Book: Перст указующий



Перст указующий

Йен Пирс

Перст указующий

Купить книгу "Перст указующий" Пирс Йен

Часть 1

ВОПРОС ПЕРВООЧЕРЕДНОСТИ

Есть идолы, которых мы именуем Идолами Торжищ. Ибо Люди общаются через Беседу, и ложное или ненадлежащее Злоупотребление Словами странно подчиняет Понимание, ибо Слова абсолютно владеют Пониманием и ввергают все предметы в Хаос.

Фрэнсис Бэкон «Новый Органон»Раздел II, Афоризм IV

Глава первая

Марко да Кола, благородный венецианец, почтительно вас приветствует. Я хочу рассказать о путешествии, которое совершил в Англию в 1663 году, о событиях, свидетелем которых был, и о людях, с которыми познакомился там, уповая, что люди любознательные найдут все это не лишенным интереса. Равно я намерен в своем повествовании разоблачить ложь и клевету тех, кого я прежде ошибочно числил среди моих друзей. Нет, я не стану писать длинного самооправдания или подробно рассказывать, как меня обманули и лишили славы, которая по праву должна быть моей. Мое повествование, мнится мне, будет говорить само за себя.

Многое я опущу, но лишь то, что никакого значения не имеет. Значительная часть моих путешествий по этой стране ни для кого, кроме меня, интереса не представляет, и не будет упоминаться на этих страницах. Точно так же многие из тех, с кем я знакомился, мало что значат. Тех же, кто позднее причинил мне много зла, я описываю такими, какими знал их тогда, и прошу читателей помнить, что в те дни я хотя и не был желторотым юнцом, но не был и искушен в путях света.

Если мой рассказ покажется простодушным и глуповатым, значит, вам остается прийти к заключению, что таким был и юноша тех давних лет. Я не возвращусь к своему портрету, чтобы наложить новые мазки и лакировку для сокрытия моих ошибок или слабости моего дара как художника. Я не стану выдвигать никаких обвинений или вступать в полемику, опровергая других; нет, я просто изложу происходившее в уверенности, что ничего более от меня не требуется.

Мой отец, Джованни да Кола, был купцом и в последние годы своей жизни занимался поставкой дорогих товаров в Англию, которая, хотя и была страной простых нравов, тем не менее, начинала оправляться от последствий революции. Он издалека прозорливо угадал, что по возвращении короля Карла II там вновь можно будет получать огромную прибыль без особого труда, и, опередив других, более робких купцов, открыл контору в Лондоне, чтобы обеспечивать англичан побогаче теми предметами роскоши, кои столько лет жестоко осуждались фанатичными пуританами. Дела его шли успешно – он имел в Лондоне надежного агента в лице Джованни ди Пьетро, а кроме того, подыскал компаньона, английского купца, с которым делил прибыль. Как-то он сказал мне, что сделка была честная: этот Джон Манстон был хитер и нечист на руку, но как никто знал вкусы англичан. И, что еще важнее, англичане издали закон, запрещавший доставку товаров в страну не на английских судах, а Манстон знал способ, как обойти этот запрет. И пока ди Пьетро следил за ведением счетных книг, мой отец считал, что может не опасаться обмана.

То время, когда он сам вел свои торговые дела, давно миновало, и, приобретя на часть своего капитала имение на Terra Firma[1], он питал надежду быть занесенным в Золотую книгу. Хотя сам он был купцом, но хотел, чтобы его дети принадлежали к благородному сословию, а потому не допускал меня к участию в своих торговых делах. Упоминаю я об этом как о свидетельстве его доброты: он рано заметил, что торговля меня не влечет, и содействовал тому, чтобы жизнь, которую вел он, не стала моей. К тому же он знал, что молодой муж моей сестры более подходит для торговых предприятий.

Итак, покуда мой отец упрочивал семейное имя и состояние, я (моя мать скончалась, а моя единственная сестра уже вступила в выгодный брак) был отправлен в Падую приобрести познания в науках; он хотел, чтобы его сын принадлежал к нашей знати, но не желал, чтобы я уподобился ей и в невежестве. Вот тогда-то, и уже в зрелых летах – мне было под тридцать, – мной внезапно овладело жгучее желание стать гражданином Республики Учености, как ее называют. Эту внезапную страсть я теперь и не вспоминаю, настолько полностью она угасла во мне, но тогда чары новой опытной философии совсем меня покорили. Разумеется, ради самого познания, а не для практического его применения. Я говорил вместе с Бероальдом: non sum medicus, nec medicinae prorsus exspers[2] и приложил некоторые усилия для постижения теории науки врачевания, но только чтобы удовлетворить свое стремление к знаниям, а не для того, чтобы применять эти знания на практике. У меня не было ни желания, ни нужды зарабатывать таким способом хлеб насущный, хотя, со стыдом признаюсь, иногда я мучил моего бедного отца, угрожая, если он не будет добр ко мне, стать в отместку врачом.

Полагаю, он всегда знал, что ничего подобного я не сделаю и всего лишь пленен идеями и людьми, которые были столь же обаятельными, сколь и опасными. Поэтому он не стал возражать, когда я написал ему про сообщения одного профессора, который хотя читал лекции по риторике, но значительную часть своего времени посвящал изучению новейших достижений натурфилософии. Этот человек много путешествовал и утверждал, что всем, кто серьезно занят исследованиями естественных феноменов, более не следует относиться с пренебрежением к Нидерландам и Англии. После многих месяцев, проведенных у него под крылом, я заразился его восторгами и, поскольку в Падуе меня ничто не удерживало, попросил позволения побывать в этих странах. По доброте душевной мой отец немедля изъявил согласие, получил для меня разрешение покинуть пределы Венецианской Республики и отправил распоряжение своим банкирам во Фландрии снабжать меня деньгами.

Я было подумал воспользоваться моим положением и отправиться в путь морем, но затем решил, что для пополнения моих знаний следует увидеть как можно больше, а для этого более подходит карета, нежели три недели возлияний с корабельной командой. Должен прибавить, что я всегда очень страдал от морской болезни, в каковой слабости неизменно избегал сознаваться, ибо, хотя Гомесий и говорит, что оная болезнь исцеляет меланхолию, на своем опыте я ни разу этого не испытал. Тем не менее в дороге мое мужество ослабело, а потом почти вовсе испарилось. Путешествие до Лейдена занимает всего девять недель, но испытываемые мною страдания неумолимо отвлекали мое внимание оттого, что я видел вокруг. Как-то раз, увязнув в грязи на полпути через альпийский перевал, когда дождь лил как из ведра, одна лошадь охромела, а единственным моим спутником был солдат свирепейшего вида, я решил, что самая яростная буря в Атлантическом океане предпочтительнее подобных мучений.

Однако обратный путь был бы столь же длинным, как путь вперед, и я хорошо понимал, какие насмешки и презрение навлеку на себя, если вернусь со стыдом в родной город, слабый и больной. Стыд, как я твердо верю, – самое сильное чувство из всех известных человеку; множество открытий и важнейших путешествий совершались в страхе перед позором, который был бы неминуем, если бы дерзание осталось незавершенным. Вот так, тоскуя по теплу и удобствам моего родного края – у англичан есть название «ностальгия» для этой болезни, которая, считают они, есть следствие нарушения равновесия, вызванного непривычностью окружающего, – я продолжил мой путь в раздражении и страданиях, пока не прибыл в Лейден, где посещал школу медицины как человек благородного сословия.

Об этом знаменитом университете написано столь много, а он имеет столь малое отношение к моему повествованию, что достаточно будет упомянуть, что я почерпнул очень много от двух выбранных мною профессоров, блиставших в своих сферах, – один преподавал анатомию, а другой – деятельность органов тела в совокупности. Кроме того, я путешествовал по Нидерландам и проводил время в обществе весьма достойных людей, многие из которых были англичанами, и от них я более или менее научился их языку. И уехал оттуда лишь по одной причине: так распорядился мой добрый заботливый отец – только по этой причине, и ни по какой другой. В лондонской конторе, известил он меня письмом, не все ладно, и заняться этим должен кто-нибудь из членов семьи – больше никому он не доверяет. Хотя я мало что понимал в тонкостях торговли, но был рад показать себя послушным сыном, а потому уволил моего слугу, привел в порядок собственные дела и отплыл из Антверпена, чтобы разобраться, в чем там дело. В Лондон я прибыл 22 марта 1663 года, имея в своем распоряжении лишь несколько фунтов, ибо сумма, которую я уплатил одному профессору за обучение, почти истощила мои средства. Но я не тревожился, ибо считал, что мне требуется лишь совершить короткую поездку от пристани до конторы, управляемой агентом моего отца, и все мои заботы останутся позади. Глупец! Я не сумел найти ди Пьетро, а негодяй Джон Манстон отказался меня принять. Он уже давно умер; я молюсь о его душе и надеюсь, что милостивый Господь не внял моим мольбам, зная, как и я, что чем долее гореть ему в вечном пламени, тем справедливее будет кара.

Мне пришлось расспросить какого-то слугу, и от него я узнал, что агент моего отца скоропостижно скончался несколько недель назад. И хуже того: Манстон тут же присвоил капитал и дело, отрицая, что хотя бы часть принадлежала моему отцу. В доказательство он предъявил нотариусам документы (разумеется, поддельные). Иными словами, он мошенничеством завладел всеми деньгами моей семьи – во всяком случае, теми, которые находились в Англии.

Слуга этот, к несчастью, не мог сказать, что мне делать дальше. Подать жалобу в суд? Но мне ведь нечем было доказать правдивость моих слов, так что толку из этого никакого не вышло бы. Я мог бы также обратиться за советом к адвокату, однако, хотя Англия и Венеция во многом отличны друг от друга, в одном они безусловно сходны – в ненасытной жадности к деньгам законников всех мастей, а вот денег-то у меня и не было. То есть в необходимом количестве.

К тому же очень быстро мне стало ясно, что Лондон – очень нездоровое место. Я говорю не о знаменитой чуме, которая тогда еще не поразила город; я имею в виду, что Манстон в тот же самый вечер подослал ко мне наемников, показавших, что моя жизнь будет в большей безопасности где-нибудь еще. К счастью, они меня не убили – напротив, в схватке я вел себя достойно благодаря деньгам, которые мой отец платил моему учителю фехтования, и сдается мне, что один из этих брави покинул поле боя в худшем состоянии, чем я. Тем не менее я внял этому предостережению и решил держаться в тени, пока не решу, какой образ действий избрать. Не стану более возвращаться к случившемуся и скажу только, что со временем я оставил попытки вернуть отцовскую долю, и мой отец пришел к выводу, что потерянные деньги не стоят издержек, которых потребует их возвращение. Два года это дело в горечи не вспоминалось, а тогда мы услышали, что один из кораблей Манстона укрылся в порту Триеста переждать бурю. Моя семья приняла меры для его конфискации (венецианское правосудие столь же благоволит венецианцам, сколь английский закон – англичанам), и вместе с грузом корабль этот несколько возместил наши убытки.

Будь у меня разрешение моего отца на немедленный отъезд, я воспрял бы духом, так как лондонская погода способна самого сильного человека погрузить в чернейшее отчаяние. Туман, непрерывная гнетущая изморось и студеный ветер, насквозь пронизывающий мой тонкий плащ, ввергли меня в неизбывное уныние. Только долг перед моей семьей вынудил меня остаться, вместо того чтобы кинуться в порт и уговорить какого-нибудь шкипера доставить меня домой. Однако я не прибегнул к этому разумному способу, а только написал отцу, сообщая ему о случившемся и обещая сделать все, что в моих силах, указав при этом, что не смогу ничего добиться, пока не получу достаточного подкрепления из его денежных сундуков. Я понимал, что мне предстоит каким-то образом сводить концы с концами много недель, прежде чем его ответ дойдет до меня. А у меня было около пяти фунтов, чтобы как-то продержаться до тех пор. Профессор, у которого я занимался в Лейдене, весьма любезно дал мне рекомендательные письма к своим английским корреспондентам, и поскольку никого другого я среди англичан не знал, то и решил воззвать к их человеколюбию. Вдобавок оба они жили не в Лондоне, что было дополнительным соблазном, а потому я выбрал того, кто проживал в Оксфорде, то есть того, кто находился ближе, и положил отправиться туда елико возможно быстрее.

Англичане словно бы относятся с сильнейшим подозрением к людям, переезжающим из одного места в другое, и чинят путешественникам всякие препоны. Лист бумаги, приклеенный там, где я ожидал почтовую карету, оповещал, что шестидесятимильный путь до Оксфорда займет восемнадцать часов – если будет угодно Богу, благочестиво указывалось в конце. В тот день Всемогущему, увы, это не было угодно; от дождя дорогу совсем развезло, и кучер словно бы направлял лошадей по вспаханному полю. Через несколько часов соскочило колесо, мой сундук хлопнулся на землю, и ему повредило крышку, а у жалкого городишки под названием Тейм одна из лошадей сломала ногу, и ее пришлось пристрелить. Добавьте к этому остановки почти у каждой харчевни на юге Англии (хозяева подкупают кучеров, чтобы они останавливались возле их заведений), и вы не удивитесь, что поездка заняла двадцать пять часов и я был высажен во дворе гостиницы на главной улице города Оксфорда в семь часов утра.



Глава вторая

Слушая англичан (их слава хвастунов заработана в поте лица), неопытный путешественник тут же вообразит, будто их страну украшают самые великолепные здания, самые большие города, самые богатые, самые сытые, самые-самые счастливые люди в мире. Мои впечатления оказались иными. Тот, кто знаком с городами Ломбардии, Тосканы и владений Венеции, может только изумляться крохотным размерам любых селений в этой стране, а также их скудности, ибо эти края почти необитаемы и овец там больше, чем людей. Только Лондон, epitome Britania[3] и величавое средоточие торговли, может выдержать сравнение с великими городами Континента; а все остальные пребывают в самом убогом состоянии и частично лежат в развалинах, обнищалые из-за упадка торговли вследствие недавних политических смут, и полны попрошаек. Хотя некоторые университетские здания и хороши, в Оксфорде есть только несколько улиц, достойных внимания, и в какую бы сторону вы ни пошли, минут через десять непременно окажетесь за чертой города среди полей.

У меня был адрес дома в северной части городка на широкой улице, почти у самой городской стены. Там тогда проживал иностранный купец, который одно время вел дела с моим отцом. Дом выглядел очень неказисто, и прямо напротив него такие же дома были снесены, чтобы расчистить место для еще одного университетского здания. Англичане придерживались весьма высокого мнения об этом сооружении, возводимом по плану молодого и довольно высокомерного человека, с которым я познакомился позднее; он впоследствии создал себе имя, восстановив лондонский собор после Великого пожара. Слава этого Кристофера Рена совершенно не заслужена, так как он лишен чувства пропорции и не способен создать гармоническое творение. Однако это было первое здание в Оксфорде, строившееся по современным принципам, и породило великое волнение среди невежд.

Мистер Ван Лееман, купец, угостил меня горячим напитком, но сказал с сожалением, что больше ничем мне служить не может, так как ему негде меня поместить. Сердце у меня сжалось еще больше, но он хотя бы некоторое время побеседовал со мной, усадив меня у топящегося очага, и разрешил мне привести в порядок мой костюм, чтобы я выглядел более пристойно, когда вновь должен буду показаться на людях. Кроме того, он кое-что рассказал мне о стране, в которой я находился. Я был печально не осведомлен о ней, зная лишь то, что слышал от моих знакомых в Лейдене, да еще что двадцать с лишним лет Гражданской войны недавно наконец закончились. Однако Ван Лееман скоро вывел меня из заблуждения, будто страна теперь стала обителью мира и безмятежности. Да, король вернулся, сказал он, но с такой быстротой укрепил за собой славу развратника, что внушил отвращение всему миру. Вновь начали давать о себе знать раздоры, которые привели его отца к войне с подданными, а затем на плаху, и будущее выглядит очень мрачным. Не проходит дня, чтобы в харчевнях не обсуждались слухи о каком-нибудь бунте, заговоре или восстании.

Но, успокоил он меня, мне не для чего тревожиться, все это меня не касается, а подобный мне мирный путешественник найдет немало интересного в Оксфорде, который гордится некоторыми из самых знаменитых людей в сфере новой философии. Он слышал и о высокородном Роберте Бойле, к которому у меня было рекомендательное письмо, и объяснил, что мне, если я желаю найти путь в его общество, следует отправиться в кофейню миссис Тильярд на Главной улице, где уже несколько лет проводит свои собрания Химический клуб и где, кроме того, можно найти горячую еду. Было ли это услугой или намеком, но я облекся в плащ и, попросив его еще об одной любезности – оставить у себя мой багаж, пока я не найду постоянного жилища, – отправился в направлении, которое он мне указал.

В те дни Англия просто помешалась на кофе, который попал туда вместе с возвращением евреев. Для меня, разумеется, эти горькие зерна новинкой не были, ибо я пил кофе для очищения селезенки и улучшения пищеварения, но я и представить себе не мог такого увлечения им, что были открыты особые заведения, где его можно было пить в поразительных количествах и за высочайшую цену. Заведение миссис Тильярд оказалось на редкость прекрасным и уютным, хотя я и был ошеломлен, что за вход туда с меня взяли пенни. Но я не мог показать себя бедняком, ибо отец научил меня, что чем беднее ты выглядишь, тем беднее становишься. Я заплатил с веселой улыбкой, затем выбрал залу, куда войти с напитком, за который уплатил еще два пенни.

Кофейни посещают люди, которые дорожат своей доброй славой. Это не кабаки, где собирается всякий низкий сброд. В Лондоне, например, есть англиканские кофейни и пресвитерианские кофейни, где бумагомараки, пишущие кто новости, кто вирши, собираются, чтобы обмениваться лживыми выдумками, и кофейни, где тон задают ученые люди, коротая час-другой за чтением и беседой, не опасаясь оскорблений невежд или блевотины черни. Такова была theorem[4] моего пребывания именно в этой кофейне. Partum practicum[5] же оказалась несколько иной: общество философов, предположительно находившееся там, не повскакало с мест, чтобы приветствовать меня, как я надеялся. Собственно, в зале сидели только четыре человека, и когда я поклонился одному – дородному мужчине с красным лицом, налитыми кровью глазами и жидкими прямыми волосами, – он сделал вид, будто не замечает меня. И никто другой не обратил особого внимания на мое появление, если не считать нескольких любопытных взглядов на того, чей вид говорил о его принадлежности к людям благородным.

Моя первая попытка приобщиться к английскому обществу как будто оказалась неудачной, и я решил в дальнейшем не тратить на это время. Но меня задержала газета – листы, ежедневно печатающиеся в Лондоне и развозимые по всей стране. Замечательнейшая новинка! Она была на удивление откровенной и осведомленной, как в сообщениях, касающихся внутренних дел, так и в крайне подробных описаниях событий в других странах, и возбудила во мне большой интерес. Однако позднее мне рассказали, что все это было теплой водицей в сравнении с недавним прошлым, когда ожесточенная вражда разных партий породила множество таких листков. За короля, против короля. За Парламент, за армию, за или против того и сего. Кромвель, а затем вернувшийся король Карл делали что могли для наведения порядка, справедливо полагая, что подобная писанина обольщает людей, внушает им мысль, будто они понимают государственные дела. А ничего глупее и вообразить невозможно: ведь читателю сообщается лишь то, о чем пишущий считает нужным ему сообщить, и таким образом его хитро заставляют верить почти во что угодно. Подобные вольности служат лишь тому, что жадные писаки, из-под чьего пера выходят эти трактаты, приобретают влияние и расхаживают, гордо пыжась, будто благородные джентльмены. Всякий, кто видел английских журналистов (слово французского происхождения, по сути означающее «поденщики», потому что, если не ошибаюсь, им платят поденно, как простым землекопам), сразу поймет, сколь это нелепо.

Тем не менее я читал около получаса, углубившись в сообщение о войне на Крите, пока мое внимание не отвлек перестук взбегающих по лестнице шагов, а затем скрип открывшейся двери. Беглый взгляд удостоверил, что это женщина на вид лет девятнадцати-двадцати, среднего роста, но неестественно худощавого сложения: ни следа упругой пухлости, неотъемлемой от истинной Красоты. Врач во мне задумался, нет ли у нее склонности к чахотке и не следует ли ей из предосторожности выкуривать на ночь трубку табака. Волосы у нее были темными, и кудрявостью их она была обязана только природе, одежда на ней была самая бедная (правда, очень аккуратная), и – хотя лицом она была миловидна – ничто в ней на первый взгляд не пленяло. И тем не менее она принадлежала к тем, на кого вы взглянете, отвернетесь, но затем, словно против воли, почему-то посмотрите снова. Причиной отчасти были ее глаза, неестественно большие и темные. Но меня больше удивила ее осанка, столь не подобающая ее сословию. Эта тощая девушка держалась как королева и двигалась с той грацией, какую мой отец уповал увидеть в моей младшей сестре, ради чего потратил целое состояние на учителей танцев.

Я без особого интереса следил, как она твердым шагом прошла к краснолицему джентльмену в дальнем конце залы, и лишь вполуха услышал, как она назвала его «доктор», а затем остановилась перед ним. Едва она заговорила, как он поднял на нее встревоженный взгляд. Я мало что уловил из ее слов – расстояние, мой нетвердый английский и негромкость ее голоса не позволяли уловить полный смысл, но из расслышанного я заключил, что она просит у него помощи как у врача. Разумеется, крайне необычно, что простолюдинка вздумала прибегнуть к помощи врача. Впрочем, я почти ничего не знал об Англии, возможно, здесь это было в обычае.

Просьба была встречена неумолимым отказом, и это мне не понравилось. Ну разумеется, напомнить девушке о ее месте – это вполне естественно. Всякий благородный человек вправе поступить так, если к нему обращаются без должного почтения. Однако нечто в выражении этого человека – злоба, пренебрежение или что-то похожее – вызвало у меня презрение. Как говорит нам Туллий: в подобных случаях благородный человек должен отказывать с сожалением, а не со злорадством, которое более унижает говорящего, чем служит уроком нарушителю благопристойности.

–Что? – сказал он, обводя залу взглядом, выдававшим опасение, что на них оглядываются. – Уходи, любезная, и немедленно.

Она снова заговорила так тихо, что я не расслышал ее слов.

–Твоей матери я ничем помочь не могу. Ты это знаешь. А теперь, будь так добра, оставь меня в покое.

Девушка чуть повысила голос:

– Но, сударь, вы должны помочь. Не думайте, что я прошу… – Тут она увидела, что он непреклонен, плечи ее поникли под тяжестью неудачи, и она направилась к двери.

Почему я встал, спустился следом за ней по лестнице и заговорил с ней на улице, я не знаю. Может быть, во мне проснулся рыцарь вроде Ринальдо или Танкреда, что было глупо. А может быть, мир последние дни обходился со мной так жестоко, что я посочувствовал ее беде. Или под гнетом усталости и холодного отчаяния я ощущал себя настолько приниженным моими невзгодами, что даже разговор с такой, как она, был допустим. Не знаю, не знаю. Но я нагнал ее и вежливо кашлянул.

Она обернулась, пылая яростью.

– Оставь меня в покое! – крикнула она свирепо. Видимо, на меня это подействовало как пощечина; знаю, что я прикусил нижнюю губу и в изумлении произнес «о!» на такой ее ответ.

– Прошу у вас прощения, сударыня, – добавил я на самом изысканном английском.

На родине я сказал бы совсем другое: учтиво, но в выражениях, которые показали бы, кто тут низший. На английском, разумеется, подобные тонкости были мне недоступны; я знал только, как полагается обращаться к благородным дамам, а поэтому и к ней обратился так. Не желая выглядеть дураком-недоучкой (англичане считают, что иностранцы не понимают их языка либо из-за глупости, либо из тупого упрямства), я решил, что мне лучше сопроводить мои слова надлежащим жестом, будто я действительно счел ее достойной такой politesse.[6] А потому, продолжая говорить, я отвесил надлежащий поклон.

Собственно, у меня не было такого намерения, но это лишило ее парус ветра, если прибегнуть к любимому морскому выражению моего отца. Ее гнев угас, встреченный галантностью, а не окриком, и теперь она поглядела на меня с любопытством, и на переносице у нее появилась очень привлекательная морщинка смущения.

Я решил продолжить в том же духе.

– Вы должны простить мне, что я обратился к вам подобным образом, но я невольно услышал, что вы нуждаетесь во враче. Это так?

– А вы доктор?

Я поклонился.

– Марко да Кола из Венеции. – Разумеется, это была ложь, но я не сомневался, что окажусь по меньшей мере не хуже лекаришки или шарлатана, к которым она обратилась бы при обычных обстоятельствах. – А вы?

– Меня зовут Сара Бланди. Наверное, вы слишком важная персона, чтобы лечить старуху со сломанной ногой, и не захотите уронить себя перед своими друзьями.

Да, она была не из тех, кому легко помочь.

– Костоправ был бы лучше и приличнее, – согласился я. – Однако я изучал искусство анатомии в университетах Падуи и Лейдена, и тут у меня нет друзей, а потому вряд ли я уроню себя в их глазах, если опущусь до костоправа.

Она поглядела на меня и покачала головой:

– Боюсь, вы не расслышали, хотя я благодарю вас за ваше предложение. Я не могу вам заплатить, потому что у меня нет денег.

Я небрежно махнул рукой и – во второй раз в этот день – дал понять, что деньги для меня значения не имеют.

– Тем не менее я предлагаю свои услуги, – продолжал я, – а об оплате мы можем поговорить позднее, если вы пожелаете.

– Без сомнения, – сказала она, вновь поставив меня в тупик. Потом посмотрела на меня открыто и бесхитростно, как умеют англичане, и пожала плечами.

– Не пойти ли нам к больной? – предложил я. – А по дороге вы расскажете мне, что с ней произошло.

Как все молодые люди, я хотел пробудить интерес у молодой девушки, к какому бы сословию она ни принадлежала, но мои усилия остались втуне. Хотя одета она была даже легче меня и ее члены только-только что не просвечивали сквозь ветхую ткань платья, а голова была прикрыта лишь настолько, насколько требовало приличие, она словно бы совсем не мерзла и даже не замечала ветра, который пронзал меня, как нож – масло. И шла она так быстро, что я был вынужден почти бежать, чтобы держаться с ней наравне, хотя она была ниже меня на добрых два дюйма. И ее ответы были короткими, односложными, что я объяснил озабоченностью состоянием ее матери и тревогой за нее.

Мы завернули к мистеру Ван Лееману, чтобы забрать мои инструменты, и я, кроме того, поспешно заглянул в Барбетта, не желая сверяться с книгой во время операции, так как это внушает беспокойство пациенту. Мать девушки, как выяснилось, накануне вечером неудачно упала и пролежала одна всю ночь. Я спросил, почему она не позвала на помощь соседей или прохожих, полагая, что бедная женщина вряд ли живет в пышном уединении, но вразумительного ответа не получил.

– Кто человек, с которым вы говорили? – спросил я, но тоже ничего толком не узнал.

И вот, приняв холодный вид, ибо считал его наиболее уместным, я прошел рядом с ней по гнусной улочке, носящей название «Мясницкий ряд», мимо вонючих ободранных туш, развешенных на крючьях или уложенных на дощатых столах перед лавками так, что дождь смывал кровь в сточную канаву. Затем мы свернули в еще более мерзкий ряд, состоявший из низеньких лачуг, протянувшихся по берегу одного из ручьев, которые бегут около замка и в его окрестностях. Тут ручей был настоящей клоакой – заваленный всяческими отбросами, которые торчали из толстой корки льда. В Венеции, разумеется, движение моря ежедневно прочищает городские каналы. Реки в Англии запружены мусором, и никто не думает о том, что вода стала бы чище и приятнее на вкус, если бы хоть немного об этом позаботиться.

Сара Бланди и ее мать жили в одной из самых скверных лачуг этой части города – маленькой, с окнами не застекленными, а забранными досками, с крышей в сплошных дырах, заткнутых тряпками, и дверью щелистой и низкой. Однако внутри, хотя сырость и давала о себе знать, все было безупречно чистым: верный признак, что даже в такой убогости человеку остается его гордость. Небольшой очаг и половицы были выскоблены, две колченогие табуретки вытерты, а кровать, хотя и неказистая, поблескивала воском. Больше ничего в комнате не было, если не считать скудной кухонной утвари, без которой не могут обходиться и нищие. Но одно меня удивило – полка с десятком книг, если не больше, открыла мне, что тут хотя бы какое-то время проживал мужчина.

– Ну, – сказал я с той бодростью, какую напускал на себя мой наставник в Падуе, чтобы внушить доверие, – так где же наша страдалица?

Девушка указала на кровать, которая мне было показалась пустой. Под тонким одеялом, как искалеченная птица, скорчилась старая женщина, такая маленькая, что ее можно было принять за ребенка. Я подошел и бережно откинул одеяло.

– Доброе утро, сударыня, – сказал я. – Мне сообщили, что вы повредили ногу. Давайте-ка посмотрим.

Даже я сразу понял, что повреждение очень серьезное. Конец сломанной кости проткнул пергаментную кожу и торчал наружу, зазубренный и окровавленный. И как будто этого было мало, какой-то неуклюжий дурень, очевидно, попытался засунуть кость на место, еще сильнее порвав мышцы, а потом просто обмотал рану грязной тряпицей, так что свертывавшаяся кровь приклеила нитки к кости.

– Пресвятая Дева, Матерь Господня, – вскричал я в раздражении, но, к счастью, по-итальянски. – Какой идиот это сделал?

– Она сама, – ответила девушка негромко, когда я повторил вопрос по-английски. – Она была совсем одна и сделала то, что могла.



Выглядело все это крайне скверно. Даже для крепкого, здорового, молодого человека слабость, неминуемая после такого повреждения, была бы опасна. Кроме того, существовала угроза, что начнется загнивание, да и нитки могли вызвать воспаление. Я задрожал при этой мысли и тут же сообразил, что в лачуге стоит лютый холод.

– Сейчас же затопи очаг! – приказал я. – Ее надо держать в тепле.

Девушка не двинулась с места.

– Или ты не слышишь? Делай, что я говорю.

– Нам нечем топить, – сказала она.

Что мне оставалось? Конечно, это было нарушением правил и несоблюдением достоинства, но порой обязанности врача не укладываются просто в лечение недомогания. С некоторым раздражением я вытащил из кармана несколько пенсов.

– Ну так сходи и купи дров, – сказал я.

Она посмотрела на пенни, которые я сунул ей в руку, и, даже не поблагодарив, молча вышла из комнаты в проулок.

– Ну что же, сударыня, – сказал я, оборачиваясь к старухе, – скоро мы вас согреем. Это очень важно. Но сперва надо почистить вашу рану.

И я взялся за работу. К счастью, девушка быстро вернулась с вязанкой дров и горстью раскаленных углей в черепке, чтобы их разжечь, и вскоре у меня уже была горячая вода. Если, подумал я, мне удастся быстро очистить рану, если я сумею вправить сломанную кость так, чтобы боль ее не убила, если у нее не начнется лихорадка или нагноение в ране, если держать ее в тепле и хорошо кормить, то она, пожалуй, и выживет… Но опасностей было много, и любая из них могла привести к смерти.

Когда я начал, она несколько пришла в себя, что уже было хорошо, впрочем, от боли, которую я ей причинял, очнулся бы и мертвый. Она сказала мне, что поскользнулась на замерзшей луже и неудачно упала. Но что касалось остального, она вначале отмалчивалась, как ее дочь, хотя у нее для этого было больше оснований.

Быть может, люди более благоразумные или более гордые сразу ушли бы, едва девушка призналась, что у нее нет денег; быть может, мне следовало бы уйти, когда оказалось, что ей нечем топить; и уж конечно, мне следовало бы сразу же выкинуть из головы даже мысль о том, чтобы позаботиться о лекарствах для старушки. И дело тут, разумеется, не в тебе самом, но в подобных вещах надо соблюдать достоинство профессии. Однако, по совести, я не сумел заставить себя поступать как должно. Иногда не так-то просто быть одновременно и Джентльменом, и Врачом.

К тому же, хотя я изучал, как положено очищать раны и вправлять кости, мне никогда не приходилось делать это на практике. И оказалось, что на лекциях все выглядело гораздо проще, чем на самом деле. Боюсь, я причинил старушке много страданий. Но в конце концов кость была вправлена, нога забинтована, и я отправил девушку с еще несколькими пенни из моего скудного запаса купить составные части для мази. В ее отсутствие я нарубил несколько плашек и прибинтовал их к ноге, чтобы, если старушка все-таки останется жива, кость срасталась правильно.

К этому времени меня совсем одолели мрачные мысли. Что я делаю здесь, в этом провинциальном неприветливом, жалком городишке, окруженный чужими людьми, вдали от всего, что мне знакомо, и ото всех, кто мне дорог? И что – это было гораздо неотложнее – буду я делать, когда окажусь без денег на кров и еду? А произойдет это очень скоро.

В тисках отчаяния я перестал обращать внимание на мою пациентку, чувствуя, что уже сделал для нее более чем достаточно, и отошел к полочке с книгами – не из интереса к ним, а только чтобы повернуться спиной к ней и больше не смотреть на жалкое существо, которое быстро превращалось в символ всех моих бед. И чувство это еще усугублялось опасением, что все мои усилия и расходы пропадут втуне: ведь хотя я был молод и неопытен, я уже узнавал смерть, когда смотрел ей в лицо, ощущал ее дыхание и прикасался к поту, который она исторгала из кожи.

– Вы удручены, сударь, – сказала старушка слабым голосом. – Боюсь, я причинила вам много хлопот.

– Нет, нет. Нисколько, – сказал я с бесцветностью глубокой неискренности.

– Вы очень добры, что говорите так. Но мы ведь с вами знаем, что у нас нет денег заплатить вам за вашу помощь в полной мере. А я по вашему лицу поняла, что вы и сами сейчас в нужде, хоть платье на вас и богатое. Откуда вы? Выглядите вы не как здешние люди.

Минуту спустя я уже придвинул колченогую табуретку к изголовью кровати и изливал душу, рассказывая ей о моем отце, о моем безденежье, о том, как со мной обошлись в Лондоне, о моих страхах пред будущим и надеждах, которые я на него возлагал. Что-то в ней толкало на такую исповедь, будто я разговаривал с моей матушкой, а не с нищей умирающей английской еретичкой.

Она терпеливо кивала и отвечала мне с такой мудростью, что я почувствовал себя утешенным. Господу угодно посылать нам испытания, как он ниспослал их Иову. Наш долг – переносить их без ропота, применять для преодоления их дарованные Им таланты и ни на миг не отрекаться от веры в то, что Промысел Его благ и неисповедим. Получил я от нее и более практичный совет: непременно побывать у мистера Бойля, слывущего добрым христианином и добрым джентльменом.

Полагаю, мне следовало бы презреть эту смесь пуританского благочестия с дерзкими советами. Но я понимал, что по-своему она пыталась отблагодарить меня. Ни денег, ни услуг она предложить не могла. В ее силах было только посочувствовать, и этой монетой она платила щедро.

– Я скоро умру, правда? – спросила она, когда я наконец истощил тему моих несчастий, повесть о которых ей пришлось выслушивать так долго.

Мой падуанский наставник постоянно остерегал меня от таких вопросов – и в немалой мере потому, что ведь можно ошибиться. Он неколебимо верил, что у пациента нет права ставить врача перед такой дилеммой; если прогноз верен и пациент действительно умрет, подобное предупреждение только ввергнет его в угрюмость на все последние дни его жизни. Вместо того чтобы приготовиться вот-вот предстать перед Богом (казалось бы, причина для радости, а не для сожалений), люди в подавляющем большинстве горько сетуют на эту непрошеную Господню милость. В довершение всего они склонны верить своим врачам. В минуты откровенности я признаюсь, что не знаю, почему это так; тем не менее если врач говорит им, что они умрут, многие услужливо исполняют его предсказание, даже если страдали лишь легким недомоганием.

– Мы все умрем в положенный срок, сударыня, – сказал я с важностью в тщетной надежде ее успокоить.

Однако она была не из тех, кого легко провести. Свой вопрос она задала спокойно и, очевидно, умела отличать правду от ее противоположности.

– Но для некоторых он приходит раньше, чем для других, – ответила она с чуть заметной улыбкой. – И моя очередь близка, ведь так?

– Я, право, ничего сказать не могу. Если не начнется загнивание, вы поправитесь. Но, говоря откровенно, я опасаюсь, что вы очень ослабели.

Я не мог сказать ей прямо: да, вы скоро умрете. Но смысл был ясен и без того. Она безмятежно кивнула.

– Так я и думала, – сказала она, – и приемлю Господню волю, как счастье. Я ведь обуза для моей Сары.

Come 1'oro nel foco, cosi la fede nel dolor s'affma.[7] Защищать дочь у меня охоты не было, но я пробормотал, что, кажется, свои обязанности она исполняет с радостью.

– Да, – сказала старушка, – слишком уж она блюдет свой долг.

Изъяснялась она языком слишком высоким для ее сословия и образования. Я знаю, что скверность окружающего и грубое воспитание не обязательно исключают природное благородство, но опыт учит нас, что подобное случается лишь очень редко. Точно так же как утонченность мысли требует утонченности обстоятельств, так животная грубость и убогость жизни накладывают неизгладимый отпечаток на душу. Однако эта старая женщина, хотя и пребывала в самом жалком состоянии, говорила с сочувствием и пониманием, которые я не часто находил у самых высоковознесенных людей. И это невольно пробудило во мне нежеланный интерес к ней как к пациентке. Исподволь, сам того не замечая, я перестал считать ее безнадежной: возможно, поймал я себя на мрачной мысли, мне и не удастся победить Смерть, но хотя бы я заставлю ее побороться за свою добычу.

Потом вернулась девушка со сверточком ингредиентов, которые мне требовались. Глядя на меня с некоторым вызовом, она сказала, что я дал ей недостаточную сумму, но мистер Кросс, аптекарь, отпустил ей на два пенса в кредит, когда она поручилась, что я уплачу. Я прямо-таки онемел от негодования: ведь она словно бы пеняла мне за какой-то мой недосмотр. Но что мне было делать? Деньги были потрачены, пациентка ждала, и я был выше того, чтобы вступать в пререкания.

Сохраняя внешнюю невозмутимость, я взял свою дорожную ступку с пестиком и принялся толочь составные части – немного мастики для липкости, гран соли аммония, два грана ладана, драхма госларита и по два грана селитры и ярь-медянки, соответственно.

Когда все это превратилось в единообразную пасту, я начал добавлять льняного масла каплю за каплей, пока смесь не достигла нужной консистенции.

– А где толченые черви? – спросил я, шаря в сумке в поисках заключительных ингредиентов. – Или их там не было?

– Были, – ответила она. – То есть наверное. Но, знаете, от них нет никакой пользы, и я решила их не покупать. И сберегла ваши деньги.

Это уже слишком! Наглость наглостью – да и чего ждать от дочек? – но совсем другое дело, когда ставят под сомнение вашу осведомленность в сфере избранной вами деятельности.

– Я же сказал тебе, что они мне нужны. Это важнейшая часть мази. Или ты врач, девчонка? Училась в лучших медицинских школах? И врачи приходят к тебе за советами? – спросил я с уничтожающим сарказмом в голосе.

– Да, приходят, – ответила она и глазом не моргнув. Я презрительно фыркнул.

– Не знаю, что хуже: иметь дело с дурой или с лгуньей, – сказал я гневно.

– И я не знаю. Но знаю, что я ни то и ни другое. Если приложить толченых червей к ране, моя мать потеряет ногу и умрет.

– Так ты Гален? Парацельс? А может быть, сам Гиппократ? – разъярился я. – Да как смеешь ты ставить под сомнение мудрость тех, кто бесконечно тебя выше? Это мазь, которой пользуются века и века.

– Даже если от нее нет никакой пользы?

Пока это препирательство продолжалось, я наложил мазь на рану ее матери и снова забинтовал ногу. Я не был уверен, подействует ли она в таком неполном составе, но пришлось обойтись и такой, пока я не доведу ее до совершенства.

Кончив, я выпрямился во весь свой рост и, конечно, стукнулся теменем о низкий потолок. Девушка подавила смешок, и я совсем вышел из себя.

– Вот что я тебе скажу, – начал я, еле сдерживая бешенство. – Я вправил ногу твоей матери в меру своих способностей, хотя не был обязан этого делать. Я вернусь позднее и дам ей сонное питье, а также перебинтую рану. И делаю я это, зная, что взамен не получу ничего, кроме твоих насмешек, хотя и не вижу, чем я их заслужил и какое у тебя право так со мной разговаривать.

Она присела в реверансе.

– Благодарю вас, добрый господин. А что до платы, так, думаю, вы останетесь довольны Вы сказали, что об уплате мы можем поговорить позднее, и, думается, мы поговорим.

Тут я вышел из домишки на улицу, покачивая головой и дивясь, в какое логово помешанных я так беззаботно угодил.

Глава третья

Надеюсь, этот рассказ достаточно освещает начало того поворота в моей жизни, мой приезд в Англию, а затем в Оксфорд, и обретение пациентки, лечение которой навлекло на меня столько бед. Ну а девушка – что я могу сказать? Тень рока уже лежала на ней; ее конец был предопределен, и дьявол простер руку, чтобы завладеть ею. Человек, наделенный талантом, способен это увидеть, способен читать по лицу, как в открытой книге, и узреть, что таит будущее. Лицо Сары Бланди было уже глубоко поражено злом, которое завладело ее душой и вскоре должно было уничтожить ее. Так я говорил себе потом, и, возможно, так оно и было. Но тогда я видел всего лишь девушку, такую же дерзкую, как и миловидную, и в той же мере пренебрегающую своими обязанностями перед вышестоящими, в какой она соблюдала свой долг перед близкими ей.

Теперь следует перейти к тому, что произошло со мной дальше, – опять-таки это была игра случая, хотя в конечном счете она оказалась еще более жестокой по своим последствиям, и стократно так, ибо некоторое время мнилось, что Фортуна вновь начала мне улыбаться. Я остался перед необходимостью уплатить долг, как она дерзко обещала аптекарю, сославшись на меня, а мне было хорошо известно, насколько гибельна ссора с аптекарем, если вы ищете познание через опыты. Не уплатите, и в следующий раз они ответят вам отказом – и не только они, но и вся их братия на мили вокруг, столь велика их сплоченность. А в моих обстоятельствах это явилось бы последней соломинкой. Даже будь это мой последний пенни, я никоим образом не мог вступить в круг английских философов как несостоятельный должник.

А потому я спросил дорогу к лавке этого мистера Кросса, вновь прошел половину Главной улицы, открыл деревянную дверь и вступил в тепло лавки, отлично обставленной, как все английские заведения такого рода – прекрасные прилавки из кедрового дерева и замечательные новейшие весы из бронзы. Ароматы трав, пряностей и всяких снадобий овеяли меня, и я прямо-таки скользнул по натертым дубовым половицам, пока не оказался спиной к красивой резной каминной полке и ревущему пламени под ней.

Владелец, дородный мужчина лет пятидесяти, по виду весьма довольный жизнью, в эту минуту обслуживал покупателя, который, видимо, никуда не торопился и, небрежно облокотившись о прилавок, вел непринужденный разговор. Покупатель был как будто года на два старше меня, с живым подвижным лицом и умными, хотя, пожалуй, сардоническими глазами под густыми изогнутыми бровями. Его неброская одежда являла нечто среднее между пуританской убогостью и причудами моды. Иными словами, покрой был щегольским, но материал однообразно коричневым.

При всей непринужденности его манер этот покупатель казался несколько смущенным, и я заметил, что мистер Кросс немножко прохаживался на его счет.

– И греет вас зимой, – договорил аптекарь с широкой усмешкой.

Покупатель сморщил лицо, как от боли.

– Ну а настанет весна, и придется накрыть его сеткой, а не то птицы начнут вить в нем гнезда, – продолжал аптекарь, хватаясь за бока от смеха.

– Послушайте, Кросс, это уже чересчур, – запротестовал его собеседник и тут же сам засмеялся. – Он стоил двенадцать марок…

У Кросса начался новый пароксизм смеха, и они оба прямо-таки перегнулись чуть ли не в истерическом припадке.

– Двенадцать марок! – прохрипел аптекарь и снова захлебнулся хохотом.

Я поймал себя на том, что тоже уже смеюсь, хотя не имел ни малейшего понятия, о чем они говорят. И я не знал, принято ли в Англии присоединяться к чужому веселью, но, сказать правду, меня это не заботило. Приятное тепло внутри лавки, искренний благодушный смех этих двоих, хватавшихся за прилавок, чтобы не сползти обессилено на пол, возбудил во мне желание смеяться с ними – так сказать, отпраздновать мое первое соприкосновение с приятным человеческим обществом со времени моего приплытия в эту страну. И я сразу подбодрился, ибо, как говорит Гомезий, веселье исцеляет многие недуги духа.

Однако мой негромкий смех привлек их внимание, и мистер Кросс попытался принять вид важного достоинства, которого требовало его занятие. Собеседник последовал его примеру, и оба обернулись ко мне. На несколько минут воцарилась суровая тишина, но затем тот, кто помоложе, ткнул в меня пальцем, и оба снова потеряли власть над собой.

– Двадцать марок! – вскричал молодой человек, указывая на меня рукой, и стукнул кулаком по прилавку. – Никак не меньше двадцати.

Я счел это как бы приветствием, на какое только мог рассчитывать, и с некоторой осторожностью отвесил вежливый поклон в их сторону. Я подозревал какую-то обидную шутку на мой счет, ведь англичане любят потешаться над иностранцами, самое существование которых представляется им неописуемо забавным.

Мой поклон – равного равным, – безупречно исполненный в гармоничном равновесии между выдвинутой вперед левой ногой и изящно поднятой правой рукой, тем не менее вновь ввергнул их в истерику, и я стоял там с невозмутимостью стоика, выжидая, пока буря не уляжется. Под конец всхлипы стихли, они вытерли глаза, высморкались и постарались придать себе вид цивилизованных людей.

– Я должен испросить у вас прощения, сударь, – сказал мистер Кросс, первым обретший дар речи, а с ним и учтивость. – Но мой друг как раз решил стать модным вертопрахом и затеял являться на люди с соломенной кровлей на голове. И я всячески старался заверить его, что он выглядит хоть куда. – Он вновь заколыхался от смеха, и тут его друг сорвал с себя парик и швырнул на пол.

– Наконец-то свежий воздух! – воскликнул он с облегчением, запуская пальцы в густые длинные волосы. – Милостивый Боже, ну и жара же под ним!

Наконец я понял, в чем было дело: до Оксфорда добрались парики – через несколько лет после того, как они утвердились в большей части мира как необходимейшая принадлежность модного мужского костюма. И я сам носил парик как метафорическую эмблему моего вступления в самостоятельную жизнь.

Разумеется, мне сразу стала ясна причина такого веселья, хотя верх взяло ощущение превосходства, которое испытывает искушенный в свете человек, сталкиваясь с провинциалом. Я и сам, когда только обзавелся париком, далеко не сразу к нему приспособился; и только настояния моих друзей понудили меня продолжать. Ну и конечно, турок или индеец, вдруг перенесенный на наши берега, и правда мог бы счесть чуть-чуть странным, что мужчина, получивший от природы пышные густые волосы, состригает большую их часть, чтобы носить чужие. Но мода существует не ради удобств, и крайнее неудобство париков позволяет заключить, что они были очень модными.

– Мне кажется, – сказал я, – он не будет досаждать вам так сильно, если вы укоротите свои собственные волосы. Тогда давление уменьшится.

– Укоротить мои волосы? Боже великий, это так делается?

– Боюсь, что да. Ради красоты мы должны идти на жертвы, знаете ли.

Он сердито отшвырнул парик ногой.

– Ну так лучше я буду безобразен, – сказал он. – Потому что в этой штуке я на люди не покажусь. Если при виде него у Кросса начался родимчик, вообразите, что со мной сделают здешние студенты. Мне повезет, если я останусь жив.


– Но в других местах парики – верх моды, – заметил я. – Их носят даже голландцы. Мне кажется, вся суть в своевременности. Через несколько месяцев или, скажем, через год они осыплют вас насмешками и камнями, если на вас не будет парика.

– Ха! Вздор, – сказал он, однако поднял парик и положил его на прилавок, где он был в большей безопасности.

– Полагаю, джентльмен пришел сюда не обсуждать моду, – сказал Кросс. – Быть может, он желает что-нибудь купить? Такое случается.

Я поклонился.

– Нет. Я пришел заплатить. Если не ошибаюсь, вы недавно отпустили кое-что в кредит одной девушке.

– А, юная Бланди. Так, значит, она сослалась на вас?

Я кивнул:

– Она как будто слишком свободно потратила мои деньги. И я пришел уплатить ее… или вернее сказать, мой долг.

Кросс крякнул.

– Платы вы не получите. Во всяком случае, деньгами.

– Видимо, так. Но теперь уже ничего не изменить. Кроме того, я вправил сломанную ногу ее матери, и было интересно проверить, удастся ли мне это. В Лейдене я изучал процедуру, но ни разу не испробовал ее на живом пациенте.

– В Лейдене? – с внезапным интересом спросил более молодой. – Вы знакомы с Сильвием?

– А как же! – сказал я. – Я изучал у него анатомию, и у меня есть от него рекомендательное письмо к джентльмену, который зовется мистер Бойль.

– Что же вы сразу не сказали? – спросил он, подошел к задней двери и открыл ее. Я увидел в конце коридора лестницу, ведущую наверх. – Бойль! – закричал он. – Вы дома?

– Ни к чему кричать, – сказал Кросс. – Я вам отвечу. Его нет. Ушел в кофейню.

– А! Не важно, мы можем пойти к нему туда. Да, кстати, как ваше имя?

Я представился. Он поклонился в ответ и сказал:

– Ричард Лоуэр, к вашим услугам. Врач. Почти.

Мы снова поклонились друг другу, а потом он хлопнул меня по плечу.

– Так идем! Бойль будет вам рад. Последнее время мы тут от всего отрезаны.

По дороге к кофейне, до которой было совсем недалеко, он объяснил мне, что закваска интеллектуальной жизни в городе из-за возвращения короля уже не бурлит, как раньше. Но я слышал, что его величество большой любитель наук.

– Да, когда ему удается оторваться от своих любовниц. В том-то и беда. При Кромвеле мы кое-как перебивались тут, а все доходные местечки в стране доставались мясникам и рыбникам. Теперь вернулся король, и, разумеется, все, чье положение позволяет им вкусить от его щедрот, перебрались в Лондон, бросив нас прозябать здесь. Боюсь, рано или поздно я тоже постараюсь составить себе имя там.

– И потому парик?

Он поморщился.

– Да, пожалуй. В Лондоне надо щегольнуть, чтобы тебя заметили. Рен побывал здесь несколько недель назад (он мой друг, прекраснейший человек), разодетый, как павлин. Он подумывает съездить во Францию, и, вероятно, когда он вернется, нам придется прикрывать глаза ладонью, чтобы не ослепнуть при взгляде на него.

– А мистер Бойль? – осведомился я, и сердце у меня чуть-чуть упало. – Он… э… решил остаться в Оксфорде?

– Да. Во всяком случае, пока. Но он ведь счастливец. У него столько денег, что ему не приходится искать доходных должностей, как нам, остальным.

– О! – сказал я с великим облегчением.

Лоуэр бросил на меня взгляд, говоривший, что ему ясно, о чем я думаю.

– Его отец был одним из богатейших людей в королевстве и горячим приверженцем старого короля – блаженной памяти, как нам положено о нем думать. Разумеется, былое богатство поистратилось, однако для Бойля осталось достаточно, чтобы освободить его от забот простых смертных.

– А!

– Чудесное знакомство, если вас влекут философические познания, составляющие главный его интерес. Если же нет, он не удостоит вас внимания.

– Я потратил много усилий, – сказал я скромно, – на некоторые опыты. Но, боюсь, я лишь неофит. То, чего я не знаю или не понимаю, намного перевешивает известное и понятное мне.

Мой ответ, казалось, доставил ему большое удовольствие.

– В таком случае вы окажетесь в подходящей компании, – сказал он, ухмыльнувшись. – Сложите нас всех воедино, и наше невежество окажется почти полным. Но все-таки мы оставляем царапины на поверхности. Вот мы и пришли, – добавил он, входя в ту же самую кофейню.

Миссис Тильярд подошла, чтобы взять у меня еще медяк, но Лоуэр весело отмахнулся от нее.

– Что за вздор, сударыня! – сказал он со смехом. – Вы не потребуете платы у моего друга за вход в этот бардак.

Громко требуя, чтобы нам немедля подали кофе, Лоуэр влетел по ступенькам в ту самую залу, которую я выбрал в прошлый раз. И тут меня ошеломила страшная мысль: что, если Бойль – тот неприятный джентльмен, который прогнал девушку?

Однако сидевший в углу человек, к которому тотчас направился Лоуэр, ни в чем на того не походил. Полагаю, мне следует прервать мое повествование и описать высокородного Роберта Бойля, человека, которого осыпали хвалами и почестями, как ни одного философа за многие века. Первое, что я заметил, была его относительная молодость. Его репутация внушила мне мысль, что я увижу человека, которому по крайней мере уже за пятьдесят. Однако он, вероятно, был лишь на несколько лет старше меня. Был он высок, худ и явно слабого здоровья. Лицо бледное, с запавшими щеками и странно чувственным ртом, а осанка и непринужденная поза сразу указывали на его знатное происхождение. Он не выглядел таким уж приветливым – скорее надменным, словно он сознавал свое превосходство и ожидал такого же признания от других. Это, как я узнал позднее, было верно лишь наполовину, ибо его гордость уравновешивалась великодушием, его надменность – смирением, его знатность – благочестивостью, а его суровость – милосердием.

Тем не менее приближаться к нему следовало с опаской, так как Бойль, хотя и снисходил до некоторых поистине ужасных людишек из-за их дарований, не терпел шарлатанов и глупцов. И я полагаю высочайшей честью из всех, какие выпадали на мою долю, что некоторое время мне было дозволено принадлежать к кругу его знакомых. Утрата этой чести из-за злобы и клеветы явилась горчайшим из горьких ударов, обрушивавшихся на меня.

Вопреки своему богатству, славе и высокому рождению он допускал фамильярность со стороны членов своего кружка, к которому, видимо, принадлежал Лоуэр.

– Мистер Бойль, – сказал он, когда мы подошли ближе, – некто из Италии, прибывший воскурить фимиам на вашем алтаре.

Бойль взглянул на нас, подняв брови, потом позволил себе легкую улыбку.

– Доброе утро, Лоуэр, – сказал он сухо.

Я тогда же заметил, как убедился и в дальнейшем, что Лоуэр постоянно допускал промашки в отношениях с Бойлем, считая себя ровней в вопросах науки, но слишком сознавая, насколько он ниже его по положению, а потому переходил от чрезмерной фамильярности к почтительности, которая хотя и не была угодливостью, тем не менее выдавала неуверенность и робость.

– Я прибыл к вам с приветствием из Лейдена от доктора Сильвия, сударь, – сказал я. – Он предположил, что, поскольку я еду в Англию, вы можете дозволить мне представиться вам.

Я считал и считаю, что рекомендательные письма составляют одну из щекотливейших областей этикета. Естественно, они существуют и будут существовать. Как иначе незнакомец может быть принят, если не благодаря представлению, исходящему от почтенного человека, могущего за него поручиться? Однако по большей части достаточно самого их существования; если их и прочитывают, то уже после того, как знакомство состоялось. Я уповал, что письмо доктора Сильвия, столь же прославленного в области медицины, как Бойль – в области химии, обеспечит мне радушный прием. Однако мне было известно, сколь глубоки их расхождения, да и моя религия могла стать причиной, по которой меня отвергнут. Англия ведь еще совсем недавно находилась в тисках сектантов-фанатиков, и я знал, что их влияние отнюдь не угасло – мои спутники в оксфордской почтовой карете со злорадством сообщили мне о новых законах против нас, которые Парламент принудил короля подписать.

Бойль не просто взял письмо и начал его читать, но и комментировал вслух его содержание, так что я робел все больше и больше. Я увидел, что послание это было довольно длинным. Мы с Сильвием не всегда во всем соглашались, и я очень опасался, что значительная часть письма нелестна для меня.

И пока Бойль читал, впечатление слагалось именно такое.

– Хм-м… – сказал он. – Послушайте, Лоуэр. Сильвий говорит, что ваш друг горяч, щедр на возражения и склонен ставить под сомнение признанные авторитеты. Дерзок и подлинный овод, когда дело касается его интересов.

Я хотел защитить себя, но Лоуэр сделал мне знак помолчать.

– Из семьи почтенного венецианского купца, э? – продолжал Бойль. – Папист, я полагаю.

Сердце у меня упало.

– Истинный демон в жажде крови, – читал Бойль дальше, словно вовсе меня не замечая. – Постоянно возится с полными ее ведрами. Но ножом владеет как будто хорошо, и прекрасный рисовальщик. Хм-м…

Утверждения Сильвия меня оскорбили. Назвать мои опыты возней! Я преисполнился жаркого негодования. Я ведь приступил к ним продуманно и действовал, как мне казалось, логически. В конце-то концов, не моя вина, что поручение моего отца заставило меня покинуть Лейден прежде, чем я пришел к каким-либо весомым выводам.

Так как это имеет некоторое отношение к моей истории, мне следует объяснить, что мой интерес к крови был не случайной прихотью, но к этому времени она уже давно меня занимала. Я даже не помню, когда этот интерес у меня возник. Однажды в Падуе мне довелось присутствовать на лекции о крови, которую читал рабский последователь Галена, и на следующий же день мне одолжили блистательный трактат Гарвея о кровообращении. Он был таким ясным, таким простым и настолько очевидно излагал истину, что у меня дух захватило. Ничего подобного мне с тех пор испытать не довелось. Однако даже я видел, что истина эта не полная. Гален показал, что кровь начинается в сердце, затем обращается по всему телу и возвращается туда, откуда началась. Но он не установил, почему она движется, а без этого наука немногого стоит. И он не вывел из своих наблюдений ничего полезного для врачевания. Быть может, дерзновенно, но с глубочайшим почтением я посвятил много месяцев в Падуе и почти все мое время в Лейдене исследованию этого предмета и как раз довел бы до конца некоторые важные опыты, не подчинись я желаниям моего отца и не отправься в Англию.

– Отлично, – наконец сказал Бойль, аккуратно складывая письмо и убирая его в карман. – Добро пожаловать, сударь. И ваш приезд, полагаю, должен особенно обрадовать мистера Лоуэра, ибо его неутолимая страсть к внутренностям сравнима как будто только с вашей.

Лоуэр ухмыльнулся мне и протянул чашечку с кофе, который совсем остыл, пока Бойль читал письмо. Казалось, меня испытали и нашли достойным. Я чуть не закачался от охватившего меня облегчения.

– Должен сказать, – продолжал Бойль, щедро насыпая сахар в кофе, – я тем более рад приветствовать вас из-за вашего поведения.

– Моего? – переспросил я.

– Ваше предложение помочь молодой Бланди – вы ее помните, Лоуэр? – было милосердным и христианским, – сказал Бойль. – Хотя и неблагоразумным.

Меня изумили его слова, настолько я был убежден, что в тот раз никто не обратил на меня ни малейшего внимания. Я совершенно упустил из виду, в какой степени легчайшее веяние чего-то непривычного возбуждает любопытство в таких городках.

– Но кто эта девушка, известная вам обоим? – спросил я. – Она выглядит жалким созданием ниже вашего интереса. Или годы Республики настолько стерли сословные различия?

Лоуэр засмеялся.

– К счастью, нет. Рад сказать, что при обычных обстоятельствах такие, как молодая Бланди, никакого касательства к нашему обществу не имеют. Она недурна собой, но мне не хотелось бы чтобы подумали, будто я с ней якшаюсь. Мы про нее знаем, так как она приобрела некоторую неблагоуханную известность: ее отец, Нед, был великим крамольником самого крайнего толка, ну а она как будто обладает кое-какими познаниями в природных целительных снадобьях. Вот Бойль и обратился к ней за сведениями о некоторых травах. Это его любимый замысел – обеспечить бедняков лекарствами, соответствующими их положению.

– Но почему «как будто»?

– Многие подтверждали ее искусство целительницы. Вот Бойль и думал оказать ей честь, внеся лучшие из ее рецептов в свой труд. Но она отказала ему и притворилась, будто никаких особых способностей у нее нет вовсе. Думается, она хотела получить денежное вознаграждение, которое Бойль не предложил, раз речь идет о безвозмездной помощи неимущим.

Ну, во всяком случае, это подтверждало слова девушки, которые я счел ложью.

– Но почему иметь с ней дело неблагоразумно?

– Общение с ней не сделает вам чести, – сказал Бойль. – Она слывет развратницей. Но я, собственно, имел в виду, что она вряд ли способна платить как положено.

– В этом я уже убедился, – ответил я и поведал, как она потратила мои деньги.

Бойля, казалось, мой рассказ слегка возмутил.

– Не лучший путь к богатству, – заметил он сухо.

– А много ли тут врачей? Могу ли я рассчитывать, что найду пациентов?

Лоуэр состроил гримасу и объяснил, что Оксфорд страдает от переизбытка врачей. Вот почему, когда он завершит свой труд и Крайст-Чёрч[8] вышвырнет его вон, ему придется уехать в Лондон.

– Врачей тут по меньшей мере шестеро, – сказал он, – не считая множества шарлатанов, костоправов и аптекарей. И все – в городе с десятью тысячами жителей. А если вы не получите разрешение университета, то подвергнетесь опасности практиковать здесь. Диплом вы получили в Падуе?

Я объяснил, что нет, так как не собирался практиковать, хотя получение диплома мой отец не считал унизительным. И только крайняя нужда заставила меня подумать о том, чтобы зарабатывать деньги лечением. Видимо, я выразился неудачно: хотя Бойль понял трудность моего положения, Лоуэр счел мои простодушные слова выражением презрения к его занятию.

– Полагаю, столь низкое падение не наложит на вас неизгладимого пятна, – сказал он очень сухо.

– Напротив, – поспешно возразил я, торопясь загладить случайную оговорку. – Такая возможность более чем желанна и сполна возмещает бедственность моего положения. И если мне открывается возможность знакомства с такими джентльменами, как вы, сударь, и мистер Бойль, я почту себя более чем счастливым.

Мои слова умиротворили его, и постепенно к нему вернулась прежняя непринужденная дружелюбность. Однако я на мгновение заглянул под поверхность и обнаружил натуру, под чарующей любезностью скрывающую и гордыню, и обидчивость. Однако симптомы эти исчезли столь же быстро, как и возникли, и я мысленно поздравил себя с тем, что вновь завоевал его расположение.

В полное свое оправдание я кратко изложил нынешнее мое положение, и прямой вопрос Бойля вынудил меня признаться, что скоро я окажусь совсем без средств. Чем и вызвано мое желание лечить больных. Он поморщился и спросил, зачем, собственно, я приехал в Англию.

Я ответил, что сыновний долг требует, чтобы я попытался восстановить законные права моего отца. Для чего, я полагал, мне понадобится адвокат.

– А для этого вам понадобятся деньги и, следовательно, какой-то доход. Absque argento omma rara[9], – сказал Лоуэр. – Хм-м… Мистер Бойль, вы видите какой-нибудь выход?

– Для начала я буду счастлив предложить вам занятия в моей лаборатории, – сказал этот добросердечный джентльмен – Я почти стыжусь предлагать это место, так как оно гораздо ниже того, что подобало бы человеку вашего происхождения. Полагаю, Лоуэр поможет вам подыскать жилье и, быть может, возьмет вас с собой, когда будет в следующий раз совершать свой объезд окрестностей. Что скажете, Лоуэр? Вы ведь всегда жалуетесь, что чрезмерно заняты.

Лоуэр кивнул, хотя я не заметил в нем особого восторга.

– Я буду в восторге от помощи и от приятного общества. Думаю отправиться в объезд примерно через неделю, и если мистер Кола захочет присоединиться…

Бойль кивнул, будто все уже было решено.

– Превосходно. Затем мы сможем заняться вашими лондонскими трудностями. Я напишу знакомому адвокату, и поглядим, что он порекомендует.

Я с жаром поблагодарил его за великую доброту и великодушие. Он был явно доволен, хотя и сделал вид, будто это сущие пустяки. Моя благодарность была глубоко искренней: только что я был нищ, совсем одинок и несчастен – и вот я обрел покровительство одного из самых знаменитых философов Европы. У меня даже мелькнула мысль, что отчасти я обязан этим Саре Бланди, чье появление здесь утром и моя отзывчивость побудили Бойля взглянуть на меня благосклоннее, чем можно было ожидать при других обстоятельствах.

Глава четвертая

Вот так за краткий срок я получил доступ в избранное общество и возможность без тревог ожидать прибытия денег. Восемь недель на то, чтобы мое письмо дошло, и восемь недель до получения ответа. Прибавьте неделю или около на то, чтобы деньги были выплачены, да еще несколько месяцев, чтобы уладить мое дело в Лондоне, – и выходило, что в Англии я пробуду не менее полугода, а к тому времени наступит ухудшение погоды. И мне придется выбирать, возвращаться ли домой посуху или решиться на мучительное плавание по морю в зимнее время. Или же вытерпеть еще одну северную зиму в ожидании весны.

Но пока я был более чем удовлетворен моим положением, хотя и не в той его части, которая касалась миссис Булстрод, моей новой квартирной хозяйки. Все искренне верили, что эта достойная женщина превосходная кухарка, и ровно в четыре часа с великими надеждами – и пустым желудком, ибо два дня толком не ел, – я сел к столу, уповая на прекрасный обед.

Если венецианцу нелегко привыкнуть к английскому климату, то к тамошней еде и вовсе невозможно. Если судить по количеству, то я бы сказал, что Англия поистине самая богатая страна в мире. Даже довольно бедные едят мясо не реже, чем раз в месяц, и англичане бахвалятся, что не нуждаются в соусах, чтобы прятать его жилистость и неприятный вкус, как вынуждены французы. Просто зажарьте и ешьте его, как предназначено Богом, говорят они, неукоснительно веруя, будто кулинарное искусство есть грех и само Небесное Воинство уписывает на своей воскресной трапезе жаркое, запивая его элем.

К сожалению, ничего другого обычно не подается. Разумеется, свежие плоды часто оказываются недоступными из-за климата, но англичане не одобряют и сушеные, полагая, что они вызывают кишечные ветры, которые отнимают у тела животворное тепло. По той же причине отсутствуют и зеленые овощи. Нет, они главным образом едят хлеб или, что чаще, пьют его претворенным в эль, который поглощается в поистине неимоверных количествах; даже самые утонченные дамы за едой бодро выпивают кварту-другую крепкого пива, а младенцы обретают привычку к нетрезвости еще в колыбели. Беда же для чужестранца вроде меня заключается в том, что пиво слишком уж крепкое, а отказ от него считается недостойным мужчины (и женщины). Я упомянул обо всем этом, чтобы объяснить, почему после обеда из вареного мяса и трех кварт эля я почувствовал значительное недомогание.

Поэтому можно считать большой заслугой, что после такой трапезы я все-таки посетил мою пациентку. Не помню, как я умудрился собрать свою сумку и добрести до жалкой лачуги. К счастью, девушка отсутствовала – у меня не было никакого желания возобновлять знакомство с нею, но это было весьма прискорбно для ее матери, которая нуждалась в уходе и заботах, и мне пришло в голову, что ее отсутствие совсем не вяжется с дочерней преданностью, о которой говорила старушка.

Она поспала – собственно, она все еще дремала, так как дочь дала ей какое-то сонное зелье, сваренное ею самой, но тем не менее как будто обладавшее сильным действием. И все-таки она испытывала немалые страдания: сквозь мою повязку просочился гной, и гнилостная материя запеклась над раной. От повязки исходил смрадный запах, очень меня встревоживший.

Снятие повязки оказалось делом затяжным и омерзительным, но в конце концов оно завершилось, и я решил оставить рану открытой доступу воздуха, так как был знаком с теорией о том, что в подобных случаях тугая теплая повязка скорее может способствовать загниванию, а не препятствовать ему. Такой взгляд, я знаю, бесспорно, противоречит принятой врачебной практике, и готовность подвергнуть рану возможному воздействию миазматических испарений могла быть сочтена слишком дерзкой. Скажу лишь, что опыты, проведенные с тех пор другими, оправдывают такой способ. Я был настолько поглощен своей задачей, что не услышал ни скрипа открывшейся двери, ни мягкой поступи у меня за спиной, а потому, когда Сара Бланди заговорила, я испуганно подскочил.

– Как она?

Я обернулся. Голос ее прозвучал кротко, и держалась она пристойнее.

– Очень нехорошо, – ответил я без обиняков. – А ты не можешь ухаживать за ней получше?

– Мне нужно работать, – сказала она. – Теперь, когда моя мать ничего не зарабатывает, наше положение стало очень тяжелым. Я просила кое-кого заглянуть к ней, но, видно, никто из них не заходил.

Я невнятно буркнул, слегка устыдившись, что не догадался о такой простой причине.

– Она выздоровеет?

– Судить еще рано. Я даю ране подсохнуть, потом снова ее забинтую. Боюсь, у нее растет жар. Возможно, все обойдется, но это меня тревожит. Проверяй каждые полчаса, не усиливается ли лихорадка и, как ни странно, хорошенько ее укрывай.

Она кивнула, как будто поняла, хотя этого никак быть не могло.

– Видишь ли, – сказал я снисходительно, – жар лечат либо усиливанием, либо противостоянием. Усиливание доводит недуг до предела и вычищает его, освободив больного от причины. Противостояние препятствует ему и ищет восстановить естественную гармонию тела. Таким образом, жару можно противостоять, прикладывая к больной лед и обтирая ее холодной водой, либо ее следует укутать хорошенько. Я выбираю второе, так как она очень ослабела и более сильное лечение может ее убить, прежде чем подействует.

Она наклонилась и старательно укутала свою мать, а потом с нежданной нежностью пригладила ее волосы.

– Я как раз сама хотела это сделать, – сказала она.

– А теперь ты имеешь на это мое одобрение.

– Да, я поистине счастливица, – сказала она, посмотрела на меня и уловила подозрение в моем ответном взгляде. – Простите меня, сударь. Я и не думала вам грубить. Матушка рассказала мне, как умело и с каким тщанием вы занимались с ней, и мы обе глубоко вам благодарны. Я искренне прошу прощения за мои дерзкие слова. Я очень боялась за нее и была угнетена тем, как со мной обошлись в кофейне.

Я махнул рукой, странно тронутый ее виноватым тоном.

– Ничего, ничего. Но кто тот, с кем ты говорила?

– Одно время я работала у него, – сказала она, все еще не отводя глаз от матери, – и всегда была добросовестной и старательной. И думаю, я заслужила лучшего обращения.

Она посмотрела на меня и улыбнулась с такой кротостью, что я почувствовал, как мое сердце тает.

– Но, видимо, друзья нас отвергают, а незнакомые люди спасают. И я еще раз благодарю вас, сударь.

– Не на чем. Но только не жди чудес.

Одно мгновение мы оказались у черты иной, большей близости – эта странная девушка и я, но мгновение умчалось столь же внезапно, как и возникло. Она поколебалась, прежде чем заговорить… и уже было поздно. Теперь мы оба постарались восстановить подобающие отношения и встали.

– Я буду молиться о чуде, хотя и не заслуживаю его, – сказала она. – Вы придете еще?

– Завтра, если сумею. А если ей станет хуже, поищи меня у мистера Бойля. Ну а теперь о плате, – торопливо продолжал я.

