на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка |      
mobile | donate | ВЕСЕЛКА

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить
фантастика
космическая фантастика
фантастика ужасы
фэнтези
проза
  военная
  детская
  русская
детектив
  боевик
  детский
  иронический
  исторический
  политический
вестерн
приключения (исторический)
приключения (детская лит.)
детские рассказы
женские романы
религия
античная литература
Научная и не худ. литература
биография
бизнес
домашние животные
животные
искусство
история
компьютерная литература
лингвистика
математика
религия
сад-огород
спорт
техника
публицистика
философия
химия
close

реклама - advertisement



«ВЕТВЬ ЧЕЛОВЕЧЕСКАЯ»

Набросок биографии

Жизнь Владимира Павловича Эфроимсона вся целиком, без остатка отдана тому чтобы просвещением и образованием содействовать уважению прав и свободы человека О нем нужно писать книги Этот текст – не биография. Лишь набросок.

Он родился в Москве «В достопримечательном месте и в не очень замечательной семье» Родился 21 ноября 1908 года на Лубянке В доме номер два «Кто же знал что именно мои родной дом станет потом самым страш­ным местом в Москве?»

Ходил по Москве анекдот в 1937 году следователь в своем кабинете на Лубянке, спрашивает «врага народа» «Ну как вы себя здесь у нас чувствуете?». «Как дома. Комната в которой мы с вами разговариваем – это моя детская комната. Получается что это как бы вы пришли ко мне в гос­ти». Это не анекдот. Почти такая история действительно имела место, но не в 1937, а в 1933 году. И «врагом народа» был Владимир Павлович Эфроимсон.

«Незамечательная семья». Отец, мать, брат.

«Моя семья чистокровная еврейская была совершенно обрусевшей. Мои отец Павел Рувимович Эфроимсон был человеком поразительной энергии огромной пробивной силы большого комбинаторного ума. Он был фондовиком – крупным банковским специалистом. Цепкий человек напористый, привыкший молниеносно решать дела бешено находчивый. Но это его специальность к нему приходили люди – просили денег у банка в кредит. И он должен был, покуда человек от двери идет к столу решить стоит этот человек того или нет порядочный человек или непорядочный

Моя мать Елизавета Марковна Кроль была полной противоположностью ему – бесконечно скромная, бесконечно благородная добрая. Она была просто святая. Причем не только по отношению ко мне и моему брату, но и по отношению ко всем окружающим и даже неокружающим».

Это про свою маму Владимир Павлович рассказывал когда пускался в «рассуждансы» (его словечко) по поводу того что такое «русский интелли­гент».

«Это пятилетний детеныш который подходит к своей маме и спраши­вает «Мама, вот у меня и шубы и калоши, и гувернантка а Сережа весь в дырьях и мерзнет Разве это справедливо?»

А мама отвечает «Знаешь, я уже давно жду когда ты меня об этом спросишь и уже боялась почему это ты все не спрашиваешь. Видишь ли если все что есть на тебе и на таких как ты снять и раздать то кому достанутся перчатки кому носочки или даже один носок. Пользы им не будет а ты будешь не учиться, а болеть Но когда ты вырастешь, станешь доктором, инженером, адвокатом, ты должен будешь помнить, что все бедные вокруг тебя вовсе не потому бедные, что злые или глупые, а потому что у их родите­лей не было денег их одеть и дать им образование. Ты должен будешь им по­могать все время, сколько сможешь… Запомни это на всю жизнь…» И он запомнил …

Владимир Павлович прожил восемьдесят лет. Из них двадцать – от­нято лагерями, ссылками, войной. На его долю выпали тяжкие испытания Впрочем – не только на его долю. Жизнь сотен тысяч, миллионов людей его поколения, жизнь большинства тех, кого он называл своими однокашника­ми, товарищами, друзьями, была, по сути, чередой сменяющих друг друга испытаний.

Поколение людей, родившихся в начале века… Особое поколение. Не найти аналогии Не найти в истории примера, когда на судьбу одного поко­ления пришлось бы так много крутых поворотов, стольких и такого размаха исторических бурь, таких перетрясок, взрывающих весь уклад жизни, столь­ких беспощадных войн, такого кровопролития, таких социальных катаклиз­мов, таких масштабов человеческих трагедий

Его биография .. Детство' революция и Гражданская война. Юность реформа школы и перестройка (революционная) вузовского образования Первые шаги в науке: вредительские процессы, коллективизация, борьба с уклонистами, с буржуазными идеологическими и философскими школами Борьба с разномыслием, вернее – с мыслью. Начало самостоятельной рабо­ты' борьба с оппортунистами, троцкистами, зиновьевцами, показательные процессы, разгром старых научных школ, создание «истинно советской нау­ки» Гонения на интеллигенцию, начало крестового похода против генетики. Это – до войны.

А после войны – борьба с «раболепством перед Западом», сессия ВАСХНИЛ и окончательный разгром генетики, борьба с космополитами, сталинско-бериевские лагеря, попытки заниматься наукой в условиях тотали­тарно управляемой Академии Краткая хрущевская оттепель и долгие глухие годы жизни в невозможности сказать правду, в безвоздушном пространстве лжи, бесправия, унижения человеческого достоинства…

Я помню, как примчался ко мне из «Ленинки» Владимир Павлович в тот день, когда то ли на очередном Пленуме ЦК, то ли на каком-то торжест­венном заседании, посвященном 70-летию Октябрьской революции, должен был выступать М С.Горбачев. От этой речи многие многого ждали. Настрое­ние у Эфроимсона было приподнятое, глаза сверкали… Резкими движениями – рюкзак в угол, портфель на пол.. Плащ, выворачивая рукава, скидывал, уже подходя к телевизору… Придвинулся ближе, замер.. Двадцать лет перед тем он не подходил к телевизору. Зарок дал, о чем рассказ ниже…

После первых двадцати минут речи Генсека он отодвинулся от экрана, повернулся ко мне – глаза потухли, лицо напряженное и скорбное… «Опять вранье… Опять неправда… Хуже. Полуправда…» Вышел из комнаты…

Эфроимсон был на редкость одаренным человеком. У него была не просто «приличная зрительная память», как он говорил, – она была феноменальной. Он читал на всех европейских языках, говорил на немецком как на русском, на английском, на польском. Читал – по диагонали, запоминая все и надолго. Ориентировался в каталогах «Ленинки» безупречно. Реферировал молниеносно. Схватывал мысль на лету, и тут же начинал «генерировать идеи». Понимал и оценивал мысль – сверхостро. Тут же находил связи и вы­ходы на иные направления, тут же ставил десятки вопросов, которые рожда­лись в его огромной голове в связи со сказанным… В этом человеке рожда­лось столько умных и значимых идей, что хватило бы на работу нескольких институтов. И делился он ими безоглядно.В школе, перепрыгивая через классы, как сам говорил, почти и не учился… Но переэкзаменовка была лишь однажды – по рисованию… Закон­чил знаменитую московскую немецкую школу – «Питер-Пауль-шуле», что на Покровке… Год «просидел» в Ленинской библиотеке, читая книги по ис­тории.. «Мои интересы распространялись в самых разных направлениях. Но я знал, что языки я в любом случае знать буду, историю знать буду (к тому времени я знал на память, наизусть пару сотен страниц из «Истории» Шил­лера, сотню страниц из Моммзена и Бог знает сколько страниц из других первоисточников) А вот биологию я без университета знать не буду, что и определило мое поступление на биологическое отделение физмата, где я себе два года не находил места, покуда не втюрился безоглядно в генетику».

Владимир Павлович Эфроимсон – генетик. Науке, в которую он «втюрился», суждено было стать эпицентром «борьбы за пролетарскую нау­ку». На первое поколение советских генетиков, на генетиков-первопризывников, выращенных блестящими учителями в стенах Москов­ского и Ленинградского университетов, на всю их жизнь, на их научный путь, на их судьбу легли две тени – вперекрест: Лысенко и Сталин. В разное время и на разных этапах были и другие тени. Но скрещенье этих двух – судьбоносное и роковое. Для всего поколения. Для всех генетиков. И для Эфроимсона.

О том, как он учился, лучше всего прочесть в его собственном изло­жении. Слава Богу, успел рассказать, когда я вымолила у него два дня – только для рассказа о его жизни… Потом из этих рассказов что-то вошло в «огоньковское» интервью… В этой книге, которую вы держите в руках, все, что он сумел тогда рассказать, опубликовано даже без редакторской правки. Может быть, пострадала «стройность изложения», но зато осталась нестрой­ная правда.

Закончить университет ему не удалось – выгнали. Формально – «за невзнос платежа» (по крайней мере, на эту причину ссылается Николай Кон­стантинович Кольцов в отзыве о научной работе бывшего студента Эфроим­сона) – фактически за поступок, даже в 1929 году уже казавшийся многим безумным.

История такова. Из Московского университета выгоняли профессора Сергея Сергеевича Четверикова – якобы за «сочувствие троцкистам» и «малую эффективность научных работ». Четвериков – один из основополож­ников биологии XX века, создатель популяционной генетики. Двадцатилетний Эфроимсон выступил на университетском собрании в защиту профессо­ра.

