Book: Польша против Российской империи: история противостояния



Польша против Российской империи: история противостояния

ПОЛЬША ПРОТИВ РОССИЙСКОЙ ИМПЕРИИ

История противостояния

Составитель Н. Н. Малишевский


Вступление

В XVIII столетии Речь Посполитая была громадным по территории государством, уступавшим в Европе по размерам только России, основная часть территорий которой и тогда приходилась на почти незаселенные сибирские и северные земли.

Границы Речи Посполитой простирались действительно от моря до моря — от Балтийского до Черного! На протяжении длительного времени в ее состав входили нынешние Польша, Литва, Украина, Беларусь, часть Германии, часть Австрии, часть Словакии, Молдова, часть Венгрии, Смоленская область…

Польша против Российской империи: история противостояния

Царство Польское из атласа Губернии Российской империи 

Восточные границы Речи Посполитой проходили по Днепру и Западной Двине. По населению Речь Посполитая занимала 3-е место в Европе после Франции и России, которая обогнала ее по численности подданных только в середине XVIII столетия.

В 1791 году под влиянием французской революции в Речи Посполитой была принята Конституция, провозгласившая создание унитарного государства с сильной королевской властью. П. Ясеница в книге «Речь Посполитая Обоих Народов. Картины агонии» (Варшава, 1985) сообщает, что «маршалок конфедерации Великого княжества Казимир Нестор Сапега узнал о готовом уже проекте закона только за полчаса до открытия сессии». За ту Конституцию были отданы голоса только 110 депутатов сейма. Но на их стороне был и король Станислав Август Понятовский, который сразу же присягнул на ней под крики тех ПО. Хотя весь сейм, уточняет П. Ясеница, насчитывал около 500 человек. Историк делает вывод: 3 мая заседало и принимало решение «явное меньшинство».

Польша против Российской империи: история противостояния

Принятие польской Конституции 3 мая


Этот акт встревожил соседей Речи Посполитой, православных подданных и многих польских магнатов, феодальные представления которых о взаимоотношениях вассала и сюзерена, наряду с существовавшим в обществе утверждением о политическом равенстве всей шляхты, в конечном итоге поспособствовали развалу этого государственного образования. Каждый шляхтич руководствовался положением о приоритете интересов главы своей маленькой державы — того магната, которому он служил, но не учитывал общих тенденций. Шляхта получила право создавать вооруженные союзы (конфедерации) для защиты своих вольностей и привилегий, созывать местные сеймики, которым принадлежала вся власть в воеводствах и поветах и даже организовывать восстания (рокоши) против собственного короля.

Польша против Российской империи: история противостояния

Польша до разделов

Не заинтересованные в мощной королевской армии, которая могла бы пресечь произвол и сепаратизм на местах, шляхта открывала границы для вторжения иностранных государств. А в период межусобных разборок даже приглашала иностранные войска поддержать одну группировку против другой. Словом, феодальная анархия и борьба магнатских группировок за власть явилась одной из главных причин краха Речи Посполитой. И закономерно, что Речь Посполитая в итоге была поделена между государствами имперского типа, экспансивный потенциал которых был особенно велик в силу самой специфики их функционирования.

Сразу же после принятия Конституции, усиливавшей королевскую власть, недовольные концом «золотой вольности» магнаты Речи Посполитой создали Тарговицкую конфедерацию и обратились за помощью к России. В Петербурге сочли, что настало время окончательно разрешить польский вопрос. «Государство — это все», — полагала шляхта. «Государство это все», — ответила на это Российская империя.

В мае 1792 года войска империи перешли границу. 11 июня русские одержали победу под Миром, 3 июля — под Зельвой, 10 июля — под Мстибовом, 23 июля — под Брестом. Были взяты Вильно, Браслав, Бобруйск, Несвиж, Слоним, Новогрудок, Гродно. В целом русские после короткой военной кампании заняли значительную часть территории.

Польша против Российской империи: история противостояния

Карта боевых действий, 1792 год

Польша против Российской империи: история противостояния

Польша после I раздела в 1772 году

Польша против Российской империи: история противостояния

Польша после II раздела в 1793 году


12 января 1793 года в Петербурге была подписана русско-прусская конвенция о втором разделе Речи Посполитой. Под власть Пруссии переходила значительная часть польских земель (часть населения составляли немцы), а к России — Правобережная Украина и центральная Беларусь (Минщина). Гродненский сейм молчаливо ратифицировал эти решения. 

Созванный в Гродно польский сейм молчанием одобрил этот раздел (именно после него стало крылатым изречение Екатерины II «молчание — знак согласия»), поскольку первоначально магнаты и шляхта были успокоены тем, что незыблемость их феодальных прав на землю и личность крепостных крестьян была гарантирована державами-победительницами.

Польша против Российской империи: история противостояния

Королевский дворец в г. Гродно, где отрекся от короны Станислав Август Понятовский, последний король Речи Посполитой уроженец Беларуси 

Однако, как только стало известно, что на отошедших к России территориях вводятся общероссийские законы, по которым резко ограничивалась шляхетская «золотая вольность» (суть влияния ее на систему государственного управления отражает пословица того времени: «Polska nieporządkiem stoi» — «Польша держится на беспорядке»), шляхта начала волноваться.

Русское самодержавие, хотя и признавало крепостное право, но запрещало помещикам казнить крепостных, вести между собой войны, создавать конфедерации. (28 января 1787 г. фаворит Екатерины II князь Потемкин в инструкции управляющим своих белорусских имений отдал специальное распоряжение уничтожить виселицы и торжественно объявить в церкви, что больше их никогда не будет.)

К тому же в варварской России любой подданный, даже самого низкого происхождения, занявший определенный классный чин по табелю о рангах, автоматически становился дворянином вровень с родовитой шляхтой.

Католическая церковь, резонно опасавшаяся за падение своего влияния и за свои доходы из-за начавшегося возвращения в лоно православия многих бывших униатов, вдохновляемых деятельностью Георгия Конисского, выступила за восстание.

Момент был весьма благоприятным, поскольку значительная часть русских войск стояла в южных губерниях в ожидании похода на Константинополь.

Такова вкратце подоплека вхождения в состав Российской империи территорий бывшей Речи Посполитой и начала восстаний и мятежей на них, с историей которых, поведанной документами и непосредственными участниками и современниками событий, можно будет познакомиться, прочтя эту книгу.


Часть 1.

Восстание 1794 года

Восстание началось в марте 1794 года.

Во главе его встал Т. Костюшко — выходец из старинного волынского рода, принявшего католичество, отец которого был убит восставшими крепостными на территории нынешней Украины.

Поляки заняли Краков, в котором было создано повстанческое правительство во главе с Костюшко.

Выпущенный в Кракове Акт восстания провозгласил восстановление Речи Посполитой в границах 1772 года.

Русские войска, застигнутые врасплох, потерпели поражение под Рацлавицами.

В апреле 1794 года восстание началось в Варшаве. В день католической Пасхи польский «высший свет» столицы пригласил всех русских офицеров на бал, где они были арестованы. Одновременно мятежники напали на ничего не подозревавших русских солдат, оставшихся без командиров.

Произошла настоящая резня, в которой погибли несколько тысяч человек, в основном русских. Практически без суда и следствия были повешены некоторые знатные магнаты, обвиненные в «промосковской» ориентации. Подобные события произошли и в Вильно, который (наряду с Краковым, Рацлавицами, Поланцем, Щекоцинным, Мацеевице и Варшавой) вошел в число ключевых пунктов восстания.

Вместе с прусскими и австрийскими союзниками по разделам Речи Посполитой Екатерина II послала туда войска под командованием Дерфельдена, который занял восточную Польшу с Люблином, и фельдмаршала Репнина, действовавшего в Литве и взявшего Вильно.

Поляки мужественно сопротивлялись. Летом 1794 года пруссаки под командованием самого короля Фридриха-Вильгельма отступили из-под самой Варшавы. Австрийские войска, заняв ряд польских городов, фактически приостановили боевые действия.

Польша против Российской империи: история противостояния

Осенняя кампания 1794 года 

Все резко изменилось, когда в сентябре на фронт прибыл А. В. Суворов. Его осенняя кампания была стремительной.

А. В. Суворов разбил ряд польских военачальников под Кобрином и Брестом. Тем временем другой русский генерал, Иван Ферзен, разгромил и взял в плен Костюшко. (После смерти Екатерины II император Павел I освободит его из плена под честное слово, что он не будет сражаться против России, Т. Костюшко слово сдержит.)

Польша против Российской империи: история противостояния

Битва под Крутицами 17 сентября 1794 года

Польша против Российской империи: история противостояния

В октябре 1794 г. суворовские войска стремительно подошли к Варшаве и предложили ей почетную капитуляцию. Город обороняли 20 тысяч человек под командованием генерала Зайончека.

А. В. Суворов имел 22 тысячи солдат, но его совершенно не смутила незначительность перевеса наступающей стороны. 24 октября (4 ноября по новому стилю) он штурмом взял варшавское предместье на правом берегу Вислы — Прагу.

Польша против Российской империи: история противостояния

Памятник на Крупчщком поле, 1950 год

Польша против Российской империи: история противостояния

Мемориальная доска в честь победы А. В. Суворова

Польша против Российской империи: история противостояния

Кароль Сераковский 

Сражение за Прагу было очень упорным и кровопролитным, русские солдаты, помня о резне своих товарищей полгода назад, пленных не брали.

Потеряв убитыми половину личного состава, польские войска капитулировали. В плен попали 11 тысяч солдат и 18 генералов.

26 октября (6 ноября) суворовские солдаты вошли в поверженную столицу. Царские идеологи позже скажут, что это был реванш России за сожжение Москвы в 1611 году. Однако Суворов не только не стал сжигать Варшаву, но и фактически спас город от пожара, вызванного артиллерийским обстрелом Праги. Чтобы не допустить распространения пожара на другой берег Вислы, где находилась Варшава, Суворов приказал разрушить деревянный мост через реку и сбить пламя. (Позже, за то что Суворов пощадил польскую столицу, ему была поднесена от благодарных горожан золотая табакерка.)

Всех сдавшихся в плен Суворов отпустил под честное слово. Польским раненым была оказана медицинская помощь. В войсках победителей не было мародерства и покушений на жизнь и собственность мирных обывателей.

Сообщение о взятии Варшавы Суворов отправил Екатерине II в характерной для него лаконичной форме. Оно состояло из трех слов: «Ура! Варшава наша!»

Императрица ответила ему двумя словами: «Ура, фельдмаршал!» Долгожданный жезл фельдмаршала Суворов получил именно за польскую кампанию 1794 года.

Суворовские солдаты получили за эту кампанию серебряную медаль «За труды и храбрость при взятии Праги». Офицеры — участники штурма, получили золотой крест с надписью «За труды и храбрость». В той кампании отличились многие будущие полководцы 1812 года, в том числе П. И. Багратион, М. Б. Барклай-де-Толли, П. П. Коновницын, А. П. Ермолов, Н. А. Тучков, Л. Л. Бенигсен и многие другие.

В октябре 1795 года Речь Посполитая была разделена в третий раз и исчезла как государство. Большая часть восточного славянства (кроме жителей Галиции, прежней Галицкой Руси, отошедшей к Австрии) вошла в состав Российской империи.

Польша против Российской империи: история противостояния

Польша после III раздела в 1795 году 

Историк В. О. Ключевский так прокомментировал создавшуюся ситуацию: Россия не присоединила ни одной квадратной версты коренной польской территории. Но великая славянская держава не имела нравственного права пополнять и без того обширное славянское кладбище еще одной свежей могилой {Ключевский В. О. Сочинения. В 9 т. М, 1989. Т. 5. С. 55).

Когда Речь Посполитая прекратила существование, польские деятели предложили Екатерине II принять титул королевы Польши, на что российская императрица ответила: «При разделе я не получила ни пяди польской земли. Я получила то, что сами поляки не переставали называть Русью… Не получив ни пяди польской земли, я не могу принять и титул королевы польской».

В Петербурге по этому случаю была отчеканена медаль с надписью: «Отторгнутая ненавистью, возвращенная любовью». По-церковнославянски политика Екатерины II звучала так: «Отторженные возвратих!»

Польша против Российской империи: история противостояния

Карта белорусских и литовских губерний




27 МАРТА 1793 г.

МАНИФЕСТ ГЕНЕРАЛ-АНШЕФА М. Н. КРЕЧЕТНИКОВА О ПРИСОЕДИНЕНИИ ЗЕМЕЛЬ К РОССИИ ПО ВТОРОМУ РАЗДЕЛУ ПОЛЬШИ

Е. и. в. всемилостивейшей государыни моей от армии генерал-аншеф, сенатор, тульский, калужский и новоприсоединенных областей от Речи Посполитой Польской к империи Российской генерал-губернатор, начальствующий над всеми войсками, тамо находящимися и расположенными в 3 малороссийских губерниях, отправляющий должность генерал-губернатора сих губерний, воинский инспектор и кавалер орденов св. Андрея Первозванного, св. Александра Невского и св. равноапостольного кн. Владимира 1-й степени, польских Белого Орла и св. Станислава и великокняжеского Голстинского св. Анны, я, Михаил Кречетников, объявляю сие по высочайшей воле и повелению моей всемилостивейшей государыни е. и. в. всероссийской всем вообще жителям и каждому особенно всякого чина и звания присоединенных ныне от Речи Посполитой Польской на вечные времена к империи Российской мест и земель.

Участие е. в. императрицы всероссийской, приемлемое в делах польских, основывалось всегда на ближайших, коренных и взаимных пользах обоих государств. Что не только тщетны были, но и обратились в бесплодную тягость и в такое же понесение бесчисленных убытков все ее старания о сохранении в сей соседней ей области покоя, тишины и вольности, то неоспоримо и ощутительно доказывается 30-летнею испытанностью. Между неустройствами и насилиями, произошедшими из раздоров и несогласий, непрестанно республику Польскую терзающих, с особливым соболезнованием е. и. в. всегда взирала на те притеснения, которым земли и грады, к Российской империи прилеглые, некогда сущим ее достоянием бывшие и единоплеменниками ее населенные, созданные и православною христианскою верою просвещенные и по сие время оную исповедующие, подвержены были.

Ныне же некоторые недостойные поляки, враги отечества своего, не стыдятся возбуждать правление безбожных бунтовщиков в королевстве французском и просить их пособий, дабы обще с ними вовлещи Польшу в кровавое междоусобие. Тем вящая от наглости их предстоит опасность как спасительной христианской веры, так и самому благоденствию обитателей помянутых земель от введения нового пагубного учения, стремящегося к расторжению всех связей гражданских и политических, совесть, безопасность и собственность каждого обеспечивающих, что помянутые враги и ненавистники общего покоя, подражая безбожному, неистовому и развращенному скопищу бунтовщиков французских, стараются рассеять и распространить оное по всей Польше и тем самым навеки истребить как собственное ее, так и соседей ее спокойствие.

По сим уважениям е. и. в. всемилостивейшая моя государыня как в удовлетворение в замену многих своих убытков, так и в предохранение польз и безопасности империи Российской, а равно и самих областей польских и в отвращение и пресечение единожды навсегда всяких превратностей и частных разнообразных перемен правления соизволяет ныне брать под державу свою и присоединить на вечные времена к империи своей все замыкающиеся в нижеописанной черте земли и жителей их, а именно: начиная черту сию от селения Друи, лежащего на левом берегу Двины при угле границы Семигалии, оттуда простираясь на Нарочь и Дуброву и следуя по частному рубежу воеводства Виленского на Столбцы, проводя на Несвиж, потом на Пинск и оттоль проходя через Кунев между Вышгорода и Новогроблы близ границы Галиции, с коею смыкаясь, простирается по оной р. Днестра, наконец спускаясь всегда по течению сей реки, примыкает к Егорлыку, пункту прежней границы в той стране между Россией) и Польшею таким образом, что все земли, города и округи, объемлемые вышеписанною чертою новой границы между Россиею и Польшею, отныне навсегда имеют состоять под скипетром Российской империи; жители же оных земель и владельцы, какого бы рода и звания ни были, в подданстве оного.

Чего ради и имею я как учрежденный над оными от е. в. генерал-губернатор точное высочайшее повеление торжественно обнадежить прежде всего собственным ее священным именем и словом (как то сим торжественным манифестом для всеобщего сведения и удостоверения действительно и исполняю) всех е. в. новых подданных, а мне любезных теперь сограждан, что всемилостивейшая государыня изволит не токмо всех их подтверждать при совершенной и ничем не ограниченной свободе в публичном отправлении их веры, также и при законном каждого владении и имуществе, но и совершенно их под державою своею усыновляя и приобщая ко славе и благоденствию Российской империи по примеру верноподданных ее жителей белорусских, живущих в полном спокойствии и изобилии под мудрым и кротким ее царствованием, всех и каждого награждать еще отныне в полной мере и без всякого изъятия всеми теми правами, вольностями и преимуществами, каковыми древние подданные ее пользуются, так что каждое состояние из жителей присоединенных земель вступает с самого сего дня во все оному свойственные выгоды по всему пространству империи Российской, ожидая и требуя е. в. взаимно от признания и благодарности новых своих подданных, что они, будучи милостию ее поставляемы в равное с россиянами благоденствие, потщатся со своей стороны соделать себя и имени сего достойными истинною к новому ныне, но прежде давнему их отечеству любовию и непоколебимою впредь верностию к столь сильной и великодушной государыне.

И потому имеет все и каждый, начиная от знатнейшего дворянства, чиновников и до последнего, кому надлежит, учинить в течение одного месяца торжественную присягу в верности при свидетельстве определенных от меня к тому нарочных людей. Если же кто из дворянства и из другого состояния, владеющий недвижимым имением, небрежа о собственном своем благополучии, не захочет присягать, тому дозволяется на продажу недвижимого своего имения и добровольный выезд вне границ 3-месячный срок, по прошествии которого все остающееся имение его секвестровано и в казну взято быть имеет.

Духовенство высшее и нижнее долженствует подать собою, яко пастыри душевные, первый во учинении присяги пример и в повседневном господу богу публичном принесении теплых молитв о здравии е. и. в. всемилостивейшей государыни и дражайшего ее сына и наследника цесаревича вел. кн. Павла Петровича и всего высочайшего императорского дому по тем формам, которые им для сего употребления даны будут.

Чрез торжественное выше сего обнадежение всем и каждому свободного отправления веры и неприкосновенной в имуществах целости, само собою разумеется, что и еврейские общества, жительствующие в присоединенных к империи Российской городах и землях, будут оставлены и сохранены при всех тех свободах, коими они ныне в рассуждении закона и имуществ своих пользуются; ибо человеколюбие е. и. в. не позволяет их одних исключить из общей всем милости и будущего благосостояния под благословенною богом ее державою, доколе они со своей стороны с надлежащим повиновением, яко верноподданные, жить и в настоящих торгах и промыслах по званиям своим обращаться будут. Суд и расправа да будут продолжаемы в настоящих их местах именем и властию е. и. в. с наблюдением строжайшего порядка и правосудия.

В заключение считаю я за нужно именно присовокупить еще по высочайшему соизволению е. и. в., что все войска, как уже в своей земле, строжайшую воинскую дисциплину наблюдать будут, а потому ни вступление их в разные места, ниже самая перемена правления не долженствуют никому и нимало препятствовать в покойном и безопасном строительстве, торгах и промыслах, ибо размножение их паче служа частной пользе, тем самым будет служить к угодности и благоволению е. в.

Сей манифест имеет 27 числа сего марта месяца во всех церквах прочтен, в городские книги записан и в надлежащих местах прибит быть для всенародного сведения. А дабы оному совершенная вера подаваема была, утвердил я его по данной мне власти подписанием руки моей и приложением печати герба моего.

Издан в главном стане войск, мне вверенных, при Полонне. 

Белоруссия в эпоху феодализма. Т. 3. С. 64-67.

13 АПРЕЛЯ 1793 г.

МАНИФЕСТ ЕКАТЕРИНЫ II ОБ ОСВОБОЖДЕНИИ ДО 1795 г. ОТ УПЛАТЫ НАЛОГОВ НАСЕЛЕНИЯ ПРИСОЕДИНЕННЫХ К РОССИИ ОБЛАСТЕЙ ПО ВТОРОМУ РАЗДЕЛУ ПОЛЬШИ

Нашим новоприобретенным от Речи Посполитой Польское областям и всем в них обитателям императорскую нашу милость и благоволение объявляем.

Присоединив на вечные времена к империи Российской от Речи Посполитой Польской области, некогда с нею соединенные, потом в смутные времена отторгнутые и доселе разоряемые беспрестанными неустройствами и частыми междоусобиями, разрушавшими сколь тишину и спокойствие общественное, столь и уверенность и благосостояние частное, мы видели из деяний прежних времен и пред очами нашими совершившихся колико браней, превратностей и злополучий всякого рода прейти надлежало народам, в оных обитающим, дабы паки достигнуть до совокупления под единою державою с единоплеменным им российским народом и соделаться соучастниками блаженства, славы и величия, которыми ныне монархия наша, в мире процветая, наслаждается. Главное намерение и воля наша в сем приобретении есть и будет оградить обитателей их спокойствием и доставить им правление, основанное на твердых и незыблемых основаниях, и от коего проистекать долженствует правосудие каждому, почитая всегда обязанностью нам приятнейшею и долгом, свыше данным, распространять благодеяние и творить всех, елико возможно, счастливыми. Следуя сим правилам, не токмо удостоверили мы их в охранении личной и имущественной безопасности, но в вознаграждение убытков, понесенных от смятений, раздоров, движений войск и самих действий воинских, в сей стране бывших, а равно и во изъявление первого знака истинного материнского нашего о сих новых подданных попечения, всемилостивейше повелеваем: по рассмотрению нашего генерала и тех областей генерал-губернатора Кречетникова, со всякого состояния людей, тамо обитающих, казенных складских доходов в течение настоящего и будущего от 1 генваря 1795 г. впредь до указа нашего не собирать и не взыскивать, исключая из сего те неокладные расходы, которые платежом их Короне зависят от собственной воли обитателей, яко произвольные и никому в тягость быть не могущие; а равно и все пошлины в таможни, кои поставлены будут на новых пределах империи Российской, соизволяя, чтобы все сии сборы, яко необходимо ныне нужные для благоустроения самих же сих областей, учреждения и содержания в оных губерний, впредь до указа же нашего в казну собираемы были. Сопровождая таковым попечением о благосостоянии сих земель и таковою милостию первый шаг обладания нашего новыми подданными, надеемся, что и они со своей стороны восчувствуют прямое наше желание привлечь к нам сердца их милосердием и паки привязать к древнему прежде отечеству их собственными их пользами, благоденствием и выгодами, а не покорить их силою власти и оружия. Соответственно сему принеся теплые благодарственные мольбы всемогущему господу богу за возвращение их в недра их отчества, да устремят и они все свое усердие и все силы свои на непреложное повиновение законам и воле нашей и соединясь сердцами и духом с верными нам и любезными российскими сынами, да составят, как некогда, единый с ними народ, всегда послушный и верный своим государям и всегда мужественный и неодолимый противу врагов его и учинятся паче достойнейшими наших о благе их попечений, яко единой матери, о всех ее чадах веселящейся.

Белоруссия в эпоху феодализма. Т. 3. С. 68-69.

АПРЕЛЬ 1794 г.

РАССКАЗ ЕВГЕНИИ ВЕЧЕСЛОВОЙ О ВАРШАВСКОЙ РЕЗНЕ

Спустя четыре года после прибытия моего в Россию к отцу моему, я получила приглашение от г-жи Чичериной ехать с нею в Варшаву, где она, по делам своим, должна была увидеться с мужем, командовавшим одним из драгунских полков, расположенных на границе. Я охотно согласилась на ее предложение. После продолжительного путешествия, в апреле 1794 года, мы приехали в Варшаву, где г-жа Чичерина не застала своего мужа, но решилась ожидать его. Через неделю после нашего приезда, 17 апреля, в три часа ночи мы были пробуждены необыкновенным шумом на улице. Одевшись наскоро, мы обе подошли к окну. В это время пламя зажженного вблизи нас дома русского посланника Игельштрома осветило толпы вооруженных людей, бежавших по улицам. В испуге г-жа Чичерина, оставя мне двух детей своих, выбежала из дому. Тщетно ожидая ее возвращения, я, наконец, решилась искать ее и едва могла найти в квартире хозяйки дома, куда она зашла в беспамятстве (считая ее за сумасшедшую, эта дама дала ей у себя убежище). Но и тут мы оставались недолго: выгнанные из дому мужем хозяйки, офицером польских гусар, мы не имели бы никакой надежды на спасение, если бы живший в этом доме стекольщик, прусский подданный, не укрыл нас у себя в чулане.

Здесь мы пробыли три дня, пока прошли первые порывы ярости поляков, и тогда наш избавитель, не смея скрывать нас далее в городе, наполненном шпионами-евреями, уговорил нас отдаться в плен полякам; но, для большей безопасности, советовал мне, как иностранке, идти впереди с детьми и кричать по польски, что я англичанка. При выходе нашем на улицу, мы были поражены ужасной картиной; грязные улицы были загромождены мертвыми телами, буйные толпы поляков кричали: «руби москалей!».

Один майор польской артиллерии в ту же минуту успел отвести г-жу Чичерину в арсенал; а я, имея на руках двух детей, осыпанная градом пуль и оконтуженная в ногу, в беспамятстве упала с детьми в канаву, на мертвые тела. Не помню уже, каким образом я очутилась в том же арсенале, где была г-жа Чичерина и где скрывалось до 30-ти русских дам, и в числе их княгиня Гагарина с двумя сыновьями, генеральша Хрущова с детьми, г-жа Багговут, Языкова и другие. Здесь мы провели две недели почти без пищи и вовсе без теплой одежды. Так встретили мы Светлое Христово Воскресение и разговелись сухарями, которые находили около мертвых тел.

Наконец один нечаянный случай облегчил нашу участь. Против наших окон поляки осматривали карету одного путешественника; узнав от часового польской милиции, что это был англичанин, граф Макарте, я обратилась к нему с просьбой помочь нам в нашем ужасном положении. Он вошел к нам в комнату и так был тронут зрелищем, ему представившимся, что вышел от нас со слезами на глазах и в ту же минуту поехал к английскому посланнику ходатайствовать за нас. В тот же вечер нам прислали три огромные фуры с соломой, бельем, теплыми одеялами и другими необходимыми вещами и мы, благодаря попечениям графа Макарте, последнюю неделю пребывания нашего в арсенале не имели уже такой нужды. Отсюда мы были переведены в Брюлевский дворец, и хотя, по приказанию Костюшки, содержание наше было довольно хорошо, но жизнь не была еще вне опасности. Пред нашими окнами на глазах своего семейства был повешен князь Четвертинский и с ним 18 поляков, преданных России. По словам наших часовых, та же участь ожидала и нас.

Через 4 месяца мы были переведены в дом, принадлежавший королевской фамилии, в котором содержались в плену члены русского посольства: бар. Аш, Бюлер и другие. Здесь мы пробыли до первых чисел ноября, когда Суворов, после штурма Праги, вступил в Варшаву. Тут я в первый раз видела этого необыкновенного человека. Все время нашего заключения мы были постоянно в таком страхе, что даже когда польские часовые нас оставили и явились наши избавители, то все дамы спрятались в последнюю комнату и оставили меня одну говорить с вошедшими офицерами. Увидя странный костюм старика, я, несмотря на его ответ, что он русский, не хотела впускать; но стоявшие позади его Чичерин и Горчаков (как я узнала после) сделали мне знак, чтобы я не противилась ему: это был сам Суворов. Войдя в огромную залу и увидя себя в зеркалах, которыми были украшены все стены, он схватил себя за голову и, прыгая, закричал: «Помилуй Бог! Я 20 лет не видал себя в зеркале!» После этой сцены Суворов вошел в комнату, где находились дамы, и поздравил их с освобождением от плена.

Так закончилось наше семимесячное заключение. Впоследствии этот случай доставил мне счастие быть представленной императрице Екатерине II, которой угодно было назначить меня на службу ко двору.

Слыша этот и другие рассказы своей нянюшки, которую назначила к нему Екатерина, будущий император с ранних лет имел возможность почувствовать нерасположение к полякам и отвращение к уличному мятежу.

П. Б.

Рассказ Евгении Вечесловой[1] о варшавской резне 1794 года // Русский архив, № 2. 1897.

11 МАЯ 1794 г.

СООБЩЕНИЕ МИНСКОГО, ИЗЯСЛАВСКОГО И БРАЦЛАВСКОГО ГЕНЕРАЛ-ГУБЕРНАТОРА КОМАНДУЮЩЕМУ РУССКОЙ АРМИЕЙ О ДВИЖЕНИИ ПОЛЬСКИХ ПОВСТАНЦЕВ В БЕЛАРУСИ И МЕРАХ БОРЬБЫ С НИМИ



Г-н бригадир Беннигсен подтверждает донесение подполковника Сакена, которое доставил я вам в точной копии. Он к тому присовокупляет, что при удалении его к стороне Вишнева мятежники другою колонною, в числе 3000 из Вильно прибывших, пошли к стороне Постав, дабы, соединяся с браславскою конфедерациею, войти там в пределы империи. Сие заставит г-на Беннигсена обратиться опять к Сморгони и далее в той край, а посему и нужно, чтоб авангард корпуса в. с. соединился тогда с подполковником Сакеном, дабы прикрыть губернский гор. Минск.

При усиленном стремлении регулярных войск и сконфедерованного шляхетства с вооруженными мятежниками из-под Вильно на границу Минской губ. при Ракове, отколь одним маршем в губернский гор. Минск прийти они могут, получил я вдруг три известия:

1) что Беляк, кн. Сапега и Зайончек через Слоним пришли с войсками в Столовичи и действительно сорвали уже пост наш на границе при Ляховичах;

2) что колонна в 3000 регулярных и сконфедерованных войск из-под Вильно сближилась к границам нашим противу Постав с намерением, чтоб, соединяся с конфедерациею в Браславском пов. и с вооруженными мятежниками из поселян, внесть смятение в пределы империи и даже распространить оное и в Белоруссию, по смежству ее с новыми областями;

3) что авангард кн. Цицианова, поставленный при мосте через р. Неман у Николаева, имел стычку с конфедератами, и там показавшимися; а посему в. с. усмотреть изволите, что вдоль всей границы Минской губ. угрожается оная впадением возмутителей для произведения внутреннего неустройства.

Польша против Российской империи: история противостояния

Юзеф Зайончек

Не имея здесь войск, кои бы мятежникам противу поставить было можно, я, побуждаясь общим долгом службы, покорнейше прошу в. с. удовлетворить представлению моему от 16 числа минувшего апреля, повелев полкам, из Минской губ. удаленным, сюда возвратиться. Движением их спасен будет отряд в Пинске обще с сим городом, который для соблюдения спокойствия и в полуденных губерниях удержать весьма нужно, поелику засевшего там неприятеля выживать весьма будет трудно по причине многих дефилей, которыми токмо к Пинску приблизиться можно.

Умножением войск приобрету я возможность деташамент бригадира Беннигсена при Ракове, закрывающего губернский город, обратить к Друе для уничтожения толико опасных неприятельских намерений, к Ракову же подвинул тогда г-на генерал-майора Ланского с 8 драгунскими эскадронами и с неполным батальоном егерей, в чем и состоит весь его отряд, поелику другой батальон егерей с ротами ростовского пехотного полку отправлен на подкрепление бригадира Беннигсена, а затем ожидаемые от в. с. войска употреблены будут на защиту Несвижа и Слуцка с прилеглыми поветами, кои, яко укрепленные места, удержать имею я всевысочайшее е. и. в. повеление. Часть войск из-под Гродно, с генералом кн. Цициановым к границам нашим сближавшихся, не может быть раздробляема как в соответствие точного е. и. в. воспрещения употреблять мелкие отряды, так и во ожидании повеления е. с. кн. Николая Васильевича Репнина о наступательных действиях по общему плану и в согласие движения других корпусов; в целом же своем составе деташамент кн. Цицианова не может везде на дистанции почти 400 верст поспевать для отражения мятежников, которых покушения на границе более опасны не по военным предприятиям, но по умышленному возмущению в пределах империи, повсеместно теперь обнаженных.

Осмеливаюсь равномерно покорнейше просить в. с. о предписании г-ну генерал — поручику Дерфельдену, дабы по-спешнейшим к сей стороне движением между Бугом и новой границей озаботил он мятежников и отвлек от новых приобретений.

Белоруссия в эпоху феодализма. Т. 3. С. 70-71.

1794 г.

ЗАПИСКИ БАШМАЧНИКА ЯНА КИЛИНСКОГО[2] О ВАРШАВСКИХ СОБЫТИЯХ 1794 ГОДА И О СВОЕЙ НЕВОЛЕ

I.

Зарождение моего замысла о варшавской революции 1794 года

Краковская прокламация в варшавском магистрате. совещание в Иезуитском коллегиуме — Приглашение к Игельстрому. — Обвинительный рапорт. — Оправдание. — Клятва. — Приготовление к восстанию — Причины недовольства жителей Варшавы русскими. — Проекты гетмана Ожаровского и епископа Коссаковского. — Совещания в доме Килинского. — Тайна, открытая Килинскому русским офицером. — Килинский, по необходимости, становится во главе простого народа. — Донос. — Килинский начинает восстание. — Смерть первых русских. — Стычки инсургентов с русскими войсками в разных частях Варшавы. -Провозглашение Закржевского президентом Варшавы. — Установление временного правления и избрание Килинского членом оного. — Охрана короля. — Переговоры с Игельстромом о капитуляции. — Бегство Игельстрома. -Появление прусских войск под Варшавой. — Отступление пруссаков.

Возникновение моего замысла относится к тому времени, когда началось восстание в Кракове (восстание Костюшко) и когда уже появился акт союза народной конфедерации, благодаря которому началась война с Москвою, цесарем н пруссаком, с той единственно целью, что они несправедливо разобрали нашу страну, или — вернее сказать — неправильно ее отняли от нас. Этот акт краковского союза был прислан к нам, в варшавский магистрат, тайно от москалей. Когда мы получили его в магистрате, тотчас велели людям удалиться, и лишь мы одни, радные, остались в судебной палате. Прочитав его вместе с письмом, которое к нему было приложено и которое касалось более всего нас, радных, побуждая нас к революции в Варшаве, мы посмотрели друг на друга и замолчали, опасаясь один другого — быть выданным Игельстрому, который в то время более имел значения, чем сам король. Но я собрался с духом и тотчас предложил президенту и своим товарищам придумать — дать какое-нибудь подкрепление Костюшке в начатой им войне. За это и от президента и от своих товарищей я имел большие неприятности, так что, видя их всех объятых трусостью, вынужден был извиниться перед ними, чтобы не выдали меня Игельстрому, ибо я в таком случае рисковал отсидеть некоторое время в тюрьме и, по всей вероятности, был бы удален из магистрата за преданность своей родине. Таким образом мне тогда удалось удержать эту тайну в магистрате. Но я следил: кто что думает и, заметив, что все от этого дела были далеки, принужден был молчать и выжидать для себя удобного времени.

Неделями двумя позже представился такой случай: пришел ко мне ксендз Мейер и просил меня пойти с ним к его приятелям, которые хотели познакомиться со мною. Случилось, что я не был занят, пошел с ним, и он привел меня в коллегиум, называемый Иезуитским, не предупредив о том, что там замышляют о революции; все это были офицеры. Приняли они меня очень радушно. После приветствия они тотчас просили меня, чтобы я пристал к их замыслам. На это я им ответил, что если к хорошим, то я — со всею душою, но пусть прежде я их услышу. Тут они стали рассказывать о своих замыслах. Я выслушал, весь их разговор, и мне это совсем не понравилось, но я им ответил, что у меня одна душа и ту я жертвую на защиту родины. Услышав от меня это, спросили моего мнения о революции, чтобы я открыл им свои мысли. Но я предварительно спросил их: сколько найдется лиц подобного образа мыслей, на что они мне обстоятельно ответить не сумели. Еще спрашивал: не имеют ли кого из простого народа, который встал бы во главе этого люда? Ответили мне на это, что только теперь будут просить г. Закржевского, как лицо популярное в городе, встать во главе народа, но что еще ничего положительного для революции не имеют. Я высказал им свое мнение. Есть у меня дядя на Праге (предместие Варшавы), он комиссар при мосте, и я у него выпрошу, чтобы все перевозы он велел отвезти на середину Вислы, к острову (Do kępy. Думаем, что здесь разумеется остров, так называемая Сасская Кемпа), и тогда уже москали не будут в состоянии получить никакой помощи с Праги, равно как ни один из них не может убежать на Прагу (разумеется: из Варшавы, отделяемой от предместья Праги Вислой). Затем, чтобы все заставы были хорошо охраняемы народом, дабы ни один москаль не убежал из Варшавы. В третьих, сказал им, что я, сколько будет сил моих, приложу свое старание прийти на помощь жителям, а вы, господа, соберите все войска и в средине города начните революцию. Пусть будет назначен для нее определенный день, о котором должны быть оповещены жители, дабы каждый был настороже.

Слова мои понравились им, и все меня целовали. Но Бог меня спас, что я большего не высказал им, ибо они выдали меня. А как я еще немного времени у них оставался — начали они рассказывать: кто у какой женщины бывает, вместо того, чтобы рассуждать о том решении, которое предполагали предпринять. Видя, что это лишь патриоты на час (tymczasowi), я весьма жалел о том, что им высказал; мне пришло даже на ум, что это могли быть шпионы Игельстрома, в чем я, как выяснилось на следующий день, совсем не ошибся. Я простился с ними и при прощании просил их к себе: что если пожелают иметь заседание — пусть придут ко мне и даже сказал, на какой улице и под каким нумером я живу; а затем отправился домой.

На другой день, утром, в 6 часов, прислал за мною Игельстром, официально, офицера звать меня к себе. Зов его очень меня поразил, так как можно было надеяться просидеть с месяц в тюрьме, а то и в погребе, — где уже не один сидел.

Офицер велел мне быстро одеваться, если не хочу быть веденным публично по улице. Когда я услышал это, то незаметно взял с собою кинжал и вложил его за голенище. Это было для него (т.е. для Игельстрома) и для меня, на случай, если бы он приказал заключить меня в кутузку, в коей я положительно не желал сидеть, предпочитая лишить жизни и его и себя. Оделся я и пошел с офицером к Игельстрому. Сознаюсь, что когда пришел к дворцу (т.е. к дому, где жил Игельстром. Это было на Медовой улице, против кастела капуцинов), от великого страха дрожали у ног поджилки, но должен был пойти, не дожидаясь, чтобы он приказал солдатам силою привести меня к себе. Едва я вошел в комнату Игельстрома, как встретил недружелюбный прием.

Игельстром прежде всего спросил меня: ты Килинский? Отвечал ему: я. Вторично спросил меня: ты радный? Отвечал: я. Тут он сказал: ты — бестия, бунтовщик. Я пытался спросить его, каким образом я бунтовщик, но он приказал мне молчать, а лишь сам ругал меня, сколько ему хотелось — словами: бестия, шельма, изменник, негодяй, каналья, вор, или лучше: злодей; наконец, сказал мне, что велит меня повесить на новой виселице перед Капуцинами (т.е. перед капуцинским костелом). Я вторично просил его позволить мне объясниться, но он опять приказал мне молчать и только сам тешился руганью. И так он меня рассердил, что я уже стал подумывать о жизни его превосходительства, если бы он — по третьем разе — не дал мне объясниться. Ибо хотя я смирился — пускай выльет на меня до дна всю свою злобу, — однако держал в голове: что, если он прикажет меня арестовать, так я тогда прежде об нем, а потом о себе подумаю и тотчас начну революцию, если бы мне удалось уйти от него живым, а если бы нельзя было, то сам бы себя убил, так как предпочитал принять смерть, нежели сидеть у него в погребе в заключении. Наругавшись вдоволь, обратился ко мне и сказал: что же ты, дурак, думаешь? Я просил его о терпении, пока изъяснюсь. Когда он позволил мне говорить, я прежде всего попросил его сказать мне, за что он меня бранит, так как я до сих пор не слышу ни о каком со своей стороны проступке, — в чем я виноват перед ним?

Тогда он пошел в кабинет и принес мне тот рапорт, в котором я был обвинен перед ним, и стал мне его читать. В рапорте этом заключалось нижеследующее:

Ян Килинский, радный города Варшавы, вчерашняго дня, в 8 часов вечера, пришел в поиезуитский дом, где нашел польских офицеров, отъявленных бунтовщиков, и был принят ими с распростертыми объятиями. 1) Спрошенный ими: не мог ли бы пристать к ним, Килинский отвечал: имею одну душу и ту пожертвую на защиту моей родины. 2) Ян Килинский, спрошенный ими: достаточно ли имеет друзей, ответил, что одних только сапожников имеет 6.000, которые тотчас, по его желанию, все поднимутся, а кроме этих — объявил им — других ремесленников доставить им вдвое более. 3) Тот же Килинский прошен был ими, дабы им высказал свое мнение, каким образом начать восстание в Варшаве? На что он и ответил им: я имею на Праге дядю, коммиссара при мосте, и устрою, что все перевозы он велит отвезти к острову, чтобы никто не мог ни уйти на Прагу, ни с Праги прийти в Варшаву на помощь; при остальных заставах поставить достаточное число вооруженных жителей, чтобы никого из москалей не выпускали, а внутри Варшавы начать бунт или восстание и прежде всего неожиданно на войско, находящееся на карауле у Игельстрома, и обезоружить его. Таково было мнение Яна Килинского, данное бунтовщикам, касательно начала бунта. Все поблагодарили его за такой прекрасный план. 4) Тот же Килинский, при прощании с бунтовщиками, просил их к себе и сказал им, что живет на улице Дунай, под № 145.

О, друг читатель! Обрати внимание, как хорошо обвинил меня шпион! Он все так верно, дословно донес, что я не мог ничего ответить на это обвинение и, если бы я разыскал его по окончании революции, то дал бы ему за то в награду самую первую виселицу, дабы он больше не выдавал своих благомыслящих собратий.

Обвинение это, должен я признаться, такой нагнало на меня страх, что у меня, когда я читал рапорт, ноги дрожали и волосы на голове становились дыбом. Но что же было делать? Должен был скрыть свою боязнь и приготовиться к обстоятельному ответу, чтобы не высидеть с какой-нибудь русский месяц в тюрьме за столь прекрасный совет к возбуждению бунта.

Когда уже он все прочитал, обратился ко мне со словами: — Видишь, что наделал, бестия, каналья, я велю поставить виселицу и тебя на ней повесить.

Уж очень было неприятно, что я, такой честный башмачник, буду повешен за то, что желаю помочь своей отчизне. Но я терпеливо ожидал, когда он угомонится, ибо он необыкновенно поносил меня. А когда он немного успокоился, я просил его разрешить мне отвечать. Он позволил, и я объяснил ему так:

- Ваше превосходительство, милостивый государь мой! Хотя, правда, я стою перед тобою с качестве виновного, но кто же из нас причиною сего, как не вы сами? И вот почему: намедни был президент у вас, и был он вами прошен, чтобы нас всех радных попросил от вашего имени — ходить по всем кофейням, погребам и бильярдным, и подслушивать, что игроки и другие болтают о бунте, о котором уже толкуют вслух и даже подговаривают людей начать его, — и если кто из нас что узнает, — сказал бы президенту, а он уже немедленно или вам доложит, или сам прикажет арестовать болтунов. Президент, воротясь от вас к нам, в ратушу, тотчас вашим именем просил всех радных исполнить ваше желание Я, узнав о вашем желании, тотчас стал разыскивать болтающих о бунте, и вчера вечером отправился туда, где были такие, и когда пришел к ним, то они и меня подговаривали к бунту. Что же я мог им ответить, чтобы скрыться перед ними, как лишь то, что я хочу принадлежать с ними к бунту, ибо в противном случае, ничего бы от них не узнал. И вот я сказал то, за что обвинен перед вами вашим доносчиком, ибо, если бы я ответил, что не желаю принадлежать к их сообществу, то они немедленно бы меня от себя прогнали, и могли бы, из боязни, чтобы я не обвинил их перед вами, убить где-нибудь в углу; ведь и доносчик, специально предназначенный для шпионства, желая что-либо разузнать, должен прикидываться величайшим патриотом, так должен был поступить и я. Желая выведать от них, что они замышляют, я говорил им все то, что вы мне прочитали. Если бы шпион еще не донес вам об них, то я уже у себя начал их переписывать, и затем их имена и фамилии сообщил бы президенту, чтобы он передал вам для арестования их, ибо мы не можем арестовать офицеров. А так как я не знал тех офицеров всех, то и просил их к себе, а потом послал бы за городской стражей и всех их, как бунтовщиков, задержал бы в ратуше, а затем донес бы об них президенту, и ежели они придут ко мне, то я, конечно, так и сделаю. А как вы уже об них знаете, то доносить я не стану. Теперь рассудите: кто виноват, не вы ли сами? Если бы вы нас об этом не просили, то уже, разумеется, я бы среди них не находился. Если же вы не верите мне, то пошлите за президентом, пусть он сам расскажет, что всех нас, радных, просил от вашего имени; а затем, вы не меня одного из магистрата будете иметь в подозрении, но и других, которые вслед за мною начнут разыскивать болтунов по всей Варшаве, а ваши шпионы, не будучи предуведомлены об этом, будут постоянно на нас жаловаться.

Когда я это сказал ему, он тотчас послал за другим рапортом, в коем уже были обвинены перед ним шпионами гг. Тыкель, Лалевич и Бальферс — из магистрата. Он сейчас же спросил: что, они также были прошены президентом? Я ответил, что были прошены и, таким образом, и их освободил от подобного же обвинения. И на самом деле нам говорил президент, но мы и слушать не хотели, чтобы вдаваться в такую низость. В виду такого моего объяснения, он тотчас перестал сердиться и стал деликатно говорить со мною. Я ему сказал: — Магистрат уже обещал вам, что опасаться нечего, что жители все спокойны, что лишь только игроки проявляют беспокойство за картами.

Видя его уже в хорошем расположении духа, начал я говорить смелее, что если, дескать, вы не примете моего оправдания, то я, с товарищами, буду иметь претензии к президенту, что он подвел нас своими словами, что вы, быть может, и не просили его, а он, желая вам подслужиться, сам это выдумал.

Как он услышал это от меня, сейчас мне сказал, что сам просил президента, чтобы тот заботился о спокойствии вообще, объявил мне, что оправдание мое принимает; извинился, что так меня обидел, приказал принести ликеру, угощал меня и уже более не кричал, а говорил мне wielmożny pan (вельможный пан), и даже мне обещал, что если мы будем доставлять ему верные сведения о бунтовщиках и не будем позволять в Варшаве говорить о бунтах, то каждый из нас получит награду. Но какую, — я того не знаю; ежели русскую, то мы, поляки, уже хорошо ее узнали, ибо она для нас едва не стала костью в горле, и я каждому желал бы, чтобы ни один не домогался ее от москалей. Потом спросил меня, имею ли я столько друзей, сколько обещал достать для бунтовщиков? Но этот вопрос был уже сделан в хорошем расположении. Я сейчас же ему ответил, что если бы он велел объявить, что я арестован, то тотчас бы узнал, сколько у меня друзей, ибо их сейчас увидал бы от себя из окна, чего бы я ему совсем не желал! Но я, удовлетворяя его любопытство, старался, чтобы он скоро их увидел налицо. Вторично он спрашивал меня: сколько может встать народа по моему желанию? Я ему ответил, что если он разрешит, то я в течение одного часа выставлю 30 000 одних только ремесленников, которые выбрали меня радным. Этими словами я немало наделал и смеху, и страху, ибо он велел мне, как можно скорее, уходить от себя, чтобы к нему не пришли за мною, приказывая мне сидеть спокойно. Итак, я благополучно вернулся домой.

О, друг читатель! Скажу тебе по правде, я так был доволен, как бы на свет родился, что так ловко вывернулся. Конечно, если бы не это приглашение, то не было бы никакой возможности оправдаться перед ним, и я, разумеется, и его и себя пронзил бы кинжалом, как решился на то. Но Бог и его и меня защитил от смерти. Бог для того еще меня сохранил, чтобы дать ему возможность узнать моих друзей, которых он желал видеть, а также и для того, чтобы я дал ему добрый урок, дабы он памятовал, что в состоянии сделать один польский башмачник, который, конечно, и телом и душою может иметь одинаковое с ним значение. Сколько есть гордых деспотов, кои остаются в своем ослеплении и надменности! Такой никогда не представляет себе того, что его может самый ничтожный человек так победить, что он должен будет бежать даже за Черное море. Почему? А потому, что, оставаясь равным телом и душою, ни один деспот не допускает возможности быть побежденным слабым; но увидим ниже — как он передо мною, башмачником, должен был бежать из Варшавы. И хотя ему уже самое положение не позволяло бежать, а однако он об нем забыл и один, без свиты, так от меня убежал, что за ним даже пыль поднималась столбом. Разумеется, он должен был дрожать передо мною и перед моей честностью.

Но об этом довольно. Перейдем к дальнейшему приготовлению к моему восстанию. Вот как оно было подготовлено мною против москалей.

Когда вернулся я от Игельстрома домой, пришел ко мне ксендз Мейер, тот самый, который водил меня к тем показным патриотам, коими я был обвинен. Сейчас же мы с ним сложили присягу, — дабы все сношения наши совершались под клятвою. Сделали мы это для того, чтобы не было измены, как это случалось до сих пор, ибо Игельстром в то время располагал слишком 500 шпионов.

«Я, такой-то, присягаю пред Богом и целым светом народу, а также и главному начальнику вооруженной народной силы Костюшко, в том, что буду верным защитником моей родины и в каждый момент встану на защиту, буду покорным его слугою и все приказания стану исполнять с величайшею точностью; несправедливости в этом восстании сам никому не сделаю и другого сделать не допущу; тайны сего союза, поверенной мне, никому не выдам и перед правительством не открою; друзей своих стану привлекать к этому союзу и буду изыскивать лучшие способы к поднятию восстания; а если бы кто из нашего общества был арестован правительством, начну неприятелю мстить; при начале революции со всем мужеством своим встану и до последнего ее момента не перестану быть защитником моей отчизны; а если бы я вздумал кого-либо из этого союза выдать, то подлежал бы на всяком месте самой позорной смерти. Так мне Господь Бог, в Троице Единый и невинные святые страсти Сына Его да помогут. Аминь».

Присяга сия была для одних военных, для штатских же она не заключала тех условий, кои в ней содержатся. Каждый приносил нам присягу прежде, чем узнавал о нашем намерении, причем должен был имя и прозвание свое занести в список. Наши приготовления происходили за три с половиною недели до начала революции. Таким образом, мы с ксендзом Мейером, призвав Бога на помощь, старались разыскать друзей для распространения наших замыслов. Я действовал среди ремесленников, а ксендз Мейер в среди лиц интеллигентных, почтенные сердца коих мы уловили в самое непродолжительное время; причем почти ни один нам не отказал, но каждый с полною готовностью изъявил согласие. Когда я привлек сердца старших цеховых, в коих был уверен, что они вполне сохранят тайну, то пригласил их к себе на открытие нашего заседания. А как они пришли, мы посоветовались, дали честное слово и присягнули, что каждый станет всеми силами стараться привлекать к заговору своих собратий, а также, что мы будем защищаться до конца.

Каждый из жителей в величайшей степени был обременен податями, кои на нас наложила квартирная комиссия на уплату за военный постой москалей, так что сносить такого великого притеснения долее мы не могли, ибо все, что только мы заработали трудами рук своих, того едва могло хватить на одних лишь москалей, кои постоянно мучили нас взысканиями (exekucyami). Такое притиснение обязывало каждого жителя к скорейшему началу революции, тем более, что мы были напуганы угрозами москалей, что, когда поляки одержат над ними победу, то им нельзя уже будет оставаться в Варшаве, почему они и решили прежде нас поработить, потом сжечь Варшаву от края до края и, наконец, чтобы поляки не имели чем защищаться, забрать весь наш арсенал. (Нет надобности говорить, что все, сказанное ниже Килинским о плане Игельстрома, — совершенно нелепый вымысел, выдуманный заговорщиками, чтобы обмануть народ и чем-нибудь оправдать собственное вероломство.) Позднее же еще более нам угрожали. Когда жители приготовляли ветчину на Пасху, москали предупреждали, чтобы мы не покупали ее, говоря нам, что из нас самих они наделают на Пасху ветчины. Тут спрошу я всякого — пусть мне ответит, что разве такие угрозы для нас, обывателей, не были достаточно страшны, разве они не были для нас, невинных людей, столь великой насмешкой, коей мы от москалей не заслужили? Но это еще не конец издевательству над нами. Ниже увидим, какое наказание предназначалось нам, неповинным людям, кои готовились стать невинною жертвою в Великую субботу, при выходе из костелов после заутрени (porezurekcyi), а именно: в Варшаве было отдано приказание, чтобы с 7 часов вечера все дворцы, дома и домишки были заперты, и чтобы никто, под страхом быть арестованным, не отваживался ходить по улицам, и хотя еще был день — на это совсем не обратили внимания. По улицам расхаживали московские и польские отряды и задерживали встречных. И все это делалось для того, чтобы удобнее было отнять у нас арсенал ибо нечего и говорить, что наши войска, находившиеся в Варшаве не могли никоим образом оказать москалям сопротивления. Однако же москали опасались простого народа и на пробу устроили ложную тревогу, испытывая, не появится ли народ на улице — вопреки приказам хотя бы даже где горело. Случилось, что в то время, когда такой опыт сделан был москалями, т.е. был пущен слух, будто бы на конце Варшавы горел пивоваренный завод, чего на самом деле не было, простой народ не обратил внимания на распоряжение полицеймейстера. Затем москали постарались подкупить гетмана Ожаровского, дабы он отдал приказы командирам полков не отпускать солдат из своих команд, желая таким путем ослабить и уменьшить все команды, дабы они не были в состоянии защищать варшавский арсенал. И вот, гетман Ожаровский — верный слуга московский, а родины своей изменник, подкупленный москалями, велел распустить две части солдат, — хотя их и без того было немного, и лишь одну часть оставил для охраны арсенала. Но это еще не все. Гетман Ожаровский, верный слуга московский, а своей отчизны изменник, отдал командирам приказы, чтобы, когда поднимется в Варшаве тревога, вместе с москалями перебили невинных жителей. Ниже будет видно, кто нас об этом предостерег. Вот-то прекрасный защитник отечества! Мало того, что согласился на растерзание государства, но еще жаждал пролития невинной крови. В таких защитниках или — вернее — изменниках, в то время в Варшаве недостатка не было. Солдатам, отпущенным из наших полков, он не позволял оставаться в Варшаве, угрожая в противном случае посадить их под арест. И это ради того, что москали заняли все пути и этих бедных отпускных, шедших по дорогам, хватали и отсылали в свои полки. Одним словом, можно сказать, что был он добрым гетманом для москалей, а не для поляков, ибо первым дал сердечные доказательства своей должности. Тем не менее мы, обыватели и офицеры, насколько было возможно, потихоньку держали отпускных солдат. Они были для нас большою помощью и даже пригодились самому гетману для свиты… Но довольно об этом изменнике, я даже и писать не хочу об его прекрасном примере.

Теперь перейдем к другому изменнику, подобному же по заслугам для нашего любезного отечества. Приближались пасхальные праздники. Полторы недели оставалось до них, когда епископ Коссаковский предложил Игельстрому такой проект народного избиения. Пусть он пришлет к епископу, заведывающему варшавским духовенством, чтобы последний сделал распоряжение духовенству, начать богослужение в костелах в одно время, а именно в 8 часов вечера. Это для того, чтобы во время богослужения москали, сделавши внезапное нападение, отняли у нас арсенал, а потом немедленно окружили бы пушками все наши костелы вместе с находившимися в них людьми. И в тот час, как началась бы тревога, люди, понятно, перепуганные, устремились бы все разом вон из костелов, москали могли бы превосходно перебить всех. Игельстром принял этот проект епископа Коссаковского с особенным благоговением и даже не сделал против него ни одного возражения, а велел немедленно отдать приказание духовенству оповестить народ, что пасхальное богослужение начнется во всех костелах вместе, в 8 часов вечера, в чем ошиблись Игельстром и сей разумный епископ Коссаковский.

Но Бог не хотел такой огульной хвалы, которая, без сомнения, была бы насыщена кровью. Пусть каждый посмотрит — какую этот епископ-изменник хотел оставить прекрасную память в Польше. Если бы коронная гвардия почти вся пошла для парада (do assystencyi) в приходский костел (так назывался в простонародии костел Св. Яна (ныне кафедральный)), москали могли бы тогда очень легко забрать арсенал, потому что кто же бы его тогда защищал? Даже и солдат, которые были в приходском костеле, москалям очень удобно будет не только перебить, но даже обезоружить, а затем уже с народом сделать что угодно. Этот проект епископа Коссаковского, когда мы узнали об нем, изранил наши сердца тем, что хотя духовное лицо, а даже и внимания не обратил на такую страшную резню, которая, благодаря его совету нашим врагам, могла бы иметь место в храме Божием. Это тот епископ-изменник, который только тогда прибыл в Польшу, когда должен был согласиться на раздел страны, это тот самый епископ, который уже сам учинил убийство, приказав невинных бернардинов умертвить в храме Божием; кровь их и без того уже взывала к Богу о мщении, а он еще дополнил свою меру проектом относительно варшавских жителей. А вот я касательно самого его никакого проекта не сочинял, а однако же в состоянии был велеть его послать в верх (в подлиннике: poslac do gyory (повесить)) за интриги — за то, что он обманул престол, сенат и духовенство, а не знал о том, что один варшавский башмачник его победит, и даже в то время, когда он приказал перебить его собратий. Ниже увидим — какою погиб он смертью. Но будет уже об этом прекрасном прелате. Посмотрим теперь, как мы готовились к восстанию.

Когда я склонил всех старших цеховых, то сейчас же их обязал, чтобы каждый из них старался привлечь ремесленных старшин защищать нас, а мы с кс. Мейером и с Нецким отправились на заседание одних только офицеров, из которых каждый должен был выполнить нам присягу, ибо я боялся быть выданным вторично. Но Бог помог нам, тайна наша не была выдана. Хотя у меня во втором этаже стоял московский поручик, а даже и он совсем ни о чем не знал. Заседания наши происходили у меня на четвертом этаже, ежедневно, в продолжение трех с половиною недель, и хотя, правда, что мы постоянно собирались по ночам, тем не менее было чего опасаться, особливо мне, чтобы кто-нибудь не выдал.

Приближалось время начинать, а у нас, как назло, не было ни одного генерала, ни даже полковника, который бы встал во главе войск. Мы имели у себя только двух штаб-офицеров; на стороне революции были лишь одни субалтерн-офицеры. Равным образом и из обывателей у меня не было такого, который бы встал во главе последних. Так мы выслали ротмистра Пенговского, пользовавшегося доверием среди варшавян, ибо он уже бывал президентом, — встать во главе граждан. Но он не хотел принять этой сомнительной должности, опасаясь быть выданным Игельстрому И действительно, было чего бояться, хотя мы и знали о его мужестве, а равно и о том, что и сам он только и ожидал случая к началу восстания. Еще отправили мы из своей среды майора Зайглица и капитана Метельского к полковнику полка Дзялынского Гайману, прося его встать во главе военных. Но наш полковник только ответил уверением, что, как начнется восстание, он станет бить не своих, а лишь москалей; более ничего не сказал, боясь быть выданным, ибо, в таком случав, без сомнения, был бы отослан к своему генералу Дзялынскому, который уже был взят москалями в плен и отправлен в Киев, а вообще он был патриотом, — и так было чего бояться. То обстоятельство, что мы не могли найти военных и гражданских начальников, очень нас беспокоило, ибо откладывать долее мы уже не могли, не желая, чтобы москали нас предупредили. Шла уже последняя неделя перед Пасхою, которой москали ожидали с великим нетерпением, желая как можно скорее выполнить свой замысел. Тут я должен прежде открыть ту тайну, которую я узнал и благодаря которой начало нашей революции предупредило москалей.

Я был знаком с московским офицером, служившим в канцелярии Игельстрома, часто выпивал с ним, когда мы сходились. Пришел ко мне этот офицер утром во вторник (в 1794 г. Великий вторник падал на 3 (15) апреля) покупать башмаки для своей любовницы и, купив их, посоветовал мне забрать с собою жену, детей и из вещей что получше и выехать из Варшавы, хотя бы недели на две. Я спросил его из любопытства — зачем он велит мне выехать? Тут он начал мне передавать рассказы, что в Великую субботу в Варшаве произойдет великая резня; на что я ответил ему, что слышу об этом в первый раз. Тогда этот офицер начал мне обстоятельно рассказывать, каким путем предполагают москали отнять у нас арсенал, перебить его защитников и обезоружить находящееся в Варшаве войско, а если бы им это не удалось, — они не могли бы добыть арсенала, — то имели намерение приказать поджечь Варшаву и, что будет, возможно, прежде разграбить, а потом выйти из нее. (Очевидно, что этот фантастический офицер существовал только в воображении Килинского, буквально повторяя басню, выдуманную заговорщиками для народа. Ред.)

Прежде всего офицер этот спросил меня: знаю ли я о том, что пасхальная заутреня будет во всех костелах одновременно? Я ответил, что слышал, но для чего — не знаю. Он мне сказал: для того, что в то время, когда весь народ пойдет в костелы, а гвардия, по обычаю, соберется в приходском костеле, москали с пушками окружат все костелы и никого оттуда не выпустят, пока не отберут от нас, или не разграбят, арсенала, а для убеждения меня советовал пойти осмотреть орудия, которые были спрятаны вблизи костелов, и указал, в каких именно домах они были скрыты; чему я весьма удивился. Желая узнать от него еще более и за ту великую тайну, которую он мне раскрыл, я послал для него за ликером, и когда мы выпили по нескольку рюмок, от открыл мне всю правду, какие только средства предложены нашими поляками для истребления нас в Варшаве, при чем сказал мне, что такой проект предложил Игельстрому епископ Коссаковский относительно костелов; еще рассказал мне, что гетман Ожаровский отдал приказание польским командирам вместе с москалями бить народ, — о чем мы узнали только от этого офицера; также сообщил мне, что солдаты на Праге готовят и натачивают на нас шесть сундуков ножей; еще передал мне что Игельстром велел заготовить деревянные табакерки, величиною в полторы копейки, кои должны были иметь в средине сургучные печати; их предполагали раздать некоторым польским особам в Варшаве, дабы последние, предъявив их, не потерпели никакого вреда; кроме того мне рассказал, что в Варшаве в то время было скрыто 8000 москалей. Впоследствии мы узнали, что все, что только он сообщил, была совершенная правда. И я этого офицера не только поблагодарил тогда за эту тайну, но даже вечно буду ему благодарен, ибо через свое любезное предостережение он сохранил мне жизнь и ускорил начало нашего восстания.

Как только я с ним простился, тотчас дал знать своим собратьям, которые принадлежали к нашему обществу, и просил их сейчас же на последнее заседание, которое мы предполагали собрать в артиллерийских казармах, ибо у меня для столь обширного собрания не было места. С 8 офицерами мы поехали по Варшаве осматривать московские орудия, скрытые у костелов, о которых мне рассказал московский офицер. Мы нашли их, как говорил он, спрятанными в домах вблизи костелов. Это послужило для нас первым доказательством справедливости его слов. Далее я просил наших офицеров, чтобы они постарались разузнать о том распоряжении, если это правда, которое ожидалось относительно нас от гетмана, о чем еще наши офицеры не знали. Они тотчас пошли к коменданту и так усиленно его просили, что он никак не мог им отказать и должен был дать им прочитать распоряжение гетмана. Комендант делал это по секрету, но мы вынуждены были рассказать об этом каждому, дабы тем возбудить всех.

И действительно, когда мы сообщили всем содержание этого приказа, то к нам пристало очень много народа, ибо каждый, будучи перепуган, видел, что это не шутки. Таким путем мы узнали всю правду, убедились в справедливости того, что передал нам тот московский офицер; даже и те шесть сундуков ножей, кои были приготовлены на нас на Праге, мы позднее достали. (Как это правдоподобно: вооруженные войска для чего-то запасаются еще ножами!!! Ред. 1895.)

С наступлением вечера сошлись офицеры в казармы на последнее заседание. Я также с собою привел мастеров главнейших цехов. Отправляясь на заседание, мы не шли разом и шли не одной, а несколькими улицами, дабы нельзя было нас узнать. Это последнее заседание состоялось у поручика Кубицкого. Мы удачно сговорились и далее поклялись, что, даст Бог, начнем непременно в четверг, и тогда же назначили определенный час, именно — 4 утра, которого и должны были ожидать все, вооружившись. На этом заседании мы составили инструкцию для цеховых мастеров, на каких улицах они должны были встать с оружием. А так как порох еще не был перенесен из порохового магазина в ямы, то мы выбрали капитанов Роппа и Линовского, чтобы они, посредством своих солдат, ночью спрятали порох, дабы его не подожгли у нас москали. Итак, по окончании заседания, мы простились и разошлись по своим домам. И уже каждый думал о наилучшем вооружении для восстания.

Но не было у нас еще начальников. Офицеры в каждом полку выбрали старшего в чине офицера, но из тех, которые принадлежали к нашему сообществу, так как ни один из больших офицеров не хотел принимать участия в этой революции. Одни так поступали страха ради, чтобы не были выданными, другие боялись понюхать московского пороху, ибо им гадко воняло, а у нас нет недостатка в трусах, кои за большими чинами тянутся, а во время войны или сказываются больными, или бегут от нее. Офицеры, которых от каждого полка присутствовало на заседаниях по три человека, — и каждый раз разные, так как, по причине небольшого у меня помещения, более бывать не могло, — возвратясь в свои полки, немедля рассказали товарищам о том, что мы окончательно порешили между собою. Эти офицеры получили на последнем заседании указания, какими улицами идти на москалей, ибо мы, хотя понемногу, но однако по всем улицам их распределили, дабы народ был при них смелее. Так вот эти-то офицеры, вернувшись из заседания, тотчас рассказали другим, выбрали из своей среды командиров и принесли присягу; таким образом, в течение среды, они сделали все приготовления к битве на четверг. Только я, бедный, не имел никого, кто бы встал во главе простого народа. Дошло до того, что офицеры принудили меня; я должен был согласиться и таким образом сделаться виновником всей революции. Очень было мне трудно решиться на это, и что я мог делать, не зная никакой тактики? Тогда я думал, что только одна тактика может победить врагов, но после увидел, что это неправда, ибо те и с тактикою от нас спрятались, а мы и без тактики, — да остались. И вот я принужден был последовать тактике того собрата, сапожника-римлянина, который, без сомнения, так же, как и я, не знал другой тактики, кроме колодки, а разгромил врагов.

Когда дал мне Бог дождаться среды, я прежде всего пошел к исповеди, дабы Бог помог нам благополучно начать и окончить. Великая истина, что Бог не велел убивать ближнего, но что же оставалось делать, когда враги так хорошо думали о нашей шкуре, что, вероятно, она не осталась бы на нас целою. Итак, я должен был решиться, ибо, если без всякой совести враг может драть с меня шкуру, то почему же я не могу бить нападающих? По окончании богослужения, я, вместе с офицерами, обошел всех старших цеховых, давая каждому из них наставление, на какой улице встать, объявляя им определенный час и приказывая, чтобы каждый слушал выстрела из пушки, который должен был служить сигналом к началу, и в то время грянуть на врага, что и случилось, ибо каждый даже не спал, ожидая выстрела. Мы едва окончили наше приготовление к 11-ти часам ночи, ибо каждому надо было рассказывать самым подробным образом, чтобы он знал, что делать, а кого мы не застали дома, к тем должны были по нескольку раз ездить, дабы каждый был непременно уведомлен о том, когда мы начинаем. Когда, по возвращении в казармы, мы объявили другим офицерам, которые там нас ожидали, чтобы узнать, насколько охотно приняли граждане наши наставления, что приняты они хорошо и даже без всякой отговорки, то положительно они воспрянули духом от великого удовольствия. Но мы еще не имели никакого согласия с королевскими уланами, которые только что пришли в Варшаву 41 принесли присягу на верность королю. Правда, мы боялись поверить им наш секрет, чтобы они его не выдали. Однако Бог дал мне столько смелости, что я их в тот же самый вечер, в 12 часов, уговорил перейти на нашу сторону. Ниже увидим, как мне это удалось.