По дороге туда я решил, что раз уж в любом случае я никаких денег не получу, то будет лучше принять неизбежное спокойно. И даже превратить его в заслугу. Иными словами, я намеревался отказаться от гонорара. Это преисполнило меня гордости, тем более если вспомнить мое собственное безденежье. Однако Фортуна мне улыбнулась, и я почел за благо поделиться моей удачей.

Увы, слова замерли у меня на языке, прежде чем я закончил фразу. Она устремила на меня взгляд, полный огненного презрения.

– Ах да, ваша плата! Как я могла подумать, что вы про нее забудете? Ею надо заняться незамедлительно, ведь так?

– Разумеется, – сказал я, изумленный мгновенностью и полнотой ее преображения, – я думаю, что…

Но больше я ничего не сказал. Девушка потащила меня в сырой грязный закуток, где она – или какая-то другая тварь, откуда мне было знать? – спала по ночам. На сыром полу лежал тюфяк – набитый соломой мешок из грубого рядна. Окошка не было, и в каморке стоял заметный кислый запах.

Резким движением, исполненным самого жгучего презрения, она улеглась на тюфяк и задрала юбку.

– Давай же, лекарь, – сказала она с язвящей насмешкой, – бери свою плату.

Я отшатнулся, потом побагровел от ярости, когда смысл происходящего стал наконец ясен моему затуманенному элем уму. И я еще больше растерялся от мысли, что мои новые друзья могли именно так истолковать мои побуждения. И особенно меня разгневало то, как растоптано было мое великодушие.

– Ты мне отвратительна, – сказал я холодно, когда ко мне вернулся дар речи. – Как ты смеешь вести себя подобным образом? Я не останусь тут терпеть оскорбления. С этой минуты можешь заботиться о своей матери как знаешь. Но, будь добра, не жди, что я вернусь в этот дом и подвергну себя миазмам твоего присутствия. Доброй ночи.

Я повернулся и вышел широким шагом и даже умудрился – в самый последний миг – не хлопнуть дверью.

Я более чем податлив на женские чары – многие могли бы сказать, что даже слишком, – и в юности был не прочь предаться наслаждению, когда выпадал случай. Но тут было совсем другое. Я лечил ее мать по доброте, и было невыносимо терпеть такое истолкование моих побуждений и намерений. И если бы даже я думал о такой уплате, не ей было говорить со мной столь дерзко.

Кипя яростью, я оставил ее гнусную лачугу позади, еще более убедившись, что она была такой же мерзкой и насквозь прогнившей, как ее жилье. К дьяволу ее мать, думал я. Что она за женщина, если произвела на свет такое адское чудовище? Тощий огрызок, думал я, совсем забыв, что ранее находил ее миловидной. Но даже будь она красивой, что с того? Сам дьявол, учат нас, может обернуться красавицей, чтобы совращать мужчин.

Однако тихий голосок у меня в голове нашептывал мне на ухо слова упрека. Итак, говорил он, ты убьешь мать, чтобы отомстить дочери. Прекрасно, врачеватель! Надеюсь, ты собой гордишься! Но что мне было делать? Извиниться? Добрый Сан-Рокка, полагаю был бы способен на подобное великодушие. Так ведь он был святым.


Те, кто полагает, что в те дни мое владение английской речью было достаточным, но ни в коей мере не полным, без сомнения, думают, будто я прибегаю к обману, излагая мои разговоры. Признаюсь, мой английский был недостаточен для выражения современных сложных идей, но для этого мне в нем не было нужды. Разумеется, с такими, как молодая Бланди, мне приходилось как-то обходиться английским; однако их манера выражаться обычно была столь простой, что никаких затруднений у меня не возникало. С остальными беседы велись на латыни, а иногда даже на французском – англичане благородных сословий известны как подлинные лингвисты, весьма способные к иностранным языкам, чьему примеру не помешало бы последовать другим народам, особенно немцам.

Лоуэр, например, свободно владел латынью и вполне сносно говорил по-французски; Бойль вдобавок постиг греческий, очень недурно изъяснялся по-итальянски и более или менее знал немецкий. Боюсь, латынь теперь выходит из употребления, к большому ущербу для нашей Республики, ибо в каком положении окажутся ученые люди, когда они лишат себя возможности беседовать с равными себе и будут обходиться разговорами только со своими невежественными земляками?

Но тогда я чувствовал себя спокойно, окруженный, как я считал, истинными джентльменами, стоявшими выше предрассудков простонародья. То, что я исповедовал католическую веру, лишь иногда толкало Лоуэра на колкую шутку, ибо у него страсть к острословию порой переходила в язвительность, но глубоко верующего Бойля нельзя было упрекнуть даже в этом: он так же уважал чужую веру, как был истов в своей. Иной раз мне сдается, что даже магометанин или индус был бы желанным гостем за его столом, лишь бы его отличали благочестие и интерес к опытам. Подобная терпимость – большая редкость в Англии, где ханжество и подозрительность составляют наиболее серьезный порок народа, имеющего множество недостатков. К счастью, мои знакомства в первое время ограждали меня от следствий этой национальной черты, если не считать пущенного мне вслед на улице грубого оскорбления или камня, когда в городе меня начали узнавать.

Следует сказать, что Лоуэр был первым человеком с моих младенческих лет, которого я почитал своим другом, и, боюсь, вот тут я неправильно понял смысл английского слова. Когда венецианец называет кого-нибудь другом, то делает это лишь по зрелому размышлению, ибо это значит, что такой человек почти становится членом вашей семьи с правом на вашу верность и помощь. Мы умираем за своих друзей так же, как за родную кровь, и дорожим ими, как Данте: noi non potemo aver perfetta vita senza amici – для совершенства жизнь требует друзей. Древние справедливо прославляли такую дружбу: Гомер восхваляет узы, связывающие Ахилла и Патрокла, а Плутарх – Тесея с Пирифоем, Среди евреев она редка – во всяком случае, в Ветхом Завете я не отыскал друзей, кроме Давида и Ионафана, но и тут обязательства Давида были не настолько велики, чтобы удержать его от убийства сына Ионафана. В нежных летах у меня, как и у большинства детей моего сословия, были товарищи детских игр и забав, но выросши и принявши на себя семейные обязательства, я отстранился от них, так как они стали тяжкой обузой. Англичане в этом сильно отличаются от нас; они обзаводятся друзьями на всех стадиях своей жизни и проводят различие между узами дружбы и узами крови. И приняв Лоуэра в свое сердце – я никогда не встречал никого, столь близкого мне по духу и интересам, – я ошибочно полагал, будто он платит мне тем же и принял на себя такие же обязательства. Но дело обстояло иначе. Англичане своими друзьями не дорожат.

Однако тогда я не подозревал об этой печальной правде и сосредоточил все свои усилия на том, чтобы платить моим друзьям за их доброту и одновременно пополнять свои знания, помогая Бойлю в его химических опытах, ведя во все часы и дни долгие и плодотворные беседы с Лоуэром и его приятелями. Несмотря на серьезность манер Бойля, его лаборатория буквально искрилась веселостью – но только не когда ставились опыты, ибо он видел в них постижение Божьей воли, требующее благоговейности. Перед началом опыта женщин удаляли из опасения, как бы иррациональность их природы не повлияла на результаты, и все участники истово сосредотачивались. Моей обязанностью было записывать течение опытов, помогать устанавливать инструменты, а еще – вести счета, так как Бойль тратил на свою науку целое состояние. Он пользовался – и часто бил их – специально для него изготовленными стеклянными колбами, но и трубки из кожи, насосы, линзы, которые ему требовались, – все съедало огромные деньги. А дороговизна химикалий, многие из которых заказывались в Лондоне и даже в Амстердаме! Вряд ли нашлось бы много людей, готовых тратить столько и получать так мало результатов, представляющих немедленную ценность.

Я должен сейчас же заявить, что принадлежу к тем, кто ни на йоту не разделяет господствующую точку зрения, будто готовность все делать самому унижает чистоту опытной философии. В конце-то концов, есть четкое различие между трудом, исполняемым за денежное вознаграждение и отдаваемым на благо человечеству. Иначе говоря, Лоуэр как философ был вполне равен мне, даже если он и покинул эмпиреи, став практикующим врачом. Я нахожу достойной смеха манеру тех профессоров анатомии, кто считает ниже своего достоинства самому взять нож и ограничивается пояснениями, пока препарирует служитель. Сильвию никогда бы даже в голову не пришло восседать на помосте и излагать правила, пока другие препарируют. Когда он учил, нож был у него в руке, а его фартук испещряли пятна крови. Бойль тоже не брезговал сам ставить опыты и однажды в моем присутствии собственноручно препарировал крысу. И когда он завершил этот опыт, то ни на йоту не утратил своего благородного достоинства. Напротив, по моему мнению, это добавило ему величия, ибо в Бойле сочетались богатство, смирение и любознательность, и от этого мир стал богаче.

– А теперь, – сказал Бойль, когда днем явился Лоуэр и мы сделали перерыв в наших трудах, – для Кола настало время отработать медяки, которые я ему плачу.

Это меня встревожило, так как я усердно трудился по меньшей мере два часа и теперь подумал, что, возможно, я допустил какие-то промахи или же Бойль не заметил моих стараний. Однако он просто хотел, чтобы я, как говорится, оплатил свой ужин пением. Я находился там не только чтобы учиться у него, но и чтобы его учить – таково было дивное смирение этого человека.

– Ваша кровь, Кола, – сказал Лоуэр, успокаивая мою тревогу. – Расскажите нам про вашу кровь. Чего вы искали? На каких опытах основаны ваши выводы? Собственно говоря, каковы ваши выводы?

– Боюсь, что я сильно вас разочарую, – начал я нерешительно, увидев, что они намерены настоять на своем. – Мои исследования не успели продвинуться достаточно далеко. Меня главным образом занимает вопрос, для чего существует кровь? Мы уже тридцать лет знаем, что она обращается в теле, это доказал ваш собственный Гарвей. Мы знаем, что животное, если выпустить из него кровь, тут же умрет. Дух витальности в крови – это средство сообщения между разумом и силой движения, благодаря которому и происходит движение…

Тут Лоуэр погрозил мне пальцем.

– А, так вы попали под влияние мистера Гельмонта, сударь! Тут мы поспорим.

– Вы с этим не согласны?

– Нет. Хотя сейчас это не важно. Пожалуйста, продолжайте. Я перестроил свои аргументы и изменил мое вступление.

– Мы верим, – начал я, – мы верим, что кровь переносит жар брожения в сердце к мозгу, тем самым обеспечивая тепло, которое необходимо нам для жизни, а избыток выделяется в легких. Но так ли это на самом деле? Насколько мне известно, проверки на опытах не производилось. Второй вопрос очень прост: для чего мы дышим? Мы предполагаем, что для балансирования температуры телесного жара, чтобы втягивать прохладный воздух и тем умерять жар крови. Опять-таки верно ли это? Хотя склонность дышать чаще, когда мы напрягаемся, словно бы указывает на нечто подобное, обратное неверно. Я поместил крысу в ведро со льдом и заткнул ей ноздри, но она все равно сдохла.

Бойль кивнул, а Лоуэр как будто хотел задать вопрос-другой, но, заметив, что я сосредоточился, дабы представить мои опыты в наилучшем виде, он любезно не стал меня перебивать.

– Еще меня поразило то, как кровь меняет свою консистенцию. Например, вы замечали, что, проходя через легкие, она приобретает иной оттенок?

– Признаюсь, что нет, – ответил Лоуэр задумчиво. – Хотя, разумеется, я знаю, что в банке кровь обретает другой цвет. Но причина же нам известна, не так ли? Более тяжелые меланхолические элементы крови оседают, и поэтому вверху она светлее, а внизу темнее.

– Нет, – твердо сказал я. – Закройте банку, и цвет не изменится. И я не нахожу объяснения тому, каким образом подобное разделение может происходить в легких. Однако, когда кровь выходит из легких – во всяком случае, у кошек, – она много светлее, чем когда поступает туда. Из чего как будто следует, что из нее извлекается некая темнота.

– Надо будет разъять кошку и посмотреть. У вас ведь была живая кошка?

– Да, некоторое время она жила. Вполне возможно, что в легких из крови извлекаются какие-то другие вредные элементы, вычищаются при проходе сквозь ткань, как сквозь сито, и выдыхаются. Более светлая кровь – это очищенная субстанция. В конце-то концов, нам известно, что выдыхаемый воздух часто имеет неприятный запах.

– А вы не взвешивали две чашки крови, чтобы проверить, не изменяется ли ее вес? – спросил Бойль.

Я слегка покраснел, потому что эта мысль мне в голову не приходила.

– Совершенно очевидно, что именно это должно быть следующим шагом, – сказал Бойль. – Конечно, это может оказаться пустой тратой времени или же открыть новое направление для исследований. Но это второстепенный момент. Прошу вас, продолжайте.

Допустив такой простейший промах, я утратил желание продолжать; мне уже не хотелось приобщать их к более фантастичным полетам моей фантазии.

– Если сосредоточиться на двух гипотезах, – сказал я, – возникает проблема, как проверить, какая верная: выбрасывает ли кровь в легких что-то или вбирает?

– Или и то, и другое, – сказал Лоуэр.

– Или и то, и другое, – согласился я. – Я уже обдумывал, как поставить опыт, но в Лейдене у меня не было ни времени, ни необходимых приспособлений, чтобы продолжить эти исследования.

– А именно?

– Ну, – начал я, немного нервничая, – если цель дыхания – выбрасывание лишнего жара и ядовитых отходов ферментации, тогда воздух сам по себе значения не имеет. И если мы поместим животное в вакуум…

– Понимаю, – сказал Бойль, взглянув на Лоуэра, – вы хотели бы воспользоваться моим вакуумным насосом.

Как ни странно, мысль об этом мне в голову не приходила до того, как я заговорил. Насос Бойля был настолько знаменит, что я по приезде в Оксфорд даже не вспомнил про него: ведь мне и не снилось, что я мог бы им воспользоваться сам. Машина эта отличалась такой сложностью, великолепием и дороговизной, что была известна любознательным людям во всей Европе. Теперь, конечно, такие приспособления достаточно распространены, но тогда в христианском мире их, вероятно, было всего два, причем машина Бойля была лучше и настолько хитроумного устройства, что никому не удалось повторить ее – как и полученные им результаты. Разумеется, пользование ею строго ограничивалось. Лишь очень немногим дозволялось наблюдать ее в действии, а уж тем более принимать участие в опытах с ней. И я допустил большую дерзость, вообще коснувшись этого предмета. Меньше всего мне хотелось бы получить отказ. Я поставил себе задачей завоевать его доверие, и вызвать теперь его неудовольствие было бы губительно.

Но все обошлось. Бойль задумался, потом кивнул:

– И как бы вы за это взялись?

– Подойдет мышь или крыса либо даже птица. Поместите ее под колокол и удалите воздух. Если предназначение дыхания – избавление от вредных паров, тогда вакуум обеспечит для этого больше пространства и существовать животному будет даже легче. Если же для дыхания требуется, чтобы в кровь всасывался воздух, тогда вакуум вызовет у животного недомогание.

Бойль обдумал мои слова и кивнул.

– Да, – сказал он затем. – Отличная идея. Мы можем заняться этим теперь же, если хотите. А почему, собственно, и нет? Идемте. Машина стоит в готовности, и мы можем приступить незамедлительно.

Он направился в соседнюю комнату, видевшую многие из прекраснейших его опытов. Насос – одно из искуснейших приспособлений, которые я когда-либо видел, – стоял на столе. Тем, кому он неизвестен, я советую ознакомиться с превосходнейшими гравюрами в opera completa[10] Бойля; здесь же я просто скажу, что это весьма сложное приспособление из бронзы и кожи с рукояткой, подсоединенной к большому стеклянному колоколу, и набором клапанов, через которые гонимый парой мехов воздух может двигаться только в одном направлении, но не в другом. С его помощью Бойль уже продемонстрировал немало чудес, включая опровержение dictum[11] Аристотеля, что природа не терпит пустоты. Как он сказал с редкой для него шутливостью: возможно, природа ее и не любит, но мирится с ней, если ее принудить. Вакуум – пространство, полностью освобожденное от какого бы то ни было содержимого, – действительно может быть создан и обладает многими странными свойствами. Пока я внимательно разглядывал насос, Бойль рассказывал мне, как звенящий колокольчик, помещенный под стеклянным куполом, перестает звучать, когда вокруг него создают вакуум; чем совершеннее вакуум, тем слабее звук. Он сказал, что даже нашел объяснение этому феномену, но не пожелал сообщить его мне. Я сам увижу в опыте с животным, даже если опыт и не удастся.

Птицей была голубка, которая нежно ворковала, пока Бойль вынимал ее из клетки и помещал под стеклянный свод. Когда все было готово, он подал знак, и помощник привел в движение мехи под кряхтение и свист воздуха, выходящего через клапаны.

– Сколько времени это требует? – спросил я с живой любознательностью.

– Несколько минут, – ответил Лоуэр. – И я убежден, что ее песенка слабеет, слышите?

Я с интересом смотрел на пернатую тварь, являвшую многие признаки телесного страдания.

– Вы правы. Но ведь причина в том, что сама птица, видимо, не склонна более производить звуки.

Не успел я договорить, как голубка, только что оживленно прыгавшая под куполом, натыкаясь на невидимую стеклянную стену, которую ощущала, но не могла постигнуть, повалилась на спину, разинув клюв. Бусины ее глаз выпучились, а ноги дергались самым жалостным образом.

– Силы небесные! – воскликнул я. Лоуэр словно меня не услышал.

– Почему бы нам не пустить воздух обратно и не посмотреть, что произойдет?

Клапаны были повернуты, и вакуум с шипением заполнился. Птица лежала, все так же дергаясь, хотя было ясно, что она ощущает большое облегчение. И немного погодя она встала на лапки, взъерошила перья и возобновила свои попытки улететь.

– Ну, – сказал я, – вот и конец одной гипотезы.

Бойль кивнул и сделал знак помощнику повторить опыт. Тут я должен указать на необычайную доброту этого замечательного человека, который запрещал использовать то же самое животное более, чем в одной серии экспериментов, из-за претерпеваемых им мучений. После того, как оно сослужило свою службу и отдало себя пополнению человеческих знаний, он либо отпускал его, либо, в случае необходимости, умерщвлял.

До того дня мне и в голову не приходило, что мои взгляды на этот предмет может разделять другой эксперименталист, и я возрадовался, наконец найдя человека, чьи чувства оказались сходными с моими. Опыты должны ставиться, тут нет сомнений; но порой, когда я наблюдаю лица моих коллег, занятых препарированием, мне кажется, я замечаю слишком большое удовольствие на их лицах и подозреваю, что агония продлевается долее, чем необходимо для получения сведений. Однажды в Падуе вивисекция собаки была прервана, когда служанка, удрученная жалобными воплями вскрываемого животного, задушила собаку на глазах у полной аудитории студентов, огорченных и возмущенных тем, что демонстрация опыта была прекращена таким образом. Из всех собравшихся там, полагаю, лишь я сочувствовал этой женщине и был благодарен ей; но тут же устыдился такой женской слабости, причиной которой, думается, был восторг, какой я в детстве испытывал, когда мне читали жизнеописание святого Франциска, который любил и почитал все творения Божьи.

Однако Бойль пришел к тем же выводам, хотя (как это на него похоже!) в гораздо более методичном духе и, разумеется, не под влиянием воспоминаний об окрестностях Ассизи. Ибо, веря, что джентльмен должен оказывать христианское милосердие людям низших сословий, он полагал, что людям – джентльменам Божьего творения – следует быть милосердными к животным, над которыми им дана власть. Не останавливаясь перед тем, чтобы использовать людей и животных в силу своего законного на то права, он неколебимо считал, что всякой жестокости следует избегать. Вот так добрый католик и убежденный протестант оказались в полном согласии, и сердечная доброта Бойля покорила меня еще больше.

В тот день мы использовали только одну птицу. Путем тщательных наблюдений мы установили, что она почти ничего не ощущала, когда выкачана была лишь половина воздуха, но начинала проявлять признаки недомогания, когда откачивались две трети, и падала замертво, когда убирались три четверти. Вывод: для продолжения жизни необходимо присутствие воздуха, хотя, как указал Лоуэр, это не объясняет, какова его роль. Сам я считаю, что, как огонь нуждается в воздухе, чтобы гореть, так и жизнь, которую можно приравнять к огню, тоже нуждается в нем, хотя я и признаю, что выводы, опирающиеся на аналогии, полезны лишь ограниченно.

Она была милой птичкой, голубка, которую мы использовали, чтобы вырвать у Природы эти ее тайны, и я испытал обычный прилив печали, когда мы подошли к заключительной, необходимой части опыта. Хотя мы предвидели результат, требования философии неумолимы, и во избежание возражений должно быть наглядно показано все. И мой голос в последний раз успокоил птичку, и моя рука снова поместила ее в колокол, а затем подала сигнал помощнику качать. Когда она наконец упала мертвой и ее песенка затихла навеки, я помолился кроткому святому Франциску. Божья воля состоит в том, что невинные иногда должны страдать и умирать ради более великой цели.

Глава пятая

Когда мы завершили опыт, Лоуэр осведомился, не хочу ли я отобедать с некоторыми его друзьями, знакомство с которыми, по его мнению, могло оказаться мне полезным. Это было очень любезно с его стороны, и казалось, что близость к Бойлю, сопряженная с опытом, привела его в хорошее расположение духа. Однако я подозревал, что в его характере есть и другая сторона, темная, постоянно воюющая с его природным благородством. На краткое мгновение, пока я излагал Бойлю свои мысли, я ощутил в манере Лоуэра какую-то тревогу, хотя она так и осталась скрытой. И еще я заметил, что он не излагал свои теории и не пояснял свои мысли. Их он хранил при себе.

Я не принял этого к сердцу. Бойль был наиболее видным среди немногих джентльменов с положением, которых Лоуэр числил среди своих знакомых и которые могли поспособствовать ему в устройстве его будущего, и, естественно, он опасался, как бы они не отдали свое покровительство другому. Но я успокоился в уверенности, что не представляю для него никакой угрозы, и пришел к выводу, что вряд ли навлеку на себя его вражду. Быть может, мне следовало бы отнестись с большей внимательностью к его тревогам, ибо порождались они его характером, а не обстоятельствами.

Мое положение дозволяло мне держаться непринужденно среди людей самых разных сословий; я восхищался мистером Бойлем, был у него в долгу, но в остальном считал себя равным ему. Лоуэр не был способен чувствовать так; хотя все мы – граждане Республики познания, он в присутствии именитых часто держался настороженно, полагая себя ниже по происхождению, которое, хотя и было вполне почтенным, не одарило его ни богатством, ни полезными связями. Кроме того, ему не хватало талантов придворного, и в более поздние годы он так и не занял видного положения в Королевском Обществе, тогда как люди с куда меньшими заслугами присвоили там все важные посты. Это не могло не язвить человека с его честолюбием и гордостью, но по большей части его внутренние борения были скрыты от посторонних глаз, и я знаю, что, пока я оставался в Оксфорде, он помогал мне настолько, насколько позволяла его натура. Это был человек, который легко проникался симпатией, но затем попадал во власть страха, что его дружбой злоупотребят и извлекут из нее выгоду люди не столь доверчивые, как он. А то обстоятельство, что получить в Англии хорошо оплачиваемый пост столь трудно, лишь усилило эту черту его натуры. Я могу сказать это теперь, когда прошедшие годы смягчили мою обиду и научили меня лучшему пониманию. В то время я не был столь проницательным.

Однако именно его доброжелательность и восторженность стали причиной, что в тот же день я шел с ним по Главной улице в сторону замка.

– Я не хотел упоминать про это при Бойле, – сказал он доверительно, когда мы убыстрили шаг в прохладном воздухе близящегося вечера, – но у меня есть надежда вскоре получить труп. Бойль этого не одобряет.

Его слова меня удивили. Хотя некоторые старые врачи решительно против анатомирования, все еще грозящего большими неприятностями с церковниками, в Италии оно признано неотъемлемой частью занятий медициной. Неужели такой человек, как Бойль, имел возражения?

– Нет-нет, он не возражает против анатомирования, но ему кажется, что в увлечении я иногда поступаюсь своим достоинством. Возможно, он прав, но другого способа получить их нет, если не заручиться разрешением заранее.

– О чем вы говорите? Разрешение? Но где этот человек отыщет труп?

– Он и есть труп.

– Как же вы можете попросить разрешения у трупа?

– О, он еще жив, – беззаботно ответил Лоуэр – Во всяком случае, пока.

– Он болен?

– Боже мой, нет. Так и пышет здоровьем. Но его скоро повесят. После того, как признают виновным. Он напал на джентльмена и сильно его ранил. Очень простое дело: его схватили с ножом в руке. Придете посмотреть повешение? Признаюсь, я приду: не так уж часто вешают студентов, увы. Почти все они становятся священниками и получают приходы пожизненно… Право, тут где-то прячется каламбур, если правильно построить фразы.

Я начал понимать точку зрения Бойля, но Лоуэр, когда думал о своих исследованиях, совершенно не замечал неодобрения и принялся объяснять, как трудно теперь получить свежий труп. Что ни говори, а у гражданской войны была эта светлая сторона. А уж когда в Оксфорде квартировала армия короля, трупы шли по пенсу за пару. Никогда еще у анатомов не случалось такого изобилия материала. Я удержался и не напомнил ему, что он был слишком молод, чтобы помнить те времена.

– Беда в том, что чаще люди умирают потому, что страдали той или иной болезнью.

– Только если их лечил не тот врач, – сказал я, решив показать себя не меньшим остроумцем, чем он.

– Да-да. Но это весьма неудобно Мы лишь тогда получаем возможность узнать, как выглядит истинно здоровый человек, когда его умертвили каким-то относительно чистым способом. И наиболее постоянно таких поставляют виселицы. Но это еще одна из привилегий университета.

– Простите? – сказал я в некотором удивлении.

– Таков закон, – продолжал он. – Университет имеет право на труп любого повешенного в пределах двадцати миль. К тому же нынешние суды очень попустительствуют преступникам. Многие интереснейшие образчики отделываются поркой, а вешают за год не больше дюжины. И боюсь, они не всегда наилучшим образом используют полученные трупы. Наш профессор-региус[12] не годится и в плотники. В последний раз… ну, не будем об этом, – сказал он, содрогнувшись.

Мы подошли к замку, огромному мрачному зданию. Замок этот, казалось, вряд ли мог оборонить город от нападения или дать приют горожанам. Собственно, на памяти всех живущих он никогда не служил этим целям; а теперь в нем помещалась тюрьма графства, где те, кто ожидал суда, содержались до него – а также и после в ожидании казни. Это было грязное убогое место, и я с отвращением поглядывал по сторонам, когда Лоуэр постучал в дверь домика у речки в тени башни.

Увидеть труп оказалось на удивление легко. Лоуэр просто дал тюремщику пенни, и колченогий старик – солдат, сражавшийся за короля и награжденный этой должностью за свою службу, – побрякивая ключами на поясе, повел нас внутрь. Если снаружи замок был мрачным, то внутри он оказался еще мрачнее, хотя и не для привилегированных его обитателей. Бедняки, разумеется, размещались в наихудших темницах и были вынуждены есть пищу, которой едва хватало, чтобы душа держалась в теле. Однако, как указал Лоуэр, в любом случае у некоторых душу вскорости насильно отделят от тела, так к чему было их баловать?

Но узники почище могли снять более здоровое помещение, посылать за едой в харчевню и сверх того отдавать свое белье в стирку, когда требовалось. И даже принимать посетителей, если те – вот как Лоуэр – соглашались щедро заплатить за это право.

– Вот и пришли, господа хорошие, – сказал тюремщик, открывая тяжелую дверь, за которой, как я понял, находилось помещение для не особо важных персон.

Человек, которого Лоуэр надеялся разрезать на кусочки, сидел на узкой кровати. Когда мы вошли, он поднял голову – довольно угрюмо, – но затем с любопытством прищурился, а когда мой друг вступил в полоску света, падавшую сквозь открытое зарешеченное окно, узник как будто его узнал.

– Доктор Лоуэр, не так ли? – сказал он мелодичным голосом. Позже Лоуэр рассказал мне, что он происходил из хорошей, только обедневшей семьи, его грехопадение явилось некоторой неожиданностью, но его происхождение не было настолько высоким, чтобы избавить его от виселицы. И назначенный день приближался. Англичане не затягивают срок между приговором и его исполнением, так что осужденного в понедельник часто вешают на следующее же утро, если ему не улыбнется удача. Джек Престкотт мог почитать себя счастливцем, что его арестовали за несколько недель до прибытия судьи, совершающего объезд, которому предстояло слушать его дело; и таким образом он получил время, чтобы очистить свою душу; Лоуэр объяснил мне, что ни об оправдании, ни о помиловании и речи быть не может.

– Мистер Престкотт, – весело сказал Лоуэр, – надеюсь, я застаю вас в добром здравии?

Престкотт кивнул и ответил, что он здоров настолько, насколько можно ожидать.

– Я не стану ходить вокруг да около, – начал Лоуэр. – Я пришел, чтобы попросить вас кое о чем.

Престкотт словно бы удивился, что человека в его положении могут о чем-то просить, но кивнул, приглашая Лоуэра высказать свою просьбу. Он отложил книгу, которую читал, и приготовился слушать.

– Вы – молодой человек, приобретший немалые знания, и я слышал, что ваш наставник отзывался о вас очень лестно, – сказал Лоуэр. – И вы совершили гнуснейшее преступление.

– Если вы нашли бы способ спасти меня от петли, я бы согласился с вами, – невозмутимо ответил Престкотт. – Но, боюсь, вас привело сюда что-то другое. Однако, прошу вас, продолжайте, доктор, я вас перебил.

– Уповаю, вы размышляли о своем грешном поведении и признали справедливость расплаты, ожидающей вас в назначенный срок, – продолжал Лоуэр, как мне показалось, весьма высокопарно. Полагаю, попытка найти правильный тон породила некоторую дисгармонию.

– О да, – ответил юноша с подобающей серьезностью. – Каждый день я молюсь Всемогущему о прощении, не забывая, что не заслуживаю такой милости.

– Чудесно! – воскликнул Лоуэр. – Так если я укажу вам, как вы могли бы неоценимо содействовать улучшению жребия всего рода людского и совершить нечто благое, дабы искупить ужасные деяния, с которыми ваше имя останется навеки связанным, вас это может заинтересовать? Хм-м?..

Юноша опасливо кивнул и осведомился, каким образом содействовать.

Лоуэр объяснил, как закон распоряжается телами преступников.

– Ну а вам следует знать, – продолжал он, не замечая, что Престкотт слегка побледнел, – что профессор-региус и его помощники – неуклюжие мясники. Они будут рубить, и пилить, и резать, и превратят вас в изуродованный обрубок, и никому это ни капли знания не прибавит. Из вас лишь сотворят потеху для всякого прыщавого студентика, который вздумает прийти и поглазеть. Да только таких отыщется немного. Тогда как я… и мой друг здесь, синьор да Кола из Венеции, – ведем изыскания самого тонкого свойства. И к тому времени, когда мы завершим свой труд, мы будем знать неизмеримо больше о том, как человеческое тело отправляет свои действия. И не будет ничего лишнего, заверяю вас, – продолжал он, помахивая пальцами в воздухе в подкрепление своих слов. – Видите ли, беда с профессором та, что, стоит ему сделать перерыв, чтобы пообедать, как он обо всем забывает. Он много пьет, видите ли, – добавил Лоуэр доверительно – А то, что остается, выбрасывается или пожирается крысами в подвале. Тогда как я заспиртую вас…

– Простите? – слабым голосом сказал Престкотт.

– Заспиртую вас, – с восторгом повторил Лоуэр – Это новейший способ. Если мы вас расчленим и опустим в чан со спиртом, вы сохранитесь намного дольше. Спирт несравненно лучше коньяка. И когда у нас будет время заняться анатомированием, мы вас просто выуживаем и беремся за дело. Замечательно, а? Ничто напрасно не пропадет, заверяю вас. И нужно всего лишь письмо от вас с изъявлением вашей последней воли, чтобы мы получили дозволение анатомировать вас после того, как вы примете свою справедливую кару.

В убеждении, что ни один разумный человек не откажется исполнить его просьбу, Лоуэр прислонился к стене и улыбнулся от предвкушения.

– Нет, – сказал Престкотт.

– Прошу прощения?

– Я сказал «нет». И только «нет».

– Но я же объяснил вам, анатомируют вас так или иначе. Неужели вы не хотите, чтобы это было сделано по всем правилам?

– Я вообще не хочу, чтобы это было сделано, благодарю вас. Более того, я убежден, что этого не случится.

– Помилование, вы так полагаете? – с интересом сказал Лоуэр. – Не думаю. Нет, боюсь, вас повесят, сударь. В конце-то концов, вы чуть не убили важную персону. Скажите, почему вы на него напали?

– Мне следует поспешить и напомнить вам, что меня еще не признали виновным ни в каком преступлении и уж тем более не приговорили, и я убежден, что вскоре вновь обрету свободу. Если я ошибаюсь, тогда будет время взвесить ваше предложение, но и в таком случае сомневаюсь, что смогу услужить вам. Моя мать, несомненно, будет против.

Полагаю, тут Лоуэру следовало бы вернуться к своей теме, но его пыл, казалось, поостыл. Быть может, мать юноши, подумал он, почтет, что разъятие и заспиртовывание еще больше опозорят его имя. Он с сожалением кивнул и встал, благодаря юношу за то, что тот выслушал его просьбу.

Престкотт сказал, что ему не в чем извиняться, а на вопрос, не нужно ли ему чего-либо, чтобы облегчить его пребывание тут, спросил, нельзя ли передать доктору Грову, одному из его наставников, просьбу посетить его тут. Он нуждается в духовном утешении, сказал он. Еще один галлон вина также будет принят с благодарностью. Лоуэр обещал, а я предложил доставить вино, так как мне было жаль беднягу. Что я и сделал, когда мой друг отправился к новому пациенту.

– Ну, попытаться стоило, – сказал он разочарованно, когда мы встретились позднее и разговор вернулся к теме упирающихся трупов. Я заметил, что этот отказ омрачил его недавнюю веселость.

– Но что он имел в виду, когда сказал, что на долю его семьи выпало достаточно позора?

Однако Лоуэр о чем-то задумался и, не обратив внимания на мой вопрос, продолжал сетовать на свою неудачу.

– Что-что? – сказал он внезапно, очнувшись от своих мыслей, и я повторил свой вопрос.

– А! Ничего, кроме правды. Его отец был предателем и бежал из страны, прежде чем его успели схватить. Отца тоже казнили бы, представься такая возможность.

– Ну и семья!

– Вот именно. Видимо, сын пошел в отца не только наружностью, увы! Просто черт знает что такое, Кола. Мне необходим мозг. Несколько мозгов, а мне на каждом шагу ставят помехи и препоны.

Затем после долгого молчания он спросил, какова вероятность, что мать Сары Бланди поправится.

Я довольно глупо вообразил, что он хочет узнать подробности о ее состоянии и о лечении, которое я избрал, а потому я описал характер раны, то, как я вправил кость и очистил плоть, и какую мазь применил.

– Потеря времени, – сказал он надменно. – Тинктура ртути, вот что вам требовалось.

– Вы полагаете? Возможно. Но я решил, что в данном случае, учитывая положение Венеры, ей скорее поможет более апробированное лечение…

И вот тут-то впервые по-настоящему дала о себе знать темная сторона моего друга, о которой я упоминал. Я еще не договорил, как он бешено вспылил на глазах у всех прохожих и с искаженным лицом встал передо мной.

– Не будьте таким глупцом! – закричал он. – Положение Венеры! Что за нелепая магия? Боже мой, или мы еще египтяне, что обращаем внимание на подобный вздор?

– Но Гален…

– Я плюю на Галена. И на Парацельса. И на любого заезжего мага с его слюнявым бормотанием. Они все ничтожные шарлатаны. Как и вы, сударь, если несете такую чушь. Вас не следует вообще подпускать к больным.

– Но, Лоуэр…

– «Более апробированное лечение», – сказал он с жестокой насмешкой, передразнивая мой акцент. – Полагаю, какой-нибудь католический поп набормотал вам все это, а вы исполняете то, что вам говорят? А? Медицина слишком важная область, чтобы с ней играл какой-нибудь богатый сынок вроде вас, который способен излечить простуду не более, чем перелом ноги. Занимайтесь подсчитыванием своих денег и своих акров, а серьезные дела предоставьте людям, которым они дороги.

Я был так ошеломлен этой вспышкой, столь непредвиденной и столь свирепой, что не нашел ответа и сказал только, что старался как мог и что никто лучше меня своих услуг не предложил.

– Убирайтесь с моих глаз! – воскликнул он со жгучим презрением. – Я не желаю вас больше видеть! У меня нет времени на невежественных лекаришек и шарлатанов.

Резко повернувшись на каблуках, он зашагал прочь, оставив меня стоять посреди улицы, пылающим от гнева и растерянности. С мукой я сознавал, что послужил дешевой потехой для окружавшей меня толпы лавочников.

Глава шестая

В глубоком расстройстве я вернулся в свою комнату обдумать, как мне поступить дальше, и попробовать понять, каким образом мог я навлечь на себя все эти язвительные обвинения. Ведь я принадлежу к тем, кто сразу же готов признать, что в подобных случаях вина лежит на нем, а мое незнакомство с английскими нравами и обычаями еще более усугубляло мою растерянность. Тем не менее я был убежден, что оскорбительная вспышка Лоуэра была чрезмерной. Но ведь настроения, господствовавшие тогда в этой стране, способствовали крайности мнений.

Я сидел у маленького очага в холодной комнате, вновь охваченный отчаянием и ощущением неизбывного одиночества, от которых совсем недавно словно бы избавился. Ужли мои новые знакомства оборвались столь скоро? В Италии, бесспорно, никакая дружба не выдержала бы подобного поведения, и при обычных обстоятельствах мы уже сейчас готовились бы к поединку. Ничего подобного я предпринимать не собирался однако взвесил было, стоит ли мне задерживаться в Оксфорде, поскольку отношение ко мне Бойля также могло претерпеть изменения, и я вновь остался бы совсем без друзей. Но куда мог я уехать? Возвращаться в Лондон не имело смысла, хотя еще менее – оставаться тут. Я все еще был в колебаниях, когда по лестнице прозвучали шаги и громкий стук в дверь отвлек меня от моих унылых мыслей.

Это был Лоуэр. Он вошел решительным шагом с торжественно-серьезным выражением лица и поставил на стол две бутылки. Я смотрел на него холодно и настороженно, ожидая нового града поношений, и ждал, чтобы он заговорил первым.

Но он театрально рухнул на колени и умоляюще сложил ладони.

– Сударь, – сказал он с торжественностью более чем театральной, – как могу я испросить у вас прощения? Я вел себя словно лавочник, и даже хуже. Я вел себя негостеприимно, злобно, несправедливо и плебейски грубо. Приношу вам мои смиреннейшие извинения, стоя, как вы видите, на коленях, и молю о прощении, которого не заслуживаю.

Я был не менее ошеломлен этим его поведением, чем прежним, и не знал, как ответить на раскаяние, которое было столь же чрезмерным, как и его ярость, час назад.

– Вы не в силах простить, – продолжал он с бурным вздохом, так как я молчал. – Не могу вас за это винить. Итак, выбора не остается. Я обязан убить себя. Прошу, передайте моей семье, что надпись на моей могильной плите должна гласить: «Ричард Лоуэр, врач и негодяй».

Тут я расхохотался, настолько нелепым было его поведение, и, увидев, что я сдался, он ухмыльнулся мне в ответ.

– Нет, правда, я чрезвычайно сожалею, – сказал он почти обычным тоном. – Не знаю почему, но меня иногда охватывает такой гнев, что я не могу совладать с собой. А мое разочарование из-за этих трупов было таким жгучим… Если бы вы могли вообразить мои муки! Вы принимаете мои извинения? Вы будете пить из той же бутылки, что и я? Я не стану ни спать, ни бриться, пока вы не примете их, а вы же не хотите быть повинным в том, что я буду мести пол бородой?

Я покачал головой.

– Лоуэр, я вас не понимаю, – сказал я откровенно. – Как и никого из ваших соотечественников. А потому я буду думать, что таковы нравы вашей нации, что я сам виноват, если не понимал этого. И выпью с вами.

– Благодарение Небу, – сказал он. – Я уж думал, что по глупости лишился друга. Вы сама доброта, если позволяете мне сохранить вашу дружбу.

– Но, прошу вас, объясните, чем я вас так рассердил?

Он помахал рукой.

– Ничем. Я неверно истолковал… и я был расстроен, что потерял Престкотта. Не так давно у меня произошла бурная ссора из-за астрологического предсказания. Колледж врачей свято в них верует, и один человек угрожал воспрепятствовать мне практиковать в Лондоне, потому что я на людях выражаю презрение к астрологии и отстаиваю новое лечение минералами. Все та же битва между новыми знаниями и мертвящей рукой прежних. Столкновение это свежо у меня в памяти. И я не вынес, услышав, как вы, именно вы, становитесь на их сторону. Столь высоко я вас ценю. Непростительно, я знаю.

Он обладал талантом превращать оскорбление в похвалу, против которого у меня не было оружия. Мы, венецианцы, славимся изысканностью как нашей учтивости, так и наших оскорблений, но границы определены весьма точно, и даже самые неясные слова невозможно истолковать превратно. Лоуэр, и вообще англичане, обладают непредсказуемостью почти варварской; их гений так же не знает узды, как и их манеры, и их равно можно считать и великими, и умалишенными. Сомневаюсь, что иностранцы когда-либо поймут их или будут искренне им доверять. Но извинение – это извинение, и у меня редко его испрашивали столь изящно. Я пожал ему руку, мы обменялись торжественными поклонами и выпили за здоровье друг друга, тем самым завершив ссору по всем правилам.

– Почему вам так настоятельно и так неотложно требуется Престкотт?

– Мои мозги, Кола, мои мозги! – ответил он с громким стоном. – Я препарировал и зарисовал столько, сколько сумел раздобыть, и мог бы скоро завершить исследование. Я отдал ему годы, и оно принесет мне славу, когда будет завершено. А уж особенно спинной мозг. Просто завораживает. Но я не сумею завершить, если не получу еще. А если не завершу, то не смогу опубликовать мой труд. А мне известно, что один француз занимается более или менее тем же самым. Я не потерплю, чтобы меня побил какой-то юркий папист… – Он умолк, спохватившись, что снова оговорился. – Мои извинения, сударь. Но от этого столько зависит, и сердце просто разрывается, когда наталкиваешься на такие глупые помехи.

Он откупорил вторую бутылку, выпил из горлышка и протянул ее мне.

– Вот так. Причины моей невежливости. И должен признаться что с ними сочетается очень неустойчивый темперамент. Я по натуре холерик.

– И это говорит человек, который отвергает старую медицину!

Он ухмыльнулся.

– Справедливо. Но я говорю метафорически.

– Вы действительно смотрите так на влияние звезд? Считаете, что это вздор?

Он пожал плечами.

– Ах, да не знаю! Правда не знаю. Наши тела – микрокосм всего сущего? Можем ли мы определить движение одних, изучая другие? Вполне вероятно. Очень, я полагаю, логично, но пока еще никто не предложил мне надежного безупречного метода, как это делать. Пяленье на звезды, которым занимаются астрономы, выглядит пустопорожней чепухой, а они высокопарно творят из нее панацеи. И с этими своими телескопами они начнут находить их все больше и больше. О, весьма интересно! Но они впали в такой восторг, что совсем позабыли причину своих поисков. Впрочем, мне следует оставить эту тему, пока я не вышел из себя второй раз за этот день. Так не могли бы мы начать сначала?

– В каком смысле?

– Расскажите мне про вашу пациентку, эту весьма странную вдову Анну Бланди. Я буду слушать с превеликим вниманием, и какие бы замечания я ни сделал, в них не будет неодобрения.

Я все еще опасался настолько ему довериться, а потому медлил, но Лоуэр вздохнул и начал приготовления, чтобы вновь броситься на колени.

– Ну хорошо, хорошо, – сказал я, поднимая ладони и стараясь сдержать смех. – Сдаюсь.

– Благодарение Небу! – сказал он. – Не сомневаюсь, что к старости меня одолеет ревматизм. Ну а теперь, если не ошибаюсь, вы сказали, что рана не затягивается?

– Да. И очень быстро загнивает.

– Вы попробовали не бинтовать ее, а подставить воздуху?

– Да. Это ничего не изменило.

– Жар?

– Как ни странно, нет. Но, конечно, его не избежать.

– Ест?

– Ничего не ест, если только дочь не покормит ее овсянкой.

– Моча?

– Жидкая, с запахом лимона и едким вкусом.

– Хм-м… Нехорошо. Вы совершенно правы. Нехорошо.

– Она умрет. Я хочу ее спасти. Вернее, хотел. Но нахожу ее дочь нестерпимой.

Последние мои слова Лоуэр пропустил мимо ушей.

– Какие-нибудь признаки гангрены?

Я ответил, что нет, но что и ее тоже скорее всего не избежать.

– Вы думаете, она согласится передать?..

– Нет, – сказал я твердо.

– Ну а дочь? Если я предложу ей целый фунт за останки?

– Вы, если не ошибаюсь, знаете эту девушку.

Лоуэлл испустил вздох и неохотно кивнул.

– Вот что, Кола, если я завтра умру, даю вам разрешение анатомировать меня. Понять не могу, почему это вызывает такой переполох. Ведь они же будут затем погребены, не так ли? Какое имеет значение, насколько они разъяты, если они умерли с соблюдением религиозного обряда? Или кто-то сомневается, что благой Господь не способен собрать их воедино при Втором Пришествии?

Я ответил, что в Венеции положение точно такое же: почему-то людям не нравится мысль, что их разрежут на куски, мертвы ли они или живы.

– Что вы намерены делать со старухой? – спросил он. – Ждать, пока она умрет?

Вот тогда-то меня и осенила мысль, которой я тут же решил поделиться с ним. И такова доверчивость моей натуры, что я и мгновения не колебался.

– Дайте-ка мне опять эту бутылку, – сказал я, – и я открою вам, что сделал бы, будь у меня такая возможность.

Он тут же вручил мне бутылку, а я коротко взвесил шаг, который собирался совершить. Мой разум был слишком смущен. Горькое ошеломление после его обвинений и облегчение после его извинений были так велики, что я потерял способность мыслить здраво. Нет, я никогда бы не доверился ему, если бы его надежность и дружба выглядели неколебимыми; но после того, как они подверглись сомнению, желание угодить ему и доказать мою искренность взяли верх над всем остальным.

– Прошу простить неуклюжесть моего изложения, – сказал я, когда он поудобнее прислонился к моей шаткой кровати. – Идея эта осенила меня, только когда мы наблюдали голубку в колоколе насоса. Видите ли, она касается крови. Что, если по воле случая крови оказывается недостаточно, чтобы доставлять питательные вещества? Что, если потеря крови означает, что ее не хватает, чтобы избавлять сердце от избытка жара? Не может ли в этом заключаться причина жара во всем теле? И я уже много лет задумывался над тем, не стареет ли кровь вместе с телом? Подобно каналу со стоячей водой, в котором все живое начинает погибать, потому что стоки засорены?


– Несомненно, если вы теряете кровь, вы умираете.

– Но почему? Не от истощения и не от переизбытка жара. Нет, сударь. Смерть приходит с вытеканием или закупориванием духа жизни, присутствующего в крови. Сама кровь, я убежден, служит всего лишь носителем этого духа. И старость вызывается его дряхлением. Такова, во всяком случае, моя теория, и в ней гармонично объединяются общепринятые истины, которые вы презираете, и знания, приобретенные через опыт, которые вы приветствуете.

– И вот тут мы соединяем ваше теоретическое предисловие с практическими нуждами лечения, вами проводимого, не так ли? Скажите, что вы намерены предпринять?

– Если не мудрствовать лукаво, все просто. Когда мы голодны, мы едим. Когда нам холодно, мы приближаемся к источнику тепла. Когда наши жизненные соки не уравновешены, мы добавляем или убавляем нужное количество, дабы восстановить равновесие.

– Если вы верите в этот вздор.

– Да, – сказал я. – А если нет и вы верите теории четырех стихий, то восстанавливаете равновесие в теле, усиливая слабейшую. В этом суть всякой медицины, старой и новой, – восстановление равновесия. Ну, в этом случае изъять еще некоторое количество крови с помощью пиявок или кровопускания значит только ухудшить ее положение. Если ее дух жизни слабеет, ослабить его еще больше – значит только повредить ей. Такова теория Сильвия, и я верю, что он прав. Логически, следует не забрать у нее кровь, а…

– Добавить, – быстро сказал Лоуэр и наклонился вперед с внезапным оживлением, когда наконец понял, к чему я клоню. Я в восторге кивнул.

– Вот-вот, – сказал я. – Вот именно! И не просто добавить, но молодую кровь, свежую, новую и не сгустившуюся, с жизненностью юности в своей консистенции. Вдруг это поможет заживлению раны в старом теле? Кто знает, Лоуэр, – вскричал я в увлечении, – кровь ведь может быть эликсиром жизни. В конце-то концов, принято считать, что здоровье стариков укрепляется, если они просто делят постель с ребенком. Только вообразите, что может сотворить юная кровь!

Лоуэр откинулся на своем сиденье и отпил большой глоток эля, обдумывая мои слова. Его губы шевелились, пока он вел безмолвный разговор с самим собой, перебирая в уме все возможности.

– Вы подпали под влияние мосье Декарта, не правда ли? – спросил он затем.

– Почему вы так думаете?

– Вы составили теорию, и она подсказывает вам практическое ее применение. У вас нет никаких свидетельств что из этого что-либо выйдет. И если мне дозволено сказать так – ваша теория нечетка. Вы приводите доказательство по аналогии – прибегнув к ссылке на жизненные соки, в которые не верите, – для того, чтобы заключить, что решение лежит в восполнении недостающего. И добавляете дух жизни, существование которого весьма предположительно.

– Хотя не опровергается даже и вами.

– Да. Это правда.

– Но вы оспариваете мою теорию?

– Нет.


– А можно ли установить, прав ли я, кроме как проверив ее на практике? Ведь это же основа опытной философии?

– Основа мосье Декарта, – сказал он, – если я верно его понял. Составить гипотезу, затем собрать данные и посмотреть, верна ли она. Альтернатива, предложенная лордом Бэконом, состоит в том, чтобы собрать данные, а затем вывести объяснение, которое охватит все, что об этом известно.

Задним числом, вспоминая эту беседу, добросовестно занесенную в тетрадь, которая сопровождала меня во всех моих путешествиях и которую я теперь перечитал впервые за много лет, я замечаю многое, скрытое тогда от моего понимания. Английское отвращение к иностранцам очень быстро приводит к желанию отвергать любой шаг вперед, который видится им следствием неверных, по их мнению, методов, что позволяет этому высокомернейшему из народов объявлять своими любые открытия. Дескать, открытие, основанное на хромающих предпосылках, – не открытие: все иностранцы, находящиеся под влиянием Декарта, используют хромающие предпосылки, а посему… Hypotheses non facto. Тут нет гипотезы: не таков ли рев труб мистера Ньютона, когда он обрушивается на Лейбница, как на вора, поскольку идеи того совпадали с его собственными? Однако тогда я просто полагал, что мой друг употребил этот аргумент как средство для пополнения нашего знания.

– Мне кажется, что ваша оценка мосье Декарта не воздает ему должного, – сказал я. – Но не важно. Скажите, какой метод избрали бы вы?

– Я бы начал с переливания крови между животными – молодыми и старыми. Сперва одной породы, а затем разных пород. Я бы вливал воду в сосуды животных, чтобы посмотреть, не будет ли результат тем же самым. Затем я сравнил бы все результаты, чтобы увидеть, каковы результаты именно переливания крови. И наконец, когда убедился бы, что могу продолжать с полной уверенностью, я бы испробовал этот метод на миссис Бланди.

– Которая к этому времени покоилась бы в могиле уже год, если не больше.

Лоуэр ухмыльнулся.

– Ваш безошибочный глаз заметил слабость этого метода.

– Позвольте, я выражусь иначе. Вы мне поможете?

– Естественно, я был бы в восторге. Я просто обсуждал сопутствующие вопросы. А какой метод изберете вы?

– Не знаю, – сказал я – Мне было пришло в голову, что подошел бы бык. Могучий вол, знаете ли. Но логика заставляет отказаться от этого. Как вам известно, кровь имеет склонность сворачиваться. И потому необходимо переливать ее от одного существа другому без проволочек. А вола в комнату не приведешь. Кроме того, такая кровь несет животный дух, а мне претит мысль о том, чтобы ввести человеку животность вола. Это было бы оскорблением Бога, который поставил нас выше животных.

– Так вашу собственную?

– Нет. Я ведь должен буду вести опыт.

– Ну, тут никаких затруднении нет. Мы легко найдем кого-нибудь. Лучше всего, – продолжал он, – подошла бы дочь. Она согласится ради матери. И я уверен, мы сумеем внушить ей необходимость хранить молчание.

Я совершенно забыл про дочь. Лоуэр заметил, как вытянулось мое лицо, и осведомился о причине.

– Когда я в последний раз приходил в их дом, она вела себя с такой нестерпимой дерзостью, что я поклялся больше не переступать их порога.

– Гордость, сударь, гордость!

– Быть может. Но вы должны понять, что я не могу уступить. Она должна молить меня на коленях, прежде чем я возьму свои слова назад.

– Оставим это на время. Предположим, вы могли бы провести этот опыт – только предположим, – сколько крови вам потребовалось бы?

Я покачал головой.

– Пятнадцать унций? Или двадцать? Столько крови человек может потерять без дурных последствий. Возможно, что и побольше на более поздней стадии. Мне пришло в голову, что кровь должна покидать одно тело и вливаться в другое в одних и тех же местах – вена в вену, артерия в артерию. Я бы рекомендовал взрезать яремную вену, но только слишком трудно потом остановить ток из нее Я не хочу спасти мать, а дочери дать истечь кровью. Так что, пожалуй, какой-нибудь крупный сосуд в руке. Сделать перевязку, чтобы он вздулся. Это-то просто. Меня смущает само переливание.

Лоуэр встал и прошелся по комнате, роясь в карманах.

– Вы слышали про впрыскивания? – спросил он затем.

Я покачал головой.

– А! – сказал он. – Замечательная идея, над которой мы как раз работали.

– Мы?

– Я, доктор Уоллис и мой друг Рен. В некоторых отношениях она схожа с вашей идеей. Видите ли, мы берем острый инструмент и втыкаем его в сосуд, а потом впрыскиваем жидкости прямо в кровь, минуя желудок.

Я наморщил лоб.

– Поразительно! И что происходит?

Он помолчал.

– Результаты мы получали разные, – признался он затем. – В первый раз все вышло великолепно. Мы впрыснули одну восьмую чашки красного вина прямо в собаку. Недостаточно, чтобы она хотя бы слегка опьянела, если бы вылакала столько. Но благодаря такому методу она была пьянее пьяного. – Он ухмыльнулся своим воспоминаниям. – Мы еле с ней справились. Спрыгнула со стола, забегала по комнате, а потом наткнулась на посудный буфет и повалилась на спину. Мы еле справлялись со смехом. Даже Бойль не сдержал улыбки. Но важно то, что небольшое количество впрыснутого вина оказывает заметно большее воздействие, чем то же количество, попавшее в желудок. И в следующий раз мы взяли старого облезлого пса и впрыснули соль аммония.

– И?..

– Он сдох, причем сильно мучаясь. Когда мы его вскрыли, коррозия сердца оказалась очень значительной. В следующий раз мы попробовали впрыснуть молоко, чтобы посмотреть, не обойдем ли мы таким образом потребность в еде. Но, к сожалению, оно в сосудах свернулось.

– И эта тоже сдохла?

Он кивнул:

Наверное, мы впрыснули слишком много. В следующий раз сократим дозу.

– Я был бы в восхищении, если бы вы дозволили мне присутствовать.

– С большим удовольствием. Но я хотел сказать, что мы могли бы использовать для вашего переливания тот же метод. Вы не хотите, чтобы кровь соприкоснулась с воздухом, иначе она может свернуться. Возьмите голубиное перо, которое легко истончить и заострить, проколите дырочку в кончике и введите его в вену Сары. Присоедините его к длинной серебряной трубочке узкого диаметра, а другое перо вставьте в вену матери. Погодите, пока из трубочки не потечет кровь, а тогда пережмите ток крови в вене матери над разрезом. Присоедините другой конец трубочки и считайте. Боюсь, мы можем только догадываться о количестве вытекающей крови. Но если дать ей несколько секунд стекать в чашку, мы получим представление о скорости, с какой она вытекает.

Я восторженно закивал.

– Великолепно, – сказал я. – Я думал испробовать кровососные банки. Но этот метод много аккуратнее.

Он ухмыльнулся и протянул мне руку.

– Клянусь Богом, мистер Кола, я рад, что вы здесь. Вы мне по сердцу, поистине так. Ну а пока кто из нас посетит Грова ради бедняги Престкотта?

Глава седьмая

Я всегда признавал, что остаюсь в долгу у Лоуэра за способ переливания крови. Без его находчивости операцию эту вряд ли удалось бы провести. Однако истина в том, что сама идея и ее обоснование принадлежали мне, и позднее я поставил опыт. До того времени мысли Лоуэра сосредотачивались только на задаче введения в кровь иных жидкостей и медикаментов, а о возможности или значимости переливания самой крови он никогда не задумывался.

Однако речь об этом пойдет ближе к концу моего повествования, мне же надлежит излагать мою историю в ее последовательности. И в ту минуту моей главной заботой было предложить мои услуги для посещения доктора Грова, о чем просил Престкотт, так как мне все еще казалось, что чем больше знакомых я приобрету в этом обществе, тем будет лучше для меня. Разумеется, доктор Гров вряд ли мог оказаться особенно полезным, и Лоуэр сказал мне, что сердечно рад моему предложению, ибо оно избавляет его от встречи с человеком, которого он находит нестерпимо докучным. Заклятый и многоречивый враг новых знаний, он не далее как полмесяца назад произнес в колледже Сент-Мэри Винчестерской язвительную проповедь, объявляя познание через опыт богопротивным, крамольным и греховным как в целях, так и в их достижении.

– И многие в городе разделяют его мнение? – спросил я.

– Силы Небесные! Конечно. Врачи, которые опасаются за свои прерогативы, священнослужители, напуганные потерей своего влияния, а также орды невежд, не терпящих ничего нового. Мы стоим на зыбкой почве. Вот почему нам следует быть как можно осторожнее с вдовой Бланди.

Я кивнул. То же, что и в Италии, сказал я ему.

– В таком случае вы подготовлены к встрече с Гровом, – ответил он с ухмылкой. – Побеседуйте с ним. Но держите ухо востро. Он не глуп, хотя заблуждается и, откровенно говоря, очень скучен.

Колледж Сент-Мэри Винчестерской в Оксфорде, в просторечии именуемый Новым колледжем, занимает большое ветшающее здание, расположенное в восточной части города у самых стен и двориков для игры в мяч. Он очень богат, но слывет приютом ретроградства. Когда я добрался туда, он показался мне совсем безлюдным, и ничто не указывало, где может находиться предмет моих поисков. А потому я осведомился о нем у единственного человека, который мне встретился, и он сообщил мне, что доктор Гров уже несколько дней как недомогает и никого не принимает. Я объяснил, что ни в коем случае не потревожил бы его при обычных обстоятельствах, однако мне совершенно необходимо его увидеть. А потому этот человек, низкорослый, смуглый и щуплый, назвавший себя с чопорным поклоном Томасом Кеном, проводил меня к требуемой лестнице.

Толстая дубовая дверь комнаты доктора Грова – англичане не скупятся для дверей на превосходную древесину – была плотно закрыта, и, постучав, я не ожидал отклика. Однако услышал легкий шорох и постучал еще раз. Мне показалось, что я слышу голос, но не мог разобрать слов, однако было логично предположить, что меня приглашают войти.

– Убирайся, – сказал тот же голос, когда я вошел. – Или ты глухой?

– Прошу у вас прощения, сударь, – ответил я и умолк от удивления. Человек, к которому я пришел, был тем самым, который несколько дней назад у меня на глазах отказал в помощи Саре Бланди. Я неуверенно смотрел на него, а он ответил мне взглядом, несомненно, также вспомнив, что видел меня раньше.

– Как я уже сказал, – продолжал я, вновь обретя самообладание, – я прошу у вас прощения. Но я не расслышал.

– В таком случае разрешите мне повторить в третий раз. Я сказал, чтобы вы убирались. Я болен.

Он, видимо, достиг преклонного возраста пятидесяти лет, но вполне возможно, что и более. Его широкие плечи уже несли печать согбенности, которую рано или поздно Всемогущий накладывает на плечи даже самых крепких из его созданий, напоминая им о подчинении Его законам. Но a re decedo.[13]

– Я весьма сожалею о вашем недомогании, – сказал я, твердо сохраняя мою позицию в дверях. – Я не ошибусь, если предположу, что в нем повинен ваш глаз?

Прийти к такому выводу мог бы кто угодно, ибо правый глаз доктора был багров и слезился, раздраженный постоянным нетерпеливым протиранием. И он вызвал мой интерес, никак не связанный с причиной моего пребывания тут.

– Разумеется, мой глаз, – ответил он коротко. – Он причиняет мне адские муки.

Я сделал шаг-другой в комнату, так, чтобы видеть яснее и надежнее утвердиться в его присутствии.

– Сильнейшее раздражение, сударь, вызывающее слипание и воспаление. Уповаю, вас лечат умело. Хотя, думаю, что это не очень серьезно.

– Не очень? – вскричал он изумленно. – Не очень серьезно? Я в агонии, а у меня много работы. Вы врач? Мне врач не нужен. Я получаю наилучшее лечение, какое только возможно.

Я представился.

– Натурально, я не решаюсь противоречить врачу, сударь, но мне так не кажется. Я даже отсюда вижу сгущение бурой гнилостности вокруг века, которая требует медикамента.

– Так это же и есть медикамент, идиот, – сказал он. – Я сам смешивал ингредиенты.

– И какие это ингредиенты?

– Высушенный собачий кал, – ответил он.

– Что-что?

– Рецепт мне дал мой врач. Бейт. Врач короля, знаете ли, и человек из почтенной семьи. Самое верное средство, проверенное веками. И породистой собаки к тому же. Она принадлежит коменданту замка.

– Собачий кал?

– Да. Высушиваешь на солнце, толчешь в порошок и вдуваешь в глаз. Вернейшее средство от всех глазных болезней.

По моему мнению, в этом и было объяснение, почему его глаза доставляли ему такие страдания. Разумеется, бесчисленные старинные средства употребляются и теперь, а некоторые, без сомнения, не менее действенны, чем те, что прописывают врачи, – хотя последнее отнюдь не обязательно похвала. Я не сомневаюсь, что минеральные медикаменты, столь приветствуемые Лоуэром, со временем изгонят такие панацеи. Я представлял себе, какого рода болтовня сопровождала такое предписание. Естественное притяжение подобного к подобному – истолченный кал устанавливает родство с ядовитостью и высасывает ее. Или нет – это уж как получится.

– Не мне сомневаться, сударь, но вы совершенно уверены, что он помогает? – спросил я.

– Из вопроса следует, что вы как раз сомневаетесь.

– Нет, – сказал я осторожно, – В некоторых случаях он, возможно, исцеляет, не мне судить. Давно ваш глаз вас беспокоит?

– Дней десять.

– А как давно вы лечите его подобным образом?

– Около недели.

– И за это время вашему глазу стало лучше или хуже?

– Лучше ему не стало, – признал он. – Но ведь без лечения ему могло стать еще хуже.

– А благодаря другому лечению ему могло бы стать лучше, – сказал я. – И если бы я применил другое лечение и вашему глазу стало бы лучше, это показало бы…

– Это показало бы, что первое мое лечение наконец подействовало и что ваше никакого значения не имело.

– Вы хотите, чтобы ваш глаз был излечен как можно скорее. Если вы применяете лечение и на протяжении достаточного срока оно не приносит облегчения, то можно сделать вывод, что на протяжении этого срока лечение не подействовало. А подействовало бы оно на следующей неделе, через неделю или через три года – значения не имеет.

Доктор Гров открыл рот, чтобы опровергнуть мой ход рассуждений, но тут боль пронзила его глаз, и он вновь начал свирепо его тереть.

Тут я усмотрел счастливый случай заслужить его расположение, а может быть, и гонорар, который пополнил бы мой тощающий кошелек. А потому я попросил теплой воды и принялся вымывать из глаза гнусное снадобье, полагая, что это может обернуться чудотворным исцелением. К тому времени когда я завершил промывание, его измученный глаз открылся, и, хотя доктор Гров все еще испытывал неприятное жжение там, он изъявил радость, ибо ему уже значительно полегчало, и – что было еще приятнее – он объяснил это только действием отвара, которым я воспользовался.

– А теперь дальнейшее, – твердо сказал Гров, засучивая рукав. – Полагаю, пяти унций будет достаточно, как по-вашему?

Я не согласился, хотя воздержался и не сказал ему, что не слишком верю в полезность кровопускания, так как боялся потерять его доверие. А потому я указал, что гармония его тела восстановится надежнее с помощью небольшой рвоты после еды – тем более что, судя по его виду, пропустить одну-две трапезы ему не повредило бы.

Когда лечение было завершено, он предложил мне выпить с ним стаканчик вина, но я отказался, так как совсем недавно выпил слишком много. И я объяснил причину моего визита, не собираясь касаться того, что произошло в кофейне, раз он сам ничего не сказал. Я осуждал его поведение, но теперь, узнав эту девушку получше, я мог его понять.

– Дело идет о молодом человеке, с которым я встретился вчера, – сказал я. – О мистере Престкотте.

При упоминании мистера Престкотта доктор Гров нахмурился и осведомился, как я мог с ним встретиться, когда он заключен в темнице замка.

– Благодаря моему дорогому другу доктору Лоуэру, – ответил я – у которого… э… было к нему дело.

– Зарится на его труп, так ведь? – спросил Гров. – Право, когда я болею, то подумываю о возвращении в Нортгэмптон к моей родне из опасения, что Лоуэр появится у моего смертного одра с алчным блеском в глазах. И что сказал Престкотт?

Я ответил, что Престкотт наотрез отверг самую мысль об этом, и Гров кивнул.

– Достохвально. Умный юноша, хотя было легко увидеть, что он плохо кончит. Очень своевольный.

– Сейчас, – сказал я с глубокой серьезностью, – он полон раскаяния и нуждается в духовной поддержке. Он хотел бы, чтобы вы посетили его и помогли ему найти утешение в религии.

Гров, видимо, был столь же доволен, как и удивлен.

– Никогда не следует приуменьшать силу воздействия петли! Она даже худшего из грешников побуждает воззвать к Божьему милосердию, – сказал он удовлетворенно. – Я навещу его сегодня же вечером.

Мне это очень понравилось. Он был резок, безусловно, закоснел в своих устаревших убеждениях, и все же я почувствовал в нем доброту. А еще – что он прямо-таки радовался, когда ему возражали. Позже Лоуэр сказал мне, что Гров никогда не оскорблялся, если возражения были искренними, хотя и старался всеми силами их опровергнуть. Из этого следовало, что он был не из тех, кто легко нравится, однако находились люди, которые его любили.

– Он горит желанием поговорить с вами как можно скорее, – сказал я. – Но я бы посоветовал вам выждать день-другой. Дует северный ветер, а он, как известно, вреден для глазных болезней.

– Поглядим, – сказал он. – Однако откладывать я не стану. Мне претило пойти к нему без его просьбы, и я доволен, что он меня зовет. Примите мою благодарность, сударь.

– Вам известна, – спросил я, еще раз осматривая его глаз, – история совершенного им преступления? Судя по немногим подробностям, которые я слышал, оно, видимо, не совсем обычное.

Гров кивнул.

– Весьма необычное, – согласился он. – Но, боюсь, он был обречен поступить так в силу своего рождения. Его отец был тоже своеволен. Несчастливо женился.

– Он не любил свою жену? – спросил я.

Гров нахмурился.

– Хуже того. Он женился по любви. На очаровательной девушке, как мне говорили, но против желания обеих семей, которые так его и не простили. Боюсь, таков был его нрав.

Я покачал головой. Сам происходя из купеческого рода, я прекрасно понимал, насколько важно в брачных делах не дать чувствам затуманить рассудок. Как однажды заметил мой отец: если Бог предназначил нам жениться по любви, зачем он создал любовниц? Не то чтобы сам он позволял себе лишнее в этом смысле. Они с матушкой были преданны друг другу.

– Когда началась война, он выступил на стороне короля, доблестно сражался и лишился всего. Но продолжал хранить верность и вступал в заговоры против Республики. Увы, заговоры он любил больше своего монарха, ибо предал короля Кромвелю, что едва не привело к самым гибельным последствиям. Более гнусного деяния свет не видывал с тех пор, как Иуда Искариот продал Господа нашего.

Он умудрено кивнул. Я же нашел все это очень интересным, но все-таки не понял, что привело молодого Престкотта в тюрьму.

– Это очень просто, – сказал Гров. – Нрав у него яростный и неуравновешенный; быть может, это тот случай, когда грехи отцов находят нас. Он был непослушным, не знающим узды ребенком и предался порокам, едва вырвался из-под власти семьи. Он набросился на доброго опекуна, который поддерживал его после позора отца, и чуть не убил его; к этому добавилась жалоба его дяди, чей денежный сундук он, навестив его, опустошил. Такое случается: в прошлом году мы повесили студента за грабежи на большой дороге, в этом году будет Престкотт, и, боюсь, он не станет последним. «Ибо земля эта наполнена кровавыми злодеяниями, и город полон насилий». – Он умолк, давая мне время узнать цитату, но я беспомощно пожал плечами. – Иезекииль, семь, двадцать три, – сказал он с упреком. – Последствия смут и бурь, которые нам пришлось пережить. А теперь к делу, сударь. Не смею оскорбить вас, предложив вам деньги за вашу доброту, но, может быть, обед в колледже будет достаточным вознаграждением? Еда отличная, вино еще лучше, и я могу обещать вам превосходное общество.

Я слабо улыбнулся и ответил, что буду в восторге.

– Чудесно, – сказал он. – Я очень рад. В пять часов?

На этом и порешили. Я распрощался с ним, рассыпаясь в благодарностях, насколько мне это удалось.

То как он их отклонял, указывало, что, по его мнению, такое приглашение было для меня великой честью.

– Скажите мне, пока вы еще здесь, – сказал он, когда я открыл дверь, – как там мать этой девушки?

Я остановился, удивленный его неожиданным вопросом.

– Плохо, – ответил я. – Собственно говоря, по моему мнению, она умрет.

Он угрюмо кивнул, но я не мог угадать, что прятал этот кивок.

– Так-так, – сказал он. – Да свершится Божья воля.

И он закрыл дверь. А я отправился предупредить миссис Булстрод, что не буду обедать, а затем исполнил последнюю взятую на себя обязанность – отнес галлон вина Престкотту в его темницу.

Глава восьмая

Обед в Новом колледже меня несколько ошеломил. Мои хозяева все были высокоученые джентльмены, а многие носили духовный сан, и потому я вообразил, будто отлично проведу время в приятном окружении. Однако обед был подан в обширной, полной сквозняков зале, по которой ветер гулял так, словно мы находились на палубе корабля в бурю; Гров надежно укутался и не поскупился на подробности, сообщая мне, во сколько слоев нижнего белья он облачается перед посещением трапезной. Предупреди он меня, я поступил бы так же. Хотя, впрочем, все равно мерзнул бы. Англичане приспособились к ледяным холодам, я же привык к ласковым ветеркам и теплому климату Средиземноморья. Тем не менее даже в самой жалкой харчевне и в помине нет стужи, которая царила в этой зале, не только пробирая вас до костей, но заставляя ныть и болеть самые кости.

