Book: Арктическое лето



Арктическое лето

Дэймон Гэлгут

Арктическое лето

Купить книгу "Арктическое лето" Гэлгут Дэймон

© Damon Galgut, 2014

© Перевод. В.А. Миловидов, 2015

© Издание на русском языке AST Publishers, 2016

* * *

Посвящается Риязу Ахмаду Миру и четырнадцати годам нашей дружбы

Оргии исключительно важны.

Как же мало о них знают люди!

Э.М. Форстер – Ф.Н. Фурбанку (1953 г.)

Глава первая

Сирайт

В октябре 1912 года пароход «Город Бирмингем», плывший по Красному морю, находился на полпути в Индию, и в один из солнечных дней на его передней палубе сошлись двое. Каждый пришел сюда своим ходом в надежде избежать участия в концерте, организованном кем-то из пассажиров; но они уже были слегка знакомы, а потому возможность пообщаться наедине не показалась им отталкивающей. Была середина дня.

Они устроились в уголке палубы, которая предоставляла им возможность наслаждаться как солнцем, так и тенью и была недоступна для свежего морского ветра. Оба принесли с собой книги, но вежливо отложили их в сторону, как только завязалась беседа.

Первому, Моргану Форстеру, было от роду тридцать три года, и он справедливо считал себя писателем. Его четвертый роман, недавно вышедший в свет, был принят настолько хорошо, что Форстер счел свои финансовые возможности достаточными для длительного путешествия. Ближайшие шесть месяцев он собирался провести вдали от дома – это было его первое бегство из Европы и второй раз, когда он надолго покидал свою мать. Его собеседником оказался армейский офицер, который возвращался в часть, стоявшую на северо-западной границе. Будучи на несколько лет моложе Моргана, молодой человек отличался привлекательной наружностью. Особенно выделялись зачесанные назад золотистые волосы и белозубая улыбка. Звали молодого человека Кеннет Сирайт.

До этого им уже приходилось беседовать, и неожиданно для себя Морган понял, что ему нравится этот молодой человек. Пароход был битком набит офицерами и их ужасными женами, но этот Кеннет Сирайт разительно отличался от армейского люда. Во-первых, молодой офицер путешествовал в одиночестве. Во-вторых, Морган заметил, с какой добротой его теперешний собеседник отнесся к единственному пассажиру-индийцу – добротой, на которую были столь скупы прочие пассажиры; и Моргана искренне тронуло это обстоятельство. Эти две особенности дали понять молодому писателю, что у него с юным офицером гораздо больше общего, чем казалось ему до этого. Хотя Морган провел на борту всего неделю, ему представлялось, что плывет он уже целую вечность. Его сопровождали трое друзей, но их компания уже начинала тяготить молодого писателя. Мыслями своими он уносился вперед, за морские горизонты. Часами без передышки Морган либо бродил по палубе, либо в бесцельной задумчивости сидел на перилах, глядя на летучих рыб, которые шлепались на бак, да на прочие водные создания, время от времени появлявшиеся из глубин, – медуз, акул, дельфинов. В такие минуты взгляд его проникал глубоко под поверхность моря. Однажды он увидел широкие алые полосы, колыхавшиеся на волнах, и ему сказали, что это рыбья икра, готовая породить мириады мальков, – нечеловеческие формы жизни, набухающие и зреющие, чтобы наконец появиться на свет в среде, чужой и враждебной человеку.

Морган же, похоже, увяз в своих отношениях с людьми. Каждое утро его встречали одни и те же лица. Корабль казался маленьким кусочком Англии, конкретно – округом Танбридж-Уэллс, который вдруг откололся от острова и отправился в самостоятельное плавание. По какой-то причине, быть может, оттого, что болтали больше других, женщины казались особенно невыносимыми. Общаясь с Морганом, женщины исходили из предположения, что он разделяет их чувства, что никоим образом не соответствовало действительности. Одна из путешественниц, молодая особа, находившаяся в активном поиске спутника жизни, пару раз исподтишка набрасывалась на Моргана, но каменное лицо писателя отвратило ее от дальнейших попыток.

Но что раздражало его более всего, так это бросаемые походя полные злобы реплики и замечания, которые он то и дело слышал за обеденным столом. Некоторые из них он занес в свой дневник, чтобы обдумать на досуге. Как-то дородная дама, которая служила медсестрой в Бхопале, между блюдами прочитала ему лекцию о том, сколь убога домашняя жизнь поклонников Магомета. Если уж детям из Англии приходится осесть в Индии, то они начинают говорить как полукровки, а это такой позор!

– А этот молодой индиец, что плывет с нами! – горячо шептала она Моргану на ухо. – Он же магометанин, правда? Говорят, в Англии он учился в приличной школе, но это что ему дало? Он-то считает, что принадлежит к нашему кругу, – просто смех!

У Моргана с молодым индийцем, имени которого он не помнил, нашлись общие знакомые, но парень был большой зануда и общение с ним не доставляло удовольствия. Морган сам относительно недавно стал избегать его компании, но антипатия, которую соседка по столу питала к индийцу, явно имела какие-то иные корни, и Моргану это было противно. Хотя эта дама не была исключением, почти все пассажиры парохода относились к индийцу с вежливым презрением. Только накануне одна из полковых дам, некая миссис Тёртон, заявила:

– Говорят, этот молодой индиец одинок. Так ему и надо. Они же не позволяют нам общаться со своими женщинами, так почему мы должны им навязываться? Если мы относимся к ним хорошо, они начинают нас презирать.

Морган хотел было возразить, но сдержался, о чем позже жалел.

Поэтому случайная встреча с златовласым юным офицером была событием вполне многообещающим. В Кеннете Сирайте крылось нечто неуловимое, что никак не вязалось ни с его военной формой, ни с его безукоризненной вежливостью.

Вначале они вели достаточно бессвязные разговоры о самом путешествии. Совсем недавно пароход прошел Суэцкий канал, и это событие – для Моргана – оказалось сродни посещению картинной галереи. Порт-Саид его разочаровал. Порт-Саид, как многие убеждали Моргана, являл собой ворота на Восток, но он не почувствовал ни запаха, ни вибраций восточной экзотики, ни ее красок – которых ждал и на встречу с которыми так надеялся. В городе был только один купол и ни одного минарета, а статуя строителя канала Фердинанда де Лессепса, одной рукой величественно указывая на канал, в другой словно сжимала связку колбасок. Конечно же, Морган сошел на берег, и арабы поначалу показались весьма привлекательными, но впечатление тут же оказалось испорчено, когда они столпились вокруг, пытаясь всучить Моргану пачки похабных открыток.

– Хотеть посмотреть что-то интим? Нету? А после чай? – верещали они.

Нет, в Порт-Саиде не было ничего воодушевляющего, ничего достойного внимания.

– За исключением угольной баржи, – предположил Сирайт.

– Да, – согласился Морган. – Именно баржи.

Конечно же, он помнил эту баржу! Точнее, те черные, покрытые угольной пылью фигуры, что в мгновение ока очнулись от ступора, в котором пребывали, и ринулись вверх по трапу, пританцовывая и переругиваясь, с корзинами угля за спиной. Когда вдруг упала темнота, одна из фигур неопределенного возраста и неопределимого пола встала на край борта с лампой, и в этом образе, в котором контрастно сошлись и глубокие тени, и ослепительно желтый свет, Моргану почудилось нечто одновременно и обнадеживающее, и пугающее.

Сирайт, как помнил Морган, находился там же. Они стояли рядом у поручней, наблюдая за происходящим. И хотя до той поры они еще не успели перемолвиться и словом, именно тогда, как вспоминал Морган, между ними и пробежала искра взаимопонимания.

Теперь они говорили о том, что их ждет по прибытии в Бомбей. До Агры они решили ехать вместе, но оттуда Сирайт направится в Лахор, а Моргану путь лежал в Алигар.

– Вы остановитесь там у друга? – спросил Сирайт.

– Да, – ответил Морган и после минутного колебания уточнил: – Он местный.

– Вот как? Я так и думал, – сказал Сирайт. – Очень рад, что это так, действительно рад. Вы ничего не узнаете об Индии, пока не наладите контакт с аборигенами, что бы кто ни говорил. У меня там довольно много знакомых. И весьма близких.

– Вряд ли ваши братья-офицеры одобряют ваши контакты.

– Между нами гораздо больше взаимопонимания, чем вы думаете, – принялся объяснять Сирайт. – Конечно, осторожность нужна. Важно знать время и место.

Он помолчал и, улыбнувшись, спросил:

– Ваш друг индус?

– Нет. Магометанин, – ответил Морган.

– Понимаю. Магометанин, – задумчиво проговорил Сирайт. – Тамошний люд считает индусов слишком чувственными – из-за их декадентской религиозной образности. С другой стороны, магометане – это люди Книги, как и мы. Могу вас уверить, что патаны – просто орда молодых дикарей, но я намереваюсь подружиться с многими из них. Это одна из радостей, ожидающих меня в связи с переводом в Пешавар. Раньше я служил в Бенгалии, в Дарджилинге, и провел там золотое время. Теперь я с не меньшим нетерпением смотрю в будущее.

Морган понял, что разговор принял странный для него оборот, и теперь они говорили о совершенно разных вещах. Тем не менее он кивнул головой:

– Я тоже.

– Вы ждете встречи со своим другом? – спросил Сирайт.

– О, да!

– Вы скучали в разлуке с ним? Как хорошо я понимаю это чувство! И мне приходилось его переживать. К счастью, в Индии вы можете легко утешиться. Это вам не Англия, там это гораздо труднее.

– Что труднее? – переспросил Морган.

– Найти утешение, – ответил Сирайт и, посмотрев на Моргана, что называется, со значением во взгляде, продолжил: – Всего пару недель назад, в Гайд-парке, я встретил конногвардейца.

Обеспокоенный и смущенный новым поворотом разговора, Морган демонстративно откашлялся и уставился на бегущие за бортом буруны. Сирайт сидел к нему вполоборота, в доверчиво-интимной позе. И вдруг после минутного молчания он заговорил о жаре. На первый взгляд это была совершенно иная тема, но она каким-то неявным образом вырастала из предыдущей. За последние несколько дней температура воздуха резко повысилась, и многие из пассажиров выходили спать на палубу. А не заметил ли Морган, что некоторые мужчины теперь носят шорты? Тем, кто постарше, этого делать не следует, сказал Сирайт, у них не настолько привлекательные ноги. И вообще, редкий англичанин может похвастать красивыми ногами – какая-то диспропорция в абрисе коленок. Однако же в Индии привлекательные ноги встречаются то и дело. Морган вскоре сам увидит, сколько там, в Индии, ног и ножек. В Индии плоть открыта гораздо откровеннее, чем дома, таковы уж здесь нравы.

Морган счел, что ему лучше никак не отвечать на это, а подождать и посмотреть, что последует за сим.

Наконец Сирайт вздохнул и промурлыкал:

– Во всем виновата проклятая жара.

– Согласен, – осторожно проговорил Морган.

– Одно вытекает из другого, – продолжал Сирайт. – Жара полностью меняет людей. Я имею в виду, люди приезжают в Индию и начинают вести себя так, как никогда не вели бы себя в Англии. И все из-за жары.

– Я буду носить пробковый шлем.

– Он вас не спасет.

– Уверяю вас, – проговорил Морган, – это шлем отличного качества.

– Не сомневаюсь, – покачал головой Сирайт. – Но спастись от самого себя он вам не поможет.

Лицо Сирайта вдруг изменилось, в его улыбке мелькнуло нечто чувственное, а возможно, и непристойное.

– Не уверен, что понимаю вас, – проговорил Морган.

– А я вот уверен, что понимаете.

В этот момент в недрах корабля послышался шум. До сидевших на палубе донеслись звуки музыки вперемешку с человеческими голосами, слегка приглушенными плеском воды, рассекаемой форштевнем. Обычный мир был рядом – рукой подать. Морган быстро огляделся, чтобы удостовериться, что они на палубе одни.

– Может быть, нам лучше сойти вниз и приготовиться к обеду? – предложил он.

Но, перед тем как он сделал первое движение, Сирайт склонился к нему и передал книгу, которую до того держал на коленях. Морган мельком глянул на протянутый ему томик, полагая, что это сборник стихотворений – такой же, какой лежал рядом с ним. Однако пухлая книжка в зеленом переплете выглядела как нечто совершенно иное, нечто более личное. На обложке было начертано таинственное слово «Педиктон», а внутри вместо типографски исполненного текста оказалась рукопись.

Хотя на той странице, которую открыл Морган, располагалось именно стихотворение.

…О, солнце Азии, волшебный Пешавар,

Где ароматом плоти загорелой

Его смущая, юный отрок смело

Любовнику себя приносит в дар…

– О господи! – воскликнул Морган. – Что это?

– Это история моей жизни, в стихах, – ответил Сирайт.

– Это вы написали?

…Но если свежесть юного туземца,

И нежная округлость ягодиц,

И томный взмах густых его ресниц

Не привлекут вниманья чужеземца,

В недоуменье скорбном взор потупив,

Ему вослед глядит он, и слеза

Туманит с поволокою глаза…

– Я же сказал, что во всем виновата жара, – громко рассмеявшись, проговорил Сирайт.

* * *

Почти не дыша, Морган передал содержание этого разговора Голдсворту Лоусу Дикинсону, когда они в своей тесной каюте переодевались к обеду. Даже теперь, по прошествии времени, Морган не освободился от шока, а пальцы дрожали, не слушаясь его, когда он застегивал пуговицы. Это было удивительно, сообщил он Голди, и так необычно! Так смело говорить с незнакомцем, так безрассудно раскрыться перед ним! Это не являлось исповедью – исповеди сопутствует стыд, а здесь не промелькнуло и тени стыда. Самым же замечательным было то, что Сирайт, похоже, гордился сознанием того, кто он таков и что собой представляет.

Морган и Голди в молчании смотрели друг на друга. Затем Голди поинтересовался:

– Он взял с тебя клятву в том, что ты никому не расскажешь?

– Нет, я думаю, он считал это само собой разумеющимся.

– Почему он верил, что ты…

– Я не знаю.

– А о себе ты ничего не рассказывал – так же смело и открыто?

– Да нет, – покачал головой Морган. – Похоже, мной он не слишком интересовался. Я немного рассказал ему о том, как живу в Англии, и он сменил тему.

– Вот как! – сказал Голди.

Он произнес это тоном, которым обычно выражают соболезнования, но то, что он почувствовал облегчение, было очевидно.

Обычно они и общались подобным образом – один делил воодушевление другого, после чего следовал бисер тонких намеков и аллюзий. Они многое умели сказать друг другу почти без слов, зная друг друга уже несколько лет, с того момента, когда Морган стал студентом Королевского колледжа, где Голди был доном[1], но их дружба расцветала неспешно и окончательно оформилась лишь недавно, когда Морган вышел из Кембриджского университета. Оба в равной степени беспокойные и нервные, возрастом обогнавшие свое время, они несли на себе проклятие безбрачья. Оба в прошлом имели несчастие любить – тайно и безответно. Они отлично понимали друг друга, а потому Морган знал, хотя Голди не проронил об этом и слова, что друг его не доверяет Сирайту. Тот, кого отличает подобная неосмотрительность, по-настоящему опасен.

Голди принадлежал к поколению, которое считало осмотрительность своей первой линией обороны. Пренебречь ею означало сделать шаг к катастрофе. Оскар Уайльд сел в тюрьму всего семнадцать лет назад. Морган, который был моложе Голди на двадцать лет, был не таким осторожным. Правда, только в теории – на практике он боялся Государства в той же степени, в какой боялся собственной матери. Свое состояние, даже наедине с собой, он не мог описать простыми и честными словами и говорил о нем только обходным путем, утверждая, что принадлежит к меньшинству. Он был одинок. В Кембридже, в своем кругу, Морган участвовал в обсуждении данного вопроса, но оно велось под безопасным теоретическим углом, словно касалось пустой абстракции. Говорить на эту тему не возбранялось; действие же – не прощалось. Пока данный предмет принадлежал царству слов, преступление отсутствовало. Но даже слова могли быть опасными.

* * *

В течение следующих нескольких дней Морган внимательно наблюдал за Сирайтом, все больше убеждаясь, что жизнь этого человека распадается на две части. Являясь публике в образе офицера, он надевал соответствующую маску, маску энергичного мужественного человека. В этой своей ипостаси он являлся офицером Личного Ее Величества Королевы Полка Западного Кента, храбрым и непреклонным защитником Королевства. Он мог громко смеяться и пить с товарищами по полку, дружески похлопывая их по плечам. Его любили и уважали, несмотря на то что он избегал женщин, которые плыли с ними на пароходе. Это была одна его ипостась, но имелась и иная, тайная, к которой Морган уже прикоснулся. Эту сторону своей природы, являющую собой истинный его характер, он открывал только тем, кому доверял. И если он сбрасывал камуфляж, то сбрасывал полностью. Тот первый разговор изумил Моргана, но затем, и скоро, последовали другие. На следующий день Морган привел Голди на бак, чтобы познакомить со своим новым другом, и почти сразу они втроем принялись обсуждать вещи, которых Морган никогда до этого не озвучивал, а если и касался, то только в своем личном дневнике, да еще и прибегая к тайнописи.



Возьмем, к примеру, коллекцию фотографий Вильгельма фон Глёдена, изрядно потертую, несмотря на аккуратное с ней обращение. Морган и раньше видел эти картинки, но в контексте, предполагающем холодное эстетическое созерцание. Сейчас же все было иначе. Изображения печальных сицилийских юношей, в свободных позах стоящих и сидящих среди античных руин и статуй, в руках Сирайта наделялись откровенной телесностью. В его голосе появлялась хрипотца, вызванная волнением и восторгом, которые он ощущал при виде нагих юношеских тел. Дерзкий и одновременно нежный взгляд над пушистыми усами.

– А взгляните-ка на этот распутный петушок, который под углом почти в сорок пять градусов отклоняется влево. Вот она, истинная красота! Я уже не говорю про яички, сколь они живописны, особенно то, что справа…

О чем бы ни говорил Сирайт, сила его слов даже мишурный блеск способна была превратить в сияние драгоценных камней. Он вслух прочитал Моргану и Голди написанный им короткий рассказ и, читая, едва справлялся с дыханием, настолько прерывистым и учащенным оно становилось в самых ярких эпизодах повествования. Он позволил им углубиться в свою эпическую автобиографическую поэму, которую назвал «Горнило страсти», и даже показал последние странички своей зеленой книжки, заполненной колонками цифрового кода – здесь, как он объяснил, был детальный отчет о его сексуальных победах, где указывались даты, места свиданий, а также возраст партнеров и количество успешно завершенных соитий. Партнерами его были по большей части юноши и молодые мужчины в возрасте от тринадцати до двадцати восьми лет, почти все – индийцы. Общее число их доходило до сорока.

До сорока! Сам Морган еще не имел сексуального опыта. Сияющие крылышки Эроса трепетали поблизости, их шум заполнял его внутренний мир, но сам божок любви был для него пока чужим и недостижимым. Прошло только три года с того момента, когда Морган до конца осознал, как в действительности выглядит соитие между мужчиной и женщиной, и ум его содрогнулся в изумлении. Чтобы произвести его на свет, его отец и мать приняли участие в подобном физиологическом акте? Немыслимое дело (но это должно было произойти, по крайней мере, дважды). Отец умер, когда Моргану не исполнилось и двух лет, и теперь, когда бы он ни созерцал своим внутренним взором картины любви, перед ним вставал образ его матери, Лили, вечно унылой вдовы средних лет. Так и сейчас, беседуя с Голди и Сирайтом, он видел свою мать.

Но мать осталась в Италии, с миссис Моу, подругой. Морган, хоть и ненадолго, был свободен от ее опеки и внимания и намеревался как следует распорядиться своей свободой. Тем не менее он пребывал в отчаянии, созерцая дистанцию, разделяющую его и Сирайта. Он понимал, что те действия, которые совершает во время своих свиданий Сирайт, равно как и детали этих свиданий, способны шокировать его, и тем не менее завидовал молодому офицеру, который так легко превращал желания в поступки. Так много секса, так много сливающихся друг с другом тел! Образы, всплывающие в сознании Моргана, беспокоили его и заставляли краснеть. Как это делает Сирайт? Как он проводит операцию по соблазнению очередной жертвы, какие слова говорит, какими жестами пользуется?

Возможно, у него талант, особый дар, которым Морган просто не обладает. Тем не менее теперь Морган увидел, что в мире есть иной способ существования, более наполненный, и, как только он понял это, все вокруг приобрело другие очертания. Все, кого он видел, наверняка вели двойную жизнь, одна из половин которой была скрыта от посторонних глаз; в каждом разговоре содержался второй, тайный смысл. Как-то вечером Морган проходил мимо Сирайта, который о чем-то разговаривал с пассажиром-индийцем, и воспринял их разговор совершенно в новом свете. Раньше он бы подумал: вот Сирайт просто беседует из душевной щедрости с индийцем, чтобы тому не было так одиноко на корабле, полном белых. Теперь же Морган думал об этом совсем не так. Сирайт и молодой индиец стояли бок о бок, негромко переговариваясь, и рука Сирайта нежно пожимала плечо собеседника. Они могли обсуждать и погоду, и маршрут парохода; но одновременно они беседовали о чем-то другом, тайном.

* * *

Размышляя обо всем этом, Морган подумал – а не друзья ли, с которыми он путешествовал, навели Сирайта на мысль о возможности познакомиться? Как и Голди, Морган был одиночкой, но они, все четверо, были людьми необычными, и им нравилось на публике подчеркивать свою несхожесть с пассажирской массой. И не исключено, что именно их странности послужили сигналом для Сирайта.

Им было хорошо вместе, и то, что они путешествовали всей компанией, было большой удачей. Голди получил от банкира и мецената Альбера Кона грант и решил использовать его для работы в Индии и Китае. Его научные интересы лежали в сфере социологии, и он собирался, каталогизируя тамошние тюрьмы, храмы и больницы, определить таким образом направление и содержание нравственного прогресса в интересующих его странах. Боб Тревильян (большинству известный как Боб Треви) решил, что для него настал подходящий момент посетить Восток, и сделать это без жены и детей – чтобы не мешали. Гордон Люс, давний знакомый Моргана по Королевскому колледжу, из Бомбея намеревался отправиться в Бирму, где его ждало назначение. Морган же – Морган путешествовал, чтобы вновь встретиться со своим индийским другом.

В глазах прочих пассажиров они были престранной компанией. Понятно, они осознавали меру своей эксцентричности и нисколько ее не скрывали. Временами они испытывали огромное удовольствие, громко обсуждая на людях такие глобальные вопросы, как достоинства прозы Достоевского в сравнении с прозой Толстого или наличие сценического таланта у Нерона, любившего, как известно, играть в римском цирке. Для офицеров, чиновников и просто путешествующих европейцев, каковые составляли основную массу пассажиров, нелепые выходки этих вечно посмеивающихся интеллектуалов были поводом держаться начеку. Однажды за чаем, когда, выстроившись в рядок, они попивали из чашек, сидевший напротив них офицер разразился диким хохотом. С виду они принадлежали к приличной публике, по сути же – не вполне. С ними не было жен, и они не участвовали в играх на палубе и в костюмированных балах, которые проводились внизу. Ирония, с которой они ко всему относились, принималась за недостаток серьезности. Поэтому их стали называть Профессорами, а иногда – Салоном. Произносилось это обычно тоном, в котором фамильярность уживалась со злобой.

В один из последующих дней Сирайт стал почетным членом Салона; отныне он восседал с Профессорами за одним столом и прогуливался в их компании по палубе. Относясь к нему поначалу с опаской, в конце концов Морган и его спутники пришли к выводу, что Сирайт им нравится. Под маской военного скрывалась поэтическая душа, настоящий романтик. Он был начитан, остроумен, и с ним было легко. Манеры у него были самые благородные, а жизнь – изумительно интересной, о чем он поведал в серии замечательных анекдотов, в которых частенько сам препарировал себя собственным остроумием. Их он рассказывал, играя своим богатым баритоном, подходящим и к громким разговорам, и к интимной беседе. Вскоре он принялся настаивать, чтобы они непременно посетили его на границе, где стоял его полк, и все согласились, что это отличная идея. Он бы свозил их на пикник к Хайберскому перевалу, соединяющему Пакистан и Афганистан, и показал бы самый край империи.

Но пока нужно было завершить путешествие на корабле, по обеим бортам которого до самого горизонта простирались искрящиеся солнечными бликами морские просторы. Многие пассажиры, в возбуждении ожидавшие появления на горизонте твердой земли, часами не отходили от поручней. Первыми предвестниками приближающейся суши послужили две бабочки, порхавшие над палубой. Заметив их, Морган воодушевился, но бабочки исчезли, а земля все еще не показывалась.

На следующее утро Треви разбудил его и сообщил, что Индия уже видна. Они вчетвером выстроились на палубе и разочарованно смотрели, как темная полоса на горизонте превратилась в то, чем и была, – в цепь печальных облаков. Но чуть позже в морской дали действительно появилось то, что, вне всякого сомнения, являлось сушей – линия красных холмов, по всей видимости, необитаемых. По одному ему известной причине Морган вспомнил Италию. Уже достаточно давно он заметил сходство береговой полосы Южной Европы и Южной Азии – и там и здесь в море выдавались три полуострова, при этом в северной части центрального громоздились горы; Цейлон же вполне мог занять место Сицилии. Но открывающуюся перед ним Италию он не узнавал, словно она явилась ему во сне, беспокойном и намекающем на некую угрозу. Наконец они прибыли под аккомпанемент соответствующих случаю суеты и скуки. Последний обед в компании совершенно несимпатичных людей – и вот уже гребные баркасы понесли их к береговой линии. Когда они приближались к берегу, Морган, сидевший на корме маленького суденышка рядом с Голди, заметил на передней банке Сирайта, который устроился рядом с молодым индийцем, и беспокойные воспоминания охватили его.

– Интересно, почему это Сирайт хотел его убить? – сказал он.

– Что? – не понял Голди. – Что ты имеешь в виду?

Морган напомнил Голди об инциденте, произошедшем около двух недель назад в Порт-Саиде. По кораблю гуляла странная история: индиец пожаловался стюарду на своего соседа по каюте за то, что тот якобы хотел выбросить его за борт. Потом, правда, они помирились и вновь стали лучшими друзьями. Тогда Морган не придал этому значения, но сейчас вместе с вопросом, который беспокоил его, воспоминание вернулось.

Голди озадаченно прищурился.

– Ты ошибаешься, – сказал он. – Это был не Сирайт.

– Вот как?

– Конечно же, не он. Сирайт рассказал мне эту историю.

– Ну разумеется, – согласился Морган, изрядно смутившись. – Не понимаю, почему я так сказал…

Не было никакой логики в предположении, что Сирайт может делить каюту с индийцем; более чем невероятная мысль. Морган не знал, как это могло прийти ему в голову. Но позже, когда он уже окончательно уверился в своей ошибке, история, которую он себе вообразил, продолжала его занимать. Страсть в тесной клетке каюты, под жарким пустынным небом, страсть, чреватая жаждой смерти, – он чувствовал, что это могло бы стать началом рассказа.

Глава вторая

Масуд

Эта поездка в Индию началась несколько лет назад, причем на суше. В ноябре 1906 года Морган и его мать уже года два как жили в Уэйбридже, в графстве Суррей, когда друживший с Форстерами сосед мистер Морисон задал необычный вопрос: не знает ли Лили кого-нибудь, кто мог бы подготовить по латинскому языку молодого индийца, собирающегося поступать в Оксфорд?

– Скажи-ка, дорогой, – спросила она Моргана, – а не было бы тебе интересно…

– Конечно, – немедленно ответил тот.

Последние два года он преподавал латынь в Лондоне, в колледже для рабочих, но его интерес к сему предмету простирался далеко за границы учебного плана колледжа. Кто был этот молодой человек с противоположного конца земли и что он делал в пригородах Лондона?

– Это непростая история, – поведала Моргану мать. – Морисоны опекают этого молодого человека. Ты помнишь, вероятно, что Теодор Морисон служил директором Англо-Восточного колледжа для магометан, где-то в Индии…

– В Алигаре, как мне кажется.

– Так основателем колледжа был как раз его дедушка. Следовательно, он выходец из весьма приличного круга.

– Не сомневаюсь, – кивнул головой Морган. – Но как он оказался под опекой Морисонов?

– Не уверена, что знаю, – ответила миссис Форстер. – Тебе придется все разузнать самому. Миссис Морисон говорила что-то, но очень туманно. Они считают его своим сыном.

– Но у Морисонов есть сын.

– Да, но теперь, похоже, у них два сына.

И Лили, которая до этого пребывала в отличнейшем расположении духа, вдруг занервничала и стала капризным голосом звать служанку, а потому Морган счел разумным ретироваться и отправился к роялю, чтобы поработать над своим Бетховеном.

Этот индиец тем не менее оставался для Моргана чем-то вроде неразгаданной загадки. Не очень значительной, но достаточно колоритной, чтобы скрасить унылое окружение, в котором Морган пребывал после выхода из университета. Прошло уже пять лет с тех пор, как он оставил Кембридж, и теперь он чувствовал, что теряет путеводную нить. Яркий и интересный мир существовал в действительности, но большей частью Моргану самому приходилось отправляться на его поиски. Редко когда этот мир сам являлся к нему, тем более по предварительной договоренности и с желанием подучить латинский перед поступлением в Оксфорд.

В назначенный день за полчаса до начала занятий Морган в возбуждении барражировал возле входной двери. Тем не менее ученик опоздал. Сайед Росс Масуд оказался высоким, широкоплечим и удивительно привлекательным юношей. На вид ему было гораздо больше, чем семнадцать – его истинный возраст. Его улыбающееся лицо – роскошные усы и печальные карие глаза – взирало на Моргана, как он потом вспоминал, с неких отдаленных высот.

Приветствуя друг друга, они пожали руки, но Масуд не сразу отпустил ладонь Моргана.

– Вы писатель. Вы опубликовали книгу, – торжественно сказал он, и в его голосе послышались осуждающие нотки.

Морган согласился со второй частью произнесенной тирады. За год до этого он действительно презентовал роман, который был очень неплохо принят читающей публикой. И теперь в комнате наверху у него лежали еще два, в разной степени готовности. Тем не менее он никак не мог толком примерить на себя костюм писателя, который, как ему казалось, совсем не шел его фигуре; он то заставлял себя влезть в него, то растерянно сбрасывал с плеч.

– Это так хорошо! Ведь писать романы – благороднейшее из искусств. Выше этого только поэзия. Вы читали стихи Мирзы Галиба? Немедленно прочтите, или я не стану с вами разговаривать! О, если бы мне довелось жить во времена Великих Моголов! Вы были в Индии? Нет? Это преступление с вашей стороны. Вы просто обязаны как-нибудь навестить меня!

Он произносил фразы низким звучным голосом и, словно совсем не ожидая ответа, все продолжал и продолжал говорить, пока они входили внутрь дома и устраивались в гостиной. Только после того, как Агнес подала чай, он неожиданно замолчал. Теперь они принялись изучать друг друга более внимательно. Масуд был одет элегантно и светски, от него пахло дорогими духами. Он был так похож на принца – и тем, как выглядел, и тем, как говорил, и тем, какие ароматы источал! Морган, напротив, выглядел помятым и изрядно потертым, отчего чувствовал себя каким-то коммивояжером средней руки.

– Так вам нужна помощь в латыни? – спросил он у Масуда.

– Нет, нет! – произнес тот. – Моей латыни невозможно помочь. Для латыни я навеки потерян.

Он принес с собой пару учебников, которые теперь сбросил на пол, в шутку изобразив на своем лице крайнюю степень отчаяния.

– Расскажите мне лучше про жизнь в английском университете, – попросил он Моргана.

– Я не был в Оксфорде. Я окончил Кембридж, – уточнил Морган.

– Мой отец тоже был студентом Королевского колледжа в Кембридже, – сказал Масуд. – Его туда послал его отец, сэр Сайед Ахмед-Хан. Мой дед хотел, чтобы Англо-Восточный колледж был как Кембридж, но только для магометан. Мой дед любил все английское, особенно английское образование. О, да! И мой отец тоже, хотя его английские друзья не всегда с ним хорошо обращались. Что касается меня, то я еще не принял окончательного решения.

– И что ваш отец изучал в Кембридже? – спросил Морган.

– Юриспруденцию. Он был присяжным поверенным. А потом стал судьей Верховного суда. Правда, впоследствии ему пришлось уйти в отставку при весьма печальных обстоятельствах.

Наконец Морган осторожно спросил:

– Как получилось, что вы стали жить с Морисонами?

– О, это интересная история. Очень интересная. Но мне кажется, я недостаточно знаю вас, чтобы ее рассказывать.

– Я не настаиваю, – успокоил его Морган. – Вы можете ничего не рассказывать.

Несколько мгновений Масуд размышлял, затем наклонился вперед. Глаза его потемнели.

– Несколько лет назад, – заговорил он, – когда мне было десять лет, мой отец совсем потерял свой ум. Он сильно пил, понимаете? Алкоголь погубил моего отца. Поэтому он и перестал заниматься юридической практикой.

– Мне очень жаль об этом слышать.

– Так вот, – продолжал Масуд. – Однажды ночью мой отец привел меня на лужайку перед колледжем. Было темно и очень холодно. Отец пытался показать мне, как пользоваться деревянной сохой. При этом он лепетал что-то невразумительное о политике в сфере сельского хозяйства. Он явно хотел чему-то меня научить. Я думаю, он хотел показать мне, что значит быть индийцем. Я страшно испугался. Моя мать тоже была напугана, и она побежала позвать мистера Морисона, который пришел, завернул меня в свое пальто и унес к себе домой. С тех пор я и живу у них.



– Понимаю, – сказал Морган, хотя на самом деле понял мало. Большая часть истории прошла мимо него.

– Это так печально, – продолжал Масуд. – Жизнь моего отца была очень печальной. Он умер вскоре после того происшествия.

Проговорив это, Масуд просветлел лицом и спросил Моргана:

– А где ваш отец?

– Он умер, давно, когда я был ребенком. Я его не помню.

– Ужасно печально, – кивнул головой Масуд.

– Я не придаю этому особого значения.

Оба посмотрели друг на друга с интересом. Морган не знал, как относиться к своему гостю, который держался с ним так откровенно – совсем не по-английски. Какая-то часть его души была бы не прочь почувствовать себя возмущенной, но вместо этого он решил, что молодой человек ему нравится, и главным образом потому, что говорит обо всем так легко и без напряжения.

И симпатия Моргана к молодому индийцу только росла в последующие недели, в течение которых они регулярно встречались. Хотя Морган и готовился к урокам, когда они садились, чтобы поработать, Масуд сразу же начинал вертеться, увиливать от дел и говорить исключительно о посторонних предметах.

Когда это произошло в третий раз, Морган попытался быть строгим:

– Вам необходимо заняться склонением существительных, – сказал он своему ученику. – Именно ради них мы здесь и сидим.

– Все это ужасно скучно, – почти простонал Масуд. – Почему бы нам не пойти погулять?

– Только когда закончим с уроком!

Масуд уныло посмотрел на Моргана. И вдруг вскочил, ухватил своего учителя за руку, толкнул его на кушетку и стал яростно щекотать. Это было невероятно – вначале нападение, а потом игра! И мгновенно в Моргане произошло нечто отбросившее его в детство, и он вдруг явственно почувствовал: вот он ребенок, утро жаркого дня, запах соломы… Ансель, сын садовника и его товарищ по детским играм, любил с ним возиться именно так. И именно в этот момент Масуд стал ему другом. Дистанция между ними исчезла.

* * *

Индия давно поселилась на периферии его сознания – но скорее как некий не вполне отчетливый образ, а не место. Среди выпускников его колледжа привычным делом, даже некой традицией, было, поступив на государственную службу, отправиться в Индию и там строить свою карьеру. Об Индии часто говорили за обедом, причем с чрезвычайной серьезностью, как о краеугольном камне империи. Однако до определенного момента Индия, которая хотя и являлась частью Англии, но находилась на противоположном конце света, не входила в число мест, которые он мог бы посетить. И когда он услышал, как Масуд говорит о своем детстве, когда в голосе своего нового друга он ощутил тоску по родине, то вдруг представил и увидел себя в этой стране. Не исключено, что однажды он туда и отправится.

Пока же его слишком занимала Англия. Особенно пригороды Лондона с их не допускающей возражений самодостаточностью. Там его жизнь и протекала, в чреде бесконечных чаепитий и дружеских, но пустых разговоров, которые он чаще всего вел с пожилыми дамами.

Одной из них была лучшая подруга его матери, Мэйми Эйлуорд.

Когда Лили сообщила ей, что у Моргана появился ученик, та подняла ладонь к лицу.

– О господи! – сказала она. – Надеюсь, он не станет воровать ложки.

Морган вежливо засмеялся, хотя ему было и не до смеха. Он умел симулировать удовольствие от подобных разговоров, но теперь возненавидел себя за притворство. Пусть он и англичанин до мозга костей, но многие ценности, исповедуемые средним англичанином, глубоко ему чужды.

Именно поэтому в Масуде Моргана более всего интересовала та его странность, тот аромат экзотики, что вошли в гостиную их английского дома вместе с его новым другом. Самый обычный предмет, когда о нем говорил Масуд, вдруг оборачивался совершенно неожиданной стороной, становился непредсказуемым. А то, что представлялось Масуду обычным делом, Моргану казалось чем-то из ряда вон выходящим.

Как, например, совершенно случайный разговор, во время которого Масуд сообщил ему, что является потомком пророка Магомета в тридцать седьмом поколении.

– А Адама – в сто двадцатом, – добавил он.

И в этот момент Морган почувствовал, насколько древним и прекрасным является божий мир.

Хотя Морган, естественно, мало что знал о магометанах, и это раздражало Масуда.

– Я тебе объясню, – терпеливо говорил он. – Нельзя пить вина. Нельзя есть свинину. Существует только один бог, а Магомет – его пророк. Нужно верить в последний суд. Да, и не есть животных, которые умерли. Даже белый человек может следовать этим простым правилам.

– Теоретически это так, – соглашался Морган. – Но я не имею отношения к религии.

– Ты хочешь сказать, что ты не христианин?

– Увы! Я потерял веру в Кембридже.

– Мой милый Форстер! Все англичане – христиане, что весьма печально. Англичане – трагическая раса. Мне их искренне жаль. Я бы хотел им помочь, но их так много, что сделать это невозможно.

Когда Масуд вскоре после этого уехал в Оксфорд, в Уэйбридже сразу же стало пусто. Здесь не осталось никого, кто был бы Моргану дорог. Но их общение продолжалось – в форме частых писем, которые помогали преодолевать пространство, разделявшее друзей. Поддерживая тон, который они для себя установили, Масуд писал в псевдовосточном стиле, тщательно выверенном и избыточно орнаментальном, где экзальтированность прекрасно гармонировала с иронией.

Он обращался к Моргану, используя принятые на Востоке пышно-почтительные формулы типа «господин сердца моего» и «свет моих очей», клялся в вечной привязанности. Так и казалось, что пишет он письма не в своем оксфордском кабинете, отделанном почерневшим от времени дубом, а в тени минаретов под звучные вопли муэдзина. Очень скоро и Морган включился в игру, начав отвечать в подобном стиле.

Вскоре он отправился в Оксфорд, чтобы навестить друга. Зима уже почти вступила в свои права; первые несколько дней пролетели как в тумане, наполненные прогулками и бессвязными разговорами. Масуд к этому моменту уже овладел всем городом, словно город был одной из его дорогих накидок, которую он мог по собственному желанию снимать и надевать вновь. Он был заинтересован не столько в своих занятиях, сколько в том, чтобы играть некую тщательно выверенную роль, хотя характер исполняемого спектакля вряд ли был ясен и ему самому. Масуду нравилось бродить во улицам Оксфорда, поигрывая тростью с серебряным набалдашником, и своим печально-мелодичным голосом декламировать Поля Верлена, либо носиться в белом теннисном костюме по корту. Он много играл в теннис, любил музыку, исполняемую на граммофоне, участвовал в розыгрышах. Он вообще любил играть.

Был он также центром небольшого кружка поклонников, большинство из которых принадлежали к его соплеменникам. Они бродили по занимаемым Масудом комнатам, словно дворня некоего изнеженного императора. Моргана в этой компании почти не замечали; он опустился ниже уровня видимости, словно шпион или ребенок. Часто разговор вокруг него вообще велся на урду, и Масуд время от времени лаконично передавал по-английски то, о чем шла речь. Но иногда все принимались говорить по-английски, хотя темы, которые они обсуждали, сами по себе были чужими для английского уха: индийские традиции, исторические деятели, о которых Морган никогда не слышал, города, о которых он не знал ровным счетом ничего.

К его огромному удовольствию, здесь изредка обсуждали и поэзию, а подчас и театрально декламировали – на урду, персидском и иногда на арабском. Темы стихотворений большей частью имели отношение к краткосрочности любви и упадку ислама. Странно было слышать лирические излияния в подобной обстановке, но Масуд объяснил ему, что на Востоке поэзия является делом публичным, а не частным, как это обстоит в Англии.

– Вы, так называемые белые люди, – говорил Масуд, – слишком боитесь своих чувств. У вас все разложено по холодным полочкам. В Индии мы открыто показываем наши чувства и никого не стесняемся.

– Почему «так называемые»? – спросил Морган.

– Потому что цвет вашей кожи далек от белизны. Я бы сказал, что ваша кожа – розовато-серого цвета. Взгляни!

Он протянул свою руку к руке Моргана, чтобы сравнить, и Морган убедился, что Масуд прав. Он никогда еще не думал о цвете своей кожи так, как Масуд. У того же цвет кожных покровов был гораздо более привлекательным.

Поэтические темы опасно соседствовали с темами политическими, которые тоже обсуждались в среде друзей Масуда. Но во время таких разговоров все начинали горячиться, в силу чего было трудно понять, о чем они говорят, хотя Морган догадывался, что все политические разговоры вертятся вокруг вопроса о независимости Индии. Только когда друзья Масуда осознавали, что Морган находится среди них, они замолкали и переходили к другой теме.

Когда Морган собрался уезжать, Масуд вложил в его руки небольшой сверток.

– Лучше будет, если ты сперва их примеришь, – сказал он. – Я не уверен в размере.

Это была пара золоченых домашних туфель.

– О! – воскликнул Морган. – Я не могу их принять, они слишком дорогие.

– Ты просто обязан их принять, – возразил Масуд, – или я перестану с тобой разговаривать.

Обхватывая ступню мягким атласным пожатием, туфли подошли идеально. На Моргане были английские брюки, и без того коротковатые, так что в этих туфлях он выглядел довольно нелепо. Но единственное, что он тогда чувствовал, – благодарность, глубокую, безграничную благодарность.

Через месяц он вновь приехал, и в завершение визита Масуд вновь сделал ему подарок. Бегло оглядев комнату, в которой тут и там лежали и стояли различные предметы индийского обихода – мозаичные панно, драгоценности, резные деревянные ящички, полные благовоний, – он почти наугад выбрал один. Это был кальян, который накануне курил Рашид, друг Масуда.

– Нет! – твердо сказал Морган. – Это я действительно не могу принять.

– Ты должен.

– Нет, спасибо, ты слишком щедр. Я безумно счастлив тем, что у меня есть те туфельки.

Лицо Масуда, на котором до того играли все оттенки доброты и дружелюбия, вдруг изменилось – странная маска холодной отрешенности закрыла его.

– Я настаиваю. И ты не имеешь права меня благодарить.

Настойчивость, с которой Масуд пытался вручить Моргану кальян, выходила за границы вежливости. Но он смягчился, когда они наконец добрались до железнодорожной станции.

– Ты не должен меня благодарить, если я хочу тебе что-нибудь подарить, – тихо повторил он. – И я тебя благодарить не стану.

– Но почему? – спросил Морган.

– Благодарят только чужие, но не друзья. Ты – моя семья. Ты благодаришь свою мать за то, что она для тебя делает? Нет, то, что она делает, разумеется само собой. Нет необходимости благодарить ее за что-либо.

– Но я благодарю свою мать, – сказал Морган. – Англичане любят говорить спасибо и постоянно всех благодарят.

– Но я не англичанин, – произнес Масуд. – И, когда ты со мной, ты тоже перестаешь быть англичанином.

Абсурдность этого заявления ничуть не умаляла чувств, стоящих за ним, и острое чувство признательности не отпускало Моргана на протяжении всей его дороги домой. Кальян, чьи полированные бока сияли отраженным светом, вызывал всеобщее восхищение – и в поезде, и в Уэйбридже. Но только оставшись в своей комнате, наедине с самим собой, Морган наконец позволил себе оценить его реальную ценность, которая состояла отнюдь не в самой этой игрушке, а в словах, которыми Масуд сопроводил свой подарок. Ты – моя семья. Эти слова навсегда останутся с Морганом. Он всю жизнь мечтал о брате, о мужчине, близком по возрасту и внутреннему миру, таком, которому он мог бы доверить самые сокровенные свои мечты. В их семье был еще ребенок, умерший незадолго до рождения Моргана, и тот всегда думал об этом создании как о брате, которого при иных обстоятельствах мог бы иметь.

Морган надел золоченые туфли, сел на край кровати, поднес мундштук кальяна к губам и почувствовал отдаленный, едва различимый аромат старого табака.

* * *

К этому времени Морган опубликовал свой второй роман. Писать его было приятно; текст изливался из души писателя так же легко, как из уст верующего изливаются слова исповеди. С другой стороны, как ни странно, местами роман казался Моргану слишком символическим и бескровным. Проблема состояла в том, что он писал о мужчинах и женщинах, а также о браке, предмете, что вызывал у него постоянные вопросы. Морган страшно тяготился тем обстоятельством, что ничего не смыслит в теме, которой посвятил свой роман и о которой, по сути, не может сказать толком почти ничего.

Книгу свою он посвятил «Апостолам», группе интеллектуалов, составляющих костяк кембриджского научно-литературного сообщества, к которым Морган сам принадлежал на четвертом году своего пребывания в Королевском колледже. Это был союз высоких умов, связанных вечными узами дружбы.

В самой истории, рассказанной Морганом, были выведены как некоторые из Апостолов, так и многое из тех бесед, что они вели. Может быть, именно поэтому роман им не очень понравился. Морган пытался скрыть, замаскировать прототипы, смешивал черты характеров разных людей, и в любом случае в его персонажах воплотился прежде всего он сам. Тем не менее один из героев его книги имел в качестве прототипа человека, который более всего нравился автору. Хью Оуэн Мередит, известный братьям-Апостолам как Хом, до сих пор занимал центральное место в сердце Моргана.

С Хомом Морган сблизился на втором году своего пребывания в Кембридже. Черноволосый атлет, открытый и чрезвычайно привлекательный. Но более всего Моргана поразила мощь его ума. Именно Хом рекомендовал Апостолам избрать Моргана в качестве нового члена их союза, хотя его влияние на сообщество студентов простиралось много дальше. Почти сразу, как только они стали друзьями, Хом взялся за религиозные убеждения Моргана. С необычайной энергией и интеллектуальным бесстрашием он нападал на них, заставляя Моргана сомневаться в том, во что тот до этого времени свято верил.

Морган был к этому готов. Религиозная форма – это одно, но содержание религии представляло собой нечто совершенно иное, и, только он начинал как следует задумываться, это содержание превращалось в пшик. Идея Троицы казалось абсурдной, а Христос представлялся безмозглым парнем без чувства юмора, который, как настоящий извращенец, высшую ценность видел в боли. Если бы Иисус сидел в соседней комнате, захотели бы вы пойти туда и поболтать с ним? Вряд ли! Христианство скорее отвлекало вас от решения насущных проблем, чем помогало их решать, и вскоре Морган полностью отказался от религии, тотчас же испытав почти физическое облегчение. И этим облегчением он был обязан именно Хому.

При всем при том сам Хом исповедовал весьма мрачное мироощущение, несмотря на внешнюю жизнерадостность. Моргана привлекали эти темные стороны его сознания; не исключено, что он надеялся излечить Хома от пессимизма. Когда они проводили время вместе, ими овладевало чувство взволнованной надежды, и радостное будущее казалось вполне возможным. Правда, что именно могло принести с собой будущее, оставалось неясным. Но по крайней мере Моргану оно рисовалось в виде некоего восторженного союза, который соединял его и Мередита.

Некоторое время это казалось почти осуществимым. Годы, проведенные им в Кембридже, были напоены ощущением полета и блеска, ожиданием того, что мир вот-вот откроет перед ним все свои сокровища и тайны. Он тогда узнал, что великие греки, населявшие древнюю вселенную эллинов, эту первую из империй, могли многое оправдать. Именно под руководством Платона он позволил себе любить не столько ум Хома, сколько его тело.

К тому времени студенческие годы Моргана подошли к концу, и он с матерью жил в гостинице в Блумсбери. Хом пребывал поблизости, занимаясь в лондонской школе экономики. Большую часть времени они проводили вместе. Однажды вечером, в разгар яростной дискуссии по поводу платоновского «Пира», они очутились на кушетке Хома, и пальцы их зарылись в волосы друг друга.

– Я люблю тебя! – сказал Морган.

Но настоящее чувство родилось только после того, как слова были произнесены; чувство яростное, свежее и истинное – в первый раз в его жизни.

С тех пор не раз повторялись и слова, и опаляющие вспышки чувства. Тем не менее никто из них пока не рискнул освободиться от одежд. Руки скользили по поверхности: кончики пальцев ласкали линию бровей, переносицу, губы. Однажды, разгорячившись как никогда прежде, Морган прижался губами к губам своего друга – неловко и неумело. Это было короткое прикосновение, сухое и мимолетное, но в голове его словно взорвался вулкан. Он вдруг почувствовал, как Хом отстраняется.

– Нам нужно соблюдать осторожность, – сказал Хом, и слова его, словно издалека, эхом отозвались в сознании Моргана.

Да, осторожность совсем не была лишней. То, что казалось столь естественным и спонтанным, по сути таило в себе опасность. Правда, и опасность могла быть сама по себе волнующей, как Морган понял в последующие ночи, полные объятий и ласки. Возможность быть обнаруженным, звуки, издаваемые другими людьми по ту сторону тонкой стены, все это, подобно магнетическому эффекту, придавало особую остроту ощущениям, вызванным прикосновениями к чужой коже. Случались моменты, когда Моргану казалось, что его сердце вот-вот остановится. В его жизни до этого не было ничего, что могло бы сравниться по степени полноты и силы с объятиями, в которые заключал его мужчина. Но в пылу даже самых жарких объятий Морган осознавал, что для каждого из них то, что происходило, могло означать совершенно разные вещи.

– Зачем ты это делаешь? – спросил он как-то, когда Хом отвел свою ставшую вдруг безжизненной руку.

– Зачем? – переспросил Хом. – А почему бы и нет? Если это было хорошо для греков…

– Так только для этого? Только для того, чтобы имитировать безмолвные голоса древних?

– Ну мы-то, согласись, совсем не безмолвны, не так ли? – усмехнулся Хом. – А кроме того, это совсем не порок.

Неожиданно он выпрямился и оттолкнул Моргана.

– Здесь нет ничего телесного! – провозгласил он новым для Моргана, ломающимся голосом. – Мы просто выражаем наши чувства. Что здесь непростительного?

– Для меня – ничего!

– Для меня – тоже, – согласно кивнул головой Хом. – Я тебя обожаю, Морган! Давай считать это экспериментом.

– Экспериментом? И каков ожидается результат?

– Это мы сможем узнать только в процессе. Я сыт по горло правилами, которые устанавливает для нас общество. Делай то и не делай этого. Чувствуй это, а вот это не чувствуй! Невыносимо. Я хочу идти туда, куда ведут меня мои чувства.

– Я согласен, – сказал Морган, ощутив, как на мгновение чувства его поблекли, утратив былую интенсивность и мощь.

Он теперь проводил много времени в Британском музее, в залах греческой скульптуры, и выпадали дни, когда все его чувства казались ему заточенными в представленный там холодный мрамор. Греческие боги казались ему людьми, а люди – богами. Особенно ему запомнилась одна идеальной формы скульптура, скульптура юноши. У него была отсечена одна рука, и, взглянув на статую, Морган почувствовал, как его пронзила острая боль. С одной стороны, он был поражен совершенством древнего искусства, а с другой – красотой мужского тела. И во всем этом сквозила такая печаль! Ведь он знал, что ему никогда не удастся возлечь подле столь прекрасного нагого тела. Касаться его, обнимать, принимать его объятья. Иногда желание настигало его с такой силой, что Моргану становилось по-настоящему больно. И во многом потому, что поведать о своих чувствах он никому не мог. Даже Хому.

Особенно после того, как Хом вскоре обычным тоном заявил, что он помолвлен.

– С женщиной? – задал Морган вопрос и тут же подивился его идиотизму.

– С Каролиной Грэйвсон, – назвал Хом имя своей кембриджской приятельницы. – Мы с ней думаем открыть школу для совместного обучения мальчиков и девочек, – продолжил он.

– Отличная идея, – отозвался Морган.

– Да, и при этой мысли я чувствую свежий прилив сил.

Мередит сиял.

– Она очень мила, Форстер, – сказал он. – И абсолютно мне подходит.

– Не сомневаюсь, – проговорил Морган, пытаясь улыбаться.

Такой боли он никогда прежде не испытывал. Он видел губы Хома – тот рассказывал о своих планах; но слов не слышал.

Вечер плавно перетекал в ночь, и Моргану пора было уходить. Хом притянул его к себе и обнял. Морган ощущал тепло его тела, его дыхание. Чувства его смешались и, возвращаясь домой по ночным улицам Лондона, он не мог понять, что с ним происходит, где он и какое сейчас время суток.

Возможно, Мередит был прав. Наверное, когда все уже сказано и сделано, остается только одно. Наверное, брак как соединение жизней является единственным способом обретения счастья. Но создан ли он, Морган, для брака? Иногда он думал: если он действительно повстречает идеальную особу, то тогда, возможно, у него что-то и выйдет. Но комфортно он чувствовал себя только с пожилыми дамами, а с молоденькими был неловок, и когда ему несколько раз случалось выказать к ним свой интерес, его сочли излишне сентиментальным и нелепым. По крайней мере, в одном эпизоде он вел себя более-менее сносно, но, по правде говоря, женщины все казались ему совершенно чуждым видом; он их опасался.

Вопрос брака стал для Моргана полем невидимой, но от этого не менее ожесточенной борьбы. В конце концов он смог решить проблему только на словах и сформулировал ее для себя и остальных в книге. Роман «Долгое путешествие», которым он разрешился вскоре, продемонстрировал Моргану все странности его натуры, наличие которых частью обеспокоило его, а частью обрадовало, так как подтвердило и то, на что он в отношении себя надеялся – что он не принадлежал, хоть в чем-то, окружавшей его унылой добропорядочности. Оказалось, что в нем уживаются две личности, и одна из них, о которой даже не догадывалась вторая, вполне цивилизованная составляющая его «я», представляла собой буйное чудовище, примитивное и алчущее, для которого стихией был лес, но не город. Для этого козлоподобного монстра он даже написал целую сцену, на протяжении коей заставил его мчаться нагишом через ландшафт, который полностью и безоговорочно принимал его как свою органическую часть. Потом, правда, он счел разумным вымарать данную сцену.

Он как в зеркале увидел свое тайное лицо во время одной встречи на холмах возле Солсбери, куда он приехал, чтобы навестить Мэйми Эйлуорд. Там он прошелся до Фигсберийских колец – относящегося к каменному веку круглого каменного сооружения, в центре которого росло кривое дерево. Он бывал здесь и раньше, ни разу не встречая ни одной живой души. Но в тот день там сидел юноша-пастух, курящий трубку, окутанный кристаллически-прозрачной тишиной. Когда Морган пристроился рядом, юноша невозмутимо, словно его совсем не заботило присутствие постороннего человека, предложил ему сделать затяжку. Мгновение Морган держал трубку в руке, ощущая жар тлеющего табака, а потом вложил ее в обветренную руку пастуха. Он подумал, что должен чем-то отплатить за любезный жест, но, когда протянул шестипенсовик, юноша отрицательно покачал головой.

Они поговорили – Морган не помнил о чем; однако самое большое впечатление, вынесенное им из этого разговора, состояло в том, что пастух ни разу не назвал его «сэр», а обращался просто по имени. И только тогда, когда юноша встал, Морган обнаружил, что юноша страдает ярко выраженной косолапостью.

Этот разговор, равно как и место, где он произошел, долго еще сохранялись в памяти Моргана; воспоминания о них пульсировали в его сознании как две концентрических волны, расходящихся вовне из некоего древнего центра. Ничего существенного не произошло, но что-то все же изменилось. Юноша был вполне реален, но одновременно казался чем-то вроде призрака. Его породила и взрастила Англия. Морган перенес пастуха в книгу – его грубоватую искренность, даже его трубку, а также пейзаж, от которого тот был неотделим.

Но косолапости Морган его лишил и передал ее кому-то другому. Дело было даже не в ноге – подумаешь, обычный физический недостаток. Да, эти ноги он отдал самому себе и ввел себя в другую жизнь, в которой был женат, хотя и не обязан был этого делать. Там находились и Апостолы, и Хом, и пригороды, которые держали его в своих бескровных объятиях. Все там было перемешано, зашифровано и скрыто от посторонних глаз – слишком много противоположностей, сплетенных в клубок, который он был не в состоянии распутать. Но потом ему все это понравилось – то есть отсутствие четкого решения. Потому что это было правдой.

* * *

Масуд писал ему: «Пройдут века, и годы обратятся в две тысячи столетий, и ты не услышишь моего слова, но ты не должен думать, что моя неизмеримая к тебе привязанность, моя истинная любовь и самое искреннее восхищение, которое я чувствую, когда думаю о тебе, уменьшились хоть на йоту…» Привязанность. Любовь. Восхищение. Голова Моргана шла кругом. Но постепенно он отвлекся и стал думать более рационально. Он вспомнил прочие письма, которые писал ему Масуд, их возвышенный, горячий стиль. Через Масуда он познакомился с другими индийцами, и, каким бы беглым ни было это знакомство, Морган смог разглядеть, что они все говорили и писали так же, как Масуд. Несколькими неделями раньше его новый знакомый, индиец, совершенно искренне заявил, что Морган – его лучший на свете друг. И индиец не лукавил. Для них слова значили совсем не то, что они значили для англичан. Язык здесь являлся чем-то большим, чем был на самом деле.

Но, несмотря на понимание этого, Морган не мог не отвечать в том же духе. Выражения нежности и обожания включили какой-то механизм. И он понял, что с ним происходит. Медленно, но верно Масуд занимал место в его сердце.

К тому времени Хом уже был женат, хотя и не на Каролине Грэйвсон. Ту помолвку он разорвал почти сразу, после чего пережил нервный срыв, породивший период внутренней темноты и едва не приведший к крайностям. Морган много времени провел рядом с ним, ведя успокоительные разговоры, и Хом после говорил разным людям, что вернулся к жизни только благодаря Моргану. Затем ему стало лучше; Хому предложили работу в Манчестерском университете, и, после того как он переехал, он встретил ту, что стала его женой. Это был не разрыв; хоть и однобокие, но отношения между ним и Хомом сохранились. Однако Морган чувствовал, что жена Хома, к которой он относился с холодной вежливостью, отдаляет их друг от друга.

Некоторое время Морган позволял себе любить их обоих – и Масуда, и Хома. Любить молча, любить издалека и по-разному. В случае с Хомом то счастье, которое Морган мог бы испытывать, было приглушено ясным сознанием того, что его друг более не сможет принадлежать ему – в определенном смысле. Самое большее, на что они могли решиться, – это целомудренные костюмированные объятия, которые и были их уделом до женитьбы Хома.

С Масудом же все могло выйти иначе.

* * *

Масуд, в надежде поправить свой французский, на несколько недель прибыл в Париж. Получив приглашение приехать в гости, Морган раздумывал недолго. Кроме прочего, это была возможность сбежать от матери.

Масуд встретил его на вокзале.

– Мне было так страшно! – объявил он. – Я никогда не научусь говорить на этом языке достаточно хорошо. А французы гораздо грубее англичан, что раньше мне казалось невозможным. Белая раса чертовски нелепа, и так дико знать, что мы были ею колонизированы. Немедленно отдай мне свои сумки!

Он снимал комнаты неподалеку от вокзала, куда и привел Моргана, не прекращая болтовни. И всю следующую неделю беседа шла за беседой – они не расставались ни на минуту. Морган до сих пор никогда не бывал в Париже, и все здесь для него казалось свежим и интересным, все сулило открытия.

В одинаковых шляпах, которые они купили в Латинском квартале, они бесцельно бродили по улицам, заходя в галереи, рестораны и театры. В первый раз они существовали бок о бок в столь тесной близости, когда им не мешали ни их семьи, ни докучливые посетители. Наверное, думал Морган, это и есть брак – абсолютно полная близость двух людей, которые закрылись от остального мира тяжелыми цветными шторами. Он бы мог вечно жить с Масудом в этом странном городе, и ему это никогда бы не надоело.

Где-то в середине недели они заговорили о том, что им неплохо было бы вместе пожить в Индии. По завершении обучения Масуду предстояло вернуться на родину, и ничего неестественного не было бы в том, если бы – как продолжение их парижского сосуществования – Морган к нему присоединился.

А вот что было несколько неестественно, так это то, что Масуд сразу предложил Моргану.

– Конечно, – сказал он, – ты напишешь про это роман.

– Что? Про Индию? – удивился Морган. – Но у меня вряд ли получится!

– Напрасно ты так думаешь, – покачал головой Масуд. – С самого начала, как я тебя узнал, я понял: вот англичанин, который понимает мир не так, как его соплеменники. Ты пока этого не осознаешь, но у тебя восточный тип восприятия мира. Именно поэтому ты способен написать уникальную книгу. Она будет написана по-английски. Все там будет подано с точки зрения англичанина. Но это будет книга с секретом внутри.

– Если мой ум так похож на твой, – спросил Морган, – то почему я все еще нахожу тебя таким странным и необычным?

Но Масуд был настроен серьезно.

– Ты обижаешь меня, – сказал он. – Если ты можешь писать об Италии, почему не хочешь написать о моей стране?

Морган задумался. Интересная идея, хотя она была столь далека от того, к чему он привык, что казалась абсолютно неосуществимой. Он вспомнил несколько романов об Индии, но все это была сентиментальная женская писанина. Любовь, которой постоянно что-то угрожает, и все происходило где-нибудь на границе. Конечно, еще был Киплинг, но Киплинг всегда провозглашал добродетели белого человека и убожество туземцев, не говоря уже о кровавом ореоле его орлиного патриотизма, которому не страшна даже смерть.

Под мелким дождем они бродили по улицам, но сырость и скользкая брусчатка мостовой нисколько не беспокоили Моргана, когда умом своим он погружался либо внутрь собственного «я», либо отправлялся в далекие страны.

– Мои итальянские романы, – сказал он, – были по сути романами про англичан. Италия здесь – просто декорация.

– Ну и что? Напиши про англичан в Индии, если хочешь. Хотя предупреждаю тебя, у нас, в Индии, ты найдешь только самодовольных дураков.

Через несколько мгновений им овладевал почти что гнев, и он провозглашал с бурным чувством в голосе:

– Я требую, чтобы ты сделал меня персонажем своего романа! Неужели только англичане достойны быть твоими героями? О, если бы я жил во времена восточных деспотов! Я заставил бы тебя писать для меня бесконечную книгу, и чтобы там не было ни одного англичанина!

И он зашагал вперед, всем видом демонстрируя уязвленное самолюбие. А может быть, он не притворялся?

Морган постоянно вспоминал об этом разговоре. Роман об англичанах в Индии, роман, в котором Масуд стал бы персонажем, – вполне это была увлекательная идея. Хотя ему, конечно, пришлось бы посетить Восток, что стало бы грандиозным предприятием, которое своим масштабом способно было превзойти масштаб самой его жизни.

Утром, в день отъезда из Парижа, Морган проснулся рано и лежал некоторое время, глядя через пространство комнаты на лицо своего спящего друга. Они знали друг друга уже три года, и тем не менее только в эти последние дни между ними рухнули последние преграды. Ни с кем Морган прежде не был так близок. И вот, когда он стал вновь погружаться в дремоту, откуда-то, из самых глубин, к нему пришло понимание. Он вскочил и сел на кровати, охваченный паникой. Как же он мог не догадываться, как мог называть очевидное совершенно другими именами? Но теперь, когда нужное слово было найдено, оно не могло более оставаться непроизнесенным.

И все же он сомневался. С недавнего времени он понимал, в чем состояли его истинные наклонности, но Масуд им не соответствовал. В прошлом году Морган по протекции Сиднея Уотерлоу, который был его другом, получил приглашение на обед к Генри Джеймсу в Рай, и случившееся там открыло ему глаза на его собственные аппетиты. Вечер был довольно приятный, хотя Моргану так и не удалось почувствовать себя свободно. Началось же все достаточно неуклюже, когда Мэтр, выйдя из своего дома, подошел к Моргану и, положив тому на плечо свою пухлую ладонь, заявил:

– Ваше имя – Мур.

Ошибка была исправлена, но затем случилась еще одна – Уэйбридж перепутали с Уэйкфилдом, и возникшая неловкость омрачила все последующие светские разговоры.

Только тогда, когда Морган покинул Лэмб-Хауз, кое-что для него стало очевидным. В теплых сумерках он увидел рабочего, который стоял прислонившись к стене и курил. Морган увидел его, и сами неясные очертания этого человека, красный отсвет угля, горящего в топке, произвели в душе Моргана переворот, который не в силах были произвести никакие самые умные разговоры. Он начал вспоминать других рабочих, которые так же, как этот, будоражили и волновали его, и припомнил, как однажды из окна поезда мельком увидел два загорелых обнаженных тела – мужчины принимали солнечные ванны на крыше склада. И тогда он понял, что его привлекало в этих образах, в чем было его предназначение. Его влекла не столько неясная тень, прислонившаяся к стене, сколько огромный мир, к которому она принадлежала: наползающая на город темнота, вечер в затухающем небе, запах дыма и ароматы полей.

Все это выходило за рамки возможного. В конце концов, это был не его мир. Он принадлежал тому миру, который только что оставил, – вежливый, сдержанный ритуал, исполняемый за обеденным столом, застегнутые на все пуговицы пиджаки и взвешенный разговор о книгах, путешествиях, опере и архитектуре. Но даже там Морган не мог украдкой не бросить взгляд в сторону – на слугу, который склонился над столом, чтобы убрать тарелки. Хотя эти два мира и соприкасались тесно, между ними пролегала бездонная пропасть, и что-то в Моргане страстно желало эту пропасть уничтожить. Только соединять! Свою страсть он выразит в книге, которую пишет. Хотя страсть эта и была чревата неутолимой болью.

И Масуд, при всех его отличиях от Моргана, при его экзотической родословной, принадлежал к этому миру. Он ни на минуту не чувствовал себя чужим в Оксфорде, в Париже, за обеденным столом в Уэйбридже. Они с Морганом принадлежали к одному классу, и в Англии так было всегда. Ничего необычного не было в том, что Морган на неделю поедет куда-нибудь с Масудом, однако провести неделю с Анселем, молодым садовником, или с тем рабочим, которого Морган увидел возле Лэмб-Хауза! Это было бы немыслимо.

Подобные мысли бессвязной чередой промелькнули в сознании Моргана, пока Масуд наконец не заворочался и не застонал, зевая и просыпаясь. Сделать любовь реальной было важно, но это же не представлялось возможным. Они были слишком похожи, они слишком во всем совпадали, чтобы любовь могла осуществиться. Любовь – по сути, невозможное предприятие, стремление по ту сторону непреодолимого барьера. Поэтому здесь было что-то другое – сбившееся с пути обожание, братская привязанность. Морган вновь надел свою маску, хотя нечто от его прежнего беспокойства задержалось, холодом и растерянностью наполняя его душу. На вокзале, когда пришла пора прощаться, он уже полностью пребывал во власти Англии. Он протянул руку для пожатия.

– Ну что ж, – сказал он. – Мне пора на поезд. Спасибо тебе большое за все. Я получил огромное удовольствие.

Масуд, не отрываясь, смотрел на него. Смятение отразилось на его красивом лице. Лишь через несколько мгновений он смог произнести внятную фразу.

– Что ты говоришь? – спросил он дрогнувшим голосом.

– Я говорю тебе «до свидания» – ответил Морган, плохо понимая, что происходит.

– Так вот как ты говоришь «до свидания»? Мне? После тех удивительных дней, что мы провели вместе, дней, подобных которым я не проводил ни с кем?

Сдавленный стон вырвался из его груди.

– О! Все бессмысленно! Бессмысленно!

– Если я опоздаю на поезд, – проговорил Морган, – моя мать будет беспокоиться. Она и моя бабушка…

– Мне неинтересна твоя бабушка! – воскликнул Масуд, сверкая очами так, словно им овладело безумие.

Выражение чувств было столь интенсивным, что Морган подумал – а не спектакль ли это? Но через несколько мгновений понял, что Масуд не играет.

– Я же увижу тебя через несколько дней, – сказал он наконец. – И я думал, что можно обойтись и без сантиментов.

– Ты прощаешься как англичанин.

– Так я и есть англичанин!

– Как бы я хотел забыть об этом, хоть на мгновение! – воскликнул Масуд. – Как бы я хотел, чтобы и ты забыл об этом! Разве чувства – мешок картошки и их можно измерять на фунты? Разве мы с тобой бездушные машины? Разве ты истощаешь свои чувства, когда хочешь их выразить? Почему ты не можешь говорить искренне, из глубин самого сердца? О, Морган! Как ты глуп!

Произнеся эти слова, Масуд своими сильными руками обнял Моргана и приподнял его над полом.

– Неужели ты не понимаешь? – воскликнул он. – Мы же друзья!

Он притворился, будто собирается бросить Моргана на рельсы, потом крепко поцеловал его в щеку, поставил на пол и, резко повернувшись, пошел прочь, на целую голову возвышаясь над окружавшей его толпой.

Морган был удивлен, обеспокоен и обрадован одновременно. По пути домой смятенными мыслями он возвращался то к разговору на платформе, то к тому, что, пребывая в полусне, думал сегодня утром.