Отец Владимира Павловича был к этому времени осужден по одному из первых «вредительских процессов», получив «через расстрел десять лет»…

О «вредительских процессах» Владимир Павлович впоследствии на­пишет: «Нельзя недооценивать многостороннее значение «вредительских процессов» и гораздо более многочисленных арестов по обвинению во вреди­тельстве, не получивших огласки.

Первое, и пожалуй – главное, это то, что подавляющее большинство советских граждан поверило, что именно вредительство натворило множество бед, и если бы не эти «враги народа», то положение дел было бы гораздо лучшим, не было бы голода, срывов в промышленности, строительстве и т.п.

Второе: процессы «вредителей» поставили на колени всю старую, вольнолюбивую, демократическую интеллигенцию.

Третье: эти процессы согнали с руководящих, хорошо оплачиваемых должностей всю ту интеллигенцию, которая получила высшее образование в царское время или по происхождению принадлежала к классам «бывших» (потомственное дворянство, купцы, духовенство, чиновничество, «кула­чество», разночинная интеллигенция). Боясь будущих обвинений, боясь все­го, что может быть перетолковано как вредительство (а так перетолковать можно было все), специалисты охотно поступали под начало руководителей новой формации – малограмотных, но с «незапятнанной анкетой».

Это написано в семидесятые годы. Но тогда, в конце двадцатых, когда отцу заменили расстрел ссылкой, студенту Эфроимсону естественно было бы убояться преследований и за «непролетарское происхождение», и за то, что «сын врага народа». Однако – не убоялся.

Вот, что писал ему спустя более чем тридцать лет С.С.Четвериков (Горький, 11 апреля 1957 г )

«Дорогой Владимир Павлович' Вашу работу я получил вместе с Ва­шим теплым письмом, глубоко меня тронувшим и взволновавшим. Спасибо Вам за них!!

Это правда, что Вы и во времена студенчества, и позднее всегда стоя­ли для меня как-то несколько в стороне от ядра моих друзей и учеников. Вы даже нигде официально не были «зарегистрированы» среди них, хотя я всегда считал Вас одним из самых мне близких и дорогих учеников. А Ваше всегда открытое и честное отстаивание своих взглядов глубоко меня всегда трогало и радовало. И вот я, семидесятилетний слепой старик, крепко Вас обнимаю и от всего сердца говорю Вам – спасибо…!»

Изгнанный из университета, Владимир Павлович продолжал зани­маться генетикой. Своим Учителем он считал Николая Константиновича Кольцова. Эфроимсон боготворил Кольцова и считал его величайшим уче­ным, величайшим педагогом и бесконечно высоким человеком. Он говорил, что Кольцов одним своим присутствием «поднимал планку», на которую нужно было равняться, до максимальной высоты… «Но то, что исследова­тельская наука – самое высокое в жизни, что ничего важнее науки для уче­ного нет – это разумелось само собой».

Владимир Павлович рассказывал мне о том, как умел Кольцов «держать аристократическую дистанцию» со студентами. Но ни разу не рассказал о том, что боготворимый им Николай Константинович пытался всеми силами своими вернуть Эфроимсона в университет. Уже после смерти Эфроимсона в архиве по счастью обнаружилось собственноручно написанное Кольцовым 2 июня 1930 года письмо руководству университета. Вот его текст

«Б/ывший/ студент физмата 1 МГУ В Эфроимсон работал во время пребывания в университете в лаборатории экспериментальной зоологии и показал себя очень дельным и способным научным работником. В 1929-м году он был исключен за невзнос платежа из 1 МГУ, но продолжал научную работу по генетике в Рентгеновском институте, и мне пришлось следить за этой работой. Результаты ее вылились в несколько подготовленных к печати исследований, три из которых были представлены мне на просмотр.

Основные работы – вызывание (или ускорение) процесса возникно­вения мутаций под влиянием рентгеновских лучей. Благодаря прекрасной обстановке, в которой велись эти работы в Рентгеновском институте Наркомздрава, Эфроимсону удалось поставить экспериментальную проблему на прочную основу количественного учета числа получаемых у дрозофилы дета­лей в зависимости от абсолютной величины дозы (ионизирующей способно­сти) Х-лучей. Были применены наиболее подходящие, сложно составленные линии дрозофилы и получены вполне точные результаты Определенный вы­вод автора – интенсивность радиации в природе недостаточна для объясне­ния естественного трансмутационного процесса у дрозофилы – имеет весьма важное теоретическое значение В работе этот вывод подкрепляется очень свежей сводкой новейших (за последние месяцы) литературных данных Ра­бота должна быть напечатана в самом скором времени в виду ее выдающего­ся интереса для русских генетиков

Вторая работа – отчет об экспериментальной проверке исследования Гольдшмита, опубликованного летом 1929 года, по вопросу о влиянии высо­кой температуры на мутационный процесс. Это был первый опыт такой про­верки в Москве, предпринятый совершенно самостоятельно

Проверка дала отрицательные результаты, но это не умаляет ее значе­ния.

Третья работа – детальное изучение одной новой мутации, получен­ной в опыте вызывания мутаций у дрозофилы действием радия. Автор разви­вает предположение, что найденный им новый ген помещается в У-хромосоме – явление, заслуживающее особого внимания у дрозофилы.

В.Эфроимсоном написаны еще две работы «Трансмутирующее дейст­вие Х-лучей на половые клетки Dr. melanogaster и «Мозаические мутации и их общее значение»; но этих работ я не видел. Не подлежит сомнению, что В. Эфроимсон не потерял даром того времени, которое провел вне стен уни­верситета За год он сформировался как активный научный работник Было бы очень желательно предоставить ему возможность закончить университет и приобрести все связанные с окончанием права. За 1929/30 год на физмате был, кажется, только один студент, закан­чивавший четвертый курс по генетической специальности. Между тем спрос на таких специалистов в настоящее время в связи с реконструкцией живот­новодства очень велик и было бы нерационально с точки зрения советского строительства растрачивать хорошо подготовленные кадры» Эфроимсона не вернули. Зато он начал работать в Ме­дико-биологическом институте у Соломона Григорьевича Левита. В 1932 году Эфроимсон пришел к мысли о существовании равновесия между мутацион­ным процессом и отбором, а главное к тому, что на основании этого равно­весия можно сделать совершенно неожиданный вывод – определить частоту мутирования у человека. То есть речь шла как о чем-то совершенно очевид­ном – о существовании естественного отбора у человека. По тем временам это считалось криминальным Это было в самом начале тридцатых, когда в генетике, и особенно в генетике человека, отождествлявшейся тогда с евге­никой, стали сгущаться тучи идеологического погрома, когда праздновали свои первые победы «последовательные материалисты», борцы за пролетар­скую науку. Когда на евгенику уже наклеили ярлыки: «служанка фашизма», «расистская идеология»…

Опубликовать открытие и формулу для вычисления скорости мутаци­онного процесса Владимир Павлович не успел – в декабре 1932 года его аре­стовали – якобы за участие в антисоветской организации (кружок по изуче­нию философии, осколок Вольного философского общества).

«Я был обвинен в антисоветской деятельности, в распространении ан­тисоветских убеждений, хотя у меня в то время не было не только антисовет­ских убеждений, у меня вообще никаких политических убеждений не было.. Следствие проходило без избиений, но на сплошном обмане и шантаже. Помню, мне пытались очень настойчиво доказать, что на меня повлиял либо отец, либо Н.К.Кольцов. И поскольку я никаких показаний ни на отца, ни на Кольцова не давал, была разыграна целая сцена, из которой я должен был сделать вывод, что отец арестован вторично. Впрочем, это одна тысячная до­ля того, что мне пришлось наблюдать, сидя во внутренней тюрьме своего родного дома на Лубянке, 2».

Есть сохранившаяся записка Владимира Павловича Памятка «на всякий случай»

«Отец одного юноши, юрист, получил через расстрел десять лет тюрь­мы по дутому обвинению, которое ему «эксперты» не дали опровергнуть даже на гласном, «открытом» суде. Через пять лет он был освобожден по состоя­нию здоровья. А еще через год был арестован его сын и по тотальной не­опытности проморгал, как следователи органов пришили ему дело. Выйдя, в свою очередь, на свободу, он спросил отца, почему же тот не предупредил его обо всех фокусах следствия… Отец ответил: «Я не хотел, чтобы ты рос антисоветчиком».

Владимир Павлович впоследствии говорил: «Честно говоря, более убе­дительной школы антисоветизма, чем та, что я прошел за время пребывания на Лубянке, мне никогда больше проходить не приходилось».

От него требуют показаний на Николая Константиновича Кольцова, что Кольцов сочувствует фашизму, занимается антисоветской агитацией и пропагандой…

О нескольких эпизодах этого следствия Владимир Павлович рассказы­вал, в «качестве курьезов»…

«Мне зачитали стихотворение Александра Сергеевича Боброва, моего знакомого по университету, в связи с арестом которого и на меня набрали материал. Бобров был талантливым поэтом.

За творчество, за мужество, За весь кольцовский стан, За крепкое содружество Генетиков всех стран?

И задают письменно, в протоколе, такой вопрос: «Против кого нужно мужество «кольцовскому стану» в стране победившего пролетариата?»

