Book: Дети свободы



Дети свободы

Марк Леви


Дети свободы

Купить книгу "Дети свободы" Леви Марк


пер. с фр. И.Волевич

Литературная карьера Марка Леви, одного из самых популярных французских писателей, развивалась стремительно. Первая же его книга "Между небом и землей" (2000 г.) прогремела на весь мир и вскоре была экранизирована (продюсер Стивен Спилберг). Следующие шесть - неизменно бестселлеры, и не только во Франции - переведены более чем на тридцать языков.

Роман "Дети свободы", изданный тиражом 400 000 экземпляров, написан на основе подлинных воспоминаний отца и дяди автора, мальчишками участвовавших в подпольной борьбе с оккупантами во время Второй мировой войны. Дети свободы - это подростки разных национальностей: испанцы, венгры, поляки, чехи, евреи, чьи семьи бежали по разным причинам во Францию, ставшую для них второй родиной. Мечтая о любви и жизни в свободном мире, они создают в Тулузе интернациональную бригаду, которая влилась в движение Сопротивления как самостоятельный отряд. Хроника этой яростной "уличной войны" написана от лица главного героя романа, Жанно, одного из немногих оставшихся в живых бойцов бригады.

Мне очень нравится этот глагол - "сопротивляться ".

Сопротивляться тому, что нас. душит, сопротивляться

предрассудкам, поспешным выводам, стремлению

судить других, всему плохому, что сидит в нас и только

и ждет случая вырваться наружу; сопротивляться

желанию бросить всё и всех, жажде сочувствия

окружающих, потребности говорить о себе, забывая

о других, модным веяниям, нездоровым амбициям

и царящему вокруг хаосу.

Сопротивляться… и улыбаться.

Эмма Данкур

Моему отцу, его брату Клоду, всем детям свободы. Моему сыну и тебе, любовь моя.

Я полюблю тебя завтра, сегодня я еще с тобой не знаком. Для начала я спустился по лестнице старого дома, в котором живу, спустился, признаюсь тебе, поспешней обычного. Внизу, в подъезде, моя рука, скользившая по перилам, уже пахла пчелиным воском, которым консьержка усердно натирает их вплоть до площадки второго этажа - это по понедельникам, а по четвергам - дальше, до самого верха. Несмотря на свет, золотивший фасады, тротуар был еще в мокрых разводах предутреннего дождя. Подумать только: в тот день, беззаботно сбегая по ступеням, я еще ничего, ровно ничего не знал о тебе - тебе, которая однажды подарит мне самое прекрасное из того, что жизнь дарит людям.

Я вошел в маленькое кафе на улице Сен-Поль, времени у меня было полным-полно. В баре нас оказалось трое; в то весеннее утро мало кому выпал такой досуг. Немного погодя, заложив руки за спину, вошел мой отец в габардиновом плаще; он облокотился на стойку, делая вид, будто не замечает меня, - ему была свойственна какая-то особенная деликатность. Он заказал крепкий черный кофе, и я увидел на его лице улыбку, которую он пытался скрыть от меня, хотя это не очень-то ему удавалось. Наконец он побарабанил пальцами по стойке, давая мне понять этим условным знаком, что в зале "чисто" и я могу подойти. Коснувшись одежды отца, я ощутил его силу и тяжкую, гнетущую печаль. Он спросил, по-прежнему ли я "уверен в своем решении". Я ни в чем не был уверен, но все равно кивнул. Тогда он незаметно для всех отодвинул свою чашку. Под блюдцем лежала пятидесятифранковая купюра. Я отказался, но он сердито сжал зубы и проворчал, что не годится воевать на голодный желудок. Я взял деньги и по его взгляду понял, что мне пора уходить. Поправив каскетку, я открыл дверь кафе и зашагал по улице.

Минуя витрину кафе, я взглянул на отца, стоявшего в глубине бара, взглянул искоса, украдкой; он в последний раз улыбнулся мне и жестом показал, что у меня расстегнут воротник.

В отцовском взгляде светилась какая-то странная решимость, и на ее разгадку мне понадобятся долгие годы, но даже сегодня, стоит мне закрыть глаза и подумать об отце, его лицо возникает передо мной именно таким, каким я запомнил его в ту, последнюю минуту. Я знаю, как ему было горько расставаться, и, думаю, он предчувствовал, что мы больше никогда не увидимся. Но он боялся не своей смерти, а моей.

Я часто вспоминаю нашу встречу в кафе на улице Сен-Поль. Наверное, человеку требуется немало мужества для того, чтобы похоронить сына, пока тот стоит рядом и пьет кофе с цикорием, чтобы смолчать и не сказать ему: "А ну-ка, марш домой и садись за уроки!"

За год до этого моя мать пошла в комиссариат за желтыми звездами. Для нас это стало сигналом к бегству, мы уехали в Тулузу. Отец был портным, но, конечно, он не собирался носить эту мерзость.

А в тот день, 21 марта 1943 года, я сажусь в трамвай и вот уже еду на станцию, которая не указана ни на одном плане города: еду искать подполье.

Десять минут назад меня еще звали Реймон, но с той минуты, как я сошел на конечной остановке 12-го маршрута, мое имя - Жанно. Просто Жанно, никакой фамилии. В этот пока мирный утренний час многие близкие мне люди даже не подозревают, что их ждет. Папе с мамой неведомо, что скоро им вытатуируют номер на руке выше локтя; мама не знает, что на вокзальном перроне ее разлучат с человеком, которого, мне кажется, она любит даже больше, чем нас.

Да и сам я тоже не знаю, что через десять лет увижу в груде очков - груде пятиметровой высоты в музее Освенцима, - те самые очки, которые мой отец сунул в верхний карман пиджака при нашей последней встрече в кафе на улице Сен-Поль. И мой младший брат Клод не знает, что скоро я приду за ним и что, если бы он не сказал "да", если бы нам не довелось пережить эти годы вдвоем, нас давно бы уже не было на свете. Семеро моих товарищей - Жак, Борис, Розина, Эрнест, Франсуа, Марьюс и Энцо - не знают, что им суждено умереть с криком "Да здравствует Франция!", прозвучавшим почти из всех уст с иностранным акцентом.

Слова путаются у меня в голове, мешая думать связно; одно могу сказать наверняка: начиная с того понедельника, с того полудня, и в течение двух лет мое сердце будет биться в ритме, который задал ему страх; целых два года я жил в страхе и до сих пор просыпаюсь по ночам от этого мерзкого ощущения. Но рядом со мной спишь ты, любовь моя, пусть я пока еще об этом и не знаю. Итак, вот маленький кусочек истории Шарля, Клода, Алонсо, Катрин, Софи, Розины, Марка, Эмиля и Робера - моих друзей: испанцев, итальянцев, поляков, венгров, румын - детей свободы.

Часть первая

1


Нужно, чтобы ты поняла исторический контекст, в котором мы тогда жили: контекст вообще очень важен, например для отдельной фразы. Вырванная из контекста, она часто меняет смысл; сколько же фраз будут вырваны из своего контекста в ближайшие годы, и все для того, чтобы мы могли судить пристрастно и легче выносить приговор. Это привычка, которая с годами не исчезает.

В первые дни сентября гитлеровские войска захватили Польшу, Франция вступила в войну, и никто из нас не сомневался, что скоро наша армия отбросит неприятеля к границам страны. Бельгия была раздавлена сокрушительной мощью немецких танковых дивизий, и всего за несколько недель сто тысяч наших солдат погибли на полях сражений - на севере и Сомме.

Во главе правительства встал маршал Петен; спустя два дня один генерал [1], не пожелавший смириться с разгромом, обратился из Лондона к французам с призывом к сопротивлению. Петен избрал другой путь: он подписал пакт о капитуляции, сгубивший все наши надежды. Как же быстро мы проиграли эту войну!

Выказав лояльность нацистской Германии, маршал Петен поверг Францию в один из самых мрачных периодов ее истории. Республика пала, уступив место тому, что отныне стало называться французским государством. Карту рассекла горизонтальная линия, поделившая страну на две зоны - оккупированную на севере и так называемую свободную на юге. Однако свобода эта оказалась весьма относительной. Каждый день появлялся очередной набор декретов, обрекавших на бесправное существование два миллиона иностранных граждан, мужчин, женщин и детей, живших во Франции; отныне им запрещалось работать по специальности, учиться в школах, свободно передвигаться, а вскоре, очень скоро, просто-напросто жить.

Эти иностранцы когда-то приехали сюда из Польши, Румынии, Венгрии, бежали из Испании и Италии-в те времена наша страна, потом вдруг утратившая память, крайне нуждалась в них. Нужно было как-то восполнять население Франции, потерявшей четверть века тому назад полтора миллиона мужчин, которые погибли в окопах Первой мировой войны. Почти все мои товарищи были иностранцами, и каждый подвергался на родине репрессиям, многолетним преследованиям. Немецкие демократы на себе испытали, что представляет собой Гитлер, участники гражданской войны в Испании пережили диктатуру Франко, а беженцы из Италии - фашистский режим Муссолини. Они стали первыми свидетелями всевозможных проявлений ненависти и нетерпимости, этой поразившей Европу пандемии с ее жуткой чередой мертвецов и неисчислимыми бедствиями. Все понимали, что капитуляция - только пролог, худшее еще впереди. Но кто стал бы слушать провозвестников беды? Франция больше не нуждалась в них. И беженцы с востока и с юга были арестованы и отправлены в лагеря.

Маршал Петен не просто отказался от борьбы, он намеревался сотрудничать с новыми диктаторами Европы, и в нашей стране, впавшей в оцепенение под руководством этого старца, уже вовсю засуетились премьер и другие министры, префекты, судьи, жандармы, полицейские, фашиствующие милиционеры, стараясь перещеголять друг друга в своих гнусных преступлениях.


2


Все началось с почти детской игры три года назад, 10 ноября 1940-го. Хмурый маршал Франции в сопровождении нескольких префектов в мундирах, украшенных серебряными лавровыми листьями, начал с Тулузы объезд свободной зоны страны, ставшей по его милости жертвой оккупантов.

Странное, парадоксальное зрелище: толпы растерянных людей, зачарованно взирающих на воздетый жезл маршала, этот скипетр бывшего вождя, вернувшегося к власти, носителя нового порядка. Только новый порядок Петена принес нам одни несчастья: раскол общества, доносительство, ссылки, убийства и варварскую жестокость.

Некоторые из тех, кто скоро вступит в нашу бригаду, уже знали, что представляют собой концлагеря, куда французское правительство сгоняло людей, имевших несчастье быть иностранцами, евреями или коммунистами. Жизнь в таких лагерях на юго-западе страны - в Гюре, Аржелесе, Ноэ, Ривсальте - была сплошным кошмаром. И потому все, у кого находились там арестованные друзья или родственники, воспринимали приезд маршала как посягательство на ту последнюю крошечную частицу свободы, которая у нас еще оставалась.

Однако население готовилось бурно приветствовать маршала, и мы должны были ударить в набат, избавить людей от страха, опасного страха, который, завладевая массами, понуждает людей опускать руки, смиряться, молчать, оправдывая свою трусость только тем, что сосед поступает так же; а если сосед поступает так же, стало быть, нужно следовать его примеру.

Для Косса, одного из самых близких друзей моего младшего брата, как и для Бертрана, Клуэ и Делакура, вопрос стоит иначе, - они не намерены опускать руки и помалкивать; мрачный парад, который готовится на улицах Тулузы, они решили превратить в громкую демонстрацию протеста.

Сегодня наша главная задача - добиться, чтобы слова правды, слова о мужестве и достоинстве разбудили собравшихся. Текст составлен неумело, но при этом ясно выражает все, что должно быть выражено, и потом, так ли уж важно, о чем говорится или не говорится в этом тексте! Остается придумать, каким способом распространить наши листовки с максимальным эффектом, но при этом не угодить сразу же в лапы стражей порядка.

И наши ребята здорово все устроили. За несколько часов до начала шествия они пересекают площадь Эскироль со свертками в руках. Полиция бдительно следит за прохожими, но кого волнует стайка вполне безобидных подростков?! И вот уже они у цели - возле жилого дома на углу улицы Мец. Тут же все четверо бегом взбираются по лестнице до самой крыши, надеясь, что там не посадили снайпера. Слава богу, на крыше пусто, у их ног простирается город.

Косса собирает устройство, изобретенное им и его друзьями. У самого карниза на низкие козлы кладется доска, она может качаться вверх-вниз. На одном конце доски лежит кипа напечатанных на машинке листовок, на другом стоит полный бидон воды. В дне бидона просверлена дырочка, и пока вода тоненькой струйкой сочится из нее в водосточную трубу, парни выбегают на улицу.

Автомобиль с маршалом приближается, Косса поднимает голову и с улыбкой глядит на карниз дома. Лимузин с откинутым верхом медленно ползет по улице. Бидон на крыше почти опорожнился и стал совсем легким, другой конец доски перевешивает, и листовки разлетаются по воздуху. Этот день, 10 ноября 1940 года, станет первым днем осени маршала-предателя. Взгляни в небо: там порхают листки, и несколько таких листков, к великой радости гаврошей, в которых нежданно проснулось мужество, опускаются на кепи маршала Петена. Люди в толпе, нагнувшись, подбирают листовки. Начинается переполох, полиция бестолково мечется во все стороны, и те, кто слышал, как подростки вместе со всеми восторженно приветствуют кортеж, даже не подозревают, что этими криками они знаменуют свою первую победу.

Потом ребята расходятся, каждый к себе. Вернувшись этим вечером домой, Косса даже представить себе не может, что три дня спустя он будет арестован по доносу и проведет два года в камерах центральной тюрьмы Нима. Делакур не знает, что через несколько месяцев будет убит французскими полицейскими в ажанской церкви, где укроется от преследования, а Клуэ неизвестно, что в будущем году его расстреляют в Лионе; что же до Бертрана, никто не отыщет место в поле, где он упокоился навсегда. Косса освободится из тюрьмы с изъеденными туберкулезом легкими и уйдет в партизаны. Его снова арестуют и на этот раз депортируют в Германию. Ему будет всего двадцать два года, когда он умрет в Бухенвальде.

Как видишь, для наших друзей все началось как игра, и играли в нее дети, которые так и не успели стать взрослыми.

И еще я должен рассказать тебе про Марселя Лангера, Яна Герхарда, Жака Энселя, Шарля Мишалака, Хосе Линареса Диаса, Стефана Барсони, про всех тех, кто присоединится к ним в последующие месяцы. Это они - первые дети свободы, это они создали 35-ю бригаду. Зачем? Да чтобы сопротивляться! И важнее всего их история, а не моя; прости, если временами память будет мне изменять, если я в чем-нибудь ошибусь или перепутаю чье-то имя.

"Разве имена так уж важны? - сказал однажды мой друг Урман. - Нас было мало, и по сути дела мы были единым существом. Мы жили в страхе, мы постоянно скрывались, мы никогда не знали, что принесет нам завтрашнее утро, - вот почему так трудно сегодня в точности припомнить хотя бы один из тех, прошедших, дней".


3


Поверь мне на слово, война никогда не походила на фильм, ни один из моих товарищей не выглядел как Роберт Митчем [2], и если бы у Одетты были такие ноги, как у Лорен Бакалл [3], я бы уж наверно рискнул поцеловать ее, вместо того чтобы мяться, как последний дурак, стоя у кинотеатра. Тем более что на другой день двое нацистов застрелили ее на углу улицы Акаций. С тех пор я не люблю акацию.

Я знаю, в это сложно поверить, но самое трудное было найти людей из Сопротивления.

С тех пор как сгинули Косса и его товарищи, мы с моим младшим братом совсем захандрили. Жизнь в лицее, с антисемитскими рассуждениями историка, он же географ, и саркастическими выпадами учеников филологического класса, с которыми мы дрались, была не очень-то веселой. Я проводил вечера возле радиоприемника, в ожидании вестей из Лондона. В начале учебного года мы нашли у себя на партах листочки с заголовком "Комба" [4]. Я заприметил парня, который выскочил из нашего класса, это был беженец из Эльзаса по фамилии Бергольц. Со всех ног я помчался за ним и, нагнав во дворе, сказал, что тоже хочу заниматься этим - распространять листовки для Сопротивления. Он только посмеялся надо мной, но все-таки мне удалось стать его помощником. И в последующие дни после занятий я поджидал его на улице. Едва он выходил из-за угла, я направлялся в другую сторону, и он ускорял шаг, чтобы догнать меня. Вместе мы совали в почтовые ящики голлистские газеты, а иногда бросали их на открытые трамвайные площадки, перед тем как спрыгнуть на ходу и удрать.

Однажды вечером Бергольц не появился у лицея после уроков, и больше я его не видел…

С того времени мы с моим братишкой Клодом садились после занятий в пригородный поезд, идущий на Муассак. Мы тайком ездили в Замок. Это было большое здание, где прятались дети депортированных родителей; девушки-скауты собирали там этих ребят и заботились о них. Мы с Клодом приезжали, чтобы вскопать им огород, а самым маленьким иногда давали уроки арифметики и французского. Каждый раз, приезжая в Замок, я умолял Жозетт, директрису этого заведения, дать мне хоть какую-то зацепку, чтобы вступить в ряды Сопротивления, и каждый раз она смотрела на меня невинными глазами, делая вид, что даже не понимает, о чем идет речь.



Но вот однажды она завела меня к себе в кабинет.

– Кажется, я могу тебе кое-чем помочь. Подходи к дому номер двадцать пять по улице Байяр в два часа дня. Один человек спросит у тебя, который час. Ты ответишь, что у тебя часы не ходят. Если он скажет: "Вы случайно не Жанно?" - значит, это тот, кто тебе нужен.

Вот так это и случилось…

Я взял с собой братишку, и мы отправились к дому № 25 по улице Байяр, в Тулузе.

Он появился в сером пальто и фетровой шляпе, с трубкой в уголке рта. Бросил газету в мусорную корзинку, прикрепленную к уличному фонарю; я никак не отреагировал, потому что это было бы нарушением приказа. Мне велели ждать, когда он спросит время. Он подошел ближе, остановился и смерил нас взглядом; когда я ему ответил, что мои часы не ходят, он назвался Жаком и спросил, кто из нас двоих Жанно. Я поспешно шагнул вперед, ведь Жанно - это был я.

Жак лично набирал людей для подпольной работы. Он никому не доверял и имел для этого веские основания. Я знаю, не очень-то хорошо так говорить, но нужно понимать тогдашнюю обстановку.

В тот момент мне еще не было известно, что через несколько дней один из партизан, Марсель Лангер, будет приговорен к смерти стараниями французского прокурора, который потребовал для него смертной казни и добился своего. Все, кто жил во Франции, в свободной или в оккупированной зоне, были твердо уверены, что, после того как кто-нибудь из наших прикончит этого прокурора возле его дома, скажем, в воскресенье, когда он пойдет на мессу, ни один суд больше не посмеет требовать смертной казни для арестованного партизана.

Не знал я и того, что именно мне прикажут убить одного мерзавца, высокопоставленного милицейского чина, доносчика и убийцу многих молодых участников Сопротивления. Этот гад так никогда и не узнал, что у него был шанс сохранить себе жизнь. Я до того боялся выстрелить в живого человека, что чуть не намочил штаны, чуть не бросил оружие, и если бы эта сволочь не взмолилась "Пощадите!" - а ведь сам-то он никого не щадил, - во мне не вскипел бы праведный гнев, заставивший всадить ему в живот пяток пуль.

Да, мы убивали. Долгие годы я повторял одно и то же: невозможно забыть лицо человека, в которого ты стреляешь. Но мы не убили ни одного невиновного, не трогали даже тех, кто творил зло по глупости. Я знаю, и мои дети тоже будут знать, что это и есть самое главное.

Ну а пока Жак рассматривает меня, изучает со всех сторон, чуть ли не обнюхивает по-звериному, доверяя только своему инстинкту, потом глядит мне прямо в лицо, и то, что он скажет через две минуты, перевернет всю мою жизнь:

– Чего ты конкретно хочешь?

– Попасть в Лондон.

– Тогда я ничем не могу тебе помочь. Лондон далеко, и там у меня нет никаких контактов.

Я ожидал, что он сейчас повернется и уйдет, но Жак не уходил. Он смотрит на меня в упор, и я делаю вторую попытку:

– А вы можете связать меня с макизарами? [5]Я хотел бы сражаться вместе с ними.

– Это тоже невозможно, - отвечает Жак, раскуривая трубку.

– Почему?

– Потому что ты, судя по твоим словам, хочешь сражаться. А в маки не сражаются, самое большее, что можно делать, это передавать посылки или информацию, и сопротивление пока еще очень пассивно. Если хочешь сражаться, иди к нам.

– К кому это - к вам?

– Ты готов к уличным боям?

– Все, что я хочу, это убить нациста, перед тем как умереть. Мне нужен револьвер.

Я выпалил это с таким гордым видом, что Жак расхохотался. А я никак не мог понять, что тут такого смешного, мне-то ситуация казалась скорее трагической! Но именно это и развеселило Жака.

– Ты начитался книжек; теперь придется научить тебя пользоваться мозгами для дела.

Его покровительственный тон слегка уязвил меня, но сейчас не время было демонстрировать свои обиды. Вот уже несколько месяцев я пытался нащупать контакты с Сопротивлением и боялся все испортить.

Я подыскиваю нужные слова, но они не приходят на ум, пытаюсь найти довод, который убедил бы его, что я не кто-нибудь, что на меня вполне можно положиться. Жак угадывает мои мысли, улыбается, и в его взгляде я вдруг замечаю что-то похожее на искорку нежности.

– Мы сражаемся не для того, чтобы умирать, а для того, чтобы жить, ясно?

Он вроде бы не сказал ничего особенного, но меня точно громом поразило. Это были первые слова надежды, услышанные мной с начала войны, с тех пор, как я стал лишенцем без всяких прав, статуса, документов в стране, которую еще вчера считал своей. Я остался без отца, без родных. Что же произошло? Вокруг меня все замерло в оцепенении, у меня украли жизнь просто потому, что я еврей, и одного этого множеству людей достаточно, чтобы желать мне смерти.

Братишка ждет у меня за спиной. Он угадывает, что происходит что-то важное, и покашливает, желая напомнить о своем присутствии. Жак кладет мне руку на плечо.

– Пошли отсюда, не стоит здесь торчать. Это одна из первых заповедей, которую ты должен усвоить: никогда не стоять на месте, именно так и обращаешь на себя внимание. Парень, который ждет на улице, в наше время неизбежно вызывает подозрение.

И вот мы с ним шагаем по тротуару темной улочки, а Клод идет за нами по пятам.

– Возможно, у меня найдется для вас работенка. Сегодня вечером будете ночевать в доме номер пятнадцать по улице Рюисо, у мамаши Дюблан, она сдает комнаты. Скажете ей, что вы оба студенты. Она наверняка спросит тебя, что стряслось с Жеромом. Ответишь, что пришли на его место, а он вернулся на север, к своей семье.

Из его слов я вывел, что это пароль, который обеспечит нам крышу над головой, а может быть, кто знает, даже натопленную комнату. Решив серьезно войти в роль, я спросил, кто такой Жером, - нужно же быть в курсе на случай, если мамаша Дюблан захочет разузнать побольше о своих новых постояльцах. Но Жак тут же вернул меня к суровой действительности.

– Он погиб позавчера, через две улицы отсюда. И если на мой вопрос "Хочешь ли ты воевать как солдат?", ты твердо решил сказать "да", то знай, что это человек, которого тебе предстоит заменить. Сегодня вечером к тебе кое-кто наведается в гости. Он скажет, что пришел от Жака.

Я понял, что Жак не настоящее его имя, И еще мне стало ясно, что стоит примкнуть к Сопротивлению, как с прошлой жизнью будет покончено, а вместе с ней исчезает и ваше имя. Жак сунул мне в руку конверт.

– Пока будешь платить за жилье, мамаша Дюблан не станет задавать лишних вопросов. И еще: вам нужно сфотографироваться, сходите на вокзал, там делают моментальные снимки. Ну, а теперь сваливайте. Будет случай, еще увидимся.

И Жак ушел. На углу его длинный силуэт растаял в вечерне - й мороси.

– Ну, пошли? - сказал Клод.

Я повел брата в кафе; мы взяли только горячий кофе, чтобы согреться. Сидя у окна, я смотрел на трамвай, ползущий по широкой улице.

– Ты уверен? - спросил Клод, осторожно касаясь губами дымящейся чашки.

– А ты?

– Я уверен лишь в том, что умру, а больше ничего не знаю.

– Если мы вступим в Сопротивление, то для жизни, а не для смерти. Понятно?

– Откуда ты знаешь?

– Мне Жак только что сказал.

– Ну, если Жак сказал…

Мы долго молчали. В зал вошли два милиционера, они уселись за столик, не обращая на нас никакого внимания. Я испугался - вдруг Клод сделает какую-нибудь глупость, но он только пожал плечами. У него бурчало в животе.

– До чего ж есть хочется, - сказал он. - Сил больше нет ходить голодным.

Мне было стыдно смотреть в глаза семнадцатилетнему парню, который жил впроголодь, стыдно за собственное бессилие, но сегодня вечером мы, может быть, вступим наконец в Сопротивление, и тогда многое изменится, я был в этом уверен. К нам снова придет весна, как скажет однажды Жак, и в один прекрасный день я поведу своего младшего братишку в булочную и накуплю ему кучу пирожных, всех, какие только есть на свете, пускай наедается досыта, до отвала, - и эта весна станет самой светлой весной в моей жизни.

Мы вышли из бистро и, забежав ненадолго на вокзал, отправились по адресу, указанному Жаком.

Мамаша Дюблан ни о чем не стала нас расспрашивать. Только сказала, что Жером, видать, не очень-то держится за свои пожитки, если взял да уехал в чем был. Я вручил ей деньги, и она дала мне ключ от комнаты на первом этаже; дверь выходила прямо на улицу.

– Это на одного человека! - предупредила она.

Я объяснил, что Клод - мой младший брат и что он приехал всего на несколько дней. Думаю, мамаша Дюблан не очень-то верила, что мы студенты, но, пока ей платили за квартиру, жизнь постояльцев ее не интересовала. Комната была незавидная: старый тюфяк на кровати, кувшин для воды и таз - вот и вся обстановка. Естественные надобности справлялись в дощатой уборной на задах сада.

Мы прождали до вечера. В сумерках к нам в комнату постучали. Это был не тот звук, от которого испуганно вздрагиваешь - когда, например, милиционеры являются вас арестовать и грубо колотят в дверь, - нет, всего два коротких тихих удара. Клод открыл. Вошел Эмиль, и я сразу почувствовал, что мы с ним подружимся.

Эмиль не вышел ростом, но он терпеть не может, когда его дразнят "мелким". Он начал работать в подполье год назад, и все в его поведении говорит о том, что он прочно освоился со своей ролью. Эмиль всегда спокоен, но улыбка у него странная, как будто его уже ничто на свете не трогает.

В десятилетнем возрасте он бежал из Польши, потому что там травили людей его национальности. Уже в пятнадцать лет, увидев, как гитлеровские войска маршируют по Парижу, Эмиль понял, что те, кто угрожал его жизни в родной стране, теперь явились сюда, чтобы довершить свое грязное дело. И тогда его мальчишеские глаза раскрылись, да так широко, что с тех пор никогда плотно не закрываются. Отсюда, может быть, и взялась эта странная улыбка. Нет, Эмиль не "мелкий", он просто коренастый.

И спасла его, нашего Эмиля, консьержка дома, где он жил. Нужно сказать, что в тогдашней невеселой Франции еще оставались порядочные квартирные хозяйки, которые смотрели на нас иначе, чем другие: они не могли смириться с тем, чтобы нормальных людей убивали лишь за то, что они исповедуют иную веру. Для этих женщин дети, и свои и пришлые, - это святое.

Отец Эмиля получил письмо из префектуры с приказом явиться туда, купить желтые звезды и нашить их на пальто, на уровне груди, чтобы они были хорошо видны, - именно так говорилось в уведомлении. В то время их семья жила в Париже, на улице Святой Марфы, в X округе. Отец Эмиля пошел в комиссариат на авеню Вельфо; у него было четверо детей, и ему выдали четыре звезды для них и еще по одной - на него и на жену. Он оплатил эти звезды и вернулся домой, понурив голову, как скотина, которую заклеймили раскаленным железом. Эмиль стал носить звезду, а вскоре начались облавы. Тщетно он пытался бунтовать, тщетно уговаривал отца снять с себя эту мерзость, ничто не помогало. Отец Эмиля был законопослушным гражданином и к тому же доверял стране, которая его приняла: уж конечно, порядочным людям, говорил он, здесь ничто не грозит.

Эмиль подыскал себе жилье на чердаке одного дома, в каморке служанки. Однажды, когда он спускался по лестнице, к нему бросилась консьержка.

– Эмиль, беги скорей к себе наверх, полиция рыщет повсюду, они хватают всех евреев на улицах. Совсем, видать, очумели. Быстро беги и спрячься!

Она велела ему запереться у себя и никому не отвечать, пусть ждет, она принесет ему какой-нибудь еды. Несколько дней спустя Эмиль вышел из дома без желтой звезды. Он вернулся на улицу Святой Марфы, но в родительской квартире никого не нашел - ни отца, ни матери, ни двух младших сестренок, шести и пятнадцати лет, ни даже брата, которого он умолял жить с ним, не ходить в квартиру на улице Святой Марфы.

Больше у Эмиля никого не осталось; все его друзья тоже были арестованы; двоим из них, принявшим участие в демонстрации у заставы Сен-Мартен, удалось сбежать, выбравшись на улицу Ланкри, когда немецкие солдаты-мотоциклисты начали поливать шествие пулеметным огнем. Однако этих парней тоже схватили, поставили к стенке и расстреляли. Один из участников Сопротивления, известный под именем Фабьен, решил отомстить за них и на следующий день убил вражеского офицера в метро, на платформе станции Барбес, но двоих друзей Эмиля уже не воскресить.

У Эмиля больше не было никого, кроме Андре, последнего оставшегося в живых товарища; с ним он прежде учился на бухгалтерских курсах. И он решил сходить к этому парню - вдруг тот хоть чем-нибудь поможет. Ему открыла дверь мать Андре. И когда Эмиль рассказал, что его семья сгинула в облаве, что он остался совсем один, она достала свидетельство о рождении своего сына, отдала его Эмилю и посоветовала как можно скорее уехать из Парижа. "Делайте с этим что хотите, - сказала она, - может, вам даже удастся получить по нему удостоверение личности". Андре был чистокровным французом, и его документ с фамилией Берте ценился на вес золота.

Приехав на Аустерлицкий вокзал, Эмиль стал ждать на перроне, когда сформируют состав "Париж-Тулуза". Там, в Тулузе, у него жил дядя. Потом он вошел в вагон и забился под скамейку, стараясь не шевелиться. Сидевшие в купе пассажиры не догадывались, что у их ног затаился насмерть перепуганный мальчишка.

Состав тронулся, Эмиль неподвижно пролежал под скамьей несколько долгих часов. И только когда поезд пересек границу свободной зоны, Эмиль выбрался из своего убежища. Пассажиры разинули рты, увидев паренька, возникшего ниоткуда; он признался, что у него нет документов, и какой-то мужчина велел ему опять спрятаться: он не раз ездил по этому маршруту и знал, что жандармы обязательно пройдут с контролем еще раз. А потом он скажет Эмилю, когда можно будет выйти.

Как видишь, в той, невеселой, Франции были не только сердобольные консьержки и квартирные хозяйки - были еще и участливые матери, и добросердечные пассажиры; эти простые, никому не известные люди сопротивлялись каждый на свой лад, они не желали поступать "как сосед", они нарушали правила, потому что считали их бесчеловечными.

Так Эмиль, со своей историей, со своим прошлым, появился в комнате, которую мамаша Дюблан сдала мне несколько часов назад. И хотя я еще не знаю историю Эмиля, я по одному его взгляду чувствую, что мы прекрасно поладим.

– Значит, это ты новичок? - спрашивает он.

– Это мы, - поправляет мой братишка, которому надоело, что на него никто не обращает внимания.

– Фотографии у вас есть? - осведомляется Эмиль.

Он вынимает из кармана два бланка удостоверения личности, продуктовые талоны и печать. Покончив с "обработкой" документов, он встает, разворачивает стул и садится на него верхом, лицом к спинке.

– Теперь поговорим о твоем первом задании. Пардон, о вашем первом задании, раз уж вас двое.

У брата загораются глаза, и я не знаю, то ли это голодный блеск от постоянного мучительного недоедания, то ли жажда и предвкушение деятельности; как бы то ни было, я вижу только одно: у него горят глаза.

– Вам нужно будет украсть велосипеды, - говорит Эмиль.

Клод с гримасой отвращения поворачивается и идет к кровати.

– Воровать велики? И это вы называете "работать в Сопротивлении"? Неужели я проделал весь этот путь, чтобы стать вором?

– А как ты, интересно, намерен совершать акции - на лимузине, что ли? Велосипед - лучший друг партизана. Поразмысли-ка хоть пару секунд, сделай милость. Человек на велосипеде никого не интересует: просто какой-то тип возвращается со своего завода, если дело к вечеру, или едет на работу, если это утро, вот и все. Велосипедист сливается с толпой, он юркий, он проникнет куда угодно. Проводишь операцию, вскакиваешь на велик, и пока люди кругом соображают, что стряслось, ты уже на другом конце города. Короче, если хочешь, чтобы тебе поручали важные дела, начни с этого - раздобудь себе велосипед!

Так нам преподали первый урок молодого бойца. Оставалось узнать, где их лучше красть, эти велосипеды. Эмиль предварил мой вопрос. Он уже кое-что разведал и указал нам дом, где по ночам в коридоре стоят три велосипеда, которые хозяева никогда не запирают на замки. Действовать нужно немедленно; если все сойдет благополучно, мы должны будем встретиться с Эмилем в начале вечера у одного приятеля, - его адрес он заставил меня выучить наизусть. Приятель жил в нескольких километрах от Тулузы, в предместье Лубер, в здании заброшенного вокзальчика.

– И пошевеливайтесь, - настойчиво повторил Эмиль, - вам надо успеть туда до комендантского часа.

Была весна, до темноты оставалось еще несколько часов, и дом с велосипедами находился не так уж далеко от нас. Эмиль ушел, а мой братишка продолжал дуться.

Я постарался убедить Клода, что Эмиль, в сущности, прав, и потом, может, нас просто испытывают таким образом. Брат поворчал еще немного, но все же согласился пойти со мной.

Мы отлично справились с нашим первым заданием. Клод стоял на стреме снаружи: ведь за кражу велосипеда вполне могли припаять пару лет тюрьмы. Коридор оказался пуст, а велосипеды - три штуки, как и обещал Эмиль, - стояли, тесно составленные вместе и без всяких замков.



Эмиль велел брать пару крайних велосипедов, однако меня соблазнил третий, прислоненный к стене, - это была гоночная модель с ярко-красной рамой и красивыми кожаными наконечниками на руле. Я отодвинул ближайший ко мне велосипед, и он с жутким грохотом рухнул на пол. Я уже представил себе, как связываю консьержку и сую ей кляп в рот, но, на мое счастье, ее каморка пустовала, и никто не помешал мне завершить свое черное дело. Велосипед, который мне приглянулся, не так уж легко было вытащить. Когда чего-то боишься, страх связывает руки. Педали двух машин сцепились намертво, и, как я ни тужился, мне не удавалось их разъединить. Наконец, после долгой возни, постаравшись унять сумасшедшее сердцебиение, я достиг своей цели. Мой братишка заглянул в парадное - видно, ему надоело торчать в одиночестве на тротуаре.

– Ну, ты скоро там, черт возьми?

– Чем ругаться, давай бери свой велосипед.

– А почему мне не красный?

– А потому, что он для тебя велик!

Клод продолжал брюзжать, но я ему напомнил, что мы выполняем задание и сейчас не время спорить. Пожав плечами, он сел на свой велосипед. Минут через пятнадцать мы уже вовсю крутили педали, мчась вдоль заброшенной железной дороги к бывшему вокзальчику Лубера.

Эмиль открыл нам дверь.

– Глянь-ка на эти велики, Эмиль!

Эмиль нахмурился, как будто вовсе не рад был нас видеть, но впустил в дом. Ян, высокий стройный парень, с улыбкой оглядел нас. В комнате был и Жак, он поздравил нас обоих, но, взглянув на ярко-красный велосипед, который я выбрал, расхохотался.

– Ладно, Шарль их перекрасит до неузнаваемости, - сказал он, заливаясь смехом.

Я не мог понять, что тут такого забавного, да и Эмиль, судя по его мрачному виду, тоже.

По лестнице спустился человек в майке, это и был обитатель вокзальчика; так я впервые встретился с "умельцем" бригады. Он разбирал и собирал велосипеды, изготавливал бомбы для подрыва поездов, учил товарищей выводить из строя кабины самолетов, которые собирали на местных заводах и перевозили на платформах, объяснял, как подрезать стяжки крыльев у бомбардировщиков, чтобы по прибытии в Германию гитлеровские машины не скоро поднялись в воздух. Я обязательно должен рассказать тебе о Шарле, нашем товарище, который потерял все передние зубы, воюя в Испании, побывал в стольких странах, что спутал все их языки и изобрел свой собственный, такой причудливый, что его никто толком не понимал. Я просто обязан рассказать тебе о Шарле, потому что, если бы не он, мы никогда не совершили бы всего, что нам предстояло совершить в ближайшие месяцы.

А сегодня, в этой комнате старого заброшенного вокзала, нам всем кому семнадцать, кому двадцать лет, мы скоро будем воевать, и Жак, несмотря на его недавний взрыв смеха при виде моего красного велосипеда, выглядит встревоженным. Я очень скоро пойму причину его тревоги.

В дверь стучат, это пришла Катрин. Она очень красивая, Катрин, и, судя по взгляду, которым она обменивается с Яном, могу поклясться, что между ними что-то есть, хоть это и невозможно. Правило номер один: никаких любовных историй, когда работаешь в подполье, в Сопротивлении, - так объяснил нам Ян, инструктируя, как себя вести. Это слишком опасно: если тебя арестуют, есть риск, что ты заговоришь, чтобы спасти того или ту, кого любишь. "Закон бойца Сопротивления - не иметь привязанностей", - сказал Ян. Однако сам он привязан к каждому из нас, уж это-то я сразу почуял. Мой братишка ничего не слушает, он жадно поедает омлет Шарля; мне кажется, если я его не остановлю, он и вилку проглотит. Я вижу, как он косится на сковороду; Шарль тоже это заметил, он встает и с улыбкой подкладывает ему добавку. Что и говорить, омлет у Шарля - просто объедение, особенно для наших, так долго пустовавших желудков. Шарль разводит огород позади своего вокзала, а кроме того, держит трех кур и даже кроликов. Он у нас садовник, иными словами, это его прикрытие, и местные жители очень его любят, несмотря на кошмарный иностранный акцент. Он раздает им выращенный салат. И потом, огород вносит хоть какие-то краски в унылый пейзаж, за что окружающие тоже любят этого самодеятельного колориста, даже с его кошмарным иностранным акцентом.

Ян говорит спокойно и размеренно. Он ненамного старше меня, но уже производит впечатление зрелого мужчины, его невозмутимость вызывает уважение. Все, что он говорит, приводит нас в трепет, у него какая-то необычная аура. Рассказы Яна звучат пугающе, когда он описывает акции, совершенные Марселем Лангером и ведущими членами бригады. Вот уже год, как они действуют в районе Тулузы - Марсель, Ян, Шарль и Хосе Линарес. Двенадцать месяцев борьбы, в течение которых они забросали гранатами пирующих нацистских офицеров, подожгли баржу, битком набитую бочками с бензином, спалили гараж с немецкими грузовиками. На их счету столько подобных операций, что за один вечер и не перечислить; рассказы Яна звучат пугающе, и тем не менее от него веет теплом, которого нам всем, осиротевшим детям, так сейчас не хватает.

Ян умолк: Катрин вернулась из города с новостями о Марселе, командире бригады. Он сидит в тюрьме Сен-Мишель.

Марселя арестовали из-за нелепой случайности. Он поехал на вокзал Сент-Ань, чтобы забрать чемодан, который везла одна из девушек бригады. В чемодане лежала взрывчатка - капсулы аблонита диаметром двадцать четыре миллиметра и брусочки динамита. Эти бруски, по шестьдесят граммов каждый, несколько испанских шахтеров, сочувствующих Сопротивлению, стащили с карьеров Полиль, где они работали.

Операцию по передаче чемодана организовал Хосе Линарес. Он запретил Марселю ехать за посылкой на маленьком поезде, курсировавшем между пиренейскими городками; девушка и один его испанский приятель сами съездили в Люшон за чемоданом, который предстояло передать Марселю в Сент-Ань. Сент-Ань напоминал скорее полустанок, чем настоящую станцию. В этом деревенском захолустье, ничуть не похожем на город, на перроне людей было раз-два и обчелся; Марсель ждал у турникета между платформой и выходом в город. Двое жандармов совершали обход перрона, высматривая пассажиров, везущих съестные припасы для местного черного рынка. Когда девушка вышла из вагона, она встретилась взглядом с жандармом, решила, что он в чем-то ее заподозрил, попятилась и, конечно, привлекла к себе его внимание. Марсель понял, что сейчас ее будут обыскивать, решительно направился в ее сторону, сделал ей знак подойти к дверце, выхватил у нее из рук чемодан и шепотом приказал исчезнуть. Жандарм, пристально наблюдавший за этой сценой, бросился к Марселю. Когда он велел ему открыть чемодан, Марсель ответил, что у него нет ключа. Жандарм велел ему следовать за ним, и тогда Марсель сказал, что это посылка для людей из Сопротивления и что они обязаны его пропустить.

Жандарм ему не поверил, и Марселя доставили в центральный комиссариат полиции. Рапорт, напечатанный на машинке, гласил, что на вокзале Сент-Ань был задержан террорист, имевший при себе шестьдесят брусков динамита.

Это было дело чрезвычайной важности. Им занялся некий комиссар по фамилии Коссье, и в течение нескольких дней Марселя пытали, добиваясь признаний. Он не назвал ни одного имени, ни одного адреса. Усердный комиссар Коссье отправился в Лион для консультации с вышестоящими чинами. Наконец-то французской полиции и гестапо достался показательный случай - иностранец с чемоданом динамита, да еще вдобавок еврей и коммунист - словом, образцовый террорист, наглядный пример, с помощью которого они надеялись подавить у населения всякое желание сопротивляться властям.

Когда обвинение было сформулировано, Марсель предстал перед чрезвычайной судебной комиссией Тулузы. Заместитель генерального прокурора Лепинас, человек крайне правых убеждений, ярый антикоммунист и сторонник вишистского режима, должен был стать идеальным обвинителем, на преданность которого правительство маршала вполне могло рассчитывать. При нем закон будет приведен в действие без всяких поблажек, без учета смягчающих обстоятельств, без ссылок на исторический контекст. Получив это назначение, Лепинас, лопаясь от гордости, поклялся себе, что добьется у суда смертной казни для Марселя.

Тем временем девушка, избежавшая ареста, известила о случившемся бригаду. Товарищи сейчас же связались с Арналем, председателем коллегии адвокатов и одним из лучших судебных защитников. Он считал немцев врагами, и теперь ему представилась возможность заступиться за людей, которых преследовали без веских на то оснований. Бригада лишилась Марселя, но зато привлекла к его делу влиятельного, уважаемого в городе человека. Когда Катрин заговорила с Арналем о гонораре, тот отказался от всякой платы.

Каким же страшным останется то утро - утро 11 июня 1943 года - в памяти партизан! Каждый живет своей жизнью, но скоро судьбы многих людей сойдутся вместе. Марсель смотрит в окошко своей одиночки на занимающийся день, он знает, что сегодня его ждет суд. И что его приговорят к смерти, на этот счет он не питает никаких иллюзий. В своей квартире неподалеку от тюрьмы старый адвокат, который будет его защищать, готовится к процессу. В кабинет входит домработница, она спрашивает, не приготовить ли ему завтрак. Но в это утро, 11 июня 1943 года, мэтр Арналь не чувствует голода. Всю ночь ему слышался голос прокурора, требующего головы его подзащитного; всю ночь он ворочался без сна в постели, подбирая самые сильные, самые убедительные доводы, способные опровергнуть обвинения его противника, прокурора Лепинаса.

И пока мэтр Арналь снова и снова продумывает свою речь, грозный Лепинас входит в столовую своего роскошного дома. Он садится за стол, разворачивает газету и пьет утренний кофе, который подает ему супруга в его роскошной столовой.

Марсель, в своей одиночке, тоже пьет - горячее пойло, которое приносит ему тюремщик. Судебный исполнитель только что зачитал ему вызов на заседание чрезвычайной судебной комиссии города Тулузы. Марсель глядит в окошечко: небо стало чуть светлее, чем минуту назад. Он думает о маленькой дочке, о жене; они сейчас где-то в Испании, по другую сторону Пиренеев.

Супруга Лепинаса встает, целует мужа в щеку и уходит на собрание благотворителей. Прокурор надевает пальто, смотрится в зеркало, довольный своим внушительным видом и уверенный в победе. Он затвердил свою речь наизусть - именно затвердил, ибо он будет тверд в своем бессердечии. Перед домом его ждет черный "ситроен", машина отвезет его во Дворец правосудия.

На другом конце города жандарм по фамилии Кабаннак выбирает у себя в шкафу самую красивую рубашку - белую, с накрахмаленным воротничком. Это тот самый молодой жандарм, который доставил арестованного в полицию, и сегодня ему предстоит выступать как свидетелю. Завязывая галстук, он чувствует, что у него взмокли ладони. Предстоящее действо вызывает у него смутное сомнение, что-то в нем не так, он это чувствует, жандарм Кабаннак; если бы можно было прокрутить все назад, уж он бы дал сбежать этому типу с его черным чемоданом. Враги-то ведь немцы, а не такие парни, как этот. Но как же быть с французским государством, с его административной машиной. Он в этой механике не более чем простой винтик, и не ему нарушать ее ход. Уж он-то, жандарм Кабаннак, неплохо в этом разбирается; в свое время отец многому его научил, в том числе и моральным принципам, они всегда идут с ней в паре. По выходным он с удовольствием занимается починкой своего мотоцикла в отцовском сарайчике-мастерской. Ему хорошо известно, что стоит потерять какую-нибудь деталь, как весь механизм дает сбой. Вот почему Кабаннак подтягивает влажными руками узел галстука под накрахмаленным воротничком красивой белой рубашки и направляется к трамвайной остановке.

Вдали показывается черный "ситроен", он обгоняет трамвай. Пожилой человек, сидящий на деревянной скамейке в задней части вагона, перечитывает записи. Мэтр Арналь на миг поднимает голову и снова погружается в чтение. Дело обещает быть очень сложным, но ничто еще не потеряно. Трудно поверить, что французский суд приговорит к смерти патриота своей страны. Лангер - отважный человек, один из тех, кто действует, руководствуясь законами чести. Он понял это с первой же минуты их встречи в камере. У заключенного было страшное, распухшее лицо, синяки на скулах от жестоких ударов, которыми его осыпали тюремщики, разбитые в кровь губы посинели и вздулись. Адвокат пытается представить себе Марселя до того, как его "обработали", изуродовали донельзя, оставив на нем эти отпечатки зверской жестокости. "Черт побери, они же сражаются за нашу свободу, - бурчит себе под нос Арналь, - неужели это так трудно понять?!" Ладно, если наш суд такой непонятливый, он, Арналь, постарается открыть им глаза. Пускай парня приговорят к тюремному заключению, чтоб другим неповадно было, это еще куда ни шло, так они хотя бы "сохранят лицо", но смертный приговор - нет, нет и нет! Это было бы недостойно французского правосудия. И к тому моменту, как трамвай с металлическим скрежетом тормозит на остановке "Дворец правосудия", мэтр Арналь вновь обретает необходимую уверенность в благоприятном воздействии своей защитительной речи на судей. Он выиграет этот процесс, он скрестит шпаги со своим противником, прокурором Лепинасом, и спасет жизнь этого молодого человека, своего подзащитного. "Марсель Лангер", - повторяет он шепотом, поднимаясь по ступеням.

Пока мэтр Арналь шагает по длинному коридору дворца, Марсель, прикованный наручником к жандарму, ждет неподалеку, в тесной комнатушке.

Процесс проходит за закрытыми дверями. Марсель сидит в боксе для подсудимых, Лепинас поднимается с места, не удостоив его ни единым взглядом: ему наплевать на человека, которого он решил осудить, он знать его не желает. Перед ним всего несколько листков. Для начала он воздает должное бдительности жандармерии, которая пресекла на корню деятельность опасного террориста, затем напоминает высокому суду о своем долге, повелевающем ему уважать закон и заставить уважать его других. Далее, ткнув пальцем в сторону подсудимого, на которого он так и не взглянул, прокурор Лепинас приступает к обвинению. Огласив длинный список покушений, жертвами коих стали немцы, он просит присутствующих вспомнить о том, что Франция подписала почетный договор о перемирии и что обвиняемый - кстати, даже не француз! - не имеет никакого права подрывать авторитет государства. И потому говорить в данном случае о смягчающих обстоятельствах означало бы попирать честь самого маршала. "Если господин маршал согласился на перемирие, он сделал это во благо Нации! - напыщенно заявляет Лепинас. - И мы не позволим какому-то иностранному террористу порочить его решение!"

В конце выступления, решив разбавить свой пафос каплей юмора, он напоминает, что Марсель Лангер перевозил отнюдь не петарды для 14 июля, а взрывчатку, предназначенную для подрыва немецкой техники, иными словами, собирался нарушить мирную жизнь французских граждан. Марсель улыбается. Как же они теперь далеки - эти фейерверки 14 июля!

На тот случай, если защита прибегнет к аргументам патриотического порядка, с целью добиться для Лангера смягчающих обстоятельств, Лепинас еще раз напоминает суду, что обвиняемый - человек без родины, что он предпочел бросить жену и малолетнюю дочь в Испании, куда также приехал заниматься подрывной деятельностью, даром что был польским гражданином и не имел никакого отношения к испанскому конфликту. Что Франция, в безграничном своем милосердии, оказала ему гостеприимство, но отнюдь не для того, чтобы он сеял здесь беспорядок и хаос. "Я спрашиваю себя, как этот апатрид смеет утверждать, что он действовал подобным образом во имя патриотических идеалов!" Лепинас усмехается, довольный своим каламбуром, своей патетической фразой. И, опасаясь, что судьи страдают амнезией, он еще раз зачитывает обвинительный акт, напоминает о законах, требующих за такие преступления смертной казни, и выражает удовлетворение тем фактом, что эти законы так строги и неумолимы. Выдержав паузу, Лепинас поворачивается к обвиняемому и наконец-то удостаивает его взглядом. "Вы иностранец, коммунист и подпольщик - вот три преступления, каждое из которых заслуживает того, чтобы я просил суд о смертном приговоре". Затем он поворачивается к судьям и бесстрастным тоном требует для Марселя Лангера смертной казни.

Мэтр Арналь, белый как стена, поднимается в ту самую минуту, когда Лепинас усаживается на место. Старый адвокат стоит, прикрыв глаза, откинув назад голову и прижав руки ко рту. Судьи замерли, смолкли, секретарь бесшумно кладет на стол ручку. Даже жандармы и те затаили дыхание, ожидая начала его речи. Но в эту минуту мэтр Арналь не в силах говорить, он борется с тошнотой.

Только сейчас он - последним из присутствующих - понял, что исход процесса заранее известен и решение давно принято. А ведь Лангер говорил ему об этом еще в своей камере; он-то знал, что уже приговорен. Но старый адвокат свято верил в правосудие и без конца уверял Марселя, что тот ошибается, что он будет защищать его, как повелевает долг, и непременно выиграет дело. А теперь мэтр Арналь спиной чувствует взгляд Марселя, и ему чудится, будто он слышит его голос: "Вот видите, я был прав, но я на вас не сержусь, вы все равно ничего не смогли бы сделать".

И тогда на мэтра Арналя нисходит вдохновение; воздев руки, так что широкие рукава его мантии какое-то мгновение словно парят в воздухе, он приступает к своей защитительной речи. Кто смеет расхваливать работу жандармерии, когда на лице обвиняемого отчетливо видны следы жестоких побоев? Кто смеет шутить по поводу 14 июля в сегодняшней Франции, лишенной права отмечать этот праздник? И что знает об этих иностранцах прокурор, который их обвиняет?

Познакомившись с Лангером в камере свиданий, он, Арналь, понял, как искренне эти, по определению Лепинаса, "апатриды", любят страну, которая их приняла, как все они готовы, подобно Марселю Лангеру, защищать ее, отдать за нее жизнь. Прокурор не пожалел черных красок, описывая обвиняемого. На самом же деле это прямодушный, честный человек, любящий муж и отец. И в Испанию он приехал вовсе не для того, чтобы стрелять и взрывать, а потому, что больше всего на свете ему дороги свобода и человечность. Разве Франция еще вчера не была страной, где главенствовали права человека? Осудить на смерть Марселя Лангера - значит разрушить надежду на жизнь в более справедливом мире.

Выступление Арналя длилось больше часа, он говорил, напрягая последние силы, но его слова не встречали отклика у судей, уже принявших решение. Страшный это был день - 11 июня 1943 года. Приговор прозвучал, Марселя ждала гильотина. Когда Катрин узнает эту новость в кабинете Арналя, она до боли стиснет зубы, но стойко выдержит этот удар. Адвокат клянется, что так этого не оставит, что он поедет в Виши просить о помиловании.

Сегодня вечером в помещении заброшенного вокзальчика, которое служит Шарлю и жилищем и мастерской, за столом больше народу, чем обычно. С момента ареста Марселя командование бригадой принял на себя Ян. Катрин села рядом с ним. По взгляду, которым они обменялись, я окончательно убедился, что они любят друг друга. И все же в глазах Катрин застыла грусть, она с трудом выговаривает слова, сообщая нам страшную новость: Марсель приговорен к смерти французским прокурором. Я не знаком с Марселем, но у меня, как и у всех сидящих за столом, тяжело на сердце, и даже у моего младшего брата пропал аппетит.

Ян ходит по комнате взад-вперед. Все молчат, ждут, что он скажет.

– Если они пойдут до конца, придется убрать Лепинаса, чтобы запугать их; иначе эти сволочи начнут посылать на гильотину всех партизан, которые попадут им в лапы.

– Пока Арналь будет добиваться помилования, можно было бы подготовить акцию, - добавляет Жак.

– Его апеласьон взять гораздо болше вре-мья, - шепчет Шарль на своем невозможном языке.

– А пока мы, значит, так и будем сидеть сложа руки? - спрашивает Катрин; она одна поняла, что хотел сказать Шарль.

Ян в раздумье продолжает мерить шагами комнату.

– Необходимо действовать именно сейчас. Раз они осудили на смерть Марселя, мы казним одного из них. Завтра мы прикончим немецкого офицера прямо на улице, а потом распространим листовки с объяснением причин этой акции.

Я, конечно, не очень-то разбираюсь в политических акциях, но у меня в голове вертится одна идея, и я рискую подать голос:

– Если мы и вправду хотим их запугать, лучше всего сперва распространить листовки, а потом уже убить немецкого офицера.

– И таким образом поднять их всех на ноги? Может, еще что-нибудь умное скажешь, в том же роде? - говорит Эмиль; он, судя по всему, меня невзлюбил.

– Мое предложение не так уж глупо, даже если осуществить эти две акции с разрывом всего в несколько минут, но именно в таком порядке. Сейчас объясню. Если сначала угробить боша, а потом разбросать листовки, мы будем выглядеть трусами в глазах населения. Ведь и Марселя сперва судили и только потом приговорили к смерти.

Я сильно сомневаюсь, что "Депеш" правильно осветит сомнительный приговор, вынесенный герою-партизану. Они просто сообщат, что суд приговорил к смерти какого-то террориста. В таком случае нужно играть по их правилам; город будет на нашей стороне, а не на их.

Эмиль собрался было прервать меня, но Ян сделал ему знак не мешать мне говорить. В моих рассуждениях была логика, оставалось только найти нужные слова, чтобы убедить товарищей в своей правоте.

– Давайте завтра же утром напечатаем объявление о том, что в ответ на смертный приговор Марселю Лангеру Сопротивление осудило на казнь немецкого офицера. И еще напишем, что наш приговор будет приведен в исполнение сегодня же, начиная с полудня. Я займусь офицером, а вы в это время будете всюду разбрасывать листовки. Люди сразу узнают, в чем дело, тогда как новость об уже совершенной акции распространится по городу только спустя какое-то время. Газеты напишут об этом лишь на следующий день, и таким образом видимость нужной очередности событий будет соблюдена.

Ян глядит на каждого из присутствующих; наконец он встречается взглядом и со мной. Я знаю, что он принял мои аргументы - правда, с одной оговоркой: он слегка вздрогнул, услышав мое дерзкое заявление о том, что я беру на себя убийство немца.

В любом случае, если он еще колеблется, у меня припасен неоспоримый довод: эта идея принадлежит мне; кроме того, я украл велосипед и, стало быть, доказал свою готовность выполнить указания бригады.

Ян смотрит на Эмиля, на Алонсо и Робера, потом на Катрин, та кивает. Шарль внимательно следит за этой сценой. Затем встает, уходит в кладовку под лестницей и возвращается с обувной коробкой. Вынимает из нее и протягивает мне револьвер с барабаном.

– Этот вечер лутше твой фратер, и ти спать тут.

Ян подходит ко мне.

– Значит, так: ты будешь стрелять; ты, испанец (он обращается к Алонсо), подашь ему знак, а ты, малыш, будешь держать велосипед наготове, только разверни его в ту сторону, куда будете уходить.

Вот и все. Я понимаю, мой рассказ звучит как-то обыденно; к этому нужно добавить, что Ян и Катрин ближе к ночи ушли, а я остался - с оружием, заряженным шестью пулями, и с моим дурачком-братом, которому во что бы то ни стало хотелось посмотреть, как из него стреляют. Алонсо придвинулся ко мне и спросил, откуда Яну известно, что он испанец, ведь он же за весь вечер ни разу рта не раскрыл.

– А откуда Ян знал, что стрелять назначат меня? - сказал я, пожав плечами. Я не ответил на вопрос Алонсо, однако молчание моего нового друга свидетельствовало о том, что мой вопрос заставил его позабыть о своем собственном.

В тот вечер мы впервые заночевали у Шарля в столовой. Я буквально валился с ног от усталости, но мне пришлось засыпать с тяжестью на груди: во-первых, на меня давила голова братишки, который со времени разлуки с родителями завел противную привычку спать тесно приткнувшись ко мне; во-вторых, я ощущал увесистый револьвер с барабаном, засунутый в левый нагрудный карман куртки. И, хотя сейчас он пока не был заряжен, я даже во сне боялся, как бы не продырявить голову моему младшему брату.

Когда все уснули, я тихонько встал и на цыпочках вышел в сад за домом. Шарль держал там собаку спаниеля, доброго и ужасно глупого.

Я вспоминаю этого пса, потому что в ту ночь мне ужасно хотелось погладить его мохнатую голову. Присев на стул под натянутой бельевой веревкой, я взглянул в небо и вытащил из кармана свой "пугач". Пес подошел и обнюхал ствол, а я гладил его по голове, приговаривая, что он единственное существо, которому я даю понюхать мое оружие. Я говорил так потому, что в тот момент мне очень нужно было почувствовать уверенность в своих силах.

В конце минувшего дня, украв пару велосипедов, я вступил в ряды Сопротивления и только теперь, ночью, слыша простуженное сопение своего братишки, наконец поверил в то, что это произошло. Я превратился в Жанно из бригады Марселя Лангера; в течение многих последующих месяцев я взрывал поезда и опоры электропередач, выводил из строя моторы и крылья самолетов.

