Book: Медвежий ключ



Медвежий ключ

Андрей Буровский

Медвежий ключ

Медвежий ключ

Название: Медвежий ключ

Автор: Андрей Буровский

Издательство: АСТ

Формат: fb2

АННОТАЦИЯ

Красноярец Андрей Буровский, чьи первые книги выходили в совместном с Александром Бушковым в проекте «Сибирская жуть», создал новый жанр. Придумать ему название затруднительно, поскольку на деле это смешение жанров, не производящее, тем не менее, впечатления эклектики. Впрочем, «сибирская жуть» — наилучшее жанровое определение.

Есть у Буровского и фактура Федосеева («Злой дух Ямбуя»), и обстоятельность Обручева, назидательность Ивана Ефремова и фантазия Грина, а вдобавок собственные ирония и цинизм, роднящие Буровского и Бушкова. Главное, что он пишет о своей родине, коей почитает хакасские степи и горную тайгу, в которых встретил лучшие моменты своей жизни. Именно там он находит экзотику, которой не сыщешь в какой-нибудь Амазонии или Африке.

Удивительное происходит в Саянской тайге: серия зверских убийств, исчезновений; необъяснимо ведут себя медведи. Действительность оказывается невероятней самых причудливых догадок…

Шакала, живущего в Мазандаранских лесах, могут поймать только мазандаранские собаки.

Персидская поговорка

Введение

2 августа 2001 года

Курить вообще-то не полагалось, но как тут было не курить? Василий не отрывался от мундштука, но — культурный сыскарь — собирал пепел в коробочку. Саша дымил на крыльце, и только Данилов курил нагло, стряхивая на пол сероватый пепел «Беломора».

— Вот мы курим, а в одном романе убийцу по запаху нашли, — глубокомысленно проговорил Василий.

— Что, убийца в штаны навалил? — лениво заметил Данилов, и Саша с Васей засмеялись.

— Нет, там табак был в коробочке… То есть не сам табак, а табачный дым, — охотно пояснил Василий. — Тот гад курил, а коробочка захлопнулась, а с ней и дым… Так и остался дым в коробочке, а его потом понюхали.

— И что?

— Как «что»?

— Ну, понюхали и дальше что?

— Ну, и нашли убийцу, по запаху табака.

— Это где такое было?

— В Южных Штатах.

— А-аа… У нас бы не нашли, у нас полдеревни «Беломор» курит, половина — овальные.

— У них тоже запах различается.

— Различается, да не так; там был особый табак, аристократ убивал, там понюхали дым из коробочки, и всем все сразу ясно стало, кто убил.

Данилов понимал, — парни болтают, чтобы отвлечься от месива на полу; жутко переломанное тело с нелепо торчащей рукой и вертикально вставшими ребрами, разбросанное по полу так, что уже и на труп не похоже. Даже Данилов, сыскарь опытный и битый, лишний раз не смотрел на полотенце, под которым скрывалось лицо. Почему-то на этот раз ткань совершенно не мешала угадывать черты, и это было совсем не то человеческое лицо, на которое хотелось посмотреть. Труп давно обещали забрать, но «скорая помощь» все никак не выберется из Разливного, — нет бензину, четвертый час все обещают «решить с бензином». Сыскари все что могли, сделали, а врачей нет и нет, и нет никакой возможности забрать это отсюда. Так он и лежит, бывший хозяин квартиры, пугая даже сыскарей. А каково было женщине, первой обнаружившей здесь мужа?!

— Может, все-таки Филимонов?

Данилов пожал плечами. Саша определенно не собирался думать самостоятельно. С каких пор Филимонов забирался в такую глухомань?! Филимонов «работал» по малым городкам Красноярского края, и вообще «почерк» другой.

— Ты вторую дверь на двор проверил?

Вопрос формальный, и к тому же задан второй раз; не мог этого Саша не проверить. Саша кивает головой, и Данилов машет сыскарям, первым выходит из дома. Тут свежий ветер, хлопает по ветру белье в соседском дворе, пронзительный вечерний свет. Тишина. Покой. То есть во множестве домов сейчас обсуждают событие, машут руками, кричат. Группки собираются на улице, тоже машут руками. Но это люди суетятся, а горы-то стоят спокойные, суровые, залитые золотым низким светом. Людей мало, а пространство, замкнутое горами, огромно. Склоны гор расширяют долину кверху, полутемная вечерняя земля как бы распахивается в небо. Суета людей не стоит золотого неба, гор, тайги.

…Ну, теперь давайте еще раз. Благо, дело сделано, и можно просто постоять и все обдумать. Значит, вошел он через дверь. Толкнул ее так, что крючок слетел с петель — здоровый мужик, когда будем брать — надо иметь в виду. Через забор он, гад, перескочил: калитка была на защелке. Или шел в ограду, калитку открыл, выходил из ограды, закрыл? Если так — аккуратный убийца!

У пса переломан хребет. Опять же — очень сильный человек. Мужик специально шагнул к собаке, крупной, размером с овчарку, ударил обухом или поленом. Здесь тоже воняет мазутом. И зашел он, получается, в избу, так и шел, сшибая двери с крючков, — сначала наружную потом — внутреннюю. Очень быстро рванулся, если учесть, где спал Ануфриев: потому что не успел проснуться Володя Ануфриев, пока преступник бежал через сени, через горницу в спальню; а если Володя и проснулся от грохота слетевшей двери, то только в последний момент, когда его уже били поленом… или все-таки обухом? Наверное, обухом, потому что потом его стали рубить, рвать на части. Чем еще, если не топором? Третий случай за месяц. Серийное убийство. В сельской глубинке, среди людей, где и мелкое воровство — два случая в год. Там, где убийств, можно сказать, и не бывало отродясь. И никто не видел ничего. Ни разу никого и ничего. Полная пустота, и никаких зацепок, абсолютно.

Саша Васильев допросил свидетелей, и быть не может, чтобы ему не рассказали бы. Гибкий, красивый парень, большие синие глаза, очень наивные. Девицы приходят в восторг, дамы млеют от облика Саши, а он умеет снимать информацию.

— То есть вы ничего не слыхали? Странно…

— Почему странно?

— А потому, что дверь там вышибали. Представляете, сколько шуму было?

— Не…

— И ничего не было слышно?

— Не…

Василий тоже вышел на крыльцо, за ним потянулся и Саша.

— Третий случай…

— Четвертый…

— Вася, ты упорно Тугаринова — в эту серию, да? Хоть его и на дороге, а не в доме?

— В дороге, но тоже охотник.

— И пахло мазутом, — хохотнул Саша.

— И мазутом. — Василий улыбался, но Данилов видел хорошо: не дает ему покоя запах мазута.

— Все-таки — ну кому нужно давить охотников? Кому они так не потрафили? Если бы хоть грабили их…

— А может, это место расчищают? Мафия других охотников?

— То есть, чтобы на место убитых…

— А у тебя есть и другая версия?

— Тут этих версий придумать!..

— Нет у тебя никакой версии…

— Да тихо вы… Хватит про мафию, что за пустобрехство курам на смех…

И Сергей Данилов затягивается еще раз, наслаждается сухим горячим дымом. Помощники честно молчат, и опять слышен плеск воды в километре отсюда, шорох ветра в кронах деревьев. Невольно вспоминаешь, что этого не слышит и не услышит никогда местный охотник Ануфриев, и становится особенно противно. Все-таки очень тихо здесь, даже для сельских районов. Машина шумит где? Еще на втором перевале, а ее уже слышно и здесь. Минут через десять будут все, кому надо: и врач, и машина, чтобы увезти покойника, куда положено. А ведь зацепок никаких, Данилов. Дело безнадежное, невнятное. Еще один охотник. Если считать только с Тубергером и Ивановым, Ануфриев будет третьим, — всех трех убили вот так же, в собственных домах. Если считать Тугаринова, то случай уже четвертый. Тугаринов, с одной стороны, охотник, с другой, дело было не в доме; Тугаринов шел по дороге, и на него напали из засады. Ничего не взято, ни у одного из троих… четверых. Никому ничего эти люди плохого не сделали. Никто им никогда не угрожал. Охотничьих угодий не делили. С чужими женами не спали. Отродясь ничего не украли. И вообще бизнесом не занимались, всю жизнь честно работали. Тогда — скажите на милость, за что?! Данилов знал, что если убивают — то за что-то. Он, конечно, читал Сименона, слышал рассказы. Но в его практике «так просто» никто и никого не убивал, и Данилов в такую возможность как-то и не очень верил, что бы там не писали в детективах. Четыре убийства без мотива? А почерк один, верно ведь? Значит, есть кто-то, у кого есть причина рисковать, есть мотив беспощадно врываться в дома, убивать охотника за охотником. Мотив безумца? Может быть, какой ни есть, а мотив! Этот мотив и есть точка, в которой все сходится, — и поведение этих четверых, и их обидчика, и какие-то неизвестные счеты. Кто-то нахально бросил ему вызов… Бросил кто-то, у кого своя логика… может быть, и логика маньяка. Но дело даже не в том, маньяк этот тип или никакой он не маньяк. Кто-то делает отвратительные вещи и хочет скрыть их ото всех. Данилов знал, что не будет ему покоя, пока он не узнает, в какой точке сходятся эти четыре убийства.

…Так, вот они и фары, прыгают вверх-вниз, ползут по деревенской улице. Появилась, наконец, и медицина!

Часть I

ВОКРУГ ДА ОКОЛО

Глава 1. Порог

26 июля 2000 года

Видно было, как медведица рявкнула — раскрытый рот, все тело подалось вперед. А звука не донеслось даже малейшего — все звуки погасил порог. Малыши помчались вдоль воды, куда-то к огромным камням, оторванным недавно от скалы. Недавно — потому что всего сорок лет назад скалу рвали, делали дорогу на Осиновку. Даже бешеная горная река не успела обточить камней — громадных, тяжеленных, со множеством острых граней. Медвежата забрались на них, каждый на отдельный камень, попрыгали, как меховые мячики. Залезли и уселись на камнях, повернулись мордочками к матери. Профессор Товстолес подивился точности маневра — что-то до сих пор не замечал он за медведями таких талантов.

Медведица потянулась мордой к ним, замерла в странной позе: подавшись вперед, вытянув голову и спину по одной линии. Медвежата наблюдали за матерью, как завороженные, и вдруг оба кинулись в воду.

Владимир Дмитриевич Товстолес передернулся всем телом: под тем берегом вода неслась быстрее, чем курьерский поезд. Они что, самоубийцы?! А темные круглые головки уже всплыли, уже мчались в пороге, ныряли на бурунах шиверы. Вверх-вниз, вверх-вниз, и как по команде — к берегу, на пляж, сразу же по выходе из стремнины. Тут река растекалась пошире, течение чуть замедлялось, зверьки выпрыгнули из воды, как вылетели. Медведица уже на берегу, облизывает малышей. Товстолес приник к биноклю, морда зверя оказалась почти совсем рядом.

Вот, вылизывает детей, а они, понятное дело, обтряхиваются, и фонтаны воды летят в воздух. Что такое?! Нос медведицы подрагивал, вся верхняя часть морды от пасти до лба ритмично сокращалась.

Медвежата опять кинулись в реку, теперь изо всех сил поплыли вверх, к только что покинутым камням. Стремнина относила их, прямо к камням не доплыть; звереныши отклонились, ушли под берег, где течение гораздо меньше. Медвежат отделяло от Товстолеса метров пятнадцать; он и без всякого бинокля видел, как в зелено-серой, бешено несущейся воде сокращаются, извиваются тела медвежат, как бешено гребут кривые коротенькие лапки. Медведица сидела по-собачьи на противоположном берегу, наблюдала. Язык свисал у нее из пасти, как у собаки, и Товстолеса неприятно задела мысль, что зверь, чего доброго, может его обнаружить. Хотя маскировка надежна, это он знал наверняка, и рассмотреть его медведица не сможет.

Зверь опять вскочил, обратившись головой к реке. Товстолес навел было бинокль… Но медведица попросту рявкнула — с такой силой, что даже на другой берег Оя, сквозь рев воды, донесся отголосок ее крика. Медвежата в тот же миг развернулись, дали воде себя снести, и даже сами помогали ей, гребли. Еще с полчаса семейство отдыхало, медвежата валялись и играли. Владимир Дмитриевич привычно размышлял, так же привычно думая и о медведях, и одновременно о своем восприятии медведей — чтобы делать науку, важно уметь и то, и другое. Что-то слишком уж умиленно наблюдал он за этой медведицей, чересчур много людских черт ей приписывал. Ну прямо женщина, разумное существо, чудилось Товстолесу в этой здоровенной самке медведя, кормящей малышей, нежно толкающей их огромным черным, совсем не человеческим носом.

Владимир Дмитриевич знал, что ученые, слишком долго следящие в природе за гиенами, львами и шимпанзе, начинают в какой-то мере отождествлять себя с этими животными. А медведей он изучал уже больше сорока лет, и как-то привык относиться к ним особенно, не как к другим видам животных… Взять хотя бы любовь медведей к мясу «с душком». Не раз, наблюдая за зверем, разрывающим полуразложившуюся тушу, Товстолес чувствовал, как его рот наполняется слюной. Стоило вспомнить, что именно ест медведь, и это чувство проходило. Уже одна эта способность показывала, до какой степени Товстолес сроднился со зверьми, чувствовал то же, что и они. И мог приписывать им человеческие качества.

Но эти как будто и впрямь отличались от других зверей. Вот только что вели себя вполне обычно, и тут же встали странным треугольником, головами друг к другу. Минуты три медведица и медвежата стояли, сблизив головы, почти уперев их друг в друга. В бинокль было видно немногое — мохнатое плечо заслоняло морды, а Товстолес чувствовал — на мордах-то и написано самое интересное.

И опять все, как в десятках и сотнях медвежьих семей, которые видел Владимир Дмитриевич в десятках медвежьих урочищ от Украины до Аляски: медведица бродила по мелководью, переворачивала камни, на каждом из которых вполне мог бы выспаться профессор Товстолес. Медвежата сидели на камнях, наблюдали, не сводя глаз с камней и с матери. Ага! Дружно кинулись в воду! Вода вскипела еще сильнее — и от ударов о камни, и от плюханья медвежьего семейства. Вот один малыш как будто нашел что-то в реке: окунулся с головой, потащил было из воды изогнувшийся серебряный бок, тут же снова ушел в воду с головой. Медвежонка оторвало от камня и он понесся в стремнине. Мать рявкнула, но малыш, кажется, и сам уже усвоил урок, загреб лапами, вышел ниже порога, на пляже.

Становилось жарко, звериная семья ушла, а ученый записал все, что видел, и тут же улегся поспать. Товстолес смеялся, что у него и образ жизни медвежий: в его схорон напротив порога надо было попадать заранее, желательно еще до света. Минут двадцать уходило, чтобы надуть лодку, приплыть на этот мыс, спрятать лодку, спрятаться получше самому. Все утро ученый, надежно закрытый от зверей ветвями прибрежных ив и травой, наблюдал за играми, охотами зверей, а на жаркое время лень было уходить в поселок. Товстолес ложился спать тут же, в своем укрытии. Лодка к тому времени просыхала, приятно пружинила; под ветвями прибрежных ив, в тени, ученый пил кофе из термоса, ел принесенное с собой, и засыпал. Вечером опять была работа, и только с первыми звездами ученый уходил в поселок.

Ну конечно же, опять медвежья семья! Налимов отыскать в реке не трудно, надо только переворачивать камни, а взрослый самец найдет еду и получше. Мать с тремя малышами… Вернее, с двумя малышами и здоровенным пестуном: детенышем от прошлого приплода. Пестун большущий, почти со взрослого медведя, но несравненно светлее, почти что соломенно-желтый, и пропорции совсем другие — большая голова на тощей шее, лапы большущие, на тонких ногах — телосложение подростка.

Они тоже купались, играли, ловили рыбин под камнями, но как ни наблюдал Товстолес за этой медвежьей семьей, никаких странностей он не заметил, и окончательно решил: что-то ему последнее время слишком уж многое чудится. Может, пора сделать перерыв, не ходить на порог несколько дней? Посидеть, рассортировать записи, сравнить все, что он видел в Саянах, с наблюдаемым в других краях. Идиллически сидеть у речки, вести неторопливые беседы с Мараловыми, с другими приятными людьми, отвыкнуть видеть в медведях мохнатые подобия людей.

Все это думал ученый, продолжая быстро покрывать страницы блокнота понятными только ему значками: он сделал уже столько записей о поведении медведей, что очень много шло на автомате, почти что без усилия разума.

А часа через два на пороге случилась беда.

Началась беда с того, что на пороге появился человек. Владимир Дмитриевич понятия не имел, кто этот крепкий дядька лет сорока — сорока пяти, осторожно спускавшийся по склону. Не будь у ученого привычки все время осматривать склоны гор, амфитеатром спускавшихся к порогу, он мог бы его и не заметить, как не заметили медведи. Но кто это?!

Вроде бы, он всех знал в Малой Речке… по крайней мере, всех охотников, промышлявших по этим местам. Но вот хоть убейте, а этой круглой, обветренной физиономии он до сих пор не встречал. Глуповато-смелое, небритое лицо показалось Товстолесу одновременно циничным, неумным и жестоким. Он побоялся бы доверить что-то важное человеку с таким выражением лица.

Товстолес верил своему впечатлению: ведь человек считал, что он тут совершенно один. Убежище Товстолеса оставалось для него такой же тайной, как и для медведей (Товстолес радовался этому). Человек не следил за выражением своего лица, он наблюдал за медведями. Человек был наедине с самим собой и уж конечно не старался придать лицу никакого особенного выражения.

У медведей не очень хорошее зрение, а порог заглушал все шаги. Раза два человек чуть не сорвался со склона, при этом возникал какой-то шум, звери ничего так и не слышали. Человек шел быстро и ловко, маскировался в траве и за деревьями. Его лицо приобретало все более лихое и какое-то бесшабашно-жестокое выражение.



Товстолес узнал его оружие — винтовка, у которой сделан самодельный магазин, на четыре или пять патронов: оружие страшное дальностью и силой боя. Человек давно мог стрелять, и не понимал Товстолес, зачем он вообще двигается дальше, рискует быть увиденным медведями? Вот незнакомец присел за кустом, в каких-то метрах тридцати от мирно лежащих зверей; Товстолес не мог не восхититься, как быстро и ловко он маскируется; тут чувствовался большой опыт лесной жизни.

Владимир Дмитриевич был уверен — вот теперь человек будет стрелять. А он, тоже неизвестно зачем, вдруг быстро побежал, сильно нагнувшись, держа тело почти параллельно земле. Складка местности скрывала его, и человек вынырнул вдруг в нескольких метрах от медведицы, распрямился, приладил оружие к плечу. Товстолес опять отметил, как ухватисто он держит винтовку, как быстро грянул первый выстрел. Медведица вскинулась мгновенно — реакция дикого зверя. А человек уже стрелял, дымок уже отлетал по ветру, грохот слышен был даже сквозь порог. Зверь не успел даже вскочить, когда сморщилась, разорвалась шкура между шеей и плечом, ее ударило об землю страшной силой пули, попавшей в массивные кости. Еще дважды стрелял человек, почти в упор. Медведицу отбросило, перекатило на спину, потом на бок, лапы ее нелепо задергались и постепенно остановились. Медведица так и осталась лежать с мученически выгнутой спиной, с нелепо задранной, торчащей под углом к земле задней лапой.

До этого медвежата как вскочили, так и остались на местах, глядя на мать, на незнакомца. Лапы медведицы еще молотили воздух, как он раз за разом стрелял. БАХ! И медвежонка отбросило в сторону; он корчился, бился, но всякий раз, как поднимался на лапы — сразу падал. БАХ! — через неуловимо короткий промежуток времени. Второго медвежонка унесло на спину, лапы его дико задергались, в точности как у матери.

А человек уже бежал, вовсю бежал за драпающим в ужасе пестуном, и в руке у него был стиснут нож. Они скрылись в сосняке так быстро, все вообще произошло так быстро, что Товстолес никак не мог опомниться. На пустом берегу бился раненый звереныш; неподвижно лежали второй медвежонок и медведица, нелепо торчали их задние лапы. Товстолес знал, что так торчат лапы всех мертвых зверей — от медведя до домашнего котенка. Было всего четырнадцать минут седьмого, а появление незнакомца Товстолес отметил в шесть часов пятьдесят пять минут.

В семь часов двадцать четыре минуты человек появился опять. По его спокойно-торжествующему, самодовольному лицу невозможно было определить, поймал он пестуна, или же нет. Подошел к бившемуся медвежонку — малыш упирался лапами, пытался отползать. Человек весело засмеялся, зверек дернулся сильнее, чуть отполз. Человек ткнул его ножом, и опять засмеялся, когда малыш пытался отмахнуться лапой. Так повторялось несколько раз, а потом человек ткнул сильнее и стал с интересом наблюдать, как умирает маленькое животное.

Потом человек начал споро разделывать медведицу — Товстолес отметил, что ушло у него чуть больше часа, а все мясо уже лежало в стороне от дымящейся лужи внутренностей и крови. Так же споро, энергично человек стал набивать мясом рюкзак. Вошла едва пятая часть, и человек три раза возвращался за оставшимся мясом, уносил его куда-то за хребет и прятал. На третий раз он нес мясо так же легко и пружинисто, как в первый раз.

Товстолес всерьез подумывал, не пустить ли в ход свой карабин. Расстояние — метров пятьдесят, человек и не подозревает, что на другом берегу реки кто-то лежит в укрытии, следит за каждым его движением. Убийство почти безопасное. Мешало что-то, всосанное еще с молоком матери, бесспорное, чего он не хотел в себе давить.

И незнакомый человек, смертельно опасный, неприятный, побросал в воду голову медведицы, шкуру, кинул обоих медвежат. В последний раз вскинул на плечи рюкзак, на плечо положил окорок, и двинулся в горы, на хребет.

На этот раз Товстолес пролежал в схороне дольше обычного. Ему все казалось, что незнакомец должен засесть на хребте и наблюдать за всем, что происходит на пороге и вокруг. Или что он скоро вернется. Но это, наверное, старый ученый на этот раз приписывал человеку простенькие хитрости медведей. Вряд ли ему нужно было возвращаться, этому незнакомцу.

Стояла полная темнота, когда Товстолес вытащил из ямки резиновую лодку, переправился на ней на левый берег реки, до пляжа. Вот она, кровь и кишки медведицы. Вот волок — след того, как тащили к реке одного из детенышей. Ученый старик шел быстрым шагом в поселок, все продолжая ломать голову — кто бы мог быть этот человек?! И как бы найти пестуна — уже большой, он не сумеет пока жить и кормиться без матери; такой полувзрослый медведь вполне может наделать разных черных дел: начнет, например, таскать домашнюю скотину.

Глава 2. Чудовище

2 августа 2001 года

У Кати не было часов, и поэтому она не знала, в котором часу заблудилась. Наступал вечер — так будет точнее всего. Катя сама знала, что сделала ошибку: зря спустилась в новый распадок, не докричавшись подруг. Малина тут была такая рясная, собирать ее было так здорово, что Катя и сама не заметила, как попала в незнакомые места. Хорошо бы еще тек по распадку ручей, чтобы по нему выйти куда-то, а то просто какое-то болотце, чахлые деревца, и даже непонятно, видела уже Катя этот кусочек болота или еще нет. Тут чавкала под сапогами ненадежная осклизлая земля, тучи комаров поднимались при каждом движении — но малины тут было полно!

Надо было Кате сразу же, не дожидаясь ничего, полезть на склон, красиво нависавший над болотом. Но в знакомых местах малину давно обобрали, а тут ведро стало вовсю наполняться, давно уже, когда девочка бросала в ведро пригоршню, не раздавалось звона — дно закрыто. И Катерина прошла дальше по этому болотцу, изгибавшемуся вместе с распадком, занявшим все днище долины, свернула раз и другой в такие же, ничем не различимые долинки. Ведро оттянуло руку, пора было хвастаться подружкам и выходить к Веркиному мотоциклу. И вот тут-то, как настало время выходить к Верке и Таньке и хвастаться, Катя окончательно поняла, что сама не знает, где находится.

Тут бы Кате сразу выйти на хребет, пока еще светло, осмотреться. Сделай это Катя тотчас же, она бы, очень может быть, и поняла, куда попала. Но Катя стала выходить так же, по днищу долины: так прямо по ней шла и шла, а долина извивалась, раздваивалась, и Катя не всегда понимала — была она тут или нет. На этом девочка потеряла еще часа два, и лучи солнца перестали освещать дно долины. Наверху, на хребтах, сосны плавились в солнечном сиянии, небо было по дневному ярко-синее, а на дне уже наступал вечер, ползли тени, под кустами скапливалась темнота, поднимались тучи комаров.

К тому времени Катя понимала превосходно, что заблудилась, и что если она не выйдет за ближайший час на дорогу, придется ночевать в лесу. Ну вот, съездила с подружками на «приметное место», набрала ягод! «Два часа, и полное ведро!», — передразнила Катя Таньку. В животе явственно бурчало. Катя запустила руку в ведро, кинула пригоршню в рот… Нет, малину так просто есть невозможно! Тем более, весь день каждую третью ягоду Катерина отправляла себе в рот…

А еды не взяли совершенно… Зачем?! «Проскочим на мотоцикле до Большой Черемухи, оттуда ногами до Распадков, к вечеру вернемся». Теперь вот будет ночевать в лесу, а с первым светом идти километров пятнадцать! Что она может не дойти до Малой Речки, девочка совершенно не думала, не первый раз в лесу, четырнадцать лет, здорова… Выйдет!