Или еще одна история: «Меня допрашивали следователи исключи­тельно «двухромбовые». С 1933 года все они были с двумя ромбами. А когда вдруг неожиданно появился следователь с одним ромбом, то он даже как бы извинялся, что такой «недоромбленный» Он, кстати, во время обысков под­тибривал книжки… Гумилева любил.

Следователь с двумя ромбами все время уговаривал меня «идти в Каноссу»… Что такое Каносса… Это замок маркграфини Матильды… Кстати, Микеланджело заявлял, что своим творчеством обязан происхождению от графов Каносских… Император Священной Римской империи Генрих IV очень успешно воевал с папой римским Григорием VII, но в конце концов все-таки был вынужден смириться и в 1077 году пришел в Каноссу, где в то время находился папа.. Три ночи стоял на коленях с веревкой на шее – ка­ялся, униженно вымаливал прощение.

«Владимир Павлович, идите в Каноссу», – говорит мне следователь. И спрашивает, негодяй, – «А вы знаете, что такое Каносса?»

Я беру лист бумаги и начинаю писать мелким почерком стих Гейне, по-немецки:

Сова изучала пандекты,

Каноническое право и глоссы.

И когда она приехала в Испанию,

Спросила, что такое Каносса…

Для вашего сведения, пандекты – это сочинения древнеримских юристов…

Он взял лист и говорит: «Здесь мелко написано»…

– Это по-немецки.

– Переведите…

Я перевел. Он обозлился и обозвал меня сволочью. Кстати, тогда это было совсем не принято… Потом-то уже крыли и матом, а тогда даже не об­зывали…»

Приговор – три года лагеря. «За отказ от дачи ложных показаний», – шутил Владимир Павлович…

Герман Джозеф Меллер, будущий Нобелевский лауреат, работавший в те годы в СССР в институте Левита, написал 16 мая 1934 года:

«Всем, кого это может касаться. Настоящим заявляю, что по моему твердому убеждению биологические работы Владимира Павловича Эфроим­сона представляют высокую научную ценность. Несмотря на его молодость, результаты его исследований, которые он к настоящему времени опублико­вал, представляются мне исключительными и свидетельствуют об уме боль­шой проницательности и творческой силы. Кроме как с научной стороны я совсем не знаю Эфроимсона, но еже­ли бы другие соображения позволили, я хотел бы надеяться, что ему будет дана возможность продолжать вносить свой вклад в науку».

В 1937 арестуют и расстреляют Соломона Григорьевича Левита.

Меллер уедет в Америку и в 1946 году получит Нобелевскую премию за работы по мутагенезу.

А Эфроимсон до 1935 года останется в лагере.

«Это была чудовищная жизнь. Мы страшно голодали. Проголодать слишком долго и слишком сильно было очень опасно, потому что после этого было бы очень трудно вырабатывать норму. Работа была очень тяжелая: прокладывалась дорога в Горную Шорию. Надо было срывать целые холмы земли и заваливать ею ущелья. Тачка, лопата… Зимой – аммонал, потому что глина смерзалась, взять ее можно было только ломом. Надо было вырабаты­вать норму, вернее 125% нормы, чтобы получить 1100 г хлеба. 1100 г. хлеба – это 1870 калорий. Приварок был ничтожный, может быть 600 калорий. А за день работы расходовалось 4,5–5 тысяч калорий. Была прямая зависимость между тем, сколько человек съест и сколько «сработает», поэтому все силы уходили только на работу. Ничего, никаких человеческих чувств не остава­лось… Самое унизительное в голоде это то, что он не дает ни о чем думать, кроме голода…»

Между первым лагерем и войной, меньше, чем за пять лет, он завер­шил работу над двумя диссертациями. Об этом периоде нужно рассказывать очень подробно, но я ограничусь самым минимумом.

Кандидатскую делал сначала в Ташкенте, куда разрешили поехать. В Среднеазиатском институте шелководства Эфроимсон занял место уехавшего из Ташкента в Москву Бориса Леонидовича Астаурова. До него в том же ин­ституте работал Николай Константинович Беляев – они вместе с Астауровым составляли «великолепную упряжку» первоклассных исследователей. Беляев был блестящим экспериментатором. После Ташкента Беляев уехал в Тбилиси и там в 1937 году был арестован и расстрелян. А Эфроимсона в августе 1937 года увольняют из института, через два месяца – уголовное дело по обвине­нию в антисоветской деятельности (дело только через год закрыли за отсутст­вием состава преступления).

Из рассказов Владимира Павловича: «Для меня 37-й год прошел бла­гополучно. Меня только выгнали вон «за полную безрезультатность научных работ за полтора года» и уничтожили подопытный материал. Командовал де­лом этим заместитель директора института, за полгода до этого происшествия перешедший к нам с поста директора пивоваренного завода…»

Не будем задаваться вопросом, понимали ли «коллеги» по институту, что они творили, когда травили Эфроимсона. Об этом спрашивали у него те «два майора из органов», к которым он пошел «узнавать», не связано ли увольнение из института с его прошлой судимостью… Не будем задаваться вопросом, понимали ли они, что делали, когда сжигали чистые селекционные линии, выведенные Эфроимсоном – уникальный материал, благодаря кото­рому можно было бы уже тогда решать самые насущные проблемы шелковод­ства Хотя бы все с той же точки зрения «советского строительства», о кото­рой писал Кольцов, понимали ли они, что это именно их действия можно расценить как вредительство… Да нет, не понимали. Это было не вредитель­ство – это было варварство.

«Весь институт знал, что Эфроимсон работает по 16–18 часов в сутки, и понятно было, что ни один идиот не станет столько работать, если перед ним не стоит какая-то очень интересная задача… Но для замдиректора ин­ститута такие проблемы, как давление мутационного процесса, концентрация деталей, андрогенез, корреляционные связи – были абсолютно пустыми сло­вами. Но очень заманчиво было выгнать из отраслевого института одного из последних менделистов-морганистов, дабы выслужиться перед хозяином ВАСХНИЛ – Лысенко…»

Уволенный генетик, единственный остававшийся тогда в Ташкенте нераскаявшийся менделист-морганист, обвиненный в антисоветской деятель­ности, пережив тяжелейшее потрясение, сел писать книгу по генетике и се­лекции тутового шелкопряда.

Когда-то Кольцов внушал своим ученикам: «Для настоящего ученого кроме науки как таковой ничто не может быть целью жизни. Но для того, чтобы достичь чего-то стоящего в науке, нужно быть абсолютно искренним, абсолютно честным человеком». Много лет спустя Эфроимсон добавил к этим словам учителя: «Николай Константинович, воспитывая нас, не знал, что науке можно очень сильно помешать. Тем более, он не знал, что это так легко сделать: достаточно подменить цель или не заметить, что человека в науку толкает не любовь к другим, не любовь к науке, не жажда постичь ис­тину, а любовь к себе, эгоизм… Или допустить, чтобы в науке начали заправ­лять люди, для которых само собой разумеющиеся нравственные ценности, законы морали, порядочность, честь, правда – лишь «сказочки для идиотов», а жажда власти, высокого положения и бессовестное стремление к удовлетво­рению собственных потребностей – основные движущие мотивы всякой дея­тельности».

Написанную книгу рассыпали в наборе. Плод каторжного труда – се­лекционные линии шелкопряда – сожгли.

Безработица, поражение в правах после отсидки по 58-й статье… Еле-еле устроился работать. Сначала на Украине, в городке Купянске, в местной школе преподавал немецкий язык…

«Я купил свои классы сходу вопросом: «Пусть, кто знает какой-нибудь предмет скучнее немецкого языка, поднимет руку»… Ни один не поднял ни в одном из парных 5–8 классов… Ну вот, – говорю, – предлагаю учиться ин­тересно… Но если хотите, чтобы был толк, придется поработать и дома… Три урока – запоминаем слова и правила. Дома повторять каждый раз. Четвер­тый урок – викторина…»

Учителем он проработал год. Потом устроился в Мерефу на шелко­водческую станцию… До ближайшей библиотеки в Харьковском университете надо было добираться несколько часов… Однако ни в чем не уступил, оста­вался классическим «вейсманистом-морганистом» и не шел ни на какие сделки с лысенковской камарильей…Писал кандидатскую диссертацию. Женился. На замечательной Ма­рии Григорьевне Цубиной. Марья Григорьевна была невообразимо красивой. Она тоже генетик, училась у Кольцова. Дружили они с юности. Владимир Павлович говорил: «Мне тогда казалось, что наконец-то наступил какой-то жизни Что я все-таки могу завести семью. У Марии Григорьевны уже была дочка, и мне казалось, что впереди у нас масса време­ни, которое можно отдать работе, семье».

Он жил в Мерефе, наведывался регулярно в Харьков, в университет, в библиотеку Написал кандидатскую диссертацию, защитил ее в конце мая 1941 года. Заново переписал книгу по шелкопряду. Ее решили напечатать в Харькове. Но не успели. Началась воина Книга по генетике тутового шелко­пряда так и осталась неопубликованной.

Потом была война. Можно много рассказывать о том, как служил эпидемиолог и разведчик, старший лейтенант Эфроимсон. Но это – история для книги. Об одном только упомяну: в конце февраля 1945 года он подал по начальству рапорт о том, что советские солдаты насилуют немецких жен­щин и детей. То, что происходило тогда, потом назвали «эксцессами»… Вла­димир Павлович считал, и конечно же был прав, что эти самые эксцессы за­ставят уже практически поверженную фашистскую Германию еще несколько месяцев бешено сопротивляться наступающей Советской Армии.