Но это можно было бы вытерпеть, если бы вас вознаграждали превосходной едой, вином и обществом. Колледжи эти сохраняют монастырский обычай совместных трапез, и лишь самые богатые платят, чтобы еда доставлялась в их комнаты. Старшие члены факультета сидят на возвышении, а прочие размещаются в остальной части залы. Так как еда не годится даже для свиней, полагаю, неудивительно, что обедающие ведут себя как свиньи. Едят они с деревянных подносов, а на середине столов расставлены большие миски, в которые они кидают обглоданные кости, если не швыряют их друг в друга. К концу обеда мой костюм был весь обрызган членами факультета, которые разговаривали с набитыми ртами, осыпая друг друга кусочками хрящей и крошками полупережеванного хлеба.

Вино было настолько скверным, что я даже не мог упиться до потери памяти и был вынужден слушать разговоры, которые никак не касались интересных научных тем. Мне стало ясно, что, сразу оказавшись в обществе мистера Бойля и доктора Лоуэра, я составил неоправданно благоприятное мнение об Оксфорде и англичанах. Отнюдь не заботясь о последних достижениях в области знаний, сотрапезники интересовались только тем, кто получит какой приход и что настоятель такой-то сказал архидиакону такому-то. Кроме меня, там присутствовал еще один гость, видимо, высокопоставленный джентльмен, и они так перед ним лебезили, что я подумал, уж не патрон ли это их колледжа. Однако он почти все время молчал, а меня посадили слишком далеко от него, и завязать с ним разговора я не мог.

Сам же я никакого интереса не вызывал, и, признаюсь, моя гордость была уязвлена. Я предполагал, что гость вроде меня, только-только из Лейдена и Падуи, быстро станет предметом всеобщего внимания. Отнюдь, отнюдь! Сказать, что я не живу в городе и не ношу никакого духовного сана, было равносильно признанию, что я страдаю сифилисом. А когда выяснилось, что я католик, двое покинули залу и по меньшей мере один отказался сидеть рядом со мной. Мне тяжко было признать это, ибо к тому времени я открыл свое сердце англичанам, но почти во всем они были ничуть не лучше им подобным в Падуе и Генуе; и если не считать различия в религии и языке, их вполне могли бы подменить на компанию сплетничающих итальянских священнослужителей, и никто не обнаружил бы разницы.

Но если большинство просто не обращало на меня внимания, то оскорбительно вел себя лишь один, а потому оказанный мне прием следует считать скорее равнодушным, чем враждебным. Однако, к великому моему огорчению, исключением явился джентльмен, которым я был готов безоговорочно восхищаться, ибо доктора Джона Уоллиса я с восторгом причислил бы к моим знакомым. Я много о нем наслышался и восхищался его математическим талантом, который поставил его в первый ряд ученых Европы, и я воображал, что человека, который вел переписку с Мерсенном, который скрещивал математические шпаги с Ферма и Паскалем, должна отличать высочайшая цивилизованность. Увы, действительность оказалась иной. Доктор Гров познакомил нас и был оскорблен тем, как Уоллис отказал мне даже в обычной учтивости. Он уставился на меня светлыми холодными глазами рептилии, не пожелал ответить на мой поклон и повернулся ко мне спиной.

Было это, когда мы садились за стол, и Гров начал разговаривать чрезвычайно бодро и задиристо, чтобы загладить грубость его коллеги.

– Ну-с, сударь, – сказал он, – вы должны защищаться. Не так часто мы встречаем здесь защитника новых веяний. Если вы близки с Лоуэром, я полагаю, что вы именно таковы.

Я ответил, что не представляю себя защитником, во всяком случае – достойным.

– Однако же правда, что вы ищете отбросить ученость древних и заменить ее собственной.

Я ответил, что уважаю все, достойное уважения.

– Аристотель? – сказал он воинственно – Гиппократ? Гален?

Я сказал, что все они – великие люди, но можно доказать, что во многих отношениях они ошибались. Он негодующе фыркнул в ответ на мои слова.

– И что найдено нового? Единственное, чего достигли вы, обновители, сводится к поискам новых причин того, что практиковали древние, да доказательствам, что некоторые мелочи не таковы, какими считались.

– О нет, сударь, нет, – сказал я. – Вспомните барометр, телескоп…

Он презрительно отмахнулся.

– Те, кто ими пользуется, все приходят к разным выводам. Какие открытия совершил телескоп? Подобные игрушки никогда не заменят логику, игру разума с непостижимым.

– Однако я убежден, что развитие философии сотворит чудеса.

– Пока я не вижу ни малейших признаков этого.

– Но увидите, – сказал я горячо – Я твердо уверен, что наши потомки докажут многое из того, что сейчас всего лишь предположения. Возможно, настанет век, когда отправиться на Луну будет не труднее, чем для нас в Америки. Беседы с кем-нибудь в Индиях станут, возможно, столь же обычными, как теперь – литературная переписка. В конце-то концов, мысль о том, что можно говорить и после смерти, до изобретения алфавита должна была представляться лишь фантазией, а возможность находить путь в море благодаря минералу древние, ничего не знавшие о магните, сочли бы нелепостью.

– Какая пышность выражений! – сказал Гров язвительно. – Однако я нахожу, что риторика хромает и в антитезах, и в антиподах ибо вы ошибаетесь, сударь. Древним магнит был прекрасно известен. Диодор Сицилийский был о нем осведомлен со всей полнотой, как знает каждый джентльмен. Мы всего лишь отрыли новое применение для этого камня. Именно это я и имею в виду. В древних текстах можно найти все знания, если уметь их читать. И это столь же верно и для алхимии, и для медицины.

– Не могу согласиться, – сказал я, полагая, что даю отличный отпор. – Возьмите для примера судорогу желудка. Какое средство обычно применяют против нее?

– Мышьяк, – сказал кто-то, сидевший дальше и, очевидно, слушавший нас. – Несколько гранов с водой как рвотное. Я сам его принимал в прошлом сентябре.

– И помогло?

– Ну, боль сначала усилилась. Должен признать, что небольшое кровопускание, по моему мнению, оказалось более полезным. Но очистительные свойства мышьяка бесспорны. Признаюсь, у меня никогда не было столь частого стула.

– Мой учитель в Падуе сделал несколько опытов и пришел к выводу, что вера в мышьяк ошибочна и глупа. Она восходит к лечебнику, переведенному с арабского, а затем на латынь Деусингием. Однако переводчик сделал ошибку. В книге от болей советовалось употреблять, как там было сказано, дарении. Это название было переведено как arsenicum – мышьяк, тогда как мышьяк по-арабски – зарник.

– Так что же нам следует принимать?

– Корицу, по-видимому. Так как же, сударь, будете ли вы защищать давнее лечение, опирающееся на ошибку переводчика?

Тут второй откинул голову и захохотал, отправив полупрожеванную еду изящной параболой через стол.

– Вы оправдали лишь необходимость в твердом знании классических языков, сударь, – сказал он. – Не более. И используете это как предлог, лишь бы отбросить тысячи лет учености и подменить их своими собственными жалкими писаниями.

– Я сознаю слабость моих писаний, – ответил я, все еще оставаясь наиболее благовоспитанным человеком за этим столом, – но я ничего не подменяю, а только проверяю гипотезы, прежде чем их принять. Ведь сам Аристотель говорит, что наши идеи должны соответствовать нашему опыту, не так ли?

Боюсь, к этому времени я начал краснеть от гнева, поскольку понял, что его не интересует дискуссия, которая опирается на логику. Если Гров в своей аргументации был доброжелателен, этот был неприятен и тоном, и манерой.

– И что тогда?

– О чем вы говорите?

– После того, как вы подвергли Аристотеля своей проверке? И без сомнения, нашли его очень легким. Что тогда? Подвергнете ли вы своим исследованиям монархию? Может церковь? Посмеете ли подвергнуть своей проверке самого Спасителя Нашего? Вот в чем заключается опасность, сударь. Ваши изыски ведут к атеизму, что неизбежно, если только науку не будут крепко держать в руках те, кто стремится укреплять слово Бога, а не ставить его под сомнение.

Тут он умолк и обвел взглядом своих коллег, ища их поддержки. Я был доволен, заметив, что они слушали его без особого восторга, хотя многие согласно кивали.

– «Скажет ли глина горшечнику: „что ты делаешь?“ – мягко пробормотал Гров почти про себя.

Но его недоговоренная цитата разверзла уста молодого человека, который утром показал мне, как найти комнату Грова.

– Исайя, сорок пять, девять, – сказал он. – «Приобретение премудрости выше рубинов», – добавил он негромко, будучи, без сомнения, слишком молодым и незначительным по своему положению, чтобы участвовать в споре, но не желая, чтобы старший разглагольствовал, как ему вздумается. Я и раньше замечал, что он несколько раз пытался вмешаться в разговор, но едва открывал рот, как Гров перебивал его и продолжал говорить, будто того тут не было.

– Иов, двадцать восемь, восемнадцать, – сердито буркнул Гров, раздраженный такой дерзостью. – «И кто умножает познания, умножает скорбь».

– Екклесиаст, один, восемнадцать, – отпарировал Томас Кен, также, видимо, разгорячаясь. Я распознал какую-то старую ссору, которая не имела никакого отношения ни ко мне, ни к опытам. – «Доколе, невежды, будете любить невежество? Доколе глупцы будут ненавидеть знание?»

– Притчи, один, двадцать два. «Мудрость твоя и знание твое – они сбили тебя с пути».

Заключительный удар прикончил беднягу Кена, который не сумел вспомнить источник этой цитаты. Он покраснел от такого публичного унижения, отчаянно пытаясь найти ответ.

– Исайя, сорок семь, десять, – с торжеством объявил Гров, когда поражение Кена стало очевидным для всех.

Кен со стуком бросил нож и встал, чтобы выйти из-за стола. Руки у него тряслись. Я боялся, что дело дойдет до драки, но все было только представлением.

– К римлянам, восемь, тринадцать, – сказал он, с ледяной медлительностью отвернулся от стола и решительным шагом удалился из трапезной. Мне кажется, эту заключительную ссылку услышал только я, а мне она ничего не говорила. Манера протестантов перестреливаться цитатами из Библии всегда казалась мне несколько нелепой, даже кощунственной. Как бы то ни было, Гров, во всяком случае, ничего не услышал, а наоборот, казалось, был очень доволен тем, что победа осталась за ним.

Поскольку никто не прерывал молчания, я решил (как иностранец, ничего не понявший в происходившем) как-нибудь замять случившееся.

– Я не богослов и не священник, – сказал я в стремлении вернуть спор в логическое русло, – но я изучал медицинские искусства. И я знаю, что во многих случаях лекарство равно может убить и исцелить. Я полагаю моим долгом узнавать как можно больше и помогать моим пациентам выздоравливать. Надеюсь, в этом нет ничего неблагочестивого.

– Почему я должен полагаться на ваше слово, когда оно противоречит великим светилам прошлого? Что такое вы в сравнении с их величием?

– Поистине карлик, и я почитаю их не менее, чем вы. Разве Данте не назвал Аристотеля il maestro di color qui sanno[14]? Но я прошу вас не об этом. Я прошу вас вынести решение по результатам опыта.

– А, опыта! – сказал Гров со злорадством. – Вы согласны с выводом Коперника, что Земля вращается вокруг Солнца?

– Ну разумеется.

– И вы сами ставили эти опыты? Вы провели наблюдения, повторили расчеты и своими собственными трудами установили, что это так?

– Нет. Увы, я мало осведомлен в математике.

– Таким образом, вы верите в истинность этого, но сами не убедились? Вы полагаетесь на слово Коперника?

– Да, и на слово тех знатоков, кто согласился с его выводами.


– Простите меня за мои слова, но мне кажется, что вы не менее прикованы к авторитетам и традиции, чем тот, кто полагается на Аристотеля и Птолемея. Несмотря на все ваши заверения, ваша наука также опирается на веру и ни в чем не отличается от старинных познаний, которые вы так презираете.

– Я сужу по результатам, – ответил я со всей любезностью, ибо он, несомненно, наслаждался, и было бы грубостью испортить ему удовольствие. – Я исхожу из того, что опытный метод дал множество отличных результатов.

– А этот ваш опыт, он, скажем, касается основы новой медицины?

Я кивнул.

– Так как же вы примиряете его с положениями Гиппократа, которым вы, врачи, придаете такую важность?

– Мне этого не требуется. Не вижу никакого противоречия.

–Но как же так? – с удивлением сказал Гров. – Ведь вы заменяете проверенные способы лечения на другие, которые могут быть лучше, но могут быть и хуже? Вместо того чтобы в первую очередь стараться излечить ваших пациентов, вы ставите на них опыты, желая узнать, к чему они приведут. Вы используете своих пациентов, чтобы пополнять ваши познания, вместо того чтобы лечить их, а это грех. Так говорит в своем «Interrogatorium sine confessionnale»[15] Бартоломей де Шеми. И с тех пор с ним соглашались все высшие авторитеты.

– Хитроумный аргумент, но неверный, – сказал я. – Опыт ставится ради здоровья всех пациентов.

– Но когда я, больной, прихожу к вам, то не ради всех пациентов. Для меня не имеет значения, если другие будут исцелены после того, как я умру в доказательство, что такое-то лечение не приносит пользы. Я хочу быть здоровым, а вы говорите, что ваша жажда знаний важнее моего здоровья.

– Ничего подобного я не говорю. Есть много опытов, которые можно ставить безо всякой опасности для пациента.

– Но вы все еще не следуете Гиппократу. Вы решаете начать лечение, не зная, окажет ли оно действие или нет. А это нарушение клятвы.

– Подумайте, сударь, о пациенте, от чьей болезни нет лечения. Он неизбежно умрет. В таком случае опыт, дающий надежду на спасение, лучше, чем ничего.

– Отнюдь. Ведь вы можете ускорить смерть. А это нарушение не только клятвы, но Божьей заповеди. И людского закона, если это убийство.

– Вы утверждаете, что никакое улучшение медицины не допустимо. Мы имеем то, что нам осталось от пращуров, и ни на что больше надеяться не смеем?

– Я говорю, что, по вашему собственному признанию, опытный метод вредоносен.

Это было нелегко, но я все еще соблюдал вежливость.

– Быть может. Но я пользовал вас сегодня, и вам заметно полегчало. Вы можете оспаривать источник, но не результат в вашем собственном случае.

Гров засмеялся, удовлетворенно потер ладони, и я понял, что он просто забавляется, играя моим терпением.

– Справедливо, сударь, справедливо. Моему глазу много лучше, и я благодарен за это новой философии. И я поверю вам, когда вы укажете на опасности вещества, которое вам не нравится. Но, – сказал он со вздохом, обнаружив, что его вино допито, – наша трапеза окончена, а с ней и наша дискуссия. Жаль-жаль. Нам следует еще побеседовать на эти темы, пока вы не покинете университет. Кто знает, быть может, мне еще удастся убедить вас в ошибочности ваших методов.

– Или мне вас.

– Сомневаюсь. Это еще никому не удавалось. Но буду счастлив, если вы попытаетесь.

Затем все поднялись на ноги, молодой лектор вознес благодарность Господу за ниспосланную нам пищу (или за то, что, вкусив ее, мы остались живы), и все побрели вон из залы. Гров проводил меня через двор к выходу, на мгновение задержавшись у входа на свою лестницу, чтобы поднять бутылку, оставленную там.

– Чудесно, – сказал он, прижав ее к груди. – Теплота в холодную ночь.

Я поблагодарил его за радушие.

– Сожалею, если я досадил вам или вашему коллеге доктору Уоллису. Такого намерения у меня не было.

– Мне вы ничем не досадили, – отмахнулся Гров. – А Уоллиса я бы выкинул из головы. Он раздражительный человек. Не думаю, что вы ему понравились, но не принимайте к сердцу: ему никто не нравится. Однако он неплохой человек и предложил побывать у Престкотта вместо меня – как вы сказали, мне следует поберечь глаз. Ну, вот мы и пришли, мистер Кола, – сказал он. – Доброй ночи вам.

Он поклонился, затем быстро повернулся и удалился в свою комнату к своей бутылке. Я мгновение постоял, глядя ему вслед, изумленный таким внезапным прощанием, столь непохожим на долгие венецианские церемонии. Но ничто так не кладет конца любезностям, как северный ветер в марте.

Глава девятая

И лишь на следующее утро я понял, что зреет нечто ужасное; начало дня прошло в сочувственном выслушивании сетований Лоуэра, лишившегося своего трупа.

Он смирился с этим без особой досады; как он сам сказал, заполучить труп Престкотта у него было мало надежды, а поэтому он черпал некоторое удовлетворение в сознании, что университет его тоже не получит. К тому же юноша ему нравился, хотя, как и большинство видных горожан, он считал, что с доком Уоллисом тот обошелся совершенно неподобающим образом.


Короче говоря (последующий лаконичный рассказ составлен по бесчисленным описаниям, которых я наслушался, пока не понял что, собственно, произошло), бегству Джека Престкотта из рук королевского правосудия отчасти поспособствовал я. Именно я передал просьбу юноши, чтобы его навестили, и доктор Уоллис, тот самый человек, который столь грубо обошелся со мной за обедом, отправился к нему вместо Грова из-за моего врачебного совета. Добросердечная услуга Грову и Престкотту – и мне было стыдно, что меня позабавило то, чем она обернулась.

Уоллис попросил снять с узника оковы, дабы ему легче было молиться, и их оставили наедине. Час спустя, все еще закутанный в плотную черную мантию, в тяжелой зимней шляпе на голове, он вышел из темницы, столь удрученный близким концом прекрасной юной жизни, что говорил с трудом, и только вложил в руку тюремщика два пенса и попросил, чтобы Престкотту дали спокойно проспать до зари. Наложить на него оковы можно будет и утром.

Тюремщик, которому, разумеется, из-за этого предстояло лишиться своего места, послушался, и дверь в темницу отворили только в пять часов следующего утра. И тогда обнаружили, что на узкой кровати лежит не Престкотт, а связанный доктор Уоллис с кляпом во рту: юный преступник, как затем поведал почтенный доктор, повалил его, связал и забрал его мантию со шляпой. Замок Престкотт покинул накануне вечером, таким образом опередив возможную погоню на десять часов.

Эта новость вызвала чрезвычайное волнение; разумеется, горожане упивались таким посрамлением величия закона, но огорчались, лишившись повешения. Однако восхищение столь дерзкой смелостью перевешивало огорчение; за Престкоттом отправили погоню, но, подозреваю, большинство ее участников не слишком скорбели, когда они вернулись с пустыми руками.

Так как я назначил себя врачом Грова, Лоуэр, натурально, отправил меня снова осмотреть его глаз и набраться свежих новостей. Однако толстая дубовая дверь его комнаты была накрепко закрыта и заперта, и я не услышал никакого отклика, даже когда постучал по ней палкой.

– А где доктор Гров? – спросил я подметальщицу.

– У себя в комнате.

– Он не отвечает.

– Ну, значит, все еще спит.

Я возразил, что почти уже десять часов. Разве члены факультета не должны вставать раньше, чтобы успеть к службе в часовне? Часто ли он спит так долго?

Это была сварливая баба, а потому я окликнул мистера Кена который шел куда-то через внутренний двор. Он принял мои слова к сердцу, потому что, сказал он, Гров рьяно следит за посещением часовни и не дает спуска опаздывавшим. Быть может, его недуг…

– Просто воспаление глаза, – сказал я. – Вчера оно не помешало ему пообедать в трапезной.

– А какой медикамент вы употребили? Возможно, причина в нем?

Мне не понравился намек, что причиной болезни Грова, если он заболел, являюсь я. Но у меня не было ни малейшей охоты признаваться, что медикамент, на который я накануне вечером сослался в доказательство превосходства опытной медицины, на самом деле был лишь водой с капелькой кельнской воды.

– Нет, не думаю. Но я встревожен. Нет ли способа открыть эту дверь?

Мистер Кен поговорил с подметальщицей, затем они отправились на поиски второго ключа, а я стоял перед дверью и стучал в нее, стараясь разбудить Грова.

И все еще стучал, когда Кен вернулся с ключом.

– Конечно, толку не будет никакого, если его ключ в замке, – сказал он, вставая на колени и щурясь в скважину. – И он страшно рассердится, если вернется и застанет нас здесь.

Я подметил, что такая возможность очень пугала Кена.

– Может быть, вы предпочтете удалиться? – намекнул я.

– Нет-нет, – неуверенно ответил он. – Мы, как вы, наверное, заметили, не слишком жалуем друг друга, но христианское милосердие не позволяет оставить его, если он болен.

– Вы слышали о профессоре Уоллисе?

Мистер Кен совладал с весьма непочтительной усмешкой прежде, чем она нарушила серьезность его лица.

– О да, и меня удручает, что со священнослужителем обошлись столь неподобающим образом.

Тут дверь отворилась, и мы забыли о докторе Уоллисе.

Доктор Гров неоспоримо был corpus sine pectore.[16] И умер он в значительных мучениях. Он лежал на спине посреди комнаты, лицо искажено, рот открыт, с губы свисает засохшая слюна. В последние минуты его вырвало, кишечник опорожнился, и в комнате стоял невыносимый смрад. Сведенные судорогой пальцы более напоминали звериные когти, одна рука была откинута, а другая прижата к шее, будто он старался задушить себя. В комнате же царил полнейший хаос, книги валялись на полу среди разбросанных бумаг, будто он в последние мгновения бился в конвульсиях.

К счастью, зрелище мертвых тел не внушает мне страха, хотя потрясение при виде этого покойника и жуткие свидетельства его кончины весьма меня удручили. Но вот мистер Кен был ввергнут в ужас. Мне показалось, что он чуть было не осенил себя крестным знамением, и только чувство приличия удержало его в последний миг.

– Боже милостивый, огради нас в час печали нашей! – сказал он дрожащим голосом, глядя на распростертое тело. – Беги, – приказал он подметальщице, – и побыстрее приведи смотрителя. Мистер Кола, что тут произошло?

– Право, не знаю, – ответил я. – Видимое объяснение – апоплексия, но скрюченные пальцы и гримаса этому противоречат Судя по его виду, он испытывал сильную боль, возможно, этим объясняется состояние комнаты.

Мы безмолвно смотрели на труп бедняги, но затем звук шагов по деревянным ступенькам заставил нас очнуться. Смотритель Вудворд был мал ростом, производил впечатление проницательности и сохранил самообладание, когда увидел, что находилось в комнате. Он носил небольшие усы и бородку на манер роялистов, но мне сказали, что он был сторонником Парламента и удержался на своем посту не благодаря учености – колледж этому значения не придавал, но потому, что был волшебником во всем, что касалось денег. Как сказал кто-то, он умел извлекать постоянный доход из дохлой свиньи, а вот этот талант колледж ценил очень высоко.

– Нам, пожалуй, следует узнать более обстоятельное мнение, прежде чем что-либо предпринимать, – сказал он, выслушав объяснения Кена и мои. – Мэри, – обратился он к подметальщице, которая все еще стояла у порога, развесив уши, – сбегай на Главную улицу за доктором Бейтом, будь так добра. Скажи ему, что дело неотложное и я буду весьма благодарен, если он придет немедля.

Я чуть было не открыл рот, чтобы заговорить, но снова промолчал. Мне не понравилось, что от меня так быстро отмахнулись, но что я мог? Оставалось только уповать, что, хотя мои услуги не нужны, а случившееся касается только колледжа, меня не попросят удалиться при столь любопытных обстоятельствах Лоуэр, конечно, не простит мне, если я вернусь, не узнав все подробности до единой.

– Мне кажется ясным, – сказал затем смотритель не терпящим возражения тоном, – что несчастного сразил апоплексический удар. Не знаю, что еще можно к этому добавить. Разумеется, мы должны получить подтверждение, но я не сомневаюсь, оно воспоследует незамедлительно.

Мистер Кен, один из тех угодливых попиков, которые тотчас соглашаются со всяким вышестоящим, усердно закивал. Оба они, казалось, настоятельно желали прийти к этому заключению, и, думается, я позволил себе высказать собственное мнение главным образом из духа противоречия.

– Осмелюсь ли сказать, – начал я смиренно, – что следует более тщательно рассмотреть все обстоятельства, прежде чем принять такой вывод? – Оба посмотрели на меня с раздражением, а я продолжал. – Например, на какие недуги он жаловался раньше? Быть может, он накануне слишком много выпил? Не напрягался ли чрезмерно, перетрудив свое сердце?

– На что вы намекаете? – сказал Вудворд, оборачивая ко мне каменное лицо. Я заметил, что Кен побледнел при моих словах.

– Ни на что.

– Вы злокозненный человек, – сказал он к великому моему удивлению. – Это обвинение не имеет под собой никаких оснований. И чудовищно, что вы прибегаете к нему в подобный час.

– Никакие обвинения мне не известны, и я к ним не прибегаю, – возразил я, вновь пораженный непредсказуемостью англичан. – Прошу, уверьтесь в отсутствии у меня какого-либо умысла. Я просто подумал…

– Даже для меня очевидно, – гневно продолжал Вудворд, – что это был апоплексический удар, и ничто иное. Более того: это внутреннее дело колледжа, сударь. Мы благодарим вас, что вы подняли тревогу, но нам не хотелось бы долее злоупотреблять вашим временем.

Такие слова, несомненно, содержали требование удалиться и были притом несколько оскорбительными. Я откланялся с большей учтивостью, нежели они.

Глава десятая


На этом я завершил свой рассказ, которому мои приятели в кофейне внимали как завороженные. В конце-то концов, это было самым примечательным событием в городе со времен осады, а так как мои слушатели знали всех его участников, их оно интересовало вдвойне. Лоуэр немедля начал взвешивать, не предложить ли ему свои услуги для обследования тела.

Мы принялись убеждать его, как маловероятно, что ему дозволят анатомировать доктора Грова, а он парировал, что ничего подобного ему и в голову не приходило, как вдруг поглядел за мое плечо, и по его губам скользнула легкая улыбка.

– Ну-ну, – сказал он, – что мы можем сделать для тебя, дитя мое?

Я оглянулся и увидел у себя за спиной Сару Бланди, землисто-бледную и истомленную. Следом за ней в залу вошла вдова Тильярд, браня ее за дерзость, и ухватила за плечо, но Сара сердито отбросила ее руку.

Было ясно, что она пришла ко мне, а потому я посмотрел на нее холодным взглядом, который она заслужила, и приготовился выслушать, что привело ее сюда. Но я уже знал: конечно, Лоуэр поговорил с ней и назвал цену за жизнь ее матери. Либо она искупит свое поведение со мной, либо ее мать умрет. Мне кажется, такой гонорар был очень небольшим.

Она опустила глаза, стараясь придать себе смирения (что за глаза! – подумал я против воли), и сказала тихим, ровным голосом:

– Мистер Кола, я хотела бы принести мои извинения.

Но я молчал и продолжал смотреть на нее с леденящим холодом.

– Моя мать, мне кажется, умирает. Прошу вас…

И вот тут жизнь старухи спас доктор Гров. Если бы я не помнил, как он вел себя почти на этом же месте, я бы отвернулся и предоставил Тильярд вышвырнуть ее вон, как она того заслуживала. Тем не менее на этот раз я не собирался спешить с предложением помощи.

– Не воображаешь же ты, что я хоть пальцем ради нее пошевельну после твоего дерзкого поведения со мной?

Она покорно покачала головой, всколыхнув падавший ей на плечи каскад черных волос.

– Нет, – ответила она почти неслышно.

– Так зачем же ты пришла? – продолжал я неумолимо.

– Потому что вы нужны ей, и я знаю, вы очень добры и не оставите ее без помощи из-за моей вины.

Вот уж похвала так похвала, саркастически подумал я и еще несколько мгновений потомил ее в муках ожидания. Затем, заметив, что Бойль наблюдает за мной взвешивающим взглядом, я испустил тяжелый вздох и встал.

– Ну хорошо, – сказал я. – Она достойная женщина, и ради нее я приду. Ей достаточно страданий из-за такой дочери, как ты.

Я вышел из-за стола, насупив брови в ответ на самодовольную смешку Лоуэра. Мы прошли через город, не обменявшись и двумя словами. Я испытывал невольную радость. Нет, не из-за победы, которую одержал, но потому лишь, что теперь мне представился случай провести свой опыт и, возможно, спасти человеческую жизнь.

Не пробыл я в лачуге и минуты, как все мысли о дочери вылетели у меня из головы. Старушка была мертвенно-бледна, она металась на постели в бреду. К тому же она ослабела и пылала от жара. Однако в ране не образовалась гангрена, чего я опасался более всего. Но это не было симптомом улучшения: кожа, плоть и кости не срастались, как следовало бы, а ведь к этому времени уже пора было появиться признакам естественного заживления. Лубки по-прежнему удерживали кость на месте, но какой от этого был толк, если ее ослабевшее, хрупкое тело не могло само о себе позаботиться? Если же оно отказывалось сделать что-нибудь себе во благо, понудить его я не мог.

Я отодвинул табуретку и, поглаживая подбородок и хмурясь, мысленно искал какой-либо бальзам или мазь, которые помогли бы старушке. Но на ум мне не приходило решительно ничего. Да, пусть не останется никаких сомнений в том, что я перебрал в памяти все рекомендованные лечения, какие могли устранить необходимость в опытах: я не приступил к ним очертя голову. Лоуэр был прав, когда говорил, что сначала следовало бы испробовать метод на животных. Но для этого не было времени, а иной альтернативы ни я, ни Лоуэр, когда я с ним посоветовался, найти не сумели.

И девушка, не хуже, чем я, знала, как ограниченны мои возможности. Она присела на корточки у очага, подперла подбородок ладонями и смотрела на меня спокойно и внимательно – впервые ее взгляд выражал только печальное сочувствие моей видимой растерянности.

– Надежда на ее выздоровление была мала еще до того, как вы пришли, – сказала она негромко. – Благодаря вашей доброте и искусству она протянула дольше, чем я считала возможным. Я благодарна вам за это, а моя мать уже давно приготовилась к смерти. Не корите себя, сударь, побороть Божью волю вы не можете.

Пока она говорила, я вглядывался в ее лицо, взвешивая, не прячется ли в ее голосе сарказм или снисходительность, так как привык ожидать от нее дерзких грубостей. Но нет, ничего, кроме кротости. Странно, подумал я: ее мать умирает, а она утешает врача.

– Но как мы можем знать, какова воля Божья? Пусть вы уверены, но меня учили другому. Что, если мне предназначено придумать что-то, что ей поможет?

– Если так, то вы ей поможете, – ответила она просто.

Я мучительно боролся с собой, не решаясь сообщить свое намерение невежественной простолюдинке, не способной постичь его суть.

– Скажите мне, – произнесла она, будто могла проникнуть в мои колебания.

– Я долгое время размышлял над новым способом лечения, – начал я. – Не знаю, поможет ли он. Или же убьет ее быстрее, чем топор палача. Если я применю его, то могу стать либо спасителем твоей матери, либо ее убийцей.

– Не ее Спасителем, – возразила девушка серьезно. – Ей довольно одного. Но и ее убийцей вы быть тоже не можете. Тот, кто попытается помочь, будет ее благодетелем, каков бы ни был исход. Ведь главное – желание помочь, так ведь?

– Чем старше вы становитесь, тем с большим трудом заживают ваши раны, – сказал я, жалея, что не указал на это Грову накануне вечером, и дивясь ее словам. – То, что у ребенка проходит за несколько дней, способно убить старика. Плоть устает, утрачивает способность противостоять недугам и в конце концов умирает, освобождая заключенный в ней дух.

Девушка, все так же скорчившись на полу, смотрела на меня бесстрастно. Она не заерзала нетерпеливо, не выказала полного непонимания, и потому я продолжал:

– А может быть так, что кровь стареет от постоянного движения по сосудам, утрачивает свою природную силу и со все большим трудом доставляет сердцу питательные вещества, которые оно перебраживает в жизненные силы.

Девушка кивнула, будто не нашла ничего удивительного в том, что я говорил, хотя я коснулся некоторых из последних открытий и сверх того предложил неслыханное прежде истолкование, при упоминании о котором те, кто был старше меня годами и ученостью, скорбно покачивали головами.

– Ты поняла, дитя мое?

– Конечно, – сказала она. – А что тут понимать?

– Но, без сомнения, тебе должны показаться удивительными мои слова о том, что кровь циркулирует в теле?

– Удивиться им может только врач, – сказала она. – Про это знает любой фермер.

– То есть как?!

– Когда колют свинью, ей перерезают главную жилу на шее. Кровь вытекает, и мясо становится белым и мягким. А как могла бы вытечь вся кровь из одного разреза, если бы жилы не соединялись между собой? А течет она сама по себе, почти так, словно ее качают, и, значит, внутри в теле она течет по кругу. Яснее ясного, верно?

Я заморгал и уставился на нее. Творцам искусства медицины понадобились почти две тысячи лет, дабы совершить сие дивное открытие, а эта девчонка говорит, что всегда про это знала. Еще несколько дней назад ее дерзость привела бы меня в бешенство, но теперь я только спросил себя, что еще она, ну и деревенские жители, которых она упомянула, могли бы поведать, если бы их потрудились спросить.

– А! Да… отличное наблюдение, – сказал я, настолько сбитый с толку, что не сразу вспомнил, о чем говорил. Я посмотрел на нее очень серьезно и перевел дух. – Ну, как бы то ни было, я намерен влить твоей матери новую, свежую кровь, чтобы она получила восстанавливающую силу от женщины много ее моложе. Такого еще никто никогда не делал и даже не думал об этом, насколько мне известно. Метод опасный и вызовет страшную бурю, если станет известным. Однако я глубоко убежден, что это единственная возможность продлить жизнь твоей матери.

Бедная девушка была, видимо, ошеломлена моими словами, и я прочел на ее лице страх и дурные предчувствия.

– Так как же?

– Вы врач, сударь. Решать вам.

Я тяжело вздохнул. Видимо, в глубине души у меня тлела надежда, что она вновь примется осыпать меня бранью, обвинит меня в презрении к Божьим законам или еще в каком-нибудь кощунстве и тем избавит от ноши, которую я безрассудно взвалил на себя. Но судьба не подарила мне столь легкого избавления. На кон были поставлены моя репутация, мое мастерство, и пути назад не было.

– Я должен пока оставить тебя и твою мать, чтобы посоветоваться с Лоуэром, чья помощь мне необходима. Вернусь так быстро, как смогу.

Я покинул лачугу, где Сара Бланди упала на колени у материнской постели и, поглаживая волосы старушки, напевала тихим нежным голосом. Утешительные ласковые звуки, подумал я, выходя. Так певала надо мной матушка, когда я лежал больной, и так же поглаживала меня по волосам. Это успокаивало меня в болезни, и я вознес молитву, чтобы пение дочери принесло такое же облегчение ее матери.

Глава одиннадцатая

Лоуэра я застал усердно препарирующим мозг; эти исследования, позднее представленные миру в его «Tractatus de Corde»[17], очень его занимали, и он сделал много прекрасных рисунков анатомии указанного органа. Нет, он не обрадовался, когда я ворвался к нему потребовать его помощи и вновь увидел его в дурном настроении.

– Не может ли это подождать, Кола? – спросил он.

– Не думаю. Ну, самую малость. А зато я могу предложить вам насладиться замечательнейшим опытом.

– Я занимаюсь опытами не ради наслаждения, – ответил он резко.

Я вгляделся в его лицо, склоненное над столом. Один глаз был скрыт упавшей на лоб черной прядью. Сжатые губы, обострившиеся скулы внушили мне опасение, что им вновь овладела преследующая его чернота.

– Кроме того, это акт милосердия, и молю вас не отсылать меня, ибо мне необходима помощь и только вы с вашей твердостью и мудростью в состоянии оказать ее. Не сердитесь, я клянусь десятикратно воздать вам за вашу доброту. Я осмотрел вдову Бланди, и времени почти не остается.

Моя искательность его обезоружила: он поморщился и, словно бы с большой неохотой положив нож, повернулся ко мне.

– Ей так худо, как сказало лицо девушки?

– О да. Если чего-либо не предпринять, она умрет очень скоро. Мы должны прибегнуть к опыту, о котором говорили. Ей необходимо влить кровь. Я справился с месяцесловом: солнце сейчас в Козероге, что благоприятно для всех дел, связанных с кровью. Завтра будет уже поздно. Я знаю, вы относитесь с сомнением ко всему подобному, но я не склонен ничем пренебрегать.

Он сердито заворчал на меня, так как моя настойчивость показала, что я не потерплю отказа и не оставлю его в покое.

– Я не убежден, что это здравая мысль.

– Но иначе она умрет.

– Вполне вероятно, что она умрет в любом случае.

– Значит, нам нечего терять.


– Вам – да, нечего. Я же ставлю под угрозу многое. Моя карьера и моя семья зависят от того, сумею ли я утвердиться в Лондоне.

– Не вижу, чем это может помешать.

Он вытер узкий нож о свой фартук и вымыл руки.

– Послушайте, Кола, – сказал он, оборачиваясь ко мне, – вы пробыли здесь достаточно долго и должны знать, какое противодействие мы встречаем. Вспомните, как этот болван Гров вчера вечером накинулся на вас в Новом колледже именно за лечение через опыты. И не могу отрицать, кое в чем он, знаете ли, был прав, как ни противно мне это признавать. И есть много таких, еще хуже, в чьей власти причинить мне немалый вред, дай я им хоть малейший повод. Если я приму участие в вашей операции, а больная умрет и это станет известно, моя репутация врача будет погублена еще до начала моей карьеры на поприще медицины.

– У вас есть сомнения относительно опыта, мной предложенного? – осведомился я, заходя с другой стороны.

– У меня большие сомнения относительно него, да и вам следовало бы их иметь. Теория заманчивая, но надежда на то, что пациент переживет ее практическое применение, кажется весьма малой. Но должен признаться, – сказал он с такой неохотой, что я уверовал в свою победу, – попробовать было бы весьма любопытно.

– Так если не будет опасности, что про него узнают?

– В таком случае я был бы рад участвовать.

– Мы можем взять с дочери клятву молчать.

– Пожалуй. Но и вы должны поклясться, что ни словом не обмолвитесь, даже когда вернетесь в Венецию. Опубликовав письмо с изложением того, что произошло, вы поставите меня в чрезвычайно тяжелое положение.

Я хлопнул его по спине.

– Не тревожьтесь! Я никогда ничего не публикую, – сказал я. – Даю вам слово, что ничего никому не скажу, если не получу от вас разрешения на то.

Лоуэр почесывал нос, обдумывая мои слова, затем, хмурясь при мысли об опасности, которой подвергал себя, он кивнул.

– Ну, раз так, – сказал он, – приступим к делу.


Вот так это произошло. И даже сейчас я предпочитаю думать, что, настаивая на своих условиях, он тогда не таил никаких задних мыслей, а подчинялся простому чувству самосохранения. И полагаю, лишь много позднее, соблазненный сладкими речами своих друзей в Королевском Обществе, он предпочел славу чести и выгоду дружбе. Вот тогда он самым низким образом злоупотребил моей прямотой и доверием, использовав мое молчание в собственных целях.

Но в тот день меня переполняли радость и благодарность за то, что он был готов подвергнуться опасности ради меня.

Говоря откровенно, я предпочел бы провести мой опыт в более подходящей обстановке и в присутствии свидетелей, которые записывали бы все, что мы делали. Но об этом и речи быть не могло: миссис Бланди не выдержала бы перевозки в другое место. К тому же, помимо опасений Лоуэра, поиски других ученых участников потребовали бы слишком много времени. Вот так, занятые серьезными мыслями и храня молчание, мы с Лоуэром отправились вдвоем в лачугу к больной старухе и ее дочери.

– Дорогое дитя, – сказал Лоуэр самым ласковым и ободряющим тоном, – ты хорошо поняла моего коллегу? Ты понимаешь опасности, грозящие и тебе, и твоей матери? Ведь, возможно, мы соединим воедино и ваши души, и ваши жизни, и если это не поможет одной, оно может обернуться гибелью для другой.

Она кивнула.

– Мы уже одно, насколько это возможно для матери и дочери. Я ей объяснила, но не знаю, насколько она поняла. Я уверена, она бы отказалась, так как всегда ставила свою жизнь ни во что, но вы не должны с этим считаться.

– А вы, Кола? – пробурчал Лоуэр. – Вы хотите продолжать?

– Нет, – сказал я в сомнении, когда подошла решающая минута, – но считаю, мы должны.

Тогда Лоуэр осмотрел больную и совсем помрачнел:

– Я, бесспорно, не нахожу в вашем диагнозе ни малейшей ошибки. Состояние ее очень плохо. Ну что же, приступим. Сара, закатай рукав и сядь вот тут.

Он указал на табуретку у кровати, а когда она села, я начал обматывать лентой ее руку. Лоуэр обнажил худую морщинистую руку матери и обмотал другой лентой – красной, этот цвет запал мне в память, – ее руку выше локтя.

Затем он достал свою серебряную трубку, а также два стволика очищенных гусиных перьев и продул их, проверяя, нет ли в них преграды.

– Готовы? – спросил он.

Мы тревожно кивнули. Точным умелым движением он вонзил острый ножичек в кровеносный сосуд девушки и вставил в него перо концом навстречу току, так что естественное движение направило кровь в воздух; затем он подставил под другой конец чашку, и кровь рубиново-красной струей хлынула в нее – стремительнее, чем мы с ним предполагали. Лоуэр медленно считал.

– Чашка вмещает одну восьмую пинты, – сказал он. – Проверю, сколько времени она будет наполняться, и тогда мы будем примерно знать, сколько крови возьмем.

Чашка наполнилась так быстро, что кровь начала переливаться через край на пол.

– Минута и одна восьмая, – громко сказал Лоуэр. – Быстрее, Кола! Трубку!

Я протянул ему трубку, а жизнетворная кровь Сары уже стекала на пол. Затем вставил второе перо в сосуд матери, на этот раз в противоположном направлении, так, чтобы новая кровь слилась с ее собственной. С поразительной нежностью, едва кровь девушки потекла из серебряной трубки, Лоуэр повернул ее и соединил трубку с пером, торчащим из руки старушки.

Он внимательно осмотрел место соединения.

– Как будто получилось! – сказал он, с трудом скрывая удивление. – И не вижу никаких признаков сворачивания. Как долго по-вашему, нам следует продолжать?

– До восемнадцати унций? – прикинул я со всей быстротой, на какую был способен, пока Лоуэр отсчитывал время. – Минут десять… для верности пусть будет двенадцать.

И воцарилось молчание: Лоуэр сосредоточенно считал вполголоса, а девушка тревожно закусила губу. Должен сказать, она держалась очень храбро. Ни разу не пожаловалась, не вскрикнула. Меня же снедала тревога: каковы будут результаты? Пока ничто не указывало, чем это может обернуться.

– …Пятьдесят девять, шестьдесят… – наконец произнес Лоуэр. – Достаточно. Ну-ка, ну-ка. – И он высвободил трубку, положил на пол, умело прижал палец к сосуду матери и выдернул перо. Я вытащил перо из руки девушки, и затем мы принялись бинтовать ранки, чтобы прекратить кровотечение.

– Вот и все, – сказал Лоуэр с удовлетворением. – Как ты себя чувствуешь, моя милая?

Она потрясла головой и раза два глубоко вздохнула.

– Все словно кружится, – сказала она слабым голосом. – А так хорошо.

– Отлично. Ну, посиди пока спокойно. – И он нагнулся над матерью. – Никаких изменений, – сказал он. – Как по-вашему?

Я покачал головой:

– Не лучше и не хуже. Но, разумеется, нужно время, чтобы молодая кровь оказала свое действие.

– Каким бы оно ни было, – пробормотал Лоуэр. – Обычно в таких случаях рекомендуется сильное рвотное, но не думаю, что оно показано для таких обстоятельств. Мне кажется, любезный Кола, нам остается сидеть и ждать. Надеяться и молиться. Ваш метод либо подействует, либо нет. Вот и все. Теперь слишком поздно что-либо менять.

– Поглядите на девушку, – сказал я, заметив, что она широко зевает; лицо у нее побелело, и она пожаловалась на головокружение.

– Это просто от потери крови. Мы забрали часть ее жизненной силы, и она не могла не ослабеть. Ложись, моя милая, рядом с матерью и поспи.

– Мне нельзя. Я должна присматривать за ней.

– Об этом не беспокойся. Кола вернется взглянуть, как она, а потом я пришлю кого-нибудь надежного, так, чтобы нас известили о каких-либо изменениях. Поэтому ложись с ней рядом и ни о чем не тревожься. Ну и денек выдался, Кола! Сначала доктор Гров, потом это. Я с ног валюсь от утомления.

– Что? – сказала Сара. – Что с доктором Гровом?

– Хм-м?.. Так ты же его знаешь, я совсем забыл. Видишь ли, он умер. Кола нашел его утром мертвым у него в комнате.

Спокойствие девушки, выдержавшее, видимо, и потерю крови, и даже мысли о том, что ее мать умирает, при этом известии ее покинуло. Она стала даже еще бледнее, и к нашему великому изумлению, мы увидели, что она скорбно покачала головой, а потом свернулась на постели и спрятала лицо в ладонях. Очень трогательно и нежданно, но я заметил, что при всей ее горести она не спросила, как это произошло.

Мы с Лоуэром переглянулись и без слов решили, что мы ничем помочь не можем. Кровопускание ее ослабило, а истощение ее утробы высвободило дурные соки, вызывая у тела все симптомы истерии.

Мой друг был поистине великолепен. Он обнаружил всю доброту и умение, которые скрывала его насмешливость и которые делали тем более непонятной для меня черноту ярости, порой его охватывавшей.

Убедившись, что съестных припасов и дров достаточно, укутав нашу пациентку в теплое одеяло, мы пожелали ей всего хорошего и удалились, потому что ничего другого нам не оставалось. Часа через два-три я вернулся посмотреть, какие произошли изменения. И мать, и дочь спали, и должен сказать, что сон матери казался более спокойным.

Глава двенадцатая

К тому времени, когда я присоединился к Лоуэру у матушки Джейн – женщины, содержавшей харчевню неподалеку от Главной улицы и кормившей вполне съедобными блюдами по самой скромной цене, – он, казалось, был в куда лучшем расположении духа, чем раньше.

– И как ваша пациентка? – окликнул он меня из-за стола, едва я вошел в маленькую залу, где было тесно от студентов и наиболее неимущих членов факультета.

– Почти без изменений, – ответил я, когда он заставил подвинуться студента, освобождая для меня место. – Все еще спит. Дыхание стало полегче и заметен приток крови к щекам.

– Так, собственно, и следовало ожидать, – сказал он. – Но мы обсудим это позднее. Могу я представить вас моему доброму другу? Собрату-врачу и поклоннику опыта? Мистер да Кола представляю вас мистеру Джону Локку.

Человек примерно моего возраста с худым лицом, надменным выражением и длинным носом поднял голову, буркнул что-то и тотчас снова принялся за еду, переполнявшую его поднос.

– Как видите, блистательнейший из собеседников, – продолжал Лоуэр. – Как он ухитряется столько есть и оставаться таким худым, является одной из великих тайн Природы. Тело свое по смерти он завещал мне, и, быть может, я открою тайну сию. Вот так. А теперь ужин. Уповаю, свиная голова вам по вкусу. Два пенса и столько капусты, сколько вы способны съесть. Пиво – полпенни. Уже мало чего осталось, а потому поторопитесь окликнуть матушку.

– А как она приготовлена? – спросил я с интересом, так как поистине умирал от голода. Среди треволнений ушедшего дня я совсем забыл про обед, и при мысли о поросячьей голове, зажаренной с яблоками и вином, да, быть может, с парочкой креветок, у меня слюнки потекли.

– Сварена, – сказал он. – В уксусе. А как иначе?

– Воистину, как? – сказал я со вздохом. – Ну, пусть так.

Лоуэр подозвал хозяйку, заказал от моего имени и придвинул мне кружку с пивом из своего кувшина.

– Не томите, Лоуэр, объясните мне, в чем дело? Вас как будто что-то забавляет.

Он прижал палец к губам.

– Тс-с! – сказал он. – Это великая тайна. Надеюсь, вечер у вас не занят?

– Чем бы я мог его занять?

– Превосходно. Я хочу отблагодарить вас за любезность, с которой вы разрешили мне помогать вам нынче. Нам предстоит работа. Я получил заказ.

– Заказ какого рода?

– Загляните ко мне в сумку.

Я послушался.

– Бутылка коньяку, – сказал я. – Отлично. Это мой любимый напиток. После вина, разумеется.

– И вы не прочь его пригубить?

– О да! Он смоет с моего языка вкус вареных свиных мозгов.

– О, несомненно. Поглядите повнимательнее.

– Бутылка наполовину пуста.

– Весьма наблюдательно. А теперь поглядите на ее дно.

– Осадок, – сказал я, поглядев.

– Да, но осадок дает вино, а не коньяк. И этот состоит как бы из гранул. Так что же он такое?

– Не представляю. Но что в нем за важность?

– Бутылка из комнаты доктора Грова.

Я нахмурился.

– Но что вы там делали?

– Меня пригласили присутствовать. Мистер Вудворд, он состоит с Бойлем в дальнем родстве – с Бойлем все состоят в дальнем родстве, как вы не замедлите убедиться, – попросил его совета, а он отказался помочь, сославшись на то, что в этой области не особенно осведомлен. И попросил меня его заменить. Натурально, я был в восхищении. Вудворд – важная персона.

Я покачал головой. Уже было ясно, чем это обернется. Бедный Гров, подумал я. Он так и не успел спастись в Нортхэмптон.

– Мне казалось, он пригласил кого-то другого. Бейта, если не ошибаюсь.

Лоуэр презрительно прищелкнул пальцами.

– Прадедушку Бейта? Он даже с кровати не встанет, если полагает, что Марс в возвышении, а лечит только пиявками да окуриванием травами. Всей его учености только-только хватило бы, чтобы установить, что бедняга Гров скончался. Нет-нет, Вудворд не дурак. Ему нужно мнение того, кто знает, о чем говорит.

– И ваше мнение?..

– Вот тут-то и загвоздка, – ответил он уклончиво. – Я бегло осмотрел труп и решил, что необходимо более подробное исследование. Им-то я и займусь нынче вечером на смотрительской кухне. Я подумал, что вам захочется присутствовать там. Локк тоже намерен пойти, и если Вудворд не поскупится на вино, мы проведем время с большой пользой.

– Это было бы чудесно, – сказал я. – Но уверены ли вы, что меня туда допустят? При нашей встрече смотритель Вудворд был не очень приветлив.

Лоуэр небрежно махнул рукой.

– Пусть вас это не тревожит, – сказал он. – Вы же встретились при удручающих обстоятельствах.

– Он вел себя оскорбительно, – сказал я, – обвинив меня в том, что я поддерживаю клеветнические наветы.

– Неужели? Это какие же?

– Не знаю. Я лишь спросил, не занимался ли несчастный каким-либо трудом, утомляющим тело. Вудворд почернел от гнева и обвинил меня в злокозненности.

Лоуэр потер подбородок, и по его губам скользнула понимающая улыбка.

– Ну-ну, – сказал он. – Так, возможно, это правда?

– Что правда?

– Да ходили сплетни, – сказал вышеупомянутый Локк, который доел свой ужин и готов был посвятить свое внимание чему-либо еще. – Ничего серьезного, но кто-то распустил слух, будто Гров блудит со своей служанкой. Сам я полагал это маловероятным, так как сплетня восходила к Вуду.

– Я не совсем понял… – начал я.

Локк пожал плечами, словно не хотел продолжать, однако Лоуэр не был столь сдержанным.

– Служанкой этой была Сара Бланди.

– Должен сказать, что Гров всегда казался мне добропорядочным человеком, способным противостоять улещиваниям такой, как она, – заметил Локк. – А сплетня, как я упомянул, исходила от этого шута Вуда, и, разумеется, я не придал ей значения.

– Кто такой Вуд?

– Антони Вуд или Антони де Вуд, как ему угодно именоваться, ибо он причисляет себя к знати. Вы с ним еще не знакомы? Не тревожьтесь, вам этого не избежать. Он вас разыщет и высосет досуха. Антикварий из самых навязчивых.

– Нет-нет, – сказал Лоуэр. – Я настаиваю на справедливости. В этой области он человек превосходно осведомленный.

– Быть может, но он – мерзкий сплетник и жалкий клубок зависти: все, кто не он, восхваляются незаслуженно и преуспевают только благодаря родственным связям. Мне кажется, он верит, будто сам Иисус занял свое положение только благодаря семейному влиянию.

Лоуэр хихикнул на это богохульство, а я незаметно сотворил крестное знамение.

– Ну вот, Локк, вы смутили нашего нераскаянного друга-паписта, – сказал Лоуэр с усмешкой. – Суть в том, что Вуд ведет монашескую жизнь среди своих книг и манускриптов, и девушка чем-то его привлекла. Она была служанкой его матери, и бедняга Вуд почитает себя прискорбно ею обманутым.

Локк улыбнулся.

– Лишь один Вуд, как видите, мог быть изумлен подобным, – сказал он. – Тем не менее он нашел девушке место у Грова, а затем начал плести о них эти вымыслы. И, будучи злопамятным, начал распускать слухи в городе с тем результатом, что Гров для сохранения своего доброго имени должен был ее прогнать.

Лоуэр ткнул его пальцем в плечо.

– Ш-ш-ш, друг мой, – сказал он. – Ибо вот он собственной персоной. Вы знаете, как он не терпит, чтобы о нем велись разговоры.

– О Господи, – сказал Локк. – Этого я не вынесу. Только не за едой! Приношу вам свои извинения, мистер Коль.

– Кола.

– Мистер Кола. Надеюсь, мы еще увидимся. Доброго вам вечера, джентльмены.

Он встал, быстро поклонился и направился к дверям с неучтивой поспешностью, на ходу кивнув до абсурдности неопрятному человеку, который, шаркая, направлялся к нашему столу.

– Мистер Вуд! – учтиво воскликнул Лоуэр. – Прошу вас, сядьте с нами и познакомьтесь с моим другом мистером Кола из Венеции.

Вуд уже садился, не дожидаясь приглашения, и втиснулся рядом со мной, так что не заметить запаха его нестиранной одежды было никак не возможно.

– Добрый вам вечер, сударь. Добрый вечер, Лоуэр.

Я легко понял, почему Локк так заторопился. Мало того, что от этого человека пахло, и он был лишен даже подобия хороших манер – вплоть до того, что носил очки на людях, будто забыв, что уже не в библиотеке, – но и самое его присутствие немедля омрачило дух веселья, который дотоле царил за столом.

– Как я понял, вы историк, сударь, – сказал я, пытаясь снова завязать учтивую беседу.

– Да.

– Такое, наверное, интересное поприще. Вы подвизаетесь в университете?

– Нет.

Новое долгое молчание, которое затем прервал Лоуэр, отодвинув стул и встав из-за стола.

– Мне нужно подготовиться, – сказал он, словно не замечая моей безмолвной панической мольбы не оставлять меня наедине с мистером Вудом. – Если вы присоединитесь ко мне у мистера Шталя на улице Терл через полчаса…

И с легкой усмешкой, указывавшей, что он прекрасно знает, какую шутку сыграл со мной, Лоуэр ушел, покинув меня в обществе мистера Вуда. Он, заметил я, не заказал никакой еды, а начал собирать чужие подносы, выскребывать с них остатки жира и хрящики, высасывая кости омерзительно громко. Он, решил я, должен быть удручающе беден.

– Думаю, они нарассказали вам про меня всякие мерзкие историйки, – сказал он и жестом помешал мне возразить. – Не трудитесь, – продолжал он, – я ведь знаю, как они меня аттестуют.

– Но вас это словно бы не слишком-то заботит, – сказал я осторожно.

– Напротив. Ведь каждый человек хочет быть высоко ценимым, не так ли?

– Ну, о других я слышал много худшее.

Вуд крякнул и занялся подносом Лоуэра; так как способ приготовления свиной головы совсем отбил у меня аппетит, я пододвинул к нему мой поднос, все еще полный еды.

– Вы очень добры, – сказал он. – Очень.

– Вы можете считать Лоуэра лжедругом, – начал я, – но должен сказать, что он очень высоко отзывался о ваших талантах в сфере истории. И я не могу устоять перед соблазном осведомиться, в чем суть ваших занятий.

Он снова крякнул, и я испугался, как бы утоление голода не сделало его слишком разговорчивым.

– Вы ведь врач-венецианец, про которого я слышал? – спросил он вместо ответа.

– Венецианец, но не совсем врач, – сказал я.

– Папист?

– Да, – сказал я осторожно, но он не разразился оскорбительной диатрибой.

– Так вы считаете, что еретики должны гореть?

– Прошу прощения? – сказал я, дивясь неотесанности его манеры вести разговор.

– Если соблазн заставит кого-то покинуть лоно истинной церкви – вашей ли или какой-нибудь другой, – вы считаете, что он должен гореть?

– Не обязательно, – ответил я, спешно подыскивая аргументы. Казалось, разумнее поддерживать беседу на общие темы и не допускать копания в моих делах. Не терплю сплетен и слухов. – Возможно, он заслуживает потерю жизни, если вы примете доводы Фомы Аквинского, который спрашивал, почему подлежат казни те, кто подделывает монеты, но не те, кто подделывает веру. Впрочем, теперь, я думаю, это встречается очень редко, чего бы вы, протестанты, ни наслышались.

– Я имел в виду: гореть в аду.

– А!

– Если меня крестит священник-еретик, отпускаются ли мне грехи Адама? – произнес он задумчиво. – Если меня обвенчает такой, будут ли мои дети законнорожденными? Киприан сказал, если не ошибаюсь, что сила таинства проистекает ex opere operantis, и, значит, крещение, совершенное еретиком, не является крещением.

– Однако папа Стефан возразил и указал, что она существует ех opere operate[18], из силы действия, а не положения действующего, – возразил я. – И таким образом, вам не угрожает никакая опасность, если с обеих сторон намерение было добрым.

Он шмыгнул носом и утер рот.

– Но почему вы спросили?

– Вы же верите в смертный грех, вы, паписты, – рассеянно продолжал он. – Мрачная доктрина, по-моему.

– Менее, чем ваше предопределение. Я верую, что Бог может простить все и даже смертный грех, если такова будет его воля. Вы же говорите, что человек спасает или губит свою бессмертную душу, даже еще не родившись, и Бог не может этого изменить. Что за жалкий Бог!

В ответ он снова крякнул и словно был не склонен продолжать, что показалось мне странным: ведь диспут этот затеял он сам.

– Быть может, вы хотите стать католиком? – спросил я, подумав, что он мог коснуться этой темы не просто из-за неловкости и неумения вести беседу. – Не потому ли вы задали этот вопрос? Полагаю, для этого вам следует поискать кого-нибудь осведомленного в догматах более меня. Я плохой богослов.

Вуд засмеялся, и я почувствовал, что мне наконец удалось преодолеть его болезненную углубленность в себя. Немалая победа, считаю я, ибо нет никого более упрямого, чем протестант, погруженный в меланхолию.

– Тут вы совершенно правы, сударь. Ведь, кажется, я видел, как в прошлое воскресенье вы входили в еретическую церковь с мистером Лоуэром?

– Да, я пошел с ним на богослужение в церкви Святой Марии, но я не причащался. Хотя и мог бы.

– Вы меня изумляете. Как же так?

– Коринфяне не видели ничего дурного в том, чтобы есть мясо, предлагаемое в жертву языческим идолам, ибо знали, что боги эти не существуют, – сказал я. – И как бы ни заблуждались они во многом другом, тут я с ними согласен. Действие это безобидно, ересь же – закоснение в ложной вере.

– Если нам являют истину, а мы отказываемся признать свидетельства собственных глаз и ушей?

– Но это же, бесспорно, грех, не так ли?

– Даже если истина эта противоречит общепризнанному?

– Некогда вера в Христа противоречила всему общепризнанному. Установить истину, однако, не так легко. Вот почему нам не следует спешить с отказом от верований, освященных веками, даже если между собой мы в них и сомневаемся.

Вуд крякнул.

– Что-то в иезуитском духе. Вы не будете против, если я побываю на богослужении в какой-нибудь вашей церкви?

– Я бы приветствовал вас там. Не то чтобы у меня было право приветствовать или изгонять.

– Нельзя не признать, вы весьма не строги. Но почему вы считаете англиканскую церковь еретической?

– По причине, мной названной. И потому, что таковой ее объявил папа.

– А, понимаю. Что, если бы некое положение было бесспорно еретическим, но не подверглось осуждению? Был бы я… или вы вольны его принять?

– Думаю, это зависит от его сути, – сказал я, отчаянно ища способа прекратить разговор, так как мой собеседник внезапно вновь впал в меланхолию. Но он был неотвязчив и столь очевидно искал общества, что у меня не хватало жестокости уйти.

– Если угодно, я приведу вам пример. Несколько лет назад мне в руки попала история одной ереси в церкви первых веков. Разумеется, вы слышали о фригийце Монтане, который утверждал, что в каждом поколении новые пророки будут дополнять слова Господа Нашего.

– И был осужден Ипполитом.

– Но поддержан Тертуллианом и благоприятно откомментирован Епифанием. Но я не о том. Упомянутая мной история повествует о женщине, последовательнице Монтана, по имени Прискилла, и вот ее писания, насколько мне известно, осуждены не были, ибо оставались в безвестности.

– И что же она утверждала?

– Что искупление – вечный процесс, и в каждом поколении будет возрождаться свой Мессия, и будет предан, и умрет, и воскреснет – и так до тех пор, пока род людской не отвратится от зла и более не будет грешить. Ну и еще очень много подобного.

– Доктрина, которая, по вашим словам, сгинула с глаз человеческих, – сказал Вуд, почему-то заинтересовавшийся приведенным мной примером более, нежели чем-либо другим из всего, о чем я говорил с той минуты, когда отдал ему мой поднос. – И неудивительно. Это ведь попросту огрубленная версия Оригена, который утверждал, что Христос распинается всякий раз, когда мы грешим. Метафора, воспринятая буквально.

– Я имел в виду лишь одно: хотя учение Прискиллы прямо не осуждено, католики, вне всяких сомнений, обязаны отвергнуть его, как они отвергают любые языческие религии. Доктрина литургии изложена с исчерпывающей ясностью, и мы обязаны исходить из того, что неразрешенное по определению исключено.

Вуд крякнул.

– И вы никогда не восстаете против того, чему вам велено верить?

– Очень часто! – весело сказал я. – Но только не против доктрины, ибо она, безусловно, верна до малейших частностей. Ваш мистер Бойль считает, что при конфликте между наукой и религией ошибается наука. Это не столь уж отличается от утверждения, что в случаях, когда разум индивидуума расходится с учением церкви, долг индивидуума найти, в чем заключается его ошибка.

Я видел, что Вуда наш разговор интересует гораздо больше, чем меня, и он вот-вот предложит пойти куда-нибудь выпить и продолжить эту увлекательнейшую беседу. Я же хотел этого менее всего и, предупреждая необходимость уязвить его отказом, поспешно встал.

– Вы должны простить меня, мистер Вуд, но у меня назначена встреча с Лоуэром, и я уже опаздываю.

Лицо у него вытянулось от разочарования, и мне стало жаль беднягу. Как тяжко быть исполненным лучших намерений и прилагать столько усилий для того лишь, чтобы тебе отказывали в дружеской близости. Я был бы более покладист, если бы не торопился, как ни неприятны мне были его ученый педантизм и тупость рассуждений. Но, к счастью, мне не пришлось лгать, чтобы избавиться от его общества, меня правда ждали более важные дела. Я ушел, а он остался сидеть там, в одиночестве доедая мой ужин, единственным, кто хранил молчание среди общей веселости.


Этот Петер Шталь, с кем захотел посоветоваться Лоуэр, был немцем и слыл магом из-за глубокого знакомства с алхимией. Под влиянием винных паров он завораживал рассуждениями о философском камне, вечной жизни и способах превращения низких металлов в золото. Сам я неколебимо считаю, что убедительные речи хороши, но не так хороши, как доказательство делом, а Шталь, вопреки всем своим утверждениям и надуманным фразам, не одарил вечной жизнью даже паука. А так как он не выглядел богатым, я заключаю, что и в золото он ничего превратить не сумел. Впрочем, как однажды сказал он сам, тот простой факт, что чего-то сделать не удалось, еще не доказательство, будто сделать это вообще невозможно; он смирится с тем, что подобное невозможно, лишь когда его убедят, что материя неизменяемо облечена в неповторимую форму. Пока же, сказал он, все указывает на то, что низкие материалы возможно преобразовать в первичные элементы. Если можно превратить aqua fortis[19] в соль – что достаточно просто – то на каком основании кто-то вроде меня насмешливо отвергает предположение, что камень можно превращать в золото, если найти нужный метод? Точно так же назначение всех медикаментов – препятствовать болезням, старости, немощи, и некоторые медикаменты им препятствуют. Так могу ли я поклясться – и привести обоснования моей уверенности, – будто не существует высшего бальзама, который отвратит болезни навсегда? Как-никак все лучшие умы древности верили в это, и даже имеется подтверждение в Библии. Разве Адам не прожил 930 лет, а Сет – 912 лет, а Мафусаил – 969 лет, о чем сказано в Книге Бытия?

Лоуэр заранее предупредил меня о его нелегком характере и о том, что только Бойлю удается держать его в узде. Его пороки равнялись его талантам, ибо он был нераскаянным содомитом и находил удовольствие в том, чтобы вызывать омерзение у тех, с кем беседовал. В то время он разменял пятый десяток и уже являл признаки одряхления, которое влечет за собой порок: тяжелые складки у брюзгливого рта, полного смрадных гнилых зубов, а согбенность спины свидетельствовала о подозрительности и отвращении, с какими он относился ко всему свету. Шталь принадлежал к тем, кто почитает каждого и всякого ниже себя, каким бы ни было его положение, успехи или слава. Ни один монарх не правил своими владениями лучше, чем мог бы он, ни один епископ не обладал такими познаниями в богословии, как он, ни один адвокат не мог бы вести дело с большим искусством. Как ни странно, единственной областью, в которой его высокомерная надменность не давала о себе знать, была именно та, где ей нашлось бы оправдание, – высокое искусство его химических опытов.

Была у него и еще одна странность: хотя он обходился со всеми презрительно, стоило пробудить его любознательность, и он не жалел ни своего времени, ни усилий. С людьми он не желал иметь дела, но поставьте перед ним задачу, и он будет трудиться над ней без устали. Хотя, казалось бы, он не мог вызвать ничего, кроме отвращения, я тем не менее проникся к нему опасливой симпатией.

Добиться его помощи оказалось весьма нелегко, хотя он и знал, что Лоуэр близок к Бойлю, на жалованье у которого он тогда состоял. Пока мы объясняли ему, в чем было дело, он сидел, развалившись в кресле, и презрительно нас оглядывал.

– Так? Он мертв, – сказал он по-латыни с тяжелым акцентом, хотя и произносил фразы со старомодной размеренностью и внушительностью, давно отвергнутыми cognoscenti[20] в Италии, хотя англичане и другие (насколько мне известно) все еще с большой горячностью относятся к этой теме. – Неужели важно знать, как это произошло?

– Разумеется, – ответил Лоуэр.

– Почему?

– Потому что всегда важно установить истину.

– И вы полагаете это возможным?

– Да.

Шталь презрительно фыркнул.

– В таком случае вы оптимистичнее меня.

– Так на что же тратите свое время вы? – спросил я.

– Я развлекаю моих хозяев, – ответил он едко. – Они желают узнать, что получится, если смешать ярь-медянку с селитрой, и я их смешиваю. А что случится, если смесь нагреть? И я ее нагреваю.

– А затем пытаетесь установить, почему произошло то, что произошло?

Он небрежно махнул рукой.

– Пф! Нет. Мы пытаемся установить, как это происходит, а не почему.

– Тут есть разница?

– Конечно. Опасная разница. Разрыв между «как» и «почему» очень меня тревожит, как должен был бы тревожить и вас. Эта разница обрушит мир нам на голову. – Он высморкался и посмотрел на меня с брезгливостью. – Послушайте, – продолжал он, – я занятой человек. Вы приходите сюда с загадкой. Она должна быть из области химии, иначе вы не унизились бы, прося о моей услуге. Так?

– Я самого высокого мнения о ваших талантах, – возразил Лоуэр. – И мне кажется, дал тому достаточно доказательств. Я ведь уже долго плачу вам за уроки.

– Да-да. Но мне не слишком докучают светскими визитами. Не то что я имею что-либо против: но у меня есть много дел куда интереснее пустой болтовни. Так что, если вы ждете от меня одолжения, объясните какого, а потом уходите.

Лоуэр, видимо, давно привык к этим грубостям. Я на его месте, вероятно, уже ушел бы, но он невозмутимо достал из сумки бутылку с коньяком и поставил на стол. Шталь поднес ее к глазам и прищурился – было видно, что он близорук и ему не помешало бы обзавестись очками.

– Так? Что это?

– Это бутылка с коньяком и странным осадком на дне, который вы видите не хуже меня, хотя и утверждаете, будто слепы. Мы хотим узнать, что это.

– Ага! Был ли доктор Гров убит силой алкоголя или какой-нибудь другой силой? Вино их яд драконов и гибельная отрава аспидов, вы это хотите узнать?

Лоуэр вздохнул.

– Второзаконие, тридцать два, тридцать три, – отозвался он. – Совершенно верно. – И умолк в терпеливом ожидании, пока Шталь старательно изображал глубокое раздумье.

– Ну, так как же нам проверить эту субстанцию, когда она разжижена? – Немец еще поразмыслил. – А почему бы вам не угостить стаканчиком этого коньяка вашу разбитную служаночку? Сразу решили бы две задачи, а?

Лоуэр сказал, что не находит это таким уж разумным. Ведь повторить опыт будет трудно, даже если он увенчается успехом.

– Так вы поможете нам или нет?

Шталь ухмыльнулся, показав рядки почернелых, пожелтелых пеньков, которые заменяли ему зубы и, вполне возможно, были причиной его злобности.

– Да, разумеется, – сказал он. – Увлекательнейшая задачка! Нам требуется серия опытов, достаточно многочисленных и доступных повторению, для определения этого осадка. Но сначала я должен претворить этот осадок в форму, более удобную для манипуляций. – Он кивнул на бутылку. – Быть может, вы удалитесь и возвратитесь через несколько дней? Я не желаю, чтобы меня подгоняли.

– Но не могли бы мы хотя бы начать?

Шталь вздохнул, затем пожал плечами и встал.

– Ну хорошо, если это избавит меня от вашего общества.

Он подошел к полке, выбрал гибкую трубку с тонким стеклянным наконечником и всунул его в открытый верх бутылки, которую поставил на стол. Затем, пригнувшись, он начал сосать другой конец трубки и выпрямился, едва жидкость быстро потекла в чашу, которую он подставил снизу.

– Интересный и полезный способ, – заметил он. – Достаточно известный, но тем не менее удивительнейший. До тех пор, пока вторая часть трубки длиннее первой, жидкость будет вытекать, ибо жидкость, устремляющаяся вниз, весит больше, нежели жидкость поднимающаяся. Иначе в трубке возник бы вакуум, поддерживать каковой невозможно. И истинно интересный вопрос заключается в том, что произойдет, если…

– Вы же не хотите высосать и весь осадок? – с тревогой перебил Лоуэр, когда уровень коньяка в бутылке заметно понизился.

– Я вижу. Я вижу. – И Шталь быстро выдернул стеклянный наконечник.

– А теперь?

– А теперь я извлеку осадок, который нужно промыть и высушить. Это займет время, и у вас нет ни малейших причин оставаться здесь.

– Просто скажите, каков ваш план.

