Книга: Повседневная жизнь средневековой Москвы



Повседневная жизнь средневековой Москвы
Повседневная жизнь средневековой Москвы

Сергей Шокарев

ПОВСЕДНЕВНАЯ ЖИЗНЬ СРЕДНЕВЕКОВОЙ МОСКВЫ

Повседневная жизнь средневековой Москвы

Повседневная жизнь средневековой Москвы
Повседневная жизнь средневековой Москвы

Предисловие.

МОСКВА ЗЛАТОГЛАВАЯ… МОСКВА БЕЛОКАМЕННАЯ…

Место пребывания князей и бояр, царей и патриархов, тороватых купцов и умелых мастеров, святых и подвижников, столица Святой Руси, центр мирового православия, Третий Рим — такой представляется нам ныне средневековая Москва.

Это город Сергия Радонежского и митрополита Алексия, Дмитрия Донского и Владимира Храброго, Феофана Грека и Андрея Рублева, митрополита Макария и Ивана Федорова, Дмитрия Пожарского и Кузьмы Минина, патриарха Никона и протопопа Аввакума, Симеона Полоцкого и Симона Ушакова.

Город, сверкающий золотом глав кремлевских соборов и крестами легендарных сорока сороков своих церквей, опоясанный четырьмя рядами стен — от грубоватого Деревянного города до величественного Кремля, гордящийся великолепием узорчатых палат, разноцветных изразцов, кованых флюгеров и решеток, резных порталов…

Вместе с тем средневековая Москва — это город ночных татей и убийц, «непотребных женок» и «зажигалыциков», посадских караулов и стрелецких объездов. Город, поглощаемый страшной огненной стихией, тонущий в потоках грязи, охваченный могильной скорбью и ужасом «морового поветрия»…

В Средние века Москва была очень разнообразной, мозаичной, пестрой. Она, кажется, распадалась на множество частей, но при этом оставалась единой и неповторимой. Она вся состояла из противоречий. Истинное благочестие горожан сочеталось с бытовой грубостью, молитва — с бранью, повседневные добрые дела — с повседневным же рукоприкладством. Очень трудно, даже, пожалуй, невозможно осознать это ушедшее от нас время. Видимо, легче его почувствовать. Иногда представляется, что Средневековье ушло от нас не навсегда. Оно подает голос и в пасхальном благовесте, и в гнусавом бормотании нищих… Его знаки можно увидеть в снегопад или в грозу, когда останавливаются автомобили, а город, как и 500 лет назад, накрывает безудержная стихия.

Еще чаще Средневековье говорит с нами через посредничество древних строений. Художник Василий Суриков вспоминал: «Я на памятники, как на живых людей, смотрел, расспрашивал их: “Вы видели, вы слышали, вы — свидетели”. Только они не словами говорят… А памятники всё сами видели: и царей в одеждах, и царевен — живые свидетели. Стены я допрашивал, а не книги». Несмотря на катастрофы прошедших столетий, в Москве еще есть древние шершавые стены, прикоснувшись к которым, можно почувствовать невнятный ропот средневекового города. Что это — бунт или празднование? Непонятно…

Рассказ о повседневности средневековой Москвы будет путешествием не только во времени, но и в пространстве. Мы постараемся увидеть, как и где жили люди, что сохранило неумолимое время. Имя улицы, малоизвестная церковка, изгиб реки, заросший пруд — всё это таит в себе следы прошлого, знаки, которые нужно расшифровать, голоса, которые нужно услышать. И тогда наша повседневность окажется пронизанной повседневностью прошлого, ведь мы наследники пращуров-москвичей, легших в землю города и ставших ее частью несколько столетий назад.

* * *

На протяжении всей книги встречаются старинные меры и единицы денежного счета. В переводе на современную метрическую систему они выглядят следующим образом:

Длина

Сажень — 216 сантиметров. Аршин — 72 сантиметра.

Объем сыпучих тел

Четверть — две осьмины, 209,91 литра (для ржи это примерно 128 килограммов).

Вес

Пуд — 16 килограммов.

Денежный счет XVI—XVII веков

1 рубль — 2 полтины — 4 полуполтины — 10 гривен — 33,3 алтына — 100 копеек — 200 денег — 400 полушек.


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.

«ЦАРСТВУЮЩИЙ ГРАД»


Московские «грады»

Известное выражение «Москва не сразу строилась» отражает длительную историю возведения города, шедшего в несколько этапов. Будучи вначале деревянным «градом» на порубежье Владимиро-Суздальского княжества в XII—XIII веках, Москва в XIV столетии при Иване Калите приобрела вид княжеской столицы с первыми белокаменными храмами и дубовым Кремлем, при его внуке Дмитрии Донском была укреплена белокаменными кремлевскими стенами, а век спустя при Иване III получила статус стольного города единого Российского государства, кирпичный Кремль и несколько десятков каменных соборов. Следующий важный этап градостроительного развития Москвы пришелся на конец XVI столетия, когда к выстроенным в 1534— 1538 годах кирпичным стенам Кремля и Китай-города в 1585—1591-м были добавлены укрепления Белого города, а в 1591—1592-м — Деревянного (впоследствии — Земляного) города. В результате к концу XVII столетия стольный град Московского государства приобрел четкую и завершенную градостроительную структуру Ее основу составляли несколько колец московских укреплений, пронизанных радиальными лучами крупных улиц, связанных сетью мелких переулков. Центральная часть — Кремль и Китай-город — была занята соборами, дворцами, боярскими усадьбами, монастырскими комплексами. Более обширные территории Белого и Земляного города застраивались вперемешку дворами, чьи хозяева были разного социального происхождения. Особыми компактными поселениями были слободы, каждая из которых имела религиозный (храм) и административный (избу) центры. Причудливые линии на четком радиально-концентрическом рисунке прочерчивали реки — Москва, Неглинная, Яуза… Крепостные рвы наполнялись водой рек и подземных источников. Раскинутый на обширном пространстве величественный город выглядел по-разному в своих многочисленных частях и вместе с тем был единым по общей схеме развития, идее и московскому духу.

Крепостные стены и реки делили город на несколько обособленных территорий, каждая из которых воспринималась как самостоятельная структурная единица. Иноземцы, посещавшие Москву в XVI—XVII веках, пишут о Кремле, Китай-городе, Белом городе, Земляном городе, а иногда и Замоскворечье, подмечая различия в социальном составе населения каждой из основных частей Москвы. От Кремля, где жили царь, патриарх и бояре, до окраин Земляного города, где обитали простые тяглецы, мелкие ремесленники, ямщики, стрельцы, огородники, слобожане, росла численность жителей и уменьшалось социальное значение каждого.

Таким образом, Москва представляла собой своеобразную пирамиду, вершиной которой был Кремль, а подножиями — обширные «загородья» вокруг Земляного города. По подсчетам историка Москвы П.В. Сытина, в конце XVI века Кремль занимал площадь в 27,5 гектара, Китай-город — 64,5, Белый город — 533, Земляной город — 1878 гектаров{1}. Обзор этих частей Москвы должен быть предпослан повествованию о повседневной жизни ее обитателей.

Святыни Кремля

«Кремленград» — так именуется на плане Герритса Гесселя, составленном около 1598— 1599 годов, священная цитадель средневековой Москвы — Кремль, «Град», «Большой город» (по определению иностранцев, «Город» или «Замок»). Благодаря монументальным трудам историков Москвы И.Е. Забелина и С.П. Бартенева и их продолжателей мы знаем историю и топографию древнего Кремля во многих подробностях{2}. Для шеститомной «Истории Москвы» (1952) И.А. Голубцов составил планы Кремля на 1533, 1605 и 1675—1680 годы с указанием всех кремлевских строений — соборов, монастырей, дворцовых помещений, храмов, частных дворов и монастырских подворий, казенных учреждений и др. Литература о Московском Кремле включает в себя не одну сотню книг и статей. Подробно исследованы археология, архитектура и фортификация Кремля, история его застройки и планировки. В последние годы уделяется особое внимание сакральной топографии Кремля и его значению в системе московских общегородских святынь и символов.

Кремль — историческое ядро и сердце Москвы, место, где обретались главные святыни города и всего государства. Его соборы и монастыри возникли уже в первый век великого княжества Московского — Успенский собор (1326— 1327), церковь Иоанна Лествичника (1329), храм Спаса на Бору (1330), Архангельский собор (1333), Чудов (1365) и Вознесенский (1407) монастыри, Благовещенский собор (1395). В XV столетии окончательно сложились представления о символических функциях кремлевских храмов и обителей.

Главный храм города — Успенский собор, строительство которого в 1479 году завершил по велению Ивана III итальянский архитектор Аристотель Фиораванти, был (по-видимому, с 1480 года) вместилищем всероссийской чудотворной иконы Владимирской Божией Матери, престолом российских первоиерархов и местом их упокоения. Особо почитались перенесенные с Соловков в 1652 году мощи преподобных святителей Петра, Феогноста, Киприана, Фотия, Ионы, Филиппа, от которых происходили чудесные исцеления. В 1625 году в соборе, в особом золотом ковчеге, была размещена Риза Господня, присланная царю Михаилу Федоровичу персидским шахом Аббасом. Святынь в соборе было множество: крест святого князя Владимира, крест византийского царя Константина («в сем Кресте положены власы, кровь и Риза Господня; такоже святое древо, губа, трость и венец терновый и мощи святых»), символический Гроб Господень, частицы мощей святого пророка Иоанна Предтечи, преподобного Сергия Радонежского, апостола Андрея Первозванного, часть Креста Господня, Гвоздь Господень, часть Ризы Пресвятой Богородицы и многих другие{3}.

С 1459 года в Успенском соборе совершался обряд поставления в сан митрополита, а затем патриарха всея Руси, а с 1498-го — обряд «венчания на царство» государя. Со времени основания храма в нем проходили венчания великих князей и членов правящей династии и поставления епископов.

Русские источники скупо описывают соборный храм. Рассказывая о завершении строительства в 1479 году, летописец заметил: «Бысть же та церковь чюдна велми величеством и высотою и светлостью и звоностью и пространством; такова же преже того не бывала в Руси, опричь Владимирскиа церкви…» — и этим ограничился. Наиболее подробное описание храма оставил архидиакон Павел Алеппский, побывавший в Москве в свите патриарха Макария Антиохийского в 1654— 1656 годах.

Архидиакон сообщает, что перед началом службы московский патриарх Никон и Макарий обошли весь собор, прикладываясь к его святыням: «Оба патриарха вернулись и приложились к местным иконам, что у дверей северного алтаря, затем вошли в алтарь, где жертвенник, и приложились к мощам св. Петра, первого митрополита московского, коего позолоченная рака вложена в стену между обоими алтарями… Приложившись к нему, патриархи пошли в северный угол церкви и прикладывались к мощам св. Ионы… Потом они прикладывались ко всем иконам, кои находятся вокруг четырех колонн церкви, затем пошли в западный угол церкви, где есть красивое помещение с высоким куполом. Оно из желтой меди в прорезь, а изнутри его каменный хрусталь. В нем хранится хитон Господа Христа, присланный царю Михаилу, отцу нынешнего царя, кизилбашем, шахом Аббасом, который завладел им в Грузии. Для него устроили это чудесное, приличествующее ему помещение. Внутренность его имеет подобие гроба Господа Христа; на нем стоит изящный ковчег из позолоченного серебра, внутри коего другой ковчег из золота с драгоценными каменьями, а в нем упомянутый хитон, который мы видели впоследствии в день великой пятницы»{4}.

Внутреннее убранство собора, несмотря на изъятие в первые годы советской власти целых 65 пудов церковной утвари, сохранило основные черты первоначального облика. Фресковая роспись этого монументального храма (его высота — 45 метров), выполненная в 1642—1643 годах, повторяет более древнюю — 1513— 1517 годов. Частично сохранились и фрагменты росписей XV века. Иконостас и Царские врата тоже были выполнены в XVII столетии, причем при патриархе Никоне впервые в деисусный чин были включены изображения всех двенадцати апостолов, как это делалось в Греческой и Болгарской церквях.

Особенностью Успенского собора является наличие царского и патриаршего мест, созданных в XVI веке. Царское место (1551), известное также как «Мономахов трон», украшено деревянными рельефами, иллюстрирующими легенду о происхождении знаменитой «шапки Мономаха» — императорского венца, символизирующего передачу власти от византийских императоров к российским государям. Византийские реминисценции пронизывали весь собор да и, пожалуй, весь Кремль с прилегающим пространством. Царское место было русским вариантом митатория (моленного места) византийских императоров, а чин «венчания на царство» не только во многих чертах повторял обряд коронации василевсов, но и неоднократно подчеркивал преемственность власти православных самодержцев от Второго Рима к Третьему{5}.

Архангельский собор (1505—1508, архитектор Алевиз Новый) был усыпальницей «царских прародителей», одним из немногих на Руси некрополей, в котором погребались только мужские представители правящего дома. Начало этой традиции было положено захоронением в предыдущем (1333) соборе инициатора его постройки — великого князя Московского Ивана Даниловича Калиты. Ныне в соборе находятся 48 гробниц великих и удельных князей Московского дома, царей из династий Рюриковичей и Романовых, казанских «царевичей», выборного царя Василия Шуйского, его племянника, героя Смутного времени князя М.В. Скопина-Шуйского и юного императора Петра II.

Некрополь великих и удельных князей и царей в Архангельском соборе создавался согласно четкой схеме, связанной с сакральной топографией храма и всего мира. В христианской космологии стороной спасения традиционно считался восток, с чем связана ориентация и алтаря, и христианского погребения. Близкое значение придавалось и югу. Вероятно, при перестройке Архангельского собора была заложена и определенная схема расположения гробниц, выявленная Е.С. Сизовым. Захоронения великих князей совершались на южной стороне, удельных князей — на западной, опальных — на северной. Усыпальница Ивана Грозного и его сыновей, созданию которой царь уделял большое внимание, расположена в юго-восточном углу собора, в южном предалтарье. Умершие в опале князья Юрий Иванович Дмитровский, Андрей Иванович, Владимир Андреевич и Василий Владимирович Старицкие были похоронены в северо-западном углу, «где опалные князи кладутца». При этом на надгробия старицких князей не были нанесены эпитафии, что, видимо, связано со стремлением Ивана Грозного предать могилы опальных князей забвению{6}.

Важное идейное содержание несли и фрески Архангельского собора. Выполненные в XVII веке, они повторяют предыдущие росписи (около 1564). Изображения князей нанесены на стены в нижнем ярусе росписей напротив надгробий. Интересно, что все князья, включая опальных и боровшихся с установлением московского самодержавия (Юрий Звенигородский, Василий Косой), изображены в нимбах, а над каждым из них помещен образ его святого покровителя. Трудно сказать, в XVI или XVII столетии над головами князей впервые появились нимбы. В любом случае, эти символы свидетельствуют о восприятии Архангельского собора как места захоронения «святопочивших» государей. Смерть, по представлениям авторов и заказчиков стенописи, примиряла погребенных. Род московских князей представляется единой династией, находящейся под покровительством Господа{7}.

К помощи почивших предков и усопших духовных владык обращались во время ответственных церемоний и при важных начинаниях. Поставление в сан митрополита (а затем и патриарха) происходило в Успенском соборе у гроба святого Петра. Договор великого князя Семена Гордого с братьями был скреплен целованием ими креста «у отня гроба» в Архангельском соборе. Молились у гробов владык и предков Дмитрий Донской перед Куликовской битвой, Иван III в 1471 году перед походом на Новгород и их преемники перед другими походами. Поклонение гробницам в Архангельском соборе стало частью коронационного церемониала, который происходил в Успенском соборе. Считалось, что царские предки помогают не только правителям. В XVII веке возник обычай класть челобитные на имя государя на гробницы почивших самодержцев. Особый статус некрополя Архангельского собора выражался и в существовании (1599—1765) Архангельской архиепископии, архиереи которой совершали отпевания и панихиды по умершим царям.

Третий кремлевский собор, Благовещенский, в эпоху Средневековья был недоступен для простых богомольцев — он являлся великокняжеским, а затем и царским домовым храмом, в связи с чем к его наименованию прибавляли «у великого государя в Верху», то есть во дворце. С дворцовым комплексом собор соединялся крытыми переходами, с чем связано и другое его прозвание — «на Сенех». Убранство храма было предметом особой заботы государей. Здесь до наших дней сохранились иконы, созданные великими художниками Средневековья — преподобными Феофаном Греком и Андреем Рублевым. Очень интересны и фрески Благовещенского храма. Выполненные в 1508 году Феодосием, сыном знаменитого иконописца Дионисия, они сильно пострадали в пожаре 1547 года и вскоре были переписаны. Помимо традиционных сюжетов они изображают московских государей от князя Даниила Александровича до Василия III и, что еще более интересно, портреты «еллинских мудрецов» Аристотеля, Птолемея, Плутарха, Гомера, Вергилия и др. Каждый из мудрецов держит в руках хартии с изречениями, которые либо прорицают о событиях Нового Завета, либо наставляют читателя. Например, Плутарх обращается к богомольцу с поучением: «Бога бойся первое, родителям повинуйся, иереи хвали, старцы честные почитай»{8}.



Повседневная жизнь средневековой Москвы

«Кремлей град». «Большой атлас, или Космография Блау». Г. Гессель. Издание 1662 г. 

При Иване Грозном пол храма был выложен плитками агатовой яшмы, вывезенными царем из собора Ростова Великого. Этому самодержцу собор обязан и другой архитектурной особенностью — пристройкой паперти с резным белокаменным крыльцом с юго-восточной стороны. На этой паперти грозный царь, на которого церковным собором была наложена епитимья за четвертый брак, слушал церковную службу за пределами храма, подобно оглашенным[1]. Здесь же, на лестнице, в 1584 году царь увидел в небе между церковью Иоанна Лествичника и Благовещенским собором комету, предвестившую его смерть{9}.

Существовали и другие дворцовые церкви. К началу XVII века их было всего три — Рождества Богородицы, Сретения Господня, Святой Екатерины, а к концу столетия прибавилось еще девять — два храма во имя Спаса Нерукотворного, Воскресения Христова, Ризоположения, Похвалы Пресвятой Богородицы, Успения Пресвятой Богородицы, Сошествия Святого Духа, Святых Апостолов Петра и Павла и Святого Иоанна Предтечи, не считая придельных{10}. Все эти храмы именовались «в Верху» или «на Сенех» и входили в обширный комплекс царского дворца, соединяясь с другими помещениями галереями, переходами, лестницами.

Старейшую из дворцовых церквей, во имя Рождества Пресвятой Богородицы, основанную (1394) великой княгиней Евдокией Дмитриевной, вдовой Дмитрия Донского, включили в ансамбль Теремного дворца при его строительстве (1635—1636). Храм Ризоположения, возведенный в 1484—1486 годах на Митрополичьем дворе, в середине XVII века встроили в дворцовый комплекс. В 1681 —1682 годах храмы во имя Спаса Нерукотворного Образа (известен также как Верхоспасский собор), Распятия (придельный) и Воскресения подвели под общую кровлю, на которой поставили 11 глав на тонких барабанах. Золотые главки, увенчанные ажурными крестами на изразцовых барабанах, и сейчас возвышаются над пестрой кровлей Теремного дворца.

Ансамбль Соборной (в XVI столетии она называлась Красной) площади завершала церковь Иоанна Лествичника, более известная как Иван Великий (Иван Святой). Восьмигранный столп, достигавший рекордной для средневековой Москвы высоты в 81 метр, являлся вплоть до XIX столетия самым высоким сооружением города. Древнейшее здание этой церкви было возведено в 1329 году по приказу Ивана Калиты и освящено во имя его небесного покровителя — византийского святого Иоанна Лествичника. Храм имел новую и редкую для Руси форму — «иже под колоколы». В самом начале XVI века во время строительства нового храма-колокольни церковь 1329 года была разобрана. Однако реконструкция ее внешнего облика возможна благодаря земляным работам, проводившимся в 1913 году на Соборной площади, во время которых был обнаружен фундамент странного белокаменного сооружения. Ученые того времени сочли его остатками часовни XVIII века, но позднее три сохранившиеся фотографии позволили установить, что он принадлежал храму 1329 года, имевшему уникальную восьмиугольную форму. По размерам он сильно уступал Ивану Великому, выстроенному в 1505—1508 годах, однако теперь стало очевидно, что именно храм эпохи Калиты стал прообразом этого монументального восьмигранника. Вероятно, церковь 1329 года была двухъярусной, башнеобразной, с закомарами[2], барабаном и главой{11}.

В 1532— 1543 годах зодчий-итальянец Петрок Малый пристроил к колокольне церковь Воскресения Христова (с 1555 года она стала носить название Рождества Христова). В 1624-м к северной стороне Рождественской церкви зодчий Важен Огурцов добавил еще одну колокольню с шатровым завершением, которая по имени патриарха получила наименование Филаретовой звонницы. К концу XVII века Рождественская церковь приобрела вид открытой пятиярусной звонницы и получила наименование Большой Успенской. На звоннице разместили колокола-благовестники, отлитые при царях Михаиле Федоровиче и Алексее Михайловиче: «Реут» (1622) в 1200 пудов или 19,2 тонны, «Вседневный» (1652) в 998 пудов или 15,9 тонны и «Большой Успенский» (1655), весивший около восьми тысяч пудов или 128 тонн.

Огромная церковь-колокольня не раз упоминается в описаниях Москвы иноземцами. «Посреди кремлевской площади, — писал участник голштинского посольства Адам Олеарий в книге, изданной впервые в 1647 году, — стоит высочайшая колокольня “Иван Великий”, которая также обита вышеупомянутой позолоченною жестью и полна колоколов. Рядом с нею стоит другая колокольня, на которой висит очень большой колокол, как говорят, весом в 356 центнеров и отлит в правление Бориса Годунова»{12}. На самом деле гигантский годуновский колокол, размещавшийся на Филаретовой звоннице, был еще тяжелее — 3233 пуда или 51,7 тонны. Звонили в него очень интересным способом: по обе стороны от колокольни выстраивалось две толпы звонарей, которые веревками приводили колокол в движение, а третья группа, стоя наверху, подводила язык к краю колокола. Таким образом, годуновский колокол сочетал два типа звона — очепный (когда раскачивается колокол) и язычный (когда раскачивается язык). Большинство огромных колоколов Ивановской колокольни были очепными, звонили в самых нижних регистрах, производя благовест — торжественный мерный звон{13}.

Царский дворец

Почти треть территории средневекового Кремля (его юго-западная часть в треугольнике между Троицкими воротами, Тайницкой башней и Боровицкими воротами) была занята огромным комплексом царского двора. Вероятно, здесь еще в домонгольскую эпоху находился княжеский двор. Иван III вывел отсюда дворы других владельцев и приступил к коренной перестройке дворца, которая закончилась уже при Василии III. На Соборную площадь дворцовый комплекс выходил парадным фасадом Грановитой палаты и алтарем Благовещенского собора, к которому было пристроено помещение для хранения казны. Главное, парадное крыльцо именовалось Красным. К реке было обращено здание Набережной палаты, служившей в XVI веке тюрьмой для знатных пленников. Далее к Боровицким воротам тянулись деревянные здания «чердаков» и палаты жены Ивана III великой княгини Софьи Фоминичны. С севера к Набережной палате примыкали Средняя и Постельная палаты, Столовая изба. В дальнейшем вся северная часть дворцового комплекса была женской. Все эти строения были соединены между собой переходами и сенями. Дворец XV—XVI веков имел П-образную форму, заключая внутри себя каменный храм Спаса Преображения на Бору, выстроенный Калитой, и был отделен от остальной территории Кремля каменной стеной, внутри которой также находились многочисленные хозяйственные службы — конюшни, поварни, мыльни…

В 1560 году царь Иван Грозный после кончины жены Анастасии Романовны решил отселиться от сыновей. По его приказу на «Взрубе», то есть на самом краю кремлевской горы, были построены деревянные хоромы с церковью, примыкавшие к каменной палате Софьи Фоминичны и обращенные фасадом к реке. В 1575—1576 годах здесь жил касимовский хан Симеон Бекбулатович, венчанный по воле Ивана Грозного «великим князем всея Руси». При Борисе Годунове на каменном основании был возведен обширный деревянный дворец, вскоре разрушенный Лжедмитрием I.{14}

На этом месте, пишет голландец Исаак Масса, самозванец «приказал выстроить над большою кремлевской стеной великолепные палаты, откуда мог видеть всю Москву… Внутри этих описанных выше палат он повелел поставить весьма дорогие балдахины, выложенные золотом, а стены увесить дорогою парчою и рытым бархатом, все гвозди, крюки, цепи и дверные петли покрыть толстым слоем позолоты; и повелел внутри искусно выложить печи различными великолепными украшениями, все окна обить отличным кармазиновым сукном; повелел также построить великолепные бани и прекрасные башни… он повелел в описанном выше дворце также устроить множество потаенных дверей и ходов, из чего можно видеть, что он в том следовал примеру тиранов и во всякое время имел заботу»{15}.

Потаенные двери и ходы не спасли самозванца во время восстания 17 мая 1606 года — заговорщики настигли его у стен нового дворца. Когда они ворвались во дворец, Лжедмитрий I, пытаясь спастись, выпрыгнул из окна, повредил ногу, был найден лежащим на земле и убит. Новый царь Василий Шуйский, в свою очередь, отказался жить в палатах «расстриги». В 1607 году было завершено строительство нового царского деревянного дворца. Спустя два года, как будто в ознаменование непрекращавшихся несчастий этого государя, «у тех хором подломились сени, а мост и бревна, и брусье были новые и толстые»{16}.

В Смутное время дворец «боярского царя» был разграблен и разрушен. В апреле 1613 года боярин князь Ф.И. Мстиславский сообщал новоизбранному царю Михаилу Федоровичу, что удалось подготовить для него Золотую палату, сени передние, палату переднюю, две комнаты, «где живал государь царь и великий князь Иван Васильевич всеа Руси», Грановитую палату и «мыленку» (баню). Для матери царя, государыни-инокини Марфы, устроили хоромы в Вознесенском монастыре. Мстиславский оправдывался, что не получилось отремонтировать для Марфы палаты царицы Марии Шуйской: «..Денег в твоей государевой казне нет и плотников мало, а палаты и хоромы все без кровель и мостов в них, и лавок, и дверей и окончин нет, делать все наново, и леса такова, каков на ту поделку пригодится, ныне вскоре не добыть»{17}.

При царе Михаиле Федоровиче прежнее великолепие дворца было восстановлено. Он первым из русских государей приказал выстроить полностью каменный дворец — Теремной, который создавался в 1635—1636 годах мастерами Баженом Огурцовым, Антипой Константиновым, Трефилом Шарутиным и Ларионом Ушаковым. Новый дворец был надстроен над Мастерской палатой XVI века, а ее основанием, в свою очередь, стали стены великокняжеского дворца XV столетия. На имевшихся двух этажах мастера возвели еще три, создав сложную многоярусную систему, сочетавшую парадные и жилые комнаты, лестницы, гульбища[3], площадки, дворцовые храмы. Внутренние помещения дворца, стены и иконостасы дворцовых церквей были расписаны выдающимися иконописцами{18}.

В 1620—1630-х годах в Кремле строились каменные поварни, светелки для царицыных мастериц, храмы. В 1633 году англичанин X. Галлоуэй (Галовей) устроил в Свибловой башне водовзводный механизм, а «из той башни воду привел на государев Сытный и Кормовой дворец в поварни». В честь дворцового водопровода эта башня получила имя Водовзводной. Впрочем, водопровод Галлоуэя был далеко не первым в Москве. Еще в 1601 году была «введена вода из Москвы-реки на государев двор на конюшенный на большой по подземелью великой мудростию»{19}.

К концу XVII столетия дворец состоял из множества разнообразных помещений, связанных переходами, сенями, лестницами. Он был обращен к Соборной площади парадными фасадами Грановитой, Средней (Золотой) и Столовой (Панихидной) палат. Вход в эти помещения осуществлялся через Красное крыльцо — гульбище, к которому вели три лестницы: Благовещенская шла через паперть одноименного собора, Средняя (Золотая) располагалась между собором и Грановитой палатой, а Красная примыкала к боковому фасаду Грановитой палаты. До наших дней сохранилась только главная, Красная лестница — по ней совершались парадные царские выходы и на ней встречали самых важных и долгожданных послов, угощая их трижды на каждой лестничной площадке. По Благовещенской лестнице во дворец входили послы христианских стран, по Средней — послы исламских государств, поскольку идти через церковную паперть им было «непригоже».

Бывало, что европейских дипломатов из стран, с которыми Московское государство было в напряженных отношениях, в нарушение этикета вели по Средней лестнице, подвергая их своеобразному церемониальному унижению{20}.

Грановитая палата являлась главным тронным залом дворца; в ней происходили торжественные посольские аудиенции, заседания Земских соборов, большие пиры. В Средней (Золотой) палате проводили менее важные приемы, в Столовой в дни поминовения государей организовывали поминальные столы, от чего происходило ее второе наименование — Панихидная. С северной стороны к этим парадным помещениям примыкал Теремной дворец («верх») — личные покои государя и его семьи. В него вела Постельная лестница, которая выходила на Постельное крыльцо, также именовавшееся Боярской площадкой, поскольку, по объяснению И.Е. Забелина, «здесь обыкновенно собирались и постоянно толпились стольники, стряпчие, жильцы, дворяне московские и городовые, полковники и вообще служилое дворянство, или все те, кому был дозволен сюда вход». Далее на север простиралось «женское царство» — в последней трети XVII века здесь находились хоромы цариц Натальи Кирилловны, Марфы Матвеевны, царевен Татьяны Михайловны, Софьи Алексеевны, Екатерины Алексеевны, царицына швейная мастерская, поварни царевен.

Западную часть царского двора занимало обширное дворцовое хозяйство. Там стояло здание приказа Большого дворца, глава которого ведал всеми дворцовыми службами. К приказу примыкал корпус аптеки, далее к Троицким воротам располагались Оружейная палата, мастерские золотых и серебряных дел, Потешный дворец. Неподалеку находились Хлебный, Кормовой и Сытный дворцы, обеспечивавшие едой и питьем царскую семью, царедворцев и многочисленных посетителей высочайших трапез. Наконец, с южной стороны к дворцу примыкали еще одна аптека и места для государевой «прохлады» — Запасный дворец (стоял на месте хором Бориса Годунова и Лжедмитрия I) с выстроенными по его углам беседками, из которых открывался вид на Москву-реку и Замоскворечье. На крыше дворца был Верхний набережный сад, к востоку от него — Нижний набережный сад с прудами, населенными красивыми рыбками. В других частях дворца также существовали небольшие фруктовые сады, которые по их расположению на каменных сводах над палатами и погребами можно назвать висячими.

К Запасному дворцу примыкал Житничный двор — место хранения царских зерновых припасов, возле которого через Портомойные ворота шел выход к Москве-реке, где находился специальный «портомойный плот». Стирка белья сопровождалась особыми предосторожностями: «…То платье зимою и летом возят на реку в санях, в сундуке, замкнув и запечатав, покрыв красным сукном; а за тем платьем идет болярыня для бережения». И.Е. Забелин, собравший огромное количество материалов о царском дворце XVII века, особо останавливается на вопросе о «значении и чести» дворца. Дворец, да и в значительной степени сам Кремль почитались священными, что диктовало особые правила поведения. Подьячий Г.К. Котошихин, сбежавший в 1664 году за границу и составивший для шведов подробное описание России, сообщает, что даже самые знатные бояре сходили с коня или выходили из саней «не доезжая двора, и не блиско крыльца». Служилые люди более низкого ранга спешивались еще дальше — на Ивановской площади, а подьячие, кроме самых «старых первостатейных», согласно указу 1654 года и вовсе не имели права въезжать в Кремль на лошадях.

Вход на царский двор был строго запрещен всем, кроме бояр и служилых людей. Появление во дворце с оружием, пусть и без злого умысла, а по недомыслию или забывчивости, грозило арестом и изнурительными пытками с целью выведать заговор. За выбитым признанием следовала немедленная казнь; если же несчастному удавалось на троекратных пытках не оговорить себя, его сажали в тюрьму, «доколе по них поруки будут», а при отсутствии поручителей после заточения ссылали{21}.

Строго запрещалось появляться во дворце больным. Бесчестье, нанесенное в этом месте служилому человеку, приравнивалось к оскорблению «государева двора» и наказывалось в зависимости от тяжести тюремным заключением или битьем батогами. Внутри самого дворца право прохода в те или иные помещения зависело от служебного положения посетителя. Члены Боярской думы могли проходить в «верх», то есть в жилые покои государя, а ближние бояре — даже в царский кабинет. Другие чины московского двора — стольники, стряпчие, полковники, московские дворяне — собирались на Постельном крыльце и в примыкавших к нему церемониальных залах. На царицыну же половину не проникали даже ближние бояре. Там распоряжались верховые боярыни, через которых совершали «обсылки» царедворцы, посланные от царя к царице или детям. Священники дворцовых храмов («крестовые попы») должны были дожидаться, когда их позовут, а дворцовые служители не имели права ходить далее сеней{22}.

По свидетельству Котошихина, дворец и казну ежедневно охраняли пять сотен стрельцов. Главный караул в 200—300 человек находился у Красного крыльца, другой — у Красных (иначе Колымажных) ворот. По 10—30 стрельцов стояли у кремлевских ворот (помимо этого, их охраняли и специальные сторожа — воротники), по пять — на Казенном и Денежном дворах. Внутри дворца стражу несли жильцы («человек по 40 и больши»), в покоях государя — спальники, на нижних этажах царицыных палат — дети боярские («для сторожи и оберегания»). Среди этой гвардии XVII столетия было немало сыновей бояр и окольничих, для которых охрана царской персоны была первой ступенькой в карьере{23}.



Деловой центр Кремля

За церковью Иоанна Лествичника и Архангельским собором открывалась обширная Ивановская площадь. Ее облик определялся расположением здесь комплекса приказов — главных органов центрального и местного управления. Еще в XV веке рядом с Благовещенским собором было выстроено каменное здание казнохранилища, в котором берегли не только княжеские сокровища, но также государственный архив. В эпоху Избранной рады ее лидеры окольничий А.Ф. Адашев и протопоп Сильвестр совместно «правили», а «сидели в ызбе у Благовещения». Постепенно место для административных зданий было перенесено за Архангельский собор, где приказные обосновались надолго.

Система приказов сложилась к середине XVI столетия. Вероятно, тогда же они и получили прописку на Ивановской площади, которую еще называли «площадью у Архангела», в отличие от «площади у Пречистой» — Соборной. Первой в 1565 году выстроили каменную палату для Посольского приказа. В 1591-м началось сооружение каменного корпуса приказов, который, как можно видеть на средневековых планах Москвы, имел форму буквы «П», обращенной перекладиной к востоку, в сторону Красной площади.

На протяжении всего XVII столетия количество приказов и число их служащих увеличивались. Постоянных приказов было около тридцати (Котошихин в своем описании говорит о сорока двух), а вместе с существовавшими недолго их насчитывалось до шестидесяти. Если в 1640-х годах в московских приказах служили 837 человек, то к 1690-м число приказных возросло до 2739, причем их подавляющее большинство — 2648 человек — составляли служащие низшего ранга — подьячие{24}.

Стремительно росшему приказному аппарату было тесно в старых палатах, к тому же здание сильно обветшало. В 1675 году началось строительство нового корпуса приказов, закончившееся пять лет спустя. Двухэтажная постройка состояла из двадцати восьми палат, в которых размещались Посольский, Разрядный, Большой Казны, Поместный, Казанского дворца, Стрелецкий и другие приказы. На второй этаж вели семь лестниц, которые уже с раннего утра заполнялись челобитчиками.

Перед зданием приказов едва ли не ежедневно осуществлялись различные наказания. «У этой башни или церкви, — пишет немец-опричник Генрих Штаден, — правят со всех должников из простого народа, и правят со всех должников везде, пока священник не вынесет Святых даров и не ударят в… колокола»{25}. Крики и стоны истязаемых оглашали площадь еще полтора столетия, о чем свидетельствуют «Дневные записки» окольничего Ивана Афанасьевича Желябужского:

«В 193 (1684/85) годах Федосий Филиппов сын Хвощинский пытан из Стрелецкого приказа в воровстве, за то его воровство на площади чинено ему наказание — бит кнутом за то, что он своровал (то есть смошенничал, в данном случае — подделал документы. — С. Ш.): на порожнем столбце составил было запись… Князю Петру Кропоткину чинено наказание перед Московским судным приказом — бит кнутом за то, что он в деле своровал, выскреб и приписал своею рукою… Степану Коробьину учинено наказание — бит кнутом за то, что девку растлил… В 201 (1692/93) году князь Александру Борисову сыну Крупскому чинено наказание — бит кнутом за то, что он жену убил. В том же году бит батогами в Стрелецком приказе Григорий Павлов сын Языков за то, что своровал с площадным подьячим с Яковом Алексеевым; в записи записали задними числами за пятнадцать лет. А подьячему вместо кнута учинено наказание — бит батогами на Ивановской площади и от площади отставлен…»

Наказывали не только на Ивановской площади, но и в самих зданиях приказов, а при Разбойном и Стрелецком приказах были помещения для пыток. Для знатных лиц правосудие свершалось в иных местах. В 1688 году стольнику князю Якову Лобанову-Ростовскому, уличенному в разбое и убийствах, приговор был зачитан с Красного крыльца, а били его кнутом «в Жилецком подклете». Также с Красного крыльца объявили о лишении чина и ссылке в деревню боярину князю Андрею Ивановичу Голицыну, по доносу слуги обвиненному в произнесении «неистовых слов» в адрес царя. Тещу Голицына, вдову Акулину Афанасьевну Хитрово, уличенную в таком же преступлении, привезли к зданию Стрелецкого приказа и поставили на нижней площадке лестницы, где зачитали указ о ссылке на Белоозеро{26}.

Служба в приказах начиналась рано — в половине восьмого утра. Два часа в середине дня отводилось на обеденный перерыв, а в четыре часа пополудни служба возобновлялась и продолжалась до десяти вечера. В 1680 году двенадцатичасовой рабочий день приказных сократили, разрешив им расходиться в восемь вечера. По субботам они работали до обеда, а по воскресеньям — после обеда. Столь насыщенный график вполне объясним — работы у приказных было множество. Толпы челобитчиков, «волочившихся» из приказа в приказ, наполняли Ивановскую площадь. Однако решить дело «без мотчания» (промедления) и «волокиты» удавалось далеко не всем. Мздоимство пронизывало весь приказный аппарат. В 1699 году игумен Ефрем, поехавший в столицу по делам Устюжской епархии, сообщал архиепископу Александру: «Без дарственного воздаяния не может Москва никаких дел делать… Говорят, не обинуясь, что от того же дела мы есть-де хотим». Согласно Штаде-ну без взяток было сложно даже добраться до самих вершителей людских судеб — дьяков и подьячих. «В каждом приказе или в судной палате, — пишет Штаден, — было два воротника; они отворяли дверь тому, кто давал там деньги; если у кого нечего было дать, ворота оставались закрытыми. А кто хотел прорваться силою, тех с силой били по голове палкой». Тем несчастным, у которых не было денег, приходилось просить именем Господа и уповать на доброе расположение духа сторожей{27}.

Искателям правды за определенную мзду помогали «площадные» подьячие. Штаден сообщает, что они «ежедневно за деньги пишут всякому челобитья, рукописания и расписки». Они же были проводниками в мир тайных ходов московской бюрократии, советчиками и посредниками. Упомянутый выше площадной подьячий Яков Алексеев за попытку подлога не только был бит батогами, но и лишился своего места на Ивановской площади. К концу XVII века за площадными подьячими закрепилось право составления крепостных актов, в связи с чем особая «палатка» у самой Ивановской колокольни, в которой они сидели, получила наименование «Палата крепостных дел». При Петре I эту практику отменили было, но затем она была возобновлена, а число подьячих увеличили до двадцати четырех человек{28}.

На многолюдной Ивановской площади объявляли («кликали») о важных событиях. Так, 4 февраля 1699 года «кликали клич» солдаты Преображенского полка, чтобы желающие ехали в Преображенское смотреть на казни стрельцов и яицких казаков. Спустя неделю «кликали», «чтоб всяких чинов люди по ночам, в третьем часу ночи не ездили»{29}. Видимо, от этого и произошла пословица «Кричать на всю Ивановскую». Кричали — не только на Ивановской площади, но и на других площадях и перекрестках (крестцах) — особые должностные лица — биричи или бирючи.

Кремлевские обители

Путь через Ивановскую площадь приводил к Спасской улице, выводившей через Спасские (Фроловские) ворота на Красную площадь. По левую сторону Спасской улицы находились два древних монастыря.

Мужской Чудов монастырь, основанный святым митрополитом Алексием в 1365 году, был тесно связан с владычной кафедрой. С 1518-го в нем работал над переводами и исправлением богослужебных книг преподобный Максим Грек, а в XVII веке размещались школы Арсения Грека и Епифания Славинецкого, в которых учили языки и грамматику. Школы должны были готовить справщиков для Печатного двора. Первая просуществовала недолго, а вторая положила начало созданию ученого кружка, члены которого придерживались «грекофильского» направления, в конце столетия противостоявшего первым русским «западникам». Поскольку в монастыре была сильна греческая традиция, здесь жили и останавливались выходцы с православного Востока.

Государи оказывали Чудову монастырю особое внимание. Царь Иван Грозный положил начало традиции крестить детей у гробницы митрополита Алексия. Здесь были крещены его сыновья Иван и Федор, дочь Евдокия, а в 1553 году — малолетний казанский «царь» Утемиш-Гирей, который получил имя Александр Сафакиреевич. Чудов стал местом крещения единственной дочери царя Федора Ивановича Феодосии, детей царей Михаила Федоровича и Алексея Михайловича (в том числе и будущего Петра I).

Собор Чудова монастыря, просуществовавший до 1929 года, был выстроен в 1501 — 1503 годах, возможно, архитектором-итальянцем. В 1485-м в обители возвели церковь во имя Алексия митрополита, в которую перенесли (1680) мощи святителя. В связи с этим событием по инициативе архимандрита Адриана (впоследствии избран патриархом) храм был перестроен — под одной кровлей заложены две церкви: Алексия митрополита и Благовещения. Мощи святителя покоились в серебряной раке, а рядом были помещены посох и одеяние предстоятеля. Одновременно с церковью перестроили трапезную, палаты и служебные корпуса по проекту («чертежу») самого царя Федора Алексеевича.

Монастырский некрополь был местом упокоения представителей знатных боярских родов. Здесь, неподалеку от собора был погребен боярин Борис Иванович Морозов, воспитатель Алексея Михайловича и глава правительства в первые годы его царствования. В 1677 году обширный кремлевский двор вельможи отошел во владение Чудова монастыря. На монастырском кладбище хоронили также дворцовых служителей, царских приживальцев, «верховых нищих» — как мужчин, так и женщин.

С Чудовым соседствовал другой древнейший монастырь Москвы — Вознесенский, основанный вдовой Дмитрия Донского великой княгиней Евдокией Дмитриевной, которая приняла в этой обители монашеский постриг с именем Евфросиния. В 1407 году по велению княгини здесь было начато возведение каменного собора, который стал ее усыпальницей и местом захоронения всех великих княгинь и цариц последующих столетий. Долгое время храм стоял незавершенным из-за пожаров и внутренних смут в Московском княжестве. Сильно обветшавший собор был перестроен в 1467 году по указанию великой княгини Марии Ярославны, вдовы Василия II. Руководил работами известный зодчий Василий Дмитриевич Ермолин.

Вознесенская обитель была связана с двором еще больше, чем Чудовская. По примеру преподобной Евфросинии Московской здесь принимали монашеский постриг вдовствующие великие княгини и царицы. В 1605 году Лжедмитрий I приказал выстроить в монастыре хоромы для своей мнимой матери — царицы-инокини Марфы (в миру Марии Федоровны Нагой), седьмой жены Ивана Грозного. Сюда самозванец поселил и невесту Марину Мнишек с фрейлинами. Полячки в монастыре сразу заскучали и стали жаловаться на непривычную пищу, после чего Лжедмитрий отправил к невесте «посуду и польских кухмистеров и поваров, которые стали всего вдоволь готовить для нее». Царь приказал богато украсить палаты, в которых поселили Марину, а несчастная Марфа проявляла к будущей «невестке» «всякую любовь и ласку родительскую, яко матка дитяти своему»{30}. Спустя восемь дней полячку переселили во дворец (во избежание лишних толков это было сделано ночью), а вскоре состоялась свадьба Марины и Лжедмитрия I. После смерти самозванца Марфа осталась жить в монастыре, где и скончалась в 1611 году.

Спустя два года в обители поселилась мать избранного царя Михаила Федоровича царица-инокиня Марфа (в миру Ксения Ивановна Шестова). При ней в монастыре сосредоточилось управление женской, царицыной половиной дворцового хозяйства. Здесь же она руководила работами по шитью и вышиванию царских одежд, церковных облачений и покровов. В штат царицы-инокини помимо боярынь входили крестовый дьяк, крестовый дьячок, псаломщик, стольник Федор Судимантов, бахарь (сказитель) Петруша Макарьев, арап Давыд Иванов и дурак Мосей{31}.

«Вознесенский монастырь по своему царственному значению и богатству первенствовал между всеми женскими монастырями, — пишет И.Е. Забелин, — а потому в своих стенах сосредотачивал монашеское женское население наиболее боярское и дворянское с их послужильцами». Обитель была многолюдна: более сотни сестер, «крылошанки» (певчие на клиросе), «малые девки»… «Игуменья, келарь и казначея представляли монастырскую руководящую и распорядительную власть, при соборе или совете, состоявшем из боярынь и княгинь и соборных стариц, числом 19», — сообщает Забелин{32}.

Собор Вознесенского монастыря служил некрополем российских государынь вплоть до первой трети XVIII века. Последней здесь похоронили (1731) царевну Прасковью, дочь царя Иоанна IV Алексеевича, сестру императрицы Анны Иоанновны. К началу XX века в соборе сохранялись 35 гробниц, украшенных шитыми покровами; а над могилой основательницы обители Евфросинии в 1821—1822 годах была установлена драгоценная рака, впоследствии неоднократно поновлявшаяся. Когда в конце 1920-х было принято решение о сносе построек Чудова и Вознесенского монастырей, музейные работники, археологи и реставраторы ценой немалых усилий сумели спасти уникальный некрополь великих княгинь и цариц. В августе—сентябре 1929 года все огромные саркофаги, надгробия и их фрагменты были перемещены в пустовавший тогда Архангельский собор. Во время этих работ обнаружилось, что число захоронений под полом собора вдвое превышает число гробниц, установленных в храме. В 1930 году саркофаги и могильные плиты переместили в подвал Судной палаты XV века, примыкающей к южной стене Архангельского собора. Для этого пришлось откопать одну из стен палаты, разобрать в ней проход и спускать саркофаги и плиты по доскам.

Поразительно, что ученым удалось спасти монастырский некрополь в самый разгар разнузданной антицерковной кампании. Благодаря этому стало возможно научное исследование захоронений русских государынь, которое уже много лет ведется под руководством Т.Д. Пановой и охватывает надгробные памятники, останки, фрагменты одежд и погребальный инвентарь. Пик его пришелся на последнее десятилетие, в которое были сделаны потрясающие открытия. Так, было установлено, что причиной смерти матери Ивана Грозного великой княгини Елены Глинской и его первой жены Анастасии Романовны стало отравление. Антрополог С.А. Никитин по методике М.М. Герасимова восстановил внешний облик преподобной Евфросинии Московской, Софьи Палеолог, Елены Глинской, инокини Анастасии (матери царицы Анастасии Романовны), третьей супруги Ивана Грозного Марфы Собакиной, племянницы грозного царя княжны Марии Владимировны Старицкой, Ирины Федоровны Годуновой и Натальи Кирилловны Нарышкиной. Изучение некрополя Вознесенского монастыря продолжается и сулит еще много интереснейших открытий{33}.

Князья, бояре и другие обитатели Кремля

Более всего на территории Кремля в Средневековье находилось боярских дворов. Их топография известна начиная с XIV столетия. Например, двор бояр Вельяминовых, являвшихся первым по значению родом при дворе великого князя Московского и исполнявших обязанность тысяцких, располагался в юго-восточном углу Кремля, в низине, носившей наименование Подол.

Это подтверждается обнаружением летом 1843 года при строительных работах неподалеку от Константино-Еленинских (ранее — Тимофеевских) ворот Кремля необычного клада — глиняного сосуда с остатками ртути и медного конуса с двумя кусками железной руды и сложенными в несколько раз листами средневековых документов, часть которых удалось прочесть. Их изучение возобновилось только в 1980—1990-х годах. В результате было установлено, что в сосуде находился 21 акт, в том числе два написанных на бумаге, остальные — на пергамене. Все они были составлены в последней трети XIV века и касались финансовых и административных вопросов: содержали долговые обязательства или были связаны с управлением в далекой великокняжеской вотчине — Торжке.

Исследование этих грамот дало основания по-новому взглянуть на функции тысяцких при московском дворе. Если ранее историки предполагали, что те были командующими московским городским ополчением, то стало ясно, что в их ведении находились вопросы управления великокняжескими землями, финансового контроля и сборов. Но кто и почему зарыл этот клад на территории вельяминовского двора?

Историк В.А. Кучкин предположил, что документы мог спрятать Иван Васильевич Вельяминов, сын тысяцкого Василия Васильевича Вельяминова, пользовавшегося огромным влиянием при Дмитрии Донском. После смерти тысяцкого в 1374 году его старший сын надеялся, что отцовская должность перейдет к нему, но просчитался. Дмитрий Донской, видимо, опасаясь значительного влияния тысяцкого на дела управления великокняжеским хозяйством, решил упразднить эту должность. Иван Вельяминов затаил обиду и подался к врагам московского князя — в 1375 году бежал в Тверь, а затем перебрался в Золотую Орду, где интриговал против Москвы. В 1378 году после битвы на Воже, в которой московское войско разгромило мурзу Бегича, в ордынском стане были захвачен некий «поп», служивший Ивану Вельяминову, а при нем «злых зелеи лютых мешок». Священника пытали и отправили в ссылку. Вскоре и сам беглец попал в руки великого князя. Дмитрий Иванович велел казнить его на Кучковом поле. «И мнози прослезиша о нем и опечалишася о благородстве его и о величествии его», — сообщает летопись. Вероятно, перед бегством из Москвы И.В. Вельяминов спрятал в родительском доме сосуд с важными документами и кувшин с ртутью — весьма популярным в Средние века компонентом ядов{34}.

Братья Ивана Васильевича верой и правдой служили Дмитрию Донскому. Микула, женатый на сестре великой княгини Марии Дмитриевне, в Куликовской битве возглавлял передовой полк. Тимофей, от которого получили наименование Тимофеевские ворота Кремля, служил в окольничих. Полуект рано погиб — «убился с церкви», но его дочь Евфросиния стала женой сына Донского, князя Петра Дмитриевича. Потомками этого рода были бояре Воронцовы, дворяне Воронцовы-Вельяминовы, графы (с XVIII века) Воронцовы, дворянские роды Аксаковых (в том числе известный писатель Сергей Тимофеевич и его сыновья-славянофилы), Исленьевых и Соловцовых.

«Кремленград» отмечает дворы крупнейших вельмож начала XVII века — князя Ф.И. Мстиславского, князей Черкасских и Трубецких, Ф.И. Шереметева, Д.И., Г.В. и С.Н. Годуновых, Б.Я. Вельского, А.П. Клешнина, князя И.В. Сицкого. Каждое из кремлевских дворовладений имело долгую историю, восходящую к XIV—XV столетиям. В начале XVII века особо выделяется своими размерами и монументальностью строений «старый двор» Бориса Годунова, известный в русских источниках как «Цареборисовский двор». Он располагался в северной части Кремля и примыкал одной стороной к Патриаршему двору, а другой выходил на Никольскую улицу напротив Чудова монастыря. В XV веке это владение принадлежало Марии Голтяевой, супруге Федора Федоровича Голтяя. Мария завещала кремлевский двор любимому правнуку — князю Борису Васильевичу Во-лоцкому. После смерти князя двор в Кремле отошел его сыновьям Федору и Ивану а от них — князю Владимиру Андреевичу Старицкому, двоюродному брату Ивана Грозного. В 1569 году Старицкого заставили принять яд и двор перешел в казну.

Вероятно, в царствование Федора Ивановича, при котором реальным правителем был Борис Годунов, этот двор стал владением энергичного боярина. С пышностью, присущей дворцовому церемониалу, Годунов принимал здесь иностранных послов. Так, 20 мая 1589 года к нему прибыл посол Священной Римской империи Николай Варкоч. Въехав в ворота, он сошел с коня и прошел к крыльцу, причем от ворот до крыльца и в сенях стояли в парадных одеждах боярские слуги. В парадной зале в окружении разодетых приближенных сидел сам правитель, который, следуя царскому обычаю, «звал посла к руке». Правда, в отличие от царя Годунов по-европейски протянул послу руку для пожатия, а не для поцелуя — это было бы слишком откровенным покушением на царские права. Прием закончился не менее пышным пиршеством. На другой аудиенции, состоявшейся в 1597 году, австрийского посла бургграфа Авраама Донау в сенях встречал сын боярина юный Федор Борисович Годунов, он же по окончании приема провожал иноземца также до сеней{35}.

Когда избранный на царство (1598) Борис Годунов перебрался в дворцовые хоромы, двор остался пустым — государь не захотел (или не успел) его никому пожаловать. После внезапной смерти Годунова в апреле 1605 года он стал местом заточения и расправы над его семьей. Самозванец пожаловал Цареборисовский двор боярину князю Ф.И. Мстиславскому, однако тот так и не воспользовался этим даром. В мае 1606 года здесь разместили царского тестя Юрия Мнишека и других польских дворян. Во время московского восстания 17 мая воевода и его спутники смогли отсидеться за крепкими стенами Цареборисовского двора, пока бояре не спасли их от толпы. Сюда же после низложения с престола посадили под арест неудачливого царя Василия Шуйского. После того как поляки вступили в Кремль, на Цареборисовском дворе расположились командующий войском гетман С. Жолкевский и наместник А. Гонсевский. Здесь был устроен костел, и звуки мессы доносились до покоев патриарха Гермогена, негодовавшего на такое поругание православия.

При царе Михаиле Федоровиче двор долгое время пустовал. Иногда его использовали для различных нужд, в том числе для царской потехи. 11 сентября 1620 года псари Кондратий Корчмин и Сенька Омельянов «тешили государя дворными медведями гонцами». Забава закончилась печально: «У Кондрашки медведь изъел руку, а у Сеньки изъел голову».

В 1644 году на Цареборисовском дворе поселили жениха царевны Ирины Михайловны датского королевича Вольдемара. Для дорогого гостя двор был заново отстроен, украшен и соединен переходами с царским дворцом. К несчастью, стороны так и не смогли прийти к соглашению. Русские настаивали на переходе Вольдемара в православие, но тот никак не соглашался сменить веру Двор превратился для юноши и его свиты в золотую клетку. В ночь на 9 мая Вольдемар и 15 его спутников попытались бежать, в кремлевских воротах наткнулись на караул, перекололи стрельцов шпагами и вырвались в Белый город. По дороге отряд смельчаков увеличился до тридцати человек пеших и конных, и они добрались до Тверских ворот, где вновь столкнулись со стрельцами, которых на этот раз было гораздо больше. Датчан поколотили, помяли и самого королевича, и беглецы были вынуждены ретироваться в Кремль, оставив в плену одного из товарищей. Когда стрельцы вели пленника по Кремлю, его приятели вновь вступили с ними в бой, многих поранили, а одного убили.

Впоследствии королевич принял грех убийства на себя. Это происшествие окончательно завело переговоры в тупик, выходом из которого стала кончина царя Михаила Федоровича, дни которого, несомненно, сократило неудачное сватовство. Новый государь Алексей Михайлович согласился отпустить королевича на родину, и Цареборисовский двор вновь опустел. В 1652 году царь пожаловал его патриарху Никону{36}.

В XIII—XIV веках в Кремле существовало немало дворов ремесленников. Затем их постепенно начали вытеснять из «города», начиная с самых пожароопасных производств — кузнечного и литейного. В XV столетии ремесленные мастера жили на дворах тех князей и бояр, на которых работали. Влиятельнейший боярин эпохи Ивана III князь И.Ю. Патрикеев в своей духовной грамоте упоминает мастеров-холопов: портных, ткача, плотника, строителя, ювелира и оружейника. Немало ремесленников работало и на великого князя. «А что которые мои дворы внутри града на Москве и за городом за моими бояры и за князьми и за детми за боярскими, и за дворянами за моими, и за дворцовыми людьми и за конюхи, и за мастеры за моими, и те все дворы сыну ж моему Василью», — говорится в духовной грамоте великого князя Ивана III (около 1504 года). Несколько других дворов, отобранных или выменянных у бояр, государь передал второму сыну Юрию и другим младшим сыновьям. Среди них упоминается бывший двор Василия Тучкова у Спасской улицы, на котором жили великокняжеские портные мастера — Ноздря, Кузнецов и Ушак{37}.

В XVI—XVII столетиях таких жильцов в Кремле уже почти не осталось, хотя дворцовые и патриаршие служители, различного рода убогие, боярские холопы и приживальцы составляли значительную часть обитателей московской крепости. Так же как и ремесленники, были вынуждены удалиться из Кремля и «гости»-купцы. В 1471 году летопись упоминает, что купец Торакан (видимо, восточного или греческого происхождения) выстроил у Фроловских ворот кирпичные палаты; но уже в середине XVI века ни об одном купце в Кремле не говорится.

Исстари обитали в Кремле, составляя целые династии, священники, дьяконы, псаломщики и прочие служители нескольких десятков кремлевских храмов. Здесь же их и хоронили, несмотря на запрет царя Алексея Михайловича погребать возле кремлевских церквей. Дворы священников встречались по всему Кремлю. Так, двор царского духовника, настоятеля Благовещенского собора, находился в XVI—XVII веках на Никольской улице, рядом с церковью Космы и Дамиана. Другие «поповские дворы» «Кремленград» показывает в южной, «подольной» части Кремля. Позднее Поповская слобода переместилась в юго-западный угол крепости, ее своеобразным центром стала церковь Святых Константина и Елены, давшая современное название Константино-Еленинской башне Кремля. В середине XVIII столетия здесь еще существовали 14 частично каменных, частично деревянных священнических дворов, которые было указано сломать в 1770 году при подготовке к неосуществленному строительству дворца Екатерины И{38}.

Величественные башни и стены Кремля, монументальные соборы и Ивановская колокольня и в наши дни производят огромное впечатление. В Средние века никто не мог устоять перед этим ошеломляющим великолепием. Входя в Кремль, все снимали шапки и крестились на иконы, установленные над воротами. Далее шапки можно было не надевать — тут и там прохожий видел огромные купола соборов и маковки небольших церквей в монастырях, на подворьях или просто на улицах и площадях. Пышный царский дворец, островерхие терема бояр, золотые главы храмов, оглушающий колокольный звон, толчея, крики и брань на Ивановской площади и благоговейный полумрак храмов-усыпальниц — этот многообразный мир представлялся посетителю необычным, чудесным городом. Именно таким и увидел Кремль австрийский посол барон С. Герберштейн, дважды (1517, 1526) побывавший в России в правление Василия III: «Крепость же настолько велика, что, кроме весьма обширных и великолепно выстроенных из камня хором государевых, в ней находятся просторные деревянные хоромы митрополита, а также братьев государевых, вельмож и очень многих лиц. К тому же в крепости много церквей, так что своей обширностью она прямо-таки напоминает город»{39}.

На Торгу

Территория Великого посада (позднее получившего наименование Китай-город[4]), простиравшаяся на восток от Кремля, как и сама крепость, является древнейшим районом Москвы. Культурные слои домонгольского времени исследованы при раскопках в Зарядье, на Красной площади, Ильинке, в Историческом проезде и других районах Китай-города. В то время здесь находилась граница освоенной городской территории. На месте Казанского собора и на Красной площади были обнаружены следы пашни. Зато в Зарядье археологи нашли керамику, стеклянные браслеты, бусины, замок, пряслица и другие предметы, датированные XII — первой половиной XIII века. На заре московской истории восточная стена Кремля проходила по линии позднейшей Ивановской площади. Деревянный город рос отсюда на восток и заканчивался у современной Красной площади, где пахали, разбивали огороды и пасли скотину{40}.

Постепенно разрастаясь, Великий посад к концу XV столетия занял территорию, позднее ограниченную кирпичными стенами Китай-города. Здесь сформировались четыре крупнейшие улицы, шедшие от ворот Кремля: Никольская, Ильинка, Варьская (Варварка) и Великая. После строительства Китайгородских укреплений начала складываться и сеть переулков, которая хорошо читается уже на первых планах Москвы конца XVI — начала XVII века. Эти планы изображают и сердце Китай-города — место, где бурлила городская жизнь. За несколько столетий оно сменило несколько названий: вначале именовалось Торгом, в XVI веке — Пожаром, а со второй половины XVII столетия стало Красной площадью.

Огромный торг, размещавшийся на Красной площади, описан многочисленными свидетелями-иностранцами. Их здесь поражало всё: и обширность торговых рядов, и разнообразие товаров, и строгий порядок их размещения. В середине XVII столетия торг на Красной площади достиг расцвета. Лицом к Кремлю были обращены фасады каменных рядов с каменными же погребами, впервые возведенных при Борисе Годунове, а затем неоднократно перестраивавшихся. В XVII веке ряды, состоявшие частью из каменных, частью из деревянных лавок, были сгруппированы в Верхние, Средние и Нижние, между которыми были проходы, выводившие к Никольской, Ильинке и Варварке. Ряды, лавки, «шалаши» и торговые места распространялись от Красной площади на соседние улицы и перекрестки (крестцы), продолжались за Покровским собором, подступали к Лобному месту.

Легко представить себе каждодневную толчею этого огромного рынка. Несколько тысяч человек, продавцы и покупатели со всех концов Российского государства, иноземцы из Европы и Азии, «безместные» попы и мастера-наймиты, коробейники и скоморохи, стрельцы и земские ярыжки, нищие и гулящие девки, воры и бродяги, юродивые и кликуши — вся эта толпа наполняла Красную площадь и прилегающие к ней улицы. Здесь торговались и кричали, спорили, бранились и даже дрались. К вечеру шум утихал и лавочники спускали собак, привязанных к кольцам, которые прикреплялись к веревке, протянутой вдоль рядов.

За Средними торговыми рядами находился каменный Гостиный двор, на котором останавливались и хранили свои товары приезжие купцы. Гостиные дворы в Москве упоминаются еще в конце XV века. Каменное здание Гостиного двора возвели при Борисе Годунове. В 1638—1641 годах он был перестроен, а в 1660—1665-м рядом закончили строительство Нового Гостиного двора. Богато украшенное изразцами и росписью здание в плане представляло собой четырехугольник с обширным внутренним двором, куда вели четверо ворот со всех сторон.

По свидетельству шведского дипломата Иоганна Кильбургера, посетившего Москву при Алексее Михайловиче, «зимою весь двор заполняется санями, разными товарами и народом, так, что здесь походить нельзя, а надо беспрестанно лазить. Здесь видишь горами наваленные астраханские осетры и стерляди, также множество икры и разные черкесские и другие товары». В 1673 году здесь появилась первая общедоступная аптека, в которой было разрешено продавать «спирты, водки и всякие лекарства всяких чинов людям».

В 1996 году во время раскопок на территории Гостиного двора был обнаружен самый крупный московский клад, названный по улице Ильинским. В двух кувшинах содержались 16 серебряных сосудов, 335 западноевропейских талеров и 95 429 русских копеек, отчеканенных в период от Ивана IV до Михаила Романова. Такого огромного количества русских монет еще никогда не находили — за всю более чем вековую историю формирования нумизматической коллекции Исторического музея там было собрано около 70 тысяч копеек. Не менее любопытны и западноевропейские монеты, отчеканенные в Дании, Швеции, швейцарских кантонах, Польше, германских государствах, Нидерландах. Среди них очень мало дубликатов, как будто владелец собирал монетную коллекцию. По самой поздней монете 1640 года устанавливается время сокрытия клада — начало сороковых годов XVII века.

Как и многие другие, Ильинский клад был погребен пожаром. Видимо, владелец так и не смог разыскать его или умер, не успев воспользоваться. Общая стоимость клада превышает тысячу рублей, что может свидетельствовать о его принадлежности богатому купцу, члену привилегированной купеческой корпорации — Гостиной сотни. Об этом свидетельствует и его местонахождение на территории Гостиного двора. Содержимое клада могли составлять предметы торговли в Серебряном ряду — в пользу этого говорит высокое качество серебряных кубков английской работы. Примечательно и то, что более 90 процентов русских копеек составляют «старые деньги», которые очень высоко ценились при царе Михаиле Федоровиче за высокое содержание серебра и также могли являться товаром. Возможно также, что хозяин готовил ценности к сдаче на Денежный двор для перечеканки, но по каким-то причинам не сделал этого. И сосуды, и талеры, и старые деньги — всё это было сырьем для производства новой монеты{41}.

Кремлевская стена отделялась от Красной площади Алевизовым рвом, прорытым в 1505—1516 годах, на краю которого от Спасских до Никольских ворот стояли храмы, согласно преданию, выстроенные «на крови» казненных Иваном Грозным. «Строельная» книга 1657 года перечисляет 15 храмов «на Рву» — Параскевы Пятницы, Василия Кесарийского, Богоявления, Феодосии девицы, Евангелиста Марка, Иоанна Предтечи, Ризоположения, Сергия Радонежского, Николая Чудотворца, Рождества Христова, Воскресения Христова, Афанасия и Кирилла, Зачатия Богородицы, Рождества Богородицы и Всех Святых{42}. Храмы «на крови» были маленькими, деревянными, «клетными». Есть все основания полагать, что именно на Торгу в июле 1570 года царь Иван Грозный приказал умертвить в жестоких муках более ста человек — приказных, дворян и членов их семей.

У Никольских ворот в высохшем Алевизовом рву содержали львов и при Иване Грозном, и позднее, при Федоре Ивановиче и Борисе Годунове, отчего соседние ворота Китай-города получили наименование Львиных (потом они назывались Воскресенскими или Иверскими). Неподалеку от Никольских ворот, примерно на месте современного Исторического музея стояло деревянное здание Земского приказа. Он не случайно был вынесен за пределы Кремля — в его ведении находились управление городом, благоустройство, охрана порядка, борьба с пожарами, взыскание городских налогов и пошлин.

Центром Красной площади являлось Лобное место. В москвоведческой литературе это название чаще всего связывают со словом «взлобье» — холм. Однако более убедительно другое объяснение. Лобное место — это перевод еврейского слова «Голгофа» (чело, череп). Именно так именует Голгофу русский паломник Василий Поздняков, посетивший Иерусалим в 1558— 1561 годах, объясняя: «Бе бо Адамова голова сокровенна в той горе Голгофе, где распята Господа… ибо то ныне зовется место Лобное». Первое упоминание о Лобном месте относится к 1585 году. В 1598-м было «зделано Лобное место каменно, резано, двери — решетки железные».

Исследователи сакральной топографии Москвы А.Л. Баталов и Л.А. Беляев предположили, что Лобное место возникло как составляющая обряда «шествия на осляти», символизировавшего вход Иисуса Христа в Иерусалим. Расположенное напротив придела во имя Входа Господня в Иерусалим Покровского собора, Лобное место стало символом Голгофы, как Покровский собор — символом Иерусалима. Вероятно, оформление Лобного места в камне связано с монументальным иерусалимским проектом Бориса Годунова — строительством храма Святая Святых в Кремле, которое остановилось после его смерти{43}.

В эпоху Смуты Лобное место становится главной трибуной царствующего града. Здесь происходят драматические события, решаются судьбы государства. В 1605 году после скоропостижной кончины Бориса Годунова прорвавшиеся в город посланцы Лжедмитрия I Гаврила Пушкин и Наум Плещеев зачитали с Лобного места «прелестные грамоты» самозванца, а боярин Богдан Вельский, бывший любимец Ивана Грозного, обратился к народу со словами: «Яз за цареву Иванову милость ублюл царевича Дмитрия, за то я терпел от царя Бориса». Это решило участь семьи Годунова — толпы народа ворвались в Кремль и захватили их. Спустя год у Лобного места был брошен голый обезображенный труп самозванца, на который кинули скоморошью маску и дудку, найденные в его покоях. Вслед за этим на Лобном месте нарекли царем Василия Ивановича Шуйского, там же собирались потом враги Шуйского, обращаясь к народу с призывами низложить царя.