«Недавно в одной «тамиздатской» книге напечатали, что я «защищал честь немецких женщин». Это не совсем так – я защищал честь Советской Армии и будущее». «Защищаешь врага?» – отреагировали товарищи-командиры. А он не врага защищал, он защищал Человека от Зверя. Врагов, фашистов, фашизм он ненавидел яростно. Но до последних дней своей жизни вспоминал Владимир Павлович спасенных им тридцатилетнюю сте­нографистку из Берлина и ее пятилетнюю дочь. Мать перерезала вены на своих руках и на руках дочери. Обеих изнасиловали советские солдаты…

Эфроимсон: «Я не хотел бы, чтобы меня сочли сентиментальным не­женкой. При мне на Смоленщине раскапывали огромную могилу примерно на семь тысяч расстрелянных Через пару месяцев после освобождения Майданека я видел там гору обуви и многое другое, что оставалось от нескольких сотен тысяч уничтоженных в газовых камерах людей. Если бы случилось так, что я оказался бы с пулеметом перед толпой пленных эсэсовцев-палачей, и знал бы, что этих эсэсовцев могут освободить немцы, я не задумываясь от­крыл бы пулеметный огонь . Но мне надо было знать, что это – виновники, это – палачи А здесь речь шла о гражданском населении .» Но тогда исто­рия с рапортом окончилась вроде бы как благополучно.

А когда кончилась и война, Эфроимсон вернулся к генетике. Работа над докторской диссертацией в Харьковском университете, преподавание Ставка доцента Защита докторской диссертации в 1947 году. Через четверть века, в 1962 году, когда ему наконец-то «возвращали» докторский диплом, происходила вполне детективная история, в которой на стороне Эфроимсона сражались И.ЕТамм, В А Энгельгардт, И Л Кнунянц, А Н.Несмеянов… Од­нако до этого было еще далеко, а вот до августовской сессии ВАСХНИЛ и ареста – близко…

В феврале 1948 году его выгнали из университета Комиссию, которая решала его судьбу, возглавлял ставший впоследствии уважаемым академиком, заместитель министра высшего образования, нефтехимик Топчиев. Обосно­вание увольнения: «раболепство перед Западом… поступки, порочащие высо­кое звание преподавателя высшей школы»… Владимир Павлович шутил, что выгнали его, к счастью, за дело. Он перевел и раздал студентам статью блестящего Феодосия Добжанского. В этой статье были высказаны взгляды на некоторые «теоретические постулаты» лысенковщины. Владимир Павлович стал «тунеядцем», поскольку никто, естественно, не решался взять его на ра­бот. За тунеядство его и арестовали в мае 1949 года.

А пока он метался между Харьковом и Москвой. И – отчаянно рабо­тал Именно в эти месяцы, меньше, чем за год, Владимир Павлович совер­шил еще один поступок, вполне, по тем временам, «безумный». Он собрал воедино весь «корпус» лысенковской литературы, проанализировал все «новаторские» положения лысенковской школы и написал фундаментальный труд на триста страниц «Об ущербе, нанесенном СССР новаторством Лысен­ко». Эфроимсон считал, что именно он обязан раскрыть глаза руководителям страны на истинное положение вещей и в генетике, и в биологии, и в сель­ском хозяйстве «Если не я – то кто!9 »

Должна была открыться августовская сессия ВАСХНИЛ. Он рвался в бой – выступить! Показать, в чем состоит суть лысенковщины. Сказать правду! Бороться за справедливость! Но его отговорили выступать – отгово­рили друзья, жена, все близкие ему люди. Отговаривали так: он – слишком одиозная фигура, а посему очень удобная мишень для лысенковцев. Бывший враг народа, космополит, тунеядец… А Мария Григорьевна нашла еще один, последний довод. Мария Григорьевна сказала: «Волк, ты хочешь бороться за справедливость? Хорошо Ты прав. Только, пожалуйста, назови мне, пожалуй­ста, хотя бы один случай, приведи мне хотя бы один пример, когда где-либо что-либо совершалось по справедливости. Один-единственный. Если назо­вешь – я тебе скажу – «Иди, выступай»… И Владимир Павлович, рассказывая мне об этом разговоре уже в 1988 году, незадолго до своей смертельной бо­лезни, так прокомментировал его: «Я не нашел, что ей сказать. Нет, конеч­но, бывало и не раз, что справедливость побеждала в конце концов… Но это каждый раз достигалось такими потерями, такой борьбой, таким кровопроли­тием, что назвать такую победу победой справедливости у меня бы язык не повернулся».

Он не выступил на сессии ВАСХНИЛ, согласившись, что у адвоката генетики не должно быть столько «уязвимых для врагов мест». Но отказался от выступления, лишь договорившись с А.А. Богдановым-Малиновским, что за них двоих выступит тот Александр Александрович не пришел на заседание сессии… «Понятно, что струсил, – но надо было мне сказать – я бы все равно тогда выступил.

Но еще до сессии он отвез свой трехсотстраничный труд в Отдел нау­ки ЦК, Юрию Жданову. «Докладную записку»… Труд был прочтен, Эфро­имсон – арестован. Ему предъявили обвинение в.. клевете на Советскую Армию .. Это произошло в мае 1949 года

Мы многое знаем о знаменитой, конечно же – печально знаменитой – августовской сессии ВАСХНИЛ 1948 года Мы знаем о чудовищном по­громе, учиненном лысенковцами в отечественной науке. Мы знаем, что сот­ни настоящих ученых были изгнаны из науки, лишились кафедр, лишились возможности преподавать генетику, лишились лабораторий, просто остались без работы Но мало кто знает, что после сессии 1948 года был арестован лишь один генетик – Владимир Павлович Эфроимсон.Пятнадцать дней он голодал в ледяном карцере Бутырской тюрьмы, требуя, чтобы нелепое обвинение, предъявленное ему, фронтовику, офицеру, награжденному боевыми орденами и медалями, было заменено. Он хотел, чтобы его обвинили в том, в чем он действительно был виновен – в борьбе за истину, в стремлении сказать правду о «народном академике»… Эфроимсон не подписал ни одного показания, не согласился ни с одним пунктом обвинения, но был осужден на 10 лет лишения свободы. На этот раз – Степлаг. Джезказган. Но и оттуда в 1954 году, уже после смерти Сталина, уже по­сле падения Берии, он пишет письмо Генеральному прокурору об ущербе, который Лысенко наносит отечественному сельскому хозяйству… В 1955 г его выпустили на свободу Но не реабилитировали тогда – просто «сократили срок».

Когда в 1955 году он, оторванный от Москвы, от любимой науки, от Ленинской библиотеки, поселился в Клину, то первым своим долгом счел повторить все те доводы против Лысенко, которые оказались столь несвое­временными в 1948 г. Сергей Сергеевич Четвериков сравнил труд Эфроимсона с расчисткой «авгиевых конюшен» И тут же добавил: «Но ведь и там пришлось позвать Геракла».

В это же время Владимир Павлович стал работать внештатным рефе­рентом тогда только что созданного Института научно-технической инфор­мации (ВИНИТИ) – в отделе у Владимира Владимировича Алпатова. Он прочитывал ежедневно на дюжине языков сотни страниц по генетике челове­ка, по общей генетике – и реферировал, посылая рефераты Алпатову, а сам писал книгу по медицинской генетике. Это была программа-минимум, бли­жайшая, первоочередная задача.

Переехав в Москву в 1956 году, он устроился на работу библиографом в Библиотеку иностранной литературы, директором которой была тогда Маргарита Ивановна Рудомино. О ней Владимир Павлович до конца дней своих отзывался восторженно и с любовью. А когда, уже после смерти Вла­димира Павловича, я рассказала о нем в большой, почти часовой передаче, Маргарита Ивановна мне позвонила.. Она помнила Эфроимсона, и не про­сто помнила – она сохранила к нему любовь и уважение до конца своей жизни Так она и сказала: «Чтобы вы это знали». Про Маргариту Ивановну Владимир Павлович рассказывал самые разные истории, и одна из них осо­бенно его радовала. Рудомино в 50-е годы принимала в свою библиотеку многих из бывших зеков, возвращавшихся из лагерей. Как-то на очередном заседании то ли в райкоме партии, то ли в горкоме ей это было поставлено на вид И Маргарита Ивановна, умница, как говорил Эфроимсон, «на голу­бом глазу» тут же парировала: «А вы мне найдите, пожалуйста, кого-нибудь другого, кто мог бы свободно читать и переводить с пяти-шести иностранных языков, захотел бы работать на нашу зарплату библиографа и при этом чтобы у него раньше не было судимости по 58-й статье… Найдете – я тут же его приму на работу». Райкомовцы предложить ничего, естественно, не смогли, и на том инцидент был исчерпан… Эфроимсон и другие, такие же как он, смогли продержаться эти трудные годы под заботливым кровом библиотеки, которая теперь носит имя М.И.Рудомино. .