Да, природная экстравагантность Масуда, с одной стороны, и привычка Моргана во всем следовать этикету плохо гармонировали друг с другом. Когда Морган приезжал в Оксфорд, его друг корил его за то, что Морган благодарит его или оценивает то, что пережил, через призму категорий добра и зла. По мнению Масуда, этикет являлся вещью холодной, безжизненной, и сам он был выше этих, как он считал, мелочей. Все хорошие манеры – ничто перед бальзамом дружеских чувств.

На сей счет у Моргана были сомнения. Следование правилам и учтивость могли быть ритуализированы, но тем не менее они имели значение, и немалое. С другой стороны, демонстрация эмоций могла служить не только выражению того, что человек чувствовал, но и сокрытию оного.

Вероятно, им с Масудом не прийти здесь к согласию. Конечно, это был вопрос национальной принадлежности, но в еще большей степени это был вопрос характера. Наверное, Масуд имел полное право не доверять английскому представлению о неуместности слишком горячего выражения эмоций, но, с другой стороны, он, Морган, за своей холодностью скрывал в высшей степени реальное чувство. Если бы Масуд услышал слова, которые Морган действительно желал бы произнести, не исключено, он стал бы гораздо терпимее к английской сдержанности.

* * *

Когда несколькими днями спустя от Масуда пришло письмо, Морган отнес его в свою комнату и открыл только там, как будто слова в письме содержали в себе некую опасность. Почерк у Масуда вполне соответствовал его характеру, кипящему эмоциями, хотя тон письма совершенно не корреспондировался с той картиной крайнего отчаяния и горя, свидетелем которых Морган был на станции. Правда, легкий укор в бесчувственности в свой адрес он из письма все-таки вынес. На сей раз Масуд пытался объясниться и делал это так сухо, как только мог.

В восточном характере, писал Масуд, есть черта, называемая Тара. Тара заставляет человека всегда пребывать в эмоциональном напряжении, быть всегда готовым встретить то, что случается или может случиться с ним и вокруг него.

Истинная чувствительность предполагает способность физически ощущать трудности, которые испытывает другой человек. Достаточно такому индийцу, как он, Масуд, войти в комнату, и он сразу начинает воспринимать окружающие его эмоции, а также определяет свое место в их потоке. Масуд знает, что у Моргана есть это качество, почему он всегда и думал о своем английском друге как о человеке Востока. И потому ему так трудно принять холодность Моргана и его слишком горячую привязанность к нормам и правилам поведения.

Изложив все это в самом низу письма, Масуд начертал цитату из какой-то безымянной поэмы. И всякий раз, когда любовь меня покинет, Я умираю… Чувство, воплощенное в этих стихотворных строках и являющее собой резкий контраст с тем, что было написано выше, произвело на Моргана сильное впечатление. Эти строки были написаны каким-то неизвестным поэтом для некоего неизвестного читателя, но, как стрела, своим острием были направлены прямо в сердце Моргана, раня и терзая его. В то же мгновение он понял: ощущение, испытанное в парижской гостинице, было правдой, и он пережил это вновь.

У Моргана была привычка в последний день года вспоминать все события, как внутренние, так и внешние, определившие ход прошедших двенадцати месяцев. На этот раз, через несколько дней после возвращения из Парижа, он решил высказаться. Он совсем недавно принялся вести дневник в альбоме с замком, и возможность держать написанное в секрете придала ему смелости. Никто не сможет меня критиковать, никто не сможет навредить своими интригами, – писал он. – Я хочу превратиться с ним в одно целое. Ты мне помешал. Я могу только думать о тебе, но не писать.

Прежде чем продолжать, Морган сделал паузу. Как только слово написано, его уже не исправишь, не отменишь. Немалая смелость нужна, чтобы говорить правду, даже самому себе. Испытывая легкую дрожь, Морган взял перо и продолжил.

Я люблю тебя, Сайед Росс Масуд. Люблю!

Вот оно. Зримое слово. Люблю! Слово наконец обретшее свободу, казалось, дрожит и трепещет на листе бумаги. Но какой в нем смысл? Действие – вот что необходимо. И хотя способность к действиям не являлась его сильной стороной, в этом случае для него было проще сказать, чем молчать, – даже если слова были бессмысленны. Чувства его слишком сильны, чтобы держать их при себе и не выразить.

Как бы ни был поражен Масуд, узнай он про это, он бы справился с шоком. Моргана же сама мысль о том, что его тайна может быть высказана, настолько выбила из колеи, что он непростительно нафальшивил в прелюдиях Шопена, за которые сел позднее вечером.

Они встретились через несколько дней. Моргану совсем недавно исполнился тридцать один год, и Масуд настоял, чтобы он приехал в Лондон и забрал приготовленный им подарок. Это была картина, которую они вместе видели в галерее и которую Морган, конечно же, не мог себе позволить. Морган сдержал себя и не стал отговаривать Масуда, боясь, что тот вновь обвинит его в рабском следовании формальным правилам. Но все его страхи, которые, как бактерии, размножились после того, как он принял решение, исчезли в присутствии друга. Они говорили о множестве вещей и особенно об Индии как о благословенном месте, где обязательно окажутся вместе – как оказались вместе в Париже.

Не говорили они только о том, о чем Морган хотел говорить более всего. Слова поднимались в нем, достигали губ и набухали там, но не шли наружу. Это был отличный момент, прекрасная возможность. Но минуты пролетали, и храбрость его улетучивалась. В конце концов он должен был поторапливаться на поезд, если не хотел опечалить ждавшую его дома мать. Нет, он сделает это в другой раз. Будет же другой раз, и скоро.

Тем временем все изменилось – и только потому, что он настаивал на поездке в Париж. Приглашение было высказано тоном почти безразличным, а потому проигнорировать его ничего не стоило – словно ничего и не произошло. Но он уехал, и с тех пор его поддерживало и успокаивало только это чувство – неотступное, умиротворяющее.

В письме, отправленном через несколько дней, он обращался к Масуду: «Мой милый мальчик». И подписал письмо, после минутного колебания: «От Форстера, представителя правящей расы, Масуду, ниггеру».

Можно было понять, как далеко они зашли, если Морган был уверен, что его друг весело рассмеется этой шутке.

* * *

Индия подкрадывалась к нему и с другой стороны. После того как была опубликована его третья книга, Морган получил восторженное письмо от Малькольма Дарлинга, которого знал по кембриджскому колледжу. Роман был хорошо принят критикой, но друзьям не понравился, поэтому отзыв Дарлинга был особенно ценен. В 1904 году Малькольм поступил в Индии на государственную службу и писал теперь Моргану из столицы крохотного штата Старший Девас, где служил в качестве воспитателя местного принца. Он обожал своего юного воспитанника. Когда он прочитал один из коротких рассказов Моргана Его Высочеству, тот был им очарован, что, в свою очередь, произвело сильное впечатление на писателя.

Жизнь Малькольма показалась Моргану полной фантастических событий со значительной примесью магии. Кое-какие сведения о странностях и чудесах Индии доходили до Моргана в письмах Дарлинга, которые тот присылал с кораблями, неторопливо пересекавшими безбрежные пространства нескольких морей. Малькольм рассказал Моргану с детальной, достойной анекдота точностью историю о том, как государство Девас было поделено между двумя династиями, Старшей и Младшей, и как количественно удвоились все бюрократические учреждения, обслуживающие сразу два государства. Малькольм утверждал, что это самый странный уголок мира, за исключением Страны чудес, которую посетила Алиса, и все здесь казалось делом рук сумасшедшего, восставшего против присущего серьезным людям здравого смысла с помощью всего нелепого и экзотического, что только имелось в этом мире.

Хотя Морган не был особенно близок с Малькольмом, благодаря этим письмам они сдружились. К тому времени когда Дарлинг в очередной раз приехал в Англию, чтобы жениться, они уже относились друг к другу с настоящей теплотой. Морган посетил приятеля в Лондоне, и его визит еще больше сцементировал понимание, которое существовало между молодыми людьми.

Правда, произошел случай, странный и ужасный, который Морган не мог никак забыть.

Малькольм пригласил его отобедать в ресторан «Рандеву», в Сохо.

– Форстер, – сказал при этом Малькольм. – Ты ведь не станешь возражать, если я приведу Эрнста Мерца. Он мой лучший друг и будет грумом на моей свадьбе.

– Конечно, приводи, – кивнул Морган. – Как я могу возражать?

– Он отличный парень, – продолжал Малькольм. – И тоже из Королевского колледжа. Такой же холостяк, как ты. У вас будет о чем поговорить.

Морган на мгновение задумался, не вкладывает ли какой-нибудь потаенный смысл Малькольм в слово «холостяк». Нет, вряд ли. Малькольм, притом что он был славный малый, особо сложной внутренней организацией не отличался. В мире, где он жил, не имелось никаких тайных шифров, а холостяки были просто холостяками.

Мерц действительно оказался отличным товарищем. Он смеялся гораздо чаще, чем говорил, и, чем ближе подступали сумерки, тем он смеялся больше. У них у всех было немало общих знакомых, и казалось, сияние Королевского колледжа осветило ненадолго этот уголок Лондона. В самом отличном расположении духа они покинули ресторан и решили насладиться прогулкой под летним ночным небом.

Малькольм вскоре попрощался, оставив Моргана и Мерца вдвоем. Впервые с начала вечера воцарилась тишина, которая на сей раз не столько разъединяла, сколько объединяла молчащих. Морган думал о том, что значит – быть холостяком; размышлял он и о своем холостяцком бытии.

Мерц, вероятно, думал о чем-то подобном, потому что через пару минут произнес:

– Вот и еще один туда же.

– Что ты имеешь в виду? – поинтересовался Морган.

– Так Малькольм же собирается жениться, – коротко рассмеялся Мерц. – Ты, конечно, встречал Джози. Как она тебе?

– Нас совсем недавно познакомили. Я пока не сформировал определенного мнения.

– Я и сам ее толком не знаю, – уточнил Мерц. – И не хочу предполагать…

– Я понимаю, – кивнул Морган. – Не нужно объяснять.

Так уж получалось, что Морган с опаской относился к Джози, как вообще ко всем молодым женщинам, которые завладевали его друзьями. Кроме этого, Джози показалась ему натурой чересчур импульсивной; она сперва говорила, а потом уже думала, и парочка ее заявлений по политическим вопросам Моргана встревожила. Тем не менее он видел, что Малькольм обожает свою невесту, и надеялся, что его друг будет счастлив в браке.

Хотя Морган и симпатизировал Мерцу, он не хотел обсуждать с ним подобный вопрос. Но ему показалось, что в радости, которую в связи с женитьбой друга демонстрировал Мерц, сквозила и нотка печали. Интересно, откуда она взялась?

– А как ты? – спросил Морган, стараясь, чтобы тон вопроса не выдал его интереса. – Маячит ли женитьба на горизонте?

– У меня? Нет. В всяком случае, в ближайшем будущем, – ответил Мерц. – Кое-кто у меня есть на примете, но решения я еще не принял. А может быть, пока не готов.

Звук их шагов отдавался эхом от кирпичных стен, шедших по сторонам улицы.

Теперь спрашивал Мерц:

– Ну а ты? Как насчет того, чтобы жениться?

– Нет, – ответил Морган. – Только не я.

Оба они чувствовали некую неловкость в отношении обсуждаемого предмета, и Мерц поспешил ее сгладить.

– Мне показалось, что о браке ты написал со знанием дела, – сказал он. – Как тебе удалось так хорошо понять это состояние человека, если ты сам никогда в браке не был?

– Ты считаешь, я понимаю, что это такое? – Спросил Морган. – Очень рад, что ты так думаешь, но мне кажется, ты не совсем прав. То немногое, что я знаю о браке, я почерпнул в беседах с друзьями.

– И ты не чувствуешь себя одиноким? – спросил Мерц.

– Нисколько, – быстро ответил Морган, хотя вопрос буквально пронзил его. Позднее он пожалел, что не ответил более правдиво, потому что понял – Мерц говорит о себе.

Они постепенно перешли к другим темам, менее острым. О чем они говорили, Морган потом и не вспомнил. Мерц сказал, что направляется в свой клуб в Сент-Джеймс, и, идя вдоль Пиккадилли, они едва не столкнулись с молодым человеком, который, неожиданно выйдя из тени, прошел мимо них. Выглядел он грубовато, но привлекательно – молодой рабочий, с руками в карманах и лицом, наполовину затененным козырьком кепи. Проходя мимо Моргана и Мерца, парень ухмыльнулся. Ухмылка была игриво-лукавой; подсвеченная иронией и неким знанием, на мгновение она заставила Моргана и Мерца замолчать.

Наконец, преодолев смущение, они вновь заговорили. Моргану нужно было поспеть на вокзал Чаринг-Кросс, на свой поезд. Пришло время проститься.

– Ну что ж, – сказал он, протягивая руку, – мне было приятно с тобой познакомиться.

– Мне тоже, – ответил Мерц. – К тому же для меня это честь. Ты замечательный писатель.

– О, перестань, – сделал протестующий жест Морган.

Они пожали друг другу руки, и Мерц засмеялся безо всякой видимой причины. Потом отправились в разные стороны.

Новости пришли на следующий день, в форме телеграммы от Малькольма. Слова – скупые и неопровержимые – лежали перед Морганом на бланке почтового отправления, но он никак не мог поверить в написанное. Хотя не смел и сомневаться.

Морган бросился назад, в Лондон. Он должен был поддержать Малькольма. Но, кроме того, он хотел разобраться, что же случилось. Впрочем, никакого понимания не пришло. Не было ни объяснений, ни записки, ни причин, которые могли бы объяснить происшедшее. Похоже, Мерц так и не пошел в клуб. Вместо этого он направился в свою квартиру в Олбани, выпил там стакан виски и повесился.

Малькольм был страшно бледен. Шок, пережитый им, словно согнул плечи, сделав его меньше ростом.

– Ты был последним, кто с ним говорил, – произнес Малькольм, с трудом выдавливая из себя слова. – Сказал ли он что-нибудь, из чего можно было вывести…

– Ничего абсолютно, – ответил Морган. – С ним все обстояло отлично. Он был вполне нормален.

Нормален. Это слово, как подумал Морган, не означало ровным счетом ничего.

– Но о чем вы говорили? Он же должен был что-то сказать, дать какой-нибудь ключ!

– Ничего он не говорил, – пожал плечами Морган. – Происходил совершенно обычный разговор, подобный тому, что мы вели в ресторане.

Было ли это правдой? В определенном смысле – да. Но, если оценить все с другой стороны, то Морган сомневался, прав ли он. Быть может, там проскальзывали такие намеки, ключи, как их назвал Малькольм. Но вы их не поймете, если не принадлежите к меньшинству. Тайный язык, тайные знаки, которые говорят о многом, но в еще большей степени позволяют утаивать, что ты должен сообщить другому. Морган не был уверен, что Мерц действительно что-то сказал.

Тем более он не мог поделиться своими сомнениями с Малькольмом. Это означало бы говорить и о самом себе, причем так, как они до сего дня никогда не разговаривали. А Малькольм с его примитивным обыденным сознанием может просто не понять. Поэтому, даже пребывая в одном шаге от разгадки и изо всех сил желая понять, что произошло, Морган был обречен лишь косвенно касаться этой тайны, пользуясь намеками и недомолвками.

Тем более никому он не рассказал о молодом человеке, который им повстречался. Молодом человеке с убийственным взглядом. Был ли тот готов на что угодно при условии наличия у вас и денег, и необходимой толики храбрости? Вполне вероятно, что Мерц, расставшись с Морганом, отправился за этим молодым человеком и между ними произошло нечто, приведшее к несчастью.

То, что произошло с Эрнстом Мерцем, было предупреждением Моргану. Он ходил над пропастью, по самому ее невидимому краю, через который, казалось, так легко шагнуть. И что делало эти прогулки особенно опасными, так это неодолимая сила соблазна, которая, словно сила гравитации, тянула его вниз. Он часто чувствовал эту силу, особенно в последние дни. Без всякого предупреждения его тело начинало испытывать судороги желания столь отчаянного, что сопротивляться ему он был не в состоянии. Однажды, проходя на улице мимо какого-то солдата, Морган наткнулся на совершенно равнодушный взгляд, и тут же его воображение услужливо сбросило с этого парня все одежды – так ясно и отчетливо, что Морган не смог отделить фантазию от реальности. Он принимался нервничать, стоило ему увидеть красивое мужское лицо, и даже менял свой маршрут, а иногда и вагон в поезде – лишь бы держаться поближе к источнику этой красоты. По ночам, перед тем как заснуть, он воочию наблюдал, как недостижимые образы, дистиллированные его возбужденным мозгом, дефилируют по потолку.

Это была похоть, и ничего более, хотя временами похоть обретала черты сущности почти идеальной. Кроме того, Морган постоянно поносил эту часть своей природы, а его собственные желания вызывали в нем отвращение. И хотя он не претендовал на то, чтобы считать себя существом ангельски-чистым, как это понимала его мать и некоторые другие люди из ее окружения, но он ведь и не сдавался пороку! Что можно было счесть добродетелью или, во всяком случае, ее надежной заменой.

Тем не менее он страдал. Обедая недавно с другом в Банном клубе, во время краткой паузы в разговоре он вдруг ощутил присутствие стоящего рядом служащего, на котором из одежды было только обернутое вокруг бедер банное полотенце, – тот собирал и складывал простыни. Столь близкая нагота постороннего человека, а за ним, в зелено-голубом бассейне, над которым клубился пар, еще полуодетые мужские тела – это были видения какой-то другой страны, напоенной влажным теплом и чувственными желаниями. Нет-нет, явно не Англии. Трудно было поверить в то, что буквально в нескольких футах, за кирпичной стеной, шумел Лондон, пронизанный струями дождя.

Еще более тревожное событие произошло спустя несколько дней, когда, обедая с тем же приятелем в писательском клубе, Морган начал, почти не контролируя себя, говорить о своих занятиях в колледже для рабочих. Не задумываясь над собственными словами, он вдруг заговорил об «очаровательном юноше», которого встретил там, и тотчас же один из посетителей клуба, сидящий напротив, опустил газету, осуждающе покачал головой и выстрелил в Моргана гневным взглядом из стволов своих в высшей степени добропорядочных глаз.

Морган занервничал и испугался. Ужас, который он внезапно пережил, не оставил его и в парикмахерской, куда он направился после обеда. Придя же туда, он через несколько минут осознал, что тот человек последовал за ним. Они посмотрели друг на друга, отвели взгляды и через миг вновь уставились друг на друга. Мужчина сел в соседнее кресло и завел на первый взгляд невинный разговор, который, совершив несколько крутых поворотов, заставил Моргана предположить, что этому человеку очень нужно занять десять фунтов, чтобы поставить на лошадь.

Морган, смутившись, сделал вид, что не понял и, встав, быстро вышел, похлопывая себя по карманам. Время от времени, шагая по улицам, он оглядывался. И, хотя тревожащий его человек исчез, Моргану казалось, что он весь день следует за ним по пятам.

* * *

Морган все больше читал и думал об Индии, готовясь к поездке, которую, как он знал, обязательно совершит, правда, неизвестно, когда именно. Денег, чтобы отправиться в путь в ближайшем будущем, пока не было. Не ведал он и того, как быть с матерью. Брать с собой он ее не хотел, но не желал и оставлять в Англии одну. Но он верил, что придет момент, когда вдруг все разрешится. Может быть, новый роман, который он заканчивал, позволит оплатить путешествие?

Хотя Морган уже опубликовал три романа, а голова его пухла от коротких рассказов, он по-прежнему не считал себя писателем. По крайней мере в профессиональном смысле. Это было сродни игре на фортепиано – приносящее удовольствие легкомысленное средство отвлечься от забот. Писательство предполагало наличие в пишущем отваги; но еще большая отвага требовалась, чтобы бросить это занятие. И ведь он мог, действительно мог оставить писанину. Работать он был не обязан – от своей двоюродной бабки Моники он получил небольшое наследство, на которое мог бы сносно существовать. Тем не менее по временам он размышлял над тем, чтобы найти реальное занятие, как нашли почти все его друзья. Морган понимал, что его ровесники переняли дела своих отцов, приняли из их рук бразды правления империей, а он все это время оставался дома, в окружении женщин. Люди становились самими собой главным образом в работе, он же видел вокруг себя только бездельников, каковым был и сам. Он не знал ни мира, ни людей, и это беспокоило его очень сильно.

Острее всего он почувствовал бесприютность, когда писал свою новую книгу, несмотря на то что в основании истории лежало чувство, о котором он знал не понаслышке. Это чувство поселилось в его душе, когда ему исполнилось тринадцать и когда им с Лили пришлось уехать из Рокснеста, дома в Стивенейдже, где прошли первые и лучшие годы его жизни. Разрыв с любимыми местами всегда ощущался им как утрата рая, прощание с временем, когда жизнь воспринималась как нечто цельное и ценное, как совершенный круг любящих и любимых. С тех пор ему так и не удалось вернуть себе ощущения этого счастья или найти место, которое было бы хоть сколько-нибудь похоже на дом, где он провел лучшие годы своего детства. Это чувство потери, а также тоска по утраченному и сделались основанием его новой работы.

Но во всех прочих отношениях писательство для Моргана не представляло чего-либо существенного и значительного. Масштаб его личности, как он полагал, не соответствовал темам, к которым он обращался. Кроме всего прочего, он писал о власти и о деньгах, но каждый день расшибал лоб о скудость своих представлений об этих предметах. Он постоянно выходил на границы своих возможностей и садился на мель собственного невежества. А здесь он вновь сталкивался со старыми вопросами: что такое брак и как себя ведут в браке мужчины и женщины? Что он мог сказать по поводу всего этого?

Очевидно, не лишком много. Когда книга была закончена и неотвратимо надвинулась необходимость сдавать ее в печать, Морган распространил гранки между теми, кто был ему близок, и вскоре удостоверился в том, насколько холодно некоторые из них восприняли роман. Но хуже всех отреагировала мать. Поначалу она, казалось, сияет от удовольствия, читая страницу за страницей, но затем настал день, когда Морган обнаружил ее в гостиной, напряженную и бледную, над разбросанными по полу гранками.

– Что? – спросил он. – Что-нибудь случилось?

– Да, – ответила Лили. – Кое-что случилось.

– Так что же?

– Кое-что – кое-что… О, я не могу говорить.

– Ты должна мне сказать. Пожалуйста, что тебя так расстроило?

– Ты, Морган, – наконец выдавила она из себя. – Ты меня расстроил.

– Но что я такого сделал?

До этого момента Лили не смотрела на сына, но когда она вскинула на него глаза, он почувствовал, как температура в комнате упала. Давно он не видел ее такой расстроенной, хотя все последние годы выражение разочарованности не сходило с материнского лица. Совсем недавно пришла ему мысль – если и можно было бы ему говорить о каком-либо призвании, о деле всей жизни, то не править туземцами в отдаленной стране хотел бы он, а заботиться о собственной матери. Это было бы занятием, по сравнению с которым бремя белого человека выглядело бы младенческой пустышкой. Когда он был моложе, они с Лили были отличными товарищами, связанными совершенно неромантическими и целомудренными отношениями, но с недавних пор ему стало непросто их поддерживать. Старея, Лили становилась все более желчной и все более печальной. Она страдала от ревматизма, но также и от душевных мук, которые Морган силился понять. Бывали дни, когда его мать ни в чем, абсолютно ни в чем не видела смысла.

– Все, кого мы знаем, прочитают эту книгу, – сказала она. – Будут говорить о ней. Ты обо мне подумал?

Наконец он понял, что ее так возмутило – это была сцена соблазнения Хелен Шлегель Леонардом Бастом.

– Это в природе человека, – сказал он. – Люди делают подобные вещи.

– Кто из наших знакомых так поступает? – спросила она. – Я не знаю никого, кто повел бы себя подобным образом. Так низко пасть могут только люди, живущие в самом низу. Но кто станет про них писать? Не верю, чтобы они были тебе интересны, Морган.

– Любой способен упасть, – сказал Морган, решив не сдаваться без боя. И тут же пожалел об этом. – Давай не будем ссориться, – сказал он.

– Давай совсем не будем об этом говорить.

Он решил зайти с другой стороны.

– Ты же знаешь, – проговорил он, – что я никогда не стал бы тебя расстраивать. Твой Поппи никогда бы не сделал этого.

Поппи, Попснэйк – это были слова, которые Морган помнил с детства, слова тайного детского языка, который понимали только они вдвоем. Сама интонация его изменилась, стала вкрадчивой и жалостливой.

Но сегодня трюк не сработал; душа Лили была запечатана, и никакие его ужимки ее не тронули.

– Я плохо себя чувствую, – сказала она. – У меня болит голова, и я иду в свою комнату. Пожалуйста, пришли мне Агнес.

Когда она ушла, Морган погрузился в тихую печаль. У него тоже имелись опасения по поводу этой части книги, однако эстетического, а не морального характера. Ни из книг, ни из действительности он ничего не смог узнать о тайных процессах, протекающих в женском теле и женской душе. Соблазнение, беременность – он плохо справился с этими сценами, не вытянул. Последовательность описанных событий вышла недостаточно чувственной, чтобы производить впечатление. Эта часть книги более других пострадала он недостатка знаний.

Лили терзала его еще некоторое время, но не разговорами о его преступлении, а умолчанием. Общаясь с сыном, она соблюдала вежливую холодность, при каждой возможности напоминая ему, не проронив и слова, как он ее подвел – и как, впрочем, подводил всегда. Романа ни она, ни он не касались. Теперь он уже боялся того, как роман примут другие. Он вырос в теплице, окруженный пожилыми женщинами, у каждой из которых о нем сложилось определенное впечатление, которое он должен был разрушить. Те из них, кто дожил до сегодняшнего дня, будут судить его наиболее сурово. Из таковых остались лишь Мэйми и тетя Лаура.

Но Мэйми книжка понравилась.

И не только Мэйми. Рецензии были восторженными, а отзывы членов его ближайшего окружения – теплыми и сердечными. Наверное, он создал шедевр. О нем много говорили, с ним тоже много говорили, и все в непривычной манере, которая не всегда ему нравилась. Время от времени звучало брошенное вскользь словечко «великий».

Слава – это пламя, которое вскоре становится слишком горячим, и Морган чувствовал, как вблизи призрачного жаркого пламени пот начинает струиться градом по его лицу. К его опасливому недоумению, некоторые люди принялись воспринимать его всерьез. Он почувствовал, как посредством приглашений и косвенных контактов его начинает втягивать в себя литературный свет. Морган сопротивлялся. Там он чувствовал себя неуютно. Туда он мог приходить только в качестве просителя. Он выработал технику, с помощью которой успешно справлялся с похвалами, расточаемыми в его адрес, – стоял, уставившись в пол все то время, пока ему курили фимиам. Пропускал мимо ушей славословия, но изображал саму скромность, пронзая взглядом землю вплоть до Новой Зеландии по ту сторону земного шара. Если практиковать это достаточно усердно, то со славой можно и примириться.

Единственным плюсом поднятой шумихи было то, что мать гневалась уже не так сильно. Лили дала понять, что ее утомляет литературная слава сына, но когда удостоверилась, что позора и унижения от его выходки не воспоследует, то замкнулась в недовольном смирении. Ее сын так и не научился жить как все порядочные люди, однако ему удалось достичь успеха с помощью ужимок. А то, что на нее падал отраженный свет его известности, ей в целом было даже приятно.

Пришло восторженное письмо Хома. А потом, в тот же месяц, когда книга вышла из печати, он сам приехал в Уэйбридж с визитом. Успех заставил саму кожу Моргана сиять: он чувствовал юношескую уверенность в себе и видел, что Хом находит его привлекательным. Однажды днем, когда мать вместе с Рут и Агнес ушли из дома, молодые люди вдвоем пили в гостиной чай. Хом вновь заговорил о том, насколько ему понравилась книга. После ее прочтения Морган стал ему еще ближе, сказал он.

Насколько ближе, стало ясно чуть позже, когда Хом оставил свою чашку и взялся за хозяина. Некоторое время они катались по дивану, а потом каким-то образом очутились на полу. В первый раз Хом поцеловал его, причем не один, а множество раз, и запустил свой язык Моргану в рот. Эта влажная близость была чрезвычайно возбуждающей, тем более что друзья не виделись целый год. И тем не менее единственное, о чем подумал Морган в эту минуту, так это о том, что Хом научился этому трюку у своей жены.

Послышались шаги Лили, вернувшейся с визитов. Друзья разомкнули объятия и вновь уселись на диване. Ошеломленный, Морган пил свой остывший чай. Он думал о своих сложных отношениях с другом, о том, как много ему было обещано и как мало он получил. Хом, успевший уже стать отцом близнецов, был весь в семье. Недавно он получил место профессора в Белфасте и собирался туда переезжать. Правда, жена его, Кристабель, отказалась ехать с ним, и его знакомые не без основания подозревали ее в том, что она была плохой матерью своим детям.

По известной только ему одному причине Морган решил заговорить об этом.

– То, что она не едет с тобой, никуда не годится, – проговорил он. – Я намереваюсь поговорить с ней.

– Силой же ее не заставишь! – покачал головой Хом. – Прошу тебя, не связывайся. Ты только восстановишь ее против себя.

– Она уже против меня.

– Морган, это не так. Ты ей очень нравишься. Начнешь с ней говорить, все испортишь. Умоляю тебя именем всего, что между нами было…

Образованный, Морган смягчился.

– Конечно, это твоя забота, – проговорил он. – Но вряд ли можно позволять женщине настолько усложнять твою жизнь. Если бы я был на ее месте, я поехал бы с тобой в Белфаст уже завтра.

– Я надеюсь, – сказал Хом, – что ты часто будешь меня навещать.

– И я надеюсь.

В конце концов их встреча закончилась радостно. Морган еще не знал, что они с Хомом таким образом касались друг друга в последний раз. Из той встречи он вынес теплое печальное чувство, похожее на угасающее сияние выгорающего костра. И это же чувство пребывало с ним назавтра, когда он пошел с Масудом в оперу.

Сидя рядом со своим индийским другом и братом, касаясь его колена своим коленом, а его локтя своим локтем, Морган мыслями и сердцем блуждал в другом месте, а именно – пребывал на ковре в собственном доме. Он понимал, что любить двоих людей вполне возможно, но только не в такой тесной последовательности. Он привык испытывать влечение. Но что поразило его в данном случае и что осталось с ним навсегда, так это знание, что он также способен пробуждать влечение в других. Огромное для него открытие!

* * *

Все последние месяцы Морган проводил немало времени в компании Масуда, но вряд ли был счастлив. Любовь смутила его сознание, а самого превратила в существо раздражительное и иррациональное. В привязанности людей друг к другу, размышлял он, имеется нечто противоречащее рассудку и здравому смыслу. Когда он был с Масудом, он подозревал, что все окружающие смотрят на них с холодным и злобным осуждением. Единственными счастливыми минутами были те, когда он оставался со своим другом наедине.

И тем не менее их близость возрастала. Сам тон их бесед изменился, стал более искренним и серьезным. Даже в своих письмах Масуд теперь отказывался он вычурного стиля, которым пользовался раньше, изображая в шутку то короля из волшебной сказки, то раба. Однажды в письме он признался, что любит Моргана так, как мог бы любить женщину или часть собственного тела. Такого он раньше не говорил никогда, но и Моргану эта декларация не пришлась по душе – он хотел, чтобы его любили совсем не так.

Незадолго до Рождества они вновь отправились в оперу, на сей раз на «Саломею» Рихарда Штрауса. После спектакля, по пути к своему обычному обиталищу, Оксфордско-Кембриджскому музыкальному клубу на Лестер-сквер, они обсудили то, что только что видели.

– Это смесь страсти и отмщения, – сказал Морган. – Порознь каждая из тем представляет собой достойный объект изображения, но, взятые вместе, они производят убогое впечатление. А то, что музыка поистине прекрасна, только ухудшает дело.

– Вот видишь! – воскликнул Масуд. – Именно то, о чем я и говорил, – страсть и отмщение есть очень восточное сочетание. Ты прекрасно ощущаешь подобные вещи.

К этой теме они возвращались множество раз, и обычно Моргану бывали приятны такие разговоры, но сегодня вечером шел холодный дождь и жаркая Индия казалось особенно далекой.

– Ты постоянно это повторяешь, – сказал Морган, – но ошибаешься. Лучше всего я разбираюсь в хорошем английском чаепитии.

– Ты не прав, мой милый, – покачал головой Масуд. – Я видел очень много англичан, но ты единственный, у кого столь развиты истинные чувства. Ты сам убедишься, когда мы поедем в Турцию.

Друзья планировали вдвоем отправиться в Константинополь. Идея состояла в том, чтобы посетить восточный город – что было бы репетицией перед знакомством с настоящим Востоком. Но пока Турция оставалась для Моргана недостижимой.

Они добрались до клуба. После обычной суеты с зонтиками и пальто у входа они нашли свободный уголок. Масуд заказал виски, Морган – чай. Пока официанты не появились с их заказами, друзья перебрасывались ничего не значащими фразами, как вдруг, подчинившись внезапно охватившему его чувству, Морган заявил:

– Вряд ли я напишу еще хоть один роман.

– О, нет! – воскликнул Масуд. – Ты обязательно напишешь. И не один, а много! Иначе я перестану с тобой разговаривать.

– Ты так легко говоришь об этом, потому что думаешь, что я шучу, – покачал головой Морган. – Но я действительно имею в виду то, что сказал. Ты слишком веришь в меня, а я и наполовину не являюсь тем писателем, которого ты во мне видишь.

Масуд, скользя взглядом по интерьеру клуба, поглаживал красивой рукой свои большие усы.

– Ну, перестань! – проговорил он. – Ты – единственный из здравствующих ныне писателей, кто хоть что-нибудь да значит. Ты много крупнее и значительнее, чем все остальные, вместе взятые.

Вдруг он увидел, что глаза Моргана наполнились слезами.

– О, прости, – смутившись, проговорил он. – Я не собирался шутить. Какой же я глупец!

Такой резкий переход от бурных проявлений чувства к подавленности был типичен для Масуда и, на взгляд Моргана, очень трогателен.

– Все нормально, – сказал Морган. – Я тебя обожаю.

– Но я не понимаю тебя, – проговорил Масуд. – Что случилось?

Морган и сам не знал, что случилось. Может быть, во всем виновато воспоминание о голове Иоанна Крестителя, которую внесли на окровавленном блюде? Неожиданно для самого себя он произнес:

– Ты ведь знаешь, что я люблю тебя?

– Конечно. Мы с тобой говорили об этом множество раз. И это чувство у нас взаимно.

– Я не уверен, что ты понимаешь, – продолжал Морган. Неожиданно он почувствовал, как им овладевает решимость.

– Не уверен, – повторил он.

Масуд молчал и спокойно оглядывал помещение. Клуб был набит битком. Рядом сидели люди; воздух полнился болтовней и смехом, и Моргану, чтобы быть услышанным, приходилось наклоняться вперед.

– Я люблю тебя как друга, – произнес он. – Но в моей любви к тебе есть еще кое-что. Ты для меня больше, чем друг. Я знаю, что ты хочешь мне сказать. Ты хочешь сказать, что в Индии друзья становятся друг для друга братьями и ты любишь меня как брата. Но я люблю тебя больше, чем друга, и больше, чем брата.

Глаза Масуда замерли. Взгляд был недоуменный и печальный.

– Я знаю, – сказал он и бегло тронул руку Моргана, лежащую на столе. Спустя мгновение он уже звал официанта.

Вот и все. Целый год ожидания, в течение которого напряжение росло с каждым днем, а вслед за тем – правда, выразить которую можно было всего несколькими словами. Возможно, не теми словами; может быть, эти слова не вполне передавали нужные значения. Тем не менее Морган сказал то, что хотел сказать.

Они вышли на улицу, в пронизанную ветром темноту, и, попрощавшись, разошлись в разные стороны.

Чувство, которое поначалу переживал Морган, граничило с эйфорией. Головокружительное ощущение свободы будоражило его, когда он садился в свой поезд. Оказывается, все было очень просто. И Масуд все понял – не случайно же боль на мгновение промелькнула в его глазах.

Но чувство свободы испарилось еще до того, как Морган прибыл домой. Значимость того, что он сказал, бременем легла на его плечи. Возникло ощущение, что он сделал слишком серьезный шаг, последствия которого даже не предусмотрел. А назад хода уже не было. И главное, Масуд ничего ему не ответил. Хотя он был и мягок, и вежлив с Морганом, когда они прощались, не мог ли он просто прятать под этой маской свои истинные чувства, истинную реакцию? Как постоянно напоминал ему Масуд, он индиец, а потому наделен совершенно иными, отличными от европейских, манерами и навыками поведения. Не мог ли он своими словами ужаснуть Масуда или вызвать в нем отвращение?

На следующий день Морган чуть успокоился. Он доверял тонкой душевной организации Масуда и надеялся, что все будет в порядке. Тем не менее он послал ему записку в надежде найти подтверждение своим предположениям. Ответа не последовало. Следующие несколько дней стали испытанием для его самообладания – от Масуда по-прежнему ничего не приходило. Кроме матери, у Моргана не было ни души, на кого он мог бы излить напряжение, овладевшее им, поэтому он несколько раз набрасывался на нее, а потом переживал, что был так несдержан. Горе его углубилось и стало еще сильнее после того, как принесли присланный Масудом к его дню рождения подарок. Подарок был странный – поднос с подсвечником, спичечный коробок и кусок сургуча. Кроме того, прилагалась записка, самая что ни на есть банальная. Читая и перечитывая совершенно пустые слова, Морган пришел к выводу, что подарок был отослан до того вечера в клубе, когда он так безрассудно открылся Масуду. Выглядел подарок как предвестник катастрофы.

Таким образом, приходилось привыкать к мысли, что их дружбе пришел конец. Нужно было возвращаться к прежней жизни, в которой он не знал Сайеда Росса Масуда и не говорил с ним. Сама мысль об этом была ужасна, но в ней присутствовал определенный расчет, она предоставляла возможность выбора. Был соблазн просто вычеркнуть Масуда из жизни, представить их дружбу как нечто совершенно незначительное и избавиться от нее.

Расстроенный и опечаленный подобными мыслями, которые, казалось, поднимаются из самых глубин его сердца, Морган отправился на прогулку. Он чувствовал, что должен внести порядок в свои чувства, а потому принялся размышлять по поводу того, что связывало его и Масуда с той минуты, как последний постучался в дверь его дома четыре года назад. Теперь ему представлялось, что их дружба совершенно не связана с Англией и его жизнью в этой стране. Она казалась ему не связанной даже с теми двумя людьми, что создали эту дружбу. Отвернуться от друга, забыть его образ означало поставить пятно на то, что их связывало. Любовь, которую он чувствовал в себе, при всей ее безответности, ощущалась им как некая благодать, как дар, отпущенный свыше, и он не имел права отвергать его. Даже если молчание Масуда будет вечным и им суждено расстаться, он не поддастся унынию и будет чтить этот дар.

Придя к такому решению, Морган пережил нечто вроде триумфа, который длился, пусть и время от времени прерываемый минутами сомнения, целый вечер. Поэтому несколько неуместным оказалось в этой связи письмо Масуда, который писал так, словно не вполне осознавал масштаб и последствия сделанного Морганом признания. «Ничего не нужно говорить. Все понятно». Да, именно так, но потом Масуд сразу же перешел к иным, обыденным темам, которые могли кого угодно привести в ярость своей тривиальностью. Стало яснее ясного, что для него эта тема закрыта.

* * *

С Константинополем не вышло ничего. Вместо этого спустя шесть месяцев они отправились на итальянские озера. Несколько дней они провели на швейцарской стороне границы, а потом, после того как Масуд уехал, Морган, уже в Италии, присоединился к Голди. Совсем неплохая замена – Италия была страной, где впервые зашевелилась в нем его душа. Когда десять лет назад он путешествовал по Италии с матерью, пронизанный чувственностью пейзаж с экзотическими руинами под раскаленным небом разбудил в нем личность и писателя. И вот в один из дней, когда он в одиночестве отправился на прогулку вблизи Равелло, то, что являлось ему лишь в воображении, стало явью.

Морган находился в лесу, среди перекрученных стволов, и вдруг, когда спокойный сухой день, казалось, не предвещал ничего, неожиданно задул сильный ветер. Морган остановился, глядя на полощущиеся на ветру листья, и ему привиделось, что этот ветер возвещает явление некоего старинного языческого бога, например Пана. Как только эта мысль пришла ему в голову, ветер резко усилился; ветви деревьев стали качаться под его порывами, и Морган побежал. Он был искренне напуган, но еще больше взволнован – древний мир, древние боги преследовали его, буквально наступая на пятки. Только когда он выбежал из леса и внизу показались крыши современного города, он остановился и перевел дух. То, что случилось, а точнее, не случилось, вызвало в нем и страх, и недоумение, и смех. И только потом он вдруг осознал, что в его сознании родился рассказ – цельный и законченный. Как только он добрался до своего пансионата, так сразу сел и записал его.

С тех пор Морган не раз посещал Италию. Именно там протекало действие двух его романов. Холодному упорядоченному миру Англии он предпочитал итальянское язычество. Подобные надежды он питал и в отношении этой своей поездки. Но все получилось совсем не так, как он ожидал. Между ним и Масудом восстановилась радостная близость, и выдался один особенно чудесный момент во время поездки, когда они рядом встали на колени в коридоре поезда и принялись через окно рассматривать звезды. Но явилась в их отношения и печаль – их время в Англии заканчивалось, Масуд в Лондоне готовился к экзамену на адвоката, после чего, через несколько месяцев, собирался вернуться в Индию.

В один из первых дней их поездки Масуд начал каким-то особенным тоном говорить об официантке из отеля. Не сразу, но Морган понял, что тот предлагает ему приударить за ней. Занятное предложение, если учесть все, что произошло.

– Ты помнишь, какой разговор мы вели в клубе, незадолго до Рождества? – спросил он.

Масуд слегка нахмурился и кивнул, явно смущенный.

– Я не уверен, что ты меня правильно понял, – продолжал Морган, – хотя яснее я выразиться не мог.

– Я тебя понял, – возразил Масуд.

Воцарилась тишина. Они были в Тессерете, в номере гостиницы, и из окна виднелось озеро. Морган перевел взгляд с лица друга на серую движущуюся поверхность воды.

– Позволь мне высказаться, – попросил он.

– Конечно, говори, прошу тебя! – отозвался Масуд.

– Когда я говорю, что люблю тебя, я не имею в виду что-то поверхностное или преходящее. Я говорю, что хочу прожить с тобой всю свою жизнь. Не рядом с тобой, не параллельно твоей жизни, а именно с тобой. Я имею в виду…

Морган запнулся, смысл, который он пытался передать, ускользнул от него.

– Но ты всегда со мной, Морган, – проговорил Масуд.

– Нет, я говорю не то и не так, – покачал головой Морган, жестом выражая свою беспомощность и неудовлетворенность теми словами, которые даны нам для выражения невыразимого.

– Что я хочу, так это… – храбро вновь начал он, – я имею в виду… я хочу…

То, что он желал высказать, висело между ними, так и не получив словесного выражения.

– Я тебя понимаю, – сказал Масуд немного сердитым тоном. – Но это невозможно. Пожалуйста, поверь мне – будь это возможным, я бы дал тебе это. Но я не могу.

Морган посмотрел на свои пальцы. Они выглядели так, словно не принадлежали ему – бледные, странные и нелепо сегментированные. Он представил их себе так, как видел всегда: вот они держат перо, наносят ряды слов на лист бумаги. И он понял, что его пальцы никогда не смогут коснуться тела другого человека – так, как он этого хочет.

– Понимаю, – сказал он.

Уже более мягким тоном Масуд продолжал:

– Я понял это. Понял некоторое время назад, мой милый. Сначала я испугался, но потом…

Теперь объясниться должен был он. Он пожал своими широкими плечами, коротким удрученным вздохом всколыхнул свои усы и наконец сказал:

– Морган! Ты мой лучший друг. И я не хочу, чтобы это исчезло.

– Я понимаю, – глухо отозвался Морган.

Повисло напряженное молчание, которое прервал Масуд – он потянулся, нарочито широко зевнул и сказал:

– Думаю, нам стоит пойти на прогулку, нагулять аппетит перед обедом.

Самое важное, что было между ними, так и осталось невысказанным. Оставшиеся дни совместного житья на границе с Италией они провели в спокойной дружеской атмосфере, не подверженной воздействию со стороны сильных эмоций, за исключением тех, что сопровождали соблазнение довольно уродливой официантки – Масуд не особо стремился скрыть от друга свое приключение.

* * *

Морган вернулся в Англию и впал в свое обычное болезненное состояние. Его бабка по материнской линии, Луиза, несколько месяцев назад умерла, и это событие подкосило Лили. Что до Моргана, то он любил Луизу и думал, что она хорошо прожила свой век. Ее уход из жизни погрузил его в печаль, но сама ее жизнь была во всех отношениях достойной, и он нес с собой ее последний подарок – чувство благодарности за то, что сам он живет на этом свете. Но Лили не смогла справиться с ударом. Она громко рыдала все последние часы жизни Луизы. Когда же мать отошла, словно тень смерти повисла над Лили; горе ощущалось ею почти как физическая ноша, и она, не прекращая, жаловалась.

Морган надеялся, что за время его отсутствия в течение месяца что-нибудь изменится. В самом начале года, сразу после того, как он пытался объясниться с Масудом, его собственное здоровье слегка пошатнулось. Может быть, его силы подтачивало разочарование, но так или иначе он вдруг почувствовал себя значительно старше, как будто время его жизни резко сократилось. Врачи поговаривали о туберкулезе. Его опсонический индекс был чрезвычайно низок, что говорило об ослабленной сопротивляемости к болезням, а потому его доктор настаивал на поездке в санаторий. Но в Моргане, глубоко под кожей, шла борьба, и постепенно его тело и его дух восстановились и окрепли. И он твердо намеревался не дать второму по счету разочарованию вернуть его в то болезненное состояние.

Однако теперь ему приходилось бороться не только со своей печалью, но и с печалью, которая отравляла душу его матери. Она постоянно ворчала и обвиняла его в многочисленных проступках, что выбивало у него почву из-под ног. Более того, он оказался в точке, откуда движение вперед было совершенно невозможным. Недавно Морган опубликовал сборник коротких рассказов, но даже литературная форма, в которой раньше он находил особое удовольствие, ему больше не давалась. Он подошел к этому жанру с другой стороны – украдкой, ощущая, что совершает нечто запретное, и вновь начал писать рассказы.

Рассказы были эротическими – воплощение того, что Морган раньше осмеливался только представлять себе. Писал он их не для того, чтобы выразить, но для того, чтобы возбудить себя. Хотя некоторые из рассказов ему нравились, он понимал, что в чем-то повторяется и что не способен отказаться и отвязаться от одного и того же героя – высокий, темнокожий, атлетически сложенный красавец, тот появлялся в сюжете, и все остальное было предопределено. В реальной жизни подобного человека не существовало. Хотя, может быть, наоборот, он пребывал повсюду – прекрасный и недостижимый.

Показать эти рассказы миру Морган не мог. Они хранили в себе его стыд и память о его тайном возбуждении; они несли в себе значительнейшую часть его жизни! Эти истории проникли даже в слова, которыми он пользовался, и отравили их. Он начал было очередной роман, который назвал «Арктическое лето», но сразу почувствовал, насколько пустым получается повествование, насколько тщедушной и нелепой выглядит история. Идея романа родилась в Базеле, на станции, когда он, возвращаясь из Италии, оказался на платформе в ужасной толпе английских туристов, едва не столкнувших его под поезд. Дело было в том, что об этих людях он уже писал. Нелепые английские путешественники, которые теряются, а потом вновь находят друг друга в Италии, – что еще мог он о них сказать? Морган знал их слишком хорошо, и они не стоили его внимания.

Может быть, ответ на мучающие его вопросы лежит впереди, в индийском романе, о котором он думал? Теперь Индия обретала в его сознании черты все большей определенности. Его роман «Говардс Энд» хорошо продавался, и деньги на поездку были. Он грезил почти наяву, хотя и не признался бы никому, что вот, мол, он отправится в Индию и там пропадет, исчезнет без следа. Он не умрет, нет, но просто перейдет в другую жизнь, станет другой личностью и никогда не вернется ни к себе самому, ни к Англии.

Эти грезы были тем интенсивнее, чем хуже с ним обращалась мать. Однажды вечером она так жестоко трепала ему нервы, упрекая во всевозможных грехах и проступках, что он едва не потерял над собой контроль. Матери понадобилось уйти из дома вечером, чтобы навестить приятельницу, но она громогласно заявила, что не может себе этого позволить, поскольку в доме за целый день никто не сделал ни одного полезного дела, горничная и повар ушли, а Моргану доверять нельзя – вряд ли он в ее отсутствие правильно себя накормит. И еще у нее болела спина оттого, что она, склонившись, возилась в саду. А может быть, это снова ее ревматизм?

– О, мой несчастный мальчик, – стенала она. – Почему я такая слабая? И почему я просто не могу уйти? Исполнить все свои обязанности и уйти? Только какой смысл говорить об этом? Какой вообще во всем смысл?

В конце концов она ушла. Морган остался один. Стоя в гостиной, он почти физически ощущал, как давит на него своими острыми зазубренными углами стоящая возле стен молчаливая мебель. Невыносимо было знать, что он вынужден будет делить с этой женщиной дом до конца дней – своих или ее. А ведь ей всего пятьдесят шесть! Годы и годы тусклого существования простирались перед ним, затягивая его словно вакуум. И ясно было – больше ему не выдержать и минуты.

Подойдя к камину, Морган одним отчаянным движением руки смахнул на пол все, что стояло на каминной полке. Какофония падающей бронзы и разбивающегося фарфора слилась в единый аккорд с хаосом, царящим в его душе. Все! Больше он не будет невидимкой; покончено с тайной, тщательно скрываемой жизнью. Кто бы догадывался, что под маской полного спокойствия зреют такая ярость и такой гнев? Знал ли он сам об этом? Нагнувшись, он поднял валяющийся там осколок фарфора и без колебаний полоснул им себя по горлу. Боль и струя алой крови несли и утешение, и ощущение свободы. И, бросившись к двери, он выбежал из дома в темноту и холод ночи.

Совершил ли он все это? Увы, нет. Он стоял перед каминной полкой, уставленной всевозможными безделушками, и, пока восстанавливалось дыхание, смотрел, как его красное дрожащее лицо, отражающееся в зеркале, обретает нормальный цвет. И когда мать его вернулась со своей встречи, он ждал ее у двери, внимательный и заботливый – маленький Попснэйк, готовый принять мамино пальто. Как он ненавидел себя в ту минуту!

Только чуть позже Морган осознал, что вечер, когда он так и не дал волю своему безрассудству, пришелся на годовщину смерти его отца. Может быть, это обстоятельство объясняло плохое настроение и матери, и его собственное. А может быть, это обстоятельство не объясняло ничего – его отец ушел из жизни так давно, что само его отсутствие служило формой присутствия.

* * *

Его отец вновь появился в их жизни шесть месяцев спустя, в форме еще одного резкого разговора с Лили по поводу скверного сыра. Они навещали Уэст-Хэкхёрст, дом в Эйбинджере, который старший Форстер спроектировал и построил для своей сестры. За ланчем, в саду, тетя Лаура спросила Моргана, как ему понравился сыр. Он только что отведал его – сыр был ужасен. Но он, закованный в броню вежливости и хороших манер, не смог заставить себя признаться, а потому солгал, сказав, что сыра еще не пробовал.

Лили видела, что он ел сыр. Она в упор посмотрела на Моргана, и он униженно опустил глаза.

– Ты ел этот сыр! – громогласно заявила Лили, а когда к ней повернулась Лаура, сказала: – Сыр плохой.

– О, какая жалость, – заверещала тетя. – Сейчас его уберут.

Но в конечном итоге сыр только отставили в сторону, и он оставался там до конца ланча, издавая слабый душок. Морган понимал, что Лили еще не закончила разговора о сыре, а потому, когда во время поездки домой она с иронией в тоне спросила, почему он солгал, Морган внутренне напрягся и сказал:

– Мне это казалось неважным.

– Ерунда! – произнесла она. – Ты просто струсил. Ты – как твой отец. Он всегда топал ногами не тогда, когда нужно. Как, собственно, и ты.

Она принялась копаться в своей сумке в поисках пастилок и наконец вынесла окончательное суждение об отце Моргана:

– Исключительно слабохарактерный тип.

Морган был сверх меры уязвлен этими словами Лили. Хотя она и любила мужа, но, когда упоминала его имя, что-то обязательно да подразумевалось. В целом же муж был для нее воплощением пустоты и неуместности. Главное, что отец оставил в наследство сыну, – ошибка, связанная с полученным при рождении именем. Морган должен был называться Генри Морганом Форстером, но перед обрядом крещения, когда служка осведомился у отца, каким именем они собираются наречь младенца, тот, ни минуты не задумываясь, назвал свое полное имя – Эдвард Морган Форстер. Поэтому Генри совершенно случайно стал Эдвардом, но, чтобы не путать его с отцом, все стали называть его не по первому, а по второму имени – Морган.

Лили, как отмечал Морган, никогда не говорила о своем муже с пренебрежением. Что его действительно беспокоило, так это пренебрежение, которое мать демонстрировала по отношению к нему самому. Он видел в ее глазах отвращение, вызванное самим именем Морган, и поэтому чувствовал глубокий стыд. Морган был совершенно бессмысленным, никому не нужным созданием, и жизнь его всегда будет средоточием нелепостей. Не имелось у него ни силы воли, ни мощи духа, с помощью которых он мог бы каким-нибудь образом определить и оформить свое будущее. Именно таковым Лили его видела, и это уязвляло его глубочайшим образом.

Ну что же, вскоре он покинет ее, всего через несколько месяцев; и, наверное, именно неотвратимость его поездки в Индию так омрачала ее настроение. Было решено, что Морган будет сопровождать мать и ее добрую подругу, еще по Тонбриджу, миссис Сесилию Моу, до Рима, где оставит их, к своей неизбывной печали, предоставив попечению друг друга, а сам в Неаполе сядет на корабль, который доставит его в Бомбей, откуда он двинется на север, чтобы воссоединиться с Масудом в Алигаре. Впоследствии ему предстоят и другие поездки, но пока именно встреча и воссоединение с Масудом лежали в сердце всего его путешествия.

Масуд уехал домой в начале года, и последствия его отъезда оказались совсем не такими, как ожидал Морган: ему было гораздо труднее пережить разлуку с другом, чем он предполагал, но одновременно отсутствовала и резкая жгучая тоска, которой он ждал и которой боялся. Масуд оставил позади себя пустоту, где эхом отражалось и каждое слово, и каждый жест; мрак и уныние поселились в предметах, окружающих его, и даже самые милые сердцу английские пейзажи уже не успокаивали. Почти сразу после отъезда Масуда Морган отправился в Белфаст, навестить Хома. Что он хотел там найти? Какое-то успокоение? Сочувствующие мужские объятия? Вместо этого он оказался в самом центре бдительного и сурового города, раздираемого политическими бурями. В Ольстере бушевала революционная риторика, яростные дебаты по поводу отделения от Англии, на которые бросал тень визит Первого Лорда Адмиралтейства Уинстона Черчилля, привезшего на север острова новые предложения по поводу учреждения там автономии. Незначительные поначалу разногласия готовы были перерасти в нечто более значимое: не исключалась возможность гражданской войны.

Хом привел Моргана на чай в дом верного сторонника Ольстерского Клуба реформ, который противился установлению любой из форм автономии. Этот человек, во всем прочем придерживавшийся широких либеральных взглядов, сразу же заявил Хому и Моргану:

– Белфаст готов выслушать любого человека, но только не Иуду, и не того, кто при каждом удобном случае выворачивает пальто наизнанку.

Так в Ирландии именовали ренегатов, и Морган почти автоматически бросил быстрый взгляд на свое крайне удобное и практичное двустороннее пальто – он не помнил, какой стороной его сегодня надел. И с трудом подавил ухмылку.

– Мы не собираемся действовать в соответствии с какими-то там принципами, – громко продолжал говорливый политик. – И мы не станем притворяться, что эти принципы у нас есть.

Его миниатюрная жена, которая чуть поодаль от стола занималась с ребенком, неожиданно вторглась в разговор, заявив:

– Это только показывает бесполезность любых принципов.

После чего, но уже более взволнованным и высоким голосом, она повторила эту сентенцию своему младенцу.

Все события были в высшей степени тревожными. Морган, уезжая, пообещал матери, что не станет участвовать в массовых сборищах на ближайшем стадионе, но везде, куда бы он ни направился, атмосфера была накалена и жестокие стычки могли произойти буквально из ничего. В город было введено до четырех тысяч военных дополнительно. Морган отправился к центральной гостинице, где остановился Черчилль, и ждал там вместе с толпой, сгрудившейся в фойе. Он не знал, зачем пришел сюда, тем более что особой любви к этому человеку не питал. Но момент был исторический. Он услышал рев толпы, собравшейся на улице, когда Черчилль появился у окна, а вскоре этот невысокий, но крупный человек с болезненно-бледным лицом цвета корня, сидящего глубоко под землей, появился в фойе и, проходя сквозь толпу к выходу, задел Моргана. Не уверенный, как ему ответить на это прикосновение, Морган вежливо приподнял шляпу.

Взрастающие побеги религиозного конфликта породили первые трещины на монолите империи. Морган возвращался домой с таящимся в глубине души беспокойством, ощущая под ногами глухие подземные толчки. И это ощущение тревоги, казалось, не имеющей корней, и дома не позволяла ему чувствовать себя спокойно. Желание писать в нем иссякало, а без него жизнь была совершенно пустой. Он влачил свои дни, читая газеты и переедая за столом, иногда выполняя поручения матери, а иногда катая ее на лодке по реке. Спал в кресле в саду и без всякого энтузиазма играл на фортепиано. Себе он казался человеком без хребта, неспособным определить свою сущность хотя бы для того, чтобы в ней разочароваться.

Поэтому, когда он услышал, что Голди получил свой первый грант от Альбера Кона и решил использовать его для поездки на Восток, а кроме того, еще и Боба Треви убедил к себе присоединиться, Морган наконец принял решение. В конце года он будет в их компании!

К его удивлению, Лили не пришлось долго уговаривать. Слегка подлизаться, поиграть на нежных чувствах – и она не возражает. Естественно, она уже предполагала нечто в этом роде.

– Конечно, ты должен поехать, пока не превратился в старика, – сказала она. – И я рада, что с тобой будут друзья. Ты же совсем не умеешь путешествовать. Постоянно теряешься и забываешь путеводитель Бедекера.

– Я не думаю, что постоянно буду с ними. У меня есть и индийские друзья.

– Ты имеешь в виду Масуда? – спросила она.

И, поразмышляв минуту, заявила:

– Конечно, очень хорошо, что ты встретишься с ним у него дома.

– Это почему? – не понял Морган.

Лили печально улыбнулась:

– Если он когда-нибудь вернется в Англию, все здесь будет уже не так.

Глава третья

Индия

В сравнении с более занятными вещами, которые Морган повидал во время путешествия, пещеры его разочаровали. Правда, подъезжать было интересно: сидишь на раскачивающейся спине верблюда, который по обожженной равнине несет тебя к Барабарским холмам, а из дымки на тебя надвигаются гигантские скалы. Первая из скал оказалась самой удивительной – подобной огромному каменному пальцу, указывающему на небо. Только когда подъезжаешь ближе и видишь ее сбоку, она изменяет форму: появляется вытянутый хребет, а гигантский булыжник на вершине превращается в веерообразное скопище камней поменьше.

– Это Кава Дол, – сказал, улыбаясь, Имдад Иман.

– Что это означает?

– Место, где ворона…

Он покачал рукой.

– Качается, ты хочешь сказать? Качели для вороны?

– О, да! – сказал старик. – Именно так.

Но камень, несмотря на то что его положение представлялось неустойчивым, не выглядел как качели, и кажущееся взаимопонимание говоривших оборачивалось полным непониманием. Однако, каким бы ни было значение этого слова, имя скалы осталось в сознании Моргана на уровне элементарном, вместе с образом каменной башни. «Кава Дол» – звук этого имени был и древним, и зловещим – исторгающим мрак из земных глубин.

Тем не менее конечным пунктом их поездки были вовсе не скалы. Медленно проехав мимо их основания, Морган и его спутник двинулись к дальней гряде холмов. Сложенные из таких же сферических серых камней, наваленных друг на друга в полном беспорядке, они напоминали иные, живые формы. Морган, казалось, слушал Имдада Имана, который писал стихи на урду и ценил все английское, от поло до поэзии, но мысли его блуждали далеко.

От прогулки, как говорил Масуд, он должен был бы получить немалое удовольствие. Правда, слова эти Масуд произнес без особого энтузиазма, да и самому Моргану ехать не очень хотелось. Радости этого дня призваны были утешить и развлечь Моргана, который накануне, перед тем как двинуться в дальнейшее путешествие, попрощался со своим другом. Хотя он проехал только половину своего индийского маршрута, остаток пути он вынужден будет проделать без Масуда, и это печальное обстоятельство давило ему на грудь непомерной ношей.

Когда путешественники сблизились со второй грядой холмов, внимание Моргана привлекла их серая поверхность, то там, то сям декорированная скупой растительностью, и он на время забыл свою грусть. Место было таким необычным, столь дико несообразным с погруженной в дымку равниной, что казалось насильно перенесенным из другого мира. В роще у подножия каменной гряды уже раскинулись палатки их авангарда, и вверх поднимались струи дыма. Но завтрак, на который путешественники рассчитывали, еще не подоспел, а потому им посоветовали поначалу осмотреть пещеры.

Наваб Имдад Иман был другом Масуда, и тот поручил ему исполнять все желания Моргана. Раздосадованный медлительностью повара, Имдад Иман сказал, что останется в лагере и присмотрит за приготовлением завтрака. Сопровождать же Моргана он поручил двум своим племянникам, некрасивым и нескладным юношам, которые и повели английского гостя к ближайшему холму.

Тропинка, ведшая туда, бежала меж деревьями. Почти сразу они вышли к святилищу – выбитой в скале нише, в центре которой стоял высеченный из камня идол, увитый умирающими цветами. Но если у этого святого места и имелся служка, его нигде не было видно. Тропинка начала уходить вверх. Вокруг становилось все светлее и жарче. Деревья здесь почти не росли, а пение птиц вскоре сменилось жужжанием насекомых. Путники шли молча, и единственный звук, который они издавали, был шум дыхания.

В общем, подъем оказался не таким уж и трудным. Буквально через несколько минут они вышли на каменный уступ, и племянники провели Моргана к высокой скале с двойным гранитным гребнем, делающим ее похожей на кита, поднимающегося из глубин. Треугольный вход в первую пещеру был выбит в боковом склоне скалы. Утро же склонялось к дню, и ночная свежесть давно покинула лежащие на склонах скалы тени.

Но внутри пещеры, в ее прохладном чреве, еще можно было спастись от зноя.

Пещера представляла собой зал около тридцати футов длиной с двумя куполами. Сплошь пустота – посмотреть нечего, нечем и восхититься. Но здесь же Морган сразу понял, что племянники от него чего-то хотят – они настойчиво тянули его за рукав, произнося какое-то слово. Морган, не понимая, согласно закивал головой, чтобы они замолчали. Ему стало ясно, что он обманулся в отношении этих якобы знаменитых пещер. Они вышли из первой пещеры, и молодые люди потащили Моргана по выбитым в скале ступеням к двум другим, находящимся на противоположной стороне.

Вначале они подвели его ко второму входу. Здесь вход был декорирован куполообразной аркой, с выгравированной на ней процессией слонов, а также небольшим количеством букв, вероятно, священного языка пали. Правда, в сравнении с иными статуями и храмами, которые Морган помнил, то, с чем он столкнулся в этой пещере, казалось странным образом незаконченным. Через вырезанный в скале прямоугольный проход вы проходили во внутреннее помещение со сводчатым потолком, а оттуда, через еще один короткий коридор, в следующую комнату с таким же точно потолком. Но резьба на поверхности стен и потолка была закончена лишь наполовину, что производило отталкивающее впечатление.

Морган отступил к входу в третью, центральную пещеру и попытался вспомнить, что рассказывал о всем комплексе Имдад Иман, когда они забирались на верблюдов. Что это были буддистские пещеры, чье строительство датировалось двести пятидесятым годом до нашей эры? Он точно помнил, что их приказал построить император Ашока. Но было еще кое-что, связанное с формой пещер, – то, что он позабыл. Что-то про медитацию? Он не обратил внимания, поскольку мысленно находился в другом месте, и предназначение пещер осталось загадкой, как и многое остальное в этой стране, по крайней мере для него.

Пещера оставляла самое сильное впечатление. Здесь над вами также нависали сводчатые потолки, но стены были отполированы настолько тщательно и искусно, словно обработанные какой-нибудь сверхсовременной машиной. И здесь находился коридор, ведущий в похожую на улей внутреннюю комнату конической формы, с высоким потолком.

В комнате стояла абсолютная темнота, пока один из племянников не зажег свечу. И сразу же словно второе пламя вырвалось из недр полированного гранита, высветив красно-серую фактуру камня. Стены были отполированы до состояния стекла, и их гладкая поверхность под скользящими пальцами была сколь прекрасна, столь и приятна на ощупь.

Неказистые племянники, совсем не знавшие английского, все повторяли и повторяли какое-то слово, непонятное Моргану. Но само слово, как, впрочем, и все слова, произносимые в этой пещере, отразившись как в зеркале от самих себя, начинали шелестеть и трепетать повсюду.

Наконец Морган догадался. Слово, которое твердили молодые люди, означало «эхо»! Вот почему стены пещеры были так отполированы – чтобы помочь эху зазвучать в полную силу. Комната, исполненная в форме купола, предназначалась для песнопений, а песнопения должны были многократно повторяться, отражаясь от стен в виде нечетко звучащего рокота, напоминающего шум прибоя.

Потом один из племянников произнес слово «завтрак» и погасил свечу. Экспедиция была окончена.

В молчании они спустились по холму, оставив позади себя скалы и темноту пещер. Однако пещеры оказались совсем не такими, какими их ожидал увидеть Морган. Они не были буддистскими, и язык, чьи письмена он увидел на входе в третью пещеру, не являлся языком пали, хотя был таким же древним и столь же мертвым. Пещеры использовала совершенно другая секта, люди, идущие дорогой аскетизма более явного, чем все его прочие формы. Сюда, в эти пещеры, не было доступа тем, кто исповедовал более мягкие формы верований и оставлял своих больных и стариков умирать на свежем воздухе. Во что верили древние и как они отправляли свои религиозные ритуалы – все скрылось под пылью веков. Но что-то от их присутствия все же осталось, нечто призрачное и скрытое в гладком как зеркало камне, которого касалась рука гостя, чувствительная к старинным тайнам.

Завтрак все еще не был готов. Наваб вздохнул, задумчиво дернул себя за бороду и свирепо заговорил с племянниками. Потом мягким голосом, но с сильным акцентом он сказал Моргану:

– Иди посмотреть другие пещера. После мы есть.

Другие пещеры! В тех пещерах, которые Морган успел увидеть, не было ничего достойного внимания, ничего, что могло бы взволновать и привести его в восторг. До пещер пришлось идти милю-две, но он покорно потащился за племянниками, которые, пребывая в дурном настроении, палками сбивали росшие вдоль тропы растения. Солнце нещадно палило, и температура вполне соответствовала пустоте, ощущаемой Морганом.

Новые пещеры не помогли ее заполнить. Их тоже было три штуки, вырезанных в камне, но найти их оказалось гораздо труднее, чем предыдущие. Представляя собой некие вариации на тему тех пещер, что Морган уже видел, эти имели правильной геометрии полированные стены, но ни одна не содержала внутренней темной комнаты. В последнюю из пещер приходилось карабкаться по ступеням, вырезанным в камне. Когда Морган поднялся туда, ощущая, как пот струится по лбу, а колени дрожат от слабости, вызванной в том числе и голодом, он так и не смог пробудить в себе должного воодушевления. Внутренности пещер походили друг на друга, равно как и эффекты эхо.

Когда экскурсанты вернулись в лагерь, завтрак по-прежнему не был готов. Наваб выглядел несчастным. Один из племянников сердито сказал, глядя на Моргана:

– Ты приходить.

Он имел в виду, очевидно, последнюю из пещер, которая принадлежала к первой группе и которую они по какой-то причине пропустили. С ощущением все нарастающего голода Морган вернулся туда, откуда они начали свою экскурсию.

Пещера располагалась немного в стороне, по ту сторону мрачного озерца с зеленой водой, над скоплением скользких камней. Вряд ли результат стоит затраченных усилий, подумал он, – пещера была гораздо примитивнее прочих и представляла собой обычное отверстие, выдолбленное в склоне холма. Но Морган задержался здесь, полусогнувшись под низким потолком, чтобы отдохнуть от слепящего солнца. Его взгляд вдруг привлекла оса, которая ползла по стене, таща за собой желтые задние лапки. Морган неожиданно залюбовался ею, а когда пришел в себя, обнаружил, что племянник наваба исчез, оставив его одного.

Медленно продвигаясь назад к тропинке, он вдруг захотел вернуться к центральной пещере – той, что произвела на него самое сильное впечатление. Хорошо бы остаться на несколько минут одному, спрятавшись в недрах скалы! Он вошел и, пройдя внутрь первого помещения со сводчатой крышей, обернулся и взглянул назад. По ту сторону входа оставленный им мир казался сном, который он смотрел сквозь окно. Морган углубился в пещеру и проник во второе помещение. И вдруг утонул – и в мире, и в самом себе. Он произнес свое имя, и пещера отозвалась, нескончаемое количество раз повторив его. Он назвал имя Масуда, а потом произнес «люблю»; и стены вновь откликнулись.

Первый раз за сегодняшний день он позволил себе обдумать то, что чувствовал. Последние две с половиной недели он провел с Масудом в Банкипоре, маленьком грязном городке на окраине Патны. Масуд занимался юридической практикой, и Моргану иногда казалось, что он не дает ему нормально работать. Но, вероятно, только казалось, потому что ничто в эти дни не омрачало их дружбы и не мешало приятному совместному времяпрепровождению. Тем не менее последняя неделя для него оказалась омраченной ожиданием близкого расставания, а день перед отъездом вообще стал необычайно печальным и трудным и разрешился своеобразным прощанием глубокой ночью.