Рядом совершались публичные наказания. Особенно богатым на них выдался 1488 год. Тогда торговой казни — битью кнутом на Торгу — подвергли князя Василия Ухтомского, чудовского архимандрита Никандра и Ивана Хомутова, участников подлога завещания князя Андрея Васильевича Меньшого, брата государя. Следующим истязуемым был великокняжеский слуга Мунт Татищев, пошутивший, что самодержец собирается посадить в тюрьму другого своего брата — князя Андрея Большого Углицкого. Неуместное остроумие чуть не стоило Татищеву языка — митрополит едва умолил великого князя избавить «шутника» от этого жестокого увечья, а опасная шутка оказалась грозным пророчеством — в 1492 году Андрей Большой был схвачен и спустя год умер в тюрьме. Присланным в Москву новгородским архиепископом Геннадием попам, которые спьяну «ругались» над святыми иконами, дали кнута и отправили обратно в Новгород. В 1493 году Иван III приказал подвергнуть торговой казни смолянина Богдана Селевина за переписку с великим князем Литовским Александром Казимировичем. Во время порки несчастный скончался, а его брату отрубили голову.{44}

Двадцать пятого июля 1570 года царь Иван Грозный со старшим сыном Иваном в окружении телохранителей и опричников выехал на торговую площадь. Незадолго до этого там были произведены страшные приготовления: вбиты заостренные колья, зажжен костер, над которым поставлен котел с водой, и т. п. На площадь вывели около трехсот москвичей, в основном приказных и дворян. «Большинство их, — пишет современник Альберт Шлихтинг, — о жалкое зрелище! — было так ослаблено и заморено, что они едва могли дышать; у одних можно было видеть сломанные при пытке ноги, у других руки». Царь велел вывести из толпы осужденных 184 человека и объявил, что прощает их. Свидетельство иностранных авторов подтверждает описание следственного дела: «Да туто список, ково казнити смертию, и какою казнию, и ково отпустити…» Остальные умирали в страшных мучениях. Так, многолетний глава Посольского приказа, выдающийся дипломат Иван Михайлович Висковатый, обвиненный в измене и тайных связях сразу с тремя недругами царя — польским королем, крымским ханом и турецким султаном, — был разрезан на куски. Во время массовых казней были истреблены наиболее видные деятели московского приказного управления — дьяки и подьячие, в течение многих лет управлявшие главными приказами и составлявшие опору государственного аппарата{45}.

Июльские казни 1570 года запечатлелись в народной памяти, отразившись в повести о Харитоне Белоулине, рассказывающей, что на Пожаре были приготовлены 300 плах, столько же топоров и палачей; выехал на площадь царь «в черном платье и на черном коне» и приказал казнить именитых людей «по росписи». Одного из приговоренных, купца Харитона Белоулина, палачи никак не могли одолеть, а когда всё же повалили и казнили, обезглавленное тело вновь поднялось. Царь в ужасе ушел с места побоища, а остальных приговоренных отпустил{46}.

В 1587 году на Пожаре обезглавили московских купцов Федора Ногая с товарищами, сторонников боярской партии князей Шуйских, потерпевших поражение в борьбе против Годунова и обвиненных в измене. В числе пострадавших по этому делу оказался Иван Федорович Крюк Колычев. По прихоти судьбы спустя два десятка лет уже царь Василий Шуйский по доносу Василия Бутурлина приказал казнить своего прежнего соратника Колычева всё там же, на Пожаре. Как мы убедились, неизвестный современник Шуйского, автор «Петрова чертежа» вполне обоснованно обозначил это место как «площадь, называемая площадью казней».

При создании впечатляющего драматического и величественного полотна «Утро стрелецкой казни» (1878—1881), наполненного историческим трагизмом, Василий Иванович Суриков использовал описание очевидца — австрийского посла Иоганна Корба, посетившего Москву в 1698—1699 годах. В «Дневнике» Корба за 13 февраля 1699 года сказано: «День ужасный, так как сегодня казнено двести человек. Этот день, несомненно, должен быть отмечен черной краской. Все были обезглавлены топором. На пространной площади, прилегающей к Кремлю, были приготовлены плахи, на которые осужденные должны были класть головы… Его царское величество с известным Александром (Меншиковым. — С. Ш.), общество которого он наиболее любит, приехал туда в карете и, проехав через ужасную площадь, остановился неподалеку от нее, на том месте, где тридцать осужденных поплатились головой за свой преступный заговор. Между тем злополучная толпа осужденных наполнила вышеозначенную площадь… Народ молчал, и палач начал трагедию. Несчастные должны были соблюдать известный порядок: они шли на казнь поочередно, на лицах их не видно было ни печали, ни ужаса предстоящей смерти… Одного из них провожала до самой плахи жена с детьми, испуская пронзительные вопли. Прежде чем положить на плаху голову, отдал он на память жене и милым детям, горько плакавшим, перчатки и платок, который ему оставили… По окончании расправы его царское величество изволил ужинать у генерала Гордона, но был невесел и очень распространялся о злобе и упрямстве преступников, с негодованием рассказывая генералу Гордону и присутствовавшим московским вельможам о закоренелости одного из осужденных, который в минуту, как лечь на плаху, осмелился сказать царю, стоявшему, вероятно, слишком близко к плахе: “Посторонись, государь! Это я должен здесь лечь”»{47}.

Торговая площадь видела немало казней, но умела быстро забывать их в повседневной суете и громком шуме, тем более что в рядах было прекрасное место, где можно забыться, — кабак. Он притаился в подвале под пушечным раскатом — каменной площадкой для орудий, в числе которых находилась и знаменитая Царь-пушка.

«Священная улица»

Самой торжественной улицей Китай-города была Никольская. Чех Бернгард Таннер, побывавший в Москве в 1678 году, называл ее «Священной улицей», объясняя, что она «занята не иным кем, как живописцами», которые «много делают образов на продажу». Таннер не очень хорошо ознакомился с Китай-городом и не ходил по Никольской дальше ее начала, занятого Иконным рядом, но с его характеристикой Никольской улицы как «священной» могли бы согласиться и москвичи. В городе, наполненном монастырями и храмами, не было другой улицы, на которой находились целых три монастыря. Ореол святости придавали Никольской и вышеупомянутые иконные лавки, и находившийся на ней Печатный двор, выпускавший в основном богослужебные книги, да и само наименование — в честь Николая Чудотворца, самого почитаемого в России святого.

Впервые Никольская обитель (давшая название улице) упоминается в летописи под 1390 годом как монастырь «Николы Старого», следовательно, уже тогда она считалась одной из древнейших в Москве. В 1556 году неподалеку от монастыря, рядом с Устюжским подворьем, царь Иван IV пожаловал афонскому Хиландарскому монастырю двор «со всеми потребными хоромами». Это дало историкам основание полагать, что именно тогда Никольский монастырь перешел под влияние, а затем под управление греков. На самом деле это произошло столетие спустя, когда здесь разместилось подворье афонского Иверского монастыря, а Никольский монастырь получил обиходное наименование Николо-Греческого. Здесь останавливались приезжавшие из Греции иерархи и монахи, велась служба на греческом языке, переводились и переписывались книги. Но не только духовной пищей насыщали греческие иноки москвичей. Известно, что в 1658 году на первой неделе Великого поста архимандрит Дионисий и келарь Евсигней «строили кушанье патриарху по-гречески». От греков повелся в Москве обычай пить кофе. В XVIII веке в переулке рядом с Николо-Греческим монастырем был открыт кофейный дом, где после церковной службы собирались греки и пили горячее вино и кофе.

В 1666 году архимандрит Пахомий доставил в Москву список с почитаемой чудотворной Иверской иконы Божией Матери. Сначала она находилась в Николо-Греческом монастыре, а через три года была перенесена в специально выстроенную часовню у Воскресенских (Львиных) ворот Китай-города, которые после этого получили наименование Иверских. Этот монастырь также именовался «Никола Большая глава», видимо, по крупной главе монастырского собора, и «Никола у Большого Креста» (здесь приводили к крестному целованию при судебных разбирательствах). Другая святыня обители — чудотворный образ святителя Николая, от лампады перед которым жители Никольской улицы ежедневно брали огонь для зажигания свечей в своих домах{48}.

Николо-Греческий монастырь находился в середине улицы на ее левой стороне (ныне от его строений сохранилось только выходящее на Никольскую здание доходного дома, остальные сооружения были снесены в 1935 году). А начиналась Никольская сразу за Казанским собором — памятником преодоления российской Смуты и изгнания иноземцев из Москвы. Во время боев Второго ополчения с польским гарнизоном в обозе ополченцев находилась чудотворная икона Казанской Божией Матери. Ее заступничеству современники приписывали успех русского войска при взятии стен Китай-города 22 октября 1612 года. После освобождения Кремля от поляков князь Дмитрий Михайлович Пожарский (1578—1642) поместил икону в своем приходском Введенском храме на Лубянке, где для нее на средства князя был сооружен специальный придел. Позднее в честь чудотворной иконы по инициативе патриарха Филарета на Красной площади был построен деревянный Казанский собор, а князь Пожарский украсил образ «многой утварью». В 1632 году деревянный храм сгорел, а в 1635—1636 годах на его месте подмастерьем каменных дел Обросимом Максимовым был выстроен каменный собор. В храме, возвышавшемся прямо посередине базарного торжища, служили и проповедовали неистовые Аввакум Петров и Иван Неронов — родоначальники раскола.

В начале Никольской улицы слева и справа тянулись лавки Иконного ряда, в отличие от большинства рядов на Красной площади, располагавшихся параллельно Кремлевской стене. Адам Олеарий сообщает любопытную подробность о тамошней торговле: «Называют они торг иконами не куплею и продажею, а “меною на деньги”; при этом не торгуются»{49}.

О том, как происходила эта «мена», дает представление описание XIX века:

«Покупатель, входя в лавку, говорил:

— Я бы желал выменять икону.

Продавец в ответ на это быстро снимал с своей головы картуз и клал его тут же на прилавок. Покупатель следовал примеру продавца и стоял также с непокрытой головой. Икона выбрана. Покупатель спрашивает:

— Сколько стоит выменять икону?

Купец назначает за нее баснословную цену. Начинался торг. Для большей убедительности продавец говорил, что он назначил цену божескую, потому что за икону торговаться грешно.

Покупатель с ним соглашался и покупал за “божескую цену”. Иконы “выменивали” большею частью рогожские и замоскворецкие купцы. Более интеллигентные покупатели не соглашались с “божескими ценами”, назначенными купцом. Просили его покрыть голову картузом и взять за икону половину “божеской цены”. Продавец быстро шел на уступку и продавал икону за предлагаемую цену»{50}.

Слева за Иконным рядом находился монастырь Всемилостивого Спаса на Никольском крестце, что за Иконным рядом, или Заиконоспасский, а также «на Песках» — по характеру почвы, на которой стоял. Обитель была основана в 1600 году Борисом Годуновым. Перепись 1626 года упоминает в ней каменный собор, Святые ворота и деревянную церковь. В 1660—1661 годах князь Федор Федорович Волконский выстроил новый монастырский собор — двухэтажный, с верхней церковью во имя иконы Божией Матери «Всех скорбящих Радость».

Этот монастырь прославлен в истории российского образования — еще в первой половине XVII века он упоминается в документах как «учительный». В 1664 году тут поселился ученый монах, белорусский выходец Симеон Полоцкий (1629— 1680). Поэт, философ, богослов, педагог и просветитель, Симеон внес значительный вклад в развитие российской культуры второй половины столетия. В числе других дел царь поручил Симеону руководство созданной в Заиконоспасском монастыре школой для подьячих Тайного приказа и патриаршего Казенного приказа. Учили их латыни, пиитике и риторике. Старостой этой школы стал Семен Медведев — в будущем монах Сильвестр, любимый ученик и продолжатель дела Полоцкого. С 1667 года Симеон стал учителем царских детей и приобрел большое влияние при дворе, которое усилилось с вступлением на престол его воспитанника Федора Алексеевича.

Вокруг Симеона сложился кружок образованных людей — книжников, ценителей поэзии, ориентировавшихся в своих культурных предпочтениях на западную традицию, пришедшую в Россию с бывших земель Речи Посполитой. Рассчитывая на покровительство царя, Симеон Полоцкий намеревался создать в Москве академию по типу Киево-Могилянской, которая должна была разместиться в Заиконоспасском монастыре, и, согласно «Академической привилегии», написанной Симеоном, иметь широчайшие полномочия: ее учителям, неподсудным властям, должны были поручаться духовная цензура, сыск и суд по преступлениям против веры и Церкви, а выпускники получали монопольное право на занятие должностей в высшем управлении государством. Инициатор не дожил до исполнения своих замыслов — в 1680 году он скончался и был похоронен в соборе Заиконоспасского монастыря. Стихотворную эпитафию на его надгробии, первую в России, составил Сильвестр Медведев.

Он же по поручению учителя продолжил дело создания академии. Но спустя два года умер царь Федор Алексеевич, после чего судьба академии сложилась иначе, чем задумывалось. Сильвестру удалось удержать за собой школу в Заиконоспасском монастыре, но у него было не более двадцати пяти учеников; к тому же положение школы и самого учителя было весьма шатким, поскольку к ней с подозрением относился патриарх Иоаким, осуждавший «латинство» Симеона и Сильвестра. Конкурентом этого учебного заведения была Типографская школа, находившаяся по соседству, на территории Печатного двора, которой руководил иеромонах Тимофей. Обучали там чтению, письму, греческому языку, пиитике, истории, богословию; в распоряжении учителей была богатая библиотека Печатного двора, а ученики получали стипендию за счет казны. В 1684 году в этой школе учились уже 168 человек

На основе этого учебного заведения патриарх и начал создание академии, для работы в которой пригласил ученых греков братьев-монахов Иоанникия и Софрония Лихудов. В 1685 году они стали преподавать в еще одной школе, созданной на территории Богоявленского монастыря. Так в треугольнике между соседними владениями, разделенными всего сотней-другой метров, расположились целых три учебных заведения — небывалый случай для Московского государства.

Патриарх увидел в Лихудах достойных исполнителей своего просветительского замысла, и все три школы постепенно соединили в одну, которую разместили в Заиконоспасской обители. Вскоре началось строительство трехэтажного здания академии («длиной 15, шириною 5 сажен 2 аршина»), к которому примкнул корпус для ректора и преподавателей. В месте соединения корпусов была сооружена башня, внутри которой находились лестницы, выводившие на второй и третий этажи. В сентябре 1687 года строительство было завершено, и вскоре туда переселились Лихуды с учениками. В те времена учебное заведение чаще всего именовалось «Спасскими школами». Наименование Славяно-греко-латинской академии закрепилось за ним только в XVIII веке.

Академия Лихудов состояла из трех классов-«школ»: нижней, средней и верхней. Принимались в нее люди грамотные, прошедшие курс «русской школы», существовавшей в качестве своеобразного подготовительного класса. В нижней школе учили греческому, в средней — грамматике и «свободным наукам», в верхней — пиитике, логике, физике. Занятия велись на греческом и латыни. Число учеников в разные годы колебалось от пятидесяти пяти до семидесяти четырех. Среди них были люди «всякого чина сего царствующего града Москвы», отпрыски влиятельных князей Голицыных и Одоевских соседствовали с сыном конюха и бывшими холопами. Учились в академии и духовные лица.

Становление академии пришлось на неспокойное время, когда шло противостояние между царевной Софьей и молодым Петром. В 1689 году Софья и ее сторонники потерпели поражение, покровитель академии князь В.В. Голицын был сослан, а в дело о покушении на Петра I облыжно замешали Сильвестра Медведева. Поначалу его заточили в тюрьму и после покаяния уже были готовы простить, но новый донос решил дело — 11 февраля 1691 года талантливый поэт, писатель и просветитель был обезглавлен на Красной площади. Вскоре поступил донос и на Лихудов, причем от самого иерусалимского патриарха Досифея. Их отстранили от преподавания в академии, но пока не трогали, разрешив даже преподавать итальянский язык служащим Печатного двора. Новый скандал разыгрался в 1698 году — ученик Лихудов дьякон Артемьев перешел в католичество и братьев убрали с Печатного двора в Новоспасский монастырь. В 1704-м на монахов обрушился еще один удар судьбы — после доноса о том, что они тайно переписываются с Константинополем, их сослали в Костромской Ипатьевский монастырь. В конце жизни братьям удалось вернуться в Москву, где Иоанникий скончался и был похоронен в соборе Заиконоспасского монастыря.

После удаления Лихудов из академии она начала приходить в упадок и, возможно, совсем прекратила бы существование, но в 1701 году ее попечителем стал местоблюститель патриаршего престола митрополит Рязанский Стефан Яворский. Он возродил академию, которая стала крупнейшим центром просвещения XVIII века и воспитала в своих стенах Л.Ф. Магницкого, М.В. Ломоносова, В. К Тредиаковского, А.Д. Кантемира, В.И. Баженова, С.П. Крашенинникова{51}

Напротив Николо-Греческого монастыря располагался другой древнейший монастырь Москвы — Богоявленский. В средневековых источниках к его наименованию прибавляется «на посаде», «за Торгом» или «за Ветошным рядом». Археологически установлено существование Богоявленской обители еще в эпоху князя Даниила Александровича. В первой половине XIV века иноком этого монастыря был святой митрополит Алексий. Его приблизил к себе митрополит Феогност, и со временем он стал ближайшим помощником владыки в управлении Русской православной церковью, а после кончины святителя — его преемником.

С самого своего возникновения монастырь пользовался покровительством влиятельных лиц, которые жертвовали ему крупные суммы и земельные владения. Строителями и благотворителями монастыря были бояре Вельяминовы, избравшие его своей усыпальницей. Эту традицию сохраняли и их дальние потомки в XVII столетии. В начале XVI века особые отношения сложились у монастыря с князьями Ромодановскими. Василий Васильевич Ромодановский принял в обители постриг с именем Вассиан. По-видимому, он пользовался значительным влиянием в обители. В 1511/12 году в перечне монастырских старцев он упоминается сразу после игумена и к тому же с княжеским титулом.

Брат Василия-Вассиана, князь Иван Васильевич Телеляш (лихач) в конце жизни составил духовную грамоту (1521/22), сохранившуюся в архиве монастыря, содержавшую описание многочисленных имений князя, в том числе и крупного владения внутри самого монастыря. Вероятно, Иван Ромодановский собирался принять постриг в обители, но ко времени написания духовной так и не стал монахом. В преддверии пострижения он жил в хорошо обустроенной усадьбе в монастырской ограде. Особножительный устав, существовавший в монастыре, дозволял такую вольность, впоследствии ставшую немыслимой (уже в 1547 году Богоявленский монастырь упоминается как общежительный). В обители князю принадлежали «келий», состоявшие из двух сеней с лестницами, двух горниц (одна из них «столовая»), башни-«повалуши», житницы, поварни, ледника и погреба. Эти хоромы, которые лишь условно можно назвать кельями в современном смысле слова, князь в духовной разделил между некими «своими старцами» Ларионом с товарищами и игуменом со священниками и братией. Что это были за княжеские старцы — иноки его вотчинного монастыря или бывшие холопы — непонятно. Однако монастырские власти, видимо, не роптали на распоряжения князя. Он более чем щедро одарил обитель земельными владениями, иконами и иными вкладами — его наследникам предписывалось доставлять в монастырь 11 пудов меда к Рождеству Христову и 50 пластей[5] леща и язя «на завтрее» Петрова поста, «а давати тот мед и рыба до века»{52}.

Как показали археологические исследования, белокаменный собор существовал в обители еще в XIV столетии (резные орнаментальные блоки, украшавшие его стены, обнаружены при раскопах и поступили в собрание Музея Москвы). В 1624 году он был перестроен, а в 1693— 1б97-м возведен новый храм, при этом прежний остался в нем в качестве нижнего храма с престолом во имя Казанской иконы Божией Матери. В 1697 году состоялось освящение северного придела нижнего храма во имя святителя Алексия митрополита Московского.

Уникальным комплексом, располагавшимся на Никольской улице, был Печатный двор. Его деятельности предшествовало существование другой московской типографии, которую историки называют анонимной, поскольку неизвестны ни ее местонахождение, ни имена печатников. Анонимная типография выпустила несколько книг в 1550—1560-х годах. Ее успехи навели царя Ивана Грозного на мысль о создании Печатного двора. На Никольской находилась каменная палата конца XV — начала XVI века (ее остатки обнаружены при археологических раскопках), которую около 1563 года приспособили под типографию. Именно здесь Иван Федоров 1 марта 1564 года закончил печатание первой русской датированной книги — «Апостола».

Федоров и его товарищ Петр Мстиславец проработали на Печатном дворе недолго. В опричнину, как свидетельствовал сам первопечатник, на них ополчились некие «начальники и священноначальники», которые «зависти ради многая ереси умышляли, хотячи благое дело в зло превратити». Федоров и Мстиславец бежали из Москвы, обосновались в Литве, где продолжили издание печатных книг, а типография после пожара 1571 года переехала в опричную столицу — Александровскую слободу. После смерти царя Ивана Грозного деятельность Печатного двора на Никольской возобновилась. В 1589 году Андроник Тимофеев сын Невежа выпустил Триодь постную, а в 1591-м — ее продолжение Триодь цветную; в 1594-м им был издан «Октоих», в 1597-м — «Апостол». На последнем издании впервые был указан тираж — 1500 экземпляров, из которых до нашего времени сохранилось 26.

В 1611 году Печатный двор сгорел, часть типографского имущества удалось спасти, но многое погибло. Возродили типографию лишь спустя девять лет. В новых палатах располагались три печатни с шестью (в 1633 году — уже четырнадцатью) печатными станами, в 1679 году была устроена четвертая печатня.

Строительство каменных палат и ограды Печатного двора началось в 1642 году. Руководили работами Трефил Шарутин, Иван Невежа и Христофор Галлоуэй. Печатный двор выходил на Никольскую улицу высокой (более 26 метров) башней, по обе стороны от которой находились книжные лавки. Фасад башни украшало изображение двуглавого орла, под которым располагались единорог и лев — символы Луны и Солнца, Христа и Богородицы. Справа и слева от них, над боковыми проходами, были устроены солнечные часы[6].

Энгельбрехт Кемпфер, в 1683 году побывавший внутри Печатного двора, описывает его таким образом: «Оная [типография] расположена в трех комнатах, из коих в каждой находятся четыре станка, подобно нашим; но набор идет здесь весьма неуспешно. При каждом станке находится одна только касса, состоящая из 64 ящиков, по 8 с каждой стороны; каждый ящик разделен на две части, потому что некоторые литеры полные, а другие посредине имеют вырезку для постановления ударений. Литеры лежат по порядку как то: а, б, в, и так далее; они не имеют сигнатуры для познавания верхней части оных, а потому при набирании надобно рассматривать каждую букву особенно, от чего набор идет чрезвычайно медленно… Возле типографии в маленькой комнате отливаются буквы, каждая особенно. Сею работою занимались три человека, двое отливали, а третий очищал буквы»{53}.

В 1679 году Печатный двор пополнился зданием Правильной палаты, где осуществлялась вычитка книг и располагалась библиотека, включавшая экземпляры каждого издания. На Печатном дворе были также вспомогательные мастерские — словолитня, рисовальная, переплетная и т. д. Здесь трудились мастера разных специальностей: наборщики, печатники, словолитчики, батырщики (наносили краску на формы), граверы. Редактуру, корректуру и подготовку книг (в том числе и переводы) осуществляли справщики, знатоки книг и языков. В XVII веке эту должность занимали Арсений Грек, Симеон Полоцкий, Сильвестр Медведев, Тимофей. В конце столетия на Печатном дворе трудились 165 человек Они жили в особой Печатной слободе на Сретенке с приходской церковью Успения Богородицы в Листах. Их дворы также встречаются на территории Китай-города и в восточной части Белого города.

Существенно возросли тиражи и количество изданий Печатного двора. Если за XVI век (точнее, его вторую половину) было издано 18 книг, то в следующем столетии — 483. Около 40 процентов составляли богослужебные книги; издавались также жития, поучения, учебники и книги светского характера: «Учение и хитрость ратного строя», Соборное уложение 1649 года и др. Некоторые тиражи и сейчас вызывают уважение. Так, «Азбука» 1693 года была напечатана 14 400 экземплярами, а совокупный тираж шести изданий «Букваря», предпринятых в 1634—1694 годах, составил 300 тысяч экземпляров. Спрос на издания Печатного двора установился далеко не сразу, и в первой половине XVII века правительству приходилось прибегать к весьма своеобразным методам распространения книг. Так, в 1619 году «Минея», содержащая тексты церковных служб за сентябрь и октябрь, была распределена среди торговцев Сурожского, Пушного, Рыбного, Шапочного и других рядов. Принудительное книгораспространение вызывало недовольство торговых людей. Но к середине столетия книги стали востребованным товаром. Они продавались почему-то в Овощном ряду в лавке у самого Печатного двора и на мосту у Спасской башни Кремля{54}.

По составу дворовладельцев Никольская улица уже в конце XVI века являлась своеобразным продолжением Кремля. Конечно, встречались на ней и небольшие дворы подьячих, священников, торговых людей, иноземцев, но основную часть улицы занимали монастыри, великолепный Печатный двор и усадьбы бояр Шереметевых, князей Воротынских, Черкасских, Трубецких и др. Б. Таннер сообщает, что на Никольской «немало и больших обитаемых московскими князьями хором; при каждых находятся по две, по три церкви с красивыми куполами, со столькими же башнями, где много колоколов; у них ведь чем больше церквей заведет вельможа при своих хоромах, тем он и благочестивее»{55}.

Улицы и переулки Китай-города

Ильинка и Варварка в XVII веке выглядели не менее внушительно, чем соседняя Никольская. Основную часть Ильинки занимали представительства епархий и монастырей и другие солидные учреждения. По левую руку от Кремля одно за другим шли Новгородское, Троицкое, Осиповское и Воскресенское подворья, принадлежавшие соответственно новгородскому митрополиту, Троицесергиеву, Иосифо-Волоколамскому и Воскресенскому Новоиерусалимскому монастырям. В XVII веке в Китай-городе находилось 34 подворья — больше, чем в других частях Москвы (в Кремле — 14, в Белом городе — 19). Этим облик Китай-города отличался от священного Кремля, ремесленного Белого города и военно-служилого Земляного города. Естественно, на каждом монастырском подворье находилась церковь, однако обитали на них не только церковнослужители и монахи, но и самые разные люди «из оброку». К примеру, на Троицком подворье жили лавочник Овощного ряда Илюшка Терентьев, лавочник Шапошного ряда Семен Иевлев с учеником, подьячий приказа Большого дворца Шумил Трофимов, площадной подьячий Неудача Жердев и др. Та же картина наблюдается и на других подворьях. В XVIII—XIX веках монастыри еще активнее пользовались своей городской землей, сдавая ее под магазины, лавки, трактиры, строя доходные дома и гостиницы.

Иной характер имел обширный Посольский двор. Он был создан в самом начале XVII столетия для размещения иностранных послов и гонцов. По-видимому, для устройства Посольского двора была использована усадьба думного дьяка Андрея Яковлевича Щелкалова, видного государственного деятеля и дипломата, главы Посольского приказа, умершего в 1597 году. Спустя четыре года здесь разместили австрийского посланника М. Шиле, а на следующий год — жениха царевны Ксении Годуновой датского королевича Иоанна{56}.

Подробное описание Посольского двора сделал Таннер:

«Это прекрасное здание построено Алексеем Михайловичем из кирпича (что здесь по деревянным городам редко), в три жилья, по 4 углам украшено 4 башенками, или, как их называют, куполами, возвышающимися над столькими же ступенями. Оно заключает внутри четырехугольный двор, средину коего занимает большой колодезь. Главная краса здания — высокая и изящная башня — служит великолепным в него входом и своими тремя балконами… приятными по открывающимся с них видам и просторными для прогулки, придает немалое украшение этому городу. Для жительства послов москвитяне разделили здание это на три части: первую и лучшую назначили для князя-посла, вторую — для посла-воеводы, третью — для секретаря посольства… Своды в комнатах были так низки, что нельзя было приладить к стене ни одной из привезенных с нами занавесей, не подогнув ее хорошенько.

Теперь посмотрим, какую обстановку сделали москвитяне в комнатах. Кругом по стенам приделаны были лавки; середину комнаты занимали длинные столы и переносные скамейки, все обитые красным сукном, которым обиты были внизу и стены, насколько сидящий человек доставал спиною. В одной из предоставленных князю-послу комнат, роскошно убранной, приготовлено было возвышение с дорогим балдахином наверху, где был портрет польского короля; под ним кресло, назначенное для князя-посла, когда ему нужно было принимать посетителей… Устроены были три большие кухни с чуланами, птичниками и прочими принадлежностями; для лошадей, нужных для ежедневных разъездов, были три конюшни… Наконец — два больших зала для прогулки и пирушек Немало подивились послы на то, что все окна были скорей железные и каменные, чем стеклянные и прозрачные, а выходившие на улицу имели еще и глубоко вделанные в стену решетки толщиною в человеческий кулак; затворялись они также и железными ставнями, из коих к каждому однако ж москвитяне приставили еще некоторое число солдат, чтобы предупредить, как они утверждали, покушения грабителей и воров»{57}.

Сходные отзывы оставили и другие иностранные дипломаты. Все они свидетельствуют, что Посольский двор представлял собой просторное каменное здание, гораздо более удобное, нежели другие дома московитов, правда, не всегда достаточно хорошо подготовленное к приезду послов со свитой. Столь же единодушны иноземцы в описании строгостей их содержания на Посольском дворе, который круглосуточно охранялся солидным отрядом стрельцов. Никто не должен был входить или выходить за пределы двора без особого разрешения. Для каждого из посольств московские дипломаты устанавливали режим пребывания: кого держать взаперти, а кому разрешить выходить в город или посылать слуг на рынок. «А лучится посолским дворяном и их людем в рядех что купить, послом и себе, или пойдут для гулянья, и с ними, для обережения от русских людей, ходят стрелцы, чтоб им кто не учинил какого бесчестья и задору», — вторит им Г. К Котошихин. Таким образом начальство Посольского приказа не только оберегало гостей от разного рода эксцессов, но и стремилось не дать им увидеть или услышать то, что не хотелось бы демонстрировать. Бывало, что послы и приставы торговались из-за разрешения слугам водить коней на водопой к реке{58}.

Во время проезда иностранных дипломатов к Посольскому двору устраивалась их торжественная встреча — по всей Ильинке, в прилегающих переулках и на Красной площади стояли стольники, стряпчие, жильцы, дети боярские, дворяне, стрельцы, гости, солдаты, дьяки, подьячие. По такому случаю придворным выдавали из казны «конские наряды» и «чепи гремячие»{59}. Австрийский посланник Августин Мейерберг, находившийся в российской столице в 1661 — 1662 годах, пишет: «Однако ж ничего не было великолепнее в этом параде множества князей, детей думных бояр и всех великокняжеских спальников из дворян, с самим великокняжеским любимцем, князем Юрием Ивановичем Ромодановским, пожелавшим ехать перед самою нашею каретой, от начала предместья до нашего подворья». Правда, по дороге в Москву (посланников встречали за городом) Мейерберг и его спутники вдоволь посмеялись над чванливыми московскими дворянами: «То тот, то другой из знатнейшего русского дворянства, все в разной одежде, подъезжал к нашей карете и, не отдавая нам никакой чести, словно павлин, развертывал всю пышность своего хвоста, показывая нам свою шубу на собольем меху, самом дорогом по черноте, густоте и длине волоса, и поворачивал ее то тем, то другим боком с помощью слуг, распахивавших ее, точно хламиду; либо заставлял безобразно скакать свою лошадь в сбруе, в цепочках, опутанную колокольчиками, и, благодаря потрясению от этих скачков, представлял ее нашим глазам со звоном, во всей ее целости»{60}. Еще более пышно обставлялся въезд дипломатов в Кремль по той же Ильинке. Посла со свитой сопровождал почетный эскорт из русских дворян во главе с приставом, впереди несли или везли подарки. Такое шествие могло растянуться на всю длину пути от посольской резиденции и насчитывать несколько сотен человек.

В конце улицы находился замечательный памятник посадской архитектуры — церковь Николы «Большой Крест», получившая свое наименование по большому резному кресту с частицами 156 святых мощей, на котором, как и на Большом кресте на Никольской, совершалось крестное целование (клятва). Великолепное здание церкви было выстроено в 1680—1681 годах на средства купцов Филатьевых. Изящный храм, богато украшенный белокаменным декором в стилистике московского барокко, имел три яруса. Особенно выделялся верхний, имевший шестигранные окна, над которыми располагались ребристые раковины, схожие с теми, что украшают Архангельский собор. Такие же раковины находились и у основания пяти куполов с ажурными звездами и крестами. Вместо традиционных трапезной и галерей-гульбищ к входам в храм, декорированным богатым орнаментом, подходили паперти с лестницами. Не менее пышным было и внутреннее убранство храма: пышный золоченый резной иконостас, оклады икон, драгоценная утварь… Церковь Николы была великолепным памятником московскому купечеству, богатому и богомольному посаду, не жалевшему ни сил, ни средств для прославления Господа. В 1933—1934 годах храм уничтожили, ныне на его месте сквер.

Улица Варварка получила свое название, вероятнее всего, от слова «варя», обозначавшее варку меда и некоторые другие повинности населения. После того как в начале XVI века итальянский зодчий Алевиз Новый на средства московских купцов поставил в ее начале церковь во имя великомученицы Варвары, более древнее значение названия улицы было забыто. Как и на других улицах Китай-города, на Варварке в XVI—XVII веках находились дворы видных аристократов. Одним из крупнейших был двор бояр Романовых, располагавшийся на правой стороне улицы. Он не только хорошо читается на «Петровом чертеже» — плане Москвы 1597 года, но даже подписан его составителем, особо выделившим и обширность усадьбы, и знатность ее владельца. Изображение строений на плане, пусть и схематичное, всё же дает возможность различить посередине двора крупное сооружение — по-видимому, каменные двухэтажные палаты.

Первым хозяином двора был Никита Романович Юрьев, видный деятель эпохи Ивана Грозного, боярин, воевода и дворецкий, брат первой супруги царя Анастасии Романовны. Он известен в народных песнях как «добрый боярин», противостоящий злодею Малюте Скурлатовичу. Современники-иностранцы свидетельствуют, что и сам старый боярин, и его сыновья пользовались популярностью у москвичей: «Народ был весьма расположен к нему, ибо он отличался благочестием, а также ради сестры его, в народе весьма любимой»{61}. Несмотря на близкое родство, государь не раз обращал на боярина свой гнев. По свидетельству англичанина Д. Горсея, в 1575 году, «выбрав одного из своих разбойников, он послал с ним две сотни стрельцов грабить Никиту Романовича… забрал у него всё вооружение, лошадь, утварь и товары ценой на 40 тыс. фунтов, захватил его земли, оставив его самого и его близких в таком плачевном и трудном положении, что на следующий день Никита Романович послал к нам на Английское подворье, чтобы ему дали низкосортной шерсти сшить одежду, чтобы прикрыть наготу свою и своих детей, а также просить у нас какую-нибудь помощь»{62}.

Впоследствии опала была снята. В конце правления Ивана Грозного Н.Р. Юрьев упоминается в числе ближайших к царю бояр. При своем племяннике Федоре Ивановиче он занял одно из первых мест как по заслугам, так и по родству с государем. В 1586 году Никита Романович скончался, приняв перед смертью монашество с именем Нифонт. Усадьба перешла к его сыновьям, старший из которых Федор Никитич стал боярином еще при жизни отца. Голландец И. Масса дает выразительное описание этого вельможи: «Красивый мужчина, очень ласковый ко всем и такой статный, что в Москве вошло в пословицу у портных говорить, когда платье сидело на ком-нибудь хорошо: “Второй Федор Никитич”; он так ловко сидел на коне, что всяк видевший его приходил в удивление»{63}. Дружная семья Романовых и родственные им аристократические фамилии были опасными соперниками Бориса Годунова. Федор Никитич считался претендентом на трон после кончины бездетного царя Федора Ивановича, но в 1598 году Романовы проиграли, и Борис венчался шапкой Мономаха. Спустя два года, опасаясь за будущность своей династии, Годунов решил расправиться с Никитичами и их сторонниками.

Романовых обвинили в намерении «извести» царя. Казначей боярина Александра Никитича донес, что его господин хранит у себя некие «коренья». Этого было достаточно, чтобы Годунов отдал приказ об аресте братьев. Один из членов польского посольства, находившегося тогда в Москве, записал в дневнике 26 октября 1600 года: «Этой ночью… мы из нашего двора видели, как несколько сот стрельцов вышли ночью из замка с горящими факелами, и слышали, как они открыли пальбу, что нас испугало…. Дом, в котором жили Романовы, был подожжен, некоторых он (Борис. — С.Ш.) убил, некоторых арестовал…»{64}С Романовыми жестоко расправились: Федора Никитича насильно постригли в монахи с именем Филарет и сослали в Антониево-Сийский монастырь; Александр Никитич был сослан в Усолье-Луду на Белом море, где удавлен своим приставом; Иван Никитич отправился в сибирский Пелым; Василий Никитич был приговорен к ссылке в Яранск Вятского уезда, но затем переведен в Пелым; наконец, младший из братьев Михаил Никитич был сослан в Ныроб Чердынского уезда, где вскоре скончался от голода, а его оковы стали предметом поклонения.

Двор на Варварке был конфискован и находился в ведении казны вплоть до вступления на престол Михаила Федоровича, при котором его стали называть «Старый государев двор». В 1631 году по указу царя на территории бывшей дедовской вотчины был создан Знаменский монастырь, главным собором которого стала бывшая дворовая церковь Романовых{65}.

В 1668 году монастырь сгорел. Знаменский собор был заново возведен псковскими мастерами Ф. Григорьевым и Г. Анисимовым в 1679-1684 годах. Почти в то же время (1676—1680) строился корпус братских келий. Эти памятники сохранились до настоящего времени. Вплоть до закрытия собора в 1920-х годах здесь находились родовая святыня Романовых — образ XVI века Божией Матери «Знамение» со святыми, изображенными на полях иконы, а также царские вклады — Евангелие, принадлежавшее патриарху Филарету, серебряный крест с мощами, атласная риза и др.

Среди других монастырских построек скромно доживали свой век каменные палаты, стоявшие лицом к Варварке. В 1856 году по указу Александра II здесь начались исследовательские, а затем реставрационные работы, и вскоре дом бояр Романовых приобрел тот вид, который соответствовал представлению авторов реконструкции, архитекторов, историков и москвоведов Ф.Ф. Рихтера, И.М. Снегирева, А.Ф. Вельтмана и А.А. Мартынова, о боярском тереме XVI века. Конечно, современные знания позволили бы более точно восстановить облик этого сооружения; тем не менее эти работы стали классикой архитектурной реконструкции, а в возрожденных палатах был создан музей, который сейчас является филиалом Государственного исторического музея.

Не менее примечательна история соседнего владения — Английского двора. В 1556 году царь Иван IV пожаловал английским торговцам двор на Варварке с каменными палатами, возведенными в первой половине столетия Иваном Дмитриевичем Бобрищевым. Этот богатый купец-сурожанин[7] был одним из заказчиков строительства соседнего храма Святой Варвары, давшего наименование всей улице. Почти 100 лет Английский двор служил главной резиденцией английской Московской компании: здесь останавливались посланники, торговые агенты, купцы, в подвалах хранились товары. Двор пострадал во время пожара Москвы 1571 года и боев Второго ополчения с поляками в 1б12-м, но каждый раз отстраивался — дела англичан, не имевших серьезных конкурентов благодаря торговым привилегиям, данным им Иваном Грозным, шли прекрасно. Такое положение очень не нравилось русским купцам, и они не раз обращались к государю с просьбой ограничить права англичан на беспошлинную торговлю. До поры цари опасались вступать в конфликт с могущественной английской короной, но в 1649 году нашелся отличный повод — революция. 9 июня царь Алексей Михайлович издал указ о высылке англичан из России за вредные для российской торговли поступки (тайно торговали табаком, скупали шелк-сырец и другие «заповедные» товары и т. п.). Прежние договоры самодержец счел недействительными, поскольку они были заключены по просьбе короля, «а ныне ведомо учинилось, что англичане всею землею учинили большое зло, государя своего, Карлуса Короля, убили до смерти, и за такое злое дело в Московском государстве вам быть не довелось»{66}. Впоследствии англичанам было разрешено торговать в Архангельске на равных с другими западноевропейцами условиях.

Конфискованный Английский двор был выкуплен боярином Иваном Андреевичем Милославским, а после его смерти вновь отошел в казну. В 1676 году в хоромах расположилось подворье митрополита Нижегородского и Алатырского. Тогда же была составлена опись каменного строения: «Верхняя палата об одном житье, под нею одна ж кладовая полата да два погреба и лесница с крыльцом, с одной стороны приделана каме[н]ная ж поварня небольшая и лес[т]ница с крыльцом; железного строения осмеры двери да две решотки, в верхней полате в пяти окошках решотки, четверы затворы; то каменное строение всё ветхо добре и полата и крыльцы не покрыты»{67}.

В начале XVIII века здесь располагалась Арифметическая школа, затем палаты переходили от одних хозяев к другим и утратили первоначальный облик. Москвоведы и историки архитектуры считали, что палаты Английского двора не сохранились. Выявил этот памятник в 1956 году выдающийся реставратор Петр Дмитриевич Барановский, спас от сноса и руководил его реставрацией в 1968—1972 годах. Английский двор был восстановлен в архитектурных формах XVI—XVII столетий с удалением позднейших пристроек и раскрытием средневековых конструктивных и декоративных деталей. 19 октября 1994 года здесь с участием английской королевы Елизаветы II и ее супруга принца Филиппа был открыт филиал Музея Москвы «Старый Английский двор».

Район, располагавшийся между Варваркой и Москвой-рекой, в XVI веке получил наименование Зарядье. Эта территория была заселена еще в домонгольскую эпоху. Вероятно, уже после Батыева разорения в этом месте на берегу Москвы-реки была создана торговая пристань, у которой поставлена церковь Николы Мокрого. Этот храм, воздвигнутый во имя покровителя путешественников по водам, неоднократно перестраивался и был разрушен в 1960-х годах. Дорога, которая шла от пристани к Кремлю, получила название Великой улицы; в XIV—XV веках она была главной на Великом посаде.

Повседневная жизнь средневековой Москвы

В 1633—1635 годах московские власти разместили участников голштинского посольства на Ростово-Суздальском подворье на углу Рыбного переулка и Варварки.

Гравюра из книги А. Олеария «Описание путешествия в Московию и через Московию в Персию и обратно». 1656 г.

Повседневная жизнь средневековой Москвы

Посольский двор на Ильинке.

Гравюра из книги А. Мейерберга «Путешествие в Московию». 1663 (1679?) г. 

В те времена Зарядье, как и основная часть Великого посада, было занято дворами ремесленников. При раскопках М.Г. Рабиновича здесь обнаружены усадьбы кожевника, сапожника, ювелира-литейщика. Впрочем, в этом районе уже начинали селиться и бояре. Согласно духовной князя И.Ю. Патрикеева, здесь находился один из его дворов. Были обнаружены остатки бани, сгоревшей во второй половине XV века (возможно, во время зафиксированного летописью пожара 1468 года). Ее принадлежность к усадьбе князя Патрикеева исследователь установил на основании найденной в слое угольков небольшой овальной костяной печати, носившейся на шнурке, с вырезанной фигурой воина со щитом и копьем и надписью: «Печать Ивана Карови»{68}.

Заманчиво, конечно, представить, как вечером 23 мая 1468 года видный вельможа выскакивал из горящей бани. Но, во-первых, мы не знаем, носил ли Иван Патрикеев прозвище Корова (зато известны прозвища его сыновей: Михаил Колышка, Василий Косой, Иван Мунында). А во-вторых, на печати не обозначен обязательный в таких случаях титул. Но даже если печать не принадлежала Патрикееву, она открывает перед нами еще одну любопытную черточку быта древней Москвы: резчик написал прозвище владельца, следуя московской традиции «аканья»: не «Корова», а «Карова».

В XVI веке Зарядье приобретает иной облик. Ремесленников постепенно вытесняют в Белый и Земляной город служилые люди, приказные, торговцы и духовные лица. Раньше всех и дальше всех переехали кожевники — их слобода разместилась на окраине Замоскворечья, в районе современной Кожевнической улицы, и поныне хранящей память об этих мастерах. Дело в том, что при квашении кожи выделялся сильный неприятный запах, потому кожевников и переселили подальше и от торга, и от боярских усадеб Китай-города. Однако они не горевали — выстроили слободской храм Троицы Живоначальной в Кожевниках и без попреков со стороны продолжали свой нелегкий труд, благо Москва-река, протекавшая рядом, давала им достаточно воды для их производства.

Большинство других мастеров переселились в XVII веке на территорию Белого и Земляного города. Еще в XVI столетии застройка поглотила Великую улицу, которая сузилась до небольшой улочки, получившей наименование Зачатьевской (по храму Зачатия праведной Анны «что в Углу», известному с 1493 года), а затем — Мокринского переулка. Сложились здесь и другие улицы и переулки: Псковская улица, Знаменский переулок, Ершов переулок и др. Среди рядовых владений выделялись усадьбы крупных вельмож — бояр, окольничих, думных дьяков. Чаще всего они выходили на проезжие улицы.

Одна из таких усадеб — князя Василия Яншеевича Сулешова — была обнаружена и исследована в 1950 году во время раскопок М.Г. Рабиновича. Двор князя находился на углу Ершова переулка и Зачатьевской улицы, неподалеку от церкви Николы Мокрого, а другое его владение располагалось на Фроловке (Мясницкой). Сулешов был потомком знатных крымских татар. Его отец Янша-мурза при царе Федоре Ивановиче перешел на русскую службу. Наиболее известен его старший сын боярин князь Юрий Яншеевич — видный деятель Смутного времени, воевода в Тобольске, глава нескольких приказов. Кстати, жил он неподалеку — на Ильинке. Василий Яншеевич вместе с братом участвовал в 1618 году в обороне Москвы от войск королевича Владислава. С 1622/23 года он упоминается в качестве кравчего — занимался организацией царских пиров и рассылкой в торжественные дни угощения, пожалованного царем послам, боярам и людям иных чинов, а на самих пирах прислуживал государю. Дальнейшая служба В.Я. Сулешова прошла при царском дворе. Возможно, это было связано с невозможностью участвовать в походах в связи с тяжелым увечьем: у князя была «болячка смертная» в «отсеченной» руке. Умер он в 1642 году, оставив вдову Фетинью Ивановну, дочь Ивана Федоровича Басманова и внучку знаменитого фаворита Ивана Грозного, Федора Алексеевича. У Басмановых был двор по соседству. Мать Фетиньи владела двором там же, в Зарядье, «у городовой стены», а дядя княгини Сулешовой окольничий Петр Федорович Басманов, любимец самозванца, убитый вместе с ним во время бунта, был погребен у храма Николы Мокрого{69}.

Остатки палат князя В.Я. Сулешова были обнаружены во время раскопок в Зарядье в 1950 году Согласно описанию М.Г. Рабиновича, «это были богатые хоромы с облицованным белым камнем цокольным этажом, выходившие южным фасадом непосредственно на Великую (в то время уже Зачатьевскую. — С. Ш.) улицу». Археологи нашли в Зарядье и еще одно напоминание о князе Василии — надгробие его «человека» (холопа) Никиты Семенова сына Ширяева, умершего в марте 1632 года и погребенного на кладбище при церкви Зачатия Анны. Сам Василий Яншеевич был похоронен в Симоновом монастыре, и его надгробие хранится в собрании Московского государственного объединенного художественного историко-архитектурного и природно-ландшафтного музея-заповедника (бывший музей-усадьба «Коломенское»){70}.

В XVII веке в Зарядье было восемь храмов: Святой Варвары, Жен-мироносиц, Максима Исповедника, собор Знаменского монастыря, Николы Мокрого, Зачатия праведной Анны, Николая Чудотворца (к их наименованиям добавлялась приставка «в Углу», по местонахождению в юго-восточном углу Китайгородской стены) и Георгия на Псковской горке. Древнейший из них — церковь Святой Варвары, возведенная в 1514 году на средства братьев Василия Бобра и Ивана Бобрищева совместно с еще одним купцом Федором Вепрем. Рядом с храмом находился Денежный двор, функционировавший во второй половине XVI века и упраздненный после Смутного времени.

В начале XVI века была возведена церковь во имя Максима Исповедника, в которой покоились мощи московского юродивого Максима Блаженного (Нагоходца). Он обличал богатых и неправедных, говоря: «Божница домашня, а совесть продажна. По бороде Адам, а по делам Хам. Всяк крестится, да не всяк молится». В лютые морозы он ходил, едва прикрыв наготу, и приговаривал: «Хоть люта зима, но сладок рай, — оттерпимся и мы люди будем». Скончался блаженный Максим в 1434 году, от его мощей совершались исцеления, одно из которых отмечено летописью в 1501 году: «…у гроба святого Максима уродивого Христа ради Бог простил человека иму-щаго ногу прикорчену, априлия в 23»{71}.

Еще один храм — Святого Георгия — располагался на Псковской горке: в начале XVI века сюда переселили псковичей, выведенных из родного города после падения (1510) Псковской боярской республики. Крупные купцы и умелые ремесленники могли принести пользу столице. В 1657—1658 годах было выстроено здание храма, сохранившееся до наших дней. Его местоположение могли определять и иначе: «на Варварском крестце у тюрем».

Тюрьма находилась у Варварских ворот Китай-города. Места заключения вообще стремились устроить у городских ворот (так, тюрьма была у Константино-Еленинской башни Кремля), отсюда другое их название — застенок. Тюрьма у Варварских ворот находилась внутри «града», но и за городской стеной. «Петров чертеж» отмечает еще один острог, который именуется составителем карты «Бражник» или «тюрьмы для пьяниц». Видимо, к этому своеобразному вытрезвителю относились не очень серьезно, а вот внутригородские тюрьмы стерегли. Опись 1626 года упоминает тюремного подьячего Тараса Антипьева и трех тюремных сторожей — Максимку Нефедьева, Иванку Кононова и Гаврилку Иванова. Охранникам не повезло — при проведении описи выяснилось, что они «самовольством» построили свои дворы рядом с тюрьмами и слишком близко (всего в четырех саженях) к городовой стене. Дворы было указано снести, а «для уличного простору» расчистить пространство до восьми саженей{72}. Однако вполне возможно, что подьячий и сторожа так и остались жить на этих местах, поскольку подобные решения часто принимались, но не всегда исполнялись.

От Кулишек к Сретенке

Пространство Белого города, полукольцом обнимавшего Кремль и Китай-город, было плотно застроено уже к моменту возведения крепостной стены при царе Федоре Ивановиче. По описанию австрийского посла Николая Варкоча стена Белого города была «бело-набело выкрашенная и украшенная множеством (27—30) башен и зубцов». Очевидно, из-за цвета стен укрепление, а затем и часть Москвы получили это название. На протяжении XV—XVI веков сюда постепенно вытеснялись ремесленники из Кремля и Китай-города. С середины XVI столетия за пределами посада стали размещать военно-служилые слободы — стрелецкие (называвшиеся по именам командиров полков), пушкарские, воротничьи. В XVII веке тут появились иностранные торговые дворы и слободы. Таким образом, Белый город представлял собой обширный район, весьма пестрый по своему социальному, профессиональному и даже конфессиональному составу, с обилием слобод и сотен.

Правда, еще больше (около семидесяти) слобод располагалось в Земляном городе, но и в Белом городе их было тоже немало — 21, тогда как в Китай-городе находилась всего одна — Певческая слобода на Ильинке, в которой жили патриаршие певчие. Таким образом, в XVI веке к Белому городу перешла роль ремесленного посада. Не случайно восемь его слобод были черными (населялись податными посадскими людьми). Но на протяжении всего XVII столетия Белый город всё больше застраивался усадьбами дворян и приказных, а слобожан отселяли всё дальше от центра. В результате к началу следующего века, по подсчетам П.В. Сытина, в Белом городе уже преобладали владения дворян и приказных, а посадские люди составляли не более пятой части его населения.

Попробуем обозреть пространство Белого города, продвигаясь с востока на запад, от одной москворецкой набережной до другой. Местность, тянувшаяся направо от Варварских ворот Китай-города к слиянию Яузы и Москвы-реки, была освоена в XIV—XV столетиях. К самой реке примыкал Васильевский луг, где пасли великокняжеских лошадей. Это название сохранялось вплоть до XVIII века, когда местность была застроена. Рядом с Васильевским лугом в устье Яузы в первой половине XV века находились хозяйственные постройки — мельницы, амбары. Мельница показана здесь и на «Петровом чертеже» 1597 года.

Двигаясь из Варварских ворот прямо, путник попадал в район Кулишек Ныне Кулишки ассоциируются только с храмом Всех Святых, возвышающимся на Славянской площади, в древности же местность Кулишек была гораздо более обширной, простираясь вплоть до позднейшей стены Белого города, о чем свидетельствуют наименования храмов Пятницы на Кулишках, Кира и Иоанна на Кулишках, Рождества Богородицы на Кулишках и Трех Святителей на Кулишках. Наименование, обросшее в последнее время странными представлениями о том, что именно здесь произошла Куликовская битва, согласно словарю В.И. Даля, связано со словом «кулижки» — так называли место, расчищенное под пашню, а также выселки или починок в лесу (отсюда и знаменитое «у черта на куличках», то есть «на кулижках»). Путанице Кулижек с Куликовым полем содействовало московское предание о том, что здешняя церковь Всех Святых была возведена Дмитрием Донским в память о погибших в битве, однако документального основания оно не имеет. Впервые церковь упоминается в 1488 году, а во время археологических раскопок около нее были обнаружены погребения XV—XVI веков.

Соседние храмы немногим старше. В 1460 году в духовной старца Адриана Ярлыка упоминается церковь Святой Пятницы (видимо, Параскевы Пятницы на Кулишках). При ней существовал небольшой монастырь, поскольку завещатель пожертвовал его игумену Евфи-мию три рубля. Церкви «на Единицах» — Спаса Преображения на Глинищах в современном Спасо-Глинищевском переулке по соседству с Кулишками — старец выделил два рубля{73}. Еще один здешний храм, Николы в Подкопаеве, также упоминается в документах XV века. В 1493 году возле него «в хрестьянских дворах» поселился Иван III после пожара, истребившего Кремль, Великий посад и Занеглименье. Погорелые места простирались до самого жилища великого князя — пламя остановилось у храма Всех Святых на Кулишках.

Перепись 1620 года отмечает на Кулишках два торговых двора — Рыбный (53 сажени вдоль и 25 поперек) и Соляной (соответственно 43 на 21 сажень). Впоследствии эти дворы были объединены в один, который занял целый квартал. На Соляном дворе были амбары и лавки, главные ворота имели высокую башню с караульней. Здесь находились купеческие и казенные амбары с солью и поташем (калиевой солью угольной кислоты), который применялся для крашения тканей, производства мыла и т. д. Тут же торговали и рыбой. От Соляного двора и произошло название улицы Солянка.

В начале XX века обветшавшие строения Соляного двора были снесены, а на их месте в 1909—1915 годах возведен в стилистике неоклассицизма комплекс доходных домов (архитекторы В.В. Шервуд, А.И. Герман, А.Е. Сергеев) — прямоугольный с обширным внутренним двором, в плане повторяющий старинную постройку При рытье котлована на глубине трех метров был обнаружен клад копеек Ивана IV, Федора Ивановича и Бориса Годунова, насчитывавший около девяти тысяч монет. Однако на самом деле клад был гораздо крупнее. Археолог В.А. Городцов записал в дневнике 4 мая 1912 года: «Мне сообщили, что при закладке нового большого дома Купеческого общества на Солянке на глубине 5 аршин найдены остатки каких-то подполий, где хранилось серебряных монет… 15 пудов… Хранились они в больших кувшинах. При открытии кувшинов рабочие бросились разбирать деньгу. Произошла схватка, в которой пострадал подрядчик. Деньги брали горстями, кто сколько мог захватить. Благодаря вмешательству полиции удалось сохранить 13 фунтов монет». Если утверждение о 15 пудах монет верно, то в солянском кладе должно было быть фантастическое количество копеек — около 480 тысяч!{74}

От Соляного двора дорога, как и сейчас, поднималась в гору, к Ивановскому монастырю. Точная дата основания этой женской обители неизвестна, но к началу XVII века монастырь уже существовал. Есть сведения о том, что здесь жили инокини-царевны Прасковья (в миру Пелагея Михайловна Петрово-Соловово) и Александра (в миру Евдокия Богдановна Сабурова) — супруги сына Ивана Грозного царевича Ивана, который подобно отцу, а возможно, по его воле отправлял жен в монастырь. В Смутное время в обители постригли в монахини царицу Марию Петровну, супругу Василия Шуйского. В 1638 году в монастыре скончалась юродивая Дарья, в схиме — Марфа, почитавшаяся и в нем, и в царском дворце. Она была похоронена в монастырском соборе, а спустя два года царь Михаил Федорович приказал изготовить бархатный покров на ее надгробие.

С середины XVII века 29 августа, в престольный праздник обители — Усекновения главы Иоанна Предтечи — под ее стенами проходили «бабьи шерстяные» ярмарки, где монахини и белицы продавали свое вязание и шитье. В 1657 году в монастыре выстроили каменный собор с приделом Святого Николая Чудотворца. Сохранилось составленное в 1701 году подробное описание обители, в котором упоминаются «соборная церковь каменная», наполненная иконами в драгоценных окладах и богатой церковной утварью, «игуменские келий нижние каменные, а верхние деревянные», 68 деревянных «старицыных» келий, три колодца, надвратная церковь («строение окольничего Василия Савича Нарбекова») и каменная ограда, «трои вороты створчатые, затворы железные»{75}.

Напротив монастыря находилась церковь Равноапостольного Владимира в Старых Садах. Здесь в XV веке, при Иване III, был загородный двор великого князя. С этой возвышенности государь мог любоваться видом Кремля и Великого посада. Церковь была возведена в 1514 году по повелению его сына Василия III итальянским зодчим Алевизом Фрязином. В XVII веке храм неоднократно перестраивали, появились приделы: в 1625 году — Мучеников Кирика и Иулиты, в 1689-м — Благоверных князей Бориса и Глеба.

Двигаясь далее к стене Белого города (ныне — линия Покровского бульвара), путник попадал в урочище Хохлы, получившее такое наименование по жительству здесь выходцев с Украины. Это поселение не стало особой слободой, но местный храм именовался церковью Троицы в Хохлове или в Хохлах. Современный каменный храм был выстроен в 1696 году на средства вдовы окольничего Евдокии Авраамовны Чириковой (урожденной Лопухиной) в память о ее дочери Неониле. Неподалеку от храма жил видный дипломат — думный дьяк Емельян Игнатьевич Украинцев, фактический глава Посольского приказа с 1689 года. Палаты дьяка расположились «глаголем» (буквой «Г») на углу Хохловского переулка. В XVIII веке в них разместился Московский архив Коллегии иностранных дел, который возглавляли видные историки и архивисты Г.Ф. Миллер, Н.Н. Бантыш-Каменский, А.Ф. Малиновский, М.А. Оболенский и др.

К северу от Кулишек вплоть до Покровки (впоследствии ее часть, ближняя к Китай-городу, получила наименование Маросейка) простирались дворы Покровской черной сотни[8]. По-видимому, эта слобода не имела ремесленной специализации. По переписи 1638 года среди ее жителей упоминаются портные, сапожники, квасники, мясники, денежные мастера и др. Немало было на этих землях и «белых» дворов — приказных, церковнослужителей, дворян. Соседствовала с Покровской сотней стрелецкая слобода у церкви Спаса на Глинищах.

Покровка, упоминающаяся в описях как «большая мостовая», то есть замощенная улица, тянулась от Ильинских ворот Китай-города до Покровских ворот Белого города. Свое название она получила по церкви Покрова Богородицы в Садах, впервые упоминаемой в 1488 году (в 1777-м храм снесли). В XVII веке на правой стороне улицы за Покровской церковью находился Мясной ряд, а за ним — «лавки харчевые». На той же стороне улицы ближе к Покровским воротам стояла церковь во имя Святых бессребреников Космы и Дамиана, известная с 1625 года. На противоположной стороне улицы в ее начале располагалась церковь Николая Чудотворца. Прибавление к ее названию «в Кленниках», по-видимому, связано с существовавшей здесь в древности кленовой рощей (другой вариант — «в Блинниках»). Существующую ныне двухэтажную каменную церковь начали возводить в 1657 году, а в 1690-м перестроили в связи с созданием на втором этаже престола в честь Казанской иконы Божией Матери.

Далее следовали Мясницкий ряд, Малороссийское подворье (представительство украинских гетманов и духовных властей, давшее улице другое название — Маросейка), «лавки с харчем» и Артемонов переулок{76}.

Свое название Артемонов (Артамонов) переулок получил по располагавшемуся в нем двору государственного деятеля и дипломата боярина Артамона Сергеевича Матвеева (1625—1682). Расположение здесь двора его отца, дьяка Сергея Матвеева, отмечает перепись Москвы 1638 года. Незнатный Матвеев начинал службу стрелецким головой и достиг высоких чинов благодаря выдающимся способностям. К 1650-м годам относится знакомство Артамона Сергеевича с царем, которому он сразу приглянулся. Матвеев был привлечен к дипломатическим переговорам во время русско-польской войны 1654—1667 годов, в частности о сдаче поляками Смоленска, а вслед за этим возглавил Посольский приказ.

Высокое положение А.С. Матвеева подкреплялось его дружбой с государем. «Приезжай поскорее, мои дети осиротели без тебя, мне не с кем посоветоваться», — просил его в одном из писем Алексей Михайлович. Особенно возросло влияние Матвеева, когда в 1671 году царь женился на его воспитаннице Наталье Кирилловне Нарышкиной. Через год по случаю рождения у царственной четы сына Петра Артамон Сергеевич был пожалован чином окольничего, а вскоре, в честь рождения царевны Феодоры Алексеевны, стал боярином. Матвеев был одним из самых образованных людей своей эпохи. В 1673 году он организовал первое театральное училище в Немецкой слободе, а в следующем немцы и дворовые боярина уже разыгрывали перед царской семьей пьесу «Как Алаферну-царю царица голову отсекла».

Положение Матвеева казалось незыблемым, но в 1676 году после внезапной кончины Алексея Михайловича над головой боярина сгустились тучи. При юном царе Федоре Алексеевиче правление перешло в руки родственников его матери, первой жены Алексея Михайловича. Милославские добились отправки Матвеева на воеводство в Верхотурье, затем обвинили в чернокнижии и сослали в заполярный Пустозерск, а оттуда в Мезень. Но постепенно влияние Милославских на царя Федора слабело. В 1682 году он по просьбе своей второй жены Марфы Матвеевны Апраксиной, крестницы Матвеева, приказал освободить того из-под стражи и перевести в Лух (ныне — районный центр Ивановской области). Там Матвеев получил известие о смерти Федора Алексеевича и срочный вызов в Москву, исходивший от царицы Натальи Кирилловны.

После смерти царя Федора у трона столкнулись боярские партии Милославских и Нарышкиных. Первые выдвигали кандидатуру старшего из сыновей царя Алексея, болезненного и неспособного к управлению Ивана; вторые держали сторону младшего, десятилетнего смышленого Петра. Первоначально царем был провозглашен Петр. Но Милославские во главе с боярином Иваном Михайловичем и старшей дочерью Алексея Михайловича Софьей не смирились с поражением и начали подстрекать к бунту московских стрельцов. В майские дни 1682 года в столицу из ссылки прибыл А.С. Матвеев. Царица Наталья Кирилловна надеялась, что он сможет усмирить ропот стрельцов и одолеть Милославских, но было уже поздно.

Пятнадцатого мая, поверив распускавшимся Милославскими слухам об убийстве царевича Ивана Нарышкиными, стрельцы в боевом порядке двинулись в Кремль. На дворцовое крыльцо к ним вышел А.С. Матвеев. Ему удалось усмирить толпу, но когда боярин повернулся, чтобы идти к царице Наталье Кирилловне, князь М.Ю. Долгорукий с бранью набросился на стрельцов, был поднят ими на копья и изрублен бердышами. Кровопролитие началось. Артамона Сергеевича вырвали из рук царицы и убили. Стрельцы бегали по всему дворцу и убивали ненавистных бояр, приказных, стрелецких командиров.

Тело Матвеева осмелился подобрать его слуга-арап. Похоронили боярина в усыпальнице его приходской церкви Николы в Столпах. Впервые этот храм упоминается как каменный в 1629 году По иронии судьбы через три года здесь же погребли злейшего врага Матвеева — боярина И.М. Милославского, двор которого также находился в приходе этого храма. Впрочем, покой Милославского оказался не вечным. В 1697 году во время казни участников заговора И.Е. Цыклера и А.П. Соковнина Петр I приказал извлечь тело боярина из земли, на шести «чудских» свиньях привести его гроб в село Преображенское и поставить под плахой так, чтобы кровь казненных стекала на останки. Позже труп боярина был рассечен палачами на части. Сын А.С. Матвеева Андрей Артамонович со злорадством описывает эту сцену и вид тела Милославского после вскрытия гроба: «…Голова согнила у него и так мала была, как бы ручной кулак, и борода его черная выросла до самого его пупа и ниже лежала; а чему надлежало по четыредесятом дне весьма разрушиться, то есть чреву и прочим членам, и все это было так крепко надуто, как бы тимпан; руки и ноги в самой целости, как бы у тридневного погребенного мертвеца»{77}.

Ближе к стене Белого города находились слободы котельников и колпачников, память о которых сохранили наименования: церковь Успения Богородицы в Котельниках и Колпачный переулок От Артемонова переулка к следующей радиальной улице — Фроловке (Мясницкой) — вновь протянулись дворы Покровской сотни. Ближе к Китай-городу, между Покровкой и Евпловкой (начало современной Мясницкой) находился Златоустовский монастырь.

В этой обители, известной с 1412 года, в 1660—1663 годах был выстроен монументальный собор. Описание, сделанное после пожара 1737 года, зафиксировало, помимо соборного храма Святителя Иоанна Златоуста, церкви Спаса Нерукотворного, Благовещения, Иоанна Воина, Покрова Богородицы (надвратную), каменный келейный корпус с деревянным верхом, хлебную, конюшенную и поварские «полатки», конюшню, каретный сарай, «избу людскую». Как видим, обитель была состоятельной, чему способствовали вклады московской аристократии.

В Благовещенской церкви находилась усыпальница Апраксиных. Этот дворянский род, члены которого в первой половине XVII века были дьяками и воеводами, выдвинулся после женитьбы царя Федора Алексеевича на его представительнице. Восемнадцатилетняя Марфа Матвеевна пробыла супругой царя совсем недолго: 14 февраля 1682 года состоялась свадьба, а 27 апреля государь скончался. Зато ее братья при Петре I занимали видные должности. Апраксины щедро жертвовали средства Златоустовскому монастырю, где был похоронен их отец, воевода Матвей Васильевич. Как гласит надгробная надпись, в 1667 году он был «убиен на степи меж Саратова и Пензы, переехав реку Медведицу, от калмыков и от башкирцов, и изсечен многими ранами и изстрелен ноября 6 числа, на память иже во святых отца нашего Павла Исповедника, и с ним побиты до смерти государевых и его дому людей 40 человек, и тело его на степи сыскано»{78}.

К Златоустовскому монастырю примыкала монастырская слобода, а у церкви Гребневской иконы Божией Матери на Лубянке лежала стрелецкая слобода. Неподалеку от обители, как указывает перепись 1620 года, жил Петр Тимофеевич Пушкин (Толстой) — прямой предок поэта. В 1625—1628 годах он был воеводой в Тюмени, в 1633-м — сотенным головой в Москве на случай осады. По-видимому, его двор находился в позднейшем Артемоновом переулке, где жил и его сын, стольник Петр Петрович.

От монастыря в сторону Китай-города ближе к Лубянке располагался Новый Английский двор, который подданные британской короны приобрели в 1636 году. Согласно описанию 1651 года, двор протянулся вдоль на 59 саженей, а поперек — на 34. На дворе был вырыт колодец, а каменное строение состояло из семи кладовых палат с погребами. Тут же имелись пять деревянных «горниц белых на подклетах с чюланы и з сенми» и погребами, избы, амбары и городьба с воротами. Всё вместе оценивалось в солидную сумму — 2600 рублей{79}.

В 1654 году здесь разместился Новый денежный двор (его по привычке также именовали Английским) и началась чеканка медной монеты, введенной царем Алексеем Михайловичем. Первым делом укрепили охрану — по углам забора встали целых четыре караульни.