Я был членом группы, которой удалось немыслимое - сбивать немецкие бомбардировщики… с велосипеда.


4


Нас разбудил Борис. Еще только начинает светать, голодные спазмы терзают желудок, но я не должен обращать на это внимание, сегодня мы завтракать не будем. И потом, на меня возложена важная миссия. Сильно подозреваю, что у меня крутит кишки больше от страха, чем от голода. Борис садится к столу, Шарль уже за работой: красный велосипед преображается прямо на глазах, он уже лишился своих кожаных наконечников на руле, теперь их сменили другие, непарные - один красный, другой синий. Что ж, как ни жаль раскурочивать эту элегантную машину, я уступаю доводам разума: главное, чтобы краденые велосипеды никто не признал. Пока Шарль проверяет переключатель скоростей, Борис знаком подзывает меня к себе.

– Планы изменились, - говорит он. - Ян не хочет, чтобы вы шли на акцию все втроем. Вы новички, и, если возникнут проблемы, лучше, чтобы вас подстраховывал кто-то из опытных бойцов.

Не знаю, что это значит: может, бригада еще недостаточно мне доверяет. Поэтому я молчу и предоставляю говорить Борису.

– Твой брат останется здесь. А я буду тебя сопровождать и прикрою твой отход. Теперь слушай внимательно, как все должно пройти. Чтобы убить врага, есть особый метод, и нужно следовать ему буквально, это очень важно. Эй, ты меня слушаешь?

Я киваю. Борис, наверное, понял, что на какой-то миг я отвлекся от разговора. Я думал о братишке: вот разобидится-то, когда узнает, что его отстранили от дела. А я даже не смогу его убедить, что мне будет спокойней от сознания, что сегодня утром его жизнь не подвергнется опасности.

И вдвойне спокойней оттого, что Борис студент третьего курса мединститута и, если меня подстрелят во время акции, сможет мне помочь, хотя это совершенно дурацкая мысль, ведь в таких операциях самый большой риск не в том, что тебя ранят, а в том, что ты будешь арестован или попросту убит, а это, в большинстве случаев, почти одно и то же.

Но, как бы то ни было, я признаю, что Борис прав, - наверное, я действительно отвлекся, пока он говорил; могу только сказать в свое оправдание, что всегда отличался этой прискорбной особенностью - грезить наяву, даже мои преподаватели всегда говорили, что я из породы рассеянных. Это было еще до того, как я вздумал сдавать экзамены на бакалавра, а директор лицея отправил меня домой. Ибо с такой фамилией, как моя, о бакалавриате и мечтать не приходилось.

Ну да ладно, я встряхиваюсь и заставляю себя сосредоточиться на плане предстоящей акции, иначе мой товарищ Борис, старательно излагающий мне, шаг за шагом, что нужно делать, в лучшем случае отчитает меня за невнимание, а в худшем попросту лишит возможности участвовать в операции.

– Ты меня слушаешь? - спрашивает он.

– Да-да, конечно!

– Значит, как только мы засечем цель, обязательно проверь, снят ли револьвер с предохранителя. У нас бывали случаи, когда ребята попадали в серьезные переделки, думая, что оружие дало осечку, а на самом деле они попросту забывали снять его с предохранителя.

Я подумал, что это и впрямь дурацкая случайность, но когда тебе страшно, по-настоящему страшно, ты становишься таким неуклюжим, что хоть плачь; это действительно так, можешь поверить мне на слово. Главное было не прерывать Бориса и вникнуть в его указания.

– Нужно, чтобы это был офицер, простых солдат мы не убиваем. Это тебе ясно? Мы пойдем за ним на некотором расстоянии, не слишком далеко и не слишком близко. Я буду вести наблюдение за окружающим сектором. Ты подойдешь к нему и выпустишь несколько пуль, только считай выстрелы, чтобы оставить один про запас. Это очень важно: при отходе он может тебе понадобиться, никогда ведь не знаешь, как все обернется. Я буду прикрывать твой отход. А твое дело - посильней жать на педали. Если кто-то попытается тебя задержать, я тебя защищу. Что бы ни случилось, не оборачивайся, жми на педали и сваливай поскорей, понял?

Я попытался сказать "да", но у меня жутко пересохло во рту, язык будто к нёбу прилип. Борис истолковал мое молчание как согласие и продолжал:

– Когда отъедешь достаточно далеко, сбавь скорость и кати себе спокойненько, как обычный велосипедист. С той лишь разницей, что тебе придется ездить по городу очень долго. Будь внимателен: если заметишь, что за тобой кто-то увязался, ни в коем случае не рискуй, иначе приведешь его к себе на квартиру. Выезжай на набережные, останавливайся почаще и проверяй, нет ли вокруг лиц, которые ты уже где-то видел. Не верь в совпадения, в нашей подпольной жизни их не бывает. И возвращайся только тогда, когда на сто процентов убедишься, что все чисто.

Теперь мне было уже не до шуток; я знал свое задание назубок, если не считать одного: я совершенно не представлял себе, каково это - стрелять в человека.

Шарль вернулся из мастерской с моим великом, претерпевшим капитальную переделку.

– Ну вот, готово, - сказал он. - Главное, теперь педали и цепь рапотать хорошо!

Борис сделал мне знак: пора! Клод еще спал, и я подумал: стоит ли его будить? Если я погибну, он опять-таки разобидится, что я даже не попрощался с ним перед смертью. Нет, пускай уж лучше спит; и потом, он всегда просыпается голодный, как волк, а ведь жрать-то нечего. Каждый лишний час сна избавляет от мук голода. Я спросил, почему не едет с нами Эмиль.

– Забудь про него! - шепнул мне Борис.

И объяснил, что вчера у Эмиля украли велосипед. Этот болван оставил его в вестибюле своего дома, не надев антиугонного замка. Самое обидное, что это была прекрасная машина с такими же кожаными ручками, как на той, что спер я сам! Пока мы будем проводить операцию, ему придется раздобыть себе другой. Впрочем, Борис сказал, что Эмилю свиснуть велосипед - раз плюнуть!

Операция прошла в точности так, как спланировал Борис. Вернее, почти так. Немецкий офицер, которого мы себе наметили, спускался по лестнице в десять ступеней к небольшой площадке, где стояла "веспасианка". Так назывались зеленые будочки писсуаров, расставленные по всему городу. Мы-то называли их просто "чашками", из-за формы унитаза. Но поскольку они были введены в обиход римским императором Веспасианом, их так и окрестили в его честь. Ей-богу, я бы наверняка сдал на бакалавра, если бы, на свою беду, не был евреем, а экзамены не пришлись бы на июнь 1941 года.

Борис подал мне знак. Место для стрельбы было идеальное - маленькая площадка располагалась ниже улицы, вокруг ни души. Я вошел в туалет следом за немцем, который не заметил в этом ничего подозрительного: обычный парень, более чем скромно одетый и далеко не такой бравый, как он сам в своем безупречном зеленом мундире, - просто человеку, как и ему, "приспичило". Туалет состоял из двух кабинок, и то, что я спустился за ним по лестнице, его ничуть не насторожило.

Итак, я очутился в писсуаре, рядом с немецким офицером, в которого мне предстояло выпустить полную обойму (не считая одной пули про запас, как велел Борис). Я даже не забыл снять револьвер с предохранителя, но тут передо мной встала другая, поистине трудная проблема - моральная. Можно ли с честью носить звание участника Сопротивления и при этом укокошить типа, который стоит рядом в неприличной позе, с расстегнутой ширинкой?

Я не мог спросить об этом своего товарища Бориса - он ждал меня с двумя велосипедами наверху, у лестницы, готовясь прикрыть мой отход. Я был один, и мне предстояло все решать самому.

И я не стал стрелять, просто не смог. Невозможно было смириться с мыслью, что моим первым убитым врагом окажется писающий немец, - это свело бы на нет весь героизм моей акции. Будь у меня возможность посоветоваться с Борисом, он бы наверняка напомнил мне, что этот самый враг служит в армии, где никто не задается такими вопросами и уж конечно не мучится сомнениями, стреляя в затылок детям, поливая автоматными очередями бегущих по улице парней, без счета уничтожая людей в лагерях смерти. И он был бы прав на все сто, мой товарищ Борис. Однако я-то мечтал стать летчиком в составе эскадрильи Королевских военно-воздушных сил Англии, и пусть мне это не удалось, но хотя бы честь свою я должен был спасти. Я ждал момента, когда этот тип вернет себе достаточно пристойный вид, чтобы умереть от моей руки. Моя решимость не поколебалась при виде его легкой кривой улыбочки, когда он направился к выходу, не обращая никакого внимания на то, что я опять иду следом за ним по лестнице. Туалет стоял в глубине тупика, из которого был только один путь на улицу.

Борис, не слыша выстрелов, наверное, никак не мог понять, что я делал все это время. Но мой офицер поднимался по ступеням впереди меня - не стрелять же ему в спину. Единственным способом заставить его обернуться был бы оклик, но как его позвать, если весь мой немецкий сводился к двум словам - ja и пеiп. Что ж, тем хуже, еще несколько секунд, и он выйдет на улицу, тогда мое дело хана. Пойти на такой сумасшедший риск и провалить акцию в самый последний момент, - нет, это было бы слишком глупо. Я набрал в легкие воздуху и гаркнул изо всех сил: "Ja!" Офицер, вероятно, счел, что я обращаюсь именно к нему, тотчас обернулся, и я воспользовался этим, чтобы всадить ему пять пуль в грудь, иными словами, встретился с врагом лицом к лицу.

Дальше все произошло примерно так, как спланировал мой инструктор, Борис. Я сунул револьвер за пояс, обжегшись при этом о дымящийся ствол, из которого только что вылетели пять пуль с такой скоростью, вычислить которую мне, с моими скромными познаниями в математике, было бы затруднительно.

Взбежав по лестнице, я вскочил на велосипед, и при этом у меня из-за пояса выскользнул револьвер. Я нагнулся, чтобы подобрать оружие, но услышал крик Бориса:

– Мотай отсюда, черт возьми! - и это вернуло меня к действительности.

Я помчался прочь, задыхаясь, бешено крутя педали и виляя между прохожими, уже бежавшими туда, где прозвучали выстрелы.

По дороге я непрерывно думал о потерянном револьвере. В бригаде оружия было очень мало. Нам, в отличие от макизаров, не доставались посылки из Лондона, которые им сбрасывали на парашютах, и это было ужасно несправедливо: макизары не придавали большого значения этим ящикам и прятали их в тайниках, на случай будущей высадки союзников, до которой было еще куда как далеко. Мы же могли раздобыть оружие одним-единственным способом - отнять его у врага, да и случалось это крайне редко, во время опаснейших операций. И вот теперь у меня не только не хватило духу, чтобы выхватить маузер из кобуры немца, но я еще ухитрился потерять и свой револьвер. Мне кажется, я так упорно думал об этом еще и потому, что хотел поскорей забыть другое: даже если все произошло в конечном счете именно так, как спланировал Борис, я только что убил человека.

В дверь постучали. Клод, который лежал на кровати, устремив взгляд в потолок, сделал вид, что это его не касается, - он будто бы слушает музыку; но в комнате было тихо, и я понял, что он дуется.

На всякий случай Борис подкрался к окну и, приподняв край занавески, выглянул наружу. На улице все было спокойно. Я открыл и впустил Робера. По-настоящему его звали Лоренци, но у нас все звали его только Робером, а иногда еще Обмани Смерть, и в этом прозвище не было ничего обидного. Просто Лоренци обладал особыми качествами, прежде всего меткостью в стрельбе -тут он не знал себе равных. Не хотелось бы мне попасться ему на мушку: вероятность промаха у нашего дорогого Робера сводилась к нулю. Он добился от Яна разрешения постоянно иметь револьвер при себе, тогда как остальные члены бригады из-за нехватки оружия, должны были сдавать свой "ствол" по окончании акции, чтобы им могли воспользоваться другие. Как ни странно это покажется, но у каждого из нас имелся недельный график, где теракты были расписаны по дням: когда взорвать подъемный кран на канале, когда поджечь военный грузовик, устроить крушение поезда, атаковать пост немецкого гарнизона, ну и так далее, по списку… Кстати, хочу заметить, темпы нашей деятельности, установленные Яном, непрерывно росли. "Пустые" дни выпадали так редко, что мы буквально выбивались из сил.

Принято считать, что у метких стрелков возбудимая, даже экспансивная натура; Робер, напротив, был спокоен и уравновешен. Он вызывал горячее восхищение у своих соратников и сам относился к ним с какой-то естественной теплотой, находя для каждого слова симпатии или утешения, что было большой редкостью в наши суровые времена. И еще: Робер, один из немногих, всегда приводил своих товарищей с операций целыми и невредимыми, так что его прикрытие было гарантией безопасности.

Однажды мне довелось встретить его в бистро на площади Жанны д'Арк, куда мы частенько заходили поесть супа из кормового гороха-вики, который в мирное время давали скоту; по вкусу он слегка напоминает чечевицу, и нам приходилось довольствоваться этим отдаленным сходством. Когда живот подводит от голода, воображение разыгрывается вовсю.

Робер ужинал, сидя напротив Софи, и, заметив, как они переглядываются, я мог бы поклясться, что они тоже любят друг друга. Возможно, я и ошибался - ведь Ян твердо сказал, что партизаны не имеют права на ухаживания и любовь, это слишком опасно для всех. Но когда я думаю, сколько же наших арестованных товарищей накануне казни корили себя за то, что подчинились этому правилу, мне становится просто физически больно.

В тот вечер Робер присел на краешек постели, но Клод даже не шелохнулся. Придется мне как-нибудь поговорить с братишкой по поводу его вздорного нрава. Сам Робер сделал вид, будто ничего не заметил, и, протянув мне руку, поздравил с успешной акцией. Я ничего не ответил: меня раздирали противоречивые чувства, и это состояние, которое учителя называли природной рассеянностью, а на самом деле было глубокой задумчивостью, неизменно обрекало меня на полнейшую немоту.

И пока Робер смотрел на меня в ожидании ответа, я размышлял о том, что, вступая в Сопротивление, лелеял три мечты: примкнуть к генералу де Голлю в Лондоне, сражаться в составе британского воздушного флота и успеть убить врага, прежде чем умереть самому.

Я уже понял, что две первые мечты неосуществимы, но третья все же была реализована, и, казалось, я должен сиять от радости: ведь я-то остался жив, хотя после убийства офицера прошло уже несколько часов. В действительности я испытывал нечто совершенно противоположное. Я представлял себе, как "мой" немецкий офицер, которого по правилам следствия нельзя трогать, до сих пор лежит, раскинув руки, там, где я его оставил, то есть на ступенях лестницы, откуда виден тот писсуар внизу, и эта картина не доставляла мне никакого удовлетворения.

Борис кашлянул; я очнулся и понял, что Робер протягивает мне руку вовсе не для того, чтобы я ее пожал, хотя, наверное, при его прирожденной доброте он ничего не имел бы против, - по всей видимости, он просто хотел забрать свое оружие. Ведь револьвер, который я выронил, принадлежал именно ему!

Я не знал, что Ян поставил его запасным охраняющим, чтобы свести к минимуму риск операции, когда я буду стрелять и после спасаться бегством, ведь я был еще так неопытен. Как уже сказано, Робер всегда выводил из акций своих людей живыми. Больше всего меня тронуло то, что вчера вечером он передал мне свое оружие через Шарля, а я-то едва обратил на него внимание за ужином, всецело занятый своей порцией омлета. Раз уж Робер, взявший на себя ответственность за мой отход и отход Бориса, решился на такой великодушный жест, значит, он хотел, чтобы у меня в руках был безотказный револьвер, никогда не дающий осечки, в отличие от автоматического оружия.

Вероятно, Робер не видел конца операции и не заметил, что револьвер, выскользнув у меня из-за пояса, упал на мостовую за миг до того, как Борис приказал мне смываться полным ходом.

Робер глядел на меня все настойчивей, но тут Борис встал, открыл дверцу старого шкафчика и, вынув оттуда долгожданный револьвер, без всяких комментариев вручил его хозяину.

Робер сунул его за пояс, а я воспользовался случаем, чтобы разузнать, как спрятать оружие, чтобы не обжечь себе живот и избежать неприятных последствий.

Ян остался доволен проведенной акцией, отныне мы считались полноправными членами бригады. И теперь нас ждало новое задание.

Как-то один парень из маки сидел и выпивал с Яном. Слово за слово, он то ли случайно, то ли намеренно проболтался о существовании фермы, где хранилось кое-какое оружие, сброшенное на парашюте англичанами. Нас это приводило в ярость: как можно припрятывать подальше, на случай высадки союзников, оружие, которого нам так не хватало для каждодневных операций! Да простят нас товарищи-макизары, но Ян принял решение запустить руку в этот тайник. Во избежание ненужных стычек и перепалок, мы должны были отправиться туда безоружными. Не хочу сказать, что между нашей бригадой и группами голлистов не было соперничества, но уж конечно мы не собирались стрелять в своих соратников, хотя наши отношения с макизарами не всегда можно было назвать братскими. Итак, мы получили строгие инструкции - не прибегать к силе, а если дело осложнится, просто "очистить помещение", и все тут.

Операция готовилась довольно остроумная, можно даже сказать - изящная. И если бы план, разработанный Яном, был выполнен без сучка без задоринки, даю голову на отсечение, что голлисты не доложили бы в Лондон о случившемся, иначе их сочли бы полными растяпами и прекратили снабжать боеприпасами.

Пока Робер излагал план действий, мой братишка притворялся, будто все это его не касается, но я-то видел, что он не упускает ни единого слова из разговора. Нам предстояло заявиться на эту ферму, которая находилась в нескольких километрах к западу от города, и объявить тамошним людям, что нас прислал некий Луи: мол, немцы засекли это место и собираются сюда нагрянуть, вот мы и хотим помочь фермерам переправить "товар"; они должны были выдать нам несколько ящиков с гранатами и пулеметами, которые хранили у себя. Мы погрузим все это на прицепы к велосипедам и отчалим, только нас и видели.

– Для операции требуется шесть человек, - заключил Робер.

Я понял, что не ошибся насчет Клода: он сел на кровати, как будто только что очнулся от дремы - именно в этот момент, так, чисто случайно.

– Хочешь поучаствовать? - спросил его Робер.

– Ну, раз у меня уже есть опыт кражи велосипедов, я думаю, что смогу так же ловко спереть и оружие. Наверно, я выгляжу заправским жуликом, если мне все время дают такие поручения.

– Как раз наоборот: у тебя вид пай-мальчика, вот почему ты подходишь на эту роль, тебя никто не заподозрит в воровстве.

Не знаю, принял ли Клод эти слова как комплимент или просто обрадовался, что Робер обратился прямо к нему, выказав тем самым уважение, которого моему братишке так не хватало, но у него тотчас просветлело лицо. Кажется, он даже улыбнулся. Удивительное дело: похвала, даже самая что ни есть скромная, способна растрогать кого угодно. Что ж, если вдуматься, любому из нас больно, очень больно, если окружающие тебя не замечают, словно ты невидимка.

Могу допустить, что все страдали от существования в безвестности и только здесь, в бригаде, обрели нечто вроде семьи или братства, иными словами, стали жить как нормальные люди. Для каждого из нас это было очень важно.

Клод ответил:

– Я с вами.

Теперь нас было четверо - Робер, Борис, Клод и я, не хватало еще двоих - Алонсо и Эмиля, они должны были подойти позже.

Всем шестерым участникам операции первым делом предстояло как можно раньше добраться до Лубера, чтобы оборудовать велосипеды прицепами. Шарль велел нам подъезжать поочередно, - не из-за скромных размеров его мастерской, а просто чтобы наша команда не привлекла внимания соседей. Встречу назначили на шесть утра, у края деревни со стороны полей; это место называлось "Мощеный откос".


5


Первым на ферму заявился Клод. Он точно следовал инструкциям, которые Ян получил от своего связного, работавшего с макизарами.

– Нас прислал Луи. Он велел вам передать, что сегодня ночью прилив будет низкий.

– Тем хуже для рыбалки, - ответил фермер.

Клод не стал углубляться в эту тему и быстренько изложил вторую часть своего сообщения:

– Скоро сюда нагрянет гестапо, необходимо срочно перевезти оружие!

– Ох ты, черт возьми, что ж это будет! - воскликнул фермер.

Он взглянул на наши велосипеды и спросил:

– А где ваш грузовик?

Клод не понял вопроса, я, честно говоря, тоже, как и ребята, стоявшие позади. Но Клод за словом в карман не лазил и с ходу ответил:

– Машина сейчас подойдет, а мы пока начнем готовить перевозку.

Фермер повел нас к амбару. Там, под тюками сена, сложенными штабелем в несколько метров высотой, мы обнаружили то, что позже даст этой операции название "Пещера Али-Бабы". На полу стояли рядами ящики, набитые гранатами, минометами, автоматами "Стэн" и ручными пулеметами, мешками патронов, запалов, динамита - всего и не перечислишь.

Именно тогда я осознал две вещи, одинаково важные. Во-первых, мне нужно было пересмотреть свою точку зрения на подготовку макизаров к высадке союзников. Она изменилась коренным образом, когда я понял, что этот тайник был одним из многих, заложенных на этой территории. И второе: выходит, мы занимались тем, что воровали оружие, которое в любой день может понадобиться макизарам и которого им могло бы не хватить.

Я не стал делиться своими соображениями с Робером, руководившим нашей операцией, но не из боязни, что мой товарищ меня осудит; просто поразмыслил еще немного и подавил в себе угрызения совести: ведь то, что мы могли увезти на наших жалких шести прицепах, не нанесло бы макизарам большого ущерба.

Чтобы лучше понять мои переживания при виде этого склада оружия - теперь, когда я уже знал ценность одного-единственного револьвера, имевшегося в нашей бригаде, и особенно когда услышал невинный вопрос фермера:

– А где же ваш грузовик? - представь себе, что перед моим младшим братом каким-то чудом оказалось полное блюдо хрустящей золотистой жареной картошки, но именно в тот день, когда его замучила тошнота.

Робер положил конец нашей общей растерянности, приказав в ожидании вымышленного грузовика укладывать все, что можно, в прицепы. Но в эту минуту фермер задал еще один вопрос, от которого мы все просто обалдели:

– А что будем делать с русскими?

– С какими русскими? - удивился Робер.

– Разве Луи вам ничего не сказал?

– Смотря что вы имеете в виду, - вмешался Клод, смелевший прямо на глазах.

– Да мы тут прячем двоих русских пленных, сбежавших с каторжных работ на Атлантическом валу [6]. С ними надо что-то решать. Рисковать никак нельзя: если они попадутся гестаповцам, их расстреляют на месте.

В сообщении фермера меня взволновали два момента. Во-первых, то, что мы поневоле обрекали на кошмар ожидания этих двух несчастных, которым и без того досталось сполна; но еще больше то, что фермер нисколько не заботился о собственной жизни. В моем списке значится немало людей, совершавших благородные поступки в тот бесславный период нашей истории; нужно будет подумать о том, чтобы включить в него и кое-кого из фермеров.

Робер предложил: пусть русские переждут эту ночь в ближайшем подлеске. Крестьянин спросил, сможет ли кто-нибудь из нас объяснить это беглецам, - его познания в русском не стали шире с тех пор, как он прячет у себя этих бедолаг. Однако, увидев наши растерянные физиономии, он решил, что лучше заняться этим самому.

– Так оно будет вернее, - заключил он.

Пока он ходил к русским, мы под завязку нагрузили свои прицепы, а Эмиль прихватил еще пару мешков с патронами, совсем уж бесполезными, так как они не подходили по калибру к нашим револьверам, - правда, об этом мы узнали только от Шарля, когда вернулись.

Подавив угрызения совести, мы оставили нашего фермера в обществе его русских беглецов и торопливо покатили назад, по дороге, ведущей к мастерской, из последних сил таща на буксире свои битком набитые прицепы.

На въезде в городское предместье Алонсо не сумел обогнуть рытвину, и один из мешков с патронами выпал, перевалившись через борт прицепа. Прохожие удивленно пялились на странный груз, рассыпанный по мостовой. Двое рабочих, подбежав к Алонсо, помогли ему собрать патроны и загрузить их обратно, не задавая ненужных вопросов.

Шарль составил список наших трофеев и спрятал их в надежном месте. Затем вошел к нам в столовую и, одарив своей лучезарной беззубой улыбкой, объявил на тарабарском наречии:

– Ошен кароши рапот. Тепер ми иметь чем делать ченто операционе, таже болше! - Что мы сейчас же и перевели на нормальный язык: "Прекрасная работа! Теперь нам хватит оружия не меньше чем на сотню акций!"


6


Итак, акции продолжались, а июнь шел себе и шел и уже близился к концу. Подъемные краны, вырванные из опор нашей взрывчаткой, бессильно поникли над каналами, и выпрямиться им было не суждено; поезда лежали под откосами, сойдя с рельсов, ведущих в пустоту; дороги, по которым проезжали колонны немецких машин, были перегорожены сваленными столбами линий электропередачи. В середине месяца Жаку и Роберу удалось подложить три бомбы в здание немецкой жандармерии, спалив его чуть ли не дотла. Префект региона вновь обратился к населению с воззванием; в этом мерзком послании французам предлагалось доносить на всякого, кого можно заподозрить в принадлежности к террористической организации. Начальник полиции тулузского района в своем коммюнике клеймил "тех, кто примкнул к так называемому Сопротивлению, иначе говоря, смутьянов, нарушающих общественный порядок и спокойствие мирных французов". Этими смутьянами были мы, но плевать мы хотели на слова господина префекта.

Сегодня мы с Эмилем получили у Шарля гранаты с приказом забросать ими внутренние помещения телефонного узла вермахта.

Мы шли по улице, и Эмиль указывал мне на окна, в которые следовало целиться; по его сигналу мы швырнули туда снаряды. Я следил за их полетом, они описали почти идеальную траекторию. Время как будто остановилось. Затем раздался звон бьющегося стекла; мне даже почудилось, что я слышу, как гранаты катятся по полу и как немцы опрометью кинулись к ближайшей двери. Такие акции лучше проводить вдвоем: одному не всегда удается достичь успеха.

Я сильно сомневаюсь, что немецкие коммуникации будут скоро восстановлены. Но сейчас меня ничто не радует: мой младший брат уезжает от меня.

Клод стал теперь полноправным членом группы. И Ян решил, что наше совместное проживание слишком рискованно и противоречит правилам безопасности. Каждый из нас должен жить в одиночестве, чтобы в случае ареста не подставить соседа. Как же мне не хватает присутствия братишки; по вечерам я не могу заснуть, все думаю о нем. Ведь теперь, когда он проводит боевую операцию, я даже не знаю об этом. Я часами лежу на кровати, заложив руки за голову и пытаясь заснуть, но сон мой никогда не бывает спокойным. Одиночество и голод - плохая компания. Урчание в животе временами нарушает тишину. Чтобы отвлечься от грустных мыслей, я включаю лампочку на потолке, и вскоре мне начинает казаться, что это свет в кабине моего английского истребителя. Я сижу за штурвалом "Спитфайра" Королевских военно-воздушных сил. Я лечу через Ла-Манш, и мне достаточно слегка наклонить самолет, чтобы увидеть под крылом пенистые волны, идущие рядами в сторону Англии, туда же, куда и я. Совсем рядом рокочет самолет моего брата; я бросаю взгляд на его мотор, желая убедиться, что он не дымит, что мы благополучно вернемся на землю, и вот уже вдали маячит берег с обрывистыми белыми утесами. Я чувствую, как ветер врывается в кабину и свистит у моих ног. Совершив посадку, мы досыта наедимся в офицерской столовой всякой вкуснятиной… Но в этот момент за окном проносится колонна немецких машин, и рев их моторов возвращает меня в мою каморку, в мое одиночество.

Дождавшись, когда грохот немецких грузовиков стихнет в ночи, я заставляю себя забыть о мучительном чувстве голода и, набравшись мужества, гашу лампочку на потолке. Лежа в полутьме, мысленно твержу, что я не отрекся от своей мечты. Вполне вероятно, что я погибну, но от мечты не откажусь; в любом случае я был с самого начала готов к смерти, но ведь я пока еще жив, и кто знает?… Может, в конечном счете Жак окажется прав, и в один прекрасный день к нам вернется весна.

Рано утром ко мне приходит Борис: нас ждет очередная акция. И пока мы жмем на педали, направляясь в Лубер, к старому вокзальчику, где нам выдадут оружие, мэтр Арналь едет в Виши, чтобы подать апелляцию по делу Лангера. Его принимает директор департамента уголовных дел и помилований. Он рассеянно слушает адвоката, явно думая о другом: неделя подходит к концу, и он озабочен тем, как провести выходные, осчастливит ли его любовница пылкими объятиями после изысканного ужина, который он заказал в одном из городских ресторанов. Директор департамента торопливо пробегает глазами досье, которое мэтр Арналь умоляет его тщательно изучить. Но факты налицо, изложены черным по белому и говорят сами за себя. Приговор не жесток, заключает директор, он всего лишь справедлив. Судей упрекнуть не в чем, они выполнили свой долг в полном соответствии с законом. Итак, он составил себе мнение об этом деле, однако мэтр Арналь снова и снова уговаривает его подумать, и тот соглашается ввиду столь сложной ситуации собрать Комиссию по помилованию.

Позже, выступая перед членами комиссии, он будет произносить фамилию Марселя таким образом, чтобы дать им понять: речь идет об иностранце. И пока старый адвокат Арналь собирается ехать из Виши домой, комиссия отказывает в помиловании его клиента. И пока старый адвокат садится в поезд, который следует в Тулузу, официальное решение также следует своим, административным, путем: сначала попадает к хранителю печати, а потом в кабинет маршала Петена. Маршал подписывает протокол заседания комиссии, и отныне судьба Марселя решена: он будет гильотинирован.

Сегодня, 15 июля 1943 года, мы с моим другом Борисом совершили нападение на офис руководителя группы "Сотрудничество", что на площади Кармелитов. А послезавтра Борис займется неким Руже, ярым коллаборационистом и одним из усерднейших осведомителей гестапо.

Прокурор Лепинас в прекраснейшем расположении духа выходит из Дворца правосудия, чтобы пообедать. Административная возня в деле Марселя Лангера наконец-то успешно завершена. Отказ в помиловании, собственноручно подписанный маршалом Петеном, лежит у него на столе вместе с ордером на проведение казни. Лепинас все утро любовался этим листочком в несколько квадратных сантиметров. Для него этот клочок бумаги - награда, знак отличия, коим его удостоила верховная власть страны. И это не первое полученное им вознаграждение. Еще в начальной школе он каждый год предъявлял отцу свою satisfecit [7], заработанную усердным трудом и благодаря почтительному отношению к учителям… Благодаря… а вот Марселю не за что благодарить прокурора Лепинаса, тот его не пощадил. Лепинас со вздохом приподнимает маленькую фарфоровую безделушку, что красуется на его столе рядом с кожаным бюваром, и подсовывает под нее ордер. Так он не будет отвлекать прокурора: ему необходимо подготовить речь для ближайшего заседания, однако его мысли обращаются к маленькому блокноту-еженедельнику. Он открывает его, перелистывает… один день, два, три… ага, вот здесь. Он колеблется перед тем, как написать "казнь, Лангер" над словами "обед, Арманда", - эта страница уже заполнена напоминаниями о встречах. В конце концов он просто ставит на ней крестик. И, закрыв блокнот, возвращается к своей речи. Еще несколько строк, и вот он опять наклоняется к листочку, торчащему из-под фарфоровой статуэтки. Снова открывает блокнот и пишет перед крестиком цифру 5. Именно в этот час он должен появиться у ворот тюрьмы Сен-Мишель. Наконец Лепинас прячет блокнот в карман, отодвигает золотой разрезальный нож от края стола и кладет его параллельно своей ручке. Наступил полдень, прокурору пора обедать. Лепинас встает, поправляет складку на брюках и выходит в коридор Дворца.

На другом конце города мэтр Арналь кладет на свой письменный стол такой же листок бумаги, полученный нынче утром. В комнату входит уборщица. Арналь пристально смотрит на нее, не в силах выговорить ни слова.

– Вы плачете, мэтр? - шепчет женщина.

Арналь нагибается над корзинкой для бумаг, его рвет желчью. Он содрогается от спазмов. Уборщица, старая Марта, стоит в растерянности, не зная, что ей делать. Но тут же здравый смысл берет верх, ведь она вырастила двоих детей и троих внуков, уж ей ли не знать, что такое рвота. Она подходит к адвокату, кладет ладонь ему на лоб и всякий раз, как его сотрясает очередной позыв, поддерживает ему голову. Потом протягивает белый полотняный платок, и, пока хозяин вытирает губы, ее взгляд падает на лежащий перед ним листок бумаги; теперь и у старой Марты на глаза наворачиваются слезы.

Сегодня вечером мы все соберемся у Шарля. И сядем прямо на пол, в кружок - Ян, Катрин, Борис, Эмиль, Клод, Алонсо, Стефан, Жак, Робер и я. Письмо переходит из рук в руки, и каждый подыскивает - но не может найти - нужные слова. Что сказать другу, которому предстоит умереть?

– Мы тебя не забудем, - шепчет Катрин. Именно так здесь думают все. Если наша борьба поможет нам завоевать свободу, если хоть один из нас останется в живых, он не забудет тебя, Марсель, и однажды он громко назовет твое имя. Ян слушает нас, потом берет ручку и пишет те несколько фраз, с которыми мы обращаемся к тебе на идише. Таким образом тюремщики, что поведут тебя на эшафот, не смогут понять наше послание. Ян складывает письмо, Катрин берет его и прячет за пазуху. Завтра она передаст его раввину.

Мы не уверены, что оно дойдет до осужденного. Марсель не верит в Бога и, скорее всего, откажется от последнего напутствия как тюремного священника, так и раввина. Но все-таки, а вдруг… В этой катастрофе уповаешь хотя бы на крошечную долю везения. И пусть оно поможет тебе прочесть наши несколько слов, написанные для того, чтобы ты знал: если мы когда-нибудь опять станем свободными, то в большой мере благодаря тебе - потому что ты отдал за это свою жизнь.


7


Пять часов утра, печального утра 23 июля 1943 года. В кабинете тюрьмы Сен-Мишель Лепинас сидит за столом с напитками в компании судей, начальника тюрьмы и двух палачей. Кофе для людей в черном, по стаканчику сухого белого для утоления жажды - тем, кто попотел ночью, устанавливая гильотину. Лепинас без конца поглядывает на часы. Он ждет, когда стрелка завершит последний круг.

– Пора, - говорит он наконец, - зовите Арналя.

Старый адвокат не пожелал присоединиться к ним, он в одиночестве ждет во дворе. Его зовут, он входит, делает знак тюремщику и идет далеко впереди остальных.

Для побудки еще рано, но все заключенные уже стоят у окон. Им всегда известно, когда одного из них в этот день ждет казнь. Из окон несется тихий гул: голоса испанцев сливаются с голосами французов, вскоре к ним присоединяются итальянцы, потом наступает черед венгров, поляков, чехов и румын. Шепот превращается в песню, в громкий и гордый хор. В нем слышатся самые разные акценты, но звучат одни и те же слова. Это слова "Марсельезы", что отдается эхом в стенах тюрьмы Сен-Мишель.

Арналь входит в камеру; Марсель просыпается, смотрит на розовеющее небо в оконце и тотчас все понимает. Арналь обнимает его. Марсель продолжает глядеть поверх его плеча в небо и улыбается. Он шепчет на ухо адвокату:

– Я так любил жизнь!

Настала очередь тюремного парикмахера: нужно оголить затылок осужденного. Звякают ножницы, пряди волос падают на утоптанный глиняный пол. Пока они проходят по коридорам, "Марсельезу" сменяет "Песня партизан". Дойдя до лестницы, Марсель останавливается, оборачивается, медленно поднимает руку, сжатую в кулак, и кричит:

– Прощайте, товарищи!

На какой-то миг тюрьма застывает в безмолвии. Потом заключенные хором кричат:

– Прощай, товарищ, и да здравствует Франция! - И вновь "Марсельеза" заполоняет все пространство, но Марсель уже исчез.

Арналь в мантии и Марсель в белой рубашке плечом к плечу идут к неизбежному. Глядя на них со спины, трудно понять, кто кого поддерживает. Старший надзиратель вынимает из кармана пачку "Голуаз". Марсель берет протянутую сигарету, зажженная спичка потрескивает, огонек освещает нижнюю часть его лица. Он выдыхает легкое облачко дыма, и шествие продолжается. У двери, выходящей во двор, начальник тюрьмы спрашивает Марселя, не хочет ли он выпить стаканчик рома. Марсель отрицательно качает головой и смотрит на Лепинаса.

– Угостите-ка лучше этого человека, - говорит он, - ему это нужней, чем мне.

Марсель бросает наземь сигарету и делает знак, что он готов.

К нему подходит раввин, но Марсель улыбкой дает ему понять, что не нуждается в утешении.

– Благодарю вас, ребе, но я верю в лучший мир для людей только здесь, на земле, и только сами люди когда-нибудь захотят создать такой мир. Для себя и для своих детей.

Раввин прекрасно знает, что Марселю не нужна его поддержка, но он хочет выполнить данное ему поручение, а время не терпит. Поэтому он решительно отстраняет Лепинаса и, протянув Марселю книгу, которую держит в руках, шепчет:

– Там кое-что есть для вас.

Марсель колеблется, потом осторожно берет книгу, листает ее. И находит между страницами письмо, написанное рукой Яна. Марсель проводит по строчкам пальцем справа налево, на миг прикрывает глаза и возвращает книгу раввину.

– Передайте им, что я благодарю, а главное, что я уверен в их победе.

Пять часов пятнадцать минут; дверь отворяется, выпуская людей в один из темных двориков тюрьмы Сен-Мишель. Справа от двери высится гильотина. Палачи по-своему деликатны: она стоит так, чтобы осужденный увидел ее лишь в последний момент. Немецкие часовые, стоящие на дозорных вышках, наслаждаются страшным спектаклем, который разыгрывается у них на глазах.

– Все-таки странные люди эти французы, ведь их враги - это мы, разве нет? - иронически бросает один из них.

Но его соотечественник только пожимает плечами и наклоняется, чтобы лучше видеть происходящее. Марсель всходит по ступеням эшафота, в последний раз оборачивается к Лепинасу со словами:

– Моя кровь падет на вашу голову, - и с улыбкой добавляет: - Я умираю за Францию и за лучшее будущее человечества.

Марсель сам, без посторонней помощи, ложится на доску; нож скользит вниз. Арналь, затаив дыхание, пристально глядит в небо, затканное легкими, словно шелковыми, волокнами облаков. У его ног камни двора обагрены кровью. И пока тело Марселя укладывают в гроб, палачи уже хлопочут, очищая от крови свою страшную машину. Багровую лужу засыпают несколькими горстями опилок.

Арналь провожает своего друга в последний путь. Он садится на козлы катафалка, тюремщики отворяют ворота, и лошади трогаются с места. На углу улицы катафалк проезжает мимо Катрин, но Арналь даже не узнает девушку.

Катрин и Марианна, укрывшиеся под козырьком подъезда, провожают взглядом погребальный экипаж. Стук лошадиных копыт затихает вдали. Сторож вывешивает на тюремных воротах объявление о совершённой казни. Больше здесь делать нечего. Белые как смерть, они покидают свое укрытие и бредут по улице. Марианна прижимает к губам платок - жалкое лекарство от тошноты, от горя. У Шарля девушки появляются часам к семи. Жак молчит и только до боли сжимает кулаки. Борис чертит кончиком пальца кружки на деревянном столе; Клод сидит, привалившись к стене, и не сводит с меня глаз.

– Сегодня мы должны убить кого-то из врагов, - говорит Ян.

– Без всякой подготовки? - спрашивает Катрин.

– Лично я согласен, - отвечает Борис.

Летом в восемь вечера еще совсем светло. Люди гуляют, наслаждаясь вернувшимся теплом. На террасах кафе полно народа, на каждом углу целуются влюбленные. Борис, затерянный в этой толпе, выглядит обычным молодым человеком, таким же безобидным, как все другие. Однако его рука сжимает в кармане рукоятку револьвера. Вот уже час, как он разыскивает свою жертву, не первую попавшуюся, а достойную мести за Марселя - вражеского офицера с золотыми галунами, с крестами на мундире. Но пока ему попались только двое подвыпивших немецких юнг, а эти молокососы не заслуживают смерти по такому поводу. Борис пересекает сквер Лафайета, проходит по Эльзасской улице, бродит по тротуарам площади Эскироль. Вдали слышатся звуки духового оркестра. Борис идет на эти звуки.

На эстраде играет немецкий оркестр. Борис находит свободный стул и садится. Закрыв глаза, он пытается унять взволнованное сердцебиение. Он не имеет права вернуться ни с чем, не должен разочаровать товарищей. Конечно, не такой мести заслуживает Марсель, но решение уже принято. Он открывает глаза, и тут ему улыбается удача: в первом ряду сидит бравый немецкий офицер. Борис глядит на фуражку, которой тот обмахивает лицо. На рукаве мундира он видит красную нашивку: значит, тот воевал в России. И уж конечно на его счету немало убитых, если он сейчас разгуливает по Тулузе. И, конечно, он послал на смерть немало своих солдат, раз ему теперь дозволено мирно наслаждаться погожими летними вечерами на юго-западе Франции.

Концерт окончен, офицер встает, Борис идет за ним. Еще несколько шагов, и прямо посреди улицы гремят пять выстрелов, пять вспышек вырываются из ствола револьвера нашего товарища. Толпа мечется в панике, Борис исчезает.

Кровь немецкого офицера стекает в желоб у тротуара одной из тулузских улиц. А в нескольких километрах отсюда, в земле ту-лузского кладбища, давно уже высохла кровь Марселя.

Газета "Депеш" сообщает об акции Бориса; в том же номере объявляется о казни Марселя. Горожане быстро свяжут эти два события. Те, кто осудил на смерть Марселя, поймут, что нельзя безнаказанно проливать кровь партизан, а остальные будут знать, что здесь, рядом с ними, есть люди, которые борются с врагом.

Префект региона поспешил выпустить коммюнике, в котором заверял оккупантов в полной лояльности своих служб. "Едва я узнал о покушении, - объявил он, - как незамедлительно выразил возмущение от себя лично и от имени населения города господину генералу, начальнику штаба, и начальнику немецкой службы безопасности". Интендант полиции тулузского региона также приложил свои грязные лапы к этой коллаборационистской прозе: "Власти обещают выплатить значительное денежное вознаграждение за содействие в поимке террориста или террористов, совершивших гнусное покушение с применением огнестрельного оружия на немецкого офицера вечером 23 июля на улице Байяр в Тулузе". Конец цитаты! Этого самого Бартене только-только назначили на должность интенданта полиции. Несколько лет усердных трудов в ведомствах Виши создали ему репутацию опытного и сурового служаки; в результате он и добился повышения, о котором давно мечтал. Хроникер из "Депеш" поздравил его с назначением на первой странице газеты, горячо пожелав успехов. Что ж, мы тоже на свой лад "поздравили" этого типа. А в качестве дополнительного поздравления распространили по всему городу листовки с коротким сообщением, что убийство немецкого офицера стало местью за казнь Марселя.

Мы не собирались ждать ничьих приказов. Раввин передал Катрин слова Марселя, обращенные к Лепинасу перед смертью на эшафоте: "Моя кровь падет на вашу голову". Эти слова потрясли нас, мы приняли их как завещание, оставленное нашим товарищем, как его последнюю волю. И мы непременно доберемся до Лепинаса, но эта операция потребует тщательной подготовки. Прокурора ведь не убьешь просто так, посреди улицы. Этого представителя закона наверняка охраняют, и передвигается он, конечно, только на машине с шофером; кроме того, мы не могли допустить, чтобы во время акции пострадали невинные люди. В отличие от тех, кто открыто сотрудничал с нацистами, кто доносил, арестовывал, пытал и ссылал, кто приговаривал к смерти и расстреливал, кто, забыв о совести и прикрываясь высокими словами о так называемом долге, утолял свою расистскую ненависть к "инородцам", мы были готовы обагрить свои руки кровью, но при этом ни разу не запятнали их убийством невиновного.

Вот уже несколько недель Катрин по просьбе Яна налаживала для нас "службу разведки". Это означало, что она с помощью нескольких своих подружек - Дамиры, Марианны, Софи, Розины и Осны, девушек, которых нам запрещалось любить, но в которых мы все-таки влюблялись, - добывала сведения, необходимые для проведения наших акций.

В течение многих месяцев девушки из бригады вели слежку, скрытую съемку, разведывали маршруты и передвижения намеченных жертв, их распорядок дня, опрашивали соседей. Благодаря этой работе мы знали всё или почти всё о тех, кого наметили объектами покушения. Нет, мы не нуждались ни в чьих приказах. И во главе нашего списка кандидатов на возмездие стоял отныне прокурор Лепинас.


8


Жак попросил меня встретиться в городе с Дамирой, чтобы передать ей приказ об акции. Свидание было назначено в бистро, где наши встречались слишком уж часто; в конце концов Ян запретил нам совать туда нос - как всегда, из соображений безопасности.

Я испытал шок, увидев ее в первый раз! Сам я был рыжеволосым, с белой кожей, усеянной веснушками так густо, что меня спрашивали, не смотрел ли я на солнце сквозь дуршлаг; вдобавок я носил толстенные очки. А Дамира была итальянкой и - что при моей близорукости было важней всего - такой же рыжей, как и я. Я понадеялся, что это обстоятельство неизбежно создаст между нами какую-то особую близость. Но тут же одернул себя: один раз я уже ошибся, недооценив важность оружейных складов, созданных макизарами-голлистами, так что в отношении Дамиры тоже не следовало обольщаться.

Сидя перед тарелками с гороховым супом, мы должны были изображать парочку юных влюбленных; на самом деле Дамира вовсе не была в меня влюблена, хотя сам я уже слегка втюрился. Я глядел на нее так, как, наверное, и должен глядеть парень, проживший восемнадцать лет с огненно-рыжей мочалкой на голове и вдруг встретивший такое же рыжеволосое создание, да еще противоположного пола - это последнее обстоятельство явилось для меня чертовски приятным сюрпризом.

– Ты чего на меня так уставился? - спросила Дамира.

– Да так, ничего.

– За нами следят?

– Нет-нет, дело не в этом!

– Ты уверен? Ты так сверлишь меня глазами… я уж решила, что предупреждаешь об опасности.

– Дамира, я клянусь, нам ничего не угрожает!

– Тогда объясни, почему у тебя лоб весь в поту?

– В этом зале такая жарища, задохнуться можно.

– Мне так не кажется.

– Ну, ты же итальянка, а я парижанин, значит, ты к жаре привыкла больше, чем я.

– Если хочешь, можем пройтись. Предложи мне Дамира сходить искупаться в канале, я бы согласился, не раздумывая. Она еще не успела договорить, а я уже был на ногах и пытался отодвинуть ее стул, чтобы помочь встать.

– Как приятно видеть галантного мужчину, - сказала она с улыбкой.

Температура у меня мигом подскочила на несколько градусов; впервые с начала войны можно было сказать, что я прекрасно выгляжу, - такой яркий румянец залил мои щеки.

Мы шли по направлению к каналу, и я уже видел в мечтах, как мы с моей рыжей красавицей-итальянкой плещемся в воде, предаваясь нежным любовным играм. Это было полным идиотизмом, поскольку купание между двумя подъемными кранами и тремя баржами с углем не сулило ровно никакой романтики. Но ничто на свете не помешало бы мне в ту минуту предаваться мечтам. И пока мы с ней пересекали площадь Эскироль, я сажал свой "Спитфайр" (его мотор подвел меня во время мертвой петли) на луг рядом с очаровательным маленьким коттеджем, в котором мы с Дамирой жили в Англии с тех пор, как она забеременела нашим вторым ребенком (вполне вероятно, он будет таким же рыженьким, как наша старшая дочь). В довершение блаженства как раз наступило время чая. Дамира спешила мне навстречу, пряча в карманах своего фартучка в красно-зеленую клетку несколько горячих песочных пирожных, только-только вынутых из духовки. Что ж, тем хуже для самолета: я займусь его ремонтом после чая; пирожные Дамиры были восхитительны - она, наверное, потратила уйму времени, готовя их для меня (и только для меня). Так могу же я хотя бы один раз на минуту забыть о своих воинских обязанностях и воздать должное своей жене. Сидя перед нашим домиком и опустив головку мне на плечо, Дамира вздыхала от полноты этого простого житейского счастья.

– Жанно, очнись, ты заснул, что ли?

– А в чем дело? - спросил я, вздрогнув.

– Ты положил голову мне на плечо!

Я выпрямился, побагровев от стыда. "Спитфайр", коттедж и чай с пирожными мгновенно исчезли, остались только темные блики на воде канала да скамья, на которой мы сидели.

В отчаянной попытке выправить ситуацию я кашлянул и, не осмеливаясь взглянуть на свою соседку, решил хоть что-нибудь разузнать о ней.

– Скажи, а как ты вступила в бригаду?

– Разве тебе не поручили передать мне приказ? - довольно сухо ответила Дамира.

– Да-да, верно, но ведь у нас еще есть время?

– У тебя, может, и есть, а у меня нет.

– Ладно, сначала ответь, а потом поговорим о деле.

Чуть поколебавшись, Дамира улыбнулась и все-таки решила ответить. Она наверняка почувствовала, что нравится мне, -девчонки ведь сразу это усекают, часто даже раньше, чем мы сами это осознаем. В ее согласии не было ничего предосудительного, она знала, как тягостно одиночество для всех нас, а может, и для нее самой, вот ей и захотелось доставить мне удовольствие, рассказав кое-что о себе. Уже темнело, но до комендантского часа было еще далеко, и в нашем распоряжении оставалось несколько часов. Юная парочка, сидящая на скамейке возле канала, в разгар оккупации, - что в этом плохого? Кто знает, сколько времени нам отпущено, и ей и мне?

– Никогда не думала, что война доберется и до нас, - начала Дамира. - А она пришла как-то вечером, по аллее, ведущей к дому: какой-то человек, одетый, как мой отец, в рабочую блузу, направлялся в нашу сторону. Папа вышел ему навстречу, и они довольно долго что-то обсуждали. Потом тот человек ушел. А папа вернулся и заговорил с мамой на кухне. Я увидела, что она плачет и приговаривает: "Неужели нам мало того, что случилось?" Она сказала так потому, что ее брата замучили пытками итальянские чернорубашечники. Так у нас прозвали фашистов Муссолини, это все равно что здешние милиционеры.

По известным уже причинам мне не удалось сдать экзамены на бакалавра, но я прекрасно знал, кто такие чернорубашечники. Однако я предпочел смолчать, не рискуя прерывать Дамиру.

– Тогда я поняла, почему тот тип говорил с моим отцом в саду; а папа, с его представлениями о чести, конечно, только этого и ждал. Я знала, что он ответил согласием и за себя, и за моих братьев. А мама плакала, понимая, что всем им предстоит борьба. Я была счастлива и гордилась ими, но меня отослали в мою комнату. В Италии у девушек куда меньше прав, чем у парней. В нашей семье на первом месте папа, мои братцы-кретины, а уж потом, только потом - мама и я. Вообще, должна тебе сказать, что парней я знаю как облупленных, у нас в доме их четверо.

Услышав эти слова и оценив свое поведение с той самой минуты, как мы с ней сели за стол в "Тарелке супа", я подумал: вероятность того, что она не поняла, как я в нее втюрился, равна нулю или нулю с несколькими десятыми, не больше. Но мне даже в голову не пришло прерывать ее, да я и не смог бы вымолвить ни слова. А Дамира продолжала:

– Я унаследовала папин характер, а не мамин; кроме того, мне отлично известно, что папе нравится наше сходство. Я обо всем думаю как он… я тоже из породы бунтовщиков. И не переношу несправедливости. Мама всю жизнь приучала меня помалкивать, а папа, наоборот, всегда поощрял к протесту, к непокорности, хоть и делал это тайком от братьев, из уважения к установленному в семье порядку.

Рядом с нами от берега отваливала баржа; Дамира смолкла, как будто матросы могли нас услышать. Это было глупо - ветер, гулявший между кранами, заглушал все звуки, но я решил: пусть передохнет с минутку. Мы дождались, когда баржа уйдет к шлюзу, и Дамира заговорила снова:

– Ты Розину знаешь?

Ну еще бы: Розина - итальянка с легким певучим акцентом, с таким голосом, от которого прямо в дрожь бросало, ростом примерно метр семьдесят, голубоглазая брюнетка с длинными волосами, поражала воображение.

Я осторожно ответил:

– Да, кажется, мы встречались пару раз.

– А она мне никогда не говорила о тебе.

Меня это не слишком удивило, я пожал плечами. Обычный дурацкий жест, когда сталкиваешься с роковым невезением.

– А почему ты заговорила о Розине?

– Потому что я вступила в бригаду благодаря ей, - ответила Дамира. - Однажды вечером у нас дома устроили собрание, и она пришла. Когда я сказала ей, что пора идти спать, она ответила, что пришла сюда не спать, а участвовать в собрании. Я тебе уже говорила, что ненавижу несправедливость?

– Да-да, говорила, минут пять назад, я хорошо помню!

– Ну вот я и подумала: это уж слишком. Я спросила, почему мне не разрешают присутствовать на собрании, но папа сказал, что я еще маленькая. А ведь мы с Розиной ровесницы. Вот тут я и решила взять свою судьбу в собственные руки и подчинилась отцу в последний раз. Когда Розина пришла ко мне в комнату, я не спала. Я ждала ее. Мы проболтали всю ночь. Я призналась ей, что хочу бороться, как она, как мои братья, и стала умолять ее свести меня с командиром бригады.

Она расхохоталась и сказала, что командир находится у нас в доме и в данный момент спит в гостиной. Оказалось, что это приятель моего отца, тот самый, что приходил как-то вечером к нам в сад, после чего моя мама так плакала.

Дамира на мгновение умолкла, как будто хотела убедиться, что я ее внимательно слушаю; она могла бы этого и не делать: в тот момент я послушался бы любого ее приказа, пошел бы за ней на край света, если бы она попросила… и даже если бы не просила.

– На следующее утро, пока папа с мамой занимались какими-то делами, я подошла к командиру. Он выслушал меня и сказал, что бригаде нужны все, кто хочет бороться. И добавил, что для начала будет давать мне не слишком трудные поручения, а там уж посмотрит. Ну вот, теперь ты все знаешь. Давай-ка, говори приказ.

– А твой отец… что он сказал?

– В первое время он ничего не подозревал, а потом в конце концов догадался. Мне кажется, он поговорил с командиром, и они крупно повздорили. Но папу волновал главным образом вопрос об отцовском авторитете, так что я осталась в бригаде. С тех пор мы ведем себя так, будто ничего не случилось, но я-то чувствую, что мы с ним стали ближе. Ну все, Жанно, передавай приказ, и я побегу.

– Дамира…

– Что тебе?

– Можно сказать тебе кое-что по секрету?…

– Слушай, Жанно, я работаю в службе разведки, и если есть человек, которому можно доверить секрет, так это я!

– Дамира, я начисто забыл, что говорилось в приказе об акции…

Дамира пристально посмотрела на меня, и ее губы тронула странная усмешка, словно мое сообщение позабавило ее и вместе с тем привело в полную ярость.

– Ты что, и вправду идиот, Жанно?

Но я был не виноват в том, что вот уже час сижу с взмокшими ладонями, пересохшим ртом и трясущимися коленями. Я забормотал извинения, стараясь говорить как можно убедительней.

– Я уверен, что это пройдет, я все вспомню, просто сейчас на меня какое-то затмение нашло.

– Ладно, я иду домой, - сказала Дамира, - а ты сиди хоть всю ночь и вспоминай; самое позднее завтра утром я хочу знать, в чем состоял приказ. Господи боже, мы ведь воюем, Жанно, пойми, это серьезно!

За прошедший месяц я взорвал немало бомб, разрушив несколько подъемных кранов, выведя из строя немецкую телефонную станцию и уничтожив часть ее работников; по ночам меня все еще мучил призрак вражеского офицера, с усмешкой глядевшего в унитаз; уж если кто и знал, насколько все это серьезно, так это я; но с провалами памяти, пусть даже минутными, бороться довольно сложно. Я предложил Дамире пройтись еще немного - может, на ходу память вернется ко мне.

Мы должны были расстаться на площади Эскироль. Дамира с решительным видом повернулась ко мне:

– Слушай, Жанно, ты не забыл, что ухаживания у нас под запретом?

– Но ведь ты говорила, что не выносишь принуждения!

– Я имею в виду не своего отца, кретин, а нашу бригаду; это запрещено, потому что опасно, так что давай думать о нашем деле и забудем про все остальное. Согласен?

Она еще к тому же отличалась убийственной прямотой! Я пробормотал, что все понимаю, и вообще… в любом случае… иначе просто быть не может. Дамира ответила: хорошо, что между нами полная ясность; может, теперь и память моя прояснится.

– Верно! Ты должна наведаться в район улицы Фараона, бригаду интересует некий Мае, начальник милиции.

Я все-таки вспомнил приказ и могу поклясться, что он всплыл у меня в голове мгновенно, слово в слово!

– Кто будет проводить акцию? - спросила Дамира.

– Поскольку речь идет о милиционере, скорее всего, им займется Борис, но окончательное решение еще не принято.

– Когда это должно произойти?

– По-моему, в середине августа.

– Значит, у меня в запасе всего несколько дней; это очень мало, придется просить Розину помочь мне.

– Дамира… -Что?

– А если бы не было… ну, в общем… если бы не нужно было соблюдать правила безопасности?…

– Хватит, Жанно, при наших одинаковых рыжих шевелюрах мы с тобой выглядели бы как брат и сестра, и потом…

Дамира не закончила фразу - просто покачала головой и удалилась. А я так и остался стоять, понурившись, как вдруг она обернулась и снова подошла ко мне.

– У тебя такие красивые голубые глаза, Жанно, твой близорукий взгляд сквозь очки может свести с ума не одну девушку. Так что постарайся сберечь их в этой войне, и я тебя уверяю, ты будешь счастлив в любви. Доброй ночи, Жанно.

– Доброй ночи, Дамира.

Расставаясь с ней в тот вечер, я еще не знал, что она безумно влюблена в одного из наших парней, Марка. Они встречались тайком и даже, кажется, ходили вместе по музеям. Марк был очень образован, он водил Дамиру в церкви, рассказывал ей про живопись. Расставаясь с ней в тот вечер, я еще не знал и другого: через несколько месяцев Дамиру и Марка арестуют, и Дамиру отправят в концлагерь Равенсбрюк.


9


Итак, Дамира начала собирать информацию о милиционере Масе. Одновременно Ян поручил Катрин и Марианне следить за Лепинасом. Как ни странно, Ян отыскал его адрес в справочнике. Прокурор жил в превосходном доме, расположенном в ближайшем предместье Тулузы. На воротах даже красовалась медная табличка с его фамилией. Наши девушки были просто поражены: этот тип не соблюдал никаких мер безопасности. Он выходил из дома и возвращался без всякой охраны, сам водил машину, как будто никого и ничего не боялся. А ведь в газетах появилось множество статей о том, что именно благодаря ему был обезврежен "злостный террорист". Даже лондонское радио возложило ответственность за казнь Марселя на Лепинаса. Отныне любой посетитель кафе, любой заводской рабочий знал эту фамилию. И только полный идиот мог не понимать, что Сопротивление не оставит его в покое. Видимо, тщеславие и спесь совсем затмили разум прокурора - по крайней мере так думали обе девушки после нескольких дней слежки за ним, а он даже мысли не допускал, что кто-то осмелится посягнуть на его жизнь.