Еще будучи с офицерами в казармах, я припомнил, что у нас недоставало лошадей для перевозки орудий, и присоветовал им, что обозных лошадей свободных у начальника обоза (intendanta karowego) мы всегда можем взять, а было их 60 пар. При расставании с офицерами, я просил их дать мне достаточное количество зарядов для жителей. Они тотчас послали со мною 2 офицеров в цейхгауз, где уже находился офицер, который имел от нас распоряжение выдавать простому народу оружие и амуницию. Эти два офицера принесли мне из цейхгауза 6 000 зарядов и кремней для ружей. Те и другие были завязаны в платках, и я взял их с собою в карету. Везя это к себе, на дороге, у костела Св. Троицы, встретил я караул конных королевских улан и, увидя, наконец, ехавшего с солдатами офицера, закричал ему. что имею весьма важное дело, и попросил распить бутылку вина. Офицер начал отказываться, что он в карауле, но я упросил его, и он согласился: солдат отослал назад, а сам пошел со мною, коня же дал подержать моему извозчику.

Когда мы пришли, то я, налив себе в стакан вина и чокнувшись с ним, выпил, затем налил ему и тотчас начал говорить:

Милостивый государь мой! Я знаю, что ты защитник нашей отчизны, ибо ты польский солдат, но скажи мне, знаешь ли о том, что завтра москали предполагают отнять у нас арсенал и солдат наших или обезоружить, или перебить, или, наконец, сжечь вместе с ними Варшаву. Я говорю это потому, что мы, простой народ, порешили защищать всеми средствами наш арсенал и наших солдат. А потому обращаюсь с просьбою, скажи мне — предуведомлены ли вы об этом, или еще нет? Мы уже в согласии с варшавским гарнизоном и только нам вас еще недостает, чтобы и вы встали на защиту нашего арсенала, а между тем завтра уже день, избранный москалями. Посему я от имени граждан прошу вас, милостивых государей, прийти к нам на помощь против наших врагов, не допустить до такого великого позора в Европе, чтобы мы потеряли драгоценную вещь — арсенал.

Когда услышал это поручик королевских улан, то прежде спросил меня, кто я такой, чтобы знать, как со мною говорить и где я живу? Я ему ответил, что я — мещанин и живу на рынки, напротив мостика (kładki).

Вторично меня спросил: как я называюсь? Я ему ответил, что называюсь я Игнатий Заблоцкий. Как то, так и другое я ему солгал, ибо я жил на Дунае, а прозвание мое не Заблоцкий, а Ян Килинский, опасаясь, чтобы он, зная мое имя и прозвание, не выдал меня. После этого он сейчас же подал мне руку в знак своего расположения и сказал, что сию же минуту поедет в свой полк и уведомит всех своих офицеров, чтобы они были готовы к революции, и тотчас поклялся перед Богом, положив палец на палец, что станет нам от души помогать, ибо это в такой же степени касалось их, как и нас, так как, если бы они не были предупреждены, то легко бы попали в руки неприятелей. Вот с какими словами обратился ко мне этот офицер.

— Гражданин! будь уверен относительно нас, ибо хотя мы принесли королю присягу на верность, но вижу, что король для того нас сюда препроводил, чтобы мы сложили свое оружие пред неприятелями, каковой несправедливости никто из нас не позволит себе сделать; предпочитая лучше рисковать смертью, чем быть обезоруженными публично в столице — мы станем с вами на защиту своей родины, — довольно мы уже терпим от москалей унижения, а затем, раз родился, раз и умру для моей отчизны. Теперь прошу тебя, объяснить мне: куда мы должны отправиться, когда и в каком часу начнется восстание?

Я, видя его говорящего с такою ревностью, подробно ему рассказал, чтобы, как только начнется день, лошади были готовы и чтобы они, если не хотят быть обезоруженными москалями, примкнули к солдатам полка Мировского, которые были к ним наиближе и которые готовы уже к битве; о часе же, однако, боялся ему сказать. Этот честный офицер за то предупреждение, которое я ему сделал, заявил, что будет по гроб мне благодарен и явится ко мне как можно раньше, Я был очень поражен его заявлением быть у меня, боясь… чтобы он меня не выдал.

Выпивши вино, мы простились, при чем он обещал мне немедленно рассказать обо всем другим и с этого момента готовиться к революции. Я сел в карету и поехал домой в час ночи. Как только, выбрал из кареты и перенес к себе заряды, тотчас взял бумаги и написал духовное завещание для жены и детей, желая сделать распоряжение касательно своего имущества, дабы после моей смерти не было между ними ссоры. И так, сделавши раздел между женою и детьми, положил завещание к жене на постель, чтобы она, проснувшись, прочитала.

Когда пробило три часа, я немедленно разбудил спавших у меня человек 200 с лишком, чтобы они ожидали выстрела из пушки. Я же, взяв в одну салфетку заряды, а в другую кремни, отправился наперед к городским солдатам и раздал их им, дабы имели чем обороняться, ибо у них кремней совсем не было, а пороху у себя они даже и не видели. Я тотчас распределил этих солдат по местам, а потом пошел к их вахмистру. Ему я также дал зарядов и кремней, приказав, под страхом смерти, чтобы, как только начнется тревога, он велел на ратуше трубить и звонить. Распорядившись там, я отправился к маршалковской страже (маршалковская стража — полицейская стража), чтобы и ей также сообщить о революции, так как их начальник строго запрещал об ней говорить; но я настолько был дружен с его солдатами, что ареста не боялся совсем; но, желая возмутить их, чтобы они строгих приказаний своего начальника не слушали, раздал им кремни и заряды и даже не по секрету, а явно им объявил, что революция уже начинается, и что этому и сам маршалок не в состоянии воспрепятствовать. Солдат я нашел более податливыми, нежели их начальника, ибо они со мною даже не спорили, но с радостью приняли от меня заряды, коих совсем при себе не имели. Затем я распорядился, чтобы тотчас, лишь только начнется тревога, не выпускали бы москалей, если бы они захотели пройти Новомейскими воротами (пункт, образуемый соединением теперешних улиц Подвале с Новомейскою), но чтобы вдали от ворот дали им отпор. Эти достопочтенные солдаты немедленно собрались заряжать оружие, ожидая моих приказаний. Таким образом и этих солдат, которых более всего следовало остерегаться, если не хочешь посидеть под стражею, я втянул в дело. Сделав распоряжение маршалковской страже, я немедленно послал своих людей обеспечить за собой набатный звон в костелах доминионов (Св. Яцка, на углу улиц Мостовой и Фрета), паулинов (на Длугой улице, ныне православный собор), приходском и бернардинов (на Краковском предместье, вблизи Замковой площади), чтобы сразу перепугать врагов. Пока я распоряжался, стало рассветать, но оставалось еще немного времени до назначенного часа, и я снова пошел к вахмистру, в ратушу, рассказать ему еще подробнее, чтобы он, как только начнется тревога, взял в свои руки московскую канцелярию, которая находилась на рынке. Но, пришедши к нему, я не застал его дома. Он пошел к президенту жаловаться на меня, будто я устраиваю в Варшаве бунт и что приносил к нему заряды и кремни. Вот-то добрый солдат! Я приносил ему, чтобы он сам защитился от смерти, если нас не станет защищать, а он пошел еще за то жаловаться на меня… Президент сейчас же отправился с докладом к королю, а его королевское величество немедленно послал генерала Бышевского с рапортом к Игельстрому.

Я, как только об этом узнал, вернулся к себе за орудием и, будучи в великом возбуждении, взял кортик ксендза Мейера. В это-то время пришел ко мне московский офицер, и я тем кортиком положил на нем начало. Успокоив его, сейчас же крикнул людям, чтобы последовали моему примеру и не жалели наших врагов. Тогда же тот самый улан, который меня уверил, что будет у меня возможно раньше, донес мне, что все королевские уланы соединились с солдатами полка Мировского и выезжают в атаку; только велели дать мне знать, чтобы я начинал. Я, будучи доволен тем, что Бог дал им привлечь и сердца тех, за которых мы боялись, не имея их за собою, сердечно обнял его за эту утешительную новость. Я ему сказал как можно скорее дать знать, что мы уже начали революцию. И вот я поднял крик, чтобы люди слышали и дал Бог, что как начал народ со всех сторон бить москалей, так тотчас и в набат ударили. (Первый удар в набат раздался с колокольни костела бернардинов, славившегося во всей Варшаве своим звоном; за ним отозвались и остальные костелы.) Против Игельстрома я приготовил лучшее средство — выставил против него сапожников и портных, а относительно Баура, который стоял на Нове-място (местность и площадь вблизи Вислы, соприкасающаяся с улицею Фрета), отдал распоряжение старшему мяснику Сераковскому, чтобы он взял его в свои руки. (Килннский разместил в окнах домов и на колокольнях умеющих метко стрелять людей из обывателей, так что батальон русских, двигаясь от Нове-място, прежде, нежели дошел до костела францисканов, потерял всех офицеров. На Свентоюрской улице встретили этот батальон варшавские мясники под предводительством помянутого Сераковского, имея при себе орудие. При приближении русских, по знаку Сераковского, был открыт огонь, и, когда первые ряды пали от картечи, инсургенты бросились с топорами и изрубили весь батальон.) Тут снова вылез мне мешать московский капитан, которого я сейчас же убрал, чтобы он не вывел своей роты против нас… Жена моя увидела, как я убил его, тотчас упала на землю и обмерла. Я видел это, но не имел времени приводить ее в чувство и помогать, хотя мне было необыкновенно жалко ее, ибо она была беременна и от этого перепуга могла и себя, и невинного ребенка погубить. Бросился я также на казака, который тоже вылез из дыры, и так ударил его по загривку, что он уже больше мужчин и женщин своею пикою не клевал! Тут моя жена схватила меня за руки со словами: «Что ты делаешь, дражайший супруг? На то ли тебя наговаривали эти приятели, чтобы ты убивал, дабы и самому быть убитым кем-нибудь? Вспомни только о наших детях, что ты, оставляя нас, и их, и меня хочешь сделать сиротами». Я ответил жене, что теперь уже не время об этом говорить, что нам нужно защищаться. Просил ее пойти домой и молиться Господу Богу. Но слова мои не помогли, и она никоим образом пустить меня не хотела, говоря мне: «Ты, муж, рискуешь погибнуть ради отчизны, а я вместе с тобою погибну ради твоей любви и потому не расстанусь с тобою до тех пор, пока или ты сам не вернешься домой, или пока я не буду убита вместе с тобой». Такое заявление жены почти возбудило во мне слепую злобу. Разумеется, должно было произойти столкновение с милейшею женою, если бы я не был в состоянии от нее отделаться, но я позволил себя убедить, вспомнив о шестерых своих детях, что, если нас обоих убьют, кто их станет кормить? И вот я должен был взять жену и отвести домой. Когда я ввел ее в горницу, добродетельнейшая моя жена опустилась передо мною на колени и заклинала меня не выходить никуда из дому. Я, поднявши ее от двери, чтобы удобнее было выскользнуть из комнаты, обещал ей никуда не выходить, а сам тем временем вынул ключ из двери, отодвинул от нее немного жену и удачно выскользнул, а жену с детьми запер на замок, так что она уже никуда не могла выйти. А я, вышедши из дому в 4 часа утра, назад пришел только в 5 вечера. Выбравшись из дому, я сейчас же побежал к Игельстрому — нельзя ли захватить его каким-либо способом… Но добраться до него не было возможности, ибо он уже был предуведомлен королем. В этом пункте наши дали залп из орудий по войскам. А я немедленно взял с собою несколько сотен людей и бросился с ними на Муранов (Муранов — одна из с.-зап. окраин Варшавы), где находилось пять московских пушек. Мы их так удачно отобрали от москалей, что последние и сами не знали, что это значит, так как в то время не имели еще никакого приказания бить нас; мы же, со своей стороны, также не умертвили ни одного москаля, а лишь обезоружили их: пушки и амуницию забрали, а их взяли в плен. Людей этих, вместе с орудиями, я завел к нашей артиллерии, а с нею мы разошлись по всем улицам, и уже шел безостановочный огонь как от нас, так и от москалей. Мы с капитаном Линовскнм взяли два орудия и завели их на Красинскую площадь, ибо Медовая улица в то время была переполнена москалями, и как дали по ним картечью только четыре раза, то много их пало, ибо они не ожидали от нас такого скорого приветствия. (Из этого можно заключать, что польские пушки были обращены жерлами к Медовой улице и выстрелы из них направлялись вдоль всей последней.) А как они сделали в нас залп из пушек, то из нас — 15 человек и 6 солдат, которые находились для пальбы при двух орудиях, — остался лишь 1 солдат и 8 людей, коими мы тащили орудия, кроме того убили у нас капитана. Впрочем, нам защищаться там не пришлось, ибо на нас напала московская кавалерия, и мы убежали с одним орудием, а другое должны были оставить, за неимением, кто бы его тащил. Улица была покрыта трупами, и надо было прежде ее освободить от них, а потом взять пушки, но мы положительно не имели для этого времени. Скоро к нам пришла на помощь более сильная артиллерия, и мы снова прогнали москалей и отняли свои пушки. Когда же москали нас прогнали вторично, то я, захватив с собою четыре пушки и несколько канониров, хотел попасть на Нове Място; но на Козьей улице (Kozia ulica — очень узенькая и длинная уличка, соединяющая Краковское предместье с Сенаторскою улицею) мы напали на москалей и счастливо их победили. Целая улица была покрыта трупами, так как москали не могли нигде укрыться. Там мы забрали у них 2 пушки и более 500 ружей. Оттуда я взял 2 больших орудия и перевез их к Новомейским воротам. Москалей же мы снова выгнали на Подвале. Отсюда я пошел к цехам обрадовать их, что мы отняли у москалей 7 орудий и очень много амуниции.

Возбудивши их дух, я взял с собою несколько сот человек и добрался с ними до арсенала. И там те, которые не имели с собою оружия, взяли его столько, сколько надо было. А Игельстрома добыть мы не могли, ибо вся Медовая улица была занята войском. Тем не менее мы очень ему помешали. Из многочисленных адъютантов, которых он посылал с приказаниями к войску, мы не пропустили ни одного, — всех убили. Благодаря этому, москали совершенно смешались, не зная, что делать, так как не могли дождаться никакого приказания. Мы так благоразумно поступили, что прежде прогнали москалей от их зарядов. Когда мы на них нагрянули, у них уже не было зарядов даже и для ружей, и они просили пардону. Мы велели им наперед сложить оружие, а потом от него отойти. А так как офицеры их не позволяли этого солдатам, то мы сделали несколько выстрелов. Солдаты, видя, что защищаться им нечем, тотчас сложили оружие, а сами встали на колени, прося у нас пардону. Бросившись на них, мы отняли оружие и пушки, а солдат отвели в цейхгауз. Что же касается офицеров, то так как они не хотели ни просить пардону, ни идти с солдатами, мы сейчас же перебили их на месте. Потом уже народ неимоверно сделался смел, хотя ни тактики, ни практики совсем не знал, на брюхе подползал к москалям и в них, как в уток, стрелял. Затем я направился с народом через Саксонскую площадь в тыл москалям, которые дрались с солдатами полка Дзялынского у Свептокржижского костела.

И если бы я не пришел с людьми на помощь дзялынцам, то москали непременно бы одержали над ними победу. Но мы, как только вошли в тыл, так и убили у москалей кн. Гагарина. Вот уж можно сказать, что кто не видел чуда, тот там, перед Св. Крестом (разумеется костел Св. Креста на Краковском предместье), мог его узреть: москалей было слишком 4000, а поляков — один лишь полк Дзялынского, в коем не было более 600 солдат, да и то разделенных на три части, по 200 человек.

Из них одни шли через Новый Свет (улица — продолжение Краковского предместья), другие через Тамку, а третьи шли около Трех Крестов (площадка перед костелом Св. Александра) на Саксонскую площадь. Но мы заняли необходимую для нас местность раньше. Они думали, что дзялынцы придут только одной улицей — Новым Светом, на которой москали очень хорошо приготовились, но не ожидали, чтобы те могли идти тремя улицами. И когда солдаты полка Дзялынского наперед пришли Новым Светом, москали так метко стреляли в них картечью, что отбросили дзялынцев к Трем Крестам и убили их довольно.

Когда приблизились эти две колонны, то более 5000 черни соединилось с ними и с величайшею поспешностью пошли через Конский Торг к Св. Кресту. Но чтобы они не попали на Краковское предместье, преградили им дорогу через Саксонскую площадь. Позднее подтянулась через Тамку еще третья колонна дзялынцев. Тогда начали мы бить москалей в три огня. Было тут чего посмотреть! Устроили они каре и после трехчасовой перестрелки с нами истратили все свои заряды. Тогда мы бросились на москалей и удачно побили их, а тех, которые остались, взяли в плен.

Тут не могу не вспомнить с благодарностью двух граждан, которые своею храбростью многих защитили от смерти в этом бою. Вот как это было. Один гражданин, хорошо вооруженный, взошел на колокольню Св. Креста, а другой залез в учебный дом (szulerhaus), находившийся против дворца Тышкевича. Они исключительно обратили внимание на московскую артиллерию, и когда какой-либо из бывших при орудиях канониров хотел зажечь фитилем порох, то они оба таких убивали, и так метко, что тот еще не доходил, как следует, до пушки, а уже был убиваем, причем и фитили гасли. Вследствие этого москали не могли стрелять из своих пушек. Пушек же у них было шесть, и немало бы из них была перебито людей, если бы не мужество этих двоих граждан, которых я видел своими глазами, но имен которых не называю, так как не знаю их.

Одержав победу над москалями, полк Дзялынского отмаршировал и выстроился перед королем Сигизмундом (т.е. перед памятником-колонной королю Сигизмунду III на ныне называемой Замковой площади), ожидая дальнейших приказаний. Из 600 дзялынцев едва осталась половина, много из них было убитых и раненых. Немало также было убитых и раненых москалями граждан. Уже после 3 часов москали были вытеснены из всей Варшавы. Удержались они только в четырех местах: у Красинских — во дворце, на площади и в саду, у капуцинов — в костеле, монастыре и в саду, на Медовой улице, против капуцинов, там, где жил Игельстром, и в Данцигском (Gdanskim) саду. Во всех этих местах наши войска с пушками окружили москалей и поделали в стенах отверстия для орудий. Видя, что нам уже не угрожает никакой опасности, я, оставив при нашем войске десять тысяч человек простого люда для наблюдения за москалями, поспешил на рынок взглянуть, что там делается.

Найдя и там полную безопасность, я немедленно отправил г. Кригера с другими гражданами к г. Закржевскому просить его от имени граждан, прийти в ратушу. Когда граждане пришли с ним, мы тотчас все отправились на Королевскую площадь и провозгласили Закржевского президентом Варшавы. Затем мы с президентом пошли в ратушу. Тем временем туда собралось множество граждан вместе с офицерами для избрания, до дальнейшего устройства народа, совета временного правления (Rady zastępczej tymczasowej), членом коего тогда же выбрали и меня.

Тотчас по избрании я был назначен на дежурство при короле, причем мне было поручено озаботиться об его безопасности, так как солдат тогда в замке при короле не было. Они вместе с народом стерегли москалей, чтобы те каким-нибудь образом не ушли, хотя по всем улицам Варшавы пылали огни, дабы это видели москали, если бы захотели ночью пробиться.

Получив помянутое распоряжение, я взял с собою знатнейших граждан, и мы отправились в замок. Здесь я расставил повсюду караулы и оставался при них всю ночь.

Польша против Российской империи: история противостояния

Юзеф Зайончек 

В пятницу, как только стало рассветать, я взял всех граждан из замка и пошел с ними разыскивать остальных москалей. Король и совет, видя, что москали уже не могут держаться, тотчас прислали трубача трубить сдачу, а затем были отправлены Игельстрому Закржевский и генерал Мокрановский с предложением сдаться на капитуляцию. Игельстром сначала объявил, что сдается нам, а затем ответил, что если королю, то сдается, а если временному правительству, то не сдастся. Король же наш не хотел и вмешиваться в это дело, а лишь говорил, что он о революции не слыхал и слышать не хочет. Снова, во второй и третий раз, Закржевский и Мокрановский ездили к Игельстрому с предложением сдаться. Это в продолжение нескольких часов занимало народ: ожидали ответа Игельстрома — захочет он сдаться или нет. И немало мы на этом потеряли: народ, будучи обнадежен, что капитуляция состоится, встречаясь с москалями, уже в них не стрелял, между тем москали открыли огонь и убили у нас несколько десятков неповинного люда. А когда Игельстром, после третьего раза, ответил, что на капитуляцию не сдастся, то мы, услышавши такой ответ, вдруг ударили на все пункты (разумеется, где держались русские). Игельстром же в великом страхе убежал на нескольких лошадях и то лишь благодаря тому, что нас обманул, будто сдается на капитуляцию, а сам тем временем переоделся в другое платье для побега, и в столь великом замешательстве народ не узнал его. (Рассказывают, что Игельстром бежал, ловко переодетый в женское платье своею любовницею-полькой.)

В пятницу, в 3 часа пополудни, мы окончили революцию совсем. Тем москалям, которые просили нас о пощаде и сложили оружие перед нами, мы давали пощаду и без всякого вреда отводили их в назначенное место. Игельстром убежал к пруссакам, которые пришли в тот же вечер на помощь москалям и находились в 4 милях от Варшавы. Но пока они пришли помогать, мы уже успокоили москалей. Пруссаки тоже получили от нашей артиллерии несколько недурных лозанов: выстрелами из пушек был убит не один десяток пруссаков. Пруссаки немедленно отступили от Варшавы и не беспокоили нас несколько недель. И так удачно окончилась наша революция.

II.

Несчастный и грустный случай, благодаря которому я попал в плен к пруссакам в 1794 г.

Представление генералу Вавржецкому и данное им поручение. — Килинский отказывается от намерения быть в Познани. — Встреча с семейством. — Лишения и невзгоды. — Решительность жены Килинского. — Совещание генералов. — Мнения их. — Ропот в войске. — Казаки захватывают Килинского в плен. — Бегство. — Килинский попадает в руки пруссаков. — Генерал Шверин. — Килинскому удается проникнуть в Познань. — Его арестуют. — Пересылка в Варшаву. — Остановка в м. Среды. — Пребывание в Конине. — Грубость немецких офицеров. — Остановки: в Кутно, Лепчице, Пустрже. -Ксендз и комендант-поляк. — Ночлег в Ловиче. — Генерал Меллендорф. — Встреча с пьяными прусскими офицерами. — В Сохачеве и Блони. -Гуманный комендант. — Прибытие в Варшаву. — Генерал Буксгевден. — Освобождение из-под ареста. — Условия этого освобождения.

По взятии главнокомандующего Тадеуша Костюшко в московский плен, на его место был избран Вавржецкий. (Генерал Томаш Вавржецкий командовал силами народной обороны с октября по ноябрь (18) 1794 года.) Когда я к нему явился в первый раз, он меня спросил: откуда я родом? я ответил, что из Познани. Вавржецкий сейчас же приветствовал мое мужество. Затем, после оказанных мне почестей, он вторично спросил меня достаточно ли меня знают в Познани? я ответил, что имею там двоих, хорошо устроившихся, братьев. Вавржецкий предложил мне сделать революцию в самой Познани. Желая услужить своему отечеству, я от всего сердца согласился на это, будучи уверен, что там есть у меня друзья. Тогда главнокомандующий дал мне приказание немедленно ехать туда, взявши с собою нескольких отважных лиц. Исполняя приказание, я тотчас же передал свой полк майору

(…) (Пропуск в подлиннике), выбрал 6 человек солидных и отважных, взял с собою, чтобы переодеться по-граждански, польское платье и выехал еще до прусской — вернее прагской — атаки.

Когда я доехал до какой-то деревеньки на р. Пилице, милях в 6 от Варшавы, услышал страшный пушечный гул. Из любопытства я послал своего адъютанта в Варшаву узнать, что случилось. Адъютант привез мне печальное известие, что москали взяли Прагу, что Варшава им сдалась, что он видел огромное число убитых и что на Праге, при окопах, все пушки — а их было 117 — у нас отняты.

Признаюсь, я не мог удержать слез по поводу такой потери, которая была для нас невознаградима после того, как силы наши были уже ослаблены вследствие утраты Костюшко с несколькими тысячами войска, погибшими на поле битвы. Тогда я вынужден был вернуться назад.

Желая узнать, какие меры предпримет главнокомандующий и куда мы должны направиться, я приехал в свой батальон, который уже имел приказание идти под Мокотов (деревня с восточной стороны Варшавы), ибо там стянулись все войска с остатком орудий, которых еще было 70, не считая тех, что были у князя Иосифа (Понятовского — племянника короля). Узнав, что главнокомандующий к нам не вернулся, на месте распустил солдат, в числе коих было и 200 моих, откомандированных для конвоя пушек под Сохачев. Из-под Мокотова мы собрались в дальнейший путь, как бы в землю обетованную. Подобно евреям, которые ее искали, а найти не могли, и мы тогда предполагали идти, а не знали куда, ибо немедленно подошли к нам прусские и цесарские войска, а москали переправились под Гурой (Gora) с тем, чтобы нас всех окружить, хотя наши потрепали их на переправе. Впрочем, это ничего не значило: мнения генералов, как увидим ниже, были трояки.

Я же тем временем послал в Варшаву за женой и детьми, боясь, чтобы они не сделались жертвою той лютости, которую проявили москали на Праге. Моя жена забрала с собою детей, мать-старуху и что было лучшего из домашних вещей и выехала, заливаясь слезами. Дом (на Дунае, под № 145) она оставила на Божью волю, так как из него уже все выехали, опасаясь, чтобы москали не отомстили мне на моем доме. Жена была в то время беременна и на дороге родила сына. О, как неприятен и даже не безопасен был для ее жизни этот случай! Можно сказать, что ее спасло лишь милосердие Божие: никакой помощи в своем положении она не имела, а в Варшаву боялась воротиться, ибо тогда шел к Варшаве с войском генерал Суворов.

Двинулись мы с войском к Нове Място. Там меня догнала моя жена с детьми. Мне было весьма прискорбно видеть ее, сильно больную, с детьми, тем более, что невозможно было предоставить ей никаких удобств, по причине москалей, которые шли следом за нами, вследствие чего мы должны были идти как можно скорее. А тут еще как на зло стояли большие холода и даже шел снег с дождем. Дети мои все были очень легко одеты, не было никакой возможности купить им есть, и они плачем своим от холода и голода терзали мое сердце. Несчастие нас преследовало: лошади наши уставали, так как мы не могли достать для них корма и принуждены были двенадцатифунтовые орудия закапывать в землю, а амуницию жечь. Видя слабость жены, я хотел оставить ее с детьми в Нове Място, но она не желала там оставаться и говорила мне: «Дражайший супруг! Ежели Богом назначено мне умереть в этом положении, пусть умру я на твоих глазах, как я поклялась не оставлять тебя до смерти; при тебе мне приятнее будет расстаться с этим светом; ведь я сама вижу, что неприятель идет за нами, но что же делать? — я бы беспокоилась о тебе, а это в моем настоящем положении могло бы еще ускорить смерть; еще вспомни, что если бы я здесь осталась с детьми и умерла, то кто же бы умилосердился над ними? — остались бы они круглыми сиротами, а то, что я захватила с собою — у них бы отняли: я сопрягаю все свои нынешние страдания с страданиями Спасителя (Iezusa mego) моего и ради святейших ран Его жертвую всеми моими несчастьями и ныне хочу перенести вместе с тобою все невзгоды». Что же оставалось делать? Должен был купить и припрячь коня, чтобы спешить вперед армии. Велел жене хорошенько приготовиться в дорогу: чтобы ей с детьми тепло было сидеть в колясках и чтобы они не оставались в дороге голодными. Все приготовивши, отправил их вперед армии в Конек, а сам остался, ожидая приказаний, так как генералы имели совещание с главнокомандующим о том, что предпринять, потому что курьеры один за другим были присылаемы королем с предложением сдаться москалям. Выше я упоминал о несогласных мнениях генералов; здесь скажу подробнее, каковы именно они были. И на этом совещании генералы не могли согласиться между собою. Одни хотели идти и отдаться цесарю, другие — пройти через Галицию и передаться французам, или идти в Великую Польшу, прогнать оттуда пруссака и защищаться до конца, так как войска еще оставалось около 30 000, да в Великой Польше можно было собрать столько же. Это было мнение самых благомыслящих патриотов. Третье же мнение было таково: воротиться в Варшаву и начать с Москвою переговоры об разоружении! Действительно, переговоры эти были необходимы, когда уже Варшава попала в московские руки. По окончании совещания, нам было объявлено, что пойдем двумя дорогами через Верхнюю Силезию (Górnym Szłąskiem) и Великую Польшу. Я, разговорившись с генералом Мадалинским, когда он мне сообщил, что направляется в Великую Польшу, сказал ему, что я пойду вперед и в самой Познани сделаю революцию, когда он приблизится с войском. Сговорившись, я поехал в Конек, чтобы оставить там жену и, переодевшись, отправиться в Познань. Но когда я приехал в Конек, застал там огромную перемену в войске. Оно не хотело идти дальше. Полкам не было заплачено за полмесяца жалованье, кроме того, по причине недостатка в продуктах, они мало получали пищи, затем стояли холода, а многие солдаты не имели ни плащей, которые бы защищали их от беспрерывно падавшей несколько дней изморози, ни сапог, чтобы могли быстро идти по льду, окрепнувшему после дождя, а сверх того, даже и за деньги нельзя было добыть куска хлеба, не говоря уже о тех бедных, которые и гроша не имели.

Таким образом слишком 4000 человек сложили тогда оружие и не хотели слушаться своих командиров, хотя москали тут же шли за ними, главнокомандующий же уехал вперед, в Ра-дошицы, не зная о том, что творится. Когда приехал в Радошицы бедный главнокомандующий, то войско не только не хотело идти далее, но даже на глазах его разбило кассу с деньгами и поделило их между собою. Смело могу сказать, что такое распоряжение было не хорошо, то есть, что солдаты не получали платы, или, например, то, что хотя достаточно имели волов, но лучше хотели (очевидно, автор говорит о полковых командирах), чтобы их москали забрали, нежели дать своим. Грустно это для благомыслящих патриотов, как, например, для меня самого, который все свое хозяйство потерял и немало своего собственного достояния растратил. Залился я слезами. Забрал жену с детьми и двинулся к Петрокову, ибо в ту сторону потянулась кавалерия Мадалинского. Я надеялся, что мы пошли в Великую Польшу. Но не отъехал я — может — от города и 5 стадий, как казаки выскочили из лесу и воротили меня обратно в Конек. Там отвели меня к полковнику Денисову, объяснив, что меня схватили. Денисов приказал мне, под конвоем казаков, ехать в Варшаву.

К ночи мы приехали в деревеньку и остановились у мужика. Там я простился с больною женой и велел, ночью, так, чтобы казаки не видели, оседлать мне пару коней, дал тому человеку, который поедет со мною, плащ и шубу, а на себя надел три рубахи и жупан, оставил с женою своего адъютанта, поручив ему отвезти ее в Варшаву, при чем просил его называть ее своею фамилией, дабы москали не знали, что это моя жена, ибо, в противном случае, могли бы отомстить, вместо меня. Простившись с женою, я вышел вон, будто бы за нуждою, вскочил на коня и ускакал от казаков. Когда наступил день, я со своим человеком был от них уже за две мили и велел покормить лошадей, ибо они ночью мало ели. В тот же день я отъехал десять миль. Этот первый день прошел для меня счастливо, я не видел из военных никого, но на второй день я наткнулся на обоз москалей, которые стояли за деревней. Счастье для меня было, что лес находился не далеко, ибо казаки, коих гналось за нами несколько, заклевали бы нас. Но мы из их рук убежали, а наткнулись на пруссаков, которые в это время ехали в Могильнину за зарытыми там нашими пушками. Обошлись они со мною хорошо и отвели нас к своему генералу. Генерал спросил, — откуда я еду? — я ответил, что из Варшавы; вторично спросил меня — кто я такой? — я ответил, что тамошний обыватель. Еще спросил меня — куда еду? — ответил, что еду в Познань, и прибавил, что там у меня — братья. Я просил его выдать мне паспорт. Генерал сказал мне, что паспортов он никому не дает, а велел мне ехать в Петроков. В это время привели к нему 18 наших солдат. Когда я выходил от генерала, один из них крикнул мне: «Как поживаете, господин полковник?» Генерал, услышавши это, немедленно меня воротил, пригласил этого солдата и спросил его, знает ли он меня? Тот ему ответил, что я полковник 20-го полка. Генерал приказал приставить ко мне караул на дворе и даже еще под открытым небом. Я должен был оставаться там три часа, — а в то время, как на зло, шел большой снег с дождем — и в то же время сгорать от стыда, что не сказал ему правды.

Через три часа отослали меня с 16 польскими солдатами, под прусским конвоем, за 4 мили в большой отряд, и я должен был не ехать, но идти пешком, вместе с другими, а мой человек вел за мною лошадей.

На другой день, в 9 часов утра, мы достигли большего отряда как раз в то время, когда генерал Шверин должен был, согласно приказанию, двинуться к Петрокову и войска уже были готовы к походу.

Когда мы пришли, тотчас нас всех загнали в конюшню, и там я сидел до тех пор, пока войска не двинулись с места. Офицер, который привел нас, скоро отдал рапорт генералу Шверину и немедленно приказал выпустить нас из конюшни. Я выходил последним, ожидая, чтобы мой человек не оставил в конюшне лошадей; в это время прибежал ко мне солдат и велел мне выходить как можно скорее. Я его просил немного подождать, пока наложить на коней мундштуки.

Не мог его упросить, а он еще дал мне проклятым прикладом в плечи так сильно, что кровь у меня пошла носом и ртом. «Вот тебе, бедный поляк, свобода и независимость» — подумал я в тот час, а что — до равенства, то оно было самое близкое, ибо мы со скотом вместе были загнаны в конюшню. В то время когда нас выводили из конюшни, приехал генерал Шверин и сейчас же спросил: который тут полковник? Я отозвался, что я; а у меня в то время текла кровь, и он меня спросил: что со мною, что кровь у меня течет? Я объяснил причину Генерал приказал дать солдату 30 палок за то, что он меня обидел.

Этот же генерал настолько был ко мне благосклонен, что велел мне и моему человеку сесть на коня и ехать с собою три мили; при этом мы очень деликатно разговаривали. А когда мы приехали на ночлег в местечко, он тотчас приказал дать мне удобное помещение и даже пригласил к себе на ужин. Во время ужина приехал к нему курьер с приказанием обождать три дня. Он мне велел ехать в Петроков, где я получил бы паспорт и стал бы свободным.

Но едва наступил день, как генерал сам был арестован и отправлен в Берлин за то, что выпустил Мадалинского из Бромберга со всею прусскою добычею, которую Мадалинсий взял в Бромберге. Видя, что все офицеры растревожились и даже растерялись, я никого не просил о разрешении выезда, а сел на коня и поехал уже не в Петроков, а прямо в Познань. И так удачно проследовал в Познань, не встретив на пути ни одного пруссака. В Познань я прибыль в 8 часов вечера 17 декабря. Остановился я на Длугой улице, у Войцеха Навишевского.

В тот же вечер мы, несколько человек, провели совещание относительно устройства восстания, где Мадалинский подойдет к Познани. На утро, в 8 часов, приехал в Познань г. Домбровский. Я виделся с ним и спрашивал его о Мадалинском. Он уверил меня, что все войско сложило оружие, а Мадалинский поехал к цесарскому кордону. Итак, наше намерение касательно возбуждения восстания совершенно рушилось. Тем временем пруссаки узнали обо мне и стали меня искать в Познани. Я, как только об этом узнал — немедленно взял с собою нескольких мещан и пошел явиться к коменданту. Мещан я взял для того, что комендант совсем не умел говорить по-польски. Пришли мы к нему по смене караула и застали его дома. Он начал меня спрашивать: действительно ли поляки сложили оружие? Я поспешил уверить его в этом и прибавил, что я потому и приехал к моим родственникам. После многих вопросов он объявил мне, что я арестован и что он счастлив, что удалось достать такую важную личность, ибо — присовокупил он — в настоящей польской революции нет никого выше четырех лиц: Костюшко, Мадалинского, Килинского и Ясинского, и что потому он должен донести своему королю и московскому генералу Суворову о пребывании моем здесь, в Познани. «Вот, свободный поляк! — подумал я тогда себе, — куда бы ты ни приехал — везде тебя терзают с твоей свободой»… Мещане ходатайствовали перед комендантом о разрешении свободного для меня ареста, ручались за меня и обещали представить меня ему по каждому его требованию. Он не отвергнул их просьбы. Дал мне в караульные солдата, чтобы тот сопровождал меня и мне прислуживал. Хотя я и не охотно принял эту его вежливость, но что мог сделать; лишь поблагодарить его и за то. Еще он сказал мне, чтобы я во время смены караула постоянно находился дома. Поклонившись ему, я вышел.

На следующий день он прислал за мною унтер-офицера, приглашая меня к себе, в ратушу, так как был при смене караулов. Там он сказал мне, что имеет для меня комнату и что я буду сидеть на гауптвахте, при чем велел своему адъютанту отвезти меня в офицерское помещение. Тем не менее, он позволил мне бывать всюду, где я захочу, а также разрешил и ко мне приходить каждому, в продолжение двух недель, что я сидел. Когда жители узнали, что я посажен на гауптвахту, тотчас собралось их несколько человек и, пришедши к коменданту, дивились, что он так скоро изменил своему слову. Тот немедленно велел позвать караульного офицера и приказал ему, чтобы не запрещал никому приходить ко мне, равно как не препятствовать и мне выходить; объявил также жителям, что предоставляет мне всевозможные удобства в отношении пищи и питья.

Жители поблагодарили его за такую предупредительность и просили разрешения присылать мне, пока я буду в аресте, обеды. Это он им охотно позволил. Тем не менее комендант боялся. Он приказал зарядить пушки и поставить их пред гауптвахтой, ибо очень много господ и обывателей бывало у меня и днем и ночью.

Во все время моего пребывания там я пользовался большими удобствами, но не от пруссаков, а лишь от обывателей познанских. Но вот прибыли курьеры с письмами от прусского короля и от Суворова из Варшавы. На другой день меня вывезли. Для того чтобы меня народ не отбил, было назначено в конвой 15 гусаров при одном офицере. Конвойные мои положительно обходились со мною, как с неприятелем; когда мы отъехали от Познани с милю, они обыскали меня, подозревая, будто я имею при себе нож. И хотя его при мне не нашли, но те деньги, которые имел при себе, 2850 злотых, все у меня взяли. Когда же я не соглашался их отдать, то мне сказали, что их отдадут мне на последней остановке. Я поверил офицерской чести, что они будут мне возвращены вместе с моим патентом (говорится, вероятно, о патенте на звание полковника, выданном Килинскому генералом Костюшко), который был отобран у меня в Познани. Взявши патент, запечатали его вместе с письмом к генералу Суворову.

Когда мы приехали на первую стоянку в Среды, поместили меня на гауптвахте, а офицер отправился к местному коменданту сдать пакет, после чего немедленно поехал в Познань. Когда комендант пришел ко мне, я его спросил: отдал ли ему офицер, при сдаче пакета мои деньги? А этот мерзавец ответил мне, что они совсем мне не будут нужны, так как скоро меня привезут в Варшаву и там сейчас же повесят. Вот какой он дал мне прекрасный и утешительный ответ, который меня немало смутил.

Во время этой милой беседы подъехала повозка, и комендант приказал мне отправиться в Конин. Когда я сел в повозку, сошлось довольно тамошних обывателей, желавших узнать, кто я такой. Узнав, что я пленный, они горько оплакивали мои несчастья, которые я должен был переносить ради своей отчизны, так что мне было невыразимо жалко смотреть на этих добродетельных людей, у которых положительно слеза слезу вышибала из глаз. Тут подошел ко мне президент и спросил меня: ел ли я? Я ему ответил, что не ел. Он тотчас пошел к коменданту и просил его приказать задержать меня немного, чтобы я съел обед, и когда упросил его, то взял меня к себе, и я у него отобедал. Женщины, — чтобы я не рассчитывал на прусские обеды — наносили мне на дорогу колбас, полгенсков (копченая гусиная грудинка), уток, масла, сыру, хлеба и доброй водки. Когда я выезжал из этого местечка, очень много народа провожало меня с таким великим плачем и сожалением, что — признаюсь — я не видал более привязанных людей.

В 7 часов вечера мы остановились в Конине. Здесь меня отвели к полковнику. А этот невежда и осел приказал отвести меня, под конвоем, на гауптвахту. Там меня до крайности возмутили как офицеры, так и генералы. Вот как это было. Пришли ко мне офицеры со своим полковником-ослом и стали меня спрашивать: где Костюшко? Я ответил, что он в плену у москалей; затем спросили: где Мадалинский? Я ответил — не знаю. Осел-полковник сказал: мы приготовили для Мадалинского виселицу, на которой вы оба были бы повешены, только счастье для тебя, шельмы, что генерал Суворов тебя у нас выпросил, впрочем, если не у нас, то в Москве вы оба, вместе с Костюшко, будете повешены. А немецкие офицеры как только не ругались: поляки шельмы, собаки, живодеры, воры.

Помысли каждый, каково это переносить для моего патриотизма и не только для моего, но и многих других, кои вынуждены страдать за свою родину! Но это не конец бесчестию. Полковник ради большего презрения, что я по ремеслу башмачник, велел отвести для меня квартиру у самого бедного сапожника, у которого в это время умерла жена, и приставить ко мне 8 солдат. Я думал, что на этом кончится, но он привел ко мне еще горших ругателей — оскорблять меня. Издевательства надо мною продолжались до 12 часов. Наконец, оставила меня эта омерзительная и бесстыдная немецкая толпа, излив на меня свою проклятую злобу без всякой причины. Она так меня разозлила, что, будь у меня под рукою кусок железа, я половину бы немцев перебил. Но только то было мое несчастье, что я на них ничего подходящего не имел. Тогда я лег, чтобы хотя немного заснуть. Но как солдаты начали петь и кричать «виват поляки!», то и спать мне не дали.

Когда Бог дал дождаться дня, приехала повозка и меня отправили в Кутно, а оттуда в Клодаву. Там я немного отдохнул. Местные жители, узнав о моем приезде, приходили навестить меня, при чем имели очень печальные физиономии по причине несчастий, постигших поляков. Переночевавши тут, на утро повезли меня в Ленчицу

Здесь мне дали отдельное офицерское помещение, в коем я имел хороший ночлег. Президент города, узнав обо мне, немедленно пришел спросить, не надо ли мне чего, прислал мне ужин и постель и потом пришел ко мне с приятелями, захватив с собою несколько бутылок доброго вина. Пробыли они у меня до 12 часов ночи. Этот же добрый гражданин приказал принести мне на дорогу хорошего ликеру, а ксендз велел испечь для меня цыплят и сам принес их в 6 часов утра. Сей ксендз был такой великий патриот, какого только можно себе представить. При посещении меня он мне рассказал о своей партии из друзей, которую он приготовил на пруссаков, ожидая только приближения нашего войска к Ленчице. Он доказал свое расположение ко мне тем, что когда отправляли меня из Ленчицы в Лович, он не щадил своих ног для моих проводов, а расставанье наше — были одни лишь обильные слезы о падении несчастной родины нашей. По выезде из города офицер получил новое распоряжение везти меня в Пустрж (Pustrz).

Сюда я приехал в 6 часов вечера. Поместили меня на гауптвахте вместе с прекрасной компанией наших великополян-инсургентов, которые возвращались домой и там были заарестованы; к нам был приставлен значительный караул, так как пруссаки опасались, чтобы мы не напали на них. Утром на другой день ко мне пришел местный комендант, очень вежливо со мною разговаривал и пригласил меня обедать к себе, а тех великополян отослал в Познань. Когда жители узнали, что я тут, сейчас же пошли к коменданту просить его разрешить им видеть меня. Он немедленно дал разрешение. Прислал ко мне своего адъютанта, который просил меня пройтись с ним по городу, при чем мне объяснил, что жители ходатайствовали об этом, чтобы иметь возможность видеть меня. Битых три часа гуляли мы по всему городу, причем обыватели с удовольствием меня рассматривали, а потом мы пошли обедать к коменданту. Могу засвидетельствовать, что этот комендант, единственный честный пруссак, оказывал мне большое внимание и весьма сожалел, что передает меня в руки москалей. После обеда пришли к коменданту несколько человек обывателей, принеся с собою корзину вина, и просили его, чтобы он меня еще не отправлял. Когда он согласился, подарили ему вино и снова просили его позволить провести со мною время. Комендант настолько был к ним снисходителен, что не только удовлетворил их просьбу, но даже и сам с ними пришел и пробыл у меня до 2-го часа.

На другой день в 10 часов утра, снарядили меня в дорогу под значительным конвоем гусаров. Собрание людей при этом было большое, и я хотя простился с ними, однако они провожали меня до Ловича, куда мы прибыли вечером. Офицер отрапортовал генералу о моем прибытии и спросил — где меня поместить. Генерал распорядился поместить меня на гауптвахте и строго приказал караульному офицеру хорошенько меня стеречь, прибавив: это тот, который наиболее безобразил в Варшаве во время революции. Вот уж действительно меня хорошо стерегли! Когда я даже выходил за нуждой, то и тогда меня сопровождали солдаты с саблями наголо и даже держали за полы платья, чтобы я не убежал. Здесь же я имел такой ночлег, какого никогда в жизни не имел. Я должен был лежать по средине избы на голых досках, а надо мною сидели 8 солдат, с обнаженными саблями, по 4 с каждой стороны, и кроме того держали меня за одежду со всех сторон, ругая меня при этом самыми мерзкими словами. Признаюсь, целую ночь сдавалось мне от того смраду, в котором я находился, что я — в аду. Смрад же этот был троякого рода во 1-х, от горелки (плохой сорт водки), во 2-х, от трубок, а в 3-х, от того, что необычайно п… надо мною. Когда же я хотел встать или поворотиться на другой бок, то не давали, грозя мне словами: ты, ферфлюхтер-поляк, если будешь шевелиль, то мы будем рубил на куски и не будешь щадиль. Не раз мне пришло в голову: что дождался ты, бедный поляк, прекрасной свободы, неприкосновенности и независимости, которая едва не встала костью в горле. Когда Господь Бог дал мне дождаться дня, мне показалось, что я на свет родился. Когда выпустили меня из рук немцев, я хотя немного мог расправить свои, уставшие после ночлега, кости. Но вот прислал за мною генерал Меллендорф, требуя к себе. Сорок солдат, при двух офицерах, окружив меня, как какого-нибудь разбойника или преступника, привели к нему. Когда мы пришли, тотчас спросил меня бесстыдный генерал: для чего мы не сдавали Варшавы в руки пруссаков? Хотя я и был в их руках, но от его глупого вопроса невольно рассмеялся и правду ему сказал, что мы, поляки, не для того начали войну, чтобы отдать страну в руки неприятелей, но для того, чтобы отнять ее из их рук и их, как разбойников и грабителей, выгнать из нее. Потом спросил: знаю ли я, для чего меня везут в Варшаву? Я ему ответил, что еще не знаю, а как там буду, то узнаю. Он мне сказал, что для того везут меня, чтобы повесить и что мне на виселице дадут в руки колодку, чтобы я занимался своим ремеслом. Обрати каждый внимание: сколько должен честный поляк терпеть от глупых немцев! Из-за того, что я из башмачника сделался защитником своей родины, вынужден переносить величайшие оскорбления. А как он приказал мне дать ответ, то я ему с величайшею поспешностью ответил, что для меня почетно быть повешенным за защиту родины. При этом я его спросил: если полковники будут повешены, то какое же наказание будет для генералов? Он мне ответил, что будут вырезывать из кожи ремни. Я, увидев тогда старика-немца и с ним офицеров, сказал им: милостивые государи! помните, что когда вас будут награждать чинами полковника или генерала, то вы их отвергните, ибо полковники будут повышены, а у генералов станут из кожи вырезывать ремни. Офицеры эти немало посмеялись над своим глупым генералом. Он, видя, что смеются над ним, прибавил, что такое наказание будет для одних только поляков, а не для других. На это я ему ответил, что уже живу на свете 34 года, а не слышал в прежнем королевстве, чтобы постигало первых военных чинов такое наказание, какое практикуется у младшего из королей, — короля прусского. Тогда этот подлый генерал, видя, что я ему серьезно отвечаю, спросил: как я смел взять саблю в мои сапожничьи руки, когда ношение ее составляет принадлежность одних только дворян и знатных особ, и для чего я не воевал потягом и колодкой? На это я ему ответил, что если бы с ними я воевал потягом и колодкой, то всем бы пруссакам, находившимся под Повонзками (Варшавское предместье, известное своим кладбищем), загадил дворянство, а в таком случае чем бы они смыли это нестираемое пятно потяга и колодки? А что касается сабли, то на это я ему ответил так: правда, что сабля для меня дело неподходящее, но позвольте, ваше превосходительство, в мои руки одну саблю, и я покажу, как бьют варшавские сапожники, и уверяю, что ты сам будешь удирать передо мною так, что от великого страха не попадешь в Берлин, ибо тебя сапожничья рука так же здорово потреплет, как и дворянская. Его очень удивило, что я ему так храбро, без малейшей боязни, отвечаю, как будто бы я не арестован, и признаюсь, что если бы у меня было под рукою какое-нибудь оружие, то, несмотря на последствия неминуемой погибели, я всех этих немцев так бы потрепал, что только бы пыль за ними пошла.

Надругавшись надо мною, сколько душе было угодно, генерал этот приказал мне отправиться в Сохачев. Во время пути туда встретились мы с двумя прусскими офицерами, ехавшими в Лович. Узнав от конвойного, кто я такой, они бросились ко мне и хотели отлупить меня своими саблями. Я, видя это, схватил с воза клоницу (Kłonica кол, одна из составных частей польского воза) и приглашал подойти к себе. Но ни один ко мне не хотел приблизиться, увидев, что я с ними не шучу. Сопровождавший же меня офицер, заметив, что эти два офицера были пьяные, начал серьезно выговаривать им, зачем они обнажили на меня сабли, и даже сказал, что если бы который-нибудь из них ударил меня, то он вынужден того арестовать. Тогда немцы спрятали свои сабли, а я воткнул в воз клоницу; впрочем, они обругали меня, сколько хотели.

По приезде в Сохачев меня сдали на гауптвахту, в солдатское помещение, где был необыкновенный смрад от тютюну. Сюда потом пришли ко мне офицеры, велели меня обыскать — нет ли у меня при себе ножа, а после самыми мерзкими словами меня обругали, когда же выходили, то положительно каждый на меня плюнул. Обиды эти довели меня до такого раздражения, что я всю ночь оплакивал свое бедственное положение, будучи всюду обесчещен и осмеян немцами; а между тем ни один из них не спросил — ел ли я что-нибудь, так что если бы обыватели не позаботились накормить и напоить меня, то я должен был бы с голоду умереть, ибо денег при себе не имел: они были у меня отобраны, когда я выехал из Познани. Эта ночь в Сохачеве показалась мне годом. Во-первых, мне было холодно, а во-вторых, я был очень голоден, так как целые два дня ничего не ел и хотя просил есть, но немцы только отвечали, что morgen frueh будешь essen, господин поляк (Morgen frueh essen — немецкая поговорка — совсем не дадим есть). Когда дал Бог дождаться дня, пришла за мной повозка без соломы, с одними голыми досками, не взирая на то, что стоял крепкий мороз. Отправили меня в Блонь. Дорогой я так озяб, что зуб на зуб не попадал и ног под собою не чуял, и когда мы приехали в Блонь, то от сильной стужи я не мог сам стоять на ногах и солдаты должны были отнести меня в избу. Немедленно пришел ко мне комендант и, увидев меня, дрожащего от холода, тотчас приказал отыскать теплое помещение и отнести меня туда. Хотя он и говорил со мною, но я совсем не мог ему отвечать от страшного дрожанья. Тогда этот честный и гуманный комендант сейчас же приказал принести для меня от себя горелки, дал мне выпить бокал, чтобы разогреться, и сам оставался при мне, пока я разогрелся, а потом со мною очень учтиво разговаривал. Я, видя большую учтивость его, стал рассказывать ему о своем мучительном путешествии от самой Познани и о всех своих оскорблениях, которые я вынужден был переносить от прусских офицеров, чему он очень дивился, но при этом и сам мне сказал, что немцы так сильно не терпят поляков, как соль — глаза; сознался, что он сам поляк и что сам немало ненависти от немцев испытал на себе, так что даже едва не решился во время войны перейти на сторону поляков, но не имел возможности, так как находился тогда в глубине Пруссии. Тем не менее, он настолько был честен, что сильно плакал при мне над несчастной польской участью, сожалея великое наше падение. Желая, чтобы я отдохнул от мучительного путешествия, комендант удержал меня у себя до следующего дня, приказал принести мне обед и ужин и сам пришел ко мне со своими офицерами, утешая меня в моей столь великой печали: что везли меня из одних неприятельских рук в другие. Офицеры же, пришедшие с ним, стали надо мной издеваться и, хотя комендант просил их прекратить надо мной насмешки, но это не помогло, так что он, рассердившись на них, приказал им меня оставить, а сам еще довольно долго пробыл со мною. На утро он велел заехать за мною повозки и отослал меня с конвоем и одним офицером в Варшаву. В Варшаву мы прибыли к 12 часам. Офицер наперед отвез меня к генералу Буксгевдену, который был комендантом Варшавы. Буксгевден спросил меня: зачем я ездил в Пруссию? Я ему ответил, что ездил к своим родным. На это он сказал, что я затем ездил, чтобы произвести в Пруссии революцию. Затем он приказал дежурному майору отвести меня под стражу. Просидел я полтора дня под арестом во дворце кн. Яблоновского, внизу. Когда дошел слух до магистрата, что я нахожусь под арестом, то городской совет старался всеми силами освободить меня возможно скорее. К тому же я имел друзей, которые особенно заботились об этом. То были конюший Кицкий, ген. Салдерн, воеводша Зильберг, секретарь г. Цернер. Они немедленно пошли просить ген. Суворова выпустить меня. Суворов приказал взять меня в канцелярию для допроса. По снятии допроса, я был позван к ген. Буксгевдену. Здесь я застал гг. Луканиевича, Рафаловича, Рухлина и ген. Салдерна, кои просили ген. Буксгевдена уволить меня из-под ареста. По просьбе этих знатных мужей я был сейчас же уволен, но под условием: не заседать более в магистрате, а заниматься своим ремеслом. Хотя это наказание на вид было незначительно, но для меня оно было чересчур позорно, ибо меня, как какого-нибудь плута, отдалили от управления, несмотря на то что я не был ничем опорочен, но лишь встал на защиту своей родины, а если это считать пороком, то надо было бы карать всех патриотов… Но что же было делать? Надо было покориться.

Поблагодарив за сделанное мне благодеяние, я пошел домой. На этом окончились мои огорчения месячного прусского плена. Аминь.

Польша против Российской империи: история противостояния

Генерал Ф. Ф. Буксгевден

III.

Вторичный плен на той же самой неделе и пересылка в Петербург

Новый арест и отсылка в Петербург. — Стесненное материальное положение. — Спутники. — Андрей Капостас. — Остановки: в Гродне, Ковне, Митаве, Риге и под Петербургом. — Жизнь в заключении. — Крысы — Строгости. — Посещение кн. Репниным. — Плохое продовольствие. — Жалобы на это Килинского и улучшение пищи.

Раз Высочайшею волею Всесвятейшего Бога мне был предназначен печальный жребий, я не пропущу случая описать его здесь, на память своим собратьям.

В субботу 25-го или вернее 28-го декабря 1794 г. я был арестован в Варшаве москалями и вместе с г. Капостасом посажен под стражу, во дворце, при Меднице, в третьем этаже. Тут мы сидели до рождественского сочельника, а в самый сочельник, в 2 часа по полудни, нас отправили в Петербург. О, как грустно и печально было мое расставанье с женою, ибо, оставляя ее с шестеркой детей, я не оставил ей никаких средств на их прокормление, равно как и на содержание моего хозяйства, уплату податей и другие нужды, ибо я в то время был обобран немцами, к тому же я не имел тогда у себя квартирантов, у меня стояло порожних 10 комнат по той причине, что опасались жить в моем доме, боясь, чтобы москали не отомстили на нем. Равным образом трудно мне было найти друга, который бы мог пособить мне в этой нужде. Отъезжая в столь длинную дорогу, да еще в неволю, ожидать скорого возвращения из коей было не возможно, я взял с собою 25 червонцев, а жене оставил только 7. Расставшись со слезами, мы выехали из Варшавы в числе 6 человек, а именно: первый — его превосходительство Закржевский, второй — его превосходительство Игнатий Потоцкий, третий — его превосходительство каштелян Мостовский, четвертый — полковник Сокольниций, пятый — г. Капостас и шестой — я, Килинский.

Приехали мы в Иезиорну, первую станцию, под конвоем из 15 казаков и 3 офицеров: подполковника, ротмистра и хорунжего. Здесь я переночевал первую и последнюю ночь вместе с господами, так как подполковник распорядился, чтобы я в продолжение всего пути имел особую квартиру и особый стол, что меня несколько опечалило. Господа просили за меня подполковника, чтобы он не делал мне неприятности, но не могли его упросить, ибо уже такой обычай у русских упрямиться, когда их о чем-либо просят. Но его превосходительство Закржевский, этот достойный и неоцененный муж, приказал своим слугам, чтобы мне все шло с его стола, и всю дорогу на столько обо мне заботился, что я совершенно ни в чем не имел нужды. Г-н Андрей Капостас, видя мое горе, т.е., что я не имел с кем проводить время и разделять своих печальных мыслей, сказал подполковнику, что он будет вместе со мною обедать и спать. Этот достопочтенный муж, если бы было можно, очень был бы рад всю дорогу услаждать мои печали, хотя и сам был довольно опечален тем, что вынужден был оставить свое имение и свои дела, на чем он много терял. Тем не менее, мы оба всю дорогу утешали друг друга, насколько было возможно. А между тем сильный мороз, который стоял в течение всех 23 дней нашего пути, весьма сильно давал нам себя чувствовать. Кроме того, выпал настолько глубокий снег, что доходил лошадям до брюха, и таким образом спешить никак было нельзя, хотя мы и не имели причины спешить в тот ад, в который нас посадили, тем не менее частые отдыхи на таком тяжком морозе нам надоели.

Приехав в Гродно, мы очень опечалились, ибо попали как раз в то время, когда жители принесли присягу на верность Москве. Признаюсь, что я, узнавши об этой присяге, никак не мог перестать плакать, да и все так сильно были опечалены, что каждый, отвернувшись в угол, залился слезами. Переночевавши здесь, вместе с рассветом выехали из Гродно. В тот же день мы остановились в Ковно. Здесь мы оставались день и две ночи, так как нам было приказано делать под кареты сани, которые, однако, пользы нам не принесли, ибо тотчас за городом изломались. Отсюда мы выехали ночью и на другой день были в Митаве, в княжестве Курляндском, где и обедали. Пока мы там стояли, много людей приходило посмотреть на нас, но москали их разгоняли. В сумерки мы выехали и в 11 часов были в Риге. Тут нас застали русские праздники Рождества Христова, и мы отдыхали два дня, но не имели разрешения выйти в город и принуждены были все время просидеть в одной лишь комнате. На третий день выехали из Риги и уже не имели ни одного отдыха до последней станции под самым Петербургом. Подполковник хотел привезти нас к царице непременно на русский новый год, но не мог поспеть, потому что дорога была дурна. На последней станции мы отдыхали целых полдня, так как подполковник оставил нас, а сам поехал в Петербург с рапортом к царице, что везет нас. Получив указание, где нас поместить, он немедленно вернулся. В 10 часов вечера нас привезли в Петербург и поместили в тюрьму, каждого отдельно.

13-го января 1795 года (в подлиннике, очевидно, вследствие описки или опечатки, roku 1792 г.) я был посажен в петербургской крепости в комнатку, длиною в 1 локоть, а шириною в 51/2 локтей, с одним окном, с вделанною в него крепкою решеткою, с половиною, выходившей в комнатку кирпичной печи, которую когда затопили, то едва через четыре часа она разогрелась; пол тоже был настолько плох, что из-под него шел в помещение страшный холод, и я не мог никогда согреть своих ног. К этому надо прибавить посещения меня крысами и мышами, которые мне ужасно надоели. Но хотя на них и смотреть не мог, однако должен был их принимать и даже уделять им от своих ничтожных снедей, ибо если иногда забывал, то они целую ночь не давали мне спать и даже могли пострадать мои вещи; зато, когда давал им есть, то они меня не беспокоили. Еще что меня мучило, это — что они плодились и от того часто пищали, да при этом вынужден был терпеть от них необыкновенный смрад. Но об этом довольно. Перейдем теперь к более важным обстоятельствам, из коих узнаем, как со мною бедным обходились москали в той несчастной и даже грустной неволе.

Прежде всего, как только заключили меня, сейчас приставили стеречь меня трех солдат, из коих один ежедневно наблюдал за мною, ничего не говоря, так как они имели от своего офицера строжайший приказ ни хорошего, ни дурного со мною не говорить. Когда я хотел выйти в отхожее место, то должен был предварительно сказать об этом солдатам, тогда солдат шел вперед в сени и приказывал другому встать с ружьем на пороге у отхожего места, затем отворял ко мне дверь, велел мне выходить и шел за мною до самого сортира; когда же я из него выходил, не позволял мне стоять на дворе, чтобы я не осматривал ограды, и я должен был немедленно идти к себе. И так было во все время моего заключения. Когда переночевал, на другой день, в 10 часов утра, пришел ко мне министр царицы Репнин (автор записок, называя кн. Ник. Вас. Репнина министром, очевидно, имеет в виду звание полномочного министра, коим Репнин был облечен 11 ноября 1763 г., при отправлении в Польшу) с 5 офицерами. С ними имел порядочное столкновение. Едва Репнин переступил порог, как, указывая на офицера, обратился ко мне со словами: «Ты, бестия, ему в Варшаве сапоги шил». Я, взглянувши на офицера, которого видел в первый раз в жизни, сейчас же ему ответил, что я в жизни своей ни этому, ни одному из них сапог не делал. А когда министр то же самое повторил, я вынужден был сказать ему правду, что те москали, которым я в Варшаве шил сапоги, уже не живут на свете. Потом он меня спросил: для чего я вешал в Варшаве господ? На это я ему ответил, что вешал не я, а палач. Далее спросил меня: за что я их вешал? Я ответил ему, что их вешал палач за измену своей родине. Еще меня спросил: бил ли я в Варшаве москалей. Ответил ему, что я их только стращал, чтобы уходили из Польши, ибо их туда никто не звал. На это он сказал, что велит дать мне 500 палок сквозь одну рубашку. Я ответил ему, что в первый раз слышу, чтобы полковник, находясь в плену, мог быть наказываем палками, что в Польше мы с русскими так не поступали. Тогда этот министр, видя, что я его совершенно не боюсь, расстегнул свою шубу и показал мне, что у него на платье три звезды и что он имеет власть приказать бить меня палками. Я ответил, что его высоко уважаю, но что прежде дам себя убить, нежели наказать палками. Министр велел мне трепетать перед его звездами, на что я ему сказал, что знаю людей с тысячами звезд, а и перед ними никогда не трепетал и не буду трепетать. Тут он наворчал на меня, сколько ему хотелось, а когда успокоился, велел мне описать свои действия во время варшавской революции: как она началась и как кончилась, все свои чины и за что получил их, угрожая мне величайшим и суровым наказанием, именно, что я буду бит кнутами и подвергнут пытке, если что-либо утаю, а другой меня после выдаст. Сказавши это, он приказал дать мне чернильницу и бумагу, еще прибавив при этом, чтобы я описал все, как можно вернее, так как все мое объяснение будет читать сама царица. Когда уже выходил от меня, велел позвать караульного офицера и строго приказал ему наблюдать за нами, чтобы мы не имели между собою переписки и не виделись друг с другом (но меры эти не достигли своей цели. Немцевич (‘Pamiętniki’) говорит, что он сносился с Килинским через посредство Капостаса и подал ему мысль писать настоящие воспоминания), и тогда же распорядился, чтобы мне давали простое солдатское кушанье. Отдав приказание относительно всех нас, что там сидели, Репнин уехал. Все время, пока я не окончил своего письменного показания, у меня сидел секретарь.

Сидя на простой солдатской пище, я так ослабел и похудел, что во мне уже едва душа держалась. Я решительно не мог есть этой пищи, а только просил Бога дать мне терпение, дабы не сойти с ума, ибо я находился в таком угнетении целых два месяца. Однажды когда, на девятой неделе, вошел ко мне полковник, который часто нас посещал, я осмелился обратиться к нему со словами: ваше высокоблагородье, г. полковник, я уже никоим образом на этом простом солдатском содержании долее выдержать не могу: ни один поляк к нему не привык, в Польше самый бедный работник в пятницу далеко лучше ест, чем я получаю в этой тюрьме. Поэтому покорнейше прошу вас, милостивый государь, изложить в своем рапорте мое ходатайство, что если государыня императрица будет меня держать в неволе, да еще и голодом станет морить, то это будет лишь одно тиранство, и я хотел бы лучше, чтобы она велела лишить меня жизни; если же она хочет, чтобы я еще жил, то прошу смиловаться надо мною — назначить мне иную порцию. Признаюсь вам, я потому так прошу, что боюсь, как бы не впасть в бешенство и не наделать безобразий от голода, к которому я не привык. Прошу также вспомнить, что мы так жестоко с москалями не обращались. Пусть они сами расскажут, какие они имели у нас выгоды, ибо мы разрешали им все, чего бы они ни пожелали, и вам взаимно должно делать то же. А между тем я даже на свои деньги не имею позволения купить чего-нибудь для себя, или разве возможно разогреться утром холодной водой, чего до сих пор никому не дают натощак. Напоследок, чтобы разжалобить его, принужден был показать, насколько я спал с тела.

Этот почтенный полковник терпеливо выслушал мои просьбы и дал честное слово довести мое справедливое желание до сведения царицы. И действительно того же самого дня мне назначили по 50 коп. в день и по бутылке пива. Таким образом, я стал получать из трактира немного лучшее кушанье, хотя, правду сказать, оно могло бы быть значительно лучше за эти деньги, если бы не жадность караульного офицера, который, во все время моего нахождения в неволе, ежедневно урывал у меня 10 грошей (т.е. по 5 коп. в сутки). Но что же я мог сделать, как только быть довольным и тем, что давали. Просидев в этом томительном заключении девять месяцев, я снова просил того же полковника позволить мне на свои деньги покупать кофе и горелку, и он мне это позволил, хотя сначала никоим образом не соглашался разрешить. Но и тут я встретил затруднение со стороны караульного офицера, который велел это покупать для меня, когда ему было угодно, но никогда не давал мне денег в руки, боясь, чтобы я не подкупил солдат.

