Book: Богатые девушки



Богатые девушки

Зильке Шойерман

Богатые девушки

ВОЙНА ИЛИ МИР

Докладчик так энергично рубит воздух своими белыми старческими руками, словно хочет прибить к нему свои тезисы. Все присутствующие, кроме меня, внимательно слушают докладчика; что же касается меня, то выступление могло с равным успехом касаться и космических полетов, и разведения тюльпанов — я не понимала решительно ни одного слова. Я с волнением и трепетом изучаю подвижные силуэты затылков сидящих впереди людей. Один качается, как метроном, но он вовсе не метроном; другой затылок — соответствует цвет волос, но тоже не он. Господи, ну почему эта аудитория такая огромная. Но вон там, довольно далеко впереди, в третьем ряду слева, я наконец нахожу его, узнаю его профиль и улыбаюсь, внутреннее напряжение вдруг отпускает меня. Я все верно рассчитала, какой у меня вышел замечательный и хитроумный план: сделать так, словно я совершенно случайно, из чистого интереса попала на эту лекцию, совершенно не рассчитывая на то, чтобы встретить здесь Симона, на лекции о Дерриде и его концепции справедливости — а это как раз область профессионального интереса Симона.

В пыльном конусе света, падающего сквозь плохо помытые оконные стекла, мечется пчела, и какой-то миг я страшно завидую свободе ее передвижений, как нечестно, что я не могу вот так же вскочить и полететь к ней, а должна сидеть здесь, в заднем ряду, как пришитая. Но я должна высидеть все, минута в минуту, потому что мой друг предполагает, что мне нечего делать, кроме как, уютно расположившись дома, непринужденно болтать с ним по телефону, ведя беседу, которую мне удается прервать, сказав только: послушай, я больше не могу, я спешу, ведь я женщина, у которой роман, поэтому давай продолжим завтра.

Пчела, устрашенная непреодолимым препятствием, отступает и приземляется на пол, и я стараюсь поддеть ее носком туфли, размышляя о том, как все-таки замечательна эта странная жизнь. Как нарочно, именно в этой аудитории я познакомилась с Тимо, когда я в первую неделю своей студенческой жизни искала, где проводится торжественное мероприятие по случаю зачисления, но вместо этого попала на лекцию по организации работы предприятия, и только потому, что мне было страшно неловко просто встать и уйти, я просидела полтора часа, глядя в пол и не шевелясь, из страха, что меня вызовут и о чем-нибудь спросят. Потом озабоченный Тимо спросил, все ли у меня в порядке, я от смущения то краснела, то бледнела, и Тимо, конечно, тотчас же влюбился в эту маркизу. Кто бы тогда мог подумать, что позже я стану работать в том же университете, что мы с Тимо станем образцово-показательной парой и тем не менее в этом же зале я буду проводить время только из обожания другого, женатого, нового коллеги? Вероятно, этот зал с годами зажил собственной жизнью, начав испускать какие-то неведомые лучи, переключающие отношения людей, слишком часто находящихся в его стенах; так бывает, например, когда намеренно портят компас или скручивают тахометр автомобиля — это нездоровое развлечение, но единственная возможность насладиться хоть каким-то разнообразием в этом неизменном, замкнутом пространстве.

Я так увлеклась своими рассуждениями о пространстве, что вздрогнула, когда вокруг началось какое-то оживление. Вероятно, мероприятие так же незаметно для меня подошло к концу, как и началось. Все аплодировали, и, поскольку аплодисменты — болезнь заразная, я начала аплодировать тоже. Все направились к выходу, предстоял еще и банкет.

Ну как, Франциска, произнес внезапно чей-то голос, заставивший меня вздрогнуть, но нет, тревога оказалась ложной, за спиной шел доцент Гансгеорг Грёшер, работавший через кабинет от моего, как тебе все это понравилось, например, я считаю, что понятие справедливости вообще не может играть никакой роли в рассуждениях о деконструктивизме, в конце концов, это рассуждение есть попытка отмести любые возможные возражения, доцент совершенно спокоен, ему уютно и комфортно, он просто счастлив, что смог так умно поставить вопрос. Ну да, говорю я, ну да, старый, основополагающий аргумент, почему ты слушаешь все, если не хочешь следовать ничему? Охотнее всего я бы объяснила ему, как несправедливо, на мой взгляд, занимать меня фальшивым разговором, когда я могу рукой дотянуться до истины, но, пожалуй, достаточно для темы справедливости. Но отсутствие дружелюбия с моей стороны нисколько не отпугивает доцента Гансгеорга Грёшера, напротив, оно подвигает доцента на новые толкования, которым не мешают мои холодно-вежливые кивки, и, к сожалению, он продолжает стоять и разглагольствовать в тот момент, когда мимо проходит Симон. Я скорее угадываю его, чем вижу, так как он окружен целой толпой, в которой я вижу его пошлую обожательницу Ину. Привет, я тебя уже видел, говорит он и поворачивает голову, чтобы разглядеть меня между головами двух коллег из четырнадцатого отделения, похоже, что он действительно рад меня видеть, привет, Симон, эхом откликаюсь я, голос мой звучит довольно слабо и неуверенно. Мы будем там, в коридоре, говорит он и протягивает руку в никуда. Он настолько вежлив, что не прерывает нашу беседу с Грёшером и идет дальше, толпа следует за ним.

Они стоят в коридоре, воодушевленно думаю я, и, чтобы как можно скорее отделаться от Грёшера, перестаю отвечать и лишь молча, в такт его словам, киваю. Заметив, что я зеваю, Грёшер переходит на приватную тему, вижу, говорит он с многозначительной язвительностью, что ты поздно ложишься спать, и тут я, нисколько не боясь истинной правдой навести на него невыносимую скуку, сообщаю, что почти до утра смотрела телевизор.

Что? — изумляется он.

Ах, я была так увлечена, говорю я.

Это беспардонная ложь, еще большая оттого, что весь предыдущий вечер я долго думала, хочу я идти сюда или нет. Склонялась ли чаша весов в одну или в другую сторону, я все равно не могла заснуть. Поэтому я и включила телевизор — хотя бы для того, чтобы на пару минут отвлечься от дум или устать до того, чтобы наконец уснуть. Как нарочно, по первому кабельному каналу показывали «Войну и мир», и я смотрела, как Одри Хепберн, я имею в виду Наташу, собирается совершить роковую ошибку, она без памяти влюбилась в женатого лжеца Анатоля и строила планы, как убежит с ним, прикрывшись красивой черной накидкой. Но родственники были начеку и расстроили безумный план, заперев девушку в ее комнате. Она изо всех сил барабанила кулачками в закрытую дверь: выпустите меня, выпустите меня отсюда, — она подняла страшный шум, несмотря на то что была так хрупка и нежна, что казалось, у нее в пальцах не должно быть костей. К счастью, родня проявила твердость, ибо все, естественно, знали, что она обещана благородному князю Андрею, который пару месяцев был в отъезде, а по его возвращении должно было состояться венчание. Следующие два часа я как пришитая просидела перед экраном только для того, чтобы увидеть, как Анатоль уезжает без Наташи. Ее честь спасена, по крайней мере отчасти, пришло раскаяние. Мысленно убрав со своего загорелого и чересчур здорового тела лишние пять сантиметров и семь килограммов, я попыталась отождествить себя с Наташей из фильма, что эмоционально было сделать намного легче, чем физически. Тимо был моим благородным Андреем, Тимо был мужчиной, с которым я должна буду съехаться через несколько месяцев и с которым пойду по жизни, деля с ним радость и горе, а Симон был порочным и злым Анатолем, который разнес вдребезги, по меньшей мере с моей стороны, наш с Тимо добродетельный план и который — заметим между строк — был настолько нагл, что, не желая ни прилично соблазнить меня, ни куда-нибудь увезти, пусть даже на выходные, умудрялся удовлетворять меня спорадическими, отчасти случайными, отчасти организованными мною, тоже якобы случайными встречами.

С кровати я скользнула взглядом по пустому пакету из-под чипсов, а потом посмотрела на полупустую бутылку вина, стоявшую на столе с прошлой недели и воспринимавшуюся уже не как инородное тело, а как декоративный элемент убранства. Потом я перевела взгляд на дверь гостиной. Она была чуть приоткрыта, почему, собственно говоря, меня никто не запер, почему никто не защитил меня от меня самой? Я высморкалась в носовой платок, благородный Тимо так меня любил, так откуда же взялась эта постыдная потребность тащиться на этот доклад, просто потому, что там будет Симон, и чтобы потом тотчас отправиться с ним в постель, и все это только затем, чтобы потом отвратительно себя чувствовать, так как, во-первых, я была предательницей, а во-вторых, мучилась оттого, что рано или поздно мне придется признаться Тимо, что больше не испытываю к нему никакой страсти, ничего возвышенного, похоже на то, как меняют постельное белье.

В этот момент я снова вспоминаю о Грёшере и рассеянно ему улыбаюсь. Совесть моя удивительно притупилась, словно эта моя давняя и верная подруга и спутница перестала быть любимым и ценимым атрибутом моей жизни, подобно руке или ноге, превратившись лишь в пустое название. Вероятно, система, отвечающая за инвентарь моих чувств, ради того, чтобы он не развалился и не рухнул под тяжестью нарастающей энтропии, просто отключила благородство и угрызения совести, во всяком случае, я не припомню, чтобы эти эмоции мучили меня в течение нескольких последних недель и отрывали меня от раздумий по поводу того, какая катастрофа или какой из его сногсшибательных проектов, каковых было великое множество в других его измерениях, помешали Симону позвонить мне. Я говорю Грёшеру, что пойду и что-нибудь выпью, так что, вероятно, помимо благородства и совести, у меня, пока я стояла и разговаривала с Грёшером, отключалась еще и элементарная вежливость.

В вестибюле, перед буфетом, толпился народ. Я протискиваюсь мимо блузок и юбок-брюк, свободных пиджаков, продираюсь сквозь парфюмерные облака, мимо намазанных помадой губ, высоких модных причесок, твидовых юбок и, добравшись наконец до стойки, где стоит девушка, похожая на капризную королеву красоты, прошу колу. Теперь это не выглядит так, будто я сломя голову бегу за Симоном, мы, вообще, находимся сейчас в разных концах вестибюля. Я едва не выпадаю из окна, так сильно я из него высовываюсь, и, пока я здесь, я смотрю наружу. Я внимательнейшим образом изучаю серую каменную стену стоящего напротив дома, рассматриваю надписи и граффити, короче, все, что предвещает исход этого вечера, мои толкования ненадежны и зыбки, но я не слишком находчива. Я сжимаю стакан так сильно, что он вот-вот лопнет, лишь изредка я искоса поглядываю на Симона, мне становится нехорошо, когда я представляю нашу тайную связь огненно-красной линией, соединяющей нас через вестибюль и протянутой прямо через толпящуюся публику, рассекающей помещение и обладающей тем недостатком, что сжигает привязанного к ее концу человека, а именно — меня.

В противоположном конце пространства я вижу моего профессора, я приветственно машу в его направлении, непроизвольно поправляю волосы, и мне приходит в голову, что моя прическа куда сложнее, нежели посещающие меня в последние недели мысли, а это очень плохо, потому что я торжественно поклялась моему профессору, что к концу следующей недели закончу статью, способную занять достойное место в публикуемом им сборнике. Он весьма дружелюбно и снисходительно сообщил мне, что хочет ублажить мое — умеренное — феминистическое настроение. Если бы он только знал, чем я сейчас занята, думаю я — умеренная феминистка, то едва ли он заговорил бы о продвижении, а деньги гранта были бы у меня изъяты и направлены на иные нужды преподавательского корпуса. Но это тяжкое и грустное осознание занимает меня недолго, ибо я замечаю, что на том конце огненной ленты что-то изменилось; он машет мне в ответ. Мое сердце совершает комический кульбит — он хочет, чтобы я оказалась рядом; я спешу, я бегу к нему на призывный жест и тотчас оказываюсь перед ним.

Я не думал, что ты так отстанешь, говорит он, в голосе проскальзывают ворчливые, недовольные нотки, неужели он скучал без меня, лицо мое сияет, я размазываю Грёшера по стене, да, говорю я, он такой страшный зануда.

Мы делаем пару шагов к окружающей его группе, здесь и неизменная Ина, она стоит впереди других, рядом с ним, наверное, она тренируется, желая иметь в запасе навыки телохранителя, на случай, если дела ее в университете не пойдут на лад; я еще раз здороваюсь с ней, более того, я подаю руку профессору Шрёдеру, и он, пожимая ее, так резко наклоняется вперед, что развевается его поношенный свободный пиджак. Помимо Грёшера, это еще один патентованный институтский неудачник, но, в противоположность Грёшеру, Шрёдер всякий раз, когда я его вижу, наводит на меня грусть. Он принадлежит к тому типу уволенных в почетную отставку домовых духов, которые, выйдя на пенсию, вдруг обнаруживают, что дома пусто, и они снова возвращаются на привычное рабочее место. Эти люди — живые доказательства того, что в жизни мало страстно желать какой-то одной вещи и делать все, чтобы ее добиться. Шрёдер держит в руке стакан, держит так криво, что закрадывается подозрение, что стакан этот далеко не первый, как только он ухитрился так много выпить за эти несколько минут. Но он все же служит связующим звеном между мною и Симоном и превосходным прикрытием.

Ты пьешь колу, замечает Симон, оценивающе глядя на полный до краев стакан, это для меня настоящее открытие. Он делает обдуманную паузу, и Ина истерически спрашивает, что это за открытие? Симон объясняет, что открытием является то, что кола вообще существует на белом свете. Я киваю, да, я уже слышала эту новость.

Мало того, продолжает он, она существует даже в Китае, но, к сожалению, если по-китайски произнести название напитка, то получится коу-ка-коу-ла — кобыла, залитая свечным воском. Поэтому для китайских потребителей кока-колу пришлось переименовать. Там ее называют «ке-коу-ке-ле», что в приблизительном переводе означает нечто вкусное и удачное. Профессор Шрёдер задумчиво кивает и бросает теплый взгляд на стакан вина, вопреки всему он рад, что в нем, в стакане, осталось еще несколько добрых капель со здешних виноградников.

Да, выкладывает Симон свой последний козырь, на его лице появляется насмешливое и самодовольное выражение, но это привело к тому, что в Нью-Йорке ни один китаец не может заказать кока-колу, так как неизменно, по привычке, называет ее кеку-келе, отчего его никто не понимает. Теперь все смеются. Я задумчиво отпиваю немного кобылы, залитой свечным воском. Как хорошо, что Симон так заинтересовался моим напитком, я стала интересным куском текста.

Симон принимает мое многозначительное молчание за противоречие, он ищет и находит весомый аргумент, нет, нет, в самом деле, это так и есть. Он подходит ближе и прикасается локтем к моей руке. Я застываю на месте, боясь пошевелиться, в моей голове начинает крутиться кино для лиц старше восемнадцати. Почему, собственно, мы продолжаем стоять здесь, думаю я, я должна тотчас, немедленно знать правду, идет он сегодня со мной или нет, если сегодня будет нет и если последний раз был действительно последним, то, по крайней мере, буду знать решение и перестану ждать, погрузившись в печаль, а он, Симон, будет день ото дня становиться все прекраснее в моих мыслях, как в памяти кажется очень красивой потерянная любимая безделушка.

Я ухожу, а вы, конечно, остаетесь. Замечание должно звучать небрежно. Нет, отчего же, я тоже иду, радостно говорит Симон в наступившей тишине, я вижу, как Ина складывает губы в серповидную улыбку, холодную, как луна, надменно упершись маленькими белыми ручками в бока своей безвкусной рубашки. Один только профессор Шрёдер ничего не замечает. Он пристально смотрит в никуда, как человек, давно потерявшийся в потусторонних мыслях, не имеющих никакого отношения ни к справедливости, ни к Китаю, ни даже к сегодняшнему вечеру.

Мне надо взять мои вещи, говорит Симон. Идя рядом с ним к выходу, я чувствую себя великой спортсменкой, много тренировавшейся и не пожалевшей никаких усилий ради завоевания золота, и, в известном смысле, так оно и было, он и есть мой победный трофей, вот он, послушно вышагивает рядом со мной, а методом моей тренировки было терпение, в конце концов, я долго ждала этого момента, не зная точно, придет ли он на доклад, кто мог знать заранее, не призовут ли его какие-то другие обязанности, не задержится ли он в каких-то иных, неведомых координатах своей жизни, да и что могла я знать о его жизненных ориентирах.

На улице нам в лицо повеяло прохладой, всепроникающий и ложный знак нового освежающего начала, каковое вовсе и не существует, и, в конце концов, я же прекрасно знаю, что Симон слишком часто провожал меня до дому, провожал так, словно это было простое провожание, словно он делал это просто потому, что в этот вечер ему просто нечего больше делать, от этого в моем мозгу вдруг всплывает воспоминание, прочное, неотвязное, ведь я не имею ни малейшего понятия о том, что он делал в последние дни, да что там — в последние недели.



Что ты, собственно, делал последние дни, я хочу сказать, недели, спрашиваю я, не дав ему развить тему анекдотов про напитки, в конце концов, я хочу знать, чем он был занят, какие у него были дела — настолько важные, что он был не в состоянии мне позвонить. Но он лишь отвечает, ах, знаешь, я не делал ничего особенного, то есть в последние выходные я был в Праге, это было неплохо.

В Праге, взволнованно повторяю я, и что же ты там делал?

Наверное, симпозиум или конференция, это всегда уважительный повод, к тому же к конференции надо готовиться, но Симон тотчас лишает меня и этой призрачной надежды, он отвечает, нет, скорее это был частный визит.

У тебя там друзья? — спрашиваю я, и перед моими глазами в парадном строю дефилируют восточноевропейские фотомодели, но он и тут осаживает мое разгулявшееся воображение — да, можно сказать, друзья, но в весьма отдаленном смысле.

Я напряженно слушаю, но, вероятно, это все, большего он мне не скажет, и я злюсь на себя за нелепые вопросы, в конце концов, это меня совершенно не касается. Но, с другой стороны, ему не стоило так откровенно демонстрировать свое равнодушие. Я ничего не добилась, узнала только название города, пробудившее во мне дикие фантазии, но, как будто этого было мало, последовал встречный вопрос, на который мне, конечно, следовало бы рассчитывать. Н-да, что делала я, конечно, на Прагу я могла бы ответить Флоренцией, Веной или Тимбукту, но ему это было абсолютно все равно.

Ах так, ничего особенного, печально отвечаю я, я пользуюсь его словами, как одолженной у кого-то авторучкой, которая в моих руках пишет хуже, и почерк выходит отнюдь не каллиграфическим, во всяком случае, любой графолог, распознавший в почерке притворство, неуверенность и страх, был бы, безусловно, прав. Мне следовало бы стыдиться дней, потраченных мною на ожидание, словно моя собственная жизнь вообще не стоила и ломаного гроша, это был грех, и приступ угрызения совести повеял на меня холодом, словно мое недавнее прошлое было холодильником, в который я некстати заглянула.

Но было ли это простым ничегонеделанием? Я была занята по горло. Дело в том, что после того, как Симон, случайно оказавшись поблизости, дважды за короткое время навестил меня вечером и мы с ним пили, соответственно, кофе и пиво, я начала целенаправленно готовиться к таким неожиданным визитам, а это означало не только то, что моя квартира теперь все время находилась в образцовом порядке, нет, я продумала множество нюансов. Во-первых, я купила замороженного слоеного теста и всяких закусок, которые, насколько мне известно, охотно едят днем, вечером, поздно вечером и ночью, я грабила деликатесные отделы, закупая белые, желтые и зеленые сыры, виноград, крошечные кунжутные булочки, тяжелые, пахнущие ванилью вина, пекла кофейные торты и складывала их в жестяные коробки, чтобы они оставались свежими. Я превратила квартиру в продовольственный склад, в котором два человека могли, не испытывая ни в чем нужды, без проблем выдержать месячную осаду. И все это ради человека, пару раз мимоходом заглянувшего ко мне на полтора часа. По правде говоря, я вела себя как настоятельница плохо посещаемой церкви: я все украсила и подготовила, ждала и надеялась, что высшие инстанции заметят мое усердие и удостоят меня похвалы; по зрелом размышлении я заключила, что мое ничегонеделание в действительности не было бездействием, что это было нечто противоположное греху, наоборот, это было, скорее, ревностное служение Богу.

Однако новые неожиданные визиты стали неожиданными только тем, что их вообще больше не было, цветы увяли, а он не только не приходил, но даже не звонил, я видела его только в грезах, допивая по вечерам остатки виски. Каждый раз, ложась спать, я давала себе обещание покончить с этим наваждением, но на следующее утро я опять бежала в магазин за новыми винами и кексами, и за все время до того, как получить приглашение на этот доклад, я купила столько цветов, что их хватило бы на погребение выдающегося государственного деятеля.

Что ты так задумчиво киваешь? — насмешливо спрашивает Симон, и я, волнуясь, так как никакая отговорка не приходит мне в голову, отвечаю, ничего, просто так. На перекрестке у Дистервегплац он поворачивает в нужную сторону, как будто знает дорогу, как будто мы тысячу раз проходили по ней вместе, пара, которая смотрит на ночь телевизионные новости, обсуждает дела на завтрашний день, а потом мирно ложится спать. Я весело перепрыгиваю через лежащий на тротуаре булыжник, пусть все препятствия и трудности мира станут как этот камушек. Что случилось? — спрашивает Симон, глядя на мою детскую выходку, он смотрит на меня отчужденно, как будто я надела наушники и танцую под музыку, которую не слышит никто, кроме меня. Я наскоро успокаиваю его, с серьезной миной говоря, что подумала сейчас о кеку-келе. Конечно, это отдает дешевкой, льстить ему сейчас, но ничего другого мне на ум не приходит, и дешевка в порядке вещей, если с ней соглашаются, правда, раньше я не придерживалась такого мнения, могу сказать это со всей определенностью.

Я открываю дверь, и он вламывается в квартиру с целеустремленностью домохозяйки на весенней распродаже зимних вещей. Садись, дай мне свое пальто, он послушно подчиняется. Как он чудесно подходит к моему интерьеру, как превосходно гармонируют его светлые волосы с бежевыми дверными косяками. Хочешь виски, спрашиваю я, да, с удовольствием выпью, если у тебя есть. О цветах он не говорит ничего, но я счастлива, словно фраза о виски вознаграждает меня сразу за все. Как же легко меня ублажить, я счастлива, пусть даже это счастье не более чем тонкий листок, прикрывающий зияющую бездонную пропасть. Мои желания и реальность разошлись так далеко, что я никогда уже не смогу их сблизить, это удастся мне не больше, чем вернуть в прежнее положение разошедшиеся в ледниковый период континенты.

Хочешь что-нибудь поесть? — спрашиваю я. Может, суп? Или бутерброд с ветчиной? Он смотрит на меня и насмешливо произносит: я пришел сюда не есть, при этом он делает многозначительную паузу, очевидно, что это намек, намек, прозрачный, как тюлевая занавеска, но я чувствую себя так, словно уткнулась носом в непроницаемо черный забор. Естественно, он пришел сюда не есть и не для разговоров, ибо он резко встает, подходит к стулу, на котором я сижу, опускается на колени, кладет голову на мое лоно и походя произносит фразу, возбуждающую во мне новую надежду, я скучал по тебе, говорит он.

Правда? — счастливым голосом спрашиваю я, но больше я ничего не могу из него выудить, ибо он поднимает руки и запускает их мне под свитер; все-таки он желает меня, и нельзя сказать, что это ничего не значит, такой блестящий человек, как Симон, может добиться благосклонности у любой, но все-таки он хочет именно меня. То, что он находит меня привлекательной, видно невооруженным глазом, а за этим влечением может последовать и любовь, она застанет его врасплох, неожиданно свалившись на голову. Возможно, она — любовь — уже вызревает в его душе, просто он сам пока этого не замечает. Он в изумлении заглянет в себя и скажет, знаешь, Франциска, думаю, что я влюбился в тебя. В жизни вообще происходит великое множество по-настоящему поразительных вещей — стоит лишь вспомнить введение вуду как официальной религии на Гаити, падение Берлинской стены или изобретение противозачаточных пилюль без эстрогенов.

В спальне он тотчас принимается расстегивать рубашку. Я же долго занимаюсь блузкой, правда, я расстегиваю ее, но она остается свободно висеть у меня на плечах; в таком виде я принимаюсь взад и вперед расхаживать по комнате. У меня такое чувство, что сейчас мне предстоит съесть восхитительное на вид яблоко, но, к великому сожалению, я уже знаю, что оно не насытит меня, хотя и нашпиговано сладким марципаном. Между тем Симон быстро сбрасывает трусы на лежащую на полу кучу одежды. Мне кажется, что все происходит слишком быстро, и я спешу вовремя сделать последние приготовления. Я чуть-чуть приглушаю свет стоящего в углу торшера, чтобы он не слепил глаза, на какое-то мгновение я вживаюсь в роль осветителя на съемках порнографического фильма, с той только разницей, что я играю в нем главную роль. И несмотря на то, что я делаю эту тайную запись для своих будущих воспоминаний, мне все же хочется устроить все наилучшим образом. В трусиках и бюстгальтере я возвращаюсь на кухню, чувствуя спиной удивленный взгляд Симона и слыша, как он весело кричит мне вслед: я же здесь, если ты, конечно, собираешься со мной спать.

Мне надо здесь кое-что сделать, кричу я в ответ, но на самом деле я просто нервничаю, мне надо быстро и незаметно хлебнуть пару глотков виски, так как о выпивке я, к великому изумлению Симона, совершенно забыла. Я надеюсь, что алкоголь согреет меня, ибо боюсь, что во время того, что нам предстоит, буду мерзнуть, по крайней мере на втором шаге. В конце концов, это будет красиво и холодно, как прогулка по зимнему лесу, — заниматься сексом, любя равнодушного к тебе партнера, это освежает, но лишает последних сил.

Когда я возвращаюсь, он сидит на кровати, скрестив ноги, как индус, и лишь выражение его лица — победоносное и гордое — мешает воспринимать его наготу, он не выглядит голым, несмотря на то что его стоящий член смотрит прямо на меня. Другие мужчины в этой ситуации выглядят намеренно смехотворными, но Симон конечно же нет. Напротив, я хожу весь вечер по квартире, хотя и полуодетая, но все равно что голая, так что ничего не меняется, когда я раздеваюсь окончательно.

Сидя на краю кровати, мы целуемся, потом падаем на спину, он ложится на меня, лицо его меняется до неузнаваемости, теперь оно исполнено симпатии. Тот, кто имел счастье видеть такое лицо, вознаграждает себя в это мгновение созерцания за все, несмотря на то что понимаю: вместе с возбуждением улетучится и эта любовная невинность. Твердый член давит мне на левое бедро, он звонко шлепает меня, потом его жесткий хвост начинает тыкаться в меня, словно оплодотворяющий маятник, который наконец, вместе с моим сладким вздохом, находит свое место. Меня охватывает чувство безграничной власти, я, словно большой счастливый паук, обвиваю его тело руками и ногами.