С опозданием в несколько часов Катя решила — надо подняться на хребет, оттуда будет видно далеко. В самом последнем свете дня Катя вышла на склон, поднималась, сколько хватило дыхания. Тут, наверху, вроде бы, воздух был точно такой же неподвижный, вечерний, но все же дышалось много легче, и комаров все-таки меньше. Под высокими соснами, по твердой земле, двигаться стало нетрудно, ноги проваливались в мох, но гораздо слабей, чем внизу. Только теперь Катя осознала, какая на болоте зыбкая, непрочная земля, как глубоко уходит в нее нога. На хребте было даже уютно, но вот увидеть, что где находится, Катя уже не могла — не хватало света.

Что это?! На самом пределе слышимости, еле-еле, где-то трещал мотоцикл. Или ей кажется?! Не кажется… снизу слышно не было, а сюда звук все же доходил. Катя ясно слышала, как машина, мотоцикл с коляской, штурмует гору, она даже знала, какую. Катя мысленно увидела, как Верка жмет на педаль, высунув язык от напряжения, как трясется в коляске Танька; легко было понять, какие у них обеих сейчас лица, и Кате стало жалко подруг. Что это какой-то «другой мотоцикл», Кате и в голову не пришло — не могло быть никакого другого в это время и в этих местах. Ясное дело, девчонки ждали ее до последнего, пока не погас дневной свет. Небось и побегали они, и осипли от собственных криков! А теперь они едут домой, и очень легко представить, как они будут рассказывать родителям — и своим, и Катиным, что вот они вернулись, а Катя где-то там, в лесу…

Зато теперь понятно, куда двигаться! Вон там окончательно затих мотоцикл, там дорога. А Малая Речка, значит, там! Катя решительно двинулась в ту сторону, но тут стала мешать темнота. Какое-то время Катя еще двигалась в почти полном мраке, а потом стали загораться звезды, и Катя быстро поняла, — идти дальше не стоит. И так уже острая ветка чувствительно царапнула щеку, и как ни медленно, как ни осторожно двигалась Катя, она споткнулась о корень сосны. Девочка поняла, что надо дождаться восхода луны, иначе идти она не сможет. А луна во второй четверти, две трети диска светят ярко.

Катя села спиной к стволу, лицом к склону, по которому только что поднялась. Лес жил своей жизнью, далеко не полностью понятной. Тихо гудели комары. Почти так же тихо перекликались какие-то птицы, перелетали по деревьям. Где-то далеко, за несколькими перевалами, кто-то трубил или ревел… Катя толком не слышала, так это было далеко. Кто-то маленький и осторожный пробирался через папоротник, сопел, очень старался не шуметь. Катя думала, это барсук. Девочка вздрогнула от неожиданности: на фоне неба совершенно бесшумно пролетела большая птица: сова. Где-то в глубине леса, за спиной Кати, далеко-далеко шумело так, слово шел кто-то большой, и совсем не старался быть потише. Сначала шум был невнятный, неясный, потом стало можно различить хруст валежника, сопение, и к ужасу Кати, глухое вкрадчивое ворчание-урчание. Как передать этот звук? Всякий, слышавший его не в зоопарке, сразу поймет, о чем я — этот звук может быть вовсе не громким, но он идет из недр колоссальной туши, и выходит так, словно вся туша резонирует. Только существо невообразимой мощи может издавать такие звуки, и как бы ни был миролюбив медведь, очень сложно оставаться там, где разносятся по лесу это ворчание: очень уж несопоставимы силы зверя и самого сильного человека; даже взрослый вооруженный человек все равно чувствует себя неуверенно рядом с этой приземистой мощью.

А скоро к ворчанию и треску добавились еще новые звуки: как будто разрывали плотную материю, и какое-то особенное сопение. Зверь словно рвал полотно, а потом резко втягивал воздух.

Катя вскочила: бежать! Но куда бежать, зачем? Медведь догонит ее в любом случае. Девочка опустилась на то же самое место, постаралась вжаться в ствол сосны, сгруппироваться, чтобы занимать поменьше места: чтобы все-таки не так заметно.

Катя знала — скоро медведь будет здесь, и все-таки это пришло неожиданно — внезапный стремительный силуэт, неприятно быстрые перемещения, хруст и топот уже совсем близко. В свете луны мелькнула горбатая спина; Катя даже не могла понять какого цвета, темный или светлый это зверь. Медведь опустил голову, шумно принюхался, подцепил лапой, рванул. Тот самый звук, как от рвущейся ткани. Зверь опять шумно принюхался, фыркнул; на мгновение Катя увидела его силуэт: массивная горбатая фигура, сферическая голова, круглые уши. Но именно что на мгновение, потому что медведь так же стремительно двинулся вниз по склону. Девочка слышала, как зверь ломится уже по дну долины, как раз в ту сторону, откуда ушла Катя. Что-то неприятное, опасное почудилось девочке в этой торопливости зверя. Он не гулял, не собирал корешков, он куда-то спешил, а более вероятно — что-то искал. Интересно бы узнать — что именно? Или кого?

Зверь все так же фыркал, шумно вдыхал воздух, отрывал зачем-то куски дерна. И вдруг где-то там, на краю оставленного Катей болота, звуки совсем изменились. С минуту, не меньше, стояла тишина. Катя легко представила себе, как медведь стоит, поводя круглыми ушами, внимательно глядя куда-то, и почему-то даже не сопит. Стало очень ясно слышно, как медведь опять пошел куда-то, но теперь ни одна хворостинка не обломилась под его ногой. Опять послышалось сопение, звук раздвигаемой травы… И это было все. Медведь исчез. Звуки не затихали вдали, не становились все тише и тише, не изменились из-за расстояния. Они просто исчезли, эти звуки, и Катю это напугало больше, чем ворчание и хруст валежника.

Катя знала — если медведю станет нужно, от него можно будет пройти в десяти шагах, и не заметить колоссальной туши. Но зачем ему нужно, чтобы никто его не замечал?! Катя знала только одну разгадку: если медведь затих, не хочет, чтобы его в лесу слышали, значит… значит, этот зверь охотится. На кого?! Наверняка сказать нельзя, но ведь медведь затих примерно там, где Катя бродила по болоту… И никого больше там не было.

Напряженная, испуганная девочка вскочила. Катя слышала, что «медведь бабу не берет», и что «медведь беременную бабу не ест». А она — баба? Не беременная — это точно. Менструации у нее уже были, значит, все-таки — баба, должно от нее пахнуть бабой. Сердце колотилось в ребра так, что перед глазами поплыли черные круги, от страха подростка затошнило. Сосна раскидистая, выросла отдельно от других, нижние ветки доступны. Почему она не может влезть на дерево?! А, руки все еще стиснули дужку ведра! Поставив на землю ведро, Катя полезла наверх. Даже в этот момент Кате было жалко оставлять ведро малины, но тащить ведро за собой она не могла, а остаться внизу было бы несравненно страшнее. Правильнее всего было бы залезть повыше, где ветки выдержат Катю, но уже не выдержат медведя.

Зверь появился еще неожиданнее прежнего. Бог знает, как ухитрялись кривые короткие лапы так нести многопудовую тушу, чтобы не колыхалась травинка, не возникало ни единого звука. Можно было стоять в нескольких метрах от зверя, и не заметить, что в лесу вообще кто-то есть. И он двигался довольно быстро, этот зверь; не мчался, как совсем недавно, но шел и сейчас заметно быстрее человека. Голова у медведя была на одном уровне с холкой, злая узкая морда почти прикасалась к земле: медведь вынюхивал следы.

Встреча с медведем в лесу всегда пугает, всегда парализует непривычного человека: слишком неравны силы человека и могучего, стремительного зверя. Тем более, что человек в лесу — пришелец, а медведь дома. Но самое страшное, что может увидеть человек — это как медведь охотится, и охотится именно на него. Нет на свете человека, который не испугался бы… да что там «испугался»! Нет человека, который не оцепенел бы от этого зрелища. Катя так испугалась, что ее тело напряглось, одеревенело, стало почти как сосна. В этот момент зверь мог схватить, мог рвать ее, и девочка не двинулась бы с места, не крикнула.

Медведь семенил рысью, как добрый иноходец — следы совсем свежие, найти по ним Катю ему не стоило ничего. Какие-то мгновения прошли от того, как мелькнул первый раз между соснами освещенный с одного бока медведь, как бесшумно, словно в страшном сне, поплыла в лунном свете огромная туша. И вот уже он стоит под сосной, в нескольких метрах от Кати. Девочка и раньше видала медведей в лесу, но всегда это было днем, вокруг стояло несколько людей, и зверь был все-таки подальше. Ну, и конечно же, все виденные до сих пор Катей медведи старались сразу же уйти, и ни один на нее не охотился.

Этот медведь в лунном свете показался ей размером с носорога и хищнее целой стаи волков, даже до того, как зверь бесшумно, осторожно понюхал ее следы под самым-самым деревом — углубление между корнями, где девочка просидела несколько часов. Вряд ли больше получаса прошло с тех пор, когда зверь пробежал с другой стороны, всего метрах в пятидесяти от дерева; но тогда Катя сидела тихо и никак себя не обнаружила. Тогда неподвижный воздух не принес хищнику запаха, а следов девочки не было там, где первый раз пробежал зверь. Катя прекрасно понимала, что медведь охотился, искал добычу уже тогда, и если бы учуял или увидел ее — тут же повернулся бы в ее сторону, добежал бы до нее, убил и съел. И все равно медведь, который рвет дерн и мощно сопит, казался несравненно менее страшен, чем этот — бесшумно мчащийся за пока еще живой добычей.

И тут раздались первые звуки, услышанные Катей от этого охотящегося: зверь шумно втянул в себя воздух, и смачно, слюняво зачавкал. Что такое?! Зверь продолжал шумно чавкать, и чавкал так шумно и долго, что Катя вытянула шею, — посмотреть. А! Она совсем забыла про ведро! Медведь сунул в него башку и чавкал, пожирая ее малину. Даже в такой момент Катя пожалела своей ягоды: долго собирала ее, блуждала по болоту, заблудилась, а эта дрянь сейчас все сожрет в несколько минут! Потом уже, много позже, Катя поняла, что ведро с малиной спасло ей жизнь.



Голова медведя уже плохо входила в ведро, он не мог сожрать лежащего на дне, и сопение его гулко отдавалось окрест. Даже сейчас медведь не заворчал, раскачивая, а потом перевернув ведро — не стал предупреждать о себе, давать лишние шансы добыче, которую начал тропить[1]. Тут только до Кати дошла волна запаха от медведя — жуткая смесь тухлятины и специфической кислой вони, как будто от крупной собаки. Но когда пахнет псиной, это даже, пожалуй, приятно и уж конечно не противно. От медведя исходил холодный липкий смрад, нисколько не приятный человеку.

Катя не заметила момента, когда уже были четко слышны мягкие тяжелые скачки. Завороженная зверем, пожиравшим ее малину из ведра, девочка не сразу заметила, что медведей возле сосны уже двое. Второй медведь бежал откуда-то из леса, покрывающего хребет. Зверь мчался, делая огромные прыжки, как меховой шар, подпрыгивающий при толчках об землю. Этот второй медведь тоже молчал.

А вот первый зверь «заговорил». Катя сверху отлично видела, как хищно двинулся он вперед, подался на напряженных лапах — голова вытянута, продолжая собой позвоночник, уши прижаты. И вкрадчивое хищное ворчание понеслось навстречу второму.

Пришедший вторым уже не прыгал, не старался уменьшить расстояние; он встал почти в такую же позицию, как первый, и тоже начал издавать звуки. Только он не начал вкрадчиво, хищно ворчать, а стал как-то ритмично пофыркивать. Так и стоял, пофыркивал, и поза у него была все-таки менее агрессивная. Он даже поднял голову, шумно втянул в себя воздух — наверное, пытался уловить запах первого медведя, что-то кроме обычного смрада. Катя ясно увидела белый ошейник у него на груди — как салфетка, прикрывающая горло.

И тогда первый медведь вдруг дико рявкнул: так, что эхо пошло по горам, долго блуждало в распадках. Второй разинул пасть и зарычал, сильно оскаливая зубы: угрожал. Первый сделал рывок, словно собирался нападать, но шага через три остановился. Второй опять показал зубы, не сдвинувшись с места, и опять несколько раз фыркнул и гортанно заворчал, ритмично, словно запел горлом. Опять мелькнула белая салфетка.

И тут первый медведь прыгнул вперед. Катя не могла потом точно воспроизвести, как дрались эти два медведя. Кто кого и как бил лапами, хватал зубами, давил или пытался вцепиться в брюхо. Прах летел из-под всех восьми лап, куски дерна разлетались во все стороны. Вот клубок сцепившихся зверей налетел на сосенку толщиной с бедро взрослого человека; сосна с гулким треском сломалась, огромный коричневый клубок пролетел прямо по кроне, по веткам рухнувшего дерева. Звук был такой, словно дерево попросту лопнуло, и даже этот очень сильный звук перекрывал бешеный рев. Каждый звук подхватывало эхо и Катя не всегда понимала, ревет это зверь или это отдается из распадка. Раза три звери распадались, но и тогда они ревели, махали лапами, фыркали, издавали утробное, из недр туши идущее ворчание — для Кати это и было самое страшное.

Не сразу стало очевидно, что второй медведь сильнее первого. Катя не знала, сколько времени прошло, пока поле боя переместилось вниз по склону. Казалось, две геологические эпохи прошло, пока уже внизу, под склоном, кто-то помчался, сшибая деревца, приминая папоротник тушей. Треск, шум замирали в отдалении — как раз там, где бродила сегодня Катя. Впрочем, звери вылетели на противоположный склон долины, мчались друг за другом еще там. Катя не видела их, конечно, но отлично слышала, где медведи находятся.

И только теперь девочка вздохнула глубоко… так, что закружилась голова, и Катя поняла — долгое время она так и стояла на толстой ветке, прижавшись к стволу и затаив дыхание. Разжать руки оказалось еще труднее; Катя так вцепилась в дерево, что боль в кистях рук и пальцах не прошла еще несколько дней.

Но ведь медведи вернутся! Один из них побил другого, и сейчас вернется, чтобы съесть беспомощную жертву! Как вот один из них сожрал ее малину. Катя полезла еще выше, торопясь оказаться там, где не сможет лазить медведь. Какая-то маленькая птичка с отчаянным писком сорвалась почти из-под ее руки. Катя так никогда и не узнала, что это за птичка, и так и не поняла, как она могла спать при таком реве и грохоте. Но эта птичка, внезапный рывок с писком, шумом крыльев, опять сильно испугали Катю, и заставили ее передохнуть. Ну вот, под Катей уже гнутся ветки, тут ей самой не просто усидеть. Пусть возвращается медведь…

Но медведь и не думал вернуться. Ничто не нарушало тишину, мягкое мерцание месяца, покой летней прохладной ночи. Он двигается бесшумно? Но он и раньше пытался двигаться бесшумно, а Катя его сразу увидела, сверху-то. И что-то подсказывало Кате, какое-то неясное чувство, что зверя поблизости нет, и ее страхи окончились.

Трудно сказать, сколько времени прошло, когда Катя решилась спуститься хотя бы с этих тонких веток, качавшихся от каждого движения. Луна закатывалась, опускалась за лес, стало заметно темнее. Теперь Катя сидела на толстенной ветке, спустив ноги с одной и с другой стороны. Комарья уже не было; хоть юбка задиралась, не кусали. Привалившись к стволу спиной, Катя держалась за другую ветку правой рукой. Удобно, спокойно… и глаза девочки сами собой закрывались: было часа четыре, предутреннее время, когда сильней всего хочется спать, а Катя привыкла ложиться рано, до полуночи. Нет-нет, спать никак нельзя! Катя сидела, тараща в пространство глаза, изо всех сил стараясь не спать. И глаза у нее сами закрывались. Тем более, спадало напряжение, наступала реакция. Весь молодой Катин организм после перенесенного требовал: спать! Спать! Раза два девочка чуть не сорвалась с ветки на землю, и это было опаснее всего: ветка качалась метрах в четырех над землей. С одной стороны, хорошо — и на этой ветке медведь не мог бы ее сразу достать. Но и падать было высоко… Катя боялась упасть не только потому, что будет больно, но и чтобы не попасть в лапы медведю. И боясь поломать кость, из-за которой потом не сможет идти: ведь если ее не съест медведь, ей надо еще выйти на дорогу…

Катю морозило: била крупная дрожь, которая появляется у многих людей перед утром, а тут еще и нервы разыгрались: стоило смежить глаза, как наплывала слюнявая пасть, обдавала горячим дыханием. И невозможно вообразить, какие страшные глаза смотрели на Катю с морды зверя, снящегося ей за минуты, чуть ли не секунды ее контрабандного сна. Несмотря на теплую, плотную кофту, Кате было почти холодно.

Ба! Да ведь под утро медведи вовсе не опасные! Какая она глупая, что сидит здесь! Ведь медведи охотятся вечером, в сумерках, или в начале ночи… как охотился на нее этот. А глухой ночью они спят, и под утро, и ранним утром тоже спят. Значит, можно слезть вниз и поспать!

Катя соскользнула на землю и не выдержала, вскрикнула: так свело судорогой ноги. Вскрикнула и сразу же опять вцепилась в ствол: а вдруг зверь притаился поблизости и готовится броситься, как только она отойдет от ствола! Да нет, конечно же, медведь давным-давно спит! На свое счастье, Катя не была опытной охотницей, хорошо знавшей нравы медведей; недавно погибший отец мало рассказывал про свои дела и про зверей. Не была Катя и умной, начитанной девочкой, много знавшей из книг… да и самих книг она прочитала не так уж много. Почему «к счастью»? А потому, что Катя не знала, что медведи как раз «сумеречные животные» — охотятся они вечером и утром.

Но Катенька вообразила, что под утро ни один медведь ее не тронет, и осталась на земле, изо всех оставшихся сил растирая затекшие, сведенные судорогой ноги. На развороченной поляне все еще разило тухлятиной, кислым смрадом старого медведя, свисали клочья мха и травы с веток деревьев. Катю пугала эта поляна, место битвы медведей, но сил уходить уже не было. Девочка улеглась прямо там, где просидела несколько часов, между корней сосны и в двух шагах от опрокинутого на бок, придавленного ведра; и словно провалилась в крепкий сон.

Трудно сказать, сколько проспала Катя; вряд ли ее сон длился больше двух-трех часов, но проснулась она почти что совершенно отдохнувшей, да и кошмаров больше не было. А проснулась Катюша от холода, потому что в Сибири в августе уже стоит погода не летняя, а предосенняя, и вполне могут быть даже заморозки — тем более, в горах. Заморозок не настал, но спать на голой земле в одной кофте было никак невозможно, и Катя несколько минут согревалась, растирая себя руками, а потом подпрыгивая — сначала на одной ноге, потом на другой.

В животе бурчало, все мышцы болели после проклятой сосны. После того, как ее чуть не съели, Катя чувствовала себя психологически совершенно измученной, но свет раннего утра все изменял в лучшую сторону, Катя знала, куда надо идти, и от этого привычная бодрость вливалась в простенькое сознание девочки. Вот только еды никакой не было, и пока не вернется Катя домой — можно не рассчитывать, не будет…

Катя встала, прикидывая, как выходить ей к дороге, а по дороге — к деревне, когда ее накрыло первое утробное ворчание. То самое — идущее из глубины исполинской туши, вибрирующее, недовольное. И совсем близко! Распадки подхватили эхо, понесли его по тайге, и давно затихнув рядом с Катей, ворчание медведя много раз вернулось к ней издалека. Первобытные грозные звуки, красивые своей силой и первозданностью — но слышать их хорошо в записи, сидя в уютной квартире, в кресле или на диване. В лесу, издаваемые не магнитофоном, а живым и очень сильным зверем, они производят совсем особое впечатление.

Катя стиснула руки у груди, судорожно оглянулась. Ага, лучше всего бежать вон туда, в ту сторону! Только уже спустившись со склона, перебежав долину и почти вскарабкавшись на новый склон, Катя сообразила, что бежит не к дороге, а неизвестно куда. Но она, естественно, продолжала бежать так, чтобы оказаться как можно дальше… от источника этого звука. И только через полчаса, не меньше, Катя перешла на тихий, медленный шаг, утихомиривая сердце. Вроде бы, дорога была там… Взобравшись на хребет, Катя пыталась понять, откуда она начала путь и куда ей теперь лучше пойти. Ага, вот вроде бы, туда…

И почти сразу — новое ворчание, такое же громкое, свирепое. Зверь был как раз там, куда собиралась направиться Катя, и девочка шарахнулась по хребту, стала уходить как можно дальше. Но и там, впереди, был медведь! То ли прямо на хребте, стоило пройти еще метров триста, то ли в долинке, в зарослях малинника, но был. У Кати оставался один выход — продолжать бежать туда же, куда она уже бежала. И пришлось даже поторопиться, потому что уставшую, присевшую отдохнуть девочку ворчание буквально сдуло с удобного пенька, заставило почти что бежать дальше. Она понимала, что медведь, или целое стадо медведей, специально гонят ее куда-то… Хотела бы она знать, куда! И она понимала, что теперь ей будет совсем не просто найти дорогу, по которой они ехали вчера с Верой и Таней.

Солнце встало уже высоко, измученная девочка начала запинаться на ровном месте, карабкаться на каждый новый хребет становилось все труднее и труднее. Но остановиться не давали. Как-то Катя специально не побежала дальше после очередного ворчания: назло самой себе, назло зверю, назло своему страху, назло судьбе! Тогда зверь оглушительно рявкнул — судя по звуку, буквально метрах в тридцати, и Катя со сдавленным криком помчалась, не разбирая дороги. Ни разу медведь не показался ей, ни разу он не попытался догнать Катерину и съесть. Он только все время гнал ее вперед, к неизвестной Кате цели, и девочка даже не была уверена, один там медведь, или несколько: если один, почему рев идет из разных мест?

Раза два Кате начинало казаться, что вот здесь она была когда-то, что она знает этот склон или этот распадок, но ощущения эти были смутными, неясными — у Кати не было времени и сил, чтобы всмотреться и подумать. Вот очередной, как будто знакомый ей склон… Девочка еле плелась, а взобравшись на хребет, чуть не вскрикнула: хребет нависал над деревней! Вот она, Малая Речка, лежит перед ней в сиянии раннего дня! Солнце стояло высоко, и только тут до Кати дошло, что бежала она несколько часов. На обращенном к деревне склоне сосны прорежены, и ничто не мешало смотреть: под лучами солнца, внизу, сливался Ой с Малой речкой, стояли порядки домов, серо-коричневая лента дороги плавно переходит в улицу, и по ней движется маленькая унылая машинка, поднимает шлейф пыли.

Катя всхлипнула, как маленький ребенок, опустилась на покрытую хвоей, сухую землю. Гудели жуки, плыли пухлые белые облака, сияли обе речки под солнцем, и вот он, родительский дом, до него от силы километр. Бог мой, как гудели ноги, как колотилось сердце и бурчал живот, как ждала Катя, хватая ртом воздух, знакомого жуткого рыка… И не дождалась, не было утробного ворчания. Неужели он сюда меня и гнал?! Вместе со страхом перед зверем приходила благодарность, и вслед за ней вдруг появился новый страх: как все рассчитал медведь, как здорово пригнал ее домой! Может спасти — значит, имел власть и погубить… Какой-то это странный медведь, всемогущий! Появилось даже раздражение на медведя, как можно было бы рассердиться на человека: зачем помогает так сложно, причинив столько страданий?! Можно было бы гораздо проще, легче! Катя даже обернулась с опаской: вдруг медведь тут, совсем рядом, и понимает ее мысли?! Но конечно же, медведя рядом не было. Так же, как перед утром Катя почувствовала, что спуститься на землю не опасно, она поняла — медведя она больше не увидит. Это было и хорошо, и плохо: Катя уже хотела бы увидеть своего спасителя — хотя все еще страшно боялась.

Немного отдохнув, девочка начала спускаться, уже зная, на чьи задворки она выйдет.

Глава 3. Наблюдение за наблюдающим

2 августа 2001 года

Чем дольше жил Толстолапый, тем ниже ставил он человеческое племя, но, по справедливости, и интересовался им все больше и больше. Многое, слишком многое в людях заставляло его содрогаться от ненависти, но слишком хорошо он понимал — на одной злобе не поймешь этих странных существ с их сложным, странным поведением. Толстолапый любил наблюдать за этим племенем, и часто ему удавалось получить совершенно потрясающие сведения!

Любой житель леса вам скажет, что люди ухитряются ничего не замечать вокруг себя. Воскресни мамонты — и они могли бы жить в двух шагах от людей, чуть ли не выходить на обочины дорог, и люди будут «в упор не видеть» этих огромных зверей. Не замечают же они лосей, пока лоси не сожрут урожай на их участке, или не накакают чуть ли не на крыльце ихней дачи. Тогда люди будут махать руками, удивляться, возмущаться, и начнут бояться лосей, с которыми до сих пор жили бок о бок много лет, только не знали про них. А волки так вообще могут ходить за человеком, почти упираясь в него мордой, и человек потом поклянется, что где-где, а в лесу, по которому он прошел, нет и не может быть волков.

Всем известно, что у людей нет обоняния… ну будем считать, почти нет. Для этого им и нужны собаки, и если кого-то обманывать, то это именно собак. Толстолапый хорошо помнил, куда он положил прошлый раз канистру, и без труда ее нашел опять. Толстолапый мылся в реке часто, и совсем не был уверен, что запах понесет на деревню, но все-таки лучше принять меры. Толстолапый выдавил на траву, на землю густой, отвратительно пахнущей жидкости, и долго катался на ней. Канистру он сунул в прежнее место — пригодится, и пошел наблюдать за людьми, благоухая, словно склад с мазутом.