Слежка оказалась для двух подруг не такой уж легкой задачей. Улица, как правило, была безлюдна; это давало некоторое преимущество для совершения самой акции, но зато позволяло без труда заметить одинокую женщину. В течение недели Катрин и Марианна, следившие за прокурором, проводили большую часть времени как все девушки из службы информации - прохаживались взад-вперед по тротуару, иногда прячась за деревом.

Дело осложнялось еще и тем, что у их поднадзорного не было четкого распорядка дня. По городу он передвигался только на своем черном "пежо-202", что не позволяло вести наблюдение за ним дальше его улицы. И никаких постоянных привычек, кроме одной: каждый день он покидал дом около половины четвертого. Значит, нужно действовать именно в это время - написали они в донесении. Продолжать слежку было бесполезно: за его машиной все равно не угнаться, во Дворце правосудия его не найти, а постоянное наблюдение за домом грозило привлечь к девушкам внимание.

После того как Марьюс в пятницу утром провел возле дома последнюю разведку и составил план отхода, акцию наметили на следующий понедельник. Действовать придется быстро. Ян полагал, что если Лепинас держится так уверенно, значит, вполне вероятно, он находится под тайной охраной полиции. Катрин клялась, что ничего такого не заметила, Марианна разделяла ее мнение, но Ян остерегался всего, буквально всего. Стоило спешить еще по одной причине - наступило лето, и наш прокурор мог в любой момент уехать в отпуск.

Я жутко устал за последнюю неделю: операций было много, да и голод мучил сильнее, чем обычно, а потому решил провести воскресное утро в постели, понежиться, подремать. Или, если повезет, увидеться с братом. Мы пойдем бродить вдоль канала, как пара беспечных школьников, отпущенных на каникулы, пара мальчишек, которым неведомы голод и страх, просто двое подвыпивших подростков, пытающихся уловить аромат юных женщин среди прочих летних ароматов. И если вечерний ветерок к нам благосклонен, может, он взвихрит на миг легкие девичьи юбочки, позволив увидеть чью-нибудь стройную ножку до колена, не выше, - нам и этого вполне достаточно, чтобы ощутить приятный трепет и чтобы было о чем грезить, вернувшись к ночи в сырые, мрачные каморки.

Увы, я размечтался, не приняв в расчет кипучую энергию Яна. В дверь ко мне постучал Жак, начисто развеяв мои надежды. Зря я собирался продремать все воскресное утро, планы мои рухнули: меня ждало нечто более важное… Жак разложил на столе карту города и указал на один из перекрестков. Завтра ровно в пять вечера я должен встретиться там с Эмилем и передать ему сверток, который до этого необходимо забрать у Шарля. Я не стал расспрашивать, что к чему. Я знал, что завтра вечером они пойдут на операцию вместе с новым членом нашей группы, которому предстояло прикрывать их отход; это был некий Ги, парень лет семнадцати, не больше, но зато настоящий ас велосипедной гонки. И значит, завтра вечером никому из нас не будет покоя, пока ребята не вернутся с акции живыми и невредимыми.

В субботу утром небо очистилось, в нем плыли всего несколько легких ватных облачков. Вот видишь, будь жизнь устроена как надо, я бы сейчас вдохнул запах английского газона, проверил, туго ли накачаны шины моего крылатого друга, механик подал бы мне знак, что все в ажуре. Я бы влез в кабину "Спитфайра", надвинул колпак и, взлетев, отправился бы патрулировать окрестности. Вместо этого я слышу, как мамаша Дюблан шлепает в кухню, и этот звук вырывает меня из царства грез. Я натягиваю куртку и смотрю на часы: семь утра. Пора отправляться к Шарлю, чтобы забрать у него посылку для передачи Эмилю. Беру курс на предместье. Добравшись до Сен-Жана, еду вдоль железной дороги, как обычно. Поезда давным-давно не ходят по этим старым рельсам, ведущим к Луберу. Легкий ветерок холодит мне затылок, я поднимаю ворот и насвистываю мелодию "Красного холма" [8]. Вдали уже виден заброшенный вокзальчик. Я стучу в дверь, и Шарль делает мне знак изнутри: входи, открыто.

– Твоя желать уна каффи? - спрашивает он на своем варварском языке.

Я понимаю его все лучше и лучше, моего друга Шарля: возьмите одно слово из польского, второе из идиша, смешайте с испанским, добавьте чуточку французской интонации - и компот готов. Это причудливое наречие Шарль освоил во время своих долгих скитаний.

– Твой посилка лежать под скамья, никогда не знать, кто стучать в пуэрта. Твоя сказать Жак: я готовил хороши начинка для эта пакет. Когда взорвать, услышать на десьят километр. Сказать ему: бить ошень внимательни, после искра цвай минутен, только цвай, может, даже немношко менше.

Мысленно переведя это на нормальный язык, я невольно пускаюсь в расчеты. Две минуты, иными словами, всего двадцать миллиметров фитиля будут отделять жизнь моих товарищей от смерти. Две минуты, чтобы поджечь фитили, уложить заряды на нужное место и отойти на безопасное расстояние. Шарль глядит на меня: он понимает мою тревогу.

– Моя всегда оставлять маленьки маржа для безопасност, - добавляет он с улыбкой, стараясь успокоить.

Странная улыбка у моего товарища Шарля. Он потерял почти все передние зубы во время авианалета, и это отнюдь не улучшает его дикцию, хотя причина вполне уважительная. Но, несмотря на скверную одежду и почти непонятный, тарабарский язык, Шарль всегда действует на меня успокаивающе, гораздо более упокаивающе, чем все остальные. Может, причиной тому его житейская мудрость? Или самообладание? Или энергия? Или жизнелюбие? Как ему удается, будучи таким молодым, выглядеть зрелым человеком? Надо сказать, ему крепко досталось в жизни, нашему Шарлю. В Польше его арестовали потому, что его отец был рабочим, а сам он коммунистом. Он отсидел в тюряге несколько лет. Освободившись, уехал вместе с Марселем Лангером воевать в Испанию, как и несколько других его приятелей. Добраться из Лодзи до Пиренеев очень непросто, особенно когда нет ни денег, ни документов. Я обожаю слушать его рассказ о том, как он пробирался через фашистскую Германию. И не раз просил его заново рассказать эту историю. Шарль понимает, что я знаю ее наизусть, но для него это возможность потренироваться во французском и доставить мне удовольствие, так что он охотно садился, и из уст его текла пестрая, разноязыкая смесь слов.

Он сел в поезд - без билета, но с характерной для него бесшабашной дерзостью, более того, нахально прошел в вагон первого класса и расположился в купе, набитом военными, в основном офицерами. И всю дорогу болтал с ними. Военные отнеслись к нему с симпатией, а контролер поостерегся спрашивать билет у пассажира в таком купе. По прибытии в Берлин попутчики даже объяснили ему, как проехать через город и добраться до вокзала, откуда шли поезда на Экс-ля-Шапель. Он сошел в Париже и сел в автобус до Перпиньяна, откуда совершил пеший переход через Пиренеи. По другую сторону границы другие автобусы доставляли бойцов в Альбасете; а дальше была битва за Мадрид в составе польской бригады.

После поражения Шарль вместе с тысячами беженцев пересек Пиренеи в обратном направлении, но по другую сторону границы угодил в лапы жандармов. Дальше был лагерь для интернированных в Берне.

– Там моя варить еда для все рефюжье, и кажди иметь своя рационе кажди день! - рассказывал он не без гордости.

Ну а дальше были три года заключения, окончившегося побегом. Он одолел пешком двести километров, прежде чем попасть в Тулузу.

В меня вселяет уверенность не голос Шарля, а то, что он рассказывает. В его еловах звучит нотка надежды, наполняющая мою жизнь новым смыслом. И мне тоже хочется приручить удачу, в которую он так истово верит. Сколько людей за это время сдались, опустили руки? Но Шарль, даже поставленный к стенке, не признает себя побежденным. Он просто с минуту помолчит, размышляя, как бы перепрыгнуть через нее.

– Твоя пора идти, - говорит мне Шарль. - Время обед, улицы болше спокойни.

Он направляется к лестнице, достает из-под нее сверток и кладет его на стол. Вот смехота: бомбы завернуты в газету, где написали об акции, совершенной Борисом; автор статьи обзывает его террористом, а нас всех - смутьянами и нарушителями общественного спокойствия. Милиционер - невинная жертва, мы - его палачи; да, поистине странный взгляд на Историю, которая ежедневно вершится на улицах наших оккупированных городов.

Кто-то скребется в дверь; я затаил дыхание, а Шарль даже глазом не моргнул. В комнату входит маленькая девочка, и лицо моего друга вспыхивает радостью.

– Это моя професора французски язик, - весело объявляет он.

Девочка бросается к Шарлю, обнимает и целует его. Ее зовут Камилла. Шарля приютила на этом заброшенном вокзальчике ее мама Мишель. А папа Камиллы с самого начала войны находится в плену у немцев, и девочка никогда не спрашивает о нем. Мишель делает вид, будто не знает об участии Шарля в Сопротивлении. Для нее, как и для всех остальных местных жителей, он только садовник, у которого самый красивый огород в округе. Иногда по субботам Шарль жертвует одним из своих кроликов, чтобы приготовить для своих хозяек вкусный ужин. Ох, как хочется отведать этого жаркого, но делать нечего, нужно уходить. Шарль делает мне знак, я прощаюсь с маленькой Камиллой и ее мамой и ухожу, зажав под мышкой сверток. В мире существуют не только милиционеры и коллаборационисты, есть еще такие люди, как Мишель, они знают, что наше дело правое, и рискуют собой, помогая нам, каждый по-своему. За деревянной дверью я еще слышу, как Шарль произносит слова, которым старательно обучает его пятилетняя девочка: корова, курица, помидор, - и, пока я еду обратно, в животе у меня бурчит от голода.

На часах ровно пять. Я встречаюсь с Эмилем в условленном месте, которое Жак указал на карте города, и передаю ему сверток. Кроме бомб Шарль положил туда еще две гранаты. Эмиль принимает это совершенно спокойно; мне хочется сказать ему: "Пока, до вечера" - но я молчу, скорее всего, из суеверия.

– Сигаретки не найдется? - спрашивает он.

– А ты разве куришь?

– Нет, это чтобы поджечь фитиль.

Порывшись в карманах, я достаю и протягиваю ему смятую пачку "Голуаз". В ней осталось две сигареты. Эмиль прощается со мной и исчезает за углом.

Настала ночь, а с нею пришел мелкий дождичек. Мокрая мостовая жирно поблескивает. Эмиль спокоен - бомбы Шарля еще никогда не подводили. Взрывное устройство очень простое: тридцатисантиметровый отрезок чугунной трубы, тайком отпиленной от водостока и крепко забитый пробками с обоих концов; в одной из пробок отверстие для фитиля, погруженного в аблонит. Они подложат эти бомбы к дверям ресторана, затем швырнут в окно гранаты, и те, кому удастся выбежать, попадут в фейерверк Шарля.

Сегодня вечером акцию проводят трое - Жак, Эмиль и новичок, он должен обеспечить им отход; у него в кармане заряженный револьвер, из которого он будет стрелять вверх, если сбегутся прохожие, и горизонтально, если за ребятами погонятся нацисты. А вот и улица, где пройдет операция. Окна ресторана, в котором вражеские офицеры устроили пирушку, ярко светятся. Дело будет серьезное - их там не меньше тридцати.

Тридцать офицеров - это сколько же орденских планок на зеленых армейских шинелях, висящих в раздевалке! Эмиль проходит по улице, первый раз минуя застекленную дверь ресторана. Он лишь чуточку поворачивает голову в ту сторону, - не дай бог, засекут. И вдруг замечает внутри официантку. Нужно придумать, как оградить ее от опасности, но в первую очередь необходимо нейтрализовать двоих полицейских на входе. Жак внезапно хватает одного из них за горло, тащит в проулок и приказывает: вали отсюда! Перепуганный полицейский тотчас исчезает. Второй, которым занялся Эмиль, сопротивляется. Эмиль сбивает с него кепи и лупит по голове рукояткой револьвера. Бездыханного полицейского оттаскивают в темный угол. Позже он очнется с окровавленным лицом и страшной головной болью. Остается девушка, обслуживающая офицеров в зале. Жак растерян. Эмиль предлагает стукнуть в окно, чтобы удалить ее из зала, но это рискованно. Она может поднять тревогу. Конечно, последствия будут катастрофические, но ведь ты помнишь, что я тебе говорил? Мы не убивали невиновных, даже тех, кто творил зло по глупости: значит, надо ее спасти, хоть она и подает нацистским офицерам еду, которой нам так не хватает.

Жак подходит к окну; из зала его можно принять за несчастного оголодавшего парня, который хочет насладиться хотя бы видом пищи. Немецкий капитан видит Жака, улыбается ему и поднимает бокал. Жак отвечает ему улыбкой и пристально смотрит на официантку. Это молоденькая женщина с округлыми формами - сразу видно, что ресторанные припасы достаются и ей самой, и, возможно, ее семье. Но разве ее осудишь за это? Жить-то ведь надо, и в наши трудные времена каждый старается выплывать, как может.

Эмиль сгорает от нетерпения; вдалеке, на углу темной улицы, молоденький новичок держит велосипеды взмокшими руками. Наконец официантка встречается взглядом с Жаком, он делает ей знак, она кивает, медлит секунду и направляется в сторону кухни. Она всё поняла, эта пухленькая официанточка. И вот доказательство: когда хозяин ресторана входит в зал, она хватает его за руку и решительно тащит в кухню. Теперь все происходит в считанные секунды. Жак подает сигнал Эмилю; фитиль каждой гранаты уже налился багровым огнем, чека выдернута, окна разбиты, и гранаты катятся по полу ресторана. Эмиль не может удержаться и привстает, чтобы увидеть развязку.

– Гранаты! Ложись! - вопит Жак. Взрывная волна валит Эмиля наземь. Он слегка оглушен, но сейчас не время падать в обморок. Едкий дым вызывает у него судорожный кашель. Он харкает, и по его руке течет густая кровь. Слава богу, ноги пока слушаются, значит, не все пропало. Жак хватает Эмиля за плечо, и они оба бегут в ту сторону, где стоит новичок с тремя велосипедами. Эмиль свирепо жмет на педали, Жак мчится рядом, но ехать нужно осторожно - мостовая очень скользкая. Там, сзади, жуткий кавардак. Жак оглядывается: не отстал ли новичок? По его расчетам, до главного фейерверка осталось не больше десяти секунд. Ага, вот оно: небо вспыхивает, это рванули обе бомбы. Взрывная волна сбивает новичка с велосипеда, Жак хочет развернуться, но отовсюду уже набегают солдаты, и двое из них хватают отбивающегося парня.

– Жак, черт возьми, глянь вперед! - кричит Эмиль.

Впереди, на перекрестке, полицейские устроили заслон: наверняка тот, кому они дали сбежать, успел вызвать подкрепление. Жак выхватывает револьвер, спускает курок, но слышит только сухой щелчок. Метнув взгляд на оружие, но не теряя при этом равновесия и не упуская из виду цель, он видит открывшийся барабан - еще повезло, что не вылетели патроны. Жак колотит пистолетом о руль велосипеда и, вернув обойму на место, трижды стреляет; полицейские разбегаются, освободив дорогу. Жак догоняет Эмиля.

– Да ты весь в крови, старина.

– У меня сейчас башка лопнет, - бормочет Эмиль.

– Малыш упал с велосипеда, - сообщает Жак.

– Так, может, вернемся? - спрашивает Эмиль, собираясь затормозить.

– Жми дальше! - приказывает Жак. - Они его уже сцапали, а у меня только две пули осталось.

По улицам разъезжают полицейские автобусы. Эмиль опускает голову и старается ехать как можно быстрей. Если бы не спасительный ночной мрак, окровавленное лицо сразу выдало бы его. Эмилю очень плохо, страшная боль сверлит, жжет огнем голову, но он старается ее превозмочь. Их молоденькому товарищу, упавшему наземь, придется куда хуже: его ждут пытки. И когда на его голову обрушатся удары, крови будет гораздо больше.

Кончиком языка Эмиль нащупывает во рту кусочек металла, пробившего щеку. Осколок его собственной гранаты - вот идиотство! Но он специально подошел как можно ближе, иначе был риск промахнуться.

Задание выполнено; если я теперь сдохну, что ж, тем хуже, думает Эмиль. Голова у него кружится, глаза застилает багровая пелена. Жак видит, как велосипед Эмиля клонится набок, он подъезжает вплотную, хватает друга за плечо.

– Держись, мы уже почти дома!

Навстречу им бегут полицейские, они спешат туда, где прогремел взрыв. На парней никто не обращает внимания. Последний перекресток, спасение уже совсем близко, через несколько минут можно сбавить скорость.

В дверь барабанят, я открываю. На пороге Эмиль с окровавленным лицом, его поддерживает Жак.

– Стул найдется? - спрашивает он. - А то Эмиль что-то приустал.

И только когда Жак закрывает за собой дверь, я обнаруживаю, что в их группе одного не хватает.

– Нужно вытащить у него из щеки осколок гранаты, - говорит Жак.

Он прокаливает лезвие своего перочинного ножа на огоньке зажигалки и делает надрез на щеке Эмиля. Боль становится невыносимой, она буквально пронзает сердце и доводит до обморока; в эти мгновения я поддерживаю Эмилю голову. Эмиль борется с накатывающим бесчувствием, он не хочет терять сознание, он думает о том, что произойдет в ближайшие дни, о тех ночах, когда его попавший в беду товарищ подвергнется пыткам; нет, Эмиль не поддастся слабости. И в тот миг, когда Жак вырывает железный осколок из щеки Эмиля, тот вспоминает лежащего посреди мостовой немецкого солдата, разорванного в клочья его бомбой.


10


Вот и прошло воскресенье. Я повидался с братом; он совсем отощал, но не жалуется на голод. У меня больше язык не поворачивается называть его младшим братишкой, как прежде. За эти несколько дней он очень возмужал. По правилам безопасности, мы не должны рассказывать друг другу о проведенных акциях, но я и без слов читаю в его глазах, какую суровую жизнь он ведет. Мы сидим на берегу канала и говорим о нашем доме, о прошлой жизни; увы, даже от этих воспоминаний его взгляд не смягчается. И нашу беседу то и дело прерывают долгие паузы. Вдалеке над водой бессильно качается на погнутых опорах подъемный кран - у него вид агонизирующего больного. Возможно, это дело рук Клода, но я не имею права спрашивать его об этом. Он догадывается, о чем я думаю, и говорит с усмешкой:

– Это ты его так уделал?

– Нет, я думал, это твоя работа…

– Я вывел из строя шлюз чуть выше по течению и могу гарантировать, что он не скоро опять заработает, но что касается крана, я тут ни при чем.

Нам достаточно было посидеть вот так, рядышком, всего несколько минут, и мы снова почувствовали наше родство, и он снова стал моим младшим братишкой. Он говорил таким тоном, как будто извинялся за глупую проделку - взрыв шлюзового устройства. А ведь он на много дней прервал доставку важных запчастей для немецкого военного флота, которые переправлялись по каналу из Атлантики в Средиземное море! Клод смеялся, я потрепал его по взъерошенным волосам, и меня тоже разобрал смех. Иногда братская солидарность бывает сильнее любых запретов. Погода стояла ясная, да и голод брал свое. Ладно, запрещено так запрещено, тем хуже.

– Как ты отнесешься к прогулке в район площади Жанны д'Арк?

– Это еще зачем? - с подозрением спросил Клод.

– Ну, например, поесть чечевичного супчика.

– На площади Жанны д'Арк? - переспросил Клод, подчеркивая каждое слово.

– А ты знаешь какое-нибудь другое место?

– Нет, но если нас там засечет Ян, знаешь, что нам будет?

Я попытался было разыграть непонимание, но Клод раздраженно пробурчал:

– Не знаешь, так я тебе скажу: мы рискуем испортить себе воскресенье.

Нужно заметить, что вся наша бригада получила строжайшие инструкции относительно бистро на площади Жанны д'Арк. Кажется, это заведение первым обнаружил Эмиль. Оно обладало двумя преимуществами: там можно было поесть за сущие гроши, почти даром, и к тому же досыта; одно это ощущение стоило всех изысканных блюд в мире. Эмиль не преминул сообщить адресок ребятам, и мало-помалу бистро стало ломиться от посетителей.

Как-то раз, проходя мимо, Ян с ужасом заметил, что в зале обедает чуть ли не вся его бригада. Одна полицейская облава - и нам всем каюк. В тот же вечер нас вызвали тапи militari [9] к Шарлю, и каждому досталось по первое число. Отныне посещение бистро под вывеской "Тарелка супа" было нам категорически запрещено, под страхом суровой кары.

– Я вот о чем думаю, - шепнул Клод. - Если никто не имеет права туда ходить, значит, никто из наших нас там не засечет?

Братишка рассуждал вполне логично. Я ждал продолжения.

– А если мы туда пойдем и никто из наших нас не засечет, мы не подставим никого из бригады, разве я не прав?

Трудно было возразить на столь убедительный довод.

– И если мы побываем там вдвоем, ты и я, никто об этом не узнает, и Ян не будет нас ругать.

Вот видишь, как здорово работают мозги на пустой желудок, истерзанный постоянным голодом. Я обнял брата за плечи, и мы, оставив канал, направились к площади Жанны д'Арк.

Войдя в бистро, мы оба испытали жуткий шок. Все члены нашей бригады, видимо, рассуждали так же, как мы; да нет, какое там "видимо", - все были тут как тут и преспокойно обедали; зал был почти полон, свободными оставалась всего пара стульев. Но самое интересное, что эти свободные места были аккурат рядом с Яном и Катрин, их любовное свидание стало предметом всеобщего интереса, и поделом! Ян сидел с мрачной физиономией, а окружающие пытались кое-как сдержать разбиравший их хохот. В то воскресенье хозяин бистро, наверное, очень удивлялся, с чего это все клиенты в его заведении корчатся от смеха, хотя вроде бы и не знакомы между собой.

Я первым перестал веселиться: ситуация, конечно, была забавная, но я заметил в глубине зала Дамиру с Марком; они тоже обедали "наедине". А раз Ян попался на глаза товарищам в этом запретном месте, да еще в компании с Катрин, у Марка не было никаких причин лишать себя удовольствия от встречи с Дамирой; я увидел, как он взял Дамиру за руку и она ее не отняла.

Пока мои любовные мечтания обращались в прах над тарелкой псевдочечевицы, все остальные, пригнувшись к столу, утирали слезы от смеха. Катрин поначалу прикрывала лицо своей косыночкой, но в конце концов и она, не выдержав, захохотала во весь голос, чем сильно подняла и без того радостное настроение зала; даже Ян и хозяин последовали ее примеру.

Вечером я проводил Клода домой. Вместе мы прошли по узкой улочке, где он жил. Садясь в трамвай, я обернулся, чтобы еще раз увидеть его мордашку перед тем, как ехать в свою унылую конуру. Но он не оглянулся, да так было и лучше. К себе домой возвращался уже не мой младший братишка, а взрослый мужчина, которым он стал. В тот воскресный вечер мне было черт знает как тоскливо.


11


Эти выходные были последними в июле. Настало утро понедельника - 2 августа 1943 года. Именно сегодня мы отомстим за Марселя: Лепинас будет убит, как только выйдет из дома, как обычно, в половине четвертого - единственный момент, когда его можно застичь.

Катрин встала утром с каким-то тяжелым предчувствием: ее мучит тревога за участников этой операции. Неужели от нее ускользнуло что-то важное? Может, в машине, припаркованной перед домом Лепинаса, сидят полицейские, а она их не заметила? Она снова и снова мысленно перебирает все подробности слежки на минувшей неделе. Сколько раз она прошла по той респектабельной улице, где живет прокурор, - сто или больше? Чтобы отогнать мрачные мысли, Катрин решает отправиться во Дворец правосудия - туда наверняка сразу дойдут известия об акции.

Большие часы на фасаде Дворца правосудия показывают без четверти три. Через сорок пять минут ребята начнут стрелять. Стараясь не привлекать к себе внимание, она бродит по широкому коридору, читает объявления на стенах. Она старается вникнуть в их смысл, но тщетно, ей не удается понять ни строчки, запомнить ни слова. По коридору шагает человек, его каблуки звонко стучат по полу, на лице застыла странная усмешка. Двое других мужчин, идущих навстречу, приветствуют его.

– Господин прокурор, - говорит один из них, - позвольте представить вам моего друга…

Встрепенувшись, Катрин оборачивается и наблюдает эту сцену: один из мужчин протягивает руку тому, кто улыбается, а третий заканчивает:

– Господин Лепинас, познакомьтесь с моим близким другом, господином Дюпюи.

Лицо Катрин сводит судорога: человек со странной улыбкой не имеет ничего общего с тем, кого она подстерегала всю прошлую неделю. Но ведь это Ян сообщил ей его адрес, и это его имя выгравировано на медной табличке, прибитой к садовым воротам.

У Катрин гудит голова, сердце бешено колотится; мало-помалу до нее доходит ужасная истина: Лепинас, живущий в богатом доме тулузского предместья, просто-напросто однофамилец прокурора! Та же фамилия и, что еще хуже, то же имя! Как это у Яна хватило глупости вообразить, что координаты такой важной шишки - заместителя генерального прокурора - можно найти в справочнике?! И пока Катрин размышляет над этим, часы на стене широкого коридора продолжают свой неумолимый ход. Уже три часа, значит, через тридцать минут ее товарищи убьют несчастного безвредного человека, повинного лишь в том, что его имя совпало с именем преступника. Так, нужно успокоиться, прийти в себя. И первым делом уйти отсюда, чтобы никто не заметил ее смятения. Выйти на улицу и бежать, бежать к ним, даже украсть велосипед, если понадобится, но успеть туда, чтобы предотвратить самое страшное. Остается двадцать девять минут - при условии, что человек, которому она желала смерти и которого хочет теперь спасти, не изменит своей привычке и не выйдет раньше времени… именно сегодня.

Катрин бежит по улице, замечает велосипед, прислоненный к стене, - его владелец отошел к киоску, чтобы купить газету; времени на размышления, а тем более на колебания, нет, она вскакивает на велосипед и гонит изо всех сил. Позади никто не кричит: "Держите вора!" - видимо, хозяин еще не заметил, что у него увели машину. Катрин едет на красный свет, у нее развязался шарф, как вдруг, откуда ни возьмись, сбоку возникает автомобиль. Водитель громко сигналит, левое переднее крыло задевает ногу Катрин, дверная ручка оцарапала ей бедро, она едва не падает, но все же кое-как удерживает равновесие. Ей некогда думать о боли - она только покривилась и сжала зубы, - некогда бояться, нужно спешить. Она исступленно жмет на педали, так что спицы колес сливаются в сплошной сверкающий круг; велосипед мчит с бешеной скоростью. Прохожие на "зебре" кричат ей вслед ругательства, но ей не до извинений, она не тормозит и на следующем перекрестке. Новое препятствие - трамвай; нужно проскочить перед ним, лишь бы только колеса велосипеда не застряли на рельсах: при такой скорости падения не избежать, и тогда у нее не будет никаких шансов подняться. Мимо мелькают фасады домов, тротуары бегут сплошной серой полосой. Легкие уже не выдерживают сумасшедшего темпа и готовы разорваться, но что значит эта жгучая боль в сравнении с тем, что ощутит бедняга, ни за что ни про что получивший пять пуль в грудь?! Который час? Четверть, двадцать минут четвертого? Вдали уже виден знакомый откос. Она поднималась по нему всю прошлую неделю, каждое утро, чтобы вести слежку.

И с какой стати она винит Яна, разве она сама не оказалась так же глупа, вообразив, что прокурор Лепинас может беззаботно разъезжать по городу, как это делал человек, за которым она следила? А она каждый день насмехалась над ним, думая во время долгих часов ожидания, что это чересчур легкая добыча. А насмехаться-то надо было над собственной дуростью! Теперь понятно, почему их злосчастный поднадзорный ни от кого не бегал, не замечал слежки, да и вообще не смотрел по сторонам: ему нечего было бояться, ведь он не чувствовал за собой никакой вины. Ноги словно огнем жжет, но Катрин продолжает гонку, не давая себе передышки. Ну, слава богу, откос позади, теперь остался еще один перекресток, и, может быть, она подоспеет вовремя. Если бы акция уже состоялась, она бы услышала выстрелы, но пока что у нее в голове стоит лишь громкий непрерывный гул. Это стучит кровь в висках, это еще не голос смерти, пока нет.

Вот и нужная улица. Невинная жертва затворяет дверь дома и идет по саду. Робер выходит вперед, сунув руку в карман; его пальцы сжали рукоятку револьвера, он готов стрелять. Теперь это вопрос нескольких секунд. Но тут взвизгивает тормоз, велосипед клонится набок, Катрин отшвыривает его на мостовую и судорожно обхватывает мстителя руками.

– Ты с ума сошла! Что ты здесь делаешь? Катрин задыхается, не в силах вымолвить ни слова; бледная как стена, она стискивает руки своего товарища, сама не зная, откуда у нее еще берутся силы. Робер ничего не понимает; наконец Катрин удается выдохнуть:

– Это не он!

Ни в чем не повинный Лепинас садится в машину, урчит мотор, черный "пежо-202" спокойно трогается с места. Проезжая мимо вроде бы обнявшейся парочки, водитель приветствует ее легким взмахом руки. "Как это прекрасно - влюбленные!" - думает он, глядя на них в зеркальце заднего вида.

Сегодня печальный день. Немцы нагрянули в университет. Они вызвали в вестибюль десятерых студентов, потащили их к выходу, подгоняя ударами прикладов, и загнали в грузовик. Но будь уверен, это не заставит нас отказаться от борьбы; и пусть мы подыхаем с голоду, и пусть страх терзает нас по ночам, оттого что гибнут наши товарищи, мы будем сопротивляться и дальше.

Итак, мы едва избежали самого страшного; как я уже говорил тебе, мы не убили ни одного невинного и даже ни одного из тех, кто творил зло по глупости. Однако прокурор остался в живых, и всю акцию приходилось начинать с нуля. Поскольку мы не знали его адреса, то решили "вести" его от Дворца правосудия. Задача была не из легких. Прокурор передвигался по городу то в бронированном черном "хочкисе", то в "рено-примакатр", но за рулем всегда сидел шофер. Чтобы слежка осталась незамеченной, Катрин организовала ее по всем правилам. В первый день один из наших поехал за прокурором на велосипеде от самого Дворца правосудия и через несколько минут прекратил преследование. С этого места на следующий день другой парень, на другом велосипеде, продолжил слежку. Разбив весь путь на небольшие отрезки, мы разведали маршрут Лепинаса до самого его дома. Теперь Катрин могла приступить к постоянному наблюдению, прохаживаясь по другой стороне улицы. Еще несколько дней, и мы должны были узнать о привычках господина прокурора.


12


У нас был и другой враг, еще более ненавистный, чем нацисты. С немцами мы попросту воевали, а вот милиция была наихудшим порождением фашизма и карьеризма, живым воплощением ненависти.

Милиционеры насиловали, пытали, отбирали имущество у людей, которых ссылали в лагеря, торговали своей властью над населением. Скольким женщинам пришлось лечь под них, до боли сжав зубы, закрыв глаза, поверив лживому обещанию не арестовывать их детей! Сколько стариков, томившихся в длинных очередях перед пустыми продовольственными магазинами, должны были платить милиционерам, чтобы их оставили в покое, и сколько несчастных, которым нечем было заплатить, были отправлены на каторгу, чтобы эти наглые ищейки могли спокойно мародерствовать в их домах! Не будь этих мерзавцев, нацистам никогда не удалось бы загнать в концлагеря такое множество людей, из которых домой вернется лишь каждый десятый.

Мне было двадцать лет, меня мучил и страх и голод, постоянный голод, а эти сволочи в черных рубашках обжирались в своих спецресторанах. Сколько раз я заглядывал в ресторанные окна, подернутые зимним инеем, смотрел, как они облизывают жирные пальцы, лакомясь блюдами, одна мысль о которых вызывала бурю в моем пустом желудке! Страх и голод - гремучая смесь внутри тебя.

Но мы отомстим за всё; видишь, стоит мне произнести это слово, как у меня сейчас же начинается сердцебиение. Впрочем, мысль о мести - ужасная мысль, мне не следовало так говорить; акции, которые мы проводили, преследовали другие цели, их движущей силой была не месть, а душевная потребность исполнить свой долг, спасти других людей, чтобы их не постигла злая участь. И стремление участвовать в борьбе за свободу.

Голод и страх - гремучая смесь у тебя в утробе! "Он страшен, стук этот слабый, когда разбивают о стойку крутое яйцо…" - так написал Превер [10] много позже, во времена свободы; сам я, затравленный и голодный, испытал это еще в те дни.

Четырнадцатого августа, возвращаясь от Шарля поздним вечером, в нарушение комендантского часа, Борис и несколько его товарищей столкнулись нос к носу с группой милиционеров.

Борис, которому уже приходилось лично заниматься некоторыми членами их шайки, лучше, чем кто-либо, знал ее структуру. Ему хватило спасительного света уличного фонаря, чтобы вмиг узнать мерзкую рожу некоего Коста. Почему именно его? Да потому, что этот тип был не кем иным, как секретарем организации "вольных дружинников" - своры безжалостных, кровожадных псов.

Милиционеры шли прямо на ребят в наглой уверенности, что улица принадлежит только им. Борис выхватил револьвер; товарищи последовали его примеру, и Кост рухнул на мостовую в лужу крови - своей крови, если быть точным.

Но это было только начало: в тот вечер Борису предстояло напасть на самого шефа милиции, Маса.

Задача эта граничила с самоубийством. Мае находился у себя в доме под охраной целой кучи соратников. Борис начал с того, что оглушил караульного у ворот виллы на улице Фараона. На площадке второго этажа он встретил другого цербера; этого он тоже уложил ударом приклада. Борис не церемонился, он ворвался в гостиную с оружием в руках и открыл огонь. Охранники попадали, большинство из них были только ранены, но Мае получил свою пулю. Скорчившись под письменным столом, уткнувшись головой в ножки кресла, он застыл, и стало ясно, что начальник милиции Мае никогда уже не сможет насиловать, убивать и терроризировать кого бы то ни было.

Пресса регулярно клеймила нас как террористов; этим словцом наградили нас немцы - так они называли в своих объявлениях расстрелянных участников Сопротивления. Однако мы терроризировали только фашистов да еще тех, кто активно сотрудничал с ними. Но вернемся к Борису: по окончании акции положение сильно осложнилось. Пока он делал свое дело наверху, двоих товарищей, которые должны были прикрывать его отход внизу, атаковали милиционеры из подоспевшего подкрепления. Началась такая стрельба, что лестницу заволокло дымом.

Борис перезарядил револьвер и выскочил на площадку. Увы, его помощники были вынуждены отступить, и Борис оказался меж двух огней. Между теми, кто стрелял в его друзей, и теми, кто стрелял в него самого.

Пока он пытался выбраться из здания, с верхних этажей на него бросилась еще одна группа чернорубашечников, Бориса сбили с ног, осыпали ударами и связали. После того как он продырявил грудь их начальника и тяжело ранил многих его приспешников, было надеяться нечего, что его пощадят. Обоим товарищам Бориса удалось вырваться; правда, одного из них ранили в бедро, но Борису уже не суждено было его лечить.

Вот так и закончился еще один из тех грустных августовских дней 1943 года. Арестован был наш товарищ, студент третьего курса медфакультета, который с самого детства мечтал спасать людей, а теперь сидел в одиночке тюрьмы Сен-Мишель. И никто не сомневался, что прокурор Лепинас, стремясь лишний раз выслужиться и утвердить свой авторитет, пожелает лично отомстить за смерть своего дружка Маса, ныне покойного шефа милиции.


13


Шел сентябрь, рыжие листья каштанов возвещали близость осени [11].

Мы устали и были измучены голодом больше, чем прежде, но акций меньше не становилось, и движение Сопротивления с каждым днем хоть постепенно, но ширилось. За один только месяц мы разрушили немецкий гараж на Страсбургском бульваре, потом казарму Каффарелли, где размещался полк вермахта, а чуть позже напали на военный железнодорожный состав на перегоне Тулуза - Каркасон. В тот день удача была на нашей стороне; мы подложили взрывчатку под платформу, на которой везли пушку, и от взрыва сдетонировали лежавшие там же снаряды; в результате весь поезд взлетел на воздух. В середине месяца мы с некоторым опережением отметили победу при Вальми [12], совершив набег на оружейный завод и надолго приостановив выпуск патронов; Эмиль даже не поленился сходить в библиотеку и подыскать другие годовщины французских ратных побед, чтобы отмечать их таким же образом.

Но сегодня вечером - никаких акций. Будь у нас возможность убрать самого генерала Шмутца, мы бы еще хорошенько подумали; а причина была проста: куры, которых Шарль разводил у себя в саду, видимо, провели "весьёлую", как он выразился, недельку, и теперь он пригласил нас на омлет.

И вот мы собрались в сумерках на заброшенном вокзальчике Лубера.

Стол был накрыт, все уже сидели на своих местах. Оглядев приглашенных, Шарль решил, что одних яиц на всех маловато и нужно приправить омлет гусиным жиром. У него в мастерской всегда стоял горшок с этим жиром, он иногда им пользовался для пропитки фитилей в бомбах или для смазки револьверов.

У всех было праздничное настроение; пришли девушки из "службы разведки", и мы были счастливы сидеть рядом с ними.

Разумеется, общая трапеза противоречила самым элементарным правилам безопасности, но Ян понимал, что эти редкие сборища помогают забыть об одиночестве, на которое все мы были обречены. Если немецкие или милицейские пули нас еще не достали, то оно, это проклятое одиночество, медленно подтачивало изнутри. Большинству из нас не было и двадцати лет, а самым "старым" - лишь чуть больше, и пусть мы не могли наполнить едой желудки - близость друзей наполняла теплом наши сердца.

Судя по влюбленным взглядам, которыми обменивались Дамира и Марк, они были безумно увлечены друг другом. Что до меня, то я не спускал глаз с Софи. В тот момент, когда Шарль выходил из мастерской с горшком гусиного жира под мышкой, Софи одарила меня сияющей улыбкой, секретом которой владела только она, таких чудесных улыбок я не много видел в своей жизни. Придя в полный восторг, я твердо решил, что предложу ей встречаться; может, даже обедать вместе прямо с завтрашнего дня. А чего тянуть? И пока Шарль взбивал яйца, я набирался храбрости, чтобы сказать ей об этом еще до конца вечера. Конечно, надо будет улучить момент, чтобы меня не услышал Ян; правда, с того вечера, как мы застукали его в "Тарелке супа" в обществе Катрин, приказ соблюдать любовное воздержание в бригаде несколько утратил свою строгость. А если Софи не сможет завтра - не страшно, я предложу любой другой день. Приняв решение, я уже собрался перейти к делу, как вдруг Ян объявил, что назначает Софи в группу слежки за прокурором Лепинасом.

Софи была храброй девушкой и тотчас же согласилась. Ян уточнил: на нее возлагается наблюдение с одиннадцати до пятнадцати часов. Этот гад прокурор и мне ухитрился напакостить.

Но все не так уж плохо: нас еще ждал омлет, и здесь была Софи - до чего же она хороша с этой ее прелестной светящейся улыбкой! Правда, Катрин и Марианна бдительно, как две мамаши, следили за поведением девушек из разведки и в любом случае не допустили бы наших встреч. Так что лучше всего было сидеть и помалкивать, любуясь улыбкой Софи.

Шарль вывалил жир из горшка на сковороду и подсел к нам со словами:

– Тепер надо, чтоби это тает.

Пока мы расшифровывали его фразу, произошло нечто неожиданное. Со всех сторон раздались выстрелы. Мы бросились на пол. Ян, с револьвером в руке, кипел от ярости. Мы решили, что немцы выследили нас и теперь атакуют вокзал. Двое парней, державших пистолеты у пояса, набрались храбрости и поползли под пулями к окнам. Я двинулся следом - абсолютно дурацкий поступок, так как у меня не было оружия, но я подумал, что, если одного из них подстрелят, я возьму его револьвер и заменю товарища. Одно нам казалось странным: в комнате по-прежнему свистели пули, на пол сыпались щепки, в стенах зияли дыры, но вокруг дома не было ни души. И вдруг стрельба разом смолкла. Воцарилась мертвая тишина. Мы молча пялились друг на друга, ничего не понимая, а потом я увидел, как Шарль поднялся с пола багрово-красный, что-то невнятно бормоча. Он стоял со слезами на глазах и твердил одно слово:

– Пардоун, пардоун…

И тут все выяснилось: снаружи не было никаких врагов, просто Шарль напихал в горшок с жиром патроны 7,65-го калибра, чтобы не заржавели, и начисто забыл об этом! Разумеется, стоило их чуточку подогреть на сковороде, как они начали рваться!

Никто из нас не был ранен-если не считать раненого самолюбия; мы собрали остатки омлета, хорошенько обследовали его, убедились, что инородных тел там не осталось, и опять сели за стол, как ни в чем не бывало.

Слов нет, фейерверк удался Шарлю куда больше, чем его стряпня, но, делать нечего, по нашим временам лучше так, чем никак.

Завтра начинался октябрь, а война продолжалась, в том числе и наша война.


14


Негодяев сам черт бережет. На исходе второго дня слежки за Лепинасом Ян неожиданно поручил Роберу убрать прокурора. Борис находился в тюрьме, его наверняка скоро будут судить, и действовать нужно было на опережение, чтобы его не постигло самое страшное. Убийство прокурора ясно даст понять судейским, что посягательство на жизнь партизана равносильно подписанию смертного приговора самим себе. На протяжении нескольких месяцев, стоило немцам вывесить на стенах Тулузы объявление об очередной казни, как мы убивали их офицеров и сразу же распространяли листовки, где объясняли населению причину этой акции. В последние недели немцы стали расстреливать гораздо реже, а их солдаты не смели по ночам шататься по городу. Как видишь, мы не сдавались, и Сопротивление росло с каждым днем.

Операцию наметили наутро понедельника; встречу после акции назначили на конечной остановке 12-го трамвая. При виде Робера мы сразу поняли, что дело сорвалось. Что-то ему помешало: Ян пришел в бешенство.

Понедельник был днем первого заседания суда после летних отпусков, и всем надлежало явиться во Дворец правосудия. Именно в этот день известие о смерти прокурора могло произвести оглушительный эффект, к чему мы и стремились. Такого человека нельзя было просто взять и убить, когда попало, хотя в случае с Лепинасом любой вариант был хорош. Робер ждал, пока Ян успокоится и замедлит шаг.

Ян бушевал не только оттого, что ребята упустили день сборища судейских. Со времени казни Марселя прошло больше двух месяцев, Лондонское радио много раз объявляло, что виновник его смерти заплатит за свое мерзкое преступление, и вот теперь нас могли счесть слабаками! Но в самый момент акции Робера охватило какое-то странное сомнение - это случилось с ним первый раз в жизни.

Его решимость прикончить прокурора ничуть не поколебалась, но что-то помешало ему действовать именно сегодня! Он клялся честью, что не знал о важности даты, выбранной Яном; Робер никогда не подводил товарищей и отличался необыкновенным хладнокровием - значит, у него были веские причины поступить так, а не иначе.

В девять утра он уже стоял на улице, где жил Лепинас. Согласно информации, собранной девушками из бригады, прокурор всегда выходил из дома ровно в десять часов. Марьюс, который участвовал в первой операции и едва не подстрелил другого Лепинаса, на сей раз должен был прикрывать отход.

Робер надел широкое пальто, уложил в левый карман две гранаты - для нападения и для защиты, - а в правый заряженный револьвер. В десять часов из дома никто не вышел. Прошло пятнадцать минут - Лепинаса не было. Пятнадцать минут - долгий срок, когда у тебя в кармане лежат две гранаты, которые сталкиваются между собой при каждом твоем шаге.

Полицейский на велосипеде, ехавший по улице, чуть притормаживает рядом с ним. Вероятно, это простая случайность, однако, учитывая важность будущей жертвы - прокурора, который все еще не появляется, - есть о чем подумать.

Время тянется мучительно долго, улица безлюдна, но если ходить по ней взад-вперед, неизбежно привлекаешь к себе внимание.

Да и парни, что стоят на углу с тремя велосипедами, приготовленными для бегства, не могут остаться совсем уж незамеченными.

Из-за угла выезжает грузовик, набитый немцами; две "случайности" за такое короткое время, это уж слишком! Роберу становится не по себе. Марьюс издали знаком спрашивает его, в чем дело, и Робер так же знаком отвечает, что все в порядке, операция продолжается. Проблема лишь в том, что прокурора нет как нет. Немецкий грузовик проезжает мимо, не останавливаясь, но как-то подозрительно медленно, и Роберу это совсем не нравится. Тротуары по-прежнему пусты; наконец кто-то открывает дверь дома, выходит и пересекает сад. Рука Робера стискивает револьвер в кармане пальто. Ему пока не удается разглядеть лицо человека, затворяющего ворота. Но вот незнакомец направляется к своей машине. И тут Робера пронзает страшное сомнение. Что, если это не Лепинас, а, например, врач, посетивший прокурора, который слег в постель с тяжелым гриппом? Ведь не подойдешь же к нему с вопросом: "Здравствуйте! Скажите, вы случайно не тот тип, в которого я должен разрядить свой револьвер?"

Робер шагает навстречу незнакомцу, и единственное, что ему приходит на ум, это спросить, сколько времени. Ему хочется проверить, не выдаст ли себя человек, который отлично знает, что ему грозит, каким-нибудь проявлением страха - дрожащей рукой, каплями пота на лбу.

Но тот невозмутимо оттягивает манжет и вежливо говорит:

– Половина одиннадцатого.

Пальцы Робера разжимают рукоятку револьвера, он не может стрелять. Лепинас кивает ему и садится в машину.

Ян молчит, ему нечего возразить. Доводы Робера звучат убедительно, и никто не упрекнет его в том, что он провалил задание. Вот уж действительно: негодяев сам черт бережет. Когда мы прощаемся, Ян бормочет: акцию нужно провести безотлагательно.

Горечь неудачи преследовала его всю неделю. Он даже никого не хотел видеть. В воскресенье Робер поставил будильник на самый ранний час. В комнату проникает аромат кофе, который варит его квартирная хозяйка. В обычное время запах поджаренного хлеба начал бы дразнить его пустой желудок, но с того понедельника Роберу так тошно, что ему не до еды. Он спокойно одевается, вытаскивает из-под матраса револьвер и сует его за пояс. Натягивает куртку, надевает шляпу и выходит из дома, ни с кем не простившись. Роберу тошно не от сознания своей неудачи. Взрывать паровозы, отвинчивать болты на рельсах, крушить динамитом столбы электропередач и подъемные краны, выводить из строя вражеские арсеналы - все это он делал с энтузиазмом, но убивать никому не нравится. Мы ведь мечтали о мире, в котором люди свободно решали бы свою судьбу. Нам хотелось стать врачами, рабочими, ремесленниками, учителями. Даже когда враг отнял у нас это право, мы еще не взялись за оружие, это произошло позже, когда они начали ссылать в лагеря детей, расстреливать наших товарищей. Но убийство было и остается для нас тяжкой задачей. Я уже говорил тебе: невозможно забыть лицо человека, в которого ты собираешься выстрелить, даже если перед тобой такая сволочь, как Лепинас. Это очень трудно.

Катрин подтвердила Роберу, что каждое воскресенье, ровно в десять часов утра, прокурор ходит на мессу, и Робер решается; борясь с одолевающим его отвращением, он вскакивает на свой велосипед. Главное - спасти Бориса.

Ровно в десять Робер появляется на той улице. Прокурор только что затворил железную садовую калитку и идет по тротуару между женой и дочерью. Робер снимает оружие с предохранителя, шагает ему навстречу; семья прокурора проходит мимо него. Он выхватывает револьвер, оборачивается и целит в прокурора. Нет, только не в спину; Робер кричит:

– Лепинас!

Все семейство удивленно смотрит в его сторону, видит наведенный револьвер, но уже прозвучали два выстрела, и прокурор падает на колени, держась за живот. Вытаращив глаза, Лепинас смотрит на Робера, встает и, шатаясь, цепляется за дерево. Да, негодяев и впрямь сам черт бережет!

Робер подходит ближе; прокурор умоляюще шепчет:

– Пощадите!

Но Робер видит не его, он видит тело Марселя в гробу, с отрубленной головой на груди, видит лица казненных товарищей. За этих ребят он отомстит беспощадно, безжалостно; Робер выпускает в прокурора всю обойму. Обе женщины вопят, какой-то прохожий кидается им на помощь, но Робер наводит на него револьвер, и тот пятится назад.

Робер бежит к оставленному велосипеду, слыша за спиной крики о помощи.

В полдень он сидит у себя в комнате. Новость уже облетела весь город. Полицейские оцепили квартал, расспрашивают вдову прокурора: сможет ли она узнать стрелявшего? Мадам Лепинас кивает и говорит, что, наверное, могла бы, но она этого не хочет, мертвых сейчас и без того хватает.


15


Эмилю удалось получить работу на железной дороге. Каждый из нас пытался найти хоть какое-нибудь место: все мы нуждались в заработке, ведь нужно было платить за квартиру, как-то питаться, а руководству Сопротивления было трудно каждый месяц выделять нам средства. Работа имела еще одно преимущество: она прикрывала нашу подпольную деятельность. Человек, каждое утро отправляющийся на работу, привлекал меньше внимания полиции и соседей. Те же, кто сидел без дела, могли выдавать себя разве что за студентов, но это было легко проверить и потому рискованно. А уж если работа могла способствовать нашей борьбе, это вообще было идеально! Должности, занимаемые Эмилем и Алонсо на сортировочной станции Тулузы, оказались для бригады просто бесценными! Вместе с несколькими железнодорожниками они организовали небольшую группу, которая занималась всеми видами саботажа. Один из трюков состоял в том, что они под самым носом у немецких солдат переклеивали этикетки с названием груза с одних вагонов на другие. Таким образом, после формирования составов запчасти к орудиям, которых нацисты так ждали в Кале, ехали в Бордо, трансформаторы, необходимые в Нанте, попадали в Мец, а моторы, изготовленные для Германии, доставлялись в Лион.

Немцы обвиняли в этой путанице железную дорогу, с ее французской расхлябанностью. Благодаря Эмилю, Франсуа и некоторым их товарищам-путейцам, грузы для оккупантов уходили во всех направлениях, кроме нужного, и где-то терялись. И пока боеприпасы, предназначенные врагу, отыскивались и прибывали в место назначения, проходило два-три месяца, а нам этот выигрыш во времени всегда был на руку.

Часто с наступлением темноты мы присоединялись к ребятам, чтобы обследовать стоявшие на путях составы. Улучив момент, когда раздавался какой-то шум - скрип переводимой стрелки, пыхтение проходящего паровоза, - мы подкрадывались к своей цели, оставаясь неуловимыми для немецких патрулей.

На прошлой неделе мы проползли под поездом и добрались до предмета нашего особого интереса - вагона с надписью "Tankwagen", читай: вагон-цистерна. И хотя осуществить эту акцию, не обнаружив себя, невероятно сложно, в случае успеха ее результаты выявляются не сразу.

Пока один из нас стоял на страже, остальные взобрались на цистерну, отвинтили крышку и высыпали в топливо из мешков песок с землей. Через несколько дней, прибыв по назначению, драгоценная жидкость, подпорченная нашими усилиями, будет закачана в баки немецких бомбардировщиков или истребителей. Мы достаточно хорошо разбирались в технике, чтобы знать, что после взлета перед пилотом встанет выбор: либо разбираться, почему вдруг заглохли моторы, либо прыгать с парашютом, пока его самолет не врезался в землю; на худой конец, он вообще не сможет подняться в воздух, но и это не так уж плохо.

Немного песка и столько же дерзости, - вот с чем наши ребята смогли наладить самую что ни на есть простую и эффективную систему уничтожения вражеской авиации на расстоянии. Когда я думал об этом, возвращаясь на рассвете с операции вместе с товарищами, то говорил себе, что наши действия на крохотный шаг приближают меня к исполнению моей заветной мечты - стать летчиком Британского воздушного флота.

Нам случалось также пробираться по путям станции Тулуза-Рейналь, где мы заглядывали под чехлы поездных платформ, а дальше действовали по обстановке. Если мы обнаруживали крылья "мессершмитов", фюзеляжи "юнкерсов" или стабилизаторы для "штук" [13], изготовленные на заводе "Латекоэр" в Тулузе, мы перерезали тросы управления. Если находили авиационные моторы, вырывали электропроводку или топливные кабели. Не могу даже сосчитать, сколько летательных аппаратов мы вывели из строя таким образом. Что касается меня, то всякий раз, как случалось приводить в негодность вражеский самолет, я предпочитал делать это на пару с кем-то из ребят, не полагаясь на собственную рассеянную голову. Стоило мне начать дырявить отверткой какой-нибудь закрылок, я тотчас воображал, будто сижу в кабине своего "Спитфайра" и жму на гашетку пулемета, под свист воздуха, рассекаемого фюзеляжем. К счастью, дружеская рука Эмиля или Алонсо всегда вовремя похлопывала меня по плечу, и я видел по лицам друзей, как им грустно возвращать меня к реальности, напомнив: "Ну всё, Жанно, теперь пора по домам".

Эти акции мы проводили всю первую половину октября. Но в одну из ночей нас ждала гораздо более важная операция, чем обычно. Эмиль узнал, что завтра в Германию отправят сразу двенадцать паровозов.

Это задание требовало большой группы, и для ее выполнения отрядили шесть человек. Мы редко действовали в таком расширенном составе: в случае ареста бригада потеряла бы около трети своих членов. Однако сейчас ставка была слишком высока и оправдывала любой риск. Если речь идет о двенадцати машинах, значит, нужно столько же бомб. Но являться к нашему другу Шарлю такой компанией было, естественно, невозможно. На сей раз он должен был "развезти товар по домам".

На рассвете наш друг уложил свои драгоценные посылки в тележку, прицепленную к его велосипеду, замаскировал их пучками салата, только что собранного на грядках, а сверху накрыл брезентом. Вслед за чем покинул луберский вокзальчик и, распевая, покатил через тулузские предместья. Велосипед Шарля, собранный из деталей, снятых с наших краденых велосипедов, был абсолютно уникален. Руль почти метрового размаха, высоченное седло, двухцветная оранжево-синяя рама, разнокалиберные педали плюс две хозяйственные сумки, висящие по обе стороны заднего колеса, - в общем, машина хоть стой хоть падай, такой еще никто не видывал.

Да и такого, как Шарль, тоже не каждый день встретишь. Он ездил в город совершенно спокойно: полицейские, как правило, не обращали на него внимания, принимая за местного клошара. Конечно, он мозолил глаза порядочным людям, но никакой опасности не представлял. В общем, странный тип, но полиции было на него наплевать - увы, только не сегодня.

Шарль уже пересекает площадь Капитолия, таща за собой прицеп с более чем оригинальным грузом, как вдруг двое жандармов останавливают его для рутинной проверки. Шарль предъявляет свое удостоверение личности, в котором указано, что он родился в Лансе. Бригадир - как будто он не может прочесть это название, хотя оно там написано черным по белому, - спрашивает у Шарля:

– Ваше место рождения?

– Шарль, который не любит пререканий, отвечает, не раздумывая:

– Лунц!

– Лунц? - изумленно переспрашивает бригадир.

– Лунц! - упрямо повторяет Шарль, скрестив руки.

– Вы утверждаете, что родились в Лунце, а вот в этом документе написано, что ваша мать произвела вас на свет в Лансе. Значит, либо вы лжете, либо документ фальшивый.

– Да ньет, - уверяет его Шарль со своим неподражаемым акцентом, - я же фам и гово-рью - Лунц. Лунц в Па-де-Кале!

Полицейский пялит на него глаза, спрашивая себя, уж не смеется ли над ним этот тип.

– Может, вы еще и настоящим французом себя считаете? - едко спрашивает он.

– Си, си, настающим! - подтверждает Шарль (что означает "да-да, настоящим").

На этот раз полицейский решает, что его действительно за дурака держат.

– Где вы живете? - спрашивает он грозно. Шарль, вызубривший свой урок наизусть, тотчас отвечает:

– В Бристе.

– В Бристе? Это где ж такое - Брист? Я что-то не слыхал про такой город - Брист, - говорит полицейский, обращаясь к своему напарнику.

– Брист в Финистире! - поясняет Шарль, уже с некоторым раздражением.

– Шеф, мне кажется, он имеет в виду Брест в Финистере, - бесстрастно отвечает второй полицейский.

И Шарль, радуясь, что его наконец поняли, усердно кивает. Уязвленный бригадир мерит его взглядом. Нужно заметить, что Шарль, с его многоцветным велосипедом, курткой клошара и грузом салата, не очень-то тянет на брестского огородника. Жандарму надоело объясняться с этим типом, и он приказывает следовать за ним для более тщательной проверки документов.

На этот раз Шарль мерит его пристальным взглядом. Видимо, лексические уроки маленькой Камиллы не прошли для него даром - наш друг Шарль наклоняется к жандарму и шепчет ему на ухо:

– У меня в прицепе бомбы; если ты отведешь меня в комиссариат, меня расстреляют. А назавтра расстреляют тебя, потому что парни из Сопротивления будут знать, кто меня арестовал.

Отсюда вывод: когда Шарлю очень уж хотелось, он прекрасно мог говорить на чистом французском!

Полицейский держал руку на револьвере. Поколебавшись, он снял руку с оружия, бегло переглянулся с напарником и сказал Шарлю:

– Ладно, мотай отсюда. Тоже мне, из Бреста!

В полдень Шарль доставил нам бомбы и рассказал о своем приключении; самое худшее, что оно его только позабавило.

А вот Ян не нашел в этом ничего смешного. Он отругал Шарля, сказав, что тот играет с огнем, но Шарль продолжал зубоскалить и возразил ему, что зато скоро двенадцать паровозов уже не смогут везти двенадцать поездов с депортированными французами. Он пожелал нам удачи на сегодняшний вечер и сел на свой велосипед. Я и теперь иногда, поздно ночью, перед тем как заснуть, вижу эту картину: Шарль катит на вокзальчик Лубера, восседая на своем пестром велосипеде, как на троне, то и дело разражаясь взрывами хохота, такого же переливчатого, как его машина.

Десять вечера, уже достаточно темно, чтобы можно было начинать операцию. Эмиль подает сигнал, и мы перелезаем через стенку, ограждающую пути. Приземляться нужно очень мягко: у каждого из нас в сумке по две бомбы. Холод и сырость пробирают до костей. Франсуа возглавляет наш отряд; Алонсо, Эмиль, мой брат Клод и мы с Жаком вереницей крадемся за ним вдоль стоящего поезда. Наша бригада как будто вся в сборе.

Но вот впереди, прямо у нас на дороге, мы видим часового. Время поджимает, нам нужно скорей добраться до паровозов, стоящих чуть дальше. Сегодня днем мы прорепетировали все наши действия. Благодаря Эмилю мы знаем, что все двенадцать паровозов стоят на запасных путях. На каждого из нас приходится по два. Сперва нужно взобраться на паровоз, пробежать по мостику вдоль его корпуса и подняться по лесенке, ведущей к трубе. Там запалить сигарету, поджечь от нее фитиль и медленно спустить бомбу в трубу на длинной проволоке с крючком на конце. Надеть крючок на край трубы так, чтобы бомба повисла в нескольких сантиметрах от днища топки. Затем спуститься, перебежать через рельсы и сделать все то же самое на соседнем паровозе. Покончив с делом, перемахнуть через стенку, расположенную в сотне метров оттуда, и бежать, бежать со всех ног, пока там, сзади, не грохнуло. По мере возможности стараться действовать синхронно с товарищами, чтобы никто не задержался, когда паровозы начнут взлетать на воздух. В тот миг, когда тридцать тонн металла шарахнут во все стороны, лучше быть от них подальше.