Он движется в каком-то непонятном и сложном ритме, и беспомощность, которую я теперь ощущаю, почти так же приятна, как и чувство всевластия, посетившее меня пару секунд назад, вероятно, сила и бессилие — это, в конечном счете, одно и то же, мы сплетаемся в один неразрывный клубок, теперь в мире решительно не существует ничего и никого, кроме нас двоих, только наше сейчас, окружающее нас спасительным шаром, колеблющимся вокруг нас, словно огромный мыльный пузырь. Проходят секунды, кажущиеся мне вечностью, потом все кончается, мы откатываемся друг от друга, и мне кажется, что все произошло слишком быстро. Я смотрю на закрытые глаза Симона, на его веки, такие тяжелые и толстые, что они кажутся наклеенными, он несколько раз мигает, словно видит перед собой что-то совершенно удивительное. Какой у тебя бешеный пульс, произносит он с удовлетворенным видом врача, только что закончившего сложную операцию, потом он отнимает руку от моего запястья и гладит меня по щеке, словно ребенка, боящегося темноты. По спине моей бегут мурашки, зачем он это делает? — ведь это так обманчиво похоже на любовь.

Но я не смею думать об этом, я тысячу раз прощупывала и пробовала наши встречи на вкус, стараясь приписать им какое-то развитие, какую-то историю, но тщетно, в них не было ни того ни другого, это был всего лишь ряд моих следующих друг за другом унижений, сложившихся в цепь черного жемчуга, каковую я невидимо ношу на шее.

Я даже не пытаюсь вообразить, что мы уснем рядом; естественно, нет, ведь ему надо спешить домой, к жене.

Ну вот, он пошевелился, целует меня в шею, в нос, в ухо, нежно, асексуально, и, несмотря на то что в этих ласках нет никакого намека, они кажутся мне украденными, раз поселившись в мозгу, эта мысль не желает меня покидать, она сидит во мне крепко, она вцепилась в меня как репей, она телесна, осязаема, как полосатая арестантская роба, изобличающая во мне воровку, а под робой прячется злое сердце, которое ворует все, что получает от тех, кого эта воровка любит, все, вплоть до мельчайшего жеста. Ибо разве не было похоже то, что я только сейчас думала, попыткой украсть у него ребенка? Я тяжело вздыхаю. Что такое? — спрашивает он нежно, и я быстро отвечаю: ничего, ибо я не смогу связно рассказать ему, что картины, крутящиеся у меня в голове, картины из толстого фотоальбома моего будущего, на них ничего, даже отдаленно похожего на семью, в том виде, в каком их изображают на рекламных плакатах сберегательных касс. Нет, я не могу представить себе ситуацию, когда мы вдвоем стоим, умильно склонившись над крошечным лысым младенцем, или нежимся под деревьями на красно-синем одеяле, устроив пикник в выходной день, я вижу себя только одну, с детской коляской, в платке, под дождем в парке, у меня потерянный взгляд, как у беглянки. Нет, даже ребенок не сможет превратить унижение в победу, это будут лишь шантаж и вымогательство.

Внезапно он резко выпрямляется, перебрасывает ноги через край кровати и, тяжко ступая, на ощупь идет в туалет, потом раздается потрескивающий шелест — струя его мочи бьет в унитаз; он всегда мочится, не закрывая дверь, словно желая показать, что у него нет от меня никаких тайн. Значит, у меня есть две-три минуты времени, и я принимаюсь лихорадочно обнюхивать свои руки и ноги, чтобы ощутить его запах. Он резок и напоминает «Маги», но улетучивается намного быстрее, чем любой другой из знакомых мне ароматов, он чувствуется всего пару секунд, не больше. Так же как глаза привыкают к темноте, нос быстро приспосабливается к этому запаху, поэтому нюхать надо сразу, не откладывая. Уже во время предыдущей нашей встречи я должна была бы понять, что его запах не дотягивает до утра. Но на этот раз все обстоит еще хуже, я почти ничего не чувствую, по крайней мере, не пахнет даже простыня, так как он весьма опрятно впрыснул свою семенную жидкость только в меня, не потеряв ни капли. Значит, думаю я, весь его запах остался во мне. Эта мысль сначала меня радует, я поглаживаю себя, провожу рукой между ног, потом обнюхиваю ладонь, но и здесь у меня нет полной уверенности, так как там наши запахи перемешались. До меня вдруг доходит, что и в этом деле все обстоит так же, как и с другими вещами, связанными с ним, все они присутствуют только во мне, снаружи они не существуют, и я не вполне уверена, что в действительности просто не обманываю саму себя. Чтобы разубедить себя, я встаю на четвереньки и принимаюсь, уткнувшись носом в простыню, ползать по растрепанной кровати. Я прижимаю лицо к подушке, но она вообще ничем не пахнет, если не считать стирального порошка, и в этот момент, стоя на всех четырех, я вижу его в дверном проеме. Он тупо смотрит на меня. Занимаешься гимнастикой? — спрашивает он, нет, отвечаю я, просто потеряла сережку, правда, на мне не было никакой сережки, и, к великому сожалению, мне приходится лгать, ибо, в противоположность ему, у меня-то как раз есть тайны. Но отговорка была выбрана неудачно, ибо он, как и все мужчины, любит решать мелкие житейские проблемы. Он тотчас подползает ко мне на животе и сквозь взбитое одеяло невнятно говорит: какого цвета, большое или маленькое, клипса это или настоящая серьга? Я сразу осознаю, что он большой специалист по украшениям и что у его жены проколоты мочки ушей. Я отвечаю: маленькая жемчужная серьга, и вижу, как он быстро поворачивается ко мне своим белым задом. Это не важно, говорю я, мне не хочется тратить на эту ерунду драгоценное время нашей встречи, его и так слишком мало, но он упрямо ползет под кровать, но все это отнюдь не выглядит так, как будто он хочет привести в порядок наши запутанные дела. Мне не остается ничего другого, как незаметно извлечь из шкатулки на ночном столике искомый предмет и поднять его над головой; я нашла!

Ах, разочарованно произносит он, конечно, он очень хотел бы сам найти сережку, но зато теперь он успокаивается и даже кладет голову мне на живот. Можно я выкурю сигарету? — спрашивает он, я киваю, и хотя сама я не курю, но в таких случаях я делаю затяжку-другую его сигаретой, это ритуал, такой же как тот факт, что я спрашиваю его, в какой стадии находится его развод с женой.

Этот развод длится уже полгода, и мне, как и прежде, очень трудно себе это представить, ибо они продолжают жить вместе, и он всегда спешит домой, чтобы не наносить ей еще большую обиду. Но, как он мне это преподнес, речь скорее идет о каком-то внутреннем, не видимом извне разводе. Все же ему намного легче рассказывать о нем, и он утверждает, что дела движутся. В обозримом будущем он будет говорить со мной не о жене, а обо мне, то есть о нас. В ответ я сообщаю ему, что в моей жизни существует Тимо, который якобы только и ждет, когда мы с ним окончательно разойдемся, так как отношения наши вконец разладились, но эта материя не особенно интересует Симона.



Как у тебя дела с женой? — спрашиваю я, ибо ее имя — Гизела — никогда между нами официально не упоминается, я вообще знаю его только из телефонного справочника.

Ах, вздыхает он, и у меня напрягается каждый мускул в безумной надежде, что на этот раз дело сдвинулось с мертвой точки.

Я не могу представить себе жизнь без нее, произносит он.

К сожалению, я не могу расценить это иначе, чем отступление. В конце концов, три недели назад он же говорил, что бракоразводный процесс продвигается, что он ищет квартиру, что это будет самое разумное, так как, несмотря на то что жена до сих пор сильно к нему привязана, для него это мотивация, так как он сможет чаще видеться со мной. И вот вам. Я не могу представить себе жизнь без нее. Чудо, что за фраза. Я чувствую себя так, словно меня из ведра окатили ледяной водой. Но потом я вижу, каким несчастным взглядом смотрит он на стену, и мое страдание с быстротой молнии превращается в сострадание. Но ведь все так и есть, вы вместе. Нет, озабоченно отвечает он, так больше не будет, а я думаю: надо надеяться. Но то, что я говорю, звучит совершенно иначе, потом ты когда-нибудь поймешь и осознаешь, что так было к лучшему, что на свете существуют и другие женщины. Лежа, я поднимаю руку, жест абсолютно бессмысленный, но так я могу рассматривать собственную кисть как некий посторонний предмет. Нет, конечно, я не могу ожидать, что в своих мыслях о новой партнерше он обязательно остановится на мне только потому, что я изредка, по видимости, совершенно случайно оказываюсь то рядом с ним, то на нем, то под ним. Я смотрю на свою руку — узкую и загорелую — и не нахожу никаких причин, мешающих ему принять меня во внимание, тем не менее я чувствую себя дискриминированной, словно представительница какой-то редкостной и странной расы.

Возможно, вы сумеете вывести свои отношения на какой-то иной уровень, мудро поучаю я, такие отношения обычно длятся дольше, чем так называемая любовь, но он снова отрицательно качает головой; при этом он выглядит жалко, как пятиклассник, получающий внушение, нет, я уже ей не особенно нужен, и мне думается, что наш разговор или, лучше сказать, моя консультация достигает глубин, и, чтобы окончательно его добить, я могла бы сказать, ты нужен мне, ты очень мне нужен, я могу тебе помочь, но я вовремя прикусываю язык. Это выглядело бы так, будто я намеренно желаю сделать для него более ценной отнятую любовь к его подруге и одновременно предложить саму себя, то есть то, в чем он, может быть, и не нуждается, правда, такое ускорение ничему и не вредит.

Нет, говорит он, я влюбился в другую.

Я слышу эти слова. Сердце совершает сумасшедший кульбит, может быть, еще несколько, кто знает. Одновременно в голове у меня начинается невообразимый треск, нет, это невероятно, я готова вцепиться в него, покрывать ненасытными поцелуями, снова и снова спать с ним — сегодня он останется у меня на ночь. Я тоже влюблена. Говорю я грубым, внезапно севшим голосом, но он как-то странно на меня смотрит и говорит, ах да, и с отсутствующим взглядом сообщает, что речь идет об Ангелике, так уж звезды встали.

Ангелика? — спрашиваю я, этого не может быть, нет, нет, это попросту невозможно.

Да, вздыхает он, мы знакомы уже две недели.

Ну что ж, говорю я и встаю, это не очень долго. Сейчас я уже ничего не могу, мне ничего не нужно, я ничего не хочу, мне надо удержать фасон, но больше всего мне надо, чтобы он ушел, и он, словно прочитав мои мысли, со вздохом говорит, мне, пожалуй, пора.

Я не хочу видеть, как он одевается, я ухожу в ванную, где принимаюсь остекленевшим взором разглядывать себя в зеркале. Все в порядке, да, так и есть, все в порядке. Конец. Все. Хватит. Он застегивает ботинки, когда звонит телефон. Телефон, дружелюбно говорит он, ты не хочешь — но я уже не слышу его, голая, я бегу к телефону, хватаю трубку и делаю нетерпеливый жест в сторону входной двери — уходи прочь. Так я пошел, не слишком уверенно говорит он, коротко целует меня в губы, ну, всего хорошего, и еще до того, как он закрывает за собой дверь, я кричу в трубку, Тимо, это ты, говори, и, так как в трубке на неуловимое мгновение повисает молчание, меня охватывает дикий, панический страх, что все не так, что это не Тимо, что Наташа, эта глупая, взбалмошная девчонка, беспощадно наказа на за свою глупость, что князь Андрей, и без того отмеченный жизнью, получил на войне тяжкую рану; на одре болезни он слабым голосом прощает ее, ему не суждено поправиться, и Наташа без конца плачет, и, охваченная самыми дурными предчувствиями, я смиренно спрашиваю, Тимо, ты меня слышишь, у тебя все хорошо, я испытываю невероятное облегчение, когда на противоположном конце провода раздается какой-то звук, и он говорит, да, логично, мы же договорились, что созвонимся, и он выполняет обещание, звонит, этот звонок надежен и неотвратим, как восход солнца. Я разочарована только в первую секунду, потом я спрашиваю, можно я сегодня приеду к тебе и переночую? — и в ответ на мою душу проливается бальзам, дружеский голос говорит, так в чем же дело, я думал, тебе просто хочется пару вечеров побыть одной, но конечно же ты можешь переночевать у меня, я говорю, просто настало время съезжаться и жить вместе, бери такси и приезжай.

ЛИЗА И НЕБЕСНОЕ ТЕЛО

Когда я выхожу из книжного магазина, то, вопреки обыкновению, несу не пластиковый пакет в руке, а держу в голове рассказанную мне Лизой Краусс историю. Это произошло совершенно случайно, так как на улице крупными печальными каплями падал на землю дождь, Лиза все время ощупывала свою чашку, а глаза у нее были как у кролика, с которым некто произвел весьма странный и редкостный эксперимент. Н-да, сказала она, прежде чем я покинула магазин, поди, не всегда удается легко отделаться, да? Я кивнула, хотя меня не покидало подозрение, что она что-то спутала, перепутала секс с жестокостью, подчинение с любовью, а любовь с капитуляцией, но ладно, в конце концов, и в этом тоже можно видеть что-то позитивное — несмотря на то что сама она не желала страдать, она просила о мире и покое, так вот. Ну что ж, мне пора идти, сказала я, одарив долгой прощальной улыбкой нашу короткую дружбу, и пошла к двери. Только теперь, когда я, собственно, уже подхожу к дому, я замечаю, какое сильное впечатление она на меня произвела своим непритязательным рассказом о невероятных переживаниях; я замечаю также, что не могу в мыслях отделаться от нее, как будто мне довелось сквозь зрачки ее светло-голубых глаз заглянуть в черный колодец ее души и увидеть там ужасающие вещи, разглядеть обстоятельства, имевшие какое-то отношение и ко мне, и я решила не садиться в трамвай, а идти домой пешком и притом обойти квартал, о котором она мне поведала. Гауптвахта, Конский рынок, Верхняя Кайзерштрассе. Я иду быстро, словно что-то ищу или кого-то преследую, прохожу мимо хозяйственных лавок и первых баров. Двое детишек играют в луже, и я нахожу, что, в общем, здесь неожиданно все оказывается довольно мирным, словно люди и вещи могут легко заключать между собой дружбу. Но ведь уже семь часов вечера, а особенное оживление еще не наступило. Монотонная смесь восточной музыки и попсы ловит в сеть мою раннюю усталость, из будки, где жарят кебаб, доносится острый дух подгоревшего мяса, мешающийся с вонью мочи и едким ароматом чистящих средств. Как можно представить себе Лизу, шедшую здесь две недели назад? Я закрываю глаза, наступает ночь, улицу пунктирами освещает розовая и лиловая световая реклама. Контуры упрямо расплываются, я пытаюсь из разрозненных кусочков собрать образ Лизы, идущей по этой улице, вокруг мерцает и мигает, образ не становится резче, у меня в ушах звучит ее писклявый голос, они просто меня достали, я хочу сказать, одними своими взглядами, храбрая маленькая Лиза, как ребенку, детали видятся ей громадными и устрашающими. Она игнорирует ухмылки разных субъектов, особенно же грязно щерится какой-то усатый толстяк, стоящий у входа в бар, на вывеске которого изображена гологрудая русалка, и демонстративно рассматривает стоящие напротив жилые дома, некогда чистые и белые, а теперь потемневшие и грязные, особенно внизу — они стоят, словно гнилые зубы. Публичные дома, закусочные, ночные кабачки. Рядом с Лизой черепашьим шагом тащится большой «комби», двое мужчин высовывают из окон свои темноволосые головы и окидывают ее с головы до ног оценивающими взглядами. Она тянет вниз короткую, открывающую живот футболку с клубничным узором, на мне было что-то слишком короткое, слишком пестрое — с фруктовым узором, рассказала она, так вот. Дождь водяной пеленой окутал маленький книжный магазин, и Лиза, одетая в свое привычное старое платье, виновато улыбается. Там, в привокзальном квартале Франкфурта она в тот момент даже испытывала благодарность судьбе, она была благодарна за свои тусклые, как у мышки, темно-русые волосы, за ножки, которые, словно две бледные палочки, торчали из-под юбки, она тогда испытала невероятное облегчение, потому что те типы в машине скоро потеряли к ней всякий интерес и отвернулись, как от наскучившей стенки, но потом она устыдилась, так как ей стало ясно, что шансы понравиться Сёрену у нее не особенно велики. «Комби» неожиданно и непонятно зачем ускорился — только для того, чтобы тут же затормозить перед забитым стоящими машинами перекрестком и присоединиться к изматывающему нервы непрерывному вою клаксонов, который Лиза воспринимала как предостерегающий сигнал. Она знает этот район по детективным фильмам, в которых ревностные комиссары со своими привлекательными помощниками расследуют преступления торговцев наркотиками и сутенеров и допрашивают в освещенных красными фонарями клубах женщин, у которых с лиц кусками отваливается косметика, а груди выглядят так, словно они вот-вот выскочат из бюстгальтеров, чтобы признаться и покаяться, Лиза все же не ожидала, что поход в этот квартал окажется таким неприятным. Н-да. Хорошо еще, что для успокоения души она взяла с собой маленький пистолет, который ей купила мать, когда узнала, что на свою первую книготорговую конференцию Лиза поедет в опасную Польшу — одна и на автомобиле. Лиза радуется, время от времени ощупывая в сумочке холодный продолговатый металлический предмет, и говорит себе, по крайней мере, теоретически я могу защититься.

Договорившись с Сёреном о встрече, она не знала, где находится «XXL», в каком районе; где мы встретимся, спросил он, давай в «Кафе Комма», ага, ты не знаешь, где это, ну тогда в «Чистой радости жизни», тоже не знаешь, и, когда он сказал «XXL», она крикнула, что знает, просто чтобы не выглядеть дурой, и только потом ей пришло в голову, что речь идет о какой-то лавке в привокзальном квартале, по сведениям коллег в книжном магазине, это заведение расположено там, а где именно, Лиза узнает из «Желтых страниц».


Когда я прохожу возле китайской закусочной, Лиза — в моем воображении — идет рядом, опустив голову при виде группы мужчин, болтающих со швейцаром, мужчины одеты в пестрые рубашки, один держит в руке банку пива. Пока я у прилавка заказываю у угрюмой азиатки с кислой, неприветливой физиономией чай, Лиза стоит на улице, где видит странную прохожую, о которой она рассказывала мне с враждебностью и одновременно с плохо скрытым восхищением, представь себе женщину, сверху и снизу обрамленную фиолетовым цветом, наверное, она купила свои туфельки на шпильках под цвет волос или, наоборот, выкрасила волосы под цвет любимых туфель. Лиза видит, как фиолетовый цвет ремешка над пяткой переходит в желтоватый оттенок раздавленного ломтика жареного картофеля, раздавленного в промежутке между подошвой женщины и стелькой туфельки, но женщина замечает эту картофелину не больше, чем корова чувствует севшую ей на спину муху. Когда я медленно делаю первый глоток горького чая, Лиза сворачивает за угол и едва не натыкается на молодого человека в драной джинсовой куртке, парень так худ, что на лице его четко обозначаются скулы. Руки его растопырены и напоминают полураскрытый зонтик, они приподняты в стороны, как будто молодой человек хочет взлететь. Глаза широко раскрыты, отчего на лице, словно приклеенное, сияет выражение полного счастья. Лиза потрясенно смотрит на него, он так напоминает ей изображение Иисуса Христа на открытке, которую она когда-то в детстве хранила в Библии и рассматривала в церкви во время самых скучных проповедей, ей даже показалось, что здесь, на ночной улице привокзального квартала, она вдруг ощутила запах ладана, как тогда, в церкви, во время Рождества. Но молодой человек, почти ребенок, смотрит куда-то мимо нее. Широко раскрытыми глазами он смотрит в черное небо. Взгляд его блуждает по стеллажам его внутреннего музея, и Лизе приходят на ум плафоны церкви, может быть, и он видит нечто подобное. Эта мысль навевает на нее торжественность и серьезность, она не может отвести взор от этой небесной молитвы, она воспринимает ее как знак того, что этот день встречи с незнакомым Сёреном принесет что-то особенное и необычное. Она снова вспоминает о коротком разговоре с ним, как это, однако, было хорошо, я давно этого хотела и вот наконец набралась мужества дать объявление в городском журнале, потому что она после этого получила от него и от других ответы на свое объявление с номером шифра. Было очень нелегко сформулировать текст, она хотела, чтобы ее слова звучали честно, но в то же время и немного загадочно, чтобы осталось место для игры воображения. После долгих раздумий из почти тридцати строк первоначального текста она оставила очень немного, теперь в объявлении значилось, ищу мужчину для интенсивных отношений, это звучало таинственно и не так, как намеки на замужество, было бы просто глупо с самого начала заводить разговор о таких вещах.


Только для того, чтобы позлить угрюмую азиатку, я заказываю еще чашку чаю. Она докуривает сигарету и дочитывает газетную статью, прежде чем поднимается с места. Я мысленно задаю себе вопрос: нет ли и в этой газете объявлений, и, может быть, азиатка понимает их тайный смысл лучше, чем Лиза, которой следовало бы лучше усвоить код, прежде чем подавать словесный сигнал. Может быть, она была слишком застенчива, чтобы писать такое, но просто забыла об этом? Парней, ответивших на объявление, звали Петер, или Юрген, или Удо, или Тим, а их письма были так милы, что мне было трудно принять решение, кого предпочесть. Лиза нашла восхитительным, что, оказывается, познакомиться так легко. Она была довольна и счастлива, когда в тот вечер, завернувшись в клетчатый красно-желтый плед, включила телевизор, чтобы посмотреть художественный фильм в четверть девятого. Она внимательно смотрела, как ужинают главные герои — естественно, ужин, как и в большинстве случаев, состоял из порезанных на треугольники сырных тостов с гарниром из нарезанных кружками помидоров, присыпанных солью, кристаллы которой сверкали в электрическом свете. Ей было приятно смотреть на красивые лица актеров, запоминая умные фразы типа: границы твоего мира совпадают с границами твоих фантазий; или: человека ненавидят за то зло, которое ему причинили. Фильм был о медицинской сестре с ангельским личиком, она случайно сталкивается с весьма странным убийством в больнице, и все следы ведут к обожаемому ею доктору. То, что Лиза ответила на письмо родившегося в Киле Сёрена, тоже оказалось знаковым, позже она, случайно переключив канал, посмотрела замечательный документальный фильм о Балтийском море «И вечно возвращаются приливы». Это был знак судьбы, пропустить который она не имела права ни в коем случае.

Я покончила со второй чашкой — вода буквально переполняла меня — и поблагодарила азиатку, отчего на ее усталом лице появилась слабая улыбка. Лиза в это время добралась до дискотеки, и вот она стоит у входа в «XXL», облитая с ног до головы светом неонового щита с названием, рядом кого-то ждет пара молодых людей, от скуки переминающихся с ноги на ногу; похоже, они ждали третьего. Лиза взглянула на часы и убедилась, что проявила сверхпунктуальность. Обычно дома она без десяти одиннадцать постепенно готовится ко сну, но сегодня спать ей совершенно не хочется. Она входит в зал дискотеки вслед за каким-то парнем с бритым, идеально яйцеобразным черепом. Интересно, Сёрен уже внутри, спрашивает себя Лиза. Глупо, что они не договорились о конкретном месте встречи, но, может быть, для узнавания хватит и маленькой фотографии, да и потом она же сказала ему, что будет одета в футболку с клубничным узором. Лиза нерешительно топчется у входа, раздумывая, не войти ли ей внутрь, как вдруг получает от какой-то молодой женщины с блестящими большими глазами ощутимый тычок костлявым локтем в бок — но вместо того, чтобы извиниться, она, хихикая, спрашивает Лизу, что, ты тоже не хочешь сегодня спать, хватает ее за руку своими холодными сухими пальцами и тянет ко входу. Выходило так, будто она прочитала тайные мысли Лизы, будто она знала, что Лиза не желает больше быть одна, Лиза вдруг вспоминает комичного Иисуса, глядя на тесно облегающие штаны девушки, и вдруг находит, что экстравагантный узор чуть-чуть полнит ее слишком тонкие ноги. Она улыбается незнакомке, ее вздернутому носику, блестящим розовым губкам, пустым голубеньким глазкам, всему этому фарфоровому чайному блюдечку. Сейчас Лиза непоколебимо верит в свою удачную будущность, она просто знает, что томительной скуке бытия приходит конец и следующий год жизни явит ей всю полноту небывалых возможностей. Она протягивает швейцару банкнот, и он с размаху ставит штемпель на тыльные стороны ладоней — Лизы и женщины-змеи. Прежде чем Лиза успевает сказать, что вовсе не собиралась платить за двоих, новая знакомая исчезает, как по мановению волшебной палочки. Лиза, правда, видит, как зад рептилии исчезает за металлической дверью с портретом леди Ди, долженствующим обозначать дамский туалет — рядом такая же дверь, на которой красуется учитель верховой езды. Лиза с трудом подавляет желание последовать за нахальной дамочкой, но сдерживается, ведь Сёрен, наверное, уже ждет. Она входит в зал дискотеки, находит его прекрасным, обходит по стенке залитый мягким оранжевым светом танцевальный зал и направляется к стойке бара. Она смотрит на немногочисленных посетителей и думает, что это, вероятно, хорошо, что здесь почти пусто. Она хорошо запомнила не очень четкое фото, но Сёрена не видно, и Лиза после недолгого колебания решает, что не пойдет обратно на улицу — лучше она займет место здесь.

Она усаживается весьма экстравагантно, так, чтобы сразу броситься в глаза, набравшись духу, она заставляет себя не задвигать свою табуретку слишком сильно в угол — чтобы Сёрен, войдя, сразу ее увидел. Парень с бритой головой, за которым она вошла в зал, уже сидит за стойкой и, по-видимому, отлично себя чувствует, к нему приникла всем телом девушка с длинными рыжими волосами, которую он облапил обеими руками вокруг живота, сразу под грудями, а обе головы — бритая и косматая — так широко улыбаются, что кажется, будто улыбка, переползая с одного лица на другое, связывает их тела, словно пояс.

Лиза делает знак толстой женщине за стойкой — глаза барменши густо обведены черной тушью, а губы выкрашены черной помадой. Женщина, кажется, не видит Лизу, хотя смотрит на нее в упор, только после того, как Лиза неловко окликает ее, алло, я могу сделать заказ, женщина подходит к ней и говорит, естественно. Все левое плечо барменши покрыто замысловатой татуировкой — смесью каких-то символов, букв и животных. Лиза не может удержаться и принимается во все глаза разглядывать этот диковинный узор, она смотрит до тех пор, пока женщина не теряет терпение и спрашивает: и что? Лиза заказывает сект, от которого жажда начинает мучить ее еще сильнее. Она пьет, а барменша отходит от стойки, и Лиза видит, что у нее широкая, как запертая дверь, спина.

