Book: Я буду любить тебя...



Я буду любить тебя...

Мэри Джонстон

Я буду любить тебя…

Глава I

В которой я бросаю кости

Закончив дневные труды, я сел на ступеньке крыльца моего дома, чтобы выкурить трубку и немного отдохнуть в вечерней прохладе. Тишина могилы, и та не превзойдет безмолвия этого края — Виргинии, когда солнце только что зашло, под деревьями сгущается тьма, и на небе одна за другой медленно загораются звезды. Певшие весь день пичужки затихли, а рогатые совы, гигантские лягушки и странные, издающие зловещие крики птицы, которых мы, англичане, называем козодоями (если только это и вправду птицы, а не погибшие души, как утверждают иные), еще молчат. Позже в лесу завоют волки и зарычат пумы, но сейчас оттуда не доносится ни единого звука. Ветер стих, а с ним и не умолкавший весь день шелест листьев. Едва слышный плеск воды в прибрежном тростнике похож на дыхание человека, задремавшего за ночной молитвой над покойником.

Я смотрел, как догорают на воде последние отблески заката и широкая гладь реки становится мертвенно-сизой. Только что, и много вечеров до того, она была алой, точно в русле текла кровь.

Неделею раньше в ночи пронесся огромный метеор, бородатый и кроваво-красный, оставив в небе долго не угасавший огненный след. Луна в ту ночь тоже была кроваво-красной, и на ее диске виднелась тень, на удивление походившая на нож для снятия скальпов. Посему назавтра, в воскресенье, добрый мастер[1] Стокхэм, пастор нашей церкви в Уэйноке, призвал нас в своей проповеди быть начеку и помолился о том, чтобы среди индейских подданных короля Англии Иакова I[2] не поднял голову мятеж. В церковном дворе, куда мы вышли после службы, самые боязливые принялись толковать о дурных знамениях и поминать давние истории о том, как краснокожие изводили нас во время Великого голода[3]. Более смелые подняли их на смех, однако женщины расплакались и съежились от страха, а я, хоть и смеялся, но вспомнил нашего первого предводителя, Джона Смита[4], который никогда не доверял дикарям, и особенно их нынешнему императору Опечанканоу. Смит не уставал повторять, что краснокожие бодрствуют, когда мы спим, что коварству они могли бы поучить иезуита, а их умению выждать удобный случай позавидовала бы кошка, притаившаяся возле мышиной норы. Я подумал о том, что теперь мы с этими язычниками на короткой ноге; о том, что нынче они бесцеремонно толкутся среди нас, выведывая наши слабости и постепенно утрачивая тот благотворный страх, который вселил в их души доблестный капитан Смит; о том, сколь многих из них ленивые поселенцы нанимают к себе охотниками, чтобы, не охотясь, иметь на столе оленину; о том, как, открыто нарушая закон, мы даем им ножи и оружие в обмен на меха и речной жемчуг, в то время как их император постоянно убаюкивает нас льстивыми посланиями, о том, что на губах у них улыбка, а в глазах — вражда.

Когда на склоне того дня, с которого началась эта история, я ехал домой, из-за упавшего поперек дороги дерева поднялся голый меднокожий индейский охотник и предложил доставлять мне мясо с месяца кукурузы по месяц оленей в обмен на мушкет. Приязни между дикарями и мною не было никакой, так что вместо ответа мне довольно было назвать индейцу свое имя. Затем, миновав его, застывшего словно темное каменное изваяние в густой тени леса, я пришпорил коня (его прислал мне в прошлом году мой кузен Перси) и вскоре подъехал к своему дому, бедному и непритязательному, но стоящему на приветливом зеленом склоне и окруженному полями маиса и табака. Поужинав, я велел привести к себе двух индейских мальчишек, купленных мною у их племени на Михайлов день, и за незначительную оплошность крепко отодрал их обоих, памятуя излюбленную поговорку командира, под чьим началом я когда-то воевал: «Бей первым, чтоб не пришлось отбиваться».

В тот июньский день 1621 года, сидя на пороге с длинной трубкой в зубах и глядя на серую реку внизу, я был настолько поглощен своими мыслями, что не заметил, как на расчищенное пространство перед палисадом[5] выехал из леса всадник. И лишь когда до меня донесся его голос, я понял, что за частоколом дожидается мой добрый друг Джон Ролф[6] и хочет со мной поговорить.

Я спустился к воротам, снял запор, пожал Ролфу руку и ввел его лошадь во двор.

— Вот это осторожность! — заметил он со смехом и, спешившись добавил: — Ну скажи, кто, кроме тебя, запирает теперь после захода солнца свои ворота?

— Это вместо вечернего выстрела из пушки[7], — ответил я, привязывая его лошадь.

Он обнял меня за плечи, и мы, поднявшись по пологому травянистому склону, подошли к дому. Потом я принес Ролфу трубку, и мы сели рядом на ступеньке крыльца.

— О чем ты грезишь? — спросил он, когда над нами повисло большое облако табачного дыма. — Я уже дважды тебя окликал.

— Я тосковал по временам и порядкам сэра Томаса Дэйла[8].

Ролф рассмеялся и коснулся моего колена рукой, белой и гладкой, как у женщины, украшенной кольцом с зеленым камнем, которое он носил на указательном пальце.

— О Рэйф, ты воплощенный Марс! — воскликнул он. — Воин до кончиков ногтей. Хотел бы я знать, что ты станешь делать, когда попадешь в рай? Начнешь там заварушку? Или попросишь выписать тебе каперское свидетельство[9], дабы сразиться с князем тьмы?

— В рай я пока еще не попал, — ответил я сухо. — А до тех пор мне хотелось бы сразиться с другим противником — с твоей индейской родней.

Он засмеялся, потом вздохнул, подпер ладонью подбородок и, тихонько постукивая ногой по земле, погрузился в раздумья.

— Как бы я хотел, чтобы твоя принцесса была жива[10]! — сказал я, нарушив молчание.

— И я бы этого хотел, — тихо отозвался он, — всей душой… — Сцепив руки на затылке, он откинул голову назад и обратил лицо к вечерней звезде. — Смелая, умная, нежная… Поверь, Рэйф, если бы я не надеялся встретить ее снова вон за той звездой, я не смог бы сейчас улыбаться и говорить с тобою так спокойно.

— Для меня это звучит странно, — сказал я, вновь набивая трубку. — Любовь к товарищам по оружию, любовь к командиру, конечно, если он того стоит, любовь к лошади или собаке — это я понимаю. Но любовь к жене? Взвалить на себя обузу только потому, что у нее гладкая бело-розовая или смуглая оболочка и изящная форма? Даже подумать тошно!

Ролф рассмеялся снова.

— А ведь я приехал как раз для того, чтоб уговорить тебя жениться!

— Благодарю за труды, — отвечал я, выпуская колечки дыма.

— Когда я выезжал сегодня из ворот Джеймстауна, — продолжал он, — я был — клянусь честью! — единственным, кому пришла охота покинуть городские пределы. Все прочие, я имею в виду людей неженатых, толпой валили внутрь.

По пути сюда мне на каждой миле попадались холостяки, все как один разодетые в пух и прах и со всех ног спешащие в город. А сколько на реке лодок! В иные дни их не увидишь столько и на Темзе.

— На реке сегодня и впрямь было оживленнее, чем обычно, — согласился я, — но я был занят в поле и не обратил на то особого внимания. Итак, что за путеводная звезда вдруг зажглась над Джеймстауном?

— Та звезда, что влечет нас всех и приводит одних к погибели, а других — к неизъяснимому блаженству. Женщины!

— Хм! Стало быть, девушки уже здесь?

Ролф кивнул:

— Да. В гавань прибыл прекрасный корабль с прекрасным грузом.

— Videlicet[11] что-то около сотни служанок и молочниц, за честность которых поручился лорд Уорик.

— Уорик не имел касательства к этому делу. Девушек, как ты и сам отлично знаешь, прислал нам Эдвин Сэндз![12] — не без горячности возразил Ролф. — Его ручательству можно верить, поэтому я не сомневаюсь в их целомудрии. Что же до их красоты, то ее я могу засвидетельствовать сам, потому что видел их, когда они сходили на берег.

— Пусть они красивы и целомудренны, — сказал я, — однако они низкого происхождения.

— Не спорю, — ответил он. — Но в конце концов, какое это имеет значение? Нищим не приходится привередничать. Земля эта новая, ее надо заселить, а будущие поколения не станут слишком уж придирчиво изучать родословную тех, кому нация обязана своим рождением. Нам, жителям здешних плантаций, нужно ослаблять узы, связывающие нас с отечеством, и укреплять другие, соединившие нас с землей, где мы поселились. Мы же возложили руку свою на плуг, но, подобно евреям, которых Моисей вывел из плена египетского, все озираемся на Англию, наш Египет, и сетуем, что там нам жилось лучше и сытнее. Уверяю тебя, Рэйф, только дети и жена — будь она принцесса или крестьянка — могут сделать дикую пустыню домом и золотой цепью приковать мужчину к земле, на которой он живет. Поэтому, когда в полдень я повстречал преподобного Уикхэма, плывшего на веслах из Хенрикуса в Джеймстаун, чтобы завтра помочь преподобному Баку в совершении бракосочетаний, я пожелал ему счастливого пути и подумал, что он делает благое дело, угодное Господу.

— Аминь, — заключил я. — Я и так люблю эту землю и зову ее своим домом. Так что твои намеки ко мне не относятся.

Ролф встал и принялся ходить взад и вперед по траве перед крыльцом. Я взглянул на его стройную фигуру в темной, но богатой одежде, затем перевел взгляд на свое собственное платье, потрепанное и покрытое пятнами, и вдруг почувствовал досаду.

— Рэйф, — заговорил он снова, остановившись передо мной, — есть ли у тебя сто двадцать фунтов табака? Если нет, то я…

— Табак у меня есть, — ответил я. — Что дальше?

— А вот что: завтра на рассвете воспользуйся отливом, поплыви в город и, заплатив табаком, возьми в жены одну из этих странствующих девиц.

Я воззрился на него в изумлении, затем разразился смехом, к которому немного погодя с неохотой присоединился и он. Когда я наконец отсмеялся и вытер выступившие на глазах слезы, было уже совсем темно, в тишине раздавались жалобные крики козодоев, и Джону надо было без промедления вновь пускаться в путь.

— Прими мой совет, Рэйф, это совет друга, — сказал он, подобрал поводья, коснулся шпорами боков своего коня, потом обернулся и крикнул: — Решай, когда выспишься, — ведь утро вечера мудренее. Надеюсь в следующий раз увидеть за твоей спиной юбку!

— Ты можешь с тем же успехом надеяться увидеть юбку на мне, — ответил я.

Однако, когда он уехал, а я, поднявшись по косогору, пошел в дом, меня охватила странная тоска, оттого что жилище мое так уныло, и бессмысленная злость, оттого что никто меня здесь не ждет. Да и кому меня ждать, кому радоваться моему возвращению? Некому, разве что собакам и белке-летяге, которую я поймал и приручил. Добравшись ощупью до угла комнаты, я взял из сложенного там запаса два факела, зажег их, воткнул в отверстия, просверленные в каминной полке, и, стоя под их ярким пламенем, с внезапным отвращением обозрел освещаемый ими беспорядок. Огонь в камине погас, оставив за собой золу и тлеющие уголья; на столе, неубранные, сохли остатки моего ужина, а на немытом полу валялись обглоданные кости, которые во время еды я бросал собакам. Всюду царили грязь и запустение; только на моих доспехах, шпаге, мушкете, охотничьем ноже и кинжале не было видно ни единого пятна. Я поглядел на мое оружие, праздно висящее на стене, и почувствовал, что всей душой ненавижу эту «пору музыки и мирного веселья»[13] и вновь жажду сражений и дыма бивачных костров.

Досадливо вздохнув, я смахнул со стола объедки и, взяв с полки, на которой хранилась моя небогатая библиотека, стопку сочинений мастера Уильяма Шекспира (их собрал для меня Ролф во время своей последней поездки в Лондон), начал читать. Но история вдруг показалась мне скучной и истертой частым повторением. Я отшвырнул книжку в сторону и, вынув из кармана игральные кости, принялся раз за разом бросать их. Я высыпал их на стол лениво, почти не глядя на выпадающее число очков, и мне виделась та хижина лесника в Англии, где ребенком, до того как убежать на войну в Нидерландах, я провел немало счастливых часов. Я снова видел жаркий огонь в очаге, отражающийся в начищенной до блеска посуде, слышал веселое жужжание прялки, и снова мне улыбалась дочь лесника. Старый серый замок, где величественная дама — моя мать — вечно вышивала гобелен и деспотичный старший брат вышагивал взад и вперед по залу, окруженный своими гончими, был для меня в куда меньшей мере домом, чем эта маленькая приветливая хижина. Завтра мне исполнится тридцать шесть лет. Покамест на верхних гранях игральных костей все время выпадало большое число очков. «Если сейчас на каждой кости выпадет по единице, — сказал я вслух, улыбаясь своей причуде, — то будь я проклят, если не последую совету Ролфа и не женюсь!»

Я встряхнул коробку с костями, со стуком поставил ее нa стол, поднял и с вытянувшимся лицом увидел то, что под него скрывалось. Больше я не бросал костей, а сразу же потушил свет и лег спать.



Глава II

В которой я знакомлюсь с мастером Спэрроу

Не в моих правилах давать пустые клятвы. На небе еще блестели звезды, когда я вышел из дома, переговорил в хижине работников со своим слугой Диконом, быстрым шагом прошел через ворота к причалу, отвязал свою лодку, поднял парус и поплыл вниз по течению. Дул свежий попутный ветер, и лодка, скользя сквозь серебристый туман, стремительно неслась на восход. Небо до самого зенита окрасилось бледно-розовым; потом взошло солнце и выпило весь туман. Река засверкала, заискрилась, с одетых изумрудной зеленью берегов веяло запахом леса и слышалось пение птиц; по небу, теперь уже ярко-голубому, плыли кудрявые редкие облака. Я вспомнил тот день тринадцать лет назад, когда белые люди впервые поднялись по этой реке. Каким спокойным и величественным нам, гонимым бурей искателям приключений, показался тогда этот широкий поток, какими прекрасными — его берега, как радостно было нам вдыхать струящиеся оттуда ароматы и видеть чудесные цветы! Какими огромными казались нам незнакомые деревья и какими странными — раскрашенные дикари. Мы думали, что перед нами рай или по меньшей мере легендарные Счастливые острова. Но как скоро осознали мы свое заблуждение!

Я сидел на корме, полузакрыв глаза и небрежно придерживая рукою румпель, и передо мною воскресали картины наших бесчисленных невзгод и немногих радостей. Набеги индейцев; раздоры и борьба среди правителей колонии; преследование людей достойных и возвышение лжецов и негодяев; бесплодные и утомительные поиски золота и пути к Южному морю; ужасы чумы и превзошедший их ужас Великого голода; прибытие в гавань «Терпения» и «Избавления» (при виде этих кораблей из Англии, принесших нам спасение от голодной смерти, все мы, выжившие, плакали, как дети); приезд нового губернатора — Дэйла и введение им законов военного времени, суровых, но благотворных, с которыми я, служивший в армии Мориса Оранского[14], был хорошо знаком; последовавшие за этим добрые времена, когда светские бездельники, только и знавшие, что играть в кегли, были наконец поставлены на место, когда в Виргинии основывались города, возводились форты и проповедовалось Евангелие; свадьба Ролфа и его смуглой принцессы; экспедиция Аргалла (в которой среди прочих принял участие и я) и его изобилующее несправедливостями правление; триумфальное возвращение из Лондона нашего нынешнего губернатора, Джорджа Ирдли (отныне он был сэром Джорджем, ибо король посвятил его в рыцари) и тот бесценный дар, который он привез нам — право избирать наше собственное законодательное собрание — Палату депутатов. Все это и многое другое: старые друзья, старые враги, давние козни и распри — оживало в моей памяти, в то время как течение и ветер несли меня все дальше. О том, что ожидало меня впереди, я предпочитал не задумываться, полагая, что «довольно для каждого дня своей заботы»[15].

Река была пустынна. На верховой тропке, идущей вдоль берега, я не увидел ни одного всадника, лодки попадались редко, да и в тех плыли только индейцы, кабальные слуги или глубокие старики.

Ролф был прав: все молодые и свободные мужчины с плантаций еще с вечера устремились в город, чтобы вступить в законный брак. Чеплейнз Чойс словно вымер; поселок Пирси, казалось, беспробудно спал под лучами солнца, на его пристани не было видно ни души, и только на табачных полях вяло копошились несколько человеческих фигурок. Даже в индейских деревнях остались одни лишь женщины и дети, поскольку все воины отправились в Джеймстаун, чтобы посмотреть, как бледнолицые будут покупать себе жен. Вниз по течению от Паспахега мою лодку нагнал утлый челнок. Плывший в нем молодой Хэймор поздоровался со мной.

— Девушки прибыли! — крикнул он. — Ура! — И вскочил на ноги, изо всех сил махая шляпой.

— Да, — сказал я, — о цели твоего путешествия можно догадаться по твоим штанам. Не те ли это рейтузы, что некогда были персикового цвета?

— Да, черт возьми! — отвечал он, самодовольно оглядев свои когда-то щегольские, а теперь уже изрядно потасканные одежды. — Свадебный наряд, капитан Перси, свадебный наряд!

Я засмеялся:

— Долго же ты мешкал, жених! А я-то думал, что все холостяки этой части земного шара провели ночь в Джеймстауне.

С лица Хэймора сбежала улыбка.

— Знаю, — сказал он уныло. — Но на моем камзоле было больше прорех, чем модных разрезов, и портной отдал мне его только на рассвете. Этот молодчик теперь купается в табаке — с тех пор, как корабль с девушками вошел в гавань, он нажил состояние на подновлении нашего оскудевшего гардероба. Ну да ничего, — тут Хэймор просветлел лицом, — все равно сговариваться с девушками можно будет только около полудня, когда закончатся торжественное богослужение и благодарственный молебен. Так что время у меня есть! — И, помахав на прощание шляпой, он на своей узкой лодке с огромным парусом обогнал меня и поплыл прочь.

Я посмотрел на солнце, которое, по правде сказать, стояло еще невысоко, и в глубине души ощутил беспокойство — ибо до встречи с Хэймором продолжал малодушно надеяться, что в конце концов я прибуду в город слишком поздно и петля, затягивавшаяся на моей шее, развяжется сама собой. Ветер и начавшийся прилив мешали мне плыть быстро, и к полуострову, на котором стоит Джеймстаун, я приблизился лишь через час, дивясь тому, как много теснится у берега лодок и других судов.

Казалось, здесь собраны все шлюпы, баркасы, каноэ и долбленые индейские челноки, какие только можно сыскать между Пойнт-Камфортом и Хенрикусом; над ними возвышались мачты стоящих в гавани «Мармадьюка» и «Подмоги», а также большого корабля, доставившего нам из Англии этих продажных голубиц. Река с пританцовывающими на волнах судами, голубое небо, яркое солнце, раскачиваемые ветром зеленые деревья, веселая сутолока на улице, толпящиеся на рыночной площади нарядные кавалеры — зрелище это было красиво и приятно для глаз. Я направил лодку в просвет между шлюпом главы сотни Шерли и каноэ вождя племени нансмонд, и в эту минуту зазвонили оба наших новеньких церковных колокола и грянула барабанная дробь. Я сошел на берег, и поле моего зрения сразу же сузилось: теперь я мог видеть лишь тех, кто сгрудился на берегу и отходящей от него улице. Едва ударили в колокола, как все они повернулись и дружно зашагали в сторону рынка. Я пошел вместе с толпой, толкаясь среди холостяков, одетых кто в бархат, кто в дешевый коленкор, среди голых, фантастически размалеванных дикарей, среди юнцов, все достояние которых ограничивалось надетым на них платьем, и топча табак, которым жадные до наживы горожане засадили даже улицу. На площади я остановился перед домом губернатора и очутился нос к носу с мастером Пори[16], секретарем колонии и спикером нашей Палаты депутатов.

— А, Рэйф Перси! — воскликнул он, кивнув мне седой головой. — Я вижу, из всех молодых джентльменов округи только мы двое сохранили здравый рассудок! Все остальные посходили с ума!

— Я тоже не избежал поветрия, — сказал я, — и встал в ряды полоумных.

Он ошеломленно уставился на меня, потом разразился хохотом.

— Вы что же это, серьезно? — спросил он, держась за свои толстые бока. — Неужели и Саул во пророках?[17]

— Да, — отвечал я, — вчера я загадал «да или нет» и бросил кости. И на них — чтоб им пропасть! — выпало «да».

Мастер Пори опять залился смехом:

— Нечего сказать, хороший свадебный наряд вы для себя выбрали! Ведь сегодня пастухи и те щеголяют в ярких шелках.

Я опустил глаза и, взглянув на свои изрядно поношенные камзол и штаны из буйволовой колеи, на сапоги, которые я так и не удосужился почистить с тех пор, как на прошлой неделе, возвращаясь из Хенрикуса, завяз в болоте, пожал плечами.

— Плохо ваше дело, сколько бы вы ни увивались возле девушек, — продолжал наш спикер, вытирая выступившие на глазах слезы, — ни одна из них на вас даже не взглянет.

— Что ж, в таком случае они так и не увидят настоящего мужчину, а одних только хлыщей, — отрезал я. — А я не слишком огорчусь.

Тут из толпы послышался приветственный рев, затем раздался колокольный трезвон и еще оглушительнее — дробь барабана. Двери стоящих вокруг площади домов распахнулись, и из них начали появляться девушки, которых расквартировали там на ночь. Группами по двое и по трое, одни — торопливо и потупившись, другие — неспешно, без стеснения разглядывая толпящихся мужчин, они собрались в центре площади, где их ожидали преподобный мастер Уикхэм и преподобный мастер Бак из Хенрикуса, в стихарях и при белых воротничках. Я глазел на девиц вместе с остальными, но в отличие от них — молча.

До прибытия вчерашнего корабля в нашем американском Эдеме было, если не считать дикарей, ни много ни мало несколько тысяч Адамов и всего лишь около шести десятков Ев. Причем в большинстве своем эти Евы были почтенные домохозяйки: либо толстые и хлопотливые, либо высохшие и сварливые, такого солидного возраста и опыта, что их не провел бы и сам библейский змей. Иное дело — Евы вновь прибывшие. Девяносто стройных нарядных фигурок; девяносто молодых миловидных лиц, бело-розовых или золотисто-смуглых, но с одинаковым здоровым румянцем на щеках; девяносто пар блестящих глаз, зазывных и задорных или стыдливо опущенных, так что были видны пушистые ресницы; наконец, девяносто сочных алых губ — и вот уже охрипшую от криков толпу холостяков стало невозможно сдерживать и, презрев дубинки судебного пристава и его помощников, точно это были легкие соломинки, они устремились к предприимчивым красоткам и в мгновение ока смяли первые их ряды. Задыхающиеся от нетерпения юноши хватали сопротивляющихся прелестниц кто за руку, кто за локоть, пытаясь увлечь их за собою; иные старались сорвать поцелуй или падали на колени и тут же начинали в самых напыщенных выражениях изливать свою страсть. Были и такие, кто сразу пускался перечислять свои богатства: земли, запасы табака, кабальных слуг, мебель и прочий домашний скарб.

Все смешалось; отовсюду слышались громогласные признания, испуганные возгласы, истерический смех. Блюстители порядка суетливо метались, выкрикивая угрозы и повеления, к которым все оставались глухи; мастер Пори то начинал вопить: «Позор, позор!», то принимался хохотать во все горло. А я схватил расфранченного юнца лет шестнадцати, который успел вцепиться в плоеный воротничок одной из девиц, и так встряхнул нахала, что едва не вытряс из него дух. Гвалт между тем усилился еще больше.

— Дорогу губернатору! — крикнул судебный пристав. — Стыдитесь, господа! Дорогу его чести и достопочтенным членам Совета!

Три деревянные ступеньки, ведущие к двери дома губернатора, расцветились яркими красками: малиновый бархат, золотое шитье; его честь сэр Джордж Ирдли и члены Совета стояли на них и глядели на обезумевшую толпу.

Честное круглое лицо нашего губернатора побледнело от возмущения.

— Какого черта?! — вскричал он в ярости. — Вы что, никогда раньше не видели женщин?! Куда подевался пристав? Сейчас же уймитесь, не то я вас всех посажу под арест за нарушение общественного порядка!

В эту минуту на помосте у позорного столба в центре площади вдруг появился человек громадного роста и мощного телосложения, с умным, волевым, изборожденным глубокими морщинами лицом и пышной копной седеющих полос. Седина плохо сочеталась с его обликом, потому что был он далеко не стар. Я знал, кто он такой — мастер Джереми Спэрроу, пастор, прибывший в Виргинию месяц назад и пока не получивший прихода, однако в ту пору мне еще не доводилось с ним говорить. Неожиданно он без единого слова предупреждения запел на всю площадь благодарственный псалом. Голос у него был необычайно громкий, но красивый, проникновенный, и пел он с таким воодушевлением и страстью, что разбушевавшаяся толпа умилилась и замолчала. Напев тотчас подхватили два других пастора, к ним присоединился пропитой тенорок мастера Пори, и наконец мы запели все. Не в меру осмелевшие кавалеры опомнились, оставили девушек, и порядок был восстановлен. Губернатор и члены Совета сошли с крыльца и со всей подобающей торжественностью заняли место между девушками и двумя пасторами, которые должны были шествовать во главе колонны. Псалом был допет, барабанщик еще раз выбил оглушительную дробь, и процессия двинулась вперед, в сторону церкви.

Мастер Пори оставил меня, дабы занять место среди своих собратьев — членов Совета, толпа женихов и любопытствующих хлынула следом за приставом и сопровождающей его стражей, и на площади остались только я да священник, который первым запел псалом. Он спустился с помоста и подошел ко мне.

— Если не ошибаюсь, вы капитан Рэйф Перси? — спросил он. Голос его, глубокий и низкий, походил звучанием на басовый регистр органа.

— Он самый, — ответил я. — А вы мастер Джереми Спэрроу?

— Да. Малоумный проповедник, самый убогий, смиренный и ничтожный из служителей Господа.

Его мощный бас, атлетическое телосложение и свободная, смелая речь настолько не вязались с этим самоуничижительным признанием, что я едва удержался, чтобы не рассмеяться. Он это заметил, и лицо его, с виду на редкость грозное и воинственное, осветила улыбка — словно луч солнца вдруг заиграл на иссеченной волнами прибрежной скале.

— Я вижу, вас разбирает смех, — добродушно сказал он. — А между тем я говорю чистую правду. По духу я — кроткий Иов[18], хотя природе было угодно наделить меня телесной оболочкой Самсона[19]. Уверяю вас, она подходит мне еще меньше, чем какому-нибудь тощему замухрышке подошли бы штаны Фальстафа[20]. Однако почему вы остались здесь сэр, разве вы не пойдете в церковь?

— Будь это лондонский собор Святого Павла, я бы, пожалуй, пошел, — отвечал я. — Но здешний храм так мал, что почти вся толпа останется снаружи, и мы едва ли подойдем к двери ближе чем на пятьдесят футов.

— К главной двери — да, однако священники могут проходить и через боковую. Если хотите, я проведу вас. Наши пригожие дурочки идут медленно и, свернув в этот вот переулок, мы далеко их обгоним.

— Идет, — согласился я.

Мы свернули в переулок, сплошь засаженный табаком, обогнули дом губернатора и, обойдя процессию с фланга, достигли бокового входа еще до того, как девушки вступили в церковный двор. Однако у двери стоял на страже бдительный причетник.

— Я мастер Джереми Спэрроу, священник, прибывший месяц назад на «Саутгэмптоне», — объяснил ему мой новый знакомец. — Мое место на клиросе, любезный, так что, будь добр пропусти нас.

Причетник, раздуваясь от сознания собственной значимости, загородил собою узенькую дверь.

— Вас, достопочтенный сэр, я пропущу, ибо так велит мне долг. Однако этот джентльмен — не проповедник; я не могу позволить ему пройти.

— Ты ошибаешься, друг мой, — со всей серьезностью ответствовал мастер Спэрроу. — Сей джентльмен, мой достойный коллега, только что возвратился с острова Святого Брэндона, где он читает проповеди на шабашах ведьм; вот почему его костюм не вполне безупречен. Вхождение его во храм да падет на мою голову; посему — пропусти нас.

— Никому, кроме господ членов Совета, старших офицеров и священников, не дозволяется входить через западную дверь. Всякого, кто попытается войти в нее силой, будь он дворянин или простолюдин, надлежит арестовать, схватить, оштрафовать и лишить права приобрести себе какую-либо девицу в жены, — монотонно, как заученный урок, пробубнил причетник.

— Вот и хорошо, значит, пропусти нас поживее! — воскликнул я. — На, получай! — И с этими словами я вытащил из своего тощего кошелька шиллинг.

— Вот именно, получай, — повторил преподобный Спэрроу и, взмахнув кулаком, сшиб причетника с ног.

Тот так и остался лежать на пороге, сотрясая воздух потоком угроз, однако рука его жадно схватила шиллинг, который я ему бросил. Мы вошли в церковь; она была еще пуста, но через раскрытую главную дверь до нас доносились громкая барабанная дробь и нарастающий шум шагов.

— У меня есть возможность выбрать себе место, — сказал я. — По-моему, лучше всего встать вон у того окна. А вы останетесь здесь, на клиросе?

— Да, — ответил он со вздохом. — Я должен блюсти достоинство своего сана; посему я сижу на почетных местах, рядом с господами, носящими золотое шитье, хотя, по правде сказать, смиренность моего духа такова, что я бы чувствовал себя много лучше на скамье для слуг или среди негров, которых привезли сюда в прошлом году.

Не будь мы в церкви, я бы не выдержал и расхохотался, хотя по всему было видно, что сам он искренне верит в то, что говорит. Он сел на самый широкий и красивый из стульев, стоящих за обитым бархатом креслом губернатора, я встал возле облюбованного мною окна, и мы в полном молчании разглядывали друг друга, одни в пустой, убранной цветами зале, пока колокола, гулко ударив в последний раз, не смолкли и процессия не вошла в храм.



Глава III

В которой я поспешно женюсь

Долгая благодарственная молитва уже почти окончилась, когда я впервые увидел ее.

Она сидела футах в десяти от меня, в самом углу, и на нее падала тень от высокой спинки передней скамьи. Скамью позади нее занимал длинный ряд сельских красоток, краснощеких, пышногрудых, вовсю постреливающих вокруг себя глазами, в нарядах, украшенных множеством ярких лент. Я взглянул еще раз и увидел — и вижу поныне — розу среди хвастливых пионов и маков, жемчужину среди стекляшек, благородную Утрату[21] средь сонма деревенщин, несравненный образец всей земной прелести и красоты! Я глядел, не в силах оторваться, на это чудное лицо и видел в нем не только красоту и прелесть — я видел гордость, ум, пылкий нрав, решимость… и, наконец, стыд и гнев. Ибо, почувствовав, что я на нее смотрю, она подняла глаза и встретила мой взгляд; должно быть, он показался ей дерзким, оценивающим взглядом покупателя. Ее лицо, бледное и чистое, как небо вокруг вечерней звезды, вмиг залилось краской.

Она закусила губу, бросила на меня уничтожающий взгляд и тут же вновь потупилась, скрыв вспыхнувшие к нем молнии. Когда я взглянул на нее опять — на этот раз украдкой, из-под руки, которой я будто бы поправлял волосы, — в ее лице снова не было ни кровинки, а темные глаза неподвижно глядели на зеленые деревья и океан за церковным окном.

Служба окончилась, девушки поднялись со своих мест. Вместе с другими встала и она. Ее темное шерстяное платье, строгое, без единого украшения, облегающий шею узкий воротник, белый чепчик, казалось, ясно говорили: «пуританка», но я никогда не встречал пуританок, похожих на эту женщину — на ней бедный наряд смотрелся как королевский пурпур, отороченный горностаем.

Священник на амвоне благословил нас. Губернатор, члены Совета, офицеры и священники сошли с клироса и торжественно прошествовали к выходу, девушки двинулись за ними; а мы, женихи, долгих два часа подпиравшие стены и переминавшиеся с ноги на ногу, потянулись следом и вышли на прилегающий к церкви просторный зеленый луг. Здесь колонна распалась; обладатели пышных кружев и золотого шитья уселись на стулья, расставленные для них в тени огромного дуба, а священники — их было четверо — взошли на свои «кафедры» — четыре невысоких зеленых бугорка. Работы нынче предстояло так много, что одному пастору с одним алтарем было не управиться.

Что до девушек, то они минуту-другую постояли, сбившись в кучку, а затем, одни робко, другие со смехом, заспешили в разные стороны, словно лепестки рассыпающейся розы, уносимые ветерком. Холостяки в праздничных шелковых камзолах тотчас пустились в погоню, и через пять минут толпа странствующих дев и жаждущих женихов рассеялась по всему лугу. По большей части они стояли парами: кавалер и барышня, однако самые красивые из путешественниц были окружены стаями наперебой галдящих поклонников и могли выбирать. Я же бродил в одиночестве, ибо стоило мне нечаянно приблизиться к какой-нибудь девушке, как ее взгляд тут же устремлялся на мою потрепанную одежду и там застревал, так и не дойдя до лица, после чего она решительно поворачивалась ко мне спиной. Так что, проходя через луг, я чувствовал себя точно незваный гость на маскараде. Я даже находил представление довольно забавным, хотя мне становилось не по себе при мысли о том, что рано или поздно я тоже должен буду принять в нем участие. На моих глазах бойкая деревенская красотка — ни дать ни взять пастушка из Аркадии — взмахом руки остановила натиск целой дюжины осадивших ее кавалеров, потом неожиданно бросила им бант из голубой ленты, звонко рассмеялась, любуясь завязавшейся потасовкой, и в конце концов удалилась с тем, кто сумел ухватить трофей. Чуть подальше верзила Джек Прайд, мой сосед, чей дом стоял в двенадцати милях вверх по реке, заикаясь и краснея, все кланялся и кланялся худенькой девчушке, скорее всего, ученице из шляпной мастерской. Росту в малютке не набралось бы и пяти футов; она задрала голову, не сводя с Джека глаз, и на каждый его поклон тотчас отвечала реверансом. Когда, отойдя от них ярдов на пятьдесят, я оглянулся назад, он все еще продолжал кланяться, а она — приседать. Но тут до моего слуха донесся следующий пасторальный диалог между Коридоном и Филлидой[22].

«Филлида. А есть ли у вас домашняя птица?

Коридон. (с сильным шотландским акцентом). Двенадцать кур и два петуха!

Филлида. А корова имеется?

Коридон. Даже две!

Филлида. А сколько табака?

Коридон. Три акра, мое золотце, хотя сам я не употребляю это зелье. Я, сердечко мое, не какой-нибудь безродный: я — Стюарт и прихожусь сродни самому королю!

Филлида. А что есть из обстановки и домашней утвари?

Коридон. Одна большая кровать, один топчан с тюфяком, одна задвижная койка для слуги, один комод, один сундук, шесть стульев с сиденьями из телячьей кожи и два-три — с сиденьями из тростника, пять пар простыней, восемнадцать полотняных салфеток и шесть посеребренных ложек.

Филлида. Я согласна».

На дальнем конце луга, поблизости от форта, мне навстречу попался молодой Хэймор. Он был одинок, красен как рак и спешил воротиться назад, туда, где толпились сговаривающиеся парочки.

— Как, ты все еще не женат? — спросил я его. — Куда же смотрели девушки?

— К черту! — в сердцах бросил он и зло рассмеялся. — Если все они похожи на особу, с которой я сейчас расстался, то я лучше куплю себе жену в племени паспахегов!

Я улыбнулся:

— Стало быть, твои ухаживания не достигли цели?

В нем тут же взыграло самолюбие.

— Собственно, всерьез-то я и не ухаживал, — сказал он беспечным тоном и картинно перекинул через плечо свой плащ из голубой тафты. — Будьте уверены, как только я разобрался в качестве товара, так сразу же бежал без оглядки.

— Ах вот оно что! — отвечал я. — Между прочим, когда я покидал толпу у церкви, дело там шло очень споро. Если хочешь добыть себе подругу жизни, советую поторопиться.

— Уже бегу, — отозвался он и, ткнув большим пальцем назад, через плечо, добавил: — Если пойдете вдоль реки до тех вон кедров, увидите дракона в фижмах и плоеном воротничке.

Он ушел, а я еще немного постоял, глядя в голубое небо, где, раскинув крылья, медленно кружил ястреб. Потом вынул из ножен кинжал, нагнулся и попытался соскрести с сапог засохшую грязь. Не особенно в этом преуспев, я вернул кинжал на место, еще раз взглянул на небо, глубоко вздохнул и зашагал к кедрам, на которые показывал Хэймор.

Сначала я слышал только плеск воды у берега, но потом до меня донеслись голоса — сперва мужской, потом сердитый женский:

— Подите прочь, сэр!

— Не ломайся, красотка. Давай-ка поцелуемся и подружимся, — ответил мужчина.

Последовавший за тем звук был, пожалуй, слишком громок и отрывист даже для самого пылкого поцелуя, поэтому я не удивился, когда, раздвинув кусты, увидал, что мужчина держится за щеку, а девушка потирает правую ладонь.

— Ты мне дорого за это заплатишь, хорошенькая злючка! — вскричал он и схватил ее за запястье.

Она яростно сопротивлялась, отворачивая голову то вправо, то влево, но его губы все же коснулись ее лица до того, как я успел вмешаться и сбить его с ног.

Он растянулся, оглушенный ударом, и, часто мигая, посмотрел на меня своими маленькими злыми глазками. Я знал его: это был некто Эдвард Шарплес, известный прохвост. В Англии он был адвокатом. Сейчас мастер Шарплес возлежал на самом краю берега, касаясь локтем воды. Устоять перед таким искушением было выше человеческих сил, и я легким пинком помог ему искупаться, дабы охладить его не в меру горячую кровь.

Когда он вылез обратно на сушу и, ругаясь, убрался прочь, я повернулся и взглянул на нее. Она стояла, выпрямившись гордо, откинув голову назад, на щеках ее горел гневный румянец, а одна маленькая, сжатая в кулак рука, была прижата к горлу. Только что, когда Шарплес скатился в воду, я слышал ее смех, но сейчас, когда мы стояли лицом к лицу, ее лицо выражало лишь вызов. Внезапно сзади, с луга, послышался взрыв хохота. Я оглянулся и увидел молодого Хэймора. Как видно, он так и не нашел себе подходящей невесты и, сопровождаемый Джайлсом Алленом и Уинном, возвращался к той, которую оставил. Должно быть, она тоже их заметила: алые пятна на ее щеках вспыхнули еще ярче, грудь судорожно вздымалась. Темные глаза заметались, как у затравленной лани, и их взгляд встретился с моим.

— Сударыня, — обратился я к ней, — я прошу вас выйти за меня замуж.

Она посмотрела на меня как-то странно.

— Вы живете здесь? — спросила она наконец, пренебрежительно махнув рукою в сторону города.

— Нет, сударыня, — ответил я. — Я живу в поселке Уэйнок. Это в нескольких милях отсюда, вверх по реке.

— Тогда, бога ради, идем! — с неожиданным жаром воскликнула она.

Я низко поклонился и подошел ближе, чтобы поцеловать ей руку.

Кончики пальцев, поданные мне не сразу и с явной неохотой, были холодны как лед, а взгляд, которым она меня одарила, нисколько не напоминал те, что описываются в любовных стихах. Мысленно я пожал плечами, но вслух не сказал ничего. Так, держась за руки, но далеко отстранившись друг от друга, мы вышли из тени кедров и вступили на луг, где почти тотчас столкнулись с Хэймором и его компанией. Они попытались было преградить нам путь, хохоча и отпуская непристойные шутки, но я притянул ее ближе к себе и положил руку на эфес шпаги. Хэймор, Аллен и Уинн тут же расступились, потому что я был лучшей шпагой Виргинии. Между тем толпа на лугу заметно поредела. На реке, и вверх, и вниз по течению, было бело от парусов, а по перешейку полуострова непрерывной вереницей ехали всадники, увозя с собою на седельных подушках свои сегодняшние приобретения. Губернатор, члены Совета и главные военные чины отправились в резиденцию губернатора на торжественный обед. Однако мастер Пирси, главный торговый советник Компании[23], остался надзирать за тем, чтобы женихи платили за своих невест сполна, и все четыре священника тоже продолжали свои труды, хотя теперь парочки уже не наступали друг другу на пятки, как это было еще час назад.

— Сначала я должен рассчитаться с казначеем, — сказал я, остановившись неподалеку от пустующих почетных мест.

Она выдернула свою руку из моей и смерила меня взглядом.

— Сколько? — произнесла она наконец. — Я заплачу.

Я остолбенел.

— Вы что, лишились дара речи? — вскричала она, топнув ногой. — Во сколько меня оценили? Десять фунтов? Пятьдесят?

— Сто двадцать фунтов табаку, сударыня, — сказал я сухо. — Я заплачу эту цену сам. Под каким именем вы значитесь в судовом списке?

— Пэйшенс Уорс, — ответила она.

Я направился к казначею. Голова у меня шла кругом. То, что она оказалась среди девушек, завербованных Виргинской компанией, свидетельствовало о ее низком происхождении, но держала она себя словно особа королевской крови. Ради сегодняшнего дня она по своей доброй воле переплыла океан, однако и сам этот день, и то, что он в себя вмещал, были ей глубоко ненавистны. Наконец, она отправилась в Виргинию за лучшей долей — а между тем кошелек, извлеченный ею из-за корсажа, был полон золотых монет.

Будь на моем месте кто-то другой, я посоветовал бы ему проявить осмотрительность и обратиться к губернатору, навести справки. Но сам я не желал наводить никаких справок.

Казначей выдал мне расписку; из окружавшей его толпы я выбрал себе двух свидетелей: славного честного Хамфри Кента и старика Белфилда, который торговал в Джеймстауне благовонными товарами. Вместе с ними я вернулся к ней, подал ей руку и повел ее к ближайшему священнику, но тут меня окликнули:

— Капитан Перси, идите сюда!

Я обернулся и увидал невдалеке могучую фигуру преподобного Джереми Спэрроу: он сидел по-турецки на вершине травянистого пригорка и манил меня рукой.

— Мы с вами знакомы недолго, — приветливо заговорил он, когда моя невеста, свидетели и я подошли к подножию бугра, — но вы мне понравились, и я буду рад оказать вам услугу. Тем паче, что работы у меня нынче маловато. Девушки думают, что я какой-то полуграмотный попик из глухомани и норовят сбежать к моим собратьям, которые и правда куда больше похожи на духовных лиц. А между тем, если бы они могли заглянуть мне в душу!.. Вы, капитан Перси, долго выбирали себе супругу, но без сомнения сделали хороший выбор… — Тут он перемел взгляд с меня на стоявшую рядом со мною девушку и запнулся, раскрыв рот и глядя на нее во все глаза. Что было с его стороны вполне простительно, потому что ее красота и впрямь поражала. Наконец, опомнившись, он заключил: — Истинное чудо совершенства.

— Пожените нас побыстрее, приятель, — сказал я. — Собирается гроза, а нам далеко плыть.

Он спустился со своего бугра и мы, приблизившись, встали перед ним. На шее у меня висела золотая цепь, которую некогда подарил мне принц Морис Оранский; и поскольку других колец у меня не было, я отделил от этой цепи самое маленькое звено и протянул его ей.

— Ваше имя? — спросил мастер Спэрроу, открывая молитвенник.

— Рэйф Перси, дворянин.

— А ваше? — продолжал он, глядя на нее с чересчур откровенным восторгом.

Она вспыхнула и закусила нижнюю губу. Священник повторил свой вопрос.

Минуту она стояла молча, глядя в темнеющее небо. Потом тихо промолвила:

— Джослин Ли.

Только что на моих глазах из судового списка было вычеркнуто другое имя. Я повернулся и заставил ее посмотреть мне в глаза.

— Как вас зовут? — спросил я. — Скажите мне правду.

— Я сказала правду — гордо ответила она. — Мое имя — Джослин Ли.

Я вновь повернулся к священнику:

— Продолжайте.

— Виргинская компания запрещает принуждать бедных девушек к замужеству. Итак, по доброй ли воле вы не вступаете в брак с этим мужчиной?

— Да, — ответила она. — По доброй воле и без принуждения.

Мастер Джереми Спэрроу совершил обряд и пожелал нам счастья.

Кент собрался было поцеловать новобрачную, но я так посмотрел на него, что он счел за лучшее отступить. Потом он и Белфилд ушли, а я направился к дому, где девушки провели ночь, чтобы забрать оттуда узел с ее вещами. Когда я вернулся, она сидела на траве, подперев ладонью подбородок, и ее темные глаза неотрывно глядели на далекую игру зарниц. Мастер Спэрроу покинул свой пост на бугре и куда-то исчез.

Я подал ей руку и отвел ее к реке, затем отвязал лодку и помог ей сесть в нее. Когда я уже отталкивался от берега, кто-то громко окликнул меня по имени. В следующее мгновение мимо пролетел огромный букет красных роз и упал ей на колени.

— Прекрасное — прекрасной[24], — радушно сказал мастер Джереми Спэрроу. — А тетушка Аллен, моя хозяйка, не заметит пропажи.

Я не знал, что мне делать: смеяться или чертыхаться — ведь я не додумался подарить ей цветы, но она решила вопрос за меня, подняв всю ярко-алую охапку и бросив ее в воды реки.

Налетевший с залива ветер рывком развернул парус, и он скрыл от меня огорченное лицо пастора. Лодка понеслась вперед, словно вспугнутый олень. Когда я снова увидел мастера Спэрроу, он уже утешился и с улыбкой махал нам вслед. Я поглядел на красавицу, сидевшую напротив меня, и, охваченный внезапной жалостью к нему, неженатому, встал и что было силы замахал в ответ.

Глава IV

В которой я мог бы пожалеть о своей поспешности

Когда мы миновали то место, где в Джеймс впадает река Чикахомини, я прервал наше чересчур затянувшееся молчание. Показав ей на стоящую над самым устьем деревушку, я рассказал кое-что об экспедиции Смита вверх по этой реке и в заключение спросил, боится ли она индейцев.

Нехотя оторвавшись от разглядывания облаков, она тоном полнейшего безразличия произнесла «нет» и снова погрузилась в созерцание природы.

Немного погодя я сделал еще одну попытку:

— А вот здесь живет Кент. В прошлом году он привез сюда из Англии свою жену. Видели бы вы, какую славную изгородь из подсолнухов она вырастила вокруг дома! Если вы любите цветы, то в здешних лесах их не меньше, чем в раю, и они столь же красивы.

Ответа я так и не дождался.

Неподалеку от Мартин-Брэндона нам навстречу попалось каноэ, полное паспахегов. По-видимому, они направлялись с дружественным визитом к одному из племен, живших ниже по течению, поскольку на дне каноэ лежала туша упитанного оленя и стояли широкие посудины с маисовыми лепешками и поздними тутовыми ягодами. Я окликнул гребцов и, когда наши лодки поравнялись, протянул им брошь, украшавшую тулью моей шляпы, и показал рукой на фиолетовые плоды. Обмен состоялся; индейцы поплыли дальше, а я поставил ягоды на скамью рядом с ней.

— Я не голодна, уберите их, — холодно промолвила она.

Я молча вернулся на свое место у руля. Да, у этой розы были острые шипы, и я уже успел о них уколоться. Вскоре она прилегла на меха, которые я расстелил для нее на носу лодки.

— Мне хочется спать, — проронила она надменно и, положив голову на руки, отвернула лицо.

Я сидел на корме, придерживая руль, смотрел на свою жену и ощущал в душе некоторый трепет. В этой женщине не было ничего от смирной ручной голубки, которую я собирался ввести в свой дом, чтобы она вела хозяйство и растила моих детей. Невдалеке от лодки на воду, потемневшую и неспокойную, стремительно опустилась морская птица. Она задержалась там лишь на мгновение, а потом взмахнула длинными белыми крыльями и унеслась прочь, навстречу приближающейся грозе. Вот на кого походила моя жена… Порой случается, что такие птицы попадают в силки, но ручными они не становятся никогда.

Молнии, то и дело озарявшие бледным светом низкие тучи на юге, теперь ослепительно сверкали прямо над головой, а гром из глухого рокота превратился в мощный раскатистый гул. Тринадцать лет назад грозы Виргинии вселяли в нас ужас. В сравнении с грозами Старого Света они были как канонада против свиста стрел, как рев бурунов у скал по сравнению с ленивым плеском ручья. Сейчас я уже давно к ним привык, однако, когда громовые раскаты переросли в неистовый грохот, словно вокруг разом рушились города, я подивился тому, что жена моя продолжала спать так спокойно. Холодными крупными каплями начал накрапывать дождь. Я встал, чтобы укрыть ее своим плащом, и увидел, что она только притворяется спящей. Глаза ее, широко раскрытые, смотрели на грозу, но в их темной глубине не было страха. Едва я пошевелился, они мигом закрылись, и, приблизившись, я увидал опущенные ресницы и услыхал нарочито ровное дыхание. Однако, когда я накрывал ее плащом, она невольно содрогнулась от моего прикосновения, а когда, вернувшись на свое место, я наклонился вбок и украдкой взглянул ей в лицо, ее глаза, как я и ожидал, опять были широко раскрыты. Будь она хоть немного менее красивой, я бы от души пожелал, чтобы она сей же час перенеслась обратно в Джеймстаун, обратно в Атлантический океан, обратно в то не слыхавшее о простой учтивости захолустье, которое ее породило и отвергло. Гордыня и дурной нрав! Я сжал зубы и мысленно поклялся, что со мной у нее найдет коса на камень.

Гроза длилась недолго. Мы не доплыли еще и до поселка Пирси, когда дождь кончился и небо начало проясняться; над Чеплейнз Чойсом висела огромная радуга, а в Уэйноке нас встретил великолепный малиново-золотой закат. За все это время мы не сказали друг другу ни слова. Я сидел у руля в настроении самом мрачном, а она неподвижно лежала передо мною, все так же глядя на быстрые воды Джеймса и меняющиеся картины берега и думая, будто я не знаю, что она не спит.

Наконец в сгущающихся сумерках показался мой причал; чуть дальше за ним ярко блестел огонек: еще утром я велел Дикону навести в доме порядок, затопить камин и зажечь побольше факелов, чтобы показать молодой жене мое уважение. Сейчас я посмотрел на ту, что стала мне женой, и гнев мой внезапно угас. Край, в который она прибыла, был дик и грозен. Могучая река, дремучие леса, черное небо, изрыгающее оглушительный гром, жуткие крики птиц и зверей, грубые страшные меднокожие дикари — на миг я увидел свой мир таким, каким его должна была видеть женщина, лежавшая у моих ног. Ей он казался чужим, недобрым, враждебным, полным неведомого зла, словно она попала на другую сторону луны. Мне вдруг вспомнился давно уже позабытый случай. Когда мы только что прибыли в Виргинию много лет назад, среди нас был один паренек, почти мальчик. Он ночевал в одной хижине с моим кузеном Перси, Госнолдом и мною и каждый вечер оглашал наше жилище жалобами и стенаниями. Мы пробовали стыдить его, пробовали стегать веревкой — однако все было напрасно. То не была тоска по дому: в Англии у него не осталось ни дома, ни матери, ни родных. В конце концов Хант заставил его признаться, что он испытывает непреодолимый панический ужас перед самой этой землей. Нет, его страшили не индейцы и не тяготы нашей тогдашней жизни — и тем и другим он противостоял достаточно мужественно, — его ужасали незнакомые деревья, сплетения лиан в далекой вышине, чернота земли, непроглядная белизна туманов, мерцание светляков, крики козодоев. То был болезненный страх перед первобытной Природой и ее трагической маской.

Но тот мой давний компаньон все-таки был мужчина, сейчас же передо мною была женщина, молодая, одинокая, не имеющая друзей, если только ее другом не стану я, поклявшийся лелеять ее и защищать. И склонясь над нею несколько минут спустя, я заговорил с нею так ласково, как только мог.

— Вот мы и приплыли, — сказал я. — Пойдемте, дорогая, здесь наш дом.

Она позволила мне помочь ей встать, и мы вместе взошли по мокрым скользким ступеням. Было уже совсем темно, луна не светила, а звезды застилала тонкая пелена облаков. От руки, за которую я ее держал, чтобы провести по длинным и узким, лишенным перил мосткам, шел ледяной холод, я слышал, как участилось ее дыхание, но она твердо шла рядом со мною сквозь кромешную тьму. Подойдя к воротам, я постучал в них рукоятью шпаги и крикнул своим людям, чтобы открывали. Мгновение — и по косогору между домом и палисадом рассыпались огни дюжины факелов. Дикон с шумом отодвинул засовы, и мы вошли. Слуги все как один вытянулись и отдали честь, ибо в своей усадьбе я следовал порядкам военного лагеря и слуг своих почитал за солдат, а себя — за их капитана.

Мне доводилось видеть сборища и похуже, чем то, которое мы сейчас лицезрели, но моей спутнице — наверняка нет. К тому же, может статься, что из-за красного, колеблющегося пламени факелов, то разгоравшегося, то прибиваемого ветром, физиономии моих слуг выглядели более злодейскими, нежели обычно. Не все они были людьми дурными. Дикон обладал по крайней мере одной добродетелью — преданностью; среди остальных были два богобоязненных пуританина и горстка честных дураков — пусть солдаты из них получились никудышные, зато они питали глубокое отвращение к мятежу. Однако шестеро были молодцы самые отпетые (их уступил мне Аргалл); еще двоих, вора и разбойника с большой дороги, я купил из числа каторжников, коих король прислал нам в минувшем году; были у меня также негр и несколько индейцев — так что неудивительно, что при виде этой компании жена моя вздрогнула и сжалась. Но продолжалось это только миг. Я не успел еще подыскать слова, призванные ее успокоить, как она уже вполне овладела собой. Неуклюжее воинское приветствие моих работников не удостоилось ее внимания, она не ответила им даже легким кивком, а когда Дикон, малый весьма видный, освещая путь, подошел к ней слишком близко, она отдернула юбки с такой брезгливостью, словно он был прокаженный. Когда мы поднялись на крыльцо и остановились перед дверью, я обернулся к своим молодчикам и, взяв ее за руку, сказал:

— Эта леди — моя законная супруга, ваша госпожа, и вы обязаны ее слушаться и почитать. Любое неуважение к ней я расценю как бунт, и виновный будет сурово наказан. Завтрашний день она объявляет выходным и жалует вам двойное довольствие и каждому по кварте рома. А теперь поблагодарите ее.

Они, конечно, разразились приветственными криками. Дикон, выступив вперед, поблагодарил нас от имени всех и пожелал нам счастья. Засим работники еще раз прокричали «ура», пятясь, отодвинулись назад, потом повернулись и зашагали к своим хижинам, а я ввел мою жену в дом и затворил дверь.

Дикон был плут на диво изобретательный. Утром и велел ему прибрать и осветить дом, выгнать из него всех собак и накрыть стол для ужина; но я ничего не говорил о том, чтобы устлать пол тростником, разукрасить стены цветущими вьюнками, водрузить на стол большой глиняный кувшин с подсолнухами и устроить в зале иллюминацию из целой дюжины факелов. Получилось очень славно, а ужин на столе выглядел выше всяких похвал: жареный каплун, маисовые лепешки, пирог с олениной и эль. Двери двух остальных комнат были растворены, и было видно, что убранство там то же самое: тростник, цветы и множество факелов.

Я провел ее в ту из комнат, что была просторнее, положил узел с ее пожитками на ларь и проверил, хороша ли вода, которую Дикон приготовил ей для умывания. Потом сказал, что мы поужинаем, когда ей будет угодно, и вернулся в зал.

Она не выходила долго, так долго, что я потерял терпение и пошел ее звать. Дверь была приоткрыта, и я увидел, что она стоит на коленях посредине комнаты. Голова была запрокинута, руки заломлены и сжаты, лицо выражало такой ужас и такую муку, что я содрогнулся. Первым моим порывом было тотчас же подойти к ней, как я поспешил бы к любому живому существу, страдающему столь жестоко. Но, поразмыслив, я почел за лучшее неслышно отойти назад, на свое прежнее место. Она меня не заметила, я был в этом уверен. На сей раз мне не пришлось долго ждать. Скоро жена моя вышла, и я мог бы подумать, что все, виденное мною минуту назад, мне просто примерещилось — так разительна была произошедшая в ней перемена. Прекрасная и надменная, она подошла к столу и села в большое резное кресло с величавым спокойствием императрицы, восседающей на трон. Я удовольствовался табуретом.

Она не притронулась к еде и едва пригубила канарское, которое я налил в ее кубок. Напрасно я уговаривал ее отведать кушаний и выпить вина; все мои попытки завязать беседу были столь же тщетны. В конце концов, устав от односложных «да» и «нет», роняемых с таким видом, будто она вынуждена метать бисер перед свиньями, я оставил бесплодные усилия и в сумрачном молчании, под стать ее собственному, принялся сосредоточенно поглощать свой ужин. Наконец мы встали из-за стола, и я пошел проверить запоры на наружной двери и ставнях, а вернувшись, увидел, что она стоит в центре зала, высоко держа голову и стиснув опущенные руки в кулаки. Я понял, что настала пора объяснений, и был этому рад.

— Вы, кажется, хотите мне что-то сказать, — начал я. — Я весь к вашим услугам. — С этими словами я подошел к камину и прислонился к каминной доске.

Слабые язычки пламени в топке сделались еще ниже, прежде чем она наконец заговорила. Речь ее была медленной, голос звучал ровно, однако чувствовалось, что достигается это лишь отчаянным усилием твердой воли. Она сказала:

— Когда — вчера, сегодня, десять тысяч лет назад — вы из этих ужасных лесов отправились в ту жалкую деревушку, к тем лачугам, которые составляют ваш Лондон, вы пустились в путь, чтобы купить себе жену?

— Да, сударыня, — отвечал я. — Именно таково было мое намерение.

— И вы все обдумали и прикинули, не так ли? И решили, что вам надобен товар, имеющий такие-то и такие-то свойства? Вы, разумеется, рассчитывали оправдать свои расходы сполна?

— Разумеется, — сухо подтвердил я.

— Могу ли я узнать, что именно вы согласились бы считать достаточным возмещением?

Я воззрился на нее, чувствуя немалое желание рассмеяться. Право, наша беседа обещала быть интересной.

— Я отправился в Джеймстаун, чтобы подыскать жену, — ответил я, — потому что дал себе слово жениться. Особым желанием я не горел и в пути не торопился, однако вы правы: я собирался извлечь из своей женитьбы максимум пользы; сто двадцать фунтов табаку — цена нарядная, и я вовсе не хотел бросать их на ветер. Нынче утром я пустился в путь, чтобы привести хозяйку для моего дома, подругу, которая украсила бы мой досуг, цветущую, хорошенькую, скромную девушку, у которой не ныло бы иных устремлений, кроме двух — всегда быть опрятной и добронравной, и которая вела бы здесь хозяйство и создавала уют. Я намеревался стать для нее главой и законом, но также — ее мечом и щитом. Вот, сударыня, что я искал.

— А нашли… меня! — промолвила она и залилась странным смехом.

Я поклонился.

— О господи, почему вы не отправились дальше?

Вероятно, по моему лицу она поняла, почему я не отправился дальше, и густо покраснела.

— Я не то, чем кажусь! — воскликнула она. — Среди этих девиц я оказалась не по доброй воле!

Я снова поклонился.

— Это было ясно и без слов, сударыня, — сказал я. — Ведь я не слепой. А теперь я хотел бы узнать, почему вы очутились в этой компании и почему вышли за меня замуж.

Она отвернулась, так что я не мог больше видеть ее лица, а только тяжелый узел волос на затылке и тонкую белую шею.

Мы стояли так и молчали, она — потупясь, нервно сжимая и разжимая руки, я — прислонясь к стене и устремив взгляд на нее. Время шло, и терпение мое уже начало иссякать, но тут она повернулась ко мне снова, и я онемел от восхищения. О, она была прекрасна и полна прелести, неизъяснимой, самой чарующей и погибельной. Если бы так выглядела Медея, Язон[25] и думать бы забыл о золотом руне, и Цирцее[26], будь у нее такие глаза, не понадобились бы иные чары. Когда она заговорила, ее голос уже не источал высокомерия, то была тихая, пленительная музыка. Она с мольбой протянула ко мне руки:

— Сжальтесь надо мною, сэр, — промолвила она. — Выслушайте меня без гнева и сжальтесь надо мною! Вы сильный мужчина, вы носите шпагу. Вы можете сами пробить себе дорогу сквозь опасности и невзгоды. А я — женщина, слабая, одинокая и беззащитная. Я находилась в жестокой крайности, в великой опасности, и не было рядом никого, кто мог бы меня спасти, не было рыцаря, который пожелал бы защитить меня. Мне не по душе обман. Я ненавидела себя за ложь, к которой прибегла. Но вспомните тех лесных зверушек, что попадают в ваши капканы и силки — разве они не кусаются? Разве не готовы они на все, лишь бы вернуть себе свободу? Я тоже очутилась в силках охотника и тоже была готова на все. То, что мне угрожало, было для меня в тысячу раз горше смерти! Я помышляла лишь об одном: вырваться, спастись, а как — это было мне все равно, только бы вырваться на волю! У меня была горничная по имени Пэйшенс Уорс. Однажды вечером она пришла ко мне в слезах. Ей надоело быть в услужении, и она завербовалась в Виргинию в числе девушек, которых набирал для колонистов сэр Эдвин Сэндз, но в последнюю минуту мужество ей изменило. В тот день меня попытались приневолить — и я была разгневана до глубины души. Я дала ей много денег и велела уехать. А сама в ее платье и под ее именем бежала из дома и села на тот корабль. Никто не догадался, что я не Пэйшенс Уорс, на чье имя я откликалась. И до сих пор никто не знает, кроме вас, сэр.

— И почему же, сударыня, мне выпала такая честь? — спросил я напрямик.

Она вся вспыхнула, потом опять побелела как мел. По телу ее пробегала дрожь. Наконец она заговорила снова:

— Я не принадлежу к этим девицам, явившимся сюда в поисках мужей. Для меня вы чужой, совершенный незнакомый, вы — только рука, за которую я ухватилась, чтобы выбраться из вырытой для меня ямы. Я надеялась, что этот час никогда не настанет. Когда я спешила в порт, согласная на любые опасности, лишь бы избежать того, что ожидало меня в Англии, я думала: «Может быть, я умру еще до того, как этот корабль с его бесстыдным грузом выйдет в море». Когда корабль вышел в море и попал в полосу бурь и многие заболели, я думала: «Может быть, я утону или погибну от лихорадки». Когда нынче днем я лежала в лодке, плывущей под вспышками молний вверх по этой ужасной реке, и вы думали, что я сплю, я говорила себе: «Еще есть надежда. Меня может поразить молния, и тогда все будет хорошо». Я молила бога об этой смерти, но гроза прошла. Поверьте, я не лишена чувства стыда. Я знаю, вы должны думать обо мне очень дурно, вы, без сомнения, чувствуете себя обманутым, одураченным. Мне очень жаль, сэр, — это все, что я могу сказать, — мне очень жаль. Я ваша жена — сегодня нас обвенчали, но я вас не знаю и не люблю. Я прошу вас почитать меня тем, чем почитаю себя я сама, не более, чем гостьей в вашем доме. Я целиком в вашей власти. Я одинока, у меня нет друзей. Я взываю к вашему великодушию, к вашей чести…

Прежде, чем я успел ее остановить, она упала передо мною на колени и осталась так стоять, хоть я и попросил ее подняться.

Я подошел к двери, отпер ее и выглянул наружу: в комнате мне вдруг стало нечем дышать. Небо опять затянули тучи, низкие, густые. Вдалеке тяжело рокотал гром, ночь была пасмурна, душна и безветренна. Во мне кипел гнев: на Ролфа, за то, что он подсказал мне эту мысль, на себя самого, за то что неудачно бросил кости, но больше всего на эту женщину, которая так меня провела. В сотне ярдов от меня, в хижине работников, все еще горели огни, что являлось нарушением правил, поскольку время уже было позднее. Обрадовавшись, что у меня есть повод разразиться бранью, я немедля направился туда и застал всю компанию в хижине Дикона: они играли в кости на завтрашний ром. Погасив свет ударом рапиры, я задал бездельникам головомойку, разогнал всех по местам, а сам под первыми струями дождя вернулся в ярко освещенную, украшенную цветами комнату, где осталась мистрис[27] Перси.

Она по-прежнему стояла на коленях, стиснув на груди руки, и ее темные, широко раскрытые глаза неподвижно глядели в чернеющую за порогом ночь. Я подошел и взял ее за руку.

— Я дворянин, сударыня, — сказал я. — Вам нечего бояться. Я покорнейше прошу вас встать.

Она встала, часто дыша, но не проронила ни слова.

— Уже поздно, и вы утомлены. Вот ваша комната. Надеюсь, вы будете хорошо спать. Спокойной ночи.

Я поклонился, она ответила мне реверансом.

— Спокойной ночи, — промолвила она.

По пути к двери жена моя прошла близ стены, где висело мое оружие. Был там один маленький кинжал — она тут же его углядела и, придвинувшись на миг к стене, попыталась украдкой снять. Однако она не сумела понять, как он крепится, и уже шла дальше, к своей двери, когда я пересек комнату, вынул кинжальчик из крепления и протянул его ей с улыбкой и поклоном.

— Изнутри дверь запирается на засовы, — заметил я. — Еще раз желаю вам спокойной ночи.

— Спокойной ночи, — ответила она и, войдя в комнату, затворила за собой дверь. Через мгновение я услышал лязг засовов.

Глава V

В которой женщина добивается своего

Спустя десять дней Ролф, плывя на лодке вниз по реке, пристал к моему причалу, увидел там меня, и мы вместе начали подыматься к дому.

— Я не видал тебя с тех самых пор, как ты высмеял мой совет и все же ему последовал, — сказал он. — Итак, мой женившийся Бенедикт[28], где же твоя жена?

— Она в доме.

— Ах да! Ведь сейчас время ужина. Я надеюсь, она хорошо готовит?

— Она не готовит, — сухо ответил я. — Для стряпни я нанял бабушку Коттон.

Ролф бросил на меня пристальный взгляд.

— О боги, на тебе новый камзол! Стало быть, она мастерица шить?

— Возможно, — отвечал я. — Я ее за этим занятием ни разу не видел и не могу судить. А камзол мне сшил портной из Флауэрдью.

Тут мы достигли ровной лужайки перед домом.

— Розы! — воскликнул он. — Я вижу длинный ряд свежепосаженных роз! Ого, да здесь еще и беседка, увитая плющом! И скамейка под орехом-пеканом! С каких это пор ты, Рэйф, занялся садоводством?

— Это все Дикон. Старается доставить удовольствие моей госпоже.

— Которая не шьет, не готовит и не трудится в саду? Что же она делает?

— Срывает эти розы, — ответил я. — Входи, Джон.

Когда мы вошли, он изумленно огляделся, вскричал:

— Приют Акразии![29] Право, Рэйф, ты новый Гюйон! — и рассмеялся.

День клонился к вечеру, в раскрытую дверь лились косые лучи солнца, рисуя золотые полоски на полу и стенах. И то и другое изменилось неузнаваемо: темное сучковатое дерево исчезло под ковром из папоротника и душистых листьев дикого винограда с глянцевитой зеленью, усыпанной лиловыми ягодами. И всюду стояли цветы: лиловые, красные, желтые. При нашем появлении женщина, сидевшая дотоле у камина, встала.

— Силы небесные! — вскричал Ролф. — Неужто тебя угораздило взять в жены арапку?

— Это Анджела, она из здешних негров, — сказал я. — Я купил ее на днях у Уильяма Пирса. Мистрис Перси пожелала иметь служанку.

Негритянка (в то время таких женщин в Виргинии было всего пять) глядела на нас, вращая большими глазами. Она немного понимала по-испански, и я, обратившись к ней на этом языке, велел найти хозяйку и сообщить ей, что мы, мой гость и я, ждем ее. Когда служанка ушла, я поставил на стол кожаную посудину с элем, и мы с Ролфом сели, чтобы его распить. Если бы в то время я был расположен смеяться, обескураженное выражение на его лице могло бы доставить мне отличный повод. На столе стоял кувшин с цветами, рядом лежало несколько мелких вещиц. Он взял одну из них.

— Белая перчатка, — проговорил он, — надушенная, отороченная серебряной бахромой и такая маленькая, что, кажется, пришлась бы впору Титании[30].

Я взял вторую перчатку и положил себе на ладонь:

— Похожа на женскую руку. Слишком белая, слишком мягкая и слишком маленькая.

Он легонько коснулся всех пяти пальцев перчатки, которую держал:

— Женская рука — сила в слабости, тайная власть, звезда, сияющая в тумане, указывающая путь, манящая, влекущая к высокой цели.

Я засмеялся и отшвырнул перчатку прочь.

— Звезда — блуждающий огонек, а цель — трясина.

В это мгновение сидящий напротив меня Ролф вдруг изменился в лице, да так сильно, что я, еще не обернувшись, понял: в комнату вошла она.

Узел с ее вещами, который я привез из Джеймстауна, не был ни маленьким, ни легким. Не знаю, почему, убегая из дому, она сочла необходимым обременить себя всеми этими побрякушками, не знаю, приходило ли ей в голову, что, щеголяя в шелках, кружевах и драгоценностях, она может возбудить подозрения. Как бы то ни было, в дикие леса и табачные поля Виргинии она привезла уборы, достойные фрейлины королевы. О темном пуританском платье, в котором я впервые ее увидал, уже не было и помину; нынче она одевалась ярко, вполне сравнявшись с лесными попугаями или, скорее, с полевыми лилиями, ибо, подобно сим последним, воистину не трудилась и не пряла[31].

Мы с Ролфом встали.

— Мистрис Перси, — сказал я, — позвольте мне представить вам достойнейшего джентльмена и моего лучшего друга мастера Джона Ролфа.

Она присела в реверансе, он низко поклонился. Джон был человек быстрого ума и бывал при дворе, однако сейчас он на время лишился дара речи. Потом, опомнившись, сказал:

— Лицо мистрис Перси забыть невозможно. Я, без сомнения, видел его раньше, только не припомню где.

При этих словах краска бросилась ей в лицо, однако ответ ее прозвучал равнодушно и спокойно:

— Вероятно, в Лондоне, в толпе любопытных, глядевших на одну из тех пышных процессий, что устраивались в честь вашей супруги-принцессы, сэр. Я дважды имела счастье видеть, как леди Ребекка[32] проезжает по улицам.

— Я видел вас, сударыня, не только на улицах, — учтиво возразил Ролф. — Теперь я вспомнил: мы встречались на обеде у лорда епископа. Общество собралось самое изысканное. Вы перебрасывались шутками с лордом Ричем, и в ваших волосах сиял жемчуг…

Жена моя не отвела глаз.

— Иной раз память играет с нами странные шутки, — произнесла она, слегка возвысив свой звонкий голос. — С тех пор как мастер Ролф и его индейская принцесса приезжали в Лондон, минуло уже три года, и память ему изменяет.

Она села в большое кресло, стоявшее в середине залитой солнцем залы, и негритянка принесла ей подушку для ног. Только после этого и после того, как она отдала рабыне свой страусовый веер и та, встав сзади, начала ее медленно обмахивать, она наконец обратила к нам свое прекрасное лицо и пригласила нас сесть.

Часом позже, когда на небе уже заблистал лунный серп, у самого окна вдруг громко крикнул козодой. Ролф вскочил:

— Ах, проклятие! Я совсем забыл, что обещал провести эту ночь в Чеплейнз Чойсе.

Я также поднялся.

— Но ты же не ужинал! — воскликнул я. — Я тоже обо всем позабыл.

Он покачал головой:

— Я не могу ждать. Да и зачем мне ужин? За этот час я вкусил вдосталь и опьянел от того, что лучше вина.

Глаза его блестели, словно он и впрямь осушил не один кубок, и я чувствовал, что мои горят не менее ярко. Мы в самом деле захмелели — от ее красоты, смеха, остроумия. Джон поцеловал ей руку и простился, я проводил его до причала, и только тут он наконец прервал молчание.