* * *

Допрос Килинского относительно варшавской революции, учиненный 12-го февраля 1795 г. в Петербурге, в самом строгом и в самом суровом заключении. (Очевидно, это и есть го самое объяснение, которое Килинский написал по предложению кн. Репнина и которое должна была читать Екатерина. Подлинник этого объяснения, конечно, должен находиться в каком-либо из русских государственных архивов.)

* * *

Причины нерасположения поляков к русским. — Поводы к революции в Польше вообще и в Варшаве в частности. — 5(17) апреля 1794 г. в Варшаве. — Волнения по удалению русских: народный суд над изменниками, Конопка, убийства и пр. — Вероломство прусского короля. — Тяготение к России. — Оправдание Килинского.

Я родился в Познани, называюсь Ян Килинский, моему отцу имя Августин, занятие (его) каменщик. — Давно ли в Варшаве?- 15 лет, по профессии башмачник, имею собственность — два каменных дома на Дунае, под № 145. — Чем я есть в Варшаве? — радным в магистрате, 4 года. — Имею ли жену и детей? — имею четырех сыновей и двух дочерей. — Есть ли родственники? — три брата и две сестры; имею 35 лет. — Каким образом началась революция в Варшаве? — Нерасположение поляков против Москвы возникло с тех пор, как Москва ниспровергла нашу Конституцию 3-го мая (1791 года), которая была объявлена с целью возведения на наследственный престол князя Константина и королевны польской, княжны саксонской, А когда Москва, во время первой войны, вступила в Польшу, как неприятель, этим она возбудила великое недовольство в народе, ибо король, вместе с дворянским сословием, объявил на сейме, длившемся четыре года, престол наследственным. И когда уже были объявлены наследники престола — кн. Константин и саксонская инфантина, Москва сейчас же объявила полякам войну. Наш король не желал выставлять невинный народ на убой и даже совсем не хотел драться с Москвою. Он отдал приказание польским войскам отступить. Когда московские войска подошли под Варшаву, он приказал, как можно скорее, созвать в Гродно сейм. Когда сенаторы и послы, вместе с королем, съехались на сейм, Москва тотчас же ниспровергла ту самую конституцию, которая была объявлена для кн. Константина. На этом-то сейме московские войска, окружив с пушками, помещение, в котором собрались король и сеймовые чины, принудили их согласиться на раздел государства. После такого принудительного соглашения сейчас же проявилось в народе сильное недовольстве, что Польша целиком отдавалась Москве, что Польша отдавала корону внуку русской царицы, но что Москва не обратила на это внимания, сама силою взяла страну и даже цесарю с пруссаками позволила ее взять. (Таким образом политика Екатерины отвергла то, к чему стремилась политика царей: Ивана Грозного, сына его Феодора и Алексия, кои сами, при всяком удобном случае, выдвигали, хотя и безуспешно, свою кандидатуру на польский престол.) За такое неприличное обхождение с нами Москвы в каждом поляке сердце обливалось кровью против нее: что она не только сама осталась в стране, но еще и растаскать ее велела. Эти обстоятельства были причиною величайшего неудовольствия во всем народе, приказ же нашим войскам сложить оружие вызвал беспорядки. В это-то время начальник бригады Мадалинский, получив распоряжение сложить оружие, отказался ему подчиниться и первый начал драться с пруссаками в той части края, которая была у нас ими захвачена. Этот же Мадалинский со своим войском двинулся к Кракову, но с москалями не дрался; хотя они и встречались, но друг друга не трогали. Едва Мадалинский подступил к Кракову, как тотчас за ним стянулись там все полки, началось народное восстание, и весь союз обратился в конфедерацию. Таким образом, начатком революции в Польше было распоряжение польскому войску положить оружие. Не знаю иной причины, ибо там не был.

Что же касается начала варшавской революции, то оно было таково. Полномочный посол, генерал Игельстром, отдал распоряжение русским войскам собраться в числе нескольких тысяч в Варшаве и расположиться на квартирах. А там, где солдаты не стояли, жители обязаны были с тех домов и дворцов платить в квартирную комиссию деньги по 9 злотых на каждого солдата, причем на каждый дом и дворец записывали по нескольку десятков солдат. Тем из жителей, которые не были в состоянии заплатить, ставили московских солдат, кои причиняли большие неприятности. От этого налога не был свободен даже его величество король, он также должен был платить со своего замка на солдат. И такое обременение продолжалось пять кварталов (квартал заключает в себе 3 месяца). Обыватели стали сетовать на такой налог, ибо некоторые не имели, на что купить хлеба, а подать эту непременно должны были заплатить. Такое отягощение со стороны московского войска до того довело варшавских жителей, что они оставили свои дома, а некоторые граждане дошли даже до конечного разорения: должны были на удовлетворение этой подати распродать свои вещи. Солдаты же притесняли обывателей. Когда началась война под Краковом и Костюшко побил москалей, в Варшаве все жители начали просить Бога, чтобы Он помог вытеснить неприятеля из Польского государства. Наконец, в Варшаве пошел ропот, когда московские офицеры начали рассказывать, что имеют приказ императрицы, если поляки одержат победу, разграбить Варшаву, затем зажечь ее от одного конца до другого, отнять арсенал, а польские войска обезоружить. (Об этой выдумке уже оговорено выше.) Как бы в подтверждение этих рассказов, из полков, которые были в Варшаве при короле, распустили значительную часть людей. Так, из коронной гвардии, в коей было 2800 человек, распустили 2100, осталось 700; из полка Дзялынских, в котором числилось 10 800 солдат, отпустили 10 200, осталось только 600; из артиллерии, в коей было 10 800, распустили 10 400 и осталось лишь 400; пораспустили также и из прочих полков. Так как же было не печалиться варшавянам, видя такое подтверждение упомянутых рассказов? Тем временем был отдан приказ, запрещавший под страхом смерти разговаривать и неодобрительно судить о правительстве. Спустя неделю появилось другое распоряжение, чтобы все дворцы и дома были заперты в 7 часов вечера и чтобы никто не смел, под страхом быть арестованным и посаженным на хлеб и на воду, после 7 часов выходить на улицу, хотя еще было светло. (Очевидно, что до русских уже дошли слухи о волнении.) Такое распоряжение тоже очень стесняло народ: по улицам ходили полки Игельстрома. Игельстром, узнав о ропоте жителей, прислал в магистрат спросить, какие лучше войска желает народ иметь у себя на постое — московские или прусские? Варшавский магистрат и слышать не хотел о прусских войсках, будучи доволен, что московские войска защищали нас от прусских. Магистрат от имени всех горожан просил Игельстрома отдать распоряжение войскам, чтобы часть их вышла из Варшавы в одну из ближайших деревень, ибо они были большим отягощением для жителей всей Варшавы, причем магистрат ручался, если бы ходатайство его удовлетворил Игельстром, за полную безопасность в целом городе. Но просьба эта уважена не была, и от Игельстрома получен ответ, что в Варшаву придет еще более войска. И вот возникли еще большие толки и ропот. А когда Костюшко приближался к Варшаве, гетман Ожаровский отдал приказ всем, находившимся в Варшаве, польским войскам, чтобы они, когда начнется тревога, совместно с москалями, били народ. Польские офицеры, коль скоро получили такое распоряжение, то не могли удержать этого в секрете, но, посоветовавшись друг с другом, начали ходить к обывателям и рассказывать им о нем, предлагая им запастись, ради осторожности, оружием, прибавляя при этом, что вместо того чтобы бить народ, они совместно с последним станут бить москалей. В тот же день мне было извещение, о котором сказано выше.

Это предостережение было сделано мне во вторник, перед Пасхой. И не только этот офицер предостерег меня, но и прочие московские офицеры предостерегали своих приятелей-поляков. Вечером, в тот же вторник, пришли ко мне восемь человек польских офицеров, переодетых по-статски. То были: капитан артиллерии Линовский, хорунжий Ласковский, — тоже артиллерист кавалерии поручик Сухаржевский, от фузилеров поручик Нецкий, полка Чапского полковник Венгерский; вот те, которых я знаю, а что касается трех остальных, то я не знаю, как они назывались.

Придя ко мне, они звали меня с собою, говоря, что имеют ко мне весьма важное дело, коего в доме моем сказать мне не хотели. Они свели меня, в так называемый Иезуитский дом, в четвертый этаж сзади. Там, когда мы пришли, начали они рассказывать, что москали предполагают, на этой неделе, перебить нас в Варшаве, и просили моей помощи, ибо имели намерение защищаться от москалей.

— Гражданин, — говорили они мне, — мы основательно знаем, что ты в магистрате человек весьма уважаемый всеми и у тебя много есть друзей, которые последуют за тобою на защиту Варшавы и нас, военных. Московское насилие не только отняло у нас страну, но еще и смертью угрожает на этой неделе. Ведь мы уже имеем от гетмана приказ перебить своих собратьев. Но сердце наше не может перенести такого варварства, посему обращаемся к вам за советом и просим о поддержке наших слабых сил и уверены, что вы нам пособите. К тебе обращаемся, уважаемый в среде горожан гражданин, просим тебя помочь нам и верим, что ты не откажешь нам.

А затем, когда рассказали мне о всех своих намерениях, стали меня спрашивать: принимаю ли я это на себя? И пока я еще совсем не знал, что им ответить, поручик Нецкий вынул из кармана кинжал, а капитан Линовский достал из-за пазухи текст присяги и распятие и обратился ко мне со словами:

— Гражданин, если ты, имея столько друзей, откажешь нам в этой услуге, которая касается всех нас, то будь уверен, что ты отсюда не выйдешь живым.

Видя против себя оружие, что же мне было делать? Или погибать так, без боя, или от рук москалей. Для меня это было все равно. И я поклялся перед ними, что буду помогать. Затем достали из комода бумагу, на которой я должен был подписаться, и тут же показали мне список, на котором были подписи 60 720 граждан, уже присягнувших. Сказали мне, чтобы я был готов в четверг, к четырем часам утра, и чтобы слушал сигнал из пушки, на который должен был выходить вооруженным, с возможно большим числом людей. Так и было. В четверг, когда дали сигнал, я тотчас взял с собою несколько десятков человек, отнял у москалей семь орудий и ими защищался с возможным мужеством. Пальба началась в половине пятого часа и продолжалась до четырех часов пятницы. Москали заперлись в том дворце, где жил Игельстром, в Данцигском саду, у капуцинов и во дворце Красинских. В четверг, в пять часов пополудни, народ провозгласил в Королевском замке Мокроновского генералом и варшавским комендантом, а Закржевского, бывшего еще президентом во время Конституции 3-го мая, — президентом. Отправились за ним, и когда его привели в ратушу, народ сейчас занялся избранием временного совета — до дальнейшего устройства — правления, ибо его величество король не хотел ни вдаваться в это дело, ни даже ничего знать. Народ, вместе с офицерами, и меня выбрал в члены правления. Сразу по избрании совет назначил меня на дежурство к королю, для охраны, так как тогда войска при короле не было. Я же, пользуясь большим доверием в народе, пошел и выбрал из среды обывателей самых способных и отправился с ними в королевский замок. Там расставил их на караулы и пробыл с ними всю ночь. На другой день мы отправились захватить остатки московского войска. Его величество король и совет видели, что москали уже не защищаются; потому король немедленно отправил, утром, Закржевского и Мокроновского, в качестве парламентеров, к Игельстрому, чтобы тот не тратил понапрасну своих солдат, но чтобы сдался, причем ему и всем, с ним находившимся, обеспечивалась жизнь. Но он такого предложения, троекратно переданного от имени короля и совета, принять не хотел. Народ, узнавши, что он не хочет пардону, со всею силою ударил на те пункты, где были москали, и захватил их. Его превосходительство, Игельстром, на нескольких лошадях бежал к пруссакам.

По захвате московского войска наступило общее спокойствие, но народ, пришедши в ратушу, в совет, требовал распоряжения арестовать тех, которые дали письменное согласие на раздел Польского государства, разобрать дело и виновных казнить. Когда совет ответил, что велит арестовать этих лиц, народ успокоился.

Спокойствие это длилось восемь дней. На девятый день, в четыре часа пополудни, сделалась в Варшаве сильная тревога: одни говорили, что подходит множество войска, а другие, что наш король выехал из Варшавы в Москву. Тревога эта была сделана с троякою целью: дворня тех господ, которые были арестованы, произвела ее для того, чтобы освободить из ареста, во время замешательства, своих господ; другая же часть, которая разгласила, будто его величество король выехал в Москву, состояла из бездельников, картежников и тех, кои были единомышленниками французов, думая через эту тревогу добиться осуществления своих замыслов — арестования короля, в чем те и другие жестоко ошиблись. Дело же было так: король был именинник, в тот день было св. Станислава, и ехал на Прагу, на прогулку. Когда совет узнал, что народ беспокоится, что король не уехал из Варшавы, я поехал к королю, в Прагу, и просил его как можно скорее вернуться в Варшаву, сказав королю, что народ беспокоится, и чтобы вследствие этой тревоги не вышло чего-нибудь дурного в его отсутствие, а также, что обыватели боятся, чтобы король не выехал за границу. Его величество король, послушавшись совета, тотчас воротился обратно в Варшаву, а я получил приказание от президента Закржевского успокоить граждан, что король уже возвращается назад, и что нарочно послал меня, как человека, пользующегося особенною доверенностью простого народа, успокоить его. Я объявил им о возвращении короля и просил их встать двумя рядами, от Пражского моста до Королевского замка, и в то время, когда король будет проезжать около них, кричать: «Виват! Виват!»

И все это было исполнено. Противной партии, состоявшей из бездельников и тех, которые тянули на сторону французов, очень не понравилась устроенная для короля овация. Когда король вернулся в замок и вошел во внутренние покои, сейчас же подошел ко мне артиллерии майор Хомунтовский и, схватив меня за грудь, сказал: «Ты, шельма, держишь сторону короля, жизнь твоя в моих руках», — и выхватил при этом из-за пазухи пистолет, заряженный двумя пулями. На это я ему сказал, что лучше дам убить себя, нежели позволю сделать какую-нибудь обиду королю. Сейчас же обыватели отняли у него пистолет и отвозили его саблями и даже хотели изрубить, но я его защитил. Желая узнать, много ли еще есть подобных господ, я приказал отвести его под караул с тем, чтобы ни на чье требование он не был освобожден. В замке, всюду, где только был вход к его королевскому величеству, я поставил двойные караулы из жителей. Защитив замок от «французского духа», я взял с собою остаток граждан, вышел с ними из замка и отправился в ратушу на заседание Совета. Там было получено известие, что народ хочет перебить всех господ, которые были арестованы, за то, что дали письменное согласие на раздел государства. Тогда Совет снова послал меня уговорить их, чтобы без декрета никого теперь не убивать. Я, пришедши к ним, возвысил голос и довольно ясно их убеждал. Но это убеждение немного на них повлияло. Тогда я посоветовал им изложить свое желание на бумаге в Совет, прося последний приказать судить этих лиц, ибо по образу действий Игельстрома можно было подозревать (в чем даже имелись доказательства): Ожаровского, Анквича, Забелло и епископа Коссаковского, кои были самыми первыми особами, давшими свое письменное согласие на раздел государства. Такое предложение народ принял и оставил свои замыслы. На другой день, утром, народ собрался с оружием и пришел ко мне с требованием, в коем было изложено, в следующих четырех пунктах, его желание:

1. Народ желает, чтобы Совет приказал увеличить караулы при арестованных и бывших гродненских послах.

2. Народ хочет, чтобы оружие и амуниция были розданы черни.

3. Народ желает, чтобы его величество король находился в полной безопасности, и чтобы ему было оказываемо должное уважение, и чтобы Совет приказал устроить вокруг Варшавы шанцы.

4. Народ требует и приказывает, чтобы Совет нынешнего же дня предал уголовному суду следующих лиц: гетмана Ожаровского, маршалка гродненского сейма Анквича, маршалка литовского сейма Забелло и епископа Коссаковского.

Чернь, вместе с военными, принудила меня идти с ними к президенту и попросить его, от имени всего народа, прийти в ратушу и распорядиться созвать Совет. Когда президент подошел к ратуше, чернь сейчас же загородила ему ворота и просила его остановиться, пока народ прочитает ему свои пункты. Выслушав пункты, он тотчас ответил на них народу, что три пункта справедливых желаний немедленно будут удовлетворены; на четвертый же пункт дал ответ, что Совет временного управления не может приказать предать суду этих особ, что это зависит от разрешения главнокомандующего (Костюшко). Народ снова сказал президенту, что если не будет выслушано это его желание, т.е., что Совет не распорядится предать суду этих особ, как изменников своей родины, то не только этих именно лиц, но и всех, в то время содержавшихся под арестом, господ они изрубят в куски, и что они до тех пор не сложат оружия, пока желание их не будет удовлетворено. Затем — президент пошел в ратушу, а народ остался ожидать ответа. Совет вторично дал ответ, что не может предать суду без ведома главнокомандующего. Получив такой ответ, чернь немедленно пошла на пороховые (это, вероятно, были или пороховые погреба, или пороховой завод), где эти особы сидели, и привела их в ратушу, в судебную палату. Пригласили также капуцинов для исповеди их. Одновременно с этими особами, в ратушу вошло несколько сот способнейших людей, в числе которых были офицеры. Они вошли в Совет и обратились с такими словами:

- Светлейший Совет! Народ желает и просит суда над изменниками родины, кои приведены перед уголовный суд; если вы не позволите их судить, то не только они будут казнены на ваших глазах, но мы даже и самый Совет станем считать непослушным и несправедливым. Не будет для них наказания — не будет и страха. Смотри, Совет: несколько десятков тысяч народа ожидают от тебя справедливого суда. Если ты не дашь его народу, то будь уверен, что народ сам учинит его. Подумай, Совет! Ты не только не защитишь сих четверых особ, но и прочих арестованных мы уже тогда не будем в состоянии спасти от смерти.

Такие угрозы заставили Совет отдать под уголовный суд помянутых лиц. Лишь только Совет предал их уголовному суду, как сейчас же были предъявлены против них доказательства из переписки Игельстрома. Наперед был судим гетман Ожаровский за то, что был подкуплен Москвой.

Уголовный суд, по прочтении ему его приказа польским войскам — бить в Варшаве совместно с москалями народ, спросил его: сам ли он своею рукою писал этот приказ и отдал войскам? Когда же гетман ответил, что писал сам своею рукою эти приказы и отдал их на погибель народа, то уголовный суд спросил его: для чего он издал эти приказы? Он ответил суду, что приказы эти были отданы им по приказанию Игельстрома, за что он взял деньги. Как скоро он признался, что был подкуплен, так тотчас был осужден на виселицу и повешен палачом. Анквич и Забелло были повешены за то, что подкупили послов на гродненском сейме дать письменное согласие на раздел и что сами были подкуплены. Еп. Коссаковский за то был повешен, что он, как духовное лицо, не должен был давать советов Игельстрому перебить народ во всех костелах в Варшаве, во время пасхальной заутрени, для чего он отдал распоряжение начать заутреню во всех костелах в 8 часов, а также за то, что он подкупил послов на гродненском сейме и сам был подкуплен Москвою.

Много было против него и других доказательств, так что его осудили на виселицу. Когда он был уже осужден, Совет тотчас же послал к нунцию, чтобы тот велел снять с него духовный сан (т.е. духовные почести). На это нунций дал ответ, что сан этот замаран, раз он очернил себя изменою перед отечеством, однако же нунций прислал своего каноника для снятия сана, а затем Коссаковский был повешен. После казни этих четырех лиц народ желал, чтобы майор Хомунтовский был рассечен за то, что хотел арестовать короля и меня убить в Королевском замке. И уже была вывезена пушка перед короля Сигизмунда, так как предполагали после казни тело его зарядить в пушку и выстрелить на четыре стороны Варшавы. Но я упросил, чтобы его еще позадержали до допроса — кто его подговорил арестовать короля, а меня, лицо самое доверенное в обществе, убить.

Народ послушался меня и он остался под арестом. Через несколько дней поступило ко мне от варшавского коменданта, ген. Мокроновского, ходатайство за этого майора — простить и извинить его, так как он был пьян. Я, не желая быть его тираном, велел его освободить, но под тем условием, чтобы он более не оставался в Варшаве. Генерал приказал ему выехать в Литву, что тот немедленно и исполнил. Все-таки смерть не пощадила этого майора: пушечное ядро оторвало ему голову. Сторонники французов, кои были такого же образа мыслей, как этот майор, видя, что я стою за короля, к каковой партии принадлежали все, наиболее значительные граждане, должны были оставить свой замысел. Мы в нашей революции не имели ни малейшего намерения делать так, как делали у себя французы, и с ними у нас не было никакого согласия. Начиная эту революцию, единственною нашею целью было — отомстить прусскому королю за вероломство, сделанное нам во время Конституции 3-го мая. Он обманул послов на этом сейме и отвлек нас от давно заключенного с Москвою союза обещанием дать нам всякую военную помощь для отражения Москвы. Прусский король стремился, как можно скорее, захватить у нас Гданьск и Торунь (Данциг и Торн), к коим он постоянно подкрадывался. Так и случилось. Обманувши наших послов на сейме, он немедленно забрал эти города, без которых вся Польша не только никогда не могла бы населиться, но даже половину своей ценности должна была бы потерять, ибо эти два города портовые (о Торне этого сказать нельзя), там сосредоточивается для всего края самая обширная торговля всех стран; словом, без этих городов Польша никак не могла обойтись.

Разве не довел нас до окончательного отчаяния такой несправедливый захват государства прусским королем, когда мы и без того видели себя со всех сторон обиженными и незаслуженно разграбленными? Скажу правду, хотя бы мне пришлось потерять свою голову, что известные три государства, безо всякого повода, отняли у нас страну. О, мой боже! Как же не должен каждый поляк стонать и скорбеть о такой великой обиде! Правда, мы были под покровительством государыни императрицы, но какое же это было покровительство? Когда некоторые обратились к государыне с просьбою о помощи против своих собратьев и единоземцев, то получили помощь, но не такую, чтобы она была помощью для всего края. Кто же на этом потерял, как не бедные жители, кои постоянно были угнетаемы и порабощаемы москалями. Такая помощь была полезна не для всего вообще края, но только для некоторых лиц, кои старались не о том, чтобы осчастливить страну, а заботились лишь о своих личных выгодах, и потому не держались одного своего короля, который давал им добрые советы, и благодаря такой именно помощи утратили государство. Кто на этом потерял, когда города и деревни были сожжены и уничтожены? Я знаю, что его королевское величество, на сейме 3-го мая, несколько раз говорил сеймовым чинам, чтобы не вступали в союз с прусским королем; говорил им также: «вы оставляете теперь Москву, которая, вам еще до сих пор не изменила, но вы дождетесь того, что на коленях поползете к государыне императрице из-за вероломства прусского короля и будете просить о мщении против него». Но разве это помогло, когда прусские уловки одержали перевес над партиею короля, советовавшего не расходиться с Москвою. Ради этого король объявил престол наследственным для внука государыни императрицы, кн. Константина. Настолько старался наш король, чтобы Москва не только была нашей покровительницей, но и совсем хотел и хочет отдать под опеку государыни Польшу. Со времени сей конституции вся наша страна была довольна и желала иметь у себя польским королем кн. Константина. Но эта же конституция не удовлетворила нескольких особ; они обратились к государыне и просили о военной помощи, чтобы порвать и опрокинуть эту святую конституцию. Это были те особы, которым хотелось быть королями, и потому такое святое дело им не понравилось. Его королевское величество хотел добра для своей страны, хотел, чтобы еще при его жизни был избран наследник престола, чтобы Польша не подвергалась больше таким смутам при наследовании трона, какие она испытывала прежде. Вот этим-то панам не понравилось, что король желает отдать корону другому, а не им. Это были те самые господа, которые искали окончательной погибели Польскому государству и ее действительно нашли, не оглядываясь на то, что вследствие своих несогласий они разрушат и окончательно погубят Польшу.

Мне известны задачи и план теперешней польской революции. Они были таковы. Прежде всего, во всей Польше, в один день и в одну ночь, все московские, цесарские и прусские войска предполагалось не перебивать, но обезоружить и взять в плен. Затем предполагалось отправить посольство к государыне императрице и к цесарю, чтобы они не мешали нам воевать с прусским королем, отомстить ему за обман наших послов и несправедливое отнятие части нашего края.

Посольство это должно было ходатайствовать: 1) чтобы государыня императрица разрешила созвать сейм 3-го мая и приказала восстановить конституцию с некоторыми необходимыми в ней поправками: 2) чтобы в нынешней войне с прусским королем она оставалась нейтральною и с нами бы вступила в вечный союз; 3) чтобы кн. Константина, которого хочет вся Польша, дала нам в короли; 4) чтобы не оказывала более никакой помощи и не предоставляла своих войск польским панам для борьбы с собратьями, разве бы только одному королю, если бы он предполагал воевать; 5) чтобы из Польши к русским границам были отодвинуты русские войска. За это мы хотели уступить императрице ту область, которая была нужна ей для разграничения с турками, разоружить войска и предоставить наследственный престол кн. Константину, а сами ударить со всею силою на прусского короля и отобрать отнятую у нас область. Вот правда о нашей революции, которая нам не удалась отчасти вследствие вышеизложенного, отчасти потому, что ген. Мадалинский, не ожидая назначенного для революции дня, все испортил. По этой причине в Варшаве дело не могло обойтись без пролитая крови как с той, так и с другой стороны. Русские войска постоянно стягивались на ночь в сборные пункты, по нескольку десятков и по нескольку сот, так что никак нельзя было их обезоружить. Когда же началось восстание, некоторые господа ездили к ген. Игельстрому с увещанием сдаться, обещая полную неприкосновенность и ему, и русскому войску, но он никоим образом сдаться не хотел. Это-то обстоятельство загородило нам дорогу в Петербург. Мы не могли отправить посольства к государыне императрице, так как не могли достать полномочного посла. Другим для нас препятствием было то, что не все города разом восстали; а третьим — что прусские войска тотчас подошли под Варшаву. Таким образом, наши господа, которые предполагали заправлять революцией, никак не могли достичь осуществления своих замыслов.

Сказав, какого рода предполагалась революция, я пойду далее, скажу о том, что делалось в Варшаве. Главнокомандующий учредил верховный народный Совет из 8 особ. Совет выбрал к ним 32 кандидатов… Я был в числе последних. Потом нас распределили по департаментам. Я был назначен в отделы финансовый и паспортный, а сверх того состоял председателем лотереи. Но в этих отделах я очень мало находился, ибо Совет, как только народ пожелал устроить вокруг Варшавы шанцы, назначил туда меня, как человека наиболее любимого в Варшаве. Я, сверх возложенных на меня обязанностей, старался привлечь народ и лиц разного состояния, равно как и несколько тысяч женщин, к устройству вокруг Варшавы окопов, благодаря чему значительно сберег казну республики. Она должна была бы выдать на это несколько миллионов, тогда как я с людьми без всякого расхода это сделал. По разделении Варшавы на участки, коих было устроено 7, отдано было распоряжение, чтобы каждый участок, во время тревоги, отправил на окопы по 3000 человек с оружием. Когда начальники участков в первый раз отправили на окопы людей, указывая им места, предназначенные для каждого участка, на случай тревоги, был тут некто Конопка. Этот стал подбивать людей вести борьбу против неприятелей и советовал им, когда будут возвращаться с окопов домой, обратиться с просьбою в Совет, чтобы последний приказал наказать изменников. Люд этот, когда возвращался, зашел к президенту и просил его наказать тех, которые согласились на раздел. (То, о чем здесь начинает говорить автор, логически должно быть поставлено в связь с вышепомещенным рассказом о народном суде над Ожаровским, Анквичем, Забелло и Коссаковским.) Президент, выйдя к ним, просил подождать, хотя бы с неделю, так как еще не был учрежден высший уголовный суд. Конопка. услышав о том, что им приказано подождать неделю, снова стал внушать народу, что Совет поступает несправедливо. Затем, взяв с собою людей, он отправился с ними за деревом для виселиц. В течение ночи поставили 11 виселиц. Президент, когда узнал об этом, немедленно прислал за мною. Я спал, так как был час ночи, и ничего не знал. Президент просил меня принять какие-либо меры, чтобы ночью не произошло чего-нибудь дурного. Когда я пришел на рынок, там уже стояли 3 виселицы. Возвысивши голос, я убедительно просил народ оставить свои замыслы.

Но убеждения мои совсем не помогли, ибо люд этот совершенно не был мне знаком. Это были одни лишь сторожа, маляры, плотники, рабочие, дворовые и бездельники, коих я совсем не знал. Эти люди не желали совсем слушать моих убеждений и даже хотели повесить меня на первой виселице. Они уже притащили меня под виселицу, но, к великому счастью, со мною было несколько знакомых, кои защитили меня от этих разбойников, желавших вешать каждого, кто убеждал. Волнение продолжалось целую ночь. Последняя была употреблена разбойниками на постановку одних виселиц. Повторяю: то были люди, которые хотели из этого бунта извлечь барыш при помощи грабежа или кражи. Случалось и так, что они будто разыскивали виновных по дворцам, а на самом деле грабили. Когда Бог дал день, немедленно собрался Совет, чтобы принять меры против бунта. Послано было распоряжение в участки, чтобы участковые начальники пошли со своим войском и приказали подрубить виселицы. Разбойники, увидев, что подрубают виселицы, бросились на начальников и, изрубив нескольких из них, рассеяли солдат. Затем восстановили виселицы и одни из них пошли в Совет просить подвергнуть суду известных лиц, другие же, не дожидаясь суда, сами отправились к этим лицам и повесили их при помощи палача. Когда дано было знать об этом в Совет, мы, Совет, с возможною поспешностью поехали к ним уговорить — не делать такого убийства, но сами едва избежали опасности, так как они хотели вешать каждого, кто их убеждал. Они даже повесили подпрокурора (instygatora), посланного Советом их уговорить. В это время не было видно ни одного домовладельца, ибо каждый боялся выходить на улицу, чтобы не быть повешенному. В тот день повесили 8 человек, быть может, повесили бы и больше, если бы не помешал дождь. Бог послал сильный дождь, благодаря которому бунтовщики должны были спрятаться. Я с президентом едва спасли коронного маршалка: его уже тащили к виселице. Это знает и Закржевский, который был президентом и очевидцем всего этого бунта, возникшего благодаря Конопке, но никак не мне, ибо я совсем в это дело не вмешивался. По усмирении бунта, Совет приказал арестовать свыше 500 человек, и каждый из них был допрошен отдельно: кто устроил этот бунт и кто их подговорил, а против меня не было ни одного показания. На следующий день я подал в Совет проект, чтобы Совет сделал распоряжение участковым начальникам (Lo wojtów cyrkulowych), чтобы они, каждый в своем участке, выслали надзирателей (dyzorców) для переписи населения, находящегося в Варшаве, причем, чтобы отдельно были переписаны домовладельцы, отдельно жильцы, особо ремесленники и особо бездельники, кои не имели занятий. Последних я предлагал переловить и сдать в солдаты, так как иначе мы никогда не могли бы быть покойными в Варшаве. Совет принял мой проект с удовольствием и тотчас послал меня к Костюшко за военною помощью, ибо войска в то время в Варшаве не было, а Костюшко с войском находился в 9 милях от Варшавы. Когда я прибыл к Костюшко и отдал ему пакет, он немедленно отправил в Варшаву 4000 войска, а мне пожаловал патент на звание полковника. Возвратясь в Варшаву, в ту же ночь мы выбрали 6000 бездельников, которых я немедленно отослал в лагерь Костюшко. То же мы повторили во вторую и в третью ночь и таким образом значительно увеличили войско и восстановили спокойствие в Варшаве. На третий день Костюшко прислал мне приказание начать вербовку полка. С этого времени я уже не вмешивался ни в какие гражданские дела, но лишь только занимался военными. В несколько дней я завербовал 700 человек. Снова получил приказ прийти с ними в лагерь и там их учить. Через 5 месяцев я остановился под Гроховым и там держал патрули при батареях, состоявших из 8 орудий: 4 двенадцатифунтовых и 4 шестифунтовых. Имел я и офицеров, данных Костюшко: подполковника графа Конарского, двух майоров Сосновского и Марковского, четырех капитанов, четырех поручиков, четырех подпоручиков, четырех хорунжих, одного адъютанта и семьсот шестнадцать рядовых. Затем, Совет выбрал уголовных судей и велел судить бунтовщиков и тех, кои вешали без судебного приговора. Таких обнаружено дознанием 18 человек, но суд приказал повесить из них 17, а остального — посадить на пороховые. В этом числе был Коноп-ка и много ему подобных. Уже по одному этому можно убедиться, что если бы я сколько-нибудь был причастен к этому делу, то защитился ли бы от такого наказания? О, наверное, нет! Ибо там виновных отбирали из войск и судили, как преступников, причем некоторых казнили. Следует принять во внимание и то, что там судили и наказывали даже князей, если они оказывались виновными; мог ли бы я спастись от наказания? Там каждый строго присматривал друг за другом — не заподозреватся ли кто в каком проступке, за который подлежал бы смертной казни, и если бы такого не наказал суд, то наказала бы сама чернь. В доказательство своих слов приведу такой случай. Один из членов Совета, без ведома последнего, отправился к арестованным особам. Совет сейчас же исключил его из своей среды и даже приказал арестовать, а чернь за такой малый проступок сама его повесила. Таким образом, не только я, но и каждый должен был остерегаться; там никому не спускали, но наказывали смертью. И так, государыня императрица может быть уверена, что если бы я чинил какие-либо разбои, то, конечно, не остался бы без наказания, да притом еще самого позорного, какое только было в Польше. А если бы еще недостаточно было моей справедливой исповеди, — если бы встретилось какое-либо сомнение, — сошлюсь на всех тех, которые находятся здесь, в плену, пусть они подтвердят мое показание. Если же и им не будет дано веры, то все варшавские жители знают то же самое, что я никогда ничьей не желал смерти. Хотя я пользовался у народа большим доверием, однако никогда никого не подговаривал на злое дело, которое могло бы вредить ему или мне, ибо должен был бы и за них, и за себя отвечать по всей строгости, и даже, если бы мне удалось оправдаться пред светом, то я должен был бы со всею строгостью отвечать пред Богом. Я никогда не имел столь подлой души, чтобы хотеть чужой погибели. Если я привлек к себе сердца граждан, то привлек благодаря самым справедливым для них советам в делах и услугам в нужде. И вот, вся публика, после многих моих услуг, доверила мне свои сердца, а я за такое к себе отношение еще более старался ее возблагодарить.

Вопрос: отвечай! если имел чины и должности, то где их приобрел? Я был радным в магистрате, а потом, когда началось в Варшаве восстание, первый из магистратских стал во главе граждан на защиту своей отчизны с мужественным сердцем и оказался также отважным в бою, как и тот, кто изучал военную тактику и столько проявил (храбрости) с гражданами, сколько может проявить самый опытный солдат. Это видели и военные, и граждане. Вот поэтому-то и допустили меня к тем чинам и должностям, которые я имел.

Тут я окончу свое показание о делах, совершенных мною в Варшаве, а таких дел совершено при моем посредстве много и все по данным мне Советом приказаниям, кои я обязан был исполнять. О первоначальных замыслах касательно сей революции я ничего не знал, ибо к числу заговорщиков не принадлежал, поэтому, будучи допрошен в Варшаве у ген. Буксгевдена — не знаю ли чего о деньгах, которые могли быть скрыты, или о документах Игельстрома (о судьбе денег, похищенных у Игельстрома при взятии штурмом дома, в коем он жил, пишет Шлоссер: «К чести поляков нужно заметить, что когда польское правительство потребовало, чтобы были возвращены суммы, расхищенные из дворца Игельстрома, они тотчас были выданы до копейки» (XVII, 238)), ответил, что не знаю, потому что гражданскими делами не ведал.

При взятии Варшавы русскими я не был, так как за несколько дней до сего получил приказание выехать в Познань. Там я был арестован пруссаками и, пробыв у них в плену месяц, по требованию Суворова, был отослан под прусским конвоем в Варшаву. Здесь меня арестовали и допрашивали обо всем. После трех дней ареста я был освобожден, а через три дня снова взят и отправлен в Петербург. На этом я заканчиваю небольшой отчет о всей своей деятельности и больше ничего не знаю, в удостоверение чего собственноручно подписуюсь Ян Килинский, р(адный) г(орода) В(аршавы), полковник 20 полка.

Записки башмачника Яна Килинского о варшавских событиях 1794 г. и о своей неволе // Русская старина, № 2-3.1895.

ОКТЯБРЬ 1794 г.

ИЗ ПИСЬМА ЛИТОВСКОГО ГЕНЕРАЛ-ГУБЕРНАТОРА ГРАФУ А. К. РАЗУМОВСКОМУ О ПОДАВЛЕНИИ ПОЛЬСКОГО ВОССТАНИЯ ПОД РУКОВОДСТВОМ Т. КОСТЮШКО

…Сообщаемые мною известия могут дойти до вас очень поздно, но, тем не менее, я могу сообщить вам, что Гродно, Ковно и Ромно, так же как и вся Литва до Немана и вся Самогития, усмирены и заняты нашими войсками.

Гр. Суворов уничтожил большой отряд польского войска около Бреста, а генерал Денисов перешел на правый берег Вислы, где разбил наголову самого Костюшку и взял его в плен. Любопытно знать теперь, что станется с Варшавой и со всеми ее злодеями. Говоря откровенно, мне кажется, что русские войска достаточно работают.

Войска, находящиеся под моим предводительством, от начала кампании участвовали более чем в 20 сражениях, не проиграв ни одного. Я говорю только об одной Литве. Теперь ваше дело, господа, обсудить в ваших кабинетах, как поступить с завоеванным, я же желаю от всей души возвратиться к своему домашнему очагу, потому что уже начинаются морозы…

Дело, в котором Костюшко взят в плен, было 29 сентября при Стенжище.

Белоруссия в эпоху феодализма. Т. 3. С 72.

23 ДЕКАБРЯ 1794 г.

ИЗ ДЕКЛАРАЦИИ ПРАВИТЕЛЬСТВ РОССИИ И АВСТРИИ О ПОДГОТОВКЕ ТРЕТЬЕГО РАЗДЕЛА РЕЧИ ПОСПОЛИТОЙ

Усилия, которые е. и. в. вынуждена была употребить к обузданию и прекращению мятежа и восстания, обнаружившихся в Польше, со стремлениями самыми пагубными и опасными для спокойствия соседственных Польше держав увенчались совершенно полным и счастливым успехом, и Польша была совершенно покорена и занята войсками императрицы, и поэтому е. и. в., предусматривая подобный исход уповании на справедливость своих требований и в расчете на силу тех средств, которые ею приготовлены были для одержания победы, поспешила предварительно войти в соглашение со своими двумя союзниками, а именно е. в. императором римским и е. в. королем прусским, относительно принятия самых действительных мер для предупреждения смут, подобных тем, которые их по справедливости встревожили и которых зародыши, постоянно развивающиеся в умах, пропитанных до глубины самыми нечестивыми принципами, не замедлят рано или поздно возобновиться, если там не будет устроено твердое и сильное правление. Эти два монарха, убежденные опытом прошедшего времени в решительной неспособности Польской республики устроить у себя подобное правление или же жить мирно под покровительством законов, находясь в состоянии какой-либо независимости, признали за благо в видах сохранения мира и счастия своих подданных, что предпринять и выполнить совершенный раздел этой республики между тремя соседними державами представляется крайней необходимостью. Узнав об этом образе мыслей и находя его совершенно согласным со своими соображениями, е. в. императрица всероссийская решилась условиться сперва с каждым из двух вышеупомянутых высоких союзников отдельно, а потом с обоими вместе о точном определении соответственных частей, которые им достанутся по их общему соглашению.

Вследствие сего е. в. император назначил нижеподписавшегося, снабженного им самыми широкими полномочиями, войти в соглашение по настоящему вопросу с их превосходительствами уполномоченными е. в. императрицы всероссийской д. т. сов. и вице-канцлером гр. Остерманом, д. т. сов. обер-гофмейстером двора гр. Безбородко ит. сов. членом коллегии иностранных дел Марковым, равным образом снабженными необходимыми полномочиями, каковые уполномоченные по зрелом обсуждении предложений, сделанных с той и другой стороны, и находя их вполне согласными с намерениями их августейших государей, согласились на следующие пункты.

Что впредь границы Российской империи, начинаясь от их настоящего пункта, будут простираться вдоль границы между Волынией и Галицией до р. Буга; отсюда граница направится, следуя по течению этой реки, до Брест-Литовска и до пограничной черты воеводства этого имени в Подляхии, затем она направится по возможности до прямой линии границами воеводств Брестского и Новогрудского до р. Немана напротив Гродно, откуда она пойдет вниз по этой реке до места, где она вступает в прусские владения, а потом, проходя по прежней прусской границе с этой стороны до Полангена, она направляется без перерыва до берегов Балтийского моря на нынешней границе России близ Риги, так что все земли, владения, провинции, города, местечки и деревни, заключающиеся в вышеозначенной черте, будут присоединены навсегда к Российской империи, и спокойное и неоспоримое владение будет за нею гарантировано достоверным и торжественным образом е. в. императором римским.

По исполнении всех этих формальностей каждый из дворов приступит к принятию во владение способом, признанным наиболее удобным, всех земель и мест, которые ему достанутся по настоящему разделу

В уверение чего мы подписали настоящий акт, приложили к нему печать нашего герба и вручили его уполномоченным е. в. императрицы всероссийской д. т. сов. и вице-канцлеру гр. Остерману, д. т. сов. гофмейстеру двора гр. Безбородко и т. сов. члену коллегии иностранных дел Маркову в обмен подобного акта такого же содержания, который нам был передан с их стороны.

Гр. Людвиг Кобенуль.

Белоруссия в эпоху феодализма. Т. 3. С. 72-74.

1 МАЯ 1795 г.

УКАЗ ЕКАТЕРИНЫ II ГЕНЕРАЛ-ГУБЕРНАТОРУ МИНСКОМУ, ИЗЯСЛАВСКОМУ И БРАЦЛАВСКОМУ О ПРИНЯТИИ ПРИСЯГИ ОТ ЖИТЕЛЕЙ ПРИСОЕДИНЕННЫХ К РОССИИ ПО ТРЕТЬЕМУ РАЗДЕЛУ ПОЛЬШИ ОБЛАСТЕЙ И ОБ УЧРЕЖДЕНИИ ТАМОЖЕН

Рескриптом нашим генерал-фельдмаршалу гр. Петру Александровичу Румянцеву-Задунайскому от 18 марта с. г. между прочим повелели мы, чтобы все земли, начиная от прежних с нами пределов Галиции вдоль по старой границе областей австрийских до Буга, потом вниз по сей реке до рубежей литовских, объяты были от войск, в начальстве его состоящих, так, чтобы, замыкая сим остальную часть Волынского и часть Хелмского воеводств, лежащую на правом берегу Буга, все пространство сие действительно было в руках наших и чтобы гражданское и в сих землях постановляемое от нас правительство все довлеемые возможности имело не токмо привесть к присяге всех обывателей, но и управлять ими именем и властию нашею. Вследствие сего, получив от упомянутого генерал-фельдмаршала донесение, что все ему предписанное в самой точности выполнено будет, за благо признали мы вам повелеть:

1. На точном основании прежде данных вам и предместнику вашему гр. Кречетникову предписаний наших возлагаем на вас принятие присяги от всякого рода обитателей, живущих на землях, вышеупомянутою чертою объемлемых, в верности подданства на вечные времена нам и преемникам нашим. Присоединяя все пространство земель сих и с живущими тут к управлению порученных вам губерний, следует вам именем нашим объявить всем вообще и каждому особенно, кому о том ведать надлежит, что они уже, быв подданные державы нашей, как таковые и охранены будут и сопричитаются ко всем тем выгодам и преимуществам, кои изданным по воле нашей в 1793 г. в 27-й день марта от гр. Кречетникова манифестом новоприсоединенным тогда областям от нас пожалованы были.

2. По силе изданных от нас в 7-й день ноября 1775 г. учреждений земли сии немедленно разделить на округи и, сопричитая оные к устроенным уже округам в губерниях Брацлавской, Изяславской и области Каменецкой, из всех оных составить 3 губернии, а именно: Брацдавскую, Волынскую и Подольскую. Вы не оставите сочинить оным генеральные и специальные губернские и окружные карты, а равно штаты присутственным местам на точном основании учреждений наших, что все обстоятельно и во всех подробностях не замедлите представить нам на усмотрение и утверждение по примеру представлений ваших по Минской губ.

3. Таможни и пограничная цель и стража должны быть учреждены по новой границе сей. Местное положение всех управляемых вами областей, а равно и сих, ныне присовокупляемых по всем взысканиям и осмотрам, вами учиненным, довольно уже вам известно, так что, основываясь на оных, вы сделаете представление, где удобнее полагаете вы быть новым таможням по внешней границе вверенных вам губерний, начиная по Днестру от границы Вознесенской губ. вверх по сей реке до пределов Галиции и по границе сей области до Буга и вниз по сей реке до Литвы, где уже и учреждение пограничной цепи и стражи и таможен зависит от управляющего тою областью генерал-губернатора кн. Репнина. Штаты пограничным таможням, цепи и стражи и карантинам на Днестре по границе с Молдавиею и положения всему, коль скоро они готовы будут, вы не медлите поднести к утверждению нашему

В заключение сего нужным находим удостоверить вас, что от всех воинских начальств вам всевозможные пособия подаваны будут по силе прежних и вам известных предписаний наших; равно и в том, что труды и деятельность ваша, устремленные с толиким жаром ко благу и пользе отечества, всегда приемля с особливым благоволением, не оставим мы трудную и нам особливо угодную службу вашу ознаменовать достойным награждением.

Белоруссия в эпоху феодализма. Т. 3. С. 74-75.

13 ОКТЯБРЯ 1795 г.

ИЗ КОНВЕНЦИИ МЕЖДУ РОССИЕЙ, ПРУССИЕЙ И АВСТРИЕЙ О ТРЕТЬЕМ РАЗДЕЛЕ РЕЧИ ПОСПОЛИТОЙ

Е. в. императрица всероссийская и е. в. король прусский, желая прийти к более подробному и окончательному соглашению относительно постановлений, находящихся в декларации, заключенной здесь, в С.-Петербурге, 23 декабря 1794 г. между двумя императорскими дворами и сообщенной в недавнее время берлинскому двору, и определить с большею точностью границы, которые должны разделять владения трех соседних с Польшею держав после окончательного разделения сей последней. <…>

Ст. I. Декларация, упомянутая во вступлении настоящего акта и признаваемая как бы помещенною здесь от слова до слова, принята за непреложное основание нынешнего соглашения во всем, что касается приобретений е. в. императрицы всероссийской. Вследствие сего е. и. в. сохранит в своем владении все земли, города, округи и прочие поместья, которые упомянуты в том акте, и е. в. король прусский гарантирует за нею это владение и пользование на вечные времена.

Ст. II. Е. в. император римский во внимание к дружбе своей к е. в. королю прусскому отказывается от территории, которая простирается по прямой линии от Свидры на Висле до слияния Буга с Наревом, так что весь этот округ будет считаться в составе той части, которая по распределению той же декларации должна идти по разделу е. в. королю прусскому, владение и пользование которою их императорские величества равным образом гарантируют за ним на вечные времена.

Ст. IV. Е. в. император римский и е. в. король прусский предварительно гарантируют торжественно и обоюдно все территории, которые по окончании работ смешанной комиссии и по решению е. в. императрицы всероссийской будут присуждены той и другой стороне, и эти же территории равным образом будут за ними гарантированы е. и. в. императрицею всероссийскою.

Ст. VIII. Настоящий трактат будет ратифицирован в формах, принятых обоими договаривающимися дворами, и ратификации будут обменены в продолжение 6 недель или, если возможно, и ранее.

В уверение чего мы, уполномоченные, подписали сие и приложили к сему печати наших гербов.

Гр. Иван Остерман.

Гр. Александр Безбородко.

Аркадий Морков.

Гр. Фридрих Богислав

Эммануил Тауенцин.

Белоруссия в эпоху феодализма. Т. 3. С. 78-79.

3 ДЕКАБРЯ 1795 г.

РЕСКРИПТ ЕКАТЕРИНЫ II ЛИТОВСКОМУ ГЕНЕРАЛ-ГУБЕРНАТОРУ О ВОЗВРАЩЕНИИ ПОЛЬСКИМ ПОМЕЩИКАМ ИМЕНИЙ В БЕЛАРУСИ

Тимофей Иванович [Тутолмин — прим.]. Состоящие в губерниях, вашем управлению вверенных, имения, принадлежащие родственникам короля польского, а именно: кн. Станиславу Понятовскому, гр. Михаилу Мнишеку, гр. Викентию Тышкевичу, бывшему гетману Михайло Огинскому и кн. Изабелле Любомирской, урожденной кн. Чарторыйской, всемилостивейше повелеваем возвратить им в прежнее их владение с теми правами, какими они пользовались до взятия сего имения в казенный секвестр, и с доходами, с них собранными, которые в казну не поступили. Пребываем, впрочем, вам благосклонны.

Белоруссия в эпоху феодализма. Т. 3. С. 79.

1819 г.

Н.М. КАРАМЗИН. МНЕНИЕ РУССКОГО ГРАЖДАНИНА

Государь! В волнении души моей, Любящей отечество и Вас, спешу после нашего разговора, излить на бумагу некоторые мысли (не думая ни о красноречии, ни о строгом логическом порядке). Как мы говорим с Богом и совестью, хочу говорить с Вами.

Вы думаете восстановить Польшу в ее целости, действуя, как христианин, благотворя врагам. Государь! Вера христианская есть тайный союз человеческого сердца с Богом; есть внутреннее, неизглаголанное, небесное чувство; оно выше земли и мира; выше всех законов — физических, гражданских, государственных — но их не отменяет. Солнце течет и ныне по тем же законам, по коим текло до явления Христа Спасителя: так и гражданские общества не переменили своих коренных уставов; все осталось, как было на земле и как иначе быть не может: только возвысилась душа в ее сокровенностях, утвердилась в невидимых связях с Божеством, со своим вечным, истинным Отечеством, которое вне материи, вне пространства и времени. Мы сблизились с Небом в чувствах, но действуем на земле, как и прежде действовали. Несмъ от мира сего, сказал Христос: а граждане и государства в сем мире. Христос велит любить врагов: любовь есть чувство; но Он не запретил судьям осуждать злодеев, не запретил воинам оборонять государства. Вы христианин, но Вы истребили полки Наполеоновы в России, как греки-язычники истребляли персов на полях Эллады; Вы исполняли закон государственный, который не принадлежит к религии, но также дан Богом: закон естественной обороны, необходимый для существования всех земных тварей и гражданских обществ. Как христианин, любите своих личных врагов; но Бог дал Вам царство и вместе с ним обязанность исключительно заниматься благом оного. Как человек по чувствам души, озаренной светом христианства, Вы можете быть выше Марка Аврелия, но как царь Вы то же, что он. Евангелие молчит о политике; не дает новой: или мы, захотев быть христианами-политиками, впадаем в противоречия и несообразности. Меня ударят в ланиту: я, как христианин, должен подставить другую. Неприятель сожжет наш город: впустим ли его мирно в другой, чтобы он также обратил его в пепел? Как мог язычник Марк Аврелий, так может и христианин Александр благотворить врагам государственным, уже побежденным, следуя закону человеколюбия, известного и добродетельным язычникам, но единственно в таком случае, когда сие благотворение не вредно для отечества. Любите людей, но еще более любите россиян, ибо они и люди, и Ваши подданные, дети Вашего сердца. И поляки теперь слушаются Александра: но Александр взял их русскою силою, а россиян дал ему Бог, и с ними снискал он благодетельную славу Освободителя Европы.

Вы думаете восстановить древнее Королевство Польское; но сие восстановление согласно ли с законом государственного блага России? согласно ли с Вашими священными обязанностями, с Вашей любовию к России и к самой справедливости? Во-первых (не говоря о Пруссии), спрашиваю: Австрия отдаст ли добровольно Галицию? Можете ли Вы, творец Священного Союза, объявить ей войну, противную не только христианству, но и государственной справедливости? Ибо Вы сами признали Галицию законным владением Австрийским. Во-вторых, можете ли с мирною совестию отнять у нас Белоруссию, Литву, Волынию, Подолию, утвержденную собственность России еще до Вашего царствования? Не клянутся ли государи блюсти целость своих держав? Сии земли уже были Россиею, когда митрополит Платон вручал Вам венец Мономаха, Петра и Екатерины, которую Вы сами назвали Великою. Скажут ли, что она беззаконно разделила Польшу? Но Вы поступили бы еще беззаконнее, если бы вздумали загладить ее несправедливость разделом самой России. Мы взяли Польшу мечом: вот наше право, коему все государства обязаны бытием своим, ибо все составлены из завоеваний. Екатерина ответствует Богу, ответствует Истории за свое дело; но оно сделано, и для Вас уже свято: для Вас Польша есть законное Российское владение. Старых крепостей нет в политике: иначе мы долженствовали бы восстановить и Казанское, Астраханское царство, Новогородскую республику, Великое княжество Рязанское и так далее. К тому же и по старым крепостям Белоруссия, Волыния, Подолия, вместе с Галицией, были некогда коренным достоянием России. Если Вы отдадите их, то у Вас потребуют и Киева, и Чернигова, и Смоленска: ибо они также долго принадлежали враждебной Литве. Или все, или ничего. Доселе нашим государственным правилом было: ни пяди, ни врагу, ни другу! Наполеон мог завоевать Россию; но Вы, хотя и самодержец, не могли договором уступить ему ни одной хижины русской. Таков наш характер и дух государственный. Вы, любя законную свободу гражданскую, уподобите ли Россию бездушной, бессловесной собственности? Будете ли самовольно раздроблять ее на части и дарить ими, кого за благо рассудите? Россия, Государь, безмолвна перед Вами; но если бы восстановилась древняя Польша (чего Боже сохрани!) и произвела некогда историка достойного, искреннего, беспристрастного, то он, Государь, осудил бы Ваше великодушие, как вредное для Вашего истинного отечества, доброй, сильной России. Сей историк сказал бы совсем не то, что могут теперь говорить Вам поляки; извиняем их, но Вас бы мы, русские, не извинили, если бы Вы для их рукоплескания ввергли нас в отчаяние. Государь, ныне славный, великий, любезный! ответствую Вам головою за сие неминуемое действие целого восстановления Польши. Я слышу русских и знаю их: мы лишились бы не только прекрасных областей, но и любви к царю; остыли бы душой и к отечеству, видя оное игралищем самовластного произвола; ослабели бы не только уменьшением государства, но и духом; унизились бы перед другими и перед собою. Не опустел бы, конечно, дворец; Вы и тогда имели бы министров, генералов: но они служили бы не отечеству, а единственно своим личным выгодам, как наемники, как истинные рабы… А Вы, Государь гнушаетесь рабством и хотите дать нам свободу!

Одним словом… и Господь Сердцеведец да замкнет смертию уста мои в сию минуту, если говорю Вам не истину… одним словом, восстановление Польши будет падением России, или сыновья наши обагрят своею кровию землю польскую и снова возьмут штурмом Прагу! Нет, Государь, никогда поляки не будут нам ни искренними братьями, ни верными союзниками. Теперь они слабы и ничтожны: слабые не любят сильных, а сильные презирают слабых; когда же усилите их, то они захотят независимости, и первым опытом ее будет отступление от России, конечно, не в Ваше царствование, но Вы, Государь, смотрите далее своего века, и если не бессмертны телом, то бессмертны славою! В делах государственных чувство и благодарность безмолвны; а независимость есть главный закон гражданских обществ. Литва, Волыния желают Королевства Польского, но мы желаем единой Империи Российской. Чей голос должен быть слышнее для Вашего сердца? Они, в случае войны, впрочем, ни мало не вероятной (ибо кому теперь восстать на Россию?), могут изменить нам: тогда накажем измену силою и правом: право всегда имеет особенную силу, а бунт, как беззаконие, отнимает ее. Поляки, законом утвержденные в достоинстве особенного, державного народа, для нас есть опаснее поляков-россиян.

Государь! Бог дал Вам такую славу и такую державу, что Вам без неблагодарности, без греха христианского и без тщеславия, осуждаемого самою человеческою политикою, нельзя хотеть ничего более, кроме того, чтобы утвердить мир в Европе и благоустройство в России: первый бескорыстным, великодушным посредничеством; второе хорошими законами и еще лучшей управой. Вы уже приобрели имя Великого: приобретите имя Отца нашего! Пусть существует и даже благоденствует Королевство Польское, как оно есть ныне; но да существует, да благоденствует и Россия, как она есть и как оставлена Вам Екатериною!.. Екатерина любила Вас нежно, любила и наше отечество: ее тень здесь присутствует… умолкаю.

Царское Село, окт<ября> 17, 1819

Н. М. Карамзин. О древней и новой России. Избранная проза и публицистика. М, «Жизнь и мысль», 2002. с. 436-438.

Часть 2.

Ребелия 1830-1831 гг.

После исчезновения польского государства шляхетство не оставило надежды на восстановление прежнего, столь любезного ей порядка Речи Посполитой. В Петербурге долго предпринимали попытки привлечь шляхту на свою сторону. Почти все магнаты и шляхтичи получили равенство в правах с российским дворянством.

Многие магнаты сделали в Петербурге карьеру. Так, первым министром иностранных дел России после создания этого министерства стал страстный полонофил и католик князь Адам Чарторыйский. Будучи потомком старинного боярского рода (предки которого в свое время были сторонниками создания независимого от поляков Великого княжества Русского и участвовали в убийстве великого князя литовского чрезмерно насаждавшего, по их мнению, католицизм), пользуясь дружбой с императором Александром I, он стремился постепенно воссоздать Польшу в границах Речи Посполитой.

Основным фронтом русско-польского противостояния стали культура и образование. В национальных окраинах Российской империи сохранялись местные особенности в организации школьного дела. Хотя нередко это только способствовало повышению общей культуры местного населения, но во многих случаях местная система просвещения способствовала региональному сепаратизму, воспитывая в местных жителях антирусские настроения.

Это особенно сильно проявлялось в западных губерниях, некогда входивших в состав Речи Посполитой, где вплоть до пореформенных времен местное образование находилось в руках католической церкви.

В Белоруссии и правобережной Украине до 30-х гг. XIX века русских школ не было вовсе. Доходило до таких парадоксов, как использование польского языка в качестве языка преподавания в православных духовных семинариях на правом берегу Днепра.

В первой половине XIX века для украинца и белоруса получение образования означало принятие католичества и ополячивание. Исторический парадокс: через несколько десятилетий после падения Польши ополячивание восточных славян шло несравненно более быстрыми темпами, чем за несколько веков пребывания в составе Речи Посполитой! «Полонизм» был привлекателен и для многих русских дворян в западных губерниях.

Деятель просвещения в Украине М.В.Юзефович вспоминал, что в царствование благоволившего полякам Александра I целый ряд русских помещиков на Киевщине принял католичество, что в тех условиях означало и ополячивание.

Польские католические учебные заведения в западных губерниях долгое время пользовались покровительством официального Петербурга. Центром польской культурной пропаганды стал Виленский учебный округ, попечителем которого долгое время был А.Чарторыйский. Уже в 1803 г. был открыт Виленский польский университет (в самой Варшаве свой университет был создан в 1817 г.).

Опираясь на Виленский университет, где в этот период сосредоточивались все основные научные силы разделенной Польши (известный астроном Я. Снядецкий, филолог С. Линде, историк И. Лелевель и др.), Чарторыйский последовательно проводил полонизаторскую политику. Он стремился идеологически подготовить возрождение Речи Посполитой. На эти цели, кроме казенных ассигнований, им были использованы переданные в управление округа огромные средства и имущество иезуитского ордена.

В своих мемуарах А. Чарторыйский, говоря о своей деятельности на посту попечителя Виленского учебного округа, честно признавал: «Несколько лет спустя вся Польша (имелись в виду белорусские и украинские земли, входившие в состав Речи Посполитой до разделов, — прим.) наполнилась училищами, в котором польское национальное чувство могло совершенно спокойно развиваться… Данное мною направление никого тогда не поражало; только впоследствии оно возбудило против себя негодование русского общества, но тогда император великодушно ему покровительствовал… Само собою разумеется, что я воспользовался счастливым расположением государя и главное мое усилие на народное образование, которому я дал национальный характер».

В 1805 г. был также создан Кременецкий лицей, превратившийся в центр польского национализма в Украине. В польских школах, вузах, книгах и газетах, открыто велась пропаганда восстановления Речи Посполитой в границах, далеко отстоящих от этнографической Польши. При этом в польско-католическом духе воспитывались молодые поколения местного непольского населения.

В итоге в царствование Александра I полонизация края не только не сократилась, но и резко возросла. Польское этническое самосознание утвердилось даже в тех слоях мелкой шляхты, которые еще ощущали себя «русинами» в последний период существования Речи Посполитой. Усилилась католическая пропаганда. Вся система образования, кроме немногочисленных православных церковных школ, функционировала на польском языке.

Тем временем собственно Польша, доставшаяся Австрии и Пруссии, была восстановлена Наполеоном в 1807 году в этнических границах в виде Герцогства Варшавского.

Французский император использовал восстание поляков в тылу германских государств и подарил Польше относительную независимость. Но иметь государство, ограниченное лишь этническими границами расселения польской нации, было для гордых шляхтичей оскорблением. Чуть ли не смыслом существования Герцогства Варшавского стала подготовка похода в Россию с целью возвращения «Забранного края» (так поляки стали называть западные губернии России, входившие ранее, до начала раздела в 1772 году, в состав Речи Посполитой). Все это вполне устраивало Наполеона. Он понимал, что поляки будут ему верны, надеясь с помощью его Великой армии отобрать у России прежние восточные «кресы» (окраины).

Возглавивший разведку Наполеона на востоке Европы польский генерал Михаил Сокольницкий в начале 1812 года подал императору рапорт, в котором говорилось: «Поляки все готовы пролить кровь за Наполеона… чтобы освободить человеческий род от России… и навсегда преградить дорогу в Европе для империи Тьмы». И в июне 1812 года, начиная вторжение в Россию, в приказе по армии по случаю начала войны Наполеон объявил: «Вторая польская война началась!» (Первой польской войной Наполеон называл войну 1806-1807 гг. против Пруссии и России, закончившуюся Тильзитским миром.)

После разгрома наполеоновской более чем полумиллионной Великой армии (почти четверть, по другим данным, около трети которой составляли поляки) Россия проявила невиданную милость к поверженному союзнику своего главного врага. На территории большей части прежнего Герцогства Варшавского было создано Царство Польское.

Это было независимое государство, имевшее свою конституцию, армию, денежную систему и все прочие атрибуты государственности. Единственное, что связывало Царство с Россией — личная уния — самодержавный император Всероссийский был одновременно конституционным царем Польским.

Сейм Царства Польского был торжественно открыт в 1818 г. императором Александром I, надеявшимся получить в его лице доказательство возможности мирного развития польской нации в рамках империи как звена, связующего Россию с Западной Европой. Но в последующие годы в Сейме усиливалась непримиримая антиправительственная оппозиция.

В качестве наместника русского императора в Варшаве пребывал великий князь Константин Павлович. В 1831 году в беседе с французским послом император Николай I с горечью перечислял все, что имела Польша под скипетром Романовых:

«…Покойный брат мой (Александр I) осыпал благодеяниями королевство Польское, а я свято уважал, все им сделанное. Чем была Польша, когда Наполеон и французы пришли туда в 1807 году? Песчаная и грязная пустыня. Мы провели здесь превосходные пути сообщения, вырыли каналы в главных направлениях. Промышленности не существовало в этой стране; мы основали суконные фабрики, развили разработку железной руды, учредили заводы для ископаемых произведений, которыми изобилует страна, дали обширное развитие этой важной отрасли народного богатства. Я расширил и укрепил столицу; существенное преимущество, данное мною польской промышленности для сбыта ее новых продуктов, возбудило даже зависть моих других подданных. Я открыл подданным королевства рынки империи; они могли отправлять свои произведения далеко, до крайних азиатских пределов России… Император Александр восстановил название королевства Польского, на что не решился даже Наполеон. Брат мой оставил за поляками народное обучение на их национальном языке, их кокарду, их прежние королевские ордена, Белого Орла, Святого Станислава и даже тот военный орден, который они носили в память войн, ведомых вами и против нас. Они имели армию, совершенно отдельную от нашей, одетую в национальные цвета. Мы наделили их оружейными заводами и пушечными литейными. Мы дали им не только то, что удовлетворяет все их интересы, но и что льстит страстям законной гордости…»

Первоначально польские деятели пытались использовать доброжелательность и идеализм императора Александра I. Под влиянием друга молодости, бывшего министра иностранных дел Российской империи, князя Чарторыйского, Александр I в 1819 году собрался было присоединить к Царству Польскому западные российские губернии. Но тут вмешался русский историк Н. М. Карамзин.

Н. М. Карамзин высказал царю свое «Мнение русского гражданина», назвав так поданную императору записку, в которой осуждался ошибочный курс Александра I в отношении Польши и западных губерний России. Намерение царя восстановить Речь Посполитую вместе с ее прежними владениями в Белоруссии и Правобережной Украине подрывало территориальную целостность Российской империи.

В довершение всего Россия своими руками создавала заведомо враждебное отношение к себе со стороны других государств-участников раздела Польши в конце XVIII в., вряд ли при этом надеясь надолго обеспечить себе дружественные чувства восстановленной Польши.

Н. М. Карамзин был одним из самых ярких критиков замысла своего монарха. Его записка «Мнение русского гражданина», написанная 17 октября 1819 г. и прочитанная им в тот же вечер императору, произвела на последнего сильное впечатление. Царь передумал расширять Польшу за счет белорусских и украинских территорий.

Потерпев неудачу при дворе, польские деятели установили контакты с тайными обществами декабристов. И опять единственное, что требовали поляки от декабристов в обмен на помощь — получить «Забранный край». Именно в Минске будущий руководитель Северного общества Н.Муравьев написал первый вариант своей конституции. Им и его соратниками даже вынашивался план захвата в Бобруйской крепости во время военных маневров императора Александра I. Из этой затеи ничего не вышло, но споры разгорелись жаркие.

Полуподпольные и прямо подпольные кружки польской интеллигенции и учащейся молодежи, наряду с идеями возрождения Польши, культивировали просветительские и общедемократические лозунги, сочувствовали европейским революционным силам (организация «филоматов» в Виленском университете, товарищество «променистых», «организация «филаретов», «Союз литераторов» и др.).

В отдельном Литовском корпусе, который дислоцировался в Гродненской губернии, возникло общество «Военных друзей» во главе с капитаном К. Игельстромом. Оно установило связи с местными польскими кружками М. Руткевича и братьев Ф. и К. Ордынских. 24 декабря 1825 г. общество безуспешно пыталось поднять мятеж среди солдат Литовского корпуса и было разгромлено. Полякам пришлось искать новые пути.

В 1830 году во Франции после очередной революции была свергнута династия Бурбонов. Одновременно революция вспыхнула в Бельгии. Мятежные бельгийцы отделились от королевства Нидерландов, которым принадлежала Бельгия по результатам Венского конгресса. Эти события означали нарушение всего устройства Европы, установленного Венским конгрессом. В воздухе запахло большой войной.

Николай I, родная сестра которого великая княгиня Анна Павловна была замужем за нидерландским наследным принцем, воспринял бельгийскую революцию не только как прецедент изменения европейских границ, но и как личное оскорбление. Польская армия получила приказ готовиться к походу в Бельгию. Русская армия только что закончила войну с турками 1828-1829 гг. и в основном находилась еще на Дунае, а большая часть вооруженных сил империи была расквартирована во внутренних губерниях. В этот момент поляки решили: теперь или никогда!