Заведение постепенно начинает заполняться народом. Самые красивые девушки начинают танцевать, Лиза видит отблески света на их бронзовых руках и ногах, она непроизвольно смотрит на себя и с раздражением думает: отчего она не сходила в солярий? Но Сёрен, как уроженец Северной Германии, наверное, привык к белокожим женщинам, а привычка — это Лиза знает по себе — самый сильный магнит. Эта мысль приводит ее в хорошее настроение, она ни в коем случае не хочет портить предвкушение радости, и, кроме того, когда он по телефону настаивал на таком позднем часе встречи, разве не звучала в его голосе неодолимая настойчивость, но это значит, что ему позарез нужна подруга, нужна именно сейчас, и это было бы прекрасно, чудесно, потому что и ей позарез, до крайности нужен кто-то, с кем она могла бы проводить вечера, чтобы говорить с ним о событиях минувшего дня, и может быть, мне посчастливилось бы изобрести пару поводов и поверить в то, что все обязательно сбудется, если я выскажу это вслух.

Во время учебы, когда Лиза еще жила дома, она не могла пожаловаться на одиночество, хотя родители подчас раздражали и нервировали ее, но теперь, когда она вот уже семь недель живет в маленькой квартирке на Адлерфлихтплац, ей пришлось вплотную столкнуться с одиночеством и понять, наконец, что это такое. Правда, она все время повторяет, уговаривая себя, что в родительском доме тоже было не так уж и здорово. В пошивочное ателье матери Лизы частенько захаживали родители или тетки ее бывших одноклассников, которые все занимались какими-то крайне интересными вещами. Толстый Александр Беккер, например, стал инструктором по подводному плаванию в Таиланде и плещется сейчас в тех же водах, где снимали фильмы о Джеймсе Бонде. Фелицитас Даут, которая уже в двенадцать лет носила шестимесячную завивку, изучает конструирование мебели в Лондоне, Пит месяцами путешествует по пустыням, а Катарина вышла замуж за известного генетика. Из всех этих сведений Лиза могла сделать только один вывод: жизнь идет где-то в другом месте; переезд потребовал от нее немалого мужества, но в городе все могло измениться. Но перемены все не наступали и не наступали, и тогда она дала объявление. Это признак смелости, а мир покоряется смелым. Она снова ищет глазами Сёрена, но никто из посетителей даже отдаленно не похож на мужчину с фотографии, никто не отвечает на ищущий взгляд Лизы.


Я расплатилась за выпивку. Между прочим, я уже сменила два бара и нацелилась идти в следующий. На улице стало многолюднее, и мне нравится бродить здесь, так же как мне нравится, что я хожу здесь, в отличие от Лизы, без всякой определенной цели. Я научилась одеваться совершенно определенным образом, для вящей уверенности в себе красить губы в определенные цвета — красный, оранжевый или розовый, слушать музыку, в зависимости от моды, танцевать под эту музыку, танцевать, даже если в этот момент на танцевальной площадке пусто, танцевать, даже если на меня все смотрят — иногда я даже получаю от этого неизъяснимое удовольствие, — особенно когда мне удается без остатка раствориться в звучащем ритме. В эти моменты мое тело перестает принадлежать мне, подчиняясь лишь воле какого-то неизвестного бога. Я знала многих мужчин, и именно потому, что когда-то, очень давно, я была такой же романтичной, как Лиза, я бы пожелала ей потерять девственность по-другому, в такой вечер, когда она чувствует себя красавицей, в своей квартире, с человеком, который был бы с ней внимателен и нежен, который бы знал не только злачные места и мог бы ласкать и целовать ее до и после этого.


Но до сих пор в своей жизни Лиза была влюблена всего дважды, один раз до окончания школы и один раз после. И оба раза, от начала до конца, это была несчастная любовь. Я спрашивала ее о любовном опыте, и она рассказала мне обе эти печальные истории, случившиеся так давно, что она рассказывала о них подробно, как о ранах, которые давно зажили и затянулись. Все началось заново, с чистого листа. Из-за Ганзи, которого, собственно, звали Ганс-Гюнтер, она каждый день после школы ходила в спортивное объединение «Шварц-Вайс», на теннисный корт, где тренировался Ганзи, одетый в белые шорты и белые носки. Чтобы эти посещения не очень бросались ему в глаза, она попросила родителей купить ей абонемент на занятия теннисом, но мать в ответ обхватила ее руку своими толстыми сильными пальцами и дружески спросила, какими мускулами ее дочь собирается играть? Но дело, конечно, было не в мускулах, а в деньгах. Тогда Лизе пришла в голову замечательная идея, она распустила слух, что раньше тоже играла в теннис, но потом из-за какой-то таинственной травмы ей пришлось бросить игру. Она выучила правила и имена знаменитых игроков, но все было напрасно, как сказала сама Лиза, вся история зависла на одном месте, Ганзи вел себя как зверь, которого никак не удавалось выманить из логова, Лиза разговаривала не с Ганзи, а только с его матерью, которая частенько сиживала возле ограды корта с бокалом белого вина в руке. Единственным, кто обратил тогда на нее внимание, оказался кельнер теннисного бара, похожий на личинку, белесый и толстый Ральф Бузельфинк, большие уши которого упрямо торчали из головы, невзирая на ветер, как листья искусственного дерева. Но и Лиза заметила, что Ральф всегда был рядом во время спортивных праздников или турниров, в которых участвовала команда Ганзи. Поэтому в разговорах то и дело всплывало его имя, а это уже было лучше, чем ничего. Когда же он угрожающе сказал, что ему становится с ней скучно, она стала заниматься с ним сексом, и это заключалось в том, что она становилась перед ним на колени, а он вставлял ей в рот свой член и держал его там до тех пор, пока густая жижа не оказывалась во рту Лизы. Ральф хорошо питался белковыми смесями и витаминными препаратами — поэтому жижа противно отдавала скипидаром, и Лизе потом приходилось целый день каждые две минуты полоскать рот. Потом Ральф, как бы невзначай, сказал, что у Ганзи есть подруга и что после окончания школы они собираются вместе уехать в город, тогда она перестала с ним встречаться и вообще перестала ходить на теннисные корты. Она стерла место этого долгого паломничества со своей карты.

Ее спокойное существование продолжалось несколько месяцев, до того дня, когда ее мир опять немного расширил свои горизонты. На семинаре по книжной торговле в Польше она познакомилась с Клаусом. Несмотря на то что он был женат, она четыре вечера подряд открывала ему дверь своего гостиничного номера, он показал ей, как надо брать руками его член, чтобы он сначала становился большим, а потом снова маленьким. Но он не спал с ней, как положено, может быть, из-за того, предположила Лиза, что это было бы супружеской изменой; может быть, поддакнула я, и, когда я спросила, действительно ли он, выражаясь будто младенческим лепетом, говорил «сначала станет большим, а потом снова маленьким», Лиза ответила да.


Без четверти двенадцать наконец явился Сёрен. Лиза узнала его по свободной белой рубашке, которая проплыла через зал целенаправленно, как одна из парусных лодок на Балтийском море, которые Лиза видела в документальном фильме. Выглядел он не особенно красиво — может быть, потому, что его ноги казались слишком короткими по сравнению с туловищем, но этот изъян с лихвой искупался просто брызжущей из него энергией. Пусть так, Лиза заранее решила ни в коем случае не разочаровываться, даже если он окажется круглым, как шар, или очень маленького роста, но не случилось ни того ни другого. Он сразу узнал ее, его светло-голубые глаза впиваются в грудь Лизы под футболкой с клубничным узором, и он улыбается ей улыбкой, которая действует на Лизу, как освежающий морской бриз. Какая здесь жара, говорит он, не спросив даже, действительно ли она — Лиза. Он выглядит так свежо и спортивно в своей просторной хлопковой одежде, трепещущей вокруг его тела, как играющий парус, что она не может поверить, что ему действительно жарко. Он молниеносно садится на табуретку у стойки, и впечатление несоответствия верхней и нижней половины его тела мгновенно исчезает. Он так привлекателен и симпатичен, что Лиза сразу прощает ему опоздание. Вместо того чтобы сделать ему замечание, она дрожащим голосом, глядя на его ухмылку, говорит, стало быть, я — Лиза, ее раздражает, что он ничего не говорит в ответ, лишь продолжает окидывать ее оценивающим взглядом сверху вниз и снизу вверх, словно он задумал ее купить, но сомневается, стоит ли вкладывать в нее деньги. Лиза нашла бы это допустимым, если бы он при этом хоть что-нибудь говорил, но, с другой стороны, ей и самой ничего подходящего не приходило в голову, и поэтому она радуется, когда подходит официантка, которая на этот раз широко улыбается, наверное, из-за щедрых чаевых, уже полученных от Лизы. Пока им несут выпивку, он продолжает просто смотреть на нее, и от этого она весьма странно себя чувствует. Она ждала, что в его глазах вот-вот мелькнет разочарование, но его взгляд добродушно скользил по Лизе, ничем не выдавая истинного отношения. От охватившей ее нервозности Лиза залпом выпивает свой бокал, Сёрен довольно присвистывает и жестом заказывает еще. Я живу в Борнгейме, говорит она, и он без всякого интереса отвечает: да, ты говорила мне об этом по телефону, но я знаю, что это не так, так она говорила мне, я не говорила ему об этом, но она ничего не говорит Сёрену и выпивает второй бокал, выпивка хорошо помогает от нервозности, стены дискотеки начинают мерно дышать, колеблясь в такт дыханию, пространство расширяется и вновь сжимается, словно заработал гигантский насос.

Объявления о знакомстве — это самое лучшее, неожиданно произносит Сёрен, он заканчивает фразу и с сильным стуком ставит бокал на стойку, а Лиза думает: лучше, чем что? Она подозревает, что неверно поняла его из-за музыки, которая становится все громче и громче, но, к счастью, он продолжает свою мысль — он рычит ее прямо в лицо сконфуженной Лизы, это так просто и необременительно, знаешь ли, я ненавижу попусту тратить время. Лиза не знает, должно ли понравиться ей это замечание, она находит эту точку зрения интересной, ибо она никогда не рассматривала так любовь с первого взгляда: как средство экономии времени. Она сминает пустую сигаретную пачку, кем-то оставленную на стойке, и размышляет. Если он, действительно, терпеть не может зря тратить время, но продолжает сидеть рядом с ней, то это может означать только одно: то, что она — это кажется ей чудовищной фантастикой, но вполне логичной — ему нравится. Кто ты по профессии, кричит она, и ее высокий голос, перекрывая грохот музыки, эхом отражается от мощных стен и возвращается обратно, но он в ответ лишь покачивает головой — вероятно, он все же не понял вопрос — и зажимает сигарету белыми плитами своих мощных зубов. Она повторяет вопрос, тогда он наклоняется вперед и почти касается губами ее уха, и она явственно чувствует запах никотина в его дыхании, запах, смешанный со сладковатым ароматом крема после бритья и слабым запахом пота, эта смесь приводит ее в такое замешательство, что она не вполне поняла, что он сказал, кажется, что-то связанное с компьютерами. Ах, как это интересно, говорит она, но он лишь смеется, и в смехе его звучат потаенные презрительные нотки, и говорит, ну-ну, и она думает, что он такой высокий специалист, что едва ли сможет объяснить ей, чем он занимается, что разговор с ничего не смыслящим любителем не доставит ему никакого удовольствия, и оба эти утверждения равно справедливы. В конце концов, он откликнулся на объявление, чтобы занять свое свободное время. Он снова тянется губами к ее уху, ты расслабилась? — спрашивает он. Пока нет, но надеюсь; он смеется, отпивает еще глоток и снова принимается ее рассматривать, на этот раз слегка прищурив глаза. Да, тотчас произносит Лиза, и, говоря «да», она чувствует, что это правда, она действительно расслабилась. Это правильный ответ, он удовлетворенно кивает и задает следующий вопрос: есть ли у тебя фантазии? Лиза воодушевляется, он интересуется ее характером, и эта видимая бессмысленная бессвязность разговора вызвана только его неуверенностью; руки ее дрожат, когда она отвечает, да, фантазии, да, у меня есть фантазии, она повторяет это слово, как заклинание, она спрашивает себя, как могло так случиться, что та ситуация, которую она воображала в самых своих смелых грезах, могла сложиться так легко и так прекрасно сама собой. Она допивает свой бокал, говорить становится легче, да, фантазии, снова козыряет она и замечает, что все это так, все хорошо и правильно, хотя никто еще ни разу не говорил о ней что-то подобное. Но теперь ее характер открылся широко-широко, как двери величественного замка, в котором ее достоинства стали главным украшением убранства, достоинства, о которых до появления Сёрена она и не догадывалась, нет, не догадывалась, и должен был прийти некто, чтобы взять на себя роль вожатого: вот, дамы и господа, Лиза — это ее живот, здесь сердце, именно в нем обитает ее пристрастие к детективам по понедельникам на первом, а вот это — большое, пестрое и похожее на облако — это, дамы и господа, ее великая фантазия.

Для нее было очень важно передать мне этот разговор целиком, фразу за фразой, при этом она морщила лоб, словно сдавала очень сложный и ответственный экзамен. Между тем я поняла, что только таким путем она — как ей казалось — могла оправдаться за продолжение того вечера. Она продолжала искать недоразумение, лежавшее в основании всего происшествия. Действительно, я очень хорошо могла себе представить, что она восприняла его молчание за добрый знак, в конце концов, северные немцы вообще предпочитают молчать, я явственно видела, как она, словно зачарованная, смотрит, как Сёрен то и дело отпивает из своего наполненного лимонно-желтой жидкостью бокала, как он в балетном ритме проводит по стойке пальцами, правда, только затем, чтобы взять сине-белую бумажную салфетку, поднести ее к своим красным мокрым губам и промокнуть их. Лиза не в силах оторвать взгляд от этого представления, а потом вдруг он перехватывает ее зачарованный взгляд и держит, словно жонглируя им, как мячиком, он улыбается, пойдем, я покажу тебе мою квартиру, и Лиза идет с ним, ведь во всех фильмах мужчины поступают так прямолинейно и решительно, разве нет?

При каждом шаге она словно погружается в податливую вату, не чувствуя земли. Лиза смотрит вниз, на свои ноги, в неоновом свете вывески бара они стали розовыми, как перепончатые лапки фламинго, она хихикает и, пользуясь этим предлогом, на мгновение всем телом приникает к Сёрену. Они идут, то и дело останавливаясь. Вокруг царит непроглядный мрак. Все забегаловки похожи одна на другую как две капли воды. Район вокзала за то время, что они просидели в дискотеке, разросся до масштабов самостоятельного города, стал Молохом, не имеющим никакого разумного плана. Лиза чувствует себя словно в комнате с зеркальными стенами, ибо все вокруг выглядит так, будто фасады баров и клубов бесконечно повторяют друг друга. Ее бы нисколько не удивило, если бы Сёрен, да и она сама пару раз встретились им по дороге. Людей стало больше, но на этот раз, в сопровождении Сёрена, целенаправленно и уверенно задававшего темп, никто не таращится на Лизу, напротив, теперь она сама бесцеремонно рассматривает встречных: там женщина, втиснувшая свои длиннющие ноги в туфли на немыслимо высоких шпильках и показывающая свой маленький зад из-под коротенькой мини-юбки, там группа мрачных мужчин в серых костюмах и желтых галстуках, а там крошечный мужичонка, ведущий на поводке бойцовую собаку, которая идет, низко опустив красные глаза. Обычно стоило Лизе увидеть на тротуаре человека с такой псиной, как она тотчас переходила на противоположную сторону, но сейчас в этом не было никакой необходимости. Что бы ни случилось, все будет хорошо, думает она, и предвкушение радости переполняет ее, омывая теплой волной. Когда Сёрен кладет ей руку на плечо, отчего она пошатывается, Лиза без труда подделывается под его шаг.

Через десять минут они останавливаются перед каким-то домом, криво и косо выступающим к перекрестку улиц, громко топая, поднимаются по лестнице, входят в вестибюль, больше напоминающий туннель с тусклым оконцем в конце. У этого оконца находится дверь, Сёрен нагибается и извлекает из-под коврика ключ, дверь со скрипом отворяется. Лизу охватывает напряжение, она не знает, что ее ждет внутри, набравшись решимости, она делает шаг вперед, но тотчас за ним второй — назад. Она словно хотела дать пространству за дверью шанс стать уютной двухкомнатной квартиркой с круглым кухонным столом, на котором их с Сёреном ждет бутылка красного вина, но квартира остается такой же, какой была — мрачной берлогой.

Еще хуже было то, что кто-то пытался придать ей более приличный вид, но в результате зрелище стало еще более плачевным. В окне было заменено одно стекло, оно выглядело как чистая полоса на фоне жуткой грязи. Кроме того, здесь есть кровать, стул и полуслепое зеркало, украшенное гирляндой лампочек, смутно напоминающей праздничное украшение. Серо-коричневая дверь ведет, наверное, в ванную и возбуждает подозрение, что оттуда в любой момент с довольной улыбкой может вывалиться наркоман. Совершенно ясно, что здесь никто не живет. Настроение Лизы медленно тускнеет, как будто она насыпала в стакан с чистейшим белым молоком порошка какао и теперь держит в руках сосуд с коричневатой бурдой. Она оглядывается, Сёрен запирает дверь изнутри и кладет ключ в карман, он не перестает улыбаться, смотрите-ка, думает она, он думает, что все вышло по его, и теперь он будет спать со мной в этой ужасной комнате.

От расстройства ею овладевает безрассудное мужество, сейчас она отнимет у него ключ, откроет дверь, спустится по лестнице, выбежит на улицу, доберется до вокзала, сядет в электричку и поедет домой, где с головой заберется под одеяло, чтобы навсегда забыть этот ужас.

Но Сёрен ведет себя странно, очень странно, он сгорбившись садится на кровать и просительно смотрит на Лизу, что случилось, спрашивает она неуверенно, сейчас он напомнил ей одну диабетичку, весьма разговорчивую и энергичную особу, которая незадолго до очередной инъекции вдруг распластывалась, как неудачный блин, и просила дать ей немного полежать. Потом, когда ей становилось лучше, она просила стакан воды. Лиза ощущает по отношению к Сёрену поистине материнское чувство, что у него за болезнь, чем может она ему помочь? Ответ следует незамедлительно, Сёрен жалобным голосом спрашивает: можно я тебя одену?

Одену? Лиза ничего не понимает, она лишь чувствует, что здесь происходит нечто нездоровое, почти призрачное, и спрашивает: что ты хочешь этим сказать?

Сёрен наклоняется вперед, шарит рукой под кроватью и извлекает пластиковый пакет, вытряхивает оттуда что-то черное, потом тщательно, как прилежный продавец бутика, разглаживает пакет — только затем, чтобы с еще большей бережностью отнестись к его содержимому. Он протягивает это Лизе с таким видом, будто передает ей сокровища короны. Она заражается его торжественностью и, протянув руки, принимает дар. Она развертывает вещи и рассматривает их. Это две части странной одежды — одежды для ног, нечто среднее между сапогами и колготками, сработанное из мятой резины. Лиза взвешивает странные вещи на ладонях, искоса смотрит на Сёрена, видит в его глазах детское воодушевление, когда он произносит: подожди, я помогу тебе, он быстро протягивает вперед руки и начинает возиться с поясом юбки, при этом он ведет себя как маленький мальчик, который тайком решил поиграть с куклой старшей сестры; все это возбуждает в Лизе немалое любопытство, как будто она по какому-то недоразумению попала в комический кинофильм, фильм со сценами, которые, как сказала мне Лиза, запоминаются без всякой связи с сюжетом; она совершенно безвольно позволяет ему снять с себя юбку, футболку и трусики.

Она сама натягивает на себя резиновые штуки, а Сёрен, чтобы помочь, опускается перед ней на колени, вещи прилипают к коже, сдвигаются вверх с большим трудом. На бедре их приходится затянуть. Сёрен осторожно, словно новорожденного младенца, берет в руки пару туфель-лодочек, отнюдь не новых, напротив, у них сбиты каблуки, а лак верха потрескался — убогость и грубость, плохо сочетающаяся с нежностью, с какой Сёрен прикасается к ступням Лизы; она надевает туфли с высоченными, тонкими, как гвоздики, каблуками и, балансируя, стоит в них на полу, став на добрую толику выше Сёрена. В этом более чем странном наряде, смущенная и сбитая с толку, она, стыдясь и смущаясь, стоит перед ним, но он говорит: ты красивая, и смотрит на нее таким восторженным взглядом, каким никто и никогда на нее не смотрел, и она вдруг думает, что эта жуткая квартирка не так уж и плоха, скорее, она возбуждает, потому что все здесь начинает выглядеть как-то по-особенному, она сама чувствует себя королевой, гордой и привлекательной. Она делает пару шагов — туда и обратно. Эти штуки похожи на актерский наряд, данный ей только на время странного спектакля, участницей которого она стала по воле случая. В слепом зеркале она видит результат: она видит незнакомку, абстрактную персону, картину — белую сверху и черную снизу, и тут, пока она смотрит на свое отражение, Сёрен включает свет, и теперь Лиза видит себя по-иному, совершенство формы расплывается яркими, пестрыми пятнами, как изображение Мадонны в витраже средневековой церкви.

Пораженная, она смотрит в зеркало, видя, как к ней приближается какой-то силуэт — это человек — голый и белый. Он молниеносно разделся, она чувствует во рту его язык, он не такой, как у Клауса — мягкий и похожий на улитку, нет, у Сёрена язык маленький и твердый, такой твердый, что под его напором она вынуждена разжать зубы. Мне снять все это? — спрашивает она ему в рот, она сама ужасается своему голосу, звучащему, как укус. Нет, отвечает Сёрен, продолжим дальше, теперь включи свою фантазию, напряги ее, с этими словами он ложится на кровать, маленькие разноцветные лампочки освещают его сверху, словно игровой стол. Лиза неуверенно наблюдает за тем, как его член поднимается вверх, становясь похожим на ручку переключения передач, кажется, он чего-то ждет, но она не знает, чего именно.

Полежав так некоторое время, он сквозь зубы бормочет невнятное ругательство, перекатывается на бок и с недовольным вздохом наваливается на Лизу. Она чувствует сильный толчок, ей больно, она кричит. Он прижимает ладонь к ее рту, я не думал, что ты такая страстная, говорит он. После этого она лишь тихонько хнычет, стараясь освободить голову из-под его тяжелого тела, чтобы глотнуть воздуха. Поначалу все это омерзительно, страшно и противно. Но потом она видит его лицо.

Оно исказилось, став совершенно, абсолютно несимметричным, словно незаметный шов из белесых ресниц и бровей соединил части лиц двух разных людей, и именно это различие и единство в экстазе напомнило Лизе направленное в себя выражение лиц соревнующихся рыбаков, виденных ею в документальном фильме о море, те люди не обращали никакого внимания на камеру, и Лиза — и это почти доставляет ей удовольствие — тоже наблюдает его закрытые глаза, открывающийся и закрывающийся рот, издающий тихие стоны в такт движениям между ее ног. Боль грохочет и пульсирует, тело Лизы съежилось до размеров родинки на руке, но, несмотря на то что из-за сильной боли слезы струятся из глаз, заливая лицо, она одновременно чувствует облегчение, ибо боль ушла из сердца и переселилась на крошечный плацдарм между ногами, став обозримой и управляемой. Она стала стрелой ненависти, ненависти к нему и к себе, и ей нравится это чувство. Действительно нравится. Комично, не правда ли? Но потом все вдруг и неожиданно кончается. Бедра залиты смесью крови и спермы, Сёрен скатывается с нее и, съежившись, лежит рядом. Он умиротворен и кажется спящим. Эй, неуверенно окликает она его, но он в ответ лишь рычит что-то невразумительное и угрожающее. Лиза замечает паука, крадущегося по простыне в ногах кровати, видит грязные подтеки на стенах, ей вдруг становится невероятно тошно, а от выпитого алкоголя она чувствует себя на самом деле плохо. Она встает, бежит в ванную, пытается вырвать, но из этого ничего не выходит, тогда она, морщась от боли, ополаскивает несколькими пригоршнями воды свое онемевшее влагалище. Некоторое время она неподвижно стоит на месте, тупо глядя в раковину, пока не замечает, что в сливном отверстии застряли короткие курчавые волоски — такие не растут на голове.

Она медленно начинает осознавать, что сегодня произошло, а что — нет. Сёрен, хрипло произносит она, я ухожу, да, проваливай, не очень дружелюбно откликается Сёрен, даже не посмотрев в ее сторону, и она довольна, что не надо больше ничего говорить. Быстрыми, уверенными движениями она начинает натягивать на себя одежду. Кожа ее стала во многих местах липкой от пота Сёрена. Надевая футболку, она коротко вспоминает, как накануне вечером, приняв душ и натершись кокосовым молочком, примерила все пять своих юбок в сочетании с разным верхом, пока наконец не нашла комбинацию, показавшуюся ей самой подходящей. Она бы с удовольствием сейчас посмеялась над этими приготовлениями, но это у нее не выходит, так как из глаз продолжают капать слезы. Оказалось, что нет никакой разницы, во что она была одета. Она перестает плакать, когда, пошарив в кармане брюк Сёрена, достала оттуда ключ, открыла дверь и вышла на лестницу. Она понимает, что если это началось, то уже никогда не кончится.


На улице свет утреннего солнца неистово выстреливает ей в глаза, как будто оно швырнуло в них горсть перца. Солнечная слепота бросает Лизу вперед, она едва не сталкивается с мусорщиком, мужчиной в оранжевой куртке, который щипцами собирает с земли всякий хлам, при этом мужчина выглядит как неутомимо клюющая большая голодная птица. Жизнь здесь идет своим привычным чередом, к вящему разочарованию Лизы, никто не обращает на нее ни малейшего внимания. Блондинка в змеиных кожаных штанах, наверное, уже ушла домой спать, или нет, вероятно, она с кем-нибудь познакомилась и теперь не должна — как Лиза — встречать утро в прискорбном одиночестве. Она делает последнее усилие, чтобы сдержать подступающие слезы, но это ей больше не удается, мир начинает расплываться перед ее взором, преломляясь в голубые небесные и ярко-желтые солнечные тона, фон разлетается на массу цветных точек. Она торопливо сворачивает за угол и едва не налетает на молодого человека в драной джинсовой куртке; руки его снова растопырены, или он их вообще не опускал? Он хочет взлететь, думает Лиза, но у него ничего не выйдет, и никакие наркотики не помогут. Как могла она принять этого чахлого придурка за знак надежды? Внезапно ей чудится, что она, в этот утренний час, на этой улице привокзального квартала, слышит голос, голос того самого бога, который заставляет всех плясать под свою дудку, он говорит, мсти, отомсти ему, это же так легко, достань из сумочки пистолет и выстрели… молодой человек, почти мальчик, не смотрит на нее, широко распахнутыми глазами он смотрит в темное небо, смотрит так, словно взор его блуждает по таинственным стенам никому не видимого внутреннего музея, и Лиза — да — ничего не предпринимает, она осторожно прикрывает дверь, оставляя молодого человека наедине с собой там, где он может остаться один навсегда.

