Только ознакомительный фрагмент
доступ ограничен по требованию правообладателя
Купить книгу "Зов Ктулху" Лавкрафт Говард Филипс

Книга: Зов Ктулху



Говард Филлипс Лавкрафт

Купить книгу "Зов Ктулху" Лавкрафт Говард Филипс

Зов Ктулху[1]

(Найдено среди бумаг покойного Френсиса Терстона, жителя Бостона)

(перевод Л. Кузнецова)

Со всей очевидностью можно полагать, что от столь могущественных сил или существ мог остаться некий живой реликт — представитель весьма отдаленной эпохи, когда сознание, быть может, проявлялось в формах, исчезнувших задолго до того, как Землю затопил людской прилив, — в формах, мимолетную память о которых сумели сохранить разве лишь поэзия да легенды, именующие их богами, чудовищами и мифическими существами всех родов и видов…

Элджернон Блэквуд

I

Ужас, воплощенный в глине

Мне думается, что высшее милосердие, явленное нашему миру, заключается в неспособности человеческого разума понять свою собственную природу и сущность. Мы живем на мирном островке счастливого неведения посреди черных вод бесконечности, и самой судьбой нам заказано покидать его и пускаться в дальние плавания. Науки наши, каждая из которых устремляется по собственному пути, пока что, к счастью, принесли нам не так уж много вреда, но неизбежен час, когда разрозненные крупицы знания, сойдясь воедино, откроют перед нами зловещие перспективы реальности и покажут наше полное ужаса место в ней; и это откровение либо лишит нас рассудка, либо вынудит нас бежать от мертвящего просветления в покой и безмятежность новых темных веков.

Теософы догадывались о грозном величии космического цикла, в котором наш мир и сам род человеческий являются всего лишь быстротечными эпизодами. Они указали на возможность сохранения до наших времен отдельных реликтов минувшего, но при этом пользовались весьма туманными определениями, какие, не будь они прикрыты елеем утешительного оптимизма, наверняка заставили бы заледенеть нашу кровь и саму душу. Но отнюдь не из их писаний дошел до меня отблеск давно минувших и недоступных нашему сознанию времен — до сей поры меня пронизывает холод, когда я о нем думаю, и я едва не схожу с ума, когда вижу его во снах. Отблеск этот, подобно всем внезапным явлениям истины, вспыхнул в моем сознании вследствие нечаянно возникшей связи между разрозненными фактами. В моем случае это были две вещи — статья из старой газеты и рукопись покойного профессора, моего деда. Молю Бога, чтобы никому на свете не вздумалось восполнить зияющие в моем рассказе пробелы, а уж я сам, пока жив, нипочем не возьмусь за это дело. Думаю, что и покойный профессор намеревался вечно хранить молчание о том, что ему довелось узнать, и непременно уничтожил бы свои записки, не постигни его внезапная смерть.

Мое знакомство с ужасающими фактами этой истории началось зимой с 1926-го на 1927 год, когда скоропостижно скончался мой двоюродный дед Джордж-Гэммел Энджелл, профессор Браунского университета в Провиденсе, штат Род-Айленд, слывший великим знатоком семитских языков. Кроме того, он получил широкую известность как специалист по древним надписям и в качестве такового часто приглашался для консультаций директорами самых прославленных музеев мира, так что его внезапный, пусть и в возрасте девяноста двух лет, уход из жизни, думается мне, не остался незамеченным в научных кругах. Интерес к его кончине подогревался также сопутствующими ей странными обстоятельствами и отсутствием очевидных причин. Смерть настигла профессора вскоре после того, как он прибыл в родной город на ньюпортском пароходе. Очевидцы утверждали, что он упал замертво, случайно столкнувшись с никому не известным негром, по виду матросом, выскочившим из дверей подозрительного притона, каких немало встречается на обрывистом морском берегу, по которому проходит кратчайший путь от портового района к дому покойного на Уильямс-стрит. Врачи не сумели обнаружить в его организме никаких признаков серьезных заболеваний и после долгих дискуссий пришли к выводу, что причиной смерти стала внезапная остановка сердца, вызванная, по их мнению, не в меру резвым для такого пожилого человека подъемом по крутому склону горы. В то время у меня не было причин оспаривать это заключение, но последующие обстоятельства заставили меня изменить свое мнение.

Мой дед умер бездетным вдовцом, и от меня, его единственного наследника и душеприказчика, справедливо ожидали наведения порядка в оставленных им бумагах, а также основательного их изучения. Выполняя свой долг, я перевез дедовский архив — целую гору папок и ящиков с документами — в свою бостонскую квартиру. Многие разобранные мною материалы будут вскоре опубликованы Американским археологическим обществом, но содержимое одного из ящиков показалось мне слишком странным, и, следуя какому-то инстинктивному чувству, я решил, что его надлежит держать подальше от посторонних глаз. Изначально ящик был заперт, и я не мог к нему подступиться до тех пор, пока мне не случилось наткнуться на кольцо с ключами, которое профессор всегда носил при себе в кармане сюртука. Только тогда мне удалось отпереть ящик — но, как оказалось, лишь для того, чтобы оказаться лицом к лицу с куда более головоломной проблемой. Что могли означать содержащиеся в нем предметы — странного вида глиняный барельеф, разрозненные рукописи, беглые заметки и кипа газетных вырезок? Не стал ли мой дед жертвой какой-нибудь дешевой мистификации? Чтобы пролить свет на эти вопросы, я твердо решил разыскать эксцентричного скульптора, осмелившегося, как мне тогда подумалось, бесцеремонно нарушить душевное равновесие почтенного человека.

Барельеф представлял собой неправильный прямоугольник толщиной менее дюйма и размером пять на шесть дюймов. По всей очевидности, он был изготовлен совсем недавно. Однако по своему духу и стилю он был далек от современности, ибо, какими бы многообразными и необузданными ни были прихоти нынешнего кубизма и футуризма, они чаще всего не достигают той неизъяснимой глубины и непосредственности, какие таятся в творениях первобытных мастеров. Здесь же, как мне показалось, проглядывало нечто весьма родственное последним, хотя моя память — при моем уже достаточно близком знакомстве с обширными коллекциями и трудами деда — потерпела полную неудачу в попытках приискать хоть какие-нибудь аналогии к этому предмету или уловить хотя бы намек на что-либо подобное в других культурах.

Нижняя часть плиты изобиловала знаками иероглифического характера, а над ними была помещена фигура, в которой угадывалось стремление художника изобразить нечто вполне конкретное — стремление, которому, увы, не способствовала импрессионистская манера исполнения. То было некое чудовище или, скорее, его обобщенный образ, который могло породить лишь воспаленное воображение безумца. Если я скажу, что при взгляде на барельеф моя в достаточной степени изощренная фантазия нарисовала комбинацию из осьминога, дракона и уродливого подобия человека, то мне удастся приблизительно передать характер этого странного произведения. Неуклюжее чешуйчатое тело с рудиментарными крыльями венчала мясистая, снабженная щупальцами голова; однако по своему шокирующему впечатлению все эти детали не шли ни в какое сравнение с цельным обликом фантастического существа. За фигурой скульптором было намечено подобие заднего плана, являвшего собою смутный намек на некое циклопическое строение.

Помимо вороха газетных вырезок к странному барельефу прилагалась стопка бумаг, по всей видимости, совсем недавно исписанных рукой профессора Энджелла — причем исписанных в спешке, судя по стилистическим погрешностям, для него нехарактерным. Самым существенным из этих документов мне показалась рукопись с заглавием «Культ Ктулху», второе слово которого было тщательно выписано печатными буквами с явной целью избежать ошибки в воспроизведении столь труднопроизносимого буквосочетания. Рукопись состояла из двух частей. Первую часть предваряло заглавие «1925 год: Сновидческий опыт Г. Э. Уилкокса, проживающего в доме № 7 по Томас-стрит, Провиденс, штат Род-Айленд», вторую — «1908 год: Факты, изложенные инспектором полиции Джоном Р. Леграссом (№ 121, Бьенвилль-стрит, Новый Орлеан, штат Луизиана) на собрании Американского археологического общества. Замечания по этому поводу и сообщение профессора Уэбба». Остальные бумаги в основном представляли собой разрозненные краткие заметки; в одних описывались странные сны различных лиц, в других содержались выписки из теософских журналов и книг (в первую очередь из «Атлантиды и исчезнувшей Лемурии» У. Скотт-Эллиота[2]), в третьих — сведения о переживших века тайных обществах и запретных культах со ссылками на соответствующие места в известных мифологических и антропологических источниках наподобие «Золотой ветви» Фрэзера[3] и «Культа ведьм в Западной Европе» мисс Мюррей.[4] Что же касается газетных вырезок, то все они были посвящены необыкновенным случаям душевных заболеваний и вспышкам группового помешательства, имевшим место весной 1925 года.

Первая часть основной рукописи излагала весьма необычную историю. 1 марта 1925 года к профессору Энджеллу явился худощавый смуглый молодой человек явно невротического и склонного к экзальтации типа. В руках у него был диковинный барельеф, вылепленный из совсем еще свежей, сырой на ощупь глины. В поданной им визитной карточке значилось имя Генри Энтони Уилкокса, младшего отпрыска одной весьма добропорядочной семьи. Мой двоюродный дед уже имел о нем некоторое представление: в последнее время этот юноша обучался ваянию в род-айлендском художественном училище и жил отдельно от родных, по соседству с училищем, в особняке Флер-де-Лис, превращенном в общежитие художников. Уилкокс развился рано и, по общему признанию, демонстрировал зачатки одаренности, даже гениальности, но был крайне эксцентричным подростком: с раннего детства он проявлял особый интерес ко всяким необычным историям, видел странные сны и любил пересказывать их кому ни попадя. Сам он считал себя «психически сверхчувствительным» индивидуумом, но солидная публика старинного купеческого города между собой именовала его не иначе как «малый с вывихами». Неохотно общаясь с людьми своего круга, он постепенно выпал из поля зрения местного общества и был известен лишь немногим людям искусства и эстетам, проживавшим по большей части в других городах. Члены «Клуба любителей искусств» Провиденса, заботясь о сохранении своей консервативной репутации, объявили молодого художника совершенно безнадежным.

В рукописи говорилось, что, не успев перемолвиться с хозяином дома и парой слов, молодой скульптор вдруг, без всякого предисловия, спросил, не сможет ли профессор, обладающий столь глубокими познаниями в археологии, разобраться в иероглифах, начертанных на принесенном им барельефе. Изъяснялся он в высокопарной романтической манере, которая поначалу показалась моему деду не чем иным, как притворством и попыткой изобразить мнимое почтение, а потому он отвечал на вопрос гостя довольно резко — тем более что очевидная свежеиспеченность предъявленной ему штуковины свидетельствовала о ее отношении к чему угодно, но только не к археологии. Последовавшее за этим возражение юного Уилкокса, поразившее моего деда и записанное им слово в слово, весьма точно характеризует как странную, фантастическую поэтику, пронизывающую всю его речь, так и всю его личность в целом. «Ну конечно, — подтвердил он с готовностью, — это совсем новая вещь. Я сам сделал ее прошлой ночью во сне, явившем мне странные города и картины прошедших эпох, о которых ничего не ведали ни мечтательный Тир, ни созерцательный Сфинкс, ни опоясанный садами Вавилон…»

Так приступил он к своему лихорадочному, сбивчивому рассказу, неожиданным образом пробудившему живой отклик в дремлющей памяти профессора, который слушал собеседника с возрастающим интересом. Прошлой ночью произошло небольшое, но самое значительное из всех пережитых Новой Англией за последние годы событий — землетрясение, которое, по-видимому, в значительной мере подстегнуло воображение Уилкокса. Итак, отправившись в постель, он заснул и увидел совершенно невероятный сон, в котором ему предстали циклопические города, сложенные из каменных плит и устремленных к небу монолитов. Угрюмые, опутанные мокрой зеленой тиной сооружения источали некую потаенную угрозу. Стены зданий и многочисленные колонны пестрели иероглифами, а снизу, из какой-то непостижимой глуби, исходил голос — скорее даже не голос, а смутное, едва уловимое внушение, которое даже самая изощренная человеческая фантазия вряд ли смогла бы передать в звуковой форме. Во всяком случае, когда Уилкокс попытался сделать это, у него получилось нечто почти непроизносимое: «Ктулху фхтагн».

Это звукосочетание не на шутку взволновало и встревожило профессора Энджелла. Со всей дотошностью ученого он принялся выпытывать у скульптора мельчайшие детали его сновидения и почти с неистовым напряжением рассматривал барельеф, за работой над которым застало одетого в одну ночную рубашку, дрожащего от холода и ничего не понимающего Уилкокса внезапное пробуждение от сна. Позже скульптор рассказывал мне, что в тот момент мой дед проклял свой преклонный возраст и самого себя в придачу за медлительность и неспособность сразу распознать как иероглифы, так и само изображение. Некоторые из вопросов деда показались его гостю не имеющими никакого отношения к делу — в первую очередь это касалось попыток старика выведать у Уилкокса, не связан ли тот с какими-либо тайными культами и обществами. Он никак не мог взять в толк, к чему это профессор чуть ли не через каждое слово обещает молчать как рыба, если его удостоят приема в члены якобы известного его посетителю не то мистического, не то языческого религиозного общества. Когда же профессор Энджелл окончательно уверовал в то, что скульптор и в самом деле не имеет никакого отношения ни к одному из существующих на свете культов и тайных обрядов, он под честное слово обязал своего визитера рассказывать ему все свои последующие сны. Тот сдержал обещание, и с момента первой встречи юноши с моим дедом рукопись стала ежедневно пополняться записями, передающими наиболее поразительные фрагменты ночных видений скульптора, в каждом из которых непременно присутствовал гнетущий душу образ темных, сочащихся водой циклопических монолитов и звучащий откуда-то из-под земли невнятный голос — или, вернее, вещающее прямо в мозг чье-то зловещее сознание. Два наиболее часто повторяющихся созвучия можно было передать как «Ктулху» и «Р'льех».

23 марта, гласит рукопись, Уилкокс не пришел, как обычно, к профессору. Последний осведомился по месту жительства молодого человека и узнал, что тот неожиданно впал в странное лихорадочное состояние и был перевезен в родительский дом на Уотермен-стрит. Ничто не предвещало болезни, однако ночью он вдруг разразился диким воплем, поднявшим на ноги всех художников, проживавших в том же доме. Состояние больного внушало серьезные опасения: периоды глубокого обморока чередовались у него с приступами горячечного бреда. Мой дед тут же позвонил родителям юноши и с того момента внимательно следил за ходом болезни, регулярно навещая также доктора Тоби с Тайер-стрит, попечению которого был поручен скульптор. Возбужденный лихорадкой мозг юноши осаждали настолько странные образы, что даже видавшего виды доктора пробирала невольная дрожь, когда он начинал пересказывать их моему деду. Теперь помимо прежних образов в бреду постоянно встречались фантастические упоминания о встречах с неким гигантским, «во много миль ростом», существом, которое передвигалось тяжкой поступью. Ни разу юноше не удалось описать его сколько-нибудь отчетливо, но и те отдельные сдавленные восклицания, которые довелось услышать доктору Тоби, убедили профессора, что этот образ, по-видимому, идентичен тому жуткому монстру, которого скульптор пытался отобразить в своем барельефе. Упоминание этого существа, добавил доктор, неизменно служило прелюдией к переходу больного из бреда в бессознательное состояние. Как ни странно, температура тела юноши была не намного выше нормальной, но тем не менее совокупность симптомов заставляла предположить скорее какую-то разновидность лихорадки, нежели умственное расстройство.

2 апреля, около трех часов пополудни, лихорадка Уилкокса прекратилась столь же внезапно, сколь и началась. Он сел в постели, выразив безмерное удивление тем обстоятельством, что ни с того ни с сего вдруг оказался в родительском доме, и обнаружив полный провал в памяти относительно всего, что происходило с ним начиная с ночи 22 марта. Врач нашел пациента вполне здоровым, и через три дня тот вернулся в свое жилище во Флер-де-Лис. Однако с того времени он больше ничем не мог помочь профессору Энджеллу. Вместе с болезнью его покинули и все странные видения; еще с неделю он послушно пересказывал моему деду свои сны, но они имели столь банальное, плоское и не относящееся к делу содержание, что очень скоро профессор перестал переводить на них свое время и бумагу.



На этом первая часть рукописи заканчивалась, но встречающиеся в ней ссылки на некоторые другие разрозненные материалы предоставили мне обильную почву для размышлений — настолько обильную, что только закоренелый скептицизм, являвшийся в то время основой моей жизненной философии, мог объяснить мое по-прежнему упрямое недоверие к рассказам художника. Вызывали сомнение и записи деда, воспроизводящие сны, которые посещали других людей в тот же самый период, когда юный Уилкокс пересказывал профессору свои бредовые ночные видения. Похоже, в то время мой дед основал нечто вроде своеобразной статистической службы, проводившей опросы среди тех его друзей и знакомых, к кому он считал уместным обратиться. Таких набралось немало, и от каждого из них дед затребовал описания и точные даты всех наиболее примечательных снов, виденных в последнее время. Отклики на его запросы оказались столь пестрыми, а их количество было столь велико, что мне показалось удивительным, как мог пожилой человек, да еще не имеющий при себе секретаря, управиться с таким обилием материала. Оригиналы писем не сохранились, но дедовы комментарии к ним давали ясное представление о содержании снов. Опрос представителей деловых кругов и прочей публики из среднего класса местного общества, этой пресловутой новоанглийской «соли земли», в целом дал отрицательный результат, хотя в отдельных случаях и были зафиксированы тревожные, равно как и бессвязные ночные впечатления. При этом они неизменно относились ко времени между 23 марта и 2 апреля — датам, ограничивающим период бредового состояния Уилкокса. Ненамного более чувствительными оказались и люди научного склада. Впрочем, в четырех случаях описаний снов угадываются очертания странных ландшафтов, а в одном проступает страх перед чем-то неестественным и ненормальным.

Самые интересные ответы поступили от художников и поэтов, и я могу себе представить, какому паническому ужасу дали бы волю эти люди, имей они возможность сойтись и сравнить свои впечатления. Как бы там ни было, но, не имея на руках оригиналов ответных писем, я сильно подозревал профессора в том, что он задавал своим адресатам наводящие вопросы, а потом еще и редактировал всю корреспонденцию с вольным или невольным желанием найти в ней то, что ему хотелось. Вот почему мне по-прежнему казалось, что Уилкокс, каким-то образом осведомленный об имевшихся на руках у профессора странных фактах, постоянно и вполне намеренно вводил последнего в заблуждение. Что же до ответов, полученных от людей искусства, то они представляли собой поистине захватывающее повествование. С 28 февраля по 2 апреля многие из опрошенных видели во сне чрезвычайно причудливые вещи, причем интенсивность этих сновидений многократно возрастала в период времени, соответствующий бредовому состоянию скульптора. Свыше четверти всех писем было посвящено описанию ландшафтов и полузвуков-полувнушений, немногим отличающихся от тех, что являлись в бреду Уилкоксу; некоторые респонденты сообщали о чувстве неизбывного ужаса, испытанном ими при виде приближавшегося гигантского существа. Но один случай, подчеркнуто выделяемый в заметках, был особенно ужасен. Речь идет об одном широко известном архитекторе, в свое время страстно увлекавшемся теософией и оккультизмом. Именно в тот день, когда с Уилкоксом случился припадок, он внезапно впал в буйное помешательство и скончался через несколько месяцев, исполненных невыразимых страданий и непрестанных криков, в которых можно было расслышать мольбу спасти его от некоего выходца из ада. Если бы мой дед, описывая все эти случаи, проставлял над ними вместо ничего не говорящих порядковых номеров имена респондентов, я бы мог провести собственное расследование и убедиться в подлинности собранных им фактов. Но делать было нечего — мне удалось выявить лишь минимальное число опрошенных. Все они, однако, в общем и целом подтвердили правдивость записей. Я часто задавался вопросом: все ли адресаты профессора были столь же озадачены его странным письмом, как те, с кем мне удалось пообщаться? Как бы то ни было, я надеюсь, что мои нынешние рассуждения никогда не достигнут их ушей.

Как я уже говорил, приложенные к барельефу газетные вырезки сообщали о многочисленных случаях паники, умопомешательств и эксцентричного поведения людей все в тот же указанный выше период времени. Очевидно, профессор Энджелл воспользовался услугами какого-то пресс-бюро, ибо число вырезок было невероятно, а источники их разбросаны по всему свету. Сообщалось, например, о самоубийстве, которое совершил некий лондонец — посреди ночи он вдруг соскочил с постели и с ужасающим криком выбросился в окно. Цитировалось сбивчивое, маловразумительное письмо, отправленное редактору одной из южноафриканских газет каким-то фанатиком, который, проанализировав свои сны, пророчил человечеству ужасное будущее. Из Калифорнии извещали о раздаче членам одной из теософских колоний белых одежд для некоего «славного свершения», которое, впрочем, так и не состоялось; заметка из Индии сдержанно повествовала о серьезных волнениях туземцев, начавшихся в конце марта. Умножились оргии вуду[5] на Гаити, а из отдаленных африканских факторий доносились вести о зловещем ропоте среди чернокожих. Американская администрация на Филиппинах отметила в этот же период брожение среди некоторых племен. В ночь с 22 на 23 марта нью-йоркские полицейские были окружены толпами истерически вопящих левантинцев. Весь запад Ирландии полнился дикими слухами, а художник-фантаст Ардуа-Бонно выставил на весеннем парижском салоне 1926 года богомерзкое полотно «Ландшафт сновидений». Приступы буйства в психиатрических больницах были настолько многочисленными, что, пожалуй, только чудо не позволило медицинской братии заметить это странное совпадение и сделать соответствующие выводы. Тогда мне все это представилось лишь кипой занятных вырезок, но сегодня я едва ли смогу оправдать бесстрастный рационализм, побудивший меня равнодушно отложить в сторону пожелтевшие газетные листки. Правда, в то время во мне еще жило убеждение, что юный Уилкокс всего лишь ловко манипулировал некоей информацией, полученной им до встречи с профессором Энджеллом.

II

Рассказ полицейского инспектора Леграсса

Эта самая информация, благодаря которой барельеф и сновидения молодого скульптора приобрели такое огромное значение для моего деда, составляет содержание второй половины его объемистой рукописи. В разговоре с Уилкоксом профессор Энджелл, как я понимаю, припомнил, что однажды ему уже доводилось видеть изображение этого адского чудовища, равно как и изучать неведомые иероглифы. И уж конечно, он вспомнил зловещее звукосочетание «Ктулху». Все это вызвало у него неожиданные и весьма тревожащие ассоциации, и потому нет ничего удивительного в том, что он тотчас потребовал от молодого скульптора представить ему всю полноту картины.

Воспоминания моего деда, связанные с этой историей, восходят к 1908 году — к семнадцатилетней давности собранию Американского археологического общества, состоявшемуся в Сан-Луи. Профессор Энджелл, как и приличествовало столь авторитетному ученому, должен был принять самое активное участие во всех дискуссиях. По этой же причине он оказался одним из первых, к кому обратилась группа лиц, не являвшихся членами общества, но воспользовавшихся благоприятным случаем, чтобы получить компетентные ответы на возникшие у них вопросы и разрешить ряд проблем, с которыми они столкнулись.

Главой этой делегации, вскоре оказавшейся в центре внимания научного общества, был полицейский инспектор Джон Реймонд Леграсс, человек средних лет и довольно невыразительной внешности, который прибыл из Нового Орлеана в надежде получить особого рода информацию, каковую ему не удалось раздобыть ни в одном из местных источников. Он принес с собой на собрание то, ради чего, собственно, и проделал столь долгий путь, — гротескную, отталкивающего вида и весьма почтенной древности каменную статуэтку, происхождение которой сам он никоим образом не мог определить. Не следует думать, что инспектора Леграсса хотя бы в малейшей степени интересовала археология. Его желание пролить свет на нечто доселе неизвестное объяснялось чисто профессиональными соображениями. Эта статуэтка — или идол, или фетиш, как ее ни назови — попала в руки полиции несколько месяцев тому назад во время операции по разгону предполагаемых приверженцев вуду, проведенной в заболоченных лесах к югу от Нового Орлеана. Однако на редкость странный и жуткий обряд, связанный с этим изваянием, навел полицейских на мысль, что им довелось наткнуться на совершенно неизвестный доселе культ, по своему дьявольскому характеру далеко превосходящий даже самые зловещие ритуалы вуду. Его происхождение оставалось тайной, ибо из схваченных на месте членов секты не удалось выжать абсолютно ничего, кроме весьма путаных и неправдоподобных показаний. Последнее обстоятельство и породило желание полиции установить природу ужасного символа, а через нее, быть может, и проследить сам культ до его первоисточника.

Едва ли инспектор Леграсс ожидал, что его вещественное доказательство произведет такую сенсацию, но факт остается фактом: одного лишь взгляда на принесенный им предмет было достаточно, чтобы вызвать настоящий ажиотаж среди собравшихся ученых господ. Они столпились вокруг инспектора и принялись так и эдак разглядывать небольшую фигурку, чья абсолютная несхожесть ни с одним из известных науке артефактов вкупе с неподдельно глубокой древностью столь убедительно указывала на еще не раскрытые тайны, уходящие в седые глубины веков. Каменная статуэтка представляла никому доселе неведомое направление в искусстве, при том что возраст ее мог исчисляться многими сотнями, а то и тысячами лет.

Фигурка медленно переходила из рук в руки, и, один за другим, ученые припадали к ней жадным взором, желая как можно тщательнее ознакомиться с этим древним чудом. Насчитывающая от семи до восьми дюймов в высоту статуэтка поражала удивительно высоким уровнем художественного исполнения. Она представляла собой некое чудовище, которое кроме карикатурных человекоподобных очертаний имело голову осьминога, лицо, от которого исходила масса щупалец, пористое чешуйчатое тело, крупные когти на передних и задних конечностях и в придачу длинные узкие крылья за спиной. Преисполненное неестественной злобы существо с раздутым туловищем в угрожающей позе сидело на прямоугольном пьедестале, покрытом не поддающимися прочтению письменами. Оконечности крыльев касались заднего края пьедестала, а длинные кривые когти согнутых нижних лап охватывали его передний край. Осьминожья голова страшилища грозно наклонилась вперед, так что кончики лицевых щупалец свисали на предплечья чудовищных передних лап, опирающихся на выгнутые дугой колени. При всем том статуэтка казалась не порождением фантазии, а изображением реального живого существа, еще более таинственного и зловещего по причине глубокой тайны, окутывавшей его происхождение. Бесконечно глубокая, неисчислимая годами древность фигурки не вызывала сомнений; при этом в ней не угадывалось ни малейшего намека на связь с какой бы то ни было ветвью древнего мирового искусства, пусть даже относящегося к самым первым проблескам земной цивилизации. Поистине, ее вообще невозможно было отнести ни к какому временному периоду. Даже материал, из которого она была изготовлена, оставался неразрешимой загадкой, ибо зеленовато-черный камень с золотистыми крапинками и радужными переливами не был известен в рамках привычной нам геологии или минералогии. Столь же непостижимыми оказались и знаки, нанесенные по всему пьедесталу статуэтки. Ни один из участников ученого собрания, представлявшего добрую половину мировых авторитетов в данной области, так и не смог найти ни малейшего указания на их хотя бы отдаленное лингвистическое родство с земными языками. Символы эти, равно как сама фигура и материал, принадлежали чему-то ужасно далекому, чему-то резко отличному от всего, что на сей день известно человеку; в них угадывались зловещие намеки на некие незапамятно древние и чудовищные циклы бытия, с которыми ни окружающий нас мир, ни наши представления о нем не имеют ничего общего.

И все же среди всех этих ученых мужей, сокрушенно покачивавших головами, признавая свою полную неспособность помочь инспектору, нашелся человек, который вдруг испытал престранное ощущение давнего знакомства как с жутким образом, так и с письменами и не без некоторого колебания поведал об этом присутствующим. То был ныне покойный Уильям Ченнинг Уэбб, профессор антропологии Принстонского университета, ученый-исследователь далеко не из последних. Сорок восемь лет тому назад ему довелось участвовать в экспедиции по Гренландии и Исландии, имевшей целью отыскать новые рунические надписи, но так и не преуспевшей в своем начинании. Однако, занимаясь исследованиями северо-западной части побережья Гренландии, профессор обнаружил вымирающее эскимосское племя, чьи верования — необычная разновидность «дьяволопоклонничества» — поразили его своей омерзительной кровожадностью. Прочие эскимосы знали об этом культе очень мало и говорили о нем с содроганием, добавляя, однако, что исходит он из баснословно далеких времен — тех времен, когда наш мир еще не был создан. Помимо ужасных обрядов и человеческих жертвоприношений он унаследовал от древности ритуалы, посвящаемые высшему и старшему из дьяволов — Торнасуку, и профессор Уэбб тщательно записал из уст старого ангекока — шамана — фонетическое звучание имени верховного дьявола, как можно более точно передав его буквами латинского алфавита. Особое внимание ученого привлек жуткий фетиш, которому поклонялись приверженцы неведомого культа и вокруг которого они исступленно плясали, когда над ледяными утесами занималась заря. Это был, по утверждению профессора, грубо вытесанный из камня барельеф, содержавший неведомый чудовищный образ и таинственные надписи. Насколько он мог припомнить, в общих чертах он являл собой грубую аналогию той устрашающей фигуре, что ныне предстала перед глазами ученых мужей.

Это сообщение, чрезвычайно заинтересовавшее участников собрания, вдвое против того взволновало инспектора Леграсса, который тут же принялся донимать профессора Уэбба расспросами. Он привез с собою записи ритуальных песнопений, исполнявшихся приверженцами болотного культа, и теперь попросил ученого как можно более точно припомнить звучание заклятий, слышанных им от эскимосов-дьяволопоклонников. В зале воцарилось поистине гнетущее молчание, когда после скрупулезного сопоставления всех мельчайших подробностей полицейский и профессор объявили о фактическом тождестве двух заклинаний, услышанных ими в столь далеко отстоящих друг от друга географических областях. Границы между словами угадывались по сохраненным традицией ритмическим паузам, и, по сути дела, то, что эскимосские шаманы и жрецы из луизианских болот распевали перед родственными друг другу идолами, сводилось примерно к следующему:

«Пх'нглуи мглв'нафх Ктулху Р'льех вгах'нагл фхтагн».