— Не знаю, почему она явилась в Виргинию…

— И не хочу об этом спрашивать, — добавил я.

— И не хочу об этом спрашивать, — повторил он, глядя мне прямо в глаза. — Ни имени ее, ни звания я не знаю, но клянусь тебе, Рэйф, я видел ее на том званом обеде у епископа! А девушек для отправки в Виргинию Эдвин Сэндз набирал отнюдь не в таких местах.

Я остановил эту речь, положив руку ему на плечо.

— Она — одна из девушек Сэндиса, — сказал я с расстановкой, — горничная, которой надоело быть в услужении, и она отправилась в Виргинию в поисках лучшей доли. Полторы недели назад она вместе со своими товарками сошла на берег в Джеймстауне, с ними же явилась в церковь, а оттуда — на общественный луг, где она и капитан Рэйф Перси, дворянин и искатель приключений, настолько приглянулись друг другу, что немедленно иступили в брак. В тот же день он отвез ее к себе домой, где она ныне и проживает, и все, считающие себя ее друзьями, должны оказывать ей почтение как его законной супруге. Пусть никто не вздумает говорить о ней неуважительно; не следует также распространяться

о ее красоте, изяществе и манерах (каковые, я этого не отрицаю, несколько не соответствуют ее скромному званию), дабы не давать повода для праздных толков.

— Рэйф, разве мы с тобой не друзья? — спросил он с улыбкой.

— Временами я думал, что это так, — отвечал я.

— Честь моего друга — моя честь, — продолжал он. — О чем молчит он, о том буду молчать и я. Ну что, доволен?

— Доволен, — сказал я и пожал протянутую мне руку.

Мы подошли к краю причала, и он спустился по лесенке в свою шлюпку, лениво качавшуюся на приливной волне. Гребцы отвязали причальные тросы от свай, и между нами начала медленно расширяться черная полоса воды. У меня за спиной, в доме, вдруг ярко вспыхнул свет: мистрис Перси, как обычно, транжирила добрые сосновые факелы. Перед моим мысленным взором предстала картина: комната, освещенная множеством огней, и в этом розовом сиянии, в большом резном кресле, держась очень прямо, сидит красавица, которую свет называет моей женой, а сзади прислужница-негритянка и белом тюрбане обмахивает ее веером. Должно быть, Ролфу представилось то же самое — он поглядел на светящееся в ночи окно, потом перевел взгляд на меня, и до меня донесся его вздох.

— Рэйф Перси, ты счастливчик, самый верх на колпаке Фортуны![33] — крикнул он мне.

Я с горечью рассмеялся, он же наверняка приписал этот смех самодовольному торжеству по поводу привалившего мне счастья: ведь сейчас, пройдя по темному берегу, я вернусь в сверкающий огнями дом, к его блистательной жемчужине. Он помахал мне на прощание рукой и вместе со своей лодкой исчез в сгустившихся сумерках. А я воротился в дом к мистрис Перси.

Она все так же сидела в большом кресле, скрестив на подушке изящные ноги, сложив руки на коленях, и завитки ее темных волос колыхались в такт взмахам веера, касаясь высокого гофрированного воротника. Я пересек комнату и, оборотившись к ней, прислонился спиной к подоконнику.

— Меня назначили депутатом от проживающей в округе сотни жителей, — сказал я отрывисто. — Палата депутатов собирается на следующей неделе. Я еду в Джеймстаун и останусь там на некоторое время.

Она взяла у негритянки веер и начала неторопливо обмахиваться. Потом спросила:

— Когда мы едем?

— Мы? — повторил я. — Я собирался ехать один.

Веер упал на пол. Раскрыв в изумлении глаза, она воскликнула:

— Как, вы хотите оставить меня одну? Оставить меня одну в этих лесах, на милость индейцев, волков и этого сброда — ваших слуг?

Я улыбнулся.

— С индейцами у нас мир, в лесах навряд ли сыщется волк, который смог бы перескочить через этот палисад, а слуги слишком хорошо знают своего хозяина, чтобы посметь оскорбить свою хозяйку. Тем более что за главного у них я оставляю Дикона.

— Дикона! — вскричала она. — Ваша старая кухарка немало порассказала мне о Диконе! Игрок, бандит, отъявленный головорез — вот что такое этот Дикон!

— Не спорю, — отвечал я. — Но он мне предан. Я могу ему доверять.

— Зато я ему не доверяю, — парировала она. И повелительным тоном добавила: — Я хочу поехать в Джеймстаун. Этот лес мне наскучил.

— Я должен подумать, — невозмутимо отвечал я. — Возможно, я возьму вас, сударыня, а возможно, и нет. Я еще не решил.

— Но, сэр, я желаю ехать!

— А я, может статься, пожелаю, чтобы вы остались.

— Вы грубиян!

Я поклонился.

— Вы выбрали меня сами, сударыня.

Она вскочила, топнув ногой, повернулась ко мне спиной и, схватив со стола цветок, принялась обрывать с него лепестки. Я же вытащил из ножен шпагу и начал полировать клинок, счищая чуть заметное пятнышко ржавчины. Минут через десять я поднял глаза, и с другого конца комнаты прямо в лицо мне полетела красная роза. Мгновение — и я услышал обворожительный смех.

— Мы не можем позволить себе ссориться, ведь правда? — вскричала мистрис Джослин Перси. — Право, жизнь в этой глуши и без того печальна. Весь день одно и то же — деревья да река, и не с кем словом перемолвиться! И я ужасно боюсь индейцев! Что, если, пока вы будете в отъезде, они меня убьют? Вспомните, сэр, вы ведь поклялись перед священником, что станете меня защищать. Вы же не оставите меня на милость этих дикарей, не правда ли? И я смогу поехать в Джеймстаун? И хочу сходить в церковь. Хочу побывать в доме губернатора. И мне столько всего нужно купить! Золота у меня вдоволь, а приличное платье только одно — вот это. Вы ведь возьмете меня с собою, да?

— Женщин, подобных вам, в Виргинии нет, — сказал я. — Если вы в вашем наряде и с вашими манерами появитесь в городе, там сейчас же пойдут разговоры. Между тем корабли в Джеймстауне не редкость, одни приходят, другие отплывают, а Ролф не единственный, кто бывал в Лондоне.

Искорки смеха в ее глазах вдруг погасли, улыбка сошла с губ, но все тут же вернулось на свои места.

— Пусть говорят, — промолвила она. — Мне это безразлично. Не думаю, что капитаны кораблей, купцы и искатели приключений так уж часто обедают в обществе милорда епископа. Этот варварский лесной край и тот мир, который знаю я, так далеки друг от друга, что обитатели одного не беспокоят обитателей другого. И этой ничтожной деревушке, Джеймстауне, я буду в безопасности. К тому же вы, сэр, носите шпагу.

— Моя шпага всегда к вашим услугам, сударыня.

— Стало быть, я могу поехать в Джеймстаун?

— Да, если таково ваше желание.

Глядя на меня своими блестящими глазами, держа в одной руке розу и легонько постукивая себя ею по смеющимся губам, она протянула мне другую руку.

— Можете поцеловать ее, сэр, если пожелаете, — произнесла она с нарочитой важностью.

Я встал на колени, поцеловал тонкие белые пальцы, и через четыре дня мы отправились в Джеймстаун.

Глава VI

В которой мы едем в Джеймстаун

Мы пустились в путь верхом рано утром. Я ехал впереди, мистрис Перси — у меня за спиной, на седельной подушке, Дикон сзади на гнедой кобыле. Негритянку Анджелу и дорожные сундуки я отправил по реке.

Одно удовольствие — ехать на хорошем коне по зеленому лесу, когда все в нем дышит утренней свежестью. На каждой веточке сверкал бриллиантовый убор, мокрые листья, стоило лишь до них дотронуться, проливали на нас жемчужный дождь. Лошади грациозно ступали по папоротникам, мху и пышной траве; из туманной фиолетовой дали на нас, замерев, смотрели олени, воздух был полон звонким щебетом птиц, верещаньем белок, жужжанием пчел, и солнце, проникая сквозь густые кроны деревьев, щедро сыпало на нас золотую пыль.

Мистрис Джослин Перси была весела, словно ясное летнее утро. Прошло уже четырнадцать дней, с тех пор как мы встретились, и за это время я обнаружил в ней втрое больше различных настроений. Она могла быть веселой и приветливой, как утро, мрачной и мстительной, как грозы, нередко гремевшие днем, печальной, как вечерние сумерки, величавой, как ночь, словом, представала во множестве самых несхожих расположений духа. И еще: она могла быть по-детски откровенной — и все же ничего о себе не рассказать.

Сегодня она соизволила быть милостивой и любезной, и Дикон по десять раз в час соскакивал со своей кобылы, чтобы сорвать цветок, на который ему указывал ее белоснежный пальчик. Она сплела пестрый венок и надела его себе на голову; нарвала целую охапку вьюнков, свисавших с ближних веток, и перепачкала руки и губы соком ягод, которые приносил ей Дикон. Она смеялась, глядя на резвящихся белок и разбегающихся куропаток; ее смешило решительно все: индюшки, переходящие нашу тропинку, выпрыгивающие из ручьев рыбы, старый Джоком с сыновьями, переправлявшие нас на пароме через Чикахомини. Мой мушкет вызвал у нее живейшее любопытство, а когда мы выехали на прогалину и увидели сидевшего на обгорелой сосне орла, она потребовала у меня пистолет. Я вынул оружие из-за пояса, со смехом вручил его ей и сказал:

— Клянусь съесть все, что вы подстрелите.

— Пари, пари! — вскричала она, прицеливаясь. — В Джеймстауне есть торговцы мелочным товаром? Если я сейчас попаду, вы купите мне шитую жемчугом ленту для шляпы?

— Даже две.

Она выстрелила, и орел с негодующим воплем улетел. Однако два или три его пера, кружась, упали на землю, Дикон тотчас принес их ей, и она, победоносно указав на алеющие на них капли крови, воскликнула:

— Вы сказали — две!

Но вот солнце поднялось выше, и в свои права вступил полуденный зной. Интерес мистрис Перси к лесным цветам, птичкам и зверушкам мало-помалу угас, а вместо смеха мы все чаще слышали усталые вздохи. Ворох вьюнков соскользнул с ее колен, потом она сняла с головы увядший венок и отбросила его прочь. Охота говорить у нее пропала, и вскоре я почувствовал, как ее голова привалилась к моему плечу.

— Госпожа заснула, — послышался сзади голос Дикона.

— Знаю, — ответил я. — Моя кольчуга будет для нее плохой подушкой. Пригляди, чтобы она не упала с лошади.

— Тогда я лучше пойду рядом, — сказал он.

Я кивнул, и Дикон спешился и зашагал рядом с моим конем, одной рукой придерживая уздечку своей кобылы, а другой — седельную подушку, на которой сидела мистрис Перси. Прошло десять минут, из коих последние пять я смотрел не вперед, а назад, через плечо. Наконец, не выдержав, я резко окликнул его:

— Дикон!

Вздрогнув, он опомнился и густо покраснел.

— Да, сэр?

— Может быть, для разнообразия ты переведешь взгляд на меня? Скажи, Дикон, сколько лет прошло, с тех пор как в Виргинию явился губернатор Дэйл?

— Десять лет, сэр.

— По пути в Джеймстаун мы проедем по известному тебе полю под известным тебе деревом. Ты помнишь, что там случилось несколько лет назад?

— Мне этого никогда не забыть, сэр. Вы тогда спасли меня от колесования.

— Тебя уже привязали к колесу, и палач приготовился размозжить тебе кости за твое распутство, пьянство и пристрастие к азартным играм. Я упросил Дэйла пощадить тебя, наверно, только потому, что когда-то ты был помощником конюха в моей роте в Нидерландах. Но, Бог свидетель, такого, как ты, едва ли следовало спасать!

— Я это знаю, сэр.

— Дэйл не хотел отпускать тебя без наказания и решил продать в рабство. Тогда я, по твоей просьбе, купил тебя, и с тех пор ты служил мне, не слишком плохо и не слишком хорошо. Особого раскаяния в прошлых грехах я за тобой не замечал, стремление исправиться было тебе и вовсе неведомо. Как ты родился дерзким плутом, так плутом и умрешь. Но мы с тобою долго жили вместе, вместе охотились, сражались, проливали кровь, и мне кажется, нас связывает взаимная приязнь. По-своему мы даже любим друг друга. Я закрывал глаза на многие твои проступки и часто тебя выгораживал. Взамен я требовал только одного, и если бы ты мне этого не дал, я бы нашел для тебя другого Дэйла, и пусть бы он делал с тобою то, что счел бы нужным.

— Разве я когда-нибудь отказывал вам в этом, мой капитан?

— Пока нет. А теперь убери руку с седельной подушки, подыми ее и повторяй за мной: «Эта леди — моя госпожа, жена моего господина. Если я в чем-нибудь согрешу против нее, пусть Господь одобрит то, что сделает со мной мой хозяин».

Кровь бросилась ему в лицо. Пальцы, вцепившиеся н седельную подушку, медленно разжались.

— Запоздалое повиновение сродни мятежу, — сказал я. — Так что же, любезный, будешь ты подчиняться или нет?

Он поднял руку и повторил требуемые слова.

— А теперь поддерживай ее, как раньше, — приказал и поехал дальше, глядя вперед, на дорогу.

Через одну милю мистрис Перси шевельнулась и приподняла голову с моего плеча.

— Мы еще не в Джеймстауне? — промолвила она со вздохом, не совсем еще проснувшись. — О эти бесконечные деревья! Мне снилось, что я в Виндзоре[34] на соколиной охоте, а потом я вдруг очутилась в этом лесу… теперь я была лесной птичкой, вольной и оттого счастливой… Но тут на меня налетел коршун, сжал когтями — и я снова стала самой собой, а коршун превратился в… Ах, что и говорю? Это все спросонок… Слышите? Кто это там поет?

И правда, где-то впереди недалеко от нас звучный мужской голос выводил:

С подружками однажды

Пошла я погулять,

Нарвать цветочков майских,

Попеть и поплясать.

Вскоре деревья расступились, и мы, выехав на небольшую поляну, увидели того, кто пел эту песенку. Он лежал под дубом на мягкой травке, положив руки под голову, и глядел в летнее небо, голубеющее в просветах между ветвями. Одна нога его была закинута на другую, и на колене сидела белка, держа в лапках орех, а еще с полдюжины, словно игривые котята, сновали туда-сюда по его могучему телу. В нескольких шагах от певца паслась старая серая кляча, тощая, как скелет, с наколенными наростами на всех четырех ногах. Ее седло и уздечка висели на суку дуба, под которым отдыхал хозяин.

Тот между тем весело распевал:

Он ей в любви поклялся,

Но услыхал в ответ:

«Мужчины все коварны,

Мужчинам веры нет!»

«Откуда недоверье? —

Учтиво он сказал, —

Ведь ни один мужчина

Тебе не изменял».

— Добрый день, преподобный отец, — окликнул я его. — Сочиняете новый божественный гимн для воскресной службы?

Преподобный Джереми Спэрроу, нисколько не смутившись, осторожно стряхнул с себя белок, встал и подошел к нам.

— Пустяк, безделка, — объявил он, небрежно махнув рукой, — старая глупая песня, которая сама собой пришла мне на ум, оттого что небо нынче такое голубое, а листья — такие зеленые. Если бы вы подъехали чуть раньше или чуть позже, то вместо нее услыхали бы девяностый псалом. Добрый день, сударыня! Теперь я понимаю, почему мне вдруг захотелось петь — ведь ко мне приближалась сама королева мая[35].

— Вы, верно, держите путь в Джеймстаун? — спросил я. — Коли так, поезжайте с нами. Дикон, оседлай коня его преподобия.

— Оседлать его ты, конечно, можешь, приятель, — вмешался мастер Спэрроу, — ибо и он, и я уже довольно бездельничали, но боюсь, что за вашими лошадьми ему все равно не угнаться. Нет, мы с моим конем оба пойдем пешком.

— По-моему, вашему коню недолго осталось жить на этом свете, — сказал я, оглядывая его убогого росинанта[36], — но до Джеймстауна уже рукой подать. До тех пор он протянет.

Мастер Спэрроу уныло покачал головой.

— Я купил его неподалеку от Уэстовера у одного из здешних виноградарей-французов, — сказал он. Этот месье сидел на нем и нещадно колотил его дубинкой, потому что бедное создание не могло сдвинуться с места. Я поверг негодяя во прах, после чего мы с ним заключили сделку: он получил мой кошелек, а я — его коня. С тех пор мы с этой скотинкой бредем вместе, поскольку совесть не позволяет мне сесть на нее верхом. Вы читали басни Эзопа, капитан Перси?

— Читал и помню историю про старика, мальчика и осла, — отвечал я. — В конце концов пострадал осел. Вот что, друг мой, успокойте-ка вы свою не в меру щепетильную совесть, и пусть сей конь бледный[37] немного походит под седлом.

— Нет, капитан Перси, я на него не сяду, — с улыбкой сказал он. — Ибо, обладая душой слабой, жалкой и чувствительной, я, на свою беду, сложен как Геркулес или как лорд Уорик. Вот если бы я был щуплого телосложения или хотя бы весил столько же, сколько ваш слуга…

— Понимаю, — сказал я. — Дикон, отдай свою кобылу его преподобию, а сам садись на его коня и тихонько доставь этого скакуна в город. А если окажется, что он не в силах тебя снести, поведешь его на поводу.

Лицо мастера Спэрроу просветлело; он тотчас вскочил в седло и, ничуть не скрывая радости, принялся гарцевать на тропинке, поворачивая лошадь то вправо, то плево.

— Смотри, обращайся бережно с этим бедным животным, приятель, — добродушно крикнул он Дикону (тот был мрачнее тучи). — Доставь его тихим ходом в Джеймстаун и отведи к дому мастера Бака — это возле церкви.

— А что вы делаете в Джеймстауне? — спросил я, когда, оставив позади поляну, мы вступили под сень соснового бора. — Я слыхал, что вы поехали в Хенрикус, чтобы помочь преподобному Торпу в обращении индейцев.

— Да, — отвечал он, — поехал. Мне мнилось, что у меня есть призвание к миссионерской деятельности. Я был в этом совершенно уверен и уже видел себя в роли нового апостола язычников[38]. Из Хенрикуса я немедля отправился в лес, взяв с собою только индейца-переводчика, и за день пути добрался до индейской деревушки. Собрав вокруг себя всех ее обитателей, я сел на пригорке и начал читать и разъяснять им Нагорную проповедь[39]. Они слушали чинно, серьезно и внимательно, чем очень меня порадовали, и я уже думал, что спасение их душ близко. Так вот, кончаю я проповедь, и тут со своего места встает старый индеец и обращается ко мне с длинной речью. Я в ней, конечно, ничего не понял, но решил, что он приветствует и благодарит меня за весть о мире и благоволении. Потом он пригласил меня остаться и поприсутствовать на некоем увеселении, сути которого я не разобрал. Я остался, и ближе к вечеру меня с пышными церемониями привели на площадь в центре деревни. Там я увидел врытый в землю столб, окруженный кольцом из горящего хвороста. К столбу был привязан индеец, как мне пояснил мой переводчик, то был пленный воин из враждебного племени, обитающего за водопадом. Его руки и ноги были прикручены к столбу кожаными ремешками, продетыми сквозь дыры, прорезанные в предплечьях и лодыжках, все тело сплошь утыкано сосновыми щепками, пылающими, точно миниатюрные факелы, а на бритой голове стояло медное блюдо, полное раскаленных углей. Чуть поодаль от первого столба виднелся второй — к этому еще никого не привязали, и разложенный вокруг хворост не был зажжен. Как вы уже, наверное, догадались, я не стал дожидаться, пока мои хозяева зажгут его, а отломил дубовый сук и, орудуя им, как Самсон ослиной челюстью, поразил этих филистимлян. Их несчастной жертве уже ничем нельзя было помочь, но его мучителям я воздал сполна. И зря они старались, вкапывая тот второй столб и накладывая вокруг него хворост для своего адского пламени — все их труды пропали даром. Под конец я прыгнул в речку, на которой стояла их проклятая деревня, и благополучно уплыл, а на следующий день пошел к Джорджу Торпу и наотрез отказался от своей должности, поскольку в Писании нигде не сказано, что мы должны проповедовать слово Божие чертям. Вот когда Компания будет готова угостить их по-иному — сталью и свинцом, тогда пусть позовет меня. После этого я сел в лодку и поплыл в Джеймстаун, где узнал, что мой почтенный коллега, преподобный Бак, заболел малярией и совсем плох. В конце концов его отправили вверх по реке, надеясь, что смена климата восстановит его здоровье. Таким образом, паства его осталась без пастыря, и поскольку другого, более достойного священника взять было негде, губернатор и капитан Уэст поставили на это место меня, несмотря на все мои возражения. Кстати, дорогой сэр, где вы собираетесь остановиться?

— Пока не знаю, — ответил я. — Приезжих в городе сейчас много, а гостиницу еще не достроили.

— А почему бы вам не пожить у меня? — сказал он. — В доме пастора нас сейчас только двое: я да домоправительница, тетушка Аллен. Там пять больших, хорошо обставленных комнат и прекрасный сад, хотя деревья, надо признаться, дают слишком много тени. Так что если вы почтите мое жилище и принесете туда солнечный свет, — тут он с улыбкой поклонился мистрис Перси, — то я буду считать себя вашим должником.

Этот план мне понравился. Если не считать домов Губернатора и капитана Уэста, дом пастора был самым лучшим в городе. К тому же стоял он в большом саду, вдалеке от улицы, а мне как раз хотелось уединения. Тетушка Аллен была женщина вялая и нелюбопытная. наконец имелся еще один довод за — мастер Джереми Спэрроу был мне по душе.

Я принял его предложение, поблагодарил, но он тотчас оборвал изъявления моей благодарности и принялся осыпать комплиментами мистрис Перси, которая на сей раз соблаговолила быть любезной с нами обоими. Так мы ехали то по солнцепеку, то в густой тени, вполне довольные жизнью и собой и такие же веселые, как беззаботные лесные пташки. В скором времени мы достигли полуострова и проехали перешеек. Перед нами лежал город: человеку постороннему он показался бы убогой маленькой деревушкой, те же, кому он был дорог, видели в нем оплот и столицу англичан в западном полушарии, росток, из которого могут взрасти великие города, новорожденного, который со временем может сравняться по мощи и красоте со своим отцом — Лондоном. Вот чем Джеймстаун был для меня и для горстки других, как здесь, в Виргинии, так и в нашей отчизне; вот о чем думали мы, глядя на его тесные домишки, бедную церковь и грубо скроенный форт. Мы любили этот город, знавший много горя и мало радости, он был для нас зародышем будущего, на которое все еще разевала свою пасть Испания, грозившая разом обесценить все наши труды на этой земле и все перенесенные ради нее лишения. Но были и другие, те, кто видел лишь убожество построек, дизентерию и малярию, почти полную беззащитность города перед лицом врага, немногочисленность его жителей и множество могил. Не обнаружив в новом краю ни золота, ни земного рая, поняв, что и здесь им надо добывать хлеб свой в поте лица своего, они мгновенно впадали в уныние и либо умирали — надо думать, из чистого упрямства, — либо неслись обратно в Англию и там рассказывали руководителям Виргинской компании всякие мрачные истории про нашу жизнь. Потом стараниями лорда Уорика все эти басни достигали священных ушей его величества, что обеспечивало колонии и основавшей ее Компании королевскую немилость.

Подъехав к палисаду, мы увидели, что городские ворота открыты, а стражник исчез.

— Куда это все подевались? — с изумлением сказал мастер Спэрроу, когда мы выехали на улицу.

И, правда, куда все подевались? Двери домов были распахнуты настежь, но в них никого не было, никто не стоял на пороге, не выглядывал из окон. Городская площадь была пуста: ни судачащих у колодца женщин, ни снующих под ногами детей; возле тюрьмы у позорного столба не толпились зеваки, у резиденции губернатора не стоял на посту часовой — нигде не было видно ни единой живой души, будь то дворянин или простолюдин.

— Они что, все разом переселились? — вскричал Спэрроу. — Эмигрировали, что ли?

— Во всяком случае, одного они оставили, чтоб он мог рассказать, что здесь случилось, — сказал я. — Вон он, бежит нам навстречу.

Глава VII

В которой мы готовимся к сражению с испанцами

Человек подбежал к нам и, задыхаясь, крикнул:

— Капитан Рэйф Перси! Губернатор узнал вашу лошадь, когда вы проезжали через перешеек. Он приказывает вам немедленно явиться к нему.

— Но где он? И где все остальные? — спросил я.

— В форту и на берегу возле него. Ах, добрые господа, какой ужасный день!

— Ужасный день? — воскликнул я. — Да что тут стряслось?

Я уже узнал человека, с которым разговаривал: это был один из слуг коменданта форта, редкостный трус.

От страха он совсем потерял голову.

— Они заряжают пушки! — проблеял он дрожащим голосом. — Мы все пропали! У нас-то и пушек порядочных нет… Разве нам их одолеть?

— Да кого «их»? — вскричал я, теряя терпение.

— Там уже раздают пики и сабли! Ох, горе, от одного вида холодного оружия мне всегда становится худо!

Я выхватил кинжал и помахал им перед его носом:

— Ну как, тебе уже стало худо? Сейчас станет еще хуже, если не объяснишь, что здесь происходит.

Он отпрянул назад и, выпучив глаза, прохрипел:

— На нас идет большой корабль! Огромный! А пушек на нем! Одних кулеврин[40] десяток, а фальконетов[41] и прочих пушек помельче и вовсе не счесть!

Я взял его за шиворот, приподнял и потряс.

— Они привезли своих папистских попов! — выдавил он из себя, когда я опять поставил его на землю. — Завтра нас всех будут пытать на дыбе! А потом отправят на галеры.

— Стало быть, к нам наконец пожаловали испанцы, — заключил я. — Ладно, идем.

У форта царила невообразимая сутолока. В распахнутые ворота торопливо входили члены Совета колонии, депутаты нашей Палаты и офицеры, а перед воротами, на берегу реки, толпилось взбудораженное население. Плантаторы из первопоселенцев, колонисты, прибывшие вместе со Смитом и Дэйлом, арендаторы и слуги, женщины и дети, негры, паспахеги, французские виноградари, голландцы с лесопилок, стеклодувы-итальянцы — все они переходили с места на место, громко переговаривались и все как один глядели в ту сторону, где река Джеймс впадала в океан. Сквозь разноголосый гомон до меня доносилось: «Испанцы! Инквизиция! Галеры!» То были слова, раздававшиеся чаще всего, когда у побережья Виргинии появлялись неизвестные паруса.

Однако где же он, этот испанский корабль? У берега теснилось множество мелких судов: яликов, шлюпов, шхун, дальше стояли на якоре три корабля Виргинской компании: «Тигр», «Счастливое возвращение» и «Любимая» (грузоподъемность самого большого из них, «Счастливого возвращения», составляла всего лишь восемьдесят тонн). По палубам бегали матросы, слышались зычные команды капитанов, но вокруг, насколько видел глаз, не было ни одного чужого судна: ни военного корабля, ни галеона с тремя ярусами готовых к бою пушек и реющим на мачте желтым штандартом — ненавистным флагом Испании.

Я соскочил с коня и, оставив его и мистрис Перси на попечение Спэрроу, поспешил к форту. Когда я проходил через ворота, меня окликнули. Я обернулся и, увидев мастера Пори, остановился, чтобы подождать его. Веселая физиономия нашего спикера была багрово-красной, он страшно запыхался и с трудом переводил дух.

— Когда до меня дошла весть об испанцах, я был на перешейке, — проговорил он. — Пришлось бежать через весь город, и теперь я все никак не могу отдышаться. Да, туго нам придется!

— А по-моему, это просто очередная ложная тревога, — ответил я. — Уж сколько раз у нас кричали: «Караул! Испанцы!», а потом оказывалось, что зря.

— На этот раз все точно. Дэвис послал из Элджернона нарочного с известием и велел ему скакать сюда во весь опор. По дороге тот видел корабль, перегнал его и говорит, что он и вправду очень велик. Слава Богу, ночью был мертвый штиль, а то испанцы застали бы нас врасплох.

Шума за палисадом форта хватало, но порядка там было куда больше чем снаружи. На равелинах, у наших трех кулеврин и немногочисленных фальконетов, хлопотали канониры; в одном месте комендант форта, капитан Уэст, раздавал желающим кирасы, кольчуги, мушкеты, алебарды, шпаги и луки, в другом его жена, дама очень храбрая и воинственная, надзирала за приготовлением огромного котла кипящей смолы.

У каждой бойницы уже стоял стрелок, а через западные ворота валила орда невольных оккупантов: коров, свиней и домашней птицы, которых, вопя во все горло, подгоняли мальчишки.

Пробираясь сквозь толчею, я направился туда, где расположился губернатор. Окруженный членами Совета колонии и депутатами Палаты, он сидел на пороховой бочке и громовым голосом отдавал приказы.

— А, вот и капитан Перси! — воскликнул он, заметив меня. — Вы-то мне и нужны. Для вас война — дело привычное, вот и научите, как побить этих испанских нахалов.

— Тут нечему учиться, сэр, — сказал я. — У англичан это получается само собой. Однако вполне ли вы уверены, что нам и впрямь представился случай поразвлечься?

— На сей раз нет никаких сомнений, — ответил он. — Ночью этот корабль вошел в устье; Дэвис подал ему сигнал остановиться, потом приказал дать пушечный выстрел поверх его палубы, но тот продолжал плыть как ни в чем не бывало. Конечно, тогда было темно и рассмотреть его как следует не удалось, но если корабль не вражеский, то почему он не остановился, чтобы заплатить подать на содержание форта? К тому же мне доложили, что водоизмещение у него не меньше пятисот тонн, а такие большие суда никогда еще в наши воды не заходили. Поскольку ветра почти не было, к нам тотчас отправили нарочного, надеясь, что он сможет опередить врагов и предупредить нас. В Бэссиз-Чойсе нарочный пересел на свежего коня и на рассвете обогнал-таки неприятельский корабль. На реке был туман, и он смог разглядеть только одно: что корабль очень большой и что на нем три яруса пушек.

— А какой на нем был флаг?

— Никакого.

— Да — сказал я, — это подозрительно. Как бы то ни было, мы правильно сделали, подготовившись к встрече. Их тут ждет горячий прием.

— А между тем кое-кто советует мне сдаться, — продолжал губернатор. — Есть тут по крайней мере один, которому хочется, чтобы я отправил «Тигр» вниз по течению с белым флагом и с моей шпагой.

— Где он? — вскричал я. — Уверен, что он не англичанин.

— Я такой же англичанин, как и вы, сэр! — тотчас откликнулся джентльмен, в котором я узнал своего недавнего знакомца — мастера Эдварда Шарплеса. — Хорошо вам, шальным забиякам из Нидерландов, толковать о сопротивлении испанцам, у которых бойцов вдвое больше нашего, а пушек столько, что они всё здесь могут разбомбить в пыль. Но люди умные понимают: при таком соотношении сил лучше всего сдаться.

— А трусливым законникам-крючкотворам лучше всего помалкивать, когда говорят мужчины и солдаты, — не остался в долгу я. — Мы тут собрались не за тем, чтобы заключать договор с дьяволом, так что стряпчие нам не нужны.

Офицеры и канониры захохотали, но мастер Эдвард Шарплес продолжал гнуть свое: страх перед испанцами сделал его очень храбрым со всеми остальными.

— Они сотрут нас с лица земли! — стенал он. — Не оставят в Америке ни одного англичанина! Их кулеврины разнесут этот форт в щепки, они разорвут нас в клочья своими гранатами, скосят картечью! — Тут его голос сорвался на визг, и он весь затрясся, как в приступе лихорадки. — Да что вы все, спятили?! Ведь на нас идет Испания, богатейшая, могущественная Испания, которой подвластен весь Новый Свет!

— А сражается с нею Англия! — крикнул я. — Да устыдись же ты наконец и придержи язык!

— Если мы сейчас же сдадимся, они нас отпустят, — проскулил он. — Мы сможем сесть в лодки и добраться до Бермудских островов. Они нас отпустят, отпустят!

— Прямиком на галеры, — пробормотал Уэст.

Шарплес решил попробовать другое средство:

— Подумайте о женщинах и детях!

— Как раз о них мы и думаем, — сурово ответил нив сердцах добавил: — Замолчи же наконец!

Губернатор, человек храбрый и честный, встал со своей пороховой бочки.

— Ваши рассуждения не имеют отношения к делу, мистер Шарплес, — сказал он. — По-моему, всем ясно, в чем состоит наш долг, а сильны мы или слабы, значении не имеет. Здесь позиция, которую нам надлежит оборонять, и мы либо удержим ее, либо умрем. Да, нас мало, но мы — Англия в Америке, и мы отсюда не уйдем. Здесь пятое королевство нашего короля[42], и мы отстоим его. Так что положимся на Бога и будем драться до конца.

— Аминь, — сказал я.

— Аминь, — хором повторили члены Совета, депутаты Палаты и вооруженные поселенцы, сгрудившиеся вокруг.

Тут в толпе послышались взволнованные возгласы, и наблюдатель, стоявший на большой кулеврине, закричал: «Вижу парус!» Мы все как один посмотрели в сторону устья и действительно увидели плывущий к нам корабль. Налетевший с моря сильный ветер дул ему в корму, и расстояние между нами быстро сокращалось. Однако пока можно было различить лишь одно: что корабль действительно очень велик и что на нем подняты все паруса.

Толпа, стоявшая снаружи, хлынула в ворота палисада. Не прошло и десяти минут, как женщины встали в линию, готовые заряжать и подавать мушкеты, дети укрылись от обстрела, мужчины построились, канониры заняли свои места у орудий, а на флагштоке взвился английский флаг. Я сам поднял его и продолжал стоять рядом, когда ко мне подошли мастер Спэрроу и моя жена.

— Все женщины вон там, — сказал я ей. — Идите лучше к ним.

— Я предпочитаю остаться здесь, — ответила она. — Я не боюсь. — Ее голова была гордо поднята, щеки раскраснелись. — Мой отец сражался с Великой Армадой[43]. Добудьте для меня шпагу у того человека, что их раздает.

Наблюдатель, стоявший на кулеврине, крикнул:

— Корабль огромный, все пятьсот тонн, а то и больше! О господи, сколько у них пушек! А верхняя палуба срезана!

— Тогда это наверняка испанцы! — воскликнул губернатор.

Внезапно толпа иностранцев, кабальных слуг и ссыльных преступников взорвалась громкими выкриками, и, вглядевшись, мы различили в ее гуще Шарплеса: он взгромоздился на бочку и что-то говорил, бурно жестикулируя.

— «Тигр», «Любимая» и «Счастливое возвращение» выходят им навстречу! — доложил наблюдатель.

Англичане встретили эту весть приветственными криками, а разноперый сброд, собравшийся вокруг Шарплеса, — воплями и стенаниями. От дикого страха адвокат утратил остатки стыда.

— Много ли пушек на этих суденышках? — визжал он. — По паре жалких фальконетов и по горстке мушкетов, и с этим они смеют атаковать огромный военный корабль! Да он их раздавит и не заметит! Пустит ко дну одним выстрелом! В «Тигре» всего сорок тонн, а в «Любимой» — шестьдесят… Вы все безумцы! Вы тронулись рассудком!

— Иногда количество побивается качеством, — заметил Уэст.

— Ты что, никогда не слышал о «Согласном»? — крикнул с равелина один из канониров.

— Или о «Королевском купце»? — подхватил другой.

— Или о «Мщении»? — прогремел голос мастера Джереми Спэрроу. — Коли тебе невмоготу здесь оставаться, трус, пойди повесься или доберись вплавь до испанцев и смени свои мокрые штаны и камзол на санбенито[44]. Нам ли бояться этих чванливых донов? Пусть являются, пусть стреляют, пусть высаживаются — здесь, в Виргинии, мы проучим их так же, как проучили в сражении под Кале!

В той битве испанцам мы задали жару:

Большой «Сан-Фелиле» дотла мы сожгли,

А два корабля: «Сан-Андрес» с «Сан-Матео»

Под флагом английским с собой увели.

— И с этим кораблем мы сделаем то же самое! Потопим или захватим и пошлем сражаться против таких же испанских галеонов[45] и галеасов[46].

Флейты свистят, барабаны бьют,

В бой на врага англичане идут!

Голос мастера Спэрроу был так мощен, а вид так величествен, что взоры всех присутствующих обратились к нему. Поверх своего некогда черного, а ныне изрядно порыжевшего камзола он натянул кирасу, еще более рыжую от ржавчины, на его густых волосах сверкала каска, которая была ему на несколько размеров мала, на поясе висел древний палаш, а в руке он сжимал пику. Внезапно выражение веселой бесшабашности исчезло с его лица и сменилось другим, более подобающим его сану.

— Наше дело правое, братья! — вскричал он. — Не только Англию защищаем мы здесь; мы защищаем всех тех, кто любит закон и свободу и боится Бога. Господь не оставит своих верных слуг и не отдаст этот девственный мир Антихристу. Наша колония — закваска, на которой должно взойти все тесто, и Всевышний оградит нас от врагов наших и укроет дланью своей. Бог битв, Бог Англии, Бог Америки, услышь нас! Помоги детям Англии, спасающим Новый Свет!

В начале этой речи Спэрроу уронил свою пику на землю и воздел сжатые руки к небесам, но закончив, тотчас поднял оружие, расправил плечи и откинул голову назад. Коснувшись рукою флагштока, он посмотрел вверх, на английский флаг, развевающийся на ветру, и весело воскликнул:

— По-моему, он здорово смотрится так высоко, на фоне этого голубого неба, правда, друзья? Давайте сделаем так, чтобы он реял здесь всегда!

В ответ грянул восторженный рев, заставивший трусов если не устыдиться, то, по крайней мере, замолчать. Что до мастера Эдварда Шарплеса, то он поспешно юркнул за спины женщин.

Громадный корабль между тем приближался, с каждым мгновением становились все больше и больше его белые паруса и все виднее — угрожающий оскал многочисленных пушек. На шкафуте[47] толпились матросы, но на мачтах не было ни флага, ни вымпелов.

Над палубой «Тигра» поднялось облачко дыма, и ядро одного из двух его крохотных фальконетов пронеслось сквозь такелаж нашего непрошеного гостя. В толпе поселенцев-англичан раздались крики «ура!» в честь храброго экипажа маленького суденышка.

— Праща Давида[48]! — воскликнул мастер Джереми Спэрроу. — Теперь очередь Голиафа с его тяжелыми пушками.

Но орудия большого корабля молчали. Вместо выстрелов с его палубы донеслось нечто очень похожее на дружный многоголосый хохот. Внезапно все его стеньги[49] и реи[50] расцветились красно-синими вымпелами, а на корме заплескался большой флаг с перекрещенными крестами Святого Георгия и Святого Андрея[51]. Одновременно труба, флейта и барабан оглушительно заиграли «Да здравствует старый добрый эль».

— Боже мой, это же английский корабль! — вскричал губернатор.

Так, с развевающимися флагами, под звуки музыки и неумолкающего смеха он подплывал к нам все ближе и ближе. «Тигр», «Любимая» и «Счастливое возвращение» больше не стреляли в него, они развернулись и прекратились в корабли сопровождения. Наблюдатель, хмурый старый морской волк, прибывший в Виргинию вместе с Дэйлом, спрыгнул со своей кулеврины и со всех ног оросился к губернатору.

— Я узнал его, сэр! — закричал он. — Я был в сражении при Кале и знаю точно: это «Санта Тереса», мы тогда схватили ее и отправили королеве. Раньше этот корабль и правда принадлежал испанцам, но теперь он наш, английский.

Тут ворота форта распахнулись, и поселенцы в радостном возбуждении снова повалили на берег реки. Я очутился рядом с губернатором; его честное лицо выражало крайнее замешательство.

— Что вы об этом думаете, Перси? — спросил он. — Компания не посылает кабальных работников, учеников, ссыльных или девушек на таких судах. Да и губернаторов тоже. Это королевский корабль, дело ясное, но что он здесь делает — вот в чем вопрос. Зачем он сюда пожаловал и кого привез?

— Скоро узнаем, — отвечал я. — Они уже отдают якорь.

Через пять минут с корабля спустили шлюпку с четырьмя гребцами. На ее корме сидел высокий, роскошно одетый мужчина с черной бородкой и румяным лицом. Шлюпка ткнулась носом в песок футах в двухстах от того места, где, озадаченно глядя на нее и на огромный корабль, стояли губернатор, члены Совета колонии, чиновники Компании и горстка прочих. Человек, сидевший на корме, соскочил на берег, огляделся и направился в нашу сторону. Шел он не спеша, так что у нас было достаточно времени, чтобы оценить богатство его костюма: камзола с разрезами, отделанными алой тафтой, и плаща с такой же алой тафтяной подкладкой, а также надменную величавость поступи и осанки и необычайную красоту его цветущего лица.

— Первый раз в жизни вижу такого красавца! — воскликнул губернатор.

Стоявший рядом мастер Пори шумно втянул в себя воздух, потом так же шумно выдохнул.

— О да, лицо у него красивое, — согласился он, — однако о делах его этого не скажешь. Этот джентльмен — лорд Карнэл, последний фаворит короля.

Глава VIII

В которой на сцене появляется лорд Карнэл

Кто-то тронул меня за плечо, я обернулся я увидел рядом с собою мистрис Перси. Щеки ее побелели, глаза сверкали, все тело было напряжено. Я глядел на нее в изумлении, ибо сомнений быть не могло: причиной столь разительной перемены был бешеный гнев. Ее рука соскользнула с моего плеча и сжала локоть.

— Помните: я ваша жена, сэр, — произнесла она тихим, полным ярости голосом, — ваша добрая и любящая жена. Вы говорили, что ваша шпага всегда к моим услугам, пусть же сегодня мне послужит ваш ум!

У меня не было времени на расспросы, ибо человек, о чьем высоком положении осведомил нас мастер Пори и который, как мы все слыхали, мог в скором времени занять место самого Бэкингема[52], уже подошел совсем близко. Губернатор с непокрытой головой, держа в руке свой шлем, сделал шаг ему навстречу, приезжий лорд сорвал с головы испанскую шляпу; и тот и другой низко поклонились.

— Я говорю с его честью губернатором Виргинии, не так ли? — спросил гость. Слова эти он произнес с высокомерной небрежностью, а шляпу, едва сняв, тут же надел опять.

— Да, я Джордж Ирдли[53], к услугам милорда Карнэла, — ответил губернатор.

Фаворит поднял брови.

— Похоже, мне нет надобности представляться, — сказал он. — Вы уже уяснили себе, что я вовсе не дьявол собственной персоной, во всяком случае, не испанский Вельзевул. Гром и молния! Сдается мне, что ястреб над птичьим двором, и тот не произвел бы большего переполоха, чем мой маленький жалкий кораблик с его безобидными пушчонками! Неужто вы всегда так осторожничаете, едва завидев незнакомый парус?

Губернатор покраснел.

— Мы не в Англии, милорд, — ответил он сухо. — Здесь мы, англичане, малочисленны, слабы и окружены множеством опасностей. Нам приходится быть бдительными — ведь до нас легко может дотянуться Испания, которая держит в страхе всю Европу и считает здешний край своей вотчиной. А храбрость свою нам доказывать не надо — ее доказывает уже одно то, что мы поселились на этой земле.

— О, в вашей храбрости я не сомневаюсь, — пренебрежительно обронил наш визитер. — Думаю, что она под стать вашим доспехам.

При этом он бросил взгляд на помятую каску и ржавую кирасу мастера Джереми Спэрроу.

— Что правда, то правда: доспехи наши и впрямь устарели, — заметил тот. — Они стали нынче почти так же немодны, как вежливость в гостях и уважение к людям достойным со стороны придворных шаркунов, возвысившихся благодаря смазливому лицу.

От такой дерзости все испуганно притихли. Фаворит рассмеялся.

— Будь я проклят! — вскричал он. — Что ж, мой любезный великан, теперь я вижу, что храбрости у вас и правда через край и что вы не страшитесь ни испанцев, ни дыбы, ни галер, ни чего бы то ни было вообще!

Его развязная речь, наглый взгляд, презрительная усмешка, высокомерное афиширование своего положения при короле — положения, которого ему следовало бы стыдиться, словно позорного клейма, — наконец, его красота и пышность его наряда — словом, все в этом человеке было мне противно. Сам не зная почему, я уже тогда его ненавидел — ненавидел так же сильно, как и позднее, когда у меня появились для этого причины.

Вынув из-за пазухи запечатанный пакет, он протянул его губернатору и все тем же полувраждебным-полунасмешливым тоном объявил:

— Это вам от короля, сэр. Можете прочесть на досуге. Он желает, чтобы вы оказали мне содействие в поисках, ради которых я прибыл в эти места.

Губернатор взял пакет с глубоким почтением.

— Желание короля для нас закон, — сказал он. — Мы сделаем все, что в наших силах, сэр; однако если вы ищете здесь золото…

Фаворит опять засмеялся:

— Я прибыл сюда за тем, что много дороже золота, сэр губернатор, за тем, что для меня ценнее всех сокровищ Индии и Эльдорадо, словом, за тем, чего я хочу. У меня железная воля, сэр. Если я что-либо решил, то непременно исполню, а когда мне чего-нибудь захочется, я добуду это любой ценой! Предупреждаю: я не из тех, кому можно безнаказанно мешать или перечить.

— Я не понимаю, что вы имеете в виду, милорд, — недоуменно, но учтиво ответил губернатор. — Уверяю вас, здесь никому не придет в голову чинить препятствия осуществлению честных замыслов вельможи, столь взысканного милостью короля. Надеюсь, что на время вашего пребывания в Виргинии вы окажете мне честь, поселившись в моем доме… Но что с вами, милорд?

Лицо лорда Карнэла вдруг побагровело, черные глаза загорелись, усы начали подергиваться. Белые зубы щелкнули, оборвав на полуслове начатое ругательство. Честный сэр Джордж и его окружение взирали на странного гостя с удивлением, к которому примешивалась опаска. Что до меня, то я сразу понял, отчего он выругался и отчего на его красивом лице явилось выражение неистового торжества. Секундой раньше мастер Джереми

Спэрроу слегка посторонился, и взорам присутствующих предстало то, что до сих пор оставалось скрыто за его широкой спиной, — мистрис Джослин Перси.

Мгновение — и фаворит уже стоял перед нею и, сняв шляпу, кланялся до земли.

— Мои поиски окончены, едва начавшись! — воскликнул он с ликованием. — Я нашел свое Эльдорадо раньше, чем рассчитывал. Но отчего вы так меня встречаете, леди? Разве вы мне не рады?

Моя жена отпустила мою руку и сделала ему низкий реверанс, потом с вызовом выпрямилась, надменная, негодующая. Глаза ее были точно две рассерженные звезды, щеки горели пунцовым румянцем, на устах играла улыбка, исполненная презрения.

— Я не могу встретить вас так, как вы того заслуживаете, милорд, ведь я безоружна, — сказала она звонким голосом. — Эльдорадо, милорд, находится далеко на юге. Эта земля вам вовсе не по пути, и вы здесь только зря потеряете время. Милорд, позвольте мне представить вам моего мужа, капитана Рэйфа Перси. Думаю, вы знакомы с его кузеном, графом Нортумберлендом.

При этих словах с лица королевского фаворита вмиг сбежала вся краска; он отшатнулся, словно незримая рука ударила его по щеке. Затем, овладев собою, он поклонился мне, а я — ему, после чего мы посмотрели друг другу в глаза и каждый увидел брошенную ему перчатку.

«Я ее поднял», — мысленно сказал я.

«Я тоже», — взглядом ответил он.

«Бьемся насмерть, не так ли?» — продолжал я.

«Насмерть», — подтвердил он.

«И только мы двое», — закончил я наш мысленный диалог.

Его ответная улыбка источала яд, так же как и тон, которым он обратился к губернатору.

— Вот уже несколько недель, сэр, — начал он, — как двор лишился драгоценнейшего сокровища, бриллианта, которому нет цены. В некотором роде этот бриллиант принадлежал королю, и его величество по великой доброте своего сердца обещал отдать его одному человеку — и не просто обещал, а поклялся своим королевством! И что бы вы думали, сэр: едва тот протянул руку, чтобы взять сокровище, как оно вдруг исчезло! И никто не знал, где его искать. Все было перевернуто вверх дном, все темные углы обшарены, но тщетно! Однако человек, которому этот прекрасный бриллиант был обещан, не смирился с потерей, ибо он не из тех, кого можно легко обмануть или обескуражить. Он поклялся отыскать свою драгоценность и завладеть ею.

И лорд Карнэл перевел свой дерзкий взгляд с губернатора на ту, что стояла подле меня. Все глаза тотчас же впились в нее; если б он показал на нее пальцем, то и тогда не смог бы добиться этого быстрее. Еще раньше толпа мало-помалу отступила, пока не образовалось пустое пространство, посреди которого стояли трое: королевский любимец, беглая придворная дама и я. Поначалу любопытные взоры были устремлены на всех трех, но теперь разом нацелились на нее одну.

В ту пору женщины-европейки почитались в Виргинии высоко. Несколько лет тому назад они были для нас куда большей диковиной, чем пересмешники и белки-летяги или табак, который мы только что начали выращивать. Если у кого-то была жена, достаточно любящая и смелая или достаточно ревнующая мужа к индианкам, чтобы приехать в наш дикий край, то у этого человека вмиг появлялось множество друзей, а от набивающихся в гости не было отбою. Первый брак в Виргинии был заключен между батраком и служанкой, но леденцов на их свадьбу наготовили столько, словно женился по меньшей мере наместник графства. Шафером жениха был младший брат лорда де Ла Варра, посаженым отцом невесты — младший брат лорда Нортумберленда, и он же первым поцеловал ее, когда священник завершил брачный обряд. А кубок с подкрепляющим питьем, которое новобрачные должны были выпить, перед тем как удалиться на ночь, поднес им не кто иной, как президент Совета колонии. После этой свадьбы были и другие. Дворянки приезжали в Виргинию с мужьями или отцами. Бедные простолюдинки отправлялись за счет Компании, обязавшись отработать в колонии семь лет, но по прибытии в течение каких-нибудь трех недель находили себе мужей, и те выкупали их на свободу, платя выращенным табаком. Кроме кабальных работников и работниц Компания ввозила в Виргинию еще и подростков для обучения ремеслам, а среди них бывало немало девушек. Последнюю партию невест — последнюю по счету, но никак не по численности — нам только что прислал сэр Эдвин Сэндз. Да, многое переменилось с того дня (вспоминая его, многие и теперь еще покатывались со смеху), когда мадам Уэст, в ту пору единственная молодая и красивая женщина в городе, вышла на площадь, решительно взобралась на помост с позорным столбом, подозвала к себе барабанщика и приказала ему барабанным боем созвать всех до единого мужчин Джеймстауна. Когда это было исполнено и ошеломленные жители уставились на жену своего коменданта (сам он тогда был в отъезде), стоящую перед ними у позорного столба, мистрис Уэст через городского глашатая повелела собравшимся сейчас же, не сходя с места, досыта на нее наглядеться и вволю нашушукаться на ее счет, после чего раз и навсегда оставить ее в покое.

Тот день давно миновал, но мужчины в наших поселениях до сих пор оставляли работу, чтобы поглазеть на идущую мимо женщину, до сих пор кричали «ура», завидев на прибывшем корабле женскую фигурку, а в церкви во время богослужения смотрели отнюдь не на священника. В нашей короткой, но бурной истории немногие события наделали больше шума, чем прибытие голубиц сэра Эдвина. Теперь все они уже были замужем, но не перестали быть центром всеобщего внимания: люди осведомленные показывали их неосведомленным, следом за ними бегали дети, простонародье пялилось на них, не таясь, члены Совета колонии, депутаты Ассамблеи и комендант Уэст всякий раз кланялись им с широкой улыбкой, а дамы, добывшие себе мужей более традиционным способом, открыто выказывали им свое пренебрежение. Из девяноста девушек, сошедших на берег две недели назад, большинство нашло супругов в самом городе и ближайших к нему поселках, так что в толпе, которая собралась, чтобы сразиться с испанцами, а потом нежданно встретила королевского фаворита, было немало женских лиц.

Но ни одна не могла сравниться с той, чью руку я поцеловал на лугу возле церкви. Тогда, окруженная десятками грубоватых простонародных красоток, одетая в пуританское платье, она не возбудила чрезмерного любопытства, а с тех пор ее не видел никто, кроме Ролфа, Спэрроу, моих слуг и меня. Потом, когда все вокруг кричали: «Испанцы! Испанцы!», мужчинам было не до женской красоты, поэтому до самого последнего момента она оставалась незамеченной. Но теперь все изменилось. Губернатор перевел свой взгляд туда, куда указывали наглые глаза фаворита, и застыл в немом изумлении. Окружавшие его дворяне вытягивали шеи, чтобы получше рассмотреть мистрис Перси, поднимали брови, перешептывались; чернь за их спинами делала то же самое, только куда откровеннее.

— И как вы думаете, сэр губернатор, — продолжал между тем фаворит, — куда подевался этот бриллиант, не пожелавший сиять при дворе? Бриллиант, который пренебрег волей короля и отказался принадлежать тому, кому он был подарен?

— Я человек простой, милорд, — отвечал губернатор, — а потому прошу вас выразиться попроще.

Лорд Карнэл обвел взглядом затаивших дыхание зрителей и рассмеялся.

— Будь по-вашему, — согласился он. — Итак, сэр, позвольте осведомиться: кто эта леди?

— Она прибыла в колонию две недели назад, — ответил губернатор. — Она одна из тех бедных девушек, которых набрал в Англии наш казначей, сэр Эдвин Сэндз.

— Бедная девушка, с которой я недавно танцевал на балу при дворе, — сказал фаворит. — Притом этой чести я дождался лишь после того, как с нею станцевал наследник престола.

Круглые глаза губернатора округлились еще больше. Стоящий за ним на цыпочках молодой Хэймор тихо присвистнул.

— В таком небольшом поселении, как ваше, — вещал милорд Карнэл, — вы наверняка хорошо знаете друг друга. Здесь никому не удастся носить маску и выдавать себя за другого. Здесь нельзя ничего скрыть. Однако у всех нас есть не только настоящее, но и прошлое. Так вот…

Я перебил его:

— В Виргинии, милорд, мы живем настоящим. И в настоящее время мне не нравится цвет вашего плаща.

Он вперился в меня, сдвинув свои густые черные брови.

— Не вы его выбирали, сэр, — проговорил он надменно, — и не вам его носить.

— Темляк на вашей шпаге тоже безобразен донельзя, — продолжал я. — И мне не по душе такие новехонькие, усыпанные драгоценными камешками ножны. Мои, как видите, довольно потерты.

— Вижу, — сухо произнес он.

— А еще мне не нравится форма фестонов и дырочек, украшающих ваш камзол, — заключил я. — Я мог бы привести их в большее соответствие с моим вкусом. — И я коснулся дорогого бархата его одеяния кончиком своей рапиры.

Толпа зашумела. Губернатор бросился вперед и закричал:

— Капитан Перси, опомнитесь! Вы в своем уме?!

— В своем, — отвечал я, — просто мне не нравится французская мода, а также те англичане, которые ей следуют. По-моему, у них не все чисто с происхождением.

Удар попал в цель. Ни для кого не была секретом история женитьбы покойного отца лорда Карнэла на горничной супруги французского посла.

В толпе раздались восхищенные возгласы. Карнэл выхватил свою шпагу, рука его тряслась. Мой клинок также был обнажен, но упирался острием в землю.

— Ты мне за это заплатишь, — выдавил из себя фаворит и вдруг безо всякого предупреждения сделал резкий выпад. Не будь он так ослеплен яростью, я был бы убит и длинный счет обид, которые нам предстояло нанести друг другу, оборвался бы в самом начале. Но я отклонился — и в следующее мгновение выбил шпагу из его руки. Она, крутясь, взлетела в воздух и шлепнулась к ногам губернатора.

— Вы можете ее поднять, милорд, — заметил я. — Видно, рука у вас так же крепка, как и устои вашей чести.

Карнэл глядел на меня с лютой ненавистью, в уголках его губ пузырилась пена. Теперь между нами стояли люди: губернатор, Фрэнсис Уэст[54], мастер Пори, Хэймор, Уинн, а вокруг гудела взбудораженная толпа. Мой отвлекающий маневр удался на славу: всеобщее внимание больше не было приковано к мистрис Перси. Уэст схватил меня за руку и зашептал:

— Какая муха вас укусила, Рэйф Перси? Ведь если вы тронете хоть один волос на его голове, вы погибли!

Не слушая примирительных увещаний губернатора, фаворит нетерпеливо стряхнул с себя его руку.

— Вы будете со мною драться, сэр? — выкрикнул он срывающимся голосом. — Я вас вызываю!

— Но вы же знаете, милорд, теперь я могу не принять ваш вызов, — ответил я.

Он топнул ногой, вне себя от ярости и стыда. Нет, это не был стыд за тот бесчестный, предательский выпад; ему было стыдно из-за того, что его шпага валялась на земле, из-за того, что он мог прочесть в глазах стоящих рядом с ним мужчин (хотя они старались скрыть свои чувства), и из-за откровенного презрения, написанного на том единственном лице, которое что-то для него значило. Затем, явив ту волю, которой он только что хвастал, он овладел собой.

Его побагровевшее лицо вновь обрело свой обычный цвет, тело перестало дрожать, а губы растянулись в принужденной улыбке. В довершение всего он легко разыграл роль этакого прямого и честного солдата, который по чистой случайности впал в заблуждение.

— Ваше виргинское солнце совсем меня ослепило, сэр, — сказал он самым искренним тоном. — Честное слово, мне показалось, что вы уже встали в оборонительную позицию. Прошу вас извинить мою ошибку.

Я поклонился:

— Всегда к вашим услугам, милорд. Я живу в доме здешнего пастора, и посланцу вашей милости не составит труда меня найти. Сейчас мы как раз направляемся туда, поскольку нынче утром жена моя проехала много миль и очень устала. Засим, милорд, позвольте пожелать нам всего наилучшего.

Я еще раз поклонился ему, затем губернатору и подал руку мистрис Перси. Толпа расступилась, и мы прошли сквозь нее до самого конца плаца. Здесь, возле западного бастиона, был пригорок; мы взошли на него и, прежде чем спуститься к переулку, ведущему к дому пастора, остановились и, повинуясь некоему единому чувству, обернулись назад. Жизнь подобна одному из бесконечных итальянских коридоров, искусно расписанных фресками, а человек — это идущий по такому коридору странник. Едва он отрывает взгляд от одной картины, как вместо нее тотчас же возникает следующая. Потом одни затуманиваются в его памяти, других он не помнит вовсе, но есть и такие, что стоит лишь закрыть глаза, и он снова видит их как наяву, до мельчайшей черточки, до малейшего оттенка. Я закрываю глаза — и вижу яркий солнечный свет, синеву небес, блеск реки. На давным-давно сгинувших кораблях вновь белеют паруса, и «Санта Тереса», потопленная два года спустя алжирскими корсарами, вечно стоит на якоре там, на Джеймсе. На ее шкафуте и вантах[55] множество матросов, на корме — капитан с помощниками, над ними развевается английский флаг. Я вижу расстилающийся под нами луг и чуть поодаль — толпу. Все лица подняты, все взоры обращены к нам. Сановники колонии растерянно застыли вокруг человека в черно-алом наряде; одной рукой он вытирает рот, другой сжимает шпагу, подобранную с земли, но так и не вложенную в ножны. И еще я вижу нас двоих на зеленом пригорке: себя и женщину, которая вышла за меня замуж. Она стоит совсем близко, держит меня за руку, но я знаю: она так далека от меня, что нас объединяет только общий враг.

Мы повернулись и сошли но косогору к заросшей травой улочке и опустевшим домам. Когда толпа на берегу уже не могла нас видеть, она отпустила мою руку и перешла на другую сторону переулка. Так, в молчании, медленным шагом мы дошли до дома пастора.

Глава IX

В которой двое пьют из одного кубка

В дверях нас поджидал мастер Джереми Спэрроу, успевший уже освободиться от своих помятых доспехов. Он радушно улыбался и держал в руках букет.

— Когда выяснилось, что к нам пожаловали не испанцы, а всего-навсего этот королевский любимчик, я незаметно ушел, чтобы приготовить дом к вашему приходу, — весело сказал он. — Примите эти розы, сударыня, и не будьте к ним так жестоки, как к тем, которые я подарил вам в прошлый раз.

Она с улыбкой взяла букет, и мы вошли в дом. Спэрроу показал нам наши апартаменты — три просторные, чисто прибранные комнаты, скудно обставленные, но светлые и уютные. Повсюду были расставлены глиняные горшки со свежими цветами, на столе стояло блюдо, полное больших спелых груш, а в раскрытые окна веял прохладный ветерок, пропитанный ароматом сосен.

— Вот ваши владения, — объявил пастор. — Сам я поселился на втором этаже, в комнате мастера Бака. Ах, как мне хочется, чтобы этот славный человек поскорее выздоровел, вернулся в свой дом и, наконец, освободил меня от бремени всей этой роскоши. Я создан для жизни пустынника и мне негоже жить в таких королевских хоромах.

Эта искренняя вера в то, что довольство и благополучие противны его природе, и стремление сменить их на келью анахорета представляли собой весьма поучительное зрелище. Впрочем, не менее возвышенными были и его очевидная гордость за свое жилище, глубокое удовлетворение, с которым он показал мне ухоженный тенистый сад, и сердечный восторг, с коим он выставил на стол угощение: огромный пирог и графин вина.

— У меня сегодня пост, — сказал он. — Я положил себе не есть и не пить, покуда не зайдет солнце. Плоть — это могучий великан, исполненный гордыни и желания хорошо пожить, и дух должен постоянно бдить, пользуйся всякой возможностью, чтобы смирять и укрощать своего противника. Тетушка Аллен все еще стоит, разинув рот, в толпе у форта, ваш слуга и служанка вашей супруги еще не прибыли, но если вам что-нибудь понадобится, то я в комнате наверху и весь к вашим услугам. А сейчас мистрис Перси наверняка хочется отдохнуть после долгого путешествия верхом.

Он вышел, и мы остались одни. Она стояла напротив меня у окна, от которого не отходила с тех пор, как мы вошли в комнату. На щеках ее все еще рдел яркий румянец, глаза сверкали, а в руках она по-прежнему держала охапку роз, которые преподнес ей Спэрроу. Я подошел к столу.

— Погодите! — промолвила она, и я снова повернулся к ней.

— Вы ни о чем меня не спрашиваете? — проговорила она.

Я покачал головой:

— Нет, сударыня.

— Я сбежала от своего опекуна, а им был сам король! — вскричала она.

Я поклонился, ничего не сказав, хотя видел, что она ждет моих вопросов.

Наконец она заговорила сама — гордо и вместе с тем жалобно:

— Если вы согласитесь меня выслушать… то я расскажу, как вышло, что я… что я причинила вам такое зло!

— Я слушаю вас, сударыня, — ответил я.

Она стояла спиной к свету, прямо держа голову и прижимая к груди букет роз, и глядела на меня своими темными глазами.

— Моя мать умерла, когда я родилась, отец — когда я была еще ребенком. Моим опекуном стал король. Пока королева была жива, я жила с ней; думаю, она меня любила. И король тоже был ко мне добр — он часто просил меня спеть, рассказывал о ведовстве, о Священном Писании и о том, что бунт против короля есть бунт против Бога[56]. Когда мне было шестнадцать лет, он просватал меня за одного шотландского лорда. Я того джентльмена ни разу не видела, а значит, и не любила. И я попросила короля взять деньги, причитавшиеся ему за устройство моего брака, и оставить мне мою свободу. Он в ту пору был ко мне милостив — и шотландский лорд женился на другой, а я с легким сердцем танцевала на его свадьбе. Время шло, и король по-прежнему был мне добрым господином. Но вот в один черный день при дворе появился милорд Карнэл, и вскоре король стал смотреть на него чаще, чем на милорда Бэкингема. А через несколько месяцев он уже исполнял все, чего бы этот человек ни захотел. Чтобы доставить новому любимцу удовольствие, он позабыл свою прежнюю доброту и даже пренебрег законом. Я была его родственницей и еще не достигла совершеннолетия, когда он объявил мне, что отдаст мою руку тому, кому пожелает. Он желал отдать ее лорду Карнэлу.

Она вдруг умолкла, отвернула от меня лицо и устремила взгляд на косые лучи солнца, падавшие в окно. До сих пор она говорила спокойно, и голос ее, и манера держаться были исполнены какого-то гордого терпения. Но сейчас она стояла и молчала, а я не прерывал молчания, и очень скоро от воспоминаний о перенесенных обидах щеки ее опять залились густым румянцем, а в глазах разгорелся гнев. Внезапно она со страстью воскликнула:

— Что ж, король есть король! Что значит воля подданной против его воли? Что значит сердце женщины против его каприза? Ему и дела не было до того, что рука моя стыла и немела, когда к ней прикасался тот, кому он хотел ее отдать. Что с того, что я не желала этого брака? Ведь воля девушки — ничто! Ее надо просто сломить… Кроме короля у меня не было в жизни опоры. Я была одинока, и я всего лишь женщина, молодая и неискушенная. О, как жестоко они принуждали меня, как изводили… Я была вне себя от гнева! Заступиться за меня было некому. Никто не захотел помочь мне в беде, показать какой-нибудь иной путь спасения, нежели тот, что выбрала я. Всем сердцем, всеми силами своей души я НЕНА-ВИЖУ этого человека, которого привез нынче королевский корабль! Вы знаете, что я сделала, чтобы избавиться от него, избавиться от них всех. Я бежала из Англии в платье своей служанки, назвавшись ее именем. Под этой личиной я приехала в Виргинию. Я позволила выставить себя на продажу на том лугу за церковью, позволила разглядывать себя, оценивать, словно и впрямь была товаром, за который себя выдавала. Единственного человека, который отнесся ко мне с уважением, я бессовестно обманула. Я позволила ему дать мне свое имя и теперь за этим именем укрываюсь. Я втянула его в свою распрю. Я… о, вы имеете полное право меня презирать. Но вы не сможете презирать меня больше, чем я презираю себя сама!

Я стоял, опираясь рукой на стол и пристально разглядывая тени дикого винограда на полу. Все, что она сказала, было правдой, но я мысленно видел фигуру в черно-алом, красивое смуглое лицо… Я тоже ненавидел милорда Карнэла.

— Я не презираю вас, сударыня, — сказал я наконец. — Того, что совершилось две недели назад на лугу за церковью, уже не изменить. Не будем больше говорить об этом. Все, что я имею, принадлежит вам, хотя кроме шпаги и моего имени у меня есть немного. Первая всегда к услугам моей жены — это разумеется само собой; что до второго, то я горжусь тем, что сохранил его незапятнанным. Теперь оно также и в ваших руках. И я знаю: мне нечего за него бояться.

Говоря, я смотрел в сад за окном, но сейчас взглянул на нее и увидел, что она вся дрожит и шатается, будто вот-вот упадет. Я бросился к ней.

— Розы… — проговорила она, — они такие тяжелые. Ах, как я устала… и комната… плывет.

Я успел подхватить ее и осторожно уложил на пол. На столе стояла вода, и я плеснул немного ей в лицо, смочил губы. Потом кинулся к двери, чтобы позвать на помощь какую-нибудь женщину, и столкнулся с Диконом.

— Наконец-то я доставил сюда эту окаянную клячу, сэр, — начал он. — Ну, скажу я вам… — Тут он оторвал взгляд от моего лица и осекся.

— Не стой как истукан! — скомандовал я. — Иди и приведи первую женщину, какую увидишь.

— Она мертва? — чуть слышно пролепетал он. — Вы ее убили?

— Я ее убил?! Да что ты мелешь, дурак! — заорал я. — Ты что, никогда не видел женского обморока?

— У нее вид, как у покойницы, — пробормотал он. — Я думал…

— Он думал! — вскричал я. — Больно много думаешь! Поди вон и позови кого-нибудь на помощь!

— Тут Анджела, — буркнул он, и не подумав сдвинуться с места.

В комнату быстро и неслышно скользнула черная служанка моей жены, тихая, кроткая женщина с большими коровьими глазами. Когда я увидел, как она опустилась на колени возле своей неподвижно лежащей хозяйки, приподняла ей голову, начала расстегивать корсаж, и ее темное лицо стало таким же нежным, как у любой английской матери, склонившейся над своим ребенком, когда я увидел, как жена моя со слабым стоном прильнула к ее груди, я вполне успокоился.

— Идем! — сказал я и вместе с Диконом вышел из комнаты и закрыл за собою дверь.

Милорд Карнэл был не из тех, кто откладывает дела в долгий ящик. Уже через час ко мне прибыл его картель[57], доставленный самим секретарем Совета колонии.

Я снял это послание с копчика рапиры достойного мастера Пори и прочел:

«Сэр! Где и в котором часу завтра вы предпочли бы умереть? И каким оружием мне вас убить?»

— Не сомневаюсь, капитан Перси поверит, что лишь с величайшею неохотой я согласился участвовать в деле, направленном против джентльмена и офицера, столь уважаемого в колонии, — произнес мастер Пори, приложив руку к сердцу. — Когда я скажу, что некогда в Париже сражался на дуэли вместе с покойным лордом Карнэлом (нас тогда было трое против троих) и что во время моего последнего пребывания при дворе граф Уорик соблаговолил представить меня нынешнему лорду, капитан Перси, несомненно, поймет, что я никак не мог отказаться, когда последний попросил меня оказать ему услугу.

— Бескорыстие мастера Пори всем известно, — сказал я без тени улыбки. — Если он всегда принимает сторону сильного, то, разумеется, лишь потому, что у него есть на то веские причины. Он весьма меня обяжет, если передаст тому, кто его послал, что самым приятным часом для кончины я всегда почитал рассвет, а самым подходящим местом, по моему мнению, является поле за церковью, поскольку оттуда рукой подать до кладбища. Я слыхал, что его милость хорошо владеет шпагой, но и я слыву неплохим фехтовальщиком. Впрочем, если он предпочитает драться на пистолетах или кинжалах я, не против.

— Думаю, мы остановимся на шпагах, — ответил мастер Пори.

Я поклонился.


— Вы будете с другом? — поинтересовался он.

— Надеюсь, — ответил я, — хотя тот, кто согласится стать моим секундантом, подвергнет себя немалой опасности.

— Вы оба намерены биться насмерть, не так ли?

— Насколько я знаю, да.

— Тогда неплохо бы пригласить доктора Бохуна. Выжившему могут понадобиться его услуги.

— Приглашайте, если угодно, — ответил я, — хотя мой слуга Дикон прекрасно справляется с перевязкой моих царапин.

Мастер Пори прикусил губу, чтобы не рассмеяться, но не смог погасить веселые искорки в глазах.

— Я вижу, вы уверены в победе, — заметил он. — Как ни странно, его милость тоже. Ну вот, с формальностями как будто покончено, не так ли? Вы деретесь завтра на рассвете, за церковью, на рапирах?

— Совершенно верно.

Он поспешно засунул свою шпагу в ножны.

— Ну все, с этим делом мы развязались, по крайней мере на сегодня! Как говорится в Писании: «Довольно для каждого дня своей заботы». Ах, черт, как мне жарко! И в горле совсем пересохло… Слушайте, капитан Перси, на войне вы разграбили немало городов, пограбьте-ка для меня винный погребок пастора и принесите сюда его херес. А когда будем причащаться в следующий раз, угощать буду я.

Мы сели на крылечке, поставив между собою вместительный кувшин вина, и мастер Пори пил, пил и пил еще.

— Кстати, каков нынче урожай табака? — спросил он. — Мартин говорил мне, что качеством он много хуже, чем в прошлые года, а сэр Джордж уверяет, что качество отменное.

— Табак получился ничем не хуже испанского, — ответил я. — Можете так и доложить милорду Уорику, когда будете писать ему в следующий раз.