Алонсо смотрит на Эмиля: нужно избавиться от этого типа, он мешает нам пройти. Эмиль вытаскивает пистолет. Но тут солдат вынимает сигарету, чиркает спичкой, и огонек освещает его лицо. Несмотря на ладно скроенный мундир, враг выглядит скорее глупеньким мальчиком, напялившим военную форму, чем злобным нацистом.

Эмиль убирает пистолет и делает нам знак, что достаточно будет оглушить его. Все облегченно вздыхают, но я радуюсь меньше остальных, ибо эту задачу поручают мне. Это ужасно - оглушить человека, ударить его по голове, рискуя отправить на тот свет.

Бесчувственного солдата оттаскивают в ближайший вагон, и Алонсо задвигает дверь, стараясь действовать бесшумно. Мы движемся дальше. Вот и пришли. Эмиль поднимает руку, чтобы подать сигнал к началу; мы ждем, затаив дыхание. Я поднимаю голову и гляжу в небо, думая о том, что сражаться в воздухе, наверное, почетнее, чем ползать по гравию и угольной крошке, но тут мое внимание привлекает одна деталь. Если мои близорукие глаза меня не обманывают, то, кажется, из труб всех намеченных паровозов струится легкий дымок. А если трубы дымят, это означает, что зажжены топки. Благодаря опыту, приобретенному на знаменитом омлетном приеме у Шарля (omelette-party, как назвали бы его летчики Британского воздушного флота в своей офицерской столовой), я теперь знаю, что любой предмет, содержащий порох, весьма чувствителен к любому источнику тепла. Если не уповать на чудо или на какое-нибудь особенное свойство взрывчатки, которое, может, прошло для меня незамеченным, когда я изучал химию, чтобы сдать экзамены на бакалавра, то, наверное, Шарль сейчас подумал бы то же, что и я: "Ми получить один серьоуз проблем".

Все на свете имеет свое объяснение - твердил нам в лицее преподаватель математики, и мне становится ясно, что машинисты, которых мы на минуточку забыли предупредить о нашей акции, не потушили топки, а, наоборот, подкинули туда угля, чтобы сохранить постоянное давление в котлах и утром отойти в назначенное время.

Мне не хочется гасить патриотический порыв своих товарищей перед самой акцией, но я все-таки считаю своим долгом сообщить Эмилю и Алонсо об этом открытии. Конечно, шепотом, чтобы не всполошить понапрасну других часовых, - очень уж мне не хочется снова бить по башке солдата, как несколько минут назад. Но, шепчу я или нет, Алонсо эта новость приводит в уныние, и он смотрит на дымящие трубы, так же как и я, то есть прекрасно понимая дилемму, с которой мы столкнулись. Согласно разработанному плану, мы должны были спустить взрывчатку в трубы паровозов, оставив ее там в подвешенном состоянии, но, если в топке бушует огонь, очень трудно, почти невозможно рассчитать, в какой момент взорвутся бомбы при такой температуре, да и фитили при этом совершенно не нужны.

После общего совещания становится ясно, что скромный опыт работы Эмиля в качестве железнодорожника не позволяет нам сделать точный расчет, но никто и не думает его в чем-либо упрекать.

Алонсо считает, что бомбы взорвутся вместе с нами, едва мы спустим их до середины трубы; Эмиль доверяет нашим снарядам больше, он полагает, что чугунная оболочка на какое-то время сможет защитить их от окружающего жара. Но на вопрос Алонсо: "Как долго?" - Эмиль отвечает, что понятия не имеет. Отсюда мой младший брат делает вывод: как бы там ни было, а надо попытаться!

Я уже говорил тебе, что мы не собирались сдаваться без боя. Завтра утром паровозы, дымят они сейчас или нет, не должны покинуть станцию. Решение принято единогласно, воздержавшихся нет: акцию мы проведем. Эмиль снова поднимает руку, чтобы подать сигнал, но на сей раз я останавливаю его, осмелившись задать вопрос, который интересует абсолютно всех:

– Так мы все же поджигаем фитили или нет?

На что следует раздраженный ответ Эмиля:

– Да, конечно!

Дальше все происходит очень быстро. Каждый из нас бежит к своей цели, взбирается на свой первый паровоз; одни молятся за благополучный исход, другие, неверующие, просто надеются, что худшее их минует. Фитиль потрескивает, у меня есть четыре минуты - если забыть о температуре, про которую я уже подробно говорил, - чтобы заложить первую бомбу, подбежать ко второму паровозу, повторить операцию и добежать до спасительного ограждения. Бомба спускается в трубу, раскачиваясь на тонкой проволоке. Я догадываюсь, как важно действовать очень аккуратно: труба раскалена, лучше избегать контакта со стенками.

Если лихорадочная дрожь не совсем отшибла у меня память, мне кажется, что прошло три минуты между тем моментом, когда Шарль вывалил жир на сковороду, и тем, когда все мы повалились на пол. Значит, при удачном раскладе я, быть может, и не окончу свою жизнь, разлетевшись на куски над первой же паровозной трубой или прежде, чем заложу вторую бомбу.

Ну вот, я уже бегу по шпалам и взбираюсь на второй паровоз. Алонсо, в нескольких метрах от меня, показывает знаком, что все идет нормально. Я немного успокаиваюсь, видя, что он трусит не больше моего. Есть люди, которые, даже чиркая спичкой перед газовой плитой, отстраняются, боясь вспыхнувшего пламени; хотел бы я посмотреть, как они спускали бы трехкилограммовую бомбу в раскаленную трубу паровоза. Но единственное, что меня сейчас и вправду успокоило бы, так это вид моего младшего брата, сделавшего свою работу и бегущего прочь.

А вот Алонсо не повезло: он неловко спрыгнул с паровоза и повредил ногу. Пока мы втроем помогаем ему подняться, мне чудится зловещее тиканье часов смерти, отбивающих последние секунды.

Наконец мы тащим его к спасительному барьеру, и мощное дыхание первого взрыва, с жутким грохотом сотрясшего землю, настигает нас и даже немного помогает, отшвырнув к стенке всех троих.

Брат помогает мне встать; я слегка оглушен, но вздыхаю с облегчением, видя рядом его побледневшую физиономию; потом мы бежим к велосипедам.

– Видал, мы их все-таки сделали! - кричит он радостно.

– Надо же, ты даже улыбаешься.

– В такой вечер и улыбнуться не грех, - отвечает он, крутя педали.

Вдалеке один за другим грохочут взрывы, с неба дождем сыплются железные осколки. Жар от огня чувствуется даже там, где мы сейчас. Мы тормозим на темной улице, сходим с велосипедов и глядим назад.

Мой брат радовался не зря. Это, конечно, не ночь 14 июля, и даже до Иоанна Крестителя еще далеко [14]. Сегодня только 10 октября 1943 года, но завтра - завтра немцы недосчитаются двенадцати паровозов, а это самый прекрасный фейерверк, который нам довелось увидеть.


16


Уже рассвело, мне нужно было встретиться с братом, а я опаздывал. Вчера вечером, расставаясь после взрыва паровозов, мы условились назавтра встретиться и выпить вместе кофе. Нам не хватало друг друга, а возможностей для встреч становилось все меньше и меньше. Торопливо одевшись, я уже было собрался бежать в кафе, расположенное в нескольких шагах от площади Эскироль.

– Скажите, пожалуйста, вы на кого именно учитесь?

Голос моей квартирной хозяйки прозвучал в коридоре в тот самый миг, как я выходил на улицу. По тону мадам Дюблан я понял, что этот вопрос вызван вовсе не ее неожиданным интересом к моему университетскому курсу. Если эта дама усомнилась в подлинности моих документов, придется срочно съезжать, а возможно, и покинуть город прямо сегодня.

– А почему вы спрашиваете, мадам Дюблан?

– Потому что если вы учитесь на медицинском факультете или, еще того лучше, на ветеринарном, меня бы это очень устроило: мой кот заболел, он совсем не встает.

– Увы, мадам Дюблан, я бы рад вам помочь, но я учусь на бухгалтера.

Я уж решил, что отделался, однако мадам Дюблан тотчас ответила:

– Как жаль! - при этом вид у нее был задумчивый, и ее поведение меня встревожило.

– Что-нибудь еще, мадам Дюблан?

– Вам не трудно было бы все-таки взглянуть на моего бедного котика?

Не дожидаясь ответа, мамаша Дюблан хватает меня за руку и тащит к себе; там она, словно желая меня успокоить, шепчет, что лучше разговаривать здесь, а не в коридоре, - в ее доме и у стен есть уши. Правда, эти слова вряд ли могут успокоить, как раз наоборот.

Комната мадам Дюблан похожа на мою, правда, с той существенной разницей, что в ней есть мебель, а рядом - ванная. В кресле дремлет большой серый кот, он выглядит не более сытым, чем я, - впрочем, сейчас мне не до комментариев.

– Слушайте, мой милый, - говорит хозяйка, запирая дверь. - Мне наплевать, что вы там учите, бухгалтерию или алгебру, я таких студентов, слава богу, навидалась у себя в доме, и некоторые из них исчезли, даже не забрав свои пожитки. Вы-то мне как раз очень нравитесь, но я не хочу неприятностей с полицией, а тем более с милиционерами.

У меня екнуло сердце, в желудке закололо, как будто кто-то затеял там игру в микадо.

– Почему вы мне это говорите, мадам Дюблан? - пролепетал я.

– Да потому, что я не вижу, чтоб вы очень уж прилежно учились; сдается мне, вы прогуливаете все лекции подряд. И потом, ваш младший брат то и дело захаживает к вам вместе с другими вашими приятелями, а они сильно смахивают на террористов; вот я вам и говорю, что мне неприятности не нужны.

Мне не терпелось разузнать у мамаши Дюблан, как она понимает терроризм. Осторожность требовала, чтобы я смолчал и не усугублял ее подозрения на мой счет, но я все же не смог побороть искушение.

– Я думаю, что настоящие террористы - это нацисты и наши милиционеры. Мои товарищи и я, мадам Дюблан, между нами говоря, всего лишь студенты, мечтающие о мирной жизни.

– Да я и сама жду не дождусь мира, но для начала мне нужен мир в собственном доме! Так вот, первым делом, мой мальчик, если тебе это не слишком трудно, не вздумай больше вести такие разговоры под моей крышей. Мне милиционеры ничего плохого не сделали. И когда я встречаю их на улицах, то вижу, что они хорошо одеты, очень вежливы и прекрасно образованны, чего не скажешь о многих других здесь, в городе, совсем не скажешь - надеюсь, тебе понятно, кого я имею в виду. И у себя в доме я не желаю никаких историй.

– Хорошо, мадам Дюблан, - ответил я, вконец подавленный.

– Только не приписывайте мне того, чего я не говорила. Я согласна, что в наше время такие науки, каким обучаетесь вы и ваши товарищи, требуют определенной веры в будущее и даже определенной храбрости, но я бы предпочла, чтобы эти занятия проходили подальше от моего дома… Вам всё понятно?

– Вы хотите, чтобы я съехал, мадам Дюблан?

– Пока вы платите за квартиру, у меня нет причин вам отказывать, но уж будьте любезны не приводить сюда своих друзей готовить… домашние задания. Постарайтесь выглядеть безобидным молодым человеком. Так оно будет лучше и для меня, и для вас тоже. Ну вот, это всё!

Мамаша Дюблан подмигнула мне и попросила, опять же из соображений безопасности, выйти на улицу через дверь ее квартиры. Я попрощался и рванул в кафе, к братишке, который наверняка уже злился, думая, что я его надул.

Войдя в кафе, я увидел его за чашкой кофе в обществе Софи. То есть кофе-то он пил не настоящий, зато Софи была всамделишная. Она не заметила, как я покраснел, подходя к ним, или мне показалось, что не заметила, но на всякий случай я объяснил, что опаздывал и пришлось мчаться со всех ног. Братишке было явно на это наплевать. Софи поднялась, чтобы оставить нас вдвоем, но Клод предложил ей посидеть с нами. Его инициатива лишила нас встречи наедине, но, признаюсь, я и не думал на него за это сердиться.

А Софи обрадовалась приглашению. Ее жизнь связной была не такой уж веселой. Ей, как и мне, приходилось выдавать себя за студентку перед своей квартирной хозяйкой. С утра пораньше она уходила из комнаты, которую снимала в доме на Мощеном откосе, и возвращалась только поздно вечером, стараясь ничем не обнаружить свой истинный род занятий. В те дни, когда ей не приходилось вести слежку или перевозить оружие, она бродила по улицам до самого вечера, чтобы можно было наконец вернуться домой. Зимой это было особенно тягостно. Единственные минуты передышки случались только в баре, куда она заходила погреться. Но и там она не могла сидеть слишком долго, это было опасно. Молоденькая женщина, красивая и одинокая, легко привлекала внимание.

По средам она позволяла себе сходить в кино, а по воскресеньям пересказывала нам увиденный фильм. Вернее, первые тридцать минут фильма, так как потом, еще перед антрактом, она обычно засыпала, убаюканная теплом зала.

Я до сих пор не знаю, был ли предел ее мужеству; знаю только, что она была очень красива, что за ее улыбку можно было душу продать и что она не терялась ни при каких обстоятельствах. Если после всего сказанного мне не простят, что я краснел в ее присутствии, значит, мир действительно очень несправедлив.

– На прошлой неделе со мной такое случилось!… - сказала она, приглаживая свои длинные волосы.

Разумеется, мы с братом и не подумали прервать ее.

– Что с вами, мальчики? Вы онемели?

– Нет-нет, давай рассказывай, - ответил брат с блаженной улыбкой.

Софи удивленно взглянула на него, потом на меня и продолжила:

– Я ехала в Кармо, везла Эмилю три автомата. Шарль уложил их в чемодан, и он получился довольно-таки тяжелым. Ну вот, сажусь я в поезд на тулузском вокзале, открываю дверь своего купе и… наталкиваюсь на восьмерых жандармов! Я быстренько пячусь назад, стараясь не привлечь их внимания, но не тут-то было - один из них встает и предлагает мне местечко рядом с ними: они, мол, готовы подвинуться. А другой уже тянет руку к моему чемодану: давайте я вам помогу. Что бы вы сделали на моем месте?

– Ну… я бы взмолился Господу, чтобы они расстреляли меня прямо там! - отвечает мой братишка.

И добавляет:

– А чего ждать? Уж попался, так терпи, куда деваться!

– Верно говоришь, попался, так терпи, вот я и стерпела. Они взяли чемодан и положили его под скамью, мне под ноги. Поезд тронулся, и мы очень мило проболтали до самого Кармо. Но погодите, это еще не всё!

Мне кажется, если бы Софи в эту минуту сказала мне: "Жанно, я готова тебя поцеловать, если ты сменишь этот ужасный цвет волос на другой", я бы не только не обиделся, но тут же помчался бы красить волосы. Увы, об этом речь не зашла, я так и остался рыжим, а Софи продолжила свой захватывающий рассказ:

– Итак, поезд прибывает на вокзал Кармо, и тут бац! - проверка багажа! Смотрю в окно и вижу, как немцы потрошат чемоданы на перроне; ну все, думаю, на этот раз я действительно влипла!

– Да, но ты здесь, с нами! - осмеливается прервать ее Клод, макая палец, за неимением кусочка сахара, в остатки кофе на дне чашки.

– Жандармы хохочут при виде моей испуганной физиономии, похлопывая меня по плечу, и обещают проводить до самого выхода с вокзала. А их бригадир, видя мое удивление, добавляет, что пусть уж лучше такая девушка, как я, полакомится окороками и колбасами, набитыми в мой чемодан, чем эта солдатня из вермахта. Ну, что скажете, потрясающая история? - заключает Софи, разразившись хохотом.

Нас от этой истории прямо-таки в жар бросило, но наша подружка смотрит так весело, что мы счастливы - счастливы просто оттого, что сидим рядом с ней. Как будто все случившееся и впрямь только детская игра, в которой ее могли прекраснейшим образом расстрелять, притом на самом деле, всерьез.

В тот год Софи исполнилось семнадцать лет. Вначале ее отец, шахтер из Кармо, не очень-то приветствовал ее вступление в бригаду. Когда Ян принял ее в наши ряды, он даже пришел к нему и устроил небольшой скандал. Но отец Софи и сам вступил в Сопротивление в первые же дни, так что ему трудновато было отговорить дочь следовать его примеру. И с Яном он ругался больше для проформы.

– Погодите, самое интересное еще впереди, - говорит Софи, смеясь еще звонче.

И мы с Клодом слушаем продолжение рассказа, как зачарованные.

– На вокзале Эмиль ждет меня в конце платформы и вдруг видит, как я иду в окружении восьми жандармов, а один из них тащит мой чемоданище с автоматами. Представляете себе лицо Эмиля в этот момент?

– Ну, и как он среагировал?

– Я начала еще издали махать ему и кричать: "Привет, дорогой!", а потом буквально кинулась ему на шею, чтобы он не пустился наутек. Жандармы вручили ему мой багаж и отбыли, пожелав нам приятного дня. Я думаю, Эмиль до сих пор дрожит, вспоминая эту сцену.

– Я, наверное, перестану есть ветчину, если она приносит этакое счастье, - произносит мой братец, давясь от смеха.

– При чем тут ветчина, мне принесли удачу автоматы, дурачок! - возражает Софи. - А жандармы просто были в хорошем настроении, вот и все.

Но Клод имел в виду вовсе не ту удачу, которая привалила Софи при встрече с жандармами, а удачу Эмиля…

Наша подружка взглянула на часы и со словами: "Надо бежать!" - вскочила; чмокнула нас обоих и исчезла. А мы с братом так и просидели рядышком молча еще целый час, говорить ни о чем не хотелось. После полудня мы расстались, но каждый отлично знал, о чем думает другой.

Я предложил брату встретиться завтра вечером, уже наедине, чтобы поболтать.

– Завтра вечером? Нет, не смогу, - ответил Клод.

Я не стал расспрашивать, в чем дело; по его молчанию и так было ясно, что ему предстоит очередная акция, а он по моему лицу понял, что его молчание меня встревожило.

– Я заеду к тебе… после, - сказал он. - Но не раньше десяти.

Это было очень великодушно с его стороны, - ведь после акции ему придется ехать на велосипеде до моего дома, а это не ближний край. Но Клод знал, что иначе я не сомкну глаз всю ночь.

– Ладно, до завтра, братишка!

– До завтра.

Мне все же не давал покая короткий разговор с мадам Дюблан. Если рассказать о нем Яну, он прикажет мне покинуть город. А об этом и речи быть не могло - расстаться с братом, расстаться с Софи? С другой стороны, если никому не говорить о разговоре, а меня вдруг арестуют, это будет непростительной ошибкой. В общем, я сел на велосипед и поехал на вокзальчик Лубера. Шарль - вот кто даст мне хороший совет.

Он встретил меня, как всегда, приветливо и предложил помочь ему в саду. Перед тем как вступить в Сопротивление, я несколько месяцев проработал на огородах в Замке и приобрел некоторый опыт в окучивании и прополке. Шарль вполне оценил мою помощь. Вскоре мы разговорились. Я повторил ему все сказанное мамашей Дюблан, и он меня сразу же успокоил.

По его мнению, если моя хозяйка не хочет неприятностей, она не пойдет на меня доносить из одного страха, что ее затаскают по допросам; кроме того, ее вскользь брошенная фраза о том, что она отдает должное "студентам", доказывала, что она человек вполне порядочный. Шарль даже сказал, что не стоит огульно осуждать людей. Многие не вступают в борьбу просто потому, что боятся, но это не делает их предателями. Вот и мамаша Дюблан из той же категории. Оккупация не изменила ее жизнь до такой степени, чтобы она стала рисковать ею, вот и все.

– Нужно очень глубоко задуматься, чтобы почувствовать себя действительно живым человеком, - объяснил он, выдергивая из грядки редиску.

Шарль прав: большинство людей довольствуются работой, крышей над головой, недолгим воскресным отдыхом и полагают, что это и есть счастье; они счастливы оттого, что спокойны, а не оттого, что живут! Пускай соседи страдают - пока беда не коснулась их самих, они предпочитают на все закрывать глаза, делать вид, будто зло в мире не существует. И это не всегда можно назвать трусостью. Для некоторых людей сама жизнь уже требует немалого мужества.

– Постарайся хотя бы какое-то время не водить к себе друзей. Это так, на всякий случай, - добавил Шарль.

Мы продолжали молча окучивать грядки - он редиску, я салат.

– По-моему, ты волнуешься не только из-за своей хозяйки, или я ошибаюсь? - спросил Шарль, протягивая мне тяпку.

Я молчал, собираясь с мыслями, и он заговорил сам:

– Однажды сюда пришла женщина. Робер попросил приютить ее. Она была старше меня лет на десять, болела, и ей нужен был отдых. Я сказал, что врачевать ее не смогу, но согласился принять. Ты знаешь, здесь наверху только одна комната, и куда прикажете мне деваться? В общем, нам пришлось спать в одной постели, она с одной стороны, я с другой, а посередине мы клали подушку. Так она провела у меня две недели, и мы здорово развлекали друг друга - рассказывали всякие смешные истории, - в общем, я к ней привык. А потом она выздоровела и в один прекрасный день уехала. Я ни о чем ее не просил, и пришлось мне снова привыкать жить в одиночестве и в тишине. По ночам, когда завывал ветер, мы слушали его вдвоем. А когда ты один, это уже совсем другая музыка.

– Ты ее больше не видел?

– Спустя две недели она постучала ко мне в дверь и сказала, что хочет остаться со мной.

– И что же ты?

– А я ответил, что лучше ей вернуться к своему мужу.

– Зачем ты рассказал мне эту историю, Шарль?

– В кого из наших девушек ты влюблен? Я не ответил.

– Жанно, я знаю, как тяжело одиночество, но это цена, которую должен платить любой подпольщик.

Поскольку я упорно молчал, Шарль перестал вскапывать землю.

Мы вернулись в дом, и Шарль подарил мне пучок редиса в благодарность за помощь.

– Знаешь, Жанно, та женщина, о которой я тебе рассказал, дала мне потрясающий шанс: она позволила любить ее. Это продолжалось всего несколько дней, но для меня, с моей-то рожей, это был царский подарок. Теперь мне достаточно только подумать о ней, и я почти счастлив. Ладно, тебе пора возвращаться, сейчас темнеет рано.

И Шарль проводил меня до порога.

Садясь на велосипед, я обернулся и спросил его: как он думает, есть у меня шанс понравиться Софи, если я увижусь с ней когда-нибудь после войны и мы уже не будем скрываться? Шарль огорченно взглянул на меня, поколебался и с грустной улыбкой ответил:

– Ну… кто знает? Разве только Софи и Робер расстанутся к концу войны. Счастливого пути, старина, смотри не попадись патрулю на выезде из деревни.

Вечером, уже засыпая, я перебирал в памяти разговор с Шарлем. И соглашался с его доводами: пускай Софи будет мне просто верной подругой, так оно лучше. В любом случае мне было бы противно перекрашивать волосы.

Мы решили продолжать акции, начатые Борисом против милиции. Отныне эти уличные ищейки в черных мундирах, те, что шпионили за нами, чтобы арестовать при первой возможности, те, что пытали, те, что наживались на людском несчастье, были обречены на беспощадное уничтожение. И сегодня вечером мы собирались идти на улицу Александра, чтобы взорвать их логово.

А пока Клод лежит на кровати у себя в комнате, подложив руки под голову и глядя в потолок; он думает о том, что его ждет. Потом говорит в пространство:

– Сегодня вечером я не вернусь.

Входит Жак, садится в ногах кровати, но Клод молчит; он проводит кончиком пальца по фитилю, торчащему из бомбы - всего миллиметров пятнадцать, - и шепчет:

– Тем хуже; я все равно пойду.

Жак отвечает на эти слова грустной улыбкой; он ничего не приказывал, Клод сам вызвался провести эту акцию.

– Ты уверен? - спрашивает он.

Клод ни в чем не уверен, но он помнит, что этот вопрос задал мне отец в кафе на улице Сен-Поль… И зачем только я рассказал ему! Вот он и отвечает: "Да".

– Сегодня вечером я не вернусь, - шепчет мой братишка, которому едва исполнилось семнадцать лет.

Полтора сантиметра фитиля - это все равно что ничего: полторы минуты жизни с того мгновения, как он услышит его потрескивание, девяносто секунд на акцию и на отход.

– Сегодня вечером я не вернусь, - твердит брат, - но сегодня и милиционеры тоже не вернутся домой. А значит, куча людей, которых мы даже не знаем, выиграют хотя бы несколько месяцев жизни, несколько месяцев надежды, пока не появятся новые кровожадные псы.

Полторы минуты жизни для нас - и несколько месяцев для других людей, оно того стоит, разве не так?

Борис объявил войну милиции в тот самый день, когда приговорили к смерти Марселя Лангера. Так вот теперь мы должны провести эту акцию хотя бы ради самого Бориса, брошенного гнить в камеру тюрьмы Сен-Мишель. Ведь и прокурора Лепинаса мы убрали тоже ради его спасения. И наша тактика сработала: на процессе Бориса судьи, все как один, отказались от председательства, а назначенные так трусили, что смягчили приговор до двадцати лет тюрьмы. И сегодня вечером Клод думает о Борисе, а еще об Эрнесте. Это придает ему мужества. Эрнест погиб в шестнадцать лет, можешь ты себе это представить? Рассказывали, что, когда милиционеры задержали его на улице, он сделал вид, будто описался от страха, и эти сволочи велели ему расстегнуть ширинку прямо перед ними, чтобы еще больше унизить его; на самом деле у него в брюках была спрятана граната, и он сумел выхватить ее, чтобы отправить этих гадов на тот свет вместе с собой. Клод вспоминает серые глаза паренька, погибшего от взрыва - ему было только шестнадцать.

Сегодня пятое ноября; со времени казни Лепинаса прошел почти месяц. "Я не вернусь, - говорит мой братишка, - но это не важно, пускай за меня живут другие".

И вот приходит темнота, а с нею и дождь.

– Пора, - шепчет Жак.

Клод приподнимает голову, расцепляет сомкнутые руки. Считай минуты, братишка, запоминай каждый миг и набирайся мужества; пусть твое голодное нутро наполнит новая сила. Ты никогда не забудешь мамин взгляд, ее нежный голос, когда она приходила поцеловать тебя перед сном - всего несколько месяцев назад. Подумай, как медленно текло с той поры время; и даже если ты сегодня не вернешься, тебе еще осталось немного пожить. Вдохни поглубже запах дождя, дай своим рукам повторить привычные жесты. Мне так хочется быть около тебя, но я сейчас далеко, а ты - в своей комнате. И рядом с тобой Жак.

Клод берет под мышку сверток с бомбами - отрезками труб, из которых торчат фитили. Он пытается не обращать внимание на испарину, покрывшую его тело, словно уличная морось. И он не одинок, - даже находясь далеко, я с ним рядом.

Выйдя на площадь Сен-Поль, он чувствует, как сильно стучит в висках кровь, и старается соразмерить с этим ритмом свои шаги, каждый из которых прибавляет ему мужества. Он упрямо движется вперед. Если удача ему улыбнется, через несколько минут он побежит обратно по улице Крено. Но сейчас рано думать об отходе… разве что удача ему все-таки улыбнется.

Мой братишка… сейчас ты сворачиваешь на улицу Александра, ты уже обрел мужество. Милиционер, охраняющий логово, видя, как уверенно вы оба, Жак и ты, направляетесь к входу, думает, что вы принадлежите к их своре. Дверь парадного затворяется за вами. Ты чиркаешь спичкой, тлеющие кончики фитилей уже потрескивают, и смерть, что ждет своей добычи, начинает вести страшный отсчет у вас в голове. В глубине внутреннего дворика стоит прислоненный к окну велосипед; к нему прицеплена корзинка, в которую нужно положить первую бомбу, изготовленную Шарлем. Следующая дверь. Ты входишь в коридор, тиканье смертных часов звучит все громче… сколько секунд тебе осталось? Два шага на каждую, всего тридцать шагов; не нужно считать, братишка, иди вперед; спасение позади, но тебе - тебе нужно идти вперед.

В коридоре болтают два милиционера, они не обращают на него внимание. Клод входит в зал, кладет свой пакет поближе к батарее отопления, хлопает себя по карманам, как будто что-то забыл. Пожав плечами, - вот, мол, дурак рассеянный! - он выходит в коридор; один из милиционеров отступает к стене, чтобы пропустить его.

Тик-так, тик-так… нужно идти обычным шагом, не обнаруживая страха, пряча взмокшие руки. Тик-так, тик-так… вот он уже во дворе, Жак указывает ему на велосипед, и Клод видит, как сгоревший кончик фитиля исчезает под газетной бумагой. Тик-так, тик-так… сколько же времени ему осталось? Жак угадывает его вопрос и почти неслышно шепчет:

– Тридцать секунд… а может, и меньше. Тик-так, тик-так… охранники пропускают их; им велено наблюдать за теми, кто входит, а не за теми, кто выходит.

Вот наконец улица, и Клода охватывает дрожь, бросает из жара в холод. Он не улыбается, как тогда, после взрыва паровозов - рано еще улыбаться. Если его расчет верен, нужно успеть дойти до здания полицейского интендантства, пока взрыв не разорвал ночную тьму. В тот миг станет светло как днем, а это гибель для детей войны - Клод будет виден врагу как на ладони.

– Сейчас! - говорит Жак, стиснув его плечо. Железная хватка Жака становится еще крепче в момент первого взрыва. Его жгучее дыхание опаляет стены домов, разбивает вдребезги оконные стекла, где-то в ужасе вопит женщина, полицейские бегут во все стороны, заглушая свой страх истошными свистками. У перекрестка Жак и Клод расходятся; мой брат, подняв ворот куртки, идет усталым шагом заводского рабочего после смены, неотличимый от тысяч других, что возвращаются домой в этот поздний час.

Жак уже далеко, на бульваре Карно, его силуэт растаял во тьме, и Клод вдруг, сам не зная почему, представляет Жака мертвым; ему становится жутко. Он думает о том дне, когда один из них, выживший, скажет: "В тот вечер я был с другом…", и сердится на себя за то, что надеется выжить сам.

Братишка, приходи скорей ко мне, в дом мамаши Дюблан. Завтра Жак будет стоять на конечной остановке 12-го трамвая, и, увидев его, ты наконец успокоишься. А ночью, когда ты будешь лежать, свернувшись под одеялом и уткнув лицо в подушку, память сделает тебе подарок - аромат маминых духов, крошечный остаток детства, который еще хранится в глубине твоей души. Спи, братишка, Жак вернулся с акции невредимым. Нам пока еще неведомо, что в один августовский вечер 1944 года мы увидим из поезда, увозящего нас на работы в Германию, как он лежит на шпалах с пулей в спине.

Я пригласил свою квартирную хозяйку в Оперу - не в благодарность за ее относительную доброжелательность и даже не ради алиби, а потому, что послушался совета Шарля: лучше ей не встречаться с моим братом, когда он придет ко мне по окончании акции. Кто знает, в каком виде он появится.

Занавес уже поднялся, а я, сидя в темноте на балконе огромного театра, не переставая думал о нем. Ключ от комнаты я сунул под коврик у двери - он знал, где его найти. И однако, несмотря на грызущее меня беспокойство, мешающее следить за ходом спектакля, я чувствовал себя до странности хорошо просто потому, что был в театре. Казалось бы, что тут особенного - но когда постоянно скрываешься и вдруг попадаешь в безопасное место, это как бальзам на сердце. Сознание, что целых два часа не нужно ни прятаться, ни бежать от кого-то, погрузило меня в неслыханное блаженство. Конечно, я предчувствовал, что после антракта страх перед возвращением затмит этот короткий выпавший на мою долю миг свободы; с начала спектакля еще не прошло и часа, а мне уже было достаточно одной паузы, чтобы вернуться к реальности, к подстерегавшему меня одиночеству в этом зале, вовлеченном в прекрасный мир фантазий. Но случилось то, чего я даже вообразить не мог: вторжение группы немецких жандармов и милиционеров внезапно сделало из моей хозяйки сторонницу Сопротивления. Двери зала с грохотом распахнулись, и лающие немецкие голоса бесцеремонно прервали оперу. А опера, именно опера, была для мадам Дюблан чем-то священным. Три года притеснений, издевательств, скорых расправ, жестокостей и безжалостной тирании фашистской оккупации не смогли вызвать возмущение у моей квартирной хозяйки. Но прервать премьеру "Пеллеаса и Мелизанды" [15] - это было уже слишком! И тут мамаша Дюблан прошептала:

– Какие дикари!

Именно в этот вечер, перебирая в памяти состоявшийся накануне разговор с Шарлем, я понял, что для меня навсегда останется тайной за семью печатями тот миг, когда человек вдруг постигает смысл своего существования.

Мы глядели с балкона, как эти бульдоги очищают от зрителей зал в спешке, которая могла сравниться только с их грубостью. Они и впрямь напоминали бульдогов, эти гавкающие солдафоны с железными бляхами, свисавшими с шеи на толстых цепочках. А милиционеры в черном, которые их сопровождали, были похожи на бродячих псов - таких можно встретить на улицах покинутых городов: с бешеной пеной на клыках, со злобными глазами, готовых разорвать скорее из ненависти, чем от голода. Если милиционеры пришли в такую ярость, что не постеснялись посягнуть на Дебюсси, значит, братишка провел свою акцию вполне успешно.

– Уйдем отсюда! - гневно сказала мадам Дюблан, кутаясь в пунцовое пальто, точно в королевскую мантию, с видом оскорбленного достоинства.

Я должен был встать, но сердце мое так бешено колотилось, что меня не слушались ноги. А вдруг Клод попался? Вдруг он сейчас брошен в сырой подвал на расправу палачам?

– Так мы идем или нет? - повторила мамаша Дюблан. - Не будем же мы ждать, когда это скоты выставят нас отсюда!

– Ага, значит, и вы тоже! - сказал я с легкой усмешкой.

– Что значит "я тоже"? - гневно переспросила моя хозяйка.

– Вы тоже решили стать "студенткой", - ответил я, заставив себя наконец подняться.


17


Очередь змеей вьется перед продуктовым магазином. Люди ждут с талонами в кармане - фиолетовыми на маргарин, красными на сахар, коричневыми на мясо (правда, с начала года мяса на прилавках почти не увидишь, его выдают не чаще одного раза в неделю), зелеными на чай или кофе, хотя и кофе давно уже сменили цикорий и жареный ячмень. Три часа стояния в очереди, пока дойдешь до прилавка и получишь жалкую горстку продуктов-лишь бы с голоду не умереть, - но люди уже не считают эти долгие часы, они глядят на парадное напротив бакалеи. Той женщины, которая всегда стояла вместе с ними в очереди, сейчас нет.

– Она такая добрая, - говорят одни.

– Такая мужественная, - жалостно шепчут другие.

В это хмурое утро перед домом, где живет семья Лормон, остановились две черные машины.

– Они только что увели ее мужа, я сама видела, - вполголоса говорит какая-то домохозяйка.

– Да, а мадам Лормон они держат наверху. Устроили засаду, хотят взять ее дочку, той не было с матерью, когда они приехали, - уточняет консьержка, тоже стоящая в очереди.

Девочку, о которой они говорят, зовут Жизель. Жизель не настоящее ее имя, а Лормон не настоящая фамилия. Здесь, в квартале, всем известно, что они евреи, но главное, чтобы об этом не узнали полиция и гестапо. И вот теперь это случилось.

– Просто ужасно, как они обходятся с евреями, - говорит со слезами какая-то дама.

– А ведь какая милая эта мадам Лормон, - отвечает другая, протягивая соседке носовой платок.

Наверху в доме сидят в засаде двое милиционеров и столько же гестаповцев. В общем, четверо мужчин в черных рубашках, в мундирах, с револьверами - грозная сила в сравнении с сотней людей, застывших в длинной очереди. Люди запуганы, они и говорить-то едва осмеливаются, не то что действовать…

Но девочку все же спасли, и спасла ее мадам Пильге, жилица с шестого этажа. Она стояла у окна, когда к дому подъехали полицейские машины, и сразу бросилась к Лормонам, чтобы предупредить о грозящем аресте. Мать Жизели стала умолять ее увести, спрятать ребенка. Девочке ведь всего десять лет! И мадам Пильге тотчас согласилась.

Жизель даже не успела обнять маму, да и папу тоже. Мадам Пильге схватила ее за руку и потащила к себе.

– Я видел много арестованных евреев, и ни один из них пока что не вернулся! - говорит старик в очереди, которая за это время чуточку продвинулась.

– Как вы думаете, будут сегодня давать сардины? - спрашивает одна из женщин.

– Откуда мне знать? В понедельник у них еще оставалось несколько коробок, - отвечает старик.

– Пока что они малышку не нашли, слава тебе господи! - вздыхает дама, стоящая за ними.

– Да, лучше бы не нашли, - с достоинством отвечает старик.

– Говорят, их увозят в какие-то лагеря и там почти всех убивают; это моему мужу на заводе рассказал один рабочий-поляк.

– Я такого не слышал и вам не советую вести подобные разговоры, да и мужу скажите то же самое.

– Нам будет не хватать месье Лормона, - снова вздыхает дама. - С ним даже в очереди было приятно стоять, у него на всё находилось острое словцо.

С утра пораньше, укутав шею красным шарфом, он шел в очередь перед бакалеей. Именно он ободрял стоявших в томительном ожидании в холодные утренние часы. Он ничего не мог дать людям, кроме простого человеческого тепла, но в ту страшную зиму им как раз этого больше всего и не хватало. Ну вот, теперь все кончено, месье Лормон больше ничего никому не скажет. Его остроты всегда вызывали смех и несли утешение, его коротенькие и такие странные, забавные присловья превращали в шутку унизительную процедуру распределения продуктов - и все это исчезло в машине гестаповцев два часа назад.

Толпа безмолвствует, лишь кое-где еле слышится шепот. Из дома выходит группа людей. Посередине - мадам Лормон со сбившейся прической, по бокам жандармы. Она идет, высоко подняв голову, не выказывая страха. У нее отняли мужа, забрали дочь, но никто не лишит ее чувства собственного достоинства. Все на нее смотрят, и она улыбается людям в очереди; они-то ни в чем не виноваты, этой улыбкой она прощается с ними.

Милиционеры подталкивают ее к машине. Но внезапно она чувствует спиной взгляд своего ребенка. Малышка Жизель стоит там, на шестом этаже, прижавшись личиком к оконному стеклу. Мадам Лормон ощущает этот взгляд, она знает, что дочь смотрит на нее. Ей так хочется обернуться, послать дочке последнюю улыбку, нежно помахать рукой, чтобы выразить свою любовь; ей хватило бы одного короткого, на долю секунды, взгляда, который сказал бы дочери, что ни война, ни людское безумие не лишат ее материнской любви.

Но она знает, что, обернувшись, привлечет внимание врагов к своему ребенку. Дружеская рука спасла ее дочь, она не имеет права подвергать эту женщину опасности. Закрыв глаза и не оборачиваясь, она с болью в сердце идет к машине.

А десятилетняя девочка на шестом этаже дома в Тулузе глядит, как навсегда уходит ее мать. Она понимает, что мать уже не вернется, отец давно объяснил ей, что арестованные евреи никогда не возвращаются назад, вот почему она должна крепко-накрепко запомнить свое новое имя, чтобы не ошибиться, когда нужно будет его назвать.

Мадам Пильге положила руку ей на плечо; другой рукой она задергивает тюлевую занавеску так, чтобы снизу их не заметили. Жизель видит, как маму сажают в черную машину. Ей хочется крикнуть: мама, я тебя люблю, я тебя всегда буду любить, ты самая лучшая из всех мам в мире, другой такой у меня никогда не будет. Но вслух говорить нельзя, и девочка изо всех сил думает об этом - такая неистовая любовь обязательно должна пронзить оконное стекло, долететь до матери. Она надеется, что мама там, на улице, слышит ее слова, которые она еле слышно бормочет сквозь сжатые до боли зубы.

Мадам Пильге прижалась щекой к детской головке, целует ее. И Жизель чувствует, как слезы мадам Пильге текут по ее затылку. Но сама она не будет плакать. Она хочет увидеть все до конца, она клянется себе, что никогда не забудет это декабрьское утро 1943 года, то утро, когда ее мама ушла насовсем.

Хлопает дверца, обе машины трогаются. Девочка простирает руки вслед, в последнем порыве любви.

Мадам Пильге опускается на колени, прижимает к себе ребенка.

– Жизель, маленькая моя, если бы ты знала, как мне жаль!

И она плачет горючими слезами, эта добрая мадам Пильге. Девочка глядит на нее, слабо улыбается. Вытирает мокрые щеки мадам Пильге и говорит:

– Меня зовут Сара.

Жилец с пятого этажа отходит от окна столовой в мрачном настроении. Останавливается возле комода, дует на рамку - опять эта проклятая пыль на фотографии маршала Петена. Слава богу, теперь нижние соседи больше не будут разыгрывать гаммы на фортепиано и раздражать его. Сдувая пыль, он думает: надо бы последить за соседями и разузнать, кто же из них спрятал эту противную маленькую жидовочку.


18


Скоро уже восемь месяцев, как мы вступили в бригаду, и с тех пор проводим акции почти ежедневно. Только за последнюю неделюяуча-ствовал в четырех. С начала года я похудел на десять кило, и дух мой страдал не меньше тела от голода и усталости. Как-то вечером я зашел за своим братишкой и в качестве сюрприза повел его в ресторан, на настоящий ужин. Клод читал меню, изумленно тараща глаза. Жаркое, овощной гарнир и яблочный пирог - цены, вполне обычные для "Матушки Гусыни", мне казались абсолютно сумасшедшими, на эту трапезу уйдут все мои деньги, но я давно вбил себе в голову, что все равно погибну до конца года, а на дворе уже стоял декабрь!

Входя в это заведение, доступное по ценам одним только милиционерам да немцам, Клод решил, что я привел его сюда для какой-то акции. Когда до него дошло, что мы собираемся всего лишь вкусно поесть, я увидел на его лице давно забытое детское выражение. Его снова озарила улыбка тех лет, когда мама играла с нами в прятки в нашей квартире, и глаза засияли так же радостно, как в те минуты, когда мама, проходя мимо шкафа, притворялась, будто не видит, что он там спрятался.

– Ну, и что же мы празднуем? - спросил он шепотом.

– Да все что угодно! Начало зимы, то, что мы живы, ну и далее по списку.

– А чем ты собираешься платить по счету?

– Не беспокойся, есть чем, так что наедайся до отвала.

Клод пожирал глазами ломтики хлеба в корзинке с вожделением пирата, нашедшего в сундуке золотые монеты. В конце трапезы при виде счастливого лица братишки у меня сильно поднялось настроение; я попросил счет, пока он ходил в туалет.

Вернулся он с довольной ухмылкой, не пожелал сесть и сказал: отчаливаем, да поскорей. Я еще не успел допить кофе, но он торопил меня: нужно уходить. Наверно, почуял, что нам грозит опасность. Я расплатился, набросил пальто, и мы оба вышли из ресторана.

На улице он стиснул мое плечо и потащил прочь, заставляя почти бежать.

– Скорей, скорей, я тебе говорю!

Я глянул назад, думая, что за нами гонятся, но улица была пуста, а брат едва сдерживал душивший его хохот.

– Да что случилось, черт возьми? Ты меня пугаешь!

– Иди, иди! - повторил он. - Объясню вон там, в переулке.

Он завел меня в какой-то тупик и, выдержав эффектную паузу, распахнул пальто. Оказалось, что в раздевалке "Матушки Гусыни" он умудрился спереть портупею немецкого офицера с кобурой, в которой лежал "маузер".

Мы шагали бок о бок по городским улицам как пара сообщников, связанных еще крепче, чем прежде. Вечер был прекрасный, вкусный ужин придал нам сил, и у нас появилась надежда на лучшее будущее. Когда мы прощались, я предложил ему встретиться завтра.

– Не выйдет, завтра у меня акция, - шепнул Клод. - Зря я это сказал, но плевать я хотел на приказ, ты все-таки мой брат. Если я даже тебе не имею права признаться, тогда к чему все это?!

Я промолчал: не хотелось ни толкать его на откровенность, ни затыкать рот.

– Завтра мне придется спереть выручку на почте. Ян, кажется, думает, что я прирожденный жулик и способен на любое воровство! Знал бы ты, как мне это противно!

Я понимал его отвращение к таким акциям, но мы действительно страшно нуждались в деньгах. Так называемые "студенты" должны были хоть как-то кормиться, если наши командиры хотели, чтобы мы продолжали борьбу.

– Это очень рискованно?

– Да нет, совсем нет! Вот это-то и есть самое противное! - буркнул Клод.

И он изложил мне план операции.

Служащая почтового отделения на улице Бальзака приходит каждое утро одна, без охраны. Она приносит в сумке деньги, довольно большую сумму, на них мы могли бы продержаться несколько лишних месяцев. Клод должен оглушить ее и завладеть этой сумкой. Эмиль будет прикрывать отход.

– Я сразу же отказался бить ее дубинкой! - сказал Клод почти с яростью.

– А как ты это сделаешь?

– Никогда в жизни не стану бить женщину! Просто напугаю ее… ну, в крайнем случае, слегка встряхну, вырву сумку, и все дела.

Я даже не знал, что сказать. Яну следовало бы понимать, что Клод никогда не нападет на женщину. Но я очень болея, что все может обернуться не так благополучно, как надеялся Клод.

– А потом мне нужно отвезти деньги в Альби. Вернусь только через пару дней.

Я обнял его и, перед тем как попрощаться, заставил пообещать, что он будет осторожен. Мы обменялись последним рукопожатием. Через день мне самому предстояла очередная акция, и я должен был ехать к Шарлю за оружием.

Как и было предусмотрено, Клод засел в кустах палисадника перед почтовым отделением. Как и было предусмотрено, в восемь часов десять минут фургон привез служащую, и он услышал под ее ногами скрип гравия. Как и было предусмотрено, Клод одним прыжком выскочил из-за куста, угрожающе воздев кулак. Но одно обстоятельство было совсем не предусмотрено: служащая весила не меньше центнера и вдобавок носила очки!

Дальше все произошло очень быстро. Клод налетел на нее и попытался свалить с ног; атакуй он каменную стену, эффект был бы тот же! В результате он сам грохнулся наземь. Ему ничего не оставалось, как вернуться к плану Яна, то есть оглушить женщин)7. Однако, взглянув на ее очки, Клод вспомнил о моей чудовищной близорукости, и мысль о том, что осколки стекла могут врезаться в глаза жертвы, заставила его решительно отказаться от своего намерения.

– Помогите, грабят! - вопит служащая.

Собрав все силы, Клод пытается вырвать сумку, которую она прижимает к своей необъятной груди. Но то ли ему мешает нахлынувшее волнение, то ли силы слишком неравны, схватка затягивается; в конце концов Клод падает наземь, придавленный стокилограммовой женской тушей. Он с трудом отталкивает ее от себя, высвобождается, хватает сумку, на глазах перепуганного Эмиля вскакивает на велосипед и мчится прочь. Его никто не преследует. Убедившись, что с Клодом все в порядке, Эмиль исчезает в противоположном направлении. Вокруг женщины собирается кучка прохожих, ее поднимают с земли, успокаивают.

Из-за угла выезжает на мотоцикле полицейский; он еще издали замечает Клода, понимает, что случилось, прибавляет скорость и мчится за ним. Еще несколько секунд, и на моего братишку обрушивается страшный удар дубинкой; его буквально сносит с велосипеда.

Полицейский соскакивает с мотоцикла и бросается на него. На Клода дождем сыплются безжалостные пинки и удары. К его виску приставляют револьвер, руки уже закованы в наручники, но Клоду это безразлично, он потерял сознание.

Придя в себя, он видит, что сидит привязанный к стулу, а его руки, скованные наручниками, заломлены за спину. Но в сознании он находится недолго: первый же взрыв ярости комиссара, который его допрашивает, снова посылает его в нокаут. Он ударяется головой об пол, и опять наступает темнота. Сколько времени прошло перед тем, как он наконец открыл глаза? Их застилает багровая пелена. Распухшие веки склеились от крови, губы разбиты, расплющены ударами. Клод упорно молчит, он не издает ни звука - даже хрипа, даже шепота. Время от времени обмороки избавляют его от побоев, но стоит ему приподнять голову, как его снова начинают жестоко обрабатывать дубинками.

– Ну, говори, ты, жиденок! - орет ему инспектор Фурна. - Для кого добывал деньги?

Клод выдает какую-то ерундовую историю, в которой и речи нет о детях, борющихся за свободу, о товарищах, вообще о ком бы то ни было. Его рассказ не лезет ни в какие ворота. Фурна рычит:

– Говори, где твоя "хата"?

Нужно продержаться два дня, чтобы ответить на этот вопрос. Таково правило: ребятам требуется время, чтобы убрать из "хаты" все подозрительное. Фурна снова наносит удары, и лампочка, свисающая с потолка, вальсирует, вовлекая брата в круговорот своего вращения. Клода рвет, и его голова падает на грудь.

– Какой сегодня день? - спрашивает Клод.

– Ты здесь уже два дня, - отвечает надзиратель. - Здорово они тебя уделали, видел бы ты свою физиономию!

Клод поднимает руку, но едва пальцы касаются лица, как его с головой накрывает жгучая боль. Сторож шепчет:

– Ох, не нравится мне это. - Он оставляет котелок с едой на столе и запирает дверь камеры.

Значит, прошло два дня, и теперь Клод может назвать свой адрес.

Эмиль уверял, что видел своими глазами, как Клод мчался прочь на велосипеде. И все решили, что он задержался в Альби. Но когда минула вторая ночь ожидания, было уже слишком поздно "чистить" его жилище - там орудовали Фурна и его люди.

Полицейские усердно обыскивают комнату: они явственно чуют, что здесь пахнет Сопротивлением. Но что можно найти в убогой каморке, где и мебели-то кот наплакал? Матрас уже вспорот, но в нем ничего нет! Ящик комода разломан в щепки - и там ничего! Остается лишь печурка в углу. Фурна открывает чугунную заслонку.

– А ну, гляньте, что я нашел! - вопит он, вне себя от радости.

У него в руке граната. Она была спрятана под золой в остывшей топке.

Он наклоняется пониже, чуть ли не сует голову в печку и вытаскивает оттуда, один за другим, клочки письма, написанного мне братишкой. Я его так и не получил. Из осторожности Клод решил его разорвать. А вот сжечь не успел - для этого нужно было купить хоть немного угля, но денег не было.

Когда я расстался с Шарлем, он, как всегда, пребывал в благодушном настроении. В этот час я еще не знал, что мой младший брат арестован; я надеялся, что он застрял в Альби. Мы с Шарлем немного поболтали в огороде, но скоро вернулись в дом - холод стоял собачий. Наконец я собрался уезжать, и он вручил мне оружие для завтрашней операции.

Итак, мои карманы оттягивают две гранаты, а к поясу пристегнут револьвер. Не очень-то легко катить на велосипеде по луберской дороге с таким арсеналом.

Уже стемнело, моя улица безлюдна. Я оставляю велосипед в коридоре и ищу ключ от комнаты. Поясницу ломит от долгой езды. Ага, вот он, ключ, на дне кармана. Еще десять минут, и я буду лежать в постели. Вдруг в коридоре гаснет свет. Ну да ничего, я отыщу замочную скважину и в темноте.

Слышу какой-то шум за спиной. Но даже не успеваю обернуться, меня швыряют на пол. В мгновение ока мне заламывают руки за спину, и я лежу в наручниках, с окровавленным лицом. В комнате устроили засаду шестеро полицейских. И столько же в саду, не считая тех, кто оцепил улицу. Я слышу вопли мамаши Дюблан. Взвизгивают тормоза; всюду, куда ни глянь, полиция.

Идиотское невезение: на письме, которое писал мне младший брат, значился мой адрес.

Подумать только, ему не хватило нескольких кусков угля, чтобы сжечь его. Да… так оно и бывает в жизни.

На следующий день, рано утром, Жак напрасно ждет меня для проведения операции. Наверное, что-то помешало по дороге, думает он, может, проверка на улице скверно обернулась. Он садится на велосипед и спешно едет ко мне, чтобы "очистить" комнату, - таково правило.

Там-то его и хватают двое полицейских, оставленных в засаде.

Я прошел через ту же обработку, что и мой брат. Комиссар Фурна не зря пользуется репутацией свирепого палача. Восемнадцать дней непрерывных допросов, избиений кулаками и дубинкой; восемнадцать ночей, когда прижигание тела сигаретами чередуется с другими изощренными пытками. Когда комиссар Фурна приходит в хорошее настроение, он заставляет меня стоять на коленях, держа в обеих вытянутых руках по телефонному справочнику. Стоит руке дрогнуть, как он с размаха бьет ногой - то в грудь, то в живот, а то и в лицо. Когда он в дурном настроении, он целит мне между ног. Но я все-таки не заговорил. Нас двое в камерах предварительного заключения комиссариата на улице Рампар-Сент-Этьен, Жак и я. Иногда ночью я слышу его стоны. Но он тоже никого не выдал.

Двадцать третье декабря. Прошло уже двадцать дней, но мы так и не заговорили. Комиссар Фурна, вне себя от ярости, наконец подписывает постановление о взятии под стражу. Последний день проходит как обычно, в побоях, а затем нас с Жаком перевозят в тюрьму.

Сидя в автозаке, везущем нас в тюрьму Сен-Мишель, я еще не знаю, что через несколько дней будут учреждены военные суды; мне еще неведомо, что людей будут казнить в тюремном дворе сразу же после вынесения приговора и что такой жребий уготован всем нам, арестованным участникам Сопротивления.

Как же далеко теперь от меня небо Англии; в моем истерзанном мозгу уже не звучит гул мотора моего "Спитфайра".

Пока полицейский фургон везет нас в конечный пункт нашей жизни, я вновь и вновь вспоминаю свои детские мечты. А ведь детство было всего восемь месяцев тому назад.

Итак, 23 декабря 1943 года надзиратель тюрьмы Сен-Мишель захлопнул за мной дверь камеры. В полумраке трудно было что-нибудь разглядеть. Тусклый свет едва проникал под изуродованные веки. Они так вспухли, что глаза открывались с трудом.

Но я до сих пор отчетливо помню, как в темноте этой камеры вдруг прозвучал дрожащий и такой родной голос:

– Веселого Рождества!

– Веселого Рождества, братишка!

Часть вторая

19


Невозможно привыкнуть к тюремным решеткам, невозможно не вздрагивать, когда за твоей спиной с грохотом захлопывают дверь камеры, невозможно терпеть каждодневные обходы надзирателей. Все это невозможно, когда душа неистово жаждет свободы. Кто способен объяснить, почему мы сидим в этих стенах? Мы были арестованы французскими полицейскими, мы скоро предстанем перед военным трибуналом, и расстреляют нас во дворе, сразу после оглашения приговора, тоже французы. Если во всем этом и есть какой-то смысл, то лично я не нахожу его в темном углу своей камеры.

Те, кто провел здесь уже много недель, говорят, что привыкнуть можно ко всему, что со временем налаживается нечто вроде нового образа жизни. Но я непрерывно думаю о потерянном времени, считаю каждую минуту. Я никогда не отпраздную свои двадцать лет, да и мои восемнадцать куда-то канули, их мне тоже не удастся прожить. Хорошо еще, что по вечерам нам приносят миски с едой, говорит Клод. Но еда отвратительна - капустный суп, в котором иногда плавают несколько фасолин, уже вздувшихся от долгоносика; такая пища сил не придает, все просто подыхают с голодухи. Мы делим нашу тесную камеру с несколькими товарищами по ИРС и ФТП [16]. Приходится сосуществовать с блохами и клопами, которые терзают нас днем и ночью, обрекая на непроходящую чесотку.

По ночам Клод спит, лежа вплотную ко мне. На стенах камеры мерцает ледяной иней. Холод собачий, мы прижимаемся друг к другу, чтобы хоть чуточку согреться.

Жак сильно изменился. Едва проснувшись, он начинает шагать взад-вперед по камере. Он тоже считает эти загубленные, навсегда потерянные часы. А может, думает о своей жене, оставшейся там, на воле. Отсутствие любимого человека хуже смерти; иногда по ночам, во сне, Жак тянет руку к чему-то, что давно ушло в прошлое: можно ли удержать былые ласки, касание нежной душистой кожи, взгляд, исполненный сострадания?!

Временами кто-нибудь из сочувствующих нам сторожей тайком сует в камеру подпольную газетку, издаваемую партизанами. Жак читает ее нам. Это помогает ему бороться с мучительным чувством унижения. Невозможность действовать гложет его с каждым днем все сильней и сильней. Как и разлука с Осной.

Но именно здесь, в этом тесном и мрачном пространстве, глядя, как Жак замыкается в своем отчаянии, я постиг одну из самых верных и прекрасных истин: человек может смириться с мыслью о собственной смерти, но не с отсутствием тех, кого любит.

Жак на минуту умолкает, затем читает дальше, сообщая нам новости о друзьях. Когда мы узнаём, что они повредили комплект самолетных крыльев или подорвали опору крана, прикончили на улице очередного милиционера, вывели из строя десяток вагонов, предназначенных для отправки невинных людей в Германию, нам кажется, что их победа - частично и наша.

Нас швырнули на самое дно жизни, в мрачную, тесную тюремную дыру, где царят мучения и болезни. Но даже в этой мерзкой норе, в самой непроницаемой тьме нет-нет да и вспыхнет крошечная искорка надежды, слабая, как шепот. Испанцы, сидящие в соседних камерах, иногда по вечерам поют о ней в своих песнях; они дали ей имя Esperanza - Надежда.


20


Мы не отмечали первый день нового года - праздновать было нечего. Именно тогда, в нашем тюремном небытии, я впервые увидел Шаина. Проходил январь, некоторые из нас уже предстали перед судом, и, пока вершилось это карикатурное правосудие, в тюремный двор въезжал фургон с гробами для осужденных. Потом раздавался лязг ружейных прицелов, из окон камер неслись прощальные слова узников, а наступившее жуткое безмолвие окутывало тела расстрелянных и сулило смерть еще живым.

Я так никогда и не узнал настоящего имени Шаина, у него не было сил его произнести. А назвал я его так потому, что иногда ночью он что-то бормотал в бреду. И часто звал к себе белую птицу, которая прилетит и освободит его. По-арабски "шаином" называют ястреба с белым оперением. После войны я долго искал такого, в память о тех часах.

Шаин томился в заключении уже много месяцев и угасал с каждым днем. Его тело было изъедено ужасными язвами, а иссохший желудок больше не принимал никакой пищи, даже супа.

Однажды утром, когда я сидел, обирая с себя вшей, мы встретились с ним глазами; его взгляд словно звал подойти к нему. Я подошел, и он, собрав последние силы, улыбнулся мне - еле заметно, но все-таки улыбнулся. Потом перевел взгляд на свои ноги. Они были истерзаны чесоткой. Я понял его немую мольбу. Смерть уже подошла к нему вплотную, но Шаин хотел встретить ее достойно, уйти чистым, насколько это было возможно. Я придвинул свою койку к его постели и с наступлением ночи начал снимать с него блох, очищать складки рубашки от расплодившихся там вшей.