В одном существенном пункте Леграсс обладал перед профессором значительным преимуществом — некоторые из захваченных им молодых ублюдков согласились повторить то, что рассказывали о значении этих слов старики. По их утверждению, эту фразу можно было перевести так:

«В своем доме в Р'льехе мертвый Ктулху ждет и видит сны».

Уступая общему настоянию, Леграсс более подробно рассказал о своей встрече с болотными идолопоклонниками. То была совершенно поразительная история, и я ничуть не удивился, что она произвела на моего деда такое сильное впечатление. То, что поведал полицейский инспектор, во многом сходилось с самыми безумными видениями мифотворцев и самыми невероятными измышлениями теософов. Его слова указывали на поразительную способность даже столь невежественного сброда к мышлению космического размаха — способность, которую до того никто и предположить не мог в этих париях.

1 ноября 1907 года в полицию Нового Орлеана поступил отчаянный призыв о помощи, исходивший из расположенного к югу от города болотисто-озерного края. Местных скваттеров, по большей части примитивных, но добронравных жителей, выводивших свой род от соратников Жана Лафитта,[6] смертельно перепугало неведомое явление, заставшее их врасплох посреди глубокой ночи. По всей видимости, речь шла об очередной оргии вуду, но творилась она с ужасающим размахом, о каком раньше никто и не слыхивал: с тех пор как в мрачных, населенных исчадиями ада лесах, куда не смел сунуть носа ни один честный человек, начался бесконечный грохот тамтама, в окрестных поселениях бесследно исчезли несколько женщин и детей. Из чащи леса доносились исступленные вопли, пронзительный визг и душераздирающее пение, сопровождаемое бешеной пляской дьявольских огней. Люди не могут больше все это терпеть, заключил перепуганный посланец скваттеров.



На склоне дня, погрузившись в две конные повозки и автомобиль, два десятка полицейских во главе с дрожащим от страха проводником-скваттером двинулись в путь. Когда дорога стала совсем непроезжей, все спешились и несколько миль в угрюмом молчании шлепали по болоту, продираясь сквозь кипарисовые заросли, куда не проникал дневной свет. Отряду преграждали путь уродливые корни и свисающие вниз зловещие петли испанского бородатого мха; временами люди натыкались то на груду влажных камней, то на странные руины, гнетущее впечатление от которых усиливалось намеками проводника на дьявольский облик обитателей этих мест; всю эту унылую картину дополняли узловатые, гниющие стволы деревьев и замшелые болотные островки. Наконец показалось селение скваттеров, представлявшее собой кучку жалких лачуг, и тотчас же местные жители с истерическими воплями обступили вооруженных людей. Где-то далеко за селением слышался глухой рокот тамтамов, сквозь который через неправильные интервалы, соответствующие изменению направления ветра, пробивались леденящие душу крики. За хилым мелколесьем, через которое в лесном мраке вились бесконечные тропы, можно было разглядеть красноватые вспышки далеких костров. Никто из оробевших скваттеров, даже рискуя снова быть брошенным на произвол судьбы, не согласился продвинуться ни на дюйм вперед по направлению к месту, где проходил нечестивый шабаш идолопоклонников, а потому Леграссу и девятнадцати его коллегам пришлось одним, без проводника, нырнуть под черные своды незнакомого им леса.

Заболоченная местность, по которой продвигался отряд, издавна пользовалась дурной славой. Ходили легенды о таинственном озере, недоступном взору обычного смертного, в котором живет огромное полипообразное белое страшилище со светящимися глазами, а из испуганного шепота скваттеров можно было понять, что в полночь из подземных глубоких пещер на поклонение ему вылетают дьяволы с крыльями летучих мышей. Так повелось, говорили они, задолго до Д'Ибервиля,[7] до Ла Саля,[8] до краснокожих и даже до того, как в окрестных лесах появились первые звери и птицы. Один взгляд на этот кошмар означает немедленную и мучительную смерть, но ввиду того, что чудовище не раз являлось к поселянам во сне, они слишком хорошо знали об этом и предпочитали держаться от него подальше. Правда, нынешняя вудуистская оргия происходила на границе запретной территории, но этот участок болота и сам по себе был достаточно зловещим, и Леграссу пришло в голову, что, может быть, само место, на котором свершались ритуалы, вселяло в скваттеров больший ужас, нежели сопровождавшие его буйство и душераздирающие крики.

Только поэт или безумец мог бы подыскать слова для того, чтобы изобразить многоголосый гвалт, доносившийся до людей Леграсса, когда сквозь черную трясину они продирались навстречу красному зареву и глухому рокоту тамтамов. Эти дикие вопли, казалось, вырывались отчасти из человеческих, отчасти из звериных глоток, и было невозможно понять, то ли это люди издавали звериный рык, то ли зверь говорил языком человека. Неистовство, присущее животному миру, и оргиастическая разнузданность человека сплетались в единый демонический хор, и все эти исступленные вопли, визг и вой метались среди мрачных лесов подобно буйным порывам злобы, высвободившимся из непостижимых бездн ада. По временам нестройные завывания и вопли сменялись размеренным, ритмическим речитативом, и из множества глоток вырывалось слаженное монотонное пение, в котором постоянно повторялась одна и та же ритуальная формула:

— Пх'нглуи мглв'нафх Ктулху Р'льех вгах'нагл фхтагн!

Кроны деревьев становились все реже, стволы их — все тоньше, и наконец люди Леграсса буквально наткнулись на место, где происходила оргия. Четверо из них от ужаса едва устояли на ногах, один упал без сознания, а двое разразились безумными воплями, которые, к счастью, потонули в общей какофонии и не были услышаны идолопоклонниками. Леграсс плеснул холодной водой в лицо потерявшему сознание полицейскому, и весь отряд застыл на месте, завороженный кошмарным зрелищем.

Взгляду вновь прибывших открылся травянистый островок площадью около акра, безлесный и довольно сухой. Посреди него скакала, вихлялась и кружилась неописуемо уродливая человеческая орда, какую едва ли могло представить себе даже извращенное воображение Сайма[9] или Ангаролы.[10] Сбросив одежды, этот пестрый сброд мычал, блеял и ревел по-ослиному, корчась в дикой пляске вокруг чудовищно огромного, выложенного широким кольцом костра; в самом центре огненного круга, временами проглядывая сквозь колеблющуюся завесу пламени, стоял массивный, около восьми футов в высоту, гранитный монолит, на вершине которого, несоизмеримая с его громадными размерами, покоилась зловещего вида резная статуэтка. С десяти эшафотов, через правильные промежутки расставленных вокруг опоясанного пламенем монолита, свисали, уронив головы, до неузнаваемости изуродованные, беспомощные тела злосчастных скваттеров, ранее исчезнувших из окрестных поселений, а внутри образуемого ими ужасного кольца бесновался безумный хоровод идолопоклонников, бесконечной лентой виясь слева направо между кольцом мертвых тел и кольцом огня.

И может быть, только излишняя впечатлительность или же далеко отдающееся эхо были повинны в том, что одному из полицейских, испанцу по происхождению, почудилось, будто из расположенных поодаль и скрытых густой тенью зарослей, из самого сердца этого мрачного леса древних преданий и ужасов, кто-то зловеще вторил свершавшемуся на поляне ритуалу. Встретившись позднее с этим человеком — а звали его Джозеф Д. Гальвес, — я убедился, что он и в самом деле обладает на редкость ярким воображением. В разговоре со мной он зашел еще дальше в своих утверждениях — он стал уверять меня, что слышал также хлопанье чьих-то огромных крыльев и чувствовал на себе взгляд страшных светящихся глаз, а за дальними деревьями ему привиделась некая гороподобная белая масса. Похоже, бедняга чересчур наслушался всяких местных побасенок.

Потрясенные полицейские, однако, недолго пребывали в замешательстве. Чувство долга пересилило страх, и, несмотря на то что беснующаяся толпа насчитывала добрую сотню идолопоклонников, ведомый Леграссом отряд, положившись на силу огнестрельного оружия, решительно врезался в ряды омерзительного сброда. Последовавшие за этим пять минут дикого шума и хаоса не поддаются описанию. Посыпались мощные удары, загремели выстрелы — и вскоре вся завывающая орда бросилась наутек. Когда же операция закончилась, Леграсс насчитал сорок семь угрюмых, насупившихся пленников, которым он и приказал немедленно одеться и лечь на землю между двумя шеренгами полицейских. Пятеро из идолопоклонников остались лежать мертвыми, а двоих, получивших серьезные ранения, унесли на импровизированных носилках их товарищи. Стоявшая на гранитном столпе статуэтка была, естественно, конфискована и доставлена инспектором в полицейский участок.

Не успев как следует отдохнуть после долгого и утомительного обратного пути, Леграсс приступил к допросам. Пленники оказались людьми смешанной крови, крайне низкого социального положения и с явными отклонениями в психике. В большинстве своем то были матросы, потомки негров и мулатов, эмигрировавших, главным образом, из Вест-Индии и с португальских Островов Зеленого Мыса. Как раз они-то и привнесли в этот пестрый культ элементы вудуизма. Как выяснилось уже вскоре после начала допроса, в исповедуемом ими культе заключалось нечто более глубокое и древнее, нежели обычный негритянский фетишизм. Эти жалкие создания, явившиеся продуктом вековой деградации и невежества, с удивительным упорством отстаивали истинность своего отвратительного символа веры.

Предметом их поклонения, как они утверждали, были великие Властители Древности, пришедшие в наш недавно зародившийся мир с неба и жившие в нем задолго до появления первых людей. Теперь Властители Древности ушли под землю и скрылись в морских водах, но их мертвые тела посредством сновидений поведали свои тайны первым людям на Земле, которые и создали на их основе вечно живущий культ. Продолжателями его и были пленники Леграсса. Они считали, что их верования существовали и будут существовать, хоронясь от всех в тайных, разбросанных по миру местах, до той поры, пока не восстанет из своего темного дома в могучем городе Р'льех великий жрец Ктулху и не заберет всю Землю под свою власть, как это уже было в незапамятные времена. Как только звезды подадут ему тайный сигнал, он воззовет к своим приверженцам, и те будут готовы его освободить.

А до той поры ничто больше не должно быть сказано вслух, заявили пленники, ибо главную тайну не вырвать из них никакими мучительными пытками. Человек — отнюдь не единственная мыслящая тварь на Земле, ибо для поддержания веры в немногих своих адептах из вечного мрака уже появлялись некие существа. Но это были не великие Властители Древности. Ни один человек не видел Властителей Древности. Что же до резного идола, то он изображает Великого Ктулху, и никто не может сказать, подобны ли ему остальные Властители Древности, равно как никто из людей не сумеет прочесть древнюю надпись на пьедестале идола, приблизительное содержание которой передается из уст в уста. Впрочем, сам ритуальный напев не является тайной — его лишь нельзя произносить громко в присутствии непосвященных. Напев этот означает: «В своем доме в Р'льехе мертвый Ктулху ждет и видит сны».

Позднее лишь двое из арестованных были признаны достаточно нормальными для того, чтобы отправиться на виселицу за совершенные ими злодеяния, остальных же передали в различные психиатрические клиники. Все они, впрочем, отрицали свое соучастие в убийствах несчастных скваттеров, утверждая, что те были совершены Черными Крылатыми Богами, прибывшими к ним на празднество из незапамятно древнего места собраний в населенном призраками лесу. Добиться более ясного рассказа от этих слабоумных мистиков было невозможно. Все сведения, которыми располагала полиция, были вытянуты главным образом из престарелого метиса по имени Кастро, заявившего, что давным-давно судно, на котором он плавал, заходило в не обозначенные на карте порты и что ему доводилось разговаривать с живущими в горах Китая бессмертными жрецами культа.

Старый Кастро припомнил обрывки ужасной легенды, по своей дикости затмевающей все измышления теософов. В ней дело представляется так, будто человек и окружающий его мир появились совсем недавно и ненадолго. Были века, когда на Земле правили другие создания, и у них были свои великие города. По словам Кастро, Бессмертные Китайцы сообщили ему, что их следы все еще находят в виде циклопических руин на островах Тихого океана. Все эти создания умерли за многие и многие тысячелетия до появления на Земле людей, но существует тайное средство оживить их — нужно лишь дождаться времени, когда звезды займут нужное положение в круговороте вечности. Эти древние создания и сами явились на Землю со звезд, принеся с собой собственные изображения.

Великие Властители Древности, продолжал Кастро, не состоят из плоти и крови. Конечно, у них есть определенная форма, что и доказывает эта изготовленная на звездах статуэтка, но они созданы не из плотного вещества. Когда-то звезды занимали благоприятное положение, и они могли, проплывая по космическим безднам, переходить из одного мира в другой, но потом звезды расположились неудачно, и их жизни настал конец. Но и не будучи живыми, они никогда не умирают до конца. Сейчас все они лежат под каменными сводами домов великого города Р'льеха, сохраняемые заклинаниями могучего Ктулху для грядущего воскресения, которое наступит в час, когда звезды и Земля будут к этому готовы. Но в тот момент освобождению их тел должна поспособствовать какая-то посторонняя сила. Заклинания, сохраняющие их в целости и сохранности, в то же время препятствуют им самим даже чуть-чуть сдвинуться с места, и им остается только лежать без сна во мраке и думать свои думы, пока над ними пролетают неисчислимые миллионы лет. Они знают, что происходит во Вселенной, ибо общаются передачей мыслей на расстоянии. Даже сейчас они разговаривают между собой в своих каменных гробницах. Когда после бесконечных времен хаоса пришли первые люди, великие Властители Древности сообщили самому чуткому из них о своем существовании, воздействуя на него через сновидения, ибо только так их язык может быть понят примитивными плотскими существами.

Тогда-то, шептал Кастро, первые избранные и создали культ поклонения малым идолам, принесенным Властителями Древности с темных звезд. Культ этот будет жить до той поры, пока звезды снова не примут правильное расположение, а жрецы тайного культа не вызволят Ктулху из его гробницы, чтобы затем оживить его подданных и возобновить его правление на Земле. Когда наступит этот час, человечество и само сможет стать таким же, как великие Властители Древности, — таким же вольным и необузданным, живущим по ту сторону добра и зла, презирающим законы и нормы морали; и тогда все люди будут кричать, убивать друг друга и пировать в великой радости. А потом освобожденные Властители Древности научат их кричать, убивать и радоваться по-новому, а еще позднее вся Земля воспламенится в самоуничтожающем экстазе освобождения. Но до той поры тайный культ должен посредством издревле установленных ритуалов хранить память о былом и предвещать грядущее явление Властителей Древности.

В очень давние времена отдельные избранники могли беседовать с лежащими в гробницах Властителями, но потом что-то случилось, и великий каменный город Р'льех со всеми своими монолитами и гробницами погрузился в океан, чьи глубокие, исполненные первородной тайны воды, сквозь которые не дано проникнуть даже мысли, прервали эту связь. Но культ никогда не умрет, и тайные жрецы говорят, что, когда звезды снова займут правильное положение, город поднимется из океанских бездн. Тогда из земли выйдут призрачные земные духи и принесут непостижимые вести, собранные ими в пещерах под неведомыми ныне людям участками морского дна. Но о них старый Кастро не осмелился говорить более подробно. Он поспешно оборвал свою речь, и уже никакие уговоры и посулы не могли заставить его снова заговорить на эту тему. О подлинных размерах Властителей Древности он боялся даже помянуть. Главный центр тайного культа расположен в глубине непроходимых пустынь Аравии, где, затаившись среди песков, на которые не бросал взгляд ни один смертный, грезит во сне Ирем, Город Колонн. Культ Ктулху не имел никакого отношения к европейским ведовским культам и фактически неизвестен никому, кроме его приверженцев. В сущности, ни в одной оккультной книге не встречается никаких воспоминаний о нем, хотя Бессмертные Китайцы говорили, что в написанном безумным арабом Абдулом Альхазредом «Некрономиконе» посвященные могут уловить глубинный, доступный лишь очень немногим смысл; особенно же многозначительным является знаменитое двустишие, о котором до сих пор ходит много всяческих толков:

То не мертво, что вечность охраняет,

Смерть вместе с вечностью порою умирает.

Леграсс, потрясенный и озадаченный показаниями старого метиса, попытался отыскать хоть какие-то упоминания об этом культе в исторических документах, но все впустую. Видимо, Кастро был прав, утверждая, что его окутывает непроницаемая тайна. Специалисты из местного Тулейнского университета не смогли пролить свет на происхождение культа, равно как и сказать что-нибудь вразумительное по поводу статуэтки, и тогда обескураженный полицейский инспектор обратился к высшим авторитетам в этой области, но и здесь все ограничилось лишь сообщением профессора Уэбба об экспедиции в Гренландию.

Лихорадочный интерес, вызванный среди членов Археологического общества рассказом Леграсса и его необыкновенной статуэткой, отразился в последовавшей затем оживленной переписке присутствовавших на собрании специалистов, хотя официальные публикации общества лишь вскользь упомянули о случившемся. Осторожность — первейшая заповедь для тех, кто привык частенько натыкаться на откровенное шарлатанство и надувательство. Загадочную фигурку Леграсс передал на время профессору Уэббу, после смерти которого она снова вернулась к предыдущему владельцу и хранилась в его доме, где мне и довелось не столь давно ее увидеть. Без всяких сомнений, эта ужасная статуэтка родственна барельефу, сделанному во сне юным Уилкоксом.

Теперь я уже не удивляюсь тому, что дед мой был так взволнован рассказом скульптора, ибо легко представить себе его реакцию, когда через несколько лет после того, как Леграсс продемонстрировал ученым мужам свою таинственную статуэтку, он вдруг встретился с человеком, не только увидевшим во сне то же самое изображение и те же самые иероглифы на нем, но и сумевшим досконально воспроизвести несколько слов из устной формулы, одинаково произносимой и эскимосскими дьяволопоклонниками, и ублюдочными приверженцами культа из луизианских болот. Совершенно естественным было и то, что профессор Энджелл немедленно взялся за дело, проявив в своих исследованиях невероятную энергию и высочайшую скрупулезность истинного ученого; впрочем, как уже говорилось, в то время я еще подозревал молодого Уилкокса в подтасовке. В самом деле, мог же он краем уха услышать о том, что происходило на ученом собрании, и нарочито мистифицировать моего деда вымышленными сновидениями, дабы набить себе цену в глазах ценителей искусства. Мой скептицизм сильно поколебали дедовские записи снов других людей, а также огромная кипа газетных вырезок, подтверждавших те же факты. После тщательного повторного изучения рукописи и сопоставления выписок из теософских и антропологических трудов с рассказом Леграсса я отправился в Провиденс, все еще намереваясь при встрече с юным скульптором высказать ему свои упреки за столь непочтительное обхождение с пожилым ученым.

Уилкокс по-прежнему проживал в доме Флер-де-Лис, оказавшемся прескверной викторианской имитацией бретонской архитектуры семнадцатого столетия, нахально выставившей свой оштукатуренный фасад из шеренги элегантных домов в колониальном стиле, что теснились на древнем холме под сенью церкви, увенчанной прекраснейшим в Америке георгианским шпилем. Я застал его за работой и, оглядев расставленные тут и там скульптуры, тотчас же оценил его незаурядный талант. Я уверен, что в свое время о нем заговорят как об одном из лучших ваятелей-декадентов. Ему удалось воплотить в глине и мраморе тот томительно-страшный мир ночных видений и фантазий, который Артур Мейчен[11] отобразил в своей прозе, а Кларк Эштон Смит[12] — в поэзии и живописи.

Смуглый, хрупкий, не слишком опрятный на вид, он вяло откликнулся на мой стук в дверь, а затем, не поднимаясь со стула, справился, по какому делу я пожаловал. Когда я представился, он несколько оживился и сделал вид, что мое появление заинтересовало его, но не более того. Его можно было понять: ведь мой дед, возбудив любопытство скульптора своими попытками разгадать его странные сны, при этом так и не объяснил, зачем ему все это понадобилось. Я тоже не стал распространяться на эту тему, но попытался как можно деликатнее вызвать его на откровенность. Очень скоро я убедился в его полнейшей искренности — во всяком случае, о своих сновидениях он толковал в манере, не оставляющей в этом никаких сомнений. По-видимому, они оставили глубокий след в его душе и необыкновенно повлияли на все его творчество — одна из его скульптур особенно потрясла меня способностью навевать самые мрачные мысли. Ее прототипом мог быть только барельеф, вызванный к жизни его же собственным жутким сновидением, но более четкие очертания скульптуры, несомненно, сформировались под руками художника. Конечно же, это было то самое гигантское чудовище, о котором он бессвязно говорил в бреду. Вскоре я совершенно уверился в том, что Уилкокс и в самом деле ничего не знал о тайном культе, за исключением, пожалуй, ничтожных подробностей, запомнившихся ему в ходе настойчивых расспросов, которым подверг его мой дед. И все же я отчаянно цеплялся за мысль, что мой собеседник мог приобрести свои кошмарные впечатления каким-то иным путем.

О своих снах он рассказывал все в той же причудливой, романтической манере, позволявшей отчетливо представить циклопический город, сложенный из осклизлых, позеленевших от влаги камней (геометрия его, как мимоходом заметил Уилкокс, была абсолютно невероятной), и услышать этот зловещий, настойчивый, непрерывный полузов-полувнушение из-под земли: «Ктулху фхтагн, Ктулху фхтагн…» Я знал, что эти слова составляли часть жуткой фразы о мертвом Ктулху, видящем сны в каменной гробнице, и, признаюсь, несмотря на весь мой рационализм, они потрясли меня до глубины души. И снова мне показалось, что Уилкокс откуда-нибудь да прослышал о дьявольском культе — просто этот факт позднее был им забыт, затерялся в массе прочих сведений, которые он почерпнул из книг или измыслил собственным умом. Могло же случиться так, что при обостренной чувствительности, свойственной молодому скульптору, мимолетно навеянный образ нашел подсознательное воплощение в его снах, затем в барельефе и, наконец, в страшной скульптуре, которую я увидел в его мастерской. В таком случае обман, которому поддался мой дед, носил абсолютно невинный характер. Мне никогда не нравился такой тип людей, несколько аффектированный и развязный, но при этом я не мог отказать молодому человеку ни в гениальности, ни в порядочности. Распрощался я с ним вполне дружески, пожелав ему творческих успехов.

История с дьявольским культом по-прежнему сильно меня занимала, а временами я даже тешил себя мечтами о славе, которую могли бы доставить мне изыскания в этой области. Я побывал в Новом Орлеане, долго расспрашивал Леграсса и его коллег о ночном полицейском рейде и внимательно рассмотрел ужасную статуэтку. Кроме того, мне удалось побеседовать кое с кем из оставшихся в живых болотных пленников. Старый Кастро, к сожалению, умер несколько лет тому назад. Все, что мне довелось услышать из первых уст, было по сути лишь более живым и подробным подтверждением записей моего деда, но от этого интерес мой только возрастал — я ощущал все большую уверенность в том, что нащупал реальный след древнего и глубоко затаившегося верования, и это открытие могло поставить меня в ряд выдающихся антропологов. Я все еще считал себя убежденным материалистом (на самом деле мне просто хотелось им быть) и упорно не принимал в расчет полное совпадение записей профессора Энджелла со зловещими фактами, о которых сообщали газетные вырезки.

Но здесь существовало еще одно обстоятельство. Прежде я лишь подозревал, а теперь был уже вполне уверен в том, что смерть моего деда отнюдь не была естественной. Я уже упоминал о том, что он упал замертво на узкой улочке, ведущей к его дому от старого припортового района, кишащего подозрительными чужеземцами, после того, как его неосторожно толкнул какой-то чернокожий матрос. Я помнил о преследованиях, каким подверглись луизианские болотные идолопоклонники, большую часть которых составляли матросы-полукровки, и ничуть не удивился бы, узнав о злодейском использовании ими отравленных игл и прочих тайных способах умерщвления людей, таких же древних и безжалостных, как и сами их запретные верования. Правда, Леграсса и его людей пока не трогали, но мне доподлинно известно, что один норвежский моряк, видевший нечто загадочное из той же области, теперь уже мертв. Разве не могли слухи о дотошных исследованиях, предпринятых моим дедом после встречи со скульптором, достигнуть чьих-либо недобрых ушей? Теперь-то я знаю — профессор Энджелл умер потому, что знал или хотел знать слишком много. И неизвестно еще, не погибну ли я сам, последовав по его стопам?

III

Безумие, вышедшее из моря

Если небеса пожелают когда-либо снизойти до меня своей милостью, пусть сотрут они без остатка все последствия той злосчастной случайности, что явилась мне в образе пожелтевшего бумажного листа. Листок этот никак нельзя отнести к обычным вещам, на какие я мог бы наткнуться в круге своих повседневных дел, — то был старый номер австралийской газеты «Сидней буллитин» от 18 апреля 1925 года. Как это ни странно, но его обошло своим вниманием даже бдительное пресс-бюро, в свое время выискивавшее повсюду материалы для научных изысканий моего деда.

С головой уйдя в изучение того, что профессор Энджелл назвал «культом Ктулху», я часто навещал своего ученого друга — хранителя музея и минералога из города Патерсона, что в штате Нью-Джерси. Рассматривая однажды образчики камней, разбросанные как попало на застланной старыми газетами полке в подсобном помещении музея, я краем глаза выхватил странную фотографию. Так я нашел тот самый пожелтевший номер газеты «Сидней буллитин», о котором упомянул ранее. Нужно заметить, что мой приятель поддерживал связи со всеми частями света, и газеты слали ему отовсюду. Привлекшая мое внимание фотография запечатлела высеченный на камне рисунок, по очертаниям своим почти идентичный каменному идолу, обнаруженному Леграссом в луизианских болотах.

Нетерпеливо стряхнув с газетного листа драгоценные минералы, я от первой до последней строки проштудировал приложенную к фотографии статью и был весьма разочарован слишком малым ее объемом. Тем не менее она придала новый мощный импульс моим научным амбициям, а потому я аккуратно вырезал ее и положил в карман. Вот что сообщала газета:

«ТАЙНА СУДНА, ОСТАВШЕГОСЯ БЕЗ КОМАНДЫ

"Виджилант" прибывает в порт, ведя на буксире новозеландскую яхту.

На борту обнаружены два члена экипажа — один жив, другой мертв.

Рассказ о кровавой схватке в море и гибели многих людей.

Спасшийся от смерти моряк отказывается сообщить подробности.

При нем обнаружен странного вида идол. Ведется расследование.

Сегодня утром к месту своей стоянки в гавани Дарлинга причалил прибывший из Вальпараисо сухогруз "Виджилант", имея на буксире приписанную к порту Данидин (Новая Зеландия) паровую яхту "Алерт". Яхта имеет на борту тяжелое вооружение, но, будучи основательно потрепанной в схватке, сейчас не на ходу. 12 апреля с. г. она была обнаружена в открытом море в районе 34°21′ южной широты и 152°17′ западной долготы с двумя людьми на борту, один из которых жив, другой мертв.

"Виджилант" вышел из Вальпараисо 25 марта, а 2 апреля исключительно мощным штормом и гигантскими волнами был отнесен далеко к югу. 12 апреля было замечено беспомощно дрейфующее и на первый взгляд оставленное командой судно. На самом деле на борту оказались двое моряков, один из которых был жив, но находился в полубредовом состоянии; а другой умер, по всей видимости, еще неделю назад. Оставшийся в живых держал в руках ужасного каменного идола неизвестного происхождения, достигавшего в высоту около фута. Ученые из Сиднейского университета, Королевского научного общества и Музея на Колледж-стрит, которым была представлена статуэтка, затруднились ее идентифицировать. Оставшийся в живых моряк утверждает, что обнаружил ее в резном сундучке в одной из кают яхты.

Придя в себя, моряк рассказал поразительную историю о внезапном нападении пиратов и последовавшей за этим кровавой резне. Его зовут Густаф Йохансен; это вполне трезвомыслящий человек, норвежец по происхождению, служивший вторым помощником капитана на двухмачтовой шхуне "Эмма", приписанной к Оклендскому порту. 20 февраля с. г. шхуна вышла из Окленда, направляясь в Кальяо и имея на борту экипаж из одиннадцати человек. По словам Йохансена, 1 марта "Эмма" была сбита с курса и отброшена далеко на юг сильным штормом, а 22 марта в районе 49°51′ южной широты и 128°31′ западной долготы встретилась с яхтой "Алерт", на борту которой находилась странного вида, агрессивно настроенная команда, в основном состоявшая из канаков и прочих полукровок. Главарь этой шайки ни с того ни с сего потребовал от капитана Коллинза немедленно повернуть назад, а когда тот воспротивился этому наглому приказу, с яхты был открыт яростный огонь из пушек неожиданно крупного калибра. Люди с "Эммы" приняли бой, и, хотя шхуна, получив несколько пробоин ниже ватерлинии, начала тонуть, им удалось взять врага на абордаж, схватиться с ним на его же палубе врукопашную и, несмотря на численное превосходство противника, одержать верх. Ввиду отчаянного сопротивления негодяев и зверских, подлых методов, которые они использовали при обороне, люди с "Эммы" были вынуждены уничтожить всех до одного. Трое из экипажа "Эммы", включая капитана Коллинза и его первого помощника Грина, были убиты в схватке, а оставшиеся семеро матросов под командованием второго помощника продолжили плавание на захваченной яхте, решив двигаться вперед ранее взятым курсом и заодно разузнать, что заставило капитана пиратов преградить им путь. На следующий день они обнаружили небольшой остров (что само по себе удивительно, ибо на карте в этой части океана не отмечено никаких островов) и высадились на нем, после чего шестеро матросов неизъяснимым образом погибли на берегу, причем Йохансен, как ни странно, уклоняется от изложения подробностей случившегося и лишь весьма туманно упоминает о падении погибших в некую расщелину между прибрежными скалами. Оставшись вдвоем, моряки немедленно поднялись на яхту и попытались довести ее до ближайшей гавани, но были подхвачены новым штормом, разыгравшимся 2 апреля. С того момента и вплоть до встречи с "Виджилантом", происшедшей 12 апреля, Йохансен почти ничего не помнит. Он даже не мог указать день смерти Уильяма Брайдена, своего товарища по несчастью. Видимых причин смерти матроса обнаружено не было, но можно предположить, что она наступила в результате сильного душевного потрясения или ввиду неблагоприятных условий плавания. Телеграфные сообщения, поступившие из Данидина, свидетельствуют о том, что яхта "Алерт" известна местным властям как каботажное судно, пользующееся дурной репутацией по всему побережью. Оно принадлежало подозрительной компании людей смешанной расы; частые и шумные сходки ее экипажа, сопровождавшиеся загадочными ночными выездами в лес, не раз привлекали внимание. Яхта вышла в плавание в чрезвычайной спешке сразу же после шторма и подземных толчков, случившихся 1 марта. Что же касается "Эммы" и ее экипажа, то наш оклендский корреспондент аттестует их самым положительным образом, а второго помощника капитана, норвежца Йохансена, называет во всех отношениях достойным человеком. С завтрашнего дня Морское министерство начнет расследование всего происшедшего, в ходе которого постарается убедить Йохансена высказаться более открыто и обстоятельно».