Еще один замечательный человек помог ему в это время – Яков Тимен. С помощью Тимена Эфроимсону удалось получить реабилитацию (Тимен дал свидетельские показания о том, что Эфроимсон не клеветал на Советскую армию, а подал рапорт по начальству о реально имевших место эксцессах). Тимен же помог ему поступить на работу в Институт вакцин и сывороток им Мечникова – в отдел информации

В 1964 году вышла книга «Введение в медицинскую генетику», и тогда Владимир Павлович возглавил в институте лабораторию генетики иммуните­та В 1971-м вышла в свет «Иммуногенетика» – первая книга в СССР, дав­шая дорогу новой науке, современным иммуногенетическим исследованиям.

Однако основной и неизбывной страстью Владимира Павловича оста­валась медицинская генетика. В 1967 году он смог возглавить лабораторию генетики психических заболеваний в Московском институте психиатрии МЗ РСФСР, которым тогда руководил любимый Эфроимсоном Дмитрий Дмит­риевич Федотов Однако проработал там недолго. «Федотова нагло сожрали, меня ушли на пенсию»… Я надеюсь, что придет время и будет написана книга, посвященная вкладу В.П.Эфроимсона в науку серьезная историко-научная биография Эфроимсона-ученого. Книга о его экспериментальных работах, о теориях, идеях, открытиях, книгах, учениках, влиянии.

Но здесь и сейчас мне больше хочется написать о другом – о проти­востоянии Противостояние человека неправде, несправедливости, злу, наси­лию. Такое противостояние может быть очень разным по форме. Но оно всегда по сути есть ответ на один и тот же призыв: «Если не я – то кто!?»

На своем «личном деле» вКГБ, которое Эфроимсон смог получить в 1956 году, когда проходила реабилитация, он увидел помету: «Вербовке не подлежит» Как гордился Владимир Павлович этой «не-каиновой печатью»: «Как еще один боевой орден».

Владимир Павлович Эфроимсон был «безнадежно порядочным» чело­веком. И вся прожитая им жизнь – тому бесконечное подтверждение. На­верное, в чем-то Эфроимсон был типичен. Наверное, многое, что он делал, естественно для людей его масштаба. Такими были, вероятно, Филиппченко и Кольцов, Капица и Тамм. Эфроимсон часто говаривал, что «в среде при­личных людей («не бандитов!») существует «единица порядочности» – «Тамм» Один Тамм – максимально возможное количество порядочности. Именно столько было у Игоря Евгеньевича».

Конечно, способ противостояния Эфроимсона, его способ жизни «не по лжи» в чем-то типичен, но во многом – уникален.

Если можно так выразиться, Эфроимсон был идеальным примером человека-мономана, одержимого одной идеей и канализирующего всю свою колоссальную энергию для воплощения этой идеи в жизнь Его идея, демон, которым он был одержим своими знаниями, своим трудом, своей жизнью принести как можно больше пользы людям. Может быть, именно поэтому он еще в конце двадцатых годов ясно увидел, что развивающаяся «бешеными темпами» генетика – этот тот путь, на котором можно достичь результатов наиболее ощутимых. Может быть, именно поэтому уже в те годы он начал исследования фундаментальных положений генетики человека «Взять быка за рога» – понять закономерности развития человека, понять тайны его наследственности. Ведь это сулило огромный скачок в медицине, в профилактике наследственных болезней, в предотвращении тысяч и тысяч человеческих трагедии.

«Улучшение человеческой породы» – лапидарно и точно была сфор­мулирована основная задачи генетики человека, когда она еще называлась евгеникой. Не было в этом ни расизма, ни античеловеческих, ни каких-либо иных антигуманных целей… Улучшение человеческой породы – оно может и должно идти одним путем: постижение природы человека, знание законов его развития, мобилизация потенциальных возможностей, умение предотвра­тить болезнь, наследственный порок…

Пройдя длинный ряд испытаний – тюрем, ссылок, лагерей – реаби­литированный Эфроимсон сразу, без «переходного периода» окунулся с голо­вой в те же проблемы, с которых когда-то начинал. Наверстать упущенное, помочь своей стране вытащить генетику из «мрачной пропасти лысенковской чумы»… Возродить – а точнее было бы сказать, создать заново медицинскую генетику…

В середине пятидесятых годов казалось, что это – вполне осуществи­мая и очень близкая цель. Но было нечто, что в конце концов заставило пя­тидесятилетнего профессора задуматься. Почему кажущаяся столь ясной, бес­спорной и близкой цель удаляется по мере приближения к ней – все усилия, все труды большого отряда генетиков-первопризывников, при всей их энер­гии и беззаветности, почти полностью пропадали впустую, утекали во все пожирающий бездонный колодец равнодушия, тупости, бюрократической волокиты…

Уже были написаны книги и учебники, уже были прочитаны курсы лекций, уже были осуществлены многочисленные «миссионерские поездки» в крупнейшие университеты и в медицинские вузы страны, но год за годом лишь увеличивалось число чудовищно безграмотных, непросвещенных био­логов и врачей, до которых не доходило, к которым не пробивалось слово истины, слово науки… Ушел из науки Лысенко – но советская генетика по-прежнему буксовала, не могла даже приблизительно дотянуться до того высо­чайшего уровня, на которой она вознеслась в начале тридцатых годов.

И Владимир Павлович начал со свойственной ему тщательностью и последовательностью изучать шаг за шагом пути развития послевоенной нау­ки. И ясно увидел, что его попытки уйти от какой бы то ни было политики, заниматься только наукой – обречены на провал.

Вот что он писал об этом в 1980 году: «У каждого специалиста суще­ствует потребность отдавать максимум своих сил и способностей той области, в которой он, именно он и только он может больше всего сделать. Но если, после долгих попыток пробиться сквозь стены непонимания, нежелания по­нять, он осознает невозможность преодолеть Систему, то он невольно воз­вращается к тому, откуда эта Система возникла. В чем ее сущность, к чему она ведет. И тогда все, что он знает, невольно приобретает целостность, и нужен лишь небольшой толчок для того, чтобы это свое знание и понимание Системы изложить»… Это слова из предисловия к не очень-то обширному труду с длинным, но «говорящим» названием: «О том, чего не помнят; о том, чего не знают; о том, о чем боятся говорить; о том, что делать»…

В одном из писем ко мне Владимир Павлович обмолвился: «Какой-то греческий классик (Геродот, кажется?) написал, что самое страшное несчастье для человека – знать очень многое и не иметь возможности что-либо сделать…». Он знал очень многое о том, что его окружает. И бесконечно страдал из-за того, как мало мог сделать…

Еще в шестидесятые годы он писал: «Эта система привела к опреде­ленным принципам социального отбора, когда на вершину социальной лест­ницы пробираются наименее честные, наименее думающие, наиболее по­слушные люди, а одаренные, талантливые, ищущие, неконформистские лич­ности отметаются безжалостно на самых ранних этапах, на самых первых ста­диях отбора».

Владимир Павлович не только изложил свое знание «системы». Он на каждом шагу, при каждом удобном и неудобном случае пытался передать это знание людям, особенно – молодым. Молодежи вокруг Эфроимсона было всегда много. Он понимал, что хоть на гран, хоть на миллиметр, но сдвинет их души с «мертвой точки», разбудит в них спящую потребность в различе­нии добра и зла, правды и лжи, разбудит совесть. Он был убежден, что ее не может не быть – она есть, она является естественным, природой данным че­ловеку свойством.

Это он «пустил в употребление» термин – «номенклатурная шпана». Меткий и убийственный. Владимир Павлович говорил, что иначе никак нельзя назвать тех, кто презрел самый главный принцип, лежащий, по его глубокому убеждению, в основе самого человеческого рода: «Я – для людей, а не люди – для меня». И в те же самые годы он начал отчаянно бороться с мафией в науке – уже не лысенковской… С мафией нового поколения…

Именно тогда на столе в его малюсеньком кабинете в квартире на ок­раине Москвы, стали накапливаться «монбланы» рукописей. Потом со стола они перекочевывали на шкафы, антресоли, на пол…

В этой квартире никогда не пустовали два увесистых кресла-кровати . К нему постоянно приезжали гости – биологи, физики, генетики, врачи из Новосибирска и Ленинграда, Саратова и Харькова, Донецка и Свердловска – отовсюду, где нужна была помощь профессора. В эту квартиру часто заезжали его фронтовые друзья, его товарищи по лагерям, дети его товарищей. Туда запросто заходили «на чаек» – но лишь поздно вечером, когда уже закрыва­лась Ленинская библиотека… Тысячи машинописных страниц заполняли все пространство квартиры, оставляя хозяину и гостям – кухонный стол, и глу­боко за ночь – разговоры…

Тысячи машинописных страниц. О чем? О том, как преступно челове­чество распоряжается бесценным даром природы – неисчерпаемыми интел­лектуальными ресурсами, колоссальным интеллектуальным потенциалом. О загадке гениальности. О том, какими особыми врожденными свойствами, признаками наделено большинство самых выдающихся людей человеческой истории. И о том, как можно было бы, обращая внимание на носителей этих признаков («стигм» – как называл их Эфроимсон) – хотя бы этих немногих – по мере сил оберегать, давать им возможность развить и реализовать себя полностью…

И в других папках, в других стопочках – заметки о воспитании. О том, как дикарски, варварски мы воспитываем детей. Как, не понимая, уби­ваем данную детям от природы любознательность и стремление к творчеству. Как теряем, пытаясь уравнивать под одну гребенку самых талантливых, наименее приспособленных к трудной борьбе за существование в несправедливо устроенном обществе, где успех вовсе не сопутствует таланту…

И в третьих папках – об этике, об альтруизме, который является од­ним из первейших свойств человеческой личности…

Он пытался их, эти рукописи, издавать. Он пытался их переделывать, переиначивать, чтобы хоть как-то обойти цензурные рогатки. «Гениальность» депонировал. «Альтруизм» сумел напечатать в виде сжатого конспекта в жур­нале «Новый мир». «Педагогика» лишь в 1988 году тоже в виде маленького конспекта появилась в журнале «Знамя»… Это – практически все, что он су­мел «пробить»…

Он читал сотни книг в библиотеке и писал… Но не только.