17 (29) ноября 1830 года отряд заговорщиков напал на Бельведерский дворец (варшавскую резиденцию наместника). Правда, сам наместник сумел укрыться, погибли несколько придворных чинов и польских же генералов.

Одновременно мятежники овладели арсеналом и призвали варшавян к восстанию. Впрочем, население города первоначально не поддержало мятежников, во главе которого стояло тайное шляхетское офицерское общество П. Высоцкого.

Восставшие захватили арсенал. Многие русские генералы и офицеры, находившиеся в Варшаве, были убиты. В условиях начавшегося мятежа крайне странным выглядело поведение наместника. Константин Павлович не позволил войскам выступить на его подавление, сказав, что «русским нечего делать в драке». Затем он отпустил по домам ту часть польских войск, которая в начале восстания еще сохраняла верность властям.

Затем последовали события, потрясшие верноподданных, и до сих пор смущающие историков. Константин приказал русским войскам, находившимся в Польше, оставить территорию Царства Польского. Более того, наместник освободил от присяги оставшиеся ему верными польские войска. Это было тем более странно, что в мятеже участвовали лишь отдельные офицеры из школы подхорунжих (прапорщиков), а армия в целом оставалась верной наместнику. И вот теперь польскую армию, освободив от присяги, словно толкнули примкнуть к мятежникам.

18 ноября 1830 года Варшава перешла в руки повстанцев. С небольшим русским отрядом наместник ушел из-под Варшавы и покинул Польшу. Мощные военные крепости Модлин и Замостье были сданы мятежникам. Через несколько дней после бегства наместника Царство Польское оставили все русские войска.

Царство Польское перешло в руки мятежников, совершенно не ожидавших такого легкого успеха. Так бесславно для России началась эта война.

Однако овладение территорией Царства Польского не было целью мятежников. Польские лидеры выпустили 6 декабря (по новому стилю) 1830 года Манифест, в котором провозгласили, что восставшие ставят перед собой целью «…не допустить до Европы дикие орды Севера… защитить права европейских народов».

Административный совет Царства Польского был преобразован во Временное правительство. Сейм избрал главнокомандующим польскими войсками генерала Ю. Хлопицкого и провозгласил его «диктатором», но генерал отказался от диктаторских полномочий и, не веря в успех войны с Россией, отправил делегацию к императору Николаю I в составе министра финансов Царства Польского князя Любецкого и депутата Сейма графа Езерского. Эта депутация должна была «просить о восстановлении королевства в прежних границах». В подтверждение серьезности польских требований начались восстания уже в пределах империи.

Но Николай I отказался вести переговоры с мятежниками.

5 января 1831 года Хлопицкий ушел в отставку.

Новым польским главнокомандующим стал князь Радзивилл. 13 января 1831 года Сейм объявил о низложении Николая I — лишении его польской короны. К власти пришло Национальное правительство во главе с князем А. Чарторыйским. При этом «революционный» Сейм отказался рассмотреть даже самые умеренные проекты аграрной реформы и улучшения положения крестьян.

Национальное правительство готовилось воевать с Россией. Польская армия выросла с 35 до 130 тыс. человек, хотя лишь 60 тыс. из них могло участвовать в военных действиях, имея боевой опыт.

Происходящее в Польше вызвало патриотический подъем в России. Рекрутский набор дал неожиданно малое количество уклонистов и дезертиров.

Но русские войска, расквартированные в западных губерниях, не были готовы к войне. Здесь подавляющее большинство военных гарнизонов составляли так называемые «инвалидные команды». Численность русских войск достигала здесь 183 тыс. человек, но для их сосредоточения требовалось 3-4 месяца. Главнокомандующим русскими войсками был назначен генерал-фельдмаршал граф И. И. Дибич-Забалканский, а начальником штаба генерал граф К. Ф. Толь.

Война предстояла серьезная. Поразительно, но историю русско-польской войны 1830-1831 годов, одной из самых тяжелых и кровавых в XIX столетии, игнорировали (впрочем, не по собственной воле) исследователи и царской, и советской, и современной «российской» эпохи.

Польская армия насчитывала 130 тыс. человек, а им противостояли лишь 45-тысячный Литовский корпус под командованием барона Г. В. Розена.

Показательно, что ранее этот корпус был под верховным командованием Константина Павловича, имел польские кокарды, а среди офицеров было много поляков. Впрочем, благодаря решимости и распорядительности Розена этот корпус прославился в войне, ни разу не дав повода для беспокойства.

С невероятной быстротой, удивившей весь мир, русская армия под общим командованием фельдмаршала Ивана Дибича из глубин России была переброшена к границе Царства Польского, и в конце января 1831 года пересекла границу

И. И. Дибич торопил войска. Не дождавшись сосредоточения всех сил, не обеспечив армию продовольствием и не успев обустроить тыл, 24-25 января 1831 года главнокомандующий вместе с главными силами начал вторжение в Царство Польское между реками Бугом и Наревом.

Отдельная левая колонна генерала Крейца должна была занять Люблинское воеводство на юге Царства и отвлекать на себя силы неприятеля. Начавшаяся вскоре весенняя распутица похоронила первоначальный план военной кампании.

2 февраля 1831 года в бою при Сточеке русская бригада конных егерей под командованием генерала Гейсмара была разбита польским отрядом Дверницкого. Сражение между главными силами русских и польских войск произошло 13 февраля 1831 года при Грохове и закончилось разгромом польской армии. Но Дибич не отважился продолжать наступление, ожидая серьезный отпор.

Дальше начались трудности, неизменные на любой войне. Стремительно ворвавшиеся в Польшу войска Дибича почти не получали подкреплений и пополнений. Сам Дибич начал проявлять несвойственные ему колебания. Впрочем, главной причиной неожиданной вялости победоносной русской армии стала эпидемия холеры, косившая целые полки.

Вскоре Радзивилла на посту главнокомандующего сменил генерал Я. Скшинецкий, сумевший поднять боевой дух своего войска после поражения у Грохова. Русский отряд барона Крейца переправился через Вислу, но был остановлен польским отрядом Дверницкого и отступил к Люблину, который второпях был оставлен русскими войсками.

Польское командование использовало бездействие главных сил русских войск и, стремясь выиграть время, начало мирные переговоры с Дибичем.

Тем временем 19 февраля 1831 года отряд Дверницкого переправился через Вислу у Пулав, опрокинул мелкие русские отряды и попытался вторгнуться на Волынь. Прибывшие туда подкрепления под командованием генерала Толя вынудили Дверницкого укрыться в Замостье.

Через несколько дней Висла очистилась ото льда и Дибич начал готовить переправу на левый берег у Тырчина. Но польские отряды атаковали тылы главных сил русских войск и сорвали их наступление.

Воспользовавшись переброской основной части русских войск в Польшу, весной 1831 года польская шляхта подняла восстание в Литве, которую охраняла лишь слабая русская дивизия (3200 чел.), стоявшая в Вильно.

Мятежники попытались захватить Вильно, но были отбиты. Одновременно мятежи начались на Волыни.

И. И. Дибич направил в Литву военные подкрепления. Польский отряд Дверницкого в марте выступил из Замостья и вторгся на Волынь, но был остановлен русским отрядом Ф. А. Редигера и отброшен к австрийской границе, а затем ушел в Австрию, где был разоружен. Польский отряд Хршановского, двинувшийся на помощь Дверницкому, был встречен отрядом барона Крейца у Любартова и отступил в Замостье.

Однако успешные атаки небольших польских отрядов изматывали главные силы Дибича. Действия русских войск, к тому же, были осложнены разразившейся в апреле эпидемией холеры, в армии насчитывалось около 5 тыс. больных.

На помощь мятежникам прибыли регулярные польские войска из Царства Польского. Это сразу изменило характер войны. Если ранее все это могло выглядеть как гражданская война в Царстве Польском и внутренний бунт в российских губерниях, то теперь налицо было вторжение иноземных войск в пределы России. Поляки и не скрывали своих устремлений и демонстративно перешли Неман в том же месте, что и Великая армия Наполеона.

Польские войска под командованием генералов Гелгуда и Хлаповского, первоначально захватившие Ковно, были вскоре разгромлены под Вильно. Прибывший в Литву русский командующий П. Толстой очистил край от мятежников. Вторгшиеся на Волынь польские войска были разгромлены русским генералом Ф. В. Ридигером.

В начале мая 45-тысячная польская армия Скшинецкого начала наступление против 27-тысячного русского гвардейского корпуса, которым командовал великий князь Михаил Павлович, и отбросила его к Белостоку — за пределы Царства Польского. Дибич не сразу поверил в успех польского наступления на гвардию и только через 10 дней после его начала бросил против мятежников главные силы.

14 мая 1831 года произошло новое крупное сражение при Остроленке. Польская армия была разгромлена. Военный совет, собранный Скшинецким, принял решение об отступлении к Варшаве. Но в тыл русской армии, в Литву, был послан крупный отряд польского генерала Гелгуда (12 тыс. чел.). Там он соединился с отрядом Хлаповского и местными отрядами ребельянтов, его численность возросла вдвое. Русские и польские силы в Литве были примерно равны.

Генеральное сражение под Остроленкой хотя и закончилось полной победой русских, но не стало окончанием войны. Эпидемия холеры продолжалась и унесла жизни тысяч солдат. Через две недели после победы под Остроленкой ею заболел и в тот же день умер (29 мая) фельдмаршал Дибич. Еще через две недели, 15 июня, скончался и великий князь Константин Павлович.

29 мая 1831 года Дибич заболел холерой и в тот же день скончался. Командование временно принял генерал Толь. 7 июня 1831 года Гелгуд атаковал русские позиции у Вильны, но был разбит и бежал в прусские пределы. Из числа войск, находившихся под его началом, только отряд Дембинского (3800 чел.) смог прорваться из Литвы к Варшаве.

Через несколько дней русские войска генерала Рота разгромили польскую банду Колышки под Дашевым и у д. Майданек, что привело к усмирению мятежа на Волыни. Новые попытки Скшинецкого двинуться в тыл русской армии провалились.

13 июня 1831 года в Польшу прибыл новый главнокомандующий русскими войсками генерал-фельдмаршал граф И. Ф. Паскевич. Получивший за взятие в 1828 году Эривань (Еревана) титул графа Эриванского. Паскевич быстро привел войска в порядок, решительными медицинскими мерами приостановил эпидемию холеры и подошел к Варшаве.

Близ Варшавы оказалась 50-тысячная русская армия, ей противостояли до 40 тыс. мятежников. Польские власти объявили поголовное ополчение, но простой народ не спешил откликнуться на этот призыв.

Обороняющаяся сторона могла рассчитывать на укрепления Варшавы, некогда сооруженные самими русскими. Но Паскевича это не смутило. Он понимал, что войну надо кончать как можно быстрее, пока поляки еще не пришли в себя после поражений в Литве и на Волыни.

Местом переправы на левый берег Вислы Паскевич избрал Осек под Торунем, близ прусской границы. С 1 июля 1831 года у Осека русские строили мосты, по которым армия благополучно переправилась на неприятельский берег. Скшинецкий не рискнул препятствовать переправе, но недовольство варшавского общества вынудило его двинуться навстречу главным русским силам. Под их натиском польские войска откатывались к столице. В конце июля Скшинецкий был смещен и новым главнокомандующим польской армией стал Дембинский, желавший дать русским решающее сражение непосредственно у стен Варшавы.

3 августа 1831 г. в Варшаве начались волнения. Сейм распустил старое правительство, назначил главой правительства (президентом) генерала Я. Круковецкого и наделил его чрезвычайными правами.

В Варшаву был отправлен парламентер, предложивший полякам почетную капитуляцию. Но польский командующий Круковецкий гордо ответил, что немедленно капитулирует только тогда, когда будет восстановлена Речь Посполитая в ее древних пределах, т.е. до Смоленска и Киева.

6 августа русские войска начали осаждать Варшаву, и главнокомандующий Дембинский был заменен Малаховичем. Малахович вновь пытался атаковать русские тылы на севере и востоке Царства Польского.

Польский отряд Ромарино напал на русские войска барона Розена, стоявшие на Брестском шоссе — к востоку от Варшавы, и 19 августа 1831 года оттеснил их к Брест-Литовску, но затем поспешно отступил для защиты столицы.

Войска Паскевича, получив все необходимые подкрепления, насчитывали 86 тыс. человек, а польские войска у Варшавы — свыше 35 тыс. 25 августа 1831 года русские войска штурмом взяли Волю — предместье Варшавы. В ночь с 26 на 27 августа, в годовщину Бородинского сражения, в котором участвовали (по разные стороны фронта) почти все участники битвы за Варшаву, Круковецкий и польские войска в Варшаве капитулировали.

Это был конец войны. Отдельные отряды поляков еще продолжали сражаться, ставя перед собой задачу прорваться на запад.

Польская армия, оставив столицу, должна была прибыть в Плоцкое воеводство на севере царства, чтобы дожидаться последующих распоряжений русского императора. Но члены польского правительства, покинувшие Варшаву вместе со своими войсками, отказались выполнять решение Круковецкого о сдаче.

В сентябре и октябре 1831 г. остатки польской армии, продолжавшей сопротивление, были выдворены русскими войсками из пределов Царства в Пруссию и Австрию, где были разоружены.

Последними русским сдались крепости Модлин (20 сентября 1831 г.) и Замостье (9 октября 1831 г). Восстание было усмирено, а суверенная государственность Царства Польского ликвидирована. Наместником был назначен граф И. Ф. Паскевич-Эриванский, получивший новый титул князя Варшавского.

Польская война 1830-1831 годов была на редкость тяжелой и кровопролитной. Русская армия потеряла 63 тыс. человек убитыми, польская — вдвое больше. В результате боевых действий и особенно холеры погибли сотни тысяч мирных жителей Польши и западных российских губерний.

Белоруссия, которая еще не успела полностью оправиться от последствий наполеоновского вторжения в 1812 году, вновь стала театром военных действий и жертвой эпидемий. Если в 1811 году в Белоруссии в современных границах проживало 5037 тыс. жителей, то ревизия (перепись населения) в 1838 году показала, что Белоруссия имела 4456 тыс. жителей! Дорогая цена была уплачена за странное добродушие царя и не менее странное полякофильство Константина Павловича{1}.


31 МАРТА 1831 г.

РАПОРТ ГРОДНЕНСКОГО ГУБЕРНАТОРА ВИЛЕНСКОМУ ВОЕННОМУ ГУБЕРНАТОРУ О ВООРУЖЕННОМ ВЫСТУПЛЕНИИ В ЛИДСКОМ И ОШМЯНСКОМ УЕЗДАХ ВО ВРЕМЯ ПОЛЬСКОГО ВОССТАНИЯ 1831 г.

Вчерашнего числа в 8 часов пополудни получил я по нарочной эстафете рапорт лидского земского исправника от 30-го сего марта за № 3, что 29-го сего же месяца в поздний вечер вооруженная толпа разного народа из взбунтовавшегося уже Ошмянского пов., напав на мест. Вороново, забрала с тамошней почтовой станции всех почтовых лошадей и что он, исправник, решился в предупреждение подобных последствий с соседствующей Жирмянской станции перевести лошадей в Лиду.

Всеподданнейше донеся о сем вчерашнего же числа по эстафете через Волковыск, Слоним на Минск е. и. в. и отрапортовав г-ну главнокомандующему действующею армией, поспешаю донести и в. п.

Донесение сие отправлю наудачу через находившегося в Гродно председателя Виленского земского поветового суда г-на Горновского, который предполагает пробраться к Вильно проселочными дорогами.

Гражданский губернатор Бобетинский.

Белоруссия в эпоху феодализма. Т. 4. С. 275.

22 ИЮЛЯ 1831 г.

РАПОРТ ГРОДНЕНСКОГО ГУБЕРНАТОРА ГЛАВНОКОМАНДУЮЩЕМУ РЕЗЕРВНОЙ АРМИЕЙ О ЗАХВАТЕ ОТРЯДОМ ПОВСТАНЦЕВ НОВОГРУДКА

Вчерашнего числа вечером получил я с нарочным из Новогрудка при рапорте командированного мною в оный уезд чиновника для особых поручений Вроблевского, таковой же правящего должность новогрудского земского исправника заседателя Кульфана от 18-го сего июля за № 19 с подробным описанием происшедшего мятежа в некоторых местах Новогрудского у. Из сих донесений видно, что мятежники гор. Новогрудком овладели и произвели в нем разные беспорядки тогда, как выступил из оного в Несвиж квартировавший в Новогрудке эскадрон гусарского эрцгерцога Фердинанда полка, что в том повете общего к мятежу заговора не было, но только некоторые помещики, проведав о приближении мятежных войск под командою Дембинского, по приглашению дворянского предводителя Кашица и отставного польских войск капитана Мержиевского вооружились сами, вооружили дворовых людей своих и небольшую часть мелкопоместной шляхты, что хотя Кашиц и Мержиевский рассылали по части уезда разные противозаконные требования, но ни одним из оставшихся помещиков таковые требования не исполнены, что мятежник Кашиц с прочими единомышленниками своими, оставя Новогрудский у., соединился с отрядом Дембинского и что наличные жители города и уезда находятся ныне в совершенном спокойствии и послушании.

Донося о сем до сведения в. с. с предоставлением в списке рапорта правящего должность новогрудского исправника, честь имею всепокорнейше доложить, что об оном всеподданнейше донесено мною е. и. в. и что о восстановлении прежнего порядка в Новогрудском пов. и о поставке на почтовых станциях лошадей, вместо снятых мятежниками, сделаны все нужные распоряжения.

Гражданский губернатор Бобетинский.

Белоруссия в эпоху феодализма. Т. 4. С. 283 -284.

27 ИЮЛЯ 1831 г.

РАПОРТ КОБРИНСКОГО НИЖНЕГО ЗЕМСКОГО СУДА ВИЛЕНСКОМУ ВОЕННОМУ ГУБЕРНАТОРУ О ДЕЙСТВИЯХ ПОВСТАНЦЕВ В КОБРИНСКОМ УЕЗДЕ ГРОДНЕНСКОЙ ГУБ.

С 21-го на 22-е число сего течения ночью Титус Пусловский, вторгнувшись из Слонимского в пределы Кобринского у с шайкой мятежников, в которой, быть может, кавалерии и пехоты до 300 человек, первоначально снял на Дрогичинской почтовой станции 10 лошадей с упряжью, а потом, следуя скорым маршем по тракту на имения Полину, Гнилые Лаловичи и Осовцы, состоящие при границе Ковельского у. Волынской губ., в окружающих имениях насильно забрал 54 дворовых и другого звания людей, одного клирика францисканского дрогичинского монастыря и униатского попинской церкви священника, из числа коих некоторые по большей части добровольно к нему присоединились, сверх того, взяв 32 лошади, как о том получены уже верные сведения, а о прочих производится разыскание, в каких же имениях сделано таковое насилие и сколько счетом людей и лошадей.

Суд сей в. в.-п. почтеннейше представляет именной список с донесением, что означенную шайку мятежников преследует с отрядом кавалерии и пехоты Лубенского гусарского полка полковник Ильинский.

Белоруссия в эпоху феодализма. Т. 4. С. 285.

20 ФЕВРАЛЯ 1831 г.

ДОНЕСЕНИЕ ВИЛЕНСКОГО ГУБЕРНСКОГО ПРАВЛЕНИЯ ВИЛЕНСКОМУ ВОЕННОМУ ГУБЕРНАТОРУ О ВЫПОЛНЕНИИ РАСПОРЯЖЕНИЯ О ЗАПРЕЩЕНИИ УПОТРЕБЛЯТЬ В ДЕЛОПРОИЗВОДСТВЕ ПОЛЬСКИЙ ЯЗЫК

Во исполнение предложения в. в.-п. от 10-го сего февраля за № 552 губернское правление честь имеет донести, что по объявлении всем вообще жителям Виленской губ., дабы они от настоящего времени все просьбы присылали к в. в.-п. на российском языке, а документы — с переводом на оный, партикулярные же письма, сверх русского языка, и на французском, 18 февраля предписано всем здешней губернии городским и земским полициям с тем, чтобы, кроме сего, распорядились о троекратном опубликовании в приходских церквах и костелах с амвона и по еврейским, а также караимским школам, о чем ради подтверждения к должному исполнению со стороны настоятелей костелов и церквей сообщаемо к управляющему виленскою епархиею епископу и кавалеру Клончевичу и самогитскому епархиальному епископу кн. Гедройцу. А на предмет троекратного же пропитания об оном в газете «Литовского курьера», копия с резолюции сего правления препровождена при канцелярской записке к издателю оной газеты Марциновскому.

Белоруссия в эпоху феодализма. Т. 4. С. 83 -84.

20 МАРТА 1831 г.

ИЗ ЗАПИСКИ ФЛИГЕЛЬ-АДЪЮТАНТА ОПОЧИНИНА НИКОЛАЮ I С ПРЕДЛОЖЕНИЯМИ ОБ ОТНОШЕНИИ ПРАВИТЕЛЬСТВА К РАЗЛИЧНЫМ СЛОЯМ НАСЕЛЕНИЯ БЕЛАРУСИ

С приближением благословенной той минуты, где должны уничтожаться все зловредные для России замыслы мятежников польских, нужно думать о способах, коими бы на будущее время отвратить подобный вред.

Вред сей, полагаю, можно удалить следующим образом:

1. Устроить царство на таких основаниях, которые бы могли быть для государства не токмо не пагубными, но даже полезными; <…>

2. Обратить внимание на бывшую Литву и на возвращенные от Польши, принадлежащие издревле России земли, которые введены в состав губерний. <…>

В отношении губерний

В губерниях сих состояния, влияние более или менее имеющие, суть следующие: помещики (поляки), шляхта, евреи.

Из числа первых едва ли сыщется десятая часть, нам благорасположенных, и потому и нужно противопоставить им силу моральную. Сия сила может родиться от верующего.

К событиям в Царстве Польском многие поместья тех губерний вследствие повеления вашего подвергнуть конфискации и самым справедливым образом, ибо нарушители священной присяги сего достойны. Имения сии, разделив их по удобности на большие и малые, образовав так:

1) чтобы крестьяне сделались свободными;

2) чтобы подвержены были не иначе как распорядительным положениям, высочайше утвержденным, своим обязанностям, но в такой степени, чтобы они чувствовали весьма ощутительную перемену в улучшении своего быта, словом сказать, чтобы могли почувствовать свое блаженство; и чтобы сии насчет их обязанности и прав владельца распоряжения были так изложены, чтобы никакого не могло последовать по этому недоумения. Исправив таким образом участь сих имений, раздать их заслуженным и отличившимся, в особенности в нынешнюю войну, воинам с тем, что имения сии суть майораты, которые ни в коем случае не могут выходить из фамилии или подвергнуты какому-либо ущербу.

Таковым распоряжением вы наградите заслуги, соделываете счастливых и упрочиваете существование целых семейств людей заслуженных; водворяете новый разряд дворян, монархии и вам преданных. Выводите из состоянии несчастного крестьян, которые, воссылая за вас мольбы к всевышнему, уже, конечно, не подвергнутся никогда и никакому обольщению и не захотят перемены в своем положении. Сверх того, в сих новых помещиках вы будете иметь самую бдительную полицию, ибо, кроме правил, их собственный интерес к оному заставит, да и помещики поляки по принятии правительством таких мер поделаются прочнее.

О шляхте

Шляхта делится на 2 главных разряда: шляхта окольная и шляхта дробная, или чиншевая.

Первая имеет свою собственность, вторая живет по большей части по уговорам на землях помещичьих.

Небезызвестно всем и каждому, сколько шляхта вредна, в особенности в минуты неустройства, а потому и сему состоянию надо положить какие-либо к добру клонящиеся правила и взять меры к отнятию у них средств вредных.

Лет 10 прошло с тех пор, как рассматриваются права шляхт, и, кажется, доселе разбор о них не окончен и не будет окончен, если в. в. не потребуете сего настоятельно. Разбор сей заключается в том, чтобы знать, кто дворянин, кто нет. Тот, кто доказал, что он дворянин, пользуется и правами, достоинству сему присвоенными, тот же, который права не доказал, само собой разумеется, должен поступить в рекруты, хотя и вольных податных состояний, а потому я бы и полагал полезным поспешить окончанием сего разбора, а доколь всех тех, кои подвержены состоянию податному, подвергнуть тотчас и рекрутской повинности, а как оные десятки лет склонялись от оной, то по сущей справедливости подлежит с них в течение нескольких наборов брать вдвое против прочих. Те же, которые хотя и доказали свое дворянство, но не приносят никакой пользы государству, ибо не несут службы ни военной, ни гражданской по выборам, могут, мне кажется, подвергнуты быть по всей справедливости некоторым обязанностям.

Хорошо бы из них сортировать 2 сильных кавалерийских полка, которые должны быть всегда в комплекте, предоставя им для заманки некоторые преимущества, как-то: название, петлицы и т.п.

Срок служения положить 5 лет, по прошествии коих дать им права выходить юнкерами в армию. Полкам сим можно определить квартиру в С.-Петербурге, в Москве или в других местах, как, например, на Кавказе. По прошествии 5 лет тем, которые не пожелают продолжать военную службу, не принуждать их к тому, можно предложить селиться в тех местах, где находиться будут. В таком случае нужно предоставить им ощутительные выгоды, в особенности первым, ибо от примера сего много зависеть будет. Таким образом, вредная и ни к чему не полезная шляхта уменьшится, потеряет свою силу и соделается полезною.

О евреях

Народ сей, по моим понятиям, самый несчастный, ибо при многолюдстве оного и при стесненных оборотах по торговле он каждодневно беднеет, а при недостатках разного рода соделался и соделывается более порочен, нежеле был когда-либо, что по времени угрожает всякого рода неустройствами и дурными последствиями, а потому и нужно немедленно заняться, чтобы исторгнуть его из сего состояния, соделать его полезным.

Мне кажется, и сего достигнуть можно, составив под председательством особы, облеченной доверенностью государя и высокого сана, комитет, в котором бы заседали как чины, государем названные, так и знаменитейшие сочлены еврейского народа для состава положения о них.

Евреев можно бы было, думаю, разделить на 3 разряда: из одного сделать поселенцев, на основаниях доклада 1804 г., отводя им земли и предоставя выгоды, которые по времени обратятся в пользу общую. Из другого составить земские слободы во всех западных губерниях, подобно как таковых устроено по московской дороге, ибо многие из евреев отличные фурманы, что оградит губернии сии от сбора на почтовую гоньбу и упрочит состояние сих евреев, которые несли обязанности с вытии и пользуются правами ямщиков, могут быть пресчастливыми.

Наконец, третий разряд составит сословие торговое и, не быв обязано платить за бедных, как ныне сие по кагалам чинится, постепенно придет в цветущее состояние и не захочет изменения в жребии своем. <…>

Опочинин.

Белоруссия в эпоху феодализма. Т. 4. С. 84 -88.

ИЗ МЕМУАРОВ ДЕНИСА ДАВЫДОВА (1836)

…Тяжкий для России 1831 год, близкий родственник 1812-му, снова вызывает Давыдова на поле брани. И какое русское сердце, чистое от заразы общемирного гражданства, не забилось сильнее при первом известии о восстании Польши? Низкопоклонная, невежественная шляхта, искони подстрекаемая и руководимая женщинами, господствующими над ее мыслями и делами, осмеливается требовать у России того, что сам Наполеон, предводительствовавший всеми силами Европы, совестился явно требовать, силился исторгнуть — и не мог! Давыдов скачет в Польшу, 12-го марта он находится уже в главной квартире армии, в местечке Шенице, а 22-го в Красноставе, где кочует порученный ему отряд войск, состоящий из полков: трех казачьих и Финляндского драгунского.

Шестого апреля он берет приступом город Владимир-на-Волыни и низлагает в нем одно из главных ополчений мятежников Волынской губернии.

Двадцать девятого апреля он, вместе с генерал-майором графом Толстым, загоняет корпус Хржановского под пушки крепости Замостья.

Седьмого июня, командуя авангардом корпуса генерала Ридигера в сражении под Лисобиками, Давыдов принимает на щит свой все удары главных сил неприятеля и не уступает ему ни шагу. Бой длится более трех часов. Генерал Ридигер, пользуясь стойкостью пехоты Давыдова, обходит сражающихся, ударяет в тыл неприятеля и сим искусным и отважным движением обращает победу на свою сторону. За этот бой Давыдов производится в генерал-лейтенанты.

В течение августа Давыдов, продолжая командовать то различными отрядами, то всею кавалериею корпуса генерала Ридигера, действует за Вислою между Варшавою и Краковым. Наконец, командуя в предмостном укреплении на Висле при местечке Казимирже, он отбивает учиненное на него всем корпусом Ружицкого нападение, предпринятое 28-го августа, и по совершенном низложении мятежа русскою армиею возвращается в Москву, на свою родину, к своему семейству.

Польша против Российской империи: история противостояния

Денис Давыдов. Литография К. Гампельна, 1830-е годы


22 МАРТА 1831 г.

УКАЗ НИКОЛАЯ I СЕНАТУ О НАКАЗАНИИ УЧАСТНИКОВ ПОЛЬСКОГО ВОССТАНИЯ 1831 г.

При самом начале мятежа, возмутившего Царство Польское, предвидя влияние оного на умы слабые, готовые увлечься мечтами законопротивными к нарушению спокойствия в губерниях, возвращенных от Польши к империи Российской, мы в постоянном попечении о благе верноподданных наших жителей тех губерний обратились к дворянскому в оных сословию как знаменитейшему классу обывателей и изъявили оному ожидания наши, что оно употребит в сих обстоятельствах все усилия свои, дабы оказать нам и отечеству непоколебимую верность свою и постоянное ко благу общему усердие. Таковые ожидания наши совершились почти везде и повсеместно. Дворянство губерний Виленской, Гродненской и Волынской чрез временных военных губернаторов поспешило излить пред нами неизменные чувства верноподданнической преданности своей, а вслед за тем на самом опыте доказало, сколь охотно жертвует оно достоянием своим и трудами к удовлетворению многоразличных и значительных военных требований по снабжению действующей армии продовольствием и иными потребностями. Тем с большим прискорбием получили мы ныне сведения, что горсть людей неблагодарных, недостойных имени дворянского, забыв долг присяги и недавний еще новый обет верности, дерзнула нарушить спокойствие Виленской губ. в уездах Тельшевском, Шавельском и Россиенском; но с твердостью решили мы исполнить над ними пример заслуженного наказания, который остановит, мы уповаем, колеблющихся и возвратит заблудших к обязанностям долга и присяги.

Мы повелеваем:

1. Всех дворян или шляхту, принявших участие в сем бунте и которые вооруженною рукою противустанут законной власти, судить военным судом по Полевому уголовному уложению и приговоры суда исполнять над ними на месте, с утверждения отдельного отрядного начальника.

2. Недвижимые имения сих преступников брать в казну, обращая доходы с оных на приращение инвалидного капитала.

3. О всех мужского пола детях дворян или шляхтичей за преступление, в 1-м пункте означенное, наказанных, входить к нам с особым представлением; детей же, именующихся шляхтичами, но никаких доказательств на сие звание не имеющих, брать в военные кантонисты.

4. Людей низшего звания, кои, участвуя в сих беспокойствах, будут взяты с оружием в руках, к какой бы кто ни принадлежал губернии, отдавать в рекруты и отсылать на службу в сибирские линейные батальоны.

5. Детей мужского пола сих же людей отдавать в военные кантонисты.

6. Всех тех, кои изобличены будут в убийствах, в продолжение бунта учиненных, судить военным же судом по Полевому уголовному уложению.

7. Кто из простолюдинов, завлеченных в толпу бунтовщиков волею помещика или угрозами, бросит оружие и возвратится в дом свой, того прощать.

О всем вышеизложенном Правительствующий сенат не оставит учинить немедленно надлежащее исполнение.

Белоруссия в эпоху феодализма. Т. 4. С. 88-89.

28 НОЯБРЯ 1831 г.

ДОКЛАД КОМИТЕТА ПО ДЕЛАМ ЗАПАДНЫХ ГУБЕРНИЙ НИКОЛАЮ I, ОСНОВАННЫЙ НА ЗАПИСКЕ МОГИЛЕВСКОГО ГУБЕРНАТОРА М. Н. МУРАВЬЕВА

Е. и. в. благоугодно было высочайше повелеть нам рассмотреть представленные в. в. статс-секретарем Блудовым соображения по всеподданнейшей записке могилевского гражданского губернатора Муравьева о способах сближения Белорусского края с Россиею.

Предположения Муравьева по сему предмету относятся к духовной и к гражданской части. В том же порядке изложены и соображения статс-секретаря Блудова. По внимательном оных рассмотрении мы признали нужным разделить их на 3 отделения:

I. Предположения, кои необходимо или, по крайней мере, возможно с удобностью ныне же привести в действо.

П. Предположения, кои должны быть исполняемы со временем и постепенно.

III. Предположения, кои или восприяли действие, или получили уже надлежащий ход.

Заключения свои по первым двум отделениям мы имеем счастие повергнуть на высочайшее благоусмотрение в. в.

I. Предположения, кои необходимо или, по крайней мере, возможно с удобностью ныне же привести в действо.

А. По части духовной

1. Определение в Белоруссию другого православного епископа.

2. Улучшение сего состава белорусского духовенства замещением священнических вакансий людьми, образованными в России, с предоставлением им некоторых выгод по уважению затруднительнейшего противу прочих положения их в том крае. Возложение на помещиков участия в поддержании православных церквей.

По словам Муравьева, большая часть православных церквей находится там в упадке. Нельзя отлагать принятия мер к поддержанию их. Предположение, изъясненное в записке статс-секретаря Блудова, об отчислении на сей предмет некоторой части из существующего в пользу римско-католического духовенства десятинного сбора, который предоставлен греко-российскому духовенству в полном количестве тех имений, где все без изъятия поселяне суть православной веры, и по числу прихожан там, где они находятся среди римско-католиков, требует времени, пока сии десятинные сборы приведутся в точную известность и составлены будут правила для уравнительного их платежа <…> Но дабы между тем сделать приступ к поддержанию православных церквей, можно, по мнению нашему, решительно позволить ныне же строить и поправлять починкою деревянные церкви. Попечение о сем возложить надобно на новых епископов, поставя им в обязанность стараться сколь можно об увеличении числа православных церквей. Они должны будут употреблять все убеждения, дабы склонить к тому помещиков, но в случае медления их в поправлении и созидании храмов чуждой им религии или бедности Комиссия духовных училищ не оставит, по сношениям епископов, делать вспомоществования денежными суммами, находящимися в ее распоряжении, и другими способами.

3. Прекращение в Белоруссии действия указа 1808 г. об отдаче виновных священников в рекруты для поддержания важности духовного звания и для отклонения того неуважения, какое вселяет сие наказание в римско-католиков. <…>

4. Воспрещение римско-католическому духовенству заниматься воспитанием юношества в домах, уничтожение духовных училищ при монастырях, заменение оных светскими и введение преподавания в них наук на русском языке.

Нельзя не согласиться с мнением Муравьева о вреде, проистекающем от воспитания римско-католическим духовенством детей в домах, но нет никаких способов исполнить предположение его насчет решительного в том воспрещения сему духовенству; и мера сия, бесполезная уже по одной невозможности привести ее в действо, только раздражила бы и сильно поразила умы, отвратя их от расположения содействовать цели правительства в других отношениях. Для отклонения сих неудобств мы, согласно с означенным в записке статс-секретаря Блудова мнением, признаем единственным средством сделать публичное воспитание в тамошнем крае столь хорошим, чтобы родители, по убеждению в пользе оного, сами отдавали детей в наши учебные заведения. Начальство Белорусского учебного округа занимается улучшением существующих теперь светских училищ, и в Министерстве народного просвещения имеются предположения о постепенном уничтожении духовных училищ при римско-католических монастырях и о преподавании в имеющих заменить оные светских училищах наук на русском языке. Надобно, чтобы Министерство народного просвещения и в особенности попечитель Белорусского округа приложили всевозможное старание к скорейшему исполнению сих предположений, имея постоянною целью направление публичного воспитания к сближению тамошних жителей с природными россиянами. О сем можно ныне же им сообщить.

В. По части гражданской

Дозволение вступать в гражданскую службу по свидетельствам депутатских собраний, утвержденным начальником губернии.

В записке статс-секретаря Блудова полагается возможным допустить сие предположение Муравьева с тем, чтобы принимаемы были в службу не только лица из представляющих свидетельства дворянских собраний, кои по собранным сведениям окажутся незаписанными в подушный оклад, и чтобы они по сим свидетельствам, не утвержденным герольдиею, пользовались правами не действительных дворян, а обер-офицерских детей до получения чина т. сов., для дальнейшего же повышения требовать от них доказательств, утвержденных герольдиею.

Имея в виду высочайше утвержденное в. и. в. в 6-й день февраля 1828 г. мнение Государственного совета, коим решительно велено все определения дворянских собраний как бывшие, так и впредь быть имеющие о признании в дворянстве жителей возвращенного от Польши края подвергать ревизии герольдии, мы находим неудобным изменить ныне сие правило. Но для облегчения затруднений, встречаемых, по словам Муравьева, бедными шляхтичами в определении на службу, можно бы дозволить ныне же принятие их в службу по свидетельствам дворянских депутатских собраний и по надлежащем удостоверении о несостоянии их в подушном окладе, поставя, однако же, в обязанность местному начальству при допущении на службу таковых лиц тотчас представлять документы их в герольдию, которой на рассмотрение оных назначить непременно полугодовой срок. Само собой разумеется, что признанные герольдиею в дворянском достоинстве пользуются всеми правами и преимуществами, присвоенными сему сословию, но те, коих документы найдены будут недостаточными, по сей одной причине не должны быть исключаемы из службы, а можно им предоставить права канцелярских служителей 3-го разряда, долженствующих прослужить до первого офицерского чина 6 лет; ибо, с одной стороны, нельзя дать им права обер-офицерских детей, когда отцы их не приобрели для них сего права своею службою, а с другой — подвести их под 4-й разряд канцелярских служителей наравне с людьми, поступившими на службу из податного звания, было бы для них обидно по несостоянию ни их, ни предков их в подушном окладе.

II. Предположения, кои должны быть исполняемы со временем и постепенно.

А. По части духовной

1. Уменьшение числа римско-католических монастырей в Белоруссии с оставлением оных только в городах и некоторых местечках; изъятие недвижимых имений из владений римско-католических и греческих монастырей с вознаграждением за сие ежегодными денежными окладами.

Из докладной записки статс-секретаря Блудова видно, что Главное управление духовных дел иностранных исповеданий обратило уже внимание на необходимость уменьшения римско-католических и греко-униатских монастырей; что доклад о сих последних представлен в. и. в. в конце 1828 г. и что изготовляется другой относительно к одним римско-католическим монастырям, особенно в Белоруссии, и изыскиваются средства для приведения сего предложения в действо, не подавая римско-католическому духовенству повода к основательным жалобам.

Что касается до мнения Муравьева о пользе, могущей произойти от замены недвижимых монастырских имений надежными окладами, то мы находим его справедливым, но, согласно с заключением, означенным в записке статс-секретаря Блудова, полагаем еще неудобным приступить к сему в настоящее время, тем более что меру сию надлежит распространить на недвижимые духовные имения всех возвращенных от Польши губерний и что самое исполнение оной должно быть расположено с осторожностью и не вдруг. Сей предмет требует собрания предварительных сведений и подробного соображения средств, коими можно заменить доходы, получаемые монастырями с недвижимых имений. <…>

2. Неудобство закона об оставлении дочерям веры матери, а сыновьям веры отца; преграждение перехода от греко-униатского в римско-католическое исповедание; воспрещение католическим священникам служить в церквах униатских и взаимно униатским в римско-католических; взыскание за отступление от коренных обрядов греко-униатской религии; положение твердого правила, к каковому исповеданию должны принадлежать дети, происшедшие от родителей греко-российской и униатской веры; ревизия исповедных книг для обнаружения увлечения из одной веры в другую; принятие строгих мер к пресечению совращения прислуги помещиков в католическую веру из греческой и униатской; воспрещение удерживать при каплицах монахов и определение к богослужению священников преимущественно из белого духовенства, менее зараженного фанатизмом; воспрещение устраивать католические часовни среди приходов греческих и униатских и возобновлять кресты и распятия на местах, где проповедовали миссии; уменьшение праздников римско-католической религии, на кои стекается великое множество людей всех исповеданий.

Многие или, лучше сказать, все сии предположения Муравьева, как известно в. в. из докладов Главного управления духовных дел иностранных исповеданий, были уже в виду сего управления, и к постепенному приведению оных в действо приняты и непрестанно принимаются меры, особливо с апреля 1828 г.

Предположение Муравьева о повелении всех детей, происшедших от родителей греко-российского и римско-католического исповедания, крестить в православную веру, не может произвести ожидаемой им пользы. Напротив того, если допустить сию меру, то, кроме нарушения закона, подтвержденного в. и. в. в конце 1830 г., произойдет другое важное неудобство: сим положится совершенная преграда в заключении брачных союзов между русскими и поляками и еще отдалится желаемое слияние сих двух племен. Посему мы, согласно с мнением, означенным в записке статс-секретаря Блудова, не находим основания к отмене помянутого закона об оставлении дочерей в вере матери, а сыновей — в отцовской.

Некоторые из мер, предлагаемых здесь Муравьевым, слишком круты и резки, они могут только раздражить умы и восстановить их к большему противодействию намерениям правительства. Такова суть: строгая ревизия исповедных книг для обнаружения увлечения из одной веры в другую; решительное и немедленное воспрещение служить греко-униатским священникам в каплицах римско-католических священников[3] и иметь монахов вместо священников из белого духовенства при каплицах и костелах; уменьшение храмовых праздников римско-католической веры. Сия последняя мера возбудила бы неудовольствие даже и в простом народе, имеющем особенную привязанность к праздникам сего рода.

Другие предположения его не требуют особенных соображений, но могут быть приводимы в действо под наблюдением губернского начальства или греческого и униатского епископов по взаимном их единодушном соглашении. Правительство озаботилось уже облегчением для них способов к исполнению его видов. В. и. в. удостоили высочайше одобрить предположение об уничтожении Могилевской римско-католической епархии, склонив к тому папу. Равным образом избран уже и предназначен в. в. униатский епископ, долженствующий пребывать в Белоруссии. От просвещенной деятельности сего достойного и благонамеренного сановника можно со временем ожидать возвращения униатской церкви в лоно православия. Между тем приняты им будут осторожные меры к прекращению перехода из греко-униатского в римско-католическое исповедание. С сею целью можно ныне же постановить, чтобы при совершении брачных союзов между православными и униатами низшего состояния, т.е. поселянами и мещанами, брак был благославляем в греко-российской церкви и дети от сего брака воспитывались в православной вере. Что касается до воспрещения устраивать католические часовни среди приходов греческих и униатских и возобновлять кресты и распятия на местах, где проповедовали миссии, то сие должно предоставить осторожному распоряжению местного начальства, которое при благоприятных случаях может неприметным образом затруднять и останавливать распространение римско-католических часовен и возобновление крестов на местах, ознаменованных миссиями.

Польша против Российской империи: история противостояния

Вид Пречистенского храма, перестроенного по ходатайству князя А. Чарторыйского в анатомическую лабораторию

Польша против Российской империи: история противостояния

Вид Пречистенского собора в Вильно, отреставрированного по распоряжению М.Н. Муравьева

Польша против Российской империи: история противостояния

Вид старой деревянной церкви в г. Сураже Белостокского уезда, где служил священник Константин Прокопович; рядом новый каменный храм, построенный по распоряжению М. Н. Муравьева на месте мученической кончины этого пастыря

Польша против Российской империи: история противостояния

Внутренний вид старого Суражского храма

Польша против Российской империи: история противостояния

Пятницкая церковь в 1807 г. 

Наконец, предположение о принятии строгих мер к пресечению совращения прислуги помещиков в римско-католическую веру из греко-российской и униатской не требует особенного постановления, ибо если виновные в том будут обнаружены, то не избегнут взыскания по законам. За точным исполнением закона в сем отношении должны наблюдать сами местные, гражданское и духовное начальство.

В. По части гражданской

1. Назначение на главнейшие места в губернии русских благонадежных чиновников и преимущественное определение русских исправников, городничих и почт-экспедиторов с предоставлением некоторых выгод по службе сим последним. 

Нет сомнения, что хороший выбор начальников губерний более всего может содействовать благодетельной цели сближения с Россиею губерний, возвращенных от Польши. Не менее важно в сем случае влияние, какое имеют на дела и другие чиновники, занимающие главные места в губернии: вице-губернаторы, губернские прокуроры и члены губернских присутственных мест. Подобно сему, большую также пользу принесет определение природных русских в земские исправники и в городничие, ибо чрез них проводятся в исполнение все правительственные меры и судебные решения. Посему мы совершенно одобряем сии предположения Муравьева, соглашаясь также со сделанным в записке статс-секретаря Блудова добавлением, чтобы определять природных русских и на места уездных стряпчих, которые по должности своей имеют непосредственное влияние на дела казенных и других крестьян, кои большею частью суть русские. Но предположения сии должны оставаться в негласности. Всего удобнее объявить высочайшую о сем волю в полном присутствии министров, не посылая, однако ж, к ним выписок из положения Комитета по заведенному порядку. После сего каждый министр, имея в виду таковую высочайшую волю, будет руководствоваться ею в замещении вакансий и в постепенном заменении настоящих чиновников другими, изыскивая для сего удобнейшие средства и случаи. Равным образом от соображений каждого министра по своей части зависеть будет найти способы к предоставлению некоторых выгод означенным чиновникам, в особенности занимающим низшие должности.

Польша против Российской империи: история противостояния

Вид остатка стен того же храма в 1863 г.

Польша против Российской империи: история противостояния

Вид Пятницкой церкви в Вильно, отреставрированной по распоряжению М. Н. Муравьева

Польша против Российской империи: история противостояния

Памятник графу М. Н. Муравьеву в г. Вильно (не сохранился)

Польша против Российской империи: история противостояния

Михаил Николаевич Муравьев (1796—1866) 

2. Раздача русским казенных имений в аренду на особом основании и на продолжительнейшее время для водворения там русских семейств.

Мы и со своей стороны убеждены в пользе, могущей произойти от водворения русских семейств в губерниях, возвращенных от Польши, ибо сие может весьма много споспешествовать сближению тамошнего края с Россиею. Но цель сия не будет достигнута способом, который предлагает Муравьев, т.е. отдачею казенных имений в аренду. Предположение, изъясненное в записке статс-секретаря Блудова о допущении всемилостивейшего пожалования казенных имений русским чиновникам в вотчинное владение на особых правилах с ограничениями в вотчинном праве признается удобнейшим, тем более что оно служит только возобновлением и усовершенствованием плана императрицы Екатерины, которая по присоединении сего края, заботясь о введении в оный всего русского, жаловала для того казенные имения в вотчинное владение. Равным образом мы находим соответственными своей цели ограничения, предполагаемые в той же записке, при исполнении сей меры, т.е., во-первых, чтобы допускать пожалование казенных имений предпочтительно не весьма богатым русским чиновникам за отличие их заслуги небольшими участками, не менее, однако ж, 100 душ, и, во-вторых, чтобы предоставлять таковые поместья в вотчинное владение на особых правилах, так чтобы поместье не слишком раздроблялось между наследниками и всегда оставалось в том роду, коему пожаловано, без всякого отчуждения из оного, до пресечения прямой и боковых мужских линий того рода; по пресечении же их линий возвращалось бы в казну. Но приступать к сему, по мнению нашему, надобно с осторожностью и не вдруг, предоставя министру финансов собрать предварительно все нужные сведения и предоставить Комитету министров свои соображения для постановления общих правил. 

3. Облегчение обывателей Белоруссии в разных неуравнительных тягостях, превышающих даже способы того края.

Соглашаясь в полной мере с изъясненным в записке статс-секретаря Блудова мнением насчет необходимости собрать самые точные и подробные сведения о нуждах и способах Белоруссии, мы полагали бы передать сие предположение министру финансов и министру внутренних дел для зависящего от них распоряжения и внесения потом в Комитет министров представления о средствах, могущих послужить к улучшению положения Белорусского края.

4. Награждение знаками отличия белорусских помещиков, наиболее преданных России.

Не отвергая сего предположения, которое, по словам Муравьева, есть плод внимательного наблюдения его над характером польских помещиков, мы находим, согласно с изъясненным в записке статс-секретаря Блудова мнением, что не иначе, как чрез местное начальство, можно собрать сведения о тех лицах в Белоруссии, коих полезно было бы отличать наградами, внушив, однако ж, сему начальству действовать, притом с крайнею осторожностью, дабы не открыть цели правительства. На сем основании предоставить Муравьеву собрать таковые сведения по Могилевской губ. Подобное же доверие можно сделать, по усмотрению правительства, и другим начальникам губерний, возвращенных от Польши. Но во всяком случае они обязаны будут входить с представлениями к министрам о служащих чиновниках, по подведомственности их; о неслужащих же дворянах, могущих быть полезными по уважению, коим пользуются они в том крае, представлять министру внутренних дел. В сих представлениях должны быть изъясняемы в подробности заслуги, оказанные рекомендуемыми к наградам чиновниками, или те выгоды, коих можно ожидать от них в содействии видам правительства.

III. Предположения, кои или восприняли действие, или получили уже надлежащий ход.

A. По части духовной

Удаление из Могилевской епархии прелата Щитта.

B. По части гражданской

1. Введение русского языка в производство вообще дел по судебным и правительственным местам. Заменение польских названий мест и должностных лиц русскими наименованиями.

2. Отмена Литовского статута и восстановление действия российских узаконений по всем частям управления.

По 1-му из сих предположений высочайшая воля в. и. в., последовавшая на всеподданнейший доклад статс-секретаря Блудова от 3 января с. г., уже исполнена, и прелат Щитт вызван в С.-Петербург.

По 2-му мнению Государственного совета о мерах для приведения оного в действо удостоено высочайшего учреждения в. в.

По 3-му также вследствие мнения Государственного совета объявлена оному высочайшая резолюция в. и. в.

Кн. Александр Голицын, Дмитрий Блудов и Дмитрий Дашков.

Резолюция Николая I: Иметь в виду для постепенного исполнения. В С.-Петербурге 1 марта 1831 г.

Белоруссия в эпоху феодализма. ТА. С. 97-107.

14 ЯНВАРЯ 1832 г.

ЗАПИСКА МИНСКОЙ ГУБЕРНСКОЙ СЛЕДСТВЕННОЙ КОМИССИИ ШЕФУ КОРПУСА ЖАНДАРМОВ О ДЕЯТЕЛЬНОСТИ КОМИССИИ С 10 ИЮНЯ ПО ДЕКАБРЬ 1831 г.

Действия следственной комиссии начались с 10 июня минувшего года и до исхода сентября ограничивались доследованием дел и приведением к окончанию тех, кои не подлежали дальнейшему изысканию.

С октября месяца действия комиссии, сообразно обстоятельствам, усилились, и в настоящем ее положении подлежит окончание весьма немногих дел, решение коих остановилось, собственно, за неокончанием местных исследований.

Общее обозрение всех обстоятельств о мятеже в Минской губ. открывает, что из 10 уездов оной токмо в 2 — Вилейском и Дисненском — происходил мятеж более в важной степени, в Мозырском и Пинском действия были незначительные и мгновенные, Борисовском и Речицком — едва заметны, в прочих оставалось покойно, и жители неуклонно исполняли все требования правительства.

Начальный мятеж открылся в гор. Вилейке 3 апреля, быв перенесен из Ошмян, по предварительному якобы сношению с вилейскими помещиками, но сего не обнаружено. Здесь учрежден был мятежниками правительственной комитет, избран главнокомандующий, составлялись толпы мятежные под именем «збройной силы»; все сословия были возбуждаемы или вызываемы к восстанию, но на сих токмо воззваниях повершилось дело: приближение казацких отрядов разрушило комитет, существовавший токмо 4 дня, и рассеянные толпы «збройной силы», шатаясь по уезду, еще усиливались возжигать мятеж, но действия их были слабы, боязненны и являли собою токмо собственное сознание в ничтожности их замыслов.

В то время когда мятеж уничтожался в Вилейском, возродился оный в Дисненском.

Начальником или зачинщиком показан тамошний помещик Александр Лопацинский, неизвестно куда скрывшийся.

Производители следствия о сем мятеже писали, что оному предшествовал заговор и повсеместные сношения между жителями, но по делам комиссии не открыто следов заговора; есть виды к заключению, что Лопацинский имел сношения с виленскими мятежниками, но без участия минских обитателей.

Сие доказывается тем, что в Дисненском у., хотя был учрежден, подобно вилейскому, правительственной комитет и действия оного, по-видимому, были решительнее по существу своему и по продолжению времени, но не видно плана в замыслах, основания в действиях, твердости в исполнении; все участвовавшие в мятеже показывают, что оным управляла «збройная сила» — 18 юнкеров, бежавших из Динабурга.

Действительно, решимость или отчаянность сих беглецов имела непосредственное влияние на умы людей легкомысленных и бесхарактерных; слово «отчизна» и отчаянность юнкеров увлекали в толпы мятежников даже 70-летних стариков.

Люди низшего класса присоединялись обещаниями улучшения их состояния, а еще более щедрою раздачею им денег.

Сия приманка увеличивала шайки мятежников, но с прекращением оной толпы редели и с первым выстрелом рассеивались.

Мятеж в Мозырском у. произведен был тамошним помещиком Феликсом Киневичем. Он угрозами и деньгами собрал до 40 человек, намеревался взять гор. Мозырь, но появление инвалидной команды уничтожило его шайку, и сам он скрылся.

Мгновенные мятежные действия в Пинском у. произведены были помещиком Пусловским, но без последствий.

В Борисовском и Речицком уу. никаких особенных действий не было; открыты виды сношений некоторых помещиков с мятежниками Вилейского у.

Вообще обстоятельства, следствием открытые, удостоверяют, что между минскими жителями ничего не было решительного, обдуманного для произведения мятежа: они принимали участие в оном, смотря по успехам нашего оружия. Они внимали воззваниям из Варшавы и Самогитии тогда, когда тамошние мятежники имели некоторую поверхность; с уничтожением оной исчезал дух восстания; самые происшествия в Минской губ. были кратковременны, и главные участники неуклонно явились с повинною к правительству

Одним словом, здешний мятеж подобен буре, протекшей мгновенно полосою и оставившей следы разрушения токмо на том, что не имело твердости устоять противу оной.

Сих жертв слабости и легкомыслия поныне открыто 538 человек. Из них примечательные суть: Лопацинский, Радзишевский и Брохоцкий.

Первый был зачинщиком мятежа в Дисненском у, оба последние — главнокомандующими «збройной силой»: Радзишевский — в Вилейском, Брохоцкий — в Дисненском уу.

Лица, составлявшие правительственные комитеты:

Вилейский — Гечевич, Оскерко, Козелл, Богданович, Хоецкий, Родзевич и Язвинский.

Дисненский — Подбипента, гр. Бржостовский[4], гр. Ширин, Михаловский, Богуцкий, Клиот и Корсак.

Из них один Гечевич есть лицо значительное; прочие характера слабого, особенно Козелл, Родзевич и Подбипента — 70-летние старики, Ширин и Бржостовский почти сих же лет: первый глух, последний разбит параличем.

Они были избраны не как ревностные поборники мятежа, но как лица, могущие по своему значению иметь влияние, и притом слабые по характеру.

Никто из них не уклонился от явки к правительству, и все принесли чистосердечное раскаяние, прося помилования и уверяя в непоколебимой впредь верности всероссийскому престолу.

Малое число действительных мятежников скрылось при самом уничтожении их замыслов.

Поныне следственною комиссией окончено 179 дел и разрешена участь 465 лиц. Из оных причислены в разряды государственных преступников:

В 1-й разряд — Гечевич, Радзишевский, Лопацинский, Бро-хоцкий, ксендз Татур, бывший секретарь Дисненского комитета.

Во 2-й разряд — все вышепоименованные лица, составлявшие комитеты.

Они включены не по личным их действиям, которые были неважны, но по тому уважению, что представляли собою места, действия коих были явно противозаконной власти, а по высочайшему указу 13 сентября таковые действия подлежат разбору военного суда, хотя, впрочем, всемилостивейшими указами 4 июня и 4 октября должны подлежать прощению, и действительно, участвовавшие в действиях противу законной власти, если только они не были зачинщиками и предводителями мятежа и, явясь к правительству, принесли раскаяние.

Кроме сих членов включены во 2-й разряд 73 лица, из коих 46 скрылись и поныне не явились; в числе оных находятся и 18 юнкеров.

На имения всех включенных в 1-й и 2-й разряды учинено запрещение, сделано распоряжение о наложении секвестра, и некоторые имения уже приняты Минскою казенною палатою.

В 3-й разряд и вне разрядов — 239 лиц, которые подписали токмо возмутительные акты или принимали участие в мятежных действиях, но явились и принесли раскаяние.

Признано совершенно невинными 135 лиц.

По сим решенным делам содержалось в Бобруйской и Динабургской крепостях и других местах 134 человека, освобождено 111, ныне содержится 23.

Все вообще решенные дела вносятся к г-ну главнокомандующему 1-ю армией.

Из числа многих возвращенных им дел токмо одно велено доследовать, а по прочим утверждены решения следственной комиссии.

По 14 генваря остается в нерешении 36 дел за неокончанием нужных по оным доследований.

Дела сии по существу своему не имеют важности, с решением оных комиссия должна быть закрыта.

По 1 генваря употреблено на содержание комиссии с наймом квартиры и отоплением в течение 7 месяцев 1400 руб.

Белоруссия в эпоху феодализма. Т. 4. С. 108 -111.

19 НОЯБРЯ 1832 г.

ОТНОШЕНИЕ МИНИСТЕРСТВА ВНУТРЕННИХ ДЕЛ ВИЛЕНСКОМУ ВОЕННОМУ ГУБЕРНАТОРУ О МЕРАХ УСИЛЕНИЯ ВЛИЯНИЯ ПРАВОСЛАВНОГО ДУХОВЕНСТВА В ЗАПАДНЫХ ГУБЕРНИЯХ

По поводу представления одного из греко-российских епархиальных архиереев возвращенных от Польши губерний о решительном перевесе в том крае римско-католического духовенства над духовенством господствующей церкви и о старании оного унизить в глазах простодушных крестьян достоинство православной греко-российской веры, г-н обер-прокурор святейшего Синода сообщил мне, что е. в., желая положить преграду вредному влиянию римских духовных на умы простолюдинов православного исповедания, высочайше повелеть соизволил предписать гражданским начальствам возвращенных от Польши губерний, дабы они к вернейшему достижению предположенной цели действовали в нижеследующем духе:

1. Все обычаи, введенные ко вреду нашего православия и остающиеся в своей силе от послабления местного начальства, но не утвержденные государственными законами, мало-помалу, неприметным образом, с осторожностью уничтожить.

2. Стараться возвышать в глазах поляков достоинство нашего духовенства, коему при всех случаях оказывать подобающее уважение.

3. Деятельными убеждениями наклонить помещиков к исправлению и благолепному украшению в имениях их существующих наших церквей.

4. Тяжебным делам, начатым нашим духовенством с польскими обывателями или их духовными, под непосредственным наблюдением гражданских начальств давать быстрый и правильный ход.

5. Жалобы об оскорблении священников каждый раз строго исследовать и виновных предавать законному суждению, наконец.

6. Всем делам о совращении из нашего в римско-католическое исповедание с получения сего дать надлежащий ход с елико возможным содействием епархиальному духовному начальству в преследовании злонамеренных совращений и к достойному их по законам наказанию.

Сообщая о сей высочайшей воле в. с, покорнейше прошу вас, милостивый государь, предписать к исполнению меры сии всем г-дам начальникам вверенных вам губерний с тем, дабы они в сем случае действовали секретно и без малейшего повода к неправильным заключениям католического духовенства.

Министр внутренних дел Блудов.

Белоруссия в эпоху феодализма. Т. 4. С. 115-116.

7 НОЯБРЯ 1833 г.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ МИНИСТРА ВНУТРЕННИХ ДЕЛ ПО ПРЕДСТАВЛЕНИЮ ГРОДНЕНСКОГО ГУБЕРНАТОРА О ВОЗВРАЩЕНИИ ИМЕНИЙ УЧАСТНИКАМ ВОССТАНИЯ 1831 г., ДОКАЗАВШИМ ПРЕДАННОСТЬ ЦАРЮ

Изложение дела. Дворяне Гродненской губ. Ксаверий Ревенский, Леопольд Яблонский, Людвиг Пиотрович и Ксаверий Турский за участие в бывшем мятеже высочайше утвержденным определением Гродненской губернской комиссии внесены во 2-й разряд виновных с обращением в казну всего их имущества.

Впоследствии времени упомянутые дворяне по ходатайству виленского военного губернатора в числе прочих 43 лиц, удалившихся по случаю мятежа в Пруссию, удостоились получить всемилостивейшее прощение и на сем основании в июле и августе месяцах с. г. возвратились на родину и приведены к присяге на непоколебимую верность к законному правительству.

Гродненский гражданский губернатор в представлении своем к генерал-адъютанту кн. Долгорукому, свидетельствуя о похвальном поведении означенных дворян со времени возвращения их в Россию, просит исходатайствовать всемилостивейшее разрешение на возвращение им конфискованных их имений как по уважению раскаяния их, так и потому, что сим средством прекратилось бы неоседлое их нынешнее пребывание в губернии.

Виленский военный губернатор, основываясь на таковом засвидетельствовании губернатора и по силе высочайше утвержденного журнала Комитета по делам западных губерний, относится ко мне об исходатайствовании всемилостивейшего разрешения на возвращение дворянам Ревенскому, Яблонскому, Пиотровичу и Турскому конфискованных у них имений как лицам, истинно восчувствовавшим прежний свой проступок, благоговеющим пред оказанною к ним благостью монарха и обратившим на себя внимание местного начальства.

Мнение министра внутренних дел

По уважению засвидетельствования гродненского гражданского губернатора и генерал-адъютанта кн. Долгорукова о совершенном раскаянии помянутых дворян Ревенского, Пиотровича, Яблонского и Турского и о добропорядочном их поведении я долгом считаю ходатайство о возвращении сим лицам конфискованных у них имений представить на благорассмотрение Комитета по делам западных губерний.

Министр внутренних дел статс-секретарь Блудов.

Белоруссия в эпоху феодализма. ТА. С. 121-122.

ЗАПИСКИ Н. В. БЕРГА

«О ПОЛЬСКИХЪ ЗАГОВОРАХЪ И ВОССТАНИЯХЪ 1831-1862» (1873)

Николай Васильевич Берг (24 марта (5 апреля) 1823, Москва — 16 (28) июня 1884, Варшава) — поэт, переводчик, журналист, историк.

Учился в Московском университете (не окончил). Сотрудничал в журнале «Москвитянин». Сблизился с его «молодой редакцией» (А. А. Григорьева, А. Н. Островский).

Польша против Российской империи: история противостояния

Берг Николай Васильевич 

В 1853 в качестве корреспондента отправился на театр войны в Севастополь и до окончания осады его состоял при штабе главнокомандующего в должности переводчика. Участвовал в сражении при Черной речке. Литературным плодом его участия в кампании явились изданные им «Записки об осаде Севастополя» в 2 томах (Москва, 1858) и «Севастопольский альбом» с 37 рисунками.

По окончании Крымской войны едет на Кавказ, где присутствовал при пленении Шамиля.

Был корреспондентом журнала «Русский вестник» в Италии, освещая походы Джузеппе Гарибальди.

В 1860-1862 годах странствовал по Сирии, Палестине и Египту.

Во время польского восстания отправился в Варшаву в качестве корреспондента «Санкт-Петербургских ведомостей». С 1863 г. жил в Варшаве, являлся непосредственным участником событий, о которых публиковал соответствующие заметки в «Санкт-Петербургских ведомостях» и в «Библиотеке для чтения» (1864 г.)

В конце 1864 г. получил приглашение наместника в Царстве Польском, графа Ф. Ф. Берга, собрать материал для истории последнего польского восстания, что и было им исполнено. Любопытнейшие материалы, собранные им, были только отчасти напечатаны в «Русском архиве» (с 1870 г.), и затем вышли в 1873 г. отдельным изданием, под заглавием: «Записки о польских заговорах и восстаниях 1831-1862 гг.». Вторая и обширнейшая часть труда Берга о польской смуте 1863-1864 гг. напечатана в «Русской старине» 1879 г., тт. XXIV-XXVI.

С 1868 г. преподавал русский язык и литературу в Варшавской главной школе и заменившем ее Варшавском университете.

Был редактором газеты «Варшавский дневник» (1874-1877).

Переводил стихотворения и поэму «Пан Тадеуш» Адама Мицкевича, произведения болгарских, сербских, словацких, украинских (Тарас Шевченко и др.), словенских, чешских поэтов. В сборнике «Песни разных народов» (Москва, 1854) опубликовал народные песни 26 народов в оригинале и переводе на русский язык, в том числе и 12 литовских песен (вышли отдельным изданием в Вильно в 1921 году) из сборника Людвикаса Резы «Dainos» (1843).

Предлагаемые Вашему вниманию «Записки о польских заговорах и восстаниях», основанные на нелегальной литературе и неопубликованных ранее документах официальных архивов (собранных, как уже было сказано выше, автором с подачи наместника в Царстве Польском графа Ф. Ф. Берга) были изданы в Москве в 1873 году (изд. «Русского архива»). До этого они отдельными очерками публиковались в «Русском архиве» (1870-1873), после — в «Русской старине» (1879). В 80-е гг. XIX в. «Записки» (с дополнениями и без цензурных купюр) были изданы в Познани (4 т., 1884-1885) и запрещены в России.

I

С тех пор как мы управляем известной частью Польши, произошло несколько заговоров и восстаний, которые по преимуществу разыгрывались у нас, в Царстве Польском. Причиной тому отчасти естественное стремление заговорщиков к самому важному пункту, к ядру польского политического мира последних времен: поднять Царство и Варшаву, это значит сделать по крайней мере половину дела.

Мы считаем естественным, неотразимым восстанием Польши только одно: Костюшковское. Оно вытекло из событий просто, само собой, было натуральным следствием горьких обид и насилия, которым край перед тем подвергся. Польша должна была попытать свои силы, помериться с врагами. К тому же сил было довольно.

Восстание времен Наполеона нельзя считать чисто польским: поляки были тогда подняты враждебными для нас элементами, нахлынувшими с Запада, — вот и все, а никак не встали сами.

Гонялись за мухой с обухом (например, в конце 20-х годов за каким-то безвестным Вестермейером); из доносов составлялись огромные книги на двух языках, русском и французском, — а заговор работал себе тут же преспокойно, и никто из тайных и явных полицейских чинов долго его не видел. О господах Вестермейерах и других безвредных личностях записывалось всякое чихание, а Высоцкий, чуть ли не главный автор восстания 1830 года, внесен в «книгу живота» всего один раз, по тому случаю, что «не явился на смотр на Саксонскую площадь»[5]. Великий князь иод конец был до того сбит с толку разноречивыми показаниями полицейских агентов, что решился ничему не верить, и когда, незадолго до взрыва, ему донесли о близкой опасности, он не принял никаких мер предосторожности и, как известно, едва не погиб.

Революция застала нас врасплох. Не будь этого, будь власти, особенно князь, хотя немного к этому приготовлены, думай о заговоре немного серьезнее, имей о нем более точные сведения, чем те, какие сообщались правительству в массе всяких секретных донесений, — огонь мог быть потушен в ту же минуту, и к утру 30 ноября (1830) многие жители даже и не знали бы, что приготовлялся какой-то нешуточный взрыв. Как тушили пожар инструментами, которые пришлось выписать из России, это более или менее известно. Вскоре по взятии нами Варшавы вооруженные массы поляков перешли границу и разбрелись по Европе, унеся в недрах своих будущие заговоры, те революционные семена, которые долго потом давали свои плоды. Об этом-то мы и хотим рассказать читателям, как еще о мало известном.