Временами Шаин отвечал мне слабой улыбкой, которая была своего рода благодарностью, но требовала от него неимоверных усилий. А мне хотелось благодарить его самого.

Когда сторожа разносили вечером миски с едой, он делал мне знак, чтобы я отдал его порцию Клоду.

– Зачем кормить тело, когда оно уже мертво, - шептал он. - Спасай брата, он молодой, ему еще жить…

Шаин ждал наступления вечера, чтобы перемолвиться со мной несколькими словами. Вероятно, ночная тишина добавляла ему немного сил. И, перешептываясь в этом безмолвии, мы дарили друг другу немного человеческого тепла.

Тюремный священник отец Жозеф жертвовал своими талонами на питание, чтобы помочь Шаину. Каждую неделю он приносил для него пакетик печенья. Чтобы накормить Шаина, я дробил эти сухие бисквитики и заставлял его глотать крошки. Ему требовался час, а то и два, чтобы прожевать одно печенье. Обессилев, он умолял меня отдать все остальное ребятам, чтобы жертва отца Жозефа не пропала даром.

Вот видишь, какую историю я тебе рассказал - историю про французского кюре, который отдавал свою еду, чтобы спасти араба; про араба, который спасал еврея, помогая ему не утратить веру в человеческое благородство; про еврея, который поддерживал умирающего араба, в ожидании собственной смерти; словом, я рассказал тебе о мире обычных людей с его мгновениями нечаянных и светлых чудес.

Ночь на 20 января выдалась особенно студеной, холод пробирал до костей. Шаина сотрясала дрожь, она отнимала у него последние силы; я прижал его к себе. В ту ночь он отказался от пищи, которую я подносил к его губам.

– Помоги мне, я хочу только одного - вернуть себе свободу, - вдруг сказал он.

Я спросил, как можно вернуть то, чего нас лишили. Шаин с улыбкой ответил:

– В мыслях.

Это были его последние слова. Я сдержал обещание - обмыл тело Шаина и завернул в его одежду еще до наступления рассвета. Те из нас, кто верил в Бога, помолились за него, но что значили слова молитв в сравнении с чувствами, наполнявшими сердца?! Сам я никогда не был религиозным, но в какой-то миг тоже взмолился, чтобы желание Шаина исполнилось и чтобы в ином мире он наконец обрел свободу.


21


К концу января адский ритм казней в тюремном дворе замедлился, вселив в некоторых из нас надежду, что страна будет освобождена до того, как наступит наш черед. Когда надзиратели уводят людей из камеры, пленники уповают на то, что приговор не приведут в исполнение сразу же, что им оставят еще немного времени; увы, этого никогда не случается, их расстреливают.

Но пусть мы бессильны действовать в заключении, в своих темницах; зато мы знаем, что там, на воле, акции наших товарищей множатся с каждым днем. Сопротивление расширяет свою сеть, охватывает всю страну. Наша бригада создала регулярные отряды во всем районе, да и повсюду во Франции борьба за свободу принимает организованные формы. Шарль как-то сказал, что мы изобрели "уличную войну", - это он, конечно, преувеличил, не мы одни ее придумали, но в районе Тулузы мы подали пример остальным. И другие стали действовать так же, чиня врагам препятствия на каждом шагу, парализуя их усилия ежедневными подрывными операциями. Мы знали, что в каждом немецком составе, уходившем из Франции, хоть один вагон, хоть один груз будет взорван или испорчен. На каждом французском заводе, работавшем для немецкой армии, вдруг выходили из строя трансформаторы или разрушались станки. И чем активнее действовали партизаны, тем храбрее становились простые люди, тем скорее пополнялись ряды Сопротивления.

Во время прогулки испанцы сообщают нам, что вчера бригада устроила "мировой фейерверк". Жак пытается разузнать подробности у испанского политэмигранта по имени Болдадос. Его побаиваются даже надзиратели. Он родом из Кастилии и, как все его земляки, преисполнен гордости за свою страну. Эту страну он защищал во время гражданской войны и любовь к ней унес с собой в изгнание, перейдя пешком Пиренеи. Даже в лагерях на Западе, куда его отправили после ареста, он не переставал воспевать свою родину. Болдадос знаком подзывает Жака к решетке, отделяющей дворик для прогулок испанцев от дворика французов. Жак подходит, и Болдадос передает ему то, что сообщил один из сочувствующих узникам сторожей.

– Это сделал один из ваших. На прошлой неделе он сел поздно вечером в последний трамвай, забыв, что туда допускаются только немцы. Похоже, у него голова была занята чем-то другим, у твоего дружка, раз он сотворил такую глупость. Какой-то офицер тотчас вышвырнул его вон пинком в зад. Твоему приятелю это очень не понравилось. И я его понимаю: пинок в зад - это унизительно, это недостойно человека. Тогда он провел небольшое расследование и скоро установил, что в этом трамвае каждый вечер ездят офицеры, побывавшие на позднем сеансе в кинотеатре "Варьете". Как будто они его забронировали, этот последний трамвай, hijos deputas [17]. Через несколько дней, а именно вчера вечером он и еще трое ваших парней вернулись на то самое место, где твоего дружка вышвырнули из трамвая, и подстерегли их.

Жак слушал молча, упиваясь каждым словом Болдадоса. Он закрыл глаза, представляя себя на месте товарищей в той акции; ему чудился голос Эмиля, лукавая усмешка на его губах в предвкушении "фейерверка". Конечно, рассказать о такой операции куда легче, чем провести ее. Несколько гранат, брошенных как попало в трамвай, нацистские офицеры, которым больше уже не суждено офицерство-вать, уличные парни геройского вида. Нет, ничего подобного, история так не рассказывается.

Они ждут в засаде, сгрудившись в жиденькой тени от козырька подъезда; страх скручивает им кишки, дрожь от зимней стужи сотрясает тело: нынешняя ночь до того холодна, что заледеневшая мостовая безлюдной улицы блестит в лунном свете, точно каток. Капли последнего дождя медленно сочатся из дырявой водосточной трубы, звонко шлепаются оземь в ночной тишине. На улице ни души. Каждый выдох, слетающий с замерзших губ, оборачивается белым облачком. Время от времени нужно растирать пальцы, чтобы они не онемели, не утратили гибкость. Но как бороться с судорожной дрожью, если к холоду примешивается страх? Достаточно какой-нибудь мелкой предательской неувязки, чтобы им пришел конец. Эмиль вспоминает своего друга Эрнеста, лежащего на спине посреди шоссе: грудь изрешечена пулями и залита кровью, хлынувшей из горла, ноги и руки как-то неестественно вывернуты, голова свесилась к плечу. Господи, каким же ужасающе мягким становится тело расстрелянного человека.

Нет, ты уж мне поверь: в этой истории ничто не происходит так, как некоторые это себе воображают. Страх не отпускаает тебя ни на миг, ни днем, ни ночью, но ты продолжаешь жить, продолжаешь действовать и верить, что когда-нибудь снова наступит весна, и это требует большого мужества. Трудно умирать за свободу других людей, когда тебе всего шестнадцать лет.

Вдали раздается звон, это приближается тот самый трамвай. Луч его передней фары пронзает ночную тьму. Акцию проводит Андре, ему помогают Эмиль и Франсуа. Они будут действовать сообща. Одному без помощи друзей не справиться, иначе все пойдет насмарку. Ребята суют руки в карманы пальто; вот они достали гранаты, каждый выдернул чеку и крепко прижал скобу. Одно неосторожное движение, и граната взорвется. Полиция соберет их останки, разбросанные по мостовой. Смерть отвратительна - это ни для кого не секрет.

Трамвай уже близко, в освещенных окнах вагона маячат солдатские силуэты. Но нужно побороть искушение действовать быстро, нужно проявить выдержку, унять сердцебиение, чтобы кровь не стучала так бурно в висках.

– Давай! - шепчет наконец Эмиль.

И вот гранаты, вдребезги разбив трамвайные стекла, катятся по полу вагона.

Нацисты забыли о спеси, они думают лишь об одном - как вырваться из этого ада. Эмиль, стоящий на другой стороне улицы, подает сигнал Франсуа. Строчат автоматы, в вагоне гремят взрывы.

Болдадос рассказывает так выразительно, что Жак ясно представляет себя участником этой бойни. Он ничего не говорит, его молчание сродни той тишине, что окутала вчера вечером покореженную мостовую. Тишине, которую нарушают лишь стоны раненых.

Болдадос смотрит на Жака. Тот кивком благодарит его, и они расходятся, каждый в свой двор.

– Однажды весна придет снова, - шепчет, подойдя к нам, Жак.


22


Январь на исходе. Сидя в камере, я иногда вспоминаю Шаина. Клод совсем обессилел. Время от времени кто-нибудь из наших приносит ему из тюремной больнички серную пастилку. Клод пользуется ею не для того, чтобы унять жгучую боль в простуженном горле, а чтобы зажечь спичку. И тогда все мы садимся в кружок и по очереди смолим сигарету, которую тайком сунул нам сторож. Но сегодня сердце не лежит даже к этому.

Франсуа и Андре отправились подсобить ребятам из отряда, который сформировался в департаменте Лот-и-Гаронна. Когда они вернулись с этой акции, их уже поджидал взвод жандармов. Двадцать пять форменных кепи против двух картузов - силы были явно неравные. Наши парни объявили себя участниками Сопротивления: с недавних пор поползли слухи о возможном разгроме немцев, стражи порядка перестали свирепствовать, поутихли; многие задумались о будущем и начали спрашивать себя: что их ждет? Однако те, кто подстерегал наших товарищей, еще не успели сменить убеждения и перейти в лагерь противника, а потому действовали без всяких церемоний.

Оказавшись в жандармерии, Андре не испугался. Он выдернул чеку и швырнул гранату на пол. Все попадали кто куда, и только он один даже не подумал спасаться бегством, а остался стоять, глядя, как эта штука вращается на полу. Однако она не взорвалась. Жандармы бросились на Андре, и ему пришлось сполна расплатиться за свою отвагу.

С окровавленным лицом, безжалостно избитого, его тем же утром бросили в камеру. Сейчас он лежит в больничном лазарете. У него сломаны ребра и челюсть, рассечен лоб - в общем, все как обычно.

Старшего надзирателя тюрьмы Сен-Мишель зовут Тушен. Это он отпирает днем наши камеры, выпуская заключенных на прогулку. Около пяти он гремит связкой ключей, и коридоры оглашает какофония скрежещущих засовов. Нам положено выходить из камер по его сигналу. Однако, заслышав свисток Тушена, мы отсчитываем несколько секунд перед тем, как переступить порог, - просто чтобы позлить его. Двери всех камер выходят на железные мостки, где мы выстраиваемся вдоль стены. Старший надзиратель в сопровождении двух подчиненных стоит, картинно выпрямившись в своем мундире. Затем он шествует вдоль вереницы заключенных с дубинкой в руке, проверяя, все ли в порядке.

Каждый должен хоть как-то приветствовать его - кивком, поднятой бровью, вздохом, словом, любой мимикой; главное, показать господину начальнику, что мы признаем его авторитет. По окончании "парада" заключенные тесной колонной идут вперед.

После прогулки тот же церемониал ждет наших испанских друзей. Их здесь пятьдесят семь человек, и им отвели отдельный отсек на нашем этаже.

Они тоже проходят перед Тушеном и приветствуют его. Но на обратном пути испанцам приказано раздеваться на галерее, оставляя свою одежду на перилах. Каждый должен вернуться в камеру совершенно голым. Тушен утверждает, что это делается в целях безопасности, - таковы, мол, тюремные правила, заключенным предписано раздеваться на ночь. Даже трусы и те заставляют снимать. "Кто-нибудь видел, чтоб арестант попытался сбежать с голым задом? Да его на воле вмиг заметут!" - так Тушен объясняет свой приказ.

Но нам-то хорошо известно, что причина этого жестокого правила кроется совсем в другом: те, кто его установил, просто хотят лишний раз унизить арестованных.

Тушен тоже это знает, но ему на все плевать; он ежедневно получает удовольствие от того, что испанцы проходят мимо него, приветствуя "господина начальника": пятьдесят семь приветствий - и пятьдесят семь мгновений торжества для старшего надзирателя Тушена.

Делать нечего: поскольку таковы тюремные правила, испанцы проходят мимо него и здороваются. Но испанцы всегда вызывают у Тушена легкое разочарование. В этих парнях он чует нечто такое, что ему никогда не удастся задавить и растоптать.

Колонна движется вперед, во главе ее идет товарищ Рубио. Вообще-то на его месте полагалось бы стоять Болдадосу, но я уже говорил тебе, что Болдадос кастилец и вполне способен, при его-то гордом нраве, заехать кулаком в физиономию надзирателя, а то и скинуть его вниз через перила мостков, напутствовав ругательством hijo de puta; пускай уж впереди идет Рубио, так оно будет спокойней, особенно сегодня вечером.

Этого Рубио я знаю лучше, чем других, у меня с ним есть нечто общее, делающее нас почти близнецами. Рубио, как и я, рыжий, у него тоже веснушчатое лицо и светлые глаза, и лишь в одном природа одарила его более щедро, чем меня. У него идеальное зрение, а я близорук до такой степени, что без очков слеп, как крот. И еще Рубио отличается блестящим остроумием; стоит ему открыть рот, как все кругом умирают со смеху. В этих мрачных стенах подобный дар - бесценное сокровище: когда стоишь на железных мостках под стеклянной крышей, серой от грязи, не очень-то тянет смеяться.

Наверное, на воле Рубио был кумиром девушек. Надо будет как-нибудь попросить его поделиться со мной кое-какими приемчиками, на тот случай, если мне повезет снова увидеть Софи.

Итак, колонна испанцев движется вперед, и Тушен пересчитывает заключенных. Рубио идет с каменным лицом; вдруг он останавливается перед старшим надзирателем и несколько раз слегка приседает; начальник страшно доволен, он расценивает его жест как реверанс, хотя Рубио попросту издевается над этим идиотом. Следом за Рубио идет старый преподаватель, который хотел учить студентов на каталанском языке; крестьянин, который научился читать только попав в тюрьму и теперь декламирует стихи Гарсиа Лорки; бывший мэр одной астурийской деревни; инженер, умевший находить воду даже в недрах горы; шахтер, вдохновленный идеями Великой французской революции, который иногда поет марш Руже де Лиля [18], хотя неизвестно, понимает ли он его смысл.

Узники останавливаются перед камерой, где они ночуют, и начинают поочередно раздеваться.

Одежда, которую они снимают, была на них еще во времена сражений на испанской войне. Брюки еле держатся на ветхих тесемках, холщовые туфли, собственноручно сшитые ими в полевых условиях, почти лишились подметок, рубашки изорваны в клочья, но даже в этих лохмотьях наши испанские товарищи держатся гордо и независимо. Кастилия прекрасна, прекрасны и ее сыновья.

Тушен чешет живот, пукает, проводит рукой под носом и вытирает сопли об отворот куртки.

Сегодня вечером он замечает, что испанцы медлят, раздеваются не так поспешно, как обычно. Они тщательно складывают брюки, бережно снимают и вешают на перила рубашки, потом, как по команде, нагибаются и аккуратно ставят в одну линию обувь. Тушен мерно помахивает дубинкой, словно дирижирует этой процедурой.

Теперь пятьдесят семь тощих, бледных тел повернуты к нему. Тушен смотрит, вглядывается… Что-то не так, но что именно? Надзиратель чешет в затылке, приподнимает кепи, отступает назад, чтобы лучше рассмотреть узников. Он уверен, что происходит нечто необычное, но что же? Короткий взгляд налево, в сторону одного из подчиненных, - но тот пожимает плечами; взгляд направо - к другому надзирателю, у него та же реакция, и наконец Тушен обнаруживает невероятное: "Это еще что? Они же в трусах, когда всем приказано стоять голышом!" Тушен абсолютно убежден, что он здесь главный, что его распоряжения - закон для всех, поэтому ни он, ни его помощники сначала ничего не заподозрили. Тушен наклоняется, чтобы проверить, нет ли в колонне хотя бы одного арестанта, выполнившего приказ, но все, как один, стоят в трусах.

Рубио старается сохранять серьезность, хотя при виде ошарашенной физиономии Тушена его разбирает смех. Он объявил надзирателю войну, пусть даже по такому пустяковом)7 поводу, но ставки в этой войне очень высоки. Если они выиграют первый бой, за ним последуют и другие.

Никто не сравнится с Рубио в умении поиздеваться над Тушеном; он глядит на него невинным взором человека, не понимающего, отчего тюремщики медлят запереть их в камеры.

Изумленный Тушен продолжает молчать, и Рубио делает шаг вперед, его примеру следует вся колонна. Но тут растерянный Тушен бросается к двери камеры и, раскинув руки, загораживает вход.

– Ну-ну, вы же знаете правило. - Тушену вовсе не нужны неприятности. - Заключенный и его трусы не могут находиться вместе в одной камере. Трусы должны спать на перилах, а заключенный в камере; так было всегда, почему же сегодня должно быть иначе? Давай-ка, Рубио, раздевайся, хватит дурака валять!

Но Рубио не собирается слушать Тушена; смерив его взглядом, он спокойно отвечает на своем языке, что трусы снимать не будет.

Тушен переходит к угрозам, пытается оттолкнуть Рубио, хватает его за плечо, трясет.

Но в этот момент ноги старшего надзирателя скользят на гладкой плитке, стертой ногами арестантов и заляпанной мокрой грязью. Потеряв равновесие, Тушен шлепается на спину. Помощники подбегают, чтобы поднять шефа. Разъяренный Тушен замахивается на Рубио, но тут в дело вмешивается подошедший Болдадос. Он сжимает кулаки… но ведь он поклялся товарищам никогда не пускать их в ход, не подрывать их замысел взрывом гнева, пусть даже оправданного.

– Слушайте, шеф, я тоже не собираюсь снимать трусы!

Багровый Тушен размахивает дубинкой и орет во все горло:

– Ага, бунтовать вздумали? Ну, я вам покажу! Я вас научу слушаться! В карцер обоих, на месяц!

Не успел он договорить, как остальные пятьдесят пять испанцев делают шаг вперед и также направляются к карцеру. А в карцере едва могут уместиться двое. Тушен не слишком силен в геометрии, но он все же способен оценить масштабы проблемы, с которой столкнулся.

Не переставая размахивать дубинкой, он лихорадочно прикидывает, что ему делать; остановить движение колонны - значит признать свое поражение. Рубио глядит на товарищей, улыбается и в свой черед начинает размахивать руками, стараясь не задеть сторожа, чтобы не дать ему повод вызвать подкрепление. Рубио жестикулирует, описывая руками большие круги; его товарищи делают то же самое. Пятьдесят семь пар рук вращаются в воздухе, тем временем с нижних этажей поднимается ропот других заключенных. Где-то узники запевают "Марсельезу", где-то "Интернационал", а на первом этаже звучит "Песня партизан".

У старшего надзирателя не остается выбора; если он спустит арестантам эту выходку, взбунтуется вся тюрьма. Дубинка Тушена замирает, опускается; наконец он делает знак заключенным, позволяя войти в камеру-спальню.

Как видишь, в тот вечер испанцы выиграли свою "одежную войну". Это была только первая их битва, и на следующий день, когда Рубио во время прогулки рассказал мне о случившемся во всех подробностях, мы обменялись через решетку крепким рукопожатием. Он спросил, что я об этом думаю, и я ответил:

– Ну что ж, осталось взять еще несколько Бастилии.

Крестьянин, певший "Марсельезу", вскоре умер в своей камере; старый преподаватель, хотевший учить студентов на каталанском языке, не вернулся из Маутхаузена, Рубио был сослан на каторжные работы, но ему все же удалось выжить, Болдадоса расстреляли в Мадриде, мэр астурийской деревни вернулся домой, и в тот день, когда по всей Испании начнут сбрасывать с постаментов статуи Франко, его внук станет мэром вместо деда.

Что же касается Тушена, то после Освобождения его назначили главным надзирателем ажанской тюрьмы.


23


На рассвете 17 февраля надзиратели приходят за Андре. Выходя из камеры, он пожимает плечами и подмигивает нам на прощанье. Дверь закрывается, двое надзирателей ведут его на заседание трибунала, проходящее в стенах тюрьмы. Адвоката у него нет, так что прений не будет.

Еще минута, и его приговаривают к смерти. Расстрельный взвод уже стоит во дворе.

Из городка Гренад-сюрТаронн, куда Андре ездил проводить акцию, специально привезли жандармов, тех самых, что арестовали его по возвращении с задания. Необходимо покончить с ним как можно скорее.

Андре хотел произнести последнее слово, но это запрещено регламентом. Перед смертью он пишет короткую записку матери и передает ее старшему надзирателю Тейлю, который в тот день замещает Тушена.

Андре хотят привязать к столбу, но он просит еще несколько секунд отсрочки, чтобы снять с пальца кольцо. Тейль недовольно ворчит, но все же соглашается взять кольцо, которое Андре умоляет тоже передать матери.

– Это было ее обручальное кольцо, - объясняет он, добавив, что она подарила его сыну в тот день, когда он вступил в бригаду.

Тейль обещает выполнить его просьбу, и теперь тюремщики привязывают руки Андре к столбу.

Прильнув к решеткам камер, мы пытаемся представить себе лица двенадцати солдат рас-стрельной команды под касками. Андре стоит, высоко подняв голову. Солдаты целятся, мы сжимаем кулаки, и вот уже двенадцать пуль разрывают тщедушное тело нашего товарища; оно безвольно обвисает на столбе, голова падает на плечо, из горла хлещет кровь.

Казньокончена,жандармыуходят. Старший надзиратель Тейль рвет на клочки записку Андре, а кольцо прячет в карман. Завтра он приведет сюда кого-то из нас.

Сабатье, арестованного в Монтобане, расстреляли у того же столба, на котором еще не успела высохнуть кровь Андре.

По ночам мне иногда снятся клочки той записки, что разлетелись по тюремному двору Сен-Мишель. В этом страшном сне они взлетают над стеной, за столбом, где расстреливали осужденных, и складываются воедино, в слова, которые написал Андре за миг до смерти. Ему только-только исполнилось восемнадцать лет. В конце войны старший надзиратель Тейль получил повышение и стал главным надзирателем тюрьмы в Лансе.

Через несколько дней ожидался процесс по делу Бориса, и мы опасались самого худшего. Но в Лионе у нас были братья по борьбе.

Их группа называлась Карманьола - Свобода. Накануне им удалось свести счеты с прокурором, который, подобно Лепинасу, добился смертного приговора для одного из подпольщиков. Нашего соратника Симона Фрида гильотинировали, но за это прокурору Форе-Пенжелли продырявили шкуру. После такого ни один обвинитель не посмеет больше посягать на жизнь наших товарищей. Бориса приговорили к двадцати годам тюрьмы, но ему на это плевать, его борьба продолжается на воле. И вот доказательство: испанцы рассказывают нам, что вчера вечером дом одного милиционера взлетел на воздух. Мне удалось передать Борису записочку с этим сообщением.

Борис не знает, что в первый день весны 1945 года он умрет в концлагере Гусена [19].

– Не сиди с таким видом, Жанно!

Голос Жака вырывает меня из оцепенения. Я поднимаю голову, беру протянутую мне сигарету и знаком подзываю Клода, чтобы он тоже сделал пару затяжек. Но мой братишка совсем обессилел, он предпочитает лежать, привалившись спиной к стене камеры. Клода изнуряет не скудная пища, не жажда, даже не блохи, терзающие нас по ночам, даже не придирки надзирателей; больше всего его гнетет бессилие, невозможность действовать, и я его хорошо понимаю, мне и самому тяжко это переносить.

– Мы все равно не сдадимся, - говорит Жак. - Там, на воле, они продолжают борьбу, да и союзники рано или поздно высадятся, вот увидишь.

В ту самую минуту, как Жак произносит эти слова, подбадривая меня, он не подозревает, что наши готовят операцию по подрыву кинотеатра "Варьете", в котором крутят только фильмы, пропагандирующие фашизм.

Акцию будут проводить Розина, Марьюс и Энцо, но на сей раз бомбы готовил не Шарль. Взрыв должен прогреметь по окончании сеанса, когда кинотеатр опустеет, чтобы избежать жертв среди мирного населения. Заряд, который Розина подложит под кресло в первых рядах зала, представляет собой бомбу замедленного действия - для такой у нашего садовника из Лубера нет нужных материалов. Взрыв планировали на вчерашний вечер, когда шел фильм "Еврей Зюсс" [20]. Но на тот сеанс нагнали полицейских, они бдительно охраняли все входы и выходы, обыскивали сумки и ранцы зрителей, и ребята не смогли пронести в зал свою "игрушку".

Ян решил перенести акцию на следующий день. На сей раз возле касс никого не обыскивают, Розина входит в зал, садится рядом с Марьюсом, и тот кладет сумку с бомбой под ее кресло. Энцо занимает место позади них, чтобы проследить, не заметил ли кто-нибудь их манипуляций. Знай я об этом плане, я бы ему позавидовал, Марьюсу, - еще бы, целый вечер в кино, рядом с Розиной! До чего же она хорошенькая, эта Розина, с ее легким певучим акцентом и голосом, от которого тебя невольно бросает в дрожь.

Свет гаснет, на экране кинотеатра "Варьете" идут последние новости. Розина поуютнее устраивается в кресле, ее длинные темные волосы мягкой волной ложатся на плечо. Энцо не отрывает глаз от ее грациозно склоненной головки. Трудно сосредоточиться на фильме, когда у тебя под ногами два кило взрывчатки. Марьюс тщетно пытается убедить себя, что все идет нормально, нервы у него слегка на взводе. Ему не нравится работать с "чужими" зарядами. Когда бомбы готовит Шарль, он ему доверяет: изделия его друга никогда их не подводили, но сегодняшнее устройство совсем другое и, на его взгляд, слишком уж хитроумное.

К концу фильма он должен сунуть руку в сумку Розины и раздавить стеклянную капсулу с серной кислотой. За тридцать минут кислота разъест железную оболочку маленького контейнера с бертолетовой солью, которая, смешавшись с кислотой, приведет в действие два взрывателя, вставленные в заряд. Вся эта химия слишком уж сложна для Марьюса. Он любит простые механизмы, которые Шарль лепит из динамита и фитиля. Когда горящий фитиль начинает потрескивать, знай отсчитывай секунды, вот и все; а если что не заладилось, тоже робеть не стоит, всегда можно исхитриться и вырвать фитиль. Вдобавок этот "химик" снабдил свою бомбу дополнительным устройством - четырьмя маленькими батарейками и шариком ртути, соединенными между собой и способными вызвать взрыв немедленно, если какой-нибудь бдительный страж обнаружит бомбу и попытается ее приподнять, когда реакция уже пошла.

Так что Марьюс взмок от волнения и тщетно заставляет себя переключиться на фильм. Ему это не удается, и он украдкой поглядывает на Розину, которая делает вид, будто ничего не замечает; наконец она шлепает его ладонью по коленке, чтобы напомнить, куда надо смотреть: вперед, а не на ее шею.

Даже рядом с Розиной минуты в кинозале "Варьете" тянутся томительно медленно. Конечно, Розина, Энцо и Марьюс могли бы привести бомбу в действие во время антракта и быстренько выскочить наружу. Дело было бы сделано, и они спокойно сидели бы дома вместо того, чтобы потеть от страха и переживать, как сейчас. Но я тебе уже говорил: мы никогда не убивали невиновных и даже тех, кто творил зло по глупости. Поэтому ребята досидят до конца сеанса и приведут в действие адский механизм тогда и только тогда, когда зал опустеет.

Наконец вспыхивает свет. Зрители встают и тянутся к выходу. Марьюс и Розина сидят на своих местах в середине ряда, ожидая, когда люди покинут зал. Энцо у них за спиной тоже не двигается. Пожилая дама в конце ряда медлит, неторопливо надевая пальто. Ее соседу надоедает ждать, он раздраженно пробирается между рядами к другому проходу.

– Эй вы, мотайте отсюда, сеанс окончен! - насмешливо бросает он ребятам.

– Моя невеста устала, - отвечает Марьюс, - мы ждем, пока она придет в себя.

Розина бесится от злости, думая: ну и нахал же этот Марьюс; ладно, дайте только выйти, она уж ему покажет! А пока хорошо бы этому типу оставить их в покое.

Тот оглядывается и видит, что старая дама уже вышла, однако теперь ему нужно снова пробираться назад между рядами. Тем хуже, он прижимается к спинке переднего кресла и кое-как протискивается мимо этого дурачка, который и не подумал встать с места, чтобы пропустить сердитого зрителя; затем он перешагивает через колени его девицы, толкнув ее при этом, - ишь ты, такая молодая, а устала! - и удаляется, даже не подумав извиниться.

Марьюс медленно поворачивает голову к Розине: ее лицо искажено какой-то странной улыбкой, и он понимает, что случилось неладное.

– Вот гад! Он наступил на мою сумку!

Это последние слова, которые Марьюс услышал в своей короткой жизни: механизм срабатывает, сдвинутая с места бомба переворачивается, ртутный шарик вступает в контакт с батарейками и мгновенно приводит в действие взрывное устройство. Марьюс, разорванный пополам, убит на месте. Энцо, отброшенный назад, видит, как тело Розины медленно взмывает в воздух и падает тремя рядами дальше. Он пытается встать, чтобы прийти ей на помощь, но тотчас валится на пол: у него разворочена, почти оторвана нога.

Распростертый на полу, оглохший от взрыва, он уже не слышит криков подбежавших полицейских. Шесть рядов кресел в зале разметало в щепки.

Его поднимают, несут, он истекает кровью, сознание мутится. Он еще успевает заметить Розину с застывшим лицом, лежащую в луже крови, которая растекается все шире и шире.

Это произошло вчера в кинотеатре "Варьете", после сеанса; Энцо помнит, как хороша была в тот вечер Розина - прелестна, как весна. Их обоих доставили в госпиталь Отель-Дьё.

К утру Розина умерла, не приходя в сознание.

Хирурги кое-как заштопали ногу Энцо.

У дверей его палаты поставили троих милиционеров.

Останки Марьюса были брошены в общую могилу на тулузском кладбище. По ночам, лежа без сна в камере тюрьмы Сен-Мишель, я часто думаю о своих погибших товарищах. Их лица навсегда запечатлелись в моей памяти, так же, как их несокрушимое мужество.

На следующий день Стефан возвращается с акции, проведенной в Ажане; на перроне его ждет убитая горем Марианна. Стефан обнимает ее за талию и ведет в здание вокзала.

– Ты уже в курсе? - спрашивает она сдавленным голосом.

По лицу Стефана она понимает, что ему еще неизвестно о трагедии в кинотеатре "Варьете". Идя рядом с ним по улице, она рассказывает о гибели Розины и Марьюса.

– Где лежит Энцо? - спрашивает Стефан.

– В Отель-Дьё.

– Я знаком с одним хирургом, который там работает. Он вроде бы либерал, попробую поговорить с ним.

Марианна провожает Стефана до самого госпиталя. По пути они не говорят ни слова, каждый думает о Розине и Марьюсе. Подходя к больнице, Стефан нарушает молчание:

– А Розина… где она?

– В морге. Сегодня утром Ян навестил ее отца.

– Понятно. Вот что я скажу: гибель наших друзей будет напрасной, если мы не пойдем до конца.

– Стефан, я не знаю, существует ли он, тот "конец", о котором ты говоришь, и очнемся ли мы когда-нибудь от кошмара, в котором живем уже столько месяцев. Но если ты спросишь, страшно ли мне с тех пор, как погибли Розина и Марьюс, я тебе признаюсь, Стефан: да, мне страшно, страшно, когда я встаю по утрам, страшно весь день, когда я брожу по улицам, собирая сведения или следя за очередным врагом, страшно на каждом перекрестке, где меня могут засечь в любую минуту и арестовать, страшно от мысли, что другие Розины, другие Марыосы не вернутся с задания, страшно за Жанно, Клода и Жака, которым грозит расстрел, страшно за Дамиру, за Осну, за Яна, за вас всех, ставших мне родными. Мне все время страшно, Стефан, даже во сне. Но я боюсь не больше, чем вчера или позавчера, не больше, чем в первый день моей работы в бригаде, не больше, чем тогда, когда у нас отняли право на свободу. Так что знай, Стефан: я буду и дальше жить с этим страхом до того самого "конца", о котором ты говоришь, даже если мне и неведомо, где он и когда наступит.

Стефан подходит к Марианне и неуклюже, но крепко обнимает ее. И она так же неловко, стыдливо прижимается головой к его плечу; тем хуже, если Ян считает это опасной беспечностью. Измученная неизбывным одиночеством, она - если Стефан захочет, - позволит ему любить себя, позволит себе любить его, хотя бы краткий миг, пусть только это будет миг настоящей нежности. Ощутить покой и счастье, почувствовать рядом с собой, в себе мужчину, чьи горячие ласки скажут ей, что жизнь продолжается, что сама она - жива, как это просто и прекрасно!

Марианна поворачивает голову, и ее губы встречаются с губами Стефана; обнявшись, они долго стоят у входа в Отель-Дьё, где в темном подвале покоится Розина.

Прохожие замедляют шаг, с улыбкой глядя на эту парочку, слившуюся в нескончаемом поцелуе. Подумать только, даже среди ужасов войны у кого-то еще остаются силы на любовь. Весна к нам вернется, сказал однажды Жак, и этот запретный поцелуй на ступенях этой зловещей больницы доказывает, что, может быть, он и прав.

– Надо идти, - шепчет Стефан.

Марианна размыкает объятия и смотрит, как ее друг поднимается по лестнице. В тот миг, как он открывает дверь, она прощается с ним взмахом руки. Наверное, этим жестом она говорит ему: "До вечера!"

Профессор Рьено работал в хирургическом отделении больницы Отель-Дьё. Стефан и Борис были его студентами в те времена, когда они еще имели право учиться на медицинском факультете. Рьено не одобрял людоедские законы Виши; будучи откровенным либералом, он сочувствует Сопротивлению. Своего бывшего ученика профессор встретил приветливо и отвел его в сторонку.

– Что я могу для вас сделать? - спросил он.

– У меня есть друг, - нерешительно начал Стефан, - очень близкий друг, он лежит где-то здесь, у вас.

– В каком отделении?

– У него ногу оторвало взрывом бомбы.

– Значит, это в хирургии, - ответил профессор. - Его оперировали?

– Да, кажется, сегодня ночью.

– Видимо, он не в моей палате, иначе я бы увидел его на утреннем обходе. Я наведу справки.

– Профессор, хорошо бы найти способ, чтобы его…

– Я уже понял, Стефан, - прервал его профессор. - Я посмотрю, что можно сделать. Жди меня в вестибюле, сначала я узнаю, в каком он состоянии.

Стефан кивнул и спустился в вестибюль. На первом этаже он увидел знакомую деревянную дверь с обшарпанными филенками, ведущую в подвал. Стефан колебался: если его там засекут, то начнут задавать вопросы, на которые трудновато будет ответить. Но чувство долга пересилило боязнь риска, и он решительно толкнул дверь.

Внизу тянулся мрачный коридор, напоминавший длинную кишку - внутренности больничного здания. Скрученные провода на потолке переплетались с запотевшими трубами. Лампочки в настенных плафонах через каждые десять метров разгоняли темноту бледным светом; в тех местах, где они перегорели, коридор был погружен в полумрак.

Стефану темнота не мешала, он хорошо знал дорогу. В прежние времена ему часто случалось бывать здесь. Помещение, которое он искал, находилось справа. Он вошел.

Розина лежала на столе, больше в комнате никого не было. Стефан подошел к телу под простыней в пятнах почерневшей крови.

Неестественный поворот головы указывал на перелом основания черепа. Было ли это причиной ее гибели, или она умерла от других многочисленных ран, которые он видел на ее теле? Он молча постоял перед мертвой, собираясь с мыслями.

Стефан пришел, чтобы проститься с ней, передать последний привет от друзей, сказать, что ее лицо никогда не сотрется в их памяти, что они никогда не откажутся от борьбы.

"Если встретишь Андре там, где ты сейчас, передай ему от меня привет".

Стефан поцеловал Розину в лоб и с тяжелым сердцем покинул морг.

Когда он поднялся в вестибюль, его уже ждал профессор Рьено.

– Господи, где вы ходите, я вас обыскался. Ваш приятель вне опасности, хирурги зашили ему ногу. Только поймите меня правильно: это не значит, что он сможет ходить, но по крайней мере он выживет.

Стефан молча пристально смотрел на него, и старый профессор наконец сказал:

– Я ничего не смогу сделать для вашего друга. Палату постоянно охраняют трое милиционеров, они даже не впустили меня к нему. Передайте своим друзьям, чтобы не пытались проникнуть туда, это слишком опасно.

Стефан поблагодарил своего учителя и тотчас ушел. Вечером он встретится с Марианной и передаст ей то, что узнал.

Они продержали Энцо в госпитале всего несколько дней, а потом переправили в тюремную больницу. Милиционеры действовали так грубо, что в пути Энцо трижды терял сознание.

Его судьбауже была предрешена. Кактолько он выздоровеет, его расстреляют в тюремном дворе; но поскольку он должен был самостоятельно дойти до столба, где казнили подпольщиков, мы надеялись, что это произойдет не так скоро. Было начало марта 1944 года, ходили упорные слухи о предстоящей высадке союзников. Никто из нас не сомневался, что в этом случае казни прекратятся и нас освободят. Значит, нужно было изо всех сил тянуть время, чтобы спасти нашего товарища Энцо.

Со вчерашнего дня Шарль буквально кипит от ярости. Накануне Ян приехал к нему на заброшенный вокзальчик Лубера. Это был странный визит: Ян хотел попрощаться. Где-то в окрестностях города подпольщики организовали новую бригаду, ей требовался опытный руководитель, и Ян отправлялся туда, к ним. Это не его решение, таков приказ, и он должен ему подчиниться, вот и все.

– И кто же отдает такие приказы? - спросил Шарль, не помня себя от злости.

Французские партизаны в Тулузе, не состоящие в их бригаде, - такого еще не бывало, по крайней мере до прошлого месяца. И вдруг - нате вам! - образовалась новая сеть, а его команду оголяют! Таких, как Ян, раз-два и обчелся; многие их ребята погибли или арестованы, а теперь забирают и его, - нет, это просто несправедливо!

– Я знаю, - говорит Ян, - но так решили наверху.

Шарль кричит: знать не хочу твоего "наверху"! Сколько уж месяцев борьба ведется здесь, внизу. Уличные акции - это ведь мы их придумали. А теперь другие возьмутся делать то же самое - конечно, чего проще, по чужим-то следам!

На самом деле Шарль вовсе так не думает, просто ему тяжело расставаться со своим другом Яном, почти так же тяжело, как в тот день, когда он велел скрывавшейся у него женщине вернуться к своему мужу.

Разумеется, Ян - совсем другое дело, с ним он ни за что на свете не стал бы делить постель, будь он даже смертельно болен. Но для Шарля Ян не столько руководитель бригады, сколько близкий друг, и вот теперь он уезжает…

– Ладно, хоть омлет-то успеешь съесть? - бурчит Шарль. - У меня есть яйца.

– Оставь их для ребят, а я и правда спешу, - отвечает Ян.

– Для каких еще ребят? С такими приказами я скоро останусь в бригаде один-одинешенек!

– Ничего, Шарль, не переживай, на мое место придут другие. Настоящая борьба только начинается, Сопротивление наводит порядок в своих рядах, и мы должны помочь ему, быть там, где можем приносить пользу, - это нормально. Так что давай-ка попрощаемся, и кончай дуться.

Шарль провел Яна по узкой тропинке.

Они обнялись на прощанье, условились встретиться после освобождения. Ян сел на велосипед, но тут Шарль задержал его еще на миг.

– Катрин едет с тобой?

– Да, - ответил Ян.

– Тогда поцелуй ее от меня.

Ян кивнул, и тогда Шарль задал последний вопрос, причем лицо его вдруг повеселело:

– Значит, теперь, когда мы распрощались, ты уже формально не мой начальник?

– Формально нет, - ответил Ян.

– Тогда слушай меня, дурак ты набитый: если мы ее выиграем, эту войну, постарайтесь быть счастливы, ты и Катрин. И запомни: это я, подрывник из Лубера, спустил тебе сверху этот приказ!

Ян отдал Шарлю честь, словно старшему по званию, и умчался на своем велосипеде.

Шарль ответил ему таким же приветствием и долго еще стоял на тропинке у старенького вокзальчика, пока велосипед Яна не скрылся вдали.

Мы подыхаем с голодухи в камерах, Энцо корчится от боли в тюремном лазарете Сен-Мишель, но партизанская война продолжается. Не проходит дня, чтобы враг не узнал о взорванных поездах, вырванных столбах, сброшенных в канал подъемных кранах, немецких грузовиках, куда внезапно попало несколько гранат.

Но вот в Лиможе некий осведомитель сообщил властям, что в одной из квартир его дома собираются молодые люди, наверняка евреи. Полиция тотчас всех арестовывает. Вишистское правительство решает послать на место происшествия одну из лучших своих ищеек.

Комиссар Жильяр, на которого возложена борьба с террористами, направляется в город вместе со своей группой; необходимо найти следы, ведущие к сети Сопротивления на Юго-Западе, чтобы уничтожить ее любой ценой.

Жильяр уже доказал свою сноровку в Лионе, у него большой опыт проведения допросов, так что он не подкачает и в Лиможе. Он приходит в комиссариат, чтобы самолично выяснить некоторые вопросы. В результате не мытьем, так катаньем он узнаёт, что "посылки" отправляются до востребования в Тулузу. Теперь ему ясно, что нужно делать: забросить наживку и следить, какая рыбка на нее клюнет.

Хватит миндальничать, пора раз и навсегда избавиться от этих инородцев, врагов общественного порядка, подрывающих устои государства.

Еще не рассвело, когда Жильяр оставил своих жертв в лиможском комиссариате и вместе с подручными сел в поезд на Тулузу.


24


По приезде Жильяр отстраняет от расследования тулузских полицейских и уединяется в кабинете на втором этаже комиссариата. Будь эти тулузские олухи порасторопнее, властям не пришлось бы обращаться к нему, а юные террористы давно сидели бы за решеткой. Кроме того, Жильяру известно, что среди полицейских и служащих префектуры встречаются сочувствующие делу сопротивления, более того, иногда они даже помогают подпольщикам бежать. Ведь это факт, что время от времени кто-то предупреждает евреев о грозящем аресте. Если это не так, то почему милиционеры, прибыв на место, находят их квартиры пустыми? Жильяр напоминает своим подчиненным: будьте начеку, евреи и коммунисты кишат повсюду. Он не хочет рисковать, не хочет упустить ни одной мелочи в своем расследовании. И, едва окончив инструктаж, организует наблюдение за почтой.

Сегодня утром Софи неможется. Сильный грипп приковывает ее к постели, и это очень некстати: ей нужно, как и всегда по четвергам, сходить на почту за посылкой, иначе ее товарищи не получат денег; а ведь они как минимум должны платить за квартиру и покупать еду. Вместо Софи на почту отправляется Симона, новый член бригады; она недавно приехала из Бельгии. Войдя на почту, Симона не замечает двоих мужчин, которые делают вид, будто заполняют бланки. Зато они тотчас же засекают девушку, когда та отпирает ящик № 27 и вынимает оттуда пакет. Симона выходит на улицу, они следуют за ней. Пара опытных сыщиков против семнадцатилетней девчушки - исход этой игры в прятки известен заранее. Через час Симона приходит к Софи, чтобы доставить ей "посылку", не зная, что тем самым позволила людям Жильяра установить ее адрес.

Софи, которая так умело маскировалась, следя за другими, которая неустанно мерила шагами улицы, чтобы остаться незамеченной, которая лучше всех нас умела выведать распорядок дня врага, его перемещения, его контакты, мельчайшие подробности его жизни, еще не подозревает, что под окнами ее стерегут двое и отныне она сама стала добычей. Кошки и мыши поменялись ролями.

В тот же день к Софи наведывается Марианна. Когда вечером она уходит домой, люди Жильяра выслеживают и ее.

Они назначили свидание на берегу канала Миди. Стефан ждет ее на скамейке. Марианна медленно идет к нему, улыбается еще издали. Он встает, машет ей. Еще несколько шагов, и она будет в его объятиях. Со вчерашнего дня жизнь стала совсем другой. Розина и Марьюс мертвы, и об этом невозможно не думать, но теперь Марианна уже не чувствует себя одинокой. В семнадцать лет любишь так сильно, так неистово, что забываются и голод, и холод, и страх, который мучил еще вчера. Но со вчерашнего дня жизнь переменилась, потому что теперь ей есть о ком думать.

Сидя рядышком на скамейке у Девичьего моста, Марианна и Стефан целуются, и ничто, никто не сможет отнять у них эти минуты счастья. Время идет, скоро наступит комендантский час. За их спиной уже зажглись газовые фонари, пора прощаться. Но завтра они встретятся вновь, и так будет каждый вечер. И каждый вечер на берегу канала Миди люди комиссара Жильяра будут следить, почти не скрываясь, за двумя юными влюбленными, презревшими ужасы войны.

На следующий день Марианна встречается с Дамирой. После того, как они расходятся, за Дамирой идут сыщики. Когда же это случилось - днем или двумя днями позже? Дамира встречается с Осной, а вечером Осна видится с Антуаном. За несколько дней люди Жильяра "обложили" почти всю бригаду. Кольцо сжимается все туже.

Нам не было и двадцати, немногие из нас переступили этот рубеж, и мы должны были еще многому учиться, чтобы воевать, не попадаясь в лапы врагу, тогда как ищейки ви-шистской полиции знали все эти приемы наизусть.

Готовится облава, комиссар Жильяр собрал своих людей в помещении, которое им предоставили в тулузском комиссариате. Для таких многочисленных арестов придется все же просить подкрепление у полицейских 8-й бригады. Но один из местных инспекторов, сидевший за тонкой перегородкой на том же этаже, не упустил ни единого слова, сказанного на этом совещании. Он незаметно покидает комнат)7 и идет на центральную почту. Подходит к окошку телефонистки и просит соединить его с Лионом. Вскоре его просят пройти в кабину.

Он бросает взгляд через застекленную дверь кабины: служащая болтает с подружкой, линия надежна.

На другом конце провода молчат, просто выслушивают страшную новость. Через два дня бригада № 35 имени Марселя Лангера в полном составе будет арестована. Информация вполне достоверна, ребят нужно срочно предупредить. Инспектор вешает трубку и молит Бога, чтобы его сообщение успели передать вовремя.

В своей лионской квартире лейтенант французского Сопротивления тоже вешает трубку.

– Кто это был? - спрашивает его майор.

– Связной из Тулузы.

– Что он хотел?

– Сообщить, что ребят из тридцать пятой бригады загребут через два дня.

– Милиция?

– Нет, сыщики из Виши.

– Тогда у них нет никаких шансов.

– Но ведь мы их предупредим, у нас еще есть время переправить их куда-нибудь.

– Может быть, но мы этого не сделаем, - говорит майор.

– Почему? - изумленно спрашивает лейтенант.

– Потому что война скоро кончится. Немцы потеряли в Сталинграде двести тысяч солдат, и, говорят, еще сто тысяч попали к русским в плен, среди них тысячи офицеров и десятка два генералов. Их армии отступают по всему Восточному фронту, и высадка союзников, на юге или на западе, не заставит себя ждать. Нам известно, что Лондон к этому готовится.

– Я все знаю, но какое это имеет отношение к ребятам из бригады Марселя Лангера?

– А такое, что теперь ситуацию следует оценивать с позиции здравого политического смысла. Мужчины и женщины, о которых идет речь, все сплошь венгры, испанцы, итальянцы, поляки и так далее; короче говоря, все они или почти все - иностранцы. А когда Франция будет освобождена, желательно, чтобы в Истории войны говорилось о том, что эту свободу завоевали именно французы.

– Значит, мы просто бросим их, обречем на смерть, так, что ли? - возмущается лейтенант; он-то знает, что эти ребята первыми начали бороться с врагом.

– Ас чего ты взял, что их обязательно убьют?

Перехватив презрительный взгляд молодого лейтенанта, майор французского Сопротивления со вздохом заключает:

– Слушай меня. Через какое-то время страна воспрянет, очнется от войны; так вот, необходимо, чтобы она встретила освобождение с высоко поднятой головой, чтобы население сплотилось вокруг единого вождя, и этим вождем станет де Голль. Победа просто обязана быть нашей. Как это ни прискорбно, но Франции понадобятся герои-французы, а герои-иностранцы ей не нужны!

Тем временем Шарль на своем луберском вокзальчике предавался горьким мыслям. В начале недели ему сообщили, что бригаде больше не будут выделять деньги. Не будет и посылок с оружием. Все связи, налаженные с сетями Сопротивления, действующими на их территории, разорваны. Предлогом послужил взрыв в кинотеатре "Варьете". Пресса остереглась писать о том, что жертвами взрыва стали подпольщики. Розина и Марьюс изображались в газетах гражданскими лицами, юной парочкой, пострадавшей в результате подлого террористического акта, и никому не было известно, что третий - сопровождавший их молодой герой - в данный момент корчится от боли в лазарете тюрьмы Сен-Мишель. Шарлю объявили, что подобные акции бросают тень на все Сопротивление, поэтому и было решено "сжечь мосты".

Это решение для Шарля равносильно предательству. И нынче вечером, сидя в компании Робера, взявшего на себя руководство бригадой с тех пор, как отозвали Яна, он выражал ему свое возмущение. Как можно бросать их на произвол судьбы, поворачиваться к ним спиной - ведь это они вступили в борьбу с самого начала войны! Робер не знал, что и ответить, он любил Шарля, как родного брата, и постарался утешить его хотя бы в одном - в том, что его больше всего угнетало и мучило.

– Слушай, Шарль, никто же не верит тому, что пишут в газетах. Все знают, что на самом деле произошло в "Варьете" и кто там погиб.

– И за что! - буркнул Шарль.

– За свободу, - ответил Робер, - и весь город это знает.

Позже к ним присоединился Марк. При виде его Шарль пожал плечами и вышел, сказав, что хочет пройтись по саду. Разбивая каблуком комок земли, Шарль думал: Жак ошибся, на дворе уже конец марта 1944 года, а весна все никак не наступает.

Комиссар Жильяр и его заместитель Сири-нелли собрали всю свою группу. На втором этаже комиссариата идут приготовления к арестам. Они намечены на сегодня. Получен строгий приказ: всем соблюдать молчание, нельзя допустить, чтобы кто-то предупредил тех, кто через несколько часов угодит в расставленные сети. Однако Эспарбье, молодой комиссар полиции, сидящий за перегородкой в соседней комнате, слышит каждое их слово. В его обязанности входит ведение чисто уголовных дел - война ведь не ликвидировала правонарушителей, ими тоже кто-то должен заниматься. Но комиссар никогда не сажал партизан, наоборот, - когда против них что-нибудь затевается, он всегда предупреждает - это его способ участвовать в Сопротивлении.

Сообщить им о грозящей опасности - дело довольно рискованное и трудное, очень уж близки сроки, но Эспарбье не одинок, среди коллег у него есть сообщник. Молодой комиссар встает со своего места и спешит к нему.

– Беги сейчас же в управление казначейства. В пенсионном отделе разыщешь некую Мадлен; скажи ей, что ее друг Стефан должен срочно отправиться в путешествие.

Эспарбье поручает это своему коллеге; ему самому предстоит другая встреча. Если он поедет на машине, то через полчаса уже будет в Лубере. Там ему нужно переговорить с другом - он видел карточку с его приметами в полицейском досье, и лучше бы ее в этой папке не было.

В полдень Мадлен выходит из здания казначейства и спешит к Стефану; она обходит все места, где он бывает, но тщетно, его нигде нет. Она идет домой к родителям, но там ее уже ждут полицейские. Они ничего не знают о Мадлен, кроме того, что Стефан заходит к ней почти каждый день. Полицейские проводят обыск; улучив минутку, когда они не смотрят на нее, Мадлен быстро пишет несколько слов на клочке бумаги и прячет его в спичечный коробок. Заявив полицейским, что ей плохо, она просит разрешения постоять у открытого окна…

На первом этаже живет ее друг, итальянец-бакалейщик, он знает ее чуть ли не с детства. Коробок падает к его ногам. Джованни подбирает его, поднимает голову и улыбается Мадлен. Пора закрывать лавочку! Удивленному покупателю Джованни объясняет, что ему все равно нечем торговать, никаких товаров давно уже нет. Опустив железный ставень, он садится на велосипед и едет предупредить того, кому адресована записка.

В это же время Шарль провожает Эспарбье. Едва тот уехал, Шарль собираетвещиис тяжелым сердцем в последний раз запирает дверь своего вокзальчика. Перед тем как повернуть ключ, он еще раз оглядывает комнату. Старая сковорода на печке напоминает ему знаменитый ужин, когда он готовил омлет, чуть не ставший причиной катастрофы. В тот вечер здесь сидели все его товарищи. Да, это был ужасный день, но времена были получше, чем сейчас.

Шарль садится на свой нелепый велосипед и мчится прочь с бешеной скоростью. Нужно еще успеть предупредить столько народу, а время идет быстро, и его друзьям грозит арест.

Стефан, получивший от бакалейщика записку, тоже уже в пути. Он не успел ни попрощаться с Марианной, ни даже заехать обнять Мадлен, которая с такой дерзкой находчивостью спасла его, рискуя собственной жизнью.

Шарль встречается с Марком в кафе. Он сообщает ему о готовящейся операции, приказывает сейчас же покинуть город и отправляться к макизарам в Монтобан.

– Уезжай туда вместе с Дамирой, они примут вас к себе.

Перед тем как уйти, Шарль дает Марку конверт.

– Береги его, это мой "бортовой журнал", - говорит он. - Я там записывал большинство наших вооруженных акций. Передай его от меня тем, к кому едешь.

– А это не опасно - хранить такие документы?

– Конечно опасно, но если мы все погибнем, нужно, чтобы хоть кто-то когда-нибудь узнал о наших операциях. Пускай меня убьют, с этим я смирюсь, но я не хочу исчезнуть бесследно.

Друзья расстаются. Марк должен как можно скорее разыскать Дамиру. Их поезд уходит около семи вечера.

Шарль припрятал часть оружия на Далматинской улице, а остальное - неподалеку оттуда, в одной церкви. Теперь нужно •пасти все, что еще возможно. Когда Шарль подъезжает к месту первого тайника, он видит на углу двоих мужчин, один из них читает газету.

"Ах, черт, пропало дело!" - думает он.

Остается еще церковь, но едва он приблизился к паперти, как рядом остановился черный "ситроен", из которого выскочили четверо мужчин. Они бросаются на Шарля, тот отбивается, как может, но силы слишком неравны. На Шарля градом сыплются удары; обливаясь кровью, он едва не падает, но тут его оглушают ударом по голове и запихивают в машину.

Уже темнеет, Софи возвращается домой. В конце улицы ее подстерегают двое мужчин. Заметив их, она поворачивает назад, но ей преграждают дорогу двое других. Один из них распахивает куртку, выхватывает револьвер и целится в нее. Софи некуда бежать, она улыбается, она ни за что не поднимет руки вверх.

Сегодня вечером Марианна ужинает у матери, на столе только жидкий суп из топи-намбуров. Ничего повкуснее не предвидится, но, слава богу, есть чем заглушить голод до завтра. Кто-то громко барабанит в дверь.

Девушка вздрагивает: ей знаком этот грубый стук, она прекрасно знает, какие посетители стоят на лестнице. Мать испуганно смотрит на нее.

– Сиди, сиди, это за мной, - говорит Марианна, отложив салфетку.

Обогнув стол, она крепко обнимает мать.

– Запомни, мама, что бы тебе ни говорили, я ни о чем не жалею. Я боролась за правое дело.

Мать пристально смотрит на Марианну, гладит дочь по щеке, словно это последнее проявление нежности помогает ей сдержать слезы.

– Что бы мне ни сказали, доченька, я тебя очень люблю, я горжусь тобой.

Дверь трещит от ударов снаружи. Марианна последний раз целует мать и идет открывать.

Вечер выдался теплый; Осна курит сигарету, облокотившись на подоконник. На улице появляется машина, она тормозит возле ее дома. Из нее выходят четверо мужчин в пальто. Пока они поднимаются по лестнице, Осна еще могла бы скрыться, но долгие месяцы подпольной жизни отняли у нее все силы. Да и где прятаться? Осна затворяет окно, подходит к раковине, споласкивает лицо.

– Вот и пришло время, - шепчет она своему отражению в зеркале.

Она уже слышит шаги на лестнице.

Перронные часы показывают семь часов тридцать две минуты. Дамира нервничает, то и дело подходит к краю платформы: не идет ли поезд, который увезет их подальше отсюда?

– Опаздывает он, что ли?

– Нет, - спокойно отвечает Марк, - он прибывает через пять минут.

– Как ты думаешь, остальные спаслись?

– Насчет всех не знаю, но за Шарля я не очень беспокоюсь.

– А я страшно волнуюсь за Осну, Софи и Марианну.

Марк знает, что никакие слова не помогут ему успокоить любимую; он обнимает и целует ее.

– Не переживай, я уверен, что их успели предупредить. Так же, как нас.

– А если нас арестуют?

– Ну, по крайней мере, мы будем вместе, но нас не арестуют.

– Я боюсь не за нас, а за "бортовой журнал" Шарля, ведь это я его везу.

– Ах, вот что!

Дамира с нежной улыбкой смотрит на Марка.

– Прости, я не то имела в виду. Просто мне так страшно, что я болтаю всякие глупости.

Вдали показывается паровоз, поезд описывает плавную дугу и приближается к платформе.

– Ну вот, видишь, все хорошо, - говорит Марк.

– Хорошо-то хорошо, но до каких пор?

– Однажды к нам вернется весна, помни это, Дамира.

Состав уже близко, скрежещут тормоза, из-под колес вылетают снопы искр, и поезд останавливается.

– Обещай, что будешь меня любить по-прежнему, когда кончится война, - просит Марк.

– А кто тебе сказал, что я тебя люблю? - с кокетливой улыбкой отвечает Дамира.

И в тот миг, когда они подходят к ступенькам вагона, на ее плечо ложится тяжелая рука.

Марк прижат к земле, на него надевают наручники. Дамира отбивается, но жестокая затрещина отбрасывает ее к стенке вагона. Ее лицо разбивается о табличку состава. За миг до обморока Дамира видит перед собой крупные буквы - "МОНТОБАН".

В комиссариате полицейские обыскивают ее и находят конверт, который Шарль доверил Марку.

Так 4 апреля 1944 года бригада чуть ли не в полном составе попала в лапы полиции. Лишь некоторым удалось спастись. Ян и Катрин ускользнули из ловушки. Полицейским остался неизвестен адрес Алонсо. Что касается Эмиля, то он бежал в самый последний момент.

Этим вечером 4 апреля 1944 года Жильяр и его безжалостный помощник Сиринелли чокаются шампанским с остальными полицейскими. Подняв бокалы, они поздравляют друг друга с тем, что положили конец действиям "банды юных террористов".

Благодаря проделанной работе чужаки, вредившие Франции, проведут остаток жизни за решеткой.

– Хотя… -добавляет комиссар, перелистывая "бортовой журнал" Шарля, - с такими доказательствами можно уверенно сказать, что этим инородцам жить осталось недолго, их наверняка расстреляют.

Палачи уже начали пытать Марианну, Софи, Осну и всех, кого арестовали в тот день, а человек, предавший их своим молчанием, решивший по политическим мотивам не давать ход сигналу, что поступил от сочувствующих борьбе работников префектуры, уже готовится к вступлению в генеральный штаб Освобождения.