Она окидывает его ироническим взглядом, да, эта ночь встречи с незнакомым Сёреном стала особенной, а именно ночью, после которой она окончательно и навсегда отказывается от всякой надежды. Никогда и никто не полюбит Лизу с ее спаржевым телом, никогда и никто не захочет проводить с нею время, никто не захочет есть из ее фарфорового сервиза, из белых тарелок с голубой каемкой, ее всегда будут обходить такие вот блондинки в штанах из змеиной кожи, пусть даже они вообще не умеют готовить. Эта ночь окончательно и бесповоротно доказала ей, что никогда не придется ей пережить настоящую нормальную любовь, что она должна что-то придумать, может быть, пистолетом заставить людей прикоснуться к ней, в невероятной, жуткой тишине, широко разлившейся по улице, смотрит она на фигуру Христа перед собой, на тонкого очень молодого человека, на его радостный взгляд, который — пораженная Лиза явственно это видит — в смерти становится еще радостнее, словно она напоследок доставила ему последнее удовольствие.

КРУГ МОЛНИИ

Выйдя на пенсию, он стал усиленно интересоваться тем, что его окружало, и притом не просто обычными вещами, а незаурядным в повседневности, так же как и частыми необыкновенными явлениями, и каждый раз, когда он, сидя в своем любимом кресле, шуршал страницами «Природные феномены и иллюзии» — августовский номер трехлетней давности, — он радовался наглядному и ясному, оснащенному графиками и фотографиями описанию теории шаровых молний новозеландцев Дайниса и Абрахама, как тому факту, что каждый упомянутый ими признак в точности соответствовал его собственным воспоминаниям. Да, именно такими они и были: светящимися желто-оранжевыми или голубоватыми, радиусом от пяти до тридцати сантиметров, но живущие лишь считаные секунды. Они и вправду, прежде чем исчезнуть, прыгали по земле, словно волейбольные мячи. Правда, он не видел, чтобы они залетали в дома, но даже это его радовало, ибо это могло привести к большой беде. То, что они представляли собой побочный продукт обычной лидерной молнии, означало, что состоят они из раскаленного кремния.

Оба экземпляра, виденные им самим, пронеслись от него на довольно большом расстоянии: один раз — когда он убежал с классного собрания и гроза застигла его в чистом поле, а в другой раз — когда он получил у оптика новые очки и ехал по лугу на велосипеде. Как они были красивы. И теперь, водя толстым серым пальцем по глянцевой сверкающей таблице, он ясно представлял их себе — эти два округлых огненных ядра, мощные, как гениальная мысль, и неуловимые, как чувство.

Все предложения и числа статьи он знал практически наизусть, но снова и снова перечитывал их, проверяя свою память, и сейчас ему страшно мешал шум, который Софи подняла на кухне, включив свой любимый аппарат — миксер. Назойливый шум действовал ему на нервы, и он, злясь на жену, заодно вспомнил, как накануне вечером — в который уже раз — тщетно пытался изложить ей свои новаторские мысли о том, что при каждой грозе возникают маленькие шаровые молнии, но возникают они в самом начале, при первых ударах грома, скорее как увертюра, нежели заключительный аккорд, и поэтому-то они ускользают от внимания ученых, которые занесли гром в разряд обычных акустических феноменов и не видят никакой нужды пересматривать это умозаключение. Собственно, и американское общество «Друзья неизученных явлений» ответило на его предложения маленькой брошюркой с закоснелыми утверждениями некоего молодого, но раннего научного работника. Именно поэтому Карл думал: как было бы чудесно, если бы его поддерживала, по меньшей мере, его собственная жена. Но вчера вечером Софи, когда он снова завел разговор о молниях, демонстративно уткнулась в детектив, буркнув: «Шаровых молний не существует».

— Ха, еще как существует, просто не каждый их видит, — ответил он, ехидно сделав ударение на слове «каждый», он пытался сохранить гордость, но внутренне был разочарован, снова получив щелчок по носу за свою вечную тему.

Карл встал, чтобы размять конечности — пусть воспользуются шансом, они и так каждый раз засыпают, стоит ему сесть. Он согнул и разогнул шаровидные суставы, потом поднял и вытянул вперед левую ногу и держал ее на весу до того, как неприятное ощущение онемения сменилось еще более неприятным чувством ползания мурашек, дождавшись восстановления того, что он считал нормальным ощущением. Его угнетало не засыпание тех или иных частей тела само по себе, расстраивал притаившийся за этим неприятный факт: его члены вышли из подчинения, они устали от жизни больше, чем он сам; его дух, его интеллект, синапсы в его голове так и норовили бросить его в беде, развалить на части и раздавить. Но, вероятно, они и не могут вести себя по-другому, и в этом его вина, ибо, по зрелом размышлении, он слишком много энергии растратил на углы и закоулки своего собственного мозга, обделив остальные части тела. Чтобы отвлечься — в конце концов, мысли об усталости сродни мыслям о смерти, — он подошел к окну. Открывшийся вид радовал глаз. Как же это хорошо — занимать квартиру в доме, расположенном на склоне холма, дом, правда, был покрашен в желтый цвет и сильно смахивал на плоский сырный пирог, да и выглядел не слишком импозантно, но имел то преимущество, что из окна открывался замечательный вид на иногда бледное, как молоко, иногда мерцающее и синеватое, иногда — чаще всего почему-то по вторникам — зеленоватое небо над городком. Хотя сегодня там, наверху, ничего не происходило — на небе не было ни облачка, солнечные лучи не пробивались косыми полосами, а весь небосвод представлялся пустотой, залитой кобальтовой синевой. Но эта глубина неба наполняла его радостью и восторгом предвкушения — вечером обещали грозу.

Он удостоверился в удобстве своего наблюдательного пункта — кресло углом придвинуто к окну, полевой бинокль наведен на резкость, фотоаппарат поднят на нужную высоту на хитроумном самодельном штативе, блокнот под рукой, — в это время раздался звонок в дверь. Он был почти рад этой помехе. Как прекрасно начать подготовку заранее, за целый день, чтобы можно было воспользоваться паузой, подойти к двери гостиной и послушать, что происходит в прихожей. Он не сразу понял, чей это голос.

— Вы хотите — простите, не поняла — что?

— У меня завтра будет вечеринка, и я хочу снять для вас номер в отеле на завтрашнюю ночь. Это внизу, в «Золотом Орле». Чудный отель, вы наверняка его знаете.

Ага, подумал Карл, так это склонная к развлечениям молодая женщина, занимающая пристроенную на чердаке квартиру, — при всей красоте вида, открывающегося из окон, этот дом имел еще один недостаток — он весь не принадлежал Карлу и его жене. У юной соседки постоянно творилась какая-то суета — все время кто-то приходил или уходил, и Карл уже начал различать походки разных гостей — этот галопирует, как конь, этот топает, как слон, эта вальсирует… Он с удовольствием бы предложил этой даме — видимо, студентке — открыть пивную, но где-нибудь в другом месте.

— У нас, наверное, будет очень шумно, а там вы сможете прекрасно выспаться… к тому же это будет неплохим развлечением…

— Гм, — задумалась Софи, она была явно заинтригована, и Карл плотнее прижал ухо к холодному дереву двери, надеясь, что ответ жены будет в его вкусе.

— Это как-то очень неожиданно, но звучит заманчиво. Ну хорошо… Да, но муж. Я должна спросить мужа.

Он ждал этого, но все равно вздрогнул, когда она пронзительным голосом заверещала: «Ка-аа-рр-л!» Он сосчитал до одиннадцати и только потом открыл дверь, чтобы соблюсти должные приличия и снова выслушать известную ему идею молодой соседки. При этом в голове его тяжело ворочалась мысль: надо с порога отклонить предложение, в самом деле, это же полная бессмыслица объяснять, какое возбуждение испытывает он, наблюдая грозу, как невероятно она красива, каково это — видеть шаровую молнию, в этом есть что-то несравненное, это немного напоминает секс — в этом возбуждении есть что-то утешающее и одновременно жутковатое, ибо возникает чувство приближения к границам чего-то неуловимого, непостижимого, но одновременно сущего. Нет, пусть даже завтра вечером над головой будут плясать слоны, он накроется с головой одеялом, и этого будет довольно. Сейчас он мог думать только об одном — о грозе. Он сунул руки в карманы домашней куртки, сделал непроницаемое лицо и, выдержав для приличия паузу, изрек: «Уйти из квартиры? На завтрашний вечер? О нет и еще раз нет. Спасибо. Празднуйте и не волнуйтесь. Мы остаемся дома».

Он с удовольствием отметил, что гостья, хотя и была раздосадована таким ответом, не осмелилась тем не менее возражать, что эта любительница празднеств опустила глаза, разглядывая носки туфелек, которые сейчас повернутся на сто восемьдесят градусов, чтобы вынести посетительницу на лестничную площадку, но в это же время он заметил, что жена строго, очень строго на него смотрит.


Отель и правда оказался на удивление хорош. Это был образчик старинной гостиницы, с украшенным золотыми виньетками гербом, висящим над дверью, с узкими, как бойницы, окошками первого этажа — правда, на верхних этажах окна, к счастью, были широкими, с огромным, как пустыня, ковром, окруженным зелеными растениями. Едва они вошли, как им навстречу устремился консьерж — вручить тяжелый ключ с золоченым шаром, на котором был вытиснен номер. Отдав ключ, консьерж исчез так же стремительно, как и появился, словно его дернули за невидимую пружину.

Маленький посыльный втащил сумку Софи и более объемистый чемодан Карла с принадлежностями для наблюдений в номер триста восемь, и, пока молодой человек демонстрировал, как включать лампы и как закрывать дверь на цепочку, Карл встал у окна и выглянул наружу — его интересовал только вид. В долгих переговорах с женой, по ходу которых он шаг за шагом уступал свои позиции, Карл выторговал условие: они пойдут в отель только после того, как позвонят туда и закажут номер с самым лучшим видом из окна; в этих делах она, безусловно, превосходила его, и, кроме того, в случае неудачи он оказался бы прав во всем, хотя, сказать по правде, для сомнений не было никаких оснований, она так весело насвистывала, пакуя вещи, что он не захотел портить ей настроение, тем более что ночь в отеле была прекрасным поводом замечательно провести время вдвоем. Вид из окна, конечно, оказался средним для такого значимого наблюдения, но лучше, чем он ожидал. Окно было не такое широкое, как дома, но зато открывалась более дальняя перспектива — было видно пространство за церковью и расстилавшийся дальше лесок. Сегодня была пятница, половина восьмого вечера, и его отвлекло столпотворение под окнами, в пешеходной зоне. Люди внизу толкали, обгоняли друг друга, давясь в невероятной сутолоке. Они были столь многочисленны, что Карлу показалось, что они размножаются, пока он на них смотрит. Все это движение происходило в таком умопомрачительном темпе, что в Карле пробудилось желание, подобно кинорежиссеру, остановить картинку, чтобы выхватить из толпы фигуры отдельных людей и поговорить с ними, спросить, по какой надобности они так торопятся. От этих философических мыслей его оторвал земной голос жены: «Чарли, что ты так долго торчишь у окна? Хочешь выброситься?»

Едва он повернул голову на ее голос, как заметил отброшенное ему прямо в глаза бесстыдным зеркалом шкафа отражение его собственной улыбки, похожей на судорожную гримасу комичного высохшего старичка. Старичок был одет в темно-серые вельветовые брюки с пузырями на коленях и в дымчато-серый свитер. Карл во все глаза уставился на свое одеяние. И брюки, и свитер были вещами, которые он высоко ценил уже много лет, он был убежден, что и они должны платить ему тем же уважением, но сейчас они беззастенчиво показали, что ничего подобного они в отношении него не чувствуют. Вещи без всякого намека на элегантность свисали с плеч и зада, стремясь вниз всеми своими складками и нисколько не соответствуя фигуре. Правда, он был таким же худощавым, как и в прежние годы, никакого брюха, даже намека, все в полном порядке. И вообще, что это за идиотская идея вешать в спальне гостиничного номера зеркало в человеческий рост. Шкаф был бы хорош и без этой штуки в дверце. Вздохнув, он пришел к выводу, что его лучшие годы остались далеко позади, когда вся эта мебель была деревьями в густых скандинавских лесах.

— Отойди-ка от зеркала, — скомандовала Софи — он давно понял, что она непостижимым образом умеет читать его мысли.

— Иду.

Она с наслаждением растянулась на кровати, слегка прикрывшись одеялом, что, правда, нисколько его не удивило, ибо она очень охотно вступала с ним в конкуренцию за вещи, которыми он тоже с радостью бы занялся, и, самое главное, ей весьма часто сопутствовал успех. Сегодня он испытывал вожделение, ибо она в тот момент была особенно хороша. Под розовым вязаным жакетом была надета синяя блузка, две верхние пуговицы ее были расстегнуты, обнажая нежную белую кожу, и это с новой силой напомнило ему, что в почти пятьдесят пять лет в его жене начали происходить какие-то необъяснимые перемены. Он мечтательно смотрел на ее декольте, на белый треугольник кожи, неправдоподобно, необыкновенно гладкой, словно это было основательно выглаженное полотно, выглаженное так хорошо, как уже давно нигде не гладят и постельное белье, даже в этом распрекрасном отеле. Сначала ему пришло в голову, что она просто красиво стареет, но потом он заключил, что она, напротив, совсем не стареет. Лицо было абсолютно гладким, кожа бела, как сахарная глазурь, ни одной морщины. Лицо лучилось женственным лунным сиянием, волнующей девственностью, хотя он тысячи раз овладевал ею. Карл молча смотрел на ее движущиеся губы, они стали розовыми, утратив красный цвет, да и все ее тело окрасилось в пастельные тона, стало чище, белее. Даже глаза казались ему теперь более светлыми, более блестящими, и — словно новое содержание потребовало новой формы — похудело и приобретшее полноту лицо, словно некий таинственный скульптор освободил от лишней материи выразительный овал. В последнее время Карл все чаще спрашивал себя, не стоит ли ему поговорить с профессором Туком, его старинным приятелем, и обсудить с ним неподверженность Софи старости, он мог бы посмотреть, какими кремами она пользуется, да и осмотреть ее саму, правда, для начала хватило бы и того, чтобы они с Туком встретились за дружеским ужином, куда можно будет пригласить и Софи, она охотно ходила в рестораны и вообще любила поесть — что угодно, и где угодно, и когда угодно, а там Тук мог бы под каким-нибудь предлогом ее осмотреть. Но, скорее всего, из этого обследования все равно не выйдет ничего путного, они не узнают ничего, кроме того, что Карл может понять и сам, пусть даже его знания психосоматики были довольно скудны. По его мнению, все дело было в почти совершенных, спокойных и исполненных любви условиях, в которых она жила с ним, принимая в дар от него многолетнее счастье, каковое она так удачно умела консервировать и сохранять. Они познакомились в самый разгар войны, у нее не было ничего, кроме простенькой шляпки. Он сделал ее женой старшего полицмейстера, матерью достойного сына, а теперь еще и бабушкой двух замечательных внуков, щеголявших щербатыми ртами. Он окинул Софи испытующим взглядом.

— Что ты так на меня смотришь? Ты видел это покрывало? По-моему, оно недурно. — Она помахала материей перед его лицом.

Эти слова снова напомнили ему о том, как часто произносит она какие-то совершенно неинтересные вещи. Но теперь это нисколько ему не мешало — с тех пор как он смог понять, что удовлетворенные собой женщины не очень возбуждают мужчин, особенно тех, кто принес им это удовлетворение. Он присел на край кровати, погладил ее по шее, провел рукой по груди, коснулся живота, одновременно слушая при этом ее замечания, она вдохновлялась всем, что окружало ее — касалось ли это абсурдных мыслей из какого-то журнала, звонка подруги, телевизионного фильма или, как здесь и сейчас, гостиничной обстановки, вид которой побуждал ее поменять обстановку дома, о чем она сейчас громогласно вещала Карлу. Подобно всем этим навороченным театральным декораторшам, с которыми много лет хороводился их сын, она страдала неуемной страстью к новшествам — она меняла занавески и переставляла мебель, отчего в душу Карла закрадывался страх, что в один прекрасный день он заблудится в собственной квартире, и он был счастлив, что в ней есть такие надежные и бессменные ориентиры, как туалет и ванная.

— Нам бы не помешала более уютная спальня, — трещала Софи, — у нас очень красивое постельное белье, но спальню мы не меняли уже пятнадцать лет. — Он рассеянно смотрел на кровать, на сидящую на ней Софи, любовался ее прохладным телом поверх белой массы одеял и покрывал, телом, под внешней прохладой которого скрывалось мягкое тепло. — Разве это не восхитительно — находиться здесь, разве это не радостное событие, причем бесплатное, пусть молодые люди веселятся, я нахожу этот отель превосходным, у нас сегодня есть кабельное телевидение, мы можем пойти поесть, все входит в счет, к тому же мне не надо готовить. — Он пропускал ее слова мимо ушей, сейчас они, словно гром и гроза, были всего лишь акустическими феноменами.

— Перестань смотреть в окно, мне становится жаль тебя до слез, разве тебе не хочется сначала посмотреть телевизор, а потом заказать какую-нибудь еду? Э, ты слышишь мой вопрос?

— Прости, — ответил он, — я что-то не очень его понял.

— Ты снова думаешь о своих дурацких молниях?

— Нет, нет.

Он притянул ее к себе, зная, что сейчас они сплетутся, проникая друг в друга, в плотный узел. Он любил это соединение, когда они свивались в клубок днем, это была приятная, эффектная и возбуждающая игра; взаимодействие многолетнего опыта и интуиции, доведенных до совершенства за тридцать пять лет совместной жизни. Он находил, что Софи слишком отвлекается, хотя в действительности она по-прежнему была очень сосредоточенна и целеустремленна, между делом она производила гибкие движения, раздвигала ему губы двойным касанием языка, чем немало удивляла его. В следующий момент он испытывал удвоенную радость от, казалось бы, давно заученных рутинных движений. Он забыл о своей одержимости шаровыми молниями, теперь он был одержим женой.


— Перед грозами, — заговорила она позже, когда они сидели у окна с аперитивом и арахисом из мини-бара, — перед грозами ты всегда особенно хорош, это — в виде исключения — обнаружила я. — Она играла пультом дистанционного управления, беспорядочно переключая каналы, в самом деле, даже в самые блаженные минуты уединения ей приспичило схватиться за злосчастный пульт и заполонить комнату четырьмя блондинками-ведущими, больным лейкемией ребенком, супругой миллионера и целой ордой патлатых демонстрантов. По счастью, это длилось недолго, через несколько секунд она зависла на третьем канале.

— Место преступления, — произнесла она с видимым воодушевлением, показавшимся ему весьма странным ввиду того факта, что речь-то шла о регулярно выходящем в эфир сериале, — это комиссар Бринкман.

Спустя три минуты Карл был на сто процентов уверен, что они уже видели этот сериал о месте преступления, этот котлован, где нашли труп, показался ему до боли знакомым, и он тотчас заподозрил рыжеволосую вдову, для чего, собственно говоря, не было никаких оснований, но он, молча погладив Софи по спине, сказал:

— Ты его выключишь, когда начнется, ладно?

Фильм закончился до первых раскатов грома, они принялись ждать, удивительно, но именно она настояла на том, чтобы придвинуть к окну не кресло, а целый диван, и он, донельзя довольный ее вежливым интересом к его метеорологическим изысканиям, кряхтя и вздыхая, перетащил диван. Через пару минут оглушительной тишины, заставлявшей его ждать грозы с еще большим напряжением, Карл сказал:

— В старые времена люди верили, что молния и гром — орудия богов, свидетельства их гнева, теперь же мы знаем, что это всего лишь природные явления.

Софи, уютно устроившись в его объятиях, заметила:

— Очень красивые явления.

В воздухе царила полная неподвижность, но он доподлинно знал, что происходит, он знал, что сейчас, в данный момент, теплый, влажный воздух стремительно поднимается в холодные верхние слои атмосферы, и через несколько томительных минут он действительно увидел, как в небе начали громоздиться башни облаков — cumulonimbus — кучево-дождевые облака, которые часто путают с облаками cumulus — просто кучевыми, облаками хорошей погоды, которые громоздятся в небе, похожие на гигантскую, нависающую с высоты грядку цветной капусты.

Он отодвинул Софи в сторону и прошептал:

— Смотри.

Она послушно села рядом, притихла и, как это ни удивительно, не стала возмущенно фыркать, она вообще не произнесла ни слова, но стала вместе с мужем смотреть, как редкие солнечные лучи просеивались сквозь прорехи в мощных облаках. Сила этого света внушала ему благоговение, она снова и снова напоминала ему о том, что там, наверху, на сияющем троне, восседает верховный правитель, Бог, требовательный, всемогущий, неутомимый. Карл подавил в себе порыв отмахнуться от облаков, бросить им вызов.

Потом грянул гром. Он видел, как сверкнула ветвистая молния. В ее свете небо превратилось в осколки некогда целого. Но как бы впечатляюще это ни выглядело, то была всего лишь нормальная разветвленная молния, ничего экстраординарного, и это немного разочаровало его. Если не считать того, что ему в этот момент впервые пришло в голову, что молния похожа на варикозную вену.

— Вот сейчас, — сдавленным голосом произнес он.

Но все уже закончилось. Вода с грохотом рухнула с неба, словно стена, возникшая из серого Ничто; он услышал, как внизу взревел стартер автомобиля, а немного дальше он рассмотрел округлый красный источник света, но, вероятно, да нет, не вероятно, а почти точно, это был стоп-сигнал. Мир поплыл перед его глазами. Он был безмерно разочарован. Надо было сосредоточиться, сконцентрировать внимание — по-иному он не мог объяснить случившееся. Но, может быть, это круглое и красное был все же не стоп-сигнал, а маленькая шаровая молния?

— Все кончилось, — осторожно произнесла Софи.

И он, повинуясь какому-то импульсу, сказал:

— Была одна, правда, не очень большая. — Но прозвучало это не слишком убедительно, да он и сам не слишком в это верил. Но именно поэтому он воспрянул и спросил жену: — Ты ее видела? — Он промолвил это просительно и даже смиренно, надеясь, что она не заметит, что на глазах его вот-вот выступят слезы.

Но она выглядела неуверенной и даже испуганной.

— Я не знаю, да, мне кажется, что видела. — Она пролепетала это так невнятно, что он не сразу ее понял, но это был ответ на его вопрос, и им она сказала, не более и не менее, что на этот раз что-то увидела она — она, а не он. Непонятно. Как могло случиться, что на этот раз ее глаза оказались проворнее, а взгляд более сосредоточенным? Он посмотрел на жену: она смущенно улыбалась, дружески, без тени иронии, словно застигнутая врасплох происходящим.

В его голове как будто что-то треснуло… если она возобладала его способностями… то означает ли это, что произошел обмен, передача энергии от одного тела другому?

Он считал это вполне возможным.

— Так, значит, ты что-то видела, — вопрос прозвучал как утверждение, и она посмотрела на него влюбленными глазами, — такое круглое, оранжевое, не так ли, я тоже это видел.

Карл подумал, не стоит ли ему сказать о стоп-сигнале, но, с другой стороны, откуда мог взяться автомобиль в той стороне — ведь там же лес, а практичная Софи, если бы это был стоп-сигнал, не раскрыла бы рта.

— Ну и?.. — спросил он. — Я хочу сказать, как ты ее нашла?

При этом он так крепко обнял и прижал ее к себе, что едва расслышал ответ, произнесенный ему в плечо: «Очень красивой».

Но он-то знал, что это было нечто большее, куда большее, нежели просто красота, это было чудо, ибо то, что произошло, означало, что они с Софи оказались в состоянии проникнуть в неизведанное, раздвинуть границы опыта и, возможно, в результате истинного поиска обрели знание, каковое было невероятно трудно добыть, да, именно так, какой же дар они получили!

— Но ты не будешь завтра утром говорить, что сказала так мне в угоду? — поинтересовался он уверенности ради.

И она ответила:

— Нет, не буду. Я ведь уже сказала, что люблю грозу.

И пока она многословно принялась расписывать увиденное, а он при этом тискал ее и прижимал к сердцу, в его голове родилась новая теория, гласившая, что способности могут передаваться, но непременной предпосылкой этого могла быть только великая любовь между двумя людьми, такая великая, что от нее невидимое становится видимым, а неслышимое — слышимым, любовь, которая допустила даже, что Софи безнаказанно и нетерпеливо спросила: «Можем ли мы, наконец, заказать что-нибудь поесть?» — и при этом состроила такую гримаску, словно победила мужа по всем статьям. Он не обратил на это ни малейшего внимания, ибо был совершенно счастлив.

Весь мир — это абажур, а он — Карл — его свет.

ЗИГЗАГ, ИЛИ СЕМЬ СМЕРТНЫХ ГРЕХОВ

Нетте открыла окно, высунула нос на улицу, и в лицо ей тотчас ударил ледяной ветер, дитя морозного января, решетка строительных лесов образовала ломаную зигзагообразную линию на фоне хрустально-синего зимнего неба, складываясь в воображении Нетте в прихотливый узор. Внизу, помидорно-красная от мороза, усаживалась в такси фрау Папатц, Катарина Папатц, дама, вся похожая на непререкаемый сигнал стоп. «Дальше, скорее, осторожно», — голос неумолим, как математическое доказательство, никаких капризов, определенно никаких, каприз. Должно быть, Папатц рычит на шофера: «Это если такси не прибавит скорости на следующую пару метров, гони ради всего святого, плачу сто сверху, если мы вовремя успеем в аэропорт». Фрау Папатц хочет улететь в Париж, а Нетте остается жить в ее квартире. Au revoir, Madame, не волнуйтесь, мы не сделаем тут ничего плохого.

Нетте сует руку в карман джинсов, достает смятую пачку, закуривает сигарету, тонкую, длинную серебристую трубочку, сияние в полутьме, курить до четырнадцати запрещено, белая пепельная полоска, серое колечко и рыжий огненный кончик. Она рисует в воздухе кружок. Огненный круг сигареты необычайно красив, сколько красоты в маленьком огоньке, она затягивается, долгим вдохом втягивая в себя эту красоту. Тьма на мгновение рассеивается, становится виден погружающийся в черноту мир, холодом вторгающийся в открытое окно. Там впереди навечно застыл зигзаг лесов. Маляры давно ушли. Половина дома окрашена заново — в нежный лимонно-желтый цвет, вторая пока осталась грязно-фиолетовой. В воздухе носятся редкие снежинки, одной вздумалось залететь в нос Нетте, но в последний момент этому воспротивился капризный ветер. Нетте хочется ощутить прикосновение снежинки, но желание это бессмысленно, как ее полет, и Нетте не разочарована, ибо разочарование так же бессмысленно. Она щелчком выбрасывает на улицу едва докуренную до половины сигарету и закрывает окно. Пора звонить.

