на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка |      
mobile | donate | ВЕСЕЛКА

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить
фантастика
космическая фантастика
фантастика ужасы
фэнтези
проза
  военная
  детская
  русская
детектив
  боевик
  детский
  иронический
  исторический
  политический
вестерн
приключения (исторический)
приключения (детская лит.)
детские рассказы
женские романы
религия
античная литература
Научная и не худ. литература
биография
бизнес
домашние животные
животные
искусство
история
компьютерная литература
лингвистика
математика
религия
сад-огород
спорт
техника
публицистика
философия
химия
close

реклама - advertisement



НА ЗАВОДЕ «ДИНАМО»

(1929–1935)

Начались поиски работы. В МГЖД идти было бесполезно. Не тянуло и на завод «Динамо», который поставлял электрическое оборудование для трамваев: может быть, там знали о причинах быстрого увольнения нового приёмщика трамвайных моторов. Больше электротяговых предприятий в Москве не было. Я решил податься на родственные заводы. В течение месяца я обошёл Завод малых моторов, завод «Прожектор», завод имени Владимира Ильича, Электроламповую фабрику. Везде говорили:

— Инженер нужен. Оставьте документы и зайдите через неделю.

И везде, ознакомившись с моими документами, где было чёрным по белому написано: «Освобождён из тюремного заключения, которое отбывал по приговору Военно-революционного трибунала, на основании статьи 193, § 2», с каменным лицом вносили поправку:

— Отдел, куда мы предполагали вас взять, пришлось ликвидировать. — Или:

— При просмотре штатов выяснилось, что у нас нет свободной единицы.

Я уже подумал, что моя судьба на ближайшие 50 лет будет подвешивать «паутинку» да чистить сортиры. И всё же решил для очистки совести толкнуться на «Динамо». Последняя попытка и амба.

На «Динамо» меня направили к заведующему техническим отделом Динеру. Маленького росточка, пожилой, полненький. После стандартной фразы, что инженер нужен, я решил не тянуть резину, а сразу сказал:

— Только я прямо из тюрьмы.

— Вот и чудно. И я в своё время пришёл оттуда. За что вы сидели? — Чудак. Ну, да это ваше дело. Давайте документы. — Они некрасивые. Вряд ли нашему отделу кадров понравятся. Ничего, попробуем уладить.

И уладил. Ну разве я не говорил, что в рубашке родился? Однако выяснилось, что мне нужно иметь воинский билет. Ох, как же мне не хотелось напоминать о себе в военкомате! Я надеялся, что они обо мне вспомнят не раньше, чем через полгода, а за это время я успею спокойно поработать и расплатиться с долгами. Но ничего не поделаешь. Ведь если не пойду туда сейчас, не получу работы.

Военком Пролетарского района (по месту направлявшего меня завода «Динамо») внимательно прочёл мои документы, включая сакраментальную фразу, внимательно посмотрел на меня через окошко, почесал ручкой за ухом и принялся заполнять книжку. Печать, росчерк…

— Распишитесь.

Я взял книжку и читаю: «Арманд Давид Львович, 1905 года рождения, освобождён от военной службы по религиозным убеждениям»… Вот, думаю, бестолочь!

— Товарищ комиссар, вы не поняли. Я не освобождён, это я просил освободить, но мне суд отказал. Теперь по закону я должен призываться снова…

— Вот каков! Он ещё рассуждает! Дают — бери, а бьют — беги! А то передумаю!

И он у меня перед носом захлопнул окошко.

Вот уж истинно, не знаешь, где найдёшь милого человека! Так бы его и расцеловал, если бы он не за окошком сидел! Конечно, свидетельство о моих «религиозных» убеждениях для заведующих кадрами не самое привлекательное, но съедят, по крайней мере мои взгляды официально признаны. Но какая симпатичная советская власть! Кабы не этот обворожительный беспорядок, так и жить невозможно было бы! Полдюжины заявлений во все инстанции, письмо Ворошилову, пять судов… И вдруг какой-то комбат росчерком пера в одну минуту меня освободил! Я едва осознал, что вся моя судьба изменилась и представляется куда более осмысленной. А может быть, это компромисс с совестью? Быть может, нужно пойти в высшую инстанцию и заявить о происшедшей ошибке? Нет, это было бы слишком глупо. И потом это значило бы подвести под монастырь доброго военкома.

Нет, ведь вот рубашка-то! Говорят: «Пришла беда — отворяй ворота». А счастье-то, видно, тоже не любит ходить в одиночку!

Я был назначен на должность младшего конструктора в машинный отдел технического бюро завода «Динамо». О лучшей должности я и не мечтал. Техническое бюро показалось мне огромным. В одном машинном отделе оказалось столов сорок, стоявших правильными рядами, лицом в одну сторону. Столы были наклонными (кульманы ещё не были изобретены), а первый ряд занимали четыре письменных стола для самых умных — расчётчиков. А потом был ещё аппаратный отдел, а потом отдел штампов и приспособлений, а потом отдел механика завода. Всего, наверное, более сотни народу.

В начале нашего зала, повёрнутое ко всем столам навстречу, стояло бюро, и за ним была видна голова заведующего машинным отделом — Долкарта. За бюро было, очевидно, вращающееся кресло, так как голова всегда поворачивалась вместе с плечами. Было ли там туловище, я долго не знал, но голова целый день вращалась туда-сюда, оглядывая свою епархию, и под её взглядами все работали. Об анекдотах не могло быть и речи, для этого выходили в коридор. Я сначала злился. Зачем нужен такой заведующий, который ничего не делает? Много позже я понял, что уметь заставить работать других, самому не суетясь, — самое ценное качество для начальника. Увы, мне это не было дано. Много раз потом я занимал руководящие должности и всегда лез из кожи вон, в то время как мои подчинённые в лучшем случае не надрывались. И пользы от этого было очень мало.

Долкарт был толст, благообразен, с очень правильными и очень невыразительными чертами лица. Всегда безукоризненно одет — в костюм бутылочного цвета с искрой. С сотрудниками строг, но вежлив. Говорили, что он сидит в своём кресле ещё с тех времён, когда завод принадлежал Вестингаузу. Со временем я обнаружил, что он всё-таки иногда работает. Если глаза опускались долу, это означало, что он считает на линейке. Он проверял выполненные расчётчиками расчеты машин и, говорят, имел зоркий глаз на ошибки. В трудных случаях расчётчики обращались к нему за советом. Он был еврей, но как две капли похож на англичанина.

Отдел разделялся на две группы, во главе которых стояли главные конструктора — Чернов и Слабов. Слабов был взбалмошным мужчиной, знаменитый тем, что нюхал табак, всегда был с грязным носом и окружавшим его приторным запахом. Я не имел к нему прямого отношения и только опасался, как бы он на меня не чихнул. Я работал в группе Чернова.

Иван Евграфович Чернов был личностью поистине замечательной. Человек без высшего и даже без среднего образования, он сумел выдвинуться ещё при хозяевах. Был сперва рабочим, затем чертёжником, наконец — конструктором. Он имел смутное представление о сопротивлении материалов и механический расчёт производил, тщательно избегая иксов и игреков, применяя невероятно длинные чисто арифметические методы. Если мы щеголяли сигмами, интегралами и эпюрами, он говорил:

— С вашими закорючками вы обязательно наврёте. Вот глядите, как надо считать.

Он исписывал целые страницы рядами цифр, причём неизменно оказывался прав. Я не видывал человека, который до такой степени чувствовал материал, знал бы, в каких условиях будет работать деталь, подмечал бы слабые места. Вот кто мог бы удовлетворить самые строгие требования СВАРЗовского Антоненко! Кроме того, он прекрасно знал технологический процесс. Он постоянно озадачивал меня замечаниями вроде:

— Вы говорите, что на это ребро 5 миллиметров достаточно. А как сюда сталь зальётся, покумекал? Небось не чугун. И литник негде поставить.

Или:

— Циковку внутри станины изобразили? А как вы со штиндалем к ней подлезете, не подумали? Это фрезеровать придётся, да ещё специальное приспособление делать. Встанет заводу в копеечку, да ещё в какую. Поищите решение подешевле.

Под влиянием таких казусов я стал целыми часами пропадать в литейке, в штамповочной, в механической, везде изучая технологические процессы. Завод восхищал меня. Он не только преобразовывал сырьё, как БКЗ, он не только чинил и заменял детали, как СВАРЗ. Он создавал новые сложные механизмы, используя для этого самые различные материалы: литьё, поковки, легированное железо, медь, пластмассы. Для их обработки применялись самые разные приёмы, бездна остроумия и хитрости и потом он собирал их так, что все они оказывались частями одного целого, все слаженно работали на одного хозяина. На первый взгляд это было уму непостижимо. Я жадно усваивал все премудрости и начинал понимать, что быть конструктором совсем не простое, но до чего же интересное дело!

Бригадиром моим был старший инструктор Шляпин, очень лощёный, очень любезный молодой человек. Так вот этот Шляпин вначале держал меня на переделках. И правильно делал. Выпустят новый стандарт на медь, и расчётчик уже волокёт расчёт якоря ДТ-54. Медь изменилась всего на 0,5 миллиметра, а уже надо подобрать и другую изоляцию, и прокладочку, и клин, пресшпан и петушки. Ввели метрическую резьбу вместо резьбы Витверта на крепление полюсов, и надо изменять и сами полюса, и дырки в станине, и пружинные шайбы, и коронковые гайки. И на каждую вещь надо выписывать чертежи и детальные, и сборочные, и общий вид из архива техбюро, и с производства, и из технологического отдела, и из отдела формирования. Потом уж я клеммовые дощечки стал проектировать. Но ко всему я относился с равной почтительностью: вот дожил же до настоящей работы — механическим лошадям гвозди для подков кую!

Работать было весело. Техбюро было полно хорошей молодёжи, в особенности наших шабшаевцев. В аппаратном отделе главным конструктором был «хитрый пассажир» — Михаил Михайлович Синайский, старшим конструктором — мой приятель и однокурсник Лёва Лехтман, целая куча ребят, шабшаевцев, окончивших институт, пока я сидел в исправдоме: Коля Санков, Федя Соколов, Саша Степанов и многие другие, о которых у меня до сих пор сохранились самые тёплые и дружеские воспоминания. Все работали что было сил, все были влюблены в завод и поминали добрым словом «хедер» Каган-Шабшая.

Конечно, «в семье не без урода». Однажды Федя сказал мне, указывая на расчётчика, болгарина Дедова, здорового парня с грубым одутловатым лицом и маленькими злыми глазками-шариками:

— Ты с этим поосторожней. Это наш стукач. Небось, уже взял тебя на мушку с твоим отказом.

Летом мы снова поселились у Кирпичниковых в Лосинке. У Лёвы Гордона окончился срок ссылки. И он и мама имели минус шесть, то есть право жить где угодно за исключением шести главных городов и их областей. Но на лето они нелегально приехали на время в Москву, чтобы выбрать себе место жительства и работу. Пока же они поселились тоже в Лосиноостровской, неподалёку от нас. Мы с Галей очень радовались близкому соседству после стольких лет разлуки, но получилось не так, как хотелось бы. У них теперь была большая семья, включая двух членов, требовавших неустанного большого внимания: маленькой Марьяны и Тони. Мама была постоянно в хозяйственных хлопотах. Я, со своей стороны, очень, очень уставал на заводе, приезжал домой поздно, и у меня часто не хватало энергии, чтобы подняться с места. Сама близость расстояния невольно способствовала оттяжкам: ну, думалось, живём рядом, всегда успеем наговориться. Очень уж мешала этому Тоня. Стыдно вспомнить, но часто я по две недели не видел маму.

Осенью Лёва устроился в Бюро научной информации вуза-совхоза Верблюд (ныне Зерноград) в Сальской степи Ростовской области, и все они уехали туда. Мама решила поехать с ними, чтобы помогать Маге ухаживать за ребёнком.

Мы с Галей вернулись в Москву. Анисья, успевшая за лето начисто обокрасть нас, встретила нас в штыки. Жить больше с ней стало совершенно невозможно, и мы решили меняться, хотя сами не верили в успех этого предприятия. Действительно, кого могла соблазнить полупроходная комната высотой в 2 метра за фанерной перегородкой, комнатка с крохотным окошком и, главное, с разваливающимися стенами и потолком? Да ещё с такой соседкой! Вся надежда была на имеющиеся у нас 160 рублей, скопленных с огромным трудом на всякий случай.

Мы расклеили на всех столбах объявления. Но, как правило, желающие меняться, поднявшись по крутой и тёмной деревянной лесенке, при виде нашей площадки, где коптили 4 примуса, поворачивали обратно. Так продолжалось месяца четыре, когда случилось третье чудо за этот год: пришли некие супруги неопределённого возраста, бегло взглянули на нашу комнату и заявили:

— Нас устраивает. Но наша комната лучше.

— Мы не скрываем никаких недостатков комнаты. Но если у вас лучше, доплатим полтораста рублей.

— Согласны, но меняться сразу.

Ну, думаем, значит у них ещё хуже. Соседи, что ли, грозятся убить или дом сносят, не иначе. Тут же поехали посмотреть. Дом, хоть на окраине — каменный, комната прекрасная, на втором этаже, с двумя итальянскими окнами на юг, ничего не протекает и не обваливается! В чём дело? Кой чёрт их гонит. Мы всё искали тайного подвоха и не нашли. В три дня оформили обмен. Таким образом мы начали новую жизнь на Рабочей улице, за Рогожской заставой. Несмотря на дальность от центра, нам всё нравилось, тем более, что это было близко от завода «Динамо». Правда, Гале пришлось далеко ездить на работу.

Потом уже соседи со смехом объяснили нам причину обмена. Супруги Бриллиантовы были, по общему мнению, просто психи. Они постоянно ругались между собой и шесть раз разводились. Однако через некоторое время выясняли, что жить друг без друга не могут, и снова съезжались. Их поведение стало «Притчей во языцех» во всей округе. Над ними издевались даже окрестные мальчишки на улице. Перед обменом с нами они находились в очередной разлуке, и им приспичило сойтись в седьмой раз. Но они не рискнули это сделать на старой квартире и срочно нашли новое место.

Бриллиантовы не успели вкусить «прелесть» Анисьи. Уже через две недели они осточертели друг другу. Жена сбежала, а мужа вскоре отвезли на Канатчикову. Получилось, что мы «построили своё счастье на несчастье других партийных и беспартийных товарищей».

Через год после моего поступления на «Динамо» завод получил распоряжение освоить производство крановых моторов постоянного и переменного тока. Изготовление чертежей было поручено: первых — группе Слабова, вторых — Чернова. Чернов, пошушукавшись с Долкартом, пришёл ко мне и сообщил, что я получаю чин старшего конструктора и назначен бригадиром трёхфазных асинхронных моторов.

— Конструировать целую серию!? Да разве я могу?

— Сумеете, мы поможем.

Пришлось суметь. Мне были приданы «войска всех родов оружия»: один младший конструктор, одна деталировщица и две копировщицы.

Откровенно говоря, «чёрт был не так страшен, как его малюют». По договору с АЕС (Allgemeine Elektrizit"atsgesellschaft) мы получили чертежи их крановой серии и в общем ориентировались на них. Но, безусловно, у нас были другие стандарты на крепсы, на шарикоподшипники, на медь, другая изоляция, другие марки стали. Мы обладали меньшим искусством при изготовлении мелких деталей и поэтому делали их немного тяжелее, но зато прочнее. Мы внесли русские традиции в конструкции щёткодержателей, расположение клеммовых дощечек и кое-чего другого. Электрический расчет не входил в наши обязанности, его нам давали расчетчики. Словом, это была работа как раз для растущего конструктора первой ступени. Она была хороша ещё и тем, что попутно я быстро овладевал немецким языком.

Мы начали с самых маленьких моторов и в течение полутора лет подвигались к третьему размеру — на 70 лошадиных сил. Каждый размер делался в трёх вариантах: на 750, 1000 и 1500 оборотов в минуту, да ещё в герметическом корпусе и без него, всего 54 варианта. На каждый изготовлялось полсотни чертежей: гора, море, вавилонская башня синек, наклеенных на картон. У меня голова кружилась. Я стал засиживаться до поздней ночи на работе и плохо спал. Посреди ночи мне вдруг начинало казаться, что я где-то наврал, и вот уже сейчас по моей вине, в ночной смене литейщики отливают или станочники точат явный брак. Я покрывался испариной и порывался бежать на завод. Наутро страх оказывался напрасным. Кроме того, благодарение Богу, во всём свете существовало правило, о котором я сначала забывал, — не пускать в серийное производство ни одно изделие, не изготовив и не испытав тщательно пробную модель.

Зато сколько было невинной детской радости, когда в цехах выстраивались длинные ряды станин или крестовин, когда потом они обрастали роторным железом, когда обмотчицы укладывали в них замысловато выгнутые секции и когда, наконец, они дружно жужжали на испытательных стендах. А в коммерческом отделе так же жужжали толкачи от заказчиков:

— Да когда же, наконец, отгрузите нам моторы КТ 5? Мы не можем без них цех пустить!

Я никак не мог привыкнуть к мысли, что так много умелых и умных голов хлопочет над моим детищем, что их принимают всерьёз.

В конце лета я получил отпуск с завода, Галя — в лаборатории по труду имени Радченко, где она работала с А. У. Зеленко. Мы запланировали умопомрачительную поездку на Кавказ. Сперва на недельку к маме в Верблюд, потом пешком по Военно-Осетинской дороге на Кутаиси, Поти, Батуми и назад по побережью.

Верблюд стоял в голой как стол степи. Любители леса ходили на маленький железнодорожный полустаночек, где рос единственный в округе тополь. Впрочем, в самом совхозе уже торчали малюсенькие саженцы, обозначая линии будущих аллей. Кроме жалких саженцев там было несколько учебных и производственных корпусов, общежитие для студентов и десятка два двухэтажных кубиков по восемь квартир каждый — для сотрудников. В таком кубике на втором этаже Лёва получил квартиру.

Он работал в отделе информации, одновременно учился на тракториста, желая иметь хоть одну не гуманитарную специальность. Мага работала в библиотеке. Мама ходила за Марьяной и новорожденной Леночкой и одновременно вела всё хозяйство. Мне было больно видеть её, всегда такую деятельную, всегда играющую руководящую роль, решавшую принципиальные или организационные вопросы, погружённой в жизненную прозу: где достать, что сварить, каков желудочек у ребёнка. Но она не жаловалась, говорила что под старость это обычная судьба — сокращать свой размах. Теперь её цель — обеспечить Магочкино счастье, это тоже полезная организационная задача.

Трудно было придумать более паршивое место: жара, тучи пыли, ни капли тени, ни капли воды, вся видимая территория обработана для посевов, кроме только стравленного, занавоженного выгона с пучками полыни. Оно, конечно, житница, но как же в ней тяжело жить! Правда, хозяйство образцовое, машин тьма. Сюда привозили первые закупки американской техники на испытание. Вот где я нагляделся на своих механических лошадей! Даже увидел баснословных механических верблюдов — комбайны. Мне не надоедало часами их разглядывать, во мне проснулся земледелец.

Но жара, совершенно необходимо искупаться! Где же тут ближайший водоём? Нам сказали, что в десяти километрах есть пересыхающая речка, кажется, Мечетка. Там в бочагах, наверно, ещё есть вода. Подумаешь, десять километров! Пошли!

Разумеется, пошли мы только с Галей. Шли по океану пшеницы, созревшей для уборки. Километрах в четырёх за её колосьями исчезли крыши совхоза. Кругом только хлеба да безоблачное небо, да свирепое солнце, да нитка грейдера. Я понимаю, что и в степи есть поэзия, что и степь можно любить. Но это любовь не моего романа.

Мечетка действительно пересохла. Но бочаг, окружённый густым тростником, нашёлся. Влезли, опасаясь змей, в тёплую как в ванне воду. Ноги почти до колен утопали в липком чёрном илу. Передвигаясь с большим трудом, добрались до края тростника. Окунуться было нельзя, так как глубина воды выше ила была не больше двадцати сантиметров. Побрызгались как сумели. Чуть-чуть всё же освежились. Но, конечно, не поплавали. Помокли с полчаса. Когда вылезали, оказались все чёрные от ила, а помыться было невозможно. Кое-как обтёрлись майками и пошли назад. И решили позагорать на ходу.

На обратном пути совхоз неожиданно показался очень быстро и притом как-то сбоку. Недоставало ещё заблудиться! Но грейдер тот самый, нет сомнений. И вдруг меня осенило — мираж! Настоящий мираж, тот самый мираж, который, если верить Лункевичу, морочит голову путникам в Сахаре! Вот это здорово! До какой широты доехали! Совхоз помаячил с полчаса, потом декорацию убрали. Зато на грейдере появились впереди разливанные озёра. Совершенно натуральные, только бы дойти! Дошли — сухая степь. Спасибо степи, она развлекала нас всю дорогу, пока не показался взаправдашний совхоз, который мы приняли сперва за мираж. Кабы не мираж всю дорогу, язык бы на плечо. Пришли мы довольные: впервые мы с Галей видели безграничную степь, высохшую реку, впервые — мираж. Всё это в копилку жизненного опыта.

По неопытности, решив загорать, я шёл всю дорогу без рубашки, не учтя силу южного солнца. На другой день вся спина была в волдырях и температура скакнула к сорока градусам. Галя пострадала меньше. Через неделю мама нас вылечила.

И всё-таки мы оба остались довольны этим походом.

Неделя у мамы пролетела очень быстро. Надо было ехать дальше.

— Как скоро, — сказала мама на прощанье. — Я, конечно, понимаю, что вам самим надо отдохнуть как следует.

Мне было стыдно. Ведь Кавказ — только удовольствие.

На станции Дарг-Кох мы пересели на «кукушку». Снежные горы так манили, но они приближались к нам безбожно медленно. Галя соскакивала на ходу, рвала заморские цветы и догоняла вагоны. «Кукушка» довезла нас до станции Алагир. Здесь ещё была степь, но совершенно другая, чем в Верблюде. Поля перемежались с садами, виноградниками, сёла кубанских казаков сменились сёлами осетин. Дальше мы пошли пешком.

Переночевали в Алагире. Вышли на мутный Ардон, теперь он будет течь нам навстречу до Мамисонского перевала. По мере того, как мы продвигались в горы, река врезалась всё глубже. Сначала окружили нас галечниковые холмы. Но вот и скальные породы, первое ущелье. Мы входили в горы как в храм, через длинный ряд преддверий, и за каждой дверью находили что-нибудь новое: скалы, деревья, цветы, птиц, насекомых — относящихся к священным реликвиям Кавказа, и потому не уставали восхищаться. Шли целый день, он показался нам очень тяжёлым. Плечи ещё не обмялись под рюкзаками, ноги не приспособились к новой обуви.

Следующая остановка в Мизуре. Наши знания в экономической географии равнялись нулю, и мы были очень удивлены, увидев прилепившееся к скале высокое и узкое здание обогатительной фабрики, новенькое, всё из стекла и бетона, построенное немцами. Рядом было разрушенное здание, где какой-то предприниматель, ещё до покорения Кавказа русскими, плавил руду. Я уверил главного инженера, что буду на заводе «Динамо» строить моторы для подвесной канатной дороги, и получил для нас право осмотреть всю фабрику. Процесс обогащения и в особенности флотации нас совсем очаровал.

Мы узнали, что неподалёку в горах есть цинково-свинцовый рудник, и решили на другой день сделать боковой рывок туда — в Садон. Положительно ничего не хотелось упускать!

Мы лезли так круто, как нам ещё не приходилось, завидуя мачтам рудовозной канатной дороги, которая легко и грациозно поднималась впереди нас через пропасти. Прося в рудоуправлении разрешение, я придумал аргумент: мне как инженеру-электрику необходимо ознакомиться с условиями работы рудничных электровозов, к проектированию которых я приступаю. Я думал, что опять удачно соврал. Начальник любезно разрешил:

— Да, да, мы уже дали заказ на завод «Динамо». — Вот ведь начальник, оказывается, правду сказал!

Тусклое пятно шахтёрской лампочки скупо освещало давившие своды. Мы полезли в штольню в сопровождении десятника. Внезапно выкатывавшиеся нам навстречу вагонетки ручной откатки, полуголые горняки в войлочных шляпах, оглушительный стук отбойных молотков и несусветная пыль в забое произвели на меня сильное впечатление. Шахты прекрасно освещены, но нет никакой вентиляции. Дым от взрывов динамита буквально душил. За год состав шахтёров сменялся — больше не выдерживает самый сильный и здоровый человек. Подъём на сто метров по лестнице отнимает у рабочих полчаса свободного времени, так же спуск. Подъёмников нет. Так вот где рождаются чушки, которые я бросал в ванну винцового пресса на ВКЗ! Ох, и тяжелы же их роды! Ну что ж, это новости тоже в копилку.

Я говорил со многими инженерами и шахтёрами, почти сплошь осетинами. Они приветливы и откровенны. За последние годы выстроено много школ, больниц, дорог, много аулов переведено на равнину. Кабы было что есть, лучше б и желать нечего. Над осетинизацией смеются: «Зачем нам эта искусственная культура, зачем нам письменность?» И валом валят в русские школы, рабфаки, ВУЗы.

Следующим аттракционом был Цейский ледник, к которому мы также не преминули завернуть. Красоту Цейского ущелья не стоит описывать, она общеизвестна. Оно вывело нас на древнюю конечную морену, где расположено священное для осетин место — Реком. Собственно, Реком — старинная церковь, полухристианская, полуязыческая. Она стояла в совершенно пустынном месте, к счастью для нас, потому что иначе нам бы не уйти оттуда живыми.

Это небольшая изба на огромной поляне, сложенная из здоровенных сосновых брёвен. У крыльца пузатые колонны, на крыше — резной конёк. Ни дать, ни взять, Билибинская акварель. Снаружи поляна окружена полуразрушенной стеной, сплошь покрытой рогами туров и оленей. Их приносили сюда в жертву после первой охоты. Тут же росло деревцо, тогда уже совершенно засохшее, увешанное тысячами колоколов и колокольчиков разных размеров и ярких тряпочек. При раскачивании дерева все колокольчики звенели на разный тон, а тряпочки качались и мелькали как огоньки. У корней дерева лежала также куча бесчисленных рогов животных. На двери висел увесистый замок. Нам было очень любопытно поглядеть, что внутри. Пользуясь своей худобой, я пролез в окошко. Внутри был алтарь, рядом на столе тренога с подвешенным к ней котлом, по-видимому, для жертвоприношений. Кругом стояло множество предметов: вместе с православными иконами и крестами здесь находились традиционные осетинские медные кувшины, роговые кубки, витые кованые вилки и т. п. В качестве последнего по времени дара богу фигурировал затейливый флакон из-под одеколона. Всё это я вытаскивал в окно и передавал Гале для обозрения. Затем тем же порядком мы аккуратно переправляли все диковинные предметы назад и расставляли в том же положении.

Мы пошли дальше по тропе и часам к двум достигли ледника. Выкупавшись под падающим с него водопадом, отдохнули. Язык ледника напоминал формой, цветом и унылым видом кита, лежащего на мели. Мы вскарабкались на него, бегали и дурачились, впервые попирая ногами настоящий ледник, хотя и засыпанный мелкими камешками. Я сбрасываю со счёта ледяной грот на Монте-Роза. Положительно в этом путешествии географические чудеса так и лезли нам в руки. Мы переночевали на турбазе.

Дальше наверх лёд светлел и в конце его были видны сверкающие на солнце голубые ступени. До них пришлось добираться целый час, но зато мы были вознаграждены видом ледяных обрывов, бездонных трещин, прозрачных озерков, скатывающихся с ледника водопадов. Почему-то я вышел в тот день с турбазы в тапочках. Они совершенно не были созданы для хождения по льду, размокли и невероятно скользили. А тут мне взбрела в голову мысль пройтись по узкому наклонному гребешку между двух озерков. Я поскользнулся и покатился вниз. Чудом, с большим трудом задержавшись, я увидел, что нахожусь в критическом положении: я сидел верхом на узком остром ледяном гребне, всё круче спускавшемся вниз. Влезть наверх было невозможно, если же попытаться соскользнуть вниз, то даже благополучно приземлившись, я рисковал умереть, не оставив потомства. В стороны шли почти вертикальные спуски к озёрам во льду, из которых не было никакого выхода. Я похолодел, ясно представив себе безвыходность ситуации. Господи, и как это в такой радостный день всё может в одну секунду смениться ужасным отчаянием! Галя тем временем паслась где-то рядом внизу и, не замечая моего положения, что-то мне весело кричала. Я не хотел звать её на помощь, ведь она никак не могла меня выручить. Чтобы её не испугать, я крикнул, чтобы она шла тихонечко вперёд, меня не дожидаясь, чтобы не на её глазах произошла со мной катастрофа, которая казалась мне неминуемой. Руки, которыми я держался за лёд, совершенно окоченели и отказывались служить. Я решил пожертвовать животом: лёг на гребень и, стараясь сжимать его ногами, свесив для равновесия руки, заскользил вниз. Я старался, чтобы нагрузку принимал поясной ремень, а не голое тело. Но когда я помчался вниз со скоростью автомашины, все предосторожности оказались тщетными: живот, руки и ноги все в крови, рубашка и брюки совершенно разорваны и мокрые, зубы стучали от страха и острой боли. Словом, жалкое зрелище! Ледник с его красотами показался мне ужасным, отвратительным. Галочка мужественно помогла мне подняться, обмыла кровь и повела вниз на базу, поскорее получить медицинскую помощь.

Когда меня привели в человеческий вид, я узнал, что я не один раз, а дважды рисковал жизнью. Когда я рассказал о посещении Рекома, мне разъяснили, что осетины, заметив нас там, убили бы обоих, что они страшно возмущены святотатством, насмешками туристов и похищением части их священных предметов. Они предупредили, что будут убивать подряд всех забравшихся туда. Чистая случайность, что нас там не застали.

Вообще это весёлое путешествие не было лишено опасностей. На той же турбазе нас предостерегли от ведения политических разговоров с населением:

— Знаете, настроения разные, — сформулировал заведующий.

Действительно разные. За неделю до нас в горы пришли два комсомольца, взявшие, в дополнение к отдыху, на себя миссию агитировать за коллективизацию. Их убили в первом же ауле, где они пытались выполнить своё социалистическое обязательство.

Поэтому мы не на шутку перетрусили, когда встретили на следующий день буйную компанию осетинской молодёжи, явно пьяной и орущей под звуки неведомых нам музыкальных инструментов. Мы ожидали всяческих антирусских эксцессов.

— Куда идёшь? — Через Мамисон в Грузию. Мы отдыхаем, хотим посмотреть разные страны.

— Тогда необходимо выпить!

На сцене появилась огромная оплетённая бутыль с аракой, из которой нам налили жестяную кружку.

— Пэй!

— Да что вы, мы не пьём, большое спасибо.

— Пэй! За здоровье моего брата. Он сегодня женился. На красивой дэвушке жэнился! Пэй!

— Увольте, нам ещё далеко идти сегодня. С рюкзаками.

Парни побагровели:

— Пэй! Рэзать будем!

Это был сильный аргумент, и мы сняли возражения. Давясь и кашляя с непривычки, мы выпили по кружке и даже тост провозгласили за молодых. Увидев, что нас сразу разобрало, осетины всё же с сожалением и хохотом нас отпустили.

Недалеко от Заромага мы увидели трос, перекинутый через Ардон. К нему была подвешена люлька. В ней сидел полуголый парень и, подтягивая себя на блоке, измерял вертушкой скорость течения реки в разных местах. На его лице было написано такое благодушие, а грозные скалы поднимались над ним так величественно и река ревела и пенилась так неистово, что у меня что-то перевернулось в душе. Я подумал: «Вот это жизнь! Разве могут с ней сравниться крановые моторы, хоть бы и с наивысшими оборотами? Но, увы, жребий брошен». И всё-таки потом я долго вспоминал эту картину и мысленно переименовал ущелье Ардона в «Ущелье счастливого гидролога».

Впечатление испортил небольшой отряд войск ГПУ с ружьями и пулемётами, продвигавшийся в горы на грузовиках. Мы спросили прохожих:

— Разве в горах идёт война?

— Нет, это они едут проводить коллективизацию…

Вот вам и идиллия с гидрологом!

Заромаг — своего рода центр. А как же! 60 дворов, не считая боевых башен и могильников. Все сакли, как построенные до русских, так и самые новейшие, похожи на развалины. Бедность неописуемая. Я обошёл 15 дворов в поисках пищи и купил одно яйцо за 10 копеек. Кооператив есть, но съестным не торгует. Осенью этот кооператив скупал у населения кукурузу по твёрдой цене — 15 копеек за пуд. Теперь крестьяне для своего питания покупают её на базаре в Алагире по 10 рублей за пуд. Катастрофически снизилось количество овец — главного богатства Осетии. Здесь были иные высказывания, чем в Мизуре и Садоне.

Турбаза в Заромаге до безобразия плохая. Заведующий — настоящий жулик. Для оптэвской группы (ОПТЭ — Отдел пролетарского туризма и экскурсий) он купил барана, зарезал и съел его сам, а туристов кормил жилами и остатками. Члены группы, приехавшие раньше нас, набросились на нас, выпрашивая хлеба.

Мы решили путешествовать культурно. Перед походом купили тогдашнее чудо техники, фотоаппарат «Турист». Это была громоздкая камера с шестью кассетами. Так как светосила была мала, прихватили с собой штатив и дюжину пачек стеклянных пластинок размером 9x12. Всё это оттягивало нам плечи, так что о палатках и спальных мешках нечего было и думать. Да у нас их и не было, вернее, мы и понятия не имели о такой роскоши. Ночевать собирались на турбазах по туристическим путёвкам или в деревнях.

За котловиной Заромага Военно-Осетинская дорога выходит из ущелья и подымается вдоль его верховья — Мамиссона, траверсируя сравнительно пологие склоны. Пройдя в тот день в гору 40 километров, мы окончательно выдохлись. Выручал нарзан, родники которого попадались каждые 3–5 километров. Обычно вокруг располагались землянки осетин, привозивших сюда на всё лето своих больных и стариков. Мы наслаждались нарзаном, пили его много. Он придавал силы, но в то же время возбуждал огромный аппетит, что было невыгодно для нашего кармана.

Хотя мы в Москве на Кузнецком купили отличные карты — десятивёрстки (были же такие блаженные времена!) и уверенно приближались к какому-то обозначенному на них аулу, последнему перед перевалом, аул оказался пустым. Пастух объяснил нам, что жители скрываются в горах от коллективизации. Где-то внизу, судя по карте, должен быть другой аул — Лисри. Быстро наступила темнота. Вскоре в долине под нашими ногами появились светлые точки. Мы полезли к ним без дороги. Попали в заросли крапивы, колючих ежевики и держи-дерева. Выкатывающиеся из-под наших ног камни ухали где-то невообразимо далеко. Неоднократно мы едва не ухали вслед за ними. Чудо, что этого не случилось. Но вскоре мы убедились, что манившие нас огни были просто стайками летающих светлячков, резвящихся над ужасной пропастью. А мы-то всё удивлялись, что огоньки аула несколько раз меняли своё местонахождение. Едва выбравшись из гремящего ущелья, так как стенки его были отвесно круты, и проблуждав ещё часа два, мы, наконец, пришли в Лисри. У околицы встретили взволнованных пастухов, утешивших нас тем, что на нашем пути медведь только что задрал их жеребёнка. Возможно, было нашей удачей, что в это время мы ползали по склону ущелья.

В первой же сакле, куда мы постучали, нам ответили:

— Заходи, гостем будешь, — так гостеприимно!

И действительно, накормили ячменным хлебом, овечьим сыром с холодной водой. Это всё, что у них было. И уложили спать на голой лавке, подстелить было нечего. Но заснуть нам не удалось. Жестоко кусали блохи, хозяева всю ночь что-то варили, громко спорили и кричали. Утром мы обнаружили вокруг нас кучу любопытствующих ребятишек всех полов и возрастов. Бедность и грязь в жилище были поразительные. Времянка топилась по-чёрному, хотя сын их был рабфаковцем во Владикавказе.

Мы мучились проблемой: платить за ночлег или не платить. Нас предупреждали, что если гость заплатит хозяевам, он становится их врагом. Осетины народ горячий и за такое могут «нэмножко рэзать». Мы ограничились тем, что раздали ребятишкам по куску сахара. Хозяева были довольны, мы расстались друзьями.

Между прочим, они нас предупреждали, что местность кишит опасными волками и изредка встречаются медведи, поэтому после захода солнца здесь никто не ходит. Да и среди людей попадаются плохие. А мы-то какое легкомыслие проявили! Впрочем, после этого предупреждения не изменили своих привычек.

Вблизи перевала дорога стала какой-то мрачной. Холодные субальпийские луга чередовались с обширными каменным осыпями. Нигде ни кустика. Горы скупо сочатся водой. На соседних вершинах сидят тучи. Шоссе переходит в бесконечный серпантин. В Северном приюте заказали яичницу. Завбазой отговаривал нас идти в ночь, но, когда мы всё-таки пошли, дал нам палку, чтобы отбиваться от собак, и к ней — кучу хороших советов. Крутой подъём, наконец, начал выполаживаться. Вот и перевал. Но тут нас поджидала новая неожиданность: он покрыт снегом, а мы в тапочках и майках. Дрожа от холода, попытались бежать бегом. Но увесистые рюкзаки, набитые фотостеклом, сбавили нашу резвость, да и высота не способствовала, оно хоть и не 5000, но всё же 2829 метров. Осматриваясь, мы похолодели: на сверкающем снежной белизной перевале виднелись во множестве черновато-кровавые пятна. Вот только тут мы вспомнили предостережение завбазой: «Волки! А может быть хуже… басмачи!» мелькнуло у каждого из нас в голове. Не сговариваясь, мы помчались вниз, не разбирая, где бежим, по обледенелой и очень скользкой поверхности. Галя скоро поскользнулась и кувырком покатилась вниз вместе с рюкзаком. «Разобьётся!» мелькнуло у меня в голове. Приостановилась она на уположенном участке, как раз посередине одной из кровавых луж. Я был потрясён, услышав её крик: «Иди скорее ко мне!» «Что ещё случилось? Сломала ногу или ещё хуже?» Присев, глиссируя как альпинист, я помчался к ней с ужасными догадками. Приблизившись, я увидел её улыбающуюся, сидящую в центре… клумбы красных тюльпанов! Так это цветы, не кровь! Цветы, здесь, на снегу!? Невероятно!

Несмотря на холод, промокшие майки и тапочки, мы сделали остановку, наслаждаясь прекрасным как в сказке зрелищем. Вот откуда взялась сказка «Аленький цветочек!» Любуясь невиданным зрелищем, мы тут же заметили бледно-серые пятна, кишевшие мельчайшими прыгающими насекомыми, а среди них небольшие розовые пятна:

— Да это же ледяные блохи, помнишь, Сергей Викторович рассказывал про них? — А про розовых бактерий мы узнали только по приезде в Москву.

Ниже нам пришлось перебираться через горный поток шириной метра в четыре. Он бешено скакал по камням и шумел. Мы «ничтоже сумняшеся» взялись за руки и шагнули в его ледяные волны. Галя тут же покатилась вместе с водой. Хорошо, что она не бросила мою руку! Её вертело и бросало, она вставала и снова падала. Сила течения была огромная. Я вцепился в её руку двумя своими и кричал: «Держись, а то сейчас же в Черном море окажешься!» Не помню уж, как я её буквально выволок на другой берег. Она вся была в синяках и ссадинах, но бодро пошла дальше.

На южном склоне неожиданно скоро повеяло теплом. На той же высоте, где на северном расстилались суровые каменистые склоны, здесь росли пышные леса из ели, бука, вяза и липы. Появились лианы, птицы, невиданные цветы, травы заболели гигантоманией. Шоссе оживилось прохожими, воздух стал легче, ветер приносил сочные, томительные и ленивые запахи. Так вот она, благословенная Грузия!

Опять шли ночью, опять спускались с бог весть каких круч. Несколько раз нас опять обманывали летающие светлячки. А днём было страшно смотреть, по каким же отвесным обрывам карабкались мы к иллюзорным аулам, как ни разу не сверзлись в глубокую долину Чаегахэ. Нас спасали кустарники, на кручах, за которые мы хватались. Наконец, нашли деревню на берегу реки. Если б не палка, нас разорвали бы собаки. Долго никто не отпирал. Наконец, достучались в саклю. Мы думали, что нельзя найти жилище беднее и грязнее, чем у осетин в Лисри. Но грузины их превзошли. Хозяйка и её сестра, больные и калеки, но с густо накрашенными губами, встретили нас без удивления. Видимо, туристы здесь были не в диковинку. После вопросов, где работаем, сколько получаем, хозяйка заявила: — За ночлег по рублю с человека, а кормить нечем.

Цена была баснословная. Но куда денешься? Везде так же. Какая разительная разница в характере народов! Потом нам сказали, что горячий народ грузины, если не заплатишь за ночлег, обижаются и могут даже «рэзать». Впрочем, здесь кроме характера народа играет роль и конъюнктура. Если туристов много, то предоставление ночлега становится промыслом. Не будешь же каждую ночь принимать гостей! Если же промысел, то логика товарного хозяйства побуждает брать за услуги как можно больше.

Однако нам дали воду, в которой плавал творог и куски кукурузной лепёшки, за что взяли с каждого ещё по 20 копеек.

На другой день мы сделали большой переход до горного курорта для военных. Очень усталые, мы предались заслуженному отдыху на турбазе. Вечером на открытой веранде ресторана мы ели мацони и винный кисель и под какую-то грузинскую музыку наслаждались теплом, созерцанием экзотических растений и прекрасных ажурных построек курорта.

Наутро мы сговорились с каким-то парнем, что он за небольшую плату даст нам смирных верховых лошадей, которых ему всё равно надо было перегонять в Они. Там мы должны были передать лошадей его родственнику.

«Смирные» лошади показались нам заправскими скакунами, а кабардинские сёдла — отличными орудиями пытки. До этого мы ездили только на казачьих сёдлах. К моему седлу были привешены серебряные стремена с чернёным рисунком — «фамильная драгоценность», объяснил нам хозяин и просил их особенно беречь.

Не знаю, почему наш вид вызвал у него такое доверие, что он поручил нам лошадей. Лошади с первых шагов перешли в галоп. Впрочем, никакой другой аллюр в этих сёдлах выдержать невозможно. Однако и на галопе я через 10 километров норовил сесть как-нибудь боком. К нашим попыткам управлять лошадьми они относились с великолепным презрением. Они мчались вниз по шоссе, принципиально ступая на самый край обрыва, перебрасывая при этом наружные ноги прямо над пропастью и бессовестно нарушая при этом принятую в СССР правостороннюю систему движения.

Через 20 километров, когда я думал о горькой судьбе моей казённой части, на крутом внешнем повороте дороги стремя со стороны пропасти оборвалось и я устремился к Риону, кипевшему где-то в тошнотворной глубине. К счастью, я машинально сжал поводья, лошадь вздёрнула голову и я благодаря этому задержался недалеко на склоне. Уцепившись за кустик шиповника, кое-как выкарабкавшись, я увидел, что конь стоит на месте как вкопанный. Привязав благородную скотину, я с трудом отдышался. Галя, скакавшая впереди, не заметила моего падения и умчалась, увлекаемая своей неуправляемой лошадью.

Тут я стал размышлять о судьбе фамильной драгоценности. Найти её надо было во что бы то ни стало. Я полез вниз. Склон был не отвесный, но крутой, градусов 60–70. Он весь густо зарос шиповником, ежевикой и держи-деревом, что давало мне весьма сомнительное преимущество за них держаться. За этим занятием меня застала артель пильщиков. Они шли по той же дороге и с десяток раз, срезая по тропинкам серпантины, обгоняли наших скакунов, после чего добродушно смеялись над нами. Их было трое, все старики. Никто из них не говорил по-русски. Они стали кричать мне и показывать жестами. По их интонации я понял, что они спрашивают, что со мной случилось. Связав свои пояса, они помогли мне выкарабкаться с обрыва. Тут только я понял, что сам я никак не мог бы этого сделать. Я им показал уцелевшее и оборванное стремена и указал в пропасть. Старики покачали головами, поцокали языками и стали искать стремя поблизости от дороги. Не найдя, они, подвязав ещё что-то из одежды к поясам, с помощью которых вытащили меня, снова спустили меня под кручу в колючие заросли, но значительно ниже, чем я уже был. Я с новым рвением стал шарить под кустами. Все руки были в крови, но нашёл-таки стремя. Когда меня вытащили вторично, я почти терял сознание от головокружения. С добродушными улыбками старички пожали мне руку и, отказавшись от вознаграждения, взяли свои пилы и пошли своей дорогой.

Придя немного в себя, я сел чинить седло. Длительное отсутствие Гали меня беспокоило. Но вот она появилась, пешком, и рассказала:

— Убедившись, что тебя сзади не видно, я решила подождать. Чуть пониже шоссе нашёлся зелёный пятачок с травой, я слезла и пустила туда лошадь покормиться. Но, прождав минут десять, забеспокоилась и хотела возвратиться к тебе. Но лошадь меня к себе не подпускала даже близко, лягалась, вертелась и даже кусалась. С отчаяния я решила идти к тебе пешком, что сделаешь с бешеной лошадью. А расстояние между нами оказалось 5 километров. Но что с тобой, Даня? Почему ты такой бледный?

— Устал, потом подробно расскажу.

Наладив сбрую, хоть это было не легко, мы пошли с Галей к её лошади. За этот путь я вернулся «в форму».

Бунтовщица и меня никак не подпускала к себе. Когда же, наконец, мне удалось схватить её под уздцы, она стала дико махать головой, повернувшись к пропасти. Я летал туда и сюда над трёхсотметровой бездной и думал: «Удержусь ли? Руки слабеют. И повод, наверно, лопнет. Сбруя гнилая оказалась».

Как я справился с безумной лошадью, я уже плохо помню. Галя следила за нашей борьбой совершенно белая от ужаса. Но всё окончилось благополучно, хоть понадобилось немалое время, чтобы нам обоим прийти в себя.

Когда сели в сёдла, лошади снова, по привычке, понеслись галопом по самому краю пропасти. Как мы мечтали об окончании этой проклятой эпопеи! И когда сдали лошадей хозяину, почувствовали себя счастливейшими людьми. На четвереньках спустились к Риону и его ледяными водами пытались утишить боль и жар окровавленной плоти.

Проклятые кавказские сёдла с рогами спереди и сзади!!

Кто бы мог подумать что Они в основном еврейский город! Мы вообще не подозревали о существовании евреев в горах. Это племя с незапамятных времён поселилось в Грузии, но, благодаря сплочённости и «психологической несовместимости» с грузинами, они сохранили все характерные черты своей национальности, умноженные на величие и красоту горцев, эти горские евреи.

По крайней мере «чичероне», который напросился водить нас по городу, был поразительно похож на Христа, и не затравленного Христа на картинах художника Ге, а спокойного, красивого, гармоничного Христа в изображении Иванова. Как будто на спектакле, он носил, а возможно надевал специально для приезжих туристов длинную белую рубаху и явно играл роль Мессии. Но, показав все редкие достопримечательности города, бесцеремонно запросил такую цену, что мы решили, что за Христа приняли Иуду. Всё-таки он выклянчил свои 30 сребренников.

Еврейский квартал любопытное, ни на что не похожее зрелище. Узкие улочки, на которых от массы народа негде яблоку упасть. У каждого дома сидят, едят, спят, чинят обувь, пьют, стирают, торгуют и, главное, все со всеми разговаривают. Прохожие, двигаясь по улице, не прекращают разговора, так как говорить приходится со всеми, сидящими у крылечек. Изо всех окон, дверей, балконов свешиваются проветривающиеся и сохнущие бебехи. Все что-нибудь продают: кто пучок чесноку, кто охапку травки, кто снопик соломы, кто тарелку вишен…

Особенно поражает количество ребятишек. Это что-то ни с чем не сообразное. Они лезут во все подворотни, сидят на всех заборах, носятся по всем улочкам шайками человек по 20 и буквально нападают на прохожих, требуя купить у них стакан воды, кстати сказать, довольно грязной, или купить коробку спичек. А то набрасываются на вас с криком:

— Слюшая! Здравствуй! Давай десять копеек!

При этом одному дать нельзя, иначе остальные так и будут сопровождать вас, пока не добьются своего.

Мы зашли в прекрасную синагогу. Присутствующие делились на две части: передние молились и подвывали, а задние в то же время шумно торговали.

Службу служил величественный бородатый старик, ни дать, ни взять праотец Авраам. Рядом молча стоял комсомолец в юнгштурмовке. Когда раввин кончил служить, комсомолец обратился к народу с речью антирелигиозного характера. Раввин что-то сказал, после чего толпа страшно загалдела, зажестикулировала, полезла вперёд к комсомольцу. Запахло дракой. Мы заинтересовались, в чём дело. Наш чичероне пояснил, что молодой человек требует предоставить синагогу на вечер для антирелигиозного спектакля. Раввин, явно испугавшись, пустил дело на плебисцит. Большинство присутствующих было откровенно против:

— Их пусти разок, а потом не выгонишь. Превратят нашу синагогу в подлый клуб!

Нам надо было ехать далее. От Они ходил автобус. Это был лимузин человек на 15 с откинутым тентом. Мы купили билеты до Кутаиси.

Грузин-шофёр, изрядно выпивший, вероятно, для храбрости, вёл машину пулей под уклон, описывая виражи над пропастью, визжа тормозами на внезапных поворотах, впритирку разъезжался со встречными.

Пассажиры скоро все перезнакомились. Временами они с интересом разглядывали останки машин, видневшихся глубоко внизу в русле и на берегах Риона. Прости Господи! Человек с забинтованной головой, с рукой на перевязи и на костылях, оказавшийся директором местного отделения банка, развлекал нас рассказом, как три месяца назад он вот на таком же лимузине совершил прыжок на дно ущелья. Окончилось, по его словам, всё удачно: почти все пассажиры погибли, а его без сознания вытащили и в больнице собрали по кускам:

— Вот ведь жив! Разве не удачно?

Теперь он ехал в санаторий долечиваться. А мы сидели после его рассказа ни живы и не мертвы.

Мой сосед по автобусу, экономист, рассказал о Рачинском районе: много хорошего появилось. Построено 5 больниц, организованы артели для еврейской бедноты. Но глупости перевешивают всё хорошее. Например, вышел приказ: увеличить посевные площади на какой-то определённый процент. А у них уже обработан каждый доступный клочок. Кругом — скалы. С них требовали — пришлось поднатужиться. Привязывая «пахарей» к скалам, поднимали с реки землю в корзинах на верёвках. Дотянули всех клочков до 7 % от общей площади, при этом затратили 100 % лишнего труда. А первый же дождик смыл всю почву с посевами в реку!

Перспективы района богаты и великолепны, и они используются издавна. Это горная и лесная промышленность, мясо-молочное животноводство, курорты всесоюзного значения… Однако из Москвы сыплются директивы одна за другой: «Создавать земледельческие совхозы», а они лопаются как мыльные пузыри. Несмотря на то, что ни одну земледельческую машину в горах применить невозможно, а ведь это главное преимущество колхозов и совхозов, район завалили веялками. В Они в каждом дворе у чайных, на площадях их стоит по нескольку абсолютно без дела. Этому способствовал какой-то украинский завод, выпускающий веялки. Он обязался перевыполнить свой план за год, вот и разослал свою продукцию повсюду, куда не надо. Наш район отказывается, протестует, а их шлют и шлют. А обходятся они дорого. Одна перевозка только из Франко в Тбилиси 75 рублей каждая, а к нам — 175 рублей. У нас нет сил оплатить хотя бы транспорт. Наш банк на этом разорился, прогорел. А кто виноват?

Местный народ очень трудолюбив, но разве можно так размножаться?

Посреди рассказа заведующего банком впереди показалась натянутая поперёк шоссе проволока, как раз на такой высоте, чтобы снять головы всем пассажирам. Машина неслась на большой скорости. Шофёр резко затормозил. Проволока зацепила за раму ветрового стекла, закрутилась вокруг зеркала и потянула машину к бровке. Одно колесо повисло над бездной. Монтёры, натягивающие телефонные провода, подошли и затеяли с шофёром перебранку:

— Куда едешь, пьяный чёрт, не видишь, что люди работают!!

Вот с такими весёлыми приключениями мы добрались до Кутаиси. Этот город оставил у нас самые скверные впечатления. Несмотря на будний день и рабочее время по улицам и бульварам слонялось громадное количество щеголеватых молодых лоботрясов. Было совершенно непонятно, чем живёт местное население. В основном оно занималось щёлканьем орехов и загрязнением улиц шелухой. Оставив Галю на четверть часа на главной площади с рюкзаками, чтобы узнать, где находится турбаза, я застал её красной от злости и страха, чуть не плачущей и отбивающейся от целой оравы наседавших на неё хулиганов.

— Да что вы, разве не знаете, что в Грузии нельзя девушку оставлять одну на улице, особенно блондинку? — говорили нам потом знакомые.

Едва вырвавшись из своры кобелей, мы укрылись в совершенно пустой, населённой только клопами, турбазе. Надо было платить, но по аккредитиву нам денег не выдали, у них не было наличных, сказали подождать день-два. Единственная в городе столовая, долженствующая кормить туристов по путёвкам, закрылась на три месяца, и была прекращена выдача хлеба по карточкам.

Заведующий турбазой обрушился на нас с грубой бранью и просто выгонял нас, когда мы объяснили наше положение. Пришлось уйти на вокзал и длительно дожидаться поезда до Поти. Грузины демонстративно игнорируют русский язык: на вокзале расписание поездов написано только по-грузински. Даже в Шови в ресторане была только одна надпись по-русски: «Окурки на пол не плювать».

Деньги в конце концов нашлись, и мы уехали. Я всегда был свободен от национального шовинизма, но крепко недолюбливаю грузин. Они ассоциируются у меня с толпой фланирующих фатов, бросающих жадные и нахальные взгляды на проходящих женщин. Нет, конечно, «в семье не без урода», есть и в Грузии хорошие люди, например, старые пильщики, которые помогли мне найти стремя.

В Поти лил проливной дождь, и вполне законно. Должны же как-нибудь выливаться почти 2000 миллиметров годовых осадков! В городе повсюду были не то большущие лужи, не то маленькие озерки, заросшие тростником и окружённые очень декоративными плакучими ивами. Ночью в доме крестьянина мы слушали прямо-таки громоподобный хор тысяч лягушек. Они недурно спелись и тянули партии на четыре голоса.

Утром мы сговорились с какой-то парой, наняли старомодную пролётку, громко именовавшуюся «фаэтоном», и поехали по направлению к Батуми. Другого сообщения между городами не было, и оборотистый грек неплохо на этом зарабатывал. Дорога шла по песчаной пересыпи между морем и озером Палеостом. От озера веяло прелью водорослей, а от его названия — временами аргонавтов. Было забавно во время привала купаться то в солёной воде моря, то, перебежав дорогу — в пресной воде озера.

В Сууксу нас поразил вид чайных плантаций. До этого чай в нашем представлении рос только в магазинах бывшей фирмы Высоцкого и Ко. А здесь, насколько глазу хватало, он поднимался параллельными извивающимися кулисами, такими пушистыми, на окрестные холмы и исчезал постепенно, синея вдали.

В Сууксу мы выехали на железную дорогу и распростились с извозчиком. Батуми был удивительно мил. Хотя дождь принимался несколько раз в день, тёплый бриз был исключительно нежен. На приморском бульваре росли роскошные пальмы, агавы и юкки. Над всем царил очаровательно-одуряющий запах магнолий, которые были в полном цвету. Мы как драгоценность подняли сорванный цветок, боясь прикоснуться к его росистой белизне. А ведь магнолий там было, что ёлок в Ельдигине.

Мы сели на пароход и через сутки плавания в очень грязном тесном трюме были в Сухуме. Там мы узнали, что экскурсионная группа украинцев-комсомольцев отправляется в Новый Афон, и присоединились к ним. Бодренько отмахали 27 километров, частью по насыпи недостроенной Черноморской железной дороги.

Афон поразил нас своей высокой культурой и благоустроенностью. Здесь при монахах был образцовый виноградник, фруктовый сад, оливковая роща, плантация мандаринов, лесное хозяйство. В наше время даже предельно обезображенное и запущенное это имение как небо от земли отличалось от всего окружающего. Особенно впечатляли технические сооружения: сами здания монастыря, дом игумена, отделанный как дворец, канатная дорога на Шерскую гору к развалинам VI века до нашей эры, фуникулёр к лесоразработкам, узкоколейка до пристани, электростанция, построенная в 1906 году, сеть дорожек, мощёных белым камнем, искусственное озеро с белыми и чёрными лебедями, подсвеченное под водой электрическими огнями. И всё это было построено людьми, не имеющими никакого технического образования. Даже в советском путеводителе было сказано, что Новый Афон создан людьми, обладавшими недюжинным талантом и трудолюбием.

Нам очень хотелось посетить знаменитую Новоафонскую пещеру. Группа украинской молодёжи согласилась с нами повидать её. Мы очень долго искали вход. Он был завален камнями. Наконец, мне удалось найти буквально мышиную нору. Ходок шёл круто вниз, двигаться можно было только лёжа, вытянувшись вперёд ногами, по склизкой мокрой глине, нашпигованной острыми камнями.

Я первый покатился по этому жёлобу, в полную неизвестность и тьму. Длина жёлоба оказалась порядочной, так как необычайно быстрое скольжение продолжалось минуты две. Внезапно я влетел в котёл ледяной воды и решил, что жизнь моя кончена, но по инерции продолжал двигаться в воде и, наконец, ударился о дно. Встал на ноги и поднялся на поверхность. Так я жив!

Предупредить следующего об обстановке не было никакой возможности, так как они там у верхнего отверстия галдели невероятно, спорили о том, кому же рисковать следующему. Галочка примчалась ко мне второй. Я был очень доволен её решимостью. Далее посыпались, как горох, 10 юношей. Собрались, пересчитались. Кого-то одного нет. Кого же? — «То це ж моя бульбочкя», — закричал один юноша. Не появилась единственная в их группе девушка «Бульбочка». Она действительно была порядочно толстенькая и напоминала картофелину. Все испугались — «А вдруг она из-за своей толщины застряла в узком жёлобе!». Юноша стал кричать:

— Бульбочкя, Бульбочкя, тякай судой, издест гарно!

Он свой призыв повторил несколько раз. Наконец, послышался крик, визг, посыпались камушки и… бульканье. Юноша не выдержал и нырнул вторично в ледяной водоём спасать подругу. Зажгли свечи и увидели Бульбочку, которую крепко держал за пояс её любимый и подчаливал к нам. Но в каком она была виде!

Решили идти далее. Увидели в нескольких местах такие же узкие ходы. Поползли в один из них. Ноги затекли, расцарапанные колени ныли от холода, поэтому мы были рады, когда получили возможность встать на четвереньки. Вышли в зал, обросший сталактитами и сталагмитами, в стенах торчали крупные раковины. Далее шёл снова узкий ход, кончающийся большим подземным озером. Один юноша оступился и рухнул в воду. Мы убедились, что это было серьёзное озеро — глубокое, с отвесными глинистыми берегами. Товарищ сам вылезти никак не мог. Верёвки ни у кого не было. Посоветовавшись. Юноши быстро образовали живую верёвку из трёх человек, и, крепко держась руками за ноги предыдущего, «утопленник» схватился за нижнего и, стуча зубами, выкарабкался к нам.

Вскоре мы заметили, что свечи быстро догорают, это последние. Решили жечь зараз по одной свечке. Наступила почти полная темнота, а мы пробирались дальше и дальше, где червяком, а где на четвереньках. Прошли ещё ряд залов, в том числе один громадный, пересекли три озера вброд или по краю. И повернули обратно.

Ох, и мил же нам показался божий свет! А до чего мы были грязны!! Уму невообразимо! Гурьбой помчались к морю за два километра. Встречная старушка шарахнулась в сторону и долго потом крестилась, явно приняв нас за 13 чертей, выскочивших прямо из преисподней.

Из Афона мы с Галей ехали на новеньком теплоходе, купленном нашим правительством у немцев. Комфорт третьего класса нас поразил: отдельные каюты, салоны, ванны. Однако в наших условиях после нескольких рейсов на Чёрном море всё пришло в норму: ванные были заколочены, туалеты сломаны, вентиляторы сняты…

В Новороссийске поглядели на клубы дыма и цементную пыль знаменитого завода. Мы тогда ещё не читали Гладкова, а потому не почувствовали к нему — Новороссийску — должного уважения. Паршивый город, бестолковый, грязный.

Ох, и тяжело же было возвращение в цивилизацию! Вместо свежего воздуха — вонь, духота вокзалов, вместо гостеприимства крестьян — споры и проверка документов на турбазах, вместо яиц и брынзы, хоть и скудных — суточные щи в столовых и споры в райторгах о выдаче хлебного пайка по туристическим карточкам.

Далее мы ехали поездом, направляясь в Днепрострой. На станции Иловайская меня арестовали. Дело в том, что за путешествие, особенно после Афонской пещеры, я невероятно обтрепался. Бдительный милиционер заинтересовался оборванцем с фотоаппаратом и проверил документы. Я показал отпускное удостоверение: «Инженер завода „Динамо“ им. Кирова».

— Ясно, документы краденые! Какой он к черту инженер, — заключил начальник отделения милиции. — А что это за фамилия?

— Ничего особенного, обыкновенная французская фамилия. Мои предки — выходцы из Франции. — А вот мы сейчас тебя и уличим. Коли ты француз, тем более инженер, а ну, поговори-ка по французски!

Я довольно бойко сказал несколько французских фраз. Начальник, конечно, ничего не понял, но… перешёл на «вы» и, задав ещё несколько вопросов, отпустил меня на все четыре стороны. Он явно не хотел ввязываться в международный конфликт.

На Днепрострое нас поместили на турбазе, состоявшей из одной комнаты на 60 коек. Там размещались вперемешку и мальчики и девочки, туристы обоего пола, и мы опасались, что попали в вертеп разврата. Но таково уж было простодушие тогдашней украинской молодёжи, что мы за трое суток не заметили ни малейшего проявления никакой нескромности при удивительной, прямо-таки евангельской простоте нравов.

Посёлок Кичкас, где помещалась турбаза, имел богатое прошлое: крепость печенегов, Запорожская Сечь, ставка Сагайдачного, штаб Потёмкина в турецкую кампанию, немецкая колония и курорт — Александробад, вот его главные этапы.

При нас Днепрострой был в самом разгаре работ. Моя электротехническая душа возрадовалась, била копытом и я был готов простить советской власти все её прегрешения за великолепный проект и размах его осуществления.

Трудно описать Днепрострой того времени. Гигантские взорванные скалы, забаррикадированное осушенное дно Днепра, торчащие из него зубья высотой с 20-этажный дом — костяк будущей плотины. На земле рвы, насыпи, котлованы, перемычки и везде рельсы. Свистки паровозов, вой сирен, грохот взрывов. Как хозяева этого ада, ползают по рельсам паровые краны, как умные и сильные звери, вертят лапами во все стороны, хватают брёвна, громоздкие камни, бетонные плиты, перетаскивают их из стороны в сторону; если товарный вагон загораживает ему путь, такой зверь берёт его, как котёнка, за шиворот и перебрасывает через себя.

Рядом строилась улица новых белых домов — великого Запорожья — будущий социалистический город, который должен был поглотить Кичкас, мощные заводы и 100 тысяч населения.

Захлёбываясь, я писал в Верблюд о том, сколько энергии будет вырабатывать Днепрогэс, как разрешит проблему навигации по Днепру, сколько оросит земель.

После трёх дней упоения техникой я поехал в Москву на работу, а Галя в Новый Буг искать Берту, которую умыкнули родители, чтобы спасти от тлетворного влияния Грини и заодно от колонистов, а в целом от всяких русских.

После возвращения работа на заводе стала ещё интереснее. Крановая серия была закончена, и меня перебросили на тяговые моторы. В то время в этой области было много нового. Создавались первые пригородные электрические железные дороги. Для них нужно был строить необычайно, по тем временам, мощные моторы ДПТ-140. Постоянный ток был для меня внове: коллектора, катушки, щёткодержатели, индукционные катушки — было над чем поломать голову.

За образец были взяты на этот раз американские моторы GEC (General Electric Company) и итальянские Савельяно. Какие лучше? Победили итальянцы. На завод пришли горы итальянских инструкций, которые никто не понимал. Дирекция металась в поисках переводчика. У меня отец был без работы, и я уверенно взял переводы для него. Но как назло он поступил переводчиком в Коминтерн, очень уставал, доделывал работу по ночам и от итальянского отказался. Что делать? Понёс я всё назад к директору:

— И слышать не хочу! Взял так делай! Отец не может, делай сам!

Я взял тетради на синьках и стал переводить сам с незнакомого языка. Первые страницы переводил по полдня. Потом дело пошло скорее. Многие корни были знакомы, с французского или с эсперанто, а уж до чего язык был красив! Просто пальчики оближешь. На нём бы не инструкции про гуперовскую изоляцию писать, а любовные сонеты! Кончил инструкцию, взял технические условия. Так я, не оставляя немецкого, выучил итальянский, по крайней мере в пределах технической терминологии.

В техбюро работали иностранцы: англичанин Браун — консультант Метро Викерса и американец Липман — от GEC. Браун был дельный инженер, но несколько настороженный против всего советского. Мы-то все скверно говорили по-английски, а он это принимал за оскорбление. После каждого разговора он надувался как мышь на крупу, и на его лице отражалось глубочайшее презрение. Но советы он давал дельные.

Липман был великолепен. Он, собственно, был не столько американец, сколько швейцарский еврей. Он родился в России и прекрасно говорил по-русски. С аристократической внешностью в нём сочетался большой демократизм. У него чесались руки всё делать самому. Начальник штамповочного цеха, коротышка Кудимов, выдвинутый из рабочих, торопил его:

— Думай, думай скорее, Липман! Какого черта сидишь над этой пресс-формой целых полчаса!.

Липман невозмутимо отвечал:

— Скорее делается, чем думается. Ты, вот, спать можешь скорее, чтобы выспаться за два часа вместо семи? Скоро думать нельзя!

Иван Евграфович учил меня осторожности:

— Что бы вы ни делали, пишите служебную записку. По поводу каждого шплинта — в отделы нормирования, контроля и снабжения.

— Но Иван Евграфович, ведь это же бюрократизм! Отдел нормирования в соседней комнате. Проще пойти и договориться о пересмотре норм на шплинт.

— Это не бюрократизм, а предусмотрительность. Сейчас кажется не важно, а в случае коснись…

Я привык писать записки и копил их копии в тетрадочках в своём ящике на случай — «в случае коснись…»

Кончили конструировать ДПТ, начали — осветительные динамки РТ-2, потом подоспели моторы для электровозов и ещё умформеры, моторгенераторы и, наконец, моторы для метрополитена. И я прикоснулся к ним, правда, только краем.

Дома всё было хорошо, жизнь наша потекла спокойно. Новая комната была большая, с итальянском окном в полстены, сухая, соседи хорошие, хоть было их три семьи. Казалось бы, что ещё надо? Но… всё портила Галина сестра Нина, которую она пригласила временно пожить с ней, пока я отсутствовал, а Нину выселяли из общежития. Как только я вернулся, Нина приняла какую-то отрицательную позицию, хотя выселиться мы ей не предлагали. Она вела себя в комнате как хозяйка. Диктовала совершенно неприемлемые условия. Жить стало нестерпимо. «Трое в одной лодке» оказалось немного тесно. Мы старались наладить отношения, в чём только можно уступать, но дело только ухудшалось в связи со следующими обстоятельствами.

В минуты нежности мы с Галочкой называли друг друга «глупсами», при этом шутливо спорили: «Ведь это ты глупс-то!» — «Да нет, ты всё перепутал, это ты глупс!» Как-то нам пришла в голову мысль, что если мы заведём сына, а мы были уверены, что у нас родится именно сын, что вот тогда-то он и будет глупсом. Мы будем умсами. Так и порешили.

Нина, узнав об увеличении нашего семейства, стала вовсе нестерпимой. Когда Гале было уже трудно работать, она оставила свою интересную работу у Зеленко и бывала много дома.

Мы стали думать, как разъехаться с Ниной — сменять нашу комнату на две маленьких. Предложений было много, и различных. Мы предоставили Нине возможность выбирать, но она проявила при этом невозможную строптивость и не соглашалась ни на какие варианты: «Вам плохо. Ну и убирайтесь отсюда, а я вообще никуда не поеду!» Мы были в отчаянии.

Я написал директору моего завода письмо, что я не могу жить вчетвером, а с няней — впятером в одной комнате, что я прошу помочь мне с жильём, иначе буду вынужден уйти с завода. Директор, прекрасно понимая, что деваться мне некуда, без обиняков заявил:

— Пойдёшь заведовать электрическим цехом, — получишь комнату, нет — делай что хочешь и живи как хочешь.

Я стал раздумывать, а тут подвернулась однодневная экскурсия инженерно-технических работников «Динамо» в Швецию. Ну, не так, чтобы совсем в Швецию, а на шведский концессионный завод ASEA в Ярославль. Завод этот изготовлял моторы примерно таких же мощностей, как и «Динамо».

На заводе работало 60 шведов и 640 русских.

То, что мы увидели на этом заводе, поразило нас. Мы, как удивились в заводоуправлении, так и оставались в состоянии удивления во всё время осмотра завода. Заводоуправление состояло из ряда комнат со стеклянными стенами. В каждой комнате сидело по одному шведу. По бокам письменного стола катались на колёсиках пишущая и счётная машинки, обе с электрическим приводом. Поражала стерильная чистота и мёртвая тишина, царившие во всех помещениях. Те же качества были и в цехах. Между станками с встроенными моторами были такие расстояния, что проходили трёхтонные электромобили, развозившие материалы. Операции были так рассчитаны, что каждая деталь уходила только на соседний станок. У станков допускался не более, чем однодневный запас полуфабрикатов, сложенный в идеальном порядке. В литейке ни дыма, ни копоти. Каждый формовщик имеет свою комнату, формует не в ручную, а на специальном станочке, модели алюминиевые, а не деревянные.

— А где у вас отжигалки? — спросил я водившего нашу экскурсию шведского инженера, вспомнив жуткую отжигалку на БКЗ и желая уличить шведа, что он скрывает от нас антисанитарные места своего завода.

— Вы как раз опираетесь на неё спиной.

Я опирался на какой-то вертикальный цилиндр, выкрашенный чёрной эмалью. Это оказалась мармина, куда краном загружались медные бухты, после чего она герметически закрывалась и электрическими спиралями доводилась до нужной температуры.

На дворе не валялось ни куска металла, кроме чугунных чушек, сложенных штабелями. Нигде ни одного плаката или лозунга. Никто не стоял без дела, никто не курил. Шведы не могли нахвалиться на русских рабочих. Всего 10 сборщиков собирали за месяц 2000 моторов, в то время как у нас 40 сборщиков собирали 300–400.

— Они работали бы ещё лучше, если б не мешал им Союз, — говорили шведы.

Любопытно, что у них профсоюзами строго преследовались ударничество и соцсоревнование, которые рассматривались как подхалимаж перед иностранными специалистами.

Мы посетили также стоявший из ворот в ворота наш новый автомобильный завод. Нас оглушил шум и грохот. Двор был почти непроходим: там валялись вперемешку горы самых разных деталей, полуфабрикатов, станков. В цехах был бедлам. Рабочие изворачивались между тесно стоявшими станками, грудами как попало сваленных заготовок и громадными плакатами, призывавшими крепить ударный труд и соблюдать правила техники безопасности. К тому же на заводе была принята почему-то допотопная трансмиссионная система, и сотни плохо ограждённых ремней бежали во всех направлениях, так что голова кружилась. Десятки рабочих сидели в курилке и толпились около свежей стенгазеты, призывавшей к соцсоревнованию.

После посещения завода ASEA я дал Жукову согласие на переход в цех. Появилась мыслишка: «А что, если сумею сделать из цеха нечто подобное?» Это, конечно, было самоутешение. Перед собой было неловко признаваться, что берусь за дело ради комнаты.

Для придания мне солидности меня решили послать на ХЭМЗ — Харьковский электромашиностроительный завод — попрактиковаться недельки две. Я поехал в Харьков с удовольствием. Новое место, новые впечатления! Поселился я в комнате практикантов и стал ходить на завод. В Харькове его все называли ВЭКгом (Всероссийская электротехническая компания) по старой памяти.

Завод специализировался на производстве синхронных генераторов для турбин, но производил и малые моторы. Это было «чудище обло, огромно, озорно, стозевно и лаяй». 18 000 человек, то есть в четыре раза больше, чем на «Динамо», и на столько же больше беспорядка. Однако было и немало технических новинок, которыми я не переставал восхищаться, намереваясь потом применить в своём цехе.

Встретили меня хэмзовцы очень радушно и не уставали доставать по моей просьбе из своих премудрых архивов, добавочно осложнённых путаницей, техническую документацию и давать в цехах бесконечные объяснения. Создавалось впечатление, что инженеры и рабочие рады оторваться от своих монотонных дел, чтобы побеседовать с заезжим динамовцем. Я их эксплуатировал вовсю.

Вечерами я был свободен. Первый раз один в чужом городе. Это было очень здорово. Я чувствовал себя как молодой бог и предавался утончённым наслаждениям: бродил по городу, посещал кино и раз даже попал на украинский балет, где все балерины красноречиво молчали на украинском языке, так что я половины не понял.

В городе на меня произвёл наибольшее впечатление гигантский дом промышленности; новая советская архитектура мне очень нравилась. Было только обидно, что рядом тянулась глубокая балка, битком набитая пещерами и халупами, где ютились граждане третьего сорта. Они топили свои жилища по-чёрному и освещались лучинами.

В Харькове у меня оказалось много знакомых — шабшаевцев, проникших во все электротехнические учреждения города, часто на больших ролях. Завелись и новые знакомые. У меня была рекомендация — письмо к неким харьковским теософам. Когда я соскучился по семейной обстановке, я пошёл к ним. Это семейство жило в собственном особняке, выстроенном главой дома. Семейство состояло из старого архитектора, добродушного, хромого, лысого, почти слепого человека, в своё время построившего ряд лучших зданий Харькова; жены, лет на 20 моложе его, поразительно красивой, хотя уже с проседью, женщины и жильца на правах члена семьи, пианиста, статного мужчины с вдохновенным лицом и шевелюрой Бетховена. Жена очень любила мужа, нежно ухаживала за ним (он пережил инсульт). Пианист был откровенно влюблён в хозяйку дома, благоговел перед ней и постоянно исполнял мелкие поручения по хозяйству. Он, похоже, вполне примирился со своей ролью чичисбея. Он дал двухчасовой домашний концерт по случаю моего прихода. Играл он великолепно, и я, обычно зевавший на концертах, слушал его с наслаждением.

Я воспользовался сравнительной близостью к Ростову, чтобы повидать хоть один день маму в совхозе «Верблюд».

Мага к этому времени поступила работать в Отдел научной информации совхоза. На маму легла забота не только об обеих девочках, но и обо всём домашнем хозяйстве. Держать ребят летом в «Верблюде» было бы жестоко, и мама собиралась поехать с ними в менее безотрадное — более зелёное место.

— Как ты ненадолго, — повторяла мама, глядя на меня. Чтобы продлить свидание, мама проводила меня до Ростова. Мы очень хорошо поговорили в поезде. Я рассказал ей про «Глупса». Потом она заснула, положив мне на колени голову, в которой проглядывали первые серебряные нити. Вот так когда-то я спал у неё на коленях. Этим она как бы передавала эстафету жизненной борьбы, признавая меня сильным и взрослым, в то время как её роль окончена. Неужели окончена! Я чувствовал прилив благодарности и безотчётной тревоги за неё. И… не напрасно. Это было наше последнее свидание.

На окраине Краснодара мама сняла комнатку на лето в уютном домике и перевезла туда девочек. Марьяне было три года, Леночке — месяцев шесть. У Маги всё равно не было молока для ребёнка, а ехать в Краснодар она не могла из-за службы. С двумя малышами маме хватало забот, но она, как всегда, писала, что ей хорошо. Также писала, как она рада будущему внуку, что до этого она не надеялась дожить до счастья стать бабушкой и строила планы на будущее — обязательно переселиться к нам — растить внучка.

Однажды мы получили телеграмму от мамы, гласившую: «Немедленно выезжаю чт…мн…кн…т…»

Мы ломали голову, что бы это значило. Почему же немедленно? Потом решили, что маме не терпится к нам, так как она знала, что очень скоро у нас должен появиться «Глупс».

Мы спешно привели нашу комнату в идеальный порядок, украсили всю цветами и с нетерпением ждали приезда любимого человека.

Через день меня вызвали в завком. Опять будут ругать за сверхурочные, подумал я.

— Вам телеграмма, — сказал делопроизводитель.

Телеграмма была от Гордона: «Почему не приехал. Лида умерла от воспаления лёгких». Я ничего не понял. Какая Лида? И только со второго раза дошло: ведь это же про маму!! Как умерла? Так совсем? Тут только я понял, что первая телеграмма вызывала меня приехать к больной маме, а на почте перепутали текст…

Я растерялся. Как же я без мамы? Никакой я не сильный, не взрослый. Я только потому и казался сильным, что чувствовал за плечами её сильную волю, при ответственных решениях всегда советовался мысленно с ней, опирался на неё, угадывал: как бы она поступила в этом случае?

Позже из письма Маги мы узнали, что мама заболела за неделю до смерти. Она не хотела их беспокоить, думала, обойдётся, пересиливала себя, тогда как температура доходила до 40°, и ухаживала за девочками. А потом уже была не в силах сообщить им о своей болезни — впала в беспамятство. Хозяйка не сразу нашла адрес родных, так что, когда Гордон приехал, мама уже была без сознания. Похоронили её там же в Краснодаре. Мне никогда не удалось побывать на её могиле.

Между тем приближались роды, а обещанной квартиры всё не было. Что было делать? Ехать к Нине с ребёнком было невозможно.

10 июля 1931 года начались схватки в четыре часа утра. Я повёл Галочку на станцию, так как в Лосиноостровской был плохо оборудованный роддом. Поездов не было. Ждали до 6 часов 15 минут. Ехали на поезде. На вокзальной площади пришлось долго ловить машину, никакие частники не соглашались отвезти, а такси ещё не работали. Я сходил с ума, видя, как Галочка страдала, хоть и крепилась, кусала губы, делалась то бледной до прозрачности, то багрово-красной с синим оттенком. Наконец-то нашёлся добрый человек с машиной. Галочку приняли в Первый образцовый, называемый Шелапутинским, роддом имени Н. К. Крупской на Ульяновской улице. Это был наш районный.

Я помчался домой, попросил Нину приготовить передачу. В 9 часов вернулся назад:

— Ну как?

— Всё благополучно, роды продолжаются.

Я пошёл на завод, но ничего не соображал. В 6 часов вечера снова слышу:

— Всё благополучно, роды продолжаются.

Я готов был повеситься на их благополучии. Так я ходил по 2–3 раза в день. Ответ был тот же. Я готов был биться об стенку головой. Ведь моя Галочка ни в чём не виновата, за что же она так страдает!!!

Так продолжалось до 9 часов вечера 12 июля. Я сходил с ума и сетовал неизвестно на кого: «А ещё говорят, что в природе всё разумно»! И слышу:

— Всё нормально, родила сына.

Какой камень свалился с души. Всё стало лучше, светлее. Я с трудом удержался от того, чтобы не выкинуть какой-нибудь фортель — выражение буйной радости, прямо тут же, в приёмной роддома.

Глупс был настоящий глупс, столько страданий доставил своей маме, и так длительно. Но в то же время был рекордсменом: вес его был 10, 5 фунтов. Уфф!

У меня началась «черная жизнь», которую я, однако же, принял с великой радостью и небывалой энергией. День я был на работе, со всеми трудностями налаживал новый цех, потом бежал в роддом делать передачу, по дороге в трамвае писал Галочке письмо, потом мчался в магазины, чтобы до закрытия достать для Гали молоко, овощи, фрукты, простояв несколько часов в 2–3 очередях. После закрытия магазинов отправлялся к знакомым собирать пелёнки, подгузники, распашонки. Ввиду трудного положения с мануфактурой стихийно возникло такое правило, что родители, у которых дети немного подросли, передавали пелёнки и т. д. родителям новорожденных, часто вовсе до того не знакомых. Позже и мы включились в эту эстафету в течение нескольких лет. После обхода по сбору пелёнок я садился и корпел над сверхурочной работой, которую брал в техбюро, так как расходы наши не укладывались в приход. Много предвиделось экстренных расходов. А тут ещё оказалось, что всё собранное детское бельишко, которого набралось 70 штук, надо перестирать и прокипятить. Нина игнорировала все это дела.

Немудрено, что новый завцехом на первых порах проявил свои способности больше в качестве прачки, нежели в качестве инженера.

Наконец-то наступил день выписки Галочки с Глупсом домой. Я с трепетом и благоговением взял малышку в руки. Посмотрел, откинув с личика одеяльце: «Да ведь он совершенно настоящий человечек!» С каким удивленьем он уставился на меня своими большими ярко-голубыми глазками!

У нас было заранее твёрдо решено, что это будет АЛЕША. Теперь скажу по секрету, что всё-таки чуть-чуть маячило резервное имя для девочки — АЛЁНУШКА. Но оно не пропало, когда мы запланировали дочку, через четыре года, и твёрдо знали, что тогда обязательно должна быть дочка. Так оно и вышло, оба раза по нашему заказу.

Наш большой друг — Михаил Васильевич Муратов к тому времени женился, и когда увидел нашего Глупса, сказал:

— Не задавайтесь. Вот увидите, что у меня тоже будет хороший сынище.

Жена Михаила Васильевича, заслуженная учительница литературы и русского языка — Татьяна Григорьевна, узнав о наших трудностях с квартирой, вопрос о которой ещё не был решён, поговорила со своими знакомыми — семейством Липиных и просила приютить нас в их квартире, пока они будут всей семьёй в экспедиции на Телецком озере. Они охотно согласились, эти исключительно любвеобильные и радушные люди, которые до этого ничего о нас не знали. Так что прямо из родильного дома мы поехали к ним на Пятницкую улицу. Это был двухэтажный особняк. В нижнем этаже жили они, а наверху располагалась геологическая лаборатория и жил сам академик, президент Академии наук Александр Петрович Карпинский.

В квартире Липиных был невероятный хаос. Мы привели в порядок одну комнату и поселились в ней.

С громадным волнением прошло у нас первое купание Глупсика. На другой день я пошёл с ним гулять. Галочка была ещё не вполне здорова. Солнышко сияло, было жарко — июль. Я решил, что мальчику пора загорать, развернул пелёнки и с полчаса подержал его на солнышке, стоя на чугунном мосту. Ведь недаром Макаренко сказал, что воспитывать детей следует со дня рождения, а закалка — важнейший элемент воспитания. Алёше был уже месяц, значит, я уже на 30 дней опоздал!

Когда мы пришли домой, у мальчика уже была температура около 40°. Позвали доктора. Она сказала Гале:

— Если вы будете позволять отцу и дальше делать такие глупости, вы потеряете ребёнка.

Глупса отходили, а над моей педагогической инициативой был учреждён жестокий контроль. Я удивлялся. Откуда молодые мамы всё знают, что касается ребёнка?

Бабушка Лена и дедушка Саша страшно и радостно переволновались по поводу появления у них внука. На нас посыпались их письма из Вологды. Бабушка Лена писала: «Мои дорогие, любимые, это письмо не вам, а Алёшеньке. Хочется приветствовать его как можно скорее и сказать: „Добро пожаловать в наш сумбурный мир“. Я бесконечно рада, что Галинька поправилась. За мальчика не беспокоюсь, верится, что он родился под счастливой звездой. Вас, больших деток, крепко любимых, нежно целую. Мы с Саней взволнованы за себя лично, что оказались впервые в бабушках-дедушках. Всех троих целую крепко, бабушка Лена».

Дедушка Саша писал более пространно:

Племяша! Друг! Так ты не шутишь?

Ты стал доподлинным отцом!?

И, может быть, от счастья кутишь!?

И сын родился молодцом!?

И мать, как принято в сей жизни,

Сияя робостью, несёт

Недоедающей отчизне

Ещё один пайковый рот!?

Пирамидально, друг, чудесно!!

Не всяк «промплан» свершает в срок…

Но Алексей родился честно,

День в день исполнив свой урок!

Я рад! Я плачу с непривычки,

Ударным темпам ВНУКА горд…

Что скажет в пользу обезлички

Какой-нибудь паршивец Форд!

Нет! Сдельщина и в этом деле

Творит миракли, в самом деле…

Постой! Я, кажется, в уклоне,

И тему выправить пора…

Я ВНУКУ гаркаю «Урра!»

Подняв субстанцию бокала

И прослезившись в сотый раз,

Хотел бы я изречь мал-мало

Мой внуку дедовский «Наказ».

Алеша! Внук! Послушай деда!

Чтоб жизнь не превратилась в ад,

И чтоб не чахнуть без обеда —

Ты бойся всяческих «Матмлад»!

Там для младенца:

Бинты, полотенца,

Присыпки, примочки,

Анкеты, листочки,

Весы, докторицы,

Ланцетики, шприцы,

Эмульсии, клизмы,

Щипцы, афоризмы,

Бациллы, плакаты,

Тампоны из ваты,

Термометры, банки,

С лекарствами склянки,

Касторки, горчицы,

Опять докторицы,

И так бесконечно

И ныне и вечно!!!!

Не надо «Матмлада»!

Не надо теорий!

Не надо весов

И болезней историй!

Живи,

Как живут на земле

Жеребята,

Котята,

Щенята,

Бычки,

Поросята!

Поближе к природе,

Подальше от Ада,

Который зовётся

Системой «Матмлада».

Соси свою маму

Всегда до отказу

Согласно мудрейшему

Деда наказу!

Промокнешь —

Просохнешь!

Просохнешь —

Промокнешь!

Наешься досыта,

Не бойся, не лопнешь!

У каждого в жизни

Своя «пятилетка»…

Так в путь же без страха,

Внучатая детка!!

Антиматмладный Дед.

Итак, у племянников сын, а у нас внук.

А мы со старухой сидим ухмыляемся друг другу, да с таким видом, что не в каждом столетии и не в каждой стране случаются такие случаи!!

Вот какие мы счастливые!


Несмотря на харьковскую практику меня начинало тошнить, и земля уходила из-под ног, когда я представлял себе, какое бремя я на себя взвалил. Ну кем я до этого командовал? Три десятка ребят в школе, которыми я управлял совместно с другими членами сельхоза. Группа из трёх человек в техбюро. Всё. А теперь — цех почти в 500 рабочих, 6 мастерских с самыми разными видами производства: коллекторская, две катушечных, машинная и аппаратная, изолировочная, сушильно-пропиточная, гальваническая. Они были разбросаны по четырём корпусам.

Коллекторская была фактически механической мастерской. В ней фрезеровались петушки коллекторных пластин, собирались коллекторы, точились муфты и шайбы, коллектора свинчивались или напрессовывались и затем протачивались.

В катушечных делались из изолированной меди разного сечения катушки — полюса машин и электромагнитных аппаратов. В сушильно-пропиточной они пропитывались изоляционными смолами в вакуумных аппаратах и затем подвергались сушке в громадных печах, в которых были проложены рельсы для вагонеток. Туда же из обмоточной привозили якоря.

Изолировочная мастерская имела дело с порошками и бакелитовым лаком. При смешивании их получались разные пластмассы, из которых прессовали клеммовые дощечки и разные мелкие детали. В сушильно-пропиточной всегда вкусно пахло бакелитовым и шеллачным лаком. Наконец, гальваническая мастерская помещалась на задворках завода в загаженной церкви. Внутри она напоминала не то средневековую лабораторию алхимика, не то кухню ведьмы. Там несколько стариков из бывших кустарей колдовали над маленькими ванночками и полдюжины старых баб в донельзя прожжённых всеми кислотами и щелочами халатах каторжного цвета лениво копошились в боковых приделах, отведённых под травилку. Всё, вплоть до воздуха, было до такой степени пропитано разной химией, что все молодые люди отказывались там работать, а прикосновение к стенам или царским вратам было равносильно прикосновению к электрическому скату.

Я, конечно, понимал, что с инженерией кончено. Отныне я администратор (тогда ещё не было изобретено слово «менеджер»). Главная моя обязанность отныне будет заставлять людей работать. Ох, уж и ненавидел же я это занятие! Насколько мне доставляло удовольствие любую работу делать самому, настолько же воротило с души тянуть других. А потому никогда не получалось.

Но ведь справляются же другие! Мой товарищ и предшественник, наш шабшаевец Георгий Иванович Китаенко прекрасно правил цехом. Всегда спокойный, во всех делах авторитетный, он одним своим видом побуждал людей подчиняться, быстро разрешал все конфликты, к его голосу прислушивалось заводоуправление. На мою беду его решили перевести на должность заведующего машинной частью завода, причём сделали это за несколько месяцев до моего назначения. За период междуцарствия цех съехал на 70 % выполнения плана. Я принял его в состоянии глубокого прорыва и разброда.

Первой моей заботой был переезд коллекторной мастерской. Ей дали новое помещение, попутно подкинули новые станки «Эшер» вместо допотопных «Красных пролетариев», производившихся ещё во времена Бромлея. Планировка новой мастерской была отдушиной в моей печальной жизни. Выдержать шведские нормы не удалось. Но всё же самтерская получилась приличная, светлая и довольно просторная. Я и контору свою при ней учредил, и вышло так, что более всего занимался этой мастерской. Старший мастер её — Перфильев, человек самостоятельный и с амбицией, — сохранял внешнюю лояльность, пропуская мои распоряжения мимо ушей и делал всё по-своему. Впрочем, я и в самом деле по неопытности частенько покушался на его прерогативы.

Через месяц после моего перехода на меня навалился отдел нормирования, требуя, чтобы я ужесточил расценки. Рабочие, конечно, встретили в штыки это мероприятие, и вместо того, чтобы поднять производительность, принялись филонить. Я крутился между молотом и наковальней. В первую же получку один слесарь, напившись пьяным, гонялся за мной с резцом, обещая проломить мне голову. И проломил бы, если б я, убегая, не завёл его в комнату военизированной охраны, где его связали.

Я всё искал экономический стимул, который автоматически побуждал бы рабочих повысить производительность труда. В то время усиленно насаждались хозрасчётные бригады. Я попытался их ввести у себя, но из этого ничего не вышло. Хозрасчётные бригады оправдывали себя только при бесперебойном снабжении сырьём и самостоятельном обслуживании ремонтным персоналом. У меня же все бригады зависели друг от друга, а первая — от отдела снабжения, который имел привычку не додавать то медь, то коллекторные пластины, то шеллак, то наполнители. Весь ремонт находился в руках механика завода, чьих слесарей надо было иногда дожидаться по месяцу, придумывая, куда бы перебросить станочника, чтобы он не простаивал.

Партком и завком без конца жали на соцсоревнование. Не то, чтобы они в него верили, но честно выполняли роль среднего звена в пословице: «Барин лупит кучера, кучер лупит лошадей». Мне всегда это казалось дикой чушью. Хотя я говорил на собраниях все нужные слова и подписывал договоры на себя и на цех, но я видел по отношению рабочих, что им глубоко наплевать на то, выработают ли они больше или меньше ХЭМЗа (Харьковского машиностроительного завода, с которым мы соревновались). Одни откровенно смеялись над этим делом, другие с серьёзным видом подписывали обязательства и тотчас об этом забывали. И никогда, где бы я потом ни работал, я ни разу не видел, чтобы соревнование хоть кого-нибудь заставило пошевелить лишний раз пальцем. Всё, что приписывалось соревнованию, достигалось или премиями, или организационными методами, или административным нажимом. Моральный стимул явно не срабатывал, да и морали-то никакой в победе на соревновании не было. Работа не футбол.

Единственное мероприятие, которое мне удалось, был техминимум, занятия по которому в коллекторной мастерской я сам проводил. Обдумывая программу, я пришёл к убеждению, что рабочих нельзя заинтересовать, давая только практические сведения из их профессии. Надо дать им основы теории, чтобы они знали, что надо делать так, а не иначе. Но как им это объяснить? Я долго трудился над популяризацией моего курса.

В конце концов мне удалось большинству вложить в голову и про перескакивающие электроны, и про электродвижущую силу, которая гонит ток по проводам, и про магнитное поле, которое поворачивает якорь, по очереди хватаясь за каждую секцию. Среди рабочих были и тупые и светлые головы. Я ориентировался на последних.

Завод работал на редкость неритмично. К 15-у числу поступало необходимое сырьё. До 20-го маховик раскручивался. С 25-го я бежал в завком, просил разрешить рабочим сверхурочные. Поломавшись, числу к 28-му завком разрешал, но только за отгул. С 28 по 31 вкалывали на всю железку; я не выходил из цеха и спал на столе часа по два в сутки. До 3-го выпускали продукцию за прошлый месяц, улещивая приёмщиков составлять акты старой датой. 3-го вечером выходила победная сводка, что план выполнен с превышением, на 100,1 %. Затем наступал мёртвый сезон до 10-го числа. Большинство рабочих отсутствовало — отсыпались. С 10-го по 15-е число работали с прохладцей, делая из старых материалов, что можно. Сбивали с толку постоянные эксперименты с календарём. Декретом объявлялось в неделе то 5, то 6, то 7 дней. Начиналась чехарда с выходными днями. Мы совсем запутались.

В конце месяца директор созывал заводоуправление, всегда от 1 до 3 ночи. Это было модным и свидетельствовало о неусыпном усердии, с которым он боролся за выполнение государственного задания. В 3 часа мог позвонить заместитель министра и спросить, как его дела.

Жуков, человек не злой, но морально и физически грузный, глядел мрачно, нападал то на того, то на другого завцехом, обзывал и говорил, что в случае чего заводоуправление должно будет сделать выводы. Он был членом МК (Московского комитета партии), бывшим рабочим и выдвиженцем.

Главный инженер Толчинский, высокий и худой, подсыпал, анализировал конкретные ошибки и указывал, какие меры нужно было принять. Завцехами оправдывались, валили на объективные причины, друг на друга, на снабженцев, на механика и на электрика. Те божились, что всё будет сделано. Бдение кончалось к шести утра. Директор и главный инженер ехали себе спать до полудня, а мы с головной болью и красными глазами отправлялись по цехам готовиться к утренней смене.

До самой зимы я приводил в порядок коллекторную мастерскую и добился того, что она стала выполнять план. Я столкнулся с проблемой, о которой раньше мало думал: с производственными травмами. Фрезеровщица вздумала на ходу смазать тончайший шлиц-фрез и отхватила себе два пальца. Пропиточник в сушилке полез в вакуумный котёл с бензолом, захватив с собой лампу-переноску. Изоляция была неисправна, дала искру, пары бензола вспыхнули. Рабочий так обгорел, что казался безнадёжным. Его всё же спасли, но он стал инвалидом: почти слепой, всё лицо стянуло шрамами. Ученик в гальванической мастерской травил детали без очков. Проволока оборвалась, деталь упала в ванну, брызгами серной кислоты ему выжгло один глаз. По каждому такому случаю инспекция охраны труда производила расследование, и если обнаруживалось, что виновата администрация, завцехом и мастер шли под суд. К счастью для меня все рабочие и мастера были мной предупреждены: нельзя было смазывать механизмы на ходу, нельзя было лезть в котёл с переноской, нельзя было травить без очков. Но независимо от ответственности я не мог не переживать каждый несчастный случай и не чувствовать моральной ответственности: значит, плохо объяснил опасность рабочему, недостаточно жёстко контролировал исполнение.

Со временем я стал больше внимания уделять охране труда: ограждениям, вывешиванию инструкций, вентиляции.

В конце года проводилась инвентаризация. Нужно было переписать не только все станки и инструменты, но также все детали, материалы и готовую продукцию. В каждом цеху его заведующий был председателем инвентаризационной комиссии. Предварительно надо было привести всё в порядок… Но порядка-то я и не мог добиться. У русских людей была органическая потребность созерцать своё рабочее место в состоянии хаоса. Выкатывали крупные муфты и шайбы коллекторов на самый проход под ноги. Я десять раз говорил об этом с рабочими, уговаривал, грозил. Они только добродушно посмеивались. А наказать их рублём у меня не было права. Мастера в этом вопросе молчаливо поддерживали рабочих. Я молча страдал и за полчаса между сменами сам укладывал тяжёлые отливки в штабеля. Это замечали, посмеивались надо мной, и я ещё больше терял авторитет. Я не мог себе представить Китаенко или любого другого из начальников, ворочающими отливки, а при них в цеху было больше порядка, чем при мне. Нет, определённо, я не был рождён администратором.

Так или иначе инвентаризация началась, к ней удалось мне самому с двумя рабочими привести цех в порядок. По бухгалтерским требованиям её надо было закончить в одни сутки. Это было очень трудно; мы работали до глубокой ночи. Самое хитрое было переписать якоря и катушки, которые в это время находились в сушильных шкафах. Процесс сушки нельзя было прерывать, а в печах температура поддерживалась от 95 до 110°. Застегнувшись на все пуговицы и надев перчатки, мы втроём вошли в сушилку. Раньше я читал, что турецкие пекари выдерживают такие температуры. Ну, думаю, значит, могу и я. И действительно выдержали. Мы провели в печи 10 минут, я записывал детали и каждую минуту думал, что это последняя, которую я смогу выдержать. Но дотерпел до конца. Только нельзя было ни к чему прикоснуться голыми руками. Даже карандаш и бумага оставляли на руках ожоги. А печей было три.

После инвентаризации, в конце декабря, я, наконец, получил отпуск. Галя за эти несколько месяцев поправилась совсем. Поэтому я эгоистически решил отдохнуть и куда-нибудь поехать. Я понимал, что Галке с маленьким будет трудно одной, но, с другой стороны, я вовсе валился с ног. Кроме того, я последнее время проводил на заводе так много времени, что для помощи дома вовсе не оставалось времени и сил. Я должен отдохнуть, чтобы им обоим, моим маленьким, было лучше. Глупс стал очень хорошо спать по ночам, и Гале стало с ним значительно легче.

А какой он стал забавный и весёлый! Такой толстенький, крепкий и всё пытается сам сесть и встать на ножки. Но Галя строго говорит мне:

— Нельзя, ещё рано!

И откуда эти мамы набираются женской мудрости?

Но куда же поехать? Под Москвой всё известно. На Кавказе, в Крыму — грязь, слякоть. А что, если поехать на север на лыжах? Чем больше я думал, тем больше мне нравилась эта мысль. Но где найти спутников? Я опросил всё техбюро. Одни уже отгуляли отпуск, другие спрашивали, не рехнулся ли я. Всё же одного конструктора — Бориса Суслова мне удалось соблазнить.

Мы разработали план. Поедем в Хибинские горы, перейдём через них на озеро Имандра, дойдём до Мурманска и постараемся попасть на берег океана. В Хибинах только три года назад Ферсман нашёл апатиты, и там началось строительство рудника, фабрики и города. А за освоенным пятачком весь край представлялся неисследованным, диким, пустынным. Путешествие обещало быть романтичным.

Горных лыж в продаже не было. К счастью, у Кирпичниковых на чердаке лежали спокон веку две пары лыж из канадского гикори. Они предложили мне выбрать любую пару и купить. Я сказал об этом Борису и мы пошли за лыжами вместе. К сожалению, одна пара оказалась короткой, женской и, кроме того, одна лыжина кривая. Борис взял себе хорошую пару, сказав мне, что я легко могу починить свою кривую:

— Распарить и выпрямить, вот и всё! — весело сказал он. Однако три дня, потраченные на это, ни к чему не привели. Так я и поехал на коротких и кривых лыжах. Ну и намучился я!

Я выехал на три дня раньше Бориса — 30 декабря. День повёл в Ленинграде, день — на Волховстрое и ещё день — в Петрозаводске.

Новый, 1932-й, год я провёл на переполненном вокзале в Званке, в большой, шумной компании, которая хрипела, сквернословила, курила махру и непрерывно плевалась. Наутро, пользуясь всё тем же испытанным приёмом («Динамо» должно поставлять моторы, необходимо изучить условия их работы), я получил пропуск на электростанцию, которая по старой памяти называлась Волховстроем, а официально 6-ой ГЭС. Не обошлось и без помощи работавших там шабшаевцев, которые проникали во все щели и, как члены масонской ложи, помогали друг другу.

Начальство на Волховстрое отнеслось к моему «заданию» со всей серьёзностью, так что по разным отделам электростанции меня сопровождали и давали объяснения четыре инженера.

Если на Днепрострое меня привел в восторг пафос стройки, то здесь я был захвачен отлаженной работой гигантского механизма. Первая советская гидростанция, творение инженера Винтера, определённо удалась. Больничная чистота машинного зала, мерное гудение громадных по тем временам турбин, полумрак бесконечных коридоров, проложенных в теле плотины, таинственная работа заделанных в бетон датчиков наполняли меня гордостью, как будто и я был сопричастен к этим замечательным делам. Ведь как-никак и я электрик, а значит и «мы пахали»!

Петрозаводск произвёл впечатление выдержанностью стиля. Город из аккуратных деревянных домов, словно большие избы. Очень чистые улицы. Красивый собор — модель московского храма Христа Спасителя. Громадный длинный завод под горой, а на горе торжественный полукруглый дворец генерал-губернатора. От него так и веет екатерининскими временами. Нехорошо только, что генерал-губернаторская резиденция называлась теперь Карцик, нечто среднее между цирком и карцером.

Турбазы не было. Обедал я в столовой дома крестьянина — нового деревянного здания, построенного с великим вкусом и благородством. Свежеструганные бревенчатые стены, переводы и стропила крыши без потолка сочились свежей смолой. А вежливость молодых подавальщиц была такова, словно я попал, по крайней мере, в Норвегию. Так и хотелось назвать их «фрёкен».

Вечером я пошёл смотреть на величавое замёрзшее Онего. Было 25° мороза, и крыши, деревья, фонари искрились серебряным инеем. Карелы носились по улицам верхом на дровнях, запряжённых мохнатыми лошадками. Видно, русские дровни-розвальни не соответствуют характеру народа.

Взгромоздившись среди ночи на верхнюю полку вагона, я обнаружил под собой Бориса, ехавшего прямо из Москвы.

Чем дальше на север, тем беднее, тем суровее становилась природа. Последняя ночь, как нависла, так, казалось, и не собиралась кончаться. Жутко ехать в населённое ведьмами Калевалы «Царство тёмное Похьолы».

Вылезали на станции Апатиты в 7 часов утра и решили не ждать поезда в Хибиногорск, который должен пойти через несколько часов. Не терпелось испытать наши лыжи. Кроме станционного домика начальника — никаких строений. Его огонёк померк сразу, как только мы отошли. Нас окружила невысокая тайбола: ёлки, берёзки, ивы и ненадёжные замёрзшие ручьи. Мы основательно заблудились, всё пытаясь разглядеть компас при свете спички, но это не очень-то удавалось. «Хибины страшны внезапно налетающими буранами». Оный буран налетел на нас в 9 часов утра, когда всё ещё было совершенно темно. Жизнь заметно похужела. Через час вышли на реку Энеманиок (Белую) и пошли вверх, параллельно её течению. В 11 часов начало светать. Солнце в Хибинах в это время не выходит, но стоит под горизонтом, и четыре часа в сутки бывает относительно светло.

Мы уже начали сомневаться: «Да существуют ли вообще Хибинские горы?» Как вдруг увидели над собой головокружительные белые вершины. Это придало нам силы, и мы бодрее потащили тяжёлые рюкзаки. У станции Титан наткнулись на большое кладбище. Это были похоронены заключённые, которые строили ветку Мурманской железной дороги Апатиты-Хибиногорск, прообраз будущих многомиллионных концлагерей, покрывавших весь север России.

От кладбища мы вышли на шоссе, которое поднималось в город. Хибиногорск был построен в котловине озера Большой Вудъявр и на седловине, прорытой в горах вытекающей из озера рекой Белой. Как потом выяснилось, место было выбрано исключительно неудачно. Городу некуда расти, улицы карабкаются на склоны Айкуайвенчорра. Солнца в городе почти не бывает. Утёсы и облака нависают над ним, и благодаря температурной инверсии он всю зиму погружён в море холода.

В городе уже было 35 тысяч жителей. Россыпь бревенчатых стандартных двухэтажных домов покрывала склоны. Внизу гремела обогатительная фабрика. Рудник находился на противоположном берегу озера в горе Кукисвумчорр.

Турбазы опять не было, но уполномоченный ОПТЭ (Отдел пролетарского туризма и экскурсий) — местный прокурор Захаров устроил нас в гостиницу. Усталые, пройдя за день 25 километров, мы крепко заснули, одни в большой комнате человек на 20. Конечно, мне снилось, что кто-то меня пихает и тащит. А наутро мы проснулись под кроватями. А на кровати расположились девицы, бесцеремонно стащившие нас ночью за ноги и за руки. Это была экспедиция Ленинградского педтехникума. На улице свирепствовала пурга, но когда девицы, проснувшись, взялись за гитару и дружно запели, мы решили, что лучше погибнуть на воле от непогоды, чем от кошачьего концерта. Надели лыжи и ушли.

Была темнота. На озере так мело, что едва можно было устоять на ногах. Всё же мы его перешли и попытались штурмовать Вудъяврчорр. Из-за темноты ничего не было видно, поэтому выбрать маршрут мы не могли. Подъём сразу пошёл очень крутой. Мы полезли сначала серпантином, потом перешли на ёлочку и, наконец, на лесенку. Лесенку то и дело сбивали камни и скалы. Мы потеряли друг друга и только перекликались под рёв бури. Под конец лезли способом скалолазания; лыжи были только помехой. Поднялись над озером метров на 300. Наконец убедились, что склон переходит в отвесную скалу и решили поворачивать. В таких случаях спускаться всегда труднее, чем подниматься. Наши следы замело, мы шли по неизвестной дороге, рискуя каждую минуту соскользнуть в пропасть. А лыжи, как лошади, возвращающиеся домой, изо всех сил ускоряли бег. Это был целый час падений, ударов о камни, выворачивание ног из-за не снимающихся креплений. Предельно избитые, мы, наконец, выкатились на ледяную поверхность озера. Прокурор не мог поверить, что в такую погоду мы поднялись почти на половину Вудъяврчорра.

На другой день погода была немного лучше. Мы поднялись по ручью Юкспориок, затем свернули в ущелье Гакмана и стали подниматься на Юкспор, траверсируя склон. Склон горы покрылся ветровым настом, обледенел и имел выпуклый профиль. Слететь с него — костей не соберёшь. Наши лыжи не были окантованы и мы постоянно попадали в такое положение, что, казалось, дальше нельзя шагу ступить, шевельнуться, чтобы не сорваться. В течение минуты кровь стыла в жилах. Каждый раз нас выручала взаимная помощь, то есть протянутая товарищу лыжная палка.

Совсем стемнело, когда мы поднялись на платообразную вершину. Здесь вьюга усилилась, стало очень холодно. Мы стучали зубами, уныло бродя по плато, не зная, где можно спуститься. Везде было слишком круто. Внезапно мы наткнулись на полностью занесённую снегом землянку. К ней вёл ходок, прорытый в глубоком снегу. Толкнули дверь и оказались в комнатке, жарко натопленной, освещённой фонарём «летучая мышь» и полной народа. Кто мог скрываться в этой снежной пустыне? — Только беглые уголовники, которыми нас пугал Захаров.

Однако дело оказалось проще. Геологическая партия бурила гору сверху вниз, надеясь найти ещё одну сокровищницу апатита (и впоследствии нашли-таки). Буровики работали по трое суток, потом сменялись. Влезали наверх по вырубленным ступеням вдоль натянутого каната. Скатывались вниз (500 метров высоты) на железных листах по кулуару. Нам этот путь не подходил, так как выводил к Лопарскому перевалу, очень далеко от города. Буровики показали нам направление к относительно пологому склону Юкспориока.

Мы убедились, что пологость его уж очень относительна. Я сорвался с него и пролетел кувырком метров 50, едва задержавшись на каком-то сугробе, и набрал полную пазуху снега.

— Данька, ты жив? — раздался сверху голос Бориса.

— Кажется, жив. Отпускай, катись ко мне!

В следующий момент мимо меня пронеслась какая-то лавина, в которой мне почудились все четыре конечности Бориса. Лавина застряла где-то много ниже. Настала моя очередь, и я, не пытаясь встать на ноги, покатился, сидя на пятой точке. Нам повезло: склон не был обледенелым, и камни из него не торчали. Спуск, если не назвать его падением, продолжался с полчаса, пока при очередном броске у меня сучком не вырвало клок одежды. Я этому несказанно обрадовался: значит, деревья, значит, земля близко! Действительно, скоро склон стал выполаживаться, и мы въехали в лес.

— Руки вверх! — раздался голос, и мы оказались окружёнными красноармейцами с предупредительно направленными на нас ружьями.

Мы охотно сдались. Патруль предложил нам следовать за ним. После долгого пути по лесу нас привели в караулку. Мы вошли в неё прямо на лыжах, расстёгивать обледенелые крепления было бы слишком долго.

— Кто разрешил вам вторгаться в зону аммоналовых складов? Кто вы такие? — начал допрос карнач.

— Мы туристы, инженеры завода «Динамо». Какие у вас тут склады, понятия не имеем. Если хотите, чтоб здесь не ходили, надо поставить предупредительные плакаты.

— Со всех сторон поставлены. Но чтоб люди на нас с неба валились, извините, не предусмотрели. С тех пор как склады стоят, такого случая не было.

Выяснение отношений и переговоры по телефону с прокурором (какое счастье, что он же уполномоченный ОПТЭ) продолжались часа два. Карнач сам виноват, что в караулке натекли две большие лужи. В конце концов он нас отпустил, посоветовав впредь не спросясь броду не лезть в воду. Он дал нам сопровождающего до выхода из зоны, так как его людям дан приказ стрелять нарушителей без предупреждения. Серьёзные порядочки!

Девицы нам осточертели, и мы ушли в Тиетту. Тиетта по-лопарски значит «Наука». Так Ферсман назвал основанную им научную станцию по изучению природы, главным образом геологии Хибин. Станция помещалась в самом центре массива гор, в котловине озера Малый Вудъявр. Оно соединялось с Большим Вудъявром речкой, вдоль которой была проложена санная дорога. На всём озере Тиетта была единственным зданием. Высокий бревенчатый дом, окружённый балконом, с высокой треугольной крышей, он напоминал русский терем и стильно выделялся на фоне соснового леса.

В Тиетте мы прожили сутки. Для нас была новой обстановка научного отшельничества, в которой обитали сотрудники. Разбирали коллекции, сидели за микроскопами, чертили карты. При станции имелся хороший минералогический музей, в котором мы с удовольствием провели часть дня. Жизнь среди природы, совмещающаяся с деятельностью исследователя, показалась мне почти такой же привлекательной, как работа гидрометриста на висячем мосту через реку Ардон.

Сотрудники рассказали нам про трагический случай, который произошёл в прошлом году. Два туриста пошли зимой в Хибины и попали в буран. Заспорили, куда идти, и разошлись в разные стороны. Один вышел через три дня, весь обмороженный, в лопарское поселение, второго нашли только весной, в полукилометре от рудничного посёлка. Это был скелет, начисто объеденный росомахами. Осталось неясным, загрызли ли они его ослабевшего, или объели уже замёрзшего.

Мы познакомились с лаборантом Володей, и он взялся нас проводить через Хибины. Пошли. Начали медленно подниматься по долине Поачвумйока. Глубокий снег и тяжёлые рюкзаки затрудняли движение. Володя взял револьвер, мотивируя это обилием в тайге росомах. Через три часа утомительного подъёма по долине Володя скомандовал:

— Стоп, ущелье Рамзая. Чуть не прошли.

Действительно, без него мы обязательно прошли бы мимо, так узок и незаметен был вход в ущелье. Сквозное ущелье Рамзая представляло самый удобный из трёх проходов в Хибинских горах, которым можно было выйти на запад к Мурманской железной дороге и к озеру Имандра. Два другие прохода — ущелье Географов и перевал Чоргорр — труднее и выше, гораздо выше.

Мы вошли в знаменитое ущелье с чувством должного благоговения. Оно представляло собой трещину — клямм, разделявшую массивы Тахтарвумчорра на юге и Часначорра на севере. Стены его угрожающе нависали и пестрели всевозможными пятнами. Когда мы задирали головы, нам мерещились зеленоватые, лиловатые и даже красные тона. Вверху белела узкая полоска неба. Всё смотрелось через густой фильтр крупного снегопада. Местами клямм достигал всего десятка метров ширины.

В середине ущелья мы тепло распрощались с Володей. Чтобы оправдать наличие револьвера, он решил дать прощальный салют. Едва раздался сухонький звук выстрела, повторенный многократным эхо, как высоко над нами, вспугнутый громким звуком, задымился снежок. Потом он заструился водопадиком на нижележащую ступень скалы, потом, вобрав в себя лежавший там снег, обрушился ещё на несколько метров ниже. Мы глазели на эту игру с бескорыстным интересом, как вдруг, сообразив, что это имеет к нам непосредственное отношение, пустились наутёк. Но не тут то было! Ноги увязали в глубоком снегу по колено, лыжи не показывались на поверхности, палки погружались наполовину и не помогали движению. А лавина росла и своим шумом вызывала себе подобных в других точках ущелья. Так бывает во сне: убегаешь от опасности, а ноги вязнут в какой-то патоке, и так ни с места. Сухая лавина сошла в нескольких десятках метров от нас и рассыпалась конусом, завалив нас только по пояс. Да, нам чертовски повезло! Если б с головой, то мы так бы и остались стоять до лета, будучи намертво привинчены к земле жёсткими креплениями и навалившимся на них снегом.

Выбарахтавшись кое-как из снежного капкана, мы вышли к противоположному концу ущелья. Перед нами открылась широкая долина Лутнермайока, покрытая лесом и полого спускающаяся к Имандре. Мы были вознаграждены почти непрерывным трёхчасовым скольжением — апофеозом лыжного туризма. Вечером мы со станции Хибины сели в поезд, шедший в Мурманск.

Мы слезли в Коле, решив пройти до Мурманска пешком, чтобы познакомиться с ландшафтом. Кола представляла собой деревушку с совершенно почерневшими избами. Главной достопримечательностью была крохотная церквушка времён Господина Великого Новгорода.

Действительно, ландшафт в корне изменился. От Колы на север тянулось почти горизонтальное плато, покрытое чахлой тундровой растительностью. То и дело выступал на поверхность рухляк — кора выветривания. Морской ветер сдувал снег, так что временами приходилось снимать лыжи.

В Мурманске, состоявшем из двух-трёх рядов двухэтажных, преимущественно деревянных, домов, мы первым делом направились в порт, чтобы узнать, как можно пробраться поближе к Баренцеву морю. Нам показали на тральщик, который должен был выйти к Терскому берегу и, так как для промысла был не сезон, он сможет забрать пассажиров. Но так как он только 5 дней как пришёл из аналогичного рейса, вся команда, не исключая капитана, гуляла, то есть была вдрызг пьяна.

— Когда проспятся, тогда и пойдут, — объявил начальник порта.

Этого счастливого момента мы ждали два дня. Когда матросы, наконец, пришли, они, успев сильно опохмелиться, едва держались на ногах. Капитан пропитым голосом матерился в трубу, но механик никак не мог запустить двигатель, и вообще бестолочь была удивительная.

Всё же отчалили и пошли. Полюбовались живописными берегами Кольской губы, которая представляет объединённый эстуарий Колы и Туломы. Когда стемнело, мы принялись искать своё место в жизни. Но мы упустили возможность занять стулья в крохотной кают-компании. К тому же набившиеся туда человек 20 пассажиров дружно закурили махру, так что валивший оттуда дым мог соперничать с дымом из печной трубы. Эврика! Мы положили палки на перила поперёк трапа, ведущего в каюты, с комфортом разлеглись на них и так переночевали, хотя выходящие пассажиры неизбежно стукались головой о наши самодельные полати.

Утром вошли в Екатерининскую гавань, расположенную близ выхода из губы. Здесь в посёлке помещался ГОИН — Государственный океанографический институт. Рассчитав оставшиеся до конца отпуска дни, мы сообразили, что дальше нам не уехать, и сошли.

В ГОИНе мы быстро сошлись с одним зоологом, который предоставил нам право ночевать в его комнате в обмен на обещание служить гребцами и крутить лебёдку на катере при драгировании. В комнате зоолога поддерживалась невероятная грязь и беспорядок. На столе в дружном сообществе лежали объедки колбасы и селёдки, сапоги, микроскоп, патроны, шкурки убитых уток, какие-то черви в формалине и без и т. д. Трупы животных тошнотворно воняли. Вот когда мы подумали, что спать под кроватями у девиц с гитарами не так уж плохо.

Зато драгирование было великолепным занятием. В четырёхвёсельной лодке мы выходили в море. Зоолог травил трос, и мы принимались грести, как на всемирной олимпиаде, выпахивая и соскребая ножом драги каменистое дно бухты. Мы скидывали по очереди ватники, свитера, рубахи и, наконец, майки, невзирая на десятиградусный мороз. Потом начинали с не меньшим напряжением крутить лебёдку, поднимая драгу. А когда копошащаяся масса морских ежей, голотурий, морских звёзд и актиний оказывалась на дне лодки, в наши обязанности входило изумляться, демонстрировать свою зоологическую неграмотность, задавая бесчисленные вопросы:

— А это что ещё за морское чудо?

Хозяин был очень доволен нашей работой.

Один раз мы совершили длинный поход в Сайда-губу, сливавшуюся с Кольской губой около её выхода в море. Вид напоминал мне известную картину Рылова «В голубом просторе».

Пора было возвращаться. Единственная возможность попасть в Мурманск заключалась в использовании почтового катера. Команда его состояла из двух человек: капитана и механика. Мы упросили взять нас с собой.

— Инженеры пригодятся, — наложил резолюцию капитан.

В каюте было места едва на двоих. Мы там расположились.

Немного спустя капитан нас позвал: «Лезьте в машинное отделение. Мотор заглох. Если не запустите, нас трахнет о скалистый остров. Тогда капут».

Вход в машинное отделение был из рубки и весьма оригинально помещался между ног капитана. Мы нырнули туда. На капитана не хочу грешить, но механик опять-таки был пьян, как стелька. Мы оттащили бездыханное тело в сторону, где оно храпело и пускало пузыри до самого Мурманска.

Положение действительно было серьёзным. Стемнело, сильнейший ветер-вест гнал судёнышко поперёк губы. Снегопад перешёл в метель, в которой тонул слабый свет фары и топового фонаря. Мы стали лихорадочно разбираться в двигателе, мобилизуя в памяти лекции Лобача-Жученки. Но двигатель не походил ни на одну знакомую схему. Вот деталь, очень похожая на карбюратор, но тут же шао накала, которого вовсе не должно быть. В отчаянии мы вертели маховички, открывали и закрывали краники.

Волна хлестнула через борт, обдав брызгами машинное отделение. В каюту она проникла через трубу от времянки, из которой с шипеньем полетели угли, наполнив помещение дымом.

— Один пассажир на помпу! — скомандовал капитан. Оставив Бориса с двигателем, я схватился за ручку помпы. И очень своевременно: волны одна за другой начали переливаться через борт. Отчаянно качало. Наши рюкзаки, привязанные к кабемтану, насквозь промокли и обледенели. Скалистый берег рокового острова уже показался в фаре. Как вдруг двигатель зачихал. Ещё минута, и чиханье перешло в ровное тарахтенье.

В последнюю минуту Борису повезло: он нажал на нужное место. Катер снова обрёл управляемость, капитан круто повернул румпель, и мы пошли на юг. Мы сменялись в машинном отделении. Через 10 часов после выхода из Полярного мы вошли в Мурманск.

— Молодцы инженеры, — похвалил капитан.

— Но скажите, ради бога, что у вас за машина? Мы такой не проходили.

— Норвежская «амфибия». Помесь дизеля с карбюраторным двигателем.

За время поездки мы приобрели вкус к Северу. А жутковатые моменты: восхождение на Юкспор, лавина в ущелье Рамзая, критические минуты на почтовом катере превратились в воспоминания как о весёлых приключениях.

Дома было всё в порядке. Галочка и Глупс здоровые и весёлые. Сын такой буян! Спасу нет. И уже говорит «папа» и «мама». Но, кажется, не относя это непосредственно к нам. А сильный, по-мужски. Уж если вцепится ручкой, не оторвёшь. И научился хитрить. Галя на руки его берёт редко, чтобы не приучать. А то ведь потом не справишься с ним и со всеми делами. А он что делает! Начинает попискивать, будто ему что-то нужно, а когда Галя подойдёт и наклонится к нему, он сильными лапками вцепляется в одежду и не отпускает. Ну, она и не выдерживает, возьмёт на руки, а он прыгает, радуется. Но Галя как-то умеет, взяв его, погладить, поговорить, и после этого он спокойно ложится в свою кроватку, и надолго.

Вот ведь не так много времени я его не видел, а как он изменился! Вырос, поумнел. А самое главное, он стал чемпионом района на конкурсе питомцев нашей консультации. по весу, хабитусу, экстерьеру, тургору и вообще здоровью. Вот это здорово. Мне захотелось вычертить кривую его показателей, собственно, веса, по месяцам: синим — контрольные цифры средних нормальных весов для ребёнка его возраста и красным — эмпирическую кривую его веса. Ну, куда там! Красная выскочила намного выше. Галя рассказала, что у него появилось красное пятнышко на щёчке — ангиома. И когда в консультации ему выжигали углекислотой, он не пикнул, только морщился.

Мы окончательно решили, что он вовсе не Глупс, а настоящий Умс.

На завод я пошёл с удовольствием. Правда, там сразу создались трудности с итальянским языком. Закупили чертежи и технические условия у итальянской фирмы Савильяно. А языка никто не знает. Ну, я опять взял их отцу для перевода. И снова оказалось, что он только что поступил на работу в ЦК МОПР (Международное общество помощи рабочим

— Чтобы был перевод на русский. Делай как знаешь.

Пришлось засесть. Было очень трудно. Но под конец я так втянулся, что делал это с удовольствием.

Особые условия в цеху создались благодаря тому, что часть командиров производства прошла школу партизанского движения. Так, однажды, начальник механического цеха Цирлин перехватил и установил у себя в цеху предназначавшийся мне токарный станок. Жалобы в заводоуправление не дали результатов.

— Сумел захватить, ну и молодец! А ты не зевай! — наложил резолюцию директор Жуков.

Я обозлился и решил доказать, что я тоже молодец. В распоряжении замдиректора Боброва находилась «дикая дивизия», бригада татар-такелажников. Я выпросил их на одну ночь под предлогом передвижки станков. Я целил на размёточную плиту, которую давно и тщетно просил у Цирлина, а у него их было две. Я заранее обмерил её и приготовил фундамент. Механический цех работал только в две смены. Ночью я нагрянул с «дикой дивизией» туда, снял плиту. Перенёс краном через весь цех, поднял многотонную махину на второй этаж и установил в коллекторной. До утра для верности я успел залить плиту цементом. Стратегический план и проведённая подготовка обеспечили успех операции. Цирлин рвал и метал, но, предвидя ответ, не решился жаловаться. Забрать назад плиту он не мог, ведь мой цех работал в три смены.

Лихорадило не только мой цех. Весь завод переживал, когда предстоял первый выпуск моторов для метро. Пустить метрополитен в Москве, целиком построенный из советских материалов, на советском оборудовании — это был вопрос престижа советской техники. Как свирепствовал отдел контроля! Заведующий производством Генко, главный инженер Александров и сам директор ходили невыспанные, больные, злые в течение нескольких месяцев. Метро пошло, но настроение не разрядилось. В сборочном цеху сразу появились первые электровозы серии ВЛ изготовления Коломенского завода, которые мы должны были наполнить всякой электрической начинкой. Переход на электрическую тягу был поистине историческим моментом для индустриализации СССР, и мы понимали, что на нас, кто с надеждой, а кто с сарказмом, смотрела вся Европа: пойдут или не пойдут.

На завод приехал Орджоникидзе. К его приезду готовились: убрали все безобразия, повесили побольше лозунгов. Все начальники цехов стояли с утра на стрёме. Когда появилась торжественная процессия, я махнул рукой, и все рабочие засуетились, проявляя повышенную деятельность. Серго шёл туча тучей. Привыкши видеть его на портретах лихим чернобровым красавцем с острыми усами, я был удивлён, увидев старого, седого, очень толстого человека с мешками под глазами и усталым мрачным взглядом. Неизменной оставалась только генеральская папаха. Нарком, обводя взглядом мастерские и слушая объяснения директора Жукова, казалось, думал о чём-то своём, очень неприятном. Я пошёл в хвосте крестного хода через весь цех, готовый дать любую справку, но Орджоникидзе так и не задал ни одного вопроса.

Истинным наказанием были рационализаторы и изобретатели. Обычно это бывали ловкие бездельники, которые наловчились не работать, шастать по цеху и выискивать, что бы можно предложить. Они выспрашивали у рабочих их туманные идеи и тотчас оформляли их от своего имени как «рабочие предложения». Делали они это ради премий, которые получали регулярно, как вторую зарплату. Были и у меня в цеху таких типа 2–3, особенно некто Смирнов, нормировщик из соседнего цеха. Изобретатели всегда вносили предложения, не касавшиеся их профессии. Они, предложения, были технически невыполнимы, или экономически невыгодны, или губительны для качества продукции (так называемые «упрощенческие»). Тем не менее БРИЗ (Бюро по рационализации и изобретательству), от которого начальство требовало максимум внедрённых рабочих предложений, постоянно становился на их сторону. Постоянная борьба с изобретателями очень мешала работе и трепала нервы. Я не говорю, что все рабочие предложения были нелепы, но как раз наиболее дельные шли мимо БРИЗа. Всесоюзное электротехническое объединение — ВЭО — снесло яичко и, по примеру кукушек, подкинуло в моё гнездо. Это был немецкий специалист Гебгардт, нахал и пьяница, которого мне подсадили в качестве консультанта. Он не был знаком с нашими условиями, всё мерил на немецкий аршин и обычно попадал пальцем в небо. Для цеха он был обузой, а для меня вдвойне: разговаривать с ним приходилось по-немецки. Ругательных выражений, кроме Donnerwetter, я не знал, а он быстро овладел русской матерной лексикой, которую я не употреблял.

Гебгард понял механику БРИЗа и стал вносить не просто предложения, что было его обязанностью, а «рабочие» предложения. Чтобы лукавство его не так бросалось в глаза, он столковался со Смирновым и подавал заявки на усовершенствования за двумя подписями.

Я отбивался от него два года. И однажды, когда я отказался упростить операцию, что могло, по моему мнению, повести к пробою коллекторных пластин, Гебгард написал в заводскую многотиражку статью, где обвинял меня в расточительстве, зажиме критики, отрыве от рабочих масс и чуть ли не во вредительстве. Копию он послал в Объединение.

ВЭО, получив сигнал, тотчас назначил комиссию под председательством какого-то ответственного работника. Зная обычаи того времени, я уже готовился сесть в тюрьму, когда, будучи вызван на заседание комиссии, увидел, что «ответственный работник» — мой старый друг Юрка Зайченко. Строгим взглядом он предупредил всякие проявления фамильярности с моей стороны, называя меня не иначе как «товарищ Арманд», и повёл дело к спуску на тормозах, проявляя в то же время чрезвычайное почтение к «иностранному специалисту».

— А чего ты, собственно, хочешь? — спросил он меня в перерыве, когда мы остались вдвоём.

— Чтобы ты убрал куда-нибудь этого черта. Он мне не даёт работать.

Заключение комиссии гласило, что Гебгард на заводе Динамо не находит достаточного применения для своих знаний и что комиссия рекомендует перевести его на другое предприятие, более близкое к его специальности.

Вот когда я оценил фильтрующуюся способность шабшаевцев.

В коллекторной подобрался крепкий костяк рабочих. Особенно меня радовал вдумчивый, хозяйственный подход к делу токаря Перпилова. Я выдвинул его и ещё двоих, в том числе одного комсомольца, сменными мастерами. Теперь можно было обратить внимание на другие мастерские цеха.

Самым слабым местом была гальваническая. Я написал в заводоуправление докладную записку, где доказывал полную бесперспективность замены или ремонта оборудования, пока она находится в разрушенной церкви. Необходимо выделить хорошее помещение и всё построить заново. Заводоуправление сказало «добро» и отвело в торце нового корпуса площадь раз в шесть большую прежней.

Я засел за электрохимию, с которой был совершенно не знаком, зачитал до дыр учебник гальванотехники Изгарышева, съездил ещё раз в Харьков на ХЭМЗ ХТЗ, где изучил все антикоррозийные покрытия, обошёл с полдюжины московских заводов. Когда мне стало ясно, «что такое хорошо и что такое плохо». Я стал выяснять, где можно купить оборудование. Оказалось, что кроме умформера (гальванические ванны требуют мощного постоянного тока), а также вентиляторов, ничего купить нельзя. Ванны, барабаны, колокола, пескоструйные аппараты в СССР не производились, а валюты на покупку за границей не давали. Я только облизывался на прейскуранты AEG и GEC. Десятки заводов, имевших гальванические цеха, строили всё оборудование своими силами, кто во что горазд.

Задача осложнилась, хотя и становилась несравненно интересней. Всё надо было спроектировать и сделать самому. Я роздал заказы в отдел механика завода. Но так как никто ничего в этом деле не понимал, то я сам засел за конструкторскую доску. Особенно интересно было конструировать барабаны для массовой оцинковки крепёжных деталей. Представляете: вместо того, чтобы каждый болтик подвешивать на проволочке к катоду, можно было заложить сразу несколько сотен болтов в барабан. Покрутить их мотором с часок и готово, всё оцинковано. Такое повышение производительности очень меня увлекало. Пришлось взяться за роль снабженца. Ездил в Гжель за кислотоупорными сосудами и метлахской плиткой, в Ленинград — за базальтовыми кирпичами, в Перерву за кремнефтористым натрием. Последний пришлось просто украсть, вынести через дыру в заборе. Уж очень сложной и канительной была процедура выписки и отпуска его. А он валялся кучами во дворе под открытым небом и у самой дыры.

В это время общая обстановка всё усложнялась. У меня в каждой мастерской было по цеховому инженеру. В первой катушечной был Липшиц — молодой парень, инженер не ахти, но неплохой мужик, только трусоват. Мы иногда с Китаенко и с ним по воскресеньям ходили на лыжах на большую гору в селе Коломенском. Однажды Липшиц исчез. Искали его два месяца, а потом вдруг прочли в газетах, что он арестован по делу об организации покушения на Сталина и Ворошилова. Он якобы должен был стоять на улице Моховой и махнуть рукой бомбометателям, когда машина Сталина выедет из Кремля.

Зная полнейшую аполитичность и робость Липшица, я ни минуты не сомневался в фантастичности этого обвинения. Но… Липшиц был расстрелян с другими «террористами».

Разгромили Институт Каган-Шабшая. Он был передан Наркомпросу и, по иронии судьбы, преобразован в Институт слабых токов, от которых постоянно нас предостерегал Яков Фабианович.

Сам он устроился работать в какой-то металлургический институт. Вся партийная и профсоюзная верхушка Электротехнического института: оба Бирбайера, Рубинштейн, Грант и многие другие евреи были арестованы якобы как участники оппозиции, вместе с группой студентов во главе со Шполянским. Они, будто бы, были связаны с меньшевиками. Это просто били по евреям.

Безотрадно складывалась судьба моих родных.

Лена и Саша, отбыв три года ссылки в Коканде, получили три новых в Сыктывкаре. Утешало разве то, что они поселились в пригороде Сыктывкара, называемом «Пиренеи». Когда же кончился и этот срок, им назначили новый — в Вологду на пять лет. В прежних местах Саша работал по специальности — экономистом в Облплане. Благодаря высокой образованности и горячему отношению к делу, он приносил там немалую пользу. В Вологде это было запрещено. Жить им было нечем. Мы им посылали каждый месяц небольшую сумму, чего, конечно, не хватало на семью из четырёх человек. Для развлечения они организовали в местном клубе детский кукольный театрик. Саша писал пьесы. Лена с Наташей делали кукол и сами же были кукловодами. Получалось хорошо, но заработок был минимальный.

В это время в райвоенкомате проверяли картотеку. Нашли: Арманд Д. Л., рядовой, необученный. Почему необученный? Надо обучить! И призвали меня на всевобуч или на допризывную подготовку, не помню, как это тогда называлось.

Я пошёл в военкомат объясняться. Доказывал, что освобождён от военной службы, хоть и было совестно размахивать незаконно полученным белым билетом.

— Освобождён? С чем вас и поздравляем. А мы вас призывать и не собираемся. Только обучим на всякий случай, а там отказывайтесь себе на здоровье. Но уж если обучаться откажетесь, тогда не взыщите.

Что же делать? Опять садиться в тюрьму, сейчас, когда жизнь наладилась, когда на заводе интересная, творческая работа? Ну, скажем, этим можно пожертвовать, но что будет с Галей, как она прокормит, вырастит малыша? Кто будет помогать Лене и Саше с дочкой двенадцати лет? Как-то оказалось, что от меня зависит благополучие целых шести человек. Не эгоизм ли подвергать их всех, особенно маленького, страданиям ради чистоты своей совести? Ох, как правы были народовольцы, что отрекались от родных и не заводили семьи, посвящая себя революционной работе.

С другой стороны, если сейчас пойду во всевобуч, то как я буду выглядеть в случае войны? Помимо того, что спрос с обученного будет строже, чем с необученного, что я скажу, когда меня спросят: «Для чего же ты обучался в мирное время? А теперь, когда есть опасность для жизни, так ты и в кусты?»

В конце концов я всё же решил идти на всевобуч. Ох, как не хочется писать про эту историю, тем более, что всё вышло гораздо гаже, чем я предполагал! Да уж, видно, из песни слова не выкинешь. В моей памяти это запечатлелось как самый беспринципный мой поступок. Но, что сделано, то сделано.

Районный штаб всевобуча помещался близ Таганки на тихой Воронцовской улице. Нас набралась рота молокососов, причём я не запомню ни одного человека не то что с высшим, но даже со средним образованием.

Учились повзводно. Взводный командир читал политграмоту. Это было не только для меня, но и для всех бойцов чистым наказанием. Настолько примитивными, шаблонными, газетными были все аргументы, лозунги, выводы, что не заснуть не было возможности. И засыпали, и получали наряды. Немногим лучше были занятия по строевому уставу. Всё ж-таки там надо было что-то учить, запоминать. Но это было нетрудно. Когда шла проверка, меня всегда подмывало поднять руку, но я сдерживался, так как взводный предупредил, что будет лучших бойцов выделять в отделённые. Этого мне только недоставало!

Ротный фельдшер читал курс «гигиены и санитарии». Это был единственный предмет, против которого я ничего не мог возразить, но, увы, он не шёл дальше того, что от сырой воды болит живот, а от развратной жизни делается сифилис.

Все оживлялись, когда начинались практические занятия. Строй я прекрасно знал со скаутских времён и, даже испытывал некоторое удовольствие, когда взвод чётко проделывал артикулы. Это как коллективная гимнастика. Командовал взводный лихо, но нельзя было сдержаться от смехе, когда он орал на замешкавшегося парня (он был еврей):

— Какие могут быть пегчатки после команды говняться?

Не плохо было маршировать по улицам, хотя пробежка от Таганской площади до Спасской (ныне Крестьянской) заставы давалась с трудом. Зато с души воротило, когда отдавался приказ: «Запевай!». На беду я попал в роту «химиков».

Роты, роты, роты

Даёшь газомёты,

Баллоны поскорее,

Чтоб было веселее!

«Ничего себе, веселее. Какой цинизм!» — думал я.

Остальные песни поражали своей глупостью:

Хорошо на вольной волюшке

С книжкой в поле работать,

Чем поповски сказки глупые

С дымом-ладаном глотать.

Или:

Через речку перешли, у канавы встали,

Мы не долго, с полчаса командиров ждали.

Едет, едет командир с красными войсками,

У них ружья за плечами с красными штыками.

Сколько я ни спорил, что надо петь «с острыми штыками», сколько ни доказывал, что штыки никогда не красят, ребята продолжали долдонить своё. Очевидно, они считали, что чем больше красного, тем больше будет довольно начальство.

В одной из песен пели такое:

Товарищ Ворошилов

На белом коне,

На коне вороном…

— А вы почему не поёте? — несколько раз придирался взводный. — Слуха нет. — Как такое нет, когда был пгиказ!

Интересный предмет был конструкция оружия. Она была несомненно остроумна. Миномёт, винтовка ловко разбирались и собирались, мне это напоминало завод. Отсечка-отражатель одна чего стоит! Эх, кабы изобретательность военных конструкторов направить на невоенное дело! Гадливость только вызывали газомёты и газовые баллоны, изучение свойств удушливых газов. В мировую войну я видел в госпитале солдат, поражённых газами, и имел некоторое представление о том, как выглядит это средство истребления людей. Между прочим, я заметил, что военные никогда не произносили слов «убить людей», но всегда «поразить цель». Какая деликатность!

Поражать цель — пожалуйста! Я и сам любил это занятие, когда цель была деревянная. Вероятно, благодаря многочисленным упражнениям в стрельбе из лука я оказался в числе лучших стрелков во взводе. Нам мало давали боевых винтовок, и потому стрельба в цель рассматривалась нами как праздник.

За два дня до конца занятий нам объявили, что они кончатся принесением воинской присяги. Это для меня было полной неожиданностью и повергло в состояние растерянности. Принести присягу, чтобы потом её нарушить? Это совершенно исключалось. Чтобы потом её исполнить? Это значило отречься от главного принципа своей жизни. Продать то, за что я пять раз был судим, сидел в тюрьме. Считать, что присяга чистая формальность, спрятаться за reservatio mentalis[41] — ведь я не иезуит, это абсурд. Значит, нужно было её избежать. Но как это сделать? У меня не было знакомых врачей, имеющих право выдать мне бюллетень. Да я и не хотел бы впутывать в это дело кого бы то ни было. Уж если идти на обман, то одному. Я даже дома Галке ничего не сказал о присяге и пошёл в последний день на всевобуч, как на казнь.

С утра ещё были занятия. Присяга предполагалась после обеда. Я сел в первом ряду, чтобы взводный меня видел, и принялся изображать больного: держался за голову, стискивал виски, вставал в перерыве с лёгким стоном и держась за спинку стула. Три часа валял дурака и безрезультатно. Только на последнем часе взводный, наконец, заметил:

— Что с вами, Агманд?

— Голова разваливается, товарищ ротный командир. И спину ломит, в ноги отдаёт. Стоять не могу. Вероятно, простыл вчера после бани.

Я хотел добавить, что температура повышенная, но воздержался: может послать к фельдшеру проверить. Хотя я и в самом деле чувствовал себя прескверно. Ведь я две ночи не спал, всё решал своё «быть или не быть!»

— Ну, так можете идти домой. Потом пгидете в военкомат, Вам поставят штамп о пгохождении военной подготовки.

Так просто!? Очевидно, сам взводный смотрел на присягу как на простую формальность. И тут я чуть не загубил всё дело: от радости слишком резво вскочил со стула.

Итак, на этот раз проехало. Но, боже мой, как мне стыдно!! Я шёл, кусая себе губы, и ворчал: «До чего докатился!» Потом мне пришло в голову, что вопрос вовсе не решён. От меня могут потребовать принесение присяги, когда я приду за штампом. А если не приду, я останусь рядовым необученным и при любой следующей проверке всё начнётся сначала. Один еврей сказал: «Обмануть советскую власть иногда удаётся, перехитрить — никогда».

Я не пошёл в военкомат. Я так устал от этих переживаний, что предпочёл повторение в неопределённом будущем, только не сейчас. Как потом выяснилось, до самой войны никто меня не беспокоил, никому я не был нужен.

Напротив нашего дома построили плавательный бассейн ЗИСа. Это был второй бассейн в Москве, если не считать старый, крохотный в Сандуновских банях, ещё дореволюционный.

Из нашего окна с пятого этажа было видно, как там парни и девушки плавали и, поднимаясь на 8-метровую вышку разбегались и… исчезали под водой. В моей душе вовсе не угас спортивный пыл, и я не мог равнодушно глядеть на это зрелище. Так и подмывало пойти туда. Но я считал, что моё время уже прошло, что в 27 лет бородатому инженеру стыдно прыгать или плавать с мальчишками. Но главное — некогда. Ведь редко когда я приходил домой с завода раньше девяти часов вечера и весьма нередко, во время авралов, не выходил с завода по трое суток. Притом уставал дико. Куда уж мне!

Однако, Галя взяла меня в оборот:

— Тебе необходима разрядка. Можешь ты, наконец, два раза в неделю приходить с завода вовремя?

Она уговаривала меня до тех пор, пока я не записался. А несколько позже записалась и сама. Я очень скоро почувствовал, как она была права. Бассейн делал чудо: давал заряд сил, ни с чем не сравнимый.

Я попал в группу инструктора Сливиной, совершенной девчонки, однако мастера спорта и какой-то чемпионки.

— Вы умеете плавать?

— По-собачьи, лягушачьи и сажёнками.

— Отлично. Чем скорее вы забудете всё это, тем лучше. Отправляйтесь на мелкий конец бассейна и будем учиться заново.

Я узнал, что уважающие себя люди плавают кролем, брассом, оверармом, баттерфляем и ещё прочими премудрыми стилями. И начал терпеливо ими овладевать.

Через год я уже недурно овладел брассом и оверармом и просто влюбился в кроль. Особенно мне нравилось ходить на дальние дистанции. Я всегда начинал урок с 1000-метровки. Мерное движение, подобное качанию маятника (бассейн был в длину 25 метров) приводило меня в какое-то сомнамбулическое состояние и удивительно успокаивало нервы. Я пробовал прыгать с вышки и с трамплина. С вышки я с трепетом прыгал с 8 метров только солдатиком. С трёхметрового трамплина пробовал простые фигурные прыжки.

Однажды, когда в бассейне было устроено публичное соревнование, я подумал, что занимаюсь уже несколько лет и пора бы мне выступить. Но с чем? Плавал я хорошо, но скоростью не обладал, какая требуется на соревнованиях, да и тужиться не любил. Ватерполистов у нас было две команды, причём по иронии судьбы капитанами в них были Неживой и Бессмертный. Первый всегда побеждал второго. Но я был плохой ватерполист и выступать не решился. Не попробовать ли мне счастья в прыжках? Чем черт не шутит?

Настал праздник, и трибуны были полны народом. Прошли заплывы, начались прыжки. Я заявил три простеньких прыжка с трамплина. Мне приходилось потом выступать с лекциями перед двумя тысячами слушателей, говорить по-французски перед учёными всего мира, но, ей-богу, я наполовину так не волновался, как стоя на трамплине. Особенно меня смущала борода, единственная среди участников соревнования. Мне казалось, что она обязывает показать экстра-класс.

«Солдатиком» я прыгнул сносно, «козла под себя» не докрутил и вошёл в воду на троечку. Поэтому, делая последний прыжок «ласточкой», я так оттолкнулся от трамплина, что перевернулся на спину и лёг на воду точнёхонько плашмя, причём здорово расшибся. Мне не хотелось выныривать на поверхность. Но всё-таки пришлось вылезать. Публика ревела, хохотала, свистела. Первые ряды, в том конце, где я шлёпнулся, были покрыты водой, как после дождя. Женщины вытирали платками платья. Сливина сказала:

— Осрамил мою седую голову!

Кроме бассейна, я по воскресеньям подвизался на лыжах при ОПТЭ (Общество пролетарского туризма и экскурсий), московское отделение которого тогда возглавлял Бархаш — самый ярый альпинист и лыжник. Школа горнолыжного спорта там же возглавлялась мастером спорта Ерковым. Я записался к нему. По воскресеньям мы ходили на Воробьёвку или ездили на Сходню — на Бархашину горку, где изучали все премудрости: «армбергскую стоечку», торможение «плугом», поворот «христиания», «телемарк» и другие. Лыжи были у кого какие, большей частью неподходящие, с креплениями полужёсткими, военными, ерковскими. У начальства были «кандахара», «ротофеллы», которые только начинали входить в моду.

Верхом моих достижений были три прыжка с малого трамплина, с непременным приземлением на «пятую точку». Никогда я не замечал, что она меня перетягивает. На Сходне я часто встречал своего старого друга Колю Эльбе, патрульного. Он тогда уже был географом. Я его спрашивал:

— Ну как, Коля, женился?

— Я принципиальный холостяк, никогда.

Я очень гордился, что моим учителем был сам Ерков, душевный парень и изобретатель популярного тогда крепления.

Алёнька так нас радовал своим характером — весёлым, покладистым. Кажется, он никогда не плакал, а своё недовольство выражал какими-то тоненькими звуками, вроде ворчания.

Галочка его хорошо понимала и при «ворчании» разговаривала с ним, почти как со взрослым. Удивительнее всего то, что он как будто понимал её увещевания и очень скоро становился снова сияющим и живым.

Сколько радости он вносил в нашу жизнь, невозможно описать. С мыслью о нём и работалось легко и всякие неприятности (а их — внешних — было достаточно) переживались легче и скорее.

Но вдруг, ни с чего, казалось бы, он заболел, да так здорово! Так грустно было смотреть на маленького страдальца. Врачи не понимали, с чего бы ему болеть. А через два дня выяснилось, что он съел шишечку от своей новой коляски. Вот это номер!! Я и то не сумел бы проглотить такую штуку!

Через недельку-полторы поправился наш малыш. Да с такой мамой, как моя Галочка, я был уверен, что он скоро поправится.

После болезни Алёнька быстро стал набираться сил и с каждым днём всё больше веселился. Стал снова вставать на ножки и целыми днями болтать по-своему.

Как и прежде, он больше всего любил купаться. Когда он видел, что в тазик наливают воду, он от нетерпения перегибался через перильца в кроватке и как-то попискивал, топоча ножками.

К сожалению, тазик, в котором его купали, был для него очень мал. Правда, его это нисколько не смущало. Он, буйно радуясь, так бил ручками и ножками по воде, что большая часть её оказывалась на полу и на нашем платье. Зато, когда нам подарили наташонкину (дочки Лены и Саши) ванночку длиной более метра и 60 сантиметров шириной с соответственной высотой, да когда Галя соорудила в ней гамачок из марли, вот тут Алёнька показал все свои богатырские способности. Отталкиваясь ножками от торца ванночки и подпрыгивая в гамачке на волнах, он громко хохотал, махая ручками и ножками, а мы с Галочкой вместе с ним. Конечно, при этом он напивался воды из ванночки, но, по-видимому, ему это не вредило. На его весёлое купанье собирались соседи, приходили наши знакомые специально полюбоваться на это зрелище. А имеющие младенцев стали тоже сооружать гамачки. Никого не смущало, что после такого аттракциона все оказывались в мокрых платьях, а нам целое дело — вытирать с пола обильные лужи.

К этому времени — около полугода — Алёша проявил способность, возможно, как и все маленькие дети, распознавать окружающих людей. По своему характеру и жизнерадостности он был доверчив со всеми и с радостью шёл на руки ко всем знакомым и незнакомым. И так как Галя не часто брала его на руки, он с хитрой улыбкой протягивал свои ручки приходящему: «Возьми меня на руки».

Мы были очень удивлены, когда первая жена Игоря Лена попыталась взять его на руки, он горько заревел и отчаянно сопротивлялся до тех пор, пока она не посадила его назад в кроватку. Значительно позже мы выяснили, что эта женщина оказалась дурным человеком. А мы-то этого и не подозревали. По её доносу Игоря арестовали, но уже через месяц он был уже полностью оправдан. Сама Лена призналась, что сделала это, чтобы распродать имущество мужа. А продавать было что: Игорь, как художник, собирал коллекции картин и мебели в комиссионных магазинах, и его квартира была настоящим музеем мецената. Но Лена промахнулась: всё имущество было вывезено теми, кто делал обыск при аресте Игоря. Сама Лена вместе с братом и матерью куда-то сгинула.

Игорь, потрясённый такими событиями, переехал на жительство в Москву, чему Галя была чрезвычайно рада. Она очень любила брата.

Нам постоянно не хватало денег. Среди знакомых и особенно родных был целый ряд людей, которым надо было помогать. Поэтому мы всегда были в долгах. В получку отдавали долги и тут же принимались занимать снова. А тут ещё появилась совершенно для меня неожиданная проблема: Галя сказала, что ребёнку нужна дача. Надо было думать о приработке. Я написал техническую статью в ведомственный журнал «Электрическая тяга», писал туристические статьи в «Вокруг света», делал рефераты в какое-то научное обозрение, но всё это были крохи по сравнению со стоимостью дачи. Галя решила искать работу, но, когда мы прикинули конкретно её возможный заработок, то увидели, что необходимая при этом домработница съела бы весь Галин заработок плюс к тому торчала бы у нас как бельмо на глазу в нашей небольшой комнате. Нет, нет, это не выход.

Галя нашла работу, которую она могла выполнять на дому. Это была артель «Всекохудожник», где уже работала сестра Нина. Они обе проявили способности в росписи узоров на ткани, блузках, платках и т. п. Галочкин заработок дал нам возможность нанять дачу. Но после этого она оставила работу и занялась полностью сыном.

Откровенно говоря, я весьма кисло смотрел на дачное предприятие. Мне казалось, что мы «обрастаем» и этим включаемся в ряды буржуазиата.

Снова решили жить на даче вместе со Стефановичами. Мы очень были дружны, дети одного возраста. Почему бы и не вместе?

Сняли половину деревенского дома на берегу прекрасного озера, на противоположной стороне которого располагалось роскошное бывшее имение-дворец среди прекрасного парка. Это было в Расторгуеве по Павелецкой железной дороге. Хорошая была рекомендация Игоря — он знал эти места.

Переезд был тяжёлый, измотавший нас обоих. А Алёше дача была по душе. Ему исполнилось уже десять месяцев. Он уже говорил ряд настоящих слов, нас называл «пап-Дань» и «мам-Галь». Носился на чевереньках так, что трудно было его догнать, но как-то смешно — несколько боком. Он мне напоминал при этом какого-то краба. Он чувствовал себя на свободе «в своей тарелке» и целыми днями колесил, быстро передвигая ручкам и ножками, по нашей комнате, террасе, увитой виноградом и палисаднику. Почему-то ему не нравилось пробовать ходить по-человечески на ножках, вероятно, из-за неуверенности и медлительности этого способа. При ползании он всегда выражал своё удовольствие мурлыканьем себе под нос чего-то непонятного.

Галя постоянно его учила ходить как все. По существу он уже мог. Но не хотел или боялся, он был очень осторожен. Галя давала ему кончик носового платка в ручку, другой конец брала сама, и так они шествовали на порядочном расстоянии. Алёнька думал, что мама его ведёт, и спокойно шагал вперёд. Но когда он замечал, что мама бросила свой кончик, он сразу терялся и переходил на четвереньки.

Любовь к воде чуть не сгубила его. Кода Галя, ещё в мае, пошла с ним впервые на озеро, села на бережку и увлеклась чтением, пока он ковырялся в песочке. Она не заметила, что скоро Алёша с довольной улыбкой быстро направился к воде, вероятно вообразив, что это большой таз с водой, вошёл в воду и сразу погрузился на дно. Погода ещё стояла холодная, и он был солидно одет. Ясно, что намокшая одёжка потянула его вниз. Хорошо, что Галя быстро заметила, что сына нигде нет, а из воды поднимаются пузыри. Она быстро вбежала в воду и выхватила его со дна. К счастью, он ещё не успел захлебнуться. Конечно, простудился, но быстро оправился.

Вообще-то Алёнька в это лето многократно «развлекал» нас, особенно Галю.

Галя в жаркие дни ставила большой таз с водой на солнышко и сажала в него сыночка. Он это очень любил. Вылезти из таза самостоятельно он ещё не мог и, когда ему надоедало сидеть, звал маму на помощь.

Однажды Галя его так посадила и ушла в дом. Выйдя через несколько минут на террасу, она окаменела: Алёша, каким-то образом выкарабкавшись из таза, шагал по направлению к лошади с плугом, которую привёл хозяин. Жара стояла невыносимая, слепни и другие кровососы буквально облепили лошадь, и она непрерывно лягалась, страдая от укусов этих гадов. Алёша был уже в двух шагах от брюха лошади. Что Галя пережила! Когда же она подлетела к Алёше, он уже был там и топтался под самым брюхом животного. Она зажмурилась в ужасе. Но тут случилось чудо! Умная лошадь, по-видимому, увидев ребёнка, совершенно перестала лягаться, только двигала участками кожи, стараясь согнать своих мучителей. Галочка зарыдала от потрясения и, схватив сынишку, убежала в комнату. Но, посадив Алёшу, побежала к лошади с горбушкой хлеба и кусками сахара, в благодарность умному животному.

В другой раз в воскресенье, когда мы все сидели на террасе, Алёше куда-то исчез. Всего несколько минут назад все видели его у калитки, наблюдающего за курами у дороги. И вот исчез! Стали все искать. Нет! Побежали по деревне, спрашивали всех. Никто его не видел. Сосед наш взял драгу со словами: «Не иначе у пруд мырнул». Он долго и безрезультатно шарил драгой по дну грязного прудишки посереди деревни. Мы пришли в полное отчаяние. Я бросился к озеру: «Неужели Алёнька мог добежать до него? Расстояние порядочное, а он едва научился передвигаться!» Тут я услышал, что меня зовут. У Галочки на руках был спящий сынок, весь в пыли и песке. Оказывается он, наглядевшись на кур, купающихся в пыли у стенок колодца возле самой нашей калитки, решил и сам лечь в такую ямку, как-раз на противоположной стороне колодца от калитки, да там и сладко заснул. А мы-то бегали мимо него много раз и не заметили его.

Изредка к нам на дачу приезжал мой папа. Он как-то неумело пробовал играть с Алёшей. Это было очень трогательно. А гуляя с Галей, рассказывал о своей невесёлой жизни. Там он был просто несчастен. Тамара пилила его за всё на свете непрерывно, вплоть до того, что он виноват, что у нас советская власть, отнявшая у них богатство дедов, и так далее. Это не имело конца, во всём он был виноват. Как же я его жалел, но что я мог сделать, чтобы ему помочь? Мы с Галей всячески проявляли к нему внимание и ласку, чтобы хоть этим, как говорится, скрасить его грустную жизнь. В ней ему не уделялось ни капли теплоты. Он любил приезжать к нам и проводить время с внучком. Как это хорошо — три поколения вместе! Но, увы, Тамара не часто отпускала его к нам, разве только за деньгами. Но он очень стеснялся просить, зная, что у нас их также не хватает. У меня сердце разрывалось, глядя на него, и я старался давать денег сколько мог, не ожидая просьб с его стороны.

В сентябре 1932 года мы решили, что заслужили отдохнуть. Галя долго сомневалась, как оставить сынка. Но я её уговорил, что и ему надо от нас когда-нибудь отдохнуть. К нашему удивлению сестра Нина согласилась остаться с Алёнькой: он уже к тому времени перешёл на коровье молоко и манную кашку, а Нина, тоже неожиданно, стала питать к нему очень нежные чувства.

Маршрут мы разработали великолепный: по Волге до Каспия, далее до Баку, оттуда в Армению на Севан, а обратно — через Военно-грузинскую дорогу.

Рассуждая: я заведующий цехом или нет? — решили в первый раз в жизни разориться на отдельную каюту до Астрахани. Канала Москва-Волга тогда ещё не было, и путь наш лежал по Москве-реке через шесть стареньких шлюзов. Нам же проходить через них было страшно интересно. От этих шлюзов веяло деревянной культурой прошлого века. Они ведь были построены 60 лет назад!

Я вникал в детали механизмов на шлюзах и дивился разуму предков. Ведь совсем недавно здесь применялась туэрная тяга.

В то время «злобой дня» был первый полёт советского стратостата. Он вылетел накануне нашего отъезда. Все переживали это событие не меньше, чем 25 лет спустя полёт в Космос первого спутника. Гадали: где-то он спустится? И надо же такому случиться: он спустился почти на наш пароход, когда мы подходили к Коломне. Ещё километров за десять мы увидели на небе крохотный шарик, не догадываясь, что это стратостат. Пароход шёл вниз по течению и казалось, шар спускался нам наперерез, вырастая на глазах. Вскоре пароход остановился по техническим причинам, а стратостат приземлился совсем рядом с нами на пойме реки. Мы боялись, что он сядет в воду. Громадный, неуклюжий, он полоскался на ветру, как бы не желая примириться со своим приземлением. Маленькие по сравнению с ним люди ползали по нему, пытаясь угомонить оболочку, а со всех сторон бежали невесть откуда взявшиеся зрители, целые толпы.

Это происшествие придало нашему и без того радостному настроению совершенно праздничный характер. Ещё бы не праздник: впервые за ряд лет мы ехали не торопясь, без забот и обязанностей, а впечатления сами наезжали на нас, как в кино. Когда мы уставали сидеть на палубе и глядеть на берега, мы уходили в каюту и подолгу дулись в шахматы или, растянувшись на мягких койках, читали беллетристику. Удивительно, безо всяких хлопот обедали в столовой, и никто даже не намекал, чтобы мы мыли за собой посуду! Это ли не жизнь? Никогда, никогда ещё такого не бывало в нашей жизни. Но Галочка очень скучала по Алёше.

Выехали на Оку, проехали Рязань. От Касимова Ока течёт к югу, а потом поворачивает на северо-восток. Во мне кипел избыток сил, и я не знал, что бы выкинуть. Перед Касимовым я предложил Гале:

— Ты поезжай дальше, а я пойду пешком наперерез и буду тебя встречать в Елатьме.

— Опоздаешь!

— Ан не опоздаю.

Поспорили на щелчок, и я отправился налегке. Пароход должен был прийти в Елатьму через шесть с половиной часов, расстояние по прямой равнялось 25 километрам, а по дороге — 30.

Сразу за Касимовым я свернул на просёлок, который по словам прохожих сокращал путь, и попал в такие глухие, безлюдные и дремучие леса, что невольно вспомнил песню:

Едут с товарами в путь из Касимова

Муромским лесом купцы…

И вспомнил, чем эта езда кончилась, и стал мне за каждым кустом мерещиться Соловей-разбойник. Поэтому я всё ускорял шаг и, несмотря на то, что вышел на речку Унжу не у моста и потратил некоторое время на переправу, на берег Оки выше Елатьмы я пришёл на полчаса раньше намеченного времени. Вопреки законам природы левый берег здесь выше правого, Ока видна далеко. Я стал ждать и жевать кусок хлеба, который взял в дорогу, да, убегая от разбойников, таки не успел съесть. Прождав час, я стал волноваться. Может, думаю, пароход приналёг, да проскочил раньше срока. Нет! Вот на горизонте показался дымок, и я припустил к пристани. Всё окончилось благополучно, и Галя получила заслуженный щелчок.

В Нижнем жизнь похужела. Пока пароход стоял, мы сбегали на почту. Обещанной телеграммы не было, и мы заскучали об Алёше. В Казани повторилась та же история, и жизнь показалась нам совсем чёрной. Мы решили, что если в Ульяновске не будет телеграммы, то мы прервём путешествие и вернёмся в Москву. Надо сказать, что Казань стоит в трёх километрах от Волги и ехать в город надо было по пойме на паршивом трамвайчике. Назад мы едва успели и вскочили на пароход в мыле и пене, когда матросы уже сняли трап.

В Ульяновске почта была не только далеко, но и на высоком берегу. Узнав, что пароход стоит полтора часа, не раздумывая ринулись вперёд. Без конца карабкались по крутой узенькой деревянной гнилой лестнице и далее бегом по улицам. На почте была очередь, без очереди нас не пустили, как мы ни уверяли их, что мы с парохода. Литературно грамотные ульяновцы отвечали равнодушно:

— Все с парохода!

Мы выстояли очередь и были вознаграждены телеграммой: «Алёня восхитителен, здоров. Письмо Баку». Теперь только бы успеть на пароход!

Когда мы выбежали на бровку склона, то услышали второй гудок. Как мы летели с лестницы — через три ступени, поминутно рискуя сломать себе шею! И всё напрасно. Оставалось ещё треть лестницы, когда раздался третий гудок и пароход медленно отчалил, увозя наши вещи, куртки, деньги и… на столе только чуть начатый великолепный арбуз!!

Горе молодых родителей не поддавалось описанию. Мы бросились к капитану пристани:

— Так вам и надо, разини! Ишь ты, пошли прогуляться! Какие туристы нашлись!

Обругав нас и поиздевавшись как следует, он, однако, смягчился и сказал, что через четыре часа пойдёт на низ другой пароход и, если на нём будут места и если тот капитан нас возьмёт, то мы имеем шансы через три дня доесть наш арбуз.

Капитан следующего парохода был милостив и пустил нас задаром в общую каюту IV класса. Мы и этому были довольны. Днём было ничего: мы сидели на палубе и любовались Жигулями. Но ночью… как же мы мёрзли на жёстких скамьях в лёгких рубашках и без одеял. В два часа ночи остановились в Самаре. «А вдруг наш сынок в эту ночь заболел!» И я помчался на телеграф, благо он был открыт круглосуточно. Ничего нет. Я мчался назад по широким улицам, одна из которых какими-то высокими ступенями спускалась к пристани. Едва, едва успел и свалился, не имея возможности отдышаться, рядом с Галкой.

На другой день «злобой дня» был голод. У нас в карманах оказалось несколько копеек, на которые мы купили один фунт хлеба и дисциплинированно съедали в обед и ужин по крохотному кусочку, чтобы растянуть на два дня.

В Саратове мы догнали наш пароход, и пока причал был занят, наш новый капитан встал на якоре в нескольких метрах от него. Как мы ни умоляли причалить к его борту или спустить для нас шлюпку, он ни на что не соглашался. Мы видели окно нашей прекрасной каюты и испытали все муки Тантала при мысли об арбузе. Через полчаса наша каюта поплыла дальше, и тогда только капитан причалил к освободившемуся дебаркадеру.

Была ещё одна холодная ночь и ещё один голодный день. Наконец, на подступах к Царицыну (теперь Волгограду) мы обогнали наш пароход и причалили первыми. С замиранием сердца мы подходили к нашей каюте. Что стало с нашим вещами? Может быть, их разграбили? Или капитан их сдал в Самаре или Сызрани в камеру забытых вещей?

Оказывается, коридорная даже не заметила нашего трёхдневного отсутствия. Каюта была заперта. Ключи были у нас. Всё было цело. Только арбуз порядочно прокис. Но, мучимые голодом, мы его с жадностью съели.

Нина нас не баловала новостями. Телеграммы мы не получили больше ни в Царицыне, ни в Астрахани. Как это нас мучило! Мы простились с нашей каютой, которой так плохо воспользовались. Астрахань произвела на нас унылое впечатление. Запомнились деревянные мостовые, рыбачьи сети на берегу, полуразрушенный Кремль.

У нас был целый день до морского парохода. Мы взяли лодку, уехали на острова и там в полном одиночестве провели день на золотых отмелях, то купаясь, то загорая среди зарослей шелюги.

«Анастас Микоян» отошёл вечером. У нас опять была каюта второго класса и мы, измученные, скоро заснули. Было душновато. Наутро мы занялись осмотром судна. Якоря, кабестаны, тали, лебёдки, всё нас занимало, так же как и грузы, наваленные на палубе. Днём в каюте стало нестерпимо душно. Мы уселись на скамейке на палубе.

— Подходим к траверзу Махачкалы. Будет болтанка.

Предсказание начало сбываться. Пассажиры стали бледнеть и постепенно исчезали с палубы. Мы решили не уходить и крепиться, сколько сможем. Мутило всё больше, но мы отвлекались чтением и шахматами. Вахтенный матрос, ходивший мимо туда и сюда, похвалил нас и сказал, что мы самые стойкие пассажиры на «Микояне».

Вечером мы спустились в каюту. Качка уменьшилась, но там было нестерпимо жарко, душно, пахло машинным маслом и кухней. «Ничего себе второй класс», думали мы. Ночь кое-как прошла. Приближались к Баку. Собирая вещи, мы нашли в рундуке изогнутую трубу. Рассматривая её и размышляя, к чему бы она, мы заметили, что диаметр её в точности равен диаметру иллюминатора. Когда вставили её на место, каюта тотчас наполнилась свежим морским ветерком. Вот когда мы с сожалением подумали: «Какая была бы чудесная поездка, если б кто-нибудь подсказал нам о существовании и назначении этой трубы!»

В Баку жила Ольга Павловна, сестра дяди Саши. Мой кузен Миша недавно женился и переехал к тётушке, так как в Сыктывкаре было мало шансов найти работу. Здесь он поступил слесарем в ремонтную мастерскую, но мы его не застали.

Мы прожили у Ольги Павловны три дня, осматривали Баку и его окрестности. Жила она против стены старого города. Весь город был в запустении и в жалком виде, а старый и подавно. Всё же мечети и приморский бульвар произвели на нас сильное впечатление. Но базар в самом центре города был ужасен. Пыль, гонимая ветром по немощёным улицам и площади, садилась на ковры и продукты, покрывала лица худшей половины человечества. У лучшей половины несколько спасала от пыли паранджа. А лица спящих и даже не спящих детей были пятнистыми от кишевших мух, и матери совершенно не обращали на это внимания. Вонь от лошадиного и ослиного пота, навоза и мочи, покрывавших мостовую, от гниющих фруктов и овощей стояла невообразимая. «Вот где очаг дизентерии и холеры», подумали мы и не стали ничего покупать.

Решили осмотреть город. Пошли в Биби-эйбат познакомиться со знаменитыми нефтепромыслами, тогда, вместе со всеми промыслами Баку — крупнейшими в Европе. Биби-эйбат вызвал у нас удивление и уважение к могуществу человека и, в то же время, удручающее впечатление от зрелища испоганенной земли, природы. Насколько хватало глаз — тянулся однообразный лес вышек. В глазах рябило от мерного движения качалок. Головки балансиров, похожие на клювы, клевали и клевали не виновную землю, с каждым взмахом выплёвывая из неё чёрную кровь. Весь ландшафт был монотонно чёрен: чёрные лабиринты труб, переплетавшихся между вышек, чёрная земля без единого кустика, без единой травки, чёрные лужи и озёра. А если бросить спичку, каким красным морем огня обернётся эта чернота!

В Баку было очень жарко, и хотелось купаться. Но нам люди пояснили, что в Бакинской бухте это невозможно, она сплошь покрыта нефтяной плёнкой. Мы поехали на Север Апшерона в район Бузовны. Там нашли прекрасный пляж, но всё-таки вылезли из моря в чёрных вовсе несмываемых пятнах, как леопарды.

Конечно, познакомиться с городом мух и нефти было небезынтересно, но всё же хотелось поскорее унести из него ноги. Несмотря на жуткую дорожную духоту, мы вздохнули свободней, когда в окне вагона потянулись выжженные унылые пейзажи серо-палевой Ширванской степи. Мы вылезли на станции Акстафа, пристроились к какому-то разваленному автобусику, пересели на поезд и поехали на юг, в Армению, по направлению к Севану. Долго тянулись степи по долине Акстафа-чая. Под конец дорога вошла в мягкий лиственный лес, он принёс нам прохладу, нежную зелень красок, на которой отдыхали глаза, и чувство особого горного уюта, создаваемого пушистыми склонами.

К вечеру мы доехали до Дилижана, слывшего курортом, но представлявшего собой весьма заурядный армянский городок. Правда, он красиво расположен на высоте около двух тысяч метров над уровнем моря. Главная улица, она же шоссе, шла по бровке глубокой долины, почти ущелья и состояла из маленьких домиков. На дне ущелья виднелись казармы стоявшей здесь воинской части. Вверх по горе тянулись более импозантные здания, очевидно, курортного назначения.

Переночевав на турбазе, мы на другое утро пошли смотреть окрестности. Поднявшись метров на 200, мы оказались в чудесном чинаровом лесу, где на листве играли яркие солнечные зайчики. На коре множества чинар были вырезаны олени и другие звери, не свойственные здешним местам, а также охотники и пастухи. Чем выше по стволу, тем неразборчивее становились рисунки — они заплыли и заросли корой. Очевидно, они поднимались вместе с ростом деревьев, будучи когда-то вырезаны на уровне роста человека. Таких стволов были сотни и сотни. Кто их вырезывал? Очевидно, пастухи и сборщики хвороста — несомненно, местные жители, потому что среди рисунков были надписи на армянском языке. Это, конечно, не было археологической находкой, но, право же, импровизации выглядели как наскальные рисунки каменного века. Идя дальше, мы пришли во фруктовый лес. Возможно, это были заброшенные сады. Мы попробовали и яблоки, и груши, и сливы. Всё оказалось вполне съедобным. Ну, не то, чтобы первосортным — все плоды были мельче садовых, но вовсе не плохие. Во всяком случае для компотов годились бы прекрасно. Мы пожалели, что громадные площади плодовых лесов никак не используются. На другой день мы, повесив на себя громадные рюкзаки, пошли на юг. Лес кончился, мы поднялись на Семёновский перевал высотой около 2150 метров, и вскоре перед нами открылась панорама Севана. Это было грандиозное зрелище. Оно лежало внизу, как горное море, на севере обрамлённое вершинами Шахдагского хребта, на юге, в сторону Ново-Баязета озеро терялось в дымке. Едва проглядывались волнистые формы вулканического плато. Мы не сразу заметили — выше облаков, невероятно далеко, прозрачные, как призраки, возвышались два конуса. Это были Большой и Малый Арараты. Подумать только, они глядели на нас за 120 километров из Турции! К сожалению, Ноев ковчег не был виден. Он ведь причалился с другой стороны. Галя сделала фотографию, на которой я получился стоящим одной ногой на Большом Арарате. А на западе прямо в небо втыкались покрытые снегом четыре башни невероятно крутого Алагеза.

Мы чувствовали себя так, словно присутствуем при сотворении Земли.

Было страшно жарко, мы изнемогали под тяжестью рюкзаков, но всё же почти бегом спустились с перевала. У подножия скалы, на крупной гальке мы сбросили с себя всю амуницию и бросились в воду, которая оказалась неожиданно пронизывающе холодной. Всё-таки 1900 метров над уровнем моря!

Зато с каким аппетитом мы поели у костра, тут же, на береговой гальке, хотя обед состоял только из брынзы, хлеба и кипятка. Потом мы лежали на камнях и не могли налюбоваться на озеро. Мы строили планы дальнейших маршрутов и решили первым посетить уютный зелёный островок, который лежал неподалёку. На островке виднелись симпатичные домики, и туда из селения Севан ходил речной трамвайчик.

Увы, это были наивные мечты. На острове помещался дом отдыха ГПУ, и нас предупредили, что не только посетить, но и наводить фотоаппарат на него опасно. Мы ещё не привыкли к тому, что все лучшие места в природе занимают или правительственные дачи или ГПУ.

На Севане не было ни турбазы, ни дома крестьянина. Население показалось нам негостеприимным, и мы решили искать ночлега в деревне. У околицы происходила молотьба. По току с разостланными хлебными колосьями кружилась лошадь, волоча за собой на валке широкую доску, ребристую с нижней стороны. На доске стоял, держась за вожжи, человек. Он правил лошадью и своей тяжестью способствовал молотьбе. Мы подивились на такой способ, столь не похожий на тот, который мы применяли в колонии.

На реке работала мельница. Мы заглянули в открытую широкую дверь. Нас оглушил шум громадного колеса, стук поводков, сотрясавших бункера, скрежет поставов, а больше всего крик и песни десятка армян, частью толкавших мешки, частью сидевших вокруг фонаря в ожидании помола.

Стемнело, идти дальше не хотелось, да и устали. Мы спросили, нельзя ли куда-нибудь устроиться переночевать. Крестьяне сперва расспросили нас: кто мы, куда идём, да зачем, а после сказали:

— Ночуйте здесь, места хватит, — и указали на кучу мешков.

Страшный шум, неровные жёсткие мешки, синий дым от курева, подвыпившая, весёлая компания, страшно галдевшая, всё вместе показалось нам не очень подходящим для ночлега и отдыха после трудного пути, но делать нечего, мы остались. Мельница работала всю ночь, и мы вовсе не спали, несмотря на усталость. Рано утром, поблагодарив хозяина, собрались уходить. Но мельник загородил нам дорогу.

— Никуда вы не пойдёте. Вот придёт милиция, проверит, кто вы такие и решит, что с вами делать.

— Да ведь мы объяснили, кто мы такие!

— Начальство разберёт. Ходят тут всякие, а граница всего 100 километров!

— Когда же придёт милиция?

— Я послал в Севан. Когда придёт, тогда и придёт.

Крестьяне смотрели на нас волками. Как будто хотели сказать: «A-а, турецкие шпионы, попались! Посмотрим, как вы в ГПУ запоёте!»

Мы молча сидели в сторонке. Томительность ожидания усугублялась голодом. Продукты у нас кончились. Часов в 12 приехал милиционер. Долго проверял документы, допрашивал, осматривал рюкзаки. Договориться с ним было трудно: он плохо понимал по-русски. Мельник с ним спорил, мы догадались, он доказывал, что нас нужно задержать. Наконец, милиционер решил, что придраться не к чему: документы в порядке. К тому же я пригрозил, что работаю на военном заводе и в случае чего ему могут быть большие неприятности. К огорчению мельника, явно ожидавшего награды за поимку шпионов, милиционер решил отпустить нас.

Запасшись в деревне брынзой, мы зашагали на запад, обсуждая впечатления от армянского гостеприимства. Путь наш лежал через пологий Памбакский хребёт. Он был абсолютно безлесен, степные увалы сменились такими же степными котловинами.

При каждом подходе к армянским селениям мы имели неприятности со злыми собаками, и потому ходили с крепкими палками. На абсолютно безлюдном отроге мы не ждали встречи с ними. Вдруг из-за пригорка вылетело с полдюжины таких зверей, что мы испугались. Каждая величиной с телёнка. Они неслись на нас с таким рычаньем, с такой яростью, что куда там наши палки, мы не успели ни разу ими махнуть. Вслед за собаками показались люди. Нам в голову даже не пришло, что это наше спасение. Люди были в отрепьях, полуголые, лохматые, бородатые. Они мчались к нам навстречу, издавая страшные гортанные крики, на бегу размахивая длинными дубинами как копьями. «Умрём как мученики», — только успел я подумать… Три «копья», брошенные в нас с большого расстояния, просвистели в воздухе рядом и… упали в нескольких шагах от нас, удивительно метко сбив с ног трёх собак, которые с визгом полетели по траве. Остальные звери отступили… «Дикари» обступили нас, отгоняя вновь прибывающих собак. Только тут мы поняли, что их военная операция была предпринята в нашу защиту. Кто же эти люди? Ни один из них не понимал ни слова по-русски. Своими мясистыми носами они сильно напоминали ассирийцев — московских чистильщиков сапог.

Наши добрые спасители повели нас за перевальчик, где у них паслось громадное стадо овец, горел костёр, около него лежала невиданная медная утварь и какое-то яркое тряпьё. Затем, оставив собак стеречь стадо, они проводили нас с километр и спокойно удалились.

К вечеру мы пришли в глубокую котловину, пологие склоны которой не прорезало ни одно ущелье. На дне её было болото. Местечко сильно смахивало на вход в Дантов ад. Солнце уже зашло за бровку, но было ещё светло. На бровке чётко вырисовывался силуэт большого зверя, который терзал барашка. Я сразу узнал крупного волка. Он стоял как раз в том месте, где наша тропинка выходила на гребень. Волк перестал рвать свою жертву и, держа лапу на ней, внимательно глядел на нас, ничуть не показывая, что испугался и, казалось, готовый вступить в бой за свою добычу.

— Опять собака, — сказал я, чтобы не напугать Галю. — Давай лучше переждём, а то за гребнем их может быть целая свора.

Мы стояли и ждали какое-то время. Я боялся, что Галя поймёт всю неправдоподобность моей версии. Где это видано, чтобы овчарка съела овцу. Сколько-то минут длился поединок глазами. Наконец, наши четыре глаза одолели два волчьих. Он подхватил в зубы барашка и нырнул за горизонт. Тут Галя призналась мне, что с самого начала поняла, что это был волк, но что овчарок она испугалась бы гораздо больше. Биолог! Что поделаешь!

В темноте мы подходили к очередной армянской деревне, предвкушая встречу с собаками и людьми, неизвестно как настроенными. Ведь мы шли параллельно государственной границе, до неё оставались всё те же 100 километров! Как же мы были рады, увидев вместо приземистых каменных саклей рубленые русские избы. И никаких собак!

В первый дом, куда мы постучали, хозяйка гостеприимно пригласила нас к себе. Нас поразило благообразное убранство и какая-то почти стерильная чистота и во дворе и в доме. Мы обратили внимание на отсутствие икон. Откуда здесь взялись эти странные люди?

На сочном старорусском языке хозяйка рассказывала нам, что они молокане и деревня их называется Молоканка. Сидя за чаем, мы с интересом слушали рассказ о том. что их предки ещё в прошлом веке преследовались правительством и синодом и были высланы из русских губерний в Армению, как с трудом обживали они непривычную землю и налаживали отношения с местными людьми. Теперь в Закавказье целый ряд молоканских сёл. Живут хорошо, зажиточно, но трудятся очень много. Община дружная. Хозяйка наша вдова, но «братья» ей помогают и всё-то у неё есть.

Мы рассказали ей о встрече с первобытными пастухами. Она разъяснила:

— А это курды. Они живут в Персии и в Турции. Кочуют через все границы, ничего не признают. Но люди мирные, никого никогда не обидят. Вот собачки их, правда, собачки разорвут и спасибо не скажут.

Мы переночевали в чистой горнице этой женщины, а утром напились молока и пошли по булыжному шоссе, на котором стояла Молоканка. Шоссе вело в Караклис (теперь Кировокан).

Появились леса, поля, стали встречаться прохожие. Часов в пять мы вошли в городок и направились к станции. Ждали поезда на открытой дачной платформе, весело болтая. Не прошло и четверти часа, как мимо нас замаячил милиционер. Сделав несколько концов, он состроил грозную физиономию и сказал классическую фразу:

— Пройдёмте, граждане.

Мы сложили в рюкзак хлеб и брынзу, которыми только что начали закусывать, и прошли в железнодорожное ГПУ. Началась снова проверка документов и допрос. Всё им казалось подозрительным:

— Зачем поехали в Севан? Почему не проехали на Ереван? Почему ночевали в Молоканке? У вас там родственников нет? Зачем носишь ножик?

Но, конечно, самым подозрительным дежурному показался наш «Турист». Он засветил плёнку-пластинку, снятую перед самым Караклисом, но, к счастью, не отличил другие снятые плёнки, которые лежали в коробке в рюкзаке рядом с неснятыми. Наконец, перед самым поездом нас освободили. Я решил немного пофрондировать: «Что это такое, товарищ дежурный, почему нас, обыкновенных туристов, на каждом шагу задерживают, проверяют документы, засвечивают пластинки? Район не пограничный, пропусков не требуется, никаких правил мы не нарушаем…»

И тут я получил невразумительный ответ:

— Много всяких ездит. Республика пограничная.

С нас было довольно армянской бдительности. Мы с радостью сели в Тбилисский поезд, хотя мы знали по первой поездке, что нас там ждут новые тревоги. Грузины были совсем не бдительны, но зато нахальны чрезмерно.

Однако в Тбилиси всё обошлось без инцидентов. Парни бесцеремонно глазели на нас, особенно на Галю, нагло хохотали, очевидно обсуждая её достоинства, но волю рукам не давали. Но и я был бдителен в отношении их — Галю не оставлял одну ни на минуту. Мы гуляли по проспекту Руставели, дивясь на громадные по тем временам роскошные дома, каких не было и в Москве, на крикливо накрашенных женщин, что также в России было не модно, на горластых разносчиков. Вообще центр города показался нам каким-то весьма буржуазным. А мы в своих уже рваных тапочках с видевшими виды рюкзаками, были шокированы этой толпой, также как она нами.

Мы отправились на гору Давида (Мтацминда). Как хорошо было ехать на фуникулёре! Я не ездил на нём с тех пор, как был в Альпах, и даже не подозревал, что такие вещи есть в Советском Союзе. Очень красива оказалась колоннада верхней станции. А какой красивый вид с неё открывался! Скоро, однако, небо затянулось тучами. Пошёл дождь. Холмы, разбегавшиеся во все стороны от столицы, покрытые то кудрявыми лесами, то рядами цитрусовых деревьев, как-то сразу приобрели печальный вид. Не иначе, в такую погоду А. С. Пушкин написал:

Не пой, красавица при мне,

Ты песен Грузии печальной…

Насмотревшись на пейзаж и основательно промокнув, мы спустились и пошли в район Армянского бульвара, где улицы поднимались ступеньками и дома лезли друг на друга. Меня почему-то всегда волновала и трогала такая архитектура. Под конец мы вышли в район горячих источников. Их русло представляло подобие каньона, рассекавшего город. Стены домов, спускавшихся к воде, обросли натёками серы и стали неотличимы от скал. В русле кишели женщины, полоскавшие бельё. С ними были и ребятишки. Местами каньон был наполнен парами, как долина гейзеров.

Дойдя до знаменитых серных бань, мы решили, что сейчас самый подходящий случай, чтобы испытать это эстетическое удовольствие.

Когда я вошёл в мужское отделение, там было полно народу. Но не было заметно, чтобы люди мылись. В облаках пара одни сидели и потели, другие тёрли себя и других сухими мочалками. Страшно костлявый старик-массажист, совершенно голый, взобравшись на спину распростёртому на лавке толстяку, отчаянно колотил его кулаками по шее и по плечам. Потом, стоя на коленях, перебирал ногами, стараясь побольней ткнуть несчастную жертву под микитки своими острыми коленями. Но жертва при этом только удовлетворённо пыхтела.

Я с трудом отыскал мятую и ржавую шайку, но никак не мог найти кран. Зато я нашёл у стены малюсенький полукруглый бассейн, над которым из трубы извивалась струйка воды. Тошнотворный запах сероводорода, исходящий из бассейна, свидетельствовал, что это и есть серный источник — гвоздь всего заведения. Бассейн был без малого полон людей, которые стояли там по шейку в воде, как грешники в котле. Многие из них были с намыленными головами. Они отчаянно толкались, стараясь попасть под струю и смыть мыло с головы.

Я тоже намылил голову и с великим отвращением влез в людскую кашу, размышляя о том, какой процент серы, мыла и сифилиса содержит вода в бассейне. Моё желание пробиться под струю было детской наивной мечтой. Здоровенные кацо, соперничавшие за воду, отнюдь не были настроены пропускать русского. Потолкавшись минут пять, я решил вылезать. В этот момент погас в бане свет. Какой-то тип зажёг урну с грязной бумагой и окурками, чтобы хоть немного осветить помещение. В результате баня наполнилась вонючим дымом. Я выскочил в предбанник, стёр мыло полотенцем, кое-как оделся и выскочил на свежий воздух.

Вскоре я увидел испуганную Галю. Она рассказала, что в женском отделении вышло ещё хуже. Когда погас свет, женщины принялись вопить, метаться, колотить друг друга. Она спаслась бегством полунамыленная, получив несколько тумаков.

На следующий день пришла телеграмма, что Алёк болен. Я не мог ехать, так как у меня было ещё служебное поручение на Сурамский перевал. Но Галя тут же взяла билет на ближайший автобус и выехала по Военно-Грузинской дороге во Владикавказ.

Я поехал на Сурам. Наркомвнешторг, заключив договор с Савильяно на поставку электровозов, одновременно заказал несколько штук Дженераль Электрику. Хотели сравнить. Американские электровозы испытывались в горных условиях на закавказской железной дороге, и мне поручили ознакомиться с результатами испытаний.

Приведя себя, сколько можно, в приличный вид, я явился на испытательную станцию как представитель завода «Динамо». Электровозы имели весьма эффектный вид, но, когда я по ним полазил, мне показалось, что кое-что сделано недоброкачественно. Я познакомился с приёмочными актами и обнаружил там более ста рекламаций на разные недоделки. Познакомился с представителями поставщиков. Одного из них спросил:

— Скажите, сэр, зачем вы нам поставляете некачественные изделия? Неужели вы думаете, что мы не заметим недостатки?

— О, да, ведь это первая поставка. Фирме дешевле, выгодней изготовить изделие не очень хорошо. Обычно наши контрагенты этого не замечают. Но мы ошиблись в русских инженерах, они оказались очень придирчивыми. Мы, конечно, все недостатки устраним и в дальнейшем их не допустим.

Меня удивила откровенность этого коммерсанта. Он ошибся больше, чем думал. Наши производственники решили, что такие электровозы нет расчёта приобретать на валюту, и дальнейших заказов на них не давали.

Выполнив задание, я сел на Тбилисский поезд и вышел не доезжая до Тбилиси, в Ксанке. Мой план состоял в том, чтобы пройти Военно-Грузинскую дорогу, но по возможности по глухим местам, то есть обходными тропами.

В Ксанке были руины прекрасного старинного замка, который я приглядел в окно вагона ещё по дороге в Сурам. Теперь я их полностью освоил. Лазил по растрескавшейся башне и обломкам зубчатых стен, обследовал огромные проломы, оставленные бог весть чьей артиллерией, то ли турецкой, то ли нашей во время дружественного присоединения Грузии. Довольно рискованное дело было тут лазить. Всюду из-под ног сыпались камни, всё было изъедено временем и грозило рухнуть. Но уж больно объект был в моём духе!

В этот день я ещё прошёл около 45 километров. Мой путь лежал мимо озера Базалеты, которое я заранее представлял как бездонную бирюзовую чашу, окружённую неприступными скалами. На деле оно оказалось мелким озерком, лежащим на плоском водоразделе Ксанки и Арагвы, по берегам заросшим тростником.

Что было интересно, так это грузинская пахота, которую я наблюдал глазами специалиста. Учитывая подъёмы и каменистую почву, грузины запрягали в сабан десять волов — пять пар цугом. Пахал один человек, но за каждой парой быков шёл погонщик. Погонщики непрерывно издавали гортанные звуки и размахивали кнутами. Казалось, что по полю движется национальный танцевально-вокальный ансамбль.

Я вышел на Военно-Грузинскую дорогу в Ананури и там заночевал. Наутро осмотрел Ананурский монастырь-крепость XVI века. Она представляла собой подобие вытянутого кремля, поднимавшегося на гору и украшенного высокими башнями. Поразительно тонкое каменное украшение-кружево на наружной отделке большого храма вызвало чувство удивления и уважения к старинным мастерам.

Самое интересное было внутри. Там скрывалась под куполом ещё одна церквушка, такая маленькая и корявенькая, что можно было поверить сторожу, который говорил с гордостью:

— Это церковь пятого века. Мы были уже христианами, когда вы, русские, ещё в пещерах жили и нагишом ходили.

От Ананури я пошёл по шоссе, а в Пассанаури, который стоит на слиянии рек Белой и Черной Арагвы, свернул в замечательно живописное ущелье последней, по которой вилась лишь просёлочная дорога, проложенная арбами. Километров через десять близ селения Китохи стояла, прислонившись к обрыву, одинокая церковка, полузакрытая ветвями деревьев. Сложена она была грубой бутовой кладкой, с кровлей из сланцевых плит. Низенькая, так что едва можно было в неё войти, она ничем не отличалась от горских саклей. Но у неё были и особенности: каменный крест на крыше, турьи рога на низкой ограде и, главное, перед фронтоном жердь на шестах, положенная горизонтально на высоте человеческого роста, и на ней — 14 медных колоколов, от самого большого, с арбуз, до самого маленького, с кулак.

От церкви шла только тропка, поднимавшаяся очень круто. К вечеру я уже думал, что выше меня нет ни души, когда неожиданно мне стали попадаться полоски пашни и бабки сжатого ячменя. Крутизна была более 300, так что вскапывали их, конечно, мотыгой. Вот показались человек 20 людей, мужчин и женщин, которые жали хлеб серпами. Ячмень был очень низкий и редкий и люди, чтобы захватывать больше колосьев, удлиняли себе пальцы с помощью привязанных прутьев. Все они сгрудились на пятачке. «Вероятно, уже и здесь прошла коллективизация», — подумал я и, подойдя, сказал:

— Бог помочь!

Они остановили работу и окружили меня. Никто не понял моих слов. Все быстро лопотали на непонятном мне языке, до меня дошло только единственное слово «солдат», многократно повторяемое. Куда-то наверх послали мальчишку. А я стоял, окружённый толпой, в центре всеобщего внимания и любопытства. Я никак не мог им объяснить, что хочу попроситься на ночлег. Наконец, вернулся мальчишка с мужчиной, который на очень скверном русском языке сказал мне, что ещё гораздо выше, на границе Хевсуретии, есть селение Бусорчиль, что эти поля принадлежат ему. Все поля узкой лентой поднимаются в горы. Здесь никто не понимает русского языка, только он один. Так как он служил в Тбилиси в Красной Армии. Вопрос о ночлеге, сказал он, подлежит совету старейшин.

Из толпы отделилось несколько стариков, отошли в сторону и вместе с солдатом стали решать мою судьбу. Остальные вернулись к жатве. Я собрался их сфотографировать в последних лучах солнца, но тут поднялся страшный переполох: женщины бросились бежать, а мужчины выражали явное желание набить мне морду. Прибежал испуганный солдат:

— Нельзя, нельзя, убери скорей! Люди знают, что ты карточку сделаешь, а потом над ней колдовать будешь.

Я убрал аппарат, и все успокоились. Решение совета было мудрым: — Ты сперва скажи, ты за колхоз или против? Если хорошо ответишь, пустим ночевать.

Вот задали задачу! Сказать, что я «за», пожалуй, убьют. Как тех комсомольцев. Сказать, что против… Но они, по-видимому, уже в колхозе, чего доброго ещё донесут…

— Смотря какой колхоз. Если хороший, так я за него, а если плохой, то лучше совсем не надо, — ответил я уклончиво.

Солдат перевёл, старики зашумели:

— Ты очень хорошо ответил, умный человек. Они говорят, гостем будешь.

Стемнело. Мы полезли опять в гору… Через километр или два я увидел сакли, почти землянки, ютившиеся там и здесь на склонах гор. По дороге солдат рассказывал мне про их социальное устройство:

— Мы уже 500 лет в колхозе. Наши поля на разной высоте. Когда на нижнем поле поспевает урожай, на верхнем хлеб только колосится. Верхним людям делать нечего. Они идут помогать нижнему хозяину. В два дня всё кончают, хозяин благодарит — режет барана, варит ведро араки. Все вместе пьют, танцуют, веселятся. Потом переходят на поспевшее поле повыше, там опять всё сначала. Так убирают все поля, быстро и в лучшие сроки. И каждые два дня праздник и все пьяные. Хорошо!

Меня привели в дом, где готовилось очередное пиршество. Дверь выходила на маленькую площадку, залитую светом луны. На площадке стоял длинный-предлинный стол, по высоте — карлик, всего сантиметров 30. В пяти шагах за столом был отвесный обрыв, на дне которого ревел Бусарчил — приток Чёрной Арагвы.

Все мужчины уселись на землю, скрестив ноги по-турецки, по обеим сторонам стола, а меня, как почётного гостя, усадили в торце на большой сундук, хоть и низенький, но ноги всё же находились как раз на уровне стола. Солдат сел со мной рядом, чтобы быть переводчиком.

Народ стал галдеть, требовать, чтобы хозяин зарезал в честь почётного гостя не барашка, а телёнка. Тот отнекивался, говорил, что хватит с меня и барашка. Я понял, о чём спор, заявил, что моя вера запрещает вообще есть мясо.

— Разве ты не русский? Русский все едят!

— Я сторонник особой секты, мне нельзя мяса.

Телёнок был спасён, но баран всё же погиб. Его притащили и зарезали тут же. Освежевали и женщины принялись жарить его целиком на костре, надев на вертел.

Молодой хозяин ходил вокруг стола с оплетённой четвертной бутылью и наливал араку в коровий рог, оправленный серебром. Арака была отвратительна, но пить её надо было не задерживаясь, так как рог был один на всех и его ждал следующий. Через силу я выпил свою порцию и передал рог, но он быстро обошёл круг и опять вернулся ко мне.

— Отказываться нельзя, народ обидится, — шепнул мне солдат. Я с утра ничего не ел, и арака здорово ударила мне в голову.

— Расскажи, откуда ты? — спросил один из стариков.

— Из Москвы.

— Москва большой аул?

— Самый большой, самый большой.

— Ну, это ты врешь, самый большой аул Тбилиси. А сколько баранов у каждого хозяина?

— Баранов? Совсем нет баранов.

— Ха-ха-ха! Вот так большой аул! У нас самый бедный, да и то у каждого хозяина баранов 20–30 будет. Почему там нет баранов? Или пастбища плохи?

— Пастбища хороши. Но москвичи их все забили камнями.

— О-хо-хо! Ну и врёт наш гость. Видно, много араки выпил. Хорошие люди убирают камни с пастбища, а москвичи толкают камни на пастбища. Вот удружил! Ха-ха-ха! Спасибо, повеселил стариков!

А я страдал и с нетерпением ждал и гадал, когда же будут кормить? Барана разрезали. Хозяин встал у противоположного конца стола и, надевая куски мяса на кинжал, как пращей, бросал его гостям. Все ловили мясо руками, а один виртуоз даже прямо ртом. Кости бросали женщинам, которые толпились в дверях и эти кости обгладывали. Передо мной поставили деревянную громадную миску с топлёным маслом:

— Лепёшек нет, чурека нет, ячмень только сегодня убрали…

Нечего делать. С голоду будешь хлебать ложкой топлёное масло. Когда кончили есть, появились зурны и ещё какие-то неизвестные инструменты. Все громко запели, а два джигита вскочили на стол, схватили кинжалы в зубы и принялись лихо отплясывать лезгинку.

Как я ни был пьян, но не мог не оценить дикую красоту этой сцены. Свирепый танец, при двойном освещении луны и костра, рёв реки, доносящийся сквозь облака, заполнявшие ущелье под нами. Никогда ничего подобного не видел ни до, ни после.

Когда я спросил, как мне утром пройти в Казбеги, мне показали на одного старика:

— Вот, Ахмет на рассвете понесёт через перевал продавать барана. Иди за ним.

— Но Ахмет один выпил целую четверть (3 литра) араки. Дойдёт ли он?

— Дойдёт! Будь здоров. Ему ведь только 75 лет.

В заключение меня заставили петь. В любой другой обстановке я бы не сумел и не решился, но здесь… Я исполнил «Вниз по матушке, по Волге». Разумеется, в пении не было ни складу, ни ладу. Но публика отнесла все диссонансы за счёт специфических законов русской мелодии и осталась очень довольна.

Я не помню, как меня сволокли в сарай на солому. Впрочем, я скоро проснулся. В моих недрах происходило форменное сражение араки с топлёным маслом. Я промучился всю ночь и заснул только под утро. Вскочил я от того, что петух отчаянно кукарекал, усевшись у меня на голове.

Ахмет давно ушёл. Денег у меня было в обрез, и потому я подарил хозяину компас, который он повертел в руках в недоумении. Я пошёл по едва заметной тропе к перевалу, так и не поняв, к какой нации принадлежали мои хозяева, никогда не бывавшие в городах и как будто живущие на другой планете. Может быть хевсуры? Но я не заметил крестов на их платье. Имя Ахмет и приниженное положение женщин наводило на мысль о каком-то мусульманском племени.

Я вдребезги износил свои старые ботинки. Уже несколько дней они держались на верёвочках, которыми я пытался соединить стремившиеся к автономии части. Но в это утро остатки подмёток окончательно отделились от верхов. Я почувствовал облегчение, когда их бросил и пошёл босиком. Но меня ожидал сюрприз: на Квеналетском перевале выпал снег. Я со страхом вступил на него, но уже через десять минут вынужден был сесть и оттирать ноги руками. А тут промокло седалище. Я пустился бегом, сперва в гору, потом под гору. На северном склоне снег спускался значительно ниже. Я пробежал, буквально не чувствуя под собой ног, три километра и свалился в конце концов на землю.

Дальше пошёл очень крутой спуск, который вывел меня в долину Гудушаурской Арагвы. Более мрачный ландшафт трудно себе представить. По всей вероятности, это была долина трогового происхождения. Чёрные скалы и осыпи упираются прямо в плоское, очень широкое днище, устланное крупным щебнем, остатком паводков и селевых потоков. Нигде ни травинки.

Впереди показался всадник. Казалось, едет громадная бурка в папахе на тонких лошадиных ножках. Когда булка поравнялась со мной, я спросил:

— Далеко ли до Казбеги?

— Ходы себе тихонько, тихонько!

Хороший совет. Я уже прошёл около 30 километров, когда показалась первая деревня Сно. Я лично не ел уже два дня за исключением треклятого топлёного масла и араки, которые вывернули мне все внутренности, и потому я с вожделением мечтал, как я куплю молока и брынзы. Однако деревня была почти пуста — все люди были на полях. Вместо того навстречу мне вылетело штук двадцать разъярённых псов. Вероятно, они тоже два дня не ели и набросились на меня с яростью, вызванной их стремлением закончить пост и разговеться. Отчаянно отбиваясь палкой, я задом полез в Арагву. Камни были очень скользкие, вода ледяная, течение бешеное, собаки поскакали в воду за мной. С другого берега атаку вела другая свора. К счастью, когда я отошёл на глубину, где мне было выше колен, собак стало сносить течением. Они поспешили убраться на берег и там продолжали бесноваться и рычать.

Я понял, что при ходьбе по снегу холод был только цветочками. Тут мне ломило ноги так, что хоть кричи. Я действительно закричал, призывая кого-нибудь на помощь. На мой крик выбежало несколько черномазых мальчишек. Но они и не подумали отгонять собак, а видя мою полную беспомощность, набрали гальки и принялись бомбардировать меня. Чертенята были очень меткими и при каждом попадании заливались смехом. Они искренне резвились.

Под обстрелом, сопровождаемым собачьим рычанием, я двинулся вниз по течению. Вскоре я перестал чувствовать ноги и каждую минуту рисковал быть опрокинутым потоком. Меня спасала только опора на палку. Так я прошёл с полкилометра. Село кончилось и собаки отстали, а мальчишки обратились в бегство, как только я направился к берегу. Я сел на камни совершенно без сил. Вспомнив о ногах, я стал бить по ним кулаками — никакого впечатления. Я набрал горсть мелкого гравия и принялся им растирать ноги. Потекла обильно кровь, а минут через десять я почувствовал дикую боль и несказанно ей обрадовался. Всё ещё шатаясь, весь в синяках и крови от камней, я поплёлся по дороге. Постепенно разошёлся и через пять километров вышел к Казбеги. Турбаза была заколочена на зиму. Было 11 часов вечера. Во всех домах были потушены огни, и только рычание цепных псов за дувалами показывало, что жизнь в них продолжается. К тому же я знал, что на больших туристских дорогах за ночлег в частном доме надо много платить. Денег оставалось в притирку на билет до Москвы и на дешёвенькие чувяки. Я не решился просить ночлега. Встретившийся одинокий прохожий сказал мне, что переночевать бесплатно можно только в рабочей казарме в Ларсе:

— Здесь недалеко, за Дарьялом, километров двадцать.

О, боже! Было очень холодно, я знал, что на улице ночью не выдержу. И я пошёл по Военно-Грузинской дороге. Наверно, в крайних случаях нет предела силам человеческим. Давно уже собиралась гроза. Она разразилась как раз, когда я вошёл в Дарьяльское ущелье. Это знаменитое место, которое я всю жизнь мечтал посетить. Мне суждено было увидеть его при свете молний. Зрелище было грандиозное: скалы, тоннели, бушующий Терек. При одной вспышке я разглядел даже замок Тамары. Наверно, Лермонтов не видел всё это при таком волшебном освещении. До чего досадно было, что нельзя фотографировать!

Внезапно из тьмы прямо мне на грудь бросилась с рычанием огромная собака. Ох, как я ненавидел всё собачье племя! Я понял, что тут вопрос ставится по-ленински: «кто кого». Изловчившись, я ударил изо всех сил собаку по голове палкой. Она упала, захрипела и захлебнулась Я увидел, что она мертва. Послышалось цоканье копыт. «Хозяин, ингуш. С этим палкой не справишься», — мелькнуло у меня в голове. Я заметался. Скрыться некуда: отвесная стена с одной стороны, клокочущая река — с другой. Я метнулся через парапет, рассчитывая, что более мокрым, чем от грозы, я всё равно не буду, а у берега, надо думать, мелко. Но я не долетел до воды, повиснув на колючих кустах шиповника. Пришлось терпеть. Я затаился. Ингуш подъехал, нашёл мёртвую собаку. Я не понял ни одного слова, но по интонации не сомневался, что он изрыгал по адресу убийцы все проклятья, которые знал на ингушском языке. Потом он забегал в поисках следов, пытался зажечь спички, чтобы осветить парапет. К моему счастью, спички его быстро заливало дождём. Я вжимался в колючий куст сколько только мог, хотя это было нестерпимо мучительно. Наконец раздалось цоканье копыт, он уехал.

Залезть снова на шоссе было нелёгкой задачей. Но, как мы говорили в колонии: «Это всё детали, а важен самый факт», заключавшийся в том, что я не был прострелен и не утоплен.

Я пошёл дальше. На 17-м километре показался Ларс, но это был не тот Ларс, Верхний, а мне был нужен Нижний. Километра три я ещё плёлся к нему, не засыпая лишь из-за отчаянной боли в ногах.

В три часа ночи я нашёл казармы. Они были отперты. Я вошёл и, не спрашивая, нашёл пустую койку — это были две голые доски, лежащие на железной раме. Я был насквозь мокрый, лёг, не раздеваясь, и тотчас заснул.

Мне снилось, что собаки кусают меня за ноги, за руки, хватают за шею, выгрызают глаза. Когда я проснулся, я ужаснулся: сотни, сотни напившихся кровавых клопов сидели на мне, покрывали все доски и перекладины кровати. С каким же отвращением я принялся давить их. На меня с удивлением глядели русские рабочие, которые здесь ломали скалы. Я объяснил, кто я, рассказал о вчерашних приключениях.

— Счастлив твой бог, — сказали мне, — ингуш за собаку прирезал бы тебя и спасибо не сказал. — Самое замечательное, что они дали мне кусок хлеба. Погода была чудесная. Я вышел на шоссе. «Эх, пойду-ка я назад и сфотографирую Дарьял. Другого случая, возможно, больше в жизни не будет!»

Я отмахал пять километров вверх по Тереку, сделал несколько снимков и зашагал к равнине, к цивилизации.

В полдень я вошёл в лес и нашёл большой гриб. Через два часа показалось поле, это была Болта, русское селение. Ползком я пробрался на поле, выдрал куст картошки и, расположившись на пойме, выкупался, смыл кровь с ног, вытащил из рук и живота колючки, набрал плавника, разжёг костёр и сварил картошку с грибом. Гриба хватило на целое варево, так он был велик.

Радость жизни окончательно вернулась ко мне. Всё мне казалось хорошо. Вечером я пришёл во Владикавказ, пройдя за этот день 45 километров. Следующий день я потратил на осмотр города. Особенно мне понравился парк Трэк, расположенный на его окраине вдоль берега Терека, а ещё прекрасное здание мечети с двумя минаретами. Я купил билет до Москвы в общем вагоне, чувяки на базаре. У меня осталось 10 копеек и ещё на фунт чурека. Поезд уходил вечером.

В те времена проводилась кампания под лозунгом: «Опыт рабочих авторов должен стать достоянием масс». В частности это значило, что я должен выбрать в коллекторной двух рабочих, заставить их написать инструкции и сделать вместе с ними книжку «Производство коллекторов тяговых двигателей». Я выбрал новоиспечённого мастера Панфилова и самого опытного сборщика Торгунова и, применяя к ним грубое насилие, вымучил из них несколько листков записей. Старик Торгунов — прекрасный работник, был абсолютно бестолков, он никогда не держал пера в руках и не мог грамотно написать ни одного слова. Панфилов был грамотен, но как писатель — немного лучше. Книга шла с моей вступительной главой и под моей редакцией. Срок сдачи приближался, и потому я взял обе рукописи с собой в поход, всюду таскал их в рюкзаке и едва не утопил сперва в Арагве, потом в Тереке. Книжку я решил сделать в поезде. Первый день я посвятил составлению своей статьи. Это было сравнительно легко. Хоть мне досталась багажная полка, там было темно и душно. Я сидел на ней, согнувшись в три погибели. Ну, ничего, и не такое терпели. Лепёшку чурека я разделил на шесть частей и решил съедать по одной части утром, днём и вечером. Такого рациона хватит на два дня, а третий я надеялся пропитаться на «НЗ» — 10 копеек.

На второй день я принялся за Торкунова. Конечно, главу надо было написать совершено заново, но при этом ввернуть возможно больше выражений из оригинала, чтобы не обидеть старика, чтобы он чувствовал, что страдал не даром. Ведь есть у него самолюбие! Над этой неразрешимой задачей я мучился целый день. Какое слово из его рукописи я ни вставлял, получалось некстати и коряво. К тому же оказалось, что переносить голод, сидя на месте, гораздо труднее, чем на ходу. Напрасно я жевал чурек, сколько только мог, напрасно заливал его громадным количеством кипятка. На четвёртый день мои муки стали ужасны. Зато вечером повезло. Ехавший внизу толстый кацо целый день уплетал из своей бездонной корзины то цыплёнка табака, то яйца, то хлеб с маслом, то какие-то виноградные колбасы, то свежие фрукты. Вот он обнаружил у себя гнилую грушу, предложил её мне.

На третий день я строчил и чиркал, едва удерживая тошноту, до того мне опротивело это гнусное занятие. Хотя бы просто полежать! Но я закусывал губу и выжимал из себя строку за строкой. На станции вылезал и следил за базарными ценами. Цены на овощи всё дешевели и я берёг свои 10 копеек, чтобы истратить их наилучшим образом. Даже когда они после Орла полезли вверх, я решил, что это временно, и всё выжидал. Наконец, убедившись, что они дорожают безвозвратно, я купил на станции Черни за гривенник один огурец и это была моя единственная добыча в последний день.

С вокзала на Симонову слободу я шёл пешком. Но книга, полтора печатных листа и полтора же листа набросков, была сделана. Вскоре она вышла из печати.

Как я был счастлив, попав домой к моим дорогим. Ведь сыночку пошёл уже второй год. Он болтает вовсю. Называет все предметы, но всегда как-то по-своему. Так, например, пуговицу называет «капука», петлю — «дырл», по-видимому, от дырки. И так всё. Вечером он сидел на полу и складывал из колечек башню. Вдруг запел, приблизительно на мотив детской песенки, которую ему постоянно пела Галя — «Заинька, поскачи, миленький, поскачи», да как-то так складно: «Капука дырл, дырл, дырл, пука пука, дырл, дырл, дырл». Ну и смеялся же я.

Забавный он и уютный невероятно. К громадному моему сожалению я с ним мало бываю. Занят, занят, а особенно после отпуска на заводе накапливается столько дел, невпроворот.

Осенью 1932 года нам всё же пришлось приискать домработницу. Слишком много времени уходило у Гали на хозяйство, особенно на стояние в очередях за продуктами первой необходимости, так что ей почти не удавалось работать даже дома.

Первую девушку мы привезли из деревни с Валдая. Полагали, что деревенская простота нравов послужит гарантией от всяких городских соблазнов. К тому же в деревне она голодала и, казалось бы, должна была оценить сравнительно лёгкую работу и сытую жизнь.

Вначале она действительно была проста, трудолюбива и послушна. Но чрезвычайно скоро, на прогулках с Алёшей она усвоила полный курс «университета» морали московских домработниц. Через два месяца она заявила, что не может есть чёрный хлеб и потребовала покупать ей французские булки, выдавать спецодежду, а в 6 часов вечера бросала все дела в любой степени недоделания и шла гулять с подругами на бульвар или в кино, мотивируя тем, что:

— У нас пролетарская власть и рабочий день не может быть более восьми часов.

А дома у нас стали появляться какие-то совершенно незнакомые парни, нахальные и разудалые, зато её знакомые. Пришлось с ней расстаться.

Потом их за пять лет переменилось человек восемь. Две нас крупно обокрали, одна потихоньку поколачивала Алёньку, другая кормила его жёваным хлебом, следующая употребляла совершенно нецензурные выражения, а сынок их повторял. Это всё были молоденькие девчонки с периферии, которые мечтали сбежать из деревни и обосноваться в Москве, а в конце концов выйти здесь замуж. Работа в семье была для них скучна и не интересна, но зато был необходимый трамплин, чтобы прописаться в Москве и, сориентировавшись, пробиться на подходящую фабрику или, ещё лучше, в продуктовый магазин, выхлопотать себе общежитие и начать «весёлый» образ жизни в столице. Ни одна из них не оставалась у нас более месяца и не соглашалась поехать на дачу:

— Деревней мы и без вас сыты!

Но попалась нам и серьёзная девушка, Нюра. Она удовлетворяла всем кондициям и была в меру культурна, чтобы понимать и исполнять наши гигиенические и педагогические правила. При ней случилось чрезвычайное происшествие, для описания которого придётся мне сделать отступление.

В то время начальником ГПУ был Ягода. Человек холодный и жестокий, он был, очевидно, под стать Сталину, орудием для расправы с инакомыслящими и для укрепления его власти. Крупнейшими операциями, проводившимися в то время: ликвидацией кулачества и добиванием социалистов, он руководил образцово.

При нём была введена система повторных сроков, обрекавшая социалистов на пожизненную тюрьму и ссылку при начальном кратковременном приговоре 3–5 лет. При нём же, если не ошибаюсь, у политических заключённых были отняты те немногие преимущества перед уголовниками, которыми они пользовались при царском правительстве. Они были поставлены на ступеньку даже более низкую, чем воры, убийцы и насильники, как люди, якобы совершавшие тягчайшие преступления против Родины. Я мог «гордиться» тем обстоятельством, что женой Ягоды в то время стала моя одноклассница по школе Свентицкой, некогда угощавшая меня блинами во время голода, племянница Свердлова Ида Авербах.

На этом мрачном фоне была только одна светлая точка, словно игрушечный кораблик, пытающийся бороться с бурей — Политический красный крест, возглавляемый первой женой Горького — Екатериной Павловной Пешковой. Эта совершенно честная организация, не числившаяся в штатах никакого ведомства и не получавшая ни от кого субсидий, делала для заключённых бесконечно много: собирала пожертвования и отправляла их в виде тысяч посылок во все тюрьмы Союза, делала передачи, хлопотала о свиданиях и переписке для родных, искала мужественных адвокатов, соглашавшихся выступить на редких гласных процессах. Всё это делали четыре женщины — Пешкова, две её сотрудницы и курьерша. Больше сотрудников держать ГПУ не разрешало.

Конечно, штатные сотрудницы не могли бы справиться со своими задачами, если бы им не помогала широкая общественность. Все родственники заключённых, все вырвавшиеся из тюрем, многие интеллигенты, возмущавшиеся систематической травлей и истреблением наиболее бескорыстных, наиболее преданных людей России, помогали, чем можно, Екатерине Павловне: доставали деньги и продукты в фонд помощи заключённым, исполняли разные поручения, вплоть до заколачивания ящиков с посылками в места заключения.

Это была опасная работа. ГПУ, не решавшееся закрыть организацию, имевшую агреман, полученный в первые годы советской власти от Ленина и Дзержинского. Екатерина Павловна была лично дружна с Лениным ещё в эмиграции и выполняла его задания. Но спецорганы всячески старались свести на нет деятельность Екатерины Павловны, лишая её той общественной поддержки, при наличии которой она и могла существовать. Люди из её актива систематически арестовывались. Так попал на Соловки Винавер, принимавший горячее участие в организации Креста. Так попала в Суздальский монастырь моя тётушка Лена и многие другие.

Я часто бывал в Кресте на Кузнецком 24 в годы сидки мамы, знал всех его сотрудниц и некоторых помощников. Там я и познакомился с Ириной Алексеевной Сысоевой, заменившей Лену на добровольной работе в Кресте.

Это была маленькая женщина с привлекательным лицом и великолепной шевелюрой. Она вела мужественную жизнь. Разведясь с мужем, крупным партийцем, она самостоятельно воспитывала двух детей и заботилась о жившем с ней брате. Она зарабатывала и, сверх того, все силы отдавала общественной работе в Кресте.

В это время моя няня Груша вернулась в Москву. Мы не видели возможности предоставить ей удобное жильё и рекомендовали её Ирине Алексеевне. Няня жила в маленькой комнатке при кухне, вела у Ирины Алексеевны хозяйство и очень много помогала нам с нашими детьми. Дети её крепко любили и всю жизнь считали её родной бабушкой. Жили мы от няни близко: мы — в Колокольниковом переулке, а она — на Лубянском проезде (позже — проезде Серова). В этом самом доме жил и застрелился Маяковский, там теперь его музей. Гале не повезло. Будучи как-то у няни в гостях, она слышала последний его выстрел.

Няня и Ирина Алексеевна искренне полюбили друг друга. Да Ирину Алексеевну и нельзя было не полюбить, столько в ней было доброты, человечности, необыкновенного спокойствия и большого ума. В этот период мы с ней тоже близко познакомились и, навещая Грушу, постоянно к ней заходили.

Случилась у Алёши удачная няня, девушка Нюра. Заметим, не Анета или Дора или Софа, как называли себя предыдущие девицы, а просто Нюра. Я решил, воспользовавшись этим, уговорить Галю отдохнуть, первый раз в жизни. Пришлось затратить много сил, чтобы она согласилась. Купили на заводе путёвку на две недели в дом отдыха в Савва-Звенигородском монастыре. Гале там очень понравилось Она жила вдвоём с приятной женщиной, обедала в трапезной, много ходила на лыжах и сдавала нормы ГТО.

10 февраля я, поднатужившись, послал ей денег, чтобы продлить её отдых ещё на две недели и написал письмо, что к 12-му приеду навестить. Накануне ночью, склонившись над Алёшей, я почувствовал дикую боль в пояснице, едва-едва не упал на ребёнка. Кое-как подполз к своей кровати и, едва сдерживая крик, грохнулся на неё. Утром как будто боль прошла. «Ну, — думаю, — слава богу, значит это что-то случайное». Решил перед поездкой к Гале навестить няню Грушу. Я позвонил, как обычно, с чёрного хода, чтобы сначала посидеть с няней, а потом навестить Ирину Алексеевну. И услышал:

— Данюшка, не в добрый час ты ко мне пришёл! — Так встретила меня няня, указывая глазами на угол кухни.

В углу сидел пожилой красноармеец с винтовкой на коленях. Я сразу понял ситуацию. В кухне была масса народу: в квартире жили три семьи. К ним приходило множество знакомых. На кухню забегали домработницы из других квартир занять соли или спичек, наведывались разносчики, старьёвщики, молочницы, нищие… Все прилипали к липкой бумаге засады. ГПУ явно предполагало, что видный диверсант может принять облик простой молочницы. Знакомые хозяев толпились в комнатах. Я был удивлён, услышав оттуда смех. Это родственники Ирины Алексеевны затеяли какие-то игры, чтобы поднять настроение людей, попавших «как кур в ощип». Саму Ирину Алексеевну уже увезли. К моему приходу засада продолжалась уже вторые сутки.

Я заявил, что знаком только со старушкой няней, которая меня вырастила, и пришёл её навестить. Разумеется, это не произвело никакого впечатления. Всё же я не пошёл в комнаты и упрямо продолжал сидеть в кухне.

Застрявший народ надо было не только отвлекать от мрачных мыслей, но и кормить, поэтому все три семьи объединили все запасы своих продуктов и осуществили кое-какое пропитание. Но за сутки все запасы были уже начисто съедены. После долгих переговоров выпустили 13-летнюю дочь Ирины Алексеевны, Талочку, в лавку.

Я просидел в кухне часов пять. Народ всё прибывал. Естественно, что о каждом человеке, ушедшем на минутку или на час, и не вернувшемся, родные беспокоились, отправлялись искать и в свою очередь попадали на липкую бумажку.

Я рад был, что меня некому искать, хотя ужасно беспокоился за Алёшу, который остался с одной только домработницей.

К вечеру квартира была переполнена до невозможности. Наконец, приехал какой-то тип, который начал сортировать дневной «улов». Он отпустил домработниц и молочниц, оставил под домашним арестом знакомых соседей, а всех пришедших к Сысоевым начал вывозить. Среди них я обнаружил свою тётку Магу с дочкой Марьяной и мачеху — Тамару Аркадьевну. Меня тоже присоединили к этой группе, не поверив моим показаниям, что я знаком только с няней.

Вывозили нас по одному в легковой машине, которая то и дело возвращалась. Ясно было, что возят рядом — на Лубянку. Действительно, меня с помощью ударов прикладами, так как у меня возобновились дикие боли, впихнули в машину и только перевезли через Мясницкую (позже — улицу Кирова) и, даже не заезжая во двор, остановились у парадного. «И как бензина им не жалко, ведь рядом пешком довести», — подумал я. Однако «нет худа без добра»: едва ли я смог бы дойти сам даже такое расстояние, так страшно ломило поясницу. Буквально каждый шаг был испытанием воли, и так трудно было не кричать или хотя бы не стонать. Я все мысли свои напрягал, твердил себе: «Покажи свою силу воли». Вот, наконец, пятый этаж, конец коридора у окна. С меня сняли подтяжки, шнурки от ботинок, английскую булавку, заменявшую оторванную пуговицу, кошелёк с мелочью. Велели обождать. Стою, разглядываю ковровые дорожки, панели, выкрашенные в салатный цвет, ряд матовых светильников, уходящих в даль коридора. Электропроводка скрытая — это новинка, но как же они поступают, если в линии замыкание или блуждающий контакт? Неужели ломают штукатурку? Или у них в стенах потайные ходы? А в общем приличный коридор.

Думал я и о том, что мне придётся говорить. Скрывать своё знакомство с Ириной Алексеевной не имело смысла, поскольку дела моих родных пришли непосредственно к ней. Лучше признать у неё наличие критического подхода к советской действительности, но в каких-то мелочах. Так мне будет больше веры. О себе не набиваться, но на прямые вопросы ничего не скрывать. Я чувствовал себя довольно спокойно: о пытках в ту пору ещё не говорили, а сидеть в тюрьме — по собственному опыту и рассказам родных — было терпимо.

Сколько мне могут дать? Никакой вины за мной нету, а за знакомство с добровольной помощницей Креста, я считал это естественным, ну, максимум, три года.

Через полчаса меня вызвал следователь. Мне посчастливилось попасть не к простому, а к главному следователю по делу Сысоевой. Не помню, как тогда это называлось, но следователь имел чин, равный теперешнему майору. Это был еврей, плотный, с квадратным лицом, тяжёлыми чертами, лет пятидесяти. На его письменном столе, покрытом зеркальным стеклом, лежал с правой стороны наган, с левой — стопка книг и самая верхняя из них — Горький: «Когда враг не сдаётся, его уничтожают». «Эта выложена специально для меня, — подумал я. Интересно, что сказал бы Алексей Максимович, если б знал, что того карапуза, которому он показывал свои розы на Капри, через четверть века будут пугать в охранке его брошюрой».

После ряда формальных вопросов — кто, где, откуда, Шульман перешёл к делу:

— Расскажите, о каких контрреволюционных действиях вы сговаривались с Сысоевой.

— Ни о каких. Я с ней вообще не говорил на политические темы.

— Напрасно скрываете. Сысоева уже во всём призналась и назвала вас в числе своих сообщников.

Это был большой промах с его стороны. «Э-э, думаю, это ты врёшь. Никак не могла она признаться в том, чего не было. Значит, и всё дальнейшее будет сплошное враньё».

— Не могли же вы, интеллигентные люди, не касаться в разговорах общественных тем. Что же, вас совсем не интересуют происходящие в нашей стране перемены?

— Нет, почему же, касались.

— Ну, и как же Сысоева оценивала эти перемены?

— Она же вам во всём созналась. Что же вам ещё надо?

— Я хочу слышать от вас.

— В общем отзывалась положительно.

— А в частности? С чем она не согласна?

— Почему она обязательно должна быть с чем-нибудь не согласна?

— Не будете же вы утверждать, что она, старая эсерка, одобряет все действия советской власти?

Вот это ново! Никогда не слышал, что Ирина Алексеевна имела какое-либо отношение к эсерам! Ну что бы ему сказать?

— Припоминаю, что как-то она в разговоре высказывала сомнение в правильности взятых темпов индустриализации. Насчёт преимуществ группы А перед группой Б.

Тогда все об этом говорили, все сомневались, поэтому я счёл это наименьшим из возможных грехов. Ну и хватит с него для правдоподобия.

— Хорошо. Ну, а как насчёт темпов коллективизации?

— Об этом мы не говорили.

— А об отношении советской власти к контрреволюционным партиям меньшевиков и эсеров?

— Нет, тоже не говорили.

Шульман начал повышать голос:

— Я вам советую не валять дурака! Помните, что от этого зависит ваша судьба. Запирательство служит доказательством соучастия.

— Если вам не нравятся мои ответы, я могу помолчать.

Но моё молчание устраивало его ещё меньше. Он принялся грозить и пугать меня пуще прежнего, стал выражаться нецензурно. Было как-то неловко, всё-таки он производил впечатление интеллигентного человека. Что касается выражений, то я их наслушался в исправдоме и на заводах предостаточно и потому они не производили на меня должного впечатления. Эта сцена продолжалась часа два. Наконец Шульман взорвался:

— Нет, это чёрт знает что! Я не могу больше разговаривать с этим негодяем!

Он схватил наган и изо всей силы трахнул им по столу. Зеркальное стекло разлетелось на куски, от центра удара по радиусам разошлись трещины. Он заметался по кабинету и выскочил в дверь, оставив револьвер на столе. Всё это напоминало мелодраму из любительского спектакля. «Карл Иваныч блины пёк, пёк, недопёк, рассердился и убёг» — вспомнилась мне детская песенка. «А наган-то, безусловно не заряжен, иначе он бы его не бросил».

— Как это тяжело, что в нашей системе есть отдельные несдержанные товарищи, которые позволяют себе так обращаться с арестованными. Ведь вы даже не обвиняемый, вы только подозреваемый, и я надеюсь, что искренними показаниями вы полностью снимете с себя подозрения. А между тем, они… Мне просто хочется извиниться перед вами за Шульмана. Он перерабатывает, утомлён, конечно, нервы, но всё же можно бы сдерживать себя! — Я забыл вам представиться. Следователь… (не упомнил его фамилию, ну скажем, Крутов). Ведь вы не будете, конечно, отрицать, что Сысоева осуждала партию за аресты меньшевиков и эсеров?

Но так как я продолжал настаивать, что не слышал от неё ничего подобного, Крутов перешёл к деловому тону допроса. Он интересовался мной лично, моими взглядами, моим мировоззрением и только по временам спрашивал, как бы невзначай:

— В этом вы согласны с Сысоевой?

Он прошёлся по моим знакомым и, видимо, остался недоволен моим явным нежеланием посадить кого-нибудь из них. Около часа продолжался допрос в кабинете Шульмана, после чего мы перешли в собственный кабинет Крутова. Он был куда поменьше и поплоше. Там мы беседовали ещё часа два. Льщу себя надеждой, что мне удалось никого не подвести под монастырь. В ходе допроса я убедился, что в ГПУ ничего не знали о моём отказе от военной службы. Иначе непременно разыграли бы этот сюжетец. Я вывел утешительное заключение, что не так уж они чётко работают и не так уж всё знают.

Крутов был суров, грозил, но не хамил. К трём часам ночи он явно выдохся, передал меня другому следователю, Качкину, и пошёл спать. Качкин, бесцветный худой блондин, принялся мне задавать те же самые вопросы, которые задавали и Шульман и Крутов, но как-то лениво, словно не надеясь получить на них новые ответы. Постепенно он иссякал и начинал ходить по кругу. Он или не помнил или не мог ничего изобрести. Вопросы всё меньше относились к делу: как я сдавал политграмоту, чему меня учили обществоведы и т. п. Мы наткнулись на Энгельса и на нём застряли:

— Читали вы его произведение «О браке, семье и школе»?

— Читал.

— А ваша жена читала?

— Кажется, нет.

— И вы допустили, чтобы молодая женщина вступила в брак, не будучи знакома с этим основополагающим сочинением классика марксизма? Как же вы исполняете свой долг по отношению к своей жене, судьбу которой вам вручило государство?

И он принялся читать мне нотацию.

— Гражданин следователь, у меня предложение: если вам не о чем меня спрашивать, то давайте подремлем немного. Никто не узнает.

Качкин покраснел, надулся и принялся строчить. Он строчил около часа, и я-таки малость вздремнул.

— Подпишите протокол.

— Дайте прочитать.

— Вы что, мне не верите? — Конечно, не верю. А разве вы мне верите? — Ну читайте, только поскорее.

Ему уже было невмоготу. Брезжил зимний рассвет. Допрос продолжался 10 часов. Я прочитал протокол. Чего там только не было! Сысоева изображалась как глава контрреволюционного заговора, она вела широкую агитацию, вовлекла меня в какую-то группу, чернила все мероприятия советской власти и т. д. — Вы имеете право исправить отдельные неточности.

— Здесь нечего исправлять, надо всё написать заново. Дайте мне бумагу, я напишу сам.

— Это совершенно лишнее. Насидитесь, подпишете.

Он вызвал конвойного, сказал:

— В карантин!

Конвойный повёл меня по бесконечным коридорам и лестницам. Больше вниз, чем вверх. Мне казалось, что мы должны бы давно выйти за пределы здания. Постепенно мы спустились в подвальный этаж. В полутёмном коридоре конвойный передал меня надзирателю. Последний отпер тяжёлую железную дверь, на которой стоял номер 3, впустил меня и опять запер. Я оказался в комнатушке размером 1,5 x1,5 метра. Две трети её занимали дощатые нары. Никакого признака окна или хотя бы вентиляционной отдушины. Зато во всю стену, противоположную двери, занимал громадный радиатор. Кроме лампочки на высоком потолке в камере не было ни одного предмета. В общем она произвела на меня сносное впечатление.

Я с опаской лёг на нары, хотя было душно и вытянуться было нельзя, и постарался заснуть. К удивлению, мне это не удалось. На десятичасовом допросе зверски хотелось спать, а здесь лезли в голову всякие мысли: «Найдёт ли Нюра — наша домработница — Галин адрес? Что она будет делать, оставшись одна с ребёнком и без денег? Догадается ли Галя, что раз я не приеду к ней завтра, значит что-то случилось и надо ехать в Москву, или решит, что опять на заводе очередной аврал и можно подождать с недельку?»

Так прошло два часа. Ничто, кроме температуры, не изменилось. Радиатор накалился и становилось нестерпимо жарко. Я разделся до белья. Загремел замок, и в камеру ввели второго заключённого. Это было неожиданностью, я думал, что карантин, это обязательно одиночка. Пришелец был подавлен, мрачен и неразговорчив.

Я подвинулся и он лёг рядом на нары, точно так же раздевшись. Через час явился третий. «Ну, уж это слишком!» подумал я. Пришлось сесть. Ещё через полчаса впихнули сразу двоих.

Я начинал догадываться, что попал не в карантин, а в камеру пыток. Мы, сидевшие на нарах, подобрали под себя ноги, а двое последних — встали в проходе. У меня опять схватило спину, да так! А я не мог даже принять более удобное положение.

Радиатор жарил немилосердно, и всё больше. К нему нельзя было прикоснуться.

По опыту работы в оранжерее и сушилки на заводе я хорошо умел отличать высокие температуры. В нашей камере было около 50°. Кроме того было страшно душно. Невыносимо пахло потом и горелой краской.

Выражаясь современным научным языком, НПК (наивысшие предельные концентрации) двуокиси углерода давно оставались позади и приближались к летальной (смертельной). Ясно. Над нами повторялся опыт Лавуазье с мышами: их сажали под стеклянный колпачок и наблюдали, как они задохнутся. Только это был усложнённый вариант с немыслимо высокой температурой.

Все дышали шумно и хрипло, в висках стучало, в глазах плавали красные кольца. Пробовали стучать в дверь — бесполезно. По стукам, доносившимся снаружи, мы поняли, что не мы одни находимся в таком положении.

Внезапно мне пришла в голову прогрессивная дебютная идея. Я поменялся местом со стоявшим в проходе товарищем и, согнувшись в три погибели, попытался всасывать воздух из-под дверной щели. Опыт оказался удачным. Струйки затхлого воздуха тюремного коридора показались живительными, прямо-таки ароматными. Минуты три я вдыхал полной грудью, потом, решив дать возможность подышать другим, с трудом оторвавшись, уступил место товарищу. Так, меняясь по три минуты, мы производили взаимную реанимацию. Но нас было пятеро, и в ожидании своей очереди мы почти теряли сознание. При смене «счастливца» к щели приходилось передвигаться всем, как бы кольцом, и двое из нас оказывались прижатыми плотно к чуть не раскалённому радиатору. Вот это уже было похоже на сожжение на средневековом костре. Тут уж никто не выдерживал и откровенно стонал, а некоторые изливали свои мучения в непристойной ругани. Множество раз доходила и до меня очередь в этой истинной пытке. Однако, когда в очередной раз я охотно уступал следующему товарищу эту своеобразную грелку, я почувствовал, что боль в спине уменьшается и ещё через несколько «оборотов» по камере она оставила меня вовсе. Насколько же мне стало легче существовать! То тут я вспомнил анекдот про старого еврея и козла.

Несмотря на богатые возможности, открывшиеся нам с помощью щели под дверью, всем становилось «скучновато», и «здорово». Поэтому нам показалось совершенно своевременным, когда вновь загремел замок и явившийся надзиратель провозгласил:

— Выходи в баню.

Мы буквально выползли, шатаясь. Я пробыл в «теплушке» шесть часов. Нам чертовски повезло. Как я потом узнал, накануне из соседнего карантина вынесли компанию кубанских казаков, которые пробыли там три дня. Их выносили конвойные на носилках. Все они были совершенно лиловые, как задохнувшиеся на пожаре или висельники, может быть, они уже были мёртвые.

Баня мне показалась довольно приличной. Выложена изразцами, с рядом душей. Вещи наши забрали в вошебойку. Было холодно, особенно после карантина. Одежду ждали на холоде, долго.

Потом нас развели по камерам. Меня — в такую, где плечом к плечу, как на переполненной площадке трамвая, стояла толпа народа. Большинство было в пальто или в ватниках. Толпа гудела, как улей. Все разговаривали по парам или группами. У дверей стояла параша. Прочая мебель состояла из асфальтового пола, очень низкого потолка, четырёх засаленных стен и проходящей вдоль них вместо плинтуса прямой трубы центрального отопления. Два окна наполовину уходили в землю, наполовину были забиты щитами. Форточки при этом были настежь открыты. На улице был сильный декабрьский мороз, разумеется, и «наша горница с богом не спорилась». Особенно по полу гуляли ледяные струи. Заключённые объяснили мне, что они сами открывают форточки днём на четверть часа, так как спираль образуется невозможная.

Камера была рассчитана на 12 человек, но, ввиду переполненности тюрем, заключённых в ней оказалось около 30. Негде было не то, чтобы сесть, но все норовили захватить места около стен, чтобы хоть стоять-то, опираясь.

Почка моя от перемен климата снова отчаянно разболелась. Это было добавочное испытание, почти нестерпимое, но я понимал, что жаловаться, просить медицинской помощи, бесполезно. Оставалось терпеть.

Чтобы отвлечься от болей, я постарался побыстрей познакомиться. В камере была удивительная смесь профессий, сословий, уровней развития. Народ сам рассортировался по интересам: у левой стены собрались интеллигенты, рассуждающие о судьбах России, у правой — какая-то публика, толковавшая о том, как хорошо бы сейчас выпить, а потом девочек употребить…

Оказался в камере знакомый Ирины Алексеевны, взятый вместе со мной, — Сила Данилыч Заскальный. Он и на воле-то вызывал у меня чувство недоверия. Всё в нём, начиная от имени и кончая русой бородой лопатой, казалось мне неестественным, наигранным, напоминавшим не то «ухаря-купца», не то провинциального артиста. Насторожило меня и то, что когда я вошёл, он был уже со многими запанибрата, громко разговаривал, преувеличенно откровенно высказывался и вёл себя, как говорили до революции, что, мол «тащи меня в Петропавловку». Он встретил меня как своего единомышленника, но я постарался отстраниться от его братских объятий. Позже я узнал, что был глубоко прав. Заскальный вёл себя во время следствия по меньшей мере глупо, если не провокационно.

В камере имелся сифилитик в последней стадии разложения. Это был поляк, уже впавший в идиотизм. Он что-то бормотал или невнятно мычал, изо рта его текли слюни, от него воняло хуже, чем от параши. Воображаю состояние людей, которые должны были стоять вплотную к нему. Меня предупредили, что он «наседка». Что он только притворяется круглым идиотом, а на самом деле всё понимает и обо всём доносит.

Языки в тюрьме невольно развязываются. Люди рассуждают так: «Хуже быть не может, так по крайней мере душу отвести!». И потому ругают советскую власть почём зря. Поэтому «наседка» в каждой камере должна быть, а если она при этом ещё и больна сифилисом, то это вдвойне ценно. «За ту же цену» она отравляет людям существование и заставляет их поскорей выбраться из камеры, хотя бы ценой предательства. Впрочем, применялись и более гуманные способы, из них главный — пытка бессонницей. В камере был главный бухгалтер Красного креста, официального, не Пешковского. Старик был худ и невероятно измождён, с красными воспалёнными глазами. Его, когда я пришёл, допрашивали четвёртые сутки. Каждые 8 часов его отпускали в камеру. Он валился как сноп на пол. Люди теснились. Освобождая ему место, прекращали разговоры. В камере устанавливалась тишина. Но сейчас же за этим щёлкал волчок, и надзиратель, убедившись, что несчастный заснул, входил в камеру:

— Нечаев (фамилию я называю условно, не помню настоящей), на выход, без вещей!

Его дело заключалось в том, что когда он в последний раз ездил в дом отдыха, из провинции к нему приезжал брат и попросил разрешения пожить в его квартире. Кто-то из соседей донёс, что к брату приходили неизвестные люди, по соображениям доносчиков — шпионы. Поэтому, когда Нечаев вернулся, брат уже сидел, а его взяли как «содержателя явочной квартиры по заданию иностранной разведки». От него требовали чистосердечного признания и, в качестве доказательства искренности, подписания протокола, в котором обвинялись в соучастии ещё человек 80–100.

Старика было невообразимо жаль. Он уже заговаривался и стал трястись, как при болезни Паркинсона. На третий день моего пребывания в камере он ввалился к нам и, глядя на нас безумными глазами, прошептал:

— Я подписал.

Кто-то из новичков его упрекнул:

— Что же вы наделали! Подумайте об…

— Я больше не могу. Мне 60 лет, и я неделю не спал.

В нашем углу подобралась очень хорошая группа культурных людей, которые много знали, с которыми было интересно поговорить на любые темы. Общая беда быстро сближает людей. Душой нашего кружка скоро оказался один эсер, привезённый из Симферополя. Это был невысокий круглолицый человек с мягкими чертами лица и скорбными складками у рта, словно он привык страдать, что не мешало ему, однако, улыбаться. Он был жестоко болен туберкулёзом позвоночника и согнут так, что не мог ни стоять, ни лежать. Он всегда сидел на маленьком ящичке со своими вещами (нам разрешалось иметь смену белья, зубную щётку, мыло). Страдал он ужасно, но никогда не жаловался. Ночью он сидел, привалившись к стене, и так спал. А днём он рассказывал нам бесконечные случаи из своей богатой жизни и работы, из истории Крыма, из жизни народов его края. Он давно уже со своим ящичком скитался по тюрьмам, обо всём говорил энергетически-спокойно, о людях, даже о врагах, отзывался без злобы. Во всех его рассказах сквозила цель — развлечь нас, оторвать от тяжёлых дум о родных, о будущем, побудить нас смотреть на жизнь оптимистически. Казалось, что он считает это частью своей общественной работы, которой он себя посвятил. Светлый образ его, этого мужественного человека, остался, как самое яркое воспоминание от моего пребывания в ГПУ.

На ночь форточку закрывали, и все ложились на пол. Лежать на спине или животе общественностью камеры не разрешалось. С вечера все ложились на правый бок, чтобы не дышать друг другу в лицо. Упаковка была плотная, как сельди в бочке. Лежали в два ряда вдоль продольных стен, причём для ног уже места не хватало, их клали друг на друга. В два часа ночи староста командовал:

— Повернись на левый бок!

Все дружно переворачивались. Через два часа опять:

— Повернись на правый бок!

И так далее. Что староста проспит, опасности не было: спали мы все очень плохо. Ночью проводились «операции», непрерывно скрипели засовы и надзиратель громко вызывал заключённых поодиночке или группами. При этом никто не знал, куда его ведут: на допрос, на расстрел, в другую тюрьму или на волю. По слухам, расстреливали тут же, в ещё более глубоких подвалах. Вели как будто на допрос, и внезапно конвойный стрелял в затылок Может, это было совсем не так, кто мог об этом рассказать?

Мне опять повезло. Первую ночь на полу не хватило места и я, как водится, просидел на параше. Это было удобно, но не для сна, поминутно приходилось вскакивать и уступать место. Впрочем, камера установила железный закон: пользоваться парашей только для малых дел, иначе нельзя было бы жить. В уборную выпускали только два раза в сутки: в 6 часов утра и в 6 вечера. Это всегда был праздник. Кроме естественных чувств облегчения, это заменяло нам прогулку. Не шутка — 15 шагов туда и 15 назад, что может быть лучше!? И опять же свежие впечатления: можно посмотреть на старшего «мента», сидящего за столиком у двери, можно встретить кого-либо из заключённых, кого ведёт конвойный…

Во вторую ночь я уже лежал на полу, притиснутый к стене коридора. Ходившие на парашу наступали мне на ноги, но опять же «это детали, а важен самый факт». Мне чертовски повезло вторично. Факт состоял в том, что спиной я был прижат к трубе центрального отопления, которая так накалилась, что я вертелся бы как грешник на вертеле, если б мог пошевелиться хоть одной частью тела. Я обжёг себе спину, так что кожа сходила, но это было то, чего жаждала моя почка. Это была горячая бутылка, которую прописывал мне врач, но мне было лень прикладывать её. За неделю я исцелился полностью, и за это вспоминаю Лубянку с благодарностью.

Кормили хорошо. Пайка была большая: утром и вечером кипяток, а в обед миска каши, по большей части — шрапнели. Для вегетарианца — прямо-таки лафа. Но народ никогда не бывает доволен.

Все заключённые не надеялись выйти на волю, такого в те времена абсолютно не бывало. Но мечтали получить приговора несколько лет тюрьмы, чтобы сидеть здесь же, на Лубянке, на верхних этажах. Про эти этажи рассказывают байки, будто бы там сидят по четыре человека и спят на койках, так же как в Бутырках.

Про меня как-будто забыли. Наконец, на седьмой день:

— Арманд, без вещей!

Привели на допрос. Опять Качкин, на этот раз подтянутый и злой.

— Ну, надумали подписать?

— Подписать? Нет, не надумал.

— Последнее слово?

— Последнее.

— Ну, как хотите. Мы вас считали случайным человеком, а теперь мы видим, что вы с ними заодно, что вы такой же член шайки. Что ж, пеняйте на себя! Но вы отсюда не выйдете. Вы здесь сгниёте!

Ничего не скажешь, окончил он эффектно. Когда я вернулся в камеру и рассказал товарищам о том, что обещал мне следователь, они только рассмеялись:

— Э, ничего не значит. Собака лает, ветер носит. Могут, конечно, всыпать пятёрку, но и это не смерть.

Мы ещё обсуждали это происшествие, когда раздалось снова:

— Арманд, с вещами.

Значит, доживать мне придётся где-то в другом месте. Вещей у меня не было никаких. Я быстро попрощался с товарищами и вышел. После долгого путешествия по коридорам я оказался в комендатуре:

— Распишитесь.

— В чём?

— В получении личного имущества.

Я расписался.

— А имущество?

— Сегодня выходной. Каптерка закрыта. Придешь завтра, а теперь выходи!

— Куда?

— Вот бестолочь! Да на волю!

И дежурный вытолкал меня прямо на Лубянскую площадь.

Ну уж! Я ожидал чего угодно, только не этого! Я постоял с минуту, переживая, потом, подхватив спадавшие брюки, пустился наутёк. Шёл густой снег. Ноги вязли и ботинки полностью сваливались. Эх кабы шнурки! Но даже верёвочки нигде не валялось. Я проковылял до Варварской площади (позже — площади Ногина). До дома — километров семь, а я уже совсем измучился и ноги промочил. Собрался с духом, подошёл к какому-то солидному мужчине в бобровой шапке и подумал: «Ведь не даст, сволочь», а вслух сказал:

— Выручите, гражданин, дайте на трамвай 20 копеек. Кошелёк дома забыл.

Он поглядел саркастически на мои ботинки, на брюки, на небритую физиономию:

— С Лубянки?

— Да.

— Сам там побывал, вот так брюки поддерживал.

И дал мне рубль.

Домашние при моём появлении изобразили живую картину Репина «Не ждали». Разговоров было!

У них сравнительно всё не плохо. Нюра сумела справиться с Алёшей, нашла Нинин адрес. Нина съездила за Галей, которая тотчас вернулась к сыночку. Но Нюра, дико испугавшись событий, попросила расчёт, хоть с Алёшей прощалась со слезами.

Мы взяли к себе четырёхлетнюю Марьяну, которая после ареста Маги осталась у чужих людей.

Единственное, что меня беспокоило, это завод. Но в цеху меня встретили просто даже хорошо и сочувственно, внимательно. Оказывается, я обязан был своему быстрому освобождению именно заводу. ГПУ запросило мою характеристику, и мой на редкость осторожный заместитель Болховитинов, дрожа, как заячий хвост, всё-таки написал мне самый лестный отзыв, из которого можно было понять, что цех остановится, если меня не выпустят.

Через две недели выпустили Тамару Аркадьевну, через месяц — Магу.

Забегая вперёд, скажу, что добрая, самоотверженная, прекрасная Ирина Алексеевна из-за своей твёрдости и порядочности, а главное — прямоте, получила пожизненный срок концлагеря. Она досидела до Ежова, это была беда. Здесь уже не было спасения. Она пересидела всю войну и там умерла, не дождавшись смерти Сталина.

Всё это нас всех, уважающих и любящих её, невероятно огорчало.

Дома у нас всё было хорошо.

Но бедная Галочка, как она за эту неделю осунулась, побледнела. Глаза стали какими-то грустно-вопросительными.

Зато Алёнька по-прежнему радовался жизни. Его радовало всё, он мог часами заниматься даже клочком бумаги, сминая её и расправляя. За эту одну неделю он сильно изменился, вырос и даже стал проявлять свой характер. Иногда упрямился, и его ничем нельзя было убедить. В таких случаях Галя ему говорила, как когда-то в моём детстве няня говорила мне: «Уйду от тебя!» Впрочем, она никогда не добавляла, как няня Груша: «…и больше не приду!» Тут уж Алёнька быстро сдавался. Любопытно, что он этот разговор хорошо запомнил, и через год-два сам говорил, когда был чем-либо недоволен:

— Уйду далеко, Аля, я. Так он называл себя.

Он нас постоянно забавлял и смешил своими репликами. Как-то, сидя на окне и глядя на улицу, он впервые увидел снег и сказал:

— Как много соли рассыпали!

Его высказывания были оригинальны, и мы стали их записывать. У нас накопилось несколько толстых тетрадей, заполненных его изречениями, которые мы слышали лет до пяти. Например, после посещения зоопарка он спросил:

— Мам-Галь, аблизян это людь?

— Мне жжалко рыбку. У неё только голова и хвостик. Как же ей бегать и в игрушки играть?

— Я не понял, что такое небо.

— А транвай кто везёт? Мотор? А меня тоже мотор? А я не вижу, где… А корову кто движет?

— Мам-Галь, сделай одно глазо… (то есть встань в профиль). Я посмотрю.

— А в какой стране Африка живёт?

Тут папа подаёт реплику:

— Да он обогнал меня, отца. Он родился географом. А я-то только мечтаю им стать!

— А что это «куртура?» — Подумав: — Ну, я и сам знаю. Это зоопарк!

В трамвае кондуктор объявила:

— Следующая остановка Таганка!

Алёша громким голосом ей возразил:

— Паганки только в лесу бувают!

Мой кратковременный арест всё же имел последствия. Меня сняли с заведования цехом, чему я был чрезвычайно рад.

Правда, рабочие цеха высказывали недовольство. Но сделано это было довольно деликатно. Мне сказали, что было бы хорошо, чтобы я сосредоточил свои усилия на проектировании и постройке новой гальванической мастерской, что, кроме меня, этого никто не сделает. Кроме того, якобы Китаенко выразил желание вернуться на пост заведующего цехом. Мы-то все, впрочем, знали, что Китаенко перевели на его прежнюю должность без его согласия.

Меня назначили на должность старшего мастера гальванической мастерской. Как же бесконечно рад я был освобождению! Цех меня подавлял, а работать под начальством Китаенко для меня было одно удовольствие. Конечно, снижение в должности означало уменьшение зарплаты, но это можно было пережить.

Я с головой, как говорится, ушёл в постройку мастерской. Это же был рецидив настоящей инженерной работы. Это значило, что «щуку бросили в реку».

Завод отвёл мне большое светлое помещение на первом этаже, где-то в конце нового корпуса. С большим трудом я раздобыл большое количество литых базальтовых кирпичей, из которых выложил гальванические ванны. Для постройки этих ванн я вместо цемента удачно применил кремнефтористый натр, разведённый на жидком стекле. Химикат этот я украл; достать иным путём было невозможно, а заводоуправление всегда приветствовало этот метод.

Получилась абсолютно прочная конструкция, не боявшаяся ни кислот, ни щелочей, ни высоких температур, ни особенно низких, а также механических ударов. Это вам были не старые деревянные ванны, покрытые свинцом, постоянно дававшие течь.

Расположены были мои ванны в порядке технологического процесса: отмывка в каустике, промывка в воде, травление, опять промывка в воде, затем далее разветвлено: оцинковка колокола, барабан, кадмирование, меднение, никелировка, серебрение. В особых комнатах помещалось особо вредное хромирование, мощный умформер и распределительные щиты, лаборатория, конторка и кладовка, где хранились боеприпасы для кухни ведьмы: соляная и серная кислоты, царская водка, каустик, цианистый калий и так далее.

В ванне я уложил перфорированные трубы со сжатым воздухом, на тяжёлых операциях установил кошки и, главное, все ванны обвёл коробами, соединёнными с вентиляционными трубами для отсасывания вредных испарений. Особенно заботливо эта операция производилась в хромировочном отделении, где поднимавшийся от ванны хромовый ангидрид вызывал у хромировщиков профессиональное заболевание — у них проваливалась носовая перегородка и ноздри соединялись. Предметом моего внимания была и никелировочная, работавшая на цианистом калии. Один запах от него вызывал дурноту и головную боль. Казалось, что от ванны исходила смердящая вонь смерти. И вот я уловил и направил в трубы весь этот «букет моей бабушки». Под крышей на железных переводах были установлены мощные всасывающие моторвентиляторы, которые могли обеспечить чистый воздух в самом пекле Вельзевула.

У входа я поставил пескоструйную камеру и пистолеты для шоонирования — покрытия деталей тонким слоем расплавленного металла.

Я очень гордился своей новой мастерской. В ней был применён ряд технических новинок. Скоро слух о ней распространился, и ко мне зачастили, чтобы посмотреть и поучиться, представители других заводов из Москвы и из провинции.

Когда мастерская начала работать, для рабочих началась новая эра. Вместо мрачных, тесных сводов церковных приделов они попали в светлые просторные помещения, где полы были выстланы метлахской плиткой, а стены — стеклянными изразцами.

Вздохнул легче и завод. Раньше антикоррозийные покрытия были вечно узким местом и тормозили все цеха. Теперь мы успешно справлялись с возросшими заданиями. Особенно много цинковали крепежа с помощью механизированных приспособлений.

Я снова засел за учебник электрохимии Н. А. Изгарышева и, хотя многое понял, всё же в химики не годился и, как исправить ванну, дающую отслаивающуюся никелировку, не знал. Поэтому я добился единицы заведующего лабораторией. Мне дали молодого способного инженера-химика Таланова. Он не кусался, когда ему докладывали, что та или иная ванна «не кроет», а, поколдовав над ней, в несколько минут приводил её в чувство.

Чего я не мог добиться, так это простых десятичных весов. Напрасно я писал служебные записки заведующему отделом снабжения, коммерческому директору и, наконец, самому директору завода, что снимаю с себя всякую ответственность за сохранность ядовитых (циан) и ценных (серебро) материалов. Получить весы было невозможно в течение целого года.

Была весна 1933 года. Все брали обязательства к Первому мая. В связи с этим на заводе произошёл забавный случай. Заместитель директора Бобров тоже включился в кампанию. Он обязался замостить обширный заводской двор, на котором всегда гуляли тучи песку. Но он не смог достать булыжника. «Сказал и не сделал. Что же это будет! Невыполнение обязательства таким большим начальником!» Бобров собрал свою «дикую дивизию» в ночь на Первое мая. Они напоили милиционера, дежурившего на городской площади перед заводом, и он проспал всю ночь где-то под забором. А 50 татар-такелажников разобрали уличную мостовую, перебросали булыжники через стену забора и к утру замостили весь двор, навалив сверху для верности отливки корпусов и крышек моторов.

Утром проходящие автомобили стали вязнуть в песке. Куда девалась за ночь мостовая площадь? Секрет, конечно, открыли, Боброва судили и приговорили к уплате штрафа. Мостовая осталась на заводе, а директор Жуков возместил Боброву штраф солидной премией «За отличное выполнение обязательств к Первомайскому празднику».

На лето надо было снова двухлетнего Алёньку вывезти на дачу. Со Стефановичами и хотелось, так мы к ним привыкли, но и боязно было. Решили пожить отдельно. И они молчали, возможно, тоже не хотели.

Я поехал искать дачу. Сняли скверную комнатёнку и с ещё более скверной хозяйкой: грязнухой, хапугой и скандалисткой. Но тогда мы всего этого не знали, а просто сняли самую дешёвую. Это было в Битце, в 30 километрах от Москвы по Курской дороге. При этом мы так израсходовались, буквально до конца, что на переезд денег уже не было. А ребёнку ведь много чего надо, всякие ванночки, кроватки, кастрюльки и многое другое. Выхода не было, и потому я решил, что перевезу все вещи на велосипеде за несколько рейсов. Велосипед моего отца был на ходу, работал прилично, хоть был старичком прошлого века.

Помню один из рейсов. На руле была привязана детская ванночка, громадная, Наташонкина, в метр длины. Она была набита барахлом: спальные и носильные принадлежности Алёши. На раме лежал рюкзак, тоже битком набитый, а на багажнике — бельевая корзина с кастрюльками и другой посудой. На спине у меня были привязаны высоко торчавшие части разобранной Алёшиной кроватки. Прохожие на Подольском шоссе шарахались в ужасе, завидя мой гарнитур на колёсах, а мальчишки, провожая меня, кричали:

— Гляди, робя, ероплан едит!

В Битце Алёша как-то сознательно смотрел на окружающий мир. Он явно испытывал большой подъём. Он как будто впервые увидел красоту и прелесть природы, бурно и ярко это проявляя. В то лето луга цвели особенно пышно и цветисто. Аромат был одуряющий. В первые дни, погуляв с мамой на лугу, он не хотел возвращаться в деревню, ходил по траве выше его головки в каком-то экстазе. Не срывая цветки, обнимал их, прижимал к себе и смешно повторял: «Халошие, халошие». Все шипящие звуки он забавно произносил сквозь зажатые зубки.

По-видимому, несколько насытившись красотой цветов, он стал проявлять любознательность, придумывая разным цветкам свои названия. Когда ему сказали, что все цветочки имеют свои имена, он постоянно спрашивал: «А как зовут жжолтинького?» Пока он слышал названия: колокольчик, лютик, одуванчик, василёк, всё было хорошо. Но как только он услыхал: фиалка, ромашка, незабудка, гвоздика, он как-то сник, глазки стали грустные и он тихо сказал:

— Питиму ты так плохо зовёшь эти цветочки? Они тоже холошие. Не надо говолить ламашка, надо ламаша и ламашенька. Ты не зовешь меня Алёшка?!

Постепенно Алёк как то «привык» к красоте и стал интересоваться ребятишками. По-видимому, за свой жизнерадостный характер он стал любимцем в нашей маленькой деревне. Окрестные ребята приходили с ним поиграть, тут были и шестилетние и двенадцатилетние. Играли они всегда в одну и ту же игру: все дети были стадом, а Алёша — пастухом. Он махал сделанным ему длинным прутом и гнал «стадо» вдоль деревни.

Ребята при этом блеяли, мычали, а кто лаял, назвав себя сторожевой собакой. Так они бегали по деревне из конца в конец, бодаясь, лягаясь и хохоча. Весело было всем, а сыночку — больше всех. Однажды они поспорили: к ним присоединилась маленькая девочка и сказала, что будет курочкой. Ребята постарше заявили, что курочек в стаде не бывает и стали гнать малышку. Игра расстроилась. Алёша побежал к маме за разъяснением. Пришлось маме вмешаться и сказать детям, что умная курочка может быть в стаде. Игра возобновилась с прежним энтузиазмом.

Взрослые жители деревни тоже симпатизировали Алёше. Но это было несколько хуже. Дело в том, что его приглашали в избы и угощали тем, что у них было. После этого у Алёши постоянно болел животик. Но Алёше нравилось ходить в гости. Нередко он, заложив ручки за спину и выпятив свой толстый животик, заявлял маме:

— Ну, я иду.

И при встрече со знакомой хозяйкой объявлял ей:

— Я к тебе кушшать иду.

И его неизменно угощали, и опять больной живот. Галя пробовала говорить с жителями, чтобы не кормили его, но они только обижались. Очень уж он был симпатичный, и им нравилось его угощать. А что это вовсе не во время или что не всё подряд ему надо давать, они вовсе не понимали. А Галя строго воспитывала ребёнка, всё по часам, по рецептам, и соски ему никогда не давала, хоть няньки, которые были у нас, говорили ей:

— Не любишь ты свово мальца. А он так быстренько смотрит.

Я оставил в Битце свой велосипед, решил учить Галю кататься на нём. Дело шло туго. Во-первых, велосипед был невероятно тяжёлым и малоподвижным, да ещё с восьмёркой. А я так редко выбирал время для этого обучения, завод меня поглощал полностью. В Москве, когда пробовали где-нибудь в тихом переулочке, велосипед вёл себя, мягко выражаясь, странно. Он просто безобразничал: вилял и ехал не туда, куда направляла его наездница, а куда ему вздумается. Но это ещё ничего. Он, паршивец, как только на пути попадался прохожий или телега, тут же с неудержимой силой устремлялся на него. И кончалось всегда конфликтом, так как пострадавшие, все как один, заявляли, что это намеренный хулиганский поступок. Отложили учёбу до дачи. Но, как я уже сказал, не преуспевали в этом.

В то лето к нам приехала погостить моя двоюродная сестрёнка, та самая Наташонка, чья ванночка досталась Алёше по наследству. Ей было 12 лет. Однажды, когда я задержался в Москве, Галя решила сама попрактиковаться на велосипеде. Пошла с ребятами и велосипедом на самую верхнюю точку шоссе, откуда оно спускалось к пруду и далее снова поднималось, посадила ребят под дерево и, так как сесть с земли на велосипед ещё не умела, вскочила на него с заборчика и пустилась вниз по шоссе. Велосипед помчался вниз, всё ускоряя и ускоряя ход. Галя держалась мужественно, но когда она увидела внизу грузовик, быстро мчавшийся навстречу, и слишком хорошо помня дрянной характер своего велосипеда, во избежание катастрофы, решила соскочить с велосипеда в кювет, так как остановить или свернуть она не могла. До канавки она не допрыгнула, а проехалась несколько метров по расплавившемуся от июльской жары асфальту, содрала большие клочья кожи на ноге, боку и на руке и сильно ударилась. При этом Галя не потеряла соображения, что она может всё же попасть под грузовик. Она поползла в кювет и ниже, к воде пруда. Потом она не могла объяснить, почему она это сделала. И, таки доползши до воды, упала в неё головой и… потеряла сознание. Дальше мы узнали по рассказу Наташонки, что с Галей это случилось рядом с сидящей парочкой. Это было счастье. Они не растерялись, оказали ей помощь и, когда прибежала Наташонка, отнесли Галю домой.

По приезде я сразу же отвёз Галочку в больницу. Поправилась она весьма не скоро. Наташонка уехала к родителям.

Осенью Галя решила подсобрать грибов и ходила по утрам, когда Алёнька ещё спал. Однажды она пошла в лес за железную дорогу мимо станции. Вскоре заметила двух мужчин, ползших по просеке, а потом вскочивших и быстро убежавших в лес. Она не придала этому никакого значения. Через час её догнали милиционеры и стали спрашивать. Не видела ли она в лесу каких-нибудь людей. Оказалось, что эти два мужчины ограбили станционную кассу, при этом убив кассиршу. После этого я просил Галю не ходить по лесу одной.

Вскоре мы уехали в Москву.

В это время на заводе пошли сплошные неприятности..

На оцинковке работал бригадиром молодой парень — Терентьев. Очень хороший человек, весёлый, сознательный, трудолюбивый. Он работал и одновременно учился. Однажды он заметил, что в цинковальном барабане ослаб какой-то болт. Производить ремонт на ходу строго воспрещалось. Однако, ему не хотелось прерывать процесс. Он не придал значения, что тесёмки на рукавах его спецовки болтались свободно. Шестерни втянули тесёмки, а за ними руку Терентьева в электролит. Сменный мастер растерялся, меня не было в цеху. Сам Терентьев нашёл в себе силы с раздавленной рукой, зажатой шестернями, давать распоряжения, как разобрать барабан, чтобы вынуть руку. Это была длинная история. Я пришёл, когда его уже освободили. Носилок не было, он обнял меня здоровой рукой за шею, и мы быстро пошли в околодок. По дороге он мне ещё рассказывал, как всё произошло, а у врача потерял сознание. Руку ему ампутировали по локоть. На следствии он взял всю вину на себя и тем самым, можно сказать, выручил меня от тюрьмы.

Когда он вышел из больницы, я его взял назад в цех. Работать он не мог, и я его назначил приёмщиком. Но с этого времени вся его жизнь пошла кувырком. Бабы из его бригады, жалеючи, предоставляли себя ему. Он начал пить, бросил учёбу. Пропал вовсе.

Освоившись с новым цехом, рабочие начали воровать. Старшие из них происходили из кустарей. Они и теперь имели на дому маленькие ванночки и брали потихоньку заказы — серебрили ложки и разную мелочь. Я заметил, что уж очень быстро стали расходиться у меня серебряные и кадменные аноды. Раз я поймал за руку своего хромовщика. Выдавив стекло в окне, он передавал аноды своему товарищу. Хромовщика пришлось уволить, хромирование встало, ко мне зачастили агенты МУРа.

Цианистый калий мы получали из Германии. Отличный продукт — белоснежные шарики, ни дать ни взять клюква в сахаре, так и хотелось положить их в рот. Ванны на них работали отлично. Но вот наши химические заводы освоили производство его, и нам предписали перейти на отечественный продукт — липкую бурую массу, подобие глины, если не хуже. Началось мучение — никель лупился, отдел контроля браковал все изделия.

В это время пошли аресты троцкистов, и у одного из них нашли кусочек цианистого калия. Ясно, припасён для отравления Сталина. Но откуда же троцкист мог взять цианистый калий? Ясно — из гальванических цехов… Обыскать все цеха в городе! Сверить наличие!

В Москве было 11 цехов. И во всех обнаружилась маленькая недостача. Говорили, что десятерых заведующих посадили. Я думаю, что это преувеличение. Когда ко мне нагрянули агенты ГПУ, проверили книги, списали остатки, то не хватило 16 килограмм. Этим количеством можно было отравить всю Москву. Я оправдывался сломанными весами, предъявил копии всех служебных записок. Вот когда я вспомнил завет Ивана Евграфовича: «В случае коснись»! Коснулось! Посадили заведующего отделом снабжения за то. Что не дал мне вовремя весы.

Про себя я ломал голову: куда делся цианистый калий? Испорченными весами это нельзя было объяснить. Потом я узнал. У меня был дурашливый сменный мастер Мельников. Раз он дежурил в ночной смене. Мучился, мучился с «отечественным продуктом», да и швырнул его в водосточный трап целый пуд: «Зачем такое говно нужно!» А наутро забыл мне об этом сказать. Сколько он, мерзавец, рыбы потравил, подумать страшно! Ведь завод на самом берегу стоит, и производственная канализация выливалась прямо в Москва-реку.

В конце 1933 года начались повальные аресты инженерно-технических работников. После шахтинского процесса, процесса промпартии и других, органы безопасности, очевидно, остались без работы и тщились создать новые дела, чтобы не подвергнуться сокращению штатов. На нашем заводе не было никаких поводов для арестов. Завод освоил новое производство, более или менее выполнял план, в эксплуатации не было серьёзных аварий с нашей продукцией, никто не сыпал песок в подшипники, штурмовщина и бестолочь были в пределах средней нормы.

Поэтому громом среди ясного неба прозвучал арест и последовавший расстрел Генко. Все жалели (шёпотом) доброго старика эстонца, такого хлопотливого и работавшего с полной отдачей сил. Вслед за ним погиб величественный, респектабельный Долкарт. Последний удар по машинному отделу тех-бюро нанёс арест обоих наших конструкторов — Старуха и Чернова. Жена последнего, простая женщина из рабочей семьи, и двое детей-подростков совсем растерялись. Они остались вовсе без средств. И так как никогда не имели дело с арестами, то считали их концом жизни. Эта семья дружила с нами, жили мы на одной лестнице, и потому они обратились к нам за помощью. Мы советовали им, куда ходить за справками, писали какие-то заявления.

Все арестованные были в своё время работниками у Вестингауза. Мы надеялись, что ими дело и ограничится. Но когда взяли Китаенко, все испугались. Если берут молодых специалистов, и притом самых талантливых, энергичных и честных, то значит могут арестовать каждого из нас. Разумеется, никто из людей, знавших арестованных, не верил в то, что они шпионы или вредители. На заводе воцарилось подавленное настроение. Более предусмотрительные инженеры держали в столе смену белья, подушку и сухари, так как брали чаще во время работы. Жёны плакали, провожая мужей на службу. И мы с Галочкой ежедневно прощались «навсегда» в течение этого длительного периода. Галя при этом держалась удивительно мужественно и этим очень меня поддерживала. А ведь переживала она этот кошмар не меньше других.

А Змей-Горыныч всё летал и летал и уносил всё новые жертвы. За год перетаскал 16 ведущих инженеров, конструкторов и старших мастеров. Мы были уверены, что на заводе есть «стукачи», которые доносят из соображения своей выгоды или для сведения личных счётов. А органам было всё равно, кого брать. Любой наговор годится. Насчёт техбюро не было сомнений — доносил болгарин Додев. Он сразу же занял место Долкарта. На производстве подозревали инженера отдела нормирования Аваткова. Молчаливый молодой человек с бледным лицом удивительно был похож на лемура, всюду скользил как тень, всё высматривал, никогда не улыбался. Его ненавидели и боялись, но всё же здоровались за руку и даже заискивали. Много позже я узнал, что доносил также старый сменный мастер бывшей моей катушечной мастерской, хитрый согбенный поляк Якубовский.

Место Генко занял молодой инженер Александров, техническим директором был назначен также молодой инженер Толчинский. Хотя незаменимых людей нет, но заменившим нужно немалое время, чтобы освоиться и приобрести опыт прежних. Поэтому изъятие такого количества руководителей не могло не сказаться на производстве. Завод вошёл в глубокий прорыв, что было поводом для новых арестов. Много позднее я узнал от товарищей, что после моего ухода с завода был арестован заменивший меня в гальванической мастерской мой химик Таланов. Был арестован даже «сам» Аватков. Говорили, что стараниями Толмачевского. Затем Толмачевский — стараниями Жукова. Наконец, в 1937 году, когда пошла мода на крупных партийцев — взяли и Жукова.

Аресты отвратительно сказывались на моральном состоянии общества. Не только на нашем заводе, но и везде люди стали бояться друг друга, своих начальников, своих подчинённых. Доносы, клевета преуспевали. Инженер, отказавший рабочему в какой-либо претензии, просьбе, рисковал погибнуть ни за грош. В этой атмосфере пышным цветом расцветали подхалимаж, подсиживание, блат. Все другие, самые отрицательные черты русского характера, получили мощную подкормку. Да уж, действительно, «спасибо великому Сталину». Много поколений понадобится, чтобы извести из народной души эти плевелы.

Весной Галя поехала с Алёшей погостить к Гельфготам в Вологду. Мы как раз собирались поменять комнату. Старая комната была нам тесна, но главное, нам очень досаждали соседи. Это были две семьи двух сестёр. Нравы были!! Двое из трёх взрослых, всегда пьяные, постоянно жестоко дрались между собой. А уж ругались! Куда там наш завод! Они работали на обувной фабрике «Парижская коммуна» и не столько работали там, сколько промышляли тем, что воровали и продавали на рынке казённую обувь и кожу. Нравы соответствовали воровской профессии. Нередко они прятали ворованное в общих местах, когда ждали обыска, или даже просили нас спрятать у себя. Мы, конечно, отказывались, после чего они сделали нам такую жизнь! Словом, совершенно немыслимую.

Новая комната находилась в полукилометре от нашей, была на четыре метра больше и находилась на втором этаже. Что очень важно было для Гали. Таскать сына с коляской легче на второй, чем на четвёртый или пятый.

Я нарочно подгадал переезд к моменту, когда останусь один. Делать это при Алёше было бы много сложнее. Да и Галю мне хотелось освободить от лишней нагрузки.

Вещей, мне казалось, у нас было не так уж много. Но, когда накануне я стал укладывать, их оказалось «вагон и маленькая тележка». У меня, к тому же, снова расходилась почка. Я обвязывался горячими грелками с мохнатым полотенцем. Помогало мало, и я продолжал подготовку. Наутро пошёл просить напрокат сани. Никто мне их не дал, и я стащил в общественной столовой брошенные на дворе большие неуклюжие дровни. Грузил их своими вещами, а назад вёз вещи работника завода, с которым поменялся, и поднимал их на пятый этаж. Немного мне помогал сын Чернова Коля, потом его сменил Нинин приятель Ваня. Таким образом я возил дровни с 9 часов утра до 10 вечера и подсчитал, что в сумме я поднялся на 160 этажей с вещами.

После этого я писал Гельфготам: «Дети мои, бойтесь рабства вещей! Не считайте, что иго их есть благо; это величайшее заблуждение. Я предлагаю дать зарок: при приобретении новой вещи уничтожать три старых».

На другой день я принялся оформлять отпуск. Я планировал совершить новый бросок в Хибины, а на обратном пути заехать в Вологду. Препятствий было масса. Надо было уговорить нового завцехом Машкина, пришедшего на место Китаенко, человека сугубо партийного, сухого, незнакомого с производством, а потому нажимавшего на администрирование, меня отпустить. Потом надо было подобрать подходящего заместителя. Сдать мастерскую. Найти минимум одного спутника. Получить путёвку в ОПТЭ и поменять продуктовые карточки на туристические. Занять денег на дорогу. И тысяча других дел.

Ехать со мной согласился Голубев, в доску свой парень, шабшаевец, инженер из отдела механика завода. Но накануне он сдрейфил, в последний день отказался. А намеченный мною заместитель на моё место, когда ехал на завод, вися на подножке с левой стороны трамвая, приложился лбом о столб и попал к Склифософскому. Тогда, в наказание, я Голубева назначил своим заместителем.

Всю ночь я чинил снаряжение, многие дела оставив на день отъезда. Получилось так, что второпях, приехав на вокзал «в мыле и в пене», я оставил в трамвае свои лыжи. К счастью кондукторша, заметив мою оплошность, сообразила и выкинула их на ходу. Я подобрал лыжи и сел в поезд. Только проехав Клин, я сообразил, что забыл обменять карточки.

День я провёл в Ленинграде. Пошёл в ОПТЭ, спросил дежурного:

— Нет ли попутчиков в Хибиногорск?

— Не слыхал. Наши туда не ездят. Наши ездят в Парголово.

Зашёл к Галкиному брату Игорю, архитектору. Посмотрел, как он раздраконивает проект дворца культуры для Башкирии, на ходу придумывая башкирский стиль.

Побывал у Каплянских. Боря уже был молодым многообещающим скульптором и только что получил собственную студию. Он преклонялся перед своим учителем Матвеевым и здорово высмеивал Манизера, слепившего декоративные часы. Среди скульпторов эти часы были известны под названием «автоматический блудильник Манизера».

Следующую остановку я сделал в Кеми. Там километрах в десяти от станции в глухой тайге находился концлагерь, где содержался Чернов. Его жена просила меня отвезти ему передачу и, если удастся, повидать мужа. Спросив направление, я пошёл в лес и скоро потерял дорогу. Она ветвилась, и казавшиеся надёжными ответвления заканчивались в километре-двух на какой-нибудь вырубке. В конце концов, я пошёл просто целиной по компасу, благо на ногах были лыжи.

— Стой, стрелять буду! — услышал я грозный окрик откуда-то сверху и, взглянув туда, понял, что не ошибся направлением.

Мосол, держа меня на мушке, в то же время звонил по телефону, видно, в караулку. Я стоял как столб с четверть часа. Наконец пришёл разводящий с двумя красноармейцами и, расспросив, кто я и зачем, отвёл к коменданту. Я подал заявление о свидании, тут же получил отказ, а на просьбу сделать передачу он предложил подождать часа два, пока заключённые придут с работы.

— Как вы используете Чернова? — спросил я у коменданта.

— Как всех, на лесозаготовках.

— Он на заводе был главным конструктором, у него светлая голова. Неужели в ваших же интересах не выгодней было бы использовать его хоть на канале Москва-Волга для разработки конструкций шлюзов?

— Да нешто я не понимаю, с каким человеком дело имею? За то и назначил его на ответственную должность — старшим конюхом. Он у меня целым десятком лошадей командует. Вот так-то.

Через два часа комендант сказал: «Смотрите в окно. Ваш Чернов мимо пройдёт». Действительно, скоро в толпе зеков, шедших на обед, показался Иван Евграфович. Он осунулся, потемнел, был одет в «куфайку» и ватные штаны. Прошёл быстро. Ему отнесли передачу, и он вернул тару и записку для жены.

Хотя впоследствии Чернов был переведён на какой-то завод в Ленинграде, но так и умер в заключении. Китаенко больше повезло: он отбывал срок в ОКБ на Ковровском заводе экскаваторов. Там же содержалась головка промпартии, «великолепные инженеры», по его словам. Под их руководством он овладел второй специальностью — инженера-механика, был переведён на Северную верфь, где и дожил до освобождения.

По прибытии в Хибиногорск 15 марта я был совершенно очарован видом залитой солнцем котловины Вудъявра. Ничего подобного в первую поездку, попавшую на полярную ночь, я не видел. Турбаза была недавно отстроена. Она помещалась на марше километрах в пяти от города, и я пошёл к ней прямо по озеру. Она показалась мне очень эффектной: из свежих сосновых срубов, возвышающаяся на морене, как корабль на большой волне. Но самое эффектное оказалось внутри. На базе было 10 сотрудников, а туристов — я один. Сотрудники умирали от скуки и рады были за мной поухаживать. Меня просили заказать обед.

— Что-нибудь вегетарианское, — сказал я.

И получил прямо-таки королевское пиршество: гречневая каша, жареная картошка, сочни, 200 грамм сливочного масла и кисель. В жизни так не объедался!

Захарова не было. Он растратил деньги в ОПТЭ и сменил профессию прокурора на профессию заключённого.

На другой день я пошёл в Тиетту. Володя и другие сотрудники встретили меня как старого друга. Мне выдали последние, лучшие карты Хибин, и я потратил целый день на их копирование. Это был золотой век — никаких секретных карт, никаких искажённых проекций! Точные карты, даже одновёрстки Генерального штаба продавались всем желающим в картографическом магазине на Кузнецком мосту. Но на Хибины ещё хороших карт не было, последнюю съёмку можно было достать только в Академии наук. Её-то я и получил.

На второй день я поднялся в ущелье Географов, откуда открывался роскошный вид на Имандру. Возвращаясь оттуда, я встретил апатитского инженера, который лез на гору. А спустившись метров на 200, я увидел одинокую лыжу, нёсшуюся прямо на меня. Она воткнулась неподалёку в сугроб. Нечего делать, полез я опять в гору, таща лыжу на верёвочке. Там я застал инженера, беспомощно барахтающегося в снегу с одной лыжей. В благодарность за услугу он обещал мне проявить мои снимки.

Вечером на турбазу пришли семь лыжников. Это были ленинградские инструктора спорта, которым было поручено разведать туристские тропы в Хибинах. Ленинград-таки не удовлетворился Парголовым.

Часть из них собиралась идти на Умбозеро, и я приложил все усилия, чтобы к ним примазаться. Они были гораздо лучше меня оборудованы, лучше крутили повороты, но уступали мне по туристическим навыкам. В частности, я знал немного условия Хибин, они же были в первый раз. Они взяли меня на роль вроде проводника[42].

Мы вышли с вечера, намереваясь переночевать в доме отдыха ИТР (инженерно-технических работников) в долине Юкспориока, в последнем населённом пункте на нашем пути. До чего же было красиво! Словно часовые, стоят вокруг озера горы Вудъяврчорр, Кукисвумчорр, Юкспор и Айкуайвенчорр. Заря заливает багрянцем небо, и отблески от неё ложатся на снежные склоны, стекая языками в лиловые долины. Когда стемнеет, над вершинами зеленоватыми конусами встаёт северное сияние, будто прожекторы из-за гор. А у выхода из горного цирка сотнями огней горит город. Шеренги электрических огней вдоль улиц круто поднимаются в гору, как гирлянды на невидимой гигантской ёлке.

На рассвете мы поднялись по Юкспориоку и повернули в первое ущелье направо. Оно носили поэтическое название «Ущелье дразнящего эхо». Только Ферсман впервые проходил здесь летом и дал ему это название. Наша цель была разведать его проходимость зимой и по возможности сократить путь к Умбозеру, минуя перевал Юкспорлак.

Нас было четверо: начальник отряда Коровин, молодой учёный Регель, до этого бороздивший только пустыни, и немец Эккельман. Немец был вооружён чрезвычайно: фотоаппарат со многими сменными объективами и светофильтрами, бинокль, хромированный несессер, складная походная посуда и т. д., и т. п. Всего он нёс 22 килограмма. Он совсем погибал на подъёмах, но лихо катил вниз, ловко увёртываясь от набегавших скал и камней. Можно было любоваться его альпинистской выучкой. Мой рюкзак весил всего 13 килограмм и потому меня пустили вперёд — топтать лыжню.

Ущелье замыкалось цирком. Сразу начался дьявольски крутой подъём — градусов 55. А склон был покрыт на редкость рыхлым и глубоким снегом, но он всё же позволял идти. Сразу вошли в облака. Видимость — 10 метров. Я не видел своих товарищей, только голоса слышал. Шли зигзагом. Поднимались часа два, казалось, конца не будет. Но вот лыжи вступили на горизонтальную поверхность. Урра! Плато Расвумчорр! Я бодро сделал вперёд шага четыре и с ужасом почувствовал, что лечу в бездну. Вокруг мня рушились снежные глыбы. «Кареиз обвалился» — мелькнуло в голове. Я пролетел метров десять по воздуху. Потом почувствовал, что черчу склон градусов 70. И сейчас же сунул палки под правую мышку и, удерживая их левой рукой, изо всех сил навалился на них правым боком.

Я ещё на заводе выдрал «зубы» из палок и поставил свои, выполненные из стали, огромные, как у бороны, острия, приваренные к трубам, в которые и загнал бамбуковые палки. Все смеялись:

— Палки-то поднимешь ли? Ты на медведя собрался, что ли?

Признаться, я больше думал о росомахах. Но вот эти-то острия и спасли мне жизнь на этот раз.

Склон был покрыт плотной доской ветрового наста. Лыжи, поставленные поперёк, свободно по нему скользили, а палки, прочертив борозду, врезались в наст и удержали мой вес. Сорванная мной лавина прошла мимо вниз, а я остался висеть, беспомощно суча ногами.

Первое, что я подумал: сейчас мои товарищи посыплются мне на голову. Я стал кричать:

— Стойте, стойте, осторожно! Обвал!

Я висел уже минут десять. Мороз был градусов двадцать. Ноги начали замерзать. Руки, поддерживавшие палки, дрожали от усталости. На этом склоне была вьюга, видимость то расширялась, то снова заволакивало. Я подумал: «Отпущу палки, может быть, склон внизу выполаживается». К моему счастью, в этот момент ветер разогнал облака, и я увидел, что такой же крутой склон идёт вниз не менее чем на 200 метров и заканчивается отвесной голой скалой, а внизу лежит голая морена. «Ну нет, невыгодно!» — констатировал я. «Но ведь я могу так продержаться ещё минуты три, пока руки сами не сорвутся». Вдруг в пробитом мной карнизе показалась голова Регеля. Он, видимо, лежал на животе, стараясь меня разглядеть, а товарищи держали его за ноги.

— Кидай верёвку! — закричал я.

— У нас нет верёвки, — был ответ.

Сволочи, а ещё инструктора-альпинисты и горнолыжники, ходят без верёвки. Придётся сделать попытку спастись самому. Я осторожно освободил руку. Вынув финку, которую я всегда носил в кармане, я изо всех сил ударил ею по насту. Финка вошла по самый черешок. Ага, значит наст лежал не прямо на скале, а на прилипшем к ней слое более рыхлого снега. Повернув финку несколько раз, я прорезал в насте окошко, поднял одну ногу, отстегнул крепление и с размаху вогнал лыжу в окошко. Она крепко засела, но от резкого движения палки сорвались и остались у меня в руке. Я повис на другой вытянутой руке, держась за лыжу. Затем подтянулся на мускулах и лёг на лыжу поперёк живота. Переведя дыхание, сел на неё верхом и подумал: «Ну, теперь-то мы ещё повоюем!»

Я вырезал второе окошко на полметра выше, снял и вбил в него вторую лыжу, перебрался на неё. И так, перебираясь с лыжи на лыжу, начал подниматься, как скалолаз на крючьях. Через полчаса я уже был в восьми метрах от вершины и товарищи, с волнением следившие за моими эволюциями, но бессильные мне помочь, тут уж связали свои шесть палок, спустили эту «цепь» и вытянули меня наверх.

Я лёг на снег и долго лежал. Не от усталости, а от страха смерти, который только теперь обуял меня. Никогда ещё я не был так близок к ней, как в этот раз. Потом я вспомнил слова какого-то писателя: «Вся жизнь пронеслась перед ним в это мгновенье». Какая чепуха! Ничего не пронеслось! Почему-то меня это рассмешило и привело в чувство. Я встал и стал с товарищами обсуждать, куда идти дальше.

Мы, очевидно, были на узком гребне отрога Расвумчорра. Назад идти не имело смысла, вперёд дороги не было. Мы решили идти по «лезвию ножа», оно имело ширину 4–6 метров. Да и то был обман, так как добрая половина этой ширины составляла карниз, надутый ветром, который и подвёл меня. Всё же мы пошли, но медленно и осторожно, ощупывая каждый шаг. Гребень шёл, постепенно спускаясь и в конце концов вывел нас к перевалу Юкспорлак, который мы хотели миновать. Но прямого прохода мы не нашли.

За Юкспорлаком начинается пологий спуск в долину Вуоннеймок — речки, текущей в Умбозеро. Природа преобразилась. Погода — прекрасная, лёгкий морозец. Весь обледеневший низкорослый лесок из карликовой берёзки. Лучи солнца искрились в ледяных сосульках на веточках берёзки, играя всеми цветами радуги. Ветер качал веточки, и сосульки издавали мелодический звон, как серебряные бубенцы. Лесок уходил далеко вниз, а на другом берегу долины вдали голубел громадный хребет Эвеслогчорра.

Мы наметили ориентир: квадратное озерко к югу от Умбозера. Азимут 150°. Мы полагали, что там находятся истоки Умбы и стоит избушка гидрометриста. Однако, ориентир исчез, как только мы вошли в лес. Начался крутой спуск с горы Китчепахк. Лес изобиловал огромными валунами, лыжи застревали в густом подлеске, то и дело попадались глубокие ямы, по большей части засыпанные снегом. Однажды, когда шедший впереди меня Регель кувырнулся в такую яму, я даже не мог сообразить, как его откопать, настолько глубоко он утонул в снегу.

Вышли на озерко, но оно было не квадратным, потом потянулось болото, потом перелесок, опять болото, опять озерко, болото, опять перелесок и так без конца. Стемнело, мы чиркали спички, чтобы взглянуть на компас. Совсем выбились из сил и решили ночевать в тайге. Нашли ёлки, стоящие полукругом, утоптали снег с подветренной стороны. Построили добавочную защиту из лыж и рюкзаков, заплели их ветками ели. Несколько лап подстелили под себя. Ночёвок в снегу не предполагалось, поэтому у нас не было ни палатки, ни спальных мешков. Тёплое пальто — только у Эккельмана. Но, к счастью, было относительно тепло, не ниже 5° мороза.

Легли вокруг костра. Ночью случилось происшествие. Снег под костром таял и постепенно опускался, костёр оказался в воронке. В эту воронку скатился Коровин вместе с еловыми лапами, которые тотчас же вспыхнули. Он выскочил оттуда как чёрт, среди дыма и пламени.

Утром опять потащились по проклятым буеракам. Погода потеплела, начался подлип, идти становилось всё труднее. Каждый час мы натирали лыжи мазью. Старались проходить по нижним ветвям елей — меньше прилипал снег. Сбивали снег палками, так что половину их переломали. Мы знали, что Ум-бозеро имеет площадь 60x25 километров, пройти мимо него невозможно. Несомненно, оно находилось где-то рядом, однако оно бесследно исчезло. Напрасно Коровин и я по очереди влезали на высокие ели: кругом простиралась одна тайга. Ни Умбозера, ни истока Умбы, ни избушки гидрометриста! Только на пятый раз я разглядел за деревьями белую полоску. Идти по озеру было немного легче. Но куда идти? Было ясно, что избушку нам не найти. Населённые пункты были: Хибиногорск в 35 километрах (считая со всеми поворотами и подъёмами), на севере — рыбачий посёлок Тульилухт в 25 километрах по льду и на востоке — Умбозёрский погост (всего 6 семей) в 15 километрах. Последний пункт находился на траверзе горы Эккечепахк и елового острова, но сколько мы ни глядели, острова нигде не было видно. Собрали совет. Три человека — три разных мнения. Начальник молчал, потом решительно махнул рукой:

— Идем в погост.

Это было рискованное решение: пролети мы погост, дальше на 300 километров простиралась снежная пустыня. До самого Терского берега не встретишь ни одного человека. Тем не менее, памятуя печальную судьбу рассорившихся туристов, мы беспрекословно послушались и пошли на восток.

Было уже четыре часа пополудни, мы шли, таща на лыжах комья снега, со скоростью два километра в час. Значит могли дойти до места к 12 часам ночи, когда никакого погоста и видно-то не будет. К тому же мы почти не спали и почти ничего не ели, так как провизия, за исключением неприкосновенного запаса, кончилась.

Пройдя три часа, я остановился почистить лыжи. Товарищи прошли вперёд. С трудом разгибая спину, я взглянул на юг. Километрах в трёх от нас тянулась опушка тайги. Посередине был узкий пролив и в глубине его виднелась избушка. Я бросился догонять товарищей, но в двадцати шагах избушка уже исчезла за елями. Я стал отчаянно кричать и махать руками. Товарищи нехотя повернули назад:

— Ну, что там ещё у тебя?

— Изба гидрометриста!

А если б я остановился несколькими шагами дальше? Если бы взглянул не на юг, а в другую сторону? Эти праздные вопросы я задавал себе уже на пути к берегу. Откуда только силы взялись! Навстречу вылетели лайки, готовые нас разорвать. А мы готовы были их расцеловать. В избе были гости: несколько оленьих упряжек стояли во дворе. Гидрометрист — ижемец (коми) в порядке освоения нескольких профессий гнал самогон и снабжал им окрестных лопарей. По двору, словно куры, ходили куропатки. Кругом было несметное количество дичи.

Хозяин нас встретил радушно, накормил и налил по рюмочке. Мы как мёртвые заснули в тёплой избе. Утром лопари показали нам дорогу, которая проходит к югу от Хибинских гор, мимо «прокурорской» избы — приюта туристов, названного так в память Захарова и посёлка Тиетта. Мы рванули с устатку полсотни километров и к вечеру добрались до турбазы.

Дальше наши пути расходились. Ленинградцы продолжали поиски мест для туристских приютов, а мне пора было уезжать. Я выбрал самый дальний и трудный путь к Мурманской дороге — через перевал Чоргорр на станцию Имандра. Собственно, это было глупо, меня столько предостерегали и отговаривали, предупреждали, что никто ещё не проходил этот путь зимой. А мне «попала вожжа под хвост». Неужели струшу? И я решил идти.

Тепло распрощавшись со спутниками, я к вечеру ушёл в Тиетту, чтобы, насколько можно, сократить завтрашний переход[43].

Я решил быть благоразумным: каждый час делать привал на пять минут, ориентироваться и ставить на карте крестик, чтобы знать, сколько прошёл.

Густо валил снег. Кроме того, уже через час, на первой остановке, я вошёл в облака, как в молоко. Узкая долина Кукисёока уводила меня на север. Ни малейшей тени или пятна вверху. Вперёди был тоннель, сотканный из тумана. Разрез ущелья имел форму параболы; стоило отклониться на пару шагов в сторону, как начинался подъём. Сама долина повышалась настолько медленно, что я не чувствовал, что поднимаюсь. Через час я стал сомневаться: иду ли я по земле или вишу в пространстве, настолько нереальным казался этот беспредметный и беззвучный мир. Я чуть не заснул на ходу, убаюканный плавностью движения. Я ориентировался только по углу между лыжнёй и стрелкой компаса, так как долина загибалась дугой. Но вот и перевальные озёра. Их три. Из последнего вода ушла, образовав пещеру с потолком из льда. Хлестнул ветер, разорвав облака. Впереди ущелье Кунийока расширяется. Стены его голы и обрывисты, дно завалено разноцветными камнями, поросшими мхом, брусникой, полярной берёзкой. Всё внезапно стало красочно, ярко, залито солнцем.

В марте солнце — значит подлип. Подлый, ползучий враг лыжника, хватающий его за ноги, выматывающий силы. Второй раз за это путешествие мне пришлось вступить с ним в борьбу. Я решил перелезть через хребёт Поачвумчорр и идти по теневому склону. На это пошло часа два, но манёвр удался. Я благополучно достиг реки Петрелиуса и вдоль неё вышел к узлу долин. На северо-восток простирались еловые леса, за ними виднелась широкая плешь озера Пайкуньявр, а дальше — равнинная тайга. На западе между километровыми громадами Час-начорра и Индичвумчорра маячила еле заметная впадина — перевал Чоргорр, из которого с невероятной силой прорывался западный ветер, поднимавший с гребней и вершин клубы серебряной пыли.

Подъём на перевал казался столь трудным, а в долине было так уютно и тепло, что я подумал: «Не переночевать ли?» Но, поглядев вокруг, сразу отказался от этого намерения: весь снег был испещрён следами рысей и росомах, приходивших на водопой к горной речке. Переправляясь через неё, я подмочил лыжи и ноги, проломив ледяной мостик, чем отнюдь не облегчил восхождение.

Встречный ветер разрушал наст и гнал мне навстречу острые ледяные кристаллики. Склон, доходивший до 50° крутизны, как бы убегал со страшной скоростью из-под ног тысячью снежных змеек. На Кукисйоке не было ни одной движущейся точки, здесь же — ни одной неподвижной. Спустив наушники, я настойчиво поднимался по кулуару. Временами приходилось ложиться, чтобы переждать порыв ветра. Раза два ветер опрокидывал меня, и я скатывался метров на десять вниз. На самом верху мне пришлось палкой прорубить двухметровый карниз, чтобы взобраться на перевал.

Впереди открывался спуск в долину реки Часнайок. Ради такого спуска стоило пережить невзгоды. Катишься не десятки, не сотни метров, а километры. А снег — то рассыпчатый и рыхлый, как крупчатка, то упругий и скрипучий, как крахмал. На переходах резко менялась скорость. Только держись!

Я не видел более весёлого ручья, чем Чесманйок. Он прыгал по камням, подлезал под снег, образуя острова, звенел на порогах. Берега изобиловали следами птиц и зверей. Склоны Индичвумчорра спускались к ручью сланцевыми террасами, с которых местами ниспадали в лучах заката ледопады. Террасы были покрыты редким в Хибинах сосновым лесом, в ветвях которого резвились белки, прыгали снегири. Стволы сосен были туго завиты, как канаты. Думаю, дело в том, что ветви упрямо тянутся к югу, а западные ветры постоянно давят на них и поворачивают ствол против стрелки.

Сколько раз и как резко за этот день сменялась декорация ландшафта и климата! Но вот они сменились в последний раз — пошла вырубка. На берегах реки бесконечными штабелями лежали брёвна. Попался брошенный барак лесорубов. Пошёл корытообразный зимник, полный талой воды. Оказалось, что мои горные лыжи могут прекрасно выполнять службу водяных. Они отлично скользили по воде, поднимая фонтаны брызг.

Через 12 часов после выхода из Тиетты я поставил последний крестик на карте при свете станционного фонаря.

Дальше мой путь лежал в Вологду. Гельфготы жили на берегу реки в одноэтажном рубленом домике, как изба. Дом был довольно просторный. Они снимали у хозяев две комнаты, в одной жили родители с Наташей, в другой Миша с женой Ирой. Поколения не ладили между собой, и Миша перед самым моим приездом уехал в Москву устраиваться на работу. Они с женой считали, что ссыльные родители являются для них помехой. Ира покуда уехала к своим родителям в Пятигорск.

Когда Галочка приехала, Гельфготы приняли её как родную. Особенный фурор произвёл трёхлетний Алёнька. Старики баловали его как только могли. Галя писала мне, что «добрые деды потакают даже таким наклонностям, которые являются пережитками феодальной психологии и сползанием в мелкобуржуазное болото». Я отвечал: «Уполномочиваю Сашу сынишку пороть — метод, который мне горячо рекомендовали соседи по квартире». Но мои просьбы были тщетны. Стоило Саше утром открыть глаза, как он восклицал:

— Алёнька, ко мне!

Алёша с восторгом карабкался в кровать к деду, и тут начиналось бодание языками и носами, подкидывание Алёши на пятках, поднимание его вверх ногами и т. д. Галя обмирала от страха, а Алёша хохотал до упада. И после Саша целый день забавлял внука, пока Лена хлопотала по кухне. Галю они не раз отпускали кататься на лыжах по склонам реки Вологды, а Алёше купили санки — маленькие художественные дровенки, которые изготовлялись умелыми вологжанами и были в ходу у местных мальчишек.

Между тем, материальные дела были у Гельфготов отчаянные. Денег не хватало ни на молоко, ни даже на починку обуви, которая у них износилась. Приходилось ходить в худых, это в суровые-то вологодские зимы! Так и ходили в драных ботинках. Я писал уже, что они пытались зарабатывать на постановках кукольного театра. Спектакли ставили в школах. Саша легко писал стихи, преимущественно, сатирические. Одно время большой популярностью пользовалась его поэма, написанная на Соловках, где он в комичном свете изображал все злоключения заключённых. Я не знал, чему больше удивляться: его таланту или его удивительному неувядающему оптимизму. В Вологде он попытался применить свой талант к кукольным пьесам для детей младшего возраста. У нас сохранились две его инсценировки, написанные частью прозой, частью стихами: «Гулливер у лилипутов» и «Звери дедушки Крылова». Последнюю вещь он смонтировал из басен «Любопытный», «Мартышка и очки», «Зеркало и обезьяна», «Квартет», «Осёл и соловей», «Кукушка и петух», «Две собаки», «Демьянова уха», «Кот и повар», «Мышь и крыса» и «Волк и кот». Тексты И. А. Крылова соединялись весёлыми интермедиями его сочинения. На большую дозу творчества он не решался, справедливо полагая, что постановки запретят, если он будет выступать как автор.

Лена, помимо хозяйства, шитья кукол и работы в качестве режиссёра и актёра, ухитрялась также заниматься литературным трудом: переводила норвежские народные легенды про троллей и нисов (гномов) на русский язык. Легенды были очень поэтичны, Лена отлично владела литературным стилем, но напечатать так ничего ей и не удалось.

Таланты Саши были очень разнообразны. Однажды он подшутил над Галей, сказав, что к нему сейчас придёт знакомая певица. Только она очень застенчива и при чужих не поёт, Галя может её слушать только из соседней комнаты. Галя ушла к хозяевам и скоро за стеной раздалось пение этой певицы — хорошо поставленного колоратурного сопрано. После нескольких романсов Галю позвали в комнату, чтобы поблагодарить певицу, но она застала там одного Сашу, который заливался смехом при виде удивлённого лица Гали. Это пел он сам. Он обладал большим диапазоном голоса и мог свободно изображать женское пение, в том числе в самой высокой тесситуре.

Я прожил у Гельфготов с недельку. Меня охватила атмосфера семейного уюта, который создаётся только там, где живёт не менее трёх поколений. Там и мебель была жалкая и хозяйство несколько безалаберное, но громадное обоюдное уважение, любовь и много прекрасных книг, которые они сохранили при всех скитаниях по ссылкам. Впоследствии Гельфготы всё потеряли — на книги позарились власть имущие.

Вологду я плохо разглядел, хотелось побыть побольше с дорогими людьми. Очень мне было с ними хорошо, и они уж так были рады нашему приезду.

Город произвёл на меня впечатление разбросанными одно- и двухэтажными домами среди полуразрушенных церквей, и особенно остался в памяти полуразрушенный Софийский собор.

Но окончилось наше пребывание у родных сердечных людей, и это было последнее свидание со всей семьёй вместе.

В Москве, по приезде, я в последний раз выехал на Бархашину горку, где, конечно, встретил Колю Эльбе, который к тому времени поменял свою фамилию на Солнцева, из идеологических соображений. Тут, конечно, произошёл неизменный разговор:

— Ну как, старик, ты всё ещё в холостяках ходишь? — пошутил я по привычке.

— Куда там! У меня, брат, уже двойня родилась!

— Так тебе и надо! Не задавайся!

— А ты-то всё на заводе вкалываешь?

— Ох, и не говори!

— Брось, грязное дело. Иди в географы. Ты же давно мечтал. Гляди, я круглый год в природе: воздух, наука, красота! А у тебя — болты да гайки!

— Да ведь это снова пять лет учиться, а у меня семья.

— Учись, мой сын, наука сокращает нам опыты быстротекущей жизни.

Он помахал мне на прощанье рукой и покатил с горки. А я задумался: «А что, в самом деле? Что я вижу на заводе: каустик, царская водка, цианистый калий, уголовный розыск, ругаюсь со снабженцами, нормировщиками, с приёмщиками и рано или поздно угожу в тюрьму. Ведь пять лет — не вся жизнь. А потом-то какая благодать!.. Экспедиции, Тиетта, водомерный пост на Ардоне…»

Я всерьёз размечтался и решил, что это дело надо обдумать. Всё чаще и чаще возвращался я к этой мысли и незаметно для себя стал думать о перемене профессии как о чём-то необходимом и неизбежном. В голову приходили уже практические шаги, как организовать жизнь. Я видел только один способ осуществления этого: поступить на заочный и, пока не кончу, совмещать учёбу с заводом.

Да, но прежде надо согласовать всё с Галей. На неё прежде всего ляжет трудность этого периода. Однако, «скоро сказка сказывается…», а дела не так скоро делаются. Ещё много событий произошло, пока дошли и до этого.

Сыну нашему не было ещё трёх лет, когда мы дважды чуть не потеряли его. Это были годы, когда весьма нередко крали детей, особенно на окраинах, подальше от милиции. Причины этого явления были разные, но все страшные.

Алёша был миловидным и привлекательным. Галка выворачивалась наизнанку, чтобы получше его приодеть, себе во всём отказывала, а уж для Алёши всё. Я-то не был сторонником этого, но что поделаешь!

К зиме Галя сообразила ему шубку из белой ангорской козы. Да, он был очень мил в ней со своими ярко-красными щёчками.

Однажды Галя, отоваривая карточки в нашем магазине, оставила Алёньку тут же в магазине. Он по привычке расхаживал по всему магазину, заходил даже за прилавок, против чего продавец никогда не возражал. Галя, окончив своё дело, спохватилась, где же Алёша: в магазине его нигде не было. Она выбежала на площадь и увидела женщину, быстро перебегавшую трамвайные пути. Алёша был у неё на руках. Бросив все сумки с продуктами, Галя помчалась за женщиной, но та ещё спорила и не отдавала Алёшу, говоря: «Папочка велел принести его». Когда Галя силой вырвала сыночка из рук женщины, она увидела, что их стычка происходила на трамвайных путях и что они остановили движение. Женщина молниеносно исчезла в толпе, а какой-то мужчина громко сказал:

— Нигде-то две женщины не могут сговориться.

Никто даже не подозревал, что та женщина намеревалась украсть ребёнка.

В другой раз дело было весной. Алёша был одет в красивое ярко-красное пальтишко. И опять это произошло в магазине при отоваривании карточек. На две минуты она отпустила из своей руки Алёшину ручку, и он исчез. На этот раз Галя обежала, казалось, все окрестности вокруг магазина — нигде Алёши нет. К счастью, уже в полном отчаянии, Галя увидела на длинной Велозаводской улице, как мелькнуло красное пальтишко, которое тут же и скрылось за далёким поворотом. Догнав Алёшу, она увидела, что его ведёт за руку девочка лет шести. Галя схватила сына и что-то очень резко сказала девчонке. Но тут подскочил к ним незамеченный ранее мужчина и грубо стал угрожать Гале. Она помчалась с мальчиком к дому, а Алёша плакал и твердил, что девочка вела его к живой лошадке, которую обещала подарить. Как досадно, что Галка, растерявшись, не сумела задержать этих негодяев. В обоих случаях прозевала.

В середине лета Гале пришлось лечь в больницу для операции кисты. Операцию делал лучший врач Казанский, но после операции передал её вместе с другими больными своему ассистенту, настоящему садисту. Все больные, страдая, жаловались на него и очень боялись, когда он приходил на дежурство.

После общего наркоза Галка очень мучилась первые дни, и я нанял, по совету врача, тамошнюю няньку подежурить ночью около Гали. Но эта нянька пришла дежурить в пьяном виде, заснула и со всего маху ударила Галочке прямо по шву головой, причинила страшную боль, и состояние Гали ухудшилось. Пришлось ей, бедненькой, пробыть в больнице лишнюю неделю. Хорошо уж, что внутренние швы не разошлись и не понадобилась новая операция. В это время все свободные часы я бегал по Москве, искал Гале икру и фруктовые соки, прописанные доктором. Но какой это был труд!

Спасла нас Леночка из Вологды. Это был замечательный выход из трудного положения, так как отпуска мне не давали, а работы навалилось на заводе больше, чем когда-либо.

Леночка к тому времени окончила свой срок и могла ездить куда угодно. Она очень подружилась с Синайским и также с его мальчуганом. Она прекрасно справлялась с двумя пацанами и хозяйством, и я спокойно оставался на заводе, сколько было необходимо. Всё у Лены получалось складно и хорошо. И гуляла она с детьми много, и ходили они далеко. Во время прогулок Леночка рассказывала детям норвежские сказки, которые перевела на русский. Как только они, взявшись за руки, шли гулять, начиналась сказка. Мальчики уже с утра начинали её спрашивать:

— Бабушка, когда ты ещё нам расскажешь про тролливуй? — Она смеялась и отвечала:

— Скоро, вот обед сварю, пойдём гулять и расскажу. Только не про тролливуй, а про троллей. А вы идите пока без меня на свою полянку и ждите меня.

И они, довольные, бежали на полянку, где совершенно самостоятельно проводили большую часть дня.

На этой полянке Алёша завёл роман с соседней девочкой Ирусей. По этому поводу Леночка писала Галке в больницу: «Хоть характер у неё неважный, но так как у Алёши исключительно покладистый, то играют они хорошо. А Майка (Синайский) для Алёши не так интересен, хотя моложе совсем немного. Слишком флегматичен и мало проявляет к чему бы то ни было интерес. С Ирочкой ему интереснее». И добавила, вспоминая свою невестку: «Ох, и боюсь я этих Ирусей». Да, у Мишиной Иры был «тот» характер.

Алёша писал маме свои письма, с иллюстрациями. Зажмёт в кулачок карандаш и зачерчивает всю бумагу, после чего просит бабушку надписать его рисунок: «Это очень, очень много воды».

У меня оставалось ещё две недели отпуска, когда Галочка приехала из больницы. Но в серьёзное путешествие ей ехать было рано. Алёшина страсть рисовать маме море навела нас на мысль показать нашему отпрыску настоящее море.

Кирпичниковы были знакомы с одним жителем Лазаревки, Александром Александровичем Усовым, знаменитым путешественником, натуралистом и популяризатором, известным под псевдонимом «Чеглок». Он написал о своих путешествиях и наблюдениях уже множество книг, некоторые были нам знакомы. Кирпичниковы рекомендовали нам поехать к Усовым, и мы с радостью согласились.

Мы с Галей уже в четвёртый раз ехали на Кавказ, а Алёнька даже на дальнем поезде ехал впервые. Он всё хотел рассмотреть и обо всём разузнать. Пассажиров было мало, и Алёнька прежде всего облазил все полки в купе и удивился:

— Питиму так много этажерки, а книги нету?

У него была привычка до всего докапываться, всё понять. Глядит в окно, спрашивает:

— Питиму все деревья и домики убегают от нас? Испугались? А луна тоже на морья захотела и не боится нас?

Через несколько минут снова вопрос:

— А морья какая?

Мы ему объяснили, что море, это когда много-много воды и берегов не видно. А когда, наконец, сам увидел море, убеждённо сказал:

— Морья, это большая-большая речка!

В Лазаревке есть Гора, это целый район посёлка. Усовы жили на Горе. Оставив багаж на станции, мы пошли к ним. Улица изгибалась горбом, мы полезли вверх. Составлявшие улицу домики все были окружены садами, полными персиков, абрикосов, груш и винограда. Усовы жили на самом верху, из их прекрасного сада открывался незабываемый вид на море.

Семья Усовых состояла из главы дома — Александра Александровича — седого, с белой бородкой, красивого, очень румяного высокого человека с голубыми глазами, удивительно светившимися благожелательностью и добротой, и его жены — Надежды Артемьевны — пожилой, трудолюбивой и хозяйственной женщины. Она была хорошая художница.

Когда мы к ним вошли, Надежда Артемьевна писала натюрморт из цветов и фруктов. Как раз в это время у них гостил сын, студент, с женой — оба медика. В нём Галя узнала парнишку, пускающего себе за шиворот желтопузика, которого мы встретили лет пять назад.

Эти «дети» произвели на нас не особенно хорошее впечатление. Они целыми днями лежали в саду отца, весьма оголённые, загорая и совершенно равнодушные к тому, что старый отец и больная мать десятками вёдер таскали на гору воду для поливки и для хозяйства. На просьбы родителей о помощи отвечали грубостями. Когда мы стали помогать Усовым, тут даже Алёнька включился со своим маленьким вёдрышком. Мы услышали:

— Вы-то, верно, приехали поработать, а мы так отдыхать. Ну-ну, работа кое-кого любит!

При этом они зевали, лениво потягивались, лёжа среди груды косточек от съеденных персиков и абрикосов, среди чудесных хризантем. В этом исключительно ухоженном и вычищенном саду это было единственное место, так замусоренное. Возмутительнее всего, что на каждый следующий день они выбирали новое, чистое место в саду — им не хотелось прохлаждаться среди грязи и поломанных чудесных хризантем. Хочется добавить, что хризантемы были любимым цветком Надежды Артемьевны, она их выращивала с особым вниманием и терпением.

Хозяева встретили нас с исключительным радушием и до всяких разговоров угостили виноградом и персиками, такими спелыми, что при каждом откусывании сок прыскал вокруг фонтаном.

Пока мы отдыхали, Александр Александрович побежал — «дед-шустрик» всё делал бегом — на улицу в домик наискосок к своему знакомому, башибузуку Хаджирову, и договорился о комнате для нас. Комнатка была уютная, хозяйка приветливая. Сняли мы комнату «с фруктами», и поэтому хозяйка каждое утро ставила на стол громадное блюдо самых лучших, спелых, разнообразных фруктов и всегда проговаривала «да вы идите, ещё в саду пособирайте, что понравится». Это уж нам перевёл Усов, так как хозяйка не говорила по-русски. Такого мы никогда и не видывали! Сказка!

Александр Александрович в молодости очень много путешествовал и по Австралии, и по Новой Зеландии, и по островам Полинезии, да в каких только экзотических странах он не был! Он был крупный учёный-натуралист вроде Гумбольдта или Федченко и описывал свои путешествия в серии популярных рассказов, которыми я зачитывался мальчиком.

Дом его был настоящим музеем диковинок: чучела невиданных зверей и птиц, идолы, первобытное оружие, художественные изделия, оригинальные одежды народов тех стран, где он побывал. Но больше всего он увлекался музыкальными инструментами разных народов. Он собрал уникальную коллекцию инструментов и на многих из них умел играть. Так, например, в первый же вечер он исполнил для нас концерт папуасской музыки. Позже мы услышали музыку многих других экзотических стран. Это был исключительно талантливый во многих областях человек.

Мы узнали, что Александр Александрович был не только писателем-натуралистом, но и крупным архитектором, и изобретателем, и хорошим, талантливым педагогом.

Уже довольно давно они приобрели в Лазаревке участок никому не нужной — из-за трудностей обработки — земли. Он был заброшен и превращён в общественную свалку, заросшую гигантским бурьяном. Это был склон горы, расположенный далеко от всякой воды. Энтузиастов Усовых это не испугало. Они вдвоём взялись за него и после невероятного труда за пятнадцать лет не только расчистили участок, но и построили домик, сконструированный самим Александром Александровичем и названный «Домом солнца». Действительно, солнце «жило» в нём целые дни, проникая то в одно, то в другое окно, и так во все комнаты. Внутри всё было устроено максимально удобно, красиво и потому всегда радостно. Много они вложили мастерства, умения и вкуса и в этот дом и в участок. А на участке получился просто райский уголок.

Путешествуя по всему земному шару, Александр Александрович отовсюду привозил семена и черешки различных плодовых пород. Частично он сам вывел новые породы. Он был, кроме всего прочего, селекционером. Нас поражали сотни сортов его винограда с плодами разных размеров, цвета и вкуса. Усов обычно угощал виноградом так:

— Вы какой предпочитаете — сладкий, сахарный, с кислинкой, какого аромата, с косточкой или без? А вот попробуйте испанский винный, а вот конголезский сочный — им можно утолить жажду двумя-тремя ягодами. Вот ещё хорош лимонный, а вот китайский с совершенно особым ароматом. Вы заметили, какой у него густо-бордовый, почти чёрный, цвет?

О каждом сорте он рассказывал его происхождение, историю, как он его нашёл, где, откуда вывез, каким способом добился акклиматизации, какие прививки делал и какие при этом получились новые качества. Да, это был настоящий университет.

К моменту нашего приезда сад сильно разросся и плодоносил так обильно, что обеспечивал не только семью Усовых, но также друзей и соседей. Александр Александрович раздавал всем желающим семена, черенки и пропагандировал свои приёмы садоводства. Они были разработаны им самим или заимствованы в странах, из которых был привезён образец.

Александр Александрович был оригинален во всём, что бы он ни делал. Изобретательность проявлялась, например, в вопросах режима и гигиены. Он вставал с солнцем и ложился спать рано, утром обливался холодной водой, растирался своим способом, делал гимнастику, тоже собственного изобретения, дышал особенно. Всё базировалось на строгих медицинских принципах и приёмах. Применял он это ещё в прошлом (XIX) веке, когда вообще-то никто ничего подобного и не слыхал. Он и в питании был самобытным. Вегетарианец, овощи и фрукты употреблял только сырыми, чистую воду не пил, считая, что жидкости для организма достаточно во фруктах, соль вовсе не употреблял, питался преимущественно мамалыгой. Конечно, всё это было возможно при жизни на юге, в сельских условиях.

Мы убедились, что его образ жизни вполне оправдывал себя. Его жизнерадостное лицо светилось ярким румянцем, он был силён, никогда не болел, легко ходил по горам, выработав свой шаге максимальным коэффициентом полезного действия и наименьшей утомляемостью. Он пытался обучить нас своему способу ходьбы, объясняя, что главную нагрузку делает на большие пальцы ног, как ходят индейцы. На лыжах он передвигался, как-то несколько приседая, будь это на равнине или в горах. Когда приезжал к нам в Лосинку, ходил быстро и без устали. После 20–30-километрового пробега был «свеж как огурчик», тогда как мы уже «вешали язык на плечо». По скорости мы не могли его догнать, хотя ему уже было более восьмидесяти лет, а нам ещё не было тридцати! И плавал он своим особенным стиле, выигрывая при этом силу и время. Мы никогда не переставали удивляться на этого «молодого старичка».

Думаете, он ничего не изобрёл в хозяйственных делах? Скажем, хлеб им приходилось печь самим, но ни закваски, ни дрожжей в продаже не было. Так Александр Александрович ставил замешенное тесто на определенное время на солнышко, и оно буйно поднималось. Варил он всё только на пару, причём в минимальные минуты. Среди его изобретений — очень действенный способ мыть окна. Для осени у крыльца было сделано остроумное приспособление, очищающее ноги от грязи, обойти которое при входе было нельзя. Мыть полы Усов умел способом, экономящим силы, и т. д., и т. п.

Алёша привязался к Усовым с первого знакомства, и они его полюбили. Утром, только что вставши, он заявлял:

— Ну, я пошёл к дедушке.

Часа через два он возвращался с физиономией, выпачканной персиками, и волочил по земле в самой пыли гроздь винограда, которую он и поднять-то не мог, и неизменно говорил:

— Мам-Галь, сегодня это твой любимый виноград. А есть я не хочу, я уже поел у дедушки.

Море Алёша осваивал постепенно, как-то осторожно. Сначала, стоя в сторонке, внимательно всматривался в него, и неожиданно спросил:

— А морья завянет?

Мы поняли, что он хочет узнать, успокоится ли когда-нибудь прибой. Узнав, что оно никогда не успокоится, он стал осторожно ходить по воде вдоль берега, где вода была по щиколотку, при этом внимательно следил за волной, что-то думая. Попривыкнув, Алёша стал заходить поглубже и громко смеялся, когда волна обрызгивала его. Когда это надоело, он на четвереньках, тихо, с оглядкой, отполз вверх по пляжу. Сел в стороне от уреза и, притаившись, внимательно смотрел на прибой. И вдруг, громко расхохотавшись, закричал:

— Я ушёл, а морья не увидел, что я ушёл, и всё толкается!

Это продолжалось много раз и в последующие дни, как будто Алёк всё надеялся, что «морья» когда-нибудь заметит его уход.

Скоро Алёша привык к морю, стал купаться сам и заходил всё дальше, а когда волна накрывала его с головой, он только чихал и смеялся:

— Морья всё балуваит, как Юра (его товарищ в Москве).

Иногда мы на целый день уходили в горы. Александр Александрович, хорошо знавший этот край, рассказал нам про все интересные места и тропы к ним. Близкие походы мы делали с Алёшей. Он бодро шагал впереди. Но к полудню скисал, а возвращался неизменно сонный на плечах родителей.

Но в дальние прогулки мы ходили без него, тогда он оставался в домике Усовых к обоюдному удовольствию их и его.

Нас особенно привлекали дольмены в горах близ села Алексеевки, километрах в десяти от Лазаревки. Эти мегалитические сооружения поразили наше воображение. Как могли люди бронзового века совладать с этими громадными камнями, прекрасно обработать их и соорудить такие постройки?

Каждый дольмен был составлен из четырёх каменных плит весом по несколько тонн каждая — это были стены — и пятой, накрывавшей их в качестве нависающей крыши. Толщина плит достигала 40 сантиметров. В передней стене была вырезана правильная круглая дыра диаметром сантиметров 30. Я не смог пролезть в неё — плечи не пускали, но Галка так стройна и гибка, что влезла в это отверстие внутрь. Я боялся, что она так там и останется. Ведь отверстие было предназначено только для ночных прогулок душ умерших. Нет, всё благополучно.

Однажды, спускаясь с дольменовой поляны, мы набрели на заброшенный черкесский сад. Черкесы были искусными садоводами, но они ещё в прошлом веке эмигрировали в Турцию. Постройки их разрушились, но опустевшие сады продолжали плодоносить. Сады были разбросаны высоко в горах, среди дремучих лесов, и никакая организация не бралась собирать в них урожай, не говоря уже о том, чтобы за ними ухаживать.

Мы увидели старые яблони, под которыми грудами валялись гнилые и расклёванные птицами яблоки. Был конец сентября. Яблоки были крупные, прекрасного сорта. И мы выбрали несколько штук получше для Алёши. Кроме того, набрали в носовой платок фундука.

Пройдя километра два, мы вышли на дорогу. Там встретили женщин, собиравших хворост, которые, увидев наши трофеи, набросились на нас как фурии:

— Вот они, воры, грабители! Сады обирают, а нас за это на 8 лет сажают! Своему дитю нельзя яблоко принести. А эти городские здесь шастают, да яблоки уносят! Тащи их, бабы, к бригадиру! Не пущай их!

— Да позвольте, мы взяли три яблока в заброшенном саду, выбрали из падалицы. Они всё равно гниют!

— Ну и пусть гниют! Вам-то какое дело! Почему это вам можно, а нам нельзя?

Мы ничего не понимали. Явился бригадир и спокойно объяснил нам, что черкесские сады считаются государственными. Но так как их никто не эксплуатирует, то урожай каждый год погибает. Однако всем строго запрещено брать, хотя бы поднимать с земли, пускай одно яблоко, один орех. Это так же, как сбор колосков на сжатом поле, подводится под закон о хищении государственной собственности. У них в деревне за эти орехи или яблоки был ряд случаев ареста с осуждением людей на 8 лет. Понятно, что колхозницы так возбуждены и злы на нас. А он, идя навстречу трудящимся, обязан доставить нас в милицию.

Пошли гурьбой. По дороге разговорились. Узнав, что мы из Москвы, колхозники переменили тон:

— Так вы, поди, там самого Сталина видели?

— А как же! Первого мая встречались на Красной площади.

— Слушайте, так вы, может быть, замолвите ему словечко за наш колхоз? Скажите ему, что мы голодаем, всё отдаём государству. На трудодень почти ничего не получаем, личные сады в колхоз отошли. Собирать в лесу нельзя. Попросите, чтоб он закон отменил. Он ведь не знает…

— Мы бы и рады. Да ведь со Сталиным так просто не поговоришь. Особенно, если вы нас сейчас в милицию сдадите и нас на 8 лет посадят.

— Ну, хоть ненароком. Ведь его когда-никогда встречаете на улице? А насчёт милиции… Может, для такого случая отпустим их? Как, бабы?

И бабы, посоветовавшись, решили, что для такого дела и правда стоит отпустить. Мы расстались дружески. Но случай замолвить за них словечко Сталину нам не представился. Не наша уж это вина.

В Лазаревке через овраг от Усовых был уголок, который назывался «Гуарек». Там размещалась толстовская колония вегетарианцев. Но у всех понимание этого принципа было собственное и отличное от всех других. Это была колония чудаков всякого рода: одни были зерноеды, другие сыроеды, третьи не ели молока и яиц. Четвёртые изобретали вегетарианскую обувь, пятые не носили шерстяных тканей, шестые вели мотыжное, безлошадное хозяйство и так далее. Все они обрабатывали свои участки земли, притом прекрасно обрабатывали. Все были великие труженики и смотрели на Александра Александровича как на своего наставника и консультанта в отношении посадок и ухода за плодовыми, а Надежду Артемьевну считали пунктом проката земледельческого и домашнего инвентаря.

Усовы с большой охотой снабжали их, так же как и окрестных жителей, всем, чем могли, и, главное, черенками и отростками, рассадой и семенами заморских растений.

Как-то, идя на море, мы встретили согбенного человека, нёсшего такой огромный рюкзак, что сам он под ним совершенно терялся. Казалось, что рюкзак сам передвигается на ножках.

— Мама, папа, дядя дом несёт! — закричал Алёша и сейчас же побежал знакомиться с необыкновенным дядей. Дядя оказался молодым и приветливым. Выяснилось, что он приехал к Усовым. Он тоже был студент-медик и учился вместе с сыном Усовых, Женей. Себя он назвал Котом Малиновским и просил называть его просто Котом. Мы были несколько смущены, но расспросить относительно необычного имени постеснялись. Он сказал, что так его зовут все знакомые и только под этим именем знают в университете.

Мой отпуск кончался, и я уехал в Москву. Очень рад, что Галя согласилась пожить там с сыночком.

Как-то Галя мне написала, что они с Котом ездили в Адлер и сумели там покататься на маленьком самолёте. Полёт продолжался один час, над горами и над морем. Сверху море было видно на большую глубину. Галя летала на самолёте впервые и получила огромное удовольствие, хотя были страшные минуты, когда лётчик просто ради удовольствия пугал своих пассажиров, несколько раз ставя самолёт на крыло.

В Адлере Галя подцепила малярию и всё остальное время в Лазаревке лежала через день с высокой температурой, а через день бродила, как тень, от слабости. Когда же было пора эвакуироваться, она не могла дойти до станции. Кот вместе с приехавшими к нему товарищами, достав носилки, организовал транспортировку больной к поезду. Среди «носильщиков» был будущий академик Дубинин.

Кот сопровождал Галю в Москву. На станции он помчался за билетами. Товарищи отнесли Галю в вагон и быстро вышли, так как поезд стоял всего две минуты. Галя легла на скамью и на несколько минут забылась от слабости. Когда же пришла в себя, то, к своему ужасу, не увидела ни Алёшу, ни Кота. Можно себе представить её испуг. Она решила, что они не успели на поезд. Но если бы она знала, что произошло на самом деле, её бы свалил инфаркт.

А дело было так. Кот получил билеты, когда поезд уже тронулся. Он подбежал к Алёше, схватил его подмышку и бросился догонять удаляющийся последний вагон. Таки догнал, вскочил, но какой это был риск! Их так при этом дёрнуло, что Кот с трудом удержался на ступеньке.

Когда мои детки приехали из Лазаревки, Галочка немного поправилась, хотя скрытая форма малярии в ней сидела ещё более года.

Между тем, на заводе для меня сложилась нелёгкая обстановка. Жуков решил передать гальванический цех из электрического в крепёжный. Это грозило тем, что мне надо было в месячный срок закончить ряд переделок в новой мастерской, освоить два новых производства и передать дело назначенному заместителю. Самому же после этого перейти в распоряжение заведующего электрическим цехом Машкина. Я вовсе не хотел идти в новую мастерскую и стал вести переговоры о переводе меня снова в техбюро, в группу механика завода. Однако, тут нужно было быть осторожным. Нельзя быть строптивым, так как таких отправляли в принудительном порядке строить Магнитку, куда уже угодил мой друг Аркаша Красовицкий.

А мне так сильно захотелось учиться дальше, именно на географа. Но я пришёл к убеждению, что совмещать учёбу с работой старшего мастера — «детская наивная мечта». Дело в том, что завод не выходил из авралов и в эти периоды я не выходил с завода, постоянно ночевал в цеху. Даже когда этого не было, меня постоянно по ночам будили телефонные звонки: то вентилятор сломался, то хромировщик заболел, то почему-то в цеху нет тока, то кадмий не ложится на детали. Я мчался на завод, чинил, налаживал всё до утра и не заходя домой продолжал работу. До науки ли тут было!

Однако, как же мне хотелось перейти на географию! А может, попробовать? Но прежде всего надо посоветоваться с Галкой, ведь большая часть трудности ляжет на неё, и не менее пяти лет. Как она будет управляться, да ещё с малышом?

Она меня очень горячо поддержала, даже обрадовалась, говоря:

— Ты ведь привязан к географии с детства и должен когда-нибудь стать географом.

Я был счастлив и благодарен ей, что она меня понимает. Я ей объяснил, какие трудности ждут её. Она только засмеялась:

— Вместе будем преодолевать!

Так я приступил к осуществлению своей давнишней мечты и стал наводить справки.

Я стал выяснять, как уйти с завода, и, увы, узнал, что тогда существовало «крепостное право» — дирекция имела власть не отпускать никого с завода. А заводская квартира, в которой мы жили? Это уже вовсе кабала. Почему-то мы понадеялись на вполне нереальную возможность обменять заводскую квартиру на государственную. Дело опять упиралось в дирекцию завода, и чтобы Жуков разрешил обмен, даже с работником завода, трудно себе представить. Да и где найти такого, кто хотел бы обменяться?

Но я приложил невероятные усилия и… нашёл желающего динамовца, который не собирался бросать завод, а жил очень далеко. При обмене с нами он очень много выиграл: получил рядом с заводом отличную большую комнату за свою тёмную полуподвальную, где в квартире жило 16 человек. Но мы были довольны. Как теперь оформить это дело с директором? Стали ждать.

А пока я стал выяснять возможности своего поступления в университет. Я мог поступить только на заочное отделение, чтобы иметь возможность зарабатывать для семьи. Но в Москве на геофаке заочного отделения тогда не было. Из родственных организаций заочное отделение было только в метеорологическом и картографическом техникумах. Я решил податься на первый. Но… потерпел фиаско. По незнанию правил решил козырнуть своим высшим образованием, считая это своим козырем. Ответ меня ошарашил:

— Лиц с высшим образованием не принимаем. Так и повсюду. Таков закон. Вы получали от государства стипендию, на вас тратили деньги. А теперь хотите снова сесть на шею государству?

Сколько я ни божился, что не получал от государства ни копейки, наоборот, отчисление от моей зарплаты на заводах поступало на содержание института, всё было напрасно. Оказывается, времена изменились, и никто не помнил о порядках в Институте Каган-Шабшая. Администратор посмотрел на меня как на завравшегося мальчишку и не захотел более разговаривать со мной. Не помогли мои доводы, что я уже более пяти лет отработал на заводе, что на заочном я не буду получать стипендии. С таким же «успехом» я атаковал картографический техникум.

Выручил случай. Жуков вёл сидячий образ жизни и потому страдал геморроем. Наконец ему стало невтерпёж, и он лёг на операцию, назначив своим заместителем Боброва. Бобров до этого командовал своими татарами и был в курсе дел и намерений инженерно-технического персонала. В первый же день его правления я подкатился к нему:

— Разреши обменять казённую квартиру.

— Только с нашими.

— Само собой. Со старшим мастером Афониным.

— Зачем меняться надумал?

— Жена на службу поступает. Не с кем малыша оставить. А там бабушка рядом живёт.

— Смотри у меня! Если на работу будешь опаздывать…

— Будь я гад!

И он подписал заявление. Мы быстренько собрались и переехали на Сретенку, в Колокольный переулок. Тошно, темно и сыро было в подвале, но впереди маячила новая жизнь, и это всё окупало.

Я не соврал Боброву, объяснив ему причину обмена: поблизости в опустевшей квартире жила бабушка-няня, а Галя действительно поступила на службу.

Служба у неё была вольготная. После нашего возвращения из Лазаревки наши заочные друзья Липины пригласили Галю работать у них на дому лаборантом. Они приняли её как своего человека, и так велико было их радушие, что Галя сразу почувствовала дружную творческую атмосферу их семейства и теплоту человеческих сердец, в ней царившую.

Ещё в Тюфелевой роще моя тётушка Наталья Эмильевна, заменившая в Алёшиной группе Валентину Яковлевну, освобождала Галю для работы. Но нередко Галя брала Алёньку с собой на работу.

Обязанности Гали состояли в разборе проб планктона с помощью бинокуляра под руководством Александра Николаевича. Пробы были взяты в Телецком озере. А ещё она писала латынь под диктовку в рукописи Нины Николаевны. Так в нашу семью впервые проникли естественные науки.

Весной я узнал, что в Ленинграде на геофаке есть заочное отделение, и решил снова попытать счастья, написал заявление в завком.

Освоение новых операций на заводе затянулось на всю зиму, и ему не видно было конца. Для одной из них — анодной оксидации разрядников для электропоездов по расчету Додева — нужен был специальный конвертор. Его не могли сделать у нас и заказали на стороне. Завод-изготовитель поставил срок год, но по тому, как у них подвигалось дело, было ясно, что они в год не сделают.

Второе задание — антикоррозийное покрытие велодинамок — для Турции казалось сравнительно лёгким. Турки заказали их десятки тысяч, и весь цех ширпотреба переключился на эту работу. Обычные приёмы гальванотехники пасуют перед алюминиевыми сплавами. На них ничего не ложится, ни никель, ни цинк, ни кадмий. Я надеялся на шоскирование, но и с ним не удалось добиться надёжного покрытия: металл отслаивался, лупился. Я пошёл к заведующему производством Александрову и подал ему заявление об увольнении. Он слыл либералом и потому сказал:

— Я не хочу никого заставлять работать насильно.

И написал: «Не возражаю, после окончания освоения импортного заказа на велодинамки и оксидации электровозных разрядников». И с улыбкой добавил:

— Этого вам на два года хватит, а там посмотрим.

Для проветривания мозгов я записался на майские праздники в велопробег Ленинград-Москва. Туда на поезде, а назад на велосипедах. Здесь учли направление господствующих ветров с северо-запада на юго-восток. Вдобавок к двум дням праздника директор дал ещё три с условием, что участники пробега повесят на себя плакаты, прославляющие наш завод.

Приехали в Ленинград 30 апреля. Я тотчас же наведался в университет. Мне сказали, что решение ещё не принято. Но никаких возражений не предвидится. Уже хорошо.

Первого мая мы собрались у Московского вокзала и по лёгкому морозцу отправились в Москву. Нас было 8 человек, в большинстве молодые рабочие. Поехали без предварительной тренировки, первым весенним поездом, вовсе не зная друг друга.

Политрук пробега Зайдман, наш шабшаевец, работавший в отделе технологии, большой болтун и хвастун, сразу задал быстрый темп. Он говорил, что будет большим позором, если мы пройдём трассу в предварительно рассчитанный срок — пять дней. Необходимо закончить пробег в четыре дня. Исходя из этого он погнал как на спринтерской дистанции, за ним ещё двое.

Я, впервые участвуя в длительном пробеге, чувствовал себя не в силах принять предложенный темп и отстал. Со мной ещё четыре человека. К полудню разрыв достигал двадцати километров. Позади всех ехал замыкающий с велоаптечкой. Он был обязан всем помогать в ликвидации аварий и оставаться со всеми отстающими. Замыкающим назначали всех по очереди.

К четырём часам я начал ощущать некую неудовлетворённость в чреслах, живо напоминающую ощущения, испытанные мной при верховой езде в районе Они. Через два часа боль стала невыносимой, и я ехал, стоя на педалях. Впереди показался Зайдман и товарищи, ехавшие с ним. Он явно выдохся и жаловался на плохую конструкцию своего седла. В общем, плохая конструкция оказалась решительно у всех. Подъезжая к Ильменю, мы увидали речку, схваченную заберегами. Проломав ледок, мы спустили штаны и с наслаждением погрузили в ледяную воду нашу горящую плоть. Проезжавший мужичок, увидев 8 парней, которые подобно волку в сказке вмораживают свои хвосты в лёд, очевидно, решил, что это проделки нечистой силы. Воскликнув: «С нами крестная сила!», он хлестнул лошадь и умчался галопом.

Мы переночевали в Новгороде. Утром подивились на Кремль, к тому времени сильно разрушенный, поглазели минут пять на памятник тысячелетия России, покатили дальше.

Подъём к городу Валдаю был очень тяжёл. Зато спуск — великолепен. Целые километры велосипеды мчались как птицы безо всяких усилий с нашей стороны. И природа способствовала подъёму нашего настроения. В еловых лесах прыгали белки, радуясь богатому урожаю шишек. Снег сходил, вокруг стволов деревьев образовались земляные кольца, и зазеленела первая травка. Ельники сменялись борами, боры — березняками, уже покрывавшимися зелёным пушком. А уж птицы старались!

Движения машин по неасфальтированному шоссе почти не было. Досаждали только мотоциклы, которые с весьма гордым видом обгоняли нас, обдавая пылью, волной вонючего газа и нестерпимым треском. Но мы знали, что через час-другой мы еще увидим их чинящими на обочине свои машины или в поте лица волочащими их до ближайшей деревни. Тогда наступал наш час и, в свою очередь обгоняя их, мы громко пели весёлую песенку:

Цыкал, цыкал мотоцикл,

Цыкал, цыкал не доцыкал,

Не доцыкал до конца,

Ламца, дрица, им-ца-ца!

Вдогонку они грозили нам кулаками.

Зайдмана с нами уже не было. Сказавшись больным, он в Новгороде сел на поезд. Мы остались без политического руководства.

Как ни странно, по мере того как мы ехали, боль в натёртых местах становилась менее мучительной. Или мы просто притерпелись? Зато всё сильнее болели мускулы в ляжках и икрах. Дошло до того, что на остановках, где чайная была на втором этаже, мы вынуждены были, на потеху честных граждан-христиан, подниматься по лестнице на четвереньках. Только в Торжке над нами никто не смеялся. Там был какой-то престольный праздник, и по этому случаю полгорода ходили на четвереньках, и не только по лестницам, но и по всем улицам.

Перед Тверью у меня отказала динамка. В темноте, разогнавшись с горы, я налетел на бревно, брошенное поперёк дороги, вылетел из седла и спланировал, метра четыре проехался раком по гравию. Я вырвал себе кусок правой ладони и забил рану грязью. Никакой воды поблизости не было. Я замотал руку грязной тряпкой, которой обтирал велосипед, и поехал, управляя одной рукой, догонять товарищей. В Твери повязку усовершенствовали.

За день мы проехали ещё 180 километров. А я всё держал руль одной рукой — левой. В результате такого напряжения у меня омертвел безымянный палец, и впоследствии пять лет он оставался бесчувственным. Его можно было колоть булавкой — он боли не чувствовал.

Зайдман встретил нас в Клину и, победно возглавляя всю колонну, завершил пробег, как победитель.

Промывание мозгов ветром очень помогло. Ещё в дороге я подумал, а зачем велодинамкам металлическое покрытие? Не лучше ли добротно покрасить, да притом в разные цвета. Это ж будет шик, блеск! И затем, почему красить мне? Гальваническая мастерская не приспособлена для малярных работ! Но, боюсь, что передать дело в наш малярный цех заводоуправление не согласится, слишком паршиво там красят. А где хорошо? Надо поискать. И по приезде я занялся поисками. Вскоре я остановился на заводе малых моторов, окраска которых выглядела весьма нарядно.

Я нашёл своего бывшего «врага», изобретателя Смирнова:

— Послушайте, есть продуктивная идея. Турецкие динамки, которые предполагается шоопировать у меня в мастерской, если это удастся освоить, встанут в копеечку. Завод малых моторов может красить их в два раза дешевле и красивее. Это даст большую экономию и, следовательно, премию тому, кто внесёт это предложение. Я советую вам заняться этим делом.

— А почему ж вы сами не возьмётесь?

— Мне, мастеру, которому поручено это дело, неудобно вносить предложение, освобождающее меня от него. Двиньте это через БРИЗ, вам это с руки.

Смирнов ушёл от меня в сомнении, боясь подвоха, но я знал, что забил крепкий гвоздь в его голову. Через неделю он привёз с завода малых моторов образцы окрашенных динамок, которые действительно выглядели прекрасно, и после небольшой войны мы добились принятия его предложения. Все были в выигрыше: завод получил экономию, Смирнов — премию, я — половину свободы. Не знаю, получили ли турки снижение цены на динамки. Навряд ли.

Оставалась мне вторая задача. Я просидел несколько суток над проектом, расчётом и сконструировал простую установку. Заменил мудрёный специальный конвертор умформером, последний предполагал собрать из мотора и динамо. Потом переселился на завод и две недели не выходил из него, позволяя себе поспать на столе четыре-пять часов в сутки. За это время я нашёл подходящие, но неисправные машины, добился их ремонта, отвоевал испытательный стенд, собрал на нём несложный распределительный щит. Испытал разрядники и добился отличного качества оксидации. Затем я собрал комиссию из представителей Отдела контроля, Отдела техники безопасности и Отдела главного электрика завода и торжественно сдал установку по акту.

Мне оставались семечки: произвести инвентаризацию мастерской перед сдачей, вернуть личный инструмент и ещё кое-какие мелочи.

Я пришёл к Жукову и положил на стол заявление.

— Врёшь, не уйдёшь! Окажешься на улице со своей семьёй.

— У меня своя комната.

— Как своя!? Где ты её взял!?

— Обменял.

— Кто разрешил?

— Бобров. Когда ты лежал на операции.

— Какой дурак! Уж и заболеть нельзя! А производство?

— Александров не возражает. Видишь, подписал.

— Да, но он не возражает отпустить тебя только после того, как ты выполнишь установку… Конвертер-то ещё не готов!

— Я и выполнил. Никакого конвертера не надо. Вот акт приёмки установки и технологического процесса.

Он вызвал Александрова:

— Как же ты такого маху дал?

— Признаюсь, не рассчитал. Не предвидел ход талантливого противника.

— Как же нам быть с ним?

Тут я вмешался:

— Михаил Евдокимыч, казак назад не пятится. Подмахни. Ну что тебе стоит?!

— Ну, будь по-твоему. Только я тебе такое устрою! Пожалеешь!

И он устроил-таки. Завком меня исключил из профсоюза, а в заводской многотиражке меня прославили дезертиром производства. Но это было бы страшно, если б я собирался дальше работать по той же линии и специальности. Но я простился с ней навсегда.


Воспоминания писались в 1971–1975 годах. На этом записки обрываются. Впереди оставалась ещё половина жизни, не менее бурной и полной борьбы. Но уже совсем в другом спектакле. Это можно в целом назвать борьбой за родную природу. Давид Львович круто сменил профессию, стал доктором географических наук, инициатором закона об охране природы. По его мысли в России был организован ряд стационаров для постоянного изучения тонких процессов, происходящих без участия человека в каждом лесном, степном, луговом растительном сообществе. Он возглавил трёхлетнюю экспедицию в Китай, поставив задачу как можно более разумно использовать возможности природы в народном хозяйстве. Его книгу «Нам и внукам» считают первым сигналом массового движения за сохранение родной природы. Десятки статей, лекций, докладов, выступлений, поездок были посвящены сохранению лесов, рек, лугов, памятников культуры от уничтожения равнодушными дельцами и жадными чиновниками. Служилая братия, партийная элита стеной стояла за свое право бесконтрольно распоряжаться всенародным богатством. Были на этом пути успехи и огорчения, угрозы беспартийному интеллигенту, но дело сдвинулось с мертвой точки, необратимо. Одновременно Давид Львович работал над вопросами теории. Его обоснованно считают основателем нового научного направления, геофизики ландшафта. Признанием его заслуг явились награждения большой золотой медалью Географического общества СССР и медалью «Китайско-советская дружба». На книги и научные статьи Арманда до сих пор ссылаются ученые, последователи, ученики. Среди последователей его внуки и правнуки.

До последних дней время Арманда сжималось как пружина. Все, чего требовала жизнь, успеть было невозможно. Каких-то нескольких месяцев не хватило ему и для завершения автобиографии. Но разве не достаточно и того, что удалось написать, для характеристики героя не нашего времени?

Он ушёл от нас 27 ноября 1976 года[44].


ТЯЖЁЛЫЙ ГОД (1927 –1929) | Путь теософа в стране Советов: воспоминания | Примечания