Мастер Пори рассмеялся. Конечно, принципов у него не водилось, он был сущий флюгер и к тому же заодно с кликой лорда Уорика в руководстве Компании, но грешник он был веселый и на редкость приятный в общении. Путешественник, ученый, изрядный философ, еще более изрядный острослов и первейший приятель и собутыльник для любого нищего с баклажкой эля (правда, лишь до тех пор, пока сосуд не пустел) — мы смотрели косо на многие его деяния, но его общество доставляло нам истинное удовольствие. Если в качестве платы за свои услуги он и отбирал у какого-нибудь бедного фермера половину урожая, то на прощание охотно бросал ему шестипенсовик на выпивку. И если арендаторам земель, пожалованных ему по должности, приходилось забрасывать свои табачные поля, чтобы развозить мастера Пори на лодке в его бесчисленных экспедициях к верховьям рек и речушек Виргинии, то он по крайней мере облегчал их труд, рассказывая им уморительные истории и распевая застольные песни, выученные в тысяче таверн.

— Что урожай! После завтрашнего дня можно будет отписать и про более интересные новости, — сказал он многозначительно. — Знаете, капитан Перси, вы очень смелый человек!

И он скосил на меня свои маленькие, озорно поблескивающие глазки. Я курил трубку и молчал.

— С недавних пор король в нем души не чает, — продолжал меж тем он. — То и дело берет его под руку, перебирает его пальцы, гладит щеку, Бэкингем все это видит, да сделать ничего не может: только кусает губы, и лицо у него делается мрачнее тучи. Так что имейте в виду, Рэйф Перси, завтрашний ваш противник — чародей, такой же могучий, как тот, которого ваш родич Хотспер[58] встретил в лице Глендауэра[59]. Вот увидите, его чары перенесут вас из Джеймстауна прямиком в Тауэр[60], потом и на эшафот для публичного повешения, потрошения и четвертования[61]. Задеть королевского фаворита — это, знаете ли, еще хуже, чем задеть короля. То, что вы вознамерились совершить, есть оскорбление величества, сиречь государственная измена.

Мастер Пори зажег свою трубку, выдохнул большое облако дыма и вдруг громко расхохотался:

— А впрочем, почем знать, может статься, милорд Бэкингем как-нибудь выручит вас из беды. Ей-богу, завтра нам предстоит редкое зрелище: Перси, дерущийся не щадя сил, чтобы оказать услугу Вильерсу[62]! Эврика! Есть кое-что новое под солнцем, что бы там не говорил Екклезиаст[63].

Мастер Пори выпустил еще одно облачко дыма. К этому времени он уже осушил кувшин, щеки его покраснели, глаза увлажнились, и его все чаще разбирал смех.

— А где леди Джослин Ли? — спросил он. — Смогу ли я, перед тем как откланяться, поцеловать ее руку?

Я поглядел на него и холодно ответил:

— В этом доме есть только одна леди — мистрис Перси. Она устала и отдыхает после долгой дороги. Мы только нынче утром приехали из Уэйнока.

Мастер Пори затрясся от смеха.

— Отлично, Рэйф Перси, отлично, вы уже лезете на рожон! — воскликнул он. — Все в один голос твердили, что именно так вы и поступите! Да только какой вам от этого прок, приятель? Ведь все уже известно! Час назад губернатор в присутствии всего Совета колонии зачитал письмо короля. Она — леди Джослин Ли и находится под опекой короля; ее рука и земли предназначены лорду Карнэлу.

— Все это в прошлом, — ответил я. — Теперь она моя жена.

— Вот помяните мое слово: Суд Высокой комиссии[64] будет с вами не согласен.

Моя шпага лежала у меня на коленях, и я провел рукой по ее потертым ножнам.

— Вот кто со мною согласен, — сказал я. — И еще Тот, кто смотрит на нас с небес. — С этими словами я приподнял шляпу.

— Господь Бог и моя верная шпага! — вскричал мастер Пори. — Что ж, упование, конечно, самое что ни на есть рыцарское, да только в наше время куда надежнее уповать на золото и милость короля. Примите-ка лучше мой совет, приятель, склонитесь перед бурей, и покуда она не минует, ведите себя смирно. Поклянитесь, что вы знать не знали, что она не та, за кого себя выдавала. О, будьте покойны, чтоб не нанести урона даме, суд, конечно, признает, что в некотором роде между вами все-таки был заключен брак, но в нем отыщут столько юридических изъянов, что хватило бы для расторжения тысячи таких браков! Да, самое лучшее тут — это развод! Да и прецедент под рукой имеется, к тому же весьма недавний. Все мы помним, как одну прекрасную даму развели с мужем, человеком достойным и храбрым, чтобы сделать приятное королевскому фавориту[65]. Правда, Фрэнсис Хауэрд желала выйти замуж за того фаворита, в то время, как ваша красавица…

— Я просил бы вас не связывать имя моей жены с именем этой прелюбодейки! — резко перебил его я.

Он вздрогнул, потом торопливо выпалил:

— Ну полно, полно, я вовсе не хотел вас оскорбить! У меня и в мыслях не было их сравнивать: у сравнений слишком сильный запах. Все при дворе знают, что леди Джослин Ли неприступна, как Бритомарта[66], и холодна, как Диана[67].

Я встал и принялся шагать взад-вперед по небольшой лужайке перед дверью.

— Мастер Пори, — начал я наконец, остановившись перед ним, — если, не нарушая данного слова, вы сможете сообщить мне, что говорилось сегодня на Совете и какое он принял решение, то считайте меня своим должником. А платить долги я не забываю.

Некоторое время он молча разглядывал кружево на своей манжете; потом его маленькие, хитрые, веселые глазки взглянули на меня.

— Ну что ж, — ответил он — пожалуй, я могу удовлетворить ваше любопытство. Король требует, чтобы означенную леди немедленно воротили в Англию на том же самом корабле, который так нас сегодня переполошил. Ее надлежит отправить в сопровождении двух служанок и под опекой другого знатного пассажира, сиречь милорда Карнэла. Его величество не может себе представить, чтобы леди Джослин Ли и в Виргинии продолжала свой безрассудный маскарад. Он почитает невозможным, что она до такой степени забыла свой род, звание и долг, чтобы броситься в объятия какого-нибудь мелкого плантатора или разорившегося искателя приключений, у которого оказалось сто двадцать фунтов дрянного табаку для покупки жены. Если же она все-таки совершила этот безумный поступок, то ее все равно надлежит отослать в Англию, где ее окружат самой нежной заботой, поскольку очевидно, что она пала жертвой колдовства. Тем же кораблем надлежит также отправить и человека, который на ней женился, предварительно заковав его в цепи.

Если он поклянется, что не знал о ее знатном происхождении и высоком положении при дворе и если он не станет чинить препятствий расторжению этого брака, то его с почетом отошлют обратно в Виргинию, дав ему денег на приобретение другой жены. Если же окажется, что согрешил он не по неведению, а с открытыми глазами и к тому же не дает согласия на развод, то ему придется иметь дело с королем и Судом Высокой комиссии, не говоря уже о королевском фаворите. Такова вкратце суть дела.

— А почему послали именно лорда Карнэла?

— Вероятно, потому, что он этого хотел. Лорд Карнэл умеет настоять на своем, а король исполняет все прихоти тех, к кому он привязан. Лорд верховный адмирал, то бишь милорд Бэкингем, наверняка всячески способствовал отъезду соперника, предоставил ему самый лучший королевский корабль и пожелал попутного ветра — вплоть до самого ада.

— Я знал, что она не та, за кого себя выдавала, — сказал я. — И я не дам согласия на развод.

— В таком случае вы, я надеюсь, меня простите, если впредь я буду избегать вашего общества, во всяком случае на людях? — без малейшего смущения осведомился он. — На вас чумные пятна, капитан Перси, и хотя ваши друзья желают вам всяческих благ, им волей-неволей придется сидеть по домам и жечь перед своими дверьми можжевельник, чтобы не подхватить от вас заразу.

— Я вас прощу, — ответил я, — если вы мне скажете, что намерен делать наш губернатор.

— Как раз в этом и состоит загвоздка. Джордж Ирдли — самый упрямый человек из всех, кого я знаю. Когда он впервые сюда явился, у него за душой не было ничего, кроме немалых личных достоинств и рыцарского звания, которое король пожаловал ему за заслуги. И вот поди ж ты — теперь его почитают здесь чуть ли не оракулом! Слово сэра Джорджа — закон! И все из-за того позволения резать друг другу глотки на собственный манер, которое он привез вам в прошлом году. Ох уж эта мне парочка непогрешимых — сэр Джордж и сэр Эдвин! Уж лучше бы сразу объявили их святыми, и дело с концом. Так вот, на сегодняшнем заседании Совета наш сэр Джордж встает и, предварив свою речь славным крепким ругательством, говорит примерно следующее: «Повеления короля всегда передавались нам через посредство Компании. Компания повинуется королю, а мы тут повинуемся Компании. При всем моем уважении, нынешнее требование его величества противоречит всем процедурным нормам. Пусть Компания через своего казначея прикажет нам отослать капитана Перси на родину в цепях, дабы он ответил за это странное преступление — женитьбу, пусть Компания прикажет нам отправить тем же кораблем даму, которая теперь наверняка стала его законной женой, и тогда мы обязаны будем подчиниться. Покуда Компания не отдаст нам такого приказа, мы делать ничего не будем, потому что не можем». И все до единого мои коллеги — члены Совета — ответствовали: «Полностью с вами согласен, сэр Джордж» (а я промолчал, поскольку был занят заточкой перьев). Итог этих прений таков — через два дня «Счастливое возвращение» отплывает, везя королю наше смиренное послание, суть коего сводится к тому, что хоть мы и склоняемся перед малейшим желанием его величества, словно древесный лист перед дуновением зефира, но в данном случае наши руки связаны. Ибо, согласно хартии, милостиво дарованной нам его величеством, мы должны испрашивать разрешение на всякое официальное действие у благородной Виргинской компании, само существование коей зиждется на неукоснительном соблюдении вышеозначенной хартии. Посему, если его величеству будет благоугодно передать нам свое повеление как обычно, сиречь через вышеупомянутую Компанию… и далее в том же духе. Разумеется, никто в Совете и вообще в Джеймстауне даже не подозревает о дуэли, которая состоится завтра на рассвете за церковью. — Он выбил пепел из своей трубки и встал, с трудом оторвав свое тучное тело от ступеньки крыльца. — Так что вам предоставлена отсрочка, Рэйф Перси, и вы можете ею воспользоваться, если только завтра утром не убьете вашего противника или не будете убиты сами. В последнем случае проблема разрешится сама собой; если же случится первое, то наилучшим выходом как для вас, так, по-видимому, и для Компании будет ваш добровольный уход из этой бренной жизни, причем желательно побыстрее. Уж лучше могила на перекрестке дорог и деревянный кол, вбитый в мертвое сердце[68], чем рука палача на сердце живом[69].

— Постойте, — прервал я его, — скажите, а милорд Карнэл знает о решении губернатора?

— Да, и оно привело его в ярость. Он бушевал, бранился, угрожал и в конце концов здорово разозлил губернатора. Похоже, он собирался отплыть завтра же, увозя с собою сбежавшую от него даму. Без этой дамы он ехать отказывается и, стало быть, останется в Виргинии до тех пор, пока не добьется своего. Черт меня дери, то-то радости будет у Бэкингема, если Карнэлу придется торчать здесь до второго пришествия! Его милость отлично понимает, чем рискует, и настроение у него самое прескверное. Правда, я постарался его успокоить. «Милорд, — сказал я ему, — вам нужно только потерпеть, и притом недолго, всего лишь несколько недель, покуда корабль, посылаемый губернатором в Лондон, не вернется. И тогда уже все будет так, как вы хотите. А до тех пор вы, возможно, найдете жизнь в нашей глуши сносной и даже приятной, хотя здесь вы и далеки от хорошего общества, которое одно только и скрашивает наше земное существование. Вы сможете каждодневно лицезреть даму, которая должна будет стать вашей женой, а для такого пылкого, не отступающего перед препятствиями влюбленного, как ваша милость, это уже само по себе немало. Коли вы убьете своего соперника, то сможете насладиться видом его могилы, если же он убьет вас, то вам станет совершенно безразлично, когда отплывет «Санта Тереса». Кроме того, здешнему краю присущи многие прелести, способные доставить удовольствие философическому, созерцательному уму, коим несомненно обладает тот, кого сам король почтил своим вниманием. На брегах этих хрустальных потоков и в этих благоухающих лесах, милорд, человек избавляется от ненужных расходов, зависти, презрения, житейской суеты и томления духа».

Старый греховодник громогласно захохотал и долго не мог остановиться. Наконец он ушел, все еще весело смеясь, а я, которому было совсем не до веселья, медленно вошел в дом. В ярде от двери, в тени дикого винограда, густо обвившего ближайшее окно, стояла женщина, которая навлекла на меня эту участь.

— Я думал, вы у себя в комнате, — сказал я резко, нарушив повисшее между нами мертвое молчание.

— Я подошла к окну, — ответила она, — и слышала ваш разговор. — Она говорила сухими губами, запинаясь. Лицо ее было бело как мел, но в глазах горел странный огонь, и она не дрожала.

— Нынче утром вы сказали, что все ваше достояние — имя и шпага — к моим услугам. Вы можете забрать их обратно, сэр. Я отказываюсь от вашей помощи. Клянитесь, в чем хотите, говорите им, что пожелаете, примиритесь с королем, пока еще не поздно. Я не хочу, чтобы ваша кровь пала на мою душу.

На столе еще оставалось вино. Я наполнил один из кубков и протянул его ей.

— Пейте! — сказал я.

— Вы были со мной так терпеливы, так учтивы, спасибо вам за все! Знайте, я не забуду этого, когда… И не думайте, что я стану вас винить…

Я поднял кубок к ее устам.

— Пейте! — повторил я.

Она чуть пригубила красное вино. Я взял у нее кубок и поднес к своим губам.

— Мы пьем из одного кубка, — промолвил я и осушил его до дна. — Мне наскучили разговоры о шпагах, королях и их дворах. Давайте выйдем в сад и полюбуемся на пчел пастора.

Глава X

В которой мастер Пори тянет время

Ролф приплыл в город вечером того дня, когда к нам прибыла «Санта-Тереcа», и я заглянул к нему, прежде чем отправиться спать. Наутро мы пришли на поле за церковью вместе. Нам не пришлось долго ждать, вдыхая холодный предрассветный воздух и прохаживаясь по мокрой от росы траве. Едва красное полукружие солнца появилось между стволами сосен, точно вдруг вспыхнувший костер, к месту поединка явился лорд Карнэл, сопровождаемый мастером Пори и доктором Лоренсом Бохуном.

Мастер Пори со шпагой милорда и Ролф с моей отошли в сторону, чтобы сравнить длину клинков.

Доктор Бохун, бормоча что-то о том, что воздух на рассвете вреден для здоровья, завернулся поплотнее в свой плащ и, ежась, присел между корнями гигантского кедра. Я стоял спиной к церкви и лицом к красным водам реки, отделявшей нас от бескрайнего леса; Карнэл встал в шести футах напротив. Сегодняшний его костюм был так же богат, как и вчерашний, и выдержан в тех же цветах: черном и алом, которые он, по-видимому, предпочитал всем остальным. Великолепный наряд, красивое смуглое лицо, исполненная надменного изящества поза, в которой он ожидал свою шпагу, что и говорить, милорд Карнэл представлял собой картину, на которую стоило посмотреть.

Наконец вернулись Ролф и секретарь Совета колонии.

— Если ты убьешь его, Рэйф, — шепнул Ролф, беря у меня из рук мой камзол, — приходи тотчас ко мне и делай, что я скажу.

— Знаю, ты попробуешь тайком переправить меня на север, к голландцам. Спасибо, дружище, но я предпочитаю остаться и досмотреть пьесу до конца.

— Ты всегда был своенравным, безрассудным упрямцем, может быть, именно оттого я так тебя люблю. Что ж, Бог с тобою, поступай, как знаешь, но я не хотел бы быть свидетелем того, что из этого выйдет. Мастер Пори, у нас все готово.

Наш достойный спикер и секретарь медленно наклонился и принялся внимательно разглядывать землю у нас под ногами, нисколько при этом не спеша.

— Что-то мне это место не нравится, — объявил он наконец. — Вот здесь — кротовая кочка, а там в траве — ведьмино кольцо[70].

— Не вижу ни того ни другого, — сказал Ролф. — По-моему, место ровное, как стол. Но мы можем легко переместиться под кедры — там гладко и нет травы.

— Здесь из земли выступает корень, — возвестил секретарь Совета колонии, когда мы перешли под сень кедров.

Ролф пожал плечами, и мы еще раз поменяли место.

— Тут свет проходит сквозь ветви как-то неравномерно, — опять возразил секундант его милости. — Думаю, нам лучше опять выйти на поле.

Ролф издал раздраженное восклицание, а милорд Карнэл топнул ногой.

— Что за чушь, сэр! — гневно вскричал он. — Земля здесь ровная, а света вполне достаточно, для того чтобы умереть.

— Ну хорошо, Бог с ним, со светом, — кротко согласился мастер Пори. — Итак, джентльмены, вы готовы?.. Ах, разрази меня гром! Милорд, я не заметил бантов на башмаках вашей милости! Они такие большие и пышные, что касаются земли по обе стороны стопы. Вы можете споткнуться, ступив на все эти ленты и кружева. Позвольте мне их срезать.

Он извлек из ножен нож и, опустившись на колени, начал неторопливо перерезать нитки, которыми банты были пришиты к тонкой коже туфель. Во время этих трудов он смотрел отнюдь не на банты и не на сердитое лицо милорда Карнэла, а под свой собственный согнутый локоть — в сторону церкви и скрытого за нею города.

Бог знает, сколько времени он перепиливал бы эти нитки, но тут милорд, в число добродетелей которого не входило терпение, вырвался, нагнулся, сам отодрал от башмаков злополучные банты, потом выпрямился и еще крепче стиснул рукоять своей шпаги.

— Одному я все-таки научился в этой проклятой стране — тому, как не надо выбирать себе секунданта! — зло процедил он и повернулся к Ролфу: — Сэр, командуйте вы!

Мастер Пори, нисколько не смутившись, поднялся с колен. Выражение на его толстом лице было при этом до странности рассеянное, и он то и дело озабоченно поглядывал в сторону церкви.

— Постойте, джентльмены, — начал было он. — Я только сейчас вспомнил, что…

— Начинайте! — перебил его Ролф.

Королевского фаворита никак нельзя было назвать слабым фехтовальщиком. Раз или два мне даже показалось, что сейчас, как раз тогда, когда я менее всего этого хотел, мне наконец попался равный противник. Но опасение эго вскоре рассеялось. Он дрался так же, как и жил, безудержно, безрассудно, используя грубую силу и преодолевая большинство препятствий яростным напором. Скоро я понял, что могу его измотать.

Блеск и звон стали, мгновенные смены позиций, необходимость призвать на помощь глазам и запястью все силы тела и ума, желание победить, стыд перед возможным поражением, ярость, жажда крови — в эти минуты ни одна картина вне утоптанного круга под кедрами не смогла бы просочиться в наше сознание или заставить нас кинуть взгляд в сторону. Внезапное смятение трех свидетелей, огромное облегчение и детская радость, отразившиеся вдруг на физиономии мастера Пори, — ничего этого мы не видели. Оба мы были легко ранены — Карнэл уколол меня в плечо, а я задел его бок. Он сделал отчаянный выпад, я отбил, наши шпаги со звоном скрестились, и тут сверху по ним ударила третья, с такою силой, что посыпались искры.

— Именем короля! — раздался повелительный голос губернатора.

Мы в бешенстве отпрянули друг от друга, тяжело дыша и зло глядя на тех, кто не дал нам спокойно довести дело до желанного конца. Это были губернатор, комендант Уэст и стража.

— Ныне отпущаеши раба твоего, Владыко, с миром![71] — воскликнул мастер Пори и уселся под кедром рядом с доктором Бохуном.

— Все, джентльмены, хватит, — сказал губернатор. — У вас обоих уже идет кровь. На этом дуэль закончится.

— С дороги, сэр! — с пеной у рта крикнул лорд Карнэл и поверх вытянутой руки губернатора сделал стремительный яростный выпад, прорычав сквозь зубы:

— Получай, новобрачный!

Однако я был начеку, и удар не достиг цели.

Губернатор схватил его за запястье.

— Подымите шпагу острием вверх, милорд, или, видит Бог, вам придется отдать ее коменданту!

— Тысяча чертей! — вскричал его милость. — Да знаете ли вы, сэр, кто я такой?

— Да, — веско сказал губернатор, — знаю. Именно поэтому, милорд Карнэл, я и вмешался в ваш поединок. Будь на вашем месте кто-нибудь другой, вы и этот джентльмен могли бы драться хоть до судного дня, а я бы и пальцем не шевельнул, чтобы вам помешать. Но поскольку вы — это вы, я сделаю все, чтобы не допустить возобновления этой дуэли и, уж поверьте, в средствах стесняться не стану.

С этими словами он отвернулся от Карнэла и подошел ко мне.

— С каких это пор вы держите сторону лорда Уорика, Рэйф Перси? — спросил он, понизив голос.

— Я вовсе не на его стороне, — ответил я.

— Неужели? А по виду никак не скажешь, — сказал он с укоризной.

— Я отлично понимаю, что вы имеете в виду, сэр Джордж, — ответил я. — Я знаю: если королевский любимец будет убит или изувечен ударом шпаги на земле Виргинии, Виргинской компании, и без того уже находящейся в немилости, будет нелегко оправдаться перед его величеством. Но я думаю, что милорд Саутгэмптон, сэр Эдвин Сэндз и сэр Джордж Ирдли все же справятся с этой задачей, особенно если смогут доставить его величеству человека, которого король несомненно сочтет единственным настоящим бунтовщиком и убийцей. Дайте нам довести бой до конца, сэр. Ведь вы можете сейчас удалиться и пребывать в глубоком неведении относительно нашего поединка. Если погибну я, вам нечего будет опасаться. Если погибнет он, что ж, я убегать не стану, а «Счастливое возвращение» отплывает уже завтра.

— А что станется с вашей женой, когда вы оставите ее вдовой? — резко спросил он.

Немного встречал я в жизни людей лучше сэра Джорджа Ирдли, нашего прямодушного, простого и храброго губернатора. Мужество и честность его натуры располагали к доверию, и люди невольно делились с ним своими тайными горестями и заботами, а потом не чувствовали ни страха, ни стыда, так как знали, что мысли его прямы и просты, а речь всегда сдержанна. Я посмотрел ему в глаза и дал прочесть по моему лицу то, чего ни за что не показал бы никому другому.

— Быть может, Господь пошлет ей другого защитника, — сказал я. — Во всяком случае, ей не придется выходить замуж за него.

Сэр Джордж повернулся на каблуках и опять встал между нами.

— Милорд Карнэл и вы, капитан Перси, — начал он, — хорошенько обдумайте то, что я сейчас скажу, поскольку что я скажу, то и сделаю. Выбирайте: либо вы здесь, в моем присутствии, вложите шпаги в ножны, дав мне слово чести не обнажать их друг против друга, покуда король не изъявит свою волю Компании, а Компания не передаст ее нам, и в знак перемирия пожмете друг другу руки; либо время до возвращения корабля с распоряжениями его величества и Виргинской компании вы оба проведете в строгом заточении: вы, капитан Перси, в тюрьме, а вы, милорд Карнэл — в моем собственном бедном жилище, где я приложу все усилия, чтобы ваши дни текли как можно приятнее. Я все сказал, джентльмены. Теперь слово за вами.

Возражений не последовало. Что касается меня, то я знал Джорджа Ирдли слишком хорошо, чтобы пытаться с ним спорить; более того, будь я на его месте, я поступил бы так же. Что до милорда Карнэла, не знаю, какие черные мысли роились в его злобном мозгу, но лицо его выразило неохотное согласие, хотя было оно надменно, мрачно и дышало жаждой мщения. Действуя одновременно, мы медленно вложили шпаги в ножны, потом еще медленнее повторили за губернатором слова краткой клятвы. Лицо сэра Джорджа просветлело от облегчения.

— Возьмитесь за руки, джентльмены, и пойдемте завтракать ко мне домой, где вы будете нападать только на паштет из каплуна да на добрый эль.

В гробовом молчании рука милорда Карнэла и моя соприкоснулись кончиками пальцев.

Теперь уже все вокруг нас было залито солнечным светом, туман на реке быстро таял, вовсю распевали птицы, деревья покачивались и шелестели от легкого утреннего ветерка. Со стороны города донеслась барабанная дробь, созывающая прихожан на молитву. Потом в чистом прозрачном воздухе послышался серебристый звон колоколов. Губернатор снял шляпу.

— Давайте все вместе пойдем в церковь, — торжественно проговорил он. — Наши щеки сейчас раскраснелись, будто от лихорадки, пульс у всех учащен. Должно быть, есть среди нас и такие, чьи сердца преисполнены досады, гнева и ненависти. По-моему, для тех, кто одержим подобными страстями, не сыскать лучшего места, чем храм. Правда, при условии, что там они не дадут своим чувствам выплеснуться наружу.

Мы вошли и сели на скамью. На кафедре стоял мастер Джереми Спэрроу. Группами и в одиночку в церковь начали входить горожане.

По проходу шествовали закаленные бородатые мужи, солдаты и моряки, видевшие много битв; за ними шли молодые люди: младшие сыновья и младшие братья, промотавшие свою долю наследства; на скамьях для слуг, спотыкаясь в полумраке, рассаживались батраки; женщины входили медленно и тихо, к юбкам некоторых жались дети.

Одна, с лицом, затененным накидкой, вошла в одиночку и так же, отдельно ото всех опустилась на колени. Среди слуг, тараща глаза, стояли один или два черных раба, а сзади всех — ссыльный преступник, из тех, что недавно прислал нам король.

В раскрытые окна лился свет летнего солнца. Мягкий и словно бы душистый, он равно ласкал и поднятое к небу лицо священника, и голову каторжника, и всех, кто сидел между ними. Писание и молитву преподобный Спэрроу читал важно и проникновенно, но когда запел гимн, голос его возвысился над голосами прихожан, словно глас некоего могучего архангела. Это ликующее пение все еще отдавалось под сводами церкви и звенело в наших сердцах, когда мы читали символ меры.

Когда служба окончилась, прихожане подождали, чтобы первым вышел губернатор. Возле двери он начал уговаривать меня пойти с ним и остальными в его дом позавтракать. Я поблагодарил, но, придумав какую-то отговорку, отказался. После того как он со своим знатным гостем покинул церковный двор, а вслед за тем разошлись и горожане, мы с женой и пастором пошли вместе домой по росистому лугу, окруженные сверкающим великолепием утра, и на всех деревьях, во всех кустах весело и беззаботно щебетали птицы.

Глава XI

В которой я знакомлюсь с итальянским доктором

Лето миновало, пришла осень, виноград сделался темно-фиолетовым, кукуруза — желтой, в лесу поспели орехи, на болота и поросшую тростником реку слетелось несметное множество птиц, а я все еще жил в Джеймстауне, жена моя оставалась со мною, и «Санта-Тереса» по-прежнему стояла на якоре под стенами форта. Человек, который на ней приплыл, знал, что задержка с возращением в Лондон может стоить ему расположения короля, и, однако, с мужеством, достойным лучшего применения, продолжал медлить.

Время от времени в Джеймстаун приходили корабли, но то были небольшие суденышки. Большинство из них покинуло Англию еще до отплытия «Санта-Тересы», остальные принадлежали купцам, покупающим в Виргинии бочарную клепку и древесину американского лавра и не осведомленным о том, что происходит при дворе. Только «Морской цветок», вышедший из Лондона через две недели после «Санта-Тересы» и надолго задержанный в пути встречными ветрами, привез письмо от помощника казначея Компании, адресованное губернатору и Совету колонии. Его содержание я узнал от Ролфа. В нем говорилось о том, сколько шума наделал при дворе внезапный отъезд королевского фаворита. «Никто не знает, куда он исчез. Король стал мрачен; поговаривают, что Тайный совет так же теряется в догадках, как и все прочие. Милорд Бэкингем не говорит ничего, но число его приверженцев, несколько сократившееся за последние месяцы, умножилось настолько, что приемные его милости не могут вместить толпы тех, кто является засвидетельствовать ему свое почтение. Одни утверждают, что лорд Карнэл бежал из королевства, чтобы избежать заключения в Тауэр; другие — что король послал его с миссией в Испанию; третьи полагают, что ему взбрело в голову отправиться в Америку, чтобы найти легендарную золотую шахту Роли[72].

Последнее предположение кажется мне наименее вероятным, однако если оно оправдается и милорд Карнэл высадится в Виргинии, встретьте его с почетом. Если он по-прежнему в милости у его величества, Компания могла бы приобрести в его лице могущественного друга; ибо, Бог свидетель, их у нас немного, а вот в могущественных врагах недостатка нет!»

В конце письма его автор, достойный мастер Феррар среди прочих городских и придворных новостей сообщал об исчезновении королевской воспитанницы, леди Джослин Ли. «Ходят слухи, что она лишила себя жизни; еще говорят, что его величество собирался выдать ее за милорда Карнэла. Если бы истинная любовь, добродетель и постоянство еще встречались в наше время, можно было бы предположить, что означенный лорд покинул двор, дабы предаться своему горю в уединении холмов, рек и тенистых долин, ибо пропавшая леди стоила того, чтобы о ней так горевать».

Воистину, она того стоила, но милорд Карнэл совсем не склонен был предаваться горю.

Лето прошло, а я так ничего и не сделал. Да и что я мог сделать? Перед отплытием «Счастливого возвращения» я написал письма сэру Эдвину Сэндзу и моему кузену, графу Нортумберленду. Сэра Эдвина король ненавидел, как ненавидел табак и колдовство. «Выбирайте хоть дьявола, но только не Эдвина Сэндза!» — сказал он в сердцах, когда в позапрошлом году в Компании проходили выборы казначея. Что до лорда Нортумберленда, то причастность к пороховому заговору[73] лишила его богатства, славы и влияния при дворе.

На этих двоих надежды было мало. Я не сомневался, что, помня о пережитых вместе опасностях, губернатор и члены Совета колонии искренне желали мне добра, но в их власти было немногое. Подарив мне нынешнюю отсрочку, Ирдли сделал все, что мог, больше, чем на его месте сделали бы другие. Помогать мне и дальше было не в его силах, да я и не стал бы просить. Сам будучи не в фаворе у могущественной клики лорда Уорика, он и так подставил себя под удар ради меня и моей жены. Я не решался оставить Джеймстаун и бежать с женою к индейцам — ведь там она могла погибнуть, и притом в жестоких мучениях. Кроме того, в последнее время верховный вождь Опечанканоу[74] почему-то начал отсылать обратно беглых преступников и кабальных работников, меж тем как прежде все наши просьбы о выдаче были напрасны. И если бы даже я рискнул зайти с женой в индейскую деревню и пренебрег опасностями, грозящими нам от войн между племенами, перед нами все равно был бы бескрайний враждебный лес и зима, которая стала бы для нас последней. Я не мог допустить, чтобы Джослин умерла от голода и холода или волчьих клыков. И не мог сделать того, чего хотел — захватить в одиночку королевский корабль со всем экипажем и поплыть на юг, все дальше и дальше на юг, где нам преграждали бы путь только испанские корабли, а за ними — лазурные воды, пряные ветры и незнакомые земли, счастливые острова блаженных.

Ни я, ни она ничего не могли сделать. Наша судьба держала нас за руки, и держала крепко. Мы не двигались с места, а дни приходили и уходили, словно долгие сны.

Когда собиралась Палата депутатов, я исправно выполнял свои обязанности депутата от избравшей меня сотни жителей. Каждый день я вместе с другими депутатами заседал в церкви, напротив кресла губернатора и сидящих по обе стороны от него членов Совета. Я слушал монотонное бормотание: старого Твайна, нашего клерка, похожее на гудение пчел за окном; гнусавые объявления судебного пристава; многословные рассуждения людей, которые растить табак умели куда лучше, нежели говорить; остроумные реплики спикера, изобилующие латинскими выражениями и выдающие в нем человека, много поездившего по свету, а также медленные, убедительные речи губернатора. У нас в Уэйноке было несколько стычек с индейцами, а я их не любил и неплохо с ними дрался, из-за чего поселок и выбрал меня своим представителем. В Палате я ратовал за большую жесткость по отношению к этим нашим естественным врагам, за усиление бдительности, возведение новых палисадов и укрепление караулов, говорил о том, сколь опасно приобретение индейцами огнестрельного оружия, которое поселенцы вопреки закону обменивали на их никчемные товары. Индейский вопрос был главным среди обсуждаемых на заседаниях Палаты. Я брал слово, когда считал это необходимым, и говорил, ничего не смягчая, ибо сердце мое предчувствовало ту страшную беду, которой суждено было так скоро на нас обрушиться. Губернатор слушал меня с мрачным видом, одобрительно кивая, мастер Пори и Уэст также были со мною согласны. Но остальные были так ослеплены самодовольством, что полагали, будто одного упоминания об английских палисадах и часовых будет за глаза довольно, или же верили льстивым словам и клятвам этого краснокожего дьявола Опечанканоу.

Когда заседание заканчивалось и мы все, сначала губернатор и члены Совета, затем остальные выходили на прилегающее к церкви кладбище, среди могил нас частенько ожидал человек в черно-алом наряде. Иногда он уходил вместе с губернатором, иногда — с мастером Пори, иногда вся компания за исключением меня шла с ним в гостиницу, чтобы выпить, поесть и повеселиться.

Если Виргиния и все ее обитатели, исключая сокровище, за которым он приехал, и вызывали в королевском фаворите неприязнь, то он ничем этого не показывал. То ли он примирился с неизбежным, то ли выжидал удобного случая — как бы то ни было, он усвоил себе ту нарочито открытую, панибратскую манеру держаться, за которой легче всего укрыться негодяю. Через два дня после поединка за церковью он вместе со своими французскими камердинерами и итальянским лекарем перебрался из дома губернатора в только что отстроенную гостиницу. Здесь он почитался пупом земли и, расположившись как хозяин, разгонял всех гостей, кроме тех, кого приглашал сам. Лицо у милорда Карнэла было открытое, рука щедрая, он давал отличные обеды, часто устраивал охоту или травлю медведя, развлекал общество рассказами о войнах и о жизни при дворе и прозрачно намекал, что благодаря своим отношениям с королем он может оказать Виргинии немалые услуги — вплоть до отмены налога на наш табак и запрета на импорт табака из испанских колоний. Он был богат и могуществен, к тому же никто не знал, насколько это богатство и могущество могли возрасти, если его звезда при дворе и впрямь восходила, поэтому не приходилось удивляться, что медленно, но верно он сделал своими приверженцами почти всех тех, кого прежде я считал своими верными друзьями. На его стороне были выгоды, зримые и ощутимые, на моей — всего лишь сомнительное право и несомненная опасность.

Не могу сказать, что это меня очень удручало. Я был даже доволен, что меня открыто покинули те, кто в глубине души этого хотел; что же касается тех, кто с самого начала лебезил перед фаворитом, или черни, которая, завидев его, кидала в воздух шапки и бежала за ним по пятам, то до них мне и вовсе не было дела. Со мною оставались Ролф, Уэст, губернатор, Джереми Спэрроу и Дикон.

Волей-неволей мы с Карнэлом часто встречались на улицах, в доме губернатора, в церкви, на реке. Если встреча происходила на людях, мы сухо произносили слова приветствия или прощания, и его милость сохранял свой обычный, беззаботно-спокойный вид; если же вокруг никого не было, маска с него слетала. Мы смотрели друг другу в глаза и молча расходились. Как-то раз поздно вечером мы встретились на кладбище, когда я был не один. Мистрис Перси не сиделось дома и, не слушая возражений, она пошла посидеть на берегу реки. Вернувшись домой с заседания Палаты и не застав ее, я тотчас отправился за ней. Издалека к Джеймстауну медленно приближалась гроза. Идя кружным путем, через кладбище, мы вдруг увидели его — он сидел у провалившейся могилы, уткнув подбородок в колени и устремив взгляд в сторону широкой темной реки, незримого океана и корабля, который мог возвратиться не раньше чем через несколько недель. Мы молча прошли мимо: я — с чуть заметным поклоном, она — с еще менее заметным реверансом. Час спустя, проходя

по улице в предгрозовых сумерках, я столкнулся с доктором Лоренсом Бохуном.

— Не останавливайте меня, я спешу! — крикнул он, тяжело дыша. — Итальянского лекаря нет, он ушел в лес собирать травы, а милорда час назад нашли среди могил на кладбище — с ним случился припадок.

Бохун пустил милорду Карнэлу кровь, и на следующее утро тот как ни в чем не бывало отправился на охоту. Леди, на которой я женился, жила со мною в доме пастора, держала голову высоко и смотрела миру в лицо, не опуская глаз. Из дому она выходила редко, но если выходила, то не иначе, как во всем блеске. Когда она показывалась на улице, являя взорам свое точеное лицо и изящную фигуру, одетая в самое богатое из изысканных платьев, привезенных из Англии «Саутгэмптоном», и сопровождаемая негритянкой в тюрбане и слугой, который побывал на войне и чудом избежал колесования, все приходило в такое волнение, какого не видывали со времен принцессы Покахонтас и ее свиты из смуглых индейских красавиц. Перед этой дамой, более светлокожей и более царственной, губернатор и высшие сановники Компании снимали шляпы и склонялись в учтивейших поклонах, проезжающие мимо молодые плантаторы кланялись ей, сгибаясь до самой луки седла, а простонародье таращило на нее глаза, толкало друг друга локтями и перешептывалось. Красота, грация, горделивая надменность, едва удостаивающая ответом благожелательные слова приветствия — все, что было бы нетерпимо в скромной мистрис Перси, в прошлом простой служанка, затем товаре, продаваемом за сто двадцать фунтов табака, затем жене небогатого дворянина — все это охотно прощалось леди Джослин Ли, воспитаннице короля и будущей супруге королевского фаворита. В том, что слово «будущая» вскорости отпадет, никто не сомневался — достаточно лишь королевскому суду освободить ее от неудобных и не слишком хорошо связанных уз нынешнего, не подобающего ей брака.

Так, подобно блистательному видению, она проходима по улицам Джеймстауна примерно раз в неделю. По воскресеньям она шла со мною в церковь, и там все смотрели на нее, а не на священника, причем тот им за это не пенял, потому что и его взор был обращен к тому же предмету.

Миновала ранняя осень, листья уже начали желтеть, а у нас все оставалось по-прежнему, если не считать того, что заседания Палаты прекратились. Мои собратья-депутаты разъехались по своим поселкам, но мой дом в Уэйноке так меня и не дождался.

Извиняющимся тоном, но достаточно твердо губернатор попросил меня не уезжать из Джеймстауна. Я заверил его, что с радостью останусь — и нисколько не покривил душой. В Уэйноке гром грянул бы без предупреждения, а в Джеймстауне я, по крайней мере, мог заранее увидеть на реке паруса «Счастливого возвращения» или какого-либо другого корабля, посланного Компанией.

Осенние листья становились все ярче, и наконец настала пора красоты удивительной и печальной, словно улыбка, еще играющая на лице отошедшего лета. И вдалеке, и вблизи надо всем — над лесом, смыкающимся с небесами, над могучей рекой, над вливающимися в нее потоками — висела мягкая, призрачная голубоватая дымка. Лес стоял будто разрисованный, багряно-золотой покров над головой все редел, а багряно-золотой ковер под ногами становился все пышнее. При каждом шаге слышался шелест, а сверху медленно падал пламенеющий дождь. Воздух не был ни холоден, ни жарок, но необыкновенно тих, птицы пролетали беззвучно, как тени; и хотя погода эта клонила к безучастию и забвению, мы начали со все возрастающим нетерпением каждый час поглядывать в сторону океана, ожидая увидеть парус, который, как мы хорошо знали, не мог появиться на горизонте раньше, чем через несколько недель.

Преподобный мастер Бак все еще гостил в Хенрикусе, лечась от малярии, и Джереми Спэрроу читал проповеди с его кафедры, спал в его спальне и работал в его саду. Сад спускался до самого берега реки, и однажды вечером, возвращаясь с военных учений в форте, я увидел на этом зеленом берегу свою жену — она сидела у воды и неотрывно смотрела на пролетающих мимо морских птиц, сильных и свободных. В тридцати футах от нее мастер Джереми Спэрроу работал среди пожухлых цветов и напевал:

Ее лицо — прекрасный сад

Из роз и белых, лилий.

Мы с ним договорились, что во время моих отлучек он всегда будет рядом с нею, чтобы она могла его позвать, ибо я был уверен, что при удобном случае милорд Карнэл не преминет навязать ей свое общество. Я отлично знал, что его наймиты-иноземцы следят и за домом, и за садом, и за всеми нашими передвижениями.

Когда я присел на траве у ее ног, она вдруг резко обернулась ко мне.

— Как я от всего этого устала! — воскликнула она с неожиданной горячностью. — Устала от того, что заточена в э том доме и в этом саду, от того, что вы все время за мною присматриваете. А когда я выхожу, на улице мне еще хуже. Я ненавижу все эти бесстыдные глаза, нагло разглядывающие меня, как будто я выставлена у позорного столба. Я и вправду чувствую себя так, словно стою и колодках у позорного столба, и это невыносимо! А когда я думаю, что человек, которого я ненавижу, ненавижу, ненавижу, дышит тем же воздухом, что и я, я начинаю задыхаться! Ах, если бы я могла улететь, как эти птицы, уехать отсюда хотя бы на один день!

— Я мог бы испросить позволения отвезти вас домой, в Уэйнок, — сказал я, помолчав. — Но я не могу уехать, потому что это было бы все равно что отступить с поля битвы.

— И я тоже не могу уехать, — ответила она. — Я должна ждать прибытия корабля и тех королевских повелений, которые, по мнению милорда Карнэла, способны наставить меня стать его женой. Что ж, повеления короля сильны, но воля женщины сильнее. Если случится самое худшее, я буду знать, что мне делать. Но отчего я не могу взять с собой Анджелу, пересечь эту полоску песка и пойти в лес, что на той стороне перешейка? Он такой красивый и необычный, весь желто-красный — и на вид такой мирный, тихий. Я могла бы погулять там или прилечь под деревьями и хоть на время забыться. Ведь этот лес так близок… — И она с мольбой посмотрела на меня.

— Вам нельзя идти в лес одной, — сказал я. — Это было бы опасно. Но если хотите, завтра мы втроем: мастер Спэрроу, Дикон и я, отведем вас туда. Провести день в лесу весьма приятно, и никому из нас не повредит. Там вы сможете бродить, где вздумается, наберете целую охапку ярких листьев и забудете обо всем. А мы будем приглядывать, чтобы никто не причинил вам вреда, но не станем вас попусту беспокоить.

Она радостно рассмеялась. Немного нашлось бы женщин, столь же стойких душой, но настроения ее были переменчивы, как у ребенка.

— Согласна! — вскричала она. — Вы, пастор и Дикон Димон усядетесь, положив мушкеты себе на колени, и Анджела обратит вас в камень своими древними ужасными языческими чарами! И тогда… тогда я соберу больше золота, чем царь Мидас[75]. Я буду танцевать с лесными нимфами! Я разыщу Оберона и заставлю Титанию[76] ревновать!

— Я ничуть не сомневаюсь, что вы могли бы это сделать, — сказал я, глядя, как она вскочила на ноги, охваченная детским воодушевлением и лучезарно прекрасная.

Я встал, чтобы пойти с нею, потому что было уже время ужина, однако тут же передумал и опять сел на траву.

— Идите в дом одна, — сказал я ей. — Там в кустах, у воды, прячется змея. Сейчас я убью ее и приду ужинать.

Когда жена моя ушла, я быстро покрыл десять футов, отделявших меня от илистой кромки берега, где густо росли ивы и камыш. Опустившись на колени, я наклонился, схватил за шиворот того, кто нас подслушивал, и из грязи, где ему было самое место, выволок его на берег.

Это был итальянский лекарь милорда Карнэла. Я видел его уже и прежде, и уже тогда во всем его обличье: в одетой во все черное тщедушной фигуре, узком лице, злобных глазках и тонких бледных губах, плотно обтягивающих блестящие зубы, мне почудилось что-то неизъяснимо мерзкое, так что смотреть на него было мне столь же противно, как и прикасаться к холодной скользкой коже змеи.

— Среди камышей и полузатопленных ивовых кустов не растут целебные травы, — сказал я. — Что же делает такой ученый доктор в таком неподходящем месте?

Он пожал плечами и быстро замахал костлявыми ручками, делая вид, что ничего не понимает. Я знал, что это неправда — с английским языком он был накоротке. Так я ему и сказал. В ответ он бросил на меня исполненный злобы взгляд и, продолжая пожимать плечами и жестикулировать, быстро затараторил по-итальянски. В конце концов, ничего от него не добившись, я, все так же держа за воротник, подтащил его к тому месту, где сад граничил с кладбищем, и дал ему такого пинка, что он растянулся между двумя могилами. Он тотчас поднялся, поправил одежду и удалился в сгустившихся сумерках, петляя среди могил. А я пошел ужинать и сообщил мистрис Перси, что змеи больше нет.

Глава XII

В которой я получаю предостережение и полагаюсь на Дикона

Незадолго до рассвета меня разбудил голос под окном.

— Капитан Перси! — крикнул он. — Губернатор просит вас немедля явиться к нему!

Я оделся и вышел, никого не побеспокоив. Торопливо пройдя по предрассветному холодку, я достиг площади почти сразу же вслед за стражником, который поднял меня с постели. Возле двери губернатора стояло несколько лошадей, оседланных и взнузданных, их поводья держали конюхи. И лошади, и люди были едва различимы в густом тумане. Я взбежал по лестнице в прихожую и постучал в дверь гостиной. Дверь распахнулась, я вошел и увидел мастера Пори, Ролфа, Уэста и других членов Совета колонии. Все они сгрудились вокруг большого стола в середине комнаты и возбужденно разговаривали. Губернатор был полуодет, Ролф и Уэст в сапогах и кольчугах. Между ними, держа шапку в руке и глядя то на одного, то на другого, стоял человек, запыхавшийся от быстрой скачки, в одежде, сплошь забрызганной болотной грязью и порванной колючками шиповника.

— Вы как раз вовремя, капитан Перси! — воскликнул губернатор. — Вчера вы сказали, что прочный мир с индейцами, которым кое-кто из нас бахвалился, это не более чем затишье перед бурей. И клянусь честью, похоже, вы оказались правы!

— А в чем дело? Что-нибудь стряслось? — спросил я, подходя к столу.

— Стряслось, да еще как! — ответил он. — Этот человек только что прискакал с плантаций, расположенных вверх по реке от Паспахега. Три дня назад этот дурак и задира из племени паспахегов, Нематтанау, которого наши прозвали Джек-Перо, заманил в лес торговца Моргана и там его убил. Вчера, желая показать, какой он храбрый, он подошел близко к дому Моргана, и слуги убитого пристрелили его. Потом они похоронили каналью и решили, что на этом все и кончится. Но три часа назад Чанко-христианин пришел к коменданту поселка и предупредил его, что паспахеги охвачены волнением и воины уже покрывают себя черной краской. Комендант тотчас послал гонца ко мне, и я решил, что самое лучшее — это отправить к ним вас с дюжиной человек, чтобы привести их в чувство. Нет, никакого боя, никакой драки быть не должно — я готов голову прозакладывать, что довольно будет одной демонстрации силы. Покажите им, что врасплох они нас не застанут, но речь ведите любезно. Чтобы они скорее успокоились, я посылаю с вами мастера Ролфа — его они послушают. Убедитесь, что черную краску они закрасили красной, дайте им бисеру, один или два ножа и возвращайтесь домой. Если что-то вам не понравится, разузнайте, где сейчас Опечанканоу, и я пошлю к нему посольство. Он нас любит и быстро прекратит любую смуту.

— Конечно, он нас любит, — сухо сказал я. — Как кот любит мышь, с которой играет. А теперь, сэр, раз мы должны отправиться немедля, я пойду за своим конем.

— Тогда встретимся на перешейке, — предложил Ролф.

Я кивнул и вышел. Уже светало. Когда я спускался по ступенькам, ко мне вдруг присоединился мастер Пори.

— Вчера я поздно лег, — сообщил он с важным видом и широко зевнул, — но теперь дело сделано, и я собираюсь опять пойти спать.

Я молча продолжал свои путь,

— Знаю, вы сейчас меня не жалуете, — продолжал он, глядя на меня искоса своими хитрыми веселыми глазками. — Вы считаете, что в то утро, за церковью, я был чересчур осторожен в выборе площадки для поединка и таким образом — увы! — задержал его, а там появился губернатор, и ваша дуэль окончилась ничем.

— Я считаю, что вы предупредили губернатора, — напрямик ответил я.

Он затрясся от хохота.

— Предупредил его? Еще бы! Разумеется, я его предупредил! Молодые глаза ни за что не углядели бы ни кротовой кочки, ни ведьмина кольца в траве, ни выступающего из земли корня, но с сединой, сын мой, к нам приходит мудрость. Как вы думаете, король отблагодарит меня?

— Вне всякого сомнения, — заверил его я. — И если вас такая цена устраивает, то Бог в помощь.

К этому времени мы уже прошли половину улицы и дошли до гостиницы. В не закрытом ставнем окне над нами все еще горел свет. Внезапно он погас. В окне появился человек, посмотрел на нас и тут же отпрянул; потом наружу высунулась костлявая рука и тихо затворила ставень. Я узнал и эту руку, и лицо — они принадлежали тому самому господину, которому вчера на кладбище я дал хорошего пинка.

— Итальянский доктор, — проговорил мастер Пори.

Тон, которым он произнес эти слова, показался мне странным. Я взглянул на него, но по его толстому лицу и лукавым глазкам было невозможно что-либо прочесть.

— Итальянский доктор, — повторил он. — Если б на месте капитана Перси был мой друг, я бы посоветовал ему остерегаться итальянского доктора.

— Этот ваш друг наверняка был бы благодарен вам за предупреждение, — отвечал я.

Мы прошли еще немного.

— И еще я предупредил бы этого моего чисто гипотетического друга, что вчера вечером итальянец и его хозяин о чем-то совещались.

— Вчера вечером?

— Да, вчера вечером. Я зашел к милорду, чтобы выпить вина, и таким образом прервал их конфиденциальную беседу. Во хмелю его милость был довольно болтлив, и кое о чем мне намекнул… — Тут мастер Пори по своему обыкновению разразился беззвучным смехом. — Не знаю, зачем я вам все это говорю, капитан Перси. Ведь вы и сами знаете, я на другой стороне, причем полностью и бесповоротно. Ну да ничего, сейчас я просто рассказываю вам то, что рассказал бы, будь я на вашей стороне. Надеюсь, что в этом нет вреда и я не предаю интересы милорда Карнэла, то бишь мои собственные, а? Как вы думаете?

Я не ответил. Я знал, что он не имеет ни малейшего понятия о чести, но зато в достатке наделен тем, что мастер Уильям Шекспир назвал «молоком сердечных чувств»[77].

— Его милость начинает беспокоиться, — продолжил он, помолчав. — Корабль, прибывший вчера, привез последние придворные новости. Все идет точно по пословице: с глаз долой, из сердца вон. А Бэкингем времени зря не теряет, знай кует железо, пока горячо. Говорят, он пользуется португальской водой, чтобы улучшить цвет лица, спит в маске, пропитанной особыми снадобьями, как это делали Валуа[78], и от всего этого стал еще красивее, чем был. По три раза в неделю он меняет фасон своего платья, что пришлось очень по душе его величеству. Более того, если прежде принц Уэльский[79] его терпеть не мог, то теперь Бэкингем стал его задушевным другом. Поэтому неудивительно, что милорд Карнэл хотел бы побыстрее возвратиться в Уайтхолл[80].

— Так пусть едет, — сказал я. — Корабль, что привез его, все еще здесь.

— Да, его корабль все еще здесь, — согласился мастер Пори. — Пройдет еще несколько недель, и к нам вновь прибудет «Счастливое возвращение» и привезет распоряжения Компании. Скажите, капитан Перси, у вас есть какие-либо сомнения относительно их содержания?

— Никаких.

— Тогда его милости нужно просто запастись терпением и дождаться прибытия «Счастливого возвращения». Наверняка он так и поступит.

— Наверняка, — ответил я.

К этому времени мы уже подошли к двери дома мастера Пори.

— Желаю вам удачи в переговорах с паспахегами! — сказал он, громко зевнув. — А я пойду спать. Кстати, вам когда-нибудь снятся сны, капитан Перси!? Мне нет — у меня слишком чистая совесть. Но если бы мне снились сны, то нынче это непременно был бы сон про итальянского доктора.

Его пунцовая физиономия и блестящие глазки исчезли за дверью. Я быстро зашагал дальше, к дому пастора. Свет утра был еще слаб, и дом с садом окутывала пелена тумана. Внутри все спали. По мокрым серым тропинкам я добрался до конюшни и разбудил Дикона.

— Быстро оседлай мне Черного Ламораля, — приказал я ему. — Среди паспахегов началось волнение, и мы с мастером Ролфом едем, чтобы уладить дело.

— А я с вами? — спросил он.

Я покачал головой:

— У нас уже есть двенадцать человек. Больше не надо.

Он занялся конем, а я вошел в дом. В прихожей негритянка Анджела посыпала пол свежесрезанным тростником, и я спросил ее, проснулась ли уже ее хозяйка.

На своей смеси английского с испанским она тихо ответила, что нет. Я прошел в свою комнату и вооружился, потом взбежал по лестнице на второй этаж, где в удобных покоях, среди роскоши, которую так презирала его душа, обитал мастер Джереми Спэрроу. Однако в спальне его не оказалось. У основания лестницы меня уже поджидала тетушка Аллен.

— Пастор ушел час назад, сэр, — объявила она. — В Арчерз-Хоуп кто-то помирает от лихорадки, вот и прислали лодку за его преподобием. До обеда ему не воротиться.

Я торопливо прошел мимо нее и вбежал в конюшню. Черный Ламораль был уже оседлан. Дикон подержал мне стремя.

— Удачи вам, сэр! Покажите этому сброду! Жаль, что я не еду с вами.

Он сказал это хмуро и с легкой завистью. Я знал, что он любит риск не меньше моего, и внезапное воспоминание о былых опасностях, пережитых вместе, принесло нам ощущение такой близости друг к другу, какого ни он, ни я не испытывали уже много дней.

— Я не беру тебя с собою, — объяснил я, — потому что ты нужен мне здесь. Мастера Спэрроу вызвали к умирающему, и его не будет еще несколько часов. Что до меня, то один Бог знает, как долго мне придется задержаться. До моего возвращения охраняй дом и сад. Ты знаешь, что я имею в виду. Не позволяй никому докучать твоей хозяйке.

— Конечно, сэр.

— И вот еще что. Вчера я обещал отвести ее в лес на той стороне перешейка. Так вот, когда она проснется, скажи ей от моего имени, что мне жаль лишать ее удовольствия, но теперь она не сможет погулять в лесу, даже если бы я сопровождал ее сам.

— Но ведь паспахегов тут нет, — буркнул Дикон.

— Кроме паспахегов у меня есть и другие враги, — резко ответил я. — Делай, что я велю, и избавь меня от своих замечаний, Скажи ей, что у меня есть веские причины просить ее не выходить из дома до моего возвращения. Как бы то ни было, она ни в коем случае не должна покидать пределов сада.

Я подобрал поводья, и Дикон отошел в сторону. Проехав несколько шагов по мокрой от росы траве, я повернулся в седле и сказал:

— Я полагаюсь на тебя, Дикон.

Его загорелое лицо залилось краской. Он поднял руку и, как в старые времена, отдал мне честь.

— Я так и понял, мой капитан, — ответил он, и я уехал успокоенный.

Глава XIII

В которой «Санта-Тереса» перемещается вниз по течению

Через час мы с Ролфом подъехали к блокгаузу[81], построенному в лесу на полпути между плантациями белых жителей поселка Паспахег и индейской деревней. Гарнизон там оказался порядочный, лазутчики уже были высланы, и никто не придавал особого значения тому, что деревня паспахегов бурлит и воины раскрасили себя черной краской.

В блокгаузе был и Чанко-христианин. Я подозвал его, и по мере того как мы слушали его рассказ, тревога наша возрастала.

— Тридцать воинов! — воскликнул я, когда он кончил. — И они раскрасились не только черной краской, но и желтой, а щеки выкрасили в красный цвет: стало бить, намерены сражаться насмерть. А сейчас перед походом они танцуют танец войны! Чтобы умиротворить это осиное гнездо, надо отправляться немедля. Господа защитники блокгауза, в нашем отряде всего двенадцать человек, и, вполне возможно, паспахеги заставят нас отступить. В этом случае мы будем драться здесь. Поэтому смотрите в оба и будьте готовы выслать людей нам на подмогу. Пошли, ребята!

— Постойте, капитан Перси, — остановил меня Ролф. — Скажи, Чанко, а где император?

— Пять дней назад он был с жрецами в Уттамуссаке, — ответил индеец. — Вчера, когда солнце стояло высоко в небе, он был в хижине вождя племени чикахомини. Он все еще пирует там. Чикахомини и паухатаны зарыли топор войны.

— Жаль, — заметил я, — пока они снимали скальпы друг с друга, я мог меньше беспокоиться за свой собственный.

— На мой взгляд, лучше всего сразу ехать к Опечанканоу, — сказал Ролф.

— Поскольку до него всего три мили, я согласен, — ответил я.

Мы оставили прогалину, на которой был построен блокгауз, и углубились в лес. В девственных виргинских лесах деревья стоят довольно далеко друг от друга и только сверху сплетены вместе вездесущими лианами. Подлеска было немного, и мы могли двигаться быстро, Ролф и я ехали впереди. К этому времени лучи солнца уже проникали сквозь древесные кроны, и туман на глазах рассеивался. Лес вокруг нас и над нами и под копытами наших лошадей, ступавших по подстилке из палых листьев, был желт, как золото, и красен, как кровь.

— Послушай, Ролф, — сказал я, прервав наше долгое молчание, — ты веришь тому, что индейцы рассказывают об Опечанканоу?

— О чем ты? О том, что он не был родным братом Паухатана, а только его побратимом?

— Нет, о другом. О том, что много-много лет назад он пришел в Виргинию из какой-то далекой земли на юго-западе?

— Не знаю, — задумчиво ответил он. — Он и похож и не похож на тех, кем управляет. Его глаза говорят о недюжинном уме, а черты лица благороднее, чем у здешних индейцев…

— Зато сердце чернее, — сказал я. — Он странный и очень хитрый дикарь.

— Согласен: странный и хитрый, — ответил Ролф. — Хотя, в отличие от тебя, я не верю, что его расположение к нам — всего лишь маска.

— Верь или не верь, но это так. Это темное, холодное, неподвижное лицо — маска. Изумление при виде лошадей, кольчуг, мушкетов и голубого бисера — тоже маска. Я уверен, что в один прекрасный день он ее сбросит. А вот и деревня.

До разговора с Чанко-христианином мы собирались в деревню паспахегов, а не чикахомини, а, выехав из блокгауза, скакали довольно быстро. Тем не менее оказалось, что нас уже ждут — на окраине деревни мы были с обычными дикарскими церемониями встречены вождем и главными воинами племени. Оставалось только вспомнить наш давний вывод о том, что новости индейцам передают речные рыбы и быстрокрылые птицы.

Встреча была устроена по всем правилам: нам поднесли дары, состоящие из оленины, рыбы, лепешек из каштановой муки, тыквенных бутылей с хмельным индейским пивом, заставили полюбоваться на дикарскую пляску, исполненную дюжиной молодых воинов, и оглушили невообразимым адским шумом. Затем, по нашей просьбе, нас отвели в деревню, к хижине, стоящей в ее центре. Вокруг хижины толпились воины самого Опечанканоу из Уттамуссака, Орапакса и Веровокомоко, отобранные императором за силу и хитрость, а на траве под кроваво-красным камедным деревом сидели императорские жены, накрашенные, покрытые татуировкой, в длинных ожерельях из жемчуга и медных бусин. За женами толпились женщины и дети чикахомини, а вокруг высокой стеной стоял багряный лес.

Циновка, закрывавшая вход в хижину, приподнялась, и нам навстречу с приветственным жестом вышел молодой индеец. Это был Нантокуас, брат леди Ребекки и единственный индеец (не считая, конечно, его покойной сестры), который всегда был мне по душе. Разумеется, он был дикарь, но он был храбр, благороден, учтив и правдив, как настоящий христианский рыцарь.

Ролф спрыгнул с коня и, подойдя к молодому вождю, обнял его. Нантокуас часто и подолгу гостил у сестры и ее мужа в те счастливые дни в их доме в Варине, когда они еще не отправились в свое злополучное путешествие в Англию, из которого ей не суждено было вернуться. Ролф любил его и в память о жене, и потому, что его нельзя было не полюбить.

— А я думал, что ты в Орапаксе, Нантокуас! — воскликнул он.

— Я был там, брат мой, — ответил индеец приятным низким голосом, так похожим на голос его сестры. — Но Опечанканоу пожелал отправиться в Уттамуссак, к нашему святилищу и могилам прежних верховных вождей. Я теперь командую многими его воинами, и мне пришлось пойти с ним. Сейчас Опечанканоу в этой хижине. Он просит моего брата и капитана Перси войти.

Нантокуас приподнял циновку и вошел вслед за нами. Мы прошли по традиционному извилистому проходу, приподняв еще с полдюжины висящих циновок, и наконец добрались до центрального помещения, где нас ожидал человек, которого мы искали.

Он сидел у небольшого очага, где горел красный огонь, почти не освещавший комнату, погруженную в полумрак. Отблески пламени падали то на перья, воткнутые в завязанную узлом прядь волос, оставленную на его бритой голове, то на нож и томагавк, засунутые за сплетенный из ковыля пояс, то на плащ из меха выдры, свисающий с его плеча и закрывающим колени. Никто не знал, сколько ему лет. Говорили, что он старше Паухатана, а Паухатан, когда умер, был уже очень стар. Однако Опечанканоу выглядел как мужчина в расцвете лет: тело у него было сильное, кожа гладкая, глаза молодо блестели. Когда он поднялся, чтобы приветствовать нас, и Нантокуас встал рядом с ним, могло показаться, что он старше своего племянника самое большее на двадцать лет.

Дело, по которому мы приехали, не терпело отлагательств. Мы едва дождались конца длинной речи императора, после чего Ролф коротко изложил суть нашей жалобы на паспахегов. Индеец выслушал нас; затем голосом, который всегда вызывал в моем воображении картину некоего холодного, неподвижного, бездонного озера, чернеющего под нависшими скалами, сказал:

— Мои братья могут ехать спокойно. Паспахеги смыли с себя черную краску. Если мои братья поедут в их деревню, то найдут там трубку мира.

Мы с Ролфом переглянулись.

— Я послал к паспахегам гонцов, — продолжал император, — и поведал им о моей любви к белым людям и о тех добрых чувствах, которые белые люди питают к индейцам. Я сказал им, что Нематтанау был убийца, и его смерть была справедливым воздаянием. Теперь они удовлетворены. Их деревня так же спокойна, как этот зверь у моих ног.

И он указал на ручную пуму, которая лежала подле его мокасин. Это сравнение показалось мне зловещим.

Невольно Ролф и я посмотрели на Нантокуаса.

— Это правда, — подтвердил он, — я только что воротился из деревни паспахегов. Я сам передал им слова Опечанканоу.

— Что ж, раз дело уже улажено, мы можем ехать домой, — сказал я, вставая. — Разумеется, мы могли утихомирить паспахегов одной рукой и к тому же преподать им урок, который они нескоро бы забыли, но по доброте душевной и желая избежать лишних хлопот, мы предпочли обратиться к Опечанканоу. Губернатор благодарит его за оказанную помощь.

Лицо Опечанканоу озарилось улыбкой, но только па мгновение.

— Разве Опечанканоу не любит белых людей? — промолвил он. — Когда-нибудь он сделает для них еще больше.

Мы вышли из хижины, сели на коней и покинули темнолицего императора и деревню с ее раскрашенными жителями, желтыми от ягод зарослями тутовника и кроваво-красными камедными деревьями. Нантокуас дошел с нами, шагая рядом с конем Ролфа и время от времени рассказывая нам своим мелодичным глубоким голосом ту или иную лесную новость. В блокгаузе мы получили подтверждение слов императора. От паспахегов уже приходило посольство с дарами, и была выкурена трубка мира. Лазутчики тоже сообщили, что все воинственные приготовления в деревне прекращены. В ней опять воцарилось спокойствие под стать туманной, мглистой, убаюкивающей погоде последних дней.

Опасность как будто миновала, однако у нас не было уверенности, что здесь не кроется какая-то хитрость. Мы с Ролфом посовещались и в конце концов решили, что он, всегда бывший нашим представителем на переговорах с индейцами в силу особых с ними отношений, останется в блокгаузе с половиной отряда, а я поеду с донесением к губернатору. Я попрощался с ним и с Нантокуасом и, поскакав обратно в Джеймстаун, достиг города на несколько часов раньше, чем меня там ждали.

Я въехал в ворота палисада вскоре после полудня, и еще час ушел у меня на доклад губернатору. Когда он наконец отпустил меня, я поспешил к дому пастора. Проезжая мимо гостиницы, я взглянул вверх, на окно, из которого на рассвете на меня смотрел итальянский доктор. В этот раз на меня никто не смотрел, окно было наглухо закрыто ставнями, а у двери против обыкновения не торчали французские прохвосты, состоявшие на жалованье у лорда Карнэла. Проехав еще несколько ярдов, я неожиданно встретился с его милостью лицом к лицу — он как раз выходил из переулка, спускающегося к реке. Увидев меня, он заметно вздрогнул и поднес руку ко рту. Я слегка кивнул ему и проехал мимо. Неподалеку от дома, у ворот кладбища, мне повстречался мастер Джереми Спэрроу.

— Рад вас видеть, — воскликнул он. — Ну как, индейцы успокоились?

— Пока что да. А как ваш больной?

— Хорошо, — серьезно сказал он, — два часа назад я закрыл ему глаза.

— Стало быть, он умер, — промолвил я. — Что ж, теперь у него есть одно преимущество перед живыми: он избавлен от всех бед и забот. А что, вас опять к кому-нибудь вызвали? Вы так быстро шагаете прочь от дома.

— По правде говоря, — ответил он, — я только что узнал о волнении среди язычников и очень встревожился. Вам, конечно, виднее, но, по моему разумению, вам не следовало разрешать вашей жене идти сегодня на прогулку в лес. Вот я и решил перейти перешеек, чтобы от греха подальше отвести ее домой.

— Идти на прогулку в лес? — медленно повторил я. — Так она сейчас в лесу? С кем?

— С Диконом и Анджелой, — ответил он. — По словам тетушки Аллен, они ушли через час после восхода солнца. Я думал, что вы…

— Нет, — перебил его я, — напротив, я велел передать ей, чтобы она не выходила из сада. Ей грозит опасность не только от индейцев.

Я был вне себя от гнева, но кроме гнева мною владел еще и страх.

— Я сейчас же поеду и отвезу ее домой, — сказал я.

Говоря это, я случайно посмотрел в сторону форта и судов, стоящих на якоре под его стенами. Что-то в этой картине было не так. Я посмотрел еще раз и понял — не хватает одного корабля, такого знакомого и ненавистного.

— Где «Санта-Тереса»? — спросил я, и страх еще сильнее сжал мое сердце.

— Нынче утром она отплыла вниз по реке. Я видел ее недавно, когда возвращался из Арчерз-Хоуп. Она стоит на якоре в середине реки, там, где в Джеймс впадает большой ручей. Но почему она покинула свою обычную стоянку?

Мы переглянулись, и в глазах другого каждый прочел ту мысль, которую сам не осмеливался высказать вслух,

— Вы можете взять гнедую кобылу, — сказал я с нарочитой легкостью, потому что на сердце мне словно навалился тяжелый камень, — и мы поедем в лес. Я думаю, что там все в порядке. Наверняка она надевает сейчас вепок из вьюнков или играет с белками, или спит на куче красных листьев, положив голову на колени Анджелы.

— Наверняка, — ответил он. — Не теряйте времени. Я оседлаю кобылу и догоню вас через две минуты.

Глава XIV

В которой мы ищем пропавшую леди

Кроме нас с пастором, в лесу не было никого. Стволы обволакивала легчайшая голубая дымка. Сверху бесшумным, беспрестанным дождем слетали темно-алые листья, сквозь оголившиеся ветви свободно струился солнечный свет, но нигде не было видно ни единой человеческой души: ни мужчины, ни женщины. Опавшие листья шуршали под копытами оленей, верещали белки, тявкали лисицы, но ниоткуда не доносился ни нежный смех, ни звонкая песня.

На мшистом склоне мы нашли венок из красно-коричневых дубовых листьев, чуть ниже, у прозрачного как хрусталь ручейка, примятую ногами мяту, дальше, под соснами, набрели на оборванную, валявшуюся па земле алую плеть лианы. Рядом была похожая на чашу впадина, окруженная густой красной завесой из лиан, свисающих с ближайших деревьев, и устланная ковром из золотистых листьев огромного клена, и здесь страх, поселившийся в моем сердце, превратился в великана, с которым уже тщетно было бороться.

Недавно в этой ложбинке шла борьба. Занавес из лиан был порван, ветви растущего по ее краям сумаха погнуты и обломаны, палые листья смяты. В одном месте на них краснела кровь.

Нам показалось, что в лесу стало вдруг очень тихо; из всех звуков остался только один — биение наших сердец.

Вокруг во все стороны открывались багряно-желтые пути: солнечные поляны, извилистые тропинки, затянутые голубоватой мглой, похожей на дым от ладана, воскуряемого в каменных соборах, но нигде, нигде не двигалось ничто, кроме лесных птиц и зверей. Вокруг впадины на листьях не было видно ни вмятин, ни отпечатком ног, ни сломанных веток — ни единого следа тех, кто здесь побывал. По какому из бесчисленных пестрых путей ушли они, и где их искать?

Спэрроу и я сидели на лошадях и глядели то в одну сторону, то в другую, но в конце каждой древесной аркады наши взоры упирались в одно и то же — непроницаемую серо-голубую мглу.

— «Санта-Тереса» бросила якорь прямо напротив большого ручья, — заговорил наконец Спэрроу. — Должно быть, она стала там, чтобы незаметно запастись пресной водой.

— Человек, приплывший на ней, все еще в городе или по крайней мере был там час назад, — отозвался я.

— Раз так, значит она еще не отплыла, — сказал он.

Вдалеке, в голубом мареве, что-то шевельнулось.

Я недаром прожил тринадцать лет в лесу: и зрение, и слух мой достаточно обострились, чтобы сразу же различить, что это не зверь, а человек.

— Кто-то идет, — прошептал я. — Спрячьтесь сзади, в тех зарослях сумаха.

Сумах в этом месте рос густо и к тому же был задрапирован широколиственными лианами. Из нашего укрытия мы могли видеть все, не опасаясь, что нас заметят, разве что приближающийся человек окажется индейцем.

Но то был не индеец, то был милорд Карнэл. Он шел медленно, поглядывая по сторонам и время от времени останавливаясь, чтобы прислушаться. Было очевидно, что лес не его стихия, так как он ни разу не посмотрел под ноги.

Спэрроу дотронулся до моей руки и молча показал на поляну, расположенную под прямым углом к троне, по которой шел Карнэл. По поляне к нам приближалась другая фигура — тщедушный, одетый во все черное человечек, торопливо шагающий, не глядя ни вправо, ни влево.

Черный Ламораль стоял как изваяние; гнедая кобыла тоже знала, что делать, когда всадник особым образом касался ее лопатки.

Мы со Спэрроу, ничуть не стыдясь, что собираемся подслушать чужой разговор, пригнулись к седельным лукам и принялись смотреть в маленькие щелки в густой малиновой листве.

Его милость спустился по склону впадины, под его тяжелой поступью осыпались мертвые листья и земля. По противоположному склону соскользнул вниз итальянский лекарь, потревожив лиственную подстилку не больше, чем если бы по ней проползла змея.

— Я уже думал, что никогда тебя не встречу, — проворчал милорд, — решил, что заблудился. Этот проклятый красный лес и голубая мгла совсем сбивают с толку. — И он грубо выругался.