Запах вскоре подсказал ему, что здесь сидел, отдыхал человеческий детеныш. Хорошее место, видны логовища людей, и хорошо видно, что они делают. Интересные все-таки создания! Вон ходят возле реки, забрасывают в воду тонкие нитки — это Толстолапый может понять, это полезное дело — ловят рыбу. Толстолапый их прекрасно видит, а значит, и они его могут увидеть… Но вот что самое удивительное: люди возле реки его не видят, и не увидят никогда! Чтобы его заметили, Толстолапый должен закричать погромче, выстрелить в воздух или зажечь огонь… вот что самое удивительное!

А вон две самки человека гонят корову с рогами, и это уже дело совершенно бессмысленное и ненужное. Ну зачем они кормят этих глупых животных, которых вполне можно сразу съесть?! А люди, вот ведь смехота, не только сами не едят, но еще и стерегут, чтобы не съел никто другой, а зимой держат их в специальных домах и кормят сушеной травой. Все знают, что всего этого делать не надо, потому что в тайге полным-полно всяких животных, в том числе и таких, которых можно есть. И для чего люди не едят сразу коров, или этих глупых птичек, кур, Толстолапый не в силах понять. Сам бы он с удовольствием задавил бы нескольких кур, и не от голода, а чтобы не бегали и не орали. Заполошный куриный вопль несся с одного из дворов, дико раздражая Толстолапого.

А вон там что за дела? Почему столько людей, самцов и самок, махают руками и шумят, набиваются в один и тот же домик? А, это они радуются! Руки воздевают, обнимают друг друга, шумят. Ужасно шумные существа люди!

Ага… Этого надо ожидать! Вот двое… трое… уже четверо людей, одетые так, как они обычно ходят в лес. Вокруг прыгают, гавкают собаки, а у людей за плечами висят ружья. Толстолапый ощутил привычный позыв — тяжелую, мрачную ненависть. Ясное дело, сейчас отправятся его ловить! Детеныш им покажет, где его надо искать… Странно, детеныш что-то кричит, хватает этих людей за руки, о чем-то начинает умолять. Смотри-ка! И у них, людей, бывают случаи умственного просветления. Толстолапый с интересом наблюдал, как детеныша оттаскивают прочь, стискивают между двумя пожилыми, матерыми самками, насильно уводят в жилище. Детеныш еще упирается, упрямый!

Но люди с ружьями знают, где его искать, и скоро они будут тут… Жаль, придется сделать перерыв. Толстолапый двинулся в лес, стараясь отрывать лапами побольше кусков дерна, оставлял следы поглубже, позаметнее; в нескольких местах он навалил, и какая, вовсю крутил хвостом, разбрасывая пахучие кусочки кала. Пробежав несколько километров, Толстолапый дошел до ручья, и еще несколько километров шел по воде, пока не наткнулся на следы медведя, недавно пившего из этого же ручья.

Толстолапый прошел еще с километр по воде, попил из ручейка, мимоходом поймал увесистого хариуса, замеревшего в воде очень уж близко. Потом вышел из ручья и сделал круг по горам, по долам, устроился в знакомом ему месте, среди скальных выходов. Здесь, на каменистых склонах, на жестких хрящеватых тропинках, не оставалось следов. Толстолапый прилег в тени, и вскоре глубоко заснул. Было тепло и уютно, мирно жужжали насекомые, Толстолапый даже слопал двух жуков, залетевших почти что к нему в пасть.

Проснулся он только когда за сопками захлопали выстрелы, ветер донес бешеный лай, беспомощный рев, снова выстрелы. Ладно, и это я вам припомню… Толстолапый запомнил направление и опять каменно заснул.

Вечерело, когда Толстолапый окончательно проснулся и сразу побежал туда, где слышал выстрелы охотников. Ага, ага, вот и первая кровь на кустах! Отойдем немного назад… Вот тут собаки насели на медведя; медведь старый и глупый, спал себе, пережидал жару в малиннике. А собаки шли по его следу от самого ручья, это понятно. Вот тут он метался, рычал, а псы его держали на месте, не давали уйти и спастись. Так он и сидел в малиннике, бросался на собак, и как подоспели охотники — тут же попал и под выстрелы. Вот он бежал, все сильнее кренился направо, все сильней загребал правыми лапами, и справа же тянулась красная липкая струйка. Там, в кустах, это были еще отдельные пятна, а тут потекло постоянно. Судя по цвету, из печени, и значит, это уже конец. А вот тут его опять остановили собаки — то с полкилометра он бежал, не обращая на собак внимания, слишком напуганный стрельбой и ударами пуль, а тут не выдержал. Или попросту в него вцепились так, что он не смог дальше бежать? Вот, похоже, этот пес вцепился в медведя, и прямо так и ехал на нем, уперевшись лапами в землю.

Ага! Все-таки одного пса он зацепил, хотя и слабенько — вон дальше видно, что хромал, и что пятнала землю кровь, хоть и немного. А вот тут медведя опять остановили, и всерьез. Вон как он кидался на собак, какой шел тут бой, какая драка! И конечно же, тут поспели охотники; вот следы, один даже встал на колено, чтобы ты точно не ушел, медведь. Лужа крови, кусты сплошь забрызганы кровью. А дальше, от этого места, ты бежал по прямой. По самой обычной, по элементарной прямой, уже не думая прятаться. И вот оно место, где ты упал окончательно. Корчился, бился, царапал землю когтями, словно пытался подтянуться на передних лапах… И конечно же, не уполз, никуда не уползают те, из кого льется такой ручеек. Ста метров ты не сделал от того места, где тебя остановили второй раз.

Толстолапый внимательно осмотрел скорбное место, где люди разделали медведя: лужи крови, сизо-черную груду внутренностей — то, что оставили в лесу. Стаи мух взлетают, когда Толстолапый делает шаг в сторону этих останков. Остальное унесли охотники, ведь их было довольно много.

Толстолапый прикинул состояние внутренностей, время, когда он слышал выстрелы, расстояние до Малой Речки, и пришел к выводу — охотники должны быть уже там! Солнце только начало садиться, когда он был уже на прежнем месте, таком удобном для наблюдения, и опять благоухал мазутом.

Странно, почему нет суеты возле домов, откуда ушли люди с ружьями?! Неужели он в чем-то ошибся? А! Вот в чем дело! Со склона горы спускался тарахтящий на камнях, воющий двигателем «москвич». Вот тарахтелка приостановилась, что-то в ней заскрежетало очень жутко, и тут же двигатель взревел, из-под синей лакированной задницы вырвался сноп сизого дыма длиной по крайней мере с метр. У Толстолапого запершило в горле, затошнило, хотя он сидел далеко, зловоние бензинового перегара оставалось очень далеко. Ему хватало одного вида этой сизой гнусной колбасы, разносимой ветром во все стороны.

Толстолапый и раньше наблюдал такое — убив жителей леса, охотники разрубают его труп, выносят к дороге и разделяются — одни караулят, чтобы мясо не утащили другие хищники, а один бежит за машиной. Так им легче, хотя часто получается и дольше. Вот как сейчас, когда если бы шли пешком, несли бы медведя на себе — уже давно были бы в поселке.

Скрежеща и дребезжа, чудо техники все двигалось по улице, сидящий в «чуде» человек что-то кричал, и из домов выходили, слушали, приставляли руки козырьком, смотрели на эту машину. Из открытого багажника возвышалось красное и бурое — мясо и шкура медведя, которого уличили в том, что он пытался сожрать детеныша человека. Теперь люди сожрут его мясо и будут считать, что все в порядке, все совершенно справедливо, это только их самих есть нельзя. А настоящий преступник — медведь, который хотел убить мыслящее существо, давно не здесь, а километрах в сорока. Он больше не будет, он не посягнет на человека, но охотники тут ни при чем. Этим зверем займутся другие…

Вот останавливается машина, вот выносят окорока, бока, грудину, несут огромную, с колесо «москвича», голову. Все уносят в дом — законная добыча! А вот голову кладут на лавочку, и зверь страдальчески скалится, обнажает страшные клыки на тех, кто сейчас орут, шумят, приплясывают возле него. Охотников хлопают по плечам, по спинам, улыбаясь. Кричат что-то прямо в уши. Еще бы! Они отомстили за девочку, свершили великие дела, отвратили опасность от всех. Они шли против страшного зверя, огромного и злого, с длинными клыками и когтями, сильнее каждого из них в несколько раз. Они герои. Сегодня их будут поить и кормить в любом доме и считать, что приблизились к подвигу.

А к голове тоже подходят люди. Стоят, смотрят, тыкают пальцами, махают руками, разговаривают. Если они хотят что-то сказать своему врагу, то почему они говорят друг с другом, а не с ним? Они ведь больше говорят друг другу, чем голове… Это опять необъяснимо, опять появляются вдруг вещи ну совершенно непонятные. А люди и правда говорят друг с другом, обнимаются, смеются, только изредка тыкая пальцами в голову. И даже если тыкают — все равно говорят друг другу, а не голове. Эти вот двое молодых, самец и самка, так вообще стали трогать друг другу лица пальцами, а потом облизывать друг друга.

Ага, вот вышла и детеныш, юная самочка-полуребенок. С ней пожилая самка человека, все время что-то говорит детенышу. Как им не надоедает тарахтеть почти без перерыва?! Детеныш подошла к голове, самка уцепилась за детеныша, а детеныш стряхнула руку, и стала гладить голову, ласкать. Она тоже ничего не понимает; не понимает даже, что это вовсе не тот, кто ей помог, что это совсем другое существо. Но даже она, этот детеныш, понимает все-таки больше этих двух дурных визгливых самок. Вот они опять зажали между собой детеныша, галдят на всю деревню и весь лес, тащат детеныша с собой.

И еще долго наслаждался Толстолапый, наблюдая за удивительными нравами и странными поступками людей. Почти в темноте через деревню прошел старый самец человека, которого хорошо знал Толстолапый. У него тоже висело ружье, но Толстолапый знал — он никогда не стреляет. Наверное, чувствует себя беспомощным без ружья, — думал Толстолапый, пытаясь понять логику умного старика, который много знает про лес. Старик устал, он шел тяжелой медленной походкой, но тоже свернул к голове и долго слушал рассказы людей. Толстолапый видел, что он всех слушал внимательно, осмотрел голову, и о чем-то стал спрашивать охотников; а потом он стал качать головой из стороны в сторону, в чем-то из рассказов сомневаясь; и Толстолапый зауважал его еще больше, этого старого самца человека.

Погасал закат, многие самцы уже держали в руках бутылки с дрянной, резко пахнущей жидкостью, от которой делаются еще большими дураками. Тут уже совсем не интересно.

А вот что охотники, которые гонялись за ним днем, вваливаются в этот, давно примеченный Толстолапым дом, на самом краю этой деревни… Вот это, пожалуй, интересно!

Толстолапый прямо по хребту прошел до места, где имело смысл уже спускаться, и прошел глубоким распадком. Стоя почти на берегу бешено скачущей по камням, несущейся куда-то Малой Речки, он долго вынюхивал воздух. Вроде бы, все как обычно — много людей, собаки, пахнет железом и бензином, люди сидят во дворе. Толстолапый временами слышал взрывы хохота, многоголосый крик, но слова не различал — так, неопределенный шум. И кто там сидит, кроме старика, почти понимающего суть вещей? За забором ничего не видно.

Толстолапый выбрал момент и быстро перебрался через реку. Вплотную к забору хозяин поставил баню: двухэтажное монументальное сооружение, на втором этаже которого можно было жить. Толстолапый выглянул, чуть поднял голову над забором: так, сидят охотники, герои дня, сидит Умный Старик, чье имя на языке людей Толстолапый знал, но выговорить не мог. Сидели еще несколько человек, которых Толстолапый много раз видел входящими в этот дом, или знал, что они здесь и живут. От вида одного сидящего на крылечке стало холодно спине и сильно бухнуло сердце: это был самый страшный враг народа Толстолапого, и Толстолапый знал, как его зовут люди, хотя и не смог бы повторить: Маралов.

Надо было оставаться и послушать. Вплотную к стене бани подступала стена крапивы, и в нее-то плюхнулся Толстолапый. Так и залег, бесследно исчез в гуще крапивы, как будто его и не было здесь никогда.

Если бы Толстолапый мог понимать, кто собрался во дворе у Маралова, какие люди вели тут свои беседы, он еще сильнее захотел бы подслушать их разговор. Потому что не только охотники, герои дня, пришли отметиться перед начальством — а Маралов был для них хоть и небольшим, но начальством. Тут же, на осиновых чурбачках, а то и прямо на земле, усиленно дымили трое сыскарей — эти почти не выпускали изо рта папирос.

Были и другие гости, отличия которых от охотников и сыскарей понимал даже Толстолапый… и даже не столько понимал, сколько чувствовал острым инстинктом. Гости в этой группе отличались друг от друга сильнее, чем в первых двух, но сели все-таки отдельной кучкой, расположились в основном на одеяле, заботливо подстеленном Леной… Лена приехала не сама, а вместе с мужем, матерым ученым Михалычем. Эта пара уже побывала у Мараловых два года назад, пережив много странных и удивительных приключений[2].

С тех пор Михалыч осознал порочность сидячего образа жизни и даже немного похудел, но так и остался жизнерадостным подвижным колобком. Ну, и сделался за это время автором еще нескольких книг, папой еще одной дочки, членом еще нескольких научных сообществ, и влез еще в несколько историй одна другой невероятнее и опаснее. Все как обычно. Здесь, у Мараловых, Михалыч предполагал отдохнуть… тоже как обычно, и привез с собой семью: жену Лену и дочек Аполлинарию и Юлианию.

А на расстеленном одеяле присел еще сын Маралова, Андрей, который собирался одновременно и отдыхать, и делать важную научную работу. Потому что темой для дипломной работы у Андрея стали животные горных озер. Чтобы собрать нужный материал, предстояло сделать маршрут километров в триста протяженностью, по совершенно ненаселенным горам. Вообще-то ходить по таким местам одному — мягко говоря, неразумно. И мало найдется стран, где люди идут на такой риск. Скажем, в уставе Королевской конной полиции в Канаде прямо запрещено ходить по одному в «ненаселенку». Ходить по лесу надо по двое, а хорошо бы и по трое!

Будь Андрей сотрудником крупного академического института или, скажем, МГУ — учреждения, в котором неизбежны медкомиссии, куча подписей и согласований, не идти бы ему так… Потому что одиночные маршруты официально и в России запрещены. Но Андрей, студент выпускного курса, никаких расписок не давал, инструкций не слушал, и вполне мог сгинуть в тайге, никак не подведя свое начальство.

— Что, пойдешь смотреть свои озера?

— Естественно! Хочу выйти в августе, там в августе красивее всего.

Начальник рассеянно кивнул; оба знали, что Андрею этот маршрут необходим, значит, он в него точно пойдет. Андрей получил официальную командировку, кое-какое снаряжение, и с самого начала все знали, что в высокогорье он выйдет один.

Даже его папа, Дмитрий Сергеевич Маралов, был не против, и даже, в глубине души, не считал одиночный маршрут чем-то особенным. Он сам их немало провел, одиночных маршрутов по тайге.

Но раз путь в горы все равно лежал через папин дом, не мог же Андрей не погостить?! Вот он и гостил, в меру всеобщего удовольствия. Что характерно, в этот вечер Андрей Маралов сел на расстеленное Леной одеяло, в группе ученых. Стало быть, понимал, где его место.

А четвертым на одеяле, кроме Аполлинарии с Юлианией, пристроился хорошо знакомый Толстолапому Умный Старик, Владимир Дмитриевич Товстолес. Толстолапый, конечно же, не знал, что уже дед и прадед Товстолеса были учеными и дружили с предками Михалыча. Он не знал, что в отличие от прочих, Товстолес-то приехал в Саяны завершать свое исследование нравов и поведения медведей. Но если кого-то и уважал Толстолапый из собравшихся — не боялся, а именно уважал, вполне в человеческом смысле этого слова, то как раз этого смуглого сильного старика с длинным непроизносимым именем.

Толстолапый успел еще услышать: охотники кричали про то, что медведи в лесу «обнаглели», их пора всех истребить. А всерьез начал слушать с того места, где Товстолес стал возражать охотникам…

— Не далее как несколько дней назад я наблюдал… гм… наблюдал очень нестандартных медведей, — тихо, внятно выговаривал старый ученый, — все, что вы им приписываете, наверное, справедливо, но очень уж односторонне… Медведи разные, и это первое, что вам следует понять. Это вообще очень многовариантные животные.

— Ну, а когда они на людей нападают?! Этот вот, которой Катьку ловил?! С такими что делать прикажете?

— Если даже их надо стрелять, имейте в виду — тут же, в двух шагах может жить медведь, который никогда не нападет на подростка, на ребенка. И даже на охотника с ружьем.

— Это известно! Есть медведи, которые и раненые не бросаются!

— Так я же вам и говорю: сколько медведей, столько линий поведения. Это почти как люди.

— Уж и люди…

— Число вариантов поведения у медведей почти сравнимо с числом таких вариантов у людей. Это я говорю, чтобы вы понимали степень сложности проблемы. Я же не делаю пока никаких выводов, я просто говорю: звери, которых я наблюдал на пороге, ведут себя необычно. А насчет девочки… Вы уверены, что ее ночью гонял именно медведь?

Минуты две охотники возмущенно гомонили — так, что Толстолапый невольно морщился от шума, размахивали руками, а Умный Старик недоверчиво качал головой.

— Значит, уверены… А что вы убили именно того самого медведя? Того, который гонял?

Опять всплеск возмущенного шума, махания рук, покачивания головы. А Толстолапый еще сильней зауважал умного человека.

— Подождите, Владимир Дмитриевич… Тут у вас неувязка получается. Если не медведь гонял Катю, то кто? Она же его видела, медведя! Не прибеги Катька в поселок, точно сожрал бы…

Ангельская улыбка тронула лицо Умного Старика. Ангельская и ехидная.

— Э-эээ… Андрюха… Извините, что так вас называю…

— Я привык, все так меня называют!

— Ну ладно, Андрюха так Андрюха. Так вот слушайте, достопочтенный Андрюха: вы когда-нибудь встречали медведя, который не мог бы поймать человека? Причем догнать его в лесу и ночью? Да еще девочку, подростка? Видели?

— Чего на свете не бывает…

Но прозвучало это неуверенно и после некоторого молчания.

— Значит, не встречали, верно? И представить себе этого не можете?

— Ну-у… Пожалуй, не могу.

— И еще одно… У меня в картотеке 114 случаев нападений медведя на человека. У этого… вами героически застреленного… у него галстук был? Не было. А окрас светлый?

— Вы же видели, Владимир Дмитрич, светлый зверь, хотя и крупный.

— Ну так вот, в моей картотеке нет ни одного случая нападения на человека светлого зверя без ошейника. И девочка, если не ошибаюсь, говорила что-то про темного медведя?

Опять протестующий гомон, в котором главными словами были знакомые Толстолапому «темнота», «испугалась», «ребенок» и «не разберешь».

Умный Старик, чье имя знал, но не мог выговорить Толстолапый, опять долго качал головой.

— Ладно, а вы нам что скажете?!

Маралов тоже много чего сказал, и в его речах тоже мелькали знакомые Толстолапому вещи: ловушки, яды, собаки, а главным образом, ружья разного калибра, сорта пороха и пуль. Поговорили…

Лимонная полоска совсем растворилась за горами. Последний раз пошла по рукам бутылка с жидкостью, делающей людей еще большими дураками. Охотники пошли домой, и никто уже не слышал, какие разговоры вели они, бредя посреди сельской улицы, между затихших усадеб. Тихими голосами, никого не стремясь обидеть, но и выражая мнение «своих», говорили охотники про то, что наука — дело хорошее, но ведь и они не дураки. Что слава Богу, не первый год топчут они тайгу, и кое-что соображают, в том числе и в медведях. Что ясное дело, не по городу ходят медведи, обижают людей… скажем, гоняют подростков. Не их, ученых, дочек и внучек вполне могут сожрать людоеды, так что пусть они и разводят теории, а дело охотников — практика.

Повторюсь еще раз — говорили они вполголоса, бредя посреди спящей деревни, и даже в окрестных домах если и услышали что-то, то только одно — вот идут люди по дороге, тихо беседуют. Если Товстолес или Маралов и могли бы догадаться, что говорят друг другу эти люди, то уж никак не Толстолапый.

А на крыльце того же дома и возле крыльца еще долго сидели и лежали люди, лилась тихая речь. Давно унесли спать девочек, сняв с одеяла прикорнувшую Аполлинарию: так и свернулась клубочком возле мамы. Юлиания отправилась изучать двор, влезла на забор около бани. Взрослые удивлялись, как ребенок ухитрился забраться так высоко, а Толстолапый пережил сложные минуты, пока Лена снимала с забора орущую Юлианию, в полутора метрах от его головы.

Вызвездило, и большое интересное созвездие встало чуть слева над баней — как раз там, где засел Толстолапый. Лежа на одеяле, Михалыч показывал Лене это созвездие обглоданной куриной костью; к ним подсел Товстолес, рассказал несколько историй про созвездия, медведей и леса. Толстолапый мало что понял.

Сергей Данилов мучил Маралова, потом потащился к Товстолесу. Маралов обнаружил вдруг, что стайка ребятишек все сидит, слушает Владимира Дмитриевича, раскрыв рты.

— Сашка! Дарья! А ну спать!

— Сейчас…

Скрипнула калитка, мимо зарослей крапивы пронеслась стайка ребятишек от восьми до двенадцати лет. С шумом лезли на мостки, мыли руки, ноги и уши, визжали от холода и сырости, чистили зубы, сталкивали друг друга в воду.

— Куда толкаешься!

— Сам толкаешься!

— Где мое мыло?!

— Нечестно!

Толстолапый морщился от крика; нарастало желание выскочить из крапивы, рявкнуть, чтоб ветром сдуло этих орущих с мостков. Но нельзя: и пригодится еще не раз место, и очень уж важные вещи говорил как раз Данилов Товстолесу: мол, Данилов искал человека, о котором говорит Товстолес. Но нашел он мало следов преступления: что не унесла река, съели другие медведи, замыл сильный дождь. Ливень лупил почти что сутки, и после него искать следы даже тяжело нагруженного человека не имело никакого смысла. Если и были следы…

— Ну, какое у него оружие, и про внешность я вам рассказывал…

— Рассказывали, профессор. Если я кого-то поймаю в лесу, буду знать…

— В лесу поймать можно только тех, кто не умеет прятаться. Как бы вас самого не поймали, Сережа, так что ходите осторожнее. Кто-то в лесу есть, и очень, очень нехороший. Видели бы вы его рожу…

— А видели бы вы, Владимир Дмитриевич, что он с людьми делает! Ну так и что? Мы здесь, чтобы его и обезвредить. А что он опасный, мы знаем.

— А насколько опасный — не знаете! — вмешался тут Дмитрий Маралов. — В лесу попадается такая сволочь, что только диву даешься!

— Это который за пачку «примы» убивал? — усмехнулся Андрюша Маралов, припоминая старую историю.

— Был и такой…

— Странно… Это когда случай был? — заинтересовался Данилов.

— Лет двадцать назад, в Кузнецком Алатау. Одичал мужик, просидел зиму в избушке. Под самую весну зашли к нему двое, угостили сигаретами. Он попросил еще, ему не дали. Ну, и… В общем, они не ожидали, а он их обоих топором. И ведь если бы успел трупы унести подальше, кровь замыть, мог бы вывернуться… Мало ли, куда ушли люди, где пропали. А он, видимо, еще и лентяй был, трупы волоком тащил, и спрятал в двух шагах от избы. Когда взяли парня в работу, сознался — убил-де, чтобы еще покурить.

— Ничего не понимаю! Случай — ярчайший, а нам про него — ничего! Сашка вон истории из детективов вспоминает, а тут такой перл!

Маралов лежал, посмеивался.

— Может, вам и знать не полагается?

Данилов все еще не включился, когда Вася спросил деловито:

— Там же его и прикопали?

Маралов рассмеялся, не ответил, а Данилов как-то очень остро вспомнил, что у Васи и отец, и дядька — охотники где-то на севере.

Возвращалась детвора, прошла в двух метрах от головы Толстолапого, шумела, толкалась уже в ограде. Толстолапый каменно молчал: его очень интересовал разговор про этого, с порога. Разница между ним и людьми состояла вот в чем: Данилов и Маралов понятия не имел, кто это, и где его надо искать, а Толстолапый это знал. Но Данилов и Маралов, стоило им это узнать, могли обезвредить убийцу, а вот у Толстолапого на это вполне могло бы и не хватить сил.

— Гм… Дмитрий Сергеевич! Вы ставите меня в не очень простое положение. Я все-таки майор милиции…

— А я вам ничего не говорил! Докажите что-нибудь сначала. Я вам только объяснил, какое это опасное дело, искать кого-то в тайге. Там, в зарослях, могут засесть жутчайшие типы! Тот, в моей практике, хоть был полнейший неумеха и балбес — уже хорошо. А представьте, негодяй — и приспособленный да сильный, вроде этого с порога? Ну то-то…

Помолчали. Тлели сигареты у Данилова, Васи и Саши.

— Ну, и как его ловить, по-вашему?

— Кого? Который с порога, или вашего убийцу?

— Да скорей всего, это одно и то же существо. Знаете, у меня это первое дело, когда преступник засел в тайге, и я не очень знаю, как его брать. В городе все-таки проще.

— Всегда кто-то что-то слышал, кто-то что-то видел, — пробурчал Саня.

А Данилов кивнул и добавил:

— Если оставлены улики, то понятно, где они оставлены, и всегда можно найти. А вот в лесу… Может, на пороге они и были… до дождя.

Опять помолчали, и Маралов не без ехидства спросил:

— Так получается, сыскарям моя помощь нужна?

— А что же в этом странного? — неожиданно помог Товстолес. — Работа сыскаря чем-то напоминает научную работу. Вам бросили вызов, юноша, и вы не успокоитесь, пока не раскроете загадку… В загадке-то и состоит вызов для вас…

Толстолапый слушал и это, и, волей-неволей, возню ребятишек на втором этаже бани: торопливый шепот, писк, приглушенный смех, возню: там рассказывали страшные истории.