Моргану нужно было уезжать рано утром, и он попросил Масуда не просыпаться. Хотя он сказал это достаточно твердым тоном, в глубине души он надеялся, что друг воспротивится его желанию, и даже хотел, чтобы Масуд настоял на своем праве проводить его в дальнейший путь. Но Масуд зевнул и согласился, сказав, что очень устал и вставать рано нет никакого смысла. Что ж, разумное решение. Поэтому, отправляясь спать, они попрощались в несколько натянутой манере, словно что-то недоговаривали, и, стыдясь самих себя, разошлись.

Но почти тотчас же, стоило лишь Моргану начать раздеваться, как острое чувство пронзило его. Он бросился в комнату Масуда и, сев на край кровати, крепко взял его за руку. Холодная тоска, охватившая все его существо, придала некоторым деталям особенную рельефность – белое антимоскитное покрывало, тени на его складках. Даже будь он в состоянии говорить, вряд ли смог бы сказать то, что хотел. Порыв чувства толкнул его к Масуду; он попытался его поцеловать, но в колеблющемся свете лампы увидел лицо друга – сперва удивленное, а затем возмущенное. Масуд поднял руку и оттолкнул Моргана, и тот почувствовал в этом движении силу, способную, казалось, сдвинуть с места и скалу. И Морган принял этот отказ, ибо ожидал его, и теперь горестно сидел, переживая все муки неразделенного чувства. Однако раздражение, которое чувствовал Масуд, длилось недолго. Он погладил плечо Моргана, похлопал его по спине, и в этом жесте сквозило и желание приободрить, и легкое пренебрежение. Оба молчали, хорошо все понимая. Масуд не чувствовал того, что чувствовал Морган, – это и служило камнем преткновения. Ну что тут скажешь?

И Морган вернулся к себе еще более одиноким, чем прежде, а то пространство, что разделяло их комнаты, превратилось в стену между двумя мирами.

В темноте своего временного жилища он вновь пережил то, что с ним только что произошло, испытав жгучий стыд. Ай-ай-ай! Это было ужасно! Ужасно – сгорать от подобного желания и быть отвергнутым столь твердо и бескомпромиссно! Ночь и бесконечная равнина простирались вокруг, и их величие заставляло Моргана чувствовать себя совсем крохотным и слабым. Он раскрылся, показав свои самые тайные мысли и желания; это было сделано слишком поспешно и необдуманно, а потому теперь приходится жалеть. Он должен вновь закрыться, уйти в непробиваемый панцирь, причем и сделать это немедленно. Еще в детстве он научился защищаться от уколов разочарования, набрасывая на себя маску весельчака.

Единственной защитой от необоримого обнаженного чувства служил рассудок.

Понимание делало печаль переносимой.

Мысли, следующие в его сознании одна за другой, казались ступенями, выводящими его из глубин горя, и каждая, веская и искренняя, вырастала из своей предшественницы как из хорошо удобренной почвы. Последовательность их была примерно такова:

Масуд любит меня больше, чем кого-либо другого, и я знал это давно. И это меня утешает. Во время моей поездки между нами произошло многое, что сделало меня счастливым. Это замечательно! Я могу обойтись и самой малостью, тем, что у меня уже есть. Лучше иметь немногое, чем стремиться к недостижимому.

В конце концов нужно было возвращаться к собственной жизни, и он пытался – выплывая и моргая полуслепыми глазами на солнечный свет, свет обычного дня, настоятельно требующий его возвращения. Это напоминало возвращение из могилы. Он поспешил вниз по склону холма быстрее, чем было необходимо, так, словно его преследовали. И вот они – палатки, тлеющий костер и монументальный слон, щиплющий жухлую траву.

Завтрак наконец подоспел: непрезентабельный жидкий омлет, тонкая пресная чапати да кружка чая. Но и этого было достаточно, чтобы восстановить дух Моргана; сидя в тени и беседуя с Имдадом Иманом, он ощущал, как нечто обещающее возвращается в простирающийся вокруг ландшафт с его белесыми тонами, низкорослым колючим кустарником и старыми зазубренными скалами. Он знал уже, что расставание с Масудом будет лишь болезненной деталью в событии более значительного масштаба, каковое уже некоторое время разворачивалось перед ним.

В течение трех последних месяцев Индия свирепо вторгалась и почти полностью изменила его жизнь, хотя и не до конца. Его путешествие началось в Алигаре. Он забрался за тридевять земель только ради одного. И хотя его путешествие только начиналось, в известном смысле оно близилось к концу, когда в два тридцать утра он стоял на железнодорожном вокзале и обнимал Масуда.

– Наконец ты здесь! – говорил ему его друг.

– Я этому даже не верю.

– Как я выгляжу? Стал старше?

Масуд несколько поправился, а его соломенные волосы местами подернулись белым, но Морган проговорил:

– Ты совсем не изменился.

– Ты тоже, – отозвался Масуд. – Все десять лет я только и думал о нашей встрече.

– Мы знакомы только шесть.

– Вот как? Ну что же, я выразился метафорически. Моя великая любовь к тебе заставляет время бежать быстрее.

Но, говоря эти слова, Масуд уже, зевая, направлялся к стоящей неподалеку от платформы легкой двуколке.

Когда Морган проснулся на следующий день, ему показалось, что сон продолжается – за окном на несколько акров простирался сад, наполненный громко поющими, яркими экзотическими птицами. Странные ящерицы пробегали по стенам, а в воздухе шелестели крыльями причудливые насекомые. Масуд уступил ему свою спальню, устроившись в расположенной рядом гостиной; Морган знал, где он находится, но не был уверен ни в чем.

По отношению к миру, оставленному Морганом дома, этот мир был перевернутым. Там все представлялось понятным и предсказуемым и неуместен был Масуд. Теперь гостем, чужаком являлся как раз он, англичанин. Эта мысль некоторое время доставляла ему удовольствие, позволив сделать сколько важных шагов в новую для него жизнь. Но, увы, этот мир пока не желал полностью раскрываться перед ним.

Когда спустя час или два Масуд проснулся и лениво прошел в свою комнату, первым делом он спросил, чем Морган желает заняться сегодня.

– Честно говоря, – ответил Морган, – главным делом для меня является навестить твою мать. Я хочу поблагодарить ее за то, что она тебя родила. А возможно, не поблагодарить, а пожурить – я еще не определился.

Он действительно давно собирался встретиться с Махмуд-Бегум и даже привез для нее из Англии маленькие подарки. Но Масуд на слова Моргана только покачал головой с самым серьезным и торжественным видом.

– Боюсь, ты не сможешь этого сделать, – сказал он. – Моя мать придерживается строгих взглядов. Чужой мужчина не имеет права видеть женщину. Пурда – ты же помнишь это слово?

– Но мы же находимся в ее доме!

– Не имеет значения!

Улыбка еще некоторое время держалась на лице Моргана – поначалу он решил, что это шутка. Но теперь он в Индии и собирается во всем поступать так, как индийцы. Подарки он передал через Масуда, и через Масуда же ему были переданы слова благодарности. И в этом доме, и в других домах присутствие женщин выдавал только легкий шелест голосов в соседних помещениях – не больше! Он такого совсем не ожидал. Но мало ли чего он ожидал, что так и не осуществилось? Когда Масуд в первый день по его прибытии повел его в Англо-Восточный колледж для магометан, Морган был слегка сбит с толку. В Англии Масуд с восторгом говорил об этом центре научной мысли, где самая передовая западная наука будет преподаваться в атмосфере ислама; подобный союз, настаивал Масуд, как раз и представлял самый современный подход в образовании.

Тем не менее, когда Морган воочию увидел колледж, он не заметил ничего современного или вдохновляющего в неряшливо разбросанных убогих красных зданиях, где не было даже телефона, а потому сообщения на дальние расстояния отправлялись только с курьером.

Были там и другие странности, о наличии которых Морган даже не догадывался. Например, хотя все студенты были магометане, носившие бороды и фески, половину преподавателей составляли иностранцы. Они напоминали моряков, выброшенных на мель, и, со своими странными привычками и невероятным для здешних мест акцентом, явно ощущали себя не в своей тарелке, хотя и пытались притворяться, что это их дом. Таких чудаков хватало, и не только среди преподавателей. Как-то Морган столкнулся с выпускником своего кембриджского колледжа, работающим директором местной школы, потом поболтал с немецким профессором восточных языков; на следующий день обедал с адвокатом по имени Хан, а затем обсуждал политику с персидским профессором, специалистом по арабскому языку.

Атмосфера в колледже была, как понял Морган, достаточно напряженной. Сохранялся значительный барьер между преподавателями-индийцами и студентами-индийцами с одной стороны и подобный же барьер между индийцами вообще и европейцами – с другой. Все группы свободно смешивались, но, когда Морган оказывался один в какой-нибудь однородной компании, разговор сразу менялся. Английские преподаватели горестно стенали, что им здесь не доверяют и живут они в постоянном страхе, что магометане в любой момент могут отказать им от места. Магометане же заламывали руки и заявляли, что Балканская война погубила ислам, и спрашивали, почему сэр Эдвард Грэй поспешил первым признать итальянское правление в Триполи.

Участвуя в таких разговорах, Морган никогда не знал, на чьей стороне его симпатии, и переживал сложный внутренний конфликт, который тянул его то в одну, то в другую сторону.

– Как тебе удается с этим справляться? – спрашивал он Масуда почти сразу по приезде.

Его друг, как он отметил, прекрасно владел искусством легко преодолевать границу между западной культурой и культурой Востока. При всей своей националистической риторике он очень свободно ощущал себя в европейской компании, хотя при желании мгновенно сбрасывал с себя маску западного интеллектуала, словно это действительно было для него лишь маской.

– Это особое искусство, – объяснял ему Масуд. – Что-то вроде камуфляжа, который надеваешь, чтобы выжить на враждебной территории.

– Что за чепуху ты городишь! – возмущался Морган. – Тысячи индийцев обходятся без этого искусства и тем не менее выживают.

– Да, однако не процветают. Они всегда обеспокоены, постоянно нервничают. Они плохо ладят с теми, у кого кожа светлее, чем у них. Разве ты не замечал? Тут нужна определенная стратегия поведения.

– Я человек, у которого кожа светлее, – сухо произнес Морган. – Но со мной ты никогда не использовал никаких стратегий.

– А ты уверен?

– Перестань шутить, Масуд!

Его друг улыбнулся – все такой же щегольски красивый, несмотря на легкую припухлость лица, вызванную усталостью. Он взял Моргана за руку, и в тот же миг связь между ними восстановилась.

– Мой дорогой друг, – сказал он, – ты должен написать обо всем этом в своей книге.

– Моей книге?

Морган был искренне удивлен.

– Той самой, которую ты напишешь здесь. Ты же за этим приехал?

– О да, – кивнул головой Морган. – Конечно, напишу.

Он же почти забыл о своей книге. Хотя он уже успел оповестить о ней своих издателей, книга перестала быть главной причиной его пребывания в Индии. Основная причина сидела прямо перед ним, все еще держа его за руку и рассказывая, что он сделал для организации поездки.

– Поездки? Но куда?

Масуд устало покачал головой:

– Посмотришь местные деревни. Присмотришься, соберешь материал.

Поездка получилась замечательной – почти два полных дня он странствовал по сельской местности в тикка хари, радушно принимаемый местными индийскими чиновниками. Но, сколько бы удовольствия он ни получал, все, что он видел, не давало ему никакого материала, лишь развлекало.

Морган понимал, что друг его обманывает. В течение нескольких лет они с жаром обсуждали, как будут путешествовать по Индии, ни на минуту не расставаясь; но теперь, когда это счастливое время пришло, Масуд особого интереса не проявлял. Морган видел, что Масуд постоянно занят и пребывает в мрачном расположении духа. Но когда он попытался выяснить, в чем дело, Масуд ограничился самыми общими фразами:

– Будущее, я думаю о будущем… Нужно принять решение.

– Решение по поводу чего?

– Я же сказал, о будущем. Перестань меня допрашивать, Морган. Мне этого хватает в суде. Хочешь манго?

Еще больше расстраивал Моргана тот факт, что они недостаточно времени проводят вместе. А ведь планы были самые неопределенные и нечеткие, но Морган надеялся, что Масуд обязательно присоединится к его путешествиям. Правда, он быстро понял, что это лишь мечты.

– Мне нужно вернуться в Банкипор, по работе, – сказал Масуд. – Ты же понимаешь, я не могу полностью располагать собой. Но на следующей неделе мы вместе поедем в Дели и отлично проведем время.

– А потом?

– Потом ты отправишься в путешествие. О, ты увидишь много интересного, особенно такого, что связано с величием Моголов! Я уже говорил тебе об этом – и все это войдет в твою книгу.

– Когда же мы увидимся снова? – попытался спросить он обычным тоном, но голос, сорвавшись на более высокую ноту, выдал его чувства.

– Ты навестишь меня в Банкипоре. Скоро мне придется возвращаться туда. Это ужасное место, и мне кажется, тебе там не понравится.

– Но там будешь ты, Масуд, – возразил Морган. – И в этом все дело.

– Конечно, дело именно в этом, – согласился Масуд.

Хотя смотрел он в окно взглядом обеспокоенным и тревожным.

– И мы вместе отправимся путешествовать? – спросил Морган.

– Возможно. Возможно, если получится.

Голос Масуда окреп, в нем зазвучала уверенность.

– Ты должен меня простить, мой милый, – сказал он. – Моя жизнь сейчас слишком велика для меня, хотя ни малейшей толики моей привязанности к тебе она у меня не отбирает.

Неделей позже они отправились в Дели, но лучше не стало. Они остановились у друга Масуда, доктора Ансари, чья жена была такой же невидимкой, как и прочие местные женщины, хотя она постоянно и присылала гостям маленькие подарки, состоявшие из орехов бетеля и духов. Дом был очень скромным, и Масуд жил с Морганом в одной комнате. Однако в комнате они почти никогда не оставались одни – через помещение текла постоянная череда визитеров, которые устраивались в самых неожиданных местах, занимая и без того мизерное пространство. Тут же разгуливали собаки и кошки, а время от времени истошно вопящие попугаи гадили на москитную сетку. Масуду недавно сделали прививку от холеры, и, проводя в постели большую часть времени, он нервничал – то ли оттого, что недомогал, то ли оттого, что был болен недостаточно сильно. Время от времени он громогласно заявлял, что умирает.

– Но не переживай так сильно, мой милый, – говорил он Моргану. – Я организовал для тебя автомобиль, и тебя провезут по местным достопримечательностям. История ждет тебя.

– А ты разве не поедешь?

– Я слишком болен, мой дорогой, поверь мне. Но ты обязан поехать. Я прошу тебя. Нет, я тебе приказываю! И если не поедешь, я никогда больше не буду с тобой разговаривать.

И Морган отправился осматривать Дели в одиночестве. Он съездил в мечеть Джамия, посетил Красный Форт, где затененное уродливыми армейскими казармами пространство меж хаотично разбросанных домов оказалось слишком обширным и мрачным. Он видел огромных каменных слонов и парапет, где английские король и королева приветствовали толпу местных жителей, но все это время печаль терзала его изнутри. У него разболелась голова, поговорить было не с кем, а величественные виды города разочаровывали.

Масуд сопровождал его только в первое их совместное утро в Дели, когда они посетили Кутб-Минар, самый большой в мире кирпичный минарет. Величественные руины времен Моголов побудили Масуда к очередному риторическому всплеску, но при всей красоте роскошных руин прошлого трудно было не видеть их несоответствия современной жизни, наглядным символом чего служила остро пахнущая бензином рокочущая машина, которая возила их по улицам Дели. Это несоответствие особенно уязвило его возле могилы Хумаюна, второго из Великих Моголов, откуда через низменность, уставленную разрушенными фортами и старыми мечетями, виднелись кварталы современного Дели и контуры радиостанции Маркони, которая осуществляла трансляцию с Дурбара 1911 года.

На этом Дурбаре, как было известно Моргану, король Георг Шестой провозгласил проведение значительных и неотложных изменений в политической системе Индии. Столица переезжала из Калькутты в Дели, разделение Бенгалии упразднялось, и обе части провинции воссоединялись. Подуло ветрами демократии, развеявшими ядовитые испарения, которые еще тяжело висели в воздухе после восстания сипаев, произошедшего более полувека назад.

В Англии политика ощущалась тяжелым, неповоротливым грузом, словно история была чем-то не подлежащим изменению. В Индии же все было не так. Здесь, говоря о политике, люди имели в виду собственное будущее, и такие разговоры были значимыми. Когда Морган беседовал об этом с друзьями Масуда, их голоса становились напряженными и звенящими, а глаза темнели. Было очевидно, что они много времени проводят размышляя о собственной свободе – не абстрактном понятии, но конкретной и вполне достижимой цели. И не находилось в Индии уголка, где люди не думали бы о свободе, вне зависимости от того, возбуждали такие думы надежду или же отчаяние.

Масуда также волновали эти темы. Когда он находился в Англии, его политические верования отличала некоторая театральность, как будто он не столько верил, сколько изображал верующего. Здесь же Морган был свидетелем того, как резко закипала его кровь при обсуждении политических вопросов.

Один из таких случаев произошел во время последнего вечера, проведенного Морганом в Дели, когда доктор Ансари уговорил его развлечься и посмотреть эротические танцы. В собственном его доме устроить подобное шоу было невозможно, поскольку его соседкой была английская леди, которая не одобрила бы такого безобразия, поэтому доктор организовал все в доме своего друга в старом городе. Но там, в непосредственной близи, располагался офис журнала «Товарищ», издаваемый братьями Али, друзьями Масуда. Морган уже имел случай полистать этот журнал, и то, что он увидел внутри, заставило его нервничать. Не то чтобы журнал публиковал откровенную ложь; однако его материалы были столь злобными, что впечатление лишь отчасти сглаживалось анекдотами и подборками поэзии.

Когда они заглянули в офис журнала, Мохаммед Али пребывал в крайне взволнованном состоянии и встретил вошедших заявлением, что собирается совершить самоубийство.

– Что с тобой? – удивился Масуд. – Что случилось?

– О, я совершенно раздавлен, – ответил тот. – Даже думать об этом страшно! Болгарская армия находится в двадцати пяти милях от Константинополя. – Едва не плача, он бросился в соседнюю комнату и оттуда воскликнул звенящим голосом:

– Пленных не брать, в плен не сдаваться! Это конец!

Чувство, сквозившее в его крике, тронуло Моргана, а сама история – нет. Он уже сталкивался с проявлением подобных эмоций в Алигаре, общаясь с друзьями Масуда. Было ясно, что в Индии среди магометан имеет место некий общеисламистский подъем. Судьба Турции, которой грозило поражение в Балканской войне, оставляла Моргана равнодушным, но он не мог остаться безучастным к той буре чувств, что овладела Масудом.

– Это поворотный момент моей жизни! – кричал он. – Мы отдадим туркам все деньги, которые собрали для университета.

Однако же, как обычно и бывало, через десять минут высокие чувства уже оставили Масуда. Теперь не было более важного дела, чем затащить Мохаммеда Али на эротический спектакль. Но Али отказывался – он все еще был погружен в свое горе.

– Да ну, чепуха, – убеждал его Масуд. – Отложи серьезность до завтра.

И, подхватив Али на руки, Масуд вынес его из офиса.

Эротические танцы также были насыщены драматизмом, хотя и иного рода. Небольшая толпа зрителей, состоящая из мужчин, вся – за исключением Моргана – искрилась почти животным нетерпением. Морган попытался найти хоть что-нибудь привлекательное в танцовщицах, пусть даже теоретически – иначе зачем он сюда пришел? Там была толстая девица с кольцом в носу и девица потоньше, с бледным, но милым личиком, но обе, по правде, только напугали Моргана. И хотя он попытался проникнуть в суть представления, воспользовавшись как медиумом шумом и грубыми чувствами, исходящими от присутствующих, он так и остался за пределами этого ритуализированного действа. Случилась пара моментов, когда ему, казалось, готово было открыться то, что в представлении ценили сами индийцы, но в конце концов спектакль измотал его, а неумолкающий шум стал причиной головной боли. Он опасался, что этот ужас будет продолжаться целую вечность, но вскоре понял, что может свободно уйти и таким образом прекратить свои страдания. Доктор Анзари попытался принудить Моргана поцеловать танцовщиц, но тот ускользнул, отделавшись быстрым пожатием руки, которым его наградила танцовщица постарше и постройнее. И доктор был не единственным, кто обрадовался его уходу.

Потом, в час ночи, его провожали на станцию. Первая часть его визита в Индию подошла к концу.

* * *

Морган знал, что через несколько недель он вновь увидится с Масудом. Но даже в самые радужные минуты его не отпускало приглушенное чувство отчаяния. Когда-то он надеялся на большее, чем уже получил, а будущее не сулило ничего лучшего.

Конечно, некоторым утешением был Лахор, где жили Дарлинги. Морган не мог приехать в Индию и не навестить их, хотя и неуютно чувствовал себя в общении с Джози, – и все из-за ее консервативных убеждений. Но Джози, привечая Моргана, радостно выказывала ему свою доброжелательность, водила его по городу. Очень скоро его беспокойство улетучилось, и он стал наслаждаться компанией и Джози, и ее маленького сына, Джона Джермина. Малькольм же всегда оставался на высоте – добросердечный и полный высоких принципов, что и объясняло его ссылку в эти края, на скромную должность в Пенджабе.

По правде говоря, Малькольм показался Моргану слишком уж серьезным, но в некоторых кругах за Малькольмом закрепилась репутация опасного радикала, а его попытки подружиться с индийцами вызывали кое у кого искреннюю неприязнь. Да, Малькольм способен был вызвать неоднозначные чувства.

В Лахоре Морган воссоединился с Бобом Треви и Голди, который успел к тому времени побывать в Эллоре. Присутствие Голди в особенности было приятно Моргану – он наслаждался сухой рассудочностью приятеля, время от времени разбавлявшего свои сентенции вспышками абсурдистского юмора. Голди, конечно, знал Масуда и был неплохо осведомлен в делах Моргана. Поэтому, когда Голди спросил о том, как обстояли дела в Алигаре, и Морган ответил, что все было очень мило, между ними установилось глубокое понимание, которое не нуждалось в лишних словах.

– Масуд в порядке? – спросил Голди.

– Похоже, что да, – ответил Морган. – Довольно-таки занят, думает о будущем.

– Ясно, – с пониманием кивнул Голди, убивший годы своей жизни безответной любовью к какому-то немцу – источнику его немалых мучений.

Голди тоже выглядел обеспокоенным. Когда Морган спросил его об Эллоре, тот просто ответил:

– Это было восхитительно. Просто великолепно.

Однако на его лице застыло напряжение, и когда он добавил тоном ниже, что Эллора все-таки не Англия, Морган понял, что Голди там что-то явно не понравилось.

В сопровождении Голди и Боба Морган отправился в Пешавар, где они вновь встретились с Сирайтом. Морган не забыл их нового знакомого, равно как помнил и тот замечательный разговор, что вели они на корабле. Но здесь, в Пешаваре, Сирайт не демонстрировал и следа своего второго, тайного «я», за исключением их первой встречи, когда Сирайт им хитро подмигнул. Нет, в этом месте он был просто идеалом английского офицера. Сирайт сердечно приветствовал старых знакомых и сообщил, что не забыл о своем обещании показать им край империи.

Через пару дней он повез их к Хайберскому перевалу. Они сидели в центре поросшей травой равнины и наблюдали за шумными караванами, движущимися в обоих направлениях: ослы, верблюды, лошади, собаки, домашняя птица под присмотром пастухов с царственной осанкой и горделивой походкой, с лицами свирепыми и непроницаемыми, несущими на себе печать неведомой европейцам жизни. Движение караванов подняло тучи коричневой пыли, сквозь которую и двигался в течение полутора часов этот величественный пандемониум, явившийся из отдаленных пространств и невообразимых времен. Проход открывался лишь дважды в неделю, и каждый караван сопровождал отряд хайберских стрелков. К полудню перевал опустел и до следующего караванного дня попал в полное распоряжение варваров и местных бандитов. На север и запад, отмеченная непроходимыми пиками, лежала ничья земля, населенная враждебными племенами; дальше был Афганистан, а за ним – Россия, с ее тайными имперскими намерениями. Позади же простиралась Британская империя, и нигде, кроме как здесь, человек остро не ощущал ее пределы. После этой прогулки истинным домом показалась Моргану офицерская столовая с белыми столбами, поддерживающими веранду, куда они вернулись с перевала.

Вечером Морган умудрился потерять запонку от воротничка и на десять минут опоздал к обеду. Он полагал, что все начнется и продолжится без него, но, как только он вошел, оркестр грянул «Старый добрый английский ростбиф», и вечер вступил в свои права. Только через пару часов Моргану удалось освободиться от смущения, которое он чувствовал в присутствии Сирайта, но на него никто не обращал особого внимания. Большинство офицеров были розовощекими юнцами, почти мальчишками, старшие же демонстрировали дружелюбную терпимость безотносительно к любым различиям возраста и чина. После обеда оркестр продолжал играть, и собравшиеся, в своих красных мундирах, принялись танцевать соло на полу веранды. Сирайт, неузнаваемо величественный при своих полных регалиях, таскал на спине Боба Треви, а затем, подхватив Моргана, закружил его в диком фокстроте. Радостное ощущение братства, которое переживал Морган, бальзамом пролилось на его душу и напрочь смыло те неблагоприятные впечатления, что он сформировал об англичанах, путешествующих за границей. И впервые он понял, как Сирайту удалось устроить здесь свою жизнь – здесь, на отдаленных окраинах империи, где женщины были чужеродным элементом, и настоящая любовь могла связать только мужчин. Пару дней спустя, когда Морган прощался с Сирайтом, они обещали друг другу, что в будущем непременно встретятся, и не раз; и в течение целого ряда лет они действительно обменивались письмами, но близкими друзьями так и не стали.

Здесь Морган расстался с Голди и Бобом, которые держали путь в Дели, и направился в Симлу. С друзьями он еще встретится через несколько дней в Агре, но пока он был предоставлен самому себе. Путешествуя в одиночку по Европе, он не мог избавиться от чувства беспокойства, но Индия пробудила в нем качества, которые не смогли пробудить ни Италия, ни Греция. В нем появилась некая новая сущность – ко всему готовый и на все способный второй Морган, легко покрывающий значительные пространства и принимающий серьезные решения, причем часто преодолевая сопротивление внешних сил. И в странствиях по Индии ему удавалось, хотя бы на время, отвлекаться мыслями от Масуда и обращать свой взор на пейзажи страны, давшей жизнь его другу.

Путешествие из Бомбея в Алигар заняло два дня, и за это время Морган до конца осознал необычность Индии, ее полное несоответствие всему тому, к чему он привык. Даже свет здесь казался иным, пока он не понял, что такой эффект дают затемненные стекла вагона. И тем не менее голубоватый оттенок лежал на всем, что казалось до сих пор узнаваемым, например, на неких пасторальных видах, напоминающих ему равнины Суррея. Они действительно воскрешали в памяти родину, но только до той поры, пока некая живописная деталь (яркое пятно сари или индийская корова, с выражением блаженства на морде жующая жвачку) не заставляла мир повернуться на своей оси. Даже индийская луна, распространявшая по окружающему небу желтые и пурпурные сполохи, нисколько не была похожа на свою английскую сестру. И сами небеса, огромные и безоблачные, своим величием, казалось, полностью подавляли лежащую под ними землю.

Люди же, которые являлись неотъемлемой частью пейзажа, тоже привлекали внимание Моргана. Сирайт не лгал, когда говорил про ноги этих людей – открытые на всеобщее обозрение, энергичные, мускулистые, волнующего тона ноги человека из низших классов. А какие ступни их венчали! Как говорил Сирайт, плоть вызывающе обнажалась перед вами везде и повсеместно. Обычно – в минуты труда, но часто – и по его собственной просьбе. Фигуры, проходящие мимо, перемещались с обдуманной предусмотрительностью, с ясностью и четкостью движений, которая заставляла Моргана увидеть их как бы другими глазами. Индийцы помещались внутри своих тел совсем не так, как англичане.

Плоть самого Моргана бунтовала против его духа. При свете дня он был чрезвычайно возбужден видом молодых индийцев, что, держась за руки, проходили мимо или висели друг на друге, словно виноградины на общей грозди. По ночам же ему являлись эротические видения, подобных которым он не видел с детства.

Он также начал замечать строгую иерархичность местного общества. Среди самих индийцев главенствовало разделение на магометан и индусов. Кроме того, все стратифицировалось в соответствии с принципом кастовости. Неприкасаемые и брамины составляли два разных, хотя и смежных, мира. Но ведь и британцы подчинялись нормам сегрегации – если не по кастам, то по классам, как они привыкли! В самом низу находились евразийцы, представители смешанных рас. Потом шли европейцы, не занимавшие официальных постов, профессионалы, служащие железной дороги, чайные плантаторы и так далее. Еще выше располагались армейские офицеры, а над ними – высокомерные правительственные чиновники, политики, и на самом верху, как бы в зоне чистого эфира, парили вице-король и его непосредственное окружение. Каждый ощущал значимость собственного места, каждый защищал его от выскочек из низших кругов, хотя и встречался с ними в местных клубах, имевшихся во всех городах. Индийцев в эти клубы, как правило, не допускали, хотя в некоторых местах правила были более демократичными, а потому то один, то другой махараджа проникал в белую компанию.

По этой ставящей в тупик нормального человека социальной лестнице Морган прошагал и вверх и вниз. Он был чужаком, он нигде не останавливался, чтобы занять какое-то определенное место. Тем не менее свободным он тоже не был – в силу цвета своей кожи и своего предназначения, которое он был призван исполнить. И за ним тащилась его тень, как напоминание о безднах, лежащих глубоко под ногами.

За несколько лет до этого, на корабле, плывущем в Грецию, Морган повстречался с выпускником Оксфорда по имени Руперт Смит. По темпераменту и взглядам на жизнь они очень различались, что не помешало им установить трогательно-дружеские отношения, длящиеся уже несколько лет. Смит подвизался в отделении Индийской гражданской службы в Аллалабаде, и он устроил Моргану слугу, встречавшего его с корабля. Бальдео, по сути, и был первым человеком, с которым Морган говорил, ступив на индийский берег.

Правда, в Англии Морган привык к тому, что обслуживавшие его экономки, горничные и садовники различались с ним только классовыми признаками. Между ним же и Бальдео пролегала огромная дистанция – принадлежность к разным расам; разные языки и традиции настолько сгустили вокруг них атмосферу, что они едва видели друг друга, а потому их отношения начались с фарса. Едва Морган повстречал Бальдео, как тут же забыл его лицо и не узнал на следующее утро, хотя слуга спал у двери его гостиничного номера. Морган принялся его разыскивать, он посылал записки, подозревал слугу Голди, что тот прячет от него Бальдео, и параллельно этому сопротивлялся вниманию странного сухопарого настойчивого человека, который повсюду следовал за ним, ожидая приказаний. К тому моменту, когда Морган наконец признал своего слугу, он ощущал такой стыд за произошедшее, его ошибка висела над ним таким тяжелым грузом, что он начал считать, что этот долг ему не оплатить никогда.

Взаимонепонимание продолжало преследовать их. Морган нашел принадлежащее Бальдео портмоне со всеми его рекомендациями в собственном чемодане, поверх сложенной одежды. Он был крайне раздражен бестактностью, с которой Бальдео, не спросив его разрешения, сделал это, но ничего не сказал. И к счастью, поскольку через несколько дней узнал, что в качестве нанимателя обязан был держать официальные бумаги у себя. Слуга просто сделал то, что являлось необходимостью, всегда опережая своего хозяина на шаг во всех важных вопросах.

Вскоре Морган пришел к выводу, что без Бальдео он и шагу бы не ступил. Словно дух-покровитель, Бальдео постоянно сопровождал Моргана или, если выразиться более корректно, держался чуть впереди Моргана – отправляясь с багажом на станцию, занимая места в поезде, находя носильщиков и кучеров двуколок, исполняя крупные и мелкие поручения, приводя в порядок одежду и принося горячую воду, когда это было необходимо, готовя еду. Без Бальдео Индия рухнула бы на Моргана и похоронила его под собой, ошеломленного и растерянного.

Хотя, по правде говоря, многое из того, что делал Морган, все равно смущало его. Когда он впервые встретил Масуда, его знание Индии сводилось к неопределенной смеси: слоны и святые, кальяны и храмы, вращавшиеся в едином хороводе на фоне каких-то смутно очерченных пейзажей. С тех пор он многое сделал, чтобы пополнить свое образование, а когда его поездка приобрела более четкие очертания, в целях подготовки он прочел много специальной литературы. Но сейчас все это казалось ненужным. Реальность, текущая мимо, изменила большинство его смутных предварительных представлений, равно как и представление о будущем романе.

Если говорить о том, что он подразумевал под написанием романа, то книге, которую он предполагал написать, предстояло стать похожей на прочие его книги, где холодная чопорность английского характера непременно смягчалась перед лицом тепла и непринужденности, царящих в Италии. Какими бы ни были между ними различия, но индийцы и британские их правители имели много общего, и Морган в своей истории должен был поставить это во главу угла. Но как подобным литературным фантазиям выдержать то, что он сейчас переживал, ежедневно будучи свидетелем сцены или разговора, где реальность и его предположения начинали уничтожать друг друга? Сталкивались два миропонимания, один способ существования пытался поглотить другой, и каждый из них при этом оборачивался всем худшим, что в нем было. В Симле, например, Морган пережил то, что впоследствии стало основой его весьма пессимистичного представления о будущем Индии.

Во время своего пребывания в стране он уже совершил несколько поездок. Была экскурсия в Алигаре, в Лахоре он участвовал в вялом чаепитии с образованными индийцами, ведущими светскую беседу ни о чем. В последние годы стали популярны интернациональные встречи за карточным столом, поощряемые в качестве средства против растущего индийского национализма. И, вероятно, из подобных же соображений Морган был приглашен на церемонию, самым оптимистическим образом охарактеризованную как «передовая» магометанская свадьба.

Воспоминание об этом событии всякий раз вызывало спазм в его сердце. Рационалистический компонент был внедрен в плоть ритуала, вероятно, ради приглашенных европейцев. Сами же магометане чувствовали себя не в своей тарелке, бормоча о том, что все происходящее находится в противоречии с законами ислама. Невеста с открытым лицом сидела рядом с женихом на диване, установленном на возвышении. Имам, совершающий обряд, невнятно читал что-то из Корана, после чего местный поэт принялся декламировать выспренные стихи о Разуме, который, подобно соловью, поет в некоем метафорическом саду. Но самая нелепая вещь произошла совершенно непреднамеренно – в то время как на одном конце сада граммофон завел песенку про Лиззи, с которой так приятно провести время, на другом его конце собрание правоверных мусульман совершало свою вечернюю молитву.

Воздетые руки, коленопреклоненная поза, лоб, прижатый к земле, – сколько раз Морган видел, как Масуд совершает подобные ритуальные действия, и находил их трогательными – быть может, оттого, что они имели такое значение для его друга. Но сегодня, кроме ужаса, он не испытывал ничего. И все потому, что молитва, совершаемая верующими, и песня, льющаяся из граммофона, – совершенно случайно – закончились одновременно. Для Моргана вся прелесть ритуала заключалась как раз в присутствии этих молящихся, которые без всякой суеты возвращались теперь к гудящей толпе.

Свадьбу посчитали вполне успешной, хотя и говорили об этом с некоторой долей отчаяния в голосе. На следующее утро жених обошел всех гостей и поблагодарил их, особо отметив, что тех, кто возражал против такой свадьбы, успокоила речь имама. Но для Моргана более убедительными были слова англичанки, некоей мисс Мастерс, с которой он как-то утром пошел на прогулку в холмы, окружавшие Симлу. О свадьбе она не распространялась, поскольку, вероятно, даже не присутствовала на ней, но без всякой преамбулы стала вдруг говорить Моргану о том, насколько она ненавидит индийцев.

– Раньше я относилась к ним очень хорошо, – сказала она. – Когда я приехала сюда, у меня против них ничего не было. Но сейчас я терпеть их не могу! И все – по их вине. А вы не испытываете к ним недобрых чувств, мистер Форстер?

Морган признался, что ничего подобного не испытывает.

– О, поверьте мне, со временем это придет. В моем случае изменения наступили не слишком быстро. Говорят, все англичане, но особенно женщины, меняют свое отношение к ним за шесть месяцев. И мне кажется, это справедливо.

Морган не ответил. Симла была построена на гребне холма, с которого по обе стороны открывался живописный вид, и Морган скользил взглядом по далеким горам, вздымающимся поодаль.

– Но мы же нуждаемся в прислуге, – добавила быстро мисс Мастерс. – У меня, к примеру, ее предостаточно. У вас есть слуги, мистер Форстер?

Морган признал, что один слуга у него есть.

– Со временем вы его возненавидите, – заявила она.

* * *

С того самого дня, как Морган прибыл в эту страну, у него практически не случалось момента, когда с ним кого-нибудь да не было, и ему приходилось тщательно обдумывать все, что он за это время увидел. Чтобы убежать от людей, он отправился в горы. Он послал вперед Бальдео с двумя носильщиками, которые, взгромоздив на головы тюки с постельными принадлежностями, отправились к придорожной гостинице, стоящей на тракте, ведущем к Тибету.

Он покинул Симлу в полдень, неся свой ланч за спиной в дорожной сумке, и четыре часа до Фагу шел по заброшенной дороге, что вилась среди дикого ландшафта до самого горизонта, взрезанного горными пиками. Он погрузился в мысли о матери. Время и расстояние смягчили ее облик, и Морган думал о ней с грустью, к которой не примешивалось обычное раздражение, как бывало, когда он ее вспоминал. Их союз был скорее союзом сестринским; сдобренным изрядной долей сплетен и болтовни, и теперь, когда мать находилась далеко, он вспоминал об их отношениях с большой теплотой. Несмотря на то что ладили они непросто, мать в путешествиях была отличным компаньоном, и он представил, как здорово было бы, будь она сейчас здесь, в коляске рикши рядом с ним. Впрочем, в данную минуту ему больше хотелось побыть одному – ввиду этих гор, которые громоздились впереди, поглощая его сознание.

Он все еще находился в предгорьях; собственно Гималаи начинались в семидесяти милях дальше, но массивные снежные вершины, казалось, нависали над самой головой. Воздух был свеж и чист, а звезды прошедшей ночью горели холодным огнем. Но совершенство неба, воздуха и звезд резало душу Моргана словно острый нож – в предрассветные часы он проснулся с тревожными мыслями о Масуде. Он наконец увидел то, что произошло в Алигаре, в истинном свете, и понял, что в действительности означало это событие. Масуд, как всегда, был нежен и внимателен; он был рад Моргану и сделал все, чтобы тот чувствовал себя как дома. Но его отчужденность не являлась временным состоянием. Напротив, это было глубочайшее свойство его природы. Масуд ускользал от него; уже, вероятно, ускользнул. Теперь он был в Индии, в родной стране, где чувствовал себя как дома – так, как не мог бы чувствовать себя в Англии; совершенно иная жизнь овладела им и понесла. От Моргана ему больше не требовались уроки латыни; по правде говоря, ему вообще ничего не было нужно. Конечно, Морган с ним еще увидится, и, вероятно, они замечательно проведут время вместе. Но потом Морган уедет.

Когда он проснулся утром, горы показались ему меньше, чем вчера. Он мог бы, двигаясь по дороге, ведущей в Тибет, углубиться в горную местность достаточно далеко. Но нужно было возвращаться – он условился о встрече с Голди и Бобом. В Агре их уже не привечали друзья и знакомые, и им пришлось остановиться в гостинице. Боб был обеспокоен и раздражен: Индия ему не нравилась, он хотел заехать в Китай, а потом отправиться домой. Поэтому они поспешили в Гвалиор.

Морисоны написали мистеру Султану Ахмед-Хану, который заказал им номера в гостинице, встретил на станции по приезде, а на следующий день пригласил на чай. Когда они спросили, как найти его дом, он заявил:

– Не волнуйтесь, я пришлю за вами слугу. Просто ждите.

Они просто ждали, но никакой слуга не явился. Вечером явился сам Хан со своей английской женой и спросил, что с ними случилось.

– Я пригласил своих друзей, и мы ждали вас. Почему же вы не пришли?

– Но вы же сказали, что пришлете за нами слугу.

– О да, я так и сказал. Но, поскольку все знают, где находится мой дом, я решил, что посылать слугу необязательно.

Моргана настолько очаровало это полное отсутствие логики, что он даже не рассердился. Где еще, кроме Индии, такое возможно? Это было подобно некоему откровению, хотя, что именно открылось ему, он так толком и не понял.

К определенному моменту набралось достаточно много того, что он не понимал, хотя по большей части это не вызывало отчаяния или злости, а скорее удивляло и развлекало. Тем не менее Голди явно страдал. Морган ездил с ним на холке раскрашенного слона к каким-то буддистским храмам, высеченным в гигантской скале, после чего они отправились на другую сторону скалы, чтобы посмотреть статуи обнаженных джайнистских святых. Статуи были чудесны и располагались по сторонам поросшего деревьями глубокого провала, на дне которого кипел водный поток. В определенном свете, если ты появлялся перед святыми неожиданно, они даже могли показаться живыми, словно сама земля исторгла их из своих недр, и, вероятно, именно эта мысль заставляла Голди передергиваться от отвращения и сутулиться, пряча лицо.

Морган видел, что, по большому счету, Голди не слишком радовался происходящему с ним. Он прибыл в Индию, ведомый энтузиазмом исследователя, и с живостью принялся за изучение страны. По пути он читал лекции, участвовал в дебатах и старался впитать в себя все, что видел. Голди верил в имперский проект, в то, что он называл цивилизующей силой социального прогресса. Но визит в Эллору пробудил в нем чувство беспокойства, нарастающее с каждым днем.

– Мы принадлежим греческой традиции, – сказал Голди Моргану. – А она никакого отношения к Индии не имеет. Посмотри на все это! Такое смешение религий, да еще в одном месте – что у нас с ними общего?

Они находились в узком ущелье, около повернутой лицом к деревьям огромной каменной фигуры, потемневшей от падающей воды. Довольно похоже на греческую скульптуру, подумал Морган, хотя и ненадлежащих размеров. Но он счел уместным не высказывать своего мнения. Вместо этого он сказал:

– Религия – это еще не всё.

– Но здесь религией пронизано всё! Ты пытался с кем-нибудь здесь поговорить разумно? Религия – во всем, и от этого не спастись. Но отнюдь не та религия, которую мы понимаем. Нет, сплошь суеверия и жестокость, и преобразовать эту религию нельзя. И давай не будем говорить о грязи и неряшестве. Нельзя преодолеть этот барьер, что бы мы ни думали.

– Перестань, – возразил Морган. – Я видел множество примеров тому, как белые и индийцы отлично ладят друг с другом.

– Где же, интересно знать?

Примеры, которые пришли ему на память, не слишком-то вдохновляли.

– Ну вот, например, мы с Масудом.

Голди мрачно посмотрел на него. Наконец он сказал:

– Самое плохое состоит в том, что англичанам индийцы надоели. Говорю без всякого удовольствия, но это так.

Странная фраза заставила Моргана замолчать, и разговор заглох. Но тема продолжала мерцать в уголках его сознания в течение нескольких последующих дней. Он всегда думал о Голди как о человеке, наделенном искусством повивальной бабки и способном выстраивать мостики между разными людьми и различными миропониманиями, и вот – в первый раз Голди потерпел неудачу.

Морган очень переживал то, что настолько расходится во взглядах со своим старшим другом, притом что обычно они отлично ладили. Морган видел Индию глазами Масуда, а потому все понимал не так, как Голди. Его в большей степени огорчали не индийцы, а собственные его соотечественники; ему не нравилось ни то, что сотворили в Индии британцы, ни то, кем они стали, пока делали это. Тем не менее у него происходили встречи и разговоры с некоторыми англичанами, кого он нашел удивительно просвещенными людьми.

И в отличие от Голди Морган чувствовал, какое неожиданное впечатление на него производят храмы, мечети и придорожные святилища. Причины, по которым он отвергал христианство, здесь были неадекватны. Через Масуда Морган кое-что узнал про ислам, но индуизм пока оставался для него тайной за семью печатями. Перед приездом в Индию он исправно штудировал кое-что по этой теме, но очень скоро обнаружил, что данными в книгах объяснениями ему толком не воспользоваться. Огонь и вода, дым и аромат, пение и звон колокольчиков, масло и кровь – таков был язык индуизма, чьи слова представляли собой физические реалии; язык стихий, который Морган надеялся когда-нибудь понять.

И он делал все возможное, дабы приблизиться к пониманию. Вскоре ему представится возможность наблюдать предмет своего интереса непосредственно – они с Голди и Бобом собирались встретиться с махараджей Чхатарпура, к которому у Моргана имелось письмо от Морисонов. Все мысли этого человека были поглощены Кришной, политика же и государственные дела отодвигались на задний план.

Гостевой домик, куда поместил их махараджа, находился за городом, на узком гребне холма, и вид, открывавшийся с веранды на лес, храмы и дальние голые возвышенности, успокаивал душу. Даже Боб настолько проникся, что двигаться дальше не хотел. В течение двух недель дни стройной чередой следовали друг за другом, точь-в-точь братья-близнецы: утром доктор махараджи, толстый индус, и его личный секретарь, такой же толстый магометанин, появлялись, чтобы отвезти друзей на какую-нибудь экскурсию. И каждый день под вечер махараджа присылал за ними свой экипаж. В этом ветхом ландо, перегруженном толпой слуг и воняющем жиром, они проезжали через весь город, и все им кланялись. Дворец был не таким уж и большим, но его подновили, побелив заново. В соответствии с протоколом путешественников эскортировали во внутренний дворик, где Его Высочество ждал их под большим зонтиком.

Морисоны описывали махараджу как существо более чем странное, если не абсурдное. Но он таковым не был или же не совсем – нечто щегольски нелепое присутствовало в той миниатюрной, пышно одетой фигуре, живущей в джунглях в окружении свиты, которая единственно составляла ему компанию. Удивительно некрасивый маленький человек с ярко-красным от бетеля языком, в черном сюртуке, в расшитых белых панталонах и в носках, с кольцами в ушах и полосой желтой краски у основания носа, из-за боязни загрязнения он не мог принять их внутри своего дворца и тем более за столом.

Махараджа казался эксцентричным, но без ущерба для кого бы то ни было; а его королевство – слишком мало, чтобы значить слишком много. В любом случае править ему совсем не нравилось, и он занимался государственными делами без всякого энтузиазма. Соответственно, и присмотр за ним осуществляли люди более чем странные. Там присутствовал капеллан из военных казарм, шумливый глупец, без устали нападавший на махараджу и кричавший, что тот должен обязательно есть говядину, что якобы принесет ему большую пользу. Когда он покидал дворец, личный секретарь махараджи негромко говорил Моргану и его спутникам:

– Падре-сагиб очень хороший человек; он не питает никакого интереса к религии, и священнику это подходит.

За политикой присматривал политический агент, более зловещий тип, хотя и весьма общительный. Ушедший в отставку армейский офицер и теософ, он тоже любил читать лекции махарадже – весьма содержательные. Однажды днем ни с того ни с сего он вдруг заявил:

– Вы должны освободиться от собственной Сущности и не ждать за это награды.

А в другой раз странный человек провозглашал, обращаясь к махарадже:

– Нам следует имитировать Бесконечное. Как только у нас получится, в Англии исчезнут эти греховные протесты в связи с воинской повинностью.

С Морганом и его друзьями махараджа беседовал в основном на духовные темы. Он сразу выбрал Голди своим главным собеседником. Махараджа жил во имя Философии и Любви, желая, чтобы они стали единым целым.

– Скажите мне, мистер Дикинсон, – говорил он, – где находится бог? Может ли меня привести к богу Герберт Спенсер? Или Герберту Спенсеру мне предпочесть Генри Льюиса? О, когда же явится Кришна и станет моим другом? О, мистер Дикинсон!

Голди, чей желудок пребывал в ужасном состоянии, тем не менее для таких разговоров мобилизовал свой холодный рассудочный платонизм. Сидя под огромным зонтом, двое людей, англичанин и индиец, искали истину. В эти моменты, вероятно, Индия оказывалась для Голди в пределах досягаемости – осязаемая и человечная. Но затем махараджа вдруг прерывал встречу, неожиданно провозглашая:

– Более не стану вас утомлять.

И они уходили. А иногда махараджа предлагал проехаться на автомобиле, и они мирно пыхтели куда-нибудь, причем трое европейцев и сам махараджа теснились на заднем сиденье, а место рядом с шофером занимал молчаливый «бедный кузен», выглядящий крайне несчастным молодой человек, который вез принадлежавший махарадже оперный бинокль, сигареты, орех бетеля, зонтик, трость и Государственный Меч, а также небольшую сумку, где, как подозревал Морган, находилась еда, хотя никто никогда не видел, чтобы махараджа ел.

Иногда они посещали второй дворец махараджи, Мау, который представлял собой стоящие на берегу озера полуразвалившиеся руины.

– Посмотрите, мистер Дикинсон, на этот балкон, – говорил махараджа. – Мог бы Гамлет вскарабкаться на него, чтобы увидеться с Джульеттой?

А затем передавал разрушенный дворец Голди в вечное владение, забыв, что два дня назад уже отдал его Моргану.

Несколько раз по вечерам им показывали что-то вроде европейских средневековых мираклей, в которых танцевали и пели члены придворной труппы. Сценарии пьесы чаще всего писал сам махараджа, и обычно в них изображались какие-то эпизоды из жизни Кришны. Труппа финансировалась королевским казначейством, а актерами в большинстве были молодые красивые юноши. Их Высочество готов был без устали смотреть, как они разыгрывают сцены, тематика которых была объектом его поклонения. Но смысл этих маленьких драм часто ускользал от зрителей, каковым аргументом воспользовался Голди.

– Видишь? – говорил он Моргану. – Все как я говорил. Все кончается религией, а она убога, убога и еще раз убога.

– Религия, наверное, не единственная сила, работающая здесь?

– Что ты имеешь в виду? О, понимаю… Но даже в этой части все убого. Смесь восторга и трусости. Минимум действия, максимум трепета.

В Чхатарпуре Морган должен был окончательно расстаться с друзьями – Голди и Боб устремились дальше на восток, Морган же – в противоположную сторону. Но покинуть гостеприимный кров было непросто – в том числе и из-за религии. Проконсультировались с придворным астрологом, и тот сообщил, что в понедельник на восток лучше не ехать – дурные предзнаменования. Поэтому Голди и Боб слегка задержались, а Морган – нет. Отправился во вторник, что грозило бедой всякому, кто решился бы поехать на запад, но он рискнул.

* * *

Скоро Морган окажется в компании другого раджи. Он спланировал свой маршрут так, чтобы встретиться с Дарлингами в Девасе, где они всей компанией явились во дворец с ежегодным рождественским визитом. Правитель Старшего Деваса являлся когда-то учеником Дарлинга – тогда это был молодой наследник трона, которого Малькольм пять лет наставлял в науках и с которым подружился.

Их Высочество Тукоджи Рао Третий, теперь – двадцати трех лет, во всем отличался от своего коллеги из Чхатарпура. Он был и более серьезным, и более легким в общении, и его не терзали внутренние сомнения. Раджа запросто обедал со своими гостями-иностранцами и беседовал с ними не только о душе.

Первый раз Морган встретил раджу в совершенно неподобающей обстановке. Он двигался к Индору через Джанси, Санчи, Бхопал, Уджайн и Удайпур. Следующей остановкой должен был стать Девас, но пока он задержался, чтобы пообщаться с майором Луардом, знакомцем Голди, который пригласил его в клуб.

Майор представил его собравшимся в клубе и вдруг, услышав имя Моргана, с кресла, стоящего рядом, спрыгнул маленький, весь сияющий индиец в тюрбане, который схватил руки Моргана и принялся радостно их пожимать.

– Я раджа Старшего Деваса, – провозгласил он, – а вы друг Малькольма и должны звать меня Бапу-сагиб.

К этому времени очень немногие клубы открыли свои двери для индийцев, причем только для тех, кто принадлежал к самому высшему классу. Морган был искренне рад, и неожиданно ему не такой уж противной показалась толпа англичан, жующая жареный картофель и пьющая виски с содовой.

Бапу-сагиб, как он сказал Моргану, зашел в клуб, чтобы составить текст телеграммы. В стране держался кризис, и он писал вице-королю.

– Может быть, вы поможете мне со стилем, – сказал раджа. – Я хочу выразить свой гнев по поводу этого ужасного случая в Дели, а также заявить о своей преданности.

Морган, конечно, знал, что имел в виду раджа. Белые в Индии только и говорили об этом в течение последних трех дней. Во время церемонии официального переноса столицы из Калькутты в Дели в генерал-губернатора лорда Хардинга бросили самодельную бомбу. Погонщик слона был убит, а вице-король и его супруга отделались небольшими царапинами.

Этот случай вызвал мощные волны политической нестабильности, которые концентрическими кругами распространились по стране. Когда Морган прибыл в Девас на следующий день, Джози с сыном уже была там, но самые свежие новости он узнал только после того, как приехал Малькольм. Во время церемонии он находился в составе процессии из Пенджаба, двигавшейся непосредственно перед вице-королем и его свитой, и был потрясен произошедшим.

– Это было ужасно, Морган, – повторял вновь и вновь Малькольм. – И это приведет к серьезным бедам. Люди уже поговаривают, что отмщение неизбежно. Среди высших чиновников я слышал разговоры о возможности использования армии. И некоторые готовы уже сейчас заставить солдат стрелять по толпе.

Когда Джози и прочие дамы отошли и не могли его слышать, Малькольм добавил:

– Я еще слышал, что многие жалеют, что Хардинг выжил и они не могут пойти на по-настоящему решительные шаги. Это реальные разговоры!

– Но ведь до дела не дошло?

– Пока нет, но может и дойти.

Общее мнение было таково, что бомбу бросил индуист, протестующий против переноса столицы в Дели, вокруг которого и в котором жили преимущественно мусульмане. Вспышка насилия произошла в Чандни-Чоук, неподалеку от конторы доктора Ансари. Морган представил, как скорбит по поводу произошедшего Масуд, и, пытаясь в душе примирить непримиримое, вновь ощутил страшный внутренний разлад.

Политика всегда ввергала его в отчаяние, а политика в Индии – особенно. За событиями он не видел людей и поэтому чувствовал себя потерянным. Несколько дней назад у него был небольшой нервный срыв, когда во время прогулки Малькольм и Джози сообщили ему между делом о некоем заговоре, задуманном махараджей Гвалиора, бывшим дядей и одновременно соперником раджи. Эти сведения буквально вывернули Моргана наизнанку. Над ними раскинулось мягкое вечернее небо, вокруг простирались невысокие холмы, напоминающие холмы Сассекса, но в тот момент земля под ногами представилась Моргану враждебной и опасной; повсюду зияли норы скорпионов и змей, ворона с ужасным, леденящим кровь карканьем пролетела над ними, словно символ предательства.

– О, прекратите, – взмолился Морган. – Я не хочу, чтобы Индия стала предметом моей ненависти.

Но в тот момент Морган ненавидел Индию. Какая разница, принадлежит ли она индийцам или же англичанам? Люди только и делают, что перегрызают друг другу глотки ради власти. Под маской приличий и лживых слов снуют подле друг друга, руководствуясь исключительно убийственными намерениями. В любом разговоре – либо крайнее раболепие, либо агрессия. Третьего не дано, и ни малейшего шанса для искреннего, неподдельного дружеского чувства.

Утром Морган почувствовал себя лучше. Насущные дела вытеснили мысли о прошлом. Он находился в роскошной палатке, поставленной неподалеку от гостевого домика на самом берегу озера. В спокойной воде скользили отражения журавлей, пролетавших над нею. Бальдео, скорчившись, стирал и одновременно пел какую-то песню. На дальнем берегу череда небольших могил словно взялась пародировать более высокий холм, Деви, глядящий на город.

На холм Морган поднялся чуть позже. Чтобы достичь вершины, потребовалось меньше получаса. С вершины он обозрел весь этот маленький аккуратный городок, со всеми его зданиями и жителями. Издали все, чем были заняты люди, представлялось крохотным, незначительным, а различия между ними на фоне обширной картины, открывшейся с высот холма, абсолютно несущественными.

На уровне долины тем не менее эти различия были важны и значительны. Из писем Малькольма Морган узнал, как штат Девас раскололся на два государства – Младший и Старший Девасы. Бапу-сагиб был раджой Старшего. Вышло так, что какой-то предыдущий раджа передал своему брату часть полномочий по управлению государством, и семена его щедрости проросли в последующих поколениях семьи. Когда прибыли англичане, это разделение стало официальным. Теперь жизнь обеих территорий переплелась самым нелепым образом: одна сторона дороги может принадлежать Младшему Девасу, а на другую предъявляет претензии Старший. Каждый из правителей имеет собственный двор, собственную маленькую армию, собственный дворец, свою систему подачи воды и свой теннисный клуб. Разделили они и холм Деви, и теперь каждый, если захочет, может подняться на вершину по собственной тропе. Даже флагшток на вершине холма был поделен, и на каждой половине болтался суверенный флаг суверенного карликового государства. Сюрреализм! Фантастика! Морган нигде и никогда не слыхал о подобных государствах. Малькольм сравнивал это со Страной чудес Льюиса Кэрролла, но Моргану такая ситуация напоминала комические оперы Гилберта и Салливана – затейливая альтернативная вселенная, пронизанная звуками позвякивающего фортепиано. А раджа Деваса был просто-напросто живописным персонажем, чьи действия предопределялись написанным кем-то либретто.

* * *

Позже Морган понял, что его дружба с Бапу-сагибом действительно началась в тот вечер, когда Их Высочество председательствовал на индийском свадебном торжестве, устроенном в честь Гудаллов, друзей Малькольма, которые тоже жили в Девасе.

Морган находился в своей палатке, одеваясь в приличествующие случаю английские одежды, а Бальдео прыгал вокруг с ножницами, пытаясь подровнять его поношенные манжеты. Вдруг из-за занавески раздался голос:

– Можно войти?

И тотчас же появился раджа в сопровождении красивого молодого портного, который принес охапку индийской одежды.

В течение почти часа Морган был центром всеобщего внимания, пока Бальдео, Их Высочество и портной одевали и переодевали его. Когда Морган наконец-таки вышел из палатки, он был абсолютно неузнаваем в белых муслиновых джодпурах, белой рубашке, роскошном жилете, пурпурно-красном шервани, отороченным золотым шитьем, и тюрбане размером чуть большим, чем нужно.

Другие гости также оделись в индийском стиле. Гудаллы, сидя на спине слона, отправились к Новому Дворцу, который располагался чуть более чем в полумиле, в то время как прочие участники церемонии последовали за ними в экипажах; им прислуживали сирдары, вокруг полыхали факелы и оркестр тянул страстную мелодию. Во дворце их ожидал роскошный банкет, после чего на крыше дворца начались танцы с шампанским. В самый разгар веселья Морган и Малькольм получили записку от жены раджи, Рани, где та сообщала, что хочет с ними встретиться.

Во время своего индийского путешествия Морган привык к тому, что жены и матери его друзей всегда оставались для него невидимками. В Бхопале, единственном штате, которым управляла женщина, бегума, правительница тоже не вышла к Моргану, несмотря на официальное представление Теодора Морисона. Поэтому это неожиданное полуночное приглашение тронуло его. Рани в своих полупрозрачных белых одеждах оказалась просто красавицей. У нее были сияющие глаза косули, которые она обратила на них со смешанным выражением дружелюбия и испуга, и, пока она стояла, держась за дверной косяк, Малькольм попытался что-то сказать ей на урду, впрочем, без особого успеха. Встреча длилась всего несколько мгновений, после чего они спустились вниз. Больше Морган никогда ее не видел.

Их Высочество поначалу изображал безразличие, но долго выдержать не смог. Он наклонился к Моргану и спросил:

– Вы встретились с моей женой?

– О да. Она очень красива.

Раджа кивнул, выражая согласие и одобрение.

– Я рад, что она послала за вами, – сказал он наконец. – Я хочу, чтобы она шла в ногу со временем, но она предпочитает оставаться в рамках традиций. Она дочь махараджи Колапура, и наш брак стал основой прочного союза. Но, кроме прочего, я люблю ее.

Он покачал головой, и любовь к Рани отразилась на его тонком лице, где счастье соседствовало с печалью. В этот момент он очень нравился Моргану.

* * *

Пока Морган находился в Чхатарпуре и Девасе, он не ощущал ядовитой атмосферы колониального правления. Эти штаты являлись, по сути, маленькими анклавами, отделенными от остальной Индии, но, хотя британцы и контролировали крошечные государства, правительства здесь номинально были индийскими, а атмосфера отличалась от того, что ощущалось на остальной территории страны. Англичан здесь любили и уважали, а индийский национализм считался дурным тоном. Однако Моргану было суждено очнуться от своего сладкого сна по приезде в Аллахабад.

Почти сразу же, как только он прибыл сюда, до него через Бальдео дошли сведения, что на другом конце города, в доме главного сборщика налогов, живет Руперт Смит. Морган немедленно отправился повидаться с ним и получил приглашение на обед. Смит к тому времени был младшим мировым судьей – совсем не та должность, на которую он рассчитывал в Лондоне. Хрупкий и чувствительный, в Индии он ощущал себя более комфортно, чем в Англии. Вполне естественно, они говорили о Бальдео. Хорош ли Бальдео как слуга? Просто отличный, отвечал Морган, полностью удовлетворенный услугами Бальдео.

По правде говоря, отношения с ним значительно усложняли путешествие. С одной стороны, слуга был незаменимым помощником, знавшим все тайные коды индийской культуры. С другой – он постоянно обманывал Моргана на незначительные суммы; но потом, когда недостача становилась явной, следовали утомительные сцены, во время которых слуга то грубил, то мучился угрызениями совести. Кроме того, он терзал Моргана небольшими просьбами, скорее напоминающими требования, причем умело давил на болевые точки хозяина. В Бхопале, например, ему понадобился кусок ткани, из которой он собирался сшить пиджак, после того как на глаза ему попался пиджак Моргана. Он получил просимую ткань, но потом ему потребовался еще отрез, теперь уже для брюк. Морган отказал, поскольку ему нравилось, что Бальдео носил дхоти – простую и привычную для местных одежду, и Моргану хотелось, чтобы Бальдео был одет именно в местном стиле. Однако Бальдео увидел слугу Голди, носившего брюки, и положил на них глаз. Мягкие, но непрекращающиеся перебранки по поводу брюк выматывали, и, хотя Морган вышел победителем, он почувствовал себя проигравшим.

Хотя Морган об этом ничего не сказал, Смит понимающе улыбнулся, приподняв брови, и проговорил:

– Начинаешь понимать, как здесь обстоят дела?

Разговор в том же духе продолжался за обедом. Жена налоговика, миссис Спенсер, не трудилась скрывать свое презрение в отношении всего индийского. Женские вечеринки она недолюбливала особенно, но и в остальном была непререкаема. Мистер Спенсер поначалу пытался смягчить ее неприязнь к индийцам, говоря, что все здесь не так уж и плохо, но затем признался, что и сам в глубине души презирает аборигенов.

После минутного молчания Руперт Смит, который по сдерживаемым вздохам Моргана понял, что тому некомфортно, пробормотал:

– Так далеко я еще не зашел.

Но Морган понял, что Смит зашел достаточно далеко. Как и практически все местные чиновники, которые ему встречались. Это было ужасно. С самого первого разговора на борту корабля Морган ощущал связанный с данным обстоятельством внутренний дискомфорт, временами превращавшийся в настоящие мучения.

Этот вечер мало что добавил к общему впечатлению Моргана о встречах с англичанами в Индии – те казались щедрыми, любезными и гостеприимными, и тем не менее он чувствовал себя далеким от бывших соотечественников и вынужден был наблюдать за ними с приличного расстояния.

Он никогда не смог бы здесь жить. Во всяком случае так, как живут здесь они. Даже если не обсуждались политические проблемы, свое исключительное отличие от белых соотечественников он ощущал почти физически. Это был мир энергичных людей, любителей спорта на свежем воздухе и оружия. Если ты не являлся членом клуба, не играл в поло, не охотился на тигров и не имел желания усмирять враждебные племена на границах империи, то моментально становился ненадежным и неблагонадежным – особенно если, как Морган, большей частью пребывал в своем внутреннем мире и писал книги. Какая польза от этих романов? Они кому-нибудь помогли? Никто в лицо не задавал ему подобных вопросов, но тоном разговора или поворотом фразы они давали Моргану понять, что он не вполне пака, то есть не вполне настоящий.

Что лишь подливало масла в огонь, так это то, что, хотя его симпатии почти всегда оставались на стороне индийцев, он не был в состоянии любить их больше, чем своих соотечественников. Что бы он ни делал, в определенной мере он все равно оставался сагибом, и антипатия к нему со стороны индийцев оказывалась неизбежна. В тех же редких случаях, когда между ним и аборигенами возникало полное взаимопонимание, его благодарность была непропорционально большой.

Один из таких моментов был связан с Аллахабадом. Накануне утром Морган встретился с другом Масуда, которого звали Мирза. С Мирзой Морган познакомился в Лондоне, где тот изучал инженерное дело, и они питали друг к другу осторожную внимательную симпатию. Сейчас же, на другом конце планеты, между ними возникла и утвердилась странная близость. Их тянуло друг к другу некой магнетической силой, которая тем не менее порождала в их душах неясное беспокойство.

Морган и Мирза договорились встретиться, и, пока осматривали некий унылый форт, Морган вспомнил, что на обратном пути собирался посетить место массового купания в Ганге. Мирза сразу же предложил отправиться туда по воде.

– Доедем на велосипедах до Джумны, – сказал он. – Там возьмем лодку и пройдем на веслах до Сангама. Это священное место, где встречаются Джумна и Ганг. Посмотрите его, пока не нахлынули миллионы купающихся.

Морган сказал, что план ему понравился.

– Может быть, вам неизвестно, – продолжал Мирза, – но там есть еще и третья река. По крайней мере индуисты верят в это. В Сангаме она выходит из центра Земли.

– И вы ее видели? – спросил Морган, заинтригованный таким сообщением.

– Нет, – с печалью в голосе сообщил Мирза. – Это ведь не настоящая река, мне думается, а невидимая. Ее нельзя увидеть, если не веришь.

Морган был чувствителен к метафорам, и эта идея захватила его. Пока они гребли через вялые зеленоватые воды Джумны, пробираясь через густую речную растительность, ему пришло в голову, что некоторые человеческие взаимоотношения напоминают место слияния двух рек, где из их течения образуется третья, единая. Он и сам бывал свидетелем и участником подобных исключительных слияний.

Но сегодня, в реальном мире, они столкнулись с проблемой – они плыли и плыли, а вторая река все не появлялась. Лодку вели старик и мальчик, и было видно, что они с трудом справляются с веслами. Когда Мирза выразил свое недовольство данным обстоятельством, старик резко возразил, что до Ганга путь неблизкий.

– Нам очень нужно попасть туда, – сказал Мирза, но по-английски, и старик его не понял.

Потом, обратившись к Моргану, он продолжил:

– Я так несчастен здесь! У меня нет ни одного друга моего возраста. Я вырос в Хайдерабаде, потом провел несколько недель в Англии, а теперь пытаюсь найти себя.

– Я вам искренне сочувствую, – сказал Морган.

– Многое зависит от того, где живешь. Я не могу жить рядом с индусами, потому что они не разрешают мне есть мясо. Я пытался жить с евразийцами, но я их ненавижу, а они ненавидят меня.

Неожиданно сменив тон, он резко заговорил со стариком, который ответил ему длинной речью, показывая на воду.

– Что он говорит?

– Он говорит, что мы уже в Ганге, – ответил Мирза и стал свирепо вглядываться в берег. – Какая чушь! Он лжет, мы все еще в той же самой реке.

Чтобы смягчить горе Мирзы, Морган раскрыл перед ним и свои чувства. Он тоже ощущал себя в Индии одиноким. Ему было трудно беседовать – да что там, просто говорить – с другими англичанами и индийцами. С первыми особенно и с женщинами – преимущественно. После приезда не раз выпадали минуты, когда он чувствовал себя настолько оторванным от остального мира, что, казалось, еще один шаг, и он вообще покинет его.

– О, как это точно сказано, – сказал Мирза. – Именно так я и ощущаю себя в своей стране.

Мгновение они смотрели друг на друга, объединенные общими переживаниями. Вдруг Мирза почувствовал смущение и быстро заговорил со стариком. Потом обернулся к Моргану и сказал:

– Он говорит, что Ганг слишком сильный. Он унесет нас. И еще говорит, что уже слишком поздно и нам пора возвращаться. Он лжец, и нам не следует платить ему.

Но к этому моменту воинственность его улетучилась, тем более что они уже совершили поворот назад. В молчании они двигались через спускающиеся сумерки и туман, который скрыл от них выход в Ганг; и только утки, пролетающие далеко поверху, нарушали тишину своими криками.

На следующий день Морган навестил Мирзу в его жилище: две голые комнаты, даже не вполне бунгало, да еще в нескольких милях от работы. Но хотя он и понимал своего друга, третья река так и не родилась – для этого мало понимания, нужно чувство.

* * *

Через десять дней Морган собирался встретиться с Масудом. Очевидно, он должен был испытывать приятное волнение при мысли об этой встрече, но пребывание в Бенаресе все испортило. Самый индийский из всех городов Индии Моргану толком не удалось рассмотреть. Все эти садху, отрекшиеся от мира материальных наслаждений, эти уступами спускающиеся к Гангу полуразрушенные гхаты, на которых одни индусы жгут тела других, эти толпы, пришедшие поклониться великой реке, – все это от него было страшно далеко. Его внимание пребывало где-то в другом месте, а по сути нигде, и по мере приближения дня отъезда его волнение все росло, хотя он даже толком и не знал, по поводу чего волнуется. Единственное, что знал Морган, – он хотел счастья, но оставался несчастным.

