Book: Экзотические птицы



Экзотические птицы

Ирина Степановская

Экзотические птицы

Выражаю глубокую признательность хирургу Михаилу Григорьевичу Лайнеру за помощь в работе над этой книгой

Тем, кто ожидает в комнате для посетителей, Тем, кто ждет диагноза, как приговора, они кажутся богами. Они улыбаются, вселяя надежду, или, что бывает чаще, не дают обещаний. Пусть иногда, пусть' в короткий промежуток времени, они производят впечатление, что понимают все в этом мире. И мало кто знает, что эти усталые боги часто сидят в предрассветных сумерках, прокуренные, молчаливые, усталые, пахнущие йодом, а иногда и спиртом, и еле удерживают в подрагивающих пальцах ручку, чтобы вписать ею очередное имя и отчество в новую, пока еще тонкую, историю болезни.

Больной вбегает в кабинет к врачу.

— А-а-а-а-а! Доктор, доктор, что это у меня там такое?

— Не волнуйтесь, больной, успокойтесь. Покажите. Где? А-а-а-а-а! Что это у вас там такое?!

Из разговора на приеме у врача

1

Давление опять упало практически до нуля. Толчки сердца не прослушивались, компьютерный мозг вычерчивал на экране прямую линию. Тина дала разряд, Аркадий навалился на грудную клетку больной и ритмично стал нажимать на ребра. Кости хрустнули в нескольких местах, и Тина закричала:

— Осторожней, ты что! Мишка за сломанные ребра размажет нас на патологоанатомической конференции так, что сами костей не соберем!

— А что я могу сделать, если у пожилых женщин кости ломаются сами собой? Я и так давлю еле-еле. Иначе сердце не запустить.

— Еще даю разряд! — сказала Тина, и на коже грудной клетки, ниже сморщенной, старческой молочной железы появилось новое красно-бурое круглое пятно. Но экран упорно высвечивал прямую линию. Валентина Николаевна почувствовала, что покрылась потом и не может вдохнуть. Ей стало казаться, что это она сама лежит в палате реанимации, маленькая, сморщенная, худая, и из носа и изо рта у нее торчат белые полиэтиленовые трубки.

— Все, мы ее теряем, — донесся голос Барашкова.

«Но неужели ничего нельзя сделать?» — хотелось громко закричать Тине, но она не могла. Она беспокойно стала перебирать в воздухе руками, мычать, трясти головой, пытаясь освободиться от трубок, что-то понять, объяснить и позвать кого-нибудь на помощь, но все было зря.

«Валерия Павловича нет, и я сейчас тоже умру», — решила она и почувствовала, как покрывается липким потом паники. В следующий момент над ней высоко проплыли лица мамы, отца, Леночки, мужа и сына.

— Пустите меня! — закричала она, но вместо крика у нее получилось рыдание, по щекам заструились слезы. Кто-то начал ее трясти, и голова ее стала колотиться о подушку. — Пустите! Мне больно! — замычала она. И вдруг услышала над собой голос совсем из другого мира и поняла, что она жива, спит, и ее опять мучает привычный кошмар. Она с трудом разлепила веки. Ресницы были влажны. Да, она действительно плакала во сне.

— Тина! Очнись! Уже почти полдень!

Как давно она не видела мужчину, что стоял сейчас перед ней? Три дня? Неделю? Или больше? Она не могла вспомнить. В ее комнате царили беспорядок и полумрак, на любимых когда-то шкафах из карельской березы лежал по меньшей мере месячный слой пыли, — сиренево-золотистые ирисы на стеклах буфета, казалось, увяли; пылающие оранжевым петухи с синей вазы, что сиротливо стояла в углу подоконника в кухне, потухли. В окна доносился какой-то унылый стук, похожий на шум дождя, а рядом с ее измятой постелью стоял доктор Владимир Сергеевич Азарцев. Он стоял, совершенно чужой, в новой, незнакомой ей куртке, с выражением недоумения и брезгливости на лице, и осторожно держал двумя пальцами за горлышко почти пустую бутылку из-под красного вина. Этикетка была заляпана бурыми потеками. Он поглядел бутылку на свет.

— Кажется, портвейн, — сказал он. — Слава Богу, не «Агдам»[1]. Какой-то чуть-чуть получше. Но ты даже не потрудилась достать бокал. Пила прямо из горлышка.

— Это всего лишь на ночь, — ответила она и вздохнула. Кошмар медленно высвободил сознание, и хотя с трудом, но она вернулась в действительность, в ее комнату, в шум дождя, который лил не переставая со вчерашнего вечера. В груди еще продолжало теснить и хотелось дышать глубоко, как после бега на стометровку. Азарцев продолжал стоять в прежнем положении, но теперь переместил взгляд с бутылки на ее лицо. И весьма красноречиво, осуждающе молчал.

— Я пью только на ночь, вместо снотворного. — Она продолжала говорить, чтобы только он отстал, хотя все, что она произносила, было правдой.

Ей надоело оправдываться. Это был не первый разговор на эту тему. Она пыталась ему объяснить. Пыталась. Но он не понимал, насколько ей страшно.

— Мне снятся кошмары. Каждую ночь. Они меня мучают. Я боюсь спать. — Теперь она говорила это равнодушно, без выражения. Она говорила и думала, что вообще-то ей надо опустить голову, чтобы он не видел ее распухших век. В последние месяцы она выглядела отвратительно. И нужно было бы быстро встать, уйти в ванную, там плеснуть в лицо холодной водой и хотя бы расчесать волосы, но вместо этого она лежала так, как была, неподвижно, не в силах шевельнуться, во фланелевой застиранной ночной рубашке, зная, что вид у нее просто ужасный. И от этого у нее на губах появилась кривая, злая усмешка.

«Ну и пусть! — сказала она себе. — Пусть видит! Пусть оставит меня в покое. Я погибший человек. Моя жизнь пошла прахом, коту под хвост!»

Где-то внутри ее слабо пискнул детский голосок: «Зачем? Зачем ты все портишь? Почему не ценишь его? Ибо чем, как не заботой, можно объяснить, что он не бросает тебя, приходит по утрам, заезжает днем, в то время как ему нужно торопиться в клинику, только для того, чтобы не дать тебе окончательно спиться?»

«Пусть не приходит, — устало сказала она себе. — Мне все равно».

— А ты еще помнишь, — сказал Тине Азарцев с нажимом на последних словах, — что у женщин ниже, чем у мужчин, естественный уровень фермента алкогольдегидрогеназы? Поэтому они спиваются чаще и быстрее мужчин.

Тину унизило это «еще помнишь». Пусть она не работала больше врачом, но пока не давала повода сомневаться в ее умственных способностях. Азарцев подошел к окну и раздернул шторы. Тине хотелось, чтобы за окном цвела весна, та самая весна двухгодичной давности, когда она в зеленой кофточке, с нарциссами в руках, ездила с Барашковым на кладбище к Валерию Павловичу и когда ее нашел Азарцев. Но та весна безвозвратно прошла, как проскочили потом за ней лето и осень, и очередная зима, кстати, на редкость теплая. А потом уже снова настали и прошли следующие весна и лето. И вот теперь в окно опять противно, мелко стучал настоящий осенний дождь, и настала двухлетняя годовщина того дня, как в ее жизни не стало ни Ашота, ни Тани, ни Валерия Павловича.

«Какое тебе дело до моей алкогольдегидрогеназы?» — зло, упрямо хотела спросить Азарцева Тина, но ей было невозможно даже открыть рот. Все тело ее сковало ледяным холодом, нёбо и язык пересохли, и все ее мысли были сосредоточены на том, что, как только Азарцев уйдет, она доберется до остатков вина в бутылке и тогда ей станет немного легче.

— Надо вставать и идти умываться, — сказал Азарцев и сдернул с нее одеяло. Теперь он не смотрел на нее, но Тина знала, что боковым зрением он все равно может видеть, как задралась на ней старая байковая рубашка и обнажила отекшие ноги и смятую простыню с заплаткой посередине.

«Пусть уходит сегодня, — решила она. — Ни к чему притворяться. И нечего больше терять».

— Не встану, пока не уйдешь, — сказала она. — Я буду жить так, как хочу. Отдай одеяло. Я мерзну.

Азарцев, ни слова не говоря, взял одеяло, бутылку, унес их в кухню, ушел туда сам, и вскоре Тина услышала шум текущей на кухне воды.

«Варит кофе, — подумала она. — Я не хочу кофе. Какого черта?»

Мысленно она проследила путь унесенной бутылки, наверняка поставленной теперь в кухне на стол, и машинально облизала пересохшие губы. «Вот бы выкрасть бутылку! Надо Азарцева куда-нибудь услать».

— Послушай, принеси мне из ванной халат! — слабым голосом попросила она и со своего места увидела, что тот в самом деле прошел в ванную. Стараясь не шуметь, как можно быстрее, она вскочила с постели, при этом ее немного качнуло, и несколько шагов она пролетела вперед, уцепившись в конце пути за косяк, чтобы не упасть. Тина влетела в кухню. Из не заклеенных еще на зиму окон по ногам зверски дуло. Но сейчас ей было на это плевать. Бутылки на столе не было. Она лихорадочно огляделась и обнаружила этот перевернутый вверх дном зеленый стеклянный предмет в мусорном ведре, а в раковине розовели следы мутной жидкости. Оказывается, на дне бутылки был осадок. Но его, между прочим, тоже можно было пить. В гневе она обернулась. Азарцев стоял за ее спиной с халатом в руках и, проследив направление ее взгляда, горько усмехнулся, разгадав ее хитрость.

— Сейчас будет готов кофе, — сказал он.

— Ты! — бросилась на него с кулаками Валентина Николаевна. — Ты! Мразь! Зачем ты вылил мое вино! — Ее трясло от ярости. Она не владела собой, ничего вокруг не видела, кроме того, что в перевернутой вверх дном бутылке нет ни капли. — Ты думаешь, я круглая дура? Алкоголичка? Что я ничего не соображаю? Не понимаю, что ты строишь из себя долготерпящего Иисуса Христа! Хочешь быть передо мной чистеньким?

Она налетела на него в гневе и, не осознавая, что делает, начала колотить изо всех сил кулаками по его груди, по рукам, по плечам, старалась попасть по лицу. Он толкнул ее, защищаясь, одним коротким движением руки, и она отлетела назад, ударилась о край стола, больно ушибла ногу и хотела кинуться на него снова. Но он быстро схватил наполненную водой турку, приготовленную для варки кофе, и выплеснул с размаху холодную воду ей в лицо. Это ее остановило. Она ничего больше не могла сделать. Только завыв от бессилия, от унижения, дико, страшно, она обняла голову руками и стала опускаться на пол. Он смотрел на нее, как смотрят на душевнобольных — с сожалением, с горечью. Он смотрел, как она сидит перед ним на грязном, давно не мытом полу, покрытом старым зеленым линолеумом, в застиранной, задравшейся рубашке, некрасиво расставив опухшие ноги, и воет, воет, засунув руки в нечесаные, давно не крашенные тусклые волосы. Растрепанная, красная, злая. И он с горечью подумал, что ничего в ней уже не осталось от той собранной и молчаливой Валентины Николаевны Толмачевой, заведующей реанимационным отделением большой больницы, в которой начальствовал его бывший институтский приятель. И уж тем более не осталось в ней никаких следов от той тоненькой девушки в серебристом платье, что пела когда-то Шуберта а капелла впереди институтского хора на торжественных вечерах в их студенческую пору. С которой он заново познакомился два года назад в стеклянном магазине перед больницей таким же дождливым осенним днем, какой был сегодня. Которую, неожиданно для себя, тогда полюбил, которую потом долго искал и вот наконец нашел.

Так и продолжая сидеть на полу, она внезапно перестала скулить и стала стряхивать прежними маленькими ручками, которые он раньше так любил целовать, капли воды с головы, лица, шеи. Практически одновременно она начала ругаться, неизящно кривя рот, кляня свою судьбу, мужиков (чтоб они все провалились), в частности, и своего бывшего мужа, и его, Азарцева. Он подумал, что, пожалуй, больше ничего не может сделать для нее, разве что поднять с пола, чтобы она не простудилась. Но тогда она, пожалуй, снова могла в ярости броситься на него, а драться с ней ему было бы тошно. Хватит и того, что он приходил сюда с завидной регулярностью почти целый год, с тех пор как она перестала работать в его клинике. Приходил для того, чтобы уговорить ее начать работать снова, хоть где-нибудь, и больше не пить. Но она не хотела его слушать. Он посмотрел на нее, сидящую на полу, внимательно, напоследок, чтобы лучше запомнить ее раздутое, искаженное лицо и больше никогда уже о ней не жалеть. Потом повернулся и вышел из квартиры, тихо, но плотно закрыв за собой дверь, как делают обычно, уходя навсегда. И Тина, не видя ничего, почувствовала, что он ушел.

Она замолчала, перестала ругаться, ощутив усталость и опустошение, но в то же время и странное удовлетворение от того, что снова одна в своем доме, в своем прибежище, что ей не надо ни с кем говорить, ни перед кем оправдываться. Она медленно, сгорбившись, поднялась с пола, прижала руку к груди, ибо ощущала за грудиной какое-то неприятное жжение, прошла босиком в коридор, нащупала сумку, вытряхнула из кошелька деньги, посмотрела, не завалилось ли несколько монеток на дно, за подкладку и в боковой карман. Она тщательно несколько раз пересчитала все, что нашла в сумке и в кармане старого плаща, и подумала, что денег немного, но еще пока хватит. А значит, ей необязательно идти сегодня в переход торговать газетами и она может не выходить на улицу, весь день пробыть дома, в постели. А завтра время покажет. Может, ей ничего не понадобится, и тогда она сможет снова остаться дома. А может быть, день для нее не наступит вовсе? Это было бы решением всех проблем для нее, но не для родителей. И не для Алеши. Об этом ей больше не захотелось думать. Ей было важно, чтобы время растянулось, размякло, как долго жеванная резина хорошей жвачки. Ей хотелось растянуть на возможно больший срок сладкую дрему в постели, гору книг на одеяле, которые можно лениво и не торопясь перелистывать или не трогать совсем, зная, что спешить некуда. Даже на кухню можно не выходить. На кухне холодно, неуютно. В синей вазе с пестрыми петухами давным-давно уже нет цветов. Да и зачем они? Лишние хлопоты. Все равно завянут. Только еще воду каждый день надо менять. Готовить еду? Зачем? Аппетита у нее нет. Можно вовсе не есть, особенно если бы во вчерашней бутылке осталось хоть чуть-чуть сладковатой, дурманящей влаги.

«Он думает, что я алкоголичка. Ну что же, пусть думает, если ему так легче. Еще неизвестно, что лучше — стакан вина на ночь, чтобы уснуть, или горсть транквилизаторов, чтобы не проснуться». Она и так их уже достаточно попила. Не сама придумала — к невропатологу ходила. По месту жительства. Очередь выстояла два с половиной часа. Удовольствия никакого. Сны от этих таблеток только гаже, а руки все равно трясутся, будто от водки. Негодяй Азарцев, еще посмел спрашивать про алкогольдегидрогеназу! Помнит ли она!

Да, она все помнит. Лучше бы забыть! Как она была счастлива первые полгода, продавая газеты! Никакие сны ее не мучили. А потом началось. Будто сглазил кто. А он еще уговорил ее тогда все-таки пойти работать в его долбаную клинику. И она пошла. Зачем, спрашивается, пошла? Только мучилась! Лучше продавала бы газеты, как начала! Или холодильники, или стиральные машины! Так нет, бес попутал, по профессии заскучала.

Как он говорил? «Газеты может продавать каждый, а ты в своем деле очень хороший специалист. Можешь все, как Господь Бог». Только что же тогда не защитил он такого ценного специалиста?

«Медицина — вторая жизнь, — думала Тина, стоя на кухне будто в оцепенении, — или первая. Или единственная. Господи! За что ты мучаешь меня этими снами? Почему каждую ночь просыпаюсь я по нескольку раз в холодном поту от бессилия, от невозможности никому помочь? — Господи! Ведь вылеченных больных, тех, кому я реально помогла вот этой головой, этими руками, ведь их было гораздо больше, на порядок больше, чем тех, кому помочь было нельзя. За что же ты мучаешь меня, Господи, кошмарами, в которых все, все, все мои больные от разных причин, при разном стечении обстоятельств, но каждую ночь погибают! Только погибают. Погибают и погибают!»

Газеты, которые она продает… В каждой есть медицинский раздел. Как ни почитаешь какой-нибудь очерк, так сразу и кажется, будто врачи у нас сплошь садисты, идиоты и неучи. Заморить больного им что стакан воды выпить, сплошное удовольствие утоления жажды. Раньше, когда она работала в больнице, ей было некогда газеты читать, она и не читала. А потом в переходе стала читать от нечего делать. Боже, зачем ты вкладываешь перо в руки людям, которые не в силах разобраться, что к чему…

Нет! Никогда она больше не пойдет в медицину! Одна только мысль, что не во сне, наяву может повториться кошмар гибели больного, и то не дает покоя! Господи, как ты несправедлив! А эти ужасные вечера! Когда она сидит одна дома в квартире и ей явственно слышится, что ее зовут! Она слышит голоса. То Ашот зовет ее зачем-нибудь в палату, то Валерий Павлович гудит, читая вслух медицинский журнал, то Барашков травит какой-нибудь анекдот, то Таня с Мариной обсуждают фасон нового платья. Только голоса Мышки почему-то не слышит она никогда. Будто Мышки нет и никогда не было. Она не говорит никому о том, что слышит. Скажешь, еще упекут в психушку. Валерия Павловича она во сне видит часто. То ей снится, как она бежит к нему, раненому, лежащему на кафельном полу в той самой палате, но во сне не может его даже перевязать, зажать рану, настолько все у нее валится из слабых рук. То ей видится, что вместо нее к Чистякову бежит Барашков, и тогда она бывает счастлива, но только на миг — Аркадию удается спасти Валерия Павловича. Но через секунду ей уже снится, что после всего доктора собираются в ординаторской и глядят на нее, Тину, с укором и их голоса гудят нестройным хором: «Что же ты ничего не знаешь и не умеешь?» Но еще чаще она видит безымянных больных, тех, чьи лица ей совсем не знакомы. Их везут и везут, заполняют больными палаты и коридоры, и она мечется между ними, не в силах помочь. Сестры не слушают ее приказаний, руки ее дрожат, она не может сделать элементарный внутримышечный укол или не может попасть в вену, не понимает показаний приборов, не может выговорить названий лекарств, и опять все, кто находится рядом, смотрят с укором, с немым вопросом в глазах, в котором ясно читается: «Что с тобой, Тина? Нет, ты кто угодно, но больше не врач. Ты ничего не можешь».



Так каждая ночь проходила в поту, в слезах. Но бывало, что она вовсе не могла уснуть. Лежала до рассвета в кровати, но сон не шел, в памяти мешались лица больных, истории болезни, врачебные конференции, знакомые голоса. Под утро она так уставала от воспоминаний, что казалось, вот закроет глаза — и провалится в сон. Нет, куда там. Сон без сновидений теперь для нее был немыслимой роскошью. И не снились ей ни родители, ни детство, ни Леночка, ни муж или сын, нет этого ничего, как будто и не было в ее жизни. Только больные, только больница. Удивительно, она могла раньше спать в автобусах, в самолетах! Урывками на продавленном диване в холодной, неуютной ординаторской. Какая роскошь! Вернуться бы на этот диван! Сколько бы она отдала, чтобы опять очутиться там, прилечь и быстро заснуть. И спать сколько захочет! Что за пытка! Неужели бессонница — расплата за ее грехи?! А так ли уж много она грешила…

Иногда ей снилась ее последняя работа. Всегда одинаковый сон. Роскошная комната, много народу. На полу шикарные растения в горшках из испанской майолики, на низких старинных столах гладиолусы в вазах. В углу комнаты золоченая клетка. В ней прыгают и щебечут пестрые, незнакомые, с яркими хвостами и хохолками на головах, никогда не виданные Тиной ранее экзотические птицы. Одни птицы исчезают неизвестно куда, другие появляются…

В комнате среди людей — больных и персонала — стоят они втроем: Азарцев, его жена Юлия и она, Тина. Дальше сон развивается всегда одинаково: о чем бы ни велся разговор, Азарцев всегда принимал сторону Юлии. И тогда она, Тина, от ревности, от ярости бросалась на Юлино красивое, холеное лицо. В Тининых снах лицо у Юлии всегда было одинаковое, такое же, как наяву — гладкое, будто фарфоровое. Холодное, красивое, улыбающееся с издевкой. Тине хотелось его разбить. Она нападала. Ее оттаскивали, был шум, крик, летели на пол и разбивались вазы с цветами, выплескивалась на ковры вода, орали в клетках птицы. «Какой скандал в фешенебельной клинике!» — судачили больные. А Юлия смеялась, просто хохотала, выставляя напоказ роскошные искусственные зубы.

А ей, Тине никогда не удавалось дотянуться до этого кукольного лица, причинить ему вред. Ее держал Азарцев. На его лице всегда была презрительная усмешка.

— Ты не права, — говорил он ей, Тине. — Ты должна извиниться!

— Но почему я всегда не права? Не буду извиняться! — кричала Тина. — За что?

— Как хочешь. — Азарцев равнодушно тогда пожимал плечами, брал под руку Юлию, и они уходили. Поднимались по широкой деревянной лестнице на второй этаж, туда, где наяву располагались операционные. Во сне же Тине казалось, что поднимаются они в спальню.

— А как же я? — кричала им во сне Тина. — Ведь ты любил меня? Ты сам привел меня сюда! Что будет со мной?

— Ты просто дура! Ничего не понимаешь в жизни, ничего не умеешь! — обернувшись на лестнице, кривила в красивой улыбке рот Юлия. Ее высокие каблуки стучали, вбивая звуки, как гвозди.

И вот Юлия с Азарцевым удалялись и исчезали за поворотом лестницы совсем. А все, кто был в комнате — и люди и птицы, все без исключения, — смотрели на Тину строго и с осуждением. Птицы еще наклоняли набок пестрые головки, чтобы лучше рассмотреть ее, Тину.

— Дура, дура! — орал ей в лицо попугай.

И Тине хотелось исчезнуть самой. От звуков и от видений. Утянуться куда-нибудь в щель, в окно, просочиться сквозь потолок. Иногда во сне это удавалось. Тогда тело ее странно вытягивалось, сливалось с воздухом и оказывалось на свободе. Иногда же те, кто был в это время в комнате, набрасывались на нее, валили на пол, топтали ногами. Птицы, вырываясь из клеток, клевали ей голову. Но так или иначе, всегда наступал конец кошмару. После таких видений Тина не плакала. Она просыпалась усталая, злая. И когда Азарцев приходил к ней наяву, не могла понять, в самом ли деле он приходит для того, чтобы помочь, или только чтобы доказать себе, что он, благородный человек, не бросает ее, Тину, из жалости. Ночевать он не оставался, и она из гордости никогда не спрашивала его теперь, куда же он уезжает от нее. Едет ли он в свой старый дом, где не раз бывала и она, Тина, или на новую квартиру, где живет с дочерью Юлия. Тина не может выносить этих мыслей.

— Не хочу больше, чтобы ты приходил! — Она говорила так много раз. Когда он пытался остаться с ней, она говорила: — Зачем? Ты ведь все равно не останешься навсегда? Лучше уходи, я устала.

Сегодня он повернулся и ушел сам.

Ну что же, она сама этого хотела. Пусть так, тем лучше! Но все-таки, пройдя в прихожую и накинув цепочку на дверь, Тина горестно вздохнула, ибо в каком-то дальнем уголке ее сознания все-таки раздался слабый сигнал о том, что такая позиция опасна, вредна, нежизнелюбива. Но Тина быстро подавила этот сигнал, вернулась на кухню, вытащила из шкафчика под окном заначку — плоскую, наполовину еще полную, сделанную в виде фляжки бутылочку армянского коньяка. Тина берегла коньяк. Он действовал на нее лучше вина. Иногда она пополняла запасы. Как правило, это было в те дни, когда ей удавалось заработать побольше. Коньяк она пила только тогда, когда ничего другого в доме не оставалось. В этом она еще могла себя контролировать. Сейчас был как раз такой момент. Она отвинтила металлическую круглую пробку, сделала большой глоток. Коньяк обжег пищевод и желудок.

«Все равно, — сказала она себе. — Пусть будет так». Если бы ей удалось еще хоть немного поспать без сновидений! Она схватила одеяло и потащила его назад из кухни. Она хотела быстро, не теряя времени, пока не наступило оцепенение, снова под него забраться, но почувствовала, что мокрая ночная рубашка на животе и груди противно холодит кожу. Это ощущение могло испортить все наслаждение. К тому же ноги у нее тоже замерзли, что в общем-то было и неудивительно, потому что она как соскочила с постели, так и стояла босиком на холодном полу. Поэтому Тина решила сначала принять ванну. Слава Богу, из крана тек почти кипяток. Ванну мыть не хотелось, и не было в доме ни геля для душа, ни пены. Но все-таки это не остановило ее. Она напустила воды как можно больше и, когда залезла в ванну и улеглась, с удовольствием наконец почувствовала, как напряглась пупырышками кожа, как замерло сердце и где-то внутри ее тела стало сначала холодно-холодно, а потом от кончиков пальцев к голове начало подниматься тепло, обещающее жизнь.

2

Азарцев ездил теперь на «пассате». «Фольксваген пассат», не новый, но из числа последних моделей, он купил по случаю у знакомого, который занимался перегонкой машин из Германии. А для того чтобы доставлять в клинику больных, была куплена новенькая блестящая «хонда». На ней работал шофер. Раньше шофер этот возил домой Юлию, бывшую жену Азарцева, а теперь пребывавшую в клинике в качестве заместителя директора и заведующей лечебным отделом. С некоторых пор у Юли было собственное средство передвижения — новенький синий «пежо».

— От меня не так просто отделаться! Так и знай! — говорила ему Юлия. — К тому же у нас растет дочь, и ты должен заботиться, чтобы у меня, как у матери, были стабильно высокие доходы. А ты хоть и директор, но как «совком» был — так и остался, тебя любой авантюрист может обжулить. За тобой нужен глаз да глаз, иначе все дело может пойти прахом! И если ты у нас единственный ведущий хирург, ты должен сидеть на месте, склонять больных к операциям и важно надувать щеки. А материальной частью предоставь заведовать мне.

Когда Азарцев разговаривал с Юлией, на негр всегда находила какая-то вялость. Он не хотел обходиться без нее, знал, что цель у них общая, но также отчетливо сознавал, что Юля его подавляет. Когда она смотрела на него сверху вниз, ему всегда чудилась в ее глазах какая-то затаенная усмешка.

— Я твоя жена… — начинала она, поправляя на нем что-нибудь из одежды — то одергивая галстук, то сдувая пылинку с рукава. Он этого терпеть не мог.

«Бывшая», — всегда хотелось в таких случаях уточнить Азарцеву, но Юля не давала ему вставить и слова.

— Я твоя жена, — подчеркивала она, — и никогда не давала тебе плохих советов. И если бы ты слушал меня, тебя не подсидели бы так страшно и так опасно на том, прежнем строительстве. Ты не забыл, с чьей помощью ты чудом тогда избежал тюрьмы?

— Ну при чем тут это? — сатанел Азарцев. — Подставить можно кого угодно.

— Однако же тот твой так называемый друг прекрасно царствует на твоем месте до сих пор. И его пока никто не подставил. — На этой неизменной ноте Юля поворачивалась на тонких высоких каблуках и уходила, засунув руки в карманы халата.

Азарцев глядел ей вслед. Черт побери! В том, что он построил отличную больницу для другого, она была права. Его тогда действительно подставили. Завели дело. Он выкрутился с трудом. Страху тогда тоже натерпелся. Не мог представить себе, что его посадят. Он всегда стремился быть честным. Себе не взял ни копейки. Но как было не найти нарушений при наших законах и миллионном строительстве?

А Юлия была хороша. Недавно она подстриглась у элитарного парикмахера, там же выкрасила от природы каштановые волосы в черный цвет, и теперь они лежали у нее на голове модной шапочкой с блеском воронова крыла. Быть женщиной-вамп редко кому идет. Юле это подходило. Вамп — было отражением ее жизненной сути. Юля прибрала к рукам все три кабинета солярия, и теперь на ее постоянно загорелом лице и днем и ночью ярко алела помада и широко смотрели на мир распахнутые с помощью операции бледно-голубые глаза. Через специальные линзы они устремляли на собеседника огромные потоки света, казалось, что льется из пластмассовой бутылки газированная вода «Аква минерале». Многие пациентки просто с ума сходили, мечтая о таких же глазах, о таком же потустороннем взгляде. И перед операцией так и говорили:

— Сделайте мне такие же глаза, как у Юлии Леонидовны. С помощью диет Юля довела свою талию до окружности шестьдесят пять сантиметров, а с помощью самого современного имплантата нарастила грудь до третьего размера. Сам Азарцев год назад потел за операционным столом над ее коленями и бедрами, ибо Юля улеглась на операционный стол в новой клинике под его скальпель первой, для так называемого почину. И теперь Юля представляла собой полный образец достижений современной косметологии, начиная с головы и почти до пят. Она склоняла Азарцева поработать в будущем году над ее лодыжками. Что-то ей перестал нравиться их объем. Азарцев, не морщась, не мог разговаривать с ней на эту тему, но нужно было отдать Юлии должное: она была грамотным доктором, к тому же своей внешностью и поведением она очень умело привлекала в клинику новых пациентов. А самое главное, она была матерью их общей дочери, девочки уже достаточно большой по возрасту, но все еще не нашедшей своего места в жизни. И Азарцев не мог отказаться от профессиональных услуг своей бывшей жены, ибо в то время, когда она была при деле и как бы при нем, он держал связь и с дочерью. Личная жизнь Юлии его не интересовала. Но, как она говорила Азарцеву, у нее была богатая личная жизнь. Когда она только ухитрялась? Врала, наверное. Насколько понимал Азарцев, время от времени появлялись у нее какие-то мужчины, но так же быстро и исчезали. Жизнь ее протекала на работе, времени на любовников было мало, а с учетом длительности всех ее послеоперационных периодов и того меньше. Но дочь жила с ней, и он чувствовал себя в ответе за девочку.

Сама же Юля с маниакальной настойчивостью подчеркивала при коллегах свою близость к директору, как теперь все называли Азарцева. Она же внушала всем без исключения сотрудникам женского пола, что Азарцев давно и прочно занят. Женат. На ней. И поэтому у них фамилии одинаковые. И любые знаки внимания женщин к директору, будь то пациентки или персонал, Юля подавляла в самом зародыше. Зачем ей было это надо? Азарцев не понимал, но хранил по этому поводу молчание. Еще не хватало, чтобы в клинике начались разговоры, обсуждения его личной жизни.

— Только не обращай на Юлю внимания, — миролюбиво говорил он Тине, когда она все-таки согласилась работать с ним вместе. — Юлия — баба бешеная, но тебе она не сможет причинить никакого вреда! Ведь я люблю тебя!

Как он был наивен. Для того чтобы сожрать Тину, Юле не понадобилось долго работать вставными челюстями. Оказалось достаточно одного жевка. Хрусть! — и Тина, никогда в жизни не встречавшая на своем пути таких женщин, как Юлия, с остолбеневшим видом и округлившимися глазами положила Азарцеву на стол просьбу об увольнении через месяц после начала работы в клинике. И, тут же развернувшись, уехала на проходившем мимо тряском дачном автобусе.

— Я лучше буду по-прежнему торговать газетами в переходе, — сказала она, — но положить всю оставшуюся мне жизнь не на дело, а на то, чтобы бороться против каких-то глупых интриг, не хочу.

Юля встретила известие о ее уходе громким хохотом.

— Кишка у нее тонка здесь работать! Она и раньше нападала на Тину:

— Даром в жизни ничего не достается. Хочет жить, и не только жить, но и кушать хлеб с маслом, пусть привыкает вертеться! Здесь не государственная богадельня, и за такую помесячную зарплату, которую ты ей назначил, ей пришлось бы в своей больнице пахать года три. Подумаешь, она анестезиолог высшей категории! Вот уж великий специалист! У нас здесь все не ниже кандидатов наук! Клизму больному поставить не может!

— Что значит не могу? — пыталась защититься Тина. — Дело не в умении, а в принципе! Основная заповедь врача — «Не навреди!». Я считаю принципиально вредным ставить больным клизмы объемом восемь литров. И делать этого никогда не буду!

— Я же говорю, кишка тонка! — кричала Юля на весь коридор. — У нас операционные дни в лучшем случае два раза в месяц! Зачем она будет без толку на работе каждый день сидеть? На рояле играть? У нас не консерватория. Вот и пусть возьмет ГЛОСИП на себя! Без глобального очищения системы пищеварения теперь не работает ни один медицинский центр! Вон сколько больных звонят и спрашивают, могут ли они после операции одновременно похудеть и почиститься? И из-за того, что она почему-то считает эту процедуру ужасно вредной, я должна отказывать пациентам? А деньги? Больные же платят! Если разобраться, так лечиться вообще очень вредно! И косметические операции, если хотите знать, делать тоже очень вредно! Наркоз, операционная травма, послеоперационный период, то да се, еще как вредно! Однако мы же их делаем! Еще надо разобраться, что для больного вреднее — операционная травма и хорошее настроение потом десять лет, пока будут видны на лице следы операции, или наш отказ в погоне за так называемой устаревшей заповедью «Не навреди!». Все в мире относительно!

— Я, извините, врач, а не клизмоводитель, — перед тем как положить заявление об уходе, сказала Азарцеву Тина. — Вы с Юлией Леонидовной можете делать здесь все, что угодно, я в этом принимать участие не намерена.

— Ну подожди, Тина. Не руби сплеча! Давай разберемся! — Азарцев потирал лоб своей твердой, суховатой рукой. — Ведь действительно эту процедуру сейчас делают многие медицинские центры. А в нашей клинике пока некому, кроме тебя, взять под свою ответственность это дело. Не ссорься с Юлей, она ведь тоже болеет за нашу работу! Быть над схваткой — гораздо проще. Но ведь надо и деньги зарабатывать. Ту же зарплату людям надо платить! А руководить ГЛОСИПом — глубоким очищением системы пищеварения — должен только врач. В других местах, между прочим, эту процедуру выполняют медсестры.

— Мы не договаривались, что я буду ставить больным клизмы.

— Естественно, ты сама и не будешь ставить, но ты будешь наблюдать! Представь, в других местах в этих кабинетах даже нет врача! А у нас будешь ты.

— Если в других, как ты называешь, местах нет врача, — отвечала Тина, — так можно хотя бы предположить, что люди ничтоже сумняшеся не представляют, что они делают! Кто им разрешает так делать — это другой вопрос! Но ты хочешь, чтобы я, доктор, дипломированный специалист, своими руками закачивала в кишечник пациенту против естественного тока жидкости восемь, а то и десять литров раствора? Изменяя при этом кислотно-щелочной баланс среды, нарушая целостность ворсин слизистой оболочки? Может быть, тогда, в угоду моде и еще бог знает чему, мы перейдем к лечению куриным пометом, а в конце концов скатимся к тому, что над головами у пациентов будем разводить руками, совершая ша-. манские обряды?

Азарцев только вздыхал и поджимал губы.

— Роль шаманов ведь тоже до конца не изучена, — устало говорил он. Но Тина не хотела его слушать.

— Нет, ты скажи, — кипятилась она, — у нас здесь медицинское учреждение или клуб по интересам, где каждый может дудеть в свою дудку, рекламируя все, что захочет? Шаманство, йогу, роды в ванне, ужаление пчелами, стояние на голове и бег в мешках в качестве психологической разгрузки? Твоя Юля всю жизнь работала косметологом. Очевидно, она забыла многое. Пусть она откроет хотя бы институтский учебник физиологии и прочитает в нем, как устроен кишечник, какие отделы его можно промывать, в каких случаях и что в нем должно быть согласно естественному ходу пищевых масс.



Азарцев не знал, как разрешить этот спор. Честно говоря, он устал. Клиника должна была приносить деньги. Пора было платить проценты кредитору. Доход же по сравнению с расходами был пока небольшим. С коммерческой точки зрения была права Юля. ГЛОСИП делают все современные медицинские центры.

— А чем они руководствуются, когда делают ЭТО? — стояла на своем Тина. — Когда ты делал резекции желудка, чем ты руководствовался? Пятидесятилетним опытом учебников, тысячу раз проверенными методическими рекомендациями. Наконец, научными статьями, опубликованными в официальных медицинских журналах, в которых есть официальные рецензенты.

— Вот именно, опытом пятидесятилетней давности! Который уже устарел! — фыркала Юля, пожимая в возмущении плечами.

— А чем руководствуются нынешние деятели, которые распространяют этот так называемый ГЛОСИП? Ты видел на эту тему хотя бы одну независимую научную статью? Я подчеркиваю — научную и независимую! А не глянцевые рекламные бумажки, распространяемые той фирмой, которая хочет впарить нам ее оборудование?

— Потерпи, потом мы откажемся от всех сомнительных методик! — пытался уговорить Тину Азарцев. — Но пока мы не можем по-другому существовать! Пока клиника не встала на ноги, мы должны бороться за каждого больного!

— За деньги каждого больного! — уточняла Юля. — Если больной хочет что-то с собой сделать, он должен сделать это у нас, а не искать другое заведение, где ему предоставят более широкий комплекс услуг. Поэтому все самое новое, самое передовое…

— Самое непроверенное, самое опасное, — вставляла Валентина Николаевна.

— Самое модное, самое современное, — продолжала Юля, будто не слыша, — все это должно быть в нашей клинике. А некоторых я попрошу выключить тормоз. Особенно тех, кто привык у себя в больницах сидеть, ничего не делать и брать взятки за самую рутинную работу.

— Юля! — только и мог сказать на это Азарцев. Но призвать Юлию к вежливости было не в его силах.

— А что я такого сказала? Что, мы первый день на свет родились и не знаем, как лечат в наших бесплатных больницах? — широко раскрывала Юля глаза, и Азарцев был совершенно уверен, что она действительно не понимает оскорбительного для Тины смысла того, что она говорит. Объяснять Юле это было бесполезно. Налет одержимости и сумасшествия явственно освещал ее лицо. Он же придавал ему и неординарность. И Юля приносила клинике реальный доход. Если слушать Тину и не делать ничего не проверенного, они останутся на мели. После очередного такого выпада Тина и подала заявление об уходе.

— Предатель! Иуда! Пригласил меня на работу, а сам… Нет, не пригласил, а долго уговаривал меня идти к нему на работу! Обещал, что я буду получать нравственное и материальное удовольствие от этого труда, а сам тут же отдал на растерзание какой-то стерве! Какой-то сумасшедшей тетке, которой не больных лечить, а на рынке курами торговать! Там-то уж Юлия может просчитать всю прибыль от и до. А здесь она даже диплома врачебного не достойна! — шептала Тина сквозь слезы, когда, не разбирая дороги, бежала короткой тропинкой к воротам усадьбы, чтобы никогда-никогда уже не возвращаться назад. На лугу, как всегда в середине лета, буйно цвели колокольчики, возносился к небу пирамидками иван-чай, еще звонко пели птицы, готовясь ставить птенцов на крыло, вдалеке за оврагом зеленел неподвижной гладью старый пруд. А Валентина Николаевна, не замечая всю эту красоту, горько плакала, вытирая лицо марлевой салфеткой. Она не успокоилась даже тогда, когда оказалась в набитом дачниками автобусе, а красная кирпичная кладка ворот клиники с фонарями под старину скрылась в дорожной пыли за поворотом. Равнодушная мраморная Афродита, стоящая на лестнице между колоннами под сводом крытой галереи, у входа в дом, слепыми глазами смотрела ей вслед.

3

«Господи, забралась куда-то в самую тмутаракань! Никогда с первого раза невозможно ее найти!» — ругался про себя Аркадий Петрович Барашков, плутая во дворах между старыми хрущевскими домами. Каждый раз, когда он навещал Тину, а было это достаточно редко, может быть, раз-другой за прошедшие два года, он не мог сразу отыскать ее дом среди других точно таких же серых кирпичных домов, стоящих в беспорядке среди зарослей сирени и черемухи да высоченных берез и старых тополей.

— Где здесь корпус три? — крикнул он девчонке лет десяти в голубой куртке, возвращающейся из школы с тяжеленным рюкзаком за плечами.

— Вон там! — неопределенно махнула девочка и побежала к своему подъезду, перепрыгивая через лужи.

На все том же своем белом пикапчике Барашков медленно проехал в указанном направлении и завернул за угол.

«Кажется, этот дом, а может, и нет». Аркадий Петрович вышел из машины и зачем-то посмотрел вверх. Будто ожидал, что Тина высунется из какого-нибудь окна и помашет ему рукой. Но на первом этаже в окне прилипло к стеклу только сморщенное лицо какой-то старухи, будто старая карнавальная маска, изображающая некогда веселую мартышку. Дождь, переставший было, опять разошелся вовсю. Барашков, поежившись, поднял воротник куртки и чертыхнулся:

— Как же «скорая» тут ориентируется, если к кому срочно нужно?!

За последнее время Аркадий Петрович сильно похудел, сбрил свою кудрявую бороду, состриг рыжие кудри, стал носить ежик. Очень короткая новая прическа ему, в общем, шла, делала моложавее. Но вместе с рыжими кудрями ушло куда-то в прошлое эпикурейское благодушие греческого бога, а в карих глазах бывшая доброта с оттенком цинизма превратилась в жесткость с большой долей скепсиса.

«Если стемнеет, вообще ничего не найду! Надо же было забыть дома бумажку с адресом и нарисованный на ней план этой чертовой местности! Хоть бы вышел кто, не у кого даже спросить!»

И действительно, двор как вымер. Мелкие листья берез снова стали тонуть в лужах, разливавшихся морем у бровки. Косой разошедшийся дождь поливал переполненную помойку. И единственное, кроме Барашкова, живое существо во дворе — худой темно-серый кот, застигнутый дождем врасплох, выскочил из крайнего помоечного контейнера и со всех ног припустил к хорошо, по-видимому, знакомому ему подвальному окну. В раздражении Аркадий Петрович машинально пнул попавший под подошву какой-то упругий зеленый плод неизвестного растения и не мог, несмотря на дождь, отказать себе в удовольствии посмотреть, закатится ли зеленый колючий шар от его пинка в водосточную ямку.

«Так это же плод каштана!» — вдруг догадался Барашков, с удовлетворением проследив весь путь движения этого круглого объекта и зафиксировав, что зеленый шар действительно свалился сквозь прутья решетки водостока.

Каштан! Тина говорила, что выбрала квартиру из-за каштана, распускающего весной свечи прямо под ее окнами. Барашков огляделся. Он был очень небольшим знатоком флоры, но отличить березу от каштана все-таки мог. Возле того подъезда, около которого он интуитивно встал, как раз и рос единственный во всем дворе огромный каштан, дотянувшийся роскошной макушкой до голубого балкона на пятом этаже, показавшегося Барашкову знакомым. Сейчас, осенью, каштан не цвел, а был только покрыт огромными листьями, сквозь которые виднелись шарики плодов, щетинившиеся шипами. Но даже при небольшой доле воображения любой человек мог бы представить себе, что весной, где-нибудь в конце мая, огромные розово-мраморные кисти цветов как раз упирались в этот балкон.

— Наверное, здесь! — выдохнул Барашков и решительно дернул за ручку подъезда. К счастью, никаких кодов на подъездных дверях здесь никто не завел, и он беспрепятственно поднялся по неожиданно чистой лестнице на последний этаж. По пути он отметил, что даже железные двери — верный отличительный знак новой России — и то не везде были установлены в этом забытом Богом краю развитого хрущевского социализма. Не было железного щита и на предполагаемой двери Валентины Николаевны. «Звонок не работает, стучите громче», — было нацарапано фломастером на бумажке, прикрепленной чуть ниже звонка. Почерк этот был хорошо знаком Барашкову по многочисленным историям болезни. — Значит, действительно здесь. — Аркадий Петрович облегченно вздохнул и стал стучать.

Тина после ванны лежала в постели под одеялом. Странная приятная слабость владела ею. Главным образом телом, не мозгом. Заснуть Тина опять так и не смогла. Она лежала, а в голове крутился цветной калейдоскоп обрывков событий, воспоминаний, давних сновидений. На постели рядом с ней в беспорядке горой лежали альбомы. «Третьяковская галерея», «Импрессионисты», «Русская кухня», «Десерты», «Двести блюд из картофеля», «Как стать красивой». Первые два лежали раскрытыми, остальные валялись суперобложками вверх как попало. Было не похоже, что их когда-нибудь раскрывали вообще. Хотя нет, Тина точно помнила, что она с интересом разглядывала первые страницы этих изданий, на которых красовались дарственные надписи. «Как стать красивой» двадцать лет назад, еще до травмы, подарила ей Леночка. «Десерты» подарила Тине мама накануне замужества, а «Двести блюд из картофеля» с намеком, видимо, на нищую студенческую жизнь подарили однокурсники на свадьбу. Альбомы с музейными репродукциями Тина купила сама.

«Если бы Чарли был жив и лежал тут, рядом со мной, мне было бы легче спать, — думала Тина. Кого ей было жаль из всей ее прошлой жизни, так это старого преданного черно-белого друга. Она любила Чарли так, что даже не могла представить себе, что на его месте могла появиться какая-нибудь другая собака. — Те люди, которые после смерти одного питомца тут же заводят другого, любят не животных, а себя. Все равно как мужчины, которые, только похоронив жену, тут же женятся, потому что не в силах перенести страх, тоску и, кроме всего прочего, бытовые неудобства. Никто не сможет заменить мне Чарли».

Она прикрыла глаза, и чей-то мягкий силуэт вдруг возник возле нее на полу. Она умела всматриваться в видения внутренним взором. Итак, она ясно различила умную черную мордочку, живо подрагивающие светлые брови, вопросительный взгляд, белый воротник шерсти на шее, благородной формы вытянутые лапы.

— Милый мой, дорогой, — прошептала она.

Вдруг ей показалось, что собака привстала и навострила уши. Чудесные черные бархатные ушки со смешными мягкими, чуть завернутыми внутрь кончиками. Но сейчас кончики ушей настороженно встали. Впрочем, Тине показалось, что собака не обнаружила особенного беспокойства. Она не стала яростно лаять, а только встала, развернулась корпусом к двери и слабо помахала хвостом. Тина ясно различила стук в дверь.

— А, черт бы вас всех побрал! — пробормотала она. — Идите прочь, кто бы это ни был! Я хочу быть здесь одна, только с Чарли. Но он ведь бесплотный дух, поэтому, я знаю, я все равно одна! Но если только я встану, он исчезнет. Так уже было. Так бывает всегда.

Да, Тина знала. Иногда Чарли посещал ее, когда она была в каком-то странном полусонном или полубодрствующем состоянии. Но ей всегда было приятно находиться с ним. Она не боялась этого почти реального видения и не хотела, чтобы оно исчезало.

— Не пойду открывать!

Но Чарли вдруг сорвался со своего места, активно завилял хвостом и умчался в полутемный коридор. Вскоре он там исчез. Рассеялся и приятный туман, который обычно сопровождал эти странные видения. Очертания комнаты встали на свои места. Стук с лестничной площадки в дверь стал навязчиво-громким.

«Если это мама, — подумала Тина, — не надо, чтобы она видела меня в таком виде. Отец, я знаю, не может приехать, он на работе. Муж не приезжает никогда. Алеша? Он далеко, в Краснодарском крае. Я не видела его почти год. Он заходил попрощаться, прежде чем уехать жить к родителям мужа… Ну да! Алеша! Приехал на каникулы! — сообразила Тина и вскочила с постели. — Конечно! Он приехал и хочет повидаться со мной! Взрослые дети всегда больше скучают по матерям, чем подростки!»

Тина совершенно забыла, или память ее специально не хотела напоминать, что каникулы у студентов никогда не бывают в октябре, а Алеша далеко еще не стал взрослым человеком.

Тина, быстро запахнув старый халат, босиком ринулась в коридор.

4

Марья Филипповна Одинцова, та самая Марья Филипповна, которую два года назад в отделении анестезиологии и реаниматологии все сотрудники, включая и Валентину Николаевну, звали просто Машей, а часто и Мышкой, в это время подписывала в своем новом кабинете так называемые отработанные истории болезней. «Отработанными» они назывались вовсе не потому, что, как некоторые с ужасом могли бы подумать, все эти больные уже умерли. Наоборот, люди, чьи истории болезни были вписаны в эти стандартные бледно-голубые листы бумаги, пролечились в отделении положенное время и в более-менее удовлетворительном состоянии, а кое-кто, между прочим, и в хорошем, были выписаны домой. Марья Филипповна составляла еженедельный отчет.

Тина когда-то заполняла специальные графы отчетной ведомости условными обозначениями — крестиками да кружочками. Марья Филипповна, снабженная теперь мощным компьютером, по последнему слову техники нажимала на определенные клавиши. Валентина Николаевна совершала подсчеты столбиком на бумажке, умный компьютер теперь складывал столбцы цифр молниеносно, сам же и разносил эти цифры по специальным разделам. Но, несмотря на все эти приятные новшества, лицо у Марьи Филипповны было вовсе не радостным. Отделение, которым она заведовала после Тины, называлось теперь «Клиника интенсивной терапии „Анелия“. Почему именно „Анелия“, не знал никто, кроме Маши. Просто „Анелия“, и все. Маша же назвала свое отделение так потому, что с детства помнила героиню одного зарубежного романа. Ей пришлось пережить в начале романа всевозможные несчастья, но к концу книги, естественно, преодолеть их все. И было время, когда Маше ужасно хотелось, чтобы ее звали не ее простым и весьма распространенным именем и уж тем более не Мышкой, а именем куда более романтическим. Той же Анелией, например. Было время даже, когда Маша засыпала в своей маленькой комнатке с этим романом под подушкой. Но время шло, „Анелию“ заменили „Унесенные ветром“, потом вдруг под подушкой поселились „Раковый корпус“ и „Сердце хирурга“, а потом времени на чтение художественной литературы практически не осталось, и если что Маша и брала в руки, так то были Виктория Токарева или, изредка, Маринина. А в названии клиники имя прежнего кумира осталось. Но больных на лечение Марья Филипповна брала не всех, кого везла „скорая помощь“, а только тех, кто еще сам или с помощью родственников мог осознать сложившееся в медицине положение, отдавал себе отчет в том, что спасение утопающих — дело рук самих утопающих, и не колеблясь, прежде чем залечь в отделение, где обещали всестороннее обследование и лечение, шагал в кассу, чтобы оплатить по полной программе весь комплекс медицинских услуг. А некоторые „продвинутые“ больные к кассовому чеку добавляли от себя докторам еще увесистый конвертик. Ну а так называемых бесплатных больных „скорая“ возила теперь в другие больницы.

И сама Марья Филипповна изменилась за два года. Из маленькой девочки с хвостиком, закрученным на затылке в русый пучок, она превратилась в модную деловую даму, слегка пополневшую, но уже не стеснявшуюся носить элегантные и дорогие костюмы, шикарные туфли, пользоваться услугами косметических салонов с устойчивой репутацией и стричься там же, где обрабатывают головы всем известным актрисам. Благоухала Марья Филипповна теперь только самыми дорогими духами. А как же иначе, положение обязывало. Не пойдешь ведь к пациенту, который платит только за один день пребывания на койке месячную зарплату рядового врача, в дешевых колготках, в старой кофтенке, с какой-нибудь кулебякой на голове вместо прически. Марья Филипповна и по отделению ходила теперь частенько без медицинского халата, хоть халат у нее и был известной немецкой фирмы, сшитый по последней моде. Приличнее, как она считала, было разговаривать с больными не с позиции все знающего Господа Бога, а на равных, с позиции превосходного менеджера, способного разрешить многие проблемы. Поэтому разговоры она предпочитала вести, не пребывая в униформе у постели больного, а сидя в ее собственном кабинете, напоминающем офис солидного банковского предпринимателя, в котором по стенам были развешаны картины под старину, а в углу помещался стеклянный шкафчик с коллекцией засушенных растений и бабочек. «Как в старые добрые времена», — думала она, имея в виду английские фильмы многолетней давности, в которых если имелся какой-нибудь персонаж, облеченный медицинским дипломом, так обязательно напоминал своей внешностью и обстановкой кабинета не иначе как Шерлока Холмса и его две комнаты на Бейкер-стрит. Только на роль доктора Ватсона Марье Филипповне оказалось не так-то просто найти претендента. Кроме Аркадия Петровича Барашкова, который почти всегда теперь выступал в роли грубияна и бунтаря, у нее в штате был еще молодой коллега, ее ровесник и однокурсник Владислав Федорович Дорн. Они с Машей учились все шесть лет в одной группе.

Владик Дорн с третьего курса института, со времени, когда студенты серьезно начинают изучать клинические дисциплины, возненавидел запахи аптеки, больничной кухни, стерильного материала, живого тела, гноя и крови и уже подумывал о том, чтобы бросить медицинский институт к чертовой матери. Младший брат его к тому времени перешел в седьмой класс и вместе с такими же, как он, малолетними единомышленниками погрузился с головой в компьютерные игры. Владик, до того времени к брату относившийся весьма снисходительно, увлечением его весьма заинтересовался, а через некоторое время брата даже зауважал. С его помощью он стал печатать на компьютере всевозможные рефераты и студенческие истории болезни, оценил по достоинству это очень полезное приспособление и пересмотрел свои взгляды на медицину. Этот же ветер перемен побудил его окончить клиническую ординатуру по условной специальности «Диагностические методы исследования». Случайная встреча с Марьей Филипповной, искавшей сотрудника и компаньона в свое вновь открывшееся отделение, и желание получать приличную зарплату окончательно определили место его работы. Таким образом, Владислав Федорович Дорн являлся теперь в отделении главным диагностом.

Еще под началом у Марьи Филипповны работали две процедурных сестры, Райка и Галочка, и несколько подменных ночных, то есть выходящих на работу только в ночь. Вопрос с санитарками тоже был решен, ибо обе санитарки получали теперь столько же, сколько при Валентине Николаевне получал самый старый доктор отделения Чистяков. Вот такие персонажи пребывали сейчас там, где еще два года назад резвился со своими шуточками доктор Ашот Гургенович Оганесян, сердилась на старого ворчуна Валерия Павловича красавица, клинический ординатор Татьяна и ревновала Тину к Барашкову медсестра Марина. Ни следов этих людей, ни памяти о них не сохранилось уже ни в перепланированных комнатах-палатах, ни в ординаторской, где сейчас в окружении своих приборов хозяйничал один Дорн, ни в коридоре. Даже закадычную Тинину подругу старую пальму и то за ненадобностью после ремонта утащили куда-то на первый этаж. По правде сказать, никого это теперь и не интересовало. Обезьянье же дерево в одиночестве пребывало на подоконнике в кабинете Мышки.

В общем, другие в отделении сейчас были времена и другие люди. Аркадий Петрович времени здесь проводил мало, ровно столько, сколько нужно было для того, чтобы осмотреть больных и сделать записи в листе назначений. В десять он еще не приезжал, а в двенадцать часто его уже не было. Но Марья Филипповна, зная об этом безобразии, мирилась с ним, не делала Барашкову замечаний, боялась с ним расстаться. А Владислав Федорович Дорн вообще старался в лица больным не смотреть, вопросов им не задавать и все свое внимание сконцентрировал только на результатах исследований. Был доктор Дорн высок, строен, светловолос. Прическа его всегда была по-модному чуть растрепана, голубые глаза близоруко и насмешливо прищурены. Но, бесспорно, в глазах его присутствовала мысль, что по нынешним временам уже являлось достоинством молодого человека. Подбородок его был всегда одинаково чуть небрит, рукава дорогого джемпера, который он предпочитал носить на голое тело, всегда чуть приспущены, а джинсы были последней модели и куплены в фирменном магазине. В общем, доктор Дорн был моден, хорош собой, умен и поэтому не мог не нравиться Марье-Филипповне.

— А на фига мне с больными разговаривать? — говорил он Маше, и лицо у него при этом презрительно кривилось. — Будущее за диагностикой. Чем совершеннее диагностика, тем легче лечить. А что с того, что эти больные как заведенные по два часа в день способны рассказывать одно и то же? «Здесь колет, здесь режет, здесь цокает, в голове щелкает, в глазах мушки прыгают!» Ничего невозможно понять. То начнут перечислять, чем болели все их родственники на протяжении двух веков, а то наоборот — начнешь спрашивать действительно то, что Надо, а они, как назло, наберут будто полный! рот воды и цедят сквозь зубы либо «да», либо «нет». Только время с ними зря теряешь. Нет, настоящая медицина — медицина инструментальная. У меня здесь компьютерная история болезни, — при этих словах Дорн красивым жестом указал на компьютер, — вот в ней имеются все данные: все биохимические показатели, все электрические показатели, все анализы крови, вот компьютерная томография, вот РЭГ, вот УЗИ, вот иммунограмма, вот опухолевые маркеры — разговоры с больным в этом случае просто излишни. Можно диагноз ставить даже на расстоянии. Этим, кстати, в наиболее продвинутых зарубежных клиниках и занимаются. Платишь бабки — и по Интернету тебя консультирует хоть сам Дебейки.

— Зачем так далеко ходить? — ехидно спросил присутствовавший при этом разговоре Барашков. — Ты лучше скажи, отчего же все-таки болит голова у этой больной в первой палате, на чью историю болезни ты с таким энтузиазмом указываешь?

— Да фиг ее знает, — спокойно ответил на это Дорн. — Но только известно наверняка: исследовав все, что можно, кстати, получив за это, само собой, хорошие бабки, могу сказать точно — у этой больной нет ни опухоли головного мозга, ни посттравматической гематомы, ни гипертонического криза, ни тромбоза сосудов, ни инсульта. И это самое главное. За это ей стоило платить. Остается мигрень, но на мигрень, кстати, ее боли тоже не похожи.

— Здорово, конечно, что ты у нее ничего не нашел — с Л иронией сказал доктор Барашков, демонстративно выпуская ; сигаретный дым в потолок. — Но все-таки, заметь, имеет а. также немаловажное значение, что она у тебя от боли бьется башкой о стенку уже третьи сутки. И как только действие обезболивающих средств прекращается, начинает биться снова и снова.

— Да, может, она симулянтка, — сказал доктор Дорн, легко прокручиваясь на своем удобном кожаном офисном стуле и поигрывая одной ногой, закинутой на другую, чуть не на уровне письменного стола.

— Не думаю, — ухмыльнулся Барашков. — Чего ей симулировать? Ей же в армию не идти. Кроме того, ты вот больных не любишь смотреть, а я как-то зашел в палату и увидел: лежит она бледная, пульс замедлен, на лбу пот, зрачки узкие. Не похоже на симуляцию.

— Ну и что вы можете в этой ситуации предложить? — со скрытой яростью спросил его Дорн.

— Ничего не могу, — пожал плечами Барашков. — Твоя больная, ты и лечи. Не можешь вылечить, отправь куда-нибудь, к невропатологу, например. У нас в отделении, как ты знаешь, оплата производится не в общий котел, а в зависимости от коэффициента трудового участия. Говоря по-русски, кто как лечит, тот так и получает! И браться за твою больную у меня никакого резона нет. Между прочим, твоя была инициатива так построить систему оплаты.

— А потому что ваш «совок» до смерти надоел! И ваша уравниловка! — Дорн вышел из кабинета, хлопнув дверью.

— А ты будто не из этого «совка» вылупился, — презрительно усмехнулся Аркадий, взял со стула свою видавшую виды спортивную сумку и тоже поехал по своим делам. Больной из первой палаты, страдающей сильной головной болью, опять ввели очередную порцию обезболивающего средства, а Дорна пригласила к себе в кабинет Марья Филипповна на чашку чая с пирожными. Пирожные и тортики были ее маленькой слабостью.

— Ты бы потише вел себя с Барашковым, — сказала она. — Он, между прочим, несмотря на все его недостатки, голова!

— Да он достал уже! — сказал в сердцах Дорн. — Кто он такой, чтобы критиковать всех и всё? Лезет вечно с дурацкими предложениями. На хрена мне нужен невропатолог, если я эту больную уже обследовал и ничего у нее не нашел? Невропатолог не умнее меня, все равно пропишет те же самые исследования. — Дорн помолчал. Потом начал снова: — Что этот Барашков воображает? Когда вы сидели тут все вместе в старом отделении и гадали на кофейной гуще, как ты мне рассказывала, есть у больного внутреннее кровотечение или нет, что, тогда у вас все было о'кей? Или ему покоя не дает моя зарплата? Да, действительно, за счет проведенных исследований я получаю больше, чем он. Ну, пусть он тоже пошевелится, пойдет заплатит хорошие бабки, так как обучение сейчас везде не бесплатно, освоит какой-нибудь еще более новый, современный метод и тоже будет зеленые грести!

— Дело не в зеленых, — сказала Марья Филипповна и со вздохом положила обратно в коробку третье пирожное. — Барашков, кроме как у нас, работает еще в трех местах. Если ему надоест и он уйдет, нам проконсультировать больного будет не у кого. Его опыт очень многое значит.

— Если больной заплатит, — запальчиво сказал Дорн, — ему можно любую консультацию организовать, а не твоего Барашкова. Любого профессора, любого академика. Дело только в оплате.

— Консультацию-то организовать можно, — вздохнула Маша. — Мы их и организовываем, когда надо. Только консультант посмотрит больного и уйдет, а нам его после консультации еще и лечить надо. А Барашков каждый день рядом. Вот ты не хочешь звать невропатолога, а почему? Потому что не веришь, что он может назначить что-нибудь другое, кроме того, что ты уже назначил сам. Разве не помнишь, были иногда у нас случаи, когда мы делали все, как предписывали нам профессора-консультанты, а больным все равно было хуже и хуже. Не всех, конечно, но кое-кого вытягивал именно Барашков. А я постоянно слышу от главного врача: «Делайте в своем отделении что хотите, только чтобы не было смертности, не было жалоб и деньги по договору чтобы вносили в нужные сроки!» Но ты же понимаешь — одно дело, когда больные умирают в обычной реанимации, и совсем другая песня, когда они умирают за большие деньги. В тюрьму садиться никто не хочет!

— Вот тоска! — Дорн сидел в кресле, болтал ногой и равнодушно разглядывал засушенную бабочку за стеклом. Маша хотела бы сердиться на Дорна, даже негодовать за его цинизм, за его равнодушие, но сердиться на Дорна долго было нельзя. Он был такой хорошенький! Это он мог сердиться: — Все хотят только деньги грести! А то, что больница купила компьютерный томограф за наш счет, это как, даром досталось?

— Деньги на томограф дал мой отец, — сказала ему в ответ Маша. — Это было условием договора с главным врачом. Сами мы пока столько не заработали. И с этой больной из первой палаты ты делай что хочешь, но только чтобы она головой об стенку не билась. Иначе она всех больных от нас отпугнет.

— Так она же в двухкомнатной персональной палате, — сказал Дорн. — Кто ее видит?

— Ты оторвись от монитора да пойди погляди! Бьется об стену так, что всему отделению спать мешает!

— У нас все отделение — шесть человек, из них — две медсестры! — усмехнулся Дорн.

— Ну вот и представь: из четырех коек три будут пустовать! — сказала Маша. — Ты меня понял?

— Да понял я, понял. — Дорн поднялся со своего места, покачался немного на носках модных светло-бежевых туфель, потом внезапно наклонился к Маше сзади и обнял ее. Он делал это не в первый раз, и хотя каждый раз, когда он снисходил до нее, сердце у Маши замирало, как у пятнадцатилетней дурочки, ум ее оставался свободным. Почему-то когда Владик Дорн пытался ее обнять, Маша всегда вспоминала прежние отделенческие шуры-муры Барашкова то с бывшей заведующей отделением Тиной, то с медсестрой Мариной. И вспоминала, как она, Маша, по молодости лет за эти объятия Барашкова презирала.

«Ведь у них у всех есть законные жены, — думала тогда Маша. — Неужели природа всех мужчин такова, что они совсем не могут сдерживать свои желания?» И хотя в объятиях Дорна не было чего-то уж совсем пошлого или неприличного, Мышка понимала, что неприятное чувство возникало у нее потому, что она представляла: в каждом объятии на стороне есть пусть и небольшой, но факт предательства семьи.

Тема семьи для Мышки была болезненной. Мать ее по-прежнему жила за границей, вела там свои дела, а отец, фактически выкупив дочери вот это ее отделение, считал, видимо, что по большому счету выполнил свой долг, и вел совершенно нестесненный и свободный образ жизни. Мышка теперь жила одна, с прежней домработницей, в той же самой огромной квартире. Кавалеров у нее и раньше было немного, а сейчас не было практически никого. Жизнь ее и в студенческие годы почти целиком состояла из учебы, а теперь была полностью сосредоточена на работе. В этом Мышка, очевидно, старалась подражать матери — уж если не было счастья в личной жизни, пусть хоть в делах будет все на высоте. Но когда судьба бросила ее в объятия бывшего однокурсника Владика Дорна, Мышка в этих объятиях растерялась. Она засомневалась, правильно ли распорядилась судьба, расставив игроков на доске именно таким образом. Мышке Владик нравился, этого было не изменить. И не было, кроме него, у нее никого, это было тоже верно. Но головы Мышка никогда не теряла. И маленькой своей, умненькой, модно подстриженной головкой хорошо понимала — ей, Мышке, служебный роман на пользу не пойдет. Ей и сейчас трудно было держать в узде своих подчиненных. Барашков был практически неуправляем. Дорн пока сдерживался, но это, возможно, только пока. Кто его знает, как поведет он себя дальше, когда отношения между ними перейдут в другую, горизонтальную плоскость.

Так недолго будет ей, Маше, потерять все свои начальственные позиции. Но, с другой стороны, ей так хотелось любви — быть любимой, самой любить… Но к чему приведет эта любовь? Ведь Владик Дорн, так же как ее отец в свое время, так же, как Барашков, как многие другие, был женат и в этом плане совершенно для нее бесперспективен. И Мышка чувствовала себя по отношению к Владику Дорну кем-то вроде заложницы.

— Ты что, сумасшедшая? — уговаривал ее Владик Дорн, обнимая. — Жизни не знаешь? Романы между людьми, имеющими семью, вполне нормальная и обыденная вещь. Они приносят людям стимул жить. Брак — такая рутина, но нельзя же каждый раз разводиться! А красивый роман — удовольствие для обоих!

— Конечно, — отвечала ему Мышка. — Так говорят, как правило, те, кто, заводя романы на стороне, уверены в своих половинках. Открой любой иллюстрированный журнал, почитай. Каждая захудалая знаменитость расскажет тебе, что от своей жены ему нужна только верность. Когда же этих мужчин спрашивают, бывают ли у них соблазны, они только вздыхают, закатывают глаза и отвечают, что при море поклонниц от соблазнов удержаться трудно.

— Не надо читать плохие журналы! — уговаривал ее Дорн и норовил повалить на дорогой светло-коричневый кожаный диван. Но Мышка пугалась, отпихивала его ногой и одергивала юбку.

— Отстань, Владик! Иди к больным! — говорила она.

— Ты меня доведешь до того, что я тебя как-нибудь изнасилую! — скорчив страшную рожу, угрожал ей Дорн, и она не могла понять, шутит он или говорит серьезно. Однако при этих угрозах ее маленькое сердце почему-то наполнялось непонятной гордостью и начинало колотиться как бешеное. Вот и сейчас, составляя отчет, . Мышка с замиранием сердца ждала, пока Владик закончит очередное исследование и придет к ней в кабинет. Но она прождала напрасно. У Дорна обнаружились другие дела.

Он пребывал в комнате, которую делил с Барашковым. Когда-то она была общей ординаторской, здесь стояли в определенном порядке пять порядочно обшарпанных столов с такими же стульями, древний двустворчатый шкаф с зеркалом на внутренней поверхности дверки, а в центре — продавленный старый диван, обтянутый облезшим по углам синим дерматином. Обитали тогда в ординаторской пять докторов, и Аркадий вечно иронизировал, а иногда и раздраженно орал, что век этой обстановки закончился еще перед войной 1812 года. Теперь комната неузнаваемо изменилась. Стены были покрашены модной краской какого-то нейтрально-серого тона, окна закрывали современные жалюзи, вместо обшарпанных деревяшек в ней красовалась теперь удобная офисная мебель из пластика, кожи и металла, а ящики столов, что особенно умиляло Владика, были способны на вращающихся колесиках откатываться в разных направлениях и выстраиваться в замысловатые тумбы. Но странное дело, Аркадий Петрович, мечтавший о таких функциональных столах и стульях чуть не всю свою сознательную жизнь, почему-то чувствовал себя в новой комнате неудобно. А когда приходил зачем-нибудь в прежние больничные отделения и там прочно усаживался на старые стулья и диваны, то с удовольствием всем телом чувствовал под собой свое, родное! Владик же, в противовес ему, ощущал себя в этой комнате как рыба в воде. Вот и сейчас он, насвистывая, отыскивал, сидя на своем любимом вертящемся стуле, среди программ ту, которая ему была в данный момент нужна. Но свист его был отчего-то невеселый.

В просторном коридоре две медсестры за столом раскладывали лекарства. Одна из них, Галочка, была черненькая, смуглая и худощавая. Вторая — Рая, шатенка, кровь с молоком. Всем своим видом Рая будто говорила больным — вот полечитесь у нас сколько нужно и тоже будете такими же веселыми и здоровыми! Рыжеватые волосы ее весело кудрявились под светло-розовой накрахмаленной шапочкой, голубые глазки хитренько блестели, а сияющие щечки были будто намазаны яркой малиновой краской, словно у клоуна на веселом представлении. У Маши при взгляде на нее всегда возникала ассоциация с медным, начищенным до блеска тазиком, в котором ее бабушка еще с незапамятных времен варила летом варенье. Впрочем, претензий по работе у Маши к девушкам не было. Обе были расторопны, сообразительны и достаточно вежливы.

— Когда пойдешь к нему? — спросила одна из сестер, Галочка, со значением глядя на ту, что была помоложе.

— Сейчас, — ответила Рая.

— Тогда давай! Он в ординаторской один. — Галя взяла у Раи из рук коробку с лекарствами и легонько подтолкнула подругу вперед. Та одернула на себе розовую медицинскую пижаму и вошла в ординаторскую с таким видом, будто собралась там сдавать экзамен.

Владислав Федорович Дорн просматривал на экране нужную программу, но мысли его на самом деле были далеки от перечня лекарств и симптомов, что были представлены перед ним сейчас в нужной таблице. Перед глазами его стояло бледное лицо жены с постоянным в последнее время укором во взоре.

Владик по-своему любил жену. Не любя, он никогда не решился бы связать себя и свою свободу с какой-либо женщиной, которую нужно было бы постоянно опекать, в чем-нибудь уговаривать, терпеть капризы и смены настроения, подверженные физиологическим колебаниям. Но, встретив однажды Аллу, Владик понял, что она из тех счастливых жертвенных натур, для которых заботы о муже, о быте, об уюте не только не тягостны, но даже необходимы, поскольку соответствуют их представлению о женском счастье.

«Редкая девушка, такую нельзя упускать», — подумал он и женился. И, женившись, не ошибся в Алле. Она была симпатичная невысокая блондинка с серыми глазами и мягкими чертами лица. Блестящие, длинные, гладкие волосы она расчесывала на прямой пробор и закалывала на затылке пучком. Летом же она пучок распускала, и тогда волосы развевались на ветру, напоминая о близком отпуске, о морском просторе, о легком освежающем бризе, о натюрморте, висевшем у них в уютной маленькой кухоньке: на розовой клетчатой скатерти стоит корзинка со светлой крупной черешней.

Он мог доверить Алле свои честолюбивые замыслы о том, что когда-нибудь он станет знаменитым специалистом и будет богат, и они поселятся в большой квартире, а может быть, в загородном доме, и что она сможет не ходить в свою бухгалтерию маленькой фирмы, где пока честно проводила время с девяти до пяти, и что тогда она сможет выращивать цветы в саду и заниматься детьми.

Детьми! Вот в чем была заноза! Тот самый пунктик, по которому они никак не могли прийти к общему соглашению. Алла готова была рожать хоть сейчас, хоть сию минуту, хоть каждый год. Беременела она необыкновенно легко. У Дорна даже иногда складывалось впечатление, что она специально не пила таблетки, хотя брала их из упаковки и говорила, что регулярно употребляет. И каждая беременность сопровождалась у нее токсикозом. Тошнотой, рвотой по утрам и в течение дня, а самое главное — каждый раз Дорн уговаривал ее сделать очередной аборт, так как, по его словам, иметь детей им было пока не время.

— Да мне уже двадцать восемь лет! — восклицала тогда Алла. — Самое время! — И начиналось ужасное. В такие дни она плакала, проклинала его, говорила, что хочет родить ребенка «для себя», а он, если не хочет нянчиться с «соплями», как он выражался, пусть ее бросает… Алла взвинчивала себя до экстаза, до истерики, до судорог в ногах. Но он был неумолим.

— Мы не можем позволить себе ребенка. Пока! Пойми! — говорил он. — Но потом он у нас будет! Обязательно будет!

Истерика у Аллы превращалась в неукротимую рвоту.