55 70 600. В трубке каркающий голос Мари: «Алло, кто это?» Потом: «Ах, это ты, но что случилось, где ты?» Нетте представляет себе Мари у телефонного аппарата, как та, потея, играет телефонным шнуром и, глядя на дисплей, видит незнакомый номер. Нетте говорит, что присматривает за квартирой одной женщины, которая часто делает покупки у матери, фамилия дамы Папатц, «и Папатц боится воров, так как дом красят и он облеплен лесами, а самой Папатц надо в Париж».

Мари задумывается и замолкает, Мари — тугодум. Нетте вспоминается сцена в принадлежащем матери магазине одежды. Улли и она заехали за матерью, чтобы втроем пойти в пиццерию, но мать оказалась не готова, она подкалывала подол фрау Папатц — среди щеголяющих на шпильках толстух пошла мода на короткое. Потом Папатц заявила, что ей нужен homesitter на бесконечно долгие выходные. Почему бы таким не мог стать сильный молодой мужчина, вот Улли, да, он, и даже вместе со своей потрясающей сестрой… Homesitter! Нетте сразу воскликнула: «Нет!», потом еще раз, чтобы до госпожи дошло, но Улли тотчас сказал «да». Нетте посмотрела на часы. Комично, что Улли до сих пор нет — это притом, что он проявил такой интерес. Змеиная улыбка, дружеский тычок в бок, шепоток «сделаем — долгие выходные в укромном уголке».

— Мари! — Нетте начинает терять терпение. — В чем дело, ты не придешь?

— Смотреть видео?

— Со мной, — сказала Нетте. — Но тебе придется захватить видео с собой, я не могу здесь ничего найти, даже странно, зачем ей проигрыватель.

— Может быть, у нее какие-то особенные видео, которые она просто от тебя спрятала.

— Не, не думаю, — говорит Нетте, — ты бы тоже не подумала, если бы хоть раз ее увидела. — Она подумала о Папатц: ее парфюмерных пристрастиях, ее натянутой улыбке. Волосы на голове уложены в виде раковины, прическа открывала уши, похожие на аксессуары, на дополнение к вдетым в мочки серьгам. Нет, у такой женщины не может быть тайной жизни, как не может быть ее у рождественского бумажного сусального ангелочка, и Мари не стала углубляться в тему, ей просто что-то пришло в голову, определенно, ей что-то пришло в голову.

Нетте уже давно заметила, что Мари очень долго распаковывала мысли, пришедшие ей на ум. В таких случаях Мари начинала шумно дышать, фыркать и только потом произносила что-нибудь членораздельное. Теперь она — тоном обладательницы великой тайны, тайны по меньшей мере государственной — сообщила:

— Пожалуй, я кого-нибудь с собой приведу. Наверное, Даниэля, он в тебя втюрился по самые уши.

— Ну, давай, — отвечает Нетте. Даниэль очень мил, но то милое, что находила в нем Нетте, заключалось в том, что Даниэль, в определенном смысле, был никто. Взбитые сливки к пудингу. Добавка. Даниэль. Такой робкий. Совсем не такой, как Улли.

На другом конце провода снова шумно задышали. Мари думала.

— В восемь часов, — предложила она.

Нетте посмотрела на часы, толстый кусок черного пластика, браслет, больше похожий на собачий ошейник — он привязывал руку ко времени — тик-так — она любила часы без цифр за их ненавязчивость, неточность, за их круглые белые лица — время и без того нахально вторгалось в жизнь. Сейчас, должно быть, не позже половины седьмого. Взгляд Нетте перескакивает с циферблата на сустав. Большая плоская кость, Нетте щиплет себя за руку. Она здесь. Да, это так. Неужели она в этом сомневалась?

Мари снова громко пыхтела и сопела — теперь ей нужен был адрес. Нетте, наконец, дождалась, когда Мари положила трубку, и снова осталась одна. Однако, стоп, не одна, за спиной шевелилось что-то черное, какая-то чернильная клякса в форме большого кота. Нетте даже испугалась — она совсем про него забыла. Она сделала шаг к нему — кот, громко мурлыча, не сдвинулся с места. Она провела рукой по шерсти, нащупав в мехе утолщения, они казались пришитыми к бокам прядями — перс, естественно. Животное, не торопясь, изящно повернуло свою огромную треугольную голову. Царственная кошка.

Кота звали Мартин, эта Папатц представила его с такой гордостью в голосе, словно кот был ее личным изобретением, словно она сама родила его своим густо вымазанным красной помадой ртом, который жеманно открылся, чтобы произнести: «Аааа эээто Маааартиин. Вы должны его гладить». Нетте очень нравилось, когда к ней обращались на «вы».

Спортивная сумка лежала там, где Нетте ее бросила, рядом с пластиковым пакетом, в котором лежали учебники математики и английского — она не желала их видеть, при одном воспоминании ее охватывало раздражение — работа, числа, черные мелкие птичьи лапки на грубой бумаге. А этот английский — отвратительные, булькающие где-то в горле слова. Она слабо успевала по этим двум предметам, и книги всюду сопровождали ее, они всегда были с Нетте — в трамвае, в рюкзаке и на каникулах. Она сложила все на диван и прикрыла одеялом. «Если вам будет холодно сидеть у телевизора, завернитесь в plaids» — плед, бред, какая чушь, глупость, думает Нетте, но все же здесь шикарно, она садится на диван, обитый светлой кожей, осматривается, белые стены, картина, выполненная крошечными гвоздиками, двое с огромными головами, плоскими, как в комиксе, напольная ваза с ветками, африканские маски, стекло, хром, закругления, вся мебель без единого угла, белый стол-приставка, похожий на пятно пролитого молока — молока для кота, прекрасная квартира, но холодная и пустынная, декорации для какого-то спектакля, только Нетте не имеет понятия, какого именно.

Осталось еще около полутора часов, потом придут Мари и Даниэль. Этим она произведет впечатление на Улли — вот тебе, мы с друзьями устроили вечер просмотра видео. Осталось всего каких-то полтора часа.


Нетте купается. В воде ее груди выглядят гигантски огромными, как грибы-дождевики, круглые, белые с пятнами пены, они блестят, как груди звезд на РТЛ-2[1], и смотрят сосками на пальцы ног, ногти на ногах покрыты лаком от Папатц — от лунок до края. До чего сказочное занятие лежать в ванне Папатц, лежишь не в одной позе, словно в гробу, нет, папатц-ванна круглая и большая, в ней можно перемещаться во всех возможных направлениях. Вообще, все здорово. Пахнет розами и ванилью, на краю ванны галерея косметики: флакончики, тюбики, баночки, быстро высыхающий лак для ногтей разных цветов: светло-красный, темно-красный, красно-коричневый, пилки для ногтей, лосьон для ногтей, маски для лица, шампунь на водорослях, ополаскиватель для волос, средство ухода за волосами, крем для рук, крем для ног, лосьон для тела с коллагеном и ароматом ванили. Она отвинчивает крышечки и колпачки, смотрит на толстые круглые капсулы, справляется с блокированными крышками, она плещется в воде, нюхает, пробует на вкус, бросает в воду маленькие круглые жемчужины, они растворяются, вода становится маслянистой и желтоватой, Нетте, как Клеопатра, купается в золотистом ослином молоке, она прибавляет горячей воды, над ванной поднимается пар. Нетте хлопает себя по животу, глухие подводные шлепки, вода поднимается брызгами; Нетте похудела, диета помогла, она похудела. Дома она прибегала к трюкам, часами ходила по дому с одним и тем же куском кекса, а отец говорил, что девчонка может есть все, но ест только тогда, когда на нее смотрят, и остается поэтому худой, как драная кошка. Потом Нетте выбросила этот кусок кекса в мусорный контейнер, кекса-актера, кекса-лицедея, он выполнил свой долг. Спасибо и адью. Мои родители до того тупы, что у нас с тобой ничего не вышло.

Она налила в ванну еще воды, потом еще, потом еще, мыльные пузыри разрастались до невероятных размеров, и она разрубала их узко подпиленными ногтями. Она насухо вытерлась, надела купальный халат фрау Папатц, но ненадолго, она медленно сбросила его на пол, как это делают в рекламе, а потом кинулась в комнату к спортивной сумке — надевать мини-юбку, тонкий свитер, а поверх толстый, грубый свитер. Перед телевизором она поставила стаканы, все, собственно, для Улли, меньше для Мари и почти ничего для Даниэля. Все для одного только Улли. Столик похож, если быть откровенным, на огромную открытую сигаретную пачку. Нетте никак не может разобраться, как это выглядит — по-идиотски или оригинально, и, наконец, решает, что по-идиотски. Она оглядывается, но не видит никакой забавной мебели, но зато обнаруживает CD-плеер, который проигрывает диски в вертикальном положении, его можно поставить впереди, и вращающиеся плоскости будут похожи на ноты на пюпитре, эта мысль только что пришла ей в голову и показалась оригинальной.

Она снова приступила к сервировке гигантской сигаретной пачки, точнее, к расстановке стаканов, высоких, фигурных, с выступающим у дна подбородком. В середине у них было сужение, как шея, вот такие они — эти стаканы. Она вообразила, что все это принадлежит ей, нет, лучше ей и Улли, они живут здесь вдвоем, а мама уехала в долгое путешествие, ну, например, с каким-нибудь богатым другом, и все тогда было бы совсем по-другому, и не было бы модного бутика Chez Monique, мать на самом деле звали Моникой, но она говорила, что название «У Моники» звучало бы как «Бейсль». У них с Улли было бы мало друзей и не особенно много гостей, собственно, ничего, если гостей не было бы вообще, в конце концов, они лучше всего чувствуют себя вдвоем.

Нетте понюхала свою руку — пахнет хорошо — ванилью и розами.

Она поиграла с пультом дистанционного управления, черным со светящимися кнопками, «добро пожаловать в Австрию», говорил какой-то тип в народных альпийских штанах, щелк, семейная сцена в гостиной, щелк, конкурс поваров, щелк, лыжная эстафета, щелк, опять лыжи, щелк, Мола, любимая ведущая Нетте, беседует с матерчатым набитым вороном, щелк, старый комик Дитер Халлерфорден, как могут старики быть комиками, во всех них есть что-то печальное, щелк, Нетте искала какую-нибудь передачу о путешествиях или животных, что-нибудь вроде гейзеров в Антофагасте, мира коралловых рифов или обезьян в Руанде, но ничего такого не было, щелк, Мола уже отложила в сторону матерчатого ворона, Нетте выключает звук, «Врачи»[2], певец двигается по сцене очень красиво. Нетте вздыхает и удобно разваливается в кресле.


Раздается звонок в дверь и шум на лестничной площадке. Нетте открывает и видит Мари и Даниэля, Мари в короткой зеленой синтетической шубке и коричневых сапогах, выглядит она как жук-олень. Даниэль прячется за пакетом с чипсами, Нетте смотрит на Даниэля, Даниэль на Нетте, он подмигивает. Мари слизывает улыбку с губ.

— Вау, — говорит она и топает в прихожую, — можно я отмечу здесь день рождения?

— Забудь об этом, — дружелюбно отвечает Нетте.

— Что же она за штучка? — спрашивает Мари, хлопая переливающимися веками.

— Председатель какого-то там искусствоведческого союза.

Она показывает гостям квартиру, стереосистему, громадную сигаретную пачку, ванную, зеркало в холодильнике, содержимое бара, почти голую спальню, там только японская цветочная композиция, а посередине, на полу, лежит плоский четырехугольный матрац.

— Мне не очень здесь нравится, — произносит Мари и тупо оглядывается. Нетте вспоминает, как на каникулах жила в крестьянском хуторе, у коров был точно такой же взгляд в никуда.

Нетте продолжает показ, рассказывает, что Мартина можно положить в угол, и он будет неподвижно лежать там часами.

— Боже, какой сладкий, — умиляется Мари. Мартин в упор смотрит на нее.

— Кошечка? — спрашивает Даниэль.

— Он молчун, — извиняющимся тоном говорит Нетте, — он как предмет обстановки.

Даниэль кивает с таким видом, будто Нетте произнесла что-то очень значительное. Развязной походкой он пересекает гостиную и останавливается перед баром. Туда же подходит Мари.

— О, давайте что-нибудь выпьем. У тебя есть апельсиновый сок. Мы выпьем кампари с соком.

— Четвертый стакан — это для кого? — спрашивает она.

— Для Улли, — отвечает Нетте.

— Как же ты носишься со своим братцем.

Нетте молчит, отчего Мари становится больно и стыдно, она подходит к подруге и обнимает ее, Мари вообще нужно постоянно кого-то трогать и к кому-то прикасаться, кожа ее покрыта тонкой пленкой пота, от нее пахнет нафталином и чуть-чуть корицей, как от рождественского пирога. Нетте вспомнила, как Мари однажды склонилась к ее уху и шепотом спросила: «Чувствуешь ли ты иногда приливы жара, от которого начинает зудеть все тело, чешется так, что хочется умереть?» — и Нетте тогда, растягивая слова, ответила: «Да, но оч-чень редко». И что это ей опять вспомнилась эта глупость, она резко отстраняется от толстушки Мари и смотрит на белокожее лицо Даниэля, он стоит скромно, как младший братишка, говорит немного, улыбается скупо, выглядит он моложе своих пятнадцати лет, самое большее на тринадцать, он миловиден и симпатичен, как девочка.

Держа в руках высокие стаканы, в которых переливается, сверкает и искрится кроваво-красный с оранжевым оттенком напиток, они ложатся животами на ковер — так удобнее. Даниэль вставляет кассету в магнитофон, раздается щелчок, кассета устанавливается. Даниэль отматывает пленку к началу.

— Рекламу никто не хочет? — громогласно спрашивает он.

Звучит возбуждающая, многообещающая музыка, потом на экране появляются пузатые, важные буквы — «Семь».

— Что это за название? — спрашивает Нетте.

Даниэль изучает текст на коробке и бормочет:

— Кажется, речь идет о семи смертных грехах.

— А какие они — семь смертных грехов? — возбужденно спрашивает Мари.

И Даниэль начинает перечислять:

— Гнев, зависть, ревность, алчность. — Дальше он не знает.

— Естественно, убийство, — приходит ему на помощь Мари.

— Воровство, — дополняет Нетте, но одного все равно не хватает.

— Что же это может быть? — вслух размышляет Мари. — Какой еще?

— Секс? — предлагает свой вариант Даниэль.

Мари прыскает:

— Глупости!

— Тише, — говорит Нетте, — начинается.

Она искоса бросает взгляд на Даниэля, лицо его слегка покраснело, он подносит к губам стакан, красное лицо, красная кожа, красная жидкость, стыд и еще что-то, Нетте чувствует себя виноватой перед Даниэлем, это причиняет ей неудобство. Разве она не хозяйка дома?

Они замолкают, наступает тишина, все забыто, три пары глаз внимательно ищут убийцу в черном квадрате телевизионного экрана. Мари возбужденно елозит по ковру затянутыми в нейлон ногами, она похожа на упакованную в пластик колбасу и поглощает невероятное количество кампари. Нетте едва пригубливает, но чувствует, что краснеет, язык во рту становится толстым и неповоротливым, алкоголь бесцеремонно ударяет в голову, проникает туда, как нечто плотное и ватное, притупляет ощущения так, что она перестает чувствовать контуры собственного тела, оно, как студень, расплывается по полу, ковер приятно греет живот, но одновременно появляется и новое неприятное пульсирующее чувство.

— Комиссар умен, — заявляет Мари, с треском раскрывая пакет с чипсами и не переставая жевать и хрустеть.

— Замолчи, наконец, — шипит на нее Нетте, она сама воспринимает это шипение как пронзительный визг.

Она встает, усаживается на диван, отхлебывает из стакана, смотрит на Мари, чавкающую Мари, этакого толстенького кролика, Нетте смотрит на чипсы, смотрит долгим пожирающим взглядом, глазами она отправляет чипсы в живот, эти особые глаза-транспортеры тащат по кишкам желтые, жирно поблескивающие, посыпанные красным перцем картофельные ломтики. Но, на счастье, ее отвлекает фильм, первое убийство, второе убийство, вторая жертва — огромный, толстый мужчина, его задушили, сунув головой в лапшу. На стене убийца кровью или кетчупом написал: «Алчность».

— Нет, — шепчет Нетте, — нет, это просто тошнотворно.

Мари перестает есть и во все глаза смотрит на экран.

— Убийца страдает религиозным тиком, он наказывает всех за смертные грехи, вот в чем суть, — говорит Даниэль.

— Если бы ему оставили жизнь, это было бы для него еще худшим наказанием, — говорит Нетте.

Звонит телефон.

— Черт! — восклицает Нетте, но досада наигранна, так как это звонит Улли, и Мари пробегает мимо Нетте в туалет, наверное, хочет подслушать. Нетте поднимает трубку, боже, она слышит приглушенный гул множества голосов, но на том конце провода — Улли, а голос Улли — это уже счастье.

— Послушай меня, крошка, не сердись, но я приеду попозже, мне надо отвезти Таню домой, мы немного припозднились, но я еще раз тебе позвоню. — Голос Улли вибрирует, Нетте слышится в нем что-то недосказанное, из трубки доносятся какие-то шумы и громкие звуки, наверное, брат звонит из телефона-автомата в центре города или из розово-серой кабины возле киноцентра или в самом киноцентре, там они недавно были вместе, Нетте раздосадована и разочарована.

Мари ломится мимо в гостиную, Нетте повышает голос:

— Ну, тогда удачи, — и бросает трубку.

Когда Нетте возвращается в гостиную, Мари уже снова лежит на полу, прижавшись животом к ковру; она молчит, она увлечена фильмом и не спрашивает, кто звонил Нетте. Ее интересует только один вопрос: кто убийца?

Действие фильма разворачивается в ускоряющемся темпе, но Нетте витает в другом мире, Нетте до фонаря, что происходит на экране, она живо представляет себе, как Улли целует девушку, которую зовут Таня.

Комиссар получает по почте отпиленную голову своей возлюбленной, Нетте, пошатываясь, встает и направляется в ванную, становится у раковины, упираясь в нее обеими руками. Весь кампари и вся любовь к Улли темно-красной волной выливаются в раковину. Нетте чистит зубы, и ей становится лучше.

В гостиной тихо жужжит видеомагнитофон, Даниэль, стоя на коленях, перематывает пленку к началу. Мари смеется:

— Давайте еще выпьем, надо попробовать все.

Эта Мари глупеет прямо на глазах, думает Нетте. Но Даниэль в полном порядке. Интересно, что он скажет, если он вообще что-то скажет?

— Конец не плох, — говорит он медленно и задумчиво, — мне понравилось, что наказан был и грех комиссара.

Мари пожимает плечами:

— У каждого есть свои грехи.

Они сидят кружком в том удивительном, странном, пытливом настроении, которое после таких фильмов охватывает всех, кто всегда выступает лишь в роли свидетелей; они молчат, застыв в неподвижности, и, кроме того, им нечего больше смотреть.

Мари снова оказывается у бара, она, как муха, липнет к сладким напиткам, нюхает содержимое графинчиков — золотисто-коричневое, каштановое.

— Похоже на краски для волос, — замечает Нетте.

Мари громко сопит и наконец выдает мысль:

— Если мы нальем из каждой початой бутылки на два пальца в стаканы, то это будет не очень заметно.

— Угомонись, лично я больше не могу, — говорит Нетте.

Взгляд Даниэля тверд.

— Я тоже не буду.

Мари пьет в одиночестве и между мелкими глотками рассказывает об одной своей подруге, которая промышляет воровством в магазинах, но никто ее толком не слушает.

— Думаю, что это неправильно, — говорит Даниэль, глядя в глаза Нетте.

Она при этом думает, что к приходу Улли они, наверное, уже уйдут, она смотрит на часы, стрелки приближаются к половине двенадцатого, и в это время снова звонит телефон.

— Улли! — радуется Нетте, она слышит бархатистый голос Улли.

— Мне очень жаль, но я приду очень поздно, мы тут засели надолго…

Нетте медленно кладет трубку на аппарат, потом снимает ее и кладет рядом, она не хочет, чтобы он снова звонил и говорил с ней таким веселым голосом, пусть остается в своей Перечной стране, в своей чертовой Перечной стране, пусть почернеет и съежится.

Она молча проходит мимо Мари и Даниэля и смотрит на улицу, в черный квадрат окна, зигзаг металлических лесов почти не виден, и ей явственно чудится, что темнота протягивает к ней свои щупальца, поглощает ее, и она становится серой — вся — от корней волос до кончиков ногтей.

— Я, пожалуй, пойду, — говорит за ее спиной Мари, — скучно с вами, нытики.

Нетте смотрит на маленький поросячий носик на плоском рыхлом лице и, не улыбнувшись в ответ, коротко и сухо, только для того, чтобы позлить Мари, говорит:

— Даниэль, ты не хочешь еще ненадолго остаться?

Улыбка Мари превращается в издевательскую ухмылку, глупую и придурковатую, в сравнении с ней улыбка кота из Страны чудес — грустная мина, да еще Даниэль, лицо цвета клубники со сливками, рассудительное, кремово-сладкое, розовые губы, белая кожа. Нетте думает: Даниэль вообще ничего не может, например, не умеет играть в футбол и не умеет отпускать остроумные замечания, сидя перед телевизором, наверное, он не может так играть в волейбол, как Улли, но Нетте не желает дальше ломать себе голову, она обрывает поток мыслей, ибо мысли эти изломаны, как зигзаг в мозгу; Даниэль красив, по-детски красив, в противоположность Улли с его мужской красотой, она всегда так себе его представляла, но если подумать и честно признаться, то Улли в последнее время стал грубее с этим новым голосом, глубоким, рокочущим, голосом, который одной фразой мог открыть шкаф в гостиной.

Даниэль бредет в гостиную, Нетте идет за ним. Тошнота прошла, она еще немного пьяна, но это приятное опьянение, она чувствует себя намного увереннее, все вокруг пришло в прежний порядок, теперь ей все стало ясно, вероятно, потому, что Улли что-то пережил с девушкой, если бы он этого не сделал, она бы не сидела сейчас здесь с Даниэлем, а смотрела бы документальный фильм по телевизору. Улли любит документальные фильмы, Диану Фосси и еще играть в канасту и ром. Тогда ей никогда в жизни не пришли бы в голову такие мысли, как сейчас.

Даниэль сидит на кожаном диване, держа на коленях Мартина.

— Мы можем вместе искупаться, если ты не будешь меня трогать, — говорит Нетте, — и если никому не будешь об этом рассказывать.

Даниэль перестает гладить кота, снимает его с коленей и ставит на подлокотник кресла, где Мартин стоит в полном недоумении.

— Правда? — спрашивает Даниэль.

— Да.

В глазах Даниэля вспыхивает мерцающий огонек — у него так же блестели глаза, когда он был младше. Это придает ей уверенности и мужества.

— Я иду.

— Подожди, я тоже, — сливающейся скороговоркой выпаливает Даниэль на одном дыхании.

Нетте в нерешительности стоит перед ванной.

— Сначала я налью воду. — Она поворачивает кран, вода льется с шумом, над ней клубится пар. Нетте снимает юбку, на кафель ложится жалкая тряпочка, похожая на мертвого зверька, после просмотренного видеофильма по спине бежит холодок ужаса.

Даниэль заглядывает в ванну с таким видом, будто это бездонное море, потом смелеет и спрашивает:

— И что? Ты передумала?

Она отрицательно мотает головой, нет, и стягивает через голову свитер. Даниэль снимает с руки четырехугольные часы, Нетте смотрит на них — есть стрелки или нет, но это электронные цифровые часы, безвкусный маленький ящичек с неоново-зелеными цифрами; они завлекательно мерцают, но на Нетте это не действует. Даниэль осторожно кладет часы на кафельный пол.

Чтобы залезть в ванну, надо подняться по маленькой лестнице из трех ступенек, Нетте увидела это только теперь, до нее доходит, что в первый раз она их просто не заметила. Два светильника над круглой ванной нестерпимо ярки, вода кипит, ванна кажется котлом, напомнившим Нетте фильм о каннибалах из дремучего, первобытного леса, фильм с плохим концом, ей не верится, что она совсем недавно сидела в этой же ванне и превосходно себя чувствовала.

— Очень яркий свет, — неуверенно говорит она дрожащим голосом, проходя на негнущихся ногах по пространству, в котором, как ей кажется, она не занимает места, мимо зеркала, затуманенного паром, — жаль, она бы охотно в него посмотрелась, чтобы удостовериться, что выглядит как обычно, ибо ей вдруг начинает казаться, что голова стала больше всего остального тела. Нетте пристально смотрит на восковую шею Даниэля, на две перекрещивающиеся над ней зеленоватые жилы, такая близость в ванной у нее до сих пор была только с Улли, который, когда она принимает душ, садится на крышку унитаза, смотрит на нее, что-то рассказывает, расспрашивает о делах, разговаривает с ней; эти беседы в ванной были самым драгоценным в ее жизни, правда, с недавнего времени Улли стал более молчаливым, да и сами сидения в ванной стали случаться все реже и реже. И сейчас, стоя рядом с Даниэлем, она вдруг осознает, что толком не знает, кто такая эта Таня, Улли только один раз, вернувшись с тренировки, сказал, что есть там одна интересная девушка, наверное, это Таня интересная, как он выразился. Интересная — Таня.

Она выскальзывает из нижней рубашки, смотрит на свои груди — какие они маленькие и незаметные, но Даниэль застывает на месте и цепенеет.

— Ты красивая, — безапелляционно говорит он.

И Нетте чувствует, как внутри нее поднимается теплая волна, Даниэль — ее младший братик, он будет ее младшим братом, неопасным, ласковым, как его белая нежная кожа.

Он делает быстрое, почти незаметное движение, сбрасывая джинсы, потом снимает носки, и вот он уже сидит в ванне.

— Жарко, но я привыкну, — говорит он. — Чувствую себя как сваренная рыба.

Нетте стоит перед ним в трусиках, она стыдится розовых кружев, какое детское у нее белье, но видит, как Даниэль, вполне довольный жизнью, весело плещется в просторной ванне, кафель блестит зеленым светом, и она показывает Даниэлю коробочку на краю ванны, «брось в воду серебристые шарики, и она будет обалденно пахнуть». Даниэль принимается играть шариками, перекатывая их между пальцами и по ладоням, нос его немного покраснел, впрочем, нет, он покраснел довольно сильно, но Нетте не тошнит, она быстро снимает трусики и забирается в ванну, ноги их соприкасаются, и ее немного тошнит, наверное, потому, что он ей чужой. Но Даниэль просто лучится счастьем, шея его наполовину торчит из воды, как у резиновой утки, с которой Нетте купалась в раннем детстве, и она смеется и плещется, плещется и смеется, но тут Даниэлю вздумалось поговорить, Даниэлю, который и вообще-то редко раскрывает рот, — он спрашивает:

— Тогда, на вечере в заводском дворе, куда ты пропала?