– Все очень просто. Это смесь коньяка с осадком. Я слегка ее подогрею, чтобы выпарить жидкость, затем промою осадок в свежей дождевой воде, дам ему снова осесть, снова солью жидкость и промою, и высушу его во второй раз. К тому времени он уже будет очищен в должной мере. Три дня с вашего разрешения. Ни на мгновение раньше, а если вы заявитесь прежде, я не стану с вами разговаривать.

И я последовал за Лоуэром назад в Новый колледж и в дом смотрителя, обширное здание, занимавшее большую часть западной стороны квадратного внутреннего двора. Слуга проводил нас в комнату, где смотритель Вудворд принимал гостей, и мы увидели, что Локк уже пришел и, беседуя, растянулся в кресле у огня столь непринужденно, будто был хозяином дома. Что-то в нем, подумал я, есть такое, благодаря чему он всегда будет втираться в милость власть имущих. Как это у него получалось, я не знаю. Он не обладал приятностью манер и не был украшением общества, и все же настойчивость его внимания к тем, кого он считал достойными себя, была поистине неотразимой. Ну и, разумеется, он искусно создавал себе репутацию блистательнейшего ума, так что в конце концов эти люди начинали ему покровительствовать, испытывая к нему за это благодарность. В более поздние годы он начал пописывать книги, которые сходят за философские трактаты, хотя даже беглое чтение подсказывает, что они всего лишь переносят его льстивость в метафизический план, объясняя, почему те, кто покровительствует ему, обязаны сосредоточить в своих руках всю власть. Мистер Локк мне не нравился.

Его непринужденность и самоуверенность в присутствии смотрителя Вудворда поразительно разнились с поведением моего друга Лоуэра, который впадал в уныние, когда ему приходилось держаться с той смесью почтительности и учтивости, которые потребны в присутствии тех, кто стоял выше него. Бедняга! Он отчаянно искал фавора, но не обладал способностью притворяться, и его неловкость слишком часто производила впечатление грубости. Не прошло и пяти минут, как уже было забыто, что осмотр тела Грова поручен Лоуэру, Локк же приглашен лишь присутствовать, и беседа велась между многословным философом и смотрителем. А Лоуэр неловко сидел в стороне, слушая их в тягостном молчании и все более погружаясь в уныние.

Ну а я был только рад хранить безмолвие, ибо не хотел вновь навлечь на себя неудовольствие смотрителя, и тут меня, надо отдать ему справедливость, выручил Локк.

– Мистер Кола очень удручен, смотритель, суровым порицанием, которое услышал от вас утром, – сказал он. – Вспомните, наше общество ему чуждо, и он ничего не знает о наших делах. Что бы он ни сказал, было, знаете ли, сказано по неведению.

Вудворд кивнул и посмотрел на меня.

– Примите мои извинения, сударь, – сказал он. – Я был в расстройстве и не следил за своими словами как должно Но накануне мне была подана жалоба, и я неверно вас понял.

– Какая жалоба?

– Доктор Гров после надлежащего рассмотрения должен был получить приход, это было почти решено, однако не далее как вчера вечером была подана жалоба, в которой утверждалось, что он ведет распутную жизнь и не достоин подобного назначения.

– Из-за этой девочки Бланди, не так ли? – спросил Локк со светским равнодушием.

– Откуда вы знаете?

Локк пожал плечами:

– В харчевнях, сударь, об этом давно поговаривали, хотя, разумеется, это не доказательство. Могу ли я спросить, кем подана жалоба?

– Она исходила от члена факультета, – сказал Вудворд.

– Но от кого именно?

– От кого именно, это касается только колледжа.

– А ваш жалобщик подкрепил свое обвинение какими-либо доказательствами?

– Он указал, что девушка эта была в комнате доктора Грова вчера вечером, он сам видел, как она туда вошла. И выразил опасение, что ее могли увидеть и другие, а это бросит тень на колледж.

– И это было правдой?

– Я намеревался спросить об этом доктора Грова нынче утром.

– Итак, она побывала там в прошлый вечер, а утром Грова нашли мертвым, – сказал Локк. – Ну-ну…

– Вы полагаете, что она оборвала его жизнь?

– Боже великий, вовсе нет, – ответил Локк. – Но крайнее физическое переутомление в определенных обстоятельствах, знаете ли, может привести к апоплексическому удару, как столь простодушно заметил мистер Кола нынче утром. Это куда более вероятное объяснение. В таком случае, несомненно, нам поможет тщательное исследование. Что-либо более зловещее, видимо, маловероятно. Ведь мистер Лоуэр сказал, что девушка эта словно бы искренне горевала, узнав о смерти Грова.

Смотритель пробурчал:

– Благодарю вас за эти сведения. Быть может, нам следует приступить? Я распорядился, чтобы тело поместили в библиотеке. Где вы хотите его осмотреть?

– Нам требуется большой стол, – сказал Лоуэр ворчливо. – Лучше всего подойдет кухня, если отослать слуг.

Вудворд ушел отослать кухонную прислугу, а мы перешли в соседнюю комнату осмотреть труп. Когда дом опустел, мы перенесли тело через коридор на половину слуг. К счастью, Грова уже обмыли, и эта отнюдь не приятная обязанность не отняла у нас времени.

– Полагаю, нам лучше начать, как вы думаете? – сказал Лоуэр, убирая с кухонного стола обеденные подносы.

Мы сняли с Грова одежду и положили его на стол таким, каким его создал Бог. Затем Лоуэр достал свои пилы, наточил нож и засучил рукава. Вудворд решил, что не хочет присутствовать при дальнейшем, и оставил нас.

– Я возьму мое перо, если вы будете так любезны и обреете ему голову, – сказал Лоуэр.

Что я охотно и исполнил, заглянув в чулан, где кто-то из слуг держал свои туалетные принадлежности, и возвратившись оттуда с бритвой.

– Не только костоправ, но и цирюльник, – заметил Лоуэр, зарисовывая голову, как я подозреваю, только для себя. После чего он отложил лист и на мгновение задумался. Затем, приготовившись, взял нож, молоток, пилу, и мы все вознесли краткую молитву, как подобает тем, кто намерен наложить руки на прекраснейшее творение Бога и вторгнуться в него.

– Кожа, заметьте, не почернела, – сказал Локк обычным тоном, когда минута благочестия миновала и Лоуэр начал прокладывать путь к грудной клетке через слои желтого жира. – Вы намерены произвести проверку сердца?

Лоуэр кивнул.

– Это будет очень полезный опыт. Аргументы, утверждающие, будто сердце жертвы отравления горит в огне, меня не убеждают. Но увидим. – Легкое потрескивание показало, что жир рассечен. – Как я ненавижу резать толстяков!

Он помолчал, пока рассекал тело, а затем отогнул толстые пласты жира и прибил их углы к столу.

– Беда в том, – продолжал он, когда завершил отгибание и открыл внутренности своему взгляду, – что в книге, с которой я справился, не указано, необходимо ли сначала осушить сердце. Но, Кола, вы поняли суть замечания Локка о том, что кожа не почернела? Признак отсутствия яда. С другой стороны ее покрывают синеватые пятна. Видите? На спине и бедрах? Быть может, это что-то означает. Мне кажется, что ни к какому определенному выводу прийти нельзя. Его рвало перед смертью?

– И весьма. А что?

– Жаль! Но я вскрою его желудок. На всякий случай. Подайте чашу.

И он весьма умело слил в чашу слизистую, кровавую, вонючую пену.

– Откройте-ка окно, Кола, будьте так добры, – добавил он. – Мы ведь не хотим сделать дом смотрителя непригодным для обитания.

– У жертв отравления действительно обычно происходит рвота, – сказал я, вспоминая случай, когда моему наставнику в Падуе разрешили отравить преступника, чтобы понаблюдать за результатом. Умер бедняга не слишком легко, но так как ему должны были отсечь руки и ноги, а затем сжечь у него на глазах его внутренности, пока жизнь его еще не оставила, он до самого конца был исполнен трогательной благодарности к моему наставнику за его милосердие. – Но, если не ошибаюсь, они редко извергают все содержимое желудка.

Тут разговор прервался, и Лоуэр занялся перекладкой желудка, селезенки, почек и печени в свои стеклянные чаши, высказывая мнение о каждом органе и показывал его мне, прежде чем уложить в чашу.

– Оболочка желтее обычного, – сказал он бодро, мало-помалу обретая хорошее расположение духа. – Желудок и кишки снаружи необычного коричневатого оттенка. На легких черные пятна. Печень и селезенка посерели, и печень выглядит… как по-вашему?

Я прищурился на этот орган столь странной формы.

– Не знаю. Мне кажется, она выглядит так, будто ее сварили.

Лоуэр засмеялся.

– Вот именно. Вот именно. А желчь очень разжижена. Растеклась повсюду, и цвет у нее грязно-желтый. Весьма необычный. Двенадцатиперстная кишка воспалена и выглядит ободранной, но никаких следов естественного разложения. То же относится и к желудку.

Тут я увидел, что он задумчиво оглядывает труп, вытирая окровавленные руки о фартук.

– И это все! – сказал я твердо.

– Извините?

– Я не очень близко знаком с вами, сударь, но уже умею узнавать этот взгляд. Если вы намереваетесь вскрыть его череп и извлечь мозг, я вынужден молить вас оставить эту мысль. Ведь мы стараемся установить причину его смерти; и было бы противозаконно отхватывать еще куски для того лишь, чтобы затем их препарировать.

– И перед похоронами ведь он будет выставлен для прощания, не забывайте, – напомнил Локк. – Скрыть, что вы распилили его череп пополам, будет трудно. И так уж будет нелегко скрыть, что ему обрили голову.

Лоуэр как будто хотел заспорить, но затем пожал плечами.

– Блюстители моей совести, – сказал он. – Ну хорошо, хотя медицинские познания могут понести большой ущерб из-за ваших моральных предрассудков.

– Лишь временный, как я убежден. Кроме того, нам же надо снова его собрать.

И мы принялись за работу, набивая пустоты полотняными тряпками, чтобы придать ему обычный вид, зашивая, а затем бинтуя места разрезов на случай, если из них просочатся жидкие флюиды и запятнают его погребальные одежды.

– Право, он никогда еще так прекрасно не выглядел, – сказал Лоуэр, когда Гров наконец был облачен в свой праздничный костюм и удобно усажен в кресло в углу, а чаши с его органами выстроились в ряд на полу. Лоуэр, как я видел, твердо решил прибрать к рукам хотя бы их. – Ну а теперь завершающий опыт.

Он взял сердце покойника, положил в небольшую глиняную миску на плите и вылил на него четверть пинты коньяка. Затем взял лучину, зажег ее в топке и сунул зажженным концом в миску.

– Немножко похоже на рождественский пудинг, – вульгарно сказал он, когда коньяк запылал, а затем постепенно погас, оставив в воздухе неприятный запах. – Что скажете?

Я тщательно осмотрел сердце доктора Грова, потом пожал плечами.

– Немного обгорела оболочка, – сказал я. – Но никто не мог бы утверждать, будто оно сгорело хотя бы частично.

– Это и мой вывод, – с удовлетворением сказал Лоуэр. – Первое настоящее доказательство в пользу отравления. Очень интересно.

– А кто-нибудь испытывал таким образом сердце, заведомо умершего не от отравления? – спросил я.

Лоуэр покачал головой.

– Нет, насколько мне известно. В следующий раз, когда у меня будет труп, я попробую. Вот видите, не будь Престкотт таким себялюбцем, мы могли бы незамедлительно провести сравнение. – Он оглядел кухню. – Думается, нам следует немного прибрать здесь, иначе слуги разбегутся, не успев войти сюда завтра утром.

Он принялся за работу с тряпкой и водой. Локк, я заметил, своей помощи не предложил.

– Ну вот, – сказал он после долгих минут молчания, пока я мыл, он вытирал, а Локк попыхивал своей трубкой. – Если вы позовете смотрителя, мы сможем отнести Грова назад. Но прежде – каково ваше мнение?

– Он умер, – сухо сказал Локк.

– От чего?

– Не думаю, что имеется достаточно фактов для выводов.

– Как всегда, готовы поставить себя под удар ради истины. Кола?

– Исходя из того, что мы пока узнали, я не склонен приписывать его смерть чему-либо, кроме естественных причин.

– А вы, Лоуэр? – спросил Локк.

– Я считаю, нам следует воздержаться от каких-либо суждений, пока мы не узнаем больше фактов.

Настоятельно предупредив, чтобы мы не проговорились о том, чем занимались в этот вечер, смотритель Вудворд выслушал наши легковесные выводы и поблагодарил нас. Его лицо выражало глубокое облегчение – Лоуэр ничего не сказал ему про Шталя, и он, несомненно, считал вопрос исчерпанным.

Глава тринадцатая

В обычае англичан хоронить своих покойников с той же поспешностью, с какой они их вешают. Если бы все шло положенной чередой, доктор Гров уже был бы погребен в аркаде Нового колледжа, но смотритель под каким-то предлогом задержал похороны на полные двое суток. Лоуэр употребил эту отсрочку, чтобы поторапливать Шталя, я же остался совершенно свободен, ибо мистер Бойль отбыл в Лондон, обретший для него особенное обаяние с тех пор, как там поселилась его любимая сестра.

Большую часть дня я провел у моей пациентки за наблюдением результатов моего опыта, еще с порога к своей вящей радости увидев, что и с ней, и с ними все обстоит хорошо. Миссис Бланди не просто проснулась в полном сознании, но даже съела немного жидкой похлебки. Жар спал, моча обрела здоровый вкус горечи, и – что было совсем уж поразительно – в ране появились признаки заживления. Весьма малые, разумеется, но все-таки в первый раз ее состояние не ухудшилось со времени моего последнего визита.

Ликуя, я осиял ее улыбкой торжества и любви, какую врач испытывает к своей послушной пациентке.

– Любезнейшая, – сказал я, когда завершил осмотр, добавил еще мази и сел на колченогую табуретку, – мне кажется, мы еще сумеем вырвать вас из лап смерти. Как вы себя чувствуете?

– Немного получше, спасибо вам и хвала Господу, – сказала она. – А вот за работу, боюсь, пока еще взяться не могу. И это моя главная забота. Доктор Лоуэр и вы были более чем добры и щедры, но нам не прожить, если я не буду зарабатывать деньги.

– Ваша дочь зарабатывает недостаточно?

– Не столько, чтобы мы могли обходиться без долгов. Ей нелегко находить работу, потому что она слывет вспыльчивой и непокорной. И это так несправедливо! Лучше дочери не было ни у одной матери.

– Она несдержанна на слова много более, чем приличествует девушке ее положения.

– Нет, сударь. Она несдержанна на слова много более, чем дозволяют девушке ее положения.

При этих словах в ее слабом голосе появилась вызывающая нота, хотя я не сразу понял, что собственно, она имеет в виду.

– А тут есть разница? – спросил я.

– Сара выросла в обществе бесподобного равенства между мужчинами и женщинами. Вот ей и тяжко смиряться с тем, что есть нечто для нее запретное.

Было трудно сдержать усмешку, но я помнил, что она – моя пациентка и мне следует в меру ей потакать, к тому же я отправился в путешествия, чтобы узнать новое, и я, хотя ничего полезного из этого почерпнуть не мог, был в те дни настолько терпим, что не стал возражать.

– Полагаю, хороший муж научит ее всему, что ей требуется знать об этих предметах, – сказал я. – Если найдется такой.

– Да, найти такого, за которого она согласится выйти, будет нелегко.

Тут я не выдержал и засмеялся вслух.

– Думаю, ей следует дать согласие любому, кто захочет взять ее за себя, ведь так? Она мало что может предложить в обмен.

– Только себя. Но это очень много. Порой мне кажется, что мы растили ее не так, как следовало бы, – ответила она. – Кончилось все иначе, чем мы предполагали. А теперь она совсем одна, и родители ей не помощь, а обуза.

– Так, значит, ваш муж жив?

– Нет, сударь. Но возведенные на него поклепы ложатся и на нее. По вашему лицу я вижу, что вы слышали про него.

– Очень мало, и я научился никогда не верить тому, что слышу, если это хула.

– В таком случае вы редкий человек, – сказала она с глубокой серьезностью. – Нед был самым любящим мужем и самым лучшим отцом и посвятил свою жизнь отстаиванию справедливости в жестоком мире. Но он в могиле, куда скоро сойду и я.

– И у нее совсем ничего нет? И никого, кроме вас?

– Нед был родом из Линкольншира, а я из Кента. Все мои родные умерли, а его разбрелись по свету, когда болота были осушены и их прогнали с их земли, не заплатив ни пенни. Вот у Сары и нет близких. Клевета отняла у нее надежды на будущее, а небольшие деньги, которые она скопила себе на приданое, она потратила на меня, когда я слегла. Когда я умру, она получит от меня только одно – свободу.

– Ну, она сумеет устроиться, – сказал я ободряюще. – Она молода, здорова, а со мной в таком случае вы обойдетесь очень дурно. Как-никак я делаю все, что в моих силах, чтобы спасти вашу жизнь. И не без успеха, должен признаться.

– Наверное, вы очень довольны, что ваше лечение оказалось благотворным. Странно, как сильно я хочу жить.

– Ну, я рад, что угодил вам. Думаю, мы нашли средство несравненной важности. Очень жаль, что, кроме Сары, у вас никого не нашлось. Будь у нас чуть больше времени, мы могли бы подыскать кузнеца. Только подумайте: если бы мы влили вам кровь сильного мужчины, вы бы уже встали с одра. Но, боюсь, дух, содержащийся в женской крови, не поспособствует столь быстрому сращению сломанной кости. Быть может, через неделю-другую мы повторим вливание…

Она улыбнулась и сказала, что согласна на все, чего я от нее потребую. И я ушел в отличнейшем настроении и очень довольный собой.

В переулке я встретил Сару, которая шлепала по грязи с вязанкой дров и хвороста для очага. Даже с ней я поздоровался приветливо, и, к моему удивлению, она ответила мне тем же.

– Твоей матери много лучше, – сказал я ей. – Я просто в восторге.

Она радостно улыбнулась – я впервые увидел на ее лице такое выражение.

– Господь улыбнулся нам и прислал вас, доктор, – ответила она. – Я глубоко вам благодарна.

– Не благодари, – сказал я, тронутый таким ответом. – Это было удивительно интересно. К тому же она, ты понимаешь, еще не вполне здорова. И очень слаба. Слабее, чем ей самой кажется. И думаю, было бы полезно продолжить лечение. Ты должна следить, чтобы она не сделала ничего такого, что могло бы ему помешать. Подозреваю, это трудная задача.

– Да уж. Она не привыкла к безделию.

Хотя наступила оттепель и страна мало-помалу освобождалась от долгого мрака зимы, стоило подняться ветру, как холод снова становился невыносимым, и я дрожал от его пронизывающих ударов.

– Мне надо поговорить с тобой обо всем этом, – сказал я. – Не можем ли мы куда-нибудь зайти?

Она сказала, что за углом есть питейное заведение, где топят очаг, и я могу пойти туда. А она дома разведет огонь в очаге, проверит, удобно ли лежать матери, и присоединится ко мне.

Указанный ею кабак совсем не походил на просторную, изящно убранную кофейню, которую содержали Тильярды, или хотя бы на постоялый двор, какие теперь строились на трактах. Для путешествующих в каретах; нет, в этом приюте черни единственным достоинством был топящийся очаг. Хозяйничала там старуха, продававшая сваренный ею эль местным жителям, которые заходили погреться. Я был там один, и зальцу эту, совершенно очевидно, благородные люди своим присутствием никогда не украшали. Когда я открыл дверь и вошел, на меня поглядели с любопытством, в котором не было ничего дружеского. Тем не менее я сел у очага и подождал.

Сара пришла несколько минут спустя и поздоровалась со старой каргой, как с доброй знакомой, – в отличие от меня встретили ее приветливо.

– Она следовала за войсками, – сказала Сара.

Видимо, это считалось достаточным объяснением, и я не стал расспрашивать.

– Как ты? – осведомился я, ибо мне важно было узнать о воздействии переливания не только на получающего кровь, но и на дающего ее.

– Я все время устаю, – сказала она. – Но это более чем искупается тем, что моей матери стало лучше.

– Она беспокоится о тебе, – ответил я. – Это ей вредно. При ней ты должна быть веселой и бодрой.

– Я стараюсь, – сказала она. – Хотя иногда это нелегко. Ваша и доктора Лоуэра щедрость явилась величайшим благом.

– У тебя есть работа?

– Кое-какая. Почти каждый день я снова прислуживаю в доме Вудов, а вечерами мне иногда дает работу перчаточник. Я хорошо шью, да только сшивать кожу очень нелегко.

– Почему ты так расстроилась из-за доктора Грова?

И тут же я заметил, как насторожилось ее лицо, и испугался, что опять стану жертвой одной из ее вспышек. А потому предупреждающе поднял руку.

– Будь добра, не считай мои намерения дурными. У меня есть основание для этого вопроса. Должен сказать тебе, что его смерть вызвала некоторую озабоченность, и говорят, что тебя видели в колледже в тот вечер.

Она все еще смотрела на меня каменным взглядом, а потому я продолжал, немного недоумевая, почему я так утруждаюсь:

– Вполне может быть, что тебе задаст эти вопросы кто-нибудь другой.

– Но почему озабоченность? О чем вы?

– О том, что возникло большое сомнение, не был ли он отравлен.

При моих словах она побледнела, опустила глаза, на мгновение задумавшись, а потом недоуменно уставилась на меня.

– А это так?

– Насколько я понял, он недавно отказал тебе в месте?

– Да, и без всякой разумной причины.

– И ты была на него зла?

– Да, и очень. Само собой. А кто бы не озлился? Я работала на него усердно и хорошо, и меня не в чем было упрекнуть.

– И ты пришла к нему в кофейню? Зачем?

– Я думала, что у него достанет сердца помочь моей матери. Я хотела занять у него денег. – Она гневно посмотрела на меня, словно отвергая и жалость, и порицание.

– И он тебе отказал?

– Вы ведь сами видели.

– Ты приходила к нему в комнату в ночь его смерти?

– А кто-нибудь говорит, что приходила?

– Да.

– А кто?

– Не знаю. Будь добра, ответь на вопрос. Он очень важен. Где ты была в тот вечер?

– Это вас не касается.

Я понял, что мы зашли в тупик. Если я буду настаивать, она уйдет, однако она ничуть не утолила мое любопытство. И какие у нее могли быть причины для скрытности? Никаких, настолько важных, что ради них стоило бы разжигать подозрения, и уж к этому-то времени она должна была понимать, что я стараюсь ей помочь. И я попытался в последний раз, но она снова уклонилась от ответа.

– Была ли какая-нибудь толика правды в этих сплетнях?

– Ни про какие сплетни я не знаю. Скажите мне, доктор, кто-нибудь утверждает, что доктор Гров был убит?

Я покачал головой:

– Не думаю. Пока нет причин так думать, и его должны похоронить нынче вечером. После этого вопрос будет закрыт. Бесспорно, смотритель, насколько я могу судить, искренне верит, что ничего подозрительного в его смерти нет.

– А вы? Во что верите вы?

Я снова пожал плечами.

– Мне часто доводилось слышать, как люди в возрасте Грова и ведшие сходный образ жизни внезапно умирали в том или ином припадке, да и вообще меня это мало касается. Моя главная забота – твоя мать и мой метод лечения, который я к ней применил. А стул у нее был?

Она покачала головой.

– Не забудь, что его надо сохранять, – продолжал я. – Они будут для меня весьма важны. Не позволяй ей вставать и не давай ей мыться. А главное, держи ее в тепле. И если в ее состоянии произойдет какая-то перемена, немедля дай мне знать.

Глава четырнадцатая

Заупокойная служба по Грову была торжественной и чинной. Она началась вскоре после того, как стемнело. Весь день, полагал я, велись приготовления к ней: садовник колледжа приготовил могилу в аркаде рядом с часовней, хор мальчиков поупражнялся, а Вудворд сочинил надгробную речь. Я решил присутствовать, едва услышал от Лоуэра, что, по его мнению, никто возражать не станет. Как-никак Гров был одним из немногих моих знакомых в Оксфорде. Но я настоял, чтобы и он пошел: что может быть хуже, чем присутствовать на погребальной церемонии и не знать, как себя вести?

Он долго ворчал, но наконец согласился. Насколько я понял, дух Нового колледжа был ему не по вкусу. Когда служба началась – часовня переполнена, служащие священники в облачениях, – мне стала ясна причина этого.

– Вы должны мне растолковать, – сказал я шепотом во время небольшой паузы, – в чем различие между вашей церковью и моей. Признаюсь, я не замечаю почти никакой разницы.

Лоуэр нахмурился.

– Здесь ее и нет никакой. Почему они не выйдут в открытую и не объявят о своей приверженности Блуднице Вавилонской – прошу прощения, Кола, – я, право же, не знаю. Они же все только этого и хотят, негодяи.

В часовне, пришел я к выводу, еще человек шесть разделяли взгляды Лоуэра, и не все они в отличие от него вели себя подобающе. Томас Кен, тот, кто вступил в спор с Гровом за обедом, подчеркнуто ни разу не встал во время службы и громко разговаривал, когда звучал реквием. Доктор Уоллис, который так грубо обошелся со мной, сидел, скрестив руки на груди, с безмолвным неодобрением искушенного в делах веры. А кое-кто даже смеялся в самые торжественные мгновения, и окружающие бросали на них возмущенные взгляды. И настала минута, когда я подумал, что нам выпадет большая удача, если заупокойная служба не перейдет в открытую драку.

Однако каким-то образом она завершилась тихо, и мне почудился вздох всеобщего облегчения, когда Вудворд произнес завершающее благословение, с белым жезлом в руке вышел из часовни во главе похоронной процессии и направился, огибая аркаду, к открытой могиле. Четыре члена факультета держали тело над зияющей ямой, Вудворд готовился прочесть заключительную молитву, как вдруг в задних рядах поднялся шум.

Я поглядел на Лоуэра: оба мы не сомневались, что страсти наконец вырвались наружу и последние минуты Грова на земле будут осквернены спором из-за доктрины. Некоторые члены факультета в возмущении обернулись; по толпе пронесся ропот, и, раздвигая ее, вперед с видом крайнего смущения вышел дородный мужчина с седой бородой, в толстом плаще.

– В чем дело? – вопросил Вудворд, отворачиваясь от могилы навстречу нарушителю благочиния.

– Это погребение должно быть прервано, – объявил тот. Я толкнул Лоуэра локтем и шепнул ему на ухо:

– Кто это? Что происходит?

Лоуэр на мгновение отвлекся от происходящего и зашептал:

– Сэр Джон Фулгров, мировой судья, – а затем попросил меня помолчать.

– Ваша власть сюда не распространяется, – продолжал Вудворд.

– Нет, распространяется, когда речь идет о насилии.

– Никакое насилие места не имело.

– Быть может. Но мой пост обязывает меня самолично в том убедиться. Я получил официальное извещение, что могло иметь место убийство, и обязан произвести расследование. Вы это знаете, смотритель, так же хорошо, как и я сам.

При слове «убийство» гул голосов сразу стал громче. Вудворд замер в неподвижности над могилой, словно защищая покойника от судьи. Да и правда, он защищал свой колледж.

– Об убийстве нет и речи. Я убедился в этом.

Судья чувствовал себя неловко, но не собирался уступать.

– Вам известно, что полученное извещение подлежит тщательной проверке. То, что смерть произошла в стенах колледжа, никакого значения не имеет. Ваши привилегии тут теряют силу. Вы не можете чинить мне препятствия в подобном деле и не можете оспорить мои полномочия. Я приказываю прервать это погребение, пока не буду вполне удовлетворен.

Под взглядами своего колледжа и заметной части университета Вудворд покачивался, взвешивая, как лучше ответить на подобный вызов. При обычных обстоятельствах он не привык колебаться ни мгновения, но на этот раз не спешил.

– Я не уступлю вашей власти, сэр, – сказал он наконец. – Я не признаю за вами права входить сюда без моего дозволения и тем более вмешиваться в дела колледжа. Я не вижу оснований для вашего присутствия здесь и по закону могу потребовать, чтобы вы удалились.

Присутствующие встретили его слова ропотом одобрения, а сэр Джон вспыхнул от негодования. Удовлетворив таким образом требования процедуры и ни на йоту не поступившись в вопросах принципа, Вудворд несколько пошел на попятный.

– Однако, возможно, у вас есть свидетельства, мне неизвестные. Если преступление было совершено, долг колледжа узнать правду. Я выслушаю то, что вы имеете сказать, и отложу погребение до тех пор. Если я сочту, что ваши сведения недостоверны, оно будет продолжено с вашего согласия или без.

Вновь послышался ропот одобрения, рожденный, как позднее мне объяснил Лоуэр, мастерским оборонительным отступлением с позиции, удерживать которую не представлялось возможным. Вудворд тем временем распорядился, чтобы покойника отнесли назад в часовню. Затем он проводил судью в свой дом.

– Ну-ну-ну, – негромко сказал Лоуэр, когда они вышли через узкую арку во внутренний двор, – хотел бы я знать, кто скрывается за этим.

– О чем вы говорите?

– Мировой судья может действовать, только если кто-нибудь подаст ему жалобу о совершении преступления. Тогда он обязан произвести расследование, действительно оно было совершено или нет. Так кто же отправился к нему? Во всяком случае, не Вудворд, а для кого еще это представляет интерес? Насколько мне известно, у Грова не было родственников.

Меня пробрала дрожь.

– Ну, стоя тут, мы этого не узнаем, – указал я.

– Вы правы. Не распить ли нам бутылочку у меня в Крайст-Черче? И поискать разгадку?


Поиски ни к чему не привели; несмотря на множество предположений и еще большее количество вина, вопрос о том, кто побывал у судьи, оставался столь же покрытым тайной, когда мы проснулись на следующее утро, как и когда мы ушли из Нового колледжа. И сверх того, что было мне известно, я узнал лишь, что мадера, которую предпочитают англичане, оставляет по себе наутро самую скверную память.

Я ночевал у Лоуэра, так как к концу нашей беседы, которая вскоре с Грова перешла на другие любопытные и многообразные темы, ноги меня не держали. И он вновь вернулся к понятию духа, к тому, поддается ли дух исследованиям, – идее, которая имела немалую важность для теории, скрывающейся за моим переливанием крови.

– Полагаю, – сказал он задумчиво, – мы можем постулировать существование вашего жизненного духа, исходя из существования привидений, ибо что они такое, как не дух, освобожденный от плоти? А сомневаться в их манифестациях я не могу, так как сам был свидетелем.

– Неужели? Когда же? – отозвался я.

– Да пару месяцев тому назад, – сказал он – Я сидел в этой самой комнате и услышал шорох за дверью. Я открыл ее, так как ждал гостя, а там стоял неизвестный молодой человек. Очень странно одетый в бархат, волосы у него были длинные, льняные, а в руке он держал шелковый шнурок. Я поздоровался, он оглянулся и посмотрел на меня. Но не ответил, только печально улыбнулся и спустился по лестнице. Я не придал этому никакого значения и вернулся в комнату. Минуту спустя пришел мой гость. Я спросил его, не видел ли он странного юношу – они не могли не встретиться, – он ответил, что нет – на лестнице никого не было. Позже декан рассказал мне, что здесь в тысяча пятьсот шестидесятом году некий молодой человек наложил на себя руки. Покинул свою комнату, выходившую на мою лестницу, прошел в подвал в другом конце колледжа и повесился на шелковом шнурке.

– Хм-м…

– Что хм-м, то хм-м. Я просто указываю, что это один из редких случаев, когда лучшие научные теории и практические наблюдения прекрасно согласуются. Вот почему я не отбрасываю сразу ваши априорные предположения. Хотя и не исключаю возможность, что улучшению состояния вдовы Бланди есть и другое объяснение.

– Отбросить уже имеющееся объяснение в пользу того, которого у вас нет, представляется глупым, – сказал я. – Но должен указать, таким образом вы постулируете, что дух, поддерживающий жизнь, есть тот же самый, который пребывает и после ее конца.

Он вздохнул.

– Да, пожалуй. Хотя даже Бойль еще не придумал опыта для определения, что есть дух, если признать за ним некое физическое существование.

– Это навлекло бы на него много неприятностей с богословами, – сказал я. – А он как будто старается поддерживать с ними наилучшие отношения.

– Рано или поздно этого не избежать, – ответил мой друг. – Если только мы, ученые, не ограничим себя исключительно материальными вещами, а какой в этом смысл? Но вы правы, Бойль навряд ли захочет подвергнуть себя такой опасности. И я не могу не счесть это его слабостью. Но с другой стороны, ваш собственный синьор Галилей показал, чем оборачиваются нелады с церковниками. Что вы о нем думаете?

Разумеется, Лоуэр слышал про этот знаменитый случай, который горячо обсуждался в Падуе, когда я там учился, ибо Галилей состоял на жалованье у Венеции, пока не прельстился роскошью Медичи и не отбыл во Флоренцию. Там он нажил много врагов, что не пошло ему на пользу, когда его утверждение, что Земля ходит вокруг Солнца, ввергло его в беду. Даже хотя падение его произошло почти до моего рождения, оно напугало многие любознательные умы и научило их хорошенько подумать, прежде чем говорить. Но ссылка Лоуэра на это дело мне очень досадила, так как я заранее знал, каким окажется его мнение, и не сомневался, что он подтасует факты для новых нападок на мою церковь.

– Разумеется, я почитаю его, – сказал я, – и скорблю о произошедшем с ним. Я прилежу науке и считаю себя верным сыном церкви. Вместе с мистером Бойлем я твердо верю, что наука не может противоречить истинной религии и видимые расхождения между ними суть результат слабости нашего понимания той или другой. Господь даровал нам Библию и даровал нам природу для постижения Его творения. Нелепо думать, будто Он мог противоречить сам себе. Это человеку недостает разумения.

– Следовательно, в этом случае кто-то ошибся, – сказал Лоуэр.

– Совершенно очевидно, – ответил я, – и никто серьезно не верит, что советники папы не заблуждались. Однако синьор Галилей также был виновен, и, возможно, больше, чем они. Он был надменным человеком с тяжелым характером и повинен в том, что не озаботился показать, как его идеи согласуются с доктриной. Поистине, я не верю, что тут есть противоречие. А есть непонимание, и это привело к злосчастным последствиям.

– И вовсе не нетерпимость вашей церкви?

– Думаю, что нет, и считаю этот случай доказательством того, что католическая церковь более открыта для науки, чем протестантская. До сих пор все видные светила науки взрастали в лоне католической церкви. Вспомните Коперника, Везалия, Торричелли, Паскаля, Декарта…

– Наш мистер Гарвей был добрым сыном англиканской церкви, – возразил Лоуэр. С некоторой сухостью, как мне показалось.

– Бесспорно. Но ему пришлось поехать в Падую учиться и там формулировать свои идеи.

Лоуэр что-то невнятно буркнул и поднял стакан, поздравляя меня с моим ответом.

– Вас еще сделают кардиналом, – сказал он затем. – Взвешенный и политичный аргумент. Вы считаете, что наука обязана себя оправдывать?

– Да, иначе она сделается ровней религии, а не ее служанкой, последствия чего будут невообразимо ужасными.

– Вы начинаете вторить доктору Грову.

– Нет, – ответил я после краткого размышления. – Он считал нас шарлатанами и сомневался в полезности опытов. Я же опасаюсь их силы и соблазна и беспокоюсь, как бы сила эта не породила в людях надменность.

Я мог бы рассердиться на его слова, но мне не хотелось вступать в спор, да и Лоуэр по-настоящему не старался вызвать меня на диспут.

– В любом случае, – продолжал он, – раз в нашей церкви есть люди вроде Грова, какое мы имеем право кого-нибудь осуждать? У них меньше власти творить помехи, чем у ваших кардиналов, но дай им волю, и они поступали бы точно так же. – Он взмахнул рукой, оставляя надоевшую ему тему. – Расскажите про вашу пациентку. Она действительно оправдывает теории, которые вы взвалили на ее плечи?

Я невольно улыбнулся.

– Она поддерживает их просто на удивление. У нее наблюдаются явные признаки улучшения, и она говорит, что после своего падения еще никогда не чувствовала себя так хорошо.

– В таком случае пью за мосье Декарта, – сказал Лоуэр, поднимая стакан, – и за его ученика, именитого доктора Кола.

– Благодарю вас, – сказал я. – И должен признаться, я подозреваю, что вы относитесь к его идеям с гораздо большим уважением, чем признаетесь.

Лоуэр прижал палец к губам.

– Ш-ш-ш! – сказал он. – Я читал его труды с интересом и пользой. Но скорее признаю себя папистом, чем картезианцем.

Странное завершение беседы, но она кончилась именно так. Даже не зевнув ни разу, Лоуэр улегся поудобнее – забрав единственное теплое одеяло и оставив меня дрожать – и тут же крепко уснул. Я некоторое время бесцельно думал о том о сем и даже не заметил, когда, подобно ему, погрузился в воды Леты.


Мы оба еще спали, когда явился посланный Шталя сообщить, что приготовления закончены и если мы пожелаем навестить его елико возможно рано, то сможем стать свидетелями его опыта. Не скажу, что в моем сонном состоянии я чувствовал в себе силы для встречи с раздражительным немцем, однако Лоуэр неохотно признал, что наш долг – сделать все, что в наших силах.

– Бог свидетель, у меня нет никакой охоты идти к нему, – сказал он, – прополаскивая рот и приводя в порядок свою одежду, перед тем как накинуться на завтрак из ломтя хлеба и стакана вина. – Но раз уж этим делом занялся судья, мы должны представить наши выводы надлежащим образом. Хотя он вряд ли удостоит их своим вниманием.

– Но почему? – осведомился я не без любопытства. – В Венеции врачей постоянно призывают, чтобы они высказали свое мнение.

– Да и в Англии тоже – «Ваша милость, по-моему мнению, этот человек мертв. Присутствие ножа в его спине указывает на смерть не от естественных причин». Все гладко, пока нет никаких неясностей. Так идем? – Он сунул в карман второй ломоть и распахнул дверь. – Я уверен, вам бы не хотелось это упустить.

К моему немалому изумлению, Шталь, казалось, прямо-таки нам обрадовался, когда четверть часа спустя мы вскарабкались по лестнице и вошли в его загроможденную и скверно пахнущую каморку за улицей Терл. Возможность блеснуть своим хитроумием и талантами перед ценителями оказалась слишком соблазнительной, хотя он и очень старался напустить на себя ворчливость. Все было готово, свечи, чаши, склянки с разными жидкостями, шесть кучек порошка – того, который он извлек из роковой бутылки, и химикалии, присланные ему Лоуэром.

– Ну-с, надеюсь, вы будете вести себя пристойно и не станете вынуждать меня тратить время на вашу болтовню. – Он свирепо оглядел нас, и Лоуэр заверил его, что мы будем наблюдать, строго храня молчание. Заверение, которому ни он, ни Шталь не поверили ни на миг.

Покончив с прелиминариями, Шталь взялся за работу. Наблюдать его умелые приемы и четкие движения было истинным удовольствием, и, пока он объяснял, мою неприязнь угасило восхищение перед изобретательностью и упорядоченностью его метода.

– Задача, – сказал он, указывая на кучки порошка, – очень проста. Как нам определить, что такое осадок, извлеченный из бутылки? Мы можем посмотреть на него, но это ничего не докажет, ибо многие вещества имеют белый цвет и могут быть превращены в порошок. Мы можем его взвесить, но из-за большого количества примесей это мало что докажет. Мы можем его попробовать на язык и сравнить его вкус со вкусом других субстанций, но этот способ, не говоря уж о его опасности, ничем не поможет, если только вкус этот не окажется особым и легкоузнаваемым. А зрительное исследование позволяет нам сказать только, что осадок представляет собой беловатый порошок.

Посему, – продолжал он, все более разгорячаясь, – мы должны исследовать порошок несколько по-иному. Если, например, мы добавим его в раствор некоторого количества соли аммония, смесь может повести себя по-разному: изменить цвет, нагреться или вспениться. Порошок может раствориться, всплыть или, сохраняя твердость, осесть на дно. Если мы повторим опыт с другой субстанцией и она поведет себя точно так же, сможем ли мы тогда сказать, что это одно и то же вещество?

Я уже собрался ответить утвердительно, но тут он погрозил нам пальцем.

– Нет, – сказал он, – разумеется, нет. Вот если они повели себя по-разному, тогда бы мы были вправе заключить, что это разные субстанции. Если же они поведут себя одинаково, мы можем сказать только, что перед нами две субстанции, которые в смеси с солью аммония взаимодействуют с ней одинаково.

Он помолчал, давая нам переварить услышанное, а затем продолжал.

– Теперь, – сказал он, – вы гадаете, как можем мы все-таки установить, что это за вещество? Ответ прост. Этого мы не можем. Как я уже сказал вам на прошлой неделе, что бы вы там ни думали, полной уверенности не бывает. Мы можем только говорить, что накапливающиеся свидетельства указывают на большую вероятность, что это такая-то или такая-то субстанция.

Я был еще мало знаком с английскими судами, но знал, что, если бы в венецианском суде кто-нибудь вроде Шталя выступил с подобной речью, стороне, за которую он выступал бы, следовало бы оставить всякую надежду.

– Ну и что же нам делать? – вопросил он риторически, помахивая пальцем в воздухе. – Мы повторяем этот опыт снова и снова, и если после каждого две субстанции будут вести себя неотличимо друг от друга, вот тогда вероятность того, что они не одно и то же, уменьшится до той точки, когда утверждение, что они могут быть различны, будет противоречить разуму и логике. Вы понимаете?

Я кивнул, Лоуэр не стал утруждаться.

– Отлично, – сказал Шталь. – Так вот в течение последних дней я провел свои опыты над десятком и более субстанций и сделал выводы. Я готов только показать результаты – на повторение с вами всего процесса моих изысканий у меня нет времени. Эти склянки содержат пять различных субстанций, и мы по очереди добавим нашего порошка в каждую, а затем начнем процесс сравнения. Первая содержит немного духа соли аммония. – Говоря это, он высыпал в склянку щепотку порошка. – Вторая содержит щелочь винного камня, затем дух медного купороса, дух соли, а последняя – сироп из фиалок. И еще у меня тут есть кусок раскаленного железа. Надеюсь, вам понятна логика этого, доктор Лоуэр?

Лоуэр кивнул.

– В таком случае не дадите ли вы объяснения нашему другу?

Лоуэр вздохнул.

– Но ведь это не лекция.

– Я предпочитаю, чтобы люди понимали метод опытов. Слишком многие врачи в этом полные профаны. Прописывают микстуры, не имея ни малейших причин думать, что те окажут какое-либо действие.

Лоуэр испустил стон, но сдался и заговорил:

– Делает он вот что: подвергает порошок воздействию всех видов материи. Как вам известно, основные принципы естественных предметов суть соль и земля, каковые пассивны, и вода, дух и масло, каковые активны. Следовательно, сочетания ингредиентов, которые он избрал, включают их все и должны создать всеобъемлющую картину для всех разновидностей материи. Кроме того, он проверяет их на жар, что с его стороны весьма нелогично, так как он не верит, что огонь – стихийный элемент.

Шталь ухмыльнулся.

– Да, не верю. Идею, будто вся материя содержит частицу огня, которую можно высвободить нагреванием, я нахожу маловероятной. Однако довольно болтовни. Если наш друг вбил это в свою прелестную головку, мы можем приступить.

Он прищурился на нас, проверяя, следим ли мы за ним с достаточным вниманием, потом потер ладони, взял первую чашу и подставил ее свету, чтобы нам было виднее.

– Самой первой – соль аммония. Видите, она дала частицы белесого осадка без какого-либо другого видимого движения. Хм-м…

Он вручил чашу нам, чтобы мы могли рассмотреть поближе, и мы согласились, что другая субстанция, которую он нам показывал, дала тот же результат.

– Теперь щелок винного камня. Белое облако в средней части жидкости, повисшее на равном расстоянии от поверхности и дна.

Опять другая субстанция повела себя точно так же.

– Медный купорос. Выпадение производит твердые кристаллы, образующиеся на стеклянной стенке.

И снова тот же результат.

– Соль. – Он помолчал и внимательно всмотрелся в чашу. – Легкий кремовый осадок, такой незначительный, что его можно проглядеть.

– Фиалки. Какая прелесть. Бледно-зеленая тинктура. Чарующая. Собственно говоря, их две, так как выбранная мною субстанция дала тот же результат. Надеюсь, вы начинаете убеждаться.

Он самодовольно крякнул, затем взял по щепотке каждого порошка и по отдельности высыпал на раскаленное докрасна железо Мы смотрели, как они шипят, порождая клубы густого белого дыма. Шталь понюхал их, потом снова крякнул.

– Огня не дал ни тот, ни другой. Легкий запах – как по-вашему? – чеснока.

Он вылил немного воды на железо, остужая его, а потом небрежно выбросил в окно, чтобы оно лежало на земле и не могло нас отравить.

– Вот так. И мы можем больше не тратить на это времени. Мы провели шесть отдельных проверок, и в каждом случае вещество, которое вы принесли в коньячной бутылке, вело себя точно так же, как вот эта субстанция. Как эксперименталист в сфере химии, почтенные господа, я предлагаю вам свое мнение: весьма и весьма маловероятно, что вещество в бутылке может быть чем-то иным.

– Да-да-да, – сказал Лоуэр, чье терпение наконец лопнуло. – Но что такое эта другая ваша субстанция?

– А! – сказал Шталь. – Решающий вопрос. Приношу извинения за мой маленький спектакль. Она зовется белым мышьяком. Прежде особо глупые и тщеславные женщины пудрили им лица, и в больших дозах он смертоносен. Я могу доказать и это, так как провел еще одно испытание.

– Кстати, все это я записывал, – продолжал он, развертывая два бумажных свертка.

– Два кота, – пояснил он, поднимая их за хвосты. – Один белый, другой черный. Когда я изловил их вчера вечером, оба были совершенно здоровы. Одному я скормил два грана порошка из бутылки, а другому такое же количество мышьяка, растворив и тот, и другой в небольшом количестве молока, и, как видите, оба кота сдохли.

– Лучше возьмите их с собой, – добавил Шталь. – Вы ведь как будто покопались во внутренностях доктора Грова, а посему вам, вероятно, захочется заглянуть и в их животы. Как знать, как знать?

Мы рассыпались в благодарностях за его доброту, и Лоуэр, сжимая в обеих руках по хвосту, направил свои стопы в лабораторию анатомировать котов.

– И каково ваше мнение? – осведомился он, пока мы неторопливо шли по Главной улице к Крайст-Черчу. – Установив, что субстанция в бутылке действительно была мышьяком – или, более точно, что она последовательно вела себя как мышьяк и ни разу не вела себя не так, как мышьяк, было логично предположить, что она подобна мышьяку, – и, сверх того, кот, проглотивший эту субстанцию, сдох так, как подыхает кот, проглотивший мышьяк. И мы оказываемся всего на шаг от пугающего вывода.

– Поразительно, – сказал я. – Изобретательно. Метод и его применение не оставляют желать ничего лучшего. Но окончательный вывод я должен отложить, пока мы не увидим внутренности этих котов. Силлогизм, который вы, очевидно, держите в уме, еще не завершен.

– Мышьяк в бутылке, и Гров – покойник. Но мышьяк ли убил Грова? Вы совершенно правы. Однако вы, как и я, подозреваете, на какой вывод укажут внутренности этих котов.

Я кивнул.

– У нас есть все основания предположить, что Гров был убит. Но не хватает одного самого необходимого.

– Чего же? – спросил я, когда мы, пройдя через вход – незавершенный и недостойный колледжа, – зашагали через такой же внутренний двор.

– У нас нет причины, а она важнее всего. Если хотите, это те же «почему» и «как», про которые говорил Шталь. Нет смысла доискиваться, как это было сделано, если мы не знаем почему. Факт преступления и мотив для его совершения – вот что необходимо, все прочее – несущественные подробности. Causa prodest scelus, is fecit. Тот, кому злодеяние принесло выгоду, тот его и совершил.

– Овидий?

– Сенека.

– Мне кажется, – сказал я нетерпеливо, – что вы пытаетесь мне что-то сказать.

– Так и есть. Как Шталь способен установить, каким образом смешиваются химикалии, но понятия не имеет почему, так дело обстоит и с нами. Мы теперь знаем, как умер Гров, но мы не знаем почему. Ну кто бы взвалил на себя столько хлопот, чтобы его убить?

– Causa latet, vis est notissema, – отпарировал я цитатой же и на этот раз имел удовольствие поставить его в тупик.

– «Причина скрыта»… Светоний?

– «Но следствие ясно». Все-таки Овидий. Вам бы следовало это знать. По крайней мере мы установили факт – если коты покажут то, что мы подозреваем. Остальное не наше дело.

Он кивнул.

– Если вспомнить ход ваших рассуждений касательно вашей любимой крови, я нахожу это странным. Вы как будто вывернулись наизнанку. В одном случае у вас была гипотеза, и вы не видели нужды в предварительных данных. В этом случае у вас есть данные, и вы не видите необходимости в гипотезе.

– С такой же легкостью я мог бы сказать то же самое о вас. И я вовсе не отбрасываю необходимость объяснения. Я просто говорю, что формулировать его не наша обязанность.

– Это правда, – согласился он. – Возможно, мое недовольство всего лишь тщеславие. Но я чувствую, что наша философия изменит очень мало, если она не сможет давать ответы на важные вопросы. И на «почему?» и на «как?». Если наука ограничит себя одним лишь «как», то, полагаю, к ней никогда не будут относиться серьезно. Вы хотите посмотреть котов?

Я покачал головой.

– Мне очень бы хотелось. Но я должен навестить мою пациентку.

– Хорошо. Может быть, освободившись, вы присоединитесь ко мне у Бойля? А сегодня вечером я предвкушаю прекрасное развлечение. Нам не следует заниматься опытами до изнеможения. Необходимы и удовольствия, так мне кажется. Кстати, я хотел кое-что у вас спросить.

– Так что же?

– Время от времени я объезжаю окрестности: помните, Бойль упомянул об этом при вашей первой встрече? В городе я практиковать не могу, и мне приходится выезжать за его пределы, чтобы подзаработать, а сейчас я особенно не при деньгах. Истинно христианское милосердие, причем весьма доходное. Прекраснейшее сочетание! Я снимаю комнату в базарный день, вывешиваю вывеску и жду, пока пенни не посыплются градом. Выехать я думаю завтра. По дороге на Эйлсбери как раз предстоит повешение, и я намерен поторговаться за труп. Не хотите ли поехать со мной? Работы будет предостаточно для нас обоих. Вы можете нанять лошадь на неделю, осмотреть окрестности. Рвать зубы вы умеете?

Самая мысль об этом меня возмутила.

– Разумеется, нет.

– Нет? Но это так просто. Я захвачу пару-другую щипцов, и вы сможете попрактиковаться, если пожелаете.

– Я имел в виду не это. Я имел в виду, что я не цирюльник. Простите мои слова, но я рискую навлечь на себя гнев моего отца за то, что практикую как врач. Однако есть падение, до которого я не унижусь.

Против обыкновения Лоуэр не оскорбился.

– Ну, тогда от вас особого толку не будет, – сказал он весело. – Послушайте, я буду навещать селения, где жителей и нескольких сотен не наберется. Туда сходятся люди со всех окрестных деревень, и они требуют лечения по полной мере. Они хотят, чтобы им пустили кровь, сделали промывание, вскрыли болячки, размяли почечуй и вырвали зубы. Это ведь не Венеция, где вы можете отослать их в соседнюю цирюльню. Кроме вас, они до следующего года не увидят никого, умеющего лечить. Разве что туда заглянет какой-нибудь бродячий шарлатан. И если вы поедете со мной, то оставите свое достоинство дома, как и я сам. Вас никто не увидит, а я обещаю не доносить вашему батюшке. Они хотят, чтобы им вырвали зуб, вы беретесь за щипцы. И получаете истинное удовольствие. У вас никогда не будет столь благодарных пациентов.

– Но моя пациентка? Я, право же, не хотел бы вернуться и найти ее мертвой.

Лоуэр нахмурился.

– Об этом я не подумал. Но она же не требует особого внимания? Я хочу сказать, вы ведь не применяете никакого лечения, а просто наблюдаете ее и ждете, останется ли она жива. А если вы примените еще какое-нибудь лечение, это нарушит чистоту опыта.

– Справедливо.

– Я мог бы попросить Локка заглянуть к ней. Замечаю, он не слишком вам понравился. Однако, в сущности, он превосходный человек и хороший врач. А мы пробудем в отсутствии не больше пяти-шести дней.

Меня одолевали сомнения, и я не хотел, чтобы кому-нибудь вроде Локка стала известна суть моих исследований, но, зная высокое мнение Лоуэра об этом человеке, я промолчал.

– Разрешите мне подумать до вечера, – сказал я.

– Отлично. Ну, меня ждут коты. А затем, полагаю, нам следует побывать у судьи и сообщить ему, что нам удалось установить. Хотя не думаю, чтобы его это так уж заинтересовало.


И вот три часа спустя мы постучали в дверь дома судьи в Холиуэлле, дабы поставить его в известность, что, по мнению двух врачей, доктор Роберт Гров умер от отравления мышьяком. Желудки и кишки котов послужили неопровержимым этому свидетельством – между ними не было ни малейших различий, а в довершение всего повреждения оболочек совпадали с теми, которые мы обнаружили во внутренностях Грова. Вывод был неизбежен, какой бы теоретический метод ни применить, мосье ли Декарта, лорда ли Бэкона.

Сэр Джон Фулгров принял нас почти без проволочек. Нас проводили в комнату, служившую ему кабинетом, а также и судебным залом для решения мелких дел. Он, казалось, был очень встревожен, что меня нисколько не удивило. Человек в положении Вудворда мог превратить в бремя жизнь всякого чиновника, даже судьи, имевшего несчастье навлечь на себя его гнев. Расследование чьей-то смерти было равносильно признанию ее убийством. И теперь сэру Джону было необходимо представить в следственный суд обоснованное обвинение, а для этого ему требовалось кого-то обвинить.

Когда мы сообщили ему о наших исследованиях и выводах, он наклонился вперед, тщась понять, что мы говорим такое. Мне стало вчуже жаль его. Как ни взглянуть, дело было очень и очень деликатное. К его чести, он подробно расспросил нас и о наших методах, и о логике наших выводов, и заставил нас несколько раз объяснить наиболее сложные процедуры, пока досконально в них не разобрался.

– Итак, вы полагаете, что доктор Гров умер в результате того, что выпил мышьяк, растворенный в бутылке с коньяком. Так?

Лоуэр (говорил он один) кивнул в ответ:

– Да.

– Однако у вас нет предположений о том, как мышьяк оказался в бутылке? Не мог ли он сам его туда добавить?

– Весьма сомнительно. Не далее как в тот же вечер его предупредили, насколько мышьяк опасен, и он сказал, что больше никогда не будет им пользоваться. Что до бутылки, то тут может помочь присутствующий здесь мистер Кола.

И я объяснил, что видел, как Гров поднял бутылку внизу лестницы, когда провожал меня к воротам. Я, однако, добавил, что не уверен, та ли была бутылка, и натурально, не знаю, был ли уже в ней яд.

– Однако яд этот используется в медицине? Вы пользовали доктора Грова, мистер Коул?

– Кола.

Лоуэр объяснил, для чего иногда применялся мышьяк, хотя и никогда в подобном количестве, а я сказал, что всего лишь с помощью воды удалил из-под века снадобье, которое он применял, и тем дал больному глазу самому избавиться от воспаления.

– Вы его лечили, вы обедали с ним в тот вечер, и, вероятно, вы последний, кто видел его до того, как он умер?

Я спокойно признал такую возможность. Судья крякнул.

– А мышьяк этот? – продолжал он. – Какой у него вид?

– Это порошок, – ответил Лоуэр, – извлекаемый из минерала, слагающегося из серы и каустических солей. Он и дорог, и приобрести его обычно бывает очень нелегко. Добывают его в серебряных немецких рудниках. Или же его можно изготовить, сублимируя аурипигмент с…

– Благодарю вас, – перебил судья, поднимая ладони во избежание еще одной лоуэровской лекции. – Благодарю вас. Но я хотел узнать, где его можно приобрести. Например, продают ли его аптекари? Входит ли он в materia medica[21], используемые врачами?

– Ах вот что! Обычно, мне кажется, врачи не держат его у себя. Употребляется он редко и, как я упомянул, стоит дорого. Обычно, когда в нем возникает нужда, они обращаются к аптекарям.

– Весьма вам благодарен! – Судья сдвинул брови, словно обдумывал то, что услышал от нас. – Не представляю себе, как ваши сведения, сколь бы ценны они ни были, могут оказаться полезными, если дело дойдет до суда. Я, разумеется, понимаю их ценность, но сомневаюсь, что ее поймут присяжные. Вы знаете, Лоуэр, что это за люди. Если обвинение будет опираться на такие зыбкие доказательства, они, несомненно, оправдают того, кого мы обвинили бы.

Лоуэр сделал кислую мину, но признал, что сэр Джон прав.

– Скажите, мистер Коул…

– Кола.

– Кола. Вы, если не ошибаюсь, итальянец?

Я ответил утвердительно.

– И тоже врач?

Я сказал, что изучал медицину, но диплома не получил, так как не был намерен зарабатывать, практикуя это искусство. Мой батюшка…

– Следовательно, вам известны свойства мышьяка?

Я ни на миг не заподозрил, куда клонят эти вопросы, и безмятежно ответил, что, безусловно, так.

– И вы признаете, что, возможно, были последним, кто видел доктора Грова живым?

– Возможно.

– А если так, то… прошу, извините мои рассуждения… то, если, например, вы сами подсыпали яд и отдали ему бутылку, когда пришли на обед, то нет никого, кто мог бы опровергнуть ваш рассказ?

– Сэр Джон, вы же кое о чем забываете, – сдержанно сказал Лоуэр. – О том, что требуется указать причину деяния, прежде чем приписывать его кому-то. А логика исключает наличие такой причины. Мистер Кола пробыл в Оксфорде, да и в стране, всего несколько недель. До этого вечера он всего лишь раз виделся с Гровом. И должен сказать, я охотно готов поручиться за него, как, не сомневаюсь, поручился бы и высокородный Роберт Бойль, будь он здесь.

Это, рад сказать, указало судье на нелепость направления его вопросов, хотя и не вернуло ему моего уважения.

– Мои извинения, сударь. У меня не было намерения оскорбить вас. Но мой долг – провести следствие, и, натурально, мне приходится задавать вопросы тем, кто соприкоснулся со случившимся.

– Это не вызывает сомнений. И в извинениях нет нужды, уверяю вас, – ответил я, покривив душой. Его слова весьма меня встревожили, настолько, что я чуть было не указал на погрешности в его логике – что я вовсе не обязательно был последним, кто видел Грова живым: ведь кто-то, оказывается, видел, что Сара Бланди вошла к нему в комнату после того, как я расстался с ним у ворот.

Однако я понимал, что раз итальянец-папист весьма и весьма подходит на роль убийцы, то дочь сектанта, да еще беспутная и с бешеным нравом, послужит прекрасной ему заменой. У меня не возникло желания очистить себя от подозрений, указав обвиняющим перстом на Сару. Она, полагал я, была способна на подобное, но, кроме сплетен, ничто не намекало на возможность ее вины. И я считал себя вправе хранить молчание, пока такое положение вещей остается неизменным.

Вскоре судья исчерпал все, что намеревался сказать и поднялся с кресла.

– Вы должны меня извинить. Мне необходимо повидать следственного судью и предупредить его. Затем опросить еще некоторых людей, а также умиротворить смотрителя Вудворда. Быть может, доктор Лоуэр, вы будете столь любезны и сообщите ему то, что сообщили мне? Я почувствовал бы себя счастливее, если бы он убедился, что у меня не было никаких злых намерении против университета.

Лоуэр неохотно кивнул и отправился выполнять возложенное на него поручение, предоставив мне занять остаток дня тем, чем я сочту нужным.


Я все время помнил, что даже такие треволнения, как смерть доктора Грова, всего лишь отвлечения от моей главной цели – приведения в порядок дел моей семьи. Хотя в этом повествовании я почти ее не касался, но я прилагал все старания, а мистер Бойль любезно сделал для меня даже больше. Новости, однако, были неутешительными, и все мои хлопоты пропадали втуне. Бойль, как и обещал, обратился в Лондоне за советом к своему другу-адвокату, и тот высказал мнение, что я буду лишь напрасно терять время, продолжая свои попытки. Без весомых доказательств, что мой отец является собственником половины дела, нет ни малейшей надежды убедить суд присудить ему эту половину. И мне следует смириться с ее потерей, а не тратить новые суммы на тяжбы, которые непременно будут проиграны.

Посему я тотчас написал отцу, что деньги эти безвозвратно потеряны, если только у него в Венеции не хранятся необходимые документы, и мне незачем долее откладывать возвращение домой. Написав, запечатав и отправив свои письма королевской почтой (меня не заботило, что они могут быть перлюстрированы, и я решил избежать лишних расходов на отправление их частным образом), я вернулся в аптеку мистера Кросса скоротать время за разговорами и приготовить сумку медикаментов на случай, если все-таки решу сопровождать Лоуэра, хотя такого намерения у меня не было.

– Я не хочу ехать. Но если бы вы могли приготовить к завтрашнему утру на всякий случай…

Кросс взял мой список и открыл счетную книгу на странице, где были записаны мои прежние покупки.

– Поищу их для вас, – сказал он. – Ничего особенно редкого или дорогого тут нет, так что труд для меня невелик.

Он было обратил на меня взгляд с любопытством, словно намеревался что-то сказать, но потом передумал и снова справился с книгой.

– Не беспокойтесь об уплате, – сказал я. – Несомненно, Лоуэр или даже мистер Бойль поручатся за меня.

– Конечно. Конечно. Об этом и речи нет.

– Вас заботит что-то еще? Прошу, скажите мне.

Он некоторое время раздумывал, расставляя на прилавке флаконы с разными жидкостями, но наконец принял решение.

– Я ранее беседовал с Лоуэром, – начал он. – Об его опытах и кончине доктора Грова.

– А, да, – сказал я, полагая, что он хочет набраться новых сведений от тех, кто мог бы сообщить что-нибудь интересное. – Превосходный человек этот мистер Шталь, хотя и тяжелый в обращении.

– И его выводы здравы, как по-вашему?

– В его методе я не нахожу ни малейшего изъяна, – ответил я, – а его репутация говорит сама за себя. Но почему вы спрашиваете?

– Так, значит, мышьяк. В нем причина его смерти?

– Не вижу оснований сомневаться. А вы не согласны?

– Да нет. Вовсе нет. Но я вот думал, мистер Кола… – Он вновь замялся.

– Послушайте, мой дорогой, не таитесь, – подбодрил я. – Вас что-то гнетет. Так объясните мне.

Он хотел было заговорить, но передумал и покачал головой.

– Нет, ничего, – ответил он затем. – Ничего важного. Я просто подумал, откуда мог взяться мышьяк. Страшно предположить, что источником могла быть моя аптека.

– Сомневаюсь, что мы когда-нибудь это узнаем, – ответил я – К тому же обязанность мирового судьи – выяснить все, что в его силах, и в любом случае вас никто винить не будет. На вашем месте я бы не стал тревожиться.

Он кивнул:

– Вы правы. Совершенно правы.

Тут дверь распахнулась, и в аптеку влетел Лоуэр в сопровождении Локка, к большому моему сожалению. На обоих были самые парадные их костюмы, и Лоуэр вновь решился надеть свой парик. Я поклонился им обоим.

– Я не видел двух таких великолепных джентльменов со времени моего пребывания в Париже, – сказал я.

Лоуэр ухмыльнулся и поклонился в ответ. Очень неуклюже, так как, кланяясь, опасливо придерживал парик рукой.

– Спектакль, мистер Кола, спектакль!

– Какой спектакль?

– Тот, о котором я вам говорил. Или забыл сказать? Развлечение, которое я вам обещал. Вы готовы? И вы так равнодушны? Там будет весь город. Идемте же. Начало через час, и если мы не поторопимся, то останемся без хороших мест.

Его веселость и торопливость мгновенно заставили меня забыть все тревоги: более не обращая внимания на озабоченность мистера Кросса, я пожелал ему счастливо оставаться и вышел на улицу с моим другом.


Для утонченных натур, привыкших к изяществу итальянского и французского драматического искусства, посещение театра в Англии оборачивается немалым потрясением и более многого другого напоминает, сколь недавно эти островитяне расстались с варварством.

Дело было не столько в их поведении, хотя чернь в зале все время поднимала шум, и даже люди более благородных сословий держались отнюдь не с чинным достоинством. Причина заключалась в необузданном восторге при виде актеров на сцене. Ведь миновало лишь несколько лет с тех пор, как подобные развлечения были вновь разрешены, и весь город просто неистовствовал, наслаждаясь новизной и непривычностью такого зрелища. Даже студенты как будто продавали свои книги и одеяла, лишь бы купить билеты, возмутительно дорогие.

Сам спектакль был не слишком ужасным, хотя и очень простонародным, более подходящим для ярмарочного балагана, чем для настоящего театра. Нет, эти восхищающие англичан пьесы показывают, какой они на самом деле грубый и буйный народ. Ту, которую смотрели мы, написал человек, живший неподалеку от Оксфорда, и, увы, очевидно, не путешествовавший, а также не изучавший прославленных авторов, о чем свидетельствовало отсутствие у него тонких приемов, умения построить сюжет и, уж конечно, декорума.

Буквально с первой же сцены были нарушены те единства, которые, как справедливо учит нас Аристотель, придают пьесе стройность. События в ней не сосредотачивались в одном месте, а начинались в замке (как мне показалось), затем перенеслись в какую-то степь, затем на поле сражения, а то и двух, и завершились попыткой автора разместить по сцене в каждом городе страны. Свой промах он усугубил, нарушив единство времени – между разыгрываемой сценой и следующей могла пройти минута, час, месяц или (насколько мог судить я) пятнадцать лет без оповещения о том зрителей. Отсутствовало и единство действия; главная интрига подолгу оставалась в небрежении, вытесняясь побочными сюжетами так, будто автор вырвал десятки страниц из разных пьес, подбросил в воздух, а затем сшил в том порядке, в котором они попадали на землю.

Язык даже был хуже того, кое-что я упускал, так как актеры понятия не имели о декламации, а переговаривались между собой, словно сидели с друзьями в гостиной или в кабаке. Разумеется, истинное искусство актера, который стоит лицом к зрителям и пленяет их силой чудесной риторики, тут вряд ли пригодилось бы, ибо пленять было нечем. Речи действующих лиц являли собой образцы несравненной гнусности. Пока шла сцена, в которой сын какого-то вельможи притворяется сумасшедшим и буянит под дождем в открытой степи, а затем встречает короля, который тоже помешался и натыкал себе в волосы цветы (поверьте, я не шучу), я ждал, что вот-вот заботливые мужья поспешат увести из зала своих супруг. Однако они продолжали сидеть на своих местах, видимо, наслаждаясь происходящим, и единственное, что вызвало frisson[22] растерянности, было присутствие на сцене актрис – неслыханное прежде новшество.

И наконец, всяческие жестокости и насилия. Только Богу известно, сколько действующих лиц было убито, полагаю, в этом источник всем известной жестокости англичан. Да как может быть иначе, когда столь отвратительные деяния изображаются для развлечения? Например, у некоего вельможи вырывают глаза прямо на сцене перед зрителями и способом, который ничего не оставляет воображению. Ну какой цели может служить столь грубое и ненужное зрелище, кроме как ошеломлять и оскорблять благородные вкусы?

Право, представление это, которое тянулось столь долго, что заключительные сцены игрались в благословенном мраке, для меня было интересно лишь тем, что предоставило мне возможность обозреть местное общество, ибо в городе никто не удержался от соблазна вкусить от грязи, которой их угощали. Среди зрителей присутствовали любитель сплетен мистер Вуд, а также смотритель Вудворд и суровый холодный доктор Уоллис. Там был Томас Кен, как и Кросс, Локк, Шталь и многие из тех, кого я видел у матушки Джейн.

И еще множество тех (не говоря уж о студентах), кого я прежде не видел, но с кем был знаком мой друг. Например, во время одного из частых перерывов в действии я увидел, как тощий, изможденный мужчина попытался заговорить с доктором Уоллисом. Лицо почтенного господина изобразило досаду и смущение, и он резко отвернулся.

– Ого-го! – сказал Лоуэр. – Как, однако, меняются времена!

Я умоляюще попросил его объяснить этот намек.

– Хм-м… А, да, разумеется, откуда вам знать? – сказал он, не отводя глаз от разыгрывавшейся перед ним сиены. – Так что вы думаете об этом щуплом человечке? Считаете ли вы возможным судить о характере физиономистически?

– О да, – сказал я. – Иначе большое число портретистов напрасно переводили бы свое время и обманывали бы нас.

– Ну так определите его характер. Таким образом мы проверим верность доктрины или же степень вашей проницательности.

– Ну-у… – сказал я, внимательно вглядываясь в этого человека, который смиренно направился назад к своему месту и опустился на него без единой жалобы. – Я не художник и не обучался физиономистике, однако ему лет под пятьдесят и, судя по его виду, он был рожден служить и повиноваться. И не принадлежит к тем, кто обладал властью или силой. Не облагодетельствован Фортуной, но и не беден. Джентльмен, хотя из самого скромного сословия.

– Хорошее начало, – сказал Лоуэр. – Продолжайте.

– Человек, не привыкший настаивать на своем. Не имеет ни манер, ни положения, чтобы блистать в свете. Скорее наоборот: весь его облик говорит, что он всегда будет оставаться в небрежении.

– А-а! Что-нибудь еще?

– Один из тех, кого природа создает просителями, – сказал я уже в увлечении. – Это видно по тому, как он подходил и как покорно снес оскорбление. Несомненно, он привык к подобному обращению.

Лоуэр кивнул.

– Превосходно, – сказал он. – Истинно полезный опыт.

– Я судил верно?

– Скажем, это был интересный ряд наблюдений. А! Действие начинается. Чудесно!

Я тихонько застонал: он был прав, актеры вновь вышли на сцену, к счастью, чтобы сыграть конец. Даже я сумел бы сочинить что-нибудь получше: вместо морально возвышающей развязки король и его дочь умирают именно тогда, когда любой рассудительный драматург оставил бы их жить, чтобы пьеса преподала хотя бы такой урок морали. Но, разумеется, к тому времени почти все остальные были уже мертвы и сцена походила на внутренность склепа, а потому, вероятно, они просто последовали примеру остальных, так как разговаривать им все равно было уже не с кем.

На улицу я вышел в некотором ошеломлении, так как не видел такого количества крови с тех пор, как мы анатомировали доктора Грова. К счастью, Лоуэр тут же предложил завернуть в харчевню. Так как мне, чтобы прийти в себя, требовалось выпить чего-нибудь покрепче, я даже глазом не моргнул, когда Вуд и Локк решили присоединиться к нам. Не то общество, которое я бы выбрал сам, но после подобного представления я бы выпил с самим Кальвином, если бы другого выбора не было.

К тому времени когда мы прошли через город и расположились в «Королевской лилии», Лоуэр пересказал Локку мое истолкование характера неизвестного мне человека, и тот ограничился презрительной усмешкой.

– Если я ошибся, вам следует объяснить мне, в чем именно, – сказал я с некоторым жаром, ибо мне не нравилось, как они прохаживаются на мой счет. – Кто он такой?

– Ну-ка, Вуд. Вы ведь средоточие сведений обо всем и вся. Так ответьте ему.