Узнав на следующий день о разгроме 35-й бригады имени Марселя Лангера, входившей в состав ИРС, он пожимает плечами и отряхивает пиджак, который через несколько месяцев украсится орденом Почетного легиона. Пока он еще майор внутренних вооруженных сил Франции, но скоро получит звание полковника.

Что же до комиссара Жильяра, отличившегося своим усердием перед властями, то в конце войны ему вверят руководство бригадой по борьбе с наркотиками. В этой должности он спокойно завершит свою карьеру.


25


Я уже говорил тебе, мы так и не сдались. Те немногие, кто избежал ареста, начали сорганизовываться заново. К ним присоединились парни из Гренобля. Во главе бригады теперь встал Урман; он не дал передышки врагу, и акции возобновились на следующей же неделе.

Уже давно стемнело. Клод уснул, как и большинство обитателей камеры; только я стоял у окна, пытаясь разглядеть звезды между прутьями решетки.

В глубокой тишине вдруг послышались рыдания одного из наших. Я подошел к нему.

– Ты чего?…

– Мой брат не мог убить, поверь мне, он был неспособен выстрелить в человека, даже в мерзавца-милиционера.

Самюэль отличается странным сочетанием мудрости и вспыльчивости. До встречи с ним я думал, что эти две черты не могут существовать вместе.

Самюэль утирает слезы, проводя ладонью по лицу; его впалые щеки смертельно бледны. Мне чудится, будто его глубоко запавшие глаза едва держатся в орбитах: на изможденном лице истаяли все мускулы, под тонкой, прозрачной кожей - одни кости.

– Это было так давно, - чуть слышно продолжает он. - Представь себе, нас было всего пятеро. Пятеро подпольщиков на весь город, и всем вместе не набралось бы даже ста лет. Сам я выстрелил только один раз, в упор, но это был отъявленный негодяй, один из тех, кто доносил на людей, пытал и насиловал. А мой брат был неспособен причинить зло даже таким гадам.

Самюэль как-то странно захихикал; из его легких, изъеденных туберкулезом, вырывался громкий хрип. Да и голос звучал странно, - низкий мужской тембр то и дело перемежали звонкие детские нотки. Самюэлю было всего двадцать лет.

– Я знаю, не стоило тебе рассказывать, это нехорошо, от этого еще больней, но когда я говорю о брате, я словно продлеваю его жизнь, хоть капельку, понимаешь?

Я не очень понимал, но все-таки кивнул. Какая разница, о чем он говорит, этот парень, - ему просто нужно, чтобы его кто-то выслушал. Все равно звезд на небе не было, а голод мешал мне заснуть.

– Это было в самом начале. У брата было ангельское сердце и милое личико. Он верил в существование добра и зла. Знаешь, я сразу понял, что он пропадет, - с такой голубиной душой воевать невозможно. А душа его была так прекрасна, так чиста, что рядом с ним не существовало ни грязи заводов, ни мрака тюрем, ее свет озарял утренние дороги, по которым люди шли на работу, еще не стряхнув с себя тепло постели.

Его невозможно было заставить убивать. Я ведь тебе уже это говорил, правда? Он исповедовал всепрощение. Только пойми правильно: он был храбрым, мой брат, он никогда не отказывался участвовать в акциях, но только не с оружием в руках. "Оно мне ни к чему, я все равно не умею стрелять", - говорил он, подсмеиваясь надо мной. Сердце не позволяло ему целиться в человека, а сердце у него было вот такое огромное, поверь мне, - говорил Самюэль, разводя руки. - И он шел на бой с пустыми руками, спокойный и уверенный в своей победе.

Нам дали задание вывести из строя конвейер на местном заводе. Там делали патроны. Для моего брата это было вполне логично: ведь чем меньше патронов сойдет с конвейера, тем больше спасенных жизней.

Мы с ним собрали нужные сведения. Мы ведь никогда не расставались. Ему было всего четырнадцать лет, и я считал своим долгом беречь его, заботиться о нем. Но если хочешь знать правду, я думаю, что все это время он меня опекал, а не наоборот.

Руки у моего братишки были просто золотые; видел бы ты, как он рисовал - он мог изобразить все что угодно. Пара штрихов, и твой портрет готов, да такой портрет, что твоя мама повесила бы его на почетном месте в гостиной. И вот, вскарабкавшись на заводскую стену в кромешной ночной тьме, он набросал план завода и раскрасил в разные цвета все его корпуса, которые выросли на листе бумаги, как грибы. Я стоял на стреме, поджидая его внизу. А он вдруг неожиданно начал смеяться - прямо там, в темноте; это был такой искренний и веселый смех, я унесу его с собой в могилу, когда туберкулез меня совсем доконает. Брат смеялся потому, что в центре своего плана изобразил дурацкого кривоногого человечка, похожего на его школьного директора.

Закончив рисовать, он спрыгнул со стены и сказал мне: "Готово, теперь можно смело туда идти". Вот видишь, какой он был, мой брат; окажись там жандармы, нам бы не миновать тюрьмы, но он плевать хотел на опасность, он любовался своим рисунком с кривоногим человечком посредине, хохотал от всей души, и, клянусь тебе, этот смех разгонял ночную тьму.

В другой день, пока он был в школе, я наведался на тот завод, побродил по двору, стараясь не слишком привлекать к себе внимание, как вдруг ко мне обратился какой-то рабочий. Он сказал, что если я пришел наниматься сюда, то мне нужно пройти по дорожке, которая тянется вдоль трансформаторов, и показал мне ее; поскольку он назвал меня "товарищ", я понял, что он имел в виду.

Вернувшись домой, я все рассказал братишке, и он включил трансформаторы в свой план. На этот раз он разглядывал свой рисунок серьезно, без смеха, даже когда я ему указывал на кривоногого человечка.

Самюэль на минуту смолк, переводя дыхание. У меня в кармане был припасен бычок, и я его раскурил, но не стал предлагать ему затянуться из-за его кашля. Он дал мне время насладиться первой затяжкой, потом продолжил свой рассказ, и его интонации менялись в зависимости от того, говорил он о себе или о своем брате.

– Через неделю моя подружка Луиза высадилась из поезда с картонной коробкой под мышкой. В коробке было двенадцать гранат. Один Бог знает, как она их раздобыла.

Знаешь, нам ведь оружие на парашютах не сбрасывали, мы были изолированы от всех и ужасно одиноки. Луиза была потрясающая девчонка, она мне очень нравилась, да и я ей тоже. Иногда мы ходили заниматься любовью неподалеку от сортировочной станции и до того увлекались, что не обращали внимания на то, что творится кругом; впрочем, у нас всегда было мало времени. На следующий день после того, как Луиза вернулась со своим свертком, мы должны были провести акцию. Была холодная и темная ночь, такая же, как вот эта… хотя нет, не такая, ведь тогда мой брат был еще жив. Луиза проводила нас до самого завода. Мы взяли с собой два револьвера, я раздобыл их у милиционеров - подстерег на улице сперва одного, потом другого и хорошенько стукнул по голове. Брат отказался брать оружие, так что я засунул оба револьвера в багажник своего велосипеда.

Я должен подробно рассказать, что случилось, иначе ты мне просто не поверишь, даже если я побожусь, что не вру. Мы едем на велосипедах, они подпрыгивают на булыжной мостовой, и вдруг я слышу за спиной чей-то голос: "Месье, вы что-то обронили". Мне не хотелось реагировать, но человек, который, потеряв свою вещь, не останавливается, а едет дальше, вызывает подозрение. Я затормозил и оглянулся. По привокзальной улице шли с завода рабочие, у каждого на плече была сумка. Они шли по трое, потому что для четверых тротуар был слишком узок. Ты только представь себе эту картину: по улице шагает весь завод. А в тридцати метрах от меня, на мостовой, лежит, поблескивая, мой револьвер, выпавший из багажной сумки. Я прислоняю велосипед к стене и иду к человеку, тот нагибается, подбирает мою "пукалку" и протягивает ее мне, как будто отдает носовой платок. Парень кивает мне на прощанье и догоняет поджидающих его товарищей, а те желают мне приятного вечера. Сегодня все они придут домой, к женам, и сядут за ужин, который те им приготовили. А я прячу оружие за пазуху, взбираюсь на свой велосипед и качу следом за братом. Представляешь себе эту картину? Интересно, как бы ты выглядел, если бы потерял свой ствол перед самой акцией и кто-нибудь поднял бы его и вернул тебе?!

Я ничего не ответил Самюэлю, мне не хотелось его прерывать, но в памяти тотчас всплыл застывший взгляд немецкого офицера, лежавшего с раскинутыми руками возле писсуара, а потом глаза Робера и моего друга Бориса.

– Патронный завод вырисовывался перед нами в полумраке, как эскиз тушью на серой бумаге. Мы проехали вдоль заводской стены. Братишка взобрался на нее, ставя ноги на каменные выступы, как на ступени. Перед тем как спрыгнуть по другую сторону, он улыбнулся мне и сказал: ничего со мной не случится, я люблю вас - тебя и Луизу. Я в свой черед вскарабкался на стену и догнал его в заводском дворе - как мы и условились, за опорой, которую он пометил на своем плане. В наших сумках с легким стуком перекатывались гранаты.

Действовать нужно осторожно, здесь есть охранник. Его пост довольно далеко от того корпуса, который сейчас загорится, и при взрыве он успеет выбежать и спастись, но мы-то здорово рискуем, если он нас сейчас углядит.

Брат уже крадется дальше, сквозь туманную морось, я иду за ним до тех пор, пока наши дороги не расходятся: он должен заняться складом, а я - цехом и административными помещениями. Я хорошо помню план завода, и темнота меня не пугает. Вхожу в здание, пробираюсь вдоль сборочного конвейера и поднимаюсь по приставной лесенке к мосткам, ведущим в бюро. Дверь закрыта на стальной засов, на нем висит здоровенный амбарный замок - это плохо, но зато стеклянные перегородки разбить ничего не стоит. Я вынимаю две гранаты, выдергиваю из каждой чеку и швыряю с обеих рук внутрь. Стекла со звоном разлетаются вдребезги, и я едва успеваю пригнуться, как взрывная волна сшибает меня с ног. Я падаю, раскинув руки, оглушенный, голова у меня гудит, легкие наполнены дымом, и я судорожно выкашливаю его вместе с цементной пылью, поднявшейся при взрыве. Пытаюсь встать, на мне тлеет рубашка, сейчас я сгорю заживо. Слышу другие взрывы, гремящие вдали, со стороны складов. Мне тоже нужно завершить свою часть работы.

Кубарем скатываюсь по железной лесенке и приземляюсь возле окна. В небе стоит багровое зарево - это поработал мой братишка; после каждого взрыва очередной корпус вспыхивает ярким пламенем, разогнавшим темноту. Выхватываю из сумки гранаты и по одной бросаю их в цель на бегу, пробираясь сквозь дым к выходу.

Позади грохочут взрывы, при каждом меня швыряет из стороны в сторону. Пламя бушует так яростно, что становится светло как днем, и лишь временами огонь заволакивают черные клубы дыма. Я почти ничего не вижу: из глаз ручьем текут жгучие слезы.

Я хочу жить, хочу вырваться из этого ада на чистый воздух. Хочу увидеть братишку, обнять его, сказать, что все это - лишь нелепый ночной кошмар и что, пробудившись, я снова найду наши прежние жизни, найду случайно, в сундучке, куда мама складывала наши вещи. В той жизни, его и моей, мы ходили в лавку на углу и воровали у бакалейщика карамельки; в той жизни мама ждала нас после школы и заставляла рассказывать ей домашние задания, но все это кончилось, когда они пришли и отняли у нас маму, отняли наши жизни.

Прямо передо мной обрушилась горящая потолочная балка; она перегородила мне дорогу. Жар становится невыносимым, но я знаю, что там, снаружи, ждет брат, он никуда не уйдет без меня. И тогда я лезу в огонь и голыми руками оттаскиваю балку прочь.

Ты даже представить себе не можешь, до чего больно кусает огонь, пока сам такого не испытал. Знаешь, я просто взвыл, как пес, которого избивают плеткой, взвыл, как грешная душа в аду; но я уже сказал тебе, что мне безумно хотелось жить, и я помчался дальше прямо сквозь огонь, мечтая только об одном - чтобы мне отрезали руки, избавив от этой кошмарной пытки. Но вот наконец я добрался до маленького дворика, обозначенного на плане брата, и увидел вдали лестницу, заранее приставленную к стене. "Я уж начал волноваться. Куда ты пропал? - спросил он, увидев мою физиономию, закопченную, как у трубочиста. И добавил: - Ну и ну, здорово тебе досталось!" Он велел мне подниматься первому, из-за ожогов. Я начал кое-как взбираться по лестнице, опираясь на локти, - руки жгло невыносимо. Наверху я обернулся, чтобы сказать ему: теперь твоя очередь, давай, не тяни.

Самюэль опять смолк, точно набирался сил, чтобы дорассказать свою историю. Потом вытянул руки и показал мне ладони: это были руки древнего старика, всю свою жизнь пахавшего землю. Самюэлю было всего двадцать лет.

– Мой брат стоял внизу, во дворе, но на мой призыв ответил голос другого человека. Заводской охранник целился из ружья и кричал: "Стой, стой!" Я выхватил из сумки револьвер, забыв о боли в руках, и навел его на сторожа, но тут мой брат крикнул: "Не надо, не стреляй!" Я смотрю на него, и моя рука выпускает револьвер. Он падает к ногам брата, и тот облегченно улыбается, - теперь он уверен, что я никому не причиню зла. Я тебе говорил: у него было ангельское сердце. Совершенно безоружный, он с улыбкой повернулся к охраннику и сказал: "Не стреляй, не надо, мы из Сопротивления". Он сказал это так, словно хотел успокоить этого толстячка с его наставленным на нас ружьем, убедить его, что мы никому не причиним зла. Потом добавил: "После войны твой завод отстроят заново, он будет еще красивей прежнего". Брат поворачивается и ставит ногу на первую перекладину лестницы. Толстячок снова кричит: "Стой! Стой!", но брат продолжает подниматься к небу, и тогда сторож нажимает на курок.

Я увидел, как пуля разворотила грудь брата, как застыл его взгляд. Окровавленные губы улыбнулись мне и шепнули: "Беги, я тебя люблю", и его тело рухнуло наземь.

Я стоял там, на стене, а он лежал внизу, в расплывшейся под ним багровой луже, в багрянце всей той любви, что покидала его бездыханный труп.

Больше Самюэль не произнес за эту ночь ни слова. Когда он кончил свой рассказ, я подошел к Клоду и лег рядом, потревожив его сон; он что-то недовольно пробурчал.

Лежа на убогом тюфяке, я увидел сквозь решетку несколько звезд, зажегшихся на темном небосклоне. Я не верю в Бога, но в ту ночь мне почудилось, что среди них мерцает душа брата Самюэля.


26


Майское солнышко согревает нашу камеру. В середине дня оконные решетки отбрасывают на пол тень - три черные полосы. Когда ветер дует в нашу сторону, к нам сюда проникает аромат первых распустившихся лип.

– Похоже, наши ребята раздобыли машину.

Это нарушил тишину голос Этьена. Я познакомился с ним, с нашим Этьеном, уже здесь; он вступил в бригаду через несколько дней после того, как арестовали нас с Клодом, и вместе с другими угодил в сети комиссара Жильяра. Слушая его, я пытаюсь представить себя там, на воле, совсем в другой жизни, не такой, как теперешняя. Я слышу, как шагают по улице прохожие, - это легкая поступь свободных людей, не подозревающих, что в нескольких метрах от них за двойной стеной кто-то томится в плену, в ожидании смерти. Этьен напевает, как будто хочет развеять скуку. Но куда страшнее скуки эта несвобода, она душит нас, как удав, беспощадно, беспрерывно. Ее укус не причиняет боли, но яд убивает. И слова песни, которую поет наш друг, возвращают нас к действительности: нет, мы не одиноки, мы здесь все вместе.

Этьен сидит на полу, привалившись спиной к стене; его слабый мягкий голос напоминает голос ребенка, который рассказывает сказку, голос храброго мальчишки, что вкладывает в свой напев надежду:

На том холме девчонок шалых нет, Нет ни шпаны, ни бандюков, ни лохов. Ах, где же ты, Мулен де ла Галетт, Где ты, Париж, обитель скоморохов?!

Тот холм напился кровью допьяна; Все, кто там пал, ни в чем не виноваты. Зато тиранов обойдет война, Они спасутся, - сгинут лишь солдаты.

К голосу Этьена присоединяется голос Жака, и руки остальных, только что бесцельно барабанившие по жестким тюфякам, теперь дружно отбивают ритм припева.

Тот холм прозвали Красным в честь ребят,

Что, взяв его, легли на поле боя.

Там нынче созревает виноград,

В чьем сладком соке бродит кровь героя.

Из соседней камеры доносятся голоса Шарля и Бориса с их легким акцентом; они тоже поют вместе с нами. Клод, выводивший какие-то слова на клочке бумаги, бросает карандаш - ему ближе слова песни. Встав с койки, он присоединяется к общему хору.

Тот холм не знает свадебных пиров, То не Монмартр для праздничных гуляний. Здесь слышен только плач скорбящих вдов Да звук сиротских жалобных рыданий.

Тут кровь простых людей лилась рекой, Тут вся земля слезами пропиталась. Злодеи, что живут одной войной, Не плачут - этим незнакома жалость.

Тот холм прозвали Красным в честь ребят,

Что, взяв его, легли на поле боя.

Там нынче созревает виноград,

В чьем сладком соке бродит кровь героя.

Испанцы у меня за спиной тоже вступают в хор; слов они не знают, но напевают мелодию. И вскоре "Красный холм' звучит во всех камерах нашего этажа. Теперь его поют уже сотни людей.

На том холме сбирают виноград С веселым смехом и веселой песней. Влюбленные друг другу говорят Слова любви, которых нет чудесней.

Им застит взор любовный жаркий пыл. Они не слышат, в поцелуях тая, Как ночью тени вставших из могил Стенают на холме, к живым взывая.

Тот холм прозвали Красным в честь ребят, Что, взяв его, легли на поле битвы. Там нынче созревает виноград, А мне - видны кресты, слышны молитвы.

Вот видишь, Этьен был прав: мы не одиноки, мы здесь все вместе. Снова наступает тишина, а следом меркнет и дневной свет. Каждый из нас возвращается к своей тоске, к своему страху. Скоро придется выходить на галерею и снимать одежду - всю, кроме трусов: спасибо испанским товарищам, теперь мы имеем право оставаться в них на ночь.

Забрезжил жиденький рассвет. Заключенные уже одеты и ждут завтрака. Двое дежурных тащат по мосткам котел с едой, разливая ее в протянутые миски. Заключенные расходятся по камерам, двери захлопываются, и концерт задвижек стихает. Каждый сидит сам по себе, углубившись в свое одиночество и грея руки о края своей металлической посудины. Губы тянутся к миске с варевом, втягивают солоноватую жидкость, пьют ее мелкими глотками. Пьют наступающий день.

Вчера, когда мы пели, в хоре не хватало одного голоса - голоса Энцо, лежащего в тюремном лазарете.

– Они там преспокойно ждут, когда можно будет его казнить, но мы-то должны действовать, - говорит Жак.

– Отсюда, из камеры?

– Сам видишь, Жанно, сидя здесь, мы ничего сделать не сможем, поэтому нужно навестить его в больнице, - отвечает он.

– И что дальше?

– Пока он не может стоять на ногах, они не имеют права его расстрелять. Вот и нужно помешать ему выздороветь слишком быстро, понял?

По моему взгляду Жак догадывается, что я еще не уразумел, какую роль мне отводят в этом деле; мы бросаем жребий, кому из нас двоих придется изображать болящего.

Мне никогда не везло в игре, но тогда, согласно примете, должно было бы везти в любви, так нет же, черта с два - поверьте, я знаю, что говорю!

И вот я катаюсь по полу, корчась от воображаемых болей, которые не так-то трудно изобразить, если вспомнить, где мы находимся.

Прошел целый час, прежде чем охранники сподобились явиться и взглянуть, кто это тут страдает и вопит, как ненормальный; пока я испускал душераздирающие стоны, мои сокамерники как ни в чем не бывало продолжали беседу.

– Неужели ребята раздобыли машины? - спрашивает Клод, не обращая никакого внимания на мои актерские таланты.

– Похоже, что так, - говорит Жак.

– Черт подери, они там, на воле, ездят на акции в машинах, а мы тут паримся без дела, как последние дураки.

– Да уж, хуже некуда, - бурчит Жак.

– Как думаешь, вернемся мы к ним или нет?

– Откуда я знаю… все может быть.

– А вдруг они нам помогут? - спрашивает мой братишка.

– Ты имеешь в виду ребят с воли? - уточняет Жак.

– Да, - продолжает Клод с радостно-мечтательным видом. - Вдруг они попробуют нас освободить?

– Вряд ли. Для этого им понадобится целая армия: на сторожевых вышках стоят немцы, во дворе французские охранники.

Брат призадумался; его надежды лопнули, как мыльный пузырь. Он садится спиной к стене - бледный, с унылой миной.

– Эй, Жанно, ты не можешь орать чуточку потише, а то мы друг друга не слышим! - ворчит он, а потом и вовсе умолкает.

Жак вдруг пристально смотрит на дверь камеры. За ней раздается шарканье ботинок по железному полу.

Щелкает заслонка, и в окошечке возникает багровая физиономия надзирателя. Он водит глазами, отыскивая источник воплей. В двери щелкает ключ, двое других поднимают меня и волокут наружу.

– Дай бог, чтобы это было серьезно, раз ты побеспокоил нас в неурочное время, иначе мы у тебя живо отобьем охоту к прогулкам, - говорит один из них.

– Верно, можешь не сомневаться! - подтверждает второй.

А мне наплевать, пусть зададут какую угодно трепку, лишь бы доставили в лазарет, к Энцо.

Он лежит на койке в лихорадочном полусне. Санитар принимает меня и велит лечь на каталку возле Энцо. Дождавшись, когда сторожа выйдут, он обращается ко мне.

– У тебя действительно что-то болит или ты притворился, чтобы дать себе передышку на пару часов?

Я со страдальческой гримасой указываю ему на живот; он ощупывает меня, колеблется.

– Тебе уже удаляли аппендикс?

– Кажется, нет, - лепечу я, не задумываясь о последствиях своего ответа.

– Давай-ка я тебе кое-что разъясню, - сухо говорит санитар. - Если ты будешь настаивать на своем "нет", то вполне возможно, что тебе располосуют живот и удалят воспаленный аппендикс. Конечно, в таком варианте есть свои преимущества: ты поменяешь две недели в камере на такой же срок в хорошей постели и с гораздо лучшей жратвой. Если тебе предстоит суд, его отложат ровно на такой же срок, а если ты оклемаешься и твой приятель все еще будет здесь, вы даже сможете поболтать друг с другом.

Санитар вытаскивает из кармана халата пачку сигарет, протягивает одну мне, другую сует в рот и продолжает, еще более внушительным тоном:

– Конечно, в этом есть и свои минусы. Во-первых, я не хирург, а только экстерн, иначе, как ты понимаешь, не был бы санитаром в тюрьме Сен-Мишель. Но учти следующее: я не утверждаю, что у меня нет шансов успешно тебя прооперировать, свои учебники я знаю наизусть; с другой стороны, ты должен понять, что лучше тебе попасть в более опытные руки. Кроме того, не хочу от тебя скрывать, что гигиенические условия здесь не блестящие. Всегда есть опасность занести инфекцию, и в этом случае, скажу тебе прямо, может развиться такой сепсис, который прикончит тебя гораздо вернее, чем рас-стрельный взвод. Так что давай-ка я выйду на минутку покурить, а ты пока постарайся вспомнить, откуда у тебя вот этот шрам внизу живота - не от операции ли аппендицита?

И санитар вышел из комнаты, оставив меня наедине с Энцо. Я растолкал своего товарища и, кажется, оторвал его от приятного сна, поскольку он открыл глаза, блаженно улыбаясь.

– Ты как сюда попал, Жанно? Тебя что, охранники вздули?

– Нет-нет, со мной все в порядке, просто решил тебя проведать.

Энцо сел на постели; теперь, судя по тому, как изменилось выражение его лица, он окончательно проснулся.

– Вот это да! Значит, ты устроил этот спектакль только для того, чтобы меня повидать?

Вместо ответа я кивнул; по правде сказать, я был здорово взволнован встречей с моим другом Энцо. И чем больше я глядел на него, тем сильней волновался: мне чудился рядом с ним Марьюс в кинотеатре "Варьете", а рядом с Марьюсом - Розина, и она мне улыбалась.

– Не стоило так трудиться, Жанно, я ведь скоро смогу ходить, я уже почти здоров.

Я опустил глаза, не зная, с чего начать разговор.

– Ну что, дружище, я вижу, тебя эта новость радует, - добавил Энцо.

– Конечно, но, по правде сказать, лучше бы ты чувствовал себя похуже, понимаешь?

– Нет, не понимаю!

– Слушай внимательно. Как только ты встанешь на ноги, они выведут тебя во двор и прикончат. Но пока ты не можешь ходить, тебе будут давать отсрочку и к столбу не поставят. Теперь понял?

Энцо не ответил. Мне было стыдно за свои жестокие слова: кому приятно слышать такое? Но я хотел помочь ему, хотел спасти от смерти и потому отбросил смущение.

– Постарайся затянуть свое выздоровление, Энцо. Главное, выиграть время - ведь высадка когда-нибудь да состоится.

Энцо резким жестом откинул простыню и обнажил ногу. Она была исполосована страшными шрамами, но раны уже почти затянулись.

– А как же быть с этим?

– Жак пока не знает, но ты не беспокойся, мы найдем какое-нибудь средство. А пока притворись, будто тебя снова мучат боли. Если хочешь, я тебе покажу, как это делается, я здорово навострился симулировать.

Но Энцо сказал, что это излишне: у него еще слишком свежи воспоминания о своих реальных болях. Тут я услышал шаги возвращающегося санитара; Энцо сделал вид, будто снова задремал, а я отвернулся к другому краю каталки.

Хорошенько поразмыслив, я предпочел успокоить человека в белом халате и сообщил ему, что за время этой короткой передышки ко мне вернулась память, и я почти уверен в том, что в возрасте пяти лет перенес операцию аппендицита. Во всяком случае, сейчас боль как будто утихла, и я могу вернуться в камеру. Санитар сунул мне в карман несколько серных пастилок, чтобы было от чего прикуривать сигареты. А уводившим меня охранникам он сказал, что они правильно поступили, доставив меня сюда: у больного, мол, была непроходимость кишечника в начальной стадии, и это могло скверно кончиться; если бы не они, парень даже рисковал загнуться.

Так что когда надзиратели вели меня по мосткам обратно в камеру и один из них, совсем уж тупой, заявил, что спас мне жизнь, пришлось его благодарить; я до сих пор с отвращением думаю о своем "спасибо" и только при мысли, что пошел на это ради Энцо, забываю о стыде.

Вернувшись в камеру, я сообщаю ребятам новости об Энцо и впервые вижу людей, опечаленных известием о выздоровлении друга. Вот до чего было сумасшедшее время: жизнь утратила нормальную логику, все встало с ног на голову.

Мы расхаживали взад-вперед по камере, заложив руки за спину и соображая, как можно спасти жизнь нашего товарища.

– На самом деле все очень просто, - рискнул я сказать, - нужно найти средство, мешающее заживлению ран.

– Вот спасибо, Жанно, - пробурчал Жак. - А то мы бы сами не догадались!

Мой братишка, мечтавший когда-нибудь пойти учиться на врача - что в данной ситуации свидетельствовало об излишнем оптимизме, - тут же подхватывает:

– А для этого нужно, чтоб раны воспалились.

Жак мерит его взглядом, в котором угадывается вопрос: уж не страдают ли эти двое врожденным умственным изъяном, если изрекают дурацкие банальности?

– Проблема в том, - добавляет Клод, - чтобы найти средство для воспаления; здесь это будет сложновато!

– Значит, необходимо привлечь на нашу сторону санитара.

Я вынимаю из кармана сигарету и серные пастилки, которые он мне дал, и говорю Жаку, что, по-видимому, этот человек нам сочувствует.

– Но не до такой же степени, чтобы спасти кого-то из нас с риском для собственной жизни?

– Ты не прав, Жак, на свете есть много людей, готовых пойти на риск ради спасения жизни молодого парня.

– Жанно, мне плевать, на что готовы или не готовы люди вообще, а вот санитар, которого ты там видел, меня очень интересует. Как ты оцениваешь наши шансы, если мы к нему обратимся?

– Да не знаю… в общем, он мне показался неплохим человеком.

Жак отходит к окну и долго размышляет, потирая рукой иссохшее лицо.

– Надо вернуться туда, к нему, - говорит он наконец. - Вернуться и попросить сделать так, чтобы наш Энцо снова разболелся. Он сумеет это устроить.

– А если он не захочет? - спрашивает Клод.

– Тогда нужно рассказать ему про Сталинград, сказать, что русские уже подошли к границе Германии, что нацисты проигрывают войну, что скоро состоится высадка союзников и что Сопротивление сумеет его отблагодарить, когда все это кончится.

– Ну а если его все же не удастся уговорить? - настаивает мой брат.

– Тогда мы пригрозим, что сведем с ним счеты после Освобождения, - отвечает Жак.

Видно, что ему противно говорить такое, но сейчас любые средства хороши, лишь бы раны у Энцо снова воспалились.

– И как же с ним поговорить, с этим санитаром? - интересуется Клод.

– Пока не знаю. Если опять устроить симуляцию, охранники заподозрят неладное.

– А вот я знаю, - с ходу выпаливаю я.

– Ну и как же?

– Во время прогулки все надзиратели выходят во двор. И я сделаю такое, чего они никак не ожидают, - сбегу, только не на волю, а внутрь тюрьмы.

– Не валяй дурака, Жанно, если ты попадешься, они тебя отметелят по первое число.

– Мне кажется, Энцо нужно спасать любой ценой!

Наступает ночь, а за ней утро, такое же хмурое, как все прежние. Вот и время прогулки. Я слышу грохот сапог - это шагают по мосткам охранники, - и вспоминаю предостережение Жака: "Если ты попадешься, они тебя отметелят…", но я думаю только об Энцо. Щелкают замки, распахиваются двери, и заключенные проходят мимо Тушена, который всех пересчитывает.

Поприветствовав старшего надзирателя, колонна спускается по винтовой лестнице на первый этаж. Мы проходим под стеклянным перекрытием, сквозь которое внутрь слабо сочится свет, и, громко топоча по истертым каменным плитам, шагаем по длинному коридору, ведущему в тюремный двор.

Я напряжен, как струна; вот сейчас, на повороте, нужно будет выскользнуть из строя и пробраться незамеченным к маленькой полуоткрытой двери. Я знаю, что в дневное время ее никогда не запирают, чтобы сторож мог, не вставая со стула, следить за камерой приговоренных к смерти. Передо мной крошечный тамбур, а за ним несколько ступенек, ведущих в приемный покой. Надзиратели все во дворе; кажется, мне повезло.

Увидев меня, санитар изумленно вздрагивает, но по моему лицу сразу понимает, что ему нечего бояться. Я излагаю ему наше дело, он выслушивает меня, не прерывая, и вдруг с убитым видом опускается на табурет.

– Не могу больше видеть эту тюрьму, - стонет он, - не могу больше думать о том, что вы сидите там, наверху, у меня над головой, а я бессилен помочь, не могу больше говорить "здрасьте" и "до свиданья" этим сволочам, которые вас сторожат и избивают по любому поводу. Не могу слышать, как расстреливают во дворе… но ведь жить чем-то надо! Я должен кормить жену, а она ждет ребенка, ты понимаешь?

Ну вот, приехали! - теперь я утешаю санитара. Я, рыжий полуслепой еврей, в лохмотьях, изможденный, покрытый волдырями от ночных блошиных пиршеств; я, пленник, ожидающий смерти, как ждут очереди в приемной у врача; я, у которого в брюхе бурчит от голода, утешаю этого человека, суля ему светлое будущее!

Ты только послушай, что я ему рассказываю и сам почти верю в свои слова: русские уже в Сталинграде, Восточный фронт прорван, союзники готовят высадку, а немцы скоро попадают со сторожевых вышек, как спелые яблоки по осени.

И санитар меня слушает, слушает доверчиво, как ребенок, почти победивший страх. К концу рассказа мы уже, можно сказать, сообщники, связанные одной судьбой. И когда я вижу, что он забыл о своей горечи, я повторяю главное: в его руках жизнь парня, которому всего семнадцать лет.

– Вот что, - говорит санитар. - Завтра они собираются перевести его в камеру осужденных; значит, сегодня, если он согласится, я наложу ему тугую повязку, и рана, может быть, воспалится; тогда они опять переведут его наверх, ко мне. Ну а дальше вам уж придется мозговать самим, как поддерживать это воспаление.

В его аптечных шкафчиках можно найти антисептики, но средств для внесения инфекции не существует. Правда, один способ санитар знает: нужно помочиться на бинт.

– А теперь давай-ка беги, - говорит он, выглянув в окно, - прогулка заканчивается.

Я присоединился к остальным заключенным, охранники ничего не заметили, и Жак, шаг за шагом, подошел ко мне.

– Ну как? - спросил он.

– Кажется, у меня есть план!

И вот назавтра, а потом через два дня и во все последующие дни во время общих прогулок я начал устраивать свои личные, в стороне от других. Проходя мимо тамбура, я потихоньку выбирался из колонны арестантов. И заглядывал в камеру осужденных на казнь, где лежал на тюфяке Энцо.

– Надо же, ты опять здесь, Жанно! - неизменно говорил он, сонно потягиваясь.

И тут же выпрямлялся, с тревогой глядя на меня.

– Ты с ума сошел, перестань сюда бегать; если они тебя засекут, то изобьют до полусмерти.

– Знаю, Энцо, Жак мне уже сто раз это говорил, но нужно ведь обновить твою повязку.

– Странная какая-то история с этим санитаром…

– Не волнуйся, Энцо, он на нашей стороне и знает, что делает.

– Ладно, а какие вообще новости?

– О чем ты?

– Да о высадке, о чем же еще! Когда же они наконец высадятся, эти американцы? - спрашивал Энцо нетерпеливо, точно ребенок, который, очнувшись от страшного сна, допытывается, все ли ночные чудища ушли обратно, под пол.

– Слушай, Энцо, русские перешли в наступление, немцы бегут; говорят даже, что скоро будет освобождена Польша.

– Да что ты! Вот это было бы здорово!

– А вот про высадку пока ничего не слышно.

Я произнес это так печально, что Энцо сразу почувствовал, о чем я думаю; он прикрыл глаза, как будто смерть подобралась совсем близко и уже занесла над ним свою косу.

По мере того как мой друг отсчитывал дни, его лицо мрачнело все больше и больше.

Но сейчас он приподнял голову и бросил на меня короткий взгляд.

– Тебе и правда пора бежать, Жанно; не дай бог, тебя засекут здесь - представляешь, что будет?

– Да я бы хоть сейчас убежал - было б куда!

Энцо чуточку развеселился; до чего же приятно видеть его улыбку!

– А как твоя нога?

Взглянув на свою забинтованную конечность, он пожал плечами.

– Н-да… не могу сказать, что от нее очень уж приятно пахнет!

– Ладно, пускай поболит, - все лучше, чем самое страшное, верно?

– Не волнуйся, Жанно, я и сам это знаю; любая боль легче, чем пули, когда они дробят кости. А теперь беги, не то опоздаешь.

Внезапно Энцо жутко бледнеет, а я получаю жестокий пинок в спину, отдавшийся болью во всем теле. Напрасно он кричит:

– Мерзавцы, оставьте его в покое! - охранники безжалостно избивают меня, я падаю на пол, корчась под ударами сапог. Кровь брызжет на каменные плиты. Энцо поднимается на ноги и, держась за прутья оконной решетки, умоляет отпустить меня.

– Ага, как видишь, он прекрасно стоит, когда хочет, - злобно ухмыляется сторож.

Мне бы потерять сознание, не чувствовать больше града ударов, разбивающих лицо. Как же она далека - обещанная весна - в эти холодные майские дни!


27


Я медленно прихожу в себя. Лицо болит, губы склеены запекшейся кровью. Глаза так заплыли, что невозможно разглядеть, горит ли лампочка на потолке. Но через отдушину доносятся голоса, значит, я еще жив. А там, во дворе, на прогулке разговаривают мои товарищи.

Из крана во дворе, у внешней стены здания, сочится тоненькая струйка воды. Ребята по очереди подходят туда. Закоченевшие пальцы с трудом удерживают обмылок. Ополоснувшись, заключенные перекидываются несколькими словами и спешат выйти на середину двора, чтобы хоть немного согреться в солнечном луче, падающем на это место.

Надзиратели пристально смотрят на одного из наших. Взгляды у них хищные, как у стервятников. У паренька - его зовут Антуан - от страха подкашиваются ноги. Остальные заключенные сгрудились возле него, заслоняя от тюремщиков.

– Эй ты, пошли с нами! - орет старший надзиратель.

– Чего им от меня надо? - спрашивает Антуан, испуганно глядя на него.

– Иди сюда, кому говорят! - приказывает надзиратель, пробираясь между арестантами.

Друзья крепко сжимают руки Антуана; они знают - парня сейчас уведут, чтобы отнять у него жизнь.

– Не бойся, - шепчет один из них.

– Да чего им надо-то? - повторяет паренек, которого уже тащат прочь, подталкивая в спину.

Здесь всем хорошо известно, чего надо этим зверям, да Антуану и самому все ясно. Покидая двор, он бросает взгляд на друзей, посылая им последний безмолвный привет, но неподвижно стоящим людям слышится: "Прощайте!"

Надзиратели приводят его в камеру и приказывают собрать вещи, все свои вещи.

– Все вещи? - жалобно переспрашивает Антуан.

– Оглох, что ли? Не слышал, что я сказал?

Антуан скатывает свой тюфяк - это он скатывает свою жизнь; всего семнадцать лет воспоминаний, их сложить недолго.

Тушен стоит, покачиваясь с носков на пятки.

– Давай, пошел! - бросает он, презрительно кривя толстые губы.

Антуан отходит к окну и берет карандаш, чтобы написать записку тем, кто сейчас во дворе, - ведь он их больше не увидит.

– Ну, еще чего! - рычит старший и бьет его по спине. Антуан падает.

Его рывком поднимают за волосы, такие тонкие, что в руках мучителей остаются целые пряди.

Паренек встает, берет узелок с вещами и, прижав его к животу, тащится за надзирателями.

– Куда меня ведут? - спрашивает он звенящим голосом.

– Придешь - увидишь!

Старший надзиратель отпирает решетчатую дверь камеры для приговоренных к смерти; Антуан поднимает голову и улыбается встретившему его заключенному.

– Ты чего это сюда явился? - спрашивает Энцо.

– Не знаю, - отвечает Антуан, - наверно, посадили к тебе, чтобы ты не скучал. А иначе зачем?…

– Верно, Антуан, верно, - мягко отвечает Энцо, - иначе зачем бы им тебя сюда сажать?

Антуан больше ничего не говорит; Энцо протягивает ему половину своей хлебной пайки, но парень отказывается.

– Тебе самому надо есть.

– Зачем?

Энцо встает, болезненно морщась, прыгает на одной ноге в угол, к стене и садится на пол. Положив руку на плечо Антуана, он показывает ему раненую ногу.

– Думаешь, я стал бы терпеть такие муки, если бы не надеялся на лучшее?

Антуан с ужасом смотрит на страшную рану, из которой сочится гной.

– Значит, им все же удалось?… - лепечет он.

– Ну да, как видишь, удалось. И уж если хочешь знать всю правду, у меня даже есть новости о высадке.

– Как это? Неужели сюда, в камеру осужденных, доходят такие новости?

– Конечно, малыш! И потом, запомни, эта камера вовсе не так называется. Это камера двух живых бойцов Сопротивления, живее некуда. На-ка, глянь, сейчас я тебе кое-что покажу.

Энцо роется в кармане и достает безжалостно расплющенную монету в сорок су.

– Знаешь, я ее спрятал за подкладкой.

– Не пойму только, зачем ты ее так раздолбал, - вздыхает Антуан.

– Да затем, что нужно было для начала убрать с нее петеновскую секиру [21]. А теперь, когда она совсем гладкая, посмотри, что я на ней выцарапываю.

Антуан наклоняется над монетой и читает.

– И что же это значит?

– Я еще не кончил, там должен быть девиз: "Осталось взять еще несколько Бастилии".

– Извини за прямоту, Энцо, но я не могу понять, то ли это что-то больно умное, то ли совсем уж глупое.

– Это цитата, Антуан. Слова не мои, однажды я услышал их от Жанно. И тебе придется мне помочь; по правде говоря, меня все время так лихорадит, что силенок осталось маловато.

И пока Антуан выцарапывает старым гвоздем буквы на монете в сорок су, Энцо, лежа на койке, рассказывает ему вымышленные новости о войне.

Эмиль теперь командует целой армией, у них есть машины и минометы, а скоро будут и пушки. Бригада сформирована заново, ребята атакуют врагов на каждом шагу.

– Так что можешь мне поверить,-заключает Энцо, - это не мы сейчас пропащие, а немцы! Да, я тебе еще не все рассказал про высадку. Знаешь, она состоится совсем скоро. Когда Жанно выйдет из карцера, англичане с американцами уже будут тут как тут, вот увидишь.

По ночам Антуан гадает, говорит ли Энцо ему правду или путает в бреду фантазии и реальность.

Утром он разматывает его повязки и, смочив их в унитазе, снова накладывает на рану. Весь день он присматривает за Энцо, вслушивается в его дыхание, обирает вшей. А в остальное время неустанно выцарапывает буквы на монете и всякий раз, закончив очередное слово, шепотом говорит Энцо, что, наверное, тот был прав: скоро они вместе увидят Освобождение.

Раз в два дня их навещает санитар. Старший надзиратель отпирает решетку и тут же снова запирает ее, на осмотр Энцо дается ровно пятнадцать минут, ни минуты больше.

Антуан только еще начал разматывать бинты Энцо и извиняется перед санитаром.

Тот ставит на пол свою коробку с медикаментами, открывает ее.

– Н-да, этак мы прикончим его раньше, чем расстрельный взвод.

Сегодня он принес аспирин и немного опиума.

– Только не увлекайся, давай ему по капельке, я снова приду не раньше чем через два дня, а завтра боли наверняка усилятся.

– Спасибо вам, - шепчет Антуан, пока санитар встает.

– Не за что, - говорит тот с сожалением. - Я делаю, что могу.

Он сует руки в карманы халата и поворачивается к решетке камеры.

– Скажите, санитар… вообще, тебя как зовут-то? - спрашивает Антуан.

– Жюль. Меня зовут Жюль.

– Ладно, спасибо тебе, Жюль.

И тут санитар опять оборачивается к Антуану.

– Знаешь, вашего приятеля Жанно перевели из карцера обратно, в общую камеру.

– Вот здорово, это хорошая новость! - восклицает Антуан. - А как там англичане?

– Какие англичане?

– Какие-какие… союзники наши! Вы что, не слыхали про высадку союзников? - изумленно спрашивает Антуан.

– Да слышал кое-что, но ничего определенного.

– Ничего определенного или ничего такого, что скоро определится? В нашем случае, когда дело касается Энцо и меня, это не одно и то же, понимаешь, Жюль?

– А тебя как величать? - спрашивает санитар.

– Меня - Антуан.

– Так вот слушай, Антуан, этот ваш Жанно, о котором я только что говорил… в общем, когда он явился ко мне, чтобы помочь вашему товарищу с ногой, которую я чересчур старательно лечил, я ему соврал. Я не врач, а всего лишь санитар, и здесь сижу за воровство простынь и другого барахла в больнице, где я работал. Меня застукали за этим делом и дали пять лет; в общем, я такой же арестант, как и ты. Хотя нет, не совсем такой же, вы-то политические, а я уголовник, но все одно, я тут никто, и звать меня никак.

– Да ладно, все равно вы молодец, - утешает его Антуан; он чувствует, что у санитара тяжело на сердце.

– В общем, изгадил я свою жизнь, а ведь мечтал быть таким, как ты. Ты, наверно, возразишь, что глупо завидовать тому, кого ждет расстрел, но мне бы занять у тебя хоть капельку твоей гордости, твоего мужества. Сколько таких парней мне пришлось повидать в этой тюрьме! Знаешь, я уже был здесь, когда гильотинировали Лангера. А что я скажу людям после войны? Что сидел в тюряге за кражу простынь?

– Слушай, Жюль, теперь ты сможешь сказать, что лечил нас, а это уже немало. А еще скажешь, что каждые два дня рисковал своей шкурой, чтобы перевязывать Энцо. Энцо - вот он, тот самый, которым ты занимаешься, запомни его имя на всякий случай. Знать имена - это очень важно, Жюль. Так ты запоминаешь людей, и даже когда они умирают, ты продолжаешь иногда звать их по именам, а иначе и жить не стоит. Так что, видишь, Жюль, во всем есть свой смысл - так мне говорила моя мать. Ты воровал простыни не потому, что ты вор, а для того, чтобы однажды тебя засекли и посадили сюда и чтобы ты мог оказывать нам помощь. Вот оно как, Жюль; я по твоему лицу вижу, что тебе полегчало, ты даже порозовел; а теперь расскажи мне, как там дела с высадкой союзников?

Жюль подошел к решетке и окликнул сторожа, чтобы ему открыли.

– Прости, Антуан, но у меня больше не хватает духу тебе врать. Про эту высадку я ровно ничего не слышал.

В ту ночь, пока Энцо мечется в бреду и стонет от боли, Антуан, сидя на полу, заканчивает надпись, выцарапав на монете в сорок су последнее слово девиза -…Бастилии.

Серым утром Антуан слышит знакомые звуки - скрежет засовов в соседней камере, потом грохот закрывающейся двери. В коридоре раздаются мерные шаги. Проходит несколько минут, и Антуан, прильнувший к оконной решетке, слышит глухой залп из двенадцати выстрелов у стены казней. Антуан поднимает голову; вдали запевают "Песню партизан". Бесстрашный, гордый напев рвется сквозь стены тюрьмы Сен-Мишель, звучит радостным гимном надежды.

Энцо приоткрывает глаза и шепчет:

– Скажи, Антуан, ребята будут петь так же, когда меня поведут на расстрел?

– Конечно, будут, Энцо, только еще громче, - мягко отвечает Антуан. - Так громко, что их голоса услышит весь город.


28


Я вернулся из карцера к своим друзьям. Они скинулись между собой и собрали мне в подарок табаку на целых три самокрутки.

Среди ночи над нашей тюрьмой пролетают английские бомбардировщики. Вдали слышен вой сирен; я приникаю к оконной решетке и гляжу в небо.

Отдаленный рокот моторов напоминает приближение грозы; он заполоняет все воздушное пространство, проникает даже сюда, в камеры.

В лучах прожекторов, обшаривающих небо, я вижу силуэты крыш нашего города. Тулуза, розовый город… Я думаю о войне, что идет снаружи, за этими стенами, думаю о немецких городах, об английских городах.

– Куда они летят? - спрашивает Клод.

Обернувшись, я смотрю в полумраке на лица товарищей, на их исхудавшие тела. Жак сидит спиной к стене, Клод свернулся клубочком на своем топчане. Арестанты из соседних камер стучат мисками в стены, выкрикивают:

– Ребята, слышите?

Да, конечно, мы все слышим этот гром свободы, такой близкий и одновременно такой далекий, в нескольких километрах над нашими головами.

В самолетах, там, в вышине, сидят свободные парни; у них в кабине есть термосы с кофе, печенье и сколько угодно сигарет; нет, ты только представь себе, прямо над нами! Пилоты в кожаных куртках прорезают облака, парят среди звезд. А внизу, под крыльями их самолетов, лежит темная земля - ни единого огонька, сплошной мрак повсюду, даже в тюрьмах, - но эти самолеты наполняют наши сердца свежим воздухом надежды. Господи, как мне хочется оказаться там; я бы всю жизнь отдал, лишь бы посидеть рядом с этими ребятами, но, увы, свою жизнь я уже отдал свободе - здесь, в этом каменном мешке тюрьмы Сен-Мишель.

– Так куда же они летят? - снова спрашивает мой братишка.

– Откуда я знаю!

– В Италию, вот куда! - заявляет кто-то из наших.

– Нет, в Италию они летают из Африки, - возражает Самюэль.

– Тогда куда же? - еще раз спрашивает Клод. - Чем они там занимаются?

– Да говорю ж тебе, не знаю; но ты на всякий случай держись подальше от окна, мало ли что…

– А чего ты сам торчишь у решетки?

– Я… смотрю и тебе докладываю. Ночную тишину разрывает резкий свист, и первые взрывы сотрясают стены тюрьмы Сен-Мишель; все заключенные вскакивают на ноги и кричат "ура". "Слыхали, парни?"

Да, слыхали. Англичане бомбят Тулузу, и небо вдали уже вспыхнуло заревом пожаров. В ответ гремят немецкие зенитки, но свист бомб не прекращается. Ребята сгрудились у окна. Ах, какой фейерверк!

– Ну, что они там делают? - умоляюще взывает к нам Клод.

– Не знаю, - шепчет Жак.

Кто-то из арестантов начинает петь в полный голос. Я узнаю акцент Шарля, и мне вспоминается вокзальчик в Лубере.

Мой младший брат уже стоит рядом, Жак - передо мной, Франсуа и Самюэль сидят на своих койках, а внизу, на первом этаже, томятся Энцо и Антуан. 35-я бригада все еще существует!

– Эх, хоть бы одна бомба упала сюда и раздолбала стены этой проклятой тюрьмы, - говорит Клод.

А на следующее утро, во время побудки, мы узнаём, что ночью самолеты вели разведку боем в преддверии высадки союзников.

Жак был прав: весна и впрямь возвращается, и, может быть, Энцо с Антуаном удастся спастись.

А еще через день, на рассвете, во двор тюрьмы вошли три человека в черном. Их сопровождал офицер в мундире.

Навстречу выходит старший надзиратель, даже он удивлен их приходом.

– Подождите в приемной, - говорит он, - я должен их предупредить, вас не ждали.

Не успел тюремщик вернуться, как во двор въезжает грузовик, из него по очереди спрыгивают двенадцать человек в касках.

В это утро Тушен и Тейль выходные, работает только Дельцер, помощник старшего надзирателя.

– Ну надо же, как нарочно, на мою смену попали, - бормочет Дельцер.

Он идет через тамбур к камере осужденных. Антуан слышит его шаги и мгновенно вскакивает с койки.

– Вы чего пришли, еще ночь на дворе, разве пора завтракать?

– Тут вот какое дело… они уже здесь, - говорит Дельцер.

– Который час? - спрашивает паренек. Надзиратель смотрит на часы: пять утра.

– Значит, это за нами? - спрашивает Антуан.

– Они ничего не сказали.

– Когда они придут?

– Думаю, через полчаса. Им нужно сначала заполнить бумаги, а потом запереть раздатчиков еды.

Тюремщик шарит в кармане, достает пачку "Голуаз" и просовывает ее через решетку.

– Ты бы все-таки разбудил своего товарища.

– Но ведь он же на ногах не стоит, они не имеют права так поступать! Не имеют права, будь они прокляты! - возмущенно кричит Антуан.

– Да я знаю, - отвечает Дельцер, понурившись. - Ладно, я пошел; может, я сам приду за вами через полчаса.

Антуан подходит к койке Энцо и трясет его за плечо.

– Просыпайся.

Энцо вздрагивает, открывает глаза.

– Они здесь, - шепчет Антуан, - сейчас придут.

– За обоими? - спрашивает Энцо, и на его глазах выступают слезы.

– Нет, они не могут тебя взять, это было бы совсем мерзко.

– Не расстраивайся, Антуан, я так привык быть рядом с тобой; мы пойдем вместе.

– Молчи, Энцо! Ты же не можешь ходить, я запрещаю тебе вставать, слышишь? Поверь, я смогу выйти один.

– Я верю, дружище, верю.

– Гляди, у нас есть пара сигарет, самых настоящих, и мы имеем полное право их выкурить.

Энцо выпрямляется, чиркает спичкой. Выдыхает длинное облачко дыма и смотрит, как в воздухе расходятся серые завитки.

– Значит, союзники все-таки не высадились?

– Похоже, что нет, старина.

В ночной камере каждый ждет на свой манер. Нынче утром суп что-то запаздывает. Уже шесть часов, а раздатчики так и не появились на мостках. Жак мечется по камере, на его лице тревога. Самюэль неподвижно лежит лицом к стене, Клод приник к оконной решетке, но во дворе еще стоит серая мгла, и он возвращается на место.

– Черт подери, что они там затевают? - бормочет Жак.

– Сволочи! - вторит ему мой братишка.

– Ты думаешь, что?…

– Молчи, Жанно! - властно говорит Жак; он садится на койку спиной к двери и опускает голову на руки.

Тем временем Дельцер вернулся в камеру осужденных. У него убитый вид.

– Мне очень жаль, ребята…

– Но как же они собираются его выводить? - умоляюще спрашивает Антуан.

– Его посадят на стул и вынесут. Из-за этого и случилась задержка. Я пытался их отговорить, убеждал, что так не делают, но им, видите ли, надоело ждать, когда он выздоровеет.

– Какие мерзавцы! - кричит Антуан. Но теперь Энцо успокаивает его.

– Я хочу выйти туда сам!

Он встает, шатается и падает. Бинты размотались, обнажив его страшную, гниющую ногу.

– Пускай уж лучше принесут стул, - вздыхает Дельцер. - Зачем тебе страдать еще больше?

Одновременно с этими словами Энцо слышит приближающиеся шаги.

– Ты слышал? - спрашивает Самюэль, садясь на койке.

– Да, - шепчет Жак.

Во дворе раздаются мерные шаги жандармов.

– Подойди к окну, Жанно, и рассказывай, что там творится.

Я подхожу к окну, Клод подставляет мне спину, я взбираюсь повыше. Ребята позади меня ждут, когда я расскажу им печальную историю нашего времени: двоих молодых парней, еле видных в предутренней мгле, волокут к месту казни, один из них с трудом держится на стуле, который несут двое жандармов.

Того, кто стоит на ногах, привязывают к столбу, второго оставляют сидеть рядом с ним.

Взвод выстраивается в ряд. Я слышу, как хрустят пальцы Жака - так сильно он сжимает их, и вот в рассветной хмари последнего дня уже гремит залп двенадцати ружей. Жак кричит: "Нет!", и его вопль перекрывает мелодию "Марсельезы", которую затягивают в камерах.

Головы расстрелянных безвольно поникли, из тел ручьями хлещет кровь; нога Энцо судорожно скребет каменные плиты, и он падает на бок вместе со стулом.

Голова Энцо лежит на песке, и клянусь тебе, что в наступившей мертвой тишине я вижу на его лице улыбку.

В ту ночь пять тысяч транспортов из Англии пересекли Ла-Манш. На рассвете восемнадцать тысяч парашютистов спустились с неба, а на пляжи Франции высадились американские, английские и канадские солдаты; три тысячи из них расстались с жизнью в то же утро; большинство погибших покоится на кладбищах Нормандии.

Настало 6 июня 1944 года, сейчас шесть часов утра. На заре этого дня во дворе тюрьмы Сен-Мишель в Тулузе были расстреляны Энцо и Антуан.


29


В течение последующих трех недель союзники прошли в Нормандии через настоящий ад. Каждый день приносил новые победы и вселял новые надежды; Париж еще не был освобожден, но весна, которую всем сердцем ждал Жак, уже была на подходе, и хотя сильно запаздывала, никто на нее за это не сетовал.

По утрам, выходя на прогулку, мы обменивались с нашими испанскими товарищами свежими военными новостями. Теперь мы были твердо уверены, что скоро нас освободят. Однако интендант полиции Марти, по-прежнему питавший к нам ненависть, решил иначе. В конце месяца тюремная администрация получила от него приказ передать всех политических заключенных нацистам.

На рассвете нас собрали на галерее, под серым стеклянным перекрытием. У каждого в руках узелок с вещами и миска для еды.

Двор забит грузовиками; эсэсовцы рычат, как псы, разбивая нас на группы. Тюрьма похожа на осажденный город. Заключенных под охраной выводят во двор, подгоняя ударами прикладов. В этой веренице я держусь поближе к Жаку, Шарлю, Франсуа, Марку, Самюэлю и моему братишке, в общем, ко всем выжившим членам 35-й бригады.

Старший надзиратель Тейль стоит, заложив руки за спину и устремив на нас угрюмый взгляд.

Я шепчу на ухо Жаку:

– Ты глянь на него, он прямо побелел от страха. Знаешь, не хотел бы я быть на его месте, предпочитаю свое.

– Да ты вспомни, куда нас везут, Жанно!

– Я помню. Но мы поедем туда с высоко поднятой головой, а он будет жить как побитая собака.

Мы все с неистовой надеждой ждали освобождения, и вот теперь нас увозят, разбив на группы, в цепях. Тюремные ворота открываются, и мы едем через весь город под охраной нацистов. Редкие прохожие, вышедшие на улицу этим серым утром, молча глядят на колонну машин с заключенными, которых везут на смерть.

На тулузском вокзале, с которым связано столько воспоминаний, нас ждет состав из вагонов для перевозки скота.

Каждый заключенный, стоя в строю на перроне, догадывается, куда привезет его этот поезд. Ведь это всего лишь один из множества составов, которые вот уже несколько лет везут таких, как мы, пассажиров через всю Европу, никогда не возвращая их назад.

Конечная остановка - Дахау, Равенсбрюк, Освенцим, Биркенау. И сейчас всех нас запихнут, как скотов, в этот поезд-призрак.

Часть третья

30


Солнце еще только поднимается, а четыреста пленников лагеря Берне уже ждут на перроне, слегка согретом утренним теплом. Сюда же подвозят сто пятьдесят заключенных из тюрьмы Сен-Мишель. К составу, кроме предназначенных для нас товарных вагонов, прицеплено и несколько пассажирских. В них поедут немцы, которые проштрафились по всяким мелким поводам, - они возвращаются на родину под охраной. В те же вагоны садятся и гестаповцы, добившиеся разрешения вернуться в Германию вместе с семьями. Солдаты-эсэсовцы сидят на подножках, с ружьями на коленях. Начальник поезда лейтенант Шустер стоит возле паровоза, отдавая приказы нижним чинам. В хвосте состава на платформе установлены мощный прожектор и пулемет. Эсэсовцы загоняют нас в вагоны. Одному из них не нравится выражение лица какого-то заключенного, и тот получает безжалостный удар прикладом. Бедняга падает и еле поднимается, держась за живот. Двери скотовозок раздвинуты. Я оборачиваюсь, чтобы в последний раз увидеть дневной свет. На небе - ни облачка, этот летний денек будет ясным и теплым. А меня увозят в Германию.

Перрон до отказа забит людьми, перед каждым вагоном выстроена группа заключенных, но - странное дело - я вдруг перестаю слышать гомон этой толпы. Нас гонят к вагону; Клод шепчет мне на ухо:

– Теперь все кончено.

– Молчи!

– Как думаешь, сколько времени мы там продержимся?

– Столько, сколько нужно. Я запрещаю тебе умирать!

Клод пожимает плечами; настал его черед подниматься в вагон, он протягивает мне руку, я взбираюсь туда следом, и солдаты задвигают дверь.

Глаза через некоторое время свыкаются с темнотой. Окошко забито досками, обмотанными колючей проволокой. В наш вагон запихали человек семьдесят, а может, и больше. Я понимаю, что лежать придется по очереди.