— Я не могла оставаться. Улли принес мне шахматы.

Они замолкают, задумавшись; Нетте рукой гонит волну, мыльные пузыри лопаются, Даниэль снова спрашивает:

— Разве это не смешно: оказываешься там, где ни разу не был, но чувствуешь себя так, как будто всю жизнь здесь живешь?

Нетте обращает на него удивленный взгляд — что это он разговорился, он должен молчать, но Даниэль этого не знает и не может остановиться.

— У тебя был уже друг?

Нетте отрицательно качает головой. Она вспоминает поцелуи, ощущение чужого языка во рту, но друга в том смысле, в каком спрашивает Даниэль, у нее не было.

— Нет, — рассердившись, отвечает она.

У нее белоснежные зубы, пахнущие мятной зубной пастой, она чиста, не как Мари, которая метет языком, как помелом, или показывает всем свой стихотворный альбом — смотрите, будьте любезны, нет, она, Нетте, такого никогда не сделает, она разборчива, все должно оставаться в семье, и что это Даниэль провоцирует ее на такие мысли — вот Улли всегда ее смешит.

Она скашивает глаза вниз и принимается себя рассматривать, линию ключиц, ребра, груди с отчетливо выделяющимися коричневатыми сосками, и снова слышит голос Даниэля:

— Тебе надо больше есть, ты выглядишь как настоящая спагетти. — Как будто он специально следил за ее взглядом, присвоил его себе, он разбойник, накинувший мешок на чужую курицу.

— И что из этого? — зло спрашивает Нетте.

И Даниэль отвечает, смягчив тональность:

— Я только хотел сказать, что тебе надо есть, иначе ты где-нибудь упадешь в обморок.

Нетте улыбается, потом громко, пронзительно хохочет.

— Какой ты смешной.

— Нет, ты.

Нетте надоело купаться, она встает, блестящая и мыльная, из воды и удаляется со сцены — из мышеловки, у Даниэля был шанс.

— Знаешь, я замерзла, — говорит она и зябко поводит плечами.

Он не смеется, на его лице внезапно, как сыпь, проступает разочарование.

— У меня тоже никогда не было подруги… — Нетте не дает ему договорить: «Ничего страшного», но он не замолкает, он спрашивает: — Ты была когда-нибудь влюблена?

Нетте растирается полотенцем, надевает халат, Даниэль говорит не закрывая рта, он вычерпывает ее до дна своей болтовней, как дятел, который стучит и стучит клювом по одному и тому же месту на древесном стволе: тук, тук, тук, тук — звучат его слова.

— Я положу сюда твое полотенце.

Она кладет банную простыню на вторую ступеньку, хотя так поступают только в семье — подкладывают простыни, но пусть, может быть, так он скорее вылезет из ванны и уйдет.

— И что мы теперь будем делать?

— Если хочешь, останься, будем смотреть телевизор, — устало отвечает Нетте.

Легко, словно на крыльях, она выпархивает из ванной.

Она укладывается на кожаный диван, лежать мягко и уютно, она сливается с диваном, вытягивает руки, скользя по гладкой коже, какая роскошь, она слишком хороша для Даниэля, да и вообще для всякого чужого. Нетте включает телевизор, сонно наблюдает, как Даниэль усаживается в кресло, он, видимо, бесконечно устал и зевает, как зевают только тигры. Зевает, но не уходит.


Ее будит звонок в дверь, и она вначале не может толком понять, где она и что происходит, и лихорадочно озирается по сторонам. Даниэль, бледный и жалкий, ссутулив плечи, сидит на прежнем месте, какой же он липучий, хорошо, что он не пытался ее поцеловать, у него, наверное, и язык такой же липкий — как скотч.

Она бежит к двери — это Улли, вид у него жуткий, лицо серое, невыспавшееся. Он смотрит на картину в прихожей, Нетте уверена, что он сейчас решает, какова она — оригинальная или идиотская, и она знает, что, в конце концов, он решит, что оригинальная. Она тут же перестает на него злиться, она тянется к нему, снимает с него шарф, черная шерсть нашпигована снежинками, шарф стал черно-белым, как день и ночь, ромбы и линии, брат и сестра, ожидание и приход. Улли проходит мимо нее в гостиную, бормоча: «А неплох этот папатцевский стандарт».

— Да, — гордо говорит Нетте, и тут Улли замечает, что с кресла в темном углу, где работает телевизор, поднимается еще кто-то.

— Это еще кто такой? — спрашивает он, и Нетте не может понять, что именно слышит она в его голосе. Это не злоба и не ярость, скорее снисходительное веселье, но что веселого он может здесь найти? Конечно, не может. Да что она забивает себе голову этими пустяками? Главное, что он здесь.

Даниэль полностью одет, Нетте в халате.

— Что здесь произошло?

— Ничего, э-э, она купалась, — робко отвечает Даниэль тихим голосом и смотрит сначала на Улли, потом на Нетте, на Нетте и снова на Улли. Взгляд перестает быть липучим и становится просто неуверенным, Нетте находит это глупое лицо уморительно смешным, она обвивает рукой Улли за талию и приникает к нему головой. Улли пахнет холодом и снегом, а она — ванилью, смесь просто восхитительна.

Но Улли стряхивает с себя ее руку, улыбается и треплет Даниэля по плечу: «Привет, дружище». Даниэль сначала озадачен, потом обрадован, Нетте ничего не понимает, ведь Улли должен его сейчас выпроводить — что, собственно говоря, он тут делает, но Улли не ревнует ни капельки, совсем напротив.

— Класс, здесь по-настоящему классно. — Он приветливо смотрит на Даниэля и бежит к окну, к окну курения и ожидания Нетте, она так хотела показать ему зигзагообразную линию, собственно, Улли всегда нравился вид неба, и сейчас он смог бы рассмотреть линию и в темноте, но Улли не смотрит в окно, он распахивает его настежь и кричит:

— Таня, можешь подниматься!

КУКОЛЬНЫЙ МИР

На чердаке не было ничего, кроме стола, стула и старой вешалки. Зимнее солнце, смотревшее в чердачное окно, хоть и не давало никакого тепла, отбрасывало на пол узкий треугольник света, в котором, мерцая, слоями плавала пыль. Все здесь выглядело ирреальным, вне времени и пространства, словно прямо с этого чердака можно было шагнуть в другое измерение. Якоб стоял у вершины треугольника, словно на командном пункте. Он прикоснулся пальцами к пустому столу. Здесь он будет работать.

Он снова спустился по лестнице в гостиную, где об его ноги немедленно стал тереться кот. Якоб сделал глоток пива из кружки, склонился над фотографией и долго ее рассматривал. Изображенный на ней кукольный дом был действительно виден во всех мельчайших деталях. Он взял бумагу и карандаш, список грозил оказаться длинным. Он написал «лампа» и сделал паузу; «обои», «краска», «дерево», «стекло», «письменный стол», «гарнитур гостиной», «кровати». Список не отличался упорядоченностью. Все это надо будет потом привести в порядок и наметить этапы работ, «гвозди», «клей», «ковер», «лак», он задумался: наставление по проектированию; естественно, для такого случая надо составить руководство по проектированию. «Кукольный дом своими руками» или что-нибудь в этом роде. Он снова про себя отметил, как он любит вещи на стадии планирования. В планирование он всегда окунался с головой, как в море. Так же и с этим планированием, несмотря на то что он согласился на эту работу по собственной охоте — сделать племяннице к Рождеству кукольный дом, да и то скорее от изумления, так как сестра никогда ни о чем его не просила, и сам он тотчас пожалел о своем согласии, тем более что времени оставалось в обрез. Между тем все могло бы сложиться и по-другому, однако его оставила Мона, и вот он сидит здесь. Когда он сегодня утром обнаружил в почтовом ящике фотографию и записку: «Тысяча благодарностей и тысяча поцелуев за твой труд. Твоя Саския», Якоб был безмерно обрадован и поцелуями, и полученным заданием. Выходит, именно для этого он брал отпуск. Правда, они собирались поехать отдохнуть.

Он долго и пристально рассматривал фотографию. Саския, его сестра, хотела домик для Анники, такой же, какой когда-то был у нее самой. Она сфотографировала тот старый домик игрушечным детским фотоаппаратом, об этом было сказано и в письме, но на фотографии был не только домик, на заднем плане в той же комнате стояла незнакомая девочка лет пяти. Наверное, это была подружка Саскии. Но изображение было слишком расплывчатым, чтобы разглядеть ее черты. Передний план был более резким. Да, наверное, это подружка по играм Саскии, курносая девчонка с торчащими во все стороны светлыми вихрами и обстриженной до длины, самое большее, два сантиметра челкой; на кончиках волосы становились совсем белесыми, от этого казалось, что волосы растут не из кожи головы, а откуда-то из пространства, с противоположного конца. Но самое большое впечатление на Якоба производил взгляд, пронизывающий взгляд, который, казалось, не был направлен на юного фотографа, да и вообще не принадлежал миру детства, словно детская и подруга были лишь весьма правдоподобной иллюзией. Чувствовалось, что гораздо важнее внутренние картины, застывшие в глазах девочки, и именно эти картины на самом деле рассматривает ребенок.

С большим трудом он отрывает взгляд от девочки на фотографии. Кукольный дом снят очень отчетливо, можно рассмотреть каждую деталь, даже крошечные лампочки в гостиной. Саския права, он вполне сможет сориентироваться по этой фотографии. Он оторвал взгляд от фотографии и поднял голову, комната была невообразимо пуста в сравнении с маленьким изображением, он поежился, как от холода, явственно услышал ее голос, слова прощания, механические, бездушные, холодные, «это окончательно», такого она не говорила никогда, не говорила, несмотря на множество ссор, это было не в обычае Моны. И убегать тоже было не в ее обычае, особенно от ссоры. Темные волосы ее гордо развевались, как покрывало, когда он смотрел ей вслед. Теперь он снова отчетливо видел эту картину своим внутренним взором.

Он уже перестал считать дни с тех пор, как ушла Мона. Он спрятался в свое новое занятие, как в черную дыру времени. На чердаке, в треугольнике света и пыли, он охотно проводил теперь все свое время, запах опилок и столярного клея напоминал ему о годах ученичества. Карандашом, по линейке, он наносил на фанеру тонкие линии, большие пластины ему нарезали, но тонкую работу он выполнял сам, этажи он делал в масштабе 1:12 высотой от 220 до 250 миллиметров, он сложил этажи и склеил их. Собственные руки стали казаться ему крупнее и проворнее. Пилки, напильники, измерители. Он пил пиво, вино или виски и ни о чем не думал. Первые два дня он слушал радио и забавлялся мыслью перетащить наверх телевизор, но потом заметил, что ему нужен покой, не размышления, а просто покой. Дни перетекали один в другой, на улице поздно светало и рано темнело, один зимний день был как две капли воды похож на другой, а он, сидя за письменным столом, дополнял остов кукольного дома лестницей, обоями и паркетом, рассуждал над планировкой. Рядом с гостиной он задумал салон для вечеринок, в доме будут родительская спальня и детская, ванная, кухня и музыкальная комната. Он чувствовал себя так же, как когда-то, когда болел гриппом — то было приятное чувство собственной беспомощности.

По утрам после завтрака он выходил на прогулку, возвращался с бутылкой вина, половиной курицы и хлебом, кроме этого, ему было нужно весьма немногое, и к тому же это немногое день ото дня становилось еще меньше. За завтраком он читал газету и слушал радио, однажды он случайно поймал передачу о музее игрушек. Из передачи он узнал, что жемчужиной коллекции считают кукольный дом британской принцессы Мэри, этот дом был сделан в двадцатые годы прошлого века. Этот гигантский кукольный дом, как, во всяком случае, рассказывала журналистка, был точной копией двора королевы, там были даже проточные водоемы, а по дорожкам можно было проехать на настоящем «роллс-ройсе». Якобу было интересно, стала ли эта принцесса Мэри счастливым человеком, и он, сам не зная почему, подумал, что да. Самолюбие Якоба было задето; конечно, он не имел возможности пойти — даже ради родной племянницы — на такие расходы, но он должен стать приятным и уютным — ее кукольный дом. Саския говорила, что девочка должна в игре подражать миру взрослых. Он, правда, считал, что Анника может слишком рано заметить, как холодны настоящие дома.

По вечерам он часто ходил в кино, смотрел в основном блокбастеры, это его отвлекало, но потом было очень тоскливо одному возвращаться домой. Он проходил по прихожей, словно сквозь раскрытые клещи — слева сюрреалистическая картина с животными, глазеющими на него из какого-то райского леса, а справа — пронизывающая серьезным взглядом индейская Мадонна, очень похожая на Мону. Не сразу нажатие на клавишу выключателя стало привычным движением. До поздней ночи он не мог заснуть, щупал и трогал вещи, которые только что держал в руках, разглаживал сгиб телевизионного журнала, встряхивал вскрытый пакет кукурузных хлопьев. Он не мог собраться с духом, чтобы что-нибудь выбросить. Он бродил по комнатам до тех пор, пока без сил не валился в постель. Хорошо, что теперь у него была эта работа на чердаке, она не имела ничего общего со всем этим, абсолютно ничего. Так ребенок воображает себе чудесным мир взрослых.

Он прибивал гвоздями пол к заготовке лестничной площадки, вбивая их на расстоянии одного сантиметра от наружного края, когда ему послышался какой-то шум, он торопливо спустился вниз — может быть, она вернулась и прошла в дом, сняв туфли. Он прислушался — нет, никого.

Он услышал приближение боли — как отдаленный звук, скрип и потрескивание в голове. Он взял бутылку вина, отпил глоток и снова поднялся по винтовой лестнице на чердак. Сегодня он решил приклеить к дому наружную лестницу — до завтра клей должен будет высохнуть и схватиться.

Позвонила Саския, ее голос звучал как из другого мира:

— Как у тебя дела?

— Отдохнул, если ты это имеешь в виду. Думаешь, у тебя лучше? Мне надо к тебе заехать?

— Но, Якоб, я же слышу. Скажи, ты выпил? Я приеду к тебе.

— Нет, — произнес он так громко, что заглушил внутренний скрип, — мне полезно пиво.

Она молчала, видимо, он солгал слишком неумело.

— Я звоню тебе каждый вечер…

— Не волнуйся, если я не подхожу к телефону, мне просто хочется побыть одному.

На второй неделе появляется ребенок. Сначала он стоит в темном дальнем углу чердака, потом делает шаг в солнечный свет и подходит к Якобу. Дитя появляется из какого-то коричневатого плоского фона. Его легко узнать, ведь это ребенок с фотографии, у него тот же беспокойный, лихорадочный взгляд, направленный куда-то мимо Якоба, будто его лицо не более чем легкая дымка или смутное отражение.

— Привет, — говорит Якоб. Он внимательно, до боли в глазах вглядывается в ребенка. Контуры его тела начинают белесо мигать и расплываться. Он тотчас начинает волноваться, что силуэт вот-вот исчезнет. Он должен что-то сделать, что-то сказать, по крайней мере, что-то подумать, чтобы дитя осталось. Но потом, как-то сразу и неожиданно, ребенок делает шаг назад, вполне естественное движение гостя, собравшегося откланяться. Якоб хочет поднять руку, но не может.

До него вдруг доходит, что он сильно вспотел, рубашка насквозь мокрая. Но зато теперь он вновь обрел способность двигаться, он раскрывает окно и только теперь замечает, как сильно на чердаке пахло лаком. Он заметил, что лучше всего запомнил голубые глаза ребенка, окруженные венчиком светлых ресниц, он снова уставляет взор в пустой угол, ему становится плохо, он делает пару шагов, закуривает, и только потом, очень медленно, по мере исчезновения этой природной, некрасивой и обычной дурноты, ему становится ясно, что этот растворившийся в тумане ребенок был лишь пластическим воспоминанием; он, Якоб, пал жертвой банки с краской. Какой странный изворот ума, как нарочно, извергнувшего в фантазию ребенка, и Якоб, понимая, что это обман, все равно желал новых встреч.

На следующий день Якоб — впервые после ухода Моны — чувствовал себя свежим и отдохнувшим.

Он решил поехать за покупками, надо в ближайшее время окончательно обставить кукольный дом. Машина покрылась тонким слоем льда. Якоб соскреб его со стекол, при каждом шаге с хрустом давя снежинки, он всей грудью вдыхал морозный воздух, отдававший металлом, вдыхал, как лекарство; было так холодно, что у него скоро онемели нос и губы. По поселку он ехал медленно, сорок километров в час, да и в городе не стал прибавлять скорости, на него напало болтливое настроение, он разговаривал с ребенком, рассказал ему, что родительскую спальню представляет себе в кобальтовых, синих тонах, детскую — в солнечно-желтых, на лестничной площадке он развесит крошечные радостные картины, пейзажи. Если, конечно, ему удастся все это купить. Оказавшись в толкотне и суете торгового зала, он не слышал и не ощущал шума, ему казалось, что они с ребенком идут вдвоем по пустому магазину. Однако теперь он так сильно отвлекся, что не мог продолжать рассказ, но надеялся, что чувство единения с ребенком, чувство, что он не один, не покинет его. И в самом деле, среди многочисленных пап и мам в переполненном, выдержанном в золотистых и красных тонах отделе игрушек он чувствовал себя таким же отцом, как и другие, уверенно выбирая покупки: печи, цветочные вазы, секретер, кровати, ковры, комнатные растения, даже книги и тостер — они тоже были здесь — в миниатюре, он внимательно сверял купленное со списком, но нашел гораздо больше, чем значилось на листке бумаги. Только когда дело дошло до выбора семейства, он долго не мог принять решение. «Чего ты хочешь?» — спросил он вполголоса. Ребенок молчал, и тогда он сам выбрал семью из четырех человек — без бабушек и дедушек, все куклы были с черными волосами и большими серыми или голубыми глазами, к ним прилагалась еще и собака; последним, что он купил, были крошечные таблички с именами отца и матери, Нора и Арон, ему понравилось это созвучие, имена представляли собой причудливый симбиоз. Кукол по отдельности завернули в бумагу и уложили в картонную коробку. Расплачиваясь, он улыбался. «Как тебе нравятся имена Нора и Арон?» — спросил он ребенка, спускаясь по эскалатору на нижний уровень, на парковку.

Он опускал монеты в автомат, расплачиваясь на выезде за стоянку, когда к нему обратилась какая-то женщина:

— Якоб?

Несколько мгновений он не мог понять, где она находится, прежде чем увидел, что она стоит прямо перед ним. Это была его бывшая сокурсница Сара Беннерт, одна из пяти девушек на инженерном факультете, она близко познакомилась с одним из однокашников, съехалась с ним и потом, хотя и закончила курс, ни одного дня не работала по специальности. Они знали друг друга весьма поверхностно, при встречах болтали о пустяках, но сейчас он не испытал никакой радости.

— Сара, прости, я спешу. Мы можем созвониться.

— Ты выглядишь… очень усталым…

— Мы с Моной разошлись.

— Мне очень жаль… Ты все еще живешь в своем доме? Тебе надо переехать оттуда, сменить обстановку, — вещала она с лицом феи несчастья, специализирующейся на разводах: она говорила не пошло, но очень по-деловому. Губы у нее были большие и красные, волосы цвета светлого дерева — полная противоположность Моны и совсем не в его вкусе. Я не буду никуда переезжать, подумал он. В конце концов, это мой дом.

Как только они распрощались, он забыл об этой встрече. Сев за руль, он обнаружил, что руки у него замерзли так, что он едва смог вставить ключ в гнездо зажигания. Огни расплывались перед его утомленными глазами. Уже дома, занявшись приготовлением кофе, он принялся рассказывать ребенку, как познакомился с Моной, как молода она была тогда, как отвечала всем его представлениям о женщине, потом, отхлебывая горячий кофе, он, между глотками, рассказывал, как они въехали в этот дом, как между ними началось отчуждение, которое иногда наступает между любящими, а иногда — нет, «здесь оно, знаешь ли, наступило». Он вспотел, вероятно, озноб, прохвативший его в машине, был первым симптомом гриппа. Потом он принял горячую ванну. Одеваясь, он заметил, как изменилась его кожа, складками свисала она на животе и на бедрах; он удивился — как может похудеть человек всего за какой-то неполный месяц.


Целыми днями он не выходил из дому, ел то, что оставалось в кладовой и в холодильнике, каждый раз доставая из шкафа новые тарелки и чашки; как же невыносимо много хлама у них накопилось, думал он. Иногда он поражался тому, как много поступает звонков, ведь обстоятельства уже давно изменились, чего, естественно, не могли знать все эти люди.

Раз начавшись, разговор с ребенком, точнее, обращенный к нему монолог продолжался, не прерываясь. Якоб даже не подозревал, сколько всего он может рассказать, теперь он рассказывал ребенку о своем детстве, хотя он мало что сохранил от той последовательной безнадежно сентиментальной лжи, которую многие другие вставляют в рамку и называют детством.

По ночам его организм попеременно играл с ним то в войну, то в мир. Он мог бы поклясться, что все вокруг скользит и движется, стараясь принять новую форму, но из этого, правда, ничего не выходило.

В фазу войны он чувствовал себя парализованным, до полудня валялся в кровати, а потом вставал и принимался разыгрывать церемониал прощания. Он собирал принадлежавшие ей вещи, складывал их в картонные коробки и относил в подвал, а из подвала опять наверх, он рвал и резал фотографии, а потом снова склеивал их, облизывал пальцы и гладил себя, заставляя расти и распухать свой смехотворно мягкий член, закрывал глаза и представлял себе Мону, сначала он просто ее воображал, но теперь он стал и в самом деле с нею спать. Иногда он без церемоний укладывал ее голову на свое мягкое естество, «сделай что-нибудь», говорил он, «ну же», и она брала его в рот, играя узловатой, оттянутой кверху крайней плотью — выделявшейся светлым пологом над светлой красной головкой, он чувствовал, как член набухает, становится в ее руке все тверже и тверже, она давит все сильнее, и они ложатся рядом. В тот миг, когда молочная клейкая сперма повисала на ее курчавых волосках, он слышал явственное хихиканье ребенка в углу и торопливо натягивал трусы.

Фазы мира бывали намного короче. В такие моменты он подходил к телефону, включал его в розетку, выслушивал пару-другую записанных сообщений, стирал те из них, которые были обращены не к нему, потом звонил в свою контору, куда не ходил, отговариваясь болезнью. Мало того, он смог даже принять несколько рабочих решений, необдуманных, интуитивных решений, которые, как он от души надеялся, окажутся верными. Он вытряхивал корм из коробок в кошачью миску, оставлял Саскии сообщения, ему становилось лучше, он пытался в какой-то — пусть минимальной — мере овладеть собой и справиться со смятением, но это быстро его истощало, и он снова прятал голову, как черепаха. Он чувствовал, что там, под панцирем, его ожидает боль, он словно вползал в нее, почти с облегчением, настолько привычной для него она стала. Утешением ему стали служить простейшие вещи, каждый вдох казался невероятной удачей. Он заказывал еду в «Азия-Экспресс». Разорвав фольгу, он наслаждался аппетитным видом мяса и овощей, но стоило только взять это в рот, как он убеждался в отвратительном вкусе и отставлял лоток в сторону. Он начал набрасывать эскизы прощального подарка Моне и сделал зеленый салон в кукольном доме — салон выглядел, как костюмерная в замке Гогеншвангау — они видели это великолепие, когда ездили в Баварию. Тот салон очень понравился Моне, несмотря на то что был скромнее остальных покоев. Он не стал пользоваться готовой краской, составив особый зеленый тон, который он, помнится, видел на кофейной чашке, комнатка блестела и сияла, выглядела причудливо-фантастической на фоне пастельной и естественной цветовой гаммы дома. Видишь, торжествующе сказал он ребенку, видишь? Зеленый.

Вместе с потом вышел избыток алкоголя и симптомы гриппа, пот высох очень медленно, потом сухо стало и во рту. Наверное, поэтому он стал меньше говорить с ребенком. Ночами ему стали сниться совершенно невероятные, фантастические сны, стены из резины, принимавшие форму его тела, превращаясь в кровати, тюремные клетки и гробы, головы, заглядывавшие в окно, смеющиеся и плачущие, если смотреть на них сбоку. Они, эти головы, смотрели на него, как члены какой-то сверхъестественно жуткой семейки.

Чего, в конце концов, хотела от него Мона? Он отомстил ей, отыгравшись на кошке, которая очень к нему привязалась. Он взял ее на чердак, открыл окно и стал выталкивать на улицу, а она изо всех сил цеплялась когтями за каменную стену. Он закрыл окно. Он не пустит ее назад, сколько бы она ни мяукала.


Потом у его дверей стояла Сара Беннерт — смущенная, с прической «конский хвост», трепетавший на зимнем ветру. Он совершенно о ней забыл.

— Как поживаешь? — спросила она.

— Пью. Сплю — иногда. Собрал весь ее хлам и отправил на адрес ее матери, куда она, скорее всего, уползла. Я изрезал ее фотографии, а потом опять их склеил… — Он замолчал и перевел дух.

Она не уходила, и ему пришлось разделить с ней последнюю банку солодового пива. Она вещала, как по писаному, хотя рассказывала о себе.

— У меня всегда было такое чувство, что я бросила универ только из-за него, и подсознательно постоянно ему об этом напоминала. С другой стороны, я тоже не во всем виновата. Кроме того, он мне изменил. Мона тебе когда-нибудь изменяла?

— Не знаю. Хотя все-таки… нет, не думаю. — Он чувствовал страшную усталость. Она пришла, чтобы предложить ему помощь — помощь брошенной брошенному. Безо всяких церемоний она начала раздеваться. Он смотрел на ее обнаженное, цвета светлого дерева, тело, на плечи с едва заметным цветовым переходом между волосами и кожей, он смотрел на нее всего на мгновение дольше, чем требовалось на то, чтобы она восприняла его взгляд как комплимент. Радость от подарка, наверное, выражают после испытанного болезненного неудобства. Однако она не перестала улыбаться и даже призывно раскинула руки, он бросился к ней, поднял и так тесно прижал к себе, что проникновение оказалось слишком глубоким. Лицо его исказилось от боли, он отвел взгляд в сторону. Он увидел ребенка и его ухмылку. Он закрыл глаза и опрокинул тело, которое держал в руках, на спину, чтобы узнать, закричит ли Сара, когда ей будет больно. Она жалобно застонала.

— Думаю, ты пока не оправился, — сказала она уязвленным, но делано нейтральным тоном, когда они потом пили вино. — Но когда оправишься, позвони.

— Хорошо, — ответил он.

Когда она ушла, он открыл окно и уставился в зимнее небо цвета метиленовой синьки, как будто Мона умерла и душа ее незримо витает среди облаков.


