на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить



КУРИЛЬЩИК

«Отчего вы вернулись так скоро?» — поинтересовался Морд, мгновенно узнавая своих слуг путем многолетней практики.

Джон Леннон. Испанец в колесе

В коридоре синий сумрак и знакомый запах не пойми чего. Штукатурки? Сырости? Дождевых луж? Я стискиваю свою тощую сумку, в которой смена белья, альбом и коробка с гуашью. И еще дневник. На самом деле ему два дня от роду, но если судить по датам — больше недели. С помощью этой тетради я буду передавать Р Первому свои впечатления. То есть я стукач. Мне пока нелегко привыкнуть к этой мысли. Я буду записывать услышанное и увиденное, он — читать мои записи, выуживая дневник из мусорного бака общего туалета. И возвращать его на место по прочтении.

Он, наверное, тоже волнуется, хотя по нему не скажешь, даже если бы я мог видеть его лицо. Ни слова про наш уговор, и это хорошо, потому что мне было бы неприятно, заговори он об этом сейчас.

Я стараюсь смотреть только на сумку.

Чьи-то ноги мелькают, отступая к стене. Освобождая нам путь. Проплывает Перекресток. Из дверей второй вылетает Лог Мартышка и откатывается по полу, гневно вереща. При виде нас вскакивает, говорит: «Ух, ты!» — и забегает обратно в спальню. Я вижу все это нечетко, потому что стараюсь не открывать взгляд от сумки.

Наконец мы останавливаемся. Ральф разворачивает меня и барабанит в дверь. Так громко, что я вздрагиваю.

— Открыто! — кричит изнутри знакомый сварливый голос.

Я делаю глубокий вдох, но не успеваю выдохнуть, а Ральф уже таранит мною дверь. Вернее, он, конечно, открывает ее рукой, но мне кажется, что именно мной.

Первые три дня в Могильнике пролетели незаметно. Моими соседями по очереди были Дракон и Мартышка, потом Мартышка и Генофонд. В конце Викинг из второй, с вывихнутым пальцем. А потом я остался один и понял, что соседи — это хорошо. Даже когда они шумят, режутся в карты с утра до ночи, сплевывают везде шелуху от семечек и засоряют единственный унитаз.

В одиночестве меня стали одолевать невеселые мысли. Когда после обычного медосмотра тебе вдруг сообщают, что ты должен остаться в Могильнике — «без разговоров», и даже не дают самому съездить за вещами, это само по себе пугает, но когда и через неделю никто ничего не соизволяет объяснить, начинаешь думать, что, наверное, дела твои так плохи, что живым тебе отсюда уже не выбраться. Так что я приготовился к худшему.

Потом меня навестил Р Первый. Я не удивился, в конце концов он считался моим воспитателем, мог бы зайти и раньше.

Он сел на единственный, «докторский», стул и закинул ногу за ногу. В руках у него был какой-то плоский пакет.

— Ну, как поживаешь? — спросил он.

— Нормально, — ответил я. — Не жалуюсь.

— Хорошо, — сказал он. — Тебя кто-нибудь навещает здесь?

— Черный, — сказал я. — И два раза Лорд.

Первый слегка оживился.

— Лорд? Это интересно…

— Ничего интересного, — сказал я.

Лорд вручал мне мармелад, говорил «ну как ты?» и пристраивался играть с моими соседями в «Блэк Джек». Мне всегда казалось, что если уж ты приехал кого-то навестить, то надо с этим кем-то хоть немного пообщаться, но Лорд, видимо, так не считал. Он, по-моему, тут же забывал обо мне. Сразу по вручении мармелада.

Вот Черный вел себя по-человечески. Пересказывал последние новости, советовал не падать духом и даже пытался выяснить что-нибудь обо мне у Пауков. Он так ничего и не выяснил, но я был благодарен и за попытки. А один раз он принес мне собственноручно сделанный салат из помидоров, и я чуть не умер от умиления.

Все это я, конечно, не собирался пересказывать Ральфу, сказал только, что в визитах Лорда не было ничего интересного. И это было действительно так.

— Тебе, конечно, хочется знать, почему ты тут застрял? — спросил меня Р Первый.

— Еще бы мне этого не хотелось. Все твердят про какие-то анализы, но кроме тех анализов, после которых меня здесь оставили, других я не сдавал. Почему они не перепроверили те, старые, вот чего я не понимаю.

Я вдруг ужасно разволновался. Сообразил, что Р Первый все таки мой воспитатель, может, ему сказали то, чего не хотят говорить мне.

— С тобой все в порядке, — сказал он. — Ты абсолютно здоров.

Я уставился на него во все глаза.

— Это мое распоряжение, — сказал он. — Это я просил подержать тебя здесь некоторое время.

Я и тут ни о чем не стал спрашивать. Наверное, от удивления. Уж очень спокойно он держался, признаваясь в таких вещах. В том, что я, по его милости, чего только не передумал, можно сказать, приготовился к смерти.

— Мне звонил твой отец, — сказал Р Первый. — И сказал, что ты просил не забирать тебя. Оставить в Доме до общего выпуска. Когда ты говорил с ним?

— Ночью, после собрания. По телефону. Из учительской. Мне показали, как туда попасть.

Он кивнул, как будто ему это было прекрасно известно и без моих объяснений.

— Тебя интересует выпуск? — спросил он. — Ты хотел бы увидеть его?

Я не ответил. Зачем отвечать на дурацкие вопросы. Если бы я хотел уехать, не стал бы звонить домой, чтоб за мной не приезжали.

Ральф в первый раз повернулся ко мне левым профилем, и я увидел у него под глазом здоровенный фингал. Меня это обрадовало, что кто-то ему как следует врезал. От души. У него даже кожа на скуле треснула.

— Меня тоже интересует выпуск, — сказал он. — Хотелось бы иметь больше информации о том, что творится в Доме. Именно сейчас.

Я, наконец, сообразил, чего он добивается, но виду не подал. Сделал удивленное лицо, якобы ничего не понимаю.