Вот и все, что содержал в себе обрывок старой газеты, не считая приложенной к статье фотографии адской статуэтки. Но какая цепь ассоциаций не замедлила выстроиться в моем мозгу! Открылись новые факты, связанные с культом Ктулху, не говоря уже о явном подтверждении странной заинтересованности в нем многих людей как на суше, так и на море. Что побудило головорезов со шхуны, на борту которой находился ужасный идол, в столь категорической форме приказать «Эмме» повернуть назад? Что это был за неведомый остров в океане, на котором нашли свою гибель сразу шестеро матросов из экипажа «Эммы» и о котором столь уклончиво говорил помощник капитана Йохансен? Что показало расследование, проведенное в адмиралтействе, и что знали об этом пагубном культе в самом Данидине? И — самое поразительное — разве во всей этой истории не обозначилась глубокая и более чем наглядная связь целого ряда дат, придающая зловещую и теперь уже неоспоримую значимость разным событиям, скрупулезно отмеченным моим покойным дедом в своей рукописи?

1 марта, что, согласно международной демаркации суточного времени, соответствует нашему 28 февраля, случилось землетрясение, а вслед за ним шторм. И почти сразу же яхта «Алерт» со всем ее бандитским экипажем, словно повинуясь чьему-то властному зову, ринулась в открытый океан. Одновременно в другом полушарии планеты многие поэты и художники начали видеть во сне вставший из воды странный циклопический город, а молодой скульптор, находясь в состоянии транса, вылепил из глины фантасмагорический образ Ктулху. 23 марта остатки экипажа «Эммы» высадились на неизвестном острове, потеряв при этом шестерых матросов, — и в тот же день сны людей с чувствительным восприятием достигли наивысшей живости и были омрачены ужасным видением угрожающе надвигавшегося на них гигантского монстра; именно в этот день известный архитектор потерял рассудок, а молодой скульптор впал в бредовое состояние. 2 апреля последовал еще один шторм, и тотчас прекратились все сновидения о мрачном городе, а Уилкокс вырвался из тенет своей странной лихорадки. А если еще вспомнить зловещий рассказ старого Кастро о рожденных на далеких звездах и впоследствии затонувших вместе со своим городом Властителях Древности, об их влиянии на своих приверженцев и власти над сновидениями людей, то все эти факты говорили о многом. Уж не топтался ли я на краю черной пропасти космических ужасов, пережить которые не под силу человечеству? Пусть так, но отныне они являются чисто умозрительным явлением, ибо, что бы ни случилось на самом деле 2 апреля, чудовищная угроза потери собственного «я», замаячившая было перед человечеством, с той поры отодвинулась на неопределенное время.

В тот памятный вечер, потратив весь день на рассылку срочных телеграмм и сборы в дорогу, я распрощался со своим гостеприимным хозяином и сел в поезд, отправлявшийся в Сан-Франциско. Менее чем через месяц я уже был в Данидине и очень скоро выяснил, что здесь почти ничего не знают о приверженцах ужасного культа, целыми днями околачивавшихся в тавернах. «Портовый сброд, он и есть сброд, не стоящий внимания» — так рассуждали местные жители. Правда, ходили неясные толки о поездке компании каких-то полукровок на холмы за городом, а также отблесках красного пламени и слабом рокоте барабанов, доносившемся оттуда. В Окленде я узнал, что Йохансен после поверхностного и ничего не давшего допроса в Сиднее вернулся совершенно седым и тотчас продал свой коттедж на Вест-стрит, после чего вместе с женой спешно отбыл в Осло, на родину. Что же до его ужасных приключений, то даже своим самым близким друзьям он рассказал не более того, что услышали от него официальные лица из Морского министерства, а потому единственное, чем они смогли мне помочь, — это дать его адрес в Осло.

Вслед за тем я прибыл в Сидней, где без всякого ощутимого результата беседовал с матросами в порту, а также с некоторыми лицами из суда адмиралтейства. Ходил я взглянуть и на яхту «Алерт», проданную с торгов и переоборудованную для коммерческих перевозок, но осмотр ее не дал мне ровным счетом ничего. Ужасный идол с головой каракатицы, скрючившимся телом дракона, чешуйчатыми крыльями и таинственными иероглифами на пьедестале хранился теперь в музее Гайд-парка. Я долго и тщательно изучал его. В безупречном совершенстве его исполнения таилось нечто дьявольское. Одним словом, он являл собой полную аналогию статуэтке, обнаруженной Леграссом, хотя и существенно уступал ей в размерах. Как объяснил мне смотритель музея, материал, из которого была изваяна фигурка, остается неразрешимой загадкой для геологов — все видевшие ее специалисты единодушно поклялись, что подобной горной породы не существует во всем мире. И тут я снова с содроганием вспомнил слова старого Кастро, сказанные им Леграссу о Властителях Древности: «Они явились со звезд и принесли с собой собственные изображения».

После всех этих изысканий я уже не мог остановиться на полпути и решил навестить Йохансена в Осло. Добравшись морем до Лондона, я сразу же пересел на пароход, следующий до норвежской столицы, и в один из осенних дней высадился на чистенькой, нарядной пристани под сенью Эгеберга. Адрес, по которому я разыскивал Йохансена, привел меня в Старый город короля Харальда Сурового,[13] пронесший древнее имя Осло через века, не обращая внимания на то, что разраставшаяся вокруг новая столица жила под маскарадным именем «Христиания». Недолгая поездка в такси — и вот я уже с замиранием сердца стучусь в дверь опрятного старинного домика с оштукатуренным фасадом. На мой стук откликнулась одетая в черное женщина с печальным лицом и буквально сразила меня, объявив на ломаном английском языке, что Густафа Йохансена нет в живых.

Скорбящая вдова поведала мне, что по возвращении на родину он прожил совсем недолго — все приключившееся с ним тогда в море сломило его дух. Ей он рассказал не больше того, что и всем прочим, однако после него осталась толстая тетрадь, заполненная, как он ей объяснил, «чисто техническими записями». Тетрадь была исписана по-английски, чтобы, как можно было догадаться, ее не прочел из праздного любопытства кто-нибудь из домашних. Однажды, когда Йохансен не спеша шел по узкому проулку близ Гетеборгского дока, из чердачного окна вывалилась тяжелая кипа газет и угодила ему в голову. Двое матросов-индийцев сразу подбежали к нему и помогли подняться на ноги, но, прежде чем прибыла карета «скорой помощи», он был уже мертв. Не обнаружив видимых причин смерти, врачи объяснили ее внезапным сердечным приступом и общим ослаблением организма.

При этих словах меня пронзил темный, неизъяснимый ужас, от которого мне уже не избавиться до тех пор, пока я не умру — неважно, естественным ли образом или в результате «несчастного случая». Убедив вдову, что я имею самое непосредственное отношение к «техническим записям» ее мужа и, таким образом, имею на них полное право, я взял тетрадь с собой и, устроившись в шезлонге на палубе следующего в Лондон парохода, углубился в чтение. То было бесхитростное и довольно бессвязное повествование — наивная попытка простого моряка написать задним числом нечто вроде дневника, при этом стараясь как можно точнее, день за днем, воспроизвести свое ужасное плавание. Я не берусь пересказывать его подробно, во всей его туманности и многословии, но суть дела постараюсь изложить достаточно связно — хотя бы для того, чтобы объяснить, почему вдруг привычный плеск воды за бортом показался мне настолько непереносимым, что я вынужден был заткнуть уши ватой.

Йохансен, благодарение Господу, не знал всего того, что знаю я, — пусть ему и довелось увидеть своими собственными глазами и зловещий город, и обретающее в нем чудовищное существо. Мне же до конца жизни не суждено больше заснуть спокойным сном, ибо я ни на секунду не могу позабыть об угрозе, затаившейся вне нашей повседневной жизни, вне привычных нам времени и пространства, — об ужасных богомерзких монстрах, что пришли с древних звезд и теперь дремлют под толщей океанских вод, свято чтимые приверженцами кошмарного культа, которые внимают идущему из-под земли зову и ждут, когда новое землетрясение поднимет к солнцу грозящий гибелью всему человечеству каменный город и настанет пора выпустить в мир их жестоких богов.

Плавание Йохансена, как он и сообщил в адмиралтейском суде, началось 20 февраля, когда «Эмма» без груза на борту вышла из Окленда, чтобы вскоре испытать на себе всю мощь вызванного землетрясением шторма. После того как судно снова стало слушаться руля, плавание было продолжено, а 22 марта «Эмма» была атакована пиратской яхтой «Алерт». Читая эту скорбную исповедь, я не мог не прочувствовать всю горечь, которую испытывал помощник капитана, описывая расстрел и потопление своей шхуны. О темнокожих бестиях с «Алерта» он говорит не иначе как с суеверным страхом. От них веяло чем-то непереносимо отвратительным, а потому уничтожение этого сброда экипаж «Эммы» счел для себя едва ли не священным долгом. Йохансен с простодушным удивлением вспоминает обвинение в жестокости, выдвинутое против его команды расследовавшими дело морскими чиновниками. Так или иначе, захватив вражескую яхту, матросы под командой Йохансена продолжили плавание прежним курсом, увлекаемые вперед самым обыкновенным любопытством. В районе 47°09′ южной широты и 126°43′ восточной долготы они увидели прямо перед собой вздымающийся из океана гигантский каменный монолит и некоторое время плыли вдоль окруженной накипью из грязи, ила и водорослей циклопической стены, которая — как я понимал — не могла быть ничем иным, как осязаемым воплощением наивысшего земного ужаса, кошмарным городом-трупом Р'льехом, построенным в неизмеримо далекие доисторические времена отвратительными существами, прибывшими на Землю откуда-то с темных звезд. Здесь покоится великий Ктулху со своими неисчислимыми ордами, которые из гробниц и посылают наверх, преданным приспешникам, мысли-сновидения, повелевающие способствовать их освобождению, возврату к жизни и к былому господству. Ни о чем подобном Йохансен, конечно, и не подозревал, но ему вполне хватило и того, что он увидел!

Я полагаю, что на самом деле из океана поднялась лишь самая верхушка горы — главной цитадели подводного города, увенчанной чудовищной каменной гробницей, где был погребен великий Ктулху. Когда я пытаюсь представить себе истинные масштабы того, что до поры милосердно скрывают от нас глубины моря и суши, мне хочется немедленно перерезать себе горло. Я нисколько не сомневаюсь в том, что и Йохансен, и его люди были потрясены космическим величием этого сочащегося влагой Вавилона древних дьяволов и без всякой подсказки догадались о его внеземном происхождении. Ужас перед необъятными размерами позеленевшей каменной громады, перед головокружительной высотой покрытого резным орнаментом монолита, перед поразительным родством всего увиденного с идолом, найденным в каюте яхты, сквозит в каждой строке, выведенной рукой помощника капитана.

Не имея, как мне думается, ни малейшего представления о футуризме, Йохансен удивительным образом приближается к постижению его сути, когда рассказывает о найденном им чудовищном городе; не видя возможности конкретно описать его структуру, он пытается передать лишь самое общее впечатление от «неправильных углов» и испещренных богомерзкими изображениями и каракулями каменных поверхностей, слишком грандиозных и неохватных, чтобы быть соотнесенными с чем-либо, существующим на Земле. Упоминание Йохансена об углах я привожу здесь намеренно, ибо в нем угадывается близкое сходство с тем, о чем мне ранее говорил Уилкокс, описывая свои ужасные сновидения. Он утверждал, что геометрия увиденного им во сне города была ненормальной, неевклидовой, а, напротив, зловеще напоминающей о пространствах и измерениях, совершенно чуждых земным. И вот теперь малообразованный моряк, с ужасом озиравший непонятную ему реальность, испытывал те же чувства.

Йохансен и его люди все же осмелились высадиться на хлюпающие грязевые наносы у подножья чудовищного акрополя и, оскальзываясь и срываясь, начали карабкаться на гигантские илистые камни, на которых не было высечено ни единой подходящей для ноги человека ступени. Даже солнце казалось искаженным, когда ему доводилось проглядывать сквозь переливающиеся, преломляющие свет миазмы, которые извергала из себя эта проклятая искривленная бездна, и всякий раз, как взгляд моряка падал на один из зловещих, ускользавших от взгляда углов выпукло-вогнутой, покрытой орнаментом глыбы, ему чудилась таящаяся в них скрытая угроза и тревожное ожидание чего-то.

Еще задолго до того, как глазам матросов предстало нечто куда более ужасное, нежели эта скала, ил и водоросли, ими всецело овладело чувство, близкое к паническому страху. Любой из них, не бойся он насмешек товарищей, охотно бы сбежал обратно на яхту, и, казалось, они сами не верили в необходимость своего дальнейшего пребывания в месте, явно не пригодном для сбора сувениров.

Первым на подножье монолита взобрался португалец Родригеш. Очевидно, его взору предстало нечто совершенно необычное, ибо он не смог удержаться от удивленного восклицания. К нему тотчас же присоединились остальные, и некоторое время весь экипаж со страхом и любопытством взирал на огромную дверь, покрытую резным орнаментом и украшенную барельефом, на удивление схожим с уже знакомой всем статуэткой. Дверь эта, пишет Йохансен, чем-то напоминала амбарную, но, естественно, была несравнимо больше. И хотя каждый из присутствующих понимал, что перед ними именно дверь и ничто иное, ибо при ней, как при самой обычной двери, имелись косяки, порог и притолока, никто не мог определить, лежала ли она горизонтально, как крышка люка, или наклонно, как вход в погреб. Как опять-таки сказал Уилкокс, геометрия этого города была абсолютно невероятной. Оказавшись посреди него, никто не смог бы с уверенностью сказать, что море и суша расположены горизонтально, а потому положение одного предмета относительно другого было почти невозможно определить.

Брайден несколько раз толкнулся, пытаясь приоткрыть ее. У него ничего не вышло, и тогда Донован осторожно ощупал ее нижнюю часть по периметру, по ходу дела легонько нажимая на каждый ее участок. Потом он бесконечно долго карабкался вверх — если, конечно, допустить, что дверь и впрямь была расположена вертикально, — вдоль гротескного литого орнамента, и следившие за ним матросы недоумевали по поводу того, как вообще может какая-либо дверь во Вселенной оказаться такой неохватной. Наконец огромная, едва ли не с акр величиной, верхняя часть дверной панели начала очень медленно и плавно подаваться куда-то внутрь, как если бы она была подвешена на шарнирах. Донован соскользнул вниз — вернее будет сказать, подвинулся вдоль дверного косяка вплотную к своим товарищам, и все вместе они стали следить за причудливым скольжением чудовищных резных ворот. В этой фантасмагории призматического искажения она двигалась по какой-то неестественной диагональной траектории, опровергая все существующие законы материи и перспективы.

Открывшийся проход был непроглядно черным, и эта чернота казалась почти физически осязаемой. Мрак поистине имел материальные свойства, ибо заслонял от взгляда стены внутреннего помещения наподобие занавеса. Он словно затаился внутри в ожидании момента, когда ему позволят появиться на свет. Спустя мгновение он и в самом деле вырвался из своего многовекового заточения подобно дыму, омрачая солнце, и устремился на трепещущих, хлопающих перепончатых крыльях к отпрянувшему, прогнувшемуся в ужасе небу. Из разверзшихся адских бездн хлынул нестерпимый смрад, а Хокинсу с его тонким изощренным слухом почудилось, будто он слышит там, внизу, противный хлюпающий звук. Вслед за ним этот звук услышали все присутствующие. Они стояли и продолжали завороженно прислушиваться, пока на свет, хлюпая и чавкая, не явилась сама Тварь — неуклюже, словно бы ощупью, она протиснулась всей своей студенистой зеленой громадой сквозь черную рамку двери и, тяжко перевалившись через край, застыла в зловонном преддверии этого смертоносного града безумия.

В этом месте записей у несчастного Йохансена начала дрожать рука, и почерк стал почти неразборчивым. Двое из шести не вернувшихся на яхту матросов в эту навеки проклятую минуту скончались на месте от одного лишь испуга. Судя по всему, эта Тварь не поддается никакому описанию — ни у кого просто не найдется слов, чтобы дать хотя бы мимолетное представление об этом средоточии злобного, пронизывающего душу древнего безумия, этом клубке ужасающих противоречий всему сущему на свете, этом вызове всем силам природы и самому извечному миропорядку. Взору потрясенных моряков предстала гора, в одно и то же время движущаяся и застывающая на месте. Боже! Следовало ли удивляться тому, что в этот самый миг по другую сторону океана знаменитый архитектор утратил рассудок, а бедняга Уилкокс впал в горячечный бред? В этот миг божество, воплощенное в ужасных идолах, это зеленое и липкое исчадье черных звезд очнулось от многовекового забытья, чтобы вновь заявить о себе. Звезды приняли благоприятное положение, и то, что не удалось сделать приверженцам древнего культа, случайно совершила кучка ни в чем не повинных матросов. После миллионов лет чуткого сна великий Ктулху вновь был свободен и намеревался взять свое.

Трое матросов были сметены дряблой когтистой лапой, прежде чем успели понять, что происходит. Упокой, Господи, души Донована, Гереры и Ангстрема! Трое других, скользя по бесконечно широкой, покрытой зеленоватой коркой каменной поверхности, бешено рванулись назад, к яхте. Внезапно бедняга Паркер оступился, и Йохансен клянется, что его тут же втянул в себя угол каменной цитадели, которого мгновение назад здесь не было и не должно было быть, — и угол этот был острым, хотя и обнаружил вдруг свойства тупого. Едва Брайден и Йохансен успели прыгнуть в шлюпку и схватиться за весла, как гороподобное чудище зашлепало за ними по илистым камням, лишь на короткое время задержавшись у кромки воды.

На их счастье, пар в котлах был спущен не до конца, а потому им хватило всего лишь нескольких лихорадочных перебежек от штурвала к машине и обратно, чтобы привести судно в движение. Медленно, очень медленно, среди извращенных, не укладывающихся в сознании картин этого неописуемого ужаса они принялись вспенивать злосчастные воды, в то время как по камням кладбищенски мрачного побережья неуклюже шлепала исполинская звездная Тварь, подобно Полифему,[14] проклинающему ускользнувший от него корабль Одиссея, исходя слюной и бормоча что-то невнятное. И все же великий Ктулху оказался дерзновеннее легендарного циклопа. Погрузив свои необъятные телеса в воду, он пустился вслед за яхтой, вздымая огромные валы. Брайден оглянулся назад и, в один миг лишившись рассудка, залился пронзительным безумным смехом. Отныне ему было суждено проводить за этим занятием все свои дни — до тех пор, пока в одну из ночей, когда Йохансен в бреду и беспамятстве бродил по палубе, к бедняге не пришла милосердная смерть.

В отличие от своего товарища Йохансен решил не сдаваться. Понимая, что звездная тварь неминуемо настигнет не успевшую набрать ход яхту, он предпринял отчаянный маневр: поставив регулятор хода на «полный вперед», он молнией взлетел на палубу и резко повернул штурвал. Совершив стремительный разворот во вспененной зловонной воде, отважный норвежец направил нос яхты навстречу преследовавшему его ужасному студенистому телу, что вздымалось над смрадной пеной подобно корме дьявольского галеона. Вскоре жуткая осьминожья голова с извивающимися щупальцами оказалась непосредственно под бушпритом мощно разогнавшейся яхты, но Йохансен неумолимо направлял ее вперед. Вдруг что-то оглушительно треснуло, как если бы лопнул чудовищной величины пузырь, и вода покрылась толстым слоем густой слизи, какую могла бы произвести разорвавшаяся на куски гигантская медуза, а воздух исполнился смрадом тысяч разверзшихся могил. В воздухе разнесся вопль, для описания которого несчастный летописец не сумел подыскать подходящего слова. На мгновение судно окуталось едким, ослепляющим зеленым облаком, а затем за кормой послышалось какое-то мерзкое бульканье. Великий Боже, это разбросанные ударом яхты осклизлые останки тела ужасающего исчадья звезд неизъяснимым образом воссоединялись в своем богомерзком первородном естестве! Однако даже великому Ктулху потребовалось некоторое время для того, чтобы собрать себя воедино, и за это время яхта «Алерт», набирая скорость при возраставшем давлении в котлах, успела ускользнуть из этого проклятого места.

Вот и все. Далее Йохансен говорит только об ужасной статуэтке, найденной в каюте яхты, и о проблемах с пропитанием, которое ему пришлось добывать для себя и для безумца, то и дело заливавшегося бессмысленным хохотом. После первого отчаянного прилива отваги Йохансен больше не пытался управлять яхтой, словно наступивший вслед за тем резкий упадок сил отнял у него и часть души. 2 апреля последовал новый шторм, во время которого сознание норвежца заволокла мрачная пелена. Он смутно припоминал свои призрачные блуждания в каких-то бесконечных водных безднах, сменявшиеся головокружительными полетами на хвосте кометы сквозь крутящиеся вихрем вселенные. Затем были безумные взлеты из неведомых темных глубин к самой луне, за которыми следовали стремительные погружения обратно во мрак, — а надо всем этим гремел безудержный хохот целого сонмища Властителей Древности, которые являлись ему с искаженными от смеха лицами и в сопровождении кривлявшихся зеленых бесенят с крыльями летучих мышей.

Спасение из этого кошмара явилось в образе «Виджиланта». Затем был допрос в адмиралтействе, людные улицы Данидина и, наконец, долгий путь на родину. Он не стал никому ничего рассказывать, понимая, что его тут же примут за умалишенного, и доверился лишь бумаге, но об этом не должна была знать даже жена. Моряк с нетерпением ждал смерти, ибо только она могла принести ему благо, раз и навсегда уничтожив страшные воспоминания.

Таков был документ, прочитанный мною на пути в Лондон; теперь он покоится в жестяном ящике рядом с барельефом Уилкокса и бумагами профессора Энджелла. Вместе с ними суждено кануть в забвение и этой моей рукописи, в которой по воле случая сошлось воедино то, чему, я надеюсь, никогда впредь не соединиться. Мне было дано познать все ужасы, от каких должна оберегать себя Вселенная, — и отныне даже весенние небеса и летние цветы для меня не радость, но горькая отрава. Впрочем, вряд ли меня ждет долгая жизнь. Скорее всего, я уйду так же, как ушли мой дед и бедняга Йохансен. Я знаю слишком много, а ужасный культ все еще жив.

Жив еще и Ктулху — я думаю, он по-прежнему покоится в каменной пропасти, что укрывала его с тех времен, когда наше солнце было еще совсем молодым. Очевидно, проклятый город вновь погрузился в океанскую глубь, ибо после апрельского шторма «Виджилант» прошел над этим местом и не обнаружил ровным счетом ничего. Но его окаянные слуги и почитатели там, наверху, все так же скачут, мычат, вопят и убивают своих жертв, собираясь в самых потаенных местах Земли вокруг каменных монолитов, на которые они водружают своих ужасных идолов. Навсегда ли океан увлек его в свои черные бездны, или миру снова будет суждено стенать и метаться под гнетом страха и безумия? Кто знает? Что поднялось, то может вновь погрузиться вглубь, а что погрузилось — может снова подняться. Воплощенный ужас дремлет и ждет своего часа в бездне, а гибельный дух его веет над обреченными городами людей. Настанет час, и… — но я не должен, я не могу думать об этом! Лучше я буду молиться о том, чтобы в случае, если мне не суждено пережить эту рукопись, мои душеприказчики отдали предпочтение не смелости, но благоразумию и осторожности, проследив за тем, чтобы посторонний взор никогда не коснулся этих строк.

Дагон[15]

(перевод Е. Мусихина)

Я пишу в состоянии сильного душевного напряжения, поскольку сегодня ночью намереваюсь уйти в небытие. У меня нет ни гроша, а снадобье, единственно благодаря которому моя жизнь остается более или менее переносимой, уже на исходе, и я больше не могу терпеть эту пытку. Поэтому мне ничего не остается, кроме как выброситься из чердачного окна на грязную мостовую. Не думайте, что я слабовольный человек или дегенерат, коль скоро нахожусь в рабской зависимости от морфия. Когда вы прочтете эти написанные торопливой рукой страницы, вы сможете представить себе — хотя вам не понять этого в полной мере, — как я дошел до состояния, в котором смерть или забытье считаю лучшим для себя исходом.

Случилось так, что пакетбот, на котором я служил в качестве суперкарго, подвергся нападению немецкого рейдера в одной из наиболее пустынных и наименее посещаемых кораблями частей Тихого океана. Большая война[16] в то время только начиналась, и океанская флотилия гуннов[17] еще не погрязла окончательно в своих пороках, как это случилось немного погодя. Итак, наше судно было взято в качестве приза, а с нами, членами экипажа, обращались достаточно гуманно, как и подобает обращаться с пленными моряками по законам войны. Наши враги охраняли нас не очень-то тщательно, благодаря чему уже на шестой день со времени нашего пленения мне удалось бежать на маленькой лодке, имея на борту запас воды и пищи, достаточный для того, чтобы выдержать довольно длительное путешествие.

Обретя наконец-то долгожданную свободу и бездумно положившись на волю волн, я имел весьма смутное представление о том, где нахожусь. Не будучи опытным навигатором, я смог только очень приблизительно определить по солнцу и звездам, что нахожусь где-то южнее экватора. О долготе я не имел ни малейшего представления; тщетной оказалась и надежда на то, что вскоре удастся увидеть полоску берега или какой-нибудь островок. Стояла хорошая погода, и в течение многих дней я дрейфовал под палящим солнцем, ожидая, что появится какой-нибудь корабль или течение принесет меня к берегу обитаемой земли. Однако ни корабль, ни земля так и не появились, и я начал впадать в отчаяние, осознавая свое полное одиночество посреди мерно вздымающейся синей громады нескончаемого океана.

Перемена произошла в то время, когда я спал, и мне неизвестны детали случившегося, поскольку сон мой, беспокойный и насыщенный различными видениями, длился довольно долго. Проснувшись же, я обнаружил, что меня наполовину засосало в слизистую гладь отвратительной черной трясины, которая простиралась вокруг меня настолько далеко, насколько хватало взора. Моя лодка лежала на поверхности этой трясины неподалеку от меня.

Хотя легче всего представить, что первым моим чувством было изумление от такой неожиданной и чудовищной трансформации пейзажа, на самом деле я скорее испугался, чем изумился, ибо зловоние и черная гниль вокруг произвели на меня самое гнетущее впечатление. Мерзкий запах исходил от разлагающихся останков рыб и других с трудом подающихся описанию объектов, которые тут и там торчали из отвратительной грязи, образующей эту нескончаемую равнину. Вряд ли мне удастся описать словами угрюмый пейзаж, который окружал меня со всех сторон. Я не слышал ни звука, не видел ничего, кроме необозримого пространства черной трясины, а сама абсолютность тишины и однородность ландшафта подавляли меня, вызывая поднимающийся к горлу ужас.

Солнце сияло с небес, которые показались мне почти черными в своей безоблачной наготе, как будто они отражали это чернильное болото у меня под ногами. Забравшись в лежащую на поверхности трясины лодку и немного поразмыслив, я решил, что ситуации, в которой я оказался, может найтись только одно объяснение. Вследствие подводного извержения вулкана невиданной силы часть океанского дна поднялась на поверхность, причем наверх были вынесены слои, которые в течение многих миллионов лет лежали сокрытыми под необозримой толщей вод. Протяженность этой новой суши была столь велика, что, как я ни напрягал свой слух, я не смог уловить шума океанских волн. Не было видно и морских птиц, которые обычно в таких случаях слетаются в поисках добычи, каковую представляют собой мертвые морские организмы.

В течение нескольких часов я предавался размышлениям в лодке, которая лежала на боку и давала мне небольшую тень, в то время как солнце перемещалось по небу. На закате дня почва стала менее вязкой, и мне показалось, что она достаточно подсохла для того, чтобы в скором времени по ней можно было пройти пешком. В ту ночь я спал, но очень немного, а на следующий день занимался упаковкой тюка с водой и пищей, готовясь к поискам исчезнувшего моря и возможного спасения.

На третье утро я обнаружил, что почва стала уже настолько сухой, что по ней можно было шагать без особых затруднений. Запах гниющей рыбы сводил с ума, но я был слишком озабочен более серьезными вещами, чтобы обращать внимание на такие незначительные неудобства, и решительно направился к неведомой цели. Весь день я шел строго на запад, сверяя курс по отдаленному холму, вздымавшемуся посреди этой черной пустыни. В ту ночь я сделал привал под открытым небом, а наутро продолжил свое движение к холму, который, как мне показалось, почти не приблизился с того времени, когда я впервые его заметил. Наконец к вечеру четвертого дня я достиг подножия холма, который оказался гораздо выше, чем он виделся на расстоянии; перед ним лежала пологая впадина, благодаря чему он еще более резко выделялся на фоне окружающего ландшафта. Я слишком устал, чтобы сразу начинать подъем, и прикорнул у окрашенного лучами заходящего солнца склона холма.