Один из деятельных участников взрыва 29 ноября, бывший старый, сорокалетний поручик 1-го линейного полка, бог весть как попавший вдруг в полковники, Иосиф Заливский, при переходе расстроенных войск через Краков, когда они уже положили оружие, собрал кучу друзей в дом графа Ворцеля на Подгурже (предместье Кракова) и заклинал их воротиться и продолжать восстание, говоря, что средства страны далеко еще не исчерпаны, что еще остался нетронутым низший класс, хлопы; что денег еще довольно, что крепости еще не сданы русским войскам. Но это были слова вопиющего в пустыне. Воротить, одушевить вновь упавших духом солдат было свыше сил не только Заливского, но и какого угодно любимого и славного вождя.

Заливский ограничился тем, что составил на Подгурже какой-то Тайный комитет, имеющий действовать при первом удобном случае; затем пустился странствовать по Галиции (Германии, Италии), везде ужасаясь тому, что делается его соотечественниками, критикуя жестоко только что минувшую революцию и давая постоянно чувствовать всем и каждому, что он, а никто другой, был автором 29 ноября. Так как Высоцкого налицо не было[6], то Заливский мог говорить, что ему угодно, и легко разыгрывать роль первого и главного героя.

Триумфальное шествие поляков по Европе, симпатии всех наций, торжественные встречи, проводы, крики и слезы при виде гонимых роком отрепанных усачей, из которых многие сражались в рядах Наполеона; потом сочувственные приветствия газет, где, между прочим, три года сряду раздавался голос таких публицистов, как Гейне и Берне; наконец критическое положение огромной толпы, которой прежде всего надо было что-нибудь есть, — все это, соединясь вместе, не давало довольно долго установиться в эмиграции такой атмосфере, где могли быть услышаны какие бы то ни было воззвания патриотов.

Эмиграция представляла на первых порах такой хаос, который путал как ее самое, так и тех, кто отважился дать ей пристанище. От оборванных усачей несло дымом битв и революцией. Франция, где осели главные волны эмигрантов, только что сама освободилась от разных тревог. Земля ее еще колебалась, и ей было вовсе не до того, чтоб ухаживать за чужими, блуждающими по свету революциями.

Прибавление таких опасных горючих материалов к тому, что не улеглось еще как следует дома и тоже требовало забот и ухода, было, конечно, не по сердцу правительству Людовика-Филиппа; а потому оно, разыгрывая роль нации гостеприимной и благодарной, простирая объятия недавним сподвижникам великой империи, думало в то же время, как бы от них избавиться, как бы, попросту говоря, уложить на новых ратных полях эти буйные головы. Вождям бывшей польской армии, более или менее выдававшимся из ряда, стали скоро предлагать места в Алжире, склоняя их в то же время формировать туда, если можно, особые польские легионы.

Многие голодные усачи сейчас же подвязали свои боевые сабли и давай ими греметь снова во славу своих покровителей. Высшие протекторы Польши, наблюдавшие за эмиграцией из разных углов Парижа, не препятствовали таким воинским порывам братии. Служба под знаменами Франции все-таки могла к чему-нибудь пригодиться, имела несравненно более смысла, чем та служба, на которую звали соотчичей безумцы вроде Заливского.

Но дабы не дать хозяевам чересчур бесцеремонно распоряжаться своими гостями и вообще имея в виду систематическое управление всеми делами эмиграции, люди, считавшие себя в то время во главе ее, люди, наиболее влиявшие на дела отечества в революцию, основали комитет, названный Польским (Komitet Polski), куда членами вошли почти все члены бывшего революционного правительства Польши 1831 года, а председателем назначен бывший представитель Калишан на последних сеймах Бонавентура Немоевский[7].

Но едва комитет успел дать знать о себе эмиграции и краю, как поднялся страшный шум, какой подымается между поляками в тех случаях, если что-нибудь выступит вперед для приведения хаоса в порядок. Сейчас откуда-то взялись партии и кружки, которые стали заявлять также и свои права на управление делами эмиграции.

Все они выражали опасение, чтоб люди, оказавшиеся в революцию весьма несостоятельными, точнее, погубившие край и армию, действовавшие почти как изменники, не повернули бы и теперь всего вверх дном; тем более что теперь мудрости нужно вдвое-втрое, ибо тогда была у них в руках кое-какая сила, были деньги, а теперь ничего нет: теперь они бездомные скитальцы, которым нужно думать прежде всего о куске хлеба, которыми, поэтому, помыкает всякий, навязывающий себя в покровители гонимой нации.

Конечно, отчаянный народ, беспокойные, недальновидные бобыли, кому нечего терять ни дома, ни на чужбине, авантюристы и крикуны вроде Заливского, зовущие соотчичей не медля воевать снова с Россией, Пруссией и Австрией, на том основании, что революционные элементы в стране будто бы еще не уснули и их много, — конечно, эти крикуны не знают сами, что делают; но нельзя же равномерно допустить и того, чтобы поляки воевали без толку за французов в Алжире, служили какому-нибудь Дону Педро Португальскому, или герцогу Бургундскому, или в Бельгии. Нельзя допустить, чтоб эмиграция стерлась таким образом с лица земли, не померив еще раз плеча с врагами. Нельзя не думать, что у бездомных скитальцев есть где-то Польша, простирающая к ним руки, полагающая на них такие же надежды, как и на тех, кто остался, по счастью или несчастью, дома.

Среди таких криков и заявлений быстро построилась против нового аристократического комитета сильная батарея противоположных демократических элементов под крылом прежде бывших в Париже Французско-польского и Американско-польского комитетов. В декабре 1831 года (именно 8 декабря н. с.) образовался правильный комитет посредством обыкновенных выборов. Он получил название Польского народного комитета (Komitet Norodowy Polski). Членами его были: Валентин Зверковский, Леонард Ходзько, Роман Солтык, Фадей Кремповецкий, Антон Пршецишевский, Карл Крайтсир, Антон Глушкевич, Адам Гуровский и Валерьян Пешкович, как секретарь. Председателем историк Иоахим Лелевель.

Вообразив себя сейчас же главой эмиграции (что представлялось иногда и более мелким комитетам и обществам), Комитет Лелевеля, а как его зачастую называли, иначе Декабрьский (Grudniowy) приступил к действиям. Он стал пропагандировать в смысле своих принципов, указывая полякам на далекое, несчастное отечество, которого последнее слово еще не произнесено: напротив, при благоразумном направлении всех сил революция может и должна повториться, даже не один раз; предстоят новые, большие искушения и жертвы, следовательно, надо к этому готовиться всем до единого, кто считает себя поляком, только об этом думать и помнить, забыв все прочее и всемерно уклоняясь от путей, которые могут завести в другую сторону, не слушая никаких сирен, не поддаваясь никаким соблазнам.

Первым печатным воззванием Комитета Лелевеля было (в конце декабря 1831) Воззвание к польскими воинам{2}. Потом, через несколько дней, явилось Воззвание к венгерцам на двух языках, по-латыни и по-венгерски, где припоминалась старая дружба мадьяр с поляками и было даваемо почувствовать, что в случае перемены «обстоятельств в Европе» Карпатские горы, вероятно, не будут препятствием подать друг другу руку.

В течение этого времени эмигранты, жившие по разным городам Германии, Италии, Галиции, стали сбиваться более и более к одному месту, под крыло Франции. В особенности много набралось их в Париже. К исходу декабря 1831 года прибыл туда и Заливский и встречен друзьями восторженно. 9 января н. ст. 1832 года Комитет Лелевеля дал ему обед, в заключение которого Лелевель и Годфрид Кавеньяк вручили герою 29 ноября какую-то саблю времен Наполеона I.

Так как Заливский выступает теперь вперед, то необходимо сказать, что это был за человек.

Это был тип поляка самых необузданных свойств, для кого не существовало нигде и ни в чем препятствий. Характер юркий и беспокойный, не могший ужиться ни с каким на свете кружком. Он везде был как бы не на своем месте, везде хотел командовать, строил планы, ссорился, мешал. Впустить его куда-нибудь и дать волю — это значило все разрушить. Оттого в революцию 1830-1831 гг. народное правительство не нашло возможности употребить в дело его способностей, хотя он поминутно навязывался с разными предложениями. Он годился для взрыва в первые минуты, но потом его надо было куда-нибудь убрать. Он был нечто вроде Бакунина, о котором Коссидьер выразился: «В первый день революции ему цены нет, а во второй его надо расстрелять»{3}.

В других нациях господа Заливские подчиняются требованиям, так сказать, общей логики, рано или поздно уступают напору окружающих обстоятельств, устают, смиряются; в них, хоть под старость, является убеждение, что так, как они думали, перестраивать мир нельзя. В Польше Заливские не излечиваются ничем и для удовлетворения своих фантазий идут, что называется, напролом, никого не слушая и считая себя вечно живыми.

Все благоразумное и умеренное, что оказывает им сопротивление, они провозглашают сейчас изменой отечеству, истинному долгу гражданина. В их энергии есть что-то болезненное, дикое. Они больше полезны врагам своего отечества, нежели отечеству. Они останавливаются только тогда, когда встречают на пути охлаждающую стену каземата либо пулю. Таков и бывает обыкновенно их конец. Само собой разумеется, что Заливский сделался членом Комитета Лелевеля; но как некогда появлением своим в кружке подхорунжих он произвел раздор и чуть не разрушил всех планов, так и тут очень скоро увидели невыгоду его присутствия.

Подобно всем польским обществам, Комитет Лелевеля содержал в себе разнородные элементы, всякую минуту готовые произвести на свет несколько партий. Главнейшим образом выступало вперед и было опасно то красное кружка, что подрывает кредит всех польских революций и заговоров: эти вечные, неугомонные политики сердца, как назвал их красный повстанец 1863 года Авейде; эти ничем и никогда неизлечимые ребята. Их нетерпению казалось все возможным. Лелевеля они находили трусом, человеком вялым и фальшивым, который явил себя таким в первые дни минувшей революции, будучи членом правительства, решительно не знавшего, что оно делает. Мог ли такой человек быть председателем комитета, имеющего претензию управлять делами края и эмиграции? Куда он поведет поляков? Кто его выбрал? Так спрашивали многие.

Когда прибыл Заливский, голоса недовольных комитетом стали раздаваться час от часу громче. Заливский, постоянно критиковавший действия различных вождей в революцию 1830 года, постоянно твердивший, что «его не слушали, не слушали тогда, не слушали и потом, при переходе войск через границу, когда спасение было еще возможно… впрочем, оно и теперь возможно, если взяться за дело энергически», — Заливский только подливал, что называется, масла в огонь.

Скоро кучка недовольных комитетом за его якобы нерешительность и бездействие, за его «аристократизм», как выражались иначе, за его «чисто-белые свойства», отделилась и основала (17 марта н. ст. 1832 года) свой особый демократический кружок, назвавшись Демократическим обществом. Говорили, будто бы один из первых закладчиков этого здания был Адам Туровский.

Ради оригинальности или по другим каким причинам отделившиеся не составили никакого комитета для управления делами, но учредили две начальствующие секции, в Париже и Пуатье, каждая из 8-9 человек[8].

В своих первых заявлениях и статьях секции старались главным образом внушить соотечественникам, что «новое общество командовать никем не замышляет, что оно намерено только указывать лучшие и кратчайшие пути к достижению известных целей; а что до власти, если б таковая потребовалась при удачном повороте их дел, — край, без сомнения, сумеет ее создать дома, из своих собственных элементов, имея на то больше прав, нежели эмиграция: ибо странно и несправедливо было бы навязать власть со стороны людям, которые шли в первый огонь и жертвовали всем, не говоря уже о том, что они постоянно находились в более стесненных условиях, чем эмиграция, постоянно несут на себе бремя военной диктатуры. Власть думают навязать краю только аристократы эмиграции, генералы. Общество же, основавшееся в марте 1832 года, состоит из одних демократов, плебеев по происхождению и по убеждениям».

Заливский — может быть, главная причина появления этого кружка, та капля, которая заставила квашню бродить сам, однако же, остался с Комитетом Лелевеля, вероятно, на том основании, что отделившиеся были вначале чрезвычайно ничтожны. Даже и самое отделение их не было так резко, как иные воображают. При всех сколько-нибудь торжественных случаях, в памятные полякам исторические дни, а иногда и просто, без всякого повода, с целью погулять, покутить и выпить лишнюю рюмку за здоровье братии, за что случится, — интеллигенция всевозможных кружков весьма дружески сходилась в Париже и других городах, и тут было очень трудно разобрать оттенки партий. Бывало и так, что несогласные с каким-нибудь кружком, готовые, по-видимому, удалиться, после доброй общей пирушки забывали об этом и оставались там, где были.

Можно было думать по слабости сил нового демократического кружка, что он тоже воротился к прежним товарищам. Оставшиеся делали даже для этого все, что от них зависело, в видах уничтожить раскол, пока он еще не велик.

Комитет Лелевеля, чтобы показать эмиграции, а более всего нетерпеливой, красной ее половине, свою деятельность и отвагу, выпустил еще несколько воззваний, более или менее зажигательного свойства. Именно: к немцам, к лотарингцам, к Альзасу, к итальянцам и, наконец, самое опасное, самое неосторожное, воззвание к русскому народу, на трех языках: по-русски, по-польски и по-французски. Немного позже выпущено не менее опасное воззвание к евреям Царства Польского, по-немецки и по-французски, пера самого Лелевеля.

Этим, может быть, прямо рассчитывали воротить бежавших; но вышло совсем другое.

Французское правительство, смотревшее вначале на образование всяких эмигрантских кружков и на бурные сходки поляков сквозь пальцы, так как из этих кружков и сходок ничего важного и опасного не выходило, увидев теперь ряд возмутительных, революционных посланий и получив ноту от русского правительства по поводу воззвания Польского народного комитета к русскому народу и к евреям Царства Польского, мгновенно изменило свой характер. Эмигрантам, подписавшим воззвание к русскому народу, именно: Иоахиму Лелевелю, Валентину Зверковскому, Леонарду Ходзьке, Антону Пршецишевскому, Антону Глушневичу, Эразму Ры-качевскому, Иосифу Заливскому, Михаилу Губе, Валерьяну Петкевичу и Карлу-Эдуарду Водзинскому, было предписано не медля оставить Париж. Некоторые выехали, а другие, имея кое-какие связи в высших правительственных сферах, оставались под разными предлогами до начала 1833 года. К таким, между прочим, принадлежали Ходзько и Лелевель. Они рассчитывали, что с течением времени дела их поправятся и правительство прекратит свои преследования. Не тут-то было. Полиция постоянно напоминала обоим друзьям, чтоб они выезжали из Парижа. Держаться долее было невозможно.

Лелевель выехал в поместье Ла Файета Лагранж, а Ходзько в Тур, куда потом прибыл и Лелевель; но их снова разлучили: Лелевель пошел, в синей блузе и конфедератке пешком куда глаза глядят и спустя некоторое время очутился в Брюсселе, где и жил до последнего польского восстания; Ходзько переехал в Безансон, потом скитался из города в город, а в заключение устроил как-то, что ему позволили опять возвратиться в Париж, где он жил до самой смерти, собирая материалы по истории своего отечества и издав сборник документов, пользующийся известностью[9].

Такое упорное преследование французским правительством лиц, уважаемых эмиграцией, раздражило все партии, в особенности ту, которая считала Лелевеля своим главой. Она покраснела и выделила из себя разом значительный контингент в Демократическое общество. В это время нелепый план Заливского «идти в Русскую Польшу и возобновить там революцию», план, родившийся еще на Подгурже, в доме Ворцеля, и после забытый всеми, подобно странному сновидению выплыл снова наружу, получил некоторое значение, стал казаться возможным, осуществимым.

Сам Заливскии, наводивший на умеренных своей вечной революционной болтовней непомерную скуку, озарился вдруг в глазах всех особым светом, точно вырос, точно открыл какой великий секрет: столько прихлынуло ко всем сердцам негодования, столько все кипели против всяких угнетателей. Конечно, более всего извергалось брани и громов на Россию, наславшую эти тревоги.

Поляк необыкновенно скор, zapredki. Он загорается, как порох, и тут делай из него, что хочешь. Прежде чем действительно солидная часть эмиграции успела сообразить грозящую всем им опасность, собрать сведения о безумных приготовлениях к какому-то невероятному и неслыханному в летописях походу, — как уже курьеры Заливского, выросшие из земли в огромном количестве, скакали во все концы по так называемым закладам эмиграции, существовавшим в разных городах юго-западной Европы с начала 1832 года[10]. Этим курьерам было поручено набирать охотников, офицеров и солдат для образования отрядов, имеющих вскоре выступить в Русскую Польшу с известными высшему начальству целями.

Курьеров встречали в закладах различно, смотря по тому, каков был заклад: где с полным сочувствием, где не слишком, а где и вовсе неприязненно. В одном закладе, именно Авиньонском, курьер Карл Шлегель (партии подхорунжих 1830 года) поссорился с председателем Совета Каспером Дзевицким, был вызван им на дуэль и убит.

Однако же в общем результате предложение Заливского «возобновить революционные действия в Русской Польше» произвело, вследствие известного настроения умов, шум и толки скорее в одобрительном духе, и заклады решили отправить депутатов на съезд в Лион, назначая для этого 4 января н. ст. 1833 года.

Съезд этот состоялся, и — кто поверит — план Заливского одобрен на нем большинством голосов! Часть депутатов исполнилась такого восторга и нетерпения биться снова на родимых полях, что иные тут же предложили Заливскому распорядиться ими по благоусмотрению. Заливский сначала долго осматривал вербуемых в новую, революционную организацию; но потом, за недостатком людей на все открывшиеся вакансии, оставил церемонии и брал всякого, кто только шел, лишь бы он, прочтя или выслушав инструкцию, подписал ее и присягнул.

План Заливского состоял в том, чтобы, обеспечась насколько можно скорее материальными средствами и сделав необходимые приготовления во всех трех захватах, вторгнуться в Русскую Польшу мелкими партизанскими отрядами, которыми занять войска правительства. Тем временем будет формироваться армия, которая выступит на сцену, когда заговор в Польше (1772) и в других местах Европы достигнет надлежащего развития.

Все Царство Польское, а отчасти Литва и Русь, делились, согласно требованиям новой организации, на несколько округов, в два уезда каждый. Всякому округу давался свой особый начальник, имевший под командой известное число партизан. Инструкция для этих партизан, пера самого Заливского, была такова:

1. Обязанности партизана суть: посвящение себя на всевозможные труды и опасности, с целью освободить свое отечество и снискать людям равенство прав, не обращая внимания на вероисповедание; уничтожить всякие предрассудки и взаимную ненависть между сословиями. Стало быть: биться с оружием в руках против тиранов и их клевретов, угнетающих род людской; употреблять все способы к их уничтожению.

2. Партизан должен укрываться по лесам и горным ущельям, в местах недоступных; переходить в своем округе постоянно с одного пункта на другой и делать оттуда набеги, в особенности по ночам, на неприятельские форпосты; истреблять магазины, амуницию; захватывать военные и другие казенные кассы; бить чиновников, назначенных тираном; словом, уничтожать и забирать все, что составляет собственность наезднического правительства и служит ему поддержкой.

3. Партизан должен, в самом строгом значении этого слова, уважать спокойствие мирных жителей и всеми мерами охранять их собственность, если б слуги или солдаты тирана захотели на нее посягнуть.

4. Каждый окружный начальник (dowudca), утвержденный главным вождем партизан, может выбрать какой угодно округ для своих действий, из двух уездов состоящий; сверх того, имеет право сам назначать себе помощника (zastępce) и набрать столько подчиненных партизан, сколько заблагорассудится.

5. Каждый начальник войск по округу обязан беспрекословно повиноваться главному вождю и выполнять его приказания со всей точностью; так равно и каждый партизан — своему окружному начальнику, как скоро исполнил добровольную присягу.

6. Каждый начальник округа имеет право карать своих подчиненных смертью за измену, за неисполненное приказание и за посягательство на чужую собственность; равно и каждого человека в своем округе, кто бы стал ему противиться или изменять тайне.

7. Каждый начальник округа, приказывающий грабить мирных жителей или делающий вообще что-либо возмутительное, должен быть сменен (zgladzony) подчиненными, а на его место назначен помощник, не то кто-либо другой из партии, кого они найдут более достойным, мужественным и честным.

8. Каждый начальник округа обязан сноситься с начальником воеводства или губернии и состоять в его распоряжении; а этот последний сносится непосредственно с главным вождем.

9. В случае невозможности держаться в своем округе, по причине напора неприятельских сил, окружный начальник со своими партизанами может перейти на неопределенное время в какой-либо соседний округ и действовать с тамошним начальником заодно.

10. Каждый окружный начальник, освободив свой округ или хоть часть оного от власти неприятельской, учреждает там немедля гражданскую власть из местных обывателей, пользующихся всеобщей доверенностью, и сам за ней наблюдает.

11. Каждый окружный начальник, имеющий под своей командой более 50 человек, отсылает излишек в заклад кадров, формирующих народную армию.


12. Высшая власть над партизанами называется Месть народа (Zemsta Ludu), и ей должны слепо повиноваться все партизаны до тех пор, пока весь народ не восстановит своей независимости. Лицо, снабженное этой властью, известно только начальникам округов и их помощникам.

13. Каждый партизан, по прочтении вышеприведенных статей, выполняет следующую присягу перед окружным начальником:

«Клянусь Всемогущим Богом, что, желая восстановления моего отечества и равноправности каждому человеку, посвящаю себя добровольно на всевозможные труды, опасности и самую смерть и до последней капли крови буду биться против тиранов и против тех, кто им служит; причем, исполняя постановление партизан, буду повиноваться своим начальникам. Господи, помоги мне в этом здесь и на том свете…»{4}

Когда было замечаемо вербовавшими такой народ в экспедицию Заливского, что они колеблются, находят много препятствий, то их всячески старались успокоить, пускали им пыль в глаза напоминанием о том, что Польша будет действовать не одна, а в связи с общеевропейской революцией, имеющей в виду перестроить целый мир. Заливский говорил даже, что ему известно достоверно о существовании заговора между военными в самой России, а потому пробиться партизанам в лесах придется какой-нибудь месяц, много полтора, а там все вспыхнет, и они сольются с огромной польской армией всех трех захватов, с армией, какой, касательно размеров, едва ли еще где видано.

Собственно говоря, эти люди обрекались до известной степени на жертву. Расчет главных руководителей движения заключался в том, что всякий, поставленный в условия партизана, отрезанный от своих, без верной надежды воротиться, должен поневоле быть энергичен, выдумать такие действия и хитрости, каких в спокойном и безопасном месте и в голову не придет: им будут руководить не один патриотизм и желание отмстить врагу, но и свойственное всякому человеку чувство самосохранения.

Это было высказано впоследствии печатно разными революционными органами поляков.

В течение января месяца 1833 года были приняты и утверждены Заливским следующие начальники округов, носившие в то же время название эмиссаров[11]:

1. Артур Чарный-Завиша в округ Варшавско-Сохачевский, с самой Варшавой;

2. Каликст Боржевский в округ Плоцко-Липновский;

3. Леон Залесский в округ Равско-Ленчицкий;

4. Эдуард Шпек в округ, состоящий из уезда Станиславовского и Праги;

5. Леопольд Бялковский в один из округов Калишского воеводства, соседом к Завише;

6. Антон Винницкий в округ Гостынино-Куявский;

7. Каспер Дзевицкий в округ Радомско-Опочинский;

8. Эдуард Дуньский в округ Млавский;

9. Адам Сперчинский в округ Пржаснышский; 

10. Фаустин Сулемирский в округ Конинский;

11. Леопольд Потоцкий в округ Серадзкий;

12. Рох Рупневский в округ Пултуско-Остроленский;

13. Ушинский в воеводство Подлясское;

14. Степан Гецольд в уезд Волковысский (Гродненской губернии);

15. Карл Борковский в округ Острожско-Кременецкий (Волынской губернии);

16. Фаддей Серпутовский в округ Бельско-Радзынский;

17. Осип Гордынский в округ Сокольско-Белостокский;

18. Джонс Ринк (Jons Rynk) — в округ Любельско-Красноставский.

Большинство этих лиц были военные, служившие когда-то в польских войсках разными чинами, от унтер-офицера до поручика, — кто человек довольно образованный и начитанный, кто простой, грубый солдат. Унтер-офицер Шпек, как увидим, не сладил со своей командой и соединился сперва с Гецоль-дом (экспедитором бывшего Виленского университета), потом оба поступили обыкновенными рядовыми в банду Завиши. Но все, прочитанное в уставе партизанском, удержалось в каждой голове твердо. Присягу многие знали наизусть, почти слово в слово. Общий смысл задачи, что именно делать, был ясен всем. Только параграф о том, что главный начальник называется Месть народа, не всеми был понят одинаково. Многие, вроде Шпека, думали, что это главный комитет, и таким образом впоследствии показали.

Округи выбирались каждым лицом такие, где ему удобнее было распоряжаться, где находились у него друзья, знакомые, родственники или даже имение. Кто не знал таких мест и кому было все равно, где ни действовать, тем Заливский назначал округи сам. Но все это было только расписано так на бумаге: на деле ни один из партизан не попал на указанное место.

По причине действительно существовавшей связи Партизанского наезда (или, как поляки попросту выражались и выражаются до сих пор: «Partyzański Zaliwskiego») с затеями карбонаров окружные начальники, отправлявшиеся в край, были приглашены выполнить сверх своей какую-то особенную карбонарскую присягу, которой текст нам неизвестен. После того им были сообщены знаки, каким образом отличать своих за границей и дома. Эти знаки Наезд принял тоже от карбонаров. По свидетельству одного из окружных, Осипа Гордынского, они заключались в следующем:

1) При встрече снимать шляпу немного направо и надевать прямо, если встреченный свой человек, то он сейчас это заметит; 2) Подавая кому-либо правую руку, коснуться каким-либо пальцем его ладони; 3) Если встреченный проговорит после этого ате, отвечать fraternite, и затем обоим враз сказать bienfaisance; 4) Квартира своего узнается по вделанному где-нибудь на доме или на близстоящем дереве, не то на другом каком-либо предмете, небольшому треугольнику[12].

Когда все сказанные церемонии были соблюдены, некто Турецкий, начальник Лионского заклада, где был сборный пункт команды Заливского и устроен какой-то Лионский базар (как бы склад материалов для Наезда), раздал отправлявшимся рекомендательные письма, кинжалы карбонарской формы, по 150 франков на брата, а Борковский снабдил каждого известным количеством яда.

Затем местный французский префект выдал им паспорта с ложными именами и званиями, и эмиссары двинулись, большей частью пешком, на Швейцарию и Германию. В Цюрихе, новом сборном пункте, уже произошли между ними некоторые столкновения. Иные высказывали неудовольствие против главного вождя и сомневались в успехе предприятия. Были наконец и такие, кто, обсудив с приятелями все дело похладнокровнее, не пошли дальше.

В Германии было замечено странниками, что тайна их открыта: их строго осматривали на заставах городов и малейшее подозрительных ворочали назад во Францию. Чем далее, тем становилось труднее идти. В Галиции уже нужно было просто-напросто прятаться, входить в города украдкой, ночью. Карл Борковский с Михаилом Ходзькой были остановлены во Львове на заставе стражей, которая, оглядев их внимательно, спросила: «Уж и вы не такие ли, о каких слух идет, что отправляются в Польшу делать революцию?» Однако они отделались кое-как, не быв задержаны, и пробрались внутрь города, а потом и дальше, где с кем-нибудь в крытой бричке, где ночью по лесам, пешком.

В Царство Польское, до образования партизанских отрядов, решились проникнуть немногие. Там правил страшный военный диктатор Паскевич, которого трепетали на огромном пространстве и свои, и чужие. Это был человек, избалованный счастьем и неслыханным раболепством окружающих, раболепством, какое может быть только на Востоке да в славянских землях, и то, пожалуй, не во всех до единой. Весьма немногим отличался он от какого-нибудь восточного шаха. Но это был шах очень умный, знавший хорошо, кого можно пожурить без всякой церемонии, на кого бросить только строгий взгляд, кого оставить без всякого замечания или даже «погладить по головке», отчего иной славянин готов расплакаться. Из его канцелярии не выходило ни одной бестолковой бумаги. Личные его заметки на полях, не щеголяя особенно изящным языком и грамматикой, были все-таки полны смысла, и всегда без всякого грома и молнии. К грому и молнии в бумагах прибегал он редко. Управление края, изобретенное им, в большей части мер соответствовало минуте и положению дел, а равно и взглядам Петербурга. Шутить было нельзя, но нельзя было также и ломать с плеча все польское, заменяя его русским: с этой стороны шах встретил бы сильную оппозицию в высших сферах, а он их разумел так тонко, так тонко, как никто. Он знал, до каких пределов простирается защита венценосного покровителя, уравнявшего его в некоторых почестях с самим собою, называвшего «отцом-командиром». Правда, в иные области управления прокрадывались кое-какие несостоятельные свойства всей машины вообще. Полиция также гонялась за «Вестермейрами» и не видела «Высоцких»; но все это восполнялось и исправлялось необыкновенной личностью главного лица. Его глаз заглядывал всюду и если видел что — наступала быстрая, энергичная расправа; против яда принимался вернейший антидотум. Оттого всюду оглядывались поминутно, что бы кто ни делал и что бы кто ни говорил, было ли это в бедной хате земледельца, на пограничном ли кордоне казака, в богатых ли палатах русского или польского магната. Везде оглядывались. Все были уверены, что полицмейстер, пожалуй, не усмотрит и жандарм не подслушает, а как, сохрани Господи, «Сам»?.. Тень Банко, которого все собирались убить и никак не убивали, вставала пред всеми, на всяких резких, неумеренных пирушках, там, где-нибудь в углу, при всякой неосторожной болтовне. Сейчас выглядывало откуда-то это страшное, широкое, боевое чело, в полуседых кудрях, и устремлялись серые глаза, леденившие мгновенно всякую смелую душу.

Ничего этого не знали и не соображали пешие сочинители Наезда. Польша представлялась им в виде кипящего котла, где с утра до ночи готовят повстанские похлебки: приходи только и ешь.

Разочарование наступило поздно, когда Заливский и несколько других прибыли командовать партизанскими отрядами, направлять действие различных окружных начальников.

Заливский имел письма к графу Викентию Тышкевичу, владельцу обширного села Кульбушева Тарновского округа Краковского воеводства[13]. Граф Тышкевич принял его радушно, поместил у себя в доме и сказал, что имеет небольшой запас оружия, сохраненного кое-как после 1831 года, в том числе 500 штук годных в дело ружей[14], может быть еще столько же наберется у других помещиков, сочувствующих

Наезду, как, например, у Мышковского, владельца села Кур-жина; у братьев Богуслава и Онуфрия Городынских, у графа Франциска Веселовского, Константина Руссоцкого… Но ведь этого мало. От Русской Польши ждать большой помощи нечего. Найдется несколько сочувствующих в Плоцкой губернии, по границе, например, Матвей Мыстковский и кое-какая отчаянная молодежь, там же. На остальном же пространстве лежат страх и трепет. Особенно нечего рассчитывать на простой народ, на хлопов: все они тянут руку правительства. Вообще дела плохи.

Заливский и друг его, прибывший с ним одновременно, Генрих Дмуховский (под именем Сандерса) несколько приуныли. Сведений из Царства Польского почти никаких нельзя было достать: приготовлено ли там что-нибудь или нет. Даже нельзя было перекликнуться со всеми окружными и узнать, все ли они на местах, в каком положении их отряды. Даже было явно заметно, что кто-то из своих мешает восстанию.

Несмотря на все это, надо было, конечно, идти вперед. Возврат был уже невозможен. Столько народу успело себя скомпрометировать перед разными правительствами, в разных углах Европы, столько преодолено тяжких препятствий, принесено жертв, что, если бы вожди попятились назад, произошло бы общее смятение, взрыв негодования, посыпались бы обвинения в трусости, в измене (на что поляки необыкновенно скоры: у них сейчас «zdroica! zdrada!»). Начальники округов могли бы предпринять еще более бестолковое восстание, просто с отчаяния, став, иные, может быть, в несравненно безвыходнейшее положение, чем Заливский в доме Тышкевича, в Кульбушеве.

Собравши в Галиции небольшую банду в 24 человека Дзевицкий, по-видимому, весьма хорошо рассчитал действие при переходе в Царство: он думал напасть ночью врасплох на казачий пост в местечке Поланце[15], перебить казаков и захватить их оружие и лошадей. Но переправа через Вислу заняла столько времени, что когда Дзевицкий, к счастью людей, очутился на другом берегу, стало светать. Боясь быть открытым, он приказал остальной кучке переправляться как можно поспешнее и догонять товарищей, а сам, всего с четырьмя партизанами, двинулся к Поланцу бегом, измучил людей и себя, и атака была неудачна: казаки перехватали повстанцев и отвезли в ближайший город, откуда они были отосланы в Варшаву[16]. Дзевицкий где-то на привале спросил стакан воды, быстро всыпал в него яду и отравился. Часть банды, подошедшая потом к Полавцу, узнав об участи товарищей, разбрелась по лесам. Кое-кто после пристал к другим партиям.

24 марта н. ст. пробралась в Царство партия Гецольда и Шпека, но вскоре, встретив разные препятствия, бросила вождей, и они должны были соединиться с партией Завиши, о которой будет сказано ниже.

2 апреля н. ст. перешла границу около деревни Уфило-вец (?) партия Бялковского, в 10 человек, набранная в Галиции, в окрестностях местечка Збышева, приведена к присяге ксендзом с соблюдением всех обрядов, требуемых католической церковью, и пустилась бродить по лесам, в разных направлениях, терпя нужду и голод до такой степени, что солдаты и их начальник зачастую ничего не ели по двое и по трое суток сряду. Первую пищу привез им ксендз Михаил Старжинский; потом прислала сыру и ветчины помещица Новаковская. Позже снова приехал ксендз[17].

Ни в какую деревню, тем более в местечко или в город, воины Бялковского и он сам не смели, что называется, и носу показывать. Им были постоянным убежищем глухие чащи, окруженные трясинами, да и те приходилось беспрестанно менять из опасения столкнуться с казачьими разъездами или быть захваченным крестьянской облавой, какие делали в иных местах войты гмин, по приказанию начальства, так как история Наезда уже разоблачилась[18].

22 апреля н. ст. перешла границу новая партия, в 13 человек, под командой офицера польских войск Лубинского, которая, встретясь с бандой Бялковского в лесу под Юзефо-вым[19], соединилась с ней, и вместе предприняли нападение на казачий пост в сказанном местечке. Для этого все силы, 23 человека, где были, между прочим, остатки банды Дзевицкого, разделились на четыре части, и каждой части дан особый начальник. Одной такой частью, в 5 человек, командовал молодой энтузиаст, Антон Карчевский, сын официалиста из чьего-то богатого имения, служивший в революцию 1830-1831 годов в корпусе Ружицкого. Он явился первый на площади, махая саблей, — и тут же был захвачен казаками с тремя своими людьми[20] и доставлен в Варшаву. Остальная часть банды разбежалась.

Затем явилась из княжества Познанского партия бывших варшавских студентов: Сперчинского, Дуньского и служивших разными чинами в польских войсках: Хелмицкого, Сильвестра Раценского и Феликса Бугайского. Перейдя границу 27 апреля нов. ст. между деревнями Бобровниками и Мелишевкой (Плоцкой губернии), партия эта двинулась к Бенднову на соединение с показавшейся тогда же в этих местах бандой Сулемирского — и сошлась с ней 29 апреля н. ст. в лесу. После различных приключений и опасностей соединенные банды выслежены и атакованы войском 13 мая н. ст. под станцией Яновице, в лесу, когда хотели было перебраться назад, за границу, и тут часть людей захвачена и доставлена в Варшаву.

В Подольскую губернию пробрался какой-то Иосиф Дуцкий, участь которого нам неизвестна. На Литву, в Гродненскую губернию, проник тамошний помещик Михаил Воллович. Как имевший в этих местах множество знакомых и любимый своими крестьянами, он довольно долго укрывался в лесах и по хуторам, наконец взят посредством облавы из чужих мужиков[21].

Последней, сколько известно, перешла границу при селении Раздиках Плоцкой губернии в самом конце апреля н. ст. партия Завиши из шести человек, набранная в княжестве Познанском. Позже, в Царстве, при переправе ее через Вислу, пристали к ней оставленные своими людьми Гецольд, Шпек и еще несколько человек из других банд. Испытав те же самые неудачи, как и другие партии, Завиша был атакован в Кросненском лесу гусарами эрц-герцога Фердинанда полка и взят со всеми своими людьми в начале июня 1833 года.

Всех захваченных с оружием в руках постигла участь государственных преступников первого разряда.

Люди из банды Дзевицкого: Иосиф Куржиальский, Антон Ольковский и Василий Пршеорский расстреляны в Варшаве 25 апреля ст. ст. в 5 часов утра; а четвертый, Евстафий Рачинский, по молодости лет, избавлен от смертной казни, прогнан сквозь строй через 500 человек четыре раза, также в Варшаве, 28 апреля ст. ст. в 5 часов утра, и после сослан в каторжную работу.

Люди Лубинского и Вялковскаго — Карчевский и Давыдович — повешены в Люблине 10 мая ст. ст., а Якубовский и Пленкевич — 11 мая ст. ст., на том месте австрийской границы, где ее перешли, именно близ местечка Борова Яновского уезда Люблинской губернии, с надписью на виселице их имен и почему понесли такую казнь.

Пойманный тогда же шляхтич Иосиф Берини (унтер-офицер корпуса Раморино), в уважение того, что взят просто в деревне, без оружия, избавлен от смертной казни, прогнан сквозь строй через 500 человек четыре раза шпицрутеном и потом сослан в Сибирь в каторжную работу. Воллович повешен в Гродно, в мае или июне 1833 года.

Завиша повешен на лобном месте между Вольской и Иерусалимской заставами 15 ноября ст. ст. 1833 года в 9 часов утра. Тогда же расстреляны, в том же самом пункте, состоявшие под командой Завиши: унтер-офицер бывших польских войск Эдуард Шпек, помощник экспедитора в бывшем Виленском университете, титулярный советник Степан Гецольд и шляхтич Александр Пальмарт.

Вот какие подробности рассказывали об этой казни. Все преступники были приведены в цепях. Когда стали их снимать, Завиша, одетый в обыкновенный халат, дрожал. Вероятно для того чтобы не подумали, что он дрожал от страху, он сказал окружающим: «Холодно!» (Zimno). Потом спросил тоже по-польски: «Нет ли тут кого-нибудь, кому бы я мог передать мою последнюю волю?» (Czy niema tu kogokolwiek, ktoremu bym mogł odkryć moją ostatniwo?) Тогда из толпы офицеров отделился капитан Массой[22], адъютант губернатора Витта, и подошел к Завише. «Скажите моей матушке, что я умираю достойным ее сыном!» (Prosz powiedziec mojej matce zeumieram godnie jej!) проговорил он, так что все близ стоявшие слышали. В это время раздались три залпа: экзекуция с тремя товарищами Завиши кончилась. Он взглянул в ту сторону и сказал: «Отчего я не умираю военной смертью?» (Dla czego nie umieram woyskową smierci?) Стали надевать на него смертную рубаху. Завиша сорвал ее и бросил. Кликнули ксендза и предложили ему успокоить осужденного. Ксендз подошел с крестом и только что произнес слова: «Провидение и справедливость Господня…» (Opatrznosc i sprawiedliwose Boska), — Завиша прервал его и сказал: «Провидение и справедливость! Если б они существовали, этого бы не было!» (Opatrznosć i sprawiedliwosć! Gdyby one istnialy, tego by nie bylo!) И затем пошел к эшафоту. Последними его словами были: «Когда бы у меня было сто жизней, все бы их я отдал отчизне!» (Kiedy bymmialstozyc, wszystkie by my ofiarowali mojej ojczyznie!) Bee время перед казнью он стоял прямо, подняв голову. Товарищи его были несравненно больше смущены, и ни один из них не произнес ни слова.

17 ноября ст. ст. расстреляны в городе Липне (Плоцкой губернии) люди разных банд: шляхтич Павел Войткевич, служивший в польских войсках; рядовой тех же войск Григорий Зайонц и дезертир, рядовой Симбирского егерского полка, Игнатий Морозов.

18 ноября ст. ст. расстреляны в городе Калише унтер-офицеры бывших польских войск: Антон Винницкий и Иосиф Домбковский.

Сверх того, тогда же рядовой Брестского пехотного полка Максим Гавриленко, рядовой бывших польских войск Петр Левицкий, рядовой Луцкого гренадерского полка Григорий Загребельный и какой-то Ляховский прогнаны сквозь строй: первые два — через 500 человек по три раза, а последние два — через 500 человек по два раза, а затем сосланы в Сибирь в каторжную работу.

Тем временем Заливский с Дмуховским, не находя нужным подвергать себя опасности в Русской Польше и более или менее зная о бедственной участи вторгнувшихся банд, решились воротиться в Галицию и огласили отсрочку восстания. Собственно Заливский и все его друзья были убеждены, что дело кончено, игра проиграна безвозвратно; но старый герой, которого самолюбие было глубоко уязвлено, над кем все смеялись, кому не было спокойного угла, где бы скрыться, — искал себе какого-нибудь выхода, хоть бы в тюрьму или на эшафот, лишь бы спрятаться скорее от тьмы проницающих его насквозь глаз.

Он твердил всем и каждому, что «роковые и непредвиденные обстоятельства расстроили предприятие, но что летом того же года оно непременно возобновится». В первых числах июня по н. ст. он даже выпустил в свет Воззвание к Галицианам, где рисуется весь как в зеркале, со всей его детской недальновидностью и самым необузданным честолюбием. Все это подложено, однако, тем отчаянием, которое овладело тогда его душой. В самом конце он прямо говорит: «Смерть будет во всяком случае одна, с оружием ли в руках, в тюрьме ли, на эшафоте ли»{5}.

Галициане, читая это воззвание, только улыбались. Затея Заливского никогда не имела одобрения во всей массе поляков. В особенности все умеренное вооружалось против него с самого начала, когда еще ничего бедственного не случилось. Но теперь, когда все, поднявшее оружие, было рассеяно или погибло; когда в Париже все разнообразные кружки соединились для того, чтобы отслужить панихиду по жертвам Наезда, расстрелянным в Царстве Польском: теперь на Заливского, призывавшего соотчичей к повторению Наезда, смотрели прямо как на помешанного, которого надо схватить и посадить в желтый дом.

Так как, однако же, от его воззваний никто не ожидал никакого результата, то его оставили в покое и свои, и австрийское правительство, которое знало о месте его пребывания. Вдруг случилось происшествие, которое изменило ход дел: кучка отчаянных людей, окружавших Заливского, как и он, не думавших нисколько класть оружие, несмотря на горькие неудачи, на общее негодование и отсутствие всяких средств, будучи недовольна своим вождем, который, в раздражении на весь свет, принял чересчур диктаторский тон с подчиненными, и, кроме того, потеряв в него всякую веру, основала особый Комитет польских карбонаров, с намерением действовать заодно с другими подобными обществами всех стран, имея в виду не только освобождение Русской Польши, но и двух других, а потом и целого света…

Это обстоятельство положило предел существованию всей этой партии. Карбонаров и Заливского арестовали, судили во Львове в течение нескольких месяцев, как государственных преступников первого разряда, после чего главные зачинщики, в числе 12 человек[23], посажены в швейцарскую крепость Куфштейн, более или менее на продолжительный срок[24], в цепях по рукам и по ногам, в 6,5 фунтов каждая. Двое не выдержали заключения и умерли (Забоклицкий и Ролинский), а другие потеряли навсегда здоровье. Заливский, выпущенный в 1848 году, с опухшими руками и ногами, глядел стариком и вскоре умер.

Несмотря на эти бесчисленные жертвы, на несчастие целых семейств, отсюда проистекавшие, работы красной партии все-таки продолжались. Те же самые цели преследовались с горячностью невероятной; один план сменял другой, новые эмиссары заступали место прежних, погибших, и пробивались сквозь всякие препятствия, можно сказать, с нечеловеческой энергией. Чем долее заживалась эмиграция на чужой почве, тем более терялись в ней понятия о том, что делается дома. Родимый край представлялся скитальцам в самых неясных красках, где все казалось возможным. Страшная тоска по родине еще более усиливала иллюзию.

«Побуждаемые этой тоской и вместе революционной горячкой, эмиссары часто являлись в край без всякого плана, не имея ни полномочий, ни позволения Централизации, даже не давая себе отчета в том, что должно делать», — говорит их же брат, красный повстанец{6}.

Большая часть эмиссаров были люди ничтожные, которых имена пропали для потомства и истории. Но были и такие, которым удалось наделать шуму и память о которых сохранилась в Польше до сих пор.

Из таких более всего выдвигается после экспедиции Заливского капитан бывших польских войск Симон Конарский, человек замечательный по уму и твердости характера. Будучи той же школы, что и Заливский, также мечтавший перестроить мир посредством ряда революций и также не умевший никому подчиниться и вечно смотревший в начальники всего, в диктаторы, — Конарский искал себе деятельности, искал места, где бы отличиться, стать повиднее[25].

В то время как Заливский сочинял свой поход в Польшу, составилось в Италии особое революционное общество, под именем Юной Европы, потом Юной Италии, считавшее своим главой Иосифа Мадзини. Это общество затеяло экспедицию против Савойи, куда вовлечено множество поляков, и всеми войсками командовал тоже поляк, генерал 1830 года Раморино.

Конарский, не приискавший еще для себя соответственных занятий, бросился в эту экспедицию. Судьба его известна: Раморино отступил (в феврале 1834 года), войска его разбрелись. Общество, управлявшее всем этим движением, открыто. Члены его подвергнуты арестам, кто не успел бежать; а полякам, пребывавшим в Швейцарии, тамошнее правительство предложило выехать. 30 человек взяли паспорта немедля; потом выехало еще 50. Остальные, ядро кружка, который назвался Юной Польшей, в соответствие Юной Италии Мадзини, решили отправиться в виде особых, новых эмиссаров в Русскую Польшу: посмотреть, не оставила ли по себе каких следов экспедиция Заливского, нельзя ли чего сделать, связать разорванные звенья, сплотить разбитые кружки и вести затем дело спасения далее.

В числе пустившихся странствовать по Польше с такими целями был и Конарский.

Побродив по Царству Польскому, Литве и Руси и встречая везде препятствия и равнодушие, весь этот народ вскоре собрался в Кракове, безопасном в то время приюте всяких повстанцев, где, что ни день, творились разные революционные общества, строились планы за планами и один подкапывал другого. Никакой историк не опишет всех кружков, возникших в Кракове от той поры до наших дней; никто не выйдет из этого лабиринта.

Конарский послушал там всяких толков и криков, представлявших в общем совершенный хаос, ничего не мог понять, ничего вынести оттуда, тем не менее пристать к какой-либо партии — и бежал снова во Францию, в Париж, где польские революционные партии все-таки представляли некоторый порядок, партия отделялась от партии, существовала даже революционная литература. Не решившись, вследствие своего независимого характера и воззрений, подчиниться кому-либо, стать под чьи-либо знамена, Конарский, как чистый поляк, начал думать об основании своего собственного кружка и для этого принялся издавать газету «Север» (Pyłnoc), другими словами, скликать себе воинство.

Но труд этот был ему не по силам: газета, не имевшая ни сотрудников, ни подписчиков, сама собой остановилась. Сидеть, ничего не делая, когда другие все-таки копошились в своих муравейниках, Конарский по своей живой и беспокойной натуре не мог. Ему нужна была хоть какая-либо деятельность. Как это бывает в подобных случаях, когда человек ищет себе усиленно занятий, сочиняет их, если они не сочиняются сами, Конарскому, при разговорах с лицами, прибывающими из Польши, стало казаться, что там после его отъезда многое переменилось, что семена, посеянные им и прочими эмиссарами, дали свой плод, вследствие чего можно кое-что сделать.

Ко всему этому, ко всем фантазиям, которыми были тогда полны головы многих эмигрантов, присоединилась еще и любовь: Конарский оставил на Литве коханку И вот, переговорив с несколькими кружками и получив благословение Демократического общества (которого прямым агентом никогда не был), Конарский снова помчался в Русскую Польшу: приготовлять ее к новому, неопределенному по времени восстанию, делать что-то такое, чему бы и сам, положив руку на сердце, не приискал настоящего названия.

В ту пору Демократическое общество (1835) стало более и более подчинять себе другие красные кружки и выдвигаться в эмиграции вперед, как бы главная, предводительствующая партия. Общество Польских карбонаров, Общество права человека и гражданина и другие стали мало-помалу меркнуть и сходить с горизонта. Такими успехами Демократическое общество было обязано энергии и ловкости своих вождей, своему, так сказать, коллективному правительству, из пяти членов, которое заменило тогда начальствующие секции Парижа и Пуатье[26], назвавшись Централизацией — слово, которое долго было употребляемо в Европе неточно и действительный смысл которого знали только посвященные.

Эти вожди, эти члены Централизации были люди образованные и бойкие писаки. Они выпустили в свет множество брошюр, которые читались с жадностью и с трепетом сердца всей молодежью эмиграции и края, чуть-чуть не заучивались наизусть и с течением времени (в соединении с другими элементами) образовали тот Народный катехизис, который, не будучи писан никаким каноником, имел и доныне имеет силу писаного религиозного устава для значительной массы поляков, жил и действовал долго и еще будет действовать в грядущих поколениях.

Парадоксы, построенные с извращением исторических фактов предводителями сказанного кружка, были парадоксы самого заманчивого, эффектного свойства. Они нравились всем, и своим, и чужим, и в вихре этих красивых и звонких фраз закрутился не один солидный и крепкий ум. Надо отдать справедливость Централизации: она работала сильно и неутомимо. Она, а никакая другая партия, ворочала делами всех заговоров с того времени вплоть до наших дней. Это был враг, как враг, всех трех правительств, разделивших Польшу. Остальные кружки, взятые вместе, не сделали и половины того, что сделало одно Демократическое общество.

Первый, основной парадокс, ставший польским Credo, который поляки надеялись навязать целой Европе, был такого свойства:

«Польша, слив воедино десять веков тому назад многие близкие друг к другу по языку, происхождению, нуждам и характеру поколения, развивала, в пределах известных сословий, демократическую идею славянства, подавленную в иных племенах чуждой властью и насилием, и одна защищала европейскую цивилизацию от напора всякой азиатской дичи: татар, турок и москалей».

«Когда же освобожденная человеческая мысль объявила на Западе войну старому порядку вещей, в защиту которого восстал могущественный абсолютизм Севера, Польша, как передовая стража европейской цивилизации, верная своему призванию, вступила в борьбу и в этой борьбе погибла. Абсолютизм окреп и усилился на се могиле. Спасение Европы было отложено. Отсюда следует, что дело воскресения Польши необходимо для всех, есть дело не одной только Польши, а целого человечества».

Этими мыслями начинался знаменитый Манифест Демократического общества 1836 года, переведенный вскоре на три главных европейских языка: французский, немецкий и английский.

Конечно, тут подразумевалось, что все нации или хоть то в нациях, что стремится к истинной свободе, должны всемерно помогать Польше, думать об ее воскресении, как бы о своем собственном деле, стараться восстановить эту «передовую стражу европейской цивилизации».

Но это только подразумевалось. На самом деле помощи ни у кого не просили. Практические умы вождей очень хорошо понимали, что Европа не протянет им руки, когда вспыхнет революция, что это не в ее интересах, что Польша должна встать своими собственными силами. И потому строился еще такой парадокс:

«Всех поляков 20 миллионов (!). Если поднять всю эту массу, то можно ниспровергнуть коалицию всего света. Но как поднять? Как вдохнуть во всех одну отважную, доблестную душу? Нужно работать усердно, неусыпно, день и ночь, энергично; просвещать темных, все отдать народу и всего достигнуть единственно народными силами; очиститься от всех старых грехов, сделаться достойными великой роли, которую еще должна разыграть Польша перед вселенной — и тогда…»

Вот что главным образом лежало в основании принципов Демократического общества{7}. Манифест не трогал некоторых чувствительных струн Европы и захватов. Последующее время наслоило много лишнего. Воображение новых, менее осторожных и церемонных сочинителей полетело гораздо дальше. В Европе новые авторы принципов уже не только не нуждались, но считали ее просто неспособной помочь такому делу, как освобождение Польши с другими, истыми славянами, слабой, одряхлевшей, измученной страшными трудами, которые она понесла для человечества. В русском правительстве усматривался главный враг, с которым никак не могло быть примирения, даже временного, лицемерного. Напротив, каждый поляк и каждая полька должны питать к нему постоянное недоверие, презрение и ненависть. «Матери в своих семьях, ксендзы на амвонах и во время исповеди, учителя в школах, все и везде должны научать этому один другого, напоминать один другому об этих не то что чувствах, но священных обязанностях всякого поляка»{8}.

Конарский, наслушавшись принципов Демократического общества, вскоре после его отбытия высказанных в Манифесте[27], помня кое-что из преданий Юной Италии и Юной Польши, наконец, набравшись кое-каких идей в Краковском кружке Союз польского народа (Stowarzyszenie Ludu Polskiego)[28] — пустил все это под собственной своей окраской сперва на Волыни, потом в некоторых частях Литвы. Он работал горячо и страстно, распространяя революционные брошюры, вербовал людей для будущей революции и заставлял их присягать по форме присяги Союза польского народа. В заключение он даже завел типографию, где печатал мелкие воззвания.

Централизация, узнав о таких решительных действиях Конарского и видя, что он чересчур горяч, увлекается ненужными подробностями, забывая о главном, действует иногда, как поэт, даже как ребенок, послала в край особых агентов отыскать счастливого проказника, постараться склонить его на свою сторону и ввести в комбинации, которые тогда замышляла. Но посланные его не нашли, и Конарский до конца руководствовался или советами друзей, или собственными фантазиями, будучи в главном все-таки ратником партии, которая его искала. Отыскать Конарского было нелегко: он укрывался под разными именами и одеждами по хуторам помещиков, по глухим монастырям, и наша полиция не знала об нем до тех пор, покамест Паскевич не получил известий из Франции о работах польских эмиссаров в нашей Польше, с прежними ее провинциями, причем сообщались имена и приметы главных, в том числе и Конарского. Само собой разумеется, что сейчас начались розыски. Конарский счел почему-то более удобным перебраться в это время на Литву под именем Януша Немравы (Неловкий), где пропагандировал с такой же смелостью.

В начале 1837 года государь был проездом в Вильне. Когда тамошний генерал-губернатор, князь Долгорукий, стал докладывать его величеству о совершенном спокойствии края, император заметил: «А Конарский?» — и показал депешу, свидетельствовавшую о работах Конарского с его друзьями в Литве.

Поднялась новая скачка всевозможных полицейских агентов. На многих почтовых станциях были посажены особые наблюдатели, которым приказано всматриваться во всех проходящих и проезжающих. Друзья советовали Конарскому скрыться. Один, даже почти насильно, подвез его на своих лошадях к границе; но Конарский находился тогда в положении игрока, которому сильно везет. Он уже верил в свою звезду и не сумел вовремя положить карты. Посмотрев на черту, за которой ожидало его вероятное спасение, он повернул назад, в край, — и очутился на так называемых Свенто-юрских контрактах в Вильне, где едва не попался. Это было весной 1838 года. Какой-то студент Виленской Медико-хирургической академии вывез Конарского по Минскому тракту, но на станции Кржижовице оба они были арестованы и отправлены в Вильну, единственно потому, что Конарский, во время перемены лошадей оставшийся на телеге, чересчур прятал свое лицо в воротник шинели[29].

В Вильне очень скоро дознались, кто это. Началось следствие, которое обнаружило довольно обширный заговор, обнимавший Литву, юго-западные губернии и Царство Польское и имевший правильную организацию, народную кассу и типографию. Он носил название: Союз народа польского или Конфедерация блюстителей польской народности (Stowarzyszenie Narodu Polskiego, czyli Konfederacya strozow Narodowośći Polskiej)[30].

Множество разного народу было привлечено к этому следствию и посажено под арест, строгий в Варшаве и до невероятности снисходительный в Вильне. Сам Конарский содержался в бывшем здании Базильянского монастыря, где содержался, четырнадцать лет перед тем, Мицкевич с товарищами Филаретами и Променистыми{9}.

Многие караульные офицеры, поляки и русские, всячески облегчали Конарскому его заточение: брали от него записки и передавали другим арестантам или кому-нибудь в городе. Конарский, незадолго до казни, написал стихи, где в одном месте отказывается от Бога и неба, но кончает четверостишием, смысл которого таков: «В этой келье пережил я страдания всех сердец, отсюда видел Польшу, залитую морем слез… Там не думал о жизни, здесь не думаю о душе… Только Польшу спаси, о Господи!»

Потом написал он письмо к матери, где опять становится верующим и богобоязненным католиком. Как-то случилось, что то и другое дошло до потомства.

В день его казни, 13 февраля ст. ст. 1839 года, огромные толпы народа облегали кругом, с самого раннего утра, лобное место за Троцкой заставой.

Осужденного привезли в санях, в 12-м часу дня. Всю дорогу он бросал народу разные отрывочные фразы, а в одном месте вынул из саней ногу и тряхнул цепями. Раз жандармы, скакавшие около саней, загородили его от народа, и он сказал: «Посторонитесь, братцы, добрые люди хотят меня видеть!» Перед тем как должно было остановиться, Конарский произнес: «Какая толпа! Умираю, точно король!»

Когда стали надевать смертную рубаху, Конарский обратился к распоряжавшемуся экзекуцией офицеру и просил не завязывать ему глаза, но этого не нашли возможности исполнить. Повязка сбила голубую шапочку, бывшую на голове осужденного, — подарок его коханки Эмилии. Он попросил кого-то, чтобы ее надели опять, и это было сделано.

Лишь только труп упал, массы людей, вероятно сговорившись заранее, бросились к столбу, кололи и резали его ножами, чтобы иметь на память куски дерева, к которому был привязан Конарский. Кто-то вырвал из рук квартального голубую шапочку и пропал с ней в толпе. Похитили из саней верхнюю одежду расстрелянного. После ходили слухи, что труп, зарытый на месте казни, был вырыт; а из цепей дамы поделали себе кольца. Рассказывалось вообще много странного и невероятного. Следственные комиссии, сменявшие одна другую, были сбиты с толку. Одна как бы нападала на след нового заговора, другая находила такие открытия излишним увлечением следователей. Тюрьмы то наполнялись арестантами в такой степени, что не знали, куда сажать, то пустели снова. Из всего написанного об этом времени (тотчас после казни Конарского) официально и неофициально едва ли извлекут когда-нибудь настоящую истину.

II

На всем пространстве Польши царствовало внешнее спокойствие несколько лет сряду; тем не менее подземные силы работали своим чередом под руководством той же Централизации, работы которой, в соединении с Демократическим обществом, тогда образовавшимся, клонились к тому, чтобы подготовить Польшу к той общеевропейской революции, о которой говорилось между всякими революционерами давно и которая, по их расчетам, могла вспыхнуть весьма скоро.

В 1839 году агенты общества, управлявшие секциями и округами, получили приказание Централизации переформировать эти секции и окрути из ведущих пропаганду на гражданскую и военную иерархию. Между 1840 и 1841 годами эта организация стала мало-помалу принимать определенный образ. Прежде других устроились: Великое княжество Познанское, Западная Пруссия, Вольный Краковский округ, с воеводством того же имени в Царстве, Галиция по реке Сан и незначительная часть Малороссии. Позже остальная часть Царства, Жмудь, небольшая часть Литвы и Восточной Галиции.

Иосифу Высоцкому, хорошо образованному офицеру бывших польских войск, Централизация предложила открыть в Париже курс военных наук для молодых поляков, а Мирославского просила быть ему вроде помощника по той же кафедре. Мирославский, до тех пор воевавший с Централизацией в журналах целых семь лет, со времени ее основания (1834 — 1842), и укоряемый ею и многими другими партиями за то, что променял родной язык на французский, охотно согласился помогать Высоцкому: во-первых, потому что, в сущности, был дитя тех же принципов, а во-вторых, смертельно любил рисоваться перед публикой, ораторствовать, учить. Ему как бы польстили, сделав его профессором молодежи. Он стал бойцом Демократического общества, бойцом Централизации, какого она еще и не видала, бился за нее против всех кружков и в ноябре 1842 года принят в члены Демократического общества, в секцию Парижа[31].

Между кружками, желавшими ускорение взрыва, был опаснее всех кружок так называемых Плебеев (Plebejuszow) под начальством Стефанского, в Тарновском округе Восточной Галиции. Он состоял по преимуществу из ремесленников. Все усилия Централизации подчинить его своей власти, а равно подобный ему кружок в Царстве Польском, ксендза Сцегенного, были тщетны. По крайней мере, еще Стефанский с ремесленниками только шумел и грозил подняться, но не поднимался; а Сцегенный со своими крестьянами, вопреки советам чуть ли не целого Царства и множества друзей в Галиции и Познани, произвел возмущение в Кельцах (1844), кончившееся для него и для его сообщников очень печально: его подвели под виселицу и сослали в каторжную работу, а подчиненных ему крестьян (13 человек) наказали шпицрутеном и тоже сослали в каторжную работу[32].

Общество (внутреннее, в краю) и его провинциальные секции на некоторое время сблизились и выказали род повиновения уполномоченным агентам Централизации, между коими был даже и член ее, Малиновский, человек серьезный, осторожный, враг всего хаотического и бесхарактерного. Он жил тогда в Прусской Польше и видел хорошо, что заговору до надлежащей зрелости еще далеко и о взрыве мечтать может разве какой-нибудь безусый мальчик.

К концу 1844 года, едва полиции трех держав попритихли, кружки нетерпеливого свойства снова начали бурлить и выходить из повиновения Централизации. Кроме Стефанского, опять отделившегося, явился довольно сильный и влиятельный кружок какого-то Мальчевского и хотел забрать все в свои руки. Малиновский, пробившись с ними понапрасну, бросил все и уехал в Версаль — тогдашнее местопребывание Централизации. На заседании, назначенном по поводу его возвращения, был обсуждаем вопрос: «Что же теперь делать? Оставить ли несогласные с Демократическим обществом партии на произвол судьбы и самим продолжать работы в том же духе, то есть готовить материалы к возможно скорой революции, или поискать еще средства к примирению с партиями и удержанию всей массы заговорщиков в зависимости от Централизации?»

Мнение Малиновского было: бросить несогласные партии, выключить их из союза. Но Альциата возразил, что эта мера не годится, потому что приведет к несвоевременному и бестолковому взрыву, который, без сомнения, потрясет и общество, погубив множество преданных людей, и остановит его действие на самое неопределенное время. Он добавил, что увлекаться в негодовании на такой ход дел и терять от этого энергию несправедливо, что иначе заговор идти не может; что это нетерпение иных весьма естественно, но что они все находятся под гнетом наблюдающих за ними правительств, под страхом быть ежеминутно открытыми. Взглянув, стало быть, на отпадение товарищей с этой снисходительной точки зрения, необходимо (полагал Альциата) еще раз воззвать к примирению: обещать скорый взрыв и действительно идти к нему всеми силами, чтобы это было для всех заметно; и, если посчастливится дойти хотя до приблизительного окончания приготовлений, подать знак.

С таким мнением большинство согласилось. На стороне Малиновского оказался только один приятель его Якубовский, такой же осторожный революционер, если только еще не больше. Малиновский подал в отставку, сделавшись, по правилам Демократического общества, обыкновенным его членом. (Выйти совсем из общества он не мог.) На его место был предложен Мирославский — в виде искры, которая должна была воспламенить подготовленные мины, оживить затянувшиеся работы[33].

Действительно, если искали такой искры, трудно было найти что-либо соответственнее. У Мирославского давно строились в уме планы, как подвинуть дело вперед. Сверх того, он был тех убеждений, «что даже самые ошибки, самые бесплодные революционные предприятия (как, например, За-ливского), если только поведены по плану предводительствующей школы, принесут этой школе несравненно более выгод, нежели спокойная десятилетняя пропаганда»[34].

В Централизации все изменилось. Из тихой и медленной она стала бурной и стремительной. Мирославский как оратор, как человек живой и неуступчивый легко забрал в руки своих спокойных и миролюбивых товарищей. Он сделался чем-то вроде бессменного председателя Централизации. Чтобы удовлетворить начертанному плану, то есть вести заговор к скорейшему взрыву и расположить нетерпеливых в свою пользу, Централизация разослала приказание по главным секциям, чтобы они изменили, как можно поспешнее, свои комитеты на особую военную организацию, правила которой тут же и сообщались. Уполномоченные агенты Централизации[35] принялись работать взапуски друг перед другом. Все это были сильно-красные, исключая одного Гельтмана, управлявшего заговором в княжестве Познанском и в некоторой части Русской Польши. Он был довольно умеренный человек, и ему вверена была высшая власть — заведование всеми другими частями. Он один сдерживал кое-как необузданных.

В Русской Польше, вследствие арестов по делу ксендза Сцегенного и усилившихся потом наблюдений за всяким беспокойным народом, военная организация заговорщиков долго не устанавливалась. Литва помнила еще казни Конарского, Волловича и последовавшее затем опустошение в рядах союза и неохотно шла на удочку агентов Версаля. Малороссия никогда не обещала много повстанцам. Только Вольный Краковский округ с некоторой частью Галиции и Познанского княжества завели довольно скоро кое-какую военную организацию и, вообразив, что дошли до конца, обнаруживали сильное нетерпение. Гельтман дал знать товарищам в Версаль, что он еще ладит с прежними кружками, но явилось много новых, которые никого не хотят слушать и рвутся к восстанию; что необходимо поэтому прислать в край военного человека со значением, кто бы мог или задержать движение, или (когда найдет это неудобным) направить все таким образом, как будет лучше в военном отношении.

Централизация отправила в Познань Мирославского, чтобы он осмотрел положение дел с чисто военной точки зрения и решил, отвечают ли средства заговора тому нетерпеливому стремлению, какое вообще выказывается в партиях.

Мирославский прибыл в Познань в начале марта 1845 года, увиделся немедля с Гельтманом и узнал от него следующее. Партия Мальчевского, будучи скомпрометирована, не находила для себя иного выхода, как сблизиться с Демократическим обществом. Ей последовали в княжестве Познанском так называемые Старые и Плебеи. В Галиции сторонники жизненной правды (prawda zywotna) и федерация тоже изъявили готовность слушаться военного вождя. Из Варшавского комитета пришли довольно благоприятные известия со стороны примирения советов, но организация (писали) там еще все слаба. Малороссия давала знать, что инициативы в деле восстания взять на себя не в состоянии, а готова идти в след за Восточной Галицией во всем, что бы последняя ни предприняла.

Взяв все это во внимание, Мирославский с Гельтманом постановили не начинать ничего до 1846 года, а продолжать дальнейшие приготовления к возможно скорой революции: приобретать сочувственных людей во всех сословиях, собирать деньги и делать другие необходимые восстанию запасы.

Приобретение людей не представляло далеко тех затруднений в Прусской и Австрийской Польше, как в Царстве. Страх имени Паскевича, Варшавской цитадели, Сибири и солдатской карьеры на Кавказе или в Оренбургских батальонах был тогда таков, что охлаждал горячность самых отчаянных. Командовать будущими фантастическими отрядами повстанцев в Русской Польше охотников было немного. Печальные опыты Завиши, Дзевицкого и других были еще у всех в памяти. В особенности трудно было найти командующего центральными силами Царства, то есть в Варшавской губернии. Об этом Централизация рассуждала не раз еще до Мирославского и потом при Мирославском. Наконец из рапортов Познанской организации было усмотрено, что есть в виду на это место человек с именем, со средствами и кое-каким влиянием в обществе, даже немного военный, только, к сожалению, белый, который (как все эти так называемые попросту панки) привык вести жизнь совершенно праздную, среди охот, конских скачек, ярмарочных съездов и женщин, не думая ни о каком отечестве, — и еще менее о каких-либо революциях.