По пути в Банкипор, на станции в Могулсарай, Морган увидел надпись на мраморных плитах. В последнюю фразу вкралась ошибка: «Право есть Сила. Сила права€. Время есть деньги. Бог сеть Любовь».

Он задумался над последним предложением. Ошибка, разрушив глянец, от века покрывающий эти слова, вдруг, лишив привычности, придала им особое звучание. Буквы поменялись местами, слово исчезло, и вся фраза приобрела совершенно иной смысл. Любовь как бытие, как нечто, выраженное глаголом «быть», больше не имела значения. Любовь – это действие или действенное чувство – только так! В этом суть дела, и вот этой-то сути друг его никогда не понимал.

Масуд приехал встретить его на станции. Они приветствовали друг друга с неподдельной радостью, и на мгновение показалось, что индийское путешествие Моргана только началось. По пути домой Морган, сидя с Масудом в экипаже, рассказывал, чуть более взволнованно, чем обычно, о том, что повидал с их последней встречи. Но, поняв, что друг его не слушает, Морган замолчал. В молчании они ехали мимо бесконечной череды лачуг, стоящих вдоль дороги.

– Прости, – сказал наконец Масуд. – Я действительно мало обращал внимания на то, что ты мне говорил, дорогой мой.

– Я слишком много говорю, – попытался оправдаться Морган. – Все эти долгие недели мне просто не с кем было поговорить.

– Я очень устал. Ты должен меня простить. Я так много работаю!

– Значит, твои дела идут хорошо!

– У меня много клиентов, – согласился Масуд. – Но…

Он кивнул в сторону пейзажа, простиравшегося за окном, на низенькие домики города. Его лицо изобразило отчаяние.

Через пару дней Морган поймет, чем вызвано расстроенное выражение на лице друга, и найдет слова сочувствия. Многое объяснял вид из экипажа. Это был Банкипор – дорога длиной в четырнадцать миль, обрамленная, как бахромой, двумя полосами грязных домиков. И все. И никакого просвета. Через несколько дней после приезда Морган взял утром велосипед Масуда и попытался проехаться по окрестностям, но удалось ему это не сразу – по одну сторону городка раскинулись залитые водой рисовые поля, а по другую – Ганг. Когда Морган наконец пробрался по черной, остро пахнущей грязи на берег, то почувствовал, будто рука неведомого бога ухватила его и держит над просторами реки, катящей свои воды к океану.

Масуд жил в большом, пустом и достаточно уютном доме, и поначалу Морган никуда из него не уходил. Окна с задней стороны открывались на широкое пространство, которое, впрочем, простиралось не очень далеко. С крыши было видно, что по обе стороны дома простирались лужайки, поросшие деревьями. Как ни странно, Масуд ни разу не забирался на крышу собственного дома. Не ведал он и о тропинке, ведущей от дома прямо к реке. Здешняя жизнь не то притупляла его ощущения, не то пугала, и, казалось, он ни к чему не был здесь привязан.

– И самое ужасное то, – жаловался он Моргану, – что здесь нет тенниса. Только в клубе, но меня туда не пускают.

Он произнес это с улыбкой, но, видимо, ему было не до шуток. Морган вспомнил свою поездку в Оксфорд, где наблюдал, как Масуд бегает по корту в белом теннисном костюме, радуя мастерством своих поклонников. Прирожденный артист, лучше всего он чувствовал себя перед большой аудиторией. Вероятно, здесь у него зрителей не было совсем.

Уже через несколько дней сам Морган стал жертвой скуки. Банкипор был ужасен, и спастись от этого ужаса не представлялось возможным. Морган провел здесь всего две с половиной недели, показавшиеся ему одновременно и слишком короткими, и слишком длинными. Что-нибудь и когда-нибудь происходит ли в этой дыре? Делать тут было абсолютно нечего. Не о чем было и подумать. Единственным открытым местом являлся Майдан, часть дороги и одновременно главной улицы. Между Майданом и домом Масуда располагались библиотека и суд. Эти здания были ничуть не лучше, чем жалкие лачуги, окружавшие их, а на пыльной земле между ними на корточках сидели истцы и ответчики, ожидавшие адвокатов, а внутри здания суда сидели адвокаты, ожидавшие истцов и ответчиков. Наблюдать за этими людьми – единственное доступное развлечение.

В городе жил приятель Моргана по Королевскому колледжу, но он предпочитал проводить время с друзьями Масуда. Двое из них в особенности часто сопровождали Моргана в его делах и прогулках. Утром, пока все домочадцы еще спали, Морган на велосипеде уезжал к домам одного или другого, и они составляли ему компанию в его прогулках по Майдану. Потом он возвращался домой и завтракал с Масудом, после чего Масуд либо отправлялся на службу в здание суда, либо консультировал клиентов в своем офисе. Большую часть времени в середине дня Морган вынужден был проводить в одиночестве, пока не опускался вечер и Масуд, вернувшись с работы, не оживлял его жизнь своим присутствием.

Однажды днем к Масуду пришли трое молодых людей, но того дома не оказалось, и им пришлось удовлетвориться компанией Моргана, который принялся разглагольствовать о политике. Он говорил об английской внешней политике и сложных, противоречивых интересах империи, ставя особый акцент на том обстоятельстве, что многое, что делает в Индии империя, проистекает не из ненависти к исламу, а из страха перед Германией. Молодые люди внимательнейшим образом слушали Моргана, после чего один из них разразился благодарственной речью, сообщив Моргану, что им страшно повезло встретить его и что империя, которая дает миру таких замечательных джентльменов, способна жить вечно.

Только потом Морган понял, и это его позабавило, что все, сказанное им молодым людям, произвело на них большое впечатление только потому, что он знал больше, чем они. И вместе с тем в разговоре присутствовало нечто, что порадовало его и внушило уверенность. Если бы люди смогли вот так запросто посидеть и поговорить, и, что более важно, выслушать друг друга, многие неразрешимые проблемы разрешились бы сами собой. Всем значительным, что с ним произошло в жизни, Морган обязан был как раз простой добросердечной беседе.

И вместе с тем подобная беседа могла оказаться самой сложной в мире вещью. Бывает, что чем лучше знаешь человека, тем более невозможным оказывается реальный разговор. По крайней мере, так в отношении себя чувствовал Морган. Вот он находится в доме человека, которого любит, на другой стороне света, вдали от собственной жизни, никак не позволяющей ему жить так, как он хочет, – и о каких высоких истинах они могут поговорить? Они вели разговор о еде, о погоде, о судебных делах, но ни слова не сказали о вещах, которые действительно имеют значение. Они перешучивались, они просто болтали, постоянно меняя тему беседы, но в этих пустых разговорах утекали дни.

Конечно, некие серьезные вещи были сказаны, но мельком, непреднамеренно. Был момент, например, когда Масуд заявил, что, как ему кажется, он совершил ошибку, став юристом, и теперь размышляет о смене профессии.

– Но на какую? – спросил Морган.

– Я думаю об образовании. Очень нужная деятельность.

– Верно. Но ты ведь учился несколько лет, причем в Англии.

– Да, но это время не было потерянным, что бы ни произошло. Кроме того, я встретился с тобой. А теперь посмотри, мы с тобой вместе, через шесть лет, находимся в Индии.

Морган, услышав эти слова, почувствовал себя на седьмом небе и не смог скрыть своего удовольствия. Это было чудо, что согласие преподавать латынь, которое он дал несколько лет назад в Уэйбридже, занесло его так далеко! Разговор о карьере Масуда был забыт.

Но за ним последовал другой, следующим вечером, когда Масуд как бы между прочим, словно это не имело никакого значения, сообщил, что, вероятно, скоро женится.

– Вот как? – переспросил Морган, почувствовав, как пронзившая его боль ушла в пол. – И у тебя уже есть кто-нибудь на примете?

Даже в самых беззаботных их разговорах не звучало ни одного женского имени.

– Да, – ответил нетерпеливо Масуд. – Ты помнишь, в Алигаре мы обедали с моим другом Афтабом Ахмед-Ханом?

– Помню, – ответил Морган не слишком уверенно – за все прошедшие дни у него было столько обедов, столько встреч…

– Я собираюсь жениться на его дочери.

И словно со стороны Моргана прозвучали какие-то возражения, он добавил:

– В Индии такие вещи тщательно планируются и организуются. Мы не притворяемся, что следуем примеру англичан. У нас свои традиции.

– Кажется, я это заметил, – рассмеялся Морган.

Масуд присоединился к веселью Моргана, и они оставили эту тему как нечто постыдное. Но Морган долго не мог уснуть, обдумывая то, что сказал ему друг, и утром проснулся с той же мыслью. Масуд женится, закрывая для него все двери. Если Морган станет думать об этом слишком много, он будет несчастен. Хотя не сказать, чтобы новость была неожиданной. Брак в Индии – неизбежность, в значительно большей степени, чем в Англии, и он знал, что рано или поздно это должно было случиться.

Тем не менее ему пришлось бороться, чтобы сдержать растущее ощущение горя и тоски. Он был в самой середине своего визита в Индию: позади три месяца странствий, впереди еще три. И похоже, его друга данный факт нисколько не волновал. Не было даже упоминания о том, чтобы им увидеться вновь. А когда Морган завел такие речи, Масуд чуть ли не отмахнулся от него.

– Я страшно занят, мой милый, – сказал он. – Ты же видишь, как заполнены мои дни. Конечно, я был бы счастлив попутешествовать с тобой, но не знаю, как это устроить. По крайней мере сейчас. Но когда ты приедешь в следующий раз, конечно, именно тогда мы и поездим, и я все тебе покажу. О, с каким нетерпением я жду нашей новой встречи!

– В следующий раз? Да когда же это будет?

– Не знаю, Морган, решай сам. Но ты ведь вернешься, я знаю наверняка. А пока давай не будем расстраиваться и портить наши последние счастливые деньки. Это было бы глупо.

И, мурлыча под нос некую газель, Масуд отправился бриться перед работой.

Моргану казалось, что Банкипор промелькнул в его жизни в одно мгновение – так быстро закончился срок его визита. Все, что потом всплывало в памяти, – это друзья Масуда, но не сам Масуд. Чем ближе подходил день разлуки, тем более сильные мучения, окрашенные обидой, он испытывал. Зачем он вообще приехал сюда, в Индию?

* * *

А потом были пещеры.

– Я организовал для тебя экспедицию, – сказал Масуд утром одного из их последних дней, когда они завтракали на крыше. – Перед тем как ты поедешь в Гаю, думаю, тебе следует посмотреть Барабарские пещеры. С тобой отправится мой друг, и там у вас будет пикник.

– Ты очень добр, – сказал Морган. – Очень добр.

Но его пронзили боль и тоска.

– Они хороши, эти пещеры? – спросил он, поборов нахлынувшее на него горькое чувство.

– О, да! Знаменитые пещеры.

Через минуту Морган уточнил:

– Может быть, не так уж и хороши, но тебе стоит их посмотреть.

И вновь после паузы:

– Я приготовил для тебя слона.

Последний день был ужасен. Время словно вспухло, пропитавшись эмоциями. Морган думал, что пройдет через расставание с честью, но в полночь, когда они попрощались, его печаль приняла такие гигантские размеры, что он вбежал в комнату Масуда и сделал то, что сделал. Он попытался поцеловать друга, его оттолкнули, последовали слезы… Он был так пристыжен, что уже не доверял своей памяти. И эти чувства – печаль, желание и стыд – на следующее утро он принес с собой в пещеры.

Масуд был прав – в пещерах не оказалось ничего особенно замечательного. Маленькие, почти без украшений, без какой-либо истории. И они находились так далеко, в таких заброшенных местах, что Морган, порядком измучившись, начал страдать от тяжкой головной боли, которая усилила его и без того глубокую меланхолию.

Но, несмотря на свою обыденность, пещеры задержались в его памяти. Он перенес в себя их пустоту, их форму, выраженную в отрицательных величинах. В Бодх-Гае, в запущенном саду, где Будда, предположительно, достиг просветления, он в меньшей степени был тронут молитвенными флагами и паломниками, чем воспоминаниями о стекловидно-гладких поверхностях, которых касались его пальцы, да о гулком эхо.

Ох уж это эхо! Оно вдруг начинало звучать в сознании Моргана в самые неожиданные моменты, повторяя некоторые звуки и обращая их в бессмыслицу. В состоянии ли человек запомнить эхо? Память сама представляет собой некое подобие эха – бесконечно приумножает звуки, и они становятся собственными тенями.

Он чувствовал – что-то произошло между ним и Масудом в пещерах. Глупое утверждение, ведь Масуд остался дома. Но именно в этом было все дело. Именно к этому и сводилось все в их отношениях: Масуд все еще нежился в постели, в то время как его друзья, Агарвала и Махмуд, провожали Моргана на станции. Но разве это единичный случай? Разве можно было не обнаружить под покровом филигранного словоплетения, за всеми отсрочками и переносами, той простой и очевидной истины, что Масуду просто нет до него дела? Морган долго не мог взглянуть правде в глаза, но наконец сделал это; через несколько дней после отъезда он извлек горестную правду на свет божий и, когда остался совершенно один, нанес себе решающий удар. Он всегда был медлителен в анализе собственных чувств, и до него не сразу дошло, насколько глубоко он разочарован. На это путешествие он возлагал огромные надежды, но ни одна из них не оправдалась. Теперь он остался один на один с пугающими массивами времени и пространства, но рядом с ним никого не было.

В течение последующих недель Масуд, быть может, пребывающий в замешательстве, а возможно, находящийся во власти лени или усталости, подтверждал факт своего к Моргану безразличия. Обещанные письма не пришли. Морган задавал себе вопрос: увидятся ли они вновь, и если нет, будет ли это иметь какое-нибудь значение? Он ощущал себя словно под морской поверхностью, на глубине, в аквамариновом мерцании, и это было его обычное настроение. Какой бы яркой или звучной ни струилась жизнь вокруг него, он всегда будет один.

Морган чувствовал себя одиноким даже в гуще самого грандиозного из всех, что он видел, торжества человечности – Магха-Мела, фестиваля священного омовения в водах Ганга, куда пригласил его Руперт Смит. Он находился под тентом, установленным в самом центре манговой рощи. Совсем рядом бурлила людская толпа. Миллион человек, как сказал Смит. Они выглядели словно маленькая нация, и то и дело заметными становились некоторые детали. Вот люди молятся идолам с пугающе раскрашенными лицами. Вот садху, спрятавший голову в черный мешок и склонившийся над огнем, в то время как его раскачивает взад и вперед другой садху. Длинные очереди паломников, ждущих, когда им обреют головы, оставив лишь один длинный локон, за который, как они надеются, их вытянут на небеса. Кучи остриженных волос, которые будут преданы воде.

Большей частью Морган, пораженный масштабной демонстрацией веры, наблюдал за фестивалем со смотровой площадки. Особенно впечатляющий вид открывался ранним вечером, когда воздух становился полупроницаемым из-за дыма и пыли, и люди напоминали маленьких животных, копошащихся на морском дне. Место слияния двух рек за ночь могло изменить свое положение из-за того, что Ганг постоянно перемещался по своей пойме. Может быть, именно поэтому Морган с Мирзой не смогли отыскать точку слияния, хотя другим это удавалось без труда.

Его путешествие теперь шло в замедленном режиме, хотя по форме осталось таким же, как прежде. Он отправился в Лакхнау, где в качестве музея была сохранена Резиденция, которую во время восстания 1857 года дважды осаждали сипаи, и осмотрел ее в свете золотистого дня. Широкие, похожие на сад, затененные баньяновыми деревьями пространства, поросшие бугенвиллеей и оранжевым плющом, поразили его тишиной и странной красотой. Среди растительности то тут, то там виднелись полуразрушенные здания, несущие на своих стенах следы пушечных ядер и выглядящие потому гораздо старше своих лет. В одном месте лишь неширокая аллея разделяла наступавших и защитников Резиденции, и воздух еще помнил их присутствие, жарким дрожащим маревом поднимаясь над землей.

Он бежал от этих руин – назад, в Агру, Маттру, Алигар. Теперь, после того как Морган так много увидел, отношения между расами в колледже он воспринимал как самые лучшие, даже добросердечные. Он отправился навестить мать Масуда, все еще отказывавшуюся видеть его лично. Но Мирза научил его правильным словам: Передайте мои самые почтительные поклоны Бегум-сагибе и скажите ей, что я был в Банкипоре и что Масуд живет очень хорошо. Это было чистой правдой, но теперь Морган начал задумываться – а не сводится ли весь его индийский вояж к таким вот голым фактам?

Жажда понять постепенно превращалась в ярость, иногда неотделимую от ландшафта, по которому он путешествовал. Он принялся воплощать свои чувства в слова, но так, как никогда до этого не делал. Что до меня, то можешь отправляться к черту… Такие слова – и в адрес Масуда! Ты не работал в суде, ты никому не пишешь писем, ты даже не в состоянии похудеть, потому что не двигаешься столько, сколько нужно. Скоро ты будешь настолько слабым и вялым, что у тебя не останется друзей и тебе придется знакомиться только с полезными здесь и сейчас людьми. Это большое свинство с твоей стороны.

О том, что подобные чувства посетят его, несколько недель назад нельзя было и помыслить, так же как и о том, что Морган зачеркнет слово «любовь» в своем лексиконе, чем он, собственно, сейчас и занимался. Нет, конечно, он любил, но запрет на произнесение этого слова означал и отказ от того, что оно обозначало.

* * *

Первая половина путешествия пролетела с умопомрачительной скоростью; все, с чем сталкивался и что переживал Морган, было изменчиво и неспокойно. Теперь же, когда Масуд остался позади, в отдалении замаячил конец пути. Все должно закончиться. Мир, который лежал вокруг, уже не сиял новизной; он обрел плотность и вес. Морган заметил, что старается запомнить какие-то особые моменты или же особенных людей, с тем чтобы потом использовать свои наблюдения. Пока он не знал, что именно сделает с ними, но они уже стали частью материала, который он начал ткать.

Сознание Моргана оказалось особенно восприимчивым в те дни, когда он нанес свой последний визит Дарлингам в Лахоре. Ему очень понравилось у них в прошлый раз, но только теперь он полностью осознал, насколько необычной семьей Дарлинги были среди всех индийских британцев. Каждую неделю тут устраивались встречи, на которые приглашались и индийцы, и европейцы, и как-то на вечеринке Морган встретил пожилого человека, чье имя произвело на него впечатление. После вечеринки этот человек прогулялся с Морганом по парку, и они обсуждали особенности индийской музыки. Если говорить о раге, объяснял мистер Футбол, то в зависимости от времени суток здесь можно использовать разные гаммы, и, чтобы проиллюстрировать это свое высказывание, мистер Футбол спел некий фрагмент раги в до-минор, который, как он утверждал, был вполне уместен вечером, но не утром.

Сам джентльмен казался слишком запоминающейся личностью, но его имя в памяти Моргана осело. Таким именем можно назвать второстепенного, проходного персонажа, которого никто не запомнит. Но проблема и с мистером Футболом, и с прочими обрывочными фактами, накопившимися у Моргана, состояла в том, что они пока оставались разрозненными, ничем не связанными друг с другом фрагментами – обрывки разговоров, моментальные наблюдения, сделанные на ходу. Ничто не связывало их в единую картину. Когда он писал свои прошлые романы, там всегда нечто прочно стояло в центре повествования – некое уплотнение, вокруг и посредством которого разворачивалась история. Все сходилось в одно, и все исходило из него. Без этого элемента он даже не мог начать! И хотя о своей индийской книге он размышлял уже долгое время, он так и не знал пока, что ляжет в ее основание.

Ну что ж – либо получится, либо нет. Если некое Большое Событие не явится Моргану, книга не состоится. И мир, наверное, от этого не станет беднее.

Тем временем он по-прежнему оставался путешественником, а Индия предлагала на выбор разнообразные события и места. В Дели Малькольм организовал для него еще одну встречу с Бапу-сагибом. Моргану очень хотелось повидаться с Их Высочеством, который занимал в его душе второе место после Масуда как лучший и любимейший из индийцев. Не успел Морган оказаться в отеле, где остановился Бапу-сагиб, как сразу почувствовал чьи-то ладони на своих глазах. Оглянулся – Бапу-сагиб со счастливой улыбкой на лице! Их радостное взаимное приветствие определило и тон их отношений в те два дня, что провел Морган в компании Их Высочества.

Их Высочество был здесь с Рани. Здесь же жил их ребенок, брат Бапу-сагиба, его премьер-министр и шестьдесят пять сопровождающих лиц. Все они жили в одном отеле и должны были принять участие во всеиндийской конференции штатов и территорий. В последний день своего пребывания в Дели Морган сопровождал Их Высочество, когда тот наносил официальные визиты. Когда все обязанности были исполнены, Бапу-сагиб принялся по-мальчишески веселиться, прыгая на подушках экипажа, который вывез их в центр города, где они встретились с братом Их Высочества и другими придворными, посещающими магазины. Перебраниваясь и шумя, веселая компания – десять человек – осадила экипаж со всеми своими горами покупок. Морган оказался между Их Высочеством, на котором красовался большой бледно-желтый тюрбан, и его братом, на голове которого сидел тюрбан пурпурного цвета. Напротив расположился доктор в махараштрийском тюрбане, в то время как к нему с одной стороны притулился секретарь, несший на голове что-то вроде оранжевой чашки с блюдцем, а с другой – придворный шут, державший на коленях страдающего одышкой пожилого мопса. Снаружи сидели кучер, слуга, лакей и грум. Как заметил Морган, никто на улице не обращал ни малейшего внимания на шумную компанию.

Это событие вернуло Моргану доброе расположение духа, не оставлявшее его во время поездки через Джайпур, который ему не понравился, и Джодхпур, что, наоборот, произвел на него самое приятное впечатление. Еще больше развеселил его своими долинами, рощами и храмами Маунт-Абу, и в Хайдерабад, на самом юге, он прибыл почти в восторженном настроении. Через несколько дней он приехал в Аурангабад – завершающую, финальную точку его индийских странствий.

Едва Морган прибыл в придорожную гостиницу, как его перехватил Саид, младший брат Ахмеда Мирзы, и отвез в самые красивые помещения из тех, что он видел в этой стране, – большой зал, разделенный надвое изысканными голубыми арками, одна сторона которого открывалась в сад, где деревья, казалось, ждали на пороге, чтобы вот-вот влиться в дом шумной толпой. Воздух был насыщен запахом цветов. Каждый день перед сном Морган выходил из дома и рассматривал его с противоположного берега искусственного прямоугольного водоема, полного рыбы. Вид напоминал Лоджию Ланци во Флоренции.

Свое жилище – небольшой домик во дворе – Саид делил с муниципальным инспектором и адвокатом, и на второй день по приезде Моргана они все вместе ужинали, курили кальян, беседовали, читали стихи на персидском, урду, арабском и греческом, а также обсуждали астрологию и недостатки англичан. Был ясный, спокойный вечер, и на мгновение Моргану показалось, что он вернулся в прошлое, во времена одного из своих первых визитов в Оксфорд, когда у них с Масудом все только начиналось.

Он немного знал Саида еще по Лондону, но с тех пор этот молодой человек стремительно вырос и возмужал. Он уже был мунсифом, судьей и младшим магистратом, и Морган несколько раз навещал его в суде, подолгу сидя в зале судебных заседаний. Там он смотрел, как местный хирург свидетельствовал по поводу совершившегося убийства, в то время как слуга, огромный, с голой грудью и скульптурной статью юноша, в котором слились воедино и идол, и человек, бесстрастно, словно одна из Мойр, Атропос, управлялся с веревкой, к которой было присоединено подвешенное под потолком опахало, пунках.

Моргану становилось все более ясно, что его роман мог бы взрасти на каком-нибудь из тех дел, что разбираются в суде. Такая идея отлично вязалась с его индийским опытом как таковым – большинство образованных индийцев, которых он здесь встретил, включая Масуда и его друзей, были адвокатами. С другой стороны, многие из его английских знакомых трудились на Индийскую гражданскую службу в качестве магистратов.

Морган чувствовал, что неплохо подготовился к работе над романом еще в Аллахабаде, когда ходил в суд и наблюдал, как во время сессий там председательствует Руперт Смит. Морган уже мысленно отметил для себя Смита как представителя определенного типа, но сейчас его заинтересовало и его окружение. Морган очень расстраивался от того, что две эти группы людей – лучшие умы из тех, что были рождены обеими нациями, живущими бок о бок в Индии, относились друг к другу подозрительно и с известным презрением. Индийцы чувствовали, что их недооценивают и этим обижают, а английские официальные лица говорили, что образованный индиец – словно капля в океане, а потому не значит ничего. Даже правосудие, похоже, раскололось на две части. И раскол, эта глубокая пропасть, пройдет через всю книгу. Две нации, два совершенно различных взгляда на мир, находились в неразрешимом противоречии друг с другом. Это было очевидно во всем. Конфликт существовал и в самом Моргане, и вокруг него, и он просился на чистый лист бумаги.

* * *

Дом уже неясно вырисовывался впереди – не только как идея, но и как приближающаяся реальность. Через неделю он сядет на корабль в Бомбее. Поскольку теперь на уме у него была Англия, он и в разговорах упоминал ее чаще, чем обычно, и это обстоятельство стало причиной взрыва.

Морган и Саид ехали верхом посмотреть находящуюся недалеко махараштрийскую деревню. Наступал вечер, и Морган маялся желудком, пострадавшим накануне во время банкета, устроенного в его честь. За два дня до этого он еще умудрился упасть с той самой лошади, на которой ехал, но, слава богу, сегодня животное не выкидывало никаких фокусов. Зато Саид был раздражен и, в очередной раз услышав из уст Моргана название его страны, не сдержался.

– Что вы тут, англичане, себе воображаете? – кричал он. – Что вы будете вечно нами править? А разве вы не ощущаете, что ваши дни сочтены? Убирайтесь отсюда, пока не поздно! Ваше правление закончится, и вы будете побеждены. Пусть это время наступит через пятьдесят лет, пусть даже через пятьсот, но мы выгоним вас отсюда!

Лицо его было искажено яростью. Весьма острый и довольно неприятный момент, который Моргану хотелось поскорее оставить позади. Через некоторое время они восстановили в разговоре более дружественный тон, но Морган думал: «Как он нас ненавидит! Гораздо сильнее, чем его брат».

Их дружбе был нанесен удар – все отношения Моргана с индийцами заканчивались примерно одинаково. Тем не менее на следующий день этот тяжелый разговор был забыт, и Саид отправился сопровождать Моргана в пещеры, располагавшиеся недалеко от Эллоры. По пути они остановились в Даулатабаде и осмотрели крепость на холме. Это неприглядное сооружение выглядело абсолютно неприступным: чтобы попасть в него, нужно было пройти по мосту, перекинутому через глубокий ров, а затем подняться наверх по спиральной лестнице, устроенной в толще холма. С самого верха крепости, с площадки над пушками и оборонительными сооружениями, видно было, как раскаленный воздух колеблется над унылым и безрадостным плато Деккан.

Когда они спускались, Саид швырнул камень через парапет и сказал:

– Когда я смотрю на эти толстые стены внизу, я презираю их.

Что до Моргана, то он думал: «А что я делал бы с этим королевством?» Желание властвовать не имело над ним силы. Это люди, подобные Саиду, жаждут повелевать и управлять, но, похоже, не знают, что за этим стоит. Это же огромный труд и колоссальное бремя, как он заметил в последние недели. Власть делает тех, кто ею обладает, одновременно и сильными, и немощными.

После обеда они прошлись по внешней стороне рва, аккуратно пробираясь через каменистый ландшафт, который пекся в дрожащих солнечных лучах. Жара, глухая тишина и общая неподвижность, поразившая местность, послужили отличной прелюдией к тому, что вечером ожидало их в Эллоре. В течение шести месяцев Морган увидел так много крепостей, храмов, святилищ и могил, что не думал, что у него оставались еще запасы восхищения и восторга. Однако пещера Кайласа, открывшаяся ему в последних кровавых лучах солнца, удивила и восхитила его.

Вырезанная в единой огромной скале пещера представляла собой храмовый комплекс со множеством располагавшихся на разных уровнях галерей и двориков, украшенных скульптурой и фризами незабываемой силы и мощи исполнения. Находящееся в самом центре святилище, выстроенное вокруг гигантского скульптурного изображения фаллоса, само по себе производило впечатление, но что более всего запомнилось Моргану, так это фигуры животных, враждебно скалящихся на посетителя, да статуя богини, смотрящей впереди себя с выражением и абсолютного безразличия, и немой угрозы. Морган вернулся в пещеру один, при заходе солнца, а потом, еще раз, утром. К тому моменту он понял, что создатели Кайласа вдохновлялись не богом, а дьяволом. Многие руки долгие годы создавали эту пещеру, что приютила в своих глубинах одновременно три различных типа верований – индуизм, буддизм и джайнизм. Но, так или иначе, добрых чувств эти пещеры не вызывали. Красивыми их было не назвать – только устрашающе грандиозными. Они создавались как святилища, посвященные древним примитивным страхам человека, и именно этот страх они вызвали в Моргане.

Морган вспомнил про другие пещеры, что остались на севере, в Барабарских холмах. В своем воображении он часто возвращался к тому месту, превратившемуся в нечто одновременно жесткое и пустое, заполнив самую сердцевину его воспоминаний о путешествии. Ни на Эллору, ни на Кайлас они похожи не были – пустые и гладкие, совсем без идолов. Тем не менее они разрастались в его сознании и становились все более совершенными в своей пустоте.

Пещеры могут быть наполнены смыслом, даже если действительность вас разочарует. Те Барабарские пещеры способны вобрать в себя кое-что от ужаса и темноты Эллоры. Ему не нужна была пышная резьба по камню, не нужны были ни сцены, ни фигуры. Нет, его материалом станут тишина и пустота… иногда, впрочем, наполняемые эхом.

«Вот оно», – подумал Морган. То, что искал он все это время, – сердце истории, главное, порождающее повествование, событие. Что-то должно случиться в пещерах. Большего он пока не знал. Ужасное событие, быть может, даже преступление. Но когда Морган попытался сфокусироваться на нем, оно стало неясным и ускользнуло. Было слишком темно для того, чтобы видеть все четко; к тому же смущали звуки эха…

* * *

Когда Саид пришел на станцию, он вновь был Моргану лучший друг. Начальник станции вынужден был задержать отправление поезда на десять минут, чтобы дать им возможность хорошенько проститься. Саид повесил ему на шею почетную тройную гирлянду бархатцев и жасмина, чем в высшей степени смутил Моргана.

– Но у меня нет для тебя подарка, – пробормотал он. – А ты был так добр…

– Счета друзей храним мы в нашем сердце, – произнес, улыбаясь, Саид, делая шаг назад и наблюдая, как поезд отходит от платформы. Это была поэтическая строка, которую Масуд, вероятно, продекламировал, когда его в очередной раз охватило ложно-лирическое настроение. Но Саид действительно нравился Моргану, и он хотел достойно его отблагодарить. Так или иначе, но он еще сможет что-то для него сделать, например купить в Бомбее каких-нибудь сластей.

Но ничего не получилось. Индийское путешествие заканчивалось для него в суете и спешке. Корабль, как оказалось, отходил на двенадцать часов раньше, чем ему сказали, и у Моргана не осталось времени ни на что, запланированное ранее: посетить остров Элефанта, поесть манго и купить пирожных для Саида. Он даже не смог нормально упаковать свой багаж. Морган второпях погрузился на корабль и даже не заметил толком, как береговая линия, оставшаяся за кормой, уходит все дальше и дальше.

В конце концов, после того как он столько пережил и встретился со столькими людьми, провожал его на пристани только Бальдео – непостижимый человек без возраста, который даже был симпатичен Моргану, хоть и не слишком. Они помахали друг другу – только разок, не выражая особых эмоций; потом корабль отошел, и разошлись их жизненные пути – Моргана и слуги-индийца.

Глава четвертая

Карпентер

Морган привез подарки матери, главным образом отрезы дорогой роскошной материи, которые в первое же утро после прибытия выложил на столе среди горящих палочек ладана. Когда он позвал Лили и слуг, те закричали от восторга, и на мгновение он увидел, как в их глазах играли всеми цветами радуги разложенные на столе шелка. Здесь было все – ароматы, цвета, пробужденное видение дальних стран. Но потом все было убрано; ткани сложены и запрятаны в коробки, чтобы никогда вновь не являться на свет.

Некоторое время Морган чувствовал себя потерянным. Старые ритуалы и привычки не помогали. Ничто не было достаточно ярким или красивым, все слишком известно и пресно. Он постоянно думал об Индии, был одержим этими мыслями; но никто из знакомых не разделял его интереса, и это было хуже всего. Туда он постоянно возвращался мыслями, весьма произвольно выбирая и впечатления, и события из воспоминаний о своей поездке. В самых безудержных своих фантазиях он представлял, что влюбился в каждого из миллионов обитателей этой страны.

Но, по сути, значение для него имел только один. Он ужасно скучал по Масуду и страстно желал вновь с ним увидеться. Однако он по-прежнему был на него сердит. Время и расстояние смягчили остроту боли, но Масуд явно не желал быть прощенным, поскольку писал всего раз в несколько месяцев и не сообщал о себе ничего нового. Он знал, что чувствует Морган, поскольку тот выражал свои чувства, не смягчая, но, похоже, ни на что больше не был способен. Либо молчание, либо пустословие – вот и все, что он мог предложить в ответ.

Но в одном из своих писем, которое Морган получил вскоре после возвращения, и, вероятно, руководствуясь чувством вины, Масуд сделал искреннее признание. Он подошел к нему, двигаясь окольным путем, не сразу говоря то, что имеет в виду, хотя то, что он хотел сказать, было вполне ясно. Его отец, как он полагал, принадлежал к меньшинству.

Но, как ни странно, сюрприза не получилось – Морган был готов к этому признанию – по тому, каким тоном Масуд говорил о своем отце, по историям о его удручающем поведении. Отец Масуда всегда выглядел несчастным, словно испытывал невыразимые мучения, подавляемые алкоголем. Но теперь, когда слова оказались закрепленными на бумаге, они вызвали в Моргане шквал эмоций, который разом осветил и его собственную жизнь – до самого ее начала.

Он подумал о своем отце. То, что он знал об Эдварде Форстере, он почерпнул главным образом из историй и анекдотов, рассказываемых Лили. Но и этих сведений было достаточно, чтобы возник тревожный вопрос, недостаточно ясно и четко сформулированный, чтобы его можно было произнести. В голосе Лили, когда она упоминала о своем муже, всегда звучали ноты неприязни и разочарования, и направлены они были на некие странности или слабости его характера, в целом не вполне мужского. Морган рано почувствовал эту тональность и постарался приспособиться к ней.

Но теперь ему открылось кое-что еще – то, что он знал, но над чем не удосужился как следует поразмыслить. У Моргана был гувернер, некий Тед Стритфилд, очень близкий друг его отца – настолько близкий, что даже сопровождал Лили и Эдди в их свадебном путешествии в Париж. Лили упомянула об этом лишь однажды, много лет назад, когда Морган был ребенком. Язвительность в ее голосе его расстроила, но он не догадывался почему. А потом лицо матери стало бесстрастным, тема была закрыта и к ней никогда не возвращались. Однако вскоре после смерти отца, еще до того, как Морган смог хорошенько узнать Теда Стритфилда и запомнить его, тот исчез из их жизни, и имя его уже не упоминалось.

Что тут можно сказать? Конечно, Лили он расспрашивать не мог. Это была как бы личная ее печаль, нечто потаенное, куда ему не было доступа. И тем не менее он тревожился – словно некое привидение, запечатанное в конверте, явилось из Индии, чтобы одновременно и приблизить, и отдалить от него его друга.

Масуду он о своих домашних проблемах ничего не сказал. Их жизни уже не были настолько связаны, как прежде. И никогда это не проявлялось так отчетливо, как в тот день, когда, явившись к Морисонам, Морган узнал о предстоящей помолвке Масуда. Ему было горько узнать о ней именно таким путем, хотя письмо от Масуда и пришло через несколько дней. Тот собирался жениться на Зорах, женщине, о которой он говорил, – дочери адвоката, знакомого Моргана по Алигару.

Ему пришлось ответить, хотя это было нелегко. Он писал: «Добрые вести, которые ты прислал, тронули меня. Славно, что все устроилось, и я счастлив. Я всегда этого желал. Полагаю, что я действительно люблю тебя, если так хочу, чтобы другой человек – не я – вошел в твою жизнь. А я действительно желаю этого всем сердцем».

В его словах соседствовали правда и ложь. После объявления о помолвке, которое ему, вероятно, было непросто сделать, Масуд на некоторое время замолчал. Письма не приходили, и Морган пребывал один на один со своими желаниями, настолько острыми иногда, что он мог рассыпаться или сойти с ума.

Он внезапно обнаружил, что в том, как он ведет себя, заключается потенциальная опасность, хотя он толком даже не знал, чего хочет добиться. Пару раз он околачивался в общественном туалете, надеясь, что ему поступит какое-нибудь предложение. Открытые пространства, особенно пространства Гайд-парка, казалось бы, таящие некие возможности, возбуждали его. Случайно брошенный взгляд, неосторожное столкновение – все развязывало его бурную фантазию. Действовать исключительно из похоти, не заботясь о неких сопровождающих ее нежных чувствах, было менее опасно, чем стать объектом разрушительного желания, не знающего выхода. Он отправился смотреть Нижинского, который практически обнаженным танцевал в «Послеполуденном отдыхе фавна» Дебюсси, и этот тотальный отказ от человеческого тела одновременно и встревожил, и обрадовал его – как воплощение того, что незаметно кипело и бурлило внутри. Потом ему страшно захотелось опоздать на поезд домой и отдаться приключениям где-нибудь в густой листве, хотя он и не представлял, где таковую найти.

Его неспособность к продолжению рода была для него очевидна, и скоро, как он чувствовал, она станет очевидна и другим. Как ни странно, эта перспектива его не расстроила. Его влекла идея поддаться своей странности и превратиться в одно из тех отдалившихся от мира бесплодных существ, которые настолько погружены в собственное одиночество, что нормальные люди начинают их ненавидеть. Он уже повидал таких.

* * *

Через месяц после приезда Морган писал Масуду: «Я не уверен, что смогу написать про Индию, – как только я начинаю, все вы начинаете меня разочаровывать. Но материал действительно ждет великого романиста. Произведи на свет его сам».

Это заявление было столь убедительным, что вскоре Морган с удивлением обнаружил себя за письменным столом на своем чердаке, превращенном в кабинет.

Он выбрал зеленые чернила – цвет, которым никогда до того не пользовался, – чтобы показать, хотя бы себе самому, что книга эта принципиально отличается от всех его прочих книг. И вот первые зеленые строки начали покрывать белый лист бумаги решительным ритмичным потоком. Хотя многое, как Морган понимал, оставалось пока еще не до конца продуманным.

Все последние недели своего индийского путешествия, и особенно по пути домой, он начал обдумывать характеры, а также обстановку, в которой они будут существовать. Место действия должно было напоминать Банкипор. Река, грязь, ужасающе угнетающая обстановка – все это будет присутствовать в романе; но еще и зеленый массив, видимый с крыши, и аккуратно разлинованный улицами сорок восьмой округ Триссура. Роман стал способом повторно вернуться туда, хотя бы в мыслях, и вновь соединиться с Масудом… В целом же место действия, вымышленный Чандрапор был создан из множества маленьких городков, через которые он проехал в течение тех шести месяцев.

И люди, которых он представлял себе, также были вылеплены из того материала, из тех людей, что он встретил в Индии. Никто в точности не воспроизводил конкретный прототип; характеры создавались на основе различных черт, осколков, мимолетных впечатлений. Когда он писал свои первые романы, то научился одному трюку: если, прищурившись, долго смотреть на знакомого человека внутренним зрением, вскоре в нем проблеснет иная, новая личность, и похожая, и отличная от оригинала. А как только общий контур будет найден, можно заполнять его деталями, подмеченными и заимствованными в других местах, у других людей.

Мистер Футбол, например, пережил путешествие в Англию и занял подобающее место в уголке сознания Моргана, усевшись там с ручками и ножками, сложенными исключительно аккуратно. Но он сбросил свою комическую маску и теперь изрекал какие-то невнятные афоризмы. И уже мало чем напоминал того пожилого человека из Лахора, которого встретил там Морган, – за исключением, быть может, любви к пению да темперамента. Остались имя, а также некоторые черты характера и поведения – и довольно, чтобы создать новый образ.

Или, если быть точным, образ многих людей: восточный мир Моргану всегда напоминал толпу. Невозможно рассказать историю, не поместив в ее центр как минимум двоих. А сердцевиной сюжета послужит дружба, напоминающая его отношения с Масудом. Как написать книгу об Индии, не коснувшись этой главной привязанности своей жизни? Истока и источника любви, которая даже сейчас терзала его. Но, конечно, прямо о таком не напишешь, нужно будет замаскировать все, о чем могут догадаться читатели.

Что касается Масуда, то черты его характера можно перемешать с чертами Ахмеда Мирзы, а еще и брата Мирзы, Саида. Он будто воочию видел своего героя – молодой мужчина, страстный и глубоко чувствующий, гордый и ранимый. Именно этот тип более всего импонировал Моргану. Была там и любовь к риторике, и некая экзальтированность, а также некоторая избыточная эмоциональность, обычно проявляющаяся, когда индийцы ведут разговор на волнующие их темы. Из всех этих черт характера быстро выкристаллизовался Азиз – именно он явился сразу во всей своей сложности и полноте.

Сложнее обстояло дело с англичанином, Филдингом. Похожим на Моргана он быть не мог – Морган никогда не думал о себе как о герое. Малькольм Дарлинг стал той формой, в которую Морган мог влить свою личность, чтобы прожить жизнь, отличную от собственной. Кроме того, он использовал и личность Леонарда Вульфа, с которым относительно недавно весьма близко сошелся. Они познакомились еще в колледже, но только в последние месяцы перед отъездом Моргана в Индию, когда Леонард учил его верховой езде, между ними затеплилась настоящая дружба. Морган последнее время много думал о Леонарде, который, будучи человеком высоких принципов, несколько лет провел на гражданской службе на Цейлоне. Что касается других англичан, то подобных Леонарду среди них было немного, особенно в Индии.

Все это страшно расстраивало Моргана. Когда он принимался тщательно обдумывать свой индийский опыт, то понимал, насколько трудным он был. Да, Индия причиняла ему серьезную боль, терзала его самым сложным и противоречивым образом. Он не выносил убожества, а там подобного добра имелось предостаточно. И, что гораздо хуже, убожество проникало и в человеческие отношения. Что же касается отношений между индийцами или его связей с индийцами, то здесь проблем не возникало, но то, как относились к местному населению англичане в целом, не могло пробудить в Моргане чувства гордости за своих соотечественников.

Это злило его, злость проявлялась в том, что он писал, что было для него в новинку. В прежних его романах присутствовали легкость и юмор, которых здесь он не мог отыскать и следов. Вновь и вновь он возвращался к вопросу о власти, власти одной расы над другой – вот где крылась настоящая мерзость! Морган никогда особенно не интересовался политикой, и ему не нравилось то, что выходило у него на бумаге. Тем не менее именно это он видел и чувствовал почти с того самого момента, когда сел на корабль в Неаполе, и ведь он никогда не поднимал своего голоса против подобной мерзости. Он бормотал и шептал, как все это плохо, сворачивался в тугие узлы, но… на этом всё. Теперь же его дух жаждал высказаться.

Вся история вращалась вокруг молодой женщины, одинокой и сдержанной, которая впервые приезжает в Индию и очень хочет узнать индийцев поближе. Похоже на историю самого Моргана, и, может быть, именно поэтому она так его беспокоила. Он даже никак не мог остановиться на имени. Сначала она была Джанет, потом Эдит, но ни то имя, ни другое не задавали роману верного тона. Многое будет зависеть от того, что приключится с ней в пещерах, а до этого момента Моргану не удастся понять ее, и ее характер останется для него тайной.

Чем ближе он подходил к пещерам, тем чаще запинался. Он понимал, что что-то должно произойти в темноте, должна проявиться некая сексуальная агрессия, призванная преодолеть границы между расами. Пещеры были в полной мере наделены подобной силой преодоления. Но дело не ограничивалось самим действием; важно было понять, из чего действие проистекало. Вот она – базовая проблема. Как бы Морган ни старался, слова повисали в воздухе – под ними не существовало почвы, и у них отсутствовали корни. Что-то было не так с тем, что он вообразил себе, что-то нечестное и плохо сбалансированное, и, хотя повествование уже приближалось к заветному порогу, Морган понимал, что двери храма перед ним не отворятся.

Он уже утратил нужный темп, когда вдруг произошло нечто, полностью отвратившее его от намеченного курса.

* * *

Лили по-прежнему жестоко страдала от ревматизма, и в сентябре тысяча девятьсот тринадцатого года решила пройти курс терапии в Хэррогейте, на севере. Спланировав курс лечения в течение месяца, она посчитала необходимым, чтобы Морган большую часть этого срока пребывал с ней. Но от Хэррогейта было рукой подать до Миллторпа, а Миллторп являлся тем самым местом, где жил Эдвард Карпентер.

Морган много раз слышал имя Карпентера. У них нашлись общие знакомые, среди которых самым выдающимся был Голди. Много лет назад, когда Голди был еще студентом, влюбленным в Роджера Фрая, он отправился пожить в Миллторп и с тех пор стал горячим энтузиастом и данного местечка, и хозяина дома, где он остановился. Он настаивал, чтобы Морган посетил Карпентера, и даже дал ему рекомендательное письмо, но Моргану так и не удавалось им воспользоваться. То время оказывалось неподходящим, то путешествие представлялось слишком неудобным, хотя, если говорить по правде, он просто боялся.

Карпентер слыл человеком с репутацией. Или, если быть более точным, человеком со многими репутациями. Будучи на тридцать пять лет старше Моргана, он прославился тем, что громогласно выступал в защиту различных, но связанных друг с другом общественных и социальных вопросов – социализма, вегетарианства, прав женщины. Это принесло ему добрую славу в определенных кругах, хотя иные его кампании принесли ему славу противоположную.

Карпентер принадлежал к меньшинству. Но в отличие от Моргана и Голди он открыто заявил об этом, опубликовал две книги, произносил речи и вообще вел себя вызывающе-смело. Правда, он окружал то, во что верил, ореолом мистицизма и был предельно осторожен в сексуальных вопросах, тщательно выбирая слова и говоря о любви между друзьями-мужчинами как о продолжении славной традиции мужских сообществ, которые зародились, как всем было известно, еще в Древней Греции. Однако он не стеснялся жить в соответствии со своими убеждениями, и все знали, что в его доме живет более молодой мужчина, из рабочих. Карпентер и этот человек вели совместную жизнь, как сказал Голди, уже больше двадцати лет.

Морган читал кое-что из написанного Карпентером по поводу того, что тот называл «гомогенной любовью». Прочитанное взволновало его – в том, что постулировал Карпентер, отозвались многие чувства самого Моргана. Но раньше он опасался приближаться к Карпентеру лично, боясь непредсказуемых последствий шага. Теперь же, после поездки в Индию, он чувствовал себя более дерзким и бесстрашным и готов был, в случае если подвернется возможность, воспользоваться ею.

Эта экспедиция не была простой. Во-первых, он не мог сообщить Лили, куда собирается ехать, а потому ему пришлось укрываться за покровом неопределенностей и извинений. Во-вторых, Миллторп находился в стороне от линий железнодорожного сообщения, и с ближайшей станции Моргану пришлось бы несколько миль шагать через поля и рощи. И, кроме того, он нервничал, боясь того, что приедет, но с хозяином дома так и не поладит – что тогда? Однако в конце концов все это оказалось не таким страшным. Когда он стоял перед Карпентером, пожимая руку великого человека, то ощущал значительность момента, который наступил чуть позже, чем хотелось бы Моргану.

– Э.М. Форстер? – повторил хозяин дома, иронично улыбаясь сквозь бороду. – Почему вы прячетесь за инициалами? Как ваше имя?

– Эдвард, как и ваше, – ответил Морган. – Но все зовут меня Морган.

– У нас только имя общее? – спросил Карпентер.

– Возможно, что и нет. Но я вас не очень хорошо знаю, чтобы говорить откровенно.

– Скоро вы узнаете меня лучше. Добро пожаловать в дом. Но для начала я должен измерить вашу стопу.

– Прошу прощения? – не понял Морган.

– Это для сандалий, – пояснил Карпентер. – Я сделаю их для вас. Вы нуждаетесь в том, чтобы освободиться; ваши ноги не могут познать землю, пока на них эти ужасные ботинки.

Карпентер тоже был обут в сандалии и, одновременно посмотрев вниз, они с Морганом некоторое время созерцали его длинные, кривые, узловатые пальцы ног.

– Мои первые сандалии изготовлены были в Кашмире, – сказал Карпентер. – Мне их прислал мой дорогой друг, Кокс.

– Я был в Индии шесть месяцев и только что вернулся.

– О, Индия! – покачал головой Карпентер. – В высшей степени чудесное, исключительное место! Хотя, по правде говоря, Индия – это много мест одновременно. Двадцать лет назад я провел там несколько месяцев. Вы должны рассказать мне о своей поездке, но прежде давайте войдем в дом. Прошу вас.

Каменный дом был простым и без особых прикрас, в его облике доминировали прямые линии. Коридоры, которые связывали бы комнаты, отсутствовали, а потому комнаты просто шли одна за другой: кухня переходила в буфетную, за которой располагалась судомойня, в свою очередь выходившая в стойло. Гостиная, где Моргану предложили чувствовать себя как дома, напоминала пустой канцелярский кабинет, хотя вид из окна, выходившего в сад со множеством растений, был достаточно приятен. Когда Карпентер сел напротив Моргана, он вдруг показался каким-то чересчур большим – быть может, так воздействовали стены, покрытые холодной темперой, и деревянные полы.

Вне всякого сомнения, Карпентер обладал странной внутренней силой. Высокий и стройный, одетый в сельский твид, он смотрел на мир прямо и открыто. И хотя его годы близились к семидесяти, он по-прежнему говорил и слушал вас с той же самой открытой и напряженной прямотой. Это волновало и воодушевляло одновременно.

Они поговорили об Индии, и Морган понял, что встретил первого англичанина, который его понимает. Карпентера не интересовали ни колонии, ни завоевания, его волновали живые люди; причем чем проще был человек, тем лучше. В Индии и на Цейлоне он провел большую часть своего времени среди простых рабочих, выполняющих самую незаметную работу. И Карпентер верил, как он сказал Моргану, что англичане либо должны дать индийцам больше свободы, либо вообще оставить полуостров – каким бы немыслимым данный шаг ни казался большинству. К удивлению Моргана, Карпентер тоже заезжал в Англо-Восточный колледж в Алигаре и получил сильное впечатление от того, что увидел там.

А отсюда уже пошла заставившая Моргана вздрогнуть история о двух студентах-мусульманах из этого колледжа.

– Они так сильно любили друг друга, – сообщил Карпентер, – что, когда их силой заставили расстаться, убили себя. Да-да, это правда. Один утопился, а другой, насколько я помню, бросился под поезд.

Наступила тишина, во время которой собеседники размышляли о том, что это значит – умереть за любовь. Морган тайком осматривался – не появится ли приятель Карпентера, который пока ничем себя не обозначил. Поблизости находились и другие люди, женская фигура мелькнула в окне; но в доме никого не было. Подсаживаясь ближе к Моргану, Карпентер спросил:

– А что вы? У вас есть… особый друг?

Морган отрицательно покачал головой:

– Нет, я одинок.

Карпентер хмыкнул:

– Никто из нас не одинок. Мы все часть мирового сообщества. Если бы только мир знал об этом.

– Да, я согласен. Только…

– Пойдемте в сад, и я познакомлю вас с Джорджем, – предложил хозяин дома.

Морган отправился за ним через лужайку к маленькому ручью, который со счастливым журчанием перекатывался через камни. Мужчина без рубашки, лет на десять моложе Моргана, стоял на солнце, пританцовывая и переступая с ноги на ногу. Все тело Джорджа Мерилла, кроме усов и глаз, казалось, было устремлено вверх. Он не прекратил пританцовывать даже тогда, когда пожимал руку Моргана.

– Вода чудесная, – сказал он гостю. – Вам следует раздеться и искупаться.

– Может быть, в следующий раз, – отозвался Морган. – Мне кажется, сейчас немного прохладно.

– Чепуха! – вскричал Карпентер. – Над вами просто довлеют запреты. Что вы думаете по поводу нудизма?

Вот еще одна тема, близкая его сердцу. Он полагал, что одежда, как и многие другие социальные условности, скрывает то, что было вполне естественным и прекрасным в человеке. С нотой отчаяния в голосе Морган повторил:

– Я хотел бы искупаться в другой раз, а сейчас мне было бы интересно осмотреть дом и окрестности.

Все вокруг дома было большей частью предоставлено само себе, кроме огорода, спланированного в таких же геометрических формах, как и дом. Но истинно очаровательным оказался вид на долину, окруженную холмами и покрытую кустарником и цветами. В какой-то момент их прогулки нагнал Джордж, заправлявший на ходу рубашку в брюки. Карпентер говорил о том, что Миллторп является для него неким утопическим образом возвращения человека к природе, в то время как его особый друг сперва бросал на Моргана взгляды украдкой, а потом понимающе подмигнул.

Морган смутился, но совсем чуть-чуть. Он знал, что люди в этом доме вели себя не так, как в других местах. Карпентер и его поклонники пытались жить, исходя из революционных норм жизни, отрицающих нормальные правила поведения. Со стороны подобное могло казаться абсурдным, даже пугающим, но, оказавшись вблизи, Морган ощутил, что главным чувством в этом доме была доброта – самая человечная и непосредственная. Удивительно, насколько всеобъемлющим могло быть это простое чувство!

Оно пронизывало собой все то время, что Морган провел в доме Карпентера. Когда они гуляли вокруг дома, и потом, сидя в кухне и наблюдая, как Джордж готовит ланч, Морган думал про себя: «А почему бы и нет? Почему бы не жить так, как живут они?» Тончайший покров отделял его собственную жизнь от альтернативного взгляда на то, что существует и должно существовать в этом мире.

Не было причин, по которым он не мог бы освободиться от покрова, сбросить его. Правда, оставалась Лили. Он представил лицо матери, когда он скажет ей, что собирается отказаться от мяса и алкоголя, жить дарами земли и мастерить сандалии. Не говоря уже о гомогенной любви. Покров действительно был тонок, но в некоторых случаях он казался и вовсе неподъемным. Хотя Карпентер с этим вряд ли согласится. Он сам происходил из почтенной семьи, принадлежавшей в Брайтоне к высшим слоям среднего класса, учился в Кембридже и даже изучал теологию, но потом забросил и религию, и академическую жизнь вообще.

Такая жизнь не для всех. Голди как-то пытался в молодости жить в соответствии с подобными нормами – некоторое время он провел на ферме, среди рабочих, где пробовал реализовать на практике свою новую философию, но для него это обернулось катастрофическими последствиями. Голди мог обрести свое место в жизни только как мыслитель. Для некоторых людей, и для Моргана в их числе, единственной возможной жизнью была жизнь сознания. И что же в этом плохого? Карпентер сам, учась в Кембридже, находился под влиянием теолога и христианского социалиста Ф.Д. Мориса. Именно Морис начал практику чтения лекций за пределами университета, впоследствии вместе с отцом Голди став основателем Лондонского колледжа для рабочих. Морган и некоторые из его друзей преподавали там, на долгие годы установив добрые отношения с людьми из низших классов.

За ланчем они немного поговорили о Морисе. Карпентер самым забавным образом изображал этого великого человека, прикрывая глаза, похлопывая себя пальцами по щекам и высказывая его мысли в некоем хаотично-бессвязном порядке. Тем не менее мысли пережили десятилетия и, вероятно, стали причиной появления и этого дома, и того образа жизни, которому подчинил себя Карпентер. Морис верил в силу личных взаимоотношений, в силу связующей людей любви, начиная с семьи и заканчивая обществом. И где эта сила проявлялась более очевидно, чем здесь, в комнате, где Джордж, молодой рабочий из шеффилдских трущоб, придвинув свой стул к стулу своего возлюбленного, ласково гладил его по волосам?

Только соединять! Пропасть, разделяющая людей, исчезла для тех, кто согласился не обращать на нее внимания. Принадлежность к определенному сословию, возраст и воспитание отброшены одним жестом, в котором сквозит человеческая привязанность. Бог есть любовь. На мгновение эта картина оказалась тождественной самой жизни. Возможно, многое из того, чем жил Карпентер, лежало за пределами возможностей Моргана. Он не смог бы существовать в этой простой и грубой обстановке. Но сидеть рядом с человеком из совершенно чуждой социальной среды, мягко касаться его и не видеть в этом ничего плохого – разве так уж невозможно? Морган желал этого, он знал, что способен на решительный поступок – стоит лишь сделать выбор, и выбор вдруг окажется таким очевидным и нетрудным.

Потом Джордж отодвинул свой стул и принялся убирать тарелки со стола. Подошла уже середина дня, и Моргану нужно было к вечеру вернуться в Хэррогейт. Но из чувства вежливости он захотел помочь Джорджу. Он никогда не носил посуду, непривычным казался для него и таинственный полумрак кухни – это была не его часть дома. Поискав глазами чистую поверхность, на которую можно было бы поставить тарелки, он вдруг почувствовал, что сзади стоит Джордж, и услышал взволнованное прерывистое дыхание.

– Сюда? – спросил он. – Оставить здесь?

– Дайте посмотреть. Да, здесь хорошо. Поставьте сюда.

Морган поставил тарелки и остался стоять, не двигаясь. Звук дыхания был так близок, что, казалось, исходил от него самого. И вдруг он осознал, что это действительно его дыхание.

– О! – произнес он удивленно.

И испугался – совсем немного.

Потому что Джордж прикоснулся к нему.

Просто тронул рукой ложбинку внизу спины. Прикосновение так много говорило, хотя пальцы не двигались. Может быть, дело было в беседе, которую они вели за ланчем, или же в мыслях, что посетили его тогда, но в прикосновении присутствовало нечто, нарушающее все и всяческие границы. Нечто исходило от его руки, передавалось через ладонь – презумпция равенства, а возможно, и обладания, что было еще опаснее. Да, вероятно, именно так чувствует себя тот, к кому прикасается любовник. Морган ощущал жар руки, властную уверенность ее прикосновения. Затем рука скользнула ниже, прошлась по ягодицам и замерла чуть выше, у основания позвоночника.

Морган был ошеломлен. Что-то необычное происходило с ним. Он словно покинул кухню, но вместе с тем покинул и собственное тело. Его сознание оставило предназначенное ему место и ринулось глубоко внутрь его «я», туда, где хранилась память о сегодняшних событиях. Но теперь они выглядели совсем по-другому и распределялись в иной последовательности.

– Да, – сказал Джордж. – Все правильно, сюда.

Снаружи раздался голос Карпентера, и рука исчезла. Не так уж долго она там и пробыла, но по пути в Тотли, на станцию, через длинные послеполуденные тени, вытянувшиеся вдоль дороги, Морган напряженно размышлял. Он выстраивал сюжет, форму, вытеснившую в его сознании то, что оказалось безнадежно лживым и слишком простым. Теперь у него есть история – новая история! Позднее он решит, что она явилась ему сразу и целиком, войдя в его существо через точку, которой касалась рука Джорджа. Но, по сути, это прикосновение только подтолкнуло его к созданию истории, которую он сложил в поезде, увязывая разрозненные части. Они валялись вокруг него, как обломки разбитой статуи, и что-то должно было случиться, чтобы фрагменты вновь слились в единое целое.

Когда Морган вернулся в Хэррогейт, он извинился перед Лили и прямиком направился в свою комнату. От стряпни Джорджа разболелся желудок, но он сел перед стопкой бумаги, взял перо и принялся быстро писать, время от времени выходя в туалет.

* * *

Одна книга вытеснила другую. Индийский роман был заброшен. Вместо этого Морган писал о том, что значит принадлежать к меньшинству. История однополой любви! Всю свою жизнь он вынужден был придумывать что-то совершенно иное – сводить и разводить женщин и мужчин, – хотя втайне мечтал говорить только о самом себе. Теперь же случайное прикосновение к основанию позвоночника высвободило другое, глубоко запрятанное повествование. Мгновенно, словно освещенную вспышкой молнии, Морган узрел всю последовательность событий, в центре которых стояли три персонажа.

Конечно, он никогда не сможет опубликовать этот роман. Даже не сможет показать его большинству из тех, кого знает. Среди его знакомых были люди, которые, естественно, поймут его, и он писал для них, а также для себя самого. И для некоего идеализированного читателя, который примет все как есть и простит.

Какое отрадное чувство освобождения! Огромное напряжение, сформированное годами молчания, стояло за словами и теперь выталкивало их наружу. Мало найдется на свете вещей, уступающих в силе и мощи исповеди, и он использовал белый лист бумаги как исповедальню. Его дух пробудился в Кембридже, и теперь Морган мысленно обратился к давним временам. Хотя некие недомолвки и были необходимы.

Имя Морис он выхватил из сегодняшнего разговора с Карпентером. Нормальное имя, ничем не хуже прочих. Чтобы в нем самом не увидели какой-то связи с этим героем, он сделает его энергичным, атлетически сильным и прямодушным. Это будет Морган, но только в другой жизни! Хом был гораздо ближе к правде жизни в образе Клайва Дюрхэма, а то, что произошло между ними, тоже присутствовало в истории, хотя и в измененной форме. Правда, пришлось запрятать поглубже детали семейной жизни и прототипов второстепенных характеров – вдруг на них упадет чей-то непрошеный взгляд!

Оторваться от работы на начальном этапе было трудно – все это казалось таким живым, столь необходимым, и все, что Морган писал, словно искрило электричеством. Так много требовалось сказать, так много из того, что он собирался сказать, уходило корнями в его собственную жизнь, что удовольствие от работы оказалось очень личным и потаенным. Роман даже снился ему по ночам. Мысли о прошлом вызволили из глубин памяти воспоминания о событиях и переживаниях, относившихся к давним годам. Годы, проведенные в Кембридже, были годами пробуждения. Но его необычность проросла в нем гораздо раньше, в далекой юности.

Первые его эротические переживания не имели объекта. В Рокснесте он любил забираться на деревья и прижиматься к их ветвям. Это возбуждало его. Позже его ужасно привлекали мальчики, работавшие в саду, и особенно Ансель, с которым они до изнеможения щекотали друг друга в соломе. А этот толстый, смуглый ирландец, мистер Хэрви, который служил его воспитателем в Стивенедже, когда Моргану было восемь лет! Как-то ему приснился очень тревожный сон о причиндалах мистера Хэрви – они напоминали длинную белую змею, заполнившую весь коридор и всю гостиную и плотно обхватившую Моргана своими кольцами. Морган счел этот сон нелепым, потому что причиндалы в его мирке были только у одного человека, у самого Моргана.

Первый сознательный выбор он сделал позже, когда ему исполнилось одиннадцать. Он проводил каникулы вместе с матерью в Борнемауте, и там его очень занимала мысль, что будущее представляет собой территорию, по которой расходится множество вилоподобных тропинок. Ему предстояло найти свой путь через незнакомый, залитый сумеречным светом ландшафт, где каждое решение, принятое на развилке, могло определить все его будущее. Для маленького мальчика это было причиной серьезных переживаний и, глядя из окна отеля, он решил главный жизненный выбор доверить судьбе. «Все зависит от того, – подумал он, – кто появится первым на улице – мужчина или женщина». И принялся со страхом ждать, кого же откроет ему пустая улица. И когда вдали показался мужчина с рыжими усами, Морган испытал сильнейшее облегчение.

Все школьные годы являлись периодом непрерывного ожидания, хотя чего Морган ждал, он не смог бы сказать наверняка. Кисловатый запах общественных бассейнов, расположенных в Кент-Хаусе в Истборне, постоянно стоял у него в носу как одористическое сопровождение сцен с прыгающими в воду мальчиками. Шумящее прибоем море, располагавшееся за потеющими стенами бассейна и соединенное с ним подземным каналом, своим ревом напоминало: в этом мире, помимо этой глянцево поблескивающей невинной кожи, есть и более опасные вещи. Морган всегда вспоминал неделю, проведенную в Истборне, с восторгом, к которому примешивался тошнотворный страх, хотя ничего, заслуживающего внимания, там не произошло.

По-настоящему важным, хотя именно поэтому глубже других забытым, было воспоминание о реальном, достаточно обычном мужчине без усов, но в бриджах и войлочной охотничьей шляпе, которого Морган как-то зимой увидел в кустах недалеко от Истборна. Тот справлял большую нужду, и уже одно это шокировало мальчика, но оказалось абсолютным пустяком по сравнению с тем, что последовало затем. Мужчина втащил Моргана в кусты, причем брюки его по-прежнему были расстегнуты – и принялся просить: «Подергай, мой милый мальчик, подергай!» Морган исполнил просьбу. Когда же мужчина получил то, чего желал, он сразу обмяк, потерял ко всему интерес и предложил Моргану шиллинг, от которого тот отказался.

Когда он рассказал все матери, а потом, по ее требованию, директору школы, это вызвало волну негодования, обрушившуюся почему-то именно на него. Морган понял, что произошло нечто ужасное, в чем, как это подразумевалось, он был частично виноват. Тем не менее переживание, выпавшее на долю одиннадцатилетнего мальчика, вдруг заставило его почувствовать себя способным на многое. По пути в полицейский участок он с негодованием сказал ошарашенному директору, что у того человека было расстройство желудка.

– По этой улике мы его и найдем, – уверенно заявил он.

Ничего из детских воспоминаний в книгу не войдет. Морган должен писать ее в более позитивном, даже высоком, ключе. Он сделает все, по крайней мере в своем воображении, что жизнь иначе никак не позволит ему сделать. И, кроме прочего, история завершится любовью. Двое мужчин, принадлежащих к разным классам, будут жить вместе и любить друг друга в некоем возвышенном, далеком от нас, воображаемом мире.

Первая половина книги изливалась из него легко и без напряжения. Кембридж и ранние платонические увлечения – все происходило неподалеку от дома и не требовало особой изобретательности. Полутени и намеки, и все – в предчувствии действия. Суть самой его жизни.

Но когда он дошел до Алека Скаддера, то потерял былую уверенность. Об этой части повествования он лишь думал; он ею не жил. Знание было вытеснено воображением, и писание романа сделалось процессом довольно скользким.

В это же самое время он навестил Голди, которого не видел со времен путешествия по Индии. Воспоминания о тех днях сблизили их, хотя Морган по-прежнему относился к старшему товарищу с почтением. Они поговорили о том, что произошло с тех пор, как они расстались, а после Морган рассказал Голди про свою поездку в Миллторп и про книгу, вдохновленную ею.

Лицо Голди изобразило недоумение.

– Но зачем писать книгу, – сказал он, – если ее невозможно опубликовать?

– Придет время, когда я смогу это сделать.

На мгновение они задумались о будущем.

– Вы так считаете? – спросил Голди. – Надеюсь, что вы не ошибаетесь. Я же тем временем хотел бы почитать ее, когда она будет готова.

У Моргана не оказалось с собой рукописи, а то бы он продемонстрировал Голди пару-тройку страниц. Но у него было кое-что другое. Он протянул другу несколько листов бумаги.

– Вы можете почитать это, если хотите, – сказал он. – Рассказ, что я написал месяц назад. Жест в ту же сторону.

Морган имел в виду – в сторону плоти. Он отдавал Голди один из своих эротических рассказов, которые по-прежнему продолжал писать. Это были не любовные истории. Но, насколько ему было известно, Голди как раз являлся тем человеком, который мог бы разделить с ним его фантазии.

Он ошибся. Утром за завтраком произошел несколько неловкий разговор. Голди рассказ показался ужасным. Более того, Голди, читая рассказ, почувствовал ни с чем не сравнимое отвращение. О таких вещах, полагал он, писать не следует; они унижают и писателя, и читателя.

Все это он сказал с искренностью, в которой сквозила боль, рассеянно глядя на горсть рассыпанного по скатерти сахара.

Морган был ошеломлен. Он ожидал совсем другой реакции.

– Этот рассказ я недавно показал Хому, – сказал он, – и он совсем не расстроился.

– Хом, вероятно, думал, что расстраиваться – это слишком тривиально, – проговорил Голди, чопорно поджав губы. Он аккуратно сложил рукопись и подвинул ее через стол Моргану, после чего занялся чехлом на чайнике. Оба поняли, что тема закрыта и возвращаться к ней не стоит.

Тем не менее разговор серьезно озаботил Моргана. Более всего беспокоило его то, как Голди отнесется к «Морису», если этот прочитанный им рассказ он воспринял как образчик литературной порнографии. Впервые с тех пор, как он начал работать над книгой, его посетили сомнения. Можно ли открыто выставлять на всеобщее обозрение то, что считается низменным и гадким? Не выставляет ли он напоказ свою извращенность и не делает ли ее предметом любования?

Морган вновь посетил Миллторп, надеясь оживить огонь в камине своего вдохновения. Хотя он и увозил с собой оттуда то же чувство радости, вызванное общением с Карпентером, Джордж Меррилл на сей раз не стал трогать его. Морган продолжал копаться со своей книгой, но теперь работа шла медленно, а перо словно парализовали сомнения. Он подходил к самой сердцевине истории, к эпизоду, где Морис и Алек должны соединиться. Но как ему описать это? Как, если сам он через это не прошел? Ему было тридцать четыре года, но он оставался девственником, и девственником, вероятно, пребудет до конца своих дней.

В творчестве – единственной форме деятельности, где раньше он был плодороден и плодовит, – он тоже оказался бесплодным, сев на мель на пороге середины жизни с тремя незаконченными книгами на руках. Целый год он не касался «Арктического лета». Его индийскую книгу затормозили какие-то неполадки с главными механизмами повествования, а теперь, получается, и «Морис» оказался опытом, сомнительным с точки зрения нравственности. Не исключено, что ему вообще не удастся ничего закончить. Может быть, силы уже оставили его?

* * *

В марте 1914 года Морган отправился погостить у Мередита в Бангоре. Хом так глубоко погрузился в семейную жизнь, что торчала только макушка. Но искра между ними не погасла, не умерла и свежесть отношений, а потому Моргану казалось вполне естественным передать Хому пачку бумаг с рукописью.