Он смотрел пристально, и глаза у него были такие, как будто это не он сейчас сказал то, что сказал. Честные. В жизни не подумаешь, что человек с такими глазами станет делать из тебя стукача.

— Не прикидывайся, — сказал он. — Ты все понял.

— Это вас предыдущий кандидат в стукачи так ободрал?

Он потрогал свой синяк пальцем и сказал, что не хочет со мной ссориться. Так и сказал.

— Я тоже не хочу ни с кем ссориться. Так что вы лучше сразу скажите, что мне будет, если я не соглашусь. Чтобы я знал.

Я был уверен, он скажет, что меня продержат в Могильнике до выпуска. Это хуже, чем отправка домой, потому что намного скучнее. А никаких других угроз у него в запасе быть не могло.

Он встал. Вытащил из своего пакета толстую тетрадь, положил ее мне на постель и отошел к окну. Выглянул в него и вернулся.

— Ничего не будет, — сказал он. — В любом случае, тебя завтра выпишут.

Я не понял, в чем здесь подвох. Звучало это совершенно не угрожающе.

— Тогда какой мне смысл стучать? — спросил я. — Из любви к искусству?

Он промолчал. Опять сел на стул. Взял тетрадь и пролистал ее. Тетрадь была совершенно чистая. Он сказал:

— Рассказчик из меня плохой. Но я все же попробую рассказать тебе кое-что о прошлом выпуске. И о позапрошлом. Если после этого ты откажешься мне помогать, я не стану настаивать. Ты просто вернешься в четвертую и постараешься забыть о нашем разговоре.

Он не спросил, согласен ли я его слушать. Просто начал рассказывать. Не вдаваясь в подробности, как будто нарочно неинтересно и сухо, но от этого то, о чем он говорил, звучало только жутче — как заметка в газете без лишних соплей.

— Это правда? — спросил я, когда он замолчал.

Спрашивая, уже знал, что да — правда. Я видел, как Слепой убил Помпея. Я видел Рыжего той ночью, когда его пытались зарезать. И как все спокойно это восприняли и в одном, и в другом случае. Я знал, что никто в Доме не называет Слепого убийцей даже про себя, потому что никто его убийцей не считает. Кроме меня. Никто не перестал общаться с ним, никого не напрягало его присутствие. Я выставил себя полным идиотом, не надев его рубашку в ночь убийства. Для них было нормально многое, что для меня — за гранью, и — да, я верил, что те, кто был здесь до них, немного на них похожие, могли поубивать друг друга в финале своей Большой игры. Я так и не отказался от этого слова, просто признал, что в Игре все всерьез, а не понарошку, а финал всерьез — это и есть что-то наподобие того, о чем рассказал мне Ральф.

— Это правда, — сказал он. А потом спросил, веду ли я дневник.

В первой все вели дневники. Читать их, должно быть, было еще скучнее, чем заполнять.

Я сказал, что у меня сохранился старый дневник, но я давно в нем только рисую.

— Можешь рисовать и в этой тетради, — сказал он. — Но и писать придется. Никого не удивит, что ты заново стал вести дневник в Могильнике, здесь ведь довольно скучно.

— Но я пока еще не согласился, — сказал я.

— Разве нет? — он опять пощупал свой синяк. — А мне было показалось, что я тебя убедил.

И я взял у него тетрадь.


Я сижу на своем старом месте, между Табаки и Лордом. Свет выключен, магнитофон завывает в ногах кровати, все молчат. Длится это уже дольше двух часов. Может, это такая безмолвная Ночь Сказок. А может, они просто наслаждаются музыкой. Лучше не уточнять, потому что ты или дышишь в унисон со стаей и знаешь все обо всем, или не дышишь и не знаешь, и раздражаешь окружающих.

Поэтому честно слушаю музыку, любуюсь красными огоньками магнитофона и курю. За один этот вечер я уже выкурил больше, чем за все время пребывания в Могильнике.

Одна из сумеречных теней, слоняющихся вокруг кровати, подсаживается ко мне.

— Как ты себя чувствуешь, Курильщик?

Это Слепой. Непривычно любезный.

— Нормально. То есть хорошо, — отвечаю я.

— Что все-таки с тобой стряслось, если не секрет?

Вот именно, что секрет.

— Родители попросили досконально меня обследовать, — говорю я. — Раз уж все равно не будет экзаменов и уроки закончились. А у меня оказался понижен гемоглобин и…

В этот момент кто-то включает свет. Я зажмуриваюсь, а открыв глаза, начисто забываю, что собирался сказать.

Потому что впервые после Могильника вижу Слепого при свете, а выглядит он так, словно его от души потерли наждачной бумагой. Щеки, подбородок, шею. В общем, это, скорее, мне бы следовало спрашивать, как он поживает. Я, конечно, не спрашиваю. Кое-как собравшись с мыслями, начинаю опять про гемоглобин, но Слепой, не дослушав, встает и уходит. Вообще из спальни. Если его не интересовал ответ, зачем было спрашивать? Или он вдруг вспомнил, что заразен? Чтобы успокоиться, я опять закуриваю.

Лорд зевает, зажмурившись, и больше уже глаз не открывает. Зевок отлетает от него и начинает перемещаться по лицам. На мне размножается в целую серию. Должно быть, это нервное. Я зеваю и зеваю, пока глаза не начинают слезится. Плачущими глазами смотрю на Сфинкса. Он сидит на полу, опираясь спиной о дверцу шкафа. Нет чтобы поинтересоваться, как я себя чувствую. Он, правда, тоже глядит на меня. Но тем отрешенным взглядом, который Горбач обзывает «туманным». Под «туманным» испытываешь ощущение сквозняка. Ты лежишь себе, покуривая, а на тебя откуда-то немилосердно дует. И чтобы перестать, наконец, зевать и дрожать, я спрашиваю:

— У Слепого что, аллергия?

Табаки неторопливо откладывает вязальную спицу, кончиком которой ковырялся в ухе.