— Я спешил как только мог, — ответил итальянец. Голос у него был странный, тонкий и убаюкивающий, как нельзя лучше подходящий к его подернутым дымкой глазам и никогда не сходящей с губ полуулыбке. — Ваш скромный врач поздравляет вашу милость с успехом. Вы родились под счастливой звездою, милорд.

— Стало быть, она у вас в руках? — вскричал Карнэл.

— В трех милях отсюда, на берегу реки, есть сосновая роща, такая густая, что в ней всегда царит полумрак. Десять лет назад там был убит человек. Тогдашний губернатор, сэр Томас Дэйл, велел приковать убийцу к дереву, под которым был похоронен убитый, и оставил его там погибать от голода и жажды. Эту историю мне рассказали в Джеймстауне. Говорят, с тех пор души убитого и убийцы бродят по этому лесу, и местные жители никогда в него не заглядывают и стараются держаться от него как можно дальше. Так что это великолепное убежище для тех, кто не страшится мертвых. Леди сейчас находится там, милорд, а ваши четверо слуг ее охраняют. Им невдомек, что тамошний сумрак и тишина объясняются не только естественными причинами.

Милорд расхохотался. То ли он был слегка пьян, то ли захмелел от успеха, которым увенчалась его подлая затея.

— Ты просто находка, Никколо, ты один на тысячу! — воскликнул он. — А далеко ли этот превосходный лес от корабля, и в какую сторону к нему плыть: вверх или вниз по течению?

— Он расположен как раз напротив, милорд.

— А с лодки нетрудно сойти на берег?

— Там в реку впадает большой ручей. Достаточно подать условный сигнал, и лодка с «Санта-Тересы» может на веслах пройти вверх по нему до самого дерева, под которым сидит миледи.

Его милость опять расхохотался.

— Нет, Никколо, ты не один на тысячу, ты один на десять тысяч! Но послушай, Никколо, наш молодожен уже в городе.

— Неужели так быстро вернулся? — спросил итальянец. — Что ж, в таком случае, милорд, надо внести изменения в ваш план. Раз он уже здесь, вам нельзя ждать темноты, чтобы доплыть на лодке до «Санта-Тересы» и взять на борт миледи. Он несомненно будет искать ее.

— Да, он будет искать ее, будь он проклят! — подтвердил милорд.

— А духи мертвых могут его отпугнуть? — продолжал итальянец.

— Нет, не могут! — ответил Карнэл и снова выругался. — Как бы я хотел, чтобы он сам стал таким же духом! Ах, если бы я мог убить его до отъезда…

— Я бы давно нашел способ сделать это, милорд, если бы на этот раз вы не были столь щепетильны. А между тем вспомните: прежде наши враги, ваши и мои, не раз умирали смертью странной и загадочной. Люди немало тому дивились, но в конце концов приходили к выводу, что это Божий промысел. — И он разразился мерзким беззвучным смехом, в котором веселости было не больше, чем в ухмылке черепа.

— Знаю, знаю! — раздраженно бросил Карнэл. — Мы с тобой, Никколо, не чистоплюи. Но тем, кто стоял на моем пути раньше, я не посылал вызова на дуэль. Перси мой смертельный враг, и я желал бы сам пронзить его сердце шпагой. Знаешь, я отдал бы свое кольцо с рубином, чтобы узнать, в городе он сейчас или в лесу.

— Он в лесу, — произнес я.

Один миг — и Черный Ламораль вместе с гнедой кобылой пастора оказался перед ними; они не успели и пальцем пошевелить, а только стояли и смотрели на нас расширенными глазами, словно и мы, и наши лошади явились с того света. Вся кровь отхлынула от лица милорда, оно побелело и перекосилось. Что же до его спутника, то физиономия того никак не изменилась — думаю, она не менялась ни при каких обстоятельствах, — но перо ни его шляпе задрожало, и причиной тому был не ветер.

Джереми Спэрроу склонился с седла, схватил итальянца под мышки, и, легко подняв, перекинул его через холку своей лошади.

— Знаешь что, самозваное ты божество, целитель души и отравитель тела, — сказал он с веселым добродушием, — давай-ка мы с тобой проедемся вдвоем на этой кобылке. — И с этими словами он начал связывать руки итальянского доктора его же собственным шарфом. Ядовитый гад извивался, пытаясь вырваться, но силы у священника хватило бы на десятерых, и он держал итальянца железной хваткой. К этому времени я уже успел соскочить с Черного Ламораля и стоял перед Карнэлом. Кровь вновь прилила к его щекам, бледные губы опять покраснели, глаза загорелись. Рука королевского фаворита легла на рукоять шпаги.

— Я не обнажу против вас шпаги, — сказал я, — я держу данное слово.

Он уставился на меня, сдвинув брови, затем натянуто засмеялся.

— Тогда ступайте своей дорогой, а мне не мешайте идти своей! — воскликнул он. — Ну же, покажите, какой вы услужливый муж, мой почтеннейший капитан сброда и депутат от десятка хижин! Можете не сомневаться, король и я сумеем вас вознаградить.

— Я не обнажу против вас шпаги, — повторил я, — но мы померимся силами по-иному. — И я крепко схватил его запястье.

Он был столь же сильным борцом, как и фехтовальщиком, но в моем сердце кипел такой гнев, а сумрачный лес с привидениями так живо стоял перед глазами, что в те минуты я, пожалуй, одолел бы и самого Геракла. Вскоре я свалил Карнэла на землю, встал коленом ему на грудь, схватил одной рукой за горло и крикнул Спэрроу, чтобы он обрезал поводья Черного Ламораля и кинул их мне. Он тут же все исполнил, хотя при этом ему еще приходилось удерживать брыкающегося итальянца. Действуя свободной рукой и зубами, я привязал руки его милости к туловищу, потом убрал колено с его груди, отпустил горло и встал на ноги. Он тотчас же вскочил, Лицо его было бело как мел, на губах выступила пена.

— Что дальше, капитан? — спросил он сквозь зубы. — Ваш счет растет на глазах. Итак, что вы намерены со мною делать дальше?

— А вот что, — ответил я и, несмотря на сопротивление, привязал его вторым ремешком к молодому клену, под которым мы боролись. После этого я сначала вытащил его шпагу из усыпанных драгоценными камнями пожен, положил се на землю около его ног, а затем разрезал ремень, стягивавший его руки, оставив только тот, которым он был привязан к дереву.

— Я не сэр Томас Дэйл, — сказал я, — а потому не стану запихивать вам в рот кляп и оставлять вас привязанным к дереву на веки вечные, чтобы вы созерцали могилу, которую собирались вырыть для меня. Два леса с привидениями на одно графство — это уже чересчур. Вероятно вы, милорд, уже заметили, что до узла ваших пут вы можете легко дотянуться руками, которые я вам только что освободил. Это особый узел; завязывать его меня научил один индеец. Если вы начнете распутывать его сейчас же, не теряя времени зря, то развяжете еще до вечера, а чтобы вы не сочли, что это гордиев узел и не вздумали его разрубить, я положил вашу шпагу так, что взять ее вы сможете лишь после того, как достаточно для этого потрудитесь. Ваш приятель может нам пригодиться, так что мы забираем его с собой в лес с привидениями. Засим, милорд, я имею честь пожелать вам всего наилучшего.

Я низко ему поклонился, вскочил в седло и наконец-то повернулся спиной к его ненавидящим глазам и ощерившемуся рту. Спэрроу, по-прежнему держа свою добычу перекинутой через седельную луку, повернул вместе со мною. Через минуту мы уже въехали на поляну, по которой недавно шел итальянец. Проехав еще немного, я повернулся в седле и посмотрел назад. Золотистая ложбинка исчезла, лес снова стал ровен и безмятежен. Казалось, он вновь принадлежит своим пугливым обитателям, а людская суета больше не нарушает его покой. Все в нем было недвижно, и только с ветвей тихо и плавно падали мертвые листья. Правда, из-за купы сумаха, пламенеющей словно факел в серо-голубой дымке, извергался беспрерывный поток слов. К счастью, их уже нельзя было разобрать, но я знал, что королевский любимчик ругательски ругает и итальянца, и губернатора, и «Санта-Тересу», и «Счастливое возвращение», и преподобного Спэрроу, и здешний лес, и рощу с привидениями, и свою шпагу, и хитрый индейский узел, и конечно же меня самого.

И должен сознаться, что эта брань звучала для меня как сладчайшая музыка.

Глава XV

В которой мы находим лес с привидениями

На опушке леса, где, если верить молве, водились привидения, мы спешились и привязали лошадей к соснам. Итальянца, связанного и с кляпом во рту, мы оставили лежать поперек седла гнедой кобылы. Затем, ступая бесшумно, как индейцы, вошли в лес.

Едва мы в нем очутились, как солнце словно бы померкло. Могучие исполинские сосны росли здесь так часто, что далеко в вышине их кроны смыкались, образуя непроницаемый для солнечного света свод, тяжелый, сумрачный и давящий, точно грозовая туча. Внизу лес походил на пещеру. Тут не было ни молодых деревьев, ни кустов, ни вьющихся лиан, ни цветов, ни одной яркой краски — только бесконечные сосновые стволы и земля, выстланная скользкой, красновато-коричневой хвоей.

Тихо пробираясь в полумраке, мы долго не слышали ничего, кроме нашего собственного дыхания и стука наших сердец. Но достигнув медленно текущего ручья, такого же оцепенелого, как и лес, по которому он струился, и пройдя некоторое время вдоль его сонных излучин, мы наконец услыхали человеческий голос и различили вдалеке неясные фигуры, сидящие над черной водой. Мы крались, скользя от дерева к дереву, осторожно и беззвучно, потому что в этой угрюмой тишине малейший шорох прозвучал бы как пистолетный выстрел.

Вскоре мы остановились и, прячась за гигантским стволом, начали украдкой наблюдать за похитителями и похищенными, ожидавшими на берегу ручья лодки с «Санта-Тересы». Леди, которую мы искали, лежала на темной земле под сосной, словно упавший цветок. Она не шевелилась, глаза ее были закрыты. В головах у нее сидела негритянка, и ее платье и тюрбан смутно белели в полумраке. Под соседним деревом сидел Дикон со связанными за спиной руками, а вокруг него — четверо французских слуг милорда Карнэла. Именно голос Дикона мы слышали несколько минут назад. Он все еще говорил, и теперь мы уже могли разобрать о чем.

— И тогда сэр Томас Дэйл приковал его к дереву — как раз к тому самому, под которым сидишь ты, Джек. — Бедняга Жак мигом пересел. — Приковал он его, стало быть, к этому дереву: одной цепью за шею, другой за туловище, а третьей за лодыжки. А язык ему велел проткнуть толстым шилом. — Тут слушатели взвыли от страха. — Потом здесь же, у него на глазах, выкопали могилу, притом, заметьте, неглубокую, и безо всякого гроба, в одном только саване, положили в нее человека, которого он убил. А потом эту могилу зарыли. Ты, братец, сейчас сидишь прямо на ней!

— Шорт побьери! — взвизгнул прохвост, к которому были обращены эти слова, и тотчас перебрался на менее историческое место.

— А после они ушли, — продолжал Дикон замогильным голосом. — Ушли все: и сэр Томас, и капитан Аргалл, и капитан Уэст, и лейтенант Джордж Перси, и его кузен, мой хозяин, и люди сэра Томаса — все до одного. И ушли они из этого леса с такою поспешностью, будто на него пало проклятие, хотя тогда он не был и вполовину так мрачен, как сейчас. В те времена в нем иногда светило солнце и пели птицы. Теперь-то по его виду этого не скажешь, верно, ребята? Говорят, пока убитый гнил в своей могиле, и живой медленно-медленно умирал в своих цепях, лес делался все темнее и темнее. Ох, смотрите, какой он стал темный и холодный — холодный, как мертвец!

Тут его слушатели сбились в кучку и задрожали. Спэрроу и я стояли близко, и нам было отлично видно, что делают руки хитроумного рассказчика, связанные за спиной. Он двигал ими то так, то эдак, стараясь ослабить веревку, которая стягивала его запястья.

— Произошло это десять лет назад, — продолжал он между тем все более устрашающим голосом. — И с той поры никто никогда не входил в этот лес — ни белый, ни индеец, никто, кого можно было бы назвать человеком. Но почему, спросите вы, на стволе этого дерева не видно цепей и почему не лежат под ним белые кости? А потому, братцы вы мои, что мертвый убийца не успокоился и бродит по этому лесу! Здесь не всегда бывает так тихо — иногда тут слышится лязг цепей! И несмотря на шило, вонзенное в язык, мертвец стонет и воет! И убитому тоже не лежится в могиле: одетый в саван, он все ходит за своим убийцей… Ох, что это виднеется там вдали… там, там… что-то белое…

Четверо прощелыг милорда Карнэла посмотрели в просвет между деревьями и узрели «что-то белое» так же ясно, как если бы оно и впрямь было там. Между тем в лесу с каждым мгновением становилось темнее, повеяло холодом, что было в порядке вещей, поскольку солнце быстро опускалось за горизонт. Но для тех, кто только что выслушал повествование Дикона, решительно все — и темнота, и холод, и тишь — казалось зловещим и таинственным.

— О, сэр Томас Дэйл, сэр Томас Дэйл! — вдруг раздался издалека жуткий заунывный вопль, проникнутый безысходной тоской неприкаянной души. На миг сердце мое замерло, и волосы начали подыматься дыбом, но уже в следующее мгновение я понял, что у Дикона сыскался союзник не среди мертвых, а среди живых. Стоящий рядом со мною пастор открыл рот — и в лесу вновь зазвучал тот же жуткий заунывный голос, причем каким-то непонятным образом казалось, что исходит он откуда угодно, только не из-за того дерева, за которым прятался преподобный мастер Джереми Спэрроу.

— О, бедный мой язык, пронзенный шилом, пронзенный шилом!

Двое из сторожей милорда Карнэла словно обратились в камень, челюсти у них отвисли, глаза остекленели; третий бросился ничком на землю, зарылся лицом и сосновые иголки и воззвал к Пресвятой Деве. Четвертый, вскочив на ноги, во всю прыть умчался в темноту и больше в тот день нас не беспокоил.

— О тяжкие цепи! — возопил невидимый призрак. — О мертвец, гниющий в могиле!

Тот, что лежал ничком, впился ногтями в землю и завыл, двое других от ужаса не могли уже ни пикнуть, ни пошевелиться. Один только Дикон, бесшабашный плут, не боявшийся ни Бога, ни людей, не выказал ни малейшего беспокойства, зато принялся еще усерднее теребить веревки, которыми были связаны его запястья.

Этот малый всегда отличался сообразительностью и, видимо, уже догадался, какого рода призрак так своевременно пришел ему на помощь.

— Может, с них уже хватит? — шепнул мне на ухо Спэрроу. — Мое воображение иссякает.

Давясь от сдерживаемого смеха, я молча кивнул и вынул из ножен шпагу. В следующую секунду мы накинулись на троих лакеев, как волки на стадо овец.

Те не сопротивлялись. Они настолько ошалели от страха, что мы могли бы без труда отправить их к мертвецам, чьи стенания все еще звучали в их ушах. Но мы только обезоружили каналий и велели им сей же час убраться прочь, если им дорога жизнь. Долго уговаривать не пришлось — они бросились бежать, как вспугнутые олени, помышляя лишь об одном: как бы поскорее унести ноги из этого проклятого леса.

— Вы видели итальянца?

Я обернулся: рядом со мною стояла моя жена. Воспитанница короля была наделена истинно королевской отвагой, ни мертвые, ни живые не могли ее устрашить. Для нее, как и для меня, опасность была словно зов боевой трубы — она только воспламеняла ее сердце и придавала твердости душе. Минуту назад ей угрожала участь, которой она более всего для себя опасалась, но глаза ее горели прежним огнем, а рука, коснувшаяся моей руки, была холодна, но не дрожала.

— Вы его убили? — спросила она. — При дворе его прозвали Черной Смертью. Говорили, что он…

— Я не убил его, — ответил я, — но если вы пожелаете, убью.

— А его хозяин? Что вы сделали с его хозяином?

Я рассказал ей. Когда она представила себе всю картину, ее натянутые нервы не выдержали, и она зашлась смехом, который был столь же прелестен, сколь и жесток. Он все звенел и звенел, отдаваясь мелодичным эхом, и от этих звуков проклятый лес, казалось, становился еще мрачнее.

— Он скоро развяжет тот узел, которым я его привязал, — сказал я. — Если вы хотите достичь Джеймстауна раньше него, нам надо торопиться.

— К тому же наступает ночь, — добавил пастор, — а это место выглядит точь-в-точь как долина смертной тени, о которой сказано в двадцать третьем псалме Давидовом. Если тут бродят призраки, то час их явления уже близок — и лично я предпочитаю быть от них подальше.

— Перестаньте смеяться, сударыня, — попросил я. — Если вверх по этому ручью сейчас движется лодка, ваш смех нас выдаст.

Я подошел к Дикону и, сохраняя угрюмое молчание, под стать его собственному, разрезал веревки на его руках. Затем в сгущающемся сумраке мы направились туда, где оставили лошадей. Спэрроу поспешил первым, чтобы все подготовить, но вскоре вернулся обратно.

— Итальянец сбежал! — крикнул он.

— Сбежал? — воскликнул я. — Но ведь я велел вам крепко привязать его к седлу!

— Так я и сделал, — ответил он. — Я так туго затянул ремни, что они впились ему в тело. Попытайся он их разорвать, ему бы стало так больно, что он сразу прекратил бы всякие попытки.

— Но тогда каким же образом ему удалось бежать?

— Понимаете, — уныло сказал Спэрроу, — я поначалу связал его так, как сказал. Но потом подумал о том, что ремни очень уж глубоко врезались в его плоть, а боль ведь ужасна для всякой твари, даже для змеи, и вспомнил, что Христос велел нам поступать с другими так, как мы хотим, чтобы поступали с нами, ну и ослабил путы, но, клянусь святым крещением, я был уверен, что он все-таки не развяжется!

Я начал было чертыхаться, но в конце концов досадливо рассмеялся.

— Ладно, дело сделано, и его уже не поправишь. Как бы то ни было, нам все равно пришлось бы развязать его, перед тем как въехать в город.

— Вы будете жаловаться губернатору? — спросил пастор.

Я покачал головой.

— Если бы Ирдли пошел против королевского фаворита, такая дерзость могла бы стоить ему и должности, и головы. Это мое частное дело, и я никого не собираюсь впутывать в него против воли. Давайте сядем на лошадей и поедем отсюда, ведь не исключено, что милорд и его лекарь уже встретились и замышляют новые козни.

Я вскочил на Черного Ламораля и посадил мистрис Перси сзади.

Спэрроу и негритянка сели на гнедую кобылу, а Дикон, упорно не раскрывая рта, потащился пешком.

И проклятую рощу с привидениями, и пестрый багряно-желтый лес мы проехали без приключений. Все молчали: моя жена была слишком утомлена для беседы, пастор раздумывал над тем, каким образом удалось развязаться итальянцу, а я был всецело поглощен своими собственными мыслями. Когда мы проехали перешеек, уже стемнело, и в домах, стоящих вдоль улицы, начали зажигаться факелы. Комната на верхнем этаже гостиницы была ярко освещена, окно ее открыто. Черный Ламораль и гнедая кобыла громко стучали подковами, а я принялся насвистывать веселую старую песенку, которую выучил когда-то на войне в Нидерландах. В окне появился человек в черно-алом камзоле и посмотрел вниз, на нас. Тогда сидевшая позади меня леди выпрямилась и вскинула усталую голову.

— Когда мы опять пойдем гулять в лес, Рэйф, — проговорила она звонким голосом, — то прошу тебя — покажи мне то дерево! — И она рассмеялась своим серебристым смехом и продолжала смеяться, покуда мы не миновали гостиницу и фигуру в верхнем окне. Тут ее смех перешел во что-то, похожее на всхлипывание. Наверное, в эти минуты она испытывала боль и гнев — я чувствовал то же самое! До сих пор она ни разу не назвала меня по имени, а сейчас всего лишь использовала его как оружие, чтобы еще сильнее уязвить того, кто глядел нам вслед.

Наконец мы подъехали к дому пастора и спешились. Дикон отвел лошадей в конюшню, а я, взяв свою жену за руку, проводил ее в гостиную. Преподобный Спэрроу пробыл с нами недолго — обсудив со мною меры предосторожности, которые я намеревался принять, он удалился к себе. Едва он вышел, как вошел Дикон.

— Ах, как я устала! — вздохнула мистрис Джослин Перси. — Позвольте узнать, капитан Перси, какое сверхважное дело заставило вас не прийти на свидание с дамой? Вам следует отправиться ко двору, сэр, чтобы научиться галантности.

— А куда следует отправиться жене, чтобы научиться послушанию? — спросил я. — Вы же знаете, куда я ездил и отчего не смог повести вас на прогулку. Почему вы ослушались моего приказа?

Она широко раскрыла глаза:

— Вашего приказа? Но я не получала никакого приказа, впрочем, если бы и получила, то не подчинилась бы все равно. Вы говорите, что я будто бы знала, куда вы поехали, но, сэр, я понятия не имею, ни куда вы ездили, ни зачем!

Я оперся рукой на стол и перевел взгляд с нее на Дикона, потом опять на нее.

— Губернатор послал меня успокоить брожение, начавшееся в одной из ближайших индейских деревень. Так что в лесу сегодня было очень опасно. Но это еще не все, сударыня, наш вчерашний разговор о прогулке в лес был подслушан итальянцем. Когда нынче утром мне пришлось уехать, не переговорив с вами, я велел сообщить вам, куда я поехал и зачем, и передать, чтобы вы ни в коем случае не выходили за пределы сада. Разве вам ничего об этом не сказали?

— Нет! — воскликнула она.

Я снова посмотрел на Дикона.

— Я сказал госпоже, что вам пришлось уехать по делу, — хмуро буркнул он, — и что вы сожалеете, что не можете проводить ее в лес.

— И больше ничего?

— Нет.

— Позволь узнать почему?

Он откинул голову и выставил вперед подбородок.

— Я был уверен, что паспахеги ее не побеспокоят, — дерзко ответил он, — а про другую опасность вы, сэр, не сочли нужным мне рассказать. Госпоже хотелось пойти в лес, и я подумал, что жаль лишать ее удовольствия из-за пустяков.

Вчерашний день я провел на охоте, и мой хлыст все еще лежал на столе.

— Я всегда знал, что ты наглый и дерзкий плут, — сказал я, сжав его рукоять, — теперь же знаю, что ты еще и вероломен. Я считал, что ты обладаешь всеми недостатками, присущими солдату, но наделен также и его достоинствами. Выходит, я обманулся. Непокорного слугу я еще мог бы простить, но солдата, предавшего оказанное ему доверие…

Я поднял хлыст и принялся стегать его по плечам. Он стоял молча, побагровев до корней волос и стиснув руки в кулаки. Минуту или чуть больше в комнате были слышны только звуки ударов, потом жена моя крикнула:

— Хватит! Хватит! Вы уже достаточно его наказали! Отпустите его, сэр!

Я отбросил хлыст.

— Убирайся, — приказал я. — И не попадайся мне завтра на глаза!

По-прежнему красный, с набухшей на виске пульсирующей жилкой, он медленно подошел к выходу, повернулся, отдал мне честь и вышел, закрыв за собою дверь.

— Теперь он станет вашим врагом, — сказала мистрис Перси, — и все из-за меня! Из-за меня вы нажили множество врагов, не так ли? Быть может, к их числу вы относите и меня? Что ж, это было бы немудрено. Вы хотите, чтобы я покинула Виргинию?

— Только вместе со мной, сударыня, — ответил я коротко и пошел звать пастора к нам на ужин.

Глава XVI

В которой я избавляюсь от негодного слуги

На следующий день губернатор и Совет колонии принимали дары паспахегов и слушали пространное, полное дружеских излияний послание Опечанканоу, который, подобно актеру-королеве в пьеске «Убийство Гонзаго», которую бродячий театр разыгрывает в «Гамлете», был «слишком щедр на уверенья».

Совет заседал в доме Ирдли, и я был вызван туда для доклада о вчерашней экспедиции. День уже клонился к вечеру, когда губернатор отпустил нас. Выходя, я обнаружил рядом с собою мастера Пори.

— Я сейчас иду в гости к его милости, — объявил он, когда мы подошли к гостинице. — Его херес — истинный нектар богов, и он наливает его в кубки, каждый из которых стоит целого состояния. Индейцы сегодня много толковали о том, что топор войны ими зарыт, так заройте же свой топор и вы, Рэйф Перси, хотя бы на время, и выпейте с нами.

— Только не я, — отвечал я, — я скорее соглашусь выпить с сатаной.

Мастер Пори рассмеялся:

— А вот и милорд собственной персоной. Надеюсь, что он вас все же уговорит.

В самом деле, на пороге гостиницы стоял милорд Карнэл, как всегда роскошно одетый и красивый, как картинка. Пори остановился, а я, слегка поклонившись, прошел мимо, но тут наш почтенный спикер и секретарь схватил меня за рукав. В доме губернатора утомившимся членам Совета для подкрепления сил подали вина, и мастер Пори вышел на улицу уже в изрядном подпитии.

— Пойдемте с нами, капитан, и давайте выпьем! — воскликнул он. — Хорошее вино есть хорошее вино, кто бы тебя ни угощал! Черт меня дери, в дни моей молодости противники, бывало, забывали свои распри, когда на столе появлялась бутылка!

— Если капитан Перси пожелает остаться, — сказал его милость, — то я обещаю ему радушный прием и превосходное вино. Мастер Пори прав: нельзя беспрестанно воевать. Право же, сегодняшнее перемирие только придаст нам пыла для грядущих битв.

Он сказал это самым чистосердечным тоном, безмятежно глядя мне в глаза, однако я не обманулся. Если вчера он желал убить меня не иначе как в честном поединке, то сегодня все переменилось. Под кружевными манжетами на его запястьях краснели следы от ремней, которыми я его вчера связал. И я был уверен, так уверен, как если бы услыхал это от него самого, что теперь он отбросил всякую щепетильность и готов пойти на любую подлость, чтобы убрать меня со своего пути. От сознания опасности настроение у меня поднялось, я почувствовал себя в ударе и неожиданно решил принять предложение.

— Хорошо, я согласен, — сказал я, засмеявшись и беспечно пожав плечами. — Стоит ли затевать спор из-за кубка вина? Я приму его из ваших рук, милорд, и выпью за то, чтобы наше знакомство стало более близким.

Мы втроем поднялись в апартаменты Карнэла. Король не поскупился, снаряжая своего любимца для путешествия в Виргинию. Теперь богатое убранство его каюты на «Санта-Тересе» перекочевало в джеймстаунскую гостиницу, превратив скудно обставленную комнату в уголок Уайтхолла. На стенах висели дорогие гобелены, пол и стол были застланы великолепными коврами, вдоль стен были расставлены большие резные сундуки. На столе, около вазы с поздними цветами, стояли большой серебряный кувшин и несколько кубков: одни из чеканного серебра, другие, диковинной формы, — из цветного стекла, тонкого, как яичная скорлупа. В лучах заходящего солнца стекло сверкало, словно драгоценные камни.

Фаворит позвонил в серебряный колокольчик, и дверь у нас за спиной отворилась.

— Джайлс, вина! — громко крикнул милорд. — Подай вина для мастера Пори, капитана Перси и меня. И принеси два моих самых лучших кубка.

Джайлс, которого до сего времени я ни разу не видел, подошел к столу, взял кувшин и, выйдя в ту же дверь, через которую вошел, затворил ее за собой. Я небрежно повернулся на стуле и за тот короткий миг, что дверь была открыта, успел разглядеть в соседней комнате тщедушную фигуру в черном. Джайлс внес кувшин с вином и вместе с ним два кубка. Милорд тотчас оборвал свой рассказ о травле медведя, которую он затеял нынче утром и которую мы пропустили из-за затянувшегося визита «этих занудливых индейцев».

— Кто знает, доведется ли нам троим еще когда-нибудь выпить вместе? — сказал он. — Посему, чтобы почтить наше нынешнее застолье, я разолью вино в самые драгоценные из своих кубков. — Эти слова прозвучали как нельзя более естественно и непринужденно. — Этот золотой кубок, — тут Карнэл поднял его, — некогда принадлежал роду Медичи[82]. Мастер Пори, как человек тонкого вкуса, несомненно оценит красоту вычеканенных на нем фигур: как видите, на одной стороне изображены вакханки, на другой Вакх и Ариадна[83]. Это работа самого Бенвенуто Челлини[84]; наполняю его для вас, сэр.

Он налил в золотой кубок красное вино и поставил его перед мастером Пори. Тот посмотрел на полный сосуд влюбленными глазами и тут же, не дожидаясь нас, поднес его к губам. Милорд взял второй кубок.

— Этот бокал, — продолжал он, — зеленый, как изумруд, украшенный снаружи и изнутри золотыми блестками и напоминающий своей формой лилию, когда-то находился в сокровищнице монастыря. Мой отец привез его из Италии много лет назад. Я, как и он, пользуюсь этим бокалом лишь по торжественным дням. Сегодня я наполняю его для вас, сэр. — Он налил вино в зелено-золотой, замысловатой формы бокал, поставил его передо мною, затем наполнил серебряный кубок для себя и сказал:

— Пейте, джентльмены.

— Сказать по чести, я уже выпил, — ответил секретарь Совета колонии и вмиг наполнил свой кубок во второй раз. — Ваше здоровье, джентльмены! — сказал он и разом влил в себя полкубка.

— Капитан Перси не пьет, — заметил его милость.

Я оперся локтем о стол и, держа свой бокал против света, начал им любоваться.

— Прекрасный оттенок, — сказал я задумчиво, — такой же нежно-зеленый, как гребень огромной волны, которая вот-вот обрушится на твой корабль и бросит его в пучину. А эти выпуклые золотые крапинки внутри и снаружи и эта необычная причудливая форма… право, милорд, в красоте вашего кубка есть что-то зловещее.

— Им многие восхищались, — ответил фаворит.

— У меня странная натура, милорд, — продолжал я, все так же задумчиво разглядывая драгоценный зеленый бокал, зажатый в моей руке. — Я солдат, обладающий воображением, и иногда мне бывает приятнее предаваться грезам, чем пить вино. Взять хотя бы этот кубок — не кажется ли вам, что его странный вид навевает столь же странные фантазии?

— Возможно, — отвечал милорд, — но только после того, как я изрядно из него хлебнул. Ничто так не питает воображение, как вино.

— А что говорит по этому поводу славный Джек Фальстаф? — вмешался наш захмелевший секретарь. — «Добрый херес <…>делает ум восприимчивым, живым, изобретательным, полным легких, игривых образов, которые передаются языку, от чего рождаются великолепные шутки»[85]. А посему давайте выпьем, джентльмены, давайте выпьем и всласть пофантазируем. — С этими словами он вновь наполнил свой кубок и жадно уткнулся в него носом.

— Мне кажется, — начал я, — что именно в таком кубке Медея[86] подала вино Тесею. Быть может, Цирцея[87] протягивала его Одиссею, не ведая, что тот неуязвим, ибо держит в руке спасительный корень. Возможно, Гонерилья послала этот изумрудно-золотой фиал Регане[88]. Может статься, из него пила прекрасная Розамунда[89] на глазах у королевы. Вероятно, Цезарь Борджиа и его сестра[90], сидя в венках из роз на пышном пиру, не раз навязывали его тому или иному из гостей, который на свою беду был чересчур богат. И я готов поклясться,

что флорентиец Рене имел дело со множеством подобных кубков, перед тем как их подносили гостям, которым Екатерина Медичи[91] желала оказать особую честь.

— У нее были необычайно белые руки, — пробормотал мастер Пори. — Мне довелось однажды поцеловать их, это было в Блуа[92] много лет назад, когда я был еще молод. Этот Рене был большой искусник по части медленных отравлений. Достаточно было понюхать розу, надеть пару надушенных перчаток, отведать питья из поданного тебе кубка, и ты уже был не жилец, хотя до твоих похорон могло пройти еще много дней. К тому времени роза успевала истлеть, перчатки — потеряться, а кубок был уже давно забыт.

— За границей я наблюдал один обычай, который мне очень понравился, — сказал я. — Хозяин и гость наливают себе вина, а потом пьют за здоровье друг друга, обменявшись кубками. Сегодня вы, милорд, хозяин, а я — гость. И я хочу выпить из вашего серебряного кубка.

Глядя на него так же дружелюбно, как и он на меня, я пододвинул к нему свой зеленый с золотом бокал и протянул руку за его серебряным кубком. Можно расточать улыбки и при этом быть негодяем — эта мысль далеко не нова. В смехе Карнэла, в учтивом жесте, которым он встретил мое предложение, было столько непринужденности, как будто великолепный бокал, который он придвинул к себе, содержал не яд, а чистую ключевую воду. Я поднял серебряный кубок и, провозгласив «За здоровье короля!», осушил его до дна, после чего спросил:

— Что же вы не пьете, милорд? Ведь при таком тосте нельзя отказываться.

Его милость поднял зеленый бокал, затем опять поставил его, даже не пригубив.

— У меня разболелась голова, — сказал он, — сегодня и не буду пить.

Мастер Пори пододвинул к себе кувшин, наклонил и обнаружил, что он пуст. Лицо его выразило такое огорчение, что я рассмеялся. Милорд рассмеялся тоже, но во второй раз за вином не послал.

— Разве так пьют? — жалобно вопросил наклюкавшийся секретарь Совета колонии. — То ли дело было в «Русалке»[93] — там мы не делили кувшин вина на троих… Царь Московии одним глотком выпивает четверть пинты водки[94], сам видел, как он это делает… Одним глотком! Я ж-желал бы быть… Вакхом с этого кубка… под сенью налитых гроздьев винограда… Вина и женщин!.. В-вина и ж-женщин… в-ви-на… х-х-хереса… — Речь нашего малопочтенного спикера перешла в невнятное бормотание, и его убеленная сединами голова плюхнулась на стол.

Ничем не потревожив его пьяной дремоты, я встал, откланялся и спустился на первый этаж, в общий зал. Милорд Карнэл последовал за мной. Недавно здесь выпивала компания плантаторов из отдаленных поселков, и на скамье, стоящей у дверного косяка, лежал кусок мела, которым хозяин гостиницы чертил на двери линии, отмечая таким образом, сколько ему должен каждый из клиентов. Я прошел было мимо, но затем обернулся и взял мел.

— Какой длины линию мне провести, чтобы изобразить свой счет, милорд? — спросил я с улыбкой.

— Как насчет высоты двери? — ответил он.

Я провел мелом черту от пола до притолоки.

— Теперь дело за вами, милорд. Дерзайте — ведь каков счет, такова должна быть и расплата.

Не стерев линий с двери, я еще раз поклонился ему и вышел на улицу. Солнце уже садилось, когда я добрался до дома пастора, вошел в гостиную и, пододвинув к столу табурет, сел, чтобы подумать. Мистрис Перси была в своей спальне, Спэрроу расхаживал у меня над головой, тихо насвистывая псалом. Пламя в камине то разгоралось, озаряя всё красным светом, то опадало — и тогда в комнате воцарялся полумрак. Через дверь, которую я оставил открытой, лился аромат сосен, сырой земли и опавших листьев. На кладбище возле церкви ухала сова, а плеск реки казался громче обычного.

Просидев за столом с полчаса, я случайно поднял взгляд на противоположную стену. Там, отражая свет от камина и распахнутую входную дверь у меня за спиной, висело небольшое венецианское зеркало, которое я купил вместе с другими безделушками, привезенными на «Саутгемптоне», и подарил жене. Поначалу я глядел в него рассеянно, потом внимание мое напряглось: я увидел, как в комнату вошел человек. Он появился бесшумно, я и сейчас не слышал звука шагов у себя за спиной. Огонь в камине горел еле-еле, гостиная погрузилась в почти полную темноту, и вошедший отражался в зеркале смутно, так что я видел лишь неясную тень. Однако света все же было достаточно, чтобы различить поднятую руку, сжимающую кинжал. Я сидел неподвижно, глядя, как фигура в зеркале становится все больше. Когда убийца приблизился почти вплотную и занес руку для удара, я резко вскочил, обернулся и перехватил его запястье.

После молниеносной яростной борьбы кинжал оказался у меня, а нападавший — в полной моей власти.

В этот миг в камине вспыхнула сосновая шишка, и комната ярко осветилась.

— Дикон! — вскрикнул я и опустил руку.

Такое никогда не приходило мне в голову. Мы стояли и молча смотрели друг другу в глаза: хозяин и слуга. Дикон попятился к стене и прислонился к ней, тяжело дыша. В комнате вдруг стало очень тихо, и в эту тишину хлынули воспоминания о нашем общем прошлом.

Я разжал руку, и кинжал со звоном упал на пол.

— Наверное, это из-за вчерашнего, — сказал я. — Я никогда больше не ударю тебя.

Я подошел к столу и сел, подперев лоб ладонью. Дикон хотел убить меня ударом в спину! Пламя в камине потрескивало, как потрескивали когда-то бивачные костры во Фландрии, ветер за окном завывал совсем как тот, что рвал такелаж на «Казначее» в ту страшную ночь, когда мы привязали себя к одной мачте, уверенные, что не доживем до утра. Бог ты мой, Дикон…

На столе стояла чернильница пастора, рядом лежало перо. Я достал из-за пазухи свою записную книжку и начал писать, потом, не поворачивая головы позвал:

— Дикон!

Он медленно подошел к столу и встал, понурив голову.

Я вырвал из книжки листок и подвинул к нему.

— Возьми, — приказал я.

— Это для коменданта? — спросил он. — Я должен отнести это коменданту?

Я покачал головой:

— Прочти.

Он безучастно смотрел на листок, вертя его то так, то этак.

— Ты что, позабыл грамоту, когда позабыл все остальное? — спросил я сурово.

Он прочел, и лицо его залилось краской.

— В этой бумаге твоя свобода, — сказал я. — Отныне ты у меня не служишь. Теперь ты не мой солдат, а я — не твой капитан. Уходи!

Он смял листок в кулаке.

— Я был не в своем уме, — пробормотал он.

— Охотно готов этому поверить, — ответил я. — Уходи.

Он постоял еще немного и ушел. Неподвижно сидя у стола, я слышал, как он медленно, тяжелым шагом выходит из гостиной и по ступенькам крыльца спускается в темноту.

Дверь отворилась, и в комнату вошла мистрис Перси, словно заплутавший солнечный луч, забывший, что на земле ночь. На ней была узорчатая атласная юбка, корсаж из дорогой тафты; тончайшие крылья стоячего гофрированного воротника обрамляли лилейно-белую шею и лицо, краше которого не сыскалось бы в целом свете. На темных кудрях моей жены держалась маленькая, отороченная жемчужной нитью шапочка, легкая, как девичий поцелуй. На щеках ее алел румянец, губы смеялись. Розовый свет от пылающих в очаге сосновых поленьев ласкал ее, ложась бликами то на богатый наряд, то на золотую цепочку, обвитую вокруг тонкой талии, то на точеные руки, то на высокий лоб под жемчужной оторочкой. Да, она была прекрасная дама, за которую не жаль было отдать жизнь.

— А я сегодня устроила прием! — воскликнула она. — Где же вы были, сэр? Здесь были и мадам Уэст, и леди Темперанс Ирдли, и мастер Уинн, и мастер Торп из Хенрикуса, и мастер Ролф со своим индейским шурином, — уверяю вас, этому юноше достаточно надеть шелковый камзол и провести месяц при дворе, и из него выйдет настоящий джентльмен.

— Если мужчину делают джентльменом отвага, стойкость, честность и учтивость, то Нантокуас уже сейчас самый настоящий джентльмен, — сказал я. — Такому, как он, не нужен ни шелковый камзол, ни придворный лоск.

Она посмотрела на меня своими блестящими глазами.

— Верно, — промолвила она. — Такому не нужен ни шелковый камзол, ни придворный лоск.

Она подошла к огню и, положив руку на каминную полку, устремила взгляд вниз, на рдеющие угли. Потом вдруг нагнулась и подняла что-то с пола.

— Что это вы так транжирите бумагу? — сказала она. — Смотрите, тут целая горсть обрывков.

Она приблизилась к столу, смеясь высыпала на него белые клочки и принялась складывать их вместе.

— Что это? Что вы писали? — спросила она и прочла:

«К сведению всех, кого это может касаться. Сей грамотой я, Рэйф Перси, дворянин, проживающий в поселке Уэйнок, отпускаю на волю и освобождаю от всякой службы как мне, так и моей семье…»

Я взял у нее обрывки листка и бросил их в огонь,

— Это всего лишь бумага, — сказал я. — Ее легко порвать. По счастью, человеческая воля крепче.

Глава XVII

В которой мы с милордом играем в шары

В минувшем году губернатор привез с собою из Лондона комплект самшитовых шаров и разбил отличную лужайку для игры между фортом и своим домом. Игрокам из простонародья по-прежнему приходилось довольствоваться улицей — вернее, той ее частью, которая не была засеяна табаком; дворяне же стали играть на лужайке губернатора. Однажды в воскресенье, недели через две после того как я выпил за здоровье короля из серебряного кубка милорда Карнэла, здесь собралось на редкость многолюдное общество. Губернатор устраивал матч между двумя командами по десять человек каждая. Выигравшая десятка получала большую бочку эля с пряностями, а игрок, попавший шаром в маленький шарик-мишень, — бочонок канарского.

Осень в тот год выдалась необычайно мягкая, солнце светило и грело почти по-летнему. Под его лучами зеленая трава лужайки блистала золотом, а красные и желтые листья, сметенные в канаву, пылали, словно огненная лента. Небо было синим, вода в реке — еще синее, осенние листья играли яркими красками, веял легкий ветерок — и лишь повитая туманной мглой бесконечная стена леса казалась чем-то призрачным, далеким и нереальным, как прошлогодние сны.

Позолоченное кресло губернатора было вынесено из церкви и водружено на травянистую насыпь на краю игровой лужайки. Рядом с сэром Джорджем сидела его жена, леди Темперанс, вокруг на табуретах, скамьях и зеленой траве рассаживались нарядно одетые дамы и кавалеры: зрители и игроки. Повсюду шла веселая беседа, все глаза смеялись, казалось, ни одно сердце здесь не омрачено тревогой. Тут был Ролф, как всегда учтивый, спокойный и находчивый; вместе с ним явился и его шурин, вождь Нантокуас, в плаще из меха выдры, шитых бисером мокасинах и головном уборе из перьев — самый храбрый, благородный и красивый из всех индейцев, которых я когда-либо знал. Был здесь и мастер Пори, краснолицый и веселый, вожделенно поглядывающий на бутылки вина, которые слуги выносили из дома губернатора, и комендант Уэст с женою, и преподобный Джереми Спэрроу, только что прочитавший нам в церкви волнующую проповедь о соблазнах мирской суеты. Капитаны, члены Совета колонии, депутаты нашей Палаты блистали золотым шитьем и остроумием либо его полным отсутствием. Картину дополняло великое множество желторотых искателей приключений, разодетых пестро, как летние мотыльки. То были юнцы хорошего происхождения и дурного поведения, которые покинули родительский кров на благо Англии и на беду Виргинии.

Мы с Ролфом должны были принять участие в игре, а покамест он сидел на траве, у ног мистрис Джослин Перси, время от времени услаждая ее слух изысканными речами, а я стоял рядом, положив руку на спинку ее резного кресла.

Воспитанница короля держала себя так, словно она королевская дочь в окружении придворных. Она сидела меж нами, блистая красотой, такая же милостивая, как это теплое осеннее солнце, и такая же бесконечно далекая от нашего скудного и сурового мира. Все знали ее историю, и ее дерзкая отвага находила горячий отклик в отважных мужских сердцах; к тому же она была молода и очень красива. Иные из собравшихся были моими недругами, и теперь радовались тому, что представлялось им моей неминуемой погибелью; другие были раньше моими друзьями, но предпочли взять сторону сильного; многие, втайне желавшие мне добра, сокрушенно качали головами и пожимали плечами, порицая меня за «безрассудство».

Но о ней — и я рад был это слышать — все говорили только хорошее. Когда она появилась, губернатор встал со своего золоченого кресла, чтобы приветствовать ее, велел поставить для нее кресло рядом со своим, и здесь мужчины подходили к ней и кланялись, словно она и в самом деле была принцессой.

Внезапно толпа всколыхнулась и загудела, возвестив о прибытии второго предмета всеобщих восторгов — его милости милорда Карнэла. Он как всегда явился с внушительной свитой, величаво-надменный, роскошно одетый, изумительно красивый. Люди любовались красотой них двоих: королевской воспитанницы и королевского фаворита, переводили взгляды с ее дорогого шелкового платья на его бархатный, отделанный горностаем камзол,

сравнивали ее утонченные придворные манеры с тем развязным высокомерием, которое, по мнению глупцов, отличает истинного избранника судьбы, — и приходили к выводу, что эта пара как нельзя лучше подходит друг другу и что желание короля есть несомненное выражение воли небес.

Я никогда не оценивал человека по внешнему виду, но сейчас вдруг, словно в зеркале, мысленно увидел самого себя — загорелого, покрытого шрамами солдата, знакомого с порядками военного лагеря, но не с обычаями двора, огрубевшего от суровой жизни, не скопившего себе земных богатств и давно распростившегося с юностью. На мгновение сердце мое наполнилось горечью. Но боль прошла, и я еще крепче стиснул спинку кресла, где сидела женщина, на которой я женился. Она моя жена, и я никому ее не отдам.

Сиятельный гость задержался перед губернатором, чтобы сказать ему несколько слов; губернатор встал и почтительно поздоровался. Потом его милость направился в нашу сторону, и толпа зрителей подалась вперед перешептываясь.

Он низко поклонился мистрис Перси и сделал вид, будто собирается пройти дальше, но вместо этого остановился перед нею, держа в руке шляпу и склонив свою красивую голову. Его яркие, обрамленные черной бородкой губы улыбались.

— Когда мы с вами в последний раз присутствовали на игре в шары, леди? — спросил он. — Мне памятен один веселый матч, когда я играл против милорда Бэкингема и на нас, улыбаясь, смотрели прекрасные дамы. Самая прекрасная рассмеялась и повязала мне на руку свою ленту.

Леди, к которой он обращался, неподвижно сидела в своем кресле, сложив руки на коленях и невозмутимо глядя ему в лицо.

— Тогда, милорд, я вас еще не знала, — ответила она тихим, нежным голосом. — Знай я вас так, как знаю теперь, я бы отрубила себе руку, прежде чем подарить свою ленту… — Тут она сделала паузу.

— Кому? — тотчас подхватил он.

— Трусу, милорд, — отчетливо проговорила она.

Рука фаворита потянулась к эфесу шпаги, как будто его собеседница была мужчиной. Она же откинулась на спинку кресла и смотрела на него, улыбаясь.

Наконец он заговорил вновь — медленно и нарочито многозначительно:

— В тот раз я победил. Я одержу победу и в этот раз, вот увидите, леди… леди Джослин Ли!

Я отпустил спинку ее кресла и шагнул вперед.

— Вы разговариваете с моей женой, милорд Карнэл, — сказал я холодно. — Извольте обратиться к ней подобающим образом. Я жду.

Ролф поднялся с земли и встал рядом со мною. Джереми Спэрроу бесцеремонно протолкался между членами Совета колонии и депутатами Палаты и тоже занял место подле меня. Губернатор настороженно выпрямился в своем золоченом кресле, а в толпе воцарилась мертвая тишина.

— Я жду, милорд, — повторил я.

Он мгновенно поменял тон и опять надел личину искренности и простодушия.

— Это была всего лишь оговорка! — воскликнул он, показывая в улыбке свои белые зубы. — Оговорка вполне естественная — ведь я столь часто обращался к этой даме именно так, когда ни она, ни я еще не имели удовольствия знать вас, капитан Перси.

Он вновь повернулся к ней и поклонился так низко, что перо на его шляпе коснулось земли.

— В тот раз я победил, — повторил он. — Я одержу победу и в этот раз — вот увидите… мистрис Перси.

И он прошествовал дальше к креслу, которое было поставлено специально для него.

Игра началась. Одну команду должен был возглавить я, другую — молодой Клемент. В последний момент он подошел ко мне и с унылым видом сказал:

— Я выхожу из игры, капитан Перси. Милорд попросил меня уступить ему мое место. Видите ли, когда вчера на охоте на меня бросился матерый олень, милорд Карнэл встал на его пути и всадил в него нож. Если бы не он, мне, наверное, пришел бы конец, так что, сами понимаете, теперь я никак не могу ему отказать. Ах, черт, какое невезенье! Дороти Гукин пришла посмотреть на матч, а я не играю!

Милорд и я выступили вперед, держа в руке по самшитовому шару, и посмотрели на губернатора.

— Первым бросает милорд Карнэл, как подобает его высокому званию, — рассудил губернатор.

Карнэл наклонился и бросил шар. Тот быстро покатился по траве и остановился в двух-трех дюймах от шарика-мишени. Затем свой шар бросил я.

— Оба шара равно близки к мишени, — крикнул мастер Мэкок, объявляя мнение судей.

В толпе раздался приглушенный шум. Карнэл едва слышно выругался. Каждый из нас отошел к своей команде, и на наши места встали Ролф и Уэст. Пока они и другие игроки кидали шары, зрители, хотя и наблюдали за игрой со вниманием, продолжали переговариваться, смеяться и делать ставки на фаворитов; но когда вперед вновь выступили мы с милордом, гомон разом смолк и все взгляды устремились на нас. Карнэл бросил, и его шар коснулся мишени. Он выпрямился и улыбнулся. Джереми Спэрроу, стоявший у меня за спиной, тихо застонал; однако мой шар тоже задел мишень. Толпа разразилась восторженным смехом; милорд побагровел и нахмурился. У нас с ним оставался всего лишь один заход. Пока мы ждали, я видел, как его черные глаза пристально изучают каждый дюйм лужайки до блестящего белого шарика.

Думаю, в те минуты он отдал бы даже королевскую милость, только бы попасть в него! Все люди молятся, но не одному и тому же богу. Когда подошла наша очередь бросать и он, держа в руке шар, прицелился, я понял, что сейчас он молится своему духу-покровителю, судьбе, счастливой звезде или чему-то еще в этом же роде, во что он всегда верил и чему поклонялся. Он бросил, я тоже, и толпа затаила дыхание. Мастер Мэкок встал со своего места.

— Ничья, джентльмены! — объявил он.

Возбужденная толпа, галдя, рванулась вперед.

— Молчать! — рявкнул губернатор.

— Пусть играют до победы! — раздалось из толпы.

Милорд сделал еще один бросок, и его шар остановился почти у самой мишени.

— О господи! — тихо взмолился у меня за спиной преподобный Спэрроу, как видно, забыв, что еще утром обрушивался с амвона на «суетные мирские забавы». Я отвел руку назад и бросил изо всей силы. Толпа взорвалась криками, его милость в неистовстве топнул ногой. Мой шар сбил шарик-мишень, и они оба покатились по лужайке, пока не упали на красные и желтые листья, заполнявшие канаву.

Я обернулся и поклонился своему противнику.

— Вы хорошо играете, милорд, — сказал я. — Если бы нам довелось натренировать руку и глаз, охотясь в здешних лесах, исход нашей игры мог бы быть иным.

Он смерил меня высокомерным взглядом.

— Вы очень любезны, сэр, — процедил он сквозь зубы. — Ну что ж, сегодня ты, а завтра я. Можете упиваться своей ничтожной победой.

С этими словами фаворит повернулся ко мне спиной и обратил взор в ту сторону, где река впадала в океан. Я разговаривал с Ролфом и еще несколькими игроками своей команды (далеко не все они решились вступить со мною в беседу), когда он вдруг резко обернулся.

— Ваша честь, — крикнул он губернатору, стоявшему возле кресла мистрис Перси, — у «Счастливого возвращения» высокая кормовая надстройка, не так ли? И на мачте у него, кажется, синий вымпел?

— Верно, — ответил губернатор, подняв голову от белой ручки, которую он только что поцеловал с тяжеловесной галантностью. — А в чем дело, милорд?

— Дело в том, что завтра уже наступило, мой любезнейший капитан, — молвил милорд, обращаясь ко мне. — Госпожа Венера и ее слепой сын Амур выпросили для меня попутный ветер. Смотрите — «Счастливое возвращение» снова здесь!

Закончившийся матч был вмиг забыт. Ни одна из команд так и не вспомнила про приз — обвитую яркими вьюнками бочку эля; что до бочонка канарского, то слуги просто уронили его на землю и вместе со всеми в остолбенении уставились на реку. По широкому, покрытому рябью потоку плыл корабль «Счастливое возвращение». Приливная волна быстро гнала его вперед, свежий ветер с моря наполнял паруса, золоченая русалка на носу слегка подымалась над вспененной водой. «Счастливое возвращение» неслось к Джеймстауну, как спешит птица к своему гнезду. А между тем никто не чаял увидеть его раньше, чем через десять дней.

Внезапно все осознали, что к нам быстро и неотвратимо, как стрела, летит повеление короля, пусть и облеченное в форму распоряжений Виргинской компании. Всем было наперед известно, каким будет это повеление, а грозные государи династии Тюдоров[95] еще не так давно лежали в могилах, чтобы англичане перестали страшиться гнева королей. Толпа вдруг шарахнулась от меня, как от зачумленного. Рядом остались только трое: Ролф, Спэрроу и Нантокуас.

Губернатор отвел взгляд от реки.

— Игра окончена, джентльмены, — отрывисто объявил он. — К тому же погода испортилась: ветер холодает, собираются тучи. Думаю, почтенное собрание простит меня, если я попрошу его разойтись несколько раньше обычного. Как только выдастся солнечный денек, мы снова устроим матч. А теперь желаю вам всего наилучшего.

Однако толпа не разошлась, а перетекла на берег реки, чтобы лучше видеть приближающийся корабль. Фаворит с торжествующим видом поклонился губернатору и вместе со своей свитой направился в сторону гостиницы. С ним удалился и мастер Пори. Губернатор подошел ко мне.

— Капитан Перси, — сказал он, понизив голос, — сейчас я пойду к себе домой. Не пройдет и часа, как письма, привезенные этим кораблем, окажутся у меня в руках. Прочитав их, я буду вынужден исполнить содержащиеся в них приказы. До тех пор, если желаете, я готов принять вас и поговорить.

— Да, ваша честь, через пять минут я буду у вас.

Он кивнул и быстро зашагал по лужайке к своему дому. Я повернулся к Ролфу.

— Ты не мог бы отвести ее домой? — спросил я коротко.

Моя жена была так бледна и сидела так неподвижно, что я боялся, как бы с нею не случился обморок. Однако, когда я заговорил с ней, она ответила мне ровным, ясным голосом, даже улыбнулась и отказалась опереться на руку Ролфа.

— Я пойду одна, — сказала она. — Я не хочу, чтобы те, кто на меня смотрит, подумали, что я сражена этим ударом.

Какое-то время я глядел ей вслед. Ролф шел рядом с нею, Нантокуас бесшумно следовал сзади. Проводив их взглядом, я отправился к дому губернатора. Мастера Джереми Спэрроу нигде не было видно: он куда-то исчез еще несколько минут назад.

Ирдли стоял перед камином в своей гостиной и задумчиво смотрел на огонь.

— Капитан Перси, — сказал он, когда я подошел к нему, — мне сердечно жаль вас и ту леди, которую вы по неведению взяли в жены.

— Я не собираюсь ссылаться на неведение, — отвечал я.

— Вы взяли в жены не леди Джослин Ли, а горничную по имени Пэйшенс Уорс. Леди Джослин Ли, знатная лама, воспитанница его величества, не имела права выйти замуж без согласия короля, своего опекуна. Вы, капитан Перси, всего лишь простой дворянин, бедный искатель приключений, поселившийся в Виргинии, а лорд Карнэл… есть лорд Карнэл. Суд Высокой Комиссии в два счета расторгнет этот ваш фантастический брак.

— Но я им в этом помогать не стану, — сказал я. — Полно, сэр Джордж! Лучше скажите, как бы поступили вы сами, если бы женились на своей леди Темперанс подобным образом и тем самым вдруг нажили себе уйму врагов?

Как всегда чуждый притворства, он коротко рассмеялся.

— Это к делу не относится, Рэйф Перси, — сказал он, но думаю, вы догадываетесь, как бы поступил я.

— Я буду драться до последнего, — продолжал я. — Я женился на ней, зная ее имя, хотя и не зная ее звания. Но если бы даже я знал и ее звание, и то, что она находится под опекой короля, я все равно бы на ней женился, а она вышла бы за меня замуж. Она моя жена перед Богом и перед честными людьми. Сейчас на карту поставлена ее, а значит, и моя честь, и хотя смерть может закрыть мне рот, люди не заставят меня отступить.

— Надейтесь на милорда Бэкингема, — сказал Ирдли. — Говорят, король живет по поговорке: «с глаз долой — из сердца вон», а благодаря нынешнему увлечению Карнэла Бэкингем сейчас владеет полем сражения безраздельно. Без сомнения, он прилагает все силы, чтобы навсегда оттеснить соперника, первого с тех пор, как он сам занял при короле место Сомерсета. Столь же очевидно, что Бэкингему доставило бы величайшее удовольствие помешать Карнэлу заполучить предмет своей страсти. Мне нет нужды говорить вам, капитан Перси, что, если Компания прикажет, я буду обязан отправить вас и вашу жену в Англию. Когда вы прибудете в Лондон, обратитесь за помощью к милорду Бэкингему, и я очень надеюсь, что у него достанет влияния, чтобы выручить вас и леди, чьей красотой и смелостью мы все восхищаемся, из этой злополучной передряги.

— Спасибо вам, сэр, — сказал я.

— Как вам уже известно, — продолжал он, — я отправил Компании смиренное ходатайство, в коем просил милостиво освободить меня от неблагодарных обязанностей губернатора Виргинии. Здоровье мое пошатнулось, а кроме того, я в немилости у милорда Уорика. Его влияние на дела Компании растет день ото дня, и если я не уйду сам, он все равно добьется, чтобы меня отстранили. Если меня освободят от должности сразу и назначат на мое место одного из членов Совета колонии, я вернусь в Англию и займусь делами, которые там оставил. Тогда я уже буду частным лицом, и если в моих силах будет помочь вам, я с радостью это сделаю. Но сейчас, как вы сами понимаете…

— Я понимаю вас, сэр Джордж, и благодарю. Можно задать вам один вопрос?

— Какой?

— Скажите, получив распоряжения Компании, вы исполните их в точности?

— В точности, ибо я давал служебную присягу.

— Еще два слова, сэр, — продолжал я. — Когда вы прочтете письма Компании и узнаете, что повелел вам король, я больше не буду связан тем честным словом, которое дал вам в то утро, за церковью. По крайней мере, в этом отношении я буду свободен?

Губернатор нахмурился.

— Не усугубляйте свое и без того плачевное положение, капитан Перси, — сурово сказал он.

Я рассмеялся:

— Напротив, сэр Джордж, я собираюсь его улучшить. «Счастливое возвращение» уже бросило якорь — мне это видно из окна. Не смею долее злоупотреблять временем нашей чести.

Я поклонился и вышел. Ирдли, все так же хмурясь, продолжал неподвижно смотреть на огонь.

Мир утопал в сиянии великолепного заката. На западе от горизонта до головокружительных высот громоздились массы темно-багровых и малиновых облаков, угрожающе нависших над темнеющей землей. На востоке облака были бледнее, и от восточных небесных бастионов к западным спешили гонимые ветром мелкие тучки, на востоке темные, на западе красные. Ветер крепчал, вода в реке, там, где ее не окрасил закат, казалась сине-зеленой.

— Ко всему прочему еще и буря, — пробормотал я.

Когда я проходил мимо гостиницы, до меня донесся взрыв самодовольного хохота, а затем множество голосин громко запели разухабистую застольную песню. Я понял, что милорд пьет и поит других, празднуя прибытие приказов, которые доставило «Счастливое возвращение». Дом священника был погружен во мрак. Войдя в гостиную, я высек огонь, зажег факелы и обнаружил, что я здесь не один. На полу, у погасшего камина, касаясь юбками холодной золы, сидела мистрис Перси. Сложенные руки она положила на низенький табурет и уронила на них голову. Мне было видно ее лицо — правильное, холодное и неподвижное, как у мраморной статуи. Несколько мгновений я стоял и смотрел на нее, но она так и не шелохнулась; тогда я сходил за дровами, разжег в камине огонь, и сумрачная зала вновь озарилась ярким светом.

— А где Ролф? — спросил я наконец.

— Он хотел остаться, но я не позволила, — ответила она. — Мне хотелось побыть одной.

Она встала, подошла к окну и прислонилась лбом к решетке, глядя на неспокойное небо и торопливо бегущие воды Джеймса.

— Что я наделала! Лучше бы мне оставаться одной! — промолвила она тихим, прерывающимся голосом. Она стояла ко мне спиной у тускло сереющего окна, и я знал, что она плачет, хотя из гордости старается скрыть это от меня. От жалости у меня защемило сердце, но мне нечем было ее утешить. Наконец она обернулась.

На столе стояли пирог и графин вина.

— Вы устали и взволнованы, — сказал я, — а между тем скоро вам могут понадобиться все ваши силы. Садитесь за стол, поешьте и попейте.

— Ибо завтра мы умрем, — добавила она и рассмеялась дрожащим смехом. Ее ресницы были влажны от слез, но гордость и мужество уже возвратились к ней в полной мере. Она выпила вино, которое я ей налил, и мы заговорили о разных второстепенных предметах: о сегодняшней игре в шары, об индейце Нантокуасе, о бурной ночи, которую предвещали тучи и все усиливающийся ветер. После ужина я позвал к жене ее служанку Анджелу, а сам вышел на темную улицу и зашагал к гостинице.

Глава XVIII

В которой мы уходим в ночь

Гостиница сверкала огнями. Когда я подошел ближе, оттуда донеслись пьяные выкрики, сопровождаемые дружной пистолетной пальбой. Милорд Карнэл с упоением предавался нашему дурацкому виргинскому обычаю попусту растрачивать на пьянках порох, который можно было с пользой применить против индейцев. Внезапно шум сделался еще громче, дверь гостиницы распахнулась, и оттуда гурьбой вылетели подавальщики и прочие слуги во главе с самим хозяином. Им вдогонку посыпались всякие бьющиеся предметы трактирной утвари и послышался громогласный смех.

Пройдя мимо негодующего хозяина и прислуги, и остановился на пороге гостиницы, обозревая царящий гам пьяный разгул. В воздухе висел густой табачно-пороховой дым, через него с трудом пробивался желтый свет множества факелов. Пролитое на длинный общий стол вино тонкими струйками цедилось на пол, где уже натекла большая красная лужа. Под столом, все еще сжимая в руке пустую кружку, лежал убеленный сединами депутат Палаты от одного из дальних поселков. Из гостей милорда Карнэла он первым упился до бесчувствия; остальные, судя по всему, готовились вскоре к нему присоединиться. Молодой Хэймор, стоя одной ногой на скамейке, а другой — на столе, увлеченно наяривал на скрипке какой-то быстрый залихватский мотив. Мастер Пори, впавший в плаксивость, тянул жалостную песню, а в перерывах между куплетами тщательно вытирал выступающие на глазах слезы. Мастер Эдвин Шарплес, видимо, вообразил, что он в суде, и то громогласно, то невнятным шепотом высказывался по некоему воображаемому делу. На кого бы я ни посмотрел, всяк был пьян: и Писэбл Шервуд, и Джайлс Аллен, и Петтиплэйс Клоз. Капитан Джон Мартин сидел, вытянув ноги, и попеременно требовал то новую кружку вина, каковую он тотчас осушал залпом, то свои пистолеты, каковые, получив их от слуг милорда уже заряженными, он тут же разряжал в потолок. От сильного ветра двери хлопали, оконные стекла дребезжали, пламя факелов клонилось вбок. Музыка становилась все неистовей, выстрелы все чаще, хмельные речи все громче и бессвязнее.

Милорд выглядел менее пьяным, чем его гости, возможно, он просто меньше выпил, но его веселью также не было границ. Щеки его раскраснелись, глаза горели злобной радостью; время от времени он смеялся каким-то своим мыслям. Он не мог видеть меня сквозь серое облако дыма или же видел смутно, как одного из многих любопытных, толпящихся в дверях и глазеющих на пирушку. Дрожащей рукой он медленно поднял свой серебряный кубок и возгласил:

— Пейте, собаки! Пейте за «Санта-Тересу»! Пейте за завтрашнюю ночь, когда гордая леди будет в моих объятиях, а мой враг — в моей власти!

Выпитое вино лишило разума не только его, но и всех остальных. В тот час они и думать забыли о чести. Бесстыдно хохоча, они подняли вслед за ним свои кружки, стараясь не слишком расплескать их содержимое. В это мгновение камень, метко брошенный кем-то, стоящим у меня за спиной, выбил серебряный кубок из рук фаворита. Кубок со звоном упал на пол, а красное вино из него выплеснулось на Карнэла. Мастер Пори залился пьяным смехом и заорал:

— Похоже, сия чаша вас миновала!

Камень швырнул Джереми Спэрроу. Обернувшись, я на мгновение увидел его могучую фигуру и гневное лицо под шапкой седеющих волос; затем он протиснулся через толпу обомлевших слуг и пропал в темноте.

Милорд тупо уставился на свои залитые вином руки, потом на упавший бокал и валяющийся рядом камень.

— Фальшивые кости, — проговорил он заплетающимся языком. — Иначе я бы не проиграл! Ну ничего, я выпью за все это завтра вечером, когда палуба не будет ходить под ногами, как этот чертов пол, а из моря не будут вылетать камни. Еще вина, Джайлс! Выпьем за лорда верховного адмирала, джентльмены! За милорда Бэкингема! Чтоб он поскорее отправился в ад и, оглядываясь оттуда на Уайтхолл, увидел меня на груди короля. Наш король — прекрасный король, джентльмены! Он подарил мне вот этот рубин. А знаете, что я получил от него в прошлом году? Я…

Тут я повернулся и вышел вон. Я не мог навязать поединок пьяному.

Пройдя десять ярдов, я неожиданно обнаружил рядом с собой Нантокуаса. Как он ко мне приблизился: я не видел и не слышал.

— Я ходил в лес, на охоту, — он говорил по-английски медленно и мелодично, так научил его Ролф. — Я знал, где живет пума; нынче я устроил у логова западню и поймал ее. Сейчас она в доме моего брата, в клетке. Когда я ее приручу, я подарю ее прекрасной леди.

Ответа он не ждал, и я ничего не ответил. Бывают минуты, когда общество индейца — лучшее общество на свете.

Прежде чем выйти на рыночную площадь, нам надо было пересечь узкий проулок, спускающийся к реке. Ночь была очень темная, хотя в разрывах между мчащимися по небу облаками все еще блестели звезды. Мы с Нантокуасом быстро шли вперед, мои каблуки гулко и резко стучали по мерзлой земле, он же двигался беззвучно, как тень. Переходя проулок, он вдруг протянул руку и вытащил из тьмы тщедушного человечка в черном.

В центре площади была поставлена огромная жаровня; сложенные в ней смолистые дрова ярко горели. Ночная стража должна была поддерживать этот огонь от наступления темноты до рассвета. Когда мы подошли к жаровне, в нее только что подбросили сухих сосновых поленьев, и красное пламя полыхало вовсю. Нантокуас, крепко сжимая запястья пленника своей железной рукой, тащил его в освещенный круг.

— А! Ученый доктор, кажется, опять ищет целебные травы? — осведомился я.

Он что-то затараторил, гримасничая и тщетно пытаясь освободить руки.

— Выпусти его, — сказал я индейцу, — но не позволяй ему подойти к тебе слишком близко. Итак, почтенный доктор, позвольте узнать, отчего в эту ненастную ночь, когда в гостинице пылает камин и рекой течет вино, вы надумали прятаться здесь, в холоде и мраке?

Он глядел на меня подернутыми дымкой глазами и улыбался блеклой улыбкой, в которой таилось больше угрозы, чем в оскале пумы.

— Я действительно поджидал вас, благородный сэр, — проговорил он тонким, убаюкивающим голосом, — однако делал это для вашего же блага. Я хотел остеречь вас, сэр.

Он стоял, подобострастно согнувшись и держа шляпу в руке.

— Да, остеречь, — продолжал он молоть свой вздор. — Может быть, кое-кто нанес мне обиду, и я стал его врагом. Может быть, я оставил службу у этого человека и теперь желаю ему отомстить. Я могу открыть вам один секрет, сэр. — Он понизил голос и огляделся вокруг, как будто опасаясь быть подслушанным. — Позвольте кое-что шепнуть вам на ухо, сэр.

Я отшатнулся.

— Ни с места! — крикнул я. — Не то будешь собирать целебные травы в аду!

— В аду? — отозвался он. — Такого места нет. Я не стану говорить о своем секрете вслух.

— Никколо-отравитель! Никколо-Черная смерть! Я еще приду за твоей душой, которую ты мне продал! Ад есть!

Этот громовой голос раздался из-под самых наших ног. Издав нечто среднее между стоном и визгом, итальянец отскочил назад и налетел спиной на раскаленную жаровню. Обжегшись, он испустил истошный вопль и, судорожно взмахнув руками, со всех ног кинулся прочь, в темноту. Дробный стук его шагов был ясно слышен, пока он не скрылся в гостинице, унеся с собой свои страхи и нечистую совесть.

— Стало быть, священники умеют изображать не только призраков, но и самого черта? — спросил я, когда Спэрроу, стоявший по другую сторону костра, подошел к нам. — Я мог бы поклясться, что этот голос исходит из недр земли. Какой удивительный дар!

— Обыкновенный трюк, — возразил он с громоподобным смехом. — Это умение не раз мне помогало. Здесь, в Виргинии, этого не знают, но до того, как услышать глас Божий, призвавший меня спасать бедные неразумные души, я был актером. Помню, однажды я играл призрак отца Гамлета в пьесе Уильяма Шекспира, и тогда, уж будьте уверены, мой голос шел из самых глубин подвала! Я нагнал такого страху на актеров и зрителей, что они решили, что имеют дело с колдовством, а у Бербеджа[96] в самом деле затряслись коленки! Однако сейчас я хочу сказать о другом. Бросив тот камень, я потихоньку приблизился к дому губернатора и заглянул в окно. Губернатор уже получил письма Компании, и теперь он и все члены Совета, за исключением этого греховодника Пори, сидят и барабанят пальцами по столу.

— А Ролф тоже там? — спросил я.

— Да. Когда я подошел, он как раз говорил, думаю, защищал вас, хотя слов я не слышал. Все слушали и отрицательно качали головами.

— Утром мы узнаем их решение, — сказал я. — А сейчас честным людям лучше всего быть дома, в постелях, тем более что погода все больше портится. Доброй ночи тебе, Нантокуас. Когда ты закончишь укрощение своей пумы?

— Сейчас конец осени, — ответил индеец. — Когда настанет месяц цветения, пума будет покорно лежать у ног прекрасной леди.

— Месяц цветения! — воскликнул я. — До месяца цветения еще далеко. До тех пор мне самому надо укротить немало пум. Знаете, мастер Спэрроу, в такую шальную ночь в голову лезут всякие шальные мысли. Послушаешь, как свистит ветер и шумит река, поглядишь на эти летящие по небу тучи, и невольно подумаешь: а доживем ли мы до месяца цветения?

Тут я замолчал и мысленно посмеялся над своей слабостью, потом сказал:

— Вообще-то солдату нечасто приходят мысли о смерти. Идите спать, ваше преподобие. Еще раз доброй ночи, Нантокуас, и желаю тебе благополучно укротить твою пуму!

Я долго ходил взад и вперед по просторной гостиной пастора, временами останавливаясь у окна и глядя на сгущающиеся тучи и клонящиеся под ветром деревья. Иногда я разговаривал с женой — она сидела, сложив руки на коленях и откинув голову на спинку стула, который я поставил для нее перед камином. Лицо ее было бледно и недвижно, большие темные глаза широко раскрыты. Мы ждали, сами не зная чего, просто свет в доме губернатора все не гас, а покуда он горел, мы не могли лечь спать.