— Так, и не так, — внушительно не соглашался Данилов, — потому что от научной работы не зависят судьбы людей…

— Бывает, и зависят; жаль, что вы не знаете таких случаев!

— Ладно, пусть я не прав, но вы же видите сами — тут людей убивают. И вы правы — я не знаю, как искать убийцу.

— Тут можно сделать двумя способами, простейший вариант: нужна подсадная утка. Кто-то же «клюет» на то, что охотник остается один? Клюет. Вот и оставить этого охотника одного, пусть неведомый некто захочет к нему придти… А с первой темнотой, понятное дело, «подсадная утка» пусть уходит в другое место, а на его место садитесь вы трое. Только смолить не надо все время, посидите уж тихо и без курева, с оружием.

— Та-ак… Это, значит, простейший способ? Есть и более сложный?

— Есть. Надо понять, кто из окружения охотников может получить выгоду от этого. Помните принцип древних римлян? Преступление совершили «те, кому выгодно»!

— Мы пытались… Не находятся «те, кому выгодно»!

Разговор сам собой притихал. Михалыч откровенно сопел, прикорнув у Лены на коленях. Товстолес сказал: «пойду посплю».

Андрей Маралов пел под звон гитары:

У ведьмы были синие глаза

И тело белое, как рисовая каша.

И главный инквизитор приказал

Сжечь девушку во имя веры нашей.

Но перед тем, как ей гореть в огне

И искупить грехи своею кровью

Суровый старец удалился с ней

В молитвенную старую часовню.

И девушку взяв за руку, монах,

Сказал нам перед тем, как удалиться:

«Ее я исповедую в грехах,

А вы всю эту ночь должны молиться».

Он из часовни вышел через час,

Шатаясь, чуть дошел до аналоя,

И прошептал устало: «Кто из вас

Продолжит дело, начатое мною?

А впрочем, это дело не спасет,

В борьбе со злом бессильны полумеры.

Пусть каждый до конца свой крест несет.

Идите все, во имя нашей веры!».

Лена стала смеяться, разбудила Михалыча, он одобрительно хрюкнул. Скромно потупясь, смеялась Надежда Григорьевна. Так подчеркнуто скромно, что Дмитрий Сергеевич, разулыбавшись, поглядел на нее несколько плотоядно. На втором этаже дачи ликовало среднее поколение детей Мараловых.

И мы пошли, и ходим до сих пор,

По очереди ходим, славя Бога.

И ведьму не волнует приговор,

Поскольку нас еще довольно много, —

допел Андрей, повторил последние две строчки, красиво ударил по струнам, завершив песню.

Товстолес очень к месту рассказал, как на Львовщине стали чистить старые пруды в одном женском монастыре, нашли двести детских скелетиков. Надежду Григорьевну передернуло, они с Леной дружно пошли спать.

Сменился ветер, дул теперь вдоль Малой Речки, вниз по руслу, и лайки в вольере начали волноваться. Из клеток пошел шорох, скуление. Кто-то особо неспокойный пытался даже проскрести когтями деревянное дно.

Толстолапый решил все-таки уйти, тем паче — голову ломило от новых сведений. Толстолапый знал не все слова русского языка, а те, которые знал, понимал совершенно буквально, думать ему было очень даже не просто. Мягко ступая, Толстолапый перешел Малую Речку, очень тихо. Только в одном месте под ним стукнул камень, но камни все время несло по руслу, колотило друг о друга. Одним стуком больше или меньше, вряд ли имело значение.

Заскрипела калитка, запели немазаные петли, и Толстолапый решил не спешить, встал недалеко от берега, в густой тени сросшихся вместе черемух. Так и стоял на левой стороне Малой Речки, под горами, а трое сыскарей курили возле реки, метрах в двадцати от него.

— Шеф, а вы знаете, Катю завтра увозят, психиатру показывать будут.

— Слыхал… Очень уж она пыталась заступиться за медведя… Все верно?

— Верно… Отправляют ее в Красноярск, на обследование у психиатра, мол, навязчивые идеи.

— У меня тоже навязчивая идея — поймать гада, который все это учиняет.

— Думаете, он и за Катей гонялся?

— Не исключаю…

Они еще стояли какое-то время у бешено несущейся воды, слушали ее бульканье, журчание, перестук камушков в русле. Воздух прочертил огненный след сигаретного окурка, щелчком отброшенного в воду.

— Смотрите, кто-то с фонариком идет… Это к нам?

— И не к нам, и не от нас. Там выше по реке еще одна усадьба есть, очень большая. Оттуда и идут… к горам, или в ту часть деревни.

— В ту часть деревни, и уже не видно за деревьями… Э-эй, мужик, куда направился?!

Толстолапый, конечно, не ответил, а стал подниматься на склон, по-прежнему стараясь не шуметь. А сыскари тоже отправились спать.

Глава 4. Один в избушке

27–28 июля 2001 года

На следующий день после того, когда Товстолес наблюдал странного человека на пороге; примерно в тот самый час, когда погибла медведица и ее дети, Ваня Хохлов возвращался с хребта. Там, на скальных выходах, на колоссальной высоте, облюбовали себе место кабарги. Кабарга — совсем маленький олень, а вернее сказать — оленек. Весит кабарга всего двадцать или тридцать килограммов, задние ноги у нее длиннее передних, и потому крестец выше, чем холка. Рогов у кабарги не бывает, но изо рта самцов кабарги торчат острые клыки длиной добрые три сантиметра. И между нами говоря, еще совершенно неизвестно, зачем нужны эти клыки кабарге. Одни считают, что для защиты от врагов; другие — что этими клыками дерутся самцы из-за самок, а ни для чего другого эти клыки не употребляются. Есть даже сторонники идеи, что клыками самцы кабарги роют землю, чтобы достать корешки и вкусных подземных насекомых. Беда только в том, что никто никогда не видел, чтобы самцы кабарги отбивались от волков, дрались бы друг с другом или копали землю. И все рассуждения о том, зачем им клыки, остаются чистой теорией, ничем не подтвержденными догадками.

Но самое главное в кабарге — это вовсе не рога и не клыки! Самое важное у кабарги — это мускусная струя. Жидкостью с резким мускусным запахом самцы кабарог метят территорию. В парфюмерии это вещество очень ценится и служит для закрепления запаха духов, платят за него куда как хорошо. И весьма полезно пройтись по кабарожьим местам заранее, присмотреть места, куда через несколько месяцев можно будет всадить ловушки.

В ярко-синем небе плавали коршуны, чуть ниже пухлых белых облаков, Иван вколачивал металлические костыли в серо-рыжие скалы — лучше сделать это сейчас, а не в ноябре, когда руки будут стыть на ветру и примерзать к металлу. Хороший получился день, красивый и яркий, полезный для дела и для всего, что называется душой.

Плохим оказался вечер, когда Ваня уже возвращался с хребта. Тут, километрах в трех от его избушки, пробегал ручеек, и Ваня склонился к нему обветренным за день лицом, набрал в пригоршню, выпил этой ломящей зубы воды, рождавшейся из ледников.

Пока он наклонялся, все оставалось как обычно, как должно быть. А когда Ваня выпрямился, отер губы — что-то неуловимо изменилось: кто-то наблюдал за ним из леса. Внешне не изменилось ничто — так же летел ястреб, так же парил над тайгой, так же качались под ветром метелки пижмы и медуницы, так же стояла стена кедровника. Но Иван знал совершенно точно — кто-то следит за ним из леса, на него направлен чей-то взгляд: настороженный, недобрый взгляд того, кто присматривается, целится — чтобы потом взять за горло.

До того, как он наклонился к ручейку, зачерпнуть ладонью воды, взгляда не было. Теперь взгляд был, и Ваня сомневаться мог только в одном — человек или зверь смотрит на него из чащи. И в том, когда на него нападут. То есть Ваня Хохлов не видел смотрящего, не мог бы доказать, что он вообще существует. Но будь с Ваней спутник, он тут же сказал бы ему об ощущении, и умный спутник, знающий лес и жизнь в лесу, не ухмыльнулся бы и не понес про то, что «если кажется — креститься надо». Если бы даже умный и опытный спутник не испытал бы того же, что Ваня, он бы понимающе кивнул и стал бы внимательно озираться.

Спутник с Иваном не шел, а брат должен был придти нескоро; в этот момент Ваня многое отдал бы за спутника. А так… Так Иван только перевесил ружье из-за спины на грудь и пошел осторожнее, озираясь по сторонам. Луг, разнотравье закончились. Тропинка заросла травой, и хорошо — даже мокрая трава скользит не так, как голая осклизлая глина. Вокруг кедрачи — огромные, редко стоящие, а под ними почти нет ничего — ни травы, ни подлеска, только мох; лес просматривается метров на семьдесят.

Никого не было на мягких моховых подушках, за стволами огромных деревьев — ни человека, ни зверя. Полная тишина царила под кронами, разве что ветерок начинал вдруг гнуть самые высокие ветки, в десятках метров над головой. Никого. Но кто-то же смотрел из-за ветвей, пусть даже замаскировался, спрятался! Кто-то тут был, и Ваня только никак не мог понять, где именно — поджидает ли его впереди этот «некто», ждет ли, пока Ваня подойдет, или сам подходит, догоняет сзади человека.

Иван прошел еще метров сто; напряжение только нарастало. И тогда Иван достал пачку «беломора», закурил и глубокомысленно уставился на картинку. Прошла минута и вторая, пять минут и десять, а он все не мог оторваться от изображения. Вступать под сень кедров Ивану категорически не хотелось, а другого пути просто не было — ни к его избушке, ни вниз, к деревне.

Пришлось двинуться дальше; чувствуя себя последним идиотом, Иван все время держал руку на замке ружья. Казалось бы, уж этот лес, исхоженный стократ, знакомый, как собственная спальня, сам по себе должен гасить все страхи. Но чем дальше входил Иван в лес, тем сильнее крепла уверенность — кто-то крадется за ним. Пятна заходящего солнца плясали по земле, по стволам деревьев, папоротнику. Кто-то, мягко ступая, шел за Иваном. Почему Иван решил, что за ним идут сзади? Он не смог бы этого объяснить. Что ж, проверим… Иван быстро направился назад, минуты за три почти добежал до того места, где вошел в лес почти что полчаса назад.

Вот оно!!! Поверх его следов шли другие… когтистые следы, сантиметров двадцать пять в длину, «накрывали» его следы, сколько Ваня мог отсюда видеть. Как бы морозец рванулся по ногам, охватил затылок, руки, плечи Лес опять стал загадочным, жутким. Ваня явственно ловил на себе взгляд… Не удивляло, что медведь мог идти бесшумно — это они могут. Непонятнее было другое — где вообще мог спрятаться такой крупный зверь?! Папоротник не такой уж частый, вокруг видно на несколько десятков метров. Нет ни выворотней, ни пней, за которыми можно укрыться.

И как ухитрился медведь с такой скоростью скрыться с тропинки? Папоротники не потревожены по обе стороны тропинки; такое впечатление, что он сделал шаг в сторону и исчез, растворился в лесу. Ясно, что зверь в двух шагах. Но совершенно непонятно, где. Громадная туша двигалась непонятно как, почти не сместив стеблей.

Словно бы ответом стало низкое, свирепое ворчание. Это не был рев нападающего зверя; не крик боли, ярости, отчаяния… Какой-то чуть ли не ленивый, горловой звук, словно бы идущий из недр необъятного брюха. Зверь видел Ваню. Он прекрасно понял, что открыт, и подтверждал — ну да… ну да, я здесь… И что дальше? Что ты мне за это сделаешь?

Звук словно бы шел сразу со всех сторон. То ли отражался от бортов долинки, от стволов, то ли зверь это делал нарочно. Ване доводилось слышать, что тигр-людоед специально издает такое рычание, чтобы жертва не понимала, где он может находиться, с какой стороны? Теряя голову, человек бросается куда глаза глядят и легко становится добычей…

Значит, зверь охотится на него? Может быть там, наверху, на открытых пространствах, он просто не сумел подойти? Может быть, как раз потому, что Ваня был настороже? Возможно, он как раз догонял Ваню, когда парень почувствовал неладное. Если бы лес был более глухой, более подходящий для скрадывания… Если бы Ваня задержался, как и хотел, и пошел бы вниз уже в сумерках… Если бы медведь мог знать, что пулевых патронов Ваня попросту не взял… Вопросы, на которые заведомо нет, не может быть ответов.

Постоянно озираясь, держа наготове ружье, перебегая от точки к точке, Ваня спускался к избе. Уже виднелась крыша, когда его ударило — ведь чистый, во все стороны просматривающийся лес, с папоротником и разнотравьем, кончается перед избой… Метров сто надо пройти по высокотравью, между буграми и выворотнями… Сцепя зубы, уставя ружье, Ваня шел к избе. Задерживаться опасно. Он понимал, что чем ближе к вечеру, тем решительнее будет зверь.

Ваня наугад выпалил по зарослям. Разумеется, не надеясь зацепить зверя. Вероятность попадания равна практически нулю, а если даже вдруг и попадет — ну что медведю третий номер дроби… Разве что была надежда, что зверь себя как-то проявит… Да и так, с шумом, со стрельбой — психологически легче…

Вот избушка. Поворот за угол, дверь… Сам чувствуя, как дико расширились глаза, с покрытой «мурашками» кожей, с бешено бьющимся сердцем, Ваня навалился на дверь. Со стуком падало ружье, мешал и путался рюкзак, пока он накладывал брус. Здоровенная сосновая балка, она выдержит слона, не то что медведя.

Ваня не сразу понял, что он слышит. На улице, возле глухой стены избушки, явственно раздавались отрывистые звуки —… уханье, не уханье… Ворчание? Нет не ворчание… Ваня задохнулся от ужаса. Он понял, что это медведь смеется.

Впрочем, он был в безопасности. Несколько минут Иван блаженно слушал, как исчезает зелень перед глазами, успокаивается сердце, восстанавливается дыхание. Стало можно оторвать руки от стенки, почти что нормально дышать. Ваня прошелся по избе. В его ситуации все имело особую цену: снаряжение, остатки запасов приобретали новое значение, сообразно новой ситуации.

Есть оружие: два ружья, полно патронов, топор, охотничьи ножи. Хлеб черствый, но еще полбулки. Две банки консервов. Макароны. Вермишель. Несколько кусков рафинада. Много заварки, и ладно. Чего нельзя экономить — это чая… Вот хорошо, две пачки «Беломора», бутылка «Столичной».

Бутылка, собственно, составляла неприкосновенный запас. Так сказать, для ситуации непредсказуемой… Вот как эта. Ваня отхлебнул раз и второй, глотая прямо из горлышка. Жгучие глотки оглушали, смещали сознание; он стал все же более спокоен.

Дров всего на две протопки, воды — полведра. Заварить покруче чая — хватит, потом можно пить и холодный… Что ж, до прихода ребят вполне можно продержаться.

Какой-то посторонний звук вторгался в мысли… Мышь под полом? Бурундук? Нет… Кто-то тяжелый осторожно встал около двери. Ваня не мог бы объяснить, какие именно звуки сказали об этом. Он просто знал это — и все. Дверь еле слышно скрипнула — это «кто-то» зацепил ее, мягко потянул на себя. Ваня двинулся в ту сторону, и явственно услышал сдержанное мощное движение.

Аккуратно, почти что с извращенным сладострастием Иван разломил оружие, положил по пулевому патрону во все четыре ствола. Скинул сапоги. Слабо, но все же грохнуло по полу. Дыхание за дверью прекратилось. Вот он стоит, напрягая чудовищные мускулы, абсолютно неподвижно; так умеют только животные и люди самых первобытных племен. Ваня тоже застыл в страшно неудобной позе, затаил дыхание…

Снаружи… нет, даже не скрипнула, еле зазвучала доска — зверь переменил лапу. Колыхнулся воздух, выпущенный из легких. В одних носках, практически бесшумно, Ваня заскользил навстречу. Если вставить ствол между досками, как раз напротив щели, ударить разрывной пулей…

Что-то остановило Ваню уже возле самой двери. Какой-то слабый, неявный отзвук… Бледная тень звука шла, как будто, сверху. Там, наверху, был чердак — примитивный чердак его избушки; двускатная толевая крыша возвышалась над брусьями и земляной засыпкой. Брусья скрипели? Или у него галлюцинации? Вроде бы, один слегка просел… Ага, вот сеется сквозь брусья, проникает в комнату мельчайшая пыль. Не зная заранее причины, этого можно было и не заметить. Повторились движение бруса, и снова — легкое сеянье пыли. Зверь прошел вдоль всего чердака. И все исчезло. Он остановился? Он ушел? Наверное, все-таки стоял. Ведь спрыгни с чердака такая туша — был бы хоть какой-то звук. Затаив дыхание, Ваня стоял в нелепой позе, подняв одну ногу.

Останься зверь с той стороны чердака, где дверь, Ваня знал бы, что делать. Там один из брусьев затрухлявел; брус заменили куском старой доски; эта доска легко пропустила бы пулю. Но там, на противоположном от двери конце баньки, шли только брусья толщиной в две руки. Стрелять между брусьями? Ваня осторожно переместился поближе, кляня скрипучий пол. Не чтобы стрелять — просто чтобы быть поближе.

Движение за окном?! Не веря собственным глазам, Ваня увидел медведя. Зверь вышел из-за дома, преспокойно прошел по тропинке, исчезая в траве, за избушкой. Зверь почему-то не берегся. Шумно, гулко выдохнул. То ли задел избушку, то ли преднамеренно потерся.

Ваня еще видел этого медведя, еще не отмелькал в просветах силуэт, а с глухой стороны избушки, на противоположном от дверей конце, раздался звук тяжелого прыжка: кто-то очень массивный опять запрыгнул на чердак. Еще раз шумно вздохнул, судя по звукам — лег; в этом месте его было не взять.

Слов не найти, в какое обалдение пришел Иван… Их двое?! С каких пор медведи ходят парами? С чего это они стали охотится в стае?! Какое-то время парень тупо таращился в пространство, чувствуя, что весь мир становится дыбом.

Впрочем, что бы не происходило, Иван не в силах ничего изменить. Ладно, теперь будем жить так, прямо вот со стаями медведей. Ваня наколол лучины, разжег печку. Специально для медведя сунул в печку промасленной ветоши, кусок резины, плеснул воды — чтоб дыму было больше и вонючей. Вскипятил всю воду, сделал крутой чай, сварил макароны. На чердаке — ни звука, ни движения.

Плыли долгие, густые сумерки начала августа. Ваня поел, попил чаю. Думалось о кабарге, скальных крючьях и мясе, ценах на кабарожью струю и покосившемся заборе… Сначала пришлось переключать себя на все это от медведей чуть ли не силой. Потом о делах думалось лениво, само собой. Кажется, он видит медведя…

Первые несколько минут он был не в состоянии понять, что происходит. Опять гулко ударило сердце. У окна, метрах в пяти, сидел медведь. Сидел, как крупная собака, на заду, с интересом глядя внутрь избушки. Только бы не показать! Охота многому научила Ваню, сформировала качества, не слишком свойственные городскому парню его лет.

Иван и не подумал метнуться за оружием, даже не стал фокусировать на медведе взгляд. В очередной раз отхлебнул из кружки, поставил. Достал новую папиросу. Уронил спички. Помотал головой, ругнулся. Наклонился мотивированно, с полным основанием исчезая из поля зрения. Присел на корточки. Мягко, не шумя, потянул к себе двустволку, так же мягко поднимал тело, одновременно вскидывая оружие. Будем справедливы — пуля легла точно там, где только что сидел медведь. Как ни дико, Ваня даже почувствовал удовольствие — ведь времени целиться не было, он бил навскидку. Один из лучших в его жизни выстрелов. И тем не менее проклятый зверь успел, и был уже за углом, возле двери, в недосягаемости.

Ваня вплотную приблизил лицо к окну. Какая-то глыба торчала из-за угла. В сгущающейся темноте сверкнули зеленые искры. Ваня встретился с медведем глазами, и разделяло их полтора метра. Ваня моргнул, и головы уже не стало. Может быть, и не было? Нет, надо было верить, что была. Нельзя перестать верить собственным ощущениям.

Одновременно кто-то заскребся наверху, на чердаке, удовлетворенно вздохнул, и балки немного просели. Судя по звукам, огромный зверь, втрое тяжелее человека, вытянул ноги и выдохнул, весьма довольный жизнью. Может быть, Ване показалось, но как будто пахнуло тухлятиной — типичным медвежьим «ароматом».

Выглянул: голова зверя торчала из-за угла. Ваня потянулся за ружьем — голова моментально исчезла.

Ну что ж… Будем, значит, так и жить. Медведь… Ну и что, что медведь? Ну да, вокруг избушки ходят и даже прямо на нее забрались звери — огромные, бурые, весом килограммов на двести. У зверей громадные когти, длинная злая морда с клыками сантиметров по пять, что тут поделаешь. А самое худшее — непонятные они какие-то, эти медведи. Но в конце концов, и пусть себе шатаются вокруг. Избушка сложена из кедровых бревен толщиною в две руки. Окно маленькое, дверь теперь зверю не выломать. Еды и даже воды хватит на неделю.

Вот, конечно, проблема уборной… Умозрительно можно было еще представить, что он открывает дверь, одной рукой держит ружье… Или что он делает это в разбитое пулей окно. Но Ваня понимал, что сами мысли — свидетельство сдвинутости сознания; симптом того, что он нетрезв. Никакая сила не заставила бы Ваню в реальной жизни открыть дверь — особенно, когда стемнело. Благо, было старое ведро. Завтра, перед приходом ребят, Ваня вынесет ведро и все вымоет.

Водка сильно успокаивала Ваню. Папиросы тоже приносили свой, пусть маленький, кусочек покоя.

Чадит керосиновая лампа, бросает привычные отсветы на стены избушки, на стол, на потолок, весь в многолетней копоти. Тепло от протопленной печи, пласты табачного дыма, тихий звук шумящего под ветром леса.

После плотного ужина, прихлебывая водку из кружки, Ваня готов был даже видеть нечто смешное в своем приключении. Невольно думалось, как будет рассказывать о нем ребятам, потом — жене. Надо будет показать ребятам место, где он увидел первый раз следы медведя, где он почувствовал опасность. Перед глазами поплыли, соединялись вместе, разделялись таежные тропинки. Вот он шел, раздвигая собой папоротники, стискивая ружье. Вот медведь прыгал, вертикально поднимался над папоротниками и превращался почему-то в кабаргу, а кабарга лихо мчалась по вертикальной стенке, опираясь копытами на старательно вогнанные костыли.

Рывком пришло ощущение, что он сидит, привалившись к стене, уронив на колени оружие. Да, так он и сидел… Лампа чадила. В окне — тонкий серпик луны. Что же его разбудило? Ничего не виднелось в окне. Никто не поддевал доски двери, не прогибал брусьев чердака. Разве что был какой-то шорох… Или он тоже приснился? Ваня не стал раздеваться, залезать в спальный мешок. На один лег, другим прикрылся. Кружка чаю, папиросы, оба ружья. И опять плыла трава, и он словно бы двигался над ней…

И снова был какой-то звук. Скрежет? Шорох? Просыпаться было тяжело; Ваня потянулся с полустоном. Тут сразу и хмель и похмелье… После водки все же надо высыпаться. Ваня пил холодный крепкий чай, лежал и слушал тишину. Незаметно приходило забытье. В забытье не было снов; не являлись больше образы травы, насекомых и тропинок. Только слышалось время от времени, словно собака бросала землю задними ногами.

Пожалуй, и проснулся Ваня от того, что изменился этот звук, и появился совсем новый. Словно бы велосипедный насос заработал у него под боком. Все еще не отошло похмелье — тошнило, кружилась голова, слабость; гадостный привкус, сухость во рту.

Звук всасываемого воздуха шел сбоку и снизу, откуда-то из-под нар. Ваня приподнялся, и тут же захлебнулся собственным дыханием; сорвалось вниз сердце — нет, все-таки не следовало пить! Слушая звук, Ваня сел на нарах, отхлебнул чаю. Звук сменился непонятным, но уже знакомым скрежетом. Неужто крыса завелась?

Ваня сунул голову под нары. Что-то двигалось в самом углу. Это что-то, к удивлению Вани, словно бы втянулось под землю, сменилось черной, блестящей губкой. Звук велосипедного насоса. Нос!!! Стоило это понять, и сразу стали видны ноздри, стали понятны и все остальные звуки.

Иван резко встал, и вновь закружилась голова, поплыли какие-то искорки перед глазами, с тонким звоном в ушах. Схватил ружье, сунулся обратно. Носа не было.

Ладно… Ваня по-турецки сел на пол, затянулся новой беломориной. Теперь он заслонял подкоп в углу от единственного источника света, но отверстие прекрасно было видно.

Трудно сказать, откуда Иван знал, что уже предутреннее время. Наверное, определять время ночи помогает и сторона, и угол, под которым падает лунный свет, но не в этом главное. Пусть небо затянуто тучами, на окнах плотные шторы, но всегда можно сказать, начало сейчас ночи или конец. Всегда чувствуешь без слов, что уже совсем поздно, потому что у человека совсем разное состояние души в первую половину ночи и во вторую, ближе к утру.

И вместе с тем есть какая-то прелесть в этих глухих, самых ночных, предутренних часах. Может быть именно потому, что они совсем не предназначены для человека, и когда не спишь в третьем, в четвертом часу ночи, словно вторгаешься в какой-то иной мир, на чужую, непонятную планету. Не для тебя созданную, непостижимую до конца. Даже звуки в это время другие, а привычные слышатся иначе.

Фон составляли звуки далекие, чужие, какие-то сумеречные. Ухала сова. Громко, пронзительно, с неизбывной тоской, кричала неизвестная птица. Кто-то маленький, упорный во дворе грыз древесину. Крыса? Бурундук?