Откровенно довольный тем, что находится в нашем обществе, и купаясь в нашем внимании, Вуд отхлебнул из своей кружки и крикнул половому, чтобы тот принес ему трубку. Лоуэр потребовал трубку и для себя, но я отказался. Не то что я против небольшой дозы табака по вечерам, особенно когда надо взбодрить кишечник, однако трубки, которыми слишком часто пользуются постоянные посетители харчевен, обретают привкус закисшей слюны. Многие, знаю, ничего против не имеют, но я нахожу это неприятным и курю только свою.

– Так вот, – с обычным педантизмом начал Вуд над второй кружкой эля и с раскуренной трубкой в руке, – этот щуплый человечек, такой неудачливый, рожденный повиноваться, проситель от природы, – это Джон Турлоу.

Тут он сделал паузу для драматического эффекта, словно это имя должно было произвести на меня впечатление. Я спросил его, быть может, с излишней резкостью, кто он такой, этот Джон Турлоу.

– Никогда о нем не слышали? – спросил он с изумлением. – В Венеции он известен многим. И почти повсеместно в Европе. Без малого десять лет этот человек убийствами, кражами, подкупами и пытками пролагал себе путь в нашей стране и в других. Было время – и не такое уж давнее, – когда он держал в своих руках судьбы королевств и играл монархами и государственными мужами, словно марионетками.

Он снова помолчал и наконец понял, что выражается непонятно.

– Он был статс-секретарем Кромвеля, – объяснил Вуд, словно разговаривая с ребенком. Я, право же, все более находил его невыносимым – Его главным шпионом, отвечавшим за безопасность республики и за жизнь Кромвеля, задача, с которой он справлялся превосходно – ведь Кромвель умер в своей постели. Пока Джон Турлоу был на своем посту, ни один убийца не мог приблизиться к Протектору. У него были шпионы повсюду: если сторонники короля затевали заговор, Джон Турлоу узнавал про него даже раньше их самих. А некоторые заговоры, как мне говорили, он устраивал сам, просто ради удовольствия покончить с ними. Пока Кромвель ему доверял, над его действиями ни у кого не было власти. Ни малейшей. Говорят, именно Турлоу соблазнил отца Джека Престкотта предать короля.

– Этот замухрышка? – воскликнул я в изумлении. – Но если так, почему он разгуливает на свободе и посещает театры? Ведь любое разумное правительство повесило бы его елико возможно скорее.

Вуд пожал плечами, не желая сознаваться, что чего-то не знает.

– Государственная тайна. Но он живет очень тихо в нескольких милях отсюда. Насколько известно, он ни с кем не видится и заключил мир с правительством. Натурально, все, кто увивался вокруг него, пока он был у власти, теперь даже имени его не помнят.

– И в их числе Джон Уоллис, как кажется.

– А, да, – сказал Вуд, и глаза у него заблестели, – в том числе и он. Доктор Уоллис – человек, прилежащий всякой власти. Он ее чует. Я убежден, если Джон Уоллис перестает курить фимиам тому или иному государственному мужу, это первый признак его скорого падения.

Рассказы о темных и неясных событиях нравятся всем, и я не составил исключения. Рассказ Вуда о Турлоу приподнял завесу над положением дел в английском королевстве. Либо вернувшийся король сидел на троне столь твердо, что мог без опасений оставлять подобных людей на свободе, либо он был настолько слаб, что не смел отдать их в руки правосудия. В Венеции все обстояло бы по-другому, и Турлоу уже давно кормил бы адриатических рыб.

–А этот Уоллис? Он меня интригует…

Но более мне узнать ничего не удалось, так как к нашему столу подошел молодой человек, в котором я узнал слугу мирового судьи, и стоял навытяжку, пока Лоуэр не вывел его из затруднения, спросив, зачем он здесь.

– Я ищу мистера Кола и мистера Лоуэра, сэр.

Мы сказали, что это мы.

– И какое у тебя к нам поручение?

– Сэр Джон просит вас немедля посетить его у него дома в Холиуэлле.

– Теперь? – спросил Лоуэр – Нас обоих? Уже десятый час, а мы еще даже не ужинали.

– Дело безотлагательное, как я понял. Очень важное, – ответил юноша.

– Нельзя заставлять ждать человека, если у него есть власть тебя повесить, – подбодрил нас Локк. – Лучше поторопитесь.


Дом в Холиуэлле показался мне теплым и приветливым, когда мы вошли в прихожую и ждали там, чтобы нас снова проводили в приемную. В открытом очаге пылал огонь, и я встал перед ним, чтобы согреться, вновь думая о том, какие холода царят в этой стране, и о том, как плохо обогревается моя комната. И тут я понял, что, кроме всего остального, меня мучает зверский голод.

Судья держался заметно суше, чем утром. Едва мы поздоровались, как он повел нас в маленькую приемную и пригласил обоих сесть.

– Поздненько вы трудитесь, сэр Джон, – дружески заметил Лоуэр.

– Не по своей вине, доктор, – был ответ. – Но это дело ждать не может.

– Так оно действительно очень серьезно?

– Поистине. Речь идет о мистере Кроссе. Сегодня днем он приходил поговорить со мной, и я хочу проверить его репутацию, так как он не джентльмен, хотя, без сомнения, во всех отношениях заслуживает всяческого доверия.

– Ну так спрашивайте. А что натворил старик Кросс? Я знаю его за превосходного человека, и обвешивает он очень редко, да и то лишь незнакомых покупателей.

– Он принес с собой свои счетные книги, – сказал судья, – и из них неопровержимо следует, что четыре месяца назад большое количество мышьяка было куплено Сарой Бланди, служанкой, проживающей в этом городе.

– Так-так.

– Гров отказал Бланди от места за дурное поведение в тот же самый день, – продолжал судья. – Она происходит из семьи, известной своей буйностью.

– Простите, что я вас перебиваю, – сказал Лоуэр, – но девушку вы расспросили? Быть может, у нее есть убедительное объяснение?

– Да. После разговора с мистером Кроссом я отправился прямо к ней. Она сказала, что купила порошок по поручению доктора Грова.

– Возможно, так и было. Опровергнуть это нелегко.

– Быть может. Я намерен проверить, вел ли доктор Гров расходную книгу. Порошок стоит почти шиллинг, и столь дорогая покупка была, несомненно, записана. Вы можете поручиться за Кросса? Он человек почтенный и навряд ли дал бы ложные показания по злобе?

– О да. В этом отношении на него можно всецело положиться. Если он говорит, что девушка купила мышьяк, значит, она его купила, – сказал Лоуэр. – Вы обвинили ее прямо?

– Нет, – ответил сэр Джон. – Пока еще рано.

– Но считаете это возможным?

– Не исключено. Могу ли я спросить, почему ни тот, ни другой из вас не сообщил мне о том, что ее видели, когда в тот вечер она входила к доктору Грову?

– Не мое дело сообщать сплетни, – сердито сказал Лоуэр. – И не ваше повторять их, сударь.

– Это не сплетни, – ответил сэр Джон. – Мне сказал об этом смотритель Вудворд и привел мистера Кена, чтобы он подтвердил свое обвинение.

– Кен? – переспросил я. – А вы уверены, что он говорит правду?

– У меня нет причин сомневаться в нем. Мне известно, что между ним и доктором Гровом существовала неприязнь, но я убежден, что в таком важном деле он не стал бы лгать.

– А что говорит девушка?

– Разумеется, она все отрицала. Но и отказалась сказать, где она была.

Я вспомнил, что и мне она не сказала, и в первый раз мое сердце исполнилось дурных предчувствий. В конце-то концов, лучше уж признаться в самом бесстыдном нарушении нравственности, если это отвратит столь ужасные подозрения. Так чем же она занималась, то есть если поверить, что она не пыталась ложью скрыть свою вину?

– Иначе говоря, ее слово против слова Кена, – сказал Лоуэр.

– Его слово, натурально, более весомо, – указал судья. – И из дошедших до меня сплетен как будто следует, что для подобного поступка у нее была причина, пусть и самая извращенная. Насколько я понимаю, вы пользуете ее мать, мистер Кола?

Я кивнул.

– Советую вам сейчас же с этим покончить. Вам следует держаться от нее как можно дальше.

– Вы уже полагаете ее виновной, – сказал я, встревоженный таким оборотом разговора.

– Я верю, что располагаю основаниями для возбуждения дела. Но установление виновности, счастлив сказать, в мои обязанности не входит.

– Тем не менее мать нуждается во враче, – возразил я, хотя и не добавил, что результаты моего опыта требуют постоянною наблюдения.

– Полагаю, за ней может присмотреть любой другой врач. Запретить вам я не могу, но подумайте о неловкости положения, прошу вас. Если вы повстречаетесь с девушкой, речь, без всякого сомнения, пойдет о докторе Грове: если она виновна, то непременно захочет узнать, как идет расследование и подозреваете ли вы, что произошло. И тогда вам придется либо солгать, что унизительно, либо сообщить ей сведения, которые заставят ее сбежать.

Отрицать логичность этого предупреждения я, разумеется, не мог.

– Но если я внезапно перестану навещать мать, это тоже может пробудить подозрения дочери.

– В таком случае, – весело сказал Лоуэр, – вам следует отправиться со мной. Таким образом вы будете далеко, и девушка ничего не заподозрит.

– При условии, что вы вернетесь. Мистер Лоуэр, вы поручитесь за своего друга? Обеспечите его возвращение в Оксфорд?

Лоуэр охотно согласился, и, прежде чем мы покинули дом сэра Джона, они обо всем договорились, ни разу не справившись о моем мнении. Уже на следующий день мне предстояло уехать с Лоуэром, который обещал убедить Локка навещать мою пациентку и записывать все изменения в ее состоянии. Таким образом, Локка приходилось поставить в известность о том, что мы сделали, и это меня встревожило. Однако выбора у меня не было.

Лоуэр отправился на поиски своего друга, а я вернулся в свое жилище с тяжелым сердцем, испуганный таким поворотом событий.

Глава пятнадцатая

Как ни мрачен повод, врачебный объезд, занявший следующую неделю, оказался весьма благотворен для моего смятенного духа. Я обнаружил, что за краткий срок атмосфера Оксфорда породила во мне ту же меланхолию, какая отличала большинство его обитателей. В этом месте таится нечто – сырость, удручающая Дух, безжалостно гнетущая душу. У меня давно сложилась теория о климате, которой, Бог даст, я еще когда-нибудь займусь. Я совершенно уверен, что сырость и пасмурность их погоды неумолимо воспрепятствуют англичанам оставить какой-либо след в мире, если только они не покинут свой остров ради более солнечных краев. Переселите их в Америки или в Индии, и благодаря своему характеру они могут стать правителями мира, оставьте их прозябать там, где они обитают теперь, и они обречены погрузиться в трясину апатии. Об этом свидетельствует пережитое мной самим – то, как моя обычно бодрая натура омрачилась за срок моего пребывания там.

Тем не менее поездка верхом в солнечный день, как будто первый день весны, сменяющей долгую суровую зиму, среди сельских пейзажей, начинающихся сразу, едва вы оставите за собой колледж Святой Марии Магдалины и старый, опасного вида мост, оказалась целительнейшим бальзамом. К тому же северный ветер наконец-то сменился западным, а с ним исчезло и вредное воздействие этого губительнейшего из всех ветров. Должен прибавить, что обретению бодрости содействовала также мысль, что на ближайшие дни я могу забыть про Сару Бланди и труп Роберта Грова.

Лоуэр еще загодя отлично подготовил нашу поездку в это первое утро заехал за мной спозаранку, и, безжалостно пришпоривая лошадей, мы добрались до Эйлсбери в соседнем графстве еще под вечер. Остановились мы на постоялом дворе, где и отдыхали до казни на следующее утро. Я при ней не присутствовал, так как никогда не был охотником до подобных зрелищ, но Лоуэр отправился туда. Девушка, по его словам, произнесла никуда не годную речь и лишилась расположения толпы. Дело оказалось запутанным, и далеко не все горожане были убеждены в ее виновности. Она убила мужчину, который, как она утверждала, совершил над ней насилие, но присяжные сочли ее слова ложью, ибо она забеременела, чего произойти не может, если женщина не получает наслаждения. При обычных обстоятельствах ее положение избавило бы ее от виселицы, но ребенка она потеряла, а с ним и защиту от палача. Злосчастный исход, который верившие в ее виновность, сочли вмешательством Божественного Провидения.

Лоуэр заверил меня, что его присутствие было необходимо, повешение – отвратительное зрелище, но среди многих соблазнов для его любознательного ума было и желание точно определить миг наступления смерти. Это имело прямое отношение к нашим опытам с голубкой в вакуумном насосе. Большинство повешенных медленно задыхаются в петле, и немалый интерес для него – и для медицины – представлял вопрос, сколько времени требуется душе, чтобы расстаться с телом. Лоуэр, как он заверил меня, был в этом большим знатоком, по каковой причине занял место рядом с виселицей, чтобы делать заметки.

Кроме того, он приобрел желанный труп, подмазав нужных чиновников и заплатив фунт родне покойницы. Он распорядился отнести его к знакомому аптекарю, и, помолившись – он на свой лад, а я на свой, – мы принялись за работу. Частично мы произвели анатомирование прямо там – я извлек сердце, а он вскрыл череп и сделал несколько восхитительных рисунков мозга, – затем остальное мы разъяли и поместили в жбаны со спиртом, которые аптекарь обещал доставить к Кроссу. Кроме того, Лоуэр написал Бойлю, предупреждая о скором прибытии жбанов и о том, чтобы их ни в коем случае не открывали.

– Не знаю, будет ли он так уж доволен, – сказал Лоуэр, когда вымыл руки и мы отправились в харчевню поесть и выпить. – Но куда еще я мог бы их отправить? Мой колледж запрещает сколько-нибудь длительное пребывание трупов в его пределах, а отправь я его кому-нибудь еще, так они того и гляди, сами его анатомировали бы до моего возвращения. У некоторых людей в подобных случаях нет ни стыда, ни совести.

Что касается прочих дней нашего объезда, подробно рассказывать о них нет никакого смысла. Едва мы обосновывались на том или ином постоялом дворе, как больные уже валили к нам густой толпой, и десять дней спустя я вернулся в Оксфорд, став богаче на шестьдесят пять шиллингов. Средний гонорар составлял четыре пенса, и ни разу никто не заплатил более полутора шиллингов, а когда мне платили живностью, я бывал вынужден продавать гусей, уток и кур местным торговцам по самой низкой цене. (Одного гусака мы съели сами, но не мог же я привезти с собой в Оксфорд целый птичий двор!) Из этого можно заключить, какое число пациентов я принял за дни объезда.

События одного из них я изложу, так как они имели некоторую важность. Провели мы этот день в Большом Мильтоне, маленьком селении к востоку от Оксфорда, куда мы завернули, потому что там дальние родственники Бойля владели некоторой собственностью и мы могли рассчитывать на удобную кровать и возможность избавиться от вшей, которых успели набраться за предшествовавшие дни. Мы приехали туда около семи часов утра и тут же удалились в наши отдельные комнаты в местной гостинице, а ее хозяин послал слугу оповестить деревню о нашем прибытии. И мы только-только успели приготовиться, как явился первый пациент, а когда его лечение завершилось (Лоуэр вскрыл болячку в ягодице, каковую операцию тот перенес с редким благодушием), у дверей уже выстроилась очередь.

За утро я выдрал четыре зуба, выпустил несколько галлонов крови (в деревне новейшие понятия о действенности тех или иных средств уважением не пользуются, они желали, чтобы им пустили кровь, и стояли на своем), бинтовал раны, пробовал мочу на вкус, накладывал мази и получил семь шиллингов. Короткая передышка на обед, и вновь за дело: вскрывать нарывы, осушать гной, вправлять вывихи и получить одиннадцать шиллингов и восемь пенсов. Все великолепные теории Лоуэра о новой медицине пришлось оставить. Пациентов не интересовала польза от минеральных микстур, и они презирали любые новшества. А потому, вместо того чтобы прописывать тщательно составленные медикаменты из ртути и сурьмы, мы восстанавливали равновесие жидкости и тела, как самые отъявленные приверженцы Галлена, и изучали влияние звезд с пылом, достойным самого Парацельса. Что угодно, лишь бы оно могло помочь, ибо мы не имели ни времени обдумывать новые приемы, ни репутации, чтобы ими воспользоваться.

Под конец мы оба совсем истомились, и тем не менее нам пришлось выбраться из гостиницы через черный ход, чтобы не попасть на глаза больным, ждавшим своей очереди. Старые супруги, присматривавшие за домом родственников Бойля, обещали согреть нам воду для мытья в лохани, когда мы заглянули к ним днем, чтобы представиться, и мне не терпелось воспользоваться их услужливостью. Я не погружал тело в воду целиком с самой осени и чувствовал, что не только моя конституция это выдержит, но и мой дух неизмеримо ободрится. Я пошел первым, захватив с собой бутылку коньяка, чтобы сэкономить время, и, когда вышел, чувствовал себя превосходно. Лоуэр не столь беззаботно относился к принятию ванн, но его тело так чесалось из-за укусов вшей, что даже он решил забыть про опасность.

Когда Лоуэр в свой черед погрузился в лохань, я раскинулся в кресле и уже задремывал, но тут появилась миссис Фентон, экономка, и сказала, что ко мне с поручением явился слуга из дома по соседству.

Я застонал. Подобное случалось постоянно: помещики и знатные семьи никогда не упускают случая воспользоваться услугами проезжего врача, но, натурально, считают, что им невместно ожидать наравне с чернью. И потому они посылают слугу, изъявляя желание, чтобы мы их посетили. И мы являемся к ним, но взимаем за оказываемую им честь солидные суммы. Чаще эти посещения брал на себя Лоуэр: он не только был англичанином, но также искал случая завязать полезные знакомства на будущее, и я был счастлив уступать ему эти приглашения.

Однако на этот раз он был занят мытьем, а к тому же посланный почтительно сказал, что требуются именно мои услуги. Я был польщен, хотя и изумился быстроте, с какой новости распространяются по деревням, и, поспешив собрать свою сумку, попросил экономку передать Лоуэру, что я вернусь попозже.

– Кто твой хозяин? – спросил я, желая из вежливости завязать разговор, пока мы шли по главной улице деревни, а потом свернули влево на узкую дорогу. Мои наставники настоятельно рекомендовали такую обходительность. Тщательно расспросив слуг, нередко удается определить болезнь, еще не увидев пациента, и приобрести таким образом блистательную репутацию.

На этот раз проверенная хитрость пропала втуне, так как слуга, хотя и старый, но могучего телосложения, ничего мне не ответил. Более того, он не проронил ни единого слова всю дорогу до не очень большого дома на окраине деревни. Мы вошли в большую дверь, и я был препровожден в комнату, именуемую в Англии гостиной и предназначенную для приема гостей. Тут он нарушил молчание, пригласил меня сесть и удалился.

Я сел и терпеливо ждал, пока дверь не отворилась и я не оказался в обществе величайшего убийцы в Европе, если верить историям мистера Вуда.

– Добрый вечер, доктор, – сказал мне Джон Турлоу негромким мелодичным голосом, когда я вошел в комнату. – Вы оказали мне большую любезность, согласившись посетить меня.

Хотя мне впервые выпал случай рассмотреть его получше, тем не менее я остался при прежнем своем мнении. Хотя теперь мне было известно его прошлое, он никак не походил на злодея или тирана. Глаза у него были водянистые и все время помаргивали, словно он не привык к яркому свету, а лицо дышало смирением, как у человека, который всем сердцем молит, чтобы к нему были добры. Если бы от меня потребовали угадать, кто он, я бы счел его кротким священнослужителем, ведущим тихую, но достойную жизнь в бедном приходе, пренебрегаемым всеми, кто стоит выше.

Но сведения, услышанные от Вуда, запечатлелись в моей памяти, и я замер чуть ли не в благоговейном ужасе.

– Вы доктор Кола, не так ли? – продолжал он, потому что я не промолвил ни слова.

Наконец я кое-как ответил, что да, и спросил о его недомогании.

– А! Дело не в недуге тела, – ответил Турлоу с легкой улыбкой. – Но скорее в недуге души, могли бы вы сказать.

Я посмел заметить, что это никак не по моей части.

– О, разумеется! Однако оказать некоторую помощь в ваших силах. Могу ли я быть откровенным с вами, доктор?

Я развел руками, словно говоря, почему бы и нет.

– Отлично. Видите ли, мой гость пребывает в большом расстройстве. Не могу сказать, что он желанный гость, но гостеприимство, как вам известно, имеет свои законы. Он отторгнут от своих ближних, а мое общество находит недостаточным. Винить его за это я не могу, так как собеседник я неинтересный. Кстати, вы знаете, кто я такой?

– Мне говорили, что вы мистер Турлоу, статс-секретарь лорда Кромвеля.

– Совершенно верно. Короче говоря, моему гостю необходимы сведения, получить которые от меня он не может, и он сказал мне, что помочь ему в этом могли бы вы.

Разумеется, он совсем сбил меня с толку. И потому я сказал, что буду рад оказать такую услугу. Но, продолжал я, не настолько же Большой Мильтон отрезан от всего мира? Турлоу уклонился от прямого ответа.

– Как я понял, вы были знакомы с джентльменом по имени Роберт Гров, членом Нового колледжа, недавно скончавшимся. Это так?

Я был ошеломлен осведомленностью Турлоу, но ответил, что да, был.

– Я слышал, что его смерть как будто вызывает некоторые сомнения. Вы не отказались бы рассказать мне про ее обстоятельства?

Я не видел причины для отказа, а потому вкратце изложил все, что произошло, – от изысканий Лоуэра до разговоров Сары Бланди со мной и с мировым судьей. Пока я говорил, Турлоу невозмутимо восседал в своем кресле почти без единого движения и с видом полной безмятежности. Мне даже почудилось, что он меня не слушает или вовсе задремал.

– Так-так, – сказал он, когда я завершил свой рассказ. – Следовательно, если я вас правильно понял, перед тем, как вы покинули Оксфорд, судья допросил эту Бланди, но и только?

Я кивнул.

– Удивитесь ли вы, узнав, что два дня назад ее обвинили в умышленном убийстве доктора Грова? И сейчас она в тюрьме в ожидании суда?

– Это меня изумляет, – ответил я. – Мне не было известно, что английский закон действует столь быстро.

– Считаете ли вы эту девушку виновной?

Что за вопрос! Тот самый, который я задавал себе много раз во время нашей поездки.

– Не знаю. Это дело закона, а не логики.

Тут он улыбнулся, словно я сказал что-то очень остроумное. Позднее Лоуэр объяснил мне, что Турлоу много лет был адвокатом, прежде чем мятеж вознес его на должность статс-секретаря.

– Ну так скажите мне, что вам подсказывает логика.

– Согласно гипотезе, Сара Бланди убила доктора Грова. Какие есть тому доказательства? Имеется мотив – он ее прогнал, однако слуг постоянно прогоняют, и, к счастью, мало кто за это мстит. Она купила мышьяк в день, когда он ее выгнал. Она была в Новом колледже в вечер смерти доктора Грова и не хотела в этом признаться. Несомненно, улики свидетельствуют в пользу гипотезы.

– В ваших рассуждениях, однако, есть одна слабость. Вы упомянули не все улики, а лишь те, которые поддерживают гипотезу. Насколько я понимаю, другие факты указывают на альтернативу, а именно, что убить его могли вы, так как были последним, кто видел его живым, а кроме того, имели доступ к яду, если бы решили его убить.

– Да, мог бы, но я знаю, что не убивал его, да и причин для этого у меня не было. Не больше, чем у доктора Уоллиса, или Лоуэра, или Бойля.

Он согласился с этим доводом (хотя не знаю, почему я все это ему говорил) и кивнул.

– Следовательно, вы исходите из разной весомости фактов. И вы делаете вывод, что она виновна.

– Нет, – ответил я, – мне не хотелось бы этому верить.

Турлоу изобразил удивление.

– Но ведь это противоречит методам науки? Вы должны принять эту гипотезу, пока не найдете альтернативу к ней.

– Я принимаю ее как возможную, но не стал бы действовать, исходя только из нее, если для нее не отыщется других подтверждений.

Он поднялся из кресла с медлительностью старика, чьи суставы утрачивают гибкость.

– Прошу вас, доктор, налейте себе стаканчик вина. Я вскоре вернусь продолжить нашу беседу.

Я пересмотрел свой прежний взгляд на него, пока наливал себе вина, – приказание есть приказание, каким бы тоном его ни отдали. Турлоу, решил я, был обходителен, потому что у него не было повода держаться иначе. Мне даже в голову не пришло сказать, что меня ждет Лоуэр, что я голоден или что я не вижу причин ждать, пока он не соизволит вернуться.

Когда он наконец вернулся, за ним в комнату, смущенно ухмыляясь, вошел Джек Престкотт, чьи оковы и темница остались лишь воспоминанием.

– А! – сказал он весело, пока я ошеломленно смотрел на него, ибо никак не ожидал когда-нибудь вновь его увидеть, и уж тем более при подобных обстоятельствах. – Итальянский анатом. Как поживаете, любезный доктор?

Турлоу печально улыбнулся нам обоим, затем поклонился.

– Оставляю вас двоих побеседовать, – сказал он. – Прошу не постесняйтесь позвать меня, когда потребуется.

И он вышел из комнаты, оставив меня сидеть с разинутым ртом. Престкотт, куда более дюжий, чем мне помнилось, и куда более бодрый, чем при той нашей встрече, потер руки, налил себе кружку эля из кувшина на буфете и сел передо мной, вглядываясь в мое лицо, словно выискивая в нем признаки опасности.

– Вы удивлены увидеть меня. Отлично. Я рад. Вы должны признать, что это преотличное убежище, согласны? Кому бы вздумалось искать меня здесь, а?

Он, бесспорно, был в прекрасном расположении духа и держался как человек, у которого в мире нет никаких забот и будто ему не грозила незамедлительная казнь. И что, подумал я, он делает в доме такого человека, как Турлоу?

– Все очень просто, – сказал он. – Они с моим отцом в некотором роде знали друг друга. Я воззвал к его милосердию. Мы, изгои, должны, знаете ли, стоять друг за дружку.

– Так что вам угодно? Вы подвергаетесь опасности, открыв мне свое присутствие здесь.

– Это мы еще посмотрим. Турлоу пересказал мне ваш рассказ, но, может быть, вы не откажетесь еще раз изложить это дело?

– Какое дело?

– Да про доктора Грова. Он был добр ко мне, единственный человек в Оксфорде, который мне нравился. Я был очень удручен, когда услышал, что с ним случилось.

– Памятуя, как скверно вы обошлись бы с ним, посети он вас в вечер вашего побега, я нахожу трудным поверить этому.

– А, это! – пренебрежительно сказал он. – Я же ничего плохого Уоллису не сделал, просто его связал. И старику Грову ничего плохого не сделал бы. А что мне оставалось? Погибнуть на эшафоте, лишь бы не допустить неучтивости? Я должен был спастись, и это был единственный способ. А вы бы что сделали на моем месте?

– Для начала я ни на кого нападать не стал бы, – ответил я. Он отмахнулся от моих слов.

– Подумайте-ка минутку. Турлоу говорит, что судья зловеще покружил вокруг вас. А что, если бы он заковал вас в железа? А он мог бы это сделать, потому что паписта все рады обвинить. Как бы вы поступили? Сидели бы сложа руки в уповании, что присяжные проявят здравый смысл? Или решили бы, что это просто пьяный сброд и они повесят вас одной забавы ради? Пусть я беглец, но я хотя бы жив. Да только смерть Грова очень меня заботит, и мне хотелось бы помочь, ведь однажды он был добр ко мне, и я чту его память. Так расскажите, что там происходит?

Вновь я повторил свой рассказ. Слушателем Престкотт оказался более приятным: он ерзал в кресле, вскакивал налить еще эля, перебивал меня громкими восклицаниями одобрения или несогласия. В конце концов я вторично завершил свое повествование.

– А теперь, мистер Престкотт, – сказал я сурово, – вы должны объяснить мне, в чем, собственно, дело.

– А дело в том, что я теперь понимаю куда больше, чем несколько минут назад. Вот только как мне теперь поступить?

– Я не могу вам ничего посоветовать, пока не узнаю, что вы имеете в виду.

Престкотт глубоко вздохнул и посмотрел мне прямо в глаза.

– Вы знаете, что эта девка, Бланди, была его шлюхой?

Я ответил, что слышал про это, но добавил, что девушка все отрицает.

– Еще бы! Но это правда. Я знаю, потому что у меня кое-что с ней было в прошлом году, прежде чем я узнал, какова она. Тогда она принялась за Грова и заманила бедного старика в свои когти. Без всякого труда. У него был глаз на хорошеньких, а она умеет притворяться очень миленькой, если захочет. И пришла в ярость, когда он ее выгнал. Я повстречал ее сразу после, и, поверьте, я в жизни не видел ничего страшнее. Она выглядела как дьяволица, рычала и шипела, будто дикий зверь. Он за это заплатит, сказала она. И дорого!

– И что она имела в виду?

Он пожал плечами:

– Я тогда подумал, что это просто женские преувеличения. Ну а затем произошел мой прискорбный случай, и я оказался в тюрьме, понятия не имея, что творится за ее стенами. Пока не спасся. Когда я выбрался из замка, то не представлял даже, что мне делать дальше. Ни денег, ни пристойной одежды, ну ничего. И я подумал, что надо бы спрятаться, пока не поднялась тревога. Ну я и пошел к Бланди. Я ее дом знаю, бывал там прежде.


Он тихонько пробрался по грязному проулку к дверям Сары и заглянул в окошко. Внутри было темно, и он решил, что там никого нет. Порылся в поисках съестного и как раз грыз черствую корку, когда Сара вернулась.

– Она до того светилась злобной радостью, что я прямо-таки спутался, – признался он. – Она, конечно, удивилась, увидев меня, но успокоилась, когда я сказал, что пальцем ее не трону и скоро уйду, у нее в руке был мешочек, и я подумал, что в нем может быть еда, и забрал его у нее.

– Она вам его отдала?

– Ну, не совсем. Пришлось вырвать его у нее из рук.

– Как я понимаю, еды в нем не оказалось?

– Нет. Там были деньги. И перстень. Перстень Грова с печаткой, – сказал он, умолк, порылся в кармане, вытащил сверточек мятой бумаги и осторожно его развернул. Внутри было кольцо с синим камнем посередке. – Я его хорошо помню, – продолжал он, едва я взял у него кольцо, чтобы рассмотреть получше – Видел его у него на пальце уж не знаю сколько раз. И он его никогда не снимал. И я полюбопытствовал, как он попал к Саре Бланди. Она не захотела ответить, ну и я бил ее, пока она не прошипела, что это не мое дело и в любом случае Грову он больше не понадобится.

– Она так и сказала? «Грову он больше не понадобится»?

– Да, – сказал Престкотт. – У меня мысли были заняты другим, и я тогда внимания не обратил. Теперь, конечно, все это выглядит очень важным. Вопрос в том, как поступить? Свидетельствовать я не могу. Судья меня поблагодарит и тут же повесит. Вот я и подумал, может, вы отдадите перстень сэру Джону и сообщите ему мой рассказ. А меня, если повезет, здесь к тому времени давно не будет.

Я раздумывал, крепко сжимая кольцо в кулаке и дивясь тому, как мне не хотелось поверить его словам.

– Вы даете мне слово, что сказали чистую правду?

– Даю, конечно, – ответил он сразу и искренне.

– Я больше доверял бы вам, если бы ваш собственный характер был менее необузданным.

– Это не так! – сказал он, чуть краснея и повышая голос. – И эти слова оскорбительны. Все, что я делал, я делал ради защиты самого себя и доброго имени моей семьи. Нет ни малейшего сходства между моим делом, которое было делом чести, и ее делом – делом похоти и кражи. Сара Бланди на этом не остановится, поверьте мне, доктор. Она не признает никаких законов, никакой узды. Вы не знаете ее и ей подобных так, как их знаю я.

– Она своевольная, – признал я. – Но я видел ее почтительной и ревностно исполняющей свой долг.

– Когда она того хочет, – сказал он пренебрежительно. – Но у нее нет никакого понятия о ее долге перед теми, кто стоит выше нее. Как, несомненно, вы сами успели убедиться.

Я кивнул. Это, бесспорно, было правдой. И я снова подумал о моей гипотезе. Мне требовались новые доказательства, неопровержимо истинные, и теперь я их обрел, как мне казалось. Престкотту не было никакой выгоды напоминать о себе. Наоборот, он подвергал себя лишней опасности. Было трудно ему не поверить, и говорил он с таким жаром, что вообразить, будто он мне лжет, представлялось невозможным.

– Я поговорю с судьей, – предложил я. – Не упомяну, где вы, а только изложу то, что услышал от вас. Он, мне кажется, человек, заслуживающий доверия, и хотел бы поскорее покончить с этим делом. Многих в университете возмущает его вмешательство и ваше свидетельство, полагаю, будет ему весьма полезно. Быть может, этим вы его смягчите. Разумеется, вам надо посоветоваться с мистером Турлоу. Но я бы не одобрил слишком поспешного бегства.

Престкотт обдумал мои слова.

– Пожалуй. Но вы должны обещать мне, что будете осторожны. Я очень боюсь. Если кто-нибудь вроде Лоуэра узнает, где я, он меня выдаст. Он будет обязан это сделать.

С большой неохотностью, но я дал ему требуемое обещание, и если не сдержал слова по причинам, о которых сообщу позже, по крайней мере никакого вреда Престкотту я не причинил.


Однако моя попытка хранить молчание привела к прискорбному ухудшению моих отношений с Лоуэром, потому что моя отлучка, как он полагал – к полезному и щедрому пациенту, вновь ввергла его в завистливое уныние. Мне встречались люди, способные к подобной перемене. Но только с Лоуэром она происходила столь стремительно, без предупреждения и сколько-нибудь веской причины.

Уже дважды он срывал на мне свою ярость, и я дружески это терпел. Третий раз оказался самым тяжким и последним. Подобно всем англичанам, он пил очень помногу и как раз предавался этой привычке в мое отсутствие. К моему возвращению в нем уже бушевал гнев. Когда я вошел, он сидел у очага, крепко обхватив себя руками, точно согреваясь, и смотрел на меня черным взглядом. А когда заговорил, то выплевывал слова, будто я был его заклятым врагом.

– Где, во имя Божье, вы были?

Как мне ни хотелось рассказать ему все, я ответил только, что навещал пациента, который послал за мной.

– Вы нарушили наш уговор! Такие пациенты – моя забота.

– У нас никакого уговора не было, – в изумлении возразил я – хотя я только рад, что ими занимаетесь вы. Но вы ведь мылись.

– Я мог вытереться.

– Но пациент вас не заинтересовал бы.

– Это решать мне.

– Ну, так решайте сейчас. Это был Джон Турлоу, и он совершенно здоров, насколько мог судить я.

Лоуэр презрительно фыркнул.

– Вы даже солгать толком не умеете. Боже великий, как мне надоели ваши иностранные замашки и жеманная речь. Когда вы возвращаетесь? Я буду рад увидеть вашу спину.

– Лоуэр, что случилось?

– Не притворяйтесь, будто вас заботит моя особа. Единственный, кто вас интересует, это вы сами. Я выказывал вам истинную дружбу, принял вас, когда вы приехали, познакомил с лучшими людьми, делился с вами моими мыслями, и поглядите, как вы мне отплатили.

– И я глубоко благодарен, – сказал я, закипая гневом. – Искренне благодарен. И старался по мере сил отплачивать тем же. Разве и я не делился с вами моими мыслями?

– Ваши мысли! – сказал он с невыразимым презрением. – Не мысли, а фантазии, нелепости без основания, сочиняемые вами для развлечения.

– Это в высшей степени несправедливо, как вы сами знаете. Я не сделал ничего, чтобы заслужить ваш гнев.

Но все мои возражения пропадали втуне. Как и в прошлый раз, все, что я говорил, никакого веса не имело; разразившаяся буря должна была сама себя истощить, и утишить ее я мог не более, чем дерево, гнущееся под ураганом. На этот раз, однако, мной овладели гнев и обида, и вместо того, чтобы попытаться его умиротворить, я только больнее ощущал его несправедливость и упорно противостоял его гневу.

Не стану повторять всего, что говорилось, однако это превзошло все пределы. Лоуэр распалялся все больше и больше, а я, по-прежнему не понимая причины его бешенства, разгорячился не меньше. Я только знал, что на этот раз должен противостоять ему, и моя решимость ввергала его в совсем уж безудержные припадки ярости. Я, говорил он, вор, шарлатан, безмозглый щеголь, папист, лжец, предатель и обманщик. Как и все иностранцы, я предпочитаю вонзать нож в спину, чем ходить честными путями. Я замыслил устроиться врачом в Лондоне, сказал он, и мои упорные утверждения, что я намерен покинуть Англию как можно быстрее, только подливали масла в огонь.

При любых других обстоятельствах честь потребовала бы сатисфакции, и я так и сказал, но в ответ получил только новые язвительные насмешки. В конце концов я ушел к себе, измученный, голодный, так как мы не прервали нашей словесной битвы, чтобы поужинать. Я лег в постель, исполненный горькой печати, так как он мне нравился, но теперь дружбе между нами пришел конец. Его общество принесло мне немалую пользу, это было бесспорно, но цена, которую мне приходилось платить, была чрезмерно велика. Я не сомневался, что мой отец, получив мое письмо, пришлет мне дозволение уехать, и я решил, что будет разумнее предвосхитить это разрешение. Тем не менее я хотел довести до конца мой опыт с миссис Бланди. Если она останется жива и я получу возможность доказать полезность моего метода, то мое пребывание здесь принесет мне не только горечь.

Глава шестнадцатая

На следующее утро, разумеется, Лоуэр был само раскаяние и рассыпался в извинениях, но на этот раз – напрасно. Наша дружба была разрушена непоправимо: Fides unde abiit, eo nunquam redit[23] – как выразил это Публий Сир. Теперь, когда я решил уехать, у меня не было желания идти на уступки, каких требовало подобное примирение, и хотя я принял извинение, но лишь по законам вежливости, а не в сердце своем.

Полагаю, он это понял, и наш обратный путь в Оксфорд проходил в молчании и в неловких разговорах. Мне очень не хватало нашей былой непринужденности, но вернуть прежний дух товарищества я не мог. Лоуэр, я думаю, стыдился себя, так как знал, что вел себя непростительно. Поэтому он то и дело оказывал мне маленькие знаки внимания в надежде вернуть мое расположение, а когда его усилия пропали втуне, погрузился в меланхолию.

Однако честь обязывала меня не молчать: хотя я и дал слово Престкотту, мой долг перед Лоуэром, счел я, перевешивал его. Я не был осведомлен в законах, но знал, что должен поставить его в известность о произошедшем в доме мистера Турлоу; допустить, чтобы он узнал про это от мирового судьи или из толков в харчевнях, было бы недостойно. Он выслушал мой рассказ с глубокой озабоченностью.

– И вы мне не сказали? Да понимаете ли вы, что наделали?

– Но что?

– Разделили их вину. Теперь, если Престкотта изловят, вас могут повесить. Вам это не приходило в голову?

– Нет. Но что мне было делать?

Он задумался.

– Не знаю. Но если судья решит, что ему надобен Престкотт, а тот успеет сбежать, вы окажетесь в тяжелом положении. А вы ему верите?

– Не вижу причин не верить. Ему от этого нет никакой выгоды. И ведь не я его нашел, а он прислал за мной. И кольцо доктора Грова. Саре Бланди придется объяснить, как оно к ней попало.

– А вы уверены, что это его кольцо?

– Нет. Но если так, кто-нибудь его опознает. Как по-вашему?

Лоуэр снова задумался.

– По-моему, – сказал он наконец, – если это его кольцо и если окажется возможным, чтобы Престкотт дал свои показания, то ее повесят.

– Вы верите в ее вину?

– Я предпочел бы своими глазами увидеть, как она у него в комнате сыпала мышьяк в бутылку. Или услышать об этом из ее собственных уст. Как учит нас доктор Шталь, полной уверенности не бывает. Но я начинаю склоняться к мысли, что, возможно, она действительно виновна.

Тут мы оба замялись, одновременно заметив, что постепенно впадаем в прежний дружеский тон, и тотчас вернулась неловкость. И я принял окончательное решение, почувствовав, что уже никогда не смогу разговаривать с ним непринужденно, не опасаясь, как бы он снова не впал в бешенство. Лоуэр догадывался о моих мыслях и не нарушал угрюмого молчания, пока лошади трусили по грязной дороге. Разумеется, он чувствовал, что больше ничего сделать не может, он ведь извинился за свои прошлые слова и не видел нужды извиняться за те, которые еще не сказал.


Я уже упоминал, что не был особенно высокого мнения об английском театре: фабула скучная, игра сквернейшая, декламация убогая. Совсем иное дело английские суды, пышность и драматичность которых восполняют все, недостающее театру, а процедура и лучше поставлена, и более убедительно разыграна.

Спектакль заседания выездного суда не имеет себе равных нигде на Континенте, даже французы, любители всякой помпы, не обставляют отправление своего правосудия величием, внушающим благоговейный ужас. Объясняется это тем, что суды в Англии разъездные. Мелкие преступления находятся в ведении мировых судей, а более важные дела рассматривают представители короля, отправляемые из Лондона через установленные промежутки времени. Эти представители совершают объезд страны, и их прибытие превращается в торжественную церемонию. Мэр ожидает кортеж на границе своего города, местные помещики отряжают кареты, замыкающие процессию, толпы зевак заполняют улицы, ведущие к зданию суда, где оглашаются хитросплетенные фразы прокламации, дающей судьям право вешать столько нарушителей закона, сколько им заблагорассудится.

Пожалуй, мне следует объяснить тут, как англичане ведут судопроизводство, ибо оно не менее своеобразно, чем многие другие устроения в этой стране. Казалось бы, как и везде, вполне достаточно одного ученого судьи. Ничего подобного! Ибо, назначив такого судью, они тут же передают его права двенадцати мужчинам, выбранным наугад и не имеющим никакого понятия о юриспруденции. Более того, они неимоверно горды этой крайне нелепой системой и благоговейно почитают так называемых присяжных как основу основ их свобод. Присяжные эти выслушивают прения в суде и голосованием выносят вердикт. Обычно дело излагает тот, кто предъявил обвинения, или, когда речь идет об убийстве, родня покойного либо мировой судья, который выступает от имени короля. В этом случае, так как у Грова семьи не было, составить обвинение предстояло мировому судье, чье участие в процессе оплачивалось из казны.

Приготовления к заседаниям выездного суда многочисленны, и издержки на них весьма велики. Вот почему Главная улица, когда мы въехали в Оксфорд, была запружена толпами. Меня это зрелище заворожило, а Лоуэра только привело в самое дурное расположение духа. День склонялся к вечеру, мы с утра ничего не ели и не могли решить, то ли остановиться для утоления голода, то ли ехать прямо к дому сэра Джона в Холиуэлле. Выбрали мы второе в значительной мере потому, что я торопился повидать миссис Бланди: что бы ни совершила ее дочь, старушка оставалась моей пациенткой и моей надеждой на славу. К тому же мне не терпелось избавиться от общества Лоуэра.

Сэр Джон принял меня без промедления – эта черта служителей английского закона вызывает у меня восхищение. Я очень мало имел дело с нашими венецианскими судьями, но знаю, что они полагают, будто величие закона опирается на чинение всяческих проволочек и помех. Мой рассказ он выслушал с интересом, хотя и без малейшей благодарности. Его отношение ко мне вообще заметно изменилось за время моего отсутствия, и от недавней доброжелательной снисходительности не осталось и следа.

– Ваш долг был немедленно сообщить об этом надлежащим властям, – сказал он. – Турлоу предатель, и его следовало повесить еще много лет назад. И теперь вы говорите мне, что он укрывает беглых преступников? Да он же воображает, будто стоит выше закона!

– Судя по тому, что мне довелось услышать, – сказал я спокойно, – так оно и есть.

Сэр Джон свирепо нахмурился.

– Это невозможно терпеть! Он открыто восстает против Королевского правительства, а оно не принимает никаких мер.

– У меня нет желания защищать его, – сказал я. – Если хотя бы половина того, что я о нем слышал, правда, его следует немедленно повесить. Однако мне кажется, он не верит, что мистер Престкотт виновен в преступлениях, которые ему вменяют. А удерживая его в такой близости от Оксфорда, он оказывает услугу правосудию, если тот и правда может дать важные показания о смерти доктора Грова.

Мировой судья что-то буркнул.

– Вы полагаете, его рассказ не имеет важности?

– Разумеется, имеет.

– Девушку будут судить?

– Да. Она предстанет перед судом в последний день его заседаний.

– По какому обвинению?

– В малой измене.

– А что это такое?

– Гров был ее хозяином, и не имеет значения, что он ее выгнал, ибо убит он был как ее хозяин. А это измена, ибо хозяин для слуг – то же, что отец для своих детей или король для своего народа. Это наихудшее из преступлений, куда более серьезное, чем убийство. И кара за него много ужаснее. Когда она будет признана виновной, ее ждет костер.

– У вас нет сомнений в ее виновности?

– Ни малейших. Мое расследование открыло натуру столь гнусную, столь низкую, что можно только удивляться, как ее не разоблачили ранее.

– Она призналась?

– Ну нет. Все отрицает.

– А как вы распорядитесь со сведениями, которые вам сообщил я?

– Я намерен, – сказал он, – взять десяток солдат и тотчас поехать в Мильтон. Где закую в железа мистера Престкотта с его покровителем, и брошу их обоих в тюрьму. Посмотрим, сможет ли мистер Турлоу на этот раз избежать карающей длани закона. Вы должны меня извинить. Я тороплюсь.


Исполнив этот тяжкий долг, я вернулся на Главную улицу, где мне сказали, что мистер Бойль захворал в доме своей сестры в Лондоне и намерен провести там еще несколько дней. Затем я отправился в кофейню утолить голод и узнать последние новости. Там сидел Локк и как будто весьма обрадовался мне. Я же при виде него никакой радости не испытал.

– В следующий раз, когда вы обзаведетесь пациенткой, мистер Кола, – начал он, едва я успел сесть, – пользуйте ее сами. Она меня дьявольски измучила. После вашего отъезда ей стало много хуже.

– Грустно слышать. Но почему?

– Понятия не имею. – Он пожал плечами. – Но она слабеет. С того дня, как ее дочь арестовали.

Он охотно рассказал мне все подробности, так как произошло это, когда он навещал старуху. Оказалось, что пристав пришел за Сарой к ней в дом, заковал в цепи и вытащил за дверь на глазах у матери. Сара не пошла спокойно: она визжала, царапалась и кусалась, пока ее не повалили на пол и не наложили на нее оковы; но и тогда она продолжала кричать, так что ей в рот засунули кляп. Мать попыталась встать с кровати, и Локку пришлось напрячь все силы, чтобы снова ее уложить.

– Все это время старуха вопила, что ее дочь ничего дурного не сделала и чтобы они ее не трогали. Должен сказать, наблюдая поведение дочери, я готов был поверить, что она кого-то убила. Никогда еще не видел, чтобы кто-то так преображался. Только что тихая и кроткая, она вдруг превратилась в вопящее, беснующееся чудовище. Нечто наводящее ужас. И какая в ней открылась сила! Представляете, потребовалось трое взрослых мужчин, чтобы сладить с ней и наложить оковы.

Я ахнул.

– А ее мать?

– Ну, разумеется, свернулась на постели и зарыдала, а потом начала беспокойно ворочаться и слабеть. – Он помолчал и поглядел на меня честно и откровенно. – Я сделал что мог, но это не помогло. Не сомневайтесь, прошу вас.

– Придется пойти к ней, – сказал я. – Именно этого я и опасался с той минуты, когда узнал об аресте. Боюсь, состояние матери еще ухудшится, если не принять какие-нибудь решительные меры.

– Но почему?

– Переливание, мистер Локк. Переливание. Поразмыслите над этим. Я не могу утверждать категорически, но я спрашиваю себя, не может ли состояние девушки сказаться на состоянии ее матери теперь, когда у нее в теле ее дух и дух ее дочери так перемешались, Сара, конечно, в силах выдержать, но ведь ее мать гораздо старше годами и слабее. Я не сомневаюсь, что именно в этом причина ее ухудшения.

Локк откинулся на спинку кресла, его брови поднялись, словно бы с презрительным высокомерием, но теперь я пришел к выводу, это было обычное выражение его лица, когда он раздумывал над чем-нибудь.

– Поразительно, – сказал он наконец. – Всевозможные последствия этого вашего опыта. Так каковы же ваши намерения?

Я грустно покачал головой:

– Не знаю. У меня нет ни единой идеи. Прошу у вас извинения. Мне необходимо отправиться к ней без промедления.

Я так и поступил, и самые худшие мои страхи подтвердились. Она на самом деле очень ослабела, рана перестала заживать, и в сырой комнатушке висело зловоние болезни. Я чуть не расплакался. Но она была в сознании, и пока еще какие-то силы у нее оставались. Расспрашивая ее, я узнал, что вот уже почти два дня, как она ничего не ела; девушка, которую Лоуэр нанял приглядывать за ней, сбежала, едва Сару увели, отказавшись остаться в доме убийцы. Натурально, деньги она не вернула.

Мне показалось, что отчасти ее слабость объяснялась голодом, ей необходимо было есть сытно и почаще – тогда еще оставалась надежда. Я сразу же направился в харчевню и потребовал для нее хлеба и наваристого бульона. Покормил ее я сам, ложку за ложкой, и лишь тогда осмотрел и перебинтовал рану. Вид у раны не был таким скверным, как я опасался. Тут Локк, во всяком случае, постарался.

Однако так плохо ей все-таки не должно было быть. Голод и ужас при виде того, как уводят ее дочь, разумеется, не могли не повергнуть ее в отчаяние, однако я был уверен… нет, на этом основывалась вся моя теория… в том, что между ее кровью и дочерней, теперь струящейся в ее сосудах, существует связь. И если заключение в кишащей крысами темнице могло оказать подобное воздействие, то, несомненно, приходилось ждать чего-то еще страшнее.

– Прошу вас, добрый доктор, – попросила она, когда я кончил перевязку, – скажите, как моя Сара. Вы не знаете?

Я покачал головой:

– Я только сейчас вернулся из деревни и знаю меньше, чем вы. Слышал только, что ей предстоит предстать перед судом. А вы не получали от нее никаких вестей?

– Нет. Я не могу пойти туда, а она не может прийти сюда. И нет никого, кто отнес бы ей весточку от меня. Я боюсь злоупотребить вашей добротой…

У меня упало сердце. Я знал, о чем она попросит, и страшился этой просьбы.

– …но вы ее немножко знаете. Вы знаете, что такого она сделать не могла. За всю свою жизнь она никому не причинила вреда. Совсем наоборот: она ведь известна – и мистеру Бойлю тоже – своей готовностью и способностью пользовать от болезней. Я знаю, сделать для нее вы ничего не можете, но вы бы сходили повидать ее, сказать, что я поправляюсь и ей не надо беспокоиться из-за меня?

Больше всего мне хотелось отказаться, заявить, что больше я не желаю иметь к этой девушке никакого касательства. Но принудить себя произнести эти жестокие слова я не сумел. Они еще больше ослабили бы бедную женщину, а если моя теория была верна, чем спокойнее будет девушка, тем больше вероятности, что ее матери станет лучше.


Уповаю, я вел добродетельную жизнь, и Господу ведомы мои усилия блюсти Его заповеди, и я буду избавлен от вечных мук! Ибо если Ад хотя бы вполовину так ужасен, как темницы английской тюрьмы накануне открытия судебных заседаний, то это поистине дьявольское место. В небольшом переднем дворе замка теснилось гораздо больше людей, чем в первый раз, когда я побывал там: посетители, явившиеся утешить узников, а также зеваки – поглазеть, как туда привозят новых. Когда в город прибывает королевский судья, туда из ближних и дальних мест доставляют злополучных преступников, чтобы каждый в свой черед мог выслушать, какая ему предназначена судьба. Тюрьма, в тот раз почти пустая, теперь была набита битком. От смрада человеческих тел трудно было дышать, а стоны больных, мерзнущих, отчаявшихся трогали душу. В какой бы мере большая их часть ни заслуживала подобной участи, я невольно испытывал к ним жалость и на мгновение даже почувствовал ужас, что меня примут за узника и не выпустят, когда я исполню порученное мне.

Разумеется, мужчин и женщин разделили, и самым бедным пришлось довольствоваться двумя относительно большими помещениями. Там не было ничего, кроме соломенных тюфяков, и я пробирался между тесно лежащими телами под лязганье тяжелых железных оков, потому что узницы ворочались в тщетных попытках найти облегчение. Холод там был промозглый, так как помещение находилось почти у самой поверхности старого рва, и вековая сырость пропитала стены. Единственный свет падал из узких окошек под самым потолком, где достигнуть их могла бы лишь птица. И я подумал, что скорое начало заседаний суда – благо, иначе исхудалая, плохо одетая девушка вроде Сары Бланди умерла бы от тюремной горячки задолго до того, как палач приступил бы к своим обязанностям.

Найти ее удалось не сразу: она привалилась к липкой стене, обхватив руками колени, и так низко склонила голову, что видны были лишь ее длинные каштановые волосы. Она тихонько напевала – скорбные звуки в столь ужасном месте, тоскливая жалоба птички, поющей за решеткой в клетке в память о своей свободе. Я поздоровался с ней, но голову она подняла не сразу. Как ни странно, но более всего меня опечалила и встревожила перемена в ней. Прежнее дерзкое высокомерие исчезло, она казалась тихой и покорной, как будто ее лишили необходимого ей воздуха – точно голубка в насосе Бойля. И даже не ответила на мой вопрос, как она, только пожала плечами и крепче охватила себя руками, словно пытаясь согреться.

– Мне жаль, что я ничего тебе не принес, – сказал я. – Знай я, то захватил бы еды и пару одеял.

– Вы очень добры, – сказала она. – А о еде не тревожьтесь: у университета есть деньги на благотворительность, и миссис Вуд, моя хозяйка, по доброте сердца обещала посылать мне еду каждый день. А вот от теплой одежды я бы не отказалась. Как моя матушка?

Я почесал в затылке.

– Вот главная причина, почему я пришел. Она попросила меня передать, что ты не должна тревожиться из-за нее. И могу лишь добавить к этому мои собственные настояния. Твоя тревога пользы ей не приносит и может причинить ей вред.

Она пристально посмотрела на меня, противопоставляя моим словам озабоченность на моем лице.

– Значит, ей худо, – сказала она резко. – Скажите мне правду, доктор.

– Да, – откровенно ответил я, – ей хуже, чем я ожидал. Я беспокоюсь за нее.

К моему ужасу, она снова спрятала лицо в ладонях, и я увидел, как содрогаются ее плечи, услышал ее горькие рыдания.

– Ну-ну, – сказал я, – все не так плохо. Небольшое ухудшение, и только. Она жива, и по-прежнему мы с Лоуэром, а теперь еще и доктор Локк прилагаем все усилия, чтобы ей полегчало. Ты не должна впадать в отчаяние. Это ведь упрек тем, кто так старается ради нее.

В конце концов она уступила таким моим уговорам, подняла на меня глаза, покрасневшие от слез, и утерла нос обратной стороной ладони.

– Я пришел тебя успокоить, – сказал я, – а не расстраивать еще больше. Ты должна думать о себе, о суде: этого вполне достаточно, чтобы занять твои мысли. Предоставь свою мать нам. И в нынешних обстоятельствах ты же все равно ничего для нее сделать не можешь.

– А после?

– После чего?

– После того, как меня повесят?

– Ну-ну, это называется забегать вперед! – вскричал я с беззаботностью, которой не чувствовал. – На шею тебе петлю еще не накинули!

Я не стал говорить ей, что виселица еще не самое страшное, чего ей следует бояться.

– Все уже решено, – сказала она тихо, – так мне сказал судья, когда призвал меня покаяться. Присяжные не могут не признать меня виновной, а судья не может не повесить меня. Кто поверит такой, как я, если у меня нет способа доказать мою невиновность? И что тогда станет с моей матерью? Как она будет жить? Кто будет за ней ухаживать? У нас нет родных, нет никаких средств к существованию.

– Когда здоровье вернется к ней, – сказал я упрямо, – она, конечно, подыщет что-нибудь.

– Жена фанатика и мать убийцы? Кто даст ей работу? И вы не хуже меня знаете, что работать она не сможет еще много недель.

Сказать, что это лжезабота, ибо неизвестно, проживет ли она еще хоть неделю, я не мог. И да простит меня Бог, другого утешения я найти не сумел.

– Мистер Кола, мне надо задать вам вопрос. Сударь, сколько платит доктор Лоуэр?

Я не сразу понял, о чем она говорит.

– Ты о…

– Я слышала, он покупает трупы, – сказала она, став теперь пугающе спокойной. – Так сколько он платит? Я ведь готова отдать ему мой, если он обещает позаботиться о моей матери. Прошу вас, не смущайтесь так. Ведь ничего другого, чтобы продать, у меня не осталось, а мне он не понадобится, – закончила она просто.

– Я… я… я не знаю. Это зависит от состояния… э… ну…

– Вы не спросите его для меня? Ведь считают, что я продавала мое тело, пока жила, так что такого, если я продам его, когда буду мертва.

Думаю, даже Лоуэра такой разговор поставил бы в тупик. Мне же он был не по силам. Не мог же я сказать, что оставшееся после костра даже Лоуэру не потребуется. Я пробормотал, что поговорю с ним, и отчаянно попытался сменить тему.

– Тебе не следует оставлять надежду, – сказал я. – Ты обдумываешь, что будешь говорить?

– Что пользы? – спросила она. – Я ведь даже толком не знаю, в чем меня обвиняют; мне неизвестно, кто будет свидетельствовать против меня. За меня некому вступиться. Разве что кто-нибудь вроде вас, доктор поручится за меня.

Мига колебания оказалось для нее достаточно.

– Вот так, – сказала она кротко. – Видите? Кто мне поможет?

Она всматривалась в меня, ожидая ответа. А я отвечать не хотел. Да и пришел я сюда вопреки своему желанию! Но почему-то воспротивиться ей я не сумел.

– Я был бы рад, – сказал я в конце концов, – но как мне объяснить кольцо доктора Грова?

– Какое кольцо?

– То, которое было украдено с его тела и обнаружено Джеком Престкоттом. Он мне все про это рассказал.

Едва она поняла мой ответ, как я понял, что мои подозрения были верны без тени сомнения и что мировой судья знает свое дело. Да, Грова убила она. Едва смысл моих слов стал ей ясен, она побледнела. Почти все остальное она могла бы объяснить так или эдак, но на это обвинение у нее ответа не было.

– Ну, Сара? – сказал я, потому что она молчала.

– Значит, спасения для меня как будто нет. Думаю, вам пора уйти.

Такое жалкое покорное признание! Слова той, кому стало ясно, что ее деяния неопровержимо доказаны.

– Ты не хочешь отвечать? Но если ты не ответишь мне, ты должна будешь отвечать в суде. Так как же ты опровергнешь обвинение, что убила Грова из мести и обворовала его лежащий на полу труп?

Смерч, который вдруг обрушился на меня, явился одним из самых сильных потрясений в моей жизни. Личина покорности была сброшена, и открылась истинная натура этой девки, когда, рыча от ярости и бессилия, она кинулась на меня, стараясь впиться в лицо ногтями. Ее глаза пылали безумием. К счастью, цепи на запястье и лодыжке удержали ее, не то, клянусь, она выцарапала бы мне глаза. А так я налетел спиной на зловонную старуху, которая тут же сунула руку мне под кафтан, ища кошелек. Я испуганно закричал, и тут же, пиная узниц, на помощь мне подоспел тюремщик и ударил Сару дубинкой, чтобы ее успокоить. Она повалилась на тюфяк, вопя и рыдая отчаяннее, чем мне когда-либо приходилось слышать.

Я в ужасе смотрел на чудовище передо мной, потом опомнился настолько, чтобы заверить встревоженного тюремщика, что я цел и невредим, если не считать царапины поперек щеки, и попятился на безопасное расстояние, глотая смрадный воздух в попытке отдышаться.

– Если у меня и были сомнения относительно тебя, – сказал я, – теперь они рассеялись. Ради твоей матери я поговорю с Лоуэром. Но ничего больше от меня не жди.

И я ушел. А когда благополучно оставил позади это адское место и обитающих там демонов, исполнился такой радости, что завернул в ближайшее питейное заведение, чтобы прийти в себя. Полчаса спустя руки у меня все еще тряслись.


Хотя меня более не грызли сомнения касательно виновности этой девушки не могу сказать, что в остальном на душе у меня стало легко. Соприкосновение с подобным злом ввергает в ужас, ярость, свидетелем которой я стал, забыть непросто. Выйдя из и кабака я испытывал неодолимую потребность в человеческом общении, чтобы отвлечься от того, что мне довелось увидеть и услышать. Не будь мои отношения с Лоуэром столь натянутыми, его непринужденная обходительность помогла бы мне прийти в себя. Но у меня не было желания видеться с ним. И я отбросил эту мысль. Однако затем вспомнил просьбу девушки, и ради моей пациентки, тем более что я дал слово, я счел себя обязанным передать ему ее предложение, сколь бесполезным это ни было бы.

Но ни в одном из его излюбленных мест Лоуэра не оказалось, как и в его комнатах в Крайст-Черче. Я спрашивал о нем повсюду, и наконец кто-то сказал, что видел его в компании Локка и математика Кристофера Рена примерно с час назад. Рен все еще сохраняет за собой комнаты в Водеме, и, пожалуй, мне стоит заглянуть туда. Мысль о том, чтобы познакомиться с этим молодым человеком, весьма меня прельщала, столько я про него наслышался за время моего пребывания в Оксфорде, так что я поспешил в этот колледж и осведомился у ворот, у себя ли он, один или с гостями? У него друзья, услышал я в ответ, и он просил, чтобы его не беспокоили. Ну, привратники всегда говорят нечто подобное, а потому я пропустил это предупреждение мимо ушей, быстро поднялся по лестнице в надвратный этаж, где помещались комнаты Рена, постучал в дверь и вошел. И испытал великое потрясение. Рен, низенький, щеголеватый, с пышными локонами, скорее приятного облика, досадливо повернул голову, едва я вошел и остановился как вкопанный на пороге, не веря своим глазам. По лицу Локка скользнула ухмылка, как у маленького проказника, изловленного на какой-нибудь шалости, и он радуется, что она стала известна всем. Мой друг, мой добрейший друг Ричард Лоуэр хотя бы имел совесть смутиться, когда его обман был изобличен настолько неопровержимо, что ни для малейших сомнении места быть не могло их занятие говорило само за себя.

Ибо на широком сосновом столе жалобно повизгивала привязанная к нему собака и закатывала глаза от отчаянных усилий рваться из пут. Рядом с ней лежала другая собака, видимо, смирившаяся с пыткой, которой подвергалась. От шеи одной к шее другой тянулась длинная тонкая трубка, и кровь из разрезов в шеях собак забрызгала фартук Локка и пол. Они тайком повторяли мои опыты. Скрывали свою затею от меня, от того, кого обязаны были предупредить о своих намерениях. Я не мог поверить, что меня столь низко предали.

Первым опомнился Лоуэр.

– Извините меня, джентльмены, – сказал он, настолько забыв про учтивость, что даже не представил меня Рену. – Я должен ненадолго отлучиться.

Он снял фартук, бросил его на пол, потом пригласил меня прогуляться с ним по саду. Я с трудом оторвал взгляд от зрелища тяжко поразившего мой дух, и гневно спустился по лестнице следом за ним.

Несколько минут мы ходили по саду, кружили среди живых изгородей и маленьких лужаек, но я хранил молчание, ожидая ею объяснений.

– Вина не моя, Кола, – сказал он долгое время спустя. – Прошу, примите мои извинения. Мое поведение непростительно.

Потрясение еще не прошло, и я по-прежнему не находил слов.

– Локк, видите ли, рассказал Рену про опыт, который мы… вы придумали, чтобы помочь миссис Бланди, и он пришел в такое волнение, что настоял на повторении. И это ведь нисколько не умаляет вашего достижения. Мы просто следуем по вашим стопам, подражая учителю.

Он смущенно ухмыльнулся и повернул голову посмотреть, помогли ли его извинения. Я решил сохранять холодность.

– Простая вежливость требовала, чтобы вы известили меня, даже если предпочли меня не приглашать.

Ухмылка сменилась гримасой.

– Справедливо, – сказал он, – и я истинно об этом сожалею. Я ведь искал вас, но так и не сумел узнать, где вы были. А Рен хочет вернуться в Лондон сегодня днем, вы понимаете, и…

– И потому вы предаете одного друга, чтобы угодить другому, – холодно перебил я.

Это справедливое замечание заметно его обескуражило, и он сделал вид, будто рассержен.

– Какое предательство? Раз рожденная идея не остается собственностью того, кого она осенила первым. Мы не отрицаем вашего свершения и не намеревались что-либо от вас скрывать. Вы отсутствовали, вот и все. Я даже не знал, что Рен так загорелся, пока не повстречался с ним нынче утром.

Его тон был настолько убедительным, что я почувствовал, как рассеиваются мои сомнения. Мне хотелось принять его извинения, хотелось по-прежнему видеть в нем своего друга, и я чуть было не поверил, что меня не предали. Но тут мне вспомнилась виноватая растерянность на его лице, когда я вошел, такого полного признания я не видел даже на лице Сары.

– Мы не собираемся ничего сообщать об этом миру без вашего ведома и разрешения, – продолжал он, заметив, что ему не удалось пробить брешь в стене моей холодности. – И вы должны признать, что это к лучшему. Если мы… вы… сообщите о своем открытии, позволив заключить, что первое переливание было испробовано на женщине, вас сочтут легкомысленным, опасным и отмахнутся от вас. Если же вы предварите свое сообщение описаниями переливания крови между собаками, то избежите сколько-нибудь серьезного осуждения.

– И в этом заключалась ваша цель?

– Вот именно, – сказал он, ободренный мыслью, что утишил мой гнев. – Я ведь высказывал вам свои опасения, как все может обернуться, если об этом узнают слишком рано. Действовать необходимо именно таким образом, и чем быстрее, тем лучше. Я сожалею, искренне сожалею, что вы не присутствовали при этом опыте. Прошу, примите мои нижайшие извинения. И я приношу их также от имени Локка и Рена, ведь у них и в мыслях не было обойтись с вами неучтиво.

Он низко поклонился, а так как был без шляпы, то изящным жестом сдернул свой парик. Эта нелепая выходка чуть было не вызвала улыбку на моих губах, но на этот раз я твердо решился не поддаваться на такие уловки.

– Ну, послушайте, – сказал он обескуражено. – Вы меня прощаете?

Я кивнул.

– Ну хорошо, – ответил я коротко, и это была чуть ли не самая большая ложь, когда-либо произнесенная мной.

Но я все еще нуждался в нем и должен был, став теперь нищим в дружбе, поддерживать хотя бы вид сердечности.

– Но где вы все-таки были? – спросил он. – Мы же правда вас искали.

– У миссис Бланди. Ей худо и становится все хуже. А еще у ее дочери.

– В замке?

Я кивнул:

– Я не хотел идти туда, но мать меня умоляла. И это во многом меня успокоило. Если кто-то способен на убийство, так это она. У меня больше нет сомнений, хотя, полагаю, она будет отрицать свое преступление, а мне стало бы еще легче на душе, если бы она призналась в нем. Однако теперь мне ясно, что в тогда в кофейне она попросила у Грова денег для матери и получила отказ. Ну и сама взяла их, убив его и обворовав. Ужасно что долг по отношению к родительнице может быть настолько извращен и искажен.

Лоуэр кивнул:

– Она вам рассказала это?

– Ну нет, – ответил я, – она ни в чем не сознается. Однако она хочет совершить одно доброе дело, возможно, из раскаяния так как иной причины я не вижу.

И я быстро сообщил Лоуэру о ее желании обменять свой труп на его согласие лечить ее мать и заботиться о ней. Лоуэр был словно удивлен и – мне тяжко это говорить – прямо-таки ухватился за такую выпавшую ему удачу.

– Но ее мать?

– Сомневаюсь, что она надолго станет обузой для вашего кошелька, – ответил я. – Кстати, мне нужно поговорить с вами и об этом. Она теряет силы, и если дочь умрет, я убежден, что угасание духа одной роковым образом скажется на другой.

Я изложил ему мои опасения, добавив, что, по моему мнению, есть лишь одно средство спасти старушку. Он слушал очень внимательно.

– Ей необходимо влить еще крови, Лоуэр, – сказал я. – Причем чью-то другую, кого-то достаточно сильного и здорового, чтобы взять верх над духом дочери. И незамедлительно. Если Сару будут судить завтра, ее казнят послезавтра. И времени почти не остается.

– Вы убеждены в этом?

– Полностью. Она уже угасает вместе с духом дочери, все признаки налицо. И никакой другой причины я не нахожу.

Он хмыкнул.

– То есть вы хотите заняться этим сегодня?

– Да. Ради нее и во имя нашей дружбы я прошу вашей помощи в этом заключительном опыте.

В подобии дружеской близости мы еще раз обошли сад, пока он взвешивал ход моих рассуждений.

– Возможно, вы и правы, – сказал он наконец. – Если только не существует нечто, нам неизвестное.

– Если оно нам неизвестно, мы не можем принимать его во внимание, – указал я.

Он снова хмыкнул, а потом сделал глубокий вздох, указывающий, что он принял решение.

– Ну хорошо, – сказал он. – Сегодня вечером. Я приведу кого-нибудь из садовников, на чье молчание можно будет положиться.

– А почему не днем?

– Потому что мне нужно побывать у нее. Чтобы ее получить, необходимо письмо с ее распоряжением, надлежащим образом подписанное и заверенное свидетелями. Это потребует времени. Дело должно быть сделано до начала процесса. Вы знаете, что ее сожгут?

– Сэр Джон мне говорил.

– Таким образом, возможность ее использования не так уж велика если только мне не удастся убедить сэра Джона повлиять на судью. – Он поклонился. – Не тревожьтесь, мы все успеем. После ужина встретимся в «Ангеле» и позаботимся о матери.

Остальную часть дня я провел над письмами и в меланхолии. Решив уехать сразу же по исполнении моих обязательств, я хотел покинуть Оксфорд как можно быстрее. Только вдова Бланди удерживала меня там, так как теперь я знал, что с ней происходит, когда меня нет рядом. Судьба Сары Бланди меня отнюдь не радовала, особых надежд касательно ее матери я не питал и совсем утратил доверие к моему другу. Мне хотелось принять его заверения в его верности мне, да я их и принял, но семена сомнения были посеяны и тревожили мою душу.

Я не гордец, но я ревниво отношусь к моей чести и достоинству. А Лоуэр нанес им тяжкий удар, когда поставил просьбу Рена выше моих прав. Пусть он и признал свою вину, это не загладило причиненной мне обиды и укрепило недоверие к нему, рожденное его необузданной вспыльчивостью.

Иными словами, я был в весьма унылом расположении духа к тому времени, когда Лоуэр вошел в «Ангела» с испитым, недужного вида замухрышкой – младшим садовником его колледжа, как он мне его представил. За шиллинг он уступит свою кровь миссис Бланди.

– Но он же не подходит! – вскричал я. – Только поглядите на него! Не удивлюсь, если он болен даже тяжелее самой миссис Бланди. Полезнее было бы перелить ее кровь ему. Мне требуется кто-то здоровый, полный жизненных сил.

– Так он же необыкновенно силен. Так? – добавил он, впервые обратившись к садовнику.

Последний, увидев, что Лоуэр смотрит на него, раздвинул губы в щербатой улыбке и заржал по-жеребячьи.