Время шло. В трубе завыл ветер, и я подбросил в топку дров. Теперь уже весь город был объят тьмою, только вдалеке, в доме губернатора, точно злая звезда, блестел негаснущий свет.

Ветер дул порывами, и во время затишья в комнате становилось так тихо, что звук моих шагов, стук уголька, выпавшего из камина, шелест сухих вьюнков за окном поражали слух, словно удары грома.

Внезапно жена моя настороженно подалась вперед.

— За дверью кто-то стоит, — сказала она.

Кто-то навалился снаружи на дверь, щеколда приподнялась. Войдя в дом, я закрыл дверь на засовы.

— Кто там? — спросил я, подойдя к ней ближе.

— Это я, Дикон, сэр, — послышался приглушенный голос. — Ради вашей жены впустите меня и позвольте с вами поговорить.

Я открыл дверь, и он переступил порог. Я не видел его с той самой ночи, когда он попытался меня убить, но слышал, что он живет во владениях капитана Джона Мартина, известного своим буйным нравом и всегдашней готовностью давать приют преступникам и несостоятельным должникам.

— Какое у тебя ко мне дело, любезный? — холодно осведомился я.

Он стоял потупившись и мял в руках свою шапку. Входя, он бросил короткий взгляд на мистрис Перси, но не на меня, а когда заговорил, в его голосе зазвучала прежняя бравада.

— Я у вас больше не служу, — сказал он и с вызовом вскинул голову, — но надеюсь, один христианин вправе предупредить другого. Здесь вот-вот будет начальник городской стражи с дюжиной своих людей.

— Откуда ты это знаешь?

— Я стоял в тени губернаторского дома, когда пастор попытался подслушать, о чем у них речь, да не сумел. Когда он ушел, я подтянулся, залез на карниз и ножом просверлил в ставне дырку, через которую все было слышно. Губернатор и члены Совета сидели за столом, на котором лежали письма Компании. Я слышал, как их зачитывали. Прошение сэра Джорджа Ирдли об отставке с поста губернатора Виргинии удовлетворено, но он должен оставаться в этой должности до прибытия нового губернатора, сэра Фрэнсиса Уайетта.

Компания сейчас в опале. Сэра Эдвина Сэндза король отправил в Тауэр, а могущество милорда Уорика растет с каждым днем. Король готов в любой момент уничтожить Компанию, и ее начальники не могут позволить себе противиться его воле. Поэтому губернатору велено не позднее шести часов по прочтении письма взять вас под стражу и держать в строгом заключении вплоть до отплытия «Санта-Тересы», а потом вас надлежит отослать на ней в Англию, заковав в цепи. Вашу жену также приказано отослать в Англию, но она поедет с почетом, и к ней должны быть приставлены женщины для услуг. По прибытии в Лондон вы будете отправлены в Тауэр, а леди — в Уайтхолл. Суд Высокой комиссии займется вашим делом немедля. Граф Саутгемптон пишет, что, исполняя настоятельную просьбу сэра Джорджа Ирдли, он сделает для вас все возможное, однако, если вы будете упорствовать, вас уже ничто не спасет.

— Когда сюда явится начальник стражи?

— Скоро. Губернатор как раз послал за ним, когда я спрыгнул с окна. Мастер Ролф защищал вас со всем пылом и даже хотел оставить заседание Совета, чтобы тотчас пойти к вам, но губернатор, божась, что не позволит должностным лицам Компании предавать ее доверие, заставил его остаться. Ну а я не должностное лицо Компании и могу пересказывать ее приказы кому захочу. Человек, над которым нет хозяина, может говорить свободно. Вот так. Я рассказал вам все, что знаю.

И прежде, чем я успел что-либо сказать, он вышел и захлопнул за собою дверь.

Я обернулся к жене.

Она стояла в середине комнаты, выпрямившись, прижав одну руку к груди, а вторую, опущенную, сжав в кулак. Сейчас она выглядела так же, как в Уэйноке, в самый первый вечер.

— Сударыня, — негромко позвал я ее.

Она повернулась ко мне.

— Неужто вы думали, — проговорила она ровным голосом, — неужто вы думали, что я соглашусь ступить на этот корабль… на этот корабль, что стоит сейчас на реке? Один корабль привез меня сюда для постыдного дела, но другой не увезет для дел еще более постыдных.

Она отняла руку от груди, и в ней блеснул маленький кинжал, который я дал ей в тот первый вечер. Она положила его на стол и накрыла рукой.

— Выбор за вами, сэр.

Я подошел к двери и выглянул наружу.

— Шальная сегодня выдалась ночь, — сказал я. — Я предлагаю вам такую же шальную затею. Свяжите в узел самую теплую свою одежду и завернитесь в плащ. Вы возьмете с собой Анджелу?

— Нет, — ответила она. — Я не хочу, чтобы на моей совести была еще и ее жизнь.

Она убрала руку с кинжала, и по ее побледневшим щекам покатились слезы.

— Вы делаете это, чтобы защитить мою честь, сэр, — промолвила она. — Я знаю, что прошу вас пойти на смерть.

Я не мог смотреть, как она плачет, и потому ответил нарочито резко:

— Я ведь вам уже говорил, что ваша честь — это моя честь. Неужто вы думаете, что завтра ночью я смог бы спокойно заснуть в трюме «Санта-Тересы», зная, что в это время моя жена ужинает с лордом Карнэлом?

Я пересек комнату, чтобы взять с полки пистолеты. Когда я проходил мимо нее, она схватила мою руку обеими руками и, наклонившись, прижалась к ней губами.

— Вы были ко мне очень добры, — прошептала она. — Прошу вас, не считайте меня неблагодарной.

Пять минут спустя она вышла из своей спальни в плаще с поднятым капюшоном, держа в руке узелок с одеждой. Я потушил факелы и отворил дверь. Переступив порог мы, повинуясь единому чувству, остановились и оглянулись назад, на теплую, освещенную камином комнату. Потом я тихо затворил дверь, и мы вышли в ночь.

Глава XIX

В которой к нам присоединяются неожиданные попутчики

Ветер, дувший до сих пор неистовыми порывами, выровнялся и набрал еще большую силу. Но небу неслись тяжелые низкие тучи, сосны гнулись и скрипели, река торопливо несла свои воды прочь — казалось, сама земля стала беглянкой, спешащей во весь дух к океану. С дальней стороны перешейка доносился протяжный вой волков, в роще за церковью рычала пума. Лежащий перед нами город был темен и недвижим, как могила; из сада, по которому мы шли, нельзя было видеть огни в доме губернатора.

— Я понесу ваш узел, сударыня, — сказал кто-то позади нас. Это был голос пастора, сам он уже стоял рядом с нами.

Секунду помешкав, я со смехом ответил:

— Мы отправляемся не на увеселительную прогулку, дорогой Спэрроу. В гостиной сейчас тепло, топится камин. В такую ветреную ночь вашему преподобию лучше всего вернуться туда.

Однако, вместо того чтобы уйти, он забрал у мистрис Перси ее узел.

— Послушайте, преподобный сэр, мы больше не принадлежим к вашей пастве, — сказал я уже с некоторым раздражением. — Мы переселяемся в другой приход. Мы сердечно благодарим вас за гостеприимство и желаем спокойной ночи.

Говоря, я попытался отобрать у него узел, но он засунул его под мышку и, обогнав нас, отпер садовую калитку.

— Я, кажется, забыл вам сказать, — заметил он, — что достопочтенный мастер Бак уже оправился от малярии и завтра возвращается в город. Так что в его доме и церкви я больше не хозяин, и у меня нет ни прихода, ни паствы. И общем, я теперь человек вольный и могу делать что хочу. Вы позволите мне отправиться с вами, сударыня? В пути вам могут повстречаться драконы, а двое защитников уберегут от них принцессу лучше, чем один. Капитан Перси, вы возьмете меня к себе оруженосцем?

Он протянул мне свою огромную ручищу, и я, мгновение поколебавшись, пожал ее.

Мы вышли из сада и свернули в переулок.

— Стало быть, вы выбрали не лес, а реку? — тихо спросил он.

— Да, — отвечал я. — Думаю, из двух зол это меньшее.

— А где вы возьмете лодку?

— Моя лодка привязана к сваям заброшенной пристани.

— Но ведь у вас нет с собой ни провизии, ни воды.

— И то и другое в лодке. Я перенес туда все необходимое неделю назад.

Спэрроу рассмеялся, мистрис Перси удивленно вскрикнула. Переулок, которым мы шли, был параллелен улице, где стояла гостиница; в пятидесяти ярдах от гостиницы он круто сворачивал к реке. Мы двигались молча и осторожно, чтобы не привлечь внимания какого-нибудь запоздалого прохожего и не нарваться на городскую стражу. Окна в гостинице были темны, только одно, на верхнем этаже, слабо светилось. После поворота к реке по сторонам уже не было видно домов, они уступили место соснам и густым зарослям сумаха. Я взял жену за руку и ускорил шаг. В сотне ярдов от нас дорога упиралась в старую заброшенную пристань; дальше текла река, темная и неспокойная. Спэрроу тронул меня за локоть и прошептал:

— За нами кто-то идет.

Не замедляя шага, я повернул голову и посмотрел назад. Вдоль горизонта стояла сплошная высокая стена облаков, но над нами тучи быстро редели, и сквозь них уже пробивался свет пока еще невидимой луны. Позади тускло мерцала песчаная дорога — только она одна и была видна, да еще черные деревья и кустарники по ее краям. С минуту мы продолжали торопливо идти вперед. Потом сзади раздался высокий пронзительный звук, словно кто-то подул в маленький рожок. Мы со Спэрроу резко обернулись — и опять ничего не увидели. Все заслоняли деревья, доходившие до самого края трухлявого шаткого настила, но которому мы сейчас шли. Внезапно небо над нами очистилось и в просвете засияла луна, осветив облака, бурлящую реку и низкий, поросший лесом берег. Под нами на волнах качалась привязанная к сваям лодка. Спустившись к воде по провалившимся ступенькам, я прыгнул в нее и протянул руки к мистрис Перси. Спэрроу передал ее мне, и я усадил ее рядом с собою, потом обернулся, чтобы при надобности помочь спуститься ему самому — и прямо перед собою увидел милорда Карнэла.

Я так и не узнал, за каким чертом его понесло в такую ночь на улицу, почему после попойки в гостинице он предпочел одинокую прогулку, где и когда он заметил нас и как долго за нами шел. Возможно, он не смог заснуть из-за распиравшего его торжества и, зная, что меня вот-вот возьмут под стражу, захотел присутствовать при аресте, чтобы еще больше меня уязвить. Наверное, тогда он и заметил нас и пошел следом, но о том, кто мы такие, он мог только догадываться, пока, дойдя до края пристани, не разглядел нас при свете луны. Мгновение он стоял как столб, затем поднес руку ко рту, и мы опять услыхали высокий пронзительный звук, похожий па пение рожка. Невдалеке показались огни факелов, по дороге к нам бежали люди, но кто именно, стража или слуги милорда, мы рассмотреть не успели, так как не стали мешкать с отплытием. Времени, чтобы отвязать лодку, уже не было, и я вынул из ножен нож, чтобы разрезать канат. Заметив это движение, Карнэл бросился вниз по ступенькам, торопя криками бегущих преследователей. Спэрроу сцепился с ним, сжал его в своих медвежьих объятиях, поднял и швырнул в лодку. Падая, милорд ударился головой о скамью и, скорчившись под нею, затих. Пастор вскочил в лодку вслед за ним, и я разрубил канат. Пристань уже ходила ходуном от топота ног, красные, клонящиеся назад огни факелов освещали доски настила и отражались в черной воде, но расстояние между нами и нашими преследователями увеличивалось с каждой секундой. Ветер и течение уносили нас все дальше, а других лодок, на которых можно было бы пуститься в погоню, у старой пристани не было.

Те, кто прибежал на зов Карнэла, стояли уже на самом краю причала; до меня донесся голос начальника стражи, приказывающий нам остановиться. Не дождавшись ответа, он выхватил пистолет и выстрелил, пробив пулей мою шляпу, затем схватил второй и выстрелил снова. Мистрис Перси, до сих пор сидевшая тихо, не причиняя мне ни малейших хлопот, вдруг шевельнулась. Только на рассвете я узнал, что вторая пуля оцарапала ей руку, так что рукав пропитался кровью.

— Нам надо поторапливаться, — заметил я со смешком. — Если вы, ваше преподобие, подержите румпель и присмотрите за этим господином, который благодаря вам стал нашим попутчиком, то я тем временем подниму парус.

Я сделал шаг к мачте, и тут лежащий на дне гик[97] вдруг поднялся сам собой. Медленно и величественно передо мною развернулся треугольный парус, посеребренный луной, — огромное белое крыло, которое сейчас понесет нас неведомо куда. Я застыл на месте, мистрис Перси судорожно глотнула воздух, Спэрроу издал возглас восхищения.

Все мы ошеломленно смотрели на белое полотнище, будто это было некое чудовищное крыло, наделенное жизнью.

— Паруса сами собой не подымаются! — воскликнул я, бросаясь к мачте. За нею, скорчившись, притаился человек: я узнал бы его и без лунного света. Бог свидетель, я так часто видел его в этой позе, когда мы, подстерегая зверя или врага, вместе сидели в засадах или, наоборот, прятались, затаив дыхание, боясь, как бы его звук нас не выдал. Да, странная у меня подобралась компания — священник, который прежде был актером, соперник, пытавшийся меня отравить, слуга, пытавшийся меня заколоть, и жена, которая была мне женой только по названию.

Дикон встал, откинул голову назад и прислонился спиной к мачте с той смесью покорности и вызова, которая была так хорошо мне знакома.

— Если вы мне прикажете, сэр, я сейчас спрыгну и доберусь до берега вплавь, — сказал он наполовину брюзгливо, наполовину… не знаю как.

— До берега тебе не доплыть, — отвечал я, — и ты отлично знаешь, что я больше никогда ничего тебе не прикажу. Хочешь — оставайся здесь, хочешь — иди на корму.

Я вернулся на корму и взял у Спэрроу румпель. Лодка была уже на середине реки, ветер и течение мчали ее вперед, будто сухой осенний лист. Вскоре крики и огни факелов остались далеко позади, мы миновали темный город и безмолвный форт, «Счастливое возвращение», устало колыхавшееся на волнах, и мелкие суда, что стояли у нижней пристани. Впереди неясно вырисовывался огромный корпус «Санта-Тересы». Мы проплыли от нее так близко, что даже слышали, как свистит ветер в ее снастях. Наконец и она осталась позади, теперь перед нами расстилался пустынный простор реки, серебряный, когда светила луна, или чернильно-черный, когда ее закрывала одна из бесчисленных туч.

Моя жена запахнулась плотнее в плащ и, откинувшись на спинку кормовой скамьи, где она сидела рядом со мною, подняла взгляд на яростное сумрачное небо. Дикон сидел в стороне и помалкивал. Спэрроу наклонился над королевским фаворитом, лежавшим на дне лодки, и уложил его на скамью перед нами. Луна ясно осветила его распростертое тело; думаю, она никогда еще не изливала свой свет на человека более красивого и более порочного. Он лежал не двигаясь, пышно одетый, прекрасный, как Эндимион под взглядом Селены[98]. Воспитанница короля взглянула на него и отвела глаза.

— У него на лбу преогромная шишка от удара о скамью, — заметил пастор, — но для жизни это неопасно, и он еще долго будет позорить человеческий род. Надо думать, последователям Платона[99], мнящим, что приятная наружность свидетельствует о красоте души, никогда не приходилось иметь дел с этим господином.

Предмет нашего разговора пошевелился и застонал. Спэрроу взял его руку и пощупал пульс.

— Пульс довольно слабый, — сказал он. — Будь удар чуть-чуть покрепче, и королю пришлось бы ждать своего любимца до судного дня. Нам бы от этого было только лучше, потому что с таким спутником хлопот не оберешься, но я все равно рад, что не убил его.

Я бросил пастору свою флягу:

— Здесь чистое бренди, яда нет. Дайте ему выпить.

Спэрроу влил в горло милорда спиртное и плеснул ему в лицо пригоршню воды. Карнэл сел и огляделся. Он еще не до конца пришел в себя и с недоумением смотрел на грозовые тучи, на парус, на бурлящую реку и темные фигуры, сидящие вокруг него.

— Никколо! — крикнул он резко.

— Его здесь нет, милорд, — ответил я.

При звуке моего голоса он вскочил на ноги.

— Я бы посоветовал вашей милости сидеть смирно, — заметил я. — Ветер очень сильный, а мы идем под парусом. Если вы будете так скакать, то перевернете лодку.

Он машинально опустился на скамью и поднял руку ко лбу. Я смотрел на него с любопытством и думал о том, какую странную штуку сыграла с ним судьба.

Наконец он перестал щупать свой лоб, медленно перевел дух и выпрямился.

— Кто из вас бросил меня в лодку? — спросил он.

— Эта честь выпала мне, — ответствовал пастор.

Королевскому фавориту нельзя было отказать ни в храбрости, ни в умении проигрывать. Сейчас он сделал самое лучшее, что только можно было сделать в его положении, — рассмеялся.

— Черт возьми, — вскричал он, — в жизни не видывал более забавной комедии! Скажите, капитан, какой у этой пьесы будет финал: смешной или кровавый? И предусмотрено ли в ней убийство?

Он смотрел на меня без всякого страха, уперев одну руку в бок, а другой подкручивая усы.

— Не все из присутствующих убийцы, милорд, — ответил я. — В настоящее время вам не грозит никакая опасность, кроме той, что угрожает нам всем.

Он поглядел на тучи, облегающие небо все плотнее, громоздящиеся все выше, на гнущуюся под ветром мачту, на черные волны, временами перехлестывающие через борт, и тихо пробормотал:

— Хватит и этого.

Я кивком подозвал к себе Дикона и, передав ему румпель, подошел к мачте, чтобы взять риф[100]. Когда я возвратился на свое место, Карнэл заговорил опять:

— Куда мы плывем, капитан?

— Не знаю.

— Если вы в скором времени не уберете этот парус, мы все окажемся на дне реки.

— Есть места и похуже, — ответил я.

Он встал со своей скамьи и, осторожно ступая, перешел поближе к мистрис Перси.

— Неужто холод и буря милее вам, леди, чем тепло, надежный кров и любовь, которая оберегала бы вас от опасностей, а не ввергала бы в них? — шепотом проговорил он. — Разве не хотели бы вы сейчас сидеть не на этих грубых досках, а на бархатных подушках в капитанской каюте «Санта-Тересы»? Не хотели бы сменить этот мрак на ее яркие огни, этот холод на ее тепло, куда не проникало бы ненастье и где царила бы любовь?

Его наглость рассердила меня, — но вместе с тем и рассмешила.

Однако жена моя повела себя иначе — она отпрянула назад, пока не уперлась спиной в румпель. Наше бегство, топот погони, боль от раны, о которой она никому не сказала, ужас, испытанный ею, когда на мачте, словно по волшебству, сам собой развернулся парус, зрелище ненавистного ей человека, который только что лежал перед нею в лунном свете будто мертвец, ледяной холод, бурная ночь — неудивительно, что самообладание на время ей изменило. Я почувствовал, как ее рука коснулась моей.

— Капитан Перси, — прошептала она со всхлипом.

Я перегнулся через румпель и обратился к фавориту:

— Милорд, — сказал я, — учтивое обхождение с пленными — это одно, а развязность и дерзкие речи — нечто совсем другое. Корма этой лодки несколько перегружена, и ваша милость весьма меня обяжет, если перейдет на нос, где места более чем достаточно.

Его черные брови сдвинулись.

— А что, если я откажусь? — спросил он надменно.

— На этот случай, — отвечал я, — у меня есть веревка, к тому же мне на помощь придет джентльмен, который сегодня ночью один раз уже сгреб вас в охапку и поднял, как младенца, невзирая на все ваше сопротивление. Вместе мы свяжем вас по рукам и ногам и уложим на дно лодки. А если будете доставлять слишком много хлопот, то под боком всегда есть река. Послушайте, милорд, здесь вам не Уайтхолл. Мы люди отчаянные, находимся вне закона, королю больше не подчиняемся и его любимцев не боимся. Итак, как вы поедете: в путах или без них? Потому что либо так, либо эдак вам все равно придется поехать с нами.

Его лицо выразило ненависть и бешеную ярость. Потом он рассмеялся злым деланным смехом и, пожав плечами, отправился на нос, чтобы составить компанию Дикону.

Глава XX

В которой наше положение становится отчаянным

— Господь всемогущ и на суше и на море, — сказал священник. — Море — Божье, и мы — Божьи. Ничто не случится с нами без его воли.

Говоря, он бесстрашно смотрел в черный зев огромной волны, чей пенный гребень навис над нами, грозя погибелью. Волна разбилась, лодка уцелела. Взлетая на гребень очередной катящейся гряды, мы смотрели на север, на юг, на запад, на восток и везде видели одно и то же: тяжкие свинцовые валы, беспрестанно вздымающиеся, беспрестанно разбивающиеся, серое небо, клочья серого тумана и непроницаемую мглу, скрывающую горизонт. В какой части залива мы находимся и куда нас несет — в открытое море или к смертоносным прибрежным рифам, — этого мы не знали. Зато знали, что обе наши мачты смыты за борт, что нам надо безостановочно вычерпывать воду, чтобы не пойти ко дну, что сила ветра, казалось, уже достигшая всех мыслимых пределов, продолжает нарастать, а волны, швыряющие нас то вверх, то вниз, становятся все выше и выше.

Когда на рассвете мы вышли из реки в залив, парус был еще поднят. Час спустя, проплыв мыс Утешения, мы убрали его, но едва мы успели это сделать, как мачта рухнула в море. С тех пор прошло уже много часов.

Ничто так не объединяет людей, как общая опасность. Нам было недосуг делать различие между другом и врагом, все как один сражались против стихии, стремящейся нас поглотить. Каждый усердно вычерпывал воду, каждый, скорчившись, окоченелыми руками цеплялся за планшир[101] и скамейки, когда перед лодкой, грозя ее накрыть, вставал новый чудовищный вал. Мы все были в одинаковом положении, все одинаково трудились и одинаково страдали, с той только разницей, что Спэрроу и я взяли на себя заботу о мистрис Перси, не прося помощи у остальных.

Воспитанница короля сносила все без единой жалобы. Она продрогла, страх и непрестанное напряжение измучили ее, она была ранена. Смерть поминутно заносила над нею свою руку, но она бестрепетно глядела ей в лицо, и на устах ее играла улыбка. Если бы, сломленные усталостью, мы вдруг решили сдаться и покориться судьбе, ее взгляд заставил бы нас оставить эту мысль и продолжать борьбу до последнего дыхания. Она сидела между Спэрроу и мною, и мы, как могли, старались защитить ее от заливающих лодку волн и пронизывающего ветра. Когда рассвело, я заметил кровь на ее рукаве; я разрезал ткань, промыл рану вином и перевязал.

В награду мне хотелось прижаться губами к ее лилейно-белой, с голубыми прожилками руке, но я этого не сделал. Когда неделю назад я сложил в лодке запас пищи и воды и спрятал ее у заброшенного причала, я думал, что, если в конце концов моя жена захочет бежать, мы с нею попытаемся достичь залива и, пройдя между мысами, поплывем на север. В штормовом ноябрьском море в открытой лодке у нас был, пожалуй, один шанс из ста добраться до Манхэттена и голландцев[102], которые могли дать нам приют, а могли и отказать. Жена моя в самом деле решилась бежать, и мы были в заливе, но наш единственный шанс был утрачен. Этот бесконечный, тускло-серый, холодный обволакивающий туман станет нашим погребальным покровом, а море — нашей могилой.

День миновал, наступила ночь, а мы по-прежнему сражались с морем, и ветер по-прежнему гнал нас неведомо куда. Ночь прошла, снова наступило утро, а мы все еще были живы. Теперь жена моя лежала у моих ног, положив голову на узел, прихваченный из дома пастора. Слишком ослабевшая, чтобы говорить, измученная холодом, болью и страхом, она молча ждала смерти, которая одна только могла принести ей тепло и новую жизнь, но рыцарский дух горел в ее глазах все так же, и когда я наклонялся к ней и смачивал ее губы вином из фляги, она улыбалась. В конце концов она впала в забытье и начала бредить, лепеча что-то о цветах и летних днях. Глядя на нее, я чувствовал, как холодная стальная рука медленно сжимает мне сердце. По щекам пастора текли слезы. А тот, кто омрачил ее юную жизнь и обрек на все это, глядел на нее безотрывно, и лицо его было мертвенно-бледно.

Между тем чугунное небо понемногу просветлялось, пока не сделалось светло-серым, как кожа покойника. Ветер ослабел, однако волны по-прежнему вздымались как горы. Мы то балансировали на головокружительной высоте, подобно чайкам, которые, крича, носились теперь рядом с лодкой — и тогда над нами и вокруг нас было одно только небо, то проваливались в глубокие пропасти со стенами из темно-зеленого стекла. Неожиданно ветер стих, поменял направление и вновь задул с прежней силой, словно отдохнувший великан.

Вдруг Дикон вздрогнул, приложил ладонь к уху, потом рывком вскочил на ноги.

— Там буруны! — закричал он хриплым голосом.

Мы тоже прислушались. Он был прав! Едва слышный угрожающий гул сменился отдаленным ревом, и этот рев приближался, становился все громче.

— Это песчаные острова напротив мыса Чарльз, сэр! — крикнул Дикон.

Я кивнул. Мы оба знали, что слова здесь не нужны.

Небо все светлело, и вскоре на том месте, где должно было находиться солнце, проступило тускло-желтое пятно. Туман рассеялся, обнажив угрюмый простор океана, и прямо перед собою мы увидели два крошечных острова, две горстки песка; по одну их сторону бушевало открытое море, по другую виднелась полоса более спокойной воды, огороженная солеными болотами и песчаными отмелями. На островках росли редкая жесткая трава и несколько чахлых деревьев, простирающих ветви в сторону берега, прочь от океана. Больше там не было ничего. Над островами, болотами и отмелями кружили мириады крупных белых чаек, и от их пронзительных, странных криков, заглушаемых грохотом волн, море, небо и жалкие клочки суши казались еще сумрачнее и печальнее.

На обращенный к океану, усыпанный ракушками берег ближайшего островка стремительно набегали длинные валы прибоя, а между ним и нами таилась мель, о которую с ревом разбивались громадные буруны. Ветер гнал нас прямо на нее. Один миг смертельной опасности и мель крепко схватила лодку, чтобы держать ее, пока волны будут вышибать из нас дух. Лодка накренилась, и весь корпус ее, от носа до кормы, задрожал. Волны одна за другой словно тараном били в ее борт, окатывая нас брызгами и пеной, но дерево пока выдерживало натиск, и мы все еще оставались живы. Сколько времени еще протянет наше суденышко, мы не знали, но знали, что недолго. Крен оказался не очень велик, и мы могли осторожно передвигаться с места на место. На борту были веревки и топор. Орудуя им, я разломал скамейки и вместе с Диконом связал из них небольшой плот. Когда он был готов, я взял жену на руки, уложил на него и привязал веревкой. Она улыбнулась мне как ребенок и закрыла глаза.

— Я собирала в лесу первоцветы и очень устала, — сказала она. — Я немного посплю здесь на солнышке, а потом сплету вам венок.

Время шло, а скрипящие вздрагивающие доски все держались. Ветер приутих, небо из серого стало голубым, и на нем ярко засияло солнце. Вскоре волны сделались чуть ниже, их удары — слабее. Перед нами забрезжила надежда. Для хороших пловцов расстояние от отмели до острова было сущим пустяком, и если лодка продержится до той поры, когда волнение на море уляжется, мы сможем добраться до берега вплавь. Что мы будем делать на этой бесплодной, необитаемой кучке песка, где нет ни пищи, ни пресной воды, — об этом у нас не было времени задуматься. Мы помышляли лишь об одном — вновь оказаться на твердой земле.

Прошел час. Море понемногу успокаивалось. Миновал еще час — и вдруг особенно мощная волна с яростью ударила нас в борт.

— Пробоина! — закричал пастор.

— Вижу, — отозвался я, — теперь лодку разобьет в щепки.

Спэрроу встал.

— Я не моряк, — сказал он, — но когда попадаю в воду, плаваю не хуже рыбы. Бывало, что я сетовал на Господа за то, что меня, скромного, небогатого умом проповедника, он наделил силой и наружностью какого-нибудь героя древних времен, а бывало, что благодарил его за дарованную мне силу. Сейчас я благодарю его! Капитан Перси, если вы доверите мне свою жену, я благополучно доставлю ее к берегу.

Я поднял голову, оторвав взгляд от лежащей на плоту мистрис Перси, и посмотрел сначала на море, все еще бурное, потом — на могучую фигуру священника. Когда мы сооружали этот утлый плот, ни один пловец не смог бы противостоять неистовству волн; теперь же шансы на спасение были у всех, а у пастора, самого сильного человека, которого я когда-либо знал, таких шансов было вдвое больше. Я отвязал жену от плота и передал ее в его руки. Минуту спустя лодка развалилась на куски.

Мы со Спэрроу плыли бок о бок. Обхватив королевскую воспитанницу одной рукой, он легко преодолевал громадные волны. Я мог благодарить Всевышнего за его необычайную силу и ввериться ей со спокойной душой. Остальные трое: Дикон, милорд и я — тоже были хорошими пловцами и не отставали, хотя буруны били и швыряли нас немилосердно. Каждая побежденная волна подносила нас все ближе и ближе к берегу, и скоро мы почувствовали под ногами дно. Справившись после недолгой борьбы с беснующимся прибоем, мы выбрались наконец из воды на сушу, но сушей был крохотный необитаемый островок, горсточка ракушек и песка в пустынном океане. Здесь не было ни пищи, ни воды, и по меньшей мере девять миль отделяли нас от материка. У нас оставалась наша промокшая одежда, милорд и я сохранили свои шпаги, еще у меня был нож, и у Дикона, наверное, тоже; кроме того, в моем кошельке имелись огниво и трутница. Больше у нас не было ничего.

Спэрроу, державший мою жену на руках, опустил ее на гальку, пал на колени и поднял свое грубо высеченное лицо к небесам. Я тоже встал на колени и, положив руку на ее сердце, вознес Богу свою собственную молитву. Милорд не преклонил ни колен, ни головы; он стоял и смотрел на ее застывшее, бескровное лицо. Дикон, напротив, отвернулся и быстро зашагал к песчаному пригорку, с которого можно было обозреть весь остров.

Через две минуты он вернулся.

— На той стороне полно выброшенного на берег дерева и сухих водорослей, — сообщил он, — по крайней мере, нам не придется мерзнуть.

Мы разложили большой костер, и вскоре дрова затрещали, огонь загудел, разливая вокруг свет и долгожданное тепло. От этого животворного дыхания губы и щеки мистрис Перси понемногу порозовели, сердце под моей рукой забилось сильнее. Потом она повернулась на бок, со вздохом положила голову на согнутую руку и, убаюканная благословенным теплом, заснула, словно малое дитя. Нам, мужчинам, было не до сна; мы сидели вокруг огня, глядя, как солнце заходит за черную полосу земли на горизонте, ясно видную в просветлевшем воздухе. Вот оно окрасило волны кроваво-красным, послало длинный луч вверх, и маленькое, с ладонь, белое облачко, единственное на синем небе, зажглось багрянцем. Бесчисленные морские птицы, пронзительно крича, перелетали от островов к соленым болотам и обратно к островам. Болота были еще зелеными: расположенные полумесяцем изумрудные пятна самых фантастических очертаний, отделенные друг от друга розовыми лентами чистой вода. Между болотами и материком лежал пролив шириною в девять миль. Мы повернули головы, посмотрели в сторону океана и не увидели там ничего, кроме пустынных волн в белых барашках пены.

— Мы высаживались здесь, когда ходили сражаться с французами у Порт-Ройяла и Санта-Крус, — сказал я. — До нас тогда дошел слух, что бермудские пираты будто бы зарыли на этом острове золото, и мы с Аргаллом обшарили здесь каждый квадратный фут.

— И не нашли пресной воды?

— Не нашли.

Отсветы заката на небе и море померкли, и все окутала тьма. С ее приходом птичий гомон умолк, и нас обступила мертвящая тишина. Шум прибоя был не в счет: он доходил до слуха, но не до сознания. Все небо сплошь усеяли звезды; каждое мгновение одна из них падала, оставляя за собою белый огненный след, тающий во мраке беззвучно, будто снежные хлопья. Ветра не было. Немного погодя из моря поднялась луна и озарила песчаный островок своим бледным светом. Тут и там среди дюн кверху тянулись голые змеистые ветви низкорослых деревьев, словно черные скрюченные пальцы, торчащие из белесой, мертвой земли. Успокоившийся океан спал под луной, равнодушно забыв о пяти человеческих жизнях, выброшенных им на эту пядь песка.

Мы подбросили в костер новую порцию дров и высохших водорослей, и пламя взметнулось и загудело, прорвав тягостную тишину. Дикон сходил на тот берег острова, что был обращен к материку, и нашел там несколько устриц. Мы испекли их и съели, но у нас не было ни воды, ни вина, чтобы их запить.

— По крайней мере здесь можно не опасаться нападения врагов, — заметил милорд. — Этой ночью мы все можем спокойно улечься спать, а сон, черт возьми, это как раз то, что нам сейчас нужно!

На сей раз он говорил искренне, без всякой задней мысли.

— Я покараулю полночи, если вы возьмете на себя другую половину, — сказал я, обращаясь к священнику.

Он кивнул:

— Я буду бодрствовать до полуночи.

Однако полночь давно уже миновала, когда он поднял меня с моего места у ног мистрис Перси.

— Я должен был сменить вас намного раньше, — укорил я его.

Он улыбнулся. Свет луны, поднявшейся высоко на небосклоне, смягчил его резкие черты, и я подумал, что никогда еще не видел лица, в котором было бы столько нежности, надежды и терпеливой силы.

— Я был наедине с Богом, — сказал он просто. — Это звездное небо, огромный океан и крошечные ракушки под моею ладонью — как чудны дела Твои, Господи! Поистине: «Что есть человек, что Ты помнишь его, и сын человеческий, что Ты посещаешь его?»[103] Однако даже малая птица не упадет на землю без воли Твоей[104]!

Я подошел к костру, сел, а он прилег на песок возле меня.

— Мастер Спэрроу, — спросил я, — вы когда-нибудь страдали от жажды?

— Нет, — ответил он.

Мы говорили очень тихо, чтобы не разбудить ее. Дикон и милорд Карнэл, лежавшие по другую сторону костра, спали как убитые.

— А вот мне пришлось, — продолжал я. — Однажды летом я целый день пролежал на поле боя, тяжело раненный и придавленный своим убитым конем. И знаете, я смог бы забыть и ужас того покинутого поля, и душившую меня тяжесть, и боль от раны, но только не жажду.

— Вы полагаете, у нас нет надежды?

— А на что нам надеяться?

Спэрроу не ответил. Немного погодя он повернул голову, посмотрел на сонную женщину, освещенную розовыми отблесками костра. Потом его взгляд встретился с моим.

— Если другого пути не будет, я избавлю ее от мучений, — сказал я.

Он понурил голову, и какое-то время мы сидели молча, глядя в землю и слушая тихий рокот прибоя и треск дров в костре.

— Я люблю ее, — не выдержал я наконец. — Господи, помоги мне!

Спэрроу приложил палец к губам: жена моя шевельнулась и открыла глаза. Я встал подле нее на колени и спросил, как она себя чувствует и не нужно ли ей чего.

— Мне тепло, — удивленно промолвила она.

— Вы уже не в лодке, — сказал я. — Вы теперь в безопасности, на берегу. Вы спали у костра, который мы разожгли.

Ее лицо озарила счастливая улыбка, и отяжелевшие веки вновь опустились.

— Я так устала, — проговорила она сонным голосом, — что посплю еще немножко. Вы не могли бы принести мне воды, капитан Перси? Мне очень хочется пить.

Мгновение помедлив, я мягко сказал:

— Я схожу за ней, сударыня.

Ответа я не услышал: она уже спала. Мы со Спэрроу тоже замолчали. Он лег на бок, лицом к океану, а я сел, уронив голову на руки, и думал, думал, думал, но не находил выхода.

Глава XXI

В которой на острове копают могилу

Когда звезды погасли и луна начала бледнеть, я отнял ладони от лица и поднял голову. От костра остались только тлеющие угли, а запас дров, сделанный накануне, уже иссяк. Я решил собрать еще, чтобы разжечь огонь к тому времени, когда проснутся остальные. Выброшенного на берег дерева было особенно много возле виднеющейся неподалеку гряды невысоких дюн. За нею островок резко суживался, образуя длинную серую косу из песка и мелких ракушек. Шагая к дюнам в первом робком свете зари, я случайно поднял взгляд и увидал, что за оконечностью косы стоит на якоре корабль.

Я остановился как вкопанный и протер глаза. Застывший на спящем океане, он был похож на сон. Его мачты и такелаж чернели на бледном небе, корпус был наполовину скрыт лежащим на море туманом. Водоизмещение корабля достигало, пожалуй, трехсот тонн, он был весь черный, двухпалубный, с очень высокими полубаком[105] и полуютом[106] и множеством пушек. Я перевел взгляд на берег и увидел вытащенную на песок шлюпку со сложенными в ней веслами.

Между мною и косой за полоской травы и ракушек высились дюны. Невидимый с моря за этими столь удачно расположенными взгорками, я сколь мог бесшумно прокрался наверх, пока не очутился прямо над шлюпкой. Тут я услышал голоса. Я поднялся еще выше, встал на колени и, раздвинув высокую жесткую траву, росшую во впадине между двумя буграми, осторожно поглядел вниз. На песчаной косе двое человек рыли могилу.

Они копали с лихорадочной поспешностью, выбрасывая песок во все стороны и ругаясь последними словами.

Оба были дюжие молодцы с самыми злодейскими рожами, и оба одеты донельзя странно. На одном была рубаха из грубого коленкора, голова была повязана грязной тряпкой — и вместе с тем он щеголял в бархатных штанах, а пот с лица отирал вышитым носовым платком. На другом, венчая драные латаные лохмотья, красовался пышный гофрированный воротник, а с выглядывающего из прорехи голого плеча свисал дорогой плащ из шелкового репса на тафтяной подкладке. Рядом с двумя могильщиками лежал длинный белый сверток.

По мере того как они копали и бранились, заря все разгоралась.

Небо на востоке из серого стало бледно-розовым, из розового — малиново-золотым. Туман над водой растаял, и море стало огненно-алым.

С корабля спустили две шлюпки, и они быстро поплыли к косе.

— Наконец-то, — проворчал один из могильщиков, тот, у которого была разбитая голова и бархатные штаны.

— Долго же они тянули, — сердито добавил второй. — А ты торчи на этом проклятом острове наедине с мертвецом, да еще в такой час, когда привидениям полное раздолье. Брать на абордаж корабль мне нипочем, но ночью, до петухов, копать могилу, да еще когда рядом с тобой лежит покойник, — это уж чересчур! Почему нельзя было пристойно и благородно похоронить его в море, как остальных?

— Потому что такова была его воля, — отвечал первый могильщик. — Когда он понял, что умирает, то захотел, чтобы мы на всех парусах убрались из золотых южных морей и схоронили его в такой земле, где золота нет и никогда не будет. Может, он думал, что на морском дне, от Багамских островов до Картахены, его поджидают те, кого он туда отправил, пока был жив, а ведь их было ох как много. И потом, капитан Пэрдайс говорит, что опасно перечить предсмертной воле покойного и надо уважить его в последний раз.

— Что-о? Капитан Пэрдайс? — завопил оборванец в гофрированном воротнике. — Это кто же выбрал его капитаном, черт его возьми?!

Обладатель бархатных штанов перестал копать и рывком выпрямился.

— Кто выбрал его капитаном? Команда — вот кто его выберет! Если не он, тогда кто?

— Рыжий Джил — вот кто!

— Рыжий Джил? Ну нет! Тогда уж лучше выбрать Испанца!

— Испанец бы сошел, не будь все мы, остальные, англичанами. Правда, свое племя он на дух не переносит, и если б ненависть к испанцам делала человека англичанином, он стал бы им давным-давно! — Головорез с разбитой головой зычно захохотал.

— Слушай, а помнишь тот барк[107], что мы захватили возле Порто-Белло, ну тот, с ихними попами на борту? Ха-ха-ха!

Громила в гофрированном воротнике ухмыльнулся:

— Еще бы! Небось, эти padres[108] и посейчас не забыли, что он с ними вытворял, и теперь ад кажется им местом отдыха. Ну, кажись, все. По мне, яма уже достаточно глубокая.

Они оба вылезли наверх. Один сел на корточки в изголовье могилы, вытирая физиономию своим изящным платочком, а второй, картинно запахнувшись в щегольской плащ, встал рядом, расставив грязные босые ноги.

Между там спущенные с корабля шлюпки уже заскребли днищами по песку, и сидевшие в них пираты, выскочив, вытащили их на берег.

— Второго такого капитана нам уже не сыскать, — изрек тот, что сидел в изголовье могилы, и скорбно поглядел на неподвижный белый сверток.

— Святая правда, — подтвердил его сотоварищ, испустив шумный вздох. — Превосходный был человек! Ни перед чем не останавливался: мирянин или поп, мужчина или женщина, доброе золото или паршивое серебро — ему было все едино. Жаль, что его с нами больше нет!

— Эх, вот бы заполучить такого капитана, как Керби, — вздохнул первый могильщик.

— Керби нынче плавает возле Летних островов, — отвечал на это второй. — К нам, в Вест-Индию, он теперь заявляется редко.

Молодчик с разбитой головой расхохотался:

— Зато когда заявляется, то шума от него дай Бог!

— Правда, истинная правда! — с восхищением воскликнул второй разбойник и от избытка чувств выругался.

К этому времени приплывшие на шлюпках пираты — их было человек двадцать — уже успели дойти до середины косы. Впереди, в ряд, локоть к локтю, словно не желая отстать друг от друга ни на дюйм, шагали трое: здоровенный верзила со зверской, иссеченной шрамами физиономией и огромной темно-рыжей бородой; высокий, похожий на испанца брюнет со свирепым выражением лица и налитыми кровью глазами, и худощавый изящный человек с наружностью и осанкой английского джентльмена. Молодчики, шедшие следом за ними, нисколько не отличались от двух могильщиков: то же мощное телосложение, те же бандитские рожи и те же причудливые одежды. Вся компания подошла прямиком к вырытой яме и лежащему рядом с нею мертвецу. Те трое, что шли впереди и, как видно, пользовались наибольшим авторитетом, по-прежнему держась бок о бок, встали в изголовье могилы, остальные расположились в ногах.

— Покойник задал нам грязную работу, ребята, — каркающим голосом сказал Рыжий Джил, — и чем скорее мы с нею покончим и махнем обратно в Вест-Индию, тем лучше. Опускай его в могилу, братва, и дело с концом!

— А ты уверен, что именно тебе следует здесь командовать? — спросил тот, что имел внешность английского дворянина. Он был одет с безукоризненной элегантностью в черный, с серебряным шитьем костюм, и говорил тихим голосом, приятным и несколько меланхоличным, который как нельзя лучше сочетался с печальным взором его красивых, опушенных длинными ресницами глаз.

— А почему не мне? — прорычал тот, к кому был обращен вопрос, и, крепко выругавшись, добавил: — Права командовать у меня не меньше, чем у прочих, а может, и больше!

— Это утверждение небесспорно, — промолвил господин с печальным взором. — Джентльмены, здесь собрались лучшие люди команды. Кого они изберут капитаном, за тем с радостью и охотой пойдут те, кто остался на борту. Давайте же предадим покойного земле, а потом вы остановите свой выбор на одном из нас троих, причем каждый может выступить и обосновать свои права.

Закончив речь, он поднял с песка изящную витую ракушку и принялся разглядывать ее молочно-белую поверхность. При этом лицо его изъявляло мечтательную грусть и сдержанное довольство.

Могильщик с вышитым платочком посмотрел на него, потом перевел взгляд на сброд, столпившийся в ногах могилы, и, увидав, что на лицах весьма многих написаны те же чувства, что обуревают его самого, сорвал с головы окровавленную тряпку и, размахивая ею, заорал:

— Хотим Пэрдайса!

Тут поднялся невообразимый содом. Одни кричали: «Пэрдайс!», другие: «Рыжий Джил!», третьи, немногие, ратовали за Испанца. Двое могильщиков сцепились, как разъяренные псы; ражий громила в женской накидке на голых плечах выхватил из-за пояса нож и ринулся на одного из сторонников Испанца, но тот, в свою очередь, как щитом прикрылся телом визжащего приверженца Рыжего Джила.

Человек в черном с серебром костюме отбросил в сторону ракушку и решительно вступил в бой. Одной рукой он схватил могильщика в гофрированном воротнике и отшвырнул его от могильщика в бархатных штанах; другой приставил украшенный драгоценными камнями кинжал к груди головореза в женской накидке и мелодичным голосом, который великолепно подошел бы Астрофилу, изливающему камням, озерам и ручьям свою любовь к Стелле[109], изрыгнул поток замысловатых отборных ругательств, до того похабных и кощунственных, что они навлекли бы позор на самого разнузданного маркитанта[110]. Это вмешательство возымело успех. Воюющие стороны разошлись, гвалт стих, после чего джентльмен, вместивший в себя столь ошеломительные противоречия, вновь стал любезен и меланхоличен.

— Джентльмены, давайте простимся со старой любовью, прежде чем заводить новую, — сказал он. — Вначале мы похороним покойного, а уж потом выберем его преемника. Я полагаю, мы сделаем это благопристойно и в согласии с обычаем, и меньшинство беспрекословно подчинится воле большинства.

— Я буду драться за свои права! — рявкнул Рыжий Джил.

— А я за свои! — вскричал Испанец.

— И каждый из нас будет стоять за того, кто ему люб, — как бы в сторону пробурчал могильщик с разбитой головой.

Тот, кого называли Пэрдайсом, печально вздохнул:

— Очень, очень прискорбно, что ни один из нас не обладает достоинствами столь выдающимися, чтобы перед ними склонил голову раздор. Итак, джентльмены, давайте вернемся к похоронам.

Пираты сгрудились вокруг разверстой могилы, и несколько человек подняли тело. А я бесшумно, как индеец, оставил свое убежище в зарослях травы и под прикрытием дюн поспешил на другой конец острова, откуда к небу подымался легкий дымок, свидетельствуя о том, что кто-то вновь разжег костер, о котором я позабыл. Это был Спэрроу, он бросал в огонь то кусок дерева, то пучок сухих водорослей и разговаривал с моей женой, которая сидела у его ног, согреваемая разом лучами солнца и жаром костра. Дикон пек в золе остаток устриц, собранных вчера вечером, а милорд стоял и хмуро глядел туда, где за девятью милями воды чернел материк. Когда я подошел, все взоры обратились ко мне.

— Еще немного, капитан Перси, и нам пришлось бы выписывать ордер на обыск острова, — весело сказал пастор. — Вы что, строили мост?

— Если мне удастся его построить, — отвечал я, — то ступить на него будет довольно опасно. Скажите, вы смотрели в сторону океана?

— Мы проснулись всего лишь минуту назад, — сказал Спэрроу. Он распрямил свою могучую спину и, подняв лицо от костра, взглянул туда, где синел океан. Дикон, все еще стоя на коленях над пекущимися устрицами, посмотрел туда же; милорд оторвался от созерцания далеких земель племенного союза аккомак и тоже повернул голову. Мистрис Перси, одной рукой заслоняя глаза от солнца, а другой придерживая длинные темные волосы, которые она начала заплетать в косы, поглядела в ту же сторону, что и остальные. Несколько мгновений они безмолвно смотрели на корабль, потом его милость рассмеялся.

— Ну что же вы, капитан? Прочтите поскорее какое-нибудь заклинание, чтобы мы сейчас же перенеслись на борт! — воскликнул он. — Нам очень хочется пить.

Я отвел пастора в сторону.

— Сейчас я уйду туда, за эти дюны, — сказал я, — а вы все останетесь здесь. Если я не вернусь, сделайте все, что в ваших силах, чтобы как можно дороже продать ее жизнь. Если же я вернусь… то вы, Спэрроу, человек находчивый и были актером. Многое будет зависеть от того, как вы сумеете мне подыграть!

Я воротился к костру, Спэрроу последовал за мною. На лице его было написано недоумение.

— Милорд Карнэл, — сказал я, — я вынужден просить вас отдать мне свою шпагу.

Он вздрогнул, и его черные брови сошлись к переносице.

— Хотя превратности войны и сделали меня в некотором роде вашим пленником, сэр, — произнес он с достоинством, — мне кажется, что на этом острове, который всех нас держит в плену, нет нужды требовать от меня столь явного подтверждения моего униженного положения. Кроме того, с вашей стороны это неблагородно…

— О благородстве, милорд, мы поговорим потом, — перебил его я. — Сейчас я спешу. Я знаю, что вы и при шпаге мой пленник, но другие этого не знают. В настоящий момент мне необходимо, чтобы вы были пленником не только по сути, но и по виду. К тому же мастер Спэрроу безоружен, и мне не остается ничего другого, как обезоружить врага, чтобы вооружить друга. Милорд, я прошу вас отдать то, что в противном случае мы будем вынуждены отобрать у вас силой.

Он быстро посмотрел на Дикона, но тот стоял к нему спиной, глядя на море. У меня мелькнула мысль, что драки здесь, видимо, не избежать, хотя мне этого и не хотелось, но тут милорд показал, что кроме храбрости, в коей я никогда не сомневался, он обладает также и другим достоинством — благоразумием. Он пожал плечами, расхохотался и повернулся к мистрис Перси.

— Что поделаешь, леди, когда ты пленник вдвойне: пленник врагов, имеющих численное превосходство, и пленник красоты? Самое лучшее тут — это посмеяться над ужимками судьбы и сделать хорошую мину при плохой игре. Вот вам моя шпага, сэр; сейчас к вам обращен ее эфес, но когда-нибудь это будет острие!

Он вынул шпагу из ножен и протянул ее мне рукоятью вперед. Я принял у него оружие с поклоном и вручил его Спэрроу.

Пока мы спорили, воспитанница короля встала и теперь стояла, прислонясь спиной к отвесной стене песчаного наноса. Лицо ее было как белый мрамор меж двумя темными волнами длинных волос, до половины заплетенных в косы.

— Не знаю, вернусь ли я назад, — сказал я, приблизившись. — Перед тем как уйти, могу ли я поцеловать вашу руку?

Ее губы дрогнули, но с них не слетел ни единый звук. Я опустился на колени и поцеловал ее стиснутые руки; они были холоднее льда.

— Куда вы идете? — прошептала она. — Навстречу какой опасности? Я… я… возьмите меня с собой!

Я встал, смеясь над своим безумием, которое нашептывало мне остаться, прильнуть лбом и губами к этим тонким рукам и забыть обо всем.

— Как-нибудь в другой раз, — ответил я ей. — А пока грейтесь на солнышке и думайте, что все идет хорошо. Надеюсь, что так оно и будет.

Несколько минут спустя я уже подходил к компании, собравшейся вокруг могильной ямы. Могила уже приняла в своей чрево то, что будет покоиться в ней до скончания времен, и теперь ее торопливо засыпали песком. Из шайки отпетых висельников одни орудовали лопатами, другие молча стояли или сидели, но все до одного смотрели на могилу и потому не видели меня. Когда была брошена последняя горсть песка и края ямы сровнялись с поверхностью, я прошел прямо в гущу толпы и очутился лицом к лицу с тремя кандидатами на освободившееся место капитана.

— Доброе утро, джентльмены, — сказал я громко. — Позвольте узнать, что вы здесь зарыли: тело вашего капитана, или иного члена команды, или же просто испанские дублоны и пиастры?

Глава XXII

В которой я изменяю свое имя и род занятий

— Право, когда солнце отражается в стольких клинках сразу, это режет мне глаза, — продолжал я. — Полно, джентльмены, зачем показывать мне эти ножи н шпаги? Неужели один флибустьер не может поприсутствовать на похоронах другого, не опасаясь давки и угрозы оружием? Кстати, если вы возьмете на себя труд оглядеться, то увидите, что я явился на эту церемонию один.

Ножи опустились, а их владельцы чуть отошли назад, плюя на землю, ругаясь и смеясь. Человек в черном, шитом серебром камзоле не стал ни браниться, ни хохотать, а только улыбнулся ласково и печально.

— Вы что, свалились с неба? — осведомился он. — Появились с моря?

— Из моря, — отвечал я. — Мой корабль затонул во время вчерашнего шторма. Я вижу, вам с вашим суденышком повезло больше. — С этими словами я небрежно махнул рукой в сторону трехсоттонного корабля и, слегка подкрутив усы, замолчал, как бы в раздумье.

— Неужели ваш корабль был так велик? — спросил Пэрдайс, в то время как по толпе пробежал восхищенный ропот, перемежаемый громкими ругательствами.

— У меня был очень большой галеон, — ответил я со вздохом сожаления по поводу столь тяжкой потери.

На миг воцарилось молчание и все уставились на меня.

— Галеон… — тихо повторил Пэрдайс.

— Те, кто плавал на нем вчера, нынче лежат на дне морском, — продолжал я. — Увы! Там же покоятся сто тысяч золотых песо, три тысячи слитков серебра, десять корзин жемчуга, несметное количество драгоценностей и много золотой и серебряной парчи. Очень богатый был приз[111]!

Обступившие меня пираты с шумом втянули в себя воздух.

— И все это теперь на морском дне? — вопросил Рыжий Джил, с вожделением глядя на волнующееся море. — И не осталось ни одного песо, ни одной малюсенькой жемчужинки?

Я покачал головою и испустил глубокий вздох.

— Моих сокровищ больше нет, — сказал я, — и нет тех славных ребят, с которыми я их захватил! Я — капитан, не имеющий ни корабля, ни команды, а вы, друзья, насколько я понял, команда с кораблем, но без капитана. Мне кажется, вытекающий отсюда вывод вполне очевиден.

Они воззрились на меня с разинутыми ртами, затем послышалась забористая брань. Рыжий Джил разразился свирепым хохотом, а Испанец посмотрел на меня точь-в-точь как дикий кот перед прыжком.

— Так вы, значит, желаете стать нашим капитаном? — спросил Пэрдайс, подобрав с песка еще одну ракушку и поместив ее на ладонь, нежную и маленькую, как у женщины.

— Лучшего вам все равно не найти, — заметил на это я и промурлыкал какой-то мотивчик, после чего объявил: — Я — Керби! — И замолчал, ожидая, что за этим воспоследует.

Минуты две в этой части подлунного мира слышались только плеск волн и гомон кружащих в небе чаек. Затем окруживший меня полуголый сброд завопил: «Керби!», но тройка главарей к этому воплю не присоединилась.

Тот, что походил на джентльмена, поднялся с песка, па котором сидел, и отвесил мне низкий поклон.

— Добро пожаловать, благородный капитан, какая приятная встреча! — произнес он елейно. — Вы, разумеется, помните меня, ведь я имел честь быть с вами под Маракайбо, когда вы потопили столько испанских галеасов. С тех пор прошло пять лет, однако вы, я вижу, помолодели на десять лет и выросли на три дюйма.

— Как-то раз, когда я высадился на Багамах, мне удалось найти тот чудотворный источник, который тщетно искал де Леон, — отвечал я. — Его вода имеет замечательное свойство: хотя вечной молодости она и не дает, однако возвращает утраченную.

— Какой действенный напиток, — заметил он все с той же задумчивой грустью. — Я вижу, он изменил цвет ваших глаз с черного на серый.

— У него есть одно удивительное достоинство, — ответствовал я, — под его воздействием черное начинает казаться белым.

Громила в женской накидке протиснулся из задних рядов в передние.

— Никакой он не Керби! — заорал он. — Он такой же Керби, как я! Я знаю Керби, я плавал с ним от Летних островов до Картахены и обратно! Этот гад хочет нас надуть, сейчас я вырежу у него сердце!

Он метнулся ко мне, держа в руке длинный нож, и тут я быстрым движением выхватил шпагу.

— Ты смеешь говорить, что я не Керби, паршивый пес? — вскричал я и продырявил ему плечо.

Он повалился как сноп, и его собратья тотчас же с ревом кинулись ко мне.

— Терпение, терпение, господа! — повысив голос, остановил их Пэрдайс. По его глазам было видно, что все происходящее его действительно забавляет. — В самом деле, тот капитан Керби, которого знавали мы, я и наш общий друг, который в данный момент лежит на земле, был довольно приземист и черняв как ворон, к тому же лицо его пересекал шрам, так что у него не хватало части губы и верхней половины уха. Между тем джентльмен, заявивший, что он Керби, не имеет ни одной из этих примет. Однако мы с вами, господа, люди непредвзятые и великодушные, и разумные доводы могут нас убедить.

— Сначала ему придется убедить мой палаш! — зарычал Рыжий Джил.

Я повернулся к нему.

— А если мне это удастся, что тогда? — спросил я. — Что вы скажете, если я вдобавок сумею убедить также и вашу шпагу, сеньор Испанец, и вашу, сэр Черный Камзол?

Испанец смерил меня взглядом.

— Я был лучшей шпагой Лимы, — сказал он надменно. — Вам никогда не убедить ни меня, ни мой толедский клинок.

— Пусть попробует убедить Пэрдайса, — крикнул могильщик с разбитой головой. — Ведь по этой части наш Пэрдайс не мастак.

По хохоту, встретившему это предложение, и по раздавшимся вслед за тем выкрикам я понял, что верно как раз обратное: Пэрдайс — фехтовальщик отнюдь не из последних.

— Если я сражусь со всеми тремя по очереди и выйду победителем, вы признаете, что я Керби?

Пэрдайс с задумчивой улыбкой взглянул на раковину, которую держал на ладони, поднял ее так, чтобы луч света прошел сквозь тонкий розовый перламутр, а потом пальцами раздавил ее в пыль.

— Да, клянусь преисподней! Если вы одержите победу над палашом Рыжего Джила, первым клинком Лимы и шпагой Пэрдайса, то можете именовать себя хоть дьяволом, если вам угодно, и мы все признаем, что так оно и есть.

Я вскинул руку.

— Бой будет честным?

И вся банда прожженных негодяев истово поклялась, что мне придется драться только с тремя из них, а остальные не вмешаются. К этому времени они уже смотрели на предстоящую схватку как на развлечение, куда более занимательное, нежели травля медведя или бой быков. В натуре моряков, будь то люди честные или отъявленные головорезы, есть некая ребячливость, из-за которой бывает нетрудно изменить владеющее ими настроение, подчинить их своей воле и ублажить. Ветер их страстей быстро меняет румбы; в одно мгновение на вас обрушивается ураган, а в следующее веет веселый летний ветерок. Как-то раз я наблюдал, как сущая безделица обратила экипаж, готовый вот-вот поднять бунт, в добродушную беспечную толпу, которая и мухи не обидит, разве что ветер опять переменится. Так получилось и сейчас. Пираты расположились кругом под ярким солнышком на белом песочке, кто на корточках, кто на коленях, кто стоя. Жилистые руки, во все поры которых должна была бы въесться кровь, они сплели на коленях или уперли в бока, их рожи расплылись в довольных ухмылках, а глаза, видевшие множество неописуемых злодейств, заблестели в предвкушении удовольствия, как у театральной публики, ожидающей выхода актеров.

— В сущности, у нас нет причин потворствовать вашему капризу, — посмеиваясь, сказал Пэрдайс. — Однако это позволит нам приятно провести время. Мы будем драться с вами по одному.

— А если я одолею?

Он рассмеялся:

— Тогда, клянусь своей честью дворянина, вы — Керби н наш капитан. Если же вы потерпите поражение, мы предоставим ваши похороны чайкам.

— Согласен, — сказал я и снова вынул шпагу.

— Я первый! — взревел Рыжий Джил. — И провалиться мне на этом месте, второй здесь не понадобится!

В тот же миг он взмахнул своим палашом и описал в воздухе голубую огненную дугу. Оружие в его руках двигалось будто цеп, свистя и чертя быстрые молнии; выглядело оно устрашающе, но в действительности было отнюдь не таким смертоносным, каким представлялось на вид. Средний фехтовальщик не устоял бы под этим яростным напором, но я не был средним фехтовальщиком. Человек, отлично видящий все свои многочисленные слабости и несовершенства, может тем не менее сознавать, и притом вовсе не в ущерб своей скромности, что в одной-двух вещах он весьма силен. Я всегда был господином своей шпаги, и она делала то, что я хотел. К тому же, сражаясь, я мысленно видел свою жену, видел такой, как в последний раз, когда она стояла, прислонясь к песчаному наносу, и ее темные волосы, перекинутые на грудь и наполовину заплетенные в косы, ниспадали до колен. Я чувствовал на себе ее взгляд, мои губы ощущали прикосновение ее руки, и я дрался хорошо, настолько хорошо, что сквернословие и смех вокруг нас вскоре стихли, сменившись мертвой тишиной.

Бандит, бросивший мне вызов, начал задыхаться. Он явно был не готов предстать перед Создателем, еще менее ему подобало жить, впрочем, пасть от шпаги джентльмена он также был недостоин.

В скором времени я пронзил его насквозь, чувствуя при этом так же мало сожаления и такую же охоту побыстрее развязаться с неприятным делом, как если бы передо мной был бешеный пес. Он упал, и немного спустя, когда я вступил в бой с Испанцем, душа его отправилась в ад, где ее уже давно ожидали. Товарищей Рыжего Джила его смерть не взволновала ничуть: она была для них такой же мелочью, какой их смерть была бы для него.

В глазах двоих оставшихся претендентов он был всего лишь препятствием, которое я убрал с их дороги, а для остальных, тех, что, разинув рты, глазели на поединок, его уход в мир иной и вовсе ничего не значил по сравнению с той отменной потехой, которую им устроил я. Победив, я доказал, что я сильнее Рыжего Джила, только и всего.

Испанец оказался более искусным дуэлянтом, недаром он прослыл лучшей шпагой Лимы. Однако Лима — город небольшой, и хороших бойцов в нем немного. Его первому клинку было труднее тягаться с тем, кто в течение трех лет считался лучшей шпагой Нидерландов. Правда, я дрался па пустой желудок и к тому же второй раз за утро, так что мой перевес, быть может, был не так уж велик. Сначала я легко ранил своего противника, а немного спустя обезоружил.

— Итак, я Керби? — спросил я, приставив острие шпаги к его груди.

— Конечно, Керби, сеньор, — ответил он с кислой улыбкой, глядя на сверкающий клинок.

Я опустил шпагу, и мы поклонились друг другу, после чего он сел на песок и занялся перевязыванием своей раны. Прочие пираты больше не обращали на него внимания, они смотрели только на меня. Теперь в их глазах и был сильнее Испанца.

Человек в черном, шитом серебром наряде встал, снял камзол, аккуратно сложил его изнанкой наружу, чтобы песчинки не испортили бархат, потом вытащил из ножен рапиру, с нежностью на нее посмотрел, согнул клинок так, что острие почти коснулось рукояти, и наконец отдал мне изящный поклон.

— Вы дрались уже дважды и, вероятно, утомлены, — сказал он. — Не желаете ли передохнуть, перед тем как сразиться со мной, или же вам хватит того вечного отдыха, который вам предстоит?

— Я отдохну на борту своего корабля, — отвечал я. — И поскольку я намерен как можно скорее отплыть, нам незачем терять время.

Едва наши шпаги скрестились, я понял, что в этот раз мне понадобится все мое фехтовальное искусство, вся хитрость, смелость и сила. Я встретил равного противника, к тому же он начинал поединок свежим и полным сил, а я был уже порядком измотан. Я сжал зубы и горячо помолился; потом представил себе ее лицо, думая о том, какая ужасная участь ждет ее, если я не справлюсь и не сумею ее спасти. С этой мыслью я дрался так, как не дрался еще никогда в жизни. Шум прибоя превратился в громовой рев в моих ушах, солнце засверкало нестерпимым блеском, мне чудилось, что синева, раскинувшаяся над головой и вокруг, вдруг оказалась также и под моими ногами. Мы бились высоко над землей, и бились так уже давным-давно. Я знал, что отобью любой его выпад, смогу разгадать любой его финт. Знал, что мои глаза, мозг, рука действуют сейчас быстрее, чем когда бы то ни было прежде, но знание это было как бы о ком-то другом, а сам я находился далеко-далеко: в Уэйноке, в саду пастора, в зачарованном лесу — где угодно, только не на этом бесплодном островке. Я услыхал, как мой противник выругался, и глаза на лице, которое стояло перед моим мысленным взором, просияли. Я дрался за нее, напрягая все силы тела и души, дрался так, как если бы она меня любила. Пэрдайс выругался опять, и сердце в моей груди засмеялось. Море теперь ревело тише, и под ногами у меня снова была твердая земля. Я выматывал его медленно, но верно. Дыхание его стало прерывистым, на лбу выступил пот, а я между тем все медлил с атакой. Он сделал выпад, который пристал бы разве что пятнадцатилетнему юнцу, и, парируя его, я улыбнулся.

— Да кончай же наконец! — прохрипел он. — Кончай и будь проклят!

Вместо ответа я выбил у него шпагу, и она улетела за ближайший пригорок.

— Итак, я Керби?

Он отступил и прислонился спиной к песчаному склону, тяжело дыша и держась рукой за бок.

— Керби или дьявол, — ответил он. — По вашему выбору.

Я обернулся к взбудораженной толпе.

— Шесть человек — к шлюпкам! Поставьте их на воду. Остальные, кто пожелает, подымите эту падаль и бросьте в море. Золото покойника возьмите себе за труды. Ты, с дыркой на плече, твоя рана — пустяк и скоро заживет. В качестве лекарства получишь десять пиастров из доли капитана, когда мы захватим следующий приз.

Шайка разразилась шумными воплями одобрения, подняв в воздух целую тучу испуганных морских птиц.

Еще несколько минут назад эти молодцы были готовы разорвать меня в клочки, а теперь с величайшим восторгом провозгласили своим капитаном. О том, как скоро они могут возвратиться к первоначальному настроению, я предпочел не задумываться.

Между тем господин в черно-серебристом камзоле отдышался и овладел собой.

— Неужели вы не почтите меня каким-нибудь поручением, благородный капитан? — спросил он с мягким укором. — Или вы забыли, сколь часто оказывали мне такую честь в то славное время, когда у вас были черные глаза?

— Ну что вы, мастер Пэрдайс, как можно, — любезно ответил я. — Я как раз собирался попросить вас и этого джентльмена из Лимы немного пройтись вместе со мною. Мы приведем сюда моих спутников. А эти три джентльмена: этот, с разбитой головой, этот, с гофрированным воротником — кстати, воротник очень ему идет, — и вот этот, с раной в плече, будут нас сопровождать.

— Ваших спутников? — вкрадчиво переспросил Пэрдайс.

— Да, — небрежно отвечал я. — Они сейчас там, на берегу, за мысом, греются у костра, который не виден за этим песчаным бугром. Нынче хотя и солнечно, но все-таки холодновато. Идемте же, господа! Этим островом я уже сыт по горло и хочу побыстрее подняться на борт и отплыть.

— Право же, столь знаменитому капитану не подобает появляться с такой малочисленной свитой, — заметил мой собеседник. — Мы все будем вас сопровождать.

При этих словах вся толпа подалась вперед.

Я вспомнил и изверг из себя все ругательства, слышанные мною на протяжений моей военной карьеры, а когда их запас истощился, завопил:

— Вы мой подчиненный, не забывайте этого, и не вы командуете мной, а я вами! А вы, собаки, посмевшие ослушаться своего капитана, стойте, где стояли, не то я вас так проучу!

Иногда нахальство — самое верное оружие, во всяком случае, в этот раз оно сослужило мне добрую службу.

Восхищенно бранясь и крякая, пираты остались на месте, одни стали спускать на воду шлюпки, другие принялись раздевать тело Рыжего Джила. Пэрдайс, Испанец, двое могильщиков и громила, которого я ранил в плечо, проворно зашагали следом за мной.

Когда я и эта пятерка подошли к потухающему костру, все сидевшие вокруг него тотчас вскочили на ноги.

— Спэрроу, — непринужденно начал я, — нам, как всегда, везет! Я встретил здесь компанию флибустьеров и открыл им, что я тот самый Керби, которого несправедливый свет называет гнуснейшим из неповешенных разбойников. Я также рассказал, как галеон, захваченный мною несколько месяцев тому назад, затонул вчера вместе со всей командой, так что в живых не осталось никого, кроме нас. Я убедил этих джентльменов избрать меня своим капитаном, и мы сейчас же садимся на корабль и отправляемся обратно в Вест-Индию, откуда нам и не следовало уходить. Не смотрите на меня так, Спэрроу, вам не о чем беспокоиться: вы остаетесь моим старшим помощником и правой рукой.

Тут я обернулся к пятерым разбойникам, составлявшим мой эскорт:

— Джентльмены, перед вами мой старший помощник, Джереми Спэрроу. Он сильно увлечен богословием, но это нисколько не умаляет его влечения к галеонам и прочим испанским судам. А это — Дикон Димон, он был у меня матросом. Вот этот джентльмен без шпаги — мой пленник, я захватил его на последнем из потопленных мною кораблей. Каким образом он, англичанин, очутился на испанском барке, я выяснить не успел. Дама также является моей пленницей.

— Право же, по справедливости это мы должны быть ее невольниками, ибо она берет в плен все мужские сердца, — молвил Пэрдайс, низко кланяясь моей несчастной пленнице.

Пока он произносил эти слова, в наружности пастора произошла разительная перемена. Его серьезное, суровое, прорезанное глубокими морщинами лицо разгладилось и помолодело само малое лет на десять, в глазах, которые совсем еще недавно были полны возвышенных слез, заплясали озорные чертики, строгие губы обмякли и растянулись в бесшабашной ухмылке. Голову в ореоле пышных седых волос он развязно склонил набок; теперь и лицо его, и поза, и весь облик излучали шельмовскую веселость, совершенно не поддающуюся описанию.

— Черт побери, капитан! — вскричал он. — Вам опять повезло! Вот помяните мое слово, скоро родится поговорка: «Удачлив, как Керби!» Подумать только, вы снова капитан, я снова ваш помощник, у нас снова есть корабль и мы снова будем

Просторы бороздить,

Испанцев крепко бить,

А ну, возьмемся дружно,

Чтоб всех их потопить!

— Тьфу, пропасть, не могу петь — такая сушь в глотке! Чтобы как следует ее промочить, мне, наверно, потребуется весь херес, который мы захватим на следующем галеоне!

Глава XXIII

В которой мы пишем на песке

День за днем ветер наполнял наши паруса и пел в снастях, и день за днем мы плыли по синим волнам к островам юга. Мир вокруг дышал сладкой истомой, казалось, он был слишком ленив и безучастен, чтобы замышлять дурное. Мы, заброшенные странной прихотью судьбы на пиратский корабль, держали наши жизни в наших руках и пребывали в такой близости от смерти, что в конце концов стали ее презирать. У нас не было времени размышлять, нужно было смеяться и смешить других, угрожать и бахвалиться, часто разлучать шпагу с ножнами, изображать полную беззаботность и всегда оставаться настороже: изо дня в день, каждую минуту. Корабль превратился в театральную сцену, и мы, актеры, были достойны самых бурных аплодисментов. О том, сколь хороша была наша игра, свидетельствовал тот факт, что, когда судно достигло Вест-Индии, я все еще был капитаном, пастор — моим помощником, а оказавшаяся на борту женщина не понесла ни малейшего урона — напротив, ее чтили, словно королеву. Самая просторная каюта была отдана ей, ют тоже стал ее владением — там она гуляла; мы воздавали ей фантастические почести, снимали перед нею шляпы, кланялись, потом церемонно пятились назад. Мы были ее личной охраной — гвардейцами королевы — я, и милорд Карнэл, и Спэрроу, и Дикон. Мы все стояли между нею и командой корабля.