Скоро полдень, жара становится невыносимой, а состав все еще не отправляют. На ходу в вагоне, наверное, было бы легче дышать, но пока мы стоим. Один из заключенных, итальянец, не выдерживает жажды, он писает в сложенные руки и пьет собственную мочу. Потом шатается и падает в обморок. Втроем мы поддерживаем его, стоя около щели в окне, откуда просачивается тоненькая струйка воздуха. Но пока мы приводим его в себя, другие тоже теряют сознание и падают.

– Послушайте! - шепчет мой братишка. Мы напрягаем слух и непонимающе глядим на него.

– Тише, тише! - просит он.

И вот до нас доносятся раскаты грома, по крыше вагона стучат крупные капли дождя. Мейер прорывается к окну, дергает колючую проволоку, раздирая руки, но черт с ними, с ранами, к его крови примешивается толика дождевой воды, и он слизывает ее с ладоней. Другие тоже теснятся перед окном, отталкивая друг друга. Измученные жаждой, усталостью и страхом люди превращаются в неразумных животных, но кто посмеет упрекнуть их в этом, когда их загнали в вагоны для скота?!

Внезапный толчок - это поезд трогается с места. Проезжает несколько метров и снова тормозит.

Настала моя очередь отдыхать. Клод рядом со мной. Я сижу спиной к стенке, поджав ноги, чтобы занимать как можно меньше места. В вагоне градусов сорок жары, и я чувствую прерывистое дыхание брата - так дышат собаки, дремлющие в жару на горячих камнях.

В вагоне тишина. Только иногда кто-то заходится кашлем, прежде чем потерять сознание. В этом преддверии смерти я спрашиваю себя, о чем думает машинист этого поезда, о чем думают в своих удобных пассажирских купе, через два вагона от нас, немецкие семьи, которые сейчас едят и пьют вдоволь, в свое удовольствие. Неужели никто из них не представляет себе, как пленники задыхаются в товарных вагонах, как лежат без сознания молодые ребята, как мучаются все эти люди, которых хотят лишить человеческого достоинства, а потом еще и лишить жизни?!

– Жанно, надо выбираться отсюда, пока не поздно.

. - И каким же образом?

– Не знаю, но мы с тобой должны это обдумать.

Не понимаю, говорит ли это Клод потому, что считает побег возможным, или просто хочет подбодрить меня, чувствуя, что я отчаялся. Мама всегда говорила нам, что человек жив, пока у него есть надежда. Как мне хочется снова ощутить ее запах, услышать ее голос, вспомнить, что еще несколько месяцев назад я был просто ребенком. Но я вижу, как гаснет ее улыбка, а губы произносят слова, которые мне никак не расслышать. Ага, вот: "Спасай жизнь своего брата, Реймон, не сдавайся, не смей сдаваться!"

– Мама!…

Я чувствую, как меня шлепают по щекам.

– Очнись, Жанно!

Я встряхиваюсь и сквозь туман вижу озабоченное лицо братишки.

– Мне показалось, что ты вот-вот грохнешься в обморок, - говорит он извиняющимся тоном.

– Перестань звать меня Жанно, теперь это уже лишнее!

– Нет, пока мы не выиграем эту войну, я буду звать тебя Жанно!

– Ну, как хочешь.

Наступает вечер. За весь день поезд так и не тронулся с места. Завтра он несколько раз будет переезжать с одних путей на другие, но так и не покинет станцию. Снаружи орут солдаты, к составу прицепляют новые вагоны. Вечером следующего дня немцы раздадут нам патоку и по буханке ржаного хлеба на человека - это трехдневный паек, но воды мы так и не получим.

Через день, когда поезд наконец пошел, мы уже до того обессилели, что даже не сразу поняли, что едем.

Альварес встает на ноги и разглядывает полоски света на полу: свет проникает в щели между досками, которыми забито окно. С минуту он глядит на нас, потом начинает дергать колючую проволоку, раздирая в кровь руки.

– Ты что делаешь? - испуганно спрашивает кто-то из наших.

– А ты как думаешь?

– Надеюсь, ты не собираешься бежать?

– А тебе-то какое дело?-отвечает Альварес, слизывая кровь, струящуюся из пальцев.

– А такое, что если тебя изловят, то в наказание расстреляют десяток других. Они объявили это на вокзале, ты разве не слыхал?

– Ну, значит, если ты останешься здесь и они выберут тебя, можешь сказать мне спасибо: я избавлю тебя от долгих мучений. Разве ты не знаешь, куда нас везут?

– Не знаю и знать ничего не хочу! - стонет тот, цепляясь за куртку Альвареса.

– В лагеря смерти, вот куда! Туда, где прикончат всех, кто не сдох в дороге от жажды, подавившись собственным распухшим языком! Понял? - вопит Альварес, вырывая куртку из судорожно сжатых пальцев заключенного.

– Ладно, давай, беги и оставь нас в покое, - вмешивается Жак и помогает Альваресу отдирать от окна доски.

Альварес совсем изнемог; ему всего девятнадцать лет, и к его гневу примешивается отчаяние.

Наконец обломки досок падают на пол вагона. В окно врывается свежий воздух, и даже те, кто боится последствий побега нашего друга, наслаждаются долгожданной прохладой.

– Черт бы подрал эту луну! - бормочет Альварес. - Ты только глянь, до чего светло, прямо как днем, чтоб ей пропасть!

Жак выглядывает в окно: вдали рельсы уходят на поворот, и там, в ночной мгле, вырисовывается темный силуэт леса.

– Поторопись; если уж хочешь прыгать, то лучше сейчас.

– Кто хочет со мной?

– Я! - отвечает Титонель.

– И я тоже, - добавляет Вальтер.

– Там увидим, - командует Жак. - Давай, лезь, я тебе подставлю спину.

И вот наш товарищ начинает осуществлять план, который родился у него в ту самую минуту, как за нами задвинулись двери вагона. Это было два дня назад - два дня и две ночи, нескончаемые, как муки ада.

Поднявшись к окошку, Альварес просовывает в него сначала ноги, потом ему нужно будет повернуться и протиснуться в узкое отверстие всем телом, держась за стенку вагона. Ветер хлещет его по лицу и придает хоть какие-то силы - а может, их рождает надежда на спасение. Лишь бы только немецкий солдат, который дежурит за пулеметом в хвосте поезда, не взглянул в его сторону, не заметил его. Через несколько секунд состав поравняется с подлеском, там он и спрыгнет наземь. И если при этом не сломает себе шею, упав на щебенку, то густой кустарник скроет его от глаз, и тогда он спасен. Еще несколько мгновений, и Альварес разжимает руки. Но тотчас же застрочили пулеметы - в беглеца стреляют со всех сторон.

– Говорил же я вам! - кричит человек в вагоне. - Это чистое безумие!

– Заткнись! - велит ему Жак.

Альварес катится по насыпи. Пули взрывают землю вокруг него. Он отбил себе бока, но пока еще жив. И вот он со всех ног мчится к лесу. За его спиной взвизгивают тормоза поезда, в погоню бросается целая свора эсэсовцев; Альварес петляет между деревьями, то и дело оступаясь и хрипло дыша, вокруг него свистят пули, кроша сосновую кору.

Лес начинает редеть, и вот впереди уже серебрится длинная, поблескивающая во тьме лента - река Гаронна.

Восемь месяцев тюрьмы, восемь месяцев на скудной тюремной похлебке, и эти ужасные дни в запертом вагоне - но у Альвареса душа стойкого борца. Ее питает сила, которую дает свобода. И в тот миг, когда Альварес бросается в реку, он говорит себе: если я спасусь, другие последуют моему примеру; я не имею права утонуть хотя бы ради моих товарищей. Нет, Альварес не погибнет этой ночью.

Проплыв метров четыреста, он выбирается на другой берег и, шатаясь, бредет на единственный огонек вдали. Это светится окно дома, стоящего на краю поля. Навстречу выходит мужчина, он берет его под мышки и тащит в дом. Он слышал выстрелы. Этот человек и его дочь приютили Альвареса.

Эсэсовцы, упустившие свою добычу, возвращаются к поезду разъяренные и, проходя мимо вагонов, колотят по стенкам сапогами и прикладами, что означает запрет говорить даже шепотом. Вероятно, нас ждут репрессии, но не сегодня. Лейтенант Шустер приказал продолжать путь. В этом регионе Сопротивление действует энергично, и оставаться здесь немцам небезопасно: на поезд могут напасть. Итак, солдаты садятся в вагоны, и состав трогается.

Нунцио Титонелю, который собирался спрыгнуть с поезда сразу после Альвареса, пришлось отказаться от своего замысла. Он решил попытать счастья в следующий раз. Стоит ему заговорить, как Марк опускает голову. Нунцио - брат Дамиры. После ареста Марка и Дамиру разлучили и стали допрашивать поодиночке; он так и не узнал, что с ней стало. Сидя в тюрьме Сен-Мишель, он не получал никаких известий, но до сих пор непрерывно думает о Дамире, не может не думать. Нунцио смотрит на него, вздыхает и садится рядом. До сих пор они еще ни разу не осмелились заговорить о девушке, которая могла бы сделать их братьями, будь у нее возможность свободно любить своего друга.

– Почему ты мне не сказал, что вы с ней были вместе? - спрашивает Нунцио.

– Она мне запретила.

– Странно как-то!

– Она боялась, что ты рассердишься, Нунцио. Я же не итальянец…

– Эх, знал бы ты, до чего мне это безразлично - что ты не из наших, - лишь бы ты ее любил и уважал. Каждый человек кому-нибудь чужой, что ж из этого!

– Да, каждый человек кому-нибудь чужой.

– А я ведь все равно знал с самого первого дня.

– Кто тебе сказал?

– Да стоило просто посмотреть на ее лицо, когда она однажды вернулась домой, - наверное, в тот день вы впервые целовались! И когда вы должны были где-то встретиться или она собиралась идти на задание вместе с тобой, то вертелась перед зеркалом целыми часами. Только слепой не догадался бы, в чем тут дело.

– Нунцио, прошу тебя, не говори о ней в прошедшем времени.

– Знаешь, Марк, ее наверняка тоже отправили в Германию; теперь такое кругом творится, что я больше не верю в чудеса.

– Тогда зачем ты со мной об этом заговорил?

– Потому что раньше я думал, что мы спасемся, что нас освободят, и не хотел, чтобы ты отказывался от побега.

– Если ты решил бежать, я с тобой, Нунцио! Нунцио глядит на Марка. Кладет ему руку на плечо, обнимает.

– Меня утешает только одно - что она там с Осной, Софи и Марианной; вот увидишь, вместе они продержатся. Осна сумеет устроить что-нибудь для их спасения, она никогда не сдастся, можешь мне поверить!

– А как ты думаешь, Альваресу удалось спастись? - продолжает Нунцио.

Мы не знаем, выжил ли наш товарищ; во всяком случае, побег ему удался, и это вселило надежду во всех нас.

Несколько часов спустя поезд прибыл в Бордо.

На рассвете двери вагонов раздвигаются. Наконец-то нам дают немножко воды, которой сперва нужно только смочить губы, и лишь потом пить мелкими глотками, дожидаясь, когда пересохшее горло раскроется, чтобы пропустить жидкость. Лейтенант Шустер позволяет нам выйти из вагонов группами, по пять-шесть человек, чтобы облегчиться в сторонке. Каждую группу охраняют вооруженные конвоиры; некоторые из них запаслись гранатами - на случай нашего коллективного побега. Приходится садиться на корточки прямо у них на глазах, это еще одно, дополнительное унижение, но делать нечего, нужно смириться. Мой братишка бросает на меня грустный взгляд. И я стараюсь ему улыбнуться как можно веселее, хотя, кажется, мне это не очень-то удается.


31


4 июля

Двери снова задвинуты, и в вагоне становится адски жарко. Состав трогается. Люди лежат прямо на полу, поближе к боковым стенкам вагона. Мы, парни из бригады, сидим в глубине. Посмотреть на них и на нас, так можно подумать, что мы их дети, и все же, все же…

Мы сидим и гадаем, в какую сторону нас везут: Жак считает, что к Ангулему, Клод мечтает о Париже, Марк уверен, что поезд идет в Пуатье, но большинство склоняется к Компьени. Там есть транзитный лагерь, служащий сортировочным пунктом. Нам всем известно, что в Нормандии продолжается война; похоже, сейчас бои идут в районе Тура. Армии союзников продвигаются к нам, а мы продвигаемся к смерти.

– Знаешь, - говорит мой брат, - мне кажется, мы скорее заложники, чем заключенные. Может, они отпустят нас на границе. Все немцы хотят вернуться домой, и, если поезд не дойдет до Германии, Шустер и его люди попадут в плен. На самом деле они боятся, как бы партизаны не подорвали пути и не задержали их здесь. Шустер пытается выскользнуть из западни. С одной стороны, его подстерегают макизары, с другой, он жутко боится английских бомбардировок.

– Откуда ты это взял? Придумал, что ли?

– Нет, - признается он. - Пока мы облегчались там, на путях, Мейер подслушал разговор двоих солдат.

– Разве Мейер понимает немецкий? - спрашивает Жак.

– Он говорит на идише…

– И где же он теперь, твой Мейер?

– В соседнем вагоне, - отвечает Клод.

Едва он это сказал, как поезд снова затормозил. Клод взбирается к окошку. Вдали виден перрон маленького вокзальчика, это Паркуль-Медийяк.

Сейчас десять утра, но на вокзале ни души - ни пассажиров, ни железнодорожников. Вокруг царит безмолвие. И невыносимая жара. Мы задыхаемся. Стараясь нас развлечь, Жак начинает рассказывать какую-то историю; Франсуа, сидящий рядом, не то слушает его, не то углубился в свои мысли. В дальнем конце вагона кто-то стонет и теряет сознание. Мы несем его втроем к окошку. Там он сможет глотнуть хоть немного свежего воздуха. Кто-то другой вдруг начинает кружиться на месте, как будто его охватило безумие; он издает вопль, потом жалобный стон и тоже падает в обморок. Так и проходит этот день, 4 июля, в нескольких метрах от вокзальчика в Паркуль-Медийяке.


32


Четыре часа дня. У Жака совсем пересохло во рту, он умолкает. Время от времени кто-то перешептывается, нарушая мучительную тишину ожидания.

– Ты прав, нужно думать о побеге, - говорю я, подсаживаясь к Клоду.

– Мы сделаем попытку только в том случае, если у нас будет шанс бежать всем вместе, - решительно говорит Жак.

– Тихо! - шепчет вдруг мой брат.

– Что такое?

– Да тихо же! Слушай!

Клод вскакивает на ноги, я тоже. Он пробирается к окну и смотрит на небо. Неужели это снова гроза и мой братишка услышал ее отзвуки раньше других?

Немцы во главе с Шустером выпрыгивают из вагонов и бегут в поле. Гестаповцы и их семьи ищут укрытие за пригорками. Там же солдаты ставят пулеметы и разворачивают их в нашу сторону, чтобы пресечь любые попытки к бегству. Клод смотрит вверх, настороженно прислушиваясь.

– Воздух! Назад! Все назад! Ложись! - кричит он.

Мы слышим рокот приближающихся самолетов.

Молодой командир эскадрильи истребителей вчера отпраздновал свой двадцать третий день рождения в офицерской столовой аэродрома на юге Англии. Сегодня его самолет взмыл в небо. Он держит руку на штурвале, а большой палец - на гашетке, приводящей в действие пулеметы на крыльях. Внизу, прямо по курсу, на путях неподвижно стоит поезд - прекрасная мишень, расстрелять ничего не стоит. Командир приказывает своей эскадрилье построиться в боевой порядок для атаки - и первым бросает самолет в пике. В прицеле ясно видны вагоны, они несомненно везут немцам боеприпасы на фронт. Ему приказано уничтожать такие составы. Следующие за ним самолеты уже выстроились и готовы к атаке. Поезд совсем близко, можно стрелять. Палец пилота жмет на гашетку. У него в кабине тоже очень жарко.

Огонь! Строчат пулеметы на крыльях; трассирующие очереди, словно беспощадные кинжалы, прошивают поезд, над которым проносится эскадрилья, невзирая на ответные выстрелы немцев.

Стены нашего вагона изрешечены пулеметным огнем. Вокруг свистят пули, кто-то с криком падает, другой тщетно пытается втиснуть обратно в живот выпавшие кишки, у третьего оторвана нога - это настоящая бойня. Пленники бросаются на пол, защищая головы своими жалкими узелками, в нелепой надежде уцелеть в этой мясорубке. Жак, бросившись к Франсуа, прикрывает его своим телом. Четыре английских истребителя поочередно налетают на поезд, рокот их моторов глухо отдается у нас в висках, но вот они взмывают в небо и удаляются. Я вижу в окошко, как они делают разворот там, вдали, и возвращаются к нашему составу, на сей раз довольно высоко.

Меня сейчас волнует только Клод, он смертельно бледен. Я крепко обнимаю его.

– Ты цел?

– Я-то цел, а вот у тебя кровь на шее, - говорит братишка, прикасаясь к моей ране.

Но это всего лишь царапина от щепки. Зато вокруг просто страшно смотреть. В вагоне шестеро убитых и столько же раненых. Жак, Шарль и Франсуа, к счастью, остались невредимы. О потерях в других вагонах нам ничего не известно. На пригорке лежит весь в крови немецкий солдат.

А вдали снова рокочут моторы, и звук этот нарастает.

– Они возвращаются, - шепнул Клод.

И я увидел на его губах скорбную улыбку, он словно прощался со мной навеки, а ведь я когда-то приказал ему - жить во что бы то ни стало. Не знаю, что со мной случилось в этот миг, но мои движения вдруг обрели четкость, как будто я снова увидел тот сон, в котором мама велела мне: "Спаси своего брата!"

– Давай сюда рубашку! - крикнул я Клоду. -Что?

– Сними рубашку скорей!

Сам я тоже скинул с себя рубашку - она была синяя, а у брата белая, вернее, была когда-то белой, - и оторвал обагренный кровью лоскут от рубашки мертвеца, лежавшего рядом.

Схватив все это, я кинулся к окну, Шарль подставил мне спину. Высунув наружу руку и глядя на самолеты, которые снова атаковали наш поезд, я стал размахивать этим импровизированным флагом.

Молодой командир эскадрильи в кабине самолета щурится: его слепит солнце. Он слегка поворачивает голову, чтобы не смотреть на сверкающий диск. Его палец поглаживает гашетку пулемета. Поезд еще далековато, но через несколько секунд можно подавать сигнал ко второму заходу на атаку. Даже издали видно, что весь паровоз охвачен дымом. Прекрасно - значит, пули пробили топку.

Еще один заход, и состав больше уже не тронется с места.

Но тут из его поля зрения начинает исчезать крыло левофлангового самолета. Командир делает тому знак: сейчас начнется атака. Он смотрит в прицел и с удивлением замечает цветное пятнышко, появившееся на одном из вагонов. Похоже, оно шевелится. Может, это отблеск ружейного ствола? Молодому пилоту известны странные эффекты преломления света. Сколько раз ему случалось пересекать высоко в небе необычные радужные полосы, как будто пронзающие облака и не видные с земли.

Самолет готовится пикировать, рука пилота напряженно сжимает штурвал. Но красно-синее пятнышко внизу не исчезает. Цветные ружейные стволы - нет, таких не бывает, и потом, вон та белая полоска посередине… неужели это французский флаг?

Взгляд летчика устремлен на полоски ткани, которыми размахивают из окна вагона; у него стынет кровь в жилах, замирает палец, лежащий на гашетке.

– Break, break, break! [22] - кричит он в бортовую рацию и, чтобы подтвердить свой приказ, сильно качает крыльями и набирает высоту.

Его ведомые разбивают боевое построение и пытаются догнать своего командира; сейчас их звено напоминает растревоженный рой пчел, мечущихся высоко в небе.

Я гляжу в окошко на удаляющиеся самолеты и, хотя чувствую, как слабеют у меня под ногами подставленные руки брата, упорно цепляюсь за стенку, чтобы проследить за их исчезновением.

Ах, как мне хочется оказаться среди них, ведь сегодня вечером они уже будут в Англии.

– Ну, что там? - умоляюще спрашивает Клод.

– Знаешь, я думаю, они поняли. Они качали крыльями, как будто посылали нам привет.

Тем временем самолеты в небе снова выстраиваются в боевое звено. Молодой командир информирует других пилотов о том, что расстрелянный ими состав вез не боеприпасы, а пленных французов. Он видел, как один из них размахивал флагом, подавая им знак.

Пилот поворачивает штурвал, и самолет ложится на крыло. Жанно видит снизу, как он делает разворот, заходит в хвост поезда и пикирует, только на сей раз не стреляет, а спокойно летит вдоль состава. Летит на бреющем - кажется, будто всего в нескольких метрах от земли.

Немецкие солдаты в укрытии, за пригорком, пораженно застыли, не смея шевельнуться. А пилот не отрывает глаз от самодельного флага, которым заключенный продолжает размахивать в окошке вагона. Поравнявшись с ним, он сбавляет скорость до минимума и выглядывает из кабины. Две пары голубых глаз встречаются на несколько секунд. Глаза молодого лейтенанта-англичанина, пилота истребителя военно-воздушных сил Великобритании, и глаза молодого заключенного-еврея, которого везут в Германию. Рука пилота взлетает к козырьку, он отдает честь пленнику, который отвечает тем же.

Затем самолет устремляется в небо, покачав на прощанье крыльями.

– Улетели? - спрашивает Клод.

– Да. Сегодня вечером они вернутся в Англию.

– Когда-нибудь ты тоже будешь летать, Реймон, клянусь, будешь!

– Кажется, ты хотел называть меня Жанно до тех пор…

– Да ведь мы почти выиграли ее, эту войну, братишка, - ты только посмотри на следы самолетов в небе! Весна к нам вернулась. Жак был прав.

В тот день, 4 июля 1944 года, в четыре часа десять минут пополудни, в самом пекле войны встретились два взгляда, встретились всего на несколько мгновений, но эти мгновения стали для двух молодых людей вечностью.

Немцы выбрались из своего укрытия в зарослях сорняков и теперь возвращаются к поезду. Шустер бежит к паровозу, чтобы определить масштаб повреждений. Тем временем четверых заключенных ведут к стене депо, расположенного рядом с вокзалом. Эти четверо попытались бежать во время воздушного налета. Их выстраивают у стенки и скашивают автоматными очередями. Они лежат на платформе, их недвижные тела залиты кровью, остекленевшие глаза устремлены на нас, как будто говоря: ну вот, для нас ад кончился сегодня, на этом железнодорожном полустанке.

Дверь нашего вагона раздвигается, но открывший ее фельдфебель тут же отшатывается, и его начинает рвать. Двое других солдат тоже отбегают подальше, зажав рты руками и спасаясь от царящего в вагоне жуткого запаха. Острая вонь мочи смешивается со зловонием экскрементов и развороченных внутренностей Бастьена.

Переводчик объявляет, что трупы вынесут из вагона через несколько часов, но мы-то знаем, что в такой жаре каждая лишняя минута рядом с трупами станет для нас пыткой.

Интересно, позаботятся ли они о том, чтобы похоронить тех четверых расстрелянных, что еще лежат в нескольких метрах от поезда?

Из соседних вагонов зовут на помощь. В этом составе везут людей самых разных профессий. Призраки людей в вагонах прежде были рабочими, нотариусами, плотниками, инженерами, учителями. Есть и врач по имени Ван Дик, такой же заключенный, ему разрешают оказать помощь многочисленным раненым. Ван Дику ассистирует хирург испанец, он три года работал врачом концлагеря в Берне. Но напрасно они несколько часов будут пытаться спасти хоть чьи-то жизни, - ничего у них не выйдет, потому что нет ни лекарств, ни бинтов, а безжалостная жара скоро доконает и тех, кто пока еще стонет от боли. Некоторые умоляют сообщить об их смерти родным, другие уходят из жизни молча, со слабой улыбкой на губах, словно радуясь избавлению от страданий. К вечеру этого страшного дня в Паркуль-Медийяке люди умирают десятками.

Паровоз выведен из строя. Значит, сегодня вечером состав дальше не пойдет. Шустер велел пригнать другой паровоз, но тот прибудет среди ночи.

А до утра у железнодорожников будет время заняться легким саботажем - например, продырявить цистерну с водой, чтобы состав как можно чаще останавливался в пути для заправки.

Ночь, тишина. Самое время устраивать бунт, но ни у кого уже нет сил. Жара свинцовой тяжестью давит на мозг, погружая нас всех в полуобморочное состояние. От жажды языки начинают пухнуть, затрудняя дыхание. Альварес не ошибся в своем предсказании.


33


– Думаешь, он спасся? - спрашивает Жак.

Альварес не упустил шанса, который подарила ему жизнь. Крестьянин и его дочь, приютившие беглеца, предложили ему остаться у них до Освобождения. Но Альварес, едва оправившись от ран, поблагодарил своих хозяев за гостеприимство и заботу и сказал, что хочет продолжать борьбу. Крестьянин не стал его отговаривать, он уже понял, что его гость - человек решительный. Он вырезал из своего почтового календаря карту района и отдал беглецу. Еще он подарил ему нож и посоветовал отправиться в Сент-Базей. Начальник тамошнего вокзала участвовал в Сопротивлении. Прибыв на место, Альварес сел на скамью лицом к перрону. Начальник вокзала тут же приметил его и позвал к себе в кабинет. Там он сообщил Альваресу, что местные эсэсовцы все еще разыскивают его. Затем провел в кладовую, где хранились инструменты и одежда путевых рабочих, велел ему надеть серую блузу, фуражку и вручил легкую кувалду. Проверив, как на нем сидит новый наряд, и поправив фуражку на голове, начальник повел его по путям. Там их встретили два немецких патруля. Первый не обратил на них внимания, второй поздоровался.

На исходе дня они пришли к домику начальника вокзала. Его жена и двое детишек встретили Альвареса. Никто из них ни о чем его не расспрашивал, его лечили и кормили - заботились, как о родном человеке. Его спасители были басками. Утром третьего дня перед домиком, где Альварес набирался сил, остановилась черная машина-вездеход. На ней приехали трое партизан, они забрали беглеца с собой, чтобы вернуть его в ряды бойцов.

6 июля

На рассвете поезд снова трогается в путь. Вскоре он проходит мимо деревушки, носящей чудное имя - Шармант [23], именно так написано на щите. Вот уж действительно ирония судьбы: в данной ситуации это географическое название вызывает у нас смех. И вдруг поезд снова тормозит. Мы задыхаемся в вагонах; тем временем Шустер яростно проклинает эту вынужденную, уже не первую, остановку и обдумывает дальнейший маршрут. Немец знает, что продвижение на север невозможно: союзники неудержимо наступают, а он вдобавок все больше опасается акций партизан, которые взрывают пути, чтобы помешать нашей депортации.

Внезапно дверь вагона с грохотом отъезжает в сторону, и нас ослепляет яркий дневной свет. Мы видим в проеме немецкого солдата, лающим голосом он отдает какой-то приказ. Клод недоуменно смотрит на меня.

– Здесь представители Красного Креста, - переводит один из наших, понимающий по-немецки. - Нужно выйти на перрон за водой.

Жак поручает это мне. Я спрыгиваю из вагона и приземляюсь на колени. Кажется, моя рыжая голова не понравилась стоящему передо мной фельдфебелю: едва он встречается со мной глазами, как я получаю страшный удар прикладом в лицо. Отшатнувшись, я плюхаюсь наземь и шарю вокруг в поисках упавших очков. Ага, вот они, нашлись.

Подбираю остатки оправы, сую их в карман и в каком-то тумане едва тащусь за солдатом, который ведет меня к изгороди. Там он указывает мне стволом винтовки на ведро с водой и картонную коробку с буханками черного хлеба на всех нас. Таким образом организовано питание для каждого вагона. Мне становится ясно, что работникам Красного Креста и нам не суждено увидеться.

Я подхожу к вагону; Жак и Шарль бросаются ко мне, чтобы помочь войти. У меня перед глазами густой багровый туман. Шарль обтирает мне лицо, но туман не рассеивается. И только тут я понимаю, что со мной стряслось. Я уже говорил тебе, что природа явно решила позабавиться, окрасив мои волосы в морковный цвет, но, мало этого, она еще создала меня полуслепым, как крота. Без очков я вижу окружающий мир расплывчатым, едва могу отличить день от ночи и с трудом определяю, что за силуэты движутся передо мной. И все-таки я чувствую присутствие своего братишки, он стоит рядом.

– Ох, черт, как же он тебя отделал, этот гад!

Я держу в руках то, что осталось от моих очков. На правой половине оправы торчит крошечный кусочек стекла, на левой висит другой, чуть побольше. Клод, наверное, со всем обессилел, если даже не замечает, что у брата ничего нет на носу. Я знаю и другое: до него пока не дошел весь ужас этой истории. Теперь ему придется бежать без меня - не хватает еще навязать ребятам такого инвалида, как я. Вот Жак - тот сразу все понял; он просит Клода отойти в сторонку и садится возле меня.

– Только не вздумай отказываться! - шепчет он.

– И как ты себе это представляешь?

– Мы что-нибудь придумаем.

– Жак, я всегда знал, что ты оптимист, но сейчас ты явно перехватил!

Клод решительно подходит к нам и почти отталкивает меня, заставляя подвинуться и дать ему сесть рядом.

– Знаешь, я тут подумал о твоих очках, и вот что мне пришло в голову. Ты ведь должен вернуть им это ведро, так?

– Ну и что?

– Значит, они не допускают никаких контактов между Красным Крестом и нами, но мы ведь должны опорожнить ведро и поставить его на место, у изгороди, верно?

Я ошибся: Клод не только понял, в какую передрягу я попал, но уже и выработал план спасения. И, как это ни нелепо, я невольно задумался, кто же из нас теперь младший - уж не я ли?

– Не могу понять, куда ты гнешь.

– С каждой стороны твоей оправы осталось по кусочку стекла. Вполне достаточно, чтобы оптик мог определить степень близорукости.

Пока он говорил, я пытался с помощью деревянной щепки и нитки, вытянутой из рубашки, исправить неисправимое. Но Клод раздраженно сжал мои руки.

– Да прекрати ты эту дурацкую починку и слушай меня, черт возьми! Разве ты сможешь вылезти в окно и бежать со всех ног, если у тебя очки на соплях держатся? Зато если ты положишь эти обломки в ведро, может, кто-нибудь обратит на них внимание и придет нам на помощь.

Признаюсь, у меня даже слезы навернулись на глаза. И не оттого, что в предложении моего брата чувствовалась горячая любовь ко мне, - просто даже в эту минуту, в этой гибельной ситуации у Клода еще оставалась надежда и вера в успех. Как же я гордился им в тот день, как сильно любил его! Я до сих пор не уверен, что мне удалось до конца выразить ему все эти чувства.

– А ведь неплохая мысль, это вполне реально, - сказал Жак.

– Совсем не глупо, - добавил Франсуа, и другие тоже одобрили этот план.

Сам я ни секунды не верил в успех. Как можно надеяться, что охрана не осмотрит перед тем, как отдать его работникам Красного Креста? Как можно мечтать о том, что кто-то из них обнаружит там осколки моих очков и заинтересуется моей судьбой, поможет решить проблему близорукости пленника, которого везут на убой в Германию? Это было совершенно невероятно. Но даже Шарль и тот нашел план Клода "протрясающим".

Делать нечего, я поборол сомнения и пессимизм и согласился расстаться с двумя маленькими осколками, которые позволили бы мне разве что не натыкаться на стенки вагона.

Я не стал лишать своих товарищей искры надежды, которую они так щедро дарили мне, и сделал то, что предложил Клод: вечером положил на дно пустого ведра остатки своих очков и вынес его наружу. Когда дверь вагона закрылась и я едва различил в окошко удаляющийся силуэт санитарки из Красного Креста, меня окутала черная мгла, словно уже пришла смерть.

Той ночью над деревней Шармант разразилась гроза. Дождь барабанил по крыше вагона, струйки воды затекали внутрь через дыры, оставленные пулями с английских самолетов. Те, кто еще мог держаться на ногах, стояли, закинув головы и широко открыв рты в попытке уловить эти живительные капли.


34


8 июля

Мы снова в пути, а с очками так ничего и не вышло, я их лишился.

Ранним утром прибываем в Ангулем. На вокзале разгром и запустение: он разрушен английскими бомбами. Пока наш состав замедляет ход на подъезде к станции, мы изумленно разглядываем выпотрошенные строения, обугленные каркасы сваленных в груду вагонов. На путях еще дымятся паровозы; некоторые из них лежат на боку. Подъемные краны выглядят как перекошенные скелеты - мрачное зрелище. Между искореженными, вставшими дыбом рельсами ходят несколько путевых рабочих с лопатами и мотыгами в руках, они испуганно поглядывают на наш прибывающий поезд. Семьсот призраков среди апокалипсического пейзажа.

Скрежещут тормоза, поезд останавливается. Железнодорожников к нему не подпускают. Никто не должен знать, что творится в вагонах, немцам не нужны свидетели этих ужасов. Шустер все больше опасается нападения. Страх перед макизарами не дает ему покоя ни днем, ни ночью. Нужно заметить, что со времени нашего отъезда поезд одолевал не больше пятидесяти километров в день, а фронт Освобождения приближается к нам гораздо быстрее.

Нам строжайше запрещено общаться с заключенными из других вагонов, и все-таки новости курсируют по всему поезду. Особенно те, что касаются военных действий и продвижения союзников. Всякий раз, когда кто-то из железнодорожников, набравшись храбрости, подходит к составу, всякий раз, когда сочувствующие из гражданского населения стараются под покровом темноты хоть чем-нибудь поддержать нас, мы узнаем, как обстоят дела. И всякий раз это вселяет в нас надежду, что Шустеру не удастся доехать до границы.

Наш состав - последний из тех, что везут в Германию заключенных, и некоторым очень хочется верить, что нас в конце концов освободят либо американцы, либо партизаны из Сопротивления. Ведь это они взрывают пути, это благодаря им наш поезд ползет как улитка. Только что немцы-фельдфебели схватили двоих железнодорожников, которые пытались подойти к нам. Теперь эти отступающие нацисты в любом видят врага; каждого человека, стремящегося нам помочь, каждого рабочего они считают террористом. А ведь сами они выкрикивают угрозы, расхаживают с оружием в руках, с гранатами на поясе, избивают слабейших из нас, издеваются над стариками, и все для того, чтобы избавиться от неотступно терзающего их страха.

Сегодня мы дальше не поедем. Вагоны закрыты и бдительно охраняются. В них по-прежнему стоит убийственная жара, она усиливается день ото дня и медленно убивает нас. Снаружи тридцать пять градусов тепла, а какая температура здесь, внутри, никто не может сказать - почти все лежат без сознания. Единственное, что хоть как-то поддерживает в этом кошмаре, - знакомые лица друзей. Я не вижу, но угадываю тень улыбки на лице Шарля, когда смотрю на него; Жак по-прежнему заботится о нас, Франсуа все время жмется к нему, как сын к отцу, его родной отец погиб. А я грежу о Софи и Марианне, вспоминаю прохладу на берегу канала Миди и узенькую скамейку, где мы передавали друг другу сообщения. Марк, сидящий напротив, совсем загрустил, а ведь ему-то, в отличие от меня, повезло. Он думает о Дамире, а она, я в этом уверен, думает о нем - если только жива. Ни один тюремщик, ни один палач не в силах помешать пленникам думать о таких вещах. Чувства преодолевают любые, самые крепкие решетки и бесстрашно вырываются на волю, не признавая ни государственных границ, ни языковых и религиозных барьеров. Они свободны, они находят друг друга, невзирая на тюрьмы, придуманные людьми.

Вот и Марк так же свободен в мечтах. Мне хотелось бы верить, что Софи, где бы она сейчас ни находилась, думает обо мне; я не претендую на многое - всего несколько секунд, всего несколько мыслей о друге, которым я был для нее… раз уж не стал больше чем другом.

Сегодня нам не дадут ни хлеба, ни воды. Многие из наших уже не могут говорить, они совсем обессилели. Мы с Клодом держимся рядом; каждый то и дело проверяет, не потерял ли сознание другой, не подобралась ли к нему смерть; время от времени наши руки встречаются, и это знак того, что мы еще живы.

9 июля

Шустер решил повернуть назад: макизары подорвали мост, по которому должен был пройти наш состав. Теперь он направится в Бордо. И пока поезд покидает разоренный вокзал Ангулема, я вспоминаю о ведре, в котором оставил свою последнюю надежду на прозрение. Вот уже два дня, как я живу в непроглядном тумане, словно в вагоне круглые сутки стоит ночная тьма.

Мы прибываем в Бордо после полудня. Нунцио и его друг Вальтер думают только об одном - о побеге. По вечерам, чтобы убить время, мы устраиваем охоту на блох и вшей, которые безжалостно терзают наши вконец отощавшие тела. Эти паразиты гнездятся в складках рубашек и штанов. Требуется большая сноровка, чтобы изгнать их оттуда, но едва уничтожена одна колония, как ее место занимает другая. Люди поочередно ложатся на пол, чтобы хоть немного поспать, остальные сидят, примостившись у стенок вагона, чтобы дать им место. Именно в одну такую ночь меня посещает странная мысль: если мы выживем в этом аду, сможем ли когда-нибудь забыть его? Научимся ли снова жить как нормальные люди? Удастся ли нам стереть из памяти то, что лишает рассудка?

Клод как-то странно смотрит на меня.

– О чем ты думаешь? - спрашивает он.

– О Шаине, помнишь его?

– Еще бы! А почему ты о нем думаешь именно сейчас?

– Потому что никогда не забуду его лица.

– Скажи правду, о чем ты думаешь, Жанно?

– Ищу стимул, чтобы выжить, несмотря на все это.

– Да он же перед тобой, дурень ты этакий! Наступит день, когда мы станем свободны. И потом, я ведь тебе обещал, что когда-нибудь ты будешь летать, - надеюсь, ты не забыл?

– А ты сам что хотел бы делать после войны?

– Объехать всю Корсику на мотоцикле вместе с самой красивой девчонкой в мире, и чтобы она сидела позади и обнимала меня за талию.

Брат наклоняется, чтобы мне было легче разглядеть его лицо.

– Ага, так я и знал! Думаешь, я не заметил, как ты ухмыляешься? С чего бы это? Неужели ты считаешь, что я не способен закадрить девчонку и увезти ее на Корсику?

Я тщетно стараюсь сдержаться - меня одолевает смех, хотя я чувствую, как злится мой братишка. Шарль, а следом даже Марк тоже начинают хохотать.

– Да что на вас нашло? - обиженно спрашивает Клод.

– Видел бы ты себя со стороны! Ты так смердишь, старина, и так выглядишь, что я сильно сомневаюсь, захочет ли составить тебе компанию хотя бы таракан.

Клод нюхает воздух и присоединяется к нашему дурацкому, беспричинному хохоту, который мы бессильны сдержать.

10 июля

Еще только рассвело, а жара стоит невыносимая. Особенно в нашем проклятом поезде - он прочно застрял на месте. В небе ни облачка, никакой надежды хоть на короткий дождик, который мог бы немного облегчить страдания узников. Говорят, испанцы, когда им тяжело, начинают петь. И в самом деле, из соседнего вагона доносится монотонное пение на прекрасном каталанском языке.

– Посмотрите-ка! - восклицает Клод, пробравшись к оконцу.

– Что там такое? - спрашивает Жак.

– Солдаты выстроились вдоль поезда. Подъезжают фургоны Красного Креста, оттуда выходят санитарки, они несут нам воду.

Санитарки направляются к вагонам, но фельдфебели останавливают их, приказывают поставить ведра и отойти. Заключенные сами должны взять их, как только работники Красного Креста удалятся. Любой контакт с террористами запрещен!

Старшая сестра властным жестом отталкивает солдата.

– Какие еще террористы? - возмущенно говорит она. - Вот эти старики? Эти женщины? Эти голодные люди в вагонах для скота?

Она гневно бранит его и объявляет, что по горло сыта приказами. Пусть не забывает, что очень скоро им придется держать ответ за свои действия. Ее сотрудницы поднесут пищу прямо к вагонам, и никак иначе! И женщина добавляет:

– Меня вашими мундирами не испугаешь!

Шустер размахивает револьвером и спрашивает, не пугает ли ее в таком случае оружие, однако старшая сестра, смерив его взглядом, вежливо просит оказать ей одну милость. Если у него хватит мужества убить женщину, пусть будет так любезен стрелять ей не в спину, а прямо в центр красного креста, который она носит на своей форме. И добавляет, что этот крест достаточно велик, чтобы даже такой олух, как он, смог попасть в цель. Это сослужит ему хорошую службу, когда он вернется на родину, но в особенности если его арестуют американцы или макизары.

И, пока Шустер оторопело пялится на нее, старшая сестра приказывает своему женскому воинству подойти к вагонам. Солдат на перроне явно забавляют ее властные повадки. Может, им попросту приятно видеть, что нашелся человек, вынудивший их командира проявить хоть какую-то человечность.

Старшая сестра первой отодвигает дверь вагона, и другие женщины следуют ее примеру.

Старшая сестра, работавшая в Красном Кресте города Бордо, думала, что она уже все повидала в своей жизни. Две войны, многие годы, отданные уходу за самыми обездоленными, - ей казалось, что ничто не способно ее удивить. Однако при виде нас ее глаза испуганно расширились, и она отшатнулась, невольно воскликнув:

– О, боже!

Ужаснувшиеся санитарки застыли, глядя на заключенных; их лица ясно выражали гадливость и возмущение условиями, в которых нас содержали. Напрасно мы старались хоть как-то привести в порядок свою одежду - это не помогало, иссохшие лица выдавали наше состояние.

К каждому вагону санитарка подносит ведро воды, раздает галеты и перекидывается несколькими словами с пленниками. Но Шустер уже орет во все горло, веля работникам Красного Креста отойти от поезда, и старшая сестра выполняет приказ, сочтя, что сегодня уже в достаточной мере испытала судьбу. Двери вагонов снова задвинуты.

– Жанно! Ну-ка, иди, глянь сюда! - говорит Жак, который распределяет галеты и отливает каждому его порцию воды.

– Что там такое?

– Да такое, что тебе стоит поторопиться! Встать на ноги неимоверно трудно, а туман, в котором я пребываю вот уже несколько дней, делает эту задачу еще сложнее. Но я почувствовал жгучее нетерпение товарищей, и оно меня подгоняет. Клод стискивает мое плечо.

– Смотри! - восклицает он.

Легко сказать "смотри"! Я почти ничего не вижу дальше собственного носа и только смутно различаю несколько ближайших силуэтов: вот, кажется, Шарль, а за ним Марк и Франсуа.

Потом я вижу неясные контуры ведра, которое Жак протягивает мне, и вдруг замечаю на дне оправу новеньких очков. Протянув руку, я погружаю ее в воду и вытаскиваю их, сам не веря своему счастью.

Друзья, затаив дыхание, молча ждут, когда я водружу очки на нос. Внезапно лицо моего братишки становится четким, как прежде, и я вижу взволнованные глаза Шарля и радостные улыбки Жака, Марка и Франсуа, которые крепко обнимают меня.

Кто же это понял мою немую просьбу? Кто смог принять близко к сердцу безнадежный удел депортированного, обнаружив на дне ведра разбитые очки? Кто проявил столько доброты и сочувствия, изготовив для меня новые, проследив, в течение нескольких дней, за поездом, безошибочно определив, в каком вагоне они нужны, и сделав все необходимое, чтобы новая пара попала именно по назначению?

– Санитарка из Красного Креста, - отвечает Шарль. - Кто же еще?!

Мне хочется снова и снова разглядывать мир, я больше не слеп, туман рассеялся. И я верчу головой, изучая окружающее. Увы, картина, которую видят мои наконец-то прозревшие глаза, бесконечно печальна. Клод тащит меня к окошку:

– Смотри, до чего красиво там, снаружи!

Да, он прав, мой братишка: там, снаружи, действительно очень красиво.

– Как ты думаешь, она хорошенькая?

– Кто хорошенькая? - спрашивает Клод.

– Санитарка!

В тот вечер я убедил себя, что моя судьба, может быть, наконец-то определилась. В отказе Софи, Дамиры да и, честно говоря, всех других девчонок из нашей бригады целоваться со мной, видимо, крылось свое предопределение. Ибо женщиной моей жизни - настоящей и единственной! - наверное, суждено было стать той, что подарила мне зрение.

Найдя разбитые очки на дне ведра, она сразу же поняла мою мольбу о помощи, обращенную к ней из бездны нашего ада. Она бережно завернула оправу в носовой платок, стараясь не повредить остатки стекол. Пошла в город, к оптику, сочувствующему макизарам. Он тут же обследовал мои стеклышки, подобрал точно такие же и вставил их в новую оправу. Санитарка села на велосипед и поехала вдоль путей. Догнав наш состав и увидев, что он возвращается в Бордо, она поняла, что у нее есть шанс передать очки по назначению. С помощью старшей сестры Красного Креста она перед выходом на платформу определила нужный вагон, который нетрудно было узнать по следам от пуль на стенках. Вот так ко мне вернулись мои очки.

Сколько же доброты, сочувствия и мужества понадобилось этой женщине, чтобы выполнить свою задачу! Я поклялся себе, что если выберусь из плена, то сразу же по окончании войны разыщу ее и попрошу стать моей женой. Я уже видел в мечтах, как мчусь с развевающимися на ветру волосами по проселочной дороге, в открытом "крайслере" - или нет, лучше на велосипеде, так будет даже романтичнее. Стучу в дверь ее дома - коротко, два раза, - она открывает, и я ей говорю: "Я тот, кому ты спасла жизнь, и отныне моя жизнь принадлежит тебе!" Мы поужинаем, сидя у камина, и расскажем друг другу обо всем, что случилось за прошедшие годы, о долгих месяцах страданий в этом поезде, которые, однако, помогли нам встретиться. А потом мы вместе закроем страницы прошлого, чтобы писать вдвоем книгу будущего. У нас родится трое детей, а может, и больше, если она захочет, и мы счастливо проживем свой век. Я обучусь профессии летчика, как обещал мне Клод, и, начав летать, посажу брата в самолет, чтобы показать ему с высоты французскую землю.

Ну вот, отныне все выглядело вполне логично: жизнь обрела наконец смысл!

Учитывая ту роль, которую мой младший брат сыграл в моем спасении, и нашу тесную связь с ним, я счел вполне нормальным тотчас попросить его быть свидетелем на нашей свадьбе.

Клод как-то странно взглянул на меня и смущенно кашлянул.

– Послушай, старина, в принципе я ничего не имею против и с удовольствием буду свидетелем у тебя на свадьбе. Я даже польщен такой просьбой, но должен тебе кое-что рассказать, пока ты не принял окончательного решения.

Санитарка, которая принесла тебе очки, в сто раз более близорука, чем ты сам, судя по толстенным очкам на ее носу. Ты, конечно, скажешь, что тебе на это плевать, но я хочу разъяснить тебе еще одну вещь, поскольку в ту минуту, когда она уносила ведро, ты все видел в тумане: она лет на сорок старше тебя, наверняка замужем и имеет, как минимум, дюжину детей. Я не утверждаю, что в нашем положении можно привередничать, но, знаешь, все хорошо в меру…

Три дня мы сидели взаперти в вагонах на вокзале Бордо. Ребята задыхались от жары, временами кто-нибудь подползал к окошку, чтобы глотнуть свежего воздуха, но и там было не лучше.

Человек ко всему привыкает, и это одна из необъяснимых тайн бытия. Мы больше не ощущали исходившего от нас смрада, и никто уже не обращал внимания на тех, кто присаживался над крошечной дыркой в полу, чтобы справить нужду. Мы уже давно не мучились от голода, и только жажда терзала людей по-прежнему, особенно когда на языке появлялась новая язва. Оттого что не хватало воздуха, болело горло; нам становилось все труднее глотать. Но мы свыклись с этими неотступными телесными муками, со всеми лишениями, включая недостаток сна. Единственным прибежищем самых ослабевших из нас были короткие приступы безумия. Люди неожиданно вскакивали, начинали стонать или вопить, порой даже рыдали, а потом падали без сознания.

Другие, более выносливые, старались хоть как-то успокоить товарищей.

В соседнем вагоне Вальтер объяснял всем, кто еще мог его слушать, что нацистам никогда не удастся довезти нас до Германии: подоспеют американцы и всех освободят. А в нашем вагоне Жак из последних сил развлекал нас всякими историями, чтобы убить время.

Но когда у него пересыхало во рту и он уже не мог говорить, наступала тоскливая пугающая тишина.

И пока мои товарищи умирали в этом жутком безмолвии, я, напротив, оживал от сознания того, что снова обрел зрение, и где-то в глубине души чувствовал себя перед ними виноватым.

12 июля

Половина третьего ночи. Внезапно дверь с грохотом отодвигается. Вокзал Бордо кишит солдатами - видно, что сюда согнали гестаповцев, вооруженных до зубов. Они орут, приказывая нам собирать свои жалкие пожитки. Потом пинками и прикладами вышвыривают наружу, на перрон. Часть пленников напугана до смерти, другим уже все безразлично, они только судорожно хватают ртами прохладный воздух.

Нас выстраивают по пять человек в ряд и ведут через ночной затихший город. В небе не видно ни одной звезды.

Наши шаги отдаются эхом на пустынной улице, по которой шагает длинная колонна узников. Люди по цепочке передают свои предположения: одни говорят, что нас гонят в форт. А другие уверены, что мы идем в тюрьму. Но те, кто понимает немецкий, узнают из разговоров солдат, что все камеры в городе и без того набиты под завязку.

– Тогда куда же нас?… - шепчет кто-то из пленников.

– Schnell, schnell! [24] - орет фельдфебель, безжалостно ударив его кулаком в спину.

Ночной марш по безмолвному городу завершается на улице Лариба, у монументальных ворот храма. Впервые мы с моим младшим братом входим в синагогу.


35


Внутри - ни скамеек, ни столов. Пол застлан соломой, а ряд ведер указывает на то, что немцы подумали о наших нуждах. Три просторных нефа могут принять до шести с половиной сотен пленников с нашего поезда. Как ни странно, всех заключенных тюрьмы Сен-Мишель собрали вместе возле алтаря. Женщин из нашего вагона разместили в соседнем нефе, по другую сторону решетки.

Таким образом, супружеские пары оказались разлученными. Некоторые мужья и жены давно уже не виделись. Многие плачут, когда их руки встречаются, протиснувшись сквозь железные прутья. Но большинство хранит молчание: любящим достаточно смотреть друг на друга, их взгляды ясно выражают чувства.

Другие еле слышно шепчутся, но что можно рассказать о себе, о прошедших мучительных днях, не причинив другому жгучей боли?!

С наступлением утра наши охранники безжалостно, иногда даже ударами прикладов, разгоняют эти пары. На рассвете женщин уводят в городские казармы.

Дни тянутся монотонной чередой, каждый похож на предыдущий. По вечерам нам раздают плошки с теплой водой, в которой плавает капустный лист, а иногда несколько макаронин. Для нас это настоящая праздничная трапеза. Время от времени солдаты забирают кого-то из пленников, и те никогда не возвращаются; ходят слухи, что их расстреливают как заложников, в ответ на очередную акцию местных партизан.

Некоторые лелеют мысль о побеге. В этом вопросе заключенные из Берне солидарны с узниками Сен-Мишель. Люди из Берне поражены, не верят своим глазам: неужели вот эти подростки вели войну с немцами?!

14 июля

Мы твердо решили отпраздновать этот день как положено. Все ищут обрывки бумаги, из которых можно было бы сделать кокарды.

Мы прикрепляем их к груди и поем "Марсельезу". Наши тюремщики закрывают на это глаза: в данном случае репрессии были бы чрезмерной жестокостью.

20 июля

Сегодня трое участников Сопротивления, с которыми мы здесь познакомились, пытались бежать. Солдат-охранник застукал их в тот момент, когда они рылись в куче соломы позади органа, возле решетки. Кенель и Дамьен, отметивший сегодня свое двадцатилетие, все-таки ухитрились вовремя выскочить оттуда.

А вот Рокморелю досталось по первое число, его избили ногами во время допроса; правда, ему хватило ума заявить, что он искал в соломе брошенный кем-то окурок. Немцы поверили ему и не расстреляли. Рокморель - один из организаторов бригады Сопротивления "Бир-Акем", которая действовала в Лангедоке и Жевеннах. Дамьен его лучший друг. Обоих после ареста приговорили к смерти.

Едва оправившись от побоев, Рокморель и его товарищи разработали новый план побега, решив осуществить его в первый же подходящий день, который, конечно, скоро наступит.

Санитарные условия здесь ненамного лучше, чем в поезде, и чесотка всех нас замучила вконец. Паразиты буквально кишат в нашей одежде. Мы сообща придумали мировую игру: с утра каждый из нас обирает с себя энное количество блох и вшей и рассовывает их по коробочкам, у кого какие есть. Когда фельдфебели проходят мимо нас, чтобы в очередной раз пересчитать, мы незаметно выпускаем своих мучителей прямо на них.

Как видишь, мы и здесь не опустили руки: даже такая банальная забава служит нам средством борьбы - борьбы единственным оружием, которое у нас еще осталось и которое денно и нощно ест нас поедом.

Нам казалось, что мы сражались в одиночестве, но в этой толпе мы встретили тех, кто, подобно нам, не смирился с унижениями, не захотел поступиться своим человеческим достоинством. Сколько же мужественных людей увидели мы в этой синагоге! Временами одиночество брало верх над нашей стойкостью, и все же стойкость побеждала; в какие-то вечера надежда прогоняла самые черные мысли, одолевавшие нас в заключении.

Поначалу всякое общение с внешним миром было для нас под запретом, но вот уже две недели, как мы здесь гнием, и кое-какие контакты понемногу налаживаются. Всякий раз, когда раздатчики выходят во двор, чтобы забрать котел с едой, пожилая пара, живущая в соседнем доме, начинает во все горло распевать новости с фронта. Другая старая дама, обитательница квартиры напротив храма, каждый вечер пишет крупными буквами на грифельной доске сводку о продвижении союзных войск и выставляет ее в окне.

Итак, Рокморель твердо решил снова попытаться бежать. В тот промежуток времени, когда немцы разрешают нескольким узникам подняться за туалетными принадлежностями на галерею, где сложены наши скудные пожитки, он забирается туда вместе с тремя своими товарищами. Случай уж больно подходящий. В дальнем конце галереи, проходящей над главным нефом синагоги, есть кладовая. План рискованный, но вполне осуществимый. Эта клетушка соседствует с одним из витражных окон, украшающих фасад здания. С наступлением ночи он попробует его разбить и сбежать по крышам. Рокморель и его друзья прячутся в кладовой, ожидая темноты. Проходит два часа, надежда на успех растет, как вдруг они слышат топот сапог. Немцы пересчитали пленных и обнаружили, что нескольких человек не хватает. Шаги все ближе, беглецов ищут, и наконец их убежище заливает свет фонарей. По довольной физиономии солдата, который их обнаружил, нетрудно понять, что их ждет. Удары настолько свирепы, что Рокморель, весь в крови, падает без сознания. Когда на следующее утро он приходит в себя, его тащат на допрос к коменданту охраны. Кристиан (так зовут Рокмореля) не строит иллюзий по поводу дальнейших событий.

И однако, судьба позволяет ему избежать самого страшного.

Офицеру, который его допрашивает, на вид лет тридцать. Он сидит верхом на скамейке во дворе, размеренно дыша и молча неторопливо оглядывая своего пленника.

– Я и сам побывал в плену, - наконец говорит он на почти безупречном французском. - Это случилось во время русской кампании. И я тоже бежал, мне пришлось пройти не один десяток километров в более чем суровых условиях. Я перенес такие мучения, каких никому не пожелаю. И я не тот человек, которому доставляет удовольствие пытать других.

Кристиан молча слушает молодого лейтенанта. И вдруг у него возникает предчувствие, что он останется в живых.

– Давайте договоримся, - продолжает лейтенант. - Я уверен, что вы не станете выдавать секрет, который я собираюсь вам сообщить. Я считаю нормальным, почти законным, что солдат, попавший в плен, пытается бежать. Но вы, как и я, должны признать вполне нормальным, что пойманный при попытке к бегству подвергается наказанию, искупающему его вину в глазах врага. А ваш враг - это я!

И Кристиан выслушивает его приговор. Он должен простоять целый день по стойке "смирно" во дворе, у стены, не прислоняясь к ней спиной и не ища иной опоры. В этой позе, с опущенными руками, он будет неподвижно стоять под жгучим солнцем, которое скоро начнет плавить дворовый асфальт.

Любое движение будет караться ударами, обморок повлечет за собой "высшую меру".

Говорят, человечность некоторых людей рождается от воспоминаний о перенесенных муках, от неожиданного сходства, роднящего врага и его жертву. Эти два фактора и спасли Кристиана от расстрела. Но нужно признать, что подобного рода "человечность" должна иметь свои границы.

Таким образом, четверых пленников, пытавшихся бежать, расставили лицом к стене, с интервалом в несколько метров. Все утро солнце медленно поднималось в небо, пока не достигло зенита. Солнце печет невыносимо, у пленников затекли ноги, руки стали свинцово-тяжелыми, шея мучительно ноет.

О чем думает охранник, вышагивающий за их спинами?

После полудня Кристиан шатается и тут же получает жестокий удар кулаком в затылок, посылающий его лицом в стену. Он падает с разбитой челюстью, но тотчас поднимается, опасаясь "высшей меры".

Что происходит в ущербной душе этого солдата, который бдительно следит за ним и наслаждается видом страданий своей несчастной жертвы?

Слабость сменяется чем-то вроде столбняка; напряженные мускулы застывают так, что невозможно двинуть и пальцем. Это адская мука, все тело схвачено жуткими судорогами.

Интересно, какой вкус у воды, которую пьет лейтенант, наблюдая за страданиями своих пленников?

Меня и доныне мучит по ночам этот вопрос, когда в памяти всплывают истерзанные лица, сожженные солнцем тела.

С наступлением темноты палачи приводят их в синагогу. Мы принимаем их с почестями, каких удостаиваются победители гонок, но я сомневаюсь, что они осознали это, перед тем как рухнуть на солому.

24 июля

Акции Сопротивления, проводимые в городе и его окрестностях, все сильнее пугают немцев. Теперь их поведение иногда граничит с истерикой, и они избивают нас без всякого повода, просто так, если не понравилось выражение чьего-то лица, если кто-то попался под руку в неподходящем месте или в неподходящий момент. Однажды в полдень нас собирают под галереей. Часовой, стоявший на посту снаружи, заявил, что слышал звуки напильника внутри синагоги. Если тот, кто припрятал этот инструмент для побега, не сознается в течение десяти минут, будут расстреляны десять заключенных. Рядом с лейтенантом установлен пулемет, черный зрачок дула обращен в нашу сторону. Пока тянутся первые секунды, человек у пулемета, готового выплюнуть свой смертельный огонь, забавляется тем, что водит дулом туда-сюда, целясь по очереди в пленников. Время проходит, узники молчат. Солдаты в бешенстве начинают орать и избивать всех подряд, запугивая людей; десять минут уже истекли. Комендант хватает первого попавшегося человека, приставляет ему револьвер к виску, взводит курок и во все горло выкрикивает ультиматум.

И тут один из заключенных делает шаг вперед. В его дрожащей протянутой руке маленькая пилка для ногтей. Этим инструментом невозможно даже поцарапать стену синагоги. Ею можно всего лишь заточить край деревянной ложки, чтобы резать хлеб, когда нам его дают. Этот нехитрый, старый как мир прием известен в тюрьмах с тех пор, как туда сажают людей.