Речь была о богатом познанском помещике Брониславе Домбровском, сыне известного генерала наполеоновских времен, «воеводы Царства Польского» Генриха Домбровского, имя которого вошло в народные песни и патриотические куплеты. Этот Домбровский был женат на польке самых храбрых свойств, из дома князей Лонцких, которая, вскоре по выходе замуж (1842), получила от отца в заведование прекрасное имение в Станиславовском уезде Варшавской губернии Куфлев[36], что заставило молодую чету переехать на некоторое время в Варшаву, представиться наместнику и сделать другие знакомства. Домбровские были приняты в Замке и во всех русских домах высшего круга самым лучшим образом: поддержка польской аристократии лежала, как известно, в системе управления Паскевича краем. Люди, стоявшие во главе заговора, взяли во внимание такое положение вещей. Связь Домбровских с высшим обществом в Познани и в Варшаве, большие имения там и тут, естественно, позволяли владельцу переезжать границу, когда вздумается, не возбуждая никакого подозрения властей.

В то время когда Централизация нашла командующего на самый важный пункт, во всех организациях уже не церемонились не только с белыми, но и ни с кем. Уже в 1843 году начали некоторые знакомые Домбровского в Познани подшучивать над его немецкими симпатиями[37], дружбой с русскими и прусскими офицерами. Потом он получил несколько анонимных писем, исполненных угроз; а в начале 1845 года ему объявили напрямик, что он должен делать то же, что делают все, то есть нести свои силы и средства на помощь воскресающей Польше.

В самом деле, около этого времени заговор охватил уже все, что только было польского в Европе. Домбровский слышал на базаре, в баварской гостинице и других публичных местах Познани довольно открытые рассуждения поляков разного цвета о приготовлениях к самому обширному восстанию, имеющему конечной целью освобождение всей Польши и восстановление ее границ 1772 года. Не только демократические кружки, но и вся аристократия сочувствовала этому предприятию. Уже все ближайшие родственники Домбровского по жене: Лонцкие, Бнинские стали на сторону заговорщиков. В имении Лонцких, Свинярах и у Бнинского в Самострелах происходили даже революционные съезды, как это бывало всегда — под видом охот. Такие же съезды бывали после в Джокей-Клубе, основанном под Шверином Домбровским, в сотовариществе с помещиками: Сулковским, Альфонсом Тачановским, Михаилом Мыцельским и Венсерским. В Охотничьем клубе, основанном помещиком Здембинским в Чевуеве, под осень 1845 года, учили молодежь ездить верхом, чем заведовали Курнатовский и частью Домбровский, как известные знатоки этого дела. Происходили и другие упражнения, с целью подготовить людей для военной службы в недалеком будущем.

Домбровский, белый, праздный, лентяй, думавший до того времени только об охотах, лошадях да красивых женщинах, решительно ничего не читавший, никаких газет и журналов не бравший в руки, не заметил, как его подхватила и понесла куда-то революционная волна, и он, сам не зная как, был уже полуреволюционером: говорило с сочувствием о том же, о чем говорили все; мечтал о независимой Польше, о месте, которое в ней будет занимать, читал разные листки, являвшиеся из эмиграции, «Пшонку» и другие газетки. Прочел историю Мохнацкого и Мирославского о революции 1830-1831 годов, твердил патриотические стишки. В мае 1845 года был он в имении своих родственников, в Букском округе, где встретил человека одних с ним лет, то есть около 30, который рекомендовался ему помещиком Ковальским, прибывшим в ту сторону из Парижа по участию в наследственном процессе Опалинских, наделавшем в то время изрядного шуму Они разговорились. Ковальский очень скоро очаровал Домбровского и даже заинтересовал своей особой. Так как тогда вообще ходили слухи о появлении множества агентов-эмигрантов между поляками всех захватов, то Домбровский решил, что это также агент, прибывший в те места, конечно, не ради процесса Опалинских, а с другими целями. Это было действительно так: Ковальский был не кто иной, как сам Мирославский. Он объезжал различные округи прусского и австрийского захватов, всматривался в положение их повстанских дел, собирал всевозможные сведения, делал знакомства, приобретал, где было удобно, людей, сочувствующих восстанию, и к осени того же года (1845) воротился в Версаль. Он не находил заговора готовым к восстанию, но тем не менее видел, что все напряжено очень сильно, жертв принесено довольно, довольно также и скомпрометированного или хотя полускомпрометированного народа, то есть разорвавшего прежние связи с немцами и наблюдаемого полицией; взрыв мог случиться сам собой, без разрешения высшей власти — Централизации. А потому он счел необходимым на всякий случай заняться приготовлением плана военных действий и стал над ним работать вместе с другим членом Централизации — генералом Высоцким.

Тогда же решали они другой, не менее важный вопрос — денежный и вопрос о правильной доставке оружия и снарядов.

Уезжая из Прусской Польши, Мирославский сделал распоряжение, чтобы всякий член организации припас себе оружие, какое может, и хотя небольшое количество пороху — на первые действия. Теперь, в Версале, положено было налечь на всех богатых поляков, заставить их, так или иначе, подписать на пользу восстания значительные суммы, часть которых немедля отправить в Англию и другие благонадежные пункты, где можно заключить контракты на поставку оружия, пороху и всяких военных снарядов, секретным образом, в различные места всех трех захватов. Для ведения всех этих дел послан был в Познань член Централизации — Альциата. Помощником ему указан выехавший туда же немного прежде бывший член Централизации Малиновский.

Оба они были плохие революционеры, к тому же не разделяли нисколько нетерпение товарищей и находили заготовление оружия в особенности несвоевременным. Малиновский, не сделав ничего, воротился в Версаль и описал бывшим товарищам положение заговора в довольно печальных красках. Он утверждал, что приступить теперь к восстанию будет в высшей степени неосторожным шагом. Его мнение поддерживал друг его, член Централизации, Якубовский. Они до того спорили с остальными членами, в особенности с Мирославским, о необходимости ждать еще и, может быть, ждать долго, что Якубовский в заключение споров сказал, что подает в отставку. Так как близился срок выборов (29 ноября), то не нашли причины удерживать его на службе и назначили на его место Гельтмана, который жил тогда в Познани, по-прежнему управляя тамошней организацией. Ему написали, чтобы он, не медля, ехал в Версаль. В половине декабря (1845) получено было от него письмо, которым он уведомлял Централизацию о крайне критическом положении их дел в прусском и австрийском захватах. «Все революционные кружки, будучи недовольны нерешительностью высшей власти (Централизации), пришли в брожение. Плебеи, стоявшие недавно на стороне порядка, теперь снова отделились и кричат, что Централизация питается туком глупцов, поддающихся ее деспотизму, а кто не так глуп, должен искать себе другого выхода… Централизации-де легко сидеть в Версале и ждать осуществления своих идей, какой-то неслыханной, возведенной в перл создания, революции, — хотя бы тысячу лет сряду; а каково ждать этого массам народу, под чутким оком трех полиций, когда заговор охватил большие пространства и того гляди прорвется, и тогда все пропало, все жертвы и усилия стольких лет!.. Глава кружка Плебеев, Стефанский, счел нужным для успокоения умов назначить общий съезд всех членов в Тарнове и попался в руки полиции. Последовало множество арестов. Опасность грозит всему заговору».

Уведомляя обо всем этом Централизацию, Гельтман находил, что «более ждать нельзя» и приглашал Мирославского уже единственно затем, чтобы он «принял начальство над заговором и вел его к взрыву в самом непродолжительном времени средствами, какие признает за лучшие по прибытии на место, какими хочет, лишь бы вел».

Подобное этому письмо получено было и от Альциаты. И он звал Мирославского на место действий.

Мирославский выехал и прибыл в Познань 31 декабря н. ст. 1845 года, но не застал уже Гельтмана: отыскиваемый полицией, он принужден был скрыться. Сведения, собранные наскоро разными путями, показали Мирославскому, что заговор далеко еще не в таком положении, чтобы можно было начинать дело. Царство Польское и Малороссия находились, относительно организации, в том же виде, как были в начале года, то есть почти не имели ничего. О Литве прибывший оттуда эмиссар Pep объявил будущему военачальнику и, может быть, диктатору, что там «все спит; молодежь глупа и неразвита; что его принимали местами как шпиона. Если можно где начать действия, так разве между Бугом и Щарой»[38].

Мирославский занес это в свою памятную книжку и принялся усиленно работать в пользу восстания: мирил партии, собирал деньги, пополнял пробелы в организациях, писал множество инструкций, посылал курьеров, эмиссаров. Местопребывание его, беспрестанно менявшееся, конечно, покрывалось глубочайшей тайной и было известно весьма немногим.

Первые деньги, 2100 талеров, добытые у помещиков и капиталистов польского происхождения разными бесцеремонными средствами, были отправлены с Либельтом и Альциа-той во Францию для найма хороших офицеров и отпечатания 1000 экземпляров Военного устава. Познанская организация обещала достать еще 10 тысяч талеров, но и это, если б было действительно собрано, составило бы, по признанию самого Мирославского{10}, только третью часть всей суммы, необходимой на открытие первых военных действий. Между тем и ее не было собрано; хаос в партиях был страшнейший, а восстание все-таки предпринималось.

Разные отчаянные кричали, что «единственный способ привести все противоречие к одному знаменателю — это барабан и пушка!».

Фраза была в духе вождя. Он повторил ее несколько раз сам и уже не слушал никаких возражений, а мчался вперед, закусив удила, как борзый конь, заслышавший звук военной трубы.

В самых первых числах января н. ст. все высшие члены познанской организации были приглашены Мирославским выбрать членов будущего народного правительства, причем со стороны приглашавшего были употреблены все меры, чтобы выбор более или менее отвечал взглядам и настроению Централизации, точнее сказать, самого Мирославского, то есть чтобы выбранные были люди демократических стремлений, а если можно — и происхождения.

Мирославский первый предложил от эмиграции Альциату. Краснее его из влиятельных и известных представителей эмиграции тогда в Познани никого не было. Возражения не последовало, и Альциата был выбран.

Некто Владислав Косинский, человек весьма красных свойств и с большим влиянием в целой Прусской Польше, предложил от Познанской организации доктора Либельта, и этому никто не противился.

Затем выбрали самого Мирославского начальником всех военных операций с обещанием повиноваться всем его распоряжениям, какие только он признает в военном смысле лучшими.

Так как депутатов от Краковского Вольного округа, а равно от Галиции, Царства Польского и прочих провинций Польши 1772 года не прибыло, то присутствующие решили отправиться в Краков и вызвать депутатов туда, как в более безопасное место. Уполномочие Мирославскому и все прочее, состоявшееся в Познани, было написано на небольшом клочке бумаги химическими чернилами и передано Косинскому, с тем чтобы в случае какого-либо возражения Галициан или иных он вызвал написанное и предъявил.

Около 10 января н. ст. Мирославский с Косинским и еще кое-кто прибыли в Краков (Мирославский под именем Маевского) и целую неделю ждали депутатов из Царства и других мест.

Прибывший наконец из Царства депутатом помещик Меховского уезда Радомской губернии Николай Лисовский объявил, что пославшая его организация соглашается наперед со всеми постановлениями Кракова и Познани.

К этому он прибавил, что Царство встанет, лишь бы показались повстанские колонны из Галиции и Пруссии.

Из Западной Галиции приехал бойкий агитатор Иван Тиссовский[39], в то время поверенный в делах графа Кучковского.

От Восточной Галиции ждали Висневского, а от Малороссии — помещика Подольской губернии Торжевского, но они не явились.

18 января н. ст. было приступлено к выборам. Против происшедшего в Познани никто не возражал.

От Галиции был предложен Тиссовским граф Франциск Веселовский и выбран; но после, под влиянием Мирославского, заменен самим Тиссовским, которого Мирославский считал способнее к революционной службе. Притом, по принципам Мирославского, граф, аристократ, не годился в члены народного правительства. Веселовского назначили главным начальником Галицийской организации.

От Краковского округа и Верхней Силезии был выбран бывший адъюнкт-профессор Краковского университета, Людвиг Горшковский, человек очень хитрый и недоверчивый. Перед выборами он ездил с какими-то секретными планами в Познань, но, по-видимому, не достиг там своих целей и, по возвращении в Краков, был несколько задумчив. Мирославскому не хотелось его, но устранить его он не мог. Все же остальное отвечало его мыслям. Поэтому на последнем заседании, которых было всего четыре, Мирославский сказал весело приятелям: «Теперь подобрали аккорд»[40].

Срок восстанию был назначен тогда же: 21 февраля н. ст., канун последнего карнавального дня, с субботы на воскресенье.

После этого Мирославский с товарищами снова возвратился в Познань, где на сходбище всех влиятельных лиц заговора были назначены военачальники в разные пункты из местных организаций, так как из-за границы никого не прибыло.

Одним из последних назначили Домбровского. Для него нарочно оставили как можно менее дней до конца, чтобы он не успел обдуматься и как-нибудь не изменил.

Вызванный, или сам по себе, он прибыл в Познань из Силезии 1 февраля н. ст. 1846 года и немедля приглашен к Мирославскому Магдзинским, начальником будущих повстанцев на Жмуди.

Мирославский жил на Фридриховой улице, в квартире учителя Лицеевского, куда вход был через Штиллеровскую ресторацию.

Пройдя темную переднюю, Домбровский с Магдзинским очутились в небольшой комнате о двух окнах во двор, где сидели: Мирославский, Pep и Дзвонковский, то есть были собраны только те лица из находившихся в Познани, с кем Домбровскому должно было действовать более или менее сообща.

Так как Домбровский был уже приобретен заговором и отказаться ни от какой службы не мог, то Мирославский, после кратких приветствий припомнив ему встречу в Букском округе, сказал: «Вы — наследник имени, которое озарено в польской истории неувядаемой славой; вы — человек с влиянием в высшем кругу, с большими средствами; вам нельзя занять какое ни попало место при тех операциях, которые предпринимает воскресающая Польша: я назначил вас начальником военных действий на правом берегу Вислы, в центре Царства Польского. У вас там значительное имение. Оно даст вам все нужное для восстания на первых порах. Съезды у вас других помещиков, принадлежащих заговору, могут быть съездами на охоту. Людям своим вы откроете тайну, когда вам вздумается».

Домбровский решился возразить, что он — точно наследник военного имени, но сам весьма плохой военный, служил всего-навсего года три, участвовал в нескольких маневрах, между прочим, на больших маневрах 5-го и 6-го корпусов в Силезии, в 1841 году, как ординарец генерала Грольмана, но войны никогда не видал; кроме того, решительно не знает, как приобретать к восстанию людей, и это его чрезвычайно бы затруднило.

«Приобретать вам никого не нужно (перебил Мирославский): люди есть; вам остается только принять над ними начальство».

После этого разложили карту Польши, издание Энгельгардта, состоявшую из нескольких частей. Мирославский, отделив от нее то, что было нужно для Домбровского (пространство между Вислой, Наревой, Бугом и Вепрем), стал ему объяснять, что желательно было бы овладеть прежде всего крепостью Ивангородом и городом Седльцами. Если же это окажется невозможным то, обойдя их, нужно поддерживать коммуникацию между Литвой и Жмудью, где начальниками назначаются предстоящие здесь Pep и Магдзинский. Они, если можно, возьмут Вильну, Слоним и Брест; если же нельзя, то, обойдя эти пункты, двинутся на соединение с Домбровским. Когда последует это соединение, Домбровский ведет все три отряда в местность между Сандомиром и Варшавой, где должны соединиться корпуса, имеющие прибыть из Галиции и всех земель левого берега Вислы в Царстве Польском; а равно и отряды из княжества Познанского, под начальством Мирославского — и пойдут на Варшаву.

Когда Домбровский возразил, что поддержка коммуникаций его с Литвой и Жмудью едва ли возможна и, по всей вероятности, он долго не будет знать ничего, что там делают Pep и Магдзинский, последние стали его заверять, что «все это уже обдумано и людей, готовых восстать, весьма достаточно в обеих провинциях».

Домбровский более возражать не стал. Кончили беседу тем, чтобы начальник правого берега Вислы старался держать свои силы в постоянных маршах, над границами: Мазовша, Подлясья и Люблина, пока не придут к нему отряды Рера и Магдзинского.

Pep, которому следовало прежде всех пуститься в путь, предполагал побывать в Куфлеве, где хотел дождаться прибытия Домбровского для соглашения с ним в некоторых подробностях действий, а потому просил дать ему записку в Куфлев к управляющему. Домбровский дал.

Затем все простились друг с другом. Мирославский настаивал, чтобы они все выехали как можно скорее к местам своего назначения, а Домбровскому заметил, что он, вероятно, не потребует никаких денег.

Так легко, в какой-то запечной каморке, раздавались должности вождей, брались города и крепости, улаживались сложные военные операции!

Еще поразительнее план военных действий. Вот этот план в том виде, как он набросан рукой самого Мирославского на карте Польши 1772 года, найденной прусским правительством в бумагах главных заговорщиков.

«Пользуясь первым замешательством, которое, естественно, произойдет в правительствах всех трех захватов после всеобщего взрыва, в один и тот же час повстанцы собираются в разных пунктах, каковы суть:

1) для княжества Познанского: Бук, Плешев и Рогове;

2) для Пруссии: Хелмно, Торунь и Гомбин;

3) для Верхней Силезии: Тост над Козлим;

4) для Кракова и Галиции: Львов, Краков и Новое Место над Вислой;

5) для Подола и Волыни: Константинов, Новгород Волынский и Корец;

6) для Литвы и Жмуди: Минск, Вильна и Россиены. Затем соединяются:

1) отряды Великого княжества Познанского, Хелма и Торуня — под Колом;

2) отряды Верхней Силезии и Царства Польского — под Ченстоховой;

3) отряды из-под Кракова и Нового Места — под Малогощем;

4) отряды из-под Львова, Константинова, Новгорода Волынского и Корца — под Ковелем;

5) отряды из-под Гомбина и Россией — под Ковном. Отсюда оба идут к Гродно, для соединения с Виленским отрядом; наконец вся масса направляется в Слоним, на соединение с повстанцами Минска.

Эти различные части войск должны после того идти к Петркову и Ровно и образовать две армии: западную, заключающую в себе отряды из Великой Польши, Кракова и Галиции, и восточную, состоящую из отрядов Малороссии и Литвы.

Обе армии пойдут, действуя наступательно, к Ивангороду для овладения этой еще неоконченной крепостью. Если это не удастся, оба отряда воротятся к границам Галиции, дабы привлечь к себе там новые силы.

Что касается лиц, кои будут командовать сборными силами Царства Польского, Литвы, Жмуди, Западной Пруссии и Познанского княжества, то назначаются на главные пункты следующие.

В Царстве Польском — помещик Бронислав Домбровский.

На Литве — Иван Pep. На Жмуди — Теофил Магдзинский. В Западной Пруссии — полковник Михаил Бесекирский.

В княжестве Познанском — майор Людвиг Мирославский[41].

Инструкции этим командующим:

Магдзинский собирает все силы из Шавлей, Телып и России на Жмуди, а также все, что окажется в Восточной Пруссии, и идет под Ковно для овладения этим городом. Затем через Августовское воеводство заходит напротив отряда, собранного Домбровским. Если же взять Ковно не удастся, Магдзинский переправляет свой отряд через Нижний Неман для соединения с Домбровским.

Pep стягивает на Литве все силы между реками Щарой и Бутом; соединяется затем, сколь можно поспешнее, с Августовским и Подлясским восстанием и идет к Нижнему Бугу, где поступает в распоряжение Домбровского.

Домбровский собирает под Седльцами всех повстанцев, каких только удастся; соединяется затем над рекой Нуржец, недалеко от Буга, с колоннами Жмуди и Литвы и двигается с этой восточной армией к Ивангороду. Здесь соединяется с повстанцами левого берега Вислы, то есть с восточной армией.

Бесекирский стягивает все отряды Западной Пруссии над рекой Дрвенцой, переходит ее, идет через Плоцкое воеводство к Висле, переправляется через нее под Добржином и соединяется затем под Колом с войсками, которые придут из Рогова и Плешева. Если бы все это не удалось, Бесекирский начнет в Плоцком воеводстве оборонительную войну.

Сборным пунктом для Великого княжества Познанского, как сказано выше, будут: Бук, Рогово и Плешов.

Что же до западных обводов: Медзыховского, Мендзыржецкого, Волыптынского, Веховского, Косцянского, Буковского, Шамотульского и Познанского, — их сборные пункты за озерами. Судя и Непрушова, под Бугом. Начальство над ними примет офицер из эмиграции.

Авангард, состоя из жителей Познани и окрестностей, на пространстве от двух до двух с половиной миль в окружности, под начальством Феликса Бялоскурского, Александра Понинского и Альфонса-Климента Бялковского, старается овладеть Познанской цитаделью. С этой целью познанские повстанцы, в четырех отрядах, каждый с особенным вождем, ударят на цитадель, на артиллерийский парк, гусарские казармы и жилища высших чиновников военного и гражданского ведомств.

Если бой на улицах и баррикадах продолжится, тогда повстанцы из окрестностей, собравшись под прикрытием ночи вблизи города, в виде арьергарда вступают в него. Если все это не удастся, то атакующие отходят к Буку и там пристраиваются к различным отрядам. Тогда уже все силы западного округа составят резервный Великопольский корпус, который притянет к себе, в окрестностях Шрема и Оборников, другие части восточного округа. По занятии двух этих городов и укрепившись в них как можно лучше, равно устроив на Варте хорошую переправу, сказанные силы имеют троякое назначение:

1. Препятствовать войскам, идущим на помощь Познани, проникнуть в этот город и стараться разбивать их врознь.

2. Поддержать связь с действующей армией на правом берегу Варты, через города Оборники и Шрем; равно защищать эти города, из коих первый должен быть резиденцией властей Великого княжества, а из второго главный вождь посылает приказание на оба берега Варты.

3. Резервный корпус старается атаковать Познанский гарнизон, пока не подошли прусские войска из Померании и Силезии; при появлении же таковых атакует их со всей стремительностью. Если же эти атаки не будут иметь успеха, тогда резервный корпус переходит Варту под Шремом или Оборниками для соединения на правом ее берегу с действующей армией.

Если же удалось бы занять Познань и цитадель ее сразу, тогда первый набор западного округа будет относиться к действующей армии, на усиление которой со стороны Бука и Познани он потянется от Пыздр. Здесь, при слитии рек Просны и Варты, будет разбит укрепленный лагерь.

Другой набор расположится, при сказанном обороте дел, вокруг Познани, укрепится там и будет защищать ту местность от вторжения прусских войск. Если же ему придется уступить превозмогающей силе, тогда он двинется из княжества Познанского к действующему корпусу войск, с которым сольется в одно целое.

Первые наборы, из обводов Плешовского, Одолановско-го, Остршешовского, Кротошинского и Кробского, собираются под начальством Аполлинария Курнатовского и образуют маршевую колонну Для прикрытия этой операции будет произведена фальшивая атака на кавалерию, стоящую в Острове; Курнатовский же проникает в Калишское воеводство и старается занять Калиш, а потом — удастся это или не удастся — поворачивает через Пыздры или Турек на Конин, неподалеку от Кола, дабы здесь соединиться с колонной, которая прибудет из Рогова. Если бы русские войска этому воспрепятствовали, то колонны из-под Плешева и Рогова соединяются недалеко от Пыздр, при слитии реки Просны с Вартой.

В Рогове, между озерами у истоков реки Велны, сойдутся отряды под команду Мирославского, из обводов: Иновроцлавского, Быдгощского, Шубинского, Выржиского, Ходзешинского, Чарнковского, Оборницкого, Венгровского, Гнезненского, Сржоцкого, Шремского, Бржесневского и Могельвицкого.

Для того чтобы отвлечь внимание неприятеля от передвижения этих отрядов, а частью для их прикрытия и овладения в то же время некоторыми складами оружия, — исполнять где фальшивые, где настоящие атаки будут следующие лица: Станислав Садовский — на Быдгощ; Альбин Мальчевский — на кавалерию, стоящую в Иноврацлаве, Гневкове и Глинках; Адольф Мальчевский — на Гнезно и, наконец, граф Игнатий Бнинский — на Пилу.

Как только повстанцы всех обводов соберутся под Роговом, Мирославский, произведя им в течение четырех или пяти дней учение, вторгнется в Царство Польское».

Таков был общий план. Частные подробности предоставлялось развивать каждому отдельному начальнику согласно средствам и условиям местности, где кто будет действовать. Так, подробности Галицийских операций оставлены на волю тамошним начальникам, которые были: для восточной Галиции майор Фаленцкий и полковник Каминский; для западной — Высоцкий и Бобинский. Военные операции Малороссии зависели от тамошнего начальника Ружицкого. Некоторые подробности в действиях отрядов Царства Польского согласно с Литвой и Жмудью мы видели из беседы Мирославского с Рером, Магдзинским и Домбровским.

Магдзинский и Pep, получив нужные бумаги и снабженные средствами, какими организация могла располагать, отправились к местам своего назначения, но Домбровский медлил. Между тем за ним зорко следили. Дзвонковский (под именем Козловского) пришел к нему раз и спросил, когда же он едет. Домбровский отвечал, что ему нужно съездить сперва в имение свое Винную Гору повидаться с женой, которая не так здорова, а потом уж он поедет в Русскую Польшу. Он точно отправился в Винную Гору для свидания с женой, которой открыл все и условился с ней, чтобы она тоже перебралась в Царство и наблюдала за ходом дел восстания, а в случае нужды подала бы необходимую весть или помощь.

Дзвонковский явился к Домбровскому и в Винную Гору и объявил, что едет также в Царство, а потому полагал, что им лучше всего выехать вместе. Так они и сделали.

7 числа февраля н. ст. они выбрались из Винной Горы втроем: Дзвонковский (с паспортом на имя Богданского), Домбровский и его поверенный во всех делах, старый повар Краковский, человек безгранично преданный их семейству. Сначала ехали в своем экипаже до прусской пограничной таможни Стршалкова, потом взяли экстра-почту. В городе Коле Дзвонковский расстался с товарищем, вручив ему большой пакет для передачи варшавскому купцу Степану Добричу, у которого (как он говорил) учреждено центральное бюро революционных предприятий Царства; потом клочок бумажки для передачи помещику Тулинскому, тоже в Варшаве; письмо к брату своему Адаму, в деревне Новый Двор (Варшавской губернии, Станиславского уезда) и, наконец, письмо к помещику Андрею Дескуру

Все эти письма, как равно и пакет к Добричу, были писаны химическими чернилами и представляли на вид простую белую бумагу. Даже и самые адреса не были видны. Домбровский сделал на пакетах свои особенные отметки, только ему одному понятные, и пустился в дорогу. Вечером 9 февраля н. ст. он прибыл в Варшаву. Тогда же, по условию, пришли к заставе его люди из Винной Горы, с тремя английскими лошадьми, собственно для употребления во время военных действий; при них, для естественности, находилась старая кобыла, пони и жеребец. Фураж для всех этих лошадей везли на особой огромной телеге, запряженной четверкой дюжих коней, на дне которой помещались, под сеном и кулями с овсом, нужные снаряды и порох. Все это Домбровский, знакомый с чиновником на заставе, легко препроводил в город.

На другой день, 10 февраля, в 11 часов Домбровский пошел к Добричу и передал ему пакет, который тут же был вскрыт и прочтен Добричем в особой комнате. В пакете лежали инструкции Мирославского к окружным комиссарам[42] и разные другие важные бумаги. Была также и рекомендация Домбровского как вождя правого берега Вислы.

Добрич в кратких словах объяснил Домбровскому положение их дел, заметив, что организация сильно расстроена недавними арестами[43], но все-таки люди есть. Он обещал собрать кое-кого завтра же, дабы потолковать сообща, как и что предпринять. И они расстались.

Домбровский отправился к Тулинскому и передал ему относившийся до него клочок бумаги от Дзвонковского; но Тулинский прочесть его не мог и отдал назад Домбровскому, сказав, впрочем, что служить отечеству готов и от других в патриотическом самоотвержении не отстанет.

Собранные на следующий день Добричем деятели Варшавской организации были: эмиссар Прусской Польши, берлинский студент Карл Рупрехт, прибывший в Царство как бы для свидания с родителями, которые жили в Бяле (Варшавской губернии и уезда); архитекторский апликант Михаил Мирецкий; обыватель Тулинский и еще человек до десяти разных мелких чиновников. Они относились к Домбровскому, явившемуся около 11 часов, как к своему начальнику и наговорили ему самых необыкновенных вещей, представляя заговор Царства в более или менее блестящих красках. Особенно говорил много и с увлечением горячий студент Рупрехт. Мирецкий обещал набрать людей в Мацеевицах, где у него много родных, которые помогут делу[44]. Но когда Домбровский попросил список всех участвующих, собеседники стали поглядывать друг на друга, и никакого списка не явилось[45].

Говорили между прочим о том, как приобрести крестьян. Домбровский находил, что самое лучшее обещать им свободу и землю; сказать, что восстание предпринимается с целью воскресить Польшу под правлением демократическим, которое уравняет сословия, что этого достигнуть можно не иначе, как с помощью всего народа: стало быть, они должны соединить свои силы с помещиками, стать в этом деле их друзьями, так как это дело столько же их дело, сколько помещичье или еще больше.

В заключение рассматривали карту Польши и рассуждали, как действовать, кто откуда пойдет, и читали инструкции Мирославского.

Домбровский ушел домой несколько успокоенный. Дома он нашел приглашение от одной старой своей знакомки, Коссовской, которую видал шесть лет тому назад в Самострелах (имении графа Бнинского), где она сводила с ума всю молодежь. Это была женщина поразительной красоты и самая пламенная и отчаянная патриотка. Она приехала из Познани в Царство именно затем, чтобы одушевить и поддержать, чем и как может, слабую организацию Варшавы. Не имея надлежащим образом выправленного паспорта, она остановилась у какой-то приятельницы на Козьей улице с намерением перевидать знакомых ей варшавян, а потом ехать в свое Люблинское имение и действовать там в пользу заговора.

Домбровский прибежал к ней ту же минуту. Коссовская обратилась к нему с самыми задушевными приветствиями, наговорила кучу любезных вещей. Разговор их принял фантастическое направление, более чем все планы Мирославского. Кончилось тем, что Домбровский, чувствуя себя действительным начальником правого берега Вислы, предводителем выросших из-под земли полчищ, достал из кармана карту с инструкциями Мирославского и стал все это читать и разъяснять прелестной хозяйке, так долго и подробно, что она должна была остановить его красноречие…

Потом на него напало опять раздумье. «Глупо я сделал, — сказал он, — что перебрался для действий сюда. Мне бы лучше оставаться в Познани: там все-таки есть нечто, а здесь ничего».

«Э, полноте, — возразила Коссовская, — это зам так кажется, потому что вы не знаете здешних дел близко. Вглядитесь и увидите, что здесь такая же организация, как и в других пунктах. В Радомской губернии вам помогут много вот эти лица».

Тут она дала ему три письма: одно Ксаверию Ясинскому в селении Бендзинове Сандомирского уезда, другое Роману Цихоцкому в Марушове и третье — помещику Карчевскому в Воле Сенинской[46].

Затем они расстались. Вечером Домбровский хотел опять с ней увидеться, но уже не застал: она уехала в деревню.

12 февраля Домбровский, условясь с разными лицами организации, что они прибудут к нему в Куфлев, в самом непродолжительном времени для окончательных совещаний выехал из Варшавы с Мирецким вечером в 9,5 часа; тогда же тронулись и лошади с фурой и были благополучно переправлены через заставу 13-го, в 8 часов утра, Домбровский и Мирецкий прибыли в Куфлев. Управляющий подал записку от Рера, который извещал Домбровского, что «жил у него трое суток и, не имея возможности ждать долее, отправился к месту своего назначения; что, впрочем, ничего особенного не случилось, что бы могло изменить ход вещей и их планы».

На другой день, 14-го, Домбровский и Мирецкий выехали в сторону Ивангородской крепости с целью осмотреть ее верки, о которых говорили, что они еще не кончены. В местечке Новый Двор заехали они к старику Дзвонковскому, где нашли и сына его Адама и вручили ему клочок бумаги от брата Владислава; но Адам, прочтя написанное, не выразил большой готовности служить предприятию чересчур необдуманному[47].

Дальнейшие странствия показали начальнику правого берега Вислы, что организация везде довольно слаба. Миновав Мацеевицы, Мирецкий нашел возможность переслать к Андрею Дескуру химическую записку Дзвонковского, с особым приглашением от себя — явиться для совещаний в Куфлев.

16-го числа осмотрели крепость, не входя, впрочем, внутрь. Домбровский набросал в бумажнике легкий очерк ее верков. Действительно, кое-что не было окончено, и пушки не поставлены на валах. По мнению обоих странников, располагая большой массой на все решившихся повстанцев, можно было сильным и отчаянным натиском врасплох взять эту крепость и обезоружить гарнизон. Только Домбровский полагал, что все-таки при этом нужны пушки, а Мирецкий говорил, что обойдется дело и без них.

17 февраля н. ст., около полудня, они воротились в Куфлев с расстроенным несколько духом, так как оба более или менее убедились, что предводители, пожалуй, кое-какие еще и есть, но предводительствовать, кажется, будет не кем…

Начали, от нечего делать, осматривать и приводить в порядок оружие, как находившееся в доме прежде, так и прибывшее вновь с лошадьми из Пруссии. Оказалось всего: три обыкновенные двустволки, восемь одноствольных ружей, несколько пистолетов, два палаша и один кортик.

На следующий день, 18 февраля, явился в Куфлев Рупрехт с молодым помещиком из-под города Седлец, Панталеоном Потоцким, человеком самых отчаянных свойств: для него не существовало никаких преград и сомнений; он был отдан восстанию душой и телом и верил в его успех; повстанцы грезились ему везде не то что десятками и сотнями, а десятками тысяч: одна Варшава с окрестностями должна была дать, по его мнению, до 30 тысяч.

Когда Домбровский объявил ему, что, согласно плану, составленному Мирославским и Высоцким, при помощи многих других стратегиков, решено взять, если можно, прежде всего крепость Ивангород и город Седлец, — Потоцкий недолго думая предложил для нападения на последний пункт самого себя, с людьми, которых легко будет набрать в окрестностях, потому что его имение Цысь лежит всего в 10 верстах от Седльцов, его все там знают за честного патриота, он имеет некоторое влияние… в дальнейшем изложении своих мыслей Потоцкий дошел до того, что обещал помощь санями самому Домбровскому; но Домбровский сказал, что этого добра у него вдоволь: может даже послать, куда потребуется. Потоцкий говорил о занятии Седлец так горячо и с такой уверенностью, что Домбровский чуть-чуть не проговорился, что и он не прочь с ним действовать заодно, так как взятие крепости Ивангоро-да представлялось ему делом сомнительным; однако не сказал ничего и после был этим доволен.

Стали рассматривать карту и план Мирославского. Домбровский, мысли которого постоянно менялись и никак не могли установиться на одном месте, шел опять на Ивангород самым решительным образом и приглашал туда Потоцкого по взятии Седлец.

Вся ночь прошла в разных толках и соображениях о предстоящем предприятии. Домбровскому то хотелось идти с Потоцким под Седльцы, то он путался этой мысли и шел на Ивангород. Таково было состояние души этого человека: за три дня до назначения действий он, командующий войсками на значительном пространстве, не знал еще, где именно будет действовать.

На заре, 19-го, Потоцкий и Мирецкий отправились к местам своего назначения. Последнему Домбровский не велел предпринимать никаких действий до тех пор, пока не получит известия, что сделано относительно Ивангорода и Седлец и где находятся отряды Домбровского и Потоцкого.

С полудня того же 19-го числа начали прибывать лица, приглашенные отчасти самим хозяином, отчасти Рупрехтом и Мирецким. Прежде всех явился Андрей Дескур, человек вроде Потоцкого: на все готовый, веривший в силы восстания, бравший города и крепости.

Потом пришли из Варшавы пешком: мелкий чиновник губернского правления Адольф Грушецкий, рослый и здоровый парень с большими усами; апликант прокурорской канцелярии при Варшавском уголовном суде Станислав Коцишевский; апликант другого какого-то суда Владислав Жарский и, наконец, апликант мирового суда 4-го Варшавского округа Иван Литынский.

Они остановились в корчме и послали от себя в дом хозяина только одного Грушецкого, но Домбровский приказал звать всех. Представясь ему, они в ту же минуту заговорили об оружии и пошли в оружейную выбирать, что кому по вкусу, без всякой церемонии, а вечером приступили к литью пуль, которых налито ими штук 200, в четыре формы, при помощи только что нанятого Домбровским охотника Лютынского и повара Краковского. Даже сам Домбровский вылил несколько штук; но, чувствуя от всех денных тревог чрезвычайную боль головы, лег в постель, спал, однако, плохо.

20-е число пролетело незаметно, в толках об одном и том же предмете, куда кто пойдет… Дворовые люди, конечно, смекнули, что такое затевается господами. Поняли то же самое наиболее сметливые из крестьян, но все село оставалось пока в неведении. Домбровский велел собрать разных бобылей и холостежь как бы на охоту, но решил не говорить им до последней минуты, что это за охота. Большого сопротивления он от них не ожидал. Думал только: чем их вооружить? Вилы все с непрочными деревянными ручками, а косы тонки… Потом предоставил это случаю и судьбе.

Наконец наступил роковой день 21 февраля — день, когда, по расчетам заговорщиков, должна подняться вся Польша в границах 1772 года!

Легко понять, с какими чувствами покинули свои постели все лица, собравшиеся в Куфлеве, если только кто-нибудь из них ложился. Первой мыслью Домбровского было пойти в костел и исповедаться. Потом все завтракали вместе, разговаривая о разных подробностях нападения. Грушецкий и Рупрехт попросили оседлать лошадей, чтобы поездить и попрактиковаться, но оказались весьма плохими кавалеристами. Стали снова беседовать, все разом, о своем страшном предприятии. Вдруг отворились двери, и вошел никем не ожиданный Потоцкий[48]. Он был сильно расстроен. Товарищи услышали от него, что взятие Седлец сопряжено с большими затруднениями, каких он не ожидал, потому что не ожидал такого равнодушия со стороны обещавших содействие: все изменили, остался он один, вследствие чего просил ему помочь идти на Седльцы вместе.

Тут для Домбровского определилось окончательно, куда он должен идти, и он отвечал Потоцкому, что теперь уже поздно делать какие-либо перемены в плане; что он идет к Ивангороду и относительно этого отдал уже приказание кому нужно[49]. «Ну, дайте мне хотя офицеров, хотя тех людей, которые тут сидят», — сказал Потоцкий. Домбровский согласился уступить только троих: Литынского, Жарского и Коцишевского; и Потоцкий, забрав их в сани[50], поехал в Цысю, только заметил Домбровскому на пороге: «Советую служить нашему делу верой и правдой; иначе знаешь, конечно, что ожидает трусов и изменников»[51].

По отъезде Потоцкого Домбровский увидел некоторую перемену в обращении с ним его якобы подчиненных. Они глядели какими-то стражами, а не подчиненными, и выражение «Pan jenerał» имело уже в их устах что-то саркастическое. Грушецкий даже сказал, что они намерены следовать неотступно по пятам начальника и не позволят ему уклониться от своих обязанностей.

Незадолго перед обедом прибыли помещики Тулинский и Бембковский, а в 5 часов пришло с нарочным письмо от жены Домбровского, которая извещала его, что «только что приехала в Варшаву, что заговор в Познани открыт полицией, Мирославский со многими высшими членами организации и со всеми планами и бумагами захвачен». В заключение умоляла мужа бросить все и бежать в Пруссию; «что до паспорта — он будет».

Прочтя это письмо, Домбровский впал в совершенное отчаяние и решился объявить обо всем гостям, представив им всю бессмыслицу их одиночного восстания, без помощи из-за границы; но Рупрехт и Грушецкий ничего и слышать не хотели и требовали с угрозами, чтобы он вел их в бой с москалями, говоря, что другого выхода нет, что они скомпрометированы все до единого и должны погибнуть; «лучше же погибнуть в битве со врагом, нежели как-нибудь иначе, на виселице или в каземате».

Делать было нечего. Домбровский написал жене письмо, что возврат уже невозможен, и просил ее думать только о своем спасении. Письмо это повез в легких саночках Краковский, которого мы уже видели занимавшегося литьем пуль. (Его употребляли на все важные поручения.) Он встретил госпожу свою на полудороге: она сама спешила в Куфлев. Бросив свою изнуренную четверню, она пересела в сани Краковского и в них прибыла в Куфлев около 8 часов вечера.

Домбровский передал ей в уединенной беседе свои затруднения относительно подчиненных и вытекающую оттуда необходимость идти в бой. Домбровская решилась выручить мужа: это была, как мы уже сказали, очень храбрая полька. Она вышла с мужем к гостям и произнесла им краткую речь, в которой высказала всю безрассудность их странных требований и умоляла оставить предприятие, ведущее всех их к несомненной погибели. Грушецкий схватил было пистолет и грозился положить Домбровского на месте, если он им изменит. Но госпожа Домбровская стала между ним и мужем. Тулинский и Бембковский явились на ее стороне и начали точно так же убеждать товарищей отказаться от предприятия. Кончилось тем, чем кончаются многие житейские дела и что изменяет характер самых несговорчивых и неукротимых: Рупрехту и Грушецкому были предложены некоторая сумма и лошади, готовые везти их, куда прикажут. Они сели и выехали. Тулинский и Бембковский сели в другие сани, а потом уехал и Домбровский и на другой день бежал за границу…[52]

А несчастный Потоцкий, ничего не зная и не ведая о случившемся в Познани и о решении его товарищей в Куфлеве[53], делал у себя последние приготовления. Точно так же как и Домбровский, он приказал собрать мужиков, только не на охоту, а под видом того, чтобы потолковать с ними о предстоящем наборе. Мужики, однако, смекнули дело — какой это набор. Особенно же подозрения их усилились, когда Коцишевский и Жарский начали угощать их водкой и совать им в руки деньги, говоря не очень связно, что «дело идет о пользе их отечества и об их собственной пользе… что час пришел освободиться и получить в надел землю… не знать над собой никого, кроме пана бога».

Те, кто был посмышленее и пил меньше водки, отвечали господам наотрез, что «бунтовать не пойдут», а кто подпил, те, чисто по-мужицки, начали плакать и причитать[54]. Из них набралось человек с десяток, которые сказали, что «пойдут в огонь и в воду за своим паном, что они также поляки».

Потоцкий отделил их от прочих и произнес к ним речь, где были между прочим слова: «Сегодня встает вся Польша; нам ли отставать от братьев?» А Коцишевский прочел им прокламацию, имевшуюся у него от Рупрехта в восьми экземплярах; но никто ничего не понял, потому что сильно были пьяны. Затем заряжены ружья и уложены в трое саней. Близ 12 часов поезд тронулся. Потоцкий ехал впереди, верхом, как предводитель. Литынский и Жарский сидели в санях с крестьянами, которых при отправлении оказалось девять человек. Коцишевский ехал верхом сзади, чтобы наблюдать за мужиками, не вздумал бы какой бежать. Но, несмотря на эти предосторожности, лишь только поезд очутился в лесу, двое мужиков тихонько свалились в кусты и давай бог ноги ко дворам.

С остальными семью Потоцкий и трое его приятелей прибыли к Варшавской заставе города Седльцы во втором часу ночи, оставили лошадей под присмотром кучера в поле, а сами пошли по тихим и темным улицам, толкуя о том, как и с чего начать нападение.

План нападения, сочиненный незадолго до отъезда самим Потоцким, был таков: «Прежде всего ударить на гауптвахту, перебить там солдат и ружья их раздать местной организации, которая, без сомнения, не замедлит явиться на выстрелы. Потом, захватив в уездном казначействе и в Провиантской комиссии деньги (которых считали не менее миллиона рублей), идти на собрание, где должен быть бал; перебить там всех русских, между прочим ненавистного всем начальника уезда Гинча, арестовать начальника гарнизона генерала Ладыженского и вынудить у него приказание войскам, какое будет потребно. В собрании, вероятно, еще пристанет несколько народу; тогда идти и освободить арестантов, снабдить их оружием, а далее действовать по усмотрению».

Поспорив немного с Жарским, который находил более выгодным атаковать прежде Собрание, а потом гауптвахту, Потоцкий настоял, чтобы от плана нисколько не отступали, и повел свою команду к гауптвахте[55].

На платформе бродил чуть видимый во мраке часовой, слабо озаряемый близ висевшим фонарем. Потоцкий, подойдя к нему внезапно и уставя в упор ружье, сказал: «Кричи пардон!» Но часовой, вместо всякого ответа, спустил на руку ружье. Тогда Коцишевский, бросившись с другой стороны, ударил его в бок кинжалом: солдат упал, застонав. Потоцкий взял его ружье и отдал одному из мужиков, которые все время держались боязливо поодаль. Происшедший на платформе шум и стоны раненого солдата разбудили часть команды; двери отворились, и оттуда выглянуло несколько голов.

Потоцкий закричал: «Клади ружья, клади ружья!», хотя никаких ружей не было и видно, и с этими словами выстрелил в дверь и ранил солдата. Потом кто-то из его людей пустил выстрела два-три в окна, после чего все побежали к казначейству, которое было недалеко. Там вышла точно та же история: ранены часовой и солдат; последний — выстрелом, пущенным в окно. Потоцкий опять кричал: «Клади ружья!» Разумеется, нападающие ожидали помощи, но ее ниоткуда не являлось. Улицы были тихи. Только немного погодя раздался звон каких-то шпор: это шел жандарм, посланный уездным начальником из Собрания узнать, где и кто стреляет. Едва люди Потоцкого его увидели, как грянуло несколько выстрелов, и один сбил жандарма с ног. Сочтя его убитым, Потоцкий с командой пошел поспешно к Собранию. Мужики опять держались поодаль.

Бал был в полном разгаре, несмотря на позднее время. Многие из находившихся там поляков поджидали Потоцкого, но только не с семью человеками его же собственных крестьян…

Вдруг грянули выстрелы. Дамы бросились в задние комнаты. С иными сделалось дурно. Мужчины, подбежав к ним, сказали: «Не бойтесь, это наши!»

Одним выстрелом ранило жандармского унтер-офицера, а другим — служителя при шинелях. Потоцкий кричал: «Кто поляк — к оружию и соединяйся с нами!» Но и здесь никто не шел. Уездный начальник Гинч выскочил на крыльцо посмотреть, что такое делается. Потоцкий, узнав его, подбежал и, уперши пистолет в самую грудь, спустил курок. По счастью, произошла осечка. В дверях стали показываться военные… Видя, что дело плохо, заговорщики бежали врассыпную по Флорианской улице, к Збучинской заставе. Впрочем, Гинч захватил двух мужиков.

Проблуждав целый день, 22 февраля, по лесам, Потоцкий, Жарский и Коцишевский очутились к вечеру в деревне Млынки (21 верста от Седльцов), где наняли фурманку до Мелехова; но, доехав до деревни Жебрака (от Млынок 4 версты), бросили ее и пошли пешком. В 11 -м часу ночи они добрели до деревни Новаки (от Жебрака 8 верст) и постучались в одну крестьянскую избу, прося пустить их переночевать. Хозяин пустить пустил, но со страху бежал куда-то, а жена его сварила гостям яичницу. Это была первая их пища после того, как они оставили Цысю. Из Новак Жарский и Коцишевский перебрались в деревню Пирог (от Новак 3 версты), принадлежавшую матери Потоцкого, а сам Потоцкий попал на мельницу той же деревни, называвшуюся Деркач (Пирог от Седльцов 1,5 версты, а мельница Деркач саженях во ста от этой деревни).

Мельник Яворский, узнав барина и догадавшись, что заставило его искать приюта на мельнице в такую пору (слухи о затеях панов давно бродили между разными сословиями сел и деревень), перепугался и дал знать в Цысю, тамошнему солтысу: тот явился с мужиками и арестовал своего помещика. Точно так же взяты Жарский и Коцишевский и доставлены в Седльцы. Литынский и прочие разысканы после — кто в Седльцах, кто в Варшаве[56]. Добоич взят в имении своего брата, куда, как мы видели, уехал.

Деятельность следственной комиссии закипела. Менее чем в месяц было рассмотрено и окончено дело всех захваченных лиц. Затем, по составлении приговора военным судом, Паскевич конфирмовал: «Потоцкого, Коцишевского и Жарского повесить: первого — в Седльцах, а двух остальных — в Варшаве. Рупрехту и Добричу, исполнив над ними весь обряд повешения, даровать жизнь и потом сослать их в каторжную работу, в рудниках без срока; а Литынского, прогнав сквозь строй через 500 человек один раз, тоже сослать в каторжную работу в рудниках без срока».

Государь император утвердил эту конфирмацию, и она была исполнена: в Варшаве 4(16) марта, в 10 часов утра, на гласисе Александровской цитадели; в Седльцах 5(17) марта, в 3 часа пополудни.

С остальными обвиненными поступлено согласно приговору военного суда, а именно: Грушецкий сослан в Сибирь, в каторжную работу в крепостях, на 10 лет. Толинский и Бембковский сосланы просто на поселение. Сопричастные заговору помещики Островский и Боржеславский отданы в солдаты в отдельный Сибирский корпус.

Тем временем Варшава приняла вид военного положения, хотя оно, собственно, и не было объявлено. В разных пунктах поставлены военные посты: у Замка — рота пехоты и сотня казаков; на Старом Месте — рота и эскадрон; у моста через Вислу — взвод пехоты; у банка — рота и взвод; у арсенала — тоже рота и взвод; на Саксонской площади — то же самое; на Александровской и Красинской площадях — то же по роте и по взводу.

Сверх того, к складочному варшавскому магазину, где хранились косы, приставлен Сильный караул и приказано свезти все косы Царства Польского, хранившиеся на частных и казенных заводах, в ближайшие крепости и остановиться дальнейшим их производством впредь до особого разрешения.

По всему Царству скакали офицеры, которым приказано проследить, не замечается ли где революционного движения, и в случае, если что будет замечено, — распоряжаться энергично. Говорят, что главную массу этих офицеров взяли, по приказанию Паскевича, с какого-то бала: каждому в руки подорожная, простая и ясная инструкция — и катай!

Все беспокойное, что, может быть, и подымало там и сям головы, спешило снова спрятаться. Скакавшие по Царству офицеры видели кое-где одни подозрительные съезды на охоту, например, под местечком Турек (Плоцкой губернии) съезд в 500 человек, которые, впрочем, тут же и разъехались по домам.

Несколько мелких банд возникло единственно на самом юге Царства, у австрийской границы, именно в Меховском уезде, Радомской губернии, и то с тем, чтобы немедля скрыться в Галицию. Часть из них сформирована помещиками Лисовскими, Романом и Иосифом, под влиянием Казимира Хмелевского, которого послал в ту сторону Добрич. О них мы не имеем подробных сведений.

Другие банды возникли под влиянием арендатора деревни Люборжиц (Меховского уезда) Людвига Мазараки. О них известно следующее. Незадолго до восстания Мазараки и зять его Алоизий Венде, тоже арендатор, распространили по ближайшим к ним гминам, Острову, Ваврженчицам, Иголомии и местечку Бржеску, довольно много возмутительных прокламаций, где говорилось, что «скоро встанут все славянские народы прежней Польши, от моря до моря, и крестьянам будут дарованы земли. Поэтому войты гмин и бургомистры должны вооружать, под страхом смерти, народ подведомственных им мест, от 18 до 45 лет, чем придется: косами, топорами, пиками, а где можно, и огнестрельным оружием, и явиться со своими людьми к Логановской корчме (две версты от местечка Прошовиц) 20 февраля н. ст.[57], в 12 часов ночи, а оттуда высшими вождями будут направлены в разные пункты для партизанских действий, а именно: нападать на мелкие отряды, казаков, пограничную стражу, забирать у них оружие, лошадей, седла, сбрую и все пригодное для повстанческих войск.

В назначенный срок две банды, одна Франца Сташевского, а другая Сигизмунда Иордана, явились у Логановской корчмы. К ним присоединился и сам Мазараки, с бандой из Люборжиц, и все вместе, прождав понапрасну банду экспедитора почт Подгурского из Гебдова, двинулись к Прошовицам, окружили дом, где стояли три казака; один притом выскочил и был ранен, а другие два спрятались. Банды забрали их лошадей и пошли к Иголомии и Ваврженчица, где отняли у инвалидной команды и стражников оружие и бежали под Краков.

Здесь дела были в самом критическом положении с того времени, как Мирославский, окончив выборы членов будущего народного правительства, уехал в Познань. Ожидаемые с часу на час офицеры из Франции не прибывали, а дни летели быстро, притом самые тревожные, под страхом ежеминутных арестов и разоблачения тайны. Назначенный срок восстания близился.

Пришлось набрать поспешно предводителей из шляхты вроде тех, какими были Мазараки, Венде, братья Лисовские. Пока они знакомились с бандами, изучали инструкцию и местность, производили возможные учения, — грянул гром: Австрийский отряд внезапно занял Краков (утром в 4 часа 18 февраля н. ст.), где дотоле не было никаких войск; а потом получено известие об аресте Мирославского и отсрочке восстания. Что тут было делать? В квартире Альциаты, незадолго пред тем воротившегося из Франции, сошлись выбранные от Галиции и Кракова члены народного правительства, Тиссовский и Горшковский, и стали обдумывать свое положение. «Чтобы отложить восстание, разослать об этом приказы в разные места, времени было еще довольно: трое суток[58]. Но будет ли толк? Послушают ли везде этих приказов люди, которых чувства до такой степени напряжены и которые употребили на приготовление столько хлопот, испытали такие треволнения, принесли довольно существенные жертвы?

Наконец, надо знать и своевольство этого народа в Галиции, этих маленьких диктаторов и вождей, воображающих о себе бог весть что. Иные и внимание не обращали, что есть в Кракове какой-то член Централизации Альциата, члены будущего правительства Тиссовский и Горшковский. Не лучше ли было поэтому встать всем и ударить на Краков, даже хотя бы погибнуть; в такой жертве будет смысл, будет урок следующим поколениям. Но можно и не погибнуть… Если взрыв произойдет сейчас, дружно, всеми силами, то есть еще шансы выиграть дело, разбить австрийцев, занявших город: их не так много… и они что-то суетятся, как бы чем-то встревожены… Только нужно не медлить ни минуты. Иначе к этим робким австрийцам подойдет подкрепление или придут русские, о которых уже носились слухи, что они готовятся к походу. Удачное же, благовременное восстание, всеми существующими силами, может поднять всю Галицию, и тогда пусть приходят русские, пусть приходят австрийцы, пруссаки: будет чем с ними помериться!»

Так, более или менее, рассуждали сошедшиеся у Альциаты вожди Галицийской организации. Тиссовский сказал под конец, что согласился бы на последнее, то есть поднять край и ударить на Краков, если бы только был под рукой человек, способный принять начальство над войсками; но такого человека нет: стало быть, восстание будет без вождя, массы лягут бессмысленной жертвой. На такое восстание Тиссовский не изъявлял согласия. Альциата объявил, что он вполне разделяет его мнение, прибавя, что есть и еще недостатки, известные ему очень хорошо и почти равняющиеся отсутствию вождя; а потому и он готов употребить все, от него зависящее, чтобы восстания не было и бессмысленных жертв не пало. Хитрый и осторожный Горшковский не возражал и вообще вмешивался в эти рассуждения мало. Поэтому было решено послать немедля по Галиции курьеров с отменой восстания, а там, послушают или не послушают такого приказа, это уж не их дело, не дело правительства: в жертвах, которые падут тогда, они вины на себя не примут. Тиссовский и Горшковский положили выехать во Францию и пошли укладываться. Альциата же стал приготовлять курьеров, и несколько человек собрались к нему довольно скоро. В то время, как он с ними разговаривал, снабжая их всем необходимым: письмами, знаками, декретами — вдруг отворилась дверь и вошли опять Горшковский и Тиссовский, объявляя, «что они не едут; что, по соображении у себя на дому всех обстоятельств, находят неприличным блуждать по чужим землям, когда своя в таком критическом положении. К тому же они еще не так скомпрометированы, чтобы бежать. А что вот таких-то де не мешало бы отправить за границу, а то им будет плохо».

Альциата отвечал, что эти лица выезжают немедля и сейчас явятся за инструкциями и бумагами. Они действительно вскоре явились. Произошли трогательные проводы, с известной обстановкой, вроде той, при которой вручалась Заливскому в Париже сабля: правительство, оракулы восстания, попросту сказать, подкупили, и все вдруг настроилось совершенно иначе: у каждого в ушах затрубили трубы, перед глазами мелькнули победоносные орлы. Восстание стало возможным, необходимым. Те отряды, что ближе к Кракову, должны представить действующий корпус, а те, что далее (иные стояли за семь миль от города), послужат резервом. Ура!.. Альциата, рассказывая об этой сцене, справедливо замечает: «Прискорбно положение народа, на судьбы которого имеют влияние подобные заседания и советы!»

Приготовленные курьеры полетели рассеивать приказание совсем другого свойства, нежели те, за какими их призвали. Из опасения подкреплений австрийцам и прихода русских войск восстание подвинуто вперед целыми сутками, не с 9-го на 10-е, а с 8-го на 9-е, в ночь.

Отряды только этого и ждали. Несколько ближайших к Кракову банд немедля двинулись в поход и ударили на город около 12 часов ночи, от предместья Звержинец, но были отражены австрийскими войсками, понеся большой урон. Другие, отдаленнейшие, ударили в 4-м часу утра, от предместий: Кле-пажа, Весолы и Страдомя. Их судьба была та же, что и первых: часть перебита, часть рассеялась, часть захвачена в плен. Раздавшиеся в это время выстрелы из трех домов, из одного на Гродской улице, из другого на углу Флорианской (что зовут «под Арапами») и из третьего, трактира Фохта, обошлись очень дорого жителям этих домов: они были все до одного переколоты разъярившимися австрийскими солдатами; в том числе погибла какая-то красивая молодая девушка, тоже, как говорят, стрелявшая из окна.

К полудню 9 (21) февраля настала в городе необыкновенная тишина. Начальствующий австрийскими войсками генерал Коллин-де-Колштейн объявил военное положение, которым запрещалось жителям спустя два часа по оглашении показываться на улицах, впредь до особого распоряжения. А кто не послушается, в тех грозили стрелять, и действительно стреляли.

Казалось, все кончено… Вдруг, на следующий день, 22 февраля н. ст., в 6-м часу утра, начавший так грозно и так энергично генерал Коллин отступил к предместью Подгурже, имея (кто этому поверит?) 1300 человек пехоты, несколько эскадронов кавалерии и 6 орудий; а потом удалился внутрь страны. Альциата говорит в своих «Записках», что поводом к этому отступлению послужили слухи о некоторых успехах восстания внутри края, о взятии местечка Хршанова, где рассеян австрийский гарнизон, и о движении народных масс на помощь повстанцам, что могло пресечь Коллину отступление к главному отряду.

Вслед затем выехали из города президент сената со своим помощником и полицейские власти.

Город ничего не мог понять, что такое творится и чего испугался генерал Коллин. Более влиятельные лица белой партии собрались в доме графа Иосифа Водзицкого и решили отправить от себя депутацию в Подгурже: спросить у президента сената, действительно ли он и войска удалились из Кракова и назад не воротятся?

Получив утвердительный ответ, собравшиеся у Водзицкого составили Комитет общественной безопасности из следующих лиц: графа Иосифа Водзицкого, графа Петра Мошинского, обывателя Иосифа Коссовского, банкира Леона Бохенка и проживавшего у него некоего Антона Гельцеля, людей более или менее в городе известных и пользовавшихся уважением.

Этот комитет, в виде временного правительства, начал свои действия тем, что учредил городскую стражу, разделил ее на сотни и назначил сотников, которые разместили свои команды по разным пунктам; между прочим часть была приставлена к тюрьмам и казначейству

Затем граф Водpицкий написал воззвание к народу, где, устраняя от себя всякую власть и объясняя учреждение комитета и стражи единственно необходимостью сохранить в городе какой-либо порядок, по случаю отбытия войск и действительного правительства, просил жителей помочь ему чем кто в состоянии, покамест будет учреждено что-либо прочное или воротятся власти[59].

Между тем улицы наполнялись вооруженным народом, притекавшим со всех концов. Это были остатки нападавших накануне банд, перемешанные с пьяными мужиками и не имевшие никакого предводителя, или такие, кого никто не слушал. С Марьявицкой башни кто-то ударил в набат. Везде раздавались крики: «К оружию! к оружию»! Жители в испуге попрятались, а вооруженный сброд начал гулять по рынку и по главным улицам, врываясь в иные дома и лавки, стреляя из ружей и производя разные другие беспорядки. Стражники, приставленные к тюрьмам, бежали; арестанты были выпущены и присоединились к гулявшей толпе.

Водзицкий бросился на площадь и, собрав около себя кучу народу, стал читать им свое скромное воззвание, никак не воображая, что в нескольких шагах оттуда готовилось тогда же другое воззвание, другого правительства, точнее манифест, не так скромный.

В дом Вальтера, почти напротив Марьявицкой башни, через площадь, в квартире, нанятой заблаговременно Рогавским, будущий диктатор Тиссовский (пока член революционного правительства от Галиции), опершись на стол, важно диктовал этот манифест, сообщенный ему в общих чертах из Парижа. Продиктованное поспешно уносили в типографию, набирали и печатали (и с этим-то печатанием встретился Гавронский, посланный Водзицким).

Вдруг, во время диктовки, среди шума и движения разных лиц, отчасти близких «правительству», отчасти привлеченных любопытством, в залу вбежала вооруженная толпа, предводимая Горшковским, и объявила Тиссовскому, что в городе существует другое правительство и что глава его, граф Водзицкий, уже читает на рынке воззвание к народу. Вмиг сообразив опасность, Тиссовский крикнул вошедшим по-диктаторски: «Привести их сюда, кто это читает! Если не послушают слов, употребить силу!»

Толпа ринулась, и Водзицкий с товарищами, бледный и перепутанный, явился через минуту перед Тиссовским, который объявил ему, что «народное правительство, в таком-то составе, приняло бразды правления и заботится о приведении города в надлежащий порядок; а потому существование другого правительства, одновременно с действительным, странно и неуместно».

Водзицкий спросил только: «Кто же выбрал это действительное народное правительство? Откуда оно имеет власть распоряжаться так, как распоряжается?»

Тиссовский отвечал, что «выбрано оно Познанской организацией, с польскими депутатами из Франции и других мест».

Коротко и ясно. Дальнейшие вопросы не повели бы ни к чему. Тон Тиссовского, зала, набитая наполовину вооруженным сбродом, который слушался только Тиссовского, говорили Комитету общественной безопасности, что не время выказывать власть, а надо повиноваться. Тиссовский, продиктовав последние строки манифеста, объявил своим гостям, что вскоре соберутся военные чины для обсуждения разных вопросов, между прочим для выбора командующего войсками; что им уже «дано знать». В самом деле, посланные народным правительством люди спешно рассылали воззвание ко всем отставным и состоявшим на службе военным полякам, чтобы они к 9 часам утра собрались, под страхом смерти, в дом народного правительства, находящийся там-то.

Делать нечего: поднялось с одров разное старичье, достало свои заплесневелые мундиры и потащилось в дом народного правительства. Между ними был один, помнивший даже Костюшку: некто Ржуховский. Он явился, облаченный в белый сюртук с эполетами, и рекомендовался Тиссовскому воином Костюшки.

Это ли обстоятельство или его эполеты на белом, хотя и грязном, сюртуке выдвинули его вперед. Тиссовский, объявя присутствующим, что открывает баллотировку для выбора командующего войсками, повел себя и тут как диктатор: сам читал список баллотируемых офицеров и объяснял достоинства каждого. Ржуховский был выставлен им как более всех других отвечающий званию командующего[60], и его выбрали. Первое, что нужно было сделать: занять чем-нибудь шатающийся по площади вооруженный народ, который продолжал стрелять и дебоширствовать. Ржуховский получил приказание вести людей к мосту, соединявшему город с предместьем Подгурже, и развести его, якобы для того, чтобы австрийцы не могли воротиться.

Ржуховский отправился, но развести моста не сумел, а только сжег одну его арку, после чего команда его опять вышла из повиновения, воротилась на площадь и принялась за то же, что делала прежде, то есть стреляние из ружей и разгуливание из угла в угол, без всякого порядка. Назначенный комендантом города офицер бывших польских войск Червинский (человек тоже весьма немолодой) занял некоторую часть бродивших караулов у гауптвахты, находившейся там же, на площади, и дал знать Тиссовскому, чтобы тот принял какие-нибудь меры для окончательного обуздания своевольных масс. Тиссовский сам видел в окошко, что дело усмирения толпы идет плохо, и сам придумывал средства… В это время принесли только что отпечатанный экземпляр манифеста. Тиссовский ухватился за него, как за якорь спасения, и, явясь на площадь, прочел громким голосом:

«Манифест Польской республики к народу польскому.

Поляки! Час восстания пробил. Вся разорванная Польша встает и собирает свои части. Встали наши братья в княжестве Познанском и Конгрессовой Польше, на Литве и на Руси и бьются с супостатом за свои святые права, отнятые у них коварством и насилием. Вы знаете, конечно, что творилось там и творится постоянно. Цвет нашего юношества гниет по тюрьмам; старцы, которые нас поддерживали, преданы поруганию; духовенство лишено всякого значения, — словом, каждый, кто только делом или даже хоть одной мыслью стремился жить и умирать для Польши, уничтожен, либо ждет с часу на час в тюрьме этой участи. Отдались в наших сердцах и растерзали их до крови стоны миллионов, засеченных, замученных по темницам, служащих солдатами в рядах угнетателей; стоны терзаемых всем, что только может человек вынести. Враги отняли у нас нашу славу, запрещают нам говорить по-польски, исповедовать веру отцов, препятствуют улучшениям всяких учреждений, вооружают братьев против братьев, распространяют клеветы о достойнейших сынах отечества. Братья! Еще один миг — и Польши не будет! Не будет ни одного поляка! Внуки наши будут проклинать нашу память за то, что вместо лучшего края земли мы оставили им пустыню и развалины; допустили оковать цепями самый доблестный из народов мира; что они должны исповедовать чужую веру, говорить на чужом языке и быть невольниками похитителей прав своих. Прах отцов наших, мучеников за народное дело, вопиет к нам из могил, чтобы мы отмстили за них; вопиют к нам дети, чтобы мы сохранили им отечество, вверенное нам Господом Богом; вопиют к нам свободные народы всей земли, чтобы мы не дали погибнуть святым основам народности; взывает сам Бог, который потребует от нас отчета в делах жизни нашей.

Нас двадцать миллионов: встанем как один человек, и силы нашей никто не одолеет! Будет у нас свобода, какой еще не видали на земле; дойдем до такого устройства общества, где каждый будет пользоваться доходами с земель по мере заслуг и способностей. Ни о каких привилегиях, под какой бы то ни было формой, не будет и помину. Напротив, каждый поляк найдет обеспечение для себя, жены и детей; каждый, страдающий каким-либо недугом, душевным или телесным, будет призрен, не слыша ни малейшего укора с чьей-либо стороны. А земля, состоящая только в условном владении крестьян, сделается их безусловной собственностью; всякий чинш, панщина и тому подобное уничтожаются; а служба народному делу с оружием в руках будет награждена землей из народных имуществ.