— Вообще-то это Болезнь Потерявшихся, — говорит он. — Но можно называть ее аллергией, если хочется.

Я молча жду.

Он тоже ждет. Моих вопросов.

Не дождавшись, опять берется за спицу.

— Б. П. — это такая штука, которая бывает только у нас, у людей Дома. Если мы вдруг оказываемся в Наружности и теряемся там. Говорят, это такая метка, которой Дом метит своих. Тех, кому в Наружности делать нечего.

Я немедленно заглатываю наживку и уже готов выклянчивать у него подробности, но меня опережает Лорд.

— Это что-то новое, — говорит он, нахмурившись. Ему пришлось открыть глаза, и его это не радует. — Мне ты такого не говорил.

— А ты не спрашивал, — пожимает плечами Шакал. — Спросил бы, получил бы ответ.

Лорд хмурит брови и собирает на лбу паутинку морщин. Зловещий признак для любого, знакомого с его повадками, кроме Табаки.

— По-настоящему я видел Б. П. всего два раза, — не спеша начинает он свой рассказ. — В первый раз, когда Зубр погнался за каким-то наружным дразнильщиком, а потом не сразу нашел дорогу домой, а второй — когда у Волка случился приступ лунатизма, и он ушел из Дома, а потом его что-то где-то разбудило. Про остальные случаи я только слышал. У Пауков насчет Болезни свое мнение, если оно кого интересует, можно съездить и спросить, но я бы на это время не тратил. Вручат брошюрку, где будет написано: «Если у вас аллергия на кошек, держитесь от них подальше», а при чем здесь кошки и где они видели такую аллергию, можно не спрашивать, все равно не ответят.

— Погоди, — прерываю я монолог Табаки. — А Слепой как очутился в Наружности? У него что, тоже случился приступ лунатизма?

— У него случился Ральф, — фыркает Табаки. — Это самая душераздирающая история за последние полгода, уж поверь. Я даже песню не смог о ней сочинить, до того она меня напугала.

Он делает провокационно длинную паузу и продолжает:

— Представь себе, Курильщик, в один прекрасный день, вернее, вечер, старина Ральф, которого мы считали человеком достойным и выдержанным, вдруг хватает нашего вожака и увозит прочь из Дома. И где-то в Наружности подвергает допросу с пристрастием. Можно сказать, даже пыткам. Потому что Б. П. — это очень чесучая штука. А когда ты ее начинаешь чесать, очень кровавая.

Я оглядываюсь на Сфинкса. Верить Табаки или не верить? Сфинкс молча пожимает плечами. «Скорее да, чем нет», — так можно расшифровать этот жест, и я снова поворачиваюсь к Шакалу, которого уже не остановить, даже выстрелом в упор.

— Ты спросишь, чем было вызвано подобное надругательство над личностью нашего вожака, и я отвечу тебе — не знаю, потому что его истинные причины остались для нас загадкой. Предлогом стало увольнение воспитательницы Крестной. Была у девушек такая. Она уволилась и уехала, а Р Первый с чего-то вообразил, что мы как-то к этому причастны, хотя это просто смешно. Мы даже не знали ее толком.

— Тогда с чего он взял, что…

— Вот именно, — закивал Табаки. — С чего?!

— Она ведь только у девушек…

— Вот именно. О чем я и твержу!

— Но может быть…

— Не может!

— Ты дашь мне спросить? — взрываюсь я.

— Не дам! То есть спрашивай, конечно.

— Где-то в паре кварталов отсюда нашли ее брошенную машину, — вмешивается Сфинкс. — Потом выяснилось, что после ухода из Дома ее никто не видел. Так что она теперь считается пропавшей без вести.

— А при чем здесь Слепой?

— А это ты у Ральфа спроси.

— Псих, он и есть псих, — подводит итог этой истории Табаки. — Может, ему просто нужен был предлог, чтобы кого-то помучить. Психи непредсказуемы.

Я незаметно дотрагиваюсь до лежащей рядом сумки. Там — мой стукаческий дневник. Неужели я связался с психом? Или они на самом деле что-то сделали с той женщиной? Но мне никак не вообразить, зачем им это могло бы понадобиться. Табаки прав, какое Слепому дело до девчачьей воспитательницы. А может, с ней что-то сделали девушки?

Нашариваю в кармане сигареты. Опустив голову, чтобы никто не видел выражения моего лица. Закуриваю и разражаюсь кашлем, потому что курить уже давно пора перестать.

Вот он — Дом. Во всей красе. Сидишь и таращишься в стену или в потолок. Слушая музыку или не слушая. Помираешь от скуки и беспрерывно куришь, чтоб хоть чем-то себя занять. А в это время вокруг бродят зарастающие чешуей вожаки, Дом ставит или не ставит на тебя свою метку, единственный нормальный с виду воспитатель оказывается чокнутым, в воздухе витают вирусы неизвестных науке болезней, и все это в конечном итоге может оказаться выдумками Шакала, который обожает запугивать всех страшными историями.

— Это Слепой Ральфа так разукрасил? — спрашиваю я.

Лорд нехотя кивает.

— А ты думал? — немедленно включается Табаки. — Человека похищают. Подвергают допросам и пыткам. Понятное дело, он станет сопротивляться. Понятное дело, при этом кое-кто может и пострадать. Ральфа кстати, можно к суду притянуть за противозаконные действия. За преднамеренную порчу вожака накануне выпуска. На что это похоже, когда вожак все спит да спит, как какой-нибудь сурок, а когда просыпается, только чешется и даже толком рассказать ничего не может.

— Или не хочет, — поправляет Табаки Слепой из-за приоткрытой двери. — Может, он предоставляет это тем, у кого лучше получается.

— Спасибо, — Табаки, ничуть не смущенный присутствием Слепого при нашем разговоре, спрашивает, почему голос его дорогого вожака доносится откуда-то снизу.

— Потому что я лежу на полу, — отвечает Слепой. — Подстелил себе банное полотенце и лежу. А вы беседуйте, не стесняйтесь. Представьте, что меня здесь нет.