– Вот тебе моя древнегреческая история, – сказал он. – Кое-что из нее тебе будет знакомо.

Хом хмыкнул что-то, слегка встревоженный, и унес рукопись с собой. Больше он о ней не упоминал. Морган прожил в его доме две недели, и в последнее утро он осведомился, имел ли его друг возможность прочитать текст.

– Да, просмотрел, – сказал Хом и состроил гримасу, по которой нетрудно было догадаться о его отношении к рукописи.

– И тебе не понравилось? – спросил Морган.

– Не слишком, если честно, – ответил Хом. – Я не понимаю, что ты пытаешься доказать.

– Ничего не пытаюсь! – удивился Морган. – Я просто хочу… просто хочу рассказать правду, как я думаю.

– Правду? – переспросил Хом. – Ну что ж, во всем этом, наверное, есть какая-то правда. Но я не могу понять одного: почему вашему брату нужно обязательно соперничать с теми, кто от вас отличается? Вы так громко шумите по поводу вашей исключительности, а сами только того и желаете, чтобы вас не сочли в чем-то отличными от прочего народа.

– Конечно, желаем, чтобы к нам относились как ко всем остальным. Что здесь плохого?

– Если бы дело было только в этом! Но ты ведь хочешь жить с мужчиной. Жить счастливой жизнью. А ты не думал, что тривиальнее такого поступка нет ничего? Брак, семья – эмблемы нашей современной жизни. Мужчина живет с женщиной… Большей глупости я не знаю. В подобном нет ничего достойного, ничего благородного. Жаль, что ты не замечаешь простых вещей, вместо этого занимаясь романтизацией идиотизма.

Замечание глубоко уязвило Моргана. Во всем виновато безразличие Хома. Хом еще говорил, что и к безразличию нужно относиться с безразличием. Таков уж он есть. Раньше Морган думал, что эта история принадлежала им обоим; теперь же понял, что она принадлежит только ему. Вашему брату… Его, Моргана, отставили в сторону, и он должен привыкать к своему новому месту.

Сердечная дружба с Хомом, когда-то обещавшая так много, утекала в песок. Океан времени, капли достоинства – все это вырастало между ними непреодолимым барьером. Моргана могли удручать такие мысли, но долго подобное продолжаться не могло. В каком-то очень существенном смысле он был другим человеком и понимал это. Да уж, Индия – она изменила самые основы его личности, повернула все в жизни для него под непривычным углом. Теперь, чтобы чувствовать себя самодостаточным, он уже не зависел от мнения других людей. И право на счастье Морган не считал своим природным правом. Теперь он знал: счастье – для сильных.

* * *

Его первым читателем был Голди. Его же суждения Морган и боялся более всего – после реакции Голди на тот короткий рассказ он ожидал серьезнейшей нахлобучки. Но когда Голди ответил, в его словах сквозили тепло и восхищение. Впервые, чувствовал Морган, он и его старший друг стали истинными товарищами. И этот переворот в их жизнях осуществила его маленькая книга.

А не пытался ли Голди как-то загладить свою резкость по поводу того рассказа? Но он вновь и вновь говорил о «Морисе», и один раз глаза его даже налились слезами.

– Может быть, не желая того, – сказал он Моргану, – ты говорил в этой книге и от моего имени.

Воодушевленный этой реакцией друга, Морган показал книгу некоторым другим своим знакомым. И Форрест Рэйд, и Сидней Уотерлоу, и Флоренс Барджер книгу одобрили. Внутренне трепеща, он даже дал почитать ее Литтону Стречи, и, к его удивлению, Стречи книга понравилась, особенно в одном аспекте.

– Скажите мне, – потребовал тот. – Только, чур, не притворяйтесь! Лорд Рисли – это я? Ну-ка, не отпирайтесь.

Персонаж вышел не слишком привлекательным, и Морган надеялся, что сходство не будет замечено. Но он уловил некий блеск в глазах Стречи и, помедлив мгновение, кивнул.

– Я так и знал! – воскликнул его собеседник с нескрываемым удовольствием. Именно голос, его интонации лучше всего рассказывали о том, что Стречи чувствует по поводу тех или иных вещей. Если при Стречи вы произносили имя Эдварда Карпентера, то вам был обеспечен каскад восторженных восклицаний, высотой тона напоминающих крики проносящейся во тьме летучей мыши. Теперь же в голосе Стречи слышались приглушенные триумфальные нотки.

– Мой дорогой! Вы подарили мне бессмертие! – кричал он. – Немедленно поменяйте название. Больше никаких Морисов! Рисли! Только Рисли! Вот и вся моя критика.

Конечно, критика Стречи этим не ограничилась. Морган получил от него длинное, проницательное письмо, в котором тот дал понять, что испытал истинное наслаждение от тех частей романа, где описывается кембриджская публика, а вот Морис и Алек Скаддер его не убедили. Еще он был не уверен, что такого рода отношения между людьми, принадлежащими к разным классам, могут продолжаться долго. Стречи давал этим героям шесть месяцев – не больше.

Но самые запоминающиеся комментарии относились к вопросу интимных отношений. Те выражения, с помощью которых в романе описывались таковые, показались ему нездоровыми. Что-то было неправильное в том, как Морган изображал интимные отношения между мужчинами, как он показывал мучительную борьбу Мориса со своим целомудрием, тот внутренний надлом его личности, что предшествовал союзу со Скаддером.

Эти мысли Стречи, высказанные им в письме, заставили Моргана серьезно задуматься. Процесс написания романа обнажил перед ним самим лучше, чем любая исповедь, тот факт, то он не дал себе труда толком обдумать данный вопрос. Что было еще хуже, и комментарии Литтона показали это, что Стречи знал о таких вещах не понаслышке. Было что-то ненормальное в том, что малопривлекательный, странно выглядящий человек с вертлявыми конечностями и сверхъестественным голосом испытал подобную любовь и такие плотские радости, которых Морган позволить себе не мог.

* * *

Морган полагал, что, написав «Мориса», он освободит себя и сможет вернуться к своему индийскому роману с новой энергией и со свежим взглядом, но постепенно обнаружил, что ошибся. Когда он смотрел на страницы, покрытые зелеными письменами, они казались ему убогими, лишенными крови и дыхания. Он застрял в пещерах, смущенный тем, что с ним там произошло или, напротив, не произошло, и не знал, куда двигаться дальше. Теперь, когда он написал роман столь личный, столь интимный, Индия оказалась от него страшно далекой, и он уже не думал, что сможет вернуться к ней.

Тем временем произошли события, которые сделали Индию не просто далекой, но недостижимой. Сама идея войны считалась до этого нелепой, даже возмутительной. И тем не менее страшное слово проникло во все разговоры, оно разрасталось, становилось всеобъемлющим и вытесняло все другие темы. Многие уже произносили его с жаром и нескрываемым восторгом.

Когда Англия официально вступила в конфликт, Лили занервничала.

– Я думаю, тебе следует что-то предпринять, Поппи, – сказала она. – Все уже записались волонтерами.

Он не пойдет в армию и не будет воевать. Морган знал об этом так же хорошо, как знал самого себя. Правда, когда он видел неких белолицых юношей, которые охраняли железнодорожную станцию на предмет предотвращения некой возможной, связанной с войной, опасности, то подумал, что мог бы поступить подобным образом и совершить что-нибудь достаточно бессмысленное. Например, поработать в госпитале – он бы все-таки предпочел останавливать кровь, а не проливать ее.

Решение проблемы пришло через несколько дней. Один из его знакомых по Уэйбриджу, сэр Чарльз Холройд, был директором Национальной галереи. Он прислал Моргану письмо, в котором просил приехать, а потом предложил место каталогизатора галереи.

– Работы на четыре дня в неделю, – сказал ему сэр Чарльз. – И время от времени дежурство в пожарной команде. Ничего обременительного, уверяю вас. Так или иначе самые важные полотна мы на время убрали в хранилище переждать эти неприятности. Кто знает, что может произойти. Вдруг бомбежка!

– То есть, если мне придется здесь умереть, я умру среди второсортной живописи? – усмехнулся Морган. – Миленькая перспектива!

Сэр Чарльз мгновение смотрел на него, открыв рот, а затем, когда шутка дошла до него, загоготал.

– Вы здесь не умрете, – проговорил он, а затем, спохватившись, залопотал: – Я хотел сказать, вы не умрете вообще…

Мать полностью согласилась с выбором Моргана.

– Теперь ты сможешь внести свою лепту, – сказала она, – и при этом по вечерам будешь обедать дома.

Таким образом, жизнь некоторое время продолжалась в своих старых границах. Мало кто принимал войну близко к сердцу, хотя мысль о ней проходила через все, чем занимались и о чем думали люди, – как рокот отдаленного землетрясения. Если смотреть на нее из дома, она выглядела как концентрированное средоточие зла. Но она гремела далеко, за самым горизонтом. Морган втайне подозревал, что война была устроена исключительно из-за него, чтобы преподать ему некий моральный урок. Умри он сейчас, войска с обеих сторон отозвали бы и война прекратилась.

И все-таки война изменила жизнь вокруг, и наиболее заметно это было по изменениям приоритетов, что тревожило Моргана более всего. И дело даже не в Законе о защите королевства, который в том числе вводил цензуру, а в том, что люди повсеместно принимали такие изменения. Они верили в то, что радикальные перемены были необходимы и полезны. Возникала новая ментальность – ментальность толпы, лозунгов и коллективных эмоций, нервирующих Моргана до тошноты.

Чаще, чем обычно, он навещал Морисонов, надеясь на новости от Масуда. Несколько лет назад Теодор Морисон был возведен в рыцари, и, хотя сам он носа по этому поводу не задирал, жена его кичилась своим новым статусом сверх меры. Как-то он поразился, услышав от леди Морисон, что война возвышает человека.

– Когда мужчина берет в руки оружие, – говорила она, – то происходит трансформация, некое таинственное духовное обновление. Словно изнутри его исходит свет. Вы разве не согласны?

Он был так удивлен, что поначалу решил, что она иронизирует. Но потом увидел этот свет на ее собственном лице и поставил чашку на стол.

– Боюсь, что нет, – сказал он твердо.

– Но вы же наблюдали подобное наверняка!

– Я знаю, что человеком на войне овладевают самые низменные инстинкты, – сказал он. – И я знаю также, что эта война отбросит европейскую цивилизацию на тридцать лет назад. Вот и все.

– Вот как?

Леди Морисон выключила свой внутренний свет и стала холодна как лед.

– Конечно, – сказала она, – всякий имеет право на собственное мнение, хотя не ждите, что патриоты с вами согласятся. Но мне пора, я и не подозревала, что уже так поздно. Боюсь, вам придется извинить меня…

Такие периоды ясного понимания ситуации длились лишь мгновения. Морган не мог слишком долго наслаждаться уютом подобных убеждений, особенно когда его раздирали сомнения. Морган не признавал крайностей и не был таким уж твердолобым. Хотя идея убивать казалась ему ужасной, что-то напрочь лишенное вкуса он видел и в холодной отстраненности тех, кто отказывался воевать.

Являлся ли он сознательным пацифистом? Данный ярлык к нему явно не подходил. Принцип отказа был ничем не лучше, чем безоговорочное согласие на участие в бойне. Каждый из лагерей исповедовал высокие принципы, о которых по обе стороны невидимых баррикад говорили так много, что Морган уже начал задыхаться. Что же расстраивало более всего, так это способность понять обе точки зрения при полной неспособности принять либо ту, либо другую.

* * *

В начале 1915 года его настроение немного улучшилось после того, как он завел новое знакомство. Он знал леди Оттолин Морелл уже несколько лет, хотя и сопротивлялся ее желанию втянуть его в свои социальные сети. Многие из принадлежавших к его кругу, особенно Литтон, являлись частыми гостями ее званых вечеров на Бедфорд-сквер, но она немного пугала Моргана своей выступающей нижней челюстью и лошадиными зубами, не говоря уже о нелепых нарядах, которыми она пользовалась во время приступов эксцентричности. Но теперь леди «О» почему-то вбила себе в голову, что он, Морган, хорошо поладит с ее новым протеже, молодым романистом по имени Дэвид Герберт Лоуренс.

И поначалу казалось, что она права. За обедом в его честь Морган сидел рядом с Лоуренсом, и они тепло разговаривали друг с другом. Лоуренс высказывался излишне эмоционально, а его новая жена-немка тревожилась, что остается в тени мужа, но впечатление, которое они производили, говорило больше об их страстности, чем эгоизме. Тем не менее назавтра в студии Дункана Гранта атмосфера оказалась совершенно иной. Когда Лоуренс с жаром обрушился на живопись Дункана, укоряя его за то, что он изображает зло, Морган решил, что ему лучше извиниться и уйти.

Последовал обмен письмами. Морган неожиданно для самого себя принял приглашение приехать в Грэйтхэм, где жили Лоуренсы. Визит оказался приятным. Морган оставался в гостях три дня, и в первый же день они с Лоуренсом отправились в длительную прогулку по меловым холмам. Во время прогулки они обсуждали тему, которой Лоуренс уже касался в своем письме, а именно: его утопического проекта под названием «Рананим».

– Вы найдете там свое место, Форстер, – уверял Моргана Лоуренс. – Вы и ваша женщина.

– Вы слишком щедры, – отвечал Морган.

Не желая более обсуждать этот вопрос, он быстро спросил:

– Как же выглядит ваша Утопия?

– Это остров, – сказал Лоуренс. – В реальном мире его нет. Вот и все, что вам нужно знать.

– Но как же тогда в нем жить?

В ответ на это Лоуренс разразился интенсивным словесным потоком, достаточно бессвязным. В идеальном обществе, похоже, не должно быть ни деления на классы, ни денег. Люди, уже состоявшиеся как личности, смогут там развиваться дальше.

– Это напоминает дом Эдварда Карпентера, – рискнул предположить Морган.

– Карпентер? – переспросил Лоуренс. – Этот отставший от жизни псевдомистик? Нет, в Рананиме не будет ничего подобного.

Морган натянуто рассмеялся, но замечание Лоуренса о Карпентере запомнил. Разговор принял особую остроту уже на следующий день, когда Лоуренс без всякой видимой причины вдруг яростно атаковал английскую политическую систему. Крайне необходима революция! Земля, промышленность и пресса должны быть немедленно национализированы! Морган негромко выразил свое несогласие, и вдруг весь тон разговора поменялся. Словно жаркий луч маяка, сердитый взгляд Лоуренса остановился на нем.

Все началось достаточно спокойно, но Лоуренс, который был сколь искренним, столь же пылким, вскоре обрушился на Моргана со всей свойственной его характеру дикой яростью. Морган с удивлением осознал, какую несдерживаемую злобу он способен пробудить в другом человеке своей личностью, своим стилем жизни и своими произведениями. Все, чем он жил, было абсолютно неприемлемым! Почему он, Морган, удовлетворен тем, что живет жизнью убогого, никому не нужного затворника? Почему прячет от самого себя того дикого и яростного прачеловека, который обосновался внутри? Он обязан действовать, обязан развязать путы, стягивающие его желания, и удовлетворить их. Он должен найти достойную себя женщину и с ее помощью освободить свою глубинную сущность, вместо того чтобы кропать романчики про любовные истории, разворачивающиеся под вялым итальянским небом, между вязанием и посещением оперы. Его книги – красноречивые доказательства его стерильности. Характеры, которые интересовали Моргана, все как один принадлежали задыхающемуся миру без будущего. И он, Лоуренс, готов разорвать этот мир как плаценту, чтобы появиться на свет обновленным, окровавленным, возвещающим свое появление неистовым криком.

Морган перебил тираду Лоуренса одним кратким замечанием:

– Я не вяжу.

Лоуренс нахмурился, потом с силой швырнул камнем в ближайшее дерево и сказал:

– В душе вы только этим и занимаетесь! Но если вы хотите вернуться к жизни, вам нужно изменить все свое существование. Все, без остатка!

– Но с чего вы взяли, что я уже мертв?

– Видите ли, это именно то, что я имею в виду. Ваша идея будущего состоит в возвращении к древним грекам. Ваш бог – Пан. Но Пан – источник, а не цель. Ни одно растение не растет вниз, к корням. Мы обязаны стремиться вверх, мы должны выбрасывать побеги – пусть даже на них растут шипы. Разве вы не видите?

– Наверное, нет.

Лоуренс, который только начал успокаиваться, вновь взволновался. Снова и снова, буквально в течение нескольких часов, пока не охрип, он призывал гостя убедиться в своих многочисленных недостатках. Когда наконец наступила тишина, Морган рискнул спросить:

– И что, в моих книгах вас ничто не заинтересовало? Все они написаны зря? И ничего стоящего в них нет?

– Ну, я несколько перегибаю… Я говорю, исходя из абсолютных категорий, – ответил Лоуренс, – потому что я… Ну, в общем, Леонард Баст из «Говардс Энд»… да, именно он… это было смело.

И Фрида Лоуренс, которая сидела рядом, кивнула и рассмеялась.

– Ja, – сказала она. – Леонард Баст.

К этому моменту наступила уже совершенная темнота. Они не ужинали, но Морган решил, что он взбешен.

– Вы, оба! – начал он, и его голос зазвенел в его собственных ушах как стрекотание сверчка. – По-моему, вы оба меня дурачите!

И Морган отправился в постель, никому не пожелав доброй ночи, пребывая почему-то в полной уверенности, что его хозяева сразу же начнут предаваться похоти, как кролики.

Дружбе настал конец и полный крах. Но на следующее утро Лоуренс был само спокойствие. Когда они прощались, он сказал Моргану:

– Надеюсь, вы поняли, как вы мне нравитесь. И я очень рассчитываю на следующую встречу.

Но Морган не стал возвращаться. Насколько Лоуренс привлекал его, настолько же и отталкивал. Ему любопытна была горячая страстность рабочего человека, которой жил Лоуренс, но какие близкие отношения способны выдержать такой напор? Нет, Морган никогда не станет жить в Рананиме – его и Грэйтхэм-то не слишком привлекал.

В конце концов, Моргана оттолкнула от Лоуренса не его фанатическая приверженность крайностям, выражаемая и устно, и на бумаге. Когда он принялся размышлять обо всем этом, то понял, что главный удар его дружбе с Лоуренсом нанесло замечание последнего о Карпентере. Отставший от жизни псевдомистик? Ни в коем случае! Любой, кто мог сказать о старике такое, сразу оказывался по другую сторону барьера. Какие бы недостатки ни числились за Карпентером, за ним было будущее, и никто не имел права выступать против него.

* * *

Когда Морган навещал Голди в Кембридже, произошло событие, показавшее, что жизнь в Англии раскололась на две составляющие. Группа солдат из Уэльса, узрев выпускника в академической шапочке и мантии, зашлась хохотом – они никогда не видели существа столь странного. Но это странное существо принадлежало традиции, которая взрастила Моргана, и то, что эта традиция подверглась осмеянию, потрясло и расстроило его.

Ему поступило предложение отправиться в Италию, в отряд «Скорой помощи». Идея врачевать раны, лечить поврежденные тела неожиданно пришлась ему по душе. Джордж Тревильян уже работал там и готов был немедленно принять его к себе. Но Лили вдруг закапризничала.

– Это кажется мне очень опасным, – мрачно сказала она.

Но Моргана привлекала именно опасность такого предприятия; она-то и могла оправдать его томительное существование.

– Как Италия может быть опасной? – спросил он. – Разве ты не помнишь Флоренцию? Нация, способная производить столь прекрасные произведения искусства, никогда не причинит мне вреда.

– Не говори чепухи, Морган, – возразила мать. – Не все годятся для войны. Мысль о том, что ты можешь убивать, нелепа. Это не в твоем характере.

– А что в моем характере?

– Почему бы тебе не остаться дома, писать свои романы? – сказала Лили.

Но именно писать-то и не представлялось возможным. Или, если быть более точным, писать романы. Придумывать чьи-то жизни, вымучивать диалоги, мечтать о нереальном, в то время как реальность обрела вдруг ощутимую плотность и вес, – все равно что отрицать силу тяготения.

Потом как-то в поезде он подслушал разговор двух медсестер. Оказалось, что Красный Крест в Египте и на Мальте нуждался в «дознавателях». Как он понял, «дознаватели» в госпиталях расспрашивают раненых о тех, кто мог пропасть без вести. Похоже, вот работа, исполняя которую он мог бы себя уважать.

Необходимо было пройти собеседование с мисс Гертрудой Белл, оказавшейся, несмотря на свою славу дипломата-арабиста и шпиона, довольно мрачной и одновременно сентиментальной особой. Над ней витала аура пустынь, а к Моргану она испытывала презрение, так как не удосужилась даже поднять голову после единственного беглого взгляда, которым его окинула.

– Не думаю, что вы подходите для подобной работы, – сказала она. – Что вы делаете в настоящее время?

– Работаю каталогизатором в Национальной галерее.

– Думаю, вам лучше остаться там. Держитесь за это место.

– Но я хочу поехать и работать в Египте.

Мисс Белл передернуло.

– Если я найду для вас место, – сказала она, – то свяжусь с вами.

Моргану пришлось потянуть за тайные веревочки и через старого кембриджского приятеля уломать неуступчивую мисс. В конце концов он вновь появился перед ней для подписи его документов. Она была побеждена, его настойчивость одержала верх. Он наклонился к мисс Белл через стол и спросил:

– А что это за люди, жители Александрии?

– У вас не будет возможности узнать, – ответила она. – Вы столкнетесь с ними только на улице, по пути на работу и с работы.

Индийский опыт внушил Моргану смелость, и он уточнил:

– За границей я предпочитаю близко общаться с местным населением.

– Но только не в Александрии. Там есть районы, которые могут вас шокировать.

– Эти-то районы интересуют меня больше всего.

– Не советую там появляться, – сказала мисс Белл, сердито глянув на Моргана. – Лучше передвигаться, не глядя по сторонам, опустив голову вниз, – идите прямиком туда, куда вам нужно.

Тон ее был суров. Но она улыбнулась быстрой суховатой улыбкой, и Морган решил, что мисс ему симпатична.

Глава пятая

Мохаммед

Сидя в своих креслах, собеседники образовывали вместе прямой угол. Они потягивали недорогой виски, а разговор парил над самой поверхностью земли, едва-едва ее касаясь. Они говорили о средиземноморской цивилизации, особенно о Древней Греции, но разговор был бессвязен и бессистемен, да еще и прерывался продолжительными паузами.

Сегодня была их третья встреча. До этого они виделись на людях, в клубе Мохаммеда Али, и вежливо изучали друг друга на расстоянии. Но сегодня был сделал конкретизирующий их отношения жест: Моргана с парой друзей пригласили в дом поэта на стаканчик виски. Друзья давно ушли, Морган остался. Воспоследовала некоторая неловкость, но оба быстро приспособились к новой ситуации, и смущение прошло. Моргану нравился новый знакомый, о котором он уже не раз слышал, и ему хотелось углубить их отношения. Для начала он полюбопытствовал, где живет Константинос Кавафис.

Он не был разочарован. Ру-Лепсиус находилась в греческом квартале, когда-то в весьма приличном районе, но потом настали трудные времена, и многое поменялось. Теперь под квартирой Кавафиса располагались номера с дурной репутацией, куда, крадучись, день и ночь спешили мужчины.

– Я смотрю на них со своего балкона, – сказал поэт, – и вижу среди них поразительных чудовищ! Однако не все так ужасны. Сюда приходят несколько молодых людей с поистине ангельскими лицами, поверьте мне!

Как и улица снаружи, квартира Кавафиса несла на себе следы великолепия, ныне пришедшего в упадок. Большой зал, где он принимал Моргана во время его первого визита, заполонили мебель и вазы, драпировки и орнаменты, ни один из которых не был толком различим в свете бензиновой лампы. Все производило эффект живописных руин – следы лучшей, более значительной жизни, безвозвратно канувшей в прошлое.

А может быть, дело в его репутации? К моменту своего знакомства с поэтом Морган знал о нем довольно много историй – небольшие фрагменты из разных источников. В миниатюрном мире александрийской культуры Кавафис был знаменит. Иначе говоря, люди обсуждали его – иногда с громким восхищением, иногда вполголоса и в сторону. Морган узнал, что он происходит из хорошей константинопольской семьи, которой не повезло сохранить свои капиталы, самые остатки коих были к тому же неудачно инвестированы. Один за другим отпрыски семейства либо покидали страну, либо уезжали, бросив младшего сына, достигшего теперь средних лет, один на один с житейским мусором, оставшимся после них. Ходили также разговоры про теневую сторону жизни Кавафиса, в различных кругах городского общества вызывавшую зависть, а порой и отвращение.

Ночь выдалась прохладной. Кавафис держал в руке мундштук с половинкой незажженной сигареты и размахивал им, повествуя самым кротким голосом о своей работе в Министерстве общественных работ. Он был приписан к департаменту третьего ирригационного кольца, где его более всего прочего удручала тупость коллег.

– Мне приходится проверять их грамматику, – жаловался он Моргану. – Каждую служебную записку, каждое письмо. Сколько бы я ни объяснял, где нужно ставить запятую, всякий раз они делают одну и ту же ошибку. Про апостроф я уже и не говорю. Но я не сдаюсь! Я вызываю их и объясняю все снова и снова, надеясь, что однажды в их головах забрезжит свет. Как я буду счастлив в тот день! Но сомневаюсь, что он придет. В их душах поэзии ни на грамм, ни у одного из них.

Вспомнив про поэзию, Кавафис, похоже, забеспокоился. Некоторое время он размышлял, потом скорбно глянул на Моргана через стекла очков.

– Вы так и не попросили меня дать вам почитать мои стихи, – сказал он.

– Я не осмелился, – ответил Морган. – Но, конечно, очень хотел бы.

– Вряд ли вы их поймете, – покачал головой Кавафис. – Они ведь написаны по-новогречески. Но для вас, боюсь, что новогреческий, что древнегреческий – все едино. И, кроме того…

Он пожал плечами и негромко вздохнул.

– Я озабочен совсем не тем, что интересно большинству людей, – продолжил он. – Я человек необычный. Меня привлекает прошлое, глубокое прошлое… А с другой стороны, меня тянет к тому, что взрывает общепринятые нормы поведения. Я… Хотя что в этом толку?

Он отвел глаза. Взгляд поэта блуждал теперь по отдаленным углам комнаты.

– Я бы очень хотел почитать ваши стихи, – повторил Морган.

– Вы никогда не сможете понять мою поэзию, дорогой Форстер. Никогда.

– Может быть, и смогу. Хотя бы попробую.

– Нет-нет! Что толку?

Казалось, что Кавафис принял окончательное решение. Но вдруг резко встал.

– Пожалуйста, подождите, – сказал он. – Я схожу в переплетную.

И исчез в боковой двери.

Когда через некоторое время он появился вновь, то держал под мышкой папку, в которой Морган увидел листы бумаги, исписанные красными и черными чернилами. Но поэт не стал возвращаться к своему креслу.

– Идемте в красный зал, – сказал он. – Там лучше освещение.

В красном зале освещение было ничуть не лучше, но и сама комната, и мебель казались классом выше, чем в других комнатах. Здесь стояли не масляные лампы, а свечи, которые Кавафис немедленно принялся переставлять, следуя какому-то загадочному плану. Наконец, поместив себя в тень, он удовлетворенно вздохнул. Моргана же он усадил возле окна с льющимся из него желтым светом, под которым было удобно читать.

Моргану стало ясно, что ему хотят устроить экзамен. Кавафис набросил на лицо маску усталости и безразличия, что свидетельствовало о его волнении. Но Морган не упражнялся в греческом со времен Кембриджа, а потому не вполне соответствовал стоящей перед ним задаче. До него едва доходили неясные, смутные значения некоторых фраз лежащей перед ним рукописи, и после нескольких минут, в течение которых он вглядывался, хмурясь, в тексты Кавафиса, Морган выдавил из себя какое-то вялое суждение:

– На мой взгляд, имеются кое-какие совпадения между вашим греческим и тем греческим, что учат в английских школах. Я могу ошибаться…

Эффект был мгновенным. Кавафис, словно очнувшись ото сна, вскочил со своего кресла.

– О, как это здорово, мой дорогой Форстер! – прокричал он. – Действительно здорово!

И принялся нетерпеливо звать слугу:

– Миргани! Сюда, немедленно! Миргани!

Явился Миргани, и хозяин тут же послал его за виски.

– Мой стакан еще полон, – сказал Морган.

– Да, но это виски из Паламаса. А поэзия требует чего-нибудь получше. Миргани! В красных стаканах!

Миргани принес хорошего виски в красных стаканах, а также тарелку с оливками и сыром. Старые свечи были задуты, другие зажжены и расставлены по-новому, так что теперь Кавафис оказался на свету, а Морган утонул в тени. Папка с рукописями тоже перекочевала в руки хозяина. Морган понимал, что его статус в глазах поэта поменялся, так как ему удалось доказать, что он человек стоящий. Красный зал, красные стаканы – все говорило о гораздо большей мере уважения. Он попытался и вести себя соответственно. Но через мгновение, когда поэт начал читать, уже не было нужды притворяться. Голос Кавафиса, с его изысканным английским акцентом, лился мягко и уверенно. Он одновременно переводил то, что читал, но было ясно, что он отлично знает свои слова и что бумага не нужна. Длинное бледное лицо с глазами ящерицы и выражением легкой меланхолии на время, казалось, растворилось в тумане, и через этот туман Морган заскользил навстречу некоей полуночной процессии, призрачной и прекрасной, текущей сквозь александрийские городские ворота, – в те незапамятные времена, когда и времени-то еще не существовало.

Поэма была короткой, и смысл ускользал от Моргана, пока Кавафис не сообщил ее название – «Бог оставил Антония».

– Это из Плутарха? – спросил Морган.

– Именно! Отлично, Форстер!

И вновь в словах поэта заиграли энергия и интерес – сегодняшний гость ему нравился.

– Еще почитать?

– Конечно, непременно!

Была прочитана еще одна поэма, затем другая. В обеих поэт посетил Древний мир – либо с помощью истории, либо опираясь на мифологию. Утраченное прошлое в них возрождалось и связывалось – либо через образность, либо посредством чувства – с настоящим. Язык поэм был сдержанным и строгим – как и голос их автора, холодным и теплым одновременно, вибрирующим от внутренней иронии. Ошибиться невозможно – поэмы были прекрасны!

Греческий квартал, где жил поэт, располагался к северо-востоку от центральной площади, где стояла гостиница Моргана. По пути домой он впервые осознал, насколько стар этот город. Странное, совершенно новое ощущение, и Морган надеялся, что оно останется в памяти недолго. До этого момента он воспринимал Александрию как некое временное прибежище путешественников, исследователей и завоевателей; и даже сейчас улицы были переполнены хорошо одетыми людьми, которые стремились в никуда из ниоткуда. Не так уж много следов истории разлилось вокруг них или же под их ногами – все в этом городе постоянно разрушалось и перестраивалось. И хотя он был построен Александром Великим, в нем жили Каллимах и Феокрит, и здесь же умерла Клеопатра, мало что из прошлого сохранилось в Александрии. В отличие от индийских городов, ревниво хранящих свое прошлое, Александрия казалась вполне современным городом-космополитом, выстроенным на известняковом кряже, с морем по одну сторону и соляными болотами по другую.

Александрия являлась столь же обыденной и банальной, как камни и вода. В конечном итоге ее даже ненавидеть было трудно.

* * *

Морган хотел поехать в Египет потому, что надеялся вновь попасть на Восток. Но он ошибся, угодив на псевдо-Восток. Он жил здесь уже четыре месяца, но с самого момента приезда так и не увидел ничего романтического или мистического в окружающем пейзаже. Лишь иногда, на закате, в небе происходило что-нибудь неординарное.

Не привлекали его и египтяне. Они не пробуждали в нем интереса и сочувствия, как индийцы. Все в египтянах – их манера двигаться, одежды, привычки и обычаи – скорее отталкивало, чем притягивало Моргана. Выдалось только два случая, когда эротическое начало в нем было тронуто и на мгновение пробудилось. Один из них произошел в трамвае, где молодой человек, прощаясь с солдатом, тронул пуговицы на его тунике. Большей частью он чувствовал к местным жителям физическое отвращение, и это ощущение, в свою очередь, возмущало его. Оно напомнило Моргану живущих в Индии тупых высокомерных англичан. Он не ожидал, что в нем поселится чувство расового превосходства, эта достойная презрения зараза, отвратительнее любой грязи. Страшно обеспокоившее его открытие!

В его первый приезд еще шли разговоры о возможном вторжении турок, и, как следствие, Морган почувствовал себя очень храбрым. Но приподнятое настроение вскоре улетучилось, оставив его один на один с рутинными обязанностями. Его работа предполагала поездки по разным госпиталям в Александрии; шествуя из палаты в палату, он разговаривал с ранеными, выслушивал их истории и делал пометки в блокноте. Каждый вечер в офисе организации Красного Креста на бульваре Мохаммеда Али он писал на машинке отчет, который потом отправляли в Лондон.

Отсюда, как полагал Морган, семьям в Англии шли сведения о погибших, а также пропавших без вести сыновьях и братьях. Отчеты были сухими и точными и, вне всякого сомнения, полезными. Но именно голоса, звучавшие за этими отчетами, свидетельствовали о самой правдивой правде.

Мы устраивали бруствер, и там лежал этот мертвый австралиец. Так мы его разрезали – по горлу и коленям – и стреляли сквозь него. Когда мы шли в атаку, нам давали не по одной, а по четырнадцать ложек рома, и мы ничего не боялись. Хуже всего было, когда случалась задержка и боевое настроение проходило. Тогда лежишь и слышишь, как сердце бьется о поверхность земли.

У Моргана самого сердце отчаянно колотилось, когда он представлял себе все это. Военные были так молоды – почти мальчики, невинные и уязвимые. Каждый из них, будь это в его власти, сегодня же закончил бы войну. Они видели кошмарные вещи и сами совершали подобное («Мы дрались за каждый дюйм, не жалея ни себя, ни турок», – рассказывал один, и Морган верил ему). Но главное состояло в том, что нечто ужасное совершалось по отношению к ним самим, и именно поэтому они находились в госпиталях. Кого-то ранили в жестоком бою, кто-то просто заболел. Кровь и гной, рвота и кал – никогда Морган так близко не сталкивался с жизнью человеческого тела, с его болезнями, страданиями и разложением. Он старался не отводить глаз, но уносил с собой из госпитальных палат убеждение в том, что эти страдания необходимо срочно прекратить, причем немедленно, ценой даже крайнего унижения.

Подобное мнение разделяли далеко не все англичане. От своих коллег по Красному Кресту Морган слышал, что есть более страшные вещи, чем война, и что Британия пока не оплатила свой долг перед маленькой храброй Бельгией. Один особенно воинственный полковник, несколько минут послушав Моргана, сказал с усмешкой:

– Нет, вы точно не созданы быть солдатом. Занимайтесь лучше розысками. Вы в своем деле непревзойденный работяга.

В общем, чтобы оставаться на этой работе, ему не требовалось дополнительных усилий; разговоры с простыми солдатами доставляли ему удовольствие. Принадлежность к Красному Кресту давала Моргану право на выражение заботы и нежности, которые в иных условиях могли показаться подозрительными. Солдаты говорили прямо и искренне – никакого идеализма, только факты. Их отправляли под огонь, в то время как офицеры, подобные этому ужасному полковнику, держались в тылу. Да, раненые солдаты и были настоящей Англией – никакого снобизма, и человек стоит столько, сколько он стоит. Морган проводил с ними гораздо больше времени, чем было необходимо: играл в шахматы, писал за них письма, читал вслух или играл для бедолаг на фортепиано. Пару раз даже относил их часы в мастерскую. Но большую часть времени он просто слушал их, склонив голову, а они говорили и говорили о Войне.

* * *

По работе он отчитывался перед мисс Викторией Грант-Дафф, командующей департаментом, контролирующим учет раненых и пропавших без вести. Она была на десяток лет старше Моргана, несколько нудная и нервная, но в целом достаточно дружелюбная дама. У них нашлось о чем поболтать, так как отец ее служил в свое время губернатором Мадраса. Но, что более важно, ей очень нравились отчеты Моргана. Через две или три недели она вызвала его, сообщив, что из Лондона телеграфом ей передали, что его отчеты очень хороши.

– Вы лучший из моих подчиненных, – сказала ему мисс Грант.

– Я рад, – отозвался Морган.

– Только не говорите об этом другим.

– Не буду, – пообещал он.

То, что его признали лучшим, звучало забавно, потому что под началом мисс Грант трудилось всего четыре человека. Один из них, некто Уинстэнли, проживал с Морганом в одном отеле и как-то признался, что и он, и остальные члены их команды фактически ничего не делают. Так что состязание с прочими специалистами департамента у Моргана выходило не слишком ожесточенное.

Тем не менее положение его было надежным. Морган уже оставался в Александрии дольше, чем собирался, и не думал уезжать. Он участвовал в войне, фактически в ней не участвуя. Поэтому серьезным ударом для него – сразу после встречи с Кавафисом – стали проблемы на работе, едва не разрушившие привычный ход его бытия.

Поползли слухи, что работники Красного Креста должны пройти аттестацию в военном комиссариате. Кто-то наверху счел, что каждый способный воевать мужчина должен быть готов в любую минуту встать под ружье. В строгом смысле это не являлось мобилизацией, хотя в Англии таковую и объявили еще три месяца назад, но первый шаг в ее направлении был сделан.

Отправившись в Египет, Морган полагал, что избегнет судьбы окопника, но, похоже, эта судьба следовала за ним. Его двоюродный брат, Джеральд Уичело, недавно объявил себя отказником по убеждениям, и теперь, как следствие, готовился сесть в тюрьму. Морган не знал, хватит ли у него духу на такое.

Проблема разрешилась, но прежде Моргану пришлось постоять перед сэром Кортольдом Томсоном, главным уполномоченным Красного Креста, и высказать свои убеждения. Непростое дело, поскольку Морган не очень хорошо представлял, в чем они состоят. Тем не менее он сообщил своему главному начальнику, что сама мысль о том, чтобы убить другое человеческое существо, кем бы оно ни было, кажется ему отвратительной. В подобном чувстве отсутствует религиозная подоплека, добавил он. Единственным словом, которым он мог аргументировать свой отказ от военной службы, было слово «совесть».

Немного поразмыслив, сэр Кортольд заявил:

– Я полагаю, отказников по убеждениям вообще нельзя принимать в расчет.

– Понимаю, – отозвался Морган. – Вы считаете, что их не существует?

– Я не то имел в виду, – сказал начальник, и кровь прилила к его лицу.

В тот момент Моргану светила прямая дорога – в Англию и на тюремную койку вместе с кузеном Джеральдом. Но его здоровье, которое не подвело, когда он напрашивался на службу в Красном Кресте, помогло ему и сейчас – в обратном смысле. Да и мисс Грант встала на его защиту, поскольку Морган исполнял свою работу как нельзя лучше. Когда наконец все разрешилось, вместо того чтобы похвалить себя за отважную защиту своих принципов, он почувствовал, что стал еще большим трусом, чем раньше, по крайней мере в собственных глазах. Никто никогда не узнал, как он, оставшись в одиночестве, в отчаянии стал бросаться на мебель, а потом упал на пол – то ли в приступе гнева, то ли просто потерял сознание.

Тем не менее он выдержал. Победил. Он художник, а художники не воюют. Они не убивают других людей. Хотя чем они действительно занимаются, не всегда понятно, и прежде всего им самим.

* * *

В Египет Морган привез с собой свой индийский роман и теперь время от времени вынимал его и просматривал, то там, то тут вычеркивая и вписывая по два-три слова. Он даже читал некоторые пассажи своим знакомым, надеясь, что таким образом возбудит себя на работу. Но результат оказался прямо противоположным – то, что удавалось вообразить, сразу же представлялось ему убогим и скучным. Мысль о том, чтобы вновь сесть за роман и, достаточно долгое время удерживая себя за столом, закончить его, казалась неисполнимой. Для этого, думал он, необходимо вернуться в Индию. Но Индия теперь виделась недостижимой, будто страна, приснившаяся когда-то. И вдруг она вновь стала реальной и доступной.

Из Деваса пришла телеграмма. Их Высочество Баху-сагиб, которого возвели в сан магараджи, нуждался в личном секретаре и спрашивал, не заинтересует ли эта должность Моргана. При условии, конечно, что он немедленно оставит свою работу в Красном Кресте и сядет на корабль.

Приглашение взволновало Моргана. Ехать или не ехать? Несколько мгновений соблазн был непреодолим. И теоретическая возможность этого – недалеко находился Порт-Саид, где можно сесть на корабль до Индии.

С самого начала в глубине своего сердца Морган лелеял надежду вновь отправиться на Восток. Он постоянно думал об Индии – с горечью и страстью. В своей комнате он держал миниатюрную репродукцию образа одного из Великих Моголов; часто брал ее в руки и рассматривал, словно некий талисман.

Но колебался он недолго. Когда-нибудь он поедет в Индию, но не в теперешней ситуации. Война сделала поездку невозможной. У него есть обязательства перед Красным Крестом в Египте и перед матерью в Англии.

За такой аргументацией стояло нечто, о чем он никому не мог сказать. Его отношения с Индией были одновременно отношениями с Масудом, и отделить одну любовь от другой не представлялось возможным. Но в последнее время они разошлись в своих интересах – Морган знал, что Масуд поддерживает Турцию в ее противостоянии с Англией.

И все последние месяцы Масуд по-настоящему терзал его. Долгое время они не переписывались, а потом он узнал – от своей матери, через Морисонов, что Масуд стал отцом. Когда Масуд спустя несколько месяцев наконец прислал весточку в несколько напыщенном и уклончивом стиле, он извинялся за то, что не назвал сына в честь Моргана, и говорил, что, несмотря на это, мальчик все равно принадлежит его английскому другу, а потому не желает ли Морган его усыновить.

Записка была состряпана в явной спешке и таким шутейным стилем, словно само событие было незначительным. Но ничто так больно не ранило Моргана с той самой ночи в Индии, когда Масуд отверг его! Он почувствовал себя оскорбленным, и ему потребовалось время, чтобы понять, как он взбешен. Он разочаровался в Масуде; теперь же молчание и равнодушие друга подлили масла в огонь. Морган по-прежнему любил своего друга и знал, что тот тоже любит его, но есть ли смысл в любви, если ее столь беззаботно швыряют в виде подачки, совершенно не думая о последствиях?

Нет, сейчас в Индию он вернуться не сможет. Не поедет он ни ради Бапу-сагиба, ни ради кого-либо еще, столь же далекого. Масуд бросил адвокатскую практику и занялся образовательной деятельностью, и это, знал Морган, еще больше отвлекало бы Масуда от него. Если им и суждено встретиться, пусть это случится позже, значительно позже, когда война закончится и мир повернется лицом к самому себе. Пока же Моргану суждено оставаться в Египте – таково его предназначение.

* * *

Как ни претили Моргану служившие в Александрии английские офицеры, большую часть нерабочего времени он проводил в их компании. Каждое утро он шел из своей гостиницы «Маджестик», стоящей на одной стороне площади, в контору Красного Креста, расположенную на другой. В госпитали ездил на новом электрическом трамвае, но ни разу не рисковал погрузиться в паутину кривых улочек за пределами своего узкого маршрута – туда, где протекала реальная жизнь египтян.

Длинные руки Кембриджа дотянулись даже до Египта: самым близким знакомым Моргана здесь был Роберт «Робин» Фернесс, с которым он много лет назад общался в Королевском колледже. Робин являлся главой департамента цензуры, и Морган встретился с ним тотчас же, как приехал. Тех немногих друзей, которых Морган приобрел в Египте, он узнал через Робина, однако круг его общения оставался очень узким и не хотел расширяться.

Чего ему действительно хотелось, так это поближе познакомиться с жутковатыми окрестностями местного базара, и Робин смог бы в этом помочь, когда бы захотел, – он жил в Египте много лет и знал большинство здешних тайн. До войны он работал на Гражданскую службу и любил намекать на то, как близко знаком со всякого рода местными безобразиями.

– О! – воскликнул он, прикрывая лицо руками. – Это невозможно описать. И, пожалуйста, не просите…

Но Морган просил, хотя Робин неизменно ему отказывал. Через Литтона, сопровождавшего каждое подобное откровение пронзительным воплем кастрата, Морган узнал о письме, которое Робин девять лет назад прислал из Египта Мейнарду Кейнсу. В то время Робин служил полицейским инспектором и рассказывал о разврате и распущенности, царящих в местных трущобах.

– Мой дорогой! – говорил, всплескивая руками, Литтон. – Он писал, что ему приходится разглядывать анусы катамитов – можете ли представить себе что-нибудь более удивительное? Не говоря уже о раненных ножом черкесских проститутках и заживо поедаемых червями нищих, которых он вынужден допрашивать. По-моему, это райское местечко. Немедленно едем в Александрию!

И он сотрясался, пожираемый одновременно отвращением и восторгом.

Робин признал все это и довольно сухо прокомментировал, но отказался что-либо показывать. Самое большее, что он мог сделать для Моргана, – отвести того в Дженерах, район, где была сконцентрирована проституция. Темные, узкие, пропахшие мочой входы в дома, возле которых стояли, зазывая прохожих, назойливые женщины, и некоторые из них были стары и уродливы; мужчины – кое-кто пробирался тайком, а другие открыто прогуливались перед домами и время от времени устраивали шумные потасовки; все это произвело на Моргана сильное впечатление, словно он столкнулся с чем-то находящимся вне времени и пространства, с чем-то истинно романтическим. Но он не нашел ничего, что соответствовало бы его вкусам. Возле одной двери в душе его забрезжила было надежда, когда он увидел чувственные губы стоящих там двух юношей, но он обманулся в своих ожиданиях. Увы! Если это и были самые глубины греха, то уважения в нем они не вызывали.

Через Робина тем не менее он познакомился с египтянином, работавшим в полиции, и это знакомство было любопытным. Когда Морган попросил своего нового знакомого показать ему реальный Египет, «неприкрашенную сторону вещей», ответ был многообещающим. «Не откажется ли Морган посетить притон любителей гашиша?» – «Конечно, почему нет?»

В Индии, в Лахоре, американский миссионер водил его посмотреть притон опиоманов, но Моргану там не понравилось. Место оказалось слишком обыденным и каким-то чересчур чистым. Здесь, в Египте, он ожидал увидеть нечто подобное, но с самого начала, когда они оставили позади европейский квартал и начали пробираться сквозь паутину запутанных улочек в самом центре трущоб, перед ними, к радости и удовлетворению Моргана, открылось все самое неприглядное и омерзительное, что было в стране.

Они поднялись по темной лестнице и поскреблись в грязную дверь на самом ее верху. Дверь со скрипом отворилась; перед ними стоял одноглазый мальтиец, который говорил по-итальянски. Притон? С гашишем? Нет, ничего подобного он не знает. Даже слов таких не понимает. Египтянин, с которым пришел Морган, долго ждать не стал – он оттолкнул одноглазого, и они прошли в длинную комнату, где сидела компания спокойных, умиротворенных людей с трубками, над которыми клубился и уходил в потолок сизый дым. По комнате бродила усталая и босая девушка-арабка, а на кроватях и диванах, расставленных вдоль стен, сидели и полулежали молодые люди, выглядевшие как слуги. Они играли в карты.

Морган и его спутник уселись. Мальтиец, оказавшийся владельцем заведения, подошел, чтобы предложить им трубку. Морган колебался; он, в общем, был не прочь перейти границы дозволенного. Но его друг сделал резкий протестующий жест, и мальтиец отошел.

Время в комнате сгустилось; почти ничего не происходило, но то, что происходило, происходило медленно. Внесли поднос с чаем, зажгли еще одну трубку. Все было погружено в сонный покой, и тем не менее чувства Моргана обострились, как никогда прежде. Он неожиданно ощутил близость закрытых дверей, из-за которых доносились неясные звуки. И в этот момент один из молодых людей сделал ему знак. Жест этот мог означать совсем не то, что Морган думал, а потому он не ответил.

Молодой человек встал, подошел и сел рядом. В своей длинной галабее и феске он был очень красив – лицо с мягкими чертами и крепкое тело. Почувствовав его рядом, Морган ощутил смутное желание. Но когда попытался заговорить с юношей по-итальянски, тот отвечал на арабском, и, не сумев понять друг друга, они начали беспомощно пожимать плечами. Другой юноша, увидев их в затруднении, стал подавать Моргану непонятные знаки. Но спутник Моргана, египетский полицейский, сидел с самым презрительным видом, и Морган не счел возможным продвинуться дальше по стезе порока.

Что было еще хуже – их необщительность и отчужденность начали оказывать воздействие на собравшихся. Явное беспокойство воцарилось в комнате, и Морган со своим спутником стали его центром – курильщики напряженно наблюдали за ними и перешептывались. Когда в комнату вошли еще трое посетителей – продавцы-итальянцы в соломенных шляпах, – один из юношей попытался сесть им на колени, но тут же был изгнан из комнаты. Все вновь закурили, и вялая расслабленная атмосфера наполнила помещение.

Наконец спутник Моргана встал и дал понять кивком головы, что пора уходить. Когда они спускались по темной лестнице, он сказал:

– Теперь вы видели дурную сторону жизни в Египте.

Видеть-то он видел, но ведь не попробовал! А он хотел именно этого. Когда бы он был один, то взял бы трубку. Будь он один, тот юноша сел бы к нему на колено. В душе Моргана родилась смятенная надежда, что, быть может, он сам отыщет дорогу к заветной комнате! Но вряд ли – в этом муравейнике домов и улиц он бы сразу потерялся. Без проводника ему туда не вернуться.

Через пару дней он сказал об этом Робину Фернессу.

– Видишь ли, – объяснял он, – я вынужден проводить свои исследования исключительно самостоятельно. Если бы только ты помог мне, все эти тайные двери сразу бы открылись.

Робин холодно улыбнулся:

– Именно эта дверь и не откроется. Ни для тебя, ни для кого другого.

– Насколько я понял, – сказал Морган, – в том доме постоянная клиентура.

– Верно, – кивнул Робин. – Но я слышал, что о владельце притона докладывали его консулу. Он ведь с Мальты, верно?

– О да.

– Местечко прикрыли. А самого владельца, вероятнее всего, депортируют.

Морган расстроился. Любопытство в нем взыграло, хотя в погоне за пороком он пока что был лишь свидетелем. И когда через несколько дней он пригласил своего египетского друга на обед, то с грустью сообщил ему о депортации мальтийца.

– Да, я знаю, – сказал тот, с усилием изображая скромность. – Это я подал жалобу.

– Вы? Но почему?

– Как вам сказать? Таковы мои обязанности. По вечерам я частное лицо, а днем – административное. Как частное лицо я могу вечерами ходить куда угодно, но как работник полиции…

Ночное «я», дневное «я»… Морган был взбешен. Он постарался побыстрее покончить с обедом, извинился и вскоре прекратил знакомство с этим человеком.

* * *

Он рассказал Кавафису о притоне и о красивом молодом слуге, которого там встретил. Не уверенный в реакции, он выбирал слова крайне осмотрительно, чтобы не слишком себя выдать. Особенно же старался ничем не выдать своих чувств, хотя и внимательно наблюдал за тем, как слушает его поэт. Но Кавафис просто мягко улыбнулся и произнес:

– О!

Время от времени Морган возвращался на Ру-Лепсиус, чтобы под виски поговорить о поэзии. Иногда он встречал поэта на улице, когда шел с работы или на работу, и его новый друг тотчас же разражался изысканными монологами, часто на классические темы, которые, если смотреть со стороны, могли бы подразумевать некую степень близости между собеседниками. Но когда Морган попытался по-настоящему сблизиться с поэтом, он почувствовал, что его держат на некоторой дистанции. Кавафис вел себя дружелюбно и исключительно вежливо, но никогда не раскрывал того, что касается его личных привычек. И Морган со своей стороны не был расположен говорить о самом себе с раскрепощенностью полной свободы.

Их вечера иногда завершались чтением одного-двух стихотворений, причем Кавафис переводил, помогая себе поднятой вверх рукой. Этим вечером Кавафис тоже принялся читать, хотя голос его звучал несколько суше обычного. Но то, что услышал Морган, заставило его заерзать в кресле.

Это был рассказ от первого лица об эротическом приключении, произошедшем на кровати в неряшливо убранной комнате, расположенной над убогой площадью. Слова подбирались столь аккуратно, что поэту не пришлось называть вещи своими именами, однако было очевидно, что в стихотворении отразилось воспоминание, а может быть, и желание. Совершенно ясно, что объектом приключения была особа мужского пола, хотя все и маскировалось отсутствием личных местоимений.

Конечно, Морган знал, что Кавафис принадлежит к меньшинству. Это угадывалось и по его нервозности, и по избыточной изысканности манер; ходили также разговоры о том, что поэт посещает сомнительный квартал Аттарин. Поэтому Морган не видел ничего особенного в том, что описывал Кавафис; необычным было лишь то, что он нарушил существовавшую между ними негласную договоренность. До этого момента ни тот ни другой даже не заикались, насколько много между ними общего.

Кавафис прокашлялся и сказал:

– Вот еще одно. Но я над ним пока работаю, и оно далеко от совершенства.

И он прочитал стихотворение, на сей раз от лица молодого человека, который шел по улице, ошеломленный тайным, почти противозаконным наслаждением, только что испытанным. Стихотворение было очень коротким, но оно с силой надавило на болевую точку в сознании Моргана.

Последовала тишина, прерванная звоном колокола в стоящей неподалеку церкви. Кавафис время от времени шутил, что именно там по нему будут служить панихиду, но пока собор Святого Саввы в его жизни существовал лишь как слабый серебристый перезвон, уже затихающий в вечернем воздухе.

– Я хотел спросить вас кое о чем в связи с этими стихотворениями, – сказал Морган.

– О, на сегодня хватит, – покачал головой Кавафис, откладывая листы в сторону. – Боюсь, я вас утомил.

И он ушел от темы, начав размышлять вслух о падении цен на хлопок и о том, как это повлияет на рынок.

И все! В конце вечера, когда Морган собирался уходить, у него возникло ощущение, что в воздухе висят слова, которые так и не были произнесены. Но он также понимал, что два прочитанных Кавафисом стихотворения ответили на то, что он – почти – сказал. Поэт смотрел на него с иронией и удовольствием, хотя в глазах его застыла усталость. Они пожали друг другу руки, и Морган запнулся на мгновение, перед тем как выйти в ночь.

Несколько дней, последовавших за этим вечером, Моргана терзало предположение, что, если бы Кавафис посетил притон курителей гашиша, он наверняка взял бы того молодого человека за руку. И они возлегли бы на кровать в одной из задних комнат, после чего поэт воспел бы красоту юноши в прекрасных стихах.

* * *

Его одиночество сделалось столь огромным, что заполнило всю жизнь без остатка. А вместе с этим чувством пришла и некая капризная придирчивость, так что, если бы опыт, которого он страстно желал, был бы предложен ему, Морган мог бы от него и отказаться. Временами, склоняясь над солдатами, лежащими на больничных койках, он думал: знай эти мужчины, такие правильные и достойные, в каком ужасном состоянии он находится, они бы захотели ему помочь. Но он не мог говорить, а лишь слушал.

«Земля полна мертвых тел. Их руки и ноги торчат на поверхности».

Несмотря на то что он только выслушивал чужие рассказы, картинки, встающие перед ним, были необычайно живыми.

«Когда взрывается мина, получается такая мешанина, что иногда приходится пробиваться через трупы».

Ужасно. Ужасно даже думать об этом. Морган максимально приблизился к реалиям войны. И сам театр военных действий теперь был ближе, хотя все еще оставался на приличном расстоянии.

«После атаки они лежат между траншеями, и запах стоит ужасный, особенно когда светит солнце и дует ветер».

Он думал о телах, сжигаемых в Бенаресе. Многочисленные костры, жар которых ощутим даже на большом расстоянии, запах сандалового дерева и горящей плоти – воздух от этого делается спертым и нездоровым. Каким бы равнодушным ты ни хотел оставаться, твой беспокойный взор неизменно устремлялся к запеленатой фигуре в центре костра. Одна из них, как помнил Морган, у которой непроизвольно сократились мускулы, вдруг воздела руку к небесам и держала ее так, пока слуга не разбил обгоревший остов палкой.

Нельзя было так концентрироваться на мертвых; лучше обратить внимание на живых, к которым относились и эти раненые солдаты. Большинство из них должны были провести в госпиталях неделю-две, после чего их вновь отправят в ад; но, по крайней мере, хотя бы две недели на них будут смотреть как на людей, а не как на пушечное мясо, за ними будут присматривать, заботиться о них, держать между свежими простынями. Морган был рад дать волю своим братским (а может, материнским?) чувствам. И одним прекрасным днем в ответ на заботу он получил нечто божественное, причем там, где менее всего ожидал.

Госпиталь в Монтазахе, за восточной окраиной города, когда-то был дворцом хедива, и его элегантно-величественный вид неизменно радовал Моргана. Подъезжая от станции по аллеям цветущих олеандров, он каждый раз по-новому открывал для себя гармоничную комбинацию изразцовых стен, беседок и мавританских арок. Госпиталь располагался в саду, где среди рощиц тамариска росли розы и перечные деревья. С края скалистого утеса, с террасы, за дворцом открывался вид на залив с прихотливо вырезанной береговой линией, украшенной очаровательными рифами, мысами и волноломами. Моргана настолько очаровал этот вид, что он не сразу обнаружил ведущие вниз ступени, вырезанные в камне. Когда же спустился, то был поражен, увидев в сем прибрежном Эдеме огромное количество мужчин разной степени обнаженности. Их были сотни – маленькая доброжелательная армия, воины которой обнажили грудь и ноги, а многие и вовсе разделись донага, чтобы играть, плавать, удить рыбу, бороться, болтать, слушать небольшие оркестры, которые здесь же импровизировали, качаться в гамаках или просто бесцельно слоняться туда-сюда. Никто на Моргана и внимания не обращал – каждый всецело погрузился в созерцание самого себя. Будто видение рая – но еще более того Морган был ошеломлен на закате солнца, когда, придя на вершину поросшего деревьями небольшого холма, увидел, что его как короной опоясывает цепочка мужчин. Среди пурпурных теней и оранжевых всплесков света их коричневая кожа сияла наподобие разогретого металла, и сияние это оттенял голубой цвет их льняных шорт и розовато-лиловый тон рубашек.

Вскоре Морган вернулся туда, а потом возвращался еще и еще. Это место не переставало удивлять и восхищать его, но особенно эффектным оно бывало именно в часы заката, когда все краски горели особенно ярко. В один из таких моментов он оказался на пляже один и достаточно осмелел, чтобы освободиться от формы офицера Красного Креста. И вот он оказался стоящим по пояс в воде в одних трусах, а потом к нему на осле подъехал молодой солдат и принялся раздеваться. Морган смотрел, как совершенно нагой юноша пытается затащить осла в воду, а тот упирается, направляясь в противоположную сторону. Осел в конце концов вышел победителем, но Морган сохранил в памяти те моменты их противостояния, когда красный отсвет солнца трепетал на напряженных мускулах молодого человека, а песок, взрытый копытами упирающегося животного, оказался расчерчен полосами, подобными перьям. Настоящая картина, обернувшаяся реальностью, чья красота предназначалась только для него одного.

* * *

Как-то, идя по волнолому, Морган услышал обрывок разговора, который заставил его замедлить шаг. Остановившись, он обернулся и спросил:

– Кто из вас принадлежит Королевскому полку Западного Кента?

– Мы все, сэр, – получил он ответ.

– А знаком ли вам Кеннет Сирайт?

Послышались одобрительные восклицания. Ну как же! Они все его знали. Самый дружелюбный офицер в полку! Прочие офицеры не так хорошо относятся к рядовым. Отличный товарищ!

– Он не здесь, не с вами? – спросил Морган.

Нет, Сирайт остался в Месопотамии. Там было спокойно, хотя Сирайт не любил покоя. Сами они дрались в Турции. А один из молодых людей, лукаво смотревший со стороны, спросил Моргана:

– А где вы познакомились с капитаном, сэр?

– Мы… мы вместе плыли в Индию, – ответил Морган.

Его голос дрогнул и затих. Как памятен был тот разговор – сияющее море, ароматы Аравии в воздухе. И слова, неожиданные слова: «Во всем виновата жара». Морган побывал в Индии, но жара не сломила его, и он остался вполне респектабельным англичанином.

Неплохо было бы рассказать об этом Сирайту, повстречайся они вновь. Другие люди, как правило, признаются в собственных грехах; он же, Морган, мог сознаться лишь в отсутствии оных. Весьма постыдное обстоятельство, если подумать; нечто вроде деградации.

Размышляя об этом, он нетвердым шагом покинул волнолом и вышел на берег залива. Был почти полдень, и жара стояла почти невыносимая. Камни, деревья могли послужить здесь препятствием, особенно при высоком приливе. То, что он счел поначалу проходом, обернулось тупиком, и Морган повернул было назад, когда обнаружил, что он не один.

Молодой человек, солдат, с перевязанными руками, мочился на корни дерева. На нем были короткие брюки, которые он, занимаясь своими делами, расстегнул, но когда закончил, застегнул не полностью. Он окинул Моргана почти враждебным взглядом.

– Вы говорили со мной, – сказал он.

– Прошу прощения, я молчал.

– В палате, на днях. Помните?

Морган пребывал так далеко от обычных своих занятий, что ему потребовалось время, чтобы понять, где он и что происходит. Конечно, он беседовал с ним на той неделе. Саму историю он не вспомнил – молодой человек не произвел на него особого впечатления. Маккензи? Или Доддс? Ранен во время атаки? Среди пациентов госпиталя встречались такие, кого не замечаешь, хотя этот парень был вполне заметен – напряженный и сердитый.

– Что вы здесь делаете? – спросил солдат.

– Пытался найти дорогу, – ответил Морган.

– Здесь нет дороги.

– Теперь уж вижу.

С минуту они разглядывали друг друга. Доддс или, может быть, Маккензи был рыжеволос, с усыпанным веснушками лицом.

– А вы? – спросил Морган.

– Что – я?

– Что вы делаете здесь?

– О, я ищу. Просто ищу, – ответил солдат.

– Что ищите? – не понял Морган.

– Приключений, – ответил солдат, и лицо его расплылось в улыбке.

Теперь он казался не таким сердитым. А возможно, лицо его сделал мягче свет.

– Вас может удивить, что здесь можно найти, – продолжил он. – Идемте, и я покажу.

Морган последовал за ним за поворот, откуда уже не было видно ни моря, ни пляжа. В этой расщелине скалы было влажно и прохладно, но не было видно и намека на приключения, о которых толковал молодой человек, за исключением того, что он обернулся к Моргану и тронул того за китель.

Морган почувствовал тревогу и дрогнувшим голосом спросил:

– Чего вы хотите?

– Того же, чего хотите и вы.

– Я не понимаю.

– Вот как? Действительно? Но когда я увидел вас в госпитале, то подумал… я подумал, что вы понимаете. Я увидел это… я увидел это в ваших глазах.

Теперь он заглядывал Моргану в глаза, словно пытался вновь отыскать то, что увидел тогда. Но настоящее откровение находилось гораздо ниже, в чем и убедились его дрожащие пальцы.

– Так-то лучше, – проговорил он неожиданно глухим голосом. – Я знал, что не ошибся.

– О, и я вижу. Господи!

Теперь оба видели все. Сомнений не осталось. Чтобы Морган смог во всем удостовериться еще лучше, молодой человек положил ему руки на плечи и потянул вниз.

Длинный изгиб побережья, купающийся в ясном свете солнца, всегда казался ему воплощением чистоты и невинности. Свои же собственные желания он воспринимал как врага этой чистоты, как захватчика, который прокрался на берег, прикрываясь камуфляжем. Но теперь его желания отражались в теле другого и безо всякого прикрытия. Ему казалось невероятным, что он держит в руках не свою, а чью-то чужую плоть. Ощущение было шокирующим, а примитивный облик того, что он держал в руке и что напоминало какой-то корень, казалось, не имел в себе ничего человеческого. Окружающий мир неожиданно исчез – как абстракция, как сон. И тем не менее Морган понимал, что это самое реальное из всех реальных мгновений его жизни.

Не оставалось сомнений в том, чего хочет от него молодой человек, и он, лишь мгновение поколебавшись, уже не сопротивлялся, в то время как мозг его перебирал слышанные еще в школе слова, обозначавшие то, что он уже держал во рту. Когда ребенком он трогал себя, то называл свою штуку противной игрушкой, а потом молился по ночам, чтобы от нее избавиться. Он подумал о матери, а затем мысленно вернулся в Истборн, в бассейны, где толкался среди упругих тел других мальчиков, которые смеялись над ним и спрашивали друг друга, все ли видели «форстерова петушка, эту противную коричневую фигульку». Насмешки он воспринимал как приговор суда, и приговор этот окрашивал с тех пор его желание – так, что он оказывался как бы вне собственного тела и ничего не мог с собой поделать. Но сейчас все обстояло по-другому. Нет, его тело было с ним – существо, жившее собственной жизнью, и он не смог подавить его волю, особенно в тот момент, когда в него хлынуло потоком нечто, обладавшее острым, странным и несколько медицинским вкусом.

И все закончилось в одно мгновение. А потом этот человек, застегнувшись, стал уходить, бормоча не то вежливо, не то с испугом:

– Спасибо, сэр… вы немного подождите… дайте я пройду первым…

И оставил Моргана, который, в мокрых до колен брюках хаки, шатаясь, поднимался на ноги и набирал в горсть соленой воды, чтобы прополоскать рот. О, если бы они видели, что он сейчас делает, что он только что делал… и его мать, о, как это ужасно, и Мэйми, и тетя Лаура, да и любая из напудренных старух, что, как некий ореол, окружали его жизнь… Они бы попросту онемели. Все они поняли бы, как он понял и сам, что сегодня перешел некую внутреннюю черту, оставив по ту сторону их мир, мир чайных вечеринок и старомодного остроумия. Мир телеграмм и ярости.

Когда он вновь выбрался на солнечный свет, то ожидал, что все станут на него смотреть. Все всё узнают. Вторая волна шока нахлынула на Моргана с медленным осознанием того, что, несмотря на его переход в совершенно иное качество, вселенная в его отсутствие не прекратила своего существования. Компания мужчин бросала друг другу мяч, и, когда он упал рядом с Морганом, тот поднял его и швырнул назад, играющим. И никто из них даже не бросил взгляд в его сторону.

У основания ступеней, когда он принялся взбираться на береговой утес, он встретил знакомого, и они дружески поздоровались. Никто не выкрикивал его имени, никто не указывал на него пальцем, никто ни в чем не обвинял.

Тем не менее страх, которого Морган минуту назад не испытывал, все же настиг его. На полдороге вверх колени отказались сгибаться, и он едва не потерял сознание. Пот выступил на лбу. Скорчившись, чтобы прийти в себя, и опустив голову вниз, он шептал, до конца не веря в то, что случилось:

– Это произошло… произошло…

Ему было тридцать семь лет.

* * *

Все последующие дни единственным оставшимся у него чувством была печаль. Ни сожалений, ни раскаяния. Вступи он на эту дорожку, как он полагал, в нормальном возрасте, когда он был молод, легко возбудим и страстен, он мог бы испытывать и сожаления, и угрызения совести. Но и счастье его тогда было бы более полным. Однако теперь что-то безвозвратно ушло; Морган жил жизнью скорее духовной, а не телесной, жизнью холодной, несколько однобокой, исключительно внутренней (почему люди думают, что их связывает только плоть?).

В любом случае его голод не был утолен. Даже в те моменты, когда тело Моргана испытывало удовлетворение, душа его жаждала любви. Эти несколько минут у кромки моря дали ему нечто и сейчас же забрали назад. И не было никакой возможности совершить обратное движение, ведь он даже не знал имени этого молодого человека. Не оставила его и печаль; лишь трансформировалась в общее мрачное настроение, в чувство несостоятельности, принявшее весьма прихотливое выражение во время званого обеда, когда его вырвало. Слава богу, здесь легко было поставить диагноз: у него признали желтуху и отправили подлечиться в офицерское отделение Главного госпиталя. И хотя болезнь с течением времени отступила, недомогание духа осталось неизлеченным.

К тому времени он жил в Египте уже полтора года, но все еще не научился любить эту страну. Бывали вечера, когда, вернувшись один в свою комнату, он чувствовал смертельную усталость. «Неужели теперь всегда будет так?» День за днем тянулась привычная череда событий, похожих одно на другое. Отупляющая власть привычек, начисто лишенных чувства. Время от времени на него нападал страх – а вдруг единственными значимыми вещами, которые он вывезет отсюда, будут умение плавать и пользоваться телефоном?

Но теперь у него хотя бы было приличное жилище. Через приятеля его свели с некоей Ирэн, гречанкой, говорившей по-итальянски, владелицей двух пансионатов в Рамлехе на востоке города, где проживали большинство иностранцев. Его работа почти ежедневно заставляла его приезжать сюда, поскольку большинство крупных зданий в этом районе снимал Красный Крест под госпитали. Теперь Морган путешествовал в обратном направлении – назад, на площадь Святого Марка, где он писал и передавал начальству свои отчеты.

Ездить на трамвае было скучным занятием – потерянное время, которое не вернуть. Но во время одной из поездок, когда холодным зимним вечером Морган направлялся домой, он вдруг отвлекся от своих тусклых мыслей, осознав, что над ним склонился некий молодой человек в форме кондуктора. Морган полез было в карман за билетом, но молодой человек остановил его жестом руки.

– Простите, пожалуйста, – сказал он. – Вы не могли бы подняться?

– Прошу прощения?

– Мое пальто – под вашим сиденьем. Мне очень жаль, что я вас потревожил.

Морган быстро встал, с тем чтобы молодой человек смог извлечь свое пальто. Когда он надел его, Морган заметил:

– Да, сегодня прохладно.

И они улыбнулись друг другу.