— Вот видишь, до чего ты себя довела! — ласково говорил ей тогда Дорн, сажал в машину и вез к знакомому доктору, который вводил Алле в вену снотворное, и через двадцать минут они с Дорном уже перекладывали ее, размягченно-сонную, на кушетку в палате, а через два часа он вез ее домой. Рвоты больше не было, не было и беременности, и снова начинались таблетки. В течение полугода Алла замолкала и не заговаривала о ребенке. Это были самые прекрасные для Дорна месяцы. Потом все начиналось сначала. Вот и сегодня с утра из ванной раздались какие-то подозрительные звуки, а потом в кухне появилась Алла и кривящимися бесформенными губами заявила, что на этот раз она точно будет рожать.

— Не волнуйся! Иди на работу! Вечером мы все обсудим! — проговорил, чуть не подавившись яичницей, Дорн и в ответ услышал железобетонное:

— Обсуждать тут нечего! Я все решила! Если ты не хочешь, я буду рожать для себя!

Придя на работу, он первым делом позвонил знакомому врачу.

— Старик, уже четвертый аборт! Многовато! — пробасил в ответ ему врач. — Почему бы ей и не родить?

— Ох, рожать детей сейчас совершенно не время! — застонал в ответ Дорн.

— Да ты не думай об этом. Она родит, и все. А ребенка сразу полюбишь. Поверь мне, у меня уже трое! — засмеялся приятель-врач.

«Значит, ты трижды дурак!» — сказал про себя Дорн и обещал подумать. Вот он сидел и думал, когда в кабинет открылась дверь и вошла Рая.

— Тебе чего? — оторвался Дорн от монитора.

Рая молчала, закатив к потолку глаза, мялась и зябко пожимала плечами, чем вынудила Дорна развернуться на крутящемся стуле и оказаться как раз напротив нее.

— Ну? — Он нахмурился, и в голосе его появилось раздражение.

— Я вот по какому делу, — наконец заговорила девчонка. В лице ее были одновременно и неуверенность в успехе предприятия, и какая-то хитроватая наглость. Слова она произносила очень быстро, будто тараторила птица, а круглые блестящие глазки ее так и зыркали по сторонам, углубляя сходство с сорокой. — Я, Владислав Федорович, беременна от вас. — Увидев, как в изумлении поползли вверх брови Дорна, она не нашла ничего лучшего, как по-пионерски вскинуть руку, то ли отдавая салют, то ли осеняя себя крестным знамением. — Честное слово! Вот вам истинный крест! — Она даже сделала вид, что хочет перекреститься на компьютер за неимением в комнате иконы. — И вот я пришла вам сказать, что как девушка верующая, крещеная, аборт я делать не стану! Это православием запрещено.

— Ты что, с ума сошла? — спросил ее Владислав Федорович очень тихо. Так тихо, что она могла лишь догадаться о вопросе, слетевшем с его губ.

— Но дело же житейское, понятное! — развела в стороны маленькие ладошки Райка. — Мы с вами любили друг друга! Отсюда и ребеночек! Дело житейское!

Владислав Федорович выслушал ее скороговорку с ужасом и недоумением и сам себе изумился, как мог он, человек хоть и молодой, но все же достаточно опытный в амурных делах, связаться с такой, как выяснилось, непроходимой дурой, как Райка. Ему стало досадно на самого себя.

— Ты что, вздумала шутить со мной? Ведь ты же говорила, что предохраняешься? — спросил он вроде бы очень тихо, но в голосе его была такая ненависть и такая сталь, что Рая попятилась от него к двери.

— Ну, предохранялась, конечно, предохранялась. Но пару раз забыла выпить таблеточки. Вот и… пожалуйста! — забормотала та. — Но вы уж тоже поймите, я девушка неопытная. Это у меня в первый раз!

— И зачем же ты теперь пришла ко мне? — угрожающе привстал со стула Владик Дорн. — Сообщить, что это у тебя в первый раз? Мы тут с тобой взрослыми делами занимались, а ты сейчас приходишь ко мне, как маленькая девочка… «Это у меня в первый раз!» — передразнил он. — В первый раз только знаешь что бывает? — Он так разозлился, что просто хотел ее стукнуть. Надавать как следует по этой широкой, деланно-наивной плаксивой мордашке.

«Что они все, сговорились, что ли, меня мучить сегодня? — в озлоблении думал он. — С утра Алла сообщает, что она беременна, теперь вот эта…»

Но Рая стянула пухлые губки в пучок и обиженным голосом продолжала:

— Вот вы сердитесь непонятно на что. А сами-то тоже виноваты. Зачем вы меня соблазняли?

— Я тебя соблазнял? — в изумлении вытаращил на нее глаза Дорн. — Вот уж мне этого шить не надо! Мы с тобой взрослые люди. Приключений тебе захотелось на свою попу или радостных ощущений, но говорить, что я соблазнил невинную овечку, не стоит! Тебе сколько лет?

— Двадцать один.

— Ну вот и хорошо. Достигла совершеннолетия даже по американским законам. Теперь выкручивайся как знаешь!

— А как я знаю? — пожала плечами Рая. — Вот я вам и говорю, что беременна!

— Ну, залетела, значит, надо делать аборт!

— Не буду! — упрямо сказала Райка. — Да и срок у меня уже порядочный.

— Аборт делать не собираешься, значит, будешь рожать, что ли? — еще более изумился Дорн. — И потом будешь одна ребенка воспитывать? Имей в виду сразу: мы о ребенке не договаривались, я ничего не знаю и тебя, Раечка, вижу в первый раз! Я к тебе близко даже не подходил! И от кого у тебя ребенок — понятия не имею!

— Э-эх! — картинно вздохнула Раечка, нисколько не смутившись таким ходом разговора.

Она сложила руки на груди крест-накрест и присела на краешек соседнего стула. Вся ее молодая жизнь в подмосковной деревне, рядом с которой только недавно вырос новенький коттеджный поселок, не позволяла ей думать, что богатство и счастье просто так валятся на кого-то с небес. «Счастье надо выдирать самой! Хоть руками, хоть задницей, у кого уж как получается!» — твердо знала она и, едва только закончив училище и устроившись на работу в эту больницу, ловко потом сумела сделать рокировочку и попасть в отделение к Мышке. А здесь уж она решила ставку делать на Дорна. Больше было просто не на кого. Барашкова ввиду его почти сорокалетнего возраста она уже всерьез не воспринимала. Да и он с трудом мог запомнить, как ее зовут. Нынешний разговор с Дорном они постарались продумать с подружкой до мелочей.

— Вы меня все-таки тоже поймите, — плаксивым голосом снова начала она. Цель разговора заманчиво маячила впереди. Рая хотела провернуть элементарный шантаж. Беременность у нее действительно вышла случайной, но Рая была девушкой неглупой и даже прочитала книжку Дейла Карнеги. «Если у тебя есть апельсин — сделай из него лимонад!» — крупными буквами был напечатан девиз на обложке. Вот сейчас она к изготовлению этого напитка и приступила. Чувствовала она себя неплохо, и ей элементарно были нужны деньги. Сколотив на Дорне небольшой капитал, она мечтала развернуться пошире. — Беременна я в первый раз, Бог свидетель. — При этих словах Владик Дорн хмыкнул. — Родители пока ничего не знают, только крестная моя в курсе. А она говорит, аборт делать — грех. Да я и сама так думаю! Лучше ребеночка родить, хоть и без мужа. А то потом, если приспичит, так и не родишь, когда захочешь! Вот я и думаю, что вам надо пока меня от родителей забрать и пристроить где-нибудь, не в плохом, конечно, месте, на квартиру. И денег дать. Ведь мне теперь нужно питаться получше! А потом будет видно. Может, шубку какую или еще чего за труды!

Владик Дорн смотрел на нее и думал: сразу ее развернуть пинком к двери, чтобы она вылетела из комнаты, будто пробка из бутылки, или еще подождать? Рая, видимо, правильно поняла его взгляд.

«Ничего! Стерпишь! — думала она. — Городские мужики пугливые! Жен боятся хуже всякого черта! Напакостить рады, будто коты, а как отвечать — так в кусты!»

«Ну и что она мне теперь преподнесет? — думал Дорн. — То, что пойдет к Алле и расскажет, какой я негодяй? Но доказать ей свою правоту будет трудно. Даже если она и возьмет в компаньонки эту ее подружку, как ее… Галку. Но все равно для Аллы приятного мало. — Дорн задумался. — А вдруг после Райкиного визита Алла еще больше захочет рожать? И я буду метаться между двух беременных женщин! Кошмар! Но какой же я осел, вовремя не раскусил Райку! И что теперь делать? Попробовать ее подкупить? Пообещать ей все, что она хочет, только бы избавилась от беременности?»

— Рая, ты должна беременность прервать! — твердым голосом сказал Дорн. — Ты меня все-таки просвети, — внимательно посмотрел он на держащую руки на животе Райку, — какой точно у тебя срок?

— Четыре с половиной месяца! Уже половина! — с гордостью проговорила она с видом безвинно опороченной особы королевской крови. — И врач на УЗИ посмотрела и сказала, что у нас будет мальчик!

— Леший бы тебя, дуру, подрал! — в сердцах, не сдержавшись, сказал Дорн и встал. — Все равно придется беременность прерывать! Даже не думай о другом исходе и не дури! Ничего у тебя из твоего шантажа не выйдет! Хоть бы о здоровье подумала! Чем раньше сделаешь, тем меньше вреда и опасности!

— Так я же вам говорю. — Рая прекрасно понимала, что ее ценность заключается в ее животе. Стоит ей лишиться того, что уже шевелилось у нее внутри, и Дорн действительно никогда к ней больше близко не подойдет. — Для верующей аборт делать — грех! Тем более на таком сроке. И я теперь решила насмерть против аборта стоять. А если вы будете настаивать, то в этой прекрасной комнатке диктофончик имеется! На него весь наш разговор и записан.

У подруги брат учился на факультете журналистики, и идея с диктофоном исходила от нее. «Если на диктофоне разговор будет записан — он не отвертится!» — был вынесен приговор.

— Да я в организацию пойду, «Женщины против насилия», — продолжала Рая. — В «Московский комсомолец» поеду, всем расскажу, что вы сами врач и что меня принуждаете идти против моего закона совести! Да я в Думу пойду или к писательнице Маше Арбатовой, она вас вообще по стенке размажет! — нагнетала обстановку Рая. — Вы-то почему сами не предохранялись? Все на женщину хотите свалить! Ничего не выйдет!

«Да если бы мне надо было предохраняться, — чуть не сорвалось с языка у Дорна, — на хрен ты мне вообще нужна! С женой предохраняйся, с любовницей предохраняйся, все проститутки скоро в профсоюз вступят, с ними тоже предохраняйся. Проще импотентом стать!» Он хотел проорать ей это в лицо, чтобы не слишком о себе воображала, но промолчал. Вспомнил первые дни их знакомства, когда Райка сразу после училища по чьей-то рекомендации пришла к ним в отделение. Вспомнил ее чистенькое, будто фарфоровое личико, наивные голубые глаза, розовые щечки. Как топорщился в определенных местах белоснежный накрахмаленный халатик, как забавно и заманчиво расходился он сзади, обнажая крепкие тугие ножки, не вмещавшиеся в ультракороткую мини-юбку. Это сейчас она уже переоделась в фирменную пижаму, как все медсестры. А тогда, в первые месяцы ее работы, было в ней что-то заманчивое и чистое, наивное и простое. Вот он и счел ее простушкой! Что и говорить, лакомый тогда она была кусочек. А себя считал чуть ли не благодетелем. Как у Галича: «Поясок ей покупал поролоновый и в палату с ней ходил Грановитую». Вот и разбирай теперь, простушка она непутевая или умелая шантажистка.

— Так все-таки что же ты от меня хочешь? — спросил он.

— Чтобы вы мне денег дали, — сказала она. — Зарплата у меня хоть и побольше, чем в других местах, но, сами знаете, ее ни на что не хватает!

— Ну, блин, прямо крепостная актриса! — хмыкнул вслух Дорн и внимательно посмотрел на нее. — Ну а если я скажу, и можешь считать, что так оно и есть, что никакого отношения к этому ребеночку я не имею?

— Да ведь это будет грех! — закрестилась на монитор компьютера медсестра. — И чтоб его не допустить, я к вашей жене прямым ходом пойду, пусть она рассудит нас по-женски, по-человечески. Я ведь не настаиваю, чтобы вы женились на мне. А ребеночка своего каждый признать должен. И потом, у меня к вам ведь еще один подходец имеется…

— Это еще что за глупости? — спросил совершенно опустошенный разговором Дорн.

— А Галке, подружке, скажу, чтобы лекарств вам тех самых больше не отпускала! Мы же с ней вместе учет ведем, в тетрадке записываем. Она обо всем в курсе!

— У нас, оказывается, не отделение, а прямо синдикат преступный! — закусил губу доктор Дорн. — Но ты ошибаешься, думая, что я совершал какое-то преступление, когда брал у тебя эти лекарства. Ампулы я тебе назад отдавал. Доказать ничего невозможно!

— Возможно или невозможно, об этом пусть тогда Марья Филипповна судит! — спокойно парировала сестричка. — Нашей вины в этом нет. А уж куда вы эти лекарства деваете — продаете кому за большие деньги или себе колете, — это нам неизвестно. Врач сказал сестре — дай, она и дала. А что потом — не ее это дело. Но заведующей отделением об этом будет интересно узнать!

Владислав Федорович закусил губу. Вот, оказывается, как обернулось… А он, дурак, и не придавал большого значения тому, что раза два или три по просьбе брата, студента биофака, брал из отделения специальные лекарства для проведения короткого наркоза. Тот говорил, что лекарства нужны ему для опытов. Надо, кстати, было поинтересоваться еще тогда у этого продвинутого молодого человека, для каких таких опытов ему понадобились эти лекарства. Но Дорн знал, что брат был немножко сумасшедший и мечтал совершить какое-то открытие. «Уж пусть лучше с крысами возится, — говорила Владику мать, — чем водку пьет или колется, как другие — всякой гадостью! Только ты езди к нему почаще!» — просила она. А Владику было все некогда, хоть и жил брат сейчас недалеко от больницы — снимал квартиру, чтобы родители не раздражали нравоучениями. Ну что ж, Владик такую самостоятельность даже одобрял. Брат деньги не воровал, зарабатывал каким-то образом сам. Правда, то, что этих молодых и рьяных все-таки нужно было бы хоть изредка контролировать, не то могут натворить еще бог знает что, Владик понимал. Самих родителей Сашка под разными предлогами на порог не пускал, чтобы не мучили потом разговорами, но ведь известно — дело молодое. «Ладно, заеду!» — говорил себе Владик.

Но он обещал, а выполнить обещание все не мог. Вот и дождался. Единственная надежда на то, что у брата была голова на плечах, а не тыква. Да вообще-то и не в кого ему было уродиться тыквой, он, Владик, сам был вроде парень не глупый…

Дорн любил младшего брата. Между ними была разница почти в восемь лет, но теперь он относился к брату как к другу. Отец у них был, по их обоюдному с братом приговору, человеком хоть и неглупым, но несовременным, не мог найти себе места в жизни. Мать с ее высшим образованием на никчемной работе пласталась одна, и Дорну, когда он был еще маленьким, приходилось возиться с братом как старшему в семье. Нельзя сказать, что это ему сильно нравилось. Было дело, приходилось брату и поддавать, тот ревел, жаловался матери. Правда, потом, после покупки компьютера, многое изменилось. Но все эти детские визги и писки, боли в животе после кормления, пеленки, которые Дорну приходилось гладить, так как памперсов тогда еще не было и в помине, запомнились ему на всю жизнь и, казалось, навсегда отвратили от желания иметь собственных детей.

Использованные ампулы Сашка приносил назад. Дорн в чьей-нибудь истории болезни делал соответствующую пометку, потом ампулы возвращал Райке, будто бы использованные больными. Она должна была эти пустые ампулы складывать в определенную коробку, делать отметку в тетради, коробку отдавать заведующей отделением, а та хранила ее в сейфе для отчетности. Все так и делалось. И вот теперь эти две стервы-сестрички решили его подставить. Ну и ну! Какой грубый шантаж! С ним это не пройдет. Применение не по назначению этих несчастных двух или трех ампул надо будет еще доказать. Документация сохранена, а давали больному эти лекарства или какие другие — сам больной не знает. Но все эти дела надо было обмозговать в спокойной обстановке.

Владик замолчал, размышляя, и тогда Райка подошла к нему ближе, намереваясь напомнить о своем требовании:

— Ну так что же мне все-таки Галке-то передать? Она меня сейчас спросит… Мы ведь с ней хотели после работы в «Макдоналдс» пойти, мороженого поесть… — Она приблизилась к нему вплотную и оттопырила карман на груди.

«Ладно, дам ей денег, чтобы выиграть время», — решил Владик Дорн и, вытащив из бумажника дорогой кожи несколько крупных купюр, протянул ей.

— Вот возьми, — сказал он, — но подыскивай доктора! «Не могу же я всех своих баб в одно и то же время к одному и тому же врачу водить!» — подумал он.

— Не обижайте меня, бедную девушку! — с деланной скромностью улыбнулась Рая и спрятала деньги в карман.

Дорн от такой наглости приоткрыл рот, а Райка, выпятив картинно живот, стала значительно оглаживать на нем медицинскую пижаму. Покрасовавшись так перед Дорном какое-то время, она решила, видимо, что на сегодня выполнила все, что ей было нужно, и, повернувшись, выплыла в коридор.

«Врала или не врала она насчет диктофона? — Дорн первым делом осмотрел все шкафы и полки и ничего не нашел. — Но, может быть, диктофон был у нее в кармане? — подумал он. — Зря я не догадался проверить!» Настроение у него было из рук вон.

5

Оля Азарцева, или, как иногда звали ее родители, Нюся, чуть только не засыпала, сидя на жестком стуле в длинной и унылой лекционной институтской аудитории.

Дождь все так же барабанил в окно, по грязному подоконнику ползла сонная муха, преподаватель был лыс, очкаст и совершенно неинтересен Оле, как, впрочем, и его предмет, как и весь институт в целом. Но она никогда не занималась мыслью, а что, собственно, она делает в таком абсолютно не нужном ей и никчемном месте. Оля была девочка исполнительная. Мама сказала, что надо учиться здесь, и Оля училась. Одна мысль о том, что нужно было бы объясняться с ней или с отцом по поводу чего бы то ни было, доказывать что-то свое, приводила Олю в ужас. У нее была только одна мечта — жить так, чтобы ее не трогали, не разговаривали с ней, не давали советов. Ради этого и ради того, чтобы ей давали денег на жизнь столько, сколько нужно, Оля готова была на эти маленькие жертвы. Какая разница, где учиться, если ей все равно все безразлично? Этот институт или тот, эта работа или другая, Оля не чувствовала призвания ни к чему. Так зачем бузить, если не видишь в том никакого смысла?

— Сначала окончи институт, — говорили мама и папа, — а потом посмотрим. Подберем что-нибудь, где тебе будет удобнее, где больше понравится.

Оля так и жила. Пока выполняла программу-минимум. Как автомат ходила на лекции, старалась бороться со сном, читала учебники, писала конспекты.

— Счастливая, о чем тебе беспокоиться? — говорила Оле подружка Лариса. — Мама с папой все за тебя сделают. Не то что я, голову не к кому приклонить! Самой приходится всего добиваться!

И правда, Лариса успевала столько, что Оля лишь поражалась: и учиться на дневном, и работать, и головы парням крутить, и по музеям бегать, и в бассейне плавать, и по тусовкам шататься.

— Ты хоть спишь когда-нибудь? — спрашивала ее Оля.

— А как же, на лекциях! — отвечала та и действительно, подперев голову кулачком, устроившись где-нибудь в заднем ряду, сладко засыпала. Впрочем, это не мешало Ларисе хоть на тройки, да сдавать сессию. Оля, которая каждый день аккуратно ночевала дома, училась не лучше.

— Как ты думаешь, в кого это дочка такая уродилась? — спрашивала Юля у Азарцева со скрытым намеком. Она всегда считала, что Азарцеву не хватает инициативы.

— Тебе больше бы нравилось, если бы она появлялась дома в неделю раз, а все остальное время проводила в сомнительных компаниях? — интересовался Азарцев, обижаясь за дочь.

— Во всяком случае, я всегда так и делала. И никогда потом об этом не жалела! Сомнительные компании — самые интересные! — с вызовом отвечала Юля.

Олю же просто пугал материнский темперамент. Каждый раз, когда мать возвращалась домой после очередной косметической операции и, весьма довольная собой, демонстрировала Оле свои измененные достоинства, та, будучи не в силах перечить матери, терпеливо рассматривала отечные еще и покрытые кровоподтеками послеоперационные участки тела. А потом, не говоря никому ни слова, запиралась в ванной, потому что каждый раз ее выворачивало наизнанку от этого зрелища.

«Папа кроит и перекраивает живое тело. Мама подставляет свое. А я способна только на то, чтобы исторгать это зрелище из себя, — думала про все это Оля. — Что-то вроде самоассенизатора. И от этого сама себе Оля не нравилась еще больше. В зеркало на себя Оля старалась не смотреть. Она была похожа на отца. Да и лицо матери в результате операций уже было так далеко от первоначального, что Оля не могла даже вспомнить, какой была мама, когда Оля была еще маленькой. Но те спокойные, ровные черты, которые придавали лицу отца выражение уверенности и уравновешенности, Олино лицо делали совершенно никаким. Глаза казались слишком маленькими и невыразительными, нос выглядел утиным, рот слишком тонким и плоским. О том, чтобы пойти в хороший салон к визажисту, нечего было и думать. Оля не переносила парикмахеров, косметологов, визажистов. У нее тут же начиналась сильнейшая аллергическая реакция. Она покрывалась пузырями и пятнами.

— Надо же, какая аллергия на запах в салонах! — удивлялись окружающие. А Оля каждый раз вспоминала, как однажды, лет в двенадцать, мать привела ее к своему парикмахеру подстричь волосы.

— Ой, Господи Боже мой! — завыла, глядя на Олю, накрашенная, будто клоун, тетка-хохлушка. — И какого же утенка вы ко мне привели!

— Что выросло, то и выросло, все равно мое! — философски заметила тогда в ответ на эти слова Юлия и поцеловала в макушку дочь. Оля на теткины слова вслух никак не отреагировала, но знание того, что она некрасива, накрепко отложилось в ее памяти. И в отличие от других девочек Оля никогда не старалась приукрасить внешность.

«Что уж есть, то и есть», — трансформировались в ее голове слова матери. Потом у нее сформировался и своеобразный взгляд на мальчиков.

— Если из-за мужчин приходится выдерживать столько мучений, — говорила Оля о матери, — лучше близко никогда не подходить ни к одному лицу противоположного пола.

— Почему из-за мужчин? — удивлялась Юля. — Я хочу сама быть красивой, я делаю это для себя!

Но поскольку каждый раз после операции и истечения послеоперационного периода у матери появлялся очередной новый, хоть и кратковременный, любовник, Оля не склонна была в этом матери верить.

На молодых людей она просто не смотрела. Парни платили ей тем же. Если бы любого из них, знакомого с ней не первый год, попросили описать ее внешность, рассказать, какого цвета у Оли глаза, волосы, ни один не смог бы произнести что-либо внятное.

«Никакая!» — вот все, что ответил бы каждый. А ей это стало все равно. Гораздо спокойнее было просто есть, спать, ходить на занятия, плыть по течению жизни, не испытывая ни мелких передряг, ни сильных штормов. Если бы еще мать не доставала ее своими размышлениями о жизни!

Преподаватель вдруг перестал писать на доске, сделал небольшую паузу и заглянул в свои записи, сверяясь с ними.

— Оля! — толкнула ее под локоть подруга. — Пойдем со мной в компанию к одному знакомому. Приглашал домой к друзьям. А я его знаю только со вчерашнего дня. Какой-то медик или биолог, я толком не поняла. Неудобно как-то одной идти. Пойдешь?

Оля прикинула. Мать сказала, что должна вернуться пораньше. Значит, была вероятность того, что придется идти с ней в магазин за продуктами или выбирать какую-нибудь новую кофточку. Кофточки были очередным пунктиком матери. Она не могла ходить в одном и том же больше двух дней. Кофточками у нее был завален весь шкаф. Каждый раз во время похода по магазинам мать пыталась навязать и Оле какую-нибудь обновку, но Оля, с удовольствием ходившая и летом и зимой в одном и том же черном джемпере и джинсах, на уговоры не поддавалась. Джинсы, правда, ей приходилось менять чаще, чем джемпер, они быстрее стирались между ногами. К остальной одежде, как, впрочем, и к еде, Оля была вполне равнодушна. Больше всего она почему-то любила картофельное пюре и могла его есть по три раза в день месяцами. Поэтому ходить по магазинам Оля терпеть не могла.

— А это далеко? — спросила она Ларису.

— Какая разница! — ответила та. — Нас довезут. Встретят около института. Значит, пойдешь?

— Угу.

— Ну, заметано! — обрадовалась подруга, и больше до конца занятий они к этому вопросу не возвращались.

6

Валентина Николаевна почему-то настолько твердо представила, что сейчас, сию минуту, немедленно увидит своего сына Алешу, что, открыв дверь, в первое мгновение даже не поняла, что вместо сына перед ней находится ее бывший коллега Аркадий Петрович Барашков. Она бессмысленно приоткрыла рот и некоторое время стояла в дверях, глядя в лицо Аркадию Петровичу и не узнавая его. Он, предполагая, что его сюрприз явиться без предупреждения действительно удался, громко и радостно засмеялся, но потом что-то неуловимое, нечто странное, идиотическое в лице Валентины Николаевны насторожило его.

— Тина! Ты что, не узнаешь? Ведь это же я, Аркадий! Но действие его слов оказалось вовсе не таким, на какое он рассчитывал. Валентина Николаевна вдруг смертельно побледнела, закатила глаза и рухнула на пол под самые его ноги. Он так опешил, что даже не успел ее подхватить.

— Тина! — Это было все, что он мог сказать.

В следующую секунду он бросил на пол свою старую спортивную сумку, схватил Валентину Николаевну сначала под мышки, потом, перехватив за талию, повесил себе на плечо и в таком виде втащил ее в комнату.

— Есть кто-нибудь? — зычным баритоном вопросил он. Но беспорядок и полумрак ответили ему, что в комнате никого нет. Тогда он положил Валентину Николаевну на кровать, заглянул в зрачки, нащупал пульс и немного успокоился, осознав, что это не что иное, как простой обморок.

Быстрым шагом прошел он на кухню, наугад открыл какие-то шкафчики в поисках нашатырного спирта, но, естественно, ничего не нашел. И тогда счел за лучшее наполнить холодной водой турку для кофе, находившуюся на столе, как раз у него под рукой. Таким образом, сей предмет во второй раз за это пасмурное утро был использован не по назначению. Аккуратно, рукой, Барашков брызнул в лицо Валентине Николаевне и, слегка похлопывая ее по щекам, привычным тоном, словно был в операционной, затянул свою вечную песню:

— Тина, Тина! Проснись! Ты меня слышишь? Отрой глаза! Посмотри на меня! Посмотри на меня! Ты меня видишь?

И от этих слов, слышимых за всю жизнь тысячу раз и, бывало, произносимых ею самой, Валентина Николаевна действительно открыла глаза, провела по холодному влажному лбу рукой и спросила:

— Что это со мной было? Меня тошнит. — Потом она пригляделась внимательнее, узнала знакомое лицо, уточнила: — Это ты, Аркадий? — И, услышав утвердительный ответ, быстро сказала: — Ну, слава Богу, это ты! При тебе я могу умереть спокойно.

У Аркадия Петровича тут же включился профессиональный рефлекс, и он тем самым равнодушно-спокойным голосом, которым всегда разговаривал с больными, сказал:

— Умереть, дорогая моя, никогда не поздно, а сейчас надо приподнять голову на подушку и выпить горячего чая с сахаром! У тебя есть?

Тина вспомнила, что с коллегами полагается держаться вежливо и мужественно, и тут же сказала, что, конечно же, у нее все есть и она сейчас встанет, пройдет на кухню и приготовит чай, кофе, в общем, все, что гость пожелает. На что Барашков ответил:

— Лежи, лежи!

Прошел он на кухню сам. Мимоходом оглядевшись, оценил профессиональным взглядом пыль и запустение, высохшую заварку в коричневых разводах на дне старого чайника с отбитой ручкой, отсутствие припасов в холодильнике, съежившиеся от старости крошки ржаного хлеба на разделочной доске.

— Да-а, что-то не в порядке в этом доме. — Он вспомнил ухоженность и уют прежнего Тининого жилья, огромную кастрюлю с «дежурным» борщом, которую она варила на время своего отсутствия, обязательный кусок колбасы для собаки, творожное печенье, которое она всегда подавала к чаю, когда он приходил к ней в гости, и сердце у Барашкова защемило.

Немного заварки он все-таки отыскал. Вымыл чайник, вскипятил воду, заварил чай. За неимением специальной куклы накрыл чайник старым полотенцем. Пока он возился на кухне, у Тины прошла тошнота, она смогла сесть в постели, навалившись спиной на подушки.

— У тебя в кухне, мягко сказать, пустовато! — заметил Барашков, входя с подносом и пристально взглянув на Тину.

— Говоря откровенно, в моей квартире не водятся даже мыши, — улыбнулась она. — Да это и к лучшему, меньше шансов поймать вирусный гепатит! Мыши — разносчики всякой дряни!

Барашков пристроился сбоку ее постели, водрузив чайные принадлежности на поднос, а его, в свою очередь, поставив прямо на одеяло.

— Какой запах! — мечтательно сказала Тина, втянув носом пар. — Чай старый, а аромат еще остался.

Барашков не стал распространяться насчет аромата, он думал о другом.

— Что это за подозрительные обмороки? — спросил он, когда Тина перестала дуть на чашку и отпила первый глоток.

— Сама не знаю, — с беззаботным видом ответила она. — Я ужасно рада, что ты пришел. Признаться, я живу тут одна и давно уже не принимаю гостей, да и нет у меня такой потребности. А вот ты приехал — и я страшно рада. Даже не знаю почему. Наверное, ты родной для меня человек. С другими не так.

— Ты не ответила, — настойчиво взял ее за руку Барашков. — Говори, что за обмороки?

Тина вздохнула:

— Наверное, вегетососудистая дистония. Сейчас все этим страдают. Когда ты позвонил, я резко соскочила с постели, вот давление и упало. Ортостатический коллапс называется. — Она помолчала. — Я почему-то решила, что приехал Алеша. — Потом беспомощно подняла на Барашкова глаза: — В последнее время у меня в голове все время крутятся какие-то странные мысли. Вот подумала, что Алеша приехал. С чего бы это ему приехать осенью, и именно сейчас? Он ведь учится.

— Судя по всему, он нечасто балует тебя своими визитами? — мрачно спросил Барашков.

— Я не сержусь. Он же еще ребенок. Ему всего девятнадцать лет. Сам плохо еще соображает. И делает то, что ему говорят. Сказали — мать плохая, значит, плохая. Но я не в претензии. Наверное, они все правы. Я действительно плохая мать. Всю жизнь на работе. Мужу и ребенку внимания уделяла мало.

— А они тебе много! Чего ты их всех оправдываешь, уж я ли не знаю твоей жизни, как и ты моей. Вся жизнь почти прошла друг у друга на глазах.

Аркадий хотел еще сказать, что девятнадцать лет — уже вовсе не мало. Когда-то он сам в девятнадцать лет женился, а в двадцать стал отцом и кормильцем семьи, но посмотрел на Тину и ничего не стал добавлять. И вообще его поразила произошедшая с ней перемена. Со времени их последней прогулки по Красной площади прошло всего каких-нибудь полтора года, но сейчас перед ним была не молодая женщина в светло-зеленой кофточке под цвет тогдашней весны, какой он запомнил Тину в теплый весенний вечер. Перед ним сидел тяжело больной человек, совершенно лишенный всякого сексуального притяжения, то есть того признака пола, без которого общение биологических особей невозможно. Он не мог профессионально не оценить расплывшиеся черты лица, и потухший взгляд, и дрожь некогда крепких пальцев, но самое главное, что Барашкова поразило в Тине, существо, находившееся сейчас перед ним на постели, выглядело вполне безжизненным, абсолютно равнодушным к тому, является оно все еще живой материей или уже нет. Аркадия это напугало. Результатом чего явилось то, что он видел: жизненных ли обстоятельств или тяжелой болезни — он не знал, не понял, слишком долго они не виделись с Тиной. На правах «коллеги и старого друга он решился спросить ее прямо:

— Скажи, я спрашиваю тебя не из любопытства, но как врач, что с тобой происходит? Ты чем-то больна?

Она усмехнулась как-то потерянно, потусторонне.

— Спасибо, что ты спросил. Правда, мне больше хотелось бы, чтобы ты сделал вид, что ничего не заметил. Да, я стала другая, совсем другая, Аркадий. — Она опустила голову, было видно, что ей совершенно не хочется говорить на эту тему. Потом она улыбнулась и продолжала уже почти весело: — Но у меня ничего не болит! И меня ничто не беспокоит, во всяком случае, на физическом уровне.

Кого бы это могла обмануть ее напускная веселость? Во всяком случае, не Аркадия. Она стала говорить дальше, предвидя его расспросы, если она не будет продолжать.

— А выгляжу я так… — Она сделала паузу, как бы размышляя, стоит ли все-таки посвящать Барашкова в эту страшную тайну, но потом решила, что можно, что он не будет смеяться. — Выгляжу я так плохо, — начала она снова, — потому что просто не вижу для себя никакой необходимости жить. Вот и все. Очень просто. Ты, я надеюсь, не будешь возмущаться этими словами, надувать щеки и махать руками в знак протеста. Мы знаем друг друга слишком хорошо, я не кокетничаю. Это глубокая депрессия, синдром, который лечится психиатрами. Я лечиться у них не хочу.

Аркадий Петрович в раздумье потер подбородок.

— А почему? — наконец, не найдя ничего лучшего, спросил он, чтобы оттянуть время. «Ничего нет удивительного в том, что она не хочет лечиться, в этом-то и проявляется истинность патологического состояния. Но моя задача уговорить ее обратиться к врачам. Как только это сделать?» Как назло, ни с одним по-настоящему хорошим психиатром он лично знаком не был. У их же больничного специалиста он и сам бы лечиться не захотел. Хотя тот, в общем, не проявил себя с какой-либо плохой стороны, а вот не вызывал к себе доверия, и все тут.

— Ты знаешь, — первый раз во взгляде Тины появился какой-то искренний интерес, — мне даже нравится наблюдать за собой. Представляешь, иногда я вижу рядом с собой Чарли! Как раз так и было перед самым твоим приходом…

— Видишь во сне?

— Да нет, не во сне. — Валентине Николаевне не захотелось уточнять, какие именно сновидения ее посещают. — Я не могу объяснить то состояние, в которое временами впадаю: бред не бред, галлюцинации не галлюцинации… Романтичнее всего будет сказать — грезы наяву.

— Романтику в нашей профессии надо отбросить! — заметил Барашков.

— Да, я знаю, — ответила Тина. — Но ты тоже пойми, в психушку ложиться не хочется…

Аркадий Петрович был опытным человеком и хорошим врачом. И он действительно многое понимал. И слова Тины его, в общем, не удивили. Он что-то вроде этого и ждал. Но этого и боялся. Может случиться, что под маской депрессии прячется какое-либо весьма серьезное, опасное, уже изученное, описанное, классифицированное ВОЗ[2], совершенно не обязательно психическое заболевание, а что-нибудь совершенно другое. Какая-нибудь опухоль мозга… Необязательно злокачественная, может, и доброкачественная. А может, и не мозга, какого-нибудь другого органа. А может, и вообще не опухоль, а кальциноз сосудов… Болезнь Фара, например. Тоже не лучше. А может и вообще не быть ничего. Просто невроз. Но эти Тинины обмороки… Очень подозрительно. Так думал Аркадий. Начать он решил издалека.

— Замечательно, во всяком случае, что у тебя ничего не болит, но выглядишь ты, прямо сказать, неважно, — заявил он. — Надо всесторонне обследоваться. Давай сначала обратимся не к психиатрам, а к терапевтам!

— Неохота и незачем. Надоело все, — лениво ответила Тина. Ей вдруг стало очень хорошо, легко. Она не стеснялась Барашкова. Все, что было между ними раньше — флирт, кокетство, чувственность, — все ушло. Ей казалось, что вместо всего этого осталось глубокое ощущение родства, как бывает между супругами, прошедшими вместе длинный, тяжелый путь. Ей было безразлично, что он видит ее непричесанной, одутловатой, в застиранном старом халате, на не очень свежем постельном белье. «В таком равнодушии, — думала она, — есть своя прелесть».

Но между тем, как думает женщина и как понимает тот же вопрос мужчина, весьма часто бывает существенная разница. Здоровый мужчина, в каком бы возрасте он ни был, видя перед собой какого бы то ни было возраста женщину, хоть девяностолетнюю старуху, не может отделаться от легкого налета чувственности, который обязательно нужен для плодотворного общения между полами в классическом варианте отношений. Барашков оценивал внешность Валентины Николаевны совершенно по-другому. И он решил надавить с этой стороны.

— Тебе нужно не только поправить здоровье, но и привести себя в божеский вид, — осторожно сказал он. — Ты же не хочешь огорчить прежнего друга и ученика?

Тина вопросительно подняла на него взгляд.

— Приезжает Ашот, — улыбнулся Барашков. — Я, собственно, затем и появился, чтобы сообщить тебе эту новость лично. Он мне позвонил. Сказал, что приедет ненадолго, ему надо уладить кое-какие дела. По-моему, он хочет наладить здесь какой-то совместный бизнес. Так многие сейчас делают. Сначала уезжают, а потом возвращаются на знакомую почву. И ты знаешь, — тут Барашков сделал паузу, почесал кончик носа, — как ни сентиментально это звучит, но я по нему здорово соскучился! И по нашей драной ординаторской, по синему дивану… И по Палычу, и по Маринке, и даже по этой белобрысой нашей дуре Татьяне. Представь себе, даже по ней соскучился. Ну, она-то, впрочем, вряд ли приедет! Она баба хваткая, не должна растеряться по жизни. Сейчас, наверное, уж где-нибудь в Ницце надувает богатого мужа.

— А у нее сегодня ведь день рождения! — сказала Тина. — Сколько же ей исполнилось? Наверное, двадцать восемь или двадцать девять. Но еще нет тридцати. Молодая, счастливая!

Валентина Николаевна откинулась на подушку и закрыла глаза. Аркадий молчал, и она тихо спросила:

— А по Мышке ты не скучаешь?

— Чего по ней скучать? Я ее имею счастье лицезреть каждый день.

Тина помолчала. Потом сказала:

— Знаешь, передо мной лично она ни в чем не провинилась, совершенно. Но я не могу понять, зачем она притворялась.

— В чем?

— Ну, в том, что она такая же, как мы. Что живет от зарплаты до зарплаты, что не претендует на что-то большее, чем быть у нас в отделении просто врачом. А потом вдруг раз, подвернулся момент, и она выскочила в новом обличье, как чертик из табакерки. Я почему-то этого не могу ей простить. Есть в этом какой-то обман.

— Не знаю, — сказал Аркадий. — Она сейчас меня мало интересует. Но я вижу, ей приходится нелегко. Кстати, у нее в отделении кавалер появился. Из нового поколения. Доктор Дорн.

— Дорн? Какая-то чеховская фамилия, — удивилась Тина. — Ну точно, был такой доктор-акушер в «Чайке». Циник из циников, но, кажется, добрый.

— Это Чехов еще тогда не представлял себе настоящих циников, — ухмыльнулся Барашков. — Он бы на нашего посмотрел. Больше ни одного доктора ни в одну пьесу бы не ввел. И умер бы не от чахотки, а с горя, что вот так бесславно закончился его вишневый сад.

Тина не выдержала, захохотала. Барашков встал, подошел к окну, выглянул на улицу. Его машина стояла под окнами, ее мочил дождь.

— Не угнали твой драндулет?

— Не угнали. — Аркадий от окна посмотрел внимательно на Тину, оглядел квартиру. Видно, давно уже миновала пора, когда эта дыра была маленьким, но уютным гнездышком. На полу вековая грязь, мелкий мусор, следы чьих-то ботинок. На подоконнике ни цветочка, ни листика. В старой люстре горит только единственная маломощная лампочка… «Да, что-то произошло в этом доме, — подумал Аркадий. — И это что-то — не праздник».

Тина, утомившись от хохота, откинулась на подушку.

— Как поживает твоя жена?

— Неплохо. Она с участка ушла. Окончила школу гомеопатов, теперь у нее кабинет.

— Гомеопатия? Ты в это веришь? Аркадий прошел по комнате, сел.

— Да черт его знает. Вроде получается, больных у нее теперь тьма. А я все хочу книжку у нее какую-нибудь по гомеопатии взять почитать, разобраться, да времени нет. А материально, конечно, с поликлиникой никакого сравнения.

— Передавай ей привет!

— Обязательно. — Он говорил, а сам еле удерживался, чтобы не откинуть одеяло на Тине и не нажать пальцем на кожу ее ноги в нижней трети голени, чуть повыше стопы. «Могу поклясться, на месте давления будет круглая ямка и белое пятно, — подумал он. — Но, черт возьми, откуда взялась эта задержка жидкости в тканях, проявляющаяся и на лице одутловатостью и какой-то зеленой отвратительной бледностью? Почки проверить нужно в первую очередь». Он уже открыл было рот, чтобы это сказать, но Тина его опередила:

— Ты помнишь, что сегодня за день?

— Помню, конечно, — ответил он. — Еще и потому приехал. На кладбище мокро и, наверное, грязно идти. Как подсохнет, так съездим к Палычу. Хорошо бы до снега. Могилу надо посмотреть, не осела ли. А то у него одни дочери да жена. А зятьям, наверное, вечно некогда.

— Спасибо, — сказала она. — Как-нибудь съездим. Может быть, когда приедет Ашот. А сейчас я, мне кажется, не смогу. На кладбище надо ехать с искренним чувством, а на мне, Аркадий, какая-то броня. Мне стало все безразлично. Только иногда, когда вижу Чарли или думаю об Алеше, я становлюсь прежней. Часто мне бывает очень страшно во сне. И все. Не обижайся, Аркадий, но вот ты сейчас сидишь возле меня, мне это приятно, но вместе с тем где-то глубоко все время бьется одна мысль: «Когда же он уйдет?» И я тогда снова смогу зарыться в одеяло, закрыть глаза и не думать совсем ни о чем.

— Ты хочешь спать? — удивился Аркадий.

— Если бы… — усмехнулась Тина. — То есть спать я хочу постоянно. Но дело в том, что заснуть не могу! А если засну, так приснится кошмар!

— Так тебе хоть анализы самые элементарные надо сдать! Кровь, мочу, биохимию! Ты участкового терапевта-то на дом хоть раз вызывала? — разозлился Аркадий.

— Ну, вызывала однажды, — сказала Тина. — Совсем как-то стало плохо, голова очень кружилась. Ну, я сдуру и вызвала. Думала, пусть хоть кто-нибудь придет, измерит мне давление.

— И что?

— Ничего. Вечером, в седьмом часу, приползла терапевт. Бабулька-пенсионерка. Причем у нее после подъема по лестнице на мой пятый этаж была такая одышка, что я подумала, как бы ей самой не пришлось «скорую» вызывать.

— Ну а давление она хоть смогла измерить?

— Нет. Посмотрела она на меня от порога, видит — хожу я еще самостоятельно, хоть и по стеночке. Спросила: «Мушки перед глазами бегают?» Я говорю: «Нет». Она говорит: «Значит, ничего страшного. Вегетососудистая дистония. Крепкий чай, кофе, два раза в день кавинтон. Консультация невропатолога, отоларинголога». Постояла еще, ну, я ей пятьдесят рублей дала, она ушла предовольная, а у меня на следующий день головокружение само прошло.

Аркадий захохотал.

— Тебе повезло, грамотная бабка попалась. Послала не только к невропатологу, но и к ЛОРу. Но у тебя с ушами, надеюсь, все в порядке?

— С ушами — в полном! — заверила его Тина, и оба опять захохотали. Только смех у них был немного грустный.

— Ну что ты хочешь? — спросил он наконец, отсмеявшись. — Все правильно. Больше участковый терапевт ничего и не может. В голову же тебе не заглянешь! Только, конечно, давление измерить она все-таки была обязана. Но, с другой стороны, ты ведь не без сознания валялась. Если бы завалилась, тогда уж вызвали бы «скорую».

— Которая приехала бы через два часа! — хмыкнула Тина.

— А раньше и не доедешь! — заметил Аркадий. — Кругом жуткие пробки. По Волгоградке ехать просто невозможно. Проще умереть сразу. А «скорую», между прочим, даже с мигалкой ни одна собака не пропускает. Гаишники же за это не штрафуют!

— Ну вот поэтому я и не дергаюсь! — спокойно заметила Тина. — Знаешь, под одеялом в своей квартире умирать как-то спокойнее, чем под звуки мигалки в машине «скорой помощи».

— Не болтай! — сказал ей на это Аркадий. Они помолчали.

— Я все-таки не понял, — через некоторое время решил уточнить Аркадий. — Ты как-то странно об этом говорила… Где же твоя собака?

Тина посмотрела на него удивленно, вздохнула.

— Чарли умер в прошлом году.

— Старый, наверное, был? — предположил Аркадий. — Насколько я помню, он жил у тебя лет десять?

— Сколько ему было, не знает никто, — ответила Тина. — Я же его на помойке подобрала. Чарли был тогда уже взрослым. Прожил он у меня одиннадцать лет. Когда все там в больнице произошло, он несколько месяцев жил у мужа. Вернулся совершенно больной. Но потом пожил здесь, со мной в квартире, успокоился, поправился, я думала, все у него наладилось. А однажды я не вернулась домой ночевать. Работала я тогда за городом, и сломалась машина. Я так переживала, что некому вывести его погулять, но потом подумала, пусть сделает лужицу дома, все можно будет убрать. Ругать его за это никто бы и не подумал. Ехать было все равно не на чем. Вернулась на следующий день только к обеду. А он лежал около кровати на коврике мертвый, мордой к двери. Он подумал, наверное, что я его бросила.

— С чего ты так решила? — удивился Барашков. — Все люди смертны, собаки тоже.

— Нет, не скажи! — Тина несогласно покачала головой. — Он умер от ревности. Решил, что я его оставила. Уходила-то я из дома не одна.

— А с кем?

— Был человек. Ты его как-то видел. Азарцев. Я у него тогда работала, в косметологической клинике за городом. Помнишь, я тебе говорила?

— Возможно.

— Чарли его не любил. Не рычал, не лаял, нет! Просто, когда Азарцев бывал у меня, Чарли лежал в коридоре в углу и не выходил. Никогда не ходил с ним гулять, не брал у него еду. Наверное, Чарли чувствовал, что Азарцев меня предаст.

— И что?

— Так и вышло. Когда пришлось сделать выбор, он выбрал не меня. А я невольно предала Чарли.

— Слушай, Тина! — сказал Азарцев. — Я теперь знаю, куда тебе надо ехать в первую очередь!

— Куда?

— В клинику неврозов на Шаболовке. Если хочешь, я тебя отвезу! И это еще мягко сказано! По-моему, ты того! — Аркадий выразительно постучал по кудрявой башке. — Сдвинулась на собаке!

— Хм! — усмехнулась Тина. — Какая же у мужчин простая организация ума! И Азарцев говорил точно так же, как ты! «Сдвинулась на собаке!» Но если собака — единственный друг?

— А может, ты просто других-то не замечаешь? — как-то укоризненно посмотрел на нее Аркадий. — Вот меня за один день обидела мимоходом два раза. Первый раз, когда сказала, что хочешь, чтобы я поскорее ушел, а второй раз сейчас — когда сказала, что друзей, кроме собаки, у тебя нет!

— Прости, — извинилась Тина. — Прости, я не нарочно. Так вырвалось!

— Так это только хуже! — пробасил Аркадий.

— Ну что ты меня мучаешь! — заорала вдруг Тина. Лицо ее исказилось, и пена появилась у рта. — Не видишь, что ли, мне плохо, плохо, плохо! Я действительно хочу остаться одна! Я хочу умереть! Или по крайней мере закрыть глаза! А ты все сидишь, разглагольствуешь, мучаешь! Уходи! — почти визжала она. — Уходи! Я вас всех ненавижу! Всех-всех! Ненавижу весь свет! И задерни шторы! — Что-то прорвалось в ее лице, и она зарыдала. Аркадий молчал. Она лежала на животе и рыдала. Все тело ее сотрясали конвульсии, слезы текли так быстро и сильно, что в момент намочили подушку.

«Истерика, — подумал Аркадий. — Черт знает что! Тот мужик, видимо, ее бросил. А она действительно его любила. Как странно. Печально».

Барашков подумал, что вот он сидит рядом с плачущей женщиной, которая плачет оттого, что ее бросил не он, Барашков, а некто другой, и ему, Барашкову, это все равно. Вот что значит старость. «Не старость, а зрелость!» — поправил он сам себя.

Она успокоилась.

— Я сейчас уйду, — сказал Аркадий. — Не сердись», проводи меня. Только знай, ты должна лечиться!

Тина повернулась к нему лицом, вытерла ладонями мокрые щеки.

— Тебе, должно быть, противно смотреть на меня, — сказала она. — Я стала страшная. Злая и страшная. Самое плохое, что меня это удовлетворяет. Я не хочу быть ни молодой, ни красивой.

— Ты больна, — сказал ей Барашков. — Болезнь редко делает человека прекрасным. Это только в романах Ремарка да Фицджеральда по тенистым аллеям парков, среди цветущих кустов сирени, мимо клумб из необыкновенной красоты тюльпанов гуляют нежные сумасшедшие героини. На самом деле болезнь безобразна, болезнь зла, болезнь эгоистична. Доброго человека она может сделать безвольным, опустившимся мямлей; стойкого — злым, эгоистичным тираном; разумного — бессмысленно-тупым. Но если человек поправляется, то из болезни он выносит самое главное — опыт, как нужно жить. А потом, правда, часто этот опыт опять забывает. Но умные люди, Тина, после глубокой болезни начинают жить так, будто получили в подарок новую драгоценную жизнь. И ты должна поправиться, Тина! Никаких видимых поводов, чтобы не поправиться, пока нет. Нужно обследоваться. О конце думать рано. Ты многим нужна. По крайней мере мне, Ашоту, твоим родителям, сыну и, наверное, сестре. Но в тебе сейчас говорит не болезнь, а эгоизм, Тина. Подумай об этом. До завтра. Я ухожу и завтра позвоню. Обдумаю за вечер, и ты тоже подумай, с чего нам лучше начать обследование. Пока!

— Прости! — сказала Тина и насухо вытерла лицо о несвежую простыню. — Я провожу!

В голове у нее будто играл огромный оркестр, предметы перед глазами танцевали медленный вальс, а в груди бились многочисленные крошечные молоточки. «Сейчас он уйдет, и я снова лягу. Может, это от голода?» — вдруг мелькнула в голове спасительная мысль. В шкафу оставалось немного хлеба. Она погрызет его, а когда будет легче, выйдет на улицу, что-нибудь купит. Масла и сыра, например. Но при мысли о еде ее стало тошнить еще больше.

— Пока! — сказала она и спустила ноги с постели.

— Не вставай! — Барашков пошел в коридор.

— Звони! — Она постаралась сказать это так, чтобы голос ее не дрожал. «Осталось продержаться тридцать секунд! — скомандовала она себе. — Примерно столько времени нужно, чтобы закрыть за ним дверь!»

— Ну, до завтра? — Аркадий взялся за ручку и обернулся в прощании.

— До завтра. — Она пыталась незаметно рукой удержаться за стену.

Через мгновение, обернувшись уже с лестничной площадки, Аркадий увидел в прямоугольном проеме входной двери, что стоящая в коридоре Тина как-то странно отклоняется назад и вниз и с остановившимся взглядом, в котором теплилась, однако, какая-то мысль, падает на спину со всего маху, ударяясь при этом с глухим стуком головой о косяк.

— Тина! — крикнул Аркадий и ринулся назад в квартиру.

— Господи, что же делать? На полу кровь! Черепно-мозговая травма! Ишемический инсульт! Внутреннее кровоизлияние! — метался Аркадий то в поисках лекарств, то хватаясь за телефон и мысленно перебирая диагнозы. — Как всегда, в доме у врача не водится ни черта! Нет ни сердечного, ни адреналина, ни бинта!

«Она умирает! Никогда себе не прощу!» Он стоял перед Тиной в узком коридоре на коленях, в своем светлом плаще, и бешено орал в телефонную трубку, слушая медленные, повторяющиеся без ответа, гудки:

— «Скорая»! Да ответьте же наконец! «Скорая»! «Скорая»! Что ж вы там все, заснули?!

На его пальцах быстро высыхала алая кровь, покрывая кожу будто прозрачным красноватым лаком, и когда в трубке действительно раздался металлический голос: «„Скорая“ слушает!», он внезапно сообразил, что не помнит, забыл, а может, и никогда не знал, как звучит правильный Тинин адрес.

7

— Поздненько, однако, являетесь на работу! — ехидно заметила Азарцеву Юля, встретив его на первом этаже возле его кабинета. Из окна она видела, когда он приехал, и поняла, что он расстроен. «И когда он перестанет мотаться к этой своей шлюхе?» — возмущенно пожала плечами она. Почему-то многие женщины, даже никогда в жизни не видя соперницу, непременно представляют ее в образе шлюхи.

«Его тут ждут, а он наносит утренние визиты! Ловелас чертов! Ну, я ему покажу сегодня! Достал! Или работа, или кобелизм!»

В просторном коридоре рядом с дубовой дверью его кабинета в широком кресле под старину сидела девчушка, замотанная шарфом. Ее купленные на рынке черные брюки, простая короткая куртка, дешевый сиреневый шарф настолько не вязались с солидностью и респектабельностью окружающей обстановки, что Азарцев удивился, кто и как вообще впустил сюда эту девушку. И уж, конечно, не из-за ее визита Юля сделала такое отвратительное лицо.

Азарцев не обманулся в догадке. Первое, что он увидел, открыв дверь кабинета, была совершенно лысая, гладкая, как яйцо, голова с таинственным азиатским разрезом глаз.

— А, вот, оказывается, из-за кого весь сыр-бор! — улыбнулся Азарцев, а лысый человек поднялся навстречу и приветливо раскрыл ему широкие объятия.

— Пробки, наверное? — участливо поинтересовался он. — Деловым людям скоро придется пересаживаться на вертолеты, как в Америке! Я лично с удовольствием обзавелся бы парочкой! — засмеялся гость.

— Поставил бы один из них прямо в ресторанный зал? — улыбнулся Азарцев и пожал компаньону руку. Вид его гладкого лица, на котором и следов от операций уже не осталось, так хорошо они были зашлифованы, напомнил ему осенний вечер, огромный букет золотистых ирисов и Тину, оживленную и слегка смущенную в простом черном платье. Умудрилась же она тогда сломать застежку! Если бы не застежка, так, может, и не было бы ничего этого в его жизни. Ни его тогдашнего бешеного влечения к ее загорелой, солнечно-веснушчатой коже, ни вытекающей из него ночной поездки за город, ни зверского аппетита и ужина в ресторане, принадлежащем этому человеку, что внимательно сейчас всматривается в его, Азарцева, лицо… Ни нескольких очень счастливых месяцев два года назад весной; ни чувства обиды и разочарования оттого, что интересы его, Азарцева, дела не стали их общим делом. Ни обескураживающего чувства вины за то, что с этой женщиной происходит сейчас.

— Да, ужасные пробки! — подтвердил кивком Азарцев и в знак солидарности уселся не за широкий массивный рабочий стол, а напротив гостя, в кресло за маленький кофейный столик, установленный для доверительных разговоров. Вазу с белыми гладиолусами Азарцев подвинул вбок, чтобы лучше видеть лицо собеседника.

Азарцеву нравилось профессионально разглядывать измененные им лица. Он любил наблюдать те или иные движения мышц при улыбке, при прищуре глаз. Ему нравилось видеть, как изменяют лица другие носы, как молодеют и блестят глаза женщин, прошедших адовы круги циркулярных подтяжек. Он любовался правильными, не топорщившимися ушками детей, которых переставали дразнить лопоухими, но больше всего ему нравилось разговаривать с больными, чью внешность он пытался поправить после перенесенных травм. И, видит Бог, иногда результаты его работы превосходили созданные им первоначально варианты.

Лицо Магомета, Лысой Головы, как звали за глаза его нынешнего собеседника, не до конца удовлетворяло Азарцева с профессиональной точки зрения. Конечно, он не мог не помнить, какой черной обожженной головешкой выглядело это лицо сразу после того ужасного пожара в машине. Также и он, и Магомет помнили, каким бесформенным красным обрубком было его лицо после чудесного возвращения с того света и лечения в ожоговом центре. Прекрасно Азарцев помнил и сколько денег он взял, чтобы превратить этот обожженный обрубок в человеческое лицо, которое можно было назвать и красивым. Оно теперь напоминало лицо какого-нибудь компьютерного инопланетянина, романтического героя-спасителя, какими изобилуют наши кинотеатры. Иногда, впрочем, Азарцеву приходила в голову мысль, что новое лицо Магомета напоминает своей непроницаемостью восточную маску какого-нибудь шамана, с узкими прорезями глаз и трагическим оскалом безмолвной улыбки, отягощенной знанием неотвратимых событий.

— За деньгами пришел! — даже не вопросительно, а совершенно спокойно, как что-то очень будничное, констатировал Азарцев.

— Настало время! — вежливо слегка развел руками пришелец.

— Сумма за лето у меня приготовлена, можем перевести хоть сейчас. Но впереди зима…

Магомет вежливо промолчал. Он хотел, видимо, вопросительно приподнять брови, но после глубоких ожогов мышцы его лба и орбит функционировали неправильно, поэтому по верхней части его лица пронеслась только еде уловимая тень.

— Обычно люди не ложатся на операции перед Новым годом, — пояснил Азарцев. — Стараются поправить внешность не такими радикальными процедурами, то есть «малой кровью». А где малая кровь, там и деньги небольшие. Ты же понимаешь, что самые большие доходы мы получаем именно от операций. То есть, я думаю, надо перераспределить суммы по временам года. Летом сделать побольше, зимой поменьше.

— Я передам, — холодно сказал Магомет. Мышцы рта у него тоже работали не совсем правильно, поэтому широко улыбнуться для него было неразрешимой проблемой. — Но я думаю, раз ты брал деньги в долг под определенный процент, не разговаривая про времена года, то и отдавать их нужно не под музыку Чайковского: в октябре — медленно, в июне — быстро.

«Да он меломан…» — механически отметил Азарцев.

— Я думаю, там, — Магомет выразительно поднял кверху палец, — твои доводы не будут иметь успеха.

Азарцев посмотрел на его палец. Палец был ровный, гладкий, тоже вышедший из-под его скальпеля. «Интересно, — подумал он, — если бы я привел свои доводы не сейчас, а тогда, четыре года назад, перед операционным столом, на котором лежал этот бугай, похожий на красный обрубок со скрюченными щупальцами-конечностями, возымели бы они успех?»

— Медицина ведь не пивной заводик, — сказал он. — Купил оборудование и гони продукцию. Да и то летом, я думаю, пива пьют больше. У нас ведь живые люди, которые имеют свои планы, подвержены страхам и предрассудкам. И работаем мы пока только второй год. Но уже по опыту прошлого года и по своей предшествующей работе в других местах я могу выявить некоторые закономерности поступления больных, о которых уже сказал тебе. В феврале больных всегда больше, чем в ноябре. Люди стремятся лучше выглядеть к весне, а зимние праздники не хотят встречать в синяках, бинтах и повязках. И это нельзя не учитывать.

— Зачем ты повторяешься? Я все передам. А ты деньги за лето переведешь сегодня. — Магомет встал и посмотрел в окно. — Жаль, что вертолет у нас иметь пока все-таки нельзя, далековато к вам добираться, а лужайка перед домом как раз подходящая, — перевел разговор на другое Магомет и направился к выходу. Ласково поддерживаемый Азарцевым в знак уважения к партнеру по бизнесу, он с недоумением поглядел на вставшую навстречу Азарцеву пичужку и уже на пороге спросил: — Это кто?

Девушка встала и сделала шаг навстречу выходившим. Конец шарфа упал с лица на ее дешевую куртку, и стали видны безобразные ожоги, тянувшиеся по шее и подбородку.

— Видимо, твоя коллега по несчастью, — предположил Азарцев.

Ничего не изменилось в выражении лица Лысой Головы. Одним из теперешних достоинств его внешности, как он сам считал, была практически полная непроницаемость лица. Его высокая фигура с блестящим черепом, в дорогой одежде, в изысканной обуви странно контрастировала с тонкой фигуркой обожженной.

— Пациентка, наверное, — пояснил Азарцев.

— С такими пациентками сам раздетый, голодный окажешься, — сухо сказал Магомет и, даже не протянув Азарцеву на прощание руку, сел на заднее сиденье в прекрасный серебристый «мерседес» с престижными номерами, с мигалкой на крыше и, быстро развернувшись, выехал в ворота, поспешно растворенные перед ним здоровенным охранником.

— Лысая Голова ждал тебя, наверное, полчаса, прежде чем ты соизволил явиться! — набросилась на Азарцева Юля, едва он вошел назад в кабинет. — Ты что, не понимаешь, как много зависит от его личного впечатления? Ведь он из тех, кто реально решает, дадут или не дадут нам деньги и какие возьмут за них проценты!

— Я все понимаю, — устало сказал Азарцев. — Разреши мне пройти, я хочу узнать, что нужно этой девушке.

Азарцев осторожничал перед Юлей. Он, конечно, сразу понял, зачем пришла эта девушка. Конечно же, она явилась затем, чтобы узнать, можно ли ей как-нибудь избавиться от ее безобразных ожогов. И Юлию невозможно было провести. Она тоже прекрасно понимала, зачем явилась девушка. Как ни напускал на себя Азарцев равнодушный вид, Юля тут же смекнула, что ему эта девушка безумно интересна. Как гончая нападает на след лисы и уже не теряет его, пока не загонит животное, так и Юля, заметив, что если что-либо шло хоть чуть-чуть не так, хоть чуть-чуть вразрез с ее планами, тут же безжалостно захватывала добычу и не выпускала ее из зубов.

— Конечно, конечно, — сказала она. — Но мне нужно поговорить с тобой еще об одном деле. Я подожду. — Она с безмятежным видом уселась в удобное кресло у стены и сделала вид, что листает иллюстрированный журнал.

Девушка вошла, держа в руках шарфик и куртку.

— Это вы доктор Азарцев? — наивно спросила она. Юля чуть заметно хмыкнула, Азарцев не мог сдержать улыбки:

— Ну я, моя красавица, я…

Девушка вправду была хороша. Тоненькая, темноволосая, с ровными дугами темных бровей, с классически ровным лбом, умными глазами. Ах, кабы не следы от ожогов, что обезображивали ей рот, спускались розовыми змеями по шее и подбородку! Она смотрела на Азарцева умоляющими глазами, не зная, с чего начать. Наконец она вымолвила несколько слов. Рот ее некрасиво кривился при разговоре, губы были неровно вспухшими и не слушались. Дикция была тоже плохая.

— Мы вас долго искали, — сказала она. — Сначала не могли найти, а потом продавали квартиру.

— Продавали квартиру? Зачем? — удивился Азарцев. Юля опять выразительно подняла брови и хмыкнула.

— Чтобы деньги на лечение были, — просто ответила девушка.

Азарцев опустил голову, замолчал. Чертовы деньги! Он все время как-то забывал о них. В те времена, когда он рос и учился, последствия ожогов оперировали без денег. И уж сколько лет прошло, как канули в Лету те во многом спорные времена, но никак Азарцев не мог отделаться от ощущения великой несправедливости в том, что человек, которому нечем платить, не имеет права на нужную ему медицинскую помощь.

— Да, — наконец сказал он. — Эти операции дорогие.

— Мы с мамой готовы, — ответила девушка. — Только вы скажите сразу, какой будет эффект и сколько нужно денег. А то мы переехали в коммуналку и больше продавать у нас нечего.

— А мама где? — спросил он. — Почему мама не приехала?

— Да она работает в две смены, — ответила девушка. — Жить как-то надо.

— А ты почему не помогаешь? Учишься, что ли?

— Я не могу учиться, — потупила голову девушка. — Как куда-нибудь поступлю, приду на занятия, так мне кажется, что все только на меня и смотрят, особенно когда начну говорить. С речью у меня в последнее время не очень… — Девушка замолчала.

— К психологу надо обращаться в первую очередь, к логопеду! — не выдержала Юля. — Это, между прочим, и гораздо дешевле. Раньше такие операции не делали, и люди с ожогами привыкали. И к ним привыкали. И даже не замечали этого недостатка. Главное, чтобы у человека душа была красивая!

Азарцев вздохнул.

— Все правильно, — сказал он.

Девушка подняла на него глаза, полные слез. «И ты тоже предатель, — будто хотела сказать она своим взглядом. — Хорошо говорить, пока не испытал на своей шкуре. Думаешь, так легко жить и ждать?»

«Для всех я предатель, прямо какой-то монстр!» — усмехнулся Азарцев. А вслух сказал, и не потому, что его разжалобили взгляды девушки, он много уже повидал разных пациенток на своем веку; ему в голову пришла интересная мысль, как можно сделать операцию, чтобы убрать хотя бы один, но основной дефект:

— Дай-ка я тебя посмотрю, клади свою одежду!

У окна за специальной расшитой ширмой было устроено смотровое место. Компьютер с новейшей программой, позволяющий моделировать и мягкие ткани головы, и кости черепа, стоял там же сбоку, на отдельном столе. Азарцев усадил девушку, устроился сам, навел дополнительный свет. В течение некоторого времени до Юли доносились нечленораздельные звуки, похожие на «а», «о», «у», какое-то причмокивание, похмыкивание, отчетливо раздалось: «Открой-ка рот!» — и, наконец, заинтересованный азарцевский возглас:

— Так, так, так!

«Ну, так и есть, понеслось! — подумала Юля. — Теперь он забудет обо всем на свете: и о стоимости операции и послеоперационного периода, и о том, во что обошелся новый суперлазер, который должен окупиться, а он непременно и его тоже захочет применить для заглаживания рубцов, а денег с нее за эту процедуру не возьмет». Юля уже просто видела, как он сейчас начнет взахлеб рассказывать этой девчонке о том, как он планировал бы ее лечить, какие новшества ввел бы.

«Ишь, — прислушалась Юля, — как у него дыхание-то перехватывает! Наверное, и глаза горят! Вот они, „энтузиасты“! Другими словами — дети. В строгости их нужно держать. Окулистов хлебом не корми — дай хрусталик какой-нибудь особенный вставить, и не просто вставить, а непременно по новой технологии; отоларингологу — косточку слуховую пересадить; сосудистому хирургу — кусок аорты вместе с верхней частью подвздошных артерий отрезать и новое соустье организовать! А эти доктора счастливы не бывают! Море крови, а толку чуть. Особенно от благотворительных операций. Парень с протезом слуховых косточек, решив, что сам черт ему теперь не брат, повадится нырять с аквалангом и ходить под дождем без шапки, и через пару насморков протез у него отвалится к чертовой матери! Тот, которому подвздошные артерии заново пришили, вместо того чтобы по-новому увидеть прелести жизни, на второй день после операции закурит, на третий запьет, а потом с новой силой начнет гонять жену, потому что у него кровоснабжение в конечностях улучшится и сил прибавится. Закончится все через пару лет, на которые продлила ему жизнь эта операция, то есть удовольствие от пьяных скандалов вся его семья будет получать еще несколько годочков. А тот, которому пересадили хрусталик, увидит все, что ему вовсе не надо было бы видеть: что жена его мало того что постарела — обрюзгла, дети — страшные эгоисты, и вообще окажется, что он зажился на белом свете».

Юля забылась настолько, что последние фразы проговорила вслух. И опомнилась только тогда, когда встретила изумленный взгляд девочки, вышедшей из-за ширмы, а Азарцев сказал:

— И что тебе за интерес всех судить? Тебе-то какое дело, как человек проживет свою жизнь: ты ведь не Господь Бог? И потом, то, о чем ты говоришь, вовсе не правда в конечной инстанции.

— А я про то, — сразу же нашлась Юлия, — что правильно устроено, что за все в жизни нужно платить. По крайней мере от этих денег будет какая-то польза — докторам опыт, медперсоналу зарплата. А вашу благотворительность, доктор Азарцев, пора прекращать!

Жесткие Юдины слова не сразу дошли до тех двоих, что вышли из-за ширмы. Они уже выступали в тандеме. В глазах у девочки сияла надежда. Лицо Азарцева было наполнено тайной, известной ему одному.

«Все-таки прокручивает в башке план операции, — подумала Юля. — Нет, эту разлюли-малину надо пресечь на корню. Чтобы не было этих ненужных надежд, а потом никому не нужных слез».

— Я тут подсчитала, пока вас не было, — сказала она, — эти несколько операций и последующее лечение обойдутся вам в следующую сумму, деточка! — И она показала цифру, которая соответствовала стоимости не бывшей скромной, по всей видимости, квартиры просительницы на рабочей окраине, но трехэтажного особняка в ближнем Подмосковье, не дальше десяти километров от Кольцевой дороги, на берегу озера с золотыми рыбками.

Азарцев проверил прайс-лист. Юля ничего не прибавила, все было рассчитано точно. Девушка теперь опустила голову, тонкая ее рука с бумажным листком безжизненно повисла.

— Но, может быть, сначала сделаем первую часть операции? — наконец робко спросила она.

— А зачем? Никакого смысла, — твердо ответила Юля. — Через несколько лет рубцы сами собой побледнеют, а сейчас их лучше не трогать! Ну, в конце концов, потом можно будет их немножко отшлифовать.

— Значит, я на всю жизнь останусь такой уродиной? — Пальцы девушки сжались сами собой в кулачок. — Все говорят, что ожоги оперировать сейчас самое время, потом может быть уже поздно…

— Ну, не надо так сразу, «уродиной»… — пожала плечами Юля. — Если вы закроете шарфиком нижнюю половину лица, то…

— Давайте подумаем, — выступил вперед доктор Азарцев. — Какую-то часть денег мы, конечно, возьмем, но что-то, наверное, можем сделать бесплатно! В конце концов, все клиники в чем-то оказывают — пациентам посильную благотворительность!

— Я как раз о благотворительности и говорю! — решительно сказала Юля. — Мы сейчас переживаем совершенно не тот период, когда может идти речь о такой помощи! Я думаю, мы не должны никого обнадеживать зря!

— Знаете, — тихо сказал Азарцев, но в голосе его послышалась несвойственная ему твердость, — вы все-таки мне через несколько дней позвоните! — И он протянул девушке карточку с номером телефона. — Кстати, чтобы я знал, как вас зовут?

— Ника, — ответила та. — Вероника Романова. — Глаза ее как-то разом потухли, надежда исчезла из них, и даже верхняя часть лица стала казаться совершенно ординарной.

— Ника — богиня победы, — заметил Азарцев. — Не вешайте нос! Даст Бог, еще свидимся. И может, даже на операционном столе. Вы все-таки позвоните!

— Спасибо, — сказала Ника и без особого воодушевления сунула карточку в карман. «Он говорит со мной так, чтобы не показаться невежливым, — подумала она. — Я позвоню!»

Она вышла из кабинета, прошла через огромный пустынный холл, в котором на светлом ковре стоял закрытый рояль да щебетали среди цветов в золоченой высокой клетке до по толка разноцветные, яркие птицы. Ника не стала разглядывать их. Она быстро спустилась по нескольким ступенькам к входной двери, тихо сунула деньги охраннику, с которым накануне договорилась, чтобы он ее пропустил, вышла из этого роскошного дома в сад и вдохнула полной грудью холодный осенний воздух.

От порога к воротам вела усаженная можжевельником, выложенная плитами аллея; на той самой лужайке, которую Лысая Голова хотел приспособить для вертолетной площадки, пожилая женщина в резиновых сапогах ухаживала за кустом хризантем. Видно, совсем недавно они быстро пошли в рост, и теперь на паре высоких стеблей уже красовались полураскрытые желтые бутоны. Ника заметила, что руки у женщины были красные, мокрые от дождя, с толстыми, скрюченными ревматизмом некрасивыми пальцами. Через боковую, внезапно открывшуюся дверь ворот вошла еще одна женщина, видно, из местных. Обеими руками она бережно несла перед собой коричневую корзину, из которой пахло чем-то невероятно вкусным, печеным. Охранник, вошедший за ней, тащил открытую пластмассовую коробку с овощами и плетеную сумку с отборными фруктами.

— Второй завтрак приехал! — пропела женщина, позвонив в серебристый колокольчик звонка.

— Ненавижу вас, чертовы богатеи! — вдруг как-то неожиданно само собой вырвалось у Ники, и она опрометью бросилась вон за ворота этого сказочного и вместе с тем страшного замка. И уже сидя в электричке, она вдруг неожиданно прижала кулачок к самому сердцу и подумала: «А может, плюнуть на все? Деньги, раз уж квартиру все равно продали, пустить на учебу в какой-нибудь юридической академии, через пять лет стать следователем или адвокатом и всех этих богатеев засудить и отправить в тюрьму! — Она вздохнула. — Нет, если засудить, значит, надо становиться не адвокатом, а прокурором! Адвокат получает гонорар, а прокурору, наверное, взятки дают. Интересно, у кого больше в месяц выходит?»