Мы делали все, что могли, и оказалось, что можем мы очень многое. Когда я вспоминаю, какие песни распевал пастор и как он, сидя верхом на пушке, смешил до колик развалившихся на палубе пиратов, заставляя свой голос звучать то из трюма, то с кормы, то с верхушки мачты, то от золоченой русалки на носу, я не могу удержаться от смеха. Иногда для него расчищали место, и он играл перед пиратами, как когда-то перед публикой в партере театра. Они хохотали, плакали, восторженно ругались — все, кроме Испанца, который всегда был мрачен как туча, и Пэрдайса, который только улыбался, словно томный лорд, наблюдающий за представлением из боковой ложи. Длинными праздными днями, когда снасти гудели под ветром, будто огромная волынка, и в небе не виднелось ни облачка, а до галеонов все еще было далеко, пираты играли в кости и пили вино. Дикон играл вместе с ними и учил их ругательствам и проклятиям, которые были в ходу в наемных отрядах, воевавших в Нидерландах. Дневную выдачу вина членам команды я приказал ограничить, а когда они злились и хватались за ножи, я всем своим видом показывал, что мне на это наплевать. Для них это был своего род каприз, забава, которой они никак не могли натешиться: делать вид, будто они плавают под началом Керби. И чтобы не испортить потехи, пока она превосходила занимательностью любую другую, они продолжали повиноваться мне, как если бы я и в самом деле был этим свирепым морским волком.

Между тем время шло, хотя и еле-еле, и мы наконец достигли Багамских островов, рубежа обширных охотничьих угодий испанцев и флибустьеров, границы царства красоты, злодейства и страха. Мы не спеша плыли мимо островов, высматривая добычу.

Море было синим-синим и только по утрам и вечерам вспыхивало кроваво-красным, или разливало по своей тихой глади все золото Индий, или превращалось в безбрежный бледно-зеленый луг, расцвеченный там и сям аметистовыми бликами. Когда наступала ночь, оно как зеркало отражало большие и малые звезды, словно попадая в золотую сеть, раскинутую от горизонта до горизонта. Корабль взрезал эту сеть и оставлял за собой белый огненный след. Воздух благоухал, острова были несказанно прекрасны, покинутые и испанцами, и индейцами, покрытые густыми зарослями со множеством змей. Рифы, лагуны, сверкающие на солнце пляжи, зеленые веера пальм, пурпурные птицы, мириады цветов — мы словно хмелели от пестроты красок, ароматов, жары, от чудес этого фантастического мира. Иногда в хрустальных прибрежных водах мы проплывали над садами морских богов и, глядя вниз, видели под собою алые и лиловые цветы и колышущиеся тенистые леса, где вместо колибри сновали радужные рыбки. Однажды мы увидали затонувший корабль. Кто знает, сколько золота подарил он и без того несметно богатому океану и сколько мертвецов покоится под его разъеденными тлением палубами. От нашего судна бросались врассыпную разноцветные рыбешки, золотистые, испещренные алыми крапинками и полосами, серебристо-фиолетовые. Рядом, сопровождая нас, плыли дельфины, тунцы, проносились летучие рыбы. Порой с островов прилетали стайки маленьких птичек, а временами вода покрывалась пышными тускло-красными цветами — это были медузы, выглядевшие как цветы и жалившие как крапива. Если случалось налететь буре, то, побесновавшись и попугав, она скоро уносилась прочь, и море снова смеялось. А когда солнце садилось, на востоке всходила такая луна, что ее сияния хватило бы, чтобы осветить все до единого королевства эльфов и фей. Упоительная, полная неги красота царила здесь, безраздельно властвуя над морем и островами.

Но люди, и мы среди прочих, являлись сюда для и хоты, а не для того, чтобы собирать цветы. Изо дня и день мы высматривали, не покажется ли где испанский парус — неподалеку пролегал путь золотых и серебряных караванов, и от них могли отбиться одинокая каравелла, галеас или галеон. Наконец в прозрачной зеленой бухте безымянного островка, куда мы зашли за водой, нам попались два карака[112], пришедшие туда с той же целью, с грузом дорогих тканей и драгоценностей. Еще через неделю в проливе между двумя островками, похожими на окрашенные солнцем облака, нам повстречался огромный галеон. Мы бились с ним с восхода до полудня, продырявили ядрами его корпус, подавили пушки, затем взяли его на абордаж и обнаружили в трюмах много золота и серебра. Когда битва окончилась и сокровища были перегружены на наш корабль, мы четверо встали плечом к плечу на палубе медленно уходящего под воду галеона, загораживая собой толпу пленных: мужчин, которые храбро сражались, бледных священников и дрожащих женщин. Те, к кому мы стояли лицом, пребывали в отличном расположении духа: у них было и золото для азартных игр, и богатые одежды, и пленники, над которыми можно было покуражиться. Но когда я приказал испанцам спустить на воду шлюпки и плыть к одному из ближайших островов, захватив с собой священников и женщин, настроение команды тут же изменилось. Мы пережили ту бурю, хотя я до сих пор не понимаю, как это нам удалось. Я действовал так, как действовал бы на моем месте Керби: орал на экипаж, точно на свору непослушных собак, обращал острие шпаги то туда, то сюда, грозя прикончить любого, кто сунется, в общем вел себя так, будто мне сам черт не брат и я убежден в полной своей неуязвимости. Милорд стоял рядом со мною, угрожающе размахивая абордажной саблей, а Дикон, вторя мне, сыпал ругательствами и как дубинкой размахивал своей длинной шпагой. Но спас положение преподобный Спэрроу. В конце концов разбойников одолел смех, и Пэрдайс, выступив вперед, побожился, что такой капитан и такой помощник стоят того, чтобы ради них оставить в живых тысячу испанцев. Чтобы сделать приятное Керби, продолжал он, команда па сей раз изменит своему старинному правилу и отпустит пленных, хотя нельзя не признать, что это очень странно: ведь Керби имеет обыкновение запирать всех пленников в трюме, а затем поджигать их корабль. По окончании этой речи Испанец вскипел и прыгнул на меня как рысь. Пэрдайс подставил ему ножку, и он растянулся на палубе. Пираты опять загоготали, и когда он попытался броситься на меня еще раз, удержали его силой.

Стоя на палубе тонущего галеона, я смотрел, как лодки, переполненные испуганными людьми, устремляются в сторону острова. Чуть позже, когда я вернулся к себе на полуют, абордажные крючья отцепили, и между кораблями стала быстро шириться синяя полоса воды, я взглянул на пиратов, толпящихся внизу, на шкафуте, и вдруг ясно понял, что конец нашего представления уже близок. Я не мог знать, сколько дней, недель, часов пройдет, прежде чем огни в театре погаснут, быть может, они догорят до следующего боя, но затем короткая трагикомедия придет к развязке.

Я отвернулся и, сойдя с полуюта, повстречал у подножия трапа Спэрроу.

— Я бранил этих разбойников, пока у меня волосы не стали дыбом, — уныло сказал он. — Господи, прости мне мое прегрешение! Мне пришлось согнуть в кружок три железных полупики, чтобы показать этим нечестивцам, что с ними будет, если они станут слишком сильно меня искушать. А еще я спел им все скабрезные и кровожадные песни, какие только знал, когда еще был нераскаявшимся грешником. Я переходил от роли головореза к роли шута, пока у этих каналий не отвисли челюсти. Боюсь, я навсегда погубил свою душу, но могу поручиться — сегодня у нас мятежа не будет. Хотя, может быть, он разразится завтра.

— Вполне возможно, — отвечал я. — Пойдемте ко мне, подкрепимся. Я ничего не ел со вчерашнего дня.

— Сначала я хочу поговорить с Диконом, — сказал он и направился к носовому кубрику, а я вошел в капитанскую каюту. Здесь я нашел мистрис Перси: она стояла на коленях у скамьи под кормовым окном, положив голову на вытянутые руки, и распущенные темные волосы окутывали ее словно плащ. Когда я позвал ее, она не ответила. Охваченный внезапным страхом, я наклонился и коснулся ее стиснутых пальцев. Она вздрогнула всем телом и медленно подняла ко мне белое, без кровинки, лицо.

— Вы вернулись? — прошептала она. — Я думала, что вы никогда не вернетесь… что они вас убили. Я молилась, перед тем как покончить с собой.

Я взял ее судорожно сжатые руки и с усилием разъединил их, чтобы привести ее в чувство. Она была так бледна, так холодна и говорила так странно!

— Упаси меня Бог умереть теперь, сударыня! — молвил я. — Вот когда я не смогу более служить вам, тогда мне станет все равно, как скоро я умру.

Она продолжала глядеть на меня широко раскрытыми невидящими глазами.

— Пушки! — вскрикнула она вдруг, вырвав свои руки из моих и зажав ими уши. — Пушки! Как они гремят… Крики — слышите? И топот, и опять пушки, опять!

Я налил вина, заставил ее выпить, потом сел рядом и начал ласково повторять снова и снова, что и грохот пушек, и крики, и топот ей только чудятся, и что все это уже миновало. Она лишь всхлипывала без слез, но наконец успокоилась, встала с колен и позволила мне довести себя до своей каюты. Здесь, потупив взор, она тихо поблагодарила меня все еще дрожащими губами и исчезла за дверью. Ее ужас и волнение удивили меня — ведь она редко обнаруживала свои чувства, но в конце концов я рассудил, что при нынешних обстоятельствах это не так уж и удивительно.

Мы плыли все дальше — сначала на юг, к Кубе, потом на север, обратно к Багамским островам и проливам Флориды, везде высматривая испанские корабли с их золотым грузом. Театральные огни все еще горели, иногда ярко, иногда так тускло, что, казалось, еще немного — и они погаснут. Мы, актеры, с неослабевающим усердием играли свои роли в этом безумном спектакле, однако мы знали, что, несмотря на все наши усилия, на нас стремительно и неотвратимо надвигается тьма.

Если бы это было возможно, мы сбежали бы с корабля, чтобы попытать счастья в испанских водах, в открытой лодке, захватив немного пищи и воды. Но пираты зорко следили за нами. Они называли меня Керби и капитан и для потехи исполняли мои команды с нарочитой покорностью, весело смеясь и подобострастно снимая передо мною шляпы, но я все равно оставался их пленником, как и те, кого я привел с собою на корабль.

Однажды на нашем пути попался небольшой остров, похожий формой на ущербную луну. Нам как раз надо было пополнить запас воды и, осторожно пройдя между рогами этого полумесяца, мы бросили якорь в феерической бухте, с синей и прозрачной как хрусталь водой. На островке стоял невысокий холм, весь, от подножия до вершины, розовый от буйного цветения, так что под огромным шатром из цветущих деревьев нельзя было разглядеть ни одного пятна зелени. Чуть поодаль тянулся небольшой серебристый пляж, усыпанный прелестными ракушками. До нас доносились шум водопада и ленивый шепот прибоя, благоухание цветов и плодов, и неодолимое желание высадиться на эту землю охватило нас. Шесть человек остались на борту, а все остальные отправились на берег. Одни пираты покатили пустые бочонки туда, где шумел водопад, другие углубились в лес, чтобы вернуться оттуда с грузом сочных душистых плодов, подстреленных кроликов, игуан и прочей дичи; третьи рассеялись по пляжу, рассчитывая отыскать черепашьи яйца, а если повезет, то и самих черепах. Они смеялись, пели, громко бранились, пока остров не наполнился веселыми звуками их голосов. Словно расшалившиеся дети, они перекликались друг с другом, с раскричавшимися птицами, с эхом, звеневшим в цветущем лесу на холме.

На песке в тени могучего дерева, стоящего на опушке, я расстелил кусок полотна, и королевская воспитанница cела на него, похожая в лучах заходящего солнца на фею этого сказочного островка. К этому времени мы остались на пляже одни. Охотники за черепашьими яйцами, ведомые Диконом, уже перебрались на другой конец сверкающего песчаного полумесяца, из чащи слышался громкий смех сборщиков фруктов и неслась разудалая песня, которую пел мастер Джереми Спэрроу. В числе прочих в лес за фруктами ушел и милорд Карнэл.

Отойдя немного вглубь от опушки, я крикнул Спэрроу, чтобы он не забирался слишком далеко. Когда я воротился к тенистому дереву и расстеленному под ним полотну, жена моя, держа в руке остроконечную раковину, писала что-то на песке. Моего приближения она не видела и не слышала; я тихо встал у нее за спиной и стал смотреть, что она пишет. Это было мое имя. Она написала его три раза, медленно и тщательно выводя буквы. Потом, почувствовав, что я стою рядом, бросила на меня быстрый взгляд, улыбнулась, стерла мое имя и написала подряд имена Спэрроу, Дикона и короля, а затем пояснила:

— Это чтобы не позабыть грамоту.

Я опустился на песок у ее ног, и какое-то время мы сидели молча. Солнечные лучи, проходящие сквозь переплетение цветущих ветвей, разбросали по ее платью и волосам яркие золотые блестки. Ее щеки покрывал румянец, нежно-розовый, как осеняющие нас цветы, глаза были темны и глубоки, как царящий в лесу сумрак. Смех и песня звучали теперь едва слышно, солнце на западе близилось к горизонту, и по морю разливался его чудный, безмятежный свет.

— В прошлом году мы устроили при дворе представление на сюжет из «Одиссеи», — промолвила она, прервав наконец наше долгое молчание. — Действие происходило на острове Калипсо[113]. Роль Калипсо играла я. Остров был сбит из досок, застланных зеленым бархатом, и на нем был маленький пригорок, сплошь покрытый розами из розового шелка. Внизу было нарисованное синее море, а наверху — нарисованное синее небо. Мои нимфы танцевали вокруг украшенного розами пригорка, а я сидела на настоящем камне у нарисованного моря и вела беседу с Одиссеем — милордом Бэкингемом, одетым в золоченые доспехи. То был утомительный солнечный день, странный и фантастический, но все же не такой странный и фантастический, как этот.

Она замолчала и снова принялась чертить на песке. Я глядел, как движется ее тонкая белая рука. «Как долго еще это продлится?» — написала она.

— Не знаю. Думаю, недолго.

Она написала: «Если в конце у нас останется время и вы увидите, что другого пути нет, вы убьете меня?»

Я взял у нее ракушку и написал под ее вопросом свой ответ.

Между тем стоящий за нами лес умолк, и в нем наступила та глухая мертвая тишина, что отделяет звуки дня от звуков ночи. Солнце опустилось еще ниже, и вода сделалась такой же розовой, как цветы над нашими головами.

— Если бы вы могли сейчас все изменить, вы сделали бы это? — спросил я. — Вернулись бы назад в Англию, где вы были бы в безопасности?

Она взяла горсть песка и медленно пропустила его между пальцами.

— Вы же знаете, что нет, — ответила она. — Не вернулась бы, даже если б знала, что конец наступит уже сегодня. Вот только… только… — Она вдруг отвернулась от меня и обратила взор к далекой линии горизонта. Я больше не видел ее лица, а только сумрак волос и вздымающуюся грудь.

— Быть может, моя кровь будет на ваших руках, — прошептала она, — зато ваша падет на мою душу.

И, отвернув лицо еще дальше, она закрыла глаза рукой. Я встал и наклонился над ней так низко, что мог бы прикоснуться губами к ее поникшей голове.

— Джослин, — произнес я.

В это мгновение возле нас упала ветка с желтыми плодами, и из леса, неся ворох ярких причудливых цветов, нм шел лорд Карнэл.

— Я возвратился, чтобы положить эти плоды к вашим ногам, сударыня, — объяснил он, пристально глядя на нас своими черными глазами. — Примите их как дар одного осадного пленника другой бедной пленнице. — С этими словами он бросил свои цветы ей на колени. — Сплетите себе из них венок, леди. Ведь они так хороши, что почти достойны вас.

Она тронула лепестки равнодушными пальцами, сказала, что цветы и впрямь красивы, потом встала, и они посыпались на песок.

— Я ношу только те цветы, которые собрал для меня мой муж, милорд, — сказала она.

Голос ее звучал устало и жалобно, глаза туманила пелена непролитых слез. Его она ненавидела; меня не любила, однако была вынуждена обращаться ко мне за помощью на каждом шагу; к тому же она уже много недель находилась на краю гибели, и все это время с непоколебимой твердостью смотрела в зияющую перед нею бездну.

— Милорд, — сказал я, — вы знаете, в каком направлении мастер Спэрроу повел матросов. Не могли бы вы вернуться и позвать их обратно? Солнце уже заходит, скоро совсем стемнеет.

Он перевел взгляд с нее на меня, брови его сдвинулись, губы плотно сжались. Нагнувшись, он подобрал упавшие цветы и начал неторопливо разрывать их в клочья, пока все розовые лепестки не рассыпались по песку.

— Мне надоели ваши просьбы, которые есть не что иное, как подслащенные приказы, — процедил он. — Коли вам неймется, идите за своими матросами сами. Мы здесь один на один, и я отсюда не сдвинусь. Я сделаю то, что повелел мне король: останусь с несчастной дамой, которую вы низвели до положения пленницы и игрушки пиратской шайки.

— У вас, милорд Карнэл, нет шпаги, — ответил я, — и потому вы можете лгать безнаказанно.

— Но в вашей власти вернуть мне ее! — вскричал он с плохо скрытым нетерпением.

— Я вовсе не рвусь помогать своим врагам, милорд. И не лишу мастера Спэрроу вашей шпаги.

Прежде чем я понял, что он хочет сделать, он шагнул ко мне и ударил меня по лицу.

— Ну как, это прибавит вам рвения? — проговорил он сквозь зубы.

Я схватил его за запястье, и несколько мгновений мы стояли так, побелев от ярости и тяжело дыша. Но в конце концов я отбросил его руку и отступил.

— Я не стану драться со своим пленником, — сказал я. — Пока названная вами дама остается на пиратском корабле вместе с вельможей, который более меня повинен в том, что она там очутилась, я не буду подвергать свою жизнь ненужному риску.

Я повернулся к мистрис Перси и, подав ей руку, повел ее к шлюпкам. Пираты, ушедшие в лес, уже возвращались, я слышал, как они продираются сквозь заросли, и собиратели черепашьих яиц тоже спешили назад, вырисовываясь черными силуэтами на фоне багрового неба. Мы покинули волшебную бухту еще до наступления темноты, а когда взошла луна, островок уже выглядел всего лишь далеким серебристым парусом на краю сверкающего звездами небосвода.

Глава XXIV

В которой из двух зол мы выбираем меньшее

Наше везение не могло продолжаться долго; когда события приняли другой оборот, Фортуна от нас отвернулась.

Погода переменилась: теперь ураганы следовали один за другим с промежутком всего в один-два ясных дня, и много раз нам казалось, что наш корабль вот-вот пойдет ко дну. Пираты работали как каторжные; и чем сильнее хмурилось небо, тем больше портилось их настроение.

У побережья Кубы мы погнались за испанским барком. В начале погони на небе светило солнце и море было спокойно, но когда до добычи оставалось меньше мили, солнце вдруг исчезло за тучей. В следующую минуту нам уже было не до испанцев: надо было как можно скорее убрать паруса. Победу над барком одержали не мы, а буря; он потонул, и вопль, донесшийся с его палубы, заглушил вой ветра. Еще через два дня мы вступили в бой с большой каравеллой. Ей посчастливилось сбить ядром нашу фок-мачту[114], после чего она уплыла, не понеся заметного ущерба. Весь день и всю ночь ветер гнал нас прочь от намеченного курса, и к рассвету мы были бессильной игрушкой ветра и волы. Шторм мы выдержали, но когда он выдохся, на разбойничьем корабле наступила зловещая тишина.

Я собрал в кают-компании военный совет. Мистрис Перси сидела рядом со мною, опершись локтем на стол и прикрывая глаза рукой, милорд, сидевший напротив, не сводил с нее глаз, но внимательно слушал Спэрроу, который уныло говорил о том, что нашей дерзкой игре не сегодня завтра настанет конец. Стоящий за спиной милорда Дикон грыз ногти и смотрел в пол.

— За себя я не боюсь, — подытожил пастор. — Я вовсе не презираю жизнь, напротив, люблю ее даже тогда, когда жить становится невмочь, но когда Господь призовет меня к себе, я пойду с ликованием, как на праздник. Капитан Перси, вы и Дикон — солдаты, и знаете, как надо умирать. Вы, милорд Карнэл, тоже смелый человек, хотя и очень дурной. Все мы четверо сумеем без дрожи испить назначенную нам чашу, как бы горька она ни была. Но есть среди нас… — Тут его гулкий голос прервался, и взгляд уперся в стол.

Воспитанница короля отняла руку от глаз.

— Пусть я не мужчина и не солдат, мастер Спэрроу, — сказала она просто, — но я потомок многих храбрых дворян. Я умру так же достойно, как они. Для меня, как и для вас четверых, смерть — единственный путь, другого нет. — И она посмотрела на меня с гордой улыбкой.

— Другого нет, — повторил я.

Карнэл встал и, торопливо подойдя к окну, забарабанил пальцами по раме.

— Милорд Карнэл, — сказал я, — нам известно, о чем вы вчера вечером сговорились с Испанцем. Ваш разговор был подслушан.

Он охнул и отшатнулся, потом его правая рука метнулась за шпагой, которой не было. Я видел, как глаза его лихорадочно шарят по каюте в поисках какого-нибудь предмета, который можно было бы обратить в оружие.

— Я пока еще капитан этого судна, — продолжал я. — И мне следовало бы приказать бросить вас акулам, даже если бы этот приказ стал последним в моей жизни. Не знаю, что меня удерживает.

Он вскинул голову, вновь преисполнившись своей обычной бравады.

— Если кому и грозит опасность, то никак не мне, — произнес он надменно. — К тому же хочу напомнить вам, сэр, что я ваш враг и посему не обязан хранить вам верность.

— Я счастлив быть вашим врагом, — ответил я.

— Вы не посмеете напасть на меня сейчас, — продолжал он с прежней наглой, хвастливой усмешкой. — Стоит мне закричать, подать условный знак — и они в мгновение ока вышибут дверь и ворвутся сюда.

— Условный знак? — спросил я. — Стало быть, мина уже готова и фитиль зажжен? Что ж, тогда нам пришла пора покинуть этот мир. А когда его покину я, моя жена уйдет вместе со мной.

Его губы шевельнулись, черные глаза сузились, но он промолчал.

— Если бы у меня так не горела щека, — сказал я, — и бы оставил вас жить. И пусть бы вы командовали этими подонками, пока не надоели бы им и они не перерезали бы вам горло или пока вас не повесили бы на рее какие-нибудь удачливые испанцы. Пусть бы вы даже вернулись на брюхе в Англию, чтобы лебезить перед лордом Бэкингемом, — мне это было бы все равно. Но вы ударили меня, и я вам этого не спущу. Я убью вас — здесь н сейчас. Я возвращаю вам вашу шпагу, милорд, и вызываю вас на бой.

С этими словами я бросил к его ногам перчатку, а Спэрроу отстегнул от своей портупеи ножны с острым клинком и, положив их на стол, пододвинул ко мне. Королевская воспитанница откинулась на спинку кресла и сложила руки на коленях. Лицо ее побелело, но оставалось гордым и спокойным. Фаворит закусил губу и посмотрел на дверь.

— Позовите на помощь, милорд, ведь вам грозит опасность, — сказал я. — Позовите своих друзей за дверью, чтобы они смогли вовремя вмешаться. И кричите погромче, как подобает солдату и джентльмену.

Он в ярости выругался, нагнулся, поднял перчатку, потом вырвал шпагу из моей протянутой руки.

— Эй, ты, отодвинь скамью, она мешает, — крикнул он Дикону, затем, задыхаясь от ненависти, обратился ко мне: — К бою, сэр! Здесь нет губернаторов, встревающих в то, что их не касается, и на этот раз нас рассудит смерть!

— Она готова, — едва слышно пробормотал Спэрроу.

Снаружи послышался топот и возбужденные возгласы. В следующий миг дверь с треском распахнулась, и в каюту просунулась чья-то зверская огненно-красная рожа.

— Корабль! — заорало незваное видение и исчезло. Гомон усиливался, все голоса громко звали капитана и его первого помощника, в дверь заглянуло еще несколько пиратов, чтобы с веселой руганью сообщить мне добрую весть. Они требовали Керби, и мне не оставалось ничего другого, как немедля выйти к ним.

Я поклонился Карнэлу.

— Вам придется подождать, пока я освобожусь, сэр, — сказал я угрюмо. — Но ни минутой дольше.

— Будьте уверены, сэр, любая отсрочка покажется мне слишком долгой, — ответил он так же угрюмо.

Поднявшись на полуют, мы увидели, что плотным белый туман, окутывавший корабль, рассеялся и солнце льет свой горячий свет на неспокойное темно-синее море. По левому борту, милях в двух, виднелся берег — бесконечная кайма песка, такого же ослепительно белого, как пена набегающих на него волн, дальше тянулись густые ярко-зеленые заросли.

— Это Флорида, — сказал стоявший рядом со мною Пэрдайс. — Между нами и берегом полно отмелей и рифов. Хорошо, что туман вовремя растаял, не иначе как благодаря легендарному везению Керби. А вот к тому кораблю Фортуна была менее благосклонна.

Корабль, о котором шла речь, находился между нами и берегом: по-видимому, он угодил на мелководье. Ему тоже пришлось сражаться с бурей, и она его изрядно потрепала. Его фок-мачта и носовой кубрик были смыты за борт, бушприт[115] обломился, корпус так глубоко погрузился в воду, что волны плескались всего в нескольких дюймах от орудийных портов[116]. Позднее мы узнали, что большая часть его орудий была сброшена в море, чтобы уменьшить осадку. Развернув немногие уцелевшие паруса, искалеченное судно пыталось выбраться с опасного мелководья и снова выйти в открытое море.

— Где прошли они, там пройдем и мы! — прогнусил кто-то из пиратов, теснившихся на шкафуте. — Это добыча легкая! И уж на этот-то раз мы никому не дадим пощады! — Остальные ответили свирепыми рукоплесканиями, не предвещавшими ничего хорошего многим морякам на обоих кораблях.

— Господи, помилуй наши бедные души, — тихо проговорил пастор, потом с надеждой воскликнул: — Да ведь мот корабль вовсе не похож на испанский! Может быть, он флибустьерский, как и наш?

— Это английский торговый корабль, — сказал Пэрдайс. — Взгляните на его флаг. Думаю, он принадлежит Виргинской компании и везет в Виргинию пассажиров: кабальных работников, обедневших дворян, ссыльных, детей, отданных в учение, торговцев, французских виноградарей, итальянских стеклодувов, да еще членов Совета колонии и старост поселков, возвращающихся из Англии, а сверх того — их жен, дочерей, слуг и служанок Я знаю, о чем говорю, капитан, я сам плавал в Виргинию именно на таком корабле.

Я не ответил. Я тоже видел красные кресты британского флага и не сомневался, что на втором, нижнем флаге выткан герб Виргинской компании. Корабль был большой, водоизмещением тонн двести, и очень походил на «Джордж», хорошо знакомый всем жителям Джеймстауна.

Мои чувства выразил Спэрроу.

— Английский корабль! Тогда им нечего опасаться! — вскричал он в простоте душевной. — Пожалуй, нам стоит просигналить им, что мы свои, что мы тоже англичане! Может быть… — тут он запнулся и с надеждой посмотрел на меня.

— Может быть, вам будет позволено отправиться туда на лодке? — сухо докончил Пэрдайс. — Нет, мастер Спэрроу, вряд ли.

— Они отправят туда других гонцов, — пробормотал Дикон. — Слышите, сэр, они расчехляют пушки.

Все эти канальи, за исключением одного, были по рождению англичане, все они знали, что изувеченный корабль — английский и что на нем плывет множество мирных беззащитных людей, но это знание ничуть не изменило их планы.

Вокруг стоял гвалт: слышались довольные выкрики, ругань, грубый смех, лязг заряжаемых пушек и раздаваемых пик и абордажных сабель. И никто не возразил против готовящегося убийства. Я отвел взгляд от обреченного корабля, где уже поднялась отчаянная суматоха, посмотрел на возбужденную толпу на шкафуте и понял, что призывать их к милосердию так же бесполезно, как увещевать голодных волков.

Рулевой у меня за спиной, не дожидаясь приказа, переложил руль, и наше судно устремилось к искалеченному барку. Впереди по левому борту светлела отмель, чуть дальше море пенилось и бурлило над скрытым под водою рифом. С полдюжины голосов крикнули рулевому, чтобы он поостерегся. У руля стоял тот самый молодчик в женской накидке, которому я продырявил плечо во время схватки на острове. Он плавал с настоящим Керби от Маракайбо до Форт-Кэролайн и был у него лоцманом.

— Под нами достаточная глубина и впереди есть глубокий проход! — крикнул он и, цветисто выругавшись, добавил: — Я тут уже плавал и сумею провести вас мимо рифа, пусть бы даже это были бы не скалы, а врата ада!

Остальные головорезы встретили это уверение восторженной божбой и тотчас думать забыли про подстерегающий их риф. Врата ада их не пугали: в погоне за добычей они вошли в них уже давным-давно. Взывать к их совести было делом безнадежным, но я все же попытался.

— Ребята, это же английский корабль! — закричал я. — С испанцами мы будем драться, пока у них есть в Вест-Индии хотя бы один флаг, но мы не станем нападать на своих!

Нестройный хор возгласов и проклятий враз смолк, и снова стали слышны свист ветра в снастях, плеск рассекаемой форштевнем воды и гул прибоя. В наступившей тишине с обреченного барка донеслись вопли ужаса и пронзительный женский визг.

На лицах нескольких пиратов изобразилось сомнение, но длилось оно недолго, а большинство и вовсе не колебалось ни секунды. Они всколыхнулись и стали приближаться к капитанскому мостику, выкрикивая ругательства и угрозы, стараясь распалить себя, довести до такого неистовства, которому были бы нипочем и моя шпага, и абордажная сабля Спэрроу, и пика Дикона. Один, мнивший себя остряком, крикнул что-то насчет капитана Керби и его методов. Двое или трое рассмеялись.

— Роль Керби наскучила мне, — сказал я громко. — Я английский дворянин и не стану стрелять по английскому кораблю.

Словно отвечая мне, наши носовые орудия грохнули и изрыгнули огонь. Канониры не теряли времени даром и, едва оказавшись на расстоянии выстрела от терпящего бедствие корабля, разрядили в него все три носовые кулеврины. Картечь перерезала его снасти, и английский флаг соскользнул вниз. Пираты разразились торжествующим ревом. В ответ с палуб атакованного барка послышались крики, и его немногие уцелевшие пушки с вызовом рявкнули.

Я выхватил шпагу. Спэрроу и Дикон придвинулись ко мне. Моя жена с самого начала стояла рядом, бледная, спокойная, отважней любого мужчины. Толпа пиратов разом вздохнула — это было похоже на первый порыв ветра перед бурей. Внезапно вперед протиснулся Испанец, тощий, одетый во все черное, он напоминал ворона, явившегося каркать над мертвецом. Его тяжелый взгляд вперился в милорда Карнэла.

Тот, бледный как мел, встретился с ним глазами, потом вздернул подбородок, размеренным шагом пересек капитанский мостик и присоединился к нам. Мгновение спустя за ним последовал Пэрдайс.

— Видите ли, капитан, я никогда не рассчитывал умереть в своей постели, — обронил он небрежно. — А раньше или позже — не все ли равно? И я хочу, чтобы вы знали: до того, как стать пиратом, я был джентльменом.

Оборотившись, он сдернул с головы шляпу и помахал ею своим бывшим товарищам.

— Эй, вы, мразь! — крикнул он им. — Я долго с вами якшался, и мне это надоело. Я хочу умереть порядочным человеком.

Это отступничество ошеломило пиратов, и среди них вмиг воцарилась мертвая тишина. Все как один уставились на человека в черном, шитом серебром камзоле, многие нервно облизывали губы, но ни один не проронил ни слова. Нас было пять человек, вооруженных и готовых стоять до конца; их было восемьдесят. Перед смертью мы могли многих из них отправить на тот свет, но в конце концов мы неизбежно должны были погибнуть, как и все, кто плыл на беззащитном английском корабле.

Воспользовавшись тишиной, я наклонился и шепотом сказал несколько слов жене.

— Я бы предпочла вашу шпагу, — ответила она тихим голосом, в котором не было ни уныния, ни страха. — И пусть моя смерть вас не печалит, она зачтется вам как еще одно доброе дело. А просить прощения должны не вы у меня, а я у вас.

Хотя время никак не подходило для галантных жестов, я встал на колено и на миг прижался лбом к ее руке. Когда я поднялся, Спэрроу коснулся моего плеча и прошептал мне на ухо:

— Есть другой путь — принять смерть не от людей, а от Бога. Посмотрите, и вы увидите сами.

Я посмотрел туда, куда смотрел он, и увидал, как близко мы подошли к полосе белой пены над рифом — этому знаку притаившейся под водой смертельной опасности. Взгляд пирата, стоявшего у руля, был прикован к тому же месту. Губы его сжались, брови сдвинулись, он весь сосредоточился на одном — благополучно провести корабль мимо подводных скал… Далекий гром прибоя, крики кружащей в вышине чайки, сверкающий пустынный берег, безоблачное небо, синий океан и глубоко-глубоко внизу — белый песок, где можно крепко уснуть вместе с другими почившими храбрецами, давно утонувшими, давно истлевшими. «И станет плоть его песком, кораллом кости станут»[117]. Толпа пиратов взорвалась воплями ярости и голубым пламенем обнаженной стали. У самого моего уха просвистела пуля.

— Не стреляй! — заорал стрелку один из могильщиков. — Надо взять их живыми и посадить в трюм, чтобы потом, на досуге, казнить медленной смертью. А женщину никому не трогать, пока не бросим жребий и не установим очередь!

Могильщик и Испанец бросились вперед, остальные последовали за ними. Я обернулся, кивнул Спэрроу и, снова повернувшись лицом к нападавшим, крикнул:

— Тогда получайте, и да помилует Господь ваши души!

Пока я произносил эти слова, пастор кинулся на рулевого, одним ударом кулака повалил его на палубу и сам схватил рулевое колесо. Пираты и вздохнуть не успели, как он повернул руль вправо до отказа и направил корабль прямо на риф.

Ужасающий вопль взметнулся с палубы злодейского корабля и полетел к глухим небесам — ему вдогонку тотчас раздались радостные крики с английского барка. Толпа пиратов, охваченная ужасом, яростью и смятением, распалась. Одни принялись как безумные бегать взад и вперед, изрыгая проклятия и истошно вопя; другие попрыгали за борт. Несколько человек под водительством Испанца и могильщика ринулись по трапу на полуют, чтобы разделаться с нами.

Испанца я сбросил вниз, и он кубарем скатился обратно на шкафут. Могильщик пронесся мимо меня и, напав на Пэрдайса, пронзил его пикой, потом кинулся к рулю, но тут же упал, заколотый Диконом.

Корабль с треском наскочил на риф. Я обнял жену одной рукой, а второй прикрыл ей глаза. И пока я глядел на нее и только на нее, забыв о гвалте, в котором слились воедино крики ужаса, хлопанье парусов, шум хлынувшей в пробоину воды, хруст ломающегося дерева, Испанец как кошка вскарабкался на полуют, вознесшийся над уходящим в воду носом, и в упор разрядил в меня свой пистолет.

Глава XXV

В которой милорд Карнэл берет реванш

…Я скакал на Черном Ламорале во главе безнадежной атаки. За мною с грохотом и лязгом мчался мой старый отряд. Врагов перед нами было видимо-невидимо, их полчища покрывали всю землю. Черный Ламораль упал, и по моему телу прошли подковы всех до единой солдатских лошадей. Какое-то время я лежал мертвый, потом ожил — теперь я гулял в зеленом весеннем лесу с дочерью лесника. Над нашими головами простирались раскидистые ветви дубов, укрывая от солнца молодые папоротники и лесные цветы, на нас без страха глядели олени. Прогалины были сплошь усыпаны бледно-желтыми звездами: казалось, здесь разом расцвели все первоцветы Англии. Я собрал букет для своей милой, протянул его ей, но передо мною была уже не дочь лесника, а гордая леди, наследница злата и земель, родственница короля. Она отказалась принять цветы от бедного дворянина и только покачала головой и звонко рассмеялась, а потом исчезла, растворясь в водопаде, который низвергался в гладкое море с цветущего розового холма. Затем снова навалилась тьма, а когда она рассеялась, я оказался в плену у индейцев чикахомини. Я был привязан к пыточному столбу, и моя рука и плечо были объяты пламенем. Ко мне приблизился Опечанканоу, темнолицый, непроницаемый, и впился в меня своими горящими глазами. Потом жгучая боль ушла, и я снова умер. Я лежал в могиле и слушал, как надо мною мощно и торжественно шумит лес… Прошла целая вечность, прежде чем я осознал, что темнота вокруг меня — это темнота судового трюма, и слышу я не шелест леса, а журчание забортной воды. Я поднял руку и нащупал не стенку могилы, а доски корабельной обшивки. Я попытался вытянуть вторую руку, но тотчас со стоном уронил ее. Какой-то человек склонился надо мною и поднес к моим губам кувшин с водой. Я напился и окончательно пришел в себя.

— Дикон! — позвал я.

— Я не Дикон, — ответил человек, ставя кувшин па пол. — Я Джереми Спэрроу. Слава Богу, что вы наконец пришли в сознание!

Я еще немного полежал молча, слушая плеск воды, потом просил:

— Где мы?

— В трюме «Джорджа», — ответил священник. — Наш корабль зарылся носом в воду и быстро пошел ко дну, так что почти все утонули. Но когда матросы на «Джордже» увидели на корме женщину, они спустили шлюпку и сняли всех, кто там был.

В трюме было слишком мало света, чтобы увидеть выражение его лица. Вместо вопроса я коснулся его руки.

— Не тревожьтесь, она жива, — сказал он. — Теперь она в полной безопасности. На борту есть несколько женщин благородного происхождения, они о ней позаботились.

Я поднял здоровую руку и вытер глаза.

— Вы еще слишком слабы, — мягко проговорил пастор. — Испанец прострелил вам плечо, да еще на руке у нас глубокая рваная рана от плеча до запястья. Вы были в беспамятстве три дня, с тех самых пор, как вас сюда принесли. Хирург перевязал ваши раны, и они заживают. Не пытайтесь говорить — я все расскажу вам сам. Дикона взяли в матросы — их тут не хватает, потому что многих скосила лихорадка или смыло за борт во время бури. Что еще? Четырех пиратов выловили из воды и на следующее утро повесили на нок-рее.

Говоря, он шевельнулся, и в тишине что-то звякнуло.

— Вы закованы в цепи! — воскликнул я.

— Только ноги, — отвечал он. — Милорд настаивал, чтобы мне заковали и руки, но вы в бреду просили пить, и из гуманности мне не стали надевать ручные оковы, чтобы я мог за вами ухаживать.

— Милорд настаивал, чтобы вас заковали, — медленно проговорил я. — Стало быть, на улице милорда нынче праздник?

— И еще какой: с музыкой и фейерверком! — ответил он с унылым смешком. — Похоже, половина здешних пассажиров лицезрела его при дворе. О господи, видели бы вы, как они его встретили, когда он взошел на борт: мужчины вытаращили глаза, женщины подняли визг! Теперь он тут главная персона: как же, он ведь лорд Карнэл, фаворит короля!

— А мы пираты.

— Вот именно, — весело подтвердил Спэрроу.

— А они знают, почему наш корабль наскочил на риф? — поинтересовался я.

— Навряд ли, разве что ваша супруга их просветила. Я не стал зря тратить слова — мне бы все равно не поверили. Готов поклясться, что милорд тоже не взял на себя этот труд. Он, изволите ли видеть, был бедным, беззащитным пленником, только и всего. Рассказ вашей жены ничего бы не изменил: все сочли бы, что ее обманули или околдовали.

— Да, такому рассказу и впрямь мудрено поверить, угрюмо согласился я. — Ведь перед тем как наскочить на риф, мы открыли по этому кораблю огонь.

— Надеюсь, что подлецов, стрелявших из кулеврин, сожрали акулы! — с жаром воскликнул Спэрроу и тут же рассмеялся своей свирепости.

Я попытался собраться с мыслями.

— А что за люди плывут на корабле? — спросил я наконец.

— Не знаю, — ответил он. — Я пробыл на палубе лишь до тех пор, пока милорд беседовал в кают-компании с капитаном и еще одним джентльменом, которому здесь все подчиняются. Потом выживших пиратов вздернули, а нас с вами без всяких разбирательств отправили в трюм.

— Вам известно, где мы находимся?

— Сначала мы сутки простояли на якоре — видимо, команда чинила корабль, — а с тех пор непрерывно штормило. Думаю, мы все еще находимся у берегов Флориды. Вот и все, больше я ничего не знаю. А теперь усните — так вы быстрее восстановите силы. К тому же от бодрствования вам все равно не будет никакого проку. — И он вполголоса запел длинный псалом. Я уснул, потом проснулся, снова уснул и снова проснулся. На сей раз меня разбудил свет факела — его держал в руке матрос в перепачканной смолой одежде. Пользуясь этим освещением, какой-то тощий джентльмен с морщинистым лицом и маленькими черными глазками деловито осматривал мою раненую руку и плечо.

— Просто непостижимо, — проговорил он нараспев, — как часто раны, оставляемые без лечения, если не считать промывания и чистой повязки, благополучно затягиваются и заживают, надо полагать, из духа противоречия. Уверен, если бы мне позволили лечить этого пациента как положено, то есть прижечь его раны кипящим маслом и расплавленным свинцом и пустить ему кровь, то десять шансов против одного, что сейчас на свете было бы одним пиратом меньше.

И он выпрямился с самым оскорбленным видом.

— Значит, он поправляется? — спросил Спэрроу.

— О да. Рана на руке неопасна, хотя, несомненно, причиняет адскую боль. Что до раны в плече, то она, как ни странно, благополучно заживает, причем без всяких прижиганий или кровопусканий. Ничего не поделаешь, приятель, придется вас все-таки повесить. — И он посмотрел на меня своими круглыми глазками, похожими на блестящие черные бусинки.

— Наверное, у вас была потрясающая жизнь! — Тут в его голосе прозвучало сожаление. — Вот уж не думал, что когда-нибудь увижу живого главаря пиратов. Знаете, в детстве я часто мечтал о кораблях под черным флагом, о грудах золота, об абордажных схватках. Клянусь змеей Эскулапа, в глубине души мне куда больше хотелось бы быть таким вот разбойником (разумеется, непойманным), чем губернатором Виргинии!

С этими словами он собрал свои лекарские инструменты и сделал знак матросу с факелом, чтобы тот шел впереди, освещая дорогу. Прежде чем последовать за ним, он предупредил:

— Мне придется доложить, что вы быстро выздоравливаете.

— Да, конечно, — отвечал я. — Позвольте узнать, кого мне следует благодарить за столь выдающуюся доброту?

— Я доктор Джон Потт, меня назначили главным врачом Виргинии. В вашем случае я мог применить лишь малую часть моих познаний, но мне очень приятно лечить настоящего пирата! Какая жизнь у вас, наверное, была, какая жизнь! И надо же — приходится расставаться с нею, когда вы еще так молоды! И все сокровища: и золото, и великолепные драгоценные камни канули на морское дно!

Он тяжко вздохнул и ушел. Люк закрыли, мы со Спэрроу вновь оказались в темноте, и для нас потянулись долгие часы ожидания. Сквозь щели в трюм проникал слабый свет, так что тьма была не черной, а серой, и мы могли видеть друг друга, хотя и смутно. Кто-то принес нам заплесневелый сухарь и воду. От сухаря я отказался, но воде был рад: мне очень хотелось пить. Спэрроу поднес маленький кувшинчик к своим губам, потом приставил его к моим. Я выпил, испытывая несказанное блаженство. И только через пять минут меня наконец осенило. Приподнявшись на локте, я повернулся к священнику.

— Кувшин был полон! — воскликнул я. — Выпили вы хоть что-нибудь или только сделали вид?

Он вытянул свою громадную ручищу и заставил меня снова опуститься на доски.

— Я не ранен, — сказал он, — а воды было слишком мало для двоих.

Тусклый свет, сочившийся сквозь щели вверху, померк, и тьма стала непроглядной. Воздух в трюме был спертый, мы задыхались, бредя о прохладном ветре, о ясном небе, усыпанном звездами. Когда стало совсем плохо и зловонный беспросветный мрак начал душить нас подобно ночному кошмару, крышка люка вдруг открылась, и вместе со свежим воздухом до нас донеслись звуки мужских голосов, переговаривающихся па палубе.

— Да, безусловно, доктор объявил, что его жизнь вне опасности, — сказал один, — но он все-таки ранен.

— Он человек опасный и отчаянный, — резко перебил другой. — Не представляю, как вы оправдаетесь перед вашей Компанией за то, что так долго не заковывали его и кандалы.

— Будьте покойны, милорд, мы с руководством Компании отлично понимаем друг друга, — надменно произнес первый голос. — И поверьте, пленника своего я сумею не упустить и без чужих советов. Если сейчас я все-таки приказываю заковать его, то только потому, что считаю это нужным, а не потому, что этого добиваетесь вы, милорд. Вы желаете воспользоваться случаем, чтобы переговорить с ним, что ж извольте, против этого я не возражаю.

Собеседник Карнэла удалился. Когда его шаги затихли, милорд весело расхохотался. К его веселью присоединились еще три или четыре грубых голоса. Кто-то чиркнул огнивом, и на палубе тотчас заметалось пламя факелов и ровным светом загорелся фонарь. Держа его и руке, по трапу начал спускаться человек с жестким обветренным лицом. Сойдя вниз, он поднял фонарь, чтобы посветить милорду. Я лежал и смотрел, как королевский любимец спускается в трюм. Пламя наклоненных к люку факелов ярко освещало его статную фигуру и лицо, благодаря которому он, невзирая на сомнительное происхождение и тощий кошелек, сумел возвыситься и излететь на вершину, столь приближенную к солнцу, один взгляд на нее ослеплял. В богатом наряде и блеске красоты, в ореоле красного сияния факелов, он озарял темноту, словно яркая зловещая звезда.

За милордом спустились два матроса с факелами, затем показался третий, без факела, и захлопнул крышку люка. Когда все они сошли в трюм, Карнэл, сопровождаемый капитаном, подошел и встал, глядя на меня сверху вниз. Я приподнялся на локте, хотя и с трудом — после лихорадки я был слаб как младенец, — и посмотрел ему в глаза. В них была неприкрытая жестокость; если бы я ожидал от него, своего заклятого врага, милосердия или великодушия (чего я, разумеется, не ожидал), его взгляд вмиг похоронил бы эту надежду. Подозвав жестом матросов, которые стояли за его спиной, он ткнул большим пальцем в сторону Спэрроу и приказал:

— Сначала займитесь этим. Наденьте на него ручные кандалы.

Матрос, спустившийся в трюм последним и принесший столько кандалов, что их хватило бы на шестерых пиратов, вышел вперед, дабы исполнить повеление милорда. Капитан посмотрел на могучую фигуру Спэрроу и вытащил из-за пояса пистолет. Священник засмеялся:

— Он вам не понадобится, приятель. Я знаю, когда сопротивление бесполезно.

Он вытянул руки, и матросы сковали их запястье к запястью. Когда они закончили, он невозмутимо сказал:

— «Видел я нечестивца грозного, расширявшегося подобно укоренившемуся многоветвистому дереву. Но он прошел, и вот, нет его, ищу его и не нахожу»[118].

Милорд повернулся к нему спиной и указал пальцем на меня. Все время, пока меня сковывали по рукам и ногам, он не сводил глаз с моего лица, потом отрывисто сказал:

— Вы принесли с собой веревки? Свяжите его так, чтобы притянуть руки к туловищу.

Матросы обвили вокруг меня веревки много раз.

— Затяните их, да потуже, — приказал фаворит.

Цепи пастора гневно звякнули.

— Да ведь у него на руке от запястья до плеча — воспаленная рваная рана, и вам наверняка об этом сказали! — вскричал он. — Стыдитесь!

— Еще туже, — процедил Карнэл сквозь зубы. Матросы затянули узлы и встали.

— Можете идти, — коротко бросил им фаворит, и все трое попятились к подножию трапа. Капитан отошел туда же и уселся на ступеньку.

— Здесь, под люком, более свежий воздух, — пояснил он.

Я лежал у ног моего врага, стиснув зубы и глядя ему и глаза. Что и говорить, чаша была горькой, но у меня достало сил пить ее, не морщась.

— Ну что, молодожен, сполна я тебе заплатил? — спросил он вполголоса. — Помнишь, за тот красный клен и индейский узел? Говори, сполна?

— Нет, — ответил я, — приведи сюда ее, и пусть она посмеется надо мною, как смеялась в тот вечер под окном гостиницы.

Он схватил кинжал, я думал, он меня заколет, но секунду поколебавшись, он убрал оружие в ножны.

— Леди Джослин одумалась, — сказал он. — В капитанской каюте горят свечи, льется вино, звенит смех. На корабле есть и другие благородные дамы; я часто пою им под лютню, и ей тоже. Она спасена из пучины, в которую вы ее ввергли; она знает, что королевский суд

и палач скоро разобьют оковы, о коих она теперь вспоминает с содроганием, и что король и еще кое-кто охотно простят ей кратковременное помрачение ума, от которого она уже исцелилась. Она весела и довольна, на щеках ее цветут розы, глаза сияют как звёзды. Сегодня, когда между куплетами моей песни я сжал ее руку, она улыбнулась мне, вздохнула и покраснела. Она вновь стала покорной воспитанницей короля, леди Джослин Ли — она попросила, чтобы ее называли именно так…

— Ты лжешь, — сказал я, — она моя верная и благородная жена. Пусть она проводит время в капитанской каюте, где тепло и светло, пусть даже ее губы смеются — сердцем она все равно со мной, в этом трюме.

Говоря это, я вдруг понял, что точно знаю, хотя и Бог невесть откуда, что сказанное мною сейчас — чистая правда. Я ощутил такое глубокое счастье, что мне стала нипочем и боль от веревок, и другая, еще более мучительная, от того, что я беспомощно лежу у его ног. Должно быть, выражение моего лица сильно изменилось, отразив радость, согревшую мое сердце, потому что лицо фаворита исказилось дикой злобой, превратившей его красоту в нечто нечеловеческое и страшное. Теперь он был похож на дьявола, который твердо рассчитывал заполучить облюбованную им душу, но неожиданно остался ни с чем. Минуту он стоял неподвижно, судорожно сжав кулаки, затем голосом столь тихим, что его речь походила на шепот, донесшийся из глубин ада, проговорил:

— Ну и обладай ее сердцем, если можешь. А я прижмусь лицом к ее груди.

Я не удостоил его ответом; простояв надо мною еще с минуту, он повернулся и поднялся по трапу на палубу. Матросы и капитан последовали за ним. Люк захлопнули и задраили, и нам, вновь оказавшимся в душной темноте, осталось одно — с твердостью терпеть то, чего мы не могли изменить.

За те часы боли и жажды я хорошо узнал человека, который сидел подле меня. Его руки были скованы так, что он не мог освободиться и дать мне воды, даже если бы она была, но зато он подарил мне нечто более драгоценное: нежность брата, мужественное сочувствие солдата, милосердие служителя Господа. Я лежал молча, и он редко нарушал молчание, но когда говорил, было в его голосе что-то такое… Я в очередной раз впал в полубеспамятство, в котором я вволю пил воду и не чувствовал боли, а очнувшись, услыхал, как он молится. Потом он замолчал, глубоко вздохнул, и его мощные мышцы хрустнули. Раздался громкий треск ломающегося железа и тихое: «Слава тебе, Господи!» В следующее мгновение его пальцы уже развязывали узлы моих пут.

— Сейчас, Рэйф, сейчас я сниму их с тебя, — сказал он, — спасибо Господу, который научил мои руки сражаться и дал им достаточно силы, чтобы переломить надвое стальной лук.

Веревки ослабли. Я положил голову ему на колени, он обнял меня своей могучей рукой, с которой свисал обрывок цепи, и, словно мать ребенка, убаюкал, тихо напевая двадцать третий псалом.

Глава XXVI

В которой я предстаю перед судом

Милорд больше не наведывался в трюм, поэтому меня больше не стягивали веревками, а на Спэрроу не надели новых кандалов.

Утром и вечером нам приносили жалкий ломтик хлеба и несколько глотков воды, но матрос, спускавшийся в трюм, не имел при себе света и не мог заметить, что я не связан, а ручные оковы пастора разорваны. Никто из начальства к нам не заглядывал. Мои раны быстро заживали и силы восстанавливались.

В нашей тюрьме было темно и смрадно, мы страдали от голода, жажды и бездействия, нам грозила позорная смерть, но и в этой навозной куче отыскалось жемчужное зерно — ибо за те дни мучений и тоски мы с пастором стали дружны, как Давид с Ионафаном[119].

Наконец настал день, когда к нам пожаловала персона более значительная, чем тупой матрос, приносивший еду. То был спокойный, невозмутимый господин с седеющими волосами и живыми темными глазами. Он приказал двум сопровождавшим его матросам оставить люк открытым и поднес к носу губку, пропитанную уксусом.

— Кто из вас является, а вернее сказать, являлся капитаном Рэйфом Перси? — спросил он мрачным, но приятным голосом.

— Я капитан Перси, — отвечал я.

Он пристально посмотрел на меня.

— Мне доводилось слышать о вас, — сказал он. — Я читал письмо, которое вы послали сэру Эдвину Сэндз, и нашел, что оно написано умно и благородно. Какое колдовство превратило джентльмена и солдата в пирата?

Он ждал ответа, и я ответил:

— Необходимость.

— Прискорбная метаморфоза, — заметил он. — Право же, я предпочитаю истории про нимф, превращающихся в лавровые деревья или быстротекущие ручьи. Итак, сэр, я пришел, чтобы доставить вас на суд. Вы предстанете перед высокими должностными лицами Виргинской компании, и если вам есть что сказать, вас выслушают. Вряд ли мне нужно объяснять, что опасность, которая грозила вам прежде и которую вы, судя по вашему письму, отлично сознавали, — ничто перед той, которая грозит вам сейчас.

— Я это знаю, — ответил я. — Меня поведут в цепях?

— Нет, — сказал он с улыбкой. — На сей счет у меня нет инструкций, но я возьму на себя смелость снять с вас цепи, хотя бы потому, что вы великолепно написали то письмо.

— Этот джентльмен пойдет с нами? — спросил я.

Он покачал головой:

— У меня нет таких указаний.

Пока матросы снимали кандалы с моих запястий и лодыжек, седовласый господин разглядывал меня с откровенностью, которую в другое время я счел бы оскорбительной. Когда оковы были сняты, я обернулся и на миг сжал руку Джереми, потом, следуя за нашим посетителем, начал подниматься по ступенькам трапа. Двое матросов карабкались сзади, а когда мы выбрались из трюма, встали справа и слева, превратившись в конвой. Проходя по главной палубе, мы встретили Дикона, который вместе с двумя или тремя матросами задраивал порты. Увидев меня, он уронил брус, который держал в руках, и рванулся было ко мне, но его тотчас оттащили. Мои стражи встали между нами, и мы ничего не сказали друг другу. Я двинулся дальше и вскоре подошел к открытому порту. Солнце, синее небо, россыпь белых облаков, спокойный простор океана — на миг у меня перехватило дыхание. Мой спутник бросил на меня острый взгляд.

— Безусловно, после того кромешного мрака, что царит внизу, этот вид кажется прекрасным, — заметил он. — Хотите передохнуть здесь минуту-другую?

— Да, — ответил я и прислонился к борту, глядя на красоту окружающей меня природы.

— Мы находимся неподалеку от мыса Гаттерас, — сообщил мой провожатый, — но бури, так часто донимающие здесь бедных моряков, обошли нас стороной. Паруса, которые вы видите за кормой, принадлежали кораблю сопровождения. Нас разъединил ураган, который едва не потопил наше судно и в конце концов пригнал его к побережью Флориды, где мы чуть было не стали легкой добычей для ваших пиратов. Нам очень повезло, что вы наскочили на риф. Как видно, боги ослепили вашего рулевого, иначе уму непостижимо, как он умудрился погубить свой корабль вместо нашего. Кстати, почему эти канальи, которых мы повесили наутро, все до единого проклинали вас перед смертью?

— Если б я вам сказал, вы бы мне все равно не поверили, — ответил я.

У меня кружилась голова от яркого света и свежего воздуха, и, упоенный этим блаженством, я мало горевал о том, что он мне не поверит. В хрустальную ложбинку между двумя волнами стремительно слетела белая птица, задержалась там на мгновение и снова взмыла ввысь, блеснув серебром в синем небе. Я вдруг ясно увидел темную бурную реку под пеленой грозовых туч, лодку и в ней женщину; она лежит, положив голову на руки, и делает вид, что спит. Потом наваждение рассеялось, и я пришел в себя. Море было всего лишь морем, ветер — ветром; подо мною, в трюме, был заключен мой друг; где-то на корабле находилась моя жена; а в капитанской каюте меня ожидали люди, у которых имелись и право, и власть, а также, вероятно, и желание без лишних слов повесить меня на рее.

— Я уже передохнул, — сказал я. — Кто будет меня судить?

— Новые руководители колонии, плывущие на этом корабле, — отвечал он. — На борту находятся сэр Фрэнсис Уайетт[120], новый губернатор, мастер Дэвидсон, новый секретарь Совета колонии, молодой Клэйборн, генеральный инспектор, главный судебный пристав, главный врач, казначей и другие джентльмены, а также благородные дамы: их жены и сестры. Что до меня, то я — Джордж Сэндз[121], новый казначей Виргинии.

Кровь бросилась мне в лицо: мне стало больно от того, что брат сэра Эдвина Сэндза считает, что это я приказал дать тот пушечный залп. У него был наметанный, проницательный глаз бывалого путешественника и писателя, и он, по-видимому, понял, что именно вогнало меня в краску.

— Я жалею вас, хотя и не могу более уважать, — сказал он помолчав. — По-моему, нет зрелища более плачевного, чем храбрый человек, утративший честь.

Я закусил губу и проглотил гневный ответ, готовый сорваться с языка. В следующее мгновение мы были уже у двери капитанской каюты. Она отворилась, и мы вошли, сначала мой спутник, а потом я в сопровождении двух стражей. Вокруг большого стола сидели и стояли несколько джентльменов, из коих прежде я видел только двух: врача, который перевязывал мои раны, и милорда Карнэла. Последний восседал в просторном кресле подле джентльмена с приятным энергичным лицом и кудрявыми русыми волосами; я сразу догадался, что это и есть новый губернатор. Сделав знак двоим охранникам-матросам отойти к окну, казначей направился к стулу, стоявшему по другую руку королевского фаворита, и сел, а я прошел вперед и встал перед губернатором Виргинии…

Несколько секунд в каюте стояла тишина, ибо все присутствующие были заняты тем, что глядели на меня во все глаза, затем губернатор произнес:

— Вам следует встать на колени, сэр.

— Я не проситель и не кающийся грешник, — ответил я. — Посему, ваша честь, я не вижу причин преклонять колени.

— Бог свидетель, у вас достаточно причин просить о снисхождении и каяться! — воскликнул он. — Не вы ли несколько месяцев тому назад дерзко ослушались повелений короля и Виргинской компании и отказались отдаться в руки правосудия, хотя это было приказано вам именем короля?

— Да, так оно и было.

— Когда сей достопочтенный лорд, снискавший благоволение его величества, попытался воспрепятствовать вашему беззаконному бегству, не вы ли подняли на него руку и, одолев его благодаря численному превосходству, вывезли его за пределы королевства?

— Да, я.

— Кроме того, вы склонили воспитанницу его величества леди Джослин Ли пренебречь своим долгом перед королем и бежать вместе с вами.

— Нет, — возразил я. — Со мною была только моя жена, которая пожелала разделить судьбу своего мужа.

Губернатор нахмурился, Карнэл тихо выругался.

— Повстречав пиратский корабль, вы вошли в сговор с его преступной командой и сами стали пиратом, не так ли?

— В некотором роде.

— Вы сделались их главарем?

— Да, поскольку устроиться на другое место не представлялось возможным.

— И взойдя на этот корабль, вы взяли с собою в качестве пленников поименованную даму и присутствующего здесь лорда?

— Да.

— После чего вы стали разграблять имущество короля Испании, с коим его величество отнюдь не ведет войны…

— Да, я действовал так же, как Дрейк[122] и Роли[123].

Он улыбнулся, потом нахмурился.

— Tempora mutantur[124], — промолвил он сухо. — К тому же, насколько мне известно, Дрейк и Роли никогда не нападали на английские суда.

— Я тоже не нападал, — отвечал я.

Он откинулся на спинку кресла и воззрился на меня.

— Мы видели пламя, вылетевшее из жерл ваших пушек, слышали их грохот, и ваша картечь перерезала наш такелаж. Неужто вы ожидали, что я поверю вашему последнему утверждению?

— Нет.

— В таком случае вы могли бы уволить нас, а также и себя, от этой лжи, — холодно проронил он.

Джордж Сэндз заерзал на стуле и шепнул что-то секретарю Совета колонии. Молодой человек с ястребиным взором и волевым подбородком — то был Клэйборн, генеральный инспектор Виргинии, — отвернулся и принялся разглядывать море и облака. Как видно, любопытство в нем угасло, уступив место презрению, и с этой минуты разбирательство моего дела потеряло для него всякий интерес. Что до меня, то я придал лицу каменное выражение и смотрел в пространство, не удостаивая взглядом того, в чьей власти было избавить меня от последнего оскорбления, которое бросил мне губернатор.

Напротив двери, через которую ввели меня, была еще одна, закрытая. Внезапно из-за нее послышался шум короткой борьбы, затем скрежет поворачиваемого в замке ключа, дверь распахнулась, и в каюту вошли две женщины. Одна из них, молодая белокурая дама с прелестными карими глазами, полными слез, простерев руки, кинулась к губернатору.

— Я сделала все, что могла, Фрэнк! — вскричала она. — Видя, что она никак не образумится, я даже заперла дверь, но она очень сильная, хотя и нездорова… но она вырвала у меня ключ!

Дама посмотрела на красный след, оставшийся на ее белой ручке, и две слезы капнули с ее длинных ресниц на румяные щеки.

Губернатор с улыбкой привлек ее к себе и посадил на стоявший рядом с ним табурет. Затем он встал и низко склонился перед воспитанницей короля.

— Леди, вы еще не настолько оправились чтобы покидать свою каюту, это подтвердит вам наш уважаемый главный врач, — сказал он учтиво, но твердо. — Позвольте мне проводить вас.

Все так же улыбаясь, он хотел было подойти к ней, но она остановила его поднятием руки, жестом таким величественным и таким молящим, что он был словно музыка, вдруг раздавшаяся в тишине каюты.

— Сэр Фрэнсис Уайетт, вы ведь джентльмен, а коли так, позвольте мне говорить, — молвила она.

Ее голос звучал так же, как в тот первый вечер в Уэйноке — пылко, нежно, умоляюще.

Губернатор застыл на месте, все еще улыбаясь и протягивая руку, постоял так несколько мгновений и сел. По каюте пробежал шепоток, словно ветер зашуршал в осенних листьях. Милорд привстал со своего кресла.

— Ее околдовали, — произнес он пересохшими губами. — Она будет говорить то, что ей внушено. Мы не должны слушать ее, господа, дабы не дать ей опозорить себя своими речами.

Моя жена стояла в середине каюты, сжав руки и слегка склонившись перед губернатором, но, услыхав слова Карнэла, тотчас выпрямилась, словно выстреливший лук.

— Вы позволите мне говорить, ваша честь? — спросила она ясным голосом.

Губернатор, искоса глядевший на подергивающееся лицо фаворита, кивнул и откинулся на спинку кресла. Лорд Карнэл вскочил на ноги, и воспитанница короля обратила свой взор к нему.

— Сядьте, милорд, — промолвила она, — не то эти джентльмены чего доброго подумают, что вы боитесь того, что я, несчастная заблудшая женщина, взбунтовавшаяся против короля, пренебрегшая своей честью и ставшая игрушкой в руках пиратской шайки, могу сделать или сказать. Право же, милорд Карнэл, человеку правдивому подобает большая смелость.

Она сказала это мягко, даже жалобно, но было в ее голосе нечто такое, что сверкает в глазах пумы, изготовившейся к прыжку.

Милорд сел, одной рукой прикрывая трясущиеся от ярости губы, а другой стиснув подлокотник кресла, словно то было не бесчувственное дерево, а живая человеческая рука.

Глава XXVII

В которой у меня появляется адвокат

В наступившей тишине она медленно приблизилась к присутствующим, глядящим на нее с пристальным вниманием, и встала рядом со мною, однако не взглянула на меня и не сказала мне ни слова. Она исхудала, под глазами ее лежали темные тени, и все же она была прекрасна.

— Господа, — промолвила она, — едва ли найдется среди вас тот, кому я была бы совершенно неизвестна. Некоторые из вас бывали при дворе и встречали меня там. Мастер Сэндз, однажды, когда королева еще была жива, вы приехали в Гринвич, чтобы поцеловать ей руку; ожидая в приемной, вы заметили юную фрейлину, почти ребенка, которая сидела в углублении окна и читала книгу. Вы сели рядом и стали рассказывать ей чудесные истории о далеких солнечных странах, о богах и нимфах. Той фрейлиной была я. Мастер Клэйборн, однажды, охотясь с соколом в Виндзорском лесу, я обронила перчатку. Многие джентльмены поспешили соскочить с коней еще до того, как она коснулась земли, однако всех их опередил всадник, который не участвовал в охоте, а просто ехал мимо и посторонился, уступая нам путь. Не правда ли, мастер Клэйборн, вы сочли себя щедро вознагражденным, когда поцеловали ту руку, которой возвратили перчатку? Полагаю, всем вам знакомо мое имя. И если кто-либо из вас слышал, что я чем-то его запятнала, пусть он скажет об этом немедля и опозорит меня перед всеми!

Клэйборн вскочил.

— Я хорошо помню тот день, леди! — воскликнул он. — Человек, у которого я спросил позднее ваше имя, был известный придворный распутник, однако, говоря о вас, он приподнял шляпу и назвал вас лилией, к которой не пристает грязь двора. Всему доброму, что я услышу о вас, леди, я поверю безоговорочно, дурному же — никогда!

С этими словами он сел на свое место, а мастер Сэндз веско сказал:

— Вовсе не нужно быть придворным, чтобы слышать о высокородной леди, наследнице многих богатств, находящейся под опекой короля и известной как своей красотой, так и целомудрием. Ни я, ни кто-либо иной, я думаю, никогда не слыхал о ней ничего такого, что не подобало бы дочери столь славного рода.

Эта речь была встречена шелестом одобрения. Губернатор подался вперед на своем кресле и, сжимая руку жены, важно кивнул.

— Все это хорошо известно, леди, — молвил он учтиво.

Она не ответила; теперь взор ее был устремлен к королевскому фавориту. Она ждала, и остальные ждали вместе с ней.

— Это известно, — подтвердил милорд.

Она гордо улыбнулась.

— Благодарю, вас, милорд, за столь великую ко мне милость, — бросила она и вновь обратилась к губернатору:

— Ваша честь, ныне все это в прошлом, в далеком прошлом, очень далеком прошлом, хотя с той поры не минуло еще и года. Тогда я была девушкой, гордой и беспечной. Теперь я женщина, ваша честь, женщина, душу которой возвысили страдания и опасности. Я бежала из Англии… — Тут она замолкла, вскинула голову и повернулась к лорду Карнэлу. Притом и лицо ее, и фигура сделались вдруг так каменно неподвижны и вместе с тем так явственно выразили благородное негодование, оскорбленную женскую гордость и в то же время своего рода гневную жалость, что фаворит съежился, будто от удара.

— Я покинула свой мир, единственный, который знала, — проговорила она, — и ступила на путь, ведущий вниз, путь темный и опасный. Но только его я, одинокая, беспомощная и растерянная смогла отыскать, потому что я, Джослин Ли, не хотела выходить замуж за вас, лорд Карнэл. Зачем вы преследовали меня, милорд? Ведь вы знали, что я не люблю вас. Вы знали, как ненавистен мне этот брак, но знали также, что я слаба и не имею друзей, и вы сполна воспользовались своей властью. Должна сказать вам, милорд, что в поступках ваших не было ни благородства, ни милосердия, ни храбрости…

— Я любил вас! — воскликнул Карнэл, простирая к ней руку. Он видел только ее, обращался только к ней. И столько жгучей тоски, столько безнадежности было в его голосе, в поникшей голове, в протянутой руке, что на миг это бросило отблеск трагического величия на всю его пустую жизнь, великолепную и порочную.

— Вы любили меня, — промолвила она. — Право, милорд, лучше б вы меня ненавидели! Итак, ваша честь, я приехала в Виргинию, и мужчины посчитали меня тем, за что я себя выдавала. На лугу, что за городской церковью, они принялись увиваться подле меня, пытаясь посвататься. Ко мне подходил то один, то другой, и в конце концов какой-то искатель, которого я отвергла и попросила удалиться, осмелился схватить меня за руки и поцеловать в губы. Пока я вырывалась, подошел еще один джентльмен, отшвырнул негодяя прочь, а потом без дальних разговоров предложил мне стать его женой, и в его голосе не было ни глумления, ни насмешки… Так я встретилась со своим мужем, так я вышла за него. В тот же день я открыла ему часть моей тайны, а когда появился милорд Карнэл, рассказала все… В своей жизни я видела мало подлинной любви, учтивости или сострадания. Когда я поняла, какая опасность угрожает моему мужу из-за меня, я сказала ему, что он вправе освободиться от этой петли, дать любую клятву, которую от него потребуют, избавиться от меня и тем самым спастись — и я не осужу его ни единым словом. На столе стояло вино, и он наполнил кубок, протянул его мне, и мы выпили из него вместе. Мы пили из одного кубка тогда, ваша честь, и мы пьем из него сегодня. Мы, он и я, обвенчались, а люди попытались нас разлучить. Кто из вас, оказавшись в подобной крайности, не восстал бы против целого света? Леди Уайетт, разве ваш муж, пока он жив, отказался бы от вас, даже если бы на него ополчился целый свет? Так замолвите слово за моего!

— Фрэнк, Фрэнк! — вскричала леди Уайетт. — Они же любят друг друга!

— Если мой муж воспротивился воле короля, — продолжала королевская воспитанница, — то он поступил так, чтобы защитить свою и мою честь. Если он тайно бежал из Виргинии, то лишь потому, что этого захотела я. Милорд Карнэл, если б он тогда остался, а вы опять возымели бы охоту преследовать меня, вам пришлось бы совершить еще более дальнее путешествие в тот край, откуда нет возврата. В ту штормовую ночь, когда мы с ним решили скрыться, зачем вы пошли за нами, милорд? Луна вдруг прорвалась сквозь тучи, и мы увидали вас — вы стояли над нами на краю причала и громко торопили стражников, которые, топоча по доскам, бежали за вами вслед. Мы бы с радостью оставили вас там, на мирном и безопасном берегу, и уплыли одни, вверившись бурлящему потоку, черному и грозному, как сама смерть. Зачем вы сбежали по лесенке и накинулись на пастора? А он, хотя и мог бросить вас в воду и без труда утопить, всего лишь швырнул вас на дно лодки! Мы вовсе не желали вашего общества, милорд Карнэл, напротив, мы охотно пустились бы в путь без вас. Полагаю, что вы, милорд, откровенно рассказали здесь, как обстояло дело, а также сообщили этим джентльменам, что мой муж, поневоле взяв вас в плен, обращался с вами уважительно и справедливо. Право, милорд, я готова поклясться, что вы сделали это…

Она вдруг замолчала и пристально поглядела на него. Мужчины вокруг стола зашевелились, переглянулись, и в их глазах словно блеснула обнаженная сталь.

— Милорд, милорд! — воскликнула воспитанница короля. — Ненависть мою вы снискали уже давно; если вы не хотите, чтоб к ней добавилось еще и презрение, скажите этим господам правду!

В ее взоре был горделивый вызов, и в ответ в глазах фаворита, ни на мгновение не отрывавшихся от ее лица, зажегся странный огонь. О том, что он любил ее со страстью великой и порочной, я знал давно, ибо волей-неволей принужден был наблюдать за ним с неослабным вниманием. Внезапно он разразился резким смехом:

— Что верно, то верно, обращался он со мною недурно, чтоб ему вечно гореть в аду! Но он пират, моя драгоценная леди, он пират, и будет за это повешен!