Трамвай почти доехал до Саба Паша, где заканчивался маршрут, но в оставшиеся несколько минут Морган кое-что осознал. Он оставался в трамвае один и, оказывается, погрузившись в свои невеселые мысли, не узнал своего недавнего знакомого. Но теперь он вспомнил, что они уже виделись. Первый раз это было полгода назад, когда с платформы он увидел промелькнувшую мимо красивую голову в красной феске и сверкнувшие белоснежные зубы. «Красив», – подумал он тогда. Утро было солнечным, и Морган осознал, насколько его свежесть оживилась этим мимолетным образом красоты.

С тех пор ему иногда удавалось наблюдать за молодым человеком, и его поражало изящество, с которым тот исполнял свои обязанности: он аккуратно ступал по полу вагона, стараясь не задевать ноги пассажиров, в отличие от прочих кондукторов, смело шагавших прямо по ним. С таким же изяществом он прощался на конечной остановке со своим приятелем-солдатом. Обрамленный дверью вагона, эпизод прощания нес в себе явный чувственный компонент – кондуктор последовательно дотронулся до каждой пуговицы солдатского кителя, словно играл на каком-то музыкальном инструменте.

Так бывает: некое особенное лицо вдруг выплывает из толпы. То, что Морган чувствовал, не могло быть облечено в слова; единственным спасением оставались общие места.

В тот раз он был с Робином Фернессом.

– У этого парня африканская кровь, – сказал он ему. – Явно негритянская.

Робин медленно кивнул головой, глядя искоса, и ответил задумчиво:

– Да.

Воспоминания, несколько постыдные, вновь стали волновать Моргана, одновременно он любовался кондуктором: молодой человек, должно быть, не старше двадцати, с красиво сформированной круглой головой, полными губами и темными глазами, в которых сквозит живое чувство. Есть особенная привлекательность в блаженной минуте, когда тобой овладевает любопытство, и Морган понял, что такая минута настала. Но он не смог придумать ни одной подходящей реплики, а потому они просто кивнули друг другу, и молодой человек присоединился к двум другим кондукторам, ехавшим на подножке трамвая. Пару раз они еще взглянули в сторону друг друга, но потом резко отвели взгляды.

На следующее утро Морган ждал своего нового знакомого на конечной остановке, держа под мышкой номер «Панча». У него созрел, хоть и не до конца, план показать молодому человеку картинки в журнале, что могло бы стать поводом к разговору. Но молодого кондуктора не было видно, и только спустя несколько дней среди толчеи и давки он прошел мимо Моргана. Египтянин приветствовал Моргана полукивком, на первый взгляд ироническим; англичанин же махнул в ответ рукой.

Теперь его интерес пробудился в полной мере. Морган часами болтался на конечной остановке, ожидая своего шанса. Но ему все не везло, и лишь совершенно случайно как-то вечером он оказался в нужном ему трамвае. Они сразу узнали друг друга. Когда Морган попытался заплатить за проезд, кондуктор запротестовал:

– Нет-нет! Этого не можно случиться.

– Но почему?

– Вы никогда не платить. Если вы не хотеть этот пиастр в вашей руке, тогда бросить его на дорогу или дать бедному человеку. Я его не брать.

– Почему вы так добры ко мне?

– Мне понравиться ваша манера. Вы сказать мне спасибо, я говорить спасибо вам.

Морган не мог вспомнить, когда это он благодарил кондуктора, но ничего на сей счет не сказал. Только спросил:

– Как вас зовут?

– Я Мохаммед эль-Адл, – ответил молодой человек.

Он произнес свое имя с подчеркнутым достоинством – так, словно боялся, что ему не поверят. Морган ждал, что юноша, в свою очередь, спросит, как его зовут, но вопрос так и не прозвучал.

– Вы говорите по-английски? – наконец сказал он.

– Совсем мало. Практика делать лучше.

– Вы гораздо успешнее, чем я. Я совсем не знаю арабского. А хотел бы на нем говорить.

– Почему?

Морган не знал, что сказать, а потому ответил наудачу:

– Чтобы читать «Elf Lela wah Lela», «Тысячу и одну ночь».

– О, они были написать известный философ. Правильно?

Мохаммед ошибался, но это был их первый разговор, и Моргану не хотелось поправлять его. Их встреча впилась в душу Моргана как заноза, вызвав острую непрекращающуюся боль. Из всей безымянной толпы, ежедневно снующей вокруг, он выбрал одного и единственного египтянина.

Теперь он иной раз по часу стоял среди шума и грохота конечной остановки в Рамлехе, ожидая, пока нужный ему трамвай войдет в поворотный круг. Смесь восторга и паники овладевала им, когда он видел, как Мохаммед эль-Адл, склонившись над своей рабочей записной книжкой, спешил в офис, где первым делом показывал маленькую бело-голубую овальную бляху, что висела у него на груди.

Когда же Моргану удалось столкнуться со своим новым другом вновь, тот спросил:

– Вы ищете меня?

– Да.

– Я сказать вам точно!

И он выдал всю необходимую пассажиру информацию – о маршрутах трамваев, о времени их прибытия.

– Но если вы ехать со мной, – добавил Мохаммад эль-Адл, – вы никогда не платить.

* * *

Вопрос платы за проезд никуда не ушел. Вскоре, путешествуя в трамвае Мохаммеда, Морган предложил ему сигарету.

– Я редко курю, – сказал юноша, мягким движением принимая ее. – Мое министерство финансов не позволяет.

Он проговорил это с юмором, но его слова встревожили Моргана. Похоже, они скрывали нечто иное. Ему нужны деньги? Он блюдет прежде всего свой интерес?

– Сегодня, – сказал Морган, – я плачу за билет. И не нужно сдачи.

Но Мохаммед сжал кулак, монеты покатились по полу, и Моргану пришлось едва не на коленях собирать их. Теперь юноша согласился их взять, монеты скользнули в его карман, и он поехал дальше, надувшись.

– Ну вот так-то лучше, – сказал Морган. – Теперь вы сможете купить себе английскую книгу.

– Сумма слишком маленький для книга, – ответил молодой человек.

Этот ответ еще больше запутал дело. Совершенно очевидно, между ними – в финансовом отношении – пролегла пропасть, и Морган был на той ее стороне, где жилось лучше и комфортнее. В следующий раз, когда он поехал на трамвае и Мохаммед отказался принять плату за проезд, он поблагодарил того за доброту кивком головы.

Однажды утром, когда Морган направлялся в офис Красного Креста, молодой кондуктор спросил:

– Я хочу задать вопрос о магометанах. Ответить, пожалуйста, правда, сэр.

– Я попытаюсь, – сказал Морган.

Но трамвай уже прибыл на конечную остановку, и остаток разговора был перенесен на вечер.

Вечером же Мохаммед сказал:

– Я хочу спросить так. Почему английские люди ненавидеть магометан?

И Морган увидел перед собой другое лицо – лицо Масуда.

– Но это не так, – ответил он.

– Они ненавидеть, – покачал головой Мохаммед. – Потому что я слышать, как один солдат говорить другому: «Это мечеть для трахнутых (прошу простить, сэр) магометан».

– Они просто шутили.

– Вы так думать? – с сомнением покачал головой Мохаммед. – Но вы не уверенный.

– Да нет, я именно уверенный, – сказал Морган, поняв, что пора говорить начистоту. – Один из моих лучших друзей – магометанин, и я ездил в Индию, чтобы повидать его.

Кондуктор покачал головой:

– Но это стоить большие деньги.

И добавил:

– Те деньги, что вы потратить в Индии, вы можете купить много друзей в Англии. Если иметь деньги, можно иметь друзей, кроме один или два.

Снова деньги! Молодой человек, похоже, был искренним, но что, если его приязнь – всего-навсего товар? Такая мысль заставит поблекнуть любое слово, которое они скажут друг другу.

Тем не менее эпизод, произошедший чуть позже, отодвинул сомнения Моргана далеко в сторону. Вскоре после того, как Морган сел на трамвай, туда забрался контролер и попросил его предъявить билет. Мохаммед заговорил с этим человеком по-арабски, и последовал довольно напряженный диалог. Когда все успокоилось, Морган спросил, что случилось.

– Я сказал ему, что у вас разрешение начальника станции.

– Но ведь это неправда!

– Я считать немного лжи необходимо в жизни.

Такой ответ заставил Моргана замолчать, но на следующей остановке контролер остановил трамвай, вышел из него и позвонил по телефону на станцию. Последовал еще один ожесточенный спор, после чего чиновник позволил трамваю следовать дальше, оставив Моргана с его другом в покое.

После всего крика, который звучал в трамвае, тишина казалась мертвой. Наконец Морган спросил:

– Все ли в порядке? Я знал, что было бы лучше заплатить.

Темные глаза кондуктора потемнели еще больше, хотя лицо его оставалось безмятежным.

– Меня увольнять, – сказал он Моргану.

– Что?

Морган принялся вглядываться в лицо юноши, надеясь, что тот просто шутит.

– Но это же ужасно! – произнес он.

– Почему? Я сделал хорошее дело, – ответил Мохаммед.

Подкупающе-искренний ответ. И в это мгновение Морган увидел своего друга совершенно в ином свете. Мохаммед был готов лишиться источника собственного существования, но к англичанину за помощью не обращался. Напротив, успокаивал своего английского знакомого. Видя, как расстроен Морган, он спросил, словно ничего не произошло:

– Пожалуйста, ответьте на вопрос. Когда вы путешествовать в Индия, сколько миль это быть?

– Да откуда же мне знать? – воскликнул Морган, ум которого отчаянно искал способ совершить новое приобретение на еще не исследованной территории.

– Когда я снова увижу вас? – спросил он.

Кондуктор подумал и ответил:

– Я могу встретить вас одним вечером. Возможно, не в форме.

Потрясенный до опьянения, Морган покинул трамвай. Чувства нахлынули, когда он смотрел, как трамвай уносил маленькую темную фигуру, стоящую особняком от пассажиров. И чувства эти не были радостными. Как он мог принимать подарки от человека, во много раз беднее и незащищеннее, чем он сам? По странному капризу в каком-то полусне он принес большое несчастье молодому человеку, о чьем благосостоянии, наоборот, собирался позаботиться.

На следующее утро он отправился к Робину Фернессу. Тот знал многих, и если кто-то и мог предложить решение этой проблемы, то, конечно, Робин. Хотя и с ним к делу нужно было подходить со всей осторожностью. Морган с Робином многое понимали относительно друг друга, но до сих пор не все между ними было сказано и не обо всем можно было говорить. А уж в подобных вопросах Морган вполне мог нарваться на полное непонимание.

Поэтому он заговорил о прекрасном молодом человеке, которого встретил в трамвае, о том, насколько этот юноша лучше прочих представителей его класса, и о его особой доброте, проявившейся в отказе от денег Моргана, и о том, как он, Морган, заинтересовался этим юношей, возможно, ошибочно, но из самых благих побуждений. И еще о том, что самые добрые намерения чаще всего ведут в ад, и их вполне невинные отношения привели к самым ужасным для молодого человека последствиям…

И таким образом, спотыкаясь через слово и ходя вокруг да около, Морган объяснил создавшееся положение.

Робин кивнул.

– Так уж вышло, – сказал он, – что мне знаком этот начальник станции. Я поговорю с ним и сообщу тебе его ответ.

– О, как прекрасно! – воскликнул Морган. – Возможно, дело будет улажено!

– Возможно, что и будет, – сказал Робин, стараясь не встретиться с глазами Моргана, и скользнул за свой рабочий стол.

К полудню Моргану в офис Красного Креста прислали записку от Робина, где тот писал, что все обстоит хорошо, но что он хотел бы вечером встретиться с Морганом в клубе и обсудить происшествие.

Морган пребывал в приподнятом настроении. Он делал нечто важное для своего нового друга. И соответственно, многоречивой была его благодарность Робину. О, замечательный подвиг доброты! Робин оказал любезность не столько трамвайному кондуктору, которого никогда не видел, сколько ему, Моргану, и, если у Моргана появится возможность оплатить свой долг перед Робином, тому достаточно лишь молвить слово! Британская империя непоколебима, пока ею управляют такие люди, как Робин, и все несправедливости тем или иным способом улетучиваются, когда люди поступают правильно…

Высокий и сухощавый, состоящий как бы из сегментов, похожий на большую неряшливую птицу, Робин всегда выглядел так, словно ему не по себе. И особенно это было заметно сейчас, когда он беседовал с Морганом.

– Да, все верно, и хорошо, что ты так говоришь, – сказал он, протестующе подняв руку. – Но тем не менее, Морган…

– Что?

Робин сразу стал предельно серьезным.

– Не мне давать тебе советы, – сказал он. – Я уверен, что ты все уладишь сам. Но в подобных делах, где ты на каждом шагу встречаешься с такими различиями… Ну, сам понимаешь: класс, мировоззрение и все такое прочее…

– Конечно, я понимаю.

– Осторожность здесь не бывает излишней. Люди болтают, ты же знаешь; люди замечают разные вещи. Нам следует заботиться о приличиях, о соблюдении правил. Мне так же, как и тебе, нравятся здешние люди, подобно твоему знакомому, пытающиеся подняться над своим окружением. Но нельзя всегда верить тому, что тебе говорят. Например, этого молодого человека никто не собирался увольнять. Он должен был просто заплатить штраф.

– Я думаю, он неправильно выразился. Его английский далек от совершенства.

– Возможно, – согласился Робин. – Но уверен ли ты, что он тебя не обманывает?

– Штраф для человека в его положении – уже серьезный удар, – покачал головой Морган.

– Я тебя понимаю, – сказал Робин. – Но и ты пойми меня. Я просто говорю, что тебе следовало бы для начала побольше узнать.

Он испытующе посмотрел на Моргана поверх своего стакана с бренди и закончил:

– Прежде чем… выказывать свой интерес. Мы же ничего, в сущности, не знаем об этих людях. Они демонстрируют дружелюбие на лицах, и нам хочется им верить, но ситуация может быстро измениться. Как та, которую мы сейчас так счастливо разрешили. Однако в следующий раз…

– В следующий раз все может оказаться не так просто.

– Именно, – кивнул Робин. – Я очень надеюсь, что ты меня понимаешь. Я говорю с тобой как друг. Пока же, думаю, тебе следует воздержаться от поездок в том трамвае. Ты вытащил парня из затруднительного положения, и довольно с него. Может быть, потом ты и возобновишь знакомство, но пока…

Предупреждение, сделанное Робином, отрезвило Моргана. И в течение нескольких часов он размышлял над тем, что имел в виду его друг. Робин знал, чем все может закончиться, и убедил его.

Но длилось все это не очень долго. Следующим днем на протяжении всего времени, проведенного на работе, Морган думал о Мохаммеде, вспоминая, с каким спокойным лицом тот заявил, что сделал доброе дело. Качества, подмеченные в нем Морганом, никак не вязались с тем, о чем его предупреждал Робин. Нет, Мохаммед не обманщик; он олицетворял ту никому не известную часть Египта, о которой мечтал Морган; и если бы он поддался сейчас своим страхам, то никогда бы ее не познал.

Со странным чувством гордости и радостного облегчения Морган вошел вечером в трамвай. Они посмотрели друг на друга и улыбнулись – новое, пока не выраженное словами согласие установилось между ними.

– Вы говорить с начальник? – спросил Мохаммед.

– Нет, – отрицательно покачал головой Морган.

– Но проблема есть исчезнуть.

– Я знаю.

Мохаммед явно собирался задать еще вопросы, но всю первую половину маршрута вынужден был заниматься другими пассажирами. Когда вагон опустел больше чем наполовину, он подошел к Моргану и сел с ним на одно сиденье. Их ноги, в брюках одинакового цвета хаки, на мгновение соприкоснулись.

– Я хочу увидеться с вами после работы, – сказал Морган. – Вы встретитесь со мной?

Голос, которым ответил Мохаммед, был мягок, но страстен:

– Когда угодно и где вам угодно.

Эти шесть слов ударили Моргана будто обухом. Чувства настолько переполнили его, что он вышел на Сиди-Габир, гораздо раньше своей остановки, и вынужден был в темноте добираться домой пешком.

* * *

С глубочайшим волнением воскресным вечером Морган ждал Мохаммеда в Мазарите. Время от времени он доставал из кармана трамвайный билет, на оборотной стороне которого записал маршрут, с тем чтобы снова и снова перечитывать свои записи. Люди сновали взад и вперед, и лишь после минутного замешательства он понял, что спокойная красивая фигура, стоящая рядом, – это Мохаммед.

Они не узнали друг друга потому, что впервые встретились без формы: Морган надел белый теннисный костюм, по каким-то причинам показавшийся ему наиболее подходящим видом одежды; на египтянине же был черный пиджак, белые фланелевые брюки и парусиновые туфли на резиновой подошве. Еще он надел очки, которые несколько изменили форму его лица. Выйдя из привычного для себя мира, где они познакомились, первые мгновения оба чувствовали странную робость и не знали, куда им пойти. Потом Мохаммед сказал:

– Пойдемте сидеть в парке Чатби.

Когда они тронулись с места, он добавил нервно:

– Я называть его Чатби, потому что он рядом с Чатби. Я дать им имя. Это, может быть, не их имя. Я давать разные вещи имена.

Это оказался всего-навсего муниципальный парк. Хорошее место, тем более что европейцы туда практически не захаживали. Оба тем не менее чувствовали себя неловко. Сначала они притворились, что интересуются розовой Птолемеевой колонной на западной окраине парка и расположенными рядом статуями с львиными головами. Но когда они в последних лучах солнца проходили мимо развалин старой арабской стены, Морган почувствовал неподдельную легкость. Почему жизнь не может быть такой беззаботной и свободной? Если хочешь встретиться с другом, так встречайся! И какое имеет значение то, что он принадлежит к другой расе или другому классу и вас разделяет социальная пропасть?

Но, конечно, это имело некоторое значение, и, когда Морган вынул коробочку тягучих пирожных, которые купил, думая порадовать своего нового друга, Мохаммед вдруг сделался хмурым и подозрительным.

– Я не люблю пирожные, – сказал он, тем не менее откусывая краешек одного. – Сколько вы за них заплатили?

– Я правда не помню.

– Нет? Сколько веков назад вы их купить?

– Да какая разница, сколько я заплатил? – удивился Морган.

– Потому что в следующий раз вы заставить меня платить столько же.

– Есть греческая пословица, которую вы должны знать, – сказал Морган. – «То, что принадлежит другу, принадлежит и мне». Я думаю, это правильно.

– Я думать не так. Я имею много друзей, но что принадлежать им, то принадлежать им. Ты не можешь иметь все.

– Вы сегодня сердиты.

– Нет, не сердиты. Я только отличаться от вас. Вы – джентльмен. А посмотрите на меня. Сын мясника…

Его голос умолк. Почти стемнело. Когда они сели на скамейку на берегу пруда, Мохаммед весьма серьезным голосом сказал Моргану:

– И я еще так молод.

К этому моменту Морган отчетливо осознал, и осознал почти с благодарностью, что Мохаммед пребывает в плену страха. Да не так уж они и отличаются друг от друга. Сын мясника и джентльмен – оба были людьми, и оба переживали страх, и оба наслаждались теплым вечером.

– Вы тоже джентльмен, – сказал Морган. – Только совсем юный.

Мохаммед улыбнулся. Нужные слова наконец были произнесены, и разговор сразу принял более естественный характер. Все последние дни, пока они виделись в трамвае, Морган пребывал в плену страсти. Но сегодня все было иначе – он восхищался поведением своего друга и тем, как тот говорит. Страсть вытеснила интерес; они сидели сблизившись и повернувшись друг к другу.

Потом, похоже, Мохаммед принял решение и неожиданно сказал:

– Вы хотеть посмотреть мой Дом Печали? Это будет ужасно.

Морган натужно рассмеялся – скорее спазм, чем проявление радости.

– Очень хочу, – произнес он.

Всю поездку в трамвае Мохаммед пребывал в радостном настроении, раздавая пассажирам тягучие пирожные и шутя. Но в узких грязных улицах Баргоса, в районе собственного дома, он притих. Дом Печали оказался обычной комнатой, почти что пустой, где имелось только самое необходимое – кровать и деревянный сундук. Лампа отбрасывала на стены колеблющиеся тени. Мохаммед обеспокоенно смотрел на своего гостя, но тот радостно улыбался.

– Не вижу я здесь печали, – сказал Морган.

– Я думаю, вы лжете.

– Что вы сказали мне тогда в трамвае? Немножко лжи…

– …в жизни необходимо? – продолжил Мохаммед. – Да, прошу вас, садитесь.

Они сели на кровать. Мохаммед достал тарелку с финиками и хлебом и поставил между собой и Морганом. Пока они ели и болтали, Мохаммед заметно успокоился. Вопросы в их беседе поступали в основном с английской стороны, но ответы стали более полными и менее сдержанными. Морган узнал, что Мохаммеду восемнадцать лет, но его родители не владели грамотой, а потому дата рождения так и не была записана. Английский язык он учил в школе американской миссии. Родители продолжали жить там, где он родился, в городе Мансурах в дельте Нила. Он тепло говорил о матери и брате, но не скрывал своей нелюбви к отцу, как, впрочем, и к его новой жене и новой семье.

– Я всегда ел отдельно, жил отдельно и думал отдельно, – говорил Мохаммад. – Возможно, я не сын своего отца.

Морган улыбнулся.

– Возможно, ты прав, – сказал он. – Но со временем поймешь по своему лицу, копирует ли оно лицо отца.

– Гм, наверное. Но я не считаю правила полезными. С людьми – сплошные исключения из правил, как и с английской грамматикой.

Морган был очарован эксцентричностью речей Мохаммеда. Их странность не только заставляла его собственный язык звучать иначе, но и по-новому освещала личность говорящего. Морган начал смотреть на Мохаммеда другими глазами. Он не ожидал встретить в нем ум, юмор, а также искренность, которая теперь становилась все очевиднее.

– Я кое-что вам сказать, – произнес Мохаммед. – До этого минуты я не доверять вам. Но я изменил свое мнение. Я хочу показать вам все.

Он вскочил с постели, открыл деревянный сундук и принялся доставать свои вещи – одну за одной. Раскладывая на постели, он называл их, причем голос юноши звучал почти сердито.

– Мой записная книжка, – говорил он, – мой ручка. Мой Библия, хотя я не следовать религии больше. Мой отец говорить, что это стыдно не следовать религии, в которой ты воспитался, но я не отказаться по такой глупый причина. Я просто не нравиться христианство. А это мой одежда. Немного их. Это моя кондуктора значок, которую вы видеть много раз. Это мой иголка и нитка. А это губная помада.

Он наклонил сундук, чтобы показать Моргану, что он пуст.

– Не так много, но весь чистое, – сказал он с вызовом. – Теперь я показать вам все, что есть.

* * *

Только в конце их второй встречи, произошедшей через несколько недель, Мохаммед сказал при расставании:

– Я иметь честь спросить ваше имя.

– Эдвард Морган Форстер.

– Форстер, – повторил Мохаммед. – Я рад познакомиться с вами.

С того момента Мохаммед звал его по фамилии. Поначалу это казалось Моргану недопустимой вольностью, и он чувствовал себя едва ли не обиженным. Но потом решил, что это своеобразный знак равенства между ними, и порадовался такому обстоятельству.

До сей поры отношения между двумя мужчинами следовали обычному сценарию. Грубое физическое влечение скрывалось под сдержанностью, и существовала опасность, что их встречи так и останутся вполне респектабельными.

Но Моргана все более терзали эротические фантазии, разрушающие нормальную работу его рассудка. Он хотел жить так, как один из молодых людей в стихотворении Кавафиса, потворствовавший своим страстям без малейшего чувства вины. Он был очень далек от вещей и людей, которые действительно имели значение, на самом краю мира, где не имелось никого, кто мог бы обо всем рассказать матери или устроить скандал. И, если он ничего не сделает, его дружба с Мохаммедом так и останется навеки замороженной между правилами хорошего тона и страхом.

Проблема состояла в том, что он не знал, как это сделать. Он часто вспоминал о своем приключении на пляже в Монтазахе. Но там все произошло без слов, в соответствии с законами, чьих правил он не понимал. Мог ли он таким же образом сблизиться с Мохаммедом? Кроме того, в Доме Печали он чувствовал себя не в своей тарелке и был слишком неуверен в себе, чтобы запустить механизм соблазнения.

Лучше было бы предпринять что-то у себя дома. Хотя и с этим все обстояло непросто. Его хозяйка, Ирэн, была натурой властной, постоянно крутилась вокруг его двери, высматривая, чем он занят, и приставала с советами относительно того, с какими людьми ему лучше водить знакомство. Морган ей нравился, она высоко его ценила, и ему совсем не хотелось ее разочаровывать. Немыслимым казалось привести Мохаммеда домой в то время, когда там находится Ирэн.

Но в конце концов сама судьба предоставила ему шанс. Ирэн владела двумя пансионатами, одним в Кэмп-де-Сезар, и другим в Саба-Паша, и жила по неделе то в одном, то в другом. Ей нравилось, когда ее сопровождал Морган, поэтому он иногда чувствовал себя неким подобием куклы, которую повсюду таскают за собой. Но в этот раз, когда она попросила Моргана переехать вместе с ней, он отказался. Между ними вышла небольшая размолвка, но в конце концов она сдалась.

Он тотчас же пригласил в гости Мохаммеда. Такое простое действие – и тем не менее, когда приглашение было сделано, Морган одновременно стал терзаться и желанием, и мрачным предчувствием. Недостаточно получить шанс – необходимо его использовать.

В назначенный вечер он ни в чем не был уверен. Встретив Мохаммеда на станции, пошел с ним к своему жилищу, но, когда они приблизились, им овладело беспокойство. Когда же они подошли к входной двери, его буквально колотило от волнения.

Однако, как только они вошли в дом, он успокоился. Никто их не видел, и мир снаружи продолжал вращаться так, как вращался до этого. Наконец они оказались в комнате вдвоем.

– Это мой Дом… – начал Морган с улыбкой, – …я не знаю чего.

Морган всегда считал свое жилище скромным, но, посмотрев еще раз на картины, висящие на стенах, на ковры, устилавшие пол, на вид, простиравшийся за окном, он не нашел в нем ничего печального.

– Дом Уютного Одиночества, – закончил он.

– Вы есть одиночество? – спросил Мохаммед.

– Иногда.

Мохаммед никак не мог успокоиться и сесть – он, хмурясь, ходил по комнате, брал в руки разные предметы и снова клал их на место. Наконец один из увиденных им предметов позволил разговору сдвинуться с мертвой точки.

– Вы играть в шахматы? – спросил он.

– Немного.

– Может быть, мы играть партию?

Сев на постель, они установили между собой стол. Морган во все глаза смотрел на своего друга. Это было удивительно – видеть в своей комнате молодого египтянина, трамвайного кондуктора. Игра казалась пустой абстракцией; значение имело лишь присутствие, совсем рядом с ним, симпатичного человека.

От страха его бросало то в жар, то в холод. Морган понимал, что первый шаг должен сделать именно он. С противоположной стороны его ждать не приходилось, учитывая различия в их социальном статусе, а также гордость Мохаммеда. Хотя Морган и предполагал, что египтянин может ответить на телесную увертюру. По крайней мере, когда им случалось сталкиваться физически, Мохаммед не отстранялся. Еще более любопытным было то, что в первые минуты их встречи он держал руки в карманах, словно пытался скрыть результаты испытываемого возбуждения. Таким образом, знаки представлялись благоприятными.

Да, он должен начать действовать, но Морган не знал, как именно. Откуда другие люди – Кавафис, Сирайт, Карпентер – знали, что им делать? Какие слова нужно говорить? Лучше всего было, конечно, дать волю страсти, а уж тело последует за ней. Даже если оно так трепещет, что грохот сердца заполняет все пространство комнаты.

И вот начался этот особый ритуал, напоминающий движение шахматных фигур на доске. Потянувшись за пешкой, Морган коснулся колена Мохаммеда и позволил своим пальцам задержаться. Ощути он хоть малейшее отторжение, крохотное вздрагивание – отдернул бы пальцы. Вместо этого Мохаммед придвинулся к нему. Все нормально, он может продолжать.

Морган поднял руку и погладил Мохаммеда по волосам. Ощущение было очень отчетливым, словно его осязательная способность вдруг многократно усилилась. Он на мгновение испугался – в таких случаях трудно притвориться, что твой интерес чисто случаен. Если со стороны Мохаммеда и последует агрессия, то именно сейчас.

Мохаммед что-то пробормотал.

– Что? – переспросил Морган. – Я не расслышал.

– Я сказал, короткие волосы, – ответил египтянин. – Короткие, но жесткие.

Голос его был прерывист.

– Мне нравятся ваши волосы, – сказал Морган.

– Нет. Ваши лучше.

Теперь Мохаммед поднял руку, чтобы, в свою очередь, потрогать волосы Моргана. Барьеры рушились, огромные дистанции сокращались.

– Красивые волосы, – сказал Мохаммед.

– Нет.

– Да. Я счастлив…

– И я…

Они оба погружались в то, что извне могло быть воспринято как крайняя степень усталости, хотя Морган никогда еще не чувствовал такого воодушевления. Он обнаружил, что полулежит на постели, и рука Мохаммеда поддерживает его. Ему стало вдруг ясно, что этот момент ждал его долго, если не всю жизнь, скрываясь под покровом обыденности и притягивая к себе сквозь пустые, напрасно прожитые годы. От страха он едва соображал, но единственное, что сейчас требовалось от него, – идти той тропинкой, что уготована ему, тропинкой, по которой он был обречен пройти. Потянувшись вперед, он закрыл глаза и прижался губами к губам своего друга. Легкий привкус табака. Сухая текстура кожи. Он подумал: «Со времен Хома не было ничего подобного. Поцелуи».

Он целовал Мохаммеда.

Словно все это было в порядке вещей, они отстранились друг от друга и улыбнулись. Но волнение победило скромность, и Морган не смог сдержаться. Он вновь придвинулся к Мохаммеду, перевернув шахматную доску и рассыпав по всему полу фигуры.

– Что вы делать? – спросил Мохаммед.

– Скажи, ты меня любишь?

– Что вы иметь в виду?

Преодолевая головокружение, Морган потянулся, чтобы расстегнуть брюки Мохаммеда. Сопротивления поначалу не последовало, и оба уставились в одно и то же место, пораженные мощью напружиненной плоти, которую с трудом удерживала ткань нижнего белья.

Теперь Морган расстегивал собственные брюки.

Неожиданно Мохаммед хмыкнул и прикрылся ладонью.

– Моя чертова конец чего-то стоит, – сказал он. – Но это ничего не значить.

Голос его звучал почти устало, и юноша принялся застегиваться. Морган попытался было остановить его, но Мохаммед вдруг дернулся с горячностью, которая никак не вязалась со спокойствием, звучавшем в его голосе. Морган вскрикнул.

– Ты разбил мне руку, – простонал он.

Мохаммед не ответил. Но теперь между ними установилась напряженность, в основании которой крылось раздражение. Да и рука у Моргана болела, хотя гораздо большей болью в нем отзывалось понимание того, что этот шанс потерян, а другого уже не представится никогда. Он потянулся было к лицу друга, но тот вновь стал защищаться. Теперь Морган почувствовал, как его собственный ноготь царапнул что-то.

– О, вы тоже меня ранить, – воскликнул Мохаммед.

– Я не хотел, это ты… О, у тебя кровь…

Ногтем Морган поцарапал Мохаммеду лицо. Царапина небольшая, но кровь лилась ручьем. И это на время озаботило мужчин, не дав им увязнуть в возникшем чувстве неловкости.

Они поднялись с кровати и завозились вокруг умывальника. Вся нежность, которую они чувствовали друг к другу, перешла теперь в манипуляции с водой и ватой. Ни один из них не заикнулся о том, что произошло несколько минут назад, и вскоре Мохаммед заявил, что ему лучше уйти.

Морган проводил его до станции, и, хотя пытался непринужденно болтать о разной ерунде, Мохаммед молчал. Их расставание было тихим и вежливым и пробудило в душе Моргана неизбывную печаль.

По пути к себе он заметил – как давно он не видел подобного! – насколько огромное небо простиралось над ним и насколько крупными были звезды, рассыпанные по небосклону. Такого неба не увидишь в Англии, и Морган вновь почувствовал, как далеко он находится от дома.

Все кончено, он был уверен в этом. Он поспешил с соблазнением и все испортил. Мохаммед наверняка находится во власти предрассудков, и то, что Морган поранил его, конечно, окончательно восстановит против него египтянина. Оставалось только извиниться и в дальнейшем держаться на расстоянии.

* * *

Но когда Морган вошел в трамвай и столкнулся с Мохаммедом, от вчерашних тяжелых переживаний не осталось и следа. Мохаммед встретил его улыбкой, а когда публики в трамвае поубавилось, подошел и сел рядом.

– Как ваша рука? – спросил он.

– Ушиб побаливает, но это пройдет. А как ваш глаз?

Мохаммед повернулся, демонстрируя Моргану щеку. При дневном свете царапина все еще была видна, хотя и не очень.

– Мне очень жаль, что я вас поранил, – сказал Морган.

– Ничего страшного, – ответил Мохаммед. – Хотите встретиться в воскресенье в парке Эль-Нузха?

Все выглядело так, будто вчера ничего страшного не произошло. И действительно, согласие между ними уже пустило корни.

В течение последующих недель видеться им приходилось нечасто. У Моргана, из-за того, что он работал длинные смены, свободными оставались два часа, не больше. Когда они встречались на публике, то приезжали на свидание и покидали его по отдельности, и всегда в обычной одежде. Такие предосторожности вряд ли могли предотвратить скандал, заметь их кто-нибудь, но, по крайней мере, они минимизировали возможность того, что кто-то их опознает. Оба ощущали, что нарушают некое фундаментальное правило, отчего Морган испытывал и волнение, и чувство вины. И тем не менее он, когда переживания приобретали особенную остроту, задавал себе вопрос – а что плохого они, собственно, делают? В те немногие минуты, когда они оставались наедине, преступления их были невелики. Иногда они ласкали друг друга, иногда целовались. По какой-то причине такая демонстрация привязанности была для Мохаммеда вполне приемлемой, хотя дальше он не шел. Но то, что можно было счесть самым вопиющим преступлением, заключалось не в самих действиях, а в том, что лежало подспудно, в глубине. Они привязались друг к другу, наслаждались компанией друг друга и говорили друг с другом совершенно открыто, без всякого стеснения и не обращая внимания ни на какие барьеры – вот в чем состоял величайший грех. Никаким чувствам не позволено пересекать границу, разделяющую классы. Привязанность могла разрушить любую иерархию – в этом крылась и опасность, и величайшее удовольствие.

Однажды Морган был тронут до глубины души – Мохаммед принялся критиковать его одежду. Высокомерно взяв Моргана за рукав, египтянин стал поворачивать его так и сяк, чтобы получше рассмотреть, и громко выражал свое неодобрение.

– Знаете, Форстер, – говорил он, – хоть я и беднее вас, но меня никогда нельзя видеть в таком пиджаке. Я не упрекаю вас, нет, скорее хвалю, но меня никогда не видеть… И на вашей шляпе есть дыра, и на ботинке есть дыра, и на носках есть дыра.

Морган был восхищен и взволнован.

– Я исправлюсь, – сказал он.

– Нет-нет. Хорошая одежда есть как заразная болезнь. Мне бы лучше не заботиться об этом и выглядеть как вы, но не в Александрии.

Почему его наставление вызвало в душе Моргана такую бурю радостных переживаний? Потому что Мохаммед был прав. Но еще более правым было тепло чувства, из которого это наставление вырастало. Вот наконец он обрел брата, который любил его и, наставляя, желал, чтобы Морган стал лучше.

Тем не менее нерешенный вопрос полной близости беспокоил его. Моргану позволялось ласкать друга, но, едва его рука вторгалась в заветные пределы, его сразу же останавливали.

– Никогда! Никогда! – твердо говорил Мохаммед.

Отказы пробуждали в душе Моргана чувство стыда, поскольку он начал предполагать в Мохаммеде странную, но чересчур благородную натуру.

Поэтому он был поражен, когда в обычном разговоре между делом Мохаммед поведал, что в прошлом имел интимные отношения с мужчинами.

– Дружба меня возбуждает, – сказал он просто. – Или когда я добрый. Обычно я ничего не делаю, но если человек красивый или я начинаю представлять, то я делаю больше.

И через мгновение добавил:

– Иногда я делал это за деньги.

– Что ты имеешь в виду? – спросил Морган.

– Ты хорошо знать, что я имею в виду. Нет необходимость объяснять. Пожилые мужчины платить за удовольствие. А иногда, если они хотят держать это в секрете, можно легко просить деньги.

– Ты шантажировал их?

– Да, когда был моложе. Но по какой-то причине я начал представлять себя на месте этих людей. И я сказал себе – тебе бы не понравиться, если бы такие вещи делать тебе. И я прекратил.

Морган не мог понять, во сне ли он пребывает, наяву ли. Но, как ни странно, не чувствовал ревности.

Наконец он спросил:

– Тогда почему ты не хочешь со мной?..

Мохаммед отвернулся и сказал тихим голосом:

– О, Форстер, Форстер! Разве ты не понимаешь?

Потом помолчал и продолжил:

– Хочу задать тебе один вопрос. Ты когда-нибудь думать о том, что твое желание заставит тебя познакомиться с трамвайным кондуктором? И разве тебе не кажется это плохо и позорно? Пока отвечать на мой вопрос, ты не должен смотреть на меня.

Морган отвернулся. Наконец он все понял. Мохаммед питал к нему истинное уважение и, вероятно, считал, что физические желания унижают его.

Они лежали рядом, глядя в разные стороны.

– То, что ты трамвайный кондуктор, не имеет для меня никакого значения, – сказал Морган.

– Я нравлюсь тебе потому, что я такой молодой?

– Ты мне нравишься потому, что ты Мохаммед.

* * *

Морган не предавался самообману. Мохаммед не принадлежал к меньшинству, но был открыт самой возможности однополого романа настолько, что сравниться с ним не мог бы ни один из англичан. Но ведь и сам Морган, хотя и обсуждал со своим другом пока лишь вопросы жизни тела, вряд ли испытывал безразличие к романтической стороне отношений. С того самого первого дня в Доме Печали он гораздо острее вспоминал не свое возбуждение, а нежное чувство прикосновения руки Мохаммеда к своей голове в тот момент, когда они мягко опустились на кровать. И действительно, грезя о Мохаммеде, он вспомнил не столько собственные физические желания, которые оставались для него вопросом без ответа, сколько объятия, ласки и поцелуи.

Только теперь Морган понял, что между ними установилось настоящее равенство. Раньше они лишь играли в то, что они равны, крича друг другу через разделявшую их пропасть, что никакой пропасти не существует. Но теперь буквально через кожу своего египетского друга Морган начал понимать, что есть на самом деле египетский мир, совсем непохожий на тот, в котором жил сам. Пока еще очень отдаленно, несовершенно, но осознал, что это значит – быть египтянином, работающим под началом англичан, а также испытывать ярость и унижение, неизбежные при таком положении. Когда пьяный старший сержант английской армии ударил Мохаммеда в челюсть, а взбешенный офицер хлестнул стеком по ноге, Морган почувствовал эти удары своей кожей. И его выводила из себя зарплата, которую получал Мохаммед, – всего-навсего два шиллинга в день, сумма, на которую едва можно было протянуть. А продолжительность рабочего дня, не оставляющая почти никакого времени для отдыха и развлечений!

– И я всегда в плохом настроении, – говорил Мохаммед, – что плохо для моего здоровья.

Несмотря на все это, Мохаммед относился к себе без малейшего снисхождения, и Морган, выходило, жалел его гораздо больше. Но он мало что мог поведать. В конце концов время стояло военное, и это была не Англия, где у Моргана нашлись бы и друзья, и широкие возможности.

В отчаянии Морган послал Мохаммеда с письмом к даме, заправлявшей правительственным бюро по найму. В тот момент ей нечего было предложить, но дама написала Моргану о том, как ей понравился Мохаммед, и что вскоре она даст ему должность клерка с зарплатой в целых пять шиллингов в день!

– Когда твой доход увеличится, – сказал ему Морган, – вырастут и твои желания.

– Иметь желания значит понимать жизнь.

– Это плохая мысль, хотя и верная.

Но с работой в должности клерка ничего не вышло, и Морган продолжал печалиться по поводу стесненных обстоятельств Мохаммеда. Чем ближе он узнавал молодого человека, тем более скудным казался ему его гардероб и более ограниченными перспективы. К нынешнему моменту Морган остро чувствовал разницу в их положении и не видел никакой возможности залатать эту брешь. Каприз судьбы, и ничего больше – и Мохаммед всегда будет бедным необразованным трамвайным кондуктором, а Морган – благополучным, сытым джентльменом без мозолей на руках. Он бы изменил такое положение вещей, если бы мог, но пока единственным, что ему оставалось, было использовать связи.

То есть вновь прибегнуть к помощи Фернесса. После их последнего разговора Морган не хотел вновь обращаться к Робину, но не видел иного выхода.

– Тот молодой человек, о котором я говорил в прошлый раз, – объяснял Морган. – Который работает на трамвае…

– Снова он? Я думал, ты больше не видишься с ним. Что он натворил на сей раз?

– Нет, все не так, – возразил Морган. – Он ничего плохого не сделал. Я просто хотел поинтересоваться, нет ли возможности найти ему место, работу с более высокой зарплатой.

Робин вздохнул.

– Морган, – сказал он. – Ты не прислушиваешься к голосу разума.

– А что неразумного в том, что я хочу помочь другу?

– Ничего, – ответил Робин. – Вопрос лишь в том, насколько верным является этот друг. В конце концов он местный. А я в прошлый раз пытался сказать тебе…

Он пожал своими костлявыми плечами и, всплеснув руками, произнес:

– Ты ввергнешь себя в неприятности, только и всего!

– Без сомнения. Но не из-за него. Прошу, верь мне, Робин. Я не последний дурак!

– Не уверен в этом, – покачал головой Робин, но в его неодобрительном тоне слышалась ироничная нотка. – Я поспрашиваю, и посмотрим, что можно будет сделать.

Помолчал и добавил:

– Но никаких обещаний!

* * *

За последние недели из дома пришли письма с новостями, от которых Морган не мог отмахнуться: умирала Мэйми Эйлуорд, старейшая и ближайшая подруга его матери, а тетя Лаура, сестра отца, была очень больна. Мысли о долге и обязанностях терзали Моргана. Не следует ли ему оставить Египет и вернуться на родину? Он не питал никаких иллюзий по поводу того, что это означало. Поддайся – и золотое время будет безвозвратно потеряно. Ему уже не вернуться к Мохаммеду и к тому, что между ними происходило. И этот выбор Морган должен был сделать в полном одиночестве, поскольку не мог ничего объяснить ни Лили, ни тете Лауре.

Да и кому он мог рассказать о своей любви? Он написал о ней горстке друзей, остававшихся дома, но догадывался, каким абсурдным и нелепым выглядело его письмо. Конечно, в Египте его никто бы не понял. Тем не менее то, что он влюблен, не было для него секретом. В истории с Мохаммедом не существовало особого, определяющего момента, как в случае с Масудом в Париже. Скорее он влюбился посредством Мохаммеда, в силу чего любовь стала маленьким, четко очерченным пространством в самом центре его жизни, где ничто не отбрасывало тени.

Неспособность прийти к решению есть своего рода решение. Пока Морган колебался, время истекало и результат был отнюдь не самым плохим. Но его домашние дела внезапно явились ему в истинном свете, когда Мохаммед получил письмо, в котором говорилось, что его мать заболела и умерла.

Моргану до этого момента уже приходилось находиться рядом с близкими людьми, уязвленными страданием. Но с английскими друзьями было просто – чтобы ты мог выразить соболезнование или выказать участие, существовали определенные ритуалы. Здесь такое не работало. Морган не мог сопровождать Мохаммеда во время похорон, не мог разделить с ним бремя встречи с отцом и новой семьей отца. Он мог лишь узнать обо всем из короткого письма да ждать возвращения друга. Когда тот вернулся, то выглядел так, словно прибавил в весе, набрав массы, – печаль сделала его тяжелым. Он очень любил свою мать.

Это событие еще более приблизило Моргана к Мохаммеду, но в то же время отдалило. Он стал лучше понимать своего друга, однако, с другой стороны, все напоминало ему, какими разными жизнями они жили. Пропасть, разделяющая их, стала еще глубже оттого, что в Доме Печали появился новый постоялец – сводный брат Мохаммеда приехал с ним после похорон и, когда Морган навестил друга, сидел в углу и смотрел на него враждебным взглядом, полным злобы.

В то же самое время на собственной квартире Моргана случилась неприятность. Когда Мохаммед пришел к нему в воскресенье, чтобы поговорить и поиграть в шахматы, в комнату неожиданно заглянула Ирэн, которая, увидев, что они оба сидят на постели, издала непроизвольный крик.

После, конечно, Морган поговорил с ней.

– Этого юношу я встретил у Робина Фернесса, – солгал он. – Очень достойный молодой человек, я вам гарантирую. Я даю ему уроки английского языка.

– Но им нельзя доверять, – зашипела Ирэн. – Даже если вы думаете иначе. Нельзя же быть настолько доверчивым! У меня в доме так много ценностей…

– Я отвечаю за ваши ценности, – сказал Морган, и это ее успокоило. Но он решил больше не приводить Мохаммеда домой.

Их совместная жизнь всегда была мизерной, сложенной из кусочков и остаточков времени, по большей части занятого работой. Но теперь и этот крохотный островок сокращался до минимума. Место для встреч наедине отсутствовало, а встречи на людях были опасны. Мохаммед, более привычный к тому, что в его жизнь вмешиваются посторонние, относился ко всему философски; Морган же впал в уныние. Поэтому, когда от Робина пришло предложение, круто переменившее их жизнь, это не показалось чересчур ужасным.

Фернесс не забыл о просьбе Моргана и постоянно делал соответствующие запросы. Через несколько недель он сообщил Моргану, что кое-что нашел.

– Это работа в военной разведке, – сказал он. – Связана с войной. Правда, имеется один недостаток, если смотреть с твоей точки зрения. Работа в зоне Суэцкого канала, а значит, твоему приятелю придется уехать из Александрии.

Несколько недель назад Морган бы колебался, но сейчас у него не осталось никаких сомнений: зарплата вдвое больше того, что Мохаммед получал на трамвае!

– Я искренне благодарен тебе, Робин, – сказал Морган Фернессу.

– Ты имеешь в виду, что он принимает предложение?

– Конечно, он согласен работать.

Как Морган и думал, Мохаммед принял предложение с радостью и волнением. Правда, было одно небольшое сомнение.

– Я должен работать шпионом? – спросил он.

– Не знаю, – ответил Морган. – А это кажется тебе ужасным?

– Конечно.

Но, подумав немного, он лукаво улыбнулся:

– Впрочем, не очень.

До отъезда оставалось несколько недель, во время которых оформлялись документы Мохаммеда и его пропуск. Чувство спокойной обреченности, почти умиротворения, снизошло на обоих. Подспудно они оба понимали, что близость была лишь интерлюдией, а неизбежное расставание уже грозило им из недалекого будущего.

Это ясное спокойствие приняло конкретные формы однажды вечером, незадолго до того, как друзья попрощались. Брат Мохаммеда куда-то ушел, и Дом Печали оказался в их распоряжении. Тем не менее все шло как обычно. Словно выброшенные на берег пассажиры потерпевшего крушение корабля, они, обнявшись, лежали на постели, глядя в потолок и лениво лаская друг друга. Рука Моргана, как часто бывало, отправилась в странствия, но, вместо того чтобы прервать эти поползновения, Мохаммед оставался совершенно неподвижным. Мгновение подумав, он откинулся назад и принялся расстегивать свои льняные брюки.

– Делай то, что ты хочешь, – сказал он Моргану.

Предложенное Мохаммедом казалось невозможным! Морган, оцепенев, смотрел на друга. Но смущение длилось недолго, и вместо того, чтобы говорить, он начал действовать. Потянув за край нижнего белья, он увидел то, что так часто себе представлял.

Конечно, он подумал о Монтазахе, но сегодня все было более безопасно, и обнаружить их никто не мог. Оба они, не говоря ни слова, посмотрели вниз, словно сторонние зрители, и Морган принялся за дело. Эти ритмичные движения, когда применяешь их не по отношению к себе, оказываются удивительно тяжелой работой. В последний момент Мохаммед издал легкий горловой хрип, словно произнес некое слово, а потом отодвинул руку Моргана.

После этого Моргану показалось, что он сердит. Отрывистыми движениями приводя себя в порядок, Мохаммед воспользовался куском простыни, после чего спросил раздраженно:

– Теперь ты счастлив?

– О, да, – ответил Морган совершенно искренне. – Счастлив.

Но истинное счастье они обрели в течение последующих часов. Было слишком поздно, и Морган не поехал домой. Они легли спать вместе, и Мохаммед, неожиданно обняв Моргана сзади, прижался к его спине. В первый раз в своей жизни Морган делил с кем-то постель. Конечно, ему приходилось жить в одной комнате с разными людьми, но он никогда не был частью такого плотного сплетения рук и ног, никогда не чувствовал на своей шее чьего-то сонного дыхания. Нечто значительное свершилось и завершилось в его жизни, думал он, но важности этого события аккомпанировали тишина и сон, а потому триумф ощущался половинчатым.

Мохаммед уезжал через несколько дней, но Моргану показалось, что момент расставания последовал сразу за ночью. Они вдвоем донесли до станции тяжелую сумку Мохаммеда, которая, похоже, была сделана из станиоли и плотной бумаги, и после этой непростой работы момент прощания оказался смят. К тому же, кроме рукопожатия, на глазах стольких людей они не могли бы обменяться ничем.

Успехов! До свидания! Спасибо!

Вежливость иногда становится непереносимой. Но когда к платформе стал подходить поезд, тщательно запрятанные чувства вырвались наружу, и среди грохота состава неожиданно прозвучал голос Мохаммеда:

– Не забывай меня! Не забывай…

Словно в театре, в конце первого акта, упал занавес.

* * *

В Англии наконец умерла Мэйми Эйлуорд. Но Морган знал, что пока он не готов поехать домой. Мохаммед мог вернуться в Александрию, и они увидятся вновь.

Потом из Лондона пришла телеграмма. Морган назначался главой службы, в которой состоял штатным сотрудником, то есть теперь он будет руководить теми, кто до этого руководил им. Хотя Морган не слишком заботился о своем служебном продвижении, он обрадовался поначалу, так как связывал с новым назначением надежды на то, что получит больше свободного времени. Однако очень скоро он оказался втянутым в конфликт – мисс Грант-Дафф расстроилась сверх всякой меры.

Она всегда была непростой штучкой и балансировала на грани открытого противостояния, но теперь ее ярость обрела конкретную мишень. Несколько раз Моргану казалось, что она тайно влюблена в него, и это его страшно беспокоило; но то, что она продемонстрировала на сей раз, было далеко от любви. Теперь стоило ему подойти к ней, она поджимала губы и поводила глазами, словно норовистая лошадь.

– Это из-за отсутствия доверия, – говорила она. – Начальство мне не доверяет.

– О, прекратите, – возражал Морган, желая успокоить мисс Дафф. – Не считайте меня своим начальником.

– Но все так и обстоит, – отвечала она. – Они именно вас сделали начальником.

Мисс Дафф использовала слово «вас» в качестве щипцов, которыми ухватила Моргана за шею и, приподняв, исследовала на предмет служебного соответствия.

Ему не хотелось воевать. Он видел, что для нее это имеет значение, что в этом содержится вся ее жизнь, и именно в этой ее роли мисс Дафф воспринимали другие люди. Она же видела в нем узурпатора, хитрого захватчика, который сковырнул ее с ее законного места. Она писала длинные, нудные письма в Лондон, упрашивая тамошнее начальство отменить назначение, но ее просьбы оставили без удовлетворения.

Вскоре все стало еще хуже. Мисс Дафф прекратила разговаривать с Морганом и отворачивалась, когда видела его, а лицо ее шло морщинами и бледнело. Она вскрывала письма, предназначавшиеся ему. Вскоре такое положение дел стало непереносимым, и Морган на время решил сбежать, отправившись в поездку к пирамидам и храмам на берегах Нила. По его возвращении ничего не изменилось, и, чтобы утешиться, ему пришлось изыскивать более действенные средства. Одним из таковых была музыка, и по вечерам пансионат Ирэн оглашали мелодии Франка и Шопена. Он завел новые знакомства и исключительно ради них пошел на некое участие в общественной жизни.

Морган даже подумывал продолжить работу над своим индийским романом, но тема за последние месяцы слишком удалилась от него, и вместо этого он попробовал себя в журналистике.

Постепенно его все больше увлекала идея более грандиозного свойства. После отъезда Мохаммеда город выглядел покинутым, и Моргану показалось, что он может наполнить его прошлым. Он давно ощущал присутствие невидимой истории – и вокруг, и под ногами; и теперь решил, что ее можно воспроизвести с помощью слов. Поскольку пространство было захвачено военными, ему оставалось путешествовать во времени. Некоторое время назад, почти с чувственным удовольствием, он перечитывал Гиббона, и ему показалось, что он смог бы оживить ушедшие века столь же живо и увлекательно.

Он думал о книге. С помощью книги он реконструирует прошлое, на ее страницах возведет обширный город-призрак. Практичный мир, мир современной коммерции уничтожил древнюю Александрию, оставив лишь несколько полуразрушенных строений. Мелочная жестокость, шум и суета воцарились в этом некогда великом городе. Новые современные мостовые покрыли места, где ступали короли, императоры и патриархи, не оставив и следа их присутствия. Не сохранила Александрия и воспоминаний о великих философах, что когда-то родились здесь. Город погряз в постоянных перестройках, в горах мусора, и его неряшливая ностальгия по собственному прошлому, конечно же, требовала какого-то утоления.

Из всех людей, с которыми Морган обсуждал свой проект, самым активным его сторонником оказался Кавафис.

– Отлично, Форстер! – провозгласил он и, подчинившись собственной скупости, разломил сигарету надвое. – Я и сам всегда разрывался между поэзией и историей. Я мог бы писать и то и другое. И, вероятно, сделал неверный выбор.

Морган счел возможным признаться:

– В сердце моей книги, как и в сердце Александрии, живет Греция.

– Увы, мой дорогой Форстер, увы! Империя эллинов давно исчезла с лица земли. Осталось только эхо.

– Но и эхом нельзя пренебрегать, – сказал Морган. – О вашей стране я всегда, еще со студенческих дней, думал как о фокусе всех моих чувств и мыслей.

И сразу же лицо Кавафиса стало печальным. Он отвернулся.

– О, греки! – воскликнул он. – Нельзя забывать, что нынешние греки – банкроты. В этом разница между древними греками и нами, а также между нынешними греками и англичанами. Поклянитесь, мой дорогой Форстер, что вы, англичане, никогда не растеряете свои капиталы. В противном случае вы станете такими же, как мы, – вечно недовольными, желчными лжецами.

Моргану хотелось сказать Кавафису что-нибудь приятное, но тот не позволил. Тем не менее задуманное Морганом дело подняло их отношения на новую ступень. Советы посыпались как из рога изобилия, и почти все оказались полезными и вдохновляющими. Читал ли Морган Плотина? Знал ли Филона Александрийского и его учение о Логосе? Что он думает по поводу Великого Афанасия? У Кавафиса нашлось несколько книг, которые Моргану следовало немедленно прочитать.

Занимаясь предварительными изысканиями, Морган понял, что они с Кавафисом озабочены одним и тем же трудным делом. Он видел в своей книге способ превращения кладбища в цветущий сад жизни. Но и в своей работе, на собственный лад, Кавафис был занят тем же. Погружаясь с головой в миф и древнюю историю, а затем возвращаясь на современные улицы Александрии, он заставлял свои стихотворения курсировать между старой, уже утраченной культурой и современной жизнью, которой жил и которую так хорошо чувствовал сам. В его произведениях прошлое буквально оживало.

Но, в конце концов, Кавафис был местным уроженцем. Что же столь мощно притягивало к Египту Моргана? Ведь, когда он только приехал в страну, его реакция несколько отличалась от нынешней. Поразмышляв над этим, Морган пришел к выводу, что Александрия была совершенно автономным образованием, почти самостоятельной страной, отделенной от окружающего пространства. Более же всего волновало то, что город являл собой пеструю и почти беззаконную смесь рас и влияний, народов и традиций. Морган научился не доверять ничему чистому и лишенному примесей или скорее идее чистого – существовала только идея, но не реальная вещь под названием чистота. В действительности все представляло собой смесь; в истории царила полная путаница; люди были гибридами.

* * *

Сам же гибрид по имени Морган страшно скучал по Мохаммеду. Вся его вновь обретенная активность была лишь средством убежать от одиночества. Прошедшие несколько месяцев чудесного единения казались безвозвратно ушедшими в прошлое. Зачем же он приложил столько усилий для того, чтобы они ушли?

Свои страдания он держал в тайне. Разлука с Мохаммедом представлялась чем-то вроде перманентного состояния, состояния хронической болезни. Каждые несколько дней от Мохаммеда приходило письмо, но его послания были вежливыми и мало что говорили. Он служил не шпионом, скорее клерком, и все это выглядело довольно скучным и унылым. Место его службы находилось далеко, а перспективы возвращения были крайне неопределенными.

Перед отъездом из Александрии Мохаммед по просьбе Моргана сфотографировался. Морган всегда держал фотографию при себе, часто доставал ее и рассматривал. Мохаммед был одет в европейский костюм – смокинг, белую рубашку с галстуком-бабочкой, но на голову надел свою обычную красную феску. Закинув ногу на ногу и держа в руках отделанную слоновой костью мухобойку, египетский друг Моргана, ужасно серьезный, смотрел с фотографии, словно из прошлого, в самую сердцевину души Моргана, никак не желавшую успокоиться.

Пролетали месяцы, а они все не могли встретиться. И только в мае, через полгода после того, как они с Морганом расстались, Мохаммеду удалось вернуться на пару дней в Александрию. Он остановился в Бакосе у приятеля, и Морган его там навестил. Все еще опасаясь попасться на глаза кому-нибудь из знакомых Моргана, они провели день в Мексе, к западу от города, где купались среди скал и загорали на вершине холма. Все это напомнило Моргану сцену из его «Мориса», где, прогуливая занятия в Кембридже, Морис и Клайв предавались таким же незаконным утехам.

Морган часто думал о «Морисе». Почему он поторопился написать его? Если бы он работал над романом сейчас, то совершенно иначе изобразил бы отношения, составляющие его суть! Тогда его воображение только робкими шагами подбиралось к действительности. С другой стороны, без того, что с ним случилось в Египте, его жизнь была бы жалкой и ничтожной, как плохой роман.

– Бросай работу, – сказал Морган другу. – Возвращайся в Александрию.

– А где мне работать?

– Не имеет значения. Я все тебе дам.

Улыбнувшись, Мохаммед покачал головой. Когда они прощались в парке Эль-Нузха, где им никто не мешал, Мохаммед сказал Моргану:

– Два дня пролетели как две минуты, и все-таки, я думаю, лучше уж так, а не иначе.

– Но почему?

– Если я каждый день встречаюсь с одним другом, – объяснил Мохаммед, – то я могу захотеть встретиться с другим. А мы с тобой будем мечтать о встрече еще шесть месяцев, а потом у нас будет счастье.

Морган боялся, что еще шести месяцев он не выдержит. Будь проклята эта зона ведения военных действий! Мохаммед не мог ее оставить, а Морган не мог туда приехать.

* * *

Но когда Мохаммед вскоре оставил работу на армию, то не вернулся в Александрию. Вместо этого он поселился на родине, в Мансурахе. Его посетило сразу двойное горе – вначале умер отец, а потом, двумя днями позже, купаясь в канале, утонул брат.

Мохаммед любил брата. И хотя факт его гибели явно окутывала тайна, Мохаммед отказался от проведения расследования.

– Что толку? – вопрошал он. – Мой брат был всем, что у меня оставалось от моей семьи.

Эта катастрофа заставила Моргана приехать в Мансурах. Мохаммед унаследовал дом, а точнее, как понял Морган, три соединенных вместе маленьких дома. Два дома сдавались; Мохаммед же жил в третьем, который, в общем-то, включал в себя лишь одну обветшавшую комнату, заставленную разнокалиберной мебелью, и стоял на запруженной грязью пристанционной улице, где между лужами сновала домашняя птица.

Когда на вторую ночь они лежали в постели, Мохаммед сказал:

– Я, наверное, женюсь на жене своего брата.

– И это возможно? – спросил Морган.

– Многие так делают, – объяснил Мохаммед. – Не нужно платить выкуп, поэтому так дешевле. Еще там есть ребенок, которому нужен отец.

И через минуту он добавил другим, уже более спокойным голосом:

– Хочу быть счастливым человеком, живущим в родительском доме.

– Я понимаю, – сказал Морган.

Он знал: то, что Морган высказал в виде утверждения, являлось, по сути, просьбой, и в качестве ответа он ждал позволения сделать то, что задумал.

Чуть раньше, тем же вечером, Мохаммед рассказал ему, как в Кантаре, в зоне Суэцкого канала, его соблазнил английский солдат. Этот человек выпросил у Мохаммеда сигарету, а потом привел в свою палатку. То же самое повторилось и на следующий день. Но рассказ не вызвал в душе Моргана ревности – как и известие о том, что Мохаммед собирается жениться. Тела могут соединяться, подчиняясь неверно истолкованным желаниям; но то, что имело реальное значение, было совсем иным, и Морган мучился с поиском слова, которым смог бы это обозначить.

Во время своей поездки Морган гулял с Мохаммедом по эспланаде вдоль Нила. Они вместе навестили друзей Мохаммеда и проехались по реке на лодке. Они сходили к портному и заказали один костюм на двоих; Мохаммеду он будет чуть великоват, а Моргану – немного маловат. По вечерам они мылись на дорожке под лестницей, поливая друг другу водой из таза. Когда же они забрались в постель, то принялись щекотать друг друга и бороться как дети, при этом Мохаммед в шутку кричал, что сейчас убьет своего друга.

Такого рода отношения казались Моргану гораздо более ценными, чем их немногочисленные поспешные физические контакты. Секс в конечном счете можно оставить в стороне или свести к минимуму; чувство же похоронить значительно труднее. Еще в Александрии у них случались минуты, когда они просто сидели и, покуривая, беседовали, как братья, отделенные и отдаленные от остального мира. Пара. И Моргану пришло в голову предположение, что в этом мире, в его прошлом и настоящем, было и есть множество людей, что так же сидели или сидят друг возле друга, окруженные аурой единого невидимого чувства.

Невидимого, но мощного. Любовь – это как цвет, будто аромат, разлитый в воздухе; в руку его не возьмешь, но он существует, он длится. Когда они с Мохаммедом покинут сей мир, думал Морган, следы их близости останутся – словно призрак, навещающий пустую комнату.

К тому же их расставание с каждым днем становилось все реальнее. Наблюдались все признаки того, что война близится к концу. Когда точно наступит мир, было неизвестно, и об этом даже не говорили, но Морган ощущал приближение момента, когда ему придется уехать. Каждый из них пойдет своей особой дорогой, и жизни их разойдутся. Морган надеялся, что, когда это произойдет, жизнь его друга будет полностью устроенной.

* * *

В конце концов Мохаммед действительно женился, хотя и не на вдове своего брата, а на ее сестре. Незначительное на первый взгляд изменение в планах на самом деле означало что-то более глубокое – Мохаммед сообщил Моргану, что читал о любви, но не понял, что это такое. Женитьба имела исключительно практический смысл, не становясь из-за этого менее существенной.

– До сих пор, – сказал Мохаммед, – мне казалось, что я не принадлежу этому миру. Теперь каждый день я счастлив.

С Хомом и Масудом Морган научился принимать неизбежное. Все мужчины, которых он любил, в конечном итоге женились. Это нисколько не отменяло того, что было раньше, или того, что, как в случае с Мохаммедом, продолжалось. Поэтому Морган примирился с мыслью о неизбежности их нового положения, пока не произошло нечто, перед чем все его беспокойства оказались ничтожными.

Когда Мохаммед в очередной раз приехал в Александрию, Морган заметил, что его спина выглядит неестественно вогнутой. Но когда он спросил об этом своего друга, тот не смог скрыть раздражения.

– Со мной все нормально, – сказал он. – Просто у меня были проблемы с деньгами. И ничего больше.

Но Морган помнил, как Мохаммед последнее время жаловался на усталость и апатию. Время от времени его лихорадило, потом лихорадка сделалась постоянной, и Морган нисколько не удивился, когда – вскоре после того, как Мохаммед женился, – получил письмо, в котором его друг жаловался, что при кашле у него горлом идет кровь.

Словом, сразу вспыхнувшим в сознании Моргана, было название болезни, унесшей его отца. Лили говорила о ней с уважительным трепетом, и нечто подобное испытывал Морган, когда писал ответное письмо. Писать его оказалось нелегко, зато полученный ответ был предельно лаконичным. Мохаммед понимал, что у него чахотка, хотя доктора и не говорили ему об этом напрямую, боясь огорчить. Болезнь и ее неизбежные последствия его не слишком беспокоили – смерть, как он писал, стала бы для него лучшим средством избавления от этой муки.

Когда Моргана посетило настоящее горе, он вдруг обрел спокойствие. Мягкий в обращении и усердный в деле, он продолжал свою обычную работу, появлялся везде с неизменной улыбкой, но центр его внимания пребывал далеко.

Еще один доктор, оплаченный Морганом, принес ободряющие известия – он полагал, что болезненное состояние было диагностировано вовремя. При достаточном уходе и здоровом образе жизни молодой человек должен справиться с болезнью. Моргану очень хотелось в это верить. И когда в декабре, вскоре после перемирия, он вернулся в Мансурах, ему показалось, что Мохаммед прибавил в весе. Да и настроение его не казалось мрачным. Он воспользовался шансом, предоставляемым экономикой военного времени, а также ссудой от Моргана, чтобы открыть торговлю хлопком, который он покупал в сельской местности, а потом перепродавал дилерам в городе, и работа приносила ему радость и удовольствие.

Да и брак каким-то образом удерживал его в этой жизни. Изменения в нем были очевидными, хотя и недоступными точному определению. Моргану мельком удалось увидеть жену Мохаммеда, Гамилу, очень молодую, хорошенькую, почти девочку, – та покинула комнату, как только Морган вошел. Подобно маленькому лесному существу, она готова была стремглав умчаться при первых признаках опасности. Но с Гамилой Мохаммед казался счастливым, и Морган слышал, как жизнерадостно они смеются, когда его не было с ними, – звук, вызвавший в душе Моргана сложные чувства.

Но могла ли жизнь сложиться иначе? Он хотел своему другу счастья, ради чего самому ему приходилось уходить из его жизни. Со времени последнего визита Моргана в доме произошли изменения: арендатор переехал вниз, освободив более просторный второй этаж – две комнаты, мощеный холл, кухню и ванную. Молодые переехали наверх. Теперь не было нужды спать в одной комнате – у Моргана появилась собственная.

Тем не менее чувство, которое они питали друг к другу, оставалось самым искренним, а может быть, более глубоким и даже обновленным. Жизнь более или менее определилась и устоялась, и, хотя между друзьями неизбежно возникла некая дистанция, появление ее было вполне уместным именно сейчас. Смотреть в будущее с оптимизмом – долг человека, и Моргану при всех сложностях его жизни помогала уверенность в том, что в основе их с Мохаммедом отношений лежит нечто простое и первичное. И в определенном смысле основа таких отношений оставалась неизменной. К нынешнему моменту это оказалось главным событием его жизни, и он был горд подобным обстоятельством. В некоем трудно определимом смысле он вырос и стал мужчиной. В его жизни произошло что-то действительно существенное.

В понимании этого обстоятельства Морган находил утешение все последние два месяца – в противном случае они стали бы непереносимо трудными. Он должен был подготовиться к будущему. Великие события истории, словно странный, ни на что не похожий вихрь, бросили его сюда. И теперь тот же ураган истории должен вернуть его назад, на родину. Морган страшился возвращения. Конечно, он радовался окончанию войны, но подозревал, что мир неузнаваемо изменился и что изменения вряд ли приведут к лучшему. Он многое узнал о том, что произошло в Англии за время его отсутствия, и понял, что страна превратилась в весьма неприятное для проживания местечко: манеры, нравственность, мысли – война изуродовала все, все было проникнуто новым, темным, разлагающим духом.

С другой стороны, как ни сопротивлялся он такому прозрению, Египет оказался ему гораздо ближе, чем он мог помыслить. Трудно было смириться с мыслью, что сюда он уже может никогда не вернуться. Он начал сочинять книгу об Александрии, и в процессе письма город для него обрел новую значимость. Теперь у него появилась история, он зажил собственной жизнью, и немалая ее часть для Моргана была связана с Мохаммедом.

Над книгой еще предстояло работать и работать, но эту часть рукописи он решил взять с собой в Англию. Все остальное останется здесь. Поскольку отъезд был неизбежен, Моргану почти хотелось исчезнуть из Египта без сцен прощания – просто сесть ночью на корабль и раствориться в кромешной тьме.

С Мохаммедом все будет хорошо, думал он. Чахотка, даже если это она, теперь побеждена. Когда Морган приехал в Мансурах в последний раз, его друг пребывал в отличной форме. Радостно было видеть, что здоровье его так поправилось. Он прибавил в весе, уже много недель кровь не шла легкими при кашле, чувство постоянной усталости оставило его.

Все складывалось отлично, и Моргана уже не так, как раньше, беспокоил смех Мохаммеда и его жены, доносившийся из соседней комнаты. Он оставлял своего друга гораздо более обеспеченным, чем тогда, когда они встретились в первый раз и Мохаммед работал простым трамвайным кондуктором, жил почти без денег в съемной квартире и был совершенно одинок.

Хотя, когда они утром на второй день отправились гулять в поля за городом, Мохаммед выглядел печальным. Разве они плохо жили все это время в Египте? И разве Морган не может остаться здесь? Почему он хочет ехать домой? Мохаммед задавал подобные вопросы в своих последних письмах – он знал, как бить по больным точкам.

– Полагаешь, я об этом не думал? – спрашивал Морган. – Я не хочу уезжать, но, боюсь, должен. У меня обязательства. Мать осталась одна.

– Привози свою мать в Египет. Она и мне будет матерью.