Ника тщательно замотала голову шарфом, прислонилась к окну и закрыла глаза. «Нет, я уж сначала позвоню через несколько дней, а потом будет видно», — решила она и заснула. И проспала до самого Курского вокзала.

А пока Ника спала под стук колес пригородной электрички, Юлия и Азарцев сидели в небольшой, очень уютной комнате, примыкающей к холлу, так называемой буфетной-столовой. Она предназначалась для трапез как пациентов, так и докторов и по убранству напоминала очень маленькое кафе в английском стиле. Была здесь и красивая резная дубовая стойка бара с набором спиртных напитков, кои отпускал в одному ему известном количестве всем желающим приходящий в определенные часы буфетчик, в чьи обязанности также входило кормить находящихся в клинике пациентов. Присутствовали и небольшие столики на двоих под льняными синими скатертями. Выкрашенные по современным технологиям неброской бежевой краской стены украшали офорты в благородных рамах со сценами охоты в старинных шотландских имениях, в которых башни замков тянулись в небо черными зубчатыми челюстями.

В данный момент пациентов в клинике не было, и в комнате-кафе поглощали так называемый ленч только Юлия и Азарцев. Владимир Сергеевич равнодушно, не замечая того, что он ест, разрезал холодную телятину и подцеплял ее вилкой, а Юлия, посомневавшись немного и мысленно подсчитав калории, машинально втянула живот и намазала булочку сливочным маслом и джемом.

— Булочки наисвежайшие! Тоня отлично печет, — сказала она. — Такие, наверное, ела на завтрак мисс Марпл.

Азарцев ничего не ответил. В его голове крутились вперемешку несколько мыслей. Одну из них, тоскливо-навязчивую, он пытался настойчиво отогнать, но она не уходила: ела ли сегодня хоть что-нибудь та, которую он оставил в убогой каморке сидящей на полу? Или опять, как раньше, только пила?

«Не думай об этом, все кончено, — убеждал он себя. — Тебе там больше нечего делать. Она не настолько слаба, чтобы перестать заботиться о себе самой. Возможно, твои визиты ее только раздражают и расслабляют. Если у нее закончатся деньги, она будет вынуждена работать. Работа всякому идет только на пользу. Недаром даже в исправительных учреждениях и психбольницах имеются отделения трудотерапии…

Господи, — оборвал он себя, — о чем ты думаешь? Какие исправительные учреждения? Какие психбольницы? Ведь она не совершила ничего плохого, никого не убила, ни у кого ничего не украла. Ну не хочет человек взять себя в руки, при чем здесь трудотерапия? Да пусть вообще бы никогда не работала, от этого никто не умирал. Неужели ты не обеспечил бы ее? Но зачем, зачем она начала пить? Ну подумаешь, выгнали с работы, хотя она говорит, что сама ушла, и что здесь такого? Плюнь на все и снова иди в другую больницу! Трудовая книжка прекрасная, категория высшая, устраивайся куда хочешь! Нет, она твердит, что больше не может работать врачом! Пятнадцать лет проработала, а теперь больше не может. Какая чушь! Просто не хочет. Но если не хочет, так ведь и не заставляет ее никто. Сидела бы дома, готовила обед. Нет, это ей скучно, она не привыкла быть дома. Сутками пропадала в больнице, то день, то ночь, времени не замечала. А тут целый день сиди дома. Конечно, взбесишься! То кошмары ей снятся, то призраки мерещатся… То она будто видит собаку, то мужа, то сына…

А может, это болезнь? — похолодело в его душе. — Но тогда надо лечиться, а как лечиться, если она никуда не идет, никаким доводам не доверяет! Затащить насильно? Связать? О Господи, что за бред! Но все-таки ела ли она хоть что-нибудь сегодня?»

Юля медленно прожевала последний кусок — аппетитную поджаристую корочку булочки — и хлебнула кофе из изящной маленькой чашки. Кофейный сервиз был выдержан также в английском стиле. «Узнать бы, в какие размышления он погружен, — соображала она. — С чего лучше начать, чтобы не вызвать негативной реакции?..»

— Ну и что тебе сказал Лысая Голова? — решила она выяснить то, что ее больше волновало. — Требовал денег?

Разговор с Лысой Головой прокручивался в голове Азарцева параллельно мыслям о Тине. На третьем месте оставался возможный план операции этой девочки Ники, которую он только что осмотрел. В нем проснулся тот самый азарт, что сродни азарту чемпионов, которым хочется сразиться с достойным противником. «Как бы уговорить Юлю дать согласие на бесплатную операцию? А уж за Юдины послеоперационные курсы лечения, за лазерную шлифовку пусть платят. В конце концов, все-таки какие-то деньги у девочки есть!» Ему же вознаграждением будет сам успех. Такие травмы встречаются вовсе не часто. Первым был как раз Лысая Голова, после него Азарцев прооперировал еще двух больных. Мужиков, но не женщин. Ах какой новый, красивый сформировал бы он девочке рот! Углубил бы подбородочную ямку, за счет этого стала бы сексуально выпячиваться нижняя губа… целоваться и разговаривать точно стала бы лучше…» Он улыбнулся.

— И ты улыбаешься? — подняла высоко нарисованную бровь Юля. — Передай, пожалуйста, конкретно и членораздельно, что все-таки он сказал?

— Ничего особенного. — Азарцев спустился с небес. — Сказал, чтобы я сегодня перевел ему деньги. Я попробовал его убедить в необходимости отсрочки осеннего платежа.

— Но он не захотел?

— Кажется, не захотел. Но, в конце концов, над ним ведь тоже кто-то есть. Он обещал передать мою просьбу.

— Но если нет, все наше дело развалится!

— Почему? Можно будет попробовать перезанять деньги.

— Под бешеный процент? И у кого? А чем отдавать?

— Может быть, к весне подвалит побольше народу. Будут операции, будут и деньги. Ты же понимаешь, конкуренция сейчас в косметологии просто сумасшедшая! Мы делаем все, что можем. Такой клиники больше ни у кого нет.

Юля с раздражением опустила чашку на блюдце.

— Клиники такой больше ни у кого нет, но у нас и дохода хорошего нет! Все съедают расходы. Рентабельность оказалась вовсе не такой, на которую мы рассчитывали. И ты не догадываешься почему?

— Почему? — В некоторых вопросах Азарцев на Юлию полагался. Что-что, а практическая сметка у нее развита была очень сильно.

— Потому что ты меня не слушаешь! Трудно выжить на одной косметологии, надо внедрять более широкие формы! Вот посмотри, у нас и все виды операций, и лазер, и мезотерапия, и озон, и эмбриобласт, и электролиполиз, и ароматерапия, а ты думаешь, о чем спрашивают по телефону?

— О чем? — Азарцев доел всю телятину и машинально искал, что бы подцепить на вилку еще. Юля, ярая поборница системы раздельного питания, подсунула ему капустный салат.

— Спрашивают, можно ли у нас похудеть, нарастить ногти, сделать пирсинг и даже… аборт!

— Может быть, они забывают, что звонят в косметологическую клинику?

— Ничего не забывают! Просто хотят получить три в одном! Полный комплекс медицинских услуг в одном флаконе.

— Ну уж аборт в косметологической клинике — это нечто!

— Об аборте потом. А сейчас я хочу тебя спросить: ты все-таки собираешься внедрять это глубокое очищение кишечника или нет?

— Юля! — Азарцев с отвращением, не доев, отодвинул салат и взялся за булочку с джемом. — Я думал об этом. Тина была права в смысле физиологии. Проводить очищение кишечника докторам в настоящей медицинской клинике как-то неэтично. Сама представь, закачивать в кишечник десять литров воды!

— Не воды, а специального раствора.

— Все равно. Я в этом не специалист, но мне эта идея не нравится!

— Ты это так горячо отвергаешь, что можно подумать, что обсуждал эту процедуру со своей пассией сегодня всю ночь напролет! — ехидно скривила рот Юля.

— Я прошу тебя в сотый раз, — Владимир Сергеевич перестал жевать, — не касаться этой темы.

— Ой, какие мы нежные! Этичные! — Юля вынула пудреницу и, глядя в зеркальце, стала поправлять помаду. — Не дай Бог коснуться в разговоре чего лишнего! Мы целомудренные! Ночуем на старой квартире, а к любовнице приезжаем по утрам. В то время как нам давно надо решать производственные дела!

— Юля, я же говорил тебе, Тина больна! Оставь ее в покое!

— Ну прямо, больна! — Юля решительно захлопнула пудреницу, насмешливо посмотрела Азарцеву в глаза. — Перепила, наверное, в очередной раз! Я же тебе рассказывала, в каком виде встретила ее случайно возле метро! Она пыталась продавать газеты, а у самой руки тряслись. Сдачу отсчитать не могла.

— Юля, перестань. Я слышал эту историю от тебя по меньшей мере сто раз. Лучше скажи, Оля ушла в институт?

— Конечно, ушла. Куда же ей еще идти? Такая же медуза, как ты! Девчонке девятнадцать лет, должна быть кровь с молоком, а ходит постоянно сонная, будто муха. Ни одного парня у нее нет. И ты об этом совсем не заботишься! А замуж ее за кого выдавать? Я была бы рада, если бы она не пришла домой ночевать. Подцепила бы хоть какого-нибудь кавалера. Может, это бы ее подстегнуло. Нельзя же быть такой… аморфной! — Юля с трудом нашла нужное слово.

Дочь своей непохожестью на нее стала раздражать Юлю в последнее время.

— Если в этой жизни не царапаться и не кусаться, — говорила она Оле, — то тебя любой может сожрать! И кому такой человек по жизни нужен, что не умеет постоять за себя?

— Ну, мне пока вроде не за что бороться! — слабо отвечала Оля.

— Это только пока! А в жизни всегда есть соперники! По работе коллеги, не дай Бог, у мужа любовница заведется, свекровь будет вмешиваться в твою жизнь, да просто в троллейбусе на ногу наступят! Что, так и будешь молчать?

— Я извинюсь…

— И перед любовницей извинишься?

— Мама, но я ведь не замужем. — Оля робко смотрела на мать. — Если замужество приносит столько хлопот: дети, любовницы, еще свекровь какая-то на голову свалится — так лучше вообще замуж не выходить…

— Какая ты все-таки инфантильная! А кто тебя кормить будет? — разорялась Юля. — Мы-то с папой не вечны! А сама ты разве на себя заработаешь? Ты же привыкла жить на всем готовом!

«Господи, как же примитивно и одновременно сложно устроена жизнь, — думала Оля. — Выживает сильнейший. Это закон. Зубастый, как мама. Ловкий, как мама». Она наблюдала, как мать перед зеркалом делает упражнения для тренировки мышц рта. Юдин рот то округлялся, будто она произносила звук «о-о-о», то скалился в хищной улыбке-растяжке.

— Да, Ольге не выжить без нас, — констатировала в который раз Юлия и массировала в задумчивости лоб. — Остается одно — делать деньги. Чтобы у дочери был запас. Покупать на ее имя недвижимость. Две квартиры, три дачи, украшения отойдут ей мои. Ничего, если раскрутимся с клиникой, можно справиться!

— По-моему, ты придираешься к ней, — заметил Азарцев. — Девочка спокойная, не такая бешеная, как ты, учится в институте, вовремя приходит домой… Что тебе еще надо?

— Пора уже ей определяться в жизни и становиться самостоятельнее! Посмотришь — другие и вертятся, и крутятся, и сами устраиваются и здесь и там. А наша без понукания — никуда.

— Ты понукай, понукай, да не перегни палку! С подрастающим поколением надо быть осторожнее.

— Ну да! Это с тобой твои родители вечно носились как с писаной торбой! Как же, единственный генеральский сынок!

— Юля! — Азарцев положил на стол нож, которым хотел намазать на булку масло. — Ну что ты за человек! То Тина, то дочь, то родители! Создается впечатление, что ты жить не можешь без того, чтобы кого-нибудь не укусить! У тебя просто бешеный темперамент! Ты бы себе хоть любовника какого-нибудь завела! Все было бы легче!

— Тш-ш! Ты в своем уме? Всюду уши! Я хочу, чтобы люди, работающие здесь, думали, что мы с тобой муж и жена! А укусить мне легче всего тебя. И не понарошку, а вправду! — Юля выставила вперед свои шикарные челюсти и пару раз щелкнула зубами. Азарцев в ужасе отодвинулся от нее.

— Опять эти глупости!

Она придвинулась ближе. Протянула губы к самому его уху.

— Да ты не понимаешь, что ли, что вдвоем гораздо легче людьми управлять!

— У тебя мания какая-то всеми управлять.

— Ну ладно, дорогой, ближе к делу. Да прекрати наконец есть. Ты поправишься и перестанешь влезать в деловой костюм. Придется тебе одеваться в магазине «Три толстяка».

— Ничего подобного. — Азарцев взял из вазы, стоящей на буфетной стойке, большой апельсин и пару бананов. — Мне дома неохота готовить. Я ем только здесь, а после восьми, как рекомендуют все порядочные диетологи, я пищу не принимаю.

— Ну пусть. — Юля теперь даже дрожала от нетерпения, так ей хотелось скорее донести до Азарцева свою гениальную мысль. — . У меня есть конкретное деловое предложение. Оно позволит нам поправить наши дела.

— Да? — без особого энтузиазма сказал Азарцев. — Интересно, какое? — Ему уже ужасно надоел этот разговор с Юлей и хотелось побыть одному. Сесть за компьютер и снова как следует обдумать возможности операции.

— Тоня, можете убирать со стола! — крикнула в проем двери Юля. — Булочки ваши выше всяких похвал!

— Кушайте на здоровье, — подобострастно ответила Тоня и поспешила убрать на тележку посуду, оставшуюся от завтрака. Азарцеву она подала чистую тарелку и фруктовый нож. На Юлию она почему-то старалась не смотреть.

И вообще Азарцев замечал, что сияющий взгляд очень светлых Юлиных глаз выносили не все.

«Пожалуй, в ней все-таки есть нечто змеиное, — подумал он. — Кролики ведь тоже предпочитают не смотреть на удава».

— Ты хоть задумывался о том, почему у нас действительно так мало богатых клиентов? — спросила его Юля в упор, как только Антонина отъехала подальше с тележкой.

— Задумывался, конечно, — ответил спокойно Азарцев. — Может, реклама поставлена слабо. А может, мы действительно зря забрались в такую даль. Деловым людям до нас далеко добираться.

— Не дальше же, чем в Швейцарию? — фыркнула Юля. — Однако туда добираться у них время есть. А ты видел, с каким носом привезли девочку на прошлой неделе из Лондона? А туда тоже ехать не ближний свет!

— Почему же тогда они едут все-таки в Лондон, в Швейцарию, а не к нам?

— А потому что им престижнее отвечать, когда спрашивают: «Ты где худела?» — «На берегу Женевского озера!» Там, а не в Подмосковье! А когда их спрашивают: «А где ты переделывала нос?», они принимают небрежный вид и пожимают плечами: «В Лондоне, естественно!» А то, что в Лондоне они, по сути, никто, а лишь богатые придурки, с которых можно безбоязненно стричь купоны, они не понимают. Поэтому потом и приезжают с такими носами! — И Юля сделала выразительный и потешный жест.

— Ну и что из этого следует?

— А то, что удивляюсь, куда смотрели твои глаза и о чем думали твои мозги, когда ты затевал все это дело!

— Но ты же прекрасно знаешь, как возникла идея создать клинику. Старый дачный поселок, где стояла дача моих родителей, перепродали и перекупили. Наследникам предложили — или участвуйте в новом переделе, или получите по тысяче долларов за землю и идите вон. А место-то, посмотри, здесь какое хорошее! Озеро, лес, красота! Лысая Голова как раз тогда отвалил мне за операцию денег, по моим тогдашним понятиям, просто немерено да еще дал в долг хорошую сумму под приличный процент. И я собирался построить дом. Собственный дом с видом на озеро. И сохранить на память отцовскую дачу. И между прочим, знаешь, я до сих пор люблю бывать в ней. Пусть там не топлено, холодно, треснуло большое стекло в эркере (кстати, давно пора заменить, все забываю сказать), а я как зайду туда, так снова чувствую себя маленьким мальчиком…

— Проснись! Ты уже вырос достаточно большой! — грубо перебила его Юля. — Я эту историю слышала тысячу раз. И про то, как Лысая Голова начал капать, что такие доктора, как ты, должны иметь собственное место работы, что на Западе у людей такой квалификации и с такими руками имеются собственные клиники, и про то, как он свел тебя с нужными людьми и помог выкупить эту землю, я все это знаю. Жаль только, что он не рассказал, что тебе придется как-то здесь выживать! Но это расскажу тебе я!

Азарцев вернулся из воспоминаний детства, где он до сих пор пребывал, несмотря на Юлины окрики, и покрутил на столе апельсин:

— Будет интересно узнать.

— Нам надо перестать парить в небесах и переориентироваться на средний класс!

— Но средний класс не потянет наших цен, а мы тогда не сможем платить проценты и содержать здесь все в таком виде, что есть сейчас.

— Будем стараться. Если не прошла формула «Не числом, так умением», значит, надо будет все-таки брать числом!

— Это ты опять насчет очищения кишечника, что ли?

— Да Бог с ним, с очищением, оно все равно уже выходит из моды, господа этим уже накушались. Нам надо внедрить нечто другое!

— Что? — с ужасом спросил Юлю Азарцев, заметив уж что-то слишком чрезмерный блеск в ее глазах.

— Аборты в день обращения, — сказала она и посмотрела на него победно.

И пока Азарцев отходил от долгого и надсадного кашля, она взяла у него из рук апельсин и спокойно очистила его специальным ножом.

— Ну что это за манера? — скривила губки она, разрезая апельсин на аккуратные дольки. — Что ни скажи, сразу кашлять! Лучше надо соображать!

— Ты в своем уме? — заметил Азарцев, наконец успокоив дыхание. — Аборты в косметологической клинике! Да кто нам лицензию даст?!

— Насчет лицензии — я тебя умоляю! С гинекологом я уже поговорила, и ты его знаешь. Это наш старый знакомый, прекрасный врач Борька Ливенсон, если ты помнишь, он же у меня роды принимал, когда я Олю рожала. Я и сейчас к нему обращаюсь, если мне надо кого-либо показать. У него высшая категория, он кандидат наук, есть лицензия, все в порядке. А с СЭС я договорюсь точно так же, как договаривалась всегда.

— А где мы эти аборты будем делать? В нашей немецкой операционной, которая стоит два миллиона?

— Зачем? Как раз в том самом доме твоих родителей, в который ты так любишь ходить. Сделаем там ремонт, в твоей бывшей детской — маленькую операционную, в гостиной палату на четыре-пять коек, в кабинете отца — ординаторскую, и дело пойдет!

— Это невозможно! — сказал Азарцев. — Этот дом для меня — последнее прибежище. Ты же знаешь, я так и не купил себе квартиру. Хотел построить дом — все деньги ушли на эту клинику. Дохода пока никакого. Все уходит на зарплату людям да на содержание клиники. А в той маленькой квартирке на Юго-Западе, которую получил отец, когда только-только перевелся в Москву, мне, если честно, не хочется даже ночевать. В ней все так и осталось, как было, когда мы с тобой только начали встречаться. Помнишь, родители тогда уже жили здесь, на так называемой даче, а у нас там была бурная молодая жизнь, постоянно толпились гости, на одном диване умещались на ночь минимум шесть человек… И все тогда было не так, как сейчас.

— И ты об этом не жалеешь? — Юля наклонилась к нему и снизу заглянула в глаза.

Азарцев прекрасно помнил, как сам делал дополнительный разрез по ходу верхнего века, чтобы Юлины глаза после операции были в полтора раза больше, чем до, и поэтому отшатнулся: ему показалось, что в лицо ему заглянуло чудовищное животное, наделенное нечеловеческим, странным, немигающим, очень светлым взглядом. «Ну чистый удав! — содрогнувшись, подумал он. — Как Оля-то с ней выдерживает!» А вслух сказал:

— Видишь ли, дорогая, после тех, я согласен, незабываемых, но все-таки слишком бурных ночей я практически не мог сосредоточиться ни на работе, ни на диссертации, ни на чем-либо еще, кроме ресторанов, бутылок, танцулек, поисков модных шмоток и так называемого диссидентства на кухне рядом с приемником. Наступил однажды момент, когда мне это стало неинтересно, и я понял, что проживаю жизнь зря. Уж ты извини!

— Извиняю! — великодушно махнула Юля рукой. — Но между прочим, когда ты погорел первый раз на строительстве той больницы, я тебя не бросила. Это ты ушел от нас с Олей.

— Это правда, что ты не бросила, — улыбнулся Азарцев. — Это правда, что я ушел. Я подлец, извини. Но поэтому мы и работаем вместе. Если бы из семьи ушла ты, а не я, ни о каком сотрудничестве и речи бы не было.

— Но все-таки почему ты ушел? — Юля протянула к рукаву его пиджака когтистую лапку.

— Дорогая, ни один мужчина не сможет выносить, когда его постоянно называют идиотом. Учти это на будущее, когда соберешься снова выходить замуж.

— Я не собираюсь снова выходить замуж! — вскипела Юля. В ее глазах опять засверкали злые огни. — А идиотом не надо быть, тогда и называть так не будут! Так ты согласен на устройство гинекологического отделения?

— Нет, Юля, нет! В материальном плане это мало что даст! Аборты стоят недорого, а я потеряю дом.

— Ну, у тебя и правда куриные мозги! — не выдержала Юля. — Сразу видно, что ты ни о чем не заботишься, кроме своих операций! Ведь сейчас можно делать не только аборты! Разрешено прерывать беременность на любом сроке!

— Как это на любом? И в восемь, что ли, месяцев тоже? — изумился Азарцев.

— Именно на любом. Имеются так называемые социальные показания. Приходит, допустим, женщина. Говорит: «Вот, я без мужа, беременна, приехала с Украины, жить не на что, прописки нет, работы нет. Прервите мне беременность, а то я порешу ребеночка и сама потом утоплюсь!»

— И что, прерывают?

— Естественно, прерывают. Ведь если она этого ребеночка родит и оставит в роддоме, кормить-то его кто-то должен! А налогоплательщики у нас сейчас сам знаешь какие! На детей, на пенсионеров, на инвалидов денег и так не хватает. Поэтому разрешено беременность прерывать на любом сроке по желанию женщины.

— Но ведь это узаконенное убийство! — с ужасом посмотрел на собеседницу Азарцев.

— Опять ты о высоких материях! Нам надо думать, как бы нас самих не пустили под нож!

— Юля! Что у тебя всегда за выражения! Но скажи, если у женщины нет денег на содержание ребенка, откуда она возьмет кругленькую сумму на то, чтобы эту нежелательную беременность прервать?

— Не будь ты таким уж наивным! На такие вещи женщины всегда деньги находят. К тому же клиника наша в лесу, от города далеко, ляжет сюда, полежит, никто ничего не узнает. Два-три дня отдохнет и выпорхнет на свободу. Еще, может, даже захочет пройти курс косметических процедур. Отбеливающие маски, массаж… При беременности ведь часто возникают проблемы с лицом!

— Но, Юля, я никак не пойму, какие маски могут делать в твоем ужасно дорогом отделении социально незащищенные женщины, приезжие с Украины?

— Господи, да про Украину я просто так сказала! Мало ли любовниц у богатых людей? Что они, социально защищенные? Вот она ходит беременная до того срока, пока пузо не вылезет под подбородок, и все настаивает, чтобы ее кавалер либо с законной женой разошелся, либо оставил свой холостяцкий образ жизни и женился на ней, и для этого она ребеночка и выращивает. А как он официально поставит вопрос — никакого ребеночка, или я с тобой завяжу, тут наша клиника как раз и сгодится. А уж денег этот богатенький Буратино, я думаю, чтобы произвести эту манипуляцию, не пожалеет. Что ты думаешь, не все же у нас, как Березовский, каждый раз на новых женятся и от каждой детей имеют. Олигархов у нас в стране все-таки не так уж и много.

Азарцев был настолько ошарашен таким предложением, что молчал, не зная, что сказать.

А Юля решила, что теперь пришло время давить на самое слабое место Азарцева.

— Ты подумай, — сказала она. — Если за счет абортов наш доход — возрастет, ты сможешь заниматься благотворительностью. И оперировать тогда кого и сколько захочешь!

Ее слова метко попали в цель. «Добро и зло в мире все-таки соразмерны, — подумал Азарцев. — Если какие-то идиотки в нашей клинике будут совершать некое зло, то я смогу компенсировать его хотя бы частично, помогая тем людям, которым, может быть, больше никто не сумел бы помочь».

— Но ты уверена, что все это законно?

— Вот, позвони! — Юля сунула ему в руки журнал, в котором на рекламной странице некоторые объявления в графе «Медицинские услуги» были отчеркнуты фломастером.

Азарцев потом действительно позвонил. Юдина компетентность в этом вопросе полностью подтвердилась.

— А на какие деньги мы будем делать переустройство?

— Поможет Лысая Голова! Он уже столько вложил, что еще несколько тысяч, если они принесут реальный доход, не могут быть для него камнем преткновения!

— И ты берешься это устроить?

— Конечно, берусь!

— И что, Борис Ливенсон согласился на такую работу? Ты с ним уже говорила?

— Предварительно говорила. А почему бы ему не согласиться? Работа одинаковая — что там у него в роддоме, что здесь. Только здесь оплата будет выше, воздух за городом чище и питание лучше, чем роддомовские государственные харчи. Тонька готовит все-таки хорошо, не сравнить с его больничной кухней!

— Тише! Тоня ведь здесь! Вон посуду моет на кухне! Она услышит!

— И что? Все местные прекрасно понимают, что такой работы, как у нас, им в их поселке никогда не найти! Они будут за нее держаться, даже если им всем присвоить индейские клички, лишь бы платили! И Тонька старается, потому что этой работой содержит практически всю семью. И дочь свою старшую сколько раз уже привлекала к работе, если сама почему-либо не успевала приготовить еду, все прибрать и помыть. Надеется, наверное, что, если будет вакансия, мы и дочь ее возьмем на работу. И это правильно. Девка здоровая, хотя и учится еще в школе, пусть привыкает к труду. Покажет себя хорошо, может, и правда возьмем.

— Ты девочке за работу хоть немного приплачиваешь?

— С чего бы это? Успевает Тонька или нет, это ее проблемы! Пусть привлекает хоть одну дочь, хоть трех, но чтобы работа была вовремя сделана!

— Но девочка примерно такого же возраста, как Оля. И даже внешне они чем-то немного похожи…

— Ты, Азарцев, не путай. Оля — это Оля, а здесь — посторонняя девчонка. А вот чтобы Оле не пришлось никогда по чужим людям посуду мыть, мы с тобой здесь и кумекаем, как нам выйти из финансового кризиса!

— Но, Юля, — опомнился Азарцев, — а как же медицинская книжка, справка из СЭС, флюорография, бактериологические анализы? Значит, у дочери Тони, если она здесь помогает матери, тоже все это должно иметься? Вдруг проверка!

— Азарцев! — сказала Юля. — Ты меня все-таки ужасно раздражаешь! Ведь ты числишься руководителем, а не я! А ты живешь здесь со мной как у Христа за пазухой, ничего не знаешь, ни о чем не в курсе и еще задаешь такие глупые вопросы! Уж занимался бы своими операциями и молчал! Будет, я тебе говорю, будет все в порядке у них с документами, если придут с проверкой из СЭС. Неужели ты думаешь, что если Тонька пошлет свою девчонку вот этими булочками на станцию торговать, то у нее откуда-нибудь возьмется медицинская книжка? Хотя, — на секунду задумалась Юля, — тут ты, может, и прав. Антонина как-то сказала, что девчонку тошнит в последнее время. Надо их обеих заставить сдать в районной больнице анализы на яйца гельминтов. А то мало ли, у всех тут огороды, копаются в земле, руки не моют…

— Ну как же не моют? Взрослые люди! — запротестовал было Азарцев, но Юля отмахнулась от его слов и грозным голосом продолжала нравоучение:

— Так вот, чтоб ты знал, Азарцев, СЭС приходит всегда по предварительному звонку! Так же, как и пожарная охрана, налоговая инспекция и другие многочисленные проверяющие. В противном случае, если они не позвонят, нас тут может и не оказаться. Вот они пришли, а охрана их даже на порог не пустит! Они что, дураки или им делать нечего по сто раз с проверками приезжать и с пустыми руками от ворот уходить? Ты — дите, Азарцев! Как ты еще на свете-то без меня живешь!

— Юля, честное слово, я тобой просто горжусь! — ответил Азарцев со вздохом и поцеловал милостиво протянутую ему руку. И в то же самое мгновение будто кто-то проник в его мозг и отчетливо прошептал: «Предатель! Предатель!»

Но Юля, будто почувствовав неладное, быстро перебила этот внутренний шепот:

— Ну вон и Вовка! Привез клиентку на консультацию! Юля показала в окно. И шепот так же внезапно, как и появился, исчезла через узорчатую решетку окна Азарцев увидел, как в открывшиеся ворота клиники въехал их представительский серебристый автомобиль, из которого вышел сначала, как и полагается, Вовка-шофер и, открыв, как в английских кинофильмах, заднюю дверцу, помог выбраться из машины пожилой даме в сером благородном пальто. Волосы дамы, изящно уложенные, были аккуратно подсинены, почти как у Мальвины.

— Ваш выход, маэстро, — сказала Азарцеву Юля, — дама наверняка к вам, а я пойду уговаривать Лысую Голову.

— Ей, наверное, лет шестьдесят пять, если не все семьдесят! — с сомнением произнес Азарцев, с расстояния оценив возраст дамы.

— Тем легче она согласится на операцию, уж если приехала!

— Тем больше вероятность наличия у нее гипертонической болезни, тромбофлебита, нарушений мозгового кровообращения… Нет уж, Юля, надо уговорить ее лечиться консервативно.

— Сопоставь стоимость и результат твоей операции и моих процедур! Хоть тоже далеко не дешевые, но ни в какое сравнение не идут. И еще подумай, какая она сейчас старуха и какая красотка она будет через полгода после операции! Если бы ты только знал, как много это значит для женщины! Да ей больше тридцати пяти никто и давать не будет! И сколько ее подружек привалят после этого к нам! Сопоставь свои возможности и мои. Что я могу сделать своими уколами, да даже и лазером, в ее шестьдесят пять лет, когда все мышцы уже давно опущены, когда жировая ткань прет из всех щелей!

Нет, Азарцев, этой даме нужна только круговая подтяжка! Причем не в три, а в два этапа! Третий она может и не выдержать. Сначала делай ей щеки, подбородок и глазки, а потом уже — лоб, шею и затылок. Затем я ей как следует напитаю кожу, и она, может быть, обойдется без всякой шлифовки. Будет выглядеть гораздо моложе дочери, если та у нее имеется!

— Нет, моложе внучки! — съязвил Азарцев. — Подумай, Юля! Щеки и глазки в ее возрасте — минимум два часа под наркозом!

— На то ты у нас и блестящий хирург, чтобы закончить все дела за час-полтора!

— Да ты что! Веки ведь надо делать и верхние и нижние! А где у нас блестящий анестезиолог, чтобы и больная спокойно спала, и не было передозировки препаратов, чтобы внутренние органы не пострадали!

— Опять он об этой алкоголичке! — разъярилась Юля! — Что же, у нас в стране, кроме этой твоей бабы, и анестезиологов нет? Кирюша отлично справляется! Между прочим, хороший врач! — Юля имела в виду их нового анестезиолога, которого взяли на работу вместо Тины.

— Я не спорю, справляется. Но он еще пока очень молод. С Тиной оперировать мне было гораздо спокойнее.

— Ха! — ответила Юля и опять посмотрела Азарцеву пристально в глаза тем самым своим знаменитым взглядом удава. — Ее поезд, Азарцев, давно из твоей жизни уже должен был уйти! Оставь ее и забудь. Она тебя не стоит! У нее действительно кишка тонка!

— Знаешь, Юля, — устало на это ответил Азарцев, — не все такие непотопляемые, как ты. Не каждый может с легкостью проглотить другого. — Азарцев хотел еще что-то сказать, но в это время в комнату вошел Володя-шофер.

— Пациентка доставлена и раздета, — заявил он. — Ждет в кабинете!

— Неужели совсем раздета? — кокетливо спросила его Юля. Азарцев поморщился. Он мельком взглянул на Юлю и, выходя из комнаты, буркнул про себя что-то про сексуальную озабоченность, но так тихо, чтобы ни в коем случае не расслышал шофер. Потом его мысли полностью захватила ожидающая в кабинете дама.

8

Про центр медико-биологических исследований имени Ганса Селье можно было бы сказать, что географически он располагался в парижском пригороде, если бы эти широкие проезды, огромные высотные корпуса, прекрасные, в несколько уровней, транспортные развязки и переходы между проездами и зданиями у кого-либо повернулся язык назвать пригородом. Скорее это был новый, современный, даже фантастический, как в каком-то фильме, прекрасный город науки. Правда, в нем было мало деревьев, но среди стекла и бетона то тут, то там были устроены прудики, бассейны и фонтанчики; прямо на бетонные плиты устанавливались кадки с кустарниками, каждая крошечная пядь земли засевалась цветами, кое-где виднелись ползущие по камням гроздья цветущих роз. На лавочках кучковалась оживленная молодежь, под зонтиками чернокожие студенты продавали сладости и орешки, и все это вместе производило на Таню впечатление счастливого города будущего. Но впечатление это, по мере того как проходили месяцы ее работы в этом центре, постепенно рассеивалось. Внимание ее притуплялось, огромные статуи в духе примитивизма, очень напоминающие ей каменных баб, время от времени откапываемых то тут, то там на почти беспредельных просторах Родины, а здесь, в Париже, выставленных на обозрение в качестве символов современного искусства, начали раздражать. Она перестала умиляться и цветущим ползучим розам — а что им не цвести, если климат позволяет? — и маленьким фонтанчикам, в которых вовсе никто не стремился искупаться даже в самую жару. Был период, пожалуй, месяцев через восемь после того, как она приехала работать во Францию, когда ей наскучили и сам Париж, и этот прекрасный исследовательский центр, и сама ее работа в лаборатории клинической биохимии, которой руководила доктор Гийяр. Тане с каждым днем все больше и больше хотелось плюнуть, развернуться в обратном направлении, достать из заначки деньги, отложенные на билет, и вернуться в Москву, домой. В какой-то мере останавливала мысль о родителях и знакомых. В их взглядах так и читался возможный вопрос: «Что же ты, деточка, совсем уж никчемная, если даже Париж тебе не понравился? Город, который стремятся посмотреть люди со всего света, город, в котором мечтают пожить миллионы!»

Она, конечно, могла бы ответить: «Посмотреть — вовсе не значит в нем жить!» — но понимала, что ее не поймут. Скажут: «Послали тебя на два года, а ты не смогла использовать шанс!»

Спасла ее от депрессии Янушка, чешка по национальности, такая же, как Таня, стажер-исследователь, которая работала в лаборатории мадам Гийяр чуть дольше и жила в том же кампусе — городке для студентов и молодых ученых, — что и Таня, только двумя этажами выше.

— То, что ты чувствуешь, называется ностальгией! — объяснила она Тане. — Делать с этим ничего не надо, у большинства людей это проходит само. Люди постепенно привыкают жить в разных странах и становятся людьми мира. И у меня тоже сначала так было. Ужасно скучала по родителям, младшему брату, плакала по ночам. А теперь все прекрасно — привыкла. Работаю, наслаждаюсь Парижем, мечтаю, что, когда срок договора закончится, смогу устроиться на работу в университет в Зальцбурге, в Австрии. Чудный город в альпийских лугах! Может быть, и брат, когда подрастет, сможет приехать учиться туда.

Янушка оказалась права. Через какое-то время сама собой закончилась депрессия и у Тани.

Получить возможность поработать во Франции Тане помог отец, доктор наук, биохимик от Бога. Не его вина, что к тому времени, когда они с женой, то есть с Таниной мамой, смогли наконец опериться, то есть оба закончить аспирантуру и докторантуру, получить лабораторию, определить объем интересующих их проблем и заняться их решением, советская наука вконец развалилась, а российская еще не родилась. И поскольку институт, в котором работал отец, перешел сплошь на хозрасчетные, в каком-то смысле денежные, но прикладные темы, отец счел за лучшее отложить все будущие проекты фундаментальных разработок и послать за границу Таню, с тем чтобы она осмотрелась, определилась и выбрала для себя, где же ей все-таки жить и чем заниматься, чтобы привести в нужное русло ту неуемную, но невостребованную энергию, которая доставляла столько хлопот и ей самой, и родителям. Тем более что, как с огорчением убедились родители, прежняя работа Тани в больнице в качестве врача-анестезиолога и реаниматолога удовлетворения ей вовсе не приносила.

Но Таня была неглупая девушка. Прежде чем ехать в Париж, она внимательно прочитала отцовские работы, в первую очередь, конечно, те, в которых в качестве соавтора было поставлено и ее имя; затем взяла многочасовые консультации у отца по поводу научных проблем, которыми ей предстояло заниматься. Таким образом, всего лишь за месяц интенсивной подготовки она сравнялась своими знаниями с теми, кто корпел над диссертацией года два после окончания института. А имея к тому же и опыт практической работы, она быстро соображала, где и как можно применить на практике полученные знания.

— Дальше все будет зависеть только от тебя, — сказал ей отец, когда последняя так называемая консультация была окончена.

Но Танины цели, ради которых она ехала так далеко, отличались от того, что предполагал отец. Ей надоела опека родителей, и она хотела воспользоваться случаем, чтобы просто уехать куда-нибудь от их ежедневного контроля. Во Францию так во Францию, а представится случай, так можно и остаться там навсегда. Но на свои собственные силы Таня рассчитывать опасалась, а предполагала просто выйти там замуж. И выйти замуж не абы за кого, чтобы потом все проблемы по жизнеустройству опять взвалить на себя, а за человека, очень хорошо обеспеченного, а лучше просто богатого, который мог бы разрешить ее материальные проблемы играючи, и тогда их совместную жизнь не омрачали бы ни постоянная экономия, ни подсчет денег, ни необходимость работать, ни многое другое. И она рассчитывала на это с полным основанием, потому что считала себя, и справедливо считала, красавицей. И не какой-то там искусственно сделанной с помощью косметики и косметологов. Ее природная русская красота ассоциировалась со статной, высокой фигурой, роскошными светлыми волосами, яркими синими глазами. Таня собрала небольшой чемодан, и вскоре после того самого Нового года, который ввергнул человечество в новое тысячелетие, то есть уже почти два года назад, голубой самолет унес ее далеко от московской земли — во Францию.

Жизнь в Париже оказалась и такой и не такой, как она себе представляла. Таня сильно изменилась и внешне. Канули в Лету роскошное платье из голубой чешуи, лакированные туфли на высоченных каблуках, блестящее кожаное пальто — подарок подруги, приехавшей как раз из того «счастливого» мира, к которому тогда так стремилась Татьяна и разные стороны жизни которого теперь постигала сама. И выглядела она сейчас по-другому, гораздо проще, в купленном на распродаже в «Галери Лафайет» классическом брючном костюме, голубом трикотажном топе, с распущенными по плечам незавитыми русыми волосами, без всякой помады на губах. Но когда она выходила из прозрачного автобуса и шла через пустынную площадь прохладным, ясным парижским утром в свою лабораторию на работу, африканцы, что кучковались в это время возле фонтана, провожали ее одобрительными взглядами, свидетельствующими о том, что этот народ понимает толк в женской красоте.

«Дома сейчас уже полдень, — подумала Таня, огибая фонтан и не обращая никакого внимания на представителей Африки. — Интересно, идет ли в Москве дождь? В мой день рождения в Москве почему-то всегда идет дождь». Таня вспомнила, как бабушка, приезжавшая к ним в гости из Сибири, еще когда Таня была маленькой, всегда поражалась отвратительной, слякотной московской осени. «У нас в Сибири не так, — говорила бабушка. — Холодно, ясно, и листья под ногами покрыты инеем». Жаль, Тане не довелось увидеть это собственными глазами, пока бабушка была жива. Бабушку Таня любила. Она была бодрая, энергичная и очень сильная не по годам, уже преклонным.

Таня набрала домашний московский номер, но никто не ответил. «Нету дома родителей, заняты, наверное! — вздохнула она. — У отца какой-нибудь ученый совет, мама, как всегда, возится с аспирантами… а может, и вообще умотали куда-нибудь! В такой холод да на байдарках — это как раз очень в их духе! С них, моих сумасшедших родителей, станется!»

Тане очень захотелось сказать, что она соскучилась по ним и дому и что уж в этом году, как бы ни сложилась ее, Танина, дальнейшая судьба, она приедет на Новый год в Москву.

«А то вы, пожалуй, совсем забудете, как я выгляжу!» — решила добавить она. Да! Она именно так и скажет. Добавит шутливую ноту на прощание, потому что всегда так трудно окончить разговор. Из-за дороговизны связи никогда не скажешь действительно то, что хочешь. Только дежурное: «Как дела?» да «Все ли здоровы?» — «А ты там как?» — «Нормально». Вот и весь разговор. Она и разговаривать здесь, в Париже, разучилась. В лаборатории разговоры вообще не приняты. Остается перебрасываться короткими фразами с Янушкой во время прогулок по воскресным дням. Но с Янушкой тоже много не поговоришь, она по-русски почти не понимает, а Таня знает французский не настолько хорошо, чтобы пускаться в пространные объяснения.

А в прошлом году, Таня вспомнила, она ведь устраивала для сотрудников лаборатории празднование своего дня рождения здесь, в кафе при институте. Вот смешная была, пыталась перенести русские традиции на французскую почву. Никому здесь ее день рождения был не нужен. Рождество было единственным праздником, когда сотрудники центра встречались все вместе, не считая рабочих конференций, проводящихся по отдельным специальностям. Остальное время все спокойно сидели в своих прозрачных комфортабельных клетках-кабинетах с прекрасными кондиционерами и компьютерами и в столовую спускались с единственной рациональной целью — чтобы поесть.

Руководила лабораторией мадам Гийяр. Собственно, из всех сотрудников лаборатории она только и была настоящей француженкой. Но родом она была из провинции, из Лиможа — края эмалей и стеклянных выдувных сувениров. Поезд оттуда движется до Парижа примерно столько же, сколько от Москвы идет электричка до Рязани. Насколько отличаются жители Рязани от москвичей, настолько и лиможцы несхожи с парижанами. Во всяком случае, ни во внешности, ни в характере мадам Гийяр не заметила Таня ни особенного легкого французского остроумия, о котором так много читала в книгах, ни какого-то утонченного шарма, и уж тем более не блистала мадам Гийяр красотой. Если бы Таня встретила ее в московском метро, то больше всего мадам Гийяр напомнила бы ей учительницу математики обычной средней школы, приехавшую в Москву на какой-нибудь учительский съезд. Мадам Гийяр была мешковата. Этому способствовали коричневые туфли на низких каблуках, просторный темный костюм в мелкую клетку; до плеч были подстрижены ее не очень густые темно-каштановые волосы, и строго поблескивали на утином носу прямоугольные очки.

— А очки у нее в настоящей золотой оправе, — как-то однажды сказала Тане Янушка, когда они, вместе обедая в том же самом кафе, где отмечали Танин день рождения, выпили по бокалу сухого красного вина.

— Неужели в золотой? — осторожно уточнила Таня. Разговор происходил месяца через четыре после приезда Тани в Париж, и она уже стала привыкать к тому, что в лаборатории никто ни с кем в русском понимании этого слова не разговаривает. «Да», «нет», чисто номинальное приветствие-вопрос «Как дела?», остальное все только по работе. Да и по работе разговоры совсем не такие, как дома, в Москве. Господи, сколько раз она вспоминала, как заведующая отделением Валентина Николаевна стимулировала их выписывать медицинские журналы, как выписывала их сама, как в короткие передышки отдыха они обсуждали разные интересные научные факты или спорили, как относиться к тому или другому событию в мире или очередной медицинской сенсации. Собственно, Таня тогда этих разговоров как раз и не любила. Этим занимались Аркадий Петрович да Валерий Павлович Чистяков. Ее ровесник Ашот, как правило, только вставлял реплики да мирил спорщиков, маленькая Мышка всегда тихо и внимательно слушала, а она, Таня, только презрительно фыркала: мол, спорьте, не спорьте — ни в политике, ни в науке все равно не сможете ничего изменить. За это равнодушие и отрицание всего и вся Аркадий Петрович Барашков ее, кажется, даже презирал. А вот Ашот утешительно говорил, что красивая женщина должна служить украшением общества и ей вовсе ни к чему разбираться в том, как это общество устроено. Где теперь эти беседы, и где теперь этот милый Ашот? Ну, беседы, впрочем, наверное, все так же ведутся. Русские без бесед просто не могут.

Здесь же, в институте, в лаборатории, каждый думал только о себе и своей работе. Мыслями своими никто ни с кем не делился, результатами опытов тем более. Работы шли сугубо индивидуально, каждый знал лишь свой непосредственный кусок, а результаты докладывал только мадам Гийяр, и то не обсуждал их с ней, а просто сдавал дискету, а она уже закладывала эти сведения в свой компьютер, где сама сводила их в одно целое. И почему-то то, что раньше казалось Тане таким верным и правильным, что каждый в работе должен отвечать только за себя, теперь казалось отвратительным и непонятным.

Как же можно развивать дальше какую-нибудь научную идею, если все свои разработки ты словно бросаешь в бездну? Сдал дискету, и никто не ставит тебя в известность о том, правильно ты работал или нет, удовлетворяют ли полученные тобой результаты и привели ли они к какому-то, пусть маленькому, итогу, разгадке или вовсе нет? Но никто не говорил с ней об этом, и Таня тоже молчала. За то время, что она пробыла в институте, во Франции прошли и беспорядки, и выборы и даже стреляли в какого-то кандидата в президенты, а в их лаборатории, как, наверное, и везде, царил заговор молчания и все равнодушными голосами спрашивали только по утрам друг у друга дежурное «Са ва?», что означало «Как дела?», и снова углублялись в свои пробирки и компьютеры. Безмолвные китаянки, которых предпочитали брать на работу лаборантками за их роботоподобную работоспособность и аккуратность, передвигались по комнатам вообще словно тени; скалился молчаливо белозубой улыбкой араб Али-Абу; вообще не разговаривала некрасивая, полноватая, с угревой сыпью на красном лице испанка Камилла; смотрела на всех, будто сова, из-за стеклянной перегородки своего отсека мадам Тийяр, и если с кем-то и установились у Тани человеческие отношения, так это с чешкой Янушкой, которая, во-первых, была ближе ей по своей принадлежности к славянской культуре, а во-вторых, внешне напоминала прежнюю Танину коллегу по работе Мышку.

А еще вспоминала часто Таня фотографию, которая в рамочке висела на стене у отца в его институтском кабинете. На фотографии был запечатлен большой красивый стол в виде подковы, уставленный бутылками с шампанским, фруктами, коробками конфет. В центре этого стола сидела молодая темноволосая женщина и весело, от души улыбалась; слева ее ласково обнимал какой-то очень тучный медузообразный старик, так себе внешне — ни рыба ни мясо, а справа сидел ее, Танин, отец и тоже улыбался — по-молодому счастливо. Рядом с ним чокалась с кем-то молодым Танина мать, и ее светлые волосы, уложенные в молодежную прическу, и белозубая улыбка вполне могли достойно конкурировать с красотой той темноволосой женщины, что сидела в центре. Вокруг этих фигур еще толпились разные веселые люди с поднятыми бокалами, выставляли в объектив какие-то книжки и свидетельства в красивых рамках с гербами, сбоку на столе в роскошной вазе стояла сирень, и вся фотография в целом имела такой счастливый, весенний вид, что для Тани она всегда ассоциировалась с красивой и правильно организованной работой. Танина работа в больнице была совсем другая.

— Где это вы с мамой? — спросила она у отца, когда увидела фотографию в первый раз.

— На банкете в лаборатории иммунологии по случаю завершения одной очень интересной международной конференции. Твоя мама выступала там с докладом, и успешно! Вон ее кто-то поздравляет!

— А что за дама в центре стола?

— О, это Наташа Нечаева, доктор наук, очень интересный человек. Она и есть руководитель этой лаборатории.

— Красивая! — вздохнула Татьяна. — И вообще все красиво — весна, цветы, шампанское… Совсем все не так, как у нас в больнице!

— Смешная ты, — услышала этот разговор Танина мама, Людмила Петровна. — Прежде чем пить на банкете шампанское, надо поработать с животными в вонючем виварии, поторчать в лаборатории с сотнями пробирок, пересчитать не один десяток раз полученные результаты, испытать больше разочарований, чем побед, покорпеть над докладом или статьей, а уж потом запивать все это шампанским. У тебя в больнице радостей побольше, ведь ты практикующий врач: вылечила больного — вот тебе и радость!

— А если похоронила? — скривилась Татьяна.

— Старайся! Думай, читай, спрашивай совета у старших — в этом твоя работа. Чем больше знаешь — тем меньше хоронишь! При совокупности и всех других обстоятельств — денег, оборудования, лекарств…

— Нет, ненавижу больных! — ворчала Татьяна. — Бывают такие, что не только лечить, подходить к ним не хочется!

— Ну, думай, девочка, думай! — говорил ей отец. — В конце концов, ты еще молода. Не хочешь работать в больнице — попробуй поработать в научной лаборатории. Может, понравится. Но суди сама — когда были трудные времена, а они, к сожалению, еще не прошли, большинство исследований закрыли из-за нехватки денег. Сама помнишь, как плохо стали мы жить тогда, да не оправились еще и сейчас. Множество людей побежали от трудностей за границу, но далеко не все нашли там для себя дело. А болеют люди всегда, и никогда хороший врач без куска хлеба не останется! А это тоже немаловажно для жизни!

Вот мудрый папка и включал ее соавтором в свои работы, пока она ковырялась в больнице. Конечно, может, то, что грант выделили именно ей, было и несправедливо по отношению к кому-то, но она тоже не сидела тогда сложа руки! Она работала не хуже других, училась в ординатуре, несмотря на то что ей ее работа не нравилась и часто от вида больных просто тошнило. Зато теперь она понимает побольше многих других, тех, кто работал только в лабораториях и никогда не работал в больнице. Да, она наконец поняла, что знает побольше Камиллы или того же Али. С Али, правда, что взять, он учился в Африке. Но и подружка Янушка, это заметно, иногда не понимает того, что Тане сразу бросается в глаза. Ведь клиническая биохимия потому и называется клинической, что применяется на практике, у больных. А как та же мадам Гийяр может что-то применять на практике у больных, если по образованию она биолог? Правда, в самой их лаборатории больных никогда не бывало, лаборанткам привозили откуда-то кровь, вероятно, из госпиталей или еще из каких-то медицинских центров, это Тане не сообщалось; задача же всех сотрудников лаборатории была проводить исследования по определенным тематикам, докладывать результаты мадам Гийяр, она сама их систематизировала и несла, вероятно, еще куда-то выше. То есть Танина работа, так же как и работа Али, и Камиллы, и Янушки, была вовсе не такой уж самостоятельной.

Так вот, они с Янушкой выпили в столовой сухого вина, там подавали в обед только такое, а крепкие напитки были в баре на втором этаже, и Янушка сказала Татьяне, что у мадам Гийяр очки в золотой оправе.

— И еще у нее очень хорошие часы!

— Да? — переспросила Татьяна. — Должно быть, у нее хороший оклад.

— Про то, какой у кого оклад, здесь никто не знает, так же как никто не должен знать, сколько выделяется денег за работу тебе, Али или мне. Между прочим, мне кажется, что Али и Камилле выдают денег больше, чем нам, но это просто мои наблюдения. Но я знаю точно, что у мадам Гийяр очень богатый муж.

— Неужели? — заинтересовалась Татьяна. — А чем он владеет? У него банки или, может быть, нефть?

— Какая нефть? Он же не шейх! — засмеялась Янушка. — У него какое-то химическое предприятие. Он им и управляет. Или даже целой сетью предприятий по производству чего-то химического.

— Наверное, стирального порошка, — улыбнулась Татьяна. — Хотя какая разница!

Она уже стала привыкать к тому, что прекрасная ухоженная Франция вовсе не огромная Россия, в землю которой воткнешь лопату, и навстречу тебе или брызнет нефтяной фонтан, или зашипит какой-нибудь газ, или посыплются уральские самоцветы в виде хотя бы медно-серной руды. Здесь, во Франции, свободного места для того, чтобы эту лопату воткнуть, и то нет!

— Нет, правда, он у нее баснословно богат! — заверила Янушка, приложив руку к груди, и Таня приняла это к сведению. «Проверим при случае!» — решила она. Случай как раз представился на том ее, единственном пока здесь, дне рождения.

— Приглашаю вас принять участие в празднике по случаю моего дня рождения! — вошла она за стеклянную перегородку к мадам Гийяр перед обедом.

— О, поздравляю! — удивленно приподняла брови та и пообещала прийти.

Заказ на кухню сделал по просьбе Татьяны Али. Он родился в колонии, и французский был его родным языком. Он же потом порхал по просторному залу, пританцовывая на тонких длинных ногах, составляя вместе, но под углом два столика у окна. Он непременно хотел, чтобы вид из окна пришелся как раз на какую-то огромную современную скульптуру, изображавшую нечто похожее на каменную бабу, но без головы. Тане это было в общем-то все равно, она не интересовалась искусством, но потом, позднее, она обратила внимание, что половые признаки присутствовали у скульптур всегда. Мимоходом ей пришло в голову, что фрейдизм по-прежнему в моде, а наличие мозга, особенно у особей женского пола, не считается необходимой принадлежностью индивидуума. Как-то она поделилась этими наблюдениями с Янушкой.

— Это идет еще с древних времен, — грустно вздохнула та. — Помнишь, в Лувре на лестнице красуется крылатая, но безголовая богиня победы Ника? Будто хочет взлететь, да не может, только крыльями машет. То ли символизирует удачу в чистом виде, то ли то, что женщине для побед голова не нужна. Да вон и еще пример! — Янушка указала Тане на рекламный плакат, располагающийся прямо над их головами.

Разговор происходил на улице, у витрины какого-то книжного магазинчика. Таня посмотрела: действительно, на плакате было знаменитое изображение Нефертити. Бутон египетского лица покоился на нежном упругом стебле гордо вытянутой шеи, и весь вид царицы был настолько невозмутим и самодостаточен, что отсутствие верхней части черепа вое принималось как нечто совершенно органичное. Таня засмеялась.

— Да? — посмотрела на нее вопросительно Янушка.

— Год назад и я совершенно искренне думала, что, кроме красоты, женщине нужен только богатый мужчина, — произнесла Таня. — Собственно, второе как бы должно было естественно прилагаться к первому! — пояснила она.

— О! Ты красивая! — заметила Янушка. Вряд ли она поняла всю Танину мысль, но слово «красота» она уловила.

— «Не родись красивой, а родись счастливой!» Russian proverb![3] — сказала Таня.

— О, я-я! — закивала Янушка. — У тебя есть бойфренд? Надежный друг, мужчина? — Она спросила это по-немецки, но Таня ее поняла.

— Да, есть, — сказала она неожиданно для себя. — Но он сейчас в Америке, далеко.

— Он американец?

— Нет, русский, — ответила Таня и улыбнулась. Мало того, что она записала себе в бойфренды Ашота, с которым рассталась при таких невыгодных для нее обстоятельствах, так она еще умудрилась его, чистокровного армянина, записать в русские бойфренды. Чего не сделаешь для красного словца. Но она, и это было правдой, часто вспоминала Ашота. И в воспоминаниях своих, сама не заметив как, уже перестала относиться с насмешкой и к его необычной внешности, напоминающей Пушкина, и к его маленькому росту. Странно устроен мир. Между прочим, тот же Али был в ее представлении черный. А ведь он хоть и африканец, но араб. И Таня видела, что она нравится Али. Он несколько раз намекал ей на это. Но ей почему-то не хотелось принимать его ухаживания. И вообще ничего не хотелось. Правда, первые недели в Париже она страстно мечтала о красивом романе с каким-нибудь истинным парижанином. Но так же, как и в Москве, в Париже иногда впору выйти на улицу и воскликнуть: «Ау! Где вы, мужчины? Неужели перевелись все до единого?» И кажется, что правда перевелись. Вон идут по улицам или едут в машинах, высматривая место, чтобы припарковаться, или катят на мотоциклах, велосипедах, у всех сумки, портфельчики, светлые пиджаки, у всех свои проблемы, и до одинокой женщины, которой очень хочется уж если не любви, так хоть красивого романа, совершенно никому нет дела.

А парижанок Татьяна вообще представляла себе другими — более элегантными, более яркими, более кокетливыми, наконец. А они проигрывали сравнение с москвичками и особенно с латиноамериканками и женщинами Востока — Ирана, Пакистана, Индии, — которых в Париже обнаружилось тоже неожиданно много. Тане казалось, что парижанки похожи на молоденьких воробьих — некрупные, с мелкими чертами лица, в сереньких пиджачках, брючках пастельных тонов, все деловые, приветливые, все скачут по делам: чик-чирик, чик-чи-рик! Нет, мужчины в Париже были явно поярче. Первые месяцы Татьяне очень нравилось: «Пожалуйста, мадемуазель! Спасибо, мадемуазель! Проходите, мадемуазель!» Потом она поняла, что эта вежливость сродни привычке мыть руки перед едой и совершенно ничего не означает. А через несколько месяцев она к такому укладу жизни и к самому городу незаметно для себя привыкла. И в целом и сам город, и уклад жизни в нем ей понравились. Она подружилась с Янушкой, они много гуляли, иногда сидели в маленьких парижских кафе, изучали достопримечательности, бродили по музеям, и время летело незаметно.

Но вот несмотря на насыщенную жизнь, на обилие впечатлений, она должна была признаться себе, что скучает в этом прекрасном городе. И не по какому-нибудь фантастическому богачу миллионеру, плоду ее девических фантазий, а по реальному парню, ее коллеге Ашоту, прекрасному доктору, армянину-беженцу с неустроенной судьбой. Неисповедимы пути твои, Господи. Бессмысленно думать о том, чего не может больше быть. Ашот звонил ей как-то раз из Америки, но и все. Больше сведений о нем никаких не было. Что ж, она сама его обидела, глупо, бессмысленно. Теперь она понимает это, но тогда ей не о чем было жалеть. Ей казалось, что все наоборот — это он мыслил нерационально, обидел ее. Он — ее, она — его. Вот и разошлись навечно. Что ж, жизнь есть жизнь, и не надо пускать по каждому поводу сопли.

Кстати, на том первом ее французском дне рождения просто нечего было есть. Али заказал по московским меркам нечто невообразимое — одни салаты. Денег она тогда ухлопала уйму, а удовольствия никакого не получила. Маму бы выписать из Москвы, она бы устроила стол! Все бы от обжорства вылезли полуживые! И еще Тане вспомнился ее предыдущий перед этим день рождения, так скромно отпразднованный в Москве, в больнице, где она тогда работала, после которого и произошли страшные, непредсказуемые события. Даже с ним здесь не было никакого сравнения! Московский шум за столом, шуточки, подколки, раскаты смеха, искренние поздравления, смешная русская закуска… Перед Таниными глазами всплывали то общепитовские больничные тарелочки с нарезанными колечками полукопченой колбасы, постоянно стремящейся к нулю, сколько бы ее ни нарезали; то толстые (откусишь, так рот радуется) по сравнению с французскими треугольники «Пошехонского» сыра, сделанного в Угличе, в молочных российских краях; то огромный торт, который с вожделением обозревала со своего места Мышка и который помогала разрезать реанимационная сестра Марина. Мышка любила сладкое — всегда сосала какие-то леденцы, грызла шоколадки, чтобы не заснуть на дежурствах. И хотя тогда, в Москве, прежде чем усесться за праздничный стол, им пришлось как следует потрепать себе нервы, да и, откровенно говоря, вовсе не были они особенно дружны между собой, каким прекрасным казалось теперь Тане то застолье.

Здесь же им принесли крошечные порции размером со столовую ложку классического французского салата с сыром «Рокфор», еще по малюсенькой кучечке зелено-розового салата с копченым лососем и ломтиками авокадо, микроскопические бутерброды с острым паштетом, прозрачные ломтики тонкой, казалось, просвечивающейся ветчины, орехи, оливки, взбитые сливки с каким-то несладким желе, по бокалу розового вина и, наконец, по чашечке кофе.

Все сидели как на похоронах. Мадам Гийяр провозгласила себе под нос скромный тост: «За ваши успехи в науке!», и все выпили, вежливо улыбаясь, не чокаясь. Потом все так же тихо, спокойно принялись за еду, думая каждый о чем-то своем, и только Али продолжал, глядя на Таню, сиять своей невозможной улыбкой. Таня даже подумала, что у него, наверное, так устроен рот — челюсти выдаются вперед, и короткие губы не в состоянии прикрыть длинные белоснежные зубы. И она потом даже стала специально присматриваться к Али, так как их рабочие столы были расположены напротив. Но оказалось, что нет, рот у Али спокойно закрывается. Иногда он за работой свистел, и тогда губы его без усилий складывались в толстую длинную трубочку, и лицо его уже не казалось перерезанным поперек ослепительной улыбкой, а было равномерного светло-кофейного оттенка.

Через двадцать минут праздника, когда подали кофе, Таня решила, что можно познакомиться поближе с мадам Гийяр.

— Куда вы ездите отдыхать летом? — спросила она. Акцент у нее был, наверное, ужасный, но фразу, она была уверена, она построила правильно. Тем не менее мадам Гийяр уставилась на нее так, будто Таня спросила, любит ли та есть живых лягушек.

— Зимой мы ездим навестить родственников, а летом чаще на море.

— Вы ездите в Ниццу? В Канны? Это же так рядом!

— Нет, — сухо пожевала губами мадам Гийяр. — В Канны ездят звезды и проститутки, там шумно и дорого. В Ницце очень много русских и американцев. Мы отдыхаем в Испании, иногда в Египте.

— Вы любите путешествовать?

— Нет, — помолчав, с неудовольствием сказала мадам Гийяр. Было видно, что ей вовсе не хотелось отвечать на Танины вопросы. — Мы ездим отдыхать всегда в одно и то же место.

«Вот они, миллионеры, — подумала Таня. — Ну и зачем тогда иметь миллионы, если ездить всегда в одно и то же место? Скука смертная!»

Мадам Гийяр допила свой кофе и встала.

— Приятного аппетита, я жду вас в лаборатории! — Она обвела всех неодобрительным и недовольным взглядом, будто сова, внезапно разбуженная каким-то неприятным происшествием, до этого спокойно почивавшая в своем дупле, а теперь высунувшая голову наружу посмотреть, что именно случилось. Преподнести Тане какой-нибудь пустяковый сувенир, очевидно, ей и в голову не пришло.

— А кто-нибудь знает, какое имя у доктора Гийяр? — спросила Таня уже после того, как мадам ушла. — На ее карточке написано просто «J». «Доктор Жи. Гийяр», и все.

Все посмотрели на Таню так, будто она спросила нечто неприличное. Даже Али перестал улыбаться и спрятал зубы.

Почему-то Таня надеялась, что, когда стажеры останутся в столовой одни, атмосфера развеется, потеплеет, но ничего подобного не произошло. Все молча допивали кофе и еще минут через пять уже были готовы расходиться по своим рабочим местам. С усилием поднялась всегда печальная полноватая Камилла, поблагодарила: «Мерси!» — и ушла. За ней очаровательно улыбнулся, помахал рукой и ускакал куда-то, подпрыгивая, Али-Абу. И Янушка тоже сказала вскоре:

— Ich muss gehen![4]

Янушка мечтала когда-нибудь из своей родной Чехии перебраться на жительство в Австрию и поэтому активно изучала немецкий язык. Французским и английским она владела со школы, а немецкий осваивала методом погружения, поэтому бормотала по-немецки днем и ночью.

— Геен, геен! Иди, иди! — грустно улыбнулась ей Таня. В интернациональной среде языки изучаются быстро. Она даже с Камиллой научилась здороваться и прощаться по-испански. Однако ее несколько задевало, что по-русски, кроме Янушки, здороваться и прощаться никто не изъявлял никакого желания. Янушка ушла, а Таня осталась за столиком одна. Официантка, безмолвная турчанка, уже унесла в недра посудомоечных машин грязную посуду, а Таня сидела и думала: «Ну, выгонит меня эта сволочь, мадам Гийяр — не знаю, как ее зовут, — за опоздание, ну и пусть! Все равно сейчас в лабораторию не хочу идти! У меня, в конце концов, день рождения! Прошло полжизни, мне исполнилось целых двадцать восемь лет! Ничего не сделано, жизнь не устроена. И я, между прочим, не какая-нибудь там неграмотная турчанка! Я — доктор, и неплохой! И я из России. А сама мадам Гийяр, между прочим, только биолог. И в некоторых вопросах не смыслит ни черта!»

И красавица Таня, урожденная москвичка, теперь сидящая за столиком в фантастически чистой, почти стерильной столовой огромного института, в том безумном по своей архитектуре районе Парижа, где все сделано из прозрачного пластика, стекла, металла и бетона и который у непривычного человека вызывает состояние хронического стресса, сама себе стала казаться дремучей сибирячкой, такой же, какой была ее бабушка, бывало, наведывающаяся в тайгу за кедровым орехом в меховом собачьем полушубке, в валенках и двойном цветастом платке. Бабушкой, которая могла приготовить в печке щи и белку подстрелить прямо в глаз. И почему-то такая гордость за бабушкину Сибирь, за Москву, за всю страну и за саму бабушку охватила Татьяну, что она начала тихо петь, а потом, осмелев, затянула погромче несильным, но звучным и довольно низким голосом:

И в какой стороне я ни буду, По какой ни пройду я тропе, Друга я никогда не забуду, Если с ним подружился в Москве!

Правда, пела она эти слова почему-то с французским акцентом. Из-за своих стоек с удивлением смотрели на нее молчаливые смуглые официанты, а пара-тройка африканцев с множеством косичек и в плетенках, похожих на наши лапти, надетых на босу ногу, стали звучно прихлопывать ей в такт.

— Рашн, рашн! — доносилось из того угла и звучало снисходительно, как будто родовая принадлежность к России извиняла все странности и чудачества человека.

Но, как это всегда бывает у русских, дальше припева слов Татьяна не знала, поэтому для себя и для слушателей она повторила его еще пару раз, чтобы получилась полноценная песня, и на этом закончила свою эскападу. Африканцы что-то закричали, зааплодировали, турки молча смотрели, что будет дальше. Таня, не обращая ни на кого внимания, встала, аккуратно придвинула на место свой стул и пошла к лифту, чтобы ехать в лабораторию. Там уже все были заняты своими делами, ей никто ничего не сказал, и у нее создалось впечатление, что она одна во всем мире и никому-никому не нужна!

После работы она поехала на метро прогуляться на любимое место — на остров Сите. На Папертной площади возле Нотр-Дам было еще слишком много туристов, и Таня решила обойти остров по набережным. Она пошла мимо Консьержери, рассеянно полюбовалась прекрасным видом на Лувр, уже неясно видимый на другом берегу в сгущающихся осенних сумерках. Потом, довольно быстро, она оказалась на Новом мосту. День был прохладный, печальный и ветреный, и Татьяна внезапно подумала, что могла бы вдруг взять да и броситься в Сену прямо с этого уже очень старого Нового моста. Но потом ей пришло в голову, что хоть он и называется Новым, за те приблизительно шесть веков, которые он соединяет два берега Сены, с него уже сумели побросаться вниз столько дамочек, в том числе и из России, что для парижской полиции, располагающейся, кстати, неподалеку, в этом поступке не будет ничего оригинального. Таня даже попробовала хихикнуть про себя, но лишь затем, чтобы не расплакаться. И хотя она таким образом всеми силами пыталась себя развлечь, подспудное чувство, что она до невозможности одинока на этом свете, тяжелым камнем давило ей сердце. Она пыталась себя утешить и тем, что все происходящее только некая прелюдия жизни. Вот все-таки она, Татьяна, идет по Парижу, гуляет по самой его сердцевине, с которой начиналась его история два тысячелетия назад, еще во времена римского владычества. Многим людям со всего света, которые стремятся сюда, прогулка такая совершенно недоступна по разным причинам, а вот ей повезло. И что за такую прогулку еще пятнадцать лет назад в ее стране многие готовы были душу отдать, а некоторые и продавали да еще хором твердили, что, увидев Париж, не страшно и умереть, настолько он притягателен и прекрасен. Она искренне уговаривала себя, любовалась красотами тех мест, по которым в этот момент проходила, но в глубине души не испытывала ничего, кроме щемящей, беспричинной тоски. Когда же она, описав круг, снова вышла на Дворцовый бульвар и заглянула в самый прекрасный в Париже потаенный уголок, показанный ей Янушкой, часовню Сен-Шапель, многократно воспетую и Ремарком, и Хемингуэем, она уже была готова отдать все эти ребра хваленой готики за посиделки с чаем и булочками в теплой комнате у кого-нибудь из своих старых школьных подруг. Даже с Мышкой посидеть на дежурстве и то было бы для нее, Тани, сейчас большей радостью, чем бить в одиночестве ноги по острову Сите. Неисповедимы пути твои, Господи!

«Мышка-то теперь стала заведующей собственного отделения, черт побери! — думала Татьяна, возвращаясь к Нотр-Дам. — Как она там? Посмотреть бы, как одета, как выглядит. Надо же, Мышка — и на руководящей работе! И где теперь, интересно, Тина, Барашков, Марина?»

И только когда внутри огромного собора той самой знаменитой Парижской Богоматери, матери всех парижских церквей и самого Парижа, она прислонилась спиной к одной из многочисленных колонн в полумраке оконной розы и простояла так неизвестно сколько — час, может, полчаса, — скользя затуманенным взором по неизвестным картинам и чужим алтарям, пока ноги ее не загудели от усталости, мысли Тани наконец перестали скакать от воспоминания к воспоминанию, а душа вдруг утихомирилась, успокоилась и опустошилась, как на море неожиданно сразу после волнения наступает вдруг полный штиль.

Вечером же, когда она совершенно без сил вернулась назад в свой Дефанс[5], к ней забежала Янушка. Холодноватая внешне Таня обняла ее и прижала к себе чисто русским, материнским жестом, как самого родного в Париже человека.

Янушка протянула подарок — небольшого белого плюшевого медведя, что все-таки вызвало у Татьяны пару слезинок, копившихся с самого утра. А потом они вдвоем уселись за стол в Таниной комнатке, открыли посылочку, что всеми правдами и неправдами, вплоть до дипломатической почты, удалось переправить Таниным родителям из Москвы к ее дню рождения, порезали кружочками «Московский» сервелат и «Голландский» сыр из магазина на бывшей улице Горького, достали московские конфеты «Мишка на Севере», маринованные грибочки, домашние огурчики и бутылку «Столичной» водки московского завода «Кристалл». Янушка принесла коробку какого-то необыкновенно вкусного австрийского сухого печенья, которое просто таяло во рту, и они от переполнявших их чувств по-настоящему напились и пели русские и чешские песни. А потом заснули вместе на одной постели, обнявшись.

Вот так закончился тогда первый парижский Танин день рождения. И ей казалось, что все это уже было страшно давно, а если вдуматься — так вовсе недавно, всего год назад. Теперь же, к концу срока ее работы во Франции, Таня чувствовала себя почти стопроцентной парижанкой. Но именно сейчас, в эти несколько недель должна была решиться ее судьба. Либо мадам Гийяр рекомендует ее для дальнейшей работы здесь, в Париже, либо Таня должна будет вернуться домой. Сама лаборатория, и мадам Гийяр, и Али, и Камилла Тане ужасно надоели, не нравились. И работать здесь дальше было бы неинтересно. Но и возвращаться домой ей тоже уже не хотелось.

«Что я там буду делать? Снова искать работу? Так можно и здесь искать». Янушка весной уезжала в Австрию, у нее уже было все решено: она ехала в университет на должность лаборантки в отдел, изучающий действие радиоактивных отходов.

— Но это может быть опасно для здоровья! — сказала ей Таня.

— Не более опасно, чем любая другая исследовательская работа. Везде есть свои неприятные стороны.

Янушка обладала легким характером. Один ее вид вызывал умиротворение. В неизменных джинсах, футболке и с рюкзачком за плечами она напоминала Тане ежика-путешественника с палочкой-выручалочкой в лапке из какой-то детской сказки.

— Ничего, это только для начала, — говорила она и смешно почесывала лапкой курносый нос. — Зато поживу в Австрии, буду гулять по альпийским лугам. Может быть, когда-нибудь получу гражданство!

И Таня тоже хотела попробовать подыскать себе какое-нибудь место.