Македонский протягивает мне стакан с чем-то темным. Явно не с чаем.

— «Горная сосна», — предупреждает он шепотом. — Пей осторожнее.

И тут я опять вспоминаю о дневнике. Не пора ли начать его заполнять? Хотя бы историями Шакала. Пролистав в Могильнике дневники известных людей (Ральф взял для меня в библиотеке целую кучу таких книг), я понял, что те, кто вел дневники, часто пропускали дни. Иногда даже целые недели. Но мне такой вариант не подходит, потому что первый отчет я должен представить послезавтра. Значит, пора приучать стаю к своему дневнику. Чем раньше, тем лучше.

Несмотря на призыв Слепого продолжать беседу, все молчат, и я, поставив стакан с чем-то коричневым, пахнущим хвоей, на одну из тарелок Табаки, достаю из сумки заветную тетрадь. Открываю, записываю дату и впадаю в ступор. Фраза «вот я и вновь в четвертой» звучит просто пошло, но ничего другого в голову не приходит. Помучившись, я записываю ее, с горящими от стыда ушами, и добавляю: «Встретили меня без особого восторга».

Табаки читает написанное, сопя и вздыхая мне в ухо.

— О, ты стал вести дневник? Что, совсем нечего было делать?

— На самом деле это довольно интересно, — объясняю я. — Пройдет несколько лет, я открою его, прочту то, что написал сегодня, и все вспомнится. То есть, конечно, не все, но основные события дня.

— Например, что «встретили тебя без особого восторга», — кивает Табаки. — Очень важное событие, а главное, приятно будет вспомнить.

— Дневник должен быть честным. Если встретили без восторга, так и надо писать.

— А если восторг был, но спрятанный в душе? — интересуется Табаки.

— Я пишу о том, что вижу, а не о том, где от меня чего спрятали.

— Понятно. И мои теории будешь пересказывать? Насчет Болезни.

— Попробую.

— Ты не сумеешь как надо. Я уверен. Все переиначишь на свой лад. Все писуны так делают. Ни словечка как было, все, как им померещилось.

Пожимаю плечами.

— Я постараюсь писать, как было.

— Ерунда! — Табаки выхватывает у меня из-под носа тетрадь. — Не сможешь. Дай я лучше сам запишу, чтобы быть уверенным, что ты ничего не исказишь.

— Эй, погоди, дай хоть вступление закончить!

— Зачем? Разве ты не вспомнишь, что я брал его на заполнение? Или ты собираешься перечитывать свои записи в полном маразме?

Стукаческий дневник уволакивается в другой конец кровати, где Табаки, на всякий случай отгородившись от меня подушкой, приступает к изложению своих страшноватых теорий.

Вот и первая неожиданность для Ральфа.

Делаю глоток из стакана и замираю, поперхнувшись. Там что-то обжигающее губы, горькое как полынь, воняющее растерзанной елкой. Дыхание долго не восстанавливается.

Лорд эту хвойную смесь пьет, как воду, не меняясь в лице. Сфинкс пихнул в свой стакан соломинку толщиной с медицинский шланг. То ли они свои «Горные сосны» сильно разбавили, то ли уже притерпелись.

— А где Горбач? — спрашиваю я.

— Поселился на дубе, — отвечает Лорд. — Скоро неделя, как они с Нанеттой там живут. Его прозвали друидом, и к ним туда зачастили паломники.

— Оставляют под дубом всякие подношения, — добавляет Шакал. — Иногда вкусные. Корзиночки с зернами и все такое.

— С зернами? — переспрашиваю я. — Он питается зерном?

— Не он, дурачина, Нанетта. Хотя вообще-то и она предпочитает колбасу. Теперь у нас обе верхние кровати освободились, и там ночуют девчонки.

Мне делается грустно. Ничего не имею против Русалки, но вторая ночная гостья, наверняка Рыжая, которую я переношу с трудом. Я делаю еще глоток — действительно постепенно привыкая к «Сосне», и дополняю образ Дома очередным безумным штрихом. Горбачом в роли Тарзана.

За дверью тихая возня, стук, и входит Рыжая с серым котом под мышкой. Одним из тех трех, которых нипочем не отличишь друг от друга.

— Привет, — говорит она мне. — С возвращением.

Со стуком роняет кота на пол и садится рядом со Сфинксом.

— Что там Слепой делает перед дверью?

— Подслушивает, — объясняет Лорд. — Сообразил, что самые интересные разговоры имеют место в его отсутствие. Так что он вроде бы отсутствует.

— Ах, вот как? Тогда мне, наверное, не следовало его замечать.

— Не следовало, — соглашается Лорд.

Кот гуляет по одеялу, задрав толстый хвост, и обнюхивает наши ноги. Громадный котище цвета пепла и мышиных спинок. Под воздействием «Сосны» очертания сидящего напротив Лорда подозрительно расплываются, а кот начинает смахивать на гигантскую крысу. Коты эти — все трое — смущают меня. Мне в их присутствии всегда немного не по себе.

Дверь еще раз грохает, и в спальню вваливаются Стервятник с Красавицей.

У Стервятника в руках горшок с кактусом, у Красавицы — какой-то шест с обмотанной тряпкой верхушкой. Следом входит Слепой с полотенцем.

— А вот и мы! — игриво сообщает Стервятник. — Сегодня вчетвером.

Лорд сбрасывает на пол две подушки. Стервятник садится на одну из них, Красавица, прислонив к шкафу свой шест, остается на ногах. Стервятник так туго стянул свою косичку, что глаза его стали раскосыми. Подчеркивая эту раскосость, он еще подвел их карандашом до самых висков. Из-за этого он выглядит непривычно, как будто собрался на маскарад. А Красавица, наоборот, пришел по-домашнему, в тапочках.

Как только все рассаживаются и Македонский выключает свет, Табаки начинает вопить, что ему ни черта не видно и что он не может делать записи. Специально для него включают настенную лампу. Я и забыл, что он все еще строчит в моем дневнике. Бедняга Р Первый. Псих ты или не псих, а разбирать каракули Табаки радости мало.