Заключенные цепенеют от страха. Комендант может подумать, что над ним смеются. Но "виновного" ставят к стенке, и пулеметная очередь тут же сносит ему полголовы.

Мы проводим ночь стоя, в слепящем свете прожектора, под прицелом того же пулемета, нацеленного на нас этим мерзавцем, который продолжает развлекаться, то вставляя, то вынимая обойму, чтобы прогнать дремоту.

7 августа

С тех пор, как нас заперли в синагоге, прошло уже двадцать восемь дней. Клод, Шарль, Жак, Франсуа, Марк и я держимся вместе возле алтаря.

Жак снова вернулся к своей привычке рассказывать нам всякие истории, чтобы убить время и прогнать наши страхи.

– Неужели вы с братом на самом деле никогда раньше не были в синагоге? - спрашивает Марк.

Клод опускает голову, как будто чувствует себя виноватым. Я отвечаю вместо него:

– Да, правда, мы здесь впервые.

– Странно… с такой еврейской фамилией, как у вас… Только не думай, что это упрек, - торопливо поправляется Марк. - Просто я подумал…

– Нет, ты ошибся, у нас в доме не было верующих. Да ведь и Дюпоны с Дюранами тоже не все ходят на воскресную мессу.

– И вы ничего не устраивали дома, даже по большим праздникам? - спрашивает Шарль.

– Ну, если уж тебе так хочется знать, по пятницам наш отец отмечал "шаббат".

– Вон как! И что же он делал? - с интересом спрашивает Франсуа.

– Да ничего особенного, всё как в другие вечера, только читал молитву на иврите, а потом мы пили вино из одного стакана.

– Из общего стакана? - спрашивает Франсуа.

– Да, из общего.

Клод улыбается; я вижу, что его забавляют мои слова. Он подталкивает меня локтем.

– Давай-ка расскажи им ту знаменитую историю - в конце концов, она случилась так давно…

– Что за история? - спрашивает Жак.

– Да ничего особенного!

Но наши товарищи, соскучившись по рассказам после месяца гнетущей тоски, хором просят: расскажи!

– Ну ладно, слушайте: каждую пятницу, перед тем как сесть за стол, папа читал нам молитву на иврите. В нашей семье только он один и знал ее смысл, больше никто из нас не понимал этот язык. Так мы отмечали "шаббат" много лет подряд. Однажды наша старшая сестра объявила, что встретила человека, за которого хочет выйти замуж. Родители обрадовались этой новости и настояли, чтобы она пригласила своего жениха к ужину, - надо же было с ним познакомиться. Тогда Алиса предложила: пускай придет в следующую пятницу, на "шаббат", и мы отметим его все вместе.

Ко всеобщему удивлению, папа отнесся к этой идее без особого энтузиазма. Он стал доказывать, что это сугубо семейный праздник и что их гостю лучше прийти в любой другой вечер.

Напрасно мама уверяла его, что, если молодой человек завоевал сердце их дочери, значит, он уже почти член семьи, - отец никак не соглашался. Он твердил, что для первого знакомства куда больше подходят и понедельник, и вторник, и среда с четвергом. Мы же все присоединились к маминому мнению, настаивая на вечере пятницы, когда на столе и трапеза обильнее, и скатерть праздничная. Отец, со стоном воздев руки к небу, вопросил, почему его семья так ополчилась на него. Ему вообще нравилось изображать из себя жертву.

Он добавил, что это очень странно: в то время как он радушно, не задавая никаких вопросов (что доказывает необъятную широту его взглядов), открывает гостям двери своего дома во все дни недели, кроме одного, его семейство непременно желает принять этого незнакомца (который, между прочим, намерен отнять у него дочь!) именно в тот единственный вечер, который главу семейства не устраивает.

Мама, которая также отличалась врожденным упрямством, пожелала узнать, отчего выбор пятничного вечера представляется ее мужу такой неразрешимой проблемой.

– Не скажу! - ответил он, расписавшись таким образом в своем поражении.

Мой отец никогда ни в чем не отказывал своей жене. Ибо он любил ее больше всех на свете, кажется, даже больше собственных детей, и стоило ей высказать хоть какое-нибудь желание, как он спешил его исполнить. Короче, всю следующую неделю мой отец не раскрывал рта. И чем ближе к пятнице, тем сильнее мы чувствовали, как он нервничал.

Накануне долгожданного ужина папа отводит свою старшую дочь в сторонку и шепотом спрашивает, еврей ли ее суженый. Алиса отвечает:

– Ну конечно! - на что мой отец опять со стоном воздевает руки к небу и бормочет: - Так я и знал!

Нетрудно представить себе, в какое изумление повергло сестру явное недовольство отца; она тут же спросила его, почему это ему так не нравится.

– Да нет, все в порядке, дорогая, - ответил он и подозрительно добавил: - А ты что подумала?

Наша сестра Алиса унаследовала характер матери, поэтому, когда отец попытался улизнуть от нее в столовую, она схватила его за руку и повернула лицом к себе.

– Извини, папа, но меня крайне удивляет твоя неприязнь! Я бы еще поняла ее, если бы мой жених не был евреем, но в данном случае!…

Однако папа заявил, что она делает из мухи слона, и поклялся, что ему совершенно безразличны происхождение, вера и цвет кожи ее избранника при условии, что он человек благородный и сможет сделать ее счастливой, как сам он сделал счастливой ее мать. Алиса не очень-то ему поверила, но тут папе все же удалось от нее вырваться и "сменить пластинку".

Наконец наступает вечер пятницы; никогда еще мы не видели нашего отца в таком волнении. Мама все время подшучивала над ним, напоминая, как он устраивал вселенский плач при малейшем недомогании, при малейшей ревматической боли, заявляя, что умрет прежде, чем выдаст замуж свою дочь… но вот теперь Алиса влюблена, а он пребывает в добром здравии, значит, есть все основания ликовать и нет никаких поводов для уныния. На эти подначки папа с апломбом отвечал, что даже не понимает, о чем она говорит.

И вот Алиса и Жорж (так зовут жениха нашей сестры) ровно в семь вечера звонят в дверь, и мой отец нервно вздрагивает, а мама, подняв глаза к небу, идет открывать.

Жорж - красивый парень, одетый с ненавязчивой элегантностью; его легко принять за англичанина. Алиса и он идеально подходят друг другу, их брак кажется вполне естественным. Жоржа сразу принимают в доме как родного. Даже мой отец как будто начинает приходить в себя, пока все пьют аперитив.

Мама объявляет, что ужин готов. Все рассаживаются вокруг стола, благоговейно ожидая момента, когда отец прочтет субботнюю молитву. Мы видим, как он набирает воздуха в грудь… и тут следует глубокий выдох. Вторая попытка - и снова выдох. Третья - и вдруг отец обращается к Жоржу:

– Почему бы нам сегодня не попросить нашего гостя прочесть молитву вместо меня? Я уже вижу, что все мы полюбили его, и отец должен вовремя отступить, чтобы не мешать счастью своих детей, коль скоро наступил такой момент.

– Что ты несешь? - удивленно спрашивает мама. - Какой такой момент? Кто тебя просит отступать? Вот уже двадцать лет, как ты считаешь своим долгом читать по пятницам молитву, ты один здесь понимаешь ее смысл, больше никто из нас не говорит на иврите. Неужели ты хочешь сказать, что стесняешься друга своей дочери?

– И вовсе я не стесняюсь, - уверяет наш отец, нервно комкая лацкан своего пиджака.

Жорж молчит, но мы все приметили, что он слегка побледнел, услышав папино предложение занять его место. Воспрянул он только тогда, когда мама встала на его защиту.

– Ну, ладно, хорошо, - говорит отец. - Тогда, может быть, Жорж хотя бы прочтет ее вместе со мной?

И папа начинает читать молитву, а Жорж встает и повторяет ее за ним слово в слово.

По окончании молитвы они оба садятся, и дальше ужин проходит весело, все смеются от чистого сердца.

После ужина мама просит Жоржа помочь ей отнести посуду в кухню - хороший предлог, чтобы познакомиться поближе.

Алиса ободряет жениха заговорщицкой улыбкой, означающей, что все идет прекрасно. Жорж собирает тарелки со стола и идет следом за мамой. Войдя в кухню, мама забирает у него посуду и приглашает сесть.

– Ну-ка, признавайтесь, Жорж, вы ведь вовсе не еврей?

Жорж краснеет и смущенно кашляет.

– Ну… только отчасти, со стороны отца… или кого-то из его братьев; а мама у нас была протестанткой.

– Почему ты говоришь о ней в прошедшем времени?

– Она умерла в прошлом году.

– Я очень сожалею, - шепчет мама с искренним сочувствием.

– А что, это создаст какие-то проблемы, если…

– Если ты не еврей? Да нет, конечно же нет, - со смехом отвечает мама. - Ни мой муж, ни я не придаем никакого значения различиям в вере. Как раз напротив, мы всегда считали, что это самое интересное различие, источник многих радостей. Главное, чтобы люди, которые хотят прожить вдвоем весь свой век, твердо знали, что им не будет скучно вместе. Нет ничего хуже скуки в семейной жизни - она-то и убивает любовь. Пока Алисе будет весело с тобой, пока она будет тосковать по тебе, едва ты уйдешь из дома на работу, пока она будет делиться с тобой самыми сокровенными мыслями и разделять твои, пока ты сможешь поверять ей свои мечты, даже неосуществимые, я уверена, что единственной чуждой вещью для вашей пары будет мирская злоба и зависть, и твое происхождение здесь совершенно ни при чем.

С этими словами мама обнимает Жоржа, как родного сына.

– А теперь иди к Алисе, - говорит она, растрогавшись почти до слез. - Ей наверняка не нравится, что ее мать захватила ее жениха в плен. Ой, если она узнает, что я назвала тебя женихом, она меня убьет!

Жорж идет в столовую, но вдруг задерживается на пороге кухни и спрашивает у мамы, каким образом она догадалась, что он не еврей.

– Да уж чего проще! - с улыбкой восклицает мама. - Вот уже двадцать лет, как мой муж читает по пятничным вечерам молитву на языке, который сам же и придумал. В ней нет ни одного еврейского слова! Но он очень дорожит этим еженедельным ритуалом, ведь в такой момент ему почтительно внимает вся семья. Это ведь старинная традиция, и он старается ее блюсти, хоть и не знает языка. Но даже если произносимые им слова лишены всякого смысла, я твердо убеждена, что это молитва о любви и сочинил он ее для нас. И когда я услышала, как ты повторяешь за ним, почти слово в слово, эту абракадабру, я сразу все поняла. Но пусть это останется между нами. Мой муж убежден, что никто из домочадцев не подозревает об этой его маленькой сделке с Богом, но я люблю его так давно, что у нас с Богом нет друг от друга секретов.

Едва Жорж возвращается в столовую, как наш отец отводит его в сторонку.

– Ну, спасибо за то, что было перед ужином, - бормочет папа.

– А что было? - спрашивает Жорж.

– Да то, что ты меня не выдал. Это очень благородно с твоей стороны. Думаю, ты меня осуждаешь. Поверь, мне очень не хочется продлевать эту ложь, но ведь уже двадцать лет прошло… как же я теперь им признаюсь? Да, я не говорю на иврите - что правда то правда. Но праздновать шаббат означает для меня поддерживать традицию, а традиция - дело важное, ты согласен?

– Месье, я не еврей, - признается Жорж. - Перед ужином я просто-напросто повторял ваши слова, ничего в них не понимая, так что это мне нужно благодарить вас за то, что вы меня не выдали.

– О, боже! - восклицает отец, всплеснув руками.

Мужчины с минуту молча глядят друг на друга, потом отец кладет руку Жоржу на плечо и говорит:

– Слушай, у меня есть предложение: пусть это дельце останется строго между нами. Я продолжаю творить субботнюю молитву, а ты продолжаешь быть евреем, идет?

– Конечно, я согласен! - отвечает Жорж.

– Прекрасно, прекрасно, прекрасно, - твердит папа, возвращаясь в столовую. - Вот что, зайди-ка в ближайший четверг вечерком ко мне в мастерскую, мы с тобой отрепетируем как следует эту субботнюю молитву, поскольку теперь нам придется читать ее вдвоем.

После ужина Алиса провожает Жоржа до выхода и, оказавшись с ним в подъезде, где их никто не видит, обнимает жениха.

– Ну, слава богу, все прошло замечательно, я перед тобой преклоняюсь, - ты здорово вышел из положения. Не знаю, как тебе это удалось, но папа ничего не заметил, даже не заподозрил, что ты не еврей.

– Да, я думаю, что мы все прекрасно вышли из положения, - с улыбкой сказал Жорж, уходя.

Так что это чистая правда: нам с Клодом так и не представился случай побывать в синагоге до того, как нас заперли здесь.

Сегодня вечером солдаты выкрикнули новый приказ: собрать миски для еды и пожитки, у кого они еще были, и построиться в центральном коридоре синагоги. Тех, кто копался, подгоняли ударами сапог и прикладов. Мы понятия не имели, куда нас отправляют, но успокаивало лишь одно: когда они являлись за пленными, чтобы расстрелять их, этим людям, уходившим навсегда, не разрешалось брать с собой вещи.

Ближе к вечеру женщины, содержавшиеся в форте, были доставлены в синагогу и размещены в отдельном зале. В два часа ночи двери синагоги открылись, и мы снова прошагали колонной по пустому безмолвному городу, тем же маршрутом, каким и пришли сюда.

И снова нас затолкали в поезд. К нам присоединились узники форта и все бойцы Сопротивления, арестованные за последние недели.

Теперь в голове поезда идут два вагона с женщинами. Состав направляется в сторону Тулузы, и некоторые думают, что мы едем домой. Но у Шустера свои планы. Он твердо решил, что конечным пунктом нашего путешествия должен стать Дахау, и ничто его не остановит - ни наступающие союзные армии, ни бомбардировки городов, через руины которых мы проезжаем, ни старания партизан затормозить движение поезда.

Вальтеру все-таки удалось сбежать в районе Монтобана. Он заметил, что на одном из болтов, которыми привинчивались прутья решетки на окошке, нет гайки. Из последних сил он взялся этот болт расшатывать и выкручивать, смачивая жалкими остатками слюны, а когда во рту совсем пересыхало, то кровью, сочившейся из ободранных рук. После долгих мучений головка болта наконец повернулась, и у Вальтера появилась надежда на успех.

К тому моменту, как он добился своей цели, его пальцы распухли настолько, что он даже не может ими пошевелить. Ему остается только отодвинуть решетку на окошке, достаточно широком, чтобы пролезть в него. Трое заключенных глядят на него, забившись в темный угол вагона. Лино, Пипо и Жан - самые молодые члены нашей 35-й бригады. Один из них плачет, он больше не в силах терпеть эту пытку, он сейчас сойдет с ума. Нужно сказать, что жара и вправду никогда еще не была такой кошмарной. Мы задыхаемся; кажется, наш вагон содрогается от жуткого мерного хрипа пленников. Жан умоляет Вальтера помочь им бежать, Вальтер колеблется, но как оставить эту мольбу без ответа, как не помочь тем, кто стал ему роднее братьев? Он обнимает их за плечи своими изуродованными руками и шепотом рассказывает о том, что сделал. Нужно дождаться ночи, тогда они спрыгнут наружу из окна, сначала он, потом остальные. Они тихонько повторяют план побега. Крепко держась за край оконца, протиснуться в него целиком, спрыгнуть и бежать прочь. Если немцы начнут стрелять, то тут каждый за себя; если все сойдет гладко, то дождаться, когда исчезнет из вида красный огонек хвостового вагона и собраться вместе, поднявшись на насыпь.

Начинает темнеть, скоро наступит долгожданный момент, однако судьба распоряжается иначе. Состав тормозит на станции Монтобан и под скрежет колес сворачивает на запасную ветку, ведущую в депо. Когда немцы со своими пулеметами выстраиваются на перроне, Вальтер понимает, что все пропало. Четверо пленников, подавленные вконец, садятся на пол, и каждый замыкается в своем одиночестве.

Вальтер старается заснуть, чтобы хоть как-то восстановить силы, но в его распухших пальцах сильными толчками пульсирует кровь, и боль слишком сильна. В вагоне то и дело раздаются приглушенные стоны.

В два часа ночи состав вздрагивает и трогается с места. Сердце Вальтера уже не бьется в пальцах, оно взволнованно колотится в груди. Он расталкивает товарищей, и они вместе ждут подходящего момента. Ночь слишком светла - почти полная луна, сияющая в небе, легко может выдать беглецов. Вальтер напряженно смотрит в оконце; поезд набирает скорость, и вот уже вдали показалась рощица.

Вальтер и двое его товарищей сбежали из поезда. Вальтер упал под откос и долго лежал там, затаившись. Когда красный огонек последнего вагона растаял в темноте, он воздел руки к небу и радостно закричал: "Мама!" Потом он прошагал немало километров, наш Вальтер. Добравшись до какого-то поля, он наткнулся на немецкого солдата, который справлял нужду, положив рядом ружье с примкнутым штыком. Вальтер залег в кукурузе и, улучив момент, бросился на него. Откуда только у него взялись силы, чтобы одолеть немца в этой схватке?! Штык пригвоздил солдата к земле, а Вальтер продолжал свой путь, и ему казалось, что он не идет, а летит, словно на крыльях.

Поезд не остановился в Тулузе, так что мы не попали домой, а отправились дальше, минуя Каркасон, Безье и Монпелье.


36


Дни проходят, а жажда - нет. В попутных деревнях люди стараются хоть чем-то нам помочь. Когда один из заключенных, Боска, выбрасывает в окошко записку, местная жительница находит ее на путях и передает адресату - женщине. В нескольких словах на обрывке бумаги пленник пытается успокоить свою жену. Он сообщает, что едет в поезде, что этот поезд 10 августа прошел через Ажан, что у него все в порядке, но мадам Боска никогда больше не увидит своего мужа.

Во время короткой остановки в Ниме нам выдают немного воды, засохший хлеб и прокисший джем, который невозможно взять в рот. Некоторые узники в вагонах впадают в безумие. У них появляется пена на губах. Они вскакивают, кружатся, кричат во все горло, падают в судорогах, а потом следует смерть. Так умирают бешеные собаки. И на такую же смерть нас обрекли нацисты. Другие пленники, еще сохранившие остатки разума, боятся на них смотреть. Они закрывают глаза, затыкают уши и сжимаются в комок, стараясь отгородиться от этого ужаса.

– Как ты думаешь, безумие заразно? - спрашивает Клод.

– Не знаю, но заставьте их замолчать, ради всего святого! - умоляет Франсуа.

Вдали слышатся взрывы, это бомбят Ним. Наш поезд останавливается в Ремулене.

15 августа

Несколько дней поезд простоял, не трогаясь с места. С него сняли труп пленника, умершего от голода. Тяжелобольным разрешают выходить и облегчаться возле вагонов. Возвращаясь, они вырывают из земли пучки травы и делятся ими с товарищами. Обезумевшие от голода люди рвут друг у друга из рук эту пищу для скота.

Американцы и французы высадились в Сент-Максиме. Шустер ищет способ выскользнуть из окружения союзных войск. Но как можно пересечь Рону и проехать вверх по течению реки, если все мосты давно взорваны?!

18 августа

Похоже, немецкий лейтенант нашел решение этой проблемы. Поезд тронулся в путь. У стрелки ему пришлось затормозить, путевой рабочий отодвинул засов одного из вагонов, и трем пленникам удалось сбежать, пока состав шел по туннелю. Другие сделают это позже, в нескольких километрах от Рокмора. Шустер приказывает остановить поезд в скалистом ущелье, где ему не грозят бомбардировки: в последние дни над нами непрерывно летали английские или американские самолеты. К сожалению, в таком потаенном месте нас не найдут и партизаны. И ни один поезд не проедет мимо нас: железнодорожное сообщение прервано по всей территории Франции. Война идет не на жизнь, а на смерть, Сопротивление с каждым днем набирает силу, подобно мощной волне накрывает всю страну. И не важно, что поезд не сможет пересечь Рону, - Шустер заставит нас идти пешком. Почему бы и нет, ведь в его распоряжении семьсот рабов, они вполне могут переправить с одного берега на другой товары и вещи, которые везут с собой семьи гестаповцев и солдаты, ведь он поклялся доставить их всех на родину.

И вот 18 августа мы бредем колонной, под палящим солнцем, безжалостно сжигающим кожу, и без того изъеденную блохами и вшами. Наши тощие руки еле удерживают немецкие чемоданы и ящики с вином, которое нацисты украли в Бордо. Для нас, умирающих от жажды, это еще одна пытка. Те, кто падает без сознания, уже не поднимутся. Их приканчивают пулей в затылок, как загнанных лошадей. Те, кто еще сохранил силы, помогают товарищам держаться на ногах. Если кто-нибудь начинает шататься, его окружают со всех сторон и не дают упасть, скрывая от глаз конвоира. Вокруг нас до самого горизонта тянутся виноградники. Лозы сплошь увешаны тяжелыми спелыми гроздями, налившимися соком раньше времени под жарким солнцем. Как хочется сорвать такую кисть и раздавить сладкие ягоды пересохшими губами, но солдаты орут, запрещая нам сворачивать на обочин)', а сами набирают полные каски винограда и лакомятся им у нас на глазах.

И мы проходим мимо всего в нескольких метрах от лоз - колонна измученных призраков.

Вот когда мне вспоминаются слова "Красного холма". Помнишь их? "Там нынче созревает виноград, в чьем сладком соке бродит кровь героя".

Пройдено уже десять километров; сколько же наших осталось лежать в придорожных рвах? Когда мы пересекаем деревни, жители испуганно глядят на это жуткое шествие. Некоторые пытаются оказать нам помощь, подбегают, неся воду, но нацисты грубо отталкивают их. А когда в домах распахиваются ставни, солдаты стреляют по окнам.

Один из пленников ускоряет шаг. Он знает, что в первых рядах колонны идет его жена, которая ехала в головном вагоне поезда. Его ноги стерты до крови, но он все же нагоняет ее, берет из рук чемодан и тащит его сам.

Вот так они и шагают бок о бок, наконец-то вместе, но не имея права даже шепотом сказать друг другу слова любви. Каждый из них едва осмеливается улыбнуться другому, с риском лишиться жизни. Но что осталось от их жизни?!

В следующей деревне, в доме у поворота дороги, приоткрывается дверь. Солдаты, также измученные жарой, уже не так бдительно следят за нами. Пленник хватает жену за руку и кивком указывает на дверь, давая понять, что прикроет ее бегство.

– Туда! - шепчет он дрожащим голосом.

– Нет, я останусь с тобой, - отвечает она. - Не для того я столько вынесла, чтобы сейчас оставить тебя. Мы вернемся домой вместе или не вернемся совсем.

Оба они погибли в Дахау.

К концу дня мы добираемся до Copra. На сей раз нас встречают сотни местных жителей, они смотрят, как мы пересекаем городок, направляясь к вокзалу. Немцы растерянны: Шустер не предвидел, что на улицы выйдет столько народа. Люди стараются помочь нам, кто чем может. Солдаты не в силах сдержать толпу, не успевают всех отгонять. Жители несут на перрон еду, вино, однако нацисты все это тут же реквизируют. Несколько пленных, воспользовавшись сутолокой, выскользнули из колонны под прикрытием толпы. На них тут же набросили форменные кители железнодорожников, крестьянские блузы, сунули в руки плетенки с фруктами, чтобы придать вид местных, желающих помочь пленным, и быстренько увели подальше от вокзала, чтобы спрятать у себя дома.

Бойцы Сопротивления, извещенные об этом переходе, спланировали вооруженную акцию, чтобы освободить нас, но охранников слишком много и нападение превратилось бы в бойню. В отчаянии они смотрят, как нас заталкивают в другой поезд, уже поданный на станцию. Если бы мы знали, садясь в вагоны, что всего через неделю Сорг будет освобожден американскими войсками!…

Состав отходит под покровом ночной темноты. Начавшаяся гроза приносит немного свежести и дождевой воды, которая струится внутрь через щели в крыше. Наконец-то мы напиваемся вдоволь.


37


19 августа

Поезд катит вперед на полной скорости. Внезапно раздается скрежет тормозов, из-под колес вырываются снопы искр. Немцы выпрыгивают из вагонов и врассыпную кидаются на обочины. На наши вагоны обрушивается град пуль; над составом в зловещем танце кружат американские самолеты. Первый заход превращается в настоящую бойню. Напрасно мы высовываем руки в окошки и размахиваем лоскутами, оторванными от одежды, - пилоты слишком высоко, они нас не видят, они бросают свои машины в пике и со зловещим воем проносятся над вагонами.

Время словно остановилось, я больше ничего не слышу. Все двигаются, как в замедленной съемке, ненормально размеренно. Клод смотрит на меня, Шарль тоже. Жак, стоящий напротив, вдруг широко улыбается, и из его рта брызжет кровь; затем он медленно оседает и падает на колени. Франсуа бросается к нему, чтобы помешать упасть, крепко обхватывает его руками. В спине Жака зияет огромная дыра, он силится что-то сказать нам, но не может вымолвить ни слова. Его глаза стекленеют, голова клонится набок; тщетно Франсуа пытается поддержать ее - Жак мертв.

Франсуа издает душераздирающий вопль: "НЕТ!", этот крик заполняет все пространство; его лицо забрызгано кровью друга, самого близкого друга, который ни на миг не покидал его во время всего этого долгого пути. Мы даже не успеваем его удержать - он бросается к окну и начинает голыми руками рвать колючую проволоку. Немецкая пуля, со свистом влетевшая в проем, срезает ему ухо. Теперь голову Франсуа обагряет его собственная кровь, но ему уже все безразлично: вцепившись в край окна, он пролезает наружу, спрыгивает на пути, выпрямляется, бежит к двери вагона и отодвигает засов, чтобы выпустить нас на свободу.

Мне так отчетливо помнится силуэт Франсуа в ярком дневном свете. Над ним, в небе, носятся самолеты, - крутой вираж и пике! - а за его спиной немецкий солдат целится и стреляет. Выстрел бросает тело Франсуа вперед, и половина его лица размазывается по моей рубашке. Последняя судорога, последняя дрожь, и Франсуа разделяет участь Жака.

Так 19 августа в городке Пьерлат мы потеряли, в числе многих товарищей по несчастью, двух наших близких друзей.

Паровоз весь в дыму. Из его пробитых боков вырываются клубы пара. Этот состав уже никуда не пойдет. В нем множество раненых. Фельдфебель идет за деревенским врачом. Но что может сделать этот человек, вконец растерявшийся при виде распростертых пленников с выпущенными кишками, со страшными ранами по всему телу? А самолеты возвращаются. Пользуясь паникой среди солдат, Титонель бросается бежать. Нацисты открывают огонь, одна из пуль настигает его, но он все равно мчится через поля. Какой-то крестьянин подберёт его и отвезёт в госпиталь Монтелимара.

Небо наконец опустело. Деревенский доктор, стоя возле поезда, умоляет Шустера оставить ему раненых, которых еще можно спасти, но лейтенант и слышать об этом не желает. Вечером их грузят в вагоны, и как раз в это время из Монтелимара подходит новый паровоз.

Вот уже неделя, как СФ и ФВС [25] перешли в наступление. Нацисты в панике отступают, их поражение уже не за горами. За железнодорожные пути и национальное шоссе № 7 идут жестокие бои. Американские войска и танковая дивизия генерала де Латтра де Тассиньи [26], высадившись в Провансе, быстро продвигаются на север. Долина Роны стала для Шустера ловушкой. Но ФВС стянули в кулак свои отряды, чтобы помочь американцам взять Гренобль; сейчас они уже в Систероне. Еще вчера у Шустера не было никаких шансов пересечь долину, однако теперь французы разомкнули кольцо осады, и лейтенант пользуется этим, больше такого шанса вырваться из окружения у него не будет. В Монтелимаре наш состав делает остановку на вокзале, на тех путях, куда приходят поезда южного направления.

Шустер хочет поскорее избавиться от мертвецов, поручив их Красному Кресту.

Шеф монтелимарского гестапо Рихтер, как всегда, на месте. Когда начальница местного Красного Креста просит у него разрешения забрать также и раненых, он категорически отказывает.

Тогда она поворачивается и уходит. Он спрашивает ее вдогонку, куда это она отправилась.

– Если вы не отдадите мне раненых, занимайтесь трупами сами, как хотите.

Рихтер и Шустер совещаются и наконец уступают, пообещав, однако, что как только раненые поправятся, их тут же увезут.

Мы сгрудились у окошек и смотрим, как наших товарищей выносят из вагонов на носилках; одни стонут, другие уже замолчали навеки. Трупы кладут рядами на пол в зале ожидания. Несколько железнодорожников, печально глядя на них, снимают фуражки в знак прощания. Машины Красного Креста увозят раненых в госпиталь, и старшая сестра, дабы отбить у нацистов, еще занимающих город, охоту расправиться с ними, объявляет, что все они больны тифом, а это чрезвычайно заразно.

Грузовички Красного Креста удаляются; тем временем мертвых везут на кладбище.

Земля укрывает тела, опущенные в братскую могилу, навсегда засыпает лица Жака и Франсуа.

20 августа

Мы едем в сторону Баланса. Поезд останавливается в туннеле, чтобы избежать бомбардировки. Воздуха не хватает до такой степени, что все мы теряем сознание. Когда состав подходит к станции, какая-то женщина, пользуясь тем, что фельдфебель не смотрит в ее сторону, выставляет в окне своего дома плакат с крупной надписью: "Держитесь! Париж уже окружен!"

21 августа

Проезжаем Лион. Через несколько часов после этого бойцы ФВС поджигают склады горючего на аэродроме Брона. Немецкий штаб покидает город. Фронт приближается к нам, но поезд идет все дальше и дальше. В Шалоне снова остановка - вокзал полностью разрушен. Нам встречаются остатки экипажей люфтваффе, которые едут на восток. Один немецкий полковник чуть было не спас жизнь нескольким пленным. Он потребовал у Шустера два вагона. Его солдаты и оружие куда важнее, чем эти призраки в лохмотьях, которых лейтенант так оберегает в своем поезде. Спор двух военных едва не переходит в рукопашную, но Шустер - крепкий орешек. Он решил доставить всех этих евреев, полукровок и террористов в Дахау, и он это сделает. Никто из нас не будет освобожден. И поезд продолжает свой путь.

В нашем вагоне внезапно отодвигается дверь. Трое незнакомых немецких солдат, совсем молодые парни, суют нам несколько головок сыра и торопливо задвигают дверь. За последние полтора дня мы не получали ни пищи, ни воды. Ребята тотчас принимаются делить сыр, стараясь, чтобы всем досталось поровну.

В Боне нам на выручку приходит местное население и Красный Крест. Нам приносят еду - немного, но хватит, чтобы не умереть с голоду. Солдаты вскрывают ящики с вином. Они напиваются в дым и, когда поезд трогается, забавы ради стреляют из пулеметов по окнам домов, стоящих вдоль путей.

Проехав всего тридцать километров, мы оказываемся в Дижоне. На вокзале царит полная неразбериха. Ни один поезд не может следовать дальше на север. Битва на рельсах достигла апогея. Железнодорожники хотят помешать составу продолжить путь. Бомбардировки следуют одна за другой. Но Шустер твердо стоит на своем; несмотря на сопротивление французских рабочих, паровоз дает свисток, шатуны приходят в движение, и лейтенант везет дальше свой страшный человеческий груз.

Однако составу не суждено уйти далеко: впереди взорваны рельсы. Солдаты выгоняют нас из вагонов, и мы беремся за разборку завалов. Теперь депортированные превратились в каторжников. Под палящим солнцем, под прицелами охранников мы укладываем рельсы, разрушенные партизанами.

– И пока не закончите, не получите ни капли воды! - орет нам Шустер, стоя на мостках паровоза.

Дижон остался позади. Наступают сумерки; мы все еще надеемся на спасение. Партизаны атакуют поезд, но действуют не слишком активно, боясь ранить пленных, и немецкие солдаты тотчас открывают шквальный огонь с платформы хвостового вагона, отбивая нападение. Однако бой не кончается, партизаны следуют за составом по адскому маршруту, который приближает нас к немецкой границе; мы знаем, что стоит нам пересечь ее, и назад мы уже не вернемся. На каждом километре, съедаемом колесами поезда, мы спрашиваем себя, сколько же нам осталось ехать до Германии.

Время от времени солдаты стреляют в сторону полей; может, там мелькнула какая-то подозрительная тень?

23 августа

Никогда еще путешествие не было таким тяжким. Последние дни в вагоне стоит адское пекло. Нам больше не дают ни есть, ни пить. Поезд идет через разоренные, опустевшие места. Скоро два месяца, как нас вывели со двора тюрьмы Сен-Мишель, два месяца, как мы едем в поезде, и наши глубоко запавшие глаза на изможденных лицах видят, как истаивают наши тела, все явственнее выступают кости скелета. Те, кто избежал безумия, замыкаются в мертвом молчании. Мой младший брат с его исхудавшим лицом напоминает глубокого старика, и все же, поймав мой взгляд, он каждый раз улыбается.

25 августа

Вчера снова был побег: Нитти и нескольким его товарищам удалось разобрать доски в полу вагона и спрыгнуть на рельсы под покровом ночи. Поезд только что прошел станцию Лекур. На путях нашли тело одного из них, разрезанное надвое, у второго оторвало ногу, а в общей сложности погибли шесть человек. Но самому Нитти и еще кое-кому из его друзей удалось бежать. Мы собрались вокруг Шарля. При той скорости, которую набрал поезд, до границы остались считанные часы. И хотя самолеты регулярно обстреливают наш состав, они нас не освободят.

– Теперь мы можем рассчитывать только на самих себя, - бормочет Шарль.

– Может, попробуем? - спрашивает Клод. Шарль бросает на меня взгляд, и я киваю.

Терять нам нечего.

Тогда Шарль уточняет план бегства. Если нам удастся отодрать от пола несколько досок, мы сможем пролезть в дыру. Товарищи по очереди будут держать того, кто в нее спускается, и отпустят только по сигналу. Тогда он должен упасть на шпалы, прижав руки к туловищу, чтобы их не отрезало колесами. И главное, не поднимать голову, иначе ее на полной скорости оторвет вагонной осью. Нужно будет сосчитать проносящиеся над головой вагоны, их двенадцать или, может быть, тринадцать. Затем выждать, все еще не шевелясь, когда исчезнет из виду красный огонек последнего вагона, и только тогда вставать. А чтобы не крикнуть при падении и не привлечь тем самым внимание солдат на задней платформе, нужно, прежде чем прыгать, сунуть себе тряпку в рот. Пока Шарль заставляет нас повторять детали побега, один из заключенных встает и принимается за работу. Он изо всех сил тянет за гвоздь. Его пальцы, обхватив головку, пытаются вытащить металлический штырь из дерева. А время поджимает, и неизвестно, идет ли поезд еще по Франции.

Наконец гвоздь поддается. Вытащив его окровавленными руками, человек расковыривает им доски: то использует его как рычаг, пытаясь поддеть их снизу, то крошит им дерево. Гвоздь ранит ему ладони, но он продолжает свое дело, не думая о боли. Мы подходим, чтобы помочь ему, но он нас отталкивает. Он ведь не просто долбит гвоздем доски этого проклятого вагона для призраков, - он пробивает в полу дверь к свободе и непременно хочет сделать это сам. Он согласен умереть, но не просто так; если ему удастся спасти людей, которые заслуживают жизни, значит, его собственная прожита не зря. Его и арестовали-то не за участие в Сопротивлении, а за какое-то жульничество. Он лишь по чистой случайности угодил в вагон 35-й бригады и вот теперь умоляет нас не мешать ему.

– Я обязан сделать это для вас, - говорит он, исступленно расковыривая гвоздем дерево, сантиметр за сантиметром.

Кожа на его руках теперь стерта до мяса, но доски наконец поддаются. Арман бросается вперед, и мы все помогаем ему оторвать первую доску, затем следующую. Отверстие достаточно велико, чтобы вылезти наружу. В вагон врывается грохот колес, с бешеной скоростью мелькают шпалы. Шарль решает, кто за кем будет прыгать.

– Ты, Жанно, пойдешь первым, потом Клод, за ним Марк, Самюэль…

– А почему мы первые?

– Потому что вы моложе всех. Обессиленный Марк знаком велит нам подчиниться, и Клод больше не спорит.

Теперь нужно одеться. Натягивать одежду на свои истощенные, сплошь покрытые нарывами тела - истинная пытка. Арман, который будет прыгать девятым, предлагает человеку, оторвавшему доски, бежать вместе с нами.

– Нет, - говорит тот, - я буду держать того из вас, кто спрыгнет последним. Ведь кто-то должен это сделать, правда?

– Сейчас вам прыгать нельзя, - говорит другой человек, сидящий у стенки вагона. -

Я знаю расстояние между столбами и сосчитал, за сколько секунд поезд его проходит. Он делает не меньше шестидесяти километров в час, при такой скорости вы свернете себе шею. Нужно дождаться, пока состав сбавит скорость до сорока в час, это максимум.

Человек знает, о чем говорит: до войны он работал на железной дороге укладчиком рельсов.

– А если бы паровоз находился в хвосте поезда, а не в голове? - спрашивает Клод.

– Тогда вы все погибли бы, - отвечает человек. - Есть еще риск, что немцы прибили какой-нибудь штырь к последнему вагону, но тут уж остается только верить в удачу.

– А для чего им это?

– А вот как раз для тех, кто спрыгнул из вагона на рельсы!

Пока мы взвешиваем все "за" и "против", поезд вдруг начинает замедлять ход.

– Ну, теперь или никогда, - говорит человек, работавший в мирное время рельсоукладчиком.

– Давай! - говорит Клод. - Хуже не будет, ты ведь знаешь, что нас ждет там, куда мы едем.

Я засовываю кляп себе в рот. Шарль с Клодом держат меня за руки, и я спускаю ноги в зияющее отверстие в полу. Нужно, чтобы они не коснулись земли до того, как товарищи подадут мне сигнал, иначе мое тело перевернется и попадет под колеса, которые в один миг разорвут его на куски. В животе нарастает боль, мышцы ослабели, и я не могу долго удерживаться в таком положении.

– Пошел! - кричит мне Клод.

Я падаю, и земля как будто толкает меня в спину. Только не двигаться, лежать смирно между оглушительно гремящими колесами! Они мелькают с двух сторон, буквально в нескольких сантиметрах от меня. Каждая ось чуть не касается моего тела, я чувствую мощный поток воздуха и запах нагретого металла. Сердце бьется в груди бешеными толчками. Нужно сосчитать вагоны. Еще три… или, может, четыре? Успел ли Клод спрыгнуть? Успею ли я еще хоть раз обнять его, назвать братишкой, сказать, что без него я бы никогда не выжил, никогда не смог бы вести этот бой?

Внезапно шум стихает, я слышу стук колес удалившегося поезда, а вокруг меня только ночная тьма. Неужто я наконец дышу воздухом свободы?

Красный огонек фонаря меркнет вдали, исчезает за поворотом. Я остался жив; а в небе сияет полная луна.

– Твой черед! - командует Шарль в вагоне.

Клод засовывает в рот носовой платок, и его ноги спускаются в дыру. Но товарищи почему-то вдруг вытаскивают его назад. Поезд притормозил - может, это остановка? Нет, это ложная тревога, просто он идет по узенькому полуразрушенному мосту. Операция продолжается, и на этот раз голова Клода исчезает в отверстии.

Арман поворачивается к Марку, но тот слишком ослабел, чтобы спрыгнуть сейчас.

– Ладно, отдохни пока, я спущу остальных, а потом мы спрыгнем вместе.

Марк кивает. Самюэль уже спрыгнул, последним в дыру спускается Арман: Марк отказался от этой попытки. Человек, оторвавший доски в полу, уговаривает его:

– Давай, что ты теряешь?

И Марк наконец решается. Он прыгает вниз. Внезапно поезд тормозит, с подножек спускаются немцы. Марк, лежащий на шпалах, видит их приближение, но ослабевшие ноги уже не подчиняются ему; солдаты хватают беглеца и тащат обратно в вагон. По дороге они избивают его так жестоко, что он теряет сознание.

Тем временем Арман, уцепившись за колесные оси, повис на них, чтобы его не заметили солдаты, которые ходят вдоль состава с фонарями в поисках остальных беглецов. Время идет, он чувствует, что еще секунда, и руки ослабеют вконец, выпустят опору. А свобода так близка, потерять ее сейчас - нет, невозможно, и он держится из последних сил; я уже говорил тебе, что мы никогда не сдавались. Внезапно поезд трогается. Арман ждет, когда он наберет небольшую скорость, и лишь после этого, разжав руки, падает на шпалы. Он последний из нас, кто увидел гаснущий вдали красный огонек нашего состава.

Прошло полчаса с тех пор, как поезд исчез из вида. Нужно взобраться на насыпь, чтобы разыскать товарищей, как мы условились. Клод… жив ли он? И где мы - во Франции или в Германии?

Передо мной смутно вырисовывается узкий мост под охраной немецкого часового. Именно тут мой брат собирался спрыгнуть с поезда, когда Шарль удержал его. Часовой насвистывает "Лили Марлен". Вот вам и ответ на один из мучивших меня вопросов; второй касается моего брата. Найти ответ на него можно только одним способом - пробраться под мостом, цепляясь за опоры. Я продвигаюсь вперед, повиснув в пустоте и каждую минуту со страхом ожидая, что часовой заметит меня в лунном свете.

Я шел так долго, что уже нет сил считать шаги и встречные шпалы на путях. А впереди все та же тишина и ни души кругом. Неужели только я один и остался в живых? Неужели мои товарищи погибли? "У вас один шанс из пяти на спасение" - так сказал нам бывший рельсоукладчик. А мой братишка - господи, только не это! Лучше убей меня вместо него! Пусть он останется в живых, пусть я приведу его домой, как клялся маме в самых жутких ночных кошмарах. Я думал, что у меня уже не осталось слез, не осталось причин для слез, но, признаюсь тебе, в тот миг, оказавшись в полном одиночестве среди затихших безлюдных полей, я упал на колени между рельсами и зарыдал, как малый ребенок. К чему мне свобода, если со мной нет моего младшего брата?! Рельсы уходили вдаль, а Клода нигде не было.

Внезапно в кустах раздался шорох, я вздрогнул и обернулся.

– Эй, может, хватит скулить? Лучше помоги мне выбраться из этих чертовых колючек!

И тут я вижу Клода; он сидит, согнувшись в три погибели, в колючих зарослях под насыпью. Каким образом он в них угодил?

– Сначала вытащи меня отсюда, потом все объясню! - раздраженно отвечает брат.

И пока я высвобождаю его из цепкой хватки кустов, поодаль возникает силуэт Шарля, который, пошатываясь, идет в нашу сторону.

Поезд исчез - исчез навсегда. Шарль даже всплакнул от радости, сжимая нас в объятиях. Клод с грехом пополам вытаскивал впившиеся в кожу колючки. Самюэль держался за затылок - при падении на шпалы он сильно расшиб голову. Мы все еще не знали, где находимся, во Франции или уже в Германии.

Но тут Шарль напомнил, что мы стоим на виду и надо быстрее уходить отсюда. Мы добрались до небольшого леска, неся на руках вконец обессилевшего Самюэля, и там, за деревьями, стали ждать наступления дня.


38


26 августа

Уже рассветает. За ночь Самюэль потерял много крови.

Я слышу его стоны; ребята еще спят. Самюэль завет меня, я подхожу. Он бледен как смерть.

– Глупо все вышло, ведь уже почти удалось! - шепчет он.

– О чем ты говоришь?

– Не придуривайся, Жанно, я скоро отдам концы; у меня уже ноги онемели, и мне так холодно.

Губы у него посинели, он дрожит; я обнимаю его и прижимаю к себе, чтобы хоть как-то согреть.

– А все-таки здорово, что мы сбежали, правда?

– Правда, Самюэль, правда, это здорово.

– Чувствуешь, какой воздух чистый?

– Помолчи, старина, тебе надо беречь силы.

– Для чего они мне? Ведь это вопрос нескольких часов, Жанно. Слушай, ты обязательно должен когда-нибудь рассказать людям нашу историю. Нельзя, чтобы она исчезла, как исчезну я…

– Молчи, Самюэль, не говори глупостей; и потом, я не умею рассказывать истории.

– Это не страшно, Жанно; если ты не сумеешь, может, твои дети сделают это вместо тебя, ты только попроси их, ладно? Поклянись, что попросишь.

– Да откуда у меня дети?

– Сам увидишь, - шепчет Самюэль, уже в полубреду. - Пройдет время, и у тебя родятся дети, один, двое или больше… мне уже некогда считать. И ты обязательно передашь им мою просьбу, ты скажешь, что для меня это очень важно. Что они должны сдержать обещание, данное некогда их отцом. Потому что наше военное прошлое перестанет существовать, ты сам увидишь. Вот и попроси их рассказать о нем, рассказать нашу историю в будущем свободном мире. Рассказать, как мы боролись ради них. Ты объяснишь им, что на земле нет ничего важнее этой чертовой свободы, способной подчиниться тому, кто за нее больше отдаст. И еще ты скажешь им, что этой шлюхе свободе нравится любовь настоящих мужчин, что она никогда не уступит тем, кто хочет ее запереть в четырех стенах, и дарует победу лишь тому, кто ее чтит, а не стремится уложить к себе в постель. Передай им это от меня, Жанно, и вели рассказать нашу историю, пусть говорят о ней своими словами, словами своего времени. Потому что в моих словах звучит акцент моей страны, они окрашены моей кровью, которая сейчас наполняет мне рот и капает на руки.

– Перестань, Самюэль, ты только зря тратишь силы.

– Обещай мне, Жанно, еще одно: обещай, что когда-нибудь ты полюбишь. Ах, как мне самому хотелось полюбить, как я мечтал об этом! Обещай, что когда ты возьмешь на руки своего ребенка, то в первом же твоем взгляде, взгляде отца, давшего жизнь своему сыну, будет светиться искорка свободы, моей свободы. Если ты это сделаешь, значит, от меня хоть что-то останется на этой проклятой земле.

Я обещал, и на рассвете Самюэль умер. Он вдруг громко захрипел, изо рта у него брызнула кровь, а потом я увидел, как он до скрипа стиснул зубы, - видимо, боль была невыносимой. Рана на затылке стала синевато-багровой. Такой она и осталась. Мне кажется, что этот багрянец, укрытый землей в поле на Верхней Марне, никогда не поблекнет, что над ним не властны ни время, ни людское безумие.

В середине дня мы заметили вдали крестьянина, который брел по своему полю. Голодные, израненные, мы не могли долго продержаться в таком состоянии. Посовещавшись, мы решили, что я подойду к нему. Если это немец, я подниму руки, и мои товарищи останутся в лесу незамеченными.

Шагая в его сторону, я раздумывал, кому из нас будет страшнее, ему или мне. Я выглядел призраком в страшных лохмотьях, а он… я пока даже не знал, на каком языке он со мной заговорит.

– Я бежал из поезда с депортированными, мне нужна помощь! - крикнул я, протянув ему руку.

– Вы здесь один? - спросил он по-французски.

– Так вы француз?

– Конечно, француз, черт возьми, кто же еще! Ладно, пошли со мной, я отведу вас к себе на ферму, - испуганно сказал крестьянин, - ну и вид у вас!…

Я помахал ребятам, и они тотчас подбежали.

Это случилось 26 августа 1944 года. Мы были спасены.


39


Марк пришел в себя только через три дня после нашего побега, когда поезд под командованием Шустерауже подходил к пункту назначения - лагерю смерти Дахау, куда он прибыл 28 августа 1944 года.

Из семисот человек, выживших в этом жутком путешествии, в лагере избежали смерти считанные единицы.

Войска союзников уже контролировали почти всю страну. Мы с Клодом завладели автомобилем, брошенным немцами, пробрались на нем через линию фронта и поехали в Монтелимар, за телами Жака и Франсуа, чтобы доставить их родным.

Прошло еще десять месяцев, и в одно весеннее утро 1945 года Осна, Дамира, Марианна и Софи увидели из-за колючей проволоки Равенсбрюка американских солдат - это прибыли войска освободителей. А незадолго до этого в Дахау вышел на свободу Марк, ему все-таки удалось выжить.

Мы с Клодом так никогда больше и не увидели наших родителей.

Мы сбежали из поезда призраков 25 августа 1944 года, в тот самый день, когда был освобожден Париж.

Все последующие дни фермер и его семья выхаживали нас. Мне помнится тот вечер, когда они готовили нам омлет. Шарль безмолвно взглянул на нас, и у всех ребят в памяти всплыли лица наших товарищей, сидевших за столом на маленьком вокзальчике Лубера.

Однажды утром меня разбудил брат.

– Идем скорей, - сказал он, стаскивая меня с постели.

Я вышел следом за ним из амбара, где еще спали Шарль и остальные.

Мы шагали молча, бок о бок, пока не оказались в центре большого поля с неубранным жнивьем.

– Гляди, - сказал Клод, схватив меня за руку.

Вдали на восток шли колонны танков, это были американцы и дивизия Леклерка type="note"[27]. Франция вновь обрела свободу.

Жак оказался прав: весна к нам вернулась… и я почувствовал крепкое пожатие руки моего младшего брата.

На том поле мы с братишкой были - и навсегда останемся - двумя детьми свободы, затерянными среди шестидесяти миллионов погибших.

Эпилог

Как-то утром, в сентябре 1974 года, - мне скоро должно было исполниться восемнадцать лет, - в мою комнату вошла мама. Солнце еще только-только встало, и мама объявила, что сегодня я в лицей не пойду.

Удивленный, я сел на кровати. В тот год я готовился к экзаменам на бакалавра, и странно было слышать, что мама предлагает мне прогулять занятия. Но она сказала, что они с отцом уезжают на весь день и хотят, чтобы мы с сестрой поехали с ними. Я спросил куда, и мама взглянула на меня с улыбкой, которая никогда не сходила с ее губ.

– Если ты-по дороге спросишь отца, он, может быть, и расскажет тебе одну историю, о которой раньше всегда молчал.

Мы прибыли в Тулузу в середине дня. На вокзале нас ждала машина, она привезла нас к большому городскому стадиону.

Пока мы с сестрой занимали места на почти пустых трибунах, мой отец и его брат, в сопровождении нескольких мужчин и женщин, спустились по ступеням и направились к трибуне, установленной в центре поля. Там они выстроились в ряд, на трибуну поднялся министр и произнес речь:

В ноябре 1942 года Юго-западная секция ИРС преобразовалась в движение военного сопротивления и сформировала 35-ю бригаду ФТП-ИРС.

Сотни человек, в большинстве своем иммигранты - рабочие и крестьяне, евреи, венгры, чехи, поляки, румыны, итальянцы, югославы, - сражались за освобождение Тулузы, Монтобана, Ажана, участвовали во всех боях, стремясь вышвырнуть врага из департаментов Верхняя Гаронна, Тарн, Тарн-и-Гаронна, Арьеж, Жер, Верхние и Нижние Пиренеи.

Многие из них были депортированы или отдали жизнь за свободу здесь, во Франции, как, например, Марсель Лангер…

Затравленные, обездоленные, вышедшие из безвестности, они стали не только символом братства, закаленного в испытаниях, порожденных расколом народов, но также символом участия в общей борьбе женщин, детей и мужчин, которое способствовало тому, что наша страна, ставшая заложницей нацизма, начала постепенно избавляться от рабского страха, чтобы наконец возродиться к жизни…

Эта борьба, запрещенная законами военного времени, была для этих людей делом чести. Ибо наступает время, когда отдельный человек возвышается над собственной судьбой, презрев раны, пытки, депортацию и даже самое смерть.

Мы обязаны сделать так, чтобы наши дети узнали, с какой отвагой эти скромные люди защищали основные человеческие ценности и сколько жертв они принесли на алтарь свободы, заслужив тем самым право быть вписанными в славную историю Французской республики type="note"[28].

Закончив речь, министр приколол медали к их пиджакам. Когда настала очередь одного из награжденных, который выделялся в этой группе ярко-рыжими волосами, на трибуну поднялся какой-то человек в темно-синей форме Британских воздушных сил и белой фуражке. Подойдя к тому, кто в далекие военные времена носил имя Жанно, он торжественно отдал ему честь, точно солдат солдату. Вот так снова встретились глазами бывший пилот и бывший заключенный.

Едва сойдя с трибуны, мой отец снял медаль и положил ее в карман пиджака. Затем подошел ко мне, обнял за плечи и шепнул: "Идем, я познакомлю тебя с ребятами, а потом мы поедем домой".

Вечером в поезде, который вез нас обратно в Париж, я заметил, что отец упорно глядит в окно на мелькающие поля, замкнувшись в молчании. Его рука лежала на разделявшем нас столике. Я положил на нее свою, и это было не просто так, - обычно мы с ним нечасто касались друг друга. Он не повернулся ко мне, но в оконном стекле я увидел его отражение, увидел тень улыбки на его лице. Я спросил, почему он не рассказал мне все это раньше, а молчал столько времени.

Он пожал плечами.

– А что ты хотел от меня узнать?

Что я хотел узнать? Хотел узнать, что его звали тогда Жанно, хотел носить его историю в сердце, под школьной формой.

– Многие из ребят погибли в том поезде, да и нам приходилось убивать. Когда-нибудь, позже, я расскажу… а теперь хочу только одного: чтобы ты всегда помнил, что я твой отец.

Да, только много позже мне стало понятно, что он хотел этим сказать. Он хотел, чтобы мое детство было непохоже на его собственное.

Мама не спускала с него глаз. Потом поцеловала его в губы. И по взгляду, которым они обменялись, мы с сестрой почувствовали, как они любят друг друга с первого дня их встречи.

Мне вспоминаются последние слова Самюэля.

Жанно сдержал свое обещание.

Вот и все, любовь моя. Тот человек, что стоит, облокотившись на стойку кафе на улице Сен-Поль, и глядит на тебя со своей доброй улыбкой, - мой отец.

Его товарищи покоятся в земле Франции.

И всякий раз, как кто-нибудь при мне свободно выражает свои мысли в этом свободном мире, я думаю о них.

И тогда я вспоминаю, что слово "Чужой" - это одно из самых прекрасных обещаний этого мира, радужное, многоцветное обещание, прекрасное, как Свобода.

Я никогда не смог бы написать эту книгу, не будь у меня рассказов и свидетельств, вошедших в книги "Подлинная история" (Клод и Реймон Леви, Объединенные французские издатели), "Жизнь французов при Оккупации" (Анри Амуру, Файяр), "Парии Сопротивления" (Клод Леви, Кальман-Леви), "Ни работы, ни семьи, ни родины. Дневник одной бригады ФТП-ИРС, Тулуза, 1942-1944" (Жерар де Вербизье, Кальман-Леви), "Одиссея поезда-призрака. 3 июля 1944 года: страница нашей истории" (Йорг Альтвег, Робер Лаффон), "Schwartzenmurtz, или Дух партии" (Реймон Леви, Альбен Мишель) и "Призрачный поезд Тулуза - Бордо, Сорг -Дахау" (Этюд Соргэз).

Автор благодарит Эмманюэль Ардуэн Реймона и Даниэль Леви, Лоррен Леви, Клода Леви Клода и Полет Урман, Полину Левек Николь Латтес, Леонелло Брандолини, Брижит Ланно,АнтуанаКаро,ЛидиЛеруа, Анн-Мари Ланфан, Элизабет Вильнёв, Брижит и Сару Фориссье, Тину Жербер, Мари Дюбуа, Брижит Штраус, Сержа Бове, Селину Дюкорно, Од де Маржери, Арье Сберро, Сильви Бардо и всех сотрудников издательства "Робер Лаффон" Лорана Зау и Марка Меэнни Леонарда Энтони Эрика Брама, Кемела Биркейна, Филиппа Гуэза Кетрин Хоудепп, Марка Кесслера, Мари Гарнеро, Марион Мийе, Иоганну Кравчик Полину Норман, Мари-Эв Прово и Сусанну Леа и Антуана Одуара

Примечания

1

[1] Имеется в виду генерал Шарль де Голль (1890-1970). (Здесь и далее прим. перев.)

2

[2] Роберт Митчем (1917-1997) - американский киноактер.

3

[3] Лорен Бакалл (р. 1924 г., наст, имя Бетти Джоан Пир-ски) - американская киноактриса.

4

[4] "Комба" ("Борьба"; фр.) - подпольная газета одной из организаций французского Сопротивления, действующих на юге страны с 1943 г.

5

[5] Макизары - так называли французских партизан, ведущих боевые действия против немецких оккупантов в южных районах страны (от слова maquis, означающего густые заросли, а во время Второй мировой войны и партизанское движение).

6

[6] Имеются в виду оборонные сооружения, которые немцы возводили на атлантическом побережье, готовясь отразить высадку союзников.

7

[7] Похвальная грамота (лат.).

8

[8] "Красный холм" ("La Butte Rouge")-антивоенная песня, написанная в 1919 г. (слова Монтегю, музыка Жоржа Крира).

9

[9] Здесь: срочно (лат.).

10

[10] Превер Жак (1900-1977) - французский поэт. Отрывок из стихотворения "Голодное утро" приводится в переводе М. Кудинова.

11

[11] Во Франции началом осени считается 21 сентября.

12

[12] Имеется в виду победа французской революционной армии над прусскими войсками в битве при Вальми 20 сентября

1792 г.

13

[13] "Штука" (Stuka - аббревиатура нем. Sturzicampfflugzeug) - пикирующий бомбардировщик "Юнкере", Ю-87.

14

[14] Праздник Иоанна Крестителя отмечается 24 июня.

15

[15] "Пеллеас и Мелизанда" - опера Клода Дебюсси по драме Мориса Метерлинка (1902).

16

[16] ИРС - иммигрантская рабочая сила; ФТП - "франтирёры и партизаны" (одна из организаций в движении Сопротивления).

17

[17] Сукины дети (иск.).

18

[18] Руже де Лиль Клод-Жозеф (1760-1836) -французский офицер, автор слов и музыки "Марсельезы".

19

[19] Гусен (Австрия) - один из самых страшных концлагерей, находившийся рядом с Маутхаузеном.

20

[20] "Еврей Зюсс" (реж. Г.-П. Рихтер)-антисемитский фильм, снятый в 1940 г. по одноименному роману немецкого писателя Л. Фейхтвангера (1884-1958).

21

[21] Видимо, автор имел в виду монету в 2 старых франка (40 су - ее исторический эквивалент), на лицевой стороне которой действительно была изображена обоюдоострая секира, оружие древних франков, а на оборотной выбит девиз "Труд, Семья, Родина"; монета выпущена в 1943-1944 гг.

22

[22] Здесь: отбой! (англ.)

23

[23] Здесь: Очаровательная (фр-).

24

[24] Быстро, быстро! (нем.)

25

[25] СФ ("Свободная Франция"), ФВС ("Французские внутренние силы") - организации, входившие в движение Сопротивления в 1940-1944 гг.

26

[26] Латтр де Тассиньи Жан-Мари Габриэль де (1889-1953) - маршал Франции. Высадился в Провансе во главе 1-й французской армии 16 августа 1944 г.

27

[27] Леклерк Филипп Мари де Отклок (1902-1947) - маршал Франции, участник освобождения страны и, в частности, Парижа, в качестве командира 2-й танковой дивизии. Погиб в авиакатастрофе, получил звание маршала посмертно, в 1952 г.

28

[28] Эта речь была произнесена военным министром Шарлем Эрню 24 сентября 1983 г. в Тулузе. (Прим. автора.)


Купить книгу "Дети свободы" Леви Марк

home | my bookshelf | | Дети свободы |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 78
Средний рейтинг 4.7 из 5



Оцените эту книгу