Камилла и Али для Тани были серьезными конкурентами. Камилла отличалась необыкновенной старательностью и аккуратностью, и хоть и была медлительна, но в то же время пунктуальна и неглупа. Она идеально подходила для работы референтом — всегда у нее был порядок во всем, всегда все разложено по пунктам, она всегда все помнила, любую информацию вносила в компьютер в соответствующий раздел. Французский климат ее тяготил. Ее вечный насморк уже, должно быть, развился в хронический гайморит, и это обстоятельство, да гнусавый голос, да полнота придавали ей сходство с грустным индийским слоном. Зато Али-Абу был, наоборот, весельчак. Полиглот, подвижный как ртуть, он, как поняла Татьяна, единственный, кроме нее, в их лаборатории имел медицинское образование. Учился он, правда, у себя в Африке. При этом у него всегда был таинственный вид, и Янушка даже как-то сказала, что он на самом деле никакой не врач, а шаман. На любой вопрос Али умел на восьми языках ответить «Не знаю», и Таня поняла, что спрашивать его о чем-либо бесполезно, хотя иногда он проявлял удивительную осведомленность и сообразительность, если считал нужным это показать. Понятно, что здесь трудился каждый сам для себя, ведь оставить работать в лаборатории из четверых нужно было кого-то одного. Кого — должна была решить мадам Гийяр. И поэтому Тане ничего больше не оставалось, как проводить порученные ей опыты, размышлять волей-неволей о жизни и гулять по Парижу.

«Домой вернуться никогда не поздно, — рассуждала она. — Если оставят в Париже, то буду работать и здесь. А не оставят, так черт с вами, без вас не помрем…»

Но на всякий случай она разослала резюме в другие города во Франции и в Америке и с нетерпением ждала, не последуют ли предложения. Больше всех почему-то ее привлекал Сан-Франциско. Почему? Она там никогда не была, почти ничего о нем не знала… Очевидно, магия заключалась в названии. А еще Таня думала, что, кажется, где-то в тех краях, может быть, на расстоянии каких-нибудь трехсот километров, работает Ашот. Таня как-то рассказала об этом Янушке. Та поразилась обширности возможных поисков.

— Для русских это не расстояния, — не без гордости заметила Таня и почему-то добавила: — Для бешеной собаки семь верст не крюк. — Удивительно, что Таня, которая в Москве совершенно не тяготела к фольклору, за границей постоянно вставляла в речь пословицы и поговорки — так емко они, оказывается, отражали суть мыслей.

— Mad dog? — осторожно переспросила у нее Янушка.

— Russian proverb, русская пословица, — пояснила Татьяна, и Янушка с облегчением закивала головой: «Оу, йес, по-сло-витца, я-я!»

9

— Дом с голубыми балконами! У подъезда — каштан! — что было силы орал Барашков в телефонную трубку, пытаясь энергией своего голоса внушить важность момента той женщине, что ответила по другую сторону телефонного провода: «„Скорая“ слушает!»

— Только не кладите трубку! — громовым голосом молил он. — Я здесь случайно, в гостях! Не знаю адреса, но сам я врач. Поверьте, я не обманываю! С женщиной очень плохо, она без сознания, нужно срочно госпитализировать! Нужна реанимационная бригада!

На другом конце провода мгновение висела тишина, будто там соображали, что это — очередной глупый розыгрыш или все-таки нет?

— Моя фамилия Барашков! Я — врач! Не знаю адреса, но не обманываю! Поверьте мне! Соедините с главным врачом! — кричал Аркадий так, что было слышно, наверное, в соседнем подъезде.

— Фамилия, возраст, температура? — вдруг по-деловому ответила трубка, и Барашков понял, что «скорая» вызов примет.

У него как-то странно вдруг запершило в горле, перехватило дыхание и даже увлажнились глаза, и он испугался, что не сможет сразу ответить на все вопросы. Мгновенно собравшись, он хриплым голосом сообщил фамилию Тины, а возраст сказал наугад, потому что его никогда не интересовало точно, сколько Валентине Николаевне лет, а про температуру сообщил, что она нормальная.

— Что болит? — по-прежнему металлически продолжала расспросы трубка.

— Ничего не болит, она без сознания! — убеждал трубку Барашков. — Я сам врач, я думаю, что у нее нарушение мозгового кровообращения и травма головы. А травма, потому что она упала! Прямо на моих глазах!

— Ваша фамилия? — еще раз уточнила трубка и, после того как Барашков в пятый раз проорал, что он Барашков, спросила: — Куда ехать? Назовите какие-нибудь ориентиры!

— Помойка во дворе, — сказал Аркадий. — Выкрашена в зеленый цвет.

— Вы сами-то соображаете, что говорите? — возмутилась «скорая». — У нас в каждом дворе помойки!

Вот тут и заорал Аркадий как резаный и про голубые балконы, и про каштан у подъезда.

— Да, и еще недалеко новая школа! Неудобно построена. Я, когда ехал, не знал, с какой стороны ее объезжать! И кажется, рядом был магазин «Молоко»!

— Дом с другой стороны выходит на улицу?

— Кажется, да. Только я искал не с улицы, со двора. Улица уже второй год как разрыта! Я помню, там канава была еще в прошлом году!

— Улица Скворечная, дом с голубыми балконами — номер пятнадцать! — сообщила «скорая». В ее голосе даже появились человеческие нотки. — Теперь говорите, какой подъезд, этаж и квартира? Код на двери?

— Кода нет, подъезд от угла второй, а на самом деле, может, и третий, — сказал Барашков. — Но я попрошу кого-нибудь встретить или сам выйду встречать! У подъезда каштан. Номеров квартир здесь вообще ни у кого нет, но эта квартира — последняя в подъезде на пятом этаже. Выше только чердак! Я вас умоляю, приезжайте скорее!

— Ожидайте, ваш вызов принят! — Трубку положили. Барашков облегченно вздохнул и склонился над Тиной, которая по-прежнему лежала на полу без сознания, с разбитой, окровавленной головой. В таком положении лицо ее выглядело каким-то чужим, незнакомым.

Он взял ее за запястье, и ее сердце тихонько ответило его пальцам тоненькой ниточкой еле различимой на ощупь пульсовой волны.

— Жива, — констатировал он и тут же ужаснулся тому, что сказал.

Господи, как же она может быть не жива? Ведь это же Тина! Такой же родной ему человек, как жена, как дочь! Хватит Валерия Павловича, хватит Ашота, сколько можно потерь? На мгновение возникло в его сознании видение их прежней, такой родной, старой ординаторской, в которой собирались они все. Вот Валерий Павлович читает медицинский журнал, вот Ашот переставляет крошечные шахматные фигурки, вот строчат девочки в историях болезни, вот он сам с сигаретой у подоконника, на котором одиноко стоит старый цветочный горшок с обезьяньим деревом; ствол у него еще твердый и толстый, а листья уже хиреют и опадают, как всегда бывает с этим деревом осенью, и он посыпает их пеплом своей сигареты под протестующие, но робкие Мышкины взгляды. А вот в ординаторскую, улыбаясь и что-то говоря, входит Тина. Она запыхалась и еще не застегнула халат, но глаза ее весело блестят, а на курносом веснушчатом носу выступили крошечные капельки пота. Она, не стесняясь, вытирает нос кусочком бинта и носком туфли пытается примять отошедший кусок линолеума на полу, одновременно энергично жестикулируя рукой и говоря им всем что-то веселое, важное, дорогое…

И эта Тина сейчас перед ним?

А сам он сейчас разве прежний, такой, какой был он тогда, возле обезьяньего дерева? Два года всего прошло, а как изменилась жизнь! И как он постарел, и как ему все надоело! Вечная погоня за деньгами, отвратительная физиономия Дорна, осторожная мордочка Мышки. Да провались она пропадом, эта всеобщая компьютеризация, эта приборомания, эта современная офисная мебель, если она ведет к разобщению душ! Нет в мире совершенства! Выкинуть бы к черту эти холодные пластиковые столы вместе с Дорном, вернуть бы старенький радиоприемник и синий продавленный диван, на котором так славно было пить чернющий чай на дежурстве и знать, что ты не один, что, если надо, тебе помогут. Вернуть бы Валерия Павловича, Ашота и Тину, оставить бы половину, самую нужную, из оборудования и взять еще одного толкового врача — специалиста по диагностике. Девчонки — пусть как хотят. Хотят — остаются, хотят — уходят… Впрочем, Тани и так уже давно в Москве нет. И наконец, как хочется по-настоящему лечить! Не метаться по трем местам за деньгами, а наблюдать одних и тех же больных от поступления и до выписки, радоваться стабилизации их состояния, ликовать в душе от того, что сделано невозможное! И приезжать на работу в одно-единственное, то самое место, где ты нужен, где тебя ждут!

Барашков опомнился. Господи, он рассуждает прямо как студент-первокурсник, не нюхавший ни пороху, ни больных. Как будто забыл, какие у них бывали больные и что такое было их лечить. Социалист-утопист чертов. А теперь самое приятное, что есть у него, работа, куда он с удовольствием ездит, — тот самый дом, где живет его старый знакомый — умный огромный сенбернар. Его по-прежнему приглашают ночевать с этим псом. Хозяева ведут подвижную жизнь — то уезжают за границу, то развлекаются по ночам. Он уже совершенно здоров, этот сенбернар, только не сразу одинаково быстро поднимается на обе лапы — видно, имеется все-таки небольшое остаточное поражение. Иногда он, Барашков, по собственному разумению колол сенбернару витамины, и тот беспрекословно подставлял ему нужный бок и спокойно терпел укол — будто отлично знал, что Барашков не будет делать ему плохого; к тому же у сенбернара даже был стимул к уколам — после каждой инъекции Аркадий всегда угощал его вкусным бутербродом из тех, что оставляли ему на ужин. Так они и ночевали вместе — Барашков и сенбернар — под светом бежевой лампы, в кресле и на ковре, понимающе поглядывая друг на друга. И не хотелось Барашкову от сенбернара возвращаться к больным. Но приходилось — деньги, деньги… Правда, сейчас положение у него приличное. Зарабатывает стабильно. «Кстати, — опомнился Аркадий Петрович и огляделся. Оказывается, в ожидании „скорой“ он так и сидел в коридоре на полу рядом с Тиной, держа ее за руку. — Надо же где-то найти документы — паспорт, страховку. И надо собрать Тину — как-то одеть или во что-нибудь завернуть».

Он посмотрел на часы. Со времени принятия вызова прошло пятнадцать минут. Положение на полу было все то же. Тина была без сознания, но дышала. Он решил, что может отойти от нее ненадолго и поискать документы.

Паспорт он нашел сразу же, как только открыл первую попавшуюся на глаза створку шкафа. На пустой полке лежали диплом, разные бумаги, свидетельство о разводе и паспорт. Страхового полиса среди них не было, и Барашков вздохнул: «Надо спросить у Людмилы, жены, есть ли страховки у нас. Все врачи думают, что страховки на фиг им не нужны — лечатся по месту работы». Решить вопрос с одеждой оказалось сложнее. Одежда была навалена в беспорядке на разных других полках в шкафу, и Аркадию почему-то стало неприятно копаться в ней. Он наугад еще раскрыл какой-то ящик и обнаружил там мужские носки.

«Вот! То, что надо», — решил он и осторожно надел носки Тине на ноги. То, что она в ночной рубашке, даже хорошо, удобнее снимать, можно просто разрезать, и все. Не надо будет переворачивать Тину и трясти. Теперь нужно одеяло, а лучше два, чтобы ее завернуть. И на голову какой-нибудь платок. На улице холодно.

Но никакого платка Барашков не нашел и поэтому приготовил для этой цели чистую наволочку. За хлопотами прошло еще минут пятнадцать, вероятно, пора уже было встречать «скорую». Он стал звонить соседям, чтобы попросить кого-нибудь встретить машину, но двери никто не открыл, и Барашков опять стал волноваться, метаться. Он хотел выскочить на улицу сам, но страшно было оставлять Тину одну, и он поминутно выглядывал на улицу из окон, то с лестничной клетки, то из квартиры. Наконец, еще раз убедившись, что Тина дышит, он, схватив с тумбочки на всякий случай ключи, чуть-чуть прикрыл все-таки дверь в квартиру и, уже теряя терпение и ужасно волнуясь, побежал по ступенькам на улицу. «Скорой» все не было. День уже закончился, наступил хмурый вечер, все так же поливал улицу мелкий косой дождь. Даже люди, кто уже успел вернуться с работы, не высовывали носа на улицу, наслаждались теплом своих домов.

Барашков постоял, покрутил головой в беспокойстве, обежал вокруг дома, промок, в сотый раз подумал, что ему не довезти Тину на его «Жигулях», и побежал наверх, в квартиру, еще раз звонить в «скорую». И в тот самый момент, когда в трубке опять раздался знакомый щелчок, он услышал внизу у подъезда звук подъехавшей машины и, бросив трубку, побежал смотреть в окно. Да, это была машина с красным крестом. Два молодых мужика лет двадцати пяти — тридцати вышли из машины и направились к подъезду. «Надо сказать, чтобы сразу брали носилки», — подумал Барашков и побежал опять вниз, к мужикам.

— Я врач! — перво-наперво сообщил он, как только они поравнялись, но эта информация не вызвала никакого ответного интереса. Мужики продолжали подниматься наверх. — Надо носилки! Срочно везти! Женщина без сознания! — опять начал Барашков, но тот, кто был постарше, равнодушно сказал, остановившись у двери:

— Здесь? Открывайте, посмотрим!

Барашков стал возиться с ключами — дверь от сквозняка все-таки захлопнулась, а он понятия не имел, какой ключ от какого замка, и врач со «скорой», пока Барашков возился, нетерпеливо и презрительно поджал губы, а фельдшер с интересом разглядывал Аркадия. Из его кармана торчал карманного формата детектив. «А не ты ли женщину-то и хлопнул?» — можно было открыто прочитать в его взгляде. Барашков наконец открыл дверь.

— Вы так долго ехали, я уж боялся… — начал он.

Врач присел на корточки и повернул голову Тины, ощупывая ее. Барашков охнул, таким резким показалось ему движение врача. На пальцах у того появилось липкое, красное, блестящее.

— Кто это ее? — спросил он у Барашкова, поднимаясь и осматриваясь по сторонам, где можно руку помыть. Одновременно он отдал фельдшеру короткое приказание, в котором Барашков уловил название сердечного лекарства. Барашков униженно пошел за ним в ванную.

— Она упала, — стал пояснять врачу он. — Она была больна. Я приходил ее навестить. В тот самый момент, когда я уже уходил, она потеряла сознание, стукнулась о косяк и упала.

— Она приезжая, местная? Где ее полис? — спросил врач.

— Она москвичка, вот паспорт, — ответил Барашков. Он физически каким-то совершенно новым органом чувств ощущал, как ускользают секунды. — Давайте не будем терять время, — сказал он. — Я всю жизнь проработал в реанимации. Я знаю, что надо делать, но здесь у меня ничего нет. Пошлите за носилками, ее надо везти в стационар.

— Отвезем, если надо, — сказал врач. — Сегодня дежурит травма… — И он назвал номер больницы.

— Да вы что? — ответил Барашков. — Ее надо или в реанимацию, или в неврологическое отделение. Или в Склиф, или к нам. — Он сказал адрес.

— Что же, мы бомжей и алкоголиков со всего города в Склиф будем возить? — парировал доктор. — А там, — он назвал больницу, в которой работал Барашков, — ее никто не возьмет, — там теперь платное отделение.

— Каких бомжей, каких алкоголиков? — не понял Барашков. — Она же тоже врач! Бывшая заведующая реанимацией Валентина Николаевна Толмачева!

— Да вы посмотрите вокруг! Что в квартире делается! — снова опустился на корточки доктор со «скорой» и посмотрел Барашкову в глаза. — И от нее самой к тому же вином пахнет! Напилась, пошла, покачнулась, упала! Вот и все дела! У нее травма. При чем здесь неврология?

Аркадий тоже сидел на корточках перед Тиной и аккуратно держал ее голову. После слов доктора «скорой» он мгновенно чужими глазами оценил и беспорядок в квартире, и несвежее белье, и невытертую пыль, и замусоренный пол, и пустую бутылку из-под вина в кухонной раковине, и ополовиненную бутылку коньяка возле Тининой постели, но обсуждать все эти детали с доктором он вовсе не счел нужным.

— Она больна, — медленно сказал он. — Ей нужна помощь, и не твое дело, что творится вокруг! Как врача это тебя не касается! Может, это вовсе не она здесь пила, а я, к примеру, с гостями! Она не алкоголичка, а ты не Господь Бог, чтобы кого-то судить!

Доктор встал. Барашков тоже выпрямился и посмотрел на него. Они оба теперь стояли, повернувшись друг к другу. Внизу, между их ногами, все так же лежала Тина. Фельдшер мельтешил по комнате, поглядывая от нечего делать по сторонам.

— Ты ей хотя бы систему поставь! — тихо, с угрозой в голосе произнес Барашков врачу. — И скажи, сколько надо дать денег. И поедем, пока не поздно!

Фельдшер подошел ближе к своему доктору. Доктор посмотрел Барашкову в глаза, и тот даже сразу не понял, что же он все-таки хотел выразить этим взглядом. Только потом, уже глубокой ночью, после того, как он снова вернулся к ее дому и, забрав свою машину, еле держась от усталости, поехал к себе, Аркадий понял. Были во взгляде этого сравнительно молодого еще доктора те же самые лень, и раздражение, и усталость от чрезмерного, постоянного труда, и скука, и презрение к себе, к Барашкову, к фельдшеру, к Тине и неизвестно к кому еще и одновременно странная любовь к своей работе и к жизни, и понимание ее, природы людей, и кое-какой врачебный опыт — все это было в его взгляде. И Аркадий узнал в этом взгляде самого себя. Свою собственную скуку, и лень, и любовь, и ненависть неизвестно к кому и к чему, и усталость. Может быть, ту же самую усталость от жизни, о которой говорила ему Тина.

— Я все понимаю, — сказал Барашков врачу. — Я тебе денег дам. Только мы должны довезти ее живой.

— Отойди ты, — ответил ему врач. — В платное так в платное. В неврологию так в неврологию.

Он достал и приладил Тине прозрачную одноразовую капельницу, фельдшер вколол туда все, что было нужно, — лекарства у них в чемоданчике были, — и Тина задышала ровнее. Фельдшер спустился вниз за носилками, потом они вместе с Барашковым понесли Тину.

Уже в машине, когда они, несмотря на включенную мигалку, застревая в пробках Садового кольца, черепашьим шагом, характерным для часа пик, продвигались на север тем самым маршрутом, каким два года назад в один и тот же вечер, но в разное время Таня ехала с Ашотом, а Тина с Азарцевым, Тина непроизвольно произнесла на вдохе: «А-а-ах-р-р!» — и надолго замолчала.

И Барашков с ужасом понял, что следом за этими несколькими «А-а-ах-р-р!» последует остановка дыхания.


«И как это в комнате может быть самолет? — напряженно билась в темноте мозга дурацкая мысль, хотя видимые признаки сознания у Тины отсутствовали. — Большой предмет в малом — уж очень похоже на размышления Швейка…»

Вдруг откуда-то из громкоговорителя раздался встревоженный голос:

— В первом салоне остановка дыхания! Доктора Толмачеву просят пройти в первый салон!

Тина отстегнула ремень и легко встала с кресла. Самолет в этот раз не спускался, как уже было когда-то, в другом ее сне, а, наоборот, набирал высоту. Идти можно было быстро, легко. Воздух был свеж и прозрачен. Ноги в легких туфлях на каблуках, казалось, сами перебирали по воздуху. Тина оторвалась от пола и поплыла. Без особенных трудностей она пробралась, придерживаясь руками за полки, мимо закутка проводниц и выплыла в первый салон. На полу там лежало большое белое нечто, напоминающее странную птицу с усталым лицом. Тело было грузным, бесформенным, сплошь покрытым длинными белыми перьями. Тина вгляделась внимательнее. Что-то в запрокинутом лице существа показалось ей очень знакомым.

«Так это же я умерла», — подумала Тина. Существо было неподвижно. Оно не дышало и уже, кажется, не жило. С какой-то странной боязнью, стеснением потревожить его покой, она протянула руку, чтобы сбоку потрогать шею. Под перьями, холодными и блестящими, не двинулось ничего; даже самого малого биения, которое все-таки свидетельствовало бы о жизни, пусть замершей, еле теплящейся, не ощутила под пальцами Тина.

— Что же я могу для тебя сделать? — сказала она существу. — Тут даже трубки нет, не то что аппарата искусственного дыхания… Хотя зачем без него трубка?

Странное раздвоение сознания не мешало Тине соображать. Губы у существа были сухие, не сжатые, с равнодушно, безвольно опущенными уголками, что придавало лицу некоторое сходство с печальным Пьеро. Тина осторожно повернула голову существа вбок. При этом почему-то широко раскрылись глаза, закатились и уставились вверх. «Как у заводной куклы», — подумала Тина. Очень светлые, они смотрели туда, где по идее за крышей салона должно было бы присутствовать небо. Тина вздохнула — мол, вот ведь какие случились дела, бедолага, — и встала перед существом на колени. Привычным жестом она отвела существу челюсть вниз и осмотрела рот и сухой, узкий птичий язык.

— Гортань свободна, — сказала она и набрала полную грудь воздуха. — И — р-раз! — Она прижалась собственным ртом к холодным губам существа, с силой выдохнула воздух, так, чтобы он прошел по трахее как можно ниже и попал в бронхи, и почувствовала, как от нажатия ее рук чуть-чуть хрустнули блестящие перья. — И — два! — Она еще раз выдохнула существу в рот, нажала на грудь и снова вдохнула.

На счете «двадцать четыре» существо чуть заметно пошевелилось, двинуло головой и закрыло глаза. На всякий случай Тина выдохнула опять, поймала появившийся слабый пульс на шее и пальцем отодвинула веко. Бездонный зрачок в самой сердцевине небесной голубизны повернулся и уставился на нее.

— Ну вот ведь какая! Как начнет качать, так не остановишь! — вдруг чистым, красивым, даже хрустальным, но очень капризным и недовольным голосом сказало вдруг существо. Вид у него был такой, будто Тина ему уже смертельно надоела. — Хватит усердствовать! Угомонись! Уж и помереть как следует невозможно! — продолжало ворчать существо, и Тина оторопело приподнялась, отодвинулась и стала смотреть, что существо будет делать дальше.

«Эх, наша жизнь реаниматологическая! — ухмыльнулась про себя Тина. — Только откачаешь, так сразу или хамить, или драться!»

Лайнер уже давно набрал нужную высоту, но мчался все дальше, все выше в бездонное небо. Кругом была звенящая тишина. Кресла с белыми чехлами на спинках оказались пусты. Никого, кроме Тины и существа, в самолете не было.

«А где же экипаж?» — подумала Тина.

Существо еще полежало немного, посмотрело Тине в глаза и сделало движение, будто теперь ему нужно встать и расправить затекшие крылья.

— Прекрасно, ты сделала все, что могла! — сказало опять существо своим необыкновенным, хрустально переливающимся голосом, но эта фраза прозвучала достаточно иронично. — А теперь пропусти, мне пора!

Тина, обидевшись, поднялась, отряхнула ладони и подвинулась в сторону. Существо насмешливо на нее посмотрело, потом странно дернулось, поднялось, развернулось в узком проходе, попутно задев Тину крылом, заблестело вдруг всеми перьями и медленно утянулось, сияя, через иллюминатор наружу. Мгновение — и где-то на горизонте осталась блестящая белая точка, издающая непрерывный пронзительный звук. А стекло иллюминатора осталось целым и невредимым, будто и не пролетал через него никто.

«Вот всегда со мной так, — подумала Тина, до боли в глазах рассматривая блестящий след за окном. — Сделаешь доброе дело, так непременно останешься в дураках, еще над тобой же смеются! И что я теперь буду делать одна в совершенно пустом самолете? Топливо когда-нибудь кончится, и самолет рухнет на землю!»

Она не подумала, что вместе с самолетом может разбиться. Она пыталась представить, как сделать так, чтобы самолет, падая, не причинил никому никакого вреда. «Нужно направить его в воду!» — подумала она, и перед ней внизу сразу возник океан. Она ясно различила, что на воде в этот момент полный штиль, а где-то вдалеке на горизонте маячила тонкая полоса светлого пляжа и, будто маленькие каменные иголки, лежали в воде стрелы волнорезов.

«Пока не долетели до берега, надо успеть упасть!» — подумала Тина, и самолет, послушный ее воле, тут же вошел в пике и стал молниеносно терять высоту. Пол встал вертикально, и Тину прижало к нему спиной. Самолет завыл, загудел. В глазах горела нескончаемая, невыносимая, яркая, слепящая вспышка. Тина зажмурилась, хотя ей не было страшно.

«Ну, еще немного, и все!» — решила она, но тут все ее мысли, чувства, видения, все само собой куда-то исчезло, и остались только блестящая точка в глазах и странный гудящий звук. Он приближался, приблизился, стал неприятен, высок и навязчив и будто разрезал ее пополам. И вдруг воздух вокруг нее перестал быть фантастически легким и свежим, что-то знакомое и тяжелое проникло ей в грудь, она сделала вдох и неожиданно для себя осознала, что навязчивый звук есть не что иное, как звук включенной на полную мощность сирены-мигалки машины «скорой помощи».

Она медленно открыла глаза, и первое, что увидела, было искаженное и перевернутое вверх ногами чье-то лицо. Это был Аркадий Барашков, но она его не узнала и не стремилась — кого-либо узнать. Говорить она тоже не могла, но слух ее был сохранен, и она услышала голос, показавшийся ей знакомым:

— Кажется, она приходит в сознание! Господи, Тина! Как же ты меня напугала!

— Пустите, мне надо сделать укол, — сказал тут кто-то еще.

«Укол? Все равно… Уже ничего не страшно, — успела подумать она и даже почувствовала, успела почувствовать, чье-то прикосновение, похожее на легкий щипок. — Хочу спать! Бесконечно спать, только чтобы не будили!» — через несколько мгновений пришла в ее голову еще одна мысль, и после нее уже наступила полная темнота.

Тина спала. Она бесчувственно спала несколько часов, не тревожимая ни сновидениями, ни тем, что ее куда-то несут, поднимают, опускают, кладут, просвечивают магнитными волнами, входят в вены, вставляют катетеры, подключают приборы, опутывают трубками, вливают и выводят жидкости и даже за нее дышат.

Она спала глубоким, прекрасным медикаментозным сном.

Мышка, не включая света, сидела у себя в кабинете за чайным столом и в задумчивости доскребала последнее пирожное мельхиоровой ложечкой. Пирожное было любимое — пропитанная ромом ароматная шоколадная «картошка». Оставить его на тарелке было выше Мышкиных сил. На сегодня она сделала уже все, что было нужно, и могла уходить, но отчего-то все медлила, все чего-то ждала. Она даже сама оформила протокол консультации приглашенного к той самой больной с головной болью профессора-невролога-, хотя это была обязанность Дорна — больная была его, — с тем чтобы у него был лишний повод зайти к ней в кабинет, но Дорн не зашел. То, что он был еще в отделении, она знала наверняка — несколько раз она выходила и видела, что дверь в ординаторскую прикрыта, но не закрыта на ключ. В целом все было спокойно. Дневные сестры ушли, заступившие на ночное дежурство занимались привычными обыденными делами; больные, размещенные в отдельные палаты, в которых были удобные ниши с телевизорами и мягкой мебелью для приема гостей и небольшие комнатки-кухни, где можно было с удобством приготовить чай, сервировать стол, практически не выходили в коридор — не было надобности. Маша решила перед уходом еще раз пройти по палатам, навестить каждого больного.

Их было немного, всех она знала наперечет, и все они лежали на своих местах. В палатах не было холодно. Проблема отопления решалась с помощью стеклопакетов и электрических батарей, и в то время, когда вся больница мерзла, в «Анелии» было достаточно комфортно, тепло и светло. Маша отметила, что, если бы не функциональные кровати, стоящие посреди комнат-палат так, чтобы к ним, в случае надобности, удобно было подойти со всех сторон, да не бледные, болезненные лица пациентов, комнаты отделения больше напоминали бы заграничный отель средней руки, чем больницу.

Больная с головной болью спала при ярко полыхающих лампах. Жалюзи в ее комнате были закрыты. Она, как заметила Тина, предпочитала днем находиться в темноте, вечером же и ночью в ее палате ярко горел свет.

Муниципальный чиновник из соседних апартаментов, накануне вышедший из сильного приступа стенокардии и так и эдак переваривающий слова приглашенного на консультацию профессора-кардиохирурга насчет возможного в ближайшее время аортокоронарного шунтирования, рассеянно просматривал свежие газеты и мысленно готовился к небольшому совещанию, которое он запланировал на завтра и собирался проводить прямо здесь, в палате. Третьим был артист-гастролер, умудрившийся пятнадцать лет назад развестись с московской женой и жениться на красавице казачке, чьим местом жительства теперь по случайности оказалась незалежная ныне Украина. По совместительству этот артист, уже достаточно пожилой обаяшка куплетист, оказался дальним родственником главного врача. После долгого перерыва его поджелудочная железа просто не справилась с чрезмерным количеством съеденного и выпитого на гостеприимной московской земле. Напомнили о себе и камни, образовавшиеся в желчном пузыре еще при первой супруге. Куплетист лежал в отделении пятые сутки, сочинял на досуге иронические куплеты и теперь страдал уже не столько от капельниц (тяжеленный приступ ему сняли довольно быстро), сколько от сознания того, что впереди, вместо посиделок на всю ночь с друзьями студенческих лет, его ждут строгая диета, безалкогольное существование и нудная жена с хохляцким акцентом.

Четвертой пациенткой в отделении была бабушка — Генриетта Львовна Зиммельбаум.

Генриетте Львовне в прошлом году исполнилось восемьдесят лет. Три месяца назад ее привезла в отделение заграничная родственница, единственная из всех не забывшая о существовании московской старушки. Родственнице было тридцать лет, она приходилась Генриетте Львовне внучатой племянницей и с рождения проживала в Соединенных Штатах. Когда-то в университете родственница изучала русский язык и мечтала приехать в Москву, несмотря на то что ее родители и все остальные, кто когда-либо выехал из бывшего Советского Союза, убеждали ее, что жить в России нормальному человеку невозможно. Теперь родственница приехала, убедилась, что у Генриетты Львовны имеется хоть и запущенная, но прекрасная по площади и по планировке квартира в центре Москвы, сопоставила московские и нью-йоркские цены на жизнь, побывала в московских магазинах, посмотрела, как одеты москвички в метро, и стала думать, что родственники в Америке что-то не так поняли. Ей захотелось проверить самой, так ли уж нехороша жизнь в сердце России. К тому же Кремль произвел на молодую американку неизгладимое впечатление. Однако Генриетта Львовна, как убедилась племянница, тоже не ценила свою жизнь, все время рассказывала о сталинских лагерях и, хоть сама в них не побывала, перечисляла массу знакомых, кто там был и кто оттуда не вернулся. Рассказы о лагерях племяннице не понравились. Она вызвала участкового врача, чтобы тот ей пояснил, чем лечить бабушку.

Участковый врач развел руками и сослался на возраст, сказав при этом: «Чего же вы хотите, ей восемьдесят первый год». Племянница не поняла этого выражения и растерялась. К счастью, нашлись знакомые, подсказавшие выход. Американка поехала в отделение к Мышке, решив повременить с жизнью в Москве до выяснения дальнейшей ситуации. Поэтому, договорившись о том, о чем было нужно, она заплатила за пребывание бабушки в отделении деньги, полученные на год вперед от сдачи ее московской квартиры с явной надеждой на то, что больше денег платить не придется.

Действительно, при поступлении в отделение Генриетта Львовна была очень плоха. Теперь же, после многомесячного лечения, ее заботило гораздо больше не состояние здоровья, а почему до нее никак не дойдут больничный парикмахер и маникюрша и почему в ее палату редко захаживает доктор Владислав Федорович Дорн, с которым Генриетта Львовна обожала мило кокетничать. Маше не было жаль койко-места для бабушки. Палата у Генриетты Львовны была хоть и отдельная, но самая маленькая, угловая, переделанная из бывшего Тининого кабинета. Для мужчин-бизнесменов, у которых толклось всегда много народу, она не подходила; для очень тяжелых пациентов тоже — туда было трудно завезти технику, — а деньги за лечение и питание бабушки были перечислены впрок, теперь просто надо было ждать очередного визита американской родственницы. Мышка даже предвкушала радостное удивление, которое появится на ее лице, когда она увидит помолодевшую и похорошевшую Генриетту Львовну.

«Мы живем хоть и не в Америке, но тоже кое-что можем», — скромно улыбнувшись, сказала бы ей тогда Мышка. А потом Генриетте Львовне пожелали бы счастливого пути на новый континент. В ее нынешнем состоянии ей был бы не страшен путь даже в Антарктиду.

Еще два места в отделении были пусты и ждали своих пациентов. Как говорил Дорн, пусть лучше останется пустым койко-место, чем оно будет занято неплатежеспособным пациентом, на которого будет затрачено впустую много усилий и средств.

Когда Мышка вошла, постучавшись, Генриетта Львовна красила губы.

— Смотрите-ка, клен совсем сбросил листья! — сказала она, показывая на окно. — Печально сознавать, что, может быть, это моя последняя осень!

— Да будет вам, — ответила Мышка. — Вы сейчас в такой форме, что впору подыскивать жениха!

Генриетта Львовна зарделась:

— Вы вот так говорите, а Владислав Федорович глаз вторые сутки не кажет! А в отделении, кроме него, замуж выходить не за кого! Не за того же отвратительного бугая, что глаз не поднимает от «Коммерсанта». И не за пошляка-куплетиста. Тот слова не скажет без глупой прибаутки!

Мышка принужденно засмеялась:

— И когда это вы успеваете все замечать? Вроде целыми днями сидите у себя в палате.

— Не выхожу, да все вижу! — заметила бабушка.

— А что вы скажете про Аркадия Петровича? — спросила Мышка. Она давно уже подметила, что Генриетта Львовна необыкновенно точна и справедлива в суждениях.

— Ну, это Богом данный доктор! — воздела к небу сухие, морщинистые, но ухоженные, в крупных старинных кольцах, руки Генриетта Львовна. — Его на пустяки даже грех отвлекать!

— Ну, тогда ничего не остается, как искать женихов на первом этаже, среди поступающих! — улыбаясь, посоветовала Мышка. — Но только не промахнитесь, хорошего жениха отыскать нынче трудно!

— А когда с этим было легко? — пожимая плечами, спросила Генриетта Львовна, и Мышка лишний раз отметила, что, несмотря на странную привязанность к Дорну, высказываниями на другую тему восьмидесятилетняя бабушка может дать сто очков вперед и тридцатилетним.

— Не беспокойтесь, что Дорн не заходил к вам эти два дня, — сказала Мышка. — У него было очень много работы. А за показателями вашего здоровья следила я. Давление, ЭКГ, анализы крови, мочи — практически все у вас в норме. Еще немножко — и будете тренироваться в Центре подготовки космонавтов! — Мышка улыбнулась как можно шире и, на прощание пожав Генриетте Львовне руку повыше запястья, точно так, как когда-то делала Тина (Мышка неосознанно переняла у нее этот жест), вышла из комнаты.

Генриетта Львовна вздохнула и, опять повернувшись к окну, стала пристально смотреть куда-то вдаль, будто пыталась запомнить и раздетый клен, и улицу, и серый дом, стоящий напротив, и кажущиеся небольшими с высоты фигурки школьников, идущих под дождем в разноцветных куртках неизвестно куда.

— В жизнь… — вздохнула Генриетта Львовна и рассеянным жестом взяла в руки пульт маленького телевизора.

«Надо зайти сказать Владику, чтобы не забывал про бабульку, — думала Маша, надевая в кабинете пальто. — Все-таки она же его больная. Он обязан заходить к ней хотя бы раз в день! — Тут Маша вздохнула. — Да его ничем не проймешь! Он, конечно, ответит, что ему страшно некогда, что состояние ее вот уже долгое время стабильно хорошее, а если вдруг и случится с бабулькой что — его тут же позовут сестры… В общем, объясняться с Дорном — где сядешь, там и слезешь!» Маша взяла в руки модную, из дорогой кожи сумку и, подняв воротник, как будто он мог ее уберечь от холодного влияния Дорна, пошла по коридору и потянула дверь ординаторской.

Владик Дорн сидел перед включенным экраном компьютера, но смотрел вовсе не на него, а в окно. Белые металлические жалюзи он по забывчивости не опустил и даже не заметил этого; зато ему было прекрасно видно, как по новым пластиковым окнам остервенело барабанит дождь и от капель ползут вниз неровные, дрожащие струйки. Казалось, не было сейчас для Дорна ничего занимательнее этого бессмысленного созерцания.

— Владислав Федорович, — сказала Мышка, останавливаясь у самой двери. — Я сейчас видела Генриетту Львовну, и она жаловалась, что вы редко удостаиваете ее своими посещениями.

Дорн повернулся к Маше на крутящемся стуле и стал разглядывать ее с каким-то странным выражением лица, как будто видел в первый раз в жизни.

— Ты что-то сказала? — наконец спросил он.

— Я заходила к бабушке… — снова начала Мышка.

— Ах да, к Генриетте Львовне, я вспомнил, — ответил Дорн, а сам подумал: «Слава Богу, хоть эта не может сказать, что она от меня беременна!» — Я зайду к ней, зайду! — уверил он Машу. — Если хочешь, зайду прямо сейчас и проведу у нее столько времени, сколько выдержу, клянусь. Только отстань сейчас от меня, хорошо?

— Сейчас? — удивилась Маша. — А как же домой? Я ведь сегодня уже была у бабульки. Так что ты можешь зайти к ней и завтра!

— Ты иди, я еще побуду здесь, — сказал Дорн. Казалось, он пребывал в какой-то странной задумчивости. Маша раньше никогда не видела его таким. — Иди, Маша, иди!

Он отвернулся от нее и стал чертить воображаемые фигуры пальцем на пустом экране компьютера. И было в этом печальном жесте что-то настолько новое, настолько необычное для всего его поведения, что Маша не знала, что и подумать. Почему-то ей стало жалко его и захотелось поднять руку и погладить Дорна по русым, легким, свободно рассыпающимся по голове волосам. Но это, побоялась Маша, могло все испортить. Спугнуть то необыкновенное, что происходило в эту минуту с Дорном, и поэтому Мышка сочла за лучшее повернуться и выйти из ординаторской. Поболтавшись еще несколько минут в коридоре, она скоро поняла, что сразу после ее ухода Дорн тут же забыл о своем обещании поболтать с бабулькой. На цыпочках, воспользовавшись временным отсутствием сестер в коридоре, она снова подошла к неплотно прикрытой двери ординаторской и осторожно посмотрела в просвет. Владик Дорн пребывал в кресле в прежнем положении и все так же чрезвычайно внимательно разглядывал струи дождя, бьющие в окно.

В середине дня он позвонил Алле на работу.

— Как ты себя чувствуешь? — осторожно спросил он.

— Прекрасно! — ответила та. — Имей в виду, я с утра сходила в женскую консультацию и встала там на учет. Срок у меня тринадцать недель, так что аборт делать уже поздно. Доктор посмотрела меня на УЗИ и сказала, что с большой долей вероятности у нас будет мальчик.

— Напрасно ты себя растравляешь! — тихо сказал он. Алла просто положила трубку в ответ.

Он решил не думать пока ни о жене, ни о Рае, заняться делами, но непрошеные мысли сами собой то и дело лезли в голову. Тогда он решил, наоборот, упорядочить их, разложить по файлам, как он сам себе говорил. Итог этих размышлений оказался абсурдным.

Он не хотел иметь детей пока в принципе — и оказалось, что сразу две женщины беременны от него. Кстати, обе говорили, что предохранялись! Куда катится мир? Но если Аллу он все-таки надеялся, как всегда, уговорить подождать с ребенком, то ситуация с Раей выглядела гораздо хуже. Дорн, конечно, считал себя намного умнее этой девицы, чтобы всерьез рассматривать ее угрозы, но чем дальше он обдумывал их разговор, тем отчетливее понимал, что он оказался у Райки в руках. Если их разговор был записан на пленку, дело могло считаться решенным. Это для суда пленка не имела силы доказательства. Алла, которая сразу же узнала бы его голос, не побежала бы в суд. Зная ее тихую, спокойную, но решительную натуру, Дорн не сомневался — она его просто выгонит, а ребенка родит для себя!

Тут Дорна передернуло. Что за тенденция появилась в последнее время у молодых женщин рожать детей «для себя»?

Что значит «для себя»? Это эгоистично, это не гуманно ни для ребенка, ни для его отца. Еще ничего, если роль отца берет на себя банк спермы; в конце концов, есть идиоты, что отдают туда свои гены, свою плоть. Но когда вот так, от живого мужчины, который может потом каким-то образом узнать о том, что у него есть ребенок, что он отец, а уже не может никак повлиять ни на воспитание, ни на содержание этого ребенка… Рожать ребенка «для себя» — какой абсурд!

Откровенно говоря, его всегда изумляло, как это монархи или какие-нибудь аристократы — он почему-то обращал внимание на такие детали, изучая историю — вполне равнодушно относились к своим побочным детям. Как будто это были дети из другой плоти и крови. Сказать вернее, они их попросту не замечали, обрекая на лишения, пока некоторым из них, единицам, не удавалось по чистой случайности, как королеве Елизавете Первой Английской, занять полагающийся им по праву престол. Его это возмущало. Он даже представлял иногда себя на месте этого жалкого бастарда. Сколько унижений, сколько тягот он должен был перенести. Как это несправедливо! Теперь же мир кинулся в другую ипостась. Отец не нужен, эмансипированная женщина может вырастить ребенка сама! Неправда это, неправда! Ребенок, растущий только с матерью, все равно обделен психологически. И он, Дорн, не варвар, когда говорит, что не хочет иметь детей. Он сейчас не хочет! Он помнит, как ему самому приходилось тяжело в детстве, как страдал его младший брат, и поэтому сейчас, когда они с Аллой еще не встали крепко на ноги, он не хочет. Не хочет, — но так будет не всегда!

Он не хотел, чтобы его ребенок появился на свет в маленькой квартирке, чтобы у него не было всего самого лучшего, что может быть у других детей. Он помнил, как он сам вставал ни свет ни заря, чтобы по холоду и сырости каждый день идти в детский сад, который ненавидел, и теперь он мечтал, чтобы у его сына была няня с университетским образованием и двумя языками и чтобы его ребенок никогда не плакал оттого, что ему не могут чего-то купить. Он сам прекрасно помнил, как его маленький брат однажды из ревности исполосовал ножницами новую водолазку, которую ему, Владику, купили к первому сентября, и как он разозлился и чуть не убил брата этими же самыми ножницами! А все потому, что из-за проклятой бедности Сашке приходилось донашивать его вещи. И когда Владик стал немного взрослее, он даже говорил матери, что уже из чего-то вырос, хотя на самом деле было не так, потому что хотел, чтобы брату доставались вещи все-таки получше и поновее. И Владик рассказывал это Алле и искренне обещал ей, что все еще у них будет — и пара прелестных детей, и лучшая детская мебель, и игрушки, и фрукты, и все лето на даче, и хорошие учителя, и учеба за границей. И Алла плакала и не верила ему, но, жалея, все-таки потом соглашалась на очередной аборт. А сегодня он должен сказать ей: «Знаешь, дорогая! Я вот однажды так глупо попался, и теперь некая девчонка собирается родить мне ребенка!» Нет, по отношению к Алле он не должен так поступать.

С другой стороны, хоть Алла и была хорошей женой, верным другом, но она так уставала! Все их хозяйство было на ней, магазины на ней. К тому же она много работала. Очень часто, а в последнее время все чаще, она ложилась спать и поворачивалась лицом к стене. Он не настаивал, понимал: она устала. Но он-то был молодой мужик, здоровый, в самом соку, не зависеть же ему постоянно от возможностей жены? И если она почему-либо была не в настроении или плохо себя чувствовала, а в последнее время это случалось все чаще и чаще, не принуждать же ее, в конце концов, насильно! Он же цивилизованный человек! И ее любит. Ну а колка дров во дворе на манер Челентано из известного фильма не полезна для здоровья. Ни к чему сознательно истязать свою плоть! Это ведет к раздражительности, к неврозам, наконец. Вон на Востоке — все продуманно: пока одна жена беременна, другая кормит, а третья готова к усладам. Так что же лучше: муж-однолюб, постоянно неудовлетворенный невротик или довольный жизнью и женой мужчина, который имеет небольшие интрижки на стороне, не приносящие никому никакого вреда?

Все это казалось Владику простым и естественным. Так и до него жили миллионы людей, и, он надеялся, будут жить и после. И он не видел в своей небольшой интрижке с Раей ничего особенного и ничего странного. Он мог бы завести параллельно и еще пару интрижек, например, с Мышкой и с кем-то еще, и в этом тоже не было бы чего-то удивительного или особенного. Ему было досадно, что он так глупо попался!

И срок уже большой! Простым абортом теперь не отделаешься! К тому же она сказала, что будет рожать. Какая чепуха! Он, признаться, совершенно не понимал свою роль в этом абсурде. Они никогда не говорили с Райкой о детях! Подразумевалось само собой, что ничего такого не должно быть! И вдруг это идиотское заявление! Но неожиданно Дорну представилась уютная комнатка, в которой на крюке в стиле ретро, как теперь делают, висит очаровательная, вся в кружевах, колыбель, и там спит здоровый, упитанный младенец. А рядом с колыбелью широкая кровать, где полулежит в заманчивой позе в розовом пеньюаре Райка, чуть пополневшая, но такая же розовощекая, грудастая, просто кровь с молоком. Дорн приносит младенцу коробки с детским питанием, памперсы, игрушки, и Райка с благодарностью и вожделением протягивает к нему тугие, наполненные очаровательной полнотой руки, с которых скатываются к плечам широкие прозрачные рукава пеньюара.

Дорн ощутил беспокойство и тряхнул головой. «Тьфу ты, Райка, наваждение какое-то!» Она ведет себя подло, пытаясь его шантажировать, а он о чем думает? Но все-таки какая же она хорошенькая! Дорн снова вспомнил, какая упругая, налитая у Райки фигура, и у него сами собой сжались кулаки, так захотелось ее обнять! Вот в прямом смысле ядреная баба! Конечно, эти модные тонкокостные, узкогрудые, плоскобедрые девчонки тоже бывают в своем роде чем-то хороши, и в них можно найти свою прелесть. И Алла тоже хороша с ее блестящими белыми волосами… Но Райка… пока всем дает сто очков вперед!

Господи! Ну о чем он думает в пиковой ситуации? Какие амуры могут быть с наглой шантажисткой! И тут еще примешались эти лекарства, которые он брал у нее! Лишний козырь в ее колоде. Если об этих его делах с лекарствами узнает Маша, то она его просто уволит. Нужно будет опять где-то место искать! И как тогда содержать Райку с ребенком? Ее беременность тоже не может красить его в Машиных глазах. А Райка расскажет. Уж если она пошла на шантаж, чего ей стесняться! Даже если он и открестится от всего, все равно эти разговоры не пойдут ему на пользу. К тому же Маша тут же вспомнит, что он ухаживал и за ней. И делал вид, что влюблен. Нехорошо, конечно, но все-таки… А как же еще тогда, спрашивается, пробиваться в жизни? Когда везде играют роль деньги и связи. Он не богат пока, не занимает начальственное кресло, но он всегда мог добиться того, чего хотел, одной только лаской и у матери, и у преподавательниц, и у девочек в классе. Ласковое словечко, проникновенный взгляд прямо в глаза, который предполагал очень многое, хотя сам Владик молчал, поцелуй в щечку — этому Владик научился давно. И давно этим пользовался. Все шоколадки, все кассеты, все фильмы, все контрольные, все конспекты, все богатства, которыми владели девчонки в классе, были его, стоило только захотеть. И все считали его, Владика, душкой. Да по большому счету разве он сделал кому-нибудь что-нибудь плохое? Учительнице в коридоре после уроков, когда никто не видит, он мог запросто руку поцеловать. До сих пор смешно вспоминать, как русичка однажды от этого чуть в обморок не упала. Наши женщины, особенно те, что постарше, не особенно привыкли к ласке. А ему эта ласка ничего не стоила и с женщинами всегда было общаться проще, чем с мужиками. Они его хвалили, они ему доверяли. Потому что с женщинами он всегда знал, чего он хотел, и всегда этого добивался. То, что зависело от него, Владика, он сделал — выучился, получил специальность. В диагностике он разбирается не хуже многих. Но почему он должен равнодушно смотреть, как богатые люди спускают огромные суммы на дурацкие развлечения, в то время как их собственная жизнь, если они заболевают, стоит гроши, если судить по деньгам, которые они платят за лечение? Пусть платят ему и не такие суммы. Он знает не меньше их. Его голова тоже должна быть оплачена. Пока он здесь, он должен влиять на Машу. Другого пути для него нет. Отец у Маши богач. Между прочим, если бы он, Дорн, развелся с Аллой и женился на Маше, заручившись деньгами тестя, то мог бы проворачивать такие дела! Но не собирается он на ней жениться. Во всяком случае, пока. Маша славная, но размаха в делах у нее никакого!

«Только бы не было смертности!» Ну что это за разговор! С такими понятиями больших дел никогда не сделаешь! За все приходится платить, за большими делами всегда стоит большой риск! Другую такую же денежную работу по нынешним временам сложно будет искать. Да и прижился он тут, в отделении. Сам себе хозяин. А все благодаря влиянию на Машу. Если бы не Барашков, так было бы совсем хорошо. Но с Барашковым он тоже разберется, время покажет, кто прав, кто виноват. Не всю же жизнь он должен будет терпеть этого задаваку. Можно потом предпринять кое-какие шаги и избавиться от него.

Но Алла! А может быть, он все-таки поторопился, женившись на ней? Что за дурацкое упрямство обязательно сейчас завести ребенка? Дорн потряс головой, чтобы отогнать от себя видение. Надо брату сказать, чтобы был осмотрительнее в связях с девчонками.

Вспомнив о брате, Владик Дорн наконец встал, выйдя из оцепенения. Вот сейчас как раз есть повод заехать к нему. Домой ему совершенно не хотелось. Нужно будет опять говорить об этой беременности… Тут же мысли потянутся к Райке. Опять будет тот же замкнутый круг. Дорну казалось, что его самого сейчас вырвет.

Если Райка все-таки встретится с Аллой и все ей расскажет, Алла не простит его. А не простит, куда он пойдет из их маленькой, но уютной, Аллиными руками сделанной квартирки? В дом к родителям? Даже младший брат ушел оттуда из-за отца, который все время учит всех, как надо жить, а сам уже измучил и себя и мать. Не с этой же дурой Райкой навеки соединять судьбу? Она, конечно, в определенном плане ему очень по вкусу, но он же не идиот… Нет, конечно, нет! Он этого не допустит! Что-нибудь надо придумать, как-нибудь выкрутиться, но как?

Дорн выключил компьютер, рассеянно поменяв заставку, это было его ежедневное развлечение — приходить утром и видеть новую заставку, рассматривать ее, оценивать недостатки, достоинства, а уходя вечером, снова ее менять на что-нибудь другое: львицу на домик с летучими мышами, домик на бутылку с ружьем, бутылку на атомный взрыв, взрыв на флаг, — заставок было море. Сейчас Владик оставил просто чистое бледно-бирюзовое поле как символ ненайденного решения и, выключив свет, собрался уже уходить, как в коридоре, на лестнице раздался какой-то шум, возникло странное суетливое движение, стук и грохот, голоса, шарканье ног, шум колес медицинской каталки. Дорн остановился, с удивлением глядя в начало коридора — такого в их тихом элитном отделении никогда не происходило, и, к своему большому изумлению, разглядел, как в страшной спешке в отделение въехала каталка, на которой лежало неподвижное тело непонятного пола, завернутое в какое-то немыслимое одеяло, и в наволочке, намотанной на голову. Вокруг этого тела суетились Барашков и еще какой-то мужик в костюме с опознавательными знаками «скорой», за ними бежал еще один, помоложе и ростом поменьше, и вся эта куча-мала пыталась с ходу завезти каталку в свободную, самую лучшую их палату.

«Что происходит? — сказал себе Владик. — В период, когда всем так нужны деньги, этот козел Барашков будет класть в лучшие палаты каких-то подозрительных, наверняка неплатежеспособных больных?»

— Эй, вы что? Вы куда? Сюда нельзя! — решительно сказал Барашкову Владик и стал вывозить каталку с телом обратно. — Эта палата для VIP-пациентов! У вас есть согласование с Марьей Филипповной?

Врач со «скорой» остановился, и на лице его можно было прочитать: «Ну, блин, приехали! Я так и знал!»

Барашков отпустил ручки каталки и, рявкнув врачу: «Заезжай!», быстро подошел к Дорну и совершенно неожиданно для него и даже для самого себя огромной своей рыжей лапищей сильно взял Владика за горло и даже чуть приподнял его над землей.

— Удушу в момент, если что! — сказал Барашков быстро в самое лицо Владику, и вид его при этом был действительно такой страшный, а горло действительно было сжато настолько сильно, что Владик не мог даже пискнуть.

Владик был хоть и высок, и гибок, и спортивен, но в сравнении с Барашковым напоминал всего лишь стройную березку рядом с могучим здоровенным дубом.

— Если будешь ставить палки в колеса, размажу по стенке, молокосос! — добавил Барашков, и Владик правильно оценил и потное, напряженное, взволнованное лицо Аркадия, и решительный взгляд его глаз, и раздувающиеся от гнева ноздри.

— Да пошел ты! — сквозь зубы произнес с ненавистью Владик Дорн, когда Барашков разжал наконец свою лапу и Владик обрел под ногами твердую почву. Аркадий не слышал: он ринулся в палату. Каталку туда уже закатили и в этот момент перекладывали Тину на функциональную кровать.

Дорн отвернулся, пошел по коридору.

— Ну все, с тобой покончено, рыжий козел! — чуть слышно, сам себе, осторожно крутя головой, проверяя подвижность шеи, сказал он.

Навстречу ему с капельницами уже бежали медсестры. Это дала им знак Маша, случайно увидевшая Барашкова с каталкой на первом этаже и быстро вернувшаяся в отделение на боковом лифте. Теперь она снова была в кабинете, стягивала на ходу пальто, искала глазами запропастившийся куда-то, как назло, фонендоскоп.

— Долго мы будем терпеть, как Барашков самоуправствует? — обратился к ней Дорн.

— Эта женщина — Валентина Николаевна Толмачева, наша бывшая заведующая, — пояснила Мышка, торопливо надевая халат. Фонендоскоп отыскался, он оказался в кармане. — Не уходи пока, мало ли что понадобится! В палате мы справимся без тебя, ты просто побудь в кабинете!

— Бывшая заведующая? Вот оно что! — Владик кое-что слышал о ней, Маша иногда рассказывала что-то из прошлой жизни отделения. — А что с ней случилось?

— Не знаю пока. — Маше было не до разговоров с Владиком.

Вид Тины глубоко поразил ее, она не видела свою бывшую заведующую два года. Но в Мышкиной памяти эта женщина оставалась достаточно молодой и симпатичной, хоть и простой, но уверенной в себе. Мышка многому от нее научилась, и каждый раз, когда она вспоминала о том, что в какой-то момент она вдруг приняла решение занять место Валентины Николаевны, ей было как-то неловко. Ей посоветовал так сделать отец. Правда, как она объясняла в свое оправдание, место заведующей тогда представляло собой дымящиеся руины, а теперь благодаря ее усилиям и деньгам отца здесь возник хоть и маленький, но современный новый город. Так Мышка говорила самой себе, и это было почти правдой.

— Но ты же понимаешь, — Владик с недовольным видом уселся в кресло около ее стола, — сегодня мы примем бывшую заведующую, завтра чью-нибудь бабушку… Родственник главного врача и так уже сочиняет у нас куплеты на халяву…

— Владик! — посмотрела на него укоризненно Мышка. — Я все понимаю, но кем я буду, если скажу, что ее не надо было принимать? А если завтра что-нибудь, не дай Бог, случится с кем-нибудь из нас? Или с нашими близкими?

— Как была у вас богадельня, так и останется всегда! — пробурчал Владик Дорн. — И домой из-за вас вовремя не уйдешь!

— Ты же сам сидел в отделении дотемна! — не выдержала Мышка.

— Сам-сам, — рассеянно сказал Владик. — Дай хоть конфетку! Есть хочется!

— В коробке возьми! — Мышка уже нетерпеливо топталась в дверях.

Владик открыл, картинно поддев пальцем, бордовую фирменную коробку австрийских конфет — презент выписавшегося накануне пациента, демонстративно вытянул три последние конфеты в гофрированных золотистых бумажках и медленно начал разворачивать одну из них.

— Владик! Мне надо закрыть дверь! — потеряла терпение Мышка.

— Ухожу, ухожу, ухожу! — пропел ей в лицо Дорн и протиснулся мимо нее в коридор. И у Мышки, когда он проплывал мимо нее, сладко защемило сердце от вида его русых волос, мягко рассыпавшихся в свободную прическу на голове и едва заметно курчавившихся в вырезе джемпера на груди, от запаха хорошего одеколона, от его тонких, но, должно быть, сильных рук, ловко жонглирующих на ходу конфетами.

Тина дышала. Еще в машине, когда они с включенной сиреной продирались сквозь автомобильные пробки, врач «скорой» и Барашков подсоединили ее к аппарату искусственного дыхания, поддерживали лекарствами. И через некоторое время дыхание и кровообращение Тины восстановились. Теперь по крайней мере можно было надеяться, что тело ее не умрет. Но еще предстояло узнать главное — что происходит с ее мозгом?

— Но это я уже сам, — сказал Барашков и, пошарив в кармане (кошелька у него отродясь не водилось), достал и положил в карман доктору две приличные зеленые бумажки. — Хватит? — спросил он.

Тот пожал плечами:

— Я у тебя ничего не просил. Имей в виду.

— Спасибо, — сказал Барашков и протянул ему руку.

Тот вяло пожал ее и, как-то сразу от Барашкова отстранясь, дернулся и пошел, в последний раз бросив взгляд в глубину палаты на женщину, доставившую и ему в дороге немало хлопот. Он окинул удивленным взглядом прекрасную просторную палату и Тину в ней, уже не беспризорно валявшуюся на полу, а достойно, как положено, возлежащую на кровати; горку смятого, вытащенного из-под нее и брошенного одеяла, которое еще не успела унести нянечка, и буркнул неизвестно кому, Тине или Барашкову, а может, обоим:

— Ну, счастливо! — и вышел вон.

Через минуту сбоку к постели Валентины Николаевны подошла Мышка. Вначале, разглядев как следует Тину, она вопросительно посмотрела на Барашкова, но поняла, что он пока не в силах отвечать на вопросы, и тогда она быстро и уверенно стала ему помогать. Вместе они сделали Тине необходимую секцию подключичной вены, поставили катетер, добились, чтобы кровообращение и дыхание стали стабильными, и тогда Барашков сказал:

— Как повезем на МРТ? Надо просвечивать голову. Мышка вздохнула. Она вспомнила, что Владик Дорн не переносил подобные просторечные высказывания Барашкова. При всей своей циничности, когда дело касалось специальных исследований, Владик не упускал возможности выражаться изящно. «Необходимо сделать магнитно-резонансную томографию», — сказал бы в данный момент он.

— Повезем втроем, на каталке, — сказала Мышка вслух. — Другого выхода нет. Вы с сестрой повезете Валентину Николаевну, а я рядом на всякий случай покачу тележку с АИКом[6].

И они, решив, что это единственное правильное решение, предварительно созвонились со специалистом, который, к счастью, еще не ушел, опять переложили Тину на каталку, позвали сестру, вызвали грузовой лифт и торжественной кавалькадой въехали в отделение магнитно-резонансной томографии, располагающееся в подвале. Там Тину перегрузили в специальный металлический тубус.

«Только бы она не проснулась в эти несколько минут, пока она будет изолирована от всего мира, и не испугалась! — думал Аркадий. — Этот аппарат у них будто гроб!»

А Мышка с гордостью думала, что этот прекрасный аппарат был куплен на деньги ее отца.

А доктор, специалист по МРТ, включая свой агрегат, думал свою тяжкую думу. Он пришел работать в это отделение не так давно и не знал Тину. «Сумасшедшие какие-то эти, из интенсивной терапии. А вдруг у больной там опять произойдет остановка дыхания? Пока она внутри, ничего же не видно, не слышно!»

— Опять поставим трубку, мы это быстро, — успокоил его Аркадий, будто прочитав его мысли.

А врач со «скорой», поделившись доходом с фельдшером, уныло покачивался на переднем сиденье на пути на подстанцию и соображал, как он будет объясняться с заместителем главного врача по лечебной работе по поводу того, что повез больную не в ту больницу, куда были прикреплены все жители района, где жила Тина, а туда, куда потребовал Барашков.

А Тина ни о чем не думала все это время. Она спала.

10

Оля Азарцева сидела на вечеринке, вжавшись в угол клетчатого дивана из бежевой в коричневую клетку рогожки. Лариса танцевала с долговязым типом, который привез их сюда. Он все старался увлечь ее в темный коридор. Лариса хохотала, показывая белые ровные зубы, но в коридор не спешила. Кроме них, в комнате было полно народу, но по заведенной хозяином привычке стол здесь не накрывали, а каждый пил и ел что-то свое, что удалось принести и сберечь от других голодных и не очень знакомых гостей. В основном пили пиво, грызли какую-то ерунду, которую, как Оля отчетливо помнила, мама называла отравой и говорила, что если есть все это, то можно сразу отправляться на месяц в гастроэнтерологическое отделение, а потом уже возвращаться к ней выдавливать прыщи и подбирать специальные кремы для кожи. Хотя большинство людей здесь все-таки знали друг друга, разговоры присутствующих были бессвязны, отрывочны и ни к чему не обязывали. Видимо, большинство учились друг с другом либо в школе, либо в институте, либо когда-то, еще в детстве, отдыхали в каких-то лагерях типа пионерских. Было ясно, что Ларисин ухажер привел их сюда просто для того, чтобы куда-то привести, и Оля чувствовала себя вовсе не нужной. На нее никто не обращал внимания, но как раз это было неплохо, иначе ей пришлось бы напрягаться, вести отрывочный разговор ни о чем, может быть, объяснять, с кем она пришла, и зачем, и в каких она отношениях с хозяином этой квартиры, а она даже сначала и не поняла, кто именно здесь хозяин. В комнате было тепло и, как всегда в молодежных компаниях, дымно. Олина спина привыкла к дивану, на который опиралась уже два часа, ей не хотелось ни вставать, ни двигаться. Она ничего не ела и не пила, просто сидела и наблюдала. Тот небольшой шоколадный торт, который они купили вместе с подружкой, молниеносно исчез почти сразу. Судя по всему, его съели стоя, кулуарно, в кухне какие-то незнакомые ни Оле, ни Ларисе люди. Но Оля была равнодушна и к шоколаду, и к тортам, поэтому ее сам факт не расстроил. Она просто приняла к сведению нравы этой компании.

«Здесь палец в рот никому не клади», — поняла она. Что ж, для той роли наблюдателя, которую она всегда выбирала для себя, этого вывода оказалось достаточно; ее он не разозлил и не растрогал. Сейчас она раздумывала над тем, что уже достаточно поздно и надо ли ей оповестить о своем уходе Ларису и позвать ее с собой или предоставить ей поступать со своим ухажером так, как ей заблагорассудится. Подумав, Оля решила предупредить:

— Я скоро ухожу!

Лариса скорее прочитала это по губам, чем расслышала.

— Все в порядке, пока! — в свою очередь прочитала по губам Оля ответ.

Долг дружбы был выполнен, теперь она могла уже встать и идти, никто не стал удерживать бы ее, но на улице барабанил дождь, это чувствовалось по дробному стуку капель по жести. На улицу выходить из теплой комнаты не хотелось. Олю даже стало клонить в сон. «Накрыться бы чем-нибудь и поспать! — подумала она. — Как же я пойду отсюда одна?» Она плохо ориентировалась в том районе, куда попала. А привез их сюда на стареньких «Жигулях» тот самый Ларкин знакомый. Надо бы спросить у кого-нибудь, где ближайшая станция метро, но спросить не у кого. Все заняты разговорами друг с другом, односложно и бессвязно обсуждают какие-то детали предыдущих встреч, но все на каком-то не очень понятном Оле жаргоне. Но вместе с тем ей совершенно не было обидно, что вот и в этой компании она, очевидно, никого не интересует, и не было жаль потраченного зря времени. Она просто наблюдала жизнь, вот и все. И эта жизнь в таком проявлении, как и во многих других, казалась ей очень глупой. А вот что было не глупо в жизни, она еще не могла решить для себя.

Она решила оторваться от спинки дивана и сходить в туалет. «А то добираться бог знает сколько, можно и до дому не добежать», — подумала она. В тесном коридорчике, выйдя из туалета, она по ошибке нажала не на тот выключатель.

— Черт вас всех побери! Целоваться надо не здесь, а на кухне! — Открылась дверь, незаметная ей ранее, так как была обклеена такими же старыми обоями, как и весь коридорчик, и из нее появился высокий сутулый молодой человек с русыми, гладко зачесанными назад волосами, в черном, болтающемся на худых плечах свитере и джинсах.

— Извините. — Оля растерялась и стала снова наугад нажимать выключатель. Ее смущало, что в коридорчике был отчетливо слышен шум воды, спускающейся из унитаза неожиданно бурным потоком. — Я ухожу, — зачем-то сказала она. — Не вижу, где моя куртка…

— Что, не нравится сборище? — криво ухмыльнулся молодой человек.

— Я никого здесь не знаю, — дипломатично ответила Оля.

— А зачем тогда приходила? Хотела познакомиться?

— Подружка попросила вместе с ней сходить.

Оля по натуре была прямодушна. Иногда она предпочитала молчать, но приукрашивать себя, делать более цветистой речь или внешность принципиально не хотела. «Какая есть, такая есть, — думала она о себе. — По крайней мере не надо заботиться всю жизнь о поддержании имиджа. — Думая так, в первую очередь она имела в виду мать и ее жизненное кредо — всеми силами поддерживать неземную красоту и представать перед кем только можно женщиной волшебной, очаровательной, восхитительной. — А кому в принципе это так уж важно?» Олю забавляло, насколько обязательным считает мать быть одетой и причесанной, как на великосветском рауте, даже когда собирается в магазин за продуктами, а уж как она разговаривает с продавщицами — просто принцесса крови. Вместе с тем Оля прекрасно знала, что бабушка ее со стороны матери была простым бухгалтером в ЖЭКе, а дедушка — плотником, и ее в отличие от матери, которая не любила говорить о своих родителях, никогда это не смущало. Юлия же, особенно раньше, когда еще была замужем за Азарцевым, в любом разговоре обязательно упоминала, что ее тесть был генерал-лейтенантом, высокопоставленным чиновником Генерального штаба. Собираясь же выкинуть в мусоропровод набитый мусором пакет, она часто и неплохо напевала: «Как упоительны в России вечера!..» Особенно проникновенно звучало про «…хруст французской булки».

— А ты не знаешь, кто здесь хозяин? — спросила Оля. — Попрощаться бы надо, а то неудобно так уходить.

— А ты, когда заходила, здоровалась?

— Да, — растерялась Оля, — но боюсь, этого никто не заметил. Здесь уже и тогда было очень шумно.

— Ну вот. Также никто не заметит, если ты попрощаешься.

— Ты думаешь?

— Уверен.

— Ну, тогда я уйду по-английски.

— Давай. — Он стоял и наблюдал, даже не думая помочь, как Оля довольно долго перекладывает чьи-то вещи, разыскивая свою черную куртку.

— Где же может быть моя куртка? — Оля растерянно провела взглядом по сторонам.

— Подожди! — хлопнул вдруг себя по лбу парень. — Две какие-то куртки свалились, и я повесил их на гвоздик в чулан!

— Это, наверное, наши! — обрадовалась Оля. — Мы ведь последние пришли!

— Выбирай! — Парень распахнул шире дверь и указал Оле на одежду, висевшую в чулане.

— Моя! — сказала радостно Оля и показала на свою куртку. Парень куртку с гвоздика снял, но даже не сделал ни единственного движения помочь даме одеться. Да Оле это было и ни к чему. Она, непроизвольно раскрыв от удивления глаза, будучи не в силах оторваться, рассматривала содержимое кладовки.

Действительно, за неприметной обшарпанной дверью скрывалась кладовка. Но как же непохожа эта кладовка была на все другие подобные помещения, которые в своей жизни видела Оля. Это был вовсе не склад старых вещей, сломанных лыж, детских санок — это был кабинет настоящего ученого-алхимика! На самой видной полке треугольной этажерки в углу помещался настоящий, распиленный в горизонтальной плоскости человеческий череп. Он щерился на Олю редкими длинными зубами и темными глазницами. Откинутая назад крышка мозговой части напоминала раскрытую раковину; на дне чаши черепа хранились вполне прозаические вещи — ластики, скрепки, сломанные пополам бритвочки. Оля заметила белый кусочек жвачки, прилепленный к скуловой кости черепа. На полке выше черепа желтело стеклянными глазами небольшое чучело вороны с выжженной надписью на подставке «Nevermore», а на полке ниже, на бархатной черной подставке, лежал набор блестящих и на вид прекрасно отточенных скальпелей.

Помещение освещалось двумя длинными лампами голубого дневного света, который придавал всему, что было в чулане, мертвенные оттенки. Но Олю поразили вовсе не ворона и не череп. В стену, примыкающую к комнате, был вмурован огромный аквариум, в котором плавали чудесные разноцветные рыбы. Такой аквариум Оля видела несколько лет назад в фойе театра имени Образцова. Чудесный зимний сад с попугайчиками и канарейками, на которых она так любила смотреть в детстве вместе с отцом, когда часто приходила сюда на спектакли, больше не существовал, зато в узком проходе в зрительный зал размещались огромные аквариумы с рыбами. Каких там только не было видов! Нечто похожее было и здесь. Равнодушно и достойно еле шевелили прозрачными плавниками одетые в оранжево-золотистую чешую золотые рыбки. Голубели в подсветке среди темно-зеленой воды какие-то незнакомые Оле, по-видимому, глубоководные особи. С чрезвычайным высокомерием носил свой меч меченосец, и только серенькие перламутровые стайки гуппи подвижно сновали в водорослях туда-сюда. Еще там был некто в полосатой черно-бело-желтой чешуйчатой кожуре, он застыл будто в полусне возле серого камня, и то и дело подплывавшая к нему красавица в переливчатом сине-красном наряде не могла вывести его из этого равнодушного созерцания. Плавали там и другие, еще и еще, и Оля не могла отвести от них взгляд, будто припала к косяку, стесняясь непрошеной войти внутрь, но и не в силах равнодушно удалиться.

— Какая красота! — выдохнула она.

— Нравится? Ну, заходи, — довольно равнодушно предложил хозяин.

Табуретка в помещении была только одна — возле узкого стола, больше напоминающего стеллаж. Габариты чулана не позволяли поставить здесь еще один, хотя бы такой же скромный предмет для сидения.

— А это кто? — изумилась Оля. В темном террариуме, который вначале она не заметила, находился кто-то живой, и даже числом не один. И они смотрели на Олю из разных углов террариума черно-желтыми точками глаз.

— Лягушки и ящерицы, — спокойно пояснил ей хозяин. — Есть еще змеи, вон там… — Он показал на террариум, располагавшийся ниже, и Оля инстинктивно поджала ноги. — А это варан. — Он чуть приоткрыл дверку, запустил внутрь руку, пошарил на ощупь и через минуту вынул сокровище. — Кеша! — удовлетворенно и ласково произнес он, одной рукой удерживая варана, а другой легко поглаживая его по пестрой бугристой спинке. У варана сдувалось и раздувалось горлышко, и он смотрел на Олю внимательно и серьезно, не подавая, впрочем, внешних признаков беспокойства. — Кусается! — нарочито небрежно произнес хозяин и поднес варана поближе к Олиному лицу, испытующе поглядывая на реакцию гостьи.

— Да он не ядовитый, насколько я помню, — сказала Оля, но не стала строить из себя храбрую барышню и отодвинулась. — Посади его назад, а то ему, наверное, неприятно. Я для него чужой человек.

— Первый раз слышу от девушки такие слова! — засмеялся парень и легонько подпихнул Кешу назад в клетку. Тот не заставил себя долго упрашивать и скрылся за куском ствола дерева. — А то все пищат: «Убери, он противный! Он гадкий!» А не понимают, дуры, что они со всей своей красотой, может быть, кажутся ему такими уродами, что бедный варан думает: «Куда я попал! Сейчас это чудовище с хищным намазанным ртом меня сожрет!»

Оля засмеялась:

— Всех надо уважать. И людей, и варанов. — Потом осмотрелась внимательнее. — А это у тебя что?

На маленьком специальном столе, примыкающем к большому, на котором стояли клетки, под настольной лампой лежала толстая деревянная доска с какими-то странными гвоздиками, к которым были привязаны веревочки, рядом была белая металлическая кювета с ножницами, пинцетами, большой препароровальной иглой и какими-то еще инструментами.

— Что это? — с появившимся откуда-то неприятным чувством спросила Оля.

— Камера пыток, — криво усмехнувшись, сообщил молодой человек. — Для опытов.

— Над кем? — Неприятное чувство, появившееся у Оли в груди, все усиливалось.

— «Над кем?» — передразнил ее молодой человек. — Не «над кем», а на ком! На лягушках, на крысах. Я же студент биофака. Без опытов нам нельзя!