Рыжая жалуется Сфинксу на Кошатницу — хозяйку трех высокомерных котов. Стервятник делится со Слепым планами организации своих похорон.

— Прошу поместить меня в стеклянный саркофаг и не оплакивать дольше суток.

— А как же бедные Птички? — спрашивает Слепой.

— Птичек можете замуровать рядом. Их и все мои кактусы. Процедура будет подробно описана в завещании, так что не беспокойся ни о чем.

— Как поживаешь, Курильщик? — застенчиво спрашивает Красавица.

Протягивает руку, чтобы поздороваться, и опрокидывает стакан с «Сосной». И жутко расстраивается. Просто ужасно. По одеялу растекается коричневая дорожка.

Македонский дает мне полотенце.

— Вытрись, Курильщик, ты облился.

Я вытираюсь, пожимаю руку Красавице, говорю ему: «Привет-привет! Не обращай внимания, это просто спирт», — и пытаюсь отползти от лужицы с еловым запахом, пропитывающей одеяло, но отползать мне некуда, слева — Лорд, справа — загородочная подушка Шакала.

— Как в старину погребали, с лошадьми и с челядью, — мечтательно говорит Стервятник. — Так и меня прошу схоронить среди кактусов. На каждое веко положите по серебряному ключику, а в руки — две скрещенные отмычки…

— Прости меня, пожалуйста, Курильщик, — просит Красавица. — Это я во всем виноват! Я всегда и во всем виноват! Всегда!

— Чушь какая! — возмущаюсь я и лезу в карман за платком, но вместо платка там тлеющий окурок, о который я обжигаю пальцы, и это очень больно.

— Кстати, как поживает моя родственница? — спрашивает Стервятник Слепого. — В добром ли она здравии? Не нуждается ли в чем?

Мне не слышно, что отвечает Слепой, но видно, как он зачем-то показывает Стервятнику ладонь.

— Ай-ай-ай! — качает головой Стервятник. — Ну до чего все-таки злобное создание!

Я решаю, что они обсуждают один из подаренных Стервятником кактусов, и переключаюсь на Рыжую.

— Кажется, ей мало осталось, — говорит она Сфинксу. — Все время спит и все чаще нас путает. Даже коты перестали на ней валяться.

Сфинкс говорит, что это печально.

— Как сказать, — пожимает плечами Рыжая. — Может, все даже к лучшему.

Я знал, что эта девчонка чудовище, и Сфинкс, наверное, тоже об этом знал, потому что не приходит в ужас от ее слов.

Чудовище достает из рюкзака потрепанного плюшевого мишку и сажает к себе на колени. Строит из себя невинного ребенка.

Мне делается худо от ее повадок и всех этих разговоров о смерти, похоронах и всем таком прочем. Я ложусь лицом к динамику магнитофона, чтобы никого больше не слышать.

Но здесь меня настигает не пойми откуда взявшийся Лэри.

— Даже если Пауки нашли у тебя что-то нехорошее, это еще не конец, парень, это еще не конец, — говорит он, протягивая мне пачку моих же сигарет.

— Спасибо, — говорю я. — Ты меня здорово утешил.


Будит меня Табаки.

В спальне никого, кроме нас двоих. Очень солнечно и жарко. Полкровати застелено, аккурат до того места, где лежу я. Табаки в трех майках разной длины, и никаких тебе пуговиц. Я вспоминаю, что и вчера их на нем не заметил. Должно быть, этот период в его жизни миновал.

Тру лицо, чешу голову, зеваю.

— Поехали! — требует Табаки нетерпеливо. — Сейчас самое время для визитов. Давай, одевайся скорее!

В голову мне летит неопрятный ком. Я его разворачиваю, и оказывается, что это моя рубашка. Мятая, в коричневых пятнах, с прожженным насквозь нагрудным карманом. Я просовываю в него палец, и он чернеет. Решаю остаться в майке, в которой спал. Она тоже не очень чистая, но в ней я по крайней мере не буду выглядеть убийцей.

Табаки отползает к краю кровати и с грохотом падает на пол. Проделал бы он такой фокус в Могильнике, его на неделю запечатали бы в гипс. Ручной и ножной. Чтобы избавить от вредных привычек.


Визиты начинаются с заезда в Кофейник. Мы занимаем столик у окна, и Табаки заказывает два кофе и булочки. Народу в Кофейнике немного. Четыре зевающих Пса поедают омлет.

— Разве здесь подают такое? По-моему, раньше давали только булки, — говорю я, не совсем уверенный в своей правоте, потому что никогда не был завсегдатаем Кофейника.

— Теперь — подают. В столовой почти никто не завтракает, и Акула разрешил перебрасывать сюда кое-какие продукты. Здесь их разогревают, и получается жуткая гадость. Очень и очень не советую.

— А где все? Почему так мало народу?

Табаки достает из-за уха сигарету, нюхает ее и придвигает к себе пепельницу.

— Все — это кто? — придирчиво спрашивает он.

— Ну, наши все…

— Не знаю. Вот посидим, поболтаем и поедем в гости к Горбачу. И будет нас трое.

Мы допиваем кофе в гробовом молчании. Это так непохоже на Табаки, что я чувствую себя все неуютнее.

Псы доедают свой подогретый завтрак и уходят. Я вдруг вспоминаю, о чем хотел спросить Табаки.

— Слушай, а где мой дневник? Куда ты его дел вчера?

Он смотрит удивленно.

— Твой что? Ах, дневник! Где-то в спальне валяется, наверное. Я его к себе не клал.

Он хлопает по пухлому рюкзаку, притороченному к спинке Мустанга. Рюкзак этот так набит, что перевесил бы самого Шакала, если бы он не подвешивал к подножке специальные гирьки-утяжелители. Они звякают и брякают при езде, и вообще, наверное, ужасно мешают, но Табаки в восторге от своей идеи и не собирается с ними расставаться. Ему, кажется, даже нравится этот грохот и лязг.