— Он пират?! — вскричала она. — Но ведь это неправда! Милорд, вы же знаете, что он никогда не был пиратом! Ваша честь…

Губернатор перебил ее:

— Он стал капитаном пиратского судна, леди. Он захватывал и топил испанские корабли.

— Вы хотите знать, как он стал их капитаном? — воскликнула она. — Каким образом? А таким, господа, что в тех гибельных обстоятельствах самые храбрые из вас были бы счастливы занять это место, да только не у всякого хватило бы на это ума и отваги! Ваша честь, ветер, гнавший нашу лодку, словно ничтожный сухой листок, и волны, чуть было нас не поглотившие, выбросили нас на крохотный необитаемый островок. Лодка разбилась, у нас не было ни пищи, ни воды, ни пристанища. Ночью, когда мы спали, у острова бросил якорь пиратский корабль, а поутру пираты сошли на берег, чтобы предать земле тело своего умершего капитана. Мой муж в одиночку вышел им навстречу, сразил одного за другим всех их вожаков, из которых они намеревались выбрать себе капитана, и сделал так, что выбрали его самого. Он знал, что если не станет их главарем, то станет их пленником… и не он один! Помилуй Бог, джентльмены, что еще ему оставалось делать? Поэтому я прошу вас снять с него обвинение в том, что он пустился в это по своей доброй воле. Вы говорите, он топил испанские корабли — ну и что с того? Много ли лет миновало с тех пор, как другие английские джентльмены топили другие испанские корабли? Видно, мир и впрямь сильно переменился, если стычки с испанцами в водах Вест-Индии, пусть даже в Европе мы с ними и не воюем, вдруг стали почитаться таким уж тяжким преступлением! Мой муж побеждал их галеоны в честном бою, бесстрашно рискуя жизнью. Он был милосерден к побежденным: пока эти разбойники именовали его своим капитаном, они не замучили ни одного пленника, не нанесли оскорбления ни одной женщине. Что было бы, если б его там не было? Разве без него эта шайка не захватывала бы испанские суда? Видит Бог, если бы не он, они сжигали бы не только корабли, но и спасательные шлюпки, тогда испанцы и их женщины не уплывали бы восвояси, целые и невредимые, благословляя своего великодушного противника. Это он-то пират?! Да он был таким же пленником этих бандитов, как я, пастор или милорд Карнэл, однако смертельную опасность сумел обратить в безопасность для нас всех! Кто же оклеветал благородного джентльмена, кто назвал его пиратом? Наверное, вы, милорд?

Ее тон и взгляд были исполнены высокомерия, на щеках горел негодующий румянец. Фаворит побледнел, черты его застыли. Он смотрел на нее и молчал.

— Налеты на испанские галеоны еще можно было бы простить, леди, — вмешался губернатор. — Но этот корабль — английский, над ним реет флаг Англии.

— Разумеется. Но что с того?

По каюте снова пробежал чуть слышный шепот. Губернатор отпустил руку жены и наклонился вперед.

— Из вас получился хороший адвокат, леди. Вы могли бы выиграть дело, если бы только капитан Перси не счел нужным обстрелять нас из своих пушек.

После этих слов воцарилась гробовая тишина. Ветер отнес в сторону облачко, набежавшее на солнце, и в квадратное окно каюты хлынул поток блистающих лучей. Джослин стояла в самой середине этого светового столпа, похожая на разгневанную богиню. Милорд, со страдальческим лицом и горящими глазами, медленно поднялся с кресла, и они стали друг против друга.

— Стало быть, вы не сказали им, кто стрелял из пушек и кто пустил ко дну тот разбойничий корабль? — спросила она. — Поскольку он ваш враг, вы предпочли промолчать? И это рыцарь, и это дворянин, благородный лорд Карнэл!

— Честь для меня — пустой звук, — ответил он. — Чтобы обрести вас, я готов опуститься в самые глубины ада… если только есть ад более лютый, чем тот, который сжигает меня день за днем… Джослин, Джослин, Джослин!

— Вы так сильно меня любите? Тогда доставьте мне удовольствие, милорд, исполните то, о чем я попрошу, расскажите этим господам правду.

Она шагнула вперед и протянула к нему стиснутые руки.

— Расскажите, как все было на самом деле, милорд, и я постараюсь перестать вас ненавидеть. Я буду молиться, чтобы Господь дал мне силы простить. Ах, милорд, неужели моя просьба будет напрасной? Хотите, я встану перед вами на колени?

— Я сам назначу цену, — отвечал он. — Я сделаю то, о чем вы просите, а вы позволите мне поцеловать вас в губы.

Я бросился к нему с проклятием, но кто-то у меня за спиной словно тисками сжал мои запястья и оттащил меня назад.

— Не будьте глупцом, — прорычал мне на ухо Клэйборн. — Петля на вашей шее быстро развязывается, но если вы сейчас вмешаетесь, она может затянуться снова.

Казначей, сидевший рядом с Клэйборном, перегнулся через стол и сделал знак двум матросам, что стояли у окна.

— Будьте благоразумны, капитан Перси, — проговорил он вполголоса. — Мы желаем вам только добра. Не мешайте ей спасать вас.

— Сначала расскажите правду, милорд, — сказала она, — потом можете подойти и получить свою плату.

— Джослин! — крикнул я. — Я приказываю вам…

Она оглянулась, обратив ко мне совершенно бескровное лицо.

— Всю остальную жизнь свою я буду вам покорной женой, — молвила она, — но не сейчас… Говорите, милорд.

Он повернулся к губернатору и засмеялся с нарочитой веселостью человека, которому нечего терять.

— Сэр, та занимательная история, которой я угостил вас, после того как вы столь любезно выловили меня из воды, была чистейшей фантазией от начала до конца. Должно быть, купание слегка повредило мой рассудок. Однако целебный бальзам, который мне предстоит вкусить, напиток более сладостный, чем нектар богов, заранее излечил меня от этого недуга. Господа, я должен вам сообщить, что незадолго до того, как известный вам пиратский корабль столь своевременно затонул у вас глазах, на нем был учинен мятеж. Приключился он оттого, что команда, состоявшая из отпетых разбойников, и капитан, коим был вот этот джентльмен, разошлись во взглядах. Первые желали напасть на ваш корабль, захватить его, обшарить, а затем истребить вас всех разными затейливыми способами. Второй возражал, да так рьяно, что его собственная жизнь в один миг стала дешевле ломаного гроша. Более того, как я понял, он тогда же сложил с себя звание капитана и, заявив, что никогда не станет драться против англичан, вызвал на бой всю команду. Так что к обстрелу вашего судна он вовсе не причастен; открывая огонь из тех злополучных кулеврин, мятежники и не подумали спросить его разрешения. К тому же в ту пору у него были иные заботы. Ибо да будет вам известно, что у корабля, который вам угрожал, не было ни малейшей причины напарываться на риф: и его гибель, и ваше спасение произошли отнюдь не случайно. Как вы думаете, с какой стати он вдруг отклонился от курса и так благополучно разбился в щепки?

Все сидевшие вокруг стола затаили дыхание, один или двое вскочили со своих мест. Милорд опять рассмеялся.

— Джентльмены, вы видели пастора, этого благочестивого служителя Божия, который покинул Джеймстаун вместе с капитаном Перси, а затем плавал на пиратском корабле в качестве его помощника? Так вот, его преподобие силен как бык. Капитану Перси довольно было кивнуть — и бац! — он сшиб рулевого с ног и сам схватил румпель. В итоге корабль наскочил на риф, пираты отправились в ад, а вы, господа, были спасены, дабы даровать Виргинии образцовый порядок. Да сохранит она о вас долгую благодарную память! Человек, выбравший такую смерть, лишь бы не нападать на корабль, принадлежащий, как он догадывался, Виргинской компании, — мой заклятый враг, и я еще смету его со своей дороги, но он не пират. Да-да, господин секретарь, можете записать эти слова, если угодно. Конечно, я сдал превосходную позицию, но я о том не жалею, ведь взамен мне достанется приз еще более заманчивый. Пусть я что-то проиграл, но такой поцелуй возместит мой убыток десятикратно. С вашего позволения, леди.

Он шагнул к ней; она стояла, опустив руки и слегка наклонив голову, белая и холодная, точно снежная статуя. Мгновение он жадно смотрел на нее, его глаза пылали, красивое лицо было искажено страстью, затем он с силой прижал ее к себе.

Если б я мог, я убил бы его на месте. Исполнив обещанное, она решительно и со спокойным достоинством высвободилась из его объятий. Он попятился, рухнул в свое роскошное кресло, стоящее рядом с губернаторским, и, опершись локтем на стол, заслонил лицо трясущейся рукой.

Губернатор встал и сделал знак матросам отпустить меня.

— Итак, господа, очевидно, что сегодня нам никого не придется вешать, — объявил он. — Капитан Перси, я прошу вас простить мне слова, обращенные не к храброму и благородному джентльмену, а к пирату, который, как выяснилось, никогда не существовал. Сделайте одолжение, забудьте все, что я вам наговорил.

Я ответил на его поклон, но взглянул при этом отнюдь не на него.

— Я запрещаю вам разговаривать с милордом Карнэлом, — поспешно сказал он. — С вашей женой — другое дело. — И он с улыбкой посторонился.

Она стояла там, где ее оставил Карнэл, бледная, с потупленными глазами.

— Джослин, — позвал я.

Она повернулась ко мне, вмиг залилась густым румянцем и с тихим вскриком, в котором соединились смех и всхлип, закрыла лицо руками. Я отвел их в стороны, вновь произнес ее имя, и на этот раз она спрятала лицо у меня на груди.

Мы простояли так всего лишь миг; затем — ибо к ней были прикованы все взоры — я приподнял ей голову, взглянул на ее лицо и обратился к леди Уайетт, стоявшей рядом.

— Я вверяю мою жену вашему попечению, миледи, — сказал я. — Вы женщина, и сумеете позаботиться о ней, как добрая сестра.

— Вы можете положиться на меня, сэр, — ответила она, и по щекам ее покатились слезы. — Я не знала… не понимала… Душенька моя, пойдемте со мною… пойдемте с Маргарет Уайетт!

Клэйборн отворил перед ними дверь каюты и, отступив вбок, низко поклонился. Мои судьи встали, только королевский фаворит остался сидеть. Джослин и обнимавшая ее леди Уайетт прошли меж рядами стоявших мужчин и подошли к двери. Здесь воспитанница короля вдруг остановилась, обернулась к собравшимся, прекрасная, как никто из женщин, и, глядя с непередаваемым выражением, в котором смешались гордость и стыд, печальное моление и бесстрашный вызов, присела в глубоком реверансе, почти коснувшись коленом пола. Еще мгновение — и она исчезла, а вместе с нею померк и солнечный свет.

Когда я повернулся к Карнэлу, этому бесстыдному лорду, восседающему как ни в чем не бывало над обломками своей чести, между нами тотчас встали несколько человек. Я со смехом отодвинул их в сторону: мне хотелось только посмотреть на него, более ничего. Шпаги при мне не было, да и драться с ним было теперь ниже моего достоинства, а слова — оружие слабое.

В конце концов он встал с тем же надменным выражением лица, что и всегда, по-прежнему великолепный в своей злой красоте и безграничной гордыне и в высшей степени равнодушный к мнению тех, кто обходился без лжи.

— Это разбирательство меня утомило, — проронил он. — Пойду прилягу, чтобы во сне еще раз насладиться выпавшим мне блаженством. Мое почтение, господа! Кстати, сэр Фрэнсис Уайетт, не забудьте, что этот человек оказал сопротивление при аресте и что он навлек на себя гнев короля!

Сказав это, милорд Карнэл нахлобучил шляпу и прошествовал вон. Оставшиеся чиновники Компании глубоко вздохнули, словно после его ухода воздух в каюте сделался чище.

— Увы, капитан Перси, у меня нет выбора, — сказал губернатор. — Я буду вынужден держать вас под арестом как здесь, так и в Джеймстауне, когда мы туда прибудем. Разумеется, Компания в моем лице сделает все, что только возможно и совместимо с долгом перед его величеством, чтобы облегчить ваше заточение…

— Тогда, сэр Фрэнсис, не отправляйте его обратно в трюм! — с кривой усмешкой воскликнул казначей колонии.

Губернатор рассмеялся.

— Само собой, мы подыщем ему что-нибудь посветлее и поудобнее. Знаете, капитан Перси, ваша жена — смелая женщина.

— И очень красивая, — тихо добавил Клэйборн.

— Ваша честь, в трюме остался мой друг, — сказал я. — Он покинул Джеймстаун вместе со мной из чувства дружбы. Король о нем ничего не слыхал. Этот джентльмен такой же пират, как вы или я, ваша честь. Он пастор, человек набожный, рассудительный и кроткий.

Из-за спины секретаря раздался мурлыкающий голос моего трюмного знакомца, доктора Джона Потта:

— Ваша честь, речь идет о Джереми, том самом, что потешал публику в театре в Блэкфрайрзе. Ваша честь помнит его, не так ли? Потом он сильно захворал, бросил сцену и уехал в деревню. Так вот, Джереми водил знакомство с настоятелем собора Святого Павла[125]. Весь Лондон хохотал, когда стало известно, что он принял духовный сан.

— Джереми! — радостно завопил казначей. — Ткач Основа! Кристофер Слай! Сэр Тоби Белч[126]! Умоляю вас, сэр Фрэнсис, отдайте мне Джереми, пусть поживет в моей каюте!

Губернатор засмеялся.

— Мы поместим его вместе с капитаном Перси. И могу поручиться, что страдать от недостатка общества ему не придется! Подумать только: Джереми! Бен Джонсон[127] в нем души не чаял; они вместе выпивали в «Русалке».

Проводив меня в мое новое обиталище, казначей собрался было уйти и оставить меня одного (Джереми еще не доставили из трюма), но, взглянув на матросов, ожидавших его за дверью, передумал и подошел ко мне вновь.

— Капитан Перси, вы давно уже не имели вестей из Англии, — сказал он тихо, но многозначительно. О чем хотелось бы вам узнать раньше всего?

— О том, как поживает милорд Бэкингем, — отвечал я.

Он улыбнулся.

— Здоровье его милости крепко, как никогда, так же крепко, как и его влияние. Весь двор, вплоть до собачки королевы, пляшет под его дудку. Сдается мне, капитан Перси, что коль мы не повесили вас за разбой, дела ваши обстоят теперь гораздо лучше, чем до вашего отъезда из Виргинии.

— Я тоже так думаю, сэр, — сказал я и, поблагодарив его за любезность, поспешил проститься, ибо мне хотелось поскорее уединиться, сесть, уронив лицо в ладони, и с ликованием в сердце возблагодарить Господа.

Глава XXVIII

В которой приходит весна

Наскучив играть в кости сам с собою и читать книги, которые прислал мне Ролф, я подошел к окну моей камеры и, прислонясь лбом к решетке, поглядел наружу в поисках какого-нибудь развлечения. Ближайшим, если не единственным, зрелищем, которое предстало моим глазам, оказался позорный столб. Его высокий помост находился почти вровень с низким вторым этажом тюрьмы и располагался так близко от моего окна, что до меня доносилось тяжелое, с присвистом дыхание бедняги, забитого в колодки. Звук был не из приятных; столь же тягостно было смотреть на иссиня-бледное лицо наказуемого с только что выжженной на щеке буквой «R»[128] и на темные струйки крови, сочившейся из обрубков его ушей на колодки, в которых была намертво зажата его Голова. Рядом высился столб, к которому привязывали осужденных к порке, нынче утром здесь секли женщину, и ее вопли отравили окрестный воздух еще основательнее, чем вонь от того гнилья, которым мальчишки забросали беглеца, выставленного в колодках. Я поднял взгляд от стоящего внизу бедолаги, окинул глазами сверкающее, пронзительное великолепие ясного мартовского дня, и мне вдруг до смерти осточертела решетка, отделявшая меня от него. Дул холодный ветер, небо блистало чистейшей синевой, под ним искрилась река — широкая лазоревая лента, усеянная тысячами алмазов. Все цвета были необычайно ярки, все расстояния сделались близкими. Над лесом не было ни малейшей дымки; бурый и голый, он резко рисовался на безоблачном небосклоне. Изумрудные болота, густая, насыщенная зелень сосен, распускающиеся клены, красные, как коралл. Церковь и поросшие травой могилы вокруг нее виделись отчетливо, словно были совсем рядом, а голоса детей, резвящихся на улице, слышались столь явственно, как если бы они играли на утоптанной площади под моим окном. Когда бой барабана возвестил полдень, звонкая дробь будто ударила у меня над ухом. Мир казался таким ярким, чистым, точно он был создан только вчера, а сияющий солнечный свет и студеный ветер возбуждали кровь, словно вино.

Время от времени на площади появлялись прохожие. Почти все они, и мужчины, и женщины, взглядывали вверх, на мое окно, и взгляды их выражали дружелюбие. Весть о том, что Бэкингем опять стал верховодить при дворе, уже разнеслась, и ряды виргинских сторонников милорда Карнэла заметно поредели. Мимо тюрьмы бодро прошагал молодой Хэймор, франтовато одетый и весело насвистывающий. На ходу он приветственно помахал мне шляпой с великолепным, но обломанным пером и крикнул:

— Сегодня у форта будет травля медведя! Жаль, что вы пропустите такую знатную потеху! Там собираются все, включая милорда Карнэла.

Продолжая насвистывать, он удалился, а немного спустя на площади показался мастер Эдвард Шарплес. Возле позорного столба он остановился, чтобы поглазеть на выставленного там мошенника, вряд ли подозревая, что в один прекрасный день ему самому придется занять это место. Наглядевшись, он задрал голову и посмотрел на меня со всей злобой, какую его мелкая душонка могла придать его ничтожным чертам, после чего отправился дальше. Вид у мастера Шарплеса был утомленный, мало того, одежда его была запачкана болотной жижей, а плащ изорван колючками.

— Хотел бы я знать, для чего ты ходил в лес? — пробормотал я.

Позади меня заскрежетал отпираемый замок, и в камеру вошли двое: тюремщик и Дикон. Последний нес мой обед, вид которого меня не огорчил.

— Оленину прислал сэр Джордж Ирдли, сэр, — ухмыляясь, доложил тюремщик, — птицу — мастер Пирси, пирог и марципан — мадам Уэст, а херес — мастер Пори. Может, вам еще чего надобно, сэр?

— Если чего и надобно, то не от тебя, — сухо ответил я.

Он опять ухмыльнулся, накрыл на стол и направился к двери.

— Можешь побыть тут, пока я не приду за посудой, — бросил он Дикону и вышел, демонстративно заперев за собой дверь.

Я принялся за обед, а Дикон подошел к окну и стал там, глядя на синее небо и на человека, выставленного у позорного столба. Ему дозволялось свободно ходить по всей тюрьме, меня содержали более строго, однако мои друзья могли посещать меня, когда хотели. Что до Джереми Спэрроу, то он протомился в узилище всего лишь сутки, после чего у мадам Уэст случился припадок ипохондрии, и она, заявив, что умирает, потребовала к себе преподобного Спэрроу, дабы он доставил ей пастырское утешение (ибо мастер Бак в ту пору, как на грех, отлучился в Хенрикус по делам, касающимся учреждения колледжа). От одра сей деспотичной дамы Спэрроу был призван на тот берег реки для погребения усопшего, а оттуда — на Тутовый остров для совершения брачного обряда. А поскольку назавтра было воскресенье и другого священника не нашлось, он вновь заместил преподобного Бака на церковной кафедре и произнес такую яркую и волнующую проповедь, какой в Виргинии не слыхали никогда. Сойдя с амвона, он уже не вернулся в тюрьму: священников на всю Виргинию было только пятеро, а больные, жаждущие утешения, и покойники, ожидающие похорон, не переводились. Мастер Бак, все еще недомогающий, загостился в Хенрикусе у преподобного Торпа, обсуждая с ним излюбленный прожект, с которым тот давно носился: как обратить в Христову веру всех без изъятия индейцев, обитающих к северу от Южных морей. В итоге Джереми опять заступил на свое старое место, и все потекло прежним порядком. Поначалу кое-кто поговаривал, что надо бы вынести ему общественное порицание, но вскоре эти толки заглохли сами собой.

Покончив с пирогом и хересом, я повернулся к Дикону:

— Я ждал сегодня мастера Ролфа, но он не пришел. Ты что-нибудь о нем слыхал?

— Нет, — ответил он.

В эту минуту дверь снова отворилась, и в нее просунулась голова тюремщика.

— К вам человек от мастера Ролфа, капитан.

Он попятился, и в камеру вошел индеец Нантокуас, шурин Ролфа.

После прибытия «Джорджа» в Джеймстаун Ролф навестил меня уже дважды, но тогда Нантокуаса с ним не было. Молодой вождь подошел ко мне и коснулся моей протянутой руки.

— Мой брат будет здесь еще до того, как солнце тронет верхушку самой высокой сосны, — сказал он как всегда спокойно и степенно. — Он просит капитана Перси никого не принимать до тех пор. Он желает увидеться с ним наедине.

— Едва ли мне будут докучать визитами, — заметил я, — ведь сегодня ожидается травля медведя.

Нантокуас улыбнулся.

— Мой брат попросил меня подыскать на сегодня медведя для травли. Я выменял одного у паспахегов на медную монету и привел его на лужайку под фортом.

— Где вскорости соберется весь город, — подхватил я. — Интересно, чего ради Ролф все это затеял?

Наполнив кубок хересом, я придвинул его к индейцу.

— В последнее время ты стал редко бывать в лесу, Нантокуас.

На его красивое смуглое лицо набежала тень.

— Опечанканоу вообразил себе, что я уже больше не индеец. Лесные птицы напели ему в уши, что белых людей я люблю, а свой собственный народ ненавижу. Он больше не называет меня своим воином, не вспоминает, что я сын его любимого брата Паухатана. Нынче он не зовет меня на свой совет, и не я веду его отряды в набегах. Когда я в последний раз приходил в его вигвам, его глаза жгли меня, как те угли, которые пленившие меня однажды монаканы сыпали мне на ладони и заставляли сжимать в кулаках. Он больше не хочет со мною говорить.

— Я бы ничуть не огорчился, если бы он и вовсе замолчал, — сказал я. — Однако сегодня ты все же ходил в лес, не так ли?

— Да, — ответил он, бросая взгляд на пятно древесной плесени на своем расшитом бисером мокасине. — У капитана Перси зоркий глаз, ему следовало бы родиться индейцем. Я ходил к паспахегам, чтобы отдать им медную монету. И вот что: я мог бы рассказать капитану Перси одну странную вещь…

— Какую же? — поинтересовался я.

— Когда я пришел к вождю паспахегов, чтобы отдать ему монету, я не застал его в вигваме. Старики сказали мне, что он ушел к вершам за рыбой, он и еще десять воинов. Старики лгали. Я проходил мимо того места, где паспахеги ставят свои верши, и там никого не было. Я сел перед вигвамом вождя и закурил трубку, и девушки принесли мне каштановые лепешки и пиво, потому что Нантокуас — принц и желанный гость для всякого, кроме Опечанканоу. Старики курили, уставив глаза и землю, и каждый видел лишь одно: те дни, когда он был молод и строен, как Нантокуас. Ни один не приметил, как жена вождя, которую тщеславие превратило в ребенка, развернула кусок замши и показала Нантокуасу кубок чеканного серебра, украшенный цветными камнями.

— Хм! Любопытно.

— Такой кубок — высокая плата, — продолжал индеец. — За какую же услугу вождь паспахегов получил его?

— Хм! — повторил я. — А ты часом не встретил в лесу мастера Эдварда Шарплеса?

Он покачал головой.

— Лес велик, и в нем много троп. Нантокуас искал следы вождя паспахегов, но не нашел. Ему незачем было терять время на белого.

Он запахнул свой плащ из меха выдры и приготовился уходить. Я встал и пожал ему руку, потому что любил его и был у него в долгу.

— Передай Ролфу, что я буду один, — сказал я. — И спасибо за труды. Если нам с тобой когда-нибудь доведется опять охотиться вместе, как бы я хотел иметь случай услужить тебе! Те шрамы, что оставили на мне волчьи зубы, все еще не изгладились. В тот день ты подоспел как раз вовремя, если б не ты, я бы пропал.

Нантокуас улыбнулся.

— Волк был старый и свирепый, — сказал он. — Я всем сердцем желаю, чтобы капитан Перси поскорее вышел на волю, тогда мы, он и я, убьем еще много волков.

Когда он ушел, а вместе с ним тюремщик и Дикон, я воротился к окну. Беглого слугу наконец освободили из колодок, и он, пошатываясь, побрел домой, держась около стремени своего господина. Прохожих становилось все меньше, а со стороны форта несся приглушенный расстоянием смех и крики «ура!» — как видно, травля медведя удалась на славу. Из своего окна я мог видеть равелин, пушки, вьющийся по ветру флаг и на реке — один или два паруса, таких же белых, как проносящиеся мимо них чайки. Дальше высились обнаженные мачты «Джорджа». «Санта-Тереса» наконец покинула Джеймстаун — королевский корабль уплыл обратно к королю, так и не взяв на борт груз, который тот ожидал. Пройдет еще три дня, и «Джордж» вновь расправит свои белые крылья и по широкой реке полетит к океану, увозя с собою меня, королевскую воспитанницу и прежнего королевского фаворита. Я устремил взгляд туда, куда тек рябивший под ветром Джеймс, и мысленно увидал просторный залив, в который он нес свои воды, за ним — океан, волнующийся и переливающийся под солнцем миля за милей, миля за милей, и на другом его краю — зеленые равнины Англии, Лондон и Тауэр. Видение это встревожило меня куда менее, чем прежде. Теперь вместе со мною поплывет не только мой враг, но также и те, кого я знал и кому доверял. И если в конце своего пути я видел Тауэр, то видел я также и милорда Бэкингема. Того, кого ненавидел я, ненавидел и он, и нынче у него было достаточно силы, чтобы нанести удар.

Ветер дул с запада, оттуда, где простиралась огромная неведомая страна. Я повернул голову, и он ударил мне в лицо, холодный, наполненный ароматами леса: сосен и кедров, палых листьев и влажной черной земли, топей, лощин и холмов — всех тех бесконечных лесных пространств, над которыми он пролетел. Призрак минувшего, который вовек не явился бы в памяти при виде лица или при звуке голоса, приходит порой, когда его незримою рукою поманит запах. Мне вспомнился день во время Великого голода, когда я, собрав последние силы, выбрел за полуразрушенный палисад, подальше от наших разваливающихся хижин, от стонов голодных и чумных, от непогребенных трупов, дотащился по перешейку до леса и лег там умирать, охваченный ужасом перед тем, что творилось в колонии, ставшей обиталищем каннибалов. Я очень ослабел тогда, так ослабел, что мне было уже все равно. Я был сильным человеком, и вот дошел до такого и примирился с тем, что умираю. Запах весеннего леса, стылая голая земля, на которой я лежал, пронизывающий ветер, сверкающий между соснами простор реки… и вдруг прямо передо мною показались белоснежные паруса двух кораблей: «Терпения» и «Избавления».

Я был настолько близок к смерти, что почти совсем не обрадовался спасению, но сегодня я радовался и благодарил Бога за то, что он сохранил мне жизнь. Что бы ни готовило мне будущее, прошлого у меня уже никто не отнимет. Даже если я никогда более не увижу свою жену, у меня останутся те минуты в капитанской каюте на «Джордже». Я любил и снова был любим.

В коридоре послышался шум шагов и голос Ролфа, который разговаривал с тюремщиком. Я нетерпеливо рванулся ему навстречу, но когда дверь отворилась, он не переступил порог.

— Я не войду, — сказал он, тщетно пытаясь сдержать улыбку. — Я пришел лишь затем, чтобы привести к тебе еще кое-кого.

Он попятился, из сумрака за его спиной выступила другая фигура и быстро вошла в камеру. То была женщина, закутанная в плащ с капюшоном, быстро прошла в камеру, дверь за нею закрылась, и мы остались одни.

Кроме плаща и капюшона на ней была еще и дорожная маска.

— Вы знаете, кто к вам пришел? — спросила она, постояв в плаще и маске долгую минуту, в течение которой я молчал, не находя нужных слов.

— Да, — отвечал я, — принцесса из сказки.

Она сбросила капюшон со своих темных волос и, расстегнув плащ, уронила его на пол.

— Снять ли мне маску? — проговорила она со вздохом. — Право же, сэр, мне следует оставить на лице этот кусочек шелка, чтобы вы не видели, как я краснею. Ах, неужели мой вечный удел — казаться нескромной? Наверное, вы, сэр, считаете, что я чересчур смела?

Пока она говорила, ее белые пальчики развязывали завязки маски.

— Узел слишком тугой, — промолвила она, рассмеявшись трепетным смехом, и голос ее пресекся. Я развязал ленты.

— Вы позволите мне сесть? — произнесла она жалобно, но с веселыми искорками в глазах. — Я еще не вполне окрепла после болезни. Мое сердце — ах, вы не знаете, какую боль оно причиняет мне по временам. Я, случается, плачу от нее по ночам, когда рядом никого нет, и это чистая правда!

Под окном стояла скамья, я подвел к ней Джослин, и она села.

— Да будет вам известно, что сейчас я гуляю в губернаторском саду, что находится через переулок от тюрьмы. — Глаза ее были потуплены долу, щеки зарделись, как розы.

— Когда вы полюбили меня? — спросил я.

— Леди Уайетт, должно быть, догадалась, почему мастер Ролф один из всех не пошел на травлю медведя, а явился в сад, где мы гуляли. Она сказала, что стало слишком свежо и принесла мне свою маску, а сама пошла в дом, чтобы вышивать Самсона в объятиях Далилы.

— Так когда же? Здесь, в Джеймстауне, или после нашего первого кораблекрушения, или на острове с цветущим розовым холмом, когда вы чертили на песке мое имя, или…

— «Джордж» отплывает через три дня, и нас все же увезут в Англию. Но теперь это меня не пугает.

— За все время я поцеловал вас лишь однажды, — сказал я.

Щеки ее заалелись еще ярче, в глазах таился смех, но такой, сквозь который проступали слезы.

— Я вижу, вы человек решительный, — промолвила она. — И раз уж вы так твердо намерены добиться своего, я… я, наверное, не смогу вам помешать. И, наверное, не захочу!

За окном дул ветер, и сияло солнце, и смех, звучавший у форта, был слишком далек и нереален, чтобы резать нам слух. Мир забыл про нас, и мы были этому рады. Мы почти не разговаривали: мы были так счастливы, что не имели нужды в словах. Я встал подле нее на колени, она вложила свои руки в мои, и мы только изредка нарушали молчание. В ее жизни, короткой и одинокой, и в моей, более долгой, с ее суровостью и многолюдьем, было мало нежности и мало Счастья. В прошлом тем, кто окружал ее, она казалась живой и веселой, а меня почитали славным товарищем, потому что я умел не только драться, но и шутить. Сейчас мы были счастливы, но мы не были веселы. Каждый из нас чувствовал глубокое сострадание к другому, каждый знал, что хотя сегодня мы улыбаемся, уделом дня завтрашнего могут быть плач и стенания. На нас лился золотой солнечный свет, но мы понимали, что скоро над нами сгустятся тучи.

— Мне пора уходить, — сказала она наконец. — Я пришла сюда тайком, вопреки запрету. Не знаю, когда еще ним доведется свидеться.

Она поднялась со скамьи, я тоже, и мы вместе встали у зарешеченного окна. Можно было не опасаться, что ее заметят: и улица, и площадь были пусты, по ним гулял только ветер да еще солнечные лучи. Я обнял ее за плечи, и она склонила голову мне на грудь.

— Быть может, мы никогда больше не встретимся, — сказала она.

— Зима прошла, — ответил я. — Скоро зазеленеют деревья и распустятся цветы. Я не верю, что у нашей весны не будет лета.

Она отколола маленький цветок, пришпиленный к платью у нее на груди, и он лиловой звездочкой лег ей на ладонь.

— Он рос на солнцепеке. Это первый цветок весны. — Она поднесла его к губам и положила на подоконник рядом с моей рукой.

— Я принесла тебе недобрые дары, Рэйф, — врагов, раздоры и опасность. Возьми же этот маленький лиловый цветок, а в придачу к нему — мое сердце.

Я наклонился, поцеловал крохотный цветок, а потом губы, которые мне его предложили.

— Теперь я очень богат, — сказал я.

Солнце стояло уже низко, окружавшие площадь сосны и позорный столб отбрасывали длинные тени. Ветер утих, все звуки смолкли. Все казалось недвижным, ничто не шевелилось, кроме одних только ползущих теней, покуда мимо окна не пролетела стайка маленьких белогрудых птичек.

— Снег сошел, — проговорил я. — Вот и подорожники[129] улетают на север.

— Скоро лес оденется листвою, — прошептала она печально. — Ах, если б мы могли проехать по нему еще раз, обратно в Уэйнок…

— Домой, — сказал я.

— Домой, — тихо повторила она.

В дверь осторожно постучали.

— Это мастер Ролф подает нам знак, — сказала она. — Мне больше нельзя здесь оставаться. Скажи мне, что любишь меня, и я пойду.

Я прижал ее к себе еще теснее и прильнул губами к ее склоненной голове.

— Разве ты не знаешь, что я тебя люблю?

— Знаю, — ответила она. — Ты доказывал мне это не раз. Скажи мне, что веришь, что Господь будет к нам милостив. Скажи, что мы еще будем счастливы, потому что… О, нынче у меня так неспокойно на душе.

Ее голос прервался, и она замерла в моих объятиях, дрожа и пряча лицо.

— Если лето для нас никогда не настанет, — прошептала она, — тогда прощай, мой любимый, прощай, мой муж. Может быть, я принесла тебе погибель, но я также принесла тебе любовь — очень сильную. Прости меня, поцелуй и отпусти.

— Ты моя жена, возлюбленная и чтимая, — сказал я. — Не тревожься, не думай о дурном. Мое сердце предчувствует лето, радость, покой и возвращение домой.

Мы поцеловались с печальной и торжественной нежностью тех, кто расстается перед дальним путешествием или войной.

Когда дверь отворилась и Джослин торопливо вышла, прикрывая лицо плащом, я не сказал Ролфу ни слова, но мы крепко пожали друг другу руки, и каждый из нас еще раз осознал, что у него есть настоящий друг. Они ушли, тюремщик запер за ними дверь, а я вернулся к скамье под окном, упал на колени и, положив на нее скрещенные руки, уткнулся в них лицом.

Глава XXIX

В которой я прихожу на зов

Кроваво-красное солнце упало за лес, окрасив воды реки таким же карминным цветом. В небе не было видно ни тучки, только яркий багрянец, заливающий его до самого зенита; на этом фоне лес выглядел чернильно-черным, как краска, которой индейцы расписывают себя, перед тем как вступить на тропу войны. Потом алое сияние померкло, и настала ночь, звездная и безветренная. В камине горел огонь. Я оторвался от окна, подошел к камину, сел и, вглядываясь во впадинки между вишневыми угольками, начал рисовать себе в них всякие чудесные картинки, как, бывало, делал это когда-то в детстве.

Я просидел так допоздна. Все городские шумы затихли, и лишь по временам до моего слуха долетал отдаленный крик стражника из ночного дозора: «Все спокойно!» Дикона содержали вместе со мною; он лежал, не раздеваясь, на соломенной подстилке в дальнем углу камеры, и я не поинтересовался у него, спит он или нет. Мы с ним никогда не тратили слов понапрасну, и с тех пор, как случай опять свел нас вместе, разговаривали лишь тогда, когда в том являлась нужда.

Часов около десяти, когда огонь в камине почти погас, в замке заскрежетал ключ, но не так, как обычно, а тише и осторожнее. Дверь отворилась, и вошедший тюремщик беззвучно закрыл ее за собой. У него не было причины беспокоить меня в столь поздний час, и поначалу я взглянул на него хмуро, но вскоре раздражение уступило место любопытству.

Он принялся слоняться по камере, делая вид, что проверяет, есть ли вода в кувшине, свежа ли солома под одеялом, крепки ли прутья оконной решетки, а под конец подошел к камину и подбросил туда сосновых дров. Пламя тотчас же вспыхнуло, и в его ярком красноватом свете мой сторож наполовину разжал кулак и показал мне его содержимое: две золотые монеты и лежащую под ними сложенную записку. Я посмотрел в его вороватые глазки, вгляделся в грубое, тупое лицо, но выражение его осталось непроницаемым, как кирпичная стена. Затем он опять скрючил пальцы, упрятал сокровище от моих взоров, и поворотился к двери, словно бы собираясь уходить. Я извлек из кармана одну из тех немногих золотых монет, что передал мне Ролф, нагнулся и закрутил ее волчком в полукруге рдяного света перед очагом. Тюремщик глянул на нее искоса и сделал еще один шажок к двери. Я вытащил вторую монету, закрутил ее рядом с первой и, выпрямившись, прислонился к столу.

— Эти красотки ходят только парой, — заметил я. Третья к ним не примкнет.

Не дожидаясь, пока монеты перестанут вращаться, он прихлопнул их ногой. В следующее мгновенье они уже присоединились к тем двум, что были у него в кулаке, а затем вся четверка живо перекочевала в его карман. Я протянул руку за запиской, и он отдал ее мне с нарочитой медлительностью и неохотой. Он явно остался бы стоять рядом со мною, пока я читал послание, но я твердо велел ему отойти подальше, а сам встал на колени перед огнем, где было всего светлее, развернул. Листок, исписанный изящным женским почерком, и прочел:

«Если я тебе дорога, поспеши ко мне тотчас. Приходи, не мешкая, в заброшенную хижину на перешейке, на опушке леса. Если ты любишь меня, если ты мой рыцарь, приди на мой зов. Я в беде и опасности. Твоя жена».

Вместе с этой запиской была сложена еще одна бумага, собственноручно написанная и подписанная комендантом Уэстом. Она гласила: «Подателю сего дозволяется выходить за пределы палисада в любое время дня и ночи».

Я еще раз прочел первый листок, сложил его и встал.

— Кто принес тебе все это, бездельник? — спросил я.

Ответ не заставил себя ждать:

— Кто-то из слуг губернатора. Он сказал, что от письмеца вреда не будет, а золото еще никому не мешало.

— И когда же он приходил?

— Да только что. Но имени его я не знаю.

У меня не было способа узнать, лжет он или говорит правду. Достав из кармана еще один золотой, я положил его на стол. Он впился в него алчным взглядом и придвинулся ближе.

— За то, чтобы ты не запирал эту дверь, — сказал я.

Он хищно прищурился и облизнул губы, молча переминаясь с ноги на ногу.

Я выложил на стол второй золотой:

— За то, чтобы ты отпер наружную дверь тюрьмы.

Он опять облизнулся, издал какой-то нечленораздельный горловой звук и наконец выпалил:

— За такие дела комендант велит отрезать мне уши и прибить их к позорному столбу.

— Ты можешь запереть за мною обе двери, а утром мое исчезновение станет для тебя полной неожиданностью. Кто не рискует, тот не выигрывает.

— Это точно, — согласился он и потянулся за деньгами.

Но я сгреб монеты обратно.

— Сначала заработай их, — молвил я сухо. — Пошарь через час у подножия позорного столба, и ты их найдешь. Платить тебе по эту сторону дверей я не намерен.

Он закусил губу и уставился в пол.

— Что ж, вы как-никак джентльмен, — проворчал он наконец. — Думаю, я могу вам верить.

— Думаю, можешь.

Подобрав с пола свой фонарь, тюремщик вновь направился к двери.

— Поздновато уже, — изрек он, тщась изобразить сонливость. — Как запру все, что надо, так сразу и пойду на боковую. Доброй вам ночи, капитан.

Он удалился, оставив дверь незапертой. Теперь я мог выйти из тюрьмы так же легко, как из своего дома в Уэйноке. Я был свободен, но следовало ли мне воспользоваться этой свободой? Возвратившись к свету очага, я снова развернул записку и еще раз вгляделся в строчки, обдумывая, как же мне поступить. Почерк… но ведь я лишь однажды видел, как она выводила буквы, да к тому же в тот раз она писала ракушкой на песке. Я не мог определить, ее ли рука написала это письмо. Действительно ли оно послано ею? Если оно и вправду пришло от моей жены, то что же могло стрястись за те несколько часов, что минули после того, как мы расстались? Если же это послание — подделка, то какая западня уготована мне и как будут расставлены силки? Я мерил шагами камеру и думал. Странность всей этой истории, дальняя уединенная хижина, выбранная для встречи, пропуск, столь услужливо выписанный комендантом, некоторые вещи, что рассказал мне нынче Нантокуас… Скорее всего, это ловушка, и меня хотят в нее заманить… «Если ты любишь меня, если ты мой рыцарь, приди на мой зов. Я в беде и опасности…» Что бы меня ни ожидало, я не мог не пойти.

Я не мог ни вооружиться, ни сделать каких бы то ни было приготовлений. Взяв со стола золото, предназначенное для тюремщика, я подошел к двери, отворил ее, вышел и собрался было тихонько закрыть ее за собой, но мне помешала обутая в сапог нога, просунутая между дверью и косяком.

— Я иду с вами, — буркнул Дикон. — А если попробуете мне помешать, подыму на ноги всю тюрьму.

Он вздернул подбородок в своей прежней манере, и на его лице я увидел бесшабашное выражение, хорошо мне знакомое.

— Не знаю, куда вы собрались, — сказал он с вызовом, — но уверен, что там будет опасно.

— Насколько я могу судить, я направляюсь прямиком в западню, — заметил я.

— Ну что ж, тогда вместо одного в нее угодят двое, — ответил Дикон.

К этому времени он уже вышел из камеры, и на его решительном загорелом лице не было видно ни тени сомнения. Я знал его много лет и не стал тратить слова на пустые уговоры. Для нас обоих давно уже было в порядке вещей, что в час опасности мы оказываемся вместе.

Когда дверь в освещенную камином камеру была отворена, нас окутала непроглядная тьма. Было очень тихо: немногочисленные узники крепко спали, а тюремщик убрался с глаз подальше и грезил о близкой поживе. Мы ощупью прошли по коридору, добрались до лестницы, бесшумно спустились на первый этаж и увидели, что наружная дверь не заперта ни на замок, ни на засовы, ни на цепь и даже слегка приоткрыта.

После того как я положил золото к подножию позорного столба, мы торопливо пересекли площадь, опасаясь встречи с ночным дозором, и свернули в первый же переулок, который вел к палисаду. Пустынный город недвижно спал под звездами. В прозрачном морозном воздухе эти и далекие огни сияли так ярко, что царящий под ними мрак не был беспросветным. Мы различали приземистые дома, неясные очертания сосен; нагие дубы, мерцающую песчаную дорогу, сбегающую к реке, которую блестки звезд усеивали так же густо, как и небо. Было холодно, но необыкновенно ясно и безветренно. Время от времени тишину нарушал собачий лай или вой волков из леса на том берегу. Мы с Диконом держались в тени домов и деревьев и двигались так же быстро, беззвучно и осторожно, как индейцы.

Последний дом перед городским палисадом принадлежал Ролфу; он жил там, когда дела приводили его в Джеймстаун. Сейчас и дом, и надворные постройки были темны, как стоящие вокруг них кедры, безгласны, как могила. Ролф и его индейский шурин сейчас спят там, внутри, пока я стою снаружи. Или не спят? А может, их там и вовсе нет? Может быть, это Ролф подкупил тюремщика и добыл пропуск у Уэста? Может быть, я увижу его в той заброшенной хижине? Может быть, несмотря ни на что, все закончится хорошо? Я испытывал сильное искушение разбудить обитателей безмолвного дома и спросить, здесь ли хозяин. Но я этого не сделал. Меня увидят слуги, подымется шум, к тому же время, быть может бесценное, быстро уходило. Я продолжил путь, Дикон последовал за мною.

Возле самого палисада стояла будка, где по ночам несли службу двое караульных. Им полагалось сторожить ворота по очереди: пока один караулил, второй спал. Однако сегодня спали оба. Я растолкал того, что был помоложе, и разбранил его за нерадение. Он выслушал меня с бестолковым видом, затем так же ошалело прочел при свете фонаря пропуск, который я сунул ему под нос. С трудом встав на ноги, он поплелся к воротам и, очумелый от своего беззаконного сна, минуты три возился с запорами. Наконец тяжелые створки распахнулись, и перед нами открылась дорога на перешеек.

— Все в порядке, — заплетающимся языком пробормотал караульный. — Пропуск выдан комендантом. Доброй вам ночи — всем троим!

— Ты что, пьян или принял какое-то зелье? — воскликнул я. — Ведь нас только двое. И дело здесь не в том, что ты еще не продрал глаза. Говори: что с тобой?

Он не отвечал, а только стоял, придерживая открытые ворота, и тупо смотрел на нас невидящими, полузакрытыми глазами. Да, дело здесь было не в одной лишь дремоте: его явно чем-то опоили. Когда мы отошли от ворот на несколько ярдов, он снова пробормотал, так же невнятно, как и в первый раз:

— Доброй вам ночи — всем троим!

Потом ворота заскрипели, и до нас донесся грохот задвигаемых засовов.

За палисадом простиралась пустошь, частью заболоченная, частью покрытая зарослями; постепенно суживаясь, она превращалась в неширокую полоску песка и кустарников, соединяющую полуостров с лесом на берегу. Кое-где на пустоши стояли убогие домики, в которых жили поселенцы победнее. Сейчас их окна — все до единого — были темны. Миновав их, мы ступили на перешеек. По обе стороны от нас слышалось тоскливое журчание реки, впереди чернела сплошная стена леса. Внезапно Дикон встал как вкопанный и обернулся.

— Значит, я тогда не ослышался, — пробормотал он. — Смотрите, сэр!

Свет звезд смутно освещал песчаную дорогу, утоптанную множеством ног. По дороге что-то двигалось: какое-то существо, приземистое и темное подходило к нам все ближе и ближе. Его поступь нельзя было назвать ни быстрой, ни медленной, она была размеренной и целеустремленной.

— Пума! — прошептал Дикон.

Мы смотрели на нее больше с любопытством, нежели с тревогой. Эти крупные кошки, если только они не загнаны в безвыходное место, не голодны, ничем не разорены, большей частью довольно трусливы. Навряд ли пума решится напасть на нас двоих. Она приближалась к нам, не выказывая ни ярости, ни страха и не обращая ни малейшего внимания на сухую ветку, которой Дикон пытался ее отпугнуть. Подойдя совсем близко, так что стала видна ее белая грудь, она остановилась, спокойно глядя на нас своими большими немигающими глазами и слегка виляя хвостом.

— Ей-богу, она ручная! — воскликнул Дикон. — Должно быть, это та самая пума, сэр, которую приручил Нантокуас. Наверное, он держал ее во дворе дома мастера Ролфа.

— И она услыхала наши шаги и увязалась за нами, — подхватил я. — Так вот кто был тот третий, о котором толковал стражник!

Мы пошли дальше, и пума, приноровясь к нашему шагу, двинулась вслед за нами. Время от времени мы оглядывались на нее, однако она не внушала нам страха.

Что до меня, то мне подумалось, что встреча с пумой, пожалуй, самая безопасная из тех, которые предстояли мне нынче ночью. К этому времени я уже почти перестал надеяться — или бояться, — что в конце пути меня ждет свидание с женой. Уединенная тропа, ведущая в ночной лес, глубокая темная река с ее жалобным плеском, жесткий, безжалостный блеск звезд, холод, безлюдье, удаленность от города — возможно ли, чтобы Джослин оказалась здесь в такую пору? А если не она, то кто?

Хижина, в которой мне была назначена встреча, стояла в том месте, где перешеек соединялся с берегом реки. По одну сторону от нее текла река, по другую начинался безбрежный лес. Об этой хижине шла дурная слава, и никто не жил в ней с тех самых пор, как плантатор, который построил ее для себя, повесился на ее пороге. Заброшенный дом разрушался; летом вокруг него вырастали гигантские сорняки, а под сгнившим, проломившимся полом селились ядовитые змеи; зимой его заметало снегом; и во всякое время года птицы беспрепятственно влетали и вылетали в его распахнутую дверь и не забитые досками окна. Сегодня дверь была затворе на и окна чем-то прикрыты, но через щели между брел нами сквозил красный свет; в хижине горел огонь, стало быть, кто-то пришел на свидание.

Кругом стояла давящая тишина, нарушаемая лишь журчанием реки в сухих тростниках, да доносящимися из глубин леса воплями какого-то ночного зверя. Дверь, покоробившаяся и просевшая, была только закрыта, но не заперта изнутри на засов, о чем свидетельствовала непрерывная полоса красного света, проходящая вдоль косяка. Я бесшумно приоткрыл ее и заглянул внутрь хижины.

Я ожидал найти ее либо пустой, либо заполненной людьми, однако я ошибся. Она была освещена одиноким факелом и тем огнем, что горел в очаге. Перед очагом стоял грубый самодельный стул, на нем застыла маленькая тонкая фигурка, с головы до ног закутанная в черный плащ. Голова ее была опущена, лицо закрыто плащом, вся поза выражала усталое безучастие и удрученность. Внезапно до меня донесся долгий трепетный вздох, и голова под плащом стала склоняться все ниже и ниже, словно под гнетом нарастающего отчаяния.

В душе моей все перевернулось. Несколько мгновений я стоял, словно пораженный громом. Пока я добирался сюда от тюрьмы, у меня было достаточно времени для всяческих догадок о подвохах и западнях, ожидающих меня в этом уединенном доме. И вот передо мною была тоненькая фигурка у очага, я видел ее изящную, полную печали позу, поникшую голову, догадывался, что она плачет, — и все мысли оставили меня, кроме одной — утешить ее как можно скорей. Дикон попытался было удержать меня, но я стряхнул его руку, распахнув дверь, бросился к очагу, торопливо шагая по неровному скрипучему полу, и склонился над сидящей возле него одинокой фигурой.

— Джослин, — сказал я, — я пришел на твой зов.

Говоря, я положил руку на склоненную, окутанную плащом голову. Голова поднялась, плащ сдвинулся — и в глаза мне взглянул итальянский доктор.

Я окаменел, точно под взглядом Медузы Горгоны[130]. Будто подернутые пленкой глаза, усмешка, которую можно было бы назвать издевательской, если бы она не была столь трудно уловимой, бледное лицо, источающее злорадство, я смотрел и смотрел, и сердце мое объял томительный холод.

Но все это длилось лишь мгновение: крик Дикона привел меня в чувство. Я отскочил к дальней стороне очага и очутился лицом к лицу с последним из королевских фаворитов. За его спиной виднелась открытая дверь, а за ней — тесная, тускло освещенная прихожая. Он стоял и глядел на меня с таким наглым неприкрытым торжеством, что стерпеть это было выше человеческих сил. В руке он держал обнаженную шпагу, драгоценные камни на ее эфесе сверкали в отблесках пламени, а на его смуглом, идеально красивом лице сияла насмешливая улыбка.

Я улыбнулся ему с не меньшей дерзостью, но не произнес ни слова. Еще в каюте «Джорджа» я дал себе клятву, что отныне с ним будет говорить только моя шпага.

Я окинул взглядом хижину в поисках какого-нибудь оружия. Не увидев ничего подходящего, кроме толстого, наполовину прогоревшего факела, я бросился к нему и выдернул его из гнезда в стене. Дикон схватил из очага ржавую кочергу, и мы вместе приготовились дать отпор шпаге Карнэла и короткому трехгранному кинжалу, который выхватил из бархатных ножен итальянец.

Лорд Карнэл рассмеялся, прочитав мои мысли.

— Вы ошибаетесь, — невозмутимо проронил он. — С меня довольно и того, что капитан Перси знает: я не боюсь сразиться с ним. Но на этот раз я играю наверняка.

Повернувшись к наружной двери, он повелительно поднял руку — и тотчас же комната заполнилась людьми. Красно-коричневые тела, обнаженные, если не считать набедренных повязок и головных уборов, бесстрастные, размалеванные черной краской лица, не ведающие жалости глаза, — теперь я знал, зачем мастер Эдвард Шарплес ходил в лес, и за какую услугу было заплачено тем серебряным кубком. Мы с паспахегами были давними врагами, и их часть сделки наверняка доставит им немалое удовольствие.

— Мои собственные слуги, к сожалению, не смогли участвовать в этом предприятии, поскольку я отослал их домой на «Санта-Тересе», — пояснил милорд, не переставая улыбаться. — Но я еще не настолько обеднел, чтобы быть не в состоянии нанять других. Само собой, Никколо мог бы прикончить вас еще минуту назад, когда вы склонились над ним с такой любовью и с такими нежными словами. Однако в этом случае река могла бы выбросить ваш труп на берег, и начались бы ненужные толки. Мне говорили, что в делах подобного рода индейцы куда более искусны и не оставляют никаких следов.

Не успели эти слова слететь с его уст, как я отшвырнул факел и ринулся на него, стиснул запястье руки, в которой он держал шпагу, и впился пальцами в его горло. Он изо всех сил вырывался, и, борясь друг с другом, мы то шарахались вперед, то пятились назад, и мне чудилось, будто в глаза мне бьет яркий свет, а в ушах отдает мощный гул прибоя. Краснокожие руки хватали меня за одежду, острые ножи жаждали выпить мою кровь, но мы с Карнэлом так стремительно вертелись и изгибались, что индейцы не решались пустить в ход ни руки, ни ножи, опасаясь поразить не того человека. Сквозь шум в ушах я слышал, как сражается Дикон и подумал, что завтра женщины паспахегов будут выть и стенать по убитым воинам. Между тем милорд напряг все силы, почти высвободил запястье из моей хватки, и лезвие его шпаги порезало мне руку так, что потекла кровь. На деревянном полу образовалась лужица, в которой я поскользнулся и чуть не упал.

Двое паспахегов умолкли навеки. Теперь Дикон держал нож того из них, что пал первым, и с его лезвия капала кровь. Итальянец, проворный и юркий как змея, сновал возле нас с Карнэлом, стараясь пустить в дело кинжал, чтобы помочь своему господину. Мы оба тяжело дышали, глаза наши застилала кровавая пелена, в ушах гремело море. Внезапно шум схватки рядом с нами затих; это могло означать только одно: Дикон либо убит, либо пленен. Я не мог обернуться, чтобы взглянуть, что с ним сталось. В неистовой ярости я загнал своего противника в угол хижины — тот самый, в котором, как оказалось, расположилась пума. Он пнул ее каблуком, чтобы не путалась под ногами, и предпринял последнее отчаянное усилие, чтобы отбросить меня прочь. Я сделал вид, что слабею, и тотчас, собрав все силы, с грохотом припечатал его к полу. Шпага теперь была у меня, и, ухватив ее за клинок, чтобы укоротить, я нацелил острие прямо ему в горло, но тут мою руку резко дернули назад. Мгновение — и полдюжины крепких рук оттащили меня от поверженного мною врага, и один из дикарей ловко накинул ремень из оленьей кожи мне на локти и туго привязал их к бокам. Игра завершилась, и теперь мне оставалось только одно — расплатиться, не поморщившись.

Дикон был жив; связанный, как и я, он угрюмо стоял, прислонясь к стене и тяжело дыша; убитые им воины лежали у его ног. Милорд поднялся с пола хижины и встал передо мною. Его роскошный камзол был порван, ворот висел клочьями, кисть его руки и рукав пятнала моя кровь. Лицо его озаряла улыбка, сделавшая его господином над владыкой целого королевства.

— Игра продолжалась долго, — сказал он, — но в конечном итоге победу одержал я. Желаю вам долгого прощания с жизнью, капитан Перси, и сна без сновидений.

Индейцы вдруг разом подались назад, и я услышал громкий крик Дикона:

— Берегитесь, сэр! Тут пума!

Я обернулся. Рассвирепевшая от шума, света факелов, стремительного мелькания человеческих тел, закрытых индейцами дверей, вида и запаха крови и полученного удара, пума прижалась к земле, изготовившись к прыжку. Ее коричневато-рыжая шерсть встала дыбом, глаза пылали бешеным огнем. Я стоял перед нею, но этот горящий взгляд был обращен не на меня. Она пронеслась мимо меня как каменное ядро из катапульты и приземлилась на того, кто стоял прямо на ее пути и чей каблук нанес ей удар. Одна ее передняя лапа впилась в бархат его камзола, когти же второй глубоко вонзились ему в щеку чуть ниже виска и разодрали ее до подбородка.

С криком, таким же ужасным, как рев пумы, итальянец бросился на зверя и всадил свой трехгранный кинжал ему в шею. Пума и человек, на которого она напала, рухнули наземь одновременно.

Когда индейцы разомкнули их страшные объятия и отбросили тело пумы в сторону, из темноты соседней комнаты, серый от ужаса, дрожа всем телом, вышел мастер Эдвард Шарплесс, чтобы взять бразды правления, выпавшие из рук милорда. Фаворит короля лежал в луже собственной крови, обезображенный до неузнаваемости. Сейчас он был без сознания, но смерть ему не грозила. Ему предстояла жизнь, на всем протяжении которой на него будут смотреть как на чудовищное видение из ночного кошмара. Лицо, отражавшее его мрачный, гордый, порочный дух, было необычайно красиво; оно принесло ему огромное богатство и безграничную власть; король глядел на него и не мог наглядеться — и вот этой красоте пришел такой жуткий конец. Ему было суждено жить, а мне — умереть, но я не променял бы свою смерть на его жизнь.

В каждом человеческом сердце есть темные глубины, из которых временами на свет Божий выползает что-то непотребное. Но я, по крайней мере, смог подавить недостойное мужчины торжество и твердо велел ему больше никогда меня не беспокоить. Я с радостью убил бы милорда Карнэла, но я не обрек бы его на подобную участь.

Итальянец стоял на коленях подле своего господина — даже такое существо способно любить. Из его тощего горла вырывался долгий, низкий, каркающий звук, а костлявые пальцы тщились вытереть кровь. Между тем круг паспахегов вокруг нас с Диконом все сжимался, и их вождь схватил меня за плечо. Я стряхнул его руку.

— Скажи им, Шарплесс, — приказал я, — или хотя бы кивни, если от страха ты утратил дар речи. Преднамеренное убийство — слишком серьезное дело, чтобы в нем участвовал такой презренный червь, как ты.

Бледный, трясущийся, он не осмелился взглянуть мне в глаза, но знаком подозвал к себе вождя и принялся с жаром нашептывать ему что-то на ухо. Индеец выслушал его, кивнул и бесшумно присоединился к своим соплеменникам.

— Много белых людей живет на реке Паухатан, — проговорил он на своем наречии, — но они не строят своих вигвамов на берегах Паманки[131]. Певчие птицы с Паманки никому ничего не расскажут. Сосновые щепки будут гореть там так же жарко, как и на Паухатане, но бледнолицые не учуют их запаха. Мы разведем костер в Уттамуссаке, меж красных холмов перед святилищем и могилами наших верховных вождей.

Толпа воинов ответила одобрительным ропотом.

Уттамуссак! Пожалуй, мы с индейцами доберемся туда за два дня пути. Значит, вот сколько нам осталось жить…

Вскоре все мы: и пленные, и те, кто захватил нас в плен, уже покидали хижину. На пороге я обернулся и, не обращая внимания на труса, которого я столкнул в воды реки когда-то давным-давно, в середине лета, взглянул на распростертое, окровавленное тело королевского фаворита. Пока я смотрел, он застонал и пошевелился. Индейцы, шедшие за мною, толкнули меня в спину; мгновение — и мы очутились снаружи, под небом, густо усыпанным звездами. Они сверкали так ярко, и была среди них одна — большая, горящая ровным золотым светом, она сияла прямо над темным городом, что остался позади нас, точно над домом губернатора. Спала она или бодрствовала? Я горячо помолился Богу, чтобы он хранил ее и послал ей утешение. Теперь звезды мерцали уже сквозь скрещение голых ветвей, со всех сторон нас обступали черные стволы деревьев, а под ногами жалобно шуршали мертвые листья. Потом обнаженные лиственные деревья уступили место соснам и кедрам, и их душистый, густо сплетенный полог скрыл от нас просторы неба и погрузил окружающий мир во мрак.

Глава XXX

В которой мы отправляемся в путешествие

Рассвет застал нас в пути — мы шли по узкой лощине вдоль довольно широкого ручья. Но его берегам росли деревья необычайной вышины и удивительно широкие в обхвате; кипарисы, дубы и пеканы смыкали свои кроны где-то на головокружительной высоте, и их верхушки чернели на фоне розовеющего неба. Под этим плетеным узором, похожим на кованую железную решетку, пылали факелы кленов и то тут, то там плакучая ива склоняла над ручьем бледно-зеленое облако своих ветвей. Даль была застлана туманом; мы слышали, но не видели оленей, пришедших на водопой там, где было мелко, или таящихся в глухих, укромных уголках чащи.

Призрачным, нереальным и каким-то непрочным кажется нам мир, когда на землю приходит рассвет. Именно в эту пору изнемогает душа, и жизнь вдруг представляется мистерией, которую стало скучно смотреть.

Я шел сквозь туман и безмолвие, чувствуя дерганье ремешка, которым я был привязан к запястью дикаря, важно шествовавшего передо мною, и мне было все равно, как скоро они с нами покончат; таким пустым и лишенным смысла мнилось мне все, что ни есть под солнцем.

Дикон, шедший за мною, споткнулся о выступающий корень и упал на колени, потащив за собою вниз индейца, к которому был привязан. Во внезапном приступе ярости, еще более усиленном насмешками его собратьев, тот набросился на своего пленника и всадил бы в него, связанного и беспомощного, нож, если бы не вмешательство вождя. Когда их краткая перепалка закончилась и нож возвратился на свое законное место на поясе владельца, индейцы снова впали в свое привычное грозное молчание, и наш угрюмый переход возобновился. Вскоре ручей резко свернул в сторону, как раз поперек нашего пути, и нам пришлось перейти его вброд. Темная вода текла быстро и была холодна как лед. За ручьем лес был выжжен, и деревья возвышались над красной землей как обгорелые, почерневшие пыточные столбы с поднимающимися меж ними, словно привидения, клочьями тумана. Оставив этот унылый пейзаж позади, мы снова вступили в лес, где в отдалении друг от друга росли могучие дубы, а землю устилал мох и первые весенние цветы. Солнце наконец взошло, туман рассеялся и наступил мартовский день с пронизывающим до костей ветром и ослепительным солнцем.

Один из индейцев согнул свой лук и прицелился в медведя, неуклюже переходившего залитую солнечным светом поляну. Стрела попала точно в цель, и когда зверь упал замертво, мы сели вокруг разложенного с помощью трения одной палочки о другую костра и устроили пир. Согласно своим обычаям, индейцы ели жадно и много, а когда трапеза была завершена, закурили трубки, причем каждый воин сначала кинул в воздух щепотку табака в знак благодарности своему божеству Кивассе. Все они сидели и смотрели на огонь, и ни один не нарушил молчание. Когда одна за другой все трубки были выкурены, они улеглись на прошлогодние листья и заснули. Только двое наших стражей и еще один индеец бодрствовали, наблюдая за нами, и сна у них не было ни в одном глазу.

Надежды на спасение у нас не было, и мы даже не помышляли о бегстве. Дикон сидел, грызя ногти и уставившись в костер, я же растянулся на земле, положил голову на руки и попытался заснуть, но так и не смог.

Когда день подошел к полудню, мы опять встали и, не останавливаясь на привалы, прошагали всю солнечную вторую половину дня. Если не считать того, что мы были привязаны к нашим провожатым ремнями, с нами обходились вежливо. Когда наши похитители обращались к нам, речи их были учтивы, а с уст не сходили любезные улыбки. Кто растолкует обыкновения индейцев? Так уж у них заведено, что сначала они ласкают и лелеют того бедолагу, для которого уготовили все мучения ада.

На закате мы сделали привал на ужин и собрались вокруг костра, и вождь начал рассказывать историю о давнем набеге на паспахегов, которым командовал я. Он и его воины, будто великодушные противники, аплодировали какой-нибудь особенно отчаянной выходке, которая сопутствовала нашему рейду. Однако все это ничуть не отменяло того непреложного факта, что в конце пути нас будут ждать выкрашенные красной краской пыточные столбы и индейцы станут с таким рвением, словно от этого зависит спасение их душ, делать все, чтобы исторгнуть из нас крики и стоны.

Солнце село, и лес объялся тьмою. Издалека доносился вой волков, так что костер поддерживали всю ночь. Меня с Диконом привязали к деревьям, а все дикари, кроме одного, улеглись спать. Я попытался было развязать свои путы, но их завязал индеец, и вскоре я оставил свои тщетные потуги. Мы с Диконом даже не могли переговариваться друг с другом — между нами горел и дымил костер, и мы видели один другого смутно, сквозь сполохи пламени и клубы дыма. Точно так же — сквозь дым и огонь — мы будем смотреть друг на друга завтра. О чем думает сейчас Дикон, я не знал, мои же мысли были не о завтрашнем дне.

Уже давно не было дождя, и толстая подстилка из палых листьев была пружинистой и сухой. И они, и раскачивающиеся деревья громко шуршали от ветра. Неподалеку от леса было болото, и над ним плясали блуждающие огоньки — бледные, холодные точки света, движущиеся без всякой цели то туда, то сюда, словно призраки тех, кто заблудился в лесу и не нашел дороги назад. В середине ночи какое-то большое животное с треском продралось сквозь подлесок слева и ушло в темноту, шурша по прошлогодним листьям. Позже я ясно видел глаза волков, горящие в темноте за пределами освещенного костром круга. Когда ночь уже была на исходе, ветер стих и взошла луна, обратив лес в какую-то изысканно-прекрасную туманную далекую страну, которая видится нам только в снах.

Индейцы пробудились беззвучно все разом, будто в заранее назначенный час. Несколько минут они говорили меж собою, затем отвязали нас от деревьев, и путь к смерти возобновился.

Во время этого перехода вождь сам шествовал впереди меня, привязав ремень к моему запястью. Холодный мутный свет выбелил его смуглые руки, ноги и безжалостное лицо. Он шел молча, я тоже не снисходил до того, чтобы задавать ему вопросы или просить о пощаде. Везде: и во мраке глубокой чащи, и на посеребренных луной полянах, и в погруженных в серый полумрак длинных зарослях сассафрасов[132], и в высокой шелестящей траве — передо мною стоял лишь один образ. Тоненькая, недвижная и бледная, она плыла впереди меня, и ее большие темные глаза неотрывно глядели мне в лицо. Джослин! Джослин!

На заре туман над стоящим на нашем пути пригорком растаял, и на вершине его показался индейский мальчик, размалеванный белой краской и похожий на духа, готового вот-вот взмыть в небеса. Он молился главному божеству индейцев, и до нас доносился его голос, звонкий и полный искреннего чувства. Завидев нас, он во всю прыть помчался по склону пригорка и исчез бы в лесу, если бы один из паспахегов не поймал его и не поставил в середину нашего отряда, где он неподвижно встал, невозмутимый и не выказывающий ни малейшего признака страха, настоящий воин в миниатюре. Он был из племени паманки, и между его племенем и паспахегами царил мир. Поэтому, когда он увидел тотем, выжженный на груди вождя, он тут же разговорился и вызвался сообщить о нас в свою деревню, расположенную на берегу ручья в нескольких полетах стрелы. Он ушел, а паспахеги сели передохнуть в тени деревьев и сидели там, пока к ним не явились старики из деревни и не провели их через коричневые поля мимо круга безлистных тутовых деревьев к вигваму для гостей. Здесь для них уложили подстилки, вырезанные из зеленого дерна, и принесли им воду для умывания. Чуть позже женщины выставили перед ними обильный завтрак из рыбы, индюшатины, оленины, кукурузных лепешек и индейского пива. Когда все было съедено и выпито, паспахеги расселись полукругом на траве с одной стороны, а паманки с другой, и каждый воин и старик достал трубку и кисет. Они курили торжественно и безмолвно, лишь изредка прерывая молчание каким-нибудь произнесенным медленно и величаво вопросом или комплиментом. Голубоватый дым от их трубок смешивался с солнечным светом, лившимся сквозь обнаженные ветки деревьев, а в соснах на дальнем берегу ручья то шумел, то затихал ветер.

На время курения трубок нас с Диконом развязали и посадили в самую середину круга, и когда индейцы подымали глаза от земли, они бросали на нас пристальные взгляды. Я знал их повадки, знал, как они ценят гордость, бесстрастие и храброе презрение к тому, что может сделать с тобою враг. Что ж, скоро они увидят, что у белых людей не меньше гордости, чем у дикарей.

Они с готовностью подали нам трубки, когда я их попросил. Дикон взял одну, я вторую и, сидя плечом к плечу, мы закурили с таким же умиротворенным видом, как и окружавшие нас индейцы. Не сводя взгляда с лица вождя, Дикон рассказал давнюю историю об одном злодеянии паспахегов и о том, как англичане отплатили за него, а я смеялся его рассказу, как будто это была самая забавная повесть на свете. Рассказ завершился, мы еще немного покурили как можно более безмятежно, а затем я достал из кармана кости, и мы тут же погрузились в игру, словно в мире больше не было иных столбов, кроме сохранившихся у меня столбиков золотых монет, которые я поставил на траву между нами. Паспахеги взирали на нас с суровым одобрением как на храбрецов, умеющих смеяться в лицо смерти.

Солнце уже стояло высоко над горизонтом, когда паспахеги и паманки распрощались. Отвоеванная у леса земля, тутовые деревья и растущая под ними зеленая трава, несколько грубых хижин и вьющийся над ними дым, воины, женщины и смуглые голые дети — все это исчезло, и вокруг нас снова сомкнулся лес.

В вышине дул ветер, яростно сталкивая друг с другом ветки над нашими головами, голые лианы раскачивались, задевая нас, а вокруг вихрями взвивались хороводы из прошлогодних листьев. Громадная стая голубей пронеслась по небу с запада на восток, словно быстро летящая туча. Еще немного — и мы вышли на равнину, поросшую на редкость высокими деревьями, с которых индейцы содрали кору. Давно погибшие, с почти полностью сорванной корой, окруженные опавшими большими и маленькими ветвями, они стояли оголенные и серебристо-серые, готовые вот-вот рухнуть. Пока мы проходили среди них, ветер повалил еще два дерева, и они упали наземь. В центре равнины лежало какое-то мертвое тело: то ли волк, то ли медведь, то ли человек, и туда со всех концов слетались стервятники. Потом мы вошли в сосновый сбор, тихий и тускло освещенный, с высоким зеленым пологом и гладкой душистой подстилкой из хвои. Мы прошли его за час и оказались на берегу Паманки.

Крохотная деревня — не более дюжины воинов — расположилась прямо под деревьями, доходящими до самой кромки воды, и здесь, привязанные к стволам сосен, осеняющих медленный поток, покачивались выдолбленные из бревен лодки. Когда жители деревеньки вышли, чтобы поприветствовать нас, паспахеги купили у них две лодки за ожерелье из ракушек, и мы не мешкая сели в них и на веслах поплыли вверх по реке к Уттамуссаку и его трем святилищам.

Дикона и меня посадили в одно каноэ. Теперь, когда у нас не имелось ни единого друга вплоть до берегов Паухатана, а Уттамуссак был так близко, путы были более не нужны. Через некоторое время нам вручили весла и приказали грести, в то время как наши похитители отдыхали. Сердиться на них не было смысла, и мы рассмеялись, будто над какой-то уморительной шуткой, и принялись грести так, что наше каноэ далеко обогнало своего близнеца. Дикон запел старую песню, которую мы, бывало, певали в Нидерландах, собравшись вокруг костра после марша перед предстоящей битвой. Лесное эхо повторяло громкую воинственную мелодию, и огромные стаи птиц поднимались в воздух с растущих по берегам деревьев. Индейцы нахмурились, и один из них крикнул, чтобы певца ударили по губам, но вождь покачал головой. Теперь все на берегах реки знали, что паспахеги везут в Уттамуссак пленников. Дикон продолжал петь, откинув голову назад, и в глазах его плясал столь хорошо знакомый мне дерзкий смех. Когда он дошел до припева, я тоже подхватил песню, и лес огласился звуками боевой песни англичан. Нам куда больше пристало бы петь псалом, чем эти грубые хвастливые куплеты, поскольку это было последнее, что мы пели на этой земле, но по крайней мере мы пели весело и дерзко, и души наши были более или менее спокойны.