— Так ведь вам опыты на занятиях, наверное, показывают? — не поняла Оля.

— Что там на занятиях! На занятиях — чепуха! Примитив. «Кровообращение лягушки». «Нервная система лягушки», — опять кого-то передразнил он. А у меня здесь — наука. Наукой заниматься надо с молодости! Чтобы к тому времени, как выйти из университета, уже что-то сделать, иметь свой материал. Оригинальные мысли приходят в голову, пока голова молодая! А когда уже бытовуха начнется — должности, обязанности, диссертация, кафедра, жена, дети, кухня, зарплата, — всю оригинальность как рукой снимет! Я таких примеров великое множество видел!

— Ну уж и великое! — усомнилась Оля.

— А что! — высокомерно посмотрел на нее молодой человек. — Да мой брат, например! Был нормальный мужик, занимался компьютерной диагностикой, пытался разработать что-то свое, а теперь думает только о том, где побольше ухватить денег! А ведь ему нет еще и тридцати! Что говорить — теперь он старик!

— А тебе сколько? — спросила Оля.

— Мне? Скоро будет двадцать! — с гордостью сказал хозяин каморки.

— Мне тоже. — Оля старалась больше не смотреть на приспособление для опытов.

— Ну и что ты в жизни успела сделать?

— Наверное, ничего, — спокойно сказала Оля. — Но я к великим открытиям вообще-то и не стремилась.

— Ну, ясно, и ты как другие! — презрительно усмехнулся парень. — Здесь никто ни к чему не стремится. Попьют пива, покурят, побалаганят, никто вроде ничего плохого не делает, потом разойдутся, потом усядутся в своих норках и терпеливо будут ждать, пока родители на теплое местечко пристроят.

— Напрасно ты так, — покачала головой Оля. — Между прочим, подружка моя, с которой я пришла, и живет без родителей, и на жизнь себе сама зарабатывает, и учится неплохо…

— Это которая? — Хозяин приоткрыл дверь и выглянул наружу. — Та, что с Вовкой танцует?

— Ну, если этот долговязый — Вовка, то да.

— Долговязый-то Вовка. А у твоей подружки, что повисла на нем, на личике одна-единственная мысль: как бы выйти замуж получше и обосноваться в загородном коттедже и уже никогда, никогда и нигде не работать!

— Зря ты так думаешь! — обиделась за подружку Оля. — Она как раз не собирается замуж. Она хочет завести собственное дело.

— Какое же? — ухмыльнулся парень. — Маникюрный кабинет?

— Не знаю. — Оля смешалась. Действительно, Лариса говорила о косметическом салоне или магазине-бутике. — Да, в общем, нет большой разницы, что она хочет открыть — маникюрный кабинет или овощной магазин. Большинство людей, живущих на свете, не ставят перед собой великих целей. Они хотят всего лишь комфортно прожить свою жизнь, без войн и по возможности без сталинского режима. А уж если при этом у них есть деньги на то, чтобы купить автоматическую стиральную машину или модные сапоги, они и вообще на седьмом небе от счастья.

— И ты из таких! — уточнил парень.

— И я из таких, — спокойно подтвердила Оля. — Не вижу в этом ничего плохого. А лягушек, между прочим, мучить — негуманно! Сейчас даже на коробочках с косметическими кремами пишут: «На животных не проверялось».

— Ну и давай иди откуда пришла! — разозлился биолог-исследователь.

— И пойду — Оля пожала плечами и стала надевать куртку. — Только интересно узнать, если ты всех так презираешь и не любишь, зачем собрал у себя эту компанию? Ты ведь хозяин?

— Да я никого и не собирал, — отозвался парень. — Мне, если хочешь знать, из них и не нужен никто. Они просто знают, что у меня эта хата свободная, без родителей, вот и звонят: так и так, давай мы к тебе тогда-то придем! Ну и приходят. Они мне не нужны, но, в общем, не жалко. Я все равно, когда дома, больше в чулане сижу. В комнату только спать выхожу. А ем все равно рядом с ящерицами. Они крошки любят, капусту. Иногда колбасу змеям даю. Только редко. Для них нужен специальный корм. Единственное требование — чтобы здесь не совокуплялись и после себя убирали.

— Так это уже два требования! — сказала Оля, внимательно следившая за его словами.

— Не суть важно, пускай будет два. Так вот — чтоб не совокуплялись, — сказал парень веско, видно, ему нравилось произносить при Оле это слово, — и чтоб после себя убирали. Я мусора не терплю. И так за животными каждый день приходится убирать. А то хозяйка выгонит. Она и так еще пока не знает, что я под предлогом косметического ремонта ей стенку в гостиную передвинул, чтобы чуланчик расширить и сделать аквариум.

— Но ведь она увидит!

— Ну, сразу, может быть, не поймет, а когда я съеду отсюда, уже будет поздно. Но я вообще-то не собираюсь съезжать.

— А почему нельзя было все в комнате устроить? — спросила Оля.

— Так хозяйка же выгонит! — удивился ее несообразительности биолог. — Не все ведь понимают, что земноводные и пресмыкающиеся вовсе не грязные животные! И эти, — он кивнул в сторону комнаты, — если с пивом сюда припрутся, то животные с ума от них сойдут.

Они помолчали.

— Да кому нужны вообще-то твои кремы! — почесав в затылке, вдруг сказал парень. — Только тем, кто озабочен своей внешностью, вместо того чтобы сделать в жизни что-нибудь путное.

Оля подумала, посмотрев на его прыщики на подбородке, носу и на лбу: «К маме бы его сводить! Она бы ему кожу очистила! Может, он такой революционер как раз из-за того, что до смерти стесняется своих прыщей? Но все равно интересный парень. Другие говорят только о пиве и о компьютерных играх. Хуже баб».

— Ну, давай вали! — уже дружелюбно сказал после паузы парень. А Оля и думать забыла, сколько прошло времени с начала их разговора.

— Ты что, приезжий? — спросила она.

— Москвич, — брезгливо пожал он плечами.

— А дома почему не живешь?

— С предками не хочу. Мать еще ничего, а отец не врубается, достал.

— А меня, наоборот, мать не понимает, — неизвестно вдруг как и почему произнесла Оля. И ей стало даже неловко за эти слова. В общем-то никто ее особенно и не доставал. Матери было некогда, а отца она видела редко. С тех пор как родители разошлись, Азарцев разговаривал с ней больше по телефону. Домой к ним заходить не любил, потому что мать приставала: «Надо бы то купить и вот это… У других уже это все есть…» Как они вместе работают? Этого Оля понять не могла.

— Бывает» — ответил парень.

— Ну, я пошла, — сказала Оля. — Только я не могу понять, — спросила она вдруг, хотя даже и не собиралась этого спрашивать, — ты что, принципиальный противник секса?

— Могу ответить! — И парень картинно задрал к потолку голову. Обнажилась его худющая шея с выступающим тонким кадыком и небрежная поросль русой щетины.

Весь разговор происходил в дверях из каморки в коридор. В глубине чулана все так же размеренно водили хвостами рыбы и скалился с этажерки человеческий череп. Ворона потонула в тени, отбрасываемой парнем, и виднелись только ее стеклянные глаза.

— Когда я произвожу свои опыты и получаю нужный мне результат, я чувствую такой подъем всех душевных и физических сил, что примитивный секс, которому вы все так поклоняетесь, не стоит и десятой доли этого чувства!

Слова его показались Оле заученными, будто урок.

— Однако ты как Базаров! — сказала Оля, которая читала все, что предусматривалось школьной программой.

— А это кто?

— Ты что, Тургенева не читал?

— Да при чем тут Тургенев? — заорал вдруг парень на весь коридор, и Оля так и не поняла, сообразил он, про кого она говорила, или так и не дошел. — Неужели ты не понимаешь, что не все люди могут удовлетворяться вот этим твоим малым — благополучием, квартирой, деньгами, стиральной машиной и путевкой в Париж, наконец. Что есть индивидуумы — их мало, но все-таки они есть, — и они хотят заниматься каким-нибудь делом. Может быть, неважным для окружающих, но важным для них самих. Вот кто-то, например, собирает какие-нибудь коробки. Им место на помойке, этим коробкам, а для этого человека они вопрос жизни и смерти. Кто-нибудь зачем-то изучает членистоногих. Сама подумай, зачем знать членистоногих в мире стиральных машин? А для этого человека важней какой-нибудь мухи на свете ничего нет. И не нужны ему ни любимая девушка, ни спортивный автомобиль, ни загородный коттедж.

— Вручную стирать неудобно, долго, — вставила Оля. — А любимая девушка может помочь. Рубашку постирать, например.

Но парень не слушал ее. Он продолжал:

— А кто-нибудь не видит счастья без освобождения своей родины, площадь которой каких-нибудь четыре квадратных километра. Но этому кому-нибудь обязательно надо, чтобы у двух десятков проживающих там обывателей обязательно были свой президент и своя письменность. Или еще есть люди, которые изучают мертвые языки. Или лезут в пещеру, или на гору, или в пирамиду.

— А для тебя, значит, вопрос жизни и смерти в кровообращении лягушек? — спросила Оля.

— Дура ты, иди домой, — ответил молодой человек. — Мне, между прочим, тоже жалко всех — и крыс, и лягушек, и собак. Да только на людях-то опыты у нас пока не ставят. Объявления в газетах не публикуют: «Предлагаю себя в волонтеры». А я хочу решить такую проблему, что, если решу, Нобелевскую премию и ту будет не жалко мне дать.

— Ух ты! — заметила Оля. Молодой человек впал в никогда не виданный ею ранее в молодых людях энтузиазм.

— А вот и не «ух ты!», — передразнил ее молодой человек. Он вообще часто кого-нибудь передразнивал, и от этого у него на лице уже появились некрасивые морщинки.

«Моя мама за такие передразнивания каждый раз бы подзатыльник давала!» — заметила про себя Оля.

— А я знаешь какую проблему хочу решить? — спросил вдруг Олю хозяин чулана.

— Какую? — Оле почему-то совсем не хотелось уходить.

— Ни больше ни меньше, как решить проблему наркомании!

— О! Тебе не пора к психиатру?

— Не пора! — Высокомерия парню было не занимать. — Проблема заключается в том, — так же высоко задрав голову, продолжал он, — как найти конкурентное средство, чтобы при приеме или введении его человеку наркотики уже не могли бы действовать на мозг.

Оля ошарашенно молчала. Она никуда особенно не ходила, не употребляла наркотиков, у нее не было друзей-наркоманов, она не была близко знакома с проблемами наркомании, и они ее никогда не занимали. Но сам его задор, сами слова, сути которых она все равно не могла понять, так как ее образование было весьма далеко от биологического, произвели на нее впечатление.

Открылась дверь в комнату, и оттуда в коридор, как из рога изобилия, посыпались красные, потные, разгоряченные танцами гости. В момент они стали разбирать свои кепки, куртки, платки, натягивать обувь, прощаться, вываливаться на лестницу. Олю обняла сзади Лариса.

— Ты до метро с нами? Подбросим на «Жигулях»! А потом, извини, сами поедем дальше!

— Да, до метро, — ответила Оля, не особенно вникая в то, что ей только что сказали и какие она произносила слова. «Вот, оказывается, над какой важной проблемой он работает! — появилось вдруг в голове. — А если действительно разгадает загадку? Да, он необыкновенный! Какой молодец! В то время как все друзья бьют баклуши. Этот его кабинет… и ремонт с аквариумом… и варан Кеша…»

Возбужденная танцами, хорошенькая Лариса подала Оле сумку.

— Пошли! Спасибо за приятный вечер! Хотя мы тебя почти не видели! — кокетливо помахала она хозяину рукой.

Оля стояла как в столбняке.

— Телефончик оставьте! — смекнула догадливая подружка. — О-о-о! Как тут у вас! Кажется, я теперь понимаю Олю, что застряла здесь на весь вечер! — быстро говорила она, бесцеремонно входя в каморку и разглядывая предметы. — А это кто?

— Змея, — небрежно ответил хозяин каморки и стал рыться в каком-то ящике, переворачивая в нем все вверх дном. Наконец он извлек на свет божий небольшой конверт, а из него белый прямоугольник картона — визитную карточку.

— Ой, змея! Какая противная! — завопила Лариса, а Оля вдруг засмеялась:

— Ничего не противная! Даже симпатичная!

— Ну уж нет! Меня сейчас просто вырвет! — застучала ногами Лариса и выскочила из каморки. Они оказались последними гостями, и хозяин вышел на площадку закрыть за ними дверь. Правда, в комнате двое оставшихся — парень и девушка — мокрым веником начали сметать мусор.

— Да, у тебя дисциплина! — покачала головой Оля. — Значит, ты — сильная личность! Как моя мама!

Парень сделал шаг в коридор и легко взмыл под потолок, подтянувшись на перекладине, которую до этого никто из присутствующих и не заметил.

— Ого! — восхищенно ахнула Лариса и толкнула Олю локтем в бок.

Оля задрала голову и во все глаза смотрела на парня. Подтянувшись не менее десятка раз, он легко спрыгнул на пол. Оля заметила, что он все это время пребывал босым и, только выходя в коридор, вставил ноги в какое-то подобие сандалий.

— Будто йог! — шепнула Лариса. «Как Иисус Христос», — подумала Оля.

Но тут долговязый Ларисин спутник в полумраке коридора прижал ее к себе, чтобы о нем не забыли, и Лариса чуть взвизгнула, вспомнив про него и повиснув у него на шее.

«Как это он сказал? — вспомнила Оля слова парня. — Ваш жалкий секс не стоит и десятой доли… Десятой доли чего?» Она улыбнулась, спускаясь по лестнице. И продолжала улыбаться всю дорогу, пока они ехали в машине. И лишь в метро рука ее наконец разжала визитную карточку, на которой витиеватым серебряным шрифтом на русском и английском языках было написано название института, указан биологический факультет и стояли фамилия, имя и отчество: ДОРН Александр Федорович. Ниже следовал телефон.

«Не Базаров, — засмеялась Оля, сидя в дальнем, неярко освещенном углу пустого вагона. — Отнюдь не Базаров. Его фамилия Дорн». И, аккуратно сложив карточку пополам, засунула ее в самый укромный уголок кошелька. Доехав до своей станции, она достала из кармана мобильник и стала звонить матери, чтобы та встретила ее у метро.

— Не сердись, пожалуйста, что я не предупредила… — начала было Оля. Запоздалое чувство раскаяния, что она заставила мать волноваться, действительно охватило ее. Но Юлия была на редкость спокойна.

— Я думала, ты с провожатым, — не то укоризненно, не то разочарованно сказала она и добавила: — Стой у выхода из метро! Никуда не ходи, я сейчас приеду! — А про себя добавила: «Вот был бы дома отец, он пошел бы встречать, как во всех нормальных семьях. И мне не надо было бы тащиться ночью к метро. А так не бросишь же девчонку…»

Юля поспешно влезла в черные джинсы, накинула короткую куртку, проверила, подкрашены ли глаза, и взяла со столика ключи от своего хорошенького новенького «пежо». Через пятнадцать минут Оля уже сидела в материной машине.

— Где же ты была? — спросила ее Юля.

— В гостях. Подружка попросила сходить с ней вместе. Извини, я не успела предупредить.

— Я так и поняла. — Юля устала, и ей было не до разговоров. — Ну, хоть понравилось в гостях?

— Вроде ничего. Интересно.

«Опять все то же, — подумала Юля. — Это — ничего, то — ничего. Что же теперь, и влюбиться не в кого?» Она сама влюблялась в сезон по пять раз. Мальчиков строила в очередь. Да… Не в нее доченька, не в нее. Тут же ее мысли перекинулись на Азарцева, что он будет полный лопух, если не уговорит пожилую даму, что приехала сегодня утром, как минимум на две, а лучше на три операции; потом, что машину надо поставить на платную стоянку и добираться до дома пешком. Она принялась размышлять о том, что все равно придется покупать где-то гараж, лучше в многоуровневом кооперативе; а вечером надо просмотреть газеты и журналы с объявлениями о косметических услугах, чтобы выявить конкурентов…

В общем, вечер закончился как обычно: стаканом кефира, кремом на лицо и яблоком на ночь да проверочным звонком Азарцеву: не у той ли он мымры? Юля Тину в мыслях иначе как мымрой не называла. Азарцев несколько месяцев по вечерам был дома. Нутром Юля чувствовала, что кончаются у него отношения с этой мымрой, кончаются! А значит, ее прямой долг вернуть Азарцева в семью. Ведь сам-то он, собственно, и не хотел уходить. Жил с ней и с Олей. Это ведь она сама по глупости, по неопытности подтолкнула его к уходу. А хотела ведь подтолкнуть совсем к другому! Конечно, легко ли ей было смотреть, как его гораздо менее способные коллеги наживают огромные деньги. Ах какое прекрасное было время! Вот когда надо было ей самой суетиться! Не смотреть на него, не бояться. Уж пан или пропал! Надо было продать квартиру, перейти на частную, взять заем и крутиться, крутиться! Ведь она, Юля, не боится ничего, ничего. Это сейчас время бойких авантюристов уже ушло… Все в медицине поделено, как и везде, конкуренция выросла, как никогда, чиновники подняли головы, почувствовали силу. Но она знает, как с ними обращаться, она с любым может найти общий язык. А Азарцев… Все-таки муж, какой-никакой, придает в обществе вес. А Азарцев тоже усвоил кое-какие истины. Занялся наконец своим делом. Эх, выйти бы на правительство Москвы, на Думу, на аппарат президента, в конце концов! А почему бы нет? У них уникальный опыт по организации такой клиники! Вот если бы им финансовую поддержку, хотя бы в виде налоговых льгот! И надо все время платить Лысой Голове! Но он по крайней мере, как бы там ни было, деловой человек. Не то что Азарцев — по сути, нюня. Он хочет прооперировать эту девчонку. Да понимает ли он, что такое коммерция? Боливар не выдержит двоих! Но как она может обойтись без Азарцева? Ведь это ему дал заем Лысая Голова, на него оформлена земля и вся клиника, а она, по сути, наемный менеджер и по совместительству доктор. Конечно, она уже многое сделала, прибрала к рукам, но все-таки, все-таки… Нет, положение ее не так уж и прочно. А жизнь требует все новых и новых трат. Гораздо надежнее будет, если она привяжет Азарцева к себе повторными узами брака. Черт знает, зачем она тогда с ним разошлась? Ну не жили бы вместе, и все. Многие ведь то сходятся, то расходятся, однако документально не оформляют отношения. А она поторопилась. Вот теперь попробуй опять затащи его в ЗАГС. Задача не из легких, калачом не заманишь. Правда, она думала, что с легкостью выйдет замуж опять. Но, черт возьми, действительность такова, что даже Оля ни в кого не может влюбиться, а уж ей в ее возрасте замуж… Да не просто замуж, было бы за кого. Нет, ставку надо делать все-таки на Азарцева.

Юля все слушала, слушала в телефонной трубке длинные гудки. «Что это он все молчит и не отвечает, неужели спит?» Юля нажала кнопку «Повтор». Послышался сонный голос. «Да, он спал, — подумала Юля. — Надеюсь, один».

— Прости, что разбудила, — сказала она вкрадчивым голосом, — но я просто хотела тебя успокоить. — Юля прекрасно знала, что Азарцев ни сном ни духом не ведал, что Оли не было дома. Иначе бы он позвонил. Как она сама-то не догадалась раньше ему позвонить? Глядишь, вместе поехали бы встречать Олю, а потом вместе к ним домой… — Твоя дочь наконец-то явилась!

— Куда? Или откуда? — устало спросил Азарцев. Он не спал. Просто лежал в постели и думал. Наверное, задремал, если не сразу расслышал Юлин звонок. Час назад он все-таки пытался дозвониться Тине и несколько раз, не набрав полностью номер, бросал трубку. Оле он в этот вечер не подумал позвонить.

«Ну что же все-таки я за малодушный человек, — думал он. — Ведь я хочу все порвать! Зачем же опять звоню?

А вдруг ей плохо? Ей, наверное, очень плохо. Ведь она не могла не понять, что я от нее ушел. Может, нужно лекарство… — пытался оправдать он себя. — Но она не одна. У нее есть родственники, есть отец, мать. Будет очень хорошо, если они приедут и застанут ее врасплох. Увидят наконец то, что она всеми силами скрывает. Увидят, что она пьет. И пьет сильно.

У них уже есть одна очень больная дочь. Сознание того, что и жизнь второй дочери под сомнением, может стать для них непосильным. Ведь ты сам мог бы уговорить ее работать или лечиться!

Нет, не мог! — возражал он себе. — Я пытался. Я приводил аргументы. Но она не хотела ничего слушать, все время обвиняла меня в каком-то предательстве. Но я не предавал никого. Она ревновала к Юлии, а я много раз объяснял, что нас связывают только дочь и неразрывные производственные интересы. Она же говорила, что между двух стульев сидеть нельзя. Что она имела в виду? Не мог же я бросить дочь на произвол судьбы? А дочь, естественно, жила с матерью. А мать имела ту же специальность, что и я. Так завязался этот узел».

Тина была жестока, требуя от него невозможного, называла его слабохарактерным. Но сила характера вовсе не в том, чтобы без удержу рвать все и вся. Для того чтобы найти компромисс и следовать ему, тоже нужна сила воли. И вообще он устал. Устал разбираться в отношениях двух женщин. Вот женщины! Они уже давно и не видели друг друга, но неустанно думали одна о другой. Он устал от Юлии, но и от Тины тоже устал. Устал от ее дурацкой формы протеста. Он ее пьянство понимал именно так. Чем, по сути, ее протест отличался от протеста подростков? От поступка ее сына, например, когда он специально солгал, чтобы выставить мать в нелицеприятном свете? Такой же инфантилизм. Устал от постоянной гонки за деньгами. Устал от требований Лысой Головы. Он хотел работать по-настоящему, ни от кого не зависеть. Причем именно работать, а не администрировать. Под работой он понимал только врачебную деятельность. И еще он ужасно хотел прооперировать ту молодую девчонку с ожогами и сделать ей новый подбородок и нижнюю губу. У него просто чесались руки! Вместо этого первым номером на операцию вылезла мадам с голубыми волосами и в английском пальто — жена высокопоставленного чиновника какого-то правительства, то ли московского, то ли еще какого-то (правительств теперь столько развелось, что и не разберешься). И забот с ней было тоже хоть отбавляй — муж, ввиду ее преклонного возраста, не выпускал ее одну за границу и не разрешал делать операцию. А ей самой загорелось — хоть режь! Теперь ему предстояло расхлебывать эту интригу под неусыпным наблюдением Юлии.

— Бабка выведет нас на других членов семей! Ты понимаешь, что это для нас значит! Это пациенты, это связи, это льготы… да нам сам Бог ее послал! Ты виртуоз — вот и покажи свою виртуозность! Сделай из шестидесятипятилетней женщины тридцатипятилетнюю конфетку, и народ к нам потянется! А мы его примем!

— А ты не боишься, что из шестидесятипятилетней пожилой, но живой женщины может получиться тридцатипятилетняя мертвая красавица?..

— Что ты такое несешь! — Юля трижды сплюнула и постучала о стол. — Думай, что говоришь, нас ведь могут услышать! — Она многозначительно посмотрела Азарцеву прямо в глаза, и опять его взяла оторопь от ее взгляда.

А сейчас, ночью, когда он лежал в тишине, ее голос просто резал слух.

— Представь, Оля вернулась во втором часу! Я места себе не находила, так волновалась! А тебя, когда нужно, вечно нет рядом! Мне пришлось в такой темноте ехать самой к метро ее встречать!

Азарцев молчал.

Чего она добивается от него? Он ее просто боится. Боится! Вот ужас! И нет этому конца. Зачем он вообще послушался ее и связался с этой клиникой?! Она говорила, это будет мечта! Мечта. А теперь в родительском доме он по ее велению сделает абортарий. Черт бы все это побрал!

Азарцев еще долго ворочался, разбуженный Юлиным звонком. А Юля между тем осталась очень довольна.

Оля же, его дочь, давно спала своим обычным крепким сном и никаких разговоров не слышала. Она улыбалась, потому что ей снилось, что она опять находится в странной маленькой комнатке и на нее приветливо и одобрительно смотрят огромные разноцветные рыбы и суетливый, вертлявый варан Кеша.

11

— Ну что же, прекрасно! — сказал на следующее утро Азарцев той самой пожилой даме с подсиненными волосами, в сером английском пальто, которую опять привез их шофер Володя. На этот раз дама приехала с твердым намерением заключить договор и хотела осмотреть клинику. Азарцев показал ей ее будущую палату, холл с экзотическими птицами и закрытым роялем, они выпили кофе в буфетной-столовой и даже, по просьбе дамы, заглянули одним глазком в операционную. Клиника произвела на даму приятное впечатление. Она восхищалась всем неустанно. Накануне у нее были взяты анализы крови, мочи, сделана электрокардиограмма, расторопный шофер свозил все это в специальную медицинскую фирму, где по существующей договоренности их материалы обрабатывались в первую очередь, и полученные результаты привез обратно. Теперь Азарцев и дама снова поместились в просторном кабинете, чтобы обговорить все детали, но не за ширмой возле компьютера, а в уютных широких креслах возле низенького стола. Дама уселась и осматривалась по сторонам, разглядывая вывешенные на стенах в рамках дипломы Азарцева, а сам он машинально взглянул на улицу. С утра, как всегда в октябре, опять было холодно, и хотя дождь, ливший без передышки накануне и день и ночь, теперь, к счастью, уже перестал, в воздухе мелкими капельками висела противная изморось. Сквозь ее легкий туман казались нереальными и Афродита, стоящая под аркой на крыльце, украшая мраморные ступени, и кусты можжевельника с мелкими голубоватыми ягодками — первый урожай за это лето, и поникшие за ночь петунии в вазонах. Юлин «пежо», забрызганный грязью, тоже появился на площадке, и Азарцев машинально отметил, что сегодня он приехал на работу раньше ее.

— Ну что же, прекрасно, — повторил Азарцев, перевел взгляд на даму и постучал костяшками пальцев по деревянной изогнутой ручке кресла. — Все анализы хорошие, осталось только получить «добро» от вашего лечащего врача. Где вы наблюдаетесь?

— В ЦКБ, — как-то неуверенно произнесла дама и вдруг прижала руку к груди и истерично воскликнула: — Доктор, вы должны понять меня правильно! Мой лечащий врач никогда-никогда не даст разрешение на операцию! Никогда! Он просто не захочет пойти на риск!

— Неужели? А почему? — Азарцев вежливо поднял брови, а в голове у него само собой мелькнуло: «Ну вот, я так и подозревал! Это, конечно, надо было предвидеть и с этого надо было и начинать! Какого черта она морочила мне голову целых два дня?»

— У меня много заболеваний, — сморщившись, плаксиво продолжала дама. — Никто из врачей не хочет рисковать, ведь, если что, у них будут неприятности!

Азарцев досадливо поморщился:

— Но ведь, «если что», неприятности будут в первую очередь у вас! Я имею в виду состояние вашего здоровья! — пояснил он и тут же, увидев, как передернулась дама от его слов, успокаивающе продолжил: — Вы погодите волноваться, давайте обсудим все по порядку. Я только приглашу для нашей беседы еще и моего заместителя по лечебной части.

Он нажал кнопку звонка прямого вызова, соединяющего его и Юлин кабинеты. Он хотел, чтобы Юля присутствовала при разговоре и слышала его аргументы, если он обоснует отказ в операции. Юля возникла молниеносно, будто стояла за дверью. Азарцев отметил, что она, как всегда, была безукоризненно причесана и накрашена. Безумный огонь в ее глазах был притушен опущенными ресницами.

Юля умела производить впечатление. «О! Какая красивая женщина!» — прочитал Азарцев во взгляде пожилой дамы, устремленном на нее.

«В нашей клинике каждая женщина может стать такой!» — отвечала негласно скромная Юдина улыбка.

— Так какие же у нас заболевания? — вкрадчиво спросил пожилую даму Азарцев.

— Повышенное давление, перебои в сердце, бронхиальная астма и проблемы со щитовидной железой, но с железой проблемы небольшие! — скромно перечислила дама.

— У-у, какие мы оптимисты! — выразительно посмотрел на Юлю Азарцев.

— Разрешите мне осмотреть ваши ноги, — включилась та, обращаясь к даме. — Тромбофлебита у вас нет?

— Тромбофлебита, кажется, нет, — нерешительно ответила та.

— Вот видите, уже хорошо! — Юля кинула Азарцеву ответный выразительный взгляд. — А принимаете ли вы лекарства, которые стабилизируют давление и держат его на постоянных цифрах?

— Конечно, принимаю! Я без них не могу! — прозвучал ответ.

— Что касается бронхиальной астмы, нужно сделать дыхательные пробы.

— Два раза в год я прохожу это исследование.

— И как сейчас?

— Доктор сказал: «Не хуже, чем было».

— Ну, тем более! Вам нечего бояться! — сказала Юля.

— А я и не боюсь! — гордо сказала дама. — Боится мой лечащий врач. Когда однажды я сказала ему, что хочу сделать косметическую операцию, он замахал на меня руками и заявил, что я могу пойти на операцию только через его труп.

«Хороший доктор, наверное, порядочный», — подумал Азарцев.

— Что касается меня, — продолжала дама, — то выдержать операцию для меня дело чести! Я хочу всем доказать, что еще имею право быть красивой! А то надоело: «Бабушка, бабушка!», как будто я уже и не женщина!

— О, такое право, без сомнения, имеется у каждого из нас, — дипломатично проговорил Азарцев. — Но не все мы можем по ряду обстоятельств реализовать это право.

Дама непонимающе переводила взгляд с Азарцева на Юлю, не понимая, куда же он клонит.

— А мы поможем вам его реализовать! — заявила Юля, подходя к Азарцеву сзади и крепко нажимая ему на плечо. — У нас есть прекрасные консультанты-терапевты — кандидаты наук, профессора; кто-нибудь из них вас осмотрит и даст свое заключение. Вам не о чем беспокоиться. Прямо сейчас наш шофер и отвезет вас на осмотр в клинику к нашему консультанту. Я тоже, чтобы вы не чувствовали себя неудобно, поеду с вами. Договорились?

— Договорились, — просияла дама всеми своими мелкими морщинками и крупными старческими ямочками.

— Ну, тогда просим вас на ленч. У нас пекут чудесные булочки, а я пока договорюсь о консультации, чтобы не терять время! Сразу после ленча и поедем!

— Как приятно поставлено у вас дело! — восхищенно сказала дама.

— Стараемся, — ответила Юля с обворожительной улыбкой.

И пока дама в буфетной была занята слабокопченой форелью, телятиной, булочками и фруктами, Юля быстро листала свою специальную книжку с номерами телефонов специалистов.

— Все улажено, профессор нас ждет, — сказала она мимоходом, ласково касаясь руки пациентки.

— И решение, без сомнения, должно быть положительным, — ехидно предположил Азарцев, сидя в своем кабинете.

— Неужели ты думаешь, что я способна на кого-нибудь давить? — возмутилась Юля. — Как профессор решит, так и будет.

— А дама в курсе, какую сумму ты выставишь в счет за операцию, уход, все консультации, поездки и кормежку?

— Еще пока нет, но все равно выйдет меньше, чем если бы она поехала за границу.

— Ты все-таки сначала предупреди ее, а то как бы не случилось, что мы за все заплатим из своего кармана, — сказал Азарцев со вздохом. Он уже сдался. В конце концов, из дамы действительно выйдет красотка. Глазом профессионала он ясно видел в ее лице хоть и расплывшиеся уже, но все-таки еще присутствующие черты былой привлекательности. Вернуть даме красоту и ощущение молодости, разве не благородная цель? И тот профессор, что будет сейчас ее осматривать, тоже, в конце концов, не дурак, чтобы послать на операцию пациента с явным риском для жизни. Он должен же подстраховаться, прежде чем написать заключение. Что ж, если он решит, что оперировать можно, Азарцев рискнет.

Он стал листать свой календарь, выбирая день операции.

«А птичек из холла на всякий случай опять придется перенести в специальную комнату на чердак, как уже делали, когда в клинику поступали пациенты с аллергией. Несколько экзотических экземпляров тогда сдохли…» — не к месту вспомнил Азарцев и вздохнул. Что ж, работа — самое главное. Перед операционными днями во всем отделении проводилась генеральная уборка, белье стерилизовалось, персонал носился как заведенный, кухня работала в две смены. В один-два дня пациенты оперировались, потом в течение недели долечивались, выписывались, персонал переходил на льготный режим работы, экзотических птичек возвращали на место, на различные манипуляции пациенты приезжали из города. И так до следующих операционных дней. Такая загрузка клиники была выгоднее, чем тащить каждый день по одному человеку.

«Итак, кто у нас на очереди? — думал Азарцев. — Во-первых, какой-то друг Лысой Головы, который хочет изменить форму носа. Его надо брать на операцию первым, жгучие брюнеты не в состоянии долго ждать — у них очень быстро выбрасывается адреналин. Во вторую очередь пойдет тридцатилетняя женщина, бизнес-леди, которой нельзя надолго отлучаться от своего бизнеса. С ней все просто — у нее грыжа нижних век, проще говоря, жуткие мешки под глазами. С ней я должен справиться за сорок минут. По двадцать на каждый глаз. Третьей в этот день будет нынешняя пациентка — с ней все гораздо сложнее, на нее нужно время. Чтобы никто не мешал, не торопил, не ждал, не наступал на пятки. И все? — перелистал Азарцев страницы. — Пока действительно все. А надо бы еще одного человечка. — Он смог бы прооперировать в этот день еще одного, после дамы, с какой-нибудь несложной проблемой — исправить кончик носа, например, или вырезать старый рубец, да мало ли что… А уж тогда на следующий день пошли бы пациенты с проблемами тела. Азарцев перелистнул еще одну страницу. Молоденькая девочка, пробивающаяся в модели, хотела увеличить на два размера грудь; женщина после родов мечтала избавиться от лишнего жира на бедрах и ягодицах. — Ну что же, дай им Бог. Если явятся все, загрузка на неделю будет полной и клиника заработает достаточно денег, чтобы продержаться до Нового года. Как ни жалко птиц, а все-таки придется их перенести на чердак. Кроме этой дамочки с бронхиальной астмой, все пациентки более-менее здоровы, но рисковать не стоит».

Идея завести в холле щебечущих питомцев принадлежала Азарцеву. Он помнил, что Тина была очень против. «От птиц и их корма столько грязи, пыли, летучих аллергенов! Это вредно для больных. В больницах не приветствуется заводить в палатах даже комнатные цветы, не только животных!» — «Но то в палатах, а у нас птицы живут в отгороженном холле, они — лицо, брэнд нашей клиники». Но Тина не принимала таких возражений. «Так делать нельзя! — твердила она. — Возмутительно, как все это пропускает СЭС?!»

Да, СЭС… Юля объяснила сегодня, как СЭС это пропускает… А с другой стороны, дверь в холл может быть плотно закрыта. Холл же устроен так, что с верхнего этажа сюда надо спускаться по специальной очень красивой широкой деревянной лестнице. Она расположена с торца коридора отделения, поодаль и от операционных, и от кабинетов врачей, и от палат. На первом же этаже холл отделен не только дверью от общего коридора, но и углублением в четыре ступени, поэтому пыль ни от ковра, ни от рояля, ни от птиц не должна подниматься вверх. Но что была бы его клиника без этого красавца холла! Без этих широких окон в эркерах, без этих прекрасных растений, без ковра, без рояля, без кресел… Он мечтал устраивать здесь музыкальные вечера. Один раз устроил… Попросил Тину спеть, пригласил профессиональную флейтистку… Боже, что из этого вышло! Не хочется вспоминать…

А высокую золотую клетку с пичугами он принес в клинику из своего детства. Он мечтал о такой с тех самых пор, как однажды, будучи младшим школьником, сходил с родителями в тогда еще новый Детский музыкальный театр, что был построен сразу за цирком на проспекте Вернадского. Светлый сияющий купол театра и высокая клетка под куполом с маленькими разноцветными птичками, круглые мягкие банкетки вокруг нее произвели на его детскую душу такое радостное и яркое впечатление, что оно во много раз перекрыло впечатление от самого спектакля. Он был так взволнован и так часто потом видел этих пичуг во сне, что родители даже пообещали ему поехать на Птичий рынок и купить там какого-нибудь щегла или попугайчика. Но вид птичек на рынке был какой-то вовсе не такой, как в этом прекрасном театре, и он отказался от покупки. А потом этот вопрос как-то сам собой сошел на нет по мере его неуклонного взросления, а вот детское впечатление осталось надолго, если не на всю жизнь. Интересно, что в его разговоре с дочерью как-то случайно выяснилось, что на нее птицы в Музыкальном театре впечатления не произвели, зато очень понравились золотые рыбки в бассейне-аквариуме фойе Театра Образцова. Недавно Оля сказала ему, что в Театре Образцова этого фойе больше нет. А он полушутя ей ответил, что, когда она подарит ему внука, он пойдет с ним вместе в Музыкальный театр и проверит, остались ли там экзотические птички его детства.

Интересно, что Юлия, которая ни в чем терпеть не могла проявлений его сентиментальности и в принципе не переносила никаких животных в доме, в вопросе о существовании золоченой клетки с птицами в холле клиники сразу заняла его позицию. «Эта клетка с птицами будет лицом нашей фирмы! Мы поставим ее в рекламу!» — безапелляционно заявила она, и Азарцев был на сто процентов уверен, что она сделала это заявление исключительно в пику Тине.

Но как бы там ни было, птицы прекрасно чувствовали себя в холле. Ухаживал за ними охранник внутреннего помещения, это вменялось ему в обязанность, а Азарцев, когда у него бывала свободная минутка, просто садился в холле напротив клетки и молча смотрел на птиц. А они, чувствуя его искреннее внимание, оживлялись, начинали порхать и прыгать по жердочкам, наклонять головки, кося на него круглыми глазками, и щебетать, щебетать…

«А что, прекрасная психотерапия! — думал он. — Смотришь на этих пичуг, не думаешь ни о чем, просто отдыхаешь!»

На всякий случай на чердаке для птиц отвели запасную, отапливаемую нагревателями комнату. В случае необходимости птиц можно было перевести туда. Такой случай возник только однажды. Тогда как раз и погибли почему-то две редкие маленькие пичуги. Азарцев приказал похоронить их под старой лиственницей, посаженной еще его отцом в дальнем уголке сада, и больше старался клетку не трогать. Ну а пациенты с аллергией в клинике присутствовали вовсе не каждый день и даже не каждый месяц, и, кстати, он, Азарцев, постановил за правило всех поступающих на операцию исследовать на наличие антигенов. Кровь брали у больных прямо на месте, потом Вова-шофер вез все это хозяйство в одну из иммунологических лабораторий, и становилось ясно, у кого есть аллергия и на что. Даром, что ли, они с больных брали деньги? Правда, не все пациенты понимали, что все это делалось для их же пользы. Сами-то они когда бы еще собрались сделать это исследование, если над ними не каплет? Да и для операции такое знание было тоже полезно. Да, что ни говори, а работа у них действительно была поставлена неплохо.

В дверь кабинета кто-то легчайшим образом стукнул, и тут же в открывшемся проеме возникли позавтракавшая дама и Юля с хорошенькой папочкой в руках.

— Профессор вас ждет! — с обворожительной улыбкой сообщила даме она. Та расплылась ей в ответ.

— Как поставлено у вас дело! — восхищенно сказала она. — Заграница, да и только!

— Мы полностью к вашим услугам! — сдержанно улыбнувшись, произнес Азарцев.

— Ознакомьтесь, пожалуйста, со стоимостью наших услуг. — Юля со всей возможной любезностью раскрыла перед дамой папку. — Часть этой суммы — стоимость анализов, консультации — не будете ли вы любезны оплатить сейчас?

Дама сразу стала серьезной и полезла в сумку за очками. Несколько минут она молча изучала счет.

— М-да, — наконец сказала она. — Боюсь, что Михаил Аркадьевич после оплаты вашего счета меня на порог не пустит.

— Михаил Аркадьевич? — подняла брови Юля. Такие реплики они с Азарцевым уже выслушивали не раз. Дальнейший ход разговора был им практически известен. Все пациенты с удовольствием принимали их сервис, но большинство почему-то считали оскорбительным для себя за него платить.

— Мой муж, — пояснила пациентка.

— А-а, — понимающе кивнула Юля. — Но вы скажите ему, что при таком же высоком, а часто и превосходящем, уровне лечения в нашей клинике по сравнению с заграничными стоимость услуг намного ниже. Прибавьте сюда проезд за границу, стоимость проживания там, визы, и вы убедите его в том, что гораздо выгоднее вложить деньги в вашу внешность у нас.

— Да-да, — сухо кивнула дама, но так и осталась сидеть с поджатыми губами.

— Кроме того, — поспешил подтвердить Азарцев, вообще-то он терпеть не мог участвовать в подобных разговорах, но сейчас счел необходимым включиться, — у нас в договоре будут учтены возможные форсмажорные обстоятельства и гарантирован — заметьте, гарантирован! — результат лечения, что очень часто не соблюдается в других местах.

— Вот посмотрите, — Юля развернула перед дамой фотоальбом, — как изменилась внешность тех пациентов, которые дали согласие сфотографироваться до и после операции.

Дама снова надела очки и стала просматривать фотографии.

— Что-то я не вижу здесь ни одного артиста! — сказала она.

— Боже упаси! — отвечала ей Юля. — Ведь по желанию пациентов мы свято соблюдаем врачебную тайну! Это фотографии только тех, кто сам захотел продемонстрировать свою внешность.

— Но с другой стороны., — даже с некоторой гордостью произнес Азарцев, — этим людям действительно есть что демонстрировать! Посмотрите, какие у них теперь лица, фигуры!

— Ну хорошо, так и быть! — решительно захлопнула альбом дама. — Раз вы настаиваете на операции, я согласна!

При словах «вы настаиваете» лицо у Азарцева чуть дернулось, но Юля, стоящая сзади него, с силой уперлась ему коленкой в поясницу. «Только попробуй сказать, что не далее как утром она сама уговаривала нас взять ее на операцию, а не мы ее! — красноречиво свидетельствовал Юдин толчок. — Все испортишь! А мы уже столько с ней провозились!» Азарцев и сам понимал это, поэтому промолчал, только вздохнул про себя.

— Тогда, пожалуйста, поставьте подпись под этой суммой — за анализы, консультации, предварительные расходы. — Юля ласково склонилась над дамой и протянула ей ручку. — Остальное в день операции.

Дама с надменным видом поставила короткую подпись, Юля захлопнула папку и с довольным видом сказала:

— Ну а теперь, Владимир Сергеевич, мы вас покидаем, нас ждет профессор! — и позвонила в звонок. Охранник возник на пороге с пальто, шофер Володя пошел к машине и включил двигатель, чтобы прогрелся. И через несколько минут Юля и дама уже мягко покачивались в серебристой машине на пути к городу.

А доктор Азарцев прошел в буфетную-столовую и сел на высокую табуретку у бара. Молодцеватый парень Николай выполнял у них функции бармена, раздатчика и повара по приготовлению закусок. Сейчас Николай в галстуке-бабочке и в вишневом пиджаке протирал высокие стаканы для сока. Азарцев даже ухмыльнулся, заметив, с каким удовольствием Николай оглядывает себя в огромное зеркало, в котором, кроме бутылок и его, Николаевой, молодцеватой и сытой физиономии, отражаются офорты на стенах, уютные маленькие столы под синими скатертями, высокая ваза с остатками фруктов на стойке бара и даже сам Азарцев, с усталым и неприкаянным видом восседающий на высокой табуретке.

— Налей-ка мне коньячку, — попросил он буфетчика, — стакан сока и сообрази чего-нибудь закусить. Я не ел со вчерашнего дня.

— Это вы зря так, — заметил буфетчик, отмеряя специальной мензуркой пятьдесят граммов коньяка. — Здоровье надо беречь.

— Да вот как-то так… — рассеянно сказал Азарцев. — С утра аппетита не было.

— На ленч осталось дежурное блюдо — сосиски! — тем временем торжественно проговорил Николай. — Пока замороженные, но, если хотите, могу отварить!

— А что, ветчины или телятины нет? — удивился Азарцев. — Или какой-нибудь рыбы?

— Все, что было, скушала пациентка! — бодро отрапортовал буфетчик. — А больше продуктов до следующей недели Юлия Леонидовна не велели покупать. Сказали, надо экономить, а то и так расход чересчур большой. Пациентов велела угощать пока только кофе.

«Ни фига себе, экономить! На мне, что ли? — удивился про себя Азарцев. — Ведь Юля знает прекрасно, что дома готовить мне некогда! И что я ем как следует только здесь, по сути, один раз в день. — Затаенная злоба взялась неизвестно откуда и стала тяжело ворочаться в нем, как каменные мельничные жернова. — Значит, как оперировать, как деньги доставать, так нужен я! А как покормить меня — так ну меня на фиг? — медленно закипал он. — Ну, пусть только вернется она со своей консультации, я ей выскажу все!»

— Так варить вам сосиски? — надменно поднял брови буфетчик.

— Вари! — решительно приказал Азарцев. — И сделай яичницу, я подожду.

— Яиц тоже нет. — Ухмылка у Николая была широкая, во весь рот.

— Мне самому, что ли, за ними бежать? — тихо спросил его Владимир Сергеевич, но в голосе его послышались такие нотки, что буфетчик больше не решился отнекиваться и, содрав на ходу куртку, ринулся через двор в магазинчик, что был рядом, через дорогу, на другой стороне шоссе.

«Ишь, баре какие! — с возмущением думал он. — Бегай тут под дождем для них, еще простудиться можно! Непременно яичницу ему подавай, не могут просто сосиски с хлебом пожрать! Вот скажу Юлии Леонидовне, что из-за него впал в дополнительный расход, не смог соблюсти режим экономии!» И, купив для Азарцева десяток яиц, а себе из больничных же денег упаковку самых дорогих сигарет, буфетчик с обиженным видом вернулся назад.

Азарцев в глубокой задумчивости сидел перед стойкой бара над пустой рюмкой и ополовиненным стаканом сока и рассеянно жевал давно остывшую сдобную булочку. Было видно, что гнев его уже прошел и он забылся и вовсе не думает о еде.

Девочка Саша, дочка Антонины, готовящей для клиники еду, в том числе и булочки, что так любила Юля, явилась помогать матери прямо из школы, с коричневым рюкзачком, который она аккуратно поставила в угол. Теперь она снимала скатерти со столов и переворачивала вверх ножками деревянные стулья. Она слышала разговор буфетчика и Азарцева.

— Давайте я вам булочки в микроволновке разогрею! — предложила она, заметив, что булочки давно остыли и Азарцев ест прямо такие.

— Ну, разогрей. — Азарцев очнулся и взглянул на нее. Его почему-то смутило то, что она стала заботиться о его булочках. После смерти матери он уже отвык, чтобы кто-то думал о нем. Да и при жизни родителей он практически с первого курса жил один, сам. Они весь год были здесь, на даче, а он весело пребывал в оставленной ему небольшой двухкомнатной квартирке. Этому немало способствовало и знакомство с Юлей, которая терпеть не могла его мать. Потом, на пятом или шестом году их официальной совместной жизни, когда он уже встал на ноги, он купил новую квартиру, которую после развода оставил Юле и дочери, а сам опять вернулся туда, откуда вышел, на Юго-Запад. А вообще-то, честно говоря, ему даже нравилась собственная теперешняя неприкаянность и то, что он никому не был обязан ни в чем и некому говорить спасибо за заботу. В жизненном укладе он был неприхотлив, в одежде и пище нуждался самых обыкновенных, со всем своим немудреным хозяйством давно привык управляться сам, хотя, впрочем, не любил ни прибираться, ни готовить. Зато он просто ненавидел Юдины постоянные возгласы, из которых следовало, что он необыкновенный лентяй, что ему лень вымыть посуду, пропылесосить ковры и даже почистить ботинки. Это, кстати, было неправдой. Он следил за ботинками, но чистил их действительно не каждый день, а по мере необходимости.

С Тиной, пока они жили вместе, было все по-другому. Тина никогда не заставляла его заниматься хозяйством, а если он все-таки что-то делал, она долго благодарила и заглядывала ему в глаза, будто побитая за что-то собака. Иногда она вела себя странно. То вдруг с утроенной силой начинала заботиться о нем, говоря, что чувствует себя виноватой за то, что мало уделяла внимания своему бывшему мужу. Он этого вообще не понимал. Бывшему мужу, а он-то, Азарцев, при чем? То, наоборот, не делала по дому вообще ничего. Даже не готовила, несмотря на то что сидела целыми днями без дела, рассматривая какие-то книжки. Говорила, что не хочет привязывать его к себе, уверяла, что он все еще любит Юлию, и гнала его прочь или исчезала сама на целые недели, пока он не отлавливал ее где-нибудь в метро, где она иногда все еще продавала газеты. Она наотрез отказывалась ночевать в его квартире, хотя там было все-таки немного просторнее, чем в ее собственной однокомнатной квартирке, да и добираться до работы оттуда удобнее.

— Нет-нет, — говорила она. — Не настаивай! Я плохо чувствую себя там, где ты до меня жил с женой.

— Да с тех далеких времен здесь уже ничего не осталось! — пробовал убедить ее он.

— Все равно, — продолжала твердить Тина, — мне там очень плохо! Особенно когда я остаюсь в квартире одна. Кажется, что меня из нее кто-то прямо выталкивает! Даже стены враждебны, они ругаются!

— Ну что ты выдумываешь? — удивлялся Азарцев и скрепя сердце соглашался жить у нее в квартире, но каждый раз, когда он возвращался с работы домой, колеса его машины сами собой поворачивали в другую сторону. Ему тогда приходилось разворачиваться и ехать назад.

То Тина вдруг начинала уверять его, что им необходимо пожить раздельно, чтобы убедиться в том, что они действительно не могут жить друг без друга.

— Я ведь вижу, что тебе не нравится здесь, что ты хочешь жить, как прежде, один у себя! И я так страдаю от этого! — вдруг ни с того ни с сего за ужином начинала она.

— Слушай, — однажды не выдержал он, — мы живем с тобой только полгода, а ты уже вся исстрадалась. Как же ты жила с мужем семнадцать лет?

Тина тогда резко встала из-за стола.

— С мужем я не страдала, — тихо сказала она. — Я его не любила, но не страдала из-за него. Я жила вместе с ним, ходила по магазинам, готовила еду, но была сама по себе и думала о сыне и о работе. — Тина положила на холодильник тряпку, которую зачем-то держала в руке, и тихо добавила: — И мне тогда жилось почему-то легче. — Она вышла из кухни, легла и взяла в руки какой-то никчемный журнал из тех, которые остались непроданными. Он еще посидел за столом, допивая чай, потом подошел к ней, присел на край постели.

— Ну вот, приехали, — сказал Азарцев и поцеловал ее в щеку. — Я люблю тебя, ты — меня. Отчего же нам вместе хуже, чем с теми, которых мы вовсе не так уж и любили?

— Оттого и хуже, — произнесла Тина, — что тех мы не мучили — ни подозрениями, ни ревностью, ни дурными снами. Давай будем спать сейчас, а завтра ты поедешь ночевать к себе.

— Послушай, — сделал еще одну попытку он, — это у тебя просто дурное настроение. Оно оттого, что ты не работаешь. Подумай только, столько лет отдать больнице, больным и разом перечеркнуть целую жизнь! Конечно, можно с ума сойти!

— Я не сошла с ума! — холодно сказала она тогда.

— Ну, я просто так сказал, — повинился Азарцев. — Но ты дай мне слово, что завтра поедешь со мной на работу в нашу клинику. И будешь работать там, выбросишь к черту свои газеты-журналы! В конце концов, в клинике тебя ждет не только работа, но и прекрасный рояль! Ты уже сто лет не пела! В первую же неделю устроим показательное выступление, договорились?

— Я в прежней замужней жизни тоже не пела, — ответила Тина. — Мне не привыкать!

Будто ударили его тогда эти слова. «Почему женщины так жестоки?» — подумал Азарцев. И вот тогда ему в первый раз показалось, что кожа ее пахнет вовсе не солнцем, а просто хорошим мылом, и он впервые уснул возле нее без всякого желания. А Тина, он это чувствовал, пока не уснул, долго лежала неподвижно, без сна. Но утром встала первая. Проснувшись, он увидел, что она уже готова ехать с ним на работу — Тина надела то самое трикотажное черное маленькое платье, у которого в тот их первый памятный вечер сломалась молния. Только темные круги под глазами она не стала замазывать косметикой, поехала так. А в первый раз напилась до бессознательного состояния Тина уже после этого чертова «показательного» выступления. Но кто же думал, кто мог предположить, что все получится именно так, по-дурацки?

— Булочки-то снова остынут! — дошел до него чей-то голос.

— А-а?

Перед ним стояла Саша и держала на подносе тарелку с яичницей и металлическую миску с сосисками.

«Точно. — Азарцев подумал, что вот опять вопреки всем рассуждениям улетел мыслями к Тине. — Надо с этим кончать, — решил он, — а то самому можно рехнуться». Он взял в руки вилку и нож и уткнулся в газету, которую тоже положила перед ним девочка. Но поесть без нервотрепки снова не дала ему Юлия.

— Душечка моя, — пропела насмешливо она в трубку, — я говорила с Лысой Головой, он обещал денег дать в счет гинекологического отделения, но пока мы таких разорительных трат себе позволить не можем.

— Опять ты об этом абортарии! — возмутился Азарцев. — Плакал тогда мой родительский дом!

— Не переживай, еще лучше построим! — Юля была сама нежность. — Проси тогда у Николая на завтрак что хочешь:

осетрину, икру, телячью вырезку, карбонад, все, милый, будет для твоего желудка! А пока придется потерпеть! Денег у клиники нет!

«Вот стервоза! — подумал Азарцев. — Ведь специально подстроила, чтобы вынудить меня согласиться! Но как же не идти у нее на поводу, когда она прет как танк!»

Голос Юли вовсе не напоминал рев танков.

— Чтобы ты не изголодался вконец, Азарцев, мы с Олей приглашаем тебя на ужин! Идет?

— Я пока занят, — уклончиво ответил он. Ужинать с Юлией, созерцая ее бешеные глаза, когда кусок в горло не лезет, ему как-то не улыбалось. Лучше ходить голодным. Но Оля… Олю он уже не видел недели две.

— А у нее для тебя новость, — будто услышав его сомнения, сказала Юля. — Она была в новой компании! Познакомилась с интересным молодым человеком!

— Мама, ну что ты всем рассказываешь! Молодой человек, ничего особенного, просто биолог, — проник издалека в трубку голос Оли.

«Всем рассказываешь…» — неожиданно резануло слух Азарцеву.

— Я приеду к семи, — твердо сказал он.

— Отлично, мы жде-е-ем! — пропела трубка голосом Юли, и сразу, чтобы он не успел ничего добавить, запикал отбой;

12

Самолет летел на восток, против солнца. Когда он сделал идеальный разворот и пошел вниз, те, кто не спал, отметили, что чуть натужнее загудели двигатели. Вокруг расстилалась бесконечная темнота, без проблеска, без огней, так как солнце осталось там, далеко позади. По-видимому, они все еще летели над морем, и ни единого огонька за бортом, кроме тех, что горели на крыльях лайнера, не было видно ни вверху, ни внизу.

— Мама, там корабль! — громко, на весь салон закричал вдруг по-русски мальчик, похожий не то на испанца, не то на грузина. Изо всех сил он стал тормошить мать за плечо, непосредственный, как все дети, чтобы и она тоже непременно увидела это чудо — внизу в полной темноте светился огнями огромный океанский лайнер.

— Ну ладно, Вася, отстань, дай поспать, — сонно пробормотала женщина, успокаивая его ласковым жестом. Мальчик был хорошо виден с места Ашота, и поскольку ни он, ни сам Ашот в отличие от других пассажиров не спали, они заговорщицки временами перемигивались друг с другом.

Самолет в это время как раз сделал крен в нужную сторону, как бы тоже предлагая полюбоваться чудесной картиной, и Ашот в случайно свободный от шторы противоположный иллюминатор действительно увидел плывущий под самым крылом самолета светящийся огнями корабль. Потом показались еще и еще корабли, они были выстроены в линеечку, будто на рейде; потом стали различимы параллельные линии автомобильных дорог, под крылом стало гораздо светлее из-за островов огней, и Ашот понял, что они миновали прибрежную полосу и летят уже над землей. Тут самолет выровнял плоскости, раздался толчок — это с той и другой стороны вышли шасси. Ашот поднял вверх большой палец, показывая мальчику, что они уже скоро приземлятся. Вдруг погас верхний свет, остались гореть только лампочки над сиденьями, и отчего-то захотелось постоянно глотать.

Стюардесса пролепетала свою тарабарщину на двух языках, на секунду сперло дыхание. Прошло еще несколько томительных минут, и наконец самолет, напрягшись, коснулся колесами бетона и резво побежал, подпрыгивая, по гладкому телу земли, сообщая внезапно на миг усилившимся гулом двигателей о своем успешном прибытии из другого, воздушного, мира. Потом, подвластные желанию чьей-то умной руки, двигатели разом снизили обороты, плоскости поглотили выпущенные на время посадки закрылки, и самолет, горделиво покачиваясь и демонстрируя сам себя, свою мощь и красоту, срулил со взлетно-посадочной полосы и медленно поехал, красуясь, на площадку к зданию аэровокзала.

— Наш самолет совершил посадку… — дальше забурчало что-то неразборчивое с металлическим оттенком в речи. Названия аэропорта и столицы Исландии слились в какую-то плохо различимую чепуху, похожую на лягушачье кваканье в майскую ночь.

«Страна гейзеров и фьордов, — пробормотал про себя Ашот. — А название Рейкьявик и правда ассоциируется со звуками, издаваемыми лягушками». — Он повесил свою сумку на плечо и приготовился к выходу. — Не забыть сначала зайти в магазин Duty free за подарками, а потом уже в бар. Но не наоборот!» — пригрозил он себе указательным пальцем. Мальчик Вася с испанско-грузинской внешностью, стоявший впереди Ашота в проходе между креслами рядом с заспанной мамой и в этот момент обернувшийся, с удивлением оценил его жест и тоже погрозил кому-то неизвестному пальцем.

— Это шутка, — пояснил Ашот, наклонившись к самому уху ребенка.

Его мать обернулась и дернула сына за руку, чтобы он, как булгаковский герой, никогда не разговаривал с неизвестными.

— Извините, — сказал ей Ашот, — я больше не буду! Женщина, почему-то вдруг приняв на свой счет внимание к ее сыну, улыбнулась и поправила прическу.

— До Москвы еще долго лететь? — спросила она.

— Шесть часов, — ответил Ашот и внезапно вдруг поразился тому, как легко, естественно, просто, бездумно вылетают из него русские слова. «Говорить как дышать! Вот что это значит!» Он провел рукой по своим под ежик теперь подстриженным волосам и, несмотря на то что в аэропорту прибытия было плюс одиннадцать градусов, обмотал шею тем самым, еще прежним, клетчатым шарфом.

В аквариумах сувенирных ларьков он затоварился серебристыми, будто в изморози, пакетиками с косметикой для бывшей квартирной хозяйки, обещавшей по телефону снова сдать, ему комнату; флаконом духов «Нина Риччи» для Тины; прекрасной швейцарской ручкой для Барашкова; очаровательным парфюмерным набором для Мышки, и только для Тани он никак не мог выбрать подарок. Сначала глаза его остановились на умопомрачительном узком платье из голубого шелка, но этот вариант он отмел сразу же по причине его сумасшедшей дороговизны и бьющей в глаза интимности. Затем он решил было не отделять в сознании Таню от Мышки и хотел купить точно такие же парфюмерные штучки.

«Но будем правдивы сами с собой», — остановил он себя. С Мышкой у него не было особенного желания общаться, а Тане поначалу он даже звонил пару раз, правда, дозвонился и разговаривал с ней всего лишь однажды. Но все равно не следовало уравнивать Таню с Мышкой в подарках. Времени оставалось в обрез, и хотя любезная продавщица не выражала никаких признаков нетерпения, нужно было решаться. И он попросил все-таки еще один такой же, как для Мышки, парфюмерный набор и переливающуюся сиренево-голубым дивной красоты косынку. «На всякий случай, — решил он. — Подарю то, что больше будет к месту». И с легким сердцем отправился в бар.

— У-о-д-ки, у-и-с-ки, конь-як? — поинтересовался бармен, безошибочно угадывая в Ашоте пьющего крепкие напитки человека.

«У-о-д-ку пить буду дома, с Аркадием, а коньяк в самолете, — подумал Ашот и вновь поразился тому, как легко вырвалось у него это слово: „дома“.

— Сок, — сказал он бармену и указал на пакет. Он предчувствовал, что оставшееся время полета будет тянуться до ужаса медленно, и поэтому решил выпить с соком таблетку снотворного, чтобы в самолете сразу впасть в сладкую дрему. Он хотел заснуть и незаметно покрыть те оставшиеся часы, что отделяли его от зыбкого понятия «дом», которого он был лишен многие годы. С тех самых пор, как уехал учиться в Москву с городской окраины на берегу Каспийского моря. Уехал от родительского дома, от маленького садика во дворе, в котором росли абрикосы, сбрасывая на крышу сарая, где блаженствовал он, бывало, с книжкой, в апреле бледные лепестки, а в июле янтарные плоды медовой сладости.

Мальчик Вася, увидев, что вернувшийся на свое место Ашот сворачивает под голову шарф, поднимает ручку свободного, соседнего с ним кресла и изготавливается ко сну, загрустил, утратив надежду как раз и занять это свободное место, и провести время в непринужденной беседе. Укоризненно посмотрела на Ашота и мама мальчика.

— Ничего, потерпи, скоро долетим. Да ты и сам бы лучше поспал тогда время пройдет незаметно, — с извиняющейся улыбкой сказал Васе-испанцу Ашот, устроился поудобнее, закрыл глаза и мгновенно заснул. А мальчик, бессознательно встревоженный непонятной его неприспособленному организму сменой часовых поясов и не пьющий пока по малолетству ни снотворное, ни крепкие напитки, так и не заснул почти до самой Москвы. И только перед посадкой его, как назло, сморил беспокойный тяжелый сон. Зато на взлете он не пропустил тот волнующий момент, когда самолет, разбегаясь, оторвался от земли, сделал разворот и устремился в нужном направлении в соответствии с чьей-то волей, совпадающей с желанием погруженных в его просторное чрево пассажиров. И снова увидел внизу под крылом чужую далекую гавань, и корабли на рейде, и лунную дорогу на воде. Только исчезло уже навсегда на своем курсе волнующее видение того прекрасного корабля, которым они с Ашотом любовались при посадке. А теперь Ашот крепко спал, и не с кем мальчику уже было разделить эту красоту, и было у него противное чувство, что Ашот его предал.

А Ашоту в это время снился не теплый Восток с его вечными традициями гостеприимства, с накрытыми во дворах столами, не шашлыки и фрукты, и не сладкое вино, и не вражда и война, которые случились там, в городе его детства, уже после того, как он уехал и поэтому не мог знать обо всех произошедших в его благословенном теплом краю несчастьях. Также не снился ему наш слякотный север с плохой погодой семь месяцев в году, от которой столичные жители прячутся в золоченом и людном метро, а все остальные переживают непогоду в учреждениях и на автобусных остановках; тот самый наш север, к которому Ашот тоже давно уже привык, с его суматохой и склочностью, с его неожиданной добротой и широтой души; с его красавицами девчонками; с его бледнолицыми женщинами средних лет с тяжелыми сумками в руках; с его подвыпившими мужиками; с престижными автомобилями на дорогах, увальнями-гаишниками в лимонных жилетах, свято блюдущими свою выгоду; с его роскошными ныне банками, хитрованчиками милиционерами да преисполненными достоинства депутатами, важно пересекающими дорогу из одного корпуса Думы в другой.

А приснился Ашоту пахнущий воздушной кукурузой, жареными сосисками и кофе Запад; небольшой тамошний городишко, будто из мультфильма Диснея, с аккуратными домиками, бензоколонками и магазинчиками, кегельбаном и небольшими бассейнами в каждом приличном дворе, с непременным газоном и подвесными клумбами в круглых керамических вазах. Тот городок, где жила ныне его семья — оба брата с женами и детьми, болтающими уже по-английски так, будто они на этом Западе родились; где один за другим, очень быстро, нежданно-негаданно, без всяких видимых, казалось, на то причин, умерли один за другим сначала его отец, а через несколько месяцев — мать. Где он сам работал и жил эти нескончаемые два года — делал педикюр престарелым американским пенсионерам, массажировал их дочерей и жен, пытался говорить по-английски, как учили в школе и на курсах, и, убедившись, что его никто не понимает, пытался запомнить тот сленг, на котором разговаривало население. Иногда отвечал на дурацкие вопросы о перестройке и все еще о Горбачеве и в меньшей степени о Ельцине и Путине, в ответ выслушивал нескончаемые замечания о величии Америки и силе ее народа. Сдавал он и экзамены, одновременно и по языку, и по медицине — сначала чтобы взяли на работу кем-то вроде уборщика в больнице, потом социально дорос до санитара. Он стал известен соседям по улице как Фигаро, который знает, чем полечить больной зуб, что дать от прыщей. Он мог сделать маникюр, педикюр и даже завить ресницы. Для того чтобы проколоть уши, уже требовался специальный диплом. Жаль ему было только, что никто из соседей, кроме полячки Ванды, не знал, кто такой Фигаро, и ария, которую иногда напевал Ашот во время работы: «Фи-и-гаро! — Фигаро здесь. — Фи-и-гаро! — Фигаро там», — не имела успеха. Он мог бы сдавать экзамены дальше, однако что-то неуловимое, но существенное произошло в нем самом: его стало тошнить и от маленького аккуратного городка в прерии, который, объективно говоря, по своему жизненному устройству мог дать сто очков вперед какому-нибудь нашему районному центру с вечно грязными дорогами, пьяными мужиками и неухоженными женщинами. Его раздражали старые американцы в клетчатых рубашках, расспрашивающие его о России с таким видом, будто изысканный столичный житель интересуется у чукчи жизнью в чуме, и видно было по всему, что вовсе не жизнь в России интересует спрашивающего, а неизменное в его сознании собственное превосходство во всем.

Ашот одновременно как бы и спал, и рассказывал в своем сне Тине, Тане, Валерию Павловичу, Аркадию и Мышке, собравшимся в их прежней ординаторской на старом продавленном синем диване, о своей жизни в этом городке — что жители там в подавляющем большинстве сами как чукчи, будто только из чумов и вылезли. Просто вместо чумов у них дома с садиками и газонами, бассейнами и домашними кинотеатрами, купленными в кредит; вместо олешек — машины, а вместо водки и ягеля — кока-кола, гамбургеры и виски. А так в остальном — дикий край, дикие люди, не с кем поговорить.

— Что ты врешь, что ты ерунду мелешь! — восклицала и удивлялась «старшая жена» их семьи, которая тоже взялась откуда-то в его сне и уселась в самую середину синего дивана, разметав мощным торсом всю их компанию.

Ее в семье звали Сусой, Сусанной. Это была полная красивая армянка в самом соку, с луноликим лицом, со стрелами-бровями, но в то же время уже было в ней много американского — любовь к бесформенной хлопчатобумажной светлой одежде, к кока-коле, к барбекю на лужайке, где вместо сочного барашка жарились толстые сосиски.

— Не слушайте его, он говорит вам неправду! — громко возмущалась она и взмахивала негодующе полными загорелыми руками. — Америка — это сталинизм с человеческим лицом! Какой везде порядок! Какие полицейские, какая чистота! Если, конечно, не жить в районах с латиносами! Пиво на улицах пить в открытую нельзя! Окурки кидать нельзя, сразу штрафуют! Девчонкам без сопровождения взрослых вино в магазинах не продают! Ты остановился на улице — полицейский подъедет, спросит, что у тебя случилось. Проводит туда, куда надо, одолжит свой насос или что-то там еще, не то что наши, только деньги лопатой гребут! Нет, мне в Америке очень нравится! Разве мой муж-армянин у нас в Баку, где прожили мы всю жизнь в хрущевке и откуда нас выгнали в двадцать четыре часа, мог бы иметь свою фирму и такой дом, как у нас здесь, в Америке, в котором, Ашотик, ты, кстати, и жил?

— У тебя прекрасный дом, Сусочка, — отвечал Ашот, а все вокруг него молчали, не зная, как участвовать в этом споре. — Но ты живешь только этим домом, детьми, вашей школой и мужем. Ты не ходишь здесь в театр, а в Баку ходила, ты не слушаешь оперу, ты не толкаешься в очереди в кино, потому что здесь по большому счету не за чем толкаться, и тебе нечего обсуждать на твоей просторной кухне. Поэтому в Баку в хрущевке на кухне вечно толпилась тьма народа, а здесь — съели гамбургер, и до свидания. И ты не видела в Америке того, что видел я. Тебе еще повезло, что ты живешь в этом домике с газоном, а не в квартале с латиносами, в меблированных домах, больше похожих на картонные коробки, по сравнению с которыми наши хрущевки — рай земной. Это нам всем повезло, что мой брат сумел привезти сюда деньги нашей семьи и купить на них подержанный грузовик, на котором и стал работать вместе со вторым моим братом, а потом смог создать свою маленькую фирму.

— А спроси, спроси ты своего второго брата сейчас, — не унималась Сусанна, — где ему больше нравится? Преподавать философию в институте рыбного хозяйства, чем он занимался после окончания университета, или разъезжать сейчас по стране в огромном новом комфортабельном грузовике нашей фирмы, совладельцем которой он тоже является? И получать хорошие деньги! И надеяться, что дети его смогут поступить в местный университет, если захотят! И ты бы мог так же работать, если б захотел, если бы понял, что то, от чего ты ушел, все эти посиделки на кухнях, осталось там, в далекой стране, а здесь тебя ждет новая жизнь! — И Сусанна вскакивала, встряхивала браслетами и перемещалась в пространстве туда, где ждал ее небольшой дворик с аккуратным подстриженным газоном, туда, куда возвращались из школы ее дети (учительница говорила, что они подают большие надежды! Они смогут получать стипендию в колледже!), туда, куда еле волочил ноги после бесконечных переговоров о поставках клубники и томатов его старший брат и куда иногда заезжал на своем супергрузовике средний.

— Жаль, что ты не помнишь, Сусанночка, — кричал зачем-то ей вслед в своем сне Ашот, — как наша мама, тогда еще молодая, тридцатипятилетняя, говорила, что все отдаст, лишь бы ее дети получили хорошее образование: старший стал бы инженером, средний — гуманитарием, а уж младший — врачом! И что она просто умерла бы со стыда, если б узнала, что дети ее, как другие невыучившиеся, стали торговать на рынке луком и помидорами, виноградом и зеленью.

А колледж этот местный, Сусанночка, — вдогонку все громче кричал он ей и даже пинал ногами воздух от возбуждения, — прибежище для дебилов, нечто среднее между пэтэу, выпускающим газоэлектросварщиков и поваров, и техникумом, где девочкам делают упор в образовании на кулинарию и вязание, а между делом изучают историю искусств, а мальчиков учат истории кое-как, а в основном слесарному делу для работы в авторемонтных мастерских. Правда, для всех теперь обязательна компьютерная грамотность и в светлых классах у них столько техники, что нам и не снилось! И сами ученики ну такие раскованные, такие свободные, а по сути, такие неграмотные, что дадут нашим пэтэушникам сто очков вперед. Но только у нас, на Севере, тупость и хамство так и называются, как они есть, и в таком поведении подростков винят социальные причины — пьянство, нищету, неразвитость родителей, об этом пишут в газетах, с этим пытаются бороться. А в Америке все то же самое называется свободой личности. Чуть попытаешься поставить хама на место — тут же сердитые окрики: не давите на свободную личность! А как они одеты, эти подростки! У попугаев гораздо более гармоничная окраска! Вот, говорят, в Москве черно-серая толпа. Странно нам было бы, однако, носить розовые и голубые одежды, если десять месяцев в году в Москве идет то дождь, то снег. Но тут я не буду слишком резок, потому что в одежде у всякого народа свои традиции — у папуасов свои, а у эскимосов свои. Но только тогда надо прямо и говорить, что это вкусы папуасов и народов Севера. Армянские женщины любят черное, а негритянки — красное. Прекрасно, если это красное гармонирует со всем остальным черным. Но если на школьнице с рыже-фиолетовыми косичками, идущей навстречу мне и выдувающей пузырь жвачки величиной с дом, я вижу какую-нибудь красную майку с зелеными штанами в желто-фиолетовых разводах, то это зрелище приводит меня в психоэмоциональный шок. И пусть мне хоть сколько твердят о свободе личности и о том, что семь серег в одном ухе — красиво, я могу согласиться лишь с тем, что сейчас в мире, по-видимому, побеждает мода родом из Африки. А по сути, такая мода на самом деле свидетельствует всего лишь о дисгармонии, присущей малообразованной части населения. Недаром же африканцы и афроамериканцы, получившие образование в лучших и дорогих учебных заведениях Старого и Нового Света, не ходят по улицам в розовых шортах с голубыми разводами, напоминающими старые семейные трусы советских времен. У нашего папы, кстати, были когда-то такие же, сатиновые, сшитые на фабрике из той же ткани, что шились и ночные рубашки, но он носил их в эпоху дефицита и прятал под брюки.