Поляки! Забудем всякую между собой разницу, станем братьями, сынами одной матери-отчизны, одного Отца Бога на небесах! Его призовем на помощь, и Он ниспошлет силу нашему оружию и даст нам победу. Но дабы Он услышал наши молитва, не будем позорить себя пьянством, грабежом, самоволием, убийством безоружных иноверцев и чужеземцев; ибо не с народами, а с притеснителями нашими мы имеем дело. Теперь же в знак единства наденем народные кокарды и произнесем такую присягу: «Клянусь служить моей отчизне, Польше, словом и делом! Клянусь посвятить ей все мои личные интересы, имущество и жизнь. Клянусь исполнять беспрекословно всякие приказания народного правительства, учрежденного в Кракове, 22 сего февраля, в 8 часов пополудни, в доме под Христофорами[61] и слушаться всякой власти, от него поставленной. Господи Боже, помоги мне в этом!»

Манифест сей должен быть напечатан в правительственной газете и разослан по целой Польше в отдельных экземплярах, дабы его оглашали с амвонов по костелам, а в гминах прибивали по стенам, на видных местах»[62].

Чтение покрывалось не один раз оглушительными криками восторга. В манифесте было все, что нужно поляку, чтобы настроить его патриотически. Многие фразы повторялись потом на площади, когда Тиссовский, упоенный эффектом, который произвел на чернь, воротился опять в правительственный дом, даже почти был унесен на руках при громогласных «ура». Он чувствовал силу, власть. Квартира, занимаемая правительством, показалась ему сумрачной и недостаточно обширной. Он решил тут же, для придания правительству большего значения и важности, перебраться немедля в какой-нибудь дом повиднее. Таким домом представился ему Общественный клуб, носивший в городе название Серого дома. В ту же минуту народное правительство (то есть Тиссовский, Горшковский, Гржегоржевский и Рогавский) отправились в залу клуба, увлекая за собой все, что было в прежнем правительственном доме: кучу военных, дожидавшихся приказаний, и разный любопытный народ. Едва только члены уселись, Тиссовский, снова играя роль председателя, диктатора, первенствующее лицо, спросил: «Что теперь делать, господа? Что вам всего нужнее?» Гржегоржевский и несколько за ним, по преимуществу статских, отвечали, что всего нужнее баррикада!

Такие странные требования возбудили почти всеобщий смех. Особенно смеялись старики военные. Однако Гржегоржевский настаивал и, когда Тиссовский, по соображении всех обстоятельств, отказал в согласии на постройку баррикады, сказав решительным тоном, что «ее не будет, покамест он — член правительства, что такой нелепости, ни с чем не сообразной, допустить нельзя», Гржегоржевский подал в отставку. Тиссовский счел не лишним закрепить свое постановление о баррикаде декретом, который и был напечатан в правительственной газете. Вслед затем выдано еще несколько постановлений, между прочим предписано всем вооруженным людям, где бы они ни находились, сосредоточиваться в окрестностях Кракова. Манифест и это предписание, разосланные с особыми курьерами, жадно читаемые и по-своему толкуемые по деревням и местечкам, усилили движение. В самом деле, к Кракову направились толпы народа, вооруженного и невооруженного. Как всегда случается в революциях, это движение масс было чересчур преувеличено в рассказах и толках жителей всех мест. Пантофлева почта (то есть жиды) переносила из края в край, что идут десятки тысяч, что восстание с часу на час приобретает силу; что уже тронулись силезцы из Пруссии; что народное правительство снабжает всех, желающих поступить к нему на службу, белыми и синими куртками; что в одном Кракове не менее 10 тысяч повстанских войск; что часть их скоро двинется на Кельцы, а к 1 марта будет поголовное восстание. Про генерала Коллина говорили, что он отрезан от сообщения с внутренней армией.

Эти слухи и кое-какие революционные явления (захват повстанцами разных казенных сумм) до того перепугали некоторых бургомистров и крейс-комиссаров Галиции, что они решились обратиться за помощью к хлопам и возбудить их против помещиков, что всегда так легко. Даже, если верить иным официальным источникам (не говоря уже об общих слухах), крейс-капитаны и старосты округов Тарновского и Бо-хенского прямо объявили крестьянам, что «за живого предводителя восстания правительство выдает 5 гульденов, а за мертвого — 10»[63].

Хлопство ринулось на ненавистное ему по крови и по преданиям сословие. Произошли сцены, которые тяжело описывать. Конечно, австрийское правительство (на совести которого лежит много всяких мрачных деяний) желало бы вычеркнуть из своей истории эти печальные страницы… Помещиков били, увечили, часто ничуть не причастных к заговору. Одного, какого-то Карла Котарского, перепилили пилой[64]. А может, и не одного. Считалось необыкновенным счастьем, если, избив до полусмерти, вязали и отправляли в город. Дома и хутора помещиков на пространстве нескольких округов были разграблены, а кое-где даже и сожжены. Скот и хлеб помещичий разделены мужиками между собой. Разумеется, кто успел, бежал куда глаза глядят. Иные явились на нашем берегу Вислы. И долго ни помещиков, ни ксендзов, ни мандатариев[65], ни экономов, ни войтов гимн не видно было по селам и деревням. Главная резня происходила на Масляной. Всех убитых помещиков насчитывают до 800 семейств, преимущественно в округах: Тарновском, Бохенском, Ржешовском, Ясельском, Саноцком и Сандецком. В одном Тарновском убито 180 человек, из которых только 16 можно было кое-как узнать в лицо[66].

Были, впрочем, места, где крестьяне ограничились одной ревизией помещичьих домов: не скрыто ли где оружия, пороху и припасов, — а самих помещиков не трогали. К таким местностям относятся деревни: Кросно, Долгое, Жненцин, Жеальцы, Хорховка, Ворки, Кобыляки, Сулистров[67].

Народ ходил в праздничных одеждах, ничего не делая, а только бражничая, по крайней мере целую неделю. Кое-где галицийские мужики подходили кучами к нашей границе и кричали мужикам Царства Польского, через Вислу: «Что ж, вы-то скоро ли начнете душить своих панов?» Говорят, будто шляхта крикнула в одном пункте с нашего берега галичанам: «Нет, это мы придем к вам на Пасху и наделаем из вашего брата окороков и колбас!»

Вот когда грянуло известное Письмо польского дворянина к князю Меттерниху — «Lettre d'un gentilhomme polonais au prince de Metternich…»

Вести об этой резне и о приближении русских и прусских войск очень скоро достигли Кракова и сильно встревожили белых, точнее сказать — все умеренное. Конечно, люди, ничего не ожидавшие от детского, необдуманного восстания, стали задавать друг другу вопросы: «Куда идет так названное народное правительство? Что готовит краю? В чью голову распоряжается по-диктаторски Тиссовский? «Недовольных им было много, но ни одного, кто бы решился против него открыто вооружиться. Все только шушукали в тишине, высказывали друг другу неудовольствие, и более ничего. Первый, решившийся объясниться с Тиссовским, иначе сказать, с правительством (которое, по выходе в отставку Гржегоржевского, состояло собственно из двух только членов: Горшковского и Тиссовского), — был Николай Лисовский, присланный, как мы видели выше, организацией Царства Польского для подачи голоса на съезде уполномоченных при выборе членов правительства от Галиции. Он считал себя очень важным лицом, воображал, что за ним следят больше, чем за другими, и в первые минуты взрыва спрятался. Теперь, когда порядок в революционном смысле, по мнению гг. Тиссовских, стал восстановляться, то есть прекратилось, более или менее, разгуливание праздного народа, выстрелы и дебоширство, Лисовский явился в старый правительственный дом, куда Тиссовский ушел с Горшковским для домашних совещаний после прений о баррикаде и других предметах в Сером доме.

Прежде всего он сообщил товарищам, что «он жив». Потом стал укорять Тиссовского за некоторые распоряжения, могущие вызвать вмешательство соседних держав, в особенности России, и разрушить их Краковскую республику.

Тиссовский слушал молча. Состояние его духа было в высшей степени тревожно. Он и сам, без всяких Лисовских, знал, что дело идет плохо, был не прочь свалить с себя приличным образом бремя правления, предоставив другим решать крайне затруднительные вопросы отечества, отвечать перед современниками и потомством. Сверх всего, что носил он в своей груди, сверх той нравственной тяжести, которая его постоянно давила к земле, во все эти дни, он был просто-напросто болен и разбит физически. Он почти не спал трое-четверо суток сряду. Ему нужен был покой, хотя бы на несколько часов. Подумав немного и сообразив все обстоятельства, он сказал Лисовскому: «Хорошо так рассуждать, а ты бы вот попробовал управлять республикой в такие минуты, при такой печальной, безвыходной обстановке, когда нет ниоткуда помощи, когда кругом апатия и безмолвие, а русские штыки нависли и угрожают! Коли хочешь, садись и пиши законы. Вот тебе моя власть, вот тебе и мой шарф!»

С этими словами Тиссовский снял с себя шарф, который носил постоянно, как знак высшей власти, и повязал его Лисовскому. Лисовский был утешен этим, как ребенок. Ему показалось, что он точно может направить реку по тому руслу, по какому ей нужно течь, что именно его-то и недоставало для спасения погибающих. За все это время в нем вращалось очень много всяких мыслей и проектов. Не было только случая пустить их в ход. Теперь этот случай неожиданно представляется… Точно так же утомленный и не спавший, Лисовский как будто выспался, когда Тиссовский украсил его знаком своей власти, как известно, почти диктаторской. Лисовский почувствовал в себе необъятные силы творить, и творить много. Потолковав между собой еще с четверть часа, все четыре лица, составлявшие тогдашнее народное правительство Краковской республики, пошли в Серый дом, где Лисовский и Горшковский тотчас же начали что-то писать, а Тиссовский только смотрел издали, ни во что не вмешиваясь. Сон смыкал ему глаза; наконец, он не выдержал и ушел домой спать.

На другой день (24 февраля н. ст.), часов около семи, Тиссовского разбудили звуки труб, смешанные с каким-то неопределенным шумом и криками: в город вступал довольно стройный кавалерийский отряд Эразма Скаржинского. Отряд этот был невелик: всего 50 всадников, но за ними тянулась страшная масса вооруженных чем попало мужиков, тысяч до пяти.

Слезши с коня, Скаржинский стал спрашивать: «Где народное правительство? Где Тиссовский?», и скоро был препровожден на квартиру последнего, который принял его совсем не так, как отставной член-руководитель правительства. Много значит для человека выспаться. Окинув взглядом из окна «свою армию», Тиссовский почувствовал себя опять диктатором. Вчерашнее происшествие с Лисовским, передача власти и шарфа представились ему странным, неестественным сном, каким-то нелепым кошмаром, который магически рассеяли звуки труб и солнечные лучи, игравшие на саблях улан, правда немногочисленных, но все-таки улан! Отчего нельзя превратить в таких же улан и все стоявшее сзади мужицкое воинство, с разным дреколием в руках? Отчего нельзя переменить это дреколие на сабли и пики, а сукманы — на мундиры с народными цветами?.. Тиссовский пошел немедля в Серый дом, где Лисовский с Горшковским продолжали что-то спешно писать. Взглянув на них иронически, он сказал: «Все это, что вы написали, господа, теперь не нужно. Кто бы что ни думал и ни говорил об этом, — я принимаю диктаторскую власть. А вот и новый командующий войсками, Скаржинский, услуги которого республика, надеюсь, скоро оценит!»

Лисовский с Горшковским возражать не посмели. К тому же они были точно так же утомлены, и глаза их смыкались еще пуще, чем накануне у Тиссовского. Бой был ни с какой стороны не равен. Таким образом Тиссовский сделался диктатором и выпустил в свет следующий приказ.

«Диктатор Иван Тиссовский к народу польскому.

Беспорядки, начавшие вторгаться в коллективное правительство и получаемые отовсюду вести, что крестьяне, не понимая, в чем дело, бросаются на помещиков, заставили меня взять власть в свои руки, о чем, извещая в особенности жителей города Кракова, предостерегаю всех, что часовые, стоящие у моих дверей, получили приказание не впускать ко мне никого, кроме тех, кто является, за известным знаком, с рапортом. А рапортовать могут только те, кто имеет сообщить что-либо существенно важное. С проектами и советами могут являться только те, кого я вызову.

Краков. Февраля 24-го дня 1846 года (подписали) «Иван Тиссовский». «Секретарь Рогавский».

Началось диктаторское правление. Тиссовский с новым командующим (старого вовсе и не уведомляли об отставке, на что он ничуть не претендовал и куда-то скрылся) занялись приведением в порядок армии, сортировкой солдат и назначением командующих частями, чего до тех пор не было, кроме назначения одного только коменданта. Старому артиллеристу, Францу Каминскому, старику 52 лет, приказано быть инспектором артиллерии. Он заметил диктатору, что никак не понимает, в чем будет состоять его служба как инспектора артиллерии, когда артиллерии никакой нет. Тиссовский отвечал: «Правда, что теперь нет, но скоро будет. Вы же сами выльете пушки на заводах Штейгера. А пока займитесь осмотром пороховых магазинов!»

Эти «пороховые магазины» состояли всего из 20 бочонков пороху, которые Каминский и осмотрел в каком-то сарае. Пушек никаких не выливали, а поставили на колеса одну валявшуюся с давних пор в Замке пушку, фунтового калибра, которой ни разу не удалось даже выстрелить.

Другой подобный воин прежней Польши, старик под 60 лет, Яцентий Кохановский, сделан был инспектором пехоты, и ему велено отправиться немедля в Замок, где заняться сортировкой войск: отделить стрелков от косинеров, косинеров — от тех, которые имели какое-либо другое холодное оружие, и, наконец, таких — от не имевших оружия вовсе.

Кохановский отправился и нашел в Замке массу людей в самых разнообразных костюмах, где кое-какой сюртук играл роль мундира, а дрянное охотничье ружье было лучшим вооружением. Многие лица смотрели по-разбойничьи.

Это были выпущенные за два дня арестанты. Привести в порядок такое воинство было нелегко. Тиссовский ждал-ждал Кохановского с рапортом, наконец не выдержал, сел на лошадь и поехал в Замок сам, сопровождаемый тогда же назначенным начальником своего штаба, Иваном Непршецким, воином времен Наполеона. Они сделали строгий выговор Кохановскому за медлительность и нерасторопность и принялись все втроем производить сортировку. Она кончена была кое-как часа в два. Затем начальство поехало смотреть собранную на рынке городскую стражу, которую разослали потом по разным пунктам. Заметим, что здесь инспектор артиллерии Каминский явился сотником 9-й гмины: таков был недостаток в офицерах.

Вечером диктатор занят был устройством министерств и разных управлений. Рогавский писал без устали кучу приказов. Как творились министерства, достаточно рисует рассказ Горшковского о назначении министром внутренних дел седого старика Велегловского (когда-то председателя Краковского сената). В правительственный дом продолжали заглядывать разные любопытные; пришел и Велегловский. Диктатор, заметя его, шепнул Горшковскому, сидевшему подле: «Видишь этого седого мужа? Мне кажется, он бы годился в министры… например, внутренних дел? Не предложить ли?» — «Что ж, можно попробовать», — отвечал Горшковский. Подозвали «седого мужа» и приказали ему быть министром внутренних дел. Каноник Развадовский сделан точно таким же образом министром духовных дел. Некто Сухоржевский назначен организатором кавалерии, Боровский — организатором милиции, Губерт — военным начальником Подгуржа, Свитковский — военным губернатором города Кракова, Экельский — интендантом, Стражевский — директором полиции, Ротарский — президентом комиссии по продовольствию войск.

С духовным министром велись после переговоры о том, нельзя ли в Ченстохове произвести чудо!..

В промежутки от занятий (конечно, очень краткие) диктатор принимал разные депутации и давал аудиенции некоторым лицам, желавшим ему представиться. Между прочим являлся к нему молодой граф Дзялынский, скиталец по белому свету и по всем польским диктаторствам. Начальник банды (человек в 200), действовавшей в Величке, и в то же время галицийский эмиссар, Дембовский (уже известный читателям), который поспевал везде и напрашивался на разные предприятия, представил диктатору, 24 февраля н. ст., захваченную им в Величке казенную кассу — в 100 тысяч гульденов. Диктатор, желая умерить его чересчур горячие порывы, определил его в канцелярию холодного и рассудительного Велегловского (министра внутренних дел) секретарем, но тот расстался с ним через несколько часов.

Само собой разумеется, что все сколько-нибудь солидные и серьезные люди Кракова смотрели на эту диктаторскую комедию с сокрушенным сердцем. Появление австрийских войск снова под Краковом не обещало ничего хорошего для повстанцев. Говорили и о русских войсках, шедших на помощь австрийцам. Бывший Комитет общественной безопасности, с добавлением кое-каких новых лиц, собрался в ночь с 24 на 25 февраля н. ст., в Сером доме, лишь только диктатор ушел отдыхать к себе на квартиру, и весь город успокоился. Тут были: граф Водзицкий, граф Мошинский, Иван Мирошевский, Иларий Менцишевский, профессор Вишневский и другие влиятельные представители белого Краковского кружка. Стали рассуждать о том, как бы помочь беде. Почти все находили необходимым прежде всего свергнуть диктатора, не стесняясь средствами. Пока обдумывали план, каким образом этого легче достигнуть, Тиссовский узнал о заговоре и прибежал в Серый дом. Раздражение против него было так велико, что его едва пропустили в залу. Он увидел себя во враждебном лагере, где, при малейшей заносчивости, не только мог быть арестован, но даже убит. Необходимо было уступить напору неблагоприятных обстоятельств. Тиссовский, выслушав, почти без возражений, укоры Вишневского и Хршановского в том, что он ничего не делает такого, что могло бы обеспечить спокойствие города на будущее время, опять сложил власть и удалился. Собственно, ему нужно было только безопасно уйти домой. Здесь, окруженный друзьями, он разразился гневом на похитителей власти, представлял их изменниками отечеству и замышлял новое coup d'etat. Слухи о появлении казаков у Михаловицкой таможни и общее смятение по этому случаю в городе утром 25 февраля н. ст. как нельзя более пригодились тут отставному диктатору. Военные силы его, между которыми были сверх прежних банд кавалерийский отряд Мазараки и банды двух Иордавов, обратились все-таки к нему же с вопросом: что им делать? Тиссовский послал их на границу для рекогносцировки. Потом, когда рекогносцировка, при небольшой стычке с казаками, кончилась, Тиссовский собрал другой отряд, включив в него всю свою пехоту, и велел ему отправиться против москалей и разбить их, если можно… Словом, он распоряжался опять всем. Он опять, сам не зная как, стал de facto диктатором, точно и не был никогда сменяем: партии, работавшей против него, как бы и не существовало. Удвоив вокруг себя стражу и никого не пуская к себе на глаза без подробного осмотра и расспросов, диктатор назначил военный суд над Менцишевским, Вишневским и Мирошевским как главными руководителями заговора. Суд этот[68] приговорил Вишневского к смертной казни, а Мирошевский и Менцишевский были оправданы. Впрочем, и Вишневскому дали уйти.

Чтобы не иметь врагов в бывшем Комитете общественной безопасности, Тиссовский учредил постоянный Городской совет, в котором заседали: граф Водзицкий, граф Мошинский, Юлиан Завищевский, генерал Вонсович и банкир Иван Бохенек. Военным министром назначен некто Бадени, также из белых.

Кроме того, для успокоения простого народа, двинута в край, через Подгурже, большая духовная процессия, под начальством Эдуарда Дембовского, который все хотел что-нибудь делать, выставляться напоказ, идти на опасности; как только австрийские войска перехватали всех зачинщиков, множество ксендзов было арестовано, а Дембовский куда-то пропал.

Катастрофа, долженствовавшая положить конец всей комедии, близилась.

III

Наместник Царства Польского получил очень скоро довольно подробное описание всего случившегося в Кракове, частью от австрийцев, частью от нашего краковского резидента, д. с. с. барона Унгерн-Штернберга, вследствие чего приказал двинуть в ту сторону ближайшие свои войска: батальон Кременчугского егерского полка и сотню казаков под начальством командира этого полка, полковника барона Менгдена, и занять Краков к 12 февраля ст. ст. Но этот приказ был тут же отменен по причине распространившихся слухов, что восстание принимает весьма обширные размеры и что австрийские войска (пехота, кавалерия и артиллерия) отступили.

Везде говорили о какой-то всесветной революции.

Фельдмаршал сделал распоряжение о сосредоточении около города Кельц большого отряда в 10 батальонов пехоты, 4 эскадрона кавалерии, 13 сотен казаков и горцев, 2 роты саперов, 2 стрелковые роты и 20 орудий. Войска эти должны быть на месте (около Кельц) к 18 февраля ст. ст. Между тем, пока они сходились, отдан приказ начальнику 8-й пехотной дивизии генерал-лейтенанту Панютину занять Краков теми силами, какими он располагает; а он располагал (16 февраля) 3 батальонами пехоты, 6 сотнями казаков и 4 сотнями горцев, при 12 орудиях. Разумеется, этого было слишком достаточно, чтобы разбить краковских повстанцев со всеми другими повстанскими полчищами Галиции и Познани; но Панютин почему-то медлил с выступлением, вследствие чего Паскевич послал к нему генерал-майора Безака под видом начальника артиллерии, предложив Панютину «относиться к посланному с полным доверием и не иметь от него никаких секретов»[69].

Впрочем, торопя Панютина, фельдмаршал сам смотрел на дело довольно серьезно и предполагал возможность некоторого столкновения, в обыкновенном, «регулярном», так сказать, смысле этого слова. Как человека, понимавшего силу правильно организованных отрядов, его приводило в недоумение более всего бегство из Кракова австрийских войск с артиллерией.

В одном из предписаний командиру 3-го корпуса генерал-адъютанту графу Ридигеру от 15 февраля 1846 года № 687 фельдмаршал так излагает план действий против повстанцев. «Артиллерия должна расстроить неприятеля. Она действует предпочтительно прежде, и пехота отнюдь не должна ее заслонять. Если неприятель выдержит картечь, послать пехоту, которая должна быть в двух линиях, никак не в одной. Потом кавалерию. Мусульман не посылать в атаку на пехоту, ибо они будут только горячиться, а употреблять их в перестрелках и фланкерах против кавалерии, равно во флангах, когда атакуют казаки».

Предполагалось, таким образом, что неприятель выдержит картечь 12 орудий! Можно заметить при этом, что к отряду, отправленному от нас, ожидали еще немедленного присоединения австрийцев из Подгуржа, где было 6 орудий. Да Пруссия должна была двинуть отряд, тоже, конечно, не без артиллерии. Такие силы! А в сущности чересчур было довольно одних наших войск, имя которых вселяло в те времена панический страх и не в повстанцах, собранных на скорую руку.

Безак, по прибытии на место (в Кельцы), тоже не выражал решительного мнения.

Наконец, вследствие предписания фельдмаршала от 16 февраля 1846 года за войска выступили 17 февраля ст. ст. утром, а 19-го были уже под Краковом. Одушевление возросло до невероятной степени. Солдаты не чувствовали усталости, несмотря на то что шли по страшной грязи, в самую дурную погоду и делали огромные переходы.

В город отправлена немедленно такая прокламация:

«Жители города Кракова!

Сильное русское войско идет для восстановления нарушенного спокойствия в вашем городе. Спешите принять его в ваши стены, дабы оно могло защитить невинных. Всякий, кто положит оружие, будет пощажен. Смерть ожидает тех, кто будет взят с оружием; а сверх того и город, если в нем станут защищаться, будет предан без пощады огню и мечу. Объявляю вам это по повелению его светлости наместника Царства Польского, фельдмаршала князя Варшавского.

(Подписал). Начальник войск, назначенных для занятия города Кракова, генерал-лейтенант Панютин».

Почти в то же самое время (несколькими часами раньше) Краковское народное правительство получило известие, что генерал Коллин намерен вступить в переговоры. Тиссовский тотчас отправил в Подгурже двух французов. Одного из них австрийцы задержали, а другого отправили обратно в город для уведомления жителей, что генерал Коллин требует безусловной сдачи, революционных парламентеров не принимает, а может войти в сношение только с депутатами от города. Тогда отправлены в Подгурже: Вольф, граф Водзицкий, Гельцельи Федорович. Но тут же распространились слухи о приближении русских войск, и в город прибыло воззвание генерала Панютина. Переговоры с австрийцами прекратились; внимание всех сосредоточилось на русских, как бы единственно от них ожидали решения вопроса: быть или не быть вольной Краковской республике.

Само собой разумеется, что в городе никто не думал о сопротивлении. Средства Тиссовского состояли в 1000 человек кое-как вооруженных, 200 всадников и 5000 невооруженных крестьян. Все это войско имело одну пушку фунтового калибра, о которой мы уже сказали.

Все влиятельные лица народного правительства сошлись в Серый дом, и военный министр Бадени предложил Тиссовскому написать отречение и передать власть Комитету общественной безопасности. Другие министры поддерживали предложение Бадени. Тиссовский, после некоторого колебания, написал следующее:

«Диктатор — министрам-товарищам.

Обстоятельства принуждают меня выступить в поход с вооруженной силой, почему передаю власть управления министрам, предписывая им соблюдать в делах существующий порядок и представить мне, по возвращении, отчет в своих действиях».

После этого поднялся шум. Предложено было несколько разных мнений, между прочим — сдаться русским войскам. Тиссовский отвечал на это решительным тоном, что «сдаваться пока никому не намерен, а будет донельзя действовать вооруженной рукой. Если выступает из Кракова, так единственно за тем, чтобы узнать о положении дел в крае, что даст возможность решить, куда идти: в Галицию или в Царство».

Затем дано секретное предписание собрать войска к 1-му часу пополуночи (со 2 на 3 марта н. ст.) в предместье Клепаж. В 7 часов утра Тиссовский сделал смотр около деревни Бржовицы и потом двинулся к селению Кршешовицам.

У него было: 900 косинеров, 200 стрелков и 200 кавалеристов. В свите диктатора находились: Эразм Скаржинский, Мазараки, Рогавский, младший Иордан, Венда, Наполеон Экельский, два Калинки, Осип Хладек и другие.

Комитет общественной безопасности тем временем отправил депутатов к генералу Панютину с заверением в самом добром расположении жителей Кракова к русским. После сего наш отряд вступил в город, имея впереди казаков[70]. Жители кричали: «Да здравствует русский император!»

По собрании сведений, куда направились повстанцы, послан отряд для их преследования, состоявший из 4 сотен мусульман, с двумя конными орудиями и батальоном Кременчугского егерского полка, под начальством полковника князя Бебутова. Соединенно с ним приказано действовать полковнику князю Барятинскому, имевшему под командой полк донских казаков.

Повстанцы шли форсированными маршами. В Кршешовицах сожгли бумаги и прокламации; деньги, имевшиеся в кассе, раздали войску. Военный совет, собравшийся ночью (кажется, с 3 на 4 марта н. ст.), решил сложить оружие перед пруссаками на прусской границе, что и совершилось близ города Хелмна. Тиссовский сдался простым офицером[71]. Альциата, описывая этот факт, восклицает: «Стоило же вставать против одного врага, чтобы сложить оружие пред другим!»

Через три часа после нас вступили в Краков австрийцы, имея 5 рот пехоты и 2 эскадрона кавалерии. Позже несколькими днями прибыл прусский генерал от инфантерии граф Бранденбург. Прусские же войска в Краков не вступали, а расположились в местечке Хршанове: 2 батальона пехоты, 4 эскадрона кавалерии и пешая артиллерийская батарея, под начальством полковника Гобе.

Союзники учредили немедля временное военное управление под председательством (по примеру прошлых лет) какого-либо австрийского генерала, кого назначит австрийское правительство. Назначен был на этот раз фельдмаршал-лейтенант граф Кастильони[72].

Дабы кончить с восстанием 1846 года во всех захватах, нам остается сказать еще несколько слов о том, что произошло в это время в Пруссии.

Изготовив план и инструкции, Мирославский поспешил разослать приказание к разным высшим чинам Познанской организации, чтобы они в течение недели, от 4 до 11 февраля (н. ст.), съезжались в указанные им места для выслушивания от него и других уполномоченных необходимых объяснений по предмету предстоящих операций, что и было исполнено очень многими начальниками без соблюдения надлежащих предосторожностей со стороны полиции, которая шла, уже довольно давно, след в след за каждым шагом заговора.

Мирославский являлся на сборища почти везде сам, принимал рапорты о сделанных в той или другой местности распоряжениях и давал нужные советы и приказания. Самое многолюдное и (добавим) самое неосторожное сборище было в местечке Серебряная Гора, 8 февраля, где Мирославский, по принятии обычных рапортов от разных лиц, изложил перед всеми ими очень подробно план действий, а комиссарам обводов, не имевшим еще письменных инструкций, вручил таковые, и это было вместе с тем и утверждением их в сказанных должностях (номинациями). 9-го числа съехавшиеся в Серебряной Горе отправились по своим округам; а 11-го утром Мирославский выехал в село Свиняры, для новых совещаний с другими вождями. Тут прусская полиция арестовала Мирославского, Бесекирского, владельца Свиняр Лонцкого и нескольких еще, а потом пошли и дальнейшие аресты.

Так кончились затеи заговорщиков в княжестве Познанском.

В Западной Пруссии дело было немного иначе.

Прежде всего, еще в декабре (24) 1845 года, арестован из более видных деятелей заговора повстанский комиссар Старогродского обвода, академик Трояновский, назначенный на это место главным начальником той части, Севериной Эльжановским.

Старогродский обвод считался важным, потому что с него начинались действия по местному плану, составленному Владиславом Косинским (с которым мы уже встретились) — именно: прежде всего думали взять Старогрод.

Лишь только стало известно, что Трояновский арестован, Эльжановский назначил на его место администратора пробства, ксендза Лободзкого; а этот пригласил к себе в помощники очень бойкого молодого человека Путкаммер-Клещинского, ученика школы сельского хозяйства. Но оба объявили Эльжановскому, что, несмотря на полную готовность служить восстанию изо всех сил, они, по своему положению в обществе, наделают немного, если у них не будет кого-либо со значением и опытностью в военном искусстве.

Эльжановский обещал приискать, но пока приискивал, его арестовали. Начальство над краем принял Косинский, распоряжавшийся в то время приготовлениями к действиям около Быдгоща[73], почему должен был очень много ездить и, конечно, обратил на себя внимание полиции. 16 февраля н. ст. его тоже арестовали под Лаусбергом, и эта часть восстания замерла.

Меж тем обещанный Лободзкому соратник прибыл в Старогрод из Крулевца февраля 20-го. Это был тамошний студент-медик Флориан Цейнова, завербованный Магдзинским, и они составили с Лободзким такой план нападения на Старогрод:

«Ночью с 11-го на 12-е ударить на город, уничтожить гарнизон (гусар), взять лошадей с их конюшен и занять арсенал. 2) Перебить на балу, в клубе, всех членов клуба, офицеров и гражданских чиновников, равно и всех тех, кто будет оказывать сопротивление. 3) Забрать публичные кассы. Если все это не удастся, то назначить уездного комиссара, огласить революцию и дать епископу в Пелплине адъюнкта, для направления его действий; наконец, учредить революционный трибунал. 5) Послать вслед за тем несколько вооруженных людей в Грудзендз как в центральный пункт для открытия сношений с повстанцами Западной Пруссии, а с оставшимися людьми, созвав ландвер, усилить и распространить местное восстание».

Затем Цейнова и Путкаммер-Клещинский с другими лицами начали подымать народ по деревням Сумине, Липну, Быт-тоню, Ривальде, Вонбржезне, Яблове и Кленовке.

Сам начальник округа Лободзкий только писал письма и воззвания, то есть действовал влиянием своего имени и звания. К вечеру 21 февраля н. ст. собралось около ста человек, вооруженных чем попало: вилами, косами, топорами, палками (редко кто имел ружье) — и двинулись к трем сборным пунктам. В рядах Клещинского еще на дороге произошли несогласия. Какой-то каменщик из деревни Кленовки, по имени Куна, просто-напросто ругал старую Польшу, говоря, что «если б не она, не было бы всех этих тревог; и зачем ее восстановлять?» На месте (в какой-то роще, под самым городом) оказалось недовольных и непослушных еще более.

Напрасно Клещинский махал саблей, произносил речи, вынимал из-за пазухи распятие: ничто не помогало. Подчиненные его говорили, что на город не пойдут, что сделать им ничего нельзя, а лучше разойтись. Пробившись с ними с полчаса или более, Клещинский отправился разыскивать начальников других отрядов, Цейнову и какого-то Мазуркевича; нашел и объявил им о положении своих дел. Но и у них было то же самое: те же крики неудовольствия и непослушания. Поговорив меж собой еще немного, вожди решили распустить своих людей, взяв с них клятву о хранении тайны. Такой имели конец замыслы повстанцев на Старогрод.

Все утихло. Нигде в Прусском захвате не было никакого взрыва. С 21 на 22 февраля вдруг весть о восстании Кракова пробудила опять в повстанских сердцах некоторые надежды, и под влиянием их возник заговор в Познани: поднять какие только можно силы и осадить Познанскую цитадель с 3 на 4 марта н. ст. в ночь и, если нападение удастся, выпустить на волю заключенных в ней Мирославского с товарищами.

В расчете заговорщиков было, что солдаты польского происхождения и часть офицеров сочувствуют восстанию, а потому помогут нападению. План составлен такой:

«Так как главное укрепление лежит подле города и днем имеет с ним сообщение, то часть заговорщиков может легко забраться внутрь и там до известного времени спрятаться.

По знаку, данному из города ракетой, два унтер-офицера из заговорщиков, переодевшись в солдатское платье, пойдут к главным воротам крепости, как бы возвращаясь с караула от цейхгауза, и вдруг бросятся на часового и обезоружат его.

В то же самое время часть забравшихся внутрь людей отворит ворота крепости поддельным ключом (который был сделан в Бреславле по слепку, доставленному начальнику заговора Неголевскому поручиком Мацкевичем) и впустят в крепость народ, обезоружив предварительно внутреннюю при воротах стражу.

Другая часть заговорщиков, находящихся в крепости, врывается в казармы гарнизона, припирает, где нужно, двери и захватывает ружья, стоящие в коридорах, с тем чтобы раздать своим. Конечно, тут помогут сочувствующие из войск.

В городе должны произойти тогда же следующие распоряжения: все заставы и выходы в поле преграждаются вооруженным народом, дабы власти не могли дать знать о штурме расположенным в окрестностях войскам. Равно должны быть окружены: Хвалишевский мост и артиллерийский парк, дабы находящийся в реформатском укреплении гарнизон не мог подать помощи осажденным, а орудие — действовать. Этот пункт поручен лесничему графа Дзялынского, Тромпчинскому».

Сверх всего изложенного было еще в предположении и застрелить коменданта генерал-поручика Штейнакера в 12 часов дня (3 марта) во время смотра войск, на Вильгельмовском плацу; но он в 9 часов уже воротился в крепость, а перед вечером имел от обер-полицеймейстера сведения о заговоре и принял предосторожности.

Увидев, что они открыты, заговорщики изменили час нападения, намереваясь вести приступ не ночью, а в 8:45 вечера. Равно изменили и сборные пункты, но это произвело только путаницу: часть попала на старые места и, не найдя там ни обещанного оружия, ни начальников, пождала-пождала и разошлась. Другие не нашли ничего на новых местах… Таким образом, нападающих оказалось очень немного. Поговорив между собой и получив известие, что в крепости приняты меры и против новых распоряжений, начальники распустили команду. Оружие было частью брошено в Варту, частью зарыто.

Только у Хвалишевского моста было все исполнено по начертанному плану: смелый и энергичный Тромпчинский собрал до 60 человек народу, как бы на охоту, вооружил их, посадил на 6 больших телег и первый въехал на мост. Когда часовой крикнул: кто идет! — с воза выстрелили; на выстрелы отвечали приготовленные в воротах солдаты тоже выстрелами и ранили самого Тромпчинского и двух его товарищей, а третий был убит. Воз, конечно, тут же был забран, и в нем оказалось много оружия.

Другие возы, державшиеся сзади, увидев эту сцену, остановились; народ бежал, и подошедшие войска взяли только телеги с лошадьми и оружием.

В ночь произошли многочисленные аресты.

Так кончилось восстание 1846 года, задуманное, по-видимому, на широкую руку. Маленькая Краковская республика перестала существовать. Однако революционное брожение умов продолжалось в крае еще довольно долго. Поляки не хотели верить, чтобы восстание, в котором принимали участие все высшее сословие и которое располагало хорошими средствами, чтобы оно действительно кончилось, и кончилось как-то странно вдруг, как будто и не начинавшись. Когда взяли Бесекирского (в имении Лонцких, Свинярах, в одно время с Мирославским) и полицейский офицер стал утешать плачущую его жену, она приподнялась и сказала: «Вы думаете, что я плачу по мужу? Я плачу о том, что решение участи Польши отложено еще на шесть месяцев!»

Во многих местах всех трех захватов от марта до мая месяца происходили незначительные вспышки, кончавшиеся арестами двух-трех человек и только. Киевский генерал-губернатор писал к Паскевичу, что замечает даже и у себя некоторое движение молодежи, в пунктах, соприкасающихся с границей, и при рапорте от 23 марта 1846 года прислал прокламацию, ходившую там; но, кажется, она была более раннего происхождения.

Австрийцы извещали, что у них, в округе Сандецком, распространено какое-то письмо с неба.

У нас в Томашове (Люблинской губернии Замостьского уезда), в ночь с 11 на 12 апреля ст. ст. подброшен пакет в синагогу, заключавший в себе довольно безграмотное воззвание к евреям на еврейском языке.

Было еще несколько подобных фактов в нашей Польше, не стоящих того, чтобы о них говорить подробно.

Мы упомянем только о заговоре варшавских гимназистов против Паскевича.

Повторяя за некоторыми взрослыми, что восстание 1846 года не удалось единственно потому, что тут вмешался «Эриван», школьники бросили между собой жребий, кому его убить, чтобы поправить дела, если не в настоящем, то хоть для будущего. Жребий пал на какого-то неловкого и очень юного гимназиста. Тогда один ученик 7-го класса 1-й Варшавской гимназии, Антон Рудский, вызвался сам, без всякого жребия, убить «Эривана» из ружья, не то из пистолета, будучи хорошим стрелком.

Заговор этот сделался известным правительству по причине хвастливой болтовни ребят. Рудского арестовали. После оказались сопричастными к тому же делу варшавские жители: Генрих Мониковский и Лосевич.

Так же точно медленно приходили в себя разыгравшиеся деревенские элементы Галиции. Мужики не хотели ничего делать, ни взносить податей. Были даже такие, кто пресерьезно требовал от правительства обещанных наград за головы помещиков. «Ведь нам же читали о Пасхе (говорили они) по всем костелам благодарность эрц-герцога за то, что мы порешили помещиков!»

Так поняли они прокламацию эрц-герцога Фердинанда, которую действительно читали по костелам и где была выражена благодарность правительства крестьянам за сочувствие и за то, что между ними не открыто заговорщиков.

Весной во многие деревни пришлось послать военные команды, и только при их помощи водворился кое-как прежний порядок, и крестьяне стали работать. В иных, особенно беспокойных деревнях даже были поставлены для устрашения народа виселицы.

Союзные войска стояли в Кракове до июня месяца. Наших было там постоянно: 2 батальона, 2 конных орудия, легкая батарея № 5, сотня донских казаков и сотня мусульман.

Карбонарские клубы, прокляв своих союзников-поляков за излишнюю горячность и неумение вести надлежащим образом заговор, продолжали свои работы и подготовили к 1848 и 1849 годам несколько взрывов. Поляки не преминули пристроиться там, где это оказалось удобно. Восстание Познанского княжества имело для них связь со всеми революционными затеями эмиграции после 1831 года; было одно и то же дело, прерывавшееся вследствие разных обстоятельств.

Вот что говорит об этом Мирославский, начиная свое описание «Познанских происшествий».

«Страдающая местная демократия (Demokracya krajowa) и взывающая демократия эмиграции, долго отыскивая друг друга под двойным гнетом чуждого наезда и своего шляхетского хозяйничанья в стране, наконец встретились в заговорах, начавшихся с 1836 года спорадически во всех трех захватах вдруг и приведенных в 1844 и 1845 годах Централизацией демократического общества к одной общей деятельной конфедерации. Приостановленное (zawieszone) в 1846 году восстание ничуть не сложило оружие под виселицей Потоцкого и Висневского[74], под топором Шели[75], под процессами пруссаков. Запертое в тюрьму в течение 1846-1847 годов[76], в 1848-м оно выступило опять на зов европейских потрясений, все то же самое, с тем же самым евангелием, которое не весть когда будет проповедано (nie przegadana jewangelja), с той же непреложной верой в святость своих догматов и в достоинство средств, которыми рассчитывало дойти до цели»{11}.

Поляки поднялись в Познани в 1848 году, потому что там поднялось и немецкое население, узнавшее о движении Берлина и требовавшее от правительства того же, чего требовал Берлин. Само собой разумеется, что заговорщики немцы обрадовались лишним революционным рукам и братались с поляками до тех пор, пока поляки были им нужны для их немецкого дела. Берлинцы вынесли Мирославского с торжеством из Моавитской тюрьмы, при оглушительных криках «ура», как бы своего собственного вождя, и он, имев несколько бесплодных объяснений с берлинскими заговорщиками, которых учил, «как действовать далее», отправился в Познань и принял начальство над познанскими повстанцами из поляков, которые называли его «wódzem zmartwychwstałym», то есть «воскресшим из мертвых вождем».

Но берлинское правительство весьма скоро и ловко окончило все счеты со своими немецкими повстанцами, и они, будучи удовлетворены в своих требованиях, успокоились и обратились к мирным занятиям. Поляки остались одни, и тоже, конечно, должны были успокоиться и положить оружие, несмотря на несколько удачных схваток с прусскими войсками, например, под Вржеснею, Соколовым и Милославом. Мирославский снова попался в руки прусского правительства, но на этот раз был помилован и уехал в Париж.

Мы не описываем подробно этого восстания, так как оно не имело с нашей Польшей никакой связи. По крайней мере эта связь нигде и ни в чем ярко не обнаружилась. Любопытствующих знать о нем ближе отсылаем к книге Мирославского, несколько раз нами приведенной. Кроме того, есть и еще описание тех же событий, между прочим, Морачевского.

В следующем за тем 1849 году известный маневр Паскевича предупредил восстание Галиции, а с ней, вероятно, и Познани.

В это время возник в Литве одинокий (если верить Авейде), независимый от Централизации заговор, о котором, кажется, нигде еще не было писано. Он состоял преимущественно из школьной молодежи и ограничивался главнейшим образом литовскими губерниями, с самым незначительным участием Малороссии; но в Царство, по-видимому, не проникал. Вождями этого заговора считаются два брата Далевские, Франц и Александр, к которым пристал позже служивший кем-то в наших войсках, стоявших в Вильне, Сигизмунд Сераковский, тогда еще молодой человек.

План литовских заговорщиков был таков: или поднять восстание в то время, когда венгерская революция примет счастливый исход и Дембинский или Высоцкий вторгнутся в русские пределы; или восстанием, поднятым в тылу действующей армии, отвлечь русские силы и этим помочь мадьярам. Сераковский был послан переговорить об этом с Дембинским и благополучно перебрался через Польшу и Галицию, но на обратном пути арестован, и тут все узнали.

Далевские были сосланы в Сибирь, в каторжную работу, а Сераковский разжалован в рядовые и отправлен в Оренбургские батальоны. И с ним, и с Далевскими нам еще придется встретиться.

Наконец настал тяжелый для нас 1855 год, с его Крымской кампанией, с Севастополем. Казалось, когда бы лучше встать полякам, как не в это время; между тем они не встали; даже не было нигде к этому видимого поползновения. Авейде говорит: «Люди, не знавшие нашего положения, но вспоминавшие наши до 1850 года конвульсивные революционные порывы, предлагали вопрос: отчего не восстали мы во время Крымской войны, несмотря на всю нашу ненависть к русскому правительству? Мы не восстали, потому что не могли восстать, потому что мы отупели и были слабы, невыразимо слабы».

Впрочем, Иосиф Высоцкий входил от имени Демократического общества, точнее от его бренных остатков, в переговоры с английским и турецким правительствами о том, с какой бы стороны поляки могли быть им полезны в действиях против русских в Крыму; но предложения, сделанные ему Англией и Турцией, он нашел для Польши не только невыгодными, но даже оскорбительными, и ничего не предпринял.

IV

В 9 часов утра 20 января 1856 года[77] не стало человека, который без малого 25 лет держал Польшу в руках и при помощи соответственного положения дел в России добился того, что на огромных пространствах начало вырабатываться в значительной массе поляков убеждение, что иначе, стало быть, нельзя; что мы и они должны слиться, жить в каком ни на есть согласии; что ссоры ни к чему не ведут, разве только к разорению края; что, как бы поляк ни мало получал от правительства, находясь с ним в ладах, все-таки это малое больше того, что он получит, разрушив добрые отношения с правительством, затеяв восстание, хотя бы даже такое, как в 1830 году.

Само собой разумеется, бывали минуты, вследствие каких-либо движений в Европе или наших собственных ошибок, когда эти же самые замиренные, так сказать, черкесы Польши, в ком начало что-то вырабатываться, думали иначе, поворачивали в другую сторону. Мицкевич, со свойственным ему талантом, очерчивает такое состояние польской души в прелестном сонете Морская тишь:

О море! спят в минуту непогоды Чудовища твоих глубоких вод… Так и во мне тревожный змей живет: Он долго спит… Проходят дни и годы… Но чуть блеснет коварный луч свободы -Проснется он и кольца разовьет.

Этот змей проснулся, когда на опустелый трон наместника Польши сел дряхлый и ветхий во всех отношениях и князь Михаил Дмитриевич Горчаков, только что разбитый турками и французами. Увы, никакие лавры не осеняли слабой, расстроенной годами и несчастиями головы. После представительной фигуры отошедшего в вечность фельдмаршала непредставительная фигура преемника его «казалась еще непредставительнее. Впрочем, назначение Горчакова правителем в Польшу было самым простым и естественным фактом того необыкновенного времени: на всероссийский престол вступил великодушнейший из государей, по слову которого стихла прежде всего брань на холмах Севастополя, а потом начались громадные преобразования во всей империи, из конца в конец. Развязано печатное слово, приподняты разные шлагбаумы, задумано освобождение 25 миллионов рабов.

Все кипело, шел треск необыкновенный. Русский человек — во всем русский человек…Читатель, конечно, хорошо помнит это необыкновенное, это странное, это страшное время. Враг не дремал. Здание, стоившее таких трудов покойнику, двадцатипятилетних трудов, покачнулось в немного дней. Самые невероятные фантазии, возможные только в голове этого ребенка-народа, стали занимать все партии. Польская интрига принялась работать горячо и серьезно. Салоны русских редакций незаметно наполнились поляками. Когда поляк захочет искать, он очень ловок. В этом он опередил, может быть, иные и старшие нации. Искать в русских, в нашей неслыханной доверчивости и, как обыкновенно выражаются, доброте (хотя тут нужно приискать другое слово) не трудно. Особенно было не трудно тогда, когда все хляби разверзлись, в те необыкновенные минуты России, о коих теперь речь. Добрые русские редакторы и вообще русские люди сильно попались. Если б повторить то, что говорилось тогда нашими патриотами о поляках, что бы они теперь сказали!..

Ошибка, ротозейность, объятия и крики увеличивались еще и оттого, что польское наше дело было для нас тогда очень плохо знакомо, было новостью, как бы только что родившейся на свет. То, что теперь знает о Польше всякий гимназист, тогда знали немногие оракулы. Польша и Варшава представлялись нашему воображению чем-то далеким, каким-то заброшенным в неведомом море островом Буяном, где все иначе, и пусть себе иначе! О тамошней жизни мы получали кое-какие баснословные и сбивчивые сведения от заезжих оттуда офицеров, а они больше всего рассказывали о красивых варшавских женщинах и дешевых перчатках… Мы были равнодушны к вопросам, к которым нельзя быть равнодушным, считая себя европейским человеком. Да, признаться сказать, ничего другого и не оставалось, как быть равнодушным. Грозная фигура фельдмаршала (не тем, Бог с ним, будь помянут!) стояла во весь рост не перед одним завоеванным народом, стояла она и перед глазами русских редакторов. Никакая тень корреспонденции из Польши была немыслима. Не было к тому же и железных дорог.

Странно было бы, если б в это время пробудившихся так или иначе симпатий к Польше, в это вообще суетливое, доброе, мягкое, либеральное время, когда теплые «крымские» струи неслись и затопляли пространства, которым нет подобных, странно было бы, если б тогда на упразднившийся трон варшавского наместника стали искать лица, подобного во всех отношениях покойному фельдмаршалу. Все строилось тогда мягко. Разумеется, можно было бы обойти одряхлевшего и неспособного Горчакова; но… за него стояли 25 лет, проведенные им в Польше при Паскевиче в качестве преимущественно начальника его штаба. Польша казалась тиха, так тиха, что ею мог управлять решительно всякий генерал, считавший за собой лет 50 службы.

В самом деле, Паскевич оставил Польшу совершенно спокойной. Тамошние поляки довольно долго держали себя тише, чем их братья в России. Ни о каких подземных работах не было и помину.

Вероятно, иным- из читателей случалось слышать, что военная диктатура (так звали поляки управление Паскевича) переломала кости Польше, убила в стране все. Эти черные краски занесены из эмиграции, от врага, имевшего свои причины изображать все Паскевичевское с одной только дурной стороны. В действительности, строгая эпоха не парализовала развитие Польши ничуть; напротив, все двинулось там вперед, и сильно вперед, сравнительно с тем, что мы нашли, явясь победителями в конце 1831 года, Цветущие поля и фольварки Царства Польского во дни Паскевича были относительно России тем, чем относительно их калится высокообработанные нивы и дышащие жизнью сельские поселения пруссаков. Переезжая польский рубеж, всякий русский чувствовал себя мгновенно как бы за границей. Что собственно до Варшавы, — она за время управления Паскевича превратилась из грязного городка в опрятную европейскую столицу, снабжена водой, тротуарами, фонарями и прекрасным съездом на Вислу. Ничего этого не было в Варшаве до Паскевича, по крайней мере в надлежащих размерах. Каким образом съезжали к Висле до сороковых годов, всякий может полюбоваться, спустившись по Беднарской улице. Домов в чисто европейском духе, каких до революции 1830 года было крайне мало, явились целые улицы. А как весело жилось в Варшаве Паскевича и немного позже, вам расскажет всякий, кого заносила туда судьба. Эти погасшие теперь, пасмурные палацы аристократов горели огнями, гремели музыкой. По улицам мелькали изящные экипажи, иногда по-польски, цугом на вынос, при звуке медных рогов и хлопанье длинного польского бича. Везде и во всем допускалась эта размашистость национального польского характера. Фельдмаршал умел извлекать политические барыши из медных рогов и других детских побрякушек. Да не подумают, однако, что все тогда было хорошо, что система покойника есть то, на чем можно остановиться. Здесь не место рассуждать об этом подробно; автор — партизан деспотизма только там, где его нечем заменить…

Если взглянуть на карту, подумаешь, что Варшава — большой город. Но если ее взять, какой она представляется всему более образованному населению, ограничить пределами, где вращается все живое, европейское, где решаются наисущественнейшие вопросы города, — эта Варшава невелика: ее можно вместить в четырехугольник следующих улиц: Нового Света, Краковского Предместья (составляющих почти прямую линию — Невский Проспект Варшавы), Медовой, Долгой, Римарской, Маршалковской до Иерусалимских аллей и закончить этими аллеями до Нового Света. Здесь, в этом четырехугольнике, все: и лучшие дома, и богатейшие магазины, и гостиницы, и театр, и превосходный публичный сад с каштанами, доживающими другую сотню лет.

Бывают в домах уютные комнаты, где как-то приятнее сидится, читается, беседуется: то же самое можно сказать и о Варшаве между городами, разумея ту ее часть, которую мы только что очеркнули. Это прежде всего уютный город, где жить удобно, где все под руками. Стремление жителей со всех концов к центру и страсть поляков к «спацерованью» делают сказанные улицы чрезвычайно оживленными, даже иногда тесными через меру. В воскресенье или просто в хороший день на этих улицах истинно парижская толкотня. Все суетится, блестит и сияет. Ни поляк, ни полька не выйдут на «спацер», не позаботясь о своих маншетах. В праздники женщины «спацерую» с молитвенниками в руках. Иной раз увидишь с молитвенником и мужчину.

При Паскевиче и немного позже «была пора, боярская пора». Аристократы давили все, были до известной степени соправителями наместника. Чего только не мог тогда сделать в польских судах влиятельный польский аристократ, в особенности при необычайной продажности польских чиновников!

Посредством аристократов Паскевич приводил в действие все другие пружины. Выше было сказано, что он считал этот способ правления не только лучшим, но и неизбежным, вследствие всеобщего положения дел в империи и тогдашних взглядов на вещи.

Во главе этого всемогущего шляхетского мира Польши стоял тогда граф Андрей Замойский, не столько богатый, сколько изящный, благовоспитанный, симпатичный аристократ. Во всей его легкой, высокой, красивой фигуре, во всей физиономии было что-то необыкновенно милое и привлекательное. Его все знали и любили: русские, поляки, жиды, высший слой и низший, умеренная половина населения и не довольные ничем «корсиканцы». Все самое несговорчивое и неудобное смирялось и уступало невольно, едва было произнесено это имя, едва взглядывал в их сторону граф Андрей своим мягким, глубоким, тихим взглядом. Не было имени в крае популярнее имени графа Андрея. Фамилию произносили редко. «Граф Андрей» — и кончено, как будто один только граф Андрей и был отпущен на всю Польшу. Некоторые русские звали его Андрюхой, что выражало у них и простоту, и задушевность этого лица.

Видный и казистый дом графа Андрея стоял на соединении двух лучших и оживленнейших улиц Варшавы: Нового Света и Краковского Предместья. Кто не знал этого дома!

Молодость графа Андрея протекла, как протекает молодость всех подобных людей, родившихся в особой сорочке. Его учили всему, но хорошо научился он только разным языкам, в особенности французскому, на котором писал и говорил безукоризненно.

До революции 1830 года о нем как-то мало было слышно.

В революцию, именно в первой половине 1831 года, народное правительство отправило изящного графа дипломатическим агентом в Вену; но он, будучи тогда еще молодым человеком, повел себя немного ветрено: встретясь где-то с одной хорошенькой землячкой и не разузнав путем, кто она и что она, влюбился в нее и разболтал ей, в припадке разных любовных излияний, причину своего прибытия в Вену

Когда мы взяли Варшаву, Паскевич, обладавший секретом поручения, которое давалось Замойскому революционным правительством, полушутя пригрозил ему (когда он вернулся в Варшаву, как ни в чем не бывало) расстрелом, но потом протянул дружески руку. Изящный граф сделался нашим верным слугой, разумеется, настолько, насколько может быть нашим слугой поляк-аристократ, pur sang, который выше польской аристократии не знает ничего в мире и всякого москаля считает варваром.

Никто аккуратнее его не посещал Замка во дни официальных торжеств; он стал, можно сказать, официальной необходимостью Замка в известные минуты, этот эффектный граф, в жилете и галстуке белее снегов.

Люди, знавшие графа Андрея ближе, упрекали его в некоторой бесхарактерности. Карикатура Фредро, ходившая одно время по Варшаве, изображала графа с руками в одну сторону, с ногами в другую, с волосами в третью. Подпись гласила: Comte Andre Zamojski, emporte par les tourbillons de l'opinion publigue[78]. Все понимали как нельзя лучше, что из этого человека, случись необходимость, вождя не сделаешь. Тем не менее масса людей, считавших себя заодно с аристократами, держалась все-таки графа Андрея, как бы своего вождя.

Таковы уже были симпатичные свойства этого человека. Настоящего вождя к тому же тогда и не требовалось: ни о каких ратях, ни о каких партиях не было ни слуху ни духу. Если и говорили «аристократическая партия», так это ровно ничего не значило, было пустым звуком.

Вторым влиятельным лицом между аристократами Варшавы был граф Фома Потоцкий, с типом древнего поляка, которому пристали бы очень кунтуш и вылеты; но вследствие ли своих свойств, или нежелания и неумения брататься со всеми (что очень ловко и прилично делал граф Андрей), или просто-напросто потому, что носил фамилию, которую считали чересчур преданной русскому правительству, Потоцкий не пользовался популярностью.

Далее шли: граф Константин Замойский, называвшийся обыкновенно ординатом, что означало «владельца ординации», иначе сказать: древнего майората; графы Август и Маврикий Потоцкие, отличавшиеся особенной привязанностью к правительству. Графу Августу принадлежало известное поместье Вилянов, память короля Яна III Собесского, с отличным парком, где все наши государи обыкновенно охотились, когда бывали в Варшаве.

Еще далее выступали: графы Красинские, Браницкие, Островские, Лубинские, Коссаковские, Урусские, Бромирские, князья Любомирские…

Вокруг них, как это всегда бывает, обращалось несколько планет помельче: помещики без графских и княжеских титулов, но влиятельные и образованные: Горский, Венглинский, Лущевский, Ставиский, братья Курцы, Мокроновские, Сементовские.

Все это, вместе взятое, принадлежало, как обыкновенно выражались, к партии Замойского, считая его если не вождем, то хоть смелым защитником их аристократических интересов перед правительством, а эти интересы казались им интересами всего края.

Вдали, на горизонте того же аристократического мира, показывалась иногда, почти без всяких сателлитов, грузная, сумрачная фигура маркиза Александра Велепольского, на которую тогда мало кто обращал внимания.

Этот кружок (эта партия, пожалуй) старалась всячески возвысить сельский быт страны, умножить фабрики и заводы и жертвовала на это капиталы. Граф Андрей, как говорили, рисковал более всех и даже будто бы потряс свое состояние. Здесь новая причина популярности этого лица.

Партия побаивалась, кроме того, усиливающихся кутежей молодежи (хотя и сама тоже кутила, так что сын учил отца, а отец — сына); ей хотелось вообще влиять, править всем, что стояло по рождению или по воспитанно в передовых рядах нации. Но как было править? Для этого нужен был прежде всего какой-либо орган, общество? Легко сказать: орган, общество! Это были в те времена звуки страшные, редко кем-либо произносимые.

Оставалось таким образом, за неимением правильно организованных работ, съезжаться довольно праздно у разных влиятельных лиц и беседовать, за бутылкой доброго дедовского «венгржина», о том о сем, с польской точки зрения. Случалось, что эти беседы уносили пирующих бог знает куда, на крыльях необузданной польской фантазии… Но при этом вдруг подсаживалась к ним тень еще неубитого Банко, в Георгиевской звезде и в лаврах… Беседы кончались ровно ничем. Все расходились совершенно здоровыми, совершенно белыми, тянувшими по-прежнему руку правительству.

Была в Варшаве еще кучка аристократов клерикального направления, которая, соскучась праздными съездами собратьев, решилась ради провода своих идей в публику попытать счастья на поприще литературном.

Во главе этого кружка стоял неслыханный ультрамонтанец, граф Генрих Ржевуский, известный автор «Листопада» и «Записок Соплицы», человек вполне нам преданный; даже говорили, что он в преданности Москве дошел до роли какого-то шута при Паскевиче. Как разумел его государь Николай Павлович, лучше всего покажет следующий анекдот. Однажды приехал в Варшаву король прусский Фридрих-Вильгельм IV, то есть брат нынешнего, и ему назначили в проводники по городу графа Генриха Ржевуского. Последний, как поэт, до того увлекся в истолковании великого исторического значения иных памятников, что король, воротясь, сказал государю, тоже находившемуся в Варшаве: «Кого это мне дали в проводники! Если у вас все такие «белые», что же подумать о «красных?» — «Не бойтесь, возразил государь: il est plus russe que moi et plus royaliste que vousw[79].

Такому лицу, разумеется, было легко выхлопотать позволение издавать газету. Ржевуский, в товариществе с графом Пршездзецким, основал в 1851 году ежедневный листок под названием «Варшавский Дневник» (Dziennik Warszawski).

Все было употреблено, чтобы новая газета пошла, и она действительно пошла. Хороший и исправно платимый гонорар (иные варшавские газеты ничего не платили тогда сотрудникам) привлек со всех сторон многие ретивые перья. В первый же месяц газета имела уже около двух тысяч подписчиков!.. Ей предсказывали торжество над всеми, как вдруг удивительная статья редактора «Cywilizacja i Religja», грянувшая неожиданным громом над Варшавой, испортила все. Газета пала, спустясь в третий месяц с двух тысяч на двести пренумерантов. Неприятели Ржевуского с красными (таившимися по разным углам) распорядились так, что все кондитерские и другие подобные заведения, где есть газеты, стали гонять от своего порога мальчишек, разносивших опальный листок. Дошло до того, что никто не хотел брать газеты Ржевуского даром. Он передал ее Шимановскому, автору нескольких мелких статей и фельетонов, а тот — Бартошевичу, известному в польской литературе своими историческими исследованиями; но все их усилия не могли уже воротить к павшей газете сочувствие публики. Через год газету перекрестили, назвав Kronika, но и это не помогло.

Из всей этой кутерьмы (заметим в скобках) извлекла лишь пользу старейшая между варшавскими газетами Gazeta Warszawska. Ловкий ее редактор пустил в ход несколько статеек, на которые публика, задохнувшаяся в ультрамонтантских абсурдах Ржевуского, бросилась с жадностью: ей нужно было поскорее подышать другим воздухом. «Варшавская Газета» приобрела до 7 тысяч подписчиков и стала на твердые ноги, так что уже никакие последующие подкопы и невзгоды (о чем скоро придется нам рассказать подробнее) ничего не могли ей сделать.

Однако варшавские клерикалы не унялись. В начале последней Восточной войны (1853) граф Пршездзецкий вздумал повторить опыты Ржевуского (может статься, и по внушению фельдмаршала): основана новая газета или, точнее сказать, возобновлена приобретенная у Мясковских «Ежедневная Газета» (Gazeta Codzienna), куплены новые перья; но, увы, минуты были не такие, чтобы издание белых, да еще клерикалов, пошло. И этот голос, едва раздавшись, умолк. Партии белых, клерикалам и неклерикалам, пришлось опять праздно сходиться в разных домах, где хорошо ужинали, и вздыхать о недостатке органа.

Средний круг, мелкие помещики, чиновники, литераторы, образованные купцы, собирались по домам «своих» влиятельных лиц, не то в Купеческом клубе. Эти лица, равно и самый клуб, скоро выступят на сцену, а потому теперь мы проходим их молчанием.

Между этими средними таились и крайние, иначе красные — кружок тогда не очень слышный и видный; одиночные, вырывавшиеся оттуда время от времени голоса терялись в пространстве.

Все это, как сказано, держалось, при Паскевиче, на своих местах; все чувствовали власть, и никому в голову не приходило с ней заигрывать.

Но едва его не стало, в самое непродолжительное время, может быть, пока князь Горчаков ехал из Бахчисарая в Варшаву, было замечено поляками всех оттенков отсутствие руки, которая ими недавно управляла. Вихры стали понемногу подниматься. Однако долго еще царствовала тишина. Дух Сида носился над полчищами мавров.

Проезжая Россию, князь Горчаков не мог не заметить резкой перемены в воздухе. Кажется, прошло не бог весть сколько времени с тех пор, как князь проехал то же пространство сверху вниз, но много, очень много утекло воды. Москва и Петербург, где новому наместнику Царства Польского пришлось остановиться на несколько недель, еще более представили перемен, и волей-неволей этот уступчивый человек зачерпнул на пути теплых струй, захватил в свою дорожную коляску этих ярких, веселых, великодушных лучей, великолепно озарявших тогда все лицо империи, так что оно ничего больше не делало, как только улыбалось; захватил он и этого либерализма, пронесшегося легким вихрем из конца в конец и поднявшего со дна кое-какую муть. Все это захватил с собой новый наместник и привез в знакомую ему Польшу, к старым друзьям, вместе со своей, тоже знакомой этим друзьям, бесхарактерностью.

Они встретили его, разумеется, весьма приветливо. Паскевич, плебей происхождением, ласкал аристократов с известной целью. Покровительство нового наместника тому же сословию было, к сожалению, не системой, а простой слабостью ко всему аристократическому, даже ко всему, что хорошо говорило по-французски. Новый наместник был сам аристократ. Польские аристократы уже чересчур к нему приблизились; их никогда не принимали в Замке так, как принимал их князь Горчаков. Сколько оскорблений вынесли при этом русские! Одних русских можно так оскорблять. И это было первое движение к промахам и неловкостям в новом управлении краем. Правильные отношения власти к одной из партий были потрясены. Свойственные всем славянам неблаговоспитанность, неуменье ходить на своих ногах, едва спустили с туго натянутых помочей, сейчас же выступили затем наружу везде, во всех кружках. Зашевелилась и пришибленная, сидевшая где-то под полом «краснина». Буйная фантазия и тех и других, фантазия, по необузданности не знающая себе равной в мире, пошла работать шибко. В имени нового царя, в его добрых чертах, переродившееся, Горчаковское население Варшавы и Царства усматривали бог ведает что: повторение неповторяемого, конституцию 15 года. Спор был только, о том, с войском или без войска.

Под этими странными, невероятными (впрочем, невероятными для тех, кто плохо знает поляков) грезами, при этих пробудившихся к тому же симптомах чего-то для нас недоброго, неопределенно беспокойного, — Варшава стала готовиться к встрече нового императора. Ожидание неслыханных милостей одолевало, однако, все другое. Государь прибыл 10/22 мая (1856), и самое оглушительное «ура» прокатилось от Московской заставы до Лазенок. Едва ли въезжал в свою столицу при более одушевленной обстановке какой-нибудь Ягеллончик.

Были люди, которые думали, что эта встреча устроена аристократами, или вообще интеллигенцией Варшавы, так как Варшава надеялась приветствовать в Александре Втором другого Александра Первого. Если это и так, то устройство подобной встречи ничего им не стоило: все были и без того хорошо настроены. Тем не менее толки о демонстрации ходили между русскими. Под влиянием ли их, или по другим каким причинам, его величеству угодно было произнести к собравшимся у него депутатам от дворянства, сената и духовенства следующую речь:

«Я прибыл к вам с забвением прошедшего, одушевленный относительно вас самыми лучшими намерениями. Вам предстоит помочь исполнению моих предначертаний; но прежде всего я должен сказать вам, что наши отношения друг к другу должны уясниться как можно лучше.

Вы близки моему сердцу точно так же, как финляндцы и другие русские подданные; но я желаю, чтобы порядок, установленный моим отцом, не был изменен нисколько. А потому, господа, отбросьте всякие мечтания (Point de reveries, point de reveries)! Я сумею остановить порывы тех, кто бы вздумал увлечься мечтами. Я сумею распорядиться так, что эти мечты не перейдут за черту воображения мечтателей. Счастье Польши заключается в полном слитии ее с народами моей Империи. То, что мой отец сделал, хорошо сделано, и я его поддержу.

В последнюю Восточную войну ваши бились наравне со всеми другими. Предстоящий здесь князь Горчаков был этого свидетелем и отдает им полную справедливость, что они доблестно пролили кровь, защищая отечество. Финляндия и Польша мне дороги одинаково, как и все другие части моей империи; но необходимо, чтобы вы знали, для блага самих же поляков, что Польша должна быть навсегда связана с великой семьей русских императоров. Верьте, что я имею относительно вас самые лучшие намерения. Вам лишь остается помочь мне в решении задачи, а потому, повторяю еще раз, оставьте всякие мечтания. Что касается до вас, господа сенаторы, следуйте указаниям моего наместника, князя Горчакова, здесь предстоящего. А вы, господа архипастыри, не теряйте из виду, что основанием всякой доброй нравственности есть религия. Ваша прямая обязанность — внушать постоянно полякам, что их счастье заключается единственно в полном слитии с Россией». Известно впечатление, произведенное этой речью. Все стали повторять point de reveries, и эти слова в самое короткое время облетели не только Польшу и Россию, но и весь свет. Факту, самому обыкновенному, которого в другое время и не заметили бы, который задвинулся бы вовсе яркими событиями, долженствовавшими последовать, — этому факту придано особое, роковое освещение, сколько поляками, столько же и нами.