– Великое его достоинство, – сказал Лоуэр, когда тот прильнул квартовой кружке эля, – заключается в том, что он глух и нем. Доктор Уоллис пытался научить его говорить, но тщетно. Писать тоже не умеет. И таким образом, можно не опасаться, что он проболтается. А это, признайтесь, весьма существенно. Хотя слава их семьи уже такова, что, стань известно, каким средством поддерживается жизнь матери, я не удивлюсь, если ее отправят на костер вместе с дочерью. Эй, малый, выпей-ка еще кружечку! – Он махнул рукой, и вскоре перед беднягой стояла новая кварта эля. – Так будет лучше, – объяснил он. – Я не хочу, чтобы он сбежал, когда поймет, что мы затеваем.

Мне это не нравилось, хотя я признавал справедливость его слов. Однако насколько же иным стало мое отношение к нему, если я искал скрытой причины в использовании человека, который не мог бы дать показания относительно того, что произошло.

– Вы посетили тюрьму?

Он возвел глаза к небу.

– О Господи, да. Ну и денек же я провел!

– Она передумала?

– Отнюдь. Мы написали положенное письмо… а вы знали, что она умеет читать и писать не хуже нас с вами? Я был просто поражен! И засвидетельствовали его, как положено. С этим никаких хлопот не было. Чего не скажешь о сэре Джоне.

– Он был против? Почему?

– Потому что мне не удалось убедить его, что у него есть какие-то обязательства по отношению к ней. Проклятый педант, если дозволительно так выразиться.

– Так, значит, никакого трупа?

Он посмотрел на меня с отчаянием.

– Если я и получу ее, так по окончании должен буду вернуть для сожжения на костре. Мировой судья разрешит мне лишь временное владение телом. Но даже это лучше, чем ничего. Позднее я вернусь и поищу способа убедить его.

Он посмотрел на садовника, который допивал третью квартовую кружку.

– Так идемте! Покончим с этим, пока он еще держится на ногах. Знаете, – сказал он, когда мы подняли садовника на ноги, – мне эта семейка до ужаса надоела. Чем раньше обе умрут, тем лучше… Проклятие! Кола, я сожалею…

И его восклицание, и его извинение были вполне уместны. Полоумный садовник, видимо, пил еще до того, как Лоуэр привел его сюда, и три кварты, которые он выдул, пока мы беседовали, совсем его доконали. Глупая улыбка у него на лице сменилась испугом, он соскользнул на пол, и его вырвало на башмаки Лоуэра. Лоуэр отпрыгнул, с омерзением их разглядывая, затем пнул садовника, убеждаясь в его бесчувственном состоянии.

– Так что же нам делать?

– Я не намерен использовать его, – сказал я. – Нам пришлось бы самим тащить его туда на руках. А процедура трудна, даже когда участник согласен.

– Когда мы вышли из колледжа, он выглядел достаточно трезвым.

Я грустно покачал головой:

– Это ваша вина, Лоуэр. Вы знали, как это важно, и подвели меня.

– Я принес извинения.

– Что мне в них? Нам придется отложить лечение до завтра. И уповать, что она протянет столько. Отсрочка может ее убить.

– Я думаю, ваше лечение в любом случае приведет к тому же, – сказал он холодно.

– Я не слышал, чтобы вы говорили так прежде.

– Вы ведь не спрашивали.

Я открыл было рот, чтобы ответить, но воздержался. Что толку? По причинам, мне неведомым, почти все, что мы говорили друг другу, воспринималось как упрек или оскорбление. Он отказывался объяснить свое поведение, а я искренне не находил за собой никакой вины и потому ничего поделать не мог.

– Я не стану вступать с вами в спор, – сказал я. – Вы обещали снабдить меня источником крови, и я не освобождаю вас от этого обещания. Затем наше знакомство может прекратиться, как вы того ясно желаете. Вы приведете его завтра после суда?

Он сухо поклонился и обещал, что на этот раз не подведет меня. Когда заседание окончится, я пойду к миссис Бланди и буду ждать его там. Он придет с садовником, и мы произведем лечение. Время еще есть.

Глава семнадцатая

В час дня на следующий день в оксфордском суде началось разбирательство дела Сары Бланди, обвиняемой в убийстве доктора Роберта Грова. Толпа была исполнена нетерпеливого ожидания. Не только разбирательство сулило много занимательных скандальных подробностей, но предыдущий день обошелся без единого повешения и завершился не тем, что судья надел черную шапочку, но тем, что ему по обычаю подали пару белых перчаток в знак того, что руки его чисты от крови. Но подобное милосердие считалось опасным, ибо устрашающее величие закона требует жертв. Одно девственное заседание (как их называют) – это милосердие, два подряд – признак слабости. И более того, Вуд, усердный посетитель всех заседаний, с которым я перебросился парой слов перед тем, как толпа нас разделила, сказа, мне, что судья это понимает, и нынче кого-нибудь да повесят Думаю, мы оба знали кого.

По толпе прокатился ропот предвкушения: Сару, смертельно бледную, ввели в залу и поставили лицом к толпе выслушать звучно читаемые обвинения против нее. Что она, Сара Бланди, утратив страх Божий, ведомая и подстрекаемая дьяволом, на пятнадцатом году царствования нашего государя короля, в Новом колледже в городе Оксфорде покусилась на жизнь преподобного Роберта Грова, члена факультета этого колледжа и прежде ее хозяина, преступно, преднамеренно и изменнически. И указанная Сара Бланди преступно, преднамеренно, изменнически и по злобе подсыпала мышьяк в бутылку и побудила указанного Роберта Грова выпить из нее, от какового отравления указанный Роберт Гров скончался. Таким образом, указанная Сара Бланди вышеупомянутым способом, хитростью, преднамеренно и по злобе лишила жизни и убила противу нашего государя, его короны и достоинства.

Чернь отозвалась на это обвинение одобрительными возгласами, и судья обратил на залу предостерегающий взгляд; потребовалось некоторое время, чтобы восстановился порядок – не то чтобы в английском суде его всегда так уж много. Затем судья, не показавшийся мне особо грозным, обернулся к Саре и спросил ее, признает ли она себя виновной или нет.

Она продолжала стоять, понурив голову, и молчала.

– Послушай, девушка, – сказал судья, – ты, знаешь ли, должна ответить. Виновна или не виновна, мне все едино. Но ты должна сказать что-то, или тебе придется плохо.

И все-таки она ничего не ответила, и в зале наступила выжидательная тишина, а она стояла на виду у всех, склонив голову, чтобы скрыть свой ужас и стыд. Во мне пробудилось сочувствие к ней: кто бы не онемел, оказавшись в полном одиночестве перед грозным могуществом правосудия?

– Вот что я тебе скажу, – объявил судья, чье лицо омрачилось из-за возможного нарушения процедуры. – Мы выслушаем обвинения и свидетельства против тебя. Может, это поможет тебе решить, сумеешь ли ты избежать правосудия. Ну как? Сэр? Вы готовы?

Обвинитель, веселый малый, которому поручил эту обязанность мировой судья, вскочил и угодливо поклонился.

– Недаром ваша милость славится своей добротой, – сказал он, и чернь зарукоплескала.

Мой сосед, так плотно ко мне притиснутый, что я ощущал каждый его вздох, обернулся и зашептал мне на ухо, что это – святая правда; закон ведь очень суров к тем, кто бросает ему вызов, отказываясь отвечать о своей виновности, таким на грудь кладут тяжести, пока они не заговорят или не умрут.

– Никому эта мера не нравится, но другого способа образумить упрямцев нет. Подарив девушке, так сказать, вторую возможность, судья поистине явил редкое милосердие.

Мой сосед – видимо, завсегдатай судебных разбирательств, – добавил, что никто раньше даже не слышал о подобной доброте.

Тут обвинитель начал излагать свою сторону дела. Он сказал, что не был жертвой этого преступления, однако, когда речь идет об убийстве жертва, как совершенно очевидно, сама в суде выступить не в состоянии, и вот почему он здесь. Задача его не обременительно тяжелая: установить, кто совершил это гнуснейшее деяние, труда не составляет.

По его мнению, сказал он, присяжным будет очень просто вынести верный вердикт. Ибо совершенно очевидно – и горожане хорошо об этом осведомлены и не нуждаются в напоминании, – что Сара Бланди была блудницей, отродьем необузданного крамольника. Она настолько не понимала положения, назначенного ей судьбой, была настолько не наставлена в благочестии и почитании, настолько не ведала ни морали, ни добронравия, что мысль об убийстве нисколько ее не пугала. Такие вот вырастают чудовища, когда родители отворачиваются от Бога, а страна – от своего законного монарха.

Судья, очевидно, менее всего жестокий и скрупулезно беспристрастный, перебил обвинителя, поблагодарил его и осведомился, не будет ли он так добр продолжать. Цветам красноречия место в конце заседания, если они до него доберутся.

– Разумеется, разумеется. Теперь о том, что она была блудницей: установлено, что она соблазнила бедного доктора Грова и хитростями подчинила своей власти. У нас есть свидетельница этого, некая Мэри Фуллертон (тут молоденькая девушка среди зрителей улыбнулась до ушей и гордо покосилась по сторонам), которая покажет под присягой, что однажды доставила в комнату доктора Грова какие-то съестные припасы, а он, приняв ее за Бланди, обнял и начал сладострастно ласкать, будто она давно к этому привыкла.

Тут Сара подняла голову и угрюмо посмотрела на Мэри Фуллертон, чья улыбка, едва она почувствовала на себе этот взгляд, тотчас исчезла.

– Во-вторых, у нас имеются показания, что доктор Гров, когда эти обвинения стали достоянием гласности, отказал указанной девушке от места, чтобы удалить от себя соблазн и вернуться на стезю добродетели.

В-третьих, у нас имеются показания мистера Кросса, аптекаря, о том, что в тот самый день, когда это произошло, Сара Бланди купила у него мышьяк. Она сказала, что по поручению доктора Грова, но в бумагах доктора Грова нигде такой расход не записан.

В-четвертых, у нас имеются показания синьора Марко да Кола, итальянского джентльмена безупречной честности, который скажет вам, что он предупреждал об опасности употребления этого порошка и слышал, как доктор Гров сказал, что никогда больше пользоваться им не будет, – всего за несколько часов до того, как скончался от него.

Все глаза, включая и глаза Сары, в этот миг были обращены на меня, и я опустил взгляд, чтобы не видеть печали в ее глазах. Все это было правдой до последнего слова, но в то мгновение я предпочел бы, чтобы это было ошибкой.

– Затем у нас есть показания мистера Томаса Кена, священнослужителя, что эту девушку видели в Новом колледже в тот самый вечер, и, как будет показано, она, хотя и отрицает это, наотрез отказывается сказать, где была в тот час, и никто другой не сообщил, что видел ее где-то еще.

И наконец, у нас есть неопровержимое доказательство, показания свидетеля, мистера Джона Престкотта, молодого человека, студента университета, который засвидетельствует, что она призналась ему в своем преступлении в тот же вечер, когда его совершила, а также показала ему перстень, который забрала с трупа. Перстень, который был опознан как кольцо доктора Грова с его печаткой.

Тут по залу пронесся общий вздох, все знали, что показания джентльмена в подобном деле вряд ли возможно опровергнуть. Знала это и Сара: ее голова опустилась еще ниже, а плечи ссутулились, свидетельствуя, что она утратила всякую надежду.

– Ваша милость, – вновь заговорил обвинитель, – побуждения, нрав и положение обвиняемой свидетельствуют против нее не менее, чем это показание. Вот почему я не сомневаюсь, что как бы она ни ответила на вопрос о ее виновности – или вовсе ничего не ответила бы, – вердикт может быть только один.

Обвинитель, сияя благосклонной улыбкой, оглядел залу в ответ на рукоплескания, величаво помахал рукой, а затем сел. Судья подождал, пока шум не утих, а затем вновь обратил внимание на Сару.

– Так как же, дитя? Что ты можешь сказать? Полагаю, ты понимаешь последствия того, что ты скажешь.

Сара, казалось, вот-вот упадет без памяти, и хотя теперь у меня не осталось к ней никакого сочувствия, я все-таки подумал, что было бы актом милосердия позволить ей сесть на табурет.

– Давай-давай, девка, – крикнул кто-то из залы. – Говори же! Или ты язык проглотила?

– Молчать! – грозно прикрикнул судья. – Ну?

Сара подняла голову, и лишь теперь я как следует разглядел, в каком печальном она была состоянии. Глаза у нее покраснели от слез, лицо стало землисто-бледным, волосы после тюрьмы свисали грязными лохмами. На щеке лиловел большой синяк, оставленный тюремщиком, когда он укрощал ее за нападение на меня. Она пыталась что-то сказать трясущимися губами.

– Что? Что? – сказал судья, наклоняясь и приставляя ладонь к уху. – Надо говорить громче, знаешь ли.

– Виновна, – прошептала она и затем рухнула на пол в обмороке под негодующие вопли и свист зрителей, которые лишились ожидаемого развлечения.

– Молчать! – закричал судья. – Все вы! Блюдите тишину!

Через минуту-другую они стихли, и судья посмотрел по сторонам.

– Девушка признала себя виновной, – объявил он. – И это великое благо, так как теперь мы можем продолжать без задержек. Присяжные, есть ли между вами какие-либо несогласия?

Все присяжные торжественно покачали головами.

– Кто-нибудь имеет что-либо сказать здесь?

По зале прокатился шорох, так как все оборачивались узнать, не намерен ли кто-нибудь что-нибудь сказать. Затем я увидел, что на ноги поднялся Вуд, совсем красный от своей дерзости и раздавшихся насмешливых криков.

Бедняга Вуд! Он не был адвокатом, не обладал уверенностью в себе человека вроде Лоуэра, не говоря уж о таких, как Локк, и тем не менее он был единственным, кто заступился за девушку и попытался сказать что-то в ее защиту. Попытка, обреченная на неудачу – тут вряд ли преуспел бы и сам Демосфен, – к тому же я убежден, что Вуда на это подвигла душевная доброта, а не твердое убеждение в правоте его дела. И никакой пользы он девушке не принес, настолько его ошеломило то, что он внезапно оказался средоточием всеобщего внимания. Он тут же лишился дара речи. Просто стоял там и бормотал вполголоса, так что никто и расслышать его не мог. Толпа положила этому конец: задние ряды насмешливо загудели, потом засвистели, и уж тут никто не услышал бы и самого знаменитого из громогласных ораторов. Кажется, конец его мукам положил Локк, с неожиданной ласковостью усадив его на место. Мне было видно выражение горькой обескураженности и безнадежности на лице бедняги, и я сострадал его стыду не менее, чем радовался завершению этой тягостной минуты.

– Благодарю вас за ваше неслыханное красноречие, – сказал судья, без зазрения совести подыгрывая черни и не устояв перед искушением усугубить его унижение. – Я приму ваши слова к сведению.

Затем он достал черную шерстяную шапочку и надел ее на голову. Толпа предвкушающе встрепенулась. Ее настроение утратило даже намек на сочувствие, исполнилось злорадства.

– Повесь ее! – выкрикнул голос из глубины залы.

– Молчать! – сказал судья, но было уже поздно. Этот крик подстегнул толпу. Начали кричать и другие, к ним присоединились третьи, и вскоре кричали уже все, обуянные той жаждой крови, которая охватывает солдат в сражении или охотников, завидевших добычу.

– Повесь ее! Убей ее! – ритмично звучало снова и снова под топанье ног и свист. Судье понадобилось несколько минут, чтобы восстановить порядок.

– Я больше этого не потерплю! – сказал он сурово. – Ну а она пришла в себя? Способна она слышать, что я говорю? – спросил он у секретаря суда, который уступил свой стул, чтобы на него посадили Сару.

– Полагаю, может, милорд, – ответил секретарь, хотя удерживал ее за плечи, чтобы она не соскользнула на пол, и дал ей несколько пощечин, приводя в чувство.

– Отлично. Сара Бланди, слушай меня теперь внимательно. Ты совершила ужаснейшее, гнуснейшее преступление, и для женщины, совершившей убийство так изменнически, закон требует одного неизбежного приговора. Тебя возведут на костер и сожгут.

Он умолк и обвел взглядом залу, наблюдая, какое впечатление произвел приговор. Его приняли без всякого восторга: при всей необходимости огненной казни англичане не жалуют костры, и толпа притихла.

– Однако, – продолжал судья, – ты признала себя виновной и тем избавила суд от лишних хлопот, а потому мы намерены явить милосердие. Тебе будет оказана милость быть повешенной, прежде чем твое тело будет предано огню, что уменьшит муки, которые тебе предстоит перенести. Вот твой приговор, и да смилуется Бог над твоей душой.

Он встал и закрыл заседание, довольный, что оно было таким коротким и плодотворным. Толпа вздохнула, будто просыпаясь от чудесного сна, люди встряхнулись и начали расходиться, а двое судебных приставов вынесли бесчувственную Сару из залы и доставили назад в тюрьму.

Решение ее судьбы заняло менее двух часов.

Глава восемнадцатая

Мое унылое настроение еще ухудшилось, когда три-четыре часа спустя я увидел миссис Бланди, ибо битва происходила у меня на глазах и была проиграна.

– Я так сожалею, доктор, – сказала она голосом еще более слабым, чем раньше, так сильно ею овладела боль. Но она держалась мужественно и всячески старалась скрыть ее, чтобы не показаться неблагодарной после стольких моих усилий.

– Это мне должно просить извинения, – сказал я, осмотрев ее и убедившись, как все плохо. – Вам не следовало оставаться одной столько времени.

– Как Сара? – задала она вопрос, которого я страшился. Я заранее решил не сообщать ей правды – что ее дочь не только была признана виновной, но и призналась в совершении страшного деяния.

– Да хорошо, – сказал я. – Насколько это можно в ее положении.

– А когда суд?

Я вздохнул с облегчением. Она утратила чувство времени и забыла, какой нынче день. Это облегчало мою задачу.

– Скоро, – ответил я. – И думаю, все закончится благополучно. Сосредоточьтесь на своих недугах. Это лучшая помощь, которую вы можете ей оказать, потому что ее не следует расстраивать, ей надо сохранять голову ясной.

Она более или менее удовлетворилась этим, и впервые в жизни я почувствовал, что порой лучше солгать, нежели сказать правду. Как, полагаю, и всем людям, мне с нежных лет внушали, что уважение к правде – вот самая главная черта благородного человека; но это неверно. Иногда долг требует, чтобы мы солгали, какими бы последствиями это нам не угрожало. Моя ложь принесла ей успокоение, а правда превратила бы ее последние часы в неизбывное страдание Я горжусь тем, что оберег ее.

Никого другого там не было, и мне пришлось все делать самому. Работая, я уповал, что Лоуэр не замедлит прийти и мы совершим переливание. Он уже запаздывал, и это меня тревожило. Мрачная и неприятная это работа: обтирать, вытирать, кормить, зная, что все это лишь для вида, для утешения, а впереди уже манит неизбежное. Дух дочери – более мощная сила во всех отношениях – увлекал мать на гибель вместе с ней. Лицо у нее было синевато-бледное, болели суставы, внутренности схватывали спазмы. Она дрожала в ознобе, краснела от жара и быстро холодела.

Когда я завершил приготовления, ее начала бить дрожь; она съежилась на кровати, зубы у нее стучали, хотя я развел большой огонь в очаге и в комнате чуть ли не впервые повеяло теплом.

Что мне было делать? Я подумал было отправиться на поиски Лоуэра, чтобы напомнить ему о его обещании, но это толкнуло ее на первое движение с минуты моего прихода.

– Пожалуйста, не уходите, – прошептала она, стуча зубами от озноба, – мне страшно. Я не хочу умирать одна.

У меня не хватило духа уйти, хотя оставаться мне не хотелось, а без Лоуэра от моего присутствия там толку не было никакого. Как ни хорош был мой опыт, какие бы надежды он ни сулил для будущего, Лоуэр и ее дочь все погубили, и теперь на той будет вина за потерю еще одной жизни.

И я остался, отгоняя все более настойчивую мысль, что Лоуэр подведет меня именно тогда, когда я больше всего нуждаюсь в его помощи. Я снова растопил очаг, наложив больше дров, чем дочь и мать Бланди сожгли за прошедшие полгода, и сидел, закутавшись в плащ, на полу, а она то впадала в беспамятство, то приходила в себя.

И каким безумным бредом оборачивались ее слова, когда, казалось, она была в сознании и говорила о муже и дочери. Воспоминания, кощунства, слова благочестия и ложь так перепутывались, что я уже не мог различать между ними. Я пытался не слушать, не осуждать ее, ибо знал, что в подобные часы бесы, которые всю нашу жизнь вьются возле, выжидая удобного случая, говорят нашими устами то, что мы никогда бы не произнесли, если бы владели собой. Вот почему мы даем последнее напутствие, читаем отходные – чтобы освободить отлетающую душу от этих демонов, дабы чистой покинула она тело. И вот почему так жестока протестантская религия, которая лишает человека этого последнего акта милосердия.

И я по-прежнему не мог постигнуть ни мать, ни дочь, ибо ни раньше, ни позже мне не приходилось видеть такого сочетания добрых качеств и черных их извращений. И я продолжал не понимать, когда, измученные этим бредом, мы, сначала старушка, а потом и я, погрузились в сон в жаркой духоте комнаты. Мне снился мой друг, и порой какой-то звук или шорох в ночи будили меня, и я просыпался, думая, что он пришел. Но всякий раз я догадывался, что это крикнула сова, пробежал какой-то зверек или затрещало полено в огне.

Было еще темно, когда я проснулся, – часов шесть и никак не позже, заключил я. Огонь в очаге почти погас, и в комнатушке снова царил промозглый холод. Я кое-как вздул огонь, поразмяв при этом суставы, совсем окостеневшие после сна. И только тогда осмотрел мою пациентку. Никаких изменений я не обнаружил, пожалуй, ей стало даже чуть лучше, но я знал, что у нее не осталось сил противостоять новым горестям.

Хотя Лоуэр лишился моего доверия, я пожалел, что его нет рядом, чтобы помогать делом и советами. Но даже я не мог долее сомневаться, что он обманул меня. Я был совсем один, и времени у меня оставалось мало. Не знаю, как долго я простоял в нерешительности, надеясь, что мне не придется прибегнуть к единственной оставшейся альтернативе. Колебался я слишком долго. Видимо, мой рассудок помрачился, потому что я смотрел и смотрел на мою пациентку, пока меня не заставил опомниться доносящийся снаружи дальний гул. Я понял, что он означает, и заставил себя взяться за дело: гул голосов, голосов толпы, становящийся все громче и громче.

Еще до того, как я открыл дверь, чтобы удостовериться, я уже знал, что гул доносится со стороны замка. Там собиралась толпа, и я увидел в небе первые тонкие персты зари. Времени осталось совсем мало, у меня не было выбора, и я не мог мешкать ни мгновением дольше.

Прежде чем разбудить миссис Бланди, я разложил мои инструменты – стволики перьев, и ленты, и длинную серебряную трубку – таким образом, чтобы управляться с ними одной рукой. Я снял кафтан, закатал рукав и расположил табурет наиболее удобным образом. И тогда разбудил ее.

– Ну-те-с, сударыня, – сказал я, – пора! Вы меня слышите?

Она поглядела в потолок, потом кивнула:

– Я вас слышу, доктор, и я в ваших руках. Ваш друг пришел? Я его не вижу.

– Нам придется обойтись без него. Это ничего не меняет. Вы должны получить еще крови, и незамедлительно, а откуда, не так уж важно. Дайте-ка вашу руку.

Все оказалось много труднее, чем в тот раз. Она так исхудала, что было дьявольски трудно найти подходящий сосуд, и я потратил лишнее время на неудачные пробы – вставляя, а затем извлекая стволик по меньшей мере полдесятка раз, прежде чем остался удовлетворен. Она переносила разрезы терпеливо, как бы не сознавая, что происходит, и не чувствуя острой боли, которую я причинял ей в спешке. Затем я приготовил себя, разрезав мою плоть и вставив стволик с елико возможной быстротой, пока ее кровь струйкой стекала по ее руке.

Когда ток крови из моей руки стал ровным и устойчивым, я занял более удобное положение, затем взял серебряную трубку и вставил на место. Кровь быстро пробежала по ней и брызнула наружу горячей красной струйкой, пятная постель, пока я направлял конец трубки к стволику в ее руке.

Затем соединение было осуществлено, и, убедившись, что течению крови нет никаких помех, я начал считать. Десять минут, подумал я, сумев улыбнуться старушке.

– Ну вот почти и все, – сказал я. – Теперь вы будете здоровы.

Она не ответила на мою улыбку, и я продолжал считать, ощущая, как кровь вытекает из меня и мной овладевает головокружение, пока я стараюсь сохранять неподвижность. А снаружи шум возле замка медленно нарастал с каждым проходящим мгновением. Когда я отсчитал почти десять минут, раздался оглушительный рев и замер, сменившись глубокой тишиной, как раз тогда, когда я извлек стволики из наших рук и принялся бинтовать разрезы, чтобы остановить кровотечение. Это было нелегко. Что до меня, то я рассек слишком крупный сосуд и успел потерять еще немало крови, прежде чем стянул рану повязкой. И все-таки кровь продолжала сочиться, образовав порядочное пятно, прежде чем я убедился, что мои усилия увенчались успехом.

Так я завершил все, что мог сделать. Глубоко вздохнув, чтобы утишить головокружение, я принялся убирать инструменты в сумку, уповая, что все-таки успел вовремя. Затем со стороны замка вновь донесся шум, я оглянулся на мою пациентку и увидел, что ее губы посинели. А когда вдали загрохотала барабанная дробь, я взял ее руку и обнаружил на пальцах ту же синеву. Барабаны гремели все сильнее, и она затряслась, закричала от невыносимой боли, судорожно глотая воздух. Вот рев толпы усилился, стал почти оглушительным, и она, приподнявшись, воскликнула звонким, ясным голосом без тени агонии:

– Сара! Господь мой! Смилуйся надо мной!

И тишина. Шум возле замка замер, клокотание в тощем горле старушки оборвалось, и я понял, что держу руку трупа. Только чудовищный удар грома и шум тяжелых капель дождя, внезапно застучавшего по крыше, нарушали мертвую тишину вокруг меня. Я опоздал. Дух дочери был насильственно вырван из тела матери с такой свирепой силой, что бренная оболочка передо мной противостоять ей не могла: дух дочери, покидая ее тело, унес и жизнь матери. Моя кровь не успела придать ей необходимую крепость. Моя нерешительность, отсутствие Лоуэра сделали все мои усилия бесполезными.

Не знаю, сколько времени я просидел так, держа ее руку, уповая, что я ошибся и она просто впала в глубокий обморок. Возле замка как будто вновь раздался шум, но я почти этого не заметил. Потом я закрыл ей глаза, расчесал ее волосы и, насколько это было возможно, привел жалкую постель в порядок. В заключение, хотя она и не исповедовала мою религию и, возможно, не одобрила бы мои старания, я преклонил колени рядом с кроватью, дабы помолиться о душах их обеих. Мне кажется, я молился еще и о себе.


Полагаю, я навсегда покинул эту жалкую лачугу около часа спустя. Я не был расположен выговорить Лоуэру; нет, к моему отчаянию теперь примешался зверский, все заслоняющий голод, а потому я завернул в харчевню поесть – впервые более чем за сутки. Я сидел там весь во власти своего отчаяния и горя и, как в тумане, прислушивался к разговорам, звучавшим вокруг меня, веселым, праздничным и настолько противоречащим моему состоянию духа, что я, как никогда прежде, почувствовал себя здесь чужим.

В те минуты я ненавидел англичан за их ересь, за то, как казнь они превращают в праздник, приуроченный к базарному дню для вящей выгоды торговцев. Я испытывал омерзение к их лицемерию и самодовольному убеждению в собственной правоте; я ненавидел Лоуэра за его необузданный нрав, за то, как он презрел меня, и предал, и бросил на произвол судьбы. И я тогда же, там же решил немедля покинуть этот жуткий городишко и эту угрюмую, жестокую страну. Меня здесь больше ничто не удерживало. У меня была пациентка, и она умерла. У меня было поручение отца, но исполнить его я не мог. У меня были друзья, но они, как стало ясно теперь, никогда моими друзьями не были. Настало время уехать.

Приняв это решение, я приободрился. Собраться и отбыть я мог, если понадобится, еще до истечения суток. Однако прежде, подумал я, мне надо сообщить кому-нибудь о смерти миссис Бланди. Я не знал, как полагалось поступить с ее телом, но не желал, чтобы ее похоронили, как нищую. Попрошу Лоуэра оказать мне эту последнюю услугу – взять у меня деньги и проследить, чтобы ее погребли как положено.

И от этой мысли я снова стал самим собой, а может быть, причиной было то, что я вволю поел и немного выпил. Я поднял голову и только теперь как следует разглядел, что происходило вокруг меня. И понял, что посетители обсуждают повешение.

Разобрать, что именно произошло, я не сумел, однако было ясно, что случилось что-то из ряда вон выходящее. И потому, заметив в дальнем углу залы мистера Вуда, я осведомился о его здравии и спросил, не знает ли он, в чем дело.

В прошлом мы встречались лишь несколько раз, и, без сомнения, я нарушил правила учтивости, подойдя к нему, но мне необходимо было узнать, что случилось, а Вуду не терпелось рассказать все подробности.

Его глаза светились наслаждением завзятого сплетника, и с весьма уместным видом сдерживаемого волнения он пригласил меня сесть рядом с ним, чтобы выслушать его рассказ.

– Это сделано? – спросил я.

Хотя час был еще ранний, я подумал, что он хватил лишнего, потому что ответом мне был безудержный хохот.

– О да, – ответил он. – Сделано. Она покойница.

– Я соболезную вам, – сказал я. – Ведь она, кажется, служила в вашей семье. Наверное, это было тягостно.

Он кивнул:

– Да-да. Особенно для моей бедной матушки. Но правосудие должно свершиться, и оно свершилось. – Он снова засмеялся, и я чуть было не ударил его за такую бессердечность.

– Она умерла достойно? Пожалуйста, расскажите мне, – попросил я. – Я расстроен, так как ее мать тоже только что скончалась, и я присутствовал при ее последних минутах.

Как ни странно, это огорчило его очень сильно – куда сильнее, чем казнь его собственной служанки.

– Да, это очень печально, – сказал он негромко, внезапно став серьезным. – Я знал ее и находил интересной и доброй.

– Пожалуйста, – повторил я. – Расскажите мне все, как было.

И Вуд начал свое повествование. Как ни была она приукрашена, история эта оставалась ужасной и бросала черную тень на всех ее участников, кроме самой Сары Бланди, единственной, кто вел себя с достоинством, подобающим случаю. Все остальные, по словам Вуда, покрыли себя стыдом.

Он сказал, что пришел в передний двор тюрьмы в самом начале пятого, чтобы обеспечить себе удобное место, откуда все было бы хорошо видно. Явился он туда отнюдь не первым, и помедли еще хоть полчаса, так не увидел бы доброй половины происходившего. Еще задолго до начала церемонии двор заполнила чинная угрюмая толпа. Все стояли лицом к дереву, с крепкого сука которого уже свисала веревка. К стволу была прислонена лестница. В нескольких десятках ярдов оттуда тюремные служители не подпускали зрителей к сложенному костру, которому предстояло запылать и пожрать тело девушки после ее смерти. Кое-кто норовил унести полено на память, другие – чтобы согреть себя дома, и в прошлом бывали случаи, когда казнь приходилось откладывать, так как поленьев оставалось слишком мало.

Затем точно с первым лучом зари открылась низенькая дверь, и из нее вывели Сару Бланди, обремененную оковами и дрожащую от холода в тонком холщовом балахоне. Волосы у нее были завязаны на затылке. Толпа, сказал он, замерла при виде нее, потому что она была очень миловидна, и не верилось, что такое хрупкое создание могло навлечь на себя подобную кару. Тут вперед протолкался Лоуэр, что-то прошептал палачу и церемонно поклонился девушке, когда ее повели вперед.

– Она что-нибудь сказала? – спросил я. – Признала еще раз свою вину?

Странно, но в ту минуту для меня было очень важно услышать, что она была истинно виновна. Ее признание в зале суда очень меня успокоило, ибо это было последним подтверждением, которое мне требовалось: никто не сознается в столь страшном преступлении, если не повинен в нем, ибо это значит проститься с жизнью. То есть такое лжепризнание – это не более и не менее как самоубийство, величайший из грехов.

– Мне кажется, нет, – ответил он. – Но я не все расслышал. Говорила она очень тихо, и хотя я стоял близко, многое мне не удалось различить. Но она назвала себя величайшей грешницей и сказала, что молится о прощении, хотя и знает, что не заслуживает его. Речь была короткой и выслушана с большим одобрением. Затем священник предложил помолиться о ней, но она отказала ему, сказав, что не нуждается в его молитвах. Он один из новых священнослужителей, поставленных королем, и очень далек во взглядах от Сары и ей подобных. Это, разумеется, произвело впечатление. Некоторые зрители выразили неудовольствие, но заметное их число, главным образом грубое простонародье, одобрило ее смелость.

В этом, сказал он мне, ничего особенного нет. В такие минуты Церковь мнит себя обязанной вмешаться, и, натурально, осужденный – которому, в конце-то концов, терять нечего – может бросить последний дерзкий вызов. Сара помолилась одна на коленях в грязи, с безмятежностью и благостью, которые вызвали одобрительный ропот в толпе. Затем она встала и кивнула палачу. Ей завязали руки и помогли подняться по лестнице, пока ее шея не оказалась возле веревки. Тут палач остановил ее и начал вязать петлю.

Она покачала головой, чтобы встать поудобнее, и была готова. Она воспротивилась тому, чтобы ей на голову надели капюшон или завязали глаза, и толпа замерла, когда они увидели, как закрылись ее глаза, а ее губы зашевелились, чтобы имя Божье было последним, что произнесут ее уста. Барабанщики выбили дробь, палач наклонился вперед и просто столкнул ее с лестницы.

Тут разразилась гроза, и через несколько минут всюду забушевали потоки грязной воды, а сквозь плотную завесу ливня было трудно что-либо разглядеть.

Вуд помолчал и выпил.

– Ненавижу повешения, – сказал он, утирая рот рукавом. – Конечно, я хожу на них, но все равно ненавижу. Не знаю никого, кто придерживался бы другого мнения – или продолжал бы его придерживаться, разок поприсутствовав. То, как искажается лицо, как вылезает наружу язык, настолько ужасно, что понятно, почему им обычно надевают на головы капюшоны. Ну и запах, и то, как дергаются руки и ноги. – Он содрогнулся. – Не будем больше об этом. Длилось все недолго, а когда завершилось, Лоуэр предъявил свои права. Вы ведь знаете, что он купил тело и уговорился с судьей, чтобы его выдали ему, а не профессору.

Я кивнул. У меня не было сомнений, что именно это он и сделал.

– Все произошло хуже некуда, так как университет прознал про это, и профессор-региус возмутился, что его прерогативу ущемляют. Он явился самолично отстаивать свое право. И в грязи началась настоящая свалка. Можете себе вообразить? Два университетских служителя рвутся к телу, а им препятствуют полдесятка приятелей Лоуэра, сам же он, заручившись помощью Локка, забирает труп и уносит его. Мне кажется, мало кто понимал, что происходит, но те, кто сообразил, разъярились и начали бросать камни. Чуть было не вспыхнули беспорядки, но тут ливень разогнал большинство по домам.

Мне кажется, это явилось последней соломинкой, положившей конец моему дружескому чувству к Лоуэру. Я знал: он скажет, что труп – это труп, но в его действиях сквозило бездушие, которое ввергло меня в печаль. Думаю, суть заключалась в том, что он предал меня ради собственной выгоды, что, оказавшись перед выбором помочь мне в лечении матери или заручиться трупом дочери для анатомирования, он выбрал второе. Уж теперь-то он напишет свою книгу о мозге, подумал я мрачно. Пусть же извлечет из нее побольше пользы!

– Значит, Лоуэр получил что хотел?

– Не совсем. Тело он доставил на квартиру Бойля и оказался там в настоящей осаде. Служители отправились с жалобой к мировому судье и заявили, что, раз тело им не отдали, оно не должно достаться никому. Так что судья переменил мнение и требует тело обратно. Пока Лоуэр отказывается его выдать.

– Почему?

– Думаю, потому что он старается поработать с трупом, насколько ему достанет времени.

– А мистер Бойль?

– По счастью, он в Лондоне. Он был бы в ужасе, что против воли оказался втянутым в подобное дело. – Он встал. – Мне пора домой. Если вы меня извините…

Я укутался как мог и, невзирая на дождь, направился по Главной улице к аптекарю. Мистера Кросса я увидел у двери. Вместе с мальчиком, который смешивал для него медикаменты, он охранял дверь, строго следя, чтобы никто не переступал порога без разрешения Лоуэра. И я в том числе. Я поверить не мог, когда он уперся ладонью мне в грудь и покачал головой.

– Искренне сожалею, мистер Кола, – сказал он, – но Лоуэр приказал, чтобы никто – ни вы, ни эти джентльмены тут не отвлекали его, пока он работает.

– Какая нелепость! – вскричал я. – Что происходит?

Кросс пожал плечами:

– Как я понял, мистер Лоуэр согласился вернуть тело палачу, дабы его сожгли согласно приговору. А пока этот джентльмен не пришел, он не видит причин, почему бы ему не провести исследования, которые он считает нужными. Времени у него в обрез, потому-то он и не хочет, чтобы ему мешали. При обычных обстоятельствах, уж конечно, он был бы рад вашей помощи.

Он весьма огорчен, добавил Кросс, тем, что слышал о наших разногласиях, и по-прежнему почитает себя моим другом. Такие любезные и уместные слова!

И вот, подобно какому-нибудь простолюдину, я должен был стоять и ждать, когда Лоуэру будет благоугодно меня принять. Впрочем, Кросс все же учтиво позволил мне ожидать внутри, а не топтаться снаружи, пока палач не явился за своей собственностью.

Тут вниз спустился Лоуэр, утомленный и измученный на вид. Фартук и руки у него все еще были в крови от его трудов. При виде него внутри дома толпа снаружи чуть всколыхнулась.

– Вы готовы подчиниться распоряжению судьи? – спросил палач.

Лоуэр кивнул, но ухватил палача за рукав, когда тот приготовился подняться со своими подручными наверх.

– Я позволил себе распорядиться о ящике для тела, – сказал он. – Вынести ее такой, какая она сейчас, никак не годится. Его скоро принесут, и лучше всего будет подождать.

Палач заверил его, что успел навидаться немало ужасностей и это его не тревожит.

– Я думал о толпе, – сказал Лоуэр, когда палач исчез наверху лестницы. Он начал подниматься следом, а я – следом за ним, благо останавливать меня было некому.

Одного взгляда оказалось достаточно, чтобы палач передумал: он даже стал белее мела. Ибо Лоуэр не искал изящества, которым обычно отличались его вскрытия. Торопясь завладеть нужными ему органами, он четвертовал труп, зверски рассек его, отделил голову и распилил, дабы извлечь мозг, в спешке сорвав лицо, а затем побросал куски на промасленный холст, расстеленный у стола. Чудные, прекрасные глаза, которые так очаровали меня, когда я впервые ее увидел, были вырваны из глазниц, сухожилия и мышцы свисали с рук, будто растерзанные диким зверем. Кругом валялись окровавленные ножи и пилы и среди них – длинные пряди темных глянцевых волос, которые он откромсал, чтобы взяться за череп. Повсюду – кровь. Ее смрад наполнял комнату. В углу стояло ведро, в которое он ее опорожнил, а рядом – стеклянные банки, полные его трофеев. И запах был неописуемый. В другом углу лежал смятый, запачканный балахон.

– Боже ты мой! – воскликнул палач, с ужасом глядя на Лоуэра. – Надо бы взять это и показать толпе. И вы попали бы в костер вместе с ней. Да и по заслугам.

Лоуэр пожал плечами – утомленно и безразлично.

– Это ведь для общей пользы, – сказал он. – Не вижу нужды оправдываться перед тобой или кем-либо еще. Оправдываться надо бы тебе и этому невежде, мировому судье. А не мне. Будь у меня больше времени…

Я стоял в углу и чувствовал, как к моим глазам подступают слезы, так я был измучен и опечален, убедившись, что все мои упования разбиты вдребезги. Я не мог поверить, что человек, которого я называл моим другом, был способен обойтись со мной столь бессердечно, наконец показав мне ту сторону своей натуры, которую до тех пор столь успешно скрывал. К трупам, после того как душа отлетела, я отношусь без лишней чувствительности; я верю, что использовать их на благо науки и необходимо, и достойно. Однако делать это надо со смирением, почитая то, что было сотворено по образу и подобию Бога. А Лоуэр, в стремлении возвыситься, не постыдился пасть до уровня мясника.

– Ну? – сказал он, в первый раз взглянув на меня. – А вы что тут делаете?

– Мать умерла, – сказал я.

– Я огорчен это слышать.

– Как и следует, так как вина ваша. Где вы были вчера вечером? Почему не пришли?

– Это ничего не изменило бы.

– Нет изменило бы, – возразил я, – если бы ей добавили нового духа, чтобы ослабить дух дочери. Она умерла в тот миг, когда ее дитя повесили.

– Вздор. Чистейший, ненаучный, суеверный вздор, – сказал он, опешив от моей готовности обличить его за содеянное им. – Вот это я знаю твердо.

– Ничего подобного. Иного объяснения нет. Вы виноваты в ее смерти, и я не могу вас простить.

– Так не прощайте, – ответил он коротко. – Держитесь своего объяснения, считайте меня виноватым, если желаете. Но не докучайте мне сейчас.

– Я требую, чтобы вы объяснили ваши причины!

– Уходите, – сказал он. – Никаких объяснений никаких причин вы от меня не услышите. Вы более не желанный гость тут, сударь. Уходите же! Мистер Кросс, вы не проводите иностранного джентльмена за дверь?


Обмен колкостями между нами продолжался несколько дольше, но, по сути, то были последние слова, с какими он обратился ко мне. С тех пор я никаких вестей от него не получал, а потому и по сей день не понимаю, почему его дружелюбие обернулось злобой, а его великодушие – изощренной жестокостью. Был ли трофей столь велик? Обратил ли он на меня отвращение к собственным деяниям, чтобы даже себе не признаваться в своей вине? Но в одном я убедился очень скоро: то, что он не пришел помочь мне с миссис Бланди, случайностью не было. Он хотел, чтобы мой опыт потерпел неудачу, потому что тогда я не мог бы объявить об успешности открытого мною метода.

Теперь я безоговорочно уверен, что он заранее рассчитал, как поступить. Быть может, он уже тогда начал писать сообщение, которое год спустя появилось в «Трудах Королевского Общества». «Описание переливания крови» Ричарда Лоуэра – отчет о его опытах на собаках, которые он проводил вместе с Реном, а затем следовал отчет о переливании крови между двумя индивидуумами. Так благодарен он был Рену за помощь! Так искренен, когда указывал, скольким обязан Локку! Такой безупречный джентльмен!

Но ни словечка обо мне. И теперь я уверен, что Лоуэр уже тогда решил, что я не получу признания. Все, что раньше он говорил о том, как другие опережали его и стяжали лавры, об иностранцах и его отвращении к ним, – все, все мне вспомнилось, и я понял, что только подобный мне простодушный простак не насторожился бы с самого начала.

Однако я даже сейчас потрясен тем, как далеко он зашел в желании украсть мою славу! Ибо он заранее позаботился, чтобы я остался неуслышанным, возводя на меня всякие поклепы, рассказывая своим друзьям, что я шарлатан, вор и даже того хуже. И все поверили, будто ему еле-еле удалось помешать мне украсть его идею, а не наоборот, и лишь счастливый случай разоблачил мое двуличие.

Я покинул Оксфорд в тот же самый день, направившись в Лондон, и неделю спустя отплыл на английском торговом судне в Антверпен, где нашел другое, доставившее меня в Ливорно. В июне я был уже дома. С тех пор я ни разу не покидал мою родину и уже давно оставил философию ради занятий, более приличествующих благородному человеку, и даже в воспоминаниях мне больно возвращаться к тем темным печальным дням.

Однако перед отъездом я сделал еще кое-что. Лоуэра просить я не мог, а потому отправился к Вуду, который все еще не отказывался меня принимать. Он сказал, что останки Сары были сожжены еще днем, пока я укладывал свои сумки, и что наконец со всем этим покончено. У костра стояли только он да палач, а горел костер очень жарко. Ему было тяжко присутствовать при этом, но он считал, что должен отдать ей последний долг.

Я вручил ему фунт и попросил, чтобы он позаботился о похоронах миссис Бланди. Пусть ее не закопают в общей яме, как нищую.

Он согласился заняться этим вместо меня. Не знаю, сдержал ли он слово.

Часть 2

ВЕЛИКОЕ ДОВЕРИЕ

Идеи – Пещеры суть. Идеи Каждого человека, взятого в отдельности. Мы, каждый из нас, владеем нашей особой Пещерой, которая преломляет и искажает Свет Природы, благодаря различиям Впечатлений по мере того, как они складываются в Разуме, предубежденном или предрасположенном.

Фрэнсис Бэкон «Новый Органон»Раздел II, Афоризм V

Глава первая

Тебя охватывают удивление и даже неловкость, когда из сумрака давней давности перед тобой, точно призраки, являются почти позабытые лица и события. Вот что я испытывал, читая манускрипт, написанный нелепым маленьким венецианцем Марко да Кола и недавно присланный мне Ричардом Лоуэром. Вот уж не подумал бы, что он обладает столь внушительной, пусть и односторонней памятью. Возможно, он тогда делал заметки, полагая поразвлечь своих земляков по возвращении домой. У нас такие вот записки путешественников пользуются немалым успехом, так почему бы и не в Венеции, хотя, как я слышал, тамошние жители люди узколобые и не удостаивают своим вниманием ничего, что лежит за пределами их города далее десяти лиг.

Да, манускрипт меня удивил, и не только содержанием, но и тем, что он был мне прислан; ведь я не получал вестей от Лоуэра уже порядочное время. В дни, когда мы оба строили свои судьбы в Лондоне, нам часто доводилось встречаться, но затем наши дороги разошлись. Я удачно женился на женщине, чье приданое пополнило мое имение, и начал вращаться в обществе людей самого высокого положения. Ну а Лоуэр не очень преуспел, не сумев понравиться тем, кто больше всех мог бы ему поспособствовать. Не знаю, почему так случилось. Да, разумеется, была в нем эдакая раздражительность, не идущая врачу, да и, пожалуй, он слишком уж усердно занимался своей философией в ущерб карману, чтобы занять видное место в свете. Но моя верность и терпимость позволяют ему и поныне числить семейство Престкоттов среди немногих его пациентов.

Насколько я понял, он уже отправил писания Кола Уоллису, очень старому и совсем слепому, и со дня на день ожидает получить от него отзыв. Могу вообразить, каким он будет! Уоллис Торжествующий или вариация на эту тему. Только ради истины побеспокоился я изложить, как все происходило на самом деле. Повествование не будет гладким, ведь меня часто отрывают неотложные дела, но я постараюсь, как сумею.

Для начала следует сказать, что Кола мне нравился, был он неказист, но мнил себя gallant[24] и во время своего недолгого пребывания в Оксфорде немало развлекал знакомых и незнакомых яркой пестротой одежды и благоуханием, остававшимся в воздухе после его ухода. Он все время выделывал пируэты, отвешивал поклоны, отпускал замысловатые комплименты, то есть совсем не походил на обычных венецианцев, которые, как я слышал, весьма горды своим важным достоинством и косятся на английскую веселость. В его споре с Лоуэром я разобраться не берусь; и, право, не понимаю, почему люди способны доходить чуть не до кулаков из-за подобных мелочей. Есть что-то недостойное в том, как два джентльмена оспаривают друг у друга честь прослыть преуспевшими в ремесле! Про это дело Лоуэр никогда ничего мне не говорил, и я не могу судить, есть ли у него повод чего-либо стыдиться или нет. Однако если оставить в стороне это глупое взаимное ожесточение, у венецианца было немало достоинств, и я жалею, что не познакомился с ним при более счастливых обстоятельствах. Я был бы не прочь поговорить с ним теперь, расспросить о многом. Главное, я не понимаю, почему… и это наиболее вопиющее его умалчивание, – почему в своих мемуарах он ни разу не упоминает о своем знакомстве с моим отцом. Это странно, так как во время наших встреч мы много про него говорили, и Кола отзывался о нем с большим уважением.

Таково мое мнение о венецианце, таком, каким я его знал. Подозреваю, доктор Уоллис напишет совсем другой портрет. Мне так и осталось неясно, почему сей достойный священнослужитель столь ополчился на него, но я убежден, что истинных причин у него не было. Уоллиса отличали некоторые странные навязчивые представления и, разумеется, глубочайшая неприязнь ко всем папистам, но нередко он со всей очевидностью ошибался, вот как этом случае.

Известно, что доктор Уоллис, до того, как его затмил мистер Ньютон – считался величайшим математиком, когда-либо рожденным в нашей стране, и эта слава заслонила его темные услуги правительству, и завистливую злобность его натуры. Сказать откровенно, я тогда толком не понимал, что такого замечательного создали они. Я умею складывать и вычитать, чтобы содержать в порядке счет-книги моего поместья, могу, поставив на лошадь, вычислить свой выигрыш и просто не представляю, зачем кому-нибудь нужно знать больше. Однажды мне попробовали объяснить суть изысканий мистера Ньютона, но в них мало смысла. Какие-то доказательства, что предметы падают. А я как раз накануне неудачно упал с лошади, ну и ответил, что с меня достаточно доказательств на моей заднице. А почему они падают? Так очевидно же, предметы падают потому, что Господь сотворил их тяжелыми.

Как ни был Уоллис умен в подобных материях, вот о людях он судить не умел и страшно ошибался; так, думается, было и с Кола. Только потому, что бедняга был папист и всячески втирался в общество благородных людей, стараясь всем нравиться, Уоллис усмотрел в этом какой-то злой умысел. Сам я принимаю людей такими, какими они мне кажутся, а Кола никогда мне никакого вреда не причинял. Ну а что он был папист, меня это не касается; если ему угодно гореть в Аду, не мне его спасать.

Обходительность обходительностью, но она не мешала мне видеть, что Кола во многих отношениях был глуп, служа отличным примером различия между ученостью и мудростью. У меня есть теория, что переизбыток учености нарушает равновесие рассудка. Столько усилий вкладывается в то, чтобы вбивать и вбивать знания, что для здравого смысла места остается немного; тогда как я, можно сказать, не получивший настоящего образования, достиг высокого положения. Я мировой судья и член Парламента. Я живу вот в этом огромном доме, воздвигнутом для меня, и окружен слугами, и некоторые из них даже исполняют мои приказания. Недурной успех, хочу я сказать, для того, кто от рождения, хотя и не по своей вине, не имел ничего и кто однажды еле-еле избежал судьбы Сары Бланди.

Эта молодая женщина была, знаете ли, шлюхой и ведьмой, вопреки своей миловидности и особенным манерам, которые так пленили Кола. Теперь, в года зрелости, став ближе к Богу, я дивлюсь беззаботности, с коей подвергал мою душу гибельной опасности, водясь с ней. Однако, будучи человеком справедливым, я должен сказать всю правду: каковы бы ни были другие ее преступления, и насколько ни заслуживала она смерти, доктора Роберта Грова Сара Бланди не убивала. Будь Кола более осведомлен в Библии, он сообразил бы, что доказательство было заключено в тех книжечках, в которые он записывал слова своих собеседников. Он повествует о том, как на обеде в Новом колледже Гров затеял спор с Томасом Кеном, который выбежал из трапезной, бормоча: «Римляне, восемь, тринадцать». Кола заметил ссылку, записал ее и совершенно не понял ее важности; собственно говоря, он попросту ничего не понял и не догадался даже, почему вообще был приглашен. Ибо что сказано в этом стихе? В отличие от Кола я озаботился узнать это и нашел подтверждение уверенности, которую хранил все эти годы: «Ибо, если живете во плоти, то умрете». Мой друг Томас был искренне убежден, что Гров поистине жил ради плотских удовольствий, и несколько часов спустя Гров умер. Не знай я подоплеки, так счел бы упомянутую ссылку удивительным пророчеством.

Я совершенно согласен, что Томас, прежде чем решиться, подвергался долгой непрерывной пытке, ведь мне были прекрасно известны все достоинства и недостатки Грова. Я сам ребенком сильно страдал от его словесных стрел, когда он обучал меня, что входило в его обязанности в доме сэра Уильяма Комптона. И хотя я знал его достаточно близко и видел его лучшие качества (после того, как я настолько подрос, что он перестал меня бить, ибо рука у него была тяжелой), знал я и каким ранящим может быть его остроумие. Томас – бедный честный тугодум Томас – был слишком легкой мишенью для его насмешек. Так постоянно и так немилосердно язвил он моего бедного друга, что у меня даже есть право утверждать, что Гров сам навлек на себя свою судьбу.

Ну а я? Мне предстоит рассказать о моих путешествиях, не одном, но нескольких, предпринятых одновременно для обретения преуспеяния и (осмелюсь ли сказать?) спасения души. Кое-что уже известно свету. А кое-что до сих пор было известно только мне и вызовет великий страх среди атеистов и насмешников. Не сомневаюсь, то, что я собираюсь поведать, будет презрено многомудрым книжником, который высмеет форму моего изложения и не заметит заключенной в нем правды. Это их забота, ибо я поведаю правду, хотят они того или нет.

Глава вторая

Я намерен изложить мой рассказ о событиях со всей ясностью, не утруждаясь всякими вычурами, с помощью которых так называемые авторы тщатся обрести пустую славу. Боже оборони, чтобы я когда-нибудь, не убоясь стыда, издал книгу ради денег или чтобы столь низко пал кто-либо из членов моей семьи. Как заранее узнать, кто ее прочитает? Ни одна достойная книга, мне кажется, не была написана наживы ради, иной раз я вынужден слушать, как кто-нибудь читает вслух, чтобы скоротать вечер, и в целом нахожу то, что слышу, весьма нелепым. Все эти пышные изощренности и скрытый смысл! Скажи то, что хочешь сказать, и умолкни, вот мой девиз, и книги стали бы лучше – и много короче, – если бы больше людей прислушивалось к моим советам. Есть больше мудрости в весомом трактате о сельском хозяйстве или ужении рыбы, чем в самых хитроумных измышлениях этих ваших философов. Будь моя воля, я, бы чуть рассветет, усадил их всех на лошадей и заставил бы часок скакать галопом среди полей и лугов. Это повыветрило бы часть вздора из их замусоренных умов.

Итак, я буду изъясняться просто и прямо и без ложной скромности скажу, что моя повесть отразит мой характер. В Оксфорд я прибыл с намерением изучать юриспруденцию, ибо, хотя я старший и единственный сын в моей семье, мне предстояло самому зарабатывать свой хлеб насущный, так низко мы пали в наших бедствиях. Престкотты – очень древний род, но претерпели много невзгод в годы войн. Мой батюшка, сэр Джеймс Престкотт, присоединился к королю, когда этот благородный джентльмен поднял свое знамя в Ноттингеме в 1642 году, и он доблестно сражался всю Гражданскую войну. Расходы были колоссальными, он ведь на собственные средства снарядил кавалерийский отряд и вскоре был вынужден закладывать свои земли в уверенности, что деньги эти – надежный вклад в будущее. В те первые дни никто серьезно не думал, что война может завершиться чем-либо, кроме триумфальной победы. Но мои отец и многие другие не приняли во внимание неуступчивость короля и растущее влияние фанатиков в Парламенте. Война продолжалась, страна страдала, а мой отец беднел.

Непоправимая беда произошла, когда Линкольншир, где находилась большая часть наших фамильных владений, оказался полностью в руках круглоголовых; матушка подверглась непродолжительному аресту, а наши доходы почти все были конфискованы. Но даже это не охладило решимости моего батюшки, однако, когда в 1647 году король был схвачен, он понял, что его дело проиграно, а потому примирился с новыми властителями страны. Он был убежден, что Карл I потерял свое королевство из-за собственной неразумности и ошибок, и ничего больше сделать было нельзя. Батюшка был ввергнут в нищету, но по крайней мере удалился с кровавых полей богатый честью, довольный возвращением к прежней жизни.

До казни короля. Мне было лишь семь лет в тот ужасный зимний день 1649 года, и тем не менее он и сейчас жив в моей памяти. Полагаю, все, кто жил тогда, ясно помнят, чем они занимались, когда услышали, что короля обезглавили на глазах ликующей черни. Ничто так не напоминает мне о беге времени, как встреча с человеком в годах, чья память не запечатлела ужас, порожденный этой вестью. Никогда в истории вселенной не совершалось подобного преступления, и я будто сейчас вижу, как потемнело небо и содрогнулась земля, когда гнев небес обрушился на нее. Потом много дней шел дождь – небеса оплакивали греховность человечества.

Как и все, батюшка не верил, что это может произойти. И ошибся. Он всегда был слишком доброго мнения о ближних: тут-то, наверное, и крылась причина его гибели. Цареубийство – пожалуй, такое случалось не раз. Но суд? Казнить именем правосудия того, кто был источником правосудия? Возвести помазанника Божьего на эшафот, будто преступника? Подобного кощунства, подобного святотатственного надругательства мир не видывал с того дня, как Христос пострадал на Кресте. Англия пала неизмеримо низко: никто даже в самом ужасном кошмаре не мог бы предположить, что она так глубоко погрузится в серный смрад. В тот самый миг батюшка признал своим законным государем юного Карла II и поклялся посвятить свою жизнь его воцарению.

Произошло это незадолго до первого батюшкиного изгнания, но еще раньше я был отослан из родного дома для получения образования. Меня позвали в его комнату, и я отправился туда с некоторым трепетом, полагая, что в чем-то провинился, ибо он мало занимался своими детьми, отдавая себя более важным делам. Но он ласково со мной поздоровался и даже дозволил мне сесть, а потом объяснил, что произошло в мире.

– На некоторое время мне придется покинуть страну, дабы поправить наше состояние, – сказал он. – И твоя мать решила, что ты отправишься к моему другу сэру Уильяму Комптону и будешь учиться у гувернеров, а она вернется к своим родным.

– Ты должен запомнить одно, Джек, – продолжал он. – Господь сотворил эту страну монархией, и если мы не примем этого, мы не примем Его волю. Служить королю, новому королю, значит служить твоей стране и Богу в равных долях. Отдать на этой службе свою жизнь – ничто, а свое состояние – и того меньше. Но никогда не отдавай своей чести, ибо она не твоя, чтобы распоряжаться по своему усмотрению. Она, как и твое место в мире, дар Бога, который я храню, чтобы передать тебе, а ты должен хранить для твоих детей.

Хотя мне тогда уже исполнилось семь лет, он никогда прежде не говорил со мной о столь важных предметах, и я придал своему детскому лицу всю серьезность, на какую был способен, и поклялся, что он будет иметь причины гордиться мной. И сумел не заплакать, хотя и сейчас помню, каких усилий мне это стоило. Странно! Я очень мало видел его и матушку, и все же известие о его близком отъезде ввергло меня в глубокое уныние. Три дня спустя и он, и я оставили наш дом, вернуться куда его владельцами нам было не суждено Быть может, ангелы-хранители, которые, как говорят, оберегают нас, знали об этом и наигрывали грустную музыку и наполняли скорбью мою внимающую им душу.

Следующие восемь лет мой батюшка мало что мог предпринять. Великое дело было проиграно, да и он остался слишком беден, чтобы участвовать в нем дальше. Такой была его нужда, что ему пришлось покинуть родную страну и, подобно многим другим благородным роялистам, сражаться под чужими знаменами. Сначала он отправился в Нидерланды, затем на службе у Венеции воевал на Крите с турками во время долгой тягостной осады Кандии. Но, вернувшись в Англию в 1657 году, он немедля стал одним из главных в обществе патриотов, впоследствии обретшим известность под названием «Запечатленный Узел» и неустанно трудившимся ради возвращения Карла из изгнания. Он подвергал свою жизнь опасности, но с радостью. Пусть у него отнимут жизнь, говаривал он, но даже самые заклятые его враги вынуждены будут признать, что он был человеком чести.

Увы, мой добрый батюшка ошибался, ибо позднее его обвинили в самой подлой измене, и от этой злобной клеветы ему не удалось очиститься. Он так и не узнал, кто его обвинил и даже в чем состояли эти обвинения, а потому не мог защититься и опровергнуть злые поклепы. И он вновь оставил Англию, изгнанный из родных пределов злобным шипением гнусных сплетников, и скончался от горя прежде, чем его доброе имя было восстановлено. Однажды у себя в поместье я видел, как жеребец, благородный сильный скакун, не вынес нескончаемых укусов мух, жужжавших вокруг него. Он побежал, чтобы избавиться от мучительниц, не зная, где они его подстерегают, он хлестал хвостом, отгоняя одну, но ее сменял десяток. Он стремглав помчался по лугу, упал и сломал ногу, и я смотрел, как опечаленный конюх прикончил коня для его же блага. Вот так великих и благородных губят ничтожные и подлые.

Мне только-только исполнилось восемнадцать лет, когда батюшка умер в одиночестве своего изгнания, и это оставило во мне след на всю мою жизнь. В тот день, когда письмо известило меня, что он похоронен в могиле для нищих, меня сразило горе, но затем мою душу опалил свирепый гнев. В могиле для нищих! Небеса! Даже теперь от этих слов меня пронизывает холод. Этот доблестный воин, этот лучший из англичан – и так завершил свой земной путь? Отвергнутый друзьями, покинутый родственниками, которые даже не заплатили за его похороны, презренный теми, ради кого он пожертвовал всем, – нет, этого я вынести не мог. Со временем я сделал все, что было в моих силах. Мне так и не удалось узнать, где его закопали, и я не мог предать его кости достойному погребению, но в моей церкви я воздвиг ему памятник, самый прекрасный в графстве, и я веду всех, кто меня посещает, осмотреть его и поразмыслить о судьбе того, в честь кого он поставлен. Памятник обошелся мне в целое состояние, но я не сожалею ни о едином потраченном на него пенни.

Хотя мне было известно, что наша семья оказалась в стесненных обстоятельствах, я еще не знал, сколь велик был ущерб, и полагал, что, достигнув двадцати одного года, получу в полное свое распоряжение поместья, которые якобы были защищены от посягательств правительства разнообразными юридическими ухищрениями. Разумеется, я знал, что земли эти будут обременены такими долгами, что мне понадобятся годы и годы, чтобы снова занять видное положение в графстве, но для меня это было желанной задачей. Я даже был готов, если понадобится, потратить несколько лет на занятия адвокатурой, чтобы обрести богатства, коими законники обзаводятся столь легко. Тогда хотя бы имя моего отца не канет в безвестность. Конец жизни человека – всего лишь смерть, а она приходит к нам всем в надлежащее время, и мы утешаемся великим дарованным нам благом – наше имя и наша честь пребудут и после нас. Но потеря поместья – это истинный уход в небытие, ибо род, не владеющий землей, – ничто. Юность простодушна и верит, что все будет хорошо, и зрелость к человеку приходит с пониманием, сколь трудно постижимы пути Провидения. Последствия падения моего отца стали мне ясны, лишь когда я покинул уединение дома, где был если и не счастлив, то все-таки огражден от бурь мира за его стенами. Затем меня отправили в Тринити Колледж в Оксфорд. Хотя батюшка учился в Кембридже, мой дядя (который опекал меня с тех пор, как я покинул кров сэра Уильяма) решил, что меня там не ждет добрый прием. Впрочем, замена не облегчила моей судьбы, ибо в этом университете меня равно отвергали и презирали из-за моего происхождения. Друзей у меня не было – мало кто откажет себе в удовольствии быть жестоким, а я не сносил оскорблений. Не мог я и делить общество с равными себе. Хотя я был зачислен как джентльмен-коммонер с правом обедать за высоким столом, мой хнычущий скряга-дядюшка назначил мне столь скудное содержание, что его было бы мало и простому школяру. К тому же он лишил меня свободы: я был единственным среди студентов моего ранга, чьи деньги хранились у его наставника, и я вынужден был всякий раз испрашивать их у него. Меня подчинили дисциплине простых студентов, и я не мог без разрешения покинуть пределы города, и меня даже принуждали посещать лекции, хотя джентльмены освобождаются от этой обязанности.

Полагаю, из-за моей манеры держаться нынче многие принимают меня за деревенского простака, однако я отнюдь не таков. Но те годы научили меня скрывать мои желания и ненависть. Я быстро понял, что должен буду вытерпеть несколько лет унижений и одиночества, и что изменить мне это не дано. Не в моем обычае без толку яриться против условий, исправить которые не в моей власти. Но я запоминал самых бессердечных и обещал себе, что придет день, и они пожалеют о своей грубости. И многим из них пришлось-таки пожалеть.

Впрочем, не знаю, так ли уж я в любом случае нуждался в их обществе. Мое внимание всегда сосредотачивалось на близких мне, а мое детство плохо подготовило меня к приятельству. Я прослыл угрюмым бирюком, и чем прочнее утверждалась эта моя слава, тем больше я пребывал в одиночестве, которое иногда нарушал вылазками в город. Я стал мастером переодеваний: мантию оставлял у себя в комнате и прогуливался по улицам, будто горожанин, с такой уверенностью, что университетские надзиратели ни разу не выговорили мне за ненадлежащую одежду.

Но даже эти прогулки были ограничены, ибо без мантии я лишался кредита и должен был платить за свои удовольствия звонкой монетой. К счастью, жажда развлечений овладевала мной лишь изредка. Большую же часть времени я посвящал свой ум занятиям и утешался, расследуя, насколько мог, дела большей важности. Однако мои надежды на то, что я скоро приобрету достаточно знаний и начну грести деньги, были горько обмануты, ибо за все время моего пребывания в университете о законах страны я не узнал ровно ничего, подвергаясь насмешкам других студентов за то, что вообще их питал. Юриспруденция имелась в изобилии, я тонул в каноническом праве и принципах Фомы Аквинского и Аристотеля, я завел шапочное знакомство с Кодексом Юстиниана и несколько преуспел в искусстве вести диспут. Но я тщетно искал наставлений, как подать иск в Канцлерский суд, как опротестовать завещание или добиться проверки распоряжений душеприказчика.

И получая такое юридическое образование, я замыслил прибегнуть к более прямой мести, которую не удалось осуществить моему отцу, ибо только того требовала его душа. К тому же я счел это наиболее быстрым способом покончить с материальными невзгодами нашей семьи: я не сомневался, что его величество, убедившись в невиновности отца, вознаградит сына. Вначале я полагал, что тут никаких затруднений не будет: перед своим отъездом батюшка рассудил, что клеветы на него возводил статс-секретарь Кромвеля Джон Турлоу, стараясь посеять раздор в рядах роялистов, и я не сомневался в верности его выводов. Слишком уж тут чувствовалась рука этого коварного и зловещего человека, который всегда предпочитал честному поединку удар ножом в спину. Но тогда я был слишком юн, чтобы что-то предпринять, а кроме того, полагал, что рано или поздно Турлоу предстанет перед судом и вся правда откроется. Да-да, юность простодушна, а вера слепа.

Ибо Турлоу не был отдан под суд, ему не пришлось бежать из страны, и у него не отняли ни единого пенни из его преступно нажитых богатств. Сравнения между плодами предательства и наградой за верность поистине поражают. В тот день на исходе 1662 года, когда я услышал подтверждение, что суда не будет, мне стало ясно, что месть может быть осуществлена только моими собственными руками. Пусть злой гений Кромвеля избегнул кары по закону, но карающего правосудия ему не избежать. Я покажу всему миру, что в этой растленной, низко павшей стране есть люди, которые по-прежнему знают, что такое честь. Чистая юность способна мыслить столь благородно и безыскусно. Опыт лишает нас светлой прямоты, и с ее потерей мы становимся беднее.

Глава третья

Этот день я считаю началом кампании, которая полностью поглощала меня следующие девять месяцев и завершилась полным торжеством справедливости. Мне никто не оказывал помощи; я разъезжал по стране, ища необходимые доказательства, пока наконец не разобрался в том, что произошло, и не получил возможность действовать. Меня поносили и унижали те, кто мне не верил или же имел веские основания чинить мне препоны. Но я не отступал, поддерживаемый сознанием своего долга и любовью к лучшему из родителей, какого только может иметь человек. Я измерил глубины низости тех, кто ищет власти, и понял, что стоит отвергнуть право рождения, как бескорыстие – единственная гарантия хорошего правления – оказывается под страшной угрозой. Если кто угодно может достичь власти, к ней устремляются все, и правительство становится полем битвы, в которой честность приносится в жертву своекорыстию. И вверх пролезут самые низкие, так как лучшие начнут чураться этой клоаки. Мне же удалось одержать маленькую победу в уже проигранной войне.

Такие мысли были недоступны мне в те дни, когда я ходил по улицам, сидел на занятиях и в церкви, а ночью лежал без сна, слушая храп и сопение трех других студентов, которые делили комнату с моим наставником. Только одно решение жило в моей душе: настанет день, когда я ухвачу Джона Турлоу за шею и перережу ему горло. Однако я все сильнее чувствовал, что простой мести недостаточно; быть может, уроки права просочились в меня, а быть может, сам того не зная, я унаследовал высочайшее благородство моего отца. Что сделал бы он? Чего бы он хотел? Вот мысль, которая неотступно меня грызла. Нанести удар без доказательств было бы лжеместью, ибо я не сомневался, что батюшка никак не мог хотеть, чтобы его единственного сына повесили, будто простого преступника, и на нашу семейную честь легло бы черное пятно. Турлоу был еще слишком влиятельным, чтобы открыто выступить против него. Мне придется пойти в обход. Точно охотнику, выслеживающему оленя, и уж тогда нанести последний роковой удар.

Стараясь привести мои мысли в порядок, я часто беседовал о моих трудностях с Томасом Кеном. В то время он принадлежал к немногим моим друзьям, а возможно, был одним-единственным – и я безоговорочно доверял ему. В его обществе я нередко скучал, но мы оба нуждались друг в друге, и наша близость помогала нам обоим. Состоя в дальнем родстве, мы познакомились до того, как его послали учиться в Винчестер, откуда он поступил в Новый колледж, готовясь связать свое будущее с церковью. Его отец был адвокатом, и мой батюшка нередко советовался с ним, когда противостоял алчным чужакам, которые хлынули из Лондона осушать болотистые низины. Батюшка желал оберечь собственные интересы, а также права тех, кто с незапамятных времен пас там скот. Задача трудная, так как эти кровососы и воры творили свои черные дела под зонтом закона. Батюшка знал, что противостоять адвокату способен только другой адвокат, и потому этот Генри Кен много раз давал ему советы – всегда честные и полезные. Упорство одного, искусство другого вкупе с решительным сопротивлением фермеров и скотоводов привели к тому, что осушение шло медленнее, расходы были больше ожидаемых, а прибыли – гораздо меньше.

Вот почему между мной и Томасом не могло не быть дружбы, ведь всем известно, что верность и благодарность линкольнширцев навеки нерушимы. Однако это не мешало нам составлять странную пару. Его отличала суровость истинного служителя Божьего: он редко пил, часто молился и постоянно высматривал души, которые мог бы спасти. Он создал для себя религию прошения, и хотя теперь он тверд в англиканстве и утверждает, что всегда был таким, я-то знаю, что в те дни он склонялся к диссидентству. Натурально, это навлекало на него подозрения в те дни, когда ненависть принималась за стойкое мужество, а мелочность духа – за свидетельство верности. Теперь я с некоторым стыдом сознаюсь, что в те дни мне очень нравилось его смущать: чем больше он молился, тем больше я смеялся, и чем больше он корпел над книгами, тем больше я откупоривал бутылок и заставлял его краснеть. Правду сказать, Томас подавлял в себе соблазн проводить время за вином и с девушками точно так же, как мне приходилось бороться, чтобы преодолевать благочестивый ужас, который в глухие часы ночи овладевал мной. А порой внезапная вспышка гнева или проблеск жестокости в его словах выдавали внимательному наблюдателю, что его доброта и кротость не были природным Божьим даром, но выковывались в тяжелой битве с тьмой в глубинах его души. Как я упомянул, Гров, на свою беду, терзал его столь постоянно, что однажды вечером битва эта была на краткий срок проиграна.