Я зачем-то начинаю рассказывать о том, как одиноко и скучно мне было в Могильнике, и как я даже не мог поползать, чтобы не потерять форму. В Могильнике ползанье не приветствуется. И курение. И чтение по ночам.

Табаки слушает меня с интересом.

— Ужас какой! — говорит он, когда я, наконец, перестаю жаловаться. — Теперь я, наверное, даже есть не смогу. А если и смогу, то без аппетита. Страшное место Могильник, я всегда это знал.

Я говорю, что на самом деле все не так страшно, что там даже комфортнее, чем в Клетке, что дергают и мешают спать только в часы обходов, а все остальное время можно наслаждаться покоем и тишиной, но Табаки опять повторяет, что давно не слышал ничего ужаснее этих историй.

— Обходы… — бормочет он, — подумать только, какой кошмар!

— Неужели ты ни разу не бывал в Могильнике? — изумляюсь я.

— Не бывал. И теперь уже вряд ли успею. Только это, знаешь ли, утешает при мысли о выпуске.

Кто-то хлопает меня по спине и говорит, что рад нашей встрече. Это Черный. С пакетом молока, из которого торчит соломинка. Он садится на край нашего столика и спрашивает, как я поживаю.

— Отлично, — говорю я.

— Ужас, ужас, — возражает Табаки, раскачиваясь в Мустанге. — Не слушай его, Черный, он только что рассказал кошмарные вещи о Могильнике, я даже не стану их повторять.

Черный подмигивает мне тем глазом, который не виден Табаки.

— А что говорит об этом Сфинкс?

— А Сфинкс ничего и не слышал. Его здесь не было.

— Я говорю, что он говорит о его возвращении, а не о Могильнике.

— О возвращении Курильщика он пока не говорит, — охотно делится Табаки. — И уже, наверное, не скажет. Он говорит сразу или вообще ничего не говорит. И потом, говори не говори, если его вернули, что уж тут поделаешь.

— Ну… — Черный залпом допивает молоко, комкает картонный пакет и забрасывает его в урну. — Я к тому, что если он что-то все-таки скажет, я готов взять Курильщика к себе. В любой момент. Так и передай ему, когда увидишь.

Он встает со стола, расправляет за собой скатерть, говорит нам:

— Привет, — и уходит.

— Добрая душа, — бесится Табаки. — Готов прибавить еще одного Пса к уже имеющимся восемнадцати, если Сфинкс поведет себя как старая перечница и скажет что-то не то. Я сейчас заплачу от умиления!

— Слушай, ты обещал сводить меня к Горбачу, — напоминаю я. — Может, мы уже поедем?

— Может быть, — мрачно бормочет Табаки. — Если ты не считаешь, что я должен немедленно передать Сфинксу послание главного Пса, пока оно еще дымится.

— Я так не считаю. Послание подождет.

— Тогда поехали, — Табаки достает из рюкзака мятую бейсболку ядовито-зеленого цвета, расправляет и нахлобучивает на копну торчащих волос. — Я готов. Не забудь сигареты, а то их сразу сметут, чуть отъедем.


Во дворе теплее, чем в Доме. Группа Логов под стеной принимает солнечные ванны в одежде, распластавшись в живописных позах. Тихо приветствуют нас из-под фуражек, когда мы проезжаем мимо.

— Как после расстрела, — говорит Табаки. — Только крови не видно.

Дуб отбрасывает густую синюю тень. На корявом стволе пляшут солнечные зайчики. Табаки останавливается, въехав на газон, и долго копается в рюкзаке.

— Это целая система, — объясняет он. — У каждого визитера свой сигнал, и, желательно, причина для визита. Так он намекнул, чтобы не очень донимали. А то, знаешь, пошли слухи, что он якобы предсказывает будущее, и народ хлынул сюда стадами. Вытоптали весь газон. Вот ведь, как странно. Достаточно влезть на дерево, и тебя уже считают оракулом.

Не переставая болтать, он достает из рюкзака гармошку, обмахивает ее и, приложив к губам, начинает наигрывать «Дождевую песню».

Я смотрю на дуб. Снизу не разберешь, где там палатка Горбача и где сам Горбач, только маячит что-то матерчатое, полузаслоненное ветками. Я всматриваюсь в этот лоскут, щурясь от протыкающих листья солнечных лучиков, и фантазирую, что это сушатся на бельевой веревке подштанники Горбача, и что где-то там, в вышине, у него развешаны по сучьям котелки и плошки, и связки сушеных желудей, и что, может даже, он там готовит неведомые смеси из дубовых листьев, вороньего помета и майских жуков. Пока я представляю все это, он спускается сам, загорелый, как головешка, обросший и полуголый — настоящий отшельник, только белки глаз сверкают в зарослях волос, и на шее что-то позвякивает.

Садится в развилку двух толстых веток, скрестив голые ноги. Не высоко и не низко, нам не дотянуться, но ходячий бы смог, если бы постарался.

— Привет, — взмахивает гармошкой Табаки. — Видишь, что делается? Курильщик опять возвратился. И теперь уж останется до выпуска. Кто бы мог подумать, а?

— Действительно, — вежливо соглашается Горбач. — Кто бы…

Он в одних трусах, какой-то потертый ремешок стягивает волосы на лбу. Наверное, чтобы хоть что-то видеть. Нисколько не удивлен сообщением Шакала. Да и странно было бы, удивись он, меня-то он увидел до того, как ему все объяснили.

Сообщая последние новости, Табаки оглядывает дуб и сидящего над нами Горбача с видом гида, демонстрирующего заезжему туристу главную местную достопримечательность. Я — как турист, и Горбач — как достопримечательность, молчим. Он рассматривает газонную траву и валяющихся в отдалении Логов, я — ветки дуба и его босые ноги.

— Ну и что ты на все это скажешь? — требовательно спрашивает Табаки, покончив с новостями.