Теперь не хватало только освещения, электрической проводки, последней точки над «i». Для этого надо было разместить и прикрепить лампочки, а соединенные в одну связку провода вывести на заднюю стенку и подсоединить к трансформатору. Сначала он хотел подключить все провода к одному распределительному щиту, но это ему не удалось, щитов потребовалось больше. Полосками клейкой ленты он закрепил свободные провода, скользившие между пальцами. Он поднял глаза и заметил расплывающийся силуэт ребенка, это очень напоминало прощание.

— Красиво, правда? — спросил он, но ребенок молчал, да и самому Якобу было нечего сказать, он осторожно проверил лампочки, для чего легонько касался полюсов, чтобы тонкие проволочки не перегорели от короткого замыкания. Все работало. У него получился весьма большой дом, стоявший на столе во всем своем великолепии, отдельные пространства были, пожалуй, перегружены, потому что Якоб никак не мог удовлетвориться сделанным. В гостиной был маленький камин, рядом с которым были сложены крошечные поленья из настоящего дерева, на комоде спальни стояли часы размером с ноготь большого пальца, полнота и совершенство слились воедино. Помимо этого, была еще жизнь, которой дышал дом, куклы внутри выглядели такими же живыми, как люди. Якоб показал ребенку, как открыть парадную дверь, продемонстрировал детали убранства комнат — обои с мелким узором, пластиковые горшки с крошечными цветами на подоконниках и даже занавески; Нору и Арона он поместил в салон, а детей в расположенный внизу сад, где они могли поиграть с собакой; смотри, сказал Якоб, и они стали смотреть вместе. Теперь ребенок улыбался Якобу преданными глазами, казалось даже, что по детскому личику блуждает его собственная улыбка, немного похожая, одновременно, на улыбку Моны; но нет, говорит Якоб, я не люблю детей, и ей следовало с этим смириться, и если это было причиной ее ухода, то извините.

Собственно, с домом уже нечего было делать, он потрогал банки с красками, они были холодны, как лед, он в нескольких местах поскреб дом ногтем и только теперь почувствовал, как разливается по телу накопившаяся за последние недели усталость. Он, пошатнувшись, встал, ему было невероятно трудно оторваться от своего творения. Он еще раз осмотрел маленькие лампочки. Долго стоял он так, долго оценивал свои решения, все они оказались верными, решил он, ноги его затекли, он пошарил в кармане, достал пачку сигарет, выкурил одну, потом сразу вторую. Он словно прирос к полу, ребенок, которого они с Моной не хотели, исчез в своем углу.

Звонок вывел его из созерцательной задумчивости, он спустился к двери и рывком распахнул ее. За дверью стояла Мона с заплаканным лицом, увидев его, она невольно отступила назад, и он, опустив глаза, посмотрел на себя — рубашка выбилась из штанов, тазовые кости, как два блюда, торчали наружу, движением руки он пригласил Мону войти, но движение это оказалось слишком замедленным, чтобы его можно было принять за жест примирения.

ВАМПИР

Какой он — аккуратный, неаккуратный, есть ли у него вкус? Она смотрит на высокие окна, на занавески, цвет которых не может угадать в овальном конусе света настольной лампы, наверное, они оранжевые, да занавески должны быть оранжевыми — в конце концов, ковер желтый, к нему могут подойти только оранжевые шторы. Листья растущего в кадке дерева отбрасывают на занавеску большие тени, занавеска слегка шевелится, отчего возникает иллюзия: обитатели джунглей танцуют свои архаичные танцы. Она хочет, чтобы и он посмотрел на замечательную игру теней, но он отвернулся и трудно дышит. Она оставляет его в покое. Теперь ей никто не мешает, и она может воспользоваться минуткой и в произвольном беспорядке осмотреть чужую территорию, она желает увидеть все. Как стоит книжный шкаф, столик на полу, кофейная чашка и — нет, больше здесь нет ничего, осмотр закончен, ведь это его спальня.

Может быть, она никогда этого больше не увидит, может быть, это было бы ужасно — проститься теперь навсегда, или в этом не будет ничего плохого, но сейчас она не может прийти к окончательному решению, она ждет, когда он справится со своим тяжелым дыханием. Надо проявить осторожность. Держать рот на замке и не задавать лишних вопросов. Наступает момент, когда каждая ее жертва начинает замечать, что она своей любовью высасывает мужчин до дна, выдавливает из них все, хочет знать их историю, их мысли, расскажи то, расскажи это, это было сродни болезненному пристрастию, за незабываемыми тремя неделями следовали три месяца, в течение которых любовники, потрясенные скукой, очевидно мучившей Натали, пытались как-то пришпорить новую подругу, для чего что-то меняли, чтобы происходящее обрело смысл. Как бы ты отнеслась, например, к высшей художественной школе, к отделению фотографии? — но Натали лишь отрицательно качает головой и включает телевизор. Петер однажды даже дал ей пощечину, когда она зевнула, слушая, как он расписывает фантастическое будущее, но, даже когда никто не бил ее по лицу, неизбежно наступал момент, когда ни один мужчина не стеснялся назвать несчастьем их связь — потому что она прослушивала их автоответчики, читала их письма и стирала их память — все для того, чтобы мужчины принадлежали ей со всеми их идеями, проектами и историями. Штефан способен этого не замечать, пока не замечать. Сейчас важна сдержанность. Все пошло очень быстро, они слишком скоро оказались в постели — как будто ее подпирает время, как будто завтра она станет никому не нужной старухой, какая нелепица.

Здесь холодно, говорит она и трогает его за плечо, в этом жесте не было, пожалуй, ничего коварного, и он отвечает, сейчас я прибавлю отопление, и выбирается из-под одеяла. Возвращаясь, он приносит ей стакан воды, как ты внимателен, говорит Натали, поворачиваясь в кровати, при этом с нее соскальзывает одеяло, и она стыдливо подтягивает его к подбородку, сама не понимая, разыгрывает ли она стыдливость или действительно ее чувствует. Как бы то ни было, он смеется. Натали потягивается, ей хочется спать, и она думает, не ждет ли он, что она сейчас уйдет. Ей, конечно, ничего не стоит уйти, но она так устала, так устала, ведь после ужина в индийском ресторане они пошли пешком в городской театр, а потом еще прошлись по набережной. Они гуляли по городу битых два часа только затем, чтобы закончить разговор, который тянулся и тянулся без конца. Они поговорили о своих кулинарных предпочтениях и о любимых фильмах. Что касается путешествий, то здесь Натали едва ли могла что-то рассказать, но Штефан был любитель, и чем сильнее углублялся он в свои рассказы, тем медленнее становились его шаги. На Железном мосту он, наконец, остановился. Бали, сказал он, и его профиль вытянулся, Бали впечатляет. Натали перегнулась через перила, перегнулась весьма рискованно, ей тоже хотелось обладать таким рядом приятных упорядоченных воспоминаний, но сейчас она не могла даже разглядеть в воде свою тень. Давно стемнело, река была черной, а в тех местах, куда падал свет, казалась серебристой. Слушай, сказал Штефан, когда она, взявшись ладонями за перила, принялась раскачиваться. Я слушаю, ответила она, незаметно улыбаясь. Шумел ветер, мост вибрировал, а деревья, ожидавшие их на противоположном берегу, склонялись к ним, безымянные деревья. Какое чудесное место, сказала она.

На его вопросы о том, чем она занимается, Натали отвечала сдержанно, ее жизнь и работа ассистентом фотографа пусты и бессодержательны, при этом ей-то ясно, что это не совсем правда. Я проявляю жизни других людей, пытается объяснить она, смотришь на них и думаешь, что они не могут все сказать о человеке, но вдруг понимаешь, что они и так уже достаточно тебе сказали. Она вспомнила одного клиента, худого молодого человека с дружелюбной улыбкой, который приходил две недели назад, в четверг, наверное, потому, что по четвергам в ателье скидки. Он порылся в рюкзаке, куда запропастился пакет с пленками, бормотал он, а Натали, улыбаясь, приготовила круглые пластиковые бачки, выписала квитанцию, а потом, позже рассматривала готовые фотографии. Выяснилось, что на всех трех пленках снимки одной-единственной женщины, очевидно подруги молодого человека, на фотографиях она была изображена на морском пляже во время купания. Что-то мешало ей спокойно смотреть снимки, сначала она подумала, что помеха — сходство женщины с ее сестрой, такая же натурально веселая ненатуральная блондинка, но дело было не в этом, а в том, что фотографий было много, ужасно много, словно молодой человек усиленно что-то искал на обнаженном теле купающейся женщины. Она принялась размышлять, и ей пришло в голову, что она просто завидует. Что таилось в этой женщине такого, что друг снова и снова снимал его с очень близкого расстояния, с непристойно близкого.

Они со Штефаном перешли мост, оставив за спиной спокойную реку, и направились в старый город, шпили высоких домов были ярко освещены, как будто они что-то искали в небе; Натали показалось, что позади них крикнула какая-то птица, одинокий приглушенный крик, но полной уверенности не было.

— Ты замечталась? — спросил Штефан. Он ждал ответа, но она молчала, и он заговорил снова. Говоря, он выглядел удовлетворенным, удовлетворенным собой и сегодняшним вечером. Помимо разговоров о своей работе Натали ненавидела разговоры о происхождении, семье и деревне, да-да, малышка, ты просто этого не замечаешь, и он принялся рассказывать о своем детстве на вилле где-то в Висбадене. Мы, Цимеры, говорит он иронично, так как «мы Цимеры» были старинным семейством фабрикантов, а словом были Штефан Цимер хотел подчеркнуть, что он не желает наследовать фирму, он влюблен в биохимию, хочу остаться в университете, говорит он, но отец, естественно, разочарован, Натали кивает, да, о таких случаях слышишь часто. Она тоже часто бывала раньше в Висбадене, ревностно подхватывает она, для нее это тема, я работала там, говорит она, между Земельным музеем и Промышленной и Торговой палатой, знаешь, где это? Большое серое здание, там редакция ежедневной газеты, там я проходила практику в отделе фотографий. Фотография меня всегда интересовала, эти застывшие, увековеченные моменты, причем не только хорошие снимки, но и совсем неудачные, я вижу это по снимкам клиентов ателье, они порой бывают очень содержательными. И наша память работает точно так же — во всяком случае, у меня, в моих воспоминаниях запечатлеваются образы людей и ситуаций, то, что люди говорят, я забываю тотчас, но никогда не забываю цвет неба или стиль стульев в кафе. Штефан смеется, Натали по-настоящему заговорила впервые за весь вечер. А что вспоминаешь ты, когда думаешь о каком-то прошлом событии, спрашивает она: фразы, диалоги? Ты правда помнишь, кто, когда, где и что говорил? Я все забываю, остается мешанина, я путаю все на свете, это просто горе какое-то, с людьми и фразами, и иногда мне самой бывает неприятно и больно, нет, я помню образы, только образы. Штефан кивает и сжимает ее ладонь, словно говоря, что он все понял. Так они шли сквозь ночь, а потом, само собой понятно, надо было довести вечер до логического конца, что они и сделали после такой расточительной траты слов.

Давай выпьем еще по стаканчику, не надо нести, пойдем на кухню. Но сначала она хочет в ванную. Она голая проходит в ванную, выложенную льдисто-голубым кафелем; агрессивные, бесконечно повторяющие друг друга квадраты. Аквариум. Это ей не нравится. Натали садится на край ванны, надо принять душ, но она до смерти устала, надо немного посидеть, ей хочется спать или уйти домой, голова и глаза нестерпимо болят, она оглядывает себя в отраженном свете люминесцентных ламп; кожа приобрела синеватый оттенок, как у какого-то фантастического зверя. Почему-то он не выбрал красный кафель, клубнично-красный, алый, кроваво-красный, вообще что-то живое, это было бы куда красивее. Натали включает тепловатую воду, вспоминает другие ванные, вспоминает другого парня, такого же привлекательного, как Штефан, Матиаса, Матта. Они не мылись вместе в душе, нет, такое было только один раз, когда она пошла в душ с Йохеном, он был такой же красивый, да, к тому же еще дружелюбный и очень умный. Собственно, жалеть ей было не о чем, вот только продолжительность ее любовных романов, до того как она их портила, отличалась краткостью, впрочем, она и не рассчитывала на большее. Натали сначала облилась горячей, потом холодной водой. Ей стало холодно, при этом она думала об одном парне, потом еще об одном; раньше она задерживалась надолго, позволяла себе подробно осмотреться, но сегодня надо уходить. Надо уходить, как только руки и слова перестают быть неуверенными и нащупывающими, становясь требовательными, как только партнер начинает вести себя так, словно давно тебя знает; только из-за того, что эти жесты и рисунок ласк, из-за того, что те или иные слова были, по видимости, хорошо восприняты, ими начинают пользоваться снова и снова, строят из них накатанную дорожку жестов и слов и едут по ней, не обращая внимания на все остальные, прячущиеся на краю красоты, едут упрямо, тупо и ограниченно. После Матта с Райнером, неразговорчивым парнем из Северной Германии, дорожка была другая, но она все равно была. После него был Анджело — этот вообще заставил ее забыть чуть ли не все правила. Истории Анджело были самыми лучшими, слушая рассказы Анджело, она представляла себе светлые южные образы. Очень часто истории, которые он рассказывал, были историями о родственниках. Натали не помнит точно его слов, но всегда отчетливо представляла себе бабушку Анджело, продававшую видовые открытки, а в задней комнате — отца, старательно изучавшего французский и английский, чтобы сделать карьеру. Анджело не захотел стать внештатным консулом, хотя, как никем, восхищался своим отцом; он немного занимался дилерством, имел очень много денег и к тому же объехал полмира, все остальное время он сидел на диване и жирел от выпивки, Натали понимала проблему. У Анджело было очень много женщин, и, если бы Натали не оставила его первая, если бы она не ушла первой, Анджело пресытился бы ею, высосал бы ее до дна, и она не могла на него за это обижаться, она и сама была такой же. Ее залило волной неудержимой паники, она чувствовала панику языком, у нее был какой-то металлический привкус; вода, ей нужна вода, она направляет струю себе в рот, глотает, с силой проталкивая воду в глотку. Воды много, она не помещается во рту и течет вниз по подбородку. Штефан кричит:

— Ты закончила?

Она испуганно закрывает кран. Но ей же нечего бояться. Это всего лишь его внимательность, к коей она должна с удовольствием привыкнуть; чего только нет в этой чистой и аккуратной ванной? Его банный халат висит на двери: большой халат, много материи. Она оказалась в хороших руках.

Штефан вовсю хлопотал на кухне, сноровисто разливая вино и раскладывая крекеры. Она с удовольствием спросила бы у него: ты позвонишь завтра? или: нечего болтать, ты думаешь, что я хороша, что я смогла тебе показать, насколько я хороша, кому ты расскажешь об этом завтра утром, у тебя есть приятель, которому ты позвонишь, как только я покину твой дом, или подождешь, чтобы узнать, как будут развиваться события? Она взяла крекер и, вливая в себя вино, почувствовала, что в ней усиливается жажда, нетерпение, алчность — она хочет спрашивать, она хочет получить от него как можно больше — признаний в любви или поцелуев, он весь тут как на ладони, жует набитым ртом, смотреть здесь особенно не на что. Натали едва не захлебывается, она хочет все сохранить в памяти, пока она не ушла домой, не вернулась в свою комнату, в свою скучную жизнь, нет, думает Натали и улыбается Штефану Цимеру, мне нечего больше тебе дарить, я все оставлю себе. Но пока Натали раздумывала, надо ли ей начать постепенно собираться и уходить, или он не ожидает, что она уйдет, он вдруг встал: надо завести музыку, а то здесь слишком тихо. В соседней комнате под его ногами громко скрипнул паркет, потом она услышала, как заиграл саксофон. Она видит на столе сигареты и закуривает, делает одну, вторую, третью затяжку, как будто ей не хватает того орехового вкуса, какой приобретают сигареты, когда куришь их после долгого перерыва.

Она тушит сигарету, зевает; появляется Штефан — улыбаясь, он тащит с собой картонную коробку: здесь вся моя жизнь, говорит он величественно и хлопает ладонью по крышке. Ты же любишь фотографии, и она понимает: там внутри Рим и висбаденская вилла, там его прошлая Аня и его бывшая Марейка, там Штефан, Штефан на фоне домов и достопримечательностей, Штефан со своими девушками и Штефан со своими родственниками.

Она склоняется над раскрытой коробкой — набита битком, не меньше четырехсот фотографий. Когда Штефан извлекает из коробки два толстых пакета, он выглядит так, будто хочет что-то подарить Натали, будто достает из потайного ящика годы своего прежнего бытия, чтобы теперь передать их ей, с тем чтобы она, как он выражается, имела представление. Он молчит и улыбается ей, а она думает, что ей потребуется еще один заряд фантазии, но так будет даже проще, ибо они оба могут продолжить отношения, тогда как Николь и Андреа и все прочие, быть может, Джессика и Анн-Катрин, останутся здесь на веки вечные, они смогут побывать в тех же или, наоборот, в других краях, и ей просто не надо делать ошибок своих предшественниц, в конце концов, он мог, пользуясь случаем, рассказать ей о многих картинах, чего он, конечно, не вынесет, уж очень трудна такая задача. Конечно, со временем он заметит и оценит эту ее особенность, да что там говорить, ведь только благодаря этой особенности она и оказалась здесь. Он думает, что нашел, кого искал, девочку, покорно подыгрывающую ему во всем, но он не заметит, как при всем наслаждении этим смирением, при податливости всем его штучкам она высосет его до дна, сдерет с него все мясо до костей. Ах, вот они, говорит он, держа в руках несколько фотографий: как тебе их показывать, в хронологическом порядке или… подряд, перебивает его Натали, он кладет снимки обратно в стопку и начинает неторопливо, один за другим показывать ей. Только для проформы она скользит взглядом по ущельям и расселинам, из которых составлена вся первая стопка, она хочет видеть людей, и вот они наконец появляются, не очень молодая женщина, худощавый мужчина с орлиным носом, да, на родителей он не очень похож, это наш дом, да-да, очень красив, а это вечер в саду, сколько тебе тогда было, семнадцать или восемнадцать, веселый, беззаботный, длинноволосый, а это собачья роза на заднем плане?

Люди, страны, приключения, насмешливо произносит Штефан, продолжая перебирать фотографии; Большой каньон, потом он делает паузу. Это мои бывшие, она для вида отказывается, он настаивает, нет, посмотри, чтобы иметь представление. Представление, это слово он произносит уже не первый раз, она сдается и удовлетворенно откидывается на спинку стула. На кусочках картона десять на пятнадцать Тоскана, фон — кипарисы, на переднем плане Николь. Николь завтракает на природе. Завтракает с накрашенными губами. На чашке следы губной помады, резкость просто необычайная, в этом характер Штефана Цимера — все очень отчетливо, губа Николь немного припухла слева — после бурной ночи, хотя, может быть, она ее просто прикусила. Она красива, намного красивее, чем думала Натали, грудь нахально выпирает из-под футболки. Натали задумывается — наверное, Николь больше соответствует его любимому типажу, но тревога эта преследует ее всего пару секунд: даже если и так, то Штефану Цимеру тоже нужно разнообразие. Она смотрит на полуоткрытую дверь. Двери успокаивают.

Она рассматривает фотографии с любопытством, какого никогда до сих пор не испытывала; интересно, наверное, другие назвали бы это влюбленностью. С Николь у нас не было ничего серьезного, говорит он. Мы были каждый сам по себе, ты понимаешь, как быстро все это проходит. Она смеется, он стыдливо смущается, а потом они не знают, что делать дальше. Здесь все ясно, с ними у него все быстро кончилось. Он показывает следующие фотографии. Андреа — это было серьезно, как он уже рассказывал, и правда, сама фотография много серьезнее — на снимке Шварцвальд, задний план — умирающие деревья, многие надломились, и их стволы чернеют на земле, как гигантские знаки препинания. Штефан убирает фотографию, несмотря на то что Натали ничего не сказала, правда, с некоторым опозданием она все же замечает, да, да, у Фрейденштадта скоро погибнут все деревья в лесу. Там вообще могут выжить только фруктовые деревья. Нам надо туда поехать, там красиво, говорит он, очевидно имея в виду Тоскану. То, что она здесь увидела, дороже золота, скука исчезнет на многие месяцы, теперь она будет думать о жизни Штефана. Если он даст ей ключ, то она сможет втайне от него посмотреть не спеша все фотографии, а со временем здесь, может быть, появятся и ее фотографии, тогда, очутившись в этой картонной коробке, она тоже станет частью его истории, они будут рассказывать о ней, о Натали, у которой нет сил на собственную историю.

Сегодня вечером — так ты остаешься? — спрашивает он. Она слышит только это завершение фразы — так ты остаешься? — оно словно написано мелом на черной доске, и она понимает, что для него это не приключение на одну ночь, что впереди у них дни, недели, а может быть, месяцы, когда они будут вместе, на все ближайшее время ей обеспечена новая жизнь, эта перспектива переполняет ее счастьем. Подожди, еще последние, на этот раз действительно последние фотографии. Постой, они где-то здесь, это очень давняя история. Показывай, она почти кричит, показывай, ибо она узнает себя в каждой из этих женщин: в Николях, Андреа, Мариях, в их голодных, алчущих глазах, она смотрит на них и каждый раз узнает себя. Она не замечает, что Штефан внимательно на нее смотрит, наконец, он не выдерживает и смеется: взгляни-ка на себя в зеркало, она встает и смотрится в маленькое зеркало, висящее у входа на кухню. Она видит белое лицо и красные от вина губы, она начинает неудержимо смеяться, с такой ясностью, как сейчас в зеркале, она не видела себя никогда; он стоит за ее спиной, кусает ее в шею и говорит: вампир, вампир, с тобой мне придется быть бдительным; или мне с тобой, тихо отвечает она.

ЭСТАФЕТА

1

Этим летом не происходит ничего, что отличало бы его, это лето, от предыдущих, ничего, как бы сильно мне этого ни хотелось, нет, ни один фасад, мимо которого я прохожу, не меняет, как хамелеон, свой цвет, самое большее, они выцветают и становятся бледнее, словно нарочно хотят вызвать раздражение и разочарование у тех, кто так часто и с такой надеждой взирает на них. Прошел май, за ним июнь, никто во всем квартале не разобрал дом и не построил новый, ни на одной табличке рядом с номером дома не появилось ни одной новой фамилии, а когда, свернув за угол, прохожу мимо кафе-мороженого Джованни, то могу твердо рассчитывать на то, что между третьим и четвертым шагом до моего слуха донесется приветливое ciao, несмотря на то что я никогда в жизни не была в этом заведении, на семнадцатом шаге крестьянка из Бад-Фильбеля помашет мне рукой из-за своего прилавка, от этого движения всколыхнутся ее могучие груди под халатом, а еще семнадцать секунд спустя, как по команде, на меня начнет гавкать слюнявая собачонка. Все это напоминает старый семейный альбом, который можно открыть на любой странице и увидеть там какое-то событие, некую данность, одну-единственную, но давно и хорошо известную. Словно старушка, тащусь я со своими пакетами мимо украшенных размашистыми надписями супермаркетов — сине-желтого «Олди», красно-зеленого HL, а в голове крутятся одни и те же мысли: прийти домой, немного поработать, потом приготовить еду; дальше посижу с Клеменсом, может быть, посмотрю новости, увижу канцлера, узнаю подробности расширения компании SARS, запомню прогноз погоды — вот и день прошел; этот конец — единственный возможный результат, результат предсказуемый, как ответ легкой арифметической задачки.

2

Несколько лет назад, когда мы с Клеменсом въехали в этот дом, я хотя и понимала, что есть люди, которые привыкают, и есть люди на это не способные, но еще питала надежду, что существуют некие внешние обстоятельства, способные перетянуть человека из одного лагеря в другой. Поэтому я не солгу, если скажу, что в день моего тридцатилетия я с воодушевлением приняла предложение Клеменса вместе снять дом. Но этот решительный поступок нисколько не помог мне обрести столь давно и сильно желаемое душевное спокойствие и равновесие, напротив, все стало еще хуже, я перелистываю свои старые путевые дневники студенческих времен, чтобы снова вызвать в воображении прежнее волнение, когда я не понимала, что тухлое настроение возникает внутри, и с оптимизмом надеялась, что смогу подавить его телесными движениями. Иногда я бродила до полного изнеможения. Но в итоге это мне нисколько не помогало. С тех времен я привыкла срывать с плечиков пальто, выходить на улицу и несколько раз огибать наш квартал, словно этим могла рассеять тяготеющее над нами проклятие.

Мои усилия скрыть растущее отчаяние от Клеменса, обладающего, по-видимому, врожденной способностью довольствоваться малым, стоят мне большого труда.

3

Я кормлю нашу кошку, белую, с палевым рисунком, я тихо беседую с ней, если бы и у меня было семь жизней, то в каждой из них я бы обзавелась кошкой, такой, как ты, это бессмысленное бродяжничество настолько само собой разумеется, что можно допустить, что именно оно дает тебе жить.

Годы и годы пыталась я жить, как кошка, я ухаживала за собой, холила руки, следила за волосами, делала гимнастику, бездельничала перед телевизором, много спала, для улучшения цвета лица пила молоко. Но никто не начинает любить свою жизнь только потому, что хорошо ухаживает за телом.

4

Сегодня эта женщина вдруг заговорила со мной на улице. Привет, сказала она, и я сразу вскинула глаза, чтобы убедиться, что на ее футболке нет логотипа табачной компании и что она не прячет за спиной руки, чтобы, подойдя, огорошить меня анкетой какого-нибудь института по изучению потребительского спроса. Но женщина, очевидно, стояла здесь безо всякого на то профессионального основания. Ты что, не узнаешь меня, Лизи? Я Карина, говорит она и взмахивает сумочкой. Женщина приблизительно моего возраста, кареглазая и светловолосая, волосы почти не видны на солнце, как желтый пояс радуги. Я могла бы поклясться, что никогда в жизни ее не видела, но она откуда-то знала мое уменьшительное имя — Лизи, которым меня никто не называет уже бог знает сколько лет. Мы учились в одной школе, уверенно говорит она, в параллельных классах; она начинает перечислять школьные праздники и другие мероприятия, на которых мы якобы встречались, танцы вокруг лагерного костра, подробности событий легко и свободно льются с ее накрашенных розовой помадой губ, ах, говорит она, ты помнишь ту передачу по школьному радио, когда — подумать только — кто-то поставил мопед на учительскую парковку, потом в класс пришли, и он встал и переставил мопед, став героем дня. Но самое лучшее воспоминание — это кружок испанского языка, вечерами по вторникам с фрау Гонсалес. И тут в моем сознании возникает образ рослой бледной девочки, сидевшей в классе где-то в первых рядах. Правда, я не могу решить, то ли это реальное воспоминание, то ли плод воображения, заполняющего пустоту в памяти. Мне нравится воодушевление, с каким она говорит о прошлой жизни, как будто школьные годы были прекрасным прочным корнем, опираясь на который мы смогли вырасти навстречу небесам взрослой жизни, все это было настолько фальшиво и вместе с тем настолько убедительно, что я была просто ошеломлена. Я приняла ее предложение вместе попить кофе только потому, что мне стало интересно, какие небылицы она еще мне расскажет.