На дворе были сооружены плавильные печи, кузницы, в отдельных палатах и избах разместились волочильщики («волочили» проволоку из медных брусков), бойцы (резали проволоку и били из нее заготовки для монет) и чеканщики (выбивали на монете «легенду» — царский герб и титул). На столах под навесом изготовленные деньги «перебирали», выбрасывая брак. Руководство двора — голова и целовальники — сидело в особых каменных палатах, где также хранились сырье, монеты и стояли весы с гирями. На Денежном дворе работали 600 человек, избиравшихся на год из посадского населения Москвы, за которыми очень строго следили, стремясь не допустить воровства. Однако все меры оказывались бесполезными. В годы монетной реформы широко расцвело изготовление фальшивых денег — монеты чеканились из меди, а приравнивались по стоимости к серебряным, поэтому, поскольку казенная медь тщательно взвешивалась, работники Денежного двора часто приносили свой металл и чеканили «на себя». Иногда Приказ Большой казны проводил ревизии, во время которых ловили на воровстве или чеканке фальшивой монеты не только мастеров, но и старост, и даже целовальников. Некоторых преступников казнили, другие продолжали работать на Денежном дворе «в железах»{80}.

С Новым денежным двором соседствовал «тюремный двор». В начале XVIII века он уже не использовался по назначению — здесь были окруженные забором каменная палата с погребом и деревянная изба, «непокрыта и вся ветха, и своды и стены разщелялись». 20 апреля 1704 года двор был пожалован Леонтию Филипповичу Магницкому «и детям и в род его» в награду за составление «Арифметики», а обветшавшая палата отремонтирована за счет казны{81}. Сам «арифметики учитель», скончавшийся в 1739 году был погребен у церкви Гребневской иконы Божией Матери на Лубянке, несмотря на то, что его двор находился в приходе другого храма — Георгия Победоносца в Лучниках (вернее — в Лужках, по-тогдашнему — «Лушках»).

От Никольских (они же Владимирские или Сретенские) ворот Китай-города путь шел по Сретенке, Лубянке и безымянной улице, являвшейся началом позднейшей Мясницкой. Наименование «Сретенка» связано с событиями, произошедшими в 1395 году, когда грозный среднеазиатский полководец Тимур (Тамерлан) выступил в поход на Русь. Великий князь Василий I вышел с войском к Оке, а митрополит Киприан молился о заступничестве свыше. По указанию предстоятеля в Москву была перенесена чудотворная икона Владимирской Божией Матери. Как сообщает летописная повесть, 26 августа, когда икона была встречена в Москве, Тимур остановился на южных окраинах русских земель и повернул обратно. В честь чудесного спасения Москвы великий князь и митрополит основали на месте встречи («сретения») иконы Сретенский монастырь, по которому звалась и улица.

Происхождение названия «Лубянка» чаще всего связывают с лубяным торгом, который мог здесь располагаться. Есть также мнение, что этот топоним принесли с собой новгородцы, которых после присоединения Новгородской республики (1478) переселил сюда великий князь (в Новгороде была улица Лубяница). В районе современной Лубянской площади располагалось Рязанское подворье (впервые упоминается в 1634 году) с двумя храмами — Живоначальной Троицы и Архангела Михаила. В 1677 году на подворье создали госпиталь для лечения русских воинов, раненных во время Русско-турецкой войны 1676—1681 годов.

По безымянной улице между Рязанским подворьем и церковью Гребневской иконы Божией Матери можно было попасть на Евпловку получившую свое название по храму Святого архидиакона Евпла. Евпловка переходила в Фроловку названную по церкви Святых мучеников Флора (Фрола) и Лавра. Этот храм (известен с 1547 года, выстроен в камне в 1б57-м) стоял на Мясницком холме, превышавшем Кремлевский. Неподалеку от церкви, у Фроловских ворот, находилась черная Мясницкая полусотня — слобода мясников. Впоследствии слобода дала наименование и улице Мясницкой, и воротам Белого города. Отходы мясницкого промысла сбрасывались в пруд за стеной Белого города, получивший название Поганого. В начале XVIII века любимец Петра I А.Д. Меншиков, пожалованный усадьбой в этом месте, приказал очистить пруд, который с тех пор стал называться Чистым.

У Сретенских ворот Белого города находилась еще одна черная сотня — Сретенская. В начале улицы на ее правой стороне располагался двор боярина князя Дмитрия Михайловича Пожарского. Согласно переписи 1620 года его размеры составляли 37x35 саженей. В настоящее время на этом месте (Большая Лубянка, дом 14) размещается центральный дом городской усадьбы XVIII века с пышным фасадом. Скорее всего, это здание включает в себя фундаменты и другие фрагменты палат великого полководца эпохи Смуты. Приходским храмом Пожарского была церковь Введения во храм Пресвятой Богородицы. Летопись упоминает ее в числе других каменных храмов, возведенных при Василии III Алевизом Фрязином. Владимирский летописец сообщает, что церковь строили на средства псковичей, которых великий князь «перевел к Москве да и подавал им дворы по Устретенской улице, всю улицы дал за Устретенье, а промешал с ними ни одного москвитина».

Сретенский монастырь был основан в местности, носившей наименование Кучково Поле и традиционно связываемой с легендарным боярином Степаном Кучко (Кучкой). В 1378 году здесь был казнен претендент на должность тысяцкого И.В. Вельяминов. Согласно преданию, на месте казни выстроили церковь во имя Марии Египетской. После создания (1397) монастыря она стала монастырской, но при этом сохраняла особый приходской статус.

Монастырь, основанный на Владимирской дороге, вплоть до конца XV века находился на самом краю городской территории. Первоначально его главный храм был деревянным, в 1482—1485 годах псковские мастера возвели его в камне, а в 1б79-м он был переделан. В 1706 году к храму пристроили пррадел Рождества Иоанна Предтечи. Каменный храм Марии Египетской построен в 1482 году и позднее неоднократно перестраивался. В 1688 году была поставлена еще одна монастырская церковь — Николая Чудотворца.

В XIV—XVII веках из Кремля к Сретенскому монастырю устраивались крестные ходы в ознаменование избавления Москвы от татар: 21 мая — от нашествия крымского хана Мехмед-Гирея в 1521 году, 23 июня — хана Большой Орды Ахмата в 1480 году, 26 августа — Тамерлана.

Со Сретенским монастырем были связаны еще четыре ежегодных крестных хода. В первое воскресенье Петрова поста и 22 октября в день праздника чудотворной иконы Божией Матери Казанской шествия двигались из Кремля вдоль стен Белого города и встречались у Сретенских ворот, в монастыре совершался молебен и крестный ход возвращался в Кремль. В четверг седьмой недели по Пасхе (Семик) и 1 октября на праздник Покрова Богородицы крестный ход с участием сретенского игумена шел из монастыря к Убогим домам — местам погребения умерших насильственной смертью, бродяг и неопознанных трупов, где совершались заупокойная служба и погребение мертвецов в скудельнице — братской могиле.

Пушечный двор и Кузнецкая слобода

При выходе из Никольских ворот Китай-города перед наблюдателем открывалось неожиданное зрелище: на берегу реки возвышался Пушечный двор — обширное строение с круглыми кирпичными башнями, из которых валил дым. Именно так изображен он на хрестоматийно известной картине Аполлинария Васнецова «Пушечно-литейный двор на Неглинной в XVII веке». Древнейшее московское промышленное предприятие в XV—XVII столетиях являлось центром передовых технологических разработок в России, да и не только.

Пушечный двор впервые упоминается в летописи под 1508 годом как «Пушечная изба». Уже тогда он находился на реке Неглинной за пределами Великого посада. С 1535 года встречается наименование «Пушечный двор». При его создании в XV веке не обошлось без итальянских инженеров, о деятельном участии которых в создании отечественной артиллерии сообщают источники. Строитель Успенского собора Аристотель Фиораванти в 1485 году во время похода на Тверь командовал артиллерией. Алевиз Фрязин занимался изготовлением пороха на своем дворе, располагавшемся на Успенском Вражке (между Тверской и Никитской улицами). В 1531 году здесь произошла трагедия: «Загореся внезапу зелье пушечное… делали бо его на том дворе градские люди, и згореша делателей тех от зелья того в един час более двоюсот человек»{82}.

Летописи сообщают, что в 1488 году мастер Павлин Фрязин Дебосис (итальянец Паоло де Боссе) отлил «пушку большую». Орудие, изготовленное тремя годами ранее мастером Яковом, не имело литейных швов, а его дуло завершалось раструбом. В Западной Европе такие пушки появляются около 1480 года как результат прогресса в литейном деле. Как видим, пушечных дел мастера далекой Московии не сильно отставали от лучших европейских литейщиков, работавших при дворе германского императора Максимилиана. (Любопытно, что пушка де Боссе, судя по ее изображению в Лицевом летописном своде, имела швы, то есть не была цельнолитой{83}.)

Немец Кашпир Ганусов в 1554 году изготовил мортиру, чей вес превышал 19 тонн, а стреляла она ядрами весом в 320 килограммов. В 1563 году это гигантское орудие участвовало в осаде Полоцка, во время которой ядра русских пушек, пробивая одну стену замка, долетали до другой.

Учеником Ганусова был прославленный Андрей Чохов. Первая из известных его пушек была отлита в 1568 году. Самые крупные, «стенобитные» орудия Чохова носили имена по имевшимся на них изображениям: «Лисица», «Волк», «Троил», «Аспид», «Лев», «Скоропея», «Инрог» (единорог). Это были огромные орудия весом от пяти до семи тонн. Но их превзошла пушка «Царь», на которой было отлито изображение государя на коне. Самое крупное орудие русской артиллерии весит 38 400 килограммов. С Пушечного двора до Красной площади его волокли на катках не менее двухсот лошадей.

Там же лили колокола. В 1533 году Николай Немчин изготовил тысячепудовый колокол-благовестник, который поставили «на деревянной колокольнице». Великий мастер Андрей Чохов также делал колокола, добившись и в этом деле выдающихся успехов. Колокол «Лебедь», отлитый им в 1594 году для Троицесергиева монастыря, весил десять тонн, «Годунов» (1598) — более 29 тонн.

Вес самого большого колокола, который Чохов отлил в 1600 году, достигал 64 тонн. Естественно, он получил имя «Царь». Колокол поместили в проеме Воскресенской звонницы. Впрочем, его первенство было недолгим. В середине XVII столетия на смену ему пришел «тезка», отлитый в 1655 году мастером Александром Григорьевым, весом в 128 тонн. Стоит ли говорить, что и этот рекорд был побит потомственными литейщиками Пушечного двора Иваном Федоровичем и Михаилом Ивановичем Маториными, в 1735 году создавшими прославленный колокол, также носивший имя «Царь» и достигший рекордного веса более чем в 200 тонн?

Пушечный двор неоднократно упоминается в иностранных описаниях Москвы и отмечается на ее планах. С 1630-х годов его изображают с двумя литейными башнями. Сохранился подробный «чертеж» Пушечного двора и местности вокруг него, выполненный русскими картографами в середине XVII века: с двумя башнеобразными литейными «амбарами» и большим колодцем с колесом посередине. Двор был окружен каменной стеной с воротами с восточной стороны; на противоположной стороне, у Неглинной, к стене примыкали кузницы, по всем другим сторонам — амбары. В плане Пушечный двор представлял собой неровный четырехугольник со сторонами 88 саженей по южной стене, 82 — по северной, 27 — по восточной и 48 саженей — по западной{84}.

Двор был многолюден. Во второй половине XVI века только в штате Пушкарского приказа состояли 37 мастеров с учениками и подмастерьями. При создании двора Иван III поселил рядом с ним слободу кузнецов, по которой мост через Неглинную получил наименование Кузнецкого. Описи 1620 и 1638 годов свидетельствуют, что за Пушечным двором на Рождественке и поблизости жили кузнецы, пушечные извозчики, литцы, подвящики (строители лесов и других приспособлений, необходимых для отливки орудий), плотники.

Согласно росписи 1629 года, Пушкарскому приказу подчинялись 479 человек, большинство из них (318 человек) составляли пушкари. Литцов было пятеро, знаменщиков (художников) и резцов — четверо, паникадильных мастеров — восьмеро, паяльщиков — семеро, пушечных учеников — 49, кузнецов — 12, паникадильных учеников — семеро, канатчиков — четверо, плотников и бочарников — семеро, пильников — трое, извозчиков — 12, сторожей — четверо, зелейных и селитренных мастеров — 33. Один человек именовался особым званием «пушечных дел мастер»{85}.

Анисим Михайлович Радишевский был «русским Леонардо» XVII века. Он родился на Волыни, в Остроге, учился у Ивана Федорова и работал в его типографии. Около 1586 года Радишевский перебрался в Москву. Поначалу он работал на Печатном дворе переплетчиком, а в 1603 году возглавил собственную «печатную избу». Изданные им при царе Василии Шуйском «Евангелие» и «Устав, или Око церковное» отличались великолепным качеством печати, изяществом рисунка гравюр, изображавших евангелистов и их символы, а также инициалов («буквиц») — начальных букв. Особенно примечателен «Устав» — самая большая русская старопечатная книга, насчитывающая 1266 листов. Историки книгоиздания полагают, что Радишевский, возможно, сам был и словолитцем, и гравером, и печатником или, по крайней мере, превосходно руководил всеми этими работами, и считают, что издания этого мастера свидетельствуют о качественно новом уровне полиграфического мастерства в России.

После Смуты Радишевский уже не вернулся на Печатный двор. В описи Москвы 1620 года он упоминается как «колокольник». Вскоре Анисим Михайлович получил звание «пушечных дел мастер», которое ни до, ни после него не присваивалось никому другому из служащих Пушечного двора. По-видимому, он являлся своего рода главным инженером первой русской мануфактуры. В 1622 и 1625 годах он выполнял важное поручение царя в Путивле — делал «колодезное и тайничное дело», в 1623-м строил плотину и заводил пруды в дворцовом подмосковном селе Рубцове.

Самым главным достижением Радишевского является создание первого русского научно-технического трактата «Устав ратных, пушечных и других дел, касающихся до воинской науки…». В книге, завершенной в 1620 году, автор подводил итоги предыдущему развитию русской научной мысли, знакомил читателя с трудами западноевропейских инженеров, математиков, физиков и архитекторов. Тематика книги чрезвычайно широка: организация военного дела, тактическая, строевая, осадная, артиллерийская науки, военная инженерия (строительство мостов, наведение переправ), геодезия, химия, физика, металлургия… Несмотря на то, что «Устав» не был напечатан, он распространялся в списках и, несомненно, использовался на Печатном дворе{86}.

Пушкари, служившие вне Пушечного двора, жили в слободе за Сретенскими воротами Белого города. Их ближайшими соседями были печатники, чья слобода находилась за Сретенскими воротами, ближе к городским стенам. Кузнецы еще со времен Ивана III обитали рядом с Пушечным двором, в непосредственной близости от реки Неглинной, что было вызвано огнеопасным характером их производства. Из Пушкарской слободы через Неглинную был перекинут деревянный мост, получивший наименование Кузнецкого. В 1764 году он был отстроен в камне, а после 1812-го погребен под землей вместе с рекой Неглинной, оставшись в названии улицы, которая в XIX веке прославилась модными французскими магазинами, затмившими память о местных тружениках молота и наковальни.

Пушечный двор располагался между рекой Неглинной и одной из древнейших московских дорог — Рождественкой, названной по монастырю, стоявшему в конце улицы. Впервые Рождественский монастырь упоминается под 1389 годом в летописном сообщении о погребении в нем княгини Марии Кейстутовны (в монашестве Марфы), матери князя Владимира Андреевича Серпуховского Храброго, основательницы обители. Там же завещала себя похоронить и вдова Владимира Андреевича Елена Ольгердовна. Возможно, первоначально монастырь располагался в Кремле и был выведен оттуда при Иване III. В любом случае при описании пожара 1500 года он упоминается на этом месте. Здесь в 1525-м насильно постригли в монахини несчастную Соломонию Сабурову, неплодную первую супругу великого князя Василия III.

Монастырский собор является одним из древнейших в Москве — он возведен в 1500—1505 годах. Храм сильно пострадал при пожаре 1547 года. Видимо, во время ремонта к нему пристроили южный Никольский придел, увенчанный главкой. В XVII веке к приделу добавили трапезную, вход в которую был с запада, и шатровую колокольню взамен разобранной звонницы. Никольский придел перенесли в церковь Святителя Иоанна Златоуста, возведенную в 1676—1687 годах на месте деревянной. В 1688 году монастырь погорел и патриарх Иоаким пожертвовал сестрам «на строение» 100 рублей. Опись 1701 года упоминает в числе монастырских построек каменные собор, церковь Иоанна Златоуста, колокольню, деревянные кельи и горницы. Всего в обители была 71 монашеская келья{87}.

Неподалеку располагался еще один монастырь, имевший более редкое посвящение, — Варсонофьевский. Согласно преданию, он был основан матерью святого митрополита Филиппа Варварой Колычевой, в иночестве Варсонофией. В XVI—XVII веках тут располагалась скудельница (Убогий или Божий дом) — братское кладбище, на котором хоронили умерших без церковного отпевания, бродяг, иноземцев, казненных. Каменный Вознесенский собор был построен в 1709—1730 годах, а после упразднения монастыря в 1764-м обращен в приходскую церковь. В 1931 году храм был уничтожен. Ныне от Варсонофьевского монастыря сохранилось только наименование переулка между Рождественкой и Лубянкой.

От Божьего дома на Рождественке получил наименование и храм Николы Божедомского (известен с 1619 года), находящийся на противоположной стороне улицы. Другое его наименование — «в Звонарях» — напоминает о существовании здесь слободы кремлевских звонарей, по соседству с Кузнецкой, также находившейся на левой стороне Рождественки, на склоне, уходившем к реке Неглинной.

Петровка, Дмитровка, Тверская

Освоение северо-западной части посада — Занеглименья, как было установлено во время раскопок на Манежной площади в 1993—1997 годах, началось еще в домонгольскую эпоху. Застройка этого района формировалась вокруг радиальных улиц-дорог, сходившихся к переправам (а затем и мостам) через Неглинную. Эти дороги существовали уже в XIV веке. В 1410—1431 годах упоминаются Тверская и Можайская дороги, в 1475-м — Арбат, в 1486-м — Волоцкая (будущая Никитская) улица, в 1504-м — Юрьевская дорога (впоследствии — Дмитровка). Уже в XVI столетии в этой части Москвы появляются дворы знати, а к концу XVII века большинство дворов на основных улицах Занеглименья принадлежало боярам и дворянам, служившим по «московскому списку».

Петровка, шедшая почти параллельно реке Неглинной, получила название по Высокопетровскому монастырю, располагавшемуся в конце улицы у ворот Белого города, которые также именовались Петровскими. Московское предание связывает основание монастыря с митрополитом Петром, чему, однако, нет подтверждения в источниках. Впервые монастырь (вернее, его настоятель архимандрит Иоанн) упоминается в летописи под 1379 годом: «…Се бысть пръвый общему житию начальник на Москве». Таким образом, получается, что Петровский монастырь был первым в Москве общежительным и мог возникнуть еще в середине XIV века. В ранних источниках монастырь упоминается как Петровский, а его современное наименование, которое предание связывает с одним из владений легендарного Кучки — селом Высоким, — появляется позднее. Во время археологических исследований было установлено, что монастырь был поставлен на пустом месте, а не на обжитой территории, а самые ранние слои, в том числе некрополь, относятся к XV столетию. Первоначально монастырский собор был деревянным, а в 1514—1517 годах итальянским архитектором Алевизом Фрязином был создан каменный храм, который сохранился до наших дней, хотя и в перестроенном виде{88}.

В последней трети XVII века Высокопетровский монастырь, посвященный святому патрону царевича Петра Алексеевича, пользовался особым вниманием родичей царицы Натальи Кирилловны. В 1680— 1б90-х годах на средства царицы и других Нарышкиных в монастыре возвели церкви во имя Боголюбской иконы Божией Матери (1684—1685), преподобного Сергия Радонежского с трапезной (1690—1694), Покрова Богородицы в Святых воротах (1690—1694). Тогда же был построен выходящий фасадом на Петровку корпус Братских келий, богато украшенный наличниками, колонками и карнизами в стиле нарышкинского барокко. Храм Боголюбской иконы Божией Матери стал усыпальницей Нарышкиных. Здесь погребены братья царицы Иван и Афанасий, убитые стрельцами во время бунта 1682 года, ее отец, тогда же насильно постриженный в монахи с именем Киприан, и другие родственники.

Средневековая Петровка в описании москвоведа В.В. Сорокина предстает в следующем виде: «На возвышенной левой стороне у Петровской дороги и образовалась пока односторонняя Петровская улица, по-простонародному — Петровка. Здесь находились дворы знати и была построена приходская церковь Рождества Богородицы. Правая сторона улицы от дороги была пустой, широкой и, спускаясь к реке, становилась поймой, заливаемой в весенние паводки и после больших дождей. У дороги тянулись огороды с небольшими хозяйственными постройками, ниже устраивались пруды для содержания рыбы, а у воды склоняли свои ветви плакучие ивы. На другом противоположном возвышенном берегу реки Неглинной располагалась древняя Кузнецкая слобода, к которой в нескольких местах через реку были перекинуты деревянные мосты»{89}.

Неподалеку от Высокопетровского монастыря находился храм Преподобного Сергия Радонежского, именовавшийся «в Серебряниках», а позднее — «в Крапивниках». По-видимому, здесь существовала слобода мастеровсеребряников, однако к XVII веку от нее не осталось и следа. Владения около этой церкви принадлежали в основном дворянам.

Судя по местной топонимике, между Петровкой и Дмитровкой располагалось поселение столешников (мастеров, изготавливавших скатерти). Их слободским храмом была церковь Рождества Богородицы в Столешниках, упоминаемая еще в грамоте Ивана III 1504 года. В советские годы церковь снесли, но наименование «Столешников переулок» сохранилось. К середине XVII века владения в этом переулке также в основном принадлежали не мастерам, а дворянам.

Древняя дорога на Дмитров после строительства стен Белого города оказалась замкнутой в его пределах. В начале Дмитровки на берегу Неглинной находились Мучной, Хлебный и Солодовенный ряды, которые видны на старинных картах Москвы. Позднее на этом месте располагался знаменитый Охотный ряд. Местная церковь была посвящена покровительнице торговли Параскеве Пятнице. Неподалеку от нее, за Мучным рядом, стояла церковь Великомученицы Анастасии Узорешительницы — утешительницы заключенных. Оба храма в документах XVII века именуются также «что у Поль» или «у старых Поль», что может свидетельствовать о их возникновении в те времена, когда здесь было поле, то есть в глубокой древности. Заселение Дмитровской дороги происходило в XV веке. Видимо, тогда же возникла и черная Дмитровская слобода (в XVII столетии она именуется также Дмитровской сотней). Ее продолжала Новая Дмитровская слобода за Тверскими воротами, в Земляном городе. Со временем слово «Дмитровская» отпало и здешняя улица стала просто Новослободской. Дмитровская слобода не имела особой специализации, отсюда и ее наименование по месту расположения.

На левой стороне улицы располагался Георгиевский монастырь, основанный во второй половине XV века. Каменная церковь «святого Егорья на посаде» упоминается еще в духовной грамоте великого князя Василия II (1462). Согласно монастырскому преданию, эту женскую обитель в память об отце основала Феодосия, дочь боярина Юрия (Георгия) Захарьевича Кошкина, родоначальника династии Романовых, тетка будущей царицы Анастасии Романовны. Во всяком случае, в 1498 году монастырь уже существовал. От него произошло древнейшее название Дмитровки — Юрьевская улица, употреблявшееся в источниках XV—XVI веков.

В XVI—XVIII столетиях Георгиевский монастырь служил усыпальницей многих знатных особ, живших неподалеку — на Дмитровке, Тверской и Никитской улицах. В 1949 году при строительстве школы на месте собора было обнаружено монастырское кладбище, на котором найдены — целиком или фрагментарно — 34 надгробия. Эпитафии сообщают имена князей и стольников Вельяминовых, Головиных, Гагариных, Мезецких, Мещерских, Савеловых, Траханиотовых и других представителей знатных родов{90}. В 1683 году здесь упокоился боярин князь Ю.И. Ромодановский, любимец царя Алексея Михайловича, а в 1717-м — его сын, ближайший сподвижник Петра I, грозный глава Преображенского приказа «князь-кесарь» Ф.Ю. Ромодановский.

Совершенно особый статус имела Тверская улица — главная дорога на Тверь и Новгород. Уже в Средние века она приобрела положение самой парадной улицы города, в связи с чем и носила второе наименование — Царская. По Тверской въезжало в Москву большинство западноевропейских посольств, и на ней организовывались их парадные встречи. Например, прибывавшее из Смоленска в 1678 году польско-литовское посольство специально провезли лишних 15 верст вокруг Москвы, чтобы оно въехало в город по Тверской дороге. «По длинной и широкой улице, — пишет находившийся в его составе Б. Таннер, — была расставлена пехота, а на площади — конница, встретившая нас разными приветственными звуками». Тот же автор сообщает, что Тверская и в пределах Земляного города была замощена бревнами, правда, «неудобными для езды в экипажах». За стрельцами и иными служилыми людьми, стоявшими в парадных одеждах вдоль улицы, толпился московский люд, желавший посмотреть на редкое и красивое зрелище — въезд посла со свитой в окружении почетного караула пышно одетых дворян. «Народу вышло на улицы столько, сколько могли они поместить; прочие глядели из окон, с карнизов и с крыш в таком множестве, что я дивился, как под такой массою не развалились дома, выстроенные только из дерева. В числе зрителей было немало и девиц, постаравшихся приукрасить себя для въезда послов», — вспоминал Таннер{91}.

К Тверской улице из Воскресенских (Неглиненских, Львиных) ворот Китай-города вел сооруженный в 1602 году каменный мост «з зубцы», под которым была устроена мельница. Планы Москвы конца XVI—XVII века изображают этот мост с пятью (реже — шестью) арками. Он представляется весьма солидным сооружением, гораздо более основательным, чем мост через Неглинную от Троицких ворот Кремля к Кутафьей башне.

За мостом по берегу Неглинной тянулись торговые ряды: с правой стороны — Мучной, Хлебный и Солодовенный, с левой — Обжорный. О последнем историк Москвы А.А. Мартынов пишет: «Здесь были лавки со съестными припасами, приготовленными в пищу, которые тут же и потреблялись простым народом. Из дел Камер-коллегии узнаём, что в харчевнях и пирожных народ теснился с утра до ночи… Печи в иных харчевнях устраивались без труб, а дым выходил из окна. Издревле место это было очень людное»{92}.

Вероятнее всего, харчевников, ранее сидевших «в каменных лавках» на самой Красной площади, «для уличного простору» определили на Неглинную царским указом 1626 года, содержавшим строгое предписание: «…А есть им варить из колодезя, для чистоты выкопав колодезь в горе, к Самопалному ряду, а из Неглиненской воды есть им не варить»{93}. Мы не знаем, соблюдался ли этот запрет; однако нет сомнений в том, что место было весьма популярным, — при раскопках на Манежной площади на месте Обжорного ряда был обнаружен значительный слой костей животных, которые посетители харчевен, обглодав, бросали под ноги.

В непосредственном соседстве с этим шумным местом находился женский Моисеевский монастырь, который также именовался «у Богаделен» или «у Житной решетки». С другой, северной, стороны к его стенам вплотную подходили дома стрелецкой слободы. Эта обитель имела интересное происхождение и особую специфику. В 1600 году царь Борис Годунов призвал из Пскова трех «стариц-мирянок» для устройства в Москве богаделен, согласно «псковскому благочинию». Так был создан монастырь, в богадельне которого содержались «нищие миряне»{94}.

Поставленный в самом центре торговой Москвы, у большой проездной дороги, Моисеевский монастырь задумывался как один из первых в городе центров призрения и благотворительности. Первоначально обитель была деревянной, каменный соборный храм во имя Боговидца (пророка) Моисея возвели в середине XVII века. В 1690 году известный зодчий Яков Бухвостов с товарищами выстроил каменные кельи. В 1709 и 1737 годах монастырь сильно пострадал от пожаров, а в 17б5-м был упразднен. Спустя 22 года храм и богадельни разобрали, а на месте обители и кладбища появилась Моисеевская площадь.

При раскопках на Манежной площади весной—летом 1995 года некрополь Моисеевского монастыря был вскрыт и исследован. На сравнительно небольшой территории находились более шестисот расположенных в четыре яруса погребений XVII — начала XVIII века, на которые приходилось всего 30 надгробий; останки лежали в деревянных гробах и долбленых колодах, а одно тело было даже завернуто в бересту. Примечательно, что 25 тел оказались мумифицированными. Из общего числа похороненных мужчины составляли лишь треть, поскольку монастырь был женским. По остаткам одежды удалось определить, что один из погребенных был стрельцом, очевидно, жителем соседней стрелецкой слободы. Его внешний облик можно представить по антропологической реконструкции, выполненной Г.В. Лебединской. Ею сделана и реконструкция облика одной из женщин, при этом удалось восстановить даже прическу — косы, уложенные вокруг головы{95}. После исследования останки были перезахоронены на кладбище при церкви Святителя Иннокентия митрополита Московского в Ракитниках. Из некрополя Моисеевского монастыря в собрание Музея археологии Москвы поступила обширная коллекция предметов: 70 нательных крестов, 65 ставившихся в гроб сосудов с миром, шитые покровы, четки, пуговицы, пряжки, бусины.

За Моисеевским монастырем по левой стороне улицы тянулись дворы стрелецкой слободы, а по правой, за торговыми рядами — владения вельмож. В XVII веке на Тверской располагались дворы князей и бояр Д.М. Черкасского, В.В. Голицына, Ю.А. Долгорукого, И.Б. Троекурова, Г.Г. Ромодановского и других, многие из которых прославились как крупные государственные или военные деятели.

В середине улицы на правой стороне располагался мужской Воскресенский Высокий монастырь, именовавшийся также «у Золотой решетки». В 1651 году он был отдан под подворье любимого царем Алексеем Михайловичем Саввино-Сторожевского монастыря. В 1691 году здесь был возведен каменный храм во имя иконы Божией Матери «Всех скорбящих Радость» с приделом преподобного Саввы Сторожевского. Подворье просуществовало до Октябрьской революции 1917 года. В 1905—1907 годах здесь по проекту архитектора И.С. Кузнецова было построено новое здание в неорусском стиле. Ему посчастливилось уцелеть во время реконструкции Тверской улицы в 1937—1938 годах — подворье пожалели как памятник архитектуры и передвинули на 50 метров вглубь двора.

Между Тверской и Никитской в XVII веке также проживали в основном знатные домовладельцы. Исключение составляют дворы ремесленников и торговцев тяглой Новгородской сотни, находившиеся в конце улицы, неподалеку от Тверских ворот Белого города. Приходской церковью сотни был храм Николая Чудотворца в Гнездниках. Москвоведы не пришли к единому мнению относительно того, кем были эти загадочные «гнездники» и что они изготавливали — литейные формы или стрелы (стрелы считали «гнездами» — полными колчанами). Другая ремесленная слобода между Тверской и Никитской, также тяглая, именовалась Устюжской полусотней. По-видимому, первоначально жители данных слобод были выходцами из Новгорода и Устюга.

Между Тверской и Никитской располагался Успенский Вражек, известный по упоминанию о взрыве пороха на дворе Алевиза Фрязина в 1531 году. На Вражке еще в XVI веке стояли два храма — Воскресения Словущего и Успения Пресвятой Богородицы. В 1620 году к ним добавился храм Пророка Елисея, сооруженный по распоряжению патриарха Филарета в память об освобождении из плена и окончании русско-польской войны, поскольку встреча предстоятеля с сыномцарем и московским народом произошла 14 июня, на память пророка Елисея. Храм имел приделы Святого мученика Иустина Философа (1 декабря, в день его памяти, было заключено русско-польское перемирие) и Иконы Божией Матери «Всех скорбящих Радость» (в ознаменование радости тюремных сидельцев, освобожденных в честь прибытия владыки в Москву). Ближе к стене Белого города располагалось торговое Шведское подворье, которое начало действовать с 1630 года согласно условиям Столбовского мира (1617). Каменное здание подворья выстроили в 1685 году. Здесь жили не только торговые, но и дипломатические представители Швеции. Аналогичный русский торговый двор в Стокгольме был создан в 1630-х годах.

Опричные земли

При введении опричнины (1565) Иван Грозный первоначально забрал в свой удел часть Москвы от Никитской улицы к югу, вплоть до Москвы-реки, а позднее расширил опричную территорию до Неглинной. Возможно, что уже к середине XVI века западная часть Москвы приобрела социальную и экономическую специфику — здесь располагались многочисленные дворцовые слободы, в том числе и кормовые, и ее выбор Иваном Грозным для своей резиденции и размещения опричников определялся чисто прагматическими причинами.

На этой территории находились четыре крупные радиальные улицы: Никитская, Воздвиженка (Смоленская), Знаменская и Чертольская. Опричная территория простиралась и дальше, на земли позднейшего Земляного города, включая Арбат и Сивцев Вражек, до самой городской окраины — «Дорогомиловского всполия». У Никитской улицы была включена в опричнину только левая сторона. На этих землях, с которых были изгнаны прежние владельцы, поселились опричники: «И в тех улицах велел быти бояром и дворяном и всяким приказным людям, которых государь поймал (взял. — С. Ш.) в опришнину, а которым в опришнине быти не велел, и тех ис всех улиц велел перевести в иные улицы на посад»{96}.

Никитская улица представляет собой начало древней Волоцкой (на Волок Дамский) дороги. Свое наименование она получила по церкви Великомученика Никиты «у Ямского двора», известной с 1534 года. Вероятно, еще при Иване III здесь, на границах Москвы, был поставлен Ямской двор. В 1582 году боярин Никита Романович Юрьев основал при храме женский монастырь во имя своего святого покровителя. В 1629 году в обители выстроили храм Димитрия Солунского, а в 1680-м — придел Введения во храм Пресвятой Богородицы в соборной церкви.

В 1655 году в обители жили 40 монахинь, а согласно описанию 1701 года — уже 100 «удельных стариц», 29 «безудельных стариц вкладчиц», «вкладчиц» девок и вдов — соответственно 5 и 37, «да безместных стариц 11 человек» (они размещались в деревянных богадельнях)[9]. В кельях у монахинь обитали также 18 келейниц — вдов и девок. В небольшой обители, какой был Никитский монастырь (его территория представляла собой прямоугольник со сторонами 46x39 саженей), 200 монахинь и белиц умещались, видимо, не без труда. Монастырь не имел вотчин и иных угодий и жид за счет царской руги (содержания) в 240 рублей в год, доставляемых с Житного двора ржи и овса (по 356 четвертей), а также пожертвований{97}.

Сама Никитская улица впервые упоминается в летописи в 1548 году, когда дядя молодого царя Ивана IV князь Михаил Васильевич Глинский, тайно вернувшийся в Москву после неудачной попытки бежать в Литву, был арестован князем П.И. Шуйским во дворе церкви Вознесения Господня «у Хорошие колоколницы». Вероятнее всего, так именовался храм на правой стороне улицы, ближе к Кремлю, ныне известный как «Малое Вознесение». 13 июля 1560 года от этой церкви начался пожар, во время которого «погорело много дворов»{98}.

В Занеглименье, напротив Кремля, в 1566 году началось строительство Опричного двора. Он был возведен между современными улицами Воздвиженкой, Большой Никитской, Моховой и Романовым переулком. В свою новую резиденцию царь переехал 12 января 1567 года. Ее подробное описание оставлено Штаденом:

«Великий князь приказал снести к западу от крепости на высочайшем холме дворы многих князей, бояр и торговых людей, находившиеся на расстоянии ружейного выстрела по четырехугольнику, и обнести эту площадь стенами высотой в сажень от земли из тесаных камней, две же сажени были из обожженного кирпича. Наверху стены были заострены, без крыши и защитных ходов вокруг, примерно в 130 саженей в длину и столько же в ширину с тремя воротами: одними — на восток, другими — на юг, третьими — на север. Северные ворота находились напротив крепости и были окованы листами железа, покрытого оловом. Внутри — там, где эти ворота открывали и закрывали, — в землю были вбиты два толстых массивных дубовых бревна, в которых были сделаны два больших отверстия, так что через эти массивные бревна можно было протащить или продеть бревно, укрепленное в стене — когда ворота были закрыты — до другой половины стены по правую руку… У этих ворот были установлены два резных и расписных льва — на том месте, где у льва находятся глаза, были вставлены зеркала… Один лев был с раскрытой пастью и смотрел в сторону земщины, другой же смотрел во двор. Между этими двумя львами находился двуглавый черный орел с раскрытыми крыльями, грудью к земщине. В этом дворе были построены три массивных здания, и на каждом сверху на шпиле помещался деревянный выкрашенный в черное двуглавый орел с раскрытыми крыльями, грудью к земщине. От этих особых главных строений шел переход по двору до юго-восточного угла.

Там был построен перед избой и палатой невысокий покой с горницей, вровень с землей; стена здесь была на добрые полсажени ниже на всем протяжении, где она обрамляла этот покой и горницу, для доступа воздуха и солнца.

Здесь великий князь всегда по утрам или в обед имеет обыкновение есть… Досюда простиралась особая площадь великого князя. Эта площадь была посыпана белым песком высотой в локоть из-за сырости. Южные ворота были небольшие, только чтобы там можно было въехать и выехать. Здесь были построены все приказы, и здесь правили со всех должников и били батогами и плетьми до тех пор, пока священник не выносил даров и не ударял в колокола…. На западе ворот не было, а была большая внутренняя площадь, ничем не застроенная. На севере были большие ворота, обитые железными листами, покрытыми оловом; здесь были все кухни, погреба, хлебни и мыльни. На погребах, где хранился различный мед, а в некоторых лежал лед, сверху были построены большие помещения из досок, укрепленных камнями, а все доски насквозь прорезаны в виде листвы. Здесь вывешивали всех зверей, рыб, большей частью происходивших из Каспийского моря, таких как белуга, averra (осетр? — С. Ш.), севрюга и стерлядь. Здесь были небольшие ворота, так чтобы из кухонь, погребов и хлебень в правый двор можно было доставлять еду и питье… Здесь были две лестницы, по которым можно было подняться до больших покоев; одна была напротив восточных ворот. Перед этими лестницами стоял небольшой помост, похожий на четырехугольный стол; на него становится великий князь, садясь на коня или слезая. Опорой этим лестницам служили колонны, на них находились крыша и деревянный свод; на колоннах и на своде была резьба в виде листвы. С лестниц шел свод во все покои вплоть до стены, чтобы великий князь мог пройти по этому переходу из верхних покоев до стены и через нее — в церковь, что находилась перед двором за окружной стеной на востоке. Эта церковь была построена в форме креста и имела фундамент высотою в восемь дубовых бревен от земли и три года стояла непокрытой. При этой церкви висели колокола, которые великий князь награбил и забрал в Великом Новгороде. Другая лестница была по правую сторону, если входить в восточные ворота. Под этими двумя лестницами и переходами пятьсот стрельцов еженощно несли караул в покоях или в палате, в которой великий князь имел обыкновение есть…»{99}

Раскопками, проводившимися на месте Опричного двора, в 1996—2002 годах была вскрыта северная, хозяйственная часть комплекса. Уникальной для Москвы особенностью этой территории является скопление большого количества печей. Даже на крупных боярских дворах располагалось не более трех печей. Здесь же на 900 квадратных метрах найдено десять печей с четырнадцатью топочными камерами, что служит ярким свидетельством существования крупного хозяйственного комплекса, о котором говорит Штаден. Согласно заключению археологов, печи являлись своего рода полевыми кухнями — на них готовили еду в больших железных котлах. Их расположение под открытым небом было вызвано стремлением избежать пожара. Штаден пишет о сотнях стрельцов и служилых людей, которые несли службу на Опричном дворе. Если прибавить к ним проживавших там же царя и свиту, то большие масштабы готовки становятся очевидными{100}. На Опричном дворе также обнаружены многочисленные фрагменты кувшинов и стеклянных изделий, наконечники стрел, пули и другие предметы быта. Редкой находкой является роговая пороховница с изображением мужчины, изготовленная в Западной Европе во второй половине XVI века.

Археологами выявлены следы пожара 1571 года, уничтожившего Опричный двор. По сообщению Генриха Штадена, двор, к большой радости земских, сгорел дотла, так что даже расплавились колокола дворцовой церкви. Историк А.Л. Юрганов высказал мнение, что планировка и топография Опричного двора были тесно связаны с религиозно-философскими представлениями царя Ивана Грозного о конце света. По мнению исследователя, гибель Опричного двора в пожаре явилась для царя и его современников свидетельством того, что политика опричнины неугодна Богу{101}.

Историки выдвигали разные предположения о судьбе Опричного двора после упомянутого пожара. Точку в их спорах поставили данные археологии, свидетельствующие о том, что хозяйственный комплекс возродился и продолжал функционировать, хотя и не в таких масштабах, до смерти Ивана Грозного. Видимо, именно здесь царь жил в 1575—1576 годах, когда выехал из Кремля, уступив «великое княжение» Симеону Бекбулатовичу Возможно также, что бывший Опричный двор стал административным центром «двора» — особой параллельной структуры власти, унаследовавшей традиции опричного управления.

После кончины Ивана Грозного двор оставался в казне. «Пискаревский летописец» сообщает о строительстве нового здания Земского приказа «у мосту, против старого государева двора, где после князь Дмитрей Шуйский жил»{102}. Вероятно, брат будущего царя Василия получил это владение при Борисе Годунове. В начале XVII века, скорее всего в царствование Лжедмитрия I, территория бывшей опричной резиденции была пожалована боярину И.Н. Романову и стала называться Романовым двором. По Никитской улице обширное владение протянулось на 40 саженей, по переулку — на 50. Романов двор занимал половину современного квартала по левой стороне Никитской от Моховой до Романова переулка. В настоящее время на этой территории находятся корпуса старого здания Московского университета (в том числе и церковь Святой Татианы), а также доходный дом постройки 1900 года.

Иван Никитич Романов, чудом выживший во время ссылки, был одним из кандидатов на престол в 1613 году. После избрания Земским собором его племянника боярин принимал деятельное участие в управлении государством, в основном на дипломатическом поприще. После его кончины в 1640 году двор отошел к его единственному сыну. Никита Иванович получил боярство в 1645 году, особого влияния на государственные дела не имел, но занимал одно из первых мест при дворе по близкому родству с царем, знатности и богатству. Ему принадлежало более семи тысяч крепостных дворов, в том числе два города.

Роспись вещей боярина Никиты Романова, скончавшегося в 1654 году занимает более ста страниц — в ней перечислены драгоценности, одежда, посуда (в том числе «солоница» царевича Федора Ивановича, ковши царей Бориса Годунова и Василия Шуйского), иконы и святыни, книги, оружие, конская сбруя, экипажи и другое имущество бездетного боярина, отошедшее в казну. Из него царь Алексей Михайлович забрал себе деньги и драгоценные камни (алмазы, изумруды, яхонты[10], топазы), редкое оружие, в том числе трехствольную пищаль. Патриарху достались тысяча рублей, пуд серебра в слитках, часы и многое другое, включая даже оружие. Своему тестю боярину И.Д. Милославскому государь подарил дубовую ванну, боярину князю Я. К. Черкасскому — «кровать немецкое дело дерево гебан с завесом, завеса тафта зелена». Щедрые пожалования получили слуги покойного боярина и духовенство Знаменской церкви, что «у Романова двора», которое ранее содержалось за счет самого Никиты Ивановича. Впечатляет количество съестных припасов, принадлежавших боярину. Семи стрелецким полкам (3444 человекам) были розданы 21 куль сухарей, 90 кулей толокна, 250 кулей муки, 180 четвертей ржи, 200 четвертей овса, 500 полтей[11] ветчины. В восемь московских женских монастырей отправили муку, сухари, толокно, горох и другие припасы общим числом 550 четвертей. Кроме того, на помин души Никиты Ивановича были сделаны щедрые раздачи в другие монастыри Москвы, а также тюремным сидельцам{103}. По-видимому, боярину принадлежал и нож с рукоятью из моржового клыка и серебряной обоймицей, изготовленный в конце XVI—XVII веке и найденный во время раскопок на Романовом дворе.

Во время денежной реформы царя Алексея Михайловича на Романовом дворе был создан монетный двор, именовавшийся в документах «новым дворцовым». Как и на Новом Английском, здесь велась чеканка медной монеты. Просуществовал он также недолго — в 1663 году после отказа правительства от медных денег его работа прекратилась. Монетный двор был опечатан и охранялся стрельцами, пока не сгорел. Под слоем пожара оказались погребены следы монетного производства, которые были обнаружены и исследованы во время археологических работ.

Здесь были найдены многочисленные монетные заготовки и упавшие и затерявшиеся готовые копейки, обнаружено и немало инструментов — зубил для откалывания заготовок от проволоки и чеканов. Все орудия были сделаны из железа очень плохого качества и потому быстро ломались. Сохранились археологические свидетельства воровства — клады: шесть с отчеканенными копейками, а два — с заготовками (вероятно, последние принадлежали мастерам, имевшим дома чеканы). Семь кладов были спрятаны у стен деревянной постройки, в которой чеканились деньги, а один зарыт с внутренней стороны частокола. Среди производственного мусора нашлись косточки слив и вишен, скорлупа орехов, рыбьи хвосты — остатки «перекуса» рабочих. В мусорной куче рядом с постройкой валялись коровьи кости, а на самом дворе — старые лапти, их обрывки, куски ткани, рваные шерстяные носки, стельки. Этот хлам бросался прямо в грязь, через которую положили доски для прохода{104}.

После того как денежное производство на Романовом дворе прекратилось, он был передан в ведомство Оружейной палаты «для пушечных и иных розных дел», а также иконописного и «золотного и серебряного дела». При этом южная часть двора с церковью Иконы Божией Матери «Знамение» осталась в собственности государя и в 1671 году была пожалована его тестю К.П. Нарышкину. В 1689—1691 годах брат царицы, глава Посольского приказа боярин Лев Кириллович перестроил церковь в пышной стилистике нарышкинского барокко, сближающей этот храм с другой знаменитой постройкой по заказу Нарышкина — церковью Покрова Богородицы в Филях.

В XVII веке Никитская улица, как и Тверская, была заселена знатными людьми. Из ее жителей следует отметить князя Федора Юрьевича Ромодановского, одного из самых близких к Петру I людей. Царь особо почитал Ромодановского за верность и исполнительность и поручил ему руководство Преображенским приказом, в котором велось следствие по политическим преступлениям. Бывая ежедневно в застенке, князь снимал стресс старинным русским способом. «Пьян по всея дни», — писал о нем князь Б.И. Куракин. Пьянство Ромодановского возмутило даже Петра, однако князь на упреки царя с достоинством отвечал: «Неколи мне с Ивашкою [Хмельницким] знатца (то есть пьянствовать. — С. Ш.), всегда в кровях омываемся». Помимо этой важнейшей в государстве должности Ромодановский занимал высшую ступень в шутовской иерархии дружеской компании царя, именуясь «князь-кесарем». Петр соблюдал по отношению к нему видимое почитание: спешивался у ворот двора на Никитской, снимал в присутствии Федора Юрьевича шляпу, писал письма с обращением Sir. От князя-кесаря Петр принимал военные чины и награды. Помимо этого, Ромодановский исполнял много важных и серьезных поручений царя: управлял Москвой, занимался формированием гвардейских и солдатских полков, возглавлял Боярскую комиссию в Ближней канцелярии, Аптекарский и Сибирский приказы.

На портрете у Ромодановского широкое волевое лицо с длинными на польский манер усами, жесткие глаза — над князем было опасно шутить. Зато сам Федор Юрьевич обладал весьма своеобразным юмором, впрочем, привычным в то грубое время. Согласно свидетельствам современников, при входе в его дом гостей встречал медведь, который подносил входящим чарку водки, тех же, кто отказывался пить, драл.

Дом Ромодановского располагался в приходе храма «Малое Вознесение». На кладбище при этом храме в 1990-х годах было обнаружено надгробие Якова Анисимовича Князева, одного из холопов князя. Сам храм был возведен в 1630-х годах, а затем неоднократно перестраивался и достраивался. До нашего времени дошли и церковь, и шатровая колокольня.

На другой стороне улицы, в переулках по направлению к Воздвиженке (Смоленской), в XVII веке находились дворцовая и патриаршая Кисловские слободы. Их обитатели готовили кислые щи — прохладительный напиток из ржаного и ячменного солода и пшеничной муки, похожий на квас. Дворцовая Кисловская слобода находилась в ведении приказа Царицыной мастерской палаты. Память об этих слободах сохранилась в наименовании местных переулков — Большого, Среднего, Нижнего и Малого Кисловских.

Соседями кислошников были калачники, также трудившиеся на царский обиход. Калачи подавались в обыденные и праздничные дни, рассылались духовенству, «всяким чинам», нищим и «тюремным сидельцам». О существовании Калашной слободы напоминает одноименный переулок, соединяющий Никитскую улицу с Воздвиженкой. Перепись 1638 года упоминает среди местных жителей калачников Федьку Борисова с сыном Гришкой, Мишку Степанова, Савку Иванова, Михалка Екимова с сыном Савкой, а также иных тружеников пищевого цеха: масленика Лукьянку Андреева, хлебника Ивашку Иванова, медовщика Артемку Иванова, блинника Никитку Алексеева, государевых мельников Кирилку Екимова и Трофима Овдокимова, «грешневика» (готовившего запеканки из гречневой каши) Федьку Ильина и др.{105}

Улица Воздвиженка, называвшаяся также Смоленской, а иногда и Арбатом, начиналась от Кутафьей башни, замыкавшей мост от Троицких ворот Кремля. Как и Никитская, она возникла в древности и являлась началом дороги на Смоленск. Неподалеку от башни находилась церковь Николая Чудотворца «у Каменного моста». Во время строительства первой очереди Московского метрополитена рабочие наткнулись на кладбище этого храма. В дневнике известного археолога И.Я. Стеллецкого есть запись: «При проходке тоннеля метро через кладбище у башни Кутафьи встреченные погребения не могли, конечно, замедлить темпы работ… Один цельный гроб велел окопать. Пока осматривал другой, первый был растащен крючьями, а череп из него, с волосами, усами, бородой, вызвав огромный интерес, пошел по рукам, пока не исчез бесследно… В шахте № 30, что возле Кутафьи, на глубине 7—8 метров найдено очень интересное погребение: в выдолбленной колоде белый труп, всё сохранилось как следует, только кончик носа поврежден. Ляжки, как у живого. Куски савана (полотно) и толстая подошва…»{106} Рядом с церковью Николы на берегу Неглинной стояли кузницы, за которыми, опять-таки у реки, располагался Аптекарский сад.

Ведал этим садом Аптекарский приказ, созданный в конце XVI века для охраны здоровья царя и членов его семьи. Позднее пользоваться лекарствами из государевой аптеки получили возможность бояре, ас 1673 года—и все остальные москвичи. Первоначально Аптекарский приказ находился в Кремле, а в 1676 году его перевели на Воздвиженку, на двор боярина Ивана Богдановича Милославского, где был выстроен комплекс каменных зданий, получивший название Нового Аптекарского двора. Там не только составляли лекарства, но и врач вел осмотр в «дохторской палате», а также жили сами лекари и фармацевты. До настоящего времени сохранилась двустолпная Трапезная палата приказа со сводчатыми перекрытиями, поставленная на подклет из трех белокаменных погребов.

Здание Трапезной палаты выходит в современный Староваганьковский переулок, получивший свое наименование от села Ваганькова. В москвоведческой литературе это название обычно связывается с глаголом «ваганить» — играть, что якобы свидетельствует о существовании здесь слободы скоморохов. С.К. Романюк выдвинул другое объяснение: денежный налог за взвешивание товара назывался «ваганным», а место его взимания могло именоваться Ваганьковым. Правда, тот же исследователь отмечает, что в XVII веке Ваганьково служило местом публичных увеселений, и приводит текст указа царя Михаила Федоровича 1627 года: «…Чтоб вперед за Старое Ваганково никакие люди не сходились на безделицу николи; а будет учнут ослушаться и учнут на безлепицу ходить, и Государь указал тех людей имать и за ослушание бить кнутом по торгам… и о том память послана, чтоб на безлепицу за Ваганково с кабацким питьем не въезжали»{107}.

Впервые эта местность упоминается в летописи под 1446 годом, когда великий князь Василий II «ста на дворе матери своеа за городом на Ваганкове». Следовательно, в первой половине XV века здесь существовал загородный двор великой княгини Софьи Витовтовны. Документы XVII столетия упоминают о трех церквях на Старом Ваганькове — Благовещения (построена в камне при Василии III Алевизом Фрязином), Живоначальной Троицы и Николая Чудотворца. В приходе последней находился двор боярина князя Ивана Ивановича Шуйского, младшего брата царя Василия и последнего представителя знаменитого рода. По владению князя нынешний Староваганьковский переулок назывался Шуйским.

За Аптекарским двором находился Воздвиженский мужской монастырь, давший наименование улице. Время его основания неизвестно. Кирпичный соборный храм был выстроен в 1550-х годах. В начале XVIII века собор сильно обветшал и был перестроен в редкой для Москвы стилистике, близкой к украинскому барокко. После французского нашествия и пожара Москвы монастырь был упразднен, а собор обращен в приходскую церковь. В 1934 году его разрушили.

По составу домовладельцев Воздвиженка не сильно отличалась от Никитской и Тверской. Уже в XVI веке здесь жило немало аристократов. Во время пожара 18 апреля 1564 года сгорели дворы царского шурина князя Михаила Темрюковича Черкасского, князя Семена Палецкого, церковь Димитрия Солунского и иные строения, располагавшиеся в начале улицы. Опись 1638 года упоминает среди ее жителей боярина Б. И Морозова, управлявшего государством при юном царе Алексее Михайловиче, окольничих В.И. и Ф.С. Стрешневых, судью Пушкарского приказа П.Т. Траханиотова, убитого во время московского восстания 1648 года за многочисленные злоупотребления{108}.

Последние две улицы в юго-западной части Белого города, Знаменка и Чертольская, шли от Боровицких ворот Кремля, где также был перекинут мост через реку Неглинную, рядом с которым был создан Лебяжий пруд, где выращивали птиц для царского стола. Слева в начале Знаменки располагалась стрелецкая слобода с церковью Николая Чудотворца «Стрелецкого» (на левой стороне улицы), справа стоял храм Михаила Малеина, святого патрона царя Михаила Федоровича, вероятно, в правление этого государя и выстроенный. Сама улица получила название по существовавшей, по-видимому, еще в XVI веке церкви Иконы Божией Матери «Знамение». В 1948 году во время строительных работ в районе этого храма был обнаружен белокаменный саркофаг с женскими останками. В собрание Музея Москвы поступили фрагмент крышки этого саркофага и женский головной убор из погребения — волосник, шитый золотыми нитями, с изображениями мирового древа и единорогов. По части сохранившейся эпитафии можно предположительно реконструировать ее текст и установить имя женщины, скончавшейся в 1603 году: Мария, супруга «мутьянского воеводича» Радула (выходца из молдавских феодалов), дочь окольничего Афанасия Федоровича Нагого, в постриге нареченная Александрой{109}.

Чертольская улица получила название от ручья Черторый, бравшего начало из Патриаршего пруда, текшего за стеной Белого города и впадавшего в Москву-реку за Алексеевским женским монастырем. Благочестивый царь Алексей Михайлович счел наименование, созвучное слову «черт», неприемлемым и в 1658 году указал переименовать улицу в Пречистенскую в честь Смоленской иконы Божией Матери («Пречистой»), находившейся в Новодевичьем монастыре, к которому вела эта улица.

Еще с XIV века берега реки Москвы к западу от Кремля использовались для выпаса великокняжеских лошадей и заготовки сена, чем объясняется расположение в более поздние времена между Знаменкой и Пречистенкой государевых конюшен и Колымажного двора (на нем хранились царские экипажи). Другие конюшни и Конюшенные слободы располагались чуть дальше, в Земляном городе. Возведенная на Колымажном дворе церковь Священномученика Антипия, одна из древнейших в Москве, датируется первой половиной столетия.

В самом конце Пречистенки, на левой стороне, находились два храма, связанных с чудотворными иконами из Ржева — Параскевы Пятницы и Божией Матери. К стене Белого города примыкали дворы Ржевской сотни. Непонятно, происходит ли это наименование от храмов в честь ржевских икон или поселения выходцев из Ржева предшествовали церковному строительству

Справа, у самой стены (до ее постройки — на берегу реки Москвы), находился женский Алексеевский монастырь. Он был основан около 1360 года святителем Алексием митрополитом Московским и его сестрами преподобными Иулианией и Евпраксией и первоначально располагался на Остоженке на месте позднейшего Зачатьевского монастыря. Иулиания стала его первой игуменьей. В 1514 году Алевиз Фрязин выстроил здесь по велению Василия III каменную церковь во имя преподобного Алексия человека Божия. В 1547 году (по другим данным — в 1514 или 1571 -м) после пожара Москвы монастырь перенесли на урочище Чертолье, ближе к Кремлю. Обитель вновь пострадала от пожара в 1629 году и была восстановлена в 1б34-м. В 1655 году в монастыре было 100 стариц (сакральное «круглое» число), в 1712-м — 187.

Глиняные холмы Заяузья

Укрепления Земляного города замкнули кольцо вокруг полукольца стен Белого города, придав городу завершенный вид окружности с расходящимися от центра лучами радиальных дорог. Самая значительная по площади территория Земляного города включила в себя наибольшее количество слобод, придав этому району определенную социальную специфику. Здесь уже гораздо реже селились дворяне, а дома, принадлежавшие ремесленникам, а также стрельцам и иным служилым людям «по прибору», были, как и большинство храмов, по преимуществу деревянными. Каменные церкви стали появляться в Земляном городе во второй половине XVII века.

Заяузье было освоено еще в домонгольский период. Московское предание связывало первоначальное расположение древнего города с одной из местных возвышенностей — Таганным холмом (он также именовался Швивой или Вшивой горкой), чего не исключали и историки Москвы. Первые стационарные археологические раскопки, проводившиеся здесь в 1946—1947 годах под руководством М.Г. Рабиновича, доказали ошибочность этого суждения. Было установлено, что у подножия холма, в местности, носившей название Пристанище, располагалась пристань на Яузе. Вершину холма венчала церковь Никиты Великомученика, впервые упоминаемая в 1476 году. В 1533 и 1595 годах храм был построен в камне (второй раз — на средства купца Саввы Емельяновича Вагина) и перестроен в 1684—1685 годах, тогда же возведена колокольня. Вокруг храма и развернулись археологические работы.

Были обнаружены многочисленные следы гончарного производства. Память о существовавшей здесь в XV—XVII веках Гончарной слободе сохранила и местная топонимика — у устья Яузы находятся Гончарные переулки, Гончарная набережная. Слободским храмом была церковь Успения Богородицы в Гончарах, с великолепными изразцами и изразцовыми же рельефными фигурами четырех евангелистов, выполненными прославленным мастером Степаном Полубесом. Другую слободскую церковь, Воскресения Христова, украшали не менее интересные изразцы с сюжетами осады польско-литовским войском Троицесергиева монастыря в Смутное время, а на изразцах круглой формы были изображены двуглавые орлы. Гончарная слобода занимала склоны и подножия Таганского холма, простираясь вдоль Москвы-реки вплоть до устья Яузы. На склонах располагались горны для обжига изделий, в стороне — мастерские и дома.

Археологи исследовали гончарный горн, яму для бракованной посуды (в ней обнаружено множество черепков, в том числе с клеймом мастерской — крест в круге — на днище), глиняные игрушки и изразцы. Эти находки ученые датировали XVII веком. К тому же времени относится и развал печи, облицованной всеми существовавшими тогда видами изразцов: красными с индивидуальными рисунками и фрагментами общей композиции, муравлеными (покрытыми зеленой прозрачной глазурью) с изображениями птиц, «ценинными» (глазурованными многоцветными и рельефными) с растительным орнаментом. Эта печь в жилом доме в Гончарной слободе, по-видимому, демонстрировала возможности местных мастеров{110}.

Повседневная жизнь средневековой Москвы

План Москвы изображает город с высоты птичьего полета, благодаря чему отчетливо видна его структура. М. Мериан. 1638 г. 

Помимо гончаров в Заяузье, ограниченном двумя реками, жили и работали другие ремесленники, чьи производства были связаны с применением открытого огня, поскольку заниматься ими здесь было наименее опасно. Рядом с Гончарной слободой находились Кузнецкая, Котельная и Таганная (Таганская). В XVII веке они также были дворцовыми. Их приходские храмы — Николы в Кузнецах, Николы в Котельниках, Космы и Дамиана на Вшивой горке и одноименный в Старых Кузнецах — были посвящены святым, считавшимся покровителями кузнечного дела. Мастера Котельной и Таганной слобод делали котлы, таганы (треножные подставки либо котлы на ножках), кумганы (большие кувшины с узким горлом и узким изогнутым носиком, использовавшиеся для умывания) и другую металлическую посуду. Жили здесь и оружейники. При раскопках М.Г. Рабиновича было обнаружено погребение скончавшегося в 1596 году кольчужника Григория Дмитриева сына{111}. Согласно переписи Москвы 1638 года, в соседней Семеновской черной слободе (получила название по храму Симеона Столпника за Яузой, сохранившемуся до наших дней) жили бронники. Их соседями по слободе опись называет портного, «оловеничника», денежного мастера, мельника, серебряного мастера, подмастерья каменного дела, мясника, солодовника, сапожников, батырщика, кузнеца печатного дела, пирожника, печника и иных мастеров. Напротив, в Котельной слободе, обитали, судя по описи, исключительно котельники, а в Кузнецкой преобладали кузнецы{112}. При Иване Грозном радом с Таганной слободой, в местности, известной как Болвановка, существовала московская Иноземная слобода.

В XVII веке наряду с ремесленными слободами в Заяузье существовала еще и стрелецкая, насчитывавшая в 1699 году 198 дворов «жилых и пустых». Стрелецкая слобода соседствовала с Гончарной и Котельной, а ее слободским храмом была церковь Спаса Всемилостивого в Чигасах, имевшая древнюю историю. Под 1483 годом летопись сообщает: «…заложи церковь кирпичну Спас святых за Яузою игумен Чигас». В 1480-х годах храм был расписан великим Дионисием, но в московском пожаре 1547 года фрески погибли. Когда прекратил существование Чигасов монастырь, неизвестно, но с 1625 года церковь Спаса упоминается как приходская. И сам храм, и его приход в XVIII веке славились богатством, о чем гласит народная песня:

У Спаса в Чигасах, за Яузою,

Живут мужики богатые,

Гребут золото лопатами,

Чисто серебро лукошками. Слава! 

Бараши, огородники, пушкари, печатники

Восточная и северо-восточная части Земляного города, протянувшиеся между реками Неглинной и Яузой, занимали более обширное пространство, нежели компактное Заяузье, и, соответственно, отличались большей пестротой профессионального и социального состава жителей. Всего на этой территории насчитывалось 14 слобод: четыре стрелецких, семь дворцовых, Пушкарская, Иноземная и черная.

Сразу за Яузскими воротами Белого города, на берегу Яузы находились Кошельная и Денежная слободы. В Денежной слободе жили мастера монетного дела и ювелиры, о чем свидетельствует наименование слободского храма — Троицы в Серебряниках. Сложнее ответить на вопрос о происхождении наименования Котельной слободы и занятиях ее жителей. Ремесленники, изготавливавшие кошели, неоднократно упоминаются в документах XVII века. Возможно, эти мастера и населяли Котельную слободу. Но, по другой версии, котельниками могли называть рыбаков, ловивших в подмосковных селах рыбу и доставлявших ее на дворцовую кухню в особых садках-«кошелях»{113}.

Местность к востоку от Денежной слободы с XIV века именовалась Воронцовым Полем или просто Воронцовым. Историки Москвы связывают это наименование с прозвищем владельца — боярина Федора Васильевича Воронца из рода Вельяминовых, жившего в эпоху Дмитрия Донского. При Иване III эти земли уже принадлежали великому князю. По велению Василия III Алевиз Фрязин возвел здесь церковь Благовещения, более известную впоследствии по приделу Пророка Илии. В XVII веке на Воронцовом Поле находилось целых пять слобод — две стрелецких, Садовничья, тяглая Воронцовская и Иноземная. Постепенно стрельцы вытеснили других жителей, и в 1699 году в приходе церкви Благовещения им принадлежали 302 двора из 317. За стеной Белого города был еще один «стрелецкий» храм — церковь Николая Чудотворца в Воробине (Воробьине), получившая наименование от полка Даниилы Воробина (уничтожена в 1932 году).

Между Покровкой и Воронцовым Полем располагались две крупные дворцовые слободы — Казенная и Барашевская. В конце XV — начале XVI века на месте Казенной была «слободка княж Васильевская Ромодановского», которая в 1504 году перешла во владение великого князя Ивана III.

Население Казенной слободы составляли дворцовые служители и ремесленники, подведомственные Казенному приказу. Перепись 1620 года в числе ее жителей упоминает холщевников, кузнецов, калачников, красильников, сапожников, хлебников, мясника, сермяжника, плотника, рукавичника, шапочника, седельника, бочарника и других мастеров. Слобода протянулась от Воронцова Поля до Покровских ворот. На одном ее конце располагалась церковь Апостола Иакова Зеведеева, на другом — Усекновения главы Иоанна Предтечи. В 1699 году приходы обоих храмов насчитывали 216 дворов, в том числе 93 двора составляли владения жителей Казенной слободы{114}.

Барашевская или Барашская слобода была населена барашами — дворцовыми служителями, которые в походах ставили шатры, занимались их изготовлением и ремонтом, а также, по-видимому, обивкой стен тканями. Слобода возникла еще до Смутного времени, поскольку в 1615 году правительство разыскивало ее жителей даже в Перми, ибо сказывался недостаток людей, способных исполнять «шатерную службу». В 1632 году в слободе было 69 дворов, в 1638-м— 163, в 1679-м — 183. К концу столетия эта слобода утратила свою специализацию: в 1699 году в приходах храмов Введения во храм Пресвятой Богородицы в Барашах и Воскресения Словущего в Барашах была ровно сотня дворов, из которых один принадлежал шатернику, а пять — барашам{115}.

Оба храма Барашевской слободы сохранились до наших дней. В 1476 году здесь существовала церковь Илии Пророка «под сосенками». К 1620 году она стала приделом храма Введения во храм Пресвятой Богородицы, каменное здание которого было возведено в 1647—1653 годах, а в 1688—1701 годах перестроено в стилистике московского барокко: окна украшены наличниками с колонками и замысловатыми гребнями, стены завершаются наличниками, восьмигранный барабан единственной главы — граненой главкой. В трапезной находятся два придела — северный во имя Илии Пророка и южный во имя Лонгина Сотника. В 1660-х годах священник Введенской церкви Иван Фомин на свои средства устроил школу при храме.

Церковь Воскресения Словущего в Барашах известна с XVI века. В 1652 году ее выстроили в камне, а современное здание возвели в XVIII столетии, включив в него нижний ярус более древнего храма. С 1769 года церковь имела приделы Захарии и Елисаветы и Мученика Се-вастиана: первый — в честь святой покровительницы императрицы Елизаветы Петровны, а второй — в честь святого, память которого отмечалась в день рождения государыни. Тогда же главу храма украсили императорской короной, что породило легенду о том, что в нем Елизавета Петровна венчалась с графом А Г. Разумовским.

Барашевская слобода примыкала к Покровке. Между Покровкой и следующей радиальной улицей, Мясницкой, располагалась еще одна дворцовая слобода — Огородная, где жили царские огородники и находились сами огороды, на которых в парниках («содилках») выращивали даже арбузы и дыни. По описи 1638 года в слободе было 212 дворов «разных чинов людей»; причем из 267 учтенных жильцов 260 человек имели оружие, в том числе 136 — пищали{116}. В 1679 году в слободе насчитывалось уже 373 двора.

Как и Барашевская слобода, Огородная имел а два храма — Трех Святителей (впервые упоминается в 1635 году) и Харитона Исповедника (известна с 1618 года, в 1652-м выстроена в камне), к названиям которых прибавлялось «в Огородниках». Церковь Харитона упоминается в «Евгении Онегине»: именно здесь, «у Харитонья в переулке», А.С. Пушкин поселил семью Лариных. В этих местах прошло раннее детство самого поэта.

На Сретенке в пределах Земляного города располагались четыре слободы, из которых самой крупной была Пушкарская. По описи 1638 года она насчитывала 204 двора пушкарей и работников Пушечного двора — пушечных мастеров, литцов, учеников, колокольников, паникадильных мастеров, плотников, канатных мастеров, зелейщиков и зелейных учеников и т. д. Их приходским храмом была церковь Сергия Радонежского в Пушкарях (выстроена в камне в 1689 году). Когда из нее совершался крестный ход на Неглиненский пруд, пушкари салютовали залпами из орудий. В 1699 году в ее приходе было 124 двора, из которых 103 принадлежали пушкарям. Примечательно, что более чем за полвека количество пушкарских дворов в этом приходе не изменилось: в описи 1638 года говорится о 102 дворах. Был в слободе и другой храм — во имя Спаса Преображения, приход которого включал 218 пушкарских дворов.