— Скажу? — Горбач рассеянно глядит вверх. — Скажу, что все, наверное, к лучшему. Что я еще могу сказать? Извините, но тут не очень удобно сидеть.

Он кивает нам, без тени улыбки, встает и скрывается среди веток. Шуршит там, поднимаясь выше, и больше мы его не видим.

— Слыхал? Куда там оракулам древности, — восхищенно вздыхает Табаки. — Потому его и не оставляют в покое. Что он швыряется такими избитыми сентенциями.

Мы катаемся по двору, поглядывая на дуб, в кроне которого скрывается ушедший от мира Горбач. Внезапно Табаки останавливается.

— Есть еще кое-что, на что тебе стоило бы взглянуть, — говорит он. — Погуляй минут пять и приезжай в класс. Я там пока все подготовлю.

— Что подготовишь?

Таинственно улыбнувшись, Шакал отъезжает.

Я с тревогой слежу, как он приближается к пандусу. При подъеме гирек будет явно недостаточно, чтобы удержать коляску. Рюкзак перевесит.

Но Табаки на ходу извлекает из кармашка на спинке Мустанга веревку с кошкой, разматывает ее и лихо забрасывает на крыльцо, с первой попытки зацепив крючьями за перила. Даже не дернув за веревку, чтобы убедится, что крюк не соскользнет, он взлетает по пандусу, перебирая по ней руками. Уже на крыльце не удерживается и оглядывается на меня. Видел ли я, оценил ли?

Я видел и оценил, и, смотав свое абордажное приспособление, довольный Табаки скрывается в дверях.

Между первым и вторым этажами я натыкаюсь на Лэри. Он тоже здорово загорел и отрастил клочковатую бородку. Вчера я его не разглядел, как следует.

— Привет, Курильщик, — говорит он. — Ты как, здоров теперь? Ничего не болит?

Я говорю, что все в порядке, и спрашиваю, не знает ли он, что за достопримечательность собирается показать мне Табаки в классе.

— Это его коллекция, — пренебрежительно машет рукой Лэри. — Ерунда всякая. Куча хлама, по правде говоря. Но не вздумай его так назвать. Табаки тебя просто убьет.

Я говорю:

— Спасибо, что предупредил.

Лэри говорит:

— Не за что, старик.

Он спускается загорать, а я поднимаюсь глядеть на коллекцию.


Коллекция действительно оказывается кучей хлама. Сваленной посреди класса. Столы отодвинуты к стенам, наверное, чтобы освободить ей место. На одном столе сидит Русалка, спрятавшись под волосами, так, что только кончики кед торчат. Табаки, застывший у подножья коллекционной горы, сам кажется ее фрагментом. Ожившим экспонатом.

— Ну? — спрашивает он. — Как тебе все это?

Придав лицу вдумчивое выражение, объезжаю коллекцию. Большого впечатления она не производит. Обычная барахолка. Пара картин, две огромные фотографии Перекрестка, наклеенные на деревянные щиты, ржавая птичья клетка, огромный сапог, потрепанный пуф, пыльная коробка с кассетами и разложенные на стульях мелочи — коробочки, книги, кулоны и тому подобная чепуха.

Делаю еще один круг.

Дальше ездить вокруг коллекции невозможно, и я говорю Табаки:

— Очень мило. И что все это означает?

— Как? Ты не помнишь? Я еще при тебе начал ее собирать! Это все ничейные вещи! Совсем-совсем ничьи. Никто их не признает своими. Никто их не помнит у других. Они вдруг всплывают где-нибудь, сами по себе, совершенно таинственным образом.

— Ага, — говорю я. — Понятно.

Ничего мне, конечно, не понятно. Как эти вещи могут быть ничьими? Ясно, что тех, кто ими пользовался, сейчас в Доме нет, ну и что? Дом пропустил через себя столько народу, кто может утверждать, что знает хозяина каждой вещи, которую здесь можно найти?

— Ну, скажи, скажи все это вслух, — ворчит Шакал. — Хватит прикидываться. Я же вижу, куда кренит твои мысли.

— Видишь, и молодец, — говорю я. — Желаю твоей коллекции удачного пополнения.

Русалка соскакивает со стола и подбегает ко мне, позвякивая колокольчиками в волосах.

— Ты не веришь? Но это правда совсем ничье.

Русалка мне нравится. Она похожа на котенка. Не открыточного пушистика, а бездомного, тощего, с невозможно красивыми глазами. Таких подбираешь, даже если они к тебе не лезут.

И я говорю — конечно, я верю, верю, что все, что вы здесь насобирали, совсем ничье, никому не принадлежит, и, конечно, это удивительно и странно находить такие вот вещи, я только не понимаю, зачем это нужно.

Табаки глядит на меня чуть ли не с жалостью.

— Понимаешь, — говорит он, — жизнь не течет по прямой. Она — как расходящиеся по воде круги. На каждом круге повторяются старые истории, чуть изменившись, но никто этого не замечает. Никто не узнает их. Принято думать, что время, в котором ты, — новенькое, с иголочки, только что вытканное. А в природе всегда повторяется один и тот же узор. Их на самом деле совсем не много, этих узоров.

— Но при чем здесь это старье?

Он обиженно вздыхает.

— При том, что море, например, всегда выбрасывает на берег одно и то же, и всегда разное. Если при тебе приплыл сучок, это еще не значит, что в прошлый раз не было ракушки. Поэтому умный соберет все в кучку, добавит в нее то, что собрано другими, а потом рассказы о том, что приплывало в старые времена. И будет знать, что приносит море.

Табаки не издевается. Он абсолютно серьезен. Но звучит все сказанное как бред сумасшедшего. Русалка слушает его, широко распахнув глаза, светясь от восторга. Я думаю о том, какой она, в сущности, ребенок, и о том, что сам Табаки — тоже порядочный младенец.

— Это ничьи вещи, — настойчиво повторяет Табаки. — У них нет хозяина. Но для чего-то же они пролежали по углам потерянными столько времени? Для чего-то вдруг нашлись? Может, в них спрятано какое-то волшебство. Вокруг нас разбросаны ответы на любые вопросы, надо только суметь отыскать их. Начавший искать становится охотником.