Ваня сидел на полу, удобно вытянув ноги, облокотившись на топчан. Он курил, и слушал звуки ночи. Странно, что он вдруг увидел что-то прямо у себя за спиной. Он и сам не мог не удивляться, но факт остается фактом — не было ни ночных звуков, ни серпика луны. Была только стена избушки, и сквозь стену явственно проходила грязно-коричневая, призрачно отсвечивающая туша. Медведь?! Сверкнули зеленые глаза; их цвет изменился, глаза вдруг вспыхнули багровыми угольями. Почти все уже в избушке, существо хищно присело на задних лапах, протянуло переднюю — с пятью скрюченными пальцами с когтями…

Ваня закричал, метнулся. Не получалось повернуться, не поднималось ружье, а тварь просачивалась через стену, тянулась пятипалой лапой…

Ваня лежал навзничь на полу. Мерцающий свет керосинки выхватывал топчан, кусок стены, потолок. Хорошо хоть, Ваня не сшиб лампу. Кто-то кричал за окном, в лесу, протяжным криком ночной птицы. Наваливалось похмелье, сухость во рту; до боли крутило живот. Ваня лежал на полу, ждал, когда кончит лупиться сердце, немного восстановится дыхание.

А! Опять звук из-под нар. Кто-то втягивает воздух… Ну понятно, это он меня нюхает. Ваня повернул голову. Да, в углу опять было шевеление. И нос на этот раз просунулся довольно далеко. Черная влажная губка сократилась, шумно втянула воздух, исчезла. Появилось что-то другое, блеснувшее когтями в свете лампы.

Ваня встал. Его швырнуло прямо на топчан, пришлось сделать несколько движений, пока не восстановилась координация. Ага, вот и ружье…

Впрочем, звуков дыхания Ваня уже не слышал. И скрежета не было. Ладно, подождем… Ваня снова сел удобно, положил на колени ружье. Чай, курево прогнали сон. Ну, не «прогнали», отодвинули. Плохо то, что крутило живот. С бурчанием, с болью, с позывами… А что ты хотел после выпивки? Да еще и почти натощак?

Пришлось отвлечься на поганое ведро, потерять из виду угол под топчаном. Тотчас раздалось сопение. Ваня, конечно, метнулся, и конечно, опять не успел.

Ваня ждал полчаса (по часам), и ничто не нарушало тишину. Он встал за новой пачкой папирос, и тотчас же послышалось сопение. Тогда Ваня выстрелил в угол, и опять сел пить чай и курить. Кисло воняло порохом, и Ваня чувствовал себя героем Стивенсона, засевшем в деревянном форте на Острове Сокровищ. После четырех часов утра вроде бы чуть засерело. Ваню начало морозить — от недосыпа, от напряжения, от усталости. Кружилась голова, тошнило.

Еще много раз Ваня засыпал и просыпался, и великое множество раз ему снились и медведь, и чудовище-полумедведь. Во сне он спал, и человекомедведь наваливался, сверкал багровыми глазами, с рокочущим рыком впивался, и Ваня просыпался в поту. Или Ваня шел по лесу, медведь бросался из засады, а ружье заклинивало, било куда-то в сторону, или Ваня вообще не мог поднять оружия. И зверь валил и рвал его, лежащего, когтями, приближал к лицу узкую злую морду с совершенно человеческими, злыми и жестокими глазами.

Ваня просыпался, весь измученный, с головной болью, с ломотой в плечах и бицепсах. Долго лежал, отходил, прихлебывая остывший чай.

А наяву то ли медведь, то ли целая стая медведей сопели под топчаном, с шумом нюхали воздух, скрипели, поддевали когтями доски двери, мягко прогибали балки потолка собственным телом. Ваня сам не мог точно сказать, чем разнятся безумный сон и призрачное безумие реальности. Уже светало, когда он заснул, наконец, и стоял уже ясный день, когда Ваня наконец проснулся.

Солнце било в глаза, блики играли на всем заоконном мире. Во рту еще была великая сушь, голова тупо болела выше лба; но похмелье почти что прошло. И он плохо, но все-таки выспался. Восстановилась координация движений; на топчане можно было сесть — легко, без алкогольных проблем. Ваня сильно, до хруста потянулся, свел кисти в кулаки, напружинил плечи и руки. Сделал несколько наклонов, доставая пол руками. Вращал торсом, не отрывая ног от пола. Тело слушалось, и более того — словно бы сотни, тысячи пузырьков от шампанского взрывались в жилах. Ваня знал эту свою особенность — как бы ни был тяжек перепой — наутро, после отсыпона, будет лучше.

Шутил, что пьет не ради хмеля — ради похмелья, и в этом была доля истины.

А вторую часть эйфории сделало само утро. От времени суток довольно многое зависит. Самые оптимистичные ситуации мрачнеют, тяжелеют в четвертом часу утра. В свете солнца самое страшное уже не кажется таким чудовищным.

Ваня глянул на часы. Оставалось сидеть в избе где-то часа три, не больше, до того как придут брат и этот городской парень. Жаль, что чай — только холодный. Да еще и это ведро… Наверняка есть и запах, он-то ведь просто привык. Ваня сам почувствовал, как вспыхнуло лицо при виде ведра. Даже не из-за ребят. Они-то поймут превосходно. Представляя, как расскажет про эту ночь друзьям, Ваня готов был повествовать, в числе прочего, и про легендарное ведро. Мучительно стыдно было Людмилы. Непосредственно никто, конечно, ей не скажет, но у друзей были жены, и друзья непременно расскажут женам: а жены ведь дружны между собой… Нет, ведро надо убрать, избу проветрить!

Да, многое, очень многое выглядит по-разному в разное время суток. Если предутренний час — самая чужая часть суток, то ясные утро и день — как раз самые «человеческие». То, что напугает вечером, несравненно сильнее напугает в начале ночи. А во второй половине ночи то же самое может довести до истерики, до судорожной пальбы в белый свет как в копеечку. Но в ярком свете дня все вечернее, ночное вполне может показаться пустяком.

Да и надо же было выходить из захоронки! В такое время, ясным днем, зверь вряд ли может быть опасен.

Ваня решительно отвалил брус на двери, распахнул… Огромная лапа свисала, покачивалась в проеме. Лежавший наверху просто спустил ее… случайно? Чтобы напугать? Ясный день, унесший все кошмары, явственно померк перед Ваней. Но и нельзя сказать, что вернулся ночной ужас. Скорее вспыхнул боевой задор. Ну так, так так…

Ваня тихо прикрыл дверь, наложил брус. С чердака раздался тот же звук: ритмичное уханье-смех. Стараясь действовать быстрее, Ваня поднес ствол почти вплотную к щели между досками. Грохот дуплета, снопы огня из стволов, двойной сильный толчок, кислая вонь. Неужели?! Вот сейчас пули пронизали доски, вошли в проклятого медведя… Ваня стоял, вдыхая смрад горелого пороха, открывал-закрывал рот, восстанавливая слух.

Движение — сбоку, почти за краем поля зрения! Иван обомлел: в окне был ясно виден медведь. Как и ночью, он по-собачьи сидел метрах в пяти от окна. Ваня кинулся за вторым ружьем, и зверь не торопясь, с достоинством, но и очень быстро, прямо на глазах Вани, исчез за домом. И опять были знакомые звуки. Не то кашель, не то уханье, не то ворчание. Медведь стоял примерно в трех метрах от Вани, отделенный от него стеной. Стоял в полнейшей безопасности, и смеялся; медведю было весело травить Ваню.

Ну что ж… Лучезарное настроение померкло, но ведь и хуже не стало; изба так же прочна, и оружие на месте. И ребята придут совсем скоро. Ваня перезарядил, положил поудобнее. Спустя час захотелось поесть, и он доскреб кашу с тушенкой.

Примерно в два часа раздался выстрел. Совсем близко, где-то в километре. Жаром обдало Ваню — ребята подходили к избушке, понятия не имея о зверях! До сих пор Ваня не думал, что опасность угрожает Сергею и Равилю. Ночью как-то получалось, что ребята придут и освободят его, отгонят медведя; а медведь им-то не сможет сделать ничего.

Нет, надо хоть предупредить! Мгновенно отвалился брус, пахнуло в лицо летним днем, и Ваня оторвался от порога.

Поздно! Новый выстрел, за ним страшный крик. Рев, пронзительный короткий рев зверя, берущего добычу. Еще один смертный вопль; вопли за воплями; торжествующее свирепое урчание, эхом плывущее по лесу.

Вперед! Но хорошо, Ивану хватило ума оглянуться перед бегом туда, где погибали ребята. Из-за избушки выглядывал медведь, стоял так, что видна была голова и плечо. Иван плавно развернулся, поднимая ствол уже в движении. Он был уверен, что животное исчезнет, и медведь действительно исчез. Но не мерещился же он, в конце концов!

Бегом к избушке. Что-то помешало Ивану с ходу вломиться между кедровых стволов, в зеленую полутьму леса. Начало безумия? Остатки разума? Бог весть… Что-то заставило обернуться. Медведь — другой или тот же самый — стоял на другом конце поляны. Даже не в угрожающей позе! Зверь просто стоял и смотрел. Дико смеясь, Иван отступил к дверям избушки. Прикоснувшись спиной к древесине, он истерически подпрыгнул — не зверь ли зацепил его когтями?!

Медведь все так же стоял, неподвижно глядел на человека. Иван поднял ружье, зверь как бы растворился в воздухе. Иван не мог понять, что именно произошло — зверь отступил в лес, исчез, или действительно растворился в воздухе, исчез. Может быть, медведь ему привиделся?

Иван помотал головой, боясь додумывать, сел на нары, обхватив голову руками. Вспомнив про зверей, он броском достиг двери, и снова завалил засов. Стало ясно, что освободить его некому, а сам он прорваться не сможет.

Глава 5. Спасатели

3 августа 2000 года

Через лес двигалось четверо, и главным из них был уже лет двадцать Василий Акимович Зуев. Как он стал главным, когда они были пацанами, а он зрелым мужиком, так и остался, потому что хотя они и стали сами матерыми промысловиками — Володя Носов, Андрей Сперанский, Николай Аверьянов — а все же Зуев оставался их сильнее. Не физически, конечно; сильнее знаниями и опытом, умением понимать и высказывать то, что другие не могли бы толком выразить.

Для нравов компании характерно, для понимания читателя полезно, что никому в этой компании не пришло бы в голову назвать Акимыча по имени-отчеству или, скажем, «господином Зуевым». Василий Акимович это не патриархально, так не называют главу семейного клана или семейного друга. Акимыч, маленький, смуглый и крепкий, был для них главой артели… патриархальной артели, сложившейся десятилетия назад.

Знающие люди говорят, что немец в 17 лет впервые входит в пивнушку… чтобы остаться в ней навсегда. Но то — пивнушка, игра в серьезные мужские игры, в мужской клуб. А тут артель — промысел, серьезная мужская работа, и мужской клуб — это тоже всерьез, вовсе не только для пива. Мужики пришли в артель — и остались в артели навсегда. Акимыч же был вожаком артели, почти что старейшиной рода, вождем племени. Так к нему следовало и обращаться, патриархально. Вот Маралов был каким-никаким, а начальником, и обращаться к нему надо было официально: Сергей Дмитриевич. А Акимыч не был начальником… Акимыч — он и был Акимыч.

Так же характерно, что крупный и сильный Володя и в свои «почти сорок» оставался для всех Володькой. Если займет когда-нибудь место Акимыча, будет «Николаичем» — фамильярно и вместе с тем уважительно, интимно и патриархально — но уже для другого поколения. Для сверстников в России не полагается уважения, так он и будет уменьшительно — Володькой.

Почему Андрей стал Андрюхой, а все же не Андрюшкой, это совершенно непонятно. Быть может, за свой смурной характер. Понятнее, почему Коля стал Кольшей — родом с Урала, он сам называл себя «на ша» — так полагалось в местах, где он вырос.

Акимыч казался маленьким рядом с тремя рослыми, сильными мужиками. Рыхлый, могучий Володька мало походил на ставшего полнеть Андрюху, массивный Андрюха — на в зрелости гибкого горбоносого Кольшу. Общее было — обветренные смуглые лица с глубокими, не по годам, морщинами — лица лесовиков. Общее было в выражении глаз — быстрых, мгновенно ощупывавших все, что попадалось на дороге мужикам. В умных глазах всех четверых, живших словно бы помимо остальной их жизни, как бы сами по себе, порой мелькало какое-то странное выражение. Такие глаза бывают у людей, всю жизнь прожившие в лесной глуши, почти не видя других людей. У тех, кто плохо двигается по мостовым, и очень хорошо — по горным склонам.

И двигались они одинаково — уверенно, широкими шагами, и в то же время осторожно. У всех двустволки крупного калибра, висят на плече (а правая рука лежит, покачиваясь, на замке). Есть разные способы носить ружье, в этой компании прижилась именно такая. Только у Кольши карабин. Андрюха смеялся над другом, что в ствол его карабина можно сбросить картофелину…

— Если маленькая, и очистить хорошо, — поддерживал шутку сам Кольша.

Маралов карабина не одобрял:

— Что толку палить за триста метров? В лесу за триста метров и не видно ничего… Начальная скорость пули велика очень. Пробивает насквозь, это не дело, такая пуля зверя не останавливает. Вот двустволка — пуля из нее бьет мощно, еще внутри разворачивается, это дело…

Кольша отмалчивался, Маралов не настаивал. Он знал, что только лишь начальник Кольши, а его вожак, его старейшина — Акимыч, и против карабина он ничего не говорил.

Четверо мужиков двигались через лес, быстро, бесшумно, надежно. Трое людей, достигших вершины зрелости, мужского «ахме», и начавший стареть руководитель — это был прекрасный коллектив. Прекрасный не для охоты в уединенных избушках — там такой коллектив и не нужен, но идеальный вот так, если нужно выполнять какую-то задачу. Например, когда исчезли Ваня и Сергей Хохловы и их городской приятель; ушли и не вышли из лесу в сроки. Не случайно именно эту четверку просил о помощи Василий Михайлович Хохлов: мол, если бы не обезножил, сам пошел бы искать сыновей, а так помогите, три дня как должны были спуститься!

А тут Товстолес рассказывает всякие ужасы про человека на пороге, да и вообще в тайге творится Бог знает что, не слыханное никогда. Может, конечно, парни и сами придут, помешал какой-то пустяковый случай… а вполне может быть, что и нет. Надо проверить, выйти к охотничьей избушке Хохловых.

Зверовая лайка Нувориш лаяла раз за разом; странно лаяла — ни на зверя, ни на человека.

— Ну вот, а говорили — сами придут…

Акимыч не стал наклоняться, поднимать — и так видно, что это — обрывок пропитанной кровью мужской рубашки, застрявшей почему-то на кусте. Всем четверым было предельно ясно — это тело зацепилось за куст, зверь рванул и оставил обрывок рубашки.

— А взяли их прямо здесь, на тропе…

Володька произнес вслух то, что хорошо понимали все четверо. Да, взяли людей прямо здесь. Примятые кусты, обломанные ветки, развороченная земля, зияющая темно-коричневой глиной из-под напрочь сорванного моха, лужа черной засохшей крови. И еще пятна крови на земле, уже чуть в стороне от места, где произошло это.

В кусты уводил четкий след — лапы медведя, сильно углубленные на пятках, след чего-то тяжелого, что зверь волочил за собой. Всем было понятно, что волочил медведь в кусты. Вот пластиковая бутылка — смятая, прокушенная в трех местах. Еще один кусок рубашки, но уже не пропитанный кровью: наверное, когда труп притащили сюда, кровь уже застыла, перестала выходить из тела.

— Еще один след…

И правда! Еще один медвежий след вел параллельно этому, но у второго зверя когти на лапах обращены когтями туда же, куда пятки первого. Наверное, звери шли в одном направлении, но только один зверь пятился, тащил добычу по земле, а второй нес. Охотники с трудом могли представить себе, чтобы два медведя охотились одновременно, и шли бы рядом закусить.

И еще одна странность… Судя по следам, тем, еще у тропинки, медведь резко развернулся возле трупов. Он что, мчался во весь опор? Зачем? Получалось, что звери могли передраться из-за трупов парней… Так свободно могло быть — медведи существа очень недружные. Но тогда почему следы шли в одном направлении?

Впрочем, что бы там охотники не представляли себе, как бы не разжижались их мозги из-за медвежьих следов, а вокруг было очень уж неладно. Ведь убивал же кто-то этих людей, которых потом нашли медведи, и кто знает, кто этот тип, и где можно встретиться с ним? Может, вот он, стоит за выворотнем, скрывается в густой тени ельника, держит людей под прицелом? Недобрым блеском сверкают глаза, нехорошо кривятся губы, руки привычно поднимают ружье, вжимают прикладом в плечо… Необходима осторожность, да и медведи, утащившие трупы, могут оказаться где-то рядом. Если даже они завалили трупы хворостом и мхом, а сами ушли, пока мясо немного протухнет, кто знает, когда звери могут вернуться? Наблюдать за четверкой могли не только человеческие глаза.

Вот ботинок, свалившийся с ноги. Немного пижонский, городской ботинок — охотник, выросший в лесу, скорее обул бы сапоги. Ну что ж, теперь понятно, кто погиб.

Нувориш впереди опять лаял, скупо и четко. На этот раз — на человека. И завыл — тоскливо, жалобно завыл.

— Нувориш, замолчи!

Пес покосился на хозяина, и все-таки повыл еще немного. И пошел, пошел боком, боком, со вставшей дыбом на загривке шерстью, дико поглядывая в лес.

— Эка…

Оказалось, этот не очень интеллигентный возглас вполне разъясняет ситуацию. А что еще говорить, если на полянке лежали те, кого должны были искать охотники. Скорбное это явление — остатки пиршества людоеда, нечеловеческое какое-то. И никто не заваливал трупы хворостом, не ждал, пока они протухнут. Тяжелый сладковатый запах уже витал над истоптанной зверьми, испещренной когтями поляной; особенно сильно он чувствовался, если нагибаться к тому, что осталось от людей: наверное, оба погибли уже несколько дней тому назад.

Но никто не ждал, пока убитые протухнут, их ели, и судя по всему, ели несколько раз; может быть, ели все время, пока они валялись на поляне. Вот голова и плечо с рукой по локоть и участком грудной клетки. «Серега Хохлов!», — глухо ударило сердце. Вот поломанные, погрызенные ребра, еще крепящиеся к позвоночнику. Вот нога от колена и ниже, перегрызенная, словно отрубленная топором. Может быть, тупым, но топором. Валяется бедренная кость с обрывками мяса и брезентовой ткани; клочья ткани пропитаны кровью, кое-где сохранилась и кожа. Валяются какие-то совершенно непонятные обрывки, клочья мяса и изгрызенных, прокушенных насквозь костей, которые определять уже не хочется.

«Внутренностей нет!». Володька почувствовал, что перед глазами ползет зелень и чернота — слишком уж ясно представилось, что именно происходило здесь… может быть, всего несколько часов назад. Мотая головой, Носов прислонился к березке; деревцо накренилось под тяжестью. Желудок болезненно сокращался, невыносимо тошнило, и все плыла, плыла пред глазами проклятая зелень, а земля норовила встать почему-то под углом к ногам и всему телу.

И вот тут-то на него как раз и кинулись. Все произошло так быстро и так одновременно, что сам-то Володька понял, что происходит, только когда все закончилось. Дико залаял, метнулся вперед Нувориш, и лаял он, как на крупного зверя. Так же дико закричал Андрюха, выстрелил раз и второй, отчаянно рванул замок ружья. Стрелял и Акимыч, но молча. Ломилась через кусты какая-то рыже-бурая масса, и сам Володька тоже выстрелил в нее — чисто автоматически, потому что на него мчится что-то большое, Нувориш лает, а остальные стреляют.

Я рассказываю это последовательно, одно за другим: лаял… кричал… стрелял… увидел… А все происходило сразу, и Володька стрелял только на доли секунды после того, как стреляли Адрюха и Акимыч, рычал и бросался Нувориш.

И вот уже стоял Володька, сжимая ружье, поводя дико глазами, в нескольких шагах от рухнувшей на землю бурой массы. Морда зверя покоилась в трех метрах от его сапог, и медведь тоненько визжал, выл, скулил, пробитый в нескольких местах, бился и не мог встать, разбрызгивая кровь и слюну. Нувориш ворчит, треплет сзади зверя за «штаны», а вот гавкнул, как на человека. Позади треск, и ломится через кусты еще одна такая туша; грохочет, прыгает в руках ружье, и надо открыть поскорее замок, менять патроны, и грохочет сбоку карабин Кольши, летит в стороны древесина и кора от кедра, лупит в другую сторону Акимыч — с той стороны, оказывается, нападает еще третий зверь.

И тишина. Как растворились двое медведей… Может, все-таки они почудились Володьке? Плывет мерзкий смрад стреляного пороха, стоят в напряженных позах друзья, взрыкивает Нувориш; скулит, с натугой подвывает умирающий зверь, пытается встать, хлюпая собственной кровью, подламываясь, тыкаясь вперед головой.

— В-видели?! — ничего умнее не был в силах произнести Андрюха. И почему-то не было смешно.

— Видели! — энергично кивнул Акимыч. — А ну, давайте аккуратнее, ребята! Идти вместе, смотреть в оба, тут у нас прямо чуть ли не фронт…

Все знали, что этого не может быть — медведи вместе не живут, стаями не нападают. Того, что они видели, просто-напросто не может быть, потому что не может быть никогда.

— Зверя осмотрим, — Кольша произнес это тоном полувопроса, полуутверждения.

— Добей, потом уже смотри.

Кольша кивнул, разрядил оружие в медведя, под лопатку. Звуки скуления затихли, сильнее зажурчало и захлюпало.

— Обычный зверь… Года четыре, — Кольша произнес это тоже не совсем обычным тоном — глубочайшего недоумения.

— А ты ждал, у него руки вместо лап? Или человеческая голова?

Володька отметил, что Акимыч говорит вполне серьезно… То есть с иронией, конечно, но над Кольшей нисколько не насмехается. И сообразил, что не только ведь Кольша, он сам тоже ждал от медведя чего-то подобного; чего-то вроде человеческой головы.

— Ну, двинулись! Смотри по сторонам, ребята, не отходи друг от друга.

А Нувориш и дальше вел себя странно. Если вокруг медведи, должен был пес кинуться за ними, и отчаянно облаивать зверей, хватать их за шкуру, плясать перед носом, пока не подоспеют люди. Тут же Нувориш держался рядом, и раза два тоскливо, с каким-то унынием тявкнул на заросли. Тявкал и недоуменно, обиженно посматривал на хозяина.

«Он же не знает, люди там или медведи!», — облился Володька холодным потом. Сказать друзьям свою догадку? Проследить дальше за собакой? Володька стал следить и за друзьями, проверял уже их реакцию. И дождался — над воротником Андрюхи стали явственно шевелиться, подниматься дыбом редкие волосы. Ага, и он сообразил! Володька чувствовал, что и сам он на полшага до истерики. А что теперь делать, если и влипли во что-то, о чем любил писать Гоголь? Уже все, уже влипли, и лучше об этом не думать.

Четверо шли, стараясь ступать бесшумно (в чем проку уже не было никакого), поводя дулами ружей; раз прямо на пути вроде бы замаячила под елями темная масса, но Андрюха вместо того, чтобы сразу стрелять, схватил за руку Кольшу, стал ему показывать на тень. Тень мгновенно растворилась, как бы расползлась в сумраке леса, но когда к месту подошли — там на земле, на покрытом иголками мху, отпечатались огромные лапы, и капли крови застыли справа от места, где несколько минут провел затаившийся зверь. Значит, ранен?!

Вот показалась избушка. Старший Хохлов, Василий Михайлович, поставил ее специально в самом скоплении деревьев, среди буераков. Охотник думал ее спрятать… Кому же могла придти мысль, что подходить к избушке станет опасно самим же охотникам?

Вся земля вокруг избушки изрыта, истоптана зверями. Отпечатки лап с когтями, поломанные ветки, клочья шерсти на коре и на торчащих обломанных веточках. Нувориш стоял неподвижно, натянувшись как струна, и мелко-мелко дрожал.

Акимыч двинулся вперед. Вообще как опасно, он тут же выдвигался, оставляя молодых прикрывать спину; у Володи шевельнулось что-то в душе: пожалуй, все-таки не благодарность, скорее все-таки уважение. Что-то мелькнуло в окне… Второй раз… И Володьке показалось, осуществились самые страшные мысли: потому что в окне показалось и опять уплыло в темную глубину избушки зеленое, трупное лицо Вани Хохлова.

— Ванюша! — окликнул Акимыч.

Избушка каменно молчала. Как-то странно слышалось здесь хриплое кукушкино ку-ку, задумчивое птичье «ак-ррронк!» из чащи леса.

— Ванюша! Это мы!

Лицо проявилось в глубине, на мгновение приникло к окну, снова исчезло. Ваня, кажется, что-то шептал.

— Ваня, ты громче! Не слышу!

Ваня замотал вдруг головой, в глазах плеснул ужас, лицо уплыло вглубь избушки.

— Кольша! Андрюха! Следить вокруг, а лучше заберитесь на избушку, кругом смотрите. Володя, помогать мне будешь.

Никто не возразил, не предложил чего-нибудь иного. Кивнув головой, Кольша полез на избу.

— Акимыч! Тут медведь лежал! Вон как все изгваздано, и шерсть… Я прям на пуховике сижу.

— То-то здесь зверем воняет… Володька, помоги. Но это может быть опасно, понимаешь?

Володька замотал головой.

— С ума он стронулся, наш Ванюша. Что ему привидится — того я не знаю и ты не знаешь, — доходчиво, как малышу, объяснял Акимыч Володьке, уперевшись глазами в глаза. — А взламывать дверь нужно, потому что иначе может и не открыть. Ясно?