Однажды Владимир Павлович накинулся на Александра Аркадьевича Галича: «Я Вас ненавижу! – прокричал он ему прямо в лицо. – Ненавижу! За Ваши идиотские слова: «Эрика» берет четыре копии – этого достаточ­но…» Вы ненормальный! Я сделал сто копий ваших стихов! Сто! И у меня не осталось ни одной! Даже ста недостаточно! И тысяч будет недостаточно!»

Расцвет «самиздата». Начало семидесятых. Разговор двух пожилых лю­дей в «профессорском» зале Ленинской библиотеки: «У Вас нет ли случай­но…» – и называется совершенно запрещенная книга, за одно хранение ко­торой тогда по крайней мере три года было обеспечено… – «У меня нет, но знаете – она точно есть у профессора Эфроимсона!» – «Откуда это вам из­вестно?» – «Да это вся Москва знает – у него самая полная библиотека сам­издата…» Случайно услышавшая эти откровения подруга дома кинулась к жене Эфроимсона, к Марии Григорьеве: ведь если вся Москва, значит и КГБ! Значит, он на свободе лишь до тех пор, пока они не захотят его взять!

Да, у Владимира Павловича появилась важная цель, которой он начал служить с не меньшей беззаветностью… Он остался верным своей вечной и главной страсти – науке. Но он понимал, что к концу шестидесятых годов в стране окончательно утвердился режим «охлократии». Что на всех ключевых постах, во всех областях жизни воцарилась «номенклатурная шпана». Он по­нимал, что ничем кроме правды нельзя сдвинуть громаду карающе-охранительной машины. Но он также понимал, что ни одно слово правды само по себе не в силах пробиться к людям. Он шутил, что не спорит нико­гда о том, что было «в начале» – Слово или Дело, потому как твердо знает:

«В начале было Слово и Дело». И в результате – пустился «во все тяжкие»…

Особая его гордость – «Крутой маршрут» Евгении Семеновны Гинз­бург. Не знаю, как и где он раздобыл экземпляр этой книги, вышедшей тогда на Западе. Но он тут же отдал перепечатать ее и притащил Евгении Семе­новне первый экземпляр – притащил с благодарностью и отчетом: «Сумел распространить в энном количестве экземпляров»… Не знаю, соответствует ли это истине, но Владимир Павлович был уверен в том, что именно он был первым распространителем «Крутого маршрута». Евгения Семеновна, как я понимаю, никогда его в этом не разубеждала.

Действительно, Эфроимсон, раздобыв очередной самиздат, размножал его в посильном для его зарплаты количестве экземпляров и раздавал налево-направо, но при этом был уверен, что никто ничего не знает…

Он мог предостерегать своих близких друзей, он мог «поедом есть» своих младших друзей: «Вы безумцы! Неужели вы не понимаете, что это мне, старому зеку, уже все равно. В крайнем случае у меня хватит сил перегрызть себе вены на руке… А вам этого не выдержать!! Не бравируйте! Не лезьте на рожон! Вы погубите себя напрасно, вы отдадите себя на съедение Молоху!» Слова его были искренними. Но сам он не следовал этим советам. «Мне уже нечего бояться…»В жизни Владимира Павловича был один важный и вполне драмати­ческий момент. В начале семидесятых друзья познакомили его с Андреем Дмитриевичем Сахаровым. Впечатление о Сахарове оставалось у него одним из самых сильных. Он говорил: «Если бы меня поставили на какой-нибудь оживленнейшей улице Москвы и попросили бы из тысяч и тысяч людей, проходящих мимо, выбрать несколько тех, в лицах которых я бы заметил признаки особого ума, таланта, одухотворенности, то я, будучи большим спе­циалистом по гениям, просмотрев за свою жизнь не одну сотню портретов самых великих людей мира сего – может быть, отобрал бы за пару дней двух-трех… Потом еще за пару дней двух-трех…

Но если бы мимо меня прошел один человек – я бы отпустил всех уже отобранных и оставил бы только его одного. И им был бы академик Са­харов…»

Он любил Кольцова и всегда прославлял величие души этого челове­ка.

Он боготворил Игоря Евгеньевича Тамма.

Он высоко ценил свою дружбу с генералом Петром Григорьевичем Григоренко и называл его одним из самых выдающихся людей нашего вре­мени.

Он глубоко чтил и бесконечно уважал Николая Владимировича Ти­мофеева-Ресовского, о котором любил рассказывать взахлеб, восторгаясь энергией и жизнестойкостью «Зубра».

Но Сахарова он ставил выше всех. Может быть потому, что как никто другой, понимал: Сахаров, великий ученый, физик от Бога, которому и так место в истории было обеспечено, совершил подвиг. Для настоящего ученого этот подвиг – абсолютный. Вот слова Эфроимсона: «Сахаров – великий ученый. Но он смог ради нас в огромной степени отказаться от науки. Он принес себя в жертву людям. Я-то знаю, чего это стоит…»

Сахаров предложил Эфроимсону включиться в правозащитное движе­ние и Владимир Павлович… отказался.

«Я знал, – объяснял он мне много позднее, – я понимал, что совер­шаю выбор, который отразится на всей моей судьбе, на всем моем существо­вании. Я не боялся репрессий, тюрем, преследований. Я понимал, что Саха­ров и другие правозащитники делают очень важную, абсолютно необходимую работу. Я преклонялся и преклоняюсь перед их мужеством. Я понимаю, что нравственные установки этих людей заставляют их отказаться от тех дел, в которых каждый из них – блестяще одаренных, талантливых, ярких – мог бы достичь больших, может быть даже великих результатов. Я понимал, что их путь – это путь высокого служения и самопожертвования. Собой я навер­ное тоже мог бы пожертвовать. Но я не смог пожертвовать наукой».

Он отказался тогда от вступления в какие-либо правозащитные груп­пы. Он не подписывал писем и петиций. Он продолжал работать по 18 часов в сутки. Именно тогда он дал себе зарок – не смотреть телевизор, не ходить в кино и театр. Дважды он нарушил этот зарок: первый раз, когда все-таки посмотрел «Покаяние». И был счастлив… Второй раз – когда решил по теле­визору посмотреть выступление Горбачева…

Но среди его рукописей все чаще и чаще стали появляться новые за­головки: «Об уничтожении отечественной интеллигенции», «О том, как вос­питывают кадры массовых убийц», «О Гитлере», «О Сталине», «О роли лич­ности в истории»…

За несколько недель до смерти Владимир Павлович заговорил со мной о своем разговоре с Сахаровым…

«Я вот лежу и думаю все время об одном и том же… Прав ли я был тогда? И знаете – все-таки мне кажется, что я ошибся… Я понимаю, что не зря проработал все эти годы. Но результаты моих трудов – даст Бог, может быть и скажутся когда-нибудь… Или о них вообще забудут… Но вот все то, что происходит сейчас, – а в это время шел Первый съезд Народных депута­тов и я рассказывала Владимиру Павловичу обо всех новостях, – все то, о чем вы мне рассказываете… Неужели вы не понимаете, что всем этим мы обязаны прежде всего тому же Сахарову, тем же диссидентам, которые не да­ли потухнуть чахленькому огоньку – живому духу человеческому… Я вижу, что этого все-таки почти никто не понимает…

Эти люди принесли себя в жертву. Ими не написаны книги, которые они могли бы написать. Ими не сделаны открытия, которые они могли бы сделать. Долгие годы у многих из них прошли в тюрьмах, в лагерях… Но благодаря им – мы живы. Жива совесть… А я отказался тогда… Я был не прав тогда. Но теперь уже все равно ничего не изменишь…»

Есть Божий суд, есть суд людской … Владимир Павлович в Бога не верил, никогда не уповал на воздаяние на небесах и, кажется, не страшился наказания в преисподней… Есть суд Истории – в его справедливость Эфроимсон верил свято, хотя и знал, что суд этот – не скорый… Но есть и еще один суд – суд Совести, суд человека над самим собой. Человек, обреченный на смерть и хорошо понимающий свою обреченность… Человек, который всегда и во всем был безусловно порядочным, безусловно честным, беском­промиссным, всегда и во всем жертвовал собой ради справедливости и прав­ды. Если такой человек выносит обвинительный приговор самому себе, – как понять это? Можно ли понять это в пределах нашего простого человече­ского разума. Обвинительный приговор себе – выстраданный, продуманный до мелочей, до таких деталей, в которые посвящен лишь один свидетель – собственная совесть. Просмотреть свою жизнь, избавиться от малейших сле­дов «спасительного самообмана» – кто способен на такое аутодафе? И бес­полезно было говорить ему тогда все те слова, которые я говорила. Для уми­рающего Эфроимсона мои слова были вроде жалкого лепета заранее отверг­нутого, ненужного адвоката.