При всем при том со мной Томас был неизменно терпеливым и внимательным, и мы были взаимно полезны, как это порой случается с людьми, чьи характеры прямо противоположны. Я давал ему советы в его богословских блужданиях, и, надо сказать, здравые, ведь теперь он епископ. А он с неиссякаемым терпением слушал в пятидесятый раз мое описание того, как я ухвачу Джона Турлоу и перережу ему горло.

Я услышал, как он переводит дух, готовясь вновь меня увещевать.

– Должен напомнить тебе, что прощение есть один из Божьих даров и что милосердие есть сила, а не слабость, – сказал он.

– Вздор! – возразил я. – Я никому прощать не намерен. И он еще жив только потому, что у меня нет доказательства, которое необходимо мне, чтобы избежать обвинения в убийстве. – И тут я снова рассказал ему всю историю.

– Беда в том, – заключил я, – что мне непонятно, как действовать дальше. Что ты об этом думаешь?

– Ты хочешь узнать мое взвешенное мнение?

– Разумеется.

– Смирись с Божьей волей, продолжай занятия и стань адвокатом.

– Я спрашивал не о том. Я спрашивал, как мне найти доказательство? Если ты мне друг, то будь добр, отложи свое выискивающее блох богословие и помоги мне.

– Я знаю, чего ты хочешь. Ты хочешь, чтобы я дал тебе совет, который может подвергнуть опасности твою душу.

– Совершенно верно. Именно этого я и хочу.

Томас вздохнул.

– Но, предположим, ты найдешь свое доказательство. Что тогда? Пойдешь дальше и совершишь убийство?

– Это будет зависеть от доказательства. Если оно будет безупречным, я убью Турлоу, как он убил моего отца.

– Твоего отца никто не убивал.

– Ты понимаешь, о чем я говорю.

– Ты твердишь, что твоего отца предали и ложно опозорили. Правосудие не свершилось. Так не лучше ли исправить эту несправедливость, воззвав к правосудию теперь?

– Ты не хуже меня знаешь, во что обходится предъявление обвинения кому бы то ни было. Откуда я возьму деньги?

– Я просто указал на одну из возможностей. Дашь ли ты мне слово, что выберешь этот способ, если будет возможно, а не возьмешь дело в свои руки?

– Если будет возможно, в чем я сомневаюсь, то даю.

– Вот и хорошо, – сказал он с облегчением. – В таком случае мы можем приступить к планированию твоей кампании. Конечно, если у тебя еще нет плана. Скажи мне, Джек… прежде я не спрашивал, потому что ты не допускал такого вопроса. Но какое, собственно, предательство приписывают твоему отцу?

– Не знаю, – сказал я. – Как ни нелепо, но мне так и не удалось открыть, что ему приписали. Мой опекун, сэр Уильям Комптон, с тех пор со мной не разговаривал, мой дядя отказывается даже упоминать имя моего отца, матушка скорбно качает головой и ничего не отвечает на самые прямые вопросы.

Дослушав мой откровенный ответ, Томас прищурился.

– Тебе известен преступник, но ты толком не знаешь, в чем состоит преступление? Довольно необычное положение для правоведа, ты не находишь?

– Пожалуй. Но мы живем в необычные времена. Я исхожу из того, что мой отец ни в чем не виновен. Или ты отрицаешь, что таков мой долг? И что в этом деле ни религия, ни закон не оставляют мне выбора? Не говоря уж о том, что мой отец, я знаю твердо, был не способен на подобную низость.

– Признаю, что это необходимое исходное положение.

– И ты признаешь, что Джон Турлоу как статс-секретарь несет ответственность за все, что относится к уничтожению всякого, кто угрожал власти Кромвеля?

– Да.

– Значит, Турлоу безоговорочно виновен, – заключил я просто.

– Но если твоя юридическая логика так неопровержима, зачем тебе требуется доказательство?

– Затем, что мы живем в смутное время, когда закон стал орудием власть имущих, и они опутывают его всякими установлениями, чтобы избежать кары. Вот зачем. А кроме того, моего отца так ославили, что люди отказываются видеть очевидное.

Томас только что-то пробурчал, так как в законах не разбирался и верил, будто они имеют какое-то отношение к правосудию. Вот и я думал так до того, как начал их изучать.

– Чтобы одержать победу в суде, – продолжал я, – мне необходимо доказать, что в силу своего характера мой отец ни на какое предательство вообще способен не был. Однако он объявлен предателем, и мне надо установить, кто распустил эти сплетни и с какой целью. Только тогда суд может принять дело к рассмотрению.

– И как же ты намерен за это взяться? Кто может сказать тебе правду?

– Таких мало. И почти все они пребывают при дворе. Уже препятствие, потому что у меня нет средств отправиться туда.

Томас, милая душа, сочувственно кивнул:

– Я был бы истинно рад, если бы ты позволил мне поспособствовать тебе.

– Не говори глупостей, – сказал я. – Ты ведь даже беднее меня. Бог свидетель, я благодарен тебе, но, боюсь, у тебя не найдется столько, сколько мне требуется.

Томас покачал головой и поскреб подбородок, как было у него в привычке перед началом доверительного разговора.

– Милый друг, прошу, пусть это тебя не заботит. Мои виды на будущее недурны и обещают стать еще лучше. Приход Истон-Парва через десять месяцев перейдет в распоряжение лорда Мейнарда. Он попросил смотрителя и тринадцать старших членов факультета рекомендовать ему кого-нибудь, и смотритель уже намекнул, что, по его мнению, я подойду во всех отношениях, если только покажу свою приверженность доктрине. Это потребует усилий, но я стисну зубы, и тогда восемьдесят фунтов в год будут мои. То есть если мне удастся взять верх над доктором Гровом.

– Над кем? – спросил я в удивлении.

– Над доктором Робертом Гровом. А ты его знаешь?

– Очень даже хорошо. И в доказательство у меня еще сохраняются некоторые болезненные местечки. Он был капелланом сэра Уильяма Комптона, когда меня отослали к нему. Много лет доктор Гров исполнял обязанности моего гувернера. То, что я знаю, вбил в меня он. Но он-то при чем тут?

– Теперь он вновь член факультета Нового колледжа и желает получить мой приход, – объяснил Томас. – Пусть никаких прав у него на это нет, кроме того, что до сих пор он ни одного прихода не получал. Говоря откровенно, я подхожу гораздо больше. Приход нуждается в молодом, благоразумном священнике, а Гров – старый дурень, который оживляется только тогда, когда думает об обидах, нанесенных ему в прошлом.

Я засмеялся:

– Не хотелось бы мне оказаться между доктором Гровом и тем, что он облюбовал.

– Собственно говоря, я против него ничего не имею, – сказал Томас, словно ему было необходимо убедить меня в этом. – Я бы порадовался за него, получи он приличный приход, если бы их было два. Но есть только один, так что мне делать? Я нуждаюсь в этом приходе больше, чем он. Джек, могу я открыть тебе один секрет?

– Я тебе не препятствую.

– Я хочу жениться.

– А! – сказал я. – Вот, значит, что. И какое приданое у твоей избранницы?

– Семьдесят пять фунтов годового дохода и имение в Дербишире.

– Очень мило. И тебе нужен приход, чтобы получить согласие ее отца. Да, понимаю.

– Не только это, – сказал он с видимым отчаянием. – Я ведь не могу жениться, пока остаюсь членом факультета, а перестать быть членом факультета я не могу, пока не получу прихода, И что еще хуже, – закончил он печально, – она мне нравится.

– Прискорбно. А кто она?

– Дочь родственника моей тетки. Суконщик в Бромвиче. Почтенный человек во всех отношениях. А девушка добронравна, кротка, трудолюбива и пухленька.

– Все, что требуется жене. И надеюсь, при всех своих зубах?

– Почти при всех. И оспой она не болела. Мне кажется, мы подходим друг другу, да и ее отец не отверг меня, хотя дал ясно понять, что не согласится на наш брак, если мое состояние не будет равно ее приданому. А это означает приход. Получить же я его могу только от Нового колледжа или благодаря его влиянию, других связей у меня нет. А Истон-Парва – единственный, который может освободиться в ближайшие три года.

– Так-так, – сказал я. – Времена нынче нелегкие. А ты уже начал хлопотать?

– Насколько возможно. Поговорил со всеми членами факультета и был благожелательно принят. Сказать правду, многие намекнули, что я могу рассчитывать на их поддержку. Я уверен в исходе дела. И то, что ростовщики готовы предоставить мне заем, указывает, насколько моя уверенность обоснованна.

– И когда будет приниматься решение?

– В следующем марте или апреле.

– Тогда советую тебе побольше времени проводить в часовне. Тверди во сне догматы – все Тридцать Девять статей. Восхваляй архиепископа Кентерберийского и короля всякий раз, когда сядешь выпить стаканчик вина. И не позволяй себе даже намека на диссидентство.

Он вздохнул.

– Это будет тяжко, друг мой. И совершить это я способен лишь ради блага страны и церкви.

Я похвалил его верность долгу. Не сочтите меня себялюбцем, но мне очень хотелось, чтобы Томас получил приход или хотя бы как можно дольше оставался наиболее вероятным избранником. Стоило пронестись слуху, что прихода он не получит, и ростовщики захлопнут свои денежные сундуки, а это означало бы погибель не только для него, но и для меня.

– Ну так от всего сердца желаю тебе удачи, – сказал я. – И вновь советую быть осторожнее. Ты склонен говорить, что думаешь, а для человека, желающего получить церковный приход, нет привычки опаснее.

Томас кивнул и опустил руку в карман.

– Вот, мой добрый друг, возьми!

Это был кошелек с тремя фунтами в нем. Как мне выразить мои чувства? Меня охватила благодарность за его щедрость, а с ней и разочарование, что помощь его оказалась столь скудна. Для начала мне требовалась десятикратная сумма, и даже тридцатикратная разошлась бы без труда. Тем не менее, добрая душа, он отдал мне все, что имел, и поставил под угрозу свое будущее. Видите, скольким я ему обязан. Так и запомните – это крайне важно. К своим долгам я отношусь не менее серьезно, как и к нанесенным мне обидам.

– Не знаю, как тебя и благодарить. И не только за деньги, но и за то, что ты единственный, кто верит мне.

Томас учтиво прервал мои изъявления благодарности.

– Сожалею, что не могу дать больше. Но вернемся к делу. От кого мог бы ты узнать, что произошло с твоим отцом?

– Что-то известно может быть лишь горстке. Сэр Джон Рассел, во-первых, Эдвард Вильерс, во-вторых. И еще лорд Мордаунт, который столь преуспел, поспособствовав королю вернуть себе трон, что как часть награды за это получил титул барона и доходную синекуру в Виндзоре. Ну и наконец, остается то, что когда-нибудь может открыть мне сэр Уильям Комптон, уступив моим настояниям.

– До Виндзора отсюда недалеко, – заметил Томас – Поездка займет менее дня, а пешком ты доберешься туда за два. Если лорда Мордаунта можно найти там, то экономнее всего было бы начать оттуда.

– А если он меня не примет?

– Ты можешь только попытать счастья. Советую не писать ему предварительно. Это неучтиво, но лучше, чтобы он не был заранее предупрежден о твоем приезде. Отправляйся, повидай его. А тогда мы решим, что тебе делать дальше.

Мы! Я же говорю, что под личиной духовного лица скрывался человек, жаждущий таких волнений, каких малая толика хлеба и вина никогда не дарят.

Глава четвертая

Вот так. Но прежде чем уехать, я познакомился с обеими Бланди – матерью и дочерью, занимающими такое большое место в повествовании Кола. И тем самым положил начало цепи событий, поставивших меня лицом к лицу с самым ужасным врагом, какого только можно вообразить, и мне потребовались вся моя находчивость, все мои силы, чтобы одержать над ним победу.

Не знаю, кто будет читать эти мои записки, думаю, только один Лоуэр. Однако на этих страницах мне так или иначе придется поведать о таких моих поступках, которыми гордиться я никак не могу. Касательно некоторых я не вижу нужды в оправданиях; некоторые теперь уже невозможно исправить; некоторые хотя бы можно объяснить. Причина, почему я связался с Сарой Бланди, лежала в моем простодушии и юношеской доверчивости. Да, только поэтому она поймала меня в ловушку и чуть было совсем не сгубила. Вину за это я возлагаю на мое воспитание в нежном возрасте. До шести лет меня некоторое время опекала двоюродная бабушка, тетка моей матери, дама очень приятная, но с деревенскими привычками. Она все время что-то варила, сажала, а затем пользовала разными настоями всю округу. У нее была замечательная книга, переплетенная в телячью кожу и побуревшая от долгих лет перелистывания, доставшаяся ей от ее бабушки и содержавшая рецепты снадобий из трав, которые она изготовляла собственноручно, а затем пичкала ими всех и каждого – от самых знатных до самых простых. Она безоговорочно верила в магию и презирала нынешних проповедников (как она их называла, родившись, когда великая Елизавета еще слыла красавицей) за их насмешки над тем, что ей казалось очевидным. Смятые комочки бумаги и гадания с ключом и по Библии были частью моего воспитания.

Вопреки прелатам должен сказать, что мне еще не встречался человек, который действительно не верил бы в духов или сомневался бы в том, что они имеют самое глубокое влияние на наши жизни. Всякий, кто лежит ночью без сна, не может не слышать, как мимо проносятся призраки. А многих спасали благие обитатели эфира, который окружает сей мир и соединяет нас с Небесами. Даже по собственным меркам кислолицые прелаты ошибаются: ведь они привыкли ссылаться на Святое Писание, а там ясно сказано, что такие создания существуют. Разве апостол Павел не говорит о самовольном служении ангелов?[25] А кого, по их мнению, вселил Христос в свиней гадаренских?

Натурально, отличить ангелов от бесов нелегко: ведь вторые – великие мастера менять облик и частенько внушают людям (но чаще женщинам), будто они совсем не то, чем являются на самом деле. Когда соприкасаешься с подобными существами, требуется величайшая осмотрительность, ибо, оказавшись у них в долгу за услугу, мы отдаем себя им в руки, и как господин или хозяин помнит о долгах ему, так помнят и эти создания, благие и злые. Отправившись к старухе Бланди, я подверг себя опасности, которой теперь, в мудрости, приходящей со зрелостью, подвергать себя не стал бы. Но тогда я был слишком беззаботным, слишком нетерпеливым и не думал об осторожности.

Старуха Бланди была прачкой и, по слухам, себе на уме, а некоторые так даже называли ее ведьмой. В последнем я сомневаюсь, ни разу рядом с ней я не ощутил запаха серы. Один раз мне довелось встретиться с настоящей, как утверждали, ведьмой, которую сожгли поблизости от наших мест в 1654 году. Вот уж была вонючая старая карга! Теперь-то я полагаю, что та бедная старуха, вероятно, была неповинна в деяниях, которые привели ее на костер, ведь дьявол хитер и не допустит, чтобы его слуги опознавались столь легко. Он творит их молоденькими, и красивыми, и чарующими, и до того обворожительными, что глаз человеческий не способен распознавать их сущности. То есть такими, как Сара Бланди.

Тем не менее мать была странной старухой. И описание, какое дает ей Кола, ни в чем на нее не походит. Конечно, когда он познакомился с ней, она была тяжко больна, однако я ни разу не замечал в ней того сочувственного понимания, о котором он пишет, как и кротости или доброты. И она без конца задавала вопросы. Но я сказал ей, что ищу простого ответа. Кто предал моего отца? Так она поможет или нет?

А она ответила, что дать ответ не так-то просто. Есть ли у меня подозрения? От этого зависит, что она сделает и чего не сделает.

Я попросил, чтобы она объяснила свои слова. Она сказала, что задача очень трудная и требует призвать особенно могучих духов, сделать это можно, но опасно. Я сказал, что опасности не страшусь, а она ответила, что говорит не об опасностях для души, а просто боится, как бы ее не схватили и не обвинили в колдовстве. В конце-то концов, я ей не знаком. А что, если меня к ней подослал мировой судья, чтобы поймать в ловушку?

Я с жаром заверил ее в моей честности, но это ее не поколебало, и она только повторила свой вопрос знаю я или не знаю, кого разыскиваю. Или хотя бы догадываюсь? Я ответил, что ничего не знаю.

– В таком случае мы не можем пустить имена по воде. Придется просто глядеть.

– В хрустальный шар? – сказал я с насмешкой, потому что наслышался о таких проделках и был настороже, остерегаясь обмана.

– Нет, – ответила она серьезно. – Это вздор, который используют шарлатаны. В стеклянных шарах никакой силы нет. Вполне хватит миски с водой. Так вы хотите продолжать?

Я сухо кивнул. Она заковыляла наружу зачерпнуть воды из колодца, а я положил деньги на стол и заметил, что мои ладони начинает пощипывать пот.

Она не прибегла к ухищрениям, которыми пользуются многие гадалки, ни темноты, ни песнопений, ни тлеющих в курильнице трав. Просто поставила миску на стол, попросила меня сесть перед миской и закрыть глаза. Я услышал, как она льет воду в миску, услышал, как молится Петру и Павлу папистские слова, которые в ее устах звучали странно.

– А теперь, молодой человек, – прошипела она мне в ухо, когда завершите свои приготовления, – откройте глаза и воззрите истину. Будьте открыты душой и будьте бесстрашны, ибо второго случая может не представиться. Поглядите в миску и узрите.

Обливаясь потом, я медленно открыл глаза, нагнулся и внимательно уставился на спокойную неподвижную воду в миске. И тут она пошла легкой рябью, будто какое-то движение качнуло миску, но никакого движения не было, затем я увидел, что вода темнеет и меняет консистенцию, словно это была завеса или простыня на веревке. И я увидел, как из-за завесы что-то появляется. Молодой человек, белокурый, которого я никогда прежде не видел, хотя почему-то он казался знакомым. Он возник лишь на миг и затем исчез. Но этого оказалось достаточно его черты навеки врезались мне в память.

Затем завеса снова замерцала, и возникла новая фигура. На этот раз старик, совсем седой от возраста и бедствий, согбенный годами и такой печальный, что сердце сжималось. Лица я разглядеть толком не мог, оно было заслонено рукой, будто видение, изнемогши от отчаяния, терло и терло его. Я затаил дыхание, тщась увидеть больше. И мне было это дано: рука медленно отодвинулась, и я увидел, что отчаявшийся старец – мой батюшка.

Я закричал от душевной муки, потом в ярости смахнул миску со стола с такой силой, что она покатилась по полу и разлетелась на черепки, ударившись о сырую стену. А я вскочил на ноги, бросил старухе оскорбительные слова и выбежал из этой омерзительной лачуги со всей быстротой, на какую был способен.

Потребовалось еще три дня и общество неизменно заботливого Томаса, а также бутылка, прежде чем я снова стал самим собой.


Надеюсь, меня не сочтут глупо доверчивым, когда я скажу, что эта странная встреча оказалась последней, когда я видел моего отца, и я убежден, что его душа присутствовала там, и моя вспышка сыграла большую роль в последовавших событиях. Я плохо его помню, с шестилетнего возраста я видел его лишь несколько раз, так как из-за войны меня отослали сначала к моей двоюродной бабушке, а потом к сэру Уильяму Комптону в Варвикшир, где я провел годы под ферулой доктора Грова.

Батюшка не упускал случая приехать и своими глазами посмотреть, как я расту, но такие случаи выпадали редко, слишком велики были его обязанности. И всего лишь раз я провел с ним более дня незадолго перед тем, как он был вынужден отправиться в свое второе, и последнее, изгнание. Он был во всем таким, каким каждый ребенок хотел бы видеть своего родителя суровым, строгим, ни на миг не забывающим об обязательствах, связывающих человека и его наследника. Прямых наставлений я получил от него мало, но я знал, что сумей я стать хотя бы вполовину таким верным подданным, как он, и король (если он когда-нибудь вернет себе трон) найдет во мне одного из своих лучших и беззаветно преданнейших слуг.

У него не было ничего общего с нынешними изнеженными карикатурами на людей благородного сословия, которые чванятся и жеманничают при королевском дворе в наши дни. Он отвергал нарядные костюмы (хотя выглядел безупречно, когда хотел) и презирал книги. Не был он и изысканным собеседником, не тратил часы на разговоры, если надо было заниматься делом. Короче говоря, воин, с которым никто не мог сравниться, когда надо было возглавить атаку, он растерялся в водовороте комплотов и ударов ножом в спину, этом искусстве придворных. Слишком честный, чтобы притворяться, слишком прямодушный, чтобы войти в милость. Вот что выделяло его, и если было роковым недостатком, то никак не бросало на него ни малейшей тени. Его верность супруге была такой чистой, какую только может нарисовать воображение поэта, а его доблесть стала в армии присловьем. Счастливее всего он чувствовал себя в Харланд-хаусе, нашем фамильном доме в Линкольншире, и когда ему пришлось уехать оттуда, он горевал так, будто скончалась его супруга. И с полным на то правом, ибо земли Харланд-Уита принадлежали нашему роду на протяжении многих поколений, они стали как бы частью нашей семьи, и он знал и любил каждый их клочок.

Зрелище его души, ввергнутой в неизбывное отчаяние, утвердило меня в моем намерении. Было ясно, что муки эти она терпит из-за несправедливости, жертвой которой он по-прежнему оставался. И когда мои силы достаточно восстановились, я сочинил историю о болезни тетки, моей благодетельницы, чтобы получить разрешение моего наставника уехать из города, и в ясное солнечное утро отправился в Виндзор. В почтовой карете я доехал до Ридинга, так как у университета нет монополии на этот тракт и плату берут умеренную, а оставшиеся пятнадцать миль прошел пешком. Переночевал в поле – ведь было еще тепло, а я хотел избежать ненужных трат. Зато позавтракал в городской харчевне, где мог почиститься, умыть лицо и придать себе достаточно приличный вид. От хозяина я узнал, что лорд Мордаунт (которого, как я услышал, в городе терпеть не могли за несклонность к расточительству) действительно пребывает в замке как его комендант, вернувшись из Танбридж-Уэлса всего три дня назад.

Мешкать смысла не имело проделав такой путь, было бы поистине глупо тянуть время в колебаниях. Как справедливо указал Томас, самым худшим, что могло меня ожидать, был бы отказ поговорить со мной. А потому я смело отправился в замок, где следующие три часа провел в прихожей, пока моя просьба принять меня передавалась от одного лакея другому.

Я был очень рад, что благоразумно позавтракал, ибо успело миновать время обеда, прежде чем я получил ответ на мою просьбу. В ожидании снисхождения ко мне одного из сильных мира сего я расхаживал взад и вперед, давая себе зарок никогда не позволять себе обходиться таким образом с теми, кто будет искать моего покровительства, когда Фортуна мне улыбнется. Зарок этот, должен сказать, я нарушил сразу же, едва оказался в положении соблюдать его, ибо к тому времени постиг смысл такого ожидания: оно проводит необходимые границы, внушает надлежащее почтение просителям и (наиболее полезное) отваживает всех, кроме наиболее настойчивых. В конце концов я был вознагражден за мое терпение: слуга, теперь более угодливый, чем прежде, церемонно открыл дверь, поклонился и сказал, что лорд Мордаунт меня примет. Если я буду столь добр и пойду за ним…

Я с самого начала надеялся, что хотя бы простое любопытство послужит причиной именно такого ответа, и обрадовался, что моя догадка оказалась верной. Полагаю, не так уж часто у кого-то достает дерзости явиться подобным образом в дом благородного джентльмена.

О человеке, для встречи с которым я предпринял это путешествие, мне было мало что известно. Собственно, я знал только, что, по мнению всех, ему предстояло стать видной фигурой в правительстве – по меньшей мере статс-секретарем – и вскоре сменить титул барона на титул графа, так как он был в фаворе у лорда Кларендона, лорда-канцлера и самого могущественного человека в стране. Он был смелым заговорщиком на стороне короля, человеком с большим состоянием, принадлежащим к одному из знатнейших родов, мужем прославленно верной жены и обладателем благородной наружности, заведомо способствующей получению высокого места. Такое преданное служение королю было тем замечательнее, что его семья старалась держаться в стороне от смут и таким образом сохранила свое состояние в целости. Говорили, что сам Мордаунт был осторожным в советах, которые давал, но смелым, когда требовалось, не склонным примыкать к тем или иным кликам, а также участвовать в их сварах. Во всяком случае, таким он казался людям. Единственным его недостатком была нетерпеливость и резкость в обхождении с теми, кого он считал ни к чему не пригодными. Однако недостаток этот был весьма серьезен, так как при дворе таких было полным-полно – а еще больше тех, кто желал Кларендону всяческого зла.

Я прошел через длинную анфиладу комнат, а затем меня наконец ввели к нему – величественный, хотя, на мой взгляд, помпезный и совершенно ненужный церемониал. Ну, хотя бы последняя комната была невелика и достаточно удобна: бюро с кипами бумаг и полки, уставленные книгами. Я поклонился и подождал, чтобы заговорил он.

– Как я понял, вы сын сэра Джеймса Престкотта, это так?

Я кивнул. Лорд Мордаунт был среднего роста, с благообразным лицом, которое портил слишком маленький нос. Фигура у него была прекрасная, особенно по части ног, движения изящны, и хотя манеры его, когда я ему представился, отличала величавость, он сразу переменился, едва начав беседу, и тон его стал таким дружеским, что никак нельзя было поверить слухам о его гордыне и надменности. Я ушел, восхищенный его проницательностью; он казался достойным товарищем по оружию моего отца, и я поверил, что каждый был равно почтен доверием и любовью другого. Трудно вообразить большую противоположность человеку вроде Турлоу, подумал я: один высок, светел, прямодушен, осанкой и манерами подобен древнему римлянину; второй – весь съеженный, уродливый, действующий под покровом тьмы, никогда не на свету, всегда прибегающий к уловкам и обманам.

– Необычное посещение, граничащее с неучтивостью, – заметил он сурово. – Полагаю, причина у вас достаточно весомая.

– Наивесомейшая, милорд, – сказал я. – Весьма сожалею, что побеспокоил вас, но мне больше не к кому обратиться. Лишь вы можете мне помочь. И если соблаговолите, мне будет нечего предложить взамен. Однако требуется мне самая малость – немного вашего времени.

– Вы вряд ли настолько глупы, что ищете получить место. Тут я вам ничем помочь не мог бы.

– Я ищу возможности поговорить с людьми, знавшими моего отца. Чтобы очистить его честь от позорящего пятна.

Он глубоко обдумал мои слова, переваривая содержавшийся в них намек, и только потом ответил – мягко, но огорченно:

– Похвальное желание сына и понятное для юноши, чье благополучие зависит от этого. Но, думаю, вам предстоит тяжкая борьба.

Прежде, когда я слышал подобные слова, меня охватывал жгучий гнев, и я разражался всевозможными яростными опровержениями; мальчиком мне неисчислимое количество раз приходилось возвращаться домой с разбитым носом и синяком под глазом. Но я знал, что здесь подобное поведение никакой пользы не принесет, мне требовалась помощь, а получить ее можно было лишь через учтивость и почтительность. И потому я проглотил свой гнев и сохранил невозмутимость.

– Это борьба, вступить в которую меня призывает долг. Я убежден, что мой батюшка ни в чем не повинен, но мне даже неизвестно, какие преступления ему приписывают. Мое право узнать, в чем заключаются эти поклепы, и мой долг – опровергнуть их.

– Ваши родные, несомненно…

– Они знают мало, а рассказывают еще меньше. Простите, что перебил вас, сударь, но мне необходимо узнать из первых рук, что произошло. Так как вы были облечены особым доверием его величества и славитесь справедливостью, я решил обратиться к вам первому.

Как я убедился на опыте, чуточка уместной лести часто смазывает колеса беседы, ведь даже, когда цель таких комплиментов понятна, они свидетельствуют, что говорящий признает себя должником того, кому их сделал. Необходимо только, чтобы комплимент был не слишком уж аляповатым и не слишком сильно резал слух.

– Вы полагаете, что мой батюшка был виновен?

Мордаунт взвесил этот вопрос все еще с выражением легкого удивления на лице перед тем, что он вообще снизошел до подобного разговора.

– Полагаю ли я, что ваш отец был виновен? – повторил он в размышлении. – Боюсь, что да, юноша. Я всячески старался верить в его невиновность. Таких сомнений заслуживал доблестный товарищ, пусть даже мы редко соглашались друг с другом. Видите ли, сам я никогда не замечал за ним ничего, что могло бы указывать на тайного предателя. Вам известно, как мы тогда действовали? Он вам рассказывал?

Я ответил, что более или менее блуждаю во мраке. Достигнув возраста, когда я начал разбираться в подобных делах, я редко виделся с отцом, а к тому же он тогда был уже столь сдержан в беседах с родными, сколь, я убежден, и с остальными людьми. Ведь всегда оставались опасения, что к нам явятся солдаты, и он хотел, чтобы мы знали как можно меньше ради не только его безопасности, но и нашей.

Мордаунт кивнул и снова задумался.

– Вам следует понять, – сказал он негромко, – что я… с большой неохотой пришел к выводу, что ваш отец действительно был предателем. – Я хотел было возразить, но он поднял ладонь, успокаивая меня. – Прошу, дослушайте меня до конца. Из этого вовсе не следует, что меня не обрадует, если окажется, что я ошибался. Он всегда казался мне прекрасным человеком, и мне было горько думать, что меня обманула личина. Говорят, что лицо – зеркало души человека и по нему мы можем читать то, что скрыто в его сердце. А вот с ним было не так. С вашим отцом. Я прочел неверно. И потому, если вы сумеете доказать, что на самом деле я не ошибся, я буду у вас в долгу.

Я поблагодарил его за откровенность – мне впервые довелось встретить такую преданность справедливости. Про себя я подумал, что если мне удастся убедить этого человека, значит, я на верном пути. Он не покривит душой.

– Ну а теперь, – продолжал он, – как, собственно, вы намерены действовать?

Не помню точно, как я ответил, но, боюсь, с трогательной наивностью. Что, дескать, я найду настоящего предателя и вырву у него признание. Я добавил, что, по моему за этим стоит Джон Турлоу и что, получив доказательства, я его убью. В какие слова я ни облек все это, у Мордаунта они вызвали легкий вздох.

– И как же вы собираетесь избежать виселицы?

– Полагаю, для этого мне нужно опровергнуть улики против моего батюшки.

– О каких уликах вы говорите?

Моя полная неосведомленность вырвала у меня признание:

– Я не знаю. – И я понурил голову.

Лорд Мордаунт некоторое время внимательно смотрел на меня, хотя с жалостью или с презрением – я так и не решил.

– Быть может, – сказал он потом, – вам следует узнать от меня кое-что о тех днях, а также то, что мне известно о тогдашних событиях. Я предлагаю это не потому, что верю вашим предположениям, но вы, бесспорно, имеете право узнать, что говорилось обо всем этом.

– Благодарю вас, сударь, – сказал я просто, и тогда моя благодарность ему была безоговорочной и непритворной.

– Вы слишком молоды, так что вряд ли можете помнить многое, и, во всяком случае, были слишком малы тогда, чтобы что-нибудь толком понимать, – начал он. – Но почти до самой последней минуты дело его величества в этой стране казалось обреченным на полную неудачу. Кое-кто еще продолжал бороться с тиранией Кромвеля, но лишь во имя долга, не питая никаких надежд на успех. Число людей, измученных деспотизмом, росло год от года, но они были слишком запуганы, и их должен был кто-то возглавить. И эту задачу взяла на себя горстка верных подданных короля, среди которых был и ваш отец. Они взяли название «Запечатленный Узел», потому что были накрепко связаны любовью друг к другу и к королю. Они ничего не осуществили, лишь не дали погаснуть огню надежды в людских сердцах. Нет, они были очень деятельны. И месяца не проходило без какого-нибудь нового плана – восстание здесь, убийство тирана там. Если бы эти планы привели в исполнение, Кромвель был бы убит десяток раз до того, как умер в своей постели. Но ничего существенного не произошло, а армия Кромвеля никуда не девалась – непреодолимая помеха на пути тех, кто хотел перемен. Пока эта армия пребывала непобежденной, дорога к реставрации монархии оставалась наглухо закрытой, а победить лучшую армию мира упованиями и булавочными уколами невозможно.

Вероятно, я нахмурился на такую критику этих одиноких героев и их борьбы, и он, заметив это, печально улыбнулся.

– Я не порицаю, – сказал он мягко, – а только излагаю правду. Если вы серьезны в своем намерении, вам необходимы сведения, как желанные, так и нежеланные.

– Прошу прощения. Вы, разумеется, правы.

– У «Запечатленного Узла» не было денег, потому что денег не было у короля. За золото можно купить преданность, но вот за одну преданность оружия не купить. Французы и испанцы держали его величество на коротком поводке, уделяя ему достаточно для жизни в изгнании, но не суммы, которые позволили бы что-то предпринять. Однако мы не теряли надежды, и мне было поручено объединить сторонников короля в Англии, чтобы они были наготове, если обстоятельства изменятся в нашу пользу. Казалось, что Турлоу обо мне ничего знать не должен, так как в войне по молодости лет я участвовать не мог и провел эти годы в Савойе, получая образование. Тем не менее я очень быстро стал ему известен: меня предали, и предателем мог быть только член «Запечатленного Узла», осведомленный о том, чем я занимался. Люди Турлоу схватили меня вместе со многими другими моими товарищами именно тогда, когда при нас должны были находиться компрометирующие нас документы.

– Простите меня, – сказал я, глупо осмелившись снова перебить его, хотя и заметил, как недоволен он был моей неучтивостью в первый раз. – Простите, но когда именно это произошло?

– В тысяча шестьсот пятьдесят восьмом году, – ответил он. – Не стану утомлять вас подробностями, но мои друзья и главным образом моя жена, разорив себя взятками, настолько сбили с толку судей, меня допрашивавших, что я был отпущен и успел бежать, прежде чем они сообразили, какую допустили ошибку. Другим такой удачи не выпало. Их пытали и повесили. И что важнее, все мои труды ради короля пропали втуне: новое тайное сообщество, которое я создавал, было уничтожено прежде, чем успело хоть что-то сделать.

Он умолк и любезно приказал слуге принести мне печенья и вина, а затем спросил, слышал ли я эту историю раньше. Мне она известна не была, я так ему и сказал. Мне захотелось добавить, как восхитили меня подробности об опасностях и его мужестве, сказать, как я сожалею, что был тогда еще мал и не мог броситься навстречу этим опасностям вместе с ним. Теперь я рад, что удержатся. Он счел бы такие слова детским лепетом и был бы совершенно прав. Вместо этого я сосредоточился на серьезности описанного им и задал несколько вопросов о его подозрениях.

– У меня их не было. Я полагал, что волею судеб меня постигла дьявольская неудача. Тогда мне даже в голову не пришло, что моя гибель была кем-то предрешена заранее. Но в любом случае, моим размышлениям о случившемся пришел конец, когда несколько месяцев спустя мы получили чудесную весть о смерти Кромвеля. Уж это, я уверен, вы помните.

Я улыбнулся.

– О, еще бы. Кто бы забыл? Мне кажется, это был самый счастливый день в моей жизни, и я преисполнился надежд на лучшее будущее нашей страны.

Мордаунт кивнул:

– Как и мы все. Воистину это был дар Божий, и мы наконец обрели уверенность, что Провидение на нашей стороне. Мы все тотчас воспряли духом, обрели новые силы, хотя его сын Ричард и был объявлен Протектором на место Кромвеля. С этими новыми надеждами родился новый план, о котором никто перед тем даже не думал. В стране в нескольких местах одновременно должны были вспыхнуть мятежи – настолько серьезные, что на их усмирение была бы брошена армия Республики, силы которой пришлось бы разделить между ними, а это, надеялись мы, открыло бы путь для быстрой высадки армии короля в Кенте и стремительного марша на Лондон. Удался бы этот план? Возможно, что и нет, но я твердо знаю, что каждый участник сделал все, на что был способен. Оружие, много лет копившееся для подобного дня, было извлечено из тайников, самые разные люди изъявили готовность выступить. Великие и малые закладывали земли и расплавляли золотую и серебряную посуду, чтобы обеспечить нас деньгами. Радостное волнение, радужные упования были так велики, что даже самые сомневающиеся разделяли предвкушение того, что наконец-то настал час освобождения.

Он помолчал.

– И вновь нас предали. Внезапно повсюду, где готовились восстания, появились войска. Словно по волшебству они находили спрятанное оружие и деньги. Они знали, кто назначен командовать и у кого хранятся планы и списки наших людей! Дерзкое выступление, на подготовку которого ушел почти год, было предотвращено и растоптано менее чем за неделю. Лишь в одном месте они не поспели: в Чешире сэр Джордж Бут снабдил оружием свой отряд и исполнил свой долг. Но он оказался совсем один против армии, которую вел генерал, уступавший военным талантом только самому Кромвелю. Это была кровавая бойня – столь же сокрушительная, сколь и беспощадная.

Когда он умолк, в комнате воцарилась тишина. Я сидел как окаменелый. Нет, я даже вообразить не мог ничего подобного. Конечно, я знал про неудавшееся восстание сэра Джорджа, но понятия не имел, что неудачу он потерпел из-за предательства. И я никак не подозревал, что подобное преступление приписали моему отцу. Будь это правдой, я бы собственноручно его повесил. Но пока еще я не услышал ничего, что указывало бы на его причастность к случившемуся.

– Мы не торопились кого-либо обвинить, – продолжал Мордаунт, когда я указал ему на это. – И ваш отец возглавил поиски тайного предателя. Его негодование и возмущение были беспредельны. Однако оказалось, что они были лицемерием; в конце концов мы получили документы, правительственные документы, которые не оставляли ни малейшего сомнения, что предал нас ваш отец. Когда в начале тысяча шестьсот шестидесятого года ему представили эти доказательства, он бежал за границу.

– Так, значит, дело осталось нерешенным? – сказал я. – Ему ведь не дали возможности опровергнуть обвинения надлежащим образом.

– У него была бы такая возможность, останься он в Англии, – ответил Мордаунт, нахмурясь, так как уловил недоверие в моем голосе. – Но документы, мне кажется, были неопровержимы. Несколько писем, зашифрованных способом, которым пользовался только он; записи о встречах с высокопоставленными людьми в правительстве, записи разговоров, содержавшие сведения, известные только ему. Расписки в получении денег…

– Нет! – чуть не закричал я. – Этому я не поверю! Вы говорите мне, вы смеете утверждать, будто мой отец продавал друзей за деньги?

– Я говорю вам о том, что есть, о том, что очевидно, – сурово сказал Мордаунт, и я понял, что преступил границы дозволенного. Теперь его расположение ко мне повисло на волоске, и я поспешил принести извинения в моей неучтивости.

– Значит, главные обвинения против него исходили от правительства? И вы им поверили?

– Не от правительства, а из правительственных документов. Шпионы были не только у Джона Турлоу.

– А вам не пришло в голову, что эти документы вам могли подбросить нарочно? Чтобы перстом обвинения указать на невинного и посеять раздор?

– Разумеется, пришло, – сказал он раздраженно, и я понял, что надоел ему. – Мы были очень осторожны. И если вы не верите мне, то побывайте у других людей, с которыми он был связан, и они честно вам скажут то, что знают.

– Я так и сделаю. Где мне искать этих людей?

Лорд Мордаунт одарил меня неодобрительным взглядом.

– Да, вам требуется помощь! В Лондоне, юноша. А вернее, в это время года в Танбридж-Уэлсе, где они интригуют ради теплых мест, как и все остальные.

– А можно мне снова побывать у вас?

– Нет. Более того, я не хочу, чтобы стало известно, что вы приходили сюда; это все еще очень щекотливое дело, о котором люди вспоминают с горечью. Я не желаю, чтобы стало известно, что я поспособствовал вам разбередить старые раны, о которых лучше забыть. Я говорил с вами сегодня только в память о том, каким мне казался ваш отец. И я хочу кое-чего взамен.

– Все, что в моих силах.

– Я верю, что ваш отец был повинен в гнуснейшем преступлении. Если вы найдете весомое доказательство, что я ошибаюсь, вы немедля сообщите мне о нем, и тогда я сделаю все, что в моих силах, чтобы помочь вам.

Я кивнул.

– А если вы согласитесь, что мои выводы были верны, то и об этом сообщите мне. И моя совесть успокоится. Меня тяготит мысль, что невинного человека могли обвинить несправедливо. Если вы убедитесь в его вине, тогда и я соглашусь с этим. Если же нет…

– Так что?

– Тогда хороший человек безвинно пострадал, виновный же остался безнаказанным. А это зло, которое должно быть исправлено.

Глава пятая

Путешествие в Танбридж-Уэлс заняло четыре дня, так как я не прошел через Лондон, а обогнул его. Но я не жалею ни о единой минуте, проведенной в пути, хотя и старался идти быстрее. Ночи все еще были теплыми, а безлюдье наполняло мне душу спокойствием, какого я прежде не знавал. Я много размышлял над тем, что услышал от Мордаунта, и понял, что продвинулся в моих поисках довольно далеко: теперь я знал, в чем обвиняли моего отца, и знал, откуда взялись эти обвинения. Поддельные документы, изготовленные подручными Турлоу. И мне предстояло отыскать их. Более того: теперь я знал, что действительно существовал предатель, занимавший видное положение, много знавший. Если им не был мой отец, то искать его следовало среди горстки людей – лишь несколько доверенных лиц могли бы с такой полнотой предать восстание 1659 года. Его лицо я видел у старухи Бланди в миске с водой, теперь мне предстояло узнать его имя. Мне было известно, как все было подстроено и почему; если удача мне улыбнется, я узнаю и кем.

Мне могли бы найтись спутники, так как по дороге шло много людей, но я пресекал все попытки заговорить со мной, ночевал в лесах, завернувшись в одеяло, и покупал необходимую еду в деревнях и городках, через которые проходил. Эта потребность в одиночестве исчезла, только когда я приблизился окраине самого Танбридж-Уэлса и увидел вереницы карет, колясок, а также фургонов, везущих плоды земные для нужд придворных, все возрастающее число бродячих торговцев, музыкантов и слуг, направляющихся туда в надежде заработать горсть монет продажей того, что они могли предложить. Впрочем, последние два дня я против воли сам обзавелся спутницей: юная шлюха по имени Китти навязалась мне, обещая свои услуги в обмен на покровительство. Шла она из Лондона, а накануне на нее напали, и она не хотела повторения. В тот первый раз ей повезло: она отделалась лишь парой синяков, но сильно перепугалась. Если бы ей выбили зуб или сломали нос, это сильно уменьшило бы ее заработки, а ничего другого она не умела.

Я согласился стать ее защитником, потому что в этой твари было странное обаяние. Ведь мне, молодому провинциалу, никогда прежде не доводилось видеть подобное порождение столичного разврата. Она была совсем другой, чем я ожидал, наслушавшись разных жутких историй; могу даже сказать, что она держалась куда более благопристойно, чем многие знатные дамы, которых я навидался в более позднюю пору жизни, и, подозреваю, была не менее добродетельной. Примерно моя ровесница, нагулянная от солдата, брошенная матерью, опасавшейся наказания за такой грех. Как она выросла, я не знаю, но сумела набраться умудренности и хитрости. О честности она не имела никаких понятий, и ее моральные правила сводились к определенным обязательствам – помоги ей и ее близким, и она будет считать себя в долгу. Причини ей зло, и она отплатит тем же. Таков был ее нравственный мир, и отсутствие в нем христианских заповедей с лихвой возмещалось житейским опытом. Во всяком случае, таковы были принципы, которых она придерживалась, пусть и самые простые.

Должен сказать, что я не вкусил от того, что она предложила мне ночью накануне нашего прибытия в Танбридж-Уэлс, опасение получить французскую болезнь и неотвязные мысли о том, чем мне предстояло заняться на следующий день, подавили плотские вожделения, однако мы поели, поговорили, а потом уснули под одним одеялом, и хотя она поддразнивала меня, думается, ее это нисколько не огорчило. Завидев город, мы расстались по-дружески, и я переждал там из страха, как бы меня не увидели рядом с ней.

Подобно моему отцу я всегда чуждался королевских дворов и придворных обычаев, да; я всегда тщательно избегал пятна развращенности, которое накладывает соприкосновение с ними. Хотя я отнюдь не пуританин, существуют законы порядочности, которые надлежит соблюдать истинному джентльмену, а двор в те дни быстро отказался даже от внешнего уважения к тем подлинным добродетелям, которые делают страну достойной того, чтобы жить в ней. Танбридж-Уэлс возмущал меня свыше всякой меры. Я был готов к тому (ибо к этому времени уже ходило множество слухов), что придворные дамы появляются на людях без масок и даже щеголяют в париках, надушенные и накрашенные; но я пришел в ужас, обнаружив, что точно так же поступают конногвардейцы!

Впрочем, все это меня мало касалось; я ведь явился туда не блистать, не драться на дуэлях, не ранить острыми как бритва шутками, не добиваться для себя теплого местечка. Да у меня и средств для этого не было. Чтобы получить место, приносящее 50 фунтов годового дохода, один мой друг должен был израсходовать на взятки почти 720 фунтов, занятых под проценты, в результате чего ему приходилось обирать правительство более чем на 200 фунтов в год, чтобы жить подобающим образом и выплачивать долги. Моих средств вряд ли достало бы, чтобы купить даже место крысолова его величества, не говоря уж о месте, достойном моего положения в обществе. А так как я был сыном своего отца, никакие деньги в мире не обеспечили бы мне даже этой низкой должности.

Остановиться в городе по прибытии туда я не мог из-за дороговизны. Тамошние обыватели знали, что процветать их городку недолго, что вскоре двор обратит свое капризное внимание на какой-нибудь другой. Это безобразное селеньице привлекало только своими водами, которые были a la mode[26] в этом году. Туда съехались все фаты и дураки, разглагольствуя о том, насколько лучше они себя чувствуют, хлебая эту жижу отвратительного вкуса, а на самом деле стараясь втереться к влиятельным людям. Вокруг них, точно мухи, роились торговцы, норовя высосать из их кошельков все имеющиеся там деньги. Уж не знаю, кто из них был хуже: меня тошнило и от тех, и от других. Цены запрашивались возмутительные, и тем не менее все комнаты без проволочек сняли придворные, готовые щедро платить, лишь бы находиться вблизи его величества, многие даже жили в шатрах, поставленных на городском выгоне. За мое краткое пребывание там я ни разу даже издали не видел короля. Я слишком стыдился своего костюма, чтобы побывать на утреннем приеме, и слишком опасался навлечь на себя оскорбления, стань мое имя известным. Мне предстояло исполнить мой сыновний долг, и я не хотел, чтобы мою жизнь оборвала шпага какого-нибудь бретера. Если оскорбление будет нанесено прилюдно, мне останется только потребовать сатисфакции, а у меня достало ума понять, что из поединка победителем я вряд ли выйду.

Вот почему я избегал всех мест, где собирались модники и модницы, а ограничивался харчевнями на краю городка, куда, покончив с дневными обязанностями, сходились лакеи и прочие слуги играть, пить и обмениваться россказнями о великих мира сего. Как-то раз я увидел там мою спутницу, но у нее достало деликатности не поздороваться со мной во всеуслышание, хотя она все-таки нагло подмигнула мне, проходя мимо под руку со знатным джентльменом, который не стыдился являть свою похоть всем и каждому.

От слуг я очень скоро узнал, что ради разговора с моим опекуном, сэром Уильямом Комптоном, я мог бы сюда и не добираться, так как его здесь не было. Его надежды на повышение рассыпались прахом из-за спора с лордом-канцлером Кларендоном за права на охоту в Уичвудском лесу, которые каждый объявлял своими. Ну и до тех пор, пока бразды правления оставались в руках Кларендона, сэр Уильям мог проститься с надеждой на высокую должность. Он прекрасно это понимал, а потому решил поберечь деньги и оставаться у себя в поместье, не трудясь являться ко двору.

Правда, двое других здесь были. Однако я скоро узнал, что хотя Эдвард Вильерс и сэр Джон Рассел были и в несчастье истинными товарищами, но теперь блага победы разделили их куда успешнее всех хитрых планов Турлоу. Вильерс подвизался в партии лорда Кларендона, на чью сторону его привлек лорд Мордаунт, тогда как сэр Джон Рассел, принадлежавший к великому роду герцога Бедфорда, присоединился к оппозиции, которую объединяла только ненависть к Кларендону. Такова власть: хорошие люди, верные, благородные, храбрые на поле боя, начинают ссориться, точно дети, едва становятся придворными.

Но как бы то ни было, в Танбридж-Уэлсе я мог свидеться с двумя и почувствовал, что вечер, проведенный за выслушиванием сплетен в харчевне, не пропал втуне. У меня было искушение начать с Вильерса, так как он, очевидно, имел доступ к влиятельным людям, но, поразмыслив, я выбрал более легкую добычу и поутру отправился засвидетельствовать свое почтение сэру Джону Расселу. Теперь я об этом сожалею и предпочел бы умолчать о том, что произошло, так как это бросает тень на того, кто по рождению был джентльменом. Однако я не склонен что-нибудь утаивать – «бородавки и все прочее», как выразился Кромвель.[27] Сэр Джон отказался разговаривать со мной. Если бы только! Но он постарался меня унизить, хотя я никогда не причинял ни ему, ни его и близким никакого зла. Прошло несколько месяцев, прежде чем я узнал почему мое имя понудило его поступить так.

Произошло же следующее. В семь часов утра я вошел в нижнюю залу гостиницы, где остановился Рассел, и попросил хозяина послать коридорного с моей просьбой принять меня. Не спорю, так не делают, но всякий, кто когда-либо соприкасался с путешествующим королевским двором, знает, что все подобные правила этикета приходят в небрежение. Вокруг меня расположились десятки людей – кто ждал ответа на прошение, кто просто завтракал, прежде чем начать искать приема у других вельмож. В зале жужжали голоса мелких придворных чинов, тщащихся взобраться на первую скользкую ступеньку лестницы, ведущей к назначениям на важные и выгодные посты. В каком-то смысле и я принадлежал к ним, а потому я, как они, сидел в терпеливом ожидании. Прошел второй час, потом еще полчаса. В начале одиннадцатого по лестнице спустились двое и направились ко мне. Шум голосов затих – все заключили, что я успешно сделал первый шаг на пути к желанной цели, и с завистью приготовились наблюдать, как именно это произойдет.

В зале воцарилась полная тишина, так что все услышали предназначенные мне слова, да и лакей произнес их громким голосом именно с такой целью.

– Ты Джек Престкотт?

Я кивнул и привстал.

– Сын Джеймса Престкотта? Убийцы и предателя?

У меня внутри все сжалось, и, задохнувшись от неожиданности, я снова сел, зная, что это еще не все, но что я ничем не могу предотвратить новый удар.

– Сэр Джон Рассел изъявляет свое почтение и поручил мне сказать тебе, что сын пса – пес. Он поручил мне учтиво попросить тебя убраться вон и не отравлять духом предательства эту гостиницу и больше не сметь нагло являться к нему Если попробуешь, он прикажет выдрать тебя. Покинь этот дом или будешь вышвырнут в сточную канаву, где было бы самое место твоему гнусному отцу.

Тишина стала зловещей. Под буравящими взглядами тридцати пар глаз я схватил шляпу и, шатаясь, пошел к двери, ничего не сознавая, кроме самых беглых впечатлений. Грустное, почти сочувственное выражение на лице первого слуги, и жестокое на лице второго, который упивался моим унижением. Выражение торжествующего злорадства на лицах одних просителей, жадный интерес в глазах других, в предвкушении, как они неделя за неделей будут снова и снова рассказывать о том, чему стали свидетелями. Кровь бросилась мне в голову, душа запылала гневом и ненавистью, и, казалось, какая-то сила внутри моего черепа вот-вот его расколет. К тому времени, когда я дошел до двери, я уже ничего не замечал и не могу даже вспомнить, как добрался до моей убогой постели в темноте чердака над конюшней харчевни.

Не знаю, сколько времени я пролежал там, но, во всяком случае, прошло его порядочно. Полагаю (я делил чердак с полудесятком других постояльцев), кто-то приходил, кто-то уходил, только я ничего не замечал и знаю лишь, что мой подбородок, когда я опамятовался, покрывала щетина, мои члены сковывала слабость, и мне пришлось побриться, прежде чем я мог показаться на глаза людям. Вода в колодце была ледяной, однако, когда я направился через двор в харчевню, вид у меня был благопристойный. Произошедшее почти исчезло из моей памяти, но едва я переступил порог, как мгновенно все вспомнил. Мертвая тишина, а затем смешки. Я подошел и попросил пива, и тут же человек рядом со мной повернулся ко мне спиной с грубостью, столь естественной для простонародья. Впрочем, что тут удивительного, если вспомнить примеры, которые им подают те, кто стоит выше них?

Тяжко вновь переживать подобные унижения, и даже теперь рука у меня дрожит, когда я обмакиваю перо в чернила, чтобы написать эти слова. Столько лет прошло, полных такого света, такой благости, и все же та минута все еще разит в самое сердце, и гнев воскресает. Мне говорили, что сердце джентльмена более беззащитно против подобных ран, чем сердца простых людей, потому что его честь несравненно выше, и, возможно, так оно и есть. Я бы продолжил мои розыски там, если бы это могло принести пользу, но я знал, что случившееся сделало мое путешествие напрасным; теперь я никак не мог явиться к Эдварду Вильерсу с надеждой на учтивый прием, а столкнуться с новым грубым отказом я не желал. Выбора не было: следовало как можно быстрее покинуть Танбридж-Уэлс, однако я был исполнен решимости прежде увидеть лицо сэра Джона Рассела, проверить, не оно ли явилось мне в миске с водой миссис Бланди. Это не было лицо Мордаунта, что меня искренне обрадовало, и я уже знал, что Вильерс выглядит совсем иначе. Признаюсь, я уповал, что сэр Джон, уже заслуживший мою неугасаемую вражду, будет изобличен и тем облегчит мою задачу.

Увы! Мои надежды не сбылись; я провел много часов, притаившись возле гостиницы, а также (как можно незаметнее, чтобы не быть узнанным) перед домами, где собиралась знать, и мрачно прислушивался к доносящимся оттуда звукам веселья, промокая до костей под первыми осенними дождями в упрямом и терпеливом ожидании. И в конце концов терпение это было вознаграждено, хотя и не так, как мне хотелось бы. Я подкупил уличного торговца, чтобы он указал мне на сэра Джона, когда тот выйдет, и уже потерял всякую надежду, когда он ткнул меня локтем в бок и прошипел на ухо:

– Вона он, весь расфуфыренный.

Я посмотрел, почти ожидая увидеть на крыльце фигуру с таким мне знакомым лицом.

– Где? – спросил я.

– Да вона же. Это он самый и есть, – ответил торговец, тыча пальцем в толстяка с багровой физиономией и старомодными клочкастыми усами. Я с величайшим разочарованием смотрел, как это мерзкое существо (в котором не было заметно ни притворства, ни единой знакомой мне черты) забралось в ожидавшую карету. Нет, он не был тем, кого мне показала старуха Бланди.

– Так идите же! – сказал торговец – Идите, подайте свое письмо.

– Что-что? – спросил я, совершенно забыв, что просил указать мне его под этим предлогом – А! В следующий раз.

– Струхнули маленько? Оно понятно. Только позвольте сказать вам, сударь, вы от них ничего не дождетесь, если не приналяжете хорошенько.

Я решил воспользоваться этим непрошеным, но как будто здравым советом, упаковал мои сумки и ушел из города. В нем не оказалось того, чего я искал.

Глава шестая

Полдень миновал, и мне доложено (заметьте, теперь мне докладывают!), что утром мы отправимся в мое поместье, и у меня остается мало времени для продолжения моего повествования. Мне уже обрили голову под этот чертов дурацкий парик, портной снял мерку, всюду хлопоты. Столько необходимо привести в порядок, приготовить, а меня это совсем не занимает. Докучные эти мелочи не имеют никакого отношения к моей истории, но я уже подмечал в себе эту черту, и последнее время все чаще. Думаю, дело идет к старости: я замечаю, что помню все это – то, что происходило столько лет тому назад, – куда яснее, чем то, что случилось со мной позавчера.

Но вернемся к моей истории. В Оксфорд я возвратился с глубоким негодованием в сердце и с еще более глубокой решимостью нанести поражение моим тайным врагам. Я отсутствовал более двух недель, и за это время в город нахлынули студенты, а потому царящие там заметную часть года сельские тишина и покой его покинули. К счастью, кроме того, это означало, что все те, в чьей помощи я нуждался, тоже вернулись. Первым, разумеется, был Томас: особенно не хватало его искуснейшего владения логикой, отточенного в преподавании богословия и логики студентам, на удивление умелом. Он мог перебрать кипу бумаг и извлечь смысл быстрее, чем кто-либо из тех, кого я знал. Вторым был щуплый странный коротышка, которого Томас как-то привел познакомить со мной. Его звали Антони Вуд.

– Вот, – сказал Томас, представляя мне Вуда у себя в комнате, – ответ на все твои вопросы. Мистер Вуд великий ученый и очень хочет помочь тебе в твоих розысках.

Кола коротко его описал, и это – один из тех редких случаев, когда, по моему мнению, его перо почти не погрешило; мне не встречалось более нелепое существо, чем Антони Вуд. Он был заметно старше меня, ему исполнилось тридцать, если не больше, и его уже отличали согбенная спина и впалые щеки книжного червя. Одежда на нем выглядела чудовищно – такая старая, заплатанная и перезаплатанная, что распознать фасон было невозможно; чулки заштопанные, и еще привычка, когда его что-то забавляло, откидывать голову и ржать, будто лошадь. Неприятный, режущий ухо звук – и потому в его обществе все быстро обретали глубокую серьезность, боясь обронить остроумную шутку и услышать в награду его смех. Все это в сочетании с общим неизяществом его движений – одни подергивания и рывки: он и минуты не мог просидеть спокойно, – начало раздражать меня, едва я его увидел, и у меня еле доставало сил сохранять терпение.

Однако Томас сказал, что он может быть полезен, а потому я удержался от насмешек над ним. К несчастью, завязавшееся знакомство порвать оказалось невозможным. Как все ученые, Вуд нищ и постоянно ищет покровительства: они все воображают, будто за их развлечения должны платить другие. От меня он никогда не получал ни пенни, однако все еще не отчаялся. Он все еще является засвидетельствовать почтение в надежде, что из моего кармана в его вымазанные чернилами лапы может перекочевать монета, и не устает напоминать мне об услуге, оказанной столько лет назад. Собственно, он побывал тут совсем недавно: вот почему он так свеж в моей памяти. Впрочем, ничего существенного я от него не услышал. Он пишет книгу, но что в том? Он ее пишет с тех самых пор, как я с ним познакомился, и она как будто все так же далека от завершения. И он из тех жилистых коротышек, которые словно бы не стареют, ну, спина чуть больше ссутулится да добавятся морщины на лице. Когда он входит в комнату, мне кажется, что второй половины моей жизни вообще не было, что она мне только приснилась. Лишь боли в моем собственном теле свидетельствуют об обратном.

– Мистер Вуд мой большой друг, – объяснил Томас, заметив отвращение, с каким я смотрел на этого малого. – Каждую неделю мы вместе музицируем. Он величайший знаток истории и в последние годы собрал много сведений о недавних войнах.

– Весьма замечательно, – сказал я сухо. – Но не вижу, как он может помочь?

Тут заговорил Вуд этим своим высоким, пискливым, как флейта, голосом и с педантичным жеманным произношением – словно читал по записной книжке, и столь же неинтересно.

– Я имел честь беседовать со многими людьми, – сказал он, – отличившимися в войнах и государственных делах. Я располагаю немалыми знаниями о трагическом пути нашей страны, которые буду счастлив предоставить в ваше распоряжение для установления того, что произошло с вашим отцом.

Клянусь, он все время изъяснялся вот так, и все его фразы были столь же безупречно сложены, сколь сам он был неуклюж и косолап.

Я не совсем понял суть его предложения, однако Томас сказал, чтобы я обязательно согласился, так как мистер Вуд уже прославился тонкостью суждений и обширностью знаний. Если мне надо узнать что-нибудь о каком-то событии или каких-либо людях, то я должен в первую очередь обратиться к Вуду, это сбережет мне много времени.

– Ну хорошо, – сказал я. – Но я хочу, чтобы вы никому не говорили о моих поисках. Многие люди станут моими врагами, если узнают о них. Я хочу захватить их врасплох.

Вуд с неохотой согласился, и я сказал, что изложу ему все факты и сведения в свое время, чтобы он мог пополнить плоды моих розысков своими. Затем Томас оказал мне услугу, выпроводив его из комнаты. Я посмотрел на моего друга скептически и с упреком.

– Томас, я знаю, что мне требуется любая помощь, какую я смогу найти…

– Ты ошибаешься, друг мой. Познания мистера Вуда в один прекрасный день окажутся для тебя незаменимыми. Не отвергай его за наружность. И я нашел для тебя еще одного полезного человека.

Я застонал.

– И кто же это?

– Доктор Джон Уоллис.

– Кто?

– Профессор геометрии и был посвящен во многие тайны Республики благодаря искусству разгадывания тайнописей. И он прочел для Турлоу много секретных посланий короля, во всяком случае, если верить тому, что говорят.

– Так его следовало бы повесить…

– А теперь он оказывает те же услуги правительству его величества, если верить слухам. Лорд Мордаунт сказал тебе, что документы, обвиняющие твоего отца, были написаны тайнописью. Если так, доктор Уоллис может что-то знать про это. Если ты убедишь его помочь…

Я кивнул. Возможно, против обыкновения один из планов Томаса окажется полезным.

Прежде чем мистер Вуд или доктор Уоллис могли оказать мне помощь, мне представился случай отплатить Томасу услугой за услуги, выручив его, когда он из-за нелепейшей опрометчивости оказался в опасном положении. Обстоятельства были весьма забавны, хотя и внушали некоторую тревогу. Все знали, что старик Титмарш, квакер, тайно устраивает в своем домишке у реки какие-то дурацкие молитвенные собрания. В нарушение закона, разумеется. А если вспомнить, сколько беспокойств уже причинили эти полоумные, их следовало бы сокрушить без всякого милосердия. Но нет! Время от времени какую-нибудь горстку отправляли в тюрьму, а затем вновь выпускали, давая им волю вернуться к их гнусностям. Собственно говоря, они словно бы гордились этим и кощунственно приравнивали свои страдания к мукам, которые претерпел наш Господь. Некоторые (как я слышал) в своей гордыне даже объявляли себя Господом, рыскали по округе, трясли головами и притворялись, будто исцеляют больных. В те дни мир был полон таких сумасшедших. Тюремное заключение – это не способ усмирить подобных людей; полумеры только питают их гордыню. Махните на них рукой или перевешайте, вот мое мнение. Либо еще лучше: отправьте их всех в Америки, и пусть они там перемрут от голода.

Как бы то ни было, несколько дней спустя я шел вечером мимо замка и вдруг услышал страшный шум и топот бегущих ног. Видимо, мировой судья против обыкновения решил принять меры. Сектанты мелькали повсюду: прыгали из окон, бегали взад и вперед, будто муравьи в разворошенном муравейнике. Кстати, не слушайте их, когда они говорят вам, будто сидят тихо и поют псалмы, когда приходят их арестовать. Пугаются не меньше, чем все другие люди.

Я стоял, со смехом наблюдая за этой охотой, как вдруг, к своему великому изумлению, увидел, что из окна титмаршеского дома вывалился мой друг Томас и кинулся в проулок.

Немедля, как поступил бы всякий настоящий друг, я кинулся за ним. Из всех глупцов, думал я, он был, несомненно, самым глупым. Поставить под угрозу свое будущее, уступить своему нелепому благочестию именно тогда, когда требовалось соблюдать полнейшую и безоговорочную приверженность господствующей церкви!

Умением бегать он не блистал, и я нагнал его без всякого труда. Он чуть не хлопнулся в обморок, когда я ухватил его за плечо и остановил.

– Что, во имя Божье, ты затеял?

– Джек? – произнес он с глубочайшим облегчением. – Хвала Богу, а то я было подумал, что ты стражник.

– Да так оно и было бы! Ты с ума сошел?

– Да нет. Я…

Однако его попытку объяснить свои глупости тут же прервало появление двух городских стражников. Мы стояли в тупике, да и бежать все равно было поздно.

– Помалкивай, опирайся на мое плечо, а остальное предоставь мне, – шепнул я при их приближении. – Доброго вам вечера, судари, – вскричал я заплетающимся языком, словно был куда пьянее, чем на самом деле.

– И что вы тут двое делаете?

– А! – сказал я. – Так что, мы опять не успели к закрытию ворот?

– Студенты, значит? Какого колледжа, скажите, будьте добры. – Он прищурился на Томаса, притворившегося пьяным весьма неубедительно. Если бы он хоть раз в жизни напился, то сумел бы изобразить опьянение правдивее. – Где вы были последние два часа?

– В кабаке со мной, – сказал я.

– Я вам не верю!

– Да как ты смеешь сомневаться в моем слове? – ответил я мужественно. – А где, по-твоему, мы могли быть?

– На противозаконном сборище.

– Да ты шутишь, – сказал я, убедительно смеясь над нелепостью такого предположения. – Или я похож на святошу? Может, мы и пьяны, но не от Слова Божьего, счастлив я сказать.

– Я про него. – Он ткнул пальцем в совсем побелевшего Томаса.

– Он-то? – вскричал я. – Вот уж нет! Да, сегодня он познал экстаз, но совсем не божественный. Уверен, впрочем, что дама поручилась бы за его истовость. Пусть вас не вводит в заблуждение его смиренный вид.

При этих словах Томас покраснел, и, к счастью, это было истолковано как признак стыда.

– Я же играл в карты, и с немалым успехом.

– Да неужели?

– Ну да. И нахожусь в великолепном расположении духа. Хотел бы поделиться своей удачей со всем белым светом. Вот, сударь. Возьмите этот шиллинг и выпейте за мое здоровье.

Он взял монету, поглядел на нее, и алчность взяла верх над долгом.

– А если вы гоняетесь за квакерами, – продолжал я весело, едва монета перекочевала в его карман, – так я видел, как двое самого угрюмого облика пробежали вот там не далее трех минут тому назад.

Он посмотрел на меня и ухмыльнулся во весь беззубый рот.

– Спасибо, сударь. Но ворота-то уже закрылись. И если вы еще будете тут, когда я вернусь…

– Не бойся! А теперь припустите, не то не догоните их.

Они кинулись прочь, и я испустил глубочайший вздох облегчения, а потом повернулся к Томасу, который совсем позеленел.

– Ты мне должен шиллинг, – сказал я. – А теперь уберемся отсюда.

Мы молча пошли к Новому колледжу; нам необходимо было поговорить, но у меня и думать нечего было: я же делил комнату с моим наставником, а он, наверное, уже лег спать. Томас, однако, был теперь магистром богатого колледжа, мог свободно приходить и уходить, не считаясь с запретами, превращавшими мою жизнь в ад. Пусть его комната была маленькой и убогой, зато ему не приходилось делить ее со своими студентами – великолепное нововведение, которое вызвало много толков и пересудов.

– Друг мой, ты, наверное, совсем помешался, – сказал я в бешенстве, едва дверь закрылась. – О чем ты думал? Если уж тебе так приспичило, уступай своим чувствам наедине с собой, но выставлять их напоказ, подвергая себя опасности попасть в тюрьму, когда надеешься получить приход и жениться, это чистейшее безумие.

– Я не…

– Ну конечно, нет! Ты просто оказался среди квакеров, не зная, кто они такие, а из окна вылез и побежал, только чтобы поразмяться.

– Нет, – сказал он, – я был там по своему выбору, но по веской причине.

– Никакая причина не может быть достаточно веской!

– Я пошел, чтобы поговорить кое с кем. Показать, что мне можно доверять.

– Почему?

– Потому что я все-таки могу прихода не получить.

– И не получишь, если будешь вести себя так.

– Ну выслушай же меня, – сказал он умоляюще. – Гров старается его добиться и уже заручился поддержкой нескольких членов факультета, на которых я рассчитывал. А теперь он уламывает смотрителя.

– Но как?

– Да очень просто. Говорит, что он стар и холост, тогда как я, конечно, женюсь и обзаведусь детьми. По сравнению его потребности невелики, и треть своего годового дохода он будет отдавать колледжу.

– А он может это сделать?

– Если он получит приход, то сможет поступать, как ему заблагорассудится – деньги ведь будут принадлежать ему. Он рассчитал, что лучше иметь две трети от восьмидесяти фунтов годовых, чем вовсе ничего. А Вудворд очень заботится о доходах колледжа.

– А ты не можешь предложить того же?

– Разумеется, не могу, – сказал он с горечью. – Я хочу жениться. А ее отец даст согласие, только если я буду получать полную сумму. Как бы ты поступил, если бы я пришел и сказал, что треть буду отдавать?

– Найди другую жену, – посоветовал я.

– Джек, она мне нравится. Очень хорошая партия, если я получу приход.

– Понимаю твои затруднения. Но не вижу, почему из-за них приходится прыгать в окно.

– Гров не годится в пастыри. Он бросит тень на Церковь, вываляет ее доброе имя в грязи. Я давно это знаю, но пока он не посягнул на приход, это меня не касалось.

– Но я все равно не понимаю.

– Он блудник, я в этом уверен. К стыду колледжа и церкви, он тешится плотью с этой своей служанкой. Это позор! И если его лицемерие будет изобличено, колледж, отдав ему приход, подвергнет свое доброе имя опасности. И я хотел узнать правду.

– На собрании квакеров? – переспросил я, не веря своим ушам. История выглядела все хуже и хуже.

– Эта его служанка иногда их посещает, и, говорят, она пользуется у них уважением, – сказал он. – Они ставят ее очень высоко по причинам мне непонятным. И я подумал, что если пойти туда, то она доверится мне.

Боюсь, тут я расхохотался.

– Ах, Томас, милый мой друг! Только ты способен попытаться совратить девушку, стоя на коленях в молельне!

Он стал пунцовым.

– Ничего подобного у меня и в мыслях не было!

– Уж конечно, нет. А кто, собственно, эта тварь?

– Ее зовут Бланди. Сара Бланди.

– Я ее знаю, – сказал я. – И думал, что она хорошая девушка.

– Это только показывает, как ты ненаблюдателен. Ее отца застрелили как смутьяна, мать – ведьма, а сама она росла в адской общине, с десяти лет отдаваясь каждому, кто хотел ее взять. Я много наслышан об этих людях и о том, что они творят. Говорю тебе, я содрогаюсь от одной мысли о том, чтобы вступить с ней в разговор.

– Ну конечно, распевая псалмы и молясь об избавлении от искушения, ты обретешь ее расположение самым чудесным образом, – сказал я. – Но ты уверен? Я встречался с этой девушкой и ее матерью. Для дочери ведьмы она слишком уж красива, а для дьявольской блудни выражается слишком учтиво.

– Нет, я не ошибаюсь.

– Ты с ней разговаривал?

– Не было такой возможности. Эти их сборища ни на что не похожи. Мы все сели в круг, а эта Бланди – в середине.

– И…

– И ничего. Видимо, все ждали, чтобы она что-то сказала, а она просто сидела там. Так продолжалось около часа. Потом мы услышали крики снаружи, и все в страхе разбежались.