Я не знаю, почему мои сны были в ту ночь такими безумными, но еще до того, как убывающая, как-то странно изогнутая луна взошла на востоке, я проснулся в холодном поту, решив больше не засыпать. Слишком ужасными были мои ночные видения, чтобы я мог выносить их и дальше. И тут-то, в холодном сиянии луны, я понял, как опрометчиво поступал, путешествуя днем. Переждав дневные часы в каком-нибудь укрытии, куда не достигали лучи обжигающего и слепящего солнца, я мог бы сберечь немало сил для ночных переходов; и в самом деле, сейчас я чувствовал себя вполне способным совершить восхождение, на которое не решился перед закатом солнца. Подхватив свой тюк, я начал путь к гребню холма.

Я уже говорил, что монотонное однообразие холмистого пейзажа наполняло меня неясным страхом; но страх этот был пустяком по сравнению с тем ужасом, что я испытал, когда достиг вершины холма и глянул вниз на другую его сторону. Моему взору открылся бездонный провал или, если угодно, каньон, в черные глубины которого не проникал свет луны, взошедшей еще недостаточно высоко для того, чтобы пролить свои лучи за крутой скалистый гребень. У меня возникло такое чувство, будто я стою на самом краю мира и заглядываю в бездонный хаос вечной ночи, начинающийся за этим краем. В памяти пронеслись жуткие картины «Потерянного рая»[18] и восхождения Сатаны из проклятого царства тьмы.

Когда луна поднялась выше, я заметил, что склоны провала были отнюдь не такими крутыми, как мне показалось вначале. Выступы и обнаженные слои породы образовывали хорошую опору для ног, благодаря чему можно было без особых проблем спуститься вниз, а через несколько сотен футов обрыв и вовсе переходил в пологий спуск. Под влиянием импульса, который я и сейчас не могу до конца объяснить себе, я начал спускаться вниз, цепляясь за выступы скал, и вскоре очутился на пологом склоне, вглядываясь в стигийские глубины, которых никогда еще не достигал ни единый луч света.

Почти сразу же мое внимание привлек странный предмет огромных размеров, расположенный на противоположном склоне, круто поднимавшемся примерно в сотне ярдов передо мной. Обласканный лучами восходящей луны, которых он не знал, наверное, уже миллионы лет, предмет этот испускал белое мерцающее сияние. Вскоре я убедился, что это была всего лишь гигантская каменная глыба, однако все же не мог отделаться от впечатления, что ее контуры и положение не являлись результатом деятельности одной только природы. Когда мне удалось разглядеть предмет более подробно, меня охватили чувства, которые я не в силах выразить, ибо, несмотря на чудовищную величину глыбы и ее присутствие в бездне, разверзшейся на морском дне еще во времена, когда мир был слишком молод, чтобы его могли населять люди, я вдруг совершенно отчетливо понял, что этот странный предмет являлся тщательно оконтуренным монолитом, массивное тело которого несло на себе следы искусной обработки и, возможно, служило когда-то объектом поклонения разумных существ.

Ошеломленный, испуганный и тем не менее испытывающий нечто вроде восхищения, присущего ученому или археологу, я еще раз внимательно огляделся. Луна, находившаяся почти в зените, ярко и таинственно светила над отвесными склонами, и в этом почти дневном сиянии мне удалось различить, что на дне каньона течет полноводная река — она извивалась и исчезала в противоположных его концах, попутно едва не задевая мои ноги. Мелкие волны на другой стороне ущелья плясали у основания громадного монолита, на поверхности которого я сейчас ясно видел как надписи, так и грубо высеченные фигурки. Надписи были выполнены в иероглифической системе, абсолютно мне незнакомой и состоящей по большей части из условных символов, связанных с водной средой. Среди знаков были рыбы, угри, осьминоги, ракообразные, моллюски, киты и им подобные существа. Все это было совершенно непохоже на то, что я когда-либо видел в ученых книгах. Некоторые символы представляли собой изображения каких-то морских существ, очевидно неизвестных современной науке, но чьи разложившиеся останки мне довелось ранее наблюдать на поднявшейся из океана равнине.

Но более всего я был очарован живописной резьбой. По ту сторону разделявшего меня и каменную глыбу потока воды находилось несколько барельефов, которые, благодаря их огромным размерам, можно было разглядеть, не напрягая зрения. Клянусь, их сюжеты могли бы вызвать зависть у самого Доре.[19] Я думаю, что эти объекты, по замыслу, должны были представлять людей — или, по крайней мере, нечто вроде людей, хотя существа эти изображались то резвящимися, как рыбы, в водах какого-то подводного грота, то отдающими почести монолитной святыне, которая также находилась под волнами. Я не отваживаюсь останавливаться подробно на их лицах и формах, ибо одно лишь воспоминание об этом может довести меня до обморока. Гротескные в степени, недоступной, пожалуй, даже фантазии Эдгара По или Булвер-Литтона,[20] они были дьявольски человекоподобными в своих общих очертаниях, несмотря на перепончатые руки и ноги, неестественно широкие и отвислые губы, выпученные стеклянистые глаза и другие особенности, вспоминать о которых мне и вовсе неприятно. Довольно странно, но они, похоже, были высечены почти без учета пропорций — например, одно из существ было изображено убивающим кита, который по величине лишь немного превосходил китобоя. Я сразу же отметил про себя гротескность фигур и их странные размеры, однако мгновение спустя решил, что это были просто боги, выдуманные каким-нибудь первобытным племенем рыбаков или мореходов, чьи последние потомки вымерли за многие тысячелетия до появления первого пилтдаунского человека[21] или неандертальца. Охваченный благоговейным страхом, который вызвала во мне эта неожиданно возникшая картина прошлого, по дерзости своей превосходящая концепции наиболее смелых антропологов, я стоял в глубоком раздумье, а луна отбрасывала причудливые блики на поверхность лежавшего предо мною безмолвного потока.

И вот тогда я внезапно увидел это. Почти без плеска поднявшись над темными водами, оно плавно вошло в поле моего зрения. Громадное и отвратительное как Полифем, это подобие монстра из кошмарных снов устремилось к монолиту, обхватило его гигантскими чешуйчатыми руками и склонило к постаменту свою уродливую голову, издавая при этом неподдающиеся описанию ритмичные звуки. Наверное, в тот самый момент я и сошел с ума.

Я почти не помню свой стремительный подъем на гребень скалы и возвращение к брошенной лодке, которые я совершил в каком-то исступленном бреду. Мне кажется, всю дорогу я не переставал петь, а когда у меня не оставалось сил на пение, принимался бездумно смеяться. Остались смутные воспоминания о сильной буре, которая случилась через некоторое время после того, как я добрался до лодки; во всяком случае, я могу сказать, что слышал раскаты грома и другие звуки, которые природа издает только в состоянии величайшего неистовства.

Когда я вернулся из небытия, то обнаружил, что нахожусь в госпитале Сан-Франциско, куда меня доставил капитан американского корабля, подобравшего мою лодку в открытом океане. Находясь в бреду, я очень многое рассказал, однако, насколько я понял, эти бредовые речи были оставлены без внимания. Мои спасители ничего не знали ни о каком поднятии дна в акватории Тихого океана; и я решил, что не стоит убеждать их в том, во что они все равно не поверят. Уже потом я отыскал одного знаменитого этнолога и изумил его неожиданной дотошностью своих расспросов относительно древней филистимлянской легенды о Дагоне,[22] Боге рыб, но очень скоро понял, что мой собеседник безнадежно ограничен, и оставил попытки что-либо у него выведать.

…Это бывает по ночам, особенно в периоды, когда луна находится на ущербе. Тогда это существо снова является мне. Я пробовал принимать морфий, однако наркотик дал только временную передышку, а затем захватил меня в плен, сделав рабом безо всякой надежды на освобождение. И сейчас, после того как я представил полный отчет, который станет источником информации или, скорее всего, предметом презрительного интереса окружающих, мне остается только покончить со всем этим. Я часто спрашиваю себя, не было ли все случившееся со мною чистой воды иллюзией — всего лишь причудливым результатом деятельности воспаленного мозга, когда после побега с немецкого военного корабля я лежал без сознания в открытой лодке под лучами палящего солнца. Я задаю себе этот вопрос, но в ответ мне тут же является омерзительное в своей одушевленности видение. Я не могу думать о морских глубинах без содрогания, которое вызывают у меня немыслимые твари, в этот самый момент, быть может, ползущие или тяжело ступающие по скользкому морскому дну, поклоняющиеся своим древним каменным идолам и вырезающие собственные отвратительные образы на подводных гранитных обелисках. И я мечтаю о том времени, когда они поднимутся над морскими волнами, чтобы схватить своими зловонными когтями и увлечь на дно остатки хилого, истощенного войнами человечества, — о времени, когда суша скроется под водой и темный океанский простор поднимется среди вселенского кромешного ада.

Конец близок. Я слышу шум у двери, как будто снаружи об нее бьется какое-то тяжелое скользкое тело. Оно не должно застать меня здесь. Боже, эта рука! Окно! Скорее к окну!

За стеной сна[23]

(перевод В. Дорогокупли)

Я чувствую предположение ко сну.

У. Шекспир[24]

Хотел бы я знать, задумывается ли большинство людей о колоссальном значении снов и о самой природе загадочного темного мира, к которому они принадлежат. Хотя в массе своей наши ночные видения суть лишь слабые и причудливые отголоски дневных событий и впечатлений (если не принимать во внимание Фрейда с его наивным символизмом), встречаются среди снов и такие, происхождение которых восходит к неведомым нам сферам и не поддается логическому объяснению. Неясное, но по-особому волнующее воздействие таких снов наводит на мысль, что они приоткрывают нам доступ в сокровенные области сознания, не менее важные, чем физическое бытие, но отделенные от него почти непреодолимым барьером. Основываясь на собственном опыте, я могу утверждать, что человек, во время сна выходящий за пределы своего земного мироощущения, приобщается к иной, нематериальной форме жизни, резко отличной от всего известного нам в повседневности, но по пробуждении оставляющей в нас только смутные и обрывочные воспоминания. На основе этих сохранившихся в памяти обрывков мы можем о многом догадываться, но ничего не можем утверждать наверняка. Можно лишь предположить, что в мире снов бытие, материя и энергия не являются постоянными величинами, а пространство и время не существуют в том виде, как мы привыкли воспринимать их в состоянии бодрствования. Порой мне кажется, что это менее материальное бытие и есть наша истинная жизнь, тогда как наше суетное существование на земле является чем-то вторичным, если не пустой формальностью.

Как раз подобного рода размышлениям я, будучи молодым врачом, предавался в тот самый день зимой с 1900-го на 1901 год, когда в нашу психиатрическую клинику был доставлен пациент, история которого не дает мне покоя по сей день. В документах он значился как Джо Слейтер (или, может, Слаадер) и выглядел как один из типичнейших уроженцев Катскильских гор[25] — этих отталкивающего вида потомков ранних поселенцев, трехвековая изоляция которых в дикой горной местности, почти не посещаемой чужаками, привела к явственному вырождению, особенно если сравнивать с прогрессом их соплеменников, чьи предки когда-то облюбовали более подходящие для проживания и ныне уже густонаселенные районы. В среде этих опустившихся и деградировавших людей (на Юге таких именуют «белой швалью») не действуют законы и моральные понятия, а коэффициент их умственного развития, вероятно, является самым низким среди всех групп американского населения.

Джо Слейтер прибыл в клинику под конвоем четверых полисменов как лицо, представляющее опасность для общества, однако при первой встрече я не заметил в нем ничего угрожающего. Хотя он был довольно высокого роста и, похоже, обладал немалой физической силой, его скорее можно было счесть безобидным увальнем, каковое впечатление складывалось при виде этого вечно полусонного выражения маленьких водянисто-голубых глаз, жиденькой светлой бороды, никогда не знавшей бритвы, и безвольно отвисшей нижней губы. Точный возраст Слейтера был неизвестен, поскольку в его родных краях никто не регистрирует рождения и смерти, да и постоянные семейные связи там практически отсутствуют; но на основании таких деталей внешности, как обширная залысина и плачевное состояние зубов, главный врач при предварительном осмотре дал пациенту около сорока лет.

Из медицинских и судебных заключений мы выяснили, что этот человек, бродяга и охотник, всегда выглядел странным в глазах своих сородичей. Он имел привычку спать дольше обычного, а по пробуждении рассказывал невероятные вещи в столь причудливой манере, что это порождало страх даже в заскорузлых душах людей, начисто лишенных воображения. Необычной была именно манера, а не язык, ибо он всегда говорил на корявом наречии тех мест, но в интонациях и эмоциональных оттенках его речи заключалось столько экспрессии и загадочной мощи, что слушателей неизменно охватывало ощущение чего-то пугающе чужеродного. Да и сам он зачастую был напуган и озадачен не менее своих слушателей, а в течение часа после пробуждения напрочь забывал свои рассказы — или, по крайней мере, то, чем эти рассказы были вызваны, — и возвращался к туповато-равнодушному состоянию, характерному для этих горцев.

С возрастом утренние припадки у Слейтера становились все более частыми и буйными, пока около месяца назад не произошла трагедия, ставшая причиной его ареста. Однажды около полудня, после глубокого сна (которому предшествовала попойка, начавшаяся около пяти часов дня накануне) он пробудился с таким жутким, душераздирающим воплем, что несколько ближайших соседей поспешили к его хижине — подобию грязного хлева, где он обитал со своей родней, столь же малопривлекательной, как и он сам. Между тем Слейтер выскочил из хижины на снег, воздел руки и начал высоко подпрыгивать, крича, что хочет попасть «в большой-большой дом, где свет на потолке, на стенах и на полу и где слышится громкая чудная музыка». Двое довольно крепких мужчин попытались его удержать, однако он сопротивлялся с силой и яростью, свойственной безумцам, громогласно выражая желание найти и убить какую-то «светящуюся тварь, которая трясется и хохочет». В конце концов он сильным ударом сбил с ног одного из противников и набросился на второго с воистину дьявольской кровожадностью, исступленно вопя, что «прыгнет высоко-высоко и огнем спалит все, что попадется на пути».

Члены его семьи и соседи в панике бежали прочь, и только примерно через час самые отважные из них вернулись на место происшествия. Слейтера там уже не оказалось, а на снегу лежало кровавое месиво, еще недавно бывшее живым человеком. Никто из местных не решился преследовать убийцу, понадеявшись, что он и так погибнет в горах от холода; но когда через несколько дней поутру его вопли донеслись из отдаленного ущелья, стало ясно, что он как-то ухитрился выжить. Тогда все жители деревни согласились, что с этим делом пора кончать, и собрали вооруженный отряд, цели и функции которого (какими бы они ни были изначально) обрели вполне законный характер после того, как редкий в тех краях полицейский патруль случайно наткнулся на преследователей и, выяснив обстановку, присоединился к поискам.

На третий день Слейтера нашли без сознания в дупле дерева и доставили в ближайшую тюрьму, где он был обследован психиатрами из Олбани после того, как пришел в себя. Свои действия он объяснил чрезвычайно просто. По его словам, однажды он порядком нагрузился виски и заснул где-то на заходе солнца, а на другой день очнулся, стоя с окровавленными руками на снегу перед своей хижиной, а рядом лежало растерзанное тело его соседа, Питера Слейдера. Придя в ужас от увиденного, он бросился в лес, желая только оказаться как можно дальше от места преступления, им же, судя по всему, и совершенного. К этому он ничего не смог добавить, несмотря на все усилия экспертов, тщательно формулировавших вопросы в попытке хоть немного прояснить обстоятельства дела.

В ту ночь Слейтер спал спокойно и поутру держался как обычно, разве что в выражении лица произошли некоторые изменения. Наблюдавший пациента доктор Барнард подметил особенный блеск в его выцветших голубых глазах и чуть более твердую линию обычно отвислых губ, что могло указывать на принятие какого-то волевого решения. Однако в ходе последовавшего врачебного опроса пациент выказал все ту же типичную для горцев тупую безучастность и только повторил все сказанное накануне.

На третье утро с ним случился первый зарегистрированный припадок. После беспокойного сна он пробудился в состоянии бешенства столь сильного, что лишь совместными усилиями четырех санитаров удалось надеть на него смирительную рубашку. Психиатры внимательно прислушивались к его речам, поскольку их еще ранее заинтересовали кое-какие необычные детали в путаных и зачастую противоречивых показаниях его родственников и соседей. Исступленный бред пациента на грубом горском диалекте продолжался в течение четверти часа; при этом упоминались громадные дворцы из лучей света, безбрежные пространства, волшебная музыка, призрачные горы и долины. Но более всего он говорил о некоей загадочной «светящейся твари», которая трясется, хохочет и издевается над ним. Это огромное, неясных очертаний существо воспринималось пациентом как главный враг, и его сильнейшим желанием было убить этого врага, свершив долгожданное возмездие, с каковой целью он намеревался «пролететь сквозь пустоту» и «спалить все преграды». По прошествии пятнадцати минут пациент прервал свои бредовые излияния на полуслове. Огонь безумия погас в его глазах, и он с тупым недоумением поинтересовался у врачей, как и почему он оказался связанным. Доктор Барнард распорядился снять с него смирительную рубашку, и на протяжении всего дня Слейтер был свободен от пут. Однако вечером доктор уговорил его добровольно подвергнуться смирительной процедуре — для его же собственного блага. На сей раз больной признал, что порой несет какую-то несусветную чушь, сам не ведая почему.

На следующей неделе было еще два подобных припадка, но врачи не почерпнули из них ничего нового. Они много размышляли над вероятным источником видений Слейтера, который не умел ни читать ни писать и за всю свою жизнь вряд ли слышал хоть одну легенду или сказку. Откуда же тогда возникали столь яркие фантастические образы? Тот факт, что их источником не могли быть какие-то мифы или художественные произведения, подтверждался и примитивной речью несчастного безумца, который явно не пересказывал чужие повествования, а говорил о вещах, ему непонятных, но как будто пережитых на собственном опыте. Вскоре психиатры пришли к выводу, что в основе патологии лежат сны пациента с их необычайно яркими и красочными образами, которые могут еще какое-то время после пробуждения владеть убогим разумом этого человека. Соблюдая необходимые формальности, Слейтера судили по обвинению в убийстве, оправдали по причине невменяемости и направили в ту самую клинику, где в скромной должности подвизался я.

Как я уже говорил, меня с юных лет занимали вопросы жизни во сне, так что можете себе представить, с каким рвением я взялся за изучение нового пациента, как только ознакомился с историей его болезни. В свою очередь он как будто уверился в моем дружеском расположении, возможно, почувствовав искренний интерес с моей стороны и оценив мягкую ненавязчивую манеру, в которой я вел расспросы. Не думаю, что он вообще замечал мое присутствие во время припадков, когда я, затаив дыхание, угадывал в его бреде картины грандиозного, космического масштаба; однако он узнавал меня в спокойные периоды, обычно занимаясь плетением корзин у зарешеченного окна и, вероятно, тоскуя по своим горам и навсегда утраченной свободе. Никто из родных его не навещал — должно быть, они вскоре нашли себе нового главу семейства, что в порядке вещей у этих деградировавших жителей гор.

Постепенно меня все сильнее увлекал мир безумных фантазий Джо Слейтера. Сам по себе он стоял на удручающе низком уровне в интеллектуальном и языковом отношении, однако его ослепительные, титанические видения — пусть даже переданные посредством корявого варварского жаргона — относились к разряду тех, которые способен породить только высокоразвитый, исключительно одаренный ум. Я часто спрашивал себя: как могло убогое воображение дегенерата с Катскильских гор создавать картины, одно лишь осознание которых предполагало наличие в человеке искры гения? Каким образом неотесанного болвана из лесной глухомани посещали образы величественных миров и гигантских пространств, залитых божественным сиянием, о которых в яростном бреду вопил Слейтер? И я все более склонялся к мысли, что внутри этой жалкой, заискивающей передо мной личности таилось нечто превосходившее мое понимание, как оно превосходило понимание и моих более опытных, но обладающих менее развитым воображением коллег-врачей и ученых.

Но я по-прежнему не мог вытянуть ничего определенного из этого человека. Вслушиваясь в его бред, я понял только то, что в полуматериальном мире своих снов Слейтер блуждал по каким-то прекрасным долинам, лугам, садам, городам и залитым светом дворцам — и все это происходило в необъятных, неведомых людям сферах. Похоже, в тех сферах он был не деревенским недоумком, а значительной и яркой личностью, исполненной гордости и достоинства. Единственной проблемой для него был некий смертельный враг, существо видимое, но бесплотное и бесформенное, которое Слейтер именовал не иначе как «тварью». Эта тварь причинила Слейтеру какой-то ужасный, хотя и неназванный вред, за что наш маньяк (если он был таковым) жаждал ей отомстить.

Судя по тому, что и как Слейтер говорил о своем враге, они оба принадлежали к одной расе, то есть в сновидениях он и сам представал в виде точно такой же светящейся твари. Это предположение подкреплялось частыми ссылками на «полеты сквозь пространства», когда он «сжигал» все, что становилось на его пути. Все это излагалось посредством неуклюжих оборотов, совершенно неподходящих для подобных описаний, из чего можно было заключить, что если тот мир сновидений действительно существовал, то устная речь не использовалась в нем для передачи мыслей. Возможно ли, чтобы душа, населяющая это ничтожество во снах, отчаянно пыталась выразить вещи, которые просто не мог передать его нескладный язык? Быть может, я имел дело с интеллектуальными проявлениями совершенно особого рода и загадка прояснилась бы, научись я их распознавать и расшифровывать? Я не говорил на эту тему со старшими врачами, поскольку в их годы люди становятся скептиками и циниками, не склонными принимать новые идеи. Кроме того, главный врач клиники как раз в те дни по-отечески пожурил меня, сказав, что я слишком много работаю и нуждаюсь в отдыхе.

Я всегда считал, что в основе человеческой мысли лежит движение атомов или молекул, которое может преобразовываться в излучение тепловой, световой или электрической энергии. Как следствие, я пришел к выводу, что телепатия, или мысленная связь, может осуществляться при помощи соответствующих приборов, и еще в колледже изготовил приемное и передающее устройства, отчасти сходные с громоздкими аппаратами беспроволочного телеграфа, которые применялись в ту эпоху, еще до широкого распространения радио. Я провел испытания с участием друга, тоже студента, но не добился никаких результатов и убрал эти устройства с глаз долой, рассчитывая, впрочем, когда-нибудь в будущем продолжить исследования. И вот теперь, горя желанием проникнуть в мир сновидений Джо Слейтера, я вновь извлек на свет свое изобретение и потратил несколько дней на то, чтобы его наладить. Отныне я не упускал возможности испытать приборы на практике. Во время каждого припадка Слейтера я прикреплял контакты передатчика к его лбу, а контакты приемника — к своему и медленно вращал ручку настройки в попытке уловить гипотетические волны интеллектуальной энергии. Я плохо представлял себе, как среагирует мой мозг на эти волны в случае успешной передачи, но почему-то был уверен, что смогу их уловить и правильно истолковать. Таким образом, я продолжал свои эксперименты, никого о них не информируя.


Это произошло 21 февраля 1901 года. Сейчас, многие годы спустя, я и сам с трудом верю в реальность случившегося и порой спрашиваю себя: а может, старый доктор Фентон был прав, приписав все это моему разыгравшемуся воображению? Помнится, он очень внимательно и терпеливо выслушал мой рассказ, а затем дал мне успокоительное и тут же оформил мой полугодовой отпуск, начиная со следующей недели.

В ту достопамятную ночь я был чрезвычайно возбужден и встревожен, ибо, несмотря на прекрасный уход за больным, уже не оставалось сомнений в том, что Джо Слейтер умирает. Возможно, дело было в неизбывной тоске по вольной жизни в родных горах, а может, все это смятение в его мозгу сказалось на общем состоянии организма; как бы то ни было, огонек жизни едва тлел в этом измученном теле. Большую часть дня он провел в полудреме, а с наступлением темноты погрузился в беспокойный сон. На сей раз я решил обойтись без смирительной рубашки, которую обычно надевали на него перед отходом ко сну, видя, что он слишком слаб и не может быть опасен, даже если припадок наступит еще раз до того, как бедняга скончается. Однако я не забыл соединить его и мою головы контактами «космического радио», надеясь за немногое оставшееся время все же получить первое и последнее послание из мира сновидений. В палате, кроме нас, находился еще только санитар, недалекий тип, не понимавший назначения моего устройства и не задававший по сему поводу никаких вопросов. Через пару часов он свесил голову на грудь и уснул, сидя в неудобной позе, но я предпочел его не будить. А вскоре я и сам задремал, убаюканный ритмичным дыханием двух людей: здорового и умирающего.

Разбудили меня звуки странной мелодичной музыки. Аккорды, вибрато и экстатические гармонии, казалось, доносились со всех сторон одновременно, а между тем перед моим изумленным взором разворачивалось зрелище невероятной красоты. Стены, колонны и архитравы, полные живого пламени, ослепительно сияли вокруг меня, как будто плывущего в воздухе, и устремлялись ввысь на головокружительную высоту, к венчавшему это помещение радужному куполу. Это царственное великолепие дополнялось — или, скорее, перемежалось, как в калейдоскопе, — картинами бескрайних равнин и цветущих долин, высоких гор и уютных гротов. Каждая из этих сцен таила в себе особое очарование, несказанно услаждая мой взор, а все вместе они создавали нечто целостное — яркое, воздушное и переливчатое, в равной мере сочетающее в себе духовную и материальную субстанции. При этом я чувствовал, что ключ ко всем этим метаморфозам находится не где-нибудь, а в моем собственном мозгу: каждый новый открывавшийся вид был мгновенным откликом на мое подспудное желание увидеть именно эту картину. И я отнюдь не был чужаком в этом сказочном царстве — мне были знакомы каждый звук и каждый пейзаж, словно я обитал здесь бесконечно долго и буду обитать вечно.

Затем ко мне приблизилась сияющая аура моего собрата во свете, и мы начали по-дружески общаться, обмениваясь мыслями без единого звука, но с идеальным взаимопониманием. Близился час его триумфа: наконец-то он навсегда избавится от никчемной телесной оболочки и тотчас устремится за своим ненавистным врагом, преследуя его в самых дальних уголках Вселенной, пока не свершит огненное возмездие, которое должно потрясти сферы! Некоторое время мы плыли рядом, беседуя, а потом предметы вокруг меня начали мутнеть и расплываться, словно некие силы призывали меня обратно в земной мир, куда мне менее всего хотелось возвращаться. Мой собрат также почувствовал эту перемену и стал подводить беседу к концу; при этом его образ тускнел не так быстро, как окружающие предметы. Напоследок мы обменялись еще несколькими мыслями, и я понял, что нам пришла пора вернуться в свое телесное рабство. Правда, для моего сияющего собрата это было последнее такое возвращение: он знал, что его земная оболочка распадется менее чем через час, после чего он ринется в погоню за врагом вдоль Млечного Пути, от ближних звезд и далее в бесконечность.

Видение угасающего света и земная реальность были четко разделены моментом моего действительного пробуждения, когда я, вздрогнув, пристыженно выпрямился на стуле и увидел, что умирающий начинает шевелиться. Джо Слейтер просыпался — вероятно, в последний раз. Приглядевшись, я заметил на его впалых щеках румянец, чего прежде никогда не было. Изменились и губы: теперь они были плотно сжаты, намекая на характер куда более сильный, чем у прежнего Слейтера. В целом черты его лица стали более четкими, голова беспокойно ворочалась на подушке, глаза оставались закрытыми. Я не стал будить санитара, а вместо этого поправил сместившиеся головные контакты телепатического «радио», надеясь уловить последнее послание из мира снов. Вдруг умирающий резко повернул голову в мою сторону и открыл глаза, повергнув меня в изумление. Человек, еще недавно бывший Джо Слейтером, выродком с Катскильских гор, теперь глядел на меня сверкающими, широко открытыми глазами, голубизна которых стала заметно насыщеннее. Ничего маниакального или дегенеративного не ощущалось в этом взоре — передо мной, вне всяких сомнений, было лицо, отражавшее разум наивысшего порядка.

В следующий момент мой мозг начал улавливать сигналы, поступающие извне. Я закрыл глаза, чтобы лучше сконцентрироваться, и был вознагражден отчетливым пониманием, что долгожданное послание из мира снов получено. Теперь каждая передаваемая мысль мгновенно формулировалась в моем сознании, и, хотя в этом процессе не был задействован никакой язык, обмен информацией происходил столь же легко и естественно, как если бы велась обычная беседа на английском языке.

— Джо Слейтер мертв, — произнес леденящий душу голос из-за стены сна.

Открыв глаза, я с ужасом взглянул на койку, но голубые глаза по-прежнему спокойно глядели на меня, а лицо казалось вполне живым и одухотворенным.