Владимир Павлович говорил о себе довольно часто: «Вообще-то я трус, но я не могу молчать, когда творится несправедливость». Но надо было видеть Эфроимсона зимой 1985 года, чтобы правильно понять эти слова… В тот вечер в Политехническом музее московской «научной общественности» впервые показали очень смелый по тем временам фильм «Звезда Вавилова».

После просмотра фильма на сцену Политехнического музея вышли известные отечественные ученые. Они уселись вдоль длинного стола, из-за которого по очереди поднимались, выходили к трибуне и говорили о филь­ме… Они произносили какие-то вялые, округленные фразы о трагической судьбе Вавилова, не говоря, в чем же трагизм судьбы. Они бормотали что-то о каких-то «злых силах», не называя этих сил… Были сказаны слова об «очень большой несправедливости» (в общем, смерть нестарого человека – всегда несправедлива)… Видно было, что все ораторы чувствуют свою сме­лость и гордятся и собой, и создателями фильма, и тем, что все это происхо­дит не во сне, а в реальной жизни… И после всего этого, когда все ораторы уже выступили, Владимир Павлович, которого никто выступать не пригла­шал, вырвался на сцену, и кивнув академику Раппопорту (он уважал его и всегда восхвалял смелость и отвагу Иосифа Абрамовича), произнес, вернее – прокричал в микрофон, оглушая зал, – жуткие, страшные слова.

То, что он говорил, ввергло присутствующую в зале «московскую на­учную интеллигенцию» в столбняк. Это был шок. Я хочу привести слова Вла­димира Павловича Эфроимсона полностью.

«Я пришел сюда, чтобы сказать правду. Мы посмотрели этот фильм… Я не обвиняю ни авторов фильма, ни тех, кто говорил сейчас передо мной… Но этот фильм – неправда. Вернее – еще хуже. Это – полуправда. В филь­ме не сказано самого главного. Не сказано, что Вавилов – не трагический случай в нашей истории. Вавилов – это одна из многих десятков миллионов жертв самой подлой, самой бессовестной, самой жестокой системы. Системы, которая уничтожила, по самым мягким подсчетам, пятьдесят, а скорее – семьдесят миллионов ни в чем не повинных людей. И система эта – стали­низм. Система эта – социализм. Социализм, который безраздельно властво­вал в нашей стране, и который и по сей день не обвинен в своих преступле­ниях. Я готов доказать вам, что цифры, которые я называю сейчас, могут быть только заниженными.

Я не обвиняю авторов фильма в том, что они не смогли сказать прав­ду о гибели Вавилова. Они скромно сказали – «погиб в Саратовской тюрь­ме»… Он не погиб. Он – сдох! Сдох как собака. Сдох он от пеллагры – это такая болезнь, которая вызывается абсолютным, запредельным истощением. Именно от этой болезни издыхают бездомные собаки… Наверное, многие из вас видели таких собак зимой на канализационных люках… Так вот: великий ученый, гений мирового ранга, гордость отечественной науки, академик Ни­колай Иванович Вавилов сдох как собака в саратовской тюрьме… И надо, чтобы все, кто собрался здесь, знали и помнили это…

Но и это еще не все, что я хочу вам сказать…

Главное. Я – старый человек. Я перенес два инфаркта. Я более два­дцати лет провел в лагерях, ссылке, на фронте. Я, может быть, завтра умру. Умру – и кроме меня вам, может быть, никто и никогда не скажет правды. А правда заключается в том, что вряд ли среди вас, сидящих в этом зале, най­дется двое-трое людей, которые, оказавшись в застенках КГБ, подвергнув­шись тем бесчеловечным и диким издевательствам, которым подвергались миллионы наших соотечественников, и продолжают подвергаться по сей день лучшие люди нашей страны, – вряд ли найдется среди вас хоть два человека, которые не сломались бы, не отказались бы от любых своих мыслей, не отреклись бы от любых своих убеждений… Страх, который сковал людей – это страх не выдуманный. Это реальный страх реальной опасности. И вы долж­ны это понимать.

До тех пор, пока страной правит номенклатурная шпана, охраняемая политической полицией, называемой КГБ, пока на наших глазах в тюрьмы и лагеря бросают людей за то, что они осмелились сказать слово правды, за то, что они осмелились сохранить хоть малые крохи своего достоинства, до тех пор, пока не будут названы поименно виновники этого страха, – вы не мо­жете, вы не должны спать спокойно. Над каждым из вас и над вашими деть­ми висит этот страх. И не говорите мне, что вы не боитесь… Даже я боюсь сейчас, хотя – моя жизнь прожита. И боюсь я не смерти, а физической боли, физических мучений…

Палачи, которые правили нашей страной, – не наказаны. И до тех пор, пока за собачью смерть Вавилова, за собачью смерть миллионов узни­ков, за собачью смерть миллионов умерших от голода крестьян, сотен тысяч военнопленных, пока за эти смерти не упал ни один волос с головы ни од­ного из палачей – никто из нас не застрахован от повторения пройденного… Пока на смену партократии у руководства государства не встанут люди, отве­чающие за каждый свой поступок, за каждое свое слово – наша страна будет страной рабов, страной, представляющей чудовищный урок всему миру…

Я призываю вас – помните о том, что я сказал вам сегодня. Помните! Помните!»

Это – декабрь 1985 года. Я спросила его, когда мы плелись от Поли­технического к метро «Дзержинская», – почему он так кричал в микрофон? Он ответил: «Я боялся, что меня и на этот раз не услышат…»

В зал Политехнического музея вмещается не очень-то много людей. Несколько сотен Но то, что происходило на глазах этих нескольких сотен людей, можно назвать подвигом…

Правда, можно было назвать и по-другому.

Через несколько месяцев я обратилась к одному из советских генети­ков, о котором Владимир Павлович всегда отзывался с огромной симпатией… Обратилась по делу, за помощью в очередных издательских делах Эфроимсона… И услышала от генетика-академика, директора большого института: «Вы понимаете, Владимир Павлович – человек, конечно, замечательный… Но он, как бы вам сказать… Вы ведь слышали его выступление в Политехническом? Ну вот… Он все же не совсем… Не совсем нормальный… Конечно, у него была такая тяжелая жизнь. Но все-таки, так нельзя… Вы ведь понимаете?»

Понимала ли я его? Да, вполне. Для этого достаточно было сравнить судьбу этого академического ученого с судьбой Владимира Павловича.

Выступление в Политехническом было безумным… по степени своей смелости, откровенности. Очередной «безумный» поступок Эфроимсона… Можно ли и его понять в пределах нашего простого человеческого разума Это – уже за порогом земных счетов… Для нормального советского академи­ка Эфроимсон конечно был ненормален.

Нормальный – ненормальный… Был ли Владимир Павлович хоть в чем-то таким же нормальным, как тысячи и тысячи его коллег?

Может ли «нормальный» человек работать по 18 часов в сутки десятки лет подряд, в сущности, всю жизнь? Может ли «нормальный» человек тратить на перепечатку запрещен­ных книг всю свою зарплату, рискуя при этом свободой?

Может ли «нормальный» человек раздавать почти всю зарплату своим аспирантам (пока они у него были), а потом пенсию – в фонд политзаклю­ченных, а потом, когда пенсии едва хватало на жизнь – продукты из своих «ветеринарных пайков», то бишь «продуктовых заказов для ветеранов войны» в лагеря, в ссылки или семьям политзаключенных? И лишь потому, что не все были разрешены для передачи, не все принимали на почте… И не один раз, не два – всегда!

Может ли «нормальный» человек отдать свою квартиру запрещенной газете «Экспресс-Хроника» и поселить в ней ненавидимого властями, пресле­дуемого КГБ Сашу Подрабинека?

Может ли «нормальный» человек говорить вслух то, что сказал Эфро­имсон в Политехническом, когда о «Мемориале» еще никто и не заикался?

Может ли «нормальный» человек всю жизнь бороться отнюдь не с ветряными мельницами, а с безжалостной машиной, главной целью которой всегда было одно – уничтожать все, что не кажется ей нормальным?

Еще один теленок, который бодался с дубом? Владимир Павлович Солженицына не просто любил. Чтил и уважал – безгранично. О нем, об Эфроимсоне, ведь тоже рассказано в Архипелаге…

Мог ли «нормальный» человек, собиравший десятилетиями огромный архив по лысенковщине, отдать его целиком Жоресу Медведеву, чтобы тот написал и издал (только быстрее! быстрее!) книгу о Лысенко?

Мог ли «нормальный» человек открыто говорить правду в глаза власть предержащим, не заботясь о том, хотя и понимая прекрасно, что именно от нее (от номенклатурной шпаны!) зависит, станет ли он членом Академии на­ук, издадут ли его очередную книгу ..

Видимо, все дело в том, что считать нормой.

Владимир Павлович и «все понимающий» академик в это понятие вкладывали разное содержание.