— А современная музыка? — спросила Сусанна.

— Что музыка?

— Она тоже часто дисгармонична.

— О-о-о! Сусанночка! На то у тебя и имеется твой родственничек — злопыхатель и врач, то есть я, чтобы ответить тебе насчет музыки!

Ашот тоже как-то незаметно для себя переместился с холодного Севера на Запад и стоял сейчас на газоне возле Сусанниного дома, мял босыми ногами траву и размахивал руками.

— Замечено, Сусанночка, что только гармоничная музыка помогает больным, успокаивает, снимает боль и напряжение, и поэтому только она используется в медицине — в стоматологии, например, или у нас в анестезиологии при проведении операций или родов. А дисгармония вызывает учащение сердцебиения, тревогу, патологические импульсы в головном мозге, так что гармония — это вовсе не относительное понятие. В гармонии звука, линии, цвета есть свои законы, которые нельзя безнаказанно попирать. Но чтобы твоим детям, Сусанна, изучить эти законы или выучиться на дипломата, летчика, врача, толкового инженера, им придется пройти здесь через весь этот ад местных колледжей с потерей нескольких лет, пока они доберутся до возможности поучиться где-нибудь повыше и подороже; и скорее всего на этом пути им придется тяжело работать физически. Работать так, что они и учиться дальше могут не захотеть, потому что пребывать в попугайских одеждах самовосхваления гораздо легче, чем стремиться к какой-то там гармонии. А твой муж и мой брат при всем желании не сможет обеспечить им легкое получение образования всей клубникой, собранной на пространствах Южной Америки. Так что ты, Сусанночка, может быть, вспомнишь еще те времена, когда ты сама, прямо из-за школьной парты, из коричневой формы с фартуком и большим белым бантом в волосах, выпрыгнула сразу в прекрасный институт народного хозяйства и получила там специальность не какого-нибудь недоучки повара-кондитера, кем будет через два с половиной года твоя дочь, а инженера-технолога, специалиста по изготовлению и хранению колбас и мясных деликатесов. И в том, Сусанночка, что по праздникам мы всей семьей ели вкуснющую копченую колбасу, сделанную под твоим руководством, тоже была своя прелесть! Забыла?

— Не забыла, — сказала Сусанночка, — «Краковскую», «Одесскую» и сервелат «Юбилейный». Я все помню, вкусная была колбаса. Но если я захочу, могу и здесь открыть небольшой цех по изготовлению домашних колбас! Просто это хлопотно, а я занята по дому!

— Просто здесь, в стране синтетических продуктов, — ответил Ашот, — это нерентабельно. И ты, наверное, это уже давно просчитала. Недаром у тебя, специалиста по колбаскам и ветчине, на барбекю жарятся на палочках местные сардельки, сделанные из курятины и бумаги. В десять раз хуже, чем те, которые мы так критиковали и над которыми так упражнялись в остроумии, сидя на московской кухне всего лет десять тому назад!

— Да ну тебя, Ашот, — взмахивала на него руками Сусанна. — Все ты критикуешь, все тебе здесь не нравится!

И был этот разговор с Сусанной в Ашотовом сне таким реальным, таким наболевшим, что он, как часто это бывает с людьми, сознающими, что они на самом деле спят и видят сны, не хотел просыпаться, не досмотрев до конца, не доведя до конца этот спор.

Поэтому-то и исчезла куда-то знакомая до последней трещины в потолке старая ординаторская и все дорогие лица в ней, которые постепенно во время разговора с Сусанной вставали с дивана и начинали заниматься обыденными делами. Ашот понимал, что эти разговоры по-настоящему не касались дорогих ему людей, к которым он наконец приехал. Они ведь не жили в тех далеких краях, откуда теперь летел он, и его проблемы были им чужды.

Но сон и спор все-таки нужно было закончить, подвести итоги, оправдать, почему он сейчас не трудится в поте лица в этом маленьком городишке на Западе, чтобы добиться благополучия на том пути, по которому пошли его старшие братья, а летит в самолете на слякотный Север — «по делам», как объяснил он по телефону Барашкову, а на самом деле просто так, побродить, погулять, повидать знакомых, убедиться, где же все-таки лучше, там или здесь, даже потратив на эту прихоть все заработанные за два года деньги. Почему-то это казалось Ашоту важным, необходимым. И поэтому Ашот, чтобы довести разговор до конца, опять мгновенно перенесся назад из старой московской ординаторской на солнечную террасу, где в круглых глиняных чашах цвели какие-то незнакомые цветы, похожие на крупные петунии, и всюду — и на перилах, и на полу — лежали желтые тыквы, как это принято у американцев. Подготовка к празднику Хэллоуину шла полным ходом, после чего вырезанная из тыкв сладковатая мякоть будет упрятана домовитой Сусанной в пластиковые пакеты и положена в морозильник — для каши. Ах как чудно смотрелся бы на полу этой террасы их старый домотканый армянский коврик, который очень хотела захватить с собой мама. Она мечтала, что здесь, в благословенной Америке, ей удастся пожить в домике на природе, как когда-то жили они все в своем доме недалеко от Баку.

Но недаром ведь говорится, что нельзя войти дважды в одну реку, как невозможно, по тем или иным причинам, воссоздать на другой земле кусочек ушедшего мира. И даже старообрядцы, общиной живущие в Южной Америке уже больше ста лет, про которых рассказывало наше телевидение, смогли создать на своей территории не настоящую, а лишь похожую на настоящую Россию. Кукольную Россию, в которой ужасно странно и по-игрушечному выглядят стоящие среди пальм русские избы и русский храм четвериком с маковками и крестом. «Так и мама, — думал Ашот, — хоть иногда и грелась на солнышке на террасе американского дома, отдыхая от хозяйственных забот, сидя на старом стуле, не признавая американскую качалку, с которой боялась упасть, а вздыхала о своем — о молодости, об ушедшем муже, об абрикосовом саде, и было ясно, что не заменит ей здешний аккуратный газон ее помидорных грядок со старым шлангом, извилистой змеей тянувшимся от кухонного окошка под деревья, туда, где просят пить засыхающие от жажды растения».

— На, успокойся, съешь гамбургер! — протягивала ему на пластмассовом подносе добрая Сусанна двенадцатичасовую американскую еду. На круглой, разрезанной вдоль булочке лежали бледные листья салата, на них ненатурально-малиновые кружочки салями, колесики перца и тепличный безвкусный помидор из тех, что партиями возил на продажу их брат. Рядом стояла бутылочка кока-колы.

— Я не голодный, — отвечал худенький Ашот. — Был бы голоден, все бы съел, ну а сейчас не хочу. Не сердись, дорогая, но аппетита у меня тут нет. И, если говорить честно, эта булка — не хлеб, а эта салями — не колбаса!

— Ой, ой, ой! — возмущалась Сусанна, прохаживаясь по веранде с моющим пылесосом и оставляя ровные мокрые следы. — Скажи, пожалуйста, в голодной Москве и не такое бы съел!

— Сусанночка, как ты смешна! — заводил глаза к небу Ашот в саркастической улыбке. — Ведь если откровенно, то девяносто девять процентов тех, кто эмигрировал в последние двадцать лет сюда, приехали за комфортом — за отсутствием очередей, за жратвой, за выпивкой, за пресловутыми джинсами, — а вовсе не за благословенной свободой, которой так любят прикрываться ура-демократы! И должен сказать тебе, Сусанночка, как же вы все просчитались! И если вам всем быть честными до конца, то пора возвращаться назад.

— Просчитались? Но в чем?

— А в том, что сейчас в Москве, да и во всех более-менее крупных городах России, в поселках и, страшно подумать, Сусанночка, даже в деревнях, твоей хваленой кока-колы — залейся! А «мерседесов» уж точно больше, чем в этом занюханном городке! Это же касается и всего остального! Были бы деньги и желание вкалывать! То есть наоборот! Если бы ты видела теперь, Сусочка, мой любимый колбасный магазин на Сухаревской!

— Видела я его, как же, — ответила Сусанна и согнала небрежным жестом Ашота с его уютного места. — Все прилавки пусты, и только у одного за сосисками очередь в три кольца.

— Дела давно минувших дней, дорогая! Вот теперь ты, как специалист, могла бы развернуться! Одних колбасных заводов в Москве и по области штук пятнадцать, не меньше! И чего только нет!

— Все ты врешь! — сатанела Сусанна.

— А московские булочные, Сусанночка! — не унимался Ашот. — Из чего, интересно, делают здесь эти булочки, дорогая? Они не имеют ни вкуса, ни запаха.

— Из самой лучшей в мире аргентинской пшеницы, — проворчала Сусанна.

— Вранье! — заявил Ашот. — Никакого сравнения с московскими батонами… Какой в Москве хлеб! Одно только воспоминание о запахе московской булочной способно вызвать у меня слюну, как у собаки Павлова! Отломанная горбушка свежего батона с куском «Докторской» колбасы стоит всей твоей Америки, если хочешь знать!

— Ну конечно, — хмыкала Сусанна.

— А уж если ты ее съешь по дороге к дому под московским дождем! — продолжал мечтательно закатывать глаза Ашот. — Просто невозможно утерпеть, Суса, чтобы не откусить от свежего батона горбушку! И еще, Суса! Я хочу сказать тебе по секрету, что уже полгода мечтаю о супе из московской курицы, продающейся в «Диете» под названием «куры суповые». О той не бройлерной, а синей птице, которую надо варить три часа! Зато какой бульон, Суса, получается из этих пупырчатых конечностей, выступающей килем грудки и худых ребер! А не из этого страшно жирного и перемороженного продукта генной инженерии, который ты покупаешь в местном супермаркете и раз в неделю всех потчуешь супом из него и от которого меня, прости, Сусочка, тошнит! Я хочу в Москву, Суса!

— Так зачем ты тогда приехал? — Сусанна смотрела на него своими добрыми армянскими глазами, не умеющими злиться всерьез.

— Мне некуда было деться, Суса, и я скучал без вас! А теперь я скучаю по той утраченной жизни. По дождю, по запаху гари и сырости, по театру, в конце концов! Ведь здесь даже невозможно сходить в театр!

— И по московским курам!

— И по курам! Ну почему вы не можете вернуться в Москву? Детям там было бы лучше!

— В своем ли ты уме, Ашот? Здесь мы живем как беженцы! И неплохо живем! А кому мы нужны в Москве? Где нам жить? Как твоим братьям снова начинать бизнес? А потом, представь, если случится что-то со здоровьем, как и чем лечиться в Москве? Да здесь можно сделать все — хоть аортокоронарное шунтирование, — а что в Москве? Зубы не у кого полечить!

Ашот спустился по двум ступенькам, прошелся босиком по траве, подошел к соседскому забору. Светловолосая полячка Ванда в коротких бриджах, та самая, что окончила университет в Варшаве и знала не только кто такой Фигаро, но и кто такой Бомарше, накрывала на своей веранде стол. Но ни она и никто во всем этом городке, кроме членов семьи Ашота и Нади (Надя! О ней даже во сне Ашот не хотел упоминать походя), не помнили отчетливо, как выглядит великий русский писатель и поэт Пушкин, и поэтому не замечали такое на самом деле бросающееся в глаза сходство лиц Пушкина и Ашота. Правда, Ашот сразу, как приехал в Америку, подстригся ежиком, чуть не наголо, такая здесь стояла жара. И все равно он остался похож на Пушкина, только без шевелюры. Но Надя, между прочим, все равно сходство это сразу же уловила. Еще бы, она ведь приехала из Петербурга. А Пушкин там — как нигде — святыня, символ, сам Господь Бог, наравне с Петром Великим.

Так вот, полячка Ванда накрывала на стол.

— Привет, Ванда!

— Привет, Ашот!

— Скучаешь по Варшаве?

— Нет! Збигнев скучает. А мне здесь нравится. Хорошо! Тепло!

— В Варшаве сейчас жизнь не такая, как была раньше. Лучше!

— Ну что же! Дай, Матка Боска, полякам всего хорошего! А наша жизнь — какая есть! Не будешь же за счастьем бегать по всему свету!

— Ты права, Ванда! Но я еду домой!

— Гуд лак, Ашот! Привет Москве.

Сусанна тем временем ушла в дом и возилась на кухне. Ашот встал на цыпочки, заглянул со двора в окно. На кухне работал вентилятор. Конец октября, а на улице — плюс двадцать пять! Каково?

— Вот видишь! Представляешь, какая там сейчас погода? — сказала Сусанна.

— Представляю. — Ашот протянул в окно руку и все-таки взял унесенный Сусанной на кухню его второй завтрак. Вытянул из гамбургера безвкусный листик салата и медленно сжевал его. Потом так же равнодушно сжевал и салями и булочку.

— Голод не тетка! Проголодался? — добродушно усмехнулась Сусанна.

— А в Москве аортокоронарное шунтирование тоже сделать сейчас не так уж сложно, — заметил, думая о чем-то своем, Ашот. — Есть даже больницы, где можно сделать это бесплатно, по направлению районного кардиолога. И не только в Москве. И в Самаре, и в Екатеринбурге, и в Сибири.

— Это ты врешь, — заметила Суса. — Этого не может быть, потому что не может быть никогда!

— Не веришь — как знаешь! А уж зубы протезировать вообще можно на каждом углу! Были бы деньги!

— Но ведь их нет?

— Сумей заработать!

— Ну, ты и заработай! Чего ж не зарабатывал?

— Так вот дурак был, Сусанна! Дурак!

— Ну, так зарабатывай здесь! — Она теряла терпение, у нее еще было полно домашних дел. Ашот отвлекал ее своей болтовней.

— Все, дорогая. — Он знал, что ни к чему доводить ее до точки кипения. — Спасибо, ухожу следовать твоим советам!

— Куда ты? — Сусанна, как все армянки, отличалась материнской заботливостью.

— На работу. В одну похоронную контору. Меня пригласили забальзамировать труп. Умер старик, и его надо куда-то везти.

— А-а, — сказала Сусанна, всегда с уважением относившаяся и к чужому горю, и к чужим покойникам. — Это, наверное, тот старый мексиканец, что держал заправку на выезде из города. Его внучка учится вместе с моим старшим сыном.

— Мексиканец? — спросил Ашот. Было видно, что известие его огорчило. — Я знал его. Не раз бывал в его забегаловке при бензоколонке.

— И я покупала в его магазинчике пироги с кленовым сиропом, — пожала плечами Сусанна. — Наверное, его хотят похоронить в Мексике, откуда он родом.

— Ну вот, — с грустью заметил Ашот. — Люди покидают нас везде, по обе стороны океана. И никуда не деться от этого. Но, конечно, Мексика ближе Москвы, Армении и Азербайджана.

— В чем ты меня обвиняешь? — Сусанна решительно встала перед ним во весь свой небольшой рост. — А ты знаешь, что в Баку уже не найдешь больше армянских могил?

— Ну что ты, дорогая, я тебя не виню. Ты любила наших стариков и делала для них что могла, — искренне сказал Ашот и поцеловал ее в щеку. Но видение могил матери и отца на чужом аккуратном кладбище не выходило из головы, пока он выполнял свою работу.

Самолет летел уже над Восточной Европой, когда Ашоту приснилось, что он зачем-то везет этого мертвого забальзамированного старика на специальной каталке в огромный ангар в степи, похожий на те, в которых стоят военные самолеты. Этот ангар, сделанный из металлических, обшитых пластиком широких полос, был поделен на множество отсеков с самооткрывающимися дверями, набитых оборудованием, и представлял собой муниципальную больницу, что-то вроде нашего межрайонного лечебного объединения. В последние несколько месяцев Ашот работал здесь.

Только в отличие от наших больниц ангар этот был напичкан не больными, а кондиционерами и компьютерами, аппаратурой и медикаментами. На специальных тележках лекарства и приборы шустро развозились персоналом по мере необходимости то туда, то сюда, и белые, ползущие по полу из комнатки в комнатку многочисленные провода напоминали хвосты белых мышей, расползающихся по норкам. Согласно американской методике лечения, пациентов в норках не задерживали надолго. После проведения какого-либо специального исследования или операции их быстро выписывали для долечивания домой, где ими уже занимались домашние врачи. Или, как это бывало достаточно часто, ими больше не занимался вообще никто и выздоровление происходило по воле случая или Бога. Или не происходило, ибо по природе своей, как это было замечено неоднократно, иронизировал Ашот, все люди, к сожалению, являются смертными независимо от места проживания. Над этим он в последнее время с какой-то странной серьезностью раздумывал все чаще и чаще. А если все равно умирать, то какой смысл жить на год, на десять лет или на несколько месяцев больше или меньше? Положить столько сил для жизненного устройства, а в конце концов оказаться все равно в этом ангаре? Особенно часто он думал так, вспоминая Надю.

Надя была высокая, хрупкая, с тонкими, гладкими, какими-то бесцветными, как это часто бывает у северянок, волосами. Она напоминала Ашоту вытянувшийся в тени, в траве, среди васильков, стебелек пшеницы, случайно выросший под солнцем из ветром занесенного зерна на самом краю поля, на границе с лесом. И кожа на ее лице казалась прозрачной. Но глаза были не синие, деревенские, а янтарные, тревожные, с черными точками зрачков, будто у чаек, что с тоскливыми, рвущими душу криками пронзали воздух над Невой в том городе, откуда она была родом. И всегда почему-то Ашоту казалось, что Надя голодна, будто те самые вечно мечущиеся над водами чайки. Такая она была тоненькая, с плоскими длинными руками-крыльями, что ему хотелось ее покормить.

— Да что ты, я совсем не хочу есть! — говорила она. — У меня и аппетита-то нет. Хочу только спать. Это, наверное, от усталости. Я никогда дома не работала столько, сколько здесь. Вот, кажется, сейчас поеду к себе в городок на машине, глаза закроются, и воткнусь куда-нибудь в рекламный щит. Но этого я никак не могу допустить, не для того столько пережила, чтобы так бесславно погибнуть; поэтому не беспокойся, я в дороге жую какую-нибудь сверхмятную жвачку или даже пою.

— Что же ты поешь? — серьезно интересовался Ашот.

— Будешь смеяться, — улыбалась Надя легким, чуть тронутым перламутровой помадой ртом. — Представь, кругом такая жара! Если измерять по их дурацкому Фаренгейту, вообще немыслимая. А я еду и ору во всю силу легких:

Ой, мороз, моро-о-оз! Не моро-о-озь меня-а! Не мор-о-о-озь меня-а-а-а, Моего коня-а!

Или еще бывает: «Где-то на белом свете, там, где всегда мороз…» Опять про мороз. Просто сумасшедшая, представляешь? — Она вместе с Ашотом смеялась своим застенчивым, переливчатым смехом.

Но на самом деле они оба понимали, что это вовсе не было так уж смешно — ехать в степи по американскому хайвею в страшную жару в старом, подержанном «понтиаке», у которого к тому же давно не работал кондиционер, и петь русскую песню для того, чтобы не заснуть от усталости.

— Все мы, русские, сумасшедшие, — добавила она задумчиво в какой-то из особенно тягучих и жарких дней. — Сами не знаем, чего хотим.

— Может быть, мне отвозить тебя домой? — предложил как-то Ашот. Надя жила в точно таком же городишке, что и он, и в общей сложности друг от друга их отделяло больше ста миль.

— Ну да! — усомнилась в реальности его предложения Надя. — Туда-обратно — сто шестьдесят километров, какая необходимость? А потом, у тебя же нет машины, как ты будешь возвращаться домой?

— Мне хорошо с тобой, — серьезно ответил Ашот. — Если бы ты меня пустила, я бы мог пожить у тебя.

Она помолчала. Потом, глядя куда-то вбок, чуть разжала легкие губы, будто в степь прилетел ветер откуда-то с Кронштадта, и тихо сказала:

— Не надо.

Или, может быть, так только показалось Ашоту оттого, что Надя всегда сосала мятные леденцы?

Иногда у них совпадали дежурства, и тогда после работы они заезжали в маленькую забегаловку при бензоколонке на развилке двух дорог, к старому мексиканцу. Ели у него пироги с малиной, запивали колой. Или, несмотря на жару, сидели в ее машине с настежь открытыми дверцами. Тогда им казалось, что у них в машине сохранен островок чего-то неприкосновенного, будто машина — это территория только их двоих, на манер машин с принадлежностью к дипломатическому корпусу. Уехать в степь и остановиться на обочине было нельзя — кругом висели запрещающие знаки, поэтому крайняя в их городке бензоколонка и точно такая же с другой, Надиной стороны были местом их посиделок и разговоров. Мексиканец с семьей жил в доме при бензоколонке. Вокруг росли агавы и высокий кустарник с плоской верхушкой, как на итальянских картинах, изображающих окрестности Везувия. А в Надином городке бензоколонка была такого же образца, но безликая, принадлежавшая известной нефтяной фирме, на ней работали здоровые наемные парни, и поэтому в буфете при ней не было ничего, кроме кукурузы, жареного картофеля и гамбургеров. Мексиканцу же по договоренности привозили пироги из пекарни, которая существовала уже, наверное, сто лет, столько же, сколько было этому городку. Здешние пироги хоть отдаленно напоминали им дом, кроме того, здесь подавали текилу да еще какую-то ужасно острую мексиканскую закуску. Текилу они не пили, на дороге было нельзя, мексиканскую закуску не ели, от нее у обоих были рези в животе, но вид старых конских седел, мексиканских шляп, развешанных на стенах, незаряженных древних пистолетов, цепочками прикрепленных к стойке, да пироги с фруктовой начинкой, на их взгляд, выгодно отличали это место от других заведений. А теперь вот старый мексиканец умер. Ашот сам бальзамировал его тело и слышал разговор в городке, что родственники собираются бензоколонку продать.

Надя сидела, покусывала соломинку от молочного коктейля.

— Ты чудесный, добрый и симпатичный, — сказала она. — Похож на Пушкина, что ужасно забавно и одновременно лестно. Но я боюсь, что засну раньше, чем мы с тобой вместе доберемся до постели.

Зачем она так сказала тогда? Ашот отодвинулся от нее, будто боялся прикоснуться.

— Женщины постоянно сетуют на приставания мужчин, — заметил он насмешливо, — хотя в большинстве случаев сами заводят разговоры о постели.

— Не обижайся, — сказала Надя и положила свою почти детскую плоскую ладошку на его крепкий кулак, в который непроизвольно сжалась его ладонь. — Ты гораздо выше того, чтобы тебя обижали мои прямые высказывания. Но зачем мне перед тобой врать? Я ничего не хочу, кроме одного — поскорее достичь моей цели. А для этого нужно очень много сил, энергии, времени. Я не могу растрачивать себя на что-нибудь еще. Я и так боюсь, что не успею. Что, когда я приду к концу, когда я добьюсь всего, чего хочу — прочного места в Америке, частной практики, денег, репутации, домика с садом, — уже может быть поздно. Слишком этот путь долгий, и как много на него нужно сил! Не обижайся, — повторила она и заглянула ему в глаза. — Ты ведь знаешь мою историю. Знаешь, что я люблю другого человека.

— Знаю, — ответил он. — Но ведь прошло пять лет. Неужели он все еще над тобой властен?

— Что значит пять лет? — пожала плечами Надя. — Я люблю его и буду любить всю жизнь.

Сидеть за стойкой дальше было бессмысленно, Надя поехала к себе в городок, Ашот на автобусе вернулся к Сусанне. Квартирка у Нади была из рук вон плохая. Какая-то фанерная конура без ванной комнаты, без кухни, где в коробках лежала скудная Надина одежда, а большую часть площади занимали учебники по медицине, словари, фармацевтические справочники. У Нади было три занятия в этой жизни. Если она не работала и не спала, она занималась и сдавала экзамены. Боже, сколько она их уже сдала! Теперь ей надо было отработать в этом ангаре два года, и она могла бы рассылать резюме в другие, более приличные больницы. Частная практика была еще так далеко, что даже не маячила на горизонте. Если бы Ашот захотел быть врачом здесь, в Америке, ему предстояло то же самое. Он этого пути не боялся. К тому же ему было все-таки легче — у него здесь семья. Надя же совершенно одна.

Он прекрасно помнил, как он увидел ее в первый раз. Она была в терапевтическом отсеке, смотрела больного, парнишку лет семнадцати — на фоне его черной кожи синюшные губы выглядели особенно жутко. Надя крикнула, чтобы подвезли доплер — хотела убедиться, что у больного нет порока сердца, и Ашот, устроившийся тогда в ангар санитаром и работавший всего второй день, как раз и подкатил к ней нужный аппарат.

— Спасибо, — рассеянно сказала она по русской привычке, думая о больном, и не сразу поняла, как неожиданно прозвучал ответ.

— Да ничего, пожалуйста, — сказал Ашот, как будто это разумелось само собой в американской прерии. Она, сообразив, подняла на него светлые тревожные глаза.

— Вы русский? — спросила она, и в голосе ее слышались и удивление, и неподдельная радость.

— Нет, армянин, — ответил Ашот и широко улыбнулся в ответ.

— Это все равно, — сказала она и покраснела, решив, что его обидела.

— Вы правы, теперь и я думаю, что это все равно. — Ашот продолжал улыбаться, и она, успокоившись, что он не сердится на ее необдуманное замечание, стала быстро подсоединять к больному тонкие проводки.

Когда обследование было закончено и Ашот изготовился увезти аппарат, она, посмотрев на него задумчиво, сказала:

— А вам кто-нибудь говорил, что вы похожи на Пушкина?

— Здесь, в Америке, я слышу это впервые, а в Москве мне говорил об этом чуть не каждый второй мой больной! — сказал Ашот.

Она еще больше удивилась и улыбнулась:

— Так вы из Москвы? И тоже врач?

— Как ни поразительно, но факт! — стал в гордую позу Ашот. — Два русских врача встретились в одной американской дыре. Давайте, как будет затишье, выпьем вместе кофе?

Она сразу же согласилась. И хотя затишье наступило не скоро, зато продолжалось довольно долго. Так они подружились, и Ашот узнал, какой тернистый, но в то же время довольно обыкновенный на эмигрантской дороге путь привел ее в этот больничный ангар из города на Неве, из уютной небольшой квартирки на набережной Обводного канала.

Любовь, любовь! Конечно, только она могла подвигнуть эту ленинградскую девочку покинуть родителей и город, жизни без которого себе раньше не представляла, для того, чтобы поехать с любимым мужем в Америку. У него были здесь родственники, и, кроме всех прочих достоинств, он был красив и силен. Квартиру на Обводном канале пришлось продать. Через полгода после приезда он исчез в неизвестном направлении, забрав остатки денег, и Надя осталась одна. «Тебе здесь никогда ничего не добиться! — сказал он ей как-то в малозначительном разговоре, незадолго до исчезновения. — Ты петербургская маменькина дочка, а здесь такие не выживают!»

— Вот, видимо, он и решил выживать один, — грустно сказала Надя, закончив рассказ. — Так и выживаем поодиночке.

— Ты о нем совсем ничего не знаешь? — спросил Ашот.

— Кое-какие вести доносятся. — Она смотрела в прерию, и взгляд ее был слишком печальный. — Он пьет, колется, перебивается случайной работой. Тоже обычная история для эмигрантов. Но в прошлом году прислал мне подарок — томик стихов поэтов Серебряного века, изданный еще до революции в Петербурге. Я думаю, где-нибудь украл эту книжку — денег ведь у него совершенно нет. Все уже, наверное, пропил.

— Что же будет дальше? — спросил Ашот. Надя пожала плечами:

— Отработаю в этой больнице два года и буду, иметь право рассылать резюме в частные клиники. Буду полноценным врачом.

— А почему бы тебе не вернуться домой? Ведь этот человек все равно не принесет тебе счастья.

— Может, когда-нибудь я и вернусь, — ответила она, и мысленно перед ней пронеслись и постаревшие лица родителей, и золоченый шпиль Петропавловской крепости. — Но только я должна доказать ему, — тут голос ее окреп, и складка у рта стала жесткой, — что я не фуфло. Что могу выполнить почти непосильную задачу — стать в Америке полноценным врачом.

Она смотрела на Ашота просто и искренне, нисколько не рисуясь и не стыдясь, и он не нашел ничего лучше, чем сказать после молчания:

— Завидую!

— Кому, мне? — удивилась она.

— Нет, конечно, — ответил он. — Тому подонку, которому выпало счастье быть таким любимым.

Во всяком случае, больше ни у Нади, ни у Ашота не было друг от друга тайн, и в их редкие встречи они могли говорить обо всем. Часто они вспоминали Россию. И посиделки с малиновыми пирогами в машине или за стойкой закусочной все-таки как-то скрашивали их жизнь.

— Ну а у тебя в жизни была большая любовь? — спросила как-то Надя.

— Не было, — ответил Ашот. — Пока учился, был маленьким худеньким армянским мальчиком, приехавшим с далекой периферии в столицу. Да еще был похож на Пушкина. Ко мне относились с симпатией, но в меня не влюблялись. А я, — Ашот картинно воздевал руки к небу, — боги не дадут соврать, слишком горд, чтобы влюбиться самому, безответно. Когда уже работал, была одна девушка, очень красивая. Как модель! Но однажды стала говорить такую чушь, просто невозможно было слушать…

— Может, это вышло случайно? — сказала Надя. — А ты из-за пустяка упустил свое счастье!

— Может быть, — ответил Ашот. — Но теперь все, наверное, в прошлом. Она далеко, да и я вот теперь где. Такая красивая девушка не останется надолго одна.

— Ну а здесь? — спросила Надя. — Неужели здесь тебя ни с кем не познакомят родственники?

— А с кем мне здесь знакомиться? — пожал плечами Ашот. — Кто я такой? Санитар в больнице. Какой контингент девушек может влюбиться в больничного санитара? К тому же я, еще по «совковой» привычке, совершенно не переношу, когда мне выдувают жвачку в лицо и беспрестанно что-то жуют.

Теперь же Ашот летел в самолете один, а в сумке его на самом дне, аккуратно завернутый в пакетик, лежал небольшого формата томик русской поэзии Серебряного века.

Проснулся он утром, когда самолет уже сел. И как-то внезапно навалилась на него и на всех остальных прилетевших шумная, беспорядочная суета аэропорта: очередь к досмотру вещей, сутолока встречающих, навязчивые предложения владельцев частных машин. И когда, миновав все это, Ашот наконец вышел на улицу, его встретил лишь мокрый блестящий асфальт и такой знакомый осенний московский дождь. И запахи — тумана, мокрых дождевых капель, бензина, осенней листвы. Запахи, как у Пруста, способные вернуть уж если не само утраченное время, так хотя бы попытки его поисков.

Ашот приехал к хозяйке, вывалил из сумки подарки, вытерпел слова благодарности и растроганный поцелуй, отдал деньги, забрал ключи от комнаты, увидел снова в окно московское туманное утро и довольно грязный двор, который с тоской наблюдал ежедневно в течение нескольких лет жизни в Москве и последний раз видел два года назад и про который успел совершенно забыть. Еле дождавшись, когда хозяйка уйдет, кинул на диван чистую простыню, разделся и вновь завалился спать. И спал до тех пор, пока в Америке не наступило утро уже прожитого здесь дня, а на Москву не опустился вечер.

Тогда он встал, побрился и, испытывая странное нетерпение, достал записную книжку и начал накручивать диск допотопного черного телефона. В Америке такой аппарат был бы раритетом, если бы его не выкинули за ненадобностью на помойку. Он позвонил Барашкову, Тине и даже, не без внутреннего колебания, Таниным родителям, но никто ему, как назло, не ответил.

— Да куда они все запропастились? — разочарованно пробормотал Ашот и решил пока пойти прогуляться. Он вышел из дома без цели, но почему-то ноги сами понесли его через Красную Пресню к Садовому кольцу и по нему дальше к Цветному бульвару и Садово-Самотечной площади. Он и не заметил, как оказался на Сухаревке. Потом только догадался, что, наверное, все-таки им руководил голод. Он шел, не замечая дождя, подняв воротник старого своего, еще того самого, московского плаща, и замотав шею тем же самым клетчатым шарфом, надвинув на глаза кепку. И отвыкшими от подобных ощущений органами чувств, и кожей, и даже всем телом вновь знакомился с прохладным московским воздухом, капельками дождя, любовался туманными ореолами света от фонарей. Короче говоря, Ашот заново познавал московскую осень.

В конце концов он продрог. Люди, такие же промокшие и замерзшие, с поднятыми воротниками, торопились ему навстречу и обгоняли его. Некоторые еще спешили по делам, но большинство уже торопились домой, к своим семьям, ужину перед телевизором — рюмке водки, жареному мясу с картошкой, горячему чаю, так хорошо согревающему в такую промозглую погоду. Вдруг Ашот увидел тот самый подвальчик на Сухаревской с заманчивой надписью над мокрыми окнами «Колбасы». И он вошел. Постояв в стороне, внимательным взглядом окинул витрины и в полной мере оценил рубенсовскую красоту окороков, запахи копченых колбас, эвересты наваленных на прилавок сосисок. Он обернулся и возле батареи, нисколько не удивившись, обнаружил очередную пару довольно упитанных котов, с разных концов откусывающих пожертвованную кем-то сардельку (сколько он помнил, за этой батареей всегда сидели коты, не эти, так другие). Он вспомнил Сусанну, покупающую замороженные продукты в стандартном, очень чистом и быстром супермаркете, ее детей, может быть, в эту минуту с аппетитом лопающих гамбургеры на солнечном газоне, и щемящее чувство постоянной неудовлетворенности и тоски опять шевельнулось в нем. Он подошел к прилавку.

— Чего желаете? — спросила его по-русски дородная продавщица, и в голосе ее, может быть, не было особой любезности, но стандартной, заученной по обязанности вежливости не было тоже. Ашот перечислил все, что он желал. Разные деликатесы для Аркадия и его семьи уже были уложены в пластиковый пакет, и Ашот отправился к кассе платить, но вдруг, вспомнив что-то, вернулся.

— Порежьте еще двести граммов «Докторской» колбасы, — решительным голосом сказал он, и совершенно не удивившаяся забывчивости покупателя продавщица равнодушно кинула на прилавок перед весами новый батон, точным движением маханула его посередине и нашинковала на глаз, но точнехонько, ровно двести граммов плотной, розовой, одурманивающе пахнущей «Докторской» колбасы. Булочная была на углу и неподалеку. Телефон у Барашкова продолжал молчать, и Ашот, чтобы не томить больше уставшие от ходьбы ноги, решил прокатиться по Садовому кольцу на троллейбусе «Б».

«Должны же все вернуться когда-нибудь», — с недоумением думал он. А пока уселся на высокое сиденье в первом ряду, предназначенное для детей и инвалидов, коих в данный момент в троллейбусе не было. Знакомые, родные места проплывали за окном. И у Ашота вначале появилось чувство, что он и не уезжал никуда, просто в каком-то длинном сне перенесся на некоторое время в гости к семье, а потом вернулся домой. Но, проехав по Кольцу, он понял, что это не так. Потому что раньше, тогда, когда он здесь жил, ему было некогда вот так бесцельно раскатывать туда-сюда, лишь бы куда-нибудь. Раньше всегда не хватало времени, он был здесь постоянно кому-то нужен. Большей частью он занят был, конечно, на работе. Но в то же время он был своим и для Барашкова, и в какой-то мере для Тани. Наконец, он был верным помощником Тины. А теперь вот едет в неизвестность, замкнутую Садовым кольцом, никому не нужный в том пространстве и времени, где все привыкли без него обходиться; никто не знает о нем, никто не ждет его приезда, и никому в общем-то он больше уже не нужен. И осознание глупости того, что он зря приехал, вдруг захлестнуло Ашота. Зачем он так рвался обратно? С какой целью? И почему он нигде не может найти себе места?

Он ехал по Кольцу, и бегущие по стеклам струйки дождя казались слезами, текущими по его собственным щекам. Он ощущал себя опять беспомощным маленьким гордецом, как в детстве, будто его в очередной раз обидела соседская девочка, всегда по-партизански проникавшая к ним во двор специально, чтобы дразнить его, а он не смел на нее пожаловаться, потому что мужчины, по его понятиям, не должны были жаловаться никогда. Она проникала в их двор через тайную дыру под забором, в которую обычно лазали собаки, и не боялась ради этого даже испачкать свое единственное нарядное платье. А он не хотел говорить, что она дразнит его, с обидчиками мужчина должен справляться сам, и не мог забить дыру, иначе собаки не смогут попасть домой. Почему-то он думал, что они тогда убегут куда-нибудь далеко и умрут с голоду.

Нервы его были напряжены до предела. Не так он думал вернуться домой. Одиночество рвалось наружу. Он стал опасаться, что сделает сейчас что-нибудь дикое. Вскочит, например, со своего места и начнет орать, размахивая руками, пугая пассажиров. Он даже сжал кулаки, чтобы сдержаться. Потом вдруг он вспомнил, как Надя пела в машине, чтобы не заснуть, и только сейчас по-настоящему понял и оценил всю силу ее воли и напряжение ее чувств.

— Да, она русская. Русская! — как завороженный, прижавшись лицом к холодному стеклу, шептал Ашот. И тут вдруг, въехав на площадь Павелецкого вокзала и погрузившись вместе с троллейбусом в море огней, он вспомнил, как два года назад вез домой в день ее рождения другую девушку — Таню, а вспомнив, подумал, как нехорошо поступил, не поздравив ее в этот раз с днем рождения. Он решил позвонить. А решив, почему-то вдруг успокоился.

«Ну что ты расстроился как дурак! — говорил себе Ашот. — Что ты хотел, чтобы тебя вышли встречать на площадь с оркестром? Как это глупо! Приехал ты в отпуск, поживи, погуляй здесь, пока деньги не кончатся, съезди в Петербург, а потом и назад, в Америку. Чего переживать? Обратный билет у тебя есть, виза есть, распустил тоже нюни!»

И как только он успокоился, заманчивый запах колбасы из пакета напомнил, что последний раз он ел в самолете ночью, то есть более двенадцати часов назад. Не обращая никакого внимания на окружающих, он достал из пакета плюшку, которую его мама когда-то называла «Венской», разломил ее, положил внутрь два куска колбасы и с наслаждением стал есть прямо в троллейбусе. И съел ее всю. И еще, как мечтал в Америке, съел горбушку батона.

«Колой бы теперь запить! — машинально подумал Ашот. И с удовлетворением констатировал: — А прав я был, когда говорил Сусанне про этот магазин на Сухаревской!» И, насытившись, он смахнул с колен крошки и неожиданно для себя выскочил из троллейбуса у Крымского моста.

Дождь к тому времени уже перестал полоскать Москву (сколько же, в конце концов, можно!), и телефон-автомат, призывно отворивший дверь на углу, оказался не занят. В общем, жизнь теперь показалась Ашоту не такой уж плохой. «Люди едут в отпуск в Париж, ну а я приехал в Москву! И нечего устраивать истерики!» — показал он себе кулак и, вставив в прорезь автомата карточку, снова стал ждать ответа на призывные длинные гудки.

В океане проводов, в тишине между гудками вдруг что-то щелкнуло. На другом конце сняли трубку, и раздался знакомый голос жены Барашкова.

— Люда, это я, Ашот! — с наслаждением сказал он по-русски и некоторое время растроганно слушал радостные восклицания. — Да, прилетел сегодня утром. Аркадий дома? Звоню, звоню, а вас все нет как нет!

— Он не вернулся еще из больницы, — сказала Людмила. — Но позвонил. Что-то случилось с Тиной, вашей бывшей заведующей, и он сейчас там. Я тоже собиралась съездить, но пока там всем не до меня. А ты приезжай скорее к нам! Аркадий все равно позже вернется домой. Здесь все и расскажет. Адрес-то помнишь?

— Конечно, помню, — ответил Ашот. — Но ты не хлопочи. Я приеду попозже.

— Туда собрался, что ли? — закричала Людмила. — Ты что? Вы разъедетесь! Запиши тогда сотовый! — И пока он записывал, а она диктовала цифры, Ашот будто увидел, как укоризненно она качала головой. — Справятся и без тебя, не дури! Приезжай лучше к нам, — повторила приглашение Люда. — Тоже мне, только из Америки — и сразу в больницу! Зачем я только тебе сказала!

— Людмила, дорогая, увидимся! — закричал ей в ответ Ашот и, выскочив на дорогу, стал будто в лихорадке искать частника. «Как такси не было, так и нет!» — ругнул он мимоходом московские власти, но потом, довольно быстро остановив машину, враз успокоился и стал подробно объяснять, как найти дорогу в больницу.

13

— Боже мой, откуда такой сахар в крови? — Мышка держала в руках распечатку биохимического анализа. — Сахар в крови, кетоновые тела в моче. Цифры ужасающие. Неужели это диабетическая кома? — Она посмотрела сначала на Барашкова, а потом на Дорна.

Лампы в ординаторской, как всегда по ночам, жужжали громче обычного. Когда на улицах переставали ездить машины и гасли огни в окнах близлежащих домов, больничный корпус оставался единственным островом жизни в лабиринте пустынных ночных улиц. Поблизости не было ни ресторанов, ни клубов, только панельные дома, пустыри, закрытые на ночь магазины. И Маше всегда казалось по ночам, что настоящая жизнь рождается, копошится и умирает именно здесь, в больнице.

Владик Дорн сидел за «компьютером и щелкал мышкой, быстро и внимательно просматривая картинки внутренних органов. Барашков курил, отвернувшись в темноту окна.

Голос Марьи Филипповны сейчас уже не был таким робким и тихим, как раньше, но в трудные минуты она по привычке как за спасением обращалась к Барашкову. Если бы рядом с ней была Тина, она повернулась бы со своим вопросом к ней. Но Тина сейчас ответить ей не могла, она неподвижно лежала в палате неподалеку. Хорошо уже хотя бы то, что ее удалось вывести из комы. В подключичную вену была поставлена трубка, в которую постоянно подавались растворы и лекарства, поддерживающие кровообращение и дыхание. Сюда же ввели снотворное, и пока что Тина спала. С тех пор как ее доставили в отделение врач «скорой помощи» и Барашков, прошло около шести часов.

— Вон сидит специалист, — отозвался Барашков, — пусть все тщательно проверяет по органам, потом будем решать. — По тому, как он тщательно разминал в пепельнице окурки многочисленных, друг от друга прикуренных сигарет, Мышка видела, что Аркадий Петрович сильно волнуется.

«Хорошо, что Владик спокоен, — думала она. — У нас с Барашковым сейчас преобладают эмоции, страх. Когда речь идет о близких людях, у врачей часто теряется способность продуктивно соображать. Пусть хоть Владик спокойно смотрит в свой компьютер. Сейчас он изучает данные ультразвукового исследования. Не надо его торопить, отвлекать».

— У меня от вашего дыма голова раскалывается, — сказал Дорн Барашкову, отрываясь наконец от экрана и принимая более свободную позу. — Тысячу раз просил вас не курить здесь!

Аркадий открыл было рот, чтобы ответить, но Мышка опередила:

— Умоляю вас, перестаньте! Для пользы дела!

Барашков выкинул сигарету, смолчал. Взял у Мышки листок с анализами. Уже в пятый раз машинально просмотрел его. Он знал эти показания наизусть. Кое-что в них было ему непонятно.

— Вот смотри, — показал он Мышке. — Здесь, здесь и здесь. И уровень гормонов. Такое сочетание на диабет не похоже. Здесь что-то другое.

— Но что? — Взгляд у Мышки опять стал беспомощным, как два года назад, когда она в качестве клинического ординатора, подражая Тине, держала за руки всех больных.

— Что-что, — ворчливо ответил Барашков. — Знал бы, что в прикупе лежит, можно было бы и не работать! Больно ты быстрая. Не знаю пока! — Он с яростью стукнул кулаком по спинке стула. — Спасибо, что хоть с головой у Тины все в порядке.

Дорн передернул плечами.

— Рано радуетесь, — сказал он, откинувшись в кресле и начав в своей любимой позе раскачиваться на стуле. — Голова тоже еще не все.

Мышка, почувствовав, что он что-то нашел, раскопал, подсела к нему ближе за стол. Прическа у нее растрепалась, лицо осунулось, но она, совершенно забыв обо всех этих пустяках, напряженно стала всматриваться в черно-белые картинки компьютера.

«Как он быстро разбирается во всем этом! Как решительно он водит по экрану стрелкой, указывая проблемные места, — с восхищением думала она про Дорна. — Он настоящий специалист!»

Барашков, который в компьютерной диагностике не понимал ни черта, тоже подошел к столу, рассеянно почесывая рыжеватую голову.

— Ты не пугай раньше времени! — сочным баритоном проговорил он. — Если нашел что, скажи! А что цену себе набивать!

— При чем тут цену? — презрительно улыбнулся Дорн и стал менять на экране картинки, отыскивая необходимую. — Он довольно быстро нашел ту, что искал, запомнил изображение и включил принтер. Через несколько секунд на божий свет появились чуть влажные картинки с экрана, отображенные на бумаге. Владик стал делать на них пометки, понятные ему одному. — Смотрите сюда, вот в этом ракурсе и вот в этом. То, что с головой у вашей коллеги все нормально, еще ни о чем не говорит! — обращался он больше к Мышке, чем к Аркадию. — Вот видите тень возле верхнего полюса почки? С этой стороны есть, а с этой нет. С этой стороны надпочечник меньше обычного, а с этой — гораздо больше, и вот здесь имеется подозрительное уплотнение.

— Ну да, — неуверенно отозвалась Мышка. А Барашков даже не стал притворяться, что что-то видит. У Дорна своя специальность, у него — своя. Каждый должен делать то, что знает.

— Что за тень? — спросил он у Дорна, но прежде, чем тот ответил, Барашков уже понял все сам.

— Вероятнее всего, разрастание из мозгового слоя надпочечника, но может быть, и смешанного происхождения: из мозгового и из коркового.

— Опухоль? — ахнула Мышка.

— Опухоль, — сказал Дорн с удовлетворением искателя, наконец нашедшего предмет своих длительных поисков. Он с искренним интересом рассматривал картинки то так, то сяк. — Опухоль! — зафиксировал он. — Сравнительно небольшая, достаточно плотная, с довольно четкими контурами.

За компьютером Владик преображался, становился искренним, без налета хитрости, присущей ему, когда он обращался к женщинам. Исчезал его вкрадчивый и слащавый тон, который сам Владик считал неотразимым, в голосе преобладали естественные ноты, без противного жеманства, которое Мышка терпеть не могла. Она и любила Владика больше всего таким, каким он был сейчас — деловым, грамотным, без налета пошлости. Несмотря даже на то что за компьютером Владик не обращал на нее никакого внимания и уж совершенно точно, она знала это наверняка, не думал об их отношениях.

— Кроме этого образования, по другим органам все чисто. Нигде ничего нет. Я внимательно посмотрел.

Руки Барашкова механически, казалось, без участия головы, уже дотянулись до нужной полки и листали второй том увесистой «Клинической онкологии».

— Все правильно, а я осел, — спокойно констатировал он, быстро пробегая глазами по строчкам. — Не мог сразу сам догадаться. Вот все и есть, как здесь написано: нарушения сосудистого тонуса, минерального и глюкокортикоидного обмена. — Он захлопнул книжку. Извиняет только то, что никто из присутствующих и отсутствующих, он помянул про себя и врача «Скорой помощи», тоже не догадался, в чем дело. Ну да, ведь такие штуки довольно редко встречаются. «Повезло» же Тине… Он задумался.

Мышка закрыла лицо руками.

— Ты плачешь, что ли? — спросил Барашков.

— Нет. Просто устала. И во всем какая-то безысходность. — Она убрала руки, вздохнула, и Аркадий увидел, что ее лицо и глаза действительно оставались совершенно сухими. Но она ссутулилась, обмякла на стуле, углы ее рта скорбно опустились.

«Зачерствела. Заматерела, — подумал Барашков. — Ну что ж, так и надо. Опыт дается непросто. Все мы становимся такими с годами».

— Опухоль. Что теперь? — спросила Мышка.

— А ты не дрейфь! — ответил он. — Еще не все потеряно. Диагноз еще не уточнен. Опухоль не обязательно должна быть злокачественной. А доброкачественную удалят вместе с надпочечником — и все. Второй надпочечник останется. Возьмет на себя функцию первого. Зато мы теперь хоть приблизительно, но знаем, как лучше скорректировать Тинино состояние. Минеральный обмен наладить пока мы можем?

— Можем, — вяло отозвалась Мышка.

— Глюкокортикоидный можем?

— Можем.

— Сосудистый тонус пока поддерживать можем?

— Можем.

— Ну вот и хватит пока работы, — сказал Аркадий бодрым голосом, хотя чем больше он задумывался над ситуацией, тем больше у него на душе скребли кошки. Действительно, какой будет окончательный диагноз и что впереди?

Сестра между тем принесла новую распечатку биохимических показателей.

— Вот посмотри сахар, — показал он Мышке анализ. — Нормализуется! Уже пополз вниз!

Дорн тем временем выключил компьютер, напялил на монитор прозрачный полиэтиленовый колпак.

— Долго ли состояние корректировать собираетесь? — спросил он. — Переводить больную надо в профильное учреждение. У нас ей лежать бессмысленно. Так скорректируете, что тошно станет!

Мышка сделала Дорну страшные глаза.

— Будет лежать у нас столько, сколько нужно, — сказал, как отрезал, Барашков. — До окончательной постановки диагноза. Компьютерную томографию сделаем завтра. Ангиографию на днях, когда состояние хоть немного стабилизируется. А потом пусть хирурги принимают решение. Главное, чтобы опухоль была только в одном надпочечнике, а не в обоих. Они ведь, как назло, часто растут парные. И чтобы эта опухоль была доброкачественной. Мишка Ризкин хоть и старый черт, страшный хитрец, но диагност один из лучших в городе. Я ему доверяю.

— Ну-ну… — ухмыльнулся Владик. — Не слишком ли много условий?

У Барашкова зазвонил сотовый телефон, и он с раздражением отключил его.

— Вечно на поводке, сосредоточиться некогда! — заворчал он будто пес. — А кстати, — обратился он к Дорну, — какой надпочечник поражен, правый или левый?

— Левый, — ответил Дорн.

— Ну, это хоть хорошо, — удовлетворенно отозвался Барашков.

— Что же в этом хорошего? — одновременно спросили Мышка и Владик.

— Так правый же оперировать труднее, — пожал плечами Аркадий. Он хоть и был анестезиологом, но анатомию и топографическую анатомию знал прекрасно. Да и на операциях был уже второй десяток лет. — К правому нижняя полая вена ближе подходит. Если заденешь… Лучше про это не говорить. Но думать про это надо.

Дорн высоко поднял брови, но Мышка увидела, что он намертво запомнил слова Аркадия, как, впрочем, и она сама. Она подумала: «Какой все-таки Аркадий Петрович молодец! Как много он знает! Он прекрасный клиницист, а Владик — компьютерщик. Вот если бы их примирить! Они бы прекрасно работали вместе!»

— Вообще-то операции по удалению надпочечников сложны, пожалуй, больше для анестезиологов, чем для хирургов… — сказал задумчиво Барашков.

Он помнил, как трудно было поддерживать на плаву больных во время операций после дорожных происшествий. Особенно при ударах сзади, при разрывах почек, надпочечников, при травмах печени, селезенки… Да… Сколько, бывало, пережили они сами и скольких спасли тогда они с Валерием Павловичем, с Тиной, с Ашотом… Он задумчиво стал почесывать подбородок. В последнее время в процессе каких-нибудь трудностей у него начинали чесаться лицо и руки. И кожа в этих местах покрывалась какими-то противными пятнами и чешуйками. А вот подбородок зачесался впервые.

«Это у тебя на нервной почве! — говорила жена Людмила. — Бросай, к черту, свою работу, переходи к нам, в гомеопатию. Не так много денег, но жить можно. И нервы уж точно будут целее». Барашков вспомнил, как перед случившимся этим самым коллапсом он рассказывал Тине, как хорошо Людка организовала в своей поликлинике гомеопатический кабинет. «Как я, идиот, мог ничего не заметить! Ведь Тине наверняка, пока я сидел, было уже нехорошо. Наверное, тошнило, мушки какие-нибудь бегали перед глазами…»

— И Ашота здесь нет, — сокрушенно покачал головой Аркадий, размышляя вслух. — Уж он-то разбирался в клинической патофизиологии лучше всех. Вас теперь так и не учат, как дрючили нас. — Он показал пальцем на Дорна. — Поэтому вы ни черта и не знаете! И знать не хотите. Хотите только деньги лопатой грести…

— Аркадий Петрович! Не надо ссориться! — выдохнула Мышка.

— Да что «Аркадий Петрович»! «Аркадий Петро-ович!» — передразнил ее Барашков. — Разогнать-то наше отделение разогнали, а кто теперь на серьезных операциях наркоз дает? Все тот же Аркадий Петрович, да еще в единственном числе. А кто больных после этих операций выхаживает? Врачи тех отделений, где эти операции и делаются. Определенные плюсы в этом, конечно, есть, но и минусов тоже достаточно. Случись какая-то экстренная ситуация, и что? Ни заинтубировать быстро, ни подключить к аппарату они сами не могут. Когда успеют меня позвать, тогда ладно. А когда не успеют или не захотят… И ты, между прочим, тоже здесь подкузьмила! — Теперь Аркадий ткнул пальцем в Мышку.

— Я в том, что тогда случилось, не виновата. — Мышка отрицательно покачала головой. — А столько аппаратуры, сколько у нас, в нашей больнице никогда до этого не было. И мы ведь делаем исследования не только нашим больным, но и всем остальным тоже. Значит, от нас больнице тоже польза.

— Делаем за деньги, но больничные пациенты платят не в нашу кассу! Нам идет только процент, — уточнил Дорн.

— Послушать вас, так все у нас хорошо, все у нас правильно… — заворчал, как медведь, Аркадий. Вдруг он с размаху уселся на круглый вертящийся стул и легонько стукнул кулаком по столу. Мышка с тревогой следила за ним. — Надпочечник… — размышлял вслух Барашков. — Так вот откуда эта отечность, полнота, эта тестообразная пастозность, плохое настроение, мысли о смерти… А вы говорите — алкоголичка! Бомжиха! — вдруг накинулся он на Дорна.

— Владислав Федорович такого не говорил! — испуганно вступилась за Дорна Мышка.

— Не сказал, потому что не успел! — заявил Дорн и резко крутанулся на своем стуле. И пока он, вращаясь, противно скрипел, а Мышка сидела, заткнув уши, Дорн с вызовом смотрел на Барашкова. — Вид у вашей больной был как раз самый подходящий для того, чтобы в первую очередь заподозрить у нее именно алкоголизм! И не надо на это закрывать глаза, и никто не должен за такие подозрения извиняться. Не у каждого врача на столе стоит прибор, чтобы сразу определить количество алкоголя в крови. Кстати, у вашей больной содержание алкоголя в крови все-таки было, хотя цифры минимальные…

— Владик! Это же вследствие нарушения углеводного обмена! Как ты не понимаешь! — закричала Мышка.

— Допустим, — невозмутимо продолжал Владик Дорн. — Но люди в первую очередь руководствуются тем, что видят глазами. И некого было бы осуждать за то, что в любом другом медицинском учреждении вашу коллегу свалили бы где-нибудь в коридоре до выяснения обстоятельств. Не исключено, что она могла бы там и умереть.

— Владик, к чему ты это говоришь? — ужаснулась Мышка.

— А к тому! — повернулся Дорн в сторону Барашкова. — Пусть он не колет нам глаза, что у нас только деньги на уме. Мы свои деньги отрабатываем диагностикой!

— Да замолчи ты, великий диагност, — досадливо поморщился Барашков. — Нечего хвастаться, что ты увидел опухоль на экране! На экране слепой бы увидел! А я все равно догадался бы сам, что с Тиной.

— Только пока бы вы догадались, — ответил Дорн, — ее, возможно, пришлось бы уже на секцию везти!

Маша и Барашков торопливо три раза сплюнули и дружно постучали по столу.

— Знаешь, — сказал Барашков Дорну, — ты какой-то тупой! Несмотря на всю твою диагностику!

— Не тупой, а рациональный! А на ваше мнение мне глубоко плевать, — заметил Дорн и стал собирать свою сумку.

— Но откуда же тогда этот коллапс? — Маша уже устала разнимать мужиков и думала о том, что так или иначе, но теперь она, как заведующая отделением, отвечает за Тину. Случись с Тиной что, Барашков останется ни при чем.

— Почему коллапс, а не, наоборот, подъем давления? — подняла она на Барашкова красные глаза.

— Сначала подъем, потом коллапс. В книжке надо прочитать откуда, — сказал Аркадий.

Дорн фыркнул:

— Да он сам не знает!

— А нечего фыркать, — ответил Аркадий. — Я не Господь Бог, чтобы все знать. Возьмите книжку, сядьте и прочитайте. Гормоны надпочечников участвуют в регуляции сосудистого тонуса. Как прямо, так и опосредованно. Я знаю это весьма поверхностно и этого не стыжусь. Патология редкая, ни один врач не может знать все на свете во всех областях. Но к этому надо стремиться! Я вот приду сегодня домой и в книжке все прочитаю! — сказал Барашков.

Тон его стал по-стариковски назидательным и чем-то напомнил Мышке ворчание Валерия Павловича Чистякова. «Все стареют», — подумала Мышка.

— Ночью читать будет? — уточнил с иронией Дорн.

— Ночью, — ответил Аркадий. — А что в этом такого? Я пока не прочитаю, и заснуть не смогу.

— А вот на гнилом Западе почему-то к такому не стремятся… — протянул с иронией Дорн. — Там, куда ни плюнь, сидит узкий специалист с компьютерной программой. И тут же, не отходя от кассы, постучав минутку по клавишам, может ответить на любой интересующий вас вопрос: какая у больного патология и сразу же, что особенно важно, чем надо лечить. И тогда не надо гадать на кофейной гуще, что за коллапс да откуда коллапс…

— Вот такого специалиста к нам бы в приемное отделение на ночное дежурство! — ответил Барашков. — И без компьютера. Вот я бы на него тогда посмотрел, чем бы он стал лечить и как. А программу прочитать и обезьяну научить можно, в этом достоинство небольшое. Кстати, давайте решать, кто останется здесь сегодня дежурить.

— Ну, надеюсь, я вам больше не нужен? — высоко поднял брови Дорн. Ему полагалось по графику только два дежурства в месяц. — Могу я наконец считать себя свободным? — Он уже снял халат и остановился в дверях.

— Да вали ты, вали! — отозвался Барашков.

Мышке его пренебрежительный тон показался несправедливым. Она решила вступиться за Владика.

— Спасибо, Владислав Федорович, вы очень нам помогли! Конечно, теперь вы можете идти. — Мышка с укоризной посмотрела на Барашкова. Все-таки для Дорна Тина чужой человек, и Владик не обязан сидеть здесь полночи. Его рабочее время давно кончилось, и Аркадий не должен об этом забывать.

Дорн скривился в иронической улыбке, адресованной Барашкову, махнул Мышке рукой и исчез за дверью. Он почувствовал, к своей досаде, что уже не может так же беззаботно, как раньше, смотреть на Машу и разговаривать с ней. Все думает, знает она про Райкину беременность или нет? «Черт знает что такое! — раздраженно и устало думал он. — Надо ехать скорее домой. Еще успею поговорить с Аллой. К брату уже некогда».

Он ушел, а Барашков и Мышка остались сидеть в ординаторской. Лампы гудели, казалось, нестерпимо громко. У Мышки стала раскалываться голова. Ей тоже захотелось как можно скорее уйти из этой комнаты, как-то сразу опустевшей без Дорна.

— Сейчас Валентина Николаевна в более-менее стабильном состоянии, — сказала Маша. — Теперь нам легче, мы знаем, что с ней. Вы тоже идите. А я останусь. Я думаю, справлюсь без вас. Буду понемножку вводить гормоны, добавлю калийсберегающие препараты. В крайнем случае позвоню. А вы смените меня завтра. — Она улыбнулась усталой улыбкой, и Барашков подумал, что Мышка права. Тина спит и должна проспать до утра. Колготиться сейчас здесь вдвоем не было никакого смысла. Силы могли понадобиться и позже.

— Молодец, что так решила, — сказал он. — Оставайся. Завтра я приду, введем контрастное вещество, Дорн твой посмотрит на компьютере, уточнит размеры опухоли. Пригласим консультантов. Послушаем, что они скажут.

Мышка постеснялась спросить, кто будет оплачивать консультацию.

— Оплачу я, — угадал ее мысли Барашков, и Мышка обрадованно вздохнула. — Ну, давай. Счастливо!

Они зашли напоследок в палату, посмотрели Тину, и Барашков ушел. В других палатах мирно спали больные. Та женщина, которая систематически билась головой в стену смежной с Тиной палаты, к счастью, тоже спала, как всегда оставив включенными все лампы, и только в бывшем Тинином кабинете беспокойно ворочалась, вздыхала и почему-то не могла уснуть Генриетта Львовна. Молодясь и храбрясь на людях, пусть даже в присутствии только одних докторов, по ночам она испытывала страх перед будущим. Она каждый следующий день ждала приезда своей энергичной родственницы и боялась всего: и того, что будет, если племянница приедет, и того, что будет, если та вдруг не приедет. Мышка, заглянувшая к ней, не в силах была проводить душеспасительные беседы, поэтому просто велела сестре сделать Генриетте Львовне укол снотворного, а сама с тяжелой думой опустилась в кресло в палате у Тины.

Тускло поблескивали в неярком свете ночной лампы деревянные панели шкафов, серым пятном светился пустой экран телевизора. Если бы не трубки, не капельницы, не аппараты, окружающие постель Тины, то комнату можно было бы принять за номер в хорошей гостинице. И все это сделала она, Мышка, с помощью отца.

Маша встала, проверила состояние Тины, прошла на кухоньку, примыкающую к палате, включила маленькую плиту, поставила чайник, заварила чай, нарезала лимон, проглотила таблетку анальгина. Аккуратно прикрыв дверь в палату, она достала из кармана сотовый телефон, набрала номер. Ответ раздался не сразу.

— Папа, ты где? — сказала она, услышав знакомый голос.

— В данную минуту в Париже, как раз хотел спросить, что тебе привезти.

Мышка представила голову отца с коротко подстриженным ежиком волос, с пробивающейся сединой на висках, характерные для всей отцовской родни, да и для нее самой, треугольнички бровей, домиками возвышающиеся над круглыми глазами, его быстрый внимательный взгляд и ощутила такую острую потребность укрыться от проблем в ласковых, мягких отцовских объятиях, что чуть не закричала на все отделение.

— Да ничего мне не надо! Сам приезжай скорей! Мне здесь так трудно, так плохо!

— Что-нибудь на работе? — спросил отец. — Или личное?

— И на работе, — уже устало и тихо ответила Мышка, — и личное… Все как-то запуталось, папа!

Он еще не произнес ответ, а она уже поняла, что зря сказала ему то, что сказала. Заранее угадала, как он ответит. Она не обманулась, слишком хорошо его знала.

— Никогда не распускай нюни! — сказал отец. — V тебя хорошая голова. Постарайся, сколько можно, подождать. Не принимай решения сразу. Обдумай. А уж если решила — не отступай. Дави и жми! Забудь о таком бессмысленном понятии, как справедливость. Оно тебе часто мешает. Справедливость — вещь разная для всех. То, что хорошо для одного, не может быть хорошим для всех. Поступай только так, как считаешь нужным.

— А ты когда все-таки приедешь? — спросила она.

— Как закончу дела, — ответил он. — Через несколько дней.

— Тогда пока! Осторожнее там, в Париже! Не безумствуй! — сказала Мышка.

— И ты тоже будь осторожнее, не унывай, — ответил он.

Табло погасло, Мышка сунула телефончик в карман. Кругляшок лимона уже растрепался в ее стакане и высветлил насыщенный цвет крепкого чая. Мышка взяла из коробки несколько кусочков сахара и стала их грызть. «Жалко, нет пирожного, — подумала она. — Как опрометчиво я все слопала днем. А Дорн сожрал все конфеты, причем нарочно, как маленький. — Она улыбнулась и покачала головой. — Впредь на всякий случай надо оставлять запасы».

Аркадий Петрович Барашков в это время еще ехал на метро к Тининому дому — там, во дворе, он оставил свою машину. Он забыл, что отключил сотовый телефон, и тот молчал, а Аркадий наслаждался тем, что его никто не дергает, и обдумывал все, что произошло в этот день.

«Какое счастье, — наконец решил он, — что в ту самую минуту, когда с Тиной случился коллапс, я еще не закрыл за собой дверь. Иначе ее сейчас уже не было бы в живых. — Он также подумал, что Тининым родителям надо будет позвонить завтра. — Тянуть, видимо, долго нечего, — сказал он себе. — Как только состояние станет более-менее стабильным, нужно принимать решение об операции. Дальше ждать — может быть только хуже. Операция непростая, но другого выхода нет».

Так размышлял Барашков, а пока он думал свою нелегкую думу, Ашот Гургенович Оганесян прыгал, как воробей, от закрытого уже на ночь центрального входа больницы до также закрытых дверей приемного отделения.

Сквозь немытое стекло центральных дверей он видел все того же здорового охранника в пятнистой телогрейке, что работал здесь и раньше, два года назад, точно так же развалившегося на кожаном стульчике ко входу спиной и с непонятной Ашоту яростью наблюдающего очередной футбольный матч по маленькому телевизору. Перед ним на столике стояла бутылка пива, а на газетке лежали разломанный черный хлеб и нарезанная крупными кусками полукопченая колбаса.

«Отвлекать человека от такого времяпрепровождения просто безнравственно», — подумал Ашот и, в последний раз как следует колотнув по двери, убедился, что его жалкие попытки проникнуть в больницу таким путем не возымели никакого действия — его стук в дверь, к тому же заглушаемый ревом трибун, просто не доходил до разгоряченного сознания охранника.

«Не выдавливать же стекло», — развел руками Ашот и вдруг, присмотревшись внимательнее, увидел приклеенное к стеклу объявление: «С 20.00 до 7.00 вход в больницу через приемное отделение».

«Теперь по крайней мере все ясно, — сказал он себе и, обойдя корпус, направился к приемному. — Непонятно только, зачем тогда там сидит этот боров!» Но это уже мелочи, главная задача — впереди.

— Кто там? — спросил металлический голос через щель в ответ на переливчатую трель звонка.

— Это доктор Оганесян, — как можно солиднее произнес Ашот. — Мне нужно в реанимацию, к Аркадию Петровичу Барашкову.

— Здесь таких нет! А дверь я не открою! — ответил голос, и по шарканью шагов Ашот понял, что бдительная сотрудница оставляет его одного.

— Да подождите, откройте же дверь! — закричал он в щель что было силы. — Я же вас не съем, мне надо доктора отыскать!

— Все посещения утром! — проскрипел в ответ удаляющийся голос, и Ашот, от злости пнув пару раз дверь ногой, обессиленно присел на корточки.

— Черт бы вас всех побрал! — устало выдохнул он. — Ведь умирать будешь, приползешь и сдохнешь у вас на пороге! Вот вы не открываете! — напоследок прокричал он в темноту. — А может, у меня острый аппендицит? Вот умру, и это будет на вашей совести!

— Не бойсь! Не помрешь сразу! — прозвучал из-за закрытой двери ответ.

— Чего это он там разорался? — спросила пожилая санитарка у фельдшерицы средних лет, обладательницы того самого металлического голоса. Обе дамы уютно расположились в кабинете фельдшера попить чайку.

— Да хрен его знает! Пьяный, наверное, — отозвалась в ответ фельдшер, причем голос у нее был теперь совершенно нормальный. — А главный врач приказал, кроме «скорой», никому дверь все равно не открывать! Так я и не открываю!

— Ой, напьются и ходют, и ходют! — в ответ закивала пожилая товарка. — Да и правильно главный врач приказал. Ты-то ведь не знаешь, что здесь два года назад было! Ты тогда еще не работала!

— А что? — заинтересовалась фельдшер.

— Да не дай Господи! Как вся больница-то уцелела! — с разгоревшимися от воспоминаний глазами стала шептать санитарка. — Ночью, вот так же, как сейчас, пробрались в больницу чеченцы да устроили стрельбу! Да перестреляли все отделение реанимации! И больных положили, и врачей! Вот до чего дело дошло, не приведи Господь! Как же можно по ночам-то теперь неизвестно кому двери открывать! И ни-ни! Не вздумай!

— А ведь он тоже сказал, — упавшим голосом произнесла фельдшер, — что ему в реанимацию надо! И вид у него, кажется, был нерусский! Чеченский был вид! И просился в реанимацию!

— Да ведь у нас с тех пор реанимации-то и нет! — зашептала санитарка. — Теперь ведь там интенсивная терапия. Приборов тьма, все за деньги!

— А чего ему тогда надо было? Может, в милицию позвонить? — предложила фельдшер.

— Давай лучше свет погасим. Пусть думает, что здесь никого нет! — выступила с предложением санитарка. — А чай попьем в моей комнате с другой стороны! А то еще возьмет да по окнам пульнет со злости, что его не пустили! Всего теперь от людей можно ожидать, — назидательно сказала она.

Фельдшерица вздохнула, собрала нехитрую снедь, чашки, чайник, и они перешли с санитаркой в другую комнату. Сели там, но чай уже остыл, и настроение было испорчено.

Ашот же несолоно хлебавши стоял в больничном дворе и уже жалел, что так опрометчиво не послушался Людмилу. Ноги у него гудели, утратив привычку ходить на дальние расстояния, желудок подсасывало от голода, в пакете парились деликатесы, в сумке позвякивали подарки, и, как назло, ни один частник не попадался ему на глаза.

«Надо позвонить Людмиле, — подумал Ашот. — Узнать, не пришел ли Аркадий домой, и выяснить все-таки, где он».

Ашот обвел глазами больничные корпуса, нашел взглядом окна своего бывшего отделения. Все они были черны, и только в одном горел тусклый свет, будто от настольной лампы.

«По виду все спокойно, — определил Ашот. — Когда что-то случается, свет горит ярко. Надо ехать к Людмиле».

Он побрел пустынными переулками между домами к метро, надеясь, что, выйдя на проспект, сумеет поймать машину. На углу одного из переулков Ашот увидел телефон-автомат. Он остановился, поставил на землю сумку, положил сверху на нее пакет и достал записную книжку, ибо не помнил наизусть номер телефона Аркадия. Кругом было темно, набирать номер и одновременно смотреть в книжку было неудобно, поэтому Ашот наклонился пониже, чтобы прочитать и запомнить номер. Шумная компания молодых парней вывернула к автомату со стороны двора.

— Ой, как мне надо позвонить! Срочно позвонить! — внезапно сказал один из парней, по возрасту самый старший, поравнявшись с Ашотом.

— Мужик, ты чё, не слышал! Дай позвонить! — тут же подхватил другой и протянул к записной книжке руку. Почему-то эта грязная рука с кривыми пальцами и обкусанными ногтями запомнилась Ашоту больше всего. Он с недоумением посмотрел на главного.

— Да не жилься, мужик, посмотрим и отдадим! — пообещал тот, вырвал у Ашота книжку и с размаху ударил его ногой. А та самая грязная рука с отвратительными ногтями заехала Ашоту прямо в лицо.

— Ах ты падла! — сказал Ашот и еще успел мгновенно подумать, как это он удачно и к месту выразился по-русски. Дальше думать ему уже было некогда, потому что пришлось отмахиваться от нападавших с утроенной силой. С утроенной, от того, что бьющих его парней было трое, четвертый тем временем, присев, рылся в его в сумке и в записной книжке, по-видимому, отыскивая деньги.

Ашот недаром когда-то, еще будучи школьником, занимался борьбой. Он и теперь был достаточно хорошо накачан. Маленький рост не вредил ему. Он подкатывался под противника и перебрасывал его через себя. Двое уже лежали. Теперь он боролся с третьим. Изловчившись и заломав ему руку, Ашот с удовлетворением заставил его согнуться от боли и стал, продолжая держать хулигана, разворачиваться, чтобы посмотреть, что делает последний. Тот же, оценив обстановку, вытащил из сумки Ашота тяжелую бутылку настоящего виски, предназначавшуюся в подарок Барашкову, и изо всей силы хватил его сзади по голове. Ашот рухнул на землю и потерял сознание. Парень, которому он заломил руку, пнул Ашота в живот и со словами: «Мотаем отсюда!» — схватив пакет и сумку, помчался во дворы. Ударивший бутылкой врезал Ашоту ногой по лицу. Еще двое, потихоньку пришедшие в себя, направились пошатываясь к Ашоту.

— Оставьте его! — сказал тот, что был постарше, увидев, как в одном из окон близлежащего дома зажегся свет и в конце улицы появился прохожий. Крепко выматерившись, они еще по разу ударили Ашота и перешли через дорогу назад во двор, где их на скамейке уже ждал первый, с жадностью пожирающий из пакета буженину и окорок, купленные Ашотом к праздничному столу. Куртка его спереди уже была обильно усыпана крошками съеденного в одиночку батона.

— Жалко, хлеба мало было! — сказал он, чавкая и запихивая в улыбающийся раззявленный рот разорванные прямо руками куски мяса.

— Ничего, и так сожрем! — отозвался второй, протягивая руку к пакету. Третий, согнувшись, ругался, выплевывая изо рта кровь и ощупывая языком шатающиеся зубы.