– Невозможно, – улыбнулся Морган, но одновременно испытал боль в душе. Как же мало знает Мохаммед о том, как устроена жизнь в Англии! Как бы ему, Моргану, хотелось совместить две жизни и две страны. А может, привезти в Англию Мохаммеда, познакомить с друзьями и родственниками, и пусть думают что хотят? Каким бы облегчением было на все наплевать!

Но Лили он впервые сообщил о своем египетском друге всего две или три недели назад, причем писал с должной осторожностью и мимоходом сообщил о его женитьбе.

– Разве ты не сможешь найти мне работу в Англии? – спрашивал Мохаммед. – Я сразу же приеду.

– Я попытаюсь, – отвечал Морган, и голос его звучал не очень искренне. – Но не думаю, что ты будешь очень счастлив.

– Где бы ты ни нашел работу для меня, я буду тебе благодарность. Даже в Индии. Когда ты поедешь туда в следующий раз, я бы поехал с тобой.

– Возможно, мы так и поступим, – говорил Морган.

Но и эта идея была неосуществимой. Индия – иная жизнь, иная любовь, и Морган не представлял, как сможет привезти туда Мохаммеда.

Долина с теряющимися в тумане купами деревьев и фермами, где они гуляли, напоминала окрестности Кембриджа. Они спустились на дно дренажной канавы, где Мохаммед расстегнул брюки и позволил Моргану вдали от людских глаз несколько минут ласкать себя. Он не слишком возбудился, да и Морган не особо усердствовал. Они молчали о том, что между ними происходит, а довести дело до конца обоим казалось не столь уж важным.

Спустя две недели Морган, держась за поручни, стоял на палубе корабля, увозящего его из Египта. Во все стороны простиралась вода, земли не было видно ниоткуда. Ничего твердого и основательного, на чем задержаться взгляду. Прощание прошло трудно, как Морган и предвидел, отчасти потому, что ритуал не содержал особого смысла – все, имеющее значение, уже произошло до этого. Сожалеть о чем-то было бессмысленно, а потому, вероятно, в мыслях Моргана царил не Мохаммед, а поэт.

За несколько дней до отъезда Морган отправился навестить его на Ру-Лепсиус, чтобы попрощаться. Они стояли на балконе, попивая ракию, и смотрели на восточную гавань. В сгущающихся сумерках исчезли все уродства города, мягкий бриз дул с моря. Они болтали в своей обычной бессвязной манере на исторические темы, но вскоре на балконе воцарилось молчание. Затем Кавафис сказал:

– Итак, вы едете домой.

– Да, – кивнул Морган.

– Как бы я хотел поехать с вами! – произнес поэт. – Я всегда считал себя подданным Англии, хотя я и эллин.

Он удовлетворенно вздохнул и продолжил:

– Но я привык к Александрии. Даже будь у меня деньги, я все равно не переехал бы, хотя это место мне порядком надоело. Маленький город иногда бывает большим бременем, вы согласны? Для такого человека, как я, для необычного человека, существенно важно жить именно в большом городе.

– Мне трудно вас понять, – сказал Морган. – Сам я никогда не жил в большом городе.

– Конечно, мне следует сменить квартиру, – продолжил Кавафис. – Хотя, с другой стороны, здесь есть все, что мне нужно. Внизу публичный дом, где всегда можно найти плоть. Рядом собор Святого Саввы, где мне могут простить мои грехи. А напротив – больница, где я могу умереть.

Морган уже слышал эту шутку, и вскоре, когда Кавафис стал вслух размышлять, что было бы лучше – провести электричество или все-таки переехать, он понял, что пора прощаться.

Выйдя на улицу, он остановился и посмотрел вверх. На балконе все еще виднелось бледное лицо поэта, даже с этого расстояния выглядевшее странным и непроницаемым, в полной дисгармонии с тем, что его окружало. Морган вспомнил свой визит к Кавафису три года назад, когда тот впервые познакомил его со своими стихами, а именно стихотворение «Бог оставил Антония». «Прощай, прощай, Александрия; ее теряешь ты навек». Морган помахал рукой, и ему показалось, что поэт ответил ему. Но, может быть, только показалось?

* * *

С первого мгновения, когда он ступил на землю Англии в Грейвзенде, Морган понял, что не знает ничего, прежде казавшегося столь знакомым. Он попытался пробить лед и погрузиться в старую жизнь. Начал ходить по приятелям, родственникам. Некоторое время жил у тети Лауры, у Барджерсов, у Эдварда Карпентера. Повидался в Белфасте с Мередитами и две недели провел с Голди в Лайм-Реджис.

Но когда он гостил у тетки, непрерывно шел дождь. Флоренс была превосходным собеседником при переписке, но, увы, наяву с ней можно было умереть от скуки. Карпентеру же более интересно было читать лекции, чем слушать. Семейная жизнь Хома совершенно разладилась, а Голди исполнился самыми мрачными мыслями по поводу состояния мира, хотя деревенский дом, где они остановились, оказался превосходным.

Если, несмотря на все это, он продолжал разъезжать, то лишь потому, что сидеть дома было куда болезненнее. И, конечно же, дома находилась мать, от которой его еще больше отдалили Великие События Истории.

Хотя ему и приходилось скрывать самое важное, он всегда пребывал на грани того, чтобы исповедоваться. Прошлое и настоящее вдруг столкнулись друг с другом однажды утром, за завтраком, когда, открыв письмо от Мохаммеда, он узнал, что Гамила ждет ребенка. Если родится мальчик, писал его друг, то его назовут в честь Моргана. Это было гораздо больше того, что сделали для него Масуд и Индия, и, разволновавшись, Морган опрокинул молочник, что и расстроило, и разозлило его сверх меры – неприятно устроить сцену за столом.

Но Лили совсем неожиданно проявила мягкость. Она принялась гладить его по руке, и он попытался объясниться.

– Все это нервы, – сказал он. – Никак не привыкну к тому, что я дома. Невероятное напряжение – отсутствовать так долго. Я хотел сказать, что должен был поехать всего на три месяца, а получилось три года.

Моргану показалось, что его голос дрожит, но мать совершенно неожиданно кивнула понимающе головой. С самого его возвращения она пыталась склонить его – в первый раз со времен детства – к семейной молитве, которую они произнесли бы в его честь. Чувства, связывавшие их, лучше всего выражали ритуалы.

– Я тоже думала, что все это продлится целую вечность, – сказала Лили. – Или, по крайней мере, до конца моих дней.

Который теперь был, как видно, совсем недалек. С тех пор как Морган уехал, она заметно постарела. По форме и плотности фигуры она еще больше стала напоминать колонну – время сгладило самые острые из ее углов. Тем не менее Морган решил уже не подчиняться в дальнейшем ее власти, как делал он раньше. Показывать матери, что твое сердце разбито, небезопасно – правда могла просочиться через осколки.

Успешно преодолев единственный приступ слабости, Морган решил держать Египет на некоторой от себя дистанции. Самое большее, на что он мог пойти в этом отношении, – писать о Египте. Он по-прежнему занимался своей книгой об Александрии, уносясь в своем воображении в недавнее прошлое. Но, кроме того, Морган стал активно работать и в журналистике – писал статьи и обзоры, многие из которых посвятил оставленной им стране.

И это было лучшей темой для разговора за завтраком, тем более что газеты обильно поставляли завтракающим пищу для гнева. Конец войны разбудил в Египте надежду во многих сердцах, но этой надежде был нанесен сокрушительный удар. Поэтому страна кипела и бурлила, и громкие призывы звучали как из мечетей, так и из коптских храмов. Кровь пролилась, и поначалу английская кровь.

– Сорок погибших! – в ужасе провозгласила как-то утром Лили, трясущейся от гнева рукой показывая Моргану заголовок.

– Вообще-то тысяча сорок, – отреагировал Морган. – Но тысяча – это египтяне, а они не в счет.

– Прошу тебя, Морган, будь благоразумным. Не могу же я беспокоиться о людях, которых не знаю, сильнее, чем беспокоюсь о соотечественниках. – Но через мгновение она смягчилась: – Ты-то, конечно, знаешь хотя бы пару египтян.

Да, конечно, и более всего Морган боялся за Мохаммеда. В своих политических симпатиях он перешел линию фронта и теперь целыми днями пребывал в состоянии беспокойства и ярости. Читая о том, что египтян арестовывают, сажают в тюрьмы или расстреливают, он видел только лицо Мохаммеда. Но возможности дать выход гневу у Моргана были ограничены; позволить он себе мог только риторические инвективы в определенных газетах.

Затем, в самый разгар событий, пришло письмо из деревни, расположенной недалеко от Мансураха. В написанном по-французски письме говорилось, что Мохаммед арестован и проведет в тюрьме шесть месяцев.

Больше в письме ничего не было, и Морган запаниковал. Он сразу же написал, но ответ, пришедший вскоре, ничего не прояснил. Все, что он понял, – если Мохаммед заплатит штраф в десять фунтов, его заключение сократится до трех месяцев. Морган заплатил.

Приходившие в то же самое время новости из Индии были в равной степени пугающими. В первых скупых на детали сообщениях говорилось о бойне в Амритсаре. Какой-то британский генерал, которому противостояла толпа бунтовщиков, решил рассеять ее, приказав солдатам стрелять.

Морган только обрывочно помнил Амритсар, где он между поездами второпях осматривал Золотой храм и все боялся попасть под надвигающуюся грозу. Город оставил смутные воспоминания о воде и мраморе, да еще о глазах святых, прикрытых, чтобы грязь мира их не коснулась. Морган там никого не знал, а потому ему трудно было воочию представить стрельбу, панику и смерть – так, как представлял он себе схожие события в Египте. Поскольку индийские события были далеки от театра недавней войны, Индия каким-то образом исчезла с той карты мира, которую Морган держал в голове.

Но все эти новости заставили его думать о Масуде. Он хотел его видеть. Некоторое время Морган избегал мыслей о своем индийском друге, но теперь позволил себе вновь поразмыслить и о нем, и о том, что между ними происходило. Высокий, сильный человек с несколько удлиненным красивым лицом, на котором выделялись печальные глаза и свисающие усы! Морган тосковал по нему, хотя и не разрешал себе в этом признаться; он ужасался той физической дистанции, что разделяла их, дистанцию же, которая развела сами их жизни, измерить было вообще невозможно.

В настоящее время Масуд находился в Париже, каким-то боком участвуя в мирной конференции. Далее он намеревался пересечь Ла-Манш и продолжить путешествие в компании своих английских друзей, из которых по меньшей мере один с ума сходил от волнения, предвкушая его приезд. Морган так хотел встречи и воссоединения с другом, что притворялся, что вообще ничего не хочет.

Но когда этот момент наконец настал, все выглядело так, словно Моргану вновь исполнилось двадцать семь, а Масуд пришел на свой первый урок латинского языка. Как всегда, он опоздал и явился с тем же самым рассеянным видом, как на первую их встречу. Хотя возраст и сказался на его внешности – он стал заметно массивнее, а лицо чуть расплылось, – Масуд был так же высок и миловиден, в глазах по-прежнему таилась печаль, а речь оставалась столь же пышной.

– О, мой первый и мой единственный английский друг! – воскликнул Масуд, сграбастав Моргана и покрывая поцелуями его макушку. – Когда я высадился на берегах Англии, я думал только о пороге твоего дома!

Что было неправдой – в Париже Масуд накупил полный гардероб одежды, а в Англии уже успел встретиться со многими их общими друзьями, но Морган все ему простил.

– Я рад тебя видеть, Масуд! – сказал Морган.

– Рад? Рад? – воскликнул Масуд. – Что за бледное, вялое английское слово! Ты не «рад» быть должен! Ты должен сиять от счастья, должен быть в восторге, должен быть на седьмом небе! Ни в коем случае не говори «рад»! И позволь мне войти, я умираю как хочу чаю.

Масуд приветствовал Лили и горничных с тем же торжественным энтузиазмом; всем он привез подарки, всех заразил своей кипучей энергией. Он небрежно распространился по дивану, а его голос разносился по всему дому. Громогласие было его натурой, его активность быстро начинала утомлять, но через пару дней пребывания Масуда в доме царившая здесь угрюмая атмосфера стала просветляться.

В течение последующих недель они несколько раз виделись. Неясный страх ожидания уступил место восстановившейся близости. Они не упоминали о том, что происходило в Индии, – все осталось на другой стороне мира. Вместо этого они говорили о прошедших после их расставания шести годах и о том, как изменились их жизни.

Не сразу Морган поведал Масуду о Мохаммеде. Против всяческой логики он подозревал, что перенос чувства привязанности на другой объект включал в себя элемент предательства. Но постепенно, краснея и заикаясь, Морган все-таки выдавил из себя:

– В Египте у меня случилось то, что ты назвал бы романом. Или, если выражаться точнее, любовью.

– Это было предсказуемо. Я же тебя разочаровал.

– Я сердился на тебя.

– Знаю, – покачал головой Масуд. – Во всем виноват я, и я заслуживаю самого строгого наказания. Но давай не будем говорить об этом. Расскажи мне о своей великой любви. Я требую полного отчета.

Они ходили вокруг пруда в Риджентс-парке; долгий осенний день близился к концу, а счастливая компания детей, собак и уток только подчеркивала странность того, что рассказывал Морган. Неужели все это действительно с ним происходило? Все случившееся казалось таким нереальным! И тем не менее, начав говорить, Морган уже не мог остановиться.

Когда он упомянул о ребенке, то увидел, как Масуд вздрогнул.

– Он назвал сына твоим именем?

– Да, теперь в мире есть маленький египтянин по имени Морган. И хотя это только второе имя, я рад. Он родился в прошлом месяце.

Морган не мог удержаться, чтобы слегка не пожурить Масуда. К тому моменту у Масуда уже было два сына, Анвар и Акбар. В своем обычном легком стиле Масуд, когда они родились, спрашивал у Моргана, не хочет ли он стать их опекуном, – просто жест, не требующий ответа, и оба знали об этом. Теперь же Масуд, вздохнув, проговорил:

– Своих будущих детей я назову в твою честь.

– Увы, не получится. Ты только обещаешь, но ничего не делаешь.

– Я ведь только что признался, что друг я никудышный. Прости своего презренного слугу, который печется исключительно о твоем благосостоянии.

И Масуд, взяв Моргана за руку, легонько шлепнул его по тыльной стороне ладони.

– Это за что? – удивился Морган.

– Наказание за твое безрассудство, – засмеялся Масуд.

– Ты полагаешь, я был безрассуден?

– Ты ходил по лезвию ножа. И прекрасно это понимаешь.

– Но ведь тебя не расстраивает то, что я был счастлив? – спросил Морган.

– Как меня может расстраивать то, чего я более всего хочу? Я рад за тебя, мой милый. Но ты должен обещать, что в следующий раз будешь более осторожен и благоразумен.

Подумав, Масуд спросил:

– А что теперь сталось с твоим трамвайным кондуктором?

Беда, постигшая Мохаммеда, терзала Моргана целый год – тем более что в открытую он ни с кем говорить не мог. Теперь же заговорил, и это стало настоящим облегчением. Мохаммеда в конце концов, через четыре месяца, выпустили из тюрьмы, и он смог рассказать, что с ним произошло. По его версии событий, двое солдат из Австралии попытались продать ему винтовку, что было весьма соблазнительно, если учесть полное беззаконие, царившее в стране. Но Мохаммед отказался дать запрашиваемую цену, да еще и оскорбил продавцов, после чего из чувства мести они добились его ареста на том основании, что он якобы пытался склонить их к продаже оружия. Серьезное обвинение. Мохаммеда приговорили к шести месяцам каторжных работ и штрафу в десять фунтов. В тюрьме его били, плохо кормили и относились к нему с презрением.

Морган не до конца верил этой истории, но ничего не сказал из чувства преданности другу. В истории имелись и другие детали, о которых он тоже умолчал. Например, Моргану было известно, что друг его оказывал сексуальные услуги охранникам с целью облегчить свое положение, а также открыто говорил о своей ненависти к англичанам, которых называл жестокими, и о своем желании отомстить. Морган не стал об этом упоминать, чтобы не очернить одного друга в глазах другого.

Масуд, время от времени кивая, спокойно слушал.

– В Индии происходит то же самое, – сказал он наконец.

– Но, надеюсь, не так плохо?

– Плохо, совсем плохо. С англичанами и с вашей империей фактически покончено. Теперь это лишь дело времени. Вас вытеснят назад, на ваш маленький остров.

– Где ты являешься самым желанным гостем, добавил бы я, – сказал Морган.

Он так расстроился, что едва не плакал.

– Империя не моя собственность, – покачал он головой. – Почему ты не можешь этого признать, Масуд?

– Твоя империя – дружба, Морган. И я это очень хорошо знаю. Я просто шучу. И пожалуйста, помни, что в Индии ты всегда будешь желанным гостем. Хотя, похоже, ты и боишься туда вернуться.

– Ничего подобного!

– В таком случае когда же ты приедешь?

– Не знаю, – ответил Морган. – Пока не время об этом думать. Наверное, не скоро. Я должен позаботиться о матери. На время войны я оставил ее и не могу так быстро уехать вновь.

Но все-таки думать об отъезде он продолжал и вернулся к этому вопросу несколько недель спустя, перед самым отъездом Масуда. Морган отправился в Лондон, чтобы повидаться с ним. Непринужденно болтая, они сидели в саду, принадлежащем их общему другу, когда, казалось бы, совсем забытое чувство вдруг нахлынуло на Моргана.

– Наверное, – сказал он, – я должен снова поехать в Индию, если мне когда-нибудь суждено закончить свой роман.

– Твой роман! – воскликнул Масуд. – Твой индийский роман!

Мысль о нем словно впервые пришла Масуду в голову.

– Как он продвигается? – спросил он. – Ты скоро его закончишь?

– Мой индийский роман безнадежен, – искренне засмеялся Морган. – Мне следовало бы выбросить его.

– Чепуха! Ты умрешь от скромности! Я тебя слишком хорошо знаю. Это гениальная работа, и она почти завершена.

Но роман отнюдь не являлся гениальным произведением и до завершения был страшно далек. За прошедшие шесть лет – с тех пор как он начал «Мориса» – Морган практически не касался своего индийского романа. Правда, незадолго до возвращения в Англию он предпринял серьезную попытку вновь засесть за него, но выдержал лишь несколько дней. Обычно он работал спокойно и методично, но на сей раз слова никак не желали соединяться в более или менее разумные последовательности. В один из наиболее ужасных дней он, сидя в одиночестве в своей мансарде, был готов закричать – столь близким к безумию сделалось его состояние. После чего он вновь отложил роман, казалось, окончательно.

Вместо этого он занялся статьями и книжкой про Александрию. Каждую минуту он был занят, занят работой, но то, что он делал, не относилось к творчеству, и, осознав свое положение, он впал в уныние. Жизнь перевалила за середину, а все у него повторяется изо дня в день, одно и то же. Появилось небольшое брюшко, на голове значительно поредели волосы, а красноватый тон кожи носа стал постоянным. Он понял, что главные силы его уже потрачены, а лучшие времена остались позади. И он не думал, что когда-нибудь закончит свой индийский роман.

* * *

И тем не менее, после того как Масуд отплыл домой, роман стал с удвоенной силой беспокоить Моргана. Как и тогда, в Индии, – чем меньшее место в его жизни заполнял Масуд, тем больше требовала книга. Но теперь у него сложились престранные отношения со всем незаконченным материалом. Он разглядывал его словно бы на расстоянии, со всеми плюсами и недостатками. В книге содержалось нечто еще не оформленное, что притягивало его и манило. Но, чтобы продолжить, он должен был бы снова окунуться в этот мир и почти воочию представить его в своем воображении. Как сделать это, Морган не знал.

– Просто возьмите перо и пишите, – посоветовал ему Леонард Вулф.

Немного нашлось бы людей, перед которыми Морган мог обнажить свои писательские раны, но перед Вулфами – мог. Они были так внимательны! Хотя и не всегда его понимали.

– Не так это и просто, – протестовал Морган. – Ну, беру я перо. Я, так сказать, бью по клавишам, но пока произвожу только диссонансы.

– Будьте настойчивы! – учили его. – Ваши проблемы не так необычны.

– Вы думаете? – спрашивал искренне удивленный Морган, который полагал, что хромотой страдает он один.

– Недавно я перечитал свой роман, – продолжил он после минутного молчания. – И потерял всякую надежду.

– Прекратите бороться с самим собой, – увещевал его Вулф. – Нет, в самом деле, вы еще хуже, чем Вирджиния. Вы обязаны закончить роман. Имей я на то полномочия, я бы вам приказал.

Этот разговор был возможен только потому, что Морган с Вулфом остались наедине. Обычно Вулфы были заняты сверх меры, но в тот день многочисленные люди, составлявшие их окружение, куда-то разошлись. Морган знал всех и каждого в своем кругу, и как конкретные личности многие из них ему нравились; но когда они собирались вместе, он обычно уходил в себя. Люди, группировавшиеся вокруг Вулфов, были теснейшим образом связаны отношениями самыми интимными и меняли привязанности и объекты сексуального влечения с такой же легкостью, с какой иные люди меняют шляпы. Они были умны, но каким-то жестоким и язвительным умом, острие которого нередко направлялось как против врагов, так и против друзей. Мог ли Морган обнажить перед ними свои неудачи? Поэтому если и секретничал, то лишь с Леонардом и Вирджинией.

– Я сказал Масуду, – говорил он теперь, – что, вероятно, мне придется вернуться в Индию. Я многое забыл; слишком значительные события произошли в последнее время: Египет, война. Я писал о других вещах. Индия представляется мне весьма смутно.

– Вот и поезжайте! – резко сказал Леонард. – Если именно это вам нужно.

У данного Леонардом совета были такие острые края, что он казался почти материальным объектом. Леонард не любил ходить вокруг да около. Он и сам провел немало лет на Востоке, отлично зная, что это значит.

– Возможно, и поеду, – неуверенно сказал Морган.

Вирджиния сидела рядом и курила сигарету из любимого ею крепчайшего табака. Ее присутствие ощущалось столь мощно, что дух Моргана, казалось, забился глубоко в угол его существа. Тем не менее со временем она ему понравилась – длинное, формой похожее на фонарь лицо, скрывавшее острый ум. Яркими иголками глаз она долго изучала лицо Моргана, а затем произнесла:

– Знаете ли, я не могу представить вас в Индии.

– Но я там уже был. Целых шесть месяцев.

– Знаю, – ответила Вирджиния, – вы писали мне. Но я просто говорю, что не вижу вас в подобных местах. Это моя проблема, не ваша.

Хотя каким-то образом, когда рядом находилась Вирджиния, все проблемы становились его.

* * *

Александрийская книга была написана, и Морган не знал, куда себя деть. Он предался ничегонеделанию – занятию, к которому у него был несомненный талант. Однако за сим последовали неизбежные спутники безделья – угрызения совести. Без следа проходил месяц за месяцем.

Конечно, он поддерживал связь с Мохаммедом, но вести, приходившие из Египта, не радовали. Ребенок, которого назвали Морганом, заболел и умер, и само по себе это было печальной новостью. Однако Морган никогда не видел этого ребенка, почему и воспринимал его существование как сказку. Гораздо более реальными и горестными оказались новости, связанные с самим Мохаммедом. Со времени, проведенного в тюрьме, обострилась его предполагаемая чахотка. Кроме того, он сильно нуждался и особенно страдал оттого, что его английский друг не мог помочь ему с работой.

Но что тут можно поделать? Морган прикоснулся к жизни Мохаммеда, но устроить ее был не в силах. Судьба египтянина всецело зависела от его положения и условий существования; они, в свою очередь, определялись принадлежностью к расе и классу, и изменить что-либо здесь было практически невозможно. Морган и сам вернулся в те формы существования, которые его вылепили. И лучше бы ему оставаться дома, по крайней мере теперь. А если он и поедет куда-нибудь в будущем – это будет не Египет.

Оставалась Индия. И хотя Морган пока не мог ехать, Индия звала его на разные голоса. Одним из них был голос Масуда. Между ними с момента приезда Масуда в Англию вновь установились самые нежные отношения. Масуд писал, что отложил денег, чтобы оплатить путешествие Моргана – трогательное предложение, которое Морган, конечно же, не смог бы принять.

Почти в то же самое время с Малькольмом Дарлингом, приехавшим в Англию в отпуск, пришло новое известие. Поминутно исторгая яростные диатрибы по поводу бойни в Амристаре, которой он был почти одержим, Малькольм сообщил, что привез для Моргана свежее приглашение от Их Высочества магараджи. Не пожелает ли Морган бросить все и приехать в Индию, дабы вступить в должность его личного секретаря?

– Он как-то уже просил меня об этом, – сказал Морган. – Но я даже не знаю, что это такое.

– О, индийцы обожают титулы, – ответил Малькольм. – Обычный административный пост, нечто вроде блюстителя конституции, хотя никакой конституции там нет. Его занимал англичанин, но он будет отсутствовать несколько месяцев по состоянию здоровья. Небольшой несчастный случай – он выпал из поезда.

– Я не могу на это пойти, Малькольм. Очень хочу, но не могу.

Сущая правда. Внутренне его тянуло в том направлении – настолько, что со временем Индия сделалась для него настоящей манией. И через несколько месяцев, чувствуя, что совершает измену, он написал в Девас осторожное письмо, осведомляясь, не занят ли еще пост личного секретаря магараджи.

Ответа Морган не ждал. Поэтому рассказал о письме матери. После обеда они сидели вместе в гостиной и читали, и Морган спросил:

– Что мамочка скажет, если Поппи снова уедет?

Мать вздохнула и пальцем заложила место в книге, где читала.

– Все зависит от того, куда.

Морган рассказал ей о Девасе и о возможном приглашении. Внимательно наблюдая за матерью, он не увидел на ее лице следов беспокойства.

– А не может ли это великое царство обойтись без твоих услуг? – спросила она.

– Думаю, может, – ответил Морган. – Но у меня имеется еще один мотив. То есть мой индийский роман.

– О да, – сказала Лили неопределенным тоном.

– Возможно, ты его не помнишь. Я завяз в нем, но лишь постольку, поскольку подзабыл детали индийской жизни. И мне нужно вернуться, чтобы освежить впечатления.

– Ну что же, мой дорогой, – сказала Лили, вновь открывая книгу, – если нужно, поезжай. Только будь осторожен.

Морган и не надеялся, что Лили так легко перенесет внезапное расставание. Хотя вряд ли это имело значение, поскольку Морган сомневался, что приглашение вообще придет.

Но потом оно, конечно же, пришло.

Когда прислали телеграмму, Морган гостил у Голди в Лайм-Реджисе. Сообщение было многословным, но весьма неопределенным, и Морган, стоя в холле, несколько раз прочитал его, прежде чем вернуться в гостиную, где работал Голди. Смущение Моргана было столь велико, что его старший друг, взглянув на его лицо, пробормотал:

– Все в порядке?

– Думаю, да. То есть меня приглашают вернуться в Индию.

– О-о, ужасно, – проговорил Голди. – Вы рады?

– Даже не знаю, – отозвался Морган.

Его поразило то, что невозможное вдруг стало возможным, а что, казалось, находится в другом мире, вдруг приблизилось на расстояние вытянутой руки.

– Он хочет, чтобы я приезжал немедленно, – добавил он.

– Ни за что бы не вернулся туда, – покачал головой Голди. – Если, конечно, существует небесная справедливость, то Всемогущий отправит меня за грехи именно туда. Однако никакой магараджа не имеет надо мной подобной власти.

Всю войну Голди, мрачный пацифист, провел взаперти в Кембридже, желая, как он выразился, впитать в себя весь ужас времени.

В самом начале противостояния Голди отправил свой проект в Лигу Наций и с тех пор настойчиво его продвигал. Принятие Мирной конференцией Конвенции Лиги Наций вернуло ему уверенность в собственных силах, и настроение его с тех пор значительно улучшилось. Хотя он и был озабочен плачевным состоянием мира и его искренне волновало все, от голода в Китае до линчевания негров в Америке, уединившись с Морганом в Лайм-Реджисе, он изменился к лучшему, пребывая в состоянии относительной удовлетворенности жизнью. Завернувшись в халат, он сидел над переводом «Фауста». И хотя говорил Голди с Морганом тоном самым мрачным, подвижный рот выдавал его, а маленькая кисточка на макушке его оранжевой шапочки весело подергивалась.

Морган уже направился к двери.

– Телеграфирую согласие, – сказал он.

– Не обдумав все тщательно? – спросил Голди. – Мудро ли это?

– Что?

Морган смутился, не сразу поняв вопрос.

– Что же здесь обдумывать? – спросил он. – Я еду, и еду непременно.

* * *

Теперь, когда новость об отъезде обрела реальные черты, Лили частично вышла из равновесия. В последние дни перед его отъездом она как-то поблекла и стала невнимательной, но Морган понимал, что это от любви к нему, а потому реагировал соответственно. Вечером, перед отъездом, она написала записку, полную самых нежных слов из тех, которыми располагала.

«Мне представляется, что я проснулась много дней назад, а тебя нет уже долгое время. И дом скучает по тебе. Он так печален, словно знает, что ты в отъезде, в Лондоне, уехал на день или два. И во сне у меня было то же самое чувство, когда объявили войну».

Но в печали пребывал не дом, а его мать. И даже это не могло остановить Моргана. Через двенадцать дней после отплытия из Тилбери он уже был в Порт-Саиде.

Морган рассчитывал встретиться с Мохаммедом уже на берегу, но, к своему удивлению, когда он только собирался двинуться к трапу, чтобы спуститься на катер, в толпе на борту корабля вдруг увидел знакомую сияющую улыбку. Они пожали руки и уставились друг другу в лицо. Друзья не виделись два года, и в течение довольно долгого времени Морган ничего не понимал.

– Разве ты не рад видеть меня, Форстер? – спросил Мохаммед.

– Конечно, рад! Но как ты пробрался на корабль?

– Подкупом. Все делается за бакшиш, ты же знаешь.

Он достал коробку и протянул ее Моргану.

– Вот дорогие сигареты, мой тебе подарок, – сказал он. – Коробка неполная, потому что мне пришлось подкупать разных людей, чтобы тебя найти. Но мне кажется, ты меня больше не любишь.

Корабль кишел людьми, и продемонстрировать свою любовь Моргану было негде. Пока они пробирались по палубам второго класса, единственное, что им было доступно, – время от времени телами касаться друг друга через одежду.

Стоял холодный вечер, ветер гнал по небу низкие облака, и Мохаммед был тепло одет. Неожиданно он остановился и, взяв Моргана за руку своей рукой в голубой вязаной перчатке, спросил:

– Ну как ты, друг мой? Как ты?

– Со мной все хорошо. А как ты?

Неожиданно Мохаммед помрачнел.

– Я болен, – сказал он. – Я потерял в весе четыре фунта. Отец Гамилы обанкротился. Жизнь совсем плохая.

Морган остановил его.

– У меня только несколько часов, – сказал он. – Я не хочу разговаривать о грустном. Давай говорить о хорошем.

Мохаммед посветлел лицом.

– Я согласен. Давай притворяться, – сказал он.

Они стояли у поручней, глядя, как огромные угольные баржи проплывают мимо и скрываются в темноте.

– Пойдем и выпьем кофе на берегу, – предложил Мохаммед.

До берега добирались минут пять. Стоя на катере, Морган попытался определить, насколько похудел Мохаммед, но из-за толстого пальто – одна из бывших собственных вещей Моргана – его тело облегала плотная толстая ткань. Может быть, оно и к лучшему – иногда легче ничего не знать.

Приятно было вновь стоять на земле Египта, рядом с другом. До сего момента он не мог представить, как произойдет их встреча. Они вместе пили кофе по-турецки и сообща составляли открытку, которую Морган пошлет матери, после чего отправились гулять вдоль канала. С моря тянулся туман, и вдалеке вода сливалась с небом. Даже фигуры людей возле пристаней казались лишенными плоти, нереальными.

– Похоже на сон, – сказал Морган.

– Да, – ответил Мохаммед, хотя, возможно, они говорили о разных вещах.

В первый раз за вечер они замолчали и пошли, прижавшись друг к другу, плечом к плечу, вдоль мола по направлению к статуе де Лессепса. У могучей скульптуры были видны только ноги, тело исчезало вверху, в туманной ночи. Друзья постояли возле нее в молчании, а затем отправились вдоль пустынного берега, где чуть в стороне от моря нашли ложбину в песке и сели.

– Итак, – произнес Мохаммед, – Индия.

– Да, Индия. Наверное, на год.

– Позволь мне поехать с тобой.

– В следующий раз, – покачал головой Морган, не глядя Мохаммеду в глаза.

И быстро добавил:

– Я остановлюсь в Египте на обратном пути, и мы будем с тобой вместе.

– Но как надолго ты остановишься? Сегодня ты здесь всего на четыре часа. И что такое важное тебя ждет в Индии, что тебе нужно ехать туда так быстро?

– На обратном пути буду в Египте гораздо дольше, – сказал Морган.

От сдерживаемого чувства голос его стал хрипловатым. Оба понимали, что привело их сюда, в темноту, и Мохаммед не удивился, когда Морган наклонился к нему, запустив руку под складки его пальто.

Египтянин вздохнул, однако не стал сопротивляться и откинулся назад.

– Глупости, – сказал он, покачав головой.

– У всех свои глупости, а эти принадлежат мне.

Глава шестая

Бапу-сагиб

Унылое вечернее небо тяжело висело над головой, словно отражало настроение Моргана. Путешествие было долгим и утомительным, а поезд гораздо более грязным и неудобным, чем в прошлый приезд. Не смогла поднять его настроения и дорога от Индора – ухабистая, протянувшаяся мимо маленьких безжизненных деревьев. Думал же Морган о вещах достаточно непристойных, а также о своих постоянных поражениях, и потому, когда машина проехала мимо лежащей на обочине дохлой коровы, вокруг которой резвилась стая стервятников, он воспринял это как предзнаменование. Вот как все закончится.

Едва выехав из Бомбея, Морган принялся размышлять о том, что ждет его впереди. Он принял пост при дворе магараджи. Обязанности его были неопределенными, возможности – незначительными. Он полагал, что никакой пользы Их Высочеству от него не будет. Гораздо больше беспокоила его перспектива неприятностей определенного свойства. Ступив на берег, он сразу стал жертвой собственных сексуальных фантазий, весьма сильных; и теперь, после Египта, чувствовал, что почти способен претворить их в реальность. Но это была прямая дорога к катастрофе; он не мог – не имел права проявить слабость. Он сказал себе, что по меньшей мере не может стать источником неприятностей. Но себе Морган уже не верил, а потому разлагающийся труп коровы говорил громче и определеннее, нежели его внутренний голос.

Мрачное настроение не отпускало Моргана весь путь в Девас. Но когда он прибыл в Новый Дворец, то увидел магараджу, который, встречая его у парадных дверей, подпрыгивал от веселого нетерпения.

– Морган! Морган! Как радостно снова видеть вас! – почти кричал он. – Я вас заждался. Давайте немедленно дадим телеграммы, чтобы оповестить всех о вашем приезде. Дадим телеграмму Малькольму. И вашей матери. Потом найдем для вас индийскую одежду и отправимся на вечеринку. Где мой секретарь?

Магараджа был без головного убора, а его лицо, хотя он и сделался старше на восемь лет, напоминало лицо проказливого ребенка. Морган развеселился.

Ему стало еще веселее, когда его отвели наверх, в его комнаты, и одели в джодпуры, шелковый жилет и алый тюрбан, а потом отвезли на экипаже в кавалерийские казармы, посмотреть пьесу, исполняемую странствующей труппой актеров. Пока его бедра выдерживали это, Морган сидел на полу, но потом пересел на стул у стены. Шум, мелькание красок и странность происходящего убедили его в том, что он наконец в Индии. Знать, что он является единственным белым в радиусе двадцати миль, было и беспокойно, и одновременно комфортно.

* * *

Пока все шло не по плану. Морган дважды написал Масуду из Англии, а потом из Адена дал телеграмму, но друг так и не приехал встретить его в Бомбее. Из гавани он отправился в офис компании Томаса Кука, но письма там не оказалось. Что было еще хуже – Масуд обещал ему денег, на которые Морган мог бы жить, но таковых отсутствовал и след.

Не приходило никаких новостей и из Деваса. Вне всяких сомнений, Морган очутился на мели. Ему пришлось воспользоваться гостеприимством друзей, и только на второй день, после того, как он отправил с местной почты телеграмму Масуду, примчались сразу два безумных придворных из Деваса. Они искали Моргана не в том месте, не в то время и не под тем именем. В общем, все шло наперекосяк.

Затем на некоторое время положение улучшилось. Пока Морган ехал в Девас, его обслуживали по высшему разряду. Но когда он прибыл ко двору магараджи, в самые первые дни его страхи подтвердились.

Местечко оказалось абсолютно непостижимым. Когда Морган приезжал сюда в прошлый раз, то был почетным гостем, жил в гостевом доме, а то, что происходило в самом дворце, не попадалось ему на глаза. Но сейчас он угодил в самую гущу придворной жизни, и то, что раньше, на расстоянии, казалось ему поразительным и невероятным, теперь, когда он жил во дворце, постоянно ставило в тупик.

В первое утро после прибытия у Моргана состоялась долгая беседа с магараджей, объяснявшим ему его официальные обязанности.

– Вы отвечаете за сады, за теннисные корты, за автомобили, – говорил магараджа, загибая пальцы, на которых считал зоны ответственности Моргана. – Нельзя также забыть про гостевой дом и Электрический дом.

– Электрический дом? – спросил Морган с отчаянием в голосе. – Но я не разбираюсь в электричестве! И ничего не понимаю в автомобилях. Ваше Высочество, я ожидал, что мои обязанности будут связаны с чтением и письмом – со сферами моей компетентности.

– Зовите меня Бапу-сагиб, прошу вас. И не волнуйтесь, ваша компетентность не пропадет втуне. Мне хотелось бы, чтобы вы каждый день в целях просвещения читали мне какие-нибудь произведения, а потом мы их обсуждали. Это то, чем мы занимались с Малькольмом, и то, что я хотел бы продолжить. Кроме прочего, через вас пойдет почта дворца.

– Но теннисные корты, Бапу-сагиб…

– Со временем все станет ясно, не расстраивайтесь. Самое главное – понять иерархию придворных. Я напишу, а вы потом запомните.

Хотя Морган внимательно изучал данный вопрос, запомнить он так и не смог. Все оказалось невероятно запутанным и сложным.

Магараджа писал и одновременно объяснял:

– Во-первых, есть семья правителя, то есть королевская семья. Затем идут великие благородные представители касты Марата, за ними – второстепенные благородные придворные. И наконец, все остальные, менее благородные придворные, которых мы называем Манкари.

Магараджа грустно посмотрел на Моргана и продолжил:

– В этой последней категории вы будете первым.

И вернулся к разговору о семье правителя. К ней относились его брат и его сын, его собственная жена, жена брата и его тетка. Каждый имел имена и титулы, и их следовало приветствовать низким поклоном, прижимая к груди обе руки. Сходные знаки внимания следует оказывать Девану, то есть премьер-министру, представителю генерал-губернатора и политическому представителю.

– Двое последних, как вы знаете, англичане, но, когда будете иметь с ними дело, считайте себя индийцем. Теперь обсудим Государственный совет.

– Я немного запутался! – взмолился Морган.

– Минуту! – остановил его магараджа, безжалостно продолжая перечислять бесчисленных чиновников в порядке убывания степени важности и весомости.

– Мне никогда этого не запомнить!

– Запомните. Да и, кроме того, все это не так уж важно, за исключением ваших отношений с моим братом и теми людьми из правящей семьи, о которых я говорил особо.

Что касается семьи магараджи, то здесь забот у Моргана было меньше, чем ожидалось, из-за отсутствия сына Бапу-сагиба, находящегося в горах, и его жены; то ли она бросила магараджу, то ли он ее – вопрос дискутировался в течение пяти лет с того момента, когда все произошло. Тем не менее прочие члены семьи постоянно путались у Моргана под ногами, осиянные славой и украшенные многочисленными титулами. Все это наводило на него страх.

Но что было хуже всего, как он обнаружил вскоре, так это ужасный беспорядок, в котором пребывал дворец и двор. Моргана окружала неразбериха, ничто толком не работало. Когда Морган гостил здесь восемь лет назад, дворец только возводился. Он возводился и сейчас, но построенное восемь лет назад уже разрушалось. Под окном шесть едва одетых мужчин исполняли работу, которую легко бы исполнил один, – без всякого смысла и цели передавали друг другу крошечную корзину с грунтом. Тот же разор царил и на более широких площадях: полувырытые ямы зияли между глыбами брошенного мрамора.

Хаос поджидал его и за пределами дворца. Дороги начинались и терялись в густой траве, прекрасные деревья погибали без полива под палящим солнцем. Электрические батареи стоимостью в тысячи фунтов разрушались под открытым небом, ожидая расширения Электрического дома. Хозяйство держалось на многочисленных слугах, любой из которых был в равной степени и ленив, и неумел.

Внутри дворца все обстояло так же скверно. Из-за жары все предметы коробились и теряли форму. Ансамбль новых музыкальных инструментов – фисгармония, дульцифон и два фортепиано, одним из которых являлся концертный рояль, – стояли в бездействии, поскольку корпуса на всех устройствах полопались и зашелушились. Водяные краны текли, и завернуть их было невозможно. Неиспользуемый гарнитур гостиных стульев исторгал из своих недр содержимое, некогда скрытое под обшивкой. Открыв шкаф в ванной комнате, Морган обнаружил, что тот каким-то необъяснимым образом доверху забит чайниками. Он попросил, чтобы ему принесли книжный шкаф, и шкаф был принесен, но сразу же разрушился. Какой-то крупный грызун прогрыз дыру в полотняном потолке на веранде. Не прибавляло оптимизма и то, что двое индийцев, приставленных в помощники к Моргану, почти ни слова не знали по-английски.

Когда Морган попытался максимально дипломатично сообщить об этом Бапу-сагибу, ответом ему была неподдельная радость хозяина дворца. Магараджа захлопал в ладоши и захихикал, как девчонка.

– Ничего не бойтесь, Морган! – воскликнул он. – Все будет хорошо!

То же веселье царило и при дворе. Ничему не придавалось особого значения. Когда Морган приплыл в Бомбей, там вовсю шел праздник Холи, и придворные, сопровождавшие его, были вымазаны яркими красками. Такими же красками были украшены все в Девасе, и в первый же вечер своего пребывания при дворе Морган стал участником буйной вечеринки в кавалерийских казармах. Когда же пришел первоапрельский День Дураков, ему преподнесли начиненные порохом сигареты и виски с солью, а потом попытались отправить с бессмысленным поручением в дальний уголок сада, в какой-то амбар. Повсюду играли и дурачились, а ребяческие поступки, уживавшиеся с легкой фривольностью в поведении, заставляли даже самых сухих и мрачных чиновников поминутно прыскать со смеху. Моргану не оставалось ничего, кроме как присоединиться ко всеобщему веселью, и мрачные мысли вскоре покинули его.

* * *

Вскоре по приезде Моргана взяли на экскурсию в располагавшуюся неподалеку деревню. Когда Морган и его спутники шли по берегу реки, где природа была еще не испорчена цивилизацией, сопровождавшие их жители деревни вдруг стали возбужденно показывать на другой берег, говоря, что видят там змею. На взгляд Моргана, это было просто старое сухое деревце, но, по общему мнению, он ошибался – о, настоящая змея, опасная и страшно ядовитая! Она была от них далеко, но все посчитали необходимым начать швырять в змею камнями. Один из бросавших попал, и все убедились, что это действительно сухое дерево. Последовал взрыв веселья, обернувшийся вдруг испуганным оцепенением, поскольку все решили, что магараджа разочарован тем, что так и не увидел настоящую змею.

Морган разглядел в сем моменте что-то типично индийское, характерное именно для этой страны и этого народа. Сама ситуация основывалась на значительной доле неопределенности. Никто не был до конца уверен, змея ли то или ветка дерева, и каждый предпочитал пребывать в неуверенности. Такого рода сомнения вряд ли длились бы долго в Англии, но здесь, под могучим громадным небом, ни один из ответов не мог быть удовлетворительным. В сердце каждой вещи, как чувствовал Морган, лежала тайна, проистекавшая из относительности связи между языком и верой. Но тайна эта могла быть вполне успешно раскрыта с помощью простого созерцания пейзажа или переменчивой погоды.

То же мистическое чувство – небольшое мерцающее пространство на самом горизонте восприятия – проникало здесь во все действия и поступки людей. Не обнаруживалось ни одного разговора или обычая, которые не оставляли бы Моргана так или иначе в недоумении. Не то чтобы ему не объясняли подобных нюансов – его пытались просветить и Масуд, и Бапу-сагиб; целые тома были написаны про Индию. Но даже самое внятное объяснение провоцировало новые вопросы; темнота и неопределенность сохранялись, непроницаемые для языка описания.

То же самое и с работой. Ритуалы двора ввергали его в замешательство, и именно такие ритуалы он был обязан частично курировать. Но он никогда не мог постичь логику даже самого простого мероприятия. Почему горы рупий тратились на празднества и пышные церемонии в то время, как дворец разваливался?

Другая тайна окружала интимную жизнь магараджи. Его жена, магарани, была родом из Колхапура и туда же она сбежала. Колхапур слыл сильным штатом, гораздо более богатым, чем Девас, и магараджа, разрушив свою семейную жизнь, нажил себе страшного врага. Время от времени при дворе появлялись незнакомцы, о которых говорили, что они являются шпионами Колхапура. Но вернется ли жена магараджи, пребывали ли они в разводе или нет и что послужило причиной разрыва – ни на один из этих вопросов у Моргана не имелось ответа.

Морган помнил магарани со своего прошлого визита и знал, что право повидать ее являлось для него, чужеземца, привилегией. Но с тех пор Бапу-сагиб обзавелся другой подругой, Баи-сагибой, которая совсем не желала хранить инкогнито. Она жила в ветхом доме возле въезда в город, где во дворе часто сиживала на коврах, окруженная слугами. Баи-сагиба часто приезжала во дворец; нередко ее навещал и Бапу-сагиб, и в этом случае устраивался привлекавший всеобщее внимание громкий, ярко костюмированный спектакль с участием солдат и лошадей. Но хотя Их Высочество обращался к этой женщине как к магарани, хотя она родила ему троих дочерей и снова забеременела, не было похоже, что они женаты как положено, что ставило Моргана в тупик. Почему осмотрительность и скромность в одном случае предусматривались, а в другом – нет?

Морган знал, что индусы заводили наложниц из слоев общества, к которым сами не принадлежали, и, вероятно, это как раз был один из подобных случаев. Но когда он попытался осторожно обсудить сей вопрос с Бапу-сагибом и заговорил о золотых и серебряных наложницах, Их Высочество громко рассмеялся.

– Она – моя алмазная наложница, – сказал он, чем еще больше сбил с толку Моргана.

* * *

Отсутствие Масуда на причале обеспокоило Моргана, но оказалось, что тот уехал в школы, которые располагались глубоко в джунглях, и не получил ни одного сообщения. Теперь, когда Масуд знал, что Морган приехал, он поспешил из Хайдарабада, чтобы увидеться с ним.

Оба нервничали из-за непривычности обстановки.

– Ну, в общем-то, на дворец это мало похоже, – сказал Масуд. – Скорее большой уродливый дом. Мой и то лучше.

– Ради бога, не говори ему такое при встрече, – попросил Морган. – Нужно соблюдать приличия.

– Ты беспокоишься о своей зарплате, – ухмыльнулся Масуд. – И о своем положении. Ты испорчен так же, как они все.

Улыбнувшись, друзья обнялись. Время все сделало проще.

Масуд привез с собой трех людей – клерка-парса и двоих слуг, несущих багаж и бумаги. Большинство подобных жестов делалось напоказ, как понял Морган, потому что Масуд не мог позволить, чтобы его затмил какой-то магараджа из касты Марата. И как только он оказался внутри дворца, то сразу же начал задирать мажордома, Маларао-сагиба.

– Низама Хайдарабада, на которого я работаю, приветствуют двадцатью одним пушечным залпом, – сказал он. – Но я забыл, сколькими приветствуют правителя Деваса…

– Пятнадцатью, – быстро вставил Морган, видя, как расстроился Маларао.

– Вот как? Чудесно! – кивнул Масуд. – А у нас двадцать один!

И он с видимым пренебрежением провел пальцем по пыльной поверхности стола.

Морган ожидал самого худшего. Но когда Масуд встретился с магараджей, он был воплощенная вежливость. Гораздо более велеречивый, чем обычно, но в почтительном, изредка самоуничижительном ключе. Даже когда он задавал Их Высочеству вопросы о конституции, которую как начали разрабатывать восемь лет назад, так и продолжали до сих пор, то делал это предельно уважительно. Все выглядело так, словно Масуд решил на практике показать, что представляет собой ритуал самоуничижения, пародируемый им в письмах.

Бапу-сагиб отлично ему соответствовал. Было ли Масуду удобно во дворце, удовлетворяли ли его обстановка и еда? Он – индийский брат, его имя часто упоминается во дворце, и, что бы он ни попросил, любое его желание будет исполнено. Словам аккомпанировали торжественные полупоклоны и кивки, и все выглядело так, словно два монарха обсуждают дела своих государств.

Но когда Масуд вновь остался наедине с Морганом, то снова стал самим собой. Расхаживая с важным видом, он покручивал кончики усов, в которых начинала проблескивать седина. Ночью спать в помещении было слишком жарко, и они отправились на крышу. Морган устроил себе там постель сразу же по приезде, но Масуд сказал, что он использовал не ту сторону крыши.

– Нет, нет! Только полный глупец, да еще англичанин, станет здесь спать. Ты просто не понимаешь… Да, лечь нужно лицом к городу. Чувствуешь ветерок? Позови слуг, и пусть они перенесут постели.

Постели немедленно перенесли с одной стороны крыши на другую. И когда лампы были погашены, Морган почувствовал, как его наполняет счастье – наконец он может лежать рядом со своим другом и неторопливо беседовать во мраке, исполненном мягкого тепла.

На протяжении последующих дней магараджа развлекал Моргана и его гостя изысканной кухней, представлениями и экскурсиями. Он даже отправил их верхом на слоне на вершину горы Деви. Но, несмотря на отличную обстановку и дорогой стол, Масуд не одобрял то, что видел в Девасе. Конечно, хозяину он ничего не говорил, но, когда он оставался наедине с Морганом, не скрывал своего высокомерного отношения к окружающим его беспорядкам и некомпетентности. Груды строительного камня и кирпича, по его мнению, были отличным симптомом того, что следовало бы изменить в индийских монархиях.

– Истинная независимость все это исправит, – говорил он, потягивая на веранде чай. – Это не настоящая Индия, а гротеск, карикатура на то, что появилось на свет в результате брачного союза твоей империи и нашей глупости.

– Но ведь не мы изобрели монархов, – спокойно сказал Морган. – Они у вас уже были.

– Но не в такой же форме! Посмотри на все эти отходы, на жалкий хлам. Ты знаешь, что в одном из пианино гнездо белки?

– Да, я видел, – сказал Морган, не сдерживая смеха.

– О! Ты только взгляни! Это уже слишком! В то время, когда мы пьем чай!

Масуд имел в виду вереницу слуг, которые протопали мимо, причем каждый из них держал в руках стульчак с ночным горшком. Когда слуги прошли, оставив за собой слабый, но неприятный запах, Масуд вздохнул и развел руками.

Морган снова засмеялся. И смешно и грустно. Если англичане покинут Индию, как это однажды и произойдет, какую жизнь устроят себе индийцы? Наверное, не менее нелепую, чем была при англичанах.

Тот же вопрос терзал обоих, когда через день или два они ехали в Уджайн, один из священных городов Индии, и Морган надеялся, что его друг получит удовольствие, рассматривая спускающиеся к реке ступени, на которых индусы лихорадочно отправляли свои религиозные ритуалы. Это было больше чем просто развлечение. В свой первый приезд, в Бенаресе, Морган почувствовал, что максимально приблизился к чему-то истинно индийскому. Когда по берегам горели мертвые, а на реке и по ее берегам на многие километры тянулось столпотворение лодок, храмов и святилищ, Морган увидел, как выглядела эта страна, когда сюда еще не пришел белый человек.

Но хотя река в Уджайне представляла собой бледную копию сцен, наблюдаемых Морганом на берегах Ганга, Масуд был в ужасе. Сотни садху совершали свои ритуалы, омывали себя, болтали или молились. Многие из них были почти голыми, многие покрыты пятнами и полосами яркой краски или вымазаны пеплом. Кое-кто сидел на гвоздях. Масуд уставился на группу, которая распивала чай; глаза его расширились от распиравшего изнутри чувства и, посмотрев на Моргана так, словно тот был во всем виноват, он закричал с негодованием:

– Дорогой мой! Я тебя спрашиваю!

О чем он спрашивал, так и осталось неизвестным. Впрочем, на его вопрос не имелось ответа.

* * *

Работать в середине дня – слишком жарко. Морган исполнял свои обязанности рано поутру, и иногда, ближе к вечеру, читал Их Высочеству. С полудня до четырех часов он, как правило, не покидал своих комнат. Занимаемое Морганом помещение было достаточно просторным – спальня, гостиная, приемная и ванная, и все умело отделано в европейском стиле. Но любые просторы не могли бы вместить его; безделье и жара плохо сочетаются друг с другом, и мысли Моргана постоянно обращались к плотскому, несмотря на все его сопротивление.

Он вспомнил мертвую корову на обочине и решение, которое он принял. Однако с тех пор он только и делал, что ожесточенно боролся с собой. В первый раз он полностью понял Сирайта. Полуденный свет, белый и слепящий, исходя из зенита, вертикально падал на землю, пронзая ее. В помещении оставалось только покрываться потом и давать волю воображению – что еще делать в такую жару? И трудно не остановиться мыслями на каком-нибудь объекте. Вскоре двое стали занимать Моргана более других. Первый – слуга-магометанин, который обычно стоял на запятках «виктории» Моргана, когда он разъезжал по округе. Не слишком привлекательный паренек лет пятнадцати-шестнадцати, не блещущий чистотой и худосочный, который тем не менее отметил Моргана особым взглядом. Был волнующий момент, когда этот юноша особым образом подвязал передок своей набедренной повязки, явно имитируя эрекцию, и особенным, значащим взглядом посмотрел на Моргана, скаля плохие зубы.

Гораздо более многообещающим казался индус-кули, работавший с сикхами, проводившими электричество в зал Дурбара. В обязанности Моргана входило присматривать за их трудами, и во время одного из своих визитов на место работы он увидел юношу, что, смеясь, бежал через двор. Они обменялись взглядами, а потом кули особым, глубоким поклоном приветствовал Моргана. Ему было лет восемнадцать – худой, но хорошо сложенный, с приятным, нежным выражением лица.

В другой раз он принес Моргану стул, превратив это нехитрое действие в целое представление, и с того момента оба – и юноша, и Морган – отличали друг друга от прочих людей, толпившихся в зале. Игра улыбок и взглядов, украдкой начавшаяся между ними, вскоре стала весьма изощренной. Когда Морган в очередной раз навестил зал Дурбара, его обеспокоил доносящийся сзади шум. Обернувшись, он увидел, как юный кули хлестнул по земле кожаным ремнем. Потом еще и еще, уже слабее. При этом он улыбался Моргану. Вскоре, когда сикхи отправили его принести провода и патроны для электроламп, он, торопливо уходя, умудрился окинуть Моргана долгим и внимательным взглядом. Исчезнув за углом, он остановился – что было видно по его замершей тени, – явно ожидая, что англичанин пойдет за ним.

Морган не пошел даже тогда, когда юноша повторил свой опыт на следующий день. Действовать таким слишком очевидным образом было бы опасно. Кроме того, на него напала обычная в таких случаях робость. Он чувствовал, что страсть и унижает, и выматывает его, а справиться с ней оказалось трудно, даже прибегая к интенсивной мануальной терапии.

Жара провоцировала на свершение этих малопродуктивных действий. Однажды за день Морган применил данное средство целых три раза, но все равно испытывал и неудовлетворенность, и стыд. Случались дни, когда вся земля, бессильно распростершаяся под раскаленным белым солнцем, казалась Моргану пустой и лишенной смысла. Он чувствовал себя больным; рот его страдал от чрезмерной сухости, а аппетит пропал. Целые часы он проводил в ощущении, чувствуя, что отупел и не способен ни сконцентрироваться, ни что-либо вспомнить. По ночам, когда Морган ерзал на постели, его простыни искрили, а один раз его даже ударило электричеством. Электричество это, появлявшееся из ниоткуда и не служившее ничему, было аналогом сексуальной энергии Моргана, без всякой цели сверкавшей и потрескивавшей вокруг пространства его бездействия.

Все стало еще хуже в мае, когда Баи-сагиба родила еще одного ребенка, девочку. В течение пятнадцати дней Их Высочество почти со всем своим двором вынужден был спать в покоях ее дома. Морган отправлялся туда вечером, оставался на ночь, и в поездках его неизменно сопровождал тот самый слуга-магометанин с плохими зубами. Слуга стоял сзади экипажа на запятках и вполголоса пел что-то наподобие любовной песни. Ясно было, что он поет для Моргана, и, когда тот обернулся, слуга совершенно особым образом приоткрыл рот и улыбнулся. Невыносимо! Эти образы, эти звуки жаркими ночами бушевали в голове Моргана.

В соответствии с обычаем мать и новорожденное дитя было принято чествовать вакханалией фейерверков и музыки, чаще всего громкой и неприятной для уха. Дисгармония эхом отдавалась в душе Моргана, болезненно резонируя с тем, что он переживал, но однажды ночью он проснулся, услышав совершенно иные звуки. Индийцы пели под аккомпанемент простой и ясной гармонии. Морган надел тюрбан и, выйдя из дома, присоединился к компании поющих. Сияющий звездами фриз ночного неба простирался над ним, и он вспомнил мистера Футбола, который, во время его предыдущего визита в страну, совершенно неожиданно запел. Тот момент, как и этот, казался на первый взгляд незначительным, но, по сути, исключительно ценным и важным, напомнив Моргану о красоте порядка, неожиданно являющегося оттуда, откуда его не ждешь.

* * *

Комнату Моргана с обеих сторон окружали веранды, при этом дверь с внешней веранды закрывал травяной ковер, именуемый татти, который нужно было сбрызгивать водой, чтобы остудить поступавший снаружи воздух. Через месяц после приезда Моргана возле него появился его старый слуга Бальдео. Сморщенный и почерневший, по-прежнему неопределенного возраста, Бальдео, казалось, был совершенно равнодушен к перспективе надолго воссоединиться со своим прежним хозяином. Моргану пришлось похлопотать, чтобы к нему прислали Бальдео, но никакие усилия по улучшению его судьбы не могли смягчить слугу – он жаловался на то, что ему приходится выполнять многочисленные обязанности, но первым в списке ненавистных дел стояло смачивание татти.

И Моргану пришло в голову, что для этой нехитрой работы можно было бы нанять того самого кули. Он поговорил с управляющим, но тот прислал другого паренька. После еще одного разговора, подкрепленного намеком, сделанным самому кули, тот появился в дверях и принялся смачивать коврик.

Морган подождал, пока они не остались одни, и вышел на веранду словно бы для того, чтобы проверить работу.

– Нет-нет! – сказал он. – Это делается не так.

– Не так?

– Позволь, я покажу.

Он приблизился и взял чашу с водой из рук кули. Потом не очень умело показал, как следует брызгать на коврик. При этом он дотронулся запястьем до запястья юноши. Минимальный контакт, однако достаточный, чтобы вспыхнула искра.

Молодой человек лучезарно улыбнулся.

Чувствуя, как горло его сдавливают волнение и страх, Морган сказал:

– Давай встретимся вечером.

– Вечером?

– В половине восьмого. На дороге около гостевого дома.

Морган не мог назначить свидание во дворце. Их Высочество сказал, что строит его в память о своем ушедшем из жизни отце, и свидание в подобном месте было бы явным непотребством.

– Ты меня понял? – спросил Морган.

– В половине восьмого, – произнес кули, кивая.

Все было сказано и, еще несколько раз брызнув на коврик, Морган ушел в комнаты, где его тотчас же скрутило чувство вины. Мечтать и воображать – одно, но совершенно другое – действовать; а он именно действовал. Или, по крайней мере, объявил о своих намерениях, что было столь же плохо.

В то же самое время, не отделимое от чувства греха, явилось предвкушение. И почти сразу же – наказание. Не прошло и десяти минут, как Морган услышал во внутреннем коридоре приглушенный шепот.

– Бурра-сагиб приказал прийти вечером, – говорил один голос.

– Вечером? – переспросил другой, скептический.

– Да. И он даст денег.

Морган бросился к двери, чтобы подслушать, но возбужденные голоса уже удалились, смешавшись с криками рабочих, которые двигали мебель в гостиной дворца. Послышались гневные возгласы, и Морган почувствовал – да он это знал наверняка, – что рабочие говорят о нем. Первые два голоса принадлежали кули и Бальдео, и это означало, что его слуга, от которого нельзя было иметь секретов, предал его, своего хозяина.

Ужасно. Ужасно! Все, чего Морган боялся, должно было случиться. Он всегда знал, что такой момент придет. Вскоре внизу послышался шум и, чувствуя подступающую к горлу тошноту страха, Морган выполз на веранду посмотреть, что происходит. Вышел он как раз вовремя, чтобы увидеть, как мистер Чаван, один из старших служащих, прыгает на тележку, запряженную волами, и, бросив в его сторону осуждающий взгляд, отправляется в сторону дома Баи-сагибы. Конечно же, он едет с докладом о его, Моргана, поведении.

Стыд был буквально неописуем. Не существовало слов, способных передать ощущения, которые Морган до той поры не испытывал. Он хотел умереть, раствориться. Как было бы хорошо, если бы порвались скрепы, соединяющие его с жизнью, и он исчез! Когда его приглашали сюда, то доверяли и полагались на его порядочность, и это место он получил, потому что был другом Малькольма. А теперь он навлек позор не только на свою голову, но и на голову поручившегося за него! Теперь все всё узнают. Слухи о его падении распространятся и наверняка достигнут святая святых его жизни, Уэйбриджа. И мать узнает все! От страха у Моргана подкашивались ноги. Как бы он хотел обратить время вспять! Как бы он желал, чтобы те произнесенные им слова никогда бы не были произнесены!

Но теперь оставалось только ждать. Несмотря на изнуряющую жару, Моргана бил озноб. В воспоминаниях он вернулся к дням своего первого приезда в Девас. До этого он некоторое время гостил у магараджи Чхатарпура – эксцентричного и милого человека, который содержал труппу мальчиков, исполнявших пьесы на сюжеты из жизни Кришны; и в первый же вечер Бапу-сагиб шокировал Моргана, намекнув на некоторые странности магараджи. Бапу-сагиб дал понять, что тот был не вполне мужчиной, и эти сведения он представил с притворной улыбкой, за которой скрывалось ехидство. Важны были не столько слова, сколько выражение лица и тон, надолго остававшийся в памяти Моргана. И тогда он решил при первой возможности прервать дружеские отношения с магараджей Деваса. Не получилось, и теперь, вспомнив те слова Бапу-сагиба, Морган почувствовал, как они жалят и его. Если Их Высочество мог с таким презрением говорить о другом магарадже, то какое негодование и презрение он вложит в подобные же речи о нем, Моргане, который, в общем-то, являлся чужаком?

Но вот приехал Бапу-сагиб; Морган слышал, как прибыл его экипаж. Прошло не больше часа с тех пор, когда мистер Чаван отправился с докладом. Крайне важно было вести себя так, словно ничего не произошло, и Морган отправился вниз, чтобы встретить Их Высочество.

Совершенно очевидно – худшее свершилось. Бапу-сагиб был настроен дружелюбно, но несколько отчужденно, и Морган увидел в его обычной улыбке нотку скепсиса.

– Откуда вы здесь появились? – спросил он.

Подобных слов он никогда раньше не произносил.

Морган что-то пробормотал в ответ.

Их Высочество стремительно прошел в комнату на первом этаже – из тех, что редко посещал. Само по себе это означало некий сдвиг в отношениях; вероятно, он собирался что-то сказать. По пути внимание магараджи привлек некий истощенного вида мальчик, покрывавший краской стенную панель. На мгновение задержавшись, он пробормотал себе под нос:

– Везде… И никуда от них не деться.

И сердито отправился дальше.

Что это могло означать, если не обвинение? Все обстояло именно так плохо, как представлял себе Морган. А может быть, еще и хуже – магараджа явно нагнетал обстановку. Еще одно замечание он сделал чуть позже по поводу того, что происходило в соседнем дворе.

– Какая от этого польза? – скептически спросил он. – Нельзя же, подобно той самой птице, зарыть голову в песок и считать, что спрятался? Вы знаете, что за птицу я имею в виду. Как ее зовут?

– Страус, – ответил Морган, чувствуя, как земля уходит у него из-под ног. Он понимал, что магараджа говорит о нем.

– Именно так, – согласно кивнул головой Бапу-сагиб. – Страус.

Он явно растягивал время пытки Моргана.

Но самый больной удар Морган получил позднее, вечером, перед собранием придворных. Разговор перешел на катамитов.

– Я собираюсь всех их выгнать из Деваса, – провозгласил магараджа, подтверждая свое намерение резким жестом руки. – Что хорошего в этих людях?

Придворные закивали головами, соглашаясь с правителем. Морган уставился на носки собственной обуви. В тот момент он не мог не согласиться с Их Высочеством – в таких людях, как Морган, не было ничего хорошего.

Вечером, как обычно, Морган отправился в дом Баи-сагибы, чтобы присоединиться к собравшемуся там двору. Как всегда, он сел по правую руку от своего хозяина, который, казалось, не замечал его. На всех прочих лицах Морган читал следы осведомленности во всем и отсутствия уважения к нему, Моргану.

А потом пришел тот самый кули. Встав напротив, среди зрителей, он сердито смотрел на Моргана, и в его глазах царило непонимание. Почему сагиб не пришел, как они договорились? В половине восьмого он наверняка ходил на дорогу к гостевому дому и прождал напрасно. И вот теперь он стоит, укоризненно глядя на Моргана через пространство двора.

Морган его не замечал. В предыдущие вечера кули сидел там же, в том же самом дворе – улыбался и натягивал набедренную повязку на ноги, чтобы скрыть их, и таким образом просигнализировать англичанину, что он здесь. Но сегодня кули для Моргана не существовал или существовал как значимое отсутствие, как пустое пространство, незаполненное страстью.

То же самое происходило и в последующие дни. Так же настойчиво, как он преследовал юношу все предыдущее время, Морган сторонился его, старательно избегая комнат, в которых тот работал, и, уходя подальше от своего жилища, едва приходило время освежать татти. Когда же он видел своего мучителя, у юноши был взгляд, в котором удивление смешивалось с надеждой – он ждал то ли свидания, то ли какой-то платы. Он мог запросто устроить сцену, поэтому мягкое английское сердце Моргана уходило в пятки даже тогда, когда кули молчаливо стоял в коридоре или после захода солнца в саду белела его фигура.

Мучение длилось четыре дня. Потом он отправился в дом Баи-сагибы после полудня. Было несказанно жарко, и потому людей вокруг не наблюдалось – отличное время для откровенного разговора. Бапу-сагиб дремал под крытым жестью навесом, окруженный потерявшими от жары сознание придворными.

– Могу я поговорить с вами, Ваше Высочество?

Впервые со дня приезда Морган использовал эту официальную форму обращения.

– Конечно, говорите.

– Я бы предпочел разговор без свидетелей. Если вы не возражаете, – добавил Морган.

Магараджа поднялся; похоже, он был озадачен. Они перешли двор и устроились в тени дерева.

Морган колебался не дольше одного мгновения. Он заранее отрепетировал то, что собирался сказать, а потому оттягивать разговор не имело смысла. Позор, который он переживал, давал ему особую власть над людьми.

– Наконец я все решил, – провозгласил он, – и могу говорить. Раньше я не мог этого сделать.

Он сделал глубокий вдох и продолжил:

– Думаю, вы знаете про мою беду.

– Говорите, Морган. Я заметил, что вы обеспокоены.

Морган посмотрел на землю, и его внимание привлекли муравьи, что, проползая цепочкой, исчезали в отверстии у корней дерева. Вид энергичной деятельности, которую маленькие существа развели среди всеобщей апатии, утешил Моргана. Он сказал:

– Я пытался вступить в плотские отношения с одним из кули, и это стало всем известно.

– С кули-девушкой?

– Нет, это был мужчина.

Голос Моргана дрогнул, но он овладел собой и продолжил:

– Вы все знаете, и если вы согласны, я подаю в отставку.

Магараджа, нахмурившись, выпрямился, а затем вновь откинулся корпусом на ствол дерева.

– Но, Морган, – сказал он, – я ничего об этом не знаю.

Белый день взорвался и разлетелся на куски.

– Я прошу прощения, но это невозможно, – произнес Морган.

– Да нет же, я впервые слышу об этом!

Но Морган все еще не верил Бапу-сагибу. Его преступление было столь очевидно, и все без исключения о нем знали!

И Морган принялся расспрашивать магараджу о значении всех тех слов, которые тот произносил, а также о причинах его дурного настроения в предыдущие дни. Но все, как оказалось, касалось вполне невинных вещей. Страус, похоже, был просто метафорой; маленький мальчик, красивший панели, вызвал раздражение магараджи тем, что путался под ногами. И постепенно, несмотря на все еще неразрешенные сомнения, Морган начал осознавать, какую огромную ошибку совершил.

Какая нелепость, какая глупость! Все знаки и намеки, что он читал на лицах и во взглядах окружающих и насчет значения которых был абсолютно уверен, неожиданно оказались намеками и взглядами самого невинного свойства! Все легко объяснялось. Никто ничего не знал, и никто никого не осуждал. Все это он просто себе вообразил.

И в тот же миг он понял, что все, чего он боялся, сейчас осуществится. Но не потому, что его обнаружили, а потому, что он сам обо всем рассказал. Даже в таких крайних обстоятельствах он смог почувствовать иронию судьбы.

Но Бапу-сагиб, похоже, не особенно и сердился. Тем же мягким обеспокоенным тоном он спросил:

– А почему мужчина, а не женщина? Разве иметь дело с женщиной не более естественно?