Норма Эфроимсона оказалась столь же высокой, или может быть да­же, настолько завышенной (хочется сказать – возвышенной), как и те удиви­тельные слова, которые не смогли прочесть тысячи людей в его статье «Родословная альтруизма», увидевшей свет в 1971 году в журнале «Новый мир» (эти абзацы были сняты подневольными редакторами, чтобы хоть в та­ком виде статья увидела свет).

Он писал: «История показывает, что идеология, противоречащая че­ловеческой совести, для своего поддержания нуждается в таком мощном чиновничье-шпионско-полицейско-военном аппарате подавления и дезинфор­мации, при котором очень затруднен подлинный накал свободной коллек­тивной мысли, необходимой для самостоятельного прогресса…

Специфика эволюционного развития человечества такова, что естест­венный отбор был в очень большой степени направлен на развитие самоот­верженности, альтруизма, коллективизма, жертвенности. Эгоизм очень спо­собствует выживанию индивида… Но род, не обладавший биологическими основами мощных инстинктов коллективной защиты потомства и всей груп­пы, обрекался на вымирание, на истребление групповым отбором…Фундаментальное значение для судеб народа приобретает вопрос о том, по каким же индивидуальным особенностям идет социальный отбор, то есть отбор в группы, концентрирующие в своих руках социально-экономическое могущество, в чем бы оно ни выражалось в земельных ли владениях, во владениях ли средствами производства, деньгами, печатью, ки­но, радио, телевидением, государственной властью и возможностью ее рас­пределения, возможностью устанавливать ценностные критерии для подвла­стных масс Огромную роль играет специфика социального отбора, социаль­ного подъема, продвижения верх по имущественной, иерархической, касто­вой, классовой лестнице, передававшей власть в руки вовсе не наиболее дос­тойным людям, стремящимся утвердить в обществе доброе начало. Наоборот, социальный отбор постоянно подымал на верхи пусть и энергичную, но пре­жде всего наиболее властолюбивую, жадную, бессовестную прослойку чело­вечества».

И там же он привел высказывание – чье, не знаю: «Принцип госу­дарства деспотического беспрерывно разлагается, потому что он порочен по своей природе Другие государства гибнут вследствие особенных обстоя­тельств, нарушающих их принципы, это же погибнет вследствие своего внут­реннего порока»

Но тогда, во мраке следующих один за другим процессов над право­защитниками, во мраке трехлетия после подавления Пражской весны, в бес­просветной и отчаянной безнадежности тех лет даже «отредактированные» странички «Родословной альтруизма» прозвучали как слова надежды'

«Эволюционно-генетический анализ показывает, что на самом деле тысячекратно осмеянные и оплеванные этические нормы и альтруизм име­ют также и прочные биологические основы, созданные долгим и упорным, направленным индивидуальным и групповым отбором»

Человек разумный – это прежде всего человек этичный. Так именно было сформулировано кредо профессора Эфроимсона. И своей жизнью он доказал нормальность, истинность и осуществимость этого кредо.

Что же он сделал, этот человек?

Он опубликовал несколько книг. Все они – первопроходческие. Уни­кальные. Он всегда в науке вспахивал целину или ступал на те опустошен­ные, выжженные пространства, куда остерегались ступать другие.

Он пробивал в печать свои книги годами. Об этом можно писать тома: рецензии, отзывы, просьбы, отказы, опять просьбы, убедительные дока­зательства, опять отказы – по каждой вышедшей в свет рукописи – папка с перепиской не меньшего объема.

Первый учебник по медицинской генетике вСССР.

Первая книга по иммуногенетике.

Одна из первых книг по генетике психических болезней (не первая ли?)

Первый перевод учебника по медицинской генетике на русский язык с добавочными главами, в которых – краткое изложение самого важного, что произошло за то время, пока решались переводить, «решались дать разреше­ние» на публикацию Главы эти написаны Эфроимсоном. Более ста статей по медицинской генетике, общей генетике, иммуно­логии, кибернетике. Не все опубликованы.

Сборники, рецензии на книги зарубежных генетиков, энциклопедиче­ские статьи

Он воспитал десяток первоклассных ученых. Лишь у немногих чис­лился официальным руководителем. Он был Учителем для огромного числа молодых биологов.

Он прочитал сотни лекций по генетике человека в десятках городов СССР.

Он вывел формулу частоты рецессивных мутаций у человека – и не получил за это Нобелевскую премию, так как не смог опубликовать статью – угодил в лагерь.

Сделал другое открытие (корреляционный отбор) – которое, будь оно принято сразу, сэкономило бы миллионы рублей стране и принесло бы мил­лионы рублей прибыли.

Он расчистил завалы («авгиевы конюшни») и построил прочнейший фундамент отечественной медицинской генетики, генетики человека. Но так никогда и не был избран даже в члены Медицинской академии Его «ушли» на пенсию, лишив лаборатории.

И после этого он написал три большие книги – «Гениальность и ге­нетика», «Генетика этики и эстетики» и «Педагогическая генетика». Ни одна из них не увидела свет при жизни Эфроимсона.

В 1947 году заведующий кафедрой дарвинизма и генетики Харьков­ского университета Илья Михайлович Поляков сетовал: «Зря я взял Эфроим­сона на кафедру доцентом. Его надо было бы взять в Зоологический музей. Экспонатом. Посадить в витрину и снабдить табличкой – «Человек неразум­ный. Верит в человеческую порядочность. Вымирающая ветвь. Тупик эволю­ции. Нуждается в охране».

«Он принадлежит к тому особому племени людей, которые обладают способностью как-то изменять, искривлять вокруг себя пространство. Само общение с ним заставляло по-иному смотреть на мир, по-иному оценивать многие вещи, к которым вроде бы привык. Попадая в его пространство, не­возможно было жить по-старому, думать по-старому, чувствовать по-старому», – это сказал Володя Эфроимсон, двоюродный племянник, родив­шийся тогда, когда Эфроимсон был в лагере, и названный в честь него Вла­димиром…

Это прекрасные и правильные слова. Все – так. Только мне хочется «поменять знак». Эфроимсон не искривлял пространство, он его выпрямлял. Он выпрямлял деформированное, искривленное пространство, в котором нравственные ценности сдаются в утиль, а гниль и труха называются бесцен­ными сокровищами духа Он выпрямлял пространство того искривленного и изуродованного мира, в котором жизнь человеческая – ничто, в котором правда объявлена бредом сумасшедшего, а бредовые лозунги параноиков за­ставляют сотни тысяч людей уничтожать друг друга. И в этом искривленном, изуродованном, деформированном мире именно он создавал свое простран­ство. Существовавшее вокруг Владимира Павловича Эфроимсона пространство было предельно выпрямлено. И находившиеся в этом пространстве люди – выпрямлялись, получали способность ясно видеть и понимать, знать и различать добро и зло.

Р.S. Я познакомилась с Владимиром Павловичем в 1980 году, в Мос­ковском обществе испытателей природы (МОИП) на улице Герцена, в Моск­ве. Сначала мы просто «трепались» обо всем. А потом начали вместе работать – подготовили и с помощью МОИП депонировали в ВИНИТИ «Генетику гениальности», подготовили, но не депонировали «Генетику этики» (цензура «зарезала», хотя цензор попросил себе «хотя бы второй экземпляр – уж очень интересно»)… Уже после смерти Владимира Павловича мне пришлось восстанавливать, готовить, выуживая разрозненные листы из «монбланов ру­кописей и папок», все три его последних больших работы.

С помощью Михаила Давыдовича Голубовского «Генетика этики и эс­тетики» вышла в Петербурге в 1995 году (ее надо бы переиздать, поскольку издание небрежное и я бы сказала «безлюбовное». М.Д.Голубовский в этом не виноват. Он сделал все, что мог).

Сейчас мы с Давидом Израилевичем Дубровским и лишь благодаря Давиду Израилевичу издаем две рукописи сразу – «Гениальность и генетика» и «Педагогическая генетика». Под одной обложкой. Это не случайно. Они, в сущности, об одном и том же. Более того – «Педагогическую генетику» можно считать введением к «Гениальность и генетика», или комментарием к ней. Собственно, «Гениальность и генетика» выросла из «Педагогики».

Эта книга сделана по хранящимся в архиве В.П.Эфроимсона не пер­вым экземплярам неполных рукописей… Наша работа была нелегкой. Влади­мир Павлович «для сохранности» отдавал почти все машинописные оригина­лы своих рукописей в разные дома. Мы не располагаем ими. Хотя так важно было бы собрать все варианты, сверить их, объединить. Я надеюсь, что это дело будущего. Нужно надеяться…

И еще я надеюсь на то, что все-таки удастся написать книгу о Влади­мире Павловиче. Она нам всем нужна. Мы все заслуживаем того, чтобы жизнь этого человека была известна и нам, и нашим детям, и детям наших детей…

Москва, февраль 1990 – Иерусалим, октябрь 1997 Елена Кешман (Изюмова)

Об авторе и его книге


ИНТЕРВЬЮ С ВЛАДИМИРОМ ПАВЛОВИЧЕМ ЭФРОИМСОНОМ | Гениальность и генетика | ОБ АВТОРЕ И ЕГО КНИГЕ



Всего проголосовало: 25
Средний рейтинг 5.1 из 5