— Вы жрете, а мне этот чурка, гад, зубы выбил! — прошепелявил он и предложил: — Пошли добьем его!

— Сейчас пожрем и добьем! — отозвался второй и вытер отвратительной пятерней жирный рот. Виски они пили прямо из горлышка. Дно бутылки было вымазано кровью, но этого никто не заметил.

— Куда он денется-то! Менты два часа еще не приедут, даже если их кто и вызвал, — сказал первый и вытряхнул содержимое сумки Ашота на землю. — Подожди, давай посмотрим, что в сумке!

Упала во влажную грязь коробочка с парфюмерией для Людмилы, вывалился, раскрывшись кверху страницами, шикарный анатомический атлас для Барашкова. Поверх него упал вставленный в расписные кожаные ножны, оформленный как сувенир, но на самом деле настоящий мексиканский нож-мачете.

— О! Парфюм я своей бабе подарю! — протянул к коробочке один из парней грязную лапу.

— Положь на место! Добычу распределяю я, — отозвался старший и оттолкнул парня ударом в грудь. Коробку он сунул в карман.

— Ты чё, у нас главный, что ли? Не много на себя берешь? — заорал обиженный и кинулся на соперника. Тот ловко выдернул из чехла мексиканский нож.

— Ладно, посмотрим, — пробурчал первый, стукнул кулаком по скамейке и сказал: — Ну, хватит базарить, пошли лучше чурку мочить! Посмотрим, кто тогда будет главным. Да заодно карманы его проверим, а то не успели!

Вся компания черными тенями опять потянулась со двора за угол, а возле скамейки растерзанными остались валяться пакеты из-под деликатесов да ветер шелестел страницами атласа с грязными следами ног.

Вернувшемуся домой уже далеко за полночь Барашкову жена с беспокойством сообщила, что звонил приехавший из Америки Ашот, но поехал не к ним, а, по-видимому, в больницу и почему-то пропал.

— Надо позвонить в приемное, узнать, — ответил Барашков. Но, напившись чаю, он занялся книгой о патологии надпочечников и вспомнил, что собирался позвонить в приемное, только в два часа ночи. Людмила уже давно спала, когда он наконец, выйдя в коридор, чтобы никого не будить, набрал номер телефона больницы.

— Никого у нас не было! — опять неизвестно откуда взявшимся металлическим голосом ответила Барашкову фельдшер, но, положив трубку, почувствовала смутную тревогу и что-то вроде незначительных уколов совести. «А ведь, может, тот, про кого доктор спрашивает, и был тот самый мужчина, которого я отшила, — подумала фельдшер и закусила губу. — Ох, кабы чего не вышло! — вздохнула она. — Но, с другой стороны, чего ночью-то по больницам шляться!» — подумала она в свое оправдание даже с некоторым возмущением. И, воспользовавшись тем, что во дворе пока не видно было ни одной машины «скорой», прилегла на кушетку подремать.

14

И нынешний день рождения Тани прошел так же, как все последние дни: суховато и скучно. Мадам Гийяр целый день просидела за своей прозрачной перегородкой, изучая материалы в компьютере, Камилла готовила какой-то доклад на внутреннюю конференцию, поэтому не вылезала из Интернета, обложилась бумажками со всех сторон и сморкалась больше обычного.

«Может, у нее аллергия на пыль?» — подумала Таня. Но предлагать таблетку диазолина не стала. Однажды она уже посоветовала Камилле сделать рентгеновское исследование лицевого отдела черепа, чтобы посмотреть, что творится в пазухах, но Камилла отреагировала на это предложение таким оскорбленным «мерси», что Таня поняла: здесь не Россия, нечего лезть к посторонним людям со своими советами.

«Интересно, почему мадам Гийяр поручает делать доклады только Камилле, но никогда мне, или Али, или Янушке? Наверное, все-таки она уже решила, что оставит ее, а нам троим ничего не светит… И, как назло, предложений работы ниоткуда нет. Видимо, придется все-таки возвращаться в Москву. — Таня вздохнула, а потом как-то очень по-русски подумала: — Да Бог с ней, с Камиллой, пущай здесь работает. Какая-то она жалкая. Вечно в каких-то пятнах, в соплях…»

Очень не хочется уезжать, но придется. Что ж, у нее есть еще время, чтобы насладиться Парижем. Люди приезжают на экскурсии на неделю и бывают счастливы, а у нее по крайней мере полтора месяца в запасе. Еще немного — и начнется подготовка к рождественским праздникам, Париж утонет в море огней. Надо этим воспользоваться — на распродажах Купить сувениров, подарков. Правда, тех людей, кому она хочет что-либо подарить, совсем немного и подарки из Парижа стоят отчаянно дорого, но она как-нибудь выкрутится, проявит изобретательность, что-нибудь придумает. Впрочем, что тут думать — маме, конечно, она подарит духи; отцу что-нибудь из одежды и галстук из престижного магазина, который стоит столько, сколько в Москве в магазине стоит хороший костюм. Но все равно галстук из Парижа каких-нибудь сине-зеленых тонов — именно то, что останется на долгую память. Себе она выберет сумку. А Янушке… Янушка — девушка непростая. Не то что она. Таня может порадоваться любой косметике. Нет, для Янушки нужно проявить смекалку. Пожалуй, ей можно будет подарить красивый альбом с фотографиями тех мест, где они вместе любили бывать. Еще для Янушки Таня приготовила присланную из Москвы симпатичную вазочку с синей росписью. «Настоящая Гжель, не подделка», — приписала в записке мама, упаковавшая дома подарок в слои бумаги, чтобы не разбился.

Мадам Гийяр, как думала Таня, не заслуживала подарка, но ей, как и всем, с кем вместе Таня работала, уже были заготовлены наборы матрешек разных рисунков и размеров. В деревянной расписной бабе прятались шесть мал-мала меньше подобных экземпляров. Таня никогда не могла понять, чем именно нравятся иностранцам такие вещи. Но когда, кстати, она уже подарила этих матрешек, она с удивлением и даже с некоторым умилением наблюдала, как сдержанная обычно Камилла раскрывает на своем столе одну матрешку за другой и, извлекая из большей меньшую, каждый раз с восхищением произносит: «О-о-о!» — и, прежде чем поставить деревянную куклу рядом с другой, вертит ее в руках, рассматривая, и с удивлением проводит пальцем по лицам кукол, по их расписным сарафанам.

— Семь! Целых семь! Мерси! — сказала ей тогда, пожимая руку, Камилла. — Я подарю их своим братьям и сестрам. Каждому по одной. По старшинству. Как раз получится, ведь у нас в семье семеро детей. У нас в Каталонии большие семьи! — даже с некоторой гордостью сообщила Камилла.

«У нее шестеро братьев и сестер! — подумала Таня. — С ума сойти! Будешь тут задумчивой и молчаливой!» Но когда на прощание Камилла показала ей фотографию, на которой выстроилась перед камерой ее семья — все такие же дородные, упитанные, как сама Камилла, обнявшись, дружно стоят перед огромным двухэтажным домом в саду, — чувство жалости к вечно сморкающейся и озабоченной Камилле куда-то быстро исчезло.

И еще ей хотелось купить подарок Ашоту. Правда, неизвестно ни где он сейчас, ни с кем, но когда Таня оглядывала цепким взглядом витрины магазинов мужской одежды, она непременно задумывалась, глядя на какую-нибудь вещь, купила бы она ее Ашоту или нет.

«Ну что за глупость! — думала она. — Что за наваждение! Маленький, нерусский, некрасивый, исчезнувший в неизвестном направлении, а вот поди ж ты, не идут из головы мысли о нем, вот хоть плачь! Кто бы мог подумать, что в Париже (в Париже!) она будет все время возвращаться мыслями к тому самому своему коллеге, которого раньше без волнения встречала в отделении каждый день и который совершенно не вызывал у нее никаких мыслей, кроме меркантильных — как попасть в Америку. Ашот прав — она была дура, когда считала, что главное — попасть за границу, а уж там-то она не пропадет. Ну вот теперь она за границей — не в Америке, правда, а в Европе. Но какая разница? Что здесь, что там, все равно никому не нужна! А как ей тогда, в Москве, хотелось охмурить какого-нибудь богача! Господи, что за глупость! Она видела теперь, гуляя с Янушкой, как подъезжают к ресторанам роскошные дамы в сопровождении элегантных респектабельных мужчин. Сначала она смотрела на них раскрыв рот. Эти же люди посещали открытия престижных выставок, дорогие аукционы, балы для избранных. Наверное, это парижский бомонд, мировая элита. Как прямо эти мужчины и дамы держали спины! Как страшно им, должно было, представить хотя бы на миг, что они могут выпасть из их элитарного общества. Как безупречны были их смокинги и прически! В каких выгодных позах останавливались они перед фотографами! И какие деланно-значительные при этом были у них лица! Женщины, все без исключения, были красивы. Но быть красивыми их обязанность, их работа. Простое, без косметики, лицо Янушки казалось гораздо симпатичнее тех искусственно сделанных лиц.

— Что ты думаешь об этих людях? — как-то спросила Таня у Янушки, когда случайно они оказались у мэрии и наблюдали, правда, издалека, как высшее общество съезжалось на бал.

— Для меня их жизнь не представляет интереса, — заметила Янушка.

— А для меня представляет, — вздыхала Таня. А вот Ашот наверняка думал так же, как Янушка. Какой он был все-таки славный, добрый, умный, этот маленький Ашот. Какой забавный, похожий на Пушкина! Совершенно нетщеславный, душевный… И между прочим, очень хороший врач.

И Таня нашла для него подарок — широкий шарф из мягкой тонкой шерсти. Ужасно дорогой, он стоил столько же, сколько духи для мамы, но Тане было совершенно не жалко денег на этот подарок. Она даже решила не покупать сумку для себя. «На фиг мне нужна эта сумка? — подумала она. — Все равно же не напишешь на ней, чтобы все видели, что она из Парижа! А если все равно не видно, то можно и в Москве сумку купить!»

Она поднялась на четырнадцатый этаж и вошла в их лабораторию. Янушка в этот день отсутствовала, Камилла сидела, созерцая экран компьютера, отвернувшись от всего мира, мадам Гийяр тоже не было в ее закутке за прозрачной перегородкой. За Таниным столом на круглом высоком стуле восседал Али. Увидев входящую Таню, быстро закрыл какой-то файл ее компьютера и уселся за свой рабочий стол.

— Привет! — машинально сказала Таня и подошла к компьютеру.

— Привет! — отозвался Али и, улыбнувшись во всю свою кофейную рожу, выскользнул из комнаты.

— Что он делал в моем компьютере? — спросила у Камиллы Татьяна.

— Не знаю, я ничего не видела, — отозвалась та, не поворачивая головы.

«Вот гад! — подумала Таня. — Хотел напоследок скачать мою информацию! Правильно я всегда ставила пароль на свои файлы. И никому ведь не пожалуешься, что эта африканская бестия лазает по компьютерам!»

Мадам Гийяр возникла в двери, посмотрела на часы, удостоверившись, что все присутствуют к началу рабочего дня, и проследовала в свой комфортабельный закуток. Таня в ярости щелкала мышкой, открывая последний файл, с которым работала накануне. Наконец экран высветился последней страницей: «Happy birthday to you!» Поздравление было жирно отпечатано и заняло весь экран. «Вот оно что! — удивилась она. — Али меня поздравил. Значит, запомнил. Но как он все-таки проник в мой файл?»

Таня хотела сосредоточиться на работе. Но какое-то странное чувство тревоги мешало ей. Во-первых, она никак не могла дозвониться домой. Все-таки необычно, что родители не поздравили ее с самого утра. Во-вторых, ей хотелось большей определенности в ее положении. Сколько эта мадам Гийяр будет ее мучить, до каких пор? Уж туда или сюда, неизвестность всегда тяготит. В-третьих, этот Али с поздравлением. На душе у нее скребли кошки. Кое-как досидела она в лаборатории до обеда, а потом вошла за перегородку к мадам Гийяр.

— Меня тошнит и болит живот, — сказала она. — Могу я уйти?

— Конечно. — Мадам Гийяр внимательно посмотрела на Таню. — Желаю вам скорее поправиться!

— Спасибо, — ответила Таня. — Надеюсь, завтра я буду в порядке! — Ей пришлось очень сдерживать себя, чтобы не выбежать из лаборатории.

На улице над головой синело ясное небо, дул теплый ветер. На краю фонтана, как всегда, сидели темнокожие уроженцы Африки, они сняли теплые куртки и остались в футболках; точеные шеи и тонкие руки их девушек и молодых парней напоминали изящные, выточенные из дерева скульптурные миниатюры. Таня остановилась у темнокожего лоточника и купила пакетик сладких орехов.

— Какая красивая девушка! — улыбнулся он, а Таня заметила, что под розовой сочной губой у него нет одного зуба.

«Выбили в драке, наверное, — подумала она. — Между темнокожими здесь постоянно случаются потасовки. За что они борются? За место под солнцем Парижа, что ли? Ну и пусть борются. Им тоже нелегко». Она хотела заехать за Янушкой и пригласить ее посидеть в кафе, но вспомнила, что Янушка уехала в какой-то исследовательский центр.

«Ничего не поделаешь, придется гулять одной, — решила она и спустилась в метро. — Поеду на левую сторону. Поброжу по романтическим местам. Заодно заранее попрощаюсь. Кто его знает, будет ли еще время сюда заглянуть…»

Она пошла по бульвару Сен-Мишель к Люксембургскому саду. На полчасика присела в кафе, выпила чашку кофе, съела булочку. Вокруг нее, наслаждаясь хорошей погодой, сидели люди — мужчины и женщины; разговаривали о чем-то, смеялись. У двери кафе расположился не старый еще мужчина с неизвестно откуда выкопанной старинной шарманкой. Он сидел на стуле, а для привлечения публики у его ног в деревянной кукольной постели под розовым одеялом, не обращая никакого внимания на заунывные звуки, спали черный кот и беленькая собачка. Помятая шляпа лежала у ног шарманщика.

«Чем живут эти люди? Почему они так вольготно здесь сидят, никуда не торопятся? — думала Таня про посетителей кафе. — Сословие клерков парится по конторам. Сфера обслуживания на ногах от открытия до закрытия. Художники, скульпторы сутулятся над своими работами в музеях и галереях или пытаются продать свои творения на блошиных рынках, на импровизированных выставках. Учителя в это время в школах, врачи — в больницах. Рабочие — на заводах. Интересно, люди каких занятий проводят лучшие часы в кафе? — Она допила кофе и засмеялась. — Может быть, кто-нибудь точно так же думает обо мне! Что, мол, здесь делает эта молодая женщина? Откуда она приехала, туристка она или кто? — Таня задумалась. Хотела бы она проводить время свободно? Ездить куда хочет, где хочет гулять? Не выходить из дома, если на улице дождь. Не париться на работе в прекрасную погоду, а ехать за город, где поют птицы и есть множество прелестных мотелей и гостиниц для путешественников и на пару дней, и на месяц. — Кто его знает, — как-то неопределенно подумала она. — Надо попробовать, чтобы решить, понравится мне это или нет». Она отдала деньги девушке-официантке и, как уже было много раз в Париже, отметила ее ненапускную вежливость, искреннюю благодарность за положенные чаевые.

Она свернула в одну из улочек Латинского квартала и подошла к дому, где жила в Париже первые два месяца, до знакомства с Янушкой. Комнатка ее хоть и называлась студией, но представляла собой узкий пенал с окном, выходящим на крышу, в квартире, которая по московским понятиям называлась бы коммунальной. В ней не было кухни и ванной комнаты. Небольшая ниша в углу, отделенная занавеской, с дырками в полу обозначала душ, а для того чтобы приготовить кофе, на маленьком столике у окна стояла небольшая плитка. О том, чтобы варить на ней суп, не могло быть и речи. Спать по ночам мешали Тане буйно гуляющие студенты, да и у Тани вдруг развилась такая бессонница, что даже расположение этой комнатки в самом сердце Парижа ее не радовало. Незнакомые люди кругом, незнакомый язык, на котором она могла еще с трудом объясняться, но, как оказалось, вопреки всем заверениям московских преподавателей совершенно не в силах была на первых порах понимать. Страшное перенапряжение первых месяцев — работа в лаборатории по семь часов в день, посещение языковых курсов, на которые ей тут же рекомендовала записаться мадам Гийяр, поиски правильной и короткой дороги в незнакомом городе, неустроенный быт, нехватка денег, которые исчезали молниеносно, — все это вместе с тоской по дому соединилось в комок неприятных воспоминаний, выплеснувшихся сейчас на Таню при виде узкого окна ее первого жилища.

Таня посмотрела вверх, нашла третье окно от угла. Сейчас оно было забрано узкими ставнями. «Кто, интересно, там сейчас живет? — подумала она. — Все ли там как прежде?»

Одиночество первых месяцев жизни в Париже с такой силой тогда обрушилось на Таню, что она, будучи совершенно несентиментальной по природе, купила в цветочном магазине герань и поставила ее на подоконник. Она не узнавала себя. Разве это была она, прежняя Таня, которая не стеснялась нагрубить кому угодно, хоть матери, хоть отцу, хоть Валерию Павловичу, хоть Барашкову и только почему-то никогда не связывавшаяся с Тиной? Возможно, потому, что и Тина никогда ее по-крупному не доставала. Как-то по-другому, по-новому вспоминала теперь Таня те дни, которые она провела в больнице.

Весной Таня собиралась выставить свою герань за окно на солнце, на воздух. Но через два месяца жизни на этой квартире к ней после прогулки заглянула Янушка. Она принесла знаменитый длинный батон, который в Москве называется французским, ветчины и сыра, и они сели ужинать.

— Зачем ты здесь живешь? — удивилась Янушка, оглядев Танину комнатушку. — Здесь очень неудобно!

— Зато в центре, — пояснила Таня.

— В центр можно приезжать по субботам и воскресеньям. А в обычные дни после работы и после занятий все равно некогда уже ходить гулять. — В этом Янушка, как и в большинстве других случаев, оказалась права. Таня послушалась и переехала в кампус. — И не надо тратиться на дорогу, и добираться удобнее! — объясняла Янушка, и Таня должна была с этим согласиться.

Жить в кампусе оказалось намного удобнее и приятнее, чем барахтаться в коммуналке одной. Какие прекрасные кухни и холодильники, прачечные и комнаты отдыха были в их общежитии! Компьютеризированная библиотека, жилые комнаты на одного, максимум на двух человек, как это было непохоже на то, о чем рассказывали студенты, жившие в общежитии института, где Таня училась. Вот чему можно было завидовать белой завистью! Но, прожив в кампусе без малого два года, Таня уже привыкла к такому житью и как-то перестала обращать внимание на удобства. Привыкла относиться к ним как к должному. А герань в суматохе она так и оставила на подоконнике в старой квартирке, и сколько ни всматривалась она сейчас, глядя на свое окно, за серыми жалюзи не было видно, стоит ли еще в комнатке ее любимый цветок.

— Тебя не удивляет, что мы так легко обходимся здесь без мужчин? — как-то во время прогулки по Сене, глядя на счастливую влюбленную парочку, спросила Янушку Таня. Над Парижем моросил тогда легкий теплый дождик, и они укрылись от него в комфортабельном просторном салоне низкого речного теплоходика. На Танин взгляд, теплоходики, курсирующие по Сене, так любимые туристами, внешне очень отличались от московских речных трамвайчиков и назывались тоже неказисто — «мухи». Именно этих «мух» и имела в виду Янушка, когда пыталась подобрать слова для ответа.

— Французские мужчины — как «мухи», поверь! Чем больше народу перевезут, тем им лучше. К тому же они редко надолго попадаются в расставленные сети. Только уж если паутина действительно сплетена слишком тонко… Довольно часто среди них встречаются ипохондрики, но, впрочем, — Янушка задумалась, она всегда старалась быть максимально объективной, — я была знакома близко только с одним настоящим парижанином — художником по профессии, а люди творчества, сама понимаешь… — И Янушка замолчала, нахмурившись, видимо, вспоминая не очень счастливые события своей жизни. — Я его любила… — Она замолчала надолго, потом будто встряхнулась. — Без мужчин мне жить проще! Свободнее! — И уже ни горечи не слышалось больше в голосе Янушки, ни сожаления об утраченной, по-видимому, любви. — Люди зацикливаются часто на чем-то своем, — продолжала она, — кто на несчастной любви, кто на своей бездетности, кто на сексе, кто на бедности, а на самом деле таким образом люди пытаются убежать от нереализованное™. Им кажется, вот выполни сейчас кто-нибудь, пусть хоть Господь Бог, их самое заветное желание, и мир изменится. А в сущности, не меняется ничего и все бесконечно повторяется сначала. Неверный любовник снова бежит к очередной цели, одинокая бездетная женщина, в муках родив, через некоторое время понимает, как трудно иметь детей, а человек, всю жизнь страдающий от неразделенной любви, внезапно получив признание от объекта своих мечтаний, вдруг начинает смертельно скучать. — Янушка улыбнулась. — Тот, кто поймет это, навсегда излечится от одиночества, приобретет вековую мудрость и начнет просто жить!

Таня тогда промолчала. Они вышли на набережную у Лувра, обогнули его, мельком взглянули на Пирамиду, через которую, как всегда, толпами шагали туристы, и пошли пешком к Вандомской площади. Почему-то именно Вандомская площадь с ее «Ритцем» в Москве была для Тани олицетворением настоящего богатства. Ей хотелось здесь жить, хотелось, чтобы ливрейный шофер открывал перед ней дверцу роскошного автомобиля. Еще и теперь, бывая здесь с Янушкой, они смотрели в разные стороны: Таня с любопытством разворачивалась лицом к витринам дорогих магазинов. Правда, последние месяцы смотрела на них уже без вожделения, просто сравнивала, а Янушка разглядывала авангардистские скульптуры, в странном порядке установленные, как казалось Тане, в самых неподходящих для этого местах. У того подъезда «Ритца», откуда отправилась в последний прижизненный путь английская принцесса Диана, часто собиралась небольшая группка зевак.

— Что они тут стоят, на что смотрят? — удивлялась Янушка. Таню заботило другое.

— Ну есть же музеи современного искусства, — с возмущением говорила она, — ну и пусть бы всю эту современную красоту ставили там! А здесь, рядом с колонной Наполеона, весь этот модерн выглядит как на корове седло! Все равно что у нас на Красной площади поставить эти обрубки!

Янушка с Таней была не согласна.

— Каждый век, каждая эпоха стремятся донести до человечества свои плоды. Поэтому и здесь, и в Тюильри тоже поставлены современные скульптуры.

— Это решение скорее политическое. Таким образом французы стремятся показать, какие они демократы. Мол, вот, пожалуйста, никакое искусство нам не чуждо!

— Вы, русские, помешаны на политике, — заметила Янушка.

— И правда, — расхохоталась Татьяна, — хотя в Москве за мной этого недостатка не замечалось! Но послушай… — Тане в последнее время все время приходилось искать ответ на один мучивший ее вопрос. — Ты не скучаешь по своей Чехии?

Янушка задумалась.

— Скучаю, конечно, но тебе этого не понять. У вас большая страна, вам не скучно! Если хочется, можно поехать работать в Сибирь, или на Дальний Восток, или на Крайний Север, или на Юг. А моя страна очень маленькая. Хоть и очень красивая. Работы для меня мало, а я хочу что-то еще сделать в жизни, кроме как родить детей, выйдя замуж. Ведь я жила не в столице, а в маленьком городке. А у нас для женщины всего несколько путей. Главный путь — замуж. Еще можно работать в магазине. Быть парикмахером уже сложнее, большая конкуренция; косметологов тоже много. Врачи у нас почти все мужчины. Можно еще, правда, учить детей в школе. Вот если у меня ничего не получится, я пойду в школу, буду преподавать биологию. Но жить в нашем маленьком городе — все равно что прожить всю жизнь в одном доме с одними и теми же соседями и даже не стремиться увидеть соседнюю улицу.

— А я тоже хотела бы замуж, — призналась Таня. — Но не для того, чтобы рожать детей, а для того, чтобы быть независимой в средствах и делать что хочу!

— Вон мадам Гийяр и делает что хочет, — заметила Янушка. — Целыми днями сидит, как сова, за перегородкой. Красивая жизнь — сказки для бедных. Но буддистская философия внушает, что у человека всегда бывает денег столько, сколько нужно лично ему. Ни больше ни меньше.

— Но видела бы ты наши маленькие города! Что бы ты сказала тогда! — вздохнула Татьяна. — Это только кажется, что можно поехать жить хоть в Сибирь, хоть на Дальний Восток. У нас сейчас народ поумнел, романтиков мало; наоборот, все издалека стремятся в столицу. Что там делать, на Севере? Только машинами японскими торговать да нефть добывать вахтенным методом, — хмыкнула Татьяна.

Янушка пожала плечами:

— Было бы желание, а дело можно найти везде…

— А твой мужчина был хороший художник? — вдруг неожиданно спросила Таня. Уж очень ей хотелось, чтобы Янушка перестала быть мудрой, как Минерва, и рассказала о своем романе.

— Он зарабатывал тем, что всю жизнь копировал импрессионистов на продажу. Особенно хорошо у него покупали американцы «Подсолнухи». Ему было сорок, у него было море женщин, он сам всех бросал. А если кто и приживался у него, то редко выдерживал рядом с ним больше четырех месяцев, а я задержалась на полгода. Этого времени, потраченного на любовь, на ненависть, на беспамятство, мне хватит, должно быть, на всю оставшуюся жизнь!

— Что, было так плохо? — удивилась Татьяна.

— Представь себе, что тебе надо заниматься делами, учиться, работать, а с тобой живет весьма симпатичный, умный, но капризный гость, который съедает все, что только появляется в поле его зрения, беспорядочно выпивает, беспрестанно курит, балуется наркотиками, приводит молодых мужиков под предлогом того, что ему непременно надо взбодриться, внушает тебе постоянно, что ты дремучая и нецивилизованная, и к тому же обвиняет тебя во всех своих жизненных неудачах, хотя ты совсем недавно приехала из другой страны! Еще он все время спорит с тобой по поводу приготовленных тобой блюд: «У нас во Франции это готовится не так!» — «Но это чешское блюдо!» — «Все равно, — как правило, гордо провозглашал он. — И салат надо подавать не перед первым блюдом, а после второго!» Иногда мне было просто смешно, а иногда хотелось запустить в него сковородой. В конце концов я вовсе перестала готовить, чтобы не совершить убийства. — Янушка весело расхохоталась.

Таня высоко подняла красивые брови, задумалась.

— А мне здесь и вообще не до романов, — наконец сказала она. — Я очень устаю!

И действительно, в первый год работы она уставала так, что стоя засыпала в метро. Когда она пересаживалась с радиальной линии на кольцевую, глаза ее сами собой закрывались, и вместо названий «Порт-рояль», «Ваве», «Дюрок» ей чудились «Павелецкая», «Таганская», «Курская». А когда она их открывала, мотала головой — все вставало на свои места: она подъезжала к нужной остановке, к «Дому Инвалидов».

Впервые сюда, к могиле Наполеона, она пришла опять-таки с Янушкой. Та показала ей черную дыру в полу в середине огромного собора и заговорила о том, что, на ее взгляд, было бы гораздо лучше, если бы он покоился один где-нибудь на скале на острове Святой Елены. Янушка очень уважала Наполеона.

— Наверное, предполагалось, что здесь он будет вместе со своими солдатами? — спросила Таня.

— Такие люди не могут рассчитывать на дружбу ни при жизни, ни после смерти, — ответила Янушка. — Их удел — восхищение, страх, возможно, предательство, но дружба — никогда. Примазываться к славе великих или же просто известных — желающих много. Но, если вдуматься, рассказы примазывающихся всегда однотипны: они подчеркивают, как некто великий ценил и любил их, они мечтают, чтобы сияние чужой славы коснулось и их бренных физиономий. А сами великие — всегда одиноки.

В эти минуты Таня по-новому смотрела на подружку. В этой пичуге ей открывались такие черты характера, о которых и не подозревала.

— И ты тоже одинока? — спросила ее Таня.

— Я не одинока. Я — свободна, — засмеялась Янушка. — А это разные вещи. Я привыкла думать, что моя жизнь — прежде всего моя жизнь. Я сама себе хозяйка, госпожа и ни в коем случае не критик. Я живу как хочу и как у меня получается. Мне некого любить, кроме своих родных, но и винить тоже некого. Это один из способов существования современных людей. Одиночество — прекрасно, если это осмысленное Одиночество с большой буквы.

— Я не могу жить одна, — сказала Таня. — Я не переношу одиночества.

— Что ж, ты ведь не буддистка! — с некоторой долей снисхождения сказала ей Янушка.

Таня вспомнила этот разговор так ясно, будто он состоялся вчера. «Да, оказывается, очень трудно жить одной», — подтвердила она, мысленно простилась со своим бывшим домом, пересекла бульвар и пошла от нечего делать к Люксембургскому саду. Хрипловатый голос Джо Дассена, певший миру про любовь в Люксембургском саду, очень любила ее мама.

Прямоугольник сада, совсем небольшой, был ограничен осенними деревьями, чьи кроны вовсе не думали еще осыпаться, не то что в Москве в это время года. На огромных клумбах еще даже цвели запоздалые лилии, хотя листья их, высокие и густые, уже были будто поедены ржавчиной и казались сухими. Напротив музея Родена Таня присела и вновь достала телефон. На этот раз ей повезло — ответил заботливый, взволнованный голос мамы.

Ни поздравления, ни расспросы уже не имели значения для Татьяны. Ей важен был сам голос. Живой мамин голос, действующий на уровне подсознания. Дающий ощущение того, что она, Таня, не одинока в этом мире, что она любима, что у нее есть дом и там ее ждут. И Таня, не осознавая этого, готова была слушать мамин голос еще и еще, будто зверек, выдернутый из гнезда, плачущий по ночам и ищущий пропахшую матерью тряпку.

— Вы там, как всегда, наверное, устроили обжираловку? — стараясь, чтобы вопрос казался как можно более веселым, спросила Татьяна. — Угоститесь и за меня на славу!

— Нет! — ответила мама. — Без тебя не хочется. У нас сегодня другое мероприятие. Мы с папой идем на концерт. Вон он уже одетый стоит в коридоре. Решили отметить твой день рождения нетрадиционным образом. Вот приедешь на Новый год, тогда уж устроим пир на весь мир!

— Жаль, — разочарованно протянула Татьяна. — Ну, по крайней мере желаю вам хорошо провести время! А куда вы идете? — Но последний вопрос потонул в океане радиоволн, связь отключилась, и мамин голос исчез. Таня вздохнула и, несмотря на то что в воздухе уже стало тянуть вечерней свежестью, осталась сидеть в Люксембургском саду на скамейке. Но мысли ее витали где-то совсем далеко.

«Ашот так больше и не позвонил, — наконец подумала она после того, как мысленно перебрала все московские концертные залы, куда могли бы отправиться ее родители. Она мысленно пролетела над консерваторией и Концертным залом Чайковского, Концертным залом „Россия“ и Кремлевским Дворцом съездов. — Да мало ли куда они могут пойти! — вздохнула она. — А что касается Ашота — придется выкинуть его из головы. И интересно все-таки, часто ли залезает Али в мой компьютер?!» Эта заключительная мысль вернула Таню в обыденную действительность, она поежилась от сырости, спустила пониже рукава своего твидового, серенького в голубую клеточку, пиджачка и поспешила домой.

«А если Янушка придет, напою ее опять, как в прошлый раз!» — решила она и в этот момент увидела, что перед ней в какой-то насмешливо-почтительной позе стоят двое мужчин довольно приличного, впрочем, вида.

— Вы, наверное, парижанка, — сказал один из них на ломаном французском, как-то странно изогнувшись в полупоклоне. Он был небольшого роста, чрезвычайно худ, белес как моль и с хитроватым взглядом тертого лиса. — Не покажете двум провинциалам, как пройти к Елисейским полям?

Второй стоял молча, спокойно, лицо его на первый взгляд оставалось серьезным, но все-таки что-то еле уловимое в позе его, а еще более в чуть прищуренных глазах не очень молодого уже, опытного человека показалось Тане подозрительным. Возникло ощущение, что ее как-то пытаются обмануть. Она внимательно всмотрелась в его круглые буравчики-глаза под треугольничками бровей, оценила проблеск седины на висках, что на языке парикмахеров и собаководов называется «соль с перцем», и с неудовольствием подумала: «Артисты, наверное, какие-нибудь напились. Вот и пристают. Но вот этого, высокого, я уже где-то видела…» Но где именно видела, в фильме или наяву, Таня вспомнить не могла.

— Не хотите ли прогуляться с нами по Елисейским полям? — качнулся к ней Хитрый Лис.

Тане еще год назад ужасно льстило, если вдруг кто-нибудь случайно спрашивал у нее дорогу. Как правило, это были забредшие не туда американские туристы. Ей доставляло удовольствие объясняться с ними по-английски, вставляя в речь французские названия. Благодаря Янушке она неплохо знала Париж и с удовольствием козыряла этим. Но сейчас, после разговора с родителями, после мыслей о доме, об Ашоте и о проблеме с Али, эти двое мужчин показались ей наглыми, приставучими прилипалами, ловцами приключений, любителями «клубнички».

— А не пошли бы вы куда подальше?! — с возмущением по-русски сказала Татьяна и, гордо закинув сумочку на плечо, попыталась обойти их сбоку.

— Ну, я же тебе говорил! А ты спорил! Москвичка! — вдруг сказал на таком же чистейшем, родном для Тани русском языке тот, что был повыше, постарше, с щетинистой сединой в волосах.

— Каюсь, не разобрал сразу! Прошу извинить, — опять изогнулся белесый Лис. — Я думал, что хохлушка. Только крашеная. Готов понести наказание за самонадеянность!

Теперь у Тани не осталось никаких сомнений в том, что перед ней соотечественники. Она была готова уйти, но сознание того, что ее так глупо разыграли, заставило ее возмутиться.

— Какого же черта вы тут ломали комедию? — Таня остановилась и с возмущением смотрела на пришельцев.

— Подурачиться решили, простите! — миролюбиво сказал седоватый. — Что вообще-то несвойственно нашему положению. Поспорили, какой национальности самые красивые девушки в Париже. Я посмотрел на вас и сказал: «Москвичка!», а вот он, остолоп, стал утверждать, что вы с Украины.

— Откуда-нибудь из Днепропетровска! — добавил Лис. — Я сам оттуда родом. Там оч-чень красивые девушки!

— А как вы определили, что я из Москвы? По какому признаку? — заинтересовалась Татьяна. В облике мужчин больше не чувствовалось какой-либо опасности. Она спросила это без кокетства, без напрашивания на комплимент, и заданный ею тон был принят. Лис прекратил изгибаться, встал рядом со своим старшим товарищем, и со стороны можно было подумать, что между знакомыми идет обычный, хотя и несколько шутливый разговор.

— Да я как глянул, как вы сидите здесь на скамейке — одинокая, грустная, задумавшаяся о чем-то своем, — сообщил старший мужчина, — сразу понял: так сидеть может только русская женщина.

— Я это тоже понял! — сказал Лис. — Только я подумал, что вы здесь на работе, — без обиняков добавил он. — Нет?

Таня посмотрела на него с недоумением.

— Вы меня за проститутку, что ли, приняли? — Глаза ее расширились от удивления. — Сразу видно, что вы из Москвы, — отпарировала она. — Проститутки здесь просто так на лавочках не сидят!

Лис хотел еще что-то ответить, но старший бросил ему:

— Помолчи! — и продолжал разговаривать с Таней: — У меня мать так сидела на завалинке в деревне под Рязанью, — сообщил он. — А почему я подумал, что вы из Москвы… — Он сделал паузу. Таня и Лис с интересом ждали, какой он выдаст аргумент. — Так это я просто так сказал, наугад! — вдруг неожиданно заключил седоватый и весело засмеялся. У него запрыгали от смеха щеки, и подбородок, и немаленький живот, выглядывающий в просвет дорогого пиджака.

— Вот ведь надул! — хлопнул себя по коленкам Лис в полном восторге оттого, что над ним так славно подшутили. — А ведь я поверил, поверил! — Лис еще долго крутил потом головой.

Если бы Таня когда-либо больше уделяла внимания русской литературе, без сомнения, она бы заметила, что эта парочка очень напоминает персонажей Александра Николаевича Островского. Для полного внешнего сходства этим двум мужчинам, видимо, достаточно деловым и в меру образованным, не хватало лишь монокля и часов на серебряных цепочках поверх жилеток. Впрочем, как выяснилось потом, часы им заменяли мобильные телефоны, а вместо монокля у белобрысого были небольшие очки в самой современной и дорогой оправе, которые, как ни странно, лишь усиливали его сходство с хитрой лисицей. Через некоторое время Таня узнала, что человек с внешностью лиса был тонкий и умный юрист. Он сопровождал патрона, которым оказался седоватый, в качестве переводчика и консультанта в значительных и важных сделках. Таким образом, Таня воочию убедилась, что через полтора века после Саввы Морозова и Мамонтова в Париже снова прекрасно себя чувствовали русские купцы.

— А вы что делаете в Париже, интересуетесь достопримечательностями? — поинтересовался седоватый.

— Нет, работаю здесь. Я на стажировке, — ответила Таня не без некоторой гордости и сразу заметила, что в глазах ее собеседников прибавилось уважения.

— Кто же вы по профессии, кинозвезда? — тут же вылез вперед Лис.

— Я врач. — Таня улыбнулась не без некоторого кокетства. Все-таки грубый комплимент Лиса по поводу кинозвезды Тане польстил. — Стажируюсь по клинической биохимии.

— А у меня дочка тоже врач! — почему-то обрадованно сказал седоватый.

— Бывают совпадения. Мне пора. — Таня действительно собралась уходить.

— Знаете, — седоватый осторожно взял ее за руку, — поедемте с нами на Елисейские Поля. Мы собрались поужинать, составьте нам компанию! Серьезно, без всяких задних мыслей. А потом мы вас отвезем куда скажете.

Таня заколебалась. Ехать домой было, с одной стороны, гораздо спокойнее. Но у нее сегодня день рождения, к тому же она никогда не была в дорогих ресторанах на Елисейских полях. С Янушкой они довольствовались маленькими кафе. Она вздохнула, раздумывая. Мужчины казались ей приличными людьми.

— Значит, едем! — Седоватый улыбнулся ей покровительственно, и они неторопливо пошли из сада. У выхода их уже ждало остановленное Лисом такси.

Таня потом не смогла бы вспомнить в деталях, как выглядел ресторанный зал. Все-таки она была в напряжении. Ее смутили яркая публика, обилие цветов, картины на стенах и роскошное меню, цены в котором были приблизительно равны ее месячному жалованью. Она решила попробовать, кроме всего прочего, морских ежей. Сначала их специфический острый вкус показался ей приятным, а потом, с непривычки, ее чуть не вытошнило. Прекрасное вино, хотя она выпила совсем немного, развязало ей язык, и она призналась спутникам, державшимся, кстати, весьма достойно, что сегодня — день ее рождения. Это сообщение было встречено с искренним вниманием, и поздравления было решено сопроводить очень дорогим шампанским. В заключение Тане был преподнесен элегантный букет.

Когда они вышли на улицу, уже было совершенно темно и прохладно, но Тане не хотелось ехать домой. Седоватый явно демонстрировал ей все признаки расположения, это было приятно. Понятливый Лис, сославшись на усталость, умчался на такси к себе гостиницу, а Таня и ее спутник решили прогуляться. Впереди сияла множеством огней Эйфелева башня, и Таня, впервые, пожалуй, за все свое пребывание в Париже, почувствовала себя и расслабленно, и защищенно. Вокруг шумела яркая разноязыкая толпа, и Тане было приятно чувствовать себя ее частью, беззаботной и легкой, как ее сделанный со вкусом букет, как экзотические перья на роскошных шляпках манекенов, выставленных в витрине магазина, торгующего карнавальными костюмами. Невольно Таня обратила внимание на узкую черную амазонку с серыми раструбами на рукавах и такую же маленькую шляпку, отделанную узким пером серой цапли.

«Старинный замок, охота, стаи собак, и я в этой амазонке скачу на сером благородном коне», — представила себе Таня.

— О чем вы задумались? — участливо наклонился к ней спутник.

«Об охоте на лис», — чуть не вырвалось у Татьяны. Но неудавшаяся два года назад ночка с Ашотом и глупыми разговорами научила ее впредь быть сдержаннее, и Татьяна ответила:

— О том, что скоро наступит Рождество, а у меня все еще неясное положение на работе.

— Всегда все как-нибудь утрясается, это закон, — сказал ее спутник. — Не беспокойтесь. Вполне возможно, что на Рождество вы уже будете с легким сердцем пить шампанское, а впереди вас будут ждать волнующие перемены!

— На Рождество я надеюсь быть дома, — с легким вздохом сказала Татьяна. Во время ужина в ресторане спутники большей частью расспрашивали Таню о ее делах, поэтому теперь седоватый был уже в курсе ее основных проблем.

— Никогда не знаешь, где найдешь, где потеряешь, — заметил он на Танин вздох. — Моей дочке тоже нелегко приходится. Пропадает на работе целыми днями, а результатов особенных пока не видно.

— Мне это знакомо, — сказала Таня. — Я ведь тоже проработала в больнице три года.

— Это солидный срок, — улыбнулся ей новый знакомый. Около тротуара остановилась сияющая длинная машина.

Задняя дверца салона открылась, оттуда высунулась тонкая рука, унизанная блестящими перстнями. Рука держала тонкий серебристый поводок. Тут же с визгом из машины выскочила маленькая, трясущаяся, будто студень, собачка, присела посреди тротуара, сделала свои дела, секунду поскребла задней лапкой по голому асфальту и с прежним визгом запрыгнула обратно в машину. Рука захлопнула дверцу, машина умчалась. Таня посмотрела ей вслед.

— Мне пора домой. Уже поздно и холодно. — Она действительно собралась уходить. Налетел влажный прохладный ветер, и Таня после вина, после шампанского продрогла до костей.

— Я поймаю вам такси, — сказал ее спутник.

— Мне было очень приятно. — Таня протянула ему по западной привычке руку, и он, пожимая ее сильную ладонь, вдруг ощутил заметную дрожь.

— Так вы действительно замерзли! — сказал с удивлением он. Он сам был в довольно легком костюме, распахнутом пиджаке, рубашке из дорогой тонкой ткани, галстуке, развевающемся на ветру. Но от всей его довольно полной фигуры, пышущей теплом и здоровьем, исходила такая мощь, что Таня невольно засмеялась:

— Не все такие стойкие, как вы!

— Так надо было раньше сказать! Ну-ка пошли в магазин! — Он крепко взял ее за руку, и как Таня, еще даже не вполне понимавшая, в чем дело, ни отказывалась, потащил ее за собой через самооткрывающиеся двери дорогого магазина одежды для дам. — По случаю нашего знакомства и в честь дня рождения — выбирайте! — широким жестом пригласил он.

Тут же мелким легким шагом, свойственным деловым парижанкам, к Тане устремилась молодая женщина, готовая к услугам. Продавцы и консультанты в магазинах уже давно научились на глаз отличать новых русских покупателей. И тут Таня испытала не совсем понятное ей чувство. Сбылась ее мечта. Состоятельный господин от щедрот широкой души хотел сделать ей подарок. Что следовало за этим? По всей видимости, именно то, о чем Таня так долго, натужно размышляла в течение нескольких лет. Несомненно, она понравилась ему и он хотел сделать ее или своей мимолетной любовницей, или спутницей на какое-то время, а может быть, что, конечно, маловероятно, даже женой. Тане нужно было сделать навстречу шаг, и, по всей видимости, все бы состоялось — судя по его взглядам, по его искреннему интересу, она, безусловно, произвела на него впечатление. Что ж, он тоже устраивал Таню. Не противный, не навязчивый, несомненно, состоятельный и самодостаточный господин. Пусть он был русским, не иностранцем, что ж, со своим было даже привычнее, спокойнее, не нужно коверкать язык. Сейчас Тане нужно было просто опустить ресницы и сказать тоненьким голоском: «Спасибо, вы так любезны!» Мужчины любят, когда их подарки принимают с благодарностью. И вдруг где-то вдалеке мелькнули тени Ашота, мадам Гийяр и Янушки. Таня неосознанно повернула голову и посмотрела на дверь. Она уже набрала полную грудь воздуха, чтобы отказаться.

— Стоп! — строго сказал ее спутник. — Я думаю, что вон тот костюм очень вам подойдет.

Редкая девушка устоит, чтобы не взглянуть хоть одним глазком на вещь, про которую говорят: «Это очень вам подойдет». Таня повернулась и посмотрела туда, куда ей указали. Манекен был одет в светло-серый классический костюм, украшенный широким воротником из чудесной голубой норки. Костюм был замечательный, но не на него запала Таня. Она уже давно знала, что бы купила себе в подарок, будь у нее деньги. Застенчиво опустив голову и ресницы, Таня чуть слышно прошептала:

— Я хочу вон тот жакет из шкур.

Мужчина внимательно посмотрел на нее и улыбнулся:

— Принесите девушке то, что она хочет. Француженка с приятным, улыбающимся лицом провела Таню в просторную кабину. Ее расторопная помощница уже тащила жакеты всех фасонов и расцветок. Из примерочной Таня вышла еще более похорошевшая, в очень модном одеянии, искусно сделанном из шкурок непонятно какого животного мехом внутрь, весьма напоминающем одежду пещерного человека.

— Этот жакет — новинка сезона, — пояснила француженка Таниному спутнику. Ее твидовый пиджак она бережно повесила на плечики.

— Ну что ж, — согласился мужчина, доставая золотую банковскую карточку. — Новинка так новинка, хотя я лично выбрал бы костюм.

— Мне не хочется снимать это, — показала Таня глазами на жакет. — В нем так уютно!

Помощница старательно и ловко запаковала в красивый пакет ее пиджак, а мужчина сказал что-то, наклонившись к француженке-консультантше. Та быстро и внимательно взглянула на него взглядом профессионала и коротко сказала что-то помощнице. Таня, с удовольствием тихонько ощупывая и поглаживая свой подарок, деликатно отошла к витрине и посмотрела на улицу. Перед ней были Елнсейские поля, они светились и переливались огнями, мимо с мягким шуршанием шин проносились блестящие машины, и Таня ощутила себя чуть ли не полноправной и единственной владелицей всей этой красоты. Когда же она, недоумевая, в чем задержка, опять повернулась лицом к залу, то увидела, что консультантша говорит что-то ее спутнику, показывая уже лежащий на упаковочном столе серый костюм с норкой. Ее помощница быстро соорудила еще один красивый пакет, и мужчина, отказавшись от доставки, взял оба пакета и направился к Тане.

«Не надо сейчас думать, кому предназначается второй пакет, это неприлично, — сказала себе Татьяна и вышла на улицу. — Интересно, что будет дальше?»

Мужчина подошел к кромке тротуара и остановил такси.

— У вас есть клочок бумажки, на котором можно было бы записать номер телефона? — спросил он Таню. Та достала из сумочки записную книжку. — Я буду в Париже еще несколько дней. Если надумаете, позвоните, буду рад. — Он продиктовал Тане номер телефона и на прощание, приблизив широкое, пышущее здоровьем лицо к Таниной щеке, коротко ткнулся в нее колючей щетиной. — Меня зовут Филипп Иванович, — сказал он ей в самое ухо.

— Я позвоню, — коротко сказала Татьяна. Она быстро села в машину на заднее сиденье. Филипп Иванович подал ей пакет с ее пиджаком, протянул в окошечко водителю деньги, и такси помчалось вперед, сквозь ночные огни. Всю дорогу Таня напряженно вспоминала, где же она могла видеть эти знакомые ей круглые глаза под треугольничками бровей, и никак не могла вспомнить. Наконец, уже подъезжая к своему общежитию, она с сожалением подумала, что на самом деле было бы очень хорошо, если бы ей достался еще и серый костюм. Посмотрев на часы, решила, что, как ни хочется рассказать о своем приключении Янушке, будить ее не стоит.

А когда на следующее утро она в своем новом меховом жакете с очаровательным выступом-хвостиком сзади, который она от волнения даже не заметила накануне во время примерки, вышла из дома, все газеты в киосках печати чернели заголовками со странными короткими словами «NORD-OST» и «MOSCOU».

Сначала Таня не поняла, чем черные слова «Норд-Ост» и «Москва» угрожают ей лично и что все-таки они обозначают. Когда же, войдя в лабораторию, она услышала от Камиллы какое-то необычно напряженное «бонжур» вместо стандартного «Как дела?», а Али посмотрел на нее, наоборот, с деланным равнодушием, она почему-то подумала вначале, что все в лаборатории уже знают, кого оставляют работать на будущий год, и этим сотрудником, по всей видимости, является не она. Янушка тоже уже сидела на своем обычном месте.

— Как дела? Что-нибудь случилось? — спросила у нее Таня. И тут встретила соболезнующий Янушкин взгляд.

— Надеюсь, никого из твоих близких нет ТАМ? — спросила Янушка.

— Где? — не поняла Татьяна.

— «Норд-Ост», — коротко ответила Янушка. — Террористы захватили концертный зал. Разве ты ничего не знаешь?

И тут Таня вспомнила. Разглядывая вчера вечером, можно сказать, уже ночью, у себя в комнате перед зеркалом новый жакет, намазывая лицо кремом, проверяя, не слишком ли у нее стали худыми бедра, она совершенно забыла о родителях, о том, что они накануне вечером ушли на концерт. Не вспомнила она об этом и сегодня утром. Все у нее внутри похолодело.

— А какой концертный зал захватили? — сглотнув слюну, спросила она.

— Не знаю… — ответила Янушка, с тревогой посмотрев на побелевшее Танино лицо.

— Что такое «Норд-Ост»? — еле смогла выговорить Таня.

— Мюзикл, кажется, — чуть слышно ответила Янушка.

— Откуда ты знаешь?

— С вечера все агентства передают…

Таня повернулась и вышла из комнаты. Все, кто там был, посмотрели ей вслед. А Таня, уже не обращая внимания на идущих ей навстречу людей, бежала к лифту. Она готова была кубарем катиться вниз по лестнице или даже спрыгнуть с четырнадцатого этажа — так велико было ее нетерпение найти газету с новостями, но тут, к счастью, приехал лифт. И хоть это был прекрасный скоростной лифт, просторный и зеркальный, Тане все равно казалось, что вниз он спускается не секунды, а вечность. Печатный киоск тоже оказался довольно далеко.

— Понавтыкали здесь своих дурацких сладостей! — сказала она африканцу, у которого накануне покупала орешки, и тот, не понимая русских слов, приветливо улыбнулся ей своей щербатой улыбкой. Наконец пачка газет, французских и английских, была в ее руках. — Русских газет у вас нет? — крикнула Таня продавцу.

— В центре Парижа! — развел тот руками.

Таня пробежала глазами строчки и трясущимися руками стала набирать родные цифры телефонного номера.

— Никого нет. Может быть, на работе? Телефон молчал.

— Разница во времени! Там сейчас время обеда. Но неужели же в лаборатории нет ни одного человека?! — Снова и снова она терзала кнопку повтора. Наконец, измученная страхом, сомнением, она набрала номер известного ей секретаря посольства.

— Ничего не известно, все сведения будут уточняться, перезвоните позже, — сухим голосом предложил ей он.

— Что за связь! Что за дурацкая телефонная связь! — Таня заплакала. — Мама и папа! Конечно, с них станется пойти на какой-то дурацкий «Норд-Ост»! Шли бы в консерваторию! Никому не придет в голову захватывать ее. Нет, они хотят жить в ногу со временем! — От ужаса и паники, охвативших ее, Таня не знала, что делать. Мама и папа! Те самые родители, вечно надоедающие, вечно лезущие не в свои дела, вечно советующие, вечно критикующие, теперь казались единственными нужными ей людьми в целом свете. — Только бы с ними ничего не случилось! Только бы не случилось!

Таня заплакала от страха и бессилия. Почему она здесь, и как далеко Москва! Уж там бы она нашла выход из положения, она бы узнала, где они, она поставила бы на ноги весь институт, весь город! Как плохо быть одинокой!

Записная книжка выпала из ее рук, шлепнулась на бетонные плиты и открылась на букве Ф. Перед Таниными глазами предстал криво записанный вчера телефонный номер. И этот номер быстро ответил ей.

— Филипп Иванович, — сказала она, всхлипывая и размазывая по лицу слезы. — Это Таня.

— Да, Танечка, я узнал! — уверенно прозвучал ответ. — Хорошо, что вы позвонили. А я как раз думал, как вы?

— Мама и папа вчера вечером ушли на концерт! — Таня отчаянно зарыдала в телефон. — И я не знаю куда!

— А вы паникерша! — спокойным голосом сказала ей трубка. — Наверное, когда вы были маленькой, родители никуда не отпускали вас одну. Концертных залов в Москве десятки. Процент того, что ваши близкие пошли именно в тот самый зал, который захватили, достаточно мал. Но наберитесь терпения, я все узнаю и вам позвоню. Диктуйте телефон.

И Таня с великим облегчением, что есть кто-то знакомый, кому она может передать хотя бы часть своей боли, сказала ему свой номер.

Действительно, как по волшебству, Филипп Иванович скоро все узнал, и нашел Таниного отца, и передал ему привет и беспокойство дочери, и сам перезвонил Тане, и успокоившаяся и счастливая Таня договорилась встретиться с ним вечером и куда-нибудь сходить.

— Мы были в консерватории, — извиняющимся голосом сказала Танина мама, когда сумела дозвониться до дочери. — Мы не думали, что ты будешь так волноваться! И кроме того, не знали, что эта ужасная новость так скоро дойдет до вас. Ведь ты же сама всегда ругала нас за то, что мы выходили тебя встречать, когда ты возвращалась домой позже одиннадцати!

— То вы, а то я! — вне всякой логики заявила Татьяна и вдруг добавила то, что и не думала говорить: — Мам, я счастлива, что вы дома!

— Что ты, доченька… — И Таня услышала, как странно засопела телефонная трубка.

— Не ходи завтра на работу, давай поедем куда-нибудь. В Версаль, например, я там еще не был! — сказал Тане Филипп Иванович, когда поздно ночью они лежали в огромной постели номера отеля «Ритц», выходящего на Вандомскую площадь. Филиппу Ивановичу было все равно где ночевать — они вдвоем с Лисом снимали номера в девятом округе. Но для Тани номер в «Ритце» был вопросом принципиальным.

«Осталось завести еще ливрейного шофера и дорогущий автомобиль», — подумала она, а вслух сказала:

— А как же лаборатория?

— А она тебе очень нужна? — отозвался ее кавалер.

— Вообще-то нужна, — ответила Таня. — Хотя и по дому я очень скучаю. Особенно после этого «Норд-Оста». Никогда не думала, что способна так волноваться за родителей!

— Когда появляются дети, родители отходят на второй план, — как-то неопределенно ответил Филипп Иванович. Он задумался о чем-то своем. Таня приподнялась на локте и посмотрела ему в глаза.

— А если меня выгонят из лаборатории, мы поедем в Москву вместе?

Филипп Иванович повернул к ней голову.

— Ты неглупая девушка, — сказал он, внимательно глядя на нее и перебирая ее волосы, будто ощупывал товар. — Красивая, хотя совершенно непохожа на мою дочь. — Он сделал паузу. Таня напряглась. — Успокойся, — сказал он. — Мы поедем вместе. Только быстрее собирай свои документы. Я должен быть в Москве через три дня.

Он повернулся на бок, положил полную волосатую руку на грудь и быстро, спокойно заснул с таким видом, будто он уже давно все решил. А Таня еще долго не выключала свет и невидящими глазами рассматривала люстру на потолке.

«Что же мне делать? — думала она. — Что делать?»

Внутренним профессиональным взором врача она, не глядя на мужчину, лежавшего рядом, тоже оценивала его. Теперь спавший иногда всхрапывал — свидетельство того, что спит он спокойно и глубоко. Всхрапывал он, впрочем, не очень громко и не очень фигуристо.

«Ему лет пятьдесят или около того, — думала Татьяна. — Полные мужчины такого возраста почти все храпят. Он, наверное, ровесник моего отца. Хотя папа еще не храпел, когда я уезжала. Папа держит форму за счет того, что занимается спортом. Интересно, сильно ли он сейчас изменился? Наверное, тоже постарел. А мама? г — Таня вздохнула. — А у этого, — она повернулась к спящему лицом, — наверняка есть проблемы со здоровьем. — Она оценила широкий плотный череп спящего; прямой, ничем не выдающийся нос; твердый рот, который не расслабился, не растекся мышцами даже во сне; подбородок, бывший в молодости, вероятно, квадратным, а ныне плавно переходящий в жирок на шее, спускающийся на грудь. — Холерик, — определила Татьяна, — со склонностью к апоплексии. Несмотря на высокий рост, масса тела превышает норму минимум на тридцать килограммов. — Она вспомнила, как давил на нее, мешая дышать, его живот несколько минут назад. Как ей хотелось, уже не думая ни о каком удовольствии, хотя она не была с мужчиной целых два года, поскорее выбраться из-под этой пахнущей дорогим парфюмом огромной, тяжелой массы. — Но в этом направлении в будущем, наверное, что-нибудь можно будет и изменить. Сейчас надо отметить и недостатки, и достоинства. Характер у него замкнутый, но то, что он не болтун, — хорошо. И к тому же он, по-видимому, не пьет. — Таня еле удержалась, чтобы не протянуть руку и не пощупать у мужчины печень. — И не окончательный эгоист», — заключила она, вспомнив, как Филипп Иванович спросил ее:

— Тебе было хорошо?

— Я еще не привыкла, — уклончиво ответила она.

— Мне нравится, что ты не притворяешься, — спокойно отреагировал он. — Но, я заметил, ты и не морщилась?

«У меня хорошая школа работы в реанимации», — подумала Таня, но ничего не сказала. Она не знала, что именно уместно будет сказать в этом случае.

— Вы интересны мне как человек, — наконец решилась она, чем в общем-то не погрешила против истины. Филипп Иванович действительно был ей интересен. К тому же она до сих пор почти ничего не знала о нем, кроме того, что дела у него идут по всей Европе и Америке, а в Москве живет незамужняя дочь, по возрасту примерно ровесница Тани. Ни каким именно бизнесом он занимается, ни есть ли у него жена, Филипп Иванович не сказал, а Таня не стала спрашивать. «Можно, конечно, порыться в карманах, — подумала она, — посмотреть фамилию и есть ли штамп в паспорте, но если он заметит, будет некрасиво. Что я — проститутка? Еще решит, что я хочу что-нибудь у него украсть! Ничего, узнает меня поближе, расскажет сам, — решила она и продолжила свои размышления. — Какого же мужчину мне еще ждать? Молодые — все эгоисты и сопляки, на них надежды мало. Свободные художники? Один такой был вон у Янушки. Такие, как мой отец? — Она почему-то подумала об Ашоте. — Ашот исчез, наверное, навсегда. Два года прошло. Его уж в Америке-то небось женили, а я, дурочка, все думала о нем. Шарф какой-то дурацкий купила. — Таня вздохнула. — Шарф надо будет папе отдать. А с этим… Даже если не выйдет ничего серьезного, все равно пожить на Ванд омской площади — что-нибудь да значит!»

Она тихонько выскользнула из постели, накинула на плечи махровый банный халат, принадлежность гостиницы, и подошла к окну. Блестящий пол у нее под ногами совершенно не был холодным и приятно ласкал ступни. В ночном волшебном свете фонарей лежала перед Таней, как скатерть, расстеленная Парижем, Вандомская площадь. Ее освещали витрины роскошных магазинов, сверху светила луна. Из самого сердца площади тянулась ввысь колонна Наполеона, окруженная натыканными вокруг нелепыми современными статуями. И Тане показалось, что она попала в какой-то другой, незнакомый ей, фантастический и прекрасный мир, который давно уже притягивал и манил ее.

— Что ты полуночничаешь? Ложись и спи! — Мерный негромкий храп на вздохе прервался, и она увидела, как Филипп Иванович показывает ей рукой на кровать. — Утро вечера мудренее.

И Таня послушалась. Легко скользнула она под волшебное, нежаркое, невесомое одеяло и почувствовала, как рука Филиппа Ивановича собственнически легла на ее бедро. Вскоре в спальне опять раздался мерный, солидный храп, и под его мелодию Таня заснула.

Через несколько дней, уже сидя в самолете «Эр Франс», летящем в Москву, рядом с Филиппом Ивановичем и потягивая кампари, Таня не без удовольствия вспоминала удивленное лицо мадам Гийяр, когда она услышала Танину просьбу предоставить ей ежегодный отпуск сейчас же, с тем чтобы сразу по его истечении она могла вернуться на родину.

— Мне очень жаль, — сказала ей мадам Гийяр, снимая с носа и протирая свои дорогие очки. — Мне казалось, вы претендуете на то, чтобы остаться работать у нас. Я как раз на днях собиралась предложить вам подписать контракт!

— Мои планы изменились, — коротко сказала Татьяна.

— Что ж, я была рада работать с вами! — Мадам Гийяр встала и протянула руку. Таня пожала ее спокойно, без удовольствия и без неприязни. Она почему-то чувствовала теперь внутри себя какую-то странную силу.

— Я хотела вам сказать… — Татьяна остановилась уже у самого выхода из-за прозрачной перегородки.

— Да? — Мадам Гийяр сняла очки и вопросительно посмотрела на нее.

— Али-Абу роется в чужих компьютерах!

Мадам Гийяр надела опять свои очки и еле заметно усмехнулась.

— Мерси, — сказала она. — А я, доктор Танья, в свою очередь, тоже давно хотела вам сказать, — мадам Гийяр сделала паузу, и Таня напряглась, — что буква J перед моей фамилией на карточке означает имя — Женевьева. Меня зовут Женевьева. И моя задача организовать работу так, чтобы исследователи работали на фирму, а не на себя.

— Теперь буду знать, — сказала Таня и вышла из пластмассового закутка. Мадам Гийяр тут же отвернулась, будто забыла о разговоре с Таней, и погрузила лицо в экран своего компьютера.

«Так вот кто был шпионом в лаборатории — Али! — подумала Таня. — И мадам Гийяр это прекрасно знала». Он передавал ей содержание всех разговоров, в том числе, значит, и того, что она, Таня, еще год назад спрашивала про эту дурацкую букву, и мадам Гийяр это теперь вспомнила. Это он собирал данные из компьютера и передавал ей. Поэтому Таню и удивляло, что мадам Гийяр иногда спрашивала то, о чем она знать не могла. Жаль, что Али нельзя въехать по морде на прощание, смылся куда-то. Таня оглянулась. «Ну да черт с ним! У меня теперь другая дорога, в Москву!»

Она без сожаления собрала свои нехитрые пожитки и вышла из здания. У входа ее поджидал Филипп Иванович. Он взял у нее из рук спортивную сумку с вещами, спросил:

— Не жалеешь?

Таня подняла голову, посмотрела на высящиеся вокруг длинные параллелепипеды современных зданий, уходящие в небо, на их зеркальные окна, за которыми делалось неизвестно что, и ответила:

— Бессмысленно о чем-то жалеть. Надо просто двигаться дальше!

— Я сам такой! — усмехнулся в ответ ее спутник.

— Подождите-ка! — вдруг ахнула Таня. — Я сейчас! Отпустив Филиппа Ивановича, которого она держала под руку, Таня быстрыми шагами подошла к продавцу сладостей, у которого несколько дней назад покупала орешки. Как раз в этот момент, кроме самого продавца, у лотка никого не было. В форменной куртке, сверкнув Тане своей незабываемой ослепительной улыбкой, без намека на какой-либо дефект зубов, в качестве продавца перекладывал сладости белозубый Али. Он сделал такое лицо, будто видит Таню впервые, и зацокал на смешной смеси французского и какого-то своего диалекта:

— Что пожелай такой красивый девуска? Миндаль в цоколад? Карамель? Мороженое?

— Что, сослали с понижением в должности? — поинтересовалась Татьяна. — Не оправдал высокого доверия?

— Мой не понимает! Миндаль в цоколад? — продолжал лепетать Али.

— Ах ты, козел! — сказала ему Татьяна. — Тщательней надо работать, ребята, тщательней! Чтобы дураки-исследователи не засекли, как ты им поздравления шлешь, взламывая коды!

Али вытащил Тане самую красивую упаковку орешков в шоколаде и, протягивая ее, наклонился поближе.

— Ай-ай-ай! — с лукавой улыбкой сказал он. — Такой красивый девушка, а в качестве кода, — быстро продолжил он на своем обычном чистейшем французском языке, — выбирает дату рождения своей матери! Это же надо сообразить такое придумать! Это же не камера хранения на вокзале Ватерлоо!

Таня открыла рот от удивления.

— Пятнадцать франков давай! Пятнадцать франков! — завопил он, вдруг выпрямившись, опять на своей тарабарской смеси, увидев, что к лотку приближаются другие покупатели. Таня протянула ему деньги и уже без злости, с усмешкой сказала:

— Ну, счастливо тебе оставаться, пока!

— И вам счастливо, и вам сцастливо! — закивал Али, сложив на груди руки, будто японец.

— Чего это ты с ним? — спросил Филипп Иванович, издалека наблюдавший эту сцену, когда Таня подошла к нему.

— Да ничего! Запуталась с ценой. Впрочем, у каждого своя работа, — пробормотала она.

Янушка тоже ничего не могла понять.

— Почему так быстро уезжаешь? Ведь ты же хотела остаться!

— Я встретила человека, и все переменилось, — пыталась отбиться от нее Таня. На душе у Тани действительно было тревожно.

— Человека? А как же твой парень?

— Он не звонил мне уже больше года. Наверное, я просто строила иллюзии. — Таня не знала, перед кем и зачем оправдывается — то ли перед Янушкой, то ли перед своими прошлыми думами об Ашоте.

— Вот как плохо не быть буддисткой! — заключила Янушка, приехав в аэропорт проводить Таню и с благодарностью зажав в руках ее подарок — дорогущий прекрасный альбом с фотографиями красивейших видов Парижа.

— Здесь действительно все те места, где мы с тобой были, — сказала Янушке Таня. — Дай слово, что приедешь к нам в гости!

— Даю! Как только смогу приехать из Австрии. — Улыбка Янушки была легкой, как безмятежный тополиный пух, что в июне кружит по Москве, но в уголках ее глаз краешком застыла печаль.

«Не так легко на самом деле дается человеку одиночество», — подумала Таня. И хрупкая фигурка Янушки — девушки-подростка в голубенькой рубашечке, в простой черной курточке, с рюкзачком за плечами, с мальчишеской стрижкой вразлет, — машущей на прощание рукой, так и стояла перед глазами, пока лента эскалатора не увезла Таню и ее спутника к самому выходу на летное поле.

«Будь осторожнее! Работа с отходами — вовсе не шутка!» — хотелось крикнуть Татьяне, но кричать было некому. Синий автобус с Янушкой давно уже вращал колесами на обратном пути в Париж.

В день перед вылетом Таня опять позвонила домой.

— Мама, я еду к вам! Завтра увидимся! — закричала она. И тут же услышала мамин озабоченный голос. Посыпались вопросы: почему так срочно, да не случилось ли чего? — Ничего не случилось! Просто так складываются обстоятельства! — Филипп Иванович, с которым они практически не разлучались в течение последних нескольких дней, наблюдал за ней с некоторого приличествующего случаю расстояния. — Да! Забыла сказать вам, не надо меня встречать! Меня довезет мой знакомый!

— Но как же? Папа обязательно захочет приехать в аэропорт! Ведь мы не виделись так долго! — В мамином голосе слышалось недоумение.

— Не надо! Пожалуйста! — как заведенная повторяла Таня.

И на мамин вопрос, кто такой этот неожиданный знакомый, с которым нельзя познакомить отца, Таня с досадой, в которой узнала прежнюю себя, ответила со скрытым раздражением:

— Я потом расскажу!

— Ну хорошо, мы все равно очень рады, что скоро увидимся! — У мамы стал какой-то странный, пустой голос, и Таня испугалась, что мама сейчас первой повесит трубку. Ужасные часы, которые она пережила в беспокойстве за родителей всего несколько дней назад, запах дома, по которому Таня действительно соскучилась, родительское участие, забота о ней — все это мгновенно всплыло в ее памяти. «Конечно, я обидела их, не разрешив приехать в аэропорт», — пронеслось у нее в голове. Но ей очень нужно было знать, как поведет себя Филипп Иванович в Москве. И кто его встретит. Надо было спешно выправлять положение.

— Мамочка! Пожарь завтра индейку! — закричала в телефон Таня. — Просто умираю, как хочется твоей индейки и селедки «под шубой»!

— Хорошо! Все сделаю так, как ты любишь! — Мамин голос смягчился, она засмеялась, и Таня с облегчением подумала, что вопрос со встречей улажен.

И когда наконец по радио объявили, что самолет рейса Париж — Москва совершил посадку в аэропорту Шереметьево и Таня — со светлыми волосами, уложенными в модную прическу, в легчайшей новой бежевой шубке, в длинных сапогах на высоких каблуках — в сопровождении респектабельного господина, аккуратно поддерживающего ее под руку, ступила на мокрую московскую землю, это была в чем-то уже не та Таня, которая всего несколько недель назад плыла по Сене с Янушкой на плоском теплоходике со смешным названием «муха».

За загородкой отдела паспортного контроля в толпе встречающих маячила белесая мордочка Хитрого Лиса, которого звали Анатолий Степанович, вернувшегося в Москву раньше патрона, а на аэропортовской стоянке их ожидал солидный, новый, до блеска отполированный, несмотря на грязь, черный «мерседес» с водителем, который был просто воплощением вежливости.

15

Оля Азарцева сидела на лекции со своим обычным сонным и скучным лицом. Но на сей раз она слушала преподавателя совсем невнимательно. Ее волновало, почему на лекции до сих пор нет Ларисы.

Наконец прозвенел звонок на перерыв, и Оля с облегчением увидела знакомую фигурку в дверях. Столкнувшись с преподавателем, Лариса нисколько не смутилась, а даже, едва не толкнув его плечом, спокойно проскользнула мимо. Да, надо сказать, и нынешнему преподавателю тоже было все равно, кто и как посещает его лекции. Сидели бы только тихо да не мешали работать ему и тем, кто все-таки способен не только слушать, но и что-нибудь понимать. Перекинувшись парой веселых приветствий со знакомыми, Лариса подплыла к Оле.

— Я уже стала беспокоиться! — Оля подвинулась, освобождая с утра занятое для нее место. — Куда ты пропала? Как вчера добралась?

— А я и не добиралась никуда! — беззаботно отвечала Лариса. — Мы высадили тебя у метро, потом поехали к Вовке домой, родители у него куда-то смотались, а мы кувыркались у него до утра. А утром решили на лекцию не идти, очень спать хотелось!

— Ну и как? — помолчав, спросила Оля.

— Что «как»?

— Как с ним кувыркаться?

Лариса тоже помолчала, подбирая слова.

— Если честно, — наконец проговорила она, — то посредственно. Он молодой пока еще и глупый. Наскакивает только как петух. Но для разнообразия — ничего. Приобрели кое-какой опыт. Да и хохотали как резаные. Я потом балдела в ванне, не хотела вылезать. Ну а ты? — Лариса внимательно посмотрела на Олю.

— Ну, я ведь поехала домой. Выспалась, — неопределенно пожала плечами та.

— А сердечко-то небось екало? — допытывалась подружка. — Ведь хозяин вчерашней вечеринки, этот парень с хвостом, — очень ничего! Сознайся!

— Может быть. Не разобралась еще, — пробормотала Оля. Преподаватель тем временем уже снова взобрался на кафедру и укоризненно посмотрел в сторону девушек.

— Надо будет разобраться! — хихикнула Лариса и, глядя ., на преподавателя, сделала умильное и серьезное лицо.

Оля почему-то покраснела так, будто похвала Ларисы в адрес ее нового знакомого, Саши Дорна, адресовалась лично ей.

— Ты только не раскачивайся слишком долго! — посоветовала Лариса, улучив момент, когда преподаватель повернулся к доске. — А то найдутся другие, которые захотят проверить, что и как!

Оля промолчала и стала усердно записывать лекцию.

Действительно, Саша Дорн весь вчерашний вечер и утром не выходил у нее из головы. Более того, когда Оля проснулась, она вначале даже не могла понять, что с ней случилось. А потом поняла — она пела. Мурлыкала песенку целое утро — и когда одевалась, умывалась, ехала в институт. Хорошо, что утром дома уже не было мамы. Она непременно спросила бы, что это с ней. А Оле ни с кем не хотелось делиться своим настроением. Она по дороге несколько раз доставала из кармана бумажку с телефоном и смотрела на номер.

«Он позвонит сегодня вечером! — загадывала она, но потом давала задний ход. — Нет, сразу же звонить неприлично. Он не будет звонить в следующий же вечер. Позвонит через день. Или через два. А если… — Ей не хотелось думать о том, что он может ведь и совсем не позвонить. — Но он может потерять мой телефон! — приходила к ней на помощь спасительная мысль. — Или у него могут быть важные дела! Он человек серьезный! Тогда я могу позвонить ему сама! Если он будет рад моему звонку, какая разница, кто позвонит первым! Но все-таки я должна выдержать несколько дней!» Так Оля уговаривала себя и крепче сжимала в кармане мобильник. Чего с ней никогда не бывало, она даже стала класть его рядом с подушкой. Телефон все молчал, Оля волновалась и даже пару раз набирала Сашин номер сама. Но заговорить почему-то все не решалась и оба раза, не произнеся ни слова, нажимала кнопку отбоя.