– Так-так. Даже если ты прав в своем заключении, тебе вряд ли удастся заставить ее признаться, – сказал я. – С какой стати? Ее, совершенно очевидно, это не смущает, и ей, разумеется, нужны деньги. Зачем ей ставить под угрозу свое положение, чтобы оказать тебе услугу?

– Я верю, что втайне она его презирает. Я думал обещать ей, что никаких дурных последствий это для нее иметь не будет, и она поймет, чего от нее требует ее долг.

– По-моему, несколько монет послужат более весомым доводом. Томас, но ты совершенно уверен, что тут нет ошибки? Доктор Гров был моим гувернером, если ты не забыл, и за все эти четыре года я не заметил за ним никакой похотливости.

Я не сомневаюсь, что Томас был твердо убежден в бескорыстии своих действий. Он искренне желал, чтобы прихожане Истон-Парвы получили самого лучшего священника, и не сомневался, что он именно такой. Натурально, он хотел обрести положенный доход, а также и жену, и ее приданое, но потому лишь, что все это помогло бы ему лучше служить своей пастве. Им руководило благочестие, а не алчность. Вот почему все обернулось так скверно. Простое себялюбие причиняет менее вреда, чем отчаявшаяся добродетельность.

Что до меня, я без принуждения признаюсь, что моими поступками руководило себялюбие. Мне необходим был источник денег, а для этого требовалось, чтобы Томас располагал какими-то суммами. Кроме того, он тогда был моим единственным другом, и я чувствовал свой долг перед ним. Ради себя, не менее, чем ради него, я решил, что ему необходима помощь, оказать которую способен только я.

– Послушай, друг мой, возвращайся к своим занятиям и оставь эти потуги – для подобных дел ты совершенно не подходишь. Я разберусь с этой Бланди за тебя, и вскоре она у меня запоет, как канареечка.

– И как ты этого добьешься?

– Не скажу. Но если ты молишься о прощении моих грехов, в ближайшие недели тебе надо будет поусердствовать.

Как всегда, он растерялся из-за моего легонького богохульства, на что я и рассчитывал. Подобным способом его было так легко ошеломить. Весело смеясь, я пожелал ему спокойного сна, вернулся в мой колледж, благополучно перелез через стену и тихонько пробрался в комнату моего храпящего наставника.

Глава седьмая

Я отправился к Джону Уоллису, математику и служителю Божьему, как настаивал Томас. Тогда я мало что знал о его персоне – только что его недолюбливают, но объяснил это тем, что Оксфорду его навязал Кромвель. Неприязнь к нему во многом возникла из-за того, что при общем очищении всех вместилищ власти от пуритан по возвращении короля Уоллис не только сохранил свое место, но и получил разные знаки милости. Многие из тех, кто жертвовал собой ради короля и не был так вознагражден, горько на это сетовали.

Несколько самонадеянно я посетил его у него в доме, ибо, будучи богат, он имел комнаты в колледже, дом на улице Мертон, а кроме того, как я понял, еще дом в Лондоне, Его слуга вообразил, будто я студент в поисках наставлений, и я не без труда добился, чтобы он доложил обо мне.

Уоллис принял меня немедленно, и такая любезность произвела на меня большое впечатление; в прошлом куда меньшие университетские светила заставляли меня без всякой причины томиться в ожидании часами. И потому я вошел к нему, окрыленный надеждой.

Полагаю, у каждого человека теперь есть свое представление о наружности этих людей. Священнослужитель, краснощекий от пристрастия к чревоугодию, натурфилософ, рассеянный, несколько небрежно одетый, с неправильно застегнутыми пуговицами и в сбившемся набок парике. Если подобные люди действительно существуют, то преподобный доктор Джон Уоллис к ним не принадлежал: я убежден, что за всю свою жизнь он ни разу не допустил промаха и ни разу ничего не забыл. Пожалуй, он был самым холодным, наводящим страх человеком из всех, кого мне довелось встречать. Когда я вошел, он не шевельнулся, а только глядел на меня, лишь легким кивком головы указав мне на стул. Теперь, когда я размышляю об этом на досуге, мне представляется, что в безмолвной неподвижности есть нечто, говорящее о многом. Турлоу, например, тоже сохранял неподвижность, но контраст не мог быть более разительным. Может показаться странным, что так считаю я, но в неподвижности Турлоу было смирение. Уоллес же застыл, как змея, смотрящая на свою жертву.

– Так что же, сударь? – сказал он через некоторое время леденяще мягким голосом. Я заметил, что он слегка пришептывает, и это увеличило его сходство со змеей. – Ведь это вы пожелали меня увидеть, а не наоборот.

– Я пришел просить вас об услуге, сударь. О личном одолжении.

– Надеюсь, вы ищете не поучений?

– О Господи, нет!

– Не богохульствуйте в моем присутствии.

– Мои извинения, сударь. Но я затрудняюсь начать. Мне сказали, что вы можете мне помочь.

– Кто сказал?

– Мистер Кен, магистр этого университета и…

– Мистер Кен мне известен, – сказал Уоллис. – Священник-диссидент, не так ли?

– Он прилагает все усилия следовать установлениям Церкви.

– Желаю ему успеха. Без сомнения, он понимает, что в наши дни мы не можем допускать ни малейших отклонений.

– Да, сударь, – сказал я, заметив это «мы». Еще совсем недавно сам Уоллис был священником-диссидентом и извлек из этого для себя немалые выгоды.

Уоллис по-прежнему сохранял холодную неподвижность, ничем мне не помогая.

– Моим отцом был сэр Джеймс Престкотт.

– Я о нем слышал.

– В таком случае вам также известно, что его обвинили в страшных преступлениях, которых, как я знаю, он не совершал. Я убежден, что его падение было подстроено Джоном Турлоу, чтобы скрыть, кто был настоящим предателем, и я намерен это доказать.

И снова Уоллис никак не показал ни одобрения, ни осуждения. Нет, он смотрел на меня немигающими глазами, пока меня не охватил жаркий стыд за мою глупость и я не начал потеть и заикаться от смущения.

– Каким образом вы надеетесь это доказать? – спросил он после молчания.

– Кто-то же должен знать правду, – сказал я. – И я надеялся, так как вы были связаны с мистером Турлоу…

Тут Уоллис поднял ладонь.

– Довольно, сударь. У вас самое превратное представление о моей важности. Я разбирал тайнопись для Республики, когда у меня не было иного выхода и когда я был уверен, что на мою естественную преданность делу его величества не ляжет никакой тени.

– Разумеется, – пробормотал я, почти восхищаясь тем, как непринужденно его узкие губы произнесли эту вопиющую ложь. – Значит, я получил неверные сведения и помочь мне вы не можете?

– Я этого не говорил, – продолжал он. – Я знаю очень мало, но если пожелаю, то, возможно, сумею узнать больше. Какие бумаги вашего отца того времени сохранились у вас?

– Никаких, – сказал я. – И думаю, у моей матушки тоже ничего нет. А для чего они вам нужны?

– Ни шкатулки? Ни книг? Ни писем? Вы должны установить, где именно он находился в каждое указанное время. Если, например, утверждается, что он был в Лондоне и виделся с Турлоу, а вы сумеете доказать, что тогда он был совсем в другом месте, вы далеко продвинетесь в ваших усилиях. Вы об этом не подумали?

Я понурился, как провинившийся школяр, и признался, что мне это и в голову не пришло. Уоллис продолжал меня допрашивать, задавая нелепейшие вопросы о разных книгах, теперь я не помню каких. Я ведь выбрал более прямой путь встречи лицом к лицу, а не копания в письмах и документах. Быть может, подумал я, таланты мистера Вуда все-таки могут оказаться полезными.

Доктор Уоллис удовлетворенно кивнул.

– Напишите вашим родным и узнайте, что у них есть. Принесите все мне, и я этим займусь. Тогда, быть может, я сумею связать новые для меня факты с тем, что мне уже известно.

– Вы очень добры.

Он покачал головой:

– Вовсе нет. Если при дворе есть предатель, об этом следует узнать. Но помните одно, мистер Престкотт: я не стану вам помогать, пока вы не представите мне доказательства, что вы правы.

Я знал, что время не ждет, мой долг не позволял забыть о себе, мысли о моем отце подстегивали меня к действию. И я начал готовиться к путешествиям, а затем в течение нескольких месяцев почти все время находился в пути, пока все не разрешилось. Странствовал я в дни одной из самых студеных зим на моей памяти, а потом и с наступлением весны, подгоняемый долгом и стремлением к правде. Путешествовал я в одиночестве, не обремененный ничем, кроме плаща и сумки, и все больше пешком, шагая по трактам и тропам, обходя огромные лужи, которые в это время года затопляют все дороги, находя отдых и ночлег где мог – в деревнях и городах, под деревьями и живыми изгородями, когда другого выбора не было. И все это время я пребывал в великой тревоге и страхе; а под конец уже часто сомневался в успехе, опасался, что не сумею взять верх над множеством моих врагов. И все же я вспоминаю то время с любовью, хотя, возможно, причина – всего лишь розовое сияние, которым возраст всегда одевает воспоминания о юности.

Но прежде чем отправиться в путь, мне следовало помочь Томасу, как я обещал. Встретить Сару Бланди было легко, а вот вступить с ней в разговор – гораздо труднее. Она покидала свое жилище в шесть часов утра и шла на улицу Мертон в дом Вудов, где прислуживала каждый день, кроме понедельника, который принадлежал доктору Грову. Работала она до семи часов вечера. Каждое воскресенье ей предоставлялись четыре свободные часа, и один свободный день раз в полтора месяца. А каждую среду она отправлялась покупать провизию для хозяев на Глостер-Грин, пустырь на краю города, где фермерам дозволялось продавать плоды их трудов. Она покупала то, что требовалось семье, и (миссис Вуд славилась своей скаредностью) должна была все нести сама, так как ей не давали денег нанять носильщика.

Этим, решил я, мне и следует воспользоваться. Я следовал за ней в отдалении до рынка, выждал, пока она делала свои покупки, а затем позаботился попасться ей навстречу, когда она направилась назад с двумя тяжелыми, нагруженными доверху корзинами.

– Мисс Бланди, не правда ли? – сказал я с выражением радости на лице. – Полагаю, вы меня не помните. Я имел счастье посоветоваться с вашей матушкой несколько месяцев тому назад.

Она отбросила волосы с лица, посмотрела на меня вопросительно, потом медленно кивнула.

– Да, – сказала она затем. – Надеюсь, вы не пожалели о потраченных деньгах.

– Отнюдь, благодарю вас. Мне это очень помогло, очень. Боюсь, я вел себя не так, как следовало бы. В те минуты я был очень озабочен и расстроен, и, наверное, это отозвалось на моих манерах.

– Да, правда, – сказала она, – отозвалось.

– Прошу вас, – сказал я, – разрешите мне хотя бы немного искупить мою неучтивость. Позвольте мне понести ваши корзины Они для вас слишком тяжелы.

Даже не возразив из приличия, она тут же отдала мне их обе.

– Вы очень добры, – вздохнула она. – Этот день мне нравится меньше всего. Но только если вам по дороге.

– Конечно.

– А как вы угадали, куда мы идем?

– Это не важно, – поспешно сказал я, чтобы замять свой промах. – Делать мне нечего, и я рад буду отнести их до самого Хеддингтон-Хилла ради удовольствия побеседовать с вами.

Она вскинула голову и засмеялась.

– Да, видно, вам и вправду нечего делать. К счастью, мне не понадобится слишком злоупотреблять вашей любезностью. А только до улицы Мертон.

Они оказались очень тяжелыми, и я почти рассердился на нее за то, что она с такой охотой сунула их мне обе. Одной было бы вполне достаточно. Хуже того: она с плохо скрытой усмешкой следила за тем, как я пошатываюсь под тяжестью корзин, которые сама несла играючи.

– С вами там хорошо обходятся? – спросил я, с трудом переводя дух, а она шла себе легким уверенным шагом.

– Миссис Вуд добрая хозяйка, – ответила она – Мне не на что жаловаться. А что? Не думаете ли вы предложить мне место?

– Нет-нет, служанки мне не по карману.

– Вы ведь студент, верно?

Я кивнул. Моя мантия хлопала под резким ветром, грозившим сбросить мою квадратную шляпу с кисточкой в сточную канаву, и догадка эта не казалась такой уж замечательной.

– Думаете получить духовный сан?

– Нет, нет, Боже меня упаси, – засмеялся я.

– Вы не прилежите церкви? Или я разговариваю с тайным католиком?

При этих словах я покраснел от гнева, но вовремя вспомнил, что посвятил это утро не развлечениям.

– Ни в коем случае, – сказал я. – Разумеется, я грешник, но не настолько. Мое отчуждение имеет совсем другую причину. Хотя поступки мои чисты.

– Поздравляю вас.

Я горько вздохнул.

– Но я себя не поздравляю. Есть некие богобоязненные люди, к которым мне хотелось бы примкнуть, но они даже думать не станут о том, чтобы допустить меня к себе. И я их не виню.

– И кто же они?

– Мне лучше их не называть.

– Но вы хотя бы можете набраться смелости и сказать мне, почему вас должны отвергнуть?

– Такого, как я? – сказал я. – Но кто захочет иметь дело с человеком, настолько погрязшем в мерзости? Я знаю, что это так. Я искренне раскаиваюсь, но не могу стереть того, что было.

– Мне всегда казалось, что сплоченные единомыслием люди открывают объятия грешникам. Что за заслуга в том, чтобы привечать чистых душой? Они ведь уже спасены.

– Да, конечно, такой они делают вид, – заявил я с напускной горечью. – На деле же они отворачиваются от тех, кто истинно в них нуждается.

– Они так вам говорили?

– Зачем им было говорить? Я сам никогда бы не принял такого, как я. А если бы они меня и приняли, то, не сомневаюсь, все время пребывали бы в страхе, что со мной к ним придут раздоры.

– Неужели ваша жизнь была настолько порочной? В это трудно поверить, вы же старше меня совсем ненамного.

– Вы, без сомнения, росли в благочестивой и богобоязненной семье, – указал я. – Мне же, к несчастью, судьба так не улыбнулась.

– Совершенная правда, что лучших родителей я не могла бы пожелать, – сказала она, – однако вы можете быть уверены, что любые люди, которые отвернутся от вас, не стоят того, чтобы искать у них помощи. Будьте откровенны, сударь, скажите, кого вы имеете в виду, и, возможно, я сумею сделать для вас кое-что. Узнать, примут ли вас, раз уж робость мешает вам самому обратиться к ним.

Я посмотрел на нее с благодарностью и восторгом.

– Правда? Я еле осмеливаюсь просить. Есть некий Титмарш. Я слышал, что он святой проповедник и собрал вокруг себя тех в Оксфорде, кого мерзость не коснулась.

Она остановилась и уставилась на меня.

– Но он же квакер, – сказала она тихо. – Вы понимаете, на что идете?

– Я не понимаю…

– Может быть, они и Божьи люди, но Бог подвергает их тяжким испытаниям. Если вы присоединитесь к ним, то лишитесь защиты, на которую вам дает право ваше рождение. Вас бросят в тюрьму, подвергнут побоям, на улицах люди будут плевать в вас. Возможно, вы даже лишитесь жизни. А если вас пощадят, то ваши родные и знакомые отвернутся от вас, свет будет презирать вас.

– Вы не хотите помочь мне.

– Вы должны быть уверены, что знаете, чем может обернуться для вас такой шаг.

– Вы одна из них?

В ее глазах мелькнуло подозрение, но потом она покачала головой.

– Нет, – сказала она. – Меня не учили навлекать на себя беды. По-моему, в этом не меньше гордыни, чем в слишком ярком наряде.

Я тоже покачал головой:

– Не стану делать вид, будто понимаю вас. Но я нуждаюсь в помощи, как никто.

– Поищите ее где-нибудь еще, – ответила она. – Если такова воля Бога, вы должны ее исполнить. Но прежде уверьтесь, что знаете, чего Он хочет от вас. Вы молоды, вы джентльмен со всеми преимуществами, какие из этого проистекают. Не отказывайтесь от них из-за каприза. Сначала хорошенько подумайте и помолитесь. Путь к спасению открыт не только им.

Тем временем мы прошли по Сент-Олдейтсу, затем по улице Мертон, и пока она давала мне эти последние наставления, уже стояли перед дверью дома ее хозяйки. Полагаю, она просто оберегала себя, и тем не менее ее совет показался мне разумным. Будь я опрометчивым юношей, готовым совершить опасную ошибку, она бы заставила меня задуматься.

Я пошел дальше в некотором смущении, которое теперь мне понятно. Я ее обманывал, а она отплатила мне добром. И это сильно сбило меня с толку, но позднее я узнал, насколько ее обман был серьезнее моего.

Глава восьмая

В ближайшие недели было нетрудно подстроить еще несколько случайных встреч с ней, и медленно я завоевал ее дружбу. Сказал ей, что решил последовать ее совету, но моя душа терзается по-прежнему. Никакие проповеди в мире не могут примирить меня с Церковью, утвержденной государством. Я уже знал, что ее отец был наихудшим из крамольников, до того занятым призывами к убийству тех, кто владеет собственностью, и учреждению Республики, что на Христа у него не оставалось времени. И мне пришлось изменить мою тактику.

– Когда я думаю о надеждах, расцветавших лишь несколько лет назад, – сказал я, – у меня сжимается сердце. Упования, еще недавно общие, отвергнуты, облиты презрением, и мир предался алчности и себялюбию.

Она посмотрела на меня так, будто я изрек неопровержимую истину, и кивнула. Мы шли по Сент-Джилсу – я перехватил ее, когда в тот вечер она возвращалась из кухмистерской с ужином для Вудов. Такой восхитительный запах горячей аппетитной еды! От этих ароматов соки у меня в желудке забурлили. И я видел, что она тоже голодна.

– Что вы будете делать, когда отнесете судки?

– Тогда я освобожусь на сегодня, – ответила она. Уже стемнело и похолодало.

– Так пойдемте со мной, поужинаем вместе. Я вижу, вы проголодались не менее, чем я, и вы очень меня одолжите, составив мне компанию.

Она покачала головой:

– Вы очень любезны, Джек, но не следует, чтобы вас видели со мной. Ни вам, ни мне это доброй славы не прибавит.

– А какая о вас идет слава? Я ничего не слышал и вижу только красивую девушку с пустым желудком. Но если вас это смущает, мы можем пойти в одно известное мне местечко, где покажемся святыми рядом с тамошними посетителями.

– А откуда вы знаете про такие местечки?

– Я же говорил вам, что я великий грешник.

Она улыбнулась:

– У меня нет на это денег.

Я небрежно махнул рукой.

– Об этом мы можем поговорить потом, когда вы насытитесь. Она все еще колебалась. Я наклонился к судку в ее руках и потянул носом.

– Ах, как пахнет эта подлива, в которой тонут куски мяса! – произнес я с вожделением. – Только вообразите полную тарелку перед собой, да хрустящий свежий хлеб, да кружечку пива, а? Тарелка полна до краев, исходит душистым паром, слюнки…

– Замолчите! – Она рассмеялась. – Ну хорошо, я пойду, только перестаньте говорить о еде.

– Вот и хорошо! – сказал я. – Отнесите ужин вашим хозяевам и пойдем.

Мы отправились в маленькую харчевню на самом краю города за колледжем Магдалины и за рекой. Никто из университета – даже студенты – туда не заглядывал: и потому что идти было далеко, и потому что пользовалась она дурной славой. Да и еда была не лучше. Матушка Робертс стряпала так же гнусно, как выглядела, и ее стряпня мало чем отличалась от нее: вся в сале и воняет. В тесной комнатушке Сара чувствовала себя тревожно, но на овсянку накинулась с жадностью тех, кто никогда не ест досыта. Единственным достоинством матушки Робертс был эль, который она варила, – крепкий и дешевый. Я сожалею о тех днях: теперь, когда пиво изготовляют дельцы, добиваясь, чтобы женщинам запретили варить и продавать его, боюсь, великие дни нашей страны уже прошли невозвратно.

Самое замечательное свойство этого варева заключалось в том, что после кварты Сара стала разговорчивой и готовой отвечать на мои вопросы. И я записал тут наш разговор, насколько сумел его вспомнить. Направив его в нужную сторону, я узнал, что она служит не только у Вудов, но и нашла работу у доктора Грова. Нетрудную: убирать его комнату, укладывать дрова в очаг и готовить ванну раз в три месяца – так как он очень следит за чистотой своего тела. И платит щедро. Вот только, добавила она, ему вздумалось привести ее в лоно господствующей Церкви.

Я сказал, что раз так, Гров, должно быть, большой лицемер – ведь поговаривают, что он тайный папист. Если я думал таким образом вызвать ее на откровенность, то ошибся: она нахмурилась и замотала головой. Если и так, она никогда не замечала никаких свидетельств этому ни в его комнате, ни в его поведении.

– И он заставляет вас работать до изнеможения?

Она решительно возразила: напротив, он всегда очень к ней добр, хотя она и видела, как грубо он обходится с другими. Больше всего ее заботило, что он вскоре должен был получить деревенский приход. Совсем на днях он уже сказал ей, что все почти улажено.

Все это очень меня удручало. Я уже понял, что в деле веры к Грову придраться было невозможно – пожалуй, господствующей Церкви он прилежал куда больше самого Томаса. И в смертных грехах мой друг как будто подозревал его без оснований. А убедить Девушку лжесвидетельствовать против него за деньги тоже казалось несбыточным. Такой представлялась она честной.

– Но он вряд ли сумеет управлять приходом надлежащим образом, – сказал я. – Слишком уж долго он пробыл в университете. Иначе он поостерегся бы нанимать для уборки красивую девушку. Непременно пойдут разговоры.

– Но если разговаривать не о чем, для чего кто-то станет утруждаться?

– Не знаю. Только до сих пор, по-моему, сплетников такая малость не останавливала. Но объясните, почему я должен вас избегать? – сказал я, думая, что покровительство, которое Гров оказывает сектантке, вполне стоит папизма.

И она немножко рассказала мне про своего отца, о том, что он делал в дни войны, нарисовав, на мой взгляд, портрет такого злодея, каких свет не видывал: бунтовщик, атеист, подстрекатель черни. Даже из ее слов мне стало ясно, что в его пользу свидетельствовало лишь одно: бесспорная храбрость. Она даже не знала, где его закопали – из-за столь великих мерзостей его не удостоили могилы в освященной земле. Вот это, несомненно, было у нас с ней общим.

Думаю, она уже накладывала на меня свои чары, ибо я испытывал странное влечение к ней вопреки вольности ее речей, которая должна была бы меня остеречь. В наших судьбах чудилось странное сходство. Она работала у Грова. Я рос под его присмотром. Наши отцы оба оставили по себе позорную память, и хотя мой ее не заслуживал, я знал, каким проклятием это оборачивается. К тому же в ее облике не было угрюмости, а глаза не горели огнем фанатизма, как у большинства сектанток. И она не была безобразной, как они – ведь их души тянутся к Иисусу потому, что ни один смертный не польстится на их тело. Ела она с неожиданным природным изяществом, а охмелев, вела себя благопристойно. Мне мало доводилось разговаривать с женщинами: либо они находились под неусыпным надзором, либо были слишком низкого положения, чтобы с ними беседовать, а мое знакомство со шлюхой по дороге в Танбридж-Уэлс и то, как она надо мной насмехалась, больно меня язвило.

Когда мы встали из-за стола, я испытал вожделение, натурально полагая, что охота, с какой она согласилась поужинать со мной в подобном месте, и ее несдержанные речи указывают, что она не менее расположена ко мне. В любом случае я слышал про таких, как она, и о легкости их нравов. И я тем охотнее готов был уступить вожделению, что никакого толку от нее быть не могло: Томас заблуждался относительно Грова, а выдумывать она не станет. Каким же я оказался дурнем, рассуждая так, ибо ее ловушка должна была вот-вот захлопнуться – и, без сомнения, далеко не в первый раз. Я-то думал, что моя снисходительность превращает меня в неотразимого любезника, а на самом деле она употребила во зло мою юность и доверчивость, чтобы вовлечь меня в грех и затем воспользоваться этим в своих дьявольских целях.

Когда мы вышли, время приближалось к девяти, уже стемнело, и я сказал ей, что нам лучше пойти назад через выгон Крайст-Чёрча, чтобы не попасться стражникам.

– Совсем недавно меня изловили, когда ворота закрылись, – объяснил я, – и мне никак нельзя попасться еще раз. Идемте со мной, так будет для вас безопаснее.

Она сразу согласилась, и мы направились на выгон напрямик мимо ботанического сада, и тут я обвил рукой ее талию. Она слегка напряглась, но не воспротивилась. На середине луга, убедившись, что поблизости никого нет, я остановился, обнял ее и попытался поцеловать. Она тут же начала вырываться, а потому я крепко ее стиснул, показывая, что она не должна переигрывать, хотя малая толика сопротивления подразумевалась сама собой. Однако она продолжала вырываться и отворачивать лицо, а потом принялась бить меня ладонями, таскать за волосы, и я потерял терпение. Сделал ей подножку и повалил на землю. Но она все еще отбивалась, а потому, взбешенный таким ее поведением, я был вынужден ее ударить.

– Да как ты смеешь? – негодующе вскричал я, когда она на мгновение затихла. – Или ужин слишком малая цена за тебя? Примериваешься получить что-то за ничего? Да кем ты себя возомнила? Или думаешь уплатить мне другим способом?

Она снова принялась вырываться, а потому я придавил ее к холодной сырой земле, задрал ее ветхую юбчонку и приготовил себя. Кровь во мне кипела, так как ее отказ и разгневал меня, и возбудил. Пощады я ей не дал и, может быть, причинил ей боль. Не знаю, но если да, вина была ее. Завершив, я обрел приятную истому, а она была усмирена. Откатилась в сторону и лежала в холодной траве совсем тихо.

– Ну вот, – сказал я ей. – Так из-за чего было поднимать шум? Что тут такого для девки вроде тебя? Или ты думала, что я кормил тебя ради беседы с тобой? Послушай, да если бы я нуждался в беседе, то поискал бы общество кого-нибудь из моих товарищей, а не служанки вроде тебя, с которой нельзя показаться на людях.

Я шутливо потряс ее, вновь обретя хорошее расположение духа.

– Зачем было поднимать такой шум? Вот тебе двухпенсовик в придачу. Ну, что такого случилось? Ты же не девственница, которая потеряла свое сокровище.

Тут эта гарпия повернулась и ударила меня прямо по лицу, потом располосовала его своими когтями и дернула за волосы так сильно, что, наверное, вырвала клок. Никто еще никогда со мной так не обходился, и у меня от неожиданности даже дух перехватило. Разумеется, ее следовало проучить, что я и сделал, хотя без всякого удовольствия. Мне никогда не нравилось бить людей, даже слуг, как бы они того ни заслуживали. Это одна из величайших моих слабостей, и, боюсь, поэтому они меня уважают меньше, чем должны бы.

– Ну вот, – сказал я, когда она скорчилась в траве, зажав голову руками. – В следующий раз я никаких глупостей не потерплю.

Мне пришлось наклониться и кричать ей в ухо, чтобы она меня непременно услышала.

– В будущем ты будешь оказывать мне должное почтение. Ну а теперь бери-ка деньги в знак, что не держишь обиды, и забудем все.

Она не захотела встать, и я ушел, показывая, что такое пресмыкательство меня не трогает. Вечер не оказался таким полезным, как я надеялся, ибо затруднения с доктором Гровом не разрешились, однако завершился он приятно. Уголком глаза я даже заметил у нее на лице странное выражение, почти улыбку, как показалось мне, когда я повернулся, чтобы уйти. И улыбка эта потом сохранялась в моей памяти очень долго.

Глава девятая

Я бы так бы все и оставил, если бы не сон, который в ту же ночь вверг меня в сильнейшую тревогу. Я поднимался по крутым ступенькам. Они завершались у большой дубовой двери, плотно закрытой. Она меня испугала, но я собрался с силами и распахнул ее. Увидеть мне следовало спальню, но я оказался в сумрачном сыром подвале.

И зрелище мне предстояло ужасное: мой отец лежал на постели, нагой, точно Ной, и весь облитый кровью. Сара Бланди, вся в белом и с той же улыбкой на губах, стояла над ним с ножом в руке. Когда я вошел, она спокойно обернулась ко мне.

– Так умирает человек чести, – произнесла она шепотом. Я потряс головой и гневно показал на нее.

– Ты его убила! – сказал я.

– О нет. – И она кивнула на меня. Я поглядел вниз и увидел в своей руке окровавленный кинжал, который мгновение назад держала она. Я попытался бросить его, но он словно прилип к моей ладони. – Вот видишь? Теперь ты запятнан вовеки, – сказала она.

На этом сон оборвался, или же я забыл, что было дальше. Я проснулся в испуге, и потребовалось немало усилий, чтобы избавить мой дух от леденящего ужаса, а это было странно, так как я никогда прежде никакой важности сонным видениям не придавал, а напротив, всегда смеялся над теми, кто им верит.

Когда я затем встретился с Томасом и мы зашли в кабак выпить, я спросил у Томаса его мнение, и он, разумеется, отнесся к моему сну с обычной своей серьезностью. Смысл снов, заявил он, зависит от моей конституции. Так что именно мне привиделось?

Натурально, я не стал касаться того, что произошло в тот вечер раньше; Томас был очень строг к блуду, а мне не хотелось вступать с ним в спор по пустякам.

– Скажи, тебе свойственно холерическое состояние духа? – спросил он, когда я завершил свой рассказ.

– Нет, – сказал я, – мне более свойственна меланхолия.

– Насколько я понимаю, ты мало что знаешь о снах?

Я признал, что он не ошибся.

– Тебе следовало бы заняться их изучением, – сказал он. – Сам я считаю их суеверным вздором, но, несомненно, невежды верят, будто по ним можно узнать очень многое. Настанет день, когда подобные глупости будут осуждены и, уж конечно, ни один уважающий себя священнослужитель не станет обращать внимания на подобную чепуху. Однако это время еще не настало, и нам следует соблюдать осторожность.

– Видишь ли, – продолжал он, разгорячаясь, и заерзал тощей задницей по сиденью, устраиваясь поудобнее для долгих рассуждений, как было у него в привычке, – у снов есть разные источники, действующие в совокупности. Обычно один источник главенствует, и именно его необходимо выделить, чтобы определить истинную природу сновидения. Одним источником являются испарения, поднимающиеся из желудка в мозг и вызывающие его перегрев; так бывает, если ты съешь или выпьешь не в меру. Может быть, перед этим твоим сном ты предавался чревоугодию?

– Совсем наоборот, – ответил я, вспоминая мой ужин у матушки Робертс.

– Далее следует нарушение равновесия твоих жизненных соков, но ты сказал, что в тебе преобладает меланхолия, и нам придется исключить и это; в твоем сне, бесспорно, господствует холерическое влияние, так как холер, черная желчь, способствует черным снам из-за своего цвета. Таким образом, остается влияние духов – иными словами, видение, либо ниспосланное ангелами как предупреждение, либо насланное дьяволом для мучений или соблазна. И так, и так твой сон ничего хорошего не сулит; эта девушка тесно связана со смертью какого-то мужчины, чьего-то отца. Сон об убийстве – страшнейшее предзнаменование; он предсказывает тяготы и тюремное заключение Перечисли, пожалуйста, еще раз, что в нем было?

– Нож, девушка, постель, мой отец.

– И нож тоже зловещее предзнаменование. Был он блестящим и острым?

– Наверное.

– Нож указывает, что против тебя сплотились злонамеренные люди.

– Я это знаю и так.

– И еще он означает, что ты проиграешь судебную тяжбу, если ведешь ее.

– А постель? – спросил я, все более и более падая духом при мысли о том, что мне сулит мой друг.

– Постель, само собой разумеется, связана с твоей женитьбой. И то, что она занята трупом твоего отца, опять-таки ничего хорошего не обещает. Пока он будет лежать там, ты не женишься. Его тело препятствует этому.

– Из чего следует, что ни одна невеста благородной фамилии не поглядит на сына предателя вроде меня! – воскликнул я. – И опять-таки мне это известно и без небесного посланца.

Томас вытянул шею и посмотрел в свою кружку.

– Ну и наконец, девушка, – сказал он, – чье присутствие ставит меня в тупик. Ибо сон ясно утверждает, что она твоя беда и твой судья. А этого не может быть. Ты же едва ее знаешь, и даже вообразить нельзя, чтобы в твоих нынешних бедах была повинна она. У тебя есть объяснение для меня?

Хотя мне было известно больше, чем я мог бы со спокойной душой открыть Томасу, объяснения у меня не находилось. Теперь же я знаю все, так как долго и упорно размышлял над этим. Мне ясно, что мое изначальное посещение вдовы Бланди нарушило равновесие среди духов, создало зависимость, в которую я оказался втянут, и что, получив удовольствие от ее дочери, я глупо позволил поймать себя в ловушку. И теперь мне не менее ясно, что меня подстрекал дьявол, соблазнил и тем отдал в ее власть.

Весть сна была, в сущности, очень проста, если бы тогда у меня достало ума постигнуть ее. Ибо он ясно свидетельствовал, что ловушка была устроена ею, чтобы отвлечь меня от моих розысков, и что неудача в попытке вернуть моему батюшке его доброе имя будет равносильна его убийству. Едва я это понял, как ободрился и укрепился в моем намерении.

Разумеется, подобное прозрение не приходит сразу я ведь никогда не утверждал, будто одарен хитроумием в таких делах. Но, положившись на свой жизненный опыт, как следует поступать всем людям, а также на здравый смысл, я убедился, что в конце концов возможно лишь одно объяснение, отвечающее на все вопросы. Однако в то время я думал только о том, что она может подать на меня нелепую жалобу университетским властям, которые очень косо смотрели на якшанье студентов с городскими шлюхами, и расследование могло помешать мне отправиться на мои розыски. Необходимо было защититься, а лучшая зашита – это нападение.

Когда я, расставшись с Томасом, шел по Карфаксу, у меня сложился замечательный план, как покончить со всеми затруднениями. Короче говоря, я подкупил Мэри Фуллертон, рыночную торговку овощами, одну из самых бесчестных и подлых негодяек, какие встречались на моем жизненном пути, чтобы она подтвердила сплетни, рассказав, как она как-то пришла к доктору Грову с яблоками, а он принял ее за Сару. Едва она переступила порог (научил я ее сказать), как Гров зашел ей за спину и начал ласкать ее груди. Когда же она попыталась вырваться (тут она назвала себя честной девушкой, какой, разумеется, не была), Гров якобы сказал: «Как, милая? Сегодня ты не хочешь того, чего тебе не терпелось получить вчера?» И еще лучше: я отыскал Вуда и рассказал ему про Грова и его плотские забавы со служанкой. Можно было не сомневаться, что через день-два история распространится по всему университету и дойдет до членов факультета Нового колледжа, такой уж Вуд был сплетник.

Пусть девка жалуется, думал я. Никто ей не поверит, и она только навлечет стыд и позор на собственную голову. Теперь, вспоминая про это, я нахожу меньше оснований радоваться. Мои хитрости не принесли Томасу его приход, и хотя, возможно, помешали Саре Бланди осуществить земную месть, они еще больше распалили ее злобу.

Ничего этого я не знал, когда несколько дней спустя покинул Оксфорд с величайшим облегчением (так как всегда терпеть не мог этот городишко и вот уже более десяти лет его не посещаю) и, напротив, полагал, что единым махом насладился этой девкой, обезопасил себя и поспособствовал моему другу. Этому безмятежному расположению духа скоро пришел конец, едва я оказался в пределах Варвикшира и направился к моей матушке, хотя опять-таки не распознал первый признак того, что все далеко не в порядке. Я потратил деньги на карету до Варвика, решив, экономии ради, последние пятнадцать миль пройти пешком, и бодро отправился в путь, остановившись через час или около того, чтобы напиться воды и поесть хлеба. Дорога тут была пустынной, и я расположился отдохнуть на зеленом пригорке. Некоторое время спустя я услышал шорох в кустах и встал посмотреть, в чем дело; но не углубился в лес и на четыре шага, как с адским визгом на меня прыгнул хорек и разорвал когтями мне руку, оставив глубокую царапину, из которой обильно хлынула кровь.

В испуге я попятился и споткнулся о корень, но зверь не воспользовался своим преимуществом и тотчас исчез, будто растворился в воздухе, и не капай у меня из руки кровь, я бы поклялся, что он мне только почудился.

Разумеется, сказал я себе, что сам виноват: неосмотрительно подошел слишком близко к самке с детенышами и поплатился за это. Лишь много позднее мне пришло в голову, что за долгие годы моего близкого знакомства с этими местами я ни разу не слышал, чтобы кто-нибудь там упоминал про хорьков.

Позднее, разумеется, я понял, что это была за тварь и откуда взялась, но тогда рассердился на себя, перевязал руку, продолжил свой путь и через три дня добрался до родных моей матушки. Наша обездоленность не оставила ей иного выбора, кроме как воззвать к их милосердию, и они приняли ее, но не как подобает родным. Матушка сильно не угодила им, выйдя замуж, как хотелось ей, и они ни на минуту не позволяли ей забыть, что, по их мнению, горе было ей карой за непослушание.

А потому она жила у них на положении почти служанки. Правда, есть ей дозволялось за господским столом (они придерживались старинного обычая, теперь почти забытого, когда все в доме садились за один стол), но они неусыпно следили, чтобы сидела она у нижнего конца, и подвергали ее оскорблениям чуть ли не каждый день. Они были истинными подобострастниками, как потом начали называть таких людей, и непременно сошлись бы с доктором Уоллисом, если бы когда-нибудь познакомились с ним. При Кромвеле вся семья распевала псалмы и восхваляла Господа. С воцарением Карла они купили облачение для семейного капеллана и каждый вечер читали молитвы по требнику господствующей Церкви. Единственное, что, мне кажется, они почитали недостойным себя, был папизм; Рим ненавидели они неистово и постоянно выглядывали признаки папистских обрядов.

Их дом я всегда любил, но теперь, насколько мне известно, один из бесчисленных подражателей сэра Кристофера его перестроил, переделав в новейшей манере. Теперь комнаты там получили правильную форму и красивые пропорции, и свет, без сомнения, потоками льется в современные окна, и тяга в каминах отличная, а сквозняков осталась самая малость Я же сожалею о повсеместном увлечении всем, что модники в Европе объявляют изящным. В этой навязчивой симметрии есть какая-то фальшь. Прежде дом джентльмена был историей его рода, и по его очертаниям вы могли определить, когда семья была богата и позволяла себе добавлять всякие пристройки или же, наоборот, времена были тяжелыми Прихотливые печные трубы и коридоры, и балки, уложенные одна возле другой, создавали уют чудесного беспорядка. Казалось бы, после попыток Кромвеля с помощью армий ввести во всем единообразие, мы должны были бы впредь его избегать. Однако я, как обычно, не в ладах с нынешними временами. Старинные дома уничтожаются один за другим, заменяются мишурными сооружениями, которые, вероятно, просуществуют не дольше, чем жадные и надменные новые семьи, которые их воздвигают. Построенные с такой быстротой, они и сметены будут не менее быстро вместе со всеми своими обитателями.

– Как вы можете смиряться с такими унижениями, сударыня? – спросил я у матушки, когда как-то вечером навестил ее у нее в комнате. Я прожил там несколько недель и был уже не в силах долее выносить ханжеское благочестие этих людей, их высокомерную спесивость. – Даже у святых недостало бы терпения ежечасно сносить их надменность. Не говоря уж о нестерпимых укорах и намеках на их благодеяния.

Она подняла голову от рукоделия и пожала плечами. По вечерам она коротала время за шитьем скатертей, которые, говорила она, будут моими, когда я обзаведусь женой и хорошим доходом.

– Ты несправедлив к ним, – сказала она. – Они более чем добры ко мне. В конце-то концов, они не были обязаны мне помогать.

– Ваш родной брат? – вскричал я. – Разумеется, он обязан. Как был бы ваш муж обязан помогать ему, если бы все произошло наоборот.

Некоторое время она молчала и вновь занялась шитьем, а я уставился на пылающие поленья.

– Ты ошибаешься, Джек, – сказала она немного погодя. – Твой отец обошелся с моим братом очень скверно.

– Убежден, что вина была моего дяди, – сказал я.

– Нет. Ты знаешь, как я почитала твоего отца, но он был вспыльчив и упрям. Вот это и явилось причиной. Он был всецело не прав, но не хотел ни признать своей вины, ни искупить того, что сделал.

– Этому я поверить не могу, – сказал я.

– Но ты же не знаешь, о чем я говорю, – сказала она все еще терпеливо. – Я приведу тебе небольшой пример. Во время войны, до того, как твой отец отправился сражаться в чужие страны, король разослал сборщиков наложить единовременный налог на все знатные семьи. У моего брата потребовали слишком много и несправедливо. Натурально, он написал моему мужу, прося его вступиться, чтобы сумму снизили. В ответ твой отец прислал очень оскорбительное письмо: когда столько людей отдают свои жизни, он не намерен способствовать тому, чтобы мой брат сохранил свои сребреники. Ведь и так это самая малая услуга, какую может оказать его семья. А когда Парламент в свою очередь наложил такой же налог, моему брату пришлось продать значительную часть своей земли, настолько он был уже разорен. И он не простил этого твоему отцу.

– Да я бы сам прискакал во главе конного отряда, чтобы забрать эти деньги! – сказал я. – Дело короля было важнее всего. Если бы больше людей понимали это, Парламент потерпел бы полное поражение.

– Король вел воину за сохранение закона, а не просто чтобы удержаться на троне. Так какой толк был бы в победе, если бы ради нее уничтожили все, за что он сражался? Без знатных семей королевства король был ничто, а потому сохранять наши богатства и наше влияние было равносильно тому, чтобы сражаться за него.

– Какое удобное объяснение! – бросил я презрительно.

– Да, – сказала она. – А когда вернулся нынешний король, твой дядя был на месте, чтобы занять свой пост мирового судьи и восстановить порядок. Без моего брата кто бы управлял этим краем, кто обеспечил бы, чтобы здешние жители приветствовали возвращение короля? У твоего отца не осталось ни денег, ни влияния.

– Я предпочитаю иметь отцом нищего героя, чем богатого труса, – сказал я.

– К несчастью, теперь ты – сын нищего предателя, а живешь милостями богатого труса.

– Он не был предателем. Уж вы-то не можете этому верить!

– Я знаю только, что он погубил всю семью и оставил свою жену нищей.

– Жизнью и честью он был обязан королю. Что еще мог он сделать?

– Избавь меня от своего детского лепета, – прикрикнула она. – Война – не рыцарский роман. Король взял больше, чем давал Он был дураком, а твой отец – двойным дураком, раз его поддерживал. Годы и годы мне приходилось уламывать кредиторов, подкупать солдат и продавать земли для того лишь, чтобы он мог быть человеком чести. Я видела, как наше состояние истощается, лишь бы он мог изображать себя равным вельможам с доходами десятикратно большими. Я видела, как он отверг примирение с Парламентом только потому, что человек, приехавший для переговоров, не был джентльменом. И этот подвиг чести обошелся нам особенно дорого, можешь мне поверить. А когда мы впали в нищету и у меня осталось лишь то, в чем я была одета, помощи я могла искать, только воззвав к милосердию моего брата. Он принял меня в свой дом и кормил, пока твой отец растранжиривал последние остатки нашего состояния. Он платит за твое образование, чтобы ты мог устроить свою жизнь, и обещал найти тебе место в Лондоне, когда ты будешь готов. А ты отвечаешь ему презрением и детскими укорами. И ты сравниваешь его честь с честью твоего отца? Скажи мне, Джек, что за честь быть закопанным в могилу для нищих?

Я онемел, пораженный ее яростью, испытывая горчайшее разочарование. Мой бедный отец! Его предала даже та, кто была ему обязана всемерным послушанием. Мой дядя сумел совратить даже ее. Нет, я ее не винил. Как могла женщина противостоять таким непрерывным клеветам? Я винил моего дядю, который воспользовался отсутствием моего отца, чтобы очернить его в глазах той, чей долг был защищать его до конца.

– Вы говорите так, словно вот-вот назовете его предателем, – сказал я, когда моя голова перестала кружиться. – Не могу поверить!

– Я не знаю, – сказала она. – И поэтому стараюсь верить в лучшее. Перед тем как он бежал, я не виделась с ним почти год и не знаю, чем он занимался.

– И вам все равно, кто его предал? Вас не трогает, что Джон Турлоу свободен, хотя и виновен, а ваш муж мертв, потому что его предали? И вы не хотите отомстить за это?

– Нет, не хочу. Что было, то было, и изменить ничего нельзя.

– Вы должны рассказать мне о том, что вы знаете, пусть это и совсем мало. Когда вы видели его в последний раз?

Она долго смотрела на огонь, угасающий в камине, так что нас уже обволакивал холод. Дом этот всегда был ледяным; даже летом, покидая парадные комнаты, следовало хорошенько закутаться в теплый плащ. А теперь приближалась зима, листья осыпались, задували резкие ветры, и в дом вновь возвращался знобящий холод.

Потребовалось немало уговоров, прежде чем она ответила на мои вопросы про бумаги и письма, и документы, которые могли бы прояснить, что именно происходило. Я не забыл о просьбе Уоллиса, и мне хотелось ее исполнить, будь это в моих силах. Матушка несколько раз отказывалась отвечать, заговаривала о другом, старалась отвлечь меня, но я настаивал, и она наконец сдалась, убедившись, что отказы ни к чему не приведут. Однако ее нежелание отвечать было очевидным, и этого я так и не смог простить ей. Я объяснил, что мне особенно нужно узнать о том, что происходило в январе 1660 года, как раз перед тем, как мой отец бежал, когда заговор против него приводился в исполнение. Где он был? Что делал, что говорил? И вообще, видела ли она его в те дни?

Она ответила, что да и что это был последний раз, когда она его видела.

– Через доверенного друга я получила весть, что твой отец нуждается во мне, – начала она. – Затем он приехал сюда без предупреждения и ночью. Никаких разговоров с твоим дядей он не вел, оставался тут только одну ночь и уехал.

– Каким он был?

– Очень серьезным, занятым своими мыслями, но бодрым.

– И с ним был отряд?

Она покачала головой:

– Только один человек.

– Какой человек?

Этот вопрос она оставила без ответа.

– Он провел тут ночь, как я уже сказала, но спать не ложился, только поужинал со своим товарищем, а потом пришел поговорить со мной. Он вел себя очень осторожно, проверил, не подслушивают ли нас, и взял с меня обещание, что я ничего не расскажу моему брату. Можешь не спрашивать, я ничего ему не сказала.

Я всем сердцем почувствовал, что сейчас услышу весть величайшей важности, что мой отец предназначил ее для меня, иначе он взял бы с матушки клятву не открывать ее никому.

– Продолжайте! – сказал я.

– Он говорил со мной очень взволнованно. Сказал, что обнаружил измену, хуже которой и вообразить трудно, и она так его поразила, что вначале он отказывался поверить свидетельству собственных глаз. Но теперь у него не оставалось сомнений, и он намерен действовать.

Я чуть было не закричал от разочарования.

– Какая измена? Как действовать? Какое открытие?

Матушка покачала головой:

– Он сказал, что подобного доверить женщине нельзя. Пойми, он никогда не поверял мне никаких секретов и вообще ни во что не посвящал. Удивляться следует тому, что он сказал хоть столько, а не тому, что он сказал так мало.

– И это было все?

– Он сказал, что изобличит и уничтожит величайших злодеев. Это было опасно, но в успехе он не сомневался. Потом он кивнул на своего спутника, который все это время сидел в дальнем углу.

– Его имя, сударыня? Как его звали?

Ну, хотя бы что-то, подумал я. Но она снова покачала головой:

– Возможно, его звали Нед, но я не помню. Мне кажется, я видела его раньше. Еще до войны. Твой отец сказал мне, что вполне доверять можно только своим людям и что этот человек именно такой. Если произойдет что-нибудь непредвиденное, этот человек придет и отдаст мне пакет, содержащий все собранные им сведения. И я должна буду надежно спрятать пакет и использовать его, только когда это будет безопасно.

– И что еще?

– Ничего, – ответила она просто. – Вскоре после этого они уехали, и больше я его не видела. Несколько недель спустя пришло письмо из Дила с известием, что он должен ненадолго покинуть страну, но скоро вернется. Как ты знаешь, он не вернулся. Никогда.

– А этот человек? Этот Нед?

Она покачала головой:

– Он так и не приехал. И никакого пакета я не получила.

Хотя я не добился от матушки ничего, что могло бы помочь доктору Уоллису, ее рассказ оказался приятной неожиданностью. Я не ждал, что она настолько осведомлена, и обратился к ней только на всякий случай. Как ни печально сыну признаваться в подобном, но мне становилось все труднее соблюдать с ней учтивость, настолько она предалась своей родне, которая оказывала уважение моему отцу только пока он был богат.

Нет, в Варвикшир я отправился совсем с иной целью – я хотел ознакомиться с бумагами, касающимися моего поместья в Линкольншире, и узнать, когда я смогу вступить во владение им. Я знал, что дело это сложное – батюшка много раз предупреждал меня об этом. К тому времени, когда война разгорелась, а его доверие к королю начало ослабевать, он, памятуя о том, что опасности подвергается не только его жизнь, что гибель угрожает всей семье, принял надлежащие меры. И заключил соглашение, которое должно было ее обезопасить.

Короче говоря, следуя только что возникшему в стране способу, он вверил свою недвижимость попечению с правом пользования для него, а после его кончины – и для меня. Составленное тогда же завещание назначало моего дядю его душеприказчиком, а сэра Уильяма Комптона – моим опекуном, и ему же было поручено надлежащее распоряжение и движимостью, и недвижимостью. Выглядит очень сложно, но в наши дни любой, кто владеет собственностью, превосходно в этом разберется, так как такая уловка стала обычной для ограждения семьи от опасности. Однако тогда обо всем этом никто и слыхом не слыхал: нет ничего сравнимого с гражданскими беспорядками для разорения людей и обогащения крючкотворов.

Попросить показать мне бумаги я не мог, так как они хранились у дяди, и надежды на то, что он исполнит мою просьбу, не было никакой. Да я и не хотел показывать ему свой интерес из опасения, что он их уничтожит или изменит что-нибудь в свою пользу. Я не собирался допустить, чтобы дядя меня облапошил, что было для него второй натурой.

И вот ночью, убедившись, что все уснули, я осуществил свое намерение. Кабинет моего дяди, где он занимался делами и принимал своих управляющих, нисколько не изменился с тех дней, когда он вызывал меня туда и поучал, как вести себя богобоязненно. Я прокрался по коридору, дверь открыл с великой осторожностью даже прежде, чем вспомнил, что ее скрип способен поднять на ноги весь дом. Приподняв свечу, я увидел крепкий дубовый стол, где каждый Михайлов день раскладывались счета, и стянутые железными обручами ларцы, в которых хранились расписки и другие важные бумаги.

«Трудновато с ними справляться, а? Но не тревожься, когда настанет твой черед заниматься ими, тебе уже все будет понятно. Просто помни золотые правила владения собственностью: никогда не доверяй своим управляющим и никогда не требуй лишнего со своих арендаторов. Иначе понесешь убытки». Я помню, как батюшка сказал мне это в мои пять или меньше лет. Я зашел в его кабинет в Харланд-хаусе, потому что дверь была открыта, хотя и знал, что мне это запрещено. Батюшка сидел там один, окруженный стопками бумаги с песочницей под рукой, а рядом плавился сургуч для наложения печатей и коптела свеча. Я уже ждал подзатыльника, но он поднял голову, улыбнулся, а потом посадил меня к себе на колени и показал мне бумаги. Когда у него будет больше времени, он начнет мое обучение, сказал он, так как джентльмену надо много знать, если он хочет преуспеть в жизни.

Но обещанный день так и не настал – при этой мысли слезы защипали мне глаза: я вспомнил кабинет в моем собственном доме, доме, которого, возможно, я лишился навсегда и которого не видел уже более десяти лет. Мне даже ясно вспомнился его запах – запах кожи и масла в лампах, – и несколько минут я простоял в горести, забыв, зачем я здесь и что мне нельзя терять времени.

Ключ к денежному ларцу дядя хранил в шкафу для шпаг, и, оправившись, я сразу открыл его дверцу. К счастью, дядя не изменил своим привычкам, и большой железный ключ висел на своем месте. Чтобы открыть ларец, не понадобилось и минуты, а тогда я сел за большой стол, поставил на него свечу и начал читать бумаги, которые доставал одну за другой.

Я просидел так несколько часов, пока свеча не догорела. Это была утомительная работа, потому что многие пачки документов не представляли никакого интереса, и я их откладывал, едва развязав. Но в конце концов я нашел соглашение о попечительстве. А еще я нашел двадцать фунтов, которые после некоторого колебания взял себе. Не то чтобы меня влекли такие нечистые деньги, но я рассудил, что по праву они мои и я могу со спокойной совестью их тратить.

Слова не в силах выразить всю глубину ужаса, который я испытал: документы эти содержали полное и бесстрастное доказательство самого низкого и полнейшего подлога. Я изложу дело просто, так как никакие приукрашивания ничего к общей картине не добавят: все мое имущество сэр Джон Комптон, человек, назначенный оберегать мои интересы, продал моему дяде, человеку, которому было доверено попечительство над целостностью имения! Эту гнуснейшую сделку заключили, едва мой бедный отец упокоился в своей нищей могиле, так как купчая была подписана менее чем через два месяца после его кончины.

Короче говоря, я был полностью и безвозвратно лишен своего наследства.

Мой дядя никогда мне не нравился – его чванство и надменность всегда вызывали у меня отвращение. Но я и заподозрить не мог, что он был способен на столь чудовищное предательство. Воспользоваться бедствием своих близких и обратить его к собственной выгоде, воспользоваться смертью моего отца и моим несовершеннолетием для такого удовлетворения своей алчности, принудить мою собственную мать потворствовать обездоливанию ее собственного сына – все это было куда хуже, чем я мог вообразить. Он решил, что мой возраст и отсутствие у меня средств помешают мне дать отпор. И я тут же решил, что он вскоре убедится, как он горько ошибался.

Однако я не мог понять действий сэра Уильяма Комптона, моего опекуна и человека, который всегда был ко мне очень добр. Если и он тоже вступил в заговор против меня, значит, я и вправду совсем одинок; однако вопреки ясным доказательствам я был не в силах поверить, что человек, о котором мой отец всегда отзывался самым лестным образом, кому – более того – он был готов доверить своего наследника, мог вести себя столь лицемерно. Прямодушный человек, душа нараспашку, основа основ нашей нации, за чью несгибаемую честность даже Кромвель назвал его «благочестивым кавалером», конечно же, тоже стал жертвой обмана, если поступил таким образом. Узнать бы, как и почему. И тогда я заметно продвинусь вперед. Я знал, что должен буду вскоре обратиться к нему, но предпочитал откладывать это до тех пор, пока не получу весомых доказательств. Ведь меня отослали из его поместья Комптон-Уинейтс, едва мой отец бежал. А потому я не знал, какой прием встречу, и, признаюсь, опасался его презрения.

Закрывая и запирая ларец, а затем тихонько пробираясь в свою комнату, я уже понял, что моя задача стала неимоверно трудной и что я куда более одинок, чем мне представлялось. Ибо так или иначе, но меня все предали, даже самые близкие мне, и единственной моей опорой была только моя решимость. Каждый предпринятый мной шаг, казалось, умножал мои трудности, делал их все более сложными, ибо теперь мне предстояло найти не только того, кто предал моего отца, но и обличить тех, кто поспешил извлечь выгоду из его несчастья.

Мне еще не пришло в голову, что две эти задачи на самом деле могут быть одной и, уж тем более, что эти испытания покажутся пустяками в сравнении с теми, что вот-вот должны были обрушиться на меня.

Но вскоре я получил некоторый намек на то, что мне предстояло: примерно за два часа до зари я уснул, о чем горько пожалел. Мне следовало бы немедля покинуть этот дом, снова отправиться в путь. И тогда бы я избежал самого чудовищного ужаса этой и без того страшной ночи. Не знаю, как долго я спал, но было еще темно, когда меня разбудил некий голос. Я откинул полог кровати и ясно увидел в проеме окна женскую фигуру, наклоняющуюся так, будто она стояла снаружи, хотя этаж был третий. Лица я не различил, но волнистые черные волосы сразу же подтвердили мое подозрение. Это была девка Бланди.

– Мальчишка, – шипела она снова и снова, – ты потерпишь неудачу. Уж я постараюсь!

Потом со вздохом, который больше напоминал вздох ветра, нежели человеческий, она исчезла.

Более часа я просидел на кровати, дрожа от холода, но наконец сумел убедить себя, что это был всего лишь лихорадочный бред смятенного и истомленного разума. Я убеждал себя, что этот сон ничего не значит, как ничего не значил тот, первый. Я напомнил себе о предостережениях мудрых священнослужителей, что вера в такие игры воображения – это гордыня. Однако они ошибались. Да, я не отрицаю, что многие так называемые пророки, которые объявляют свои сны божественными откровениями, не более чем безмозглые невежды, принимающие сонные миазмы за ангелов, а брожение соков – за Глас Господень; тем не менее некоторые сны, бесспорно, ниспосылаются духами. И не все исходят от Бога. Когда я снова лег и попытался уснуть, меня тотчас разбудил ветер, стуча оконной рамой, и тут я вспомнил, что не открывал окно перед тем, как лечь спать. И все-таки оно было открыто, а рама закреплена, хотя и не моей рукой.

Я изменил свой план, когда утром спустился вниз, и покинул дом настолько быстро, насколько позволяла учтивость. Я не попрощался с моей матерью и уж тем более с дядей. Мне был противен их вид, и я боялся открыть им, что я разоблачил их козни.

Глава десятая

Не стану описывать бурю чувств, бушевавших в моей груди, пока я добирался до границы, разделяющей графства Варвикшир и Оксфордшир; что моя душа пылала жаждой мести, должно быть понятно и без слов, и я не склонен излагать на бумаге то, чего не мог не испытать любой человек в моем положении. Моя задача – излагать, что я делал, а не что я при этом ощущал: чувства преходящи, и описывать их – напрасная трата времени. В человеческой истории важны только славные деяния, только они и служат уроком для потомства. Нужно ли нам знать, что почувствовал Август, когда получил известие, что битва при Акциуме распространила его власть на весь мир? Умножит ли славу Катона описание его чувств, когда кинжал пронзал его грудь? Чувства – это лишь уловки дьявола, насылаемые, чтобы ввергать нас в соблазн, сомнения, колебания и затемнять содеянное, как доброе, так и злое. Ни один разумный человек, думаю я, не обращает на них внимания, ибо они отвлекают, ввергают в женскую чувствительность, которую надлежит прятать от всего света, если уж не удастся подавить ее в сердце своем. Наш долг – преодолевать страсти, а не расписывать их силу.

И я упомяну только, сколь меня тревожило, что не успевал я сделать несколько шагов вперед тут, как на меня нападали там. Чем дольше я выслеживал Джона Турлоу, тем больше демонов выслеживало меня. Мне никак не удавалось избавиться от тревоги, рожденной снами и видениями, но мозг мой был так затуманен, что очевидная их причина оставалась скрытой. И я бесплодно размышлял над этой дисгармонией, пока шагал на юг по землям, где война бушевала особенно яростно, и милю за милей читал летопись опустошений, которые претерпели эти края. Столько зданий, столько великолепных домов все еще оставались разрушенными – у их владельцев, как и у моего отца, не было денег, чтобы отстроить их заново. Господские дома оставались сожженными или разобранными на кирпичи, заброшенные поля заросли бурьяном – ведь арендаторы бездельничают, если над ними нет твердой руки, которая напоминает им об их месте.


В Саутеме я остановился, одолеваемый меланхолией, которая всегда подстерегала меня, и в надежде обрести равновесие и крепость духа потратил день на то, чтобы мне пустили кровь. Потом меня охватила слабость, и я израсходовал лишние деньги, заплатив за ночлег.

Само Провидение подсказало мне сделать это, так как за вечерней трапезой я услышал, что через городок в этот самый день проехал великий маг, целитель, умудренный во всех областях духа. Человек, который рассказал мне про него – сыпавший шутками, но в душе полный страха, – объяснил, что он ирландец и его ангел-хранитель неусыпно бдит над ним, оберегая от всех зол. Он принадлежит к тем adepti[28], что исцеляют, просто проведя рукой по месту недуга, и состоит в постоянном общении со всевозможными духами, которых способен видеть, как простые люди видят друг друга.

И еще я услышал, что маг этот направляется на юг в Лондон, так как намерен предложить свои услуги самому королю. Из этой затеи (как я узнал впоследствии) ничего не вышло. Его способность исцелять одним прикосновением (что было чистой правдой, как могут засвидетельствовать вместе со мной многие другие) сочли дерзким бахвальством, когда он заявил, будто может этим способом исцелять золотуху, хотя прекрасно знал, что с незапамятных времен этот дар – прерогатива королей. А так как он к тому же был ирландцем, его, натурально, сочли крамольником, и он был вынужден покинуть Лондон, пробыв там совсем недолго.

И вот наутро я пустился в путь, не сомневаясь, что мои молодые ноги и ранний час помогут мне вскорости нагнать этого Валентина Грейторекса и я смогу посоветоваться с ним о моих трудностях. Во всяком случае, я знал, что мне не надо будет его упрашивать, так как деньги моего дяди были надежно припрятаны в моем поясе, и хотя бы на этот раз я мог заплатить, сколько бы с меня ни спросили.

Нагнал я его всего через несколько часов в деревушке как раз на оксфордширской стороне границы; он остановился в гостинице, и я, узнав про это, тоже снял там комнату, после чего послал сообщить ему о моем желании с ним свидеться и был незамедлительно к нему приглашен.

Я входил к нему с некоторым трепетом: хотя с колдунами мне доводилось встречаться и раньше, но вот ни единого ирландца я в жизни не видел. Разумеется, я знал, какой это ужасный народ – дикий, непокорный и чудовищно жестокий. Истории про бойни, учиняемые ирландцами над несчастными протестантами в недавние годы, были еще свежи в моей памяти, а то, как они продолжали сопротивляться после того, как Кромвель проучил их при Дрогеде и в других местах, доказывало, что такие кровожадные злодеи вообще не достойны считаться людьми. Я убежден, что был лишь один случай, когда Кромвель получил полную и безоговорочную поддержку всей Англии – когда он отправился усмирять этих бесчеловечных убийц.

Однако мистер Грейторекс не был ни таким, каким мне мнились колдуны, и уж совсем не таким, каким, по моему мнению, должен выглядеть ирландец. Я рисовал себе его согбенным стариком с огненно-рыжими волосами и безумными выпученными глазами. А он оказался старше меня не более чем на десять лет, манеры джентльмена, движения ловкие и изящные, а выражение важной серьезности его лица сделало бы честь и епископу. Пока он молчал, его в любом городке страны можно было бы принять за преуспевающего купца.

Однако голос у него был удивительнейший, подобного которому я никогда не слышал, хотя теперь и знаю, что мягкость выражений и музыкальность тона присущи людям, которые медовыми речами маскируют свою истинную натуру. Он засыпал меня вопросами, и его слова опутали меня мягкой сетью, я расслабился и вскоре уже не замечал ничего, кроме его голоса и ласкового выражения в его глазах. Мне кажется, я понял, как чувствует себя кролик, когда его завораживает взгляд змеи, и как чувствовала себя Ева, готовая сделать что угодно, лишь бы угодить Змию и услышать от него слова утешения.

Кто я? Откуда пришел? Как узнал про него? И главное о чем я хочу посоветоваться с ним? Необходимые вопросы, похожие на те, которые мне задавала миссис Бланди, желая удостовериться, что я не подослан заманить ее в ловушку. Я отвечал подробно, пока мы не дошли до моей встречи с Сарой Бланди. Тут Грейторекс наклонился ко мне.

– Разрешите предупредить вас, сударь, – сказал он негромко, – что те, кто мне лжет, совершают большую ошибку. Я не терплю, когда меня обманывают. Меня не интересует, насколько дурно вы себя вели, хотя я и вижу, что вы обошлись с этой девушкой неподобающе.

– Да ничего подобного! – возразил я. – Она сама этого хотела, иначе и быть не может, а потом начала притворяться, чтобы выманить у меня побольше денег.

– Которых вы ей не дали.

– Я был достаточно щедр.

– А теперь вы боитесь, что закляты. Расскажите мне ваши сны.

Я рассказал сны, а также и про хорька. Он молчал, слушал, как я перечисляю доказательства.

– А вам не пришло в голову, что дочь ворожеи может устроить такое нападение?

Я ответил, что нет, но едва он указал, что виновницей была Сара Бланди, как я понял, насколько это очевидно, и мне стало ясно, что моя неспособность увидеть это раньше – сама по себе часть чар, которые она на меня наложила.

– А после этого вы с ней разговаривали? – продолжал Грейторекс. – Возможно, ваше достоинство оскорбится, но часто наиболее верный способ поправить дело – это предложить возмещение. Если она примет ваше извинение, то должна будет снять с вас заклятие, которое наложила.

– А если не примет?

– Тогда потребуются другие меры. Но такой первый шаг – наилучший.

– По-моему, вы ее боитесь. Не верите, что можете тягаться с ней.

– Я просто ничего не знаю. Если она и правда обладает такой силой, то да, это будет нелегко. И я не стыжусь в том признаться. Тьма могуча. Но я не раз вступал в бой с такими, и, думаю, на моем счету побед больше, чем поражений. А теперь скажите мне, что у нее есть вашего?

Я ответил, что не понимаю вопроса, но когда он объяснил, то я рассказал, как она исцарапала мне лицо ногтями и вырвала клок волос с моей головы. Не успел я договорить, как он встал и подошел ко мне. Не дав мне опомниться, он одним быстрым движением выхватил нож, вцепился мне в волосы и провел ножом поперек моего запястья, а потом просто вырвал прядь из моей головы.

Я вскочил, проклиная его во всю свою силу и находчивость. Магия его голоса сразу утратила власть над моим разумом. Однако Грейторекс спокойно опустился в свое кресло, будто ничего не произошло, и молча ждал, чтобы я взял себя в руки.

– Мои извинения, – сказал он, когда я умолк. – Но мне требовалось получить кровь и волосы точно так же, как ими завладела она. Чем больше мук причиняет захват, тем взятое сильнее. Я полагаю, что тут, возможно, кроется объяснение, почему святым реликвиям приписывается такое могущество и почему мощи мучеников, умерших в великих страданиях, считаются сильнейшими.

Окровавленной рукой я ухватился за голову и уставился на него в ярости.

– Папистский вздор! – прорычал я. – И что теперь?

– Теперь? Теперь вы удалитесь на несколько часов. Для того чтобы убедиться, что вы действительно заколдованы, а не просто вообразили это, а также чтобы выяснить, какие силы на вас ополчились, мне нужно составить ваш гороскоп. Вот самый верный, а то и единственный способ проникнуть во тьму. Если бы суды прибегали к услугам людей, подобных мне, то правосудию можно было бы не опасаться судебных ошибок. Но в нынешнем глупом веке на это смотрят косо. Тем хуже для века.

– Мне говорили, что ни одна ведьма не попадала в руки правосудия. Вы думаете, это верно?

– Некоторые, без сомнения, понесли кару волею случая. Но способно ли правосудие само одолеть таких людей против их воли? Нет, в это я поверить не могу.

– А как же женщины, которых сжигали в последнее время? Их обвинили ложно?

– В большинстве случаев – да. Разумеется, не нарочно. Слишком много есть свидетельств присутствия дьявола среди них, и отрицать существование ведьм невозможно. Любой разумный человек не может не прийти к выводу, что силы зла, воспользовавшись смутами, которые столь взбудоражили мужчин, всячески соблазняли христианок. Едва власть рушится, как Сатана тут как тут. К тому же единственный разумный аргумент против существования ведьм опирается на то, что у женщин нет души и им нечего продавать дьяволу. Однако все авторитеты решительно его опровергают.

– И вы думаете, сделать ничего нельзя? Остановить таких людей невозможно?

– Во всяком случае – вам, законникам?

– Откуда вы знаете, что я изучаю юриспруденцию?

Он улыбнулся, но оставил мой вопрос без внимания.

– Бытие – это соперничество света и тьмы. Самые важные для человечества битвы ведутся без ведома подавляющего большинства людей. Бог наделил особым даром своих земных слуг – магов, белых колдуний – называйте их как хотите. Они обладают тайными знаниями, и на них возложен долг сражаться с Сатаной из поколения в поколение.

– Вы подразумеваете алхимиков и им подобных?

Он презрительно усмехнулся:

– Прежде я мог бы их подразумевать. Но их умение и силы сходят на нет. Нынче они тщатся объяснять то, что есть, а не исследовать скрытые силы. Алхимия теперь просто ремесло и ищет составлять всякие варева и зелья, которые якобы должны содействовать объяснению состава вещей, но оставляет в стороне более великие вопросы назначения этих вещей.

– А вы алхимик?

Он покачал головой:

– Нет, я астролог и, если хотите, колдун. Мое умение ограниченно, но я знаю, чего могу достичь. Если мне дано вам помочь, я вам помогу. Если же нет, я вам прямо об этом скажу.

Он встал.

– А теперь вы должны сообщить мне необходимые сведения, а затем на несколько часов оставить меня одного. Мне нужно точно знать время вашего рождения и место. Мне нужно знать время и место ваших взаимодействий с этой девушкой, а также время ваших снов и встреч с животными.

Я сообщил ему все, что он требовал, и он отправил меня погулять по деревне, чему я обрадовался, так как знал, что тут разыгралось одно из величайших сражений, в котором мой батюшка сыграл важную и благородную роль, давая королю такие замечательные советы, что день завершился тем, что враг лишился всех пушек и более половины солдат. Если бы король держал моего батюшку при себе, вместо того чтобы предпочесть советы более высокородных, но менее опытных советников, исход войны мог быть иным. Но король начал все более полагаться на трусливых крючкотворов вроде Кларендона, которые хотели капитулировать, а не сражаться. В северной части Оксфордшира простираются плодородные равнины, благодатные места для хлебов и кавалерии. Плодородие этого зеленого края можно заметить даже тогда, когда в природе все умирает, поля стоят бурые, а деревья сбрасывают листву. Пологие холмы обеспечивают некоторое укрытие войскам, но не препятствуют маневрированию, а рощи невелики, и их легко огибать. Я вышел из деревни и направился вверх по реке, мысленно представляя себе, что вот так же двигались тут две армии: король по одному берегу, генерал Уоллер и бунтовщики – по другому, пристально следя друг за другом, как два бойцовых петуха, высматривая ошибку, которая обеспечила бы преимущество. И мой батюшка дал совет, решивший, кому достанется победа: он посоветовал королю двинуть авангард вперед, а арьергард придержать, зная, что между ними возникнет разрыв – соблазн, перед которым человек вроде Уоллера не устоит. Так и произошло: Уоллер бросил значительную часть своей кавалерии и все пушки через узкий мост у Кропреди, и пока, нарушив ряды, они сгрудились у моста, благородный граф Кливленд, предупрежденный об этом маневре, напал на них и искрошил в мелкие куски.

Сколь великолепным должно было быть это зрелище! Увидеть, как кавалеристы, такие далекие от их нынешнего надушенного распутства, атакуют, безупречно держа строй, и их сабли сверкают в лучах солнца! Я ведь помнил, как батюшка рассказывал, что день в самом разгаре лета был особенно теплый и безоблачный.

– Скажи мне, – обратился я к проходившему мимо селянину, который бросил на меня исподлобья угрюмый, полный подозрения взгляд, которым в деревнях одаряют всех чужаков, – где дерево, под которым король обедал в день битвы?

Он еще больше насупился и хотел было ускользнуть, но я схватил его за плечо и потребовал ответа. Он кивнул на тропинку.