Впрочем, город, потолковав немного о неожиданных для всех словах, сейчас же забыл о них и ничуть не углублялся в рассматривание этого факта. Все были по-прежнему исполнены самого веселого настроения, даже как бы счастья. Всякий славянин любит встречать государей, этот блеск, шум и помпу. Ратуша готовила новому царю бал, обстановка которого заняла все высшие головы варшавской интеллигенции. Особенно хлопотали аристократы — и здесь можно, пожалуй, усмотреть нечто демонстрационное.

Бал грянул 26 мая н. ст. Дамы высшего круга, одетые в белое, встретили государя на лестнице, с венками и гирляндами в руках. Тогда Варшавская Ратуша не имела такой пышной и величественной залы, как теперь. Небольшие комнаты ее придавали торжеству характер чего-то устроенного запросто, домашней вечеринки, на которой поляки, по старине, веселились со своим королем. Уверяют даже, будто бы один седой старик, подойдя к государю с бокалом, сказал в избытке чувств, как говорилось некогда на подобных польских пирушках: «Kochajmy sie, Cesarzu!», что значило: «Забудем, государь, все прошлое; к чему нам ссориться; настают другие дни — возлюбим друг друга!» — и слезы, те слезы, которые на земле надо ценить выше всяких перлов, хлынули из глаз старика…

На другой день государь произнес к собравшимся у него депутатам от дворянства такую речь:

«Мне очень приятно, господа, засвидетельствовать вам, что дни, проведенные мною среди вас, доставили мне истинное удовольствие. Вчерашний бал — прекрасный бал. Я никогда о нем не забуду и благодарю вас за него.

Вам переданы, без сомнения, мои слова, сказанные вашим депутатам, которых я принимал пять дней тому назад. Держитесь действительности, составляя одно целое с империей, и оставьте всякие мечтания о независимости, как не могущие осуществиться.

Повторяю вам опять: мое убеждение говорит мне, что счастье Польши и даже ее спасение требуют, чтобы она постоянно состояла в неразрывной связи с славной династией русских императоров; чтобы она была не что иное, как неотъемлемая часть великой семьи Всероссийской империи. Оставляя Польше права и учреждения, дарованные моим отцом, я буду неуклонно заботиться о ее благе и счастье. Я готов гарантировать ей все, что может быть ей полезно, все, что мой отец обещал ей даровать и действительно даровал. Я не изменю в этом отношении ничего. Все, что мой отец сделал, хорошо сделано. Мое царствование будет продолжением его царствования. От вас зависит облегчить решение задачи. Вы должны помочь мне в моем труде. На вас одних падет ответственность, если мои намерения встретят на пути какие-либо химерические препятствия.

Дабы доказать вам мою готовность к облегчению участи всех виновных, скажу вам, что я только что подписал амнистию: я позволяю воротиться в Польшу всем эмигрантам, кто этого пожелает. Они могут быть уверены, что их оставят в покое. Гражданские права будут им возвращены, и их не потребуют ни к какому ответу перед судом.

Я сделал только одно исключение: я не могу простить закоренелых в своей неисправимости и тех, кто в самые последние годы не переставал составлять против нас заговоры и против нас сражался.

Кто же возвратится, тот может, по прошествии трех лет раскаяния и безукоризненного поведения, даже быть полезным, вступив на государственную службу. Но прежде всего позаботьтесь, чтобы осуществление благих предначертаний было возможно и чтобы я не счел себя вынужденным обуздывать и наказывать; ибо, если бы это, к несчастию, оказалось необходимым, я найду в себе решимость и силу поступить таким образом. Старайтесь же, чтобы я никогда не был поставлен в эту необходимость». Затем, обратясь к одному из депутатов, Ивану Езерскому, хотевшему что-то сказать, государь продолжал:

«Надеюсь, что вы меня поняли. Мне приятнее, конечно, иметь возможность скорее награждать, чем наказывать. Мне приятнее, как это могу сделать и теперь, выражать удовольствие, подавать надежды и вызывать признательность. Но знайте также и помните постоянно, что, если бы пришлось, я сумею укротить и наказать, даже наказать строго.

Прощайте, господа!»

Амнистия принесла к половине 1857 года из Сибири и из-за границы множество воспитанников прежних и новых революционных теорий, истинных артистов революционного дела. Неопределенные, хаотические кружки красных, едва-едва начинавшие дышать, получили вождей и руководителей, что называется, оперились. Кружков этих на первых порах было довольно много. Плотина прорвалась, и ручьи бежали в разных направлениях, и там и тут, пока не образовали двух-трех потоков повиднее и пошире.

Прежде всего выделился кружок Академиков, состоявший из всякой школьной молодежи; учеников реальной и других гимназий, художественного училища, Маримонтско-го земледельческого института и, несколько позже, Медико-хирургической академии, открытой в октябре 1857 года[80].

С этого времени во главе кружка были Академики: Ян Куржина-Пелыпевский, Владислав Ясневский, Эдуард Лисикевич и Лаурисевич, — все до одного бойкие и даровитые ребята, в особенности Куржина. Этот последний обладал, сверх того, самым неустрашимым и твердым характером. Будучи сыном эмигранта, он получил первоначальное воспитание за границей и знал хорошо всевозможные польские «Катехизисы». Некоторые думают, что это был просто-напросто революционный агент, присланный остатками Демократического общества мутить в Варшаве молодежь, едва лишь было замечено, что везде подул другой, благоприятный для этого ветер.

По примеру поляков в русских университетах, Академики завели у себя Общество братской помощи (Towarzystwo bratniej pomocy), которое имело свой статут, библиотеку и кассу. В библиотеке, конечно, играли главную роль разные эмигрантские сочинения на польском, русском и французском языках. Был, между прочим, и наш Герцен. Все это доставалось тогда в Варшаве без особенных хлопот. Экстракт понятий и верований кружка вертелся около того, что высказывалось в манифесте Демократического общества 1836 года, с последующими добавлениями, главнейшим образом с Катехизисом Правдовского. Все кипели злобой и ненавистью к русскому правительству и не считали возможным даже и самомалейшего с ним сближения.

Затем явилось еще несколько кружков подобного свойства. Их так и звали кружками (kolko). Все это вместе, разумеется, не представляло в ту минуту ничего важного и угрожающего правительству, тем не менее было уже затеплившейся искрой, какие необходимо тут же гасить; ибо от таких, а не от других каких-либо искр возжигаются революции. Но об этом и не подумали; даже просто-напросто путем не видали этой искры, и она разгоралась с каждым часом больше и больше, под покровительством разных уступок власти крикам и требованиям, которые неслись со всех сторон, соединяясь в России — с голосами лучших людей России, в Европе — с тем движением, которое началось вследствие несогласия между Францией и Италией, с одной стороны, и Австрией — с другой, и казалось более опасным, нежели было на самом деле. Польская интрига в мутной воде ловила рыбу. В Петербурге, в Москве и в других главных городах империи завелись также общества и партии поляков с агентами из эмиграции. Более важным и влиятельным был кружок офицеров польского происхождения в Петербурге, на Офицерской улице, в квартире капитана Ярослава Домбровского, прикрытый приличным и удобным названием литературных вечеров. Начало его относят к 1858 году. Позже в этот военный кружок допущено несколько статских поляков, между прочих — известный Иосафат Огрызко. Полиция ничего этого не видела, даже не подозревала. Это была особенная, добродушная полиция тех времен, дремавшая под крымским солнцем, которое на все одинаково светило. Чего-чего нельзя было тогда устроить офицерам, да еще гвардейским!

Отчасти под влиянием польских кружков, отчасти так, мы стали кричать поминутно, что «надо ж дать что-нибудь и Польше, при таком направлении всех русских дел»!

Иные почтенные лица пустили в ход залежавшиеся в их портфелях какие-то секретные записки о польском вопросе, которые очень скоро пришлось им снова забыть и припрятать…

Ожили и забурлили везде и белые кружки. Варшавский кружок Замойского стал собираться у вождя или в других пунктах уже не так праздно, как собирался до сих пор. Тень Банко более не являлась среди веселых и тонких ужинов и никого не смущала. Говорилось там почти то же, что и на сборищах красного лагеря, на их убогих и невкусных «колляциях», запиваемых венгерским «много-много рубля в полтора». Страшные слова: общество и орган стали повторяться чаще и чаще. Иной раз слышались замечания, что русское правительство, по-видимому, не намерено дать так ничего существенно важного и полезного для края, а надо взять, работать; такое настало время!

Это были искры, залетавшие от красных.

Наконец граф Андрей, около которого помещики сомкнулись теперь как-то теснее, был уполномочен замолвить слово перед наместником о позволении открыть Пароходство по Висле, а потом основать Земледельческое общество с органом.

После самых незначительных колебаний наместник (разумеется, снесясь с Петербургом) все это разрешил[81]. Затем разрешены всенародные воскресные школы, ремесленные школы и приюты (ochronki), которые пользовались полной свободой действий.

Варшавский книгопродавец Мержбах получил позволение напечатать Мицкевича, того самого Мицкевича, одно имя которого было еще недавно контрабандой не только в Польше, но и в России: известно, что невиннейшее стихотворение к нему Пушкина носило в заглавии только букву М

Петербургские поляки попросили тоже журнал на польском языке в Петербурге и открытия польской типографии на широкую руку. Им это разрешено[82]. Польская типография, явившаяся в Петербурге под управлением Огрызки, ставшего в то же время редактором польского журнала «Слово» (Słowo), выпустила в числе первых своих изданий Volumina Legum древней Польши, весьма роскошно отпечатанные. Работа, которой так страстно ждали «корсиканцы» всех стран, пошла настоящим образом, не по-детски. Наши заграничные «друзья» в правительственных сферах не спускали глаз со всего этого движения России и Польши, В числе гостей государя, прибывшего в сентябре 1858 года снова в свою польскую столицу, очутился и принц Наполеон, окруженный своей польской свитой. Он охотился с государем в Вилянове 29 сентября н. ст., а жил в Лазенках, где посещали его довольно часто высшие лица аристократической партии{12}.

В следующем, 1859 году было почувствовано правительством, хотя и не очень наблюдавшим, что Земледельческое общество выходит из черты предписанных ему уставом действий и распоряжается в иных случаях решительно как самостоятельная власть. Приюты, воскресные и ремесленные школы, разрешенные полякам в смысле подспорья Земледельческому обществу в его работах, занимались тоже не тем, чего от них ожидали русские власти, их разрешившие[83].

Литератор Гиллер, воротившийся из ссылки, впоследствии член «народного правительства», явился в минуту, нами изображаемую, редактором дешевой[84] народной газеты «Воскресная Библиотека», основанной на деньги богатой помещицы Петровой.

В обыкновенных газетах стали тоже поминутно проскакивать статьи с разными политическими намеками. Все двигалось к чему-то довольно быстрыми шагами; партии, корпорации, сословия приглашались к единодушию и примирению, во имя любви к общей матери-отчизне.

Статья помощника редактора «Варшавской Газеты» Кенига о неудаче концерта Неруды, потому что у нее «нет орлиного носа, смуглого лица, черных волос, потому что она не выговаривает буквы эр (г) горлом, фамилия ее не кончается на блятт, кратц, штерн, — словом, нет у нее ничего такого, чтобы пользоваться покровительством котерии, которая осадила всю Европу, особенно поляков, которая действует дружно, единодушно, толкает вперед каждого из своих, будь то банкир, тенор, скрипач или просто спекулянт»{13}, — эта статья, в другое время едва ли бы замеченная, в начале 1859 года возбудила крики неудовольствия, дошедшие до того, что Кениг стрелялся из-за оскорбления жидов со своим братом поляком. Кроме того, 12 человек именитых евреев написали к редактору Лешновскому письмо, где угрожали ему палочной расправой. Лешновский жаловался. Этих господ арестовали. После того еврейские капиталисты, в ограждение себя от будущих атак подобного рода, основали свой собственный орган: банкир Кронеберг купил у Невяровского «Ежедневную Газету» (Gazeta Codzienna), о коей читатель уже знает{14}, и вверил редактирование ее первому тогдашнему светилу литературного мира Польши, Иосифу Крашевскому, которого выписали из Житомира, где он жил до тех пор очень тихо, производя свои бесконечные романы, повести, скиццы…

Газета пошла недурно благодаря не столько известности Крашевского и его редакторским способностям, сколько хорошему гонорару, какой платился основателями сотрудникам. Вначале она носила прежнее имя, а позже, с 3 апреля н. с. 1861 года, названа «Польской Газетой» (Gazeta Polska) и теперь стоит, можно сказать, на одной линии с «Варшавской».

Однако же настоящего братания между жидами и поляками все-таки не было. Были только заявления разных кружков, что «теперь не время расходиться врознь всему тому, что считает себя в польской земле поляками, как бы кто ни назывался».

Евреи, закладчики «Польской Газеты», долго не внимали этим увещаниям. Равно и «Варшавская Газета» шла войной против нового опасного соперника. Громовые статьи сыпались за статьями. Евреи нашли возможность при помощи Эноха, обер-прокурора одного из департаментов Варшавского сената[85], начавшего тогда входить в славу, выхлопотать у наместника запрещение цензуре пропускать полемические статьи против еврейского мира. Тогда Лешновский послал одну такую статью в Петербург, к Огрызке, и он напечатал ее в своем «Слове». Евреи пришли в бешенство. Енох, бывший тогда в Петербурге с князем Горчаковым (который приехал туда с проектами разных нововведений в Царстве и жил в Зимнем дворце), представил ему вопрос в таком виде, что «никакое управление в Царстве невозможно, если распоряжения наместника будут безнаказанно нарушаться в Петербурге первым коллежским асессором[86]. Князь пошел жаловаться государю. «Слово», получившее незадолго перед тем выговор за помещение письма Лелевеля к Чайковскому, было запрещено, а Огрызку посадили в крепость.

Известны всем поднявшиеся по этому поводу крики неудовольствия в Петербурге и в Москве, а отчасти и в целой России. Тургенев написал письмо… Результатом всего этого было скорое освобождение Огрызки, а Горчакову предложено извиниться перед министром, по ведомству которого произошла никем неожиданная кутерьма. Горчаков извинился, однако сказал после этого (как уверяют) в Комитете министров следующие знаменательные слова: «Если вы станете здесь так действовать, то мне придется очень скоро стрелять в Варшаве картечью».

Легко представить торжество поляков. Все кружки покраснели. Князь Горчаков, воротясь в Варшаву, без сомнения, заметил это; но под влиянием неприятностей, испытанных в Петербурге, а частью ввиду событий, разыгравшихся на Юге (образование Итальянского королевства, дозволение полякам основать военную школу в Генуе, связь Гарибальди с Мирославским и другими вождями польского заговора), сделался еще осторожнее, еще уступчивее. Довольно одного следующего факта, чтобы обрисовать тогдашнее настроение мыслей наместника. Когда маленькое русское общество Варшавы обратилось к нему с просьбой (в первой половине 1859) о разрешении открыть «Русский клуб», князь Горчаков разрешить — разрешил, но велел называться этому клубу не Русским клубом, а Варшавским общественным собранием.

Члены нынешнего «Русского клуба», встречая иногда на старой своей утвари и белье таинственные буквы В. О. С. никак не могут отгадать, чтобы это такое было. Это Варшавское общественное собрание.

А сколько было еще фактов в этом роде! Сколько было пропущено таких вещей, на которые следовало бы устремить весьма зоркий взгляд! Народные школы сделались смелее; намеки газет свободнее и выразительнее; Земледельческое общество распоряжалось в стране, как ему вздумается, хозяйничало помимо настоящих хозяев. Замойский стал рассылать циркуляры и медали. Об этом только говорили в Замке, как о чем-то странном и неудобном для правительства, но мер надлежащих все-таки не принято.

Вожди красных кружков Варшавы почувствовали нерешительность и как бы страх в действиях власти и дали знать, кому следует, в Европу Мирославский предложил Академикам испытать, посредством какой-либо незначительной демонстрации, общественное настроение, дабы, согласно полученному результату, идти далее тем или другим путем.

Мы имели в Варшаве довольно сносную полицию, тогда еще весьма немного развращенную заговором, только малую числом. Эта полиция узнала, что студенты сочиняют какую-то панихиду подозрительного свойства, и сообщила о том главному директору комиссии духовных дел и просвещения, д. с. с. П. А. Муханову, человеку с большим значением и властью; а он предписал ректору академии д. с. с. Цыцурину разузнать, что это такое за панихида и кто из учеников более всего в ней участвует.

Цыцурин донес, что панихида, сочиняемая школьниками, названа «панихидой за упокой душ Юлия, Адама и Сигизмунда», главные же зачинщики в этом — студенты академии Куржина и Ясневский.

Варшава знала, что это за Юлий, Адам и Сигизмунд. Хотя полиция и устранила манифестацию в том виде, в каком хотелось исполнить ее Академикам, но все-таки народ, извещенный какими-то листиками (а иные уверяют, будто бы об этом было публиковано в газетах), собрался большой кучей к костелу Святого Яна, и это показало красной партии, что сочувствие всему патриотическому в массе есть и что можно, стало быть, идти дальше.

Начальство академии подвинуло вперед подлекарские экзамены 1859 года, с тем чтобы их умышленно затруднить для некоторых и избавить академию от этих лиц. Куржина и прочие влиятельные члены кружка, догадавшись, к чему идет дело, подбили товарищей к подаче прошений массой. Подали все, исключая четырех, которых кружок грозился повесить, но, конечно, остался только при одних угрозах.

Цыцурин нарядил следствие для открытия виновных в заговоре; указаны были снова Куржина и Ясневский и сосланы, по конфирмации наместника, первый — на жительство в Люблин, а второй — в Плоцк, под надзором полиции.

Надзор был, однако же, такого рода, что оба сосланные бежали за границу: Ясневский — прямо из Плоцка, а Куржина, не достав себе заграничного паспорта в Люблине, приехал в Варшаву и здесь, получив паспорт при помощи отставного офицера Нарциза Янковского, также бежал и вскоре сделался ближайшим человеком к Мирославскому, как обыкновенно говорили — его секретарем. Уезжая из Варшавы, он передал свою «власть» только что поступившему в академию ученику, Карлу Маевскому, тоже замечательных способностей и отличавшемуся не менее твердым характером, как и Куржина.

Маевский ввел в кружок род «организации», с пятками и десятками, которые уже были в ходу между поляками (именно в Петербурге у Домбровского и в Киевском университете) и назначил в каждый особого начальника.

Потом увеличил библиотеку новыми эмиграционными сочинениями.

Тем временем Янковский собирал свой кружок из горожан всевозможных сословий, куда входили и купцы, и литераторы, и чиновники, и ксендзы, и кое-кто из помещиков.

Оба этих красных кружка, Янковисты и Академики, имели между собой беспрестанные сношения, толковали, спорили, бранились, как это бывает у поляков, но все-таки шли в одну и ту же сторону. Руководителями обоих были заграничные революционные деятели, более всего Мирославский — герой и страдалец 1846 — 1848 годов, бивший пруссаков, осужденный потом ими на смерть, спасенный чуть не чудом; военный писатель, оратор, наконец, директор Генуэзской школы[87] и друг Гарибальди, этого «ангела революций», как выражались о нем иные поляки. Мирославский, можно сказать, правил тогда всем, что только было красного на пространстве Польши 1772 года. По его приказанию красные Варшавы стали распространять в конце 1859 года народные гимны, песни, портреты Костюшки и Килинского[88] — с целью, как говорили тогда, «поднять дух в народе».

Сведения из показаний самого Маевского и из «Записок» Авейде.

Близ того же времени стала выступать наружу особая партия, не то чтобы красная, но и не белая, а скорее средне-пропорциональная, тоже из разных горожан, под руководством весьма умного и образованного чиновника комиссии внутренних дел Эдуарда Юргенса. Маевский уверяет, что и она появилась в виде небольшого, неопределенного кружка, тотчас после Крымской войны.

Полужидок, полуполяк происхождением, Юргенс соединял в себе свойства обеих наций: был отважен и дерзок, м как его предки славянского корня; был осторожен, хитер, стоек и глубоко сосредоточен, — как другая отрасль, участвовавшая в его рождении. В конце концов, был отъявленным польским патриотом, готовым положить за Польшу свою душу, что после и сделал. Таких типов довольно теперь между поляками. Они носят иногда чисто польские фамилии. Весь нынешний средний класс Польши далеко не тот по крови, что средний класс прежних времен. Чистая польская кровь осталась только вверху и внизу, между аристократами и самым низменным слоем населения; но и туда начинает пробираться настойчивая, энергическая котерия, в самом деле (как сказано в статье Кенига), «осадившая Европу, в особенности поляков». Эти волны довольно опасны.

Вот где, между прочим, надо искать объяснение кое-каких явлений последнего Польского восстания, к которому мы приближаемся, этих как бы неславянских выходок, этой как бы неславянской энергии, неуступчивости, неумолимости, что «не дает себя погладить по голове».

Партия Юргенса считала невозможным дойти до каких-либо результатов путем красных, точно так же не видала спасения и в медленных, вялых работах белого лагеря. Она создала свои особые принципы, которые Авейде излагает так:

«Польша не погибла, и всякому поляку необходимо желать ее восстановления посредством революции; но эта революция должна быть венцом долгих трудов и работ, веденных осторожно и благоразумно. Стремление к революции какой-нибудь, состряпанной на скорую руку, — преступно… Единственный путь, который может быть избран рассудительными заговорщиками, есть путь разнообразных льгот и уступок, какие только удастся иному ловкому патриоту завоевать у правительства в благоприятную минуту, и затем — помощь или хотя бы влияние Европы. Ссориться с правительством, а равно и питать к нему чувства слепой ненависти и отвращения, отнюдь не следует; а, напротив, стараться быть с ним в возможно лучших отношениях, смотреть на него, как на силу, соединенную с судьбами народа, с которой идти в открытый бой нельзя, но эксплуатировать которую всегда можно… От предлагаемых должностей не только не отказываться, как это делают нередко белые, но всемерно искать их, добиваться, хватать обеими руками. Ничуть не задерживать и не парализировать полезных нововведений, а всячески облегчать им ход. Работая таким образом, постоянно помнить о революции и считать ее заключительным и даже неизбежным финалом всего, последним актом драмы… а потому — готовить материальные средства, как и кому придет в голову, и внимательно следить за событиями в Европе».

Но проповедь, принципы и дело — совсем не одно и то же. Как ни безумны, по-видимому, ни порывисты, ни молоды были Академики Маевского, но все-таки в них было больше революционного дела на всякий опытный взгляд, больше, нежели в ком-нибудь из тогдашних партий Варшавы. Если б Юргенчиков (как звали этот кружок те, кто о нем знал) оставить на произвол судьбы и не подталкивать, из них образовался бы, без сомнения, тот же невинный, способный на одни праздные сходки, кружок чисто белых «будователей» (как их прозвал один русский писатель), «миллинеров» (как их называл Мирославский), то есть таких заговорщиков, которые растягивают революционные работы на тысячу лет.

Это могло случиться даже, пожалуй, и с кружком Янковского, так как его «краснина» — были люди более или менее степенные, с известным, определенным положением в обществе, — люди, кому было что терять, не молокососы, не smarkate Маевского, готовые когда угодно в огонь и в воду, именно потому, что они smarkate.

Это понимал лучше всех сам Янковский. Его бесило одинаково и праздное разглагольствование Юргенчиков, и недостаточная отвага своих, и бестолковое метание из стороны в сторону ребят Маевского, очень плохо знавших, как делаются эти дела, а только настораживавших уши по направлению к Западу: что прилетит оттуда; и если что прилетало, ребята бросались со всех ног исполнять, не зная, хорошо это или дурно, идет или не идет к минуте. Необходимо было для пользы общей стакнуться, слиться всему, что живо и горячо. Янковский сделал прежде всего движение к кружку Юргенса; но, по внимательном рассмотрении, увидел в нем просто-напросто белых, как все белые, миллинеров Мирославского. А Юргенс увидел в Янковистах необузданную «краснину». Янковский требовал действий, между прочим посылки в разные пункты агентов; Юргенс находил всякие действия пока невозможными и рекомендовал выжидание более благоприятных минут, которые, по его мнению, должны были скоро наступить.

Янковский, после нескольких сходок депутатов обеих партий, прекратил переговоры с Юргенчиками и обратился к смаркатым.

Положено бы также «выбрать депутатов». Местом сходбища назначена квартира Маевского, на Хмельной улице, в доме № 1531. Академики выставили следующих представителей своего кружка (приобретшего за последние дни несколько ратников вне своих школьных стен): собственно от академии — братьев Франковских, Станислава, Ивана и Льва (тогда только что поступивших в академию), от художественной школы — Карла Новаковского, от города: архитектора Рафаила Краевского; литераторов: Ивана Банземера (берлинского студента) и Левенгардта (краковского студента).

С Янковским явились: сотрудник «Польской Газеты» Болеслав Денель, товарищ Мирославского по восстанию 1848 года, и молодые помещики: Станислав Кршеминский и Юлиан Верещинский.

После шумных и довольно беспорядочных толков депутаты кружков постановили: образовать комитет — и он образован большинством голосов из следующих лиц: Янковского, Денеля, Кршеминского и Верещинского, с одной стороны; с другой — взят только один Маевский, в должности казначея.

Это был прародитель известного Центрального комитета. Заседания открылись (в квартире Янковского, на Маршалковской) с того же дня, который определить в точности трудно; вообще — в конце 1859 года.

Члены разделили между собой занятия, каждый соответственно своему положению и связям. Денель, бывший соратник Мирославского, взял на себя переписку с ним и с Куржиной; Верещинский, бывший студент Киевского университета — сношение с Русью (то есть с губерниями Киевской, Волынской и Подольской); Левенгардт с Краковом и с Галицией; Банземер — с Берлином; Кршеминский сделан библиотекарем.

Прибывший вскоре после этого в Варшаву студент Бреславского университета Адам Прот Аснык был также принят в лоно соединившихся кружков Маевского и Янковского (которые в строгом смысле никогда вполне не сливались) и стал переписываться с Познанским княжеством.

В чем состояли сношения новорожденного комитета с Европой, мы не знаем. Но, во всяком случае, это был шаг красной партии вперед. Юргенчики побледнели, отодвинулись назад; часть их даже перебежала под крыло красного комитета. Наступала пора детей и безумцев, как их поминутно честили в противоположном лагере, «этих слабых, младших политиков сердца», как зовет их Авейде, к ним же принадлежавший.

Настроение Европы в следующем 1860 году сильно помогло развитию революционных идей Польши. «Познанцы начинали парламентскую борьбу со своим правительством и с немецким элементом. Краковская молодежь требовала преподавания наук в Ягеллонском университете на польском языке. Затем императорско-австрийские патенты о провинциальных сеймах и вообще перемена политики в Австрии. Депутация Смолки в Вену, депутация силезцев и совещание провинциальных сеймов, борьба избирательная и сеймовая между партиями аристократической и демократической, с одной стороны, и между народностями польской и русинской — с другой».

Эмиграционная литература, вследствие забот о ней разных вождей заграничных польских партий, закипела большей деятельностью. Из выходивших тогда за границей польских газет и листков можно упомянуть о следующих: Wiadomośći Polskie[89], Demokrata Londyński[90], Dziennik Poznański, Nadwislanin, Czas, Przegląd Powszechny, Dziennik literacki.

Солиднейшим, как кажется, был Czas, что значит Время, — Times поляков.

Возникшие в России русские либеральные кружки, с их подземной литературой, как ни были, в сущности, ничтожны, — все-таки породили в красной половине Варшавы и Польши кое-какие лишние надежды. Офицерский кружок Домбровского представлялся этим мечтателям чуть не заговором целой русской армии.

Еще больше шуму и надежд произвела в красных поляках высадка Гарибальди в Марсале (в начале мая по н. ст. 1860). Став диктатором Неаполя, ангел революций обещал будто бы сформировать какой-то международный легион (legion internationale), командование которым хотел поручить Мирославскому. Об этом говорили в Варшаве с утра до ночи все кружки. Сборища у Янковского сделались так шумны и часты, что возбудили внимание полиции. Янковский счел за лучшее скрыться за границу. Авейде говорит, что этот побег главного вождя красных имел целью переговоры с Мирославским относительно «Гарибальдииского легиона» и о подробностях по соглашению этого проекта с действиями революционеров в крае. Другие же называют побег Янковского простым побегом со страху.

Как бы то ни было, с Янковским утрачивалась некоторая степенность кружка. Янковский вел, правда, дело красно; а все-таки умерял порывы иных чересчур нетерпеливых, которые были готовы идти в бой хоть завтра. Он не пускал таких заседать в комитете при обсуждении важных вопросов, когда число членов комитета как-то постоянно увеличивалось. Без него же — ворота открылись, и члены комитета увидели своими бессменными товарищами господ Франковских, Новаковских, Целецких… у кого на уме и на языке только и было что «манифестации, желание выразить чем-нибудь неудовольствие Москве», и это считали они шагом вперед, а всякое выжидание — самоубийством.

Напрасно умеренная часть партии: Денель, Банземер, Маевский и некоторые другие представляли не то что комитету, а уж чуть ли не целой академии, что «это еще рано», что «нет надлежащей подготовки умов в городе» — ребята думали другое и только ждали случая открыть свои действия.

Когда нетерпеливо ждут случая, он является. На ловца, как говорят, зверь бежит. 10 июля ст. ст. того же 1860 года умерла вдова генерала Совинского, который при штурме Варшавы нашими войсками в 1831 году защищал предместье Волю и пал, пробитый несколькими пулями, у алтаря маленькой церкви, доныне стоящей за Вольской заставой.

Академики и художественная школа собрали на эти похороны значительную толпу. Когда гроб был вынесен, «предводители» бросились и оборвали шлейф (ogon), который выставляется вон из гроба на похоронах богатых и значительных лиц женского пола. Этот шлейф был разорван на мелкие клочки: потом оборваны даже и самые позументы, и все это роздано на память народу, как бы некие реликвии. После того раздавались народу какие-то ветви. Гроб отнесен на кладбище на руках студентов. Когда пастор (Совинская была евангелическо-реформатского исповедания), говоря надгробное слово, назвал покойницу «вдовой полковника»[91], толпа крикнула: «Генерала!»

Эту манифестацию считают обыкновенно первой манифестацией описываемого нами восстания. Наместник приказал отнестись к ней как к детской шалости, а потому ни арестов, ни преследований не было[92].

Это, конечно, поощрило Академиков к дальнейшим опытам в том же роде.

Перед съездом союзных монархов в Варшаву, осенью того же года, распространен по городу такой плакат:

«Вскоре Варшава увидит в своих стенах трех воронов, которые растерзали наше отечество. Братья! Это важная минута в истории наших несчастий. Съезд их, вероятно, не останется без влияния на нашу горькую судьбу, и мы увидим, может быть, новую программу действий, которые под личиной спасительных реформ устремятся к совершенному уничтожению нашей народности. Съезд их, кроме того, имеет еще и другую цель, не ведущую, конечно, ни к чему великому. Эти драконы поклялись взаимно идти против всего справедливого. Поляки! Понимаете ли вы злобные намерения наших врагов? Пришла минута, когда прежняя столица Великой Речи Посполитой, должна выказать все презрение и ненависть, какими проникнуто сердце каждого поляка в отношении к этим святотатцам, которые посягнули на права Божьи, на свободу и независимость нашего отечества. Поляки! Не упускайте из виду этого случая: да уподобится наш город, во время пребывания их в нем, черному гробу, обитому черным сукном; да напоминает он им на всяком шагу их преступления; да оденется всякое веселие саваном смерти. Поляки! К нам взывают о том дух прошедшего величия нашего и тысячи братьев наших, павших при обороне отчизны!»

По съезде монархов более красная часть академического кружка позволила себе несколько самых неприличных манифестаций.

Например, при закладке государем нового моста через Вислу, 9/21 октября, так называемые лобузы (уличные ребятишки разного возраста), научаемые манифестаторами, резали дамские платья ножницами и обливали купоросом.

А вечером того же дня, при появлении монархов в театре, на представлении нового балета «Маднярки, или Парижский карнавал» (шедшего в первый раз), спущены были из райка какие-то пузырьки с вонючей жидкостью, которая наполнила воздух таким отвратительным запахом, что публика должна была выйти вон{15}.

Потом на всех иллюминациях, устраиваемых городом в честь высоких гостей, лобузерия гасила плошки. Платья гуляющих страдали от купороса и ножниц.

Полиция, в которую начинал уже проникать разврат, смотрела на подобные зрелища большей частью сквозь пальцы, очень редко кого-либо арестуя. Следствие, наряженное по поводу вонючих пузырьков, не открыло ничего. Между самими белыми проявились охотники и охотницы делать маленькие манифестации. В театрах любителей артисты, лица высшего круга, позволяли себе разные вставки с намеками на ошибки и дурные стороны правительства.

На одном маскараде в театральных залах, называемых в Варшаве редутовыми (то есть залами для увеселений), помещик Залусковский явился невольником в цепях и взят под стражу.

Потом произошло еще несколько арестов. Ребятня была испугана. Комитет (точнее предводительствующая кучка) распался на две части: белых и красных. Белые требовали совершенного прекращения манифестаций; красные говорили, что это значит «обрезать нити, которые уже не надвяжешь». Кончилось тем, что белые с Маовским во главе пристали к партии Юргенса, а Кршеминский и Верещинский даже бежали из Варшавы, первый — в Гейдельберг, один из тогдашних притонов польской и всякой революционной молодежи; другой — в Киев.

Денель дал знать об этом происшествии Мирославскому, и тот прислал немедля в Варшаву расторопного агента Франциска Годлевского «восстановить порядок в красном лагере»[93].

Годлевский составил при содействии Денеля и Ивана Франковского Новый комитет красных под названием Комитет Янковского, как первоначального их предводителя, которого они надеялись вскоре увидеть опять в стенах Варшавы. Действительно, немного позже (в декабре 1860-го) он отправился в Польшу, но был арестован, по какому-то подозрению, австрийцами, содержался несколько времени в Кракове и после был передан в руки русских властей.

Отпавшая перед тем часть красных и некоторые Юргенчики, а также и сам Юргенс, смотря на возникающий вновь «Содом и Гомор» заговора, боялись, чтобы не произошло из этого чего-либо вредного их общему делу, вредного безвозвратно; а потому решили искать сближения с Денелем и Годлевским. Эти тоже были не прочь сойтись с прежними товарищами, тем более, что через это выигрывал Маевский, имевший много приятелей в городе, готовых на все. Да и вообще он был некоторой силой. Предложены взаимные условия, на каких могло последовать примирение. Умеренные красные с Юргенчиками, державшими их руку, требовали, чтобы Комитет Янковского, несмотря на вражду, которую питает ко всему шляхетскому, помогал, чем случится, Земледельческому обществу в его патриотических работах, какими бы они кому ни казались.

А красные, то есть Денель с товарищами, желали, чтобы манифестации отнюдь не прекращались, ибо это был (по мнению большинства обеих половин) единственный путь, которым можно до чего-либо дойти.

Условия эти приняты, и стороны сошлись. Впрочем, фактически они не расходились совсем никогда, как это вообще бывает с польскими партиями. Их шумные сборища у того или другого влиятельного лица представляли не раз точно такое же слитие, представляли те сцены, какие нами уже очеркнуты при описании первоначальных политических кружков эмиграции тотчас после 1831 года. Отсюда проистекает иногда небольшая разница в изложении этого предмета очевидцами: одним кажется, что партии тогда-то сходились; другим, что только вместе кутили по праздникам.

Каким образом Комитет Янковского[94] помогал Земледельческому обществу, если только помогал (как это требовалось условиями соединившихся партий), мы не знаем. Но действия другой, манифестационной половины выступили на вид очень ярко. Лобузерия, по команде Академиков, поминутно колотила стекла в домах лиц, где давались какие-либо официальные вечера. Главными распорядителями по этой части были воспитанники разных варшавских гимназий: Козубский, Ячевский и Снегоцкий. Полиция к этому времени уже так развратилась, что ни один из этих командиров лобузерии ни разу не попал под арест. Они взяты гораздо позже, в 1863 году, при графе Берге, когда пошла общая переборка.

Русские вывески были безнаказанно срываемы с магазинов среди бела дня. Если хозяин начинал звать полицию, к нему врывалась толпа лобузов и производила разные дебоширства.

Городская почта сделалась орудием пересылки ругательных писем обывателям, которые почему-либо не нравились красной партии.

Отчего (спросят иные очень естественно) дремала в это время до такой степени высшая власть и не отдавала решительных приказаний войскам, патрулям — устранять замечаемые на улицах беспорядки; почему дозволялось полиции быть такой, какой она была? Все это вопросы, на которые отвечать теперь трудно. Их разрешит только будущее.

Во всяком случае, это были минуты весьма важные для заговора, собственно говоря, еще не имевшего права носить такое имя. Действительного заговора все еще не было. Все еще только баловались мальчишки разных возрастов, и унять их тогда правительству ничего не стоило. К сожалению, этого не сделано, и шалости перешли к серьезному.

В памятный для Польши день восстания 1830 года, 17/29 ноября, Академики решили учредить небольшую манифестацию в виде опыта, чтобы узнать, как отнесется к этому правительство.

Местом для этой пробной манифестации был избран один из отдаленных костелов, именно Кармелитов на Лешне, где наблюдение полиции не так сильно: в конце улицы даже почти не видно так называемых стойковых.

В 12-м часу утра, в сказанный день, собралось туда множество Академиков, ремесленников и всякого праздного народа, помоложе и покраснее, кто начал уже революционно просвещаться — всякими толками, патриотическими песнями, стихами, портретами давних героев Польши, что распространялось красным кружком поминутно, в литографированных экземплярах, по всему городу, не встречая особенного препятствия со стороны полиции. Очень много портретов Костюшки и Килинского было роздано и тут. Затейники подбивали было ксендза произнести патриотическую, соответствующую минуте проповедь, но он не согласился. Все же остальное: раздача портретов, особые одушевленные молитвы — сошло с рук совершенно благополучно. Весь тот день, однако, манифестаторы поглядывали вопросительно на русских: «Что они думают? Знают они или не знают о том, что произошло на Лешне и кто этим распоряжался?»

Русские ничего не знали. Когда партия в этом убедилась, решено было повторить манифестацию вечером того же дня, сделать ее как следует, открыто, без всякой церемонии с полицией, чтобы видел уличный народ и выразил сочувствие или несочувствие.

Более всего на этом настаивал неукротимый, чисто-начисто безумный фанатик, Карл Новаковский, пользовавшийся некоторым влиянием в кружке и довольно известный в городе по своему патриотизму и готовности на все в любую минуту. Урезонивать его, когда он начинал говорить о необыкновенном значении манифестаций, было очень трудно, да, может, и некому в то время. Большинство под влиянием утренней манифестации хотело повторения таких сцен, забывши всякое благоразумие, забывши, что недавно говорилось, по-видимому, очень серьезно, на заседаниях комитета в противность манифестациям. Утренняя шалость была для этого горячего народа рюмкой водки перед обедом, раздражившей аппетит и требовавшей обеда. Новаковский взялся его подать, выступил полным хозяином этого дела. По его команде, часов в 7 вечера, собралась огромная толпа народа перед статуей Богоматери на той же улице Лешне; принесен стол, зажжены лампады, и, когда молящиеся пали на колени, Новаковский, детина высокого роста с голосом как труба, «дернул» (да позволит нам читатель это слово) «Boze cos Polsky» старый, забытый всеми гимн двадцатых годов, написанный Алоизием Фелинским, автором нескольких подобных стихотворений[95]. Впечатление было необычайное: у всех присутствующих полились слезы…

Это было первое «Boze cos Polsky» этого восстания[96]. Затем пропеты: «Z dymem pozarów» «Boze ojcze, Twoje dzieci» и некоторые другие, а в заключение раздалось, по уверению иных: «Jeszcze Polska nie zgineła».

При этом снова разбросано множество портретов Килинского и Костюшки и печатных тетрадей с народными гимнами и песнями.

И эта манифестация сошла с рук благополучно. «Полиция совершенно равнодушно на все это смотрела», — пишет Авейде[97].

Манифестаторы решились подвинуться к центру города.

Через неделю с небольшим толпа учеников реальной гимназии младшего возраста собралась в костеле Бернардинов на Краковском предместье и отслужила панихиду по убиенным полякам 1830-1831 годов, причем пропето несколько патриотических гимнов.

Это, собственно, была только проба, balon d'essai красной партии: нарочно пущены ребятишки и, как действительные ребятишки, не привлекли ничьего внимания. Арестов не последовало. Но когда манифестация была повторена старшим возрастом, с прибавлением городского элемента, под командой Асныка, у святого Креста (тоже на Краковском предместье), — произошли аресты. Аснык и многие из его приятелей посажены в цитадель[98].

Весь город заговорил о манифестациях. Благоразумнейшие из граждан, можно сказать, все белое города, требовали от вождей красной партии (которые более или менее были известны всем патриотам), чтобы они прекратили беспорядки, угрожавшие «солидным работам» заговора, который шел вообще недурно. Красная партия, вследствие таких заискиваний оттуда, откуда к ней не доносилось ничего, кроме явного пренебрежения и ругательства, почувствовала род какой-то силы и сейчас же сбилась с толку совершенно по-детски. Ответ ее белым был таков, что она «положит немедля предел манифестациям, если только Земледельческое общество решится на подачу всеподданнейшего адреса, не спрашивая наместника. В адресе этом высказать если не жалобы на бесхарактерное управление Польшей, то хоть заявление о необходимости в ту минуту самых существенных реформ, отвечающих духу времени и задуманным в империи чрезвычайным преобразованием. Если же этого не последует, вожди не станут удерживать молодежь, и манифестации пойдут за манифестациями, вследствие чего все, может быть, станет вверх ногами; но кто будет в этом виноват, решить трудно. Вожди красных заранее умывают руки».

Часть белой партии покраснев, словом, такие же сбившиеся с толку ребята, забывшие, что их сила есть сила чисто отрицательная, заключавшаяся в слабости правительства, что выйди правительство хоть чуть из роли, которую, к общему удивлению, играло, и эта сила сейчас бы обратилась в нуль, — часть такой белой партии готова была согласиться на требование красных: написать что-нибудь грозное в Петербург; попросить, например, введения Органического статута; но другая половина белых, посолиднее, пока еще не сбившаяся с толку, нашла необходимым отказать красным напрямик, и в случае, если б они выступили против братьев и их работ враждебно, выдать их правительству с головой.

Таково было решение белых в первую минуту; но, обсудив дело подробнее, всмотревшись как следует в то, что сидело тогда в Варшаве на месте правительства, — белый лагерь передал красным, что Земледельческое общество подвергнет предложенные ему вопросы обсуждению на общем съезде всех членов, на вольном, так сказать, сейме, в январе 1861 года.

Это значило, для красных, откладывать дело в долгий ящик, дело, не терпящее отлагательства ни минуты; а потому положено идти прежней дорогой, куда бы она ни привела: не прекращать манифестаций. Вследствие испытанного уже настроения публики к подобным зрелищам предвиделась возможность устроить манифестацию на широкую руку, в таких размерах, что полиция помешать ей будет не в состоянии, если б и захотела; но она, по всей вероятности, и не захочет. Столкновения же с войсками бояться нечего; оно, напротив, желательно: тогда Петербург догадается, без всяких адресов, что надо делать.

Необходимо заметить, что близ этого времени в партии Годлевского и Юргенса очутилось несколько человек, о которых весьма недавно нельзя было сказать, кто они такие, какой именно масти. Это была влиятельная часть бюргерии, люди живого темперамента, люди довольно красные, но по своему положению в обществе и частью по летам (многие из них были отцы семейств, с сильной проседью в волосах) не могли действовать как мальчики и долго осматривались, куда им двинуться, к кому пристать при этом всеобщем кипении, когда что-то такое творилось, к чему ни один поляк не имел права относиться безучастно. Белая партия их решительно не удовлетворяла. Они находили возможным только по-приятельски с ней ужинать и тогда говорили в ее тоне, хотя мысли их были где-то далеко. Партия противоположная казалась этим людям чем-то чересчур незрелым, заносчивым, делающим вовсе не то, что делают «солидные красные». Время между тем бежало, бежало быстро, как никогда, и бюргерия увидела себя вдруг лицом к лицу с явлениями, которые отзывались уже не шуткой. А белые были все те же белые, переступали шаг за шагом, также осторожно и лениво. Настала минута для выжидателей, когда уже нельзя было выжидать, а надо было действовать там или здесь, и они, может статься, сильно скрепя сердце, очутились на стороне молодежи. Этим партия красная приобрела недостававший для нее солидный городской элемент, брала уже верх над своими соперниками; руки ее развязывались, горизонт делался шире.

Едва ли эти вновь приставшие желали продолжения манифестаций, но и возражали против этого также очень мало. Партия принялась самым серьезным образом обдумывать манифестацию весьма крупных размеров, которая была бы словом, произнесенным поляками Варшавы вслух и необинуясь перед правительством, была бы вызовом правительству стать лицом к лицу с народом.

Предводители рассуждали так: «Юргенс с друзьями поставит на любую площадь две тысячи человек. Остальное влиятельное кружка выведет не менее того. Вот уже четыре тысячи. К этому прибавит что-нибудь город. Такой толпы легко не арестуешь. Это не Аснык с гимназистами у святого Креста»{16}.

Когда все было обдумано как следует, старшие кружка, — может быть, главнейшим образом вновь приставшая к нему бюргерия, — немного трухнули. Ясно было, что готовится просто-напросто бой с войсками. Чтобы отклонить от себя, сколь возможно более, ответственность за последствия, эти старшие предложили еще раз попытать счастья в переговорах с белыми: не обойдется ли как-нибудь без всяких крайних мер, без жертв и пролития крови? Отправлена новая депутация к Земледельческому обществу с подробным изложением всего: что «манифестация-де готова, сидит на цепи как зверь, стоит только спустить; притом манифестация не детская. Ее не будет, если Общество отправит в Петербург известный адрес с просьбой о введении Органического статута. Сверх того должно еще просить радикальной перемены в системе воспитания и преобразования академии в университет».

Земледельческое общество на этот раз отвечало, что все эти вопросы очень скоро будут предложены на обсуждение общего собрания членов и, если оно найдет малейшую возможность удовлетворить красных, они будут удовлетворены.

Получив такой ответ, красная партия решила подождать сказанного общего собрания.

Пришел январь (1861) и прошел. Помещики съезжались один за другим… Между тем земля колыхалась под ногами у всех. В воздухе носились какие-то особые, раздражающие миазмы; было что-то лишнее. Все ждали чего-то — не сегодня-завтра[99].

Козубский с лобузерией продолжал бить стекла. Накануне нового года разбиты стекла у предводителя дворянства, графа Урусского, за данный им бал. Потом разбиты стекла у госпожи Кучинской, вдовы прежнего предводителя дворянства, тоже по причине данного ею бала.

Как ни слабо наблюдало правительство за работами всех партий, однако ж не могло не видеть, что творится нечто недоброе и копаются подземные мины. Полиции приказано открыть, во что бы то ни стало, главных руководителей. Указаны были, на первых порах, Маевский и Денель. Маевского арестовали 8 февраля н. ст. Вскоре затем арестовали и Денеля. Это потрясло кружок в основаниях. Ядро манифестаторов, потеряв вождя, не хотело и слышать увещаний комитета. Господа Новаковские кричали, что «если б белая зараза не проникла в их партию, не пропало б столько времени в напрасных ожиданиях неизвестно чего. Манифестация, koncert nad koncertami, давно бы грянула; манифестация, какой еще и не видано. Правительство бы дало, что нужно, и Маевский был бы с ними!»

Юргенс с немногими ему верными увидели себя оставленными массой кружка. Манифестация стояла перед ними во весь рост, неотразимая и, без сомнения, такая, которая должна была вызвать столкновение народа с войсками.

Поняли это и белые, то есть Земледельческое общество, и, не дождавшись полного съезда членов, открыли обещанное общее заседание 9/21 февраля. Но ничего в пользу заявлений красной партии там не было сделано. Впрочем, удовлетворить в ту минуту большинство красных было крайне трудно. Юргенс, с оставленными партией, смотрел на все это, смотрел — и наконец пристал к манифестаторам. Таким образом, весь прежний красный кружок стал работать заодно.

Сначала придумали было отслужить панихиду на Гроховом поле, в день известной битвы, 13/25 февраля.

Начальник 3-го жандармского округа Елшин сообщил князю Горчакову, что «готовится что-то к 25 февраля». Тот призвал начальника тайной полиции, маркиза Паулуччи, и спросил: что это? Паулуччи объявил, что ничего нет и не будет. Горчаков рассердился на Елшина и наговорил ему неприятностей. Елшин чуть не подал в отставку.

Об этом стали говорить в городе недели за две. Уверяют, что Горчаков спросил Петербург: что делать? Отвечали будто: «Пусть молятся за своих, а мы помолимся за наших». Об этом толковали в юном Русском клубе. Как же это будет устроено? Эти два молебствия?.. За три дня пошел лед, этим воспользовались и разобрали мост. Тогда Юргенс перенес действие на Старое Место, это, так сказать, традиционное «сердце варшавян», по выражению Авейде.

Есть что-то почтенное в целом варшавского Старого Места, то есть «старого города». Здесь — начало Варшавы, древняя Варшава. Любитель старины проведет там, без сомнения, несколько приятных минут, и взоры его прикуются невольно к этим узким-преузким домам глубокой древности; к этим странным окнам, с украшениями бог весть каких дней; к этим завитушкам на фронтонах и под крышами и к самим крышам необыкновенного фасона. Все это смотрело на всякие чудеса невозвратно минувших, славных лет Польши; а потому каждый поляк, белый он или не белый, иногда, по-видимому, совсем обрусевший, попав на Старое Место, невольно становится опять поляком, опять патриотом, видит бог знает какие сны — и слеза виснет на его реснице…

Русские могут припомнить на Старом Месте, пожалуй, то, что здесь раздалось знаменитое в нашей литературе слышу Тараса Бульбы…

Теперь Старое Место есть не что иное, как оживленный рынок, полный особыми, воздушными жидовскими лавочками, с разной пригородью, столами, скамейками и скамеечками, на которых раскладывается и развешивается всякий немудрый товар новейших мардохеев. Крики их и их грязных сожительниц заглушают там все. Там вечное движение. Жизнь кипит с утра до ночи. Посередине площади возвышается знаменательная статуя Сирены с саблей, герб Варшавы, украшающий все городские колодцы и фонтаны. Статуя Сирены на Старом Месте — тоже украшение фонтана.

Варшавяне очень любят свое Старое Место. Те, кто там живет, свыклись со своими квартирами и редко покидают их. У Святой, около святого Яна и около святого Михаила, совершается обыкновенно передвижение жителей с квартиры на квартиру, везде замечается передвижение, не трогается только одно Старое Место.

Понятно теперь, почему такой человек, как Юргенс, после встречи-препятствия вести людей на Грохово поле, обратился сейчас к Старому Месту.

Необходимо заметить, что к числу руководителей манифестаций присоединился под конец и Маевский, выпущенный из цитадели 20 февраля н. ст. Это придало манифестационным работам более живой характер.

Вся Варшава узнала о готовящейся манифестации. О ней говорили, как о бале, который кто-либо дает в городе. Всюду ходило по рукам следующее печатное воззвание:

«Взываем к вам, братия, чтобы вы, как можно в большем числе, собрались, 25-го сего февраля, в понедельник, в половине шестого вечером, на рынке Старого Места для торжественного обхода[100] тридцатой годовщины победы поляков под Гроховом».

Этот плакат не только раздавали проходящим, но и наклеивали по стенам домов так усердно и неосторожно, что один наклеиватель, ученик художественной школы Бальцер, был пойман в минуту самого наклеивания и при нем найдены баночка с клейстером и кисть.

Казалось, правительству ничего не стоит предупредить манифестацию: все было известно — где, как и что. В руках полиции находилось не одно, а целые десятки, если не сотни воззваний. Но князь Горчаков, вследствие неизвестных покамест истории соображений, не приказал делать никаких розысков.

Полиция, видя такие непонятные послабления шалунам, и притом уже сильно развращенная, позволила посланным от Юргенса и Маевского людям за несколько часов до манифестации убрать с рынка всю жидовскую утварь: лавочки, столы и скамейки. К вечеру повалил туда со всех концов народ и когда наполнил собою всю площадь, тогда только явилась полиция и стала просить собравшихся разойтись. Но никто и не думал слушаться. Отрепанные лобузы вступали с полициантами в оригинальные диспуты. Когда спрашивали у иного: «Что ты тут стоишь? — он задавал точно такой же вопрос обратившемуся к нему полицианту: — А ты что тут стоишь?» — «Проходи, не велено!» — говорили ему. «Чего не велено? На улице стоять? — возражал лобуз. — Где это написано?»

Подобные сцены происходили во многих пунктах вдруг. Иные полицианты, входя в роль, какую приглашали их играть агитаторы, развязно и весело шутили с толпой, будучи довольны тем, что устраивается что-то «na zlosć Moskali», как тогда вообще говорилось.

Впрочем, и то сказать, что при условиях, в каких находилась полиция к собравшемуся на рынке народу, она не могла бы восстановить порядка никоим образом, если б этого и захотела вполне искренно; на толпу в несколько тысяч человек едва ли было на площади около сотни полициантов. Они просто терялись в массе.

Тем временем шли в Замке совещания: «Что делать»? Обер-полицеймейстер, полковник Трепов, полагал послать на рынок войска[101], занявшие Замковую площадь, от Свенто-Янской улицы до Съезда. Но князь Горчаков велел ему прежде побывать на рынке лично и осведомиться, «что такое именно там затевают, стоит ли это серьезных мер, нельзя ли обойтись без войск и без оружия».

Трепов поехал в коляске. С ним что-то случилось… По возвращении в Замок, он получил позволение наместника взять полуэскадрон жандармов и с ними разогнать толпу холодным оружием.

В это время главные распорядители манифестации: Годлевский, братья Франковские, Целецкий, Шаховский, Новаковский, Василевский, с добавлением огромной кучи ремесленников и всяких горожан красного закала, выйдя из Паулинского костела (что на углу улиц Фрета и Долгой) со знаменем, которое нес сапожник Парадовский, и с небольшими значками народных цветов, а иные и с факелами, явились на рынке среди волнующейся толпы. Пение национальных гимнов и невиданный дотоле на манифестациях Польский орел вызвали неистовые крики восторга. Все ринулось к знамени. Полицианты, тоже ставши поляками, бросили ссоры с лобузами и слились чувствами, а где и криками, с народом, который тихо двигался к Свенто-Янской улице и в самом ее начале, у Запецка, встречен был жандармами Трепова. Произошло кровавое столкновение. Отнятое у Парадовского знамя подхвачено студентом Пршесмыцким, потом снова отнято, и порядок восстановился. На площади остались валяющиеся там и сям значки и факелы. У восьми арестованных (между которыми не было ни одного сколько-нибудь важного) найдены в карманах прокламации Мирославского и портрет Килинского с надписью:

«Ян Килинский, сапожник и полковник времен Костюшки».

«Братьям ремесленникам и братьям мужичкам (braciom chłopkom) на память торжественного обхода 30-й годовщины победы, одержанной их отцами над москалями под Гроховом».

Неудача предприятия ничуть не смутила манифестаторов. Они решили повторить спектакль через день, 15/27 февраля, с небольшими вариациями.

Меж тем везде кричали о варварстве москалей, о нападении войск на безоружных; взъерошили, в подражание венграм 1848 года, шляпы для обозначения траура. Чтобы повторение манифестации имело вернейший успех, учредители придумали сообщить ей характер религиозной процессии с обыкновенными хоругвями (так по крайней мере начать), а когда народу наберется много, повернуть дело, как будет лучше.

Старое Место, как пункт уже сильно наблюдаемый, было на этот раз оставлено. Решили двинуться с Лешна, из того отдаленного костела Кармелитов, где так удачно устроены две манифестации в ноябре 1860 года. Прокламаций не печатать и никаких объявлений нигде не наклеивать, а просто известить, кого следует, под рукой.

Полиция, однако, узнала, что готовится что-то такое на Лешне, у Кармелитов. Поставлены наблюдатели, и как только народ начал стекаться, — обер-полицеймейстер, осведомясь об этом лично, поехал в Замок для получения инструкций — как действовать?

Ему приказано «взять взвод солдат с небольшим отрядом полициантов и поставить у костела Кармелитов, на Лешне. Если окажется, что служат обыкновенную панихиду, хотя бы с пением гимнов, то не мешать и никого не трогать. Если же двинется процессия, то следовать за ней и все-таки никого не трогать».

Тогда же пришла к наместнику просьба от комитета Земледельческого общества прислать солдат в наместниковский палац[102], где оно должно было заседать. (Кажется, это заседание было экстренное, вызванное обстоятельствами дня.)

Наместник приказал тому же Трепову удовлетворить просьбу Общества средствами, какие найдутся под рукой.

Трепов послал к наместниковскому палацу батальон солдат и несколько жандармов с двора ордонансгауза[103], а на Лешно отправил назначенную команду и поехал сам.

Он нашел костел Кармелитов уже наполненным народом: студентами академии, воспитанниками разных школ, ремесленниками и молодыми помещиками — в трауре. Они служили панихиду по убиенным братьям в кампанию 1830-1831 годов. Ничего особенно возмутительного не было. Только без ксендза начата суппликация[104], и пропет какой-то новый гимн Матери Божьей, после чего несколько голосов воскликнуло: «Виват вам и спасибо, горожане и сельские обыватели!»[105] Но кто-то сейчас сказал: «Шт! тут костел!»

Больше ничего не случилось. Народных гимнов вовсе не пели. По окончании же службы толпа вышла (близ одиннадцати часов) процессией, с церковными хоругвями, и направилась через Пршеязд по Долгой улице. Предводители (не самые главные) кричали проходившим: «На середину, господа, на середину! И все, кто это слышал, переходили с тротуаров на улицу. Ехавшим в экипажах тоже предлагали выходить и следовать за процессией, и многие это делали. Таким образом движущаяся толпа постоянно увеличивалась. На Лешне было народу, может быть, человек тысяча, а когда подошли к Долгой, стало около трех. Иные же говорят, что уже на Лешне было тысячи три, а на Долгой стало шесть.

Во все время движения процессии по сказанным улицам сзади следовал, согласно известному читателям распоряжению наместника, взвод солдат с полициантами.

Пройдя Долгую, процессия поворотила по Голембей и тут, на углу, у костела Паулинов, остановилась и запела: «Святый Боже, святый крепкий». Все сняли шапки. То же сделали и сопровождавшие процессию солдаты.

Потом все пошли к Старому Месту, где, поравнявшись с одним домом, приняли из окна большой образ Божией Матери, поданный какой-то женщиной.

При движении толпы далее по Свенто-Янской улице посыпались из окон мелкие крестики и образки в бумажках, что, вероятно, было сделано по предварительному условию коноводов манифестации с жителями домов: это задерживало толпу и увеличивало ее массу; кроме того, действовало на воображение простых людей, которых в процессии было довольно.

Подаваемые образки и крестики студенты и прочая молодежь прицепляли к палкам и несли на плечах.

В Замке, разумеется, знали о приближающейся толпе манифестаторов, вследствие чего выстроены на Замковой площади войска в том же порядке, как за два дня (13/25 февраля): батальон пехоты — перед главными воротами и сотня кубанских казаков есаула Заварова — от вторых ворот к будке, что на съезде.

Едва только процессия показалась со Свенто-Янской улицы и поворотила к колонне Зигмунда, как взвод казаков с есаулом получил приказание преградить дорогу толпе и просить ее разойтись. Если же не послушают, то принять в нагайки.

Заваров заскакал и вступил в переговоры с передними рядами, на польском языке, как умел. Его не хотели слушать и рвались вперед. Уже манифестация изменила характер: процессия исчезла; шли просто толпой в направлении к наместниковскому палацу, дабы спросить у заседавшего там Земледельческого общества, точно ли оно потребовало солдат у москалей, якобы испугавшись нападения своих братьев.

Тогда Заваров, видя, что увещания не помогают, скомандовал казакам: «Ударить в нагайки!» Но толпа была так велика и густа, что казацкие атаки не сделали ничего ровно. Народ отступил лишь немного назад и стоял без движения. Впереди, шагов на десять, рисовались какие-то трое с образами, из которых один был поданный из окошка на Старом Месте. Заваров приказал казакам отнять эти образа. Казаки бросились. При свалке, которая произошла, один образ упал на мостовую и разбился в куски, а два другие скрылись в толпе; и снова она стояла без движения, а казаки, отъехав на несколько шагов, стали напротив и так стояли и смотрели на толпу, а толпа на них в совершенной тишине.

Каких-нибудь через четверть часа отделилась с той стороны небольшая кучка молодых людей, по-видимому, помещиков, подошли к Заварову и стали его просить пропустить их на Краковское предместье для заседания в Земледельческом обществе, которого они будто бы были членами. Заваров пропустил. Тогда же проскочило еще несколько, без всякого позволения; потом проскочили еще в разных пунктах, и все это соединилось с массами, скопившимися у Бернардинского костела и запело «Boze cos Polske».

Чтобы прекратить этот беспорядок, Заваров послал (по предварительному объяснению с полковником Треиовым) к Бернардинам первый взвод своей сотни под начальством урядника Черноброва. Этих казаков тамошняя толпа встретила камнями и комками грязи, при криках «ура!»

Надо знать, что в это время строили Городской клуб (Ratusza Obywatelska), что сейчас за бывшей гауптвахтой[106], где четыре каштана, и тут лежал в кучах камень и кирпич: им-то и воспользовалась толпа для своей защиты от казацких атак. Кидали даже женщины. По словам Черноброва, кто-то пустил бутылкой, поданной из костела.

Произведя в этом пункте до семи атак, казаки увидели, что силы их недостаточны для успешного действия против таких масс, какие скопились у костела и все прибывали частью с Сенаторской, через проходной дом Резлера, частью по тротуару, мимо Зигмунта, где не существовало никакой преграды. Да и сквозь цепь Заварова проскакиванье до того усилилось, что трудно было совладать с ним небольшой оставшейся там кучке казаков.

Тогда Чернобров отправил к Заварову казака просить подкрепления, которое и было тотчас послано: новый взвод с урядником Реутовым.

На ту пору случились в Бернардинском костеле похороны чиновника Лемпицкого. Перед главным входом, на улице, стояли, как водится, дроги в ожидании гроба. Когда его вынесли и поставили на дроги, а неизбежные при этом дзяд и ксендз с большими деревянными распятиями поместились впереди, чтобы открыть шествие так называемого каравана, коноводы беспорядка присоединились тут же в виде небольшой процессии и запели какой-то гимн.

Казаки Черноброва и Реутова, которым внушалось прежде всего, чтобы отнюдь не пропускать процессий, заскакали вперед каравана и преградили ему дорогу. При этом несколько досталось ксендзу и дзяду, несшим кресты. «Артисты» манифестации сейчас же воспользовались этим обстоятельством и начали кричать: «Кресты у нас ломают! Ругаются над святыней!» Эти слова мгновенно облетели всю улицу. Потом пошли дальше, а «сломанный крест» явился на медалях, брошюрах, гимнах и плакатах![107] Наместнику было донесено о положении войск у Бернардинского костела. Он послал туда еще один казачий взвод, под начальством штабс-капитана Долгиева; а потом, когда донесли, что все три взвода ничего не могут сделать, велел командиру Муромского полка, полковнику Гартонгу, пройти с батальоном по всей улице и очистить ее от народа. Это могло быть часу во втором дня. Гартонг, взяв из Замка 11-ю и 12-ю роты упомянутого полка, повел их, одну задругой, по Краковскому предместью, таким образом, что одна держалась преимущественно правого тротуара, а другая — левого.

Едва роты поравнялись с Бернардинским костелом, как в них полетели камни — сперва из-за железной решетки, что между колокольней и храмом, а потом из толпы, собравшейся гуще всего около гауптвахты. Более досталось 11-й роте, шедшей левой стороной улицы. Но все-таки солдаты Гар-гонга, несмотря ни на что, очистили улицу вплоть до узкого Краковского предместья (которое начиналось там, где теперь начинается сквер), так что дроги с гробом могли тронуться в путь, и (вслед за ротами Гартонга, к которым вскоре присоединилась рота полковника Феныпау, также посланная из Замка) добрались до статуи Богоматери, стоявшей в то время несколько правее, если идти от колонны Зигмунта к скверу. Двадцать шагов дальше стоял тогда большой трехэтажный дом Оргельбрандта, бывший Мальча, больше известный под этим именем[108], а за ним целый ряд домов, до самого костела Кармелитов, где кончается сквер; и они-то с противоположной частью улицы (где аптека Гакебейля, Саксонская гостиница и кондитерская Клотена) образовывали то знаменитое узкое Краковское предместье, которое было свидетелем падения еще более знаменитых пяти жертв — эпизод, к которому мы приближаемся.

Здесь нам должно остановиться и рассказать, что случилось в те самые минуты в Земледельческом обществе, которое, как уже известно читателям, открыло свое заседание почти одновременно с началом манифестации.

Первым предметом рассуждений было, естественно, критическое положение города вследствие неожиданных и непонятных послаблений правительства шалунам, иначе сказать красной партии. Предвиделась катастрофа, может быть, торжество ребят… Власть и значение белых в крае колебались. Что было делать?

Более живая половина объявила, что если они и теперь примутся, но обычаю, рассуждать без конца, а не приступят к каким-либо энергичным действиям сейчас же, не выходя из этой комнаты, то будет плохо: разогнанный казаками сегодня народ соберется по призыву манифестаторов завтра; манифестации пойдут за манифестациями до тех пор, пока весь город, а потом и весь край не станет в серьезно-враждебные отношения к правительству, падут многие бессмысленные жертвы, и дело, веденное довольно успешно, отодвинется назад; нужно будет начинать работу сызнова, или — пристать к красным. Все это необходимо, во что бы то ни стало, предупредить, например, хоть депутацией в Замок с изложением того, о чем просили красные.

Председатель, граф Андрей Замойский, стал возражать…

Вдруг открылись двери, и среди залы явился помещик Наржимский, известный всей Варшаве кутила самых красных свойств, но человек не без дарований и не без влияния в городе. Он присутствовал на всех манифестациях, явился и на последней и был помят немного казаками у колонны Зигмунта. Приятели-»артисты» уложили его, охающего и стонущего, в дружку и привезли в Земледельческое общество.

Здесь он был усажен в кресла, весь перепачканный кровью, и начались новые стоны вперемежку с объяснением дела теми, кто привез Наржимского.

Недолго надо было глядеть на всю эту сцену, чтобы увидеть, что это такое, какую носит подкладку. Покосился на актеров изящный и благовоспитанный граф Замойский и грустно спросил (когда история окровавленного героя была изложена с достаточными подробностями): «Чего же вы хотите, господа?»

«Мы хотим, — отвечали окружающие жертву, — чтобы в Замок была отправлена депутация, которая бы представила наместнику в надлежащем свете положение наших дел: нападение войск на безоружных, поругание святыни, изувечение многих ни в чем не повинных прохожих — и требовала бы защиты от такой напасти».

Граф отвечал тем же грустно-мрачным тоном, что Земледельческое общество не имеет права вмешиваться в управление городом, что для разбора подобного рода происшествий существуют особые учреждения, например Ратуша[109], куда бы и следовало отвезти раненого, а никак не в Земледельческое общество.

«Да ведь он помещик, закричало несколько голос