«Самое главное, что с ним, судя по его спокойному голосу, ничего не случилось! — уговаривала она себя. Что она имела в виду: этот ужасный теракт на Дубровке, поднявший на ноги всю Москву, или вспышку очередной осенней вирусной инфекции, укладывавшей москвичей в постели с запасом носовых платков и сиропом от кашля, или еще какую напасть — ей и самой было непонятно. — Главное, что с ним не случилось НИЧЕГО», — думала она. Наконец, измученная своим воображением, в котором личность Дорна приобретала то черты доктора Фауста с его гомункулусом в пробирке, то бедного, подрабатывающего на стройке Шурика, обедающего кефиром, из «Операции „„Ы““, Оля решилась не только в очередной раз набрать номер, но и подать голос.

— Здравствуй, Саша, это Оля, — сказала она и некоторое время не могла понять, то ли он выдерживает паузу, пытаясь сообразить, какая именно Оля звонит ему, то ли просто отключилась сотовая связь. — Алло? — Оля проверила связь.

— Да-да! — Связь работала, теперь это было очевидно. «Ну и что, — сказала Оля себе, — он занятой человек и не может помнить всех поверхностных знакомых!»

— Это Оля, та самая, которая была на вечеринке у тебя в квартире неделю назад. Мы еще разговаривали о твоих опытах! — напомнила она.

— А, Оля! — откликнулся он. — А я не мог вспомнить, как тебя зовут. Телефон какой-то тут на бумажке валялся на столе всю неделю, а чей телефон, откуда взялся, кто притащил, я и забыл! Взял да и выкинул его!

— И правда, — отозвалась Оля. — Ты, кажется, имя мое не записал.

Вот и нашлось объяснение тому, почему он не звонил так долго.

— А я думала, почему ты не звонишь? И вот сама позвонила…

— Ну и правильно, — прозвучал неуверенный ответ. Возникла пауза, а потом Александр Дорн спросил: — А чего ты позвонила-то?

— Ну, хотела узнать, как твои дела, как опыты? — Сердце у Оли упало.

— Да как дела? Нормально! — ответил он. — Все хоккей! Опыты пока стоят. На крыс денег нет, варана Кешу на опыты пускать жалко. Так что пока взял перерыв! Да и в университете поучиться тоже надо, а то я в этот семестр уже порядочно пропустил.

«Ну да, конечно, он очень занят! В университете же трудно учиться!» — опять нашла ему оправдание Оля.

— Знаешь, — сказала она, — а может быть, я могу купить тебе крыс?

— Нет, не сейчас, — ответил неуверенно Дорн. — В данный момент они мне пока не нужны. А кормить их, ухаживать за ними придется. Лишняя трата времени. У меня сейчас другая цель. Надо еще все снова перепроверить. То, что получается на крысах, может и не получиться на человеке. И из медикаментов только одна ампула осталась. Надо еще лекарства доставать. Так что у меня пока перерыв, — повторил он. — А если ты серьезно насчет крыс, — задумался он, не желая все-таки упускать Олино предложение, — то, когда надо будет, я тебе свистну! Договорились?!

— Свистни! — обрадованно согласилась Оля. Ей было все равно, каким словом он это назвал. Если из всего многообразия русского языка он выбрал словечко «свистну», пусть «свистнет». Главное, что она все-таки будет ему нужна. Как Мария Кюри своему мужу Пьеру. Вот такая любовь — это и есть счастье!

И в голове у Оли все тут же встало на свои места. Она поняла наконец, чего хочет в этой жизни: помогать любимому человеку, все равно в качестве кого — санитарки ли, домработницы ли, коллеги… И целый вечер она размышляла о том, не нужно ли ей бросить свой институт и не поступать ли на будущий год в университет на биологический. Но ее останавливало лишь то, что она ровным счетом ничего не понимала в биологии, а то, что учила с пятого на десятое в школе, забыла напрочь. «Ничего, — сказала она себе, — людей науки ведь надо кормить, одевать, лечить, финансировать! Кем был бы Карл Маркс без Энгельса? Нуриев без Дягилева?» Поэтому Оля все-таки решила закончить образование в том институте, куда поступила; к счастью, не так уж много и осталось, всего почти половина. Закончились же ее размышления тем, что на следующий день она пошла в магазин «Медицинская книга» на «Фрунзенской» и скупила там всю имеющуюся литературу по вопросам наркозависимости.

А Юлия Леонидовна, обычно проницательная во всем, не заметила на этот раз тех изменений, которые произошли в сознании ее дочери. Она была озабочена делами, встречами с нужными людьми, перестройкой старой дачи. Она рано уходила из дома и поздно приезжала. Кроме постоянного беспокойства о деньгах, о работе, о будущем, Юле, с ее бешеным темпераментом, очень хотелось устроить личную жизнь. А в том, что жизнь женщины неполноценна без находящегося с ней рядом мужчины, Юлия, как, впрочем, очень многие ее соотечественницы, была убеждена.

Тот вечер, когда она пригласила Азарцева ужинать, закончился полным фиаско и для нее, и для Азарцева. Для нее потому, что, несмотря на все ухищрения, зазывные улыбки, глубокое декольте, Азарцев остался равнодушен к ее прелестям, которые сам же с таким искусством и моделировал. Для Азарцева — потому что он перестал быть «мачо». Выпил он за столом достаточно, уж Юля внимательно проследила за этим, с аппетитом поел. А если, по Юдиным представлениям, сытый и полупьяный мужчина не склонен завалить такую красавицу, как она, в постель, этот мужчина — не есть «мачо». Короче говоря, не мужик.

Азарцев же после ужина еще долго о том о сем болтал с Олей. А когда потерявшая всякое терпение Юлия, под предлогом того, что пьяным нельзя садиться за руль, призывно повела его в единственную имеющуюся в доме, кроме Олиной, бывшую когда-то супружеской, постель, Азарцев скромно улегся у самой стенки на бочок и, положив руку под щеку, как ребенок, тут же сладко заснул. Юля пыталась и тем, и этим способом его растормошить, на что хорошо подвыпивший Азарцев прямо сказал:

— Отстань, Юля! У меня с тобой все равно не получится! Как ни старайся! Я здесь ни при чем! — И тут же засопел снова.

«Что у трезвого в голове, то у пьяного на языке! Вот итог стараний этого дурацкого вечера! — Злыми глазами, мерцающими в темноте, как у кошки, Юля буравила потолок в спальне. — Ну, погоди, Азарцев! Раз ты сказал, что у тебя со мной ничего не получится, значит, нам с тобой теперь есть что делить! Я тебе покажу, кто из нас действительно в клинике хозяин! Будешь пахать у меня так, как еще никогда не пахал!»

У Юлиных угроз действительно были основания. Азарцев и сам не заметил, каким образом получилось так, что все ключи, все шифры от банковских счетов, весь персонал, вся материальная база клиники сосредоточились в Юлиных изящных руках с хорошо сделанным маникюром. Азарцев оказался на месте директора и ведущего хирурга клиники свадебным генералом. Но в принципе, как считала Юля, хирурга она могла найти и другого, пусть не такого опытного и искусного. «Была бы шея — хомут найдется», — считала она. Но самое главное, с чем она никак не могла смириться, Азарцев был хозяином всей земли, на которой располагалось это добро — главное здание, парк, гаражи и пресловутая родительская дача, в которой Юля собиралась произвести столь разительные перемены. Если бы ей удалось уговорить Азарцева снова жениться на ней, она автоматически стала бы совладелицей этого богатства, не считая того, что, пребывая в статусе жены, ей было бы еще легче управлять Азарцевым. Теперь же, когда она окончательно поняла, что ни о какой повторной женитьбе не может быть и речи, ей следовало искать к Азарцеву какие-то другие пути.

«Завтра поеду-ка я посоветуюсь с Лысой Головой!» — подумала Юля. Она достаточно разбиралась в людях, чтобы понять, что Лысая Голова ждал совершенно другой отдачи от этого проекта и раньше был более высокого мнения о деловых качествах Азарцева. С этим решением она и заснула.

А в отделении интенсивной терапии всем уже теперь хорошо знакомой больницы до самого рассвета на редкость крепко спала под действием лекарств Тина и видела во сне тот самый вечер в косметологической клинике, в который состоялся ее пресловутый концерт.

Азарцев очень хотел воплотить в жизнь свою мечту о культурном времяпрепровождении больных в послеоперационный период. Он считал, что это будет способствовать их скорейшему выздоровлению и популяризации клиники. Кроме того, он сам очень любил музыку и надеялся, что участие Тины в концертах снивелирует все их производственные споры. Первый концерт был намечен спустя месяц после того, как Тина пришла работать в клинику.

Он велел тогда отпечатать небольшую цветную афишу, в которой было указано, что в концерте будут принимать участие молодая флейтистка — уже лауреат какого-то конкурса, аккомпаниатор, пианист и она, Тина. По этому случаю Тина даже купила с подачи Азарцева длинное вишневое концертное платье. Она накрасилась, сделала высокую прическу и, по словам Азарцева и на ее собственный взгляд, выглядела в тот вечер прелестно. Конечно, Тина была полнее постоянно изнуряющей себя диетами Юли и старше, но, глядя на нее, Азарцев видел перед собой естественную красоту женщины, пусть и подвластную уже течению времени. Таким очаровательным бывает август, наполненный фруктами, медом, сладкими арбузами и огромными низкими розами на толстых коричневых стеблях. Юля же в сравнении с Тиной выглядела как фантастическая модель из какого-то фильма, как точеная модернистская статуэтка с гладким бессмысленным лицом. Тина притягивала Азарцева, Юля — пугала.

Они все вместе спускались по лестнице в холл.

— На какой помойке ты нашла это платье? — сказала Юля Тине достаточно громко, на всю лестницу. — Оно состарило тебя лет на десять! Выглядишь, как дореволюционная барыня, которая хочет выдать замуж шесть дочерей!

Юля постаралась, чтобы Азарцев тоже услышал ее слова. Тина промолчала в ответ, но Азарцев почувствовал, как напряглась ее спина, какой неподвижной стала шея, выступающая из низкого треугольного выреза концертного платья. Азарцев специально посоветовал ей выбрать такой фасон. Его умиляла спина Тины, ее кожа оттенка спелого персика с буйными вкраплениями веснушек. Он спускался по лестнице позади женщин и не мог в эту минуту видеть Тининого лица, но ему показалось, что после Юлиных слов Тина побелела как мел, а веселые грозди веснушек на ней вмиг стали печальными. Азарцев мог бы дать голову на отсечение, что Юля, произнеся свои злые слова, улыбается Тине так, будто совершенно ничего не случилось и она просто по доброте душевной дала подруге хороший совет.

Сама Юля непременно тоже захотела принять участие в концерте в роли слушательницы и теперь спускалась по лестнице в простом черном, но очень дорогом костюме, нижнюю часть которого составляла юбка с высоким разрезом сбоку, подчеркивавшая всю красоту ее дважды прооперированных ножек. Уж кто, как не Азарцев, знал, как много внимания Юля уделяет своему внешнему виду. Он ускорил шаги и поравнялся с женщинами.

— Не обращай внимания! Это она нарочно, — сказал он на ухо Тине, та кивнула и попыталась улыбнуться, но Азарцев заметил, что сделала она это через силу; настроение у нее было безнадежно испорчено. Тина волновалась и без подлых Юлиных слов, которые, кстати, совершенно не соответствовали действительности. Но удар был хорошо рассчитан, вовремя нанесен и точно попал в цель. Тина разволновалась так, что у нее стали заметно дрожать руки.

К этому времени в холле с экзотическими птицами уже собрались и слушатели, и участники. Девушка-флейтистка с , невозмутимым видом доставала из кожаного футляра свой изящный инструмент. Она была профессионалка, студентка консерватории, могла где угодно играть, перед кем угодно, a та сумма, которую пообещал ей Азарцев за выступление, могла стать отличной прибавкой к ее скудной стипендии.

Пациенты рады были развлечься. Они уже готовились к выписке, и самочувствие у них поэтому было неплохое. Две дамы с плотными повязками на головах после круговых подтяжек слышали, правда, еще достаточно плохо, тем не менее оживленно пытались как можно скорее донести друг до друга все подробности своей жизни с мужьями, детьми, свекровями и рассказать обо всех сколько-нибудь значительных событиях, когда-либо случавшихся с ними. Посидеть в ярко освещенном красивом холле, где в огромной клетке скакали с ветки на ветку нарядные яркие птички, для них было приятным времяпрепровождением.

Молоденькая девочка, которой Азарцев три дня назад увеличил грудь, спустилась на концерт явно от скуки. Ее вообще-то по-настоящему сейчас волновали только три мысли: когда ее новая грудь перестанет болеть, несмотря на обезболивающие уколы, когда ее можно будет уже выставить напоказ и как отнесется бойфренд, с которым отношения начали заходить в тупик, к этому новому и дорогому приобретению.

Был среди потенциальных слушателей и один мужичок с телевидения. Он пребывал в сомнениях. С одной стороны, ему хотелось покрасоваться среди других пациентов и, может быть даже, если попросят, дать кому-нибудь автограф. Но с другой стороны, он боялся светиться перед публикой, ибо никто в его программе не должен был знать, куда это вдруг подевались те мешки под глазами, которые приносили столько хлопот гримеру. Поэтому он все-таки спустился из своей палаты, замотанный шарфом до самых бровей, но в то же время охотно вставлял реплики по ходу вечера своим знакомым на всю страну баритоном, который, впрочем, никто из присутствующих не узнал.

Кроме них, Юли и Азарцева, в холле разместились дежурная медсестра, буфетчик, в обязанности которого входило также накрыть фуршетный стол после окончания концерта, и один из охранников. Были приглашены также все остальные врачи, так или иначе связанные работой с клиникой, но никто из них, видимо, не выбрал время приехать сюда специально для концерта.

Тининого аккомпаниатора все не было. «Хоть бы он вообще не приехал, не пришлось бы петь!» — думала Тина. Она не только не ощущала никакого подъема духа, который, несмотря на волнение, обычно сопровождает артистов и помогает им держать в напряжении зал. Она чувствовала внутри себя странную пустоту, упадок сил и даже замедленный ритм биения сердца.

В последний момент в ярко освещенный холл влетел аккомпаниатор, обдав Тину запахом чеснока и какого-то очень крепкого напитка.

— Р-р-репер-р-р-туар без изменения? — нарочито грассируя, раскатисто прогромыхал он и весь вечер смотрел не на клавиатуру — он мог играть не только отведя от инструмента взгляд, но даже и вовсе с закрытыми глазами, — а на специально закинутые друг на друга по случаю надетой юбки с разрезом нижние конечности Юлии.

«Раз все явились, теперь нельзя отказаться», — обреченно подумала Тина и, как агнец на заклание, стала ждать своего выхода.

Первое произведение Дебюсси, сыгранное девушкой, прошло при полном молчании зала, и окончание его было встречено вежливыми негромкими аплодисментами. Когда же девушка начала второе, исполнявшееся в быстром, игривом темпе, в птичьей клетке весьма оживились экзотические жильцы. Они стали активнее порхать по жердочкам и очаровательно наклонять маленькие головки, будто пытались понять, что это еще за новая птица появилась у них в холле. Их поведение вызвало интерес и даже легкий смех публики. Телевизионный шоумен в шарфе, несколько разочарованный тем, что никто сразу не узнал его персону, подал первую и, как он считал, остроумную реплику. Во время исполнения третьей, самой сложной и самой любимой флейтисткой пьесы, той самой, , которая вывела девушку в лауреатки, начали переговариваться дамы в повязках. Они ничего не понимали в музыке и решили, что уже достаточно долго просидели молча, отдавая долг вежливости. Музыкальная пьеса состояла из трех частей, но уже к концу второй части флейтистка поняла, что ей надо сворачивать свою программу. Исполнив в заключение «Одинокого ковбоя» — произведение легкое, популярное и написанное, кажется, специально для того, чтобы современная публика вообще не забыла, что есть на свете такой инструмент — флейта, девушка быстро и ненавязчиво поклонилась и выскользнула из комнаты. Азарцев вышел ее проводить. Аккомпаниатор, в это время усевшись за рояль, начал играть что-то бравурное из «Кармен-сюиты». Птички, все, как одна, замерли на своих местах и уставились на аккомпаниатора крохотными круглыми глазами. Тут уж, не выдержав, захохотали все, и громче всех Юля, которая своим змеиным нутром чувствовала, что сейчас наступает время сыграть свою роль не только Тине, но и ей самой.

Когда Азарцев снова вошел в комнату, Тина уже вышла к роялю, положив одну дрожащую руку на его блестящую крышку, а в другой руке комкая кружевной носовой платочек. Юля громко откашлялась и высморкалась два раза. Девушка с прооперированной грудью, не скрываясь, зевнула. Две дамы на минутку замолчали, во все глаза разглядывая Тину, ее лицо, прическу и платье. Мужик с телевидения тоже переводил рыскающий взор с Тины на Юлию и обратно. Было видно, что его в этом зале интересуют только эти два объекта. Очевидно, мужик решал, за кем именно, за Юлей или за Тиной, он будет приударять во время фуршета. Заметное невооруженным глазом волнение Тины не понравилось ему. «Коль взялся за гуж, не говори, что не дюж», — с неодобрением подумал он и окончательно переместил взгляды в сторону Юлии. Тина хоть и волновалась, но заметила это. Слишком явно уж этот телевизионный гигант уставился на ножки и другие прелести конкурентки. Тина, которая во время операции давала ему наркоз и прекрасно разглядела его измятое алкоголем и никотином лицо, дряблые мышцы, впалую грудную клетку и заплывший жиром живот, была невысокого мнения о нем, но явное его пренебрежение к ней было ей неприятно.

Азарцев вышел на середину холла и произнес небольшую речь. Он пояснил слушателям, что сейчас перед ними выступит не профессиональная певица, а врач-анестезиолог, которая всем им во время операции давала наркоз. Он стал говорить о важности ее профессии, о том, что производство самих операций стало возможно именно потому, что анестезиология сделала такой огромный скачок вперед и наркотические средства уже не приносят такого вреда пациентам, как раньше.

— Это что же, — перебила его одна из теток с круговой повязкой, — вы сказали — наркотические средства! Значит, нас тут могут наркоманами сделать?

Азарцев сначала не понял вопроса, а когда до него дошла суть, то он решил пуститься в объяснения. Он воодушевился, решив, что то, что он говорит, слушателям интересно так же, как ему самому. Пока наконец тоже не понял, увидев пустые глаза пациентов, что им абсолютно все равно, какими средствами достигается результат. Он смутился и, подходя к креслу, запнулся на ровном месте. Шоумен и девчонка с перевязанной грудью заржали, Юля ловко протянула руку и спасла его от падения.

— Садись скорее, в ногах правды нет, — сказала она и усадила его рядом с собой. И все свое выступление Тина хотя и старалась не смотреть, но видела, как белая, тонкая Юлина рука с длинными накрашенными ногтями гладит темный рукав костюма Азарцева. Аккомпаниатор, который тоже явно скучал все это время, взял первые аккорды, и Тина начала. Первым номером ее программы стояла «Песня Сольвейг» из «Пер Гюнта». Суровая и нежная мелодия, картины северной природы, трагедия девушки, многие годы ждавшей возлюбленного, который предал ее, захватили воображение Тины. Ей хотелось, особенно глядя на белую руку на рукаве костюма, предостеречь, предупредить об опасности своего любимого, сказать ему, что нельзя сидеть сразу на двух стульях, что никогда не получается быть хорошим и милым для всех.

«Пусть лето пройдет и весна пролетит…» — проникновенным голосом начала Тина.

— Какой-то странный порядок времен года! Ненатуральный! — заметила довольно громко Юля. Она как будто подала знак слушателям. Кто-то хихикнул, шоумен крякнул, выразительным взглядом поверх шарфа одобряя Юлино остроумие. Охранник, сидевший у двери, с бессмысленным видом созерцал потолок, и только медсестра в аккуратном белом халатике из своего угла молча слушала Тину и про себя дивилась, как это такой умный и знающий доктор, каким, без сомнения, была Валентина Николаевна, еще может так здорово петь. И птицы в клетке замолчали, нахохлились и в неподвижности замерли на своих жердочках.

Тина закончила петь протяжной виолончельной нотой, которая каким-то образом странно соответствовала понятию сна, колыбельным, детским сновидениям, и эта ассоциация незримо коснулась всего зала.

— Заснули! — показала одна дама пальцем на птиц.

Юля сделала такое движение ртом, будто тихонько всхрапнула. Шоумен и обе дамы зафыркали. И только медсестра горячо захлопала Тине. Азарцев, который очень любил ее пение, тоже собирался громко захлопать, но тут Юля навалилась на него всем телом, прижав одну его руку книзу, будто пытаясь поднять с пола какой-то видимый ей одной предмет, и ему как-то неудобно было хлопать одной рукой.

— Алябьев. «Соловей», — негромко объявила Тина следующий свой номер.

— Наши-то спят, так давайте пришлого соловья слушать! — никак не могла уняться дама, показывавшая пальцем на клетку с птицами.

— Эк куда загнули! — деланно удивился шоумен. — Во время исполнения «Соловья» можно и петуха пустить! — заявил он своим хорошо поставленным баритоном. Аккомпаниатор тоже почему-то хмыкнул и бурно заиграл вступление. Буфетчик, присутствовавший во время репетиций в соседних комнатах, знал, что после «Соловья» последует заключительный номер, и решил, что сейчас настало самое время накрыть стол. Он встал, вышел из комнаты и, не закрыв за собой дверь, чтобы потом было легче вкатить тележку с яствами, стал греметь посудой в соседней буфетной.

Тина пребывала будто в безвоздушном пространстве. Последний раз она пела на публике в студенческих концертах более пятнадцати лет назад. Она прекрасно помнила шумный разноцветный зал, заполненный братией, пыльную сцену, себя в серебристом платье. И отлично помнила, что, стоило ей начать петь, зал замолкал в немом одобрении, и звуки, которые издавали ее гортань, ее легкие, ее диафрагма, предназначались для этого зала — полные любви к самой музыке, ко всем ее слушателям, к самому процессу пения. Сейчас во время репетиций ей казалось, что все будет так же. Что голос ее не только не потерял свою силу, но и приобрел несвойственные ему ранее бархатные оттенки (поэтому она и выбрала арию Сольвейг, которую не отваживалась петь в юности). На репетиции она слышала, что и акустика в этом холле была хороша, и рояль звучал прелестно. Теперь же ей казалось, что рояль гремит наподобие военного оркестра, заглушая ее; что стены поглощают наиболее тонкие, интересные оттенки звуков, на слушателей же она просто не в силах была смотреть. Они казались ей не людьми, а какими-то злыми масками, ибсеновскими троллями, заманивавшими путников в норвежские леса. Она пела и почему-то сравнивала нынешних ее слушателей со слушателями госпиталей всех войн, собственно, мысли о которых и привели ее и Азарцева к идее этого концерта. Азарцев сказал, что хоть раненым, хоть больным все равно должно быть близко высокое искусство. Теперь она поняла, что он здорово ошибался. Быть раненным на полях сражений или быть прооперированным по поводу собственной прихоти — большая разница. И наконец, эта рука! Это нестерпимое зрелище — Юдина рука, уже переползшая с рукава его костюма вниз и теперь ласково лежащая поверх ладони Азарцева! Почему он не уберет свою руку? Не стряхнет с себя эту ненавистную тонкую Юдину кисть! Тина не могла знать, что кистью другой руки, якобы лежащей спокойно и незаметно, Юля изо всех сил удерживает Азарцева в выгодном ей положении, а тот не может пошевелиться без того, чтобы не устроить шумную возню, отбиваясь от Юли с достаточной силой. Он понимал пикантность ситуации, но не хотел привлекать лишнего внимания со стороны пациентов, устраивая какую-то несолидную, детскую игру. К тому же он боялся, что, если начнет вырываться, Юля вовсе сорвет выступление Тины.

— Нет, самодеятельность неплохая, петуха не пустили! — громко констатировал шоумен, когда Тина закончила второй номер. Он относился к тем людям, которые без зазрения совести отбрасывали от себя, как отработанный материал, уже использованных и ненужных им более людей. Анестезиолог, уже проведший операцию, в представлении этого человека как раз относился к таким людям, в отличие, например, от хирурга, который должен был еще снять швы. Но его хирург, как убедился шоумен, сидел словно приклеенный к той чертовке с умопомрачительными ногами, на которую он сам в начале вечера положил глаз, поэтому телевизионный деятель решил, что над Тиной он может шутить безбоязненно.

«Спела два номера, ну и хватит! — стоя у рояля, думала Тина. — Сейчас поклонюсь и уйду». Она поблагодарила аккомпаниатора и собралась двинуться к выходу. Но тут ее остановил вырвавшийся от Юлии Азарцев.

— Куда же вы, Валентина Николаевна? — протягивая к ней руки, произнес он.

«Какой фальшивый жест, слишком театральный!» — подумала Тина. Но все-таки Азарцев сумел удержать ее в центре комнаты. Ему искренне понравились и «Песня Сольвейг», и «Соловей», но хотелось, чтобы Тина завершила свое выступление ее триумфальным гимном «Аве, Мария». Он слышал Шуберта в ее исполнении и тогда, в студенческие годы, и теперь на репетициях и каждый раз поражался чистоте Тининого голоса и искренности ее пения. Она пела так, будто сама обращалась к Пресвятой Деве с молениями о здоровье для своих близких, о крупице счастья для самой себя.

— Пожалуйста, на сцену! — Азарцев напирал на Тину своим телом, и ей ничего не оставалось, как вернуться. — Следующий номер я объявлю сам, — произнес он. — А то наш уважаемый доктор уже хотела сбежать, не исполнив нам своего коронного. «Аве, Мария», Шуберт, — торжественно произнес он и на следующем вдохе забыл, как называется термин, когда музыкальное произведение исполняется одним голосом, без сопровождения инструмента. Все смотрели на него, а он стоял с остановившимися глазами, приоткрыв рот. — В общем, Валентина Николаевна поет одна, без аккомпаниатора! — наконец нашелся он и даже от смущения сделал легкий поклон. Это почему-то ужасно развеселило публику, которая подумала, что весьма унылая часть концерта окончена и теперь предстоит от души повеселиться.

— Ой, мне нельзя смеяться, а то еще разойдутся швы! — с умным видом держась за обе щеки, проговорила одна из дам.

— А у меня и рот не открывается! — поделилась с ней своими ощущениями вторая, у которой действительно вместо смеха получалось какое-то дурацкое «гы-гы-гы!».

Аккомпаниатор с оскорбленным видом, что отказались от его услуг, встал со своей банкетки и отошел в сторону. Валентине Николаевне ничего не оставалось делать, как добавить к словам Азарцева «а капелла» и, сложив руки на талии, вобрать в грудь побольше воздуха: «А-а-ве, Ма-ри-и-я…»

Голос ее начал набирать, возвышаясь, всю присущую ему мощь. В этот момент широко отворилась дверь, и буфетчик, приятно позвякивая бокалами, вкатил в комнату нагруженный деликатесами стол на колесиках. Все головы от Тины повернулись в сторону двери. Азарцев делал буфетчику страшные глаза и махал руками, чтобы тот немедленно остановился и прекратил звенеть, тот в нерешительности остановился на полдороге и перевел взгляд на Юлию Леонидовну.

«Что ж ты остановился в дверях-то, недотепа! — ясно читалось в ее глазах. — Уж если въехал, так проезжай к месту назначения!» И буфетчик, изо всех сил стараясь не греметь, покатил свою тележку дальше, в центр комнаты. Но все равно все присутствующие, кроме Азарцева и Юли, стали вытягивать шеи, чтобы лучше разглядеть угощение. Оживился охранник у двери, у аккомпаниатора громко заурчало в животе, и даже медсестра, поклонница Тины, вдыхая тоненьким носиком аппетитные запахи, подумала, что такое угощение бывало в ее маленькой жизни не часто. Юля, сама составлявшая меню и, кроме того, сидевшая на диете, не испытывала интереса к еде, но с большим нетерпением ждала, что же будет дальше.

«Господи, как допеть до конца?» — думала Тина и решила закрыть глаза, чтобы ничего вокруг себя не видеть. Она пыталась вызвать в памяти свой институт и слушателей-студентов, к ее удивлению, гораздо более благодарных, чем эти присутствующие здесь невоспитанные существа, и это ей удалось. Она будто снова вдохнула запах старого пыльного занавеса и мокрых досок вымытого перед концертом пола, и душа ее снова стала молодой, как в студенческие годы, и голос вознесся ввысь, к потолку институтского зала, где еще со сталинских времен красовалась огромная медная переливающаяся хрустальными подвесками люстра. Латинские слова выстраивались в памяти в нужном порядке, и она произносила их легко и с нежностью, будто лелеяла языком каждое слово, каждую ноту, каждый пассаж бессмертных музыкальных фраз.

Одна из дам тем временем решила, что характер представления из традиционного концерта пора переводить в рамки варьете. Она вопросительно посмотрела на Юлию и указала глазами на стол.

«Конечно, конечно, все для удовольствия пациентов!» — сделала та приглашающий жест рукой. Дама тут же, не обращая на пение больше никакого внимания, шумно трепеща полами своего капронового халата, подошла к столу и, наклонившись над ним, как аист над лягушкой, картинно вытянула двумя пальцами самый большой бутерброд с осетриной и, уронив с него оливку, стала, смешно наклонив голову, запихивать его в действительно плохо открывающийся рот. Вторая дама с громким шепотом: «Сейчас наступишь, испортишь ковер!» — сползла с кресла вниз и стала, шумно кряхтя, разыскивать оливку. Юлия снисходительно улыбнулась. Тогда со своих мест одновременно поднялись шоумен и девчонка с перевязанной грудью и тоже устремились к столу. Девчонка ухватила бутерброд с черной икрой, а шоумен зазвенел бутылкой. Вторая дама искала глазами, куда бы выкинуть оливку, и, уронив ее еще раз, снова, чертыхаясь, полезла под стул. Молоденькая медсестра, не успевшая перекусить с утра и чувствовавшая сильный приступ голода, боролась между чувством симпатии к Тине и искушением. Она видела, с какой скоростью исчезает с тарелок все самое вкусное.

«Эх, была не была! Валентина Николаевна меня простит!» — решила она и тоже тихонько устремилась к столу. Азарцев, очнувшись, с ужасом смотрел на происходящее, на жующих гостей, на поющую с закрытыми глазами Тину.

«Что же теперь будет?» — подумал он.

Разведя руками, мол, ничего не поделаешь, желание пациентов закон, последней со своего места медленно встала Юля.

— Концерт, по-видимому, окончен. Налей! — сказала она Азарцеву, со значением глядя ему в глаза во время наиболее драматического голосового пассажа Тины. Тот только махнул на нее рукой и с негодованием отошел в сторону. А из своего угла за происходящим наблюдал со странной и презрительной усмешкой побагровевший от стыда аккомпаниатор, которому, несмотря на то что Азарцев отказался от его услуг, понравилось Тинино пение.

«Училась, наверное, где-нибудь, — думал он. — В самодеятельности так не споешь. Но эти-то какие скоты! Из голодного края, что ли, приехали, не могут уж подождать пять минут, пока она закончит? — Он скрестил на груди красные руки и с видом Мефистофеля наблюдал из угла, как все быстрее происходит разграбление стола. — Что наша жизнь? Игра! — наконец процитировал он и добавил от себя к классике: — Хорошо, что в консерватории буфет отдельно от зрительного зала!»

Девчонка толкнула шоумена локтем, тот, плохо ориентируясь с завязанным лицом, неловко повернулся, задел в свою очередь даму. Та же, до смерти испугавшись, что у нее от этого толчка и вправду разойдутся швы, громко взвизгнула. Юлия, якобы очень испугавшись, уронила на пол тарелку. Никто даже не понял почему, хотя Юля стояла на ковре, тарелка попала на паркет и со звонким шумом разбилась. Вторая дама от этого звука вскрикнула «ах!», и тут наконец Тина, закончив петь, открыла глаза. То, что она увидела, напомнило ей и сцену сумасшествия Арбенина из драмы Лермонтова «Маскарад», вальс из которой композитора Хачатуряна они со своей подругой Аней, девочкой с огромными розовыми бантами играли в четвертом классе музыкальной школы в четыре руки. Это воспоминание мгновенно пронеслось в голове у Тины. А потом она прищурила глаза и в появившихся откуда-то радужных кругах увидела не лица, а безобразные карнавальные маски, кривящиеся в усмешках, странно открывающие рты, размахивающие руками, хохочущие. Среди них она отметила одну маску, уставившуюся на нее огромными неподвижными глазами. Лицо этой маски казалось уродливым в своей правильной фантастической красоте. А поверх него вдруг возникло беспомощное, безвольное, знакомое до родственности лицо мужчины, и губы его неслышно шевелились, будто у задыхающейся рыбы, вытащенной на берег. Тина моргнула, мотнула головой, раскрыла пошире глаза и увидела то, что было в холле на самом деле.

В комнате царило веселье. Громко хохоча, изгибаясь всем телом, чтобы удобнее было проталкивать пищу, ее прежние пациенты и слушатели, совершенно забыв и о концерте, и о ее пении, и об искусстве вообще, ели, пили, подталкивали друг друга, выкрикивали, чтобы перекричать глупые, пошлые остроты еще более глупыми и пошлыми… Среди них, но чуть-чуть поодаль стояла Юлия и с улыбкой смотрела на Тину. В ее светлых глазах явно читалась издевка. Птицы в клетке молчали, будто их не касалось происходящее. Одна из подвыпивших дам делала попугайчику пальцами козу, и тот, удивленно моргая, косил на нее круглым глазом, прислушиваясь к пошлейшей интонации «тю-тю-тю!», с которой она пыталась подманить его кусочком пирожного. Последним Тина увидела Азарцева, подходившего к ней со словами утешения.

— Скоты! — громко крикнула она в зал. — Какие же вы скоты!

Несмотря на хохот, ее слова были услышаны, и воцарилась тишина.

— Уйдем отсюда! — сказал ей Азарцев и взял за руку. Но Тиной было уже нельзя управлять! Она почувствовала бешеный прилив крови к голове и груди, слова стали сами выскакивать наружу, и, сколько ни пыталась, она не могла потом припомнить то, что выкрикивала. Единственное, что она запомнила, был ужасно громкий звук пощечины, которую она отвесила Азарцеву, крикнув:

— И ты такой же, как все! Ты специально все это подстроил!

Тут Юля сделала знак охраннику, тот, выглянув из двери, кликнул на помощь второго, и они, подхватив Тину с обеих сторон и ловко приподняв над полом, быстро понесли по лестнице вверх. Бледный Азарцев поднимался за ними, пытаясь удержать ее руки, которыми она что было силы колотила стражей порядка по широким спинам.

— Прошу вас не обращать внимания на этот досадный инцидент, — извиняющимся голосом, но так, что было видно, что она не хочет иметь к происшествию никакого отношения, произнесла Юлия. — Доктор, по-видимому, переутомилась, к тому же давно не выступала… В общем, дамы и господа, прошу вас продолжать веселиться!

— Ничего себе у вас доктора! — шикарным баритоном произнес шоумен. — Истерички какие-то! — А сам он подумал, что завтра утром непременно вызовет юриста со студии для того, чтобы тот ему подсказал, как грамотно составить иск о причинении ему клиникой морального вреда за то, что они привлекают к работе докторов с такой неустоявшейся психикой.

Наутро, уже в присутствии юриста, шоумен возмущался:

— А если бы во время операции со мной что-нибудь случилось бы? Где гарантия, что эта истеричка нашла бы правильное и быстрое медицинское решение?

Азарцеву потребовалось немало времени, чтобы уговорить его взять назад деньги, уплаченные за операцию, и иска не подавать. Шоумен с подачи своего адвоката согласился, выторговав у Азарцева еще и бесплатные косметические процедуры в клинике в течение года.

— Вот та сумма, включая и претензии телезвезды, в которую обошелся нам этот концерт. — Юлия предъявила Азарцеву счет, где была указана сумма в валюте с несколькими нулями. — Будем продолжать в том же духе?

— Я оплачу убытки, не рассказывай об этом Лысой Голове, — тихим голосом попросил ее Азарцев.

— Так уж и быть, знай мою широкую душу. — Юля похлопала его по плечу. — Спишем убытки на что-нибудь другое, но обещай, что кошачьих концертов больше не будет. — Она внимательно посмотрела на Азарцева. — Да я думаю, что после вчерашнего ты и сам перестал быть любителем вокального пения.

Азарцев ничего не сказал и только машинально потер щеку, по которой ударила Тина. На левой скуле расплывался синяк, замаскированный пудрой. Но что синяк, синяк — это пустяки. А вот истерика у Тины была такой силы, что у нее чуть не остановилось дыхание. Он просто не знал, что с ней делать. Хорошо, что та самая дежурная медсестра догадалась вкатить Тине лошадиную дозу снотворного, после чего он смог ее тихонечко, уже спящую, пока не видела занимавшая пациентов Юлия, посадить в машину и отвезти домой. Наяву об этом концерте они никогда потом больше не говорили, а вот воспоминания о нем мучили Тину во сне.

Удивительно, но в ту ночь, когда подвыпивший Азарцев, как ребенок, с кулачком под щекой, ночевал у Юлии и Оли, он тоже видел во сне сцену концерта. До финального исполнения «Аве, Мария» сны его и Тины, по сути, полностью совпадали. Только окончание снов было разным. Если Тина снова проживала во сне то, что было наяву, то есть пощечину Азарцеву, издевательскую усмешку Юлии и невыносимые прикосновения к ее телу казавшихся липкими рук охранников, то Азарцев видел окончание сна по-другому. Ему казалось, что в заключительной сцене он выгоняет прочь всех гостей, пациентов, Юлю и даже аккомпаниатора. Выкидывает в двери этот разоренный уже стол с остатками яств, выталкивает в шею охранников, гасит верхний свет, остается в зале с Тиной один на один, и они садятся рядом и в наступившей тишине смотрят на птиц. Птицы оживают ото сна, от шума, от глупых заигрываний, начинают щебетать, прыгать по жердочкам, а Тина сидит рядом, положив голову ему на плечо, и напевает тихонько свое коронное «Аве, Мария».

Тина же просыпалась всегда на том месте, когда к ней приближалась молоденькая медсестра со шприцем в руке и делала укол. Она сделала его и сейчас. Ощущение было столь явственным и болезненным, как никогда не бывало во сне, что Тина громко застонала и попыталась перевернуться на другой бок. Ей это не удалось. У нее даже возникло ощущение, что ее удерживают ремнями. Тина удивилась, проснулась и открыла глаза. Медсестра со шприцем действительно стояла возле нее, только лицо у нее было другое, и обстановка, в которой находилась Тина, была абсолютно новая и не напоминала ни о чем. В комнате было светло, и какой-то новый очередной день явственно пробивался через прикрытые жалюзи. Удивленная чрезвычайно, Тина переводила взгляд в поле ее видимости с одного предмета на другой и наконец попыталась спросить у сестры:

— Где это я?

Она именно попыталась это сделать, потому что тут внезапно оказалось, что голоса у нее совершенно нет и каждое слово причиняет сильную боль. Кроме того, у нее страшно болело все тело, руки, ноги, будто ночь она провела на мешках с картошкой, тянуло затылок и саднило в груди.

— Тише, тише! — ласково сказала сестра, научившаяся читать по губам. — Я сейчас позову Марью Филипповну!

— Марью Филипповну? — Как ни напрягала Тина память, она не могла вспомнить никакой другой Марьи Филипповны, кроме одной-единственной, встречавшейся ей в жизни. — Мышку, что ли? — изумилась она.

«Наверное, мне стало плохо, и Аркадий привез меня к себе в отделение, — догадалась она. Ей вспомнились последние минуты ее бодрствования в квартире. — Да, у меня был Аркадий, мы разговаривали, потом я пошла его провожать… И все — провал в памяти. Ничего больше не помню. Но что же со мной произошло, если я здесь?»

Она сумела вытащить руку из удерживающей ее петли. Поднесла ее к горлу. Потом с удивлением нащупала в подключичной вене катетер. Повернула голову и увидела, что лежит подключенная к каким-то приборам, а аппарат искусственного дыхания и кровообращения находится рядом.

«Батюшки, значит, что-то серьезное». Тина почувствовала страх. Она подняла вверх руку и стала рассматривать ее. Рука была похудевшая, бледная и не очень чистая. Тина осторожно стала шевелить пальцами рук и ног и с удовлетворением отметила, что их подвижность сохранена и, значит, она вздохнула с облегчением, ее не парализовало. — Это самое главное, — решила она. — Все остальное — мура!»

Тут отворилась дверь, и первым в комнату быстро вошел Аркадий Барашков, будто ворвался огненный бог со стремительной мыслью в глазах, с тенями от недосыпания, с горькой складкой у рта. За ним деловой походкой прошла и встала с другой стороны кровати повзрослевшая, пополневшая Мышка.

Некто третий, незнакомый Тине, с красивым молодым лицом, растрепанной прической, встал у кровати в ногах. Валентина Николаевна испуганно смотрела по очереди на всех троих.

— Тина! — только и смог сказать Барашков, не в силах справиться с переполнявшими его чувствами.

— Валентина Николаевна! — так же проникновенно сказала Мышка и взяла Тину за руку. И только молчаливый третий все так же стоял и смотрел на Тину во все глаза.

— Ну, не тяните! Говорите же, что?! — Внутренняя тревога стала расти, пухнуть, как мыльная пена, и заполнять все существо Тины.

— Есть проблемы, — сказал Барашков и присел на стул рядом с Тиной. Она опустила глаза и крепко сжала губы, приготовившись слушать. Он никак не мог подобрать слова, с которых надо было начать.

— Сердце? Голова? — прошептала она.

— Надпочечник, Тина. — Барашков вздохнул и сокрушенно покачал головой.

— Да не может быть! Откуда? — Валентина Николаевна сделала такое движение, будто в удивлении подняла плечи. Барашков машинально тут же прижал рукой канюлю в ее подключичной вене, несмотря на то что она была хорошо укреплена пластырем.

— Ни-ни-ни! Потише ворочайся, — погрозил он ей пальцем. — А то вылетит — не поймаешь!

— Ну почему надпочечник-то? — Тина повела свободной рукой, то ли в недоумении, то ли в возмущении. — Почему? Что-то вы, братцы, перемудрили!

Молодой незнакомец фыркнул и пошел прочь из палаты. Он хотел удовлетворить простое любопытство, посмотреть, кто такая Валентина Николаевна, о которой достаточно слышал от Мышки. Больше его Валентина Николаевна не интересовала. «Обычная тетка. Ничего в ней особенного, — констатировал он. — Не знаю, с чего это Барашков, как придурок, с ней носится!» Он ушел в кабинет и стал заниматься своими обычными делами. По дороге к себе он на мгновение заглянул в соседнюю с Тиной палату. Его больная с недифференцируемой головной болью уже проснулась и сидела в своей обычной позе — скорчившись на кровати — и мерно, пока еще слегка, ударялась головой о стену. Пик ее приступа приходился на вечер.

«Ни хрена не помогают рекомендации профессора!» — даже с каким-то непонятным удовлетворением заметил Дорн и удалился в свой кабинет.

— Тебе принести картинки или поверишь на слово? — мягко спросил Барашков у Тины.

— Если картинки есть, поверю. Куда деваться? — вздохнула Тина и закрыла глаза. — Рассказывай, я так буду слушать, не засну!

Ей действительно с закрытыми глазами слушать было легче. И пока длился его рассказ о том, что с ней произошло в последние сутки, и о том, что именно показали исследования, Тина, внимательно фиксируя все до мелочей, параллельно, как на экране немого кино, прокручивала в памяти всю ее прошедшую жизнь. Непрерывные стрессы бессонных ночей на дежурствах, отравленный воздух операционных, бесконечные полеты на самолетах туда-обратно в течение стольких лет, неудовлетворенность семейной жизнью, постоянное беспокойство о сыне и, наконец, последние неудачные два года жизни с мужчиной, одного которого только и любила она за всю свою жизнь.

«Как тут не вырасти какой-то штуке в надпочечнике?» — усмехнулась она. Но, конечно, усмешка эта была весьма условной. Тина ведь прекрасно понимала, что она жила жизнью целого поколения, в чем-то более, в чем-то менее благополучной. А другие люди, в том числе пережившие и не такие страдания, а войну, смерть детей и любимых, насильную эмиграцию, голод, разруху, приспосабливались к жизни и доживали до глубокой старости. Бывало, они болели другими болезнями, но никаких опухолей в надпочечниках у них не вырастало.

— Значит, такая судьба! — констатировала Тина, когда Барашков закончил свой рассказ.

И тут перед ней, как на карте, как на чистой скатерти гладкого стола, с полной ясностью развернулась история собственной болезни с бесконечно плохим настроением, с нежеланием жить, с потерей аппетита, с задержкой жидкости, с нарушениями давления, работы сердца, с видениями в глазах, и Тине стало стыдно.

— Вот и пообследовалась! — сказала она Барашкову, закусив губу. — Но я-то какая тупая! Не дала себе труд проанализировать собственное состояние!

— Все мы хороши! — ответил Барашков. — Опухоль-то нашел молодой специалист. Вон, ее сотрудник, — кивнул Аркадий на Мышку.

— И что же теперь? — Тина приблизительно знала ответ, но все-таки подняла на коллег глаза.

— Теперь все как полагается. — В голосе Барашкова звучала точно такая же уверенность, с какой он разговаривал со всеми своими больными. Тина хорошо знала все интонации его голоса и невольно усмехнулась. — Сначала уточним размеры опухоли, проконсультируемся с хирургами, оценим функцию второго надпочечника и — оперировать! Тянуть не имеет смысла. Такой криз давления, какой был вчера, может повториться в любую минуту.

Как ни была слаба Тина, но в глазах Аркадия она читала что-то еще, кроме тех прямых слов, которые он произносил вслух. В них была еще какая-то скрытая тревога.

— А где оперировать? — Тина напряглась, сглотнула слюну и поморщилась — даже глотать больно.

— Здесь, у нас! — твердо сказал Аркадий как о деле решенном, но лицо его стало таким напряженным, будто древний скульптор высек его из скалы.

— Ты ничего не скрываешь? — спросила она. — Или случилось что-то еще?

— А того, что с тобой случилось, — он сердито посмотрел на Тину, — мало, что ли?

Тина почувствовала усталость, будто провела три сложных наркоза подряд. У нее опять начались какие-то перебои с дыханием.

— Маме позвоните! — сказала она. Мышка торопливо записала продиктованные цифры номера. И началось опять — странный туман в голове, жаркая пустыня во рту, скачущая чертовщина в глазах и безумное колотье сердца. Тина ощущала то «тук-тук-тук», то «бам-бам-бам». И страх. Первородный страх удушья и остановки сердца. Не описать словами тому, кто не пережил. — Опять мне плохо. Колите скорее! — сказала она. — А то до операции не дотяну! — И через несколько минут после того, как стали хлопотать над ней Мышка, медсестра и Аркадий, знакомая уже спасительная тьма опять сгустилась над ней.

16

К лежащему на асфальте Ашоту приблизилась чья-то фигура. Человек нагнулся пониже, чтобы расслышать слова. Лежащий на асфальте произносил явно что-то нетипичное.

— Oculus dextra испортили, гады! — шептал Ашот разбитыми в кровь губами. — Не видит глаз ни черта! Вот не дай Бог, если придется глаз удалять!

Прохожий присмотрелся в темноте и увидел избитое лицо и залитый кровью правый глаз. Латинские слова произвели на него впечатление. Он понял, что Ашот не банальный пьяница, пострадавший в разборке с такими же, как он сам, бомжами.

— Давай-ка вставай потихонечку, — оглядываясь, сказал прохожий. Он поискал глазами еще кого-нибудь, кто мог бы ему помочь поддержать Ашота. Но улица казалась пустынной. В окнах домов было темно, кричать и звать на помощь бесполезно. — Подъезды домов тоже теперь запираются. Никого не дозовешься у вас в Москве! — Человек вздохнул. — Здесь рядом больница, вставай потихонечку, вдвоем доползем! — Человек присел на корточки и стал помогать Ашоту подняться. Тот, несмотря на жуткую, боль в правом боку, собрал все свои силы и встал, шатаясь, будто на ринге боксер.

— Пинали, сволочи — пояснил он. — Взгляни, друг, глаз-то хоть цел?

— Чего смотреть, все равно в темноте не видно! — ответил незнакомец. — Травма, без сомнения, есть. Надо добраться до больницы, там посмотрят, пошли!

Но Ашот застонал от боли и привалился телом к каменному больничному забору, ухватившись рукой за обломок бетона в какой-то расщелине. Его спаситель понял, что положение серьезное.

— Придерживайся за стену! Сейчас я тебя подниму! — Он подхватил Ашота за талию, руку его повесил себе на плечо. — Расслабься лучше, если не можешь идти, — сказал он. — Я дотащу тебя, в армии и не такое бывало!

— Здесь должна быть дыра! — Ашот внезапно вспомнил, что через нее все больные и персонал бегали в магазин-«стекляшку». — Через нее до приемного отделения ближе. Я здесь работал, я помню, — еще сумел, сквозь кровь во рту, сквозь сдавленное дыхание, проговорить он.

— Ты медик, что ли? — спросил его человек.

— Врач-анестезиолог, — выдавил из себя Ашот, и тут его единственный целый глаз непроизвольно закрылся, Ашот обмяк и замолк.

— Не пролезаем, черт, дыра для двоих узкая! — сказал мужчина, но Ашот ему не ответил.

Мужчина внимательнее вгляделся в его лицо, понял, что тот, кого он несет, уже не может слышать его, выругался на весь мир и положил Ашота на землю. Раздумывать, жив ли еще раненый или нет, было бессмысленно, и мужчина, схватив Ашота под мышки, протащил через дыру волоком, заботясь уже только о быстроте передвижения. До больничного порога оставалось еще метров двести проползти по грязной тропе.

— То-то я слышу знакомое: «окулюс декстра, окулюс синистра…», — бормотал по дороге мужчина, больше для поддержания собственного духа, потому что Ашота поддерживать морально было все равно что поддерживать мешок с костями. Но мужчина все равно ласково говорил: — Держись, дружок! Не помрем, так живы останемся! Сейчас доберемся! Держись! — Он затащил Ашота на ступеньки подъезда приемного отделения и, опустив на бетонный пол, что было силы затрезвонил в звонок, забарабанил в дверь руками и ногами.

— Иду! Иду! Кто там? — послышался в отдалении испуганный голос санитарки.

— Раненого доставили! Открывай! — еще громче забарабанил мужчина.

— Сейчас, милый, сейчас! — бормотала справляющаяся с засовами санитарка, а следом из своей комнатушки уже бежала фельдшер с заспанным лицом.

— А что это такое? Почему к нам привезли? Надо в травматологическую больницу! — начала было назидательным тоном она, но, увидев клетчатый шарф и спекшиеся от крови кудрявые волосы лежащего на полу Ашота, узнала в нем недавнего посетителя и замерла. — Господи, так это же он! — ахнула она было, но быстро замолчала, сообразив, что у нее могут быть неприятности из-за того, что ведь это она не пустила его в больницу. — А может, и не он! — толкнула она в бок взглянувшую на нее санитарку и, посмотрев на мужчину, стала помогать ему втаскивать Ашота внутрь.

— Хирурга быстрее и окулиста! — не терпящим возражений командным голосом приказал доставивший Ашота и, взяв у фельдшерицы со стола ножницы, сам стал разрезать на раненом одежду, чтобы не ворочать Ашота лишний раз. Фельдшер услала санитарку звонить в отделения по телефону, а сама стала доставать из шкафа материалы для первичной обработки ран.

На пустынной темной улице из-за угла дома в это самое время вывернула компания парней. Телефонная будка была пуста, и вблизи тоже не оказалось никаких признаков жизни. Не обнаружив Ашота, они тщательно обыскали местность в поисках выроненных денег или еще каких-нибудь предметов, но ничего не нашли.

— Добычу упустили! — замахнулся на одного из троих самый старший. — Все из-за тебя, козел!

— Да ладно тебе, зато пожрали! — Мужик с жирными грязными руками шумно похлюпал носом и вытер его пятерней. — И милиция все-таки может приехать, лучше смотаться отсюда!

— Завтра погуляем, еще кого-нибудь найдем. Какие наши годы? — миролюбиво предложил третий, и вся компания в том же составе удалилась назад в свои владения.

Проходя мимо сестринского поста, Владик Дорн увидел сидящую к нему спиной Райку.

«Широкая у нее стала спина, растет как на дрожжах», — констатировал он. Раиса почувствовала его взгляд и обернулась. Затаенная злобная усмешка промелькнула у нее на губах. Правда, она думала, что Владик этого не заметит.

— Денежки у меня кончились, Владислав Федорович! — елейным голоском пискнула она, когда Дорн проходил мимо. Она картинно потянулась на своем стуле, подняв кверху руки, и выпятила живот. На стол она положила бумажку, на которой было что-то написано. — Это вам!

Дорн взял бумажку. Печатными буквами на ней был изображен его домашний адрес и рабочий телефон Аллы. «В отделе кадров круговая порука! — подумал он. — Ну как вразумить этих дур?»

Демонстративным жестом он скомкал бумажку и выкинул в корзину для мусора.

— Ищи доктора! — прошептал он, наклонившись к самому Раиному уху. — Расходы я оплачу!

Рая только загадочно улыбнулась и промолчала, и Дорну больше ничего не оставалось делать, как в отвратительном настроении пойти по палатам.

— Ну, как у тебя? — с интересом спросила медсестра Галя, увидев, что Рая говорила о чем-то с Дорном.

— Пока ломается! — ответила та. — В следующий раз я ему кассету с диктофонной записью покажу!

— А если все равно не сломается?

— Тогда к жене пойду! — сказала Рая, и в глазах у нее промелькнуло что-то холодное, звериное.

— А ребенок? Ведь так и дотянешь до родов.

— Сейчас аборт на любом сроке сделают, чтоб ты знала, — пробурчала Рая, и девушки замерли, увидев, что мимо них проходят Барашков и Марья Филипповна.

Аркадий Петрович, как-то сразу осунувшийся за одну ночь, оставил Тину в палате и пошел за Мышкой в ее кабинет.

— Есть у тебя что-нибудь сладкое? — каким-то тихим и смертельно усталым голосом попросил он.

— Только сахар в коробке, — извиняющимся тоном сказала Мышка. — Конфеты после прошлой выписки все съели, а новых больных еще не выписывали, поэтому подарков нет. А пирожные я сегодня не успела купить, дежурила.

Аркадий вздохнул, сунул в рот кусок сахара.

— Горечь какая во рту! Так противно! — пожаловался он. Выплюнул сахар и вытянул из пачки сигарету.

— Это у вас от курения! — грустно вздохнула Мышка. Владик Дорн сегодня с утра совершенно не обращал на нее никакого внимания. Даже не поздоровался. «Что это с ним? — думала она. — Зол и рассеян… События в отделении его явно не занимают, значит, что-то домашнее…» При мысли о его семейной жизни что-то тревожное и сладкое разлилось у Мышки в груди.

— Ну, что твое обезьянье дерево? — Барашков по привычке стряхнул пепел с сигареты в цветочный горшок. — Загибается? — Дерево действительно не особенно изменилось с Тининых времен, хоть Мышка его и пересадила в другой, стильный, горшок и регулярно подкармливала.

— Помнишь, Ашот хотел на нем эксперимент поставить. Если хорошо будет расти — к деньгам, а если плохо… Не видать нам, значит, благоденствия! — горько усмехнулся Аркадий.

Мышка листала книжку, чтобы вызвать к Тине специалиста на консультацию.

— Так вы будете консультацию оплачивать? — подняла она на Барашкова круглые глаза.

— Сказал же, что буду. Давай звони. — Аркадий развернулся к окну и наблюдал, как с торца к больнице подбирается очередная «скорая помощь», а на площадке парковки не может найти себе места тяжелый джип. — Все жалуемся, что плохо живем, — усмехнулся Аркадий. — Скоро люди пешком в больницу ходить не будут. Больница якобы для бедных, а посмотри, сколько хороших машин стоит на стоянке! — сказал он Мышке. Но та не слышала, разговаривала по телефону. — И ведь далеко не все, сволочи, хотят платить за лечение! — разглагольствовал тем временем Аркадий. — Сами наворовали бог знает чего и сколько, а качают права — подайте нам полноценную и бесплатную медицину! Этому надо бабушку положить, другому — племянника. Сделайте нам красиво, «как во всем цивилизованном мире», говорят! А что во всем цивилизованном мире эта якобы бесплатная медицинская помощь финансируется из налогов» — этого они знать не хочут! — Аркадий специально сделал ошибку в последнем слове и развернулся к Мышке. Лицо у него было перекошено, подбородок трясся то ли от злости, то ли от горя. Тут и Мышка поняла, что с Аркадием творится что-то неладное. «Что это с ними сегодня со всеми? — подумала она. — Дорн не разговаривает, и этот бог знает какой…»

— Что с вами? — спросила она участливо-осторожно. — У вас лично ничего не произошло?

— Произошло, — ответил Барашков. — Произошло то, что Ашот Гургенович Оганесян, прилетевший вчера из Америки, сегодня не приходит в сознание у нас в третьей хирургии после операции по поводу травматического разрыва печени и селезенки и внутреннего кровотечения. Еще у него травма головы и глаза.

Барашков сжал оба кулака и стукнул костяшками по прекрасному, под мрамор сделанному подоконнику.

— Как? — встала со своего места Мышка.

— Так! — сказал Аркадий. — Очевидно, вчера поздно вечером он шел сюда, в больницу. Был избит на улице какими-то подонками. Возможно, с целью ограбления. Доставлен случайным прохожим. Прооперирован экстренно ночью дежурными докторами. При нем были документы. Сегодня утром заведующий хирургией пришел на работу и по документам узнал его. В лицо Ашота было узнать невозможно. Заведующий хирургией позвонил мне.

— Так что же вы к нему не идете? — спросила Мышка. — Вы же можете там помочь?

— А я там был! — с какой-то странной интонацией ответил ей Барашков. Он развернулся к ней всем телом, и Мышке показалось, что он сейчас может ударить ее. — Но только чем я теперь могу там помочь?

Мышка поняла. Она приоткрыла маленький рот и с ужасом смотрела на Барашкова. Ей стало жалко его, жалко Ашота, жалко Тину, жалко Дорна, жалко всех и жалко себя. Она бы пожалела весь мир, но что она могла сделать конкретно? Она почувствовала себя маленькой девочкой, взвалившей на плечи непомерный груз.

— Кто я там такой? — раздельно, с издевкой проговорил Аркадий. — Раньше в больнице было одно отделение реанимации на всех. Мы были здесь хозяева. Мы лечили здесь больных так, как считали нужным. И к нам никто не совался с советами, нам никто не мешал. Теперь этого отделения нет. Вместо него ты, — он подчеркнул это «ты» еще раз и ткнул прямым белым пальцем в Мышку, — ты решила сделать отделение, в котором можно зарабатывать деньги. Поэтому мы живем отдельно от больницы. Хирурги, окулисты и прочие оперирующие специалисты выкрутились тем, что каждый у себя сделал палату, где лежат послеоперационные больные. Кто их там лечит, как и чем, мы понятия не имеем. Как не имеем и никакого влияния. Будем надеяться, что лечат больных там хорошо. Хотя по штату ни в одном из этих отделений специалист-реаниматолог не положен. Значит, они выкручиваются своими силами. Конечно, они обращаются иногда к нам. Но обращаются по своему желанию. А если такого желания у них нет?

Мышка уже знала, что он скажет дальше. Она села за свой стол, уткнула лицо в ладони.

— И вот прихожу в это отделение я, реаниматолог Барашков. И что, как ты думаешь, говорит мне дежурный врач, когда я начинаю там толкаться и лезть со своими, пускай и грамотными, советами? — Мышка молчала, да он и не ждал от нее ответа. Он закончил сам: — Они говорят мне: «Дорогой друг! Когда вы забирали от нас больных в свое отделение, мы не мешали вам работать. Вы лечили больных, вы за них отвечали. Теперь и вы не мешайте нам! Вы улучшаете свое благосостояние, а мы выполняем вашу работу. За больного доктора здесь отвечает наш врач, и пусть он и лечит его так, как считает нужным». И я уверен, — добавил с горечью Барашков, — что про себя они думают: «А не пошел бы ты, Барашков, отсюда к чертовой матери?»

Сейчас мы не можем повлиять на состояние Ашота. Завтра мы не сможем повлиять на состояние Тины, — с горечью продолжал он. — А ты тут сидишь, — он опять указал пальцем на Мышку, — во всей этой красе, и думаешь, что так и надо?

— А что мне надо делать? — подняла из ладоней заплаканное лицо Маша. — Если хотите, я пойду к главному врачу, попрошу, чтобы он временно откомандировал вас в третью хирургию к Ашоту. Правда, я никогда не слышала, чтобы так кто-то делал.

— А так никто никогда и не делал, — ответил Аркадий. — Отделение — это живой организм. Что это будет, если врачей станут дергать туда-сюда как марионеток?

— Но вы хоть видели, как его лечат? — спросила Мышка.

— Почти нет. — Аркадий вздохнул, стал опять тереть кулаком о кулак. — Я даже не успел его как следует посмотреть. Я пошел в ординаторскую, там не было никого. Пошел к заведующему — тот ушел мыться на операцию. Пошел в палату — там крутится новый доктор. Он встал на пороге. Мол, все делается как нужно, после поговорим. Тут же медсестра подскочила, к счастью, знакомая: «Все, все, все, Аркадий Петрович, не волнуйтесь, не мешайте, мы вас известим, когда он придет в себя!» — Аркадий опять треснул по подоконнику. — А он уже шестой час после операции не приходит в себя! — Подоконник опять содрогнулся от его удара. — Ты понимаешь хоть, что это значит?

Мышке показалось, что внутри у нее больше ничего нет, никаких внутренних органов, ни сердца, ни мозга, одна пустота. Она не успела ответить, открылась дверь, и в кабинет вошел Владик Дорн.

— Друзья собираются вновь! — с улыбкой, не предвещающей ничего хорошего, сказал он. — Вы так тут орали, — обратился он к Барашкову, — что я слышал ваш разговор из палат, хотя специально и не прислушивался. Боюсь, что то же самое слышали и больные. И может быть, не только на нашем этаже. Так я хочу вас спросить, вы что же, серьезно полагаете, что от нашего отделения нет никакой пользы? И мы тут сидим, этакие проклятые капиталисты, и накапливаем не принадлежащий нам капитал? — Мышка внезапно почувствовала, как ее внутренние органы, во всяком случае сердце, потихоньку возвращаются на место. — Но если бы это было так, — продолжал Дорн, — врачи из всех отделений не присылали бы нам своих больных во всех мало-мальски сложных случаях на диагностику, а больные не спешили бы расставаться со своими деньгами. Я уж не говорю о пользе отделения магнитно-резонансной томографии, которое тоже не существовало бы, будь у нас все по-старому! — Мышка выпрямилась и уже смелее смотрела на Барашкова. — А вам, Марья Филипповна, — повернулся к ней Дорн, — надо Барашкова просто уволить! Пусть он тогда идет хоть в третью хирургию, хоть в десятую или вообще неизвестно куда и там проявляет свои способности диагноста на пальцах! Кстати, в день получки вспомнит и о том, как он ругал здесь нашу зарплату!

— Ну, Владислав Федорович, это уж вы загнули! — огорчилась концом его выступления Маша, которая всегда желала одного только мира, не войны.

— Да мне и самому все это осточертело! — вдруг весьма неожиданно для Маши сказал Аркадий. — Вот прооперируют Валентину Николаевну, и я сам уйду!

— Аркадий Петрович! Зачем вы так? Не обижайтесь! — Маша стала заглядывать в лица обоих, пытаясь найти в них следы раскаяния. — Производственные конфликты бывают во всех учреждениях, я даже книжку по психологии читала! — жалобно говорила она. — Ну не ссорьтесь, пожалуйста, мы все здесь нужны друг другу!

— Не знаю, кто здесь кому нужен, — холодно произнес Владик Дорн, — но сейчас я должен у вас выяснить, куда мне завтра класть поступающего больного, который был запланирован именно на это число и на эту палату, в которой сегодня лежит ваша драгоценная Валентина Николаевна. Этот больной, — тут Владик Дорн сделал выразительную паузу, — собирается платить за лечение и будет мне сейчас звонить. Мы ведь, как известно, на самофинансировании. И что я должен ему ответить?

— Мы переведем Валентину Николаевну в соседнюю палату. — Мышка умоляющими глазами смотрела на Барашкова. — Она лишь ненамного меньше, чем та, в которой она сейчас находится! Ведь Валентина Николаевна не будет проводить в палате заседания какого-нибудь совета! — Мышка умильно сложила руки на груди, пытаясь добиться согласия. — А я пойду сейчас к главному врачу и попрошу его, чтобы он забирал своего родственника, который уже и так на халяву пролежал у нас десять суток. И вообще, судя по его состоянию, он уже должен ехать к себе на Украину и там веселить народ, а не прыгать у нас в отделении! Потом у нас есть еще коммерсант, чье состояние тоже не так уж плохо. Во всяком случае, вчера он довольно бодро проводил у нас совещание со своими сотрудниками. И в конце концов, у нас есть еще две небольшие запасные палаты!

Мышка говорила торопливо, так, чтобы Дорн не мог вставить реплику, но это не помогло.

— Человека такого ранга положить в запасную палату — все равно что плюнуть ему в лицо! Он больше никогда к нам не обратится! Что же касается коммерсанта, пусть хоть десять совещаний проводит у нас под присмотром. Лишь бы деньги платил.

— У нас все-таки больница, а не «Палас-отель», — значительным голосом произнес Барашков. — И больные должны стоять к нам в очередь за лечением, а не за комфортом. И своего нового больного клади либо на свободное место, либо на место юмориста. И если он не оценит твое лечение — пусть плюет куда хочет! Мне до этого дела нет, значит, ты так лечил! Но если кто тронет Тину с ее места хоть пальцем, будет иметь дело лично со мной! Никакая Марья Филипповна тогда тебя не спасет! У меня и справка от нашего психиатра есть! Так что учти! — пригрозил он на прощание Владику Дорну и вышел из кабинета. Маша посмотрела на Дорна, а тот на закрывающуюся за Барашковым дверь.

— Ну и долго ты будешь терпеть этого придурка? — зло сказал Мышке Дорн. — Имей в виду, скоро лопнет терпение у меня! — Почему-то он, увидев отчаяние в Машиных глазах, еще больше от этого разозлился и тоже, выходя из кабинета, хлопнул дверью. — Ничего не могут решить самостоятельно эти бабы! Ну ровным счетом ничего! — Он почему-то отнес сюда всех близких ему женщин — и Мышку, и Райку, и собственную мать, всю жизнь безвольно терпевшую его отца, и даже жену Аллу, хотя она ничего не знала о событиях в отделении и была совершенно ни в чем не виновата

«И бог его знает, что с этой делать!» — подумал он про больную с непонятного происхождения головной болью, к которой он направлялся в палату.

Мышка же отправилась смотреть куплетиста и коммерсанта, чтобы решить, кого из них выписывать из отделения, а кого оставлять. По дороге медсестра Рая подозвала ее к городскому телефону, установленному на посту.

«Кто это может звонить мне сюда, когда в кабинете давно уже есть другой номер?» — удивленно подумала Мышка и сказала:

— Алло?

В ответ ей раздался ужасно знакомый, но вместе с тем неузнаваемый пока голос. Так разговаривать с ней мог только достаточно близкий человек, которого, впрочем, она долго не видела и не слышала.

— Ну это же я, Таня! Соскучилась! — пояснил голос в трубке, и теперь в Мышкином сознании он тотчас же трансформировался в прекрасное лицо, обрамленное белокурыми волосами, в глаза ясной синевы, в статную фигуру, в насмешливую речь, в спокойное отношение к делам.

— Ты приехала! — сказала Маша и почувствовала искреннюю радость оттого, что прежняя подруга по работе, с которой вместе они прожили в отделении два года, опять где-то недалеко.

— Приехала! — В голосе Тани послышалась хорошо знакомая Мышке насмешка. — Может, встретимся? — спросила она.

— Конечно! Поедем к нам в гости! Ты ведь еще никогда не была у меня дома, — ответила с радостью Маша. Ей было приятно после двухлетнего расставания опять повидать Таню, расспросить о ее работе в Париже и самой рассказать обо всем, что случилось за последнее время, — о Тине, об Ашоте, о Барашкове. Единственный, о ком не хотелось говорить с Таней, был Владик Дорн.

«Она из Парижа, наверное, вернулась красивее, чем была! — с завистью, ранее не испытываемой к Татьяниной красоте, подумала Мышка. — Не надо, чтобы она приходила ко мне на работу. Это будет уж чересчур!» Она представила выражение лица Дорна, если бы он увидел Татьяну. Каким-то чутьем Мышка понимала, что Владик отнюдь не чурается женской красоты. Иногда она даже подмечала какие-то странные взгляды, которыми обменивались Дорн и хорошенькая медсестра Рая.

«Ну, это уж на его совести!» — подумала Мышка, и они с Таней условились о встрече у черной головы Пушкина на лестнице одноименной станции метро.

В палате у Генриетты Львовны сидела американская внучка и показывала какие-то документы. Подбородок у бабушки мелко дрожал, а на подведенных синим карандашом веках выступили слезинки.

— Какие-то проблемы? — осторожно спросила Мышка после того, как поздоровалась с американкой за руку. Рукопожатие гостьи было решительным. Мышка отметила пунктуальность американской родственницы. Срок договора о пребывании Генриетты Львовны в отделении истекал завтра.

— Я так привыкла уже жить в больнице, что не хочу расставаться с вами! — Генриетта Львовна ухватилась за Мышкину руку как утопающий за соломинку.

— Наверное, есть причины, которые не могут позволить вам остаться, — осторожно начала Мышка, — хотя я бы не возражала, если бы вы не покидали нас. Мы все очень привыкли к вам и, не скрою, — тут Мышка искренне улыбнулась, она действительно думала то, что говорила, — иногда берем с вас пример жизненной стойкости!

— Мы должны ехать в Америку! — сказала Мышке американка. — Здесь быть слишком далеко! В Америке есть прекрасные интернаты для пожилых людей! В некоторых из них можно даже выходить в сад! И пожилые люди находятся там не только под попечительством медицинского персонала, но и церкви, чего нет здесь!

При этих словах американка подняла глаза к небу, как бы призывая Бога в свидетели.

— Да я церковников терпеть не могу! — сказала вдруг Генриетта Львовна. — Этот ваш Бог даже от лагерей не мог никого спасти! За что он убил там нежнейшую девочку Симочку Магеллан?

Мышка с удивлением отметила, что в разговорах с ней Генриетта Львовна никогда не высказывалась ни о лагерях, ни о Боге. Ее интересовали гораздо более близкие и земные дела — показатели давления, крови, меню на день и почему те или иные продукты ей нельзя есть, личная жизнь местной парикмахерши, с которой они разговаривали часами, кремы для лица, которые она просила купить Мышку, ну и, конечно, Владик Дорн.

— У меня есть прекрасные документы! — сказала американская родственница и протянула Мышке какие-то проспекты. — Это сведения об американских домах, в которых живут пожилые люди. Не ехать туда — значит упустить хороший шанс!

— Мои шансы на жизнь были определены еще семьдесят лет назад! — заметила Генриетта Львовна.

— Если вы хотите увезти вашу родственницу, — сказала Мышка, — я не могу возражать. Перелет на самолете, даже длительный, ей сейчас не противопоказан.

— Я не хочу никуда лететь! — заявила бабушка. — Я хочу остаться здесь, я привыкла к этому клену!

— К чему? — хором переспросили Мышка и родственница. Родственница действительно не поняла, что означает это слово, а Мышка потому, что привычка к клену показалась ей абсурдной.

— Вот к этому клену! — торжественно сказала Генриетта Львовна. — Он теперь единственный мой настоящий друг! Мы с ним даже переговариваемся, я даже читаю ему вслух стихи.

Американка наконец поняла и ответила:

— В Америке имеется столько кленов! У вас там будет очень много друзей!

Решение американки было бесповоротным. Сдача внаем двух комнат бабушкиной квартиры (в остальных были закрыты вещи и всякий хлам) москвичам в течение месяца стоила смехотворно мало — максимум три-четыре дня жизни в европейского уровня отеле средней руки. В голове американки созрел беспроигрышный план. Она собиралась произвести в двух комнатах ремонт и сдать их на время американским приятелям и знакомым. Это стоило бы гораздо дороже. Многие из них уже выражали желание приехать посмотреть Москву. Родственница собиралась организовать в квартире Генриетты! Львовны нечто вроде частного пансионата. Если бы дело по-, шло, она могла бы отремонтировать квартиру всерьез и делать на ней хорошие деньги. Оставлять в Москве бабушку было никак нельзя. Да и бабушке, как считала родственница, ; в американском климате будет гораздо лучше, чем сидеть безв