Соседями пушкарей были работники Печатного двора, приходской храм которых — Успения в Печатниках (известен с 1625 года, современное здание построено в 1695-м) — сохранился до нашего времени. По описи 1638 года в слободе насчитывалось 76 дворов. Помимо печатников здесь жили дворяне, приказные иноземцы (греки, немцы, литвин и татарин), царские мастера, торговые люди{117}.

Ближе к Сретенским воротам Земляного города находилась черная Панкратьевская слобода, получившая наименование по храму Священномученика Панкратия. Кроме ремесленников разных специальностей в 1638 году здесь жили служилые люди — казаки. По другую сторону Сретенки, также у стены Земляного города, существовала стрелецкая слобода. В 1657 году командиром размещавшегося здесь стрелецкого полка был Василий Пушечников, и слободской храм именовался церковью Троицы, что «в Васильеве приказе Пушечникова», а также «в Листах». Эта церковь, возведенная в 1651 —1661 годах, сохранилась до нашего времени. На ее строительство из приказа Большого дворца в 1657 году было заимообразно выделено 150 тысяч кирпичей. Отдать этот долг стрельцы не торопились либо не могли, и царь Алексей Михайлович распорядился его простить «за поимание и привод в Москву бунтовщика Стеньки Разина с товарищами». После ликвидации стрелецких полков в 1699 году храм получал государственное содержание — ругу, однако было предписано: «…давать сполна, покамест вместо стрельцов иных чинов люди будут на их местах жить, а того смотрить накрепко, чтоб той дач при прямых прихожанах не было»{118}.

С 1685/86 года полком командовал стольник Лаврентий Панкратьевич Сухарев. Во время противостояния Петра I с сестрой-царевной Софьей в 1689 году Сухарев со своим полком одним из первых перешел на сторону молодого государя. Согласно московскому преданию, Петр распорядился в знак признательности за поддержку возвести на месте Сретенских ворот Земляного города башню с часами и наречь ее именем полковника. На самом деле возведенная в 1692—1695 годах башня, великолепный памятник гражданской архитектуры XVII века, получила название Сухаревой по общепринятой традиции называть храмы и местности по фамилиям стрелецких командиров.

За Сретенскими воротами Земляного города в 1670—1671 годах была создана Мещанская слобода, заселенная выходцами из белорусских городов и селений, вывезенных в Москву во время русско-польской войны 1654— 1667 годов. Их называли мещанами, то есть горожанами (от белорусского «место» — город). Здесь жили белорусы, украинцы, поляки, евреи. Жители слободы подчинялись Посольскому приказу, имели выборное самоуправление и ряд налоговых привилегий, занимались ремеслами и торговлей. Особо славились своим искусством белорусские изразцовые мастера, которые принесли в Россию новые технические приемы. В 1672 году в слободе выстроили церковь Адриана и Наталии.

С Мещанской слободой соседствовала Троицкая, принадлежавшая Троицесергиеву монастырю. Слободской храм Святой Троицы был освящен в 1632 году. В приходе этого храма в 1718 году поселился сержант Александр Петрович Пушкин, прадед поэта. Судьба его была трагичной: в припадке ревности или сумасшествия он зарезал супругу Евдокию Ивановну (урожденную Головину), был арестован и умер в тюрьме.

Троицкая слобода находилась на высоком правом берегу Неглинной, и ныне ее храм (возведен к 1696 году) возвышается над Самотечной площадью. В Средние века здесь существовал Самотечный пруд, на который в праздник Крещения Господня приходили окунуться в прорубь священники церкви Святого Сергия Радонежского и ее прихожане-пушкари. На Самотеку река поступала из «трубы», в которую была заключена под стеной Белого города. Это гидротехническое сооружение и дало здешней местности наименование Труба, позднее — Трубная площадь и Трубная улица.

С другой стороны Неглинной, за стеной Белого города, на Трубе, находился Лубяной торг. Олеарий описывает его таким образом: «В этой части находится лесной рынок и вышеназванный рынок домов, где можно купить дом и получить его готово отстроенным [для установки] в другой части города через два дня: балки уже пригнаны друг к другу, и остается только сложить их и законопатить щели мхом»{119}. Иностранные авторы справедливо замечали, что существование такого торга была связано с частыми пожарами, опустошавшими Москву.

Дворцовые слободы Занеглименья

Земли по другую сторону Неглинной, в северной части Земляного города, имели много общего с вышеназванными территориями. Здесь также была чересполосица военных, дворцовых, тяглых и иноземных слобод. Одной из крупнейших в этом районе была Бронная слобода, память о которой сохранилась в наименовании современных Малой и Большой Бронных улиц. В ней обитали мастера-оружейники, работавшие на нужды царского дворца. Слобода являлась одной из старейших в Москве — возникла на рубеже XV—XVI веков — и сохраняла свой уклад и подведомственность Оружейной палате до конца XVII столетия. Она была довольно крупной: по переписи 1638 года здесь находилось 328 дворов; в 1665-м — 224, из которых 41 пустовал.

Приходским храмом Бронной слободы была церковь Иоанна Богослова, каменное здание которой было выстроено в 1652 году, а в 1662— 1665 годах перестроено и сохранилось до наших дней. Эта церковь знаменита тем, что при ней существовала одна из первых в Москве школ. Второй приходской храм — Рождества Христова — именовался «в Старых Палачах», а впоследствии «в Старых Палашах», отчего и близлежащий переулок получил название Палашевского. Версия о том, что здесь жили мастера, изготавливавшие прямые кавалерийские сабли — палаши, явно несостоятельна, поскольку в документах XVII—XVIII веков встречается только один вариант — «в Старых Палачах». Несмотря на сомнения москвоведов, следует признать, что здесь располагалась слобода палачей, но к XVII веку она прекратила свое существование — ни одного представителя этой профессии в приходе храма Рождества Христова не встречается.

О московских палачах в источниках сохранились разрозненные свидетельства. Известно надгробие палача Марка Никитина (XVI век). В переписях Москвы также встречается упоминание о палачах, которые, правда, именуются «наплечными мастерами». Так, на Рождественке в 1620 году находился двор «наплечного мастера» Ивашки Варфоломеева. Любопытно также указание лейб-медика царя Алексея Михайловича, англичанина С. Коллинса: «Должность палача наследственна, и он учит детей своих сечь кожаные мешки». Существование слободы палачей допускали такие знатоки древней Москвы, как А.А. Мартынов, И.М. Снегирев и П.В.Сытин{120}.

С восточной стороны к Бронной слободе примыкала Патриаршая. Святой патриарх Гермоген выстроил здесь церковь во имя своего покровителя — священномученика Ермолая, давшую название современному Ермолаевскому переулку. В 1683—1684 годах при патриархе Иоакиме здесь были вырыты три пруда, которые получили наименование Патриарших. Позднее два из них были засыпаны, однако древнее наименование сохранилось и по сей день. К Патриаршим прудам примыкала местность с красноречивым названием Козье Болото. Там был исток крупнейшего московского ручья — Черторыя, протекавшего под стеной Белого города и впадавшего в Москву-реку. Притоком Черторыя была речка Сивка, промывшая Сивцев Вражек.

Эти земли, протянувшиеся на западе Москвы от Патриарших прудов и верхнего течения Черторыя, были заняты по преимуществу дворцовыми слободами. Значительную часть из них составляли кормовые слободы, жители которых обеспечивали изобилие царского стола. Кормовые слободы занимали всё пространство между Никитской улицей и Арбатом (Смоленской). Память о них сохранили современные наименования переулков: Хлебный, Столовый, Ножевой, Скатертный, — а также Поварская улица. Переписи Москвы XVII века демонстрируют все разнообразие специальностей местных жителей: в 1668 году здесь обитали повара, сытники, хлебники, уксусники, помясы (мясники), винокуры, браговары, куретники, коровники, пивовары… Ножевники, скатертники и бочары занимались посудой и кухонной утварью. Бок о бок с ними проживало немало других дворцовых служителей: истопники, ключники, сторожа, сокольники, дрововозы, певчие. Среди них упоминается «накрачей» Иван Григорьев сын Кузов-лев — музыкант, игравший на накрах (керамических литаврах){121}. Ведал жителями кормовых слобод приказ Большого дворца, в составе которого находились Сытный, Кормовой и Хлебный дворцы. В 1701 году в нем служили 532 человека, в том числе 69 поваров и столько же хлебников, 44 помяса, 22 уксусника, восемь коровников, семь кислошников, девять куретников, четыре винокура, шесть браговаров, восемь квасоваров и др.

Рядом с кормовыми слободами находились и другие поселения дворцовых служителей. Так, современный Трубниковский переулок, протянувшийся от Арбата от Большой Никитской улицы, обязан своим происхождением Трубничьей слободе. Чем занимались населявшие ее трубники, также не вполне ясно. А.А. Мартынов полагал, что они были печниками, чистильщиками труб. С ним был согласен и П.В. Сытин, писавший, что здесь жили не только печники и трубочисты, но также «мастера казенных соляных варниц в XVII в. на Девичьем поле, выкачивавшие трубами раствор соли из земли». Таким образом, ученый свел в одну слободу одинаково называвшихся мастеров разных специальностей. Но существовало и другое значение слова «трубник» — трубач. Описывая индийских бояр, Афанасий Никитин писал: «А все их носят на кровати своей на сребряных, да пред ними водят кони в снастех златых до 20; а на конех за ними 300 человек, а пеших пятьсот человек, да трубников 10 человек, да нагарников (это уже упоминавшиеся выше накрачеи. — С.Ш.) 10 человек, да свирелников 10 человек». Трубники, места обитания которых встречаются в переписи 1665 года по соседству с двором накрачея Кузовлева, вполне могли быть царскими трубачами. Здесь же находился и «двор государев съезжий трубного ученья». Надо ли было учить трубочистов? Скорее всего, двор предназначался для подготовки музыкантов-трубачей{122}.

Неподалеку от Трубничьей слободы находились царские Кречетный и Псаренный дворы, обслуживавшие государеву охоту. Местная церковь во имя Иоанна Предтечи «у Кречетного двора» впервые упоминается как каменная в 1657 году (ныне на ее месте располагается Дом Морфлота, выходящий на угол Нового Арбата и Новинского бульвара). Трубничью слободу окружали три стрелецкие слободы, а еще три были размещены в южной части Земляного города, у Арбатских и Чертольских (Пречистенских) ворот. Такая концентрация стрелецких слобод на западе столицы объясняется тем, что в XVII веке западное направление считалось более опасным, нежели восточное.

За Никитскими воротами Белого города располагался Федоровский мужской монастырь, основанный патриархом Филаретом (в миру Федором Никитичем Романовым) в ознаменование своего освобождения из польского плена. Когда 14 июня 1619 года владыка возвращался в Москву, сын-государь встречал его на Пресне, за стенами города. Далее шествие двигалось по Никитской улице, а духовенство вышло навстречу патриарху крестным ходом у стен Белого города за Никитскими воротами. Видимо, эти обстоятельства и повлияли на выбор места для будущей обители. В память о том, что он находился в заточении в Смоленске, Филарет дал обет устроить мужской монастырь во имя Смоленской иконы Божией Матери. Новую церковь освятили 1 февраля 1627 года: главный престол — в честь Смоленской иконы Божией Матери, располагавшийся в трапезной придел — во имя преподобного Феодора Студита.

Документы патриаршей канцелярии сообщают, как создавался монастырь: иконописец Назарий Истомин писал для него иконы, завершалась отделка храма, в Сусальном ряду купили подсвечники, в Иконном «променяли» деревянный напрестольный крест. Богослужебные книги поступили в новую обитель из патриаршей домовой казны и с Печатного двора, а частично были приобретены у торговцев Овощного ряда. В Котельном ряду купили «в церковь сосуды церковные потир, блюдца и копье и лжица», укропник медный и два деревянных ковшика, а позднее — два колокола и паникадило; в Железном ряду приобрели крест на Святые ворота. Было куплено также облачение: «ризы миткальные», «оплечье бархателное», «стихарь полотняной», «поручи бархателные», пошиты хоругвь и «пелены комчатые». Плотник Никита Онофриев с товарищами огородил монастырь заметом, поставив 50 прясел[12]. Работы по организации обители проводились с 6 сентября 1626 года по 8 апреля 1627-го. Заключительным аккордом стал сбор братии. Шесть черноризцев «с рухлядью» были переведены сюда из Новоспасского монастыря, а из Симонова монастыря привезли «нищего старца». Обустройство монастыря продолжалось и впоследствии, из патриаршей казны неоднократно выдавались средства на платье, посуду, предметы быта. Так, 6 марта 1629 года старцы купили за восемь денег бадью с веревкой «черпати вода из колодезя», а 6 августа за пять алтын приобрели «доску сосновую, на чем капусту сечи про братию нашти»{123}.

От Федоровского монастыря к Арбату тянулась Мастрюкина улица (Мамстрюков переулок), чье название связано с двором видного деятеля эпохи Смуты и царствования Михаила Федоровича боярина и воеводы князя Дмитрия Мамстрюковича Черкасского (ум. 1651). После кончины боярина владение было продано, а деньги розданы на помин его души. Перепись 1670 года отмечает здесь полтора десятка дворов, один из которых, принадлежащий стольнику Самсону Емельяновичу Бутурлину, находился на месте современного дома 7а по Никитскому бульвару, в котором скончался Н.В. Гоголь{124}. Соседний с этим владением переулок к XIX веку приобрел более привычное для русского слуха наименование Мерзляковский.

Средневековый Арбат

Арбат впервые называется в летописи в 1475 году, когда в этом районе сгорел двор окольничего Никифора Басенкова, сына Федора Васильевича Басенка, вредного деятеля эпохи Василия II. Двор находился напротив Кремля, в районе позднейшей Воздвиженки, которая и в XVII веке часто именовалась Арбатом. Следующее упоминание встречается спустя 18 лет при описании страшного пожара, начавшегося от церкви Николы «на Песку» (так именовался храм в Замоскворечье, позднее получивший название Николы на Берсеневке). Пожар 1493 года, начавшийся от «копеечной свечи», был одним из крупнейших: «…летописец и старые люди сказывают: как Москва стала, таков пожар на Москве не бывал»{125}. Он начался за рекой, потом огонь перекинулся в район Чертолья, охватил Арбат, Занеглименье, Кремль и Великий посад. В числе храмов, пострадавших от пожара, упоминается церковь Бориса и Глеба на Арбате.

В XV—XVI веках Арбатом (Орбатом) называли довольно значительный район в Занеглименье, от самой Неглинной до городских границ, вплоть до Новинского монастыря. Главная улица в этой местности именовалась (в пределах Земляного города) Арбатом, Смоленской и Воздвиженкой. Царский указ 1658 года предписал закрепить за ней название Воздвиженка, однако ее по-прежнему звали Арбатом вплоть до XVIII века, когда две ее части получили разные имена: от Кремля до Арбатской площади у одноименных ворот Белого города протянулась Воздвиженка, далее до границ бывшего Земляного города — Арбат.

Название «Арбат» имеет несколько объяснений. Историк князь М.М. Щербатов полагал, что оно происходит от восточного слова «арба». И.Е. Забелин выводил этот топоним от русского слова «горбат». В.К. Трутовский связывал Арбат и арабское «рабад», «рабат» — предместье. Есть и другие гипотезы, с разной степенью убедительности объясняющие странное название, однако ни одна из них не является окончательной{126}.

В XVII веке к Арбату с обеих сторон примыкали слободы. У начала улицы с правой стороны размещалась черная Арбатская четверть сотни, с левой — дворцовые Иконная и Царицына слободы. Слободские храмы были освящены во имя Воскресения Словущего (с приделом Апостола Филиппа) и Афанасия и Кирилла Александрийских. Церковное предание гласит, что храм Воскресения в XVI веке находился на загородном дворе митрополита Филиппа (Колычева), осмелившегося обличать кровавые злодеяния Ивана Грозного и убитого по приказу царя. В источниках эта церковь впервые упоминается в 1631 году в описании Иконной слободы. В 1688 году были выстроены каменные храм и шатровая колокольня. Храм во имя Афанасия и Кирилла Александрийских возвели в XVI веке на подворье Кирилло-Белозерского монастыря. В Смутное время он был сильно разрушен и долго не восстанавливался. В конце XVII столетия было возведено его каменное здание, причем с 1681 года главным являлся престол во имя Спаса Нерукотворного Образа. К наименованию храма в Средние века прибавляли «на Сивцевом Вражке» — река Сивка протекала непосредственно за дворами Царицыной мастерской слободы по линии современного переулка Сивцев Вражек.

Украшением улицы являлась великолепная церковь Николы Явленного на Арбате, построенная в 1600 году «повелением царя и великого князя Бориса Федоровича»{127}. Она была приходской для части стрелецкой слободы, располагавшейся по правую сторону улицы, за дворами черной Арбатской четверти сотни. Одноглавый храм с тремя ярусами кокошников получил посвящение по «явленному» образу Николая Чудотворца. В 1689 году у него появилась каменная шатровая колокольня. В 1696 году патриарх Адриан отпевал в этом храме окольничего Ивана Ивановича Чаадаева — видного дипломата, предка «басманного философа» П.Я. Чаадаева. В арбатской стрелецкой слободе стояли еще два храма — Николая Чудотворца и Спаса Преображения, оба именовавшиеся «на Песках». По другую сторону улицы, в дворцовой Плотничьей слободе, находился храм Николы в Плотниках, что дало Арбату еще два наименования: «улица трех Никол» или «улица святого Николая».

За Сивцевым Вражком вплоть до Пречистенки располагались дворы царской Конюшенной слободы. Здесь же стояла церковь Святого Власия, считавшегося покровителем домашней скотины (другой слободской храм был освящен во имя Иоанна Предтечи). Как мы помним, юго-западная часть города издревле была связана с великокняжеским, а затем и царским конюшенным хозяйством.

Низкий правый берег Москвы-реки к западу от Кремля (как и Васильевский луг) в древности был занят покосами, от чего и произошло название этой местности — Остожье, а позднее и улицы Остоженка. В XII—XIII веках по будущей Остоженке шла дорога на Киев (с XIV столетия этот путь пошел по Арбату через Смоленск). В XIV веке местность Остоженки занимало село Семчинское (Семцинское), упоминаемое еще в духовной грамоте Ивана Калиты. Память о нем сохраняла в XVII веке стоявшая на Остоженке церковь Успения Богородицы «в Семьценском селе». Неподалеку от нее на берегу реки у стены Земляного города располагался государев Конюшенный остожный двор. Рядом находились еще две слободы царских конюхов — на Остоженке и за Пречистенскими (Чертольскими) воротами Земляного города.

По обе стороны Пречистенки тянулись дворы двух стрелецких слобод, а за стеной Земляного города — обширная казенная Хамовная слобода, населенная мастерами Хамовского двора, одной из первых московских ткацких мануфактур. Центром слободы была великолепная церковь Николая Чудотворца в Хамовниках, сохранившаяся до наших дней (построена в 1679—1682 годах). В стрелецких слободах были расквартированы полки Афанасия Ивановича Левшина и Ивана Дмитриевича Зубова. Фамилии этих командиров дали прибавки к наименованиям слободских храмов: Покрова Богородицы в Левшине, иконы Божией Матери «Знамение» и Живоначальной Троицы в Зубове, а в настоящее время они сохранились в названиях Большого и Малого Левшинских переулков, Зубовского бульвара и площади.

Переписи 1669 и 1676 годов показывают, что эта местность, как и Арбат, была населена дворцовыми служителями, в первую очередь конюхами. Встречаются здесь также трубники, накрачеи, сурначеи (игравшие на духовых музыкальных инструментах — сурнах или зурнах), сытники, бараши, подключники, истопники, сторожа, певчие, стряпчие, ремесленники разных специальностей, дворяне и приказные (в основном дворцовых приказов){128}.

В конце XVII века Пречистенка и Остоженка стали заселяться крупными вельможами, возводившими здесь каменные хоромы. Два таких памятника сохранились до настоящего времени — «Белые палаты» и «Красные палаты». Первые были поставлены (1685—1688) по заказу боярина князя Бориса Ивановича Прозоровского (1661—1718) и перестроены (1712—1713). Хоромы Прозоровского (современный адрес — Пречистенка, дом 1) представляют собой обширные двухэтажные палаты «на погребах» Г-образной формы, в отличие от большинства других палат того времени не укрытые в глубине двора, а ориентированные на проезжую часть улицы. В центре здания находилась арка, выводившая в парадный внутренний двор.

«Красные палаты» находятся на стрелке Пречистенки и Остоженки. Их возвели в 1680-х годах для боярина Бориса Гавриловича Юшкова (? —1713), «дядьки» царя Ивана V. Дом Юшкова на Остоженке — двухэтажное величественное здание, первоначально имевшее еще один — деревянный — этаж. Внизу располагались хозяйственные помещения, второй этаж предназначался для приемов, третий был жилым. Соединяла их винтовая лестница. Здание выходило торцом на Остоженку, а лицевым фасадом, декорированным пышными наличниками, было обращено к Чертольским воротам Белого города.

В этой же части города находился один из древнейших женских монастырей Москвы — Зачатьевский, предшественником которого являлся Алексеевский, о котором уже шла речь. После переноса Алексеевского монастыря в Чертолье это место некоторое время находилось в запустении. Царь Федор Иванович, не имевший детей, в 1584 году выстроил здесь по обету храм в честь Зачатия праведной Анны, матери Пресвятой Богородицы. Монастырский собор получил также приделы во имя великомученика Феодора Стратилата и мученицы Ирины (святых покровителей царя и царицы Ирины Федоровны, урожденной Годуновой) и трапезный храм Рождества Богородицы. В Смутное время обитель была разорена, а при царе Михаиле Федоровиче восстановлена. В последней трети XVII века в монастыре велось большое каменное строительство. В 1696 году на средства стольника Андрея Леонтьевича Римского-Корсака на месте надвратной часовни был возведен храм в честь Спаса Нерукотворного Образа.

В советское время монастырь был уничтожен, а на месте собора поставлена школа. В 1995 году обитель была возрождена, а в 2006—2010 годах сооружен собор Рождества Богородицы. В его подземелье открылся церковно-археологический музей, в котором выставлены экспонаты, обнаруженные во время предшествовавших строительству раскопок: средневековые надгробия, фрагменты деревянных срубов, монеты, сосуды и т. д. Археологические работы на территории Зачатьевского монастыря под руководством Л.А. Беляева подтвердили существование на этом месте древней обители XIV века.

Замоскворечье, или Стрелецкий город

Замоскворечье, именовавшееся также Заречьем, в конце XVI — XVII веке входило в границы Земляного города, однако чаще всего воспринималось как отдельная часть Москвы. Это было вызвано и его удаленностью, и особенностями местного уклада. Обширная местность за Москвой-рекой к югу от Кремля стала заселяться позднее других частей города из-за угрозы ордынских и крымских набегов. С этим связаны и бедность этого района в Средние века (каменные храмы здесь появляются только во второй половине XVII столетия), и обилие военных слобод (в основном стрелецких).

Основная дорога, проходившая через Замоскворечье, именовалась Ордынской (ныне это улицы Большая и Малая Ордынка). С татарским влиянием связаны и другие топонимы этой местности — улицы Балчуг и Большая Татарская, Толмачевский переулок. Здесь располагались слободы татар, а южнее, за пределами города, Крымский и Ногайский торговые дворы. Не случайно именно в Замоскворечье в начале XIX века была поставлена древнейшая в Москве мечеть.

Как и другие районы Москвы, Замоскворечье было пестрым по социальному составу: со стрелецкими слободами соседствовали черные ремесленные и дворцовые. К этому добавлялось этническое разнообразие. После создания в 1652 году Иноземной (Новой Немецкой) слободы на Яузе только в Замоскворечье сохранились районы проживания иноземцев — Панская, Татарская и Толмачевская (Толмацкая) слободы.

Впервые Заречье упоминается при описании крупного пожара 1365 года. Еще в XIII—XIV веках за Москвой-рекой располагались села, существование которые можно проследить и в более поздние времена: к западу от современной Якиманки — Голутвино, рядом с ним — Колычево, в районе станции метро «Полянка» — Хвостово. Наименование последнего, с храмом Петра и Павла, связывают с личностью московского тысяцкого Алексея Петровича Хвоста, убитого во время боярской усобицы в 1356 году. Память о древнем селе сохранилась в названии Первого и Второго Хвостовых переулков.

Превращение Замоскворечья в полноценную городскую территорию завершилось во второй половине XV века. Летописное известие о пожаре, произошедшем в 1475 году за рекой, говорит: «…И погоре дворов много». При описании пожара 1493 года упомянута церковь Иоакима и Анны (стоявшая в середине позднейшей Якиманки), по-видимому, находившаяся тогда на городской окраине — далее простирались луга, выгоны, огороды, поля. Венецианец Амброджио Контарини, посетивший Москву в 1476 году, сообщает, что на одной стороне Москвы-реки «находится замок и часть города, на другой — остальная часть города. На реке много мостов, по которым переходят с одного берега на другой»{129}.

«Территория в Замоскворечье, — писал академик М.Н. Тихомиров, — примыкавшая непосредственно к Китай-городу называлась Балчугом, по правдоподобному предположению, от татарского названия “балчуг”, грязь. Поблизости от этой улицы находилось урочище “в Ендове”, или в “Яндове”, т. е. в яме. Непролазная грязь отделяла Замоскворечье от города и в других местах, оставив о себе воспоминание в названиях “болото”, “за болотом”. Крупнейшую ремесленную слободу в Замоскворечье называли Кадышевской слободой — “в Кадышеве”, “что на грязи”»{130}.

Южная часть Москвы по-прежнему оставалась самой уязвимой во время татарских набегов. Видимо, этим было вызвано решение Василия III создать здесь слободу иноземцев-военных. Так возникла первая из московских иноземных слобод, известная как Наливки, о которой еще пойдет речь.

После учреждения стрелецкого войска в Замоскворечье были созданы стрелецкие слободы. К концу XVII века в этом районе их было шесть, что дало иностранцам основание называть всё Замоскворечье «Стрелецким городом» или «Стрелецкой слободой». Наиболее подробно повествует о служилых людях Замоскворечья Б. Таннер: «Прямо против Кремля, на той стороне реки, лежит Стрелецкая слобода, населенная… княжескими солдатами и разделенная, ввиду их многочисленности, на 8 кварталов; им только и позволяется иметь тут дома. Их обязанность — охранять великого князя; каждому из них из княжеской казны дается ежегодно и жалованье, и одинакового цвета одежда… Так как для незнающих число их может показаться превышающим вероятие, то я счел лучше умолчать о нем; скажу только одно, что солдат, охраняющих г. Москву, свыше 50 тысяч… Этот солдатский город крепок столько же силой и множеством воинов, сколько и своим положением. С одной стороны обтекает его полукругом р. Москва, с другой защищают двойным рядом стены»{131}.

Стрелецкие слободы, а также слободские храмы именовались по фамилиям командиров полков, и память о некоторых из них сохранилась в замоскворецкой топонимике. Так, храм стрелецкого полка под командованием Богдана Клементьевича Пыжова звался Николой в Пыжах, а церковь в слободе полка Матвея Михайловича Вешнякова — Троицей в Вешняках; от них пошли названия Пыжевского и Вешняковского переулков.

В Замоскворечье располагалась еще одна военно-служилая слобода — Казачья, населенная казаками, несшими постоянную службу за жалованье. Ее слободская церковь была отстроена в камне (1695—1697) на пожертвования стольника В.Ф. Полтева; она сохранилась до наших дней, будучи сильно перестроенной в манере классицизма. В эпоху Петра I Казачья слобода, как и другие военно-служилые слободы, была ликвидирована, но здесь сохранилось подворье (представительство) Войска Донского, на котором еще в начале XIX века жили несколько казаков с урядником. В настоящее время память о слободе хранят Первый и Второй Казачьи переулки.

История Замоскворечья тесно связана с московско-ордынскими контактами и взаимоотношениями Российского государства с осколками Золотой Орды — Казанским и Крымским ханствами. Возможно, именно здесь в XIV веке находился Ордынский посольский двор. В 1532 году упоминается Крымский посольский двор в Замоскворечье, вероятно, располагавшийся там же, где и в более поздние времена, — на окраине Земляного города, у Калужских ворот{132}.

Крымский двор, огороженный забором, представлял собой четырехугольник со сторонами 98 (с западной и восточной стороны), 81 (с южной) и 88 (с северной) метров. Внутри находились несколько деревянных изб, деревянные поварни и конюшни, у ворот — сторожевая изба. По докладу служащих Посольского приказа, в 1643 году эти строения находились в плачевном состоянии: «На Крымском посольском дворе десять изб сгнили и углы пообвалились, и впредь в тех избах, послом и гонцом от дождя и морозу стоять не мочно; да две поварни были рублены, и те поварни сгнили и развалились…» Впоследствии Крымский двор не раз перестраивался, в последний раз, видимо, в 1702 году, когда сюда были привезены крымцами 54 полоняника для обмена на пленных татар.

Ханские послы прибывали в Москву с большой свитой — до пятидесяти человек, содержание которой обходилось казне в значительную сумму. В 1649 году Посольский приказ потребовал от крымских дипломатов ограничить число послов тремя человеками, их свиту сократить до двенадцати человек, а для гонцов — до трех. В итоге переговоров сошлись на двадцати пяти сопровождающих у послов и пятнадцати — у гонцов. Во время пребывания крымцев на подворье их строго охраняли, не допуская посторонних и не давая возможности самим татарам выйти в город. Караул на Крымском дворе состоял из полусотни стрельцов. Когда во время эпидемии чумы их число уменьшилось до пяти, было принято решение направить сюда еще 25 человек из опасения, «как бы и от крымских татар на Москве какова дурна не учинилась». «Дурно», однако, всё равно «учинялось» — правда, в пределах самого Крымского двора: в 1642 году стрельцы жаловались, что татары их побили; пятью годами ранее сам посол Ибрагим был убит подчиненными{133}.

Важной задачей властей было ограничить общение послов с их соплеменниками, жившими в Москве. К европейским послам не пускали московских «немцев», крымцев всячески старались оградить от контактов с жителями Татарской слободы. Эта задача облегчалась для караульщиков еще и тем, что слобода находилась в другой части Замоскворечья — за Кузнецкой улицей.

Помимо стрельцов и татар довольно многочисленную группу составляли жители ремесленных и дворцовых слобод Замоскворечья. За Москвой-рекой напротив Кремля раскинулся обширный Государев сад. В 1495 году для защиты Кремля от огня Иван III повелел снести все строения в Заречье на протяжении 110 саженей и на этом месте «чинити сад». Он хорошо виден на планах Москвы XVI—XVII веков, правда, его планировка показана по-разному; однако очевидно, что сад был устроен по регулярному плану, его территория разбита на участки (куртины), проложены аллеи, выкопаны клумбы и гряды{134}.

Государев сад был главным в Москве, он постоянно находился перед глазами царя, его показывали иностранным дипломатам, поэтому его устройству и содержанию уделялось особое внимание. Слободы царских садовников занимали всю прибрежную часть Замоскворечья: Верхняя Садовническая слобода располагалась к востоку от Государева сада, Средняя — сразу за ним, напротив Китай-города и Васильевского луга, Нижняя — в восточной части Замоскворечья, напротив Заяузья. Во второй половине XVII столетия в Садовнических слободах было более четырехсот дворов.

По соседству с Верхней Садовнической слободой находился двор крупного приказного деятеля — думного дьяка Аверкия Степановича Кириллова. Согласно легенде, в XVI веке на этом месте был дом главного опричника Малюты Скуратова, из которого якобы вел в Кремль проложенный под Москвой-рекой подземный ход. Подлинная же история палат Аверкия Кириллова не менее интересна. Здесь первоначально находился двор известного боярина Ивана Никитича Берсеня Беклемишева, от прозвища которого здешний храм Николая Чудотворца «на Песках» получил название Николы в Берсеневке (в XVII веке он именовался таюке «за Берсеневою решеткою», «в Берсеневских Садовниках», «в Верхних Садовниках»). По-видимому, это владение принадлежало еще предкам думного дьяка, «государевым садовникам» — ими были его дед Кирилл, отец Степан и дядя Филипп. Их надгробия и захоронение самого Аверкия Кириллова обнаружены при реставрационных работах в церкви Николы в Берсеневке, выстроенной в 1656—1657 годах на его пожертвования.

Палаты, возведенные в 1656—1657 годах, по-видимому, соединялись с церковью переходом и имели деревянный третий этаж. В 1690-х появились постройки с восточной и западной стороны, а также богато украшенное красное крыльцо, а в 1703—1711 годах к основному зданию пристроили выступ с мезонином в центре богато украшенного парадного фасада. В XVIII веке в здании находился Сенатский архив, жили сенатские курьеры (отсюда второе название — «Курьерский дом»). С 1868 года тут разместилось Московское археологическое общество, которое провело реставрацию палат. В настоящее время здание занимает Российский институт культурологии.

Кончина видного купца и приказного деятеля была трагичной — 16 мая 1682 года он был обвинен мятежными стрельцами в том, что, «будучи у великих государевых дел, со всяких чинов людей великие взятки имал и налогу всякую и неправду чинил», и убит. Мы никогда не узнаем, справедливы ли были эти обвинения или в стрельцах говорили злоба и зависть; однако перечень боярских преступлений, поданных стрельцами, включает в себя многие фантастические обвинения и доверять ему нельзя{135}. Невестка А.С. Кириллова Ирина Симоновна, вдова его сына Якова, также служившего думным дьяком, а затем принявшего постриг в Донском монастыре, в конце XVII века дала деньги на строительство колокольни над воротами и пожертвовала храму двухсотпудовый колокол. Изящная церковь, украшенная кокошниками, наличниками, колонками, изразцами с изображением двуглавых орлов, по счастью, сохранилась до настоящего времени{136}.

На правой стороне Большой Ордынки располагалась Кадашевская слобода, которая в 1630 году насчитывала 413 дворов, а в 1682-м — 510. Она получила название от села Кадашева, упомянутого в завещании Ивана III. Существует мнение, что это название происходит от слова «кадка» и, таким образом, отражает главное занятие жителей. Есть также предположение, что наименование «Кадашево» идет от мужского некалендарного (отсутствующего в святцах) имени или прозвища Кадаш. К началу XVII века относятся сведения о ткацком производстве в Кадашеве. Ремесленники изготавливали льняное полотно для нужд двора, а потому слобода находилась в привилегированном положении: управлялась приказом Царицыной мастерской палаты и была одной из самых богатых. Ее жителям выделялись земельные участки, от размеров которых зависели количество и тип тканых изделий, сдаваемых ими в казну. В слободе было немало редких для того времени каменных домов.

В 1658—1661 годах в Кадашах выстроили комплекс государева Хамовного двора, располагавшийся на месте современных домов 5—11 по Старомонетному переулку: «четыре палаты поземные, а меж них сени, а мерою тех палат и сеней длиннику 21 сажень, поперек 5 саж[еней]. А против тех палат другие же четыре палаты и сени, а мерою тако ж». В каменных палатах стояли ткацкие станы, в деревянных избах располагались белильные и вышивальные мастерские. В плане Хамовный двор представлял собой почти квадрат со сторонами приблизительно 86 метров. Каменные палаты производственных помещений стояли по всему периметру, над ними возвышались высокие бочкообразные кровли. После строительства Хамовного двора на нем сосредоточились всё ткацкое производство и отделка тканей, которые ранее мастера и мастерицы осуществляли на дому{137}.

Храм Кадашевской слободы во имя Воскресения Христова впервые упоминается в завещании князя И.Ю. Патрикеева (1498), где именуется «церковью Воскресения, что на Грязех». В 1657 году он был возведен в камне. Строительство современного церковного здания началось около 1687 года на средства купцов Кондрата и Логина Добрыниных, отца и сына. Возможно, архитектором был Сергей Турчанинов, колокольных дел мастер, завершивший шатер Воскресенского собора в Новом Иерусалиме. Церковь Воскресения в Кадашах — уникальный памятник архитектуры конца XVII века, сочетающий в себе черты традиционного посадского храма со стилистикой нарышкинского барокко. Двухъярусный Воскресенский храм имеет очень необычное оформление в верхней части, которая завершается тремя ярусами белокаменных «петушиных гребней» — фронтонов, расположенных уступами. Украшает храм и резная виноградная лоза. Пять глав, венчающих церковь, установлены на призматических барабанах, грани которых подчеркнуты тонкими витыми колоннами.

По другую сторону Большой Ордынки, в восточной части Замоскворечья находилась еще одна казенная слобода — Овчинная. В 1632 и 1658 годах здесь было 103 двора. Слобода относилась к конюшенному ведомству, а ее население обрабатывало овечью шерсть и выделывало шкуры. До нашего времени сохранились слободская церковь Михаила Архангела (возведена в XVII веке, сильно перестроена в 1700 году), а также палаты XVII—XVIII столетий (Средний Овчинниковский переулок, дом 10). Там, возможно, находился административный центр слободы — братский двор — либо производственные помещения.

Севернее Овчинной располагалась черная Кузнецкая слобода, именовавшаяся также Новой Кузнецкой. По-видимому, ее жители переселились из Заяузья и потому слобода получила название Новой (память о ней сохранилась в названии Новокузнецкой улицы). В 1638 году в слободе насчитывалось 72 двора, спустя 20 лет — 185. Скорее всего, их обитатели там и работали, поскольку проводившаяся в 1641 году перепись кузниц зафиксировала в Замоскворечье всего 28 штук, часть которых принадлежала жителям соседних слобод — Садовнических и Кадашевской{138}. Слободская церковь Николая Чудотворца была возведена в камне в 1681—1683 годах (дошедшее до нашего времени здание выстроили в начале XIX века).

Другая черная слобода — Голутвинная — находилась в западной части Замоскворечья, за Якиманкой. Она и ее слободской храм во имя Рождества Богородицы впервые упоминаются в 1504 году в духовной грамоте Ивана III. Считается, что она являлась слободой Богоявленского Старо-Голутвинского монастыря, основанного в XIV веке на окраине Коломны, однако наименование слободы могло происходить и от слова «голутва», означающего ровное, расчищенное место. В XVII столетии слобода была черной. В 1632 году здесь было 77 дворов, в 1б53-м — 111 дворов. К Голутвинной слободе примыкала Панская, населенная выходцами из Польши, Литвы и иных земель. Среди них встречаются офицеры полков «иноземного строя», военные музыканты, толмачи, русские дворяне. Жил в слободе даже новокрещеный «арапленин» Дмитрий — соплеменник пушкинского предка Абрама Петровича Ганнибала{139}. Слободской храм был посвящен празднику Благовещения.

Местность, расположенная к западу от Голутвинной и Панской слобод, по направлению к Москве-реке, называлась Бабьим Городком (ныне здесь находится Бабьегородский переулок). Это название вызвало много различных гипотез. Впервые оно встречается в источнике начала XVII века в форме «Бабья городня». И.М. Снегирев предположил, что оно связано с мостом через реку Москву, устроенном на «городнях» — клетках и сваях. Слово «баба» могло означать либо речную старицу, либо болванку, которой забивают сваи.

Во второй половине XVII века столица уже сильно шагнула за границы Земляного города. За его пределами находились 34 слободы, тесно привязанные к Москве как в административном, так и в экономическом отношении. Некоторые из них, например Новая Дмитровская, были продолжением старых городских; другие — Иноземная (Новая Немецкая), Мещанская — создавались правительственными указами; третьи развивались самостоятельно. К 1701 году число дворов за городскими стенами (6115) было вполне сопоставимо с их количеством в самом Земляном городе (7394). За пределами города находились десять монастырей — Спасо-Андроников, Новоспасский, Покровский, Симонов, Данилов, Донской, Андреевский, Саввинский, Новодевичий, Новинский, — прославленных своими святынями и подвижниками благочестия и, несомненно, воспринимавшихся как московские. Наконец, за городом — в Коломенском, Измайлове, Рубцове, Преображенском, Воробьеве-Алексеевском и других местностях — в XIV—XVI веках возникали и обустраивались, а в XVII столетии достигли расцвета царские усадьбы, в которых располагались великолепные архитектурные и садово-парковые ансамбли, а также одни из первых русских промышленных производств — казенные мануфактуры.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ.

«ПО БОЛЬШОЙ МОСТОВОЙ УЛИЦЕ»


Размеры и вид города

Русские средневековые авторы, повествуя о Москве, употребляют общие выражения, которые не дают возможности представить внешний вид города. Например, патриарх Иов так рассказывает о строительной деятельности Бориса Годунова: «И самый царствующи богоспосаемы град Москву, яко некую невесту, преизрядною лепотою украси: многая убо в нем прекрасные церкви камены созда и великие полаты устрой, яко и зрение их великому удивлению достойна; и стены градные окресть всея Москвы превелики камены созда и величества ради и красоты проименова его Царьград; внутрь же его и полаты купеческий созда во упокоение и снабдение торжником…»{140}

Гораздо более информативны описания иностранцев, обращавших на общий вид Москвы особое внимание. Далеко не все иноземные путешественники были в восторге от увиденного, однако наблюдатели сходятся в одном — их поражает огромное пространство.

«Сам город — деревянный и довольно обширен, — пишет Герберштейн, — а издали кажется еще обширнее, чем на самом деле, ибо весьма увеличивается за счет пространных садов и дворов при каждом доме. Кроме того, в конце города к нему примыкают растянувшиеся длинным рядом дома кузнецов и других ремесленников, пользующихся огнем, между которыми находятся поля и луга. Далее, неподалеку от города заметны какие-то домики и заречные слободы, где немного лет тому назад государь Василий выстроил своим телохранителям новый город Nali... Недалеко от города находятся несколько монастырей, каждый из которых, если на него смотреть издали, представляется чем-то вроде отдельного города. Следствием крайней обширности города является то, что он не заключен в какие-либо определенные границы и не укреплен достаточно ни стенами, ни рвом, ни раскатами»{141}. Путешественник мог обозревать панораму Москвы с Поклонной горы на Смоленской дороге (той, которая в XIX веке осталась единственной из многих Поклонных гор, существовавших на каждом направлении).

Автор «Трактата о двух Сарматиях» Матвей Меховский сам в Москве не был, но составил ее описание со слов путешественников, посещавших столицу России: «Москва — столица Московии. Это довольно большой город: вдвое больше тосканской Флоренции и вдвое больше, чем Прага в Богемии… Москва вся деревянная, а не каменная. Имеет много улиц, притом где кончается одна улица, не сразу начинается другая, а в промежутке бывает поле. Дома также разделены заборами, так что непосредственно не примыкают друг к другу. Дома знати большие, дома простых людей низенькие»{142}.

Англичанин Ричард Ченслор, побывавший в городе в 1553 году, сравнивал его с английской столицей: «Сама Москва очень велика. Я считаю, что город в целом больше, чем Лондон с его предместьями. Но она построена очень грубо и стоит без всякого порядка. Все дома деревянные, что очень опасно в пожарном отношении»{143}.

Антонио Поссевино — иезуит, присланный папой в Россию в 1581 году для посредничества на переговорах между Иваном Грозным и польским королем Стефаном Баторием, — также не впечатлялся Москвой: «И какое бы впечатление ни производил город на человека, подъезжающего к нему, когда приезжий оказывается на небольшом расстоянии (я не говорю уже о въехавшем), открывается картина, более соответствующая истинному положению дел: сами дома занимают много места, улицы и площади (а их несколько) широки, всё это окружено зданиями церквей, которые, по-видимому, воздвигнуты скорее для украшения города, чем для совершения богослужений, так как по большей части почти целый год заперты. Конечно, и при нынешнем государе Москва была более благочестива и многочисленна, но в 70-м году нынешнего века она была сожжена татарами, большая часть жителей погибла при пожаре и всё было сведено к более тесным границам. Сохранились следы более обширной территории в окружности, так что там, где было 8 или, может быть, 9 миль, теперь насчитывается уже едва 5 миль. И так как быки, коровы и прочие подобные животные, ежедневно выгоняемые на пастбища, содержатся в городских домах, большая часть которых окружена изгородью или плетнем, дома имеют вид наших деревенских усадеб». Очевидно, Поссевино, впечатленный величественной панорамой русской столицы, оказался разочарован ею, когда увидел деревянную застройку, домашнюю скотину и т. д.

Вместе с тем взыскательный иезуит отметил, что в московских крепостях (Кремле и Китай-городе) «есть нечто великолепное»: «Одну из них украшают несколько замечательных храмов, построенных из камня (в то время как остальные храмы города деревянные), и княжеский дворец, другую же — новые лавки, которые расположены каждая на своей улице по характеру представленного в них товара»{144}.

Зимой 1599/1600 года Москву посетило посольство персидского шаха. Его первый секретарь Орудж-бек, впоследствии принявший католичество с именем Хуан (Жуан) и ставший известным как Дон Жуан Персидский, оставил интересные заметки об этом посольстве, проехавшем из Персии через Россию и Европу в Испанию. Любопытно, что Орудж-бек умудрился не заметить укреплений Белого и Земляного города — в его описании Москва защищена только стенами Кремля. Упоминая о мнении Джованни Ботери, что Москва в окружности не превышает двух лье (4,5 километра), Орудж-бек пишет: «Но я с особым вниманием обошел ее вокруг, исследуя это дело очень тщательно. Население города, я подсчитал, составляет 80 тысяч дворов (или 360 тысяч душ) и более. Они живут в отдельных домах с сараями и амбарами, и, следовательно, количество земли, занимаемой здесь людьми, более чем необходимо. Действительно, населенная площадь, показалось мне, полностью занимает окружность, по меньшей мере, в три лье, а может быть, больше»{145}. В подсчетах относительно размеров Москвы Орудж-бек оказался близок к истине — протяженность стен Земляного города составляла 15,6 километра, — а количество жителей сильно преувеличил. В начале XVII века население Москвы немного превышало 100 тысяч человек и лишь в конце столетия достигло 200 тысяч.

О том, что Москва в пределах деревянной стены больше, чем Париж, писал француз Жак Маржерет, служивший последовательно Борису Годунову, Лжедмитрию I и польскому королю Сигизмунду III. Капитан одновременно был прав и ошибался. Протяженность окружавших Париж стен равнялась 16 километрам, но диаметр охваченной ими территории составлял более 2,5 километра. Длина стены Скородома была не больше, зато диаметр городской территории составлял от 4 до 4,8 километра{146}.

Английский посол Джильс Флетчер, обычно точный в деталях, сообщает, что в Москве до пожара 1571 года насчитывалось 41 500 домов{147}. Эти сведения так же фантастичны, как и подсчеты Орудж-бека, голландского парусного мастера Я. Стрейса (90 тысяч дворов) и других авторов. Первая общемосковская перепись 1701 года зафиксировала 16 357 дворов{148}.

«Город, однако, не обнесен стеной и стоит на открытой местности, и защитой ему служат болота, реки и лагуны, окружающие его, — пишет Орудж-бек. — Огромный дворец (Кремль) окружен стеной, и он настолько обширный, что сам по себе является приличного размера городом… Кремль так велик, что вся знать, которая служит князю, живет в Кремле. Я не знаю в действительности общее число тех, кто его населяет, но домов, которые видны за его стенами, насчитывается более шести тысяч»{149}. Очевидно, персидский дипломат не только не заметил стен Земляного и Белого города, но также объединил в одну крепость Кремль и Китай-город.

Измерять Москву в окружности пытались и другие путешественники. Олеарий пишет, что размеры Москвы — три немецкие мили, курляндец Рейтенфельс говорит о четырех. Если учесть, что в разных областях Германии применялись мили от 5,7 до 7,5 километра, то оценить эти сообщения будет еще труднее. Голландец Я. Стрейс, очевидно, измерявший расстояние ногами, пишет, что город достигает «9 часов в окружности». Его соотечественник Витсен объехал вокруг города на лошади, что заняло у него три часа. «Два раза переехали реку Москву, а Неглинную и Яузу один раз, — пишет Витсен. — Вал очень запущен, частокол из бревен упал. С одной стороны видны несколько неупорядоченных бастионов из земли, с другой много деревянных башенок, а с третьей — вал, но это плохой бруствер. Вокруг него идет канава — сухой ров». Объезжая Москву по периметру, Витсен наблюдал укрепления Земляного города, которые к 1665 году действительно пришли в упадок, поскольку утратили свое оборонное значение. Эти методы измерения, конечно, не вполне корректны — и всаднику, и пешеходу приходилось перебираться через реки, двигаться по пахотным землям, преодолевать овраги и т. д.{150}

Наблюдатели XVII столетия отмечают, что в панораме города появился новый элемент — каменные храмы. Действительно, в то время их число существенно увеличилось и они стали заметным украшением города. «Что же касается кремлевских церквей, — повествует Олеарий, — то в них колокольни обтянуты гладкою густо позолоченною жестью, которая при ярком солнечном свете превосходно блестит и дает всему городу снаружи прекрасный облик…» Рейтенфельс пишет, что Москва «поражает своими приблизительно двумя тысячами церквей, кои почти все каменные и придают городу великолепный вид». О двух тысячах московских храмов говорят и другие авторы (например, Олеарий), однако эта цифра явно преувеличена. Аксель Гюльденстиерне, приезжавший в Россию в свите несчастного датского принца Иоанна, жениха царевны Ксении Годуновой, пишет о тридцати пяти храмах в Кремле и четырехстах во всем городе. Эти подсчеты, в свою очередь, преуменьшают число церквей в столице. Согласно подсчетам церковных историков, в конце XVII века в ней было 943 храма{151}.

Рейтенфельс отмечает холмистый рельеф города, упоминая, под влиянием мифической топографии Рима, о семи московских холмах: «Этой внешней красоте немало способствуют семь умеренной высоты холмов, на которых она отлого возвышается». Итальянец Эрколе Зани, опубликовавший в 1690 году реляцию о предпринятом им восемнадцатью годами ранее путешествии в Московию, также сообщает о легендарном московском семихолмии: «Я удивился громадности города. Он превосходит любой из европейских и азиатских… Он заключает в своей окружности семь холмов; церквей, и там и сям рассеянных, насчитывают свыше 2 тысяч. Все они — каменные; главы и колокольни либо вызолочены, либо раскрашены, что издали представляет приятную картину.».{152}

Въезжая в Москву, иностранцы миновали несколько рядов городских укреплений, что также производило на них большое впечатление. «Сначала мы вступили чрез земляной вал и большой ров, окружающие город, — пишет архидиакон Павел Алеппский, — потом въехали во вторую, каменную стену, которую соорудил дед теперешнего царя, Феодор (имеется в виду царь Федор Иванович, двоюродный брат по матери деда Алексея Михайловича патриарха Филарета. — С. Ш.), коим насыпан также и земляной вал. Окружность вала 30 верст; он снабжен кругом деревянными башнями и воротами. Вторая же, каменная стена имеет в окружности семь верст. Затем мы вступили в толстую окружную стену, также из камня и кирпича, а потом в четвертую, называемую крепостью. Она совсем неприступна, с весьма глубоким рвом, по краям которого идут две стены и за которыми еще две стены с башнями и многочисленными бойницами. Эта крепость, составляющая дворец царя, имеет по окружности пять ворот; в каждых воротах несколько дверей из чистого железа, а посредине решетчатая железная дверь, которую поднимают и опускают посредством машин. Все бойницы в стенах этого города имеют наклон к земле, так чтобы можно было стрелять в землю, а потому никак нельзя ни скрыться под стеной, ни приблизиться к ней, ибо бойницы весьма многочисленны»{153}.

Архидиакон въехал в Москву с восточной стороны, а Бернгард Таннер — с северо-запада. Еще на последней перед городом остановке на реке Ходынке Таннер и его спутники наблюдали «золоченые башни, дворцы и прочее великолепие». Литовское посольство, в составе которого находился автор, торжественно двигалось по Тверской дороге:

«Мы миновали предместье Slobodow, имея пред собою столь разнообразное зрелище и сами служа предметом зрелища для многочисленной толпы, и подъехали к городским воротам, где был сильный караул и пушки. Часть эта называется Земляным городом. Проехав здесь опять длинную улицу, вымощенную круглыми, очень неудобными для езды в экипажах бревнами, мы достигли площади, где стояли солдаты и трубачи, приветствовавшие нас торжественною музыкой. Потом мы проехали в другую часть города, стены коей белы, почему она и зовется Белым городом. Ворота ее тоже были заняты вооруженным отрядом с пушками; по длинной и широкой ее улице расставлена была пехота, а на площади — конница, встретившая нас разными приветственными звуками.

Наконец подъехали к Китай-городу, укрепленному лучше прочих частей, на воротах коего на наш въезд глядел сам царь, а чтобы лучше было видеть, посольству велено было остановиться на полчаса. Проехав этими воротами, мы достигли площади, которая вся была вымощена гладкими бревнами, где… встретили… отряд воинов с крылатыми драконами на пиках, впереди коего было б барабанщиков, кои били палками в огромные барабаны, удивительно ровно и согласно все двигая вокруг головы руками и раскачиваясь телом. Проехав площадь, мы повернули в улицу налево и на великолепном, построенном для иноземных послов подворье 17-го мая положили желанный конец своему путешествию в 219 немецких миль»{154}.

Таким образом, проехав через Красную площадь, Таннер и его спутники прибыли на Ильинку, где остановились на Посольском дворе.

Ночь, улица, фонарь…

Иностранцы описывают строгие порядки на улицах средневековой Москвы. Еще в 1504 году Иван III распорядился установить на них решетки{155}, представлявшие собой несколько бревен, которыми перегораживали улицу. При решетках существовал караул во главе с решеточным приказчиком. Создание решеток и караулов стало важной мерой по борьбе с уличной преступностью, достигавшей значительных масштабов.

Одним из первых сообщает о решетках Герберштейн: «В некоторых местах улицы запираются положенными поперек бревнами и при первом появлении сумерек так стерегутся приставленными сторожами, что ночью после определенного часа там ни для кого нет проходу. Если же кто после этого времени будет пойман [сторожами], то его или бьют и обирают, или бросают в тюрьму, если только это не будет человек известный и именитый: таких людей сторожа обычно провожают к их домам»{156}.

Именитого человека отличали от уличной рвани по фонарю или факелу, который несли слуги. Об этом сообщает итальянец Павел Иовий, сам в Москве не бывавший, но писавший о ней со слов посла Дмитрия Герасимова, отправленного Василием III к папе Клименту VII: «Караульную же стражу несет верное городское население; ибо всякий квартал города заграждается воротами и рогатками и ночью не позволено просто так бродить по городу или не иметь при себе светильника». Венецианец Марк Фоскарино, посетивший Москву в 1557 году, пишет: «На каждой улице имеются свои ворота и рогатки, так что ночью нельзя ходить по городу, не имея при себе светильников»{157}.

Ему вторит поляк Самуил Маскевич, участник событий Смуты: «Боярин, выезжая из дому, садится в сани, запряженные в одну рослую, по большей части белую лошадь с сороком (связкой. — С. Ш.) соболей на хомуте… Ночью же или по захождению солнца челядинец, стоящий впереди, держит большой фонарь с горящею свечою, не столько для освещения дороги, сколько для личной безопасности: там каждый едущий или идущий ночью без огня считается или вором, или лазутчиком. Посему и знатные, и незнатные во избежание беды должны ездить и ходить с фонарем; а кто попадется в лапы дозора без огня, того немедленно отправляют в крепость, в тюрьму, откуда редкий выходит»{158}.

Греческое слово «фонарь» (светоч, факел) было хорошо известно на Руси. Фонари делались из слюды, окованной железом. Иоганн Кильбургер, составивший описание России при царе Алексее Михайловиче, упоминает, что «русские фонари делали из слюды весьма красиво и на разные цены». Фонари могли быть узорчатыми, расписанными красками, позолоченными. В хоромах царицы Евдокии Лукьяновны, супруги царя Михаила Федоровича, висел фонарь «слюден, теремчат о девяти верхах с нацветы с розными, по нем писаны розными краски травы в кругах, на травах птицы розные». Обычно фонари были четырех- или шестиугольные. При крестных ходах и во время царских свадеб несли большие фонари на шестах. Например, на свадьбе Михаила Федоровича «над свечами у фонарей были: у государева фонаря стряпчие Дмитрий Баимов сын Воейков да Нефед Кузмин сын Минин (сын одного из руководителей Второго ополчения. — С. Ш.); у государынина фонари стряпчие Федор Андреев сын Олябьев да Дорофей Шипов». 22 января 1586 года за два алтына «без денги» был куплен фонарь в архимандричью келью Чудова монастыря{159}.

Требование передвигаться ночью с фонарем или светильником вовсе не было блажью. Честному человеку нечего было опасаться ночной стражи, а вот тать предпочитал скрываться, поскольку караул смотрел также на одежду и имел право допрашивать: кто идет и куда? Состоял этот ночной дозор из местных жителей, которых было трудно провести. Припозднившихся горожан, доказавших свою благонадежность, караульщики должны были передавать от одной решетки к другой — «расспрося провожать до тех мест, куды едет или идет».

Уличные решетки довольно часто упоминались в документах XVII века и стали частью названий некоторых церквей. Например, церковь Николы на Берсеневке именовалась «за Берсеневою решеткою», церковь Иоанна Милостивого на Арбате в 1690 году названа «в Кисловке у решетки», к названию церкви Космы и Дамиана в Шубине прибавлялось: «…за золотой решеткой». В 1632 году на всех улицах Кисловской слободы между Никитской и Воздвиженкой были установлены решетки, в свою очередь, получившие названия по монастырям или храмам. Так, решетка, перегораживавшая улицу, которая вела к Воздвиженскому монастырю, именовалась Здвиженской; Никитская стояла возле Никитского монастыря, Ивановская — у церкви Иоанна Милостивого{160}.

Организацией решеточной стражи занимались объезжие головы — им предписывалось «по улицам расписать решеточных приказчиков и уличных сторожей, а кто именно у них будут десятские, составить роспись и отдать в Земской приказ». В сторожа брали по человеку с десяти мелких дворов или с одного большого. На устройство заграждений и содержание сторожей Земского приказа дворовладельцы платили «решеточные деньги».

Караул должен был наблюдать, чтобы «в улицах и в переулках бою и грабежу, и корчмы, и табаку, и никакого воровства, и блядни не было… чтоб воры нигде не зажгли, и огня на хоромы не кинули, и у заборов с улицы ни у кого ни с чем огня не подложили». Те же задачи стояли и перед дневными охранниками — сторожами и десятскими Земского приказа. Им предписывалось уделять особое внимание соблюдению мер противопожарной безопасности{161}.

Сторожа были вооружены рогатинами, топорами и водоливными трубами. Ночная караульная служба была «замочная» и «кровельная»: одни охраняли запертую на замок решетку, всматриваясь в тьму ночной улицы, другие с крыши следили, не появится ли где огонь, нет ли какого беспорядка во дворах, не крадется ли ночной вор. Сторожа перестукивались, подавая друг другу сигналы, и, чтобы не уснуть, пели песни. Посланник А. Мейерберг пишет, что сторожа «каждую ночь, узнавая время по бою часов, столько же раз, как и часы, колотят в сточные желоба на крышах или в доски, чтобы стук этот давал знать об их бдительности шатающимся по ночам негодяям и они из боязни быть схваченными отстали бы от злодейского дела, за которое принялись».

Австрийский дипломат имел возможность лично убедиться в бдительности русской стражи. Посольский двор и днем и ночью охраняли 40 стрельцов: «Один из часовых, по распределению мест, должен был стоять на карауле под окошками моей спальни. В летние ночи он не давал мне спать диким пением либо нелепыми играми с сослуживцами. А зимою, чтобы согреться, бил в ладоши и скакал, притоптывая ногами»{162}.

Объезжие головы, десятские и решеточные приказчики должны были наблюдать за тем, чтобы сторожа «не спали и не бражничали и ни за каким воровством не ходили». Проверки караулов осуществлялись регулярно. В июле 1674 года во время такой проверки объезжий голова не застал сторожа у запертой решетки. Наконец после долгих призывов тот появился. Сторожа взяли на съезжий двор и подвергли битью батогами, обвинив в более серьезном проступке, чем сон на посту, — объезжий голова заподозрил, что тот, заметив приближение проверяющего, бросился будить караульных по всей улице.

Сторожевая повинность была населению в тягость, и ее стремились избежать. Мелкие торговцы Ветошного ряда, уклонявшиеся от обязанности нести караул у своих лавок, оправдывались: «Лавок у нас малое число, а иные лавки пустые». Из Соляного ряда как-то не присылали ни десятских, ни караульщиков целое лето. Кстати, саму караульную службу горожане несли весной, летом и ранней осенью; зимой «лихим людям» должна была противостоять сама природа.

Решетки были единственным действенным средством от ночных грабителей. Тем не менее С. К. Богоявленский констатирует: «Нельзя сказать, чтобы объезжие головы, решеточные приказчики и сторожа всегда были на высоте призвания. Нередко жители терпели от них больше, чем от воров: то решеточный приказчик окажется руководителем шайки ночных грабителей, то стрелец убил и ограбил мирного жителя»{163}. Слабую эффективность общественной организации охраны порядка заметило, наконец, и правительство, и к концу XVII века сторожевая повинность посадских людей была постепенно заменена денежным налогом.

«Для уличного простору…»

Улицы средневековой Москвы по сравнению с узкими улочками западноевропейских городов казались иностранным наблюдателям очень просторными. Например, шведский военный агент Петр Петрей, побывавший в России в Смутное время, сообщает: «Везде большие и широкие улицы, так что могут ехать четыре телеги рядом. В дождик всюду бывает такая слякоть и грязь, что никому нельзя выйти без сапог, оттого-то большая часть их главных улиц имеют деревянную мостовую». Ему вторит Стрейс: «Улицы в городе широкие, но не мощеные, как и во всей стране, вследствие чего после сильных дождей нельзя было бы перейти улицу, если бы московиты не настелили местами балок и не перебросили мосты через канавы». Англичанин Чарлз Карлейль, побывавший в Москве в 1663 году напрямую связал ширину улиц с противопожарными мерами: «Улицы довольно широки, и местами, чтобы препятствовать силе огня, оставлены промежутки»{164}.

Русские документы свидетельствуют, что для поддержания достаточной ширины улиц и надлежащего качества их мощения властям приходилось прикладывать значительные усилия. Вероятно, уже в правление Ивана III были выработаны общие представления о том, какой ширины должны достигать улицы. В 1508 году великий князь направил в Новгород Василия Бобра «улиц мерити, болши старого учиниша: 4 сажени ширина; дворы великы давати людем, и ряды торговые переведе по своему обычаю, не яко преже было, а от стены не быти двором 40 сажень». Московский посланец не только по-новому размерил улицы, но и распланировал торговые ряды — отодвинув их от городской стены, вероятно, опираясь на московский опыт. В 1531 году московские дьяки вновь мерили новгородские улицы, в частности Великую улицу, по-видимому также неспроста, а для дальнейшей перепланировки{165}.

К сожалению, данные о тогдашней регулировке ширины московских улиц пока не обнаружены. Самое раннее свидетельство об этих мерах правительства относится к правлению царя Федора Ивановича. Указ от 12 мая 1626 года, изданный вскоре после большого московского пожара, информировал подданных, что остановить распространение огня не удалось «потому, что в те поры ветры были великие, да и потому, что улицы и переулки и тупики были перед прежним тесны, а прежде сего блаженные памяти при государе царе и великом князе Федоре Ивановиче всея Руссии для береженья от пожаров учинены были улицы большия в ширину по двенадцати сажен, а переулки по ш[ес]ти сажен, и от городовыя стены дворы ставлены были далеко». Поскольку «после Московского разорения тех улиц и переулков приняли много во дворы всякие люди и к городовой стене поставили дворы близко, а у иных дворов меж города и проезду нет, поставили дворы до стены», всё это, по справедливому выводу составителей указа 1626 года, стало одной из причин распространения огня на обширной территории Китай-города и Кремля{166}.

Исправить это положение должны были окольничий князь Г. К Волконский и дьяк В. Волков: им было поручено «измерити и описати улицы большия, и переулки, и тупики, в государеву указную сажень» — какова была их ширина до пожара и при царе Федоре Ивановиче — и представить проект расширения: «сколько ныне у дворов с обе стороны в прибавку к улице и к переулку земли отойдет против прежния меры». Эту работу чиновники провели довольно быстро — уже 21 мая великие государи патриарх Филарет Никитич и царь Михаил Федорович по их докладу вынесли решение: расширить большие улицы до 6,5 сажени, малые — до пяти саженей, переулки — до четырех саженей и восстановить проезды у городских стен шириной до 2,3 сажени. Как видим, по сравнению с досмутным временем властям пришлось сильно ужать проезжие территории. Однако и эти требования не были реализованы в полной мере. Щадя каменную застройку, государи указали: в случае, если каменные строения занимают уличное пространство, такие строения не трогать, а «впускать в улицу», а расширять проезжую часть за счет противоположной стороны; если же палаты стоят с обеих сторон, оставить «по прежнему»{167}.

В Кремле были расширены 29 улиц и переулков и восстановлен переулок, ведший к храму Рождества Богородицы, «позади Николы Гостунского», захваченный князем Ф.И. Мстиславским под конюшню. В Китай-городе расширить Никольскую улицу у Кремля помешали «столбы и стены каменные»; в результате в этом месте улица сохранила ширину в пять саженей. По этой же причине была оставлена прежняя ширина в начале Ильинки. Основную же часть Никольской и Ильинки, а также Варварку, где стояли деревянные строения, удалось расширить до «указных» 6,5 сажени{168}.

После пожара, охватившего в апреле 1629 года почти весь Белый город, аналогичные меры со ссылкой на указ царя Федора Ивановича были осуществлены в западной (от Тверской до Чертолья) части Москвы. Занимались измерением улиц и их дальнейшей перепланировкой окольничий Л.И. Долматов-Карпов и дьяк И. Грязев. Сложность заключалась в том, что царь указал беречь «целые (уцелевшие от пожара. — С. Ш.) дворы». В результате и улицы, и переулки на западе Белого города получили различную ширину: Чертольская улица в ее начале была шириной в пять саженей, у ворот Белого города — семь, а в середине — от шести до девяти; Знаменская расширена до четырех саженей, «а где было до пожару больши того, и тут указали быть по прежнему»; Арбат (Воздвиженка) был в узких местах расширен до 5,5 сажени, с оставлением «по прежнему» мест, шириной превышающих «указную»; ширина Никитской улицы также составляла теперь 5,5 сажени, «а где было до пожару семи или шти сажен, тут быти по прежнему»; Тверская была раздвинута до 6,5 сажени, кроме оставшихся неизменными более широких мест. Переулки были расширены до 2,5—3 саженей, часть старых переулков и проездов была восстановлена, проезды между городской стеной и жилой застройкой увеличены до трех саженей{169}.

Проанализировав эти мероприятия, С. К. Богоявленский писал: «Из указа можно установить, что границы дворов шли по улице не прямыми, а ломаными линиями, один двор выступал вперед, другой отступал назад, третий стоял боком и одним углом далеко выдавался в улицу… Новая планировка 1629 года, выпрямляя в большинстве случаев линии дворов, иногда достигала противоположного результата. Именно в тех случаях, когда на улице попадался уцелевший от пожара двор, тогда улица расширялась только за счет противолежащего погоревшего двора, который, таким образом, отступал за общую линию улицы, тогда как уцелевший двор более или менее выдвигался вперед сравнительно со своими соседями».

Хаотичная застройка создавала много проблем при стандартизации ширины улиц. Мероприятия по расширению проезжей части, проводившиеся после крупных пожаров, давали лишь частичные результаты из-за стремления сохранить каменные дома, а иногда и деревянную застройку, уцелевшую от пожара.

Иностранные путешественники обращали внимание на деревянное мощение московских улиц. «На улицах вместо мостовых лежат обтесанные деревянные сосновые бревна, одно подле другого», — пишет Флетчер. «Улицы вымощены не камнем, а деревянными бревнами или кольями, положенными в один непрерывный ряд, постоянно, впрочем, покрытыми грязью или толстым слоем пыли, и бывают довольно гладки только зимою, когда снег и лед сровняют всё», — сообщает Рейтенфельс{170}.