Володька не успел ему ответить.

— Тут подкоп! Прямо яма проделана…

Андрюха стоял около ямищи, прокопанной под стенкой избушки. Нижние бревна венца опирались на вколоченные в почву, вкопанные примерно на метр-полтора сваи. Теперь между сваями почти не было земли, нижнее бревно венца повисло.

Бу-бу-бух!!! Грохот выстрела заставил подпрыгнуть решительно всех. Что такое?! Зачем стрелял, Ванька?!

— Иван! Это же мы! Ваня, открой, это люди! Вань, ты же меня помнишь, Вань!

Так голосили охотники, без всякого ответа из избушки. И вдруг раздался новый звук из избушки: что-то тяжелое тащили возле двери, на высоте человеческой груди.

— Осторожно!

Потом Володька припоминал — Акимыч рявкнул еще до того, как Ваня вышел из избушки. Они даже обсудили это с Андрюхой, и тот уверял то же самое: мол, Акимыч заорал, как только Ваня отодвинул брус… Хотя и это было тогда еще неясно — что этот звук раздается, потому что Иван отодвигает, вытягивает брус.

И упало сердце, отвисла челюсть у Володьки, потому что перед ними появился Ванька: зеленый, трупный, распространяя мерзкий запах разложения. В правой руке Ванька держал, прижимал прикладом к боку ружье, и один ствол еще легонечко дымился. Ощеренный, с застывшими глазами Ванька повернулся, и второй ствол уперся прямо в грудь Володьке; черный провал дула почти не двигался, и Володька как-то сразу вспомнил, что стреляет Ваня хорошо.

Он стоял метрах в двух, не больше, держал, слегка покачивал ружье, и Акимыч вдруг крикнул страшным голосом, рванулся в прыжке к Ваньке. Ружье бабахнуло так, как бабахает только картечь, по кустам бешено хлестнуло, в лесу выстрел подхватило эхо, а Акимыч уже сбил Ванюшу, уже страшно кричал:

— Помогай!

Но помогал Акимычу Андрюха, а Володька так и стоял соляным столпом, пока катался, рычал, ухал, потом жалобно плакал клубок сцепившихся людей. Не будь Акимыча — и Володька дал бы разрядить в себя ружье.

А пока Ваня горько заплакал, слезы прокладывали дорожки среди многодневной щетины.

— Следи кругом!

Володька опомнился, стал глядеть — а правда, не ползет ли кто-то, не крадется ли?

— Коль… Там, сверху ничего не видно?

Очень неловко было Володьке за свое оцепенение. Тьфу ты, за мертвеца Ивана принял!

— Не видно… — бурчит Кольша. То ли сердится на Володю, то ли сам испытал нечто подобное.

А Акимыч отстегивал флягу:

— А ну, выпей-ка этого. Как лекарство.

Иван сомневается, смотрит обезумелыми глазами на Акимыча, на водку во фляге.

— Ну, давай! Как лекарство, говорю, залпом давай!

Иван пьет; и даже не действие водки, сам ожог водки в горле, во рту, сам вкус, от которого Ваня передернулся, заставляет его смотреть вроде осмысленнее.

— Это мы, Ваня… Меня узнаешь?

Иван смотрит диким взглядом, не отвечает.

— Ну, как меня зовут? А?

— Ты Акимыч…

И голос у Ивана изменился, стал неуверенный, трескучий.

— А это кто?

— Это Андрюха.

— Ну лады… Что ж ты по нам палить приладился?

И передернулся Иван, стал отодвигаться, да некуда — Акимыч посадил спиной к пихте. А Иван пытался эдак по-тихому, бочком и пятясь, увеличить дистанцию между ним и парнями.

— Ты куда?! Нет, Ваня, мы за тобой пришли. Отец тебя зовет, Ваня, пойдем с нами.

Акимыч все говорил, говорил — так же, как разговаривал только что с Володькой — вроде бы, как с несмышленышем. Иван слушал, слушал… и видно было, что напрягается он, хочет понять, и все-таки с трудом понимает про деревню, отца, жену, про борщ и про огород, который непременно нужно выполоть. Он не то чтобы совсем не понимал… Он понимал не до конца, не в полной мере.

— Много их тут, — неожиданно сказал Ванюша. Сказал вдруг, и схватился за куртку Акимыча, резко подался вперед.

— Много, — осторожно согласился Акимыч. И замолчал, выжидая.

А Ваня тоже замолчал, и вдруг замотал головой, навзрыд заплакал. Акимыч притянул его к себе; «как маленького», — который раз за последнее время отметил Володька. Ваня вырвался, упал лицом на землю, он буквально сотрясался от рыданий.

Володька отодвинулся, попытался отключиться от тягостного зрелища, вошел в избу. О Господи, какая вонь! Вроде бы, писал Ванюша в ведро, туда же и какал, но вон одно подсыхающее пятно, вон другое, вон куча на досках в углу… Повреждаясь в уме, Ваня все меньше следил за порядком, все меньше понимал, что же он делает.

Смрад, от которого опять дико тошнило, остатки какой-то каши в котелке, подкоп, по которому и вел парень огонь… И ведь правильно вел, между прочим!

Ваня еще выкрикивал что-то, плакал, а Акимыч командовал — и опять так, что очень трудно будет возражать:

— Народ! Сейчас прямо и уходим… Чтоб до темноты — возле машины. Володька, поможешь мне вести этого… Кольша, Андрюха, вы в рюкзаки сложите… В общем, сложите то, что мы нашли… Чтобы хоть чего-то, а похоронить.

Володя знал, что Акимыч прав… Прав, как сама правота. Уже вторая половина дня, до ГАЗика пятнадцать километров, а оставаться здесь на ночь — безумие. И если что-то сопротивлялось в нем решению Акимыча, то это никак не логика, не понимание сути вещей. Сопротивлялось даже не тело — все же не такие молодые они все, чтобы даже не поев, тащиться обратно. Сопротивлялось понимание, что предстоят два невеселые занятия: вести вниз не особенно вменяемого Ваню и собирать в рюкзаки, нести в них все, что осталось от Сергея и Равиля.

Глава 6. Охотники и Товстолес

5 августа 2001 года

Потели и окна, и лица людей. Огромный чайник надрывался на плите, а кроме чайника стояли еще стеклянные банки, а в каждой из них плавали в кипятке цветы, корешки или бутоны — настаивались добавки в чай, вкусные и как правило, полезные.

— Владимир Дмитриевич! Вы когда-нибудь слышали, чтобы медведи вместе охотились? И чтобы они нападали группой?

Разумеется, все эти четкие вопросы задавал хорошо подвешенный язык Андрюхи. Но и Володька с Кольшей оторвались от кружек с чаем, кинули на Товстолеса некий задумчивый взгляд. Каждый из охотников отметил, что Товстолес почему-то не удивился.

— А что, уже… Я хотел сказать, вы что, видели таких медведей?

— На нас напало сразу трое… И Ваня говорит, на него напало то ли трое, то ли сразу много медведей. Он, конечно… — Андрюха замялся.

— Он, конечно, не очень надежный информатор. Но что-то ведь он видел, верно? И что-то же произошло такое в этой избушке, от чего он то плачет, то смеется. В горы-то он шел вполне нормальный… Я правильно излагаю?

Невнятным бормотанием и кивками охотники выразили свое полное согласие. И как тонко высказался Товстолес! Помолчали.

— Так вот, если вы хотите знать мнение ученого — медведи вместе нападать не могут. Никогда. Медведи — ярко выраженные одиночные животные.

— Да вроде бы, мы это знаем…

— Тогда зачем спрашиваете?

— Так ведь эти-то трое на нас напали! Разом!

— Точно ли разом? Вы припомните. Может, один нападал, а уже после него другой?

Перед глазами у собеседников профессора поплыли кусты, ельник, прогалина с разорванными, почти съеденными трупами, три наплывающие из чащи тени, три идущих с разных сторон страшных зверя.

— Нет! — мотали охотники головами. — Нет, звери напали одновременно! Только место выбрали неправильно.

— Почему неправильно? — заинтересовался Товстолес.

— Когда мы к домику подошли… К избушке… Там, если бы мы не готовились, да неожиданно наброситься мы бы точно не успели отбиться. Даже если бы и одолели — хоть кого-то медведь да прихватил бы.

Говорил Андрюха, но согласно кивали и Володька с Кольшей.

— Значит, атаковали вас на поляне, где покойники?

— Ну да… Только ведь даже с покойниками все непонятно: не забросали их хворостом, не завалили дерном, чтобы протухли. Там прямо и жрали их, где они лежат. Не по-медвежьи это…

— Тут я с вами полностью согласен: это не по-медвежьи. Странная история. И что все медведи кормились на одной поляне — тоже странно. Я скорее считал бы естественным, если бы один медведь нашел бы трупы, и дрался бы с другими, не подпускал их к еде…

— Ваня еще говорил, что и убили его брата и друга медведи!

— Говорил, и дико смеялся при этом? Так?

— Все так, профессор, но ваши же слова: что-то да видел и слышал? И от чего-то же свихнулся?

— Свихнулся — это слишком сильно сказано…

— А насчет остального?

Но насчет остального старый ученый лишь пожевал губами и только издал что-то вроде «гм…» или иного легкомысленного звука.

— Так что вот, профессор, напали на нас медведи целой стаей… Рассказать кому-то — не поверят, но мы-то там были, мы — участники.

И опять Володька и Кольша дружно кивали головами, опускали носы в кружки с чаем. А Товстолес вдруг склонил голову к плечу с каким-то ханжеским выражением:

— Вы уверены, что эти трое дружно нападали на вас, а не друг на друга? Вы, случаем, не влезли в большую медвежью драку?

Обалделые охотники переглянулись. Вот это поворот! С полминуты висело молчание.

— Нет! — решительно высказался Кольша, при своей нелюбви говорить. — Нет! Вы как хотите, а так не получается! Они к нам бежали, эти звери.

— И потом двое же остались, а они между собой драться не стали! Они нас выслеживали оба… Перед избушкой только и отцепились.

— Ну, это нетрудно объяснить, было бы желание… Вы стали стрелять, звери прекратили драку, стали вокруг вас ходить, смотреть. Вот и все!.. Еще чаю хотите?

Чаю охотники хотели. Минуты две выясняли, кому сколько чаю, нужен ли сахар, и какие цветочные добавки кому налить.

— А есть и другие объяснения! — неожиданно произнес Товстолес. — Причем объяснения более интересные…

Профессор помолчал, подождал, когда внимание охотников проявится посильнее, и триумфально закончил:

— Этот хорошо знакомый вам вид, бурый медведь, не может охотиться стаей… Но кто вам сказал, что это были бурые медведи?

И опять ничто не нарушало тишину, разве что сам Товстолес, мешавший ложечкой в чашке. Потом Андрюха тихо попросил:

— А какой вид медведей мог охотиться стаями?

— Трудно сказать… Совсем недавно от Енисея до Атлантики водился пещерный медведь. Кости пещерных медведей находят целыми скоплениями, и есть такое предположение — мог он, пещерный медведь, жить и семейными группами.

Товстолес обвел взглядом охотников, усмехнулся:

— Коля, не наклоняйте так кружку, не лейте через край, — и продолжал четким, прекрасно поставленным голосом профессионала. — Так вот… Вроде считается, пещерный медведь поголовно вымер. Но и в Сибири, и в Северной Америке в самом недалеком прошлом жили и другие виды медведей. Вся Камчатка, все Корякское нагорье, вся Чукотка, вся Аляска хорошо знают, что кроме бурого и белого медведей, существует еще «совсем другой медведь»; чукчи называют его «кочатко», и описывают очень по-разному.

По одним описаниям он ведет такой же образ жизни, как все остальные медведи, но этот медведь очень большой, раза в полтора крупнее самого большого бурого медведя. Чукчи очень боятся этого гиганта, приписывая ему ненависть к человеку и поведение активного хищника. А спастись от такого огромного зверя не просто даже опытным охотникам.

Кстати, не так уж давно, всего десять, даже восемь тысяч лет назад, в западной Канаде водился медведь, очень напоминавший современного гризли, но значительно крупнее его: как раз размерами с легендарного «кочатко». Так что очень может быть, легенды попросту доносят до нас память о звере, который водился не очень давно. Такое бывает.

— Простите, профессор, — перебил Володька Товстолеса. — Тогда, получается, и Змей-Горыныч — это народная память?

Охотники наверняка засмеялись бы, если бы не лицо Товстолеса: абсолютно серьезное, чуть ли не довольное вопросом.

— Есть и такое предположение, — веско сказал Товстолес, — что Змей-Горыныч — это память о вымерших, или истребленных человеком динозаврах. В том числе о летающих динозаврах. Или о других гигантских ящерах.

Профессор усмехнулся, поправил очки, продолжал своим хорошо поставленным, ужасно культурным голосом, которым умел втихаря рассказать анекдот во время Ученого совета, и без микрофона сделать себя слышным в любом уголке зала на человек пятьсот:

— Если же вернуться к медведям, то есть предположение: страшный зверь, сверхмедведь все же сохранился, дожил до наших дней. И время от времени с ним все-таки встречаются охотники и путешественники в глухих уголках Корякского нагорья и Аляски.

Но ведь существуют и другие описания «кочатко». Среди этих описаний есть и такое: это медведь, который живет семьями! Другие медведи не живут, а он живет. В этих описаниях «кочатко» предстает в виде массивного, плотно сложенного зверя, с сильно закрепощенным костяком — не может прыгать, например, бегает медленно. Коряки называют его еще более интересно: иркуйем, то есть «волочащий по земле штаны». В этих описаниях он как раз очень напоминает так называемого «пещерного медведя», вымершего сразу после отступления ледника.

Такой «кочатко» или «иркуйем» — вовсе не выдумка чукоч и коряков, это животное реально существует, к нашему времени добыто несколько экземпляров. Иногда предполагают, что это были буквально самые последние животные из популяции, но так это или не так — в конце концов, ничего определенного об этом животном мы не знаем — ни сколько их, иркуйемов, ни какой образ жизни ведут… Но самое главное — речь идет о медведе, который живет в наши дни, но обладает чертами ископаемого пещерного медведя. Так что…

— Значит, другой вид… — протянул задумчиво Володька после изрядного молчания.

— Может быть, и другой вид, — мягко поправил Товстолес. — Вы не вывезли тру… тушу убитого медведя?

— Сначала вывезли Ивана и… других. Что осталось от них, то и вывезли. Приехали на другой день — туши нет. Вид такой, что волочили тяжелое. До озера дотащили, на крутом берегу следы, будто ели они тушу, рвали, а потом она как исчезла, туша. Тоже странно…

— В этой истории многовато странностей, ваша правда. Только прошу вас очень, не впадайте в дурную мистику! — профессор поднял ладонь, словно преграждал ею путь мистике сюда, к самовару и человеческому общежитию. — То, чего мы не знаем сегодня — это то, что мы узнаем завтра.

Помолчали. Очень уж непростой разговор…

— А не странно, что мы тут всю жизнь прожили, и про другой вид медведя никогда не слышали? — поднял вдруг голову Кольша. — Мы же не детишки все-таки, мы охотники… У меня семь медведей на счету, у Володьки не столько, но все же…

— Гхм… Как раз даже странно, что этот вопрос задает охотник… Кольша, вам никогда не доводилось ходить через лес, который вам казался пустым? А на самом деле в лесу были медведи, ходили чуть не по пятам… Бывало такое?

— Так ведь всегда можно проверить — посмотреть следы у водопоев, на тропинках. Ни один зверь не может жить без тропинок и без воды. А если думаешь, за тобой может идти, надо развернуться, да пройти с километр по той же дороге… Наверняка будут следы, если он за тобой шел…

— Все так. Но бывает, что зверя в лесу не видно, хотя он там превосходнейшим образом есть?

— Ну, бывает…

— А если зверь умный, не хочет, чтобы вы его нашли?

— А с чего это он такой умный?

— Николай, вы слыхали что-то о келючах?

— Не-ет…

— Напрасно-с…

И Товстолес опять заговорил своим ужасно культурным голосом, с профессорскими модуляциями.

— Келюч — это морж-разбойник, хищный морж. Келючом становится моржонок, у которого погибла мать, когда он уже питается не молоком, но остается еще совсем беспомощным.

Большинство моржат, которые уже едят моллюсков, все равно погибнут без матери, потому что у них еще нет бивней, и добывать пищу нечем. Ведь моржи своими бивнями взрыхляют морское дно, добывают зарывшихся в ил моллюсков и едят их. Это основная пища моржей, и пока детеныш маленький, мать взрывает дно моря за него, а моржонок подбирает раковины.

Если мать погибла, а у детеныша еще не выросли клыки, моржонок обречен… если он не сумеет стать хищником. Моржи иногда ловят рыбу — а такой моржонок будет ловить рыбу не время от времени, а постоянно, и будет предпочитать рыбу моллюскам. Келюч — это морж, который вырос активным хищником, и даже когда клыки выросли, он предпочитает рыбу и мясо моллюскам. Он будет ловить уток, нерп, тюленей, и поедать их. А собирать моллюсков будет только тогда, когда не сможет добыть мяса.

Келюч беспощаден и грозен; он во много раз опаснее белого медведя, даже взрослого самца. Взрослый морж не боится белого медведя, умеет отбиваться от него своими клыками… Ведь белый медведь весит полтонны, от силы килограммов семьсот, а морж — до двух тонн. Но келюч не отбивается от хищников, он сам ищет белых медведей, убивает их и ест.

Келючам обычно не нравятся люди, не нравится, что люди нападают на лежки моржей и убивают их. Чукчи очень боятся келючей, потому что моржи-хищники нападают и на байдары. До появления ружей они были бессильны против келючей.

Келючи привыкли, что они самые сильные существа в окружающем мире, и бросаются, не ведая страха, на любого врага — и на человека в том числе. Если их не застрелят, пока могучий зверь мчится к байдаре, он клыками вспорет кожу, которой обтянута байдара, или зацепит борт и перевернет лодку. Люди в меховой одежде окажутся в ледяной воде, и келючу на самом деле даже нет нужды их убивать. Но как правило, келюч убивает попавших в воду людей, и ходят мрачные легенды, что келючу может и понравиться человеческое мясо…

Впрочем, это не только легенды. В 1910 году был случай, когда чукчи предложили капитану американской шхуны любое количество песцов, пусть только американцы убьют страшного келюча, из-за которого они не могут выйти в море: только на волнах появляется байдара, как рассекая волны, чудовище устремляется на них. Келюч ныряет так далеко, что его не удается застрелить, а потом бросается на байдару, как подводная лодка.

Американцы застрелили келюча с борта шхуны, из винчестеров с оптическим прицелом. Какой бы он не был умный, келюч, но понять, что такое шхуна, он не мог, и темного полусознания зверя не хватило, чтобы понять — человек может нести смерть и на расстоянии нескольких сотен метров… Но когда подплыли к льдине, на которой нашло свой конец чудовище, голова моржа лежала как раз на обглоданном трупе чукотского охотника… Так что моржи-людоеды — не просто пугалки для взрослых, не просто мрачная легенда.

Опять молчание висело в комнате, опять охотники переваривали сказанное. Товстолес усмехался, предлагал еще чаю с добавками, протирал запотевшие очки.

— Значит, келючи…

Андрюха произнес это с таким нехорошим выражением, что сразу стало видно — ему страшно. Впрочем, и остальным келючи как-то не понравились. Медведь-келюч, рано потерявший мать, вынужден стать более хищным, более свирепым, более хитрым, чем другие медведи… думать, что такие звери живут в лесу, очень уж неприятно. Особенно если лес кормит, и в него приходится ходить.

Но есть и еще кое-что, и Кольша с сомнением поднимает глаза на умного старика…

— Вопрос, конечно…

— Я слушаю.

— Владимир Дмитриевич… а ведь если он… ну, если медведь стал келючом, это же не объясняет, что медведь это настолько… ну, волевой, так, наверное?

— Так. Не стесняйтесь, договаривайте — такой волевой, такой разумный, верно?

— То есть получается, медведи-келючи могут начать охотиться вместе… Собрались три келюча, и мы с ними имеем дело? Так?

— А вот это как раз — ни в коем случае! Келюч — это страшный одиночка, ему не нужны все сородичи. Он сам умный, опасный, но совершенно безнравственный, антиобщественный зверь. И появляются келючи очень редко, как исключение из правила.

— Тогда у меня другое предположение…

— Да-да, Володька? — Товстолес произнес это точно таким же тоном, как если бы сейчас шла лекция, и студент второго курса Вова Носов поднял бы руку.

Но Володька не спешил начать, теребил пальцем переносицу, и Андрюха успел вспомнить, что в какой-то книжке по психологии читал: если человек трет переносицу, значит, он сомневается в своей правоте или в правоте собеседника.

— Ну в общем… Слух такой идет, у медведей бывают и жены…

— В смысле, человеческие жены? Женщины, ставшие их женами?

Ласковый голос Товстолеса усыпил бдительность Володька:

— Ну да… Бабы… женщины теряются, или медведи их крадут…

— И напавшие на вас недавно звери — это вот такие полукровки? Я вас правильно понимаю, Владимир?

На этот раз в голосе Товстолеса было что-то, из-за чего Володька сразу замолчал.

— Угм… Возможно вы знаете, Володька, что у медведей половой акт очень отличается от всего, что принято у животных групповых, живущих семьями и стаями. Половой акт совершается один раз, и для животных он очень долог — порядка десяти минут. У самца медведя есть специальная пенисовая кость, и его пенис в момент возбуждения превращается в конус диаметром сантиметров тридцать у основания. Наблюдавшие половой акт медведей рассказывают, что звери не проявляют ни нежности, ни заботы друг о друге, и делают все торопливо, грубо до жестокости.

Товстолес помолчал и закончил:

— И я бы вам был очень благодарен, Володенька, если бы вы показали мне женщину, которая останется в живых после сексуального общения с медведем… Посмотреть бы на такое чудо!

— Подождите… А как же все сказки? Легенды? — вмешался, не выдержал, Андрюха. — Во всем мире рассказывают истории про похищения женщин медведями… Не только в России.

— Да-да! О похищенных женщинах и о детях, родившихся от медведей, говорится везде, где только живут бок о бок человек и медведь. И в Северной Америке, и в Сибири, и во всей Европе, и в Индии… Правда, в Индии говорят не о буром медведе, а о медведе-губаче и о гималайском медведе, а в Северной Америке говорят про гризли и даже про очкового медведя, который водится в Южной Америке, в Кордильерах.

В этом вы правы, Андрюха. Во всех этих регионах везде рассказываются одни и те же истории, чуть ли не одними и теми же словами: про девушек, которые заблудились в лесу, и попали в дом к медведю, а медведь стал с девушкой жить, как с женой. Конец у истории бывает разной: то девице удается убежать, и это приключение не имеет никаких последствий. То у нее рождается ребенок, обладающий странными качествами: например, понимает язык зверей и птиц, может общаться с медведями и другими зверями. В некоторых версиях этого мифа женщина умирает вскоре после того, как возвращается к людям, и в ее смерти оказывается повинно колдовство медведей — ведь она убежала без их ведома! А ребенок остается среди людей — человеко-медведь, жутковатый звереныш…

Многие таежные народы верят и в то, что от медведя у женщины вполне могут рождаться дети, и что медведи похищают девушек, и живут с ними, как с женами, имеют общих детей…

Но вы ведь понимаете, что медведи никак не могут стать отцами человеческих детенышей? Вы ведь понимаете, что слишком разная у них и у человека генетика?

— Ну ладно… Детей они иметь общих не могут. А почему бы тогда им не жить с женщинами… ну, без всего этого дела?

— Примерно как Маша у медведя в народной сказке? Девочка Маша потерялась в лесу, пришла в избушку, а там как раз живет очень милый медведь, и Маша начинает жить с ним в избушке и печь ему пирожки… Дальше тоже известно: «отнеси гостинчик батюшке с матушкой», медведь соглашается, а Машенька, не будь дурой, пристраивается в корзинке, «не садись на пенек, не ешь пирожок», и так удирает домой.

Да, в русской сказке Маша не становится женой медведя, дети у нее не рождаются, и вообще она еще маленькая. Но ведь сказка — это выродившийся миф. Миф рассказывали взрослым, и в нем все было как в ваших увлекательных историях — брачные отношения, дети-полумедведи…

А в сказке, которая для детей, все уже «понарошку», все легче. И Машенька маленькая, и медведю нужна в основном чтобы жить было повеселее…

— И в такое вы тоже не верите?

— Поверить в такое я не могу по той простой причине, что медведи вовсе не живут со своими самками, как с женами. Не могут они вести семейный образ жизни, не могут жить на одном месте, они даже анатомически устроены так, чтобы жить всю жизнь в одиночестве.

Так что я решительно не вижу, как медведи… по крайней мере, вот эти, всем знакомые хотя бы по зоопарку медведи, могут похищать женщин и иметь от них детей. Да и зачем нужно медведям держать при себе женщину? Секс им совершенно не нужен большую часть жизни, забота о подруге уж тем более медведям не нужна; заботиться о своих семьях они тоже совершенно не умеют, и своих детей не знают.

— А может, им все-таки не зря приписывают все это?!

— Может быть, — усмехнулся профессор, — но тогда нам придется вернуться к нашему предположению: что медведи могут быть разных видов… Потому что объяснить это «приписывают» можно только двумя способами. Можно предположить, что кроме известных видов медведей существуют или существовали какие-то другие, неизвестные виды, и эти «другие медведи» вели групповой образ жизни. Они действительно похищали женщин или давали приют потерявшимся детишкам. При групповом образе жизни таких зверей у попавших к ним детенышей могли быть шансы остаться в живых: ведь о них бы постоянно заботились. Если попадется зверь, потерявший детеныша, то малыша вообще примут в звериную семью. Если в группе медведей одновременно окажутся девочки постарше и совсем маленькие дети… то что получится? — спросил вдруг Товстолес у Николая, отца пятнадцатилетней дочери.