Солнце опустилось к самому горизонту, и деревья протянули через реку свои длинные тени. Теперь паспахеги принялись рассказывать нам о тех увеселениях, которые они собирались предложить нам наутро. Они описывали все изощренные пытки, в которых они были дьявольски изобретательны, живописуя подробности медленно и издевательски и все время всматриваясь, не побелеют ли у кого-нибудь из нас губы, не дернется ли веко. Они бахвалились, что у пыточных столбов сделают из нас женщин. Как бы то ни было, им не удалось превратить нас в женщин заранее с помощью своих рассказов. Мы гребли и смеялись, а Дикон всякий раз свистел, когда видел выпрыгивающую из воды рыбу, или охотящуюся на нее скопу, или выдру, лежащую на упавшем стволе дерева под высоким берегом.

Занялся закат, и вода в реке стала похожа на расплавленное золото, текущее между суровыми, черными стенами леса. С подымающихся весел сыпались золотые брызги. Ветер стих, а вместе с ним и все другие шумы, и на реку, и на бескрайние леса опустилась проникнутая сыростью тишина. Мы приближались к Уттамуссаку, и индейцы гребли теперь молча, с опущенными глазами, в которых отражался страх, ибо за этими краями особо наблюдал Оуки, и возможно, он был разгневан. Воздух становился все холоднее и тише, однако небо еще пылало золотом, и гладь реки тоже была золотой. На южном берегу росли одни только сосны; словно высеченные из черного камня, они бездвижно стояли на фоне шафранового неба. Вскоре на некотором отдалении от берега показалось несколько невысоких холмов, безлесных, но покрытых какой-то низкой темной порослью. На вершине самого высокого стояли три черных строения, похожие на гробы. За ними ярко-желтым пламенем полыхал закат.

Один из индейцев, плывших во втором каноэ, запел молитву Оуки. Напев был низкий, отрывистый и невыразимо дикий и печальный. Один за другим остальные дикари подхватили его. Он звучал все выше, все громче, все яростнее, перешел в оглушительный крик, затем резко смолк, сменившись могильной тишиной. Оба каноэ свернули с середины потока и устремились к берегу. Когда они вышли из золотистой полосы посередине и вошли в чернильную тень сосен, паспахеги начали снимать с себя то, что, по их разумению, могло приглянуться Оуки. Один бросил в реку медную цепь, другой — головной убор из перьев, третий — браслет из голубых бусин. Вождь вытащил из ярко раскрашенного, отделанного бисером колчана все стрелы, заткнул их за пояс и уронил колчан в воду.

Мы причалили к берегу, вытащили обе лодки на берег и привязали их под нависающими над водой кустами. Затем прошли среди сосен к одному из холмов и вскоре увидели большую деревню с множеством длинных хижин и огромным вигвамом в самом центре, где останавливались императоры индейцев, когда приплывали в Уттамуссак. Сейчас вигвам пустовал, и никому не было ведомо, где теперь находится Опечанканоу.

После того как паспахегам был оказан обычный в таких случаях торжественный прием и они поблагодарили встречающих с такой же величавой торжественностью, вождь начал речь, главным предметом которой был я. Когда он умолк, толпа ответила оглушительными возгласами одобрения, и я уже было подумал, что они вряд ли станут ждать до завтра. По час был поздний, и вождь с шаманом умерили их пыл. В конце концов мужчины разошлись, а крики детей и неистовые вопли женщин, требовавших безотлагательного мщения, затихли. У пустующего вигвама выставили часового, а нас, двоих англичан, ввели вовнутрь и привязали к толстым бревнам, которые индейцы обычно подкатывают вплотную к своим дверям, когда уходят из дома.

В деревне пировали; еще много часов после наступления ночи везде ярко пылали костры и раздавались взрывы хохота и громкие песни. Голоса женщин были мелодичны, нежны и печальны, и тем не менее они ждали завтрашнего дня как величайшего из праздников.

Я подумал о женщине, которая, бывало, пела тихо и сладостно в сумерках в Уэйноке и у камина в доме пастора. Наконец все шумы затихли, костры погасли, и деревня заснула под небесами, которые нынче, как видно, были довольно слепы и глухи.

Глава XXXI

В которой Нантокуас приходит нам на помощь

Тот, кто был солдатом и искал приключений в чужих дальних странах, наверняка встречался со смертью много раз и видел ее во многих обличьях. Я хорошо изучил ее грозный лик и не очень его боялся. И за уродливой маской, которую я видел пред собою сегодня, меня в конце концов ожидала все та же старая знакомая. Я не был малым ребенком, который хнычет, внезапно оказавшись в темной комнате, и мне не пристало жаловаться на занавес, который непреклонная рука опустит между мною и жизнью, которой я жил. Смерть не страшила меня, но когда я думал о той, которую должен был навеки покинуть, мне начинало казаться, что я сойду с ума. Если бы вся эта история приключилась со мною год назад, я бы спокойно проспал всю ночь до утра — но теперь, теперь…

Я лежал, привязанный к бревну перед открытой дверью, и, глядя в дверной проем, видел сосны, качающиеся под ночным ветром, и мерцание реки под звездами, а еще я видел ее, видел так же ясно, как будто она стояла под деревьями, освещенная полуденным солнцем. То она была Джослин Перси, которую я знал в Уэйноке, то в доме пастора, то в швыряемой бурей лодке, то на пиратском корабле, то в тюрьме Джеймстауна. Одна моя рука была свободна; я достал из-за пазухи камзола маленький лиловый цветок и прижал его к лицу. Цветок совсем уже увял, и жгучие слезы не могли вернуть его к жизни.

Ее лицо, то веселое, то дерзкое, то бледное и измученное, снова сменило выражение, и теперь я видел ее перед собой такой, какой она была в джеймстаунской тюрьме, когда прильнула к моей груди и посмотрела на меня главами, блестящими от любви и непролитых слез горя.

На земле Виргинии была весна, и вскоре придет лето, но не для нас. Я протянул руку к жене, которая была далеко-далеко, и сердце мое сжалось от отчаяния. Она была мне женой меньше года, и только на днях я узнал, что она меня любит.

Через какое-то время острота моих мук притупилась, и я продолжал лежать, подавленный и лишенный всякой надежды, думая о пустяках и считая звезды между верхушками сосен.

Медленно миновал еще один час, и мужество вернулось ко мне. Я подумал о Диконе, который оказался в этой переделке из-за меня, и спросил, как он. Он ответил мне с противоположной стороны вигвама, но едва первые слова слетели с его уст, в вигвам ворвался охранник и приказал нам замолчать. Дикон выругался, и дикарь ударил его. Услыхав, как он снова зашевелился, я спросил, сильно ли его поранили. Он ответил отрицательно, и больше мы с ним не говорили.

Теперь пространство перед вигвамом заливал ясный свет луны. Ночь клонилась к концу, мы уже могли ощущать в воздухе приближение утра — оно придет совсем скоро. Зная, как быстро оно близится и что принесут нам первые лучи зари, я постарался собрать все свое мужество, рожденное твердым духом христианина, а не суетной гордыней язычника.

При первых серых проблесках рассвета деревня внезапно проснулась, будто от побудки боевого горна. Из длинных общих вигвамов высыпали мужчины, женщины и дети, вспыхнули, разгоняя туман, многочисленные костры, и все селение наполнилось гамом человеческих голосов.

Женщины спешно принялись готовить и начали приносить маисовые лепешки и жареную на открытом огне рыбу воинам, сидевшим на земле перед королевским вигвамом. Нас с Диконом развязали, вывели наружу и выдали нам нашу долю пищи. Мы принялись за еду, сидя бок о бок со своими тюремщиками, и Дикон, у которого через весь лоб шла огромная ссадина, схватил индейскую девушку, которая подала ему блюдо рыбы, и, посадив ее рядом с собой, крепко поцеловал в губы, отчего та нисколько не рассердилась, а воины рассмеялись.

При обычном порядке вещей по окончании трапезы последовало бы курение табака. Но сегодня не была закурена ни одна трубка, и женщины поспешно унесли блюда и убрали все остатки завтрака.

Вождь паспахегов встал, сбросил свой плащ и заговорил. Это был мужчина в расцвете сил, высокий, сильный, как ирокез, и безмерно жестокий и хитрый даже для дикаря. На его груди, разрисованной причудливыми фигурами, висело ожерелье из мелких костей, а мокасины украшала бахрома из скальпов его врагов. Поскольку его племя жило ближе всего от Джеймстауна и часто вступало с нами в стычки, я не раз слышал его речи и хорошо знал, как он умеет распалять страсти своего народа. Ни один актер не владел так мимикой и жестом, ни один поэт не смог бы так тонко подобрать нужные слова, ни один военачальник не сумел бы так быстро и горячо воодушевить солдат, к которым обращался. Все индейцы красноречивы, но этот далеко превосходил всех.

И на сей раз его речь возымела желаемое действие. Начав с того дня в месяце цветов, когда крылатые каноэ впервые принесли белых людей на земли Паухатана, он продолжал описывать год за годом, дошел до нынешнего часа и сделал паузу, наблюдая свой полный и безграничный триумф. Его слушателей охватило такое неистовство, что они были готовы покончить с нами тотчас же, здесь и сейчас. Мы в свою очередь вскочили на ноги и стояли, прислонясь спинами к огромному лавру, лицом к лицу с беснующейся толпой. Настолько лучше было бы для нас, если бы томагавки, отведенные назад для бросков, полетели в цель, если бы ножи, направленные нам в лица, вонзились по рукоятки в наши сердца, что мы нарочно звали смерть, изо всех сил стараясь взглядами и словами разъярить наших палачей до такой степени, чтобы они забыли о своем первоначальном намерении и осуществили месть немедля. Но этому не суждено было сбыться. Вождь заговорил опять, показывая рукой на холмы с возвышающимися над ними черными зданиями, едва различимыми в рассветной дымке. Мгновенно — и руки, сжимавшие оружие, опустились, еще мгновение — и мы отправились в путь.

Все как один жители деревни двинулись через лес к холмам, до которых было не больше нескольких полети стрелы. Молодые паспахеги понеслись вперед, чтобы участвовать в приготовлениях, но бывалые воины и старики продолжали идти мерно и степенно, и вместе с ними шли мы с Диконом, шагая так же спокойно, как и они. Женщины и дети в основном шли сзади, хотя пара-тройка нетерпеливых старух пробежала мимо нас, обзывая мужчин черепахами, которые никогда не достигнут цели. Одна из этих женщин несла огромный факел, и пока она бежала, за ней тянулась полоса пламени и дыма. Другие старухи тащили куски коры, доверху наполненные острыми сосновыми щепками, запас которых хранился в каждом вигваме.

Солнце еще не взошло, когда мы достигли лощины между невысокими холмами. Над нашими головами возвышались три длинных дома, в которых индейцы хранили изображение Оуки и мумии своих королей. Святилища, обращенные фасадами к алеющему востоку, все еще окутывал туман. Омерзительного вида жрецы, сплошь размалеванные причудливыми узорами, с повязанными на головах чучелами змей, яростно потрясая погремушками, выбежали из дверей храмов, бросились нам навстречу и принялись плясать вокруг нас, извиваясь всем телом, вздымая руки и производя при этом адский шум. Дикон уставился на них, пожал плечами и, презрительно крякнув, сел на поваленное дерево, чтобы лучше наблюдать маневры наших врагов.

Место, куда нас привели, представляло собой природный амфитеатр и отлично подходило для предстоящего здесь зрелища. Те из индейцев, которые не могли втиснуться в узкую лощину, разошлись по склонам холмов и со свирепым смехом наблюдали оттуда за вкапыванием в землю пыточных столбов, которые принесли с собою те, кто был помоложе. Женщины и дети рассыпались по лесу, видневшемуся за впадиной между холмами, и вскоре вернулись, неся огромные охапки сухих сосновых веток. Разгоряченные зрители шумно выражали свое ликование. Издевательский смех, крики неистового торжества, треск погремушек, яростный бой двух громадных барабанов — все это сливалось в оглушительный гвалт, притупляющий сознание. А высоко над ложбиной между холмов гневно рдели небеса, и белая дымка поднималась вверх, скручиваясь, словно струйки дыма.

Я присел рядом с Диконом на бревно. Под ним пучками росли бледно-голубые цветы с тонкими стебельками. Я сорвал несколько цветков и представил себе, какими голубыми выглядели бы они на белой коже ее ладони; но затем уронил их, внезапно устыдясь, что я так много думаю о земном и так мало о небесном. Мы с Диконом не заговаривали друг с другом: в разговорах не было смысла. В аду кромешном, до которого сузился для нас весь мир, лишь одно было понятно и неизбежно — то, что нам с ним предстояло умереть вместе.

Пыточные столбы были уже вкопаны в землю и выкрашены в красный цвет, и хворост под ними аккуратно уложен. Индианка, державшая факел, который должен был зажечь костер, пробежала мимо нас, крутя его над головой, чтобы пламя разгорелось ярче. Пробегая мимо меня, она остановилась и медленно провела огнем по моим запястьям. Бой барабанов внезапно смолк, и громкие голоса стихли. Для индейцев нет музыки слаще, чем крик врага; а если они исторгли его у человека смелого, который прилагал все силы, чтобы стерпеть боль, то тем лучше. Теперь все они молчали, потому что не хотели пропустить даже чересчур шумного вздоха.

Видя, что они подходят все ближе, мы с Диконом встали. Когда они подошли к нам вплотную, я повернулся и протянул Дикону руку. Он даже не пошевелился, чтобы пожать ее. Вместо этого он стоял, уставившись в одну точку — мимо меня и немного вверх. Его бронзовое от загара лицо покрыла внезапная бледность.

— Мне припоминается какой-то стих, — тихо вымолвил он. — Думаю, он из Библии. Я слышал его как-то раз еще до того, как пошел по кривой дорожке: «Возвожу очи мои к горам, откуда придет помощь моя».[133] Смотрите, сэр!

Я повернулся и последовал взглядом за движением его пальца. Перед нами берег круто подымался, и на всем этом пространстве до самой вершины холма не было деревьев: одна только красная земля да низкая поросль голых кустов. За возвышенностью простирался залитый солнцем восточный край неба. На самом гребне холма, на фоне восхода стоял человек — то был индеец. С одного его плеча свисала шкура выдры, в руке он держал длинный лук. Руки и ноги его были обнажены, и, стоя неподвижно, омытый розовым светом зари, он походил на какое-то совершенное бронзовое божество — от расшитых бисером мокасин до спокойного непроницаемого лица под венцом из перьев. Он только что вышел из-за бровки холма, и индейцы в лощине еще не видели его.

Пока мы с Диконом смотрели вверх, наши мучители бросились на нас. Их было с дюжину или больше, а мы оба были безоружны. Двое повисли на моих руках, оттягивая их к низу, третий взялся за ворот камзола, чтобы сорвать его с меня, и тут над нашими головами просвистела стрела и вонзилась в стоящее за нами дерево. Руки, схватившие меня, вдруг разжались, и с громогласным воплем волнующаяся толпа повернулась туда, откуда прилетела стрела.

Индеец, пустивший ее, чтобы возвестить о своем прибытии, спускался по склону к лощине. Темные фигуры, пригнувшиеся, чтобы ринуться вперед, выпрямились и расслабились. Секундное молчание, когда все затаили дыхание, рассматривая одинокую фигуру, взорвалось криками: «Сын Паухатана! Сын Паухатана!»

Он сошел в лощину, и непререкаемая властность его лица и жестов заставили толпу качнуться то в одном направлении, то в другом и, наконец, расступиться и пропустить его к тому месту, где стояли мы. Индейцы по-прежнему обступали нас со всех сторон, но больше не хватали нас за одежду и не висели у нас на руках.

— На сей раз это был очень большой волк, капитан Перси, — сказал Нантокуас.

— Я никогда еще не был так рад твоему появлению, Нантокуас, если только волк не собирается нынче позавтракать троими вместо двоих.

Он улыбнулся:

— Сегодня волку придется поголодать.

Взяв меня за руку, он повернулся к своим нахмурившимся собратьям.

— Воины с берегов Паманки! — воскликнул он. — Этот человек — друг Нантокуаса, а это значит, что он друг и всех тех, которые называли Паухатана отцом. Костер не для него и не для его слуги; держите его наготове для монаканов и для собак из длинного дома[134]. А для друга Нантокуаса — трубка мира, танец девушек, лучший молодой олень и самая жирная рыба из верш.

Все индейцы, как один, подались вперед с яростным ропотом недовольства. Их вождь вышел из толпы соплеменников и заговорил:

— Было время, когда Нантокуас был пумой, притаившейся в ветвях над вожаком стада оленей, но теперь Нантокуас — ручная пума, валяющаяся в ногах у белых людей! Были времена, когда одно слово сына Паухатана весило больше жизни многих собак, таких, как эти двое, но нынче мне неведомо, почему по его приказу мы должны потушить костры вокруг столбов. Он более не военачальник, ибо Опечанканоу не поставит во главе своих воинов ручную пуму бледнолицых. Наш верховный вождь — Опечанканоу, и скоро он разожжет невиданное доселе пламя. А нашему огню мы скормим то, что посчитаем нужным, и сегодня вечером Нантокуас может поискать в золе кости этих белых!

Он умолк, и тут же из толпы раздались громкие крики одобрения. Паспахеги набросились бы на нас опять, если бы Нантокуас, стоявший во время всей издевательской речи вождя неподвижно, с гордо поднятой головой и каменным лицом, не вскинул вверх руку с зажатым в ней золотым браслетом в виде свернувшейся змеи, украшенной большим зеленым камнем. Мне никогда не приходилось видеть эту вещицу прежде, но, по-видимому, остальным она была знакома. Возбужденные голоса затихли, и все индейцы: и паспахеги, и паманки — застыли, словно обратившись в камень.

Нантокуас холодно улыбнулся.

— Сегодня Опечанканоу вновь назначил меня военачальником. Мы вместе — брат моего отца и я — выкурили трубку мира, сидя под светом звезд у его вигвама, и внизу, под нашими ногами, темнели болота и текла река. Многие пели ему в уши против меня, но он не стал слушать их лживых песен. Мои друзья — его друзья, мой брат — его брат, мое слово — его слово; залогом тому служит этот браслет для ношения выше локтя, равного которому нет. Его Опечанканоу принес с собою, когда пришел из никому неведомой страны на земли паухатанов много весен назад. Никто из белых людей, кроме этих двоих, его не видел. Опечанканоу уже близко. Он идет сюда с двумя сотнями воинов, высокими, как сасскеханноки и храбрыми, как сыновья Вахунсонакока[135]. Опечанканоу придет к святилищам, чтобы помолиться Кивассе о хорошей охоте. Хочешь ли ты, чтобы он спросил тебя, когда ты будешь лежать у него в ногах: «Где друг моего друга, моего военачальника Пумы, с которым мы вновь стали одним целым?»

Из толпы индейцев послышался долгий глубокий вздох, затем наступила тишина, и они отодвинулись назад, медленно и с недовольным видом — точно собаки, побитые хозяином, но готовые порвать поводки страха при первом проявлении слабости.

— Прислушайтесь, — сказал Нантокуас улыбаясь, — и вы услышите, как шуршат прошлогодние листья под ногами Опечанканоу и его воинов.

И правда, из леса за холмами доносился шум сотен шагов. Жрецы и шаман паманки с приветственными криками бросились туда, чтобы уверить царственного богомольца в том, что Оуки будет к нему благосклонен. За жрецами и шаманом последовали самые уважаемые воины и старики паманки. Вождь паспахегов повел себя подобно флюгеру: сначала он прислушался к все приближающемуся топоту шагов, взглянул на спокойное и уверенное лицо сына Паухатана, затем придал своим чертам выражение безмятежности и произнес умиротворяющую речь, в которой главная вина за недавние события была возложена на певчих птиц, которые желали паспахегам зла. Когда он закончил, молодые индейцы вырвали из земли пыточные столбы, зашвырнули их в заросли подлеска, а женщины разбросали зажженный хворост и кинули горящие головешки в протекавший неподалеку ручей, где они погасли в клубах свистящего пара.

Я повернулся к индейцу, которому мы были обязаны своим чудесным спасением.

— Нантокуас, ты уверен, что это не сон? По-моему, Опечанканоу и пальцем не пошевельнет, чтобы спасти нас от пыток и казней, которые придумают для нас племена.

— Опечанканоу очень мудр, — ответил он тихо. — Он сказал мне, что теперь, когда он докажет, что ему дорог даже тот, кого можно назвать его врагом, тот, кто не раз выступал против мира с ним на советах белых людей, англичане уверятся, что он истинно любит их. Он сказал, что в течение пяти солнц капитан Перси будет пировать с Опечанканоу, а потом его отправят обратно в Джеймстаун. Он полагает, что после этого капитан Перси перестанет высказываться против дружбы с ним, называя его любовь к белым людям всего лишь пустыми словами, не подкрепленными делом.

Он говорил безыскусно, и в каждом его слове сквозило благородство его натуры и непоколебимая вера в то, что он говорил. Я, который был старше и лучше знал людей и маски, которые они носят на своих лицах, поверил речам Опечанканоу лишь наполовину. Моя вера в то, что темный властитель индейцев нас ненавидит, ничуть не поколебалась, и я — пока тщетно — пытался найти каплю яда в протянутом им медоносном цветке. Видит Бог, я и представить себе не мог, как отравлено это растение!

— Когда ты пропал три солнца назад, — продолжал Нантокуас, — мы с моим братом пошли по твоему следу до хижины на опушке леса, но не нашли там ничего, кроме мертвой пумы. Там, у выхода, мы наткнулись на след паспахегов, но вскоре добрались до ручья, где след оборвался.

— Мы шли по руслу этого ручья полночи, — сказал я.

Индеец кивнул.

— Я знаю. Мой брат вернулся обратно в Джеймстаун, чтобы собрать лодки, людей и ружья для похода в деревню паспахегов и дальше, вверх по реке Паухатан. Я же, кому не нужно ружье и кто не станет драться против собственного народа, двинулся вверх по течению ручья и шел по нему, покуда солнце не начало клониться к закату. Тогда я обнаружил надломленную ветку и след мокасина, наполовину прикрытый кустом, который, должно быть, не заметили, когда стирали с песка остальные следы. Тогда я оставил русло ручья и пошел дальше по следу, пока он снова не прервался у реки. Я более не стал искать его продолжения, ибо понял, что паспахеги обратили свои лица к Уттамуссаку и что там, в лощине между тремя святилищами, где уже горело множество костров, они разведут новый. И я свернул со своего пути и спешно отправился на поиски Опечанканоу. Вчера, когда солнце стояло уже низко, я нашел его — он сидел в вигваме над болотами и желтой от солнца рекой. Мы выкурили трубку мира, и он снова назначил меня своим военачальником. Я попросил у него змейку с зеленым камнем, чтобы показать ее паспахегам как знак его доверия. Он дал мне ее, но пожелал отправиться в Уттамуссак вместе со мной.

— Я обязан тебе жизнью… — начал было я.

Он легким жестом прервал мою речь.

— Капитан Перси мой друг. Мой брат любит его, и он был добр к моей сестре Покахонтас, когда она была пленницей в Джеймстауне. Я рад, что смог отогнать от него нынешнего волка.

— Скажи мне вот что, — попросил я. — Перед тем как ты покинул Джеймстаун, слышал ли ты что-либо о моей жене и моем враге?

Он покачал головой.

— На восходе комендант пришел в дом моего брата и разбудил его, крича, что ты сбежал из тюрьмы и что твой враг лежит в доме для гостей, весь изодранный каким-то лесным зверем. Мы с моим братом тотчас же пошли по твоему следу; город еще не проснулся, когда мы оставили его, и с тех пор я туда не возвращался.

К концу его рассказа мы остались в лощине втроем, ибо все дикари — и мужчины, и женщины — поспешили навстречу своему императору, слово которого было законом для всех племен от великого водопада на далеком западе до Чесапикского залива. Солнце только что поднялось над низкими холмами, заливая своим золотистым светом и лощину, и все, что ее окружало. Вода в ручейке засверкала точно бриллианты, а деревянные истуканы, украшавшие черные святилища, больше не казались устрашающими. Нигде не ощущалось ни малейшего признака угрозы: ни в безоблачных небесах, ни в доносившемся из леса сладостном и жалобном молитвенном песнопении к Кивассе, которое выводили женщины паманки. Пение приближалось, и шуршание прошлогодних листьев под множеством ног становилось все явственнее; затем весь этот шум разом затих, и Опечанканоу вступил в лощину в одиночестве. В прядь волос, оставленную на его бритой голове, было воткнуто орлиное перо, на обнаженной груди, не тронутой ни краской, ни татуировкой, висели три нитки жемчуга; его мантия была сплетена из перьев мелких певчих птиц с голубыми спинками и казалась мягкой и блестящей как атлас. Лицо этого императора варваров было темно, холодно и бесстрастно, как лик смерти. За этой никогда не меняющейся непроницаемой маской, будто в безопасном убежище, этот человек — дьявольски хитрый и коварный — мог подводить под нас невидимые подкопы, замышляя пашу погибель. Он обладал мужеством и чувством собственного достоинства — этого у него было не отнять. Думаю, он и ведомые им племена считали, что мы, англичане, причинили им немало обид: Бог знает, возможно так оно и было. Однако, если когда-либо мы и вели себя сурово или несправедливо в наших отношениях с дикарями — а я этого не утверждаю, — то по крайней мере в наших действиях не было коварства, и мы не раздавали поцелуев Иуды.

Я выступил вперед и встретил его на том самом месте, где был разложен костер. Минуту мы оба молчали. Истинной правдой было то, что я много раз высказывался против него, и он это знал. Также истинно было и то, что без его помощи Нантокуас не сумел бы спасти нас от верной смерти. И еще одной истиной было то, что индеец никогда ничего не прощает и не забывает. Он был моим спасителем, и я знал, что милосердие он явил по какой-то ведомой ему одному таинственной причине, которую я не мог постичь. Однако я должен был выказать ему благодарность и выразил ее так просто и кратко, как только мог.

Он выслушал меня без удовольствия и без неприязни, и никакие иные чувства не запечатлелись на его лице, и лишь когда я закончил, он, будто пробудившись ото сна, улыбнулся и протянул мне руку, как сделал бы белый.

Когда чьи-то губы растягиваются в улыбке, я всегда смотрю этому человеку в глаза. Глаза Опечанканоу были так же непроницаемы, как полночное озеро, а веселья или дружелюбия в них было не больше, чем в широко раскрытых глазах демонов, вырезанных из дерева на углах святилищ.

— Певчие птицы напели ложь в уши капитану Перси, — произнес он, и его голос был подобен его взгляду. — Опечанканоу полагает, что капитан Перси более не будет слушать их лживое пение. Вождь паухатанов любит белых людей: и англичан, и других белых, если они существуют. Он назовет англичан своими братьями и научится от них, как править и кому молиться.

— Пусть Опечанканоу пойдет со мною нынче в Джеймстаун, — ответствовал я. — Ему ведома мудрость лесов — пусть же он познает мудрость города.

Император снова улыбнулся.

— Я приду в Джеймстаун уже скоро, но не сегодня, и не завтра, и не послезавтра. А капитан Перси будет должен выкурить со мною трубку мира на берегу Паманки и будет пять дней пировать со мною и смотреть, как танцуют молодые воины и индейские девы. Потом он сможет отправиться в Джеймстаун с дарами для великого белого отца и с посланием от Опечанканоу, что он скоро явится сам, чтобы поучиться у белых людей.

Я мог бы скрежетать зубами от этого промедления из-за этих пяти дней, когда она будет считать меня мертвым, но было бы верхом глупости и чистым безумием выказать нетерпение, которое меня снедало. Я тоже умел улыбаться одними губами, когда того требовали обстоятельства, и пить горькое питье так, словно это напиток богов. С самым что ни на есть веселым видом и без особых опасений мы с Диконом последовали за хитроумным императором, его молодым военачальником, которого он снова привязал к себе незримой нитью, и их свирепой свитой обратно в деревню, которую мы не чаяли когда-либо увидеть вновь. Мы пробыли там день и ночь, затем Опечанканоу отослал паспахегов прочь — куда, он нам не сказал — и вместе с нами направился в свою собственную деревню, располагавшуюся вверх по течению от великих болот Паманки.

Глава XXXII

В которой мы гостим у императора

Мне и прежде случалось проводить по нескольку дней и ночей среди индейцев в качестве исследователя, завоевателя и переговорщика, когда мы меняли голубые бусы на еду — кукурузу и индеек. Тогда со мною всегда были и другие англичане. Хорошо представляя себе, что мы имеем дело с язычниками, коварными и свирепыми, которые сегодня набиваются в друзья, а завтра станут злейшими врагами, мы держали мушкеты наготове, смотрели в оба и, тешась остротой риска и новизной противника и обстановки, ухитрялись получать от этих кратких визитов не только выгоду, но и немалое удовольствие. Но сейчас все было иначе.

День за днем я изнывал от тревоги в проклятой деревне Опечанканоу. Пиры, охота и ликование всей деревни после удачной охоты, буйные песни и еще более буйные пляски, фантастическое ритуальное фиглярство, внезапные вспышки ярости и столь же внезапные взрывы хохоча, громадные костры, вокруг которых сидели размалеванные воины, бессонные часовые, обширные болота, через которые невозможно было пройти ночью, мертвые листья, громко шуршавшие даже от самого легкого шага, однообразные дни, нескончаемые ночи, когда я думал о ее горе и об опасности, которая, быть может, ей грозила, — все это было как дурной сон, от которого я не мог очнуться.

Суждено ли нам когда-нибудь пробудиться? Может быть, от этого сна мы перейдем к более глубокому, от которого не будет пробуждения? Каждое утро я задавал себе вопрос: а не окажемся ли мы снова в лощине между холмами, прежде чем придет ночь? Ночь приходила, а в нашем причудливом сновидении все оставалось по-прежнему.

Должен признать, что загадочный император, которому мы были обязаны жизнью, принимал нас как дорогих гостей. Самые лучшие куски мяса убитых на охоте животных доставались нам, самая вкусная рыба, самые нежные корешки. Шкуры, на которых мы спали, были легкими и пушистыми, женщины прислуживали нам усердно, а старики и воины вели с нами бесчисленные торжественные беседы, сидя под распускающимися деревьями в клубах голубого табачного дыма. Мы были живы и в добром здравии, с нами учтиво обращались и вскоре обещали отпустить; мы могли бы ждать — ибо нам не оставалось ничего другого — в относительном довольстве, но ни малейшего довольства не было в наших сердцах. В воздухе был разлит ужас. Он словно невидимое испарение подымался от зеленеющих болот, от медленно несущей свои воды реки, от гниющих листьев, от стылой черной земли и обнаженного леса. Мы не знали, в чем его суть, но он пробирал нас до мозга костей.

Все это время Опечанканоу мы видели редко, хотя нас поселили в такой близости от него, что его часовые охраняли и нас. Словно некое божество, он скрывался в самых глубинах своего вигвама с его извилистыми коридорами и висячими циновками, отгораживающими его от остального мира. Иногда, выходя из своего затворничества, он отправлялся прямиком в лес. Вместе с ним уходили лучшие воины, но по возвращении они не приносили с собой добычи и не приводили пленных. Что они делали в лесу, мы не знали. Будь с нами Нантокуас, он бы сильно скрасил наше пребывание в деревне Опечанканоу, но утром того дня, когда мы прибыли в деревню, император отправил его послом к рагшаханнокам, и на четвертое утро нашего пребывания у Опечанканоу, когда восход снова озарил черный голый лес, он еще не вернулся. Если бы бегство было возможно, мы с Диконом не стали бы ждать, когда Опечанканоу исполнит свое сомнительное обещание, данное нам среди святилищ Уттамуссака. Но бдительность индейцев не знала сна: они следили за нами и день и ночь. А были еще сухие листья, которые предательски шуршали при малейшем движении, а еще надо было пересечь болота и переплыть реку…

Так томительно протекли четыре дня, а ранним утром пятого, едва выйдя из нашего вигвама, мы обнаружили Нантокуаса, который сидел, великолепный в своей раскраске и нарядной амуниции посла, недвижный, как бронзовая статуя, и не обращающий ни малейшего внимания на восхищенные взгляды женщин, что стояли на коленях вокруг нашего костра, готовя нам завтрак. Увидев нас, он встал, чтобы поприветствовать нас, и я крепко обнял его — так рад я был увидеть его снова.

— Раппаханноки устраивали пиры в мою честь очень долго, — сказал он, — и я уже начал бояться, что капитан Перси уйдет в Джеймстаун до того, как я вернусь на берега Паманки.

— Увижу ли я когда-нибудь Джеймстаун вновь, Нантокуас? — спросил я. — Меня одолевают сомнения.

Он посмотрел мне в глаза, и взгляд его был так же прям и искренен, как и всегда.

— Вы уйдете завтра на рассвете, — ответил он. — Опечанканоу дал мне слово.

— Я рад это слышать. Но для какой надобности нас задержали тут вообще? Почему он не освободил нас еще пять дней назад?

Нантокуас покачал головой:

— Я не знаю. У Опечанканоу в голове много разных мыслей, которые он не открывает никому. Но завтра он отошлет вас в Джеймстаун с дарами для губернатора и с уверениями в своей любви к людям с белой кожей. Сегодня будет дан большой пир, а вечером для вас будут танцевать юноши и девушки. Поутру вы отправитесь в путь.

— А ты разве не отправишься с нами? — спросил я. — Мы всегда рады видеть тебя, Нантокуас, и в память о твоей сестре, и ради тебя самого. Ролф возликует, увидев тебя снова: он все время ревнует тебя к лесу.

Он снова покачал головой.

— Нантокуас, сын Паухатана много думал в последнее время, — сказал он просто. — Уклад жизни и обычаи белых людей казались ему очень хорошими, и он знает, что Бог белых людей сильнее, чем Оуки, он добр и милосерден, не то что Оуки, который высасывает кровь детей. Помнит он и Покахонтас, которая любила белых людей и заботилась о них, и плакала, когда им грозила опасность. Думает он и о Ролфе, ибо Ролф — его брат и учитель. Но Опечанканоу — его король, люди с красной кожей — его народ, а лес — его дом. Если оттого, что он любит Ролфа и пути белых людей кажутся ему лучше собственных, он забыл все это, значит, он не прав. Всевышний недоволен им. Теперь Нантокуас вновь вернулся домой, в лес, к охоте, к тропе войны и к королю своего народа. Он снова станет пумой, притаившейся в ветвях…

— Над головами белых людей?

Он посмотрел на меня молча, и на лицо его набежала тень.

— Над головами монаканов, — медленно вымолвил он. — Почему капитан Перси сказал: «над головами белых людей»? Опечанканоу и англичане навеки зарыли топор войны, и дым от трубки мира никогда не рассеется. Нантокуас хотел сказать: над головами монаканов и собак из длинного дома.

Я положил руку ему на плечо.

— Я знаю, ты так и думал, брат Ролфа, если не по крови, то по духу. Забудь мои слова, я сказал их не подумав. Если мы и вправду отправимся завтра, мне будет тяжело расстаться с тобой, но, будь я на твоем месте, я поступил бы так же.

Тень, омрачившая его лицо, исчезла, плечи расправились.

— Это и есть то, что ты разумеешь под верностью, преданностью и рыцарским духом, не так ли? — спросил он, и в речи его, медленной и степенной, как у всех индейцев, прозвучала едва уловимая пылкая нотка.

— Да, — ответил я. — Я считаю, что ты, Нантокуас, настоящий рыцарь. А кроме того, ты мой друг, который спас мне жизнь.

Он улыбнулся, его улыбка была похожа на улыбку его сестры: такая же краткая, сияющая, и так же, как у нее, мгновенно сменяющаяся полнейшей серьезностью. Мы вместе сели у костра и принялись за непритязательный завтрак, во время которого нам прислуживали робкие смуглые девы, а с неба сквозь опушенные первой зеленью ветви деревьев лился яркий солнечный свет. Я не мог не улыбаться, глядя, как индейские девушки стараются предложить молодому вождю самые отборные куски мяса и самые вкусные маисовые лепешки, и как спокойно он отвергает их благосклонность. Когда трапеза завершилась, он ушел, чтобы смыть с себя красную и белую краску, снять головной убор, состоящий из чучела сокола и нескольких ниток медных бус, а также великолепный пояс, колчан и плащ, сшитый из шкурок енота. Тем временем мы с Диконом уселись перед нашим вигвамом, куря трубки и прикидывая расстояние, отделяющее нас от Джеймстауна, и кратчайший срок, за который его можно преодолеть.

Когда мы просидели так около часа, к нам явились с визитом старики и воины; теперь курение трубок должно было начаться сызнова. Женщины разложили большим полукругом циновки, и каждый дикарь уселся, явив при сем безукоризненную благовоспитанность — то есть в абсолютном молчании и с каменным лицом. Все они были размалеваны краской мира: красной или красной и белой; и все сидели, вперив глаза в землю, покуда я не произнес приветственную речь. Вскоре после этого воздух наполнился ароматным табачным дымом; в густой голубоватой мгле полукруг из раскрашенных человеческих фигур казался неким фантастическим сном. Один из стариков встал и сказал длинную и трогательную речь, многажды упомянув при этом выкуренные трубки мира и зарытые топоры войны. Когда он закончил, один из вождей заговорил о любви Опечанканоу к англичанам, «высокой, как звезды, глубокой, как Попогуссо, и необъятной, как небо от восхода до заката», присовокупив к этому, что смерть Нематтанау в минувшем году и распри по поводу охотничьих угодий не возбудили в сердцах индейцев желания отомстить. На этом куда как правдоподобном заверении он закончил свое выступление, и все индейцы молча уставились на меня, ожидая ответных медоточивых речей. Эти паманки, живущие вдалеке от наших поселений, почти не знали английского; познания паспахегов были лишь немногим больше. Посему я продекламировал им большую часть седьмой песни части второй поэмы мастера Спенсера «Королева фей». Затем я поведал им историю венецианского мавра, а закончил рассказом капитана Смита о трех головах турок.

Все это было воспринято как нельзя лучше. Когда индейцы наконец ушли, чтобы поменять раскраску тела для предстоящего пира, мы с Диконом посмеялись над своим дурачеством, как будто, кроме нас двоих, никто больше не умел играть словами. Мы были беспечны и веселы как дети — да простит нас за это Бог!

День тянулся медленно, с нескончаемой переменой блюд, каждое из коих мы должны были хотя бы отведать, с бесконечным курением трубок и речами, которые надо было выслушивать, а потом непременно отвечать. Когда наступил вечер и наши гостеприимные хозяева удалились, дабы приготовиться к пляске, мы были так утомлены, будто целый день прошагали пешком.

Весь день в деревьях шумел сильный ветер, но с заходом солнца он стих, превратившись в горестный шепот. Небо окрасилось тем же странным малиновым цветом, который я видел в Уэйноке в минувшем году. На этом фоне сосны были словно нарисованы чернилами, а узкие извилистые ручейки, пронизывающие болота, походили на струйки крови, которые медленно стекают в реку, черную там, где ее затеняли сосны, красную там, где ее касались лучи заката. Из глубины болот донесся крик какой то большой птицы, и было в нем что-то одинокое и зловещее, словно голос трубы, что играет над павшими на поле боя. Потом небо померкло и стало пепельно-серым, разом похолодало, и в воздухе разлилась какая-то давящая тяжесть, проникающая в самую душу. Дикон вдруг резко вздрогнул, беспокойно заворочался на бревне, которое служило ему ложем, и что-то забормотал.

— Тебе холодно? — спросил я.

Он покачал головой.

— Да нет, просто что-то дрожь пробирает. Я бы с радостью отдал все пиво, которое от начала времен сварили эти язычники, за один глоточек доброго бренди.

В центре деревни высилась огромная куча бревен и сухих веток, которую натаскали за день женщины и дети. Когда стемнело и в лесу заухали совы, ее подпалили и огонь осветил всю деревню из конца в конец. Стоящие там и сям вигвамы, подмостки, на которых сушили рыбу, высокие стройные сосны и раскидистые тутовые деревья — все это разом высветилось, когда пламя с ревом взметнулось до самой высокой безлистной кроны. Теперь деревня светилась, как зажженная лампа, поставленная среди мертвой черноты леса и болот. Опечанканоу, сопровождаемый двумя десятками воинов, вышел из леса и остановился подле меня. Я встал, дабы приветствовать его, ибо он был император, хотя в то же время — язычник и дикарь.

— Передай англичанам, что Опечанканоу стареет, — сказал он. — Годы, которые раньше были для него как капли росы на маисе, теперь подобно граду прибивают его к земле, из которой он вышел. Рука его уже не так быстра и сильна, как прежде. Он стар; тропа войны и танец скальпов более не услаждают его сердце. Он хочет умереть в мире со всеми. Передай это англичанам, а еще скажи им, что Опечанканоу знает, что они добры и справедливы, что они не относятся к людям с иным цветом кожи, как к детям, которых можно обмануть с помощью игрушек, а потом, когда они начнут мешать, убрать их со своего пути. Здешняя земля просторна, и в ней много охотничьих угодий. Пусть же люди с красной кожей, которые жили здесь столько лун, сколько летом бывает листьев на деревьях, и люди с белой кожей, которые прибыли сюда вчера, живут бок о бок в мире, деля маисовые поля, запруды с рыбой и охотничьи угодья.

Он не стал ждать моего ответа, но прошел дальше, и в его величавой фигуре и медленной твердой поступи не было ни малейшего признака старости. Я хмуро смотрел, как его вигвам поглотил его и воинов, и ни на секунду не поверил этому хитрому дьяволу.

Мы сидели, уставясь на огонь костра, когда нас внезапно обступила стайка девушек, вышедших из леса. Они были разрисованы краской, с оленьими рогами на головах и сосновыми ветками в руках. Они танцевали вокруг нас, то придвигаясь, пока темно-зеленые иголки не смыкались у нас над головами, то расходясь, так что нас и их разделяла полоса травы. Их стройные тела блестели в свете костра; они двигались грациозно, в такт жалостной песни, то распеваемой хором, то выводимой одним-единственным голосом. Так некогда танцевала перед англичанами и Покахонтас, танцевала много раз. Я подумал об этой милой девушке, о ее огромных удивленных глазах, о безвременной и печальной ее кончине, о том, как любила она Ролфа и как счастливы они были в своем коротком супружестве. Оно расцвело, такое же прекрасное и такое же недолговечное, как роза, которая, едва распустившись, увядает, оставляя после себя лишь память об ушедшей красе. Смерть труслива, она обходит стороной мужчин, бросающих ей вызов, и поражает молодых, красивых и невинных…

Нескончаемое лицедейство сегодняшнего дня утомило нас; к тому же струны наших душ были напряжены, ибо мы желали как можно скорее узнать, что же произошло в Джеймстауне с тех пор, как мы покинули тюрьму, Душевный подъем, который мы чувствовали какое-то время назад, прошел совершенно. Теперь и жалостная песня, и раскачивающиеся фигуры танцовщиц, и то и дело освещающий силуэты деревьев красный свет, и черный саван леса, и тихий горестный шум ветра — все это казалось чужим и вместе с тем таким омертвело древним, как будто мы видели и слышали это с сотворения мира. И вот внезапно на меня напал страх, страх беспричинный и неразумный, который, однако, тяжким камнем лег мне на сердце. Она была в городе, под защитой палисада, под покровительством губернатора, ее окружали мои друзья, а враг мой лежал больной и неспособный причинить ей вред. Опасность грозила не ей, а мне. Я посмеялся над собою, но все же на душе у меня было тягостно, и помышлял я лишь о том, чтобы поскорее пуститься в путь.

Между тем индейские девушки все ускоряли и ускоряли свой танец и теперь уже пели по-другому: весело, пронзительно и красиво. Звуки песни становились все выше и выше, смуглые руки и ноги двигались все быстрее и быстрее; затем, совершенно внезапно, и пение и пляски прекратились. Те, кто только что плясали дерзко и исступленно, словно жрицы какого-то буйного божества, снова превратились в робких смуглых индейских дев, которые смиренно отошли от нас и сели на траву под деревьями. Из темноты раздался взрыв диких воплей, лишь чуть менее устрашающий, чем военный клич. Один миг — и все воины деревни выбежали из тени деревьев и заполнили все пространство, освещенное костром. Они то окружали нас, то плясали вокруг костра, то каждый из них кружился вокруг своей оси, притоптывая и бормоча что-то себе под нос. Большинство из них были разрисованы красным, но некоторые, словно ожившие статуи, выкрасились в белое с головы до пят; были и такие, что натерлись жиром и налепили на него мелкие разноцветные перья. Из-за высоких головных уборов все они казались великанами и все походили на демонов, прыгающих и выплясывающих при свете костра. Как и девушки, они тоже пели, но напев их был груб и прерывался устрашающими воплями. Из хижины позади нас выбежали двое или трое жрецов, шаман и более двух десятков стариков. В руках у них были индейские барабаны, в которые они неистово колотили, и длинные, сделанные из тростника трубы, которые гудели так же воинственно. Старики несли надетое на кол изображение Оуки — чудовищное творение из набитых чем-то шкур и звякающих медных цепей. Когда они присоединились к воинам, пляшущим в свете костра, шум сделался оглушающим. Кто-то подкинул еще бревен в костер, и стало светло как днем. Опечанканоу в круге огня не было, как не было и Нантокуаса.

Мы с Диконом наблюдали за этим грубым зрелищем, как за любым другим увеселением виргинских индейцев — с отвращением и утомлением. Мы знали, что оно продлится большую часть ночи. Оно устраивалось в нашу честь, и какое-то время мы должны были сидеть и выказывать свое удовольствие; но по истечении некоторого срока, когда они напоются и напляшутся до того, что забудут о нашем присутствии, мы сможем уйти спать, и единственными зрителями песен и плясок воинов останутся женщины и дети. Мы ждали этого момента с нетерпением, хотя и не показывали своих чувств толпившимся вокруг нас танцорам и певцам.

Время шло, шум усиливался, и пляски становились все бешенее. Танцоры наносили друг другу удары, прыгая и крутясь вокруг своей оси, по их телам струился пот, а из глоток вырывались хриплые животные крики.

Костер, в который все подбрасывали свежие дрова, ревел и трещал, насмехаясь над безмолвными звездами. Стволы и ветви сосен казались бронзово-красными, лес вокруг был черен, как смерть. Все звуки, доносящиеся из болот и леса, тонули в визге труб, диких воплях и грохоте барабанов.

Из рядов примостившихся под соснами женщин доносились пронзительный смех и хлопанье в ладоши. Они сидели и стояли на коленях, наклонившись вперед, и, забыв обо всем, наблюдали за пляшущими воинами. Только одна смотрела не на них, а на нас. Она стояла немного поодаль от своих товарок, одна ее тонкая смуглая рука касалась ствола дерева, одна смуглая нога застыла впереди другой, как будто она только ожидала знака, чтобы сдвинуться с места. Время от времени она нетерпеливо поглядывала то на крутящиеся в свете огня фигуры, то на стариков и тех немногих воинов, что не танцевали, но потом ее взоры неизменно обращались к нам. Она была одной из тех дев, что танцевали перед нами раньше. Когда они сели отдохнуть среди деревьев, она исчезла, и только позднее я увидел ее снова выходя щей из темноты к костру и своим смуглым подругам. Увидев ее вновь, я вскоре понял, что за ее пристальным наблюдением за нами скрывается какая-то причина, что

она должна передать нам послание или предупредить о грозящей опасности. Один раз, когда я двинулся было, чтобы подойти к ней, она покачала головой и приложила палец к губам. Один танцор упал наземь в полном изнеможении, затем другой и третий, и дюжина или более воинов, сидевших справа от нас, заняли их места. Жрецы трясли своими погремушками и доводили себя до головокружения, изгибаясь и крутясь вокруг чучела Оуки; старики, хотя и сидели наподобие статуй, думали лишь о пляске и о том, как превосходно сами они плясали давным-давно, когда были молоды.

Я встал со своего места и, подойдя к вождю деревни, который сидел, вперив взгляд в молодого индейца, своего сына, судя по всему, готового превзойти остальных в этой бешеной пляске, сказал ему, что я и мой слуга устали и пойдем в наш вигвам, чтобы проспать остаток ночи. Он выслушал нас с затуманенным взором, не переставая следить за танцующим молодым индейцем, и не предложил проводить меня до нашего вигвама. А я еще заметил, что мое обиталище находится всего лишь в пятидесяти ярдах от него, освещенное пылающем костром, и было бы досадно отрывать его или кого-либо другого от созерцания этого вертящегося как волчок воина, такого сильного и смелого, что он наверняка когда-нибудь поведет своих соплеменников вперед, по тропе войны.

Не прошло и мгновения, как он кивнул, и мы с Диконом спокойно, но в то же время уверенно, дабы избегнуть любых подозрений в том, что мы хотим скрыться, покинули толпу дикарей и прошествовали по освещенному костром кругу, который отделял их от нашего вигвама. Когда мы прошли шагов пятьдесят, я оглянулся через плечо и увидел, что юная индианка уже не стоит под соснами, там, где мы видели ее в прошлый раз. Теперь она двигалась чуть дальше, то появляясь, то вновь скрываясь между деревьев, что росли слева, сразу за нашим вигвамом. Дойдя до входа в него, мы обернулись и посмотрели на толпу, которую только что оставили. Все сидели спиной к нам, все глаза были устремлены на танцоров, пляшущих вокруг разросшегося костра. Быстро и бесшумно мы миновали полосу освещенной земли, доходящую до наших друзей-деревьев, и оказались в узкой полосе тени между светом большого костра, который мы покинули, и блеском костра поменьше, который гостеприимно горел перед входом в вигвам императора. Под деревьями, ожидая нас, стояла молодая индианка, тонкая, как тростинка, с большими, широко распахнутыми робкими глазами. Увидев меня и Дикона, она не произнесла ни звука, а только опять приложила палец к губам и проворно заскользила вперед, неслышная, словно ночной мотылек, и мы последовали за ней, укрытые тьмой от стоящих в двух шагах часовых. Тропинка привела нас к вигваму; он был больше обычного и спрятан под сенью деревьев. Индианка бесшумно приподняла циновку, закрывавшую вход, и мы, мгновение поколебавшись, нагнулись и вошли.

Глава XXXIII

В которой мой друг становится врагом

В центре вигвама, как и полагалось, ярко горел огонь, освещая белые циновки, выделанные шкуры, оружие, висящее на сплетенных из прутьев и коры стенах, — обычную обстановку обычного индейского дома и еще Нантокуаса, стоящего, прислонясь к очищенной от коры толстой сосновой подпорке, которая поддерживала крышу. Огонь полыхал как раз между нами. Нантокуас стоял так прямо и недвижно, сложив руки на груди и высоко подняв голову, и черты его выражали такое непроницаемое, застывшее и деланое спокойствие, что в неверном свете пламени и редких клубах дыма, подымающихся над его головой, он походил на пленного воина, привязанного к пыточному столбу.

— Нантокуас! — воскликнул я и, размашисто прошагав мимо очага, подошел к нему и хотел было обнять, но он остановил меня движением руки, едва уловимым и вместе с тем властным. В остальном ничто не изменилось ни в его позе, ни в мертвенной невозмутимости его лица.

Юная индианка опустила входной полог, как только мы вошли; если она и поджидала нас, чтобы провести обратно, то снаружи, в ночной темноте. Дикон, держась у дверного проема, то глядел на молодого вождя, то обращал взор к оружию на стене, пожирая его глазами со всем пылом влюбленного, глядящего на предмет своей страсти. Сквозь толстое переплетение прутьев и коры неистовые вопли и пение доносились до нас смутно, и на фоне этих далеких звуков отчетливо слышались шелест ветра в лесу и шорох рассыпающихся сосновых головешек.

— Зачем ты так? — спросил я наконец. — Нантокуас, друг мой, что стряслось?

Он молчал не меньше минуты, а когда заговорил, голос его был так же лишен выражения, как и его лицо.

— Друг мой, — промолвил он. — Что ж, сейчас я покажу себя истинным другом англичан, другом чужаков, которые не захотели довольствоваться своими собственными охотничьими угодьями за большой соленой водой. А после того, как я это сделаю, не знаю, назовет ли меня капитан Перси своим другом.

— Ты всегда говорил без обиняков, Нантокуас, — ответил я. — Я не люблю разгадывать загадки.

И снова он стоял, не говоря ни слова, как будто речь давалась ему с трудом. Я смотрел на него в изумлении — так он переменился за столь краткое время.

Наконец он нарушил молчание:

— Когда танец закончится, и костры будут еле тлеть, и приблизится восход, тогда к тебе придет Опечанканоу, чтобы проститься. Он снимет с себя жемчужное ожерелье, чтобы ты передал его в дар губернатору, а тебе подарит браслет. А еще он даст тебе в провожатые трех воинов, чтобы они охраняли тебя в переходе через лес. У него есть послание, в котором говорится о его любви к белым людям, и он хочет передать его с тобой, своим нывшим врагом и пленником, чтобы все белые поверили, что он их истинно любит.

— Хорошо, — сухо сказал я, когда он замолчал. — Я передам его послание. Но ведь это не все, не так ли?

— То были слова Опечанканоу. А теперь послушай, что скажет Нантокуас, сын Вахунсонакока, вождя паухатанов. Видите два острых ножа, что висят на стене под луком, колчаном и щитом? Возьмите их и припрячьте.

Не успел он произнести эти слова, как Дикон уже держал в руках оба клинка из доброй английской стали. Один он протянул мне, и я засунул его за пазуху камзола.

— Итак, теперь мы вооружены, Нантокуас. Однако любовь, мир и добрая воля никак не вяжутся с такими смертоносными игрушками.

— Они могут вам пригодиться, — проговорил он все тем же тихим ровным голосом. — Если, проходя через лес, вы увидите что-то не предназначенное для ваших глаз, если ваши провожатые решат, что вы узнали больше, чем нужно, то эти трое, у которых будут и ножи, и томагавки, должны будут убить вас, которых они будут считать безоружными.

— Увидим что-то не предназначенное для наших глаз, узнаем больше, чем нужно? — переспросил я. — Объяснись!

— Они будут идти по лесу медленно, делая остановки, чтобы поесть и поспать. Им нет нужды бежать со всех ног, словно олень, за которым гонится охотник.

— Стало быть, нам надобно спешить в Джеймстаун так, будто от этого зависит наша жизнь, без еды, сна и отдыха?

— Да, — ответил Нантокуас, — если не хотите, чтобы смерть постигла и вас, и весь ваш народ.

В вигваме стало тихо, слышно было лишь, как потрескивает огонь в очаге и ветви склонившихся под ветром деревьев царапают сложенную из коры крышу.

— Смерть? — выдавил я наконец. — Какая смерть? Да говори же!

— Смерть от стрел и томагавков, — отвечал он, — и от мушкетов, что вы отдали людям с красной кожей. После того как солнце зайдет три раза, на англичан обрушатся все наши племена. В тот час, когда мужчины будут в поле, а женщины и дети в своих домах, они ударят все как один: и кекофтаны, и паспахеги, и чикахомини, и паманки, и эрроухейтоки, и чесапики, и нансмонды, и аккомаки, — и нигде, начиная с того места, где реки Паухатан надает с высоты на камни, до большой соленой воды, что лежит за землями аккомаков, не останется ни одного живого белого.

Он замолк, и с минуту в хижине слышался лишь один звук — потрескивание пламени. Потом ко мне вернулся голос.

— Все погибнут? — тупо переспросил я. — Но ведь в Виргинии живут три тысячи англичан.

— Они разбросаны далеко друг от друга и не предупреждены об опасности. А в индейских деревнях, что стоят на берегах Паухатана, Паманки и большого залива, много воинов, и все они наточили томагавки и наполнили колчаны стрелами.

— Разбросаны, — повторил я. — Рассеяны вдоль всей реки — одинокий домик здесь, два или три там… В Джеймстауне и Хенрикусе никто не ждет подвоха: мужчины будут в полях или на пристанях, женщины и дети — дома, за работой… И ни одна живая душа ни о чем не подозревает… О Боже!

Дикон, стоявший у дверного проема, решительно шагнул к очагу.

— Нам лучше идти сейчас, сэр, — сказал он. — Теперь, когда у меня есть нож, я наверняка смогу прикончить хотя бы одного из этих проклятых часовых. А когда мы от них отделаемся…

Я покачал головой, индеец тоже сделал отрицательный жест.

— Тогда ты просто станешь первой из многих жертв.

Я привалился к стене вигвама, ибо сердце в моей груди колотилось, как у перепуганной женщины.

— Три дня! Если мы будем спешить что есть мочи, то успеем. Когда ты обо всем этом узнал?

— Пока вы смотрели на пляску, мы с Опечанканоу сидели в его вигваме. Было темно. Он расчувствовался и рассказал мне о тех днях, когда он сам был молод и жил в далекой стране к югу от заката. У его племени были каменные дома, и поклонялись они великому и свирепому богу, которого поили человеческой кровью и кормили человеческим мясом. В ту страну тоже пришли белые люди на кораблях. Потом он рассказал мне о моем отце, о его мудрости, о том, каким великим вождем он был до того, как сюда явились англичане, и о том, как они заставили его встать на колени в знак того, что он владеет своими землями по воле их короля, и о том, как он их ненавидел. А потом Опечанканоу сказал, что все племена называют меня женщиной и говорят, что мне более не мила тропа войны, но он, не имеющий собственных сыновей, любит меня как сына, ибо знает, что в сердце своем я остаюсь индейцем. А потом он поведал мне то, что я сейчас пересказал тебе.

— Давно ли он это задумал?

— Уже много лун тому назад. Теперь я понимаю, каким ребенком я был, ребенком, которого обманом сманили с верной тропы и который более не замечал ее под покровом цветов и пеленой дыма из трубок мира.

— Но для чего Опечанканоу отсылает нас обратно? Вера английских поселенцев в него и без того крепка, как никогда.

— Это его каприз. Всех охотников, торговцев и тех, кто изучал наши языки, отослали либо в Джеймстаун, либо в их поселения с дарами и напутствиями, которые были слаще меда. Опечанканоу сказал вашим троим провожатым, когда именно вы должны прибыть в Джеймстаун. Он хочет, чтобы вы разливались соловьями, рассказывая губернатору лживую сказку о мире, но не успеет кто-либо выкурить трубку после этих ваших слов, как со всех сторон грянет боевой клич племен. Но если те, кто пойдет с вами, заподозрят, что вы что-то знаете, они убьют вас в лесу.

Он снова замолчал, застыв у столба, прямой как стрела, освещенный отблесками пламени, играющими на его обнаженных бронзовых руках и суровом, бесстрастном лице. За стеной вигвама поднялся ветер и завыл в голых ветвях, а издалека донесся взрыв особенно громких воплей. Циновка, закрывающая входной проем, шевельнулась, между нею и стеной показалась тонкая смуглая рука и поманила нас наружу.

— Зачем вы пришли сюда? — снова заговорил индеец. — Раньше, когда на всех землях от Чесапикского залива до самых дальних охотничьих угодий на западе жили одни люди со смуглой кожей, мы были счастливы. Для чего вы оставили свой родной край и сели на огромные черные корабли с парусами, похожими на летние облака? Разве ваш край не хорош? Разве леса ваши не обширны и не зелены, поля не плодородны, а реки не глубоки и не полны рыбы? А те города, о которых я слыхал, — разве они не прекрасны? Вы храбрые воины — так разве там, за большой соленой водой, у вас не было врагов, и вы не ходили тропой войны? Там ваша родина, а человек должен любить землю, на которой он охотится и на которой стоит его деревня. Здесь земля краснокожих. И они хотят, чтобы их охотничьи угодья, и маисовые поля, и реки принадлежали им одним и их женам и детям. У людей с красной кожей нет кораблей, на которых они могли бы уплыть к другим землям. Когда вы только явились, мы подумали, что вы боги; но вы повели себя не так, как ваш великий белый Бог, который, по вашим словам, так вас любит. Вы умнее и сильнее нас, но от вашей силы и ума нам не лучше, а хуже, ибо они превращают нас из людей взрослых в детей; они, как тяжкий груз, который лежит на плечах и голове ребенка, не давая ему расти. Ваши дары были горьки для нас, вы содеяли нам зло…

— Но не тебе, Нантокуас! — воскликнул я, уязвленный.

Он посмотрел на меня.

— Нантокуас — военачальник своего народа, а Опечанканоу — его король, и вот Опечанканоу лежит в своей постели и думает: «Мой военачальник Пума, сын Вахунсонакока, сидит сейчас у себя в вигваме и делает острые наконечники для стрел из твердого кремня, точит и полирует свой томагавк и думает о том, что через три солнца придет день, когда наши племена сбросят со своего плеча чужую руку — тяжелую белую руку, которая хочет навсегда пригнуть их к земле». Вот и скажи мне ты, который сам водил воинов на битву, какое другое имя можно дать теперь Нантокуасу, и больше не спрашивай, какое зло ты ему причинил.

— Я не назову тебя предателем, Нантокуас, — сказал и помолчав. — Потому что это нельзя назвать изменой. Ты не первый из детей Паухатана, кто любил и защищал белых людей.

— Моя сестра была женщиной, а по летам — ребенком. Она пожалела вас и спасла, не зная, что тем самым вредит своему народу. Тогда вас было мало, вы были слабы и не могли мстить. Но теперь, если вас не убить, вы припадете губами к чаше мщения, и напиток покажется вам столь сладостным, что вы уже вовек от него не оторветесь. Все больше и больше кораблей будут приплывать к нашим берегам — и вы будете становиться все сильнее. Может прийти день, когда густые леса и сверкающие на солнце реки, которые даровал нам Кивасса, не услышат более наших имен.

Он на мгновение замолчал с непроницаемым лицом и глазами, которые, казалось, пронзали стену времени и прозревали непостижимое будущее.

— Уходите, — вымолвил он наконец. — Если вы не погибнете в лесу, если вы вновь увидите того, кого я называл братом и учителем, скажите ему… нет, не говорите ему ничего! Уходите!

— Пошли с нами. Мы, англичане, найдем тебе место среди нас… — начал было Дикон охрипшим голосом, но тут же осекся, когда я резко одернул его.

— Я не прошу тебя ни о чем подобном, Нантокуас, — сказал я. — Нападай на нас, если хочешь. Заранее предупрежденные благородным противником и готовые к бою, мы встретим тебя, как один рыцарь встречает другого.

Он минуту стоял недвижно. Выражение его лица, изменившееся было от неловких слов Дикона, снова сделалось суровым и непроницаемым; затем очень медленно он поднял повисшую руку и протянул ее мне. Его взгляд встретился с моим. В немом вопросе его глаз были и робкая надежда, и горделивое сомнение.

Я шагнул к нему сразу же и взял его руку в свою. Минуту — и он высвободил ладонь из моего пожатия, приложил палец к губам и тихо свистнул юной индианке. Она тотчас отвела в сторону висячие циновки, и мы с Диконом вышли наружу, а Нантокуас остался стоять, все так же прислонясь к подпорке в красном свете очага.

Суждено ли нам пройти через лес, сквозь набирающую силу грозу, вернуться в Джеймстаун, предупредить их о гибели, которая надвигается на них? Суждено ли нам вообще покинуть эту гнусную деревню? Наступит ли когда-нибудь утро? Когда мы тихо и незаметно добрались до нашей хижины и сели в дверном проеме, чтобы ждать рассвета, нам казалось, что звезды никогда не погаснут. Индейцы, скачущие между нами и костром, словно вдыхали жизнь в высокое пламя; если один из них падал, изнеможенный бешеным танцем, на его место тотчас вставал другой, и пронзительные крики и бой барабанов все не смолкали.

Но только для нас двоих звучал сигнал тревоги; за много миль от нас под безгласными звездами англичане и англичанки мирно спали, не слыша, как стучится в ворота их смертный час, и некому было крикнуть им: «Проснитесь!» Когда же придет рассвет, когда мы наконец тронемся в путь? Я так измучился от ожидания, что мне хотелось кричать: ведь нам предстояло пройти десятки миль, а времени оставалось так мало! А что, если нам так и не удастся дойти до этих спящих? Я видел, как собираются темнолицые воины, племя за племенем, отряд за отрядом, несметные толпы теней, несущих смерть сквозь безмолвный лес и участки земли, где мы его вырубили и построили дома… Я видел славных англичан: Кента и Торпа, и Ирдли, Мэдисона, Уинна, Хэймора, мужчин, которые боролись, чтобы завоевать и удержать эту землю, такую прекрасную и такую смертоносную, Уэста и Ролфа, и Джереми Спэрроу… Я видел детей, играющих у порога, женщин… одну женщину…

Ожидание закончилось, как заканчивается все в этом бренном мире. Пламя огромного костра опадало все ниже и ниже, и по мере того, как он потухал, серый свет, поначалу робкий, делался все увереннее, все ярче. Наконец танцоры замерли, женщины разошлись, а жрецы со своим мерзким чучелом их языческого божка Оуки удалились. Завывание труб смолкло, грохот барабанов тоже, и вся деревня угомонилась в бледном предрассветном сумраке, тихая, сонная и обессилевшая.

Но затишье продлилось недолго. Когда озерца чистой моды среди болот подернулись рябью и порозовели от света утренней зари, женщины принесли нам с Диконом поесть, и вокруг нас тотчас же собрались воины и старики. Они расселись на циновках и чурбаках, и я предложил им кукурузных лепешек и мяса и сказал, что они должны непременно прийти в Джеймстаун, дабы отведать стряпни бледнолицых.

Едва только закончилась трапеза, из своего вигвама вышел Опечанканоу, сопровождаемый доверенными воинами, и, неспешно подойдя к нам, воссел на предназначенную для него белую циновку. Несколько минут он сидел в молчании, которое не пожелали нарушить ни мы, ни индейцы. Только ветер пел свои песни в голых коричневых ветвях, да еще откуда-то издалека, из лесной чащи, донесся хриплый рев самца оленя. Сидя в лучах восходящего солнца, Опечанканоу весь сиял, точно посеребренный эфиоп, ибо его смуглые члены и грудь были намазаны жиром, а потом обсыпаны сурьмяным блеском. В прядь, оставленную на его бритой голове как вызов врагам, было воткнуто огромное перо; лицо его от виска до уха пересекала полоса красной краски; глаза над нею блестели, их взгляд пронизывал, однако мы с Диконом, на которых он был устремлен, так же, как и он, не желали, чтобы по нашим лицам можно было прочесть, что у нас на уме.

Один из молодых индейцев принес громадную трубку, раскрашенную и покрытую резьбой; старый индеец набил ее табаком, потом воин зажег ее и поднес краснокожему императору. Тот поднес ее к губам и молча закурил, меж тем как солнце поднималось все выше и выше и золотые минуты, более драгоценные, чем биение крови в сердце, проплывали мимо слишком медленно и вместе с тем слишком быстро.

Наконец, сыграв свою роль в этом фарсе, Опечанканоу протянул трубку мне.

— Небеса упадут на землю, и высохнут реки, и все птицы перестанут петь, — проговорил он, — прежде чем дым от трубки мира рассеется над этой землей.

Я взял у него этот символ мира и принялся курить его так же безмолвно и серьезно — и столь же медленно, как и он, затем неспешно положил трубку на землю и протянул ему руку.

— Мои глаза были слепы, — сказал я, — но теперь я ясно вижу, как глубоко зарыты топоры войны и как дым мира стелется по лесу. Да придет Опечанканоу в Джеймстаун, дабы вкусить гостеприимство англичан и получить богатые дары: красное одеяние, такое же, как было у его брата Паухатана, и кубок, из которого будут пить он и его подданные.

Он на мгновение коснулся своими смуглыми пальцами моей руки, затем отнял их и, поднявшись на ноги, жестом указал на трех индейцев, которые тотчас отделились от толпы воинов.

— Это провожатые и друзья капитана Перси, — объявил он. — Солнце уже высоко; ему пора отправляться в путь. Вот дары для него и для моего друга губернатора.

Говоря это, он снял с шеи жемчужное ожерелье, а с руки — медный браслет и вложил их в мою руку.

Я спрятал жемчуга за пазуху камзола, а браслет надел на запястье.

— Благодарю тебя, Опечанканоу, — сказал я коротко. — Когда мы встретимся вновь, я буду приветствовать тебя не с пустыми руками.

К этому часу вокруг нас уже собрались все обитатели деревни; и вот уже снова забили барабаны и девушки завели заунывную прощальную песнь. По знаку шамана мужчины и женщины образовали что-то вроде процессии и последовали за нами до самого конца деревни, где начинались болота. На месте остались только темнолицый император и старики; они сидели и стояли на солнцепеке, трубка мира лежала на траве у их ног, и ветер колыхал нависшие над их головами ветви. Я оглянулся и зачем-то подумал: интересно, сколько они подождут, прежде чем нанести на свои тела черную боевую раскраску.

Нантокуаса мы более не увидели: то ли он отправился в лес, то ли нашел какой-то предлог, чтобы остаться в своем вигваме.

Мы попрощались с шумной толпой, которая проводила нас в путь, спустились к реке, где нас уже ждало каноэ с гребцами, переплыли реку и, распрощавшись с гребцами, вошли в лес. Нынче было утро среды, и солнце вот уже два часа как встало. Три солнца, сказал Нантокуас: значит, удар будет нанесен в пятницу. Три дня! Когда мы доберемся до Джеймстауна, еще три дня уйдет на то, чтобы предупредить людей в каждом из разбросанных там и сям уединенных поселках, на то, чтобы привести колонию хоть в какое-то подобие боеготовности. А ведь до того, как хотя бы одна живая душа будет предупреждена о набеге, нам предстояло пройти десятки миль по полному опасностей лесу.

Что же до троих индейцев, которым было приказано идти медленно и которые при малейшем признаке спешки с нашей стороны, при любом подозрительном вопросе, при любом проявлении беспокойства должны были тотчас убить нас, безоружных, как они полагали, то уйдя утром из своей деревни, они покинули ее навсегда. Бывали времена, когда мы с Диконом отлично понимали друг друга и без слов; так и теперь, хотя мы ничего не сказали друг другу, между нами был молчаливый уговор: напасть на наших провожатых и убить их, как только представится случай.

Глава XXXIV

В которой гонку выигрывает не самый быстрый

Все трое индейцев, от которых мы должны были избавиться, были испытанные воины, свирепые, как волки, хитрые, как лисы и зоркие, как ястребы. У них не было причин сомневаться в нашем поведении и думать, что мы нападем на них, однако, в силу привычки, они не переставали наблюдать за нами и готовы были в любое мгновение легко выхватить из-за поясов томагавки и ножи.

Что касается нас с Диконом, то мы шагали медленно, улыбались и говорили так, что никто не усомнился бы в нашей искренности. Настроение у нас было столь же безоблачно, как синее утреннее небо, которое мы видели, когда деревья расступались. Идущий вслед за мною Дикон завел вполголоса разговор с дикарем, которым шел рядом с ним. Речь у них шла об обмене мушкета, который был у Дикона в Джеймстауне, на дюжину шкурок выдры. Индеец должен был принести шкурки в Паспахег при первой же возможности, а Дикон встретить его там и отдать мушкет, если шкурки придутся ему по вкусу. При этом каждый из собеседников мысленно видел другого мертвым. Один действительно намеревался получить мушкет, но рассчитывал просто взять его в арсенале Джеймстауна; второй же знал, что выдры, которые не погибнут от стрел этого индейца, смогут дожить до глубокой старости. И тем не менее они обсуждали договор со всей серьезностью, оговаривая различные условия, и после того, как сделка была заключена, зашагали дальше в молчании, свидетельствующем об их полном согласии.

Солнце между тем поднималось все выше и выше, золотя зеленую дымку распускающихся весенних листочков, окрашивая в сочный ярко-алый цвет красные ветки и почки североамериканских кленов, бросая на кроны сосен копья света, которые, достигая далекой темной земли, разбивались на множество лучей. Оно светило нам час; затем набежали тучи и скрыли его. Лес потемнел, завывая, подул ветер. Молодые деревца склонялись перед ним, взрослые и крепкие скрипели ветвями, старые со скрежетом и грохотом валились. Вскорости полил дождь, и косые серебряные струи пронзили лес с шумом, похожим на гром шагов наступающей армии; затем начался град — потоки ледяных комков, ранящих и прибивающих к земле едва раскрывшую