Результаты археологических раскопок свидетельствуют, что первые деревянные мостовые появились в Москве еще в XII веке. Они были обнаружены во время раскопок в Кремле в 1963—1965 годах. На Тверской были найдены четыре яруса мостовых, относящихся к XIV веку, у Кутафьей башни — девять ярусов. При археологических работах, проводившихся на Ильинке в 1995— 1998 годах, обнаружены 23 яруса мостовых — больше чем где бы то ни было в Москве. Самые ранние ярусы имеют ширину 4,5 метра, позднее она сократилась до четырех метров (встречались и отдельные поперечные плахи длиной 3,2 метра). Мостовые состояли из двух (позднее — трех) продольных лаг, на которые укладывались плахи из бревен, расколотых вдоль. Подкладки под лаги и края плах встречаются крайне редко, а подрубки или пазы, которые должны были служить для лучшего соединения деревянных конструкций, и вовсе не были обнаружены. В этом отношении московские мостовые заметно уступали новгородским, на которых пазы присутствуют всегда. По сторонам мостовой существовало открытое пространство, которое иногда занимали заборы городских усадеб. Вероятно, усадьбы то подступали к улице, то отступали от нее после принятия правительственных мер по регулировке застройки{171}.

Деревянные мостовые изображены на планах Москвы конца XVI—XVII века. «Сигизмундов план» (1610) показывает деревянную мостовую даже на удаленной от центра Ордынке, план М. Мериана (1638) — на Таганной улице в Заяузье. Переписи Москвы XVII столетия свидетельствуют, что мостовые укладывались только на главных, «больших» улицах, которые соответственно именовались «большими мостовыми улицами». Именно в это время в русском обиходе появляется слово «мостовая», и тогда же возникает популярная народная песня:

По улице мостовой,

По широкой столбовой,

Шла девица за водой,

За ней парень молодой…

Деревянными были и набережные. Раскрытая во время археологических работ набережная Неглинной в районе Троицкой башни представляла собой частокол из вертикально врытых бревен. Красный пруд имел набережную из вертикальных брусьев, скрепленных поверху горизонтальным. Уже в XV веке появляются деревянные сооружения — трубы, подземные водостоки. Первоначально воду отводили в реку, но после строительства стен Китай-города это стало невозможным. С первой трети XVI столетия в Китай-городе рыли колодцы, доходившие до песчаного слоя и поглощавшие сточные воды, а к ним вела система деревянных труб. К концу XVII века строительство водоотводных сооружений становится общепринятой практикой. В 1702 году Петр I указал во время строительства мостовых в Иноземной (Новой Немецкой) слободе «зделать скаты и рвы и трубы и водяной проход»{172}.

Мощением улиц занимался Земский приказ, собирая с дворов «мостовые деньги». По всей видимости, такая практика окончательно сложилась в XVII веке, поскольку ранее обязанность мостить улицы лежала на самих дворовладельцах. Так, в 1585 году Троицкий Болдин монастырь должен был «мостити на Покровской улице мост с московского двора» (то есть напротив своего подворья), для чего было куплено 50 двухсаженных бревен и уплачено за работу плотникам, а всего израсходовано 32 алтына. Чудов монастырь в апреле 1586 года для мощения своего участка (шести саженей) в Кремле приобрел 100 бревен, 30 сосновых досок и 100 гвоздей «больших» — общий расход обители по этой статье составил семь рублей две гривны и 16 алтын. Как видим, в Кремле мостовые делались более тщательно, чем на посаде — поверх бревен клали доски и прибивали их гвоздями{173}.

С начала XVII века встречается замена натуральной повинности деньгами. В 1607 году Иосифо-Волоколамский монастырь заплатил в казну два рубля за 2,5 сажени мостовой на Ильинке напротив его московского подворья{174}.

Активное мощение улиц проводилось Земским приказом на протяжении всего XVII столетия. Царь Михаил Федорович указал мостить улицы в Земляном городе, за Сретенскими и Покровскими воротами, взимая деньги с расположенных там лавок. Спустя несколько лет мостовые были уже и в Заяузье. О масштабах работ по мощению улиц свидетельствует «Роспись, что мостится из Земскаго Приказу мостов из сборных денег», относящаяся к 1645—1648 годам:

«В Китае-городе мостят Земскаго двора от мосту, которой мост от Спасских ворот (Москворецких) Плоучего мосту до Фроловских ворот 139 саж. Да от Ильинскаго мосту мощено, против новаго овощнаго ряду, через грязь, 8 саж.; да от Неглиненских от обоих ворот мимо Отдаточнаго двора 29 саж.

В Белом каменном городе от двора боярина князя Бориса Александровича Репнина до богаделен 57 1/2 саж; от Боровицкаго мосту до двора князя Михаила Пронскаго 7 саж; да на Чертольском же мосту горелое место мощено 18 саж., да от Неглиненских ворот через Неглинну на клетках до Мутного ряду в две ряды 70 саж., а от Мутного ряду до Житной решетки в одноряд 25 саж.; да через Неглинну к Пушечному двору на клетках 40 саж.

За Белым за каменным городом, за Чертольскими вороты, от ворот съезду 8 саж, да через ручей 8 саж. Да за Арбатскими вороты, от ворот съезду 17 саж За Тверскими вороты, от ворот 377 саж, да через грязь 9 1/2 саж; да за Стретенскими вороты от ворот 159 саж; да за Фроловскими вороты через ров 12 саж. За Покровскими вороты, от ворот до ц[еркви] Иоанна Предтечи 360 саж. За Яузскими вороты, от Яузскаго моста к Таганным воротам, мощено в трех местах 184 саж; да за Таганными воротами через ров 10 саж

Всего мостится мостов, опричь рундуков и дву труб, 179354 саж. да байдашными досками побивается 313 3/8 сажень».

Общая площадь замощенной территории, по подсчетам П.В. Сытина, составила 33 гектара. В 1650 году было указано замостить 128 саженей за Москворецким мостом — на Болоте и у Серпуховских ворот{175}. Из описания Таннера известно, что Красная площадь целиком была замощена бревнами.

В семейном архиве Самариных сохранились расписки, выдававшиеся за взятые «мостовые деньги» служащими Земского приказа: «Лета 7186-го марта в 26 день. По государеву царя и великого князя Феодора Алексеевича, всея Великия и Малыя и Белыя России самодержца, указу взято в ево великого государя казну в Земской приказ мостовых денег в Белом городе от Тверской улицы по Неглинну з двора стольника [Ивана] Федорова сына Волынского з длиннику с 40 с 1 сажени с четвертью, с поперечнику с обоих концов с 18 сажен без с-получетверти в прошлой на 177-й год 14 рублев 10 алтын, да по окладу на 182-й год тож. Те денги платил стольника Иванов человек Волынского Ивашко Позняков. Диак Борис Протопопов. Справил Ганка Кашкин». Такую сумму платил со своего двора И.Ф. Волынский с 1678 по 1684 год, раз в пять лет, а затем она почему-то была уменьшена вдвое — за пятилетие с 1689 по 1694 год (с прибавлением «решеточных денег») с владельца взяли 7 рублей 15 алтын. Правда, в расписках 1691—1719 годов размеры двора Волынских указаны уже по «поперечнику» — «17 сажень с полусаженью без получети». Не было ли тут утайки истинных размеров дворовладения?

Интересно, что при Петре I «мостовые деньги» собирались с владений, располагавшихся за границами Земляного вала. С двора боярской вдовы Екатерины Семеновны Волынской (48 саженей в поперечнике «с третью и полполтретью») было взято 2 рубля 14 алтын — по десять денег с сажени. В 1720—1725 годах за пределами Земляного города собирали по 6— 10 денег с сажени. Размер «мостовых денег» в Кремле, Китай-городе и Белом городе был в несколько раз выше — от одной до четырех гривен с сажени, к которым добавляли еще и «решеточные деньги». Впрочем, и мостовых за Земляным городом практически не было. Правда, сохранились документы о мощении улиц в 1700—1702 годах в отдельных слободах, например в Иноземной (Новой Немецкой){176}. С 1705 года Кремль и основные радиальные улицы начали мостить камнем.

На крестце

Перекрестки улиц, именовавшиеся в средневековой Москве крестцами, были центрами деловой и общественной жизни: здесь ставились храмы, часовни, кресты, стояли торговые лавки или «шалаши», толпился народ, ожидали седоков извозчики, просили подаяние нищие… Художественную реконструкцию крестца сделал А.М. Васнецов (1902). В очерке «Облик старой Москвы» художник дает литературное описание к картине «На крестце в Китай-городе»:

«В Китай-городе — кружала и харчевни, погреба в Гостином дворе с фряжскими винами, продаваемыми на вынос в глиняных и медных кувшинах и кружках… Здесь же, на крестцах неожиданно раздававшийся вопль и причитание о покойнике говорили о том, что родственники узнали в выставленном божедомами покойнике своего родственника… Здесь же зазывали прохожих в кружала и притоны словоохотливые веселые женщины с бирюзовыми колечками во рту (“знак продажности бабенок”, — по объяснению иностранца-дипломата того времени). Слышен был плач детей-подкидышей, вынесенных сюда в корзинах всё теми же божедомами, собирающими добровольные приношения на их пропитание… Пройдет толпа скоморохов с сопелями, гудками и домрами… Раздастся оглушительный перезвон колоколов на низкой деревянной колокольне на столбах… Склоняются головы и спины перед проносимой чтимой чудотворной иконой… Разольется захватывающая разгульная песня пропившихся до последней нитки бражников… Гремят цепи выведенных сюда для сбора подаяния колодников… Крик юродивого, песня калик перехожих… Смерть, любовь, рождение, стоны и смех, драма и комедия — всё завязалось неразрывным непонятным узлом и живет вместе как проявление своеобразного уклада средневекового народного города»{177}.

Не менее любопытную картину представил историк Москвы И.М. Снегирев:

«На московских крестцах, особенно в Китай-городе, стояли часовни от разных церквей, монастырей и пустынь; туда прихаживали крестцовые попы служить молебны требовавшим… Крестцы были свидетелями разных событий, удобным и любимым у народа местом сходбища, пристанищем мелкой торговли предметами, необходимыми для удовлетворения насущных потребностей жизни. На них теснились стрелецкие подлавки, шалаши, рундуки, скамьи и веки мелочных торговцев с разными товарами, между прочим, рукописными и печатными книгами; также выставлялись бочки, кади с квасом и выносные очаги, на которых блинники пекли блины, лепешки и оладьи… Там объявлялись и царские указы, кликали клич, т. е. объявляли о каком-то распоряжении правительства, вызывали военных людей к походу или желающих смотреть разные казни в Преображенском, как это было при Петре I.

На перекрестках обыкновенно стекались отовсюду нищие, лёженки, калеки, юродивые, певцы Лазаря и Алексия Божия человека; с чашкой в руке они просили встречных и поперечных. Там можно было увидеть полуобнаженный смердящий труп и подле него открытый гроб, в который прохожие клали деньги на свечи и на ладан, куски холстины и саваны. Это безродный тюремный сиделец, умерший от истомы в душной и мрачной тюрьме или замученный пытками в застенке; он переходит из рук палачей в руки божедома, который собирал деньги на погребение…

Тогда еще не было Воспитательного дома, и сторож Убогого дома содержал подкидышей мирским подаянием… На городском распутий, среди плача и писка безродных малюток, раздавался унылый речитатив божедома, обличительный для утаивших себя родителей: “К-ин сын, батька, к-на дочь, матка, подайте своему дитятке!” Такое разнообразное зрелище представляли крестцы на Москве до самого XVIII века. Собравшаяся там толпа народа беспечно толковала о разных делах; но вдруг слышался голос: “Языков ведут!” При этом возгласе никем не гонимые, с перекрестка все разбегались в разные стороны, кто куда попало. Что это за страшные языки? — спросят ныне. Почти до конца XVIII века языками назывались колодники из Разбойного или Сыскного приказа, из Черной палаты, которых водили по городу скованных, с полузакрытым лицом, впрочем, так, чтобы они могли смотреть и говорить, водили для отыскания участников в их преступлениях… Нередко по затаенной злобе на кого-нибудь либо по наущению подьячих языки опутывали невинных. Лишь только на кого закричат они роковое “слово и дело”, тотчас хватают его к допросу и розыску в застенок…»{178}

Сохранились любопытные свидетельства о количестве нищих, промышлявших на московских крестцах. Так, в 1672 году на похоронах патриарха Иоасафа II было роздано милостыни на 760 рублей 26 алтын и 4 деньги, при этом «по мостам да по крестцам» раздали восемь рублей. Обычно при таких раздачах давали по 4—6 денег на человека; следовательно, по мостам и крестцам было облагодетельствовано от 266 до 400 нищих!{179}

И.Е. Забелин писал, что крестцами именовались не только собственно перекрестки, но «даже и целые улицы, на которых сходились из одной в другую многие переулки»: Никольская, Ильинка, Варварка, «прорезанные целою сетью перекрестных переулков, составлявших в этих улицах сплошные крестцы»{180}. Скрещение нескольких улиц в Китай-городе дало, в частности, наименование храму Иоанна Предтечи, «что на Пяти улицах», располагавшемуся на левой стороне Варварки. Другие Китайгородские храмы именовались «на Ильинском крестце», «у Варварского крестца» и т. д.

Самым известным из Китайгородских крестцов был Никольский, изображенный на картине А.М. Васнецова. Здесь находился знаменитый Большой Крест, у которого происходили клятвы при судебных разбирательствах. Общемосковское значение Большого Креста на Никольской было официально закреплено указом царя Михаила Федоровича и патриарха Филарета от 20 мая 1625 года, предписывавшим: «…у крестного целования у Николы Старого целовати крест, который крест будет написан с Роспятием и с Деянием, а крестов медных не носити и меденых крестов не целовати…»{181}Само сочетание Креста и крестца, перекрестка имеет глубокий смысл. Скрещения дорог почитались еще в языческие времена (вспомним вещий «горюч камень» русских былин), а с началом христианской эпохи на них ставились кресты для молитв перед началом нового пути. Интересно, что Никольских крестцов в Москве было два — второй находился в Кремле, на перекрестке Никольской и Чудовской улиц.

Не менее знаменит был и Спасский крестец, находившийся перед Спасскими (Фроловскими) воротами Кремля. Собственно, на самом деле это был не крестец, а, скорее, образованная торговыми рядами и соседними строениями небольшая площадь перед Спасским мостом, переброшенным от одноименных ворот через Алевизов ров. Жизнь Спасского крестца подробно описана И.Е. Забелиным в «Истории города Москвы». Приведем выдержки из его сочинения, наиболее полно отражающего всё своеобразие этого культурного центра средневековой Москвы:

«Спасский мост… отличался от Никольского тем, что, в силу большого торгового движения вблизи него, он был застроен по сторонам небольшими торговыми лавками, в которых главным товаром была грамотность, т. е. рукописные, а потом печатные книги и тетради, а также и лубочные картины и фряжские листы (иноземные гравированные эстампы) и т. п. В том отношении Спасский мост представлял в древней Москве средоточие всенародных потребностей именно в той грамотности, если не просвещении, какая в то время господствовала во всем составе народного знания или образования…

Главными производителями этой литературы, по всему видимо, были низший разряд церковников, отставленные священники, дьяконы, пономари, монахи, даже вообще грамотные люди из простонародья, которые во множестве толпились на площади у Спасскаго моста как особый отряд общей великой толпы, заполнявшей всю Красную площадь походячею торговлею.

В XVII ст. на Спасском крестце собирались безместные попы (наймиты), нанимавшиеся отправлять церковныя службы в домовых и приходских церквах. От этого крестца они так и прозывались крестцовскими попами и по случаям требования торговали божественною литургиею, как выразился про них первый из патриархов Иов.

Но об этом самом крестце упоминает уже известный Стоглав или Стоглавный собор 1551 г. … В 69 главе своих установлений он свидетельствует, что “в царствующем граде Москве в митрополиче дворе исконивечная тиунская пошлина ведется глаголема Крестец, не вем како уставися кроме священных правил. Изо всех городов Русской митрополии архимандриты, игумены, протопопы, священноиноки, священники и дьяконы, приедет [кто] по своей воле, за своими делами, иные за поруками и приставами в боях и грабежах и в прочих различных делах, — да живучи на Москве, сходятся на Крестце, на торгу, на Ильинской улице да наймутся у московских священников по многим святым церквам обедни служить; да о том митрополичу тиуну являются и знамя (письменный документ. — С. Ш.) у него емлют одни на месяц, иные на два, другие же множае и пошлину ему от того дают на месяц по 10 денег, иные по два алтына. А которые не доложа тиуна начнуть служити, и он на них емлет промыты (штраф. — С Ш.) по два рубля, а о том не обыскивает, есть ли у них ставленыя и отпуск-ныя грамоты и благословенный”. Собор установил без явки таких грамот не давать разрешения служить обедни по найму, а тем, кто приедет в Москву тягаться по суду, или попавшим под суд, если и грамоты представят, совсем не давать разрешения».

Священники и дьяконы собирались на Спасском крестце, поскольку там располагалась Тиунская изба — орган, «заведывавший порядками поповского управления и собиравший упомянутые, как и другие различные и крестцовские пошлины с церковников в доход патриаршаго дома». Это собрание сильно раздражало ревнителей благочестия, и патриарху не раз поступали жалобы на безместных попов, которые «безчинства чинят великия, меж себя бранятся и укоризны чинят скаредныя и смехотворныя, а иные меж себя играют и борются и в кулачки бьются; а которые наймуются обедни служити, и они с своею братьею, с которыми бранилися, не простясь, божественную литургию служат».

На протяжении XVII века духовные власти тщетно пытались привести шумную братию к порядку и добиться того, чтобы попы «стояли б у правила со страхом Божиим и смехословия никакого и безчинства у них бы не было; а служити им наймоватися с патриаршаго указу…». В 1722 году Синод намеревался ликвидировать это собрание, но ввиду большого спроса на совершение различных обрядов в домашних храмах и часовнях крестцовские попы и дьяконы никак не исчезали от Спасских ворот. Ситуация не изменилась и во второй половине XVIII столетия. Красочную картину «неблагоповедения» крестцовских попов и дьяконов изобразил в 1768 году московский архиепископ Амвросий: «В Москве праздных священников и прочего церковнего причта людей премногое число шатается, которые к крайнему соблазну, стоя на Спасском крестце для найму к служению по церквам, великия делают безобразия, производят между собою торг и при убавке друг перед другом цены вместо подлежащего священнику благоговения произносят с великою враждою сквернословную брань, иногда же делают и драку. А после служения, не имея собственнаго дому и пристанища, остальное время или по казенным питейным домам и харчевням провождают или же, напившись допьяна, по улицам безобразно скитаются».

Это заключение привело Амвросия к окончательному решению ликвидировать неблагочестивое сборище, что произошло уже после его трагической гибели во время Чумного бунта в 1771 году. «Так как народное возмущение началось и сильно распространялось по поводу молебнов у Варварских ворот пред иконою Боголюбской Божией Матери, а главное, по поводу собираемых за молебны денег, то по связи всех обстоятельств невозможно избежать предположения, что в распространении возмущения и ненависти против архипастыря участвовал и разоренный им Спасский крестец», — заключает И.Е. Забелин{182}.

«А было б везде чисто»

Соблюдение чистоты на московских улицах и дворах составляло важную задачу для Земского приказа. «Улицы в Москве довольно широки, но осенью и вообще в дождливую погоду ужасно грязны, и грязь там глубокая; поэтому лучшие улицы выложены деревянной мостовой, состоящей из положенных одно подле другого бревен, по которым ходят и ездят, как по мосту», — рассказывает Олеарий. О грязи на улицах города напоминают старинные топонимы («Грязь», «Грязи», «Глинище», «Балчуг» и др.), часть которых сохранилась и доныне (Садовая-Черногрязская улица, Спасоглинищевский переулок).

Следить за тем, чтобы на улицах не было «нечистоты и помету», поручалось объезжим головам, однако убирать как дворы, так и улицы должны были сами жители. Москвичи по-разному относились к этим обязанностям. Некоторые сами умножали грязь, выбрасывая на улицу разный сор, вывозя навоз, вываливая мусор и нечистоты.

В марте 1585 года, как только начал таять снег, власти Троицкого Болдина монастыря подрядили за девять денег батраков «чистить кельи и возить с двора» на монастырском подворье. Следующая уборка подворья проводилась 19 апреля и стоила монастырским властям уже целых восемь алтын. 16 апреля 1587 года монахи наняли извозчиков «возити грязи с улицы с Покровки от монастырского двора за город»{183}. В 1702 году Францу Тиммерману и другим иноземцам, подрядившимся класть деревянные мостовые в Иноземной (Новой Немецкой) слободе, вменялось в обязанность «гряз… и навоз и землю до подошвы изо всех улиц свозить». Однако, как выяснилось впоследствии, ничего этого они не сделали{184}.

В большинстве московских дворов нужники ставились на дворах или в сенях. В 1712 году, ходатайствуя о расширении монастырской территории до стены Белого города, игуменья Олимпиада доносила, что на этом участке земли «останется для нужников и для поклажи дров» пять саженей. Очевидно, такие нужники были деревянными и ставились в отдалении от жилья, существенно не отличаясь от позднейших дачных сортиров. В каменных палатах под нужники отводились специальные помещения, отгороженные от других деревянными стенами. В деревянных хоромах туалет именовался «столчаковской избой» (отсюда произошло современное слово «стульчак»). Такая «изба» была включена в единый комплекс с другими помещениями — в нее проходили через переходысени.

Оба вида отхожих мест — дворовые и домовые — чистились нанимаемыми рабочими. Любопытно, что в XVII веке слово «золотарь» по отношению к этим рабочим не употреблялось — их называли «чистопрятами». 8 февраля 1697 года сестры Вознесенского монастыря наняли «чистопрятов», крестьянина Костку Офанасьева «с товарищи», «вычистити в монастыре большой игуменский да в Приказе монастырских дел нужники». Сумма вознаграждения Костке и его товарищам представляется вполне приличной — два рубля десять алтын, поскольку «чистопряты» за очистку 15 марта того же года «келарского и казначеинского» нужников получили всего 23 алтына и две деньги. Нечистоты выгребались и вывозились за город, «ниже Спасского монастыря Нового», где их предписывалось забрасывать землей. Понимая опасность того, что нечистоты во время дождей или паводка могут попасть в реку, власти мудро распорядились сваливать их ниже по течению.

Впрочем, такой порядок не всегда поддерживался. Некоторые хозяева, ленившиеся чистить нужники, засыпали их и выкапывали новые. Были на дворах и помойные ямы, которые также, если пространство двора позволяло, закапывали{185}.

Европейцы обычно считали себя гораздо культурнее русских во всех отношениях; однако свидетельство голландца Николааса Витсена (1664) весьма красноречиво показывает, что иноземные гости были готовы пренебречь санитарией, а русские, напротив, довольно жестко за ней следили: «В комнатах обычно имеются окошки, через которые мы часто ночью мочились. Как-то через окно один из членов английского посольства справил свою нужду. Русские узнали об этом, а он сбежал; если бы его поймали, то зарубили бы. Это заставило нас остерегаться»{186}.

Полноценная канализация в XVII веке существовала только в царском дворце; она выводила нечистоты в Неглинную у Боровицких ворот. Лейб-медик царя Алексея Михайловича С. Коллинс рассказывает: «Старый генерал, Александр Лессли, 99-летний шотландец, который живет теперь в Смоленске, говорил однажды с императором о способах взять Смоленск приступом. Царь слушал внимательно и не отпускал от себя генерала Лессли, которого мучил очень жестокий понос; скромность удержала его слишком долго; наконец, потеряв терпение, он вдруг ушел. Император удивился и спрашивал о причине его внезапного удаления; но, узнав ее, смеялся от всего сердца и тем показал, что не был в неудовольствии за внезапное удаление генерала»{187}. Эта история, помимо прочего, свидетельствует о наличии в царском дворце туалетов, доступных для посетителей.

Нечистоты не составляли большой проблемы в Москве, где не было, как в западноевропейских городах, общественных туалетов. Но с разнообразным мусором, кухонными отходами и дохлятиной приходилось бороться более серьезно. Опись повреждений Китайгородской стены, составленная в 1629 году, отмечает, что в промежутке между Никольскими и Ильинскими воротами жители «из дворов навоз и всякое сметье мечют в ров»{188}. Перед большими крестными ходами с участием царя и патриарха по улице проходили 50 метельщиков, подметавших мостовые. Большая приборка велась и перед приездом в город иностранных послов. Повседневная обязанность содержать улицы в чистоте была возложена на горожан, которым предписывалось: «В улицах всё вычистить. Чтобы из поварен и из заходов на улицу отнюдь не было». Следили за этим объезжие головы и другие представители власти.

Особую проблему составляли торговые ряды. Нередко хозяева лавок прятали там мертвечину, которую скармливали собакам. В 1693 году торговец Железного ряда Сергей Ловушкин был взят на съезжий двор и бит батогами за то, что спрятал у себя дохлую корову В 1692-м торговцы Холщевого, Шубного и Птичного рядов жаловались, что в соседних Овчинном и Лапотном рядах некоторые места настолько «заскордели пометом», что «от того помету и от духу сидеть в лавках невозможно»{189}. Позднее, в XVIII—XIX веках, прославился своей вопиющей антисанитарией Охотный ряд.

В Зарядье по соседству с торговыми рядами находился Мытный двор, на котором взимали пошлину с различных товаров, в том числе скота и птицы. В связи с этим, писал в XIX веке видный москвовед А.А. Мартынов, «от помета разного рода здесь была большая нечистота, поэтому раньше и переулок назывался Пометным». Мытный двор просуществовал здесь до XVIII столетия, оставив в слоях второй половины XVI века вполне узнаваемые следы — мощный слой навоза со щепой (видимо, затем навоз стали убирать). В этом слое обнаружены интересные находки — палочки с зарубками для счета, так называемые носы, породившие поговорку «Заруби себе на носу»{190}.

Замусоренность московских улиц вызвала указ Петра I от 8 апреля 1699 года: «По Москве по большим улицам и по переулкам чтобы помету никакого и мертвечины не было, а было б везде чисто; и о том указал великий государь сказать на Москве всяких чинов людем»{191}. Нарушителей ждало суровое наказание — битье кнутом и штраф. Впрочем, такие меры не могли решить проблему. После кончины первого императора даже Кремль, покинутый и постепенно разрушавшийся, был завален нечистотами и мусором. В 1727 году начальство Казенного двора сообщало: «От старого и доимочного приказов всякой пометной и непотребный сор от нужников и от постою лошадей подвергает царскую казну немалой опасности, ибо от того является смрадный дух, а от того духа Его Императорского Величества золотой и серебряной посуде и иной казне ожидать опасной беды, отчего б не почернела»{192}.

Грязь на московских улицах оставалась насущной проблемой вплоть до конца XIX века. В ней тонули экипажи, лошади, горожане теряли обувь. Знаменитый разбойник XVIII столетия Ванька Каин использовал это обстоятельство при совершении одного из грабежей: завез угнанную груженую карету в грязь, посадил в нее сообщницу, а сам с подручными под видом провинившихся слуг спокойно выносил имущество, награждаемый потоками брани, исходящими от мнимой «барыни». Однако в средневековых городах Западной Европы дела обстояли еще хуже. Стоки общественных и частных туалетов вели к городским ручьям и рекам. В 1350 году под Монмартром построили первую подземную клоаку. Дурной запах, исходивший от нее, заставил короля Франциска 1(1515— 1547) перевезти свою мать Луизу Савойскую из Лувра в Тюильри. В Москве до таких ужасов не доходило — ее воздух очищался многочисленными садами, а горожане поддерживали чистоту частыми посещениями бань, стоявших на Москве-реке и Неглинной.

Московский двор

В Средние века дома горожан существенно различались в зависимости от благосостояния и социального положения владельцев. В разных частях этого обширного спектра были великолепные дворцы царя и патриарха, хоромы бояр, думных людей и богатых купцов, рядовые дворы посадских, курные избы небогатых горожан. Существенно различались также размеры дворовладений, хотя иностранцы отмечают, что характерными особенностями московских дворов являлись их обширность и наличие у большинства сада и огорода. Отразились эти реалии и в народной песне «По улице мостовой»:

Ах ты, парень, паренек,

Твой глупенький разумок!

Не кричи во весь народ:

Мой батюшка у ворот,

Зовет меня в огород,

Чесноку, луку полоть,

Маку сеяного,

Луку зеленого.

Наиболее подробно пишет о московских домах (1527) П. Иовий со слов Д. Герасимова: «Именно городские здания тянутся длинной полосой по берегу Москвы на пространстве пяти миль. Дома в общем деревянные, делятся на три помещения: столовую, кухню и спальню; по вместимости они просторны, но не огромны по своей постройке и не чересчур низки… Почти все дома имеют при себе сады как для разведения овощей, так и для удовольствия, отчего редкий город по своей окружности кажется много большим»{193}.

Многочисленные археологические находки и документы, а также сохранившиеся здания XVI—XVII веков позволяют достаточно полно представить себе различные типы московских домов. Каменных палат XVII столетия до нашего времени дошло несколько десятков.

С самого начала существования города его застройка состояла из дворов-усадеб. Жилой дом, хозяйственные постройки, мастерские, сад, огород, парадный двор — всё это окружал частокол или тын — забор с воротами. Для того чтобы войти на чужой двор, нужно было, постучав, сказать: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас!» С ответным возгласом «Аминь!» ворота открывали. Такой порядок и поныне существует в монастырях.

Двор богатой усадьбы был замощен плахами и дранью. Боярский дом обычно стоял в глубине двора. На улицу выходили тын и здания хозяйственных построек. Позднее, в XVIII веке, в дворянских усадьбах сформировался курдонер — парадный, чистый двор перед главным домом, а хозяйственные постройки и сад были отнесены за дом. Ремесленники и торговцы, напротив, стремились располагать свои дома ближе к улице для удобства общения с покупателями и заказчиками. В раннесредневековой Москве, как свидетельствуют результаты раскопок в Зарядье, твердых традиций на этот счет еще не сложилось: дом кожевника в усадьбе XII— XIII веков стоял в глубине двора, дом литейщика-ювелира XIV—XV столетий выходил на улицу, дом сапожника XV века стоял во дворе. В усадьбе литейщика рабочее помещение было устроено позади дома под навесом и углублено в землю; там же находились печь-домница, хозяйственная постройка (видимо, хлев) и колодец{194}.

Деревянные жилые дома в XII—XV веках были срубными. Они строились обычно из сосны и ели; реже применялся дуб — обычно его использовали для хозяйственных построек и оборонительных сооружений. Чаще всего дом имел подклет, где хранились припасы; над ним располагалась жилая комната с печью. В жилище поднимались по наружной лестнице. Встречались также и поземные дома, стены которых утеплялись земляной подсыпкой — завалинкой. Но и в этом случае дом мог иметь погреб, заглубленный в землю. Конструктивную основу дома составляла квадратная клеть, которая рубилась «в обло» — на концах бревен сверху делалась полукруглая выемка, огибавшая вышележащее бревно.

«Дома их деревянные, без извести и камня, построены весьма плотно и тепло из сосновых бревен, которые кладутся одно на другое и скрепляются по углам связями, — пишет Флетчер. — Между бревнами кладут мох (его собирают в большом изобилии в лесах) для предохранения от действия наружного воздуха»{195}.

Часто цельный сруб разделялся капитальной стеной пополам, при этом в одной части дома — избе («истобке») располагалась печь, а через нее входили в другую — чистую, неотапливаемую (светлицу).

Самые простые избы, топившиеся по-черному — без трубы, имели маленькие волоковые окна — выемки в двух бревнах, вырубленные на половину их ширины, закрывавшиеся деревянными задвижками. В такие окна в железной раме могли вставлять куски слюды. В целях экономии тепла в черных, курных избах могли и вовсе обойтись без окон. Потолка в этих домах не было, дым поднимался под крышу и выходил через ее щели. Поскольку дымовой слой находился на довольно большой высоте, то находиться в этих домах было не так трудно, как представляется. Иностранцам, впрочем, такое жилье казалось некомфортным. «Дома в этом городе, как и в прочих городах и селениях, небольшие и дурно расположенные, без всякого удобства и надлежащего устройства, — пишет англичанин Р. Барберини. — Во-первых, большая изба, где едят, работают, одним словом, делают всё: в ней находится печь, нагревающая избу, и на этой печи обыкновенно ложится спать все семейство; между тем не придет им в голову хотя б провести дымовую трубу, а то дают распространяться дыму по избе, выпуская его только чрез двери и окна, так что немалое наказание там оставаться»{196}.

В домах, где была печь с трубой, делали окна современного типа, которые закрывали растянутым бычьим пузырем, слюдяной оконницей, реже — стеклом. Такие окна называются красными или косящатыми. Стекло появляется в Москве довольно рано — в XIV веке.

Двускатные крыши домов крылись тесом (тонкими досками древесины разных пород), дранью (тонкими пластинами хвойных деревьев) и лемехом (изогнутыми деревянными дощечками){197}.

Богатые хоромы того же времени состояли из нескольких срубов и обычно достигали трех этажей: первый был отведен под нежилые постройки, служившие для хозяйственных нужд; на втором находились основные помещения — жилые комнаты и парадные горницы, где принимали гостей; на третьем располагались терема и светлицы, а также галереи-гульбища. Крытая галерея верхнего этажа в XII—XV веках именовалась сенями. Особые сени устраивались для хозяйки со свитой. Деревянные хоромы венчал терем с высокой крышей, откуда через «стекольчатые окна» открывался вид на город и окрестности.

Деревянные хоромы знати богато украшались резьбой, металлическими коваными деталями, на крыши выходили дымовые трубы с резными украшениями. Отдельно стоявшие (или соединенные со всем комплексом сенями) «повалуши», по мнению М.Г. Рабиновича, являлись башнеобразными сооружениями в несколько этажей на подклетах, схожими с теремами, и имели расписные горницы без печей. Возможно, первоначально они являлись сторожевыми башнями. На тогдашних миниатюрах крыши княжеских палат изображаются двускатными, а «повалуши» завершаются крышами разных видов — двускатными, четырехскатными, бочкообразными{198}.

Располагавшиеся на дворах хозяйственные постройки также были срубными. Самые простейшие погреба представляли собой врытые в землю бочку, выдолбленную из целого пня, или сосуд. У зажиточных людей погреб мог быть двухэтажным, над ним возвышалась «напогребница», в которой тоже хранили запасы. На дворах стояли поварни (с XV века — могли быть и каменные, но чаще всё же деревянные), конюшни, хлев, бани{199}.

В XV—XVI веках наряду с распространением каменных и кирпичных построек появляются комбинированные — возведенные из камня и дерева. Каменная палата могла встраиваться в обширный деревянный дом, часто на каменном первом этаже ставили деревянные второй и третий. В XVI столетии на каменном подклете царского дворца высились «брусяные избы». Москвичи предпочитали жить в деревянных помещениях, более полезных для здоровья. С ними был согласен Флетчер: «Деревянная постройка для русских, по-видимому, гораздо удобнее, нежели каменная или кирпичная, потому что в последних больше сырости и они холоднее, чем деревянные дома, особенно из сухого соснового лесу, который больше дает тепла»{200}. Сходное сообщение содержится и у Павла Алеппского.

В это время распространяется новый строительный прием — рубка углов сруба «в лапу», при которой концы бревен не выступают за плоскость стены. Московские плотники применяли самый сложный вариант такого крепления — «в лапу с зубом» (прямоугольным выступом в верхнем бревне, входящим в соответствующий паз нижнего бревна). Как и в более ранний период, деревянные дома XVI—XVII веков ставились на подклете или были поземными. При раскопках были обнаружены остатки поземных домов с погребами. В доме хлебника в Заяузье в погребе хранились бочки с зерном, хотя на усадьбе был и амбар. В XVI—XVII веках получают распространение дома, состоящие из трех помещений — избы, сеней и клети. Изба, как и ранее, была единственным отапливаемым помещением, она стояла на подклете и потому именовалась горницей (от слова «горний» — верхний, высший). Горница была «черной» или «белой». Печь складывали из кирпича или делали глинобитной, трубы в «белой» горнице были керамическими и имели вьюшки. На некоторых рисунках XVI века встречаются изображения деревянных труб-дымниц, подобных тем, что, согласно этнографическим данным, использовали крестьяне в XIX столетии{201}.

Богатые хоромы отличались большими размерами, сложной планировкой и значительной высотой. Они всегда ставились на подклетах и на уровне второго этажа соединялись переходами и сенями. Такой комплекс включал в себя жилые помещения — покои хозяина, его жены, комнаты детей, рабочий кабинет, а также парадные и хозяйственные помещения. Сени, часто встречающиеся в богатых домах XVI—XVII веков, в это время превратились в неотапливаемые помещения типа прихожей или передней. Они могли выполнять роль парадной приемной — в таком случае их богато украшали. Помимо горниц и изб (упоминаются также «столовые избы») в состав богатых палат входили чердаки (верхние помещения над сенями или горницами), чуланы (жилые комнаты или кладовые), светлицы (там женская часть домочадцев занималась рукоделием), «повалуши». Последние соединялись с палатами сенями и переходами, но стояли отдельно. Зато в общей связи с другими постройками находилась мыльня — небольшая баня. Включалась в этот комплекс и домовая церковь, располагавшаяся на втором или третьем этаже{202}.

На обширных дворах XVI—XVII веков выделялись зоны, имевшие различное предназначение. Двор перед господским домом был парадным, чистым. По нему, спешившись либо выйдя из саней или кареты, к парадному крыльцу проходил гость. Передний двор образовывали не только забор с воротами, но и постройки, выходившие фасадами на улицу Чаще всего это были амбары, сушила, «людские чуланы», житницы, ледники, дровяные сараи и т. д. За боярским домом располагался хозяйственный двор, на котором стояли поварни, конюшни, хлев, псарни, были разбиты сад и огород, могли располагаться мастерские ремесленников, кузницы, баня. Двор мог заборами делиться на части — отделялись от других территорий сад, хозяйственный двор. Иногда для этого было достаточно плетня, который не давал скотине и домашней птице пробраться на огород. На дворах были вырыты колодцы. Помимо частных существовали и особые «большие колодези» для «пожарного времени», которые устраивались на улицах по одному на десять дворов. Колодец имелся не на каждом дворе, и, видимо, не из каждого колодца можно было пить воду, поэтому на боярских дворах жили слуги-водоносы{203}.

Во второй половине XVII века правительство обращало особое внимание на каменное строительство в Москве. Возведение каменных домов представлялось властям лучшим средством против распространения пожаров. Еще в 1633 году царский указ обещал желающим «ставить палаты каменные»: «…и тем людям от государя и отца его государева великого государя святейшего патриарха будет милостивое слово».

Однако число каменных домов увеличивалось медленно, и к концу столетия царские указы изменили тональность. 23 октября 1681 года указ «о покрытии палатного строения тесом или дранью и о делании каменнаго строения» уже требовал, чтобы «всякое палатное строение крыли тесом, а сверх тесу усыпали землей и укладывали дерном; или крыть дранью на подставках, чтобы легче тесу для того, чтобы в пожарное время можно было для отъемки кровли сломать скорее, чтобы от того пожары не множились». Кроме этого, объявлялось: «…у которых у вас дворы по большим улицам, к городовой стене к Китаю и к Белому городу, и которые ныне погорели, и тем людям указал Великий Государь делать каменное строение; а на то строение пожаловал Великий Государь, велел вам дать кирпичу из приказу Большого дворца по указной цене по полтора рубля за тысячу в долг, а деньги в Свою Государеву казну взять с вас погодно в десять лет… А кому за чем каменнаго строения строить не в мочь, и тем по большим улицам, вместо забору, строить стенки каменные неотложно по весне, для того, что большие улицы, во многих местах тесны, и в пожарное б время свободно было стрельцам от пожара дворы отымать». Видимо, никто не спешил воспользоваться царской милостью, поэтому 1 сентября 1685 года и 3 октября 1688-го правительство царевны Софьи повторило этот указ, прибавив: «Деревяннаго строительства отнюдь никому не делать, а кто сделает какие хоромы или чердаки высокие, у тех строение велеть сломать»{204}.

Несмотря на это, вплоть до конца столетия Москва оставалась в основном деревянным городом. Даже в 1787 году число каменных домов в городе составляло 18 процентов. С учетом каменного строительства, которое велось в XVIII веке, можно полагать, что веком ранее число каменных домов не достигало и десяти процентов.

На протяжении всего XVII столетия на дворах москвичей строились и сохранялись те же основные типы и виды построек, но сочетание основных элементов дома и дворовых строений в каждом владении было своеобразным, о чем свидетельствуют их описания в документах. Выше уже приводилось описание усадьбы князя И.В. Ромодановского, вольготно расположившейся за стенами Богоявленского монастыря. Еще более обширным был двор князя Юрия Андреевича Пенинского-Оболенского, который описан в его духовной грамоте, составленной не позднее 1565 года: «А что на Москве на моем подворье хоромов на заднем дворе горница с комнатою, перед комнатою сени, перед горницей повалуша да сени же, да на заднем дворе две избы хлебные, да пивоварня, да поварня, да мыльня, а на переднем дворе две повалуши да анбар, а на другую сторону ворот два погреба, конюшня, две сенницы да житница. А столовую горницу с комнатою и с подклеты, да повалушу комнат… да сени с задним крыльцом, и с переходы, да горница одинока на конюшенном дворе…» Как видим, в княжеской усадьбе было два двора — передний и задний, господский дом располагался в глубине и состоял из нескольких помещений. Столовая горница с «пова-лушей», сенями и переходами стояла отдельно{205}.

В 1559 году Яков Степанович Бундов продал Кирилло-Белозерскому монастырю двор «на Орбате подле Савинского монастыря», на котором стояли три избы, «да пристена (пристройка к стене дома. — С. Ш.), да клеть», мыльня, погреб, ледник с напогребицами. Двор был огорожен заметом — дощатым забором{206}.

В 1586/87 году Дмитрий Леонтьевич Ворыпаев заложил свой двор у церкви Введения во храм Богородицы рядом с Соловецким подворьем монаху Протасию за пять рублей. На дворе имелись «горенка да сени бревенные не покрыты, да погреб под сеньми, да мыленка ветха, да городьба кругом»{207}.

Вдова сусального мастера Афанасия Яковлева Анна Сидоровна в 1630 году продала Новоспасскому монастырю за 30 рублей двор «за Яу[з]скими вороты, за Белым городом, в слободе Денежных мастеров, в приходе Живоначальные Троицы и Чюдотворца Сергия». На дворе стояли строения: «изба, а против избы повалуша, а промеж избы-повалуши (в данном случае, вероятно, так названа горница на высоком подклете. — С. Ш.) сени с крыльцом; да на дворе погреб». Владение было окружено «городьбой» и соседствовало с подворьем Новоспасского монастыря, потому и было приобретено старцами{208}.

В 1646 году Федор Криков Большой Протасьев продал Никифору Демидовичу Малыгину за 100 рублей двор у Никитских ворот Белого города. На дворе находились «горница на подклете, против ее повалуша, меж ими сени, да два погреба, да колодезь, а двор огорожен забором»{209}.

В 1674 году было составлено описание двора стольника Петра Хитрово (ранее он принадлежал дьяку Ефиму Юрьеву) у Пречистенских ворот. Двор имел в длину от ворот 25 1/2 сажени, поперек на одном конце 19 1/6 сажени, на другом — 113/4 сажени (всего — 378 квадратных саженей). На нем располагалось довольно много строений, весьма тесно поставленных: «палата передняя, сени, другая палата, сени проходные о 3 житьях, третья палата, четвертая палата, где кладут запасы, под ней палата ж. Перед тою палатою сени да чюлан, а под теми всеми палатами два погреба мерою против палат, да подле погребов палатка, да на дворе другая палатка людцкая, избушка людская да полатка, где кладут хлебные запасы, а у тех у всех и у сеней, вместо сводов, потолки деревянные; да деревяннаго строения: на больших палатах два чердака горница на жилом подклете, изба белая с сеньми передними, клетка, ледник дубовый, на нем напогребица, 5 чюланов людцких, конюшня, на ней сушило, да два чюлана, сарай, покрытый дранью, горница на жилом подклете, изба белая с сеньми передними, тесом; около двора 18 звен забору; на том же дворе сад…»{210}.

Бывали, впрочем, и редкие случаи появления иных типов сооружений. На дворах бояр ставились каменные церкви, а на дворе известного своим нищелюбием Федора Михайловича Ртищева были две богадельни, одна из которых была каменной. Строили богадельни также и другие состоятельные дворовладельцы.

Сборник правил, советов и наставлений XVI века «Домострой» предписывал рачительному хозяину особенно заботиться о своем доме: «…везде на дворе всегды у собя смотрети, или ключнику, или кому приказано, или тын попортился, или городба в поле или в огороде, или ворота, или замки попортилися, или которой хоромины кровля гнила или об[в]етшала, или конюшни и хлевы, и всякая хоромина, или жолобы засорилися, всё то смывати и мести, и жолобы вычищати, и перекрывати, и перекрепливати, кое поветшало и поломилося…»{211}

Дотошный автор наставлений, казалось, не упустил ни одного элемента обширного московского дома, призывая чинить окна, столы, лавки, двери, ставни, цепи; наблюдать за порядком в мыльне, погребе, леднике и т. д.; смотреть, чтобы «всё бы было и твердо и крепко и не згнило и не накапало и не нагрязнено и не намочено и в кровли и в суши, ино тому подворью, и всякому обиходу домовитому старости и об[в]етшания нет, всегды живет внове». Предписывалось уделять особое внимание печам, следить за тем, чтобы по двору не валялись метлы и лопаты, колодец был чистым, а если колодца нет — чтобы существовал запас воды на случай пожара.

Особые главы в «Домострое» посвящены обустройству хозяйственного двора — поварен, пивоварен, винокурен, погребов, ледников, сушил, сенниц, житниц, конюшен, скотных дворов и т. д. Не забыл автор напомнить, что собак необходимо держать на привязи или цепи, и сделал это весьма своевременно — Судебник 1589 года предусматривал ответственность хозяев: «А у кого во дворе или под окном на улице или в избе собака изъест стороннего человека, ино чем тот раненый пожалует, или кормить, поить и рана лечить, покаместа изживет, тому на дому своем, чья собака, потому, что, знав у собя собаку съедисту, а не крепит…».{212}

Самая обширная глава, касающаяся дворовой территории, в «Домострое» посвящена томо, «как огород и сад водити»: как огораживать и охранять территорию, удобрять почву, спасать посадки от мороза, создавать парники, ухаживать за растениями и овощами. Судя по «Домострою», на московском дворе XVI века произрастали яблони, груши, вишни, капуста, свекла, огурцы, дыни, морковь, горошек, борщевик (его съедобные листья использовали в пищу — варили и добавляли соленья) и зерновые{213}.

По «Домострою» сад и огород носили исключительно утилитарный характер, но в то время, как утверждает Иовий, сады создавались также «для удовольствия». В XVII веке на декоративные элементы в садах стали обращать еще больше внимания. Рейтенфельс свидетельствует: «Богатыелюди присоединяют к городским домам своим садики, засаженные пахучими растениями»{214}.

Огромный сад был на дворе боярина Василия Ивановича Стрешнева на Воздвиженке. Сам двор имел протяженность в 70 саженей по Воздвиженке, 40 саженей по переулку, шедшему от Знаменки, по двум другим сторонам — 64 и 54 сажени. Сад, располагавшийся за главным домом, в длину достигал 33 саженей (вдоль сорокасаженной стены), а в ширину — 20,5. Видимо, Стрешнев был большим любителем садов — он владел также загородным двором и огородом подле Остожного двора за Пречистенскими воротами и огородом за Фроловскими воротами{215}.

К сожалению, мы не знаем, что росло в саду у Стрешнева, однако другие описания московских дворов дают представления о разводимых растениях. Так, у стольника Петра Хитрово росли «4 черемхи, 2 рябины» — деревья, имевшие чисто декоративную функцию. На одном из посадских дворов на Поварской можно было увидеть более полезные растения: «22 яблони, да груша, куст вишен, три куста серебориннику (возможно, шиповника. — С. Ш.), да смородины 17 кустов красной доброй, 13 кустов красной плохой, да белой куст, крыжу (крыжовника. — С. Ш.) 11 кустов; да цветов: куст пионий, да лилей и гвоздики мест с 20, малины 3 куста». Как можно видеть, этот сад сочетал в себе плодовые деревья и кусты с цветами. В XVII веке, по свидетельству Олеария, в России начинают выращивать розы{216}.

Наибольших успехов в садоводстве достигли царские садовники. В Кремлевском дворце были устроены Верхний и Нижний Набережные сады, процветали Государев сад за Москвой-рекой и Аптекарские сады в Москве. Однако самыми великолепными были сады в царских загородных усадьбах, прежде всего в Измайлове.

Царь, не ограниченный ни в средствах, ни в размерах своих владений, мог производить какие угодно садовые эксперименты. Простым москвичам в этом отношении было труднее — размеры их садов напрямую зависели от площади дворовладений, а та, в свою очередь, от социального статуса владельца.

«Размеря против наказу…»

В Средние века церковное и частное землевладение как в городах, так и за их пределами существенно уступало царскому. Вотчина — частное владение землей, находящейся в сельскохозяйственном обороте, — не сильно отличалась от поместья — условного владения (при условии и на срок службы). Их хозяева были обязаны нести государеву службу выступать в поход «конно, людно и оружно». Разница между вотчиной и поместьем состояла в том, что первую можно было продавать, завещать, давать в монастыри, закладывать, а второе — нет.

В городах ситуация была несколько иной. Дворы служилых людей «по отечеству» (бояр и дворян) были освобождены от налогов (тягла), но с них платились подати на городские нужды — «мостовые» и «решеточные деньги». В таком же положении находились и церковные владения. И те и другие могли быть куплены, получены в наследство или в дар либо даны верховной властью. Служилые получали от царя за службу дворы, дворовые места и «огородную» землю. Такие «дачи» регламентировались согласно чину служилого человека. По ходу карьерного роста служилый человек мог несколько раз сменить место жительства, подавая челобитные о выделении ему более обширных дворовладений. Царь жаловал городские земли церковным иерархам и монастырям (последние чаще всего получали участки для строительства подворий), раздавал под дворы белому, приходскому духовенству. Эти владения были «обелены» — освобождены от тягла, а их владельцы назывались «беломестцами».

Другим типом белых земель были слободские. На них выделялись участки под дворы служилым людям «по прибору» или ремесленникам дворцовых слобод, «размеря против наказу». Хозяева таких дворов пользовались ими, пока несли государеву службу (стрельцы, пушкари) или трудились в мастерских «на царев обиход». До 1649 года существовали также белые слободы, в которых земля принадлежала духовным властям и боярам.

Жители черных слобод могли свободно заниматься торговлей и ремеслами, но несли тягло — платили поземельный налог. К тяглу прибавлялись городские повинности и выплаты, общие для всех дворовладельцев: сборы на мощение улиц и содержание решеток, сторожевая служба, поддержание улиц в чистоте. «Домострой» советовал дворовладельцу «дани и пошлины, и всякого оброку, и всяких даней и всяких государских податей на себе не задерживати, копити не вдруг, а платити ранее до сроку»{217}. В случае неуплаты горожанин рисковал попасть в тюрьму «на правеж» — его истязали до тех пор, пока он каким-нибудь образом не находил деньги.

После Смутного времени в Москве образовалось значительное количество опустевших территорий, которые правительство щедро раздавало служилым людям и ремесленникам дворцовых слобод. Однако к 1620 году большинство земель в пределах Белого и в значительной части Земляного города было роздано. Тогда служилые люди начали приобретать черные земли и «по стачке» с «тяглыми людьми» превращать эти дворы в белые. В результате черные слободы запустевали, недоимки росли, а доходы казны снижались. В 1621 году появился царский указ: «…тяглых дворов и дворовых мест беломестцам не продать, и не заложить, и по душе, и в приданое никому не отдать». Продажа и передача дворов в черных слободах могли осуществляться только между их жителями. Но москвичи игнорировали этот запрет. В 1639 году правительство его подтвердило, а в 1б49-м он был закреплен в Соборном уложении, однако и после этого нарушался, что вызвало новый его повтор в указе 1660 года. В 1686 году новый указ несколько смягчил прежние требования — «беломестцам» было разрешено покупать дворы в черных слободах при условии, что они будут платить с него налог в тех же размерах. Как можно видеть, весь XVII век москвичи стремились облегчить себе жизнь, избавившись от тягла (не случайна его связь со словом «тяжесть»), пусть даже при помощи не вполне законных операций с недвижимостью в сговоре с более удачливыми «беломестцами»{218}.

Само существование белых слобод вызывало недобрые чувства у жителей тяглых, черных слобод. «Заложившие» за патриарха, епископа, «честную обитель» или «сильного человека», сосед не платил городской налог, а вел такой же промысел и мастерил такую же продукцию. «Где же справедливость?» — вопрошал обитатель тяглого двора. Негодование жителей черных слобод вылилось на улицы во время московского восстания 1648 года (Соляного бунта), и правительство было вынуждено прислушаться к гласу народа. Первая же статья девятнадцатой главы Соборного уложения гласила: «Которыя слободы на Москве патриарши и митрополичи и владычни и монастырския и бояр и околничих и думных и ближних и всяких чинов людей, а в тех слободах живут торговые и ремесленные люди и всякими торговыми промыслы промышляют и лавками владеют, а государевых податей не платят и служеб не служат, и те все слободы со всеми людми, которые в тех слободах живут, всех взяти за государя в тягло и в службы безлетно и бесповоротно… А впредь, опричь государевых слобод, ничьим слободам на Москве и в городех не быть»{219}.

Белые слободы церковных иерархов, монастырей и бояр были ликвидированы, но само белое землевладение сохранилось. По-прежнему оставалась актуальной и проблема проникновения «беломестцев» в черные слободы.

При распределении самих белых земель правительство стремилось следовать определенным нормативам, ставившим размеры выделяемого земельного участка в прямую зависимость от служебного положения его владельца. В 1643 году служилые люди были разделены на три «статьи». Людям первой «статьи» (боярам) давались дворы размером 30 x 20 саженей. Окольничие и думные дьяки, составлявшие вторую «статью», получали владения площадью 30 x 15 саженей. В третьей «статье» оказались дворяне, дьяки и подьячие, размеры дворов которых должны были равняться 30 x 10 саженей{220}. При переводе в современную систему мер это соответственно 2799,3, 2099,5 и 1399,6 квадратного метра. Естественно, истинные размеры дворовладений служилых людей несколько отличались от «указных» (например, вышеупомянутый двор Петра Хитрово, принадлежавшего к третьей «статье», имел площадь в 378 квадратных саженей), но в целом такой порядок стремились соблюдать. Комментируя этот документ, П.В. Сытин пишет: «Это очень важный указ, сыгравший большую роль в планировке и застройке Москвы. До 1917 года и даже теперь площадь большинства дворов в Садовом кольце приближается к указанным трем размерам или к их кратным, за исключением бывших дворов церковного причта на “монастырях” церквей, площадь которых большей частью не превышала 100 квадратных саженей. Длина дворов — 30 саженей — определила длину кварталов между переулками в 60 саженей, несколько уменьшенную впоследствии при расширении улиц за счет дворов, или удвоенную и утроенную при ликвидации некоторых переулков»{221}.

В 1652 году при создании Иноземной (Новой Немецкой) слободы на Яузе был применен тот же принцип распределения земельных участков. Правда, слобода разбивалась на пустом месте, поэтому дворы здесь были ровнее, чем на московском посаде. Царский указ об организации слободы гласил: «Служивым немцам, первая статья, вдоль по 40, поперек по 20 саженей; другая статья, вдоль по 20, поперек по 15 саженей; третья статья, вдоль по 15, поперек по 10 саженей; а докторам — против первой статьи, аптекарям — против средней статьи, алмазного, и золотого, и серебреного, и канительного, или кружевного дела немцам мастерам… всем — против средней статьи, и торговым немцам, и вдовам, примеривая к прежним их московским дворам; меньших статей немцам: сержантам, и капралам, и полковым обозничим, всяких мелких чинов служилым немцам — вдоль по 10 саженей, поперек по 8 саженей… Дати под дворы места немкам, вдовам, и всяким мелким людям немцам, у которых своих дворов на Москве нет, вдоль по 8, поперек по 6 саженей…»{222}

Таким образом, площадь самых крупных дворов в Иноземной слободе составляла 3732,4 квадратных метра, самых мелких — 223,9 квадратных метра. Такие большие размеры «первостатейных» дворовладений, превышавших даже боярские, объясняются тем, что слобода ставилась за городом, где земля имела совсем иную цену, чем в пределах Земляного города. Примечательно, что в числе крупнейших дворовладельцев оказались протестантские пасторы.

В стрелецких слободах дворы полковников и сотников составляли 16 x 12, 14 x 12 и 12 x 12 саженей, их площадь — соответственно 895,7, 773,8 и 671 квадратный метр. Под дворы рядовых стрельцов выделялась площадь в 51/4 x 6 саженей (146,9 квадратного метра). По указанию П.В. Сытина, близким по размеру к стрелецкому был обычный двор посадского человека — 116—139 квадратных метров{223}.

Анализ переписи московских дворов 1620 года, проведенный Е. А Звягинцевым, показал, что крупных дворовладении в восточной части Белого города (от Неглинной до Яузы), заселенной в основном жителями черных, дворцовых и стрелецких слобод, было крайне мало. Из 3240 дворов всего восемь занимали площадь более тысячи квадратных саженей (4665,6 квадратного метра), 57 дворов — более 500 квадратных саженей (2332,8 квадратного метра), зато 804 двора имели 50 квадратных саженей (233 квадратных метра), а площадь почти двух тысяч дворов в среднем составляла около 60 квадратных саженей (279,9 квадратного метра). В дальнейшем и этот средний размер уменьшился почти вдвое из-за увеличения числа жителей Москвы. В загородной Мещанской слободе, которая, как и Иноземная, была разбита на пустом месте, средний размер двора составлял 20 x 5 саженей (466,5 квадратного метра), но встречались и дворы площадью 81,6 квадратного метра{224}.

Как можно видеть, размеры московских дворов весьма серьезно колебались — от гигантской усадьбы В.И. Стрешнева в 1,47 гектара до посадского «дворишка» с избой, службами и огородом общей площадью 139 квадратных метров. Однако маленькие дворы преобладали, а большие были редкостью. Этот вывод Е.А. Звягинцева и П.В. Сытина подтверждается исследованиями другого знатока средневековой Москвы С. К. Богоявленского. Он оценивал население Москвы в последней четверти XVII века примерно в 200 тысяч человек, из которых 48 тысяч составляли жители черных и ремесленных слобод, 44 тысячи — стрелецких и других военных слобод; дворян было 53 тысячи, духовенства — 27 тысяч, иноземцев — 28 тысяч. Таким образом, дворяне, которые могли иметь владения площадью от 300 квадратных саженей и больше, составляли только четверть населения. Следовательно, остальные три четверти москвичей жили на небольших дворах{225}.

Помимо дворовой земли служилые люди, особенно члены Боярской думы и дворяне, имевшие придворные чины, били государю челом о «даче» земли под «огороды». «Огороды» были загородными усадьбами, на которых ставились избы и хозяйственные постройки, создавались сады и сажались овощи, содержалась скотина.

В начале царствования Михаила Федоровича раздача земли под «огороды» шла весьма активно. Но уже в 1623 году правительство начало ограничивать этот процесс — царь указал не давать «в додачу» земли тем, у кого есть дворы и «огороды», а также конфисковать излишки земли в пользу тех, кто ее «сыщет». Легко представить, какие конфликты вызвало это распоряжение. В 1649 году размеры «огородов», как ранее дворов, решили соотнести со служебным положением их владельцев: боярам было указано давать 100 x 50 саженей, окольничим — 80 x 40, думным дворянам и думным дьякам — 60 x 30, стольникам — 35 x 17,5, стряпчим и дворянам московским — 30 x 15, подьячим — 6 x 3 сажени. В результате самые большие «огороды», согласно указу, могли достигать пяти тысяч квадратных саженей (2,33 гектара), а самые маленькие — 18 квадратных саженей (83 квадратных метра). Если же «огород» давался в границах Земляного города, то его площадь уменьшалась вдвое{226}.

Надо ли говорить, что и тут «указная мера» нарушалась «сильными людьми»? Например, боярин Иван Федорович Стрешнев, владевший загородным двором и «огородом» между Никитскими и Смоленскими воротами Земляного города, в 1682 году передал их своему внуку князю Алексею Васильевичу Голицыну, сыну знаменитого правителя. Размеры владения составляли 90 x 80 саженей (3,3 гектара){227}. Для сравнения — Красная площадь занимает 2,3 гектара.

Как видим, пресловутый «квартирный вопрос» и в Средние века серьезно осложнял жизнь москвичам. Одни имели материальные возможности улучшить жилищные условия, но наталкивались на запретительные указы. Другие, задавленные тяглом и иными поборами, с завистью смотрели на первых, но были не прочь вступить с ними в сговор, обмануть власти и избыть тягла. Для получения дворовой иди огородной земли необходимо было предпринимать серьезные усилия — искать ее, просить («бить челом») и, несомненно, подмазывать скрипящие колеса делопроизводственной машины щедрыми посулами и «дачами».

Большинство москвичей жили тесно и небогато, что соответствовало их прибылям. «Домострой» справедливо указывал, что каждый хозяин должен строить дома, «сметя по промыслу, и по добытку, и по своему имению», а служилый человек — «по государьскому жалованию, и по доходу, и по поместью и по вотчине». Перепись 1634 года, проведенная в черных слободах, установила, что 45 процентов их жителей владели имуществом, оценивавшимся до пяти рублей, столько же — от пяти до 50 рублей, четыре процента — от 50 до 100 рублей, два процента — до 250 рублей, примерно столько же — свыше 250 рублей; имущественное положение оставшихся двух процентов слобожан осталось невыясненным{228}. Эти данные хорошо сочетаются с подсчетами по переписи 1620 года, согласно которым 1,8 процента жителей восточной части Белого города владели дворами площадью в 500 квадратных саженей и только 0,25 процента — в тысячу квадратных саженей. Во второй половине XVII века Боярская дума включала 50—60 членов, гости и члены Гостиной сотни (корпорации, включавшие самых богатых и именитых купцов) составляли около шестисот человек Таким образом, владельцев богатых и обширных дворов в Москве было не более семи сотен, что составляет 0,35 процента от двухсоттысячного населения города. Это незначительное меньшинство владело огромными дворами, как городскими, так и загородными, на которых ставились великолепные палаты, островерхие терема и «повалуши», домовые храмы и даже монастыри.

Далеко не все горожане были дворовладельцами. Переписи Москвы сообщают о многочисленных «захребетниках» и жильцах, ютившихся на чужих дворах «из найму». Они проживали на монастырских подворьях, квартировали у духовенства и посадских людей, жили даже на боярских дворах. Усадьбы вельмож наполняли многочисленные слуги и приживальцы. Некоторые знатные люди содержали на своих дворах богадельни (о них речь пойдет ниже).

Сад и огород, хотя и небольшие, были почти на каждом дворе. Однако это не всегда спасало от городской тесноты. Соборное уложение говорит о разных конфликтных ситуациях, которые могли возникнуть при плотной застройке: «А будет кто учнет у себя на дворе ставити хоромы блиско межи соседа своего, и ему тех своих хором на меже соседа своего не ставити, а будет кто на меже хоромы поставит и в том на него будет челобитье, и тому хоромы велеть с межи отнесть». Для предотвращения пожаров запрещалось строить печи и поварни вплотную к стене соседнего дома — «и у него ту печь и поварню от стены соседа его отломать». Живая картинка городского быта возникает и при чтении следующей статьи: «А будет у кого на дворе будут хоромы высокия, а у соседа его блиско тех высоких хором будут хоромы поземныя, и ему из своих высоких хором на те ниския хоромы соседа своего воды не лить и сору не метать, и иныя ни которыя тесноты тому своему соседу не делать». Нарушителям этого запрета на первый раз предписывалось «те свои высокия хоромы от тех соседних хором велеть отнесть», а в случае продолжения безобразного поведения Соборное уложение указывало высокие хоромы «отломати»{229}.

Кто и как управлял Москвой в XIV—XVI веках

Первоначально Москва, одна из крепостей Владимиро-Суздальского (Ростово-Суздальского) княжества, управлялась наместниками великих князей — Юрия Владимировича Долгорукого, Андрея Юрьевича Боголюбского, Всеволода Юрьевича Большое Гнездо, Юрия Всеволодовича, Ярослава Всеволодовича, Андрея Ярославича и Александра Ярославича Невского. Имена наместников в источниках не сохранились, однако есть предположение, что легендарный Степан Кучка мог быть тиуном (управляющим) Юрия Долгорукого, а не местным владельцем, как изображает легенда. В 1238 году во время разгрома Москвы армией монгольского хана Бату был убит воевода Филипп Нянка и взят в плен князь Владимир Юрьевич, сын Юрия Всеволодовича. Нет данных, указывающих на то, что Филипп был московским наместником. Скорее всего, его отправили вместе с князем для организации обороны города. Прозвище Нянка («нянька») указывает на то, что Филипп мог быть «дядькой» при молодом князе Владимире Юрьевиче{230}.

По завещанию Александра Невского (ум. 1263) Москва была выделена в удел его младшему сыну двухлетнему Даниилу Первоначально ею управляли наместники его дяди, тверского великого князя Ярослава Ярославича, а затем Михаила Ярославича. Повзрослевший московский князь (1276—1303) городом ведал сам, редко покидая его. Сын Даниила, великий князь Московский Юрий Даниилович (1303—1325), напротив, много времени проводил в походах и поездках в Орду, а в его отсутствие столицей княжества управлял его младший брат Иван. Заняв престол после гибели Юрия, Иван Калита (1325—1340) по-прежнему оставался хозяином города.

В то же время уже при Калите (а возможно, еще при его отце) в Москве появляются тысяцкие. О их функциях и полномочиях в науке ведутся споры. В Великом Новгороде тысяцкий был вторым после посадника лицом в управлении городом и республикой. Московского тысяцкого традиционно считали начальником городского ополчения — «тысячи». По мнению М.Н. Тихомирова, тысяцкие в Москве ведали «судебной расправой над городским населением, распределением повинностей и торговым судом» и при поддержке бояр и горожан могли «становиться грозной силой, с которой приходилось считаться самим великим князьям». Житие митрополита Петра называет тысяцкого «старейшиной граду». В.А. Кучкин на основании изучения документов из архива бояр Вельяминовых предположил, что тысяцкие были «руководителями княжеской экономики», играли ведущую роль в административном и финансовом управлении великокняжеским хозяйством{231}.

Первый московский тысяцкий Протасий Федорович, согласно легенде, был потомком знатного варяга Шимона (Симона) Африкановича, упоминаемого в Киево-Печерском патерике (1076). Сын Шимона Георгий Симонович, по преданию, был опекуном князя Юрия Владимировича Долгорукого и первым тысяцким в Ростово-Суздальском княжестве. Протасий, по легенде, был тысяцким еще при Данииле Александровиче. Житие митрополита Петра отмечает, что перед смертью (21 декабря 1326 года) митрополит призвал Протасия — «князю бо тогда не прилучися в граде» — и передал ему средства, собранные на «церковное строение», чтобы тот завершил строительство Успенского собора. Житие дает Протасию характеристику: «…муж честен, и верен, и всякими добрыми делы украшен». Предание говорит, что Протасий был также строителем Богоявленского монастыря (на территории позднейшего Китай-города), заложенного Иваном Калитой незадолго до смерти. Анализ письменных источников по ранней истории этой обители и их сопоставление с результатами археологических исследований позволяют считать Протасия и его потомков бояр Вельяминовых ктиторами монастыря. При раскопках в Богоявленском монастыре обнаружен древний некрополь XIII—XIV веков, сходный с аристократическим некрополем того же времени в Кремле. Это позволяет предполагать, что Богоявленский монастырь был усыпальницей рода Протасия. Вельяминовых погребали там и в XVII столетии{232}.

Возможно, молитвенное имя Протасия было Вениамин (Вельямин), поскольку его сын Василий упоминается в источниках то как Вельяминович, то как Протасьевич. От этого имени и произошло родовое прозвание династии московских тысяцких и бояр Вельяминовых. Протасий Федорович умер вскоре после Калиты, и на договоре великого московского князя Семена Ивановича Гордого с братьями (1340/41) уже стоит подпись Василия Протасьевича. После его кончины должность тысяцкого ушла из рода.

При великом князе Иване Ивановиче Красном (1353—1359) тысяцким стал Алексей Петрович Хвост. По-видимому, это был человек конфликтный, резкий. В 1356 году он был убит в результате боярского заговора («боярской думою»), возможно, при участии Вельяминовых. Убийство вызвало «мятеж велий на Москве», и часть бояр, в том числе внук Протасия Василий Васильевич, отъехала к рязанскому князю.