— В каком смысле — что получится?

— В смысле, какие отношения установятся между детьми?

— Девчонка о них заботиться будет…

— Вот именно! Девушка, естественно, будет опекать детенышей, подкармливать, помогать им. То есть для наблюдателя со стороны все будет ясно — вот мама с детьми! Ясное дело, с детьми от медведей… Причем ведь медведи постепенно начинают иначе относиться к живущей с ними девушке. Она для них уже своя — и привыкли к ней, и пахнет по-своему. Могут за ней и поухаживать… Как к этому отнесется сама девушка, зависит от многого — от состояния психики до сроков пребывания в группе медведей. Другой вопрос, что сексуальное общение с медведем девушке большого удовольствия не доставит, и от такого союза все равно не будут рождаться детеныши.

— А если ее спасут?

— Если девица попадет к медведям большой, и люди вернут ее быстро — тогда еще хорошо. Ушел человек, и вернулся тоже человек. А если ребенок маленький… У ребенка, которого воспитали медведи, будут присутствовать и звериные черты. И для этих черт медведь совершенно не обязательно должен быть его генетическим отцом. Вот вам еще одна основа для легенд… Ведь наверняка не раз и не два приносили спасенных детишек из берлог — а они вырастают какие-то странные, как и не совсем люди…

Опять молчали, пили чай, нетерпеливый Андрюха выпил все, и попросил налить еще чашку.

— А все-таки… Вы сказали, есть два способа объяснить, почему медведям приписывают кражу девиц. А обсудили только один способ.

— Хотите и второй? Пожалуйста, только эдак мы далеко окажемся от Сибири, у нас такого быть не может.

— Почему?

— А потому, что в Сибири нет человекообразных обезьян, — внушительно произнес Товстолес, — а никаких особенных свойств медведям не приписывают там, где живут и медведи, и человекообразные обезьяны — гориллы, шимпанзе, орангутаны.

В Индокитае и в Индонезии водятся существа, которым приписывают именно эти поступки: похищение детей, которые потом вырастают в гуще леса, полулюдьми-полузверьми, похищение женщин и рождение от них общих детей. Это — человекообразные обезьяны. Собственно говоря, орангутан в переводе с малайского и означает «лесной человек». В еще недавние времена орангутан водился гораздо шире, чем в наше время. Еще в XV веке он встречался от устья Ганга до субтропиков Китая, до берегов реки Янцзы. К северу «лесной человек» не проникал, потому что там для него слишком холодно.

Есть очень серьезные причины считать, что и к северу от Янцзы то ли водились до самого недавнего времени, то ли водятся и сейчас не очень симпатичные создания, еще более похожие на людей и значит, еще более способные к похищениям девиц и выращиванию у себя детей. У нас в просторечии этих существ называют «снежными людьми» (хотя они и не люди, и не снежные).

А что, если медведям приписывают качества совсем других существ? Существ, в чем-то похожих на медведей, но не имеющих с ними ничего общего?

Во всяком случае в Азии есть большая область, где медведю вовсе не приписывают ни каких-то особенных качеств, ни связей с женщинами, ни рождения общих детенышей. Это Китай, полуостров Индокитай и Индонезия, и это Центральная Азия — Тибет и китайская провинция Синьцзян, охватившая две исторические области — Кашгарию и Джунгарию. Во всех этих областях медведи почему-то совсем иные…

— Да-а… В общем, теория гибридов не состоялась.

— И не могла состояться, Андрюха. Скажу вам больше — в нашем климате не смогли бы приютить у себя детей даже медведи с групповым поведением. Даже те, кто охотится стаями.

Товстолес вдруг ехидно усмехнулся, посмотрел на охотников в упор.

— Что, думаете, не знаю ничего про вашу «медвежью невесту»?! Про достопримечательность Разливного и Малой Речки?!

Помолчали, причем охотники скромно потупились.

— Да что там, «невеста, невеста»! Мы не знаем, чья она невеста…

— Но верите, что пришла от медведей? А почему вы не думаете, что девица могла приехать из Ермаков или из Красноярска? Хорошая лыжница, прибежала из чистого хулиганства…

— Так за ней ведь Константин ухаживал… Он не дурак, Константин, и охотник хороший…

Володька почему-то замолчал, и Товстолес подбодрил его коротким «ну-ну…».

— Константин рассказывал мне — пахло от нее зверем, медведем. Он ей сказал, она и ответила — мол, пришла от медведей…

— Дочь охотника, все в доме пропахло, сама спала голой на шкуре. Волосы пышные, запах в них держится долго… Можно и так объяснить, верно?

— Да посудите сами! Приходит чуть ли не на Новый год незнакомая никому девица, лыжи широкие, ведет себя необычно, пахнет зверем…

— А главное — водки не пьет, и целоваться не умеет. Сразу видно — медведица.

— Не смейтесь, не смейтесь, Владимир Дмитриевич! Тут главное — не такая она. Это трудно выразить словами, но видно — она отличается от людей… Что не пьет — это деталь, и не из самых важных. И представляете себе? Выходит под утро, встает на лыжи… и исчезла!

— Лыжню проследить не пытались?

— Сначала не пытались, потом прошел снегопад.

— Понятно. Я тут слышал версию, что лыжные следы перешли в медвежьи. В это вы верите?

Охотники расхохотались.

— Это Ивашка Перфильев рассказывал?

Товстолес кивнул.

— Тогда понятно! Вранье это, просто потом, после снегопада, уже нельзя было пройти по следам.

— Слава Богу, хоть в это не верите! Скажите лучше: как одета она была, эта «медвежья невеста»? Платье, кофта, колготки?

— Вроде бы да…

— И откуда все это в берлоге? Кстати, как и лыжи?

Товстолес помолчал, посмотрел в упор на каждого из собеседников.

— А знаете, почему я скорее поверю в спортсменку? В девицу, которая приехала встречать Новый год к родственникам в Ермаки, сбегала на лыжах сюда, а назавтра уехала домой, в Красноярск? Почему мне такая версия больше нравится? А потому, — проговорил Товстолес с внушительностью много больше обычной, — что никогда не смогут вырастить человека медведи, которые впадают в зимнюю спячку. Мне как-то не очень понятно — что должны делать люди зимой, если медведи в «их» семейной группе залягут спать? Особенно люди маленькие, беспомощные, зависящие во всем от могучих опытных зверей? Ну то-то…

— Все равно непонятная история, темная.

— Темная, — закивал головой ученый старик, соглашаясь, — и правда, непонятная история. Но я не верю, что девица пришла из берлоги, и я объяснил, почему.

— Ну вот, разрушили легенду…

— Нет, я верю, что девица приходила! И что видели ее полдеревни, и что Костя за ней ухаживал, а потом по девушке скучал. Я не верю только в одно — что она невеста медведей. Все остальное замечательно.

— А все равно легенда исчезает.

— Да, сказка превращается просто в загадочное происшествие, и это скучнее, разумеется.

— Что, мужики, по коням? — подвел итоги визита Андрюха. — Выходит, все-таки другой вид. Все другие возможности рассмотрели, ни одна идея не подходит…

— Нет, ничего подобного! Мы рассмотрели вовсе не все возможности. И вот вам одна из них: на наших глазах возникает новый вид медведей.

Казалось бы, после всех сегодняшних разговоров охотников трудно удивить чем бы то ни было. И все-таки вид у них сделался куда как ошарашенным.

— К-как это так: «возникает»?!

— Ну, а как возник сам вид «бурый медведь»? Его ведь тоже когда-то не было, он появился… И это же очень пластичный, очень неоднородный в разных местах вид. В Северной Америке насчитывают то три, то даже четыре подвида бурого медведя, в Азии их тоже несколько, и к тому же громадные различия между зверями, живущими в разных местах. На Камчатке живет чудовище весом до семисот килограммов, в Сирии медведи весят килограммов от силы девяносто… В Якутии медведь спит по семь месяцев в году, на Кавказе вообще не ложится в берлогу. Раз там тепло, он и зимой активен. Новые подвиды и виды тут появляются постоянно… Вот, хотя бы, белый медведь — теперь-то это вид самостоятельный, но возник совсем недавно, примерно пятнадцать или даже десять тысяч лет назад. Часть бурых медведей у кромки Ледовитого океана стали вести себя по-новому — охотиться на морских животных, жить на полярных льдах… И образовался новый вид. Так почему же ему, бурому медведю, не «отпочковать» и еще один вид?

— Так новый вид?

— А может, вид, существовавший с незапамятных времен.

— Да, скрытный такой вид, мы его и не видели никогда.

— А может быть, все время видим, только не понимаем, что видим.

— Тьфу ты! Все непонятно.

— А так обычно и бывает — непонятно, таково обычное положение вещей. Кто вам сказал, что все непременно должно быть понятно?

Охотники собирались, прощались с Товстолесом. Пожилой ученый усмехался, щеки его разрумянились; несколько лет с плеч долой, и трудно сказать, кому беседа доставила большее удовольствие и для кого принесла больше пользы.

Глава 7. Келюч

30 ноября 1990 года, и дальше до самой весны 1991

Дела людей.

— Давайте, давайте! Заходите, Виктор Иванович! Ваш выстрел первый, не извольте сомневаться.

— А откуда он вылезет-то, зверюга? — вальяжно, громким начальственным баритончиком проговорил холеный, пожилой, проходя, куда ему сказали.

— А вон оттуда… Видите, черная дырка в снегу?

Холеный, лощеный кивнул.

— Там сейчас мы шуровать начнем… вот этим стволиком. Ванюша!

Тот, кого позвали, обернулся, глядя на начальство, потряс в воздухе стволом березки, и холеный опять кивнул.

— А страховать я буду сам, и Николай Леонидович.

— В смысле, вы будете стоять, контролировать ситуацию? Так, Никита Станиславович?

— Не совсем, Виктор Иванович… Не совсем. Вы стреляете первым; но что, если вы не убьете медведя? А он двинется на нас? Что тогда?

Говоривший дал время Виктору Ивановичу прочувствовать драматизм ситуации, и дождался, пока Виктор Иванович несколько нервно заморгал.

— На этот случай стоит второй номер — Николай Леонидович. Он стреляет, если вы не убьете зверя. А если его не убьет и Николай Леонидович, то стрелять буду я, третий номер.

Помолчали.

— А если и вы не убьете?

— Ружье есть и у Ванюши, и пока мы стреляем, вы ведь успеете перезарядить… И к тому же у нас есть тайное оружие, и если надо, мы его применим.

Теперь Виктор Иваныч благосклонно кивнул.

— Еще водочки хотите?

— Давайте потом…

Теперь кивнул собеседник Виктора Иваныча, и тихо, властно позвал:

— Ребята… Начинаем! С Богом!

Оба охотника подняли головы, обратили к нему свои лица, кивнули. Ванюша приспособил длинный, метров пять, березовый шест на край берлоги, стал этим шестом шуровать. Какое-то время не происходило ничего. Синее небо над елками, ласковый снежок, припорошивший деревья, глухой покой таежной суровой зимы. Тишина, даже нет карканья ворон, только слышно сопение Ванюши да звук его шеста, возня по снегу и стук по чему-то в берлоге.

Но вскоре появился другой звук — звук шевеления чего-то в снежной яме, куда просунули шест, а чуть попозже и ворчания… Глухого, низкого ворчания, от которого Виктор Иваныч сам засопел, и крепче уцепился за ружье.

— Может внезапно выскочить, неожиданно… — почтительно склонялся к Виктору Иванычу проводник, и тот торопливо кивал, не отрывая глаз от снежной ямы.

Пласт снега словно взорвался изнутри, как будто снизу по нему стукнули чем-то, и стукнули с огромной силой. Показалась огромная темно-бурая башка с ярко-синими маленькими глазками. Ванюша отбежал по заранее расчищенной дорожке. Башка ощерилась, показав громадные клыки, и вдруг оглушительно рявкнула. Виктор Иваныч выстрелил; эхо пошло по всему лесу, много раз повторив звук. Башка провалилась назад.

— Попал? Я попал?

Виктор Иваныч обернулся к проводнику, совал ему зачем-то свой ствол.

— Туда смотрите… Сейчас выпрыгнет! — показал на берлогу проводник; Виктор Иванович в очередной раз кивнул и впился глазами в берлогу.

Зверь поднимался в берлоге. Теперь он виден стал почти по пояс, и Виктор Иванович прицелился. Медведь поводил головой, как видно, не решаясь ни броситься на людей, ни попытаться убежать.

Виктор Иванович выстрелил, и на этот раз куда-то все же попал. Зверь ухнул, прижал уши, присел и одним махом вылетел наверх. Он еще летел, еще был в воздухе, как Николай Леонидович разрядил в него свое ружье, двойное эхо пошло по лесам.

Зверь ухнул, припал к земле; с ворчанием, идущим из брюха, стал подыматься. Вставал медведь как-то боком, припадая на левую лапу, и пока он вставал, Ванюша выстрелил в него со стороны, третий номер — почти прямо в грудь, спереди. Зверь упал и больше не вставал, на самом краю берлоги. Медленно, медленно тело скользило, заваливалось, и наконец скользнуло вниз, в берлогу. Прошло несколько оглушительных секунд, только эхо замирало где-то в елях, да шуршал падавший с деревьев снег.

— Что… Все? — почему-то шепотом спросил Виктор Иванович.

— Лучше зарядите, вдруг там еще один медведь…

Виктор Иванович судорожно раскрыл замок ружья, потянул на себя первую гильзу. И тут снежная яма распахнулась окончательно, снежную крышу снесло. Смазанное скоростью тело рванулось прямо к Виктору Иванычу. Виктор Иваныч застыл с открытым замком ружья и полуоткрытым ртом. Николай Леонидович судорожно рвал затвор своей двустволки. Ванюша стрелял и, по всему судя, промахнулся.

И вот тут проявились во всей красе качества, которые сделали Никиту Станиславовича тем, кто он есть — Никитой Станиславовичем. Мгновенным движением он даже не отбросил… не стал тратить времени на замах, просто уронил свое ружье, а из сине-черного рюкзака перед собой выхватил вдруг огромный автомат с нецельным реберчатым прикладом. Зверь летел прямо на них обоих, очередь изменила положение зверя в пространстве, медведь влепился в одного Виктора Иваныча, вместе с ним полетел кубарем в снег.

А Никита Станиславович, бросив остальным:

— Держать берлогу!

Кинулся туда же, к зверю и Виктору Иванычу. Оба лежали неподвижно. Никита Станиславович начал с того, что сделал что-то с автоматом, пустил одиночную пулю в лобастую голову медведя. Голову дернуло, и сильно. Никита Станиславович метнулся к Виктору Иванычу.

— С боевым вас крещением! Вставайте!

— Ох… Уже все?!

— Вот теперь-то уже точно — все!

— И перепугался же я… — Виктор Иванович доказывал, что он совсем не глупый человек: дурак скорее стал бы рассказывать, какой он герой, ни капельки не испугался.

— Любой перепугался бы… Ваше счастье, что тут ни деревьев нету, ни упавших стволов… Чистый снег по пояс, ничего больше.

Никита Станиславович показывал, что он тоже неглупый человек, и что занимает свое место в жизни не зря. А говоря, он ставил начальство на ноги, выводил на прежнее место первого номера, продувал и прочищал от снега стволы импортного бельгийского ружья, и опять вручал его Виктору Иванычу.

— Неужели еще пригодится?

Румянец возвращался на лицо Виктора Иваныча, и вместе с ним — некоторое чувство юмора.

— Это вот и есть ваше тайное оружие? Я имею в виду автомат?

— Оно самое… Очень не хотелось применять. Ребята… Проверьте берлогу.

Если бы малыш убежал, пока шла суматоха, никто бы и не спохватился. Но он сидел в берлоге, все надеялся, что все грохочущее, страшное, как-нибудь закончится само. Ведь тот, кто всегда защищал малыша, кто помогал ему доставать корм, играл с ним и развлекал его, лежал тут же, в берлоге. Лежал на спине, неподвижно, страшно, только мелко-мелко дрожал лапами. Глаза у родного медведя не выражали ничего, рот приоткрылся, и в берлоге стало сыро от вытекающей крови… Крови родного существа. И медвежонок не в силах был оторваться от бабушки сразу, бросился прочь только сейчас.

Ба-бабах!!! Бух!!! Опять от сотрясения воздуха срывается снег с раскидистых еловых лап, гулкое эхо отражается по многу раз. Только оба они бьют мимо, Ванюша и Николай Леонидович. А медвежий подросток, обезумев от пальбы, несется уже между елей. Бу-бух!!! Громко шарахнуло по стволу. И пошло грохотать и шарахать, выть и хлопать по стволам, пока не кончились патроны в автоматном рожке. А звереныш бежал и бежал — Никита Станиславович действовал скорее для очистки совести — ну вдруг удастся его достать?! Не удалось.

И Никита Станиславович в который раз демонстрирует свои незаурядные качества:

— Ну, Виктор Иванович, пойдемте смотреть вашего медведя!

— Какой же он, к тому бесу, «мой»?!

— А чей выстрел его остановил?! Ваш, Виктор Иванович, ваш! Наша вся пальба уже добойная, уже не обязательная пальба, а вот вы его остановили, поганца! Пойдемте, пойдемте смотреть!

Благо, Ванюша уже машет от берлоги — не опасно!

— А знаете, вот сейчас я бы не отказался… э… от стаканчика.

— Я тоже… Ну и страху же я натерпелся!

— Вы-то почему?

— А потому, что этот зверь (тычок рукой во второго медведя) на меня мчался так же, как и на вас. Мне дико повезло, что он сшиб вас, а не меня. Так что… давайте!

Несут водочку, стаканчики, пьют за поле, за фарт, за тайгу, за Виктора Иваныча. Кто будет разбирать, что зверь сшиб Виктора Ивановича потому, что тот стоял столбом, как идиот? Что он не сшиб Никиту Станиславовича потому, что он уже дал очередь, отбросил зверя? Что на Виктора Ивановича налетел, сбил его в снег мертвый медведь? Что единственное попадание Виктора Ивановича совершенно не смертельное, в плечо, и что убили зверя другие?

Действует вранье, действует водочка; Виктор Иванович приосанивается. Теперь эта история уложится в его голове увлекательно и героически.

— Давайте же посмотрим добычу!

Виктора Ивановича фотографируют возле берлоги, фотографируют возле добычи, фотографируют на фоне двух мужиков, торопливо вскрывающих тушу: надо торопиться, пока туша еще не замерзла.

— А как же с этим… с малышом? На него и вашего… хе-хе… вашего секретного оружия не хватило, сбежал.

— Он завтра сюда обязательно выйдет, так всегда бывает.

И сочинив напоследок еще один закон природы, Никита Станиславович с Виктором Ивановичем уезжают. Трое оставшихся снимут шкуры, разделают зверей, уедут на втором ГАЗике. А клиента пора увозить — и впечатлений ему уже хватит, и собирается снегопад. Там, где час назад было чистое синее небо, плывут серо-черные тучи, ветер стал гнуть вершины елей. Шум идет по тайге, и в такую погоду хорошо охотиться на лося…

Но начальству в такую погоду делать в тайге совершенно нечего! Если прихватит в охотничьем домике — даже неплохо, будет рассказывать потом всем на свете, как снега отрезали его от всего мира и от всего человечества в Саянах. В домике-то есть все необходимое для жизни, и запасов еды на две пятилетки вперед. А вот в лесу начальству лучше не оставаться в метель…

Никита Станиславович, как в большинстве случаев, оказался совершенно прав: к охотничьему домику подъезжали, когда пространство стало мутным, зыбким, и то и дело пришлось пережидать: метель крутила, несла снег прямо в лобовое стекло. В ровной белой пелене исчезли не только низкое небо, горизонт, но и ближайшие предметы: стволы огромных сосен, пышные ветки, сугробы. Нет ничего, кроме пелены, везде одинаковой, белой…

Шофер притормаживал — все равно толком не видишь, куда ехать, приходится пережидать порыв. Сидящие в машине ветра не чувствовали, и видели один летящий снег; впечатление было такое, что снег вдруг, неизвестно почему, ложится, его пелена становится все ниже. Из летящего снега опять выступают сосны, почти цепляющие сосны тучи, а ниже все равно белая мгла.

То видно на все сто или на двести метров, а то не видно и на пятнадцать, когда порывами ветра несет, поднимает в воздух необъятное количество снега. Снег мело струями, потоками, и газик ехал по этим потокам и струям, заметающим и заметающим дорогу. Даже вокруг охотничьего домика метель кружил по полю, гоняла снег столбами, набегающими волнами, крутящимися вихрями. И конечно же, заметала дорогу. Скоро ее вообще видно не будет.

Никита Станиславович беспокоился об оставшихся в лесу, рассказывал Виктору Ивановичу, как однажды стрелял в медведя: торчит из берлоги голова. Выстрел! Голова исчезает, и тут же показывается снова… Выстрел! Голова исчезла… И тут же снова появилась! Так происходило четыре раза, а почему? Оказалось, это зазимовали в одной берлоге две медведицы, и у каждой по своему пестуну. Каждый из четырех зверей и поднимал голову над краем берлоги, а пойди разбери, одна это голова, или четыре…

Виктор Ианович усмехался, припоминал, что что-то похожее читал он когда-то у Бианки, в книжках не для самых больших…

Полный впечатлений Виктор Иванович рано ушел на покой, даже не допил бокала очень хорошего коньяку. А Никита Станиславович сидел почти до полуночи, ждал возвращения второго ГАЗика… И дождался измученных, трижды сбивавшихся с заметенной дороги людей.

— Три дня к отпуску. Премия каждому, — веско произнес Никита Станиславович, пожимая руки своим людям, раздавая соблазнительные бутылки.

Дела зверей.

Никита Станиславович, конечно, соврал, будто недобитый детеныш обязательно вернется к берлоге, и там его можно убить. Но если бы даже он и не соврал, никто из его хозяйства бы не поехал в метель добивать этого подранка.

Малыш мчался по зимнему лесу, панически мчался, старался оказаться как можно дальше от места, где только что убили его бабушку и маму. Свист и вой пуль, треск сбитых ими веток и сучков, треск деревьев, в которые влепились пули — все это гнало звереныша, не давало ему остановиться. И еще одно — зверь точно знал, что бабушка и мама мертвы. Он был молодой, маленький, но хищник, и что такое смерть, знал очень точно.

Он, конечно, был уже крупный, килограммов на восемьдесят, и намного сильнее человека. Уже в силу своего медвежьего устройства он мог многое, чего не может ни один человек: несколько суток идти по тайге, не есть несколько суток, почти не потеряв при этом силы, двигаться практически бесшумно. Его клыки были еще много короче, чем у вошедших в полную силу медведей, но и трех сантиметров длины вполне достаточно, чтобы перегрызть глотку почти любому таежному зверю, кроме разве что взрослого лося.

И все же это был… ну, не ребенок, конечно, но подросток, по своему месту в жизни аналогичный человеческому подростку лет тринадцати или четырнадцати. Ему было рано начинать жить одному, он слишком мало знал и умел, ему было одиноко и страшно без тех, кто защищал и кормил его всю его коротенькую жизнь.

И еще ему было невыносимо горько и страшно от обрушившихся на него смертей. Так страшно, что только убежав далеко, за много километров, медвежонок сел и завыл, заплакал, тоненько закричал «Ау-яй-яй-яй-яй!!!», изливая отчаяние и ужас. Он как раз выл и плакал, задрав голову к небу, слезы катились по шерсти, когда Никита Станиславович последний раз наполнил хрустальный бокал Виктора Ивановича коньяком.

В воспоминаниях времен войны есть описание мальчика пятнадцати лет — единственного, кто сумел вылезти из-под трупов, наваленных в противотанковый ров гитлеровским пулеметчиком. Единственный из всего местечка, мальчик убежал из этого рва и скитался в лесу, совсем один, пока не прибился к партизанам. И уже спасенный, уже когда кончилось самое страшное, разжался, позволил себе, заплакал, забился в истерике, вспоминая близких и родных. Толстолапый, как нетрудно понять, вел себя примерно так же.

И судьба Толстолапому выпала такая же, как этому еврейскому подростку, обреченному вырасти в беспощадного, пугающе свирепого мстителя.

Он был ранен в заднюю лапу, в самую пятку, звереныш. С тоскливо болевшей, заставлявшей хромать пяткой он вынужден будет пройти сотни, тысячи километров не подобающего для медведя пути по зимнему лесу. За недели и месяцы этих скитаний исчез доверчивый, милый малыш, родилось совсем другое существо. Признаком этого существа в обоих мирах, человеческом и зверином, стала утолстившаяся, уродливо искаженная пятка — там, где пуля оторвала часть его плоти, оторванная часть приросла нелепым углом, да еще поверх раны наросло несколько слоев черной толстенной кожи. Левая задняя лапа казалась в полтора раза толще, чем ей полагалось.

Толстолапый стал тем, кого так называют, только к весне, даже к лету. Но физическая особенность, давшая кличку существу, появилась во второй половине 30 ноября 1990 года. Наверное, это время и надо считать временем рождения Толстолапого.

Всю ночь и весь день Толстолапый шел, прихрамывая, сквозь метель. Куда? Он и сам не мог бы рассказать. Надо же было куда-то двигаться… Вот он и двигался. К вечеру зимнего дня Толстолапый наблюдал интереснейшее зрелище, и оно стало для него настолько полезным, насколько и увлекательным.

Дело в том, что Толстолапый набрел на осинник, и в этом осиннике кормилась стая тетеревов. Толстолапый видел, как перекликались большие черные птицы с красивыми изогнутыми лирой хвостами, прыгали по веткам, кормились. Он с интересом наблюдал — умное молодое животное, любящее учиться. Но добычей тетерева для него не были — он понимал, что не сможет раздобыть сидящую на дереве птицу. Он просто наблюдал, потому что видеть что-то новое было для него очень важно… не менее важно, чем физически выжить и чем скорбь по погибшим.