Солнце бьет в оконные стекла. Прищурившись, гляжу в окно. Будь Табаки один, мне было бы легче, но их, свихнувшихся охотников за старьем, двое, и второй — девчонка, которая любит сказки. Поэтому я говорю только:

— Все это ужасно интересно. Я не совсем понял, но, наверное, все так и есть, как ты говоришь.

На лбу у Русалки появляются две морщинки. Беленькие, почти незаметные. А Табаки съеживается.

— Вот только не надо нас жалеть, — говорит Русалка. — Мы ведь не для того тебя позвали, чтобы ты нас жалел.

Бросаю прощальный взгляд на охотничьи трофеи Шакала и выезжаю из класса. Кажется, мы поссорились.

Полчаса я трачу на поиски своего дневника. Тетради нигде не видно. Я проверяю ящики стола и книжные полки, заглядываю в тумбочки, слезаю на пол и заглядываю под кровати, но его нет и там. Наконец, спрашиваю Македонского.

— Такая толстая коричневая тетрадь? — уточняет он. — Вроде я ее где-то видел.

Он подходит к ящику Толстого, склоняется над ним, и говорит:

— Ну вот… опять запасается топливом. Отдай эту штуку, слышишь, эй! Она чужая.

Толстый отвечает невнятным гульканьем. Македонский поворачивается ко мне с дневником в руках, вытирает его и говорит виновато:

— Он его слегка ободрал, ничего? Это я не проследил. Надо было проверить, чем он там шелестит.

Я принимаю изуродованный дневник. Переплет весь изжеван, половина страниц вырвана. К счастью, незаполненных. Толстый начал с конца.

— Спасибо, — говорю я. — Пожалуй, им еще можно пользоваться.

Македонский смущенно разводит руками.

Я листаю исписанные страницы. Которых что-то подозрительно много. Читаю первый попавшийся абзац: «Стебли кактусов также бывают поражены гнилью, вирусными болезнями, кактусной тлей или клещиками. Лечат их срезанием пораженных частей и препаратами, содержащими медь». Неужели Табаки незаметно для себя самого перешел от Слепого к кактусам?

— Ничего не понимаю, — говорю я. — Какие-то вирусные кактусы…

Македонский заглядывает в тетрадь.

— Это почерк Стервятника, — объясняет он. — Наверное, вчера ему твой дневник подвернулся, он и записал в него кое-что на память. Тебе это очень неприятно?

Я с ужасом перелистываю страницы. Одну, вторую, третью…

«Исходя из всего вышесказанного, можно сделать вывод о необъяснимой с точки зрения официальной медицины избирательности данного заболевания, поражающего в первую очередь лиц, не приспособленных к полноценному существованию в рамках социума, в данном конкретном случае обозначаемом спорным термином „Наружность“».

«Дорогой Курильщик, Табаки предложил мне записать что-нибудь в эту тетрадь тебе на память. Я не очень представляю, что именно пишут на память…»

«Глохидии легко обламываются и проникают под кожу, вызывая зуд. Нежные белые колючки некоторых маммилярий и серебристые волосы старичков цефалоцереусов…»

— Тут, по-моему, отметился каждый, — с горечью говорю я. — Теперь это не дневник, а памятный альбом.

Перелистываю тетрадь до чистых страниц и замечаю какие-то проколотости, похожие на тянущиеся друг за другом многоточия.

— А в конце его еще кто-то искусал, — говорю я. — Хотя, нет. В самом конце его жевал Толстый.

Македонский присматривается и проводит по дырочкам пальцем.

— Это шрифтом Брайля, — объясняет он. — Слепой что-то написал. У него есть такой тупой гвоздь…

— Ага, — киваю я. — Памятное письмо. Я прочту его на старости лет, когда совсем ослепну и научусь читать по Брайлю. Совсем здорово!

Македонский вздыхает.

— Слушай, давай я дам тебе другую тетрадь? Почти такую же. Все равно Толстый и переплет тоже попортил.

— Не надо мне другую тетрадь. Как-нибудь обойдусь, — говорю я. — Ты извини, что я разворчался. Ты-то здесь совершенно ни при чем.

Он пожимает плечами.

— Смотри. А то можно еще положить под стопку книг. Страницы немного расправятся.

Македонский приносит клей, и мы кое-как приводим в порядок ободранный переплет. Потом кладем на тетрадь все книги, сколько их имеется в спальне. Потом Македонский заваривает чай. Пить чай в такую жару не особенно приятно. В Могильнике приносили охлажденный, со льдом, но Могильные привычки пора уже забыть.

Македонский показывает мне мешочек Толстого. Это совсем детский рюкзачок, набитый катышками жеваной бумаги.

— Подкормка для костра, — говорит Македонский. — Он уже давно их собирает.

А потом он говорит, что мне, пожалуй, стоит вырвать из дневника ту страницу, на которой отметился Слепой.

— Зачем? — спрашиваю я. — Она не страшнее тех, где писал Табаки.

— Но ты же не знаешь, что именно он написал, — настаивает Македонский. — И для кого.

— Что значит — для кого?

Македонский смотрит сквозь меня. Куда-то в переносицу. Пожимает плечами.

— Мало ли…

От его намеков мне делается жарко.

— Разве кто-нибудь в Доме умеет читать по Брайлю?

Он опять пожимает плечами.

— Кое-кто умеет. Ральф, например, — и дипломатично отводит взгляд.

Я молчу. В спальне душно. Солнце плавит оконные стекла. Македонский не смотрит на меня, а я не смотрю на него. Я знаю, чего стыжусь я, но мне непонятно, чего стыдится он. Отчего выглядит таким виноватым.

— Спасибо, — говорю я. — Я так и сделаю. Вырву эти страницы.

Он молча кивает.


РАЛЬФ | Дом, в котором… (три книги) | Выписки из дневника Курильщика