5

Когда мы вошли в безлюдное кафе Джованни, где посетитель мог видеть свои многочисленные отражения в зеркальных стенах — вероятно, для того только, чтобы почувствовать себя еще более одиноким, и когда Джованни меня заметил, он сначала от удивления погладил свои усы, а потом, услужливо выхватив у меня из рук пакеты, поставил их возле выбранного нами столика. Я внимательно рассматриваю Карину и нахожу ее весьма симпатичной. Она таким решительным движением кладет друг на друга свои изящные загорелые ноги, что они выглядят как нечто вышедшее из употребления, но сохраняемое на всякий случай. Разговаривая, она срывает целлофан с пачки сигарет; какая удача, что я тебя встретила, это же просто случай, я всего неделю во Франкфурте, до этого долго жила в Мадриде; она замолкает, одергивает подол футболки и касается своих почти белых волос. Я пила кофе мелкими глотками, предоставив ей говорить. Мне было ясно, что она так страдает от одиночества, что заговорила бы на улице с любым, кто показался бы ей даже отдаленно знакомым. Муж оставил ее, ушел к другой, представляешь, к другой, вот так, простенько, и вся налаженная жизнь рухнула, рухнуло все, все, к чему я привыкла, я повисла в воздухе. Глаза ее округлились, когда она говорила об этом, а я думала, ага, она скучает по привычкам, она из тех людей, которые привыкают, в точности такая же, как Клеменс. Вслух же я произношу лишь пару утешительных фраз, ничего, все еще наладится. На некоторое время повисает задумчивое молчание, в наших чашках позвякивают ложки, за окном слышен шум проезжающего трамвая. Карина нарушает молчание первой. Она работает, преподает в вечернем университете испанский язык и ведет курс испанской кулинарии. В ответ я рассказываю о своей работе переводчицей, я тоже, как видишь, осталась верна испанскому языку, солнце становится нежнее, оно окутывает нас мягкой тканью света, и я, повинуясь какому-то мне самой непонятному капризу настроения, начинаю рассказывать Карине о Клеменсе и планах ремонта нашего дома, вникая в мелкие, несущественные детали, и она тем не менее внимательно меня слушает. Я вижу, что она сидит в напряженной позе, понимаю, что мне давно пора умолкнуть, но я продолжаю говорить, становлюсь неудержимо болтливой, рассказываю о новом «пежо» Клеменса, о невероятно крючковатом носе каталонского поэта, стихи которого сейчас перевожу, и о путешествии, которое мы запланировали на следующую осень.

6

Так происходит удивительное. Те самые вещи, которые уже давно мне надоели, вещи, навевающие на меня бесконечную скуку, теперь, когда я о них рассказываю, приобретают значимость, начинают переливаться радужными красками, если я достаточно долго выдерживаю их в лучах интереса Карины. Наверное, именно поэтому я тотчас соглашаюсь, когда она предлагает встретиться еще раз. В меня вдруг вселяется глухая и бесцельная надежда, и я возлагаю ее исключительно на Карину. Как будто мне сможет помочь эта женщина, которая сама только и делает, что жалуется!

7

Домой я вернулась окрыленной. Но, открыв дверь и войдя, я ощутила такую вялость и усталость, словно воздух квартиры, начиная с прихожей, был пропитан хлороформом, не желавшим улетучиваться, несмотря на то что я настежь распахнула все окна и включила диск с быстрой, ритмичной музыкой, прибавила громкость, потом еще, но не почувствовала ничего, кроме немилосердного давления на барабанные перепонки, я замечала лишь, что в комнате стоит невыносимый шум. Я выключила проигрыватель и пошла в кабинет, где меня ждал перевод, над которым я тогда работала. Собственно, через две недели я должна была его сдать, но я занималась тем, что хаотично переставляла слова, проверяя, как они звучат, и никак не могла прийти к окончательному решению; к тому же из одного только духа противоречия я выбирала, чтобы отстоять свое мнение, какового, впрочем, у меня не было, из сомнительных слов самые отдаленные по смыслу, отчего тональность целого весьма мало напоминала исходный текст. Вероятно, это был мой способ избавляться от раздражения. Но сегодня я даже не стала садиться за стол, я стоя перелистала текст, полила цветы выдохшимся яблочным соком, вышла из кабинета и принялась готовить ужин. При этом я не переставая думала о Карине. Мысленно я рассказывала ей о сегодняшнем вечере, о том, что я готовлю на ужин, что сейчас в дверь должен позвонить Клеменс, и он действительно позвонил, этот звук заставил меня привычно метнуться из кухни к входной двери, так как Клеменс всегда ленился достать из кармана ключ и очень не любил долго стоять под дверью. От него слегка пахло сигаретами и, благодаря лосьону, древесной корой, он поцеловал меня и прошел на кухню, я голоден как собака, и я смеюсь, как смеюсь всегда, когда он произносит эту фразу. У Клеменса такой счастливый вид, и я поклялась себе, что не стану язвить. Он наматывает на вилку макароны в соусе именно так, как я себе это представляю, причем на вилке образуется трехцветный букет из макарон, мяса и горошка — все, как всегда. Пока Клеменс, как обычно, просматривает газету и выкуривает свои две сигареты, я ухожу в кабинет, чтобы наверстать упущенные часы, но в этот момент в дверном проеме появляется Клеменс, ты сегодня выглядишь такой умиротворенной, наверное, сегодня у тебя был удачный день, его силуэт кажется призрачно огромным на фоне темной прихожей, и я понимаю, что он хочет со мной спать, я выключаю настольную лампу и иду за ним.

8

Клеменс ничего не может поделать с моим несчастьем, это совершенно ясно. Его не в чем упрекнуть, он внимателен и терпелив, нет недостатка и в сексуальном интересе, разумеется, нет и ничего лишнего, нет, все в полном порядке, все в меру. Удивителен лишь тот факт, насколько мал талант Клеменса удивлять. Даже когда он вдруг является домой с цветами или с интересной книгой, когда он приглашает меня в ресторан, дело неизбежно доходит до того, что в какой-то определенный момент я могу точно сказать: сегодня он сделает мне сюрприз. Но можно ли упрекать за это? Нет, он ни в чем не виноват. По выходным он даже помогает мне по хозяйству и всегда внимательно слушает то, что я ему рассказываю. В свободные дни он не погружается в свою работу, как делают многие мужчины, несмотря на то что она у него, без сомнения, есть, он отличный адвокат, но выходные и праздники он проводит со мной. Когда я рассказываю об этих его качествах своим подругам и знакомым, они дружно мне завидуют.

9

Давай уедем в голубую даль, радостно предлагает он по выходным, и мы почти каждое воскресенье уезжаем в эту даль; на деле означает, что мы выезжаем из города по дороге А66 и останавливаемся где-нибудь в Рейнгау. В автомобиле мы слушаем тихую классическую музыку. Когда я была ребенком, мы с родителями тоже ездили в голубые дали, и уже тогда я постепенно поняла, что реки и вонзающиеся в небеса горы излучают голубой свет только издали, а вблизи оказываются желто-зелеными, коричневыми или серыми, и с тех пор я испытываю непреодолимую антипатию к размытости и ненадежности голубого цвета; от этой антипатии я не избавилась до сих пор.

10

Сегодня я снова возвращаюсь домой после встречи с Кариной и, как всякий раз, чувствую себя свежей и оживленной, но только до входной двери. Я уговариваю себя, убеждаю в том, что все очень просто, я просто должна приготовить ужин, нарезать овощи, замариновать мясо, охладить сливки, и если мне будет уж совсем невмоготу, то я смогу заказать ужин по телефону или предложить Клеменсу поужинать в ресторане, все возможно, все. Потом мне приходит в голову приготовить что-то очень сложное и замысловатое, и, начав готовить, я представляю, как рассказываю об этом Карине. Она будет так сосредоточенно меня слушать, что я начинаю верить, что в сегодняшнем вечере и правда есть нечто особенное.

11

Вчера мы с Кариной ходили в кино, смотрели французскую драму о разрушительном любовном треугольнике, который, несмотря на мрачный сюжет, порядком меня увлек. После сеанса Карина высказала несколько умных, но жизнеутверждающих вещей, кои должны были обосновать, почему ей не особенно понравился фильм, она раскритиковала стремление персонажей к самоуничтожению, и я, смеясь, весело заметила, что Клеменс сказал бы то же самое, вы хорошо подходите друг другу. Я произнесла это, разумеется, в шутку, не задумываясь, но потом наши взгляды встретились, и что-то, что я пока не могу описать, вызвало во мне сильное раздражение.

12

Постепенно мы начали делать все то, что обычно делают подруги, то есть вместе ходить по магазинам, плавать в бассейне и делать прически у парикмахера. С удивительным смирением, как с чем-то само собой разумеющимся, я свыкаюсь с мыслью, что у меня появилась подруга, внезапно вынырнувшая из небытия, вынырнула не просто так, а с глубоким смыслом, даже с предопределением.

13

Недавно мы сидели в кафе и наблюдали за проходившими мимо окна людьми, и вдруг, под влиянием какой-то увиденной нами уличной сценки, я рассказала Карине, как познакомилась с Клеменсом (мы буквально столкнулись на углу темных улиц возле Старой Оперы, это было, сказала я, как несчастный случай), и тут вдруг я снова уловила чувственный огонек в ее глазах — и здесь мне в голову пришла эта идея.

14

Я передам ей свою жизнь, отдам ее, как пальто, которое давно мне надоело, а ей подойдет просто идеально. Будет просто смешно, если она не примет такого подарка.

15

После того как сия мысль стукнула мне в голову, для меня все изменилось. Как будто солнечный луч проник в темную комнату сквозь узкую щель, и там, где прежде виднелись лишь неясные и смутные тени, стали вырисовываться четкие контуры.

Отныне я все время спешу. Сегодня утром я отправилась на встречу с Кариной на час раньше условленного срока. Я взяла с собой работу, разложив на столике шуршащие листы. Кафе, как обычно, было пустым, если не считать зеркальных отражений — моего и Джованни, который за стойкой старательно протирал стаканы и чашки. Но здесь было лучше, чем дома, где, казалось, сами стены нависали надо мной, как грозящий раздавить пресс. Снова тихо заскрипели ботинки Джованни, когда он, выждав положенное время, подошел осведомиться насчет заказа, и я снова заказываю эспрессо, и не успевает Джованни принести кофе, как — тоже слишком рано — появляется Карина, мы сердечно здороваемся, как старые знакомые или товарищи по несчастью. Она вешает сумку на спинку стула и склоняется над моими листками, ах, можно, ага, да, да, она бегло переводит строчки, estas semores, гм, эти господа бредят наяву… внезапное явление бесполого ангела или слепых мышей, приходящих возвестить близкую гибель их несчастного города… гм, прекрасно, это Хосе Гойтисоло? Да, говорю я, ты это знаешь ничуть не хуже меня, закажем граппу. Когда мы делаем заказ, Джованни, который уже привык автоматически подавать нам только кофе, на какую-то короткую секунду не может скрыть мимолетного раздражения, он кивает, лицо его на мгновение застывает, как воск, и становится жестким, превращаясь в маску сосредоточенности — он хочет запечатлеть в мозгу новый заказ, как компьютер, сохраняющий введенные в него данные, — чтобы потом, тихо скрипя ботинками, спешить к нам и спрашивать: эспрессо? А потом граппу? Так встречи с Кариной тоже превращаются в привычку, словно я добавила к большому, пыльному, случайному, но идеально подогнанному пазлу моей жизни еще один кусочек, частичку-подругу, частичку Карину. Я раздумываю, не произнести ли мне эту мысль вслух, но я на сто процентов уверена, что Карина отреагирует на нее в точности как Клеменс, то есть, в зависимости от настроения, обрушит на мой негативный взгляд невежество, сочувствие или, в лучшем случае, постарается развеять мою печаль какой-нибудь остротой или шуткой.

16

Во всем, что бы мы ни делали, наши разговоры со временем принимают устойчивую форму, то есть я в подробностях рассказываю Карине о своей жизни и с радостью замечаю, как ее глаза загораются интересом и воодушевлением, а губы непроизвольно кривятся, повторяя мои слова. Мы гуляем по городу, обсуждаем то, что видим на витринах, примеряем платья, почти ничего не покупаем, отложите это, пожалуйста, мы вслух читаем друг другу газеты, и, если какое-то место или здание о чем-то мне напоминает, я тотчас рассказываю Карине, о чем именно, я рассказываю о Клеменсе и обо мне, и постепенно, очень постепенно она начинает весьма уютно чувствовать себя в моих отношениях. Например, вечером в четверг, когда мы прощались, она спросила: Клеменс сегодня придет в девять, как обычно? Сегодня Клеменс после работы идет в фитнес-клуб, и я киваю с таким же воодушевлением, как ведущий телевикторины, поддерживающий удачливую участницу, да, конечно, в девять, все правильно. В парикмахерской мы садимся рядом и вместо того, чтобы тупо пялиться в свое отражение в зеркале, смотрим друг на друга и беседуем так приятно, что обе парикмахерши, пытающиеся вначале поучаствовать в нашем разговоре, умолкают, и я вижу, как стригут Карину, и ощущаю, как заплетают мои волосы, в такие моменты мне представляется, что отражение Карины на самом деле принадлежит мне. Потом мы рука об руку идем по улице. Она говорит, я хочу, наконец, показать тебе мою гостиную, правда, она очень маленькая и почти пустая. Я не стала ее обставлять, потому что не хочу надолго там задерживаться. Не найдя подходящих слов для ответа, я киваю так энергично, что моя голова едва не слетает с плеч. Она заваривает чай, и, так как мы вдвоем не умещаемся в крохотной кухоньке, я остаюсь в комнате и сажусь на кровать, застеленную покрывалом, украшенным черно-белым узором — бесконечными шахматными клеточками, в которых теряется взгляд.

17

В конце концов, именно Клеменсу пришла в голову идея пригласить Карину к нам домой. Он сделал это предложение, когда из-за дождя не состоялась наша поездка в голубую даль и мы сидели за столиком кафе: он перебирал какие-то официальные документы, а я снова и снова перечитывала один и тот же пассаж в книге, которую, собственно говоря, должна была перевести. Он поднял глаза и вдруг, видимо повинуясь внезапному желанию сделать мне приятное, сказал: знаешь, твоя новая подруга могла бы завтра прийти к нам в гости, как ты на это смотришь? Я мысленно улыбнулась и сказала, что сейчас же ей позвоню.

18

Вечер начал доставлять мне удовольствие с самого начала, с того момента, как пришла Карина. Дверь на звонок открыла я, Карина постаралась выглядеть красивой, но при этом не переусердствовать, и, пока мы целовались в прихожей, я через ее плечо заметила, как Клеменс, завидев Карину, вскочил с дивана и быстро поменял домашние тапочки на парадные туфли. Я открыла бутылку секта, поставила на стол заранее приготовленное блюдо из оливок и сыра, а во время еды наблюдала за Кариной и Клеменсом, как мать, желающая соединить сыночка с удачной партией. Я заметила, что Карина не страдает отсутствием аппетита, а ее нижняя челюсть равномерно и ритмично перемалывает пищу, точно так же, как у Клеменса, который потребляет поразительно много еды, очевидно необходимой его организму. Оба они, сидя рядом, действовали необъяснимо слаженно, как двухтактный двигатель во время демонстрационного испытания. Вскоре завязалась беседа, в которой я участвовала мало, так как говорил в основном Клеменс. «Моя жена говорила, что вы работаете в образовательном учреждении для взрослых». Потом он рассказал о семинарах, на которых сам иногда преподает, и вскоре между ними начались дебаты по поводу дидактических приемов, по ходу которых Клеменс раскупорил бутылку вина с легким ароматом аниса, это его любимое вино, которое он обычно приберегает для особых случаев. Я поставила диск, кошка вспрыгнула мне на колени, ей захотелось полакомиться кусочками сыра, и вечер незаметно стал одним из тех вечеров, когда вроде бы только что было одиннадцать часов, а посмотришь на часы — и оказывается, что уже три. Много позже, еще до того, как Карина собралась уходить, я показала ей квартиру, обратив особое внимание на мелкие подробности, чтобы ничего не забыть, я показала ей в хронологическом порядке мой ежедневный маршрут по комнатам. Я отвела ее в спальню, подвела к кровати и гардеробу, потом продемонстрировала ванную, показала спрятанную за шкафчиком полку с косметикой, где мой фен мирно уживался рядом с бритвенным прибором Клеменса. Карина, которая всего за несколько минут до этого казалась слегка пьяной, стала вдруг очень сосредоточенной. Попутно она стала задавать вопросы, точные, как выстрелы, например где стоит стиральная машина или сколько в нашем доме телефонных аппаратов — один или два.

19

На меня снизошло доселе неведомое мне спокойствие, даже, пожалуй, равнодушие, с тех пор как я заметила, что с ее первого визита в нашем доме все пошло как по маслу. Карина начала заглядывать к нам все чаще — на минуточку, как она говорила; каждый раз она вежливо спрашивала, не помешала ли, и никогда не задерживалась надолго, если, конечно, ее об этом не просили, а мы стали просить ее все чаще и чаще. Она стала беседовать с Клеменсом так же охотно, как и со мной, и даже стала подчас приносить с собой еду — ведь я же часто ем у вас. Одновременно я начала усваивать ее предпочтения — картофель лучше риса и никакого чеснока. Совсем недавно, в воскресенье, она вообще явилась к нам утром. В гостиной она разложила свои бумаги и принялась готовиться к семинару, вытянув на голубом ковре свои длинные ноги, окруженные стопками ученических тетрадей. Клеменс, приходя с работы, радуется каждый раз, когда видит Карину, он называет ее нашим «солнечным лучиком». Клеменс настолько к ней привык, что однажды спросил, где она, когда Карина пропустила один вечер. В свете таких грандиозных изменений в нашей семейной жизни я нахожу особенно поразительным то, что не прошло и двух месяцев с того дня, когда Карина обратилась ко мне на улице.

20

Зарядили надоедливые мелкие дожди, промозглая сырость и холодные вечера возвестили приближение осени. Жаль, говорит Карина, досадно, говорит Клеменс. Я хожу очень легко одетой в надежде заполучить легкий грипп, чтобы Карина смогла переехать в комнату для гостей, чтобы ухаживать за мной, но мой организм оказывается крепче, чем я думала.

21

Я заболела, более того, умудрилась подхватить и в самом деле тяжелую простуду. Голова буквально раскалывается от боли. Карина очень меня жалеет. Я дала ей второй комплект ключей, и она довольна, как святой Петр, получивший ключи от рая. С каждым днем она буквально расцветает, совершенно счастлива и я, так как могу лежать, завернувшись в пушистые одеяла и платки, не ударяя пальцем о палец, уверенная, как младенец, что меня ожидают еще более радостные дни.

22

Лихорадка все еще держится, Карина продолжает за мной ухаживать, а я смотрю, как она справляется с работой по дому. В этом деле она талантливее меня. Именно сейчас, когда я болею, крайне необходимо, чтобы все шло без сучка и задоринки, потому что Клеменс ведет весьма значительный процесс, вероятно, самый важный за всю его карьеру, и, главное, чтобы в доме царила полнейшая гармония. Она делает все, что может, и под этим я разумею не только домашнее хозяйство, но и мой перевод, срок сдачи которого приближается неумолимо. Сейчас она сидит спиной ко мне в позе балетной танцовщицы за маленьким секретером в гостиной, пишет и временами прочитывает мне написанное предложение, на каковое я реагирую либо похвалой, либо чиханием. Когда становится холодно, она машинально снимает со спинки стула мою вязаную кофту и накидывает ее себе на плечи. Единственное, что меня заботит, — это кошка, с которой наверняка что-нибудь случилось, видимо, она попала под машину, здесь, в нашем районе, очень интенсивное движение. Кошки нет дома уже неделю, а поиски, предпринятые Кариной и Клеменсом, пока безрезультатны. Она попала под машину, я всегда этого боялась.

23

Последний день процесса, как и все, за что берется Клеменс, завершился блистательно. Сегодня он вернулся домой рано с бутылкой охлажденного шампанского, из которой они выделили мне один-единственный глоток, маленький, совсем крошечный, от которого мною из-за гриппа овладела свинцовая усталость и появилось чувство покоя и тихой боли, какой я давно не испытывала. Несколько часов я проспала, а проснувшись, чувствовала себя так хорошо, как не чувствовала все последние недели. Вероятно, лихорадка прошла.

24

Карина не хочет ничего слушать, я должна вылежать еще пару дней, говорит она тоном, не допускающим возражений, и я препоручаю себя ее воле. В мою душу нисходят покой и меланхолия, следующая фаза прощания.

25

Сегодня мне снился странный сон. Я иду по нашей улице. Вечер. Уже издалека я вижу ярко освещенное окно нашей кухни, занавески не задернуты, возле серванта я отчетливо различаю профиль Карины, прекрасно видна и вся кухня, даже растения в горшках за окном. Карина что-то режет на столе, временами вытирая руки о мой синий фартук. В приоткрытую дверь заглядывает маленькая девочка, я вижу, как шевелятся губы Карины, и во сне я знаю, что она говорит: подожди немного, и я знаю также, что здесь разыгрывается сцена из будущего, что это дочь Карины и Клеменса. Эта мирная домашняя сцена очень приятно меня трогает.

26

Сон часто является следствием мысли, владевшей человеком непосредственно перед засыпанием, словно он засыпает, раскрыв ладонь, унося посеянное семя в другое состояние… как бы то ни было, но в данном случае дело было так: вечером я разговаривала с Кариной. Была середина мая, День матери, и мы разговорились о родах, на тему, по которой мы с Клеменсом никак не могли прийти к единому мнению. Напротив, Карина, сияя, сказала, что родила бы, будь у нее подходящий муж. Если бы я располагала таким аргументом, то вопрос был бы давно решен.

27

Мне ясно, что я могу теоретически и дальше поддерживать цепь гладко текущих своим естественным чередом событий. Но с тех пор как я увидела сон, мне стало ясно, что мое вмешательство лишь тормозит естественное их развитие.

28

Как я и ожидала, через несколько дней Карина снова позвонила в нашу дверь. Она принесла мне витамины, за которые я поблагодарила ее с наигранным воодушевлением, для того только, чтобы бросить прощальный взгляд на цветную табличку и важные данные, обозначенные на флакончике, и поставить его в аптечку в ванной, где находилось все полезное для тела. Это было бы излишеством — начать принимать витамины. Карина снова навещает нас почти ежедневно, и, так как она все более явно занимает в доме мое место хозяйки дома, а также подруги и слушательницы Клеменса, я начала отлучаться из дому, ходить в кафе и бары, в одиночку посещать кино и театр, просто для того, чтобы не быть дома. Клеменс и она отпускают дружеские замечания по поводу моей непредсказуемости, вызванной выздоровлением от болезни, хотя мое поведение не имеет никакого отношения к тяжести и длительности инфекции. Я же от души надеюсь, что они используют это время для того, чтобы ближе познакомиться телесно. Их медлительность начинает действовать мне на нервы.

29

Вчера я вернулась из отлучки довольно поздно, и, как мне показалось, они уже зашли довольно далеко. Во всяком случае, у Карины, когда она здоровалась со мной, лицо пошло красными пятнами, а Клеменс нервно и виновато произнес: ах, это ты. Себе самой я показалась нежданной гостьей. Меня это не очень радовало, так как мне приходилось еще и думать о моем сегодняшнем посещении пригорода, где я родилась и выросла, я бродила по поселку и читала фамилии, написанные на больших табличках возле звонков, Кестнер, Витт, Нуссбаум, Шульт-Авилес, Йордан, Мазан, список можно продолжать бесконечно, и я впервые поняла и простила мать, которая начала пить именно здесь. Но конец вечера прошел замечательно, поэтому никто из них не заметил моей задумчивости. После ужина мы, погруженные каждый в свой мир и свои мысли, играли в «Не сердись», но никто не мог как следует сосредоточиться, и Карине даже пришлось несколько раз ходить моими фигурами. Первая партия затянулась так надолго, что мы были вынуждены ее просто прервать.

30

Вчера вечером я сказала, что мне позвонили и сообщили, что умерла моя тетка, и мне придется поехать на похороны в северную Германию. Может быть, ты останешься у нас на выходные или еще на пару дней? — спросила я Карину, мне было бы приятно, если бы ты присмотрела за Клеменсом. По искре, мелькнувшей в ее глазах, я увидела, что она не только поняла, что слова об умершей тете — чистый вымысел, она поняла также смысл и цель моего предложения. Лицо ее было очень серьезным, когда она спросила: ты действительно этого хочешь? Я кивнула, и с ее уст сорвался истерический смешок, так смеются дети, когда им дарят шоколадку, которую можно тотчас запихнуть в рот. Прежде чем повернуться и уйти, я медлю, наступил момент, когда она еще могла что-то сказать. Я не имела ни малейшего понятия, что именно, но это был момент, когда она могла это сделать, я ждала секунду, потом еще одну, я слышала, как стучит в висках кровь, раз-два-три, могла ли она что-то сказать, какую-то решающую фразу? Нет, лицо ее стало похоже на экран, белый, красивый и пустой. Я ждала, что на нем появится, как в старых фильмах, надпись «Конец», но экран остался пустым. Смотреть на него было невыносимо, и я отвела взгляд. Я увидела, что миска кошки до сих пор стоит за подставкой для зонтиков, голова у меня закружилась, и впервые я ощутила, пусть мгновенно, укол страха.

31

Когда я вышла за пределы городского квартала и углубилась в лес — я шла к автомобильному мосту, — то принялась непрерывно оглядываться по сторонам, ибо мне показалось, что за мной следует маленькая крадущаяся тень, и я почувствовала, что это кошка. Я помешалась на мысли, что хочу еще раз увидеть кошку. Я начинаю звать ее, я шепчу «кис-кис» во всех возможных направлениях, я продолжаю это делать даже после того, как становится темно. Очень странно, но деревья в сумерках наступающего вечера напоминают мне о вещах моего дома, ставшего теперь домом Карины, только деревья намного больше; я вижу невообразимо огромную лампу, метровую пачку стирального порошка, бредовой величины телефонную трубку, во всей своей громадности они могут в любой момент непостижимым, сверхъестественным образом прийти в движение и заработать, я чувствую себя карлицей, Алисой в Стране чудес. Я продолжаю идти, не находя кошки, при этом я все время думаю о доме и о том, что теперь с ним станет, я иду так долго, что выбиваюсь из сил, и только теперь по равномерному гулу понимаю, что подошла близко к автостраде. Вижу я и мост, но сейчас он меня не интересует. Я хочу найти мою кошку, это представляется мне сейчас самым важным, все остальное может и подождать.

Автор благодарит Немецкий литературный фонд за поддержку.

Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.

Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.

Примечания

1

Немецкий канал.

2

Немецкая панк-рок-группа из Берлина.


home | my bookshelf | | Богатые девушки |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу