home | login | register | DMCA | contacts | help |      
mobile | donate | ВЕСЕЛКА

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

Loading...


МАШИНИСТКА

Шпрехт вошел в комнату на цыпочках. Его сбил с толку маленький свет, свет ночника-грибочка, который ночью никогда не выключался. Значит, Варя спит. Шпрехт — человек не очень умный, а значит, жену не понимал. Иначе он бы грохотнул в прихожей ведром, подал бы голос и сбил с толку кургузый ревматический пальчик, что на изготовку лежал на кнопочке торшера. На голос Варя подала бы голос, а на шаг цыпочкой Варя выплеснула свет двухсотсвечовой лампы под блеклым и жженым абажуром. Шпрехт на пальчиках, в розовых тапках с помпонами, с завороченными до колен штанами и с расстегнутой ширинкой — а чего ее туда-сюда смыкать, если он идет спать? — имел вид нормального идиота, а Варя испытала нормальное удовлетворение человека, который и в этот раз выиграл партию.

— И в таком виде ты ходишь по бабам? Хорош же у тебя контингент!

Женщина-машинистка хочешь не хочешь выучивает за жизнь много лишних слов. Шпрехт, считая себя способным к иностранным языкам на уровне «яволькамарадегамарджоба», в русской речи был слаб. Оттого всю жизнь боялся всех речевых мероприятий — собраний там, митингов. Он просто стыл от слов типа «учение всесильно, потому что оно верно», потому что всякую круглость в слове считал враньем, втайне считал. Насмешка же судьбы была в том, что женился он на женщине, говорящей кругло и красиво, да еще и с вкраплением чужеродных слов, которые Шпрехту не поддавались. Вот это, к примеру, контингент. Это же не континент? Слово, которое Шпрехт выучил хорошо. Страны и континенты. Черный континент. Арктический. Континент труда и зарплаты. Нет, не то… Коэффициент труда и зарплаты…

Но вот что имела в виду Варя, связывая непонятное слово с бабами, с которыми он якобы… Шпрехт устал за день, как сатана, а тут еще соображай слабой мыслью.

— Дура старая, — сказал он жене. — Дура. Я соседям рассказывал, что Миняев умер. Сорока же сегодня не ходил за хлебом, и Панин по вторникам дома.

— Скажите, пожалуйста! Корреспондент нашего времени. А то я не слышала, чем ты занимался. Уж если ты имеешь дело с проституткой, но не под окнами жены. Отведи ее хотя бы в сторону!..

— В какую сторону? — уныло спросил Шпрехт, зная, что этот разговор надолго. Она же днем спит, Варя. И после завтрака поспит, и после обеда. А сегодня она ходила по-большому, после этого она спит особенно крепко. А он за день не присел, помидоры подвязывал, хорошие, крупные идут и кучно, пока наставил палок, пока туда-сюда…

За окном зашебаршилось, засопело, завзвизгивало.

— А! — сказал Шпрехт. — Вот что ты имела в виду. Розка под домом ощенилась. Я и не заметил, где и когда. А теперь топить поздно, большие кутята. У них там такой цирлих-манирлих.

— Идиот! — закричала Варя. — Кто щенят возьмет от дурной Розки?

— Пристрою! — сказал Шпрехт, радуясь, что ушли, кажется, в сторону от больной темы и все завершается мирно и быстро. — Давай сходим по всем делам и будем спать. Я сегодня устал…

— Меньше занимайся бабами, — ответила Варя, умащиваясь на судне, — а то все запустил. Шторы уже черные от пыли.

— Постираю, постираю, — быстро соглашался Шпрехт. — Утром замочу, а вечером повешу. И окно протру заодно. Молока попьешь? Или кефира?

— У Миняева ведь жена осталась? — спросила Варя. — Ты ее знаешь?

— Конечно, — сдуру сказал потерявший бдительность Шпрехт. — Она в аптеке работает. Раньше была в рецептурном, а сейчас в готовых формах… В рецептуре ведь нужна точность, там мелкие дозы, не айн, цвай, драй… А когда возраст, глаз не тот, опять же и дрожание в руках может быть…

Что его повело, старого дурака, на фармацевтические подробности, о которых он сроду не думал?

— Откуда ты столько про нее знаешь? — закричала Варя. — Про ее тремор?

«Какой такой тремор?» — совсем расстроился Шпрехт.

— Я про него ничего не знаю, — закричал он. — Я просто размышлял про аптечное производство. Ферштеен? И все! И не заводи меня больше.

Он уходил с судном, а в спину ему летела продукция аптечного производства — пустой флакон от настойки подорожника. Флакон ударил Шпрехта прямо в косточку локтя. Туда, где у Шпрехта жил, много лет мучая, бурсит.

Боль пронизала всего Шпрехта, судно накренилось и — прощай розовые помпоны.

— Тебя наказал Бог, — удовлетворенно сказала Варя, и лицо ее стало светлым и умиротворенным. Как будто она на самом деле была на прямом контакте с высшим департаментом по выдаче наград и наказаний и их рукой был пущен, летел и попал в цель флакон.

Шпрехт стоял на крыльце и плакал. Он все вымыл и вытер, даже постирал тапки. У Сороки и Панина уже не горел свет. Угомонился и Джульбарс, не издает подозрительные, похожие на черт-те что звуки и Розка со своими кутьками. И даже Варя спит. Потому как поздняя ночь…

Шпрехт плачет. И это странные слезы. «Матка-шайзе», — думает Шпрехт, но это тот самый случай, когда внешнее и звучащее не имеют никакого отношения к тому, что есть Шпрехт на самом деле. Даже та ненависть, которая клокочет в его горле и выходит слюной, имеет абсолютно другой молекулярный или там экзистенциальный состав, чем шпрехтовы слезы. Одномоментно Шпрехт пребывает в двух (а может, и в трех, кто его знает?) полярных состояниях, но эта невыразимая путаница не горе, не страдание, а самое что ни на есть шпрехтово счастье. И хоть он ни черта в этом не может понять, а про психоаналитиков просто сроду не слышал, но он испытывает сейчас ненавидимую любовь и самое что ни на есть счастливое горе. И из этого компота получаются слезы, которые не идентичны шпрехтовой слюне. У них как бы разные отпечатки от одной руки.

Шпрехт плачет и думает о майонезной баночке, что стоит у него в сарае на самой высокой полке за коробкой с некондиционным гвоздем.

В баночке порошок с ядом. Быстрым ядом, секунда — и нету тебя, как и не было. Шпрехт давно решил, что, если Вари не станет, то он пойдет в сарай. Это неважно, что она кричит и бросает в него предметы аптечного производства, это все равно ничего не может изменить. Без Вари ему не жить. Никого, кроме нее, у него не было и нет. Он не Сорока, который всю жизнь по этому делу. Варя — это все, даже сейчас, когда пульсирует локоть и воняют вымытые от мочи тапки, насаженные на черенки лопат. Это неважно… Неважна боль и неважен запах.

Шпрехт думает: «Ексель-моксель… А если б я тогда не заболел? Как бы я жил без нее?»


В конце апреля сорок первого молодой горный инженер Шпеков, едва приступив к работе по назначению, загремел в больницу с прободной язвой. Сейчас уже и не упомнишь, что там у него резали и шили. Главным было состояние детского сиротства. Никто к нему не приходил — не успели узнать, никто не жалел — не успели привыкнуть, легко было умереть в состоянии полной отчужденности от людей, что он и делал несколько раз в тот май, который предшествовал тому июню. Он лежал, отделенный белой простыней, возле почему-то зарешеченного окна, он думал: старая мать вряд ли сумеет приехать из Тюменской области, чтобы его похоронить, и даже радовался этому, что у нее не будет этих хлопот с гробом и чтоб зарыть. Начальник участка, куда получил назначение Шпеков, уже взял на работу другого, потому что хирург больницы сказал: «Не… Не жилец… Ему жить нечем… То, что я ему оставил, тоже с гнильцой… Траченый весь изнутри… Будто клеваный…»

Вот его и загородили простыней, чтоб окончание жизни шло для других незаметно. Больные ведь не любят умирающих, смерть их может неправильно сориентировать.

Но замечено: долго умирающие люди, как правило, выживают. Шпрехт умирал до самого начала войны, до момента, когда пришел приказ больницу переориентировать в госпиталь и больных срочно стали выписывать.

Шпрехт завис в воздухе. У него никого не было.

Шахтная машинистка Варя проходила мимо. Проходила мимо хирургии, из которой выходили, как могли, всякие разные перевязанные, в лубках, в гипсе, а руководила процессом выкиданса знакомая Варина гинекологша, которая не раз и не два чистила Варю, потому что Варя была женщина свободная, разведенная и ее маленький рост в то время был моден и считался красивым. Варя просто обхохатывалась над женщинами высокими и с длинными ногами, считая это уродством.

Гинекологша сказала Варе:

— У меня мужик бесхозный. Высшее образование… Для тебя скажу: членистый… Может, даже и выживет, раз до сих пор не умер… А главное, Варвара, на фронт не гож абсолютно. Наши сестры уже стали кумекать… А я тебе говорю по дружбе — бери, пока они не расчухали преимущества язвенника перед здоровым желудком.

Варя сказала:

— Оно мне нужно, чужое горе?

Смехом рассказала эту историю родителям, которые растили ее дочь Жанну, пока Варя прыгала из койки в койку.

— Представляете?

Родители представили. На их взгляд, это был замечательный вариант: от блуда дочери. От возможного прихода немцев — те перли недуром. Они мечтали об упорядоченности жизни беспутной дочки, люди старого закала, они не принимали живущую без морали власть и уже стали бояться за внучку.

Варина мать сходила в больницу и посмотрела на Шпрехта. Нормальный умирающий. Без мяса и веса. Но в глазах что-то есть, печаль и даже как бы стыд за свое положение лежа.

Одним словом, родители Вари привезли Шпрехта и положили в сарае — дело ведь шло летом. Внучка носила ему еду — жидкую манную кашу на снятом молоке и рисовые супчики на воде. И это не по жадности, а по диете. Девочка ждала, пока Шпрехт досербает до донышка и отдаст ей тарелку, а пока он ел, она рассказывала ему истории из своей жизни. Шпрехт не подозревал, что девочка была выдумщица и ничего подобного в ее жизни не происходило. Она не была княжной, ее не крал половецкий хан, не освобождал Руслан на белом коне. В заторможенном от долгого пребывания в предбаннике смерти мозгу Шпрехта сказка и явь сплетались в один узор, что потом отразилось на всей жизни Шпрехта: он плохо ориентировался в забубенной действительности, но как-то ловко проходил по лабиринтам обстоятельств чрезвычайных.

А все началось с девочки, которая кормила его синеватой кашей. Он называл ее сестренкой и не мог понять, почему это не нравится хозяевам сарая, которые кричали ему, что у девочки есть имя. «Жанна! Жанна!» — возмущались они. — Какая она тебе сестренка?»

Правильно говорили — никакая… Жанна стала его дочкой, когда от беленой воды встал Шпрехт на ноги, а немцы тут как тут, и над гуленой Варей возникло множество опасностей как в личной, так и в общественной жизни. В немецкой комендатуре их расписали. Это был первый акт ее оккупационной деятельности, какой-то немецкий чин даже пожал им руки и сказал: «Яволь! Яволь!». После чего у Шпрехта открылось горло на повторение разных слов, а потом так и закрепилось. И он придумал байку, что и в Грузии, и в Марийской автономной — чужой язык у него шел без задержки, что очень он к этому делу способный, но по бедности жизни необученный. Варя же сказала просто: «Ты какаду!» Но жить стали хорошо, кашу стали замасливать, а ради куриного бульона завели цыплят. Пока война, оккупация, туда-сюда, Варя перестала крутить головенкой в сторону проходящих мужчин. «Вошла в пределы», — говорила ее мать. Жанна попробовала на язык слово «папа», но у нее это дело не пошло, а Шпрехт и не настаивал. Так и остался дядей Ваней. Шпрехта звали Иваном Ивановичем Шпековым. А в конце войны родился сын, Варя стала похожа на беременную тумбочку, такой осталась и дальше. Но выпяченный живот носила гордо, а длинноногие женщины вызывали у нее по-прежнему здоровый независтливый смех. Шпрехт любил ее живот, на полюсе которого торчал круглый, как пуговица, пупок. Он поглаживал его нежно, ради этого следил за руками, умащивал их солидолом там или бутылочными подонками от подсолнечного масла. Это когда еще вазелин появился, чтоб не детям, а на себя можно было тратить. Варя постанывала от его округлых ласк, а Шпрехт заходился от мысли, что лучшая на свете женщина — его. Иногда на шахте после душа какая-нибудь вдовая откатчица задевала его как бы ненароком частью своего тела и делала знак глазом там или ртом, Шпрехт на это ошеломлялся. Он думал: как же эти странные женщины не понимают, что человек после белого хлеба с маслом не возьмет в рот плесневую корку, его и стошнить может, и отравиться «пара-пустяк». Он смотрел на всех одиноких и голодных с жалостливым @отвращением, чем нажил со временем приличное число врагов именно среди жещин, как он говорил, возраста потерь. «Мне не жалко, — думал Шпрехт, — я же понимаю хенде хох. Но я ж не смогу. Я просто не смогу».

А вот Варя как раз могла. И у нее случались иногда пируэты на сторону, и Шпрехт знал про это и боялся только одного: серьезного варианта, варианта «Шпрехт — вэк!». Он говорил себе: «Солнце ведь не может светить одному, я не должен быть в претензии». Но, слава Богу, такого мужчины, чтоб Шпрехта — вэк, Варе на пути не встретилось, а потом само собой все кончилось. Кончилось Варино буйное время.

Жанна давно жила далеко и отдельно, жила, по меркам Вари, плохо, бедно. Сын работал в Москве, вот у него как раз было все хорошо и богато. Варя им гордилась, в Москву ездила с важным видом, всегда возвращалась в чем-нибудь новом, соседки цокали зубом над обновками, хотя и мало что в них понимали. Тряпки были с невесткиного плеча, из тех ультрамодных вещей, которые живут хорошо, если сезон, а то вообще миг. Низенькая Варя появлялась в клетчатом одеяле с дыркой посередине — называлось пончо. Она становилась похожа на передвижной шатер, конечно, смешно со стороны, но не смеялись: щедрых невесток уважали, не каждая мать имела подарки от дочерей, а Варя имела от чужой — можно сказать — бабы. Какой уж тут смех! Уважение…

Шпрехт был счастлив удовлетворением Вари, он примазывался к этому как отец удачного сына. Хотя Варя махала рукой и говорила: «Твое дело было минимальное. Это я его воспитала. Я».

Другой бы спорил… Шпрехт же улыбался. Это ж надо, как вовремя его прооперировали в том мае. Ему досталась лучшая женщина на земле. А то, что она сейчас кидается тяжелыми и не очень предметами, так пусть! Она после этого крепко спит, дает покой сосудам. Бурсит же поноет, поноет и уляжется, это болезнь не смертельная.

Шпрехт возвращается в комнату и подсмыкивает одеяло на похрапывающей жене. «Дай тебе Бог здоровья, дорогая, дай тебе Бог! Ревнует, дурочка, неизвестно к кому. Значит, любит?» Шпрехт сладко плачет: за что ему такое счастье?


ЛЕТЧИЦА | Вам и не снилось (сборник) | УЧИТЕЛЬНИЦА







Loading...