– Не в моем случае, – ответил Морган. – Я к ним ничего не чувствую.

– Но это же все меняет, – сказал магараджа. – Вам незачем осуждать и стыдить себя.

– Я не знаю, что есть «естественно».

– Вы правы, Морган, – покачал головой Бапу-сагиб. – Мне не следовало пользоваться таким словом.

И, увидев слезы в глазах своего личного секретаря, он поспешил сказать:

– Только не волнуйтесь, не волнуйтесь! Единственное, что меня печалит, – что вы мне все не рассказали раньше. Я мог бы избавить вас от переживаний. Вы можете рассказать мне об этом кули?

Морган, ничего не утаивая, рассказал все. В пылу исповеди он по собственной инициативе поведал магарадже и о таких интимных деталях истории, каковыми были грязные фокусы, с помощью которых он искал облегчения. А когда он закончил, Бапу-сагиб воскликнул:

– Но у вас очень надежное положение!

– Вот как?

– Конечно! Я боялся, что у вас была связь с этим кули. В таком случае могли бы появиться проблемы. Но вы даже не целовались, поэтому не стоит беспокоиться.

Приглушенным голосом, заговорщицки, он продолжал:

– Всегда, когда у вас возникают подобные проблемы, приходите с ними ко мне. Я смог бы найти для вас кого-нибудь надежного среди своих потомственных рабов, и вы спокойно привели бы его в свою комнату.

Увидев выражение лица Моргана, магараджа покачал головой.

– Действительно, что я не очень хорошо отношусь к подобным делам, – сказал он. – Но в вашем случае это совсем другое. И, прошу вас, не занимайтесь самооблегчением. Это ужасно.

– Я хочу еще сказать, – проговорил Морган, – я искренне сожалею о том, что подвел вас…

Он чувствовал себя так, словно происходило его примирение с отцом – отцом, который был на девять лет моложе его самого. И это чувство едва не заставило его зарыдать. И магараджа тоже расчувствовался, но вовремя взял себя в руки.

– Черт побери, – сказал он. – Прекратите, Морган! Все произошедшее нужно воспринимать только со смехом.

Смех, правда, в эту минуту вряд ли был возможен. Но магараджа, сразу же принявшийся размышлять о возможных кандидатах, умело снял неловкость.

– Так-так, – говорил он. – Я не думаю, что вы видели моего слугу по имени Арджуна. Большей частью он находится в Святом храме в Старом дворце; очень изящно сложен, как девушка. Есть один человек на кухне… Но он староват – двадцать восемь лет. Подождите, дайте подумать… Еще есть один юноша, он цирюльник, хотя, как я думаю, занимается и такими вещами. Но сперва нужно удостовериться, не будет ли проблем с этим кули. Я уверен, он не собирался вам навредить.

* * *

Легкость, ощущаемая Морганом все последующие дни, давала иллюзию полной невесомости; чувства же его обострились до предела. Как прекрасен был жаркий сухой воздух! Солнце уже не обжигало кожу. Всем нутром Морган чувствовал приближение сезона муссонов. Время от времени начиналась электрическая гроза с мощными порывами ветра и бьющими в землю молниями. Но гроза никак не могла разродиться дождем, и, когда тучи покидали небосклон, высоко в зените сияло созвездие Скорпиона. Никогда до этого холодные острия звезд не били в его плоть с такой силой, никогда небо не ласкало его так нежно своей широкой ладонью.

Дождь никак не начинался, но и решение проблемы, предложенное магараджей, ни во что не воплощалось. Вскоре после их разговора с Морганом прибыл юноша-слуга, о котором шла речь. Но они с Морганом друг другу не понравились – слуга держался одновременно и заносчиво, и подавленно. Когда Их Высочество поинтересовался, как прошла встреча, Морган отрицательно покачал головой.

– Он вам не понравился? – спросил Магараджа.

– Боюсь, нет, – ответил Морган. – Я очень сожалею…

Бапу-сагиб отмахнулся от его сожалений. Он был раздосадован, но недолго, поскольку отнесся ко всему с юмором, и вскоре сообщил Моргану, что провел тайное расследование, выяснив, что никто при дворе абсолютно ничего не знает. Что еще лучше – юноша-кули был родом не из Деваса. Он прибыл откуда-то из Декана и, как только во дворце закончатся строительные работы, уедет на родину.

– Но вот что расскажите мне, Морган, – сказал ему как-то магараджа. – Мне интересны эти ваши склонности. Вы им следовали в других местах?

– Вы имеете в виду Англию? Нет, дома это невозможно.

– Но во время войны вы находились в Египте. Может быть, вы там приобрели определенные навыки?

Тон его был самый невинный, но глаза сузились. Морган понимал все значение происходящего. Он хотел, конечно, взвалить всю вину на магометан, ответственных за огромное количество зла в этом мире.

– Нет, конечно, – ответил тем не менее Морган. – Ничего подобного в Египте я не встречал.

– О, мне было просто любопытно, – сказал магараджа. Он переменил тему и через минуту они уже говорили о других вещах.

Единственный момент за весь период испытаний Моргана, когда Их Высочество повел себя не лучшим образом. Он не имел права интересоваться тем, что делал Морган за пределами Деваса. Но на время проблема была отставлена, и к ней не возвращались. Новых кандидатов на горизонте не появилось, и эту тему уже не трогали. Казалось, обо всем забыли, но очень скоро из молчания родилось разочарование; дни Моргана вновь стали долгими и пустыми.

Спровоцированное ничегонеделанием, вновь дало о себе знать желание, и Морган испытал его полную власть однажды, когда сидел на заднем сиденье своего экипажа.

У Моргана вошло в привычку ежедневно, лишь только спадала жара, отправляться на прогулку в сад, находившийся в двух милях от дворца. Там он сидел некоторое время под огромными деревьями, росшими на краю пруда, и размышлял. Это место было маленьким островком покоя и уединенных размышлений, выросшим в самом центре безумного хозяйства магараджи, и Моргана, как правило, сопровождал туда тот самый слуга-магометанин, который обычно, оставаясь совершенно невидимым, стоял сзади, на запятках его «виктории». Этим конкретным вечером мысли Моргана были полностью заняты вопросами тела, но поскольку его собственное тело никак не могло соответствовать содержанию его мыслей, к моменту, когда Морган вновь забрался в экипаж, чтобы ехать домой, от бесплодной внутренней борьбы его изрядно лихорадило. Оголенный белесый пейзаж, похожий на тонкое полотно, простирался до самого горизонта, слегка колыхаясь под невидимым ветром. Морган отбросил руку на спинку сиденья, и ему вдруг почудилось, что слуга хочет ее коснуться. Они были совсем рядом, думали об одном и том же, и разделял их лишь дюйм. Мысль, что он легко может преодолеть этот дюйм и дотронуться до стоящего сзади слуги, настолько взбудоражила Моргана, что простирающееся вокруг полотно пейзажа внезапно лопнуло и распалось на тысячи кусков. На мгновение оцепенев и издав сдавленный крик, Морган исторг из себя семя – прямо в брюки, что он должен был скрыть, когда по приезде выбирался из экипажа. Все произошло даже без прикосновения, и только когда он торопливой походкой, скорчившись от стыда, пробирался домой, понял, что это был совсем не тот слуга.

* * *

Выход энергии был бы возможен, если бы Морган мог писать. Он привез в Индию эту чертову рукопись своего романа, думая, что здесь рассказываемая история будет двигаться сама собой. Но, как ни странно, результат оказался прямо противоположным: Индия завладела всем его существом и подавила его индивидуальность так, что он едва видел ее. Когда он мельком взглянул на когда-то написанные им страницы, ему показалось, что писал он о каком-то воображаемом месте, в котором никогда не был. Никакой убедительности и все – нереально. Поддавшись приступу тошноты, Морган убрал книгу в чемодан.

Писать сейчас он был просто не в состоянии. Его чувства полностью открылись внешнему миру, но этот мир двигался только в одном направлении. Сейчас было лучше просто наблюдать, делать записи, запоминать. Всегда можно разглядеть детали, которые удастся использовать впоследствии, услышать и зафиксировать в памяти интересные разговоры, звучащие иногда в самых неожиданных местах.

Один из таких разговоров произошел в столовой дворца. Главный инженер электрической компании приехал в сопровождении жены из Бомбея, чтобы установить в Электрическом доме новые батареи. Морган обязан был наблюдать за этими работами, но он ничего не смыслил в электричестве, а потому почувствовал огромное облегчение по завершении работ, когда пришло время внеслужебных отношений. За обедом Их Высочество взвалил на себя бремя ведения разговора, а Морган смог спокойно посидеть и отдохнуть.

Потом жена инженера рассказала любопытную историю. Во время их последней поездки в Девас, сказала она, они направлялись в автомобиле в Индор, чтобы попасть на поезд, когда произошел весьма странный случай.

– Мы только переехали через Шипру, – сказала она, – как вдруг какое-то животное, мы не видели какое, выскочило из оврага и бросилось на нашу машину. Шофер быстро вывернул руль, но мы едва не врезались в парапет.

Магараджа, придремавший было, неожиданно проснулся.

– Оно выскочило слева? – спросил он.

– Да.

– Крупное животное – больше свиньи, но меньше буйвола?

– Именно так! – кивнула головой жена инженера, уставившись на магараджу. – Но как вы узнали?

– Вы действительно не можете сказать наверняка, что это был за зверь? Вы не разглядели?

– Нет.

Магараджа откинулся в своем кресле; лицо его стало сосредоточенно-печальным.

– Все это ужасно! – проговорил он.

– Но откуда вы узнали? – не унималась жена электрика.

Бапу-сагиб не хотел говорить об этом. Наконец, собравшись с духом и пристально глядя на поверхность стола, он рассказал:

– Много лет назад на этом месте я сбил насмерть человека. Я не был виноват: тот был пьян и выбежал на дорогу прямо перед автомобилем. Следствие признало мня невиновным, но я все равно дал его семье крупную сумму денег. Однако с тех пор он пытается меня убить – именно в том виде, что вы описали.

Все, сидевшие за столом, остолбенели. О таком невероятном случае магараджа рассказал таким обыденным тоном! Какое испытание для европейского рационалистического сознания! И хотя Бапу-сагиб вскоре поменял тему разговора, рассказанная история продолжала занимать его личного секретаря. Магия, со всеми ее тайными знаками и предзнаменованиями, тоже являлась частью Индии, частью, неотделимой от чудес этой страны. И сам способ мышления – он давно уже исчез в Англии, сохранившись только в ее литературе. Что особенно поразило Моргана – история невероятных событий совершенно органично вписалась в повседневную жизнь, она происходила здесь, рядом, буквально под ногами.

Конечно же, Морган не верил в сверхъестественное. Но и не отрицал его возможность полностью. Индия пробудила в нем некий архаический анимизм, предрасположенность к мистическому миропониманию. Хотя он и освободился от религиозных симпатий, они касались только англиканской церкви с ее комфортными утренними молитвами и воскресными службами. Но в нем никогда не угасало стремление прикоснуться к чему-нибудь более природному, более органичному, более близкому земле, а может быть, и небесам – к тому, что было превыше ума. Морган вспомнил Пана, пробирающегося через италийские леса, вспомнил мальчика-пастуха, которого встретил возле Солсбери. В той жизни, что он вел в Англии, подобные моменты выдавались редко, мимолетно; здесь же, в Индии, они могли застать вас где угодно. Здесь и шагу не ступишь, чтобы не выйти к храму или святилищу, испачканному маслом из перетопленного молока буйволицы и пропахшему благовониями. И если посмотреть в лица молящихся, неизбежно увидишь там слепое, атавистическое чувство преклонения.

Теоретически Морган в бога не верил; особенно в тот вариант доброго бога-дедушки, на основе которого его когда-то пытались воспитать. Но мириады божков индуизма предлагали ему гораздо большее. Эти садху, молящиеся по берегам реки, что вызвали в Масуде такой ужас, – они пробудили в Моргане некое чувство, не имеющее отношения к зависти. То же самое он чувствовал и в иные моменты, когда индийцы говорили о религии. Хотя Морган не мог позволить себе непосредственно участвовать в местных религиозных ритуалах, он никогда не терял представления о высшей цели, о Сущности, находящейся в основании всех вещей, приводящей в движение цепь событий, но не придающей им форму и логику развития. За суетой и шумом обыденной жизни он ощущал существование некоего универсального порождающего принципа, на основе которого была организована Вселенная; и подчинить себя ритмам такого принципа было бы не такой уж и глупостью.

Ему показалось, что его книга самой своей структурой могла бы выразить подобное единство. Моргану всегда казались особо важными моменты, когда история, что он писал, разворачивала перед ним свои глубинные смыслы, сама объясняла ему цель его работы; именно такой момент Морган переживал сейчас. Ему явилось чувство целостности, открылся архитектонический принцип его повествования.

Причина, по которой он до этого затруднялся со своим романом, заключалась в том, что он был не в состоянии видеть дальше политики. Но писать только об индийцах и англичанах – слишком мало. История расширилась, влилась в более широкое русло, где политика была лишь одним из многочисленных потоков. Религия, эта кровь индийской идентичности, лилась более мощной струей, и Морган видел, как индуистский храм в его романе постепенно вытесняет мечеть и пещеры. Этот храм утвердит многобожие там, где раньше пребывало либо безбожие, либо монотеизм. И если Моргану не удастся до конца воплотить представление о мировом порядке, все-таки это послужит лучшим вариантом, более близким тому, как устроена Вселенная. Ничто в мире не разрешено, ничто не имеет конечного завершения; скорее все развивается в глубину и вширь, и развитие это будет идти вечно – вот какую картину попытается создать его книга.

Мечеть, пещеры, индуистский храм. Три вида духовности, три части книги. Триединство в силу своих имманентных характеристик всегда отличалось симметричностью и было прекрасным само по себе. Такое триединство может вступить в союз с прочими феноменами, например с климатом и временами года: холод, жара, дожди. Хотя последнее Моргану еще не удалось испытать, созревшие небеса готовы были разродиться влагой. Муссоны приближались.

* * *

Однажды вечером магараджа вздохнул и сказал:

– Этот цирюльник, о котором я вам говорил. Он болтается по дворцу, что мне совсем не нравится. Для слуги это нехорошо.

Они несколько недель не обсуждали больной вопрос по причине, непонятной Моргану, который, пользуясь случаем, сейчас же напомнил:

– Жаль, что вы мне так никого и не нашли.

– Я ждал, что вы об этом заговорите, – отозвался магараджа. – Никаких трудностей не предвижу.

Канайя явился в полдень. Морган выбрал такое время, потому что Бальдео как раз обедал. Канайя был привлекательным молодым человеком, немного женственным, в одеянии, казавшемся слишком желтым, и тюрбане, казавшемся слишком голубым. У него были тонкие усики и густые черные брови, которые срослись над переносицей.

Первая встреча прошла вполне невинно. План состоял в том, что Морган должен был сперва решить, нравится ли ему цирюльник, и только тогда этого молодого человека попросят вернуться. Канайя побрил Моргана, и тот почувствовал, какими тонкими и нежными были пальцы, касавшиеся кожи его розового лица. По окончании процедуры они улыбнулись друг другу.

– Приходи завтра, – сказал Морган. – В это же время.

Укрывшись под полотняным зонтиком, Канайя ушел, оставив после себя легкий запах простых духов.

На следующий день цирюльник пришел чуть позже, чем нужно. Повторился ритуал бритья, и в самой его середине Морган протянул руку и взял цирюльника за пуговицу. Бритва остановилась, Канайя застыл. Они посмотрели друг на друга, и Морган ухватил цирюльника за рукав и притянул к себе. Цирюльник улыбнулся и покачал головой из стороны в сторону. Морган помнил, что в Индии такое движение означает согласие. Чтобы удостовериться, Морган спросил:

– Ты действительно хочешь?

– Да.

– Да?

Ответ прозвучал слишком быстро. А вдруг они не поняли друг друга? Морган еще больше смутился, когда Канайя продолжил свою работу, мягко двигая бритвой по его коже. Но когда бритье закончилось и Канайя унес бритвенные принадлежности, он тут же вернулся, глядя на Моргана ожидающе.

– Да, – повторил он.

Морган был выше молодого человека. Неловко склонив голову, он поцеловал его. Приятный, хотя и бесстрастный контакт, и англичанин все еще нервничал, потому что молодой человек был совершенно спокоен. Но ничего плохого не последовало, и Морган поспешил к двери, чтобы запереть ее.

И все сразу же сорвалось. Бальдео! Тот вернулся с обеда раньше обычного и теперь поливал водой татти на внешней веранде. Второпях Морган провел своего гостя через противоположную дверь, на внутреннюю веранду, и, когда они прощались, шепнул ему, чтобы приходил на следующий день.

Вечером, когда они сели играть в карты, Бапу-сагиб спросил, как идут дела, и Морган все рассказал. Их Высочество одобрительно рассмеялся.

– Очень важно – сказал он, – предпринять в следующий раз самые решительные шаги. Как только все произойдет, он не станет никому ничего рассказывать. И еще кое-что. Вы ни в коем случае не должны быть слабым партнером. Надеюсь, вы понимаете? Вам нельзя имитировать женщину. Такого рода слухи вам очень повредят.

Ерзая в креслах, Морган хотел сменить тему.

– Мы встречаемся завтра, в то же время, – сказал он.

– Нет-нет! – Их Высочество зажал себе уши. – Не говорите мне, потому что, когда наступит это время, я стану думать о вас, а я не хочу.

На следующий день Канайя пришел рано и покинул Моргана до того, как вернулся Бальдео.

* * *

Через неделю наконец пришли дожди. Царившая уже долгое время засуха успела внушить всем неподдельный ужас. Уровень воды в прудах понизился настолько, что нельзя было достать воды, и ванну Моргана наполняли из рыбных водоемов, находившихся за пределами дворца. Оба колодца высохли совершенно, а парк, с любовью заложенный его предшественником, превратился в обгоревшую, покрытую пылью равнину. Чтобы поливать его, проложили трубы, но они тянулись от пустого бака, от которого, в свою очередь, можно было дойти до пустых колодцев.

Первый дождь пролился мягкими каплями и выбил из земли странный запах. Однако атмосфера уже поменялась, воздух пронизали туманно-пастельные тона, обещающие новые и новые дожди. Настоящий дождь пришел через два дня, когда Морган работал в саду, высаживая семена. Поначалу навалились грохочущие тучи, подарившие земле несколько тяжелых капель, а затем все небо неожиданно превратилось в воду. Яростный ветер, ежесекундно менявший направление, гнал струи воды почти горизонтально и сорвал крышу из пальмовых листьев с единственного укрытия, которым мог воспользоваться Морган. Когда буря немного улеглась, Морган, таща на ногах по несколько фунтов жирной грязи, заковылял ко дворцу.

Если раньше порядок жизни определяла засуха, то теперь – муссоны. Дожди пришли вовремя и, празднуя спасение урожая, местные жители устраивали турниры обнаженных борцов, женщины надели свои самые яркие наряды. Даже слоны с раскрашенными мордами, казалось, участвовали в общем веселье. Потоки воды низвергались с небес ежедневно, и, хотя между дождями по-прежнему стояла жара, Морган возродился умом и душой. Ощущение собственной тупости, угнетавшее его, было смыто муссонами. Мир вернул себе свои яркие цвета, а Морган – остроту их восприятия.

Прошло всего несколько дней, а встречи с Канайей стали обязательной частью жизни Моргана, хотя продолжали оставаться тайными, тщательно скрываемыми от остальных обитателей дворца. Комнаты Моргана на втором этаже, в самом конце западного крыла, были открыты всем взорам. Как внутренняя веранда, так и лестница, спускавшаяся вниз с внешней веранды, полностью просматривались, а ванная виднелась с лестницы, которая шла на третий этаж.

При желании можно было увидеть всех, кто приходил к Моргану, и даже внутри комнат встречаться было небезопасно. Во дворце вообще не находилось места для частной жизни – ссохшиеся и искривленные двери не запирались, а среди ночи можно было проснуться в собственной постели оттого, что по комнате пробирался куда-то чей-то слуга.

Возможным решением проблемы стало устраивать встречи не во дворце. Кроме гостевого дома был еще парк Найя-Багх, который мог предоставить укрытие. Однажды вечером они договорились отправиться туда. Морган вошел в парк первым, и листва скрыла его из виду. Но когда Канайя пошел следом, раздались крики и звуки ударов – он попал в объятья садовника, подумавшего, что это вор. Морган освободил Канайю, и они попытались пойти дальше, за границы парка, но там и пяти шагов нельзя было сделать, чтобы не натолкнуться на кого-то, кто сидел бы или лежал, провожая их глазами, полными любопытства. К моменту, когда Морган направил свои стопы в сторону дворца, уже темнело. Пересекая почти полностью высохший пруд перед гостевым домом, Морган вдруг понял, что заблудился, и в довершение фарса принялся звать Канайю. Тот явился на зов:

– Сагиб?

– Я не знаю, куда идти.

– Я помогать.

Канайя протянул руку. Сагиб ухватился за нее. Когда они стали выбираться наверх из пруда, ему показалось, что они с Канайей связаны совершенно детской дружбой, что именно этот нежнейший из моментов, пережитых за все время своей связи, и был тем, ради чего все затевалось: близость плеча любимого человека, проводник, который ночью спасает его от опасности. И вовсе не в плотских отношениях было дело.

Но, увы, дело было именно в них. Морган не мог разговаривать и смеяться с Канайей так, как он разговаривал и смеялся с Мохаммедом. Цирюльник едва говорил по-английски и не слишком-то интересовался Морганом. Он был прислан, чтобы оказывать услуги; ничего другого он не понимал. Таким образом, они вновь вернулись к той же проблеме – как им соединиться, то есть как им соединить свои тела так, чтобы никто не увидел.

На следующий день Морган поговорил о своем затруднении с Бапу-сагибом.

– Внизу, на первом этаже, есть комнаты, – сказал магараджа. – Их никто не использует, и вы можете встречаться там. Я думаю, это идеальное место.

И он объяснил, какие комнаты имеет в виду.

– Но сделайте так, Морган, – продолжал Бапу-сагиб, – чтобы Канайя не болтался по дворцу. И нельзя, чтобы он трепал языком на базарах, это будет для него фатально. Скажите ему, что тогда он потеряет работу.

– Я уже сказал ему, Бапу-сагиб, и скажу еще раз.

Морган строго поговорил с цирюльником, который искренне кивал головой, обещая исполнить все. Канайя боялся магараджу, известного крутым обращением со слугами. Но в его случае Их Высочество проявил доброту и в своей щедрости зашел так далеко, что осыпал цирюльника денежным дождем в объеме двадцати пяти рупий. Вероятно, из-за щедрости магараджи Канайя частично утратил осторожность, и Бапу-сагиб, высказывая озабоченность, был совершенно прав.

Люди начали болтать. А может быть, они просто поддразнивали – иногда бывает очень трудно увидеть разницу. Подшучивать над людьми за предположительную принадлежность к меньшинству – обычная для многих стран традиция. Причем иной раз в этом участвовал и сам магараджа. Но одно дело – шутить, а другое – намеренно высмеивать, и для Моргана было крайне важно не перейти черту. Когда на эту тему стал шутить Маларао, Моргану стало не по себе. Канайя имел особую репутацию, и его частые визиты к личному секретарю магараджи были замечены.

– Отвечайте с юмором, – советовал Моргану магараджа. – И ни в коем случае не злитесь. Я тоже буду над вами шутить, чтобы все поняли – это несерьезно.

Отличный способ обороны! В следующий раз, когда Маларао опять затеял свои шутки, Морган с улыбкой спросил, не ревнует ли он. Придворные засмеялись, и ситуация разрядилась.

Через несколько дней магараджа в общем разговоре упомянул возраст Моргана. Морган не понял, зачем он это сделал, и Бапу-сагиб объяснил:

– В сорок два года ни один индиец не способен навострить свой меч. Эта часть жизни закончена. Теперь никто и не подумает, что у вас с кем-то любовные отношения.

И он довольно фыркнул, оценив собственное остроумие.

* * *

С новыми комнатами все вышло как нельзя лучше. Туда никто никогда не заходил, и там имелся вход снаружи, который Морган всегда мог открыть и закрыть изнутри. Несмотря на богатую меблировку, кровати там не было, зато в центре главной комнаты стоял большой диван. Через закрытые шторы в жаркую полутьму комнат пробивались тонкие лучи солнца. Моргану хотелось, сбросив одежду, кататься с Канайей среди диванных подушек, шепча ему на ухо нежные слова, но раздеться у него не хватало отваги. Что до маленького цирюльника, то он не обладал ни воображением, но страстью.

Морган пытался. Он целовал Канайю, часто гладил и ласкал его. Хотя цирюльник был слишком худ, чтобы выглядеть привлекательно, Морган говорил о своей к нему любви и постоянно улыбался, иногда – чтобы скрыть свое замешательство. Молодой человек выглядел озадаченным и только ждал следующих приказов. Похоже, он обладал рабской душой.

Постепенно Морганом стало овладевать отчаяние. Пару раз он едва не дал волю своему гневу, но и гнев в его случае вряд ли бы помог. Ни о какой близости, разрушающей расовые и классовые барьеры здесь, в отличие от истории с Мохаммедом, и речи не шло. Привязанность и любовь не были пунктами соглашения. Непросто желать того, о чем даже не говорилось вслух, а потому все, что им оставалось, относилось лишь к физиологии. Каждый раз, вспоминая то, что он только что делал, Морган чувствовал себя несчастным.

Он советовал самому себе прекратить бесплодное занятие, отправить Канайю прочь, запретить ему приходить. Со стыдом будет покончено, но полуденные часы вновь станут долгими и пустыми.

Но стыд, как он медленно начинал понимать, являлся неотъемлемой частью всего происходящего. Деградация обладала необоримой силой, и, как только заканчивалось одно свидание, мыслями Морган устремлялся к следующему. Утром, проснувшись, он сразу начинал задыхаться от вожделения, и ему казалось, что время, оставшееся до назначенного часа, тянется слишком медленно. Но ожидание оказывалось гораздо более волнующим, чем само соитие, которое заканчивалось, едва начавшись, после чего, ошеломленные, они лежали – еще вместе, но уже чужие друг другу. Довольно часто в подобные моменты перед мысленным взором Моргана вставал образ Сирайта. Сирайт жил именно такими сценами. Но Моргана они не окрыляли. Содомия в колониях – в этом не было и капли благородства.

Зависимость Моргана от ежедневных тайных встреч стала дурно влиять на его характер. Дух его пал, и ему стало трудно получать удовольствие от прочих сторон придворной жизни. Своими окнами дворец выходил во внутренний дворик, а потому свет в помещения почти не поступал. Все здесь было ориентировано на потребности религии, искусству же места не оставалось. Такая обстановка постепенно убивала ум, а в случае с Морганом это обрело и физические формы: совсем недавно он, как ни старался, был не в состоянии услышать звук собственных шагов, когда шел по коридору.

Морган решил, что ему на время необходимо уехать – иначе не спастись. В июле он взял десятидневный отпуск и отправился в Хайдарабад повидаться с Масудом. Приятная интерлюдия, не чреватая ни болью, ни удовольствиями. Когда же он вернулся, его ждали неприятности.

– Этот ваш цирюльник, – прямо заявил Бапу-сагиб, – вел себя как глупец. Никакого вреда он вам не принес, но мне говорили, что он хвастался в комнате Деолекра, что вы ему покровительствуете, а потом заявил: «Сагибу нравятся мальчики». Нельзя было так себя вести.

Магараджа проговорил это легким тоном, но ясно было, что он серьезно озабочен и способен на крутые меры. И когда радостный и ничего не подозревающий Канайя утром следующего дня появился в комнатах на первом этаже, Морган, сложив на груди руки, гневно посмотрел на него.

– Ты разговаривал обо мне, – сказал он сердито. – Ты обещал не делать так и нарушил обещание.

Юноша сразу же расплакался. Его раскаяние казалось несколько наигранным, но, возможно, было искренним. Моргану стало даже жаль его.

– Ну ладно, – сказал он сурово. – Но я не могу с тобой видеться несколько дней. Иди и больше так не делай.

Однако замять историю оказалось непросто. Деолекр-сагиб был индийским секретарем магараджи и недолюбливал Моргана. Кому-то он пересказал историю, рассказанную ему цирюльником, и новость разошлась по дворцу. Никто не выказывал Моргану неприязни открыто, но в некоторых лицах он заметил плохо скрываемое презрение. Его уже не так уважали, как прежде. И Бапу-сагиб подтвердил его страхи.

– Не обращайте внимания, – пытался он успокоить своего личного секретаря. – Они ничего не понимают в вашем деле, а объяснить этого не в состоянии никто.

Морган чувствовал, что злоупотребляет терпимостью правителя. С грустью в голосе он сказал:

– Как я сожалею, что не смог обуздать свои страсти так, как это делаете вы!

Он не собирался льстить Их Высочеству, но тот рассердился.

– Этому нельзя научить, – резко сказал он. – Когда вас не удовлетворяет та форма существования, которой вы следуете, вы находите другую, только и всего.

Форма существования, которой следовал Морган, осталась без изменений. После паузы, растянувшейся на несколько дней, он позвал Канайю, и они возобновили свои отношения.

* * *

Через несколько недель внимание двора было отвлечено приближающимся праздником Гокул-Аштами, днем рождения Кришны. Важному событию посвящалась большая часть августа, и Морган радовался данному обстоятельству, поскольку о его позоре никому не было времени ни говорить, ни думать. Более того, он чувствовал, что праздник даст ему материал, в котором он все еще нуждался.

Как аналитик и интерпретатор Морган был хорошо подготовлен. Он прочитал «Бхагават-Пурану» и кое-что знал о рождении Кришны. Достаточно похоже на историю рождения Христа: гнусный царь Камса казался индийским вариантом иудейского царя Ирода, а индийская деревня Гокул была похожа на Вифлеем. Но здесь сходство заканчивалось: веселый и вполне земной Кришна намного обогнал скучного Христа, начисто лишенного чувства юмора. По этой причине он всегда импонировал Моргану. Правда, в его разнообразных инкарнациях Морган до сих пор не разобрался, но надеялся, что во время праздника все объяснится.

Сам праздник был намечен на последние восемь дней августа, но уже за несколько недель до этого, с началом приготовлений, Морган почувствовал, что мало что понимает. Для чего Владыка Вселенной принял форму шестидюймовой куклы с довольно противной маленькой физиономией и почему кукле требуется сразу восемь разных костюмов стоимостью в тридцать фунтов каждый, да еще и с отделкой из жемчуга? Более прозаический, хотя и не менее острый вопрос: почему такие горы денег истрачены на цветы, еду, украшения и музыку, в то время как казна государства почти пуста?

Лучшим выходом было, конечно, позволить событиям течь, как они текли, а аналитикой заниматься потом. Весь двор на время праздника перекочевал в Старый дворец, отказавшись при этом от обуви и мяса. Ничто и никто не должен умереть во время праздника, даже куриное яйцо. Моргану предоставили наверху комнату, обеспечивавшую относительный покой, хотя царивший повсеместно хаос проникал и сюда. Здесь же стояло священное ложе, возле которого следовало зажигать свечи и где ежедневно молился магараджа. В любом случае выспаться здесь было трудно, поскольку сон постоянно нарушали звуки сразу трех оркестров, игравших во дворе, а также глухой стук, издаваемый паровым генератором, вырабатывавшим электричество.

Днем все обстояло еще хуже. В дополнение к оркестрам у алтаря звучали бесконечные молитвы, исполнявшиеся целыми группами певцов под аккомпанемент цимбал и фисгармоний. Иногда ревел огромный горн и трубили слоны. А в перерывах между молитвами раздавались громкие крики и слышался топот детей, которые бегали и играли в доме. Гул празднества сопровождался и зрительной какофонией – повсюду толпами расхаживали люди, алтарь был завален лепестками цветов; дымили лампады с благовониями.

Какой же смысл во всем этом беспорядке? Никакой красоты ни в какой форме Морган здесь не наблюдал. Он носил индусские одежды, но под ними оставался англичанином, пытавшимся найти логическое объяснение, которое связало бы все виденное и слышанное воедино. Тем не менее для тех, кто верил, логика существовала. Причем то, что происходило здесь, было не более странно, чем виденное Морганом дома, во время более сдержанных ритуалов, посвященных рождению Христа. Со стороны любое экстатическое состояние кажется нелепым, и то отречение от собственного тела, что Морган наблюдал сейчас, казалось не более нелепым, чем прочие его формы. По сути, именно экстаз интересовал его более всего – состояние, при котором человек утрачивал способность к рациональному мышлению. Время от времени в течение дня Их Высочество совершал приношения, сопровождаемые танцем у алтаря. В отличие от почти неподвижных певцов Бапу-сагиб энергично двигался, с улыбкой на лице исполнял прыжки, ударял по струнам инструмента, болтавшегося у него на шее, в моменты особого вдохновения изрекал стихи, а то и бросался ниц перед статуей бога. Лицо магараджи демонстрировало, что это значит – потерять себя, когда твоя индивидуальность полностью исчезает. Как Морган завидовал магарадже, который на время мог утратить собственное «я» и стать частью божества! Ведь это скорее приобретение, чем потеря, а Морган, увы, не был способен на подобное. Испытывая жгучую зависть, он тем не менее выглядывал из самой сердцевины своей личности, наблюдая и делая заметки на будущее. Он многое отдал бы, чтобы иметь возможность так же прыгать и скакать, а то и растянуться вниз лицом у ног разодетой куклы, стоящей возле стены святилища. Но его удерживали его воспитание, его западный скептицизм. Он никогда не станет Кришной, даже частью Кришны, вечно оставаясь Морганом.

Зато Их Высочество, как только экстатический ритуал закончился, моментально сделался самим собой. Прошло не больше десяти минут с тех пор, как Бапу-сагиб скакал перед алтарем, подобно Давиду, бесновавшемуся возле Ковчега Завета, как он, шагая с Морганом по боковому коридору, уже жаловался тому на несварение желудка. И он совершенно уверенно отдавал вполне банальные распоряжения по поводу строительства дворца, ремонта машин, не обращая ни малейшего внимания на царивший вокруг хаос религиозного экстаза.

Но самое ошеломляющее вторжение обыденной жизни в распорядок религиозного праздника произошло в иной форме. Однажды вечером, когда Морган завершил ежедневную молитву, обращенную к святому ложу, магараджа пришел в комнату Моргана и сел рядом с ним, прислонившись к стене. Выглядел он усталым и все время потирал глаза.

– Вы устали, Бапу-сагиб? – спросил Морган. – Не желаете ли прилечь?

– Нет. Не в том дело, – ответил магараджа. – Тут другая проблема, вновь с этим вашим маленьким цирюльником.

– Что он опять натворил?

– Весьма бесстыдный тип. Прошлым вечером я отдыхал в одной из комнат и увидел, что он сидит в углу. Я не обратил на него внимания. Вы же знаете, люди ходят тут повсюду. Через некоторое время он подошел и принялся массировать мои ступни, из чего я заключил, что он ждет от меня некоей милости.

– И что? – спросил Морган, прикрывая глаза. Он уже догадался, каковым будет продолжение рассказа.

– Он попросил, чтобы я дал ему работу во дворце. Сначала я не понял, что он имеет в виду. Я сказал ему, что он уже работает цирюльником у сагиба. Но это был неверный ответ. Он сказал, что хочет другую работу, что хочет работать со мной. А потом сказал…

– О, быть не может!

– Может-может. Именно это он и сказал, – магараджа грустно хмыкнул.

Отвратительно, но вполне вероятно: глупый юнец, совершенно не понимающий своего положения, хотел повышения по службе, думая, что может стать катамитом царя.

– А что случилось потом? – упавшим голосом спросил Морган.

– Я очень рассердился, накричал на него. Испугавшись, он убежал и пока не возвращался. Но вернется; такие всегда возвращаются.

– Я прибью его, я отправлю его прочь!

– Конечно, хорошенько прибить нужно. Он не слишком-то вас боится. Но давайте не будем торопиться с отправкой. Это может вызвать подозрения и разговоры. Нам следует…

Тут двери отворились и вошли двое придворных, которые искали Их Высочество. Разговор, повиснув в воздухе, резко оборвался, хотя и продолжал раскручиваться в сознании Моргана. Необходимо было постараться, чтобы пробудить в нем гнев – из всех эмоций эта залегала глубже всего. Но он был в ярости, и, появись Канайя в этот момент перед ним, Морган потерял бы над собой контроль.

Он разберется с негодяем позже, а пока предстояло пройти через заключительную фазу праздника. Рождение Кришны было провозглашено только на шестой день, и в момент провозглашения магараджа упал лицом в гору розовых лепестков, покрывавших маленького идола, а все придворные стали бросать вверх горсти красной пудры, отчего воздух сделался малинового цвета. Шум в этот момент достиг высшей точки; к голосам людей присоединился рев слонов, в то время как оркестр во дворе заиграл «Ночи радости».

На следующий день праздник сворачивался. Сформировалась огромная процессия, которая медленно, в течение шести часов, должна была дойти до пруда перед гостевым домом. В центре процессии находился огромный паланкин, где вместе с прочими реликвиями содержалось изображение божества. Перед паланкином шел слон, сопровождаемый военным контингентом, а затем – двенадцать хоров, которые все эти дни терзали уши участников торжества. Они пели на пределе своих возможностей, потому что чувствовали приближение финала. Бапу-сагиб вел последнюю группу певцов, идущую перед паланкином, а замыкал процессию еще один слон.

В шесть часов они двинулись. Закат окрасил небо в розовый цвет, и по тому, как медленно они шли, было ясно, что темнота наступит еще до того, как дворец скроется из виду. Морган шел босиком, держа за руки двоих святых индусов, чьи головы покрывала красная и черная пудра. Две шеренги юношей оттесняли толпу, чтобы дать проход этим людям.

Процессия не раз останавливалась, и, когда они достигли пруда, было уже десять часов. Здесь свершилась заключительная церемония – глиняная модель деревни Гокул была растворена в воде, хотя для чего это сделали, Морган не понял. Магараджа объяснил, что деревня представляла собой Кришну, который по определению не мог утонуть. Хотя на самом деле утонул – полуголый человек, чьей наследной обязанностью было выводить на небольшом плотике модель деревни, со всеми домами и людьми, на середину пруда, отвел ее от берега в темноту и спихнул в воду. Следом отправились в качестве приношений образы Ганеши, бога мудрости и благополучия, и горсти зерна. Затем плотик вернули к берегу, где он стал объектом поклонения. Был произведен пушечный салют, заставивший слонов зареветь, но Моргану уже хватило впечатлений. Он стер ноги, спина у него болела, он проголодался и почти ничего не слышал. Хорошо, что он заранее позаботился о том, чтобы сюда, к пруду, была подведена его «виктория». Морган доковылял до экипажа и велел ехать к гостевому дому, где намеревался выспаться.

* * *

– Ты глупец! Маленький гнусный глупец! Как ты посмел?

Точь-в-точь как и в прошлый раз, цирюльник сразу же разревелся. Лицо его только что было исполнено волнения и надежды, но теперь надежда исчезла. Он упал на ковер и, ухватив Моргана за ноги, принялся театрально вопить, зная, что Морган станет его бить. И Морган побил его. Удары были вполне реальными, хотя они и не повредили цирюльнику. Справедливо ожидая, что его побьют, Канайя загодя так повязал тюрбан, что он стал защитной подушкой, смягчавшей затрещины.

Отвесив молодому человеку еще несколько ударов, Морган подошел к креслу и сел. Особого удовлетворения он не чувствовал, хотя возможность показать свою власть возбуждала. Он тяжело дышал, причем не только от приложенных усилий. Канайя подполз к нему и принялся целовать его ноги.

– Теперь побрей меня, – сказал Морган.

Рыдания прекратились. Цирюльник успокоился и принялся готовить бритву, отирая щеки рукавом. Морган наблюдал за ним так, словно между ними было значительное расстояние. Одновременно он наблюдал и за собой. Он не узнавал себя. До этого дня он никого не бил, и новый опыт был приятен, несмотря на то что рука его дрожала.

Все это произошло через несколько дней после окончания праздника. Морган ждал, что Канайя появится – он видел его болтающимся во дворце и ожидающим сигнала. Но Морган знака не сделал, зная, что тот и так придет. У него на подобное было развито чутье – настолько сильное, что он, готовясь, даже надел европейскую одежду.

С того момента, как магараджа все ему рассказал, ярость его не уменьшилась, хотя и приобрела, пока он размышлял над проблемой, более интеллектуализированную форму. Все было устроено лучшим образом, Канайя получил точные инструкции; и если бы он просто следовал им, все шло бы отлично. Но юноша оказался человеком жадным и непорядочным, а потому от него трудно было ждать послушания в будущем. Это коренится в самой природе раба – не подчиняться, а потом получать взбучку.

Бритье совершалось в полной тишине; слышался только звук, издаваемый бритвой, скользящей по коже. Но в этом ритуале сегодня Морган не получал чувственного удовольствия. Эмоции умерли – их уничтожил приступ гнева. Но вскоре и гнев иссяк.

Страх тоже должен был исчезнуть. Вряд ли Канайя, предав, погубил его окончательно. Он сделал самое плохое, на что был способен, но ведь ничего не произошло. Даже сейчас, когда бритва цирюльника скользила по его горлу, Морган знал, что он в безопасности. Чтобы убить, у Канайи не хватит духу. Самое большее, на что цирюльник оказался способен, когда бритье закончилось, – вопросительно дотронуться до пуговиц, на которые брюки Моргана застегивались спереди.

– Нет.

Канайя отвел руку. Вскоре исчез и сам, унося свой саквояж с инструментами. Он вернется, но позже. Теперь же Морган подошел к зеркалу, чтобы, по видимости, проверить, как он выбрит, а по сути – рассмотреть свое лицо. Лицо было бледным и суровым и вместе с тем достаточно красивым. Теперь Морган доподлинно знал, что такое сила и власть.

Через пару дней они возобновили встречи, но все изменилось. Со стороны Моргана нарастала холодность, цирюльник же становился раболепнее. То желание нежности и человеческих взаимоотношений, которое, правда, испытывал только англичанин, исчезло в его душе. Разница же в статусе, ощущавшаяся все это время, сделалась определяющим моментом отношений, вытеснив все прочие соображения и эмоции.

Морган стал груб с Канайей. Иногда он видел, что причиняет любовнику боль, и знание этого возбуждало его. Что-то новое пробудилось в нем после того, как он свершил акт возмездия, избив жалобно скулящего цирюльника. Сила его была велика, авторитет непререкаем. На мгновение его наполнила вся мощь Империи. В их отношениях не стало ни мягкости, ни нежности. Молодой человек полностью подпал под власть Моргана и вел себя соответственно.

Это могло навредить Моргану. Когда семнадцать лет назад он писал свой первый роман, там имелась жестокая сцена, возбудившая его. Образ руки, вывернутой в суставе, идея власти, намеренно причиняющей боль, – сознание Моргана не могло принять этого, а вот тело – отреагировало. Никогда в реальной жизни Морган не желал соответствовать герою своей сцены, зло оставалось вымыслом, литературным фактом – до настоящего момента.

Серьезных повреждений Канайе Морган не нанес, но желание его стало темным, и он был несчастен. Все выглядело так, будто некая рука взбаламутила дно его души, выпустив клубы ила в чистую воду, и он утратил способность незамутненного видения. Проще всего было продолжать в том же духе, позволив одной слабости уступить дорогу другой, и постепенно дойти до самых темных глубин собственного «я». Нравственное падение, если оно умножает вашу власть, следует собственной логике и предлагает свои особые награды. Начавшись, оно может сделаться необратимым.

Переживая смешанное с печалью острое чувство вины, Морган написал обо всем Мохаммеду. Он надеялся, что исповедь облегчит его муки, что друг поможет ему оправдать себя, но вместо этого был вынужден выслушать упреки.

Мохаммед писал:

«Ничего не могу сказать, кроме того что ты глупый. Мне очень печально от твоих развлечений. Я с нетерпением ждать нашу встречу, чтобы пристыдить тебя за твои глупые поступки, глупые поступки».

* * *

В этот момент судьба решила облегчить его положение. Уже несколько недель Бапу-сагиб вынашивал план официального визита в Симлу, где хотел встретиться с вице-королем лордом Редингом и пригласить того в Девас на акт принятия новой конституции. Поездка неоднократно откладывалась, но теперь все посчитали, что время пришло.

Чтобы максимально продлить отсутствие при дворе магараджи, Морган попросил дать ему положенный отпуск. Три недели он будет далеко от Деваса и от Канайи – достаточный срок, чтобы восстановить ту лучшую часть своей души, что он едва не погубил. Тем не менее, когда он вернулся, разразился очередной скандал, грозящий разрастись в нечто совершенно грандиозное.

Предшественником Моргана на посту личного секретаря магараджи был некто полковник Лесли, с которым он несколько месяцев вел дружественную переписку. Но последнее письмо, полученное от полковника, так и кипело злобой. Полковник писал:

«Некоторые люди, оказываясь к востоку от Суэцкого канала, начинают считать устаревшими не только десять заповедей, но также обязательства и правила поведения, принятые в английском обществе».

Морган счел, что совершил некий проступок, по ошибке приняв личное письмо, обращенное к полковнику, за официальное и вскрыв его перед тем, как переслать в Англию.

Его лицо разгоралось по мере того, как он перечитывал обращенные к нему высокомерные слова. Когда Морган слышал что-либо оскорбительное в свой адрес, ему всегда требовалось время, чтобы правильно – в смысле чувств и эмоций – отреагировать на оскорбление. Но он также понимал, что подобного рода обвинения не могут оставаться частным делом двоих – его и полковника. Поэтому он поспешил к Бапу-сагибу, но тот молился и беспокоить его не следовало.

Пока Морган ждал, он обдумал ситуацию. Он знал, что полковник Лесли вернулся в Англию, чтобы отдохнуть от невыносимо жаркой для него индийской погоды, но планировал приехать назад и вновь занять место личного секретаря магараджи. Возможно, думал Морган, полковник боялся, что он помешает ему сделать это, окончательно и бесповоротно утвердившись в должности.

Когда Бапу-сагиб появился, то сразу же подтвердил подозрения Моргана. Еще перед тем, как тот заговорил, магараджа сказал:

– Я получил письмо от полковника Лесли. Он написал, что больше не будет заниматься административной деятельностью, так как его в данной роли никто не ценит. Очень неприятное письмо.

– Мое тоже, – кивнул Морган, протянув магарадже полученное от Лесли послание.

– О боже! – воскликнул Бапу-сагиб, прочитав письмо. Он даже сжался от тревоги. – Это очень плохо, – продолжил он. – Прежде всего для вас, Морган, и мне очень жаль.

– Я боялся, что неприятности падут на вас.

– Нет, – ответил магараджа. – Полковник ревновал вас к занимаемой должности, писал мне, что вас я предпочел ему. Это действительно так. Но мне очень жаль.

Морган уже так поднаторел в дипломатических играх, что ему хватило пары дней, чтобы понять – ему выпал шанс спастись. Полковник Лесли намеревался приехать через несколько недель, в конце октября – отличное время, чтобы попрощаться с Девасом. Билеты домой он забронирует на январь, оставшиеся же два месяца сможет провести в Хайдарабаде с Масудом.

Когда Морган сообщил о своем решении Бапу-сагибу, тот опечалился. В ноябре в Индию с официальным визитом должен был приехать принц Уэльский, и магараджа надеялся, что Морган останется до ноября, чтобы участвовать во встрече с Их Высочеством принцем. Но Морган уже утвердился в своем решении.

– Мне будет очень грустно без вас, Морган, – сказал маленький монарх. – Но я вас понимаю.

Должность для Моргана была временной. Даже если бы не вмешался полковник Лесли, Морган все равно уехал бы. Но сейчас, когда официальное решение было принято, им овладела печаль. Он знал, что месяцы, проведенные им в Индии, дома будут постоянно напоминать о себе – как странный призрачный сон, увиденный во время приступа лихорадки.

Как ни крути, пришло время уезжать. Морган восстановил отношения с Канайей – у него не хватило сил на окончательный разрыв. Воспоминаниями об этой унизительной для них обоих связи он не сможет гордиться – как и своими достижениями при дворе. Все работы, что велись по строительству, были остановлены за недостатком финансирования. Предшественник Бапу-сагиба уже успел ввергнуть страну в долги, а все экстравагантные поступки, совершаемые двором с тех пор, никак не сдерживались, что окончательно опустошило государственную казну. Дворец стоял посреди пустынного ландшафта как нечто ненормальное и лишнее. Когда Морган впервые увидел дворец, тот не был достроен. Недостроенным он оставался и сейчас, когда Морган собирался уезжать. Наверное, он так и не будет закончен. Никогда.

* * *

Оставшиеся два месяца, проведенные в Хайдарабаде с первым и самым важным индийским другом, стали для Моргана двумя месяцами счастья. Дворец правящей особы, со всем грузом ответственности, что лежал на нем как на секретаре магараджи, исчез, растворился в прошлом. Все казалось новым и свежим; даже блюда, к которым он привык за эти несколько месяцев, казались другого вкуса. Погода стояла отличная, компания весьма приятная, и для Моргана было большим облегчением вновь оказаться среди мусульман, чьи проблемы он, по крайней мере, понимал. Он любил Бапу-сагиба, но Масуда он и любил, и чувствовал.

Иногда он вспоминал свои последние дни в Девасе. Прощание вышло сентиментально-слезливым. Его обильно благодарили и наградили второй по важности наградой штата – Золотой медалью Тукоджиаро Третьего. Правда, поскольку денег в государстве не хватало, это была временная медаль: лицо солнца весьма неумело выцарапано на поверхности медали булавкой, а лента – кусок красной хлопчатобумажной ткани.

– Скоро мы отчеканим настоящую медаль, – сказал Моргану Бапу-сагиб, – и тогда вы сможете ее обменять.

Но Морган не желал менять временную на постоянную – импровизированная имитация была ему много дороже.

Его простили, и он знал это. Чертов маленький цирюльник! Если бы он не появился в его жизни, Морган не скатился бы в такую яму, не чувствовал себя, в конце концов, таким несчастным и незначительным. С другой стороны, ему было интересно, как все выглядит с противной стороны. Может быть, Канайя тоже клянет приезд Моргана и свое моральное падение, последовавшее за ним? Однако верилось в такое с трудом. Канайя занимался этим только для того, чтобы упрочить свое положение при дворе, да еще, вероятно, ради денег.

Правда, больших денег он не получил, хотя магараджа и поднял ему зарплату, а Морган, когда уезжал, дал некоторую сумму. Канайя тут же уныло пересчитал их и сказал, что денег маловато.

– Какая неблагодарность! – возмутился магараджа, узнав об этом от Моргана. – А чека он не попросил?

– Нет, а я должен был дать?

– Нет, конечно. Он бы стал его всем показывать, и пошли бы ненужные слухи. А так все скоро будет забыто. Но все это показывает, как мало он оценил высокое положение, которое он имел при вас, а также вашу к нему доброту.

Морган поежился как от холода и спросил:

– Вы его прогоните?

– Не думаю, – ответил магараджа. – Я оставлю ему его место и зарплату, несмотря на то как он вел себя с нами, потому что не могу забыть, как полезен он был вам в самом начале.

Вместе с тем щедрость Бапу-сагиба не смогла избавить Моргана от чувства вины. Он понимал, что ему не только не удалось отплатить Их Высочеству за его доброе расположение, но, помимо этого, он еще стал для Бапу-сагиба и источником немалых беспокойств. Через несколько дней после своего приезда в Хайдарабад Морган чувствовал себя настолько успокоившимся, что рассказал обо всем Масуду, не утаив самых неприятных подробностей.

Он ждал сурового порицания, но реакция друга его приятно удивила – Масуд грустно покачал головой и рассмеялся:

– О, Морган! Ты когда-нибудь изменишься?

– Сомневаюсь, – ответил Морган. – Поздно.

– Мне кажется, – проговорил Масуд, – что пора отвести тебя к женщине. Я знаю нескольких, кто мог бы тебе помочь. Подумай об этом. Роскошная индийская женщина, груди как плоды манго! Когда надежды уже не остается, это единственное спасение.

– Боюсь, уже ничего не спасти.

Как хорошо рассуждать обо всем с лучшим другом: вопросы пола, которые всегда их разделяли, теперь объединили их. Частично это произошло потому, что они достигли определенного возраста. Масуд огруз и прибавил в весе, да и жизнь вокруг него стала весомее – он радовался своей работе, полнился энтузиазмом и кипел планами. Он наслаждался финансовым благополучием и счастливой семейной жизнью, ожидая от будущего еще больших радостей. Морган, хотя ему не так везло в подобных вещах, примирился с мыслью, что Масуд не станет его любовником, по крайней мере в той форме, как он когда-то хотел. Но эта потеря стала одновременно и приобретением, внеся новую мягкость и нежность в отношения, установившиеся между ними.

Когда Морган приезжал в Хайдарабад в первый раз, Зорах, жены Масуда, не было. Он встретил ее в свой последний приезд, и они осторожно попытались понять друг друга и подружиться. Оба старались добиться благого результата, и старания их увенчались тем, что они стали относиться друг к другу с восхищением. Но Зорах с мальчиками должна была на несколько дней уехать, и на время все установилось как прежде, когда Морган и Масуд были молодыми – они жили в зенане, женской половине дома, спали на соседних кроватях на задней веранде, и к изголовьям их свешивались кисти винограда.

Были здесь и старые друзья, и новые знакомые, которых Морган раньше никогда не встречал. Шервани и братьев Мирза он сразу узнал. Все тепло отнеслись к английскому гостю, чье имя часто слышали от Масуда, и принимали его как человека своего круга – как всеми уважаемого индийца.

Неизбежно говорили о политике – откровенно, не щадя чувств Моргана. Злости в таких разговорах не слышалось – индийцам было нечего терять. Раздел турецкой империи, так называемого Османского халифата, последовавший после войны, вызвал ярость в среде магометан и подтолкнул индийских мусульман, которые ранее поддерживали Англию, в ряды Индийского национального конгресса. Теперь все они объединились вокруг Ганди на его платформе гражданского неповиновения.

Именно в этот момент в Индию должен был приехать принц Уэльский. Почти все в кружке Масуда отрицательно относились к визиту члена королевской семьи. Морган, последние шесть месяцев живший среди людей, и политически, и эмоционально связанных с Британской империей, был ошеломлен, услышав голос оппозиции. Как они ненавидят англичан! Как они хотят изгнать их из своей страны, как не доверяют им! И насколько плохо англичане понимают то, что сделали!

Как и всегда в подобных ситуациях, Морган переживал внутренний конфликт. Сидя рядом с Масудом и его друзьями, он сочувствовал их настроениям. Родись он здесь и имей другой цвет кожи, тоже бы возмущался политикой Англии в отношении Индии. Но в то же самое время некая часть его была готова протестовать, хотя и не очень громко. Морган неоднократно слышал разумные аргументы, с помощью которых Британскую империю оправдывали не только английские политики, но и его друзья, интеллектуалы вроде Голди. Такие аргументы непросто было опровергнуть. Если бы политика проводилась цивилизованными способами, а политики были людьми благородными, все могло бы быть иначе. Именно бездушие и бессердечие политиков уничтожили те идеалы, что в душе своей хранил Голди. Все величественное сооружение подорвало плохое воспитание тех, кто его поддерживал. Нельзя было не увидеть, что на определенном уровне великую мечту убивала обычная грубость – то, что в избытке присутствует на рынке и что недопустимо в политике.

Но мечта умирала, без малейших сомнений. Свидетельством тому стало изменение интонации в речи живущих здесь англичан. Некоторые во всеуслышание заявляли, что уедут – пусть не сейчас, пусть даже не в самые ближайшие годы, но непременно уедут. Конец британского владычества в Индии наступит и будет означать конец Британской империи как таковой.

Морган ощутил ветер перемен месяц спустя, когда сопровождал Масуда в деловой поездке в юго-западную оконечность штата. В Лингсугуре, куда они приехали, раньше располагался английский военный городок, но он был брошен еще в 1860 году, и на его месте остались только развалины того, что знаменовало собой колониальную оккупацию. Странно было ходить среди руин бунгало, то там, то здесь перехватывая звуки разговоров, которые вели между собой призраки прошлого, притрагиваться к штукатурке эстрады для выступлений полкового оркестра. Кладбище тоже несло на себе следы прошлой жизни; не все ушло под землю, но все так или иначе было унесено ветром времени. И плакальщики уже никогда не придут скорбеть по ушедшим близким. Здесь не осталось ничего английского – ни людей, ни языка. Эта пустота оказалась неожиданно трогательной – вне зависимости от того, что когда-то ее наполняло. Жизнью дышали здесь только ветер да трава.

* * *

Морган заказал билет домой на середину января. Он собирался сделать пересадку в Порт-Саиде и провести несколько недель с Моххамедом, если позволит военная обстановка. По Египту прокатывались волны беспорядков, часто выливавшиеся в ожесточенные столкновения сторон. Самое большое беспокойство у Моргана вызывал тот факт, что его кораблю вообще могли не разрешить войти в порт.

Было решено, что Мохаммед встретит его на борту. Он теперь работал в Порт-Саиде, но они могли бы провести несколько недель вместе в путешествии по стране. Мохаммед вновь стал отцом – на свет появилась дочь, а потому объем его обязанностей по дому вырос, но несколько дней ему можно было провести вне дома, оставив детей на попечение жены и родственников.

Корабль вошел в Суэцкий канал, и Морган пребывал в отличном настроении. Путешествие прошло прекрасно; людей на борту было немного, и все они составляли приятную компанию. Поначалу Моргану пришлось жить в двухместной каюте ближе к сердцевине корабля, но затем любезный старший стюард переселил его в одноместную каюту у борта. В иллюминатор и с верхней палубы Морган любовался нежными оттенками воды канала и умеренно теплым морским воздухом. Но наибольшее удовольствие он получил от предвкушения близкой встречи с другом.

Корабль пришел в Порт-Саид рано утром. Новое беспокойство – а вдруг Мохаммед не знает, что изменилось расписание, и не найдет Моргана? Но вскоре после того, как они причалили, в дверь каюты постучали, и Морган, улыбаясь, открыл. Однако это был не Мохаммед, а старший стюард, держащий в руке доставленное на борт письмо. Когда Морган распечатал его и увидел знакомый почерк, сердце его подпрыгнуло от радости. Но только на мгновение. Мохаммед не мог встретить его, потому что снова заболел. Морган должен приехать в Мансурах.

* * *

– Мне очень жаль, Форстер!

– О нет, мой милый друг, это мне жаль. Что произошло?

– Я не знаю. Около двух недель, нет, трех, стало сильно больно. Потом напала слабость и пошла горлом кровь. Я думаю, вернулась старая болезнь.

– А как ты себя чувствуешь сейчас?

– Ты рядом, и я уже чувствую себя лучше.

Но Морган видел, что Мохаммед серьезно болен. Он так похудел, что торчали ребра, а дыхание исходило из груди со свистом. Чуть позже, когда Мохаммеду понадобилось в туалет, он встал с трудом и пошел, опираясь на стенку.

Впоследствии Морган упрекал себя, что первой его мыслью о Мохаммеде была мысль весьма эгоистичная. Все время, пока он, в Девасе, пользовался услугами Канайи, мыслями он обращался к Египту и мечтал о том же, что делал в Индии, но с участием Мохаммеда. Но он сразу понял, что никакой речи о физической близости и быть не может. Превратившись в свой собственный каркас, его друг настолько сдал, что, казалось, его может унести порывом сильного ветра.

И вдруг Морган успокоился. Теперь с совершенной отчетливостью он понимал, что его друг умирает. Он также знал, что сам переживет этот удар.

Откуда пришла к нему такая душевная стойкость? Три года назад, когда Мохаммед впервые заболел, Морган впал в настоящую панику. Боялся он не столько того, что его друг потеряет жизнь, сколько того, что он, Морган, потеряет друга. Теперь же, когда подобная перспектива стала очевидной, она не разбила его сердце.

О будущем он не помышлял. Более разумным и полезным было посмотреть на происходящее практическим взглядом. Деньги облегчат участь Мохаммеда, а их Морган способен дать – хотя и в ограниченном количестве. Обстоятельства Мохаммеда были плачевны – нет работы, никакого дохода, никаких сбережений. Его жена и кое-кто из ее родственников зависели от Мохаммеда, а собственная его дочь тоже была больна и находилась в больнице. Дома Морган имел достаточно денег в банке, чтобы можно было ухаживать за Мохаммедом в течение полугода, а может, и целого года.

Но Морган не хотел посылать сразу крупную сумму, что, как он полагал, сразу же будет истрачена. Гораздо более разумным представлялось найти в Египте надежного человека, который возьмется выдавать Мохаммеду и его семье ежемесячное пособие.

Что нужно было сделать еще, притом срочно, – отвезти Мохаммеда в Каир к специалисту. До сих пор Мохаммеда пользовал местный доктор, шарлатан и вор. Но Морган не знал ни одного подходящего человека, и единственное, что он мог сделать, – обратиться к кому-нибудь из своих соотечественников, живущих в Египте.

Морган отправился в Александрию. Он отсутствовал неделю, но, когда вернулся в Мансурах, то знал имя человека, который поможет ему с выплатой пособия. Джерард Лудолф, помогавший ему в работе над книгой по истории Александрии, был счастлив оказать услугу Моргану. Морган также нашел в Каире врача, специализировавшегося в чахотке, и договорился с ним о приеме.

Пухлый и округлый, доктор являлся воплощением хорошего аппетита и здоровья. Морган представил Мохаммеда по имени, и ничего больше не было сказано. Когда осмотр закончился, доктор обратился не к Мохаммеду, а к Моргану. Но еще до того, как он заговорил, печальная новость отобразилась на его лице.

– Боюсь, это именно то, чего вы опасались, – сказал врач.

– Что-то можно сделать?

Врач покачал головой.

– Очень немногое, – сказал он. – Болезнь зашла слишком далеко. Дело нескольких месяцев, а может быть, и недель. Мне очень жаль.

Казалось диким, что они обсуждают такие вещи, сидя в самой простой комнате, в самый обычный день. Даже Мохаммед, по-видимому, был не особо озабочен и самым внимательным образом застегивал свой костюм на все пуговицы.

Поэтому Моргану показалось вполне естественным осторожно спросить:

– А будет ли там… То есть будет ли он сильно страдать?

– Не обязательно, – ответил доктор.

Исчерпывающим этот ответ назвать было нельзя, и оглушенные его безразличием, друзья молча отправились в гостиницу. Каждый погрузился в собственные мысли. Через некоторое время Морган протянул руку и тронул Мохаммеда за плечо.

– Все это не имеет значения, – сказал Мохаммед. – Я думаю, он ничего не понимает.

– Наверное, ты прав.

– Он говорит, что это чахотка, но он ничего не понимает, – продолжал Мохаммед. – Мой врач в Мансурахе…

И он начал рассказывать о том, что говорил ему шарлатан, и в этой истории шел разговор о деньгах и много было надежды…

– Конечно, – сказал Морган, когда Мохаммед закончил. – Ты молодой, у тебя есть силы. Ты поправишься.

– Да, – ответил Мохаммед. – А если нет, это тоже не имеет значения.

* * *

Через три недели пришло время уезжать. Мохаммед проводил его до станции в Каире, и, пока они ехали в экипаже, Морган что-то рассеянно бормотал по поводу посылки, которую пришлет, где будут лекарства, одежда и консервированная еда. Так было проще – говорить о планах, но не о чувствах, и Мохаммед остановил его.

– Давай не будем ни о чем говорить. Разве что о том, что скоро ты увидишь свою мать. Передай ей от меня поклон. А когда увидишь миссис Барджер, тоже поклонись ей от меня. И когда увидишь Беннетта…

Мохаммед называл имена и семьи, входившие в жизнь Моргана, хотя сам никогда с ними не встречался.

На станции царили обычные хаос и смятение, но они нашли свой поезд. В купе стояла полная тишина, и в ее сердцевине двое задумчиво сидели рядом друг с другом.

Как ни странно, но им казалось, что расстанутся они еще не скоро.

Мохаммед мягко тронул Моргана за руку и, когда тот поднял глаза, сказал:

– Я тебя люблю. Больше мне нечего сказать.

– Да.

– Я выйду, помашу тебе оттуда.

– Нет, я тоже выйду, и мы попрощаемся на платформе.

Снаружи было шумно и людно, и Мохаммеда отвлек разговором кто-то из его знакомых, поэтому он не сразу расслышал то, о чем его попросил Морган.

– Что? – переспросил он.

Морган хотел как можно лучше запомнить лицо друга, а потому повторил:

– Сними очки.

– Зачем?

– Без них ты гораздо красивее.

– Нет! – раздраженно мотнул головой Мохаммед.

Почти сразу, как показалось Моргану, поезд тронулся, и ему пришлось бежать к своему вагону. Он выглянул из дверного проема, посмотрел назад, и только теперь его пронзила боль. Он знал, что уже никогда не увидит друга – разве что в своих воспоминаниях да на фотографиях. Но Мохаммед уже отвернулся.

Глава седьмая

Поездка в Индию

Во время первой поездки в Лондон Морган столкнулся с Вирджинией. Он пребывал в угнетенном состоянии, никакой цели перед собой не видел, а потому с радостью согласился отправиться с ней в Хогарт-Хаус.

Ему стало много лучше после того, как он провел некоторое время с Вулфами в Ричмонде. Он пробыл дома всего пару недель, но уже почувствовал неприязнь к обычной английской жизни и оплакивал потерю, которую не мог назвать по имени. Он терял не только Мохаммеда, чья неизбежная смерть была, по сути, уже свершившимся фактом; он тосковал по Девасу и магарадже, а также по Масуду. Моргану на несколько мгновений показали тех «Морганов», которыми он мог бы быть, а потом лишили возможности ими стать.

Выразить отчаяние словами было невозможно. Страх отнял у него все силы – настолько, что он утратил способность говорить и писать. Вместо этого он произносил наполовину бессмысленные фразы о своей матери или Бапу-сагибе, а когда его спрашивали о жизни во дворце, единственное, что он мог вспомнить, были воробьи, летавшие по комнатам.

– Иногда я на них кричал. Один сел на электропровод и попался. Висел, пока не смог разжать лапку, а потом улетел.

Последовала минута тишины, во время которой все, несколько смущенные, смотрели на Моргана. Не желая того, Морган создал образ самого себя – маленькое беззащитное существо, подвешенное за лапку.

Это было самое трудное возвращение домой – труднее даже, чем когда он вернулся из Египта, с войны. Он замкнулся и отдалился от друзей. Люди привыкли к его отсутствию. Даже Лили оживилась только на мгновение, а потом вновь принялась рассуждать о чем-то предельно абстрактном да скорбеть по поводу своего ревматизма.

Его же собственные мысли витали далеко – в прошлом, а может, в каком-нибудь теоретически прозреваемом будущем. Морган чего-то ждал, хотя и не знал чего. Конечно же, Мохаммед умрет, но это ни на йоту не изменит английского бытия Моргана. Возможно, он думал о книге. Хотя, по правде говоря, не открывал ее уже несколько месяцев.

На прошлой неделе он пошел на важный, пусть и импульсивный поступок, желание совершить который зрело в нем долгие месяцы – в Харнхэме, в камине, он сжег все свои эротические рассказы. Они копились на чердаке годами, написанные в лихорадочные минуты, когда требовалось не столько выразить, сколько возбудить себя. Теперь такое возбуждение казалось ему скорее препятствием, чем путем к освобождению – в Девасе Морган осознал, что страсть может забить, заглушить каналы, связующие его с миром и искусством.

Но если Морган думал, что это маленькое аутодафе освободит его для работы, он ошибался. В конечном счете он еще глубже увяз в своей апатии. Не то чтобы его сознание освободилось от власти Индии; наоборот, она поглотила его без остатка. Но ведь искусство требует дистанции, которая только и дает чистоту и ясность восприятия жизни.

Морган обсудил этот вопрос с Леонардом – не сразу, а чуть позже, когда вялость и апатия немного отпустили. Он сказал Леонарду, что, наверное, ему следует бросить книгу. Ничего целостного не выходит; так, фрагмент, что фрагментом и останется.

– Вам следует перечитать ее, – сказал Леонард.

– Не вижу смысла.

– Если прочитаете, можете и увидеть. Нужно приложить усилие и закончить работу, даже если она не будет успешной; иначе как вы узнаете, что книга не удалась? Первым делом прочитайте, чтобы понять, что у вас есть.

Неудивительно, что Леонард подал именно такой совет – Морган сам думал об этом. Но приятно, когда твои мысли повторит кто-то другой, тот, кто верит в тебя.

Поэтому Морган вернулся к своему фрагменту. Оказавшемуся во всех отношениях более солидным, чем он думал. И Леонард был совершенно прав – прочитав свою работу, он ясно понял направление, в котором следовало двигаться. Больше из любопытства, чем из страсти, Морган взялся за перо.

* * *

Хотя Морган время от времени и погружался в работу над рукописью, прошло уже несколько лет с тех времен, когда эта работа была глубокой и системной. Последний раз он брался за нее в 1913 году, но с намеченного пути его отвлек «Морис». Жизнь, а потом и война взяли верх над искусством. Вернуться к роману сейчас, после всех волнующих происшествий, было труднее, но и одновременно легче, чем он себе представлял. Определенная дистанция разделяла выдуманную им историю и его собственную личность; чувства же, которые он испытывал в те времена, значительно поостыли.

Вымысел не способен воссоздать истинную реальность – он искусственен и несет слишком явные следы авторского эгоизма. Более того, изменилось его видение многих вещей, а потому первоначальная концепция романа казалась Моргану абсурдной. Его литературный идеализм иссяк. Он более не собирался с помощью слова объяснять жителю лондонского аристократического пригорода, что есть на самом деле Восток. Все люди – индийцы ли, англичане ли – отныне казались Моргану порядочной дрянью.

И его персонажи, как он теперь понимал, уже не будут милыми и симпатичными людьми. Нет, они были вырублены и вылеплены своим создателем в яростной тьме. Время от времени Моргана беспокоило то, что он стал подвержен пессимизму; он всегда воспринимал отчаяние не только как нравственный, но и как эстетический грех. В глубине души он опасался, что его мрачная сер