— Его смерть — это к лучшему, — продолжил голос, — поскольку он был совершенно непригоден как телесная оболочка для космического разума. Его примитивная натура не подходила для поддержания равновесия между двумя формами жизни — земной и внеземной. В нем было слишком много от животного и слишком мало от человека, однако именно вследствие его неполноценности тебе удалось войти в контакт со мной, при том что прямое общение между космическим разумом и земным сознанием является нарушением правил. На протяжении сорока двух земных лет он был моей пыткой, моей каждодневной тюрьмой. Я — такое же существо, каким бываешь ты, высвобождаясь из телесной оболочки, когда та спит глубоким сном без сновидений. Я твой собрат во свете, с которым ты совсем недавно общался в сияющих долинах. Мне не дозволено открывать твоему земному существу правду о твоей истинной природе; скажу лишь, что все мы — странники в пространствах и веках. Через год я, возможно, окажусь в том Египте, который вы именуете Древним, или в жестокой империи Цзян Чань, которая возникнет через три тысячи лет от данного времени. Нам с тобой случалось посещать миры, что вращаются вокруг красной звезды Арктур, и жить в телах насекомых-философов, с важным видом ползающих по поверхности четвертого спутника Юпитера. Как же мало знают земные существа о жизни и ее истинных масштабах! Впрочем, им и не следует знать больше — ради их же собственного спокойствия. О своем давнем враге я говорить не буду. Вы, земляне, сами того не ведая, ощущаете его отдаленное присутствие, и вы недаром нарекли эту мерцающую точку на небосводе именем Алголь,[26] что означает Звезда-Дьявол. Безмерно долго я мечтал добраться до врага и уничтожить его, но меня сдерживали телесные оболочки, в которые я был поочередно заключен. Но этой ночью я наконец устремлюсь к нему, чтобы свершить справедливое, катастрофическое возмездие. Ты увидишь меня на небе рядом со Звездой-Дьяволом. Я больше не могу говорить, так как тело Джо Слейтера остывает и коченеет и мне все труднее использовать его грубый мозг для передачи мыслей. Ты был моим другом в космосе, ты был моим единственным другом на этой планете — единственной душой, которая смогла найти и опознать меня внутри уродливой оболочки, лежащей на этой койке. Мы с тобой еще встретимся — быть может, в сияющей дымке Пояса Ориона, а может, на холодном плоскогорье в доисторической Азии. Возможно, это случится сегодня во сне, который ты поутру забудешь, или в каких-то иных телесных воплощениях далекого будущего, уже после гибели Солнечной системы…

На этом движение мысленных волн внезапно прекратилось, а глаза спящего — или, правильнее сказать, мертвеца? — поблекли и остекленели. В полупрострации я склонился над койкой и пощупал его кисть — она была холодной и окоченевшей, пульс отсутствовал. Впалые щеки вновь побледнели, толстые губы разомкнулись, обнажив гнилые осколки зубов дегенерата Джо Слейтера. Я вздрогнул, накрыл это мерзкое лицо одеялом и разбудил санитара, а затем покинул палату и молча отправился в свою комнату, так как жил в здании больницы. Я испытывал неодолимое желание поскорее заснуть, чтобы увидеть сны, которые по пробуждении не смогу вспомнить.

Вы спросите: а где же тут кульминация? Но разве может простое научное описание претендовать на подобные риторические эффекты? Я всего лишь записал некоторые вещи, которые считаю реальными фактами, а дальше судите сами. Как я уже отмечал, мой начальник, доктор Фентон, отрицает реальность всего мною рассказанного. Он посчитал, что я перенес тяжелый стресс на почве нервного переутомления и нуждаюсь в длительном оплачиваемом отпуске, который он мне тут же великодушно предоставил. Доктор заверил меня, ручаясь своей профессиональной честью, что Джо Слейтер был всего лишь заурядным параноиком, а его фантастический бред мог быть следствием каких-то старинных преданий, отголоски которых сохраняются даже в самых отсталых и деградировавших сельских общинах. Все это выглядит весьма убедительно, однако я не могу забыть то, что увидел в ночном небе вскоре после кончины Слейтера. А поскольку вы можете счесть меня предвзятым свидетелем, я передаю слово другому — и не исключено, что его показания все же доведут эту историю до столь ожидаемой вами кульминации. Я дословно процитирую выдержку из труда выдающегося авторитета в области астрономии, профессора Гарретта П. Сервисса, касательно новой звезды в созвездии Персея: [27]

«22 февраля 1901 года доктор Андерсон из Эдинбурга обнаружил новую яркую звезду, расположенную неподалеку от Алголя. Ранее на этом месте никаких звезд не наблюдалось. На протяжении следующих 24 часов свечение незнакомки усиливалось, пока она не превзошла яркостью Капеллу. Через неделю-две она заметно померкла, а еще через несколько месяцев ее уже нельзя было различить невооруженным глазом».

Гипнос[28]

(перевод В. Дорогокупли)

Что касается сна, этого мрачного и своенравного властителя наших ночей, то безрассудство, с каким люди предаются ему еженощно, нельзя объяснить ничем иным, кроме как неведением относительно поджидающей их опасности.

Бодлер

Да хранят меня всемилостивые боги — если только они существуют — в те часы, когда ни усилие воли, ни придуманные людьми хитроумные снадобья не могут уберечь меня от погружения в бездну сна. Смерть милосерднее, ибо она уводит в края, откуда нет возврата; но для тех, кому довелось вернуться из мрачных глубин сна и сохранить в памяти все там увиденное, никогда уже не будет покоя. Я поступил как последний глупец в своем неистовом стремлении постичь тайны, не предназначенные для людей; глупцом — или богом — был мой единственный друг, указавший мне этот путь и вступивший на него раньше меня, чтобы в финале пасть жертвой ужасов, которые, возможно, предстоит испытать и мне.

Я помню, как впервые встретил его на перроне вокзала в окружении толпы зевак. Он лежал без сознания, скованный судорогой, из-за чего его некрупная худощавая фигура, облаченная в темный костюм, казалась окаменевшей. На вид ему можно было дать лет сорок, судя по глубоким складкам на изможденном, но притом безукоризненно овальном и красивом лице, а также по седым прядям в коротко подстриженной бороде и густых волнистых волосах, от природы черных как смоль. Его лоб идеальных пропорций цветом и чистотой был подобен пентелийскому мрамору. Наметанным глазом скульптора я тотчас углядел в этом человеке сходство со статуей какого-нибудь античного бога, извлеченной из-под руин эллинского храма и чудесным образом оживленной только ради того, чтобы в наш тусклый безыскусный век мы могли с трепетом ощутить величие и силу всесокрушающего времени. А когда он раскрыл свои огромные, черные, лихорадочно горящие глаза, я вдруг отчетливо понял, что в этом человеке обрету своего первого и единственного друга, ибо прежде у меня никогда не было друзей. Именно такие глаза должны были видеть все величие и весь ужас иных миров за пределами обычного сознания и реальности — миров, о которых я мог лишь грезить без всякой надежды лицезреть их воочию. Я разогнал зевак и пригласил незнакомца к себе домой, выразив надежду, что он станет моим учителем и проводником в сфере загадочного и необъяснимого. Он слегка кивнул в знак согласия, не произнеся ни слова. Как выяснилось позднее, он обладал на редкость звучным и красивым голосом, в котором гармонично сочетались густое пение виол и нежный звон хрусталя. Много ночей и дней мы провели в беседах, пока я высекал из камня его бюсты или вырезал из слоновой кости миниатюры, стремясь запечатлеть в них различные выражения его лица.

Я не в состоянии описать то, чем мы занимались, поскольку эти занятия имели слишком мало общего с обыденной жизнью. Объектом нашего изучения была неизмеримая и устрашающая вселенная, лежащая вне познаваемых материй, времен и пространств, — вселенная, о существовании которой мы можем лишь догадываться по тем редким, особенным снам, которые никогда не посещают заурядных людей и лишь пару раз в жизни могут привидеться людям с богатым и ярким воображением. Мир нашего повседневного существования соотносится с этой вселенной, как соотносится мыльный пузырь с трубочкой, из которой его выдувает клоун, всегда могущий по своей прихоти втянуть пузырь обратно. Ученые мужи могут иметь кое-какие догадки на сей счет, но, как правило, они избегают об этом думать. Мудрецы пытались толковать такие сны, что вызывало лишь смех у бессмертных богов. А смертные в свою очередь насмехались над одним человеком с восточными глазами, утверждавшим, что время и пространство суть вещи относительные. Впрочем, и этот человек не был уверен в своих словах, а только высказал предположение. Я же мечтал зайти дальше простых догадок и предположений, к чему также стремился мой друг, преуспев лишь отчасти. А теперь мы объединили наши усилия и с помощью разных экзотических снадобий открыли для себя манящий и запретный мир сновидений, которые посещали нас в мастерской на верхнем этаже башни моего старинного особняка в графстве Кент.

Всякий раз пробуждение было мучительным, но самой мучительной из пыток оказалась неспособность выразить словами то, что я узнал и увидел, странствуя в мире снов, поскольку ни один язык не обладает подходящим для этого набором понятий и символов. Все наши сновидческие открытия относились к сфере особого рода ощущений, абсолютно несовместимых с нервной системой и органами восприятия человека, а пространственно-временные элементы этих ощущений попросту не имели конкретного, четко определяемого содержания. Человеческая речь в лучшем случае способна передать лишь общий характер того, что с нами происходило, назвав это погружением или полетом, ибо какая-то часть нашего сознания отрывалась от всего реального и сиюминутного, воспаряя над ужасными темными безднами и преодолевая незримые, но воспринимаемые преграды — нечто вроде густых вязких облаков. Эти бестелесные полеты сквозь тьму совершались нами иногда поодиночке, а иногда совместно. В последних случаях мой друг неизменно опережал меня, и я догадывался о его присутствии только по возникающим в памяти образам, когда мне вдруг являлось его лицо в ореоле странного золотого сияния: пугающе прекрасное и юношески свежее, с лучистыми глазами и высоким олимпийским лбом, оттененное черными волосами и бородой без признаков седины.

Мы в ту пору совсем не следили за временем, которое представлялось нам просто иллюзией, и далеко не сразу отметили одну особенность, так или иначе с этим связанную, а именно: мы перестали стареть. Амбиции наши были воистину чудовищны и нечестивы — ни боги, ни демоны не решились бы на открытия и завоевания, которые мы планировали. Меня пробирает дрожь при одном лишь воспоминании об этом, и я не рискну передать в деталях суть наших тогдашних планов. Скажу лишь, что однажды мой друг написал на листе бумаги желание, которое он не отважился произнести вслух, а я по прочтении написанного немедля сжег этот листок и опасливо оглянулся на звездное небо за окном. Я могу позволить себе лишь намек: его замысел предполагал, ни много ни мало, установление власти над всей видимой частью Вселенной и за ее пределами, возможность управлять движением планет и звезд, а также судьбами всех живых существ. Лично я, могу поклясться, не разделял этих его устремлений, а если мой друг в каком-либо разговоре или письме утверждал обратное, это неправда. Мне никогда не хватило бы сил и смелости, чтобы затеять настоящую битву в таинственных сферах, а без такой битвы нельзя было рассчитывать на конечный успех.

В одну из ночей ветры неведомых пространств унесли нас в бескрайнюю пустоту за пределами бытия и мысли. Нас переполняли самые фантастические, непередаваемые ощущения, тогда вызывавшие эйфорию, а ныне почти изгладившиеся из моей памяти; да и те воспоминания, что сохранились, я все равно не смогу передать словами. Мы преодолели множество вязких преград и наконец достигли самых удаленных областей, до той поры нам недоступных. Мой друг, по своему обыкновению, вырвался далеко вперед, и, когда мы неслись сквозь жуткий океан первозданного эфира, в моей памяти возникло его слишком юное лицо, на сей раз искаженное гримасой какого-то зловещего ликования. Внезапно этот образ потускнел и исчез, а еще через миг я наткнулся на непреодолимое препятствие. Оно напоминало те, что попадались нам прежде, но было гораздо плотнее — какая-то липкая тягучая масса, если только подобные определения применимы к нематериальным объектам.

Итак, я был остановлен барьером, который мой друг и наставник успешно преодолел. Я хотел было предпринять новую попытку, но тут закончилось действие наркотика, и я открыл глаза у себя в мастерской. В углу напротив лежал мой друг, мраморно-бледный и бесчувственный; его осунувшееся лицо показалось мне особенно прекрасным в золотисто-зеленом свете луны. Спустя недолгое время тело в углу шевельнулось — и не дай мне бог еще раз когда-нибудь услышать и увидеть то, что за этим последовало! Мне не под силу описать его истошный вопль и адские видения, отразившиеся в его глазах. Я лишился чувств и пришел в себя оттого, что мой друг отчаянно тряс меня за плечо, боясь остаться наедине со своими кошмарами.

На том и закончились наши добровольные странствия в мире снов. Глубоко потрясенный и чуть не до смерти напуганный, мой друг, побывавший за последней чертой, предостерег меня от новых подобных попыток. Он так и не решился рассказать мне, что он там видел, но, основываясь на своем страшном опыте, настоял, чтобы мы впредь как можно меньше спали, даже если ради этого придется использовать сильнодействующие стимуляторы. Вскоре я убедился в его правоте: стоило мне задремать, как меня охватывал невыразимый ужас. И всякий раз после краткого вынужденного сна я ощущал себя разбитым и постаревшим; что же касается моего друга, то его процесс старения шел с потрясающей быстротой. Тяжко было наблюдать, как у него ежедневно появляются все новые морщины и седые волосы. Наш образ жизни теперь совершенно переменился. Прежде бывший затворником, мой друг — кстати, так ни разу и не обмолвившийся о своем настоящем имени и происхождении — теперь панически боялся одиночества. По ночам он не мог оставаться один, да и компании из нескольких человек ему было недостаточно, чтобы чувствовать себя более-менее спокойно. Единственным его утешением стали шумные многолюдные сборища и буйные пирушки, так что мы стали завсегдатаями мест, где обычно гуляла веселая молодежь. В большинстве случаев наши внешность и возраст вызывали насмешки, больно меня задевавшие, но мой спутник считал их меньшим злом по сравнению с одиночеством. Более всего он страшился остаться один среди ночи под звездным небом, а если ему все же случалось ночной порой очутиться вне дома, то и дело затравленно взглядывал вверх, словно ожидая нападения оттуда каких-то чудовищ. При этом я заметил, что в разные времена года его внимание приковывают разные точки на небосводе. Весенними вечерами такая точка находилась низко над северо-восточным горизонтом, летом он высматривал ее почти прямо над головой, осенью — на северо-западе, а зимой — на востоке, правда лишь ранним утром. Вечера в середине зимы были для него самым спокойным периодом. Прошло два года, прежде чем я догадался связать его страх с конкретным объектом и стал искать на небосводе точку, чья позиция менялась бы на протяжении года в соответствии с направлением его взглядов, — и таковая обнаружилась в районе созвездия Северная Корона.[29]

К тому времени мы уже перебрались в Лондон, где снимали комнату под мастерскую и были по-прежнему неразлучны, но избегали говорить о тех днях, когда мы пытались разгадать тайны миров, находящихся за пределами нашей реальности. Мы оба сильно постарели и подорвали свое здоровье в результате злоупотребления наркотиками, беспорядочного образа жизни и нервного истощения; редеющие волосы и борода моего друга сделались снежно-белыми. Мы приучили себя не спать более одного-двух часов подряд, дабы не оставаться надолго во власти забвения, представлявшего для нас смертельную угрозу.

И вот наступил туманный и дождливый январь, когда наши сбережения подошли к концу и не на что было купить стимулирующие препараты. Я давно уже распродал все свои мраморные бюсты и миниатюры из слоновой кости, а для изготовления новых у меня не было исходных материалов — как, впрочем, не было и сил работать, даже имейся у меня материал. Мы оба ужасно страдали, а однажды ночью мой друг прилег на кушетку и, не выдержав, забылся сном, настолько тяжелым и глубоким, что мне никак не удавалось его пробудить. Я отчетливо помню эту сцену: запущенная мрачная комната под самой крышей, по которой беспрестанно барабанит дождь; тикают единственные настенные часы, что сопровождается неслышным, но воображаемым таканьем наших наручных часов, лежащих на туалетном столике; поскрипывает незакрытый ставень на одном из нижних этажей; смутно слышатся звуки города, приглушенные туманом и расстоянием; и самое жуткое среди всего этого — глубокое мерное дыхание моего друга, как будто отсчитывающее секунды агонии его духа, унесенного в далекие запретные сферы.

Мое напряженное бдение становилось все более гнетущим; череда мимолетных впечатлений и ассоциаций стремительно проносилась в моем расстроенном воображении. Откуда-то донесся бой часов — не наших настенных, поскольку они были без боя, — и это дало новое направление моим мрачным фантазиям: часы — время — пространство — бесконечность… Тут я вернулся к реальности, вдруг очень явственно представив себе, как где-то за скатом крыши, за дождем и туманом над северо-восточным горизонтом именно сейчас восходит Северная Корона. Это сияющее звездное полукольцо, наводившее такой ужас на моего друга, пусть сейчас и незримое, тянуло к нам свои лучи через космическую бездну. Внезапно мой обострившийся слух уловил новый звук в уже привычной какофонии шумов — это был низкий несмолкающий вой, жалобный, издевательский и зовущий одновременно, и доносился он издалека, с северо-востока.

Но не этот отдаленный вой приковал меня к месту и оставил в моей душе печать страха, от которой мне не избавиться вовеки; не он стал причиной моих последующих воплей и конвульсий, которые побудили соседей вызвать полицию и взломать дверь мастерской. Дело было не в том, что я услышал, а в том, что увидел: в темной комнате с запертой дверью и плотно зашторенным окном вдруг из северо-восточного угла вырвался зловещий золотисто-красный луч, который не рассеивал окружающую тьму, а только высветил откинутую на подушку голову спящего. И в этом свете я увидел то же самое юное лицо, какое являлось мне во время сновидческих полетов сквозь пространство и время, когда мой друг раньше меня преодолевал все преграды, пока не проник за последний барьер, в самое средоточие ночных кошмаров.

Между тем голова его приподнялась с подушки, глубоко запавшие черные глаза раскрылись в ужасе, а тонкие бескровные губы искривились словно в попытке издать крик, который, однако, так и не прозвучал. И в этом мертвенно-бледном, высвеченном из тьмы и застывшем как маска лице отразился предельный, абсолютный ужас, какой только может существовать во вселенной. Мы оба не издали ни звука, а между тем далекий вой все нарастал. Когда же я проследил за направлением его взгляда и на мгновение увидел источник зловещего луча, этого мгновения оказалось достаточно: я тотчас издал пронзительный вопль и забился в припадке, как эпилептик, переполошив соседей и побудив их вызвать полицию. При всем желании я не смог бы описать, что именно мне довелось увидеть в тот момент; а что бы ни увидел мой бедный друг, он уже никогда не расскажет. Мне же впредь не остается ничего иного, как по возможности дольше не поддаваться властителю снов — коварному и ненасытному Гипносу,[30] а также губительным силам звездного неба и безумным амбициям познания и философии.

До сих пор подробности этой истории являются загадкой не только для меня, но и для всех окружающих, поголовно ставших жертвами непонятной забывчивости, если только не группового помешательства. С какой-то стати они в один голос утверждают, что у меня никогда не было никакого друга и что вся моя злосчастная жизнь была без остатка заполнена искусством, философией и безумными фантазиями. В ту ночь соседи и полицейские попытались меня утихомирить, а затем вызвали врача, давшего мне успокоительное, но при этом все они дружно проигнорировали иные последствия разыгравшейся там трагедии. Их, в частности, нисколько не озаботила участь моего несчастного друга; совсем напротив — то, что они обнаружили на кушетке, вызвало с их стороны бурю восторгов и похвал в мой адрес, отчего меня едва не стошнило. За восторгами последовала и громкая слава, ныне с презрением отвергаемая мной: лысым седобородым стариком, жалким, разбитым, усохшим и вечно одурманенным наркотиками, — когда я часами сижу, любуясь и вознося молитвы предмету, найденному тогда в мастерской.

Ибо они утверждают, что я не продал самое последнее из своих творений, и без устали восторгаются им — холодным, окаменевшим и навсегда умолкшим после прикосновения запредельного света. Это все, что осталось от моего друга и наставника, приведшего меня к безумию и катастрофе, — божественный мраморный образ, достойный резца лучших мастеров древней Эллады; неподвластное времени прекраснейшее юное лицо в обрамлении бородки, с приоткрытыми в улыбке губами, высоким чистым лбом и густыми вьющимися кудрями, покрытыми венком из полевых маков. Говорят, это я изваял по памяти самого себя, каким я был в двадцать пять лет, однако на мраморном основании бюста начертано лишь одно имя — ГИПНОС.

Усыпальница[31]

(перевод В. Кулагиной-Ярцевой)

Чтобы мирный приют я обрел хотя бы по смерти.

Вергилий[32]

Принимая во внимание обстоятельства, которые привели к моему заточению в этом приюте для умалишенных, и само мое пребывание здесь, я вполне сознаю, что достоверность моего рассказа может вызвать естественные сомнения. Как ни печально, большинство людей мыслят слишком ограниченно для того, чтобы разумно и терпеливо оценить некоторые явления, лежащие за пределами повседневного опыта и доступные восприятию лишь немногих. Людям широких взглядов известно, что не существует четкого различия между реальным и нереальным, а все сущее есть лишь наше представление о нем, меняющееся в зависимости от индивидуальных умственных и физических особенностей каждого человека; однако прозаическое большинство считает безумием те проблески озарения, что проникают сквозь грубую завесу банального эмпиризма.

Меня зовут Джервас Дадли. С самого детства я был мечтателем и фантазером. Достаток семьи позволял мне не заниматься трудовой деятельностью, а неуравновешенность характера не содействовала регулярным научным занятиям или развлечениям в кругу знакомых. Я пребывал в сферах, далеких от реального мира, юность и молодость мои прошли за чтением старинных и редких книг, в странствиях по полям и рощам близ нашей родовой усадьбы. Не думаю, что я находил в этих книгах или видел в полях и рощах совершенно то же, что видели или находили другие, но не стану распространяться об этом, поскольку подробный рассказ лишь послужит подтверждением грубой клеветы на мой рассудок — клеветы, которую мне не раз доводилось слышать в опасливом перешептывании здешних служителей. Мне достаточно излагать события, не анализируя их причины.

Как уже было сказано, я пребывал вдали от реального мира, но это не значит, что я существовал один. Так жить никому не под силу, и лишенный сообщества живых неизбежно находит себе компанию среди не живущих более или среди предметов неодушевленных.

Неподалеку от нашего дома находилась поросшая лесом лощина. Там, в тенистых зарослях, я проводил почти все время — то читая, то предаваясь размышлениям и мечтам. По ее мшистым склонам я делал первые детские шаги, вокруг ее покрытых причудливыми наростами дубов сплетались мои мальчишеские фантазии. Я знал живших в этих деревьях дриад и не раз наблюдал их исступленные пляски в пробивающихся лучах тусклой луны… но об этом я не стану сейчас говорить. Я расскажу лишь об одинокой гробнице в самых темных зарослях; о заброшенной гробнице старинного благородного семейства Хайд, последний прямой потомок которого упокоился в этом темном обиталище за много десятилетий до моего рождения.

Усыпальница, о которой я веду речь, была сооружена из гранита, выветрившегося и выцветшего под воздействием туманов и сырости. Она была вырублена в горе, так что на поверхности виднелся лишь портал. Тяжелая каменная плита, висевшая на ржавых железных петлях, преграждала вход. Дверь была затворена неплотно — в этом угадывалось нечто зловещее — и заперта на тяжелые железные цепи с отвратительного вида висячими замками, бывшими в ходу около полувека назад. Усадьба рода, отпрыски которого лежали здесь, некогда венчала тот самый склон, в глубину которого уходила гробница, но уже много лет назад она пала жертвой пламени, вспыхнувшего от удара молнии. О полуночной буре, разрушившей мрачный особняк, иногда, понизив голос, со страхом рассказывали старожилы здешних мест, глухо намекая на то, что они называли Божьим гневом. Но очарование скрытой под сенью леса усыпальницы, всегда пленявшее меня, от этого лишь усиливалось. Пожар унес жизнь только одного человека. Семейство Хайд перебралось в другую страну, и когда здесь, под сенью тишины и тени, должен был упокоиться последний из рода Хайдов, скорбную урну с его прахом доставили издалека. Здесь некому было положить цветы перед гранитным порталом, и редко кто отваживался пройти мимо гробницы в печальной тени, которая, казалось, странным образом задерживалась на отполированном водой камне.

Никогда не забуду вечера, когда я впервые набрел на почти скрытую зарослями обитель смерти. Стоял июль — время, когда алхимия лета преображает лес в сливающуюся воедино яркую массу зелени, когда кружится голова от запахов пульсирующего моря, влажной листвы и неопределимых ароматов земли и плодов, когда перестаешь видеть мир в истинном свете, время и пространство становятся пустыми словами, а эхо давно минувших времен настойчиво звучит в очарованном сознании.

Целый день я бродил по таинственным рощам лощины, обдумывая то, что нет нужды обсуждать, беседуя с теми, кого нет нужды называть. В свои десять лет я видел и слышал много чудесного, недоступного другим, и в некоторых отношениях был на удивление взрослым. Когда, пробираясь меж густых зарослей шиповника, я вдруг нашел вход в усыпальницу, то не имел ни малейшего представления о том, что обнаружил. Темные гранитные плиты, странно приоткрытая дверь, траурные барельефы над аркой не пробудили во мне ни печальных, ни пугающих ассоциаций. О могилах и гробницах я много знал и много фантазировал, но, принимая во внимание особенности моего характера, родители оберегали меня от прямого соприкосновения с кладбищами и погостами. Удивительное каменное сооружение на поросшем лесом склоне лишь возбудило мое любопытство, так как его холодное влажное нутро, куда я тщетно пытался заглянуть сквозь дразнящую щель, не связывалось у меня со смертью и разложением. Вдруг любопытство сменилось диким, безрассудным желанием, которое и привело меня в это заключение, в этот ад. Повинуясь голосу, который шел, должно быть, из самой жуткой глубины леса, я решил проникнуть в манящую тьму, несмотря на преграждавшие путь тяжелые цепи. В угасающем свете дня я гремел их ржавыми звеньями, пытаясь пошире открыть каменную дверь, потом пробовал протиснуться в щель; но ни то ни другое мне не удалось. И если поначалу меня снедало простое любопытство, тут я пришел в неистовство; в сумерках вернувшись домой, я поклялся сотне богов этой рощи, что любой ценой когда-нибудь окажусь в черных холодных глубинах, которые, казалось, призывали меня.

Доктор с седоватой бородкой, который ежедневно появляется в моей комнате, однажды сказал тому, кто навещал меня, что это решение знаменовало начало достойной сожаления мономании;[33] но вынесение окончательного приговора я предоставляю моим читателям — после того как они узнают обо всем.

Месяцы, последовавшие за моим открытием, прошли в тщетных попытках взломать сложный замок чуть приоткрытой усыпальницы и в осторожных расспросах о характере и истории обнаруженного мною сооружения. Дети, как правило, имеют обыкновение прислушиваться к разговорам, таким образом я многое узнал, но привычка к скрытности не позволила мне ни с кем поделиться ни своим открытием, ни принятым решением. Наверное, следует упомянуть, что я не был ни удивлен, ни испуган, узнав об истинном назначении усыпальницы. В моих довольно своеобразных представлениях о жизни и смерти холодный прах и живое, трепещущее тело были связаны довольно слабо; я просто чувствовал, что злополучное благородное семейство каким-то образом представлено в одетом камнем пространстве, которое я стремился исследовать. Невнятные толки о таинственных ритуалах и нечестивых празднествах прошлых лет, которые совершались в старинной усадьбе, лишь усилили мой интерес к гробнице, и я ежедневно просиживал часами перед ее порталом. Однажды я просунул свечу в узкую дверную щель, но не увидел ничего, кроме сырых каменных ступеней ведущей вниз лестницы. Запах усыпальницы и отпугивал, и околдовывал меня. Казалось, он знаком мне, знаком с давних, за пределами воспоминаний, времен, предшествовавших моему воплощению в теперешнем моем теле.

Через год после обнаружения гробницы я случайно наткнулся на старый, заплесневелый том перевода «Жизнеописаний» Плутарха на забитом книгами чердаке собственного дома. Читая жизнеописание Тезея, я поразился рассказу об огромном камне, под которым юный герой должен был найти знамения своей судьбы, как только станет достаточно взрослым, чтобы поднять такую тяжесть. Эта легенда умерила мое страстное желание проникнуть в усыпальницу, внушив мне, что время еще не пришло. Позже, сказал я себе, став сильнее и хитроумнее, я без труда открою тяжелую, запертую на цепь дверь, а пока надо покориться велению судьбы.

Таким образом, мои бдения около поросшего мхами портала стали реже, но большую часть времени я проводил в не менее странных занятиях. Иногда я потихоньку вставал по ночам и украдкой выбирался на прогулки по тем самым кладбищам и погостам, от которых оберегали меня родители. Что там делалось, я не буду рассказывать, потому что теперь не совсем уверен в реальности происходившего; но я помню, как после таких ночных прогулок я часто удивлял окружающих знанием подробностей, не сохранившихся в памяти поколений. Однажды я поразил домашних необычным рассказом о похоронах известного сквайра Брустера, влиятельного в наших местах и богатого человека, умершего в 1711 году; его надгробный памятник из серого, с синеватым отливом сланца, на котором были выбиты череп и скрещенные кости, с течением времени понемногу превращался в пыль. В порыве детской фантазии я объявил, что владелец похоронной конторы, Гудмен Симпсон, украл башмаки с серебряными пряжками, шелковую одежду и атласное белье покойника, и добавил, что сам сквайр, которого не совсем покинула жизнь, дважды перевернулся в зарытом в землю гробу на следующий день после погребения.

Мысль о том, чтобы проникнуть в гробницу, не оставляла меня; неожиданно сделанное генеалогическое открытие: по материнской линии мои предки были в отдаленном родстве с Хайдами, род которых, как считалось, пресекся, — лишь укрепило мою решимость. Я оказался последним потомком не только отцовского рода, но также и этого, более древнего и более таинственного. Я начал ощущать, что эта гробница моя, и с нетерпением ждал, когда наконец, открыв дверь, смогу оказаться внутри и сойти по скользким каменным ступеням во тьму. У меня создалась привычка внимательно прислушиваться, сидя у приоткрытой двери; я выбирал для этих странных бдений тихую полуночную пору. С годами мне удалось расчистить небольшую прогалину в зарослях перед замшелым каменным порталом на склоне холма, а ветви росших вокруг деревьев переплелись, образовав стены и купол лесного шатра. Этот шатер был моим храмом, закрытая дверь — святыней, и часто, когда я лежал там, растянувшись на мшистой земле, меня посещали удивительные мысли и удивительные грезы.

Ночь, когда я совершил первое открытие, была душной. Очевидно, я задремал и, пробуждаясь, ясно услышал голоса. Их тон и произношение удержали меня от того, чтобы заговорить; их тембр заставил меня промолчать; могу поручиться, что лексика, манера говорить и сами высказывания разительно отличались от современных. Все особенности новоанглийского диалекта — от неблагозвучного произношения колонистов-пуритан до характерной риторики полувековой давности, — казалось, были представлены в этой беседе теней, хотя это я осознал только впоследствии. А в тот момент мое внимание привлекло совсем другое явление, настолько мимолетное, что я не поручился бы за его реальность. Просыпаясь, я увидел, как мелькнул и тут же погас свет внутри забытой гробницы. Это не вызвало у меня ни удивления, ни испуга, но убежден, что именно в ту ночь я коренным образом и навсегда переменился. Вернувшись домой, я поднялся на чердак, уверенно направился к полусгнившему сундуку и обнаружил там ключ. На следующий день я легко отпер дверь, которую так долго и напрасно старался открыть.