В 1357/58 году великий князь Московский «перезвал» Василия Васильевича Вельяминова обратно в Москву и сделал тысяцким. При Иване Ивановиче и в малолетство его сына Дмитрия Ивановича Вельяминов занимал очень высокое положение. В одном из документов XIV века он именуется «дядей», то есть воспитателем князя Дмитрия. Василий Васильевич умер в 1374 году приняв перед смертью схиму с именем Варсонофий, и был погребен в Богоявленском монастыре. Как говорилось выше, после его кончины князь Дмитрий упразднил должность тысяцкого. Сын старого тысяцкого Иван, не смирившись с этим, перешел на службу к тверскому князю, умышлял «зло» на Дмитрия Московского, но был схвачен и казнен в 1379 году.

В источниках встречаются редкие упоминания о лицах, которым великий князь поручал «ведать» Москву в его отсутствие, в частности во время военных походов. В 1382 году Дмитрий Донской, отправившись собирать войска для отражения похода хана Тохтамыша на Кострому, доверил столицу Москву митрополиту Киприану, а военным предводителем в осажденном городе стал князь Остей, внук литовского великого князя Ольгерда. В 1408 году, когда армия Едигея осадила столицу, в городе командовал серпуховской князь Владимир Андреевич Храбрый, дядя великого князя Василия I. Во время похода Ивана III на Новгород в 1471 году «на Москве» были оставлены княжич Иван Иванович и его дядя Андрей Васильевич Меньшой. И в дальнейшем во время разъездов государя либо Иван Иванович, либо братья великого князя с боярами осуществляли руководство городом и командовали собранными в нем силами. Этот принцип действовал и в XVI столетии, когда Иван IV оставлял «на Москве» младшего брата Юрия Васильевича, двоюродного брата Владимира Андреевича Старицкого, а также бояр. В XVII веке для управления городом и приказными делами на время отсутствия государя создавались специальные боярские надворные комиссии.

Наряду с этим текущее управление городом — решение судебных дел, сбор налогов и пошлин — находилось в ведении наместников. Еще по завещанию Калиты город был разделен на трети между его сыновьями — Семеном, Иваном и Андреем, чтобы сохранить единство княжеского рода и установить статус столицы как общего достояния, которое князья должны совместно защищать. В каждой княжеской трети со временем появился свой наместник (в 1447 году в летописи упоминаются наместники князей Дмитрия Шемяки и Ивана Можайского Федор Галицкий и Василий Чешиха). Наместник великокняжеской трети именовался «большим». М.Н. Тихомиров полагал, что тот обладал обширными судебными полномочиями: «Наместнику подчинялись по суду об убийствах все московские дворы без изъятия, в том числе дворы митрополита, великой княгини, монастырей и самого великого князя… Наместник с третником судил дела о душегубстве, о кражах с поличным, о нанесении бесчестья и т. п. Он же устанавливал для враждующих сторон “поле” — судебный поединок, весьма распространенный в московском законодательстве»{233}. К «большому» наместнику перешла и часть функций, которые ранее принадлежали тысяцкому. Однако, рассматривая систему управления Москвой в Средние века, нельзя забывать, что на протяжении всего этого периода государи очень внимательно относились к управлению столицей, зачастую вникая в самые мелкие его детали и лично принимая решения, которые обычно делегировались служилым людям и приказному аппарату. За безличным сообщением летописи или грамоты о том, что великий князь или царь «указал» что-то сделать, может скрываться решение, принятое на разных уровнях власти — лично государем, боярином или дьяком.

«Третное» управление оказалось очень живучим и просуществовало до XVI века, несмотря на то, что за это время целые ветви Московского великокняжеского дома прекратили свое существование. Дмитрий Донской сосредоточил в своих руках владение двумя третями, его двоюродный брат Владимир Андреевич Храбрый владел отцовской третью. В 1389 году, незадолго до смерти, великий князь заключил с братом договор, одним из пунктов которого стало участие великокняжеских наместников в судах, проводившихся наместниками Владимира Андреевича. По всей Москве теперь судили от имени одного государя — великого князя. Две московских трети Дмитрий Донской разделил между сыновьями: одна отошла старшему, Василию, другая — остальным сыновьям вместе. В результате князья владели ею «по годам», когда наместник каждого удельного князя собирал для него налоги и доходы. Так же разделил свою треть между сыновьями и Владимир Андреевич. В случае бездетной смерти удельных князей эти «годы» переходили к великому князю, а поскольку на протяжении XV века количество удельных князей постепенно сокращалось, то к концу столетия Москва почти целиком оказалась в руках Ивана III.{234}

Великий князь в духовной грамоте 1504 года передал две трети Москвы старшему сыну Василию, оговорив, что тот должен держать «на Москве болшего наместника по старине и как было при мне, а другово своего наместника держит на Москве на княж Владимирской трети Андреевича». «Годы» удельных князей были даны Василию III и другим сыновьям в совместное управление: «А держат сын мой Василий и мои дети меньшие Юрьи з братьею на тех годах на Москве своих наместников, переменяя пять лет, по годом». В дальнейшем удельные князья вовсе отказались от содержания наместников, довольствуясь доходами с судебных пошлин, которые поступали к ним от великого князя. Известны имена «больших» и «московских» («княж Володимерской трети Андреевича») наместников. В 1420—1440-х годах «большим» наместником был князь Юрий Патрикеевич, правнук основателя Литовского государства Гедимина, зять Василия I. Возможно, что он командовал с перерывом и какое-то время при юном Василии II был наместником видный боярин, потомок смоленских князей Иван Дмитриевич Всеволож. Впоследствии Всеволож рассорился с великим князем, перешел на сторону его дяди Юрия Дмитриевича Звенигородского, затем был схвачен и по приказу Василия II ослеплен. При Иване III наместником был боярин и князь Иван Патрикеев, сын Юрия Патрикеевича и двоюродный брат государя, а в начале XVI века эту должность занимал князь Даниил Васильевич Щеня, племянник И.Ю. Патрикеева. Тогда же наместником бывшей «трети» князя Владимира Храброго являлся князь И.В. Телеляш Ромодановский, о котором уже шла речь выше{235}.

«Третное» владение в последний раз упоминается в духовной грамоте Ивана Грозного (1572), где говорится о «большом» наместнике на Москве «по старине, как было при отце моем при великом князе Василье Ивановиче всея Росии, и как было при мне», и наместнике «на трети на княж Володимерской Андреевича Донскаго на Москве ж». Однако на этот раз все доходы с Москвы должны были поступить старшему сыну государя Ивану Ивановичу, а другой царевич, Федор Иванович, уже ничего не получал{236}.

Когда составлялось завещание Ивана Грозного, в Москве уже существовал Земский приказ, к которому должны были перейти обязанности наместников, в первую очередь сбор налогов и пошлин с тяглого, черного населения столицы. Не вполне понятно, как царь мыслил сосуществование наместников и Земского приказа. Историки считают, что «третное» управление было упразднено к 1569 году, когда в источниках впервые упоминается Земский приказ. Возможно, фраза о наместниках была механически перенесена в духовную царя из более ранних вариантов, составленных в то время, когда Земский приказ еще не существовал. В любом случае после его организации система управления городом была усовершенствована, но и тогда отличалась отсутствием централизации и административной неразберихой.

Земский приказ и объезжие головы

Г.К. Котошихин характеризует функции Земского приказа в середине XVII века следующим образом: «А в нем ведомо московские посадцкие люди, и городы неболшие. Да в нем же ведомы на Москве и в городех дворовые места, белые и черные, и слободы, продажею и мерою, такъже и улицы мостят и чистят, а собирают мостовщину со всякого чину жилецких людей… А доходов в тот Приказ с Московских торговых людей, и з городов, и з записки продажных дворов и мест с 15 000 рублев в год; а росход бывает во всякие статьи. Да в том же Приказе ведомо Московские розбийные, и татиные, и всякие воровские приводные дела»{237}. Очевидно, эта сфера ответственности Земского приказа сложилась далеко не сразу, но уже в самом начале деятельности он занимался сбором налогов с тяглого населения и судом над ним, наблюдением за порядком в городе, соблюдением противопожарных мер и борьбой с пожарами, благоустройством города.

Земский приказ располагался на Красной площади, там, где ныне возвышается здание Исторического музея. В эпоху опричнины за рекой Неглинной был образован Новый земский приказ, который стоял на месте современного Манежа. Первоначально он ведал только территорией опричной Москвы, затем — всем Белым городом, а после 1612 года был упразднен. Немец-опричник Генрих Штаден называл Земский приказ «общей судной палатой» и «общим судным двором», полагая, что среди его функций судебные были самыми главными. Судным называет этот приказ и английский дипломат Флетчер. Штаден впервые называет имена руководителей приказа: Иван Долгоруков и Иван Мятлев. Первый — вероятно, князь Иван Михайлович Птица Долгоруков, который в 1579 году управлял Разбойной избой; второй — представитель старомосковского рода Иван Иванович Мятлев-Слизнев, начавший службу в 1555 году воеводой в Чебоксарах, затем в качестве воеводы участвовал в различных походах, а в 15б7-м был зачислен в опричнину. Можно предположить, что Мятлев совместно с Долгоруковым управлял опричным Земским двором. Однако тот же Штаден свидетельствует, что на нем был судьей Григорий Борисович Грязной. По-видимому, появление И.И. Мятлева в Старом земском приказе было связано с начавшимся после 1568 года проникновением опричных выдвиженцев в управленческий аппарат земских учреждений{238}.

К сожалению, архив Земского приказа до нас не дошел, лишь несколько разрозненных дел попали в фонды других учреждений. В Земском приказе, как и в других учреждениях, велись указные книги. Сохранились записи о пятидесяти двух указах с 1557 по 1588 год и с 1620 по 1649-й. 15 указов посвящены городскому землевладению: содержат запреты на распространение белого владения в черных слободах, распоряжения о «дачах» дворовых земель, решения о границах владений. Пять указов касаются взыскания долгов с посадских людей, четыре — противопожарных мер, два — ликвидации последствий пожара 1626 года. Остальные затрагивают различные правовые и административные вопросы управления городом и населением: регистрации извозчиков, организации торговли в праздничные дни, принятия мер против распространения эпидемии чумы, запрещения иноземцам приезжать для торга в Москву и т. д.{239}

Указ от 20 мая 1625 года был посвящен организации порядка принесения присяги («крестного целования»). 23 мая того же года был издан уже упоминавшийся указ о запрещении сходиться «на безлепицу» на Старое Ваганьково. 24 декабря 1627 года появился похожий указ великого государя патриарха Филарета Никитича: «Чтобы с кабылками не ходили и на игрище бы мирские люди не сходилися, тем бы смуты православным крестьяном не было бы, и коледы бы и овсеня и плуги не кликали». Видно, в XVII веке среди москвичей были весьма популярны народные игрища, восходящие к языческим временам. 7 декабря 1640 года москвичам было запрещено «биться в кулачки» — эту забаву власти также сочли неблагопристойной. Было велено приводить нарушителей в Земский приказ и «чинить наказание». Через тот же орган реализовывались уже известные нам указы об уничтожении «немецких ропат» в Белом городе, запрете «беломестцам» покупать дворы в черных слободах, ограничениях на раздачу «огородной» земли и т. д.{240}

Одна из челобитных, поданная в приказ 23 марта 1645 года, живо рисует бытовую драму москвича того времени. Протопоп Иоаким, настоятель церкви Святого Александра Невского, сообщал, что в 1634/35 году получил от государя пустое место в Китай-городе за Рыбным рядом, в углу Китайгородской стены, где и построил «хоромишка». Место оказалось крайне неудобным — «тесное и тиновато», «грязь и болотина непроходная».

К тому же священника сильно донимали соседи: «…нынешнее время в летнее рыбники на мое дворишко льют беспрестани воду, и от того беспрестани грязь, и хоромишка от того гниют». Можно себе представить, какие запахи стояли на дворе, куда сливалась вода из бочек с живой рыбой! «А в пожарное время, — продолжает Иоаким, — как толко грех учинится, и мне, богомольцу твоему, с женишкою и с детишками уйтить никуда не мочно». Протопоп просил дозволения продать этот двор в казну и купить новый. Государь был милостив к своему «богомольцу» — указал выкупить у него двор{241}.

Важными функциями Земского приказа были сбор «мостовых денег» и мощение улиц. В 1643 году предполагалось получить более пяти тысяч рублей, но нужная сумма не была собрана, поскольку далеко не всех дворовладельцев удалось сыскать. В ведении приказа состояли также решетки, за которыми наблюдали объезжие головы.

В компетенцию приказа входили все вопросы, связанные с учетом городской недвижимости. Объезжие головы составляли переписные книги и сверяли их с крепостными актами. При этом переписи подлежали не только черные слободы, подведомственные Земскому приказу, но и территории, подчинявшиеся другим учреждениям. Нередко это приводило к конфликтам. В 1674 году, когда писцы явились на двор иноземца Бахрата в Басманной слободе (она подчинялась приказу Большого дворца), тот «учинился непослушен», не дал измерить свое владение и не предоставил документов на него.

Помимо переписных и писцовых книг в Земском приказе велись «дворовые книги», в которых фиксировались смены владельцев. Поскольку слободы Москвы подчинялись разным приказам и данные на дворы выдавались самыми различными учреждениями, навести в этом деле порядок было очень трудно. Еще одной заботой приказа была регистрация жилых записей — договоров найма жилья. С каждой такой записи приказ взимал пошлину — 1,5 копейки с рубля стоимости жилища. Оценивали стоимость дворов служащие Земского приказа. При этом средняя стоимость дворовладений со всем хоромным строением в середине XVII века составляла 20—30 рублей{242}.

Примечательно, что мероприятия по расширению улиц проводились чиновниками, не имевшими отношения к Земскому приказу. Проведение этих работ царь рассматривал как отдельные, особо важные поручения.

Наряду с принятием и контролем за соблюдением противопожарных мер, о чем будет рассказано ниже, Земский приказ отвечал за общественный порядок и участвовал в борьбе с преступлениями. В 1б47 году его служащие приказа переловили за месяц 25 опасных преступников, признавшихся в пятидесяти семи грабежах и убийствах. Содержали арестованных в тюрьме при Земском приказе.

Для обеспечения порядка по улицам стояли караулы из земских ярыжек (полицейских служителей) и стрельцов. В их обязанности также входило следить за соблюдением тогдашних правил дорожного движения. Полторы тысячи извозчиков, работавших в городе, платили в Земский приказ по 50 копеек промыслового сбора. Им было запрещено гонять по улицам, щелкать бичами; устраивать стоянку можно было только в отведенных местах, одним из которых была часть Красной площади{243}.

Возглавлял приказ дворянин в чине стольника, со второй половины XVII века — окольничего или думного дворянина, а в 1682—1688 годах — боярин Михаил Петрович Головин. Второй судья приказа также был дворянином, но менее знатным, чем первый. Делопроизводством руководили дьяки, число которых колебалось от двух до десяти. В первой половине столетия в приказе служили не более десяти человек, в 1675 году — уже 46 подьячих и 53 решеточных приказчика, ярыжки и др. Спустя 12 лет только подьячих насчитывалось 59 человек, а в последнее десятилетие века — 80.{244}

Среди руководителей приказа было немало выдающихся личностей. Например, судья Григорий Федорович Образцов — крупный деятель Смутного времени — в 1606 году состоял приставом при бывшем «царе» Симеоне Бекбулатовиче, сосланном Лжедмитрием I в Кирилло-Белозерский монастырь. Возглавив

Старый земский приказ при царе Василии Шуйском, он по указанию патриарха Гермогена собирал москвичей из сотен и слобод в церковь для «разрешения» (прощения) за нарушение присяги царю Борису Годунову, а в 1612 году был одним из воевод Второго ополчения. Степан Матвеевич Проестев возглавлял приказ рекордно долго — с 1618/19 по 1634 год, после чего вместе с князем А.М. Львовым был отправлен на переговоры с поляками по завершении русско-польской войны 1632—1634 годов. После подписания Поляновского мира Проестев получил щедрую награду: «шуба атлас золотной на соболях в 130 рублей, кубок серебряный вызолочен… придача к окладу 60 рублей да вотчины 600 четвертей» и чин думного дворянина. Зато другую посольскую миссию он провалил: будучи в 1642 году отправлен в Данию для подтверждения мирного договора и получив тайный наказ вести переговоры о женитьбе королевича Вольдемара на царевне Татьяне Михайловне, не сумел добиться ни того ни другого, — а потому после возвращения в Москву оказался в опале. Впрочем, вскоре Проестев был прощен и служил до конца 1б40-х годов, а умер в 1651-м в глубокой старости{245}.

В те же годы в приказе служил дьяк Афанасий Давыдович Костяев. Мирная профессия не мешала ему быть отчаянным храбрецом. В 1619 году, будучи послан из Ярославля против литовцев, «бился, убил на боях трех мужиков, а воеводу Ивана Бутурлина на бою отнял, да взял поручика Яна Турского, а другого взял черкешенина». Каширский род Костяевых вообще отличался воинственностью. Согласно челобитной Афанасия Давыдовича, его отец был убит на государевой службе при царе Василии Шуйском, а при Михаиле Федоровиче в Смоленском походе погиб двоюродный брат, а четыре брата ранены и изувечены, всего же «на разных боях убито было» 27 его предков. Сам же Афанасий не побоялся бить челом на второго судью приказа Никиту Наумовича Беглецова{246}.

В 1648 году Земским приказом управлял Леонтий Степанович Плещеев. С 1627 года он служил в чине дворянина московского, в 1629-м участвовал в царском походе на богомолье в Николо-Угрешский монастырь, в 1635—1636 годах был воеводой в Вологде. В 1640-м эта рядовая карьера служилого человека прервалась — Леонтий Степанович и его сын Иван были арестованы по обвинению в «ведовстве и воровстве», пытаны и сосланы в Сибирь, а позднее возвращены. Несмотря на то, что биография Плещеева была далеко не безупречна, в 1648 году он благодаря поддержке всесильного боярина Б.И. Морозова возглавил один из крупнейших приказов. Плещеев и его шурин Петр Траханиотов беззастенчиво грабили москвичей. Злоупотребления были настолько велики, что оба чиновника вызывали всеобщую ненависть. Во время московского восстания 1648 года толпа потребовала у царя выдать на расправу Морозова, Плещеева и Траханиотова. Царю удалось отстоять свояка (Морозов был женат на сестре царицы Анне Ильиничне Милославской), но Плещеев и Траханиотов были растерзаны толпой.

Адам Олеарий сообщает, что Плещеева считали чародеем, и описывает происшествие во время московского восстания: «Когда вечером около 11 часов несколько немцев остановились, глядя с большим страхом на стоявший в пламени великокняжеский кабак, они вдруг увидели черного монаха, стонавшего и кряхтевшего, точно он тащил за собою большой груз. Когда он подошел поближе, он громко начал кричать о помощи и сказал: “Этот страшный пожар прекратится не раньше, как будет брошено в огонь и сгорит проклятое тело безбожного Плещеева”. Как оказалось, он и притащил сюда это тело. Так как немцы ему не хотели оказать помощи, монах начал свирепо ругаться. Тогда подошло несколько взрослых юношей, которые помогли донести труп до пожарища и бросить его в огонь. И как только этот труп начал сгорать, тотчас же стало уменьшаться и пламя и погасло на глазах у наблюдавших это удивительное зрелище немцев»{247}.

В 1651—1655 годах приказ возглавлял видный деятель эпохи Алексея Михайловича окольничий Б.М. Хитрово, в 1672—1674 годах — думный дворянин И.И. Чаадаев, в 1689—1699-м — окольничий князь М.Н. Львов. Боярин князь Михаил Никитич Львов был близок к Петру I. Его супруга княгиня Неонила Ерофеевна в 1672 году стала кормилицей новорожденного царевича. Карьера боярина двигалась обычным путем: в 1695 и 1696 годах он участвовал в Азовских походах Петра I, во время Великого посольства вошел в состав комиссии, оставленной для управления городом и государством. В 1697 году с ним случился впезапный приступ помешательства, о чем царю подробно сообщал князь Ф.Ю. Ромодановский: «Известно тебе буди: на Москве многих улиц ездить отстали за великими недомосками и грязми, нерадением князь Михаилы Львова. Бояре, такожде и иных чинов всякие люди ему, князь Михаилу Никитичю, о мостах со многою докукою говорили. И он, князь Михайла Никитичь, многожды отмалчивался. И после того был в сумнении великом, и припала болезнь к нему неисцелная, кричал трои сутки, а после почал людей драть, также и зубом есть. Был под началом у Спаса на Новом с месяц и там чернца изъел, и чернец после того только был жив з две недели, и умре; а он, князь Михайла Никитич, и доднесь сидит раскован. В том, пожалуйте, помолитесь за общего нашего богомолца, дабы Господь Бог не попамятовал ево греха, избавил бы ево от такой тяжкой болезни вашими молитвами. И о сем о всем известно Тихону Никитичю (Стрешневу. — С. Ш.), такожде и иным многим. А как приехал Тихон Никитич навещать, чуть Бог пощедил; кабы не знакомец ево, изъел бы и ево». Удивительно, что после такого тяжелого состояния князь Львов смог поправиться. В 1700 году он вошел в комиссию по составлению нового Уложения, а в 1703-м был на службе в Тихвине{248}.

В правление Бориса Годунова в Москве появляются объезжие головы. В 1599 году царь назначил на эти должности: в Кремль — князя М.Ф. Гвоздева-Ростовского и князя Ф. А Мещерского, в Китай-город — князя Ф.С. Друцкого и Д И. Милюкова, в Белый город от Неглинной по Яузу — князя Г И. Черта Долгорукова и Д Т. Ошанина, в западную часть Белого города — князя П.Т. Пожарского и З. Отрепьева (кстати, двоюродного деда будущего Лжедмитрия I). В Земляном городе, в том числе и за Москвой-рекой, объезжие головы появились годом позже.

Главной задачей объезжих голов было «бережение от пожаров» и наблюдение за порядком на улицах. Первоначально их служба была не менее почетной, чем воеводская. В апреле 1603 года объезжими головами были назначены члены Боярской думы: в Кремль — боярин князь Н.Р. Трубецкой, в Китай-город («на большой половине») — окольничий И.И. Годунов, на другой половине — боярин М.Г. Салтыков, в Белом городе от Тверской до Неглинной — боярин князь В.В. Голицын и др. Объезжие головы местничались[13] между собой, как и при прочих назначениях; в результате правительство чаще всего объявляло на этой службе «безместье», то есть она не учитывалась в местнических спорах. В результате статус должности резко упал. В 1649 году объезжие головы подали царю Алексею Михайловичу челобитную, чтобы «им у того дела быть от своей братье не в упрек и не в укоризне»{249}.

Объезжих голов назначали на участки в апреле—мае, с началом пожароопасного сезона. При Борисе Годунове в Москве было 11 — 12 участков: два участка составляли Кремль и Китай-город, остальные находились в Белом и Земляном городе. В 1653 году столица была разделена на 17 участков: «1) Кремль; 2) Китай-город; 3) Белый каменный город — в Чертолье от Водяных ворот, что у конюшен, по Арбатскую улицу; 4) от Арбатской улицы вправо по Тверскую улицу; 5) от Тверской улицы вправо по Неглинную; 6) от Неглинной по Стретенскую улицу; 7) от Стретенской по Покровскую улицу; 8) от Покровской улицы по Яузские ворота и к Васильевскому лужку. За Белым каменным городом; 9) от Зачатьевского монастыря направо по Арбатскую улицу; 10) от Арбатской улицы по Тверскую улицу [пропущено: 11) от Тверской улицы по Неглинную; 12) от Неглинной по Стретенскую улицу]; 13) от Стретенской улицы до Благовещения, что на Воронцовом поле; 14) за Яузскими воротами: от Благовещения, что на Воронцовом поле, и за Яузой, за мостом, по большую улицу, что ездят к Спасу на Новое, по левую сторону, по Яузу; 15) от Яузских ворот за мостом, от большой улицы, что ездят к Спасу на Новое, направо к Никите Христову мученику и по Москву-реку; 16) за Москвой-рекой: от Пятницкой улицы, едучи из города с Живого моста, налево: 17) от Пятницкой улицы ж, едучи из города с Живого мосту, направо, и в слободах, и в Лужниках»{250}.

Наказы предписывали объезжим головам «ездити в объезде по всем улицам и переулкам, в день и ночь безпрестани», пресекать преступления и драки, корчемство и тайную продажу спиртного, курение и продажу табака, бороться с уличной проституцией, а особо — с поджогами и несоблюдением противопожарных мер. Объезжие головы должны были «нарядить» дневные и ночные караулы, расписать решеточных приказчиков и сторожей, а затем днем и ночью проверять их. За оплошность объезжим головам грозила опала. В 1674 году объезжий голова князь Федор Борятинский, мучаясь от зубной боли, отправил вместо себя в ночной дозор дьяка Симона Калинина. Обоих ждал серьезный выговор. Калинину пригрозили «жестоким наказанием» в случае, если подобное повторится{251}.

Объезжих голов назначал Разрядный приказ, а вместе с каждым — дьяка и подьячих. Из Земского приказа под начало к объезжему голове направляли решеточных приказчиков, а из Стрелецкого — стрельцов. Помучившись с комплектованием своей «команды», объезжий голова отправлялся на участок, где встречал сопротивление горожан, не желавших идти в караулы и соблюдать правила противопожарной безопасности, не дававших запечатывать бани. Одни прикрывались реальными или мнимыми льготами, другие нагло игнорировали требования объезжих голов, вступали с ними в ссору.

Летом 1695 года объезжий голова Никита Головин неоднократно жаловался царю на жителей Ордынки, Пятницкой и Екатерининской улиц «…чинятся не послушны… дневных и ночных караулов нет, и надолбов на ночь не закладывают, и избы и мыльни топят безвременно, и чинятся бои и драки и ножевое резанье, а уличные караульщики не стоят николи, взять не с ким и ночью в объезде ездить опасно…» Как видим, работа у стражей порядка во все времена была неблагодарной. 30 мая того же года десятник Яким Леонтьев доносил голове И.И. Корееву: «Улицы Татарской иноземцы, толмачи и переводчики по наряду десятского на уличный караул не ходят, и людей не высылают, и десятника бьют и собаками травят, и говорят такие слова, что объезжего с подьячими и служилыми людьми хотят бить до смерти»{252}. Объезжие головы заваливали Разрядный приказ списками «ослушников», не желавших идти в караулы и нарушавших запреты на разведение огня.

Иногда дело принимало совсем серьезный оборот. 1 мая 1695 года голова Даниил Андреевич Львов и подьячий Григорий Друковцев, назначенные в объезд в Земляном городе от Никитской до Тверской, присмотрели было под съезжий двор (место, куда следовало свозить нарушителей) двор тяглеца Патрикея Мартьянова. Однако оказалось, что хозяином двора был весьма влиятельный человек — «верховой» (дворцовый) карлик Ер-молай Данилович Мишуков, которому принадлежал и сам Патрикей с семьей. Разобраться с наглецами явился сам Мишуков «со многолюдством». Львова и Друковцева схватили на прежнем съезжем дворе, привезли на двор Мартьянова и, раздев, били плетьми, приговаривая: «Не занимайте на съезжий двор и не подписывайте двора Ново-Никитской слободы Патрикея Мартьянова!»

В Разрядном приказе, куда пожаловался Львов, было велено осмотреть побои (его спина, бока и плечи были избиты, кое-где до крови, в других местах — «сине и багрово»), а относительно обидчика дьяк осторожно пометил: «у Ермолая взять в Разряд для допроса человека его» — самого карлика призвать к ответу побоялись. Его подьячий (!) Алексей Юрин отговорился, что сам ничего не видел, никого не бил, объезжего голову не знает.

Восьмого мая история едва не повторилась. Львов и Друковцев были в объезде с небольшим караулом из чернослободцев, как вдруг за ними погнались сын Патрикея Мартьянова «со многими людьми» — «и гнався бранили и бесчестили». Объезжий голова едва ушел от погони. Он опасался тех «сильников и ослушников», поскольку в карауле было всего три человека — больше посадские люди не давали. Тяглец Мартьянов был фигурой уже совсем не того масштаба, что дворцовый карлик, и его призвали к ответу. Он во всём отпирался и в свою очередь жаловался, что Данила Львов бил его на съезжем дворе батогами неизвестно за что, а себя представлял образцом добродетели: и в караул ходит, и избу топит только в указные дни, и «объезжему во всем послушен». Забрал его под расписку из приказа Алексей Юрин, подьячий Поместного приказа и одновременно секретарь Мишукова.

Закончилось это примечательное дело решением боярина Т.Н. Стрешнева: «..по указу великих государей (Ивана и Петра Алексеевичей. — С. Ш.)… Даниле Львову и подьячему увечья и бесчестья своего искать судом»{253}. Вряд ли Львов и Друковцев решились подать на своего обидчика в суд, раз от них отступилось собственное начальство. Ермолай Мишуков в 1697 году отправился в Европу в составе Великого посольства. Всего поехали четыре карлика, но Ермолая Даниловича Петр I особенно любил. После бала в Вене царь отправил к графине Иоганне Туринской, с которой он танцевал, Мишукова с ценными подарками — перстнем с алмазом ценой в 205 золотых и четырьмя сороками соболей. Возможно, Мишуков всё же не был совсем бессовестным — после возвращения из Европы во искупление грехов, накопившихся за время заграничных увеселений, он пожертвовал в Тихонову пустынь «коня бура с седлом и с саблею гишпанской работы и узду окладену медью».

Судя по документам Разрядного приказа, каждый летний сезон вызывал поток взаимных жалоб: головы обвиняли горожан в непослушании, оскорблениях и насилии, горожане их — в побоях, оскорблениях, истязаниях, вымогательствах. Кто в этих случаях прав, кто виноват, дьяки Разрядного приказа часто решить не могли. Столкновение Львова с карликом Мишуковым — один из немногих случаев, где было очевидно, кто является пострадавшей стороной, а кто — преступником.

Еще один объезжий голова, Петр Иванович Шилов, жаловался на… свой караул: составлявшие его чернослободцы «пьют и бражничают», уходят со съезжего двора, бранят самого голову, бьют его слугу и закладывают топоры и бердыши. Призванные к ответу тяглецы во всем отпирались. Мишка Чудов заявил, что вообще никогда не бывает пьян, а Петрушка Любимов хотя и признался, что «пьян бывает иногда», отрицал уходы со съезжего двора, брань, битье и отдачу оружия в заклад. Исход этого дела неизвестен{254}.

Очевидно, что сами объезжие головы вовсе не были невинными овечками, как представляются в челобитных на государево имя. Брань и побои, арест и нанесение увечий были для них обычными средствами наведения порядка. Так же вели себя подьячие и караульщики, посланные в объезд. Горожане имели основания, мягко говоря, недолюбливать таких блюстителей порядка.

Как уже говорилось, Земский приказ ведал только черными слободами. Стрелецкие слободы находились в ведении одноименного приказа, Иноземная, Мещанская и ряд других слобод подчинялись Посольскому, Кисловская — Царицыной мастерской палате, Бронная — Оружейной палате и т. д. Духовенство и певчие не подчинялись объезжим головам — за ними наблюдали патриаршие дворяне. Однако в 1671 году причетников вновь передали в ведение объезжих. Эта административная неразбериха порождала множество конфликтов. Особенно сложно было разобраться с подсудностью. Так, житель Мещанской слободы Филатко Дмитриев затеял тяжбу с тещей, которая жила в Кадашевской слободе. Поскольку Мещанская слобода подчинялась Посольскому приказу, а Кадашевская — Царицыной мастерской палате, истец и ответчица просто не имели возможности встретиться в одном суде. Наконец Посольскому приказу удалось добиться перевода дела под свою юрисдикцию{255}.

Показательный случай произошел в 1651 году с объезжим головой князем Анастасом Алибеевичем Македонским, участок которого находился в Китай-городе. Он приказал за бесчинство забрать на съезжий двор нескольких стрельцов. Нарушителей порядка судили и подвергли битью батогами. Стрельцы пожаловались на самоуправство объезжего головы, Стрелецкий приказ направил жалобу в Разрядный. В результате был составлен и оглашен царский наказ, адресованный Македонскому: «Князь Анастас! Государь, царь и великий князь Алексей Михайлович всея Руси велел тебе сказать: стрельцы московские и всех городов по государеву указу ведомы в Стрелецком приказе у боярина у Ильи Даниловича Милославского, а ты самодуром стрельцов московских имал к себе на съезжий двор, бил их батогами и тем ты боярина Илью Даниловича бесчестил. Государь указал: тебя за бесчестье боярина Ильи Даниловича посадить в тюрьму на один день»{256}.

Московские пожары

На протяжении всего Средневековья пожары в деревянной Москве были самым страшным и наиболее частым бедствием. Первый крупный пожар Москвы упомянут в летописи под 1177 годом. В ту осень рязанский князь Глеб Ростиславич «приеха на Московь и пожже город весь и села». Сообщения о московских событиях XIII—XVI веков пестрят известиями о больших и малых пожарах. В январе 1238 года город был сожжен монголами. Этот кошмар повторился в 1293 году во время печально знаменитой Дюденевой рати{257}. Хроника пожаров великокняжеской Москвы выглядит следующим образом:

1331 год — «погоре весь град Москва».

1337 год — «бысть пожар на Москве и згоре святых церквей 18».

1343 год — «погоре град Москва весь, и згоре церквей 18; се же убо четвертый пожар быть в тринадцать лет на Москва» (таким образом, еще один пожар в промежутке между 1329 и 1343 годами не отражен в летописях).

1354 год — «погоре град Москва весь, и церквей згоре 13».

1365 год — «пожар бысть на Москве, бе же тогда сухмень и зной велицы, возста же тогда и буря с вихрем силна зело, и размета огнь повсюду и много людей поби и пожже, и вся погоре и безвести бысть, и той зовется великий пожар, еже от Всея Святых начася и разыдеся ветром и вихрем повсюду».

1368 год — во время нашествия великого князя литовского Ольгерда «князь же великий Дмитрей Иванович повеле у себя под Москвою посад пожещи», а Ольгерд «стоал около града Москвы три дни, града не взя, а зла много сътвори, пожже и поплени людей бесчисленно».

1382 год — во время «Тохтамышева взятия» Москвы татары «град огнем запалиша, а товары и богатство все разграбиша», город «взят и пожжен, не видети иного ничегоже, разве дым и земля, и трупиа мертвых лежаща; а церкви святыя запалены быша и падошася, а каменыя стояша, выгоревша внутри и огоревша вне».

1389 год — «нуля 21, загореся на Москве внутри града церковь Святого Афанасия о обеде, и мало не весь город Кремль погоре, по вечерни же едва угасиша».

1390 год — «в Петрово говенье, месяца июля в 22 день, в полдни на Москве загореся посад от Авраама некоего Армянина, и сгоре дворов неколико тысящ».

1395 год — «на посаде пожар бысть велик зело, и згоре неколико тысяч дворов».

1439 год — хан Махмет «пришед под Москву и стояв десять дней посады пожже».

1445 год — «июля в 14 день, в среду, загореся град Москва внутри града, в нощь, и выгоре весь, яко ни единому древеси на граде остатися, но и церкви каменныа распадошася, и стены градныа каменныа падоша во мнозех местех. А людей много множество изгоре. Казны же многи выгореша и безчисленное товара всякого, от многих бо градов множество людей бяху ту в осаде».

1451 год — татары царевича Мазовши «посады зажгоша в един час, а сами в то время со все страны начата к граду приступати. А тогда и засуха велика бе, и со вся страны огнь объять град, а храмы загорахуся, а от дыма не бе лзе и прозрети».

1453 год — «априля 9 выгоре Москва, Кремль весь».

1457 год — «октября в 20 день в 9 час нощи, загореся на Москве внутри града близко Володимеровы церкви Ховрина и много погоре, до третьей части града, а прочее Бог сохранил»{258}.

Особенно много пожаров приходится на правление Ивана III. В этот период происходит активный рост города. По мере того как Москва увеличивалась, пожары учащались и охватывали всё большую территорию. 23 мая 1468 года сгорел весь посад — от Богоявленского монастыря «по самую реку, да по Кузьму [и] Дамиана на Востром конце», то есть до границ позднейшего Китай-города: «Истомно же тогда было и нутри граду, понеже бо ветрено было и вихорь мног, но Бог сохранил его». 30 августа 1470-го загорелся двор на кремлевском Подоле; огонь распространился за реку, где «многи дворы погорели, а иных отнимали»; «головни и береста с огнем далече носило, за много верст». Спустя два года огнем был охвачен посад от церкви Воскресения «на Рву»: «… множество дворов згоре, единых церквей 25 згорело». Во время пожара была такая буря, что пламя метало через восемь дворов. В Кремле опять было «истомно», но ветер тянул в другую сторону и «град уцелел». 4 апреля 1473 года пожаром был объят Кремль, «погоре много дворов», в том числе двор митрополита и князя Бориса Васильевича, Житный двор великого князя. В 1475-м в городе случилась целая серия пожаров — 10 июня, 12 сентября, 2 октября (два пожара), 27 октября. Горели Кремль, Занеглименье, Арбат. В 1476 году сгорела церковь Воскресения «на Рву». 16 февраля 1477 года огонь охватил трапезную Чудова монастыря, 20 марта — кремлевские дворы. В 1479-м загорелись поварни на подворье Николо-Угрешского монастыря в Кремле «и от того кровля граднаа загореся, также и хоромы иже в граде». Пожар заметили только тогда, когда стали кричать жители Замоскворечья. 12 апреля 1485 года «погоре град Москва, Кремль весь». В 1488-м огонь пришел из Замоскворечья и охватил всю восточную часть посада вплоть до Неглинной, сгорело 42 (по другим данным — 30) церкви и пять тысяч (!) дворов. Самым страшным был пожар 1493 года, также начавшийся из-за реки — от церкви Николы «на Песку» и охвативший всю территорию города: «И тогда людем скорбь бысть: болши двоюсот человек згорело людей, а животов безчисленно выгоре». В 1500 году загорелся двор Василия Бобра за Неглинной, на Большом посаде, сгорела вся западная часть посада от Москвы-реки до Неглинной, огонь перекинулся за реку и дошел до Пушечного двора и Рождественского монастыря{259}.

Огонь стал постоянным кошмаром князя-строителя Ивана III. Историк Н.С. Борисов пишет об этом очень образно: «Среди “стихийных” духов главным врагом Ивана стала саламандра. Она была страшнее, чем все его земные недруги вместе взятые. Нападения татар и литовцев, немцев и шведов можно было отразить при помощи сильного войска. Но против нее опускали оружие самые храбрые московские воеводы. За несколько часов огонь уничтожал то, что Иван и его подданные возводили многие годы… Там, где пробегала по городу юркая саламандра, брызгая вокруг “легковоспламеняющейся” мочой, поднималась стена огня. А когда пламя угасало, на его месте дымились лишь головешки. Среди них бродили обезумевшие от горя люди. Они отыскивали обгорелые трупы своих родных и близких. Они раскапывали на пепелищах жалкие остатки прежнего благополучия и достатка. Даже такому железному человеку, как Иван, смотреть на них было невыносимо тяжело»{260}.

Скорбная летопись московских пожаров потянулась и далее, в XVI век. Только в 1517 году город горел трижды — 18 и 25 апреля и 20 июня. Самыми страшными в этом столетии были два пожара — 1547 и 1571 годов.

Зимой 1547 года Москва торжественно праздновала невиданное дотоле событие: молодой государь Иван Васильевич принял титул царя, который ранее на Руси употребляли только по отношению к императорам Византии и ханам Золотой Орды. Торжественное «венчание на царство» прошло в Успенском соборе 16 января. Коронационные торжества сменились свадебными — 3 февраля семнадцатилетний царь обвенчался с московской боярышней Анастасией Романовной «и была радость велиа о государьском браце». Но не зря говорят, что вслед за большой радостью приходит большое горе.

Весна и лето в тот год выдались на редкость жаркими. «…Бе бо тогда засуха велика», — сообщает летописец. В апреле трижды горел Великий Новгород, тогда же заполыхала и Москва. 12 апреля загорелась одна из лавок в Москотинном (Москательном) ряду, где торговали дегтем и красками; выгорели две тысячи лавок с товарами, огонь уничтожил приречную часть посада к югу от Ильинки и добрался до Соляного двора. В башне у реки загорелся порох, и ее разорвало, «размета кирпичие по брегу рекы». Было много жертв. Той же ночью сгорело десять дворов в Чертолье. 15 (по другим данным — 20-го) апреля занялось Заяузье, сгорела церковь Спаса в Чигасах, в которой погибли фрески Дионисия, «погореша Гончары и Кожевники», «и Лыщиково погоре по Яузу». Огонь уничтожил 2200 дворов{261}. Но апрельские гари были только прелюдией.

«Великий пожар» начался 21 июня от Воздвиженского монастыря «на Арбатской улице»: «…и бысть буря велика и потече огнь, якоже молниа, и пожар силен промче в един час Занеглименье огнь и до всполиа Неглимною, и Черториа погоре до Семчинъского селца възле реку Москву и до Феодора Святого на Арбатской улице». От сильного ветра огонь перекинулся на Кремль, где загорелись соборные храмы и святыни, сгорели царская казна и Оружейная палата; «и все дворы в граде погореша, и на граде кровли градцкая, и зелие пушечное, где бе на граде, и те места разорвашася градные стены». В Чудовом монастыре погибли 18 старцев и восемь слуг (по другому источнику — 56 монахов), в Вознесенском — десять монахинь. Несчастные задохнулись в погребах, где пытались спрятаться. Пострадал и митрополит Макарий — «опалеста ему очи от огня». Его едва успели вывести из Успенского собора, провели к нижним воротам на Москве-реке и стали спускать со стены, обвязав веревкой. За три сажени до земли веревка оборвалась, и владыка сильно разбился. Едва живого митрополита вывезли в Новинский монастырь, а сопровождавшие его ясельничий Кекса Татищев и священник Иван Жижелев погибли.

Огонь охватил Китай-город, уничтожив новопостроенные дворы и лавки. Горела восточная часть города, примыкавшая к Большому посаду: Кулишки, Воронцовский сад, Старые Сады у церкви Владимира, Мясники. Занеглименье было уничтожено полностью, «до всполья». Пожар бушевал вечером и ночью. «Бяша бо дотоле видети град Москву велик и чюден и много людей в нем и всякого узорочья исполнен и в том часе изменися, егда бяше погоре. Не видети иного ничего же, но токмо дым и земля и трупия мертвых многолежаще. Много церквей святых погоре, а каменыя стояще выгореша внутри и огореша в ней несть видети в них пения и звонения», — говорит летописец. Никоновская летопись сообщает, что «в един час» погибли 1700 человек{262}. Вероятно, реальное число погибших было еще более значительным — несколько тысяч человек.

Государь с молодой супругой во время пожара находился в царском селе Острове. Приехав на день в Москву, он совершил моление и проливал слезы в Успенском соборе, как мог утешал москвичей и уехал в подмосковное село Воробьево, подальше от людских страданий. Обезумевшие от горя столичные жители стали искать виновников бедствия. Еще во время апрельских пожаров по городу говорили о поджогах. «И зажигальщиков многих имали и пытали их. И на пытке они сами на себя говорили, что они зажигали. И тех зажигальщиков казнили смертной казнью, глав им секли и на колье их сажали и в огонь их в те пожары метали»{263}.

Цена признаниям, сделанным под пыткой, невелика. Мы не знаем, были ли казненные виновниками апрельских пожаров или стали козлами отпущения. Но, поддержав слухи о «зажигалыциках», власти открыли ящик Пандоры — после нового пожара требовалось указать имена еще более страшных злодеев. Постниковский летописец сообщает, что «по улицам и по иным городом, и по селом» появились «многие сердечники» — «выимали из людей сердца».

После «великого пожара» гнев москвичей обратился на ненавистных князей Глинских, родственников царя по матери. Глинских, прибывших при Василии III из Литвы, опасались и не любили за притеснения, чинимые москвичам. Когда 26 июня московские бояре, выехав на площадь, стали вопрошать народ: «Кто поджигал Москву?» — то услышали в ответ: «Княгиня Анна Глинская с детьми!» Бабку царя (она происходила из сербского знатного рода и считалась вдвойне иноземкой) обвиняли в том, что она «вымала сердца человеческия да клала в воду да тою водою ездячи по Москве да кропила и оттого Москва выгорела». Другие прибавляли, что княгиня Анна по ночам превращалась в сороку, «летала да зажигала». Самой княгини в это время не было в Москве, но «черные люди», собравшись «вечем», схватили в Успенском соборе ее сына Юрия, убили его «камением на площади», а тело бросили на Торгу, «иде-же казнят». Вслед за этим толпа разгромила дворы ненавистных Глинских и их земляков, северских дворян{264}.

Расправы над князем Юрием восставшим показалось мало — они жаждали крови княгини Анны и ее второго сына Михаила. В поисках Глинских мятежники, возглавляемые городским палачом, двинулись в Воробьево. Приход вооруженной толпы испугал царя. Позднее он вспоминал: «Вниде страх в душу мою и трепет в кости моя и смирися дух мой». Ивану IV удалось убедить москвичей, что он не прячет у себя родственников, и народ разошелся. Некоторое время спустя царь приказал ловить зачинщиков выступления, но побоялся прибегнуть к широким репрессиям. В то же время, чтобы успокоить недовольство горожан, им по государеву велению раздавали деньги.

Пожар 1571 года, по-видимому, был еще более масштабным. В 1547 году, по крайней мере, уцелели Замоскворечье и Заяузье, тогда как в 1571-м говорили, что не осталось даже столба, чтобы привязать лошадь.

Когда весной 1571 года стало известно, что крымский хан Девлет-Гирей готовит набег, русские войска приготовились их встречать на берегу Оки у Тулы и Серпухова — в обычных местах, где выставлялся заслон против татар. Однако татары благодаря перебежчику Кудеяру Тишенкову обошли оборону с запада, разбили у Серпухова опричный полк воеводы Я. Волынского и двинулись к Москве. Иван Грозный бросил столицу и армию и уехал на Север. Воеводы всё же успели отойти к столице и занять оборону. Начались небольшие стычки между противниками, в одной из которых был ранен земский главнокомандующий князь И.Д. Вельский. Но татары не стали ни биться с русским войском, ни штурмовать столицу — 24 мая они подожгли ее незащищенные предместья.

Огонь быстро охватил Китай-город. Запылал и опричный дворец. Город сотрясался от взрывов — это взлетали на воздух «зелейные» погреба в башнях Кремля и Китай-города: «…вырвало две стены городовых: у Кремля пониже Фроловского мосту против Троицы, а другую в Китае против земского двора». Многие тысячи москвичей гибли в пламени и дыму. Горел и Кремль. «Колокола на храме, вместе со стеной, на которой они висели, обрушились, а тех, кто рассчитывал там спрятаться, насмерть побило камнями. Храм был охвачен огнем снаружи и внутри, церковные башни со всеми украшениями и святыми изображениями; остались только стены. Расплавившиеся и поврежденные колокола, висевшие на колокольне посредине крепости, обрушились, некоторые расколовшись на части; самый большой упал и треснул», — вспоминал Генрих Штаден. Люди пытались бежать из Кремля, и в городских воротах началась страшная давка. Воевода Вельский хотел укрыться от пожара в погребе своего кремлевского двора, но задохнулся от дыма. Другой воевода, князь Никита Петрович Шуйский, пробивался через толпу по Живому мосту из Кремля в Замоскворечье и был в давке заколот ножом. Армия, стоявшая в городе, несла огромные потери. «В живых не осталось и 300 способных к бою», — пишет немец-опричник. Сохранял боеспособность только полк князя Михаила Ивановича Воротынского, стоявший на Таганском лугу и отбивавшийся от татар. В это время в городе погибла от пожара дочь князя Агриппина Михайловна — ее надгробие в соборе Новодевичьего монастыря сохранилось до наших дней. Штаден со своими слугами во время пожара прятался в каменном доме за железной дверью. «Когда закончился пожар, — вспоминал он, — я приказал осмотреть, что происходит в погребе подо мной. Всех бывших там нашли мертвыми и обезображенными огнем». Согласно «Пискаревскому летописцу», за три часа Москва выгорела целиком «и людей без числа згорело всяких»{265}.

Еще один иноземец, англичанин, сумевший выбраться из города незадолго до пожара, вспоминал: «Утро было чрезвычайно хорошее, ясное и тихое, без ветра, но когда начался пожар, то поднялась буря с таким шумом, как будто обрушилось небо, и с такими страшными последствиями, что люди гибли в домах и на улицах. На расстоянии 20 миль в окружности погибло множество народа, бежавшего в город и замки, и пригороды, где все дома и улицы были так полны народом, что некуда было притесниться; и все они погибли от огня, за исключением некоторых воинов, сражавшихся с татарами, и немногих других, которые искали спасения через стены, к реке, где некоторые из них потонули, а другие были спасены». Он считал: «В два месяца едва ли будет возможно очистить от человеческих и лошадиных трупов город, в котором остались только одни стены да там и сям каменные дома, словно головки водосточной трубы». Царь, не церемонясь, приказал сбросить все тела в Москву-реку, и она вышла из берегов. Началась эпидемия — «того же году и на другой год на Москве был мор и по всем городом русским»{266}.

Автор донесения папе римскому о делах в Московии Фульвио Руджиери сообщает, что 60 тысяч москвичей погибло и столько же было взято в плен. Возможно, эта оценка преувеличена, но, очевидно, число жертв пожара 1571 года значительно превышало количество погибших в 1547-м.

Вскоре после пожара Девлет-Гирей прислал к царю послов требовать «выхода» — повышенной дани. Согласно позднему летописцу, Грозный разыграл перед ними целое представление, вырядившись в сермягу и баранью шубу: «Видишь де, меня, в чем я? Так де меня царь зделал! Всё де мое царство выпленил и казну пожег, дати де мне нечево царю!» Джером Горсей повествует об этих событиях не менее красочно. По его словам, татарский посол протянул царю «грязный острый нож», якобы посланный ханом, чтобы он мог перерезать себе горло и тем избавиться от позора{267}.

Пожар Москвы оказал значительное влияние на внутреннюю политику царя. Он потерял доверие к опричникам, оказавшимся слабыми воинами. Опричный воевода князь В.И. Темкин-Ростовский, незадолго до этого выкупленный из литовского плена за огромную сумму в десять тысяч золотых, был казнен за то, что не смог спасти от пламени Опричный дворец. Когда в следующем году стало известно о новом набеге хана, царь объединил опричное и земское войско под командованием земского воеводы боярина князя М.И. Воротынского. 30 июля — 24 августа 1572 года у села Молоди к югу от Москвы состоялась решающая битва. Татары были разбиты и бежали, погибло множество крымской знати, в том числе родственники хана, а знаменитый полководец Дивей-мурза попал в плен. Молодинская битва ознаменовала закат опричнины — вскоре она была отменена и под угрозой наказания было запрещено даже упоминать о ней.

Новый большой пожар произошел в Москве при царе Федоре Ивановиче в 1591 году Согласно «Новому летописцу», он охватил Белый город от Чертолья до Неглинной, потом «загорелось на Покровке, и горело до Покровки, и выгорело много дворов». «Пискаревский летописец» сообщает, что пожар начался в торговых рядах: «И от того выгоре весь град, и церкви, и монастыри, без остатка везде». Правитель государства Борис Годунов распорядился о щедрой раздаче средств пострадавшим, но это не утишило народный ропот. Незадолго до пожара в Угличе при таинственных обстоятельствах погиб царевич Дмитрий, младший сын Ивана Грозного. Годунова обвиняли в том, что он погубил царевича, а затем поджег Москву, «чтобы одна беда перебила другую и каждый больше скорбел бы о собственном несчастье, нежели о смерти царевича»{268}.

В следующий раз Москва сгорела в Смутное время. Весной 1611 года, когда от имени «короля Владислава Жигимонтовича» (польского королевича, приглашенного на русский престол Семибоярщиной) городом управлял наместник Александр Гонсевский, отношения между интервентами и москвичами были враждебными. Поляки постоянно опасались народного восстания. Глава патриотической оппозиции патриарх Гермоген по распоряжению Гонсевского был взят под стражу, но 17 марта освобожден для торжественного обряда «шествия на осляти», совершаемого в Вербное воскресенье. В этот раз процессия была малолюдной — горожане были напуганы слухами, что поляки начнут убивать ее участников. Тем временем шляхта спешно укрепляла город, к которому подходило Первое ополчение. Поляки принялись втаскивать дополнительные пушки на стены Кремля и Китай-города и понуждали к тому же городских извозчиков. Те отказались, поднялись крик и ругань. В Китай-городе началась страшная резня, во время которой погибло до семи тысяч человек.

Жители Белого города встретили врага саблями. К этому времени в столицу уже проникли передовые отряды Первого ополчения. Участник событий поляк Николай Мархоцкий пишет: «Страшный беспорядок начался вслед за тем в Белых стенах (Белом городе. — С. Ш.), где стояли некоторые наши хоругви (роты. — С.Ш.). Москвитяне сражались с ними так яростно, что те, опешив, вынуждены были отступить в Китай-город и Крым-город (Кремль. — С. Ш.). Волнение охватило все многолюдные места, всюду по тревоге звонили в колокола… И мы решили применить то, что ранее испробовали в Осипове (Иосифо-Волоколамском монастыре. — С.Ш.): выкурить неприятеля огнем»{269}.

В тот же день поляки запалили Белый город. Согласно «Новому летописцу», первым запалил свой двор боярин-изменник Михаил Салтыков. Пока пожар разгорался, на улицах шли жестокие бои. По словам немца Конрада Буссова, сражавшегося на стороне поляков, они вернулись с боя на Никитской «похожие на мясников: рапиры, руки, одежда были в крови, и весь вид устрашающий». Тем временем огонь распространялся по деревянному городу. Благодаря этому, пишет Буссов, «наши и победили, ибо русским было не под силу обороняться от врага, тушить огонь и спасать оттуда своих, и им пришлось поэтому обратиться в бегство и уйти с женами и детьми из своих домов и дворов, оставив там всё, что имели». На другой день интервенты подожгли Чертолье и Замоскворечье. В это время к Москве подошел по Можайской дороге тысячный отряд пана Н. Струся. Его конники стали «рыскать по всему городу, где вздумается, жечь, убивать и грабить всё, что попадалось»{270}.

Москвичи побежали из выжженного города. «В тот день мороз был великий, они же шли не прямой дорогой, а так, что с Москвы до самой Яузы не видно было снега, всё люди шли», — сообщает «Новый летописец». Пожар уничтожил всю городскую застройку в Белом и Земляном городе. Поляк Маскевич вспоминал: «До прихода нашего все три замка обнесены были деревянною оградою, в окружности, как сказывают, около 7 польских миль, а в вышину в 3 копья. Москва-река пересекала ее в двух местах. Ограда имела множество ворот, между коими по 2 и по 3 башни; а на каждой башне и на воротах стояло по 4 и по 6 орудий, кроме полевых пушек, коих так там много, что перечесть трудно. Вся ограда была из теса; башни и ворота весьма красивые, как видно, стоили трудов и времени. Церквей везде было множество и каменных, и деревянных: в ушах гудело, когда трезвонили на всех колоколах. И всё это мы в три дня обратили в пепел: пожар истребил всю красоту Москвы. Уцелели только Кремль и Китай-город, где мы сами укрывались от огня; а впоследствии русские сожгли и Китай-город; Кремль же мы сдали им в целости»{271}.

В 1626 году пожар охватил Кремль и Китай-город. Источник свидетельствует: «Лета 7134 майя в 3 день, в середу, в 10 часу дни, в Москве, в Китае, загореся двор вдовы Иванова жены Третьякова, и учал быть в то время ветр великой к Кремлю граду, и от ветру занялись в Китае церкви и многие дворы, и в рядах лавки, и учал в Китае пожар быти великой, и от того пожару у Покрова Пречистой Богородицы на Рву на всех церквах занялись верхи, и по Фроловской башне учало гореть, и на Кремле кровля, и от того в Кремле-городе и всяких чинов людей дворы почали гореть, и многие церкви Божий в Китае и в Кремле городе погорели, опричь больших соборов, и в Государевых… дворах деревянные крыши погорели, и в палатах… во многих горело, и во многих приказах многие Государевы дела и многая Государева казна погорели…» «Новый летописец» сообщает, что «после пожара послал государь писцов по всей земле, потому что книги и дела все погорели»{272}.

Десятого апреля 1629 года выгорела вся западная часть Белого города, а восточная — по Покровку включительно. Эти пожары вызвали перепланировку улиц, о которой шла речь выше. Однако она не сыграла значительной роли в предотвращении таких бедствий в дальнейшем. Новый большой пожар охватил Белый город и Китай-город во время восстания 1648 года: бунтовщики подожгли дома ненавистных служилых и приказных людей, а ветер разнес огонь по всему посаду. Сгорела вся западная половина Белого города от Арбата до Петровки.

Один из последних общегородских пожаров случился в 1688 году. Огнем были уничтожены: «в Китай-городе: в Знаменском монастыре 6 церквей… 5 монастырских подворий и от Посольского двора до Ильинских и до Варварских ворот и до Ростовского подворья и до Знаменского монастыря и до Зачатия, что в углу, всяких чинов людей 67 дворов, да у Варварских ворот караульная изба; разломано 12 дворов. В Белом городе: от Варварских ворот по правую сторону к Яузским воротам и по левую сторону до Ивановского монастыря, и на Покровке и на Хохловке на 6 церквах и богадельнях кровли, в Ивановском монастыре… на соборной церкви кровли, 80 келий; Крутицкого митрополита на подворье, всяких чинов людей 212 дворов, у Яузских ворот караульная изба, на Соляном дворе на амбарах и на лавках кровли, 8 лавок, 2 харчевни, 2 избы нищенских, разломано 9 дворов да 32 хоромы да с 4 лавок верх. В Земляном городе: за Яузскими воротами на церковь Троицы в Серебряниках кровля и в церкви выгорело, церковь Николы в Кошелях сгорела, на церкви Покрова Богородицы кровли обгорели, на реке Яузе половина моста, разных чинов людей 90 дворов, 50 лавок, разломано 5 дворов в Андрееве полку Нармоцкого у церкви Николы Чудотворца, съезжая изба и казенный амбар, 9 дворов церковных причетников, 509 дворов стрелецких, 57 дворов отставных стрельцов, 55 дворов вдовьих, 2 торговых бани. За Яузой в Ямской Рогожской слободе 45 дворов, 2 двора разломано». Всего сгорело более тысячи дворов, монастыри, церкви{273}.

Таков лишь краткий перечень больших пожаров, а менее крупные были пугающей повседневностью средневековой Москвы. Дневник австрийского дипломата И. Корба упоминает о пожарах с впечатляющей частотой. Первая подобная запись появляется 6 мая 1698 года, когда шло празднование Пасхи: «Новый пожар, случившийся вследствие постоянного пьянства черни, причинил нам новое и сильнейшее беспокойство. Здесь чем больше праздник, тем сильнее повод к широкому пьянству… Почти ежегодно празднование важнейших праздников сопровождается пожарами, которые тем больше причиняют народу бедствий, что случаются почти всегда ночью и иногда превращают в пепел несколько сот деревянных домов. На последний пожар, уничтоживший в этой стороне реки Неглинной 600 домов, прибежали было тушить огонь несколько немцев. Русские, совершенно напрасно обвинив немцев в воровстве, жестоко их сперва избили, а после бросили в пламя…» 13 июня Корб записал: «Ночью вновь случился пожар, который истребил семнадцать домов». Запись за 26 августа: «В городе сильный пожар, истребивший более сотни домов».

Еще больше упоминаний о пожарах содержится в дневнике за следующий год: «8 и 9 [апреля]. Около десяти часов утра был большой пожар недалеко от Посольского двора, за палатами воеводы Шеина. Боярин Салтыков и князь Алексей Михайлович Черкасский много пострадали через это несчастье; горело в продолжении четырех часов, отчего обращены в пепел их собственные палаты и многие окружавшие оные деревянные дома. <…> 21 и 22 [мая]. Лев Кириллович Нарышкин с соизволения царя вернулся в Москву по той причине, что палаты сего боярина сгорели. <…> 20 [июня]. Был ужасный пожар: сгорело два дома в Немецкой слободе и несколько сот домов в городе. <…> 11 [июля]. Недалеко от дома Нарышкина вспыхнул вечером пожар и превратил в пепел сто тридцать домов, принадлежавших как благородным лицам, так простонародью. <…> 6 [сентября]. В наше отсутствие пришло письмо из Москвы, в коем извещали, что в тот день, в который происходил церемониальный въезд в Москву Великого шведского посольства, был в городе большой пожар. Кроме многих других, сгорели палаты посольская, генералиссимуса Шеина, князя Голицына вместе с пятнадцатью тысячами домов»{274}.

Пожары считались божественным наказанием, но при этом часто не исключалась чья-то злая воля. Тень «зажигалыцика» мерещилась за каждым крупным пожаром вне зависимости от того, скрывался ли за трагедией злой умысел или она была результатом небрежного обращения с огнем. Но есть и вполне конкретные, заслуживающие доверия данные о поджигателях. Так, «Новый летописец» сообщает, что около 1595 года был раскрыт замысел «зажигалыциков»: «Враг, не желая добра роду человеческому, вложил мысль в людей, в князя Василия Щепина да в Василия Лебедева и в их советников, зажечь град Москву во многих местах, а самим у Троицы на Рву, у Василия Блаженного, грабить казну, что в ту пору была большая казна. Советникам же их Петру Байкову с товарищами в ту пору решеток не отпирать. Бог же, не хотя видеть православных христиан в конечной погибели, тех окаянных Бог и объявил, и их всех перехватали и пытали, они же в том все повинились. Князя Василия и Петра Байкова с сыном на Москве казнили, на Пожаре главы им отсекли, а иных перевешали, а остальных по тюрьмам разослали». По словам Корба, после одного из пожаров 1699 года были пойманы «восемь зажигателей; бывшие в их числе два попа сознались, что виновниками пожара были стрельцы, которые только тогда успокоятся, когда обратят всю Москву в пепел». Вероятнее всего, «зажигалыцики» преследовали гораздо более земные цели, чем отомстить царю за разгром стрелецкого восстания. Царский указ от 23 июля 1699 года грозил смертной казнью тому, кто будет «из ружья в день и по ночам пулями и пыжами стрелять, или ракеты пущать» «для своего воровства и грабежу» (30 августа законодательство слегка помягчело к «зажигалыцикам» — их было велено в первый раз бить батогами, а во второй — ссылать в Азов с женами и детьми). Поджигатели применяли и более простые способы — метали на крыши и между домами порох в тряпицах, трут, серу, бересту, лучину{275}.

С ужасом перед огненной стихией тесно сплетались страх перед колдовством, боязнь стать жертвой злых чар, подозрения, что пожары вызваны «чародеями» вроде княгини Анны Глинской. Считалось, что лучшее средство избавиться от такого колдовства — предать самого чародея огню: тогда и злодей погибнет, и пожар прекратится. Именно поэтому был сожжен в 1648 году труп Л.С. Плещеева, поэтому же москвичи бросили в огонь немцев, прибежавших тушить пожар. Это, однако, не мешало москвичам бороться с пожарами, а властям — разработать целый комплекс мер по их предотвращению. Рассматривая скорбную хронику пожарных бедствий столицы, сложно сказать, насколько действенны были эти меры. Но очевидно, что, если бы не прилагались столь серьезные усилия по «бережению» от огня, пожаров в городе было бы еще больше.

«От огня беречь накрепко…»

Первые противопожарные мероприятия были осуществлены Иваном III. В 1493 году он приказал расчистить от застройки территорию в 110 саженей за Неглинной и в Заречье. Видимо, тогда же была создана и свободная от застройки зона с восточной стороны — будущая Красная площадь. Спустя два года подобная мера была принята в отношении территорий, находившихся в Заречье. Охранять город от распространения огня должны были решеточные караулы, также установленные при Иване III.

Следующим шагом в создании системы противопожарных мер было введение при Борисе Годунове регулярных объездов. Они производились в самое огнеопасное время — с апреля по октябрь. Сохранившиеся наказы объезжим головам содержат подробное перечисление запретов и других мер, призванных оградить город от огня. Самим головам предписывалось смотреть, чтобы «воры нигде не зажгли, и огня на хоромы не кинули, и у хором и у заборов с улицы ни у кого ни с чем огня не подложили»{276}.

Объезжий голова и члены его караула в объезде должны были быть снаряжены рогатинами, топорами и «водоливными» трубами. Этот инвентарь («пожарную рухлядь») обязаны были иметь и предоставлять посадские. Переписи Москвы отмечают наличие или отсутствие «водоливных» труб в слободах — к примеру, в Больших Лужниках в 1672 году: «Двор десяцкого Петра Борисова, а у него в десятке 2 медные трубы… двор десяцкого Ивана Борисова, а у него в десятке труб медных и деревянных нет… двор десяцкого Ивана Елизарьева, а у него в десятке труб медных и деревянных нет… двор десяцкого Елизара Михайлова, а у него в десятке медная труба…» Царские наказы требовали, чтобы в каждом десятке было по две трубы — по одной на пять дворов. Были такие трубы и у богатых дворовладельцев. Так, боярин Н.И. Романов держал у себя десять труб медных «заливных». На худой конец хозяева должны были устанавливать у себя кади с водой. Это же рекомендовал и «Домострой» тем, кто не имел на своем дворе колодца. Медные и деревянные «водоливные» трубы были своеобразными прототипами пожарных шлангов, источником воды для них являлись пожарные колодцы. В 1629 году было указано сделать в Белом городе «большие колодези», по одному на десять дворов, а также поставить на земском дворе бочки с водой{277}.

При царе Михаиле Федоровиче на земском дворе была создана целая пожарная команда — с 1613 по 1622 год там находились 30 ярыжек и три лошади. Средства на их содержание взимались с черных слобод и сотен. В 1622-м количество ярыжных увеличилось до семидесяти пяти человек, для которых с московских тяглецов собирали 60 рублей. Слобожане должны были также доставлять на земский двор «всякую пожарную рухлядь, парусы, и крюки, и трубы медные, и топоры, и заступы, и кирки, и пешни, и бочки, и ведра». Эти обременительные обязанности в том же году выросли еще раз — было указано прибавить еще 15 ярыжек, увеличить число лошадей до шести, а на каждом тяглеце «править» по одной медной трубе. 13 апреля чернослободцы били челом царю и патриарху, жалуясь: «И нам, Государи, сиротам вашим Государевым, стало не в силу, невозможно взяти нам труб негде, а купить нечем, людишка бедные молодчие и от того великого тягла бредут розно». Царь сжалился над тяглецами и велел распределить содержание пожарной команды между ними и купцами Гостиной и Суконной сотен. Количество ярыжных в итоге было доведено до ста человек, а число лошадей оставлено прежним («для того, что без того нельзя»). Было указано «не наметывать» на слобожан лишних труб: на земском дворе должны были иметься 30 штук, а по слободам велено «сказать накрепко»: «Притчею, где пожар учинится, и у них бы с трубами люди были готовы тотчас, а людем велеть смотрить, для того, коли уже взяли то на себя, и они б на пожар ходили не ленились»{278}.

После апрельского пожара 1629 года пожарная команда Земского приказа была увеличена до двухсот человек и получипа новое оборудование. К этому времени содержание ярыжек взяла на себя казна. Царь указал также держать на земском дворе 20 бочек с водой и мобилизовать для тушения огня извозчиков. «А извозщиков росписать указал Государь по 20 человек в ночь, а в день съезжать для извозу; а будет и в день где по грехом учинится пожар, и им потому ж быть на земском дворе по 20 человек, а телеги и бочки в день и в ночь готовы Государевы на земском дворе». Было указано изготовить 50 пожарных парусов и пожарные щиты с рукоятями. Паруса представляли собой полотнища шириной в четыре или пять саженей, которыми покрывали здание, отстаиваемое от огня, и поливали их. Помимо ярыжек участвовать в тушении пожаров были обязаны стрельцы. Указ о модернизации пожарной команды на земском дворе гласит: «А расписать извощиков, опричь стрельцов, а стрельцов не писать, потому что они сами всегда на пожаре»{279}.

Другим направлением противопожарных мер являлись строгие запреты на разведение огня в летнее время. Объезжие головы должны были следить за тем, чтобы в жаркие дни изб и мылен не топили, а «в вечеру поздно со огнем не сидели». Печь хлеб и готовить еду предписывалось «в поварнях и на полых местах», а при отсутствии поварен — сделать печи на огородах. Разрешалось топить избы «для болей и родильниц», то есть там, где рожали женщины, и то «в неделе один день». Запрет топить бани и избы в летнее время вызывал недовольство и жалобы слобожан. Указ царя Алексея Михайловича слегка смягчал запрет — разрешал топить избы «в воскресенье да в четверток», «в холодные да в ненастные дни». Если стояла жаркая или ветреная погода, объезжие головы должны были запечатывать печи и бани. Особое внимание уделялось огнеопасным производствам. Как мы знаем, слободы кузнецов и гончаров были выселены за Москву-реку и Яузу. Однако далеко не всегда удавалось заставить мастеровых выполнять противопожарные требования. Например, по поводу чеканщиков монеты, работавших на бывшем Романовом дворе, объезжие головы получили наказ: «Горны у них не печатать и караулов с дворов их не имать, потому что они у государевых дел вседневно»{280}.

Объезжие головы постоянно вступали в конфликты с горожанами по поводу несоблюдения последними противопожарных мер. С обеих сторон слышалась брань, а иногда пускались в ход кулаки и палки. Так, в 1693 году «государев нищий и бродящий богомолец» Тихон Иванов, обитавший в Зарядье, жаловался на произвол подьячего съезжего двора Тимофея Романова. В «наемную подклеть», где проживал нищий с женой, ночью явился подьячий — проверить, как соблюдается «бережение от огня». Неизвестно, какие он нашел нарушения, однако распорядился арестовать Иванова с женой, «поволок» обоих на съезжий двор, а по дороге избил и ограбил — снял с нищего «крест, цена 2 гривны», а с его «женишки» «сорвал 10 алтын да 2 креста серебряных» стоимостью две гривны. Как ни оправдывался подьячий, а всё же был отдан под суд. Другие проверялыцики, обнаружив топившуюся печь, залили ее «поганою водою из шайки и всю еству перепоганили». В доме пекаря был устроен настоящий погром: «Двери из сеней выбиты, из крюков вон вышиблены. Запорка переломлена. В подклети окошко выбито… а на окошке в трех местах бито и в двух местах колото. У печи устье выломано, да в сенях стоит корыто большое с тестом пшеничным, да сверх теста покинуты сайки сырые…»{281}

Если огонь всё же разгорался, то ярыжки, стрельцы и жители соседних дворов бежали тушить пожар. Несмотря на особое внимание властей к «водоливным» трубам, бочкам и колодцам, толку от них было немного. Олеарий свидетельствует: «При подобных несчастиях наряжаются стрельцы и особая стража, которые должны действовать против огня; но огонь там никогда не тушат водою, а прекращают распространение его тем, что ломают близ стоящие строения для того, чтобы огонь, потеряв силу, потух сам собою. Для этой же цели каждый солдат и ночной сторож должен носить при себе топор»{282}. Дополняет это свидетельство австрийский дипломат А. Лизек (1675): «Обязанность пожарных исполняют стрельцы; туша пожар, они ломают строения до самой улицы, а если надо спасти дом, то закрывают его бычьими кожами, поливая их беспрестанно водой. Впрочем, беда или печаль невелика, если дом и сгорит: имущество у них хранится в подвалах, а дом можно на следующий день купить на рынке (где, видели мы, продавали их тысячами, вполне готовые), сложить снова и поставить на прежнем месте, почти без всяких затей и расходов»{283}.

Сходным образом характеризует борьбу с пожарами Котошихин: «А как бывает на Москве пожарное время, и они стрелцы повинни ходить все на пожар, для отниманья, с топорами, и с ведрами, и с трубами медными водопускными, и з баграми, которыми ломают избы. А после пожару бывает им смотр, чтоб кто чего пожарных животов захватя не унес; а кого на смотре не объявитца, бывает им жестокое наказание батоги»{284}.

В 1695 году Петр I попытался создать новую противопожарную службу в Москве. «Дневные записки» И.А. Желябужского сообщают: «В то ж время даточных брали на Москве у всех палатных людей, на пожар бегать и караулы стеречь вместо стрельцов, и прозвание им было Алеши»{285}. Но эта реформа не удалась, и создание полицейских брандмейстерских команд произошло уже в XVIII столетии.

Сигналом о пожаре был колокольный звон. Павел Алеппский пишет: «В Молдавии и Валахии в случае пожара обыкновенно кто-нибудь ударяет в большой колокол об один из его краев, причем раздается страх наводящий гул, крайне неприятный и пугающий; это служит знаком людям сбираться для тушения пожара или спасаться. В московской же земле ударяют в приятный по звуку колокол, висящий над городскими воротами»{286}. В Москве издревле при пожарах звонили во все городские колокола особым частым — набатным — звоном. Когда началось московское восстание 1606 года, бояре-изменники успокаивали Лжедмитрия I, спрашивавшего о причине колокольного звона, говоря ему, что где-то горит город. На самом же деле набат поднимал служилых людей против поляков и охраны самозванца. В 1668 году появился указ (его черновик правил лично царь Алексей Михайлович), регламентирующий набатный звон. Он предписывал в случае, если пожар начнется в Кремле, бить во все три набатных колокола — на Набатной, Тайницкой и Троицкой башнях — «в оба края поскору»; «а будет загорица в Китае» — в один Спасский набат на Набатной башне, «в один край, скоро же»; при пожаре в восточной части Белого города бить в Спасский набат «в оба ж края потише» и в Троицкий набат; в Земляном — в колокол на Тайницкой башне «развалом с расстановкой». По этой системе извещали о пожарах в других районах Москвы: в западной части Белого города, Садовниках и Кадашах — как в Китай-городе, «в иных местех за рекою же» — как в Белом городе, в заречной части Земляного города — как в Земляном. С набатных башен велось и наблюдение за пожарами{287}.

Достопримечательности «царствующего града»

Скорбная хроника московских пожаров создает впечатление, что Москва регулярно превращалась в груду развалин и пепла, из которых возрождалась заново. Тем не менее иностранцы, посещавшие русскую столицу в XVI—XVII веках, рассказывают об одних и тех же ее достопримечательностях, часть которых дошла и до наших дней. Московские достопримечательности составляли славу и гордость города. Их защищали от огня, а если не удавалось спасти, восстанавливали. Они являлись одной из основ московского бытия, без них невозможно было представить себе город.

Главными достопримечательностями Москвы были, конечно, ее храмы и святыни — мощи чудотворцев в Успенском соборе, Риза Господня, чудотворные иконы, соборы Кремля, великолепный Покровский храм на Красной площади, монастыри. Каждый храм имел икону, святые мощи, крест или иную, глубоко почитаемую прихожанами и пришлыми богомольцами «святость».

Поражали воображение четыре линии московских стен, особенно великолепный Кремль. С Соборной площади или из-за Кремлевской стены путешественник мог полюбоваться красочным царским дворцом.

Со времен Бориса Годунова иностранные авторы описаний России особое внимание обращают на кремлевские колокола. Рассказывая об аудиенции, данной в 1602 году Шлезвиг-Голштейнскому принцу Гансу, его приближенный Аксель Гюльденстриерне пишет: «Тем временем звонили в очень большой колокол, висящий в Кремле, он был отлит в 1601 году, и до сих пор в него ни разу не звонили, кроме как в прошлую Пасху; весил он, как утверждают русские, 641 шиффунт и 5 лисфунтов на копенгагенский вес»{288}. Речь идет о самом большом на то время кремлевском колоколе «Царь», отлитом А. Чоховым, имевшем вес 64 тонны.

Годуновский колокол упоминает в своем описании Москвы и Мейерберг. Однако его воображение поразил другой гигант — новый Царь-колокол, отлитый в 1655 году: «В Кремле мы видели лежащий на земле медный колокол удивительной величины, да и произведение русского художника, что еще удивительнее. Этот колокол по своей величине выше Эрфуртского и даже Пекинского в Китайском царстве. Эрфуртский вышиною девять футов шесть дюймов, диаметр его жерла без малого 8 футов, окружность 9 футов, толщина стен шесть с половиною дюймов, а весит 25 400 фунтов. Пекинский колокол 131/2 фута, поперечник его 12 футов, окружность 44 фута, толщина 1 фут, а вес 120 000 фунтов. Но русский наш колокол вышиною 19 футов, шириною в отверстии 18 футов, в окружности 64 фута, а толщиной 2 фута, язык его длиною 14 футов. На отлитие этого колокола пошло 440 000 фунтов меди, угару из них было 120 000 фунтов, а все остающееся затем количество металла было действительно употреблено на эту громаду… Он лежит еще на земле и ждет художника, который бы поднял его, для возбуждения его звоном в праздничные дни набожности москвитян, потому что этот народ вовсе не желает оставаться без колокольного звона, как особенно необходимого условия при богослужении»{289}.

Свидетелем изготовления этого огромного колокола был Павел Алеппский. Сделанное им подробное описание очень похоже на аналогичный сюжет в фильме Андрея Тарковского «Андрей Рублев». Не был ли вдохновлен им великий мастер кинематографа? Павел Алеппский рассказывает, что царь первоначально обратился к иноземным мастерам, которые запросили слишком большой срок для отливки колокола. После этого «явился русский мастер, человек малого роста; невидный собой, слабосильный, о котором никому и в ум не приходило, и просил царя дать ему только один год сроку». Мастер Емельян Данилов принялся за работу, но во время чумы скончался, и «эта редкостная вещь осталась испорченной». Тогда «явился еще один мастер из переживших моровую язву, молодой человек, малорослый, тщедушный, худой, моложе двадцати лет, совсем еще безбородый, как мы видели его потом, дивясь милостям Всевышнего Бога, коими Он осыпает свои создания. Этот человек, явившись к царю, взялся сделать колокол больше, тяжеловеснее и лучше, чем он был прежде, и кончить работу в один год». По русским документам мы знаем, что звали молодого мастера Александр Григорьев.

Яма для отливки колокола была вырыта прямо на Ивановской площади Кремля. Подробно описав подготовительные работы, процесс отливки и очистки колокола, Павел Алеппский переходит к рассказу об извлечении колокола из литейной ямы: «Вышел колокол редкостный, одно из чудес света по своей громадной величине. В течение долгого времени не переставали кирками отбивать от формы те места, по которым текла медь, и очищать их до 1 декабря, когда решили вынуть колокол из ямы и повесить… Машины и канаты были привязаны и приготовлены в нашем присутствии, и горожане сошлись на зрелище. Каждую из этих шестнадцати машин приводили в движение 70—80 стрельцов, и над канатом каждой машины сидел человек, чтобы давать знать, как следует вертеть, дабы тянули все одновременно. То был день зрелища, какие бывают в жизни на счету. Многие веревки полопались, но тотчас же были заменены другими. После величайших усилий и огромных, свыше всякого описания, трудов по истечении трех дней совершили поднятие колокола и повесили его над ямой на высоту около роста человека при всевозможных хитрых приспособлениях. Над отверстием ямы положили толстые бревна, закрыв ее всю, над ними положили еще бревен, пока этот чудо-колокол не встал на них, и тогда приступили к подвешиванию железного языка, который весит 250 пудов, а толщина его такова, что мы с трудом могли охватить его руками, длина же более полутора роста… Когда мы входили под него, нам казалось, будто мы в большом шатре…»{290}

Этот колокол пролежал в Кремле до 1679 года, удивляя всех наблюдателей, пока, наконец, не был поднят на Большую Успенскую звонницу. Во время пожара 19 июня 1701 года он разбился, но из его обломков отцом и сыном Маториными был отлит новый «Царь».

Удивляли иностранцев не только кремлевские колокола, но и другие памятники русского литейного искусства. Артиллерийские орудия, установленные на Красной площади, которые могли стрелять «поверх восточных ворот через стену и Москву реку», стояли на Красной площади еще при Штадене. Самое почетное место занимала среди них отлитая А. Чоховым в 1586 году мортира «Царь». Она находилась здесь не случайно, защищая москворецкую переправу. Для нее был вырыт специальный окоп со скошенной передней стенкой. Правда, в деле Царь-пушка ни разу не использовалась, зато служила предметом гордости и удивления.

«Мы гуляли по городу и видели там удивительное разнообразие лавок и главную площадь, где разместилась основная часть артиллерии, — пишет Орудж-бек. — Эти пушки так велики по размерам, что два человека должны влезть в ствол, чтобы его прочистить». Ему вторит Маскевич: «Среди рынка я видел еще мортиру, вылитую, кажется, только для показа: сев в нее, я на целую пядень не доставал головою до верхней стороны канала. А пахолики (бедные шляхтичи-гусары. — С. Ш.) наши обыкновенно влезали в это орудие человека по три и там играли в карты под запалом, который служил им вместо окна». Он же сообщает о другом удивительном артиллерийском орудии, стоявшем на Красной площади: «Там, между прочим, я видел одно орудие, которое заряжается сотнею пуль и столько же дает выстрелов; оно так высоко, что мне будет по плечо; а пули его с гусиные яйца. Стоит против ворот, ведущих к Живому мосту»{291}.

Удивительная стоствольная пушка была создана также Андреем Чоховым. Надпись на ней гласила: «Слита сия пушка при державе государя царя и великого князя Федора Ивановича всеа великия России лета 7096 (1588. — С.Ш.) году делал Андрей Чохов», а ниже — «Пушка о сте зарядах, в ней весу 330 пуд 8 гривенок» (более 5,2 тонны). Это орудие использовалось во время боев Второго ополчения с поляками. Затем его перевезли на Пушечный двор. В 1640 году ее осмотрели «пушечные литцы» Алексей Якимов, Михаил Иванов и Никифор Баранов и дали заключение: «…в Московское разорение у тое же пищали засорилось каменьем и грязью закачено 25 зарядов и тем де зарядом помочь они не умеют. А ныне-де она и досталь заржевела. А осталось-де у нее целых 40 зарядов и теми заряды стрелять мочно». К сожалению, эта пушка до нашего времени не сохранилась, вероятнее всего, ее переплавили в начале XVIII века{292}.

Огромные колокола и пушки были доступны для обозрения всем посетителям Красной площади и Кремля, но мало кто удостаивался чести быть приглашенным в царскую сокровищницу. И всё же несколько иностранцев оставили ее описание. Поэтический рассказ Джерома Горсея даже вдохновил художника Александра Литовченко на создание (1875) картины «Царь Иван Грозный показывает сокровища английскому послу Горсею».

Англичанин пишет: «Каждый день царя выносили в его сокровищницу. Однажды царевич сделал мне знак следовать туда же. Я стоял среди других придворных и слышал, как он рассказывал о некоторых драгоценных камнях, описывая стоявшим вокруг него царевичу и боярам достоинства таких-то и таких-то камней». По рассказу Горсея, Иван Грозный оказался знатоком драгоценных камней и легенд, связанных с ними. О магните царь отозвался таю «Магнит, как вы все знаете, имеет великое свойство, без которого нельзя плавать по морям, окружающим землю, и без которого невозможно узнать ни стороны, ни пределы света…» Затем он показал придворным свойства магнита, притянув к нему металлическую цепочку. Вообще свойства камней особо интересовали царя. Взяв в руки коралл и бирюзу, он заключил: «Я отравлен болезнью, вы видите, они показывают свое свойство изменением цвета из чистого в тусклый, они предсказывают мою смерть», — а затем потребовал жезл из рога единорога «с великолепными алмазами, рубинами, сапфирами, изумрудами и другими драгоценными камнями» и несколько пауков. «Он приказал своему лекарю Иоанну Ейлофу обвести на столе круг; пуская в этот круг пауков, он видел, как некоторые из них убегали, другие подыхали». Затем Грозный показывал и расхваливал алмаз, рубин, сапфир, изумруд и другие камни, пока ему не стало плохо и он [не] потребовал унести его из сокровищницы{293}. Видимо, об этом же посохе сообщает Штаден, называя его «прекрасным драгоценным посохом с тремя огромными драгоценными камнями».

Другой посетитель царской сокровищницы, Орудж-бек, был более краток: «Здесь, перед воротами, стояли две статуи львов: одна, по-видимому, из серебра, другая — из золота, но обе грубо сделаны. О том, что мы увидели внутри сокровищницы, о невообразимых богатствах трудно рассказать и описать всё это невозможно, так что я замолкаю»{294}. Капитан личной охраны Лжедмитрия I Жак Маржерет бывал в царской сокровищнице неоднократно. Он сообщает, что видел там четыре короны, два посоха, два золотых державных яблока, «два цельных рога единорога и один посох, с которым ходят императоры, сделанных из цельного куска [рога] единорога», золотой посох, множество «больших и малых золотых блюд и чаш для питья». К несчастью, легендарная сокровищница московских государей была разграблена поляками и литовцами в Смутное время. Активное участие принял в этом и сам Маржерет. Например, в марте 1611 года он «взял» у боярина Ф.И. Шереметева, ведавшего государственной казной, «обруч золотой шляпочный с яхонты и с олмазы, цена 500 Рублев; да 2 чарки золоты, да манелы (браслет?), стебель золот ложечной с каменьем весу 2 гривенки и 31 золотник с полузолотником, по 30 рублев гривенка, итого 79 рублев и 22 алтына пол 6 (пять с половиной. — С.Ш.) денги; да жемчугом дано 782 золотника, цена 986 рублев 23 алтына 2 денги»{295}.

«Семь царских корон и три скипетра, из них один — из цельного рога единорога, очень богато украшенный рубинами и алмазами, а также несказанно много редкостных драгоценных изделий должны были познать, как кочевать по чужим землям», — пишет Буссов{296}. Удивительно еще, что после такого разграбления в царской сокровищнице еще остались «шапка Мономаха», золотой трон Бориса Годунова и другие реликвии, находившиеся там до Смуты.

Торг на Красной площади, на улицах и в переулках Китай-города и Живой мост, о котором упоминал Маскевич, также славились как московские достопримечательности. О первом сложили пословицу-пожелание: «Что в Москве в торгу, то в твоем дому». Живой — наплавной — мост был примечателен своими размерами. Для древнерусских городов такие мосты были обыденными, они представляли собой связанные плоты, положенные на воду и убиравшиеся при проходе судов. Перед весенним половодьем Живой мост разбирался, иногда его разметывали осенние ветры.

В 1643 году голландец Иван (Яган) Кристлер предложил выстроить на этом месте каменный мост. Царь Михаил Федорович заинтересовался проектом и повелел создать «мостовой образец», который живописец Анц Детерс (Ганс Детерсон) расписал суриком, чернью и белилами. 31 июля 1644 года в Посольском приказе Кристлер представил посольским дьякам Григорию Львову и Степану Кудрявцеву модель моста и чертеж «на три статьи». На вопрос, не развалится ли мост во время ледохода, Кристлер отвечал: «У него будут сделаны шесть быков каменных острых, а на те быки учнет лед, проходя, рушит[ь]ся». По словам инженера, своды моста могли выдержать попадание «большого пушечного снаряда». В тот же день «мостовой образец» осматривал царь, и в результате проект Кристлера был одобрен. 12 августа 1644 года голландец подал в Посольский приказ смету на строительство, и вскоре начались подготовительные работы. Но после кончины в 1645 году Кристлера и царя Михаила Федоровича проект каменного моста через Москву-реку был надолго забыт{297}.

Вернулись к нему в правление царевны Софьи Алексеевны, видимо, по инициативе князя Василия Васильевича Голицына, придававшего особое значение каменному строительству в столице. В 1687 году, взяв за основу план Кристлера, возведение моста возглавил «мостового каменного дела мастер» монах Филарет. Мост было решено строить не на месте Живого моста, а между Садовниками и районом Алексеевского монастыря. От Всехсвятской башни Белого города, к которой мост примыкал, он получил наименование Всехсвятского Каменного. Основу моста составили дубовые сваи, вбитые в русло реки. Строительство велось пять лет и встало казне в весьма значительную сумму, что породило в Москве присказку: «Дороже каменного моста».

Двенадцатиарочный мост имел в поперечнике 11 саженей, то есть был шире большинства московских улиц. Со стороны Замоскворечья была выстроена украшенная часами предмостная башня с шестью проездными воротами, завершавшаяся двумя шатрами, увенчанными двуглавыми орлами. В конце столетия в башне находились Корчемная канцелярия и тюрьма для арестованных за незаконную продажу спиртного. У отводных быков были выстроены две мельницы, а на самом мосту в конце XVII века стояли различные торговые и иные заведения. В 1696 году здесь находились четыре каменные палатки, принадлежавшие А.Д. Меншикову, табачная таможня, пивной двор, кружало (кабак) «Заверняйка» (хочешь — не хочешь, а завернешь!), лавки, торговавшие щепетным (мелочным) товаром. На левом берегу располагались торговые бани, принадлежавшие тому же Меншикову, и казенные житницы для солдат, а под самим мостом — пивной фартинный ледник. Вокруг башни были устроены галереи — Верхние гульбища, где москвичи пили пиво и любовались видом Кремля. Как свидетельствуют документы Казенного приказа, с «водошной и пивной и медовой продажи», осуществлявшейся на мосту, в казну поступал питейный сбор, составлявший «немалую прибыль».

Монахи Азовского Предтеченского монастыря просили дозволения поставить именно на мосту, у башни, часовню и келью для старца. Дозволение было дано, и старец начал жить у моста и собирать милостыню. Возможно, подогретые пивом москвичи жертвовали щедрее, чем трезвые.

В XVIII веке под одной из арок моста на левом берегу (москвичи называли ее «девятой клеткой») обосновались «лихие люди». Там начинал свою преступную карьеру прославленный московский разбойник Ванька Каин{298}.

Вернемся с Москвы-реки на Красную площадь. Здесь во второй половине XVI — начале XVII века можно было наблюдать еще одну диковину, поражавшую воображение не меньше огромных колоколов и пушек. Вдоль Кремлевской стены шел Алевизов ров, выкопанный в 1508 году. Во второй половине XVI столетия ров обмелел и в нем был устроен «двор лвиной», который, согласно описи «ветхостей» московских укреплений, был «пригорожен к стене». В 1557 году английская королева Мария I Тюдор преподнесла Ивану Грозному в подарок льва и львицу. На миниатюре Лицевого летописного свода, изображавшей прибытие московского посланника с дарами королевы, львы вполне узнаваемы{299}.

Ход мыслей царя, приказавшего поместить львов в кремлевский ров, очевиден. «Львиный ров» — одно из центральных мест в Книге пророка Даниила. Именно туда был брошен пророк, но Ангел Господень «заградил пасть львам». Тогда в ров были сброшены обвинители Даниила — «как они сами, так и дети их и жены их; и они не достигли до дна рва, как львы овладели ими и сокрушили все кости их» (Дан. 6:7, 6:12, 6:16, 6:19, 6:22, 6:24). На русских иконах Даниил изображался с львами, припадающими к его ногам и всячески ласкающимися.

О содержании львов в кремлевском рву сообщает Генрих Штаден. Он также пишет, что после пожара 1571 года «львов, бывших под стеной во рву, нашли мертвыми на торгу». При Борисе Годунове львы вновь появляются в Москве — вероятно, в качестве подарка персидского шаха. Орудж-бек сообщает: «Нам также показывали огромную клетку с дикими зверями: среди других там был лев, громадный, как лошадь, чья грива падала на обе стороны его шеи, позже он в ярости сломал две огромные деревянные балки в своей клетке». Быть может, зверь так разозлился, увидав персов, которых счел виновниками его отправки в холодную Московию? Этот лев (а возможно, их было больше) дожил до Смутного времени. «К югу от города вырыт глубокий ров, в котором великий князь обыкновенно держит львов, чтобы всякий, кому только угодно, мог смотреть их», — сообщает Петр Петрей, впервые попавший в Москву в 1608 году{300}. По-видимому, во время «Московского разорения» львы погибли. Память о них сохранялась до второй половины XVII века в названии Львиных (Неглименских) ворот Китай-города, которые потом стали именовать Иверскими или Воскресенскими.

Генрих Штаден сообщает также, что неподалеку от львов содержали слона, прибывшего из Аравии. Его история еще печальнее. Немец-опричник пишет: «Великому князю был подарен слон вместе с арабом, управлявшим этим слоном. Этот араб получил в Московии много денег. Это приметили русские бражники — бездельники, горькие пьяницы, которые в тайных корчмах бросают кости и ведут игру, тайно убили жену араба ради денег. Этого араба русские обвинили вместе со слоном, объявив, что чума, которой будто бы отродясь не помнили в Москве, пошла от араба и слона. Тогда араб впал в немилость и был сослан в посад Городки». Там он скончался, а слон лег и умер на его могиле. Швед Павел Одерборн рассказывает другой вариант этой драмы: слона, подаренного персидским шахом Тахмаспом, царь пытался заставить становиться перед ним на колени, прокалывая ему железным острием кожу на лбу. Увидев бесплодность своих попыток, Грозный приказал изрубить животное{301}.

При царе Алексее Михайловиче в Москве появился новый слон, опять же присланный в подарок персидским шахом. Первоначально его поместили у кремлевского рва, а затем перевели в зверинец в Измайлове. Позднее шах дарил слонов Петру I и один из них уже в 1713 году поселился в Санкт-Петербурге. Прибывали в Москву и другие диковинные животные. Например, в 1620 году в числе других подарков от английского посла Джона Мерика царь Михаил Федорович получил двух «индейских» попугаев и «зверя индейского антилопа». Не в диковинку были москвичам и обезьяны. Корб передает курьезную историю, случившуюся с доктором Цопотом, жившим в конце XVII века в Москве: «Какой-то писарь из Царского приказа принес к этому же самому врачу обезьяну для оказания ей медицинского пособия, но врач отговорился незнанием русского языка и указал на своего товарища, Карбонарии, как на человека более способного к тому, так как он хорошо знает уже язык страны»{302}.

Царский Измайловский зверинец, Соколиный и Потешные дворы (там держали медведей) не показывали даже иностранным послам. Голландец Витсен рассказывает, что попытался подкупить сторожей, чтобы заглянуть на Соколиный двор, но те решительно отказались. Рядом с Соколиным двором находились «Монстерхауз» и «охотничий домик», в которые Витсену также не удалось попасть. «Когды мы спросили сторожей, какие там животные и рыбы, мы получили ответ: “Чтобы ответить на этот вопрос, у нас дня не хватит; почему вы спрашиваете об этом?”». «Эти люди очень ревнивы и боятся, что выдадут тайну, даже в мелочах», — заключает голландец{303}. При Петре I членам австрийского посольства уже разрешили посетить зверинец. И. Корб пишет: «6 [декабря 1698 года]. Сегодня мы были в царском зверинце, где видели неимоверной величины белого медведя, леопардов, рысей и многих других зверей, которые содержатся здесь только для удовлетворения любопытства»{304}. В XVIII веке Измайловский зверинец считался одним из крупнейших в Европе; помимо животных лесной полосы там содержались львы, тигр, дикобраз, антилопа гну и другие экзотические звери.

Завершая рассказ о московских достопримечательностях, необходимо сказать о великолепном дворце князя Василия Васильевича Голицына на Тверской улице. Хоромы фаворита царевны Софьи отличались изысканной роскошью. Опись имущества князей Голицыных, составленная после их опалы, занимает в сборнике документов «Розыскные дела о Федоре Шакловитом и его сообщниках» (СПб., 1893) почти 200 страниц печатного текста.

В 1638 году двором на Тверской улице владел князь Андрей Андреевич Голицын, дед фаворита. Сам князь Василий Васильевич начал сооружать свой дворец в 1684-м и ко времени опалы так и не успел завершить строительство, однако здание было возведено, основная часть помещений отделана и обжита. Двухэтажные хоромы достигали высоты в восемь саженей. Со второго, жилого, этажа переходы вели в церковь Параскевы Пятницы, где князь выстроил верхний храм во имя Воскресения Христова и специальную палату, в которой молился с семьей во время богослужения. Над воротами усадьбы находилась жилая «палатка» с шатровой крышей, крытой черепицей. Над шатром возвышался «прапор» (флюгер) — человек на коне. Крыша основного здания была обита железными и медными листами.

В княжеском доме было 28 различных помещений и четверо входных сеней. Внутри дом делился на несколько частей — покои князя Василия Васильевича, его супруги Евдокии Ивановны и сыновей Алексея и Михаила. Самой большой комнатой была «большая столовая палата» хозяина дома с великолепным убранством. Свет падал через стеклянные окна, потолок украшало изображение ночного неба с созвездиями — «беги небесные с зодиями и планеты, писаны живописью». В красном углу помещались иконы в окладах, на стенах — портреты: князя Владимира Святославича, царей от Ивана Грозного до Ивана и Петра Алексеевичей и европейских королей. Посередине комнаты висело «костяное» (видимо, из моржового клыка) паникадило, которое при описи имущества опальных было оценено в 200 рублей. Вдоль стен, также украшенных зеркалами, стояли шкафы, посередине комнаты — столы, стулья, лавки. Видимо, именно здесь князь Голицын принимал француза де Невилля, который после беседы с ним записал: «Если бы я захотел письменно изложить здесь всё, что я узнал об этом князе, то никогда бы не смог сделать этого; достаточно сказать, что он хотел заселить пустыни, обогатить нищих, дикарей превратить в людей, трусов — в храбрецов, а пастушеские хижины — в каменные дворцы»{305}. Была у князя Василия и другая «столовая палата»; а еще одна — у его сына Алексея.

Домашняя молельня располагалась в Верхней «крестовой палате». Помимо икон и портретов царя Федора Алексеевича, патриархов Никона и Иоакима на стенах там хранились книги, в основном церковные, но было и несколько светских, в том числе «Книга с польского писма с истории о Магилоне кралевне», «О строении комедии», какие-то польская и «немецкие» книги, переведенный с польского Коран (!) и др. Здесь же находились целых девять часов — «боевых» (с боем) и «столовых» (настольных), общая стоимость которых составляла 429 рублей. В этой же палате висел герб князей Голицыных.

На втором этаже имелись целых три спальни князя Василия. Одна из них была зимней, другая летней (она названа «спальным чуланом»). В третьей, видимо, главной, была немецкая ореховая резная кровать, висели четыре зеркала и персидский ковер, стояли девять стульев. Хозяйские спальни размещались и на нижнем этаже, в одной из них висел живописный портрет самого князя. У княгини Евдокии Ивановны была своя «крестовая палата», а также еще одна палата, спальня, два хозяйственных помещения — «казенные палаты». Рядом с одной из них располагалась содержавшаяся княгиней богадельня. В нижнем этаже по традиции размещались «людская палата» и хозяйственные помещения — погреба, «винная палата», мастерская палата, поварни. На дворе стояли конюшня, оружейная и каретная палаты.

Дом князя Голицына был, по-видимому, самым богатым и роскошным в Москве, уступая лишь царскому дворцу. По стенам висели западноевропейские шпалеры и восточные ковры, по всему дому стояла «немецкая» мебель, даже самые простые предметы были «писаны», «резаны» или еще каким-либо образом украшены. Среди прочего упоминаются шесть клеток для попугаев. Мы не знаем, были ли в них попугаи в момент описи имущества князя. Помимо портретов, зеркал и гобеленов стены дома украшали «немецкие» карты. Опись дотошно перечисляет иконы, книги, одежду, посуду, оружие, съестные припасы, принадлежавшие Голицыным. Скорее всего, основную часть имущества князь приобрел в годы своего фавора — у него не было предметов с историей, как у боярина Никиты Романова. Общая стоимость вещей, согласно подсчетам оценщиков, составила 13 493 рубля. Из других владений Голицына в дом было привезено добра еще на 26 741 рубль. Эта сумма отражает только стоимость «животов», то есть движимого имущества князя, а его общее состояние, включающее стоимость вотчин и московских дворов, даже трудно представить{306}.

Этот удивительный дом открывал свои двери немногим. Гостями князя были бояре, иностранные дипломаты, приказные люди. Простые москвичи могли лишь любоваться дивными палатами из-за ограды. Сходным образом был украшен и дом боярина Артамона Сергеевича Матвеева в Артемоновом переулке. На стенах висели «чертеж Архангельского города и иных Поморских городов», «чертежи» Швеции, Дании, России, Польши, Англии, портреты хозяина дома, его сыновей, польских королей и почему-то Ильи Даниловича Милославско-го{307}.

Матвеев, Голицын и люди их круга не были зачинателями моды на «заморские» диковины и предметы, но в их домах эта мода получила наибольшее распространение. Постепенно проникала она и в хоромы других аристократов, от них — к дворянам, купцам и посадским. Столица готовилась к переходу в Новое время, не ожидая, что оно окажется для нее столь жестоким… 

Тать в нощи

Преступность, в том числе и уличная, составляла большую проблему как для Москвы, так и для других городов средневековой России. О широком распространении различных видов уголовных преступлений свидетельствуют русские законодательные своды — судебники.

Двенадцать из шестидесяти восьми статей Судебника 1497 года были посвящены наказаниям за различные виды уголовных преступлений. В Судебнике перечислены такие разновидности преступлений, как «татьба», «душегубство», «разбой», «ябедничество» (соответственно грабеж, убийство, грабеж с опасностью для жизни пострадавшего, ложный донос). Впервые появляется термин «ведомый лихой человек» — тот, чья преступная сущность была очевидна для окружающих, готовых подтвердить это под присягой. В другой статье этого законодательного свода список криминальных специальностей дополняют «государский убойца» (убийца своего господина), «коромольник» (мятежник), «церковный тать» (грабитель церковного имущества), «головной тать» (грабитель-убийца), «подымщик» («лихой человек», скрывающийся под чужим именем) и уже знакомый нам «зажигальник». За все эти преступления полагалась смертная казнь. Исключение делалось лишь для тех, кто был пойман на грабеже впервые; таковых полагалось наказывать торговой казнью — «бити кнутием» на торговой площади и конфисковать их имущество, из которого следовало возмещать убытки потерпевшей стороне{308}.

Судебник 1550 года пополняет список злодеев «градским здавцем» (изменником, сдавшим город неприятелю) и «подметчиком» (составителем «подметных писем» — анонимных писаний, возмущавших народ){309}.

Наконец, самый полный перечень преступлений и наказаний содержит Соборное уложение 1649 года. Этот законодательный свод сортировал злодеяния по их опасности, начиная с преступлений против Бога, Церкви и государя, а затем переходил к уголовным и иным видам преступлений. Смертная казнь (сожжение) полагалась богохульнику, мешавшему свершению Божественной литургии или совершившему убийство в храме; за другие бесчинства в церкви — нанесение ранений, «непристойные речи» и оскорбление — следовала «торговая казнь» или тюремное заключение. Грабителей церковного имущества карали смертью. Казнь применялась и за политические преступления — «умысел на государьское здоровье», измену, мятеж («А кто учнет к царьскому величеству или на его государевых бояр и околничих и думных и ближних людей, и вгородех и в полкех на воевод, и на приказных людей, или на кого ни буди приходити скопом и заговором»). К числу особо опасных преступлений был отнесен и поджог города по злому умыслу или вследствие измены{310}.

Особое внимание уделяло Соборное уложение охране государевой чести — даже за появление на государевом дворе с пищалью или луком полагалось бить виновного батогами, а посмевшим обнажить оружие должны были отрубить руку. Жестоко наказывались драка и брань на царском дворе. Смертная казнь грозила подделывателям государственной печати и фальшивомонетчикам; для последних она была особо жестокой — им заливали в горло расплавленный металл{311}.

Уголовные преступления против граждан также карались весьма сурово: за убийство полагалась смертная казнь, за нанесение увечий — аналогичное истязание виновного и штраф. За первую кражу должны были отсечь левое ухо, посадить в тюрьму на два года, а затем сослать «в украинные города»; за вторую отсекали правое ухо, отправляли в тюрьму на четыре года, а затем снова ссылали, за третью казнили. Таким же образом, как воров («татей»), наказывали мошенников.

Сходным образом характеризует преступления по уголовным делам Р. Ченслер, побывавший в России за сотню лет до составления Соборного уложения, в царствование Ивана Грозного и обративший внимание на отличия в русском и английском уголовном законодательстве: «По их законам никто не может быть повешен за свой первый проступок; но виновного долго держат в тюрьме и часто бьют плетьми и иначе наказывают, и он должен оставаться в тюрьме, пока друзья не поручатся за него. Если вор или мошенник, которых здесь очень много, попадется вторично, ему отрезывают кусок носа и выжигают клеймо на лбу и держат в темнице, пока он не найдет поручителей в своем добром поведении. Если же попадется в 3-й раз, его вешают»{312}.

Пятнадцатая статья 21-й главы Соборного уложения «О розбойных и о татиных делех» предусматривала наказание за целый ряд взаимосвязанных преступлений. В ней составители нарисовали портрет типичного для средневековой Москвы криминального персонажа: «А которые воры на Москве и в городех воруют, карты и зернью играют, и проигрався воруют, ходя по улицам, людей режут, и грабят, и шапки срывают, и о таких ворах на Москве и в городех и в уездех учинити заказ крепкой и биричем кликати по многия дни, будет где такие воры объявятся, и их всяких чинов людем имая приводити в приказ… и тем вором чинити указ тот же, как писано выше сего о татех»{313}.

Вероятно, упомянутая в Соборном уложении кража шапок была распространенным видом «татьбы», поскольку встречается в сохранившихся делах. Например, осенью 1687 года был ограблен возвращавшийся ночью из гостей торговый человек Иван Дмитриев: «Набежали на меня воровские люди, стали бить, грабить и грабежом взяли у меня шапку, оторвали от пояса ножик и мешочек козлиный, в нем денег семь рублей и ключи лавочные». На счастье торговца, на следующий же день он углядел свои вещи, выставленные на продажу в лавке тяглеца Бронной слободы Ивана Иванова. По жалобе Дмитриева Иванов был взят на съезжий двор и наказан за продажу краденого{314}.

Другое дело о «татьбе» также упоминает покражу шапки. Михаил Тихонов пришел на съезжий двор с жалобой, что у него со двора украли черную курицу. Он также увидел свою курицу (видимо, она была приметной) в рядах на Красной площади в руках у тяглеца Казенной слободы Андрея Аникеева и повел того на съезжий двор. По дороге к ним присоединились какие-то люди (очевидно, приятели Аникеева), которые, жаловался Тихонов, «учали меня бить и тое курицу отбили. Да сбили с меня шапку. Полторы рубли за нее уплатил», курицу же Аникеев удавил и бросил. Однако Аникеев утверждал, что курицу купил в Охотном ряду, а «Мишка» сам напал на него, отнял курицу и свернул ей шею, о шапке же предпочитал не упоминать. Кто из тяжущихся говорил правду, дьяки съезжего двора разобрать не смогли, и в конце концов дело закончилось полюбовно{315}.

Как правило, объезжим головам и дьякам приходилось решать проблемы более серьезные, нежели кража куриц и шапок. Выше уже говорилось о широком распространении поджогов с целью грабежа. Несмотря на все меры по охране порядка — караулы и решетки, — ночным кошмаром для горожан были грабежи и убийства. Участник голландского посольства Николаас Витсен писал в 1665 году: «Теперь мы, идя по улицам, заметили озорство русских: в сумерках у некоторых из наших отняли ружья, и нам сказали, будто за одну ночь были убиты 12 человек, им перерезали горло, и что это здесь часто случается»{316}.

Схожие сообщения содержатся и в дневнике австрийца Корба. 16 июня 1698 года он записал: «…На многолюднейших улицах столицы найдены два москвитянина, которым неистовые злодеи отсекли головы. По ночам в особенности невероятное множество всякого рода разбойников рыщет по городу». Запись от 2 декабря сообщает: «Нашли на улице двух мертвых голландцев, в убийстве которых подозревают москвитян»{317}.

Многие иностранцы, испуганные ночными убийствами и грабежами в Москве, приписывали злодейскую сущность всем русским. Таков, например, отзыв Б. Таннера: «Удивительно, что в течение 15 недель я не мог заметить в москвитянах ничего добродетельного или приятного, или хоть сколько-нибудь похожего на истинное благочестие. Я вынужден поэтому сказать, что в большинстве случаев они лукавы, развратны, обманчивы, надувалы, вероломцы, вздорливы, разбойники и человекоубийцы, так что если в надежде на прибыток или получение денег убьют человека да поставят за его душу одну зажженную свечку в церкви, то считаются свободными и наказанию не подлежащими»{318}. Впрочем, некоторые путешественники придерживались иного мнения. «Обмануть друг друга почитается у них ужасным преступлением; прелюбодеяние, насилие и публичное распутство также весьма редки; противоестественные пороки совершенно неизвестны, а о клятвопреступлении и богохульстве вовсе не слышно», — пишет в середине XVI века итальянец Альберт Кампензе, правда, никогда в России не бывавший{319}. Истина, как обычно, была где-то посередине между этими полярными оценками. Во всяком случае, Таннер явно не был компетентен в той части своего отзыва, где речь идет о наказаниях за уголовные преступления, которые, как известно, были весьма жестокими.

О них сообщают более информированные чужеземцы. Например, рассказ Витсена может служить своеобразной иллюстрацией к статьям Соборного уложения.

Он присутствовал при смертной казни 120 человек, «кроме тех, которые кнутом или иначе были наказаны». Один из осужденных был сожжен — «это был монах, который обокрал свой монастырь, и, как русские сказали, он и колдовал своим крестом». Сожгли «церковного татя» и колдуна в костре «в виде домика из квадратно уложенных друг на друга бревен; вокруг и внутри “домика” полно соломы, примерно на два фута высоты». «На том же месте у двух-трех человек были отрублены руки и ноги, а затем голова, — продолжает голландец. — Одни потеряли руки, другие — ступни; жуткое зрелище. Ничем не связанные, они ложатся на землю и кладут голову, руки или ноги на два бревна. Затем подходит палач с маленьким топориком и отрубает сперва руки и ноги, а затем голову… В общем, то здесь, то там вешали, обезглавливали и т. д. Кнутом бьют, прогоняя по улице… Эшафотов здесь не употребляют, только скамьи, на которых стоит писец с двумя помощниками, и перед ними без особого труда происходит казнь прямо на улице»{320}.

Иностранные наблюдатели особо отмечали, что разбои часто совершались холопами. Мейерберг пишет:

«Москвитяне держат довольно многочисленных холопов и рабов, но с небольшими расходами, потому что, не заботясь о разноцветных платьях (ливреях. — С. Ш.), одевают их в какие ни есть обноски. Но [так] как пайков или месячины у них не водится, а притом много по закону постов, к которым они из бережливости прибавляют еще несколько от себя, то кормят слуг самым сухим хлебом, тухлой или сушеной рыбой и редко мясом, назначая в питье им чистую воду… Жалованья не дают им никакого, потому что большая часть из них холопы или крепостные, но и вольным-то очень ничтожное. Стало быть, они никогда не выходят с сытым желудком из-за домашнего стола, и вот вместе с праздношатающимися бедняками, которых бесчисленное множество, дожидается такой на площади без всякой работы, чтобы достать денег для насыщения себя, особливо на выпивку; не зная, по своей вине, никакого честного ремесла, они принимаются, как негодяи, за дурное: либо обворовывают тайком дома, которые стерегутся поплоше, либо грабят их, нарочно поджигая у людей позажиточнее и явившись будто бы подать помощь, либо в ночное время нападают открытою силой на встречных людей и, лишив их неожиданным ударом сначала голоса и жизни, чтобы они не могли кричать о помощи к соседям, отбирают у них потом деньги и платье. Так как и в трезвом состоянии они готовы на ссоры и гнусные обиды, то в пьяном виде очень часто поднимают драки из самых пустяков и, тотчас выхватив ножи, вонзают их друг в друга с величайшим ожесточением. Правда, что на всякой улице поставлены сторожа, которые каждую ночь, узнавая время по бою часов, столько же раз, как и часы, колотят в сточные желоба на крышах или в доски, чтобы стук этот давал знать об их бдительности шатающимся по ночам негодяям, и они из боязни быть схваченными отстали бы от злодейского дела, за которое принялись; а не то, если лучше хотят быть злодеями, сторожа их ловят и держат ночью под караулом, чтобы с рассветом отвести к уголовному судье. Но эти сторожа, либо по стачке с ворами, сами имеют долю в украденном, либо из страха их нерасположения к себе, будто объятые глубоким сном, не трогаются, потворствуя их злодействам, так что в Москве не рассветет ни одного дня, чтобы на глаза прохожих не попадалось множество трупов убитых ночью людей»{321}.

Мейербергу вторит его современник голландец Я. Стрейс: «Они рабы во природе и рождены для рабства, они весьма редко работают добровольно и без принуждения; их всегда принуждают к тому побоями. Они так привыкли к своему рабству, что, получив свободу после смерти своего господина или по доброте его, сами себя продают в рабство… Их скверно кормят, что способствует распространению воровства. Также часто происходят убийства, и каждый, кто боится потерпеть убыток или потерять что-либо, должен быть настороже. Несмотря на суровые наказания за небольшие кражи, холопы торговцев табаком и водкой не удерживаются от них»{322}.

По-видимому, в этих сообщениях есть зерно истины. Не случайно во время голода при Борисе Годунове разбойничьи шайки, состоявшие из бывших боярских холопов, терроризировали почти весь Московский уезд.

Выходили на ночную улицу или на большую дорогу с кистенем и ножом боевые холопы — военные слуги дворян, обученные обращению с оружием. Окольничий И. А. Желябужский сообщает в своих записках: «Ноября в 20 день (1697 года. — С. Ш.) покрали на Москве дьяка Казанского приказа Григорья Кузьмина, и после того на третий день явились разбойники, дворовые люди Кирюшка Шамшин с братом, также и иных всяких разных чинов, и пытаны, и в разбое винились, и повешены»{323}. Таким образом, ядро разбойной шайки составляли два брата-холопа, к которым примыкали выходцы из других социальных слоев. Случалось, что такие шайки создавали и сами господа. Так, в 1688 году были пойманы на разбое стольник князь Яков Иванович Лобанов-Ростовский и дворянин Иван Микулин с сообщниками. За разбой и убийство двух царских крестьян князь был бит кнутом, а его холопа-калмыка и казначея повесили{324}.

Этот случай был не единичным. Вплоть до XIX века помещики, особенно в провинции, сколотив шайки из дворовых, грабили и убивали на дорогах и в соседних имениях. Одна из таких историй вдохновила А.С. Пушкина на создание «Дубровского». Но всё же в большинстве случаев господа были непричастны к преступлениям, совершавшимся их холопами. Соборное уложение особо оговаривает такие случаи: «А будет такое убийственое дело учинят чьи люди или крестьяне без ведома бояр своих, и их за такое дело самих казнити смертию безо всякие пощады»{325}.

Из-за плохой сохранности архива Земского приказа, ведавшего борьбой с преступностью в Москве, подробности криминальной жизни «стольного града» приходится выуживать из самых разнообразных документов. Например, из прошения игуменьи Алексеевского монастыря Олимпиады, поданного в 1712 году, явствует, что одна из разбойничьих шаек обосновалась неподалеку от святой обители. Игуменья просила пристроить монастырскую ограду непосредственно к стене Белого города, поскольку «за монастырскою их оградою меж городовой стены у Алексеевской башни от воровских людей бывает грабеж и в монастыре их из того глухого проезду крадут»{326}. Видимо, тогда же «лихие люди» обосновались под «девятой клеткой» Всехсвятского Каменного моста, находившегося по соседству

В XVII—XVIII веках эта местность являлась окраиной города, хотя и не очень удаленной, а окраины во все времена были наиболее опасны для припозднившихся прохожих, о чем в 1643 году один из дворцовых служителей, «Потешныя палаты Федка Завалской», даже решился, хотя и не напрямую, напомнить царю. 28 ноября он подал челобитную: «В прошлом, государь, 149 году (7149-м, то есть 1641/42-м. — С.Ш.) пожаловал ты, государь, меня, холопа своего, отписным опальным двориком за Белым городом в Псарях; и мне, холопу твоему, к твоему государеву делу оттуды ходить в вечеру поздно нельзе», — вслед за чем следовала просьба разрешить продать этот двор и купить новый, в Белом городе «для поспешения к твоему государеву делу». Вероятно, стремление получить двор в Белом городе было связано вовсе не со стремлением Завальского побыстрее добираться на государеву службу, а с тем, что он опасался за свою жизнь, отправляясь вечером со службы домой. Царь снизошел до его просьбы — разрешил продать двор и купить новый{327}.

Если разбои и убийства, как свидетельствуют иностранные путешественники, совершались в основном в ночное время, то «татьба» (воровство) не стеснялась белого дня. Документы свидетельствуют, что в средневековой Москве промышляли карманники-виртуозы, которых не смущали ни множество людей, ни благочестивые поводы для народных собраний. 1 октября 1692 года, в праздник Покрова Пресвятой Богородицы, воры умудрились на Красной площади обокрасть подьячих Василия Юдина и Романа Артемьева, наблюдавших за порядком во время крестного хода, стащив у обоих весьма примечательные предметы — наборы из ножа и вилки, крепившиеся к поясу. Позднее Юдин так описывал пропажу: «Черенки разукрашены финифтью лазоревою. По финифти серебром положены жуки серебреные да вызолоченные». Стоила такая вещица аж пять рублей.

Обнаружив пропажу, Юдин тут же на площади схватил стоявшего рядом мальчишку Гараську, отправленного хозяином, мастеровым Иваном Герасимовым, продавать деготь. Тот оставил деготь в «шалаше» у торговца Елисеева и пошел глазеть на крестный ход, где и попался под руку подьячему. По-видимому, краденых предметов при нем не нашли и подозрение в воровстве сняли, однако на всякий случай отдали на поруки под расписку — но не Ивану Герасимову, а мастеровому Осипову. Быть может, хозяин поспешил откреститься от мальчишки, заподозренного в «татьбе»{328}.

Колечко с бирюзой

Красива была в середине XVII столетия главная торговая площадь Москвы, расположившаяся прямо перед стенами священной городской цитадели — Кремля. По старинке ее еще продолжали называть Пожаром, но уже постепенно стало утверждаться новое название, более соответствующее внешнему облику этого великолепного и шумного торжища, — Красная площадь. Народу на ней всегда было великое множество, поэтому москвичи, попав в какое-нибудь многолюдство, говорили: «Толчея, как на Пожаре!» Пришелец из дальнего города поначалу и в толк не мог взять: при чем тут пожар?

На Красной площади вокруг каменных лавок, деревянных скамей и шалашей толклись тысячи покупателей, сновали разносчики всякой снеди, наперебой расхваливая свой товар. Подле собора Покрова Пресвятой Богородицы, именовавшегося чаще храмом Василия Блаженного, находился довольно специфический торговый ряд — Белильный. Продавали здесь белила и румяна, причем не в лавках, а в более хлипких сооружениях — шалашах. В этом ряду, пожалуй, единственном на весь торг, царствовали женщины-торговки и конечно же женщины были и покупательницами столь важного товара.

Помимо шалашей «жонки и девки» торговали белилами, румянами, холстами «и всякой мелочью», «выше и ниже Лобного места ходячи на площади». Особым указом патриарха Филарета такая торговля с рук была запрещена, но, несмотря на запрет, продолжалась{329}. Этих торговок отметил и Олеарий, тем более что наряду с холстами у них можно было прикупить и более привлекательный для заезжего путешественника товар: «Перед Кремлем находится величайшая и лучшая в городе рыночная площадь, которая весь день полна торговцев, мужчин и женщин, рабов и праздношатающихся. Вблизи помоста… стоят обыкновенно женщины и торгуют холстами, а иные стоят, держа во рту кольца (чаще всего—с бирюзою) и предлагая их для продажи. Как я слышал, одновременно с этой торговлею они предлагают покупателям еще кое-что иное». Если верить Олеарию, то колечко с бирюзой во рту отличало московских проституток XVII века, именовавшихся в русских источниках «непотребными женками». Таннер, посетивший Москву через 40 лет после Олеария, сообщает: «Любо в особенности посмотреть на товары или торговлю стекающихся туда москвитянок: нанесут ли они полотна, ниток, рубах или колец на продажу, столпятся ли так позевать от нечего делать, они поднимают такие крики, что новичок, пожалуй, подумает, не горит ли город, не случилось ли внезапно большой беды… Некоторые во рту держали колечко с бирюзой; я в недоумении спросил, что это значит. Москвитяне ответили, что это знак продажности бабенок»{330}.

Дореволюционные историки писали, что в допетровские времена продажной любви в России не существовало, и считали ее порождением Нового времени, занесенным к нам из Западной Европы. В русских документах упоминания об этом «ремесле» весьма скудны. Однако проституция в средневековой России, в том числе в Москве, существовала, хотя, видимо, не в таких масштабах и формах, как в Новое время.

Из отечественных источников наиболее конкретные сведения о проституции и вообще о развратном поведении можно почерпнуть в исповедных вопросниках — перечнях вопросов, которые священник должен был задавать кающимся. Они показывают, что Церковь интересовалась моральным состоянием обоих участников «блудного дела» — «непотребной женки» и ее клиента. При этом грань между блудом ради удовольствия и за деньги проводилась не очень четко. И если мужчин спрашивали: «От блуда мзду давал, с кем хотя быти?» — то женщин менее конкретно: «Во блудницах не бывала ли?»{331} Вместе с тем 70-я статья Судебника 1589 года является уникальным свидетельством того, что проституция признавалась если не законным, то реально существовавшим промыслом: «А блядем и видмам бесчетия 2 денги против их промысла». Размер штрафа за бесчестие был ничтожно мал (скоморохам, например, платили целых два рубля), однако его существование показывает, что колдовство и проституция были внесены в своеобразный реестр профессий эпохи русского Средневековья{332}.

Разнообразные косвенные и обрывочные сведения о бытовании этого явления в России XV—XVII веков позволяют предположить, что оно уходит корнями в более древние времена, когда на Руси бытовало рабство. Очень любопытное свидетельство оставил бургундский рыцарь Гильбер де Ланноа, побывавший в Новгороде в 1413 году: «…есть рынок, где они продают и покупают своих женщин, поступая по их закону, мы же, истинные христиане, не посмели бы этого делать никогда в жизни. И обменивают своих женщин одну на другую за слиток или два серебра, как договорятся, чтобы один возместил разницу в цене другому»{333}. Конечно, новгородцы не продавали друг другу жен; по-видимому, речь идет о торговле холопками-наложницами. О распространении аналогичной торговли в Москве в более позднее время (1518—1519) рассказывает итальянец Франческо да Колло: «В городе Московии некоторые из наших купили нескольких молоденьких девиц от пятнадцати до восемнадцати лет, поистине прекрасных, для своего употребления и удовольствия, всего за один дукат или унгар, и так обычно их покупают за большую или мелкую цену, и дети, которые родятся, остаются во власти купивших, которые могут их для своего удовольствия продавать и менять, хотя и не могут вывозить из страны, но могут только держать для всяческого употребления…»{334}

Правда, да Колло поместил этот рассказ после сообщения о том, что на рынке отцы и матери продают «за ничтожную цену» своих детей, что заставляет полагать, будто «поистине прекрасных девиц» участники австрийского посольства купили таким же образом. Вероятнее всего, да Колло в такие детали не вникал, однако нельзя утверждать, что безраздельное властвование родителей над детьми, в особенности над дочерьми, не могло принимать такие уродливые формы. Современник да Колло М. Меховский писал: «Есть еще в тех странах — в Литве, Московии и Татарии — исконный обычай продавать людей: рабы продаются господами, как скот, и дети их и жены; мало того, бедные люди, родившиеся свободными, не имея пропитания, продают своих сыновей и дочерей, а иногда и сами себя, чтобы найти у хозяев какую-нибудь, хоть грубую пишу»{335}. Об абсолютном характере родительской власти в средневековой России мы еще поговорим, а пока отметим, что Соборное уложение за убийство детьми родителей наказывало смертной казнью, а за убийство родителями детей — тюремным заточением на год и церковным покаянием{336}. Власть над женщиной передавалась от отца к мужу.

Разные источники свидетельствуют, что были мужья, которые не гнушались продавать жен для утех другим мужчинам. Об этом сообщает, например, Р. Ченслор: «С другой стороны, есть много таких, которые сами продают себя дворянам и купцам в холопство… А некоторые так даже продают своих жен и детей в наложницы и слуги покупателю». Швед П. Петрей, неоднократно бывавший в России в начале XVII века, пишет: «Когда бедные и мелкие дворяне или граждане придут в крайность и у них не будет денег, они бродят по всем закоулкам и смотрят, не попадется ли каких-нибудь богатых молодчиков, и предлагают им для блуда своих жен, берут с них по два и по три талера за раз, смотря по красивости и миловидности жены, или как сойдутся в цене. Муж всё время ходит за дверью и сторожит, чтобы никто не вошел, не помешал и не потревожил их в таком бесчестном и распутном занятии»{337}. Это известие можно было бы посчитать выдумкой недоброжелательного иностранца, однако оно подтверждается вполне авторитетным отечественным свидетельством.

В 1622 году патриарх Филарет в послании тобольскому митрополиту Киприану осуждал бесчинства, творившиеся в Сибири: «Многие служилые люди, которых воеводы и приказные люди посылают в Москву и в другие города для дел, жен своих в деньгах закладывают у своей братьи у служилых же и у всяких людей на сроки, и те люди, у которых они бывают в закладе, с ними до выкупу блуд творят беззазорно, а как их к сроку не выкупят, то они их продают на воровство же и в работу всяким людям, а покупщики также с ними воруют и замуж выдают, а иных бедных вдов и девиц беспомощных для воровства к себе берут силою, у мужей, убогих работных людей жен отнимают и держат у себя для воровства, крепости на них берут воровские заочно, а те люди, у которых жен отняли, бегают, скитаются между дворами и отдаются в неволю, в холопи всяким людям, и женят их на других женах, а отнятых у них жен после выдают за других мужей… Сибирские служилые люди приезжают в Москву и в другие города и там подговаривают многих жен и девок, привозят их в сибирские города и держат вместо жен, а иных порабощают и крепости на них берут силою, а иных продают литве, немцам и татарам и всяким людям в работу»{338}.

Как можно видеть, в Сибири практиковалась как отдача жен в залог, так и продажа девушек и женщин. Такие случаи известны и в более поздние времена. Так, в 1742 году крестьянин Верхотонского острога Краснояров отправился с женой по торговым делам и в пути продал ее в деревне Усовой. Несомненно, эти факты заставляют более внимательно отнестись к сообщению Петрея. И всё же, вероятно, большинство московских жриц любви допетровской эпохи, как и впоследствии, промышляли на свой страх и риск. В XVIII веке борьба с проституцией сводилась к поимке «непотребных женок», их наказанию и ссылке на отдаленные окраины империи, где их было приказано выдавать замуж. Одновременно власти требовали «подавать изветы», «где явятся подозрительные дома, а именно: корчемные, блядские и другие похабства». По-видимому, продажные женщины обретались и при вполне официальных кабаках и корчмах. Так, в 1722 году священник церкви Воскресения Христова на Успенском Вражке доносил, что его вдовый дьякон Иван Иванов «всегда приходит в дом пропившийся и в одной рубахе, и, разбив замки, крадет де одежду и деньги и всякую домовую рухлядь и ушед живет недели по две и болыии, неведь где в корчмах, где обретаются непотребные женки; и когда и дома живет непрестанно имеет раздоры и драки и всякое бесчинство чинит…»{339}.

Исповедные вопросники свидетельствуют, что в Средние века также существовали заведения, в которых можно было найти продажную любовь. Священник должен был спрашивать мужчин: «Или в сонмищи быв ли? В гостиницу ходил ли еси блуда ради?» — а женщин: «Чи была ли в сонмищи вдов или с блудными? Или бывала еси в сонмищи с блудники и со блудницами?» Содержателям притонов были адресованы вопросы: «Корчму или блядьню собрания ради богатства не держал ли еси? На корчми блудниц не держала ли?» Таким образом, публичные дома средневековой России были известны под наименованием «сонмищ» и «гостиниц». Продажные женщины обретались при корчмах. Любопытно, что исповедные вопросники обозначают вдов как категорию женщин, промышлявших блудным ремеслом{340}.

Несколько упоминаний о проституции содержится в грамотах, адресованных центральной властью своим представителям на местах и предписывавших с этим явлением бороться, например в послании патриарха Гермогена, датированном августом 1611 года: «Да и к Рязанскому [архиепископу] пишите тож, чтоб в полки так же писали к бояром учительную грамоту, чтоб уняли грабеж, корчму, блядню, и имели б чистоту душевную и братство, и промышляли б, как реклись, души свои положи™ за Пречистыя дом, и за чудотворцов, и за веру, так бы и совершили»{341}. Те же наставления правительство молодого Петра I направляло 13 октября 1698 года в Ярославль воеводе Степану Траханиотову: «Да и того беречь накрепко, чтоб в городе на посаде, в уезде во всех станах и селах и в деревнях разбоев и татьбы, и грабежу, и убийства, и корчем, и блядьни, и табаку ни у кого не было; а которые люди учнут каким воровством воровать, грабить, разбивать и красть или иным каким воровством промышлять, и корчьмы и блядьни и табак у себя держать, и тех воров служилым людем велеть имать и приводить к себе в Ярославль и сыскивать про их воровство накрепко»{342}.

Гражданские законы допетровской России не предусматривали особых наказаний за занятие проституцией. Вероятнее всего, против «непотребных женок», как и в более позднее время, применялась «торговая казнь» — публичное битье кнутом. По свидетельству Котошихина, именно так карали за прелюбодеяние: «А которые люди воруют з чужими женами и з девками, и как их изымают, и того ж дни или на иной день обеих, мужика и жонку, кто б каков ни был, водя по торгом и по улицам вместе нагих бьют кнутом». Сводничество, сопровождавшее проституцию, наказывалось так же, о чем свидетельствует соответствующая статья Соборного уложения: «А будет кто мужескаго полу, или женского, забыв страх Божий и християнскии закон, учнут делати свады жонками и девками на блудное дело, а сыщется про то допряма, и им за такое беззаконное и скверное дело учинити жестокое наказание, бити кнутом». За убийство детей, рожденных от «блуда», следовала смертная казнь: «А будет которая жена учнет жити блудно и скверно, и в блуде приживет с кем детей, и тех детей сама или иной кто по ея велению погубит, а сыщется про то допряма, и таких беззаконных жен, и кто по ея велению детей ея погубит, казнити смертию безо всякия пощады, чтобы на то смотря, иные такова беззаконного и скверного дела не делали и от блуда унялися». Котошихин конкретизирует: «А погубление детей и за иные такие ж злые дела живых закопывают в землю, по титки, с руками вместе и отоптывают ногами, и от того умирают того ж дни или на другой и на третей день»{343}.

Всё же битье кнутом за «блудное дело» применялось довольно редко, чаще всего ограничивались церковным покаянием. Так, в 1675 году стольник князь Иван Петрович Козловский повинился царю в том, что «жил с племянницею своею с двоюродною с Петровой женою Петрова сына Пушкина с Настасьею Офанасьевой дочерью лет с десять и больши». Алексей Михайлович приказал взять Козловского под стражу, а Анастасию отправить в Страстной монастырь, где держать «под крепким начальством». Впрочем, мягкость наказания была, возможно, связана с тем, что к тому времени Анастасия Пушкина (урожденная Желябужская) уже 14 лет вдовствовала{344}.

Другой случай, видимо, был признан более тяжелым, поскольку имел место свальный грех. Окольничий И.А. Желябужский в записках за 1695 год рассказывает: «…июня в 1 день приведены в Стрелецкой приказ Трофим да Данила Ларионовы в блудном деле с девкою ево жены в застенок. И они повинились в застенке в блудном деле: сказали, что они с девкою блудно жили. Одному учинено наказанье перед Стрелецким приказом: вместо кнута бить батоги, — а другова отослали в патриарш приказ для того, что он холостой»{345}. Но и в этом случае, как можно видеть, наказанию кнутом подвергся только один из братьев, который преступил заповедь супружества; другой же, по-видимому, отделался епитимьей.

В любом случае страх перед «торговой казнью» не очень-то мешал московским жрицам любви прохаживаться с бирюзовыми колечками во рту по той самой площади, на которой секли кнутами и батогами. Авторы замечательной книги очерков о быте и нравах древней Москвы К.В. Кудряшов и А.М. Яновский пишут, что поимкой московских проституток занимались объезжие головы: «Заботясь о благопристойности и тишине, съезжие дворы вели борьбу с “блудом” и сводничеством, которые становились на одну доску с воровством. Преследование “блудных женок” и сводней встречало сочувствие трудового народа»{346}. В последнем утверждении можно усомниться. Вряд ли московские мастеровые так уж радовались, когда продажных бабенок доставляли на съезжий двор, а затем секли.

Вероятно, формы и методы деятельности «непотребных женок» не сильно изменились за столетие между эпохой царя Алексея Михайловича и императрицы Екатерины II, при которой в России побывал Себастьян Франсиско де Миранда (1750—1816) — прославленный борец за независимость Южной Америки от Испании. Он не только вел переговоры с российскими властителями (оказавшиеся весьма успешными), но и знакомился со всеми возможными российскими достопримечательностями, не упуская случая узнать русских женщин.

В московской главе его дневника 13 мая следует запись: «По моей просьбе извозчик (svoscbik), или кучер, привел хорошенькую девушку шестнадцати лет, за что я вознаградил его двумя рублями. Провел с нею ночь, и наутро она ушла очень довольная, получив от меня два дуката». Спустя неделю национальный герой Венесуэлы записал: «Когда вернулся домой, мне привели девушку, не слишком привлекательную». В Петербурге Миранда продолжал пользоваться услугами русских проституток: «В половине одиннадцатого пришла хорошенькая девица, которую прислала домоправительница Анна Петровна; она немного говорила по-французски, и мы преотлично понимали друг друга. Потом легли в постель и были вместе до восьми утра, после чего девушка ушла… Заплатил ей за ночь десять рублей, но ее хозяйка осталась недовольна, передав через моего слугу, что этого мало и что я должен был дать ей по меньшей мере 25 рублей» (запись от 16 июня). Иногда путешественнику случалось, говоря современным языком, «обламываться». 28 июня он пишет: «Мой слуга отправился за девушкой и больше не появился. Пришлось лечь спать». Правда, на другой день Миранде повезло: «Слуга привел мне русскую девушку-швею, которая показала себя в постели настоящей чертовкой и в пылкости не уступит андалузкам. За ночь я трижды убеждался в этом. Утром она ушла, удовлетворившись пятью рублями»{347}.

Несомненно, в Новое время нравы стали более либеральными; но если сравнить с дневником Миранды отзывы некоторых иностранных путешественников XVII века о доступности русских женщин, становится очевидно, что такое мнение связано с существовавшим в средневековой Москве рынком интимных услуг. Об этом прямо пишет итальянец М. Фоскарино (1557): «Другие же женщины совращаются за дешевую плату, чрезвычайно расположены к иноземцам, охотно ложатся с ними и отдаются, лишь бы попросили их…»{348}

В свете сказанного любопытной представляется гипотеза москвоведа А В. Рогачева относительно наименования одной из замоскворецких местностей — Бабьего городка. Перечисляя различные версии, объясняющие его, Рогачев замечает, что их авторы «догадывались, но, наверное, из этических соображений вслух не говорили о наиболее вероятной версии происхождения названия — от существовавшего в неудобной для жилья местности промысла определенного сорта»{349}.

«Мор и глад»

При зачаточном состоянии медицины в средневековой Москве не только обычные болезни, но и смертоносные эпидемии являлись печальной страницей повседневности. Самые ранние известия об эпидемиях и эпизоотиях, неурожае и голоде сохранили летописи. В ранний период существования Московского княжества они не сообщают о подобных бедствиях в городе и округе. В XII—XIII веках «мор» неоднократно отмечается в Смоленске, Твери, Пскове, однако Москва в списке пострадавших городов и земель не упоминается.

Столь благоприятная для Москвы обстановка, насколько можно судить по летописным данным, сохранялась довольно долго. Однако в 1340-х годах на Руси почувствовали приближение беды. Под 1346 годом летописец записал: «…бысть мор силен зело под восточною страною: на Орначи, и на Азсторокани, и на Сараи, и на Бездежи, и на прочих градех тех, на Хрестианех, на Арменах и на Фрязех, и на Черкассах, на Татарах, и на Обязех, и яко не бысть кому погребать их»{350}. О страшной эпидемии чумы, поразившей степи Центральной Азии, Кавказ и Крым, свидетельствуют и восточные источники, в которых говорится, что «в землях Узбековых» (владениях хана Золотой Орды Узбека) «обезлюдели деревни и города; потом чума перешла в Крым, из которого стала исторгать ежедневно до 1000 трупов или около того…».

По мнению эпидемиологов, именно в Центральной Азии около двадцати тысячелетий назад и возник вирус этой страшной болезни, переносчиками которой в степи являлись сурки, а в лесной зоне — крысы и мыши, а вернее, паразитировавшие на этих животных блохи. Изначально чума была болезнью животных. Но, продвигаясь в степь, кочевники-скотоводы вступили в тесное соприкосновение с очагами чумы и открыли пути для ее широкого распространения по миру{351}. Исследования природы и механизма распространения чумы позволили в конце концов в XX столетии победить эту болезнь, но в Средние века миллионы людей умирали в муках или теряли близких.

Эпидемия чумы, распространившаяся в степях Золотой Орды и в других улусах Монгольской империи, в 1347 году проникла в Европу Л.Н. Гумилев пишет: «Говорят, что хан Джанибек, осаждая Кафу (Феодосию), приказал перебросить через стену этой генуэзской крепости труп человека, погибшего от чумы. Так зараза проникла в неприступную твердыню. Генуэзцы спешно эвакуировались и двинулись домой, но по дороге останавливались в Константинополе и в Мессине в 1347 г. Чума поразила Вязантию и Сицилию[14]. В 1348—1349 гг. эпидемия опустошила Италию, Испанию, Францию, Венгрию, Англию, Шотландию, Ирландию, Данию, Норвегию, Швецию, Нидерланды, была занесена на кораблях в Исландию и в Пруссию, после чего в Западной Европе затихла, но в 1351 г. перекинулась во Псков. В 1353г, опустошив Великое княжество Московское, злая зараза ушла на юг, в степи, не затронув Нижнего Новгорода. Москва и Подмосковье на время опустели. Гибель от эпидемии, по непроверенным сведениям, достигала 30% населения… Но на одном месте эпидемия продолжалась от четырех до шести месяцев, после чего уцелевшие могли считать себя в безопасности и оплакивать погибших родственников»{352}.

По примерным оценкам, эпидемия «черной смерти», как называли чуму в Европе, унесла около двадцати миллионов жизней. Впоследствии чума неоднократно возвращалась, вплоть до конца XVIII века, собирая жуткую жатву{353}.

В 1349 году моровое поветрие пришло на территорию Великого княжества Литовского — ближайшего соседа русских княжеств. Летописец зафиксировал: «Мор бысть на люди в Полоцке». Вероятно, первая волна эпидемии была не слишком сильной. Но уже в 1352 году бедствие охватило Европу: «Того же лета на-ча слыти мор в людех, тако бо изволися Господу Богу на своей твари на всяка времена помышление творя, роду человеческому полезное и спасение даруя, всегда ища нашего обращения к Нему и покаяния от злых дел наших, их же творим съгрешающе непрестанно». «Черная смерть» уже стояла на пороге Руси. Эпидемия началась в следующем, 1353 году с Пскова, пограничного города, через который шла торговля с германскими землями. «Сице же смерть бысть скора: храхнет человек кровию, и в третий день умираше, и быша мертвые всюду… — сообщает Никоновская летопись, — убо и священницы не успеваху тогда мертвых погребати, но во едину нощь до заутра сношаху к церкви мрътвых до двадесять и до тридцати, и всем тем едино надгробное пение отпеваху, точию молитву разрешалную, иже глаголется рукопись, комуждо особь изглаголаваху… И не бе где погребати мертвых, все убо бяше могилы новые… и мног плач и рыданье во всех людей бе, видяще друг друга скоро умирающе и сами на себя тоже ожидающе»{354}.

Эти жуткие сцены повторялись во всех городах, охваченных эпидемией, — Новгороде, Смоленске, Киеве, Чернигове, Суздале, — «и во всей земле Рустей смерть люта, напрасна и скора». Весной 1353 года «черная смерть» добралась до Москвы. О масштабах трагедии свидетельствуют летописные записи, рассказывающие о кончине 11 марта митрополита Феогноста, на той же неделе — двух сыновей великого князя Московского Семена Ивановича Гордого, Ивана и Семена, 26 апреля — самого великого князя, а вскоре и его брата князя Андрея Лопаснинского{355}. Из троих сыновей Калиты выжил только Иван Красный. Если болезнь так жестоко выкосила великокняжескую семью, где мужчины были здоровее и крепче большинства горожан, а против чумы, несомненно, принимались защитные меры, следовательно, потери среди рядовых горожан были не меньше — видимо, до 2/3 жителей Москвы, как и в Западной Европе.

Следующий удар эпидемия нанесла в 1364 году. Ей предшествовали неоднократные грозные знамения: «прехожаху по небу облаци крови», «погибе солнце, и потом месяц преложися в кровь»{356}. На этот раз чума пришла с востока, из Орды. «Мор велик» начался в Нижнем Новгороде: «хракаше люди кровию, а инии железою болезноваху день един, или два, или три дня мало неции прибывшее, и тако умираху». Смерть забирала по 50, 100 и более человек в день. Из Нижнего Новгорода эпидемия перекинулась в центр страны, охватив Рязань, Коломну, Переславль-Залесский, Москву, Тверь, Владимир, Суздаль, Дмитров, Волок Ламский, Можайск — «и во все грады разыдеся мор велик и страшен»{357}. Симптомы болезни летописи описывают подробно и единообразно: кровохарканье и опухание лимфатических желез (появление бубонов).

В XIV—XV веках болезнь возвращалась неоднократно. Например, в 1366 году «бысть мор велик в граде Москве и по всем властем (волостям. — С. Ш.) Московским». Сильнейший удар чума нанесла в 1420-х годах. Под 1425-м летописец записал: «Сентябрь. Нача мор преставати в Новегороде в Великом, и паки возста силен зело во Пскове, и в Новегороде Великом, и в Торжку, и во Тфери, и на Волоце, и в Дмитове, и на Москве, и во всех городах Русских, и во властех, и в селе по всей земле; и бысть туга и скорбь велия в людех». На следующий год эпидемия повторилась: «Мор бысть велик во всех градех Русскых, по всем землям, и мерли прыщем: кому умереть, ино прыщь синь и в 3-й день умираше; а кому живу быти, ино прыщь черлен да долго лежит, доднеже выгниет. И после того мору, как после потопа, толико лет люди не почали жити, но маловечны и щадушни начаша быти»{358}.

О масштабах эпидемии опять можно судить по потерям в составе московского княжеского дома. Во время чумы 1425—1427 годов скончались все пятеро взрослых сыновей героя Куликовской битвы князя Владимира Андреевича Серпуховского, а в феврале 1428-го, вероятно, также от чумы, умер их троюродный брат, сын Дмитрия Донского Петр{359}.

На всем протяжении XV века и значительную часть XVI столетия чума щадила Москву, хотя неоднократно опустошала пограничные Псков и Новгород. Вероятнее всего, центральные области страны удавалось уберечь от эпидемии благодаря жестким мерам: на дорогах устраивались заставы, несчастные жители городов, где свирепствовала чума, изгонялись отовсюду. Ливонская война (1558—1583) повлекла за собой разорение и запустение прибалтийских и литовских земель, и оттуда в Россию вновь пришла чума. В 1566 году эпидемия распространилась на Смоленск, Луки, Торопец, Новгород, Псков, Можайск, в 15б9-м охватила Москву и другие города и продолжалась до 1571 года. Составитель Морозовского летописца писал: «Такового поветрия не бысть, отнеже и царство Московское начася, понеже невозможно исписати мертвых множества ради». В отдаленном Устюге в 1571 году умерло 12 тысяч человек, «опроче прихожих», «а мерли прищем да железою»{360}.

Современник событий немец-опричник Генрих Штаден писал об эпидемии 1566—1571 годов: «Сверх того Бог Вседержитель наслал великое чумное поветрие, и если в какой двор или дом приходила чума, тотчас этот дом и двор забивали; умирал кто-нибудь внутри, там же его и следовало хоронить, так что многие обречены были на голодную смерть в своих домах и дворах. По стране во всех городах, монастырях, незащищенных посадах и деревнях, а также на всех путях и проезжих дорогах были поставлены заставы, чтобы никто не мог добраться до друг друга. А если на заставе кого хватали, того тотчас следовало бросить в костер, бывший на той заставе, со всем, что при нем было: повозкой, седлом, уздой. По стране повсеместно на съедение собакам доставались многие тысячи людей, умерших в чуму»{361}.

Карантины и заставы, горящие костры «для очищения воздуха», забитые дома, сожжение трупов и даже живых людей, бежавших из чумных районов (в этом Штаден был абсолютно прав), были в те времена главными средствами борьбы с эпидемией. Новгородские летописи сообщают, что во время эпидемии 1567—1568 годов «которые люди побегоша из града, и тех людей, беглецов, имаша и жгоша». В 1571-м больных чумой было запрещено исповедовать; «а учнет которой священник тех людей каяти, бояр не доложа, ино тех священников велели жещи с теми же людми с болными». Царский указ костромским воеводам от 4 сентября того же года предписывал оперативно сообщать государю о развитии эпидемии («на посаде и в уезде от поветрия тишает, и сколь давно, и с которова дни перестало тишать?»), а в случае ее распространения «поветренные места… крепить засеками и сторожами частыми… чтобы из повет-ренных мест на здоровые места поветрия не навести». Если же чуме удастся пробраться сквозь заставы, Иван Грозный угрожал сжечь самих воевод{362}.

Несмотря на столь жесткие меры, чума охватила столицу «Мрут сильно в 28 городах, в особенности же в Москве, где ежедневно гибнет 600 человек, а то и тысяча», — свидетельствует А. Шлихтинг. Умерших зарывали прямо на дворах. Так поступили с телом царского советника по ливонским делам Каспара Эльферфельдта. Позднее Генрих Штаден перезахоронил его на иноземном кладбище в Наливках, а в 1989 году во время земляных работ в районе Шаболовки погребение Эльферфельдта было обнаружено{363}. Сам царь укрывался от эпидемии в Александровской слободе, загородившись крепкими заставами. Вместе с чумой разразился и голод: зимой 1570/71 года «бысть меженина велика добре на Москве, и в Твери, и на Волоце, ржи четверть купили по полутора рубля и по ш[ес]тидесяти алтын. И много людей мерло з голоду». «Из-за куска хлеба человек убивал человека», — свидетельствует Штаден.

Следующая эпидемия произошла спустя почти столетие — при царе Алексее Михайловиче. Болезнь начала свирепствовать в Москве и центральных областях в июле 1654 года. Сам государь в это время находился в литовском походе. Русские воеводы брали один за другим города Смоленской земли и соседней Белой Руси. В это время из столицы приходили печальные вести. Патриарх Никон распорядился вывезти из Москвы царицу Марию Ильиничну со всем семейством. Вскоре царь предписал и ему покинуть город, оставшийся на попечении боярской комиссии во главе с князем Михаилом Петровичем Пронским. Заставы были установлены на Смоленской, Троицкой, Владимирской и других дорогах. Особо строго следили за тем, чтобы не допустить распространения эпидемии на запад, где находились войско и сам государь. Во дворце каменщики срочно заделывали окна, чтобы зараза не пропитала царскую одежду. Дворы, на которых обнаруживались больные, как и 100 лет назад, забивали и приставляли к ним стражу. По дорогам жгли костры, было запрещено переезжать из зараженных местностей в незараженные. Царские грамоты и отписки диктовали «через огонь»: с одной стороны костра стоял гонец из зараженной местности и слово за словом выкрикивал содержание грамоты, а на другой стороне писец записывал его на новую бумагу. В царском письме от 17 января 165 5 года из Вязьмы, где государь пережидал эпидемию, упоминается еще об одном примечательном методе дезинфекции. Государь приказал «перемывать» в воде деньги, присылаемые в Москву из других городов, и отправлять их в Вязьму{364}.

Эпидемия достигла пика в сентябре. В начале месяца князь Пронский писал царице, что «православных христиан остается немного», а 11 сентября смерть забрала и его самого. Историк С.М. Соловьев писал: «Померли гости, бывшие у государевых дел; в черных сотнях и слободах жилецких людей осталась самая малая часть; стрельцов из шести приказов и одного не осталось, многие померли, другие больны, иные разбежались; ряды все заперты, в лавках никто не сидит; на дворах знатных людей из множества дворни осталось человека по два и по три; объявилось и воровство: разграблено было несколько дворов, а сыскивать и унимать воров некем; тюремные колодники проломились из тюрьмы и бежали из города, человек сорок переловили, но 35 ушло». Кремль был заперт, и сообщение с остальным городом осуществлялось через небольшую калитку в Боровицких воротах. Эпидемия вызвала разброд и шатание в умах москвичей — одни ополчились против Никона за исправление печатных книг, другие рассказывали о посещавших их видениях. Многие, считая свою жизнь конченой, приняли монашество, а позднее, когда чума прошла, вернулись обратно в мир. «…Живут во своих дворех з женами и многие постриженные в рядех торгуют, и пьянство и воровство умножились», — сокрушался царь{365}.

Страшную повседневность зараженного места помогает представить Н.С. Лесков, изобразивший ее в повести «Несмертельный Голован»:

«Когда, то есть в каком именно году последовал мор, прославивший Голована “несмертельным”, — этого я не знаю. Такими мелочами тогда сильно не занимались и из-за них не поднимали шума… Местное горе в своем месте и кончалось, усмиряемое одним упованием на Бога и его Пречистую Матерь, и разве только в случае сильного преобладания в какой-нибудь местности досужего “интеллигента” принимались своеобычные оздоровляющие меры: “во дворех огнь раскладали ясный, дубовым древом, дабы дым расходился, а в избах курили пелынею и можжевеловыми дровами и листвием рутовым”. Но всё это мог делать только интеллигент, притом при хорошем зажитке, а смерть борзо брала не интеллигента, но того, кому ни в избе топленой сидеть некогда да и древом дубовым раскрытый двор топить не по силам. Смерть шла об руку с голодом и друг друга поддерживали. Голодающие побирались у голодающих, больные умирали “борзо”, то есть скоро, что крестьянину и выгоднее. Долгих томлений не было, не было слышно и выздоравливающих. Кто заболел, тот “борзо” и помер, кроме одного. Какая это была болезнь — научно не определено, но народно ее звали “пазуха”, или “веред”, или “жмыховой пупырух”… Началось это с хлебородных уездов, где, за неимением хлеба, ели конопляный жмых. <…> “Пупырух” показался сначала на скоте, а потом передавался людям. “У человека под пазухами или на шее садится болячка червена, и в теле колотье почюет, и внутри негасимое горячество или во удесех некая студеность и тяжкое воздыхание и не может воздыхати — дух в себя тянет и паки воспускает; сон найдет, что не может перестать спать; явится горесть, кислость и блевание; в лице человек сменится, станет образом глиностен и борзо помирает”. <…> Вскочит на теле прыщ, или по-простонародному “пупырушек”, зажелтоголовится, вокруг зардеет, и к суткам начинает мясо отгнивать, а потом борзо и смерть. Скорая смерть представлялась, впрочем, “в добрых видах”. Кончина приходила тихая, не мучительная, самая крестьянская, только всем помиравшим до последней минутки хотелось пить. В этом и был весь недолгий и неутомительный уход, которого требовали или, лучше сказать, вымаливали себе больные. Однако уход за ними даже в этой форме был не только опасен, но почти невозможен, — человек, который сегодня подавал пить заболевшему родичу, — завтра сам заболевал “пупырухом”, и в доме нередко ложилось два и три покойника рядом. Остальные в осиротелых семьях умирали без помощи — без той единственной помощи, о которой заботится наш крестьянин, “чтобы было кому подать напиться”. Вначале такой сирота поставит себе у изголовья ведерко с водою и черпает ковшиком, пока рука поднимается, а потом ссучит из рукава или из подола рубашки соску, смочит ее, сунет себе в рот, да так с ней и закостенеет»{366}.

С октября 1655 года мор начал потихоньку сходить на нет, а некоторые заболевшие стали выздоравливать. В начале декабря во исполнение царского указа подсчитали, сколько в Москве и других городах умерло народу и сколько осталось: в Чудовом монастыре умерли 182 монаха, остались в живых 26; в Вознесенском — соответственно 90 и 38 монахинь; в Ивановском — 100 и 30. На дворе боярина Б.И. Морозова чума унесла 343 жизни, уцелели всего 19 человек; на дворе князя А.Н. Трубецкого — соответственно 270 и восемь; в Кузнецкой черной слободе — 173 и 32; в Новгородской — 438 и 72; в Устюжской полусотне — 320 и 40. Таким образом, Москва лишилась более 2/3 населения. В других городах картина была схожей: в Туле умерли 1808 человек, выжили 760; в Переславле-Залесском — соответственно 3627 и 939; в Суздале — 1177 и 1390.{367} По всей Москве стояли выморочные пустые дворы, на которых валялась «всякая рухлядь». Царь в письме боярину И.В. Морозову от 28 января 1655 года приказал всё «заморное» имущество по улицам подобрать и закопать в «непроходимом месте»{368}.

Москва еще долго приходила в себя после страшной эпидемии. В 1657 году по царскому приказу была составлена перепись церковных земель, чтобы огородить и закрыть для дальнейшего использования кладбища кремлевских и иных церквей, а также стихийные братские могилы умерших от чумы. Из переписи явствует, что даже Красная площадь стала местом погребения жертв эпидемии. Возле Покровского собора была вырыта братская «яма»; напротив деревянных церквей «на крови» вдоль Кремлевской стены стояли «8 обрубов (срубов. — С.Ш.) где кладены в большое моровое поветрие умершие»{369}. По всей Москве церковные кладбища были «тесны», «порозжих мест» на них не было, без сомнения, именно в связи с чумной эпидемией 1654—1655 годов. Под новые погосты было приказано отчуждать дворы причетников.

В 1655 году эпидемия охватила Нижнее и Среднее Поволжье, в 1657-м распространилась по Вятке, а затем вновь вернулась в низовья Волги. Общее число умерших от чумы в России составило примерно 300 тысяч человек. Были ужесточены правила въезда в страну. Иностранцев, собиравшихся во второй половине XVII века въехать в Россию с дипломатической миссией или по иным делам, пытливо расспрашивали: нет ли чумы в тех краях, откуда они едут? Бывало, что путешественников и даже послов задерживали в карантине. Сложно сказать, насколько были действенны такие меры, однако в следующий (и последний) раз чума появилась в Москве только в 1770 году.

В отличие от чумы голод был более редким гостем в средневековой Москве. В крупнейшем торгово-промышленном центре начиная с XIV века было в избытке и продовольственных товаров, и ремесленной продукции, продажа которых обеспечивала москвичей средствами существования. Венецианец Амброджио Контарини, побывавший в Москве в 1476—1477 годах, удивлялся обилию и дешевизне съестного: «Край чрезвычайно богат всякими хлебными злаками. Когда я там жил, можно было получить более десяти наших стайев[15] пшеницы за один дукат, а также, соответственно, и другого зерна. [Русские] продают огромное количество коровьего и свиного мяса; думаю, что за один маркет (мелкая венецианская монета. — С. Ш.) его можно получить более трех фунтов. Сотню кур отдают за дукат; за эту же цену — сорок уток, а гуси стоят по три маркета за каждого»{370}.

Летописи XIV—XVI веков содержат упоминания о хлебном недороде, дороговизне и голоде «по всей Русской земле», который захватывал и Москву. Однако в столице эти времена переживались гораздо легче, чем в провинциальных городах или сельской местности. Единственный раз в истории средневековой Москвы голод принял катастрофические размеры в начале XVII века. Летописи сообщают, что внезапный мороз, снег и частые дожди три года подряд — с 1601 по 1603-й — губили урожай. Установлено, что причиной природного катаклизма было извержение в 1600 году перуанского вулкана Уайнапутины, которое повлекло за собой так называемую вулканическую зиму: пепел так сильно загрязнял атмосферу, что не давал пробиться к земле солнечным лучам.

Голод постепенно охватил всю страну, и его последствия были жуткими. Русский автор, живший где-то в районе Шацка (в Рязанском крае), пишет: «Много людей с голоду мерло, а иные люди мертвечину ели и кошки, и люди людей ели, и много мертвых по путем валялось и по улицам и много сел позапустело, и много иных в разные града разбрелось, и на чюжие страны помроша и без покаяния и даров причастия, и отцы чад своих и матери невзведоша, а чады отец своих и матерей»{371}. Ему вторит служивший в столице К Буссов: «…Я собственными глазами видел, как люди лежали на улицах и подобно скоту пожирали летом траву, а зимой сено. Некоторые были уже мертвы, у них изо рта торчали сено и навоз, а некоторые пожирали человеческий кал и сено. Не сосчитать, сколько детей было убито, зарезано, сварено родителями, родителей — детьми, гостей — хозяевами. Человеческое мясо, мелко-мелко нарубленное и запеченное в пирогах, т. е. паштетах, продавалось на рынках за мясо животных и пожиралось… Ежедневно повсюду на улицах по приказу царя подбирали сотни мертвецов и увозили их в таком множестве телег, что смотреть было страшно и жутко»{372}. Троицкий келарь Авраамий Палицын сообщает, что в трех скудельницах (братских могилах) под Москвой было похоронено 127 тысяч человек{373}. Вероятно, эти данные преувеличены, но несомненно, что счет умерших шел на десятки тысяч.

Царь Борис Годунов, как мог, боролся с бедствием: повелел раздавать деньги и хлеб нуждающимся, организовал масштабные строительные работы в Москве, участников которых кормили за государственный счет. Именно тогда в Кремле началось строительство святая святых — копии иерусалимского храма Гроба Господня, не завершенное из-за войны с Лжедмитрием I. По сообщению «Пискаревского летописца», ежедневно из царской казны раздавалось милостыни «по триста и по четыреста рублев и выше»{374}.

Энергичные меры царя по оказанию помощи страждущим не давали результата — поток голодающих, устремившийся в столицу, был столь огромен, что казенные житницы быстро истощились. В то же время монастыри и бояре предпочитали придерживать свои запасы зерна, наживаясь на бедствии. Результатом голода стало широкое распространение разбойничьих шаек, в которые собирались боярские холопы, распущенные господами, бывшими не в состоянии их прокормить, и обнищавшие крестьяне. Сражение между отрядом царского воеводы Ивана Федоровича Басманова и целой армией мятежников под началом атамана Хлопка (1603) произошло под самой столицей. Басманов был убит, но разбойники потерпели поражение, а их атаман взят в плен и повешен. Остатки армии Хлопка бежали на русско-литовское пограничье, где зарождался новый мятеж — авантюра самозванца.

Благотворительность в древней Москве

В Средние века благотворительность («нищелюбие») считалась одной из важнейших добродетелей. Великий князь Киевский Владимир Мономах в «Поучении детям» наказывал: «Всего же паче убогих не забывайте, но елико могуще по силе кормите, и подайте сироте, и вдовицю оправдите сами, а не вдавайте сильным погубити человека… Куда же пойдете, идеже станете, напоите, накормите унеина (нищего. — С. Ш.)»{375}. Древнерусские княжеские уставы, начиная с устава Владимира Святого, причисляли нищих, калек, странников, паломников и вдовиц к церковным людям, подсудным только митрополитам. Уже в этом документе упоминаются монастырские больницы, гостиницы, странноприимные дома — традиции благотворительности были заимствованы Русью из Византии и в дальнейшем продолжались{376}.

В истории Москвы до XVII века сведения о таких учреждениях приходится выискивать по крупицам. Центрами благотворительности были монастыри. Обычно она осуществлялась через устройство трапез для неимущих, особенно в голодные годы. Преподобный Иосиф Волоцкий писал о подобной деятельности созданного им монастыря: «А расходится на всякий год по полутораста рублев денгами, а иногда боле, да хлеба по три тысячи четвертей на год розходится, занеж на всякий день в трапезе едят иногда шестьсот, а иногда семьсот душ, ино коли Бог пошле, тогды ся и разойдет»{377}. При монастырях обретались и нищие; например, в 1695 году упоминаются десять нищих, «которые сидят при Богоявленском монастыре»{378}. В то же время средневековые монастыри не содержали больниц для мирян или богаделен, как это было в Новое время. Упоминающиеся в документах монастырские больницы с «больничными старцами», ухаживавшими за недужными, были предназначены только для братии и существовали далеко не во всех московских монастырях. Так, ни в приходо-расходной книге 1585/86 года, ни в других документах, связанных с Чудовым монастырем, упоминаний о монастырской больнице нет, зато в Знаменском монастыре она упоминается с 1677 года{379}.

В 1551 году церковный Стоглавый собор, рассуждая о тяжелобольных нищих («прокаженных, и о клосных, и о престаревшихся, и по улицам в коробьех лежащих, и на телешках, и на санках возящих, и не имущих где главы подклонити»), предложил организовать для них приют за государственный счет — «в каждом городе устроити богаделны, мужскии и женский»{380}. Духовенство было готово взять на себя попечение о душах больных и заботу о их христианском погребении и поминовении. Реализация этой программы началась только в самом конце XVI столетия. В 1600 году были «взяты изо Пскова к Москве из богадельны три старицы миряне, устраивати богадельны по псковскому благочинию». Одна богадельня была поставлена у храма Моисея Пророка (в будущем — Моисеевский монастырь) в самом начале Тверской улицы, «а в ней нищие миряне», другая — «против Пушечново двора, а в ней инокини», третья — на Кулишках, «а в ней нищие, женский пол»{381}.

В XVII веке число московских богаделен увеличилось: в 1652 году упоминается богадельня при церкви Введения во храм Пресвятой Богородицы в Барашевской слободе, в 1672-м — Варварская, в 1б79-м — Петровская у одноименного монастыря, в 1691 году — женская богадельня при церкви Николая Стрелецкого, что у Боровицкого моста, и др.{382} Чаще всего богадельни создавались при церквях. В 1678 году во всех московских богадельнях жили 412 человек («стариц и нищих мужеска и женска полу»), на содержание которых из казны отпускалось 1780 рублей, а также значительное число съестных припасов. В этом году по указу царя Федора Алексеевича эти траты были переложены на патриаршую казну{383}. Для их обеспечения был введен специальный ежегодный сбор — по гривне со всех храмов страны. В начале XVIII столетия суммы ежемесячной выдачи богаделенным нищим колебались около тысячи рублей. Также из патриаршей (с 1721 года — синодальной) казны выдавались средства на строительство зданий богаделен.

К началу XVIII века число их обитателей возросло многократно, что было связано со стремлением Петра I упорядочить и эту сферу московской жизни. В 1701 году было указано выстроить в Москве 60 богаделен и забрать туда нищих, «которые по улицам ходят и на мостах лежат». Согласно документам начала XVIII века, количество нищих, получавших средства «на корм» (как правило, по копейке или деньге в день) из церковной казны, колеблется от трех с половиной до четырех тысяч человек. В 1710 году во всех богадельнях Москвы обреталось 3519 нищих, в 1717-м в девяноста богадельнях — 3402 нищих, в 1729-м в девяносто четырех богадельнях (31 мужская и 63 женские) — 3727 (по другим данным — 4094). К 1731 году добавились еще две богадельни и общее число их нищих обитателей достигло 4073 человек{384}.

Согласно росписи 1722—1726 годов, в которой были учтены 33 мужские богадельни, все они находились при храмах (Смоленской иконы Божией Матери на Никитской (бывший Федоровский монастырь), Великомученика Георгия на Всполье за Никитскими воротами, Василия Кесарийского на Тверской, Рождества Богородицы за Смоленскими воротами, Сошествия Святого Духа на апостолов за Пречистенскими воротами и др.). В них проживали 979 нищих, содержавшихся церковным ведомством. У каждой богадельни был староста — обычно отставной солдат 50—70 лет{385}. Возможно, эти богадельни служили местом призрения отставных стрельцов и солдат. Чех Б. Таннер, посетивший Россию в 1678 году, свидетельствует: «Престарелые и негодные на службу [стрельцы] на княжеский же счет содержатся с женами и детьми во многих назначенных для того богадельнях до самой смерти»{386}. С другой стороны, было бы логично, чтобы богадельни для отставников создавались при храмах стрелецких слобод, а в списке 1722—1726 годов такие заведения вовсе не упоминаются.

Богатые нищелюбы создавали богадельни в своих домах. Так, князь А.М. Курбский свидетельствовал об Алексее Федоровиче Адашеве, что он сам ухаживал за больными «обмывающа их, многажды же сам руками своими гнои их отирающа». Содержал на своем дворе две богадельни (одна из них была каменной) известный благотворитель и деятель просвещения Федор Михайлович Ртищев. Знаменитая боярыня Феодосия Прокопьевна Морозова заботилась в своем доме о больных и убогих — согласно «Повести о боярыне Морозовой», «прокаженных в дому своем упокоеваше». Протопоп Аввакум сообщает о своей духовной дочери другие подробности: «Еще же она, блаженная вдова, имела пред враты своими нища клосна (увечного. — С. Ш.) и расслабленна. Устроили ему келеицу, и верная ее Анна Амосова покоила его, яко матери чадо свое, и гнойные его ризы измываху, и облачаху в понявы мягкие. Сама же по вся ночи от него благословение приемлюще, рабыня же не отлучахуся от нищего по вся времена»{387}. Богадельня была и в доме князя В.В. Голицына — ею, как мы помним, занималась княгиня Евдокия Ивановна.

Нищие, проживавшие в богадельне при царском дворце, именовались «верховыми». Им было отведено особое помещение в составе дворцового комплекса — над подклетным этажом, неподалеку от Теремных покоев самого государя{388}. Правда, «государевы богомольцы», в отличие от убогих жителей домов Адашева и Морозовой, по-видимому, отличались крепчайшим здоровьем. Врач царя Алексея Михайловича С. Коллинс сообщает: «Он содержит во дворце стариков, имеющих по 100 лет от роду, и очень любит слушать их рассказы о старине»{389}. И.Е. Забелин рисует трогательную картину общения царя с «верховыми нищими»: «В длинные зимние вечера государь призывал их к себе в комнату, где, в присутствии царского семейства, они повествовали о событиях и делах, проходивших на их памяти, о дальних странствованиях и походах. Это были живые летописатели, которые своими рассказами пополняли скудость писаных летописей… Особое уважение государя к этим старцам простиралось до того, что государь нередко сам бывал на их погребении, которое всегда отправлялось с большою церемониею, обыкновенно в Богоявленском монастыре на Троицком Кремлевском дворе». Другим местом погребения «верховых нищих» было кладбище Чудова монастыря. Среди царских богомольцев бывали и юродивые. В свою очередь, царицы и взрослые царевны также имели при своих комнатах «верховых богомолиц» и юродивых. «Глубокое, всеобщее уважение к этим старцам и старицам, Христа ради юродивым, основывалось на их святой богоугодной жизни и благочестивом значении для нашей древности, — пишет далее Забелин. — …Верховые богомольцы певали государю Лазаря и все те духовные стихи, которые можно еще слышать и теперь от странствующих слепцов»{390}. При патриархе Никоне больница и богадельня были созданы при Патриаршем дворе в Кремле.

В 1668 году в патриаршей больнице находились 12 нищих, а в 1672 году в богадельне жили 16 нищих{391}.

Обычай содержать нищих и юродивых при царском дворце дожил до начала XVIII века. В 1704 году в Измайлове при дворе царицы Прасковьи Федоровны, вдовы Ивана Алексеевича, поселился юродивый Тимофей Архипович (?—1731) — бывший подьячий, а затем иконописец, создававший образа для Чудова монастыря. По словам эпитафии, он, «оставя иконописное художество, юродствовал миру, а не себе». Тимофей Архипович почитался как провидец. Он завещал семейству Нарышкиных хранить после его кончины его бороду, предсказав, что в случае ее утраты род прервется. Борода Тимофея Архиповича сохранялась до начала XIX века, а когда затерялась, то эта линия рода пресеклась. Со свойственной человеку Просвещения иронией В.Н. Татищев описывал Тимофея Архиповича: «Двор царицы Прасковьи Феодоровны от набожности был госпиталь на уродов, ханжей и шалунов. Между многими такими был знатен Тимофей Архипович, сумазбродный подьячий, которого за святого и за пророка суеверцы почитали… Он императрице Анне, как была царевною, провесчал быть монахинею и назвал ее Анфисою… А после как Анна императрицею учинилась, сказывали, якобы он ей задолго корону провесчал. Другое, как я отъезжал 1722-го в другой раз в Сибирь к горным заводам и приехал к царице просчение принять, она, жалуя меня, спросила онаго шалуна, скоро ли я возврасчусь. Он, как меня не любил за то, что я не был суеверен и руки его не целовал, сказал: он руды много накопает, да и самого закопают. Но сколько то право, то всякому видно»{392}.

В нашем распоряжении нет точных данных о числе нищих в Москве. Если считать, что после указа 1701 года удалось загнать в богадельни большинство московских нищих, то получается, что их было три-четыре тысячи человек. Однако немалой их части долго удавалось уклоняться от переселения в богадельни, поэтому, вероятно, в конце XVII века в столице профессиональными побирушками были около пяти тысяч человек. Выше уже говорилось, что особое скопление нищих наблюдалось на крестцах и мостах. «В допетровское время нищий был необходимейшим и самым излюбленным членом общежития, — пишет И.Е. Забелин. — Без него не было возможно исполнять закон благочестия и великий завет богоугодной жизни о милостыни. Сами цари, как бы по завету первых московских князей Даниила Александровича и Ивана Даниловича Калиты ходившие в известные дни по улицам Москвы, по тюрьмам и богадельням, щедро рассыпали подаяние во множестве собиравшимся к этому времени всяким бедным и бездомным людям»{393}.

Свидетельства этой широкой благотворительности сохранились в документах. Любой выход предстоятеля сопровождался раздачей «поручной милостыни». В 165 5 году патриарх Никон ходил в храм Василия Блаженного к обедне и раздал нищим рубль, 29 алтын и четыре деньги. Если считать обычной суммой четыре—шесть денег на человека (по стольку давали «в руки», например, на похоронах патриарха Иоасафа II в 1672 году), то получается, что на коротком пути от Патриаршего двора до храма Василия Блаженного милостыню получили более шести десятков нищих. В 1667 году Никон вновь ходил к Василию Блаженному и на этот раз раздал 13 рублей 17 алтын и четыре деньги, облагодетельствовав сотни нищих. Деньги достались «успенским», «архангельским», «чудовским» и «покровским» нищим, сидевшим соответственно у Успенского и Архангельского соборов, Чудова монастыря и собора Василия Блаженного, а также обитателям патриаршей больницы. В 1677 году в храмовый праздник Покрова Пресвятой Богородицы поход патриарха Иоакима в собор Василия Блаженного сопровождался раздачей подаяния не только нищим, но и колодникам, содержащимся в Большой тюрьме (три рубля), на земском дворе (рубль) и в нескольких приказах (два рубля){394}. Размеры милостыни существенно колеблются. Так, 23 июля 1655 года патриарх Никон ходил к церкви Максима Исповедника на Варварке отпевать дьяка Дмитрия Васильева и раздал десять алтын. 13 апреля 1675 года патриарх Иоаким во время похода в Богоявленский монастырь раздал всего четыре алтына, а 10 июня при тех же обстоятельствах — рубль (сотне нищих по две деньги на человека){395}.

Во время царских выходов милостыню не раздавали. Напротив, от наплыва толпы государя защищали 100 стрельцов с батогами. Только в определенные дни — в канун Рождества Христова, на Пасху, в другие праздники и в начале постов — государь лично в сопровождении отряда стрельцов и подьячих приказа Тайных дел посещал тюрьмы и богадельни, одаривая подаянием заключенных, полоняников и нищих на улицах. Так, в 1664 году в пятом часу утра царь Алексей Михайлович посетил Большой тюремный и Английский дворы, где подавал милостыню пленным (полякам, немцам, украинцам, казакам и др.), разбойникам, холопам. Всего в обеих тюрьмах были осчастливлены 1054 человека. Кроме того, идучи от Английского двора, царь жаловал нищих, бедных и раненых солдат «безщотно». Одновременно стрелецкие полковники от его имени раздавали милостыню колодникам Земского приказа и толпе нищих на Красной площади и у Лобного места. В тот раз царское нищелюбие обошлось казне в 1131 рубль и четыре алтына. Любопытно, что размер подаяния существенно колебался: пленному полковнику царь пожертвовал 40 рублей, другим офицерам — по шесть, шляхтичам давал по рублю, а гайдукам, казакам, мещанам и прочим малозначимым пленникам — по полтине. В 1665 году в среду Страстной недели царь раздал 1812 рублей. По полтине получили и 713 стрельцов, сопровождавших государя и стоявших в тот день в карауле.

Также по государеву указу нищих и заключенных в праздники кормили. Так, сидевшим на Английском дворе пленникам в 1664 году на праздник Рождества Христова достались вино, мед, свинина, говядина, сыры, ситные калачи и т. д. В том же году на Благовещение на Аптекарском дворе нищих кормили ухой — всего ее отведали 682 человека. На Пасху колодники получали не только милостыню и щедрый обед, но в придачу шубы, рубашки и «порты»{396}.

Раздача милостыни сопровождала важнейшие события семейной жизни царя — женитьбу и рождение детей. Г.К. Котошихин пишет, что после свадьбы «царь и царица ходят по богаделням и тюрмам и дают милостыню ж; так же и нищим и убогим дают по рублю и по полтине и менши человеку». «И тех денег расходуется множество тысяч», — отмечает беглый подьячий. Празднование рождения царских детей, по свидетельству Котошихина, сопровождалось еще и масштабной выпивкой, которую «ставил» царь стрельцам, солдатам и другим служилым низшего ранга: «…им середи царского двора испоставят ведер по 100 и по 200 в кадях да пива и меду против того вшестеро и всемеро, и кто хочет пить и окроме стрелцов, и ему пить волно; а з двора к себе никому домов носить не дадут»{397}.

Еще одним — печальным — поводом для гигантских раздач милостыни были похороны. Согласно Котошихи-ну во время царских похорон «во всех приказах, изготовя множество денег, завертывают в бумаги по рублю и по полтине и по полуполтине, и вывезши на площади, подьячие роздают милостыни нищим и убогим и всякого чину людям поручно, в богадельнях роздают всякому человеку рублев по 5, и по 3, и по 2, и по одному, смотря по человеку; да и во всех городех чернцом, и попом, и нищим дают погребальные денги и милостыню, против московского вполы и в третью долю». При погребении царицы раздача милостыни была «против царского вполы», царевича — «против царицына малым чем с убавкою», царевны — «против царского в четвертую долю»{398}.

Раздавалась богатая милостыня и на похоронах патриархов. Вероятно, ее размер был, по выражению Котошихина, «против царского вполы», однако на протяжении всего XVII века эти суммы увеличивались. В 1640 году на погребении патриарха Иоасафа I было в несколько приемов роздано (в том числе 300 богаделенным нищим и 923 колодникам) 503 рубля 28 алтын и четыре деньги, а в 1б72-м, когда хоронили патриарха Иоасафа II, раздали 760 рублей 26 алтын и четыре деньги. В числе получателей милостыни упоминаются колодники, обитатели богадельни, нищие на мостах и крестцах. Документы свидетельствуют, что раздача милостыни проходила в далеко не благостной обстановке. В число расходов, связанных с погребением Иоасафа II, вошел и рубль, данный подьячему Тимофею Васильеву на гроб, камку, саван и могилу нищему Мартину, «котораго растоптали на патриарше дворе нищие»{399}.

За погребальной милостыней следовала щедрая раздача денег на поминовение, особенно в сорокоуст. Выше уже говорилось об огромных раздачах припасов после смерти боярина Никиты Ивановича Романова, в результате которых были облагодетельствованы семь стрелецких полков и восемь московских женских монастырей, не считая духовенства разных церквей и московских колодников.

Было бы неверно полностью отождествлять московских нищих с современными бомжами, хотя, конечно, и такие персонажи встречались среди них очень часто. Вместе с тем в переписях Москвы XVII века нищие многократно упоминаются в качестве домовладельцев. Так, согласно переписи 1638/39 года, трое нищих владели дворами в Бронной слободе, причем их дворы были записаны в тяглые. Как видим, правительство не делало поблажек для тех, кто «кормится Христовым именем», хотя духовенство от тягла освобождалось{400}. На церковной земле храма Всех Святых на Кулишках в 1638 году проживал нищий Григорий, на дворе которого жили «захребетники» — четверо ярославцев и два галичанина — люди, видимо, не совсем бедные, поскольку трое из них имели пищали, с которыми собирались сражаться в случае боевых действий{401}. Согласно переписям, большинство московских нищих жили на церковных землях. При описании этих дворов часто встречаются термины «дворишко» или «келья», а об их хозяевах иногда говорится «увечный» или «слепой». Были, однако, среди них и вполне крепкие люди. Так, по данным военной переписи Москвы 1638 года, нищий Ивашка Заика намеревался сражаться рогатиной.

Петр I со свойственным ему рационализмом не признавал социального значения нищенства. При нем были приняты меры по борьбе с этим явлением, которые осуществлялись по двум направлениям: организации богаделен для убогих и стариков и борьбы с побирающимися на улицах. Царским указом от 1691 года осуждались нищие, которые, «подвязав руки, також и ноги, а иные глаза завеся и зажмуря, будто слепы и хромы, притворным лукавством просят на Христово имя милостыни, а по осмотру они все здоровы». Таким обманщикам следовало «чинить жестокое наказание, бить кнутом и ссылать в ссылку в дальние сибирские городы». Как говорилось выше, в 1701 году московских нищих было указано собрать в 60 новооткрытых богаделен; на их содержание выделялись средства из Монастырского приказа, а затем из Синода. Очевидно, при приеме в богадельни нищие должны были пройти освидетельствование, и на государственное попечение попадали действительно увечные, больные и старые.

В 1718 году появился запрет подавать «поручную милостыню» под страхом пятирублевого, а при повторном нарушении — десятирублевого штрафа. «Для ловления нищих и подавцев милостыни» было указано «определить из московского гарнизона нарочных посыльщиков, из каких чинов пристойно». В том же году вышел указ о наказаниях нищих: в первый привод — битьем батогами, во второй — кнутом и ссылкой в каторжную работу. Женщин было велено отсылать в «шпингауз» (прядильню), а «ребят» — на Суконный двор и иные мануфактуры. Если нищие были зависимыми людьми, на их хозяев «за их несмотрение» налагался штраф в пять рублей. В 1738 году во исполнение этого указа были пойманы два незрячих нищих. Напрасно несчастные оправдывались, что из-за слепоты ничем иным не могут добыть пропитания. Оказалось, что один из них был пойман уже во второй раз и, несмотря на уверения в том, что его так и не определили в богадельню, подвергся порке батогами. Ни слепота, ни старость не спасли его от суровой кары{402}.

Но даже столь жестокие меры не могли полностью уничтожить нищенство. В 1734 году во время голода в новой столице в Москве и вдоль Петербургской дороги собралось более семи тысяч нищих. Богадельни не справлялись с наплывом этих обитателей городского дна: «…в Москве по церквам во время службы, и паче в праздники ходят нищие и по дорогам, лежа, просят милостыни, из которых и пьяные бывают и необычно кричат; также и в грацких воротах и в прочих местах происходит»{403}. В 1761 году правительство приказало возобновить борьбу с нищенством, но, несмотря на все усилия, ликвидировать его так и не удалось и оно благополучно дожило до наших дней, ухитрившись пережить даже строгости социализма.

Кабак — пропасть, там и пропасть

Смачное тюркское слово «кабак» глубоко укоренилось в российской и, в частности, московской повседневности. Истории кабаков, кабацкого дела и традиций пития посвящена значительная литература, которая включает и исследование И.В. Курукина и Е.А. Никулиной о повседневной жизни русского кабака. Предшественником «государева кабака» была древнерусская корчма, где пили мед и пиво. Где-то на рубеже XV— XVI веков в Москве получает распространение водка, а вслед за этим корчмы сменяются царскими кабаками, в которых продавали пиво и водку, длительное время именовавшуюся «хлебным вином». Доходы от питейной продажи шли в казну, а управлялись кабаки официально утвержденными должностными лицами — кабацкими целовальниками, реже — жаловались служилым людям или отдавались на откуп{404}. Англичанин Флетчер, уделявший особое внимание доходам царской казны, пишет, что царь получает с кабаков «оброк, простирающийся на значительную сумму: одни платят 800, другие 900, третьи 1000, а некоторые 2000 иди 3000 рублей в год»{405}.

Государственная монополия на производство и продажу спиртного была установлена еще Иваном III, о чем свидетельствует венецианец И. Барбаро: «Нельзя обойти молчанием одного предусмотрительного действия упомянутого великого князя: видя, что люди там из-за пьянства бросают работу и многое другое, что было бы им самим полезно, он издал запрещение изготовлять брагу и мед и употреблять цветы хмеля в чем бы то ни было. Таким образом, он обратил их к хорошей жизни». Вторит Барбаро его современник и соотечественник А. Контарини: «Они величайшие пьяницы и весьма этим похваляются, презирая непьющих. У них нет никаких вин, но они употребляют напиток из меда, который они приготовляют с листьями хмеля. Этот напиток вовсе не плох, особенно если он старый. Однако их государь не допускает, чтобы каждый мог свободно его приготовлять, потому что если бы они пользовались подобной свободой, то ежедневно были бы пьяны и убивали бы друг друга, как звери»{406}.

С этого времени разрешение на производство пива и других хмельных напитков стало особым видом пожалования. С. Герберштейн свидетельствует, что его получили иноземцы, состоявшие на службе у Василия III. Описывая Москву, он сообщает: «Далее, неподалеку от города заметим какие-то домики и заречные слободы (villae), где немного лет тому назад государь Василий выстроил своим телохранителям (satellites) новый город Nali; на их языке это слово значит “налей”, потому что [другим] русским, за исключением нескольких дней в году, запрещено пить мед и пиво, а телохранителям одним только предоставлена государем полная свобода пить и поэтому они отделены от сообщения с остальными, чтобы прочие не соблазнялись, живя рядом с ними»{407}.

С легкой руки Герберштейна наименование первой московской Иноземной слободы Наливки прочно связывалось с льготой, предоставляемой иноземцам на производство и потребление спиртного. Флорентийский купец Джованни Тедальди, неоднократно бывавший в русской столице, сообщает: «В городе Москве существовало нечто вроде маленького городка, называемого Наливки, где жили католики, но без церкви; они приезжали в этот квартал с правом продажи вина, пива и прочего; что не дозволено самим московитам». О том же говорят и другие авторы XVI века, например англичанин Джильс Флетчер в сообщении об опустошении Москвы пожаром 1571 года: «…в особенности же на южной стороне города, где незадолго до этого царь Василий построил дома для солдат своих, позволив им пить мед и пиво в постные и заветные дни, когда другие русские должны пить одну воду, и по этой причине назвал новый город Налейка…»{408}

Историки Москвы склоняются к мнению, что наименование Наливки не имеет отношения к призыву налить спиртного, а происходит от слова «наливка», означающего рощу. В подтверждение приводится одно из постановлений Стоглавого собора 1551 года: «В первый понедельник Петрова поста в рощи ходят и в наливки бесовские потехи деяти. И о том ответ. Чтобы православные хрестьяне в понедельник Петрова поста в рощи не ходили, и в наливках бы бесовских потех не творили, и от того бы в конец престали, понеже то все еллинское бесование и прелесть бесовская, и того ради православным хрестьяном не подобает таковая творити»{409}. Действительно, если судить по контексту, то рощи и «наливки» были местом «бесовских потех»; однако архимандрит Макарий (Веретенников) предположил, что составители Стоглава имели в виду конкретную Иноземную слободу в Наливках в Москве, от дурного влияния которой архиереи намеревались оградить христиан. Таким образом, круг рассуждений замкнулся, а происхождение названия «Наливки» так и осталось непонятным.

Первый историк русских кабаков И.Г. Прыжов писал о начале кабацкого дела в Москве: «Воротившись из-под Казани, Иван IV запретил в Москве продавать водку, позволив пить ее одним лишь опричникам, и для их попоек построил на балчуге особый дом, называемый по-татарски кабаком». Никаких ссылок на источники своего сообщения И.Г. Прыжов не привел и, скорее всего, опирался на московское предание. Тем не менее это утверждение получило широкое распространение в москвоведческой литературе{410}. Между тем известные реалии вступают в явное противоречие с этим сообщением. Во-первых, от завоевания Казани до введения опричнины прошло 13 лет; во-вторых, Балчуг (если иметь в виду конкретную территорию в Замоскворечье, а не тюркское значение этого слова — «грязь») находился далеко за пределами опричной территории; наконец, в-третьих, монополия на продажу спиртного была введена еще дедом Грозного, Иваном III. Вероятно, следует считать сведения о первом московском кабаке для опричников на Балчуге не более чем легендой.

Очевидно, что уже при Иване Грозном в Москве было несколько кабаков в разных местах. Некоторые из них отдавались на откуп служилым людям, причем особо выделялось право служилых иноземцев на получение спиртного из казны и его продажу. Так, несколько кабаков содержал Генрих Штаден. Он пишет, что продавал в розлив пиво, мед и водку, а покупатели сходились к нему с бочками и кувшинами. Питейная продажа принесла немцу-опричнику значительную выгоду, что сильно раздражало его недругов{411}.

Штаден также сообщает о существовании тайных кабаков (корчем) в Москве, с которыми боролся Земский приказ. Спиртное конфисковывали, продавцов штрафовали и подвергали торговой казни{412}. С корчемством правительство продолжало воевать и в XVII веке, предписывая воеводам следить, чтобы в уезде «опричь государевых кабаков, корчемного и неявленого пития и зерни, и блядни, и разбойником и татем приезду и приходу и иного никоторого воровства ни у кого не было». Аналогичные инструкции получали и объезжие головы в Москве («что ни у кого корчемного питья не было, а у выемки над солдатами смотреть, чтоб никого не били, не грабили и не устрашали, и корчемным бы питьям не подметывали и клепать никого не учили»{413}).

Однако борьба с незаконной продажей спиртного редко проходила без эксцессов. И. Корб рассказывает (1699), что солдаты, посланные конфисковать водку у ямщиков, встретили упорное сопротивление: «Многие ямщики, собравшись гурьбой, принялись их отгонять, и в происшедшей свалке пало три солдата и многие из них ранены. Ямщики угрожали притом, что будет и хуже, если еще раз назначат подобное преследование»{414}.

Свидетельств о собственно московских кабаках, к сожалению, в документах сохранилось мало. В 1626 году в Москве было 25 кабаков, что не так уж и много для многотысячного города. На протяжении XVII—XVIII веков их число росло, и к 1775 году насчитывалось уже 151 подобное заведение. Располагались они во всех частях города, кроме Кремля. В 1620 году упоминается кабак у Ильинских ворот{415}; в конце столетия кабаки существовали около Зачатьевского монастыря, на Красной площади (он находился под пушечным раскатом и именовался «Под пушкой») и в других местах.

В 1652 году, стремясь ограничить пьянство, царь Алексей Михайлович указал уничтожить откупа и вести продажу спиртного кружками, а не маленькими порциями. В связи с этим кабаки получили наименование кружечных дворов и в разговорный обиход вошло еще одно слово — «кружало». Состоявшийся в том же году в Москве «собор (в данном случае — совещание царя с думными чинами и архиереями. — С. Ш.) о кабаках» ввел еще несколько ограничений: продавцам запрещались торговля спиртным в посты и продажа больше указанной меры; «питухам» не разрешалось сидеть на кружечных дворах, а «ярыжек», «бражников», «зернщиков» (игроков в кости) было велено с них гнать. Ограничивалось и время продажи спиртного — «в летний день после обедни с третьего часа дни, а запирать за час до вечера; а зимою продавать после обедни ж с третьего часа, а запирать в отдачу часов летних». По свидетельству А. Олеария, по всей России функционировала лишь тысяча кружечных дворов. Впрочем, благие мысли об исправлении общественных нравов скоро уступили место прагматическим соображениям и уже в 1663 году, чтобы пополнить пустеющую казну, реформу похоронили, возродив откупную торговлю{416}.

Политика правительства в отношении «народной трезвости» в Средние века вообще отличалась двойственностью. С одной стороны, под влиянием увещеваний духовенства царь указывал жестоко карать бражников и пьяниц. В 1571 году в Новгороде местные дьяки, исходя из государевых наставлений, чинили суровое наказание: «Поймают винщика с вином, или пияного человека, и они велят бити кнутом, да в воду мечют с великого мосту». В Москве с пьянством боролись объезжие головы, а своеобразным «вытрезвителем» являлась тюрьма за Варварскими воротами Китай-города, которую автор «Петрова чертежа» именует «Бражник». Но находившиеся на другой чаше весов интересы казны заставляли правительство поощрять спаивание народа — пиво и водка отпускались в долг под залог вещей и даже одежды, в результате чего пьяницы пропивались донага в самом прямом смысле. Один из первых таких случаев известен еще по новгородским берестяным грамотам XIII века{417}.

В сочинениях иностранцев описание русского пьянства стало общим местом. Особенно красочно свидетельствовали о нем те, кто бывал в России и своими глазами наблюдал красочные картины пьяного разгула на улицах русских городов. Олеарий описывает его следующим образом: «Порок пьянства так распространен у этого народа во всех сословиях, как у духовных, так и у светских лиц, у высоких и низких, у мужчин и женщин, молодых и старых, что если на улицах видишь лежащих в грязи пьяных, то не обращаешь внимания; до того всё это обыденно… Никто из них не упустит случая, чтобы выпить или хорошенько напиться, когда бы, где бы и при каких обстоятельствах это ни было; пьют при этом чаще всего водку». Он сообщает, что своими глазами видел, как из кабака выходили пропившиеся горожане — «иные без шапок, иные без сапог и чулок, иные в одних сорочках», а один мужик и вовсе лишь в подштанниках{418}.

Мейерберг повествует о Пасхальной неделе: «…Все без разбору, как знатные и незнатные, так и простой народ обоего пола, так славно веселят свой дух, что подумаешь, не с ума ли сошли они. Потому что все ничего не делают: лавки и мастерские на запоре; кабаки и харчевни настежь; в судебных местах тишина; в воздухе раздаются буйные крики; при встрече друг с другом где-нибудь в первый раз, если это люди знакомые, то говорят один другому: “Христос воскресе!” Другой отвечает: “Воистину воскресе!”… На больших улицах так много увидишь лежащих мужчин и женщин, мертвецки пьяных, что невольно подумаешь, столько ли милости Божией принесет им строгий их пост, сколько они навлекут на себя Его негодование нарушением законов воздержания такою необузданною распущенностью»{419}.

Почти в тех же выражениях рассказывает о русском пьянстве курляндец Я. Рейтенфельс, бывавший в России при царях Алексее Михайловиче и Федоре Алексеевиче: «Они думают также, что невозможно оказать гостеприимство или заключить тесную дружбу не наевшись и напившись предварительно за одним столом, и считают поэтому наполнение желудка пищею до тошноты и вином до опьянения делом обычным и делающим честь…

В праздники им позволено, даже дано преимущественное право, напиваться безнаказанно допьяна; тогда можно видеть, как они валяются на улицах, замерзнув от холода, или развозятся, наваленные друг на друга, в повозках и санях по домам. Об этот камень часто спотыкается и слабый пол, а также и непорочность священников и монахов»{420}.

Эти и другие подобные отзывы можно было бы приписать злонамеренному стремлению иноземцев очернить Россию и русских, если бы не многочисленные увещевания духовенства, обращенные к любителям выпить. «Господь заповеда рек: “Блюдите, да не отягчают сердца ваши обиадением и пианством”. Ты же обиадаешись, яко скот, и пианствуешь день и нощь многажды и до блевания, якоже и главою болети и умом пленитися. Несть сие христианского закона», — осуждал такое поведение митрополит Даниил (1522—1539){421}. Современник владыки, живший на Северо-Западе России, писал, что «в корчемницах пьяницы без блудниц никакоже бывают… се есть ведомо… блуд хластым и прелюбодейство женатым… придут же ту неции кощунницы имуще гусли, и скрыпели, и сопели, и бубны, и ина бесовские игры и перед мужатицами скача и скверныя песни припевая»{422}.

Многочисленные челобитные доносят до нас жалобы на детей, мужей, жен, зятьев, племянников, регулярно в пьяном виде творивших разные «непотребства». Отчаявшись справиться с буйными во хмелю домашними, люди обращались к царю с просьбой о их наказании. В исповедных текстах вопрос: «Упился без памяти?» — был стандартным. Иногда интересовались последствиями пьянства: «Или пила еси в чаши и блевала еси?» — либо: «Или будешь напилася бес памяти и блуд сотворил некто с тобою?» Любопытно, что епитимья за пьянство была не очень суровой — семь или восемь дней поста, — что связано, вероятно, с широким распространением этого порока. Что же говорить о пастве, если церковный Стоглавый собор (1551) не решился запретить употребление спиртного даже монахам, оговорив, что они должны пить умеренно: «Иноком пити вино в подобно время, егда подобает, а не всегда: овогда же по три чаши, овогда по две, овогда по единой». При этом «пианственного питиа, сиречь хмельного и вина горячего» держать и употреблять запрещалось, а вот на питье «фрясских (итальянских. — С. Ш.) вин» иноки получили санкцию: «…яко же устав повелевает в славу Божию, а не в пианство»{423}.

Внешне кабак был похож на обыкновенную городскую усадьбу, однако с некоторыми специфическими постройками — стоечной избой, где производилась продажа, ледником, сушилом и др. В провинции он объединял на общем дворе место торговли, пивоваренные и винокуренные «поварни», амбары для хранения припасов и готовой продукции; в больших городах кабак и производственные помещения могли располагаться в разных частях посада{424}. Вероятно, в Москве существовали кабаки обоих типов.

Внутренняя обстановка средневекового кабака была проста и даже аскетична. Довольно мрачное помещение с лавками было перегорожено стойкой, за которой стоял кабацкий целовальник, в чьем распоряжении находились запасы вина и пива и немудреный инвентарь: «Вина в государево мерное заорленое ведро (с клеймом в виде государственного герба — двуглавого орла. — С. Ш.) — 51 ведро, да два ушата пива 50 мер, да судов: чарка копеечная винная медная двоерублевые продажи, да деревянная чарка грошевая, да горка алтынная, да ковш двоеалтынный. Да пивных судов три, да ковшик копеешный, а другой денежный. Посуды: печатных заорленых две бочки винные дубовые, большие, да полуберемянная бочка пивная, да четвертная бочка винная, да замок висячий»{425}.

Оживлялась мрачная обстановка кабака гомоном голосов, бранью бражников, стуком чарок и кружек. Здесь ругались и мирились: «Где хотите, там и бранитесь, а на кабаке помиритесь!» У кабака кривлялись скоморохи, плясал медведь, слышались непристойные песенки. «Питухи» снимали с себя одежду, отдавая ее в заклад за водку, один уже лежал под лавкой, а другой спал, положив голову на стол. Вокруг любителей выпить вертелись «непотребные женки», кто-то тайком доставал запрещенный табак, который тогда не только курили, но также жевали, нюхали и пили. В последнем случае употреблялась табачная настойка на спиртовой основе, которая в буквальном смысле валила человека с ног. Табак проникал в Россию из Западной Европы, Крыма, Османской империи и Персии. Для его курения использовали бычьи рога, а начиная с Петровской эпохи — глиняные трубки турецкие, литовские, голландские и московской работы, подражавшие заграничным образцам. Однако до Петра I употребление табака в любом виде жестоко преследовалось — за это били кнутом, вырывали ноздри, резали носы и ссылали «в дальние городы»; поэтому пили и курили его в тайных корчмах, а не в «царевых кабаках», куда в любой момент мог нагрянуть объезжий голова со стрельцами{426}.

Другим удовольствием, которому предавались как в царских кабаках, так и в тайных корчмах, были зернь и карты. Азартные игры осуждались светскими и церковными властями, а воеводам предписывалось унимать служилых людей от проигрыша. О тесной связи выпивки и азартных игр свидетельствуют показания жителей Тюмени на следствии по кабацким «непотребствам» (1668): «…как де зерни и карт не будет, и государева питья де никто без того пить не станет». По Соборному уложению развратный образ жизни, в том числе и игра в азартные игры («а которые воры на Москве и в городех воруют, карты и зернью играют, и проигрався воруют, ходя по улицам, людей режут, и грабят, и шапки срывают»), подлежал наказанию. Но при этом, как доказал С.Б. Веселовский, сама игра не была запрещена, поскольку существовала практика откупа «зернового и картового суда», который брали кабацкие целовальники у местных властей{427}.

Воеводы попадали в довольно трудное положение: они наблюдали, как от карт и зерни «чинятся промеж служилыми людми шатости и убийства и всякие грабежи», неоднократно получали от верховной власти указания пресекать подобные эксцессы («унимать» игроков), но наталкивались на сопротивление кабацких голов, владевших монополией на организацию азартных игр. Колебалось в этом вопросе и само правительство, так и не решившееся в XVII веке твердо запретить их. И хотя большинство известных документов, касающихся азартных игр, относится к провинциальным городам, нет сомнений, что зернь и карты были широко распространены и в Москве.

Игра в зернь возникла еще в Античности и получила большую популярность в средневековой Европе и на Востоке. Время ее появления на Руси точно неизвестно. Игры в кости и шахматы (!) упоминаются как «бесовские» в «Домострое». Еще более удревняют распространение зерни и шахмат в Москве данные археологии. В 1956 году под кремлевским Троицким мостом через ров около Кутафьей башни в слое XV века была обнаружена кожаная сумка-калита, украшенная прорезями и аппликацией. Ремень у сумки был срезан, по-видимому, вором-карманником, однако она упала под мост и пролежала там 500 лет. В одном из отделений сумки лежал шестигранный кубик с нанесенными на каждой грани точками от одной до шести, в другом — острый стальной стилет с костяной ручкой. Владелец сумки, игрок, был типичным «вором» (согласно терминологии Соборного уложения) — в спорах за игорным столом мог пустить в ход оружие. Шахматные фигурки встречаются в культурном слое Москвы начиная с XIV века{428}.

Само наименование игры связано с точками-«зернами», нанесенными на кубики. Иногда некоторые грани оставляли пустыми или чернили. В таком случае на грани могло быть максимально четыре точки. При игре обычно метали по три кубика — побеждал тот, у чьего кубика оказывалось больше точек на верхней грани. Игра могла происходить на специальной «зерновой доске». С.Б. Веселовский предположил, что на этой доске рисовали фигуры. В таком случае зернь превращалась в сложную игру, схожую с «гуськом», который описал в первой половине XIX века этнограф И.П. Сахаров: в зависимости от числа выпавших очков играющие ходили по доске, где были изображены дорога и разные фигуры — числа, гуси, постоялый двор, кружало, тюрьма. Смысл игры был в том, чтобы первым дойти до последнего знака. При этом тот, кто попадал в «тюрьму», лишался хода; угодивший на «постоялый двор» должен был платить пеню и т. д.{429} Возможно, такая сложная разновидность игры также существовала, однако чаще распространены были примитивные броски кубиков с целью получить больше очков, чем у соперников.

Место, где происходила игра, называлось майданом (от араб. мейдан — площадь); владелец игорных принадлежностей — майданщиком. Последнее слово закрепилось и в тюремном жаргоне, где означает подпольного торговца водкой или содержателя притона. Зачастую майданщик имел право суда по «зерновым искам», писал кабалы на несостоятельных игроков. За использование игорной доски и костей, суд в игре и написание кабалы он получал от игроков вознаграждение. Чаще всего игорный откуп держали кабацкие целовальники, однако среди откупщиков встречаются служилые люди и даже воеводы. Впрочем, последнее было явным злоупотреблением и часто сопрягалось с другими преступлениями. Например, енисейский воевода В.В. Голохвастов не только держал откуп с зерни, карт и корчмы, но и отдавал «безмужних жен на блуд»{430}.

Играли в зернь и карты не только в кабаках, но и в специальных «зерновых избах», банях и даже, таясь от начальства, в лесу или в подпольных игорных домах, чтобы доход с игры шел мимо государевой казны. В документах часты упоминания о вредных последствиях карточной игры: служилые люди, крестьяне, иноземцы проигрывались «донага», закладывали одежду, оружие, лошадей, писали на себя кабалы. При игре возникали ссоры, драки, совершались убийства, должники в поисках денег занимались грабежом. С.В. Бахрушин установил, что кости служили не только для игры, но и для гадания — «развода костного». Предсказание совершалось по комбинации трех выпавших цифр. Специальные гадательные книги (одна из них связывалась с именем пророка и царя Давида) содержали разъяснения, как трактовать те или иные сочетания. Эти определения, как и полагается, были туманны. Так, числа 330 означали: «Сердце радуетца, не ведая над собой недруга лесна под рукою стояща, а сами от тобя больше бояца, а начаятися от своих же недруга, по болезни здравие кажет». Цифры 4.1.3 давали более благоприятный прогноз: «Сердце радосно вельми, а недруг, что под рукою стоит — ты ево не бойся, а начаятися после радости и одоление на враги…» Одни «меты» считались «добрыми», другие — «злыми», «негодными». Кости отвечали на вопросы о здоровье, недругах, корысти и радости, сердечных и домашних делах и т. д. В некоторых книгах итоги метания костей толковались с помощью библейских и евангельских цитат. Традиция гадания по костям была столь же древней, как и сама игра. В России XVI—XVII веков гадание по костям, как и любое иное, считалось бесовской забавой, а сами гадальщики преследовались. Восходило это еще к осуждению «развода костного» Отцами Церкви Климентом Александрийским и Иоанном Златоустом, вошедшего в постановления VI Вселенского собора (680). В 1647 году был отдан в монастырь «под крепкий начал» крестьянин Н.И. Романова Мишка Иванов «за чародейство и за косной развод и наговор»{431}.

По-видимому, второе место среди азартных игр занимали карты. Впервые они упоминаются в сочинениях князя Андрея Курбского, осуждавшего «западных царей», имеющих обычай «все целые нощи истребляти, над карты седяще и над протчими бесовскими бреднями». Церковное осуждение карт (как игральных, так и гадальных) тем не менее, как и в случае с зернью, не приводило к их полному запрету. Карты являлись одним из популярных импортных товаров, и ввозили их не скрываясь. Например, в 1647 году голландские купцы, жаловавшиеся на незаконные пошлины, которые берут с них таможенные головы и целовальники, в числе товаров, обложенных этими пошлинами, называли карты{432}. Еще одной азартной игрой был «яичный бой». С.Б. Веселовский сравнивал его с традиционной пасхальной забавой — бить одним вареным яйцом другое, чтобы разбить скорлупу. Играли в «яичный бой» также на деньги. Наконец, осуждались Церковью шахматы и шашки. По-видимому, в них также могли играть на деньги. Джером Горсей сообщает, что последние часы своей жизни Иван Грозный провел за игрой в шахматы. Шахматы и шашки (даже «хрустальные» шахматы) упоминаются среди обстановки царских палат XVII века.

О том, что духовенство имело основания опасаться дурных последствий шахматной игры, свидетельствует эпизод из жизни тяглеца Огородной слободы Ивана Григорьева. Проходя 21 июля 1687 года по Овощному ряду, он согласился на предложение незнакомого ему ранее торговца Кондратия Степанова сыграть в шахматы «за любовь» (то есть не за деньги). Видимо, в процессе игры правила изменились и с него потребовали деньги. Результат оказался плачевным. Кондратий «после той игры учал… бить и бранить и с Ивашки сбил шапку, а из той шапки пропал плат, а том плату завязаны были запаны золотыя с алмазы»{433}.

Рассказ о кабаке увел нас довольно далеко от винопития к иным сторонам московской жизни. Тем не менее азартные игры и гадания были тесно связаны с времяпрепровождением за чаркой в царском кабаке. Здесь кипела своя жизнь, с трудом поддававшаяся регулированию государевыми указами и церковными запретами. В весьма жестко регулировавшихся государстве и обществе кабак был территорией, обладавшей значительной степенью свободы.

Не случайно в кабаках XVII века часто можно было услышать грозный отзвук недавней Смуты. В 1625 году, сидя в кабаке, ряжский приказчик Васька Шолкин предавался воспоминаниям: «В меж де усобную брань, как был в Калуге вор, и де в те поры был у него на службе в Шацком, и собрався де Шацкого уезда мужики коверинцы, котыринцы, конобеевцы, и говорили де меж себя так: “Сойдемся де вместе и выберем себе царя”». Ностальгию Шолкина не поддержал ямщик Кузьма Антонов, который в верноподданническом духе ответствовал: «От тех де было царей, блядиных детей, которых выбирали в межьусобную брань межь себя, наша братья, мужики, земля пуста стала»{434}. Такой диалог был возможен в те времена только в кабаке, где развязывались языки и начинался разговор по душам, а за ним, возможно, драка и иное непотребство, в котором находила выход стихия протеста против жесткой иерархии и регламентации частной жизни средневекового человека.

Сон да баба, кабак да баня — одна забава

В иерархии жизненных ценностей баня находилась поблизости от кабака и так же, как и он, представляла собой бросающуюся в глаза специфическую особенность русского (и московского) бытия. На иностранцев, посещавших Московию, она производила шокирующее впечатление. Первая русская летопись не без иронии относит знакомство иноземцев с отечественной банной традицией к апостольским временам, повествуя о путешествии святого Андрея Первозванного в Новгород. «Дивно видех Словенскую землю идучи ми семо, — изумлялся, согласно «Повести временных лет», апостол Андрей. — Видех бани древены, и пережьгут е рамяно, и совлокуться, и будут нази, и облеются квасом уснияным, и возьмуть на ся прутье младое, и бьют ся сами, и того ся добьют, едва слезуть ле живы, и облеются водою студеною, и тако оживуть. И тако творят по вся дни, не мучимы никем же, но сами ся мучать, и то творят мовенье собе, а не мученье»{435}.

Любопытно, как это летописное свидетельство преломилось спустя несколько столетий. Павел Аллепский записал следующее анекдотическое известие о происхождении наименования «Россия»: