на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка |      
mobile | donate | ВЕСЕЛКА

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить
фантастика
космическая фантастика
фантастика ужасы
фэнтези
проза
  военная
  детская
  русская
детектив
  боевик
  детский
  иронический
  исторический
  политический
вестерн
приключения (исторический)
приключения (детская лит.)
детские рассказы
женские романы
религия
античная литература
Научная и не худ. литература
биография
бизнес
домашние животные
животные
искусство
история
компьютерная литература
лингвистика
математика
религия
сад-огород
спорт
техника
публицистика
философия
химия
close

реклама - advertisement



- IV -

Академик Посошков задерживался в Швеции. Подошло уже двадцатое ноября, а о нем не было никаких известий. Потом Раечка из ректората сказала Федору Ивановичу, что вся делегация отправилась в поездку по стране. Собирались посетить знаменитые институты, познакомиться с работами ученых.

К этому времени ударили хорошие морозы. Двадцатого числа было около пятнадцати градусов ниже нуля. Полуперденчек — дар академика Рядно — надежно утвердился на плечах Федора Ивановича. Дождалась зимы и черная курчавая ушанка. Двадцать первого числа весь день на землю опускался медленный — зимний — снег, и лыжная секция наметила на двадцать пятое поход на Большую Швейцарию.

Федор Иванович и до двадцать пятого каждое утро еще затемно выходил на лыжах. Заправив черные брюки в грубые, крестьянской вязки, носки, крепко зашнуровав лыжные ботинки и надев большой, как короб, темно-серый свитер с синими елками и черными оленями, натянув ниже ушей невзрачную черную шапку-чулок с металлической пуговкой на макушке, он не очень быстро, но ухватисто черной, падающей то влево, то вправо тенью улетал в парк по уже накатанной лыжне. Первый спуск был с Малой Швейцарии к реке. Федор Иванович вылетал из светлых сумерек в ясное утро. На белой реке далеко, где летом шли пароходы, виднелись черные точки. Это бесстрашные рыбаки, просверлив лунки в тонком льду, уже таскали из них окуней. Федор Иванович отдыхал, пристально смотрел на рыбаков и дальше, на тот берег, где за плоской равниной сизо туманилась и звала Большая Швейцария. Отдохнув, трогался обратно.

Однажды, вылетев со спуска к реке, он, не останавливаясь, перебирая ногами, свернул к небольшому береговому обрыву, косо съехал на снежное поле и побежал дальше — к рыбакам. Вскоре Федор Иванович попал в лыжню — первый лед уже был освоен, — и лыжня повела его к тому берегу. Она же у того берега взяла в сторону. Федор Иванович, понимая, что народной мудрости перечить нет смысла, подчинился ей. И был прав: в реку впадал небольшой приток, и лыжня, свернув туда, провела лыжника сразу под двумя мостами, помогла пересечь железную дорогу и шоссе, не снимая лыж. Сразу же за бетонным мостом, по которому бежали грузовики, начинался подъем.

Здесь как раз пора обратить специальное внимание на одно свойство Федора Ивановича. Он был наделен ярким, почти детским воображением, не погасшим со времен юности. Мы можем вспомнить, как давало это свойство о себе знать в разных случаях его жизни. Очень сильное впечатление произвел на него когда-то плакат висевший около классной доски. Он управлял юным Федей долгое время. Воспоминание об этом осталось у него на всю жизнь. Еще можно вспомнить, как однажды, год с лишним назад, когда он шел по улице, рука его сама вдруг согнулась в кольцо и пальцы коснулись грузи. С тех пор рука его часто повторяла это движение, особенно в последнее время, когда Леночку куда-то от него увезли. И металлический стук золотых мостов академика Рядно тоже преследовал его, Федор Иванович за чаем не раз бессознательно пробовал воспроизвести этот стук. Не мог отделаться от наваждения!

В последний год его дар переноситься в мир иллюзий, как бы во сне вновь создавать то, что происходила вокруг, и активно участвовать в этом сне, — этот дар значительно обогатился особым строительным материалом. На глазах Федора Ивановича во всех учреждениях и институтах, где ученый народ исследовал тайны органического мира, вдруг, словно по сигналу, вышли вперед люди, до сих пор себя не проявившие ни талантом, ни живостью мысли. С мстительным весельем накинулись они на тех, кто увлеченно работал. Спаянные до тех пор общим делом единые сообщества разбились на группы, ведущие одна за другой неусыпное наблюдение. Разыгрались невиданные собрания, длившиеся порой до утра, где одни нападали, а другие, борясь за место в жизни, отчаянно, но неумело защищались или, потеряв человеческое лицо, жалко каялись в грехах, которые в действительности были заслугами — что и подтвердилось позднее. Никто толком не понимал сущности этих требующих покаяния грехов, даже сами обвинители. Но вслух такие сомнения не высказывались. Действительно, кто же это поймет, когда тебе приписывают принадлежность к воинствующему агрессивному отряду господствующих за рубежом реакционеров от биологии, и приписывают подобную пакость только за то, что ты, будучи от природы любознательным и приметливым, пытаешься с помощью кристаллического порошка, растворенного в дистиллированной воде, изменить структуру растительной клетки и хочешь посмотреть, что из этого получится. Федор Иванович, как мы знаем, попал сначала в число активных преследователей. Его привело сюда то странное обстоятельство, что эти активисты, нападая, использовали марксистские горячие слова. А у Феди Дежкина было пионерское детство и комсомольская юность. Горячие слова при его ярком воображении и готовности вступиться за того, кто прав, были ему очень близки. «Пойдешь налево — придешь направо», — сказал однажды Сталин, как будто специально для этого случая.

К счастью, Федора Ивановича не покинула и в том стане способность наблюдать и сопоставлять. На веру он ничего не принимал, всегда искал подтверждения. А горячие слова произносятся зачастую в расчете на чистую веру слушателя. С удивлением приглядывался Федя Дежкин к возбужденным стрелкам и загонщикам в огромной охоте на людей. И постепенно, глубоко вникнув во все, он вдруг оказался среди тех, кого подозревали, «прорабатывали» и увольняли, а иногда подвергали и более суровым мерам воздействия.

Пионера и комсомольца тридцатых годов не могли испугать эти преследования. Все детство его прошло в играх, где он вместе с конниками Буденного отстаивал завоевания Октября от темных сил реакции и падал на поле сражения, сжимая в руке древко Красного знамени. Любимой картиной его детства было полотно Иогансона «Допрос коммунистов» — там были изображены два мужественных, уверенных в своей правоте человека, стоящих перед готовыми лопнуть от злости белогвардейцами, и толстый их генерал уже тащил из кобуры пистолет.

Эти вехи пути Федора Ивановича здесь кратко перечисляются для того, чтобы лучше можно было понять: упомянутый новый строительный материал был доставлен строителю неленивому, и тот сразу принялся за работу.

Перед ним возникали все новые варианты подстерегающих его испытаний, и он сразу же начинал шептать, отвечая своим не знающим передышки, изобретательным и, главное, неправым обвинителям.

С тех пор как он оказался распорядителем бесценного «наследства», все чаще стала являться ему погоня — как дурной сон, неясная, неизвестно, из каких мест исходящая, но упорная, оснащенная всем опытом человечества, изрядно поднаторевшего по части преследования своих талантливых творцов. Она была почти реальной. Дело в том, что Федора Ивановича ждала впереди какая-то непременная развязка. А поскольку он видел уже кое-какие виды, в том числе, с геологом и с Иваном Ильичом, развязка, включающая бегство и преследование, была вполне мыслимой.

Так что, скользя по лыжне чуть на подъем и уже слегка вспотев, он не чувствовал ни этого подъема, ни усталости. Даже боли в груди не замечал и только прибавлял ходу. Потому что за ним гнались. За ним уже гнались! Пели сзади ходкие лыжи, звенели концы палок. Преследователи наседали, и он ускорял ход.

Лыжня поднималась все выше, справа и слева мелькали сосны, а слева, кроме того, за соснами плыло, как под самолетом, белесое пространство.

— Лыжню! — крикнул сзади молодой мужской голос.

Федор Иванович очнулся и прыгнул влево, ближе к зовущему из-за сосен провалу. Мимо вихрем пронеслась цепочка легких, одинаково одетых лыжников — видимо, мастера спорта. Он снял шапку и вытер рукой мокрый, горячий лоб. Сильно болела грудь. Внизу под ним тоже стояли сосны, еще ниже — крутой, зализанный и словно облитый эмалью снежный склон почти весь был закрыт темными хвойными верхушками. А в промежутках между хвоей светилась пустота. На дне ее было шоссе, и там бежал грузовик. Бежал, подсказывая что-то, какой-то возможный вариант бегства.

Немного отдохнув, он поднялся еще выше — почти до половины высоты Швейцарии. Дальше подъем пошел отложе, и Федор Иванович, видя, что ему нет конца, решил возвращаться — через час нужно было идти на работу. Он повернул назад, оттолкнулся несколько раз, и скорость, нарастая, погрузила его опять в мечту. Новый вариант погони захватил дух. Искусственный страх, становясь все более натуральным, уколол его, подгоняя, и Федор Иванович, уходя от врага, не стал ни тормозить, ни мягко валиться в снег. Чуть присев, сжавшись, он летел под уклон, давая волю стихии разгона, прорабатывая вариант. И разгон получился такой, что, оплошай он чуть-чуть, его расшибло бы о бетонный устой первого моста. Но он не оплошал, и его вынесло из-под обоих мостов на равнину реки, и там, издалека увидев встречного лыжника, он попытался сойти с лыжни и, повалившись на бок, далеко пропахал снег. Полежал в снегу, отдыхая, пережидая боль.

Домой он бежал, довольный итогом. Назавтра решил повторить все.

А в воскресенье, двадцать пятого, когда среди дня около большого корпуса, где было общежитие, на снегу выстроилась вся секция институтских лыжников, Федор Иванович удивил ребят: пришел с большим синим рюкзаком за спиной. Тренер одобрительно пощупал рюкзак — там были кирпичи.

— Сколько? — спросил.

— Шесть, — ответил Федор Иванович.

— Не многовато для начала?

— Это у меня не начало, — был ответ.

— Ты сухой, пожалуй, можно, — согласился тренер Они пробежали в этот день, правда, не очень быстро и с остановками, двадцать четыре километра — туда и обратно. Моясь в душевой, приложив губы к воображаемой флейте, Федор Иванович ритмично пропускал через нее свое мощное, еще не усмиренное после бега дыхание. Получалась музыка, говорящая о том, что хорошо проработан еще один вариант. И что синий рюкзак надежно осел в головах и больше никого не удивит.

В то же воскресенье, когда снег сделался темно-сиреневым и стал по-вечернему громко слышен его хруст, Федора Ивановича встретил в институтском городке невысокий человек в длиннополом пальто и вислой шляпе.

— К тебе, что ли, пойдем... — сказал человек. — Давай, пошли к тебе.

— Приехали, Светозар Алексеевич?

— Не болтай лишнего. Где твоя дверь... Сюда, что ли?

Они вошли в коридор. Федор Иванович щелкнул ключом.

— Света не зажигай. Садись и слушай. Значит, так. Я приехал только что. По-моему, меня никто еще не видел. Вот что главное: я объявил на весь мир в докладе, что у нас получен полиплоид «Контумакса». И что он скрещен с «Солянум туберозум». Что получены ягоды. Назвал и имя советского ученого — доктора Ивана Ильича Стригалева. Показал им на экране для сравнения четыре фотографии: «Контумакс» дикий и полиплоид, ягоды дикаря, ягоды полиплоида и твои три ягоды. Получилась, Федя, сенсация. Я даже не думал, что простая, не специальная пресса так заинтересуется успехами естественных наук. Твое имя я не упомянул, хотя потом от членов делегации узнал, что статья твоя уже в лапах у Касьяна... Может, и зря не упомянул. Поостерегся бы Касьян трогать... На днях потащат нас с тобой... Держать ответ будем. Не боишься?

— А чего... Мне даже интересно, Светозар Алексеевич. Ответим... Я думаю, ничего страшного. Из избы же никакого мусора вы не вынесли...

— Из избы я ничего не вынес. Никакого мусора. Хотя мусор есть. А вот Касьяна я подкузьмил. Это похуже, чем если бы мусор... Он сейчас мечется, ищет выхода. Наверняка же его спросят. Попозже — когда выше дойдет. Хотя скандала может и не быть. Во-первых, его любят. А во-вторых, скроет все, собака.

— В общем, я готов, Светозар Алексеевич. К любому повороту.

— Ты можешь подумать: почему я тебя не спросил, вывозя эту новость туда. Потому, Федя, что ты, может быть, еще дурачок. И тогда уже не поправишь. А я должен был спасать науку. И приоритет. Там же тоже бьются над этим. Деньги большие вкладывают. Денег они не жалеют, мне все рассказали. Касьян здесь нас придержит, а там между тем сделают работу. И объявят. Там сразу объявляют. И Ивану Ильичу мое сообщение не повредит. Если он еще жив. А уж Касьяну нашему если не конец, то кол в брюхо отменный будет. Там ученый был, Мадсен, из Дании. Тоже над этим работает. Собирается ехать к нам, чтоб своими руками потрогать.

— А что он потрогает зимой?

— Я ему так и сказал. Все равно, говорит, поеду. Не верю, говорит. С господином Стригалевым лично беседовать хочу. Вот где Касьян завертится — в деле-то Ивана Ильича вся инициатива его. Эта новость его — как кипятком... Они же, Касьян с Саулом, не признают правил игры, но сами всегда уверены, что мы с ними будем обращаться строго по этим правилам.

Чувствуешь, Федор? Твой ключ применяю. В общем, я тебе все сказал, готовься. Этот исторический заседанс состоится дня через два. Не вздумай там за меня заступаться, себя подставлять. С тебя станет... Стенограмма будет, стенограмма. Вали все на Посошкова, от этого я буду лучше себя чувствовать. Мне ничто не страшно. Я уже нечувствителен к страшным вещам. А у тебя еще хлопоты по наследству Ивана Ильича. Ты — душеприказчик.

«Заседанс», о котором говорил Светозар Алексеевич, действительно состоялся через два дня — в среду, двадцать восьмого ноября. В этот день потекла, закапала оттепель, лыжни почернели, снег на тропинках превратился в кисель. Днем в учхоз позвонила из ректората Раечка и сообщила, что заседание ученого совета состоится в шесть вечера в малом конференц-зале.

Федор Иванович побрился, завязал галстук на чистой сорочке, надел «сэра Пэрси» и, накинув полуперденчик, к назначенному времени отправился к ректорскому корпусу. Оставив полушубок в раздевалке, вошел в длинный сводчатый коридор. Первый, кого он встретил, был Саул Брузжак. Издалека его не было видно просто в коридоре стояли кружком профессора и преподаватели, и все смотрели в центр и вниз. Потом когда Федор Иванович вошел в эту толпу, обозначился и сам Саул. Маленький и широкий, он метал сладкие черные взгляды и слегка корчился. Похоже, он увлекся оживленной беседой и потому не увидел Федора Ивановича, хотя тот шел прямо на него. Простодушно и легко улыбнувшись ему, Федор Иванович протянул руку. Саул смотрел на него с нежной смешинкой и не видел. Потом мельком увидел и, продолжая метать взгляды и корчиться, реагируя на интересную беседу, идущую в кружке, обронил, между прочим, такие слова:

— Извини, старик. Но руки я тебе не подам.

И не шевельнулся, не двинулся. Показал кому-то смеющиеся зубы, кому-то кивнул.

Тогда Федор Иванович, поклонившись всем, твердо протянул руку Вонлярлярскому, стоявшему за спиной Саула. Стефан Игнатьевич дернулся и, как старый мерин, на которого замахнулись кулаком, высоко поднял голову. Потом поднял ее выше и пронес свое печеное лицо в напряженном повороте — от Федора Ивановича к кому-то из собеседников. И оба заговорили, заговорили, спасая друг друга.

Вышла Раечка, пригласила всех входить. Федору Ивановичу, пряча глаза, уступали дорогу. Перед ним открылась галерея портретов, окружавшая весь небольшой зал. Академик Рядно уже висел на своем месте, моложавый, слегка наклонивший голову со знаменитой челкой. В передней части зала, на краю узкого помоста, стоял желтый фанерный ящик — трибуна для ораторов. В центре помоста был длинный стол, накрытый темно-коричневым сукном, там, у графина, сидел Варичев, холодно свесивший щеки и углы рта. Рядом с ним уже занял место Брузжак. Упав боком на стол, подперев щеку и бросив другую руку далеко вдоль темного суконного поля, поигрывал кулачком, рассматривая входящих. Все занимали места, в зале стоял шум молчаливо двигающейся толпы. Еще несколько человек в строгом молчании, поворачивая животы вправо и влево, прошли по помосту и уселись за столом. Стали наклоняться друг к другу, шепчась. «Много народу пригласили, — подумал Федор Иванович, садясь в третьем ряду, у боковой двери. — Значит, уверены в исходе. И Варичев, и Саул...»

Вдруг через боковую дверь вошел нарядный, ловкий, как фехтовальщик, академик Посошков. Проходя, нарочно задел кулаком Федора Ивановича. Промелькнули белые манжеты, хорошо отглаженный костюм — темный, с брусничным оттенком. Вспыхнула и погасла большая тропическая бабочка — малиновая, с жемчужными крапинами, присевшая там, где должен быть галстук. Светозар Алексеевич сдержанно поклонился знакомым и сел в первом ряду. Зал сразу затих, в задних рядах несколько человек приподнялись, чтобы разглядеть живого — не сдавшегося и маневрирующего вейсманиста-морганиста.

— Светозар Алексеевич! — пробубнил Варичев, показывая на незанятый стул в президиуме.

Академик поблагодарил сдержанным поклоном, чуть поднял отстраняющую руку и остался на месте.

— Приступим, товарищи! — сказал Варичев, поднимаясь. — Я думаю, сначала мы выслушаем сообщение Светозара Алексеевича о его поездке. Нет других предложений?

Посошков, перегибаясь, неслышно облетел помост и появился на трибуне. Федор Иванович любил его движения, всю его собранность, четкость. Лицо Светозара Алексеевича стало еще худощавее, черные глаза поблескивали на дне мягких теней, там угадывались страдание, твердость и интерес к происходящему. Серая дощечка усов была четко подстрижена, подчеркивала все оттенки настроения академика, давно уже не выходившего на арену, и вот решившего обнажить сталь.

Все почувствовали эту его решимость. Пролетел легкий шумок и мгновенно опал. Саул — тот только это и видел. Заулыбался, чуя начало драки.

Но Посошков не выхватил свою сталь. Он завел длинный и спокойный отчет о поездке советской делегации по чужой стране. Начал рассказывать об опытах с удвоением хромосом у гречихи. Сказал мимоходом:

«У нас все раньше Владимир Владимирович Сахаров сделал и с большим эффектом». Потом перешел к полиплоидной свекле, рассказал об урожаях последних лет на свекловичных плантациях, о том, чем шведы объясняют этот прирост — и опять же оказалось, что наряду с применяемой системой земледелия здесь значительную роль играет внедрение предложенных генетиками новинок, широкое использование растений с удвоенным набором хромосом. Корнеплоды получаются крупнее и содержат больше белка и крахмала, богаче сахарами, кислотами и витаминами.

— Светозар Алексеевич! Светозар Алексеевич! — это Саул не выдержал и, как он это делал всегда, металлическим голосом молодого грача с улыбкой прервал Посошкова. — Все знают о ваших симпатиях. Достаточно нам реакционных теорий. Не нужно, не нужно нас агитировать!..

— Какая наглость... — сказал академик, и усы его гадливо двинулись в сторону Брузжака.

Саул нежно улыбнулся в зал. Посошков, взявшись за край трибуны сухими пальцами, сверкнув большим обручальным кольцом, сморщил лоб, вспоминая, на чем он остановился, и продолжал свой отчет. Да, он был опытным бойцом, он хотел, чтобы противник напал первым. Завел пространный рассказ о том, что Шведские и датские ученые не ограничиваются колхицином, что найдено много новых средств воздействия на клетку. Так, например, синтезированы новые вещества-мутагены — этиленимин и нитрозогуанидин. Есть и еще...

Его остановила нарастающая волна искреннего смеха. Он посмотрел в зал сначала удивленно, потом с интересом. Федор Иванович уже понял, в чем дело: смеялись над странными словами.

— Светозар Алексеевич! — послышался женский басок. — Ой! Повтори, пожалуйста, второе слово. Женское ухо не принимает... Как это... «Нетрогайгавнидин»? Повтори, пожалуйста...

— А-а-анна Богумиловна! — Посошков протянул к ней руки. — У вас же марксистское ухо! Марксистка, а смеетесь над материей! Над мыслью, познающей вещество!

Тут Саул, взявший карандаш у Варичева, несколько раз звонко ударил по графину.

— Светозар Алексеевич! Оставьте эту схоластику себе! Эта материя, над которой совершено такое насилие, сама себя не узнает!

— Меня пригласили, как я понимаю... — рыкнул неожиданным баском Посошков, — чтобы послушать, что я там увидел, и подвергнуть критике мое выступление на конгрессе. Бестактные, малообразованные элементы, распущенные всяческими потачками.. Совершенно не знакомые с нормами поведения в среде ученых... — при этом он холодно смотрел на Саула. — И излишне самоуверенные... меня здесь все время перебивают. Председатель их не останавливает. Отлично! Стало быть, отчет мой не нужен. Задача облегчается, я ухожу с трибуны.

И он все так же ловко облетел трибуну и сел на свое место в первом ряду.

— Светозар Алексеевич! — Варичев застенчиво зашевелился на своем месте. — Мы просим у вас прошения Пожалуйста, продолжайте, перебивать вас больше не будут.

— Нет, я больше ничего не скажу. В Швеции не работают по методу академика Рядно. О достижениях сторонников Рядно никто на конгрессе не докладывал. Кроме меня... Я доложил все, что мне написали. А у шведов — сплошные вейсманисты-морганисты, насилующие материю. Так что переходите к вопросам. Только по делу задавайте. Я отвечу отсюда.

— Хорошо, будем по делу. Нам сообщили, что во время доклада вы допустили отход... Отошли от согласованного текста...

— Кто сообщил? В чем заключался отход? — трескучим голосом спросил академик, как бы головой отбивая мяч.

— Мне позвонил... Я думаю в этом нет тайны... Официально уведомил нас академик Рядно. Сообщил, что вы отклонились от утвержденного текста...

Лицо Варичева еще больше отяжелело. Он медленно произносил страшные слова и, словно не узнавая, с легким любопытством смотрел на того, кто сидел перед ним в первом ряду, как бы распятый на спинке стула, раскинувшись, как для прыжка вперед. В зале стояла тишина.

— Вы отклонились от текста. Я это повторяю. С чувством сожаления... Вы объявили, что в СССР якобы произведено успешное скрещивание дикого вида картофеля «Контумакс» с культурным «Солянум туберозум»...

— Кассиан Дамианович прав. Я сделал такое объявление. Только не якобы, а просто произведено. Дальше...

— Откуда у вас эти сведения?

— Вся работа шла у меня на глазах. Я же проректор по науке...

Смех зала на миг тронул тишину.

— Напрасно смеетесь, товарищи. Настоящий проректор обязан заниматься настоящей наукой.

— Мы принимаем к сведению ваше вызывающее заявление... Еще вопрос. Статья для «Проблем ботаники»... Вы пользовались ею?

— В числе других материалов.

— Кто автор статьи?

— Напечатано, что Дежкин.

Зал тревожно зашумел. Варичев ударил карандашом по графину.

— Кто дал вам оттиск?

— В Москве получил. От кого — поклялся молчать.

— Если вы поклялись молчать... значит, вы, я полагаю, знали, что советская общественность не одобрит то, что вы поклялись от нее скрыть...

— Разумеется. Сегодня не одобрит. А завтра...

— Завтра вы с Менделем будете на свалке истории! — крикнул кто-то в глубине зала. Варичев выждал паузу, перевернул какие-то листки.

— Вы дали оценку описанной в статье так называемой работе, назвали ее выдающейся...

— Не я. Хотя она действительно выдающаяся. На международном конгрессе я не мог из этических соображений назвать работу, сделанную в моей стране, выдающейся. Не полагается... А присутствующие на конгрессе ученые из разных стран назвали ее блестящей. Некоторые оценили ее как величайший успех науки, открывающий новые пути в селекции картофеля.

— Кто, например?

— Вот, я захватил... Вот что говорит в своем интервью датский ученый доктор Мадсен. — Посошков встал и развернул газетную вырезку. — Вот он тут: «Мы думали с коллегами, что будет перечисление уже известных чудес... И знаменитое изложение полурелигиозных представлений о „живом веществе“ и порождении новых видов из старых. Но академик Посошков произвел на этот раз подлинную сенсацию. Многие из нас не верят. Но я знал уже, правда, понаслышке, о некоторых работах доктора Стригалева, в частности, о его красивом и тонком эксперименте, дающем возможность в ряде случаев определить или исключить родителей гибридного растения. Этот эксперимент уже входит в некоторые наши учебники для биологических факультетов. Сообщение академика Посошкова вызвало сильнейший интерес. Ведь в случае, если это скрещивание удалось, советская генетика и селекция картофеля, как и вся биологическая наука в этой стране, выходит на новый, современный и очень высокий уровень. Так не бывает, чтобы один ученый столь далеко вырвался вперед, оставив коллег где-то позади, в тумане заблуждений. У него, конечно, есть школа, и она, несомненно, скоро заявит о себе. Правда, в том, что она до сих пор не дала о себе знать, есть основание к общему недоверию. Сомнения резонны — после стольких безуспешных попыток Запада покорить упрямое растение... не напрасно названное „Контумакс“, что значит „упрямый“, русские, с их примитивным уровнем исследований, берут его неожиданным приступом. В этом есть что-то от их характера. Но характер — не доказательство. Поверить в такие вещи можно, только потрогав объект руками...»

Светозар Алексеевич кончил читать и сел. Долго стояло непонятное, подогретое любопытством молчание. Потом Саул затряс около виска пальцем:

— Товарищи! Давайте вспомним, кто мы и чью газету читал нам академик Посошков! — голосом подростка прорезал он тишину. — Испытанное правило! Оно никогда нас не подводило: то, что враги хвалят, мы должны уничтожать!

— Вы не уничтожаете, а крадете это. И выдаете потом за свое.

— Светозар Алексеевич! — Варичев даже привстал. — О чем вы? Такие обвинения надо подтверждать...

— О чем? Про «Майский цветок» я. Его у меня на глазах растил Иван Ильич. И начинал с проклятого колхицина. Без колхицина не было бы никакого «Майского цветка»! И на глазах у меня было несколько попыток украсть с делянки ягоду. И, наконец, автором сорта стал академик Рядно.

— Наглая ложь! Он вырастил этот сорт на основе мичуринского учения! — крикнул кто-то в задних рядах.

— Во-первых, Мичурин имеет к нему лишь косвенное... А во-вторых, это не учение, — ответил Посошков, привстав и оглянувшись в зал. — Это настроение. С его помощью сорт не вырастишь. Если не начнешь с того приема... О котором это учение умалчивает... Приема, известного всем нам... Многократно применив который, Адам и Ева произвели род человеческий. Классический вейсманистско-морганистский прием с участием тончайших клеточных структур. С участием того самого единственного объекта, который изучают эти схоласты, как вы их называете...

— Ближе к делу, Светозар Алексеевич, — Брузжак совсем лег на бок, сладко любуясь Посошковым. — Художественные образы у вас получаются, мы давно это знаем. Вы же златоуст. Объясните, почему вы, как князь Курбский, кинулись искать правды в стан врагов? Не похоже ли это на измену Родине?

— Изменить Родине — это значит, дать что-нибудь врагу. Чтобы он мог воспользоваться против нее. А я ничего врагу не дал... Я Родине спас то, что вы совсем было похоронили...

— Ничего врагу не дал! — громко зашипел Саул, прицеливаясь. — Кроме грязи! Кроме гря-а-ази! Чтоб швыряли в нас!

— Ага! Так-так... Вы считаете это грязью. Ценное признание. Так вот, вся эта грязь пока осталась здесь. Туда попала слава. Там кричат о нашем приоритете, об успехе, вы это слышали. Да, теперь кое-кому придется почесаться, грязи налипло достаточно. Потому что про Ивана Ильича услышат теперь все...

— По-моему, и вы... вы были председателем на том собрании, где мы Стригалева... — Варичев кисловато улыбнулся одной щекой и одним глазом.

— Вот я и внес свою часть в дело очищения... — тут же ответил Посошков. — Но я о другом. Узнают не столько там, сколько здесь. Те, кого вы старательно обошли информацией. В итоге могут быть приняты меры, полезные и для престижа, о котором вы печетесь, по-моему, неискренне... И для освежения воздуха и науке.

— Вы считаете, что скандал поднимет наш престиж? — негромко спросил Варичев.

— До скандала еще очень далеко. И потом стоит ли его бояться тем, кто не замаран? Скандал — это факел, говорящий всем, что общество не терпит злоупотреблений ни с чьей стороны. Скандал порочит людей, но не общество. А вот уклонение, сокрытие скандала оберегает людей, но порочит общество. Пожалуйста. Выбирайте!

— Где вы берете ваш колхицин? — спросил Саул.

— Колхицин? Вот он! Могу показать, кто не видел. — У Светозара Алексеевича в руке уже ярко белел флакон с порошком. Академик высоко поднял его. — Подарил эту вещь для передачи Ивану Ильичу доктор Мадсен, чью статью я сейчас... Один из крупнейших...

— Махровый реакционер, генерал от вейсманизма-морганизма, — вставил Саул.

— Один из крупнейших исследователей растительной клетки, автор нескольких известных сортов картофеля. Он передал это для Ивана Ильича. Это чистый белый колхицин, редчайшей чистоты, нигде не найдешь такого, даже за золото...

— Он вам колхицин, а вы и хвать... Поймите, он же вас за руку взял и в стан расистов!

— Ох... — вздохнул Светозар Алексеевич и повел усами в сторону Саула. — Прямо хоть караул кричи. Я вам толкую простые вещи. Как этого не понять? — заговорил он тихо, но почему-то эти тихие слова стали особенно слышны. — Что украшает народ? Деятельность. Ее плоды. Вот передо мной... перед нами неоспоримый плод... Который должен украсить... Товарищ Брузжак требует, чтобы я этот плод вытравил, живьем закопал. Потому что плод получен вопреки построениям «корифея». Кое-кто за этим плодом, к тому же, охотится. Что же делать? Как спасти и плод, и наш приоритет? Писать товарищу Сталину? Уже писано, не помогло, чуть не испортило дело...

— Хулиганство! — отрывисто, но без огня выкрикнул кто-то в зале.

— Погубить? — Светозар Алексеевич словно не слышал выкрика. — Это можно. Это даже патриотично: не будет опорочен «корифей», сохранится «авторитет академика Рядно». Но я решил не губить плод. И спасти если не автора, то хоть его имя.

В зале начал расти шум.

— Еще полслова, — сказал Посошков, складывая перед собой обе руки в острую лодочку, обращаясь к залу. Федор Иванович закусил губу от тихой боли.

— Ну почему бы вам не восхититься моей непримиримостью! — небывалым трубным стоном воззвал Светозар Алексеевич. — Почему вас не радует честность, прямота, верность принципам? Почему бы вам не порадоваться, что такие есть среди вас? А полтора года назад, когда я каялся перед вами и вы знали, что я лгу и совершаю низость, низость! — почему вы аплодировали? Почему вы все так настаиваете: соверши опять подлость, сдайся, пади и будешь наш!..

— Больше не поверим! — крикнули вдали.

— Светозар Алексеевич, я вынужден вас прервать, — тоже отрывисто и без огня возгласил Варичев. — Это уже спекуляция.

— Да я и сам больше ничего не скажу, — тихо и твердо проговорил Посошков. — Я — пас. Ведите совет без меня.

И он сложил руки на груди.

— Как, товарищи? Откроем прения? — дав улечься шуму, спросил Варичев. Саул сказал ему что-то. Варичев показал голубоватые глаза и кивнул. — Саул Борисович предлагает заслушать и Дежкина. Федор Иванович! К вам вот есть... несколько вопросов. Вот это сочинение... Статья о новой работе Стригалева... Ею воспользовался Посошков для доклада на конгрессе. Это и есть та работа, которую вы готовили по плану, утвержденному академиком Рядно?

— Да. Эта самая. Одна из работ.

— Ах, у вас еще есть?

— Конечно! Задуман ряд работ.

— В каком же они свете будут рисовать...

— Проблема еще не решена, — сказал Федор Иванович.

— А общее, общее направление?

— Разумеется, оно соответствует утвержденному плану.

Варичев с угрюмым интересом взглянул на него.

— Это действительно так? Федор Иванович, мы с вами ведем здесь серьезный разговор.

— Действительно так.

— А как же эта, которая...

— Я не мог отрицать бесспорное достижение. Если бы я попытался игнорировать его или уничтожить... на чем настаивают здесь некоторые... Меня бы в тридцатых годах назвали за это вредителем, врагом народа. Не могу так рисковать. Пусть врагом называют тех, кто настаивает...

— Слушай, старик... — начал было Саул.

— Вы мне не подали руку при встрече. И подчеркнули это словесно. Значит, я вам уже не старик. Имейте в виду, к таким вещам я отношусь серьезно.

— Федор Иваныч! — раздался сзади него зычный бас Анны Богумиловны. — Ты хороший же парень, что ты нашел интересного у этого монаха, у Менделя?

— Он, Анна Богумиловна, хоть и монах, а не побоялся объективную истину под носом у самого бога подсмотреть. И заявил об этом. А вот наши монахи...

— Значит, вы считаете, что законы Менделя — объективная истина? — спросил Варичев.

«Черт, быстро же я дал себя накрыть», — подумал Федор Иванович.

— Опыты Менделя я повторял, и результат был тот же, — сказал он.

— Где вы их повторяли? — спокойно спросил Варичев.

«Опять подставил бок», — подумал Федор Иванович.

— В Москве, в институтской оранжерее. Их результаты отражают закономерность, существующую вне нашего сознания. Отрицать это будет невежеством или притворством.

— Скажите, Федор Иванович... Правильно я вас называю? — холодно обратился Саул. — Вот это сочинение... Вот это, о грибе якобы... Напечатанное в «Проблемах»... Это чья работа?

— Моя! — послышался запальчивый тенорок Светозара Алексеевича. — Я провел исследование, я установил, что это не серая ольха, а та же береза, пораженная болезнью, и я написал работу. Могу и черновичок показать...

Целую минуту после этих слов длилась тишина. Потом по залу пошел легкий шум — люди приходили в себя, они не привыкли к такой дерзости.

— Докатился... — послышался голос из зала.

— Зачем псевдоним взяли? — крикнул кто-то сзади.

— Разумеется, чтобы скрыть имя подлинного автора, — как бы отмахиваясь от мухи, бросил через плечо академик.

— Впервые вижу такое рыцарство! — покачал головой Брузжак. — Наперебой спешат захватить пальму реакционности!

Он взглянул на Варичева, как бы сладко потягиваясь, встал и пошел к трибуне — говорить речь. И исчез в этом ящике, только чуть был виден черный, протертый посредине войлок его волос.

— Надо, надо, товарищи, наконец... Наконец и навсегда! Покончить с остатками непомерно затянувшейся дискуссии, разоблачить и разгромить до конца антинаучные концепции менделистов-морганистов-вейсманистов, — он на высоких нотах капризно проныл эти слова, и пение его не обещало ничего хорошего. — В наших вузах преподается история партии, преподается курс ленинизма. И рядом в щелях прячется живучая моргановская генетика. А теперь схоласты, осмелев, даже нападают в открытую... Не пора ли, товарищи? Не пора ли нам почистить эти щели партийной щеточкой? С кипяточком!

«Попробуй, разберись, что он в это время думает», — Федор Иванович, слушая Брузжака, с исследовательским интересом вникал в его интонации. Зная Саула, он видел, что сейчас карликовый самец принял свое очередное обличье и занимается любимым делом. «Что же он думает в это время? — не отставал вопрос. — Не может быть, чтоб он так думал. Он создает образ, читает роль. Речь идет отдельно, а собственные мысли — отдельно».

Интересное явление, которое Федор Иванович, подперев щеку, наблюдал, отвлекало его, снимало страх.

— Не схола-асты, не схоласты нападают, — громко сказал он, не шевельнувшись. — Материя, материя вышла и бьет вас! Фактами бьет!

— Открытые заявления двух вейсманистов, — вытягивалась тем временем из фанерного ящика, словно цепь с одинаковыми звеньями, гладкая речь. — Открытые заявления пойманных с поличным вейсманистов, которые, не стесняясь, смотрят в глаза общественности, призвавшей их, наконец, к ответу, говорят о том, что они не хотят считаться с нами... Предпочитают сохранить себя как часть воинствующего агрессивного отряда господствующих за границей реакционных биологических направлений... Действуя как пропагандисты фашистской идеологии...

— Товарищ!.. Товарищ оратор! — крикнул кто-то из последних рядов. — Товарищ, не знаю вас... Минуту!

Саул замолчал.

— Что вам? — спросил резко и недовольно и слегка поднялся на носках, чтобы увидеть говорившего.

— Вы увлеклись... Вы сказали, фашистская идеология... — звучал негромкий голос из глубины зала. — Вы так и сказали: фашистская. Надо словам знать цену. Мне известно, что товарищ Дежкин сражался на фронте с фашистами. Он имеет раны...

— Он эмпирически сражался, — Саул усмехнулся, и зал умолк, застыв от изумления. — Сражаться — это еще не все, товарищи. Надо еще понимать, за что и против чего сражаешься...

Федор Иванович, слегка порозовев, начал подниматься. Но в это время раздался трескучий голос Посошкова:

— Саул Борисыч! Саул Борисыч! Не городите вздор. У Федора Ивановича на теле ран больше, чем у вас естественных отверстий. И поверьте мне, тяжелые раны вернее говорят ему, что такое фашизм... Чем ваши естественные, так сказать... органы чувств.

Зал хоть и слабо, но весело зашумел. Даже Варичев ухмыльнулся и, выждав немного, лениво ударил карандашом по графину.

— Товарищи! Давайте вернемся к тому, для чего мы здесь собрались.

— Вот именно! — Саул мгновенно воспользовался подоспевшей помощью. — Вот именно! А не превращать дело в цирк. Мы даем здесь бой, повторяю, бой фашистской идеологии. Американцы подбрасывают нам генетику... эту дохлую собаку... вовсе не для того, чтобы мы от этого процветали. Самим-то им она не нужна. Может ли хозяйство США в условиях постоянного перепроизводства быть заинтересовано в генетике?..

— Значит, они нам ее, чтобы и у нас началось перепроизводство? — крикнул кто-то весело.

— Еще один адвокат гнилого империализма! — Саул, став на носки, строго посмотрел в зал. — Не для того, чтоб перепроизводство, нет, — я отвечаю этому новоявленному адвокату. Для того, чтоб реставрировать... вернуть нас к дооктябрьским временам! Объективный ход всего процесса показывает, что все обстоит именно так. Думаете, почему наши молодые да ранние... вейсманистско-морганистское «кубло», как их метко прозвал Кассиан Дамианович... Думаете, почему они с первых своих шагов укрылись в глубоком подполье?

— Не они укрылись в подполье, не они! Подполье построили вокруг них! — прозвучал в зале голос Федора Ивановича.

— Интере-есно! Нет, нет, дайте ему, пусть говорит, — Саул махнул рукой на Варичева, ударившего было по графину. — Говорите, Дежкин... Федор Иванович... Как это построили вокруг них подполье? Что-то новое из тактики...

— Они сами ничего нового не придумали и не конструировали. И тактики никакой у них не было. Пока не начали их шерстить. Как изучали, так и продолжали изучать. Ту же науку. По тем же учебникам, на которых сначала ведь никаких таких штампов «не выдавать» не было. А потом вокруг ломка пошла, книги стали запрещать. И образовался вокруг них иной мир. Непонятный. С иными отношениями. А они новой биологии не понимали, а старая была понятна. Факты, факты все. А тут вера требуется. А они что — они всегда собирались. Готовились к семинарам — и это называлось тогда похвальным дополнением к учебному процессу. Кто на танцы, а эти — за книгу. Цвет студенчества! И вдруг назвали подпольем! «Кублом»! За что? За то, что ребята не хотели верить в порождение лещины грабом. За то, что хотели знать! Докажи, так они и поверят! А им вместо доказательства — ярлык. «Кубло»! Кто прилепил? Вы правы, прилепил академик Рядно...

— Слишком вольно бросаетесь именами... — заметил Варичев.

— Если уж дали слово, дайте досказать. Я говорю — взяли и назвали подпольем. И на ребят, на малых, об рушили всю мощь государственной машины. Никакого сострадания, я не говорю уже о здравом смысле...

— Какого вы еще хотите сострадания! — ворвался Саул, зачастил. — К кому! О чем вы говорите?

— Об элементарном свойстве нормального человека.

— Не распускайте здесь идеалистических соплей! Жалость ему подай! Сострадание! — Саула переполняла ирония. — Слышали мы таких материалистов! Такими разговорами пытаются связать руки победившего пролетариата! Чтоб в конечном итоге затащить в лагерь правых реставраторов капитализма! Бить надо таких слюнтяев! Крепким рабочим кулаком!

Здесь академик Посошков громко затопал ногами об пол. Брузжак остановился.

— Хоть этот крик посвящен мне, я, в конце концов, уйду. Когда на собрании ученых-биологов начинают кричать о рабочем кулаке и поднимается такой пулеметный треск, председатель должен не пугаться и стучать в свой графин. Я устал от таких фраз. Они уже давно отработали свое. Хватит! Я не коза, которая питается афишами. Давайте заниматься делом. Если хотите судить нас — судите. Но без криков. Без экстаза. Надоела собачина! Вон и досказать не дали человеку, заставили участвовать в дуэте...

— Я повторяю, — заговорил Федор Иванович. — Это «кубло» ребятам прилепили ни за что. Через пять лет, глядишь, и отменят вдруг название, и опять станет похвальной такая инициатива студентов — глубже изучать предмет. И сейчас было бы похвально, если бы ребята так изучали труды академика Рядно. Но эти труды глубоко изучать нельзя. Там же нет глубины...

И зал вдруг взорвался — зашикал и закричал. «Позор! Позор!» — слышались странно отрывистые голоса, издаваемые вполсилы. Федор Иванович удивленно озирался. Ему ведь казалось сначала, что зал был на его стороне. Ветераны войны, бывшие солдаты — ведь они были здесь, они и поддержали его, когда Саул принялся было кричать о фашизме. Вот как странно бывает. Как можно обмануться... Нельзя было касаться народного академика, он не зря начинал свой путь с косоворотки и сапог. Его имя было свято.

Графин чуть слышно звенел. Варичев строго, тяжело смотрел по сторонам, изредка негромко ударял по графину.

— Вы что-нибудь еще добавите, Саул Борисович? спросил он, когда шум начал опадать,

— Я думаю, что мне самое время кончить, — радостно всплеснул и развел руками Брузжак, поднимаясь на носки. — На Востоке считалось, что твое слово совпало с истиной, если сразу после него ангел сказал «аминь». Я думаю, товарищи, что не будет особенной натяжки, если я приложу этот образ к настоящему моменту! Аудитория единодушно и недвусмысленно выразила здесь свою поддержку идеям нашего знаменосца — академика Рядно и свое осуждение всем попыткам эти идеи опорочить. Спасибо, товарищи, за эту поддержку!

Опять затрещали аплодисменты — как хворост в большом костре. Потом Варичев поднялся и, свесив углы рта, чуть приоткрыв голубые равнодушные глаза, объявил, что на этом открытая часть заседания кончается, и попросил членов совета остаться для обсуждения закрытой повестки дня.

— И вы можете остаться, Светозар Алексеевич, — сказал Варичев. — Мы вас не выводили из состава...

— Я сам себя вывел. Из состава, — коротко ответил Посошков и исчез за дверью.

Он ждал Федора Ивановича в вестибюле.

— Молодец, хорошо отбивался. Вечером будешь дома? Я позвоню. Часов в десять. Постарайся быть.

Легкий мороз сковал лужи. Снежная каша затвердела. Со всех сторон из темноты слышался хруст тонкого льда. Люди шли с заседания, негромко говорили. Придя к себе, Федор Иванович переоделся в свою лыжную форму. Ему захотелось пробежаться по парку. Вышел на крыльцо, развел руки в стороны, покачал ими, как крыльями, и сорвался, побежал по хрупкой тропинке. В парке в полной темноте сиренево светился снег, и на нем чернели протаявшие и скованные морозом тропы. Мерно работая руками, Федор Иванович бежал и постепенно разогревался. И по мере разогрева его начали окружать живые образы, как бы слетаясь к нему из темноты. Да, в его судьбе получилось все, как у Гоголя в «Вие». Сначала Федора Ивановича не видел никто, а потом увидели вдруг все бесы. Какая радость! Как быстро все произошло. И все одно к одному. И удача с «Контумаксом», и его статья для «Проблем», и крах редколлегии, и поездка Светозара Алексеевича. И появление нового «кубла». Все сразу. А новое «кубло», похоже, было серьезным. Учло опыт предыдущего. Посмотреть бы на них. Подозрительно Касьян молчит. Не подает голоса. Но Светозар Алексеевич! Так повернуть свою жизнь... Теперь все полетит вперед. Весь маршрут для него теперь ясен. Впрочем, и для Федора Ивановича. Не дать бы маху. Продумать надо все дальнейшее. Только что продумывать — все само несется в одном направлении. Вариантов мало...

Контуры гнезда были уже видны, и птица продолжала проворно таскать травинки. И вариант — единственный — летел навстречу, становясь все яснее.

Федор Иванович повернул назад. Надо было не опоздать к десяти. Он легко пробежал по институтскому городку. Все его проезды и дорожки уже опустели, стены отзывались на шаги Федора Ивановича. Потопав на крыльце, он вошел к себе. Чай греть не стал. «Будем из самовара. Наверно, последнее будет чаепитие». Начал медленно переодеваться, поглядывая на часы. Собственно, свитер можно оставить. Только брюки с ботинками. И полуперденчик надеть...

Телефон зазвонил. Это был Светозар Алексеевич.

— Сколько тебе времени надо, чтоб ко мне... Ну, где полчаса, там и час. Приходи в одиннадцать. Можешь даже опоздать на полчаса. Еще лучше. У меня появились неотложные дела. Если не застанешь — я буду у соседа. Не уходи. Вот как сделаем: позвони. Если не открою — входи. Дверь будет не заперта. Толкай и входи. И жди, ты свой. Жди в кабинете, ты же там был. Там, на столе, почитаешь кое-что. Оставлю тексты. Пока я прибегу. Ну, давай... Целую тебя, молодец. Хороший парень. Такого сына бы мне. Давай...

Повесив трубку, Федор Иванович постоял, размышляя. Потом надел свой пахучий полушубок, наслаждаясь его сладкой бараньей вонью. Надел шапку и вышел. Взглянул на часы — времени впереди было много, спешить не стоило. Если Посошков побежал к соседу — значит, с соседом у него дела. Пусть, не торопясь, проворачивает их, сидеть одному в кабинете и ждать нет смысла.

Федор Иванович не спеша зашагал через парк, решив сделать хороший крюк минут на сорок, а то и на час. Он дошел до Первой Продольной аллеи и зашагал по ней, все время чувствуя рядом обрыв, падающий к нижнему парку и к реке. Тот обрыв, куда летом во время бега красиво срывался академик и четырехметровыми скачками проваливался на самое дно. Федор Иванович еще не освоил этот обрыв. Но освоить когда-нибудь надо. «Если когда-нибудь окажусь здесь», — подумал он. Пока можно думать только о лыжах. Вернее, о том, что будет завтра... Все наследство пристроено хорошо, но его же надо определить на тот случай... Ведь теперь можно ждать всякого. Надо подумать о втором двойнике, о следующем... Иван Ильич говорил:

«Садиться не имею права». А вот сидит.

И он пошел быстрее — сама мысль погнала.

Когда началась та улица, где с одной стороны безлюдно темнел учхоз, а с другой — среди высоких неспокойных сосен горели одинокие огоньки профессорских домов, он увидел в луче далекого фонаря: на часах было одиннадцать с несколькими минутами. Замедлив шаг, чтобы явиться попозднее, он побрел по темной улице, пересекая пятна света от редких фонарей. Дом академика был почти не виден среди черноты леса и кустов. Только два окна слабо светились сквозь шторы. Одно — внизу, одно — вверху.

Никто не вышел на долгий звонок Федора Ивановича. Как было велено, толкнул дверь, и она открылась. В прихожей и первой комнате горел свет. Федор Иванович прошел прямо к лестнице и по пути заметил, что картины Петрова-Водкина нет на месте. Деревянная лестница заскрипела под его шагами, он вошел в кабинет. Здесь был спокойный глубокий полумрак, только стол, накрытый в одном месте мягким и широким конусом света, падавшим из-под незнакомого черного абажура, как бы ожидал Федора Ивановича. Лампы с тремя голыми фарфоровыми красавицами не было. Вместо нее и торчала железная конструкция с зигзагообразными рычагами, и как раз на этих рычагах держался черный абажур.

«Это тебе», — вдруг увидел Федор Иванович записку на столе. На записке стоял запечатанный флакон с белым порошком — тот самый колхицин, что был вручен академику датчанином для передачи Стригалеву. «Правильно, — подумал он. — Я и есть Стригалев». Положив не без удовлетворения этот неожиданный подарок в карман полушубка и как бы случайно поймав в себе туманный вопрос: «Почему это я не разделся?» — Федор Иванович тут же увидел на столе еще несколько предметов. «Это тебе», — было написано на другой записке, и на ней лежал продолговатый сверток, перевязанный крест-накрест крепкой ниткой. И на свертке было повторено: «Тебе». Надорвав бумагу на углу, Федор Иванович увидел бледные денежные купюры. Там, похоже, была огромная сумма. Чувствуя неясное беспокойство, с трудом засовывая в карман этот сверток и при этом подумав некстати: «Деньги — это вовремя», он уже читал надпись на заклеенном конверте: «Феде». Болезненным желваком подкатила тревога. Он схватил было толстый конверт, чтобы надорвать, но тут же увидел сложенный вдвое лист, и на нем размашистое:

«Прочитать немедленно». Не прикоснувшись к бумаге, мгновенно, с ужасом обернулся. Вокруг был глубокий полумрак, из него выступали лишь спинки двух кресел. Он бросился к двери, там был выключатель. Широкая клавиша щелкнула под его пальцем. Ослепительно, как электросварка, вспыхнула фарфоровая люстра, и, невольно закрыв рукой глаза, Федор Иванович успел увидеть на диване вытянувшееся тело. Малиновый суконный пиджак. Золотистые шнуры. Маленькие ботинки, примерно тридцать восьмого размера...

Светозар Алексеевич спокойно лежал на боку, лицом к спинке дивана, удобно подложив обе руки под щеку. Он отдыхал от «собачины». Безмятежно, крепко заснул и так, может быть, видя тающий, манящий сон, может быть, даже видя белые косички, шепча что-то, постепенно отошел от этого мира, как знаменитый океанский пароход, под звуки оркестров, чуть заметно отходит от родного материка.

Вытащив его сопротивляющуюся руку, Федор Иванович долго нащупывал пульс. Академик был мертв. Рука была уже прохладна. Все произошло совсем недавно, может быть, полчаса назад.

На полу лежал белый пластиковый патрон. Мелькнули латинские слова. Возле патрона — выкатившиеся из него белые таблетки. На овальном столе, около холодного самовара, стояла бутылка коньяка «Финь-Шампань», отпитая на треть. Рядом сверкал знакомый стеклянный пузырь с желтым коньяком на дне. Федор Иванович глядел на все эти предметы, переводя взгляд с одного на другой, и они рассказывали ему, как все это происходило.

Потом спохватился. Внимание его непонятным образом переключилось — и он уже оказался у письменного стола и читал развернутый белый лист. «Федя! Сделай, что здесь прошу, сделай в последовательности, которая указана. И даже не думай ничего изменять. Добродетель здесь только помешает. Дензнаки — тебе на дело. Как и колхицин. Под столом упакованы: лампа и Петров-В. Лампу возьмешь себе. Она тебе ближе, чем кому-либо. Этой лампой я тебя усыновляю. Петрова отдашь Андрюшке, когда ему будет пятнадцать лет. Вместе с письмом, которое там, под упаковкой. Не вскрывай там ничего, в упаковке передашь. Меня оставь на месте. Все вынесешь, пока ночь, дверь прикрой, не защелкивай. Заклеенный конверт без адреса оставь на столе. Остальные отнесешь к себе домой, дома разберись. Где написано „почтой“ — опустишь в почтовые ящики. В разные. Где написано „в руки“ — все эти письма передашь знакомой тебе женщине, у которой летом был воспитанник, любивший подслушивать беседу философов и не скрывавший при этом улыбки превосходства. Она разнесет, кому надо, и вручит. Передашь завтра. Письмо „Моим непонятным противникам“ прочитай, оно не запечатано, потом заклеишь. Там три экземпляра, один отошли почтой самому Сатане. Я думаю, ты понял, кому. Имеется в виду К. Д. Р. Прости, пожалуйста. Другой — в ректорат. Четвертый (здесь он ошибся — был очень возбужден) — в президиум академии. Как написано на конвертах. Все три письма — заказные — отошлешь утром. После двух ночи в дом ко мне не показывайся. Насчет меня не беспокойся, все меры будут приняты. Мое письмо к тебе прочитай на досуге, когда будешь располагать достаточным временем. Урывками не читай. Читай с должным уважением, писал твой ни черта не насытившийся жизнью, перепутавший все нитки в клубке учитель. Кольцо оставь на пальце. Выноси упакованное через черный ход (с кухни), он открыт. Прямо по дорожке иди к калитке — и в лес, потом, напрямик, — к противоположной опушке и вдоль нее налево — к парку. Это письмо сожги в кухне. Там спички. Ну, Феденька мой, прощай...»

Видимо, тут он и начал глотать свои таблетки и пошел к дивану...

Рассовав все конверты — их было десятка полтора — по карманам, Федор Иванович вытащил из-под стола два хорошо завернутых в твердую бумагу и перевязанных шпагатом предмета. Сразу угадал по форме и весу, что это картина в рамке и тяжелая лампа с абажуром. Поднеся руку к выключателю, долго смотрел на неподвижное тело. Потом решительно нажал клавишу, выключатель громко щелкнул, и тьма отсекла навсегда дорогую часть прошлого, оставившую еще один болезненный след в жизни Федора Ивановича.

Как и было предписано, он спустился с вещами в кухню. Здесь, на столе, лежал спичечный коробок. Федор Иванович сжег лист с предписаниями и дунул на черные хлопья. Потом, толкнув ногой незапертую дверь, вышел на мороз. Чуть слышно похрустывая ледком, дошел до распахнутой калитки, и ожидавшая его тьма приняла одинокого человека и прикрыла черным, пахнущим хвоей рукавом.

Придя к себе, он прежде всего сел читать письмо Посошкова, адресованное в несколько мест.

«Вам, товарищи академики, маститые коллеги, будет небезынтересно это мое писание, — летели красивые, четкие строки. — Особенно же тем из вас, авторам капитальных трудов, ныне белоголовым докторам и академикам, которые проголосовали за прием бездарного знахаря в наши ряды. Лично я голосовал против — открою вам секрет своего бюллетеня. Может быть, поэтому у меня голова не так бела — душа не болела, не кряхтел по ночам. Знайте, Отечество никогда не забудет, что это вы, несколько моих коллег, навязали ему это страшилище и что на вас лежит ответственность за судьбу многих открытий в науке и за жизнь их авторов. Молодцы! Вы же видели, что поддержанная вами галиматья нуждается в постоянной защите со стороны властей, в ссылках на одобрение Сталина! Неужели вы не видели, что у нее нет собственных подпорок! Я знаю, что вы мне скажете: „Ишь, распетушился в гробу. Мертвый живого не разумеет“. Но ведь я был живой и зачеркнул это слово, которое было и вам ненавистно. Вымарал его из бюллетеня! Что вам грозило? Я всегда ломал голову: ну что еще нужно старику, получившему все награды и почести? Взял бы да и отколол коленце перед смертью, чтоб потомки, поражаясь, с уважением вспоминали имя. Я вижу кислые физиономии и повисшие щеки некоторых из вас, тех, кто, как я, был смолоду на верном пути, а потом — как я же! — из земных, то есть подлых шкурных соображений, стали сотрудниками „народного академика“. Что с вами случилось? Да, да, знаю: то же, что и со мной. Я сам это познал: есть еще одна почесть, которую многие белоголовые боятся потерять. Надо, оказывается, суметь безупречно пробежать этот, иногда длинный, оставшийся отрезок от последнего ордена до последнего вздоха. Чтоб на полминуты остановили движение на Садовом кольце, пропуская кортеж, и чтоб похоронили на Новодевичьем кладбище вместе с другими такими же непорочными. В старости все видишь. Все как на ладони. Но и подлость в старости уже не замажешь как еошибку молодости". Если подлость творил думающий старец, в могилу будет зарыт эталон подлости. Но я-то все же свернул под конец на человеческую дорогу, могу перед вами похвастаться. Выпрямил, наконец, проволоку, которая собиралась уже сломаться от частых перегибов то в одну сторону, то в другую. Я сделал дело. За него мне еще скажут спасибо. Думаю, что с этого дела начнет рушиться и плотина, которой этот желтозубый бобер завалил естественно текущую реку науки для того только, чтоб создать себе удобное жилье. Как я их вижу насквозь, таких промышленников! Я мог, конечно, ожидать неприятностей — ведь я отклонился от текста, я превознес произведение проклятого вейсманиста-морганиста! Раньше так, как меня, секли только за троцкизм! Но я сегодня экстерриториален. Я более неприкосновенен, чем американский посол. Так что когда вы разгонитесь меня топтать на своем неискреннем „товарищеском“ суде, вы получите только труп старика, несколько килограммов костей. Валяйте, делайте с ними, что хотите, можете варить из них клей, „меня там нет“ — хорошо сказал классик!

Да, я помогал колхицином всей генетической команде. Какое счастье — заявить вслух: я с риском для жизни помогал Копернику! А разве это не счастье — заявить Касьяну: второго „Майского цветка“ не будет! И первый еще получит имя своего настоящего автора. Спеши, Касьян, спасать шкуру, скорей объявляй, что авторство принадлежит Стригалеву и тебе. Себя — на второе место! Имей в виду, уже действует автоматический механизм. Стригалев изобрел его, он уже известен! Скоро начнут проверять твои сорта. Если объявишь, механизм автоматически остановится, и ты еще подышишь. Нет, — пеняй на себя. Придется краснеть многим, но тебе этот румянец начальства выйдет боком. Спеши, бездарь, и скажи спасибо, что предупредили. Это я не ради тебя — ради нас всех, чтоб от стыда уйти. Ох, друзья, невозможно видеть, как хиреет прекрасное когда-то хозяйство от руки этого „сына беднейшего крестьянина“.

Вот он, самый настоящий кулак, вот она контра! Это вам не „три с гривою да пять рогатых“. Для тебя говорю, Саул, „теоретик“, питающийся чужими страданиями. Методом твоей арифметики (она у тебя, конечно, „материалистическая“) кулака не определить — только уничтожишь работяг, которые любят труд и умеют что-то делать. Что и натворили такие, как ты, горластые счетоводы. Кулак — это качество личности. Это паразит, надевший самую выгодную для своего времени маску. Оглянись, Брузжак, на себя! И покажи зеркало Касьяну!

Боюсь, что вы ничего из сказанного не поймете или, поняв, притворитесь, что вас коробит моя беспардонная вылазка. Иначе я бы выступил перед вами в живом виде. Поскольку надежды на это „иначе“ нет, а я телесно слаб и не выношу „товарищеских“ издевательств над высшей тайной, которую собой представляет человек, я пользуюсь своим правом сесть в личный вертолет и улететь, помахав вам ручкой».

Перечитав это письмо еще раз, посидев над ним неподвижно, Федор Иванович вложил все три копии в конверты, уже надписанные Светозаром Алексеевичем. Получилась стопка, он отодвинул ее на середину стола.

Рядом поместил другую стопку — то, что пойдет в почтовые ящики. То, что следовало отдать тете Поле, тоже отодвинул. После этого взял толстый конверт с надписью «Феде» и, разорвав его, вытащил несколько плотно исписанных листов — почти целую тетрадь.

Это было длинное жизнеописание академика Посошкова. Федор Иванович читал его больше часа. Многие вещи он уже знал из нескольких бесед со Светозаром Алексеевичем и из той исповеди, которую он выслушал однажды ночью по дороге к тому большому окну, что ярко светилось, как окно операционной.

«Феденька мой, я был прав! — так начиналась та часть письма, где был заголовок: „Мои рассуждения для тебя“. — Тебе, родной, предоставляется возможность совершить экскурсию во внутренний конус другого человека. Все пространство ты не исходишь, оно бесконечно. Но по некоторым палатам поброди. Я, Федя, был прав! И ты был прав. И Шекспир! Да, все законы, все человеческие установления, все условности недействительны для того, кто оцарапан отравленной шпагой. Но голос совести слышен как никогда раньше. Трубит! Его действительно заглушали „соображения“ и расчеты. В мире появилось странное существо — уже не человек, но еще не камень. Я позволил себе величайшее из жертвоприношений, о котором долго мечтал, но никак не решался приступить. Я помог знанию восторжествовать над суеверием. За это всегда приходится жертвовать жизнью. Ты смотри, дай это понять моему мальчишечке, когда будешь вручать картину. Его мать тебя шугнет, как только ты упомянешь мое имя. Но ты не пугайся. Скажи и ей все, что ты думаешь обо мне».

У этого письма не было обдуманного плана, и Федор Иванович вдруг понял, что Светозар Алексеевич не хотел расставаться с бумагой, его держал, притягивал к себе сам контакт с другим человеком. И тут же, прочитав еще две страницы, он увидел, что был прав.

«Казалось бы, то, что я потерял и что мне угрожает, — все это должно заставить меня мгновенно поставить точку, — как бы наткнулся он на эти строчки. — Но все иначе! Возможность общения с человеком, который тебя может понять — это такая цепь, которую разрубишь не сразу. Почему и нет сил перестать писать это письмо...»

Фраза на одиннадцатой странице опять заставила его надолго задуматься. Сначала шли как бы подготовительные строки: «Я что-то успел все-таки сделать. Кое-что тебе известно, кое-чего ты не знаешь — в бог с ним. Теперь для меня наступил конец деланию, и я складываю инструменты. Беседовать с суеверным мистиком генералом у меня нет желания. А у него, видишь, взыграло. Мне известно, что и ты уже попал в фокус его профессионального интереса. Я вовсе не зову тебя последовать... Я просто фиксирую для тебя такое вот наблюдение...».

Дальше и шла эта фраза: «Желание смерти — не есть желание смерти. Это только поиск лучшего состояния. Что в конечном счете является крайним выражением желания жить».

И, перечитав эту фразу, Федор Иванович надолго оцепенел. Решительно хлопнул ладонью по столу. «Умирать не имею права», — сказал он себе и даже привстал, словно собрался сейчас же куда-то бежать. Потом сел. Стал читать письмо дальше.

«Благо — то, что доставляет удовольствие, — прочитал он. — Или то, что прекращает страдание. Это твоя формула. Для ищущего смерти страдальца смерть есть благо. Запиши и сошлись на свидетельство очевидца».

«Он любуется красивыми изречениями. Он еще жив», — промелькнула мысль. И тут же Федор Иванович одернул себя. Он не имел права судить того, кто уже узнал тайну смерти.

К концу письма пришло и подтверждение: старику было не до красных слов. «Если я туп, — писал он, — если я не понимаю ясных вещей и не имею достаточно глубокого образования, и при этом стремлюсь главенствовать и сумею захватить себе право лезть в дела, мне не понятные, но затрагивающие судьбу многих, может получиться то, что наш Хейфец называл отбором глупых. Непонятное легкомысленно отбрасывается. Разумеется, большинством голосов. Теперь это все — вредные идеи, вейсманизм-морганизм и кибернетика. А в понятном — у нас единогласие с коллегами, которые понимают ровно столько, сколько и я, не больше. Нас, таких молодцов, набирается достаточное количество. И когда нас набирается достаточно, мы можем из своей среды назначить нового Бетховена — взамен того, непонятного и надоевшего. Можем избрать великого ученого-биолога и поставить выше Дарвина! А Дарвину — плоский эволюционизм пришить. И дело на него состряпать, на мертвого. Мы можем составлять кафтановские приказы! Узнай, к чему я все это... Я совершаю... — тут Светозар Алексеевич резко зачеркнул это слово и написал сверху: „Я совершил!“ — и повторил: — Я совершил нечто загадочное для живущих. Поймет только тот, кто сам станет собираться в дорогу. Я мог бы этого и не совершить, дух мой еще силен. АН тело, тело, Феденька, вопиет. Черная собачка рада бы побегать еще, попугать дурачков, да молодости нет. Всю истратила. А тут нужна страшенная прыть. Я еще могу владеть собой, когда на заседание вползает, как дурной запах, наш византийский император Кассиан. И начинает меня поливать. Или когда Саул быстро вбегает, как таракан. Терплю! Даже речи их слушаю! Анализирую! Мыслю! Но Касьян же не спит, все голову ломает: чем бы еще меня донять. Теперь вот меня, по его указке, потащат к ограниченному карьеристу, поднявшемуся надо мной в силу вышеназванного отбора. Я с ним уже общался один раз. Тут нужны силы для противостояния. Нужна молодость. Я ведь могу у него и закукарекать! Нет, не доставлю Касьяну этой радости. Петроний вскроет себе вены, так будет лучше, достойнее».

Утром Федор Иванович, надев полушубок и шапку, отправился опускать письма. По пути постучал в комнату, где жила тетя Поля.

Она приняла письма так, как будто ей вернули взятую взаймы рублевку. Кивнула и сунула их под фартук. «Вот с кем жил рядом — и не знал!» — удивился Федор Иванович.

Он быстро прошел всю Советскую улицу, бросая письма в почтовые ящики. Потом заглянул на почту и сдал три заказных письма. Квитанции тут же порвал. Когда возвращался парком в институтский городок, начал падать легкий снег. Небо было серое, недоброе. Обещало метель.

В городке, идя по тропке, он свернул к ректорскому корпусу — его потянуло к себе движение людей, быстро входящих в подъезд и выходящих на улицу. Он так же быстро взбежал по крыльцу. В вестибюле его встретил большой портрет академика Посошкова, перевязанный на одном углу черной лентой. Портрет стоял на чем-то вроде самодельного мольберта. Склонив красивую голову, академик смотрел вдумчивыми острыми глазами. Он был в крапчатом галстуке-бабочке. Тут же, на втором мольберте, стояло натянутое на подрамник, написанное красивыми буквами объявление о скоропостижной смерти выдающегося ученого — академика Светозара Алексеевича Посошкова, последовавшей в ночь...

Читая этот текст, Федор Иванович не удивлялся. Он даже удовлетворенно качал головой. «Правильно, — думал он. — Гасят. Все одеялом накрыли. И дымом чтоб не пахло... Если бы я последовал примеру, и меня тоже с прискорбием проводили бы. А так — попрут с треском. И из института, и из науки».

И действительно, в приемной ректора его ждал приказ. После длинного вступления, которое он читать не стал, шла резолютивная часть: «За скрытую активную борьбу против передовой мичуринской науки, за проповедь реакционных идей вейсманизма-морганизма... кандидата биологических наук Дежкина Федора Ивановича отчислить из института с 28 ноября с. г.».

— Подпишите, пожалуйста, — сказала Раечка.

— Нет. Я сначала поговорю с Варичевым.

— Петр Леонидыч сказал, что он вас не примет.

— Посмотрим... — Федор Иванович холодно и мягко взглянул на нее и вышел.


* * * | Белые одежды | - V -



Всего проголосовало: 86
Средний рейтинг 4.4 из 5