В мягких сумерках я в первый раз проник в усыпальницу на давно опустевшем склоне. Я был точно околдован, сердце бешено колотилось, я ощущал неописуемое ликование. Закрыв дверь, я стал спускаться по ступеням, как будто давно их знал; свеча то и дело мигала в удушливых испарениях, но я чувствовал себя в этом затхлом склепе, как дома. Оглядевшись, я увидел множество мраморных плит с гробами или остатками гробов. Некоторые были закрыты и совершенно целы, другие почти рассыпались, и их серебряные ручки и накладки валялись среди странных кучек беловатой пыли. На одной из серебряных пластин я прочел имя сэра Джеффри Хайда, приехавшего из Сассекса в 1640 году и умершего несколькими годами позже. В глубине просторной ниши стоял прекрасно сохранившийся гроб, украшенный только пластинкой с именем — именем, заставившим меня и улыбнуться, и вздрогнуть. Повинуясь странному импульсу, я влез на широкую плиту, погасил свечу и улегся в него. На рассвете я, пошатываясь, вышел из усыпальницы и запер дверь на цепь. Юность моя закончилась, хотя всего двадцать один раз зимние холода успели проморозить мое бренное тело. Жители деревни, рано начинавшие день, бросали на меня любопытные взгляды, удивляясь следам якобы бурной пирушки на лице юноши, который, как им было известно, вел уединенную и воздержанную жизнь. Перед родителями я решился предстать лишь после долгого освежающего сна.

С тех пор гробница служила мне убежищем каждую ночь. Не стану рассказывать о том, что я видел, слышал и делал. В первую очередь изменения произошли в моей речи, на которой всегда сказывалось влияние окружения, и появившаяся в ней архаичность вскоре была замечена. Неожиданно для себя я сделался на диво дерзким и безрассудным. Изменились манеры, я стал вести себя как светский человек, несмотря на то что жил всю жизнь отшельником. Прежняя замкнутость сменилась разговорчивостью, мне стало доступно и легкое изящество речи Честерфилда,[34] и нечестивый цинизм Рочестера.[35] Я проявлял удивительную эрудицию, не имевшую ничего общего с чуть ли не монашеской образованностью, приобретенной мною в юности; я покрывал форзацы своих книг импровизированными легкими эпиграммами в духе Гея,[36] Прайора[37] и самых веселых римских остроумцев и рифмоплетов. Однажды за завтраком я сам приблизил катастрофу, вдохновенно продекламировав — с интонациями явно подвыпившего человека — стихотворение восемнадцатого века, эпохи короля Георга, игривую застольную песнь, которой не найти ни в одной книге, полную вакхического веселья и звучавшую примерно так:

Мы эля в тяжелые чаши нальем

И выпьем за то, что пока мы живем;

Пускай громоздится в тарелке еда —

Поесть и напиться мы рады всегда.

Подставь же стакан!

Жизнь так коротка.

За гробом не выпьешь уже ни глотка!

Был красен от выпивки Анакреон,

Но счастлив и весел при этом был он.

Пусть буду я красным, но все же живым,

Чем белым, как мрамор, и столь же немым!

Эй, Бетти, друг мой!

Целуйся со мной!

В аду не найти мне подружки такой!

Красавчика Гарри держите, не то,

Парик потеряв, упадет он под стол!

А сами наполним мы кубки опять,

Все ж лучше под лавкой, чем в яме, лежать!

Здесь смех и вино,

Веселья полно;

В могиле тебе недоступно оно.

Черт, как я надрался! Шагнуть не могу,

Стоять не могу, и язык — ни гугу!

Хозяин, порядок пора навести!

До дома попробую я добрести.

Кто мне бы помог?

Не чувствую ног,

Но весел, пока не прибрал меня Бог![38]

Примерно в это же время я стал бояться огня и молний. Прежде они не производили на меня никакого впечатления, теперь же я испытывал перед ними непреодолимый ужас и спасался в самых укромных уголках, как только на небе разворачивалась грозовая панорама. Излюбленным убежищем мне служил разрушенный подвал сгоревшего в огне особняка Хайдов; сидя в нем, я старался вообразить, каким было это здание прежде. И однажды поразил одного из окрестных жителей, безошибочно указав ему вход в неглубокий дополнительный подвал, о котором я, как выяснилось, откуда-то знал, несмотря на то что о его существовании многие годы никто не вспоминал.

Наконец произошло то, чего я давно опасался. Мои родители, встревоженные переменами в манерах и облике единственного сына, из самых благих побуждений учредили слежку за моими передвижениями, и это грозило катастрофой. Я никому не рассказывал о посещении гробницы, с детских лет благоговейно храня свои тайны; теперь же я вынужден был с еще большей осторожностью пробираться по лесному лабиринту, чтобы отделаться от возможного преследования. Ключ от усыпальницы висел у меня на шее на шнурке, и никто не подозревал о его существовании. Я ни разу не вынес наружу ни одного предмета, найденного в усыпальнице.

Как-то утром, выйдя из сырой гробницы и закрывая замок на цепи не совсем твердою рукой, я заметил на соседнем склоне испуганное лицо соглядатая. Конец был явственно виден, ведь мое убежище обнаружено, цель ночных странствий раскрыта. Соглядатай не остановил меня, и я поспешил домой, чтобы постараться подслушать, что он станет рассказывать моему измученному беспокойством отцу. Неужели о моем пребывании за запертой цепями дверью станет известно всем?

Вообразите же радость и облегчение, которые я испытал, услышав, что соглядатай рассказывает боязливым шепотом, будто я провел ночь возле усыпальницы, обратясь лицом к неплотно закрытой двери! Каким чудом он мог так обмануться?

Несомненно, сверхъестественные силы покровительствовали мне! Ободренный этим обстоятельством, я вновь стал не таясь посещать усыпальницу, уверенный, что никому не дано увидеть, как я вхожу внутрь. Целую неделю я наслаждался загробным общением, которое не стану описывать, а потом произошло это, и я был привезен сюда, в ненавистную обитель, где царят печаль и однообразие.

В ту ночь я не собирался выходить: в тучах погромыхивал гром, а на дне лощины дьявольскими огоньками фосфоресцировало мерзкое болото. И даже зов мертвых звучал по-иному. Меня тянуло не к гробнице на склоне, а к обугленному подвалу на вершине, словно обитавший там демон манил меня невидимой рукой. Пройдя рощицу и оказавшись на ровном месте перед развалинами, я увидел в неверном свете луны то, чего всегда в какой-то мере ожидал. Перед моим восхищенным взором вновь возник во всем своем великолепии особняк, рухнувший столетие назад; все окна сияли блеском множества свечей. По подъездной аллее одна за другой кареты везли гостей из Бостона, а многочисленные обитатели соседних усадеб, разодетые, напудренные, подходили пешком. Я смешался с толпой гостей, хотя и сознавал, что мне подобает находиться среди хозяев. В зале царили музыка и смех, у каждого в руке был бокал с вином. Несколько лиц оказались знакомы мне, хотя я знавал их уже ссохшимися, тронутыми смертью и разложением. В этой дикой нечестивой толпе я был самым диким и самым беспутным. Из моих уст изливался поток богохульств, я произносил речи, в которых отрицал все законы — и божеские, и человеческие, и природные.

Внезапно над самой крышей, перекрыв шум неистового веселья, раздался удар грома. Разбушевавшиеся весельчаки в ужасе смолкли. Красные языки пламени и опаляющий жар охватили здание; участники празднества, испуганные обрушившимся на них бедствием, которое, казалось, было ниспослано свыше, с пронзительными криками исчезли. Я остался один, меня удержал на месте унизительный страх, какого я никогда прежде не испытывал. Но вдруг он сменился новым ужасом. Если я сгорю тут дотла, а пепел мой развеется по ветру, мне никогда не лежать в усыпальнице Хайдов! Разве не ждет меня мой гроб? Разве нет у меня законного права на вечный покой среди потомков сэра Джеффри Хайда? Вечный! Я стремился получить свое посмертное наследство во что бы то ни стало, пусть даже моей душе пришлось бы столетиями искать воплощения в теле, которое сможет упокоиться в нише склепа. Джервас Хайд не разделит печальной участи Палинура![39]

Когда видение горящего дома растаяло в воздухе, я вдруг ощутил, что исступленно кричу и бьюсь в руках двух мужчин, один из которых — тот самый шпион, который выслеживал меня у гробницы. Дождь лил как из ведра, а на южной стороне неба, у горизонта, вспыхивали молнии, какие недавно сверкали у нас над головой. Я кричал, я требовал похоронить меня в склепе, а мой отец скорбно стоял поодаль и время от времени просил удерживавших меня людей обходиться со мной как можно мягче. На полу разрушенного подвала чернел круг, след мощного удара, ниспосланного с небес; из этого развороченного ударом молнии места несколько любопытствующих жителей деревни извлекли и принялись рассматривать при свете фонарей небольшую шкатулку старинной работы.

Прекратив тщетную и теперь уже бесполезную борьбу, я наблюдал за тем, как они любовались найденными в земле сокровищами, как, получив дозволение, принялись их делить. В шкатулке, замок которой был разбит, находилось множество бумаг и ценных предметов, но я не мог отвести глаз от одного из них. Это была миниатюра на фарфоре, с инициалами «Дж. X.», изображавшая молодого человека в изящно завитом по моде восемнадцатого века парике. Насколько я мог разглядеть, его лицо было точной копией того, что я ежедневно видел в своем зеркале.

На следующий же день я оказался в этой комнате с зарешеченными окнами, но кое-что мне продолжает сообщать старый слуга — простая душа, — которого я любил в детстве и которому, как и мне, нравятся кладбища. Все мои рассказы о пребывании в усыпальнице вызывают у слушателей только сочувственные улыбки. Отец, который часто навещает меня, утверждает, что я ни разу не входил в запертую на цепь дверь и что, как оказалось при ближайшем рассмотрении, ржавого замка в течение последних пяти десятков лет никто не трогал. Он даже говорит, что о моих прогулках к гробнице знали все окрестные жители и что меня часто видели у мрачного портала. Я спал с открытыми глазами, устремленными на неплотно прилегающую дверь. Никаких вещественных доказательств, с помощью которых я мог бы опровергнуть эти утверждения, у меня нет, ведь ключ от замка был утерян, когда я в ту ужасную ночь бился в руках своих преследователей. Удивительные знания о прошлом, которые я почерпнул во время ночных встреч с мертвецами, отец считает плодом многолетнего беспорядочного чтения старинных книг из фамильной библиотеки. И если бы не мой старый слуга Хайрам, я бы сейчас не сомневался в собственном безумии. Но Хайрам, преданный Хайрам, поддерживает во мне веру. Он совершил нечто, позволяющее сделать мою историю — или, по крайней мере, часть ее — достоянием публики. Неделю назад он взломал замок, запиравший цепи на неизменно приоткрытой двери, и спустился с фонарем в мрачные глубины. На плите в каменной нише он обнаружил старый, но пустой гроб, на потускневшей серебряной пластине которого стоит лишь одно слово: Джервас. И я получил обещание, что после смерти буду лежать в этом гробу, в этой усыпальнице.

Погребенный с фараонами [40]

(перевод О. Мичковского)

I

Тайна притягивает тайну. С тех пор как я приобрел широкую известность в качестве исполнителя невероятных трюков, я постоянно попадаю во всякого рода загадочные истории, каковые публика, зная мою профессию, связывает с моими интересами и занятиями. Порой эти истории вполне невинны и тривиальны, порой глубоко драматичны и увлекательны, насыщены роковыми и опасными приключениями, а иной раз даже заставляют меня ударяться в обширные научные и исторические изыскания. О многом я уже рассказывал и буду рассказывать впредь без утайки; но есть один случай, о котором я всегда говорю с большой неохотой, и если я теперь собираюсь это сделать, то лишь по настоятельным и назойливым просьбам издателей данного журнала, до которых дошли неясные слухи об этой истории от моих родственников.

Событие это, до сего дня хранившееся мною в тайне, произошло четырнадцать лет назад, во время моего посещения Египта в качестве обыкновенного туриста. Я молчал о нем по нескольким причинам. Во-первых, мне не хотелось предавать гласности некоторые вполне реальные факты и обстоятельства, о которых даже не догадываются полчища туристов, осаждающих пирамиды, и которые тщательно скрываются властями Каира, хотя последние, конечно, не могут о них не знать. Во-вторых, мне как-то неудобно излагать инцидент, где такую важную роль играла моя собственная неуемная фантазия. Происходило ли то, свидетелем чему я был, на самом деле — с достоверностью сказать нельзя; скорее, случившееся следует рассматривать как следствие моих тогдашних штудий в области египтологии и навеянных ими размышлений, на которые меня к тому же естественным образом наталкивала окружающая обстановка. Подогретое названными причинами воображение в сочетании с возбуждением, явившимся результатом действительного происшествия, — все это, без сомнения, и привело к кошмару, увенчавшему ту давнюю фантастическую ночь.

В январе 1910 года, отработав по контракту в Англии, я подписал договор на турне по театрам Австралии. Условия договора предоставляли мне возможность самому выбрать сроки поездки, и я решил воспользоваться случаем и совершить одно из тех путешествий, до коих я большой охотник. Вместе с женой мы без спешки проехали с севера на юг всю Францию и в Марселе сели на пароход «Мальва», направлявшийся в Порт-Саид. Оттуда я намеревался отправиться в экскурсию по главным историческим достопримечательностям Нижнего Египта и уж затем отплыть в Австралию.

Вояж получился очень милым, в том числе и благодаря нескольким забавным происшествиям, от которых ни один иллюзионист не застрахован даже тогда, когда находится на отдыхе. Я предполагал держать свое имя в секрете, дабы во время путешествия меня никто не беспокоил; но среди пассажиров оказался один факир, чьи настойчивые потуги ошеломить пассажиров показом самых заурядных трюков были настолько смехотворны, что я не мог удержаться от соблазна поставить его на место и повторил те же фокусы с гораздо большим профессионализмом, в результате чего мое инкогнито было безвозвратно погублено. Я рассказываю об этом не ради красного словца, но с учетом тех последствий, к которым привела моя неосторожность и которые мне следовало предусмотреть, прежде чем разоблачать себя перед целой толпой туристов, готовых вскоре рассеяться по долине Нила. Куда бы я отныне ни направился, меня всюду обгоняла моя известность, лишая нас с супругой спокойствия, к которому мы так стремились. Путешествуя в поисках диковин, я сам зачастую становился объектом разглядывания как своего рода диковина.

Отправившись в Египет за яркими и мистическими впечатлениями, мы были немало разочарованы, когда по прибытии в Порт-Саид увидели одни невысокие песчаные дюны, плавающие в мелкой воде буйки и типичный европейский городок, где все было скучно и неинтересно, за исключением разве что громадной статуи Лессепса.[41] Тем сильнее охватило нас желание увидеть что-нибудь более заслуживающее внимания, и, посовещавшись, мы решили не мешкая ехать в Каир, к пирамидам, а оттуда — в Александрию, где можно будет сесть на корабль, отплывающий в Австралию, а между делом осмотреть все те греко-римские достопримечательности, которыми изобилует эта древняя метрополия.

Путешествие поездом было не из худших: за какие-то четыре с половиной часа мы успели увидеть значительную часть Суэцкого канала, вдоль которого железная дорога тянется до самой Исмаилии, а немного погодя и ощутить вкус Древнего Египта, зацепив взглядом краешек канала с пресной водой, прорытого еще в эпоху Среднего царства[42] и недавно восстановленного. Но вот наконец и Каир, мерцая огнями в сгущающихся сумерках, предстал перед нами, как некое созвездие, тусклый блеск которого превратился в ослепительное сияние, когда мы прибыли на грандиозный центральный вокзал.

И вновь нас постигло разочарование, ибо все, что мы увидели, оказалось в европейском стиле, не считая нарядов и лиц. Банальнейший подземный переход вел на площадь, запруженную экипажами, такси, трамваями и залитую ярким светом электрических огней на высоченных зданиях; и даже театр, где меня тщетно уговаривали выступить и куда я впоследствии попал как зритель, незадолго до нашего приезда был переименован в «Американский космограф». Намереваясь остановиться в отеле «Шепард», мы взяли такси и помчались по широким авеню с фешенебельной застройкой; и среди окружившего нас в отеле комфорта (в основном, англо-американского образца), среди всех этих лифтов и вышколенной прислуги волшебный Восток с его седою стариной представлялся нам чем-то бесконечно далеким и нездешним.

Однако уже на другой день мы с наслаждением окунулись в самую гущу атмосферы «Тысячи и одной ночи», и в лабиринте улиц, в экзотических контурах Каира на фоне неба, казалось, вновь ожил сказочный Багдад времен Гаруна аль-Рашида. Сверяясь по путеводителю, мы миновали площадь Эзбекис и двинулись по улице Муски на восток, в сторону кварталов, населенных коренными жителями. Довольно скоро мы очутились в руках энергичного «чичероне», который, как я должен признать, несмотря на все позднейшие события, был мастером своего дела.

Тогда я еще не понимал, какую ошибку совершил, не обратившись в отеле к услугам официального гида. Теперь перед нами стоял гладко выбритый, сравнительно аккуратный субъект с удивительно глухим голосом; внешне он напоминал фараона, сошедшего с древней фрески, и представился нам как Абдул Раис эль-Дрогман. Было очевидно, что он пользуется большим авторитетом среди прочих представителей своего ремесла; правда, в полиции нам потом сообщили, что человек под таким именем им не известен, что слово «раис», по всей видимости, служит частью обращения к любому уважаемому человеку, а «Дрогман» — это, без сомнения, не что иное, как искаженная форма слова «драгоман», обозначающего руководителя туристических групп.

Абдул показал нам такие чудеса, о которых мы раньше только читали или мечтали. Старый Каир уже сам по себе — город-сказка, город-греза: лабиринты узких улочек, окутанных таинственными благовониями; балконы самых прихотливых форм, сходящиеся почти вплотную над вымощенными булыжником мостовыми; типично азиатский водоворот уличного движения с его многоязыким гамом, щелканьем бичей, дребезжанием повозок и скрипом телег, звоном монет и криком ослов; калейдоскоп цветастых одежд, тюрбанов, чадр и фесок; водоносы и дервиши, собаки и кошки, гадалки и брадобреи; а надо всем этим — причитания нищих слепцов, скрючившихся в своих нишах, и заунывные азаны[43] муэдзинов на минаретах, тонко вычерчивающихся на фоне яркого, безукоризненно синего неба.

Не менее экзотическими оказались и крытые базарные ряды, где к тому же было не так шумно. Пряности, духи, ароматические шарики, ковры, шелка, медь; старый Махмуд Сулейман сидит, скрестив ноги, среди своих сосудов с ароматическими смолами, рядом юноши, весело переговариваясь, толкут горчичные зерна в углублении капители древнеримской классической колонны коринфского ордера, завезенной сюда, вероятно, из соседнего Гелиополя, где размещался один из трех египетских легионов императора Августа. А еще мечети и музей — мы осмотрели их все, при этом силясь сохранить навеянный арабской улицей жизнерадостный настрой, когда на нас хлынули темные чары Египта фараонов, бесценные сокровища которого предлагал нашему взору музей. Большего мы пока и не искали, а потому сосредоточили свое внимание на средневековой сарацинской роскоши халифов, пышные надгробия-мечети которых составляют помпезный феерический некрополь на краю Аравийской пустыни.

Напоследок Абдул сводил нас по улице Шариа-Мухаммед-Али к старинной мечети султана Хасана и воротам Баб-эль-Азаб с башнями по бокам, сразу за которыми проход меж двух круто поднимающихся стен ведет к величественной цитадели, возведенной самим Саладином[44] из блоков разрушенных пирамид. Солнце уже заходило, когда мы взобрались на эту кручу, обошли кругом современную мечеть Мухаммеда Али[45] и, встав у парапета, окинули взором с головокружительной высоты волшебный Каир, весь в золоте резных куполов, воздушных минаретов и цветущих садов.

Высоко над городом возносился огромный романский купол нового музея, а за ним, по другую сторону загадочного желтого Нила, отца времен и династий, таили вечную угрозу пески Ливийской пустыни, волнистые, переливающиеся всеми цветами радуги, стерегущие темные тайны веков.

Вслед за багряным закатом пришел пронизывающий холод египетской ночи. Глядя на солнце, балансирующее на краю мира, как древний бог Гелиополя[46] Ра-Харахти, или Солнце горизонта, мы четко различили на фоне алого пожара зари зловещие очертания пирамид Гизы, этих древних гробниц, на которых к тому времени, когда Тутанхамон всходил на золотой престол в далеких Фивах, уже лежала пыль тысячелетий. И тогда нам стало ясно, что Каира сарацинского с нас хватит и настала пора прикоснуться к сокровенным тайнам Египта изначального — страны Ра и Амона, Исиды и Осириса.[47]

Экскурсия к пирамидам состоялась на следующий день. В легком двухместном экипаже мы пересекли остров Гезиру с его гигантскими деревьями и по небольшому мосту, выстроенному в английском стиле, выехали на западный берег. Далее наш путь лежал меж двух рядов внушительной высоты деревьев, а затем мимо обширного зоологического сада в сторону Гизы, пригорода Каира, где впоследствии был воздвигнут мост, соединяющий Гизу непосредственно с Каиром. Свернув на Шариа-эль-Харам, мы миновали район зеркально-гладких каналов и убогих туземных деревушек, и вот наконец впереди замаячила цель наших исканий, проступая сквозь рассветную дымку и отражаясь в перевернутом виде в придорожных лужах. Воистину, сорок веков взирали на нас с этой высоты, как говорил Наполеон своим солдатам.[48]

Дорога взмыла круто вверх, и вскоре мы достигли пункта пересадки между трамвайной станцией и отелем «Менахаус». Мы не успели оглядеться, как наш проводник уже раздобыл билеты на посещение пирамид и нашел общий язык с толпой шумных и агрессивных бедуинов, которые жили в соседней деревеньке, нищей и грязной, и приставали ко всем путешественникам. Абдул держался с достоинством и не только не подпустил никого к нам, но даже раздобыл у туземцев пару отличных верблюдов для меня и жены и мула для себя, а также нанял группу мальчишек и взрослых мужчин в качестве погонщиков. Все это было, впрочем, совершенно излишне, да к тому же и накладно, ибо расстояние, которое нам предстояло преодолеть, было столь незначительным, что вполне можно было обойтись без верблюдов. Но мы не пожалели о том, что пополнили свой опыт представлением об этом довольно неудобном средстве передвижения по пустыне.

Пирамиды Гизы располагаются на высоком скалистом плато по соседству с самым северным из царских и аристократических некрополей, построенных в окрестностях ныне не существующего города Мемфиса, который находился на том же берегу Нила, что и Гиза, но только чуть южнее, и процветал в период между 3400 и 2000 годами до Рождества Христова. Крупнейшая из пирамид, так называемая Большая пирамида, стоит ближе всех остальных к современной дороге. Она была возведена фараоном Хеопсом, или Хуфу, около 2800 года до нашей эры; высота ее составляет более 450 футов. К юго-западу от нее в один ряд следуют пирамиды Хефрена и Микерина. Первая из них была сооружена спустя поколение после пирамиды Хеопса и имеет чуть меньшую высоту, хотя и кажется более высокой оттого, что расположена на возвышенном месте. Пирамида Микерина, построенная около 2700 года, значительно уступает по высоте двум первым. К востоку от второй пирамиды, на самом краю плато, возвышается чудовищный Сфинкс — немой, загадочный и умудренный знаниями тысячелетий. Он стоит здесь с незапамятных времен, и никому неведомо, каков был его первоначальный облик, потому что в правление фараона Хефрена черты лица его были изменены с целью придать им сходство с ликом царственного реставратора.

По соседству с тремя великими пирамидами находится также множество второстепенных пирамид; некоторые неплохо сохранились, от других же остались жалкие развалины. Кроме того, все плато испещрено могилами египетских вельмож. Гробницы эти изначально представляли собой глубокие погребальные ямы, или камеры, с установленными над ними мастабами — каменными сооружениями в форме скамей. Надгробия такого рода были обнаружены в других мемфисских некрополях; образцом их может считаться гробница Пернеба,[49] выставленная в нью-йоркском музее Метрополитен. В Гизе, однако, все видимые следы мастаб оказались либо уничтоженными временем, либо расхищенными любителями поживы, и только вырубленные в скалистом грунте камеры, одни из которых по-прежнему занесены песком, другие расчищены археологами, свидетельствуют о том, что здесь некогда находились захоронения. С каждой могилой соединялась своего рода часовня, где жрецы и родня предлагали пищу и молитву витающему над усопшим ка, или его жизненному началу. Часовни малых гробниц размещались в уже упомянутых надстройках-мастабах; похоронные же часовни пирамид, где покоился царственный прах фараонов, представляли собой как бы отдельные храмы, каждый из которых располагался к востоку от своей пирамиды и соединялся дорожкой с довольно помпезным парадным входом, находившимся на краю скалистого плато.

Вход в храм второй пирамиды, почти погребенный под песчаными заносами, зияет бездонной глубиной к юго-востоку от Сфинкса. Традиция упорно именует эти руины «Храмом Сфинкса», что, может быть, справедливо, если, конечно, лицо Сфинкса на самом деле представляет собой подлинное изображение Хефрена, строителя второй пирамиды. Самые чудовищные слухи ходят о том, как выглядел Сфинкс до Хефрена, — но каковы бы ни были изначальные черты его лица, монарх заменил их своими собственными, чтобы люди могли глядеть на колосса без содрогания.

Именно в огромном входном храме неподалеку от Сфинкса была найдена диоритовая статуя Хефрена в натуральную величину. Ныне она хранится в Египетском музее; я сам стоял перед ней, охваченный благоговейным трепетом. Не знаю, раскопано ли это сооружение к настоящему дню, но тогда, в 1910 году, большая его часть оставалась под землей, и вход туда на ночь надежно запирался. Раскопками занимались немцы, так что весьма вероятно, что довести дело до конца им помешала война или что-нибудь еще. Учитывая то, что мне самому довелось пережить, а также кое-какие слухи, имеющие хождение среди бедуинов и почти неизвестные и, уж во всяком случае, не принимаемые на веру в Каире, я бы много отдал за то, чтобы узнать, чем кончилась история с одним колодцем в поперечной галерее, где в свое время были обнаружены статуи фараона в довольно странном соседстве со статуями бабуинов.

Дорога, по которой мы следовали на верблюдах в то утро, описывала крутую дугу, минуя деревянное здание полицейского участка, почту, аптеку и магазины, а затем сворачивала на юг и далее на восток, делая, таким образом, почти полный круг и одновременно поднимаясь на плато, так что мы даже не заметили, как очутились лицом к лицу с пустыней с подветренной стороны от Большой пирамиды. Словно неким циклопом было воздвигнуто грандиозное сооружение, восточную грань которого мы теперь огибали, глядя на простирающуюся далеко внизу долину с малыми пирамидами. Еще дальше, к востоку от этих пирамид, сверкал древний Нил, а к западу от них мерцала вечная пустыня. Совсем рядом с нами устрашающе высились три главные пирамиды. У самой крупной из них полностью отсутствовала наружная облицовка, за счет чего были видны громадные глыбы, составляющие ее основу. У двух других тут и там виднелись ладно пригнанные куски облицовки, благодаря которой поверхность пирамид в свое время выглядела ровной и гладкой.

Мы спустились к Сфинксу и застыли перед ним, не в силах произнести ни слова, как бы зачарованные его тяжелым невидящим взглядом. На его могучей каменной груди различался символ Ра-Харахти, за изображение которого ошибочно принимали Сфинкса в эпоху поздних династий, и, хотя каменная плита между огромными лапами чудовища была покрыта песком, мы вспомнили слова, начертанные на ней Тутмосом IV,[50] и о видении, что посетило его, когда он был еще царевичем. С этого момента улыбка Сфинкса стала вселять в нас безотчетный ужас, и в памяти нашей всплыли легенды о подземных переходах под исполином, уходящих глубоко вниз, в такие бездны, о которых даже страшно подумать, — бездны, связанные с тайнами более древними, чем тот Египет, который раскапывают современные археологи, и имеющие зловещее отношение к наличию в древнем пантеоне долины Нила безобразных богов с головами животных. Именно в этот миг я впервые задался праздным вопросом, все кошмарное значение которого прояснилось лишь много часов спустя.

Тем временем к нам стали присоединяться другие туристы, и мы проследовали к погребенному под заносами песка Храму Сфинкса. Он находится в пятидесяти ярдах к юго-востоку от гиганта и уже упоминался мною как парадный вход в коридор, ведущий в погребальный храм Второй пирамиды, расположенный на плато. Большая часть храма все еще оставалась не раскопанной, и, хотя нас провели по современному коридору в алебастровую галерею, а оттуда в вестибюль с колоннами, в меня закралось подозрение, что Абдул и местный служитель-немец показали нам далеко не все, что заслуживало внимания.

Затем мы совершили традиционную прогулку по плато с пирамидами, в ходе которой осмотрели Вторую пирамиду с характерными руинами погребального храма к востоку от нее, Третью пирамиду с ее миниатюрными южными спутницами и разрушенным восточным храмом, каменные надгробия и могилы представителей четвертой и пятой династий и, наконец, знаменитую «гробницу Кемпбелла»,[51] зияющую черным провалом в пятьдесят три фута глубиной с находящимся на дне саркофагом. Один из наших погонщиков очистил последний от песка, спустившись в головокружительную бездну на веревке.

Внезапно до нас донеслись крики со стороны Большой пирамиды, где группу туристов буквально осаждала толпа бедуинов, наперебой предлагавших продемонстрировать быстроту в пробежках на вершину пирамиды и обратно. Рекордное время для такого подъема и спуска, как говорят, составляет семь минут, однако некоторые крепкие мужчины и молодые парни уверяли нас, что смогут уложиться в пять, если только им будет предложен, так сказать, необходимый стимул в виде щедрого бакшиша.

Никакого стимула они не получили, зато мы сами в сопровождении Абдула поднялись на вершину пирамиды, откуда открывался непревзойденно величественный вид не только на Каир, который виднелся на фоне золотисто-лиловых холмов, но и на все пирамиды в окрестностях Мемфиса — от Абу-Роаша на севере до Дашура на юге. Саккарская ступенчатая пирамида,[52] представляющая собой переходную форму между невысокой мастабой и собственно пирамидой, заманчиво четко вырисовывалась вдалеке среди песков. Именно рядом с этим переходным сооружением была в свое время обнаружена знаменитая гробница Пернеба, то есть более чем в четырехстах милях к северу от долины Фив, где покоится Тутанхамон. И в который уже раз я словно онемел, объятый неизъяснимым трепетом. Глубокая древность, подступающая со всех сторон, и тайны, которые, казалось, хранил в себе каждый из этих памятников старины, наполнили меня таким благоговением, какого я прежде не испытывал.

Измученные восхождением и докучливыми бедуинами, поведение которых выходило за рамки всех приличий, мы почли за благо избавить себя от экскурсий внутрь пирамид, куда вели очень тесные и душные проходы (на наших глазах несколько неутомимых туристов готовились к посещению самого крупного из памятников — пирамиды Хеопса). Оплатив с лихвой и отпустив свой местный эскорт, мы пустились в обратный путь, припекаемые послеполуденным солнцем и опекаемые верным Абдулом Раисом. Лишь на половине пути мы пожалели о своей нелюбознательности. Ибо о нижних коридорах пирамид — коридорах, не упоминаемых в путеводителях, — ходили самые фантастические слухи; было также известно, что археологи, которые открыли эти коридоры и приступили к их обследованию, тут же заблокировали входы в них и с той поры держат их местонахождение в тайне.

Разумеется, все эти сплетни были по большей части безосновательны, по крайней мере на первый взгляд; и все же то упорство, с каким проводился запрет на посещение пирамид по ночам, а самых нижних ходов и склепа Большой пирамиды — независимо от времени суток, наводило на некоторые размышления. Впрочем, что касается второго запрета, то причиной ему, вероятно, служило опасение, что психологическое воздействие на посетителя может оказаться слишком сильным: согнувшийся в три погибели бедняга будет чувствовать себя как бы погребенным под гигантской каменной грудой, где единственной связью с внешним миром является узкий туннель, по которому можно передвигаться лишь ползком и вход в который в любой момент может быть завален в результате случайности или злого умысла. Одним словом, все это звучало столь загадочно и интригующе, что мы решили при первой же возможности нанести пирамидам повторный визит. Мне эта возможность представилась гораздо ранее, чем я мог ожидать.

В тот же вечер, когда наши спутники, несколько утомленные напряженной программой дня, устроились отдыхать, мы с Абдулом пошли прогуляться по живописным арабским кварталам. Я уже любовался ими при дневном свете, и мне не терпелось узнать, как выглядят эти улицы и базары в сумерках, когда чередование сочных густых теней с мягкими закатными лучами должно лишь подчеркивать их своеобразную прелесть. Толпы прохожих редели, но в городе было по-прежнему многолюдно. Проходя по рынку медников Сукен-Наххасин, мы наткнулись на компанию веселящихся бедуинов, которыми, по всем признакам, верховодил молодой парень с грубыми чертами лица и в лихо заломленной набекрень феске. Он еще издали нас приметил, и, судя по тому далеко не дружелюбному взгляду, которым он одарил Абдула, мой верный проводник был здесь хорошо известен и, вероятно, слыл за человека насмешливого и заносчивого.

Возможно, юнца возмущала та странная копия полуулыбки Сфинкса, которую я сам столь часто замечал на лице Абдула и которая вызывала во мне любопытство пополам с раздражением; а может быть, ему был неприятен глухой, как бы замогильный тембр голоса моего проводника. Как бы то ни было, обмен ругательствами и поношениями с упоминанием имен родных и близких состоялся незамедлительно и носил весьма оживленный характер. Этим, однако, дело не кончилось. Али Зиз, как звал Абдул своего обидчика, когда не употреблял более энергичных прозвищ, принялся дергать моего спутника за халат, тот не заставил себя ждать с ответным действием, и вот уже оба неприятеля самозабвенно тузили друг друга. Еще немного, и внешний вид соперников был бы изрядно попорчен, тем более что они уже потеряли свои головные уборы, составлявшие предмет священной гордости обоих, но тут вмешался я и силой разнял драчунов.

Поначалу обе стороны не слишком благосклонно отнеслись к моим действиям, однако в конце концов пусть не мир, но перемирие состоялось. Противники в угрюмом молчании стали приводить в порядок свою одежду. Немного поостыв, каждый из них стал держаться с необыкновенным достоинством, и эта резкая перемена выглядела довольно комично. Затем неприятели заключили своего рода договор чести, являющийся в Каире, как я вскоре узнал, традицией, освященной веками. В соответствии с договором спор предстояло уладить посредством ночного поединка на кулаках на вершине Большой пирамиды после ухода последнего любителя поглазеть на пирамиды при лунном свете. Каждый из дуэлянтов обязывался привести с собой секундантов. Поединок должен был начаться в полночь и состоять из нескольких раундов, проводимых в как можно более цивилизованной манере.

Много было в упомянутых условиях такого, что возбудило во мне живейший интерес. Дуэль уже сама по себе обещала быть не просто ярким, но и уникальным зрелищем, а когда я представил себе сцену борьбы на этой древней громаде, что высится над допотопным плато Гизы при бледном свете луны, воображение мое распалилось еще сильнее. Абдул охотно согласился принять меня в число своих секундантов, и весь оставшийся вечер мы рыскали с ним по всевозможным притонам в самых злачных районах города — преимущественно к северо-востоку от площади Эзбекис, — где он вылавливал самых махровых головорезов и сколачивал из них отборную шайку, которой суждено было стать, так сказать, фоном баталии.

Уже минуло девять, когда наша компания верхом на ишаках, прозванных в честь царственных либо часто поминаемых туристами особ вроде Рамзеса, Марка Твена, Дж. П. Моргана и Миннегаги,[53] неторопливо двинулась через лабиринты улиц, минуя то восточные, то европейские кварталы. По мосту с бронзовыми львами мы пересекли мутные воды Нила, утыканного лесом мачт, и легким галопом направились по обсаженной деревьями дороге, ведущей в Гизу. Путь наш длился немногим более двух часов. Подъезжая к месту, мы встретили остатки туристов, возвращавшихся в Каир, и помахали рукой последнему трамваю, следовавшему туда же. Наконец мы остались лицом к лицу с ночью, древностью и луной.

А потом перед нами выросли пугающие громады пирамид. Казалось, они таили в себе некую допотопную угрозу, чего я не заметил прежде, при дневном свете. Теперь же даже наименьшая из них заключала в себе как бы намек на что-то потустороннее. Впрочем, разве не в этой именно пирамиде во времена шестой династии была погребена царица Нитокрис — коварная Нитокрис, пригласившая однажды всех своих врагов на пир в храме под Нилом и утопившая гостей, приказав отворить шлюзы? Я вспомнил, что о Нитокрис среди арабов ходят странные слухи и что при определенных фазах луны они сторонятся Третьей пирамиды. Да и не эту ли царицу имел в виду поэт Томас Мур,[54] когда слагал следующие строки (их любят повторять мемфисские лодочники):

Живет в подводных тайниках,

Вся в золоте и жемчугах,

Та нимфа, что слывет в веках

Хозяйкой Пирамиды.

Как мы ни спешили, Али Зиз и его клевреты оказались расторопнее. Мы еще издали приметили их ишаков: фигуры животных четко вырисовывались на фоне пустынного плато. Вместо того чтобы следовать прямой дорогой к отелю «Мена-хаус», где нас могла увидеть и задержать полусонная и обычно безобидная полиция, мы свернули к Кафрел-Хараму, убогой туземной деревушке, расположенной рядом со Сфинксом и послужившей местом стоянки для ишаков Али Зиза. Грязные бедуины разместили своих верблюдов и ишаков в каменных гробницах придворных Хефрена, а затем мы вскарабкались по скалистому склону на плато и песками прошли к Большой пирамиде. Арабы шумным роем обсыпали ее со всех сторон и принялись взбираться по стертым каменным ступеням. Абдул Раис предложил мне свою помощь, но я в ней не нуждался.

Почти каждому, кто путешествовал по Египту, известно, что исконная вершина пирамиды Хеопса источена веками, в результате чего теперь ее венчает относительно плоская площадка в двенадцать ярдов по периметру. На этом-то крохотном пятачке мы и расположились, образовав как бы живой ринг, и уже через несколько секунд бледная луна пустыни сардонически скалилась на поединок, который, если не брать в расчет характер выкриков со стороны болельщиков, вполне мог бы происходить в любом американском спортивном клубе низшей лиги. Здесь так же, как и у нас, не ощущалось нехватки в запрещенных приемах, и моему не вполне дилетантскому глазу практически каждый выпад, удар и финт говорил о том, что противники не отличаются разборчивостью в методах. Все это длилось очень недолго, и, несмотря на свои сомнения относительно использовавшихся приемов, я ощутил нечто вроде гордости, когда Абдул Раис был объявлен победителем.

Примирение свершилось с необыкновенной быстротой, и среди последовавших за ним объятий, возлияний и песнопений я готов был усомниться в том, что ссора имела место на самом деле. Как ни странно, но мне также показалось, что я в большей степени приковываю к себе внимание, нежели бывшие антагонисты. Пользуясь своими скромными познаниями в арабском, я заключил из их слов, что они обсуждают мои профессиональные выступления, где я демонстрирую свое умение освобождаться от самых различных пут и выходить из импровизированных темниц. Манера, в которой велось обсуждение, отличалась не только изумительной осведомленностью обо всех моих подвигах, но и явным недоверием по отношению к ним. Только теперь я постепенно стал осознавать, что древняя египетская магия не исчезла бесследно, но оставила после себя обрывки тайного оккультного знания и жреческой культовой практики, каковые сохранились среди феллахов[55] в форме суеверий столь прочных, что ловкость любого заезжего хахви, или фокусника, вызывает у них справедливую обиду и подвергается сомнению. Мне снова бросилось в глаза разительное сходство моего проводника Абдула с древнеегипетским жрецом, или фараоном, или даже улыбающимся Сфинксом, я вновь услышал его глухой, утробный голос — и содрогнулся.

Именно в этот момент, как бы в подтверждение моих мыслей, произошло то, что заставило меня проклинать ту доверчивость, с которой я принимал события последних часов за чистую монету, между тем как они представляли собой чистой воды инсценировку, притом весьма грубую. Без предупреждения (и я думаю, что по сигналу, незаметно поданному Абдулом) бедуины бросились на меня всей толпой, и вскоре я был связан по рукам и ногам, да так крепко, как меня не связывали ни разу в жизни — ни на сцене, ни вне ее.

Я сопротивлялся, сколько мог, но очень скоро убедился, что в одиночку мне не ускользнуть от двадцати с лишним дюжих дикарей. Мне связали руки за спиной, согнули до предела ноги в коленях и намертво скрепили между собой запястья и лодыжки. Удушающий кляп во рту и повязка на глазах дополнили картину. Затем арабы взвалили меня на плечи и стали спускаться с пирамиды. Меня подбрасывало при каждом шаге, а предатель Абдул без устали говорил мне колкости. Он издевался и глумился от души; он заверял меня своим утробным голосом, что очень скоро мои «магические силы» будут подвергнуты величайшему испытанию, которое живо собьет с меня спесь, приобретенную в ходе выступлений в Америке и Европе. Египет, напомнил он мне, стар, как мир, и таит в себе множество загадочных первозданных сил, непостижимых для наших современных знатоков, все попытки которых поймать меня в ловушку столь дружно провалились.

Как далеко и в каком направлении меня волокли, я не знаю — положение мое исключало всякую возможность точной оценки. Определенно могу сказать одно: расстояние не могло быть значительным, поскольку те, кто нес меня, ни разу не ускорили шага, и в то же время я находился в подвешенном состоянии на удивление недолго. Вот именно ошеломляющая краткость пройденного пути и заставляет меня вздрагивать всякий раз, как я подумаю о Гизе и этом плато; сама мысль о близости к каждодневным туристическим маршрутам того кошмара, что существовал там в описываемое время и, должно быть, существует по сей день, повергает меня в трепет.

Та чудовищная аномалия, о которой я веду речь, обнаружилась не сразу. Опустив меня на песок, мошенники обвязали мою грудь веревкой, протащили меня несколько футов и, остановившись возле ямы с обрывистыми краями, погрузили меня в нее самым невежливым образом. Словно целую вечность, а то и не одну, я опускался, ударяясь о неровные стены узкого колодца, вырубленного в скале. Поначалу я думал, что это одна из тех погребальных шахт, которыми изобилует плато, но вскоре чудовищная, почти неправдоподобная глубина ее лишила меня всех оснований для каких бы то ни было предположений.

С каждой секундой весь ужас переживаемого мною становился все острее. Что за абсурд — так бесконечно долго опускаться в дыру, проделанную в сплошной вертикальной скале, и до сих пор не достигнуть центра земли! И разве могла веревка, изготовленная человеческими руками, оказаться настолько длинной, чтобы спустить меня в эти адские бездонные глубины? Проще было предположить, что мои чувства вводят меня в заблуждение. Я и по сей день не уверен в обратном, потому что знаю, сколь обманчивым становится чувство времени, когда ты перемещаешься против своей воли или когда твое тело находится в неудобном согнутом положении. Вполне я уверен лишь в одном: до поры до времени я сохранял логическую связность мыслей и не усугублял и без того ужасную в своей реальности картину продуктами собственного воображения. Самое большее, что могло иметь место, — это своего рода мозговая иллюзия, которой бесконечно далеко до настоящей галлюцинации.

Вышеописанное, однако, не имеет отношения к моему первому обмороку. Суровость испытания шла по возрастающей, и первым звеном в цепи всех последующих ужасов явилось весьма заметное прибавление в скорости моего спуска. Те, кто стоял наверху и травил этот нескончаемо длинный трос, похоже, удесятерили свои усилия, и теперь я стремительно мчался вниз, обдираясь о грубые и как будто даже сужавшиеся стены колодца. Моя одежда превратилась в лохмотья, все тело сочилось кровью — ощущение от этого по неприятности своей превосходило самую мучительную и острую боль. Не меньшим испытаниям подвергался и мой нюх: поначалу едва уловимый, но постепенно все усиливавшийся запах затхлости и сырости не походил на все знакомые мне запахи; он заключал в себе элемент пряности и даже благовония, что делало его каким-то противоестественным.

Затем произошел психический катаклизм. Он был чудовищным, он был ужасным — не поддающимся никакому членораздельному описанию, ибо охватил всю душу целиком, не упустив ни единой ее части, которая могла бы контролировать происходящее. Это был экстаз кошмара и апофеоз дьявольщины. Внезапность перемены можно назвать апокалипсической и демонической: еще только мгновение назад я стремительно низвергался в узкий, ощерившийся миллионом клыков колодец нестерпимой пытки, но уже в следующий миг я мчался, словно на крыльях нетопыря, сквозь бездны преисподней; взмывая и пикируя, преодолевал бессчетные мили безграничного душного пространства; то воспарял в головокружительные высоты ледяного эфира, то нырял так, что захватывало дух, в засасывающие глубины всепожирающего смердящего вакуума…

Благодарение Богу, наступившее забытье вызволило меня из когтей сознания, терзавших мою душу подобно гарпиям и едва не доведших меня до безумия! Эта передышка, как бы ни была она коротка, вернула мне силы и ясность ума, достаточные для того, чтобы вынести еще более мерзкие порождения вселенского безумия, что притаились на моем пути.

II

Постепенно я приходил в чувство после жуткого полета через стигийские бездны.[56] Процесс оказался чрезвычайно мучительным и был окрашен фантастическими грезами, в которых своеобразно отразилось то обстоятельство, что я был связан. Содержание этих грез представлялось мне вполне отчетливо лишь до тех пор, пока я их испытывал; потом оно как-то сразу потускнело в моей памяти, и последующие страшные события, реальные или только воображаемые, оставили от него одну голую канву. Мне чудилось, что меня сжимает огромная желтая лапа, волосатая пятипалая когтистая лапа, которая воздвиглась из недр земли, чтобы захватить и раздавить меня. И тогда я понял, что эта лапа и есть Египет. В забытьи я оглянулся на происшествия последних недель и увидел, как меня постепенно, шаг за шагом, коварно и исподволь обольщал и завлекал некий злой дух древнего нильского чародейства, что был в Египте задолго до появления первого человека и пребудет в нем, когда исчезнет последний.

Я увидел весь ужас и проклятье египетской древности с ее неизменными страшными приметами — усыпальницами и храмами мертвых. Я наблюдал фантасмагорические процессии жрецов с головами быков, соколов, ибисов и кошек; призрачные процессии, беспрерывно шествующие по подземным переходам и лабиринтам, обрамленным гигантскими пропилеями, рядом с которыми человек выглядит как жалкая мошка, и приносящие диковинные жертвы неведомым богам. Каменные колоссы шагали в темноте вечной ночи, гоня стада скалящихся человекосфинксов к берегам застывших в неподвижности безбрежных смоляных рек. И за всем этим пряталась неистовая первобытная ярость некромантии, черная и бесформенная; она жадно ловила меня во мраке, чтобы разделаться с духом, посмевшим ее передразнивать.

В моем дремлющем сознании разыгралась зловещая драма ненависти и преследования. Я видел, как черная душа Египта выбирает меня из многих и вкрадчивым шепотом призывает к себе, очаровывая наружным блеском и обаянием сарацинства и при этом настойчиво толкая в древний ужас и безумие фараонства, в катакомбы своего мертвого и бездонного сердца.

Постепенно видения стали принимать человеческие обличья, и мой проводник Абдул Раис предстал предо мной в царском облачении с презрительной усмешкой Сфинкса на устах. И тогда я увидел, что у него те же черты лица, что и у Хефрена Великого, воздвигшего Вторую пирамиду, изменившего внешность Сфинкса так, чтобы тот походил на него самого, и построившего гигантский входной храм с его бесчисленными коридорами, тайну которых не ведают отрывшие их археологи — о ней знают лишь песок да немая скала. Я увидел длинную, узкую, негнущуюся руку Хефрена, точно такую, какая была у статуи в Египетском музее — статуи, найденной в жутком входном храме. Теперь я поразился тому, что не вскричал от ужаса в тот момент, когда заметил, что точно такие же руки были у Абдула Раиса… Проклятая рука! Она была отвратительно ледяной и хотела раздавить меня… О, этот холод и теснота саркофага… стужа и тяжесть Египта незапамятных времен!.. Рука эта была самим Египтом, сумеречным и замогильным… Эта желтая лапа… Недаром о Хефрене говорят такие вещи…

Тут я начал приходить в себя; во всяком случае, теперь я уже не всецело находился во власти грез. Я вспомнил и поединок на вершине пирамиды, и нападение вероломных бедуинов, и жуткий спуск на веревке в бездну колодца, прорубленного в скале, и бешеные взлеты и падения в ледяной пустыне, источающей одновременно гнилостное зловоние и благоухание. Я понял, что лежу на сыром каменном полу и что веревки впиваются в меня с прежней силой. Было очень холодно, и мне чудилось, будто меня овевает некое тлетворное дуновение. Раны и ушибы, причиненные мне неровными стенами каменной шахты, нестерпимо ныли и жгли, болезненность их усугублялась какой-то особенной едкостью упомянутого сквозняка, и поэтому одной попытки пошевелиться хватило, чтобы все мое тело пронзило мучительной пульсирующей болью.

Ворочаясь, я ощутил натяжение веревки и сделал вывод, что верхний ее конец по-прежнему выходит на поверхность. Находится ли он в руках арабов или нет, я не знал; не ведал я и того, на какой глубине нахожусь. Я знал наверняка лишь одно: что меня окружает полный или почти беспросветный мрак, ибо ни единый проблеск света не проникал сквозь мою повязку. С другой стороны, я не настолько доверял своим чувствам, чтобы ощущение большой продолжительности спуска, испытанное мною, принимать за свидетельство непомерной глубины.

Исходя из того, что я, судя по всему, находился в довольно просторном помещении, имеющем выход на поверхность через отверстие, расположенное прямо над моей головой, можно было предположить, что темницей для меня послужил погребенный глубоко под землей храм Хефрена, тот, что называют Храмом Сфинкса; возможно, я попал в один из тех коридоров, которые скрыли от нас наши гиды в ходе утренней экскурсии и откуда я смог бы легко выбраться, если бы мне удалось найти дорогу к запертому входу в коридор. В любом случае мне предстояло блуждать по лабиринту, но вряд ли настоящая ситуация была труднее тех, в которые я уже не раз попадал.

Первым делом, однако, следовало избавиться от веревки, кляпа и повязки на глазах. Я полагал, что операция эта не представит для меня большой сложности, поскольку за время моей долгой и разнообразной карьеры в качестве артиста-эскаписта гораздо более изощренные эксперты, нежели эти арабы, испробовали на мне весь мировой ассортимент уз, пут и оков и ни разу не преуспели в состязании с моими методами.

Потом я вдруг сообразил, что, когда я начну освобождаться от веревки, она придет в движение, и арабы, если они, конечно, держат в руках ее конец, поймут, что я пытаюсь сбежать, и встанут у входа, чтобы встретить и атаковать меня там. Правда, соображение это имело вес лишь в том случае, если я действительно находился в хефреновском Храме Сфинкса. Отверстие в потолке, где бы оно ни скрывалось, вряд ли могло находиться на слишком большом расстоянии от современного входа рядом со Сфинксом, если, конечно, речь вообще могла идти о каких-либо значительных дистанциях, ибо площадь, известная посетителям пирамид, отнюдь не велика. Во время своего дневного паломничества я не заметил ничего похожего на это отверстие, но вещи такого рода очень легко проглядеть среди песчаных заносов.

Скорчившись на каменном полу со связанными руками и ногами и предаваясь вышеописанным размышлениям, я почти забыл обо всех ужасах своего головокружительного спуска в пропасть, который еще совсем недавно довел меня до беспамятства. Мысли мои были заняты лишь одним: как перехитрить арабов. И тогда я решил немедленно приступить к делу и освободиться от пут как можно скорее, при этом не натягивая веревки, чтобы не дать арабам даже намека на то, что я пытаюсь сбежать.

Принять решение, однако, оказалось намного легче, чем осуществить его. Несколько пробных движений убедили меня в том, что без изрядной возни многого не добьешься, и, когда после одного особенно энергичного усилия я почувствовал, как рядом со мной и на меня падает, сворачиваясь кольцами, веревка, я нисколько не удивился. «А чего ты хотел? — сказал я себе. — Бедуины, конечно же, заметили твои движения и отпустили свой конец веревки. Теперь они, вне всякого сомнения, поспешат к подлинному входу в храм и будут ждать тебя там в засаде с самыми кровожадными намерениями».

Перспектива рисовалась неутешительная, но в жизни своей я сталкивался с худшим — и не дрогнул, так что не должен был дрогнуть и теперь. В первую очередь надо было развязаться, а потом уже положиться на свое искусство и постараться выбраться из храма целым и невредимым. Сегодня меня даже смешит та безоговорочность, с которой я убедил себя в том, что нахожусь в древнем храме Хефрена на довольно небольшой глубине.

Убежденность моя рассыпалась в прах, и все первобытные страхи, связанные со сверхъестественными безднами и демоническими тайнами, восстали во мне с удвоенной силой, когда я вдруг обнаружил, что в то самое время, пока я хладнокровно обдумываю свои намерения, одно чудовищное обстоятельство, весь ужас и значение которого я прежде не осознавал, прирастает и в том и в другом отношении. Я уже говорил, что веревка, падая, свивалась в кольца, которые складывались рядом со мной и на мне. Теперь же я вдруг понял, что она продолжает падать и свиваться, меж тем как ни одна нормальная веревка не могла бы оказаться настолько длинной. Более того, скорость падения ее возросла, и она обрушивалась на меня лавиной. На полу вырастала гора пеньки, погребая меня под своими витками, число которых беспрерывно множилось. Очень скоро меня завалило с головой и мне стало трудно дышать, в то время как кольца продолжали накапливаться и отбирать у меня последний воздух.

Мысли мои снова смешались. Тщетно пытался я отвести от себя угрозу, страшную и неминуемую. Ибо весь ужас моего положения заключался даже не в тех нечеловеческих муках, которые я испытывал, и не в том, что во мне по капле иссякали дух и жизненная сила, но в осознании того, что стоит за этой невообразимой длиной падающей на меня веревки и какие безмерные неведомые пространства в глубинах недр земных, должно быть, окружают меня в этот момент. Все это означало, что бесконечный спуск и захватывающий дух полет через сатанинские бездны были реальностью и теперь я лежу без всякой надежды на спасение в каком-то безымянном запредельном мире неподалеку от центра земли. Не в силах человеческих было вынести эту ужасную, горькую правду, внезапно обрушившуюся на меня, и я снова впал в спасительное беспамятство.

Говоря о беспамятстве, я вовсе не разумею отсутствия видений. Напротив, моя отрешенность от внешнего, реального мира сопровождалась видениями самыми чудовищными и неописуемыми. Боже!.. И зачем только я прочел так много книг по египтологии перед тем, как посетить эту землю, родину всемирного мрака и ужаса?! Этот второй обморок заново озарил мой дремлющий разум страшным постижением самой сути этой страны и ее сокровенных тайн, и по какой-то проклятой прихоти рока грезы мои обратились к уходящим в глубь веков представлениям о мертвых и о том, как они иногда восстают и живут, с душой и во плоти, во чреве загадочных гробниц, более напоминающих дома, нежели могилы. В памяти моей всплыло, приняв причудливый образ, которого я, к счастью, уже не помню, оригинальное и хитроумное устройство египетской погребальной камеры; припомнил я также нелепые и дикие суеверия, породившие это устройство.

Все мысли древних египтян вращались около смерти и мертвецов. Они понимали воскрешение в буквальном смысле — как воскрешение тела. Именно это побуждало их с особой тщательностью мумифицировать тело и хранить все жизненно важные органы в прикрытых сосудах рядом с усопшим. Между тем помимо тела они верили в существование еще двух элементов: души, которая после того, как ее оценивал и одобрял Осирис, обитала в стране блаженных, и темного зловещего ка, или жизненного начала, что, сея страх, странствует по верхнему и нижнему мирам, нисходя временами в погребальную часовню к сохраняемому телу, дабы отведать жертвенной пищи, приносимой туда жрецами и набожной челядью, а иногда — чтобы войти в тело или в его деревянного двойника, которого всегда кладут рядом, и, покинув пределы гробницы, блуждать по окрестностям, верша свои темные дела.

Тысячелетиями покоились тела в помпезных саркофагах, уставив вверх свои безжизненные очи (если их не посещало ка), в ожидании того дня, когда Осирис возродит в них ка и душу и выведет легионы окоченевших мертвецов из глухих обителей сна на свет. Каким триумфом могло бы обернуться это воскрешение! Но, увы, не все души получат благословение, не все могилы останутся неоскверненными, и потому неизбежно следует ждать нелепых ошибок и чудовищных извращений. Недаром и по сей день среди арабов ходят слухи о запретных сборищах и богомерзких культах, вершимых в самых затаенных уголках нижнего мира, куда могут без страха заходить лишь крылатые невидимые ка да бездушные мумии.

Пожалуй, самые жуткие предания, заставляющие холодеть кровь в жилах, — это те, что повествуют о неких прямо-таки бредовых произведениях деградировавшего жреческого искусства. Я имею в виду составные мумии, представляющие собой противоестественные комбинации человеческих туловищ и членов с головами животных и призванные имитировать древнейших богов. Во все периоды египетской истории существовала традиция мумифицирования священных животных — быков, кошек, ибисов, крокодилов и так далее, с той целью, чтобы в назначенный момент они могли вернуться в мир. Но лишь в период упадка древней египетской культуры возникла тенденция к составлению мумий из человека и животного — тогда, когда люди перестали понимать истинные права и прерогативы ка и души.

О том, куда подевались те составные мумии, легенды умалчивают; определенно можно сказать лишь то, что до сих пор их не находил ни один египтолог. Молва арабов на этот счет слишком походит на досужие домыслы, чтобы относиться к ней всерьез. Ведь они в своих утверждениях доходят до того, что будто бы старый Хефрен — тот, что имеет отношение к Сфинксу, Второй пирамиде и зияющему входу в храм, — до сих пор живет глубоко под землей со своей супругой, царицей злых духов-гулей Нитокрис, и повелевает мумиями, не похожими ни на людей, ни на зверей.

Все это стало предметом моих грез: Хефрен, его царственная половина, причудливое сонмище гибридных мертвецов, — и, правду сказать, я очень рад, что все сколько-нибудь отчетливые детали этих грез выветрились из моей памяти. Самое кошмарное из моих видений имело непосредственное отношение к праздному вопросу, которым я задавался накануне, когда глядел на высеченное в скале лицо Сфинкса, эту вечную загадку пустыни; глядел и спрашивал себя, в какие неведомые глубины ведут потайные ходы из храма, расположенного близ Сфинкса. Вопрос этот, казавшийся мне в тот момент таким невинным и пустяковым, приобрел в моих снах характер навязчивой идеи: так какое же исполинское, противоестественное и отвратительное чудовище изначально изображали черты лица Сфинкса?

Мое второе пробуждение, если его можно назвать пробуждением, сохранилось в памяти как мгновение беспредельного ужаса, подобного которому — и еще тому, что было пережито мною после, — я не испытывал за всю свою жизнь, а жизнь моя была насыщена перипетиями сверх всякой человеческой меры. Напомню, что я лишился чувств в тот момент, когда на меня каскадом обрушивалась веревка, что свидетельствовало о непомерной глубине, на которой я находился. Так вот, придя в сознание, я не ощутил на себе никакой тяжести и, перевернувшись на спину, убедился в том, что, пока я лежал в обмороке — связанный, с кляпом во рту и повязкой на глазах, — какая-то неведомая сила полностью удалила навалившуюся на меня и почти задушившую меня гору пеньки. Правда, осознание всей чудовищности того, что произошло, пришло ко мне не сразу, но оно довело бы меня до очередного обморока, если бы к этому моменту я не достиг той степени духовного изнеможения, что никакое новое потрясение уже не могло его усугубить. Итак, я был один на один… с чем?

Впрочем, я не успел хоть сколько-нибудь об этом поразмыслить, чем, вероятно, только бы измучил себя перед новой попыткой освободиться от пут, как о себе заявило еще одно обстоятельство, а именно: страшная боль, какой я не испытывал ранее, терзала мои руки и ноги, и все тело мое, казалось, было покрыто толстой коркой засохшей крови, что никак не могло явиться результатом моих прежних порезов и ссадин. Грудь мою также саднило от ран — как будто ее исклевал какой-то гигантский кровожадный ибис. Что бы ни представляла собой та сила, что убрала веревку, она явно была настроена ко мне враждебно и, вероятно, нанесла бы мне и более серьезные повреждения, если бы что-то ее не остановило. Можно было ожидать, что после всего этого я окончательно паду духом, однако все вышло как раз наоборот, и, вместо того чтобы впасть в бездну отчаяния, я ощутил себя готовым к борьбе. Теперь я знал, что преследующие меня злые силы имеют физическую природу, с которыми бесстрашный человек может сразиться на равных.

Ободренный вышеприведенным соображением и используя весь опыт, накопленный мною в течение жизни, я принялся распутывать веревку, как часто делал это в ослепительном свете огней под бурные аплодисменты толпы. Привычные подробности процесса освобождения совершенно завладели моим вниманием, и теперь, когда веревка, которой я еще недавно был спеленат, как младенец, постепенно сходила с меня, я вновь почти уверовал в то, что все пережитое мною представляло собой обыкновенную галлюцинацию, и никогда не было ни этого ужасного колодца, ни головокружительной бездны, ни бесконечной веревки, и лежал я теперь не где-нибудь, а во входном храме Хефрена возле Сфинкса, куда, пока я был в обмороке, прокрались вероломные арабы, чтобы подвергнуть меня истязанию. Тем более мне следовало поторопиться с распутыванием. Дайте мне только встать на ноги без кляпа и повязки на глазах, чтобы я мог видеть свет, откуда бы он ни исходил, и тогда я даже буду рад сразиться с любым врагом, каким бы злым и коварным он ни оказался!

Как долго я распутывался, сказать трудно. Во всяком случае, на публике, когда я не был ни изранен, ни изнурен, как теперь, я справлялся с этим значительно быстрее. Но вот наконец я освободился и вздохнул полной грудью. Дурной запах, витавший в сыром и холодном воздухе, показался мне теперь еще более смрадным, нежели прежде, когда кляп и края повязки мешали мне обонять его в полной мере. Ноги мои затекли, во всем теле ощущалась неимоверная усталость, и я был не в состоянии тронуться с места. Не знаю, долго ли я так пролежал, пытаясь распрямить члены, значительное время пребывавшие в неестественно искривленном состоянии, и напряженно всматриваясь в темноту в надежде уловить хотя бы проблеск света и определить свое местонахождение.

Постепенно к моему телу возвратились сила и гибкость, однако глаза мои по-прежнему ничего не различали. С трудом поднявшись на ноги, я осмотрелся по сторонам — кругом был мрак столь же непроницаемый, как тот, в котором я пребывал с повязкой на глазах. Я сделал несколько шагов; измученные ноги едва слушались меня, и все же я убедился, что могу идти, так что оставалось только решить, в каком направлении. Ни в коем случае нельзя было двигаться наобум, поскольку я мог уйти в сторону, прямо противоположную той, где находился искомый выход. Поэтому я остановился и постарался определить, откуда исходит холодное, наполненное запахом натра дуновение, которое я все это время не переставал чувствовать. Предположив, что источником сквозняка, вероятно, является вход в подземелье, я решил ориентироваться по нему и двигаться строго в ту сторону, откуда он исходил.

Отправляясь накануне вечером на прогулку, я захватил с собой коробок спичек и маленький электрический фонарик, но после всех пережитых встрясок в моих карманах — точнее, в тех лохмотьях, что от них остались, — не сохранилось ни одного сколько-нибудь крупного предмета. Чем дальше я продвигался, тем явственнее становилась тяга и назойливей запах, пока наконец я совершенно не уверился в том, что иду навстречу зловонному испарению, струящемуся из какой-то дыры, наподобие сказочного джинна, что являлся рыбаку в виде клубов дыма, вырывающихся из кувшина. О Египет, Египет… Воистину, темна эта колыбель цивилизации и вечный источник невыразимых ужасов и несказанных чудес!

Чем больше я размышлял над природой подземного воздушного потока, тем сильнее во мне росло беспокойство. Если раньше я, почти не задумываясь над тем, почему у него такой запах, предполагал, что источником его является какой-нибудь, пусть даже непрямой, выход во внешний мир, то сейчас я абсолютно уверился в том, что это смрадное испарение не имеет ничего общего с чистым воздухом Ливийской пустыни и что в нем нет ни малейшей примеси последнего. Мне стало ясно, что это смердят какие-то мрачные бездны, расположенные еще глубже под землей, и что, следовательно, я избрал неверное направление.

После минутного раздумья я решил не менять своего выбора и продолжил следовать тем же курсом. Как бы там ни было, сквозняк оставался моей единственной надеждой, ибо каменный пол, однообразный даже в своей неровности, не давал мне никаких ориентиров. Двигаясь же навстречу этому таинственному испарению, я рано или поздно должен был добраться до какой-либо дыры или щели, а соответственно, и до стены, и затем, следуя вдоль нее, достигнуть противоположного конца этого грандиозного чертога. Я прекрасно понимал, что все расчеты мои могут оказаться неверными — ведь даже если я действительно находился во входном храме Хефрена, то попал в ту его часть, куда не водят туристов. Более того, могло случиться, что именно этот зал был неизвестен даже археологам и одни только подлые арабы, которые всюду суют свой нос, случайно наткнулись на него и решили использовать его в качестве темницы для меня. Если так, то мог ли я вообще рассчитывать найти выход если не наружу, то хотя бы в какую-нибудь другую, известную часть храма?

Если разобраться, я не имел никаких доказательств в пользу того, что нахожусь во входном храме. На мгновение все самые чудовищные из моих прежних догадок нахлынули на меня, мешаясь с действительными впечатлениями. Я живо представил себе и свой спуск, и парение в пространстве, и веревку, и раны, и грезы — да-да, грезы, теперь я точно это знал! Так неужели мне и вправду пришел конец? И может быть, умереть именно теперь, в этот самый момент было бы для меня даже величайшим благом? Ни на один из этих вопросов не мог я найти ответа и механически продолжал свой путь, пока Судьба в третий раз не принудила меня к забытью.

На этот раз внезапность случившегося лишила меня не только сознания, но и подсознания. В том месте, где встречный напор сквозняка усилился настолько, что я с трудом преодолевал его сопротивление, начинался ряд уходящих вниз ступеней, о чем я тогда, разумеется, не подозревал. Делая очередной шаг, я опустил ногу на первую ступеньку, расположенную ниже уровня пола, потерял равновесие и кубарем покатился с лестницы в зловещую бездну беспросветного мрака.

Если я не испустил дух, то лишь благодаря своему крепкому здоровью и кошачьей живучести. Оглядываясь на события той памятной ночи, я иногда просто не могу удержаться от смеха, когда представляю себе эти периодически повторяющиеся обмороки; их регулярность невольно заставляет меня вспомнить дешевые киномелодрамы тех лет. Не исключено, что никаких потерь сознания не было вовсе и что все подробности моего подземного кошмара были всего лишь эпизодами одного длительного бреда, начавшегося в результате душевного потрясения, вызванного падением в пропасть, и закончившегося благодаря целительному воздействию открытого воздуха и солнца, восход которого застал меня распростертым на горячих песках Гизы под сардоническим ликом Великого Сфинкса, розовеющим в рассветных лучах.

Я изо всех сил стараюсь придерживаться этого последнего объяснения. Я испытал большое облегчение, когда в полиции мне сообщили, что решетка, преграждающая вход в храм Хефрена, была обнаружена незапертой и что недалеко от входа действительно имеется довольно широкая расщелина, которая ведет в еще не раскопанную часть храма. Не меньшее облегчение доставили мне уверения докторов в том, что полученные мною раны естественны в такой ситуации, когда тебя хватают, связывают, бросают в колодец, когда тебе приходится избавляться от пут, падать со значительной высоты (возможно, в какую-то яму во внутренней галерее храма), ползти к выходу, выбираться наружу и так далее… Ничего не скажешь, очень утешительный диагноз! И все-таки я убежден, что все не так просто, как выглядит на первый взгляд. То незабываемое падение в бездну и по сей день представляется мне так, как будто случилось вчера, и я не могу просто взять и выбросить его из головы. Еще на большие сомнения наводит меня тот факт, что так и не был найден человек, приметы которого совпадали бы с приметами моего проводника Абдула Раиса эль-Дрогмана, говорившего замогильным голосом и напоминавшего внешним видом и усмешкой покойного фараона Хефрена.

Я вижу, что отступил от последовательного изложения фактов — вероятно, я сделал это в слабой надежде на то, что мне удастся избежать пересказа финальной сцены, имевшей наибольшее сходство с галлюцинацией, нежели все предыдущие. Но я обещал рассказать все до конца, а нарушать обещания не в моих правилах. Когда я очнулся — если только я действительно очнулся — после падения с тех черных каменных ступеней, я был по-прежнему один и в полной темноте. Зловонное испарение, изрядно досаждавшее мне и ранее, перешло теперь все границы, однако я уже настолько успел к нему привыкнуть, что переносил эту пытку стоически. Инстинктивно я начал отползать прочь от его источника; мои окровавленные пальцы ощущали под собой огромные плиты, составлявшие пол грандиозного помещения, в котором я находился. Пятясь, я ударился головой обо что-то твердое; нащупав предмет рукой, я понял, что это основание колонны — колонны невероятных размеров, — на поверхности которой были высечены гигантские иероглифы, хорошо различимые на ощупь.

Продолжая отступать, я наткнулся еще на несколько колонн, столь же громадных, как и первая; промежутки между ними были непомерно велики. Внезапно мое внимание было привлечено одним явлением, действие которого на мой слух началось, по всей видимости, значительно раньше, нежели его уловил мой рассудок.

Откуда-то снизу, из глубины, из самых недр земных доносились мерные и отчетливые звуки, разительно отличавшиеся от всего, что мне когда-либо доводилось слышать. Почти интуитивно ощутил я глубокую древность и явно обрядовый характер этих звуков, а мои познания в египтологии вызвали во мне ассоциации со звуками флейты, самбуки, систра и тимпана. В этом ритмичном гудении, свисте, стуке и треске мне почудился какой-то леденящий душу ужас, превосходящий любой из земных ужасов; нечто до странности непохожее на индивидуальный человеческий страх, как бы некое безликое соболезнование всей нашей планете в целом — соболезнование по поводу того, что ей приходится скрывать в своих недрах такие чудовищные, такие кошмарные вещи, существование которых возвещалось всей этой адской какофонией. Звуки становились все громче, и мне стало ясно, что они приближаются. Вдруг — о боги всех пантеонов мира, сойдитесь воедино и охраните мой слух от подобного впредь! — вдруг я расслышал, как где-то в отдалении едва слышно раздается мертвящая душу маршеобразная поступь шагающих.

Жутко становилось уже оттого, что звуки шагов, столь несхожие между собой, сочетались в идеальном ритме. Муштра нечестивых тысячелетий стояла за этим шествием обитателей сокровенных земных глубин — шагающих, бредущих, крадущихся, ползущих, мягко ступающих, цокающих, топающих, грохочущих, громыхающих… и все это под невыносимую разноголосицу издевательски настроенных инструментов. Неужели… Господи, сделай так, чтобы я забыл все эти жуткие арабские легенды! Бездушные мумии… сборище странствующих ка… орда мертвецов сорокавековой истории страны фараонов, будь они прокляты!.. Составные мумии, шествующие в непрогляднейшем мраке подземных пустот во главе с царем Хефреном и его верной супругой Нитокрис, царицей злых духов-вампиров…

Процессия неумолимо приближалась. О небо! Избавь меня от этих звуков, от стука этих ног и копыт, от шуршания этих лап, от скрежета этих когтей, — я слышу их все отчетливее! Вдали, на необъятных просторах этой уходящей в бесконечность площади замерцал, заколыхался на отравленном сквозняке отблеск света, и я счел за благо укрыться за подножием колонны-колосса, чтобы хоть на время оградиться от ужаса, что надвигался на меня миллионами ног, проходивших маршем по гигантскому залу — средоточию нечеловеческого страха и уму непостижимой древности. Свечение усилилось; грохот шагов и нестройный ритм достигли такой громкости, что мне стало дурно. Предо мною в мерцающем оранжевом свете постепенно вырисовывалась картина, исполненная такой пугающей величественности, что я на время забыл свой страх и отвращение и открыл в изумлении рот… Какой же высоты должны достигать эти колонны, если уже одни основания их настолько колоссальны, что Эйфелева башня в сравнении с любой из них будет выглядеть, как спичечный коробок? И что это были за руки, которые высекли иероглифы на основаниях колонн в этой грандиозной пещере, где свет дня представляется слабой, неудачной выдумкой?

Я просто не стану на них смотреть. Как за спасительную соломинку, ухватился я за это решение, когда, замирая от страха, услышал, как скрипят их суставы, как отвратительно они хрипят, заглушая и унылую мертвую музыку, и свою однообразную, размеренную поступь. Хорошо еще, что они безмолвствовали… Но боже! Их богомерзкие факелы стали отбрасывать тени на поверхность этих умопомрачительных колонн! Нет, нет, только не это!!! Где это видано, чтобы у гиппопотамов были человеческие руки и в них — факелы?… Чтобы у людей были головы крокодилов?…

Я отвернулся, чтобы ничего этого не видеть, но увы! — тени, звуки, нечистые запахи были повсюду. Я вспомнил способ, которым в детстве, находясь в мучительном промежуточном состоянии между бодрствованием и сном, отгонял преследовавшие меня кошмары, и стал повторять про себя слова: «Это мне снится! Это всего лишь сон!» Но все мои усилия были тщетны, и мне ничего не оставалось, как только закрыть глаза и молиться… Во всяком случае, мне кажется, что именно так я и сделал, ибо никогда нельзя быть уверенным, когда пересказываешь свои видения, а что все случившееся было не более чем видением, я знаю сегодня наверняка.

Не переставая думать о том, как бы мне выбраться отсюда, я временами украдкой приоткрывал глаза и озирался по сторонам, пытаясь разглядеть хоть что-нибудь, кроме уходящих в необозримую вышину колонн и этих неестественных, карикатурных, причудливых, кошмарных теней в потоках гнилостных испарений. Снопы огня, треща, вырывались из факелов, количество которых все прибывало, и вскоре все помещение было залито ослепительно ярким светом, так что если бы оно не было полностью лишено стен, то я рано или поздно увидел бы его предел. Но тут мне снова пришлось закрыть глаза — я просто не мог этого не сделать, когда осознал, сколько их здесь собралось, и когда увидел одну фигуру, что выступала гордо и торжественно и выделялась среди прочих отсутствием верхней половины тела.

Внезапно дьявольский звук, напоминавший предсмертный булькающий хрип и улюлюкающий вой одновременно, с громовым треском разорвал атмосферу склепа — атмосферу, наполненную ядовитыми испарениями и пламенем смоляных факелов, — и превратил ее в один согласный хор, исходивший из бессчетного количества богопротивных глоток этих гротескных и уродливых фигур. Глаза мои открылись вопреки моей воле — правда, всего лишь на мгновение, но и этого мгновения было достаточно, чтобы узреть во всем объеме сцену, которую даже вообразить было бы невозможно без страха, лихорадочной дрожи и физического изнеможения. Все эти исчадия ада выстроились в одну шеренгу, лицом в ту сторону, откуда исходил ядовитый воздушный поток. При свете факелов мне были видны их склоненные головы — по крайней мере, головы тех, у кого они были. Они отправляли культ перед огромной черной дырой, изрыгающей клубы поганого, зловонного пара; две гигантские лестницы отходили от нее под прямыми углами с обеих сторон, концы их терялись в непроницаемом мраке. Лестница, с которой я упал, без сомнения, была одной из них.

Размеры дыры были выдержаны в точной пропорции с размерами колонн: обычный дом потерялся бы в ней, а любое общественное здание средней величины можно было бы легко задвинуть туда и выдвинуть обратно. Отверстие было таким огромным, что взгляд не мог охватить его целиком, — огромным, зияющим угольной чернотой и испускающим отвратительное зловоние. Прямо к порогу этого разверстого входа в жилище Полифема они бросали какие-то предметы — судя по всему, жертвоприношения. Впереди всех стоял Хефрен, надменный царь Хефрен, он же проводник Абдул Раис, в золотом венце и с презрительной усмешкой на устах; заупокойным голосом он нараспев произносил монотонные слова заклинаний. Рядом с ним преклонила колени прекрасная царица Нитокрис; всего одно мгновение лицезрел я ее профиль — и успел отметить, что правая половина лица ее была съедена крысами или какими-то другими плотоядными тварями. И снова я был вынужден закрыть глаза — вынужден потому, что увидел, какие предметы предлагаются в качестве жертвоприношений этой зловонной дыре и обитающему в ней местному божеству.

Судя по той церемонности и торжественности, с которой отправлялся обряд, то, что скрывалось во мраке дыры, почиталось чрезвычайно высоко. Что это было за божество — Осирис? Исида? Гор? Анубис? или, быть может, какой-то грандиозный и неведомый Бог Мертвых? Ведь существует же предание, что еще задолго до того, как стали почитать известных ныне богов, воздвигались чудовищные алтари и колоссы Неведомому.

Теперь, когда я уже настолько закалился духом, что мог без содрогания смотреть на то, как эти твари справляют свой истовый загробный культ, мысль о побеге снова пришла мне в голову. Зал был залит тусклым светом, колонны отбрасывали густую тень. Пока эти гротескные персонажи дурного сна были всецело поглощены своим леденящим душу занятием и сосредоточенно священнодействовали, у меня еще было время проскользнуть к дальнему концу одной из лестниц и взойти по ней незамеченным; а там, когда я достигну верхних пределов, судьба и мастерство авось да и выведут меня на свет божий. О том, где же я все-таки нахожусь, я по-прежнему не имел понятия — да, признаться, и не задумывался об этом. Был момент, когда мне даже показалось забавным, что я так серьезно обдумываю побег из своего собственного сна — ибо чем еще могло быть то, что меня окружало? Не исключено, впрочем, что местом моего погребения служила какая-то никому не известная подвальная часть входного храма Хефрена, того самого, который в течение поколений традиция упорно именует Храмом Сфинкса. Однако я не мог тратить времени на догадки и потому решил положиться на силу своих мускулов и быстроту реакции, надеясь, что они вернут меня в наружный мир в здравом рассудке.

Извиваясь, как червь, я пополз по-пластунски к подножию левой лестницы, которая показалась мне более доступной. Не стану утомлять читателя описанием подробностей своего трудоемкого пути и ощущений, которые я испытал; о них легко можно догадаться, если принять во внимание тот отвратительный спектакль, который разыгрывался предо мной в зловещем колеблющемся свете факелов и который, чтобы не быть обнаруженным, я вынужден был постоянно держать в поле зрения. Как я уже говорил, нижний конец лестницы терялся в густом мраке; сама она круто возносилась вверх, не делая никаких поворотов, и заканчивалась площадкой с парапетом, расположенной на головокружительной высоте прямо над исполинским дверным проемом. Таким образом, последний этап моего многотрудного пути пролегал на приличном расстоянии от нечестивого ритуала. Тем не менее лицезрение сборища приводило меня в трепет и тогда, когда оно осталось далеко по правую руку от меня.

С горем пополам добравшись до ступеней, я пополз наверх, стараясь держаться ближе к стене, покрытой росписями самого отталкивающего характера. Порукой моей безопасности являлось то всепоглощающее, восторженное внимание, с которым эти чудовища вперяли глаза в извергающую клубы нечистот клоаку и в непотребную жертвенную пищу, что была разложена на каменном полу перед ней, как на алтаре. Крутая громада лестницы была сложена из грандиозных порфировых блоков, как если бы она предназначалась для ступней исполина; я поднимался по ней, казалось, целую вечность. Боязнь быть обнаруженным в сочетании с чудовищной болью от ран, возобновившейся в результате прилагаемых усилий, превратили мое восхождение в одну долгую мучительную пытку, воспоминание о которой по сей день причиняет мне почти физическую боль. Я решил, что, достигнув площадки, не стану задерживаться на ней ни секунды, но сразу продолжу свой путь наверх по первой попавшейся лестнице, если, конечно, таковая попадется. Я не испытывал ни малейшей охоты окидывать прощальным взором толпу богомерзких отродий, шаркавших лапами и преклонявших колени в 70–80 футах подо мной. Однако в тот момент, когда я уже всходил на площадку, вновь раздался оглушительный хор мертвенных булькающих хрипов и надтреснутых голосов. Судя по его церемонному звучанию, он не являлся признаком того, что меня обнаружили, и потому я нашел в себе смелость остановиться и осторожно выглянуть из-за парапета.

Оказалось, что таким своеобразным способом собравшиеся приветствовали того, кто наконец-то высунулся из отвратительной дыры, чтобы взять приготовленную для него сатанинскую пищу. Даже с высоты моего наблюдательного пункта обитатель норы производил впечатление чего-то громадного; это было нечто грязно-желтое, косматое, с необычной, как бы судорожной манерой двигаться. Величиной он был, пожалуй, с доброго гиппопотама, но внешний вид имел особый. Казалось, у него нет шеи: пять отдельных лохматых голов росли в один ряд прямо из туловища, имевшего форму неправильного цилиндра; первая из них была меньше остальных, вторая — средней величины, третья и четвертая — одного размера и самые крупные, пятая — довольно маленькая, хотя и покрупнее первой.

Из голов стремительно вылетали своего рода щупальца; словно ястребы, они набрасывались на разложенную на полу непотребную пищу и хватали ее непомерно большими порциями. Временами чудовище как бы прядало вверх, временами удалялось в свое логово посредством весьма необычных маневров. Его манера двигаться была настолько странной и необъяснимой с точки зрения здравого смысла, что я глядел на него как зачарованный и страстно желал, чтобы оно показалось целиком.

И оно показалось… Оно показалось, и в ту же секунду я в ужасе отвернулся и бросился вверх по лестнице, что вздымалась за моей спиной и уходила во тьму. Я мчался без оглядки, взбегая по каким-то немыслимым ступеням, карабкаясь по приставным лестницам, с трудом удерживая равновесие на наклонных плоскостях; мчался туда, куда меня не вели ни логика, ни обычное человеческое зрение, но, вероятно, лишь законы царства бредовых видений — иного объяснения я не нахожу и не найду вовек. Такое могло происходить лишь во сне, иначе восход солнца не застал бы меня живым на песках Гизы под сардоническим ликом Великого Сфинкса, розовеющим в рассветных лучах.

Великий Сфинкс! Боже! Вот праздный вопрос, который я задавал себе в то благословенное солнечное утро: какое исполинское и отвратительное чудовище призваны были изображать первоначальные черты лица Сфинкса? Будь проклято то зрелище, во сне ли оно было, наяву ли, в котором мне явился предельный, абсолютный ужас — неведомый Бог Мертвых, облизывавшийся в предвкушении поживы в своем огромном жутком логове и получавший богомерзкие лакомства из рук бездушных тварей, которые не имеют права на существование… Пятиглавый монстр, высунувшийся из норы… Этот пятиглавый монстр величиной с гиппопотама был всего лишь передней лапой!..

Но я остался жив и знаю, что это был всего лишь сон.

Безымянный город[57]

(перевод Е. Мусихина)

Приблизившись к Безымянному городу, я сразу ощутил тяготевшее над ним проклятие. Я ехал по мрачной выжженной равнине, залитой лунным светом, и еще издали увидел его: таинственно и зловеще выступал он из песков — так высовываются части трупа из неглубокой, кое-как закиданной землею могилы. Ужасом веяло от источенных веками камней этого пережившего Великий потоп древнего чуда, этого пращура самой старой из пирамид; а исходившее от него легкое дуновение, казалось, отталкивало меня и внушало мысль отступиться от жутких древних тайн, которых не знает и не должен знать ни один смертный.

Далеко в Аравийской пустыне лежит Безымянный город, разрушенный и безмолвный; его низкие стены почти полностью занесены песками тысячелетий. Этот город стоял здесь задолго до того, как были заложены первые камни Мемфиса и обожжены кирпичи, из которых воздвигли Вавилон. Нет ни одной легенды настолько древней, чтобы в ней упоминалось название этого города или описывались те времена, когда он еще был полон жизни. Зато о нем шепчутся пастухи возле своих костров, о нем бормочут старухи в шатрах шейхов, и все как один остерегаются его, сами не зная почему. Это было то самое место, которое безумный поэт Абдул Альхазред увидел в своих грезах за ночь до того, как сложил загадочное двустишие:

То не мертво, что вечность охраняет,

Смерть вместе с вечностью порою умирает.

Мне было известно, что арабы остерегаются Безымянного города — зловещего места, упоминаемого в причудливых сказаниях и до сих пор сокрытого от людских глаз; однако я отогнал от себя мысли о возможных причинах этих страхов и отправился верхом на верблюде в нехоженую пустыню. Я единственный, кому довелось его увидеть, и потому ни на одном лице не застыло такой печати ужаса, как на моем, и ни одного человека не охватывает такая страшная дрожь, как меня, когда по ночам ветер сотрясает оконные стекла. Когда я подступал к городу, замершему в жуткой тишине нескончаемого сна, он смотрел на меня, остывая от пустынного зноя под лучами холодной луны. И, возвратив ему этот взгляд, я забыл торжество, которое испытал, найдя его, и остановил своего верблюда, дожидаясь рассвета.

После нескольких часов ожидания на востоке повис предрассветный полумрак, звезды поблекли, а затем серые сумеречные тона оттеснил розовый свет, окаймленный золотом. Вдруг я услышал стонущий звук и увидел песчаный смерч, бушевавший среди древних камней, хотя небо было ясным и обширные пространства пустыни оставались неподвижными. Затем над линией горизонта, окаймлявшей пустыню, появился огненный край солнца, который был виден сквозь дымку уносившегося прочь вихря, и мне, охваченному какой-то лихорадкой, почудился доносившийся из неведомых глубин протяжный металлический звук — он словно приветствовал огненный диск, как некогда приветствовал его Мемнон[58] с берегов Нила. В ушах моих стоял звон, воображение бурлило, пока я неспешно погонял своего верблюда, приближаясь к этому затерянному в песках безмолвному месту, которое из всех живущих на земле удостоился созерцать я один.

Я бродил тут и там среди бесформенных фундаментов домов, не находя ничего похожего на резьбу или надписи, которые напоминали бы о людях (если то были люди), построивших город и живших в нем необозримое число лет назад. В здешнем налете древности было что-то нездоровое, и больше всего на свете мне хотелось увидеть какие-нибудь знаки или свидетельства того, что город и в самом деле был задуман и заложен представителями рода человеческого. Сами пропорции и размеры этих развалин вызывали у меня какие-то неприятные ассоциации. Располагая набором инструментов и снаряжения, я сделал множество раскопок внутри двориков, окруженных стенами разрушенных сооружений; однако дело продвигалось медленно, и я не обнаружил ничего существенного. С наступлением лунной ночи я почувствовал дуновение прохладного ветра, а вместе с ним новый приступ отступившего было страха и не решился заночевать в городе. Когда я покидал древние стены, чтобы уснуть за их пределами, за моей спиной снова возник небольшой песчаный смерч, с воем пронесшийся над серыми камнями, хотя луна была яркой, а пустыня по большей части оставалась спокойной.

Я пробудился на рассвете, вырвавшись из хоровода кошмарных сновидений, и в ушах моих стоял звон, подобный колокольному. Я увидел, как оранжевый край солнца пробивается сквозь оседающий столб смерча над Безымянным городом, и отметил про себя безмятежность всего остального ландшафта. Я побродил среди развалин, которые вздувались под толстым слоем песка, как тело какого-нибудь сказочного великана под покрывалом, и еще раз попытался откопать реликвии забытой расы, но вновь безрезультатно. В полдень я отдохнул, а затем длительное время посвятил исследованию стен, следов бывших улиц и контуров почти исчезнувших зданий. Все говорило о том, что некогда это был могучий город, и я задумался, в чем же состоял источник его величия. В моем воображении возникла живая картина века столь отдаленного, что о нем не могли знать и халдеи.[59] Перед моим внутренним взором промелькнули таинственные образы: обреченный Сарнат, стоявший на земле Мнара, когда человечество было еще молодо; загадочный Иб, высеченный из серого камня задолго до появления на земле рода человеческого.

Неожиданно я наткнулся на место, где из песков вздымалась невысокая, но крутая скала, и здесь с великой радостью обнаружил следы, оставленные народом, явно жившим задолго до Великого потопа. Отверстия, вырубленные в скале, несомненно являлись входами в жилища или небольшие храмы, и я подумал, что их интерьер наверняка хранит не одну тайну невообразимо далеких столетий, тогда как резные изображения на их фасадах могли давным-давно стереть песчаные бури.

Ближайшие ко мне темные проемы располагались очень низко и были засыпаны песком, но я расчистил один из них лопатой и пополз вперед, держа перед собой зажженный факел. Очутившись внутри, я понял, что вырубленное в скале пространство действительно было храмом, сохранившим кое-какие следы народа, который поклонялся здесь своим богам задолго до того, как эти места превратились в пустыню. Были здесь примитивные и удивительно низкие алтари, колонны, ниши; мне не удалось обнаружить ни скульптур...

Купить книгу "Зов Ктулху" Лавкрафт Говард Филипс


Только ознакомительный фрагмент
доступ ограничен по требованию правообладателя
Купить книгу "Зов Ктулху" Лавкрафт Говард Филипс

на главную | моя полка | | Зов Ктулху |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 443
Средний рейтинг 4.6 из 5



Оцените эту книгу