А вечером произошло вот что: тетерева начали падать в снег. Так прямо и падать головами вниз, под деревья. Для тетеревов Толстолапый не представлял опасности; никакие инстинкты не подсказывали им, что надо бояться медведей — ведь зимой медведей не бывает, они спят, а в теплое время года медведи не охотятся на тетеревов: ведь не может же медведь поймать ловкую, быстро летающую птицу! Тетерева видели, что вокруг нет ни лисицы, ни волка, и кувырком летели в снег, собственным весом зарывались глубоко в сугроб, как это делали и они, и их далекие предки. Как, наверное, будут делать и потомки этих и всех остальных тетеревов, доколе существует на земле тетеревиный род.

Каждый тетерев, падая с высоты в пять и в десять метров, уходил глубоко в снег своими полутора килограммами, и там, под снегом, сворачивался и совал себе голову под крыло. Снег смыкался над ним, не оставляя запахов, и если не мела поземка, то на поверхности оставалась только лишь маленькая, мало заметная лунка. А если мело хоть немного, никакими силами нельзя было бы понять, что именно здесь вонзился в сугроб жирный тетерев.

Но Толстолапый-то смотрел и делал выводы! Он прекрасно понял, что в сугробы падает еда. Он отлично сообразил, что по лункам на снегу легко найдет место, куда вонзилась в сугроб птица, и очень скоро в пасти у него уже забился, захрустел на зубах первый тетерев. Слопав пятую птицу, Толстолапый понял, что уже сыт, и что пора отдохнуть. И лег, прикрываясь от ветра стволом дерева.

Наутро тетерева поднялись; прямо из сугроба, поднимая фонтаны снега, с громом вылетали птицы, рассаживались по осинкам. Птицы опять стали недоступны для Толстолапого, но он превосходно понял главное — вечером они опять будут его. Так, почти случайно, Толстолапый сделал важное открытие; даже не научившись ничему другому, он мог бы, при благоприятном раскладе, дожить до весны.

Тут сказалось одно важное преимущество Толстолапого — он еще не был научен всему, что должен знать взрослый медведь. Взрослый зверь, как правило, уже не умеет учиться. Поднятый из берлоги медведь, так называемый шатун, жестоко страдает от непривычного мороза, но ведь у него есть теплейшая шуба. Бывают случаи, спящий в берлоге медведь порой даже выскакивает из теплой ямы, услышав что-то подозрительное, и пробежав по снегу в самый лютый мороз, не мерзнет и не заболевает. Такой зверь просто ложиться досыпать.

Шатун страшно страдает от голода, потому что пока он спит в берлоге, вокруг холодно, все процессы в организме замедляются, и не надо расходовать много энергии. А если медведь встал, надо бороться с морозом, да еще двигаться по холоду. Надо много еды, гораздо больше, чем летом, а зверь не знает, где ее достать зимой. Смертельно голодный и такой же смертельно опасный, шатается он по лесу, ищет понятной ему поживы. Найдет человека — сожрет. Выйдет в деревню — вломится в коровник, в конюшню, и как правило, даже не успеет убежать. Редко доживает до весны шатун, разве что как исключение.

А притом в зимнем лесу он мог бы и найти добычу! Только он не знает, где и как ее искать, а учиться взрослый зверь уже не умеет… Преимущество Толстолапого состояло в том, что он умел и хотел учиться. Он не знал, что сугробов на свете не бывает, и что тетеревов из сугробов есть нельзя. Он был вынужден учиться на ходу, и он учился, спасая этим свою жизнь.

Толстолапый кормился возле стаи тетеревов, пока не слопал почти что всю стаю, и пошел искать другую еду. В самые жестокие морозы, под сорок градусов, ему нужно было особенно много пищи, но в такие дни труднее всего было охотиться. И Толстолапый наедался заранее, укладывался спать, где потеплее. Ветер заметал его снегом, и медведь спал по нескольку суток. Но в настоящую спячку не впадал — он понимал, что ему не хватит жира дожить до весны. И едва спадали морозы, так же легко, как укладывался спать, он снова поднимался, шел добывать тетеревов.

Раз за ним погнались волки, но он полез на дерево и волки отстали от него. Это была совсем небольшая стая, всего несколько взрослых зверей, но для Толстолапого хватило бы. Только один молодой волк не послушался вожака, и остался под деревом караулить Толстолапого. Волки ушли, и тогда Толстолапый слез и довольно легко убил волка. Волк это был молодой, он занимал в обществе своего вида такое же место, как и Толстолапый. Вот и урок — волк побежал взять Толстолапого, и Толстолапый его подманил самим собой и убил. Толстолапый ел волка два дня, и хотя мясо ему не понравилось, это тоже была еда, дававшая шансы на жизнь.

Другим уроком стал для Толстолапого марал… Как-то Толстолапый забрел на тропинку лосей, и сразу понял, что с лосями ему не справиться; будь он медведем, вошедшим в полную силу, Толстолапый не задумался бы бросить на лосей все свои триста килограммов. Но тут ему оставалось одно — смотреть, как передвигаются по снегу целые горы мяса и жира, сопят и фыркают, обдирают кору деревьев своими могучими зубами.

А вот марал оказался беспомощнее — и потому, что меньше, и потому, что не такой решительный. Толстолапый гнал марала двое суток, загоняя в самый глубокий снег. Он сам измучился так, что еле держался на ногах, а рев получался скорее жалобный, чем страшный. Но марал пугался и такого медвежьего рева. Взрослый лось, услыхав такой рык, скорее пошел бы навстречу, потряхивая рогами-лопатами… А марал пугался, судорожно метался и все сильнее увязал в снегу.

Толстолапый оставался больше недели возле туши марала: и для того, чтобы все съесть, и потому, что на следующую же ночь вызвездило, прояснилось, и морозы упали такие, что птицы замерзали на лету. Счастье, что у Толстолапого было достаточно еды.

Дела людей и зверей.

За недели и месяцы скитаний Толстолапый много раз встречал следы охотничьих лыж. Обычно это были старые следы, и около полоски таких следов тянулась серия ямок — это бежала собака. Толстолапый старался не пересекать такие следы, особенно свежие. Услышав собачий лай и выстрелы, он тут же уходил как можно дальше. Но уйдя от владений одного охотника, Толстолапый неизбежно попадал на участок другого, и тут скоро опять слышались выстрелы, лай, а то и человеческий голос.

Толстолапый боялся людей, всячески шарахался от них, и ему казалось, что люди захватили весь лес, что они везде, и от них нет никакого спасения. Наверное, этот страх и выручил его — Толстолапый так и не попался никому из охотников, а ведь если бы охотники узнали о его существовании, они непременно стали бы охотиться на него, и скорее всего, убили бы. Ведь все они считали — шатун смертельно опасен, и его необходимо истребить.

Говоря между нами, Никита Станиславович поступил совершенно по-свински, не организовав охоту на подранка и даже не предупредив охотников — в лесу появился шатун! Свинство объясняется тем, что Никита Станиславович организовывал охоту для очень серьезных людей (вы понимаете?! Для очень серьезных людей! Если вы не понимаете — значит, вы не советский человек!). И конечно же, он был совершенно не обязан думать о всяких там охотниках, проходивших по совсем другому, гораздо более низкому ведомству.

Но для Толстолапого его подлость обернулась величайшим благом. Только раза два за весь декабрь и ноябрь собаки почуяли медведя, и охотники не могли придти в себя от изумления — чего это вдруг сбесились безотказные рабочие псы, стали вести себя, как будто тут где-то рядом медведь… Ведь не может тут быть никакого медведя!

Даже если охотник начинал вести себя нервно, начинал подозревать присутствие шатуна, это не кончалось ничем — ведь страшный шатун так и не налетал на охотника, не таскал добычу из его ловушек, не преследовал его никак и ничем. А значит, и шатуна тут никакого не было; охотник постепенно успокаивался.

Только однажды охотники набрели на цепочку следов Толстолапого, но это были старые следы, полузаметенные поземкой, и нашедшие их никак не могли сообразить, чьи же это следы. Они даже заподозрили, что видели следы «снежного человека», шагавшего тут по сугробам, но никому не стали об этом рассказывать — все равно же никто не поверит. И одной охотничьей тайной в Сибири сделалось больше.

А Толстолапый приобрел ценнейший опыт скрытной жизни под боком у вооруженных людей. Он даже слышал как-то бешеный лай собак, пальбу и медвежий рев. Он правильно понял то, что слышал, и через два дня прошел в том направлении. Толстолапый нашел примерно то, что и ожидал — развороченную, уже совсем холодную берлогу, множество следов людей и собак на затоптанном, смешанном с кровью снегу, и еще нашел что-то странное: растасканные лисицами внутренности, изуродованную топором медвежью голову.

Толстолапый, конечно, не знал, что охотники взяли медвежью берлогу, завалили медведя не для красивых трофеев, а ради мяса и шкуры. Тащить в деревню, за десятки километров еще и голову им совершенно не хотелось, но они вырубили язык и клыки, чтобы продать их в виде сувениров.

Толстолапый заскулил, заплакал было… Но плакать почему-то хотелось уже меньше, чем хотелось два месяца назад, и только мышцы живота сократились так, так сокращаются они в момент броска.

Потому что Толстолапый мысленно увидел, как он бросается вперед, вцепляется в горло человеку. Лают собаки, рвут тело пули, как рвали они бабушку и маму. Но горло человека — вот оно, и кровь стекает по нижней челюсти, груди — сладкая кровь человека, жизнь его смертельного врага.

Что сказать о звериных мечтах? Вот еврейский мальчик, прибившийся к польским партизанам, увидел еще место расстрела, разорванные пулями тела детей — таких, как его младшая сестренка, и ему перехватило было горло… Но что проку в детских слезах? И парень, выплюнув бычок, попросил командира отряда — не позволит ли он собственноручно расстрелять вот этого пленного немца? Не виноватого ни в чем? Может быть… Но зато в такой же точно форме, как у давешнего пулеметчика, и говорящего на том же языке.

К февралю стало часто пуржить, тетерева не вылетали из сугробов. Несколько дней Толстолапый не ел совершенно ничего, и даже вышел на знакомое место — тропу для прохода лосей. Может быть, он и сумел бы свалить молодого безрогого зверя, но молодые шли вместе со старыми, рогатыми; эти могучие лоси чуяли медведя и вовсе не собирались убегать. Они сами качали рогами, сворачивали с тропы, и Толстолапый убегал от них. Хорошо еще, что лоси глубоко проваливались в снег и не могли быстро бегать зимой.

Опять Толстолапый побрел по лесу наугад и спустился ниже обычного, в уже населенные места. К деревне Березовке Толстолапый вышел почти случайно, на лай собак и на запах дымка из печи. Мело, шумела тайга. В такую погоду охотники любят выходить на лося, на марала — животное не слышит шагов по земле из-за шума веток, лап хвойных деревьев, из-за шороха снега, который все время метет ветер.

Толстолапый надеялся, что сможет приманить кого-то из этих лающих животных, собак, как он сумел приманить волка. Хорошо бы, они погнались за ним… Толстолапый прошелся вдоль околицы, чтобы собаки его почуяли. Псы и впрямь срывались с цепи, дико лаяли. Раза два собаки выбегали из-за строений деревни, бешено облаивали Толстолапого, но гнаться за ним никто не гнался.

Падал снег, налетал ветер, пуржило. Погода была примерно как в первые сутки, когда он остался один. Всю жизнь Толстолапый не любил такой погоды, и всю жизнь в такие метельные дни обострялась его злоба к человеку.

В летящих снопах снега привлек внимание странный человек, вышедший из-за домов. Черные стены амбаров остались в стороне, человек все удалялся от деревни. Он не только поэтому был странным, этот человек, он вообще вел себя очень странно, совсем не так, как охотники. Этот человек необъяснимо шатался даже на самом ровном месте, махал руками, что-то говорил сам себе.

— Я кто? Я ч-чел-ло-век? — расслышал Толстолапый. — Я ему кто, тварь дрожащая? А вот хренушки, а накося выкуси! Я т-тоже право имею…

Толстолапый ничего не понял и заподозрил, что этот человек и сам не понимает, что говорит.

А человек шел, удаляясь все дальше от деревни. Он пытался оставаться на дороге, не сходить с нее в чистое поле. Но мело так сильно, такая поземка мела, что порой не было особой разницы, где тут поле, а где дорога. Хорошо хоть, местами дорогу отделяли от поля канавы, и раз пьяный свалился в такую рытвину.

Отвратительно ругаясь, он еле вылез из нее, и надо же такому случиться — как раз в тот момент, когда существо вылезло из ямы, порыв метели прекратился, снег лег, и Толстолапый оказался метрах в пятнадцати от стоящего на четвереньках человека.

— Нет, но это же надо, что чудится! — как бы даже обрадовался пьяный. — Во ребята облезут от зависти!

Потом он почему-то решил, что за ним идет большая собака, и стал ее звать, перебирая случайные клички: Рекс, Цезарь, Король и так дошел до Шарика и Жучки. А потом и вообще забыл про Толстолапого.

Наверное, пьяный и так пропал бы, не найдя дороги домой в метели, в крутящемся, падающем снегу. Но тут был еще и Толстолапый, и Толстолапый все лучше понимал: перед ним один из тех, что убил его близких. И что перед ним легкая добыча.

У каждого вида хищников есть своя привычная добыча. Если бы Толстопятого продолжала воспитывать мать, она научила бы Толстолапого не любить, бояться и обходить подальше человека. И уж конечно научила бы его, что человек — это вовсе не один из видов, которыми надо питаться. Но голова и шкура мамы Толстолапого давно уже украшали кабинет Виктора Ивановича, а последние копченые ребра мамы подавались в охотничьем домике дорогим гостям Никиты Станиславовича. И Толстолапый сам решал, что опасно, а что нет, и какая добыча должна быть ему привычна.

Налетел ветер, понес снег, человек опять заматюкался, он едва не упал от толчков. Как раз в этот момент Толстолапый стал идти быстрее, и оказался шагах в трех от человека. Он и раньше слышал неприятный запах, так памятный ему по страшным дням… А тут запах навалился на него, и Толстолапый неожиданно напал на идущего сзади, и даже не подумал предупредить его ревом. Мгновенным броском он толкнул человека, опрокинул его лицом вниз, и вцепился челюстями в шею пьяному. Под челюстями сильно хрустнуло, и в рот Толстолапому хлынула теплая кровь. Тело сильно задергалось, захрипело, и Толстолапый понял — это уже можно есть.

Тогда он стал тащить человека в более спокойное место, и постепенно оттащил его так далеко, что и лай собак не был слышен. В лесу ветер чувствовался не так, можно стало прилечь за выворотень и уже не чувствовать сильного холода; лежа в удобном, теплом месте, Толстолапый постепенно съел всего этого человека, начав почему-то с пальцев рук. Почему с них?

Он сам не мог бы сказать. Может быть, он помнил, что люди стреляли, держа свои ружья в руках?

Лежка оказалась удобной. На второй день ветер стих. А замело так, что найти Толстолапого по следу не мог бы даже лесной зверь, а не то что люди из деревни. Но похоже, Толстолапого и не искали, потому что деревня не имела о нем совершенно никакого представления. Через три дня Толстолапый доел неудобную круглую голову; она все норовила отскочить, потому что сильно замерзла, и Толстопятому пришлось сильно нажать на нее лапой, чтобы хоть немного сплюснуть голову и сделать ее более удобной. Мясо человека не показалось Толстолапому вкуснее мяса других зверей, но есть человека было — месть! И он стал думать про других людей — может быть, он зря от них так бегал? Люди несут смерть, это он знал. Но и сами люди оказались слабыми и жалкими… Вместе со своими ружьями, собаками и охотничьими домиками.

Когда утихла метель, пропавшего человека начали искать, но что характерно — так никогда и не нашли. Толстолапый сожрал его всего, а тряпки так изорвал, что когда их и нашли летом в малиннике, никто не связал эти обрывки пальто и ботинок с пропавшим зимой человеком.

А Толстолапый сделал свои выводы. Теперь он очень сожалел, что не охотился на тех, кто живут в горных избушках… Тем более, они носят ружья и стреляют, несут смерть жителям тайги… Да, их неплохо бы найти и тоже съесть!

С такими настроениями уходил обратно в лес сытый и довольный Толстолапый. Он мог теперь не есть несколько дней, и использовал это время: залег неподалеку от одного охотничьего домика. Охотник был без собаки, и Толстолапый не преминул это использовать — он изучал жизнь охотника, его поведение и нравы. Охотник за несколько дней даже не заподозрил о существовании Толстолапого, и медведь еще сильнее начал презирать всех людей. Страх не исчез, медведь по-прежнему боялся человека и его ружья. Он помнил, как мчался по лесу, а по стволам и веткам молотило. Он помнил смерть мамы и бабушки. Но вместе со страхом и ненавистью поселилось презрение к существам, к которым в метель можно подойти почти вплотную. Человек несет смерть — это он усвоил глубоко. Но человек не чувствовал присутствия Толстолапого, не понимал, что медведь проходит чуть ли не в нескольких шагах. Ни слуха, ни зрения… не говоря уже об обонянии! Даже возле берлоги человека можно поселиться и наблюдать, а человек и не поймет, что на него начали охотиться.

Толстолапый видел, как охотник умывается снегом, носит снег, чтобы растопить его и получить воду, рубит дрова, ходит проверять ловушки. Охотнику и в голову не приходило, что в зимнем лесу может жить медведь и тем более, что он может ходить за ним и наблюдать. По его понятиям, медведь в зимнем лесу, лишившись берлоги, мог только умирать от голода и холода. Зима и медведь — одно исключало другое. И собственный опыт охотника и опыт всех, кто учил его и воспитывал, отрицал, что возле охотничьей избушки может жить вполне здоровый, сытый медведь, и наблюдать за ним, делая свои медвежьи выводы.

На третий день наблюдения опять стало пуржить, типичная февральская погода. Охотник встал на лыжи, двинулся в места, где живут лоси. Толстолапый вовремя понял, куда он направляется, и держался в стороне, чтобы охотник в поисках лосей не пересек бы его следа. Вскоре охотник убил лося, подтвердив важную для Толстолапого вещь — даже этот полуслепой, лишенный обоняния человек мог быть смертельно опасен. Человек разделал лося, разрубил его на несколько частей и развесил мясо на деревьях. В этот день охотник унес столько мяса, сколько был в силах унести сам на себе, и приспособил его опять же на дереве. Толстолапый понимал, что это он сберегает мясо от волков, и что он сам достанет мясо без труда.

На другой день охотник взял санки и пошел перевозить остальное мясо, голову и свернутую шкуру лося. Охотнику по-прежнему не приходило, что за ним наблюдает медведь… Ведь медведи зимой спят в берлогах!

Охотник сложил на санки мясо, привязал и потащил к своей избушке. Он работал часа три, тащил тяжело, и к концу пути все чаще стал хватать снег, совать в рот. Толстолапый дал ему дотащить мясо почти до самой избушки, и даже не стал бросаться сзади; он воспользовался тем, что охотник шел, опустив голову и сильно пыхтел, и попросту вышел перед ним. Стоял в трех шагах и смотрел, а с охотником вдруг стало делаться что-то странное. Охотник стал вдруг хохотать, показывая пальцами на Толстолапого.

— Надо же, чего привидится!

Толстолапый сделал шаг вперед и зарычал, чтобы охотник мог услышать его и вдохнуть его запах. Человек помотал головой, лицо у него вдруг стало вытягиваться, и он медленно, осторожно стал отступать, одновременно вытягивая из-за спины ружье. И тогда Толстолапый прыгнул, сбил человека, и навалился на него всей тушей. Человек хрипел, нелепо бился, и Толстолапый даже не загрыз его, а просто задавил, не позволяя охотнику дышать. Скоро человек перестал и пытаться вытащить из-за спины ружье или нож из-за валенка, и только тоскливо стонал, ворочаясь под страшной тяжестью. Через несколько минут человек тоскливо завыл, уже совершенно не тем, не привычно-человеческим голосом, и Толстолапый радовался этому. Толстолапый мог убить его быстрее, но не хотел — пусть ему будет так же плохо, как было бабушке и маме… И другим зверям из той, разоренной, берлоги.

Он еще долго лежал, стискивал уже неподвижного, переставшего дышать человека: а вдруг он встанет, и захочет что-то сделать? Человек лежал, запрокинув к низким тучам страдальческое синее лицо, прокусив себе язык в последней муке. Толстолапый долго вглядывался в это лицо, пытался понять, в чем же сила этого человека, убивавшего на расстоянии… Вот только что убившего лося, к которому Толстолапый по молодости и не подошел бы. Потом он полизал кровь, стекавшую из уголка рта, и почувствовал, что он опять голодный. Тогда он стал есть охотника, и успел съесть довольно много, пока наелся.

Уже в кромешной темноте Толстолапый заснул тут же, в сугробе у избушки. Мело, пуржило, но он выбрал подветренное место, где сама избушка закрывала его от порывов. А наутро, при свете, Толстолапый проник в избушку. Он превосходно видел, как охотник тянет на себя дверь, и она раскрывается. Он так и сделал и скоро лежал в теплой избе. В избушке его ждали резкие запахи, в ней было тесно даже медведю-подростку, но зато в ней было и тепло… Даже через несколько дней в избе было все-таки теплее, чем на улице, и к тому же совсем не было ветра. Толстолапый так и жил в этой избе, пока пуржило и охотники сидели по избушкам. Он знал, что охотники обычно не ходят друг к другу, но кто знает, кому из людей и что придет в голову? Среди прочих знаний, которые накопил Толстолапый о человеке, было и такое — человек почти не предсказуем. В любой момент человек может выкинуть что-нибудь такое, чего от него никак не ожидаешь.

И как только стало потише, Толстолапый стал уходить из избушки, целые дни лежал поблизости и ждал. По вечерам он, убеждался, что опять никто не пришел в гости к покойнику, и забирался в избушку. Так он и ел человеческое и лосиное мясо весь вьюжный, неспокойный февраль, до самого времени, когда с крыши охотничьей избушки свесились первые сосульки, а вокруг стволов пихт и кедров образовались круглые лунки: ведь стволы нагревались сильнее, чем снег, и снег протаивал возле них. Толстолапый был настолько сыт, что даже подумывал — а не залечь ли ему опять в спячку? Но в избушке лечь было опасно, а из-за мяса он не хотел от нее далеко уходить. В марте становилось теплее с каждым днем, снег начал покрываться настом, время спать оказалось упущено.

В марте он опять ловил птиц и хотя откормился за февраль, к теплу снова сильно отощал. Но что характерно, ко времени, когда медведи поднимаются из берлог, он отощал совсем не сильнее других. Этим летом Толстолапому так и так предстояло начать самостоятельную жизнь; по понятиям медвежьего племени, в два года медвежата уже взрослые. У него, почти взрослого медведя, появились повадки, которые и должны быть у двухлетки… и еще повадки матерого, уверенного в себе зверя, которые у медвежьей молодежи появляются гораздо позже. Ведь медвежья молодежь проспала эту зиму, и не пережила ничего похожего на пережитое Толстолапым!

Но в одном отношении Толстолапый резко отличался от почти любого другого медведя, даже и пяти, и десятилетнего: он образовался в активного, умелого хищника, предпочитающего мясо любой другой пище. И еще одно важнейшее отличие… Весну 1991 года встретил матерый, беспощадный людоед.

Глава 8. «Медведь беременную бабу не берет»

6 августа 2000 года

— Владимир Дмитриевич! Представляете, Валентину медведь сожрал! — Володька облокотился о забор. Тут же торчали удивленные физиономии Андрюхи и Кольши. — Пока мы Хохловых выручали, медведь еще и Валентину сожрал! Что за деревня? Сплошные похороны.

— Да, дела… Так медведь, говорите, ее убил и съел?

— И ее, и Ивашку Перфильева…

— Обоих сразу?!

— Почти так. Представляете, сожрали их прям возле лодки!

— Володя, вы не могли бы говорить понятнее? Откуда еще взялась лодка?

— Ну, откуда… Поплыли они на лодке, вверх по Ою. Может, рыбачить хотели, может быть что-то еще… Уже не узнать. Это километрах в сорока выше Малой Речки было. Там, зачем бы они не приехали, а сели выпивать, само собой… Их и прихватил медведь и съел.

— Совсем съел?

— Нет, не совсем… Часть съел, часть закопал в кучу хвороста, их там нашли наши менты… Данилов со своими. Каково?!

Товстолес серьезно закивал.

— Ну, и что вас так поражает, Володька?

— А то, что Валентина в положении была! Вы и не знали? А уже было очень заметно. Вот, говорят, медведь беременную бабу не берет… Что-то делается непонятное в тайге, никогда такого не бывало!

— Непонятное… Володька, вы никогда не задумывались, почему именно медведь может не брать беременную бабу? Скажем, собственных самок он ест?

— Ест…

— А почему наших не ест? Володька, объясните мне, почему в отношении людей вдруг медведь стал эдаким рыцарем? Самок опекают животные с более сложным поведением. Те, у кого есть семьи, кто выращивает детенышей.

— Медведи выращивают!

— Как же! Выращивают их медведицы… Верно? А медведи своих детей не выращивают и вовсе не живут со своими самками, как с женами. Ранней весной, когда медведи выходят из берлог, медведицы идут напролом, по элементарной прямой, и издают эдакий визг, своеобразный вибрирующий вой… даже не знаю, как точнее описать. Этот звук действует на самцов так же, как на котов — запах валерьянки или текущей кошки. Со всех сторон сбегаются медведи к этому месту, и начинается медвежья свадьба… Самцы дерутся, бросаются друг на друга, дико ревут и рычат; бывает, что и убивают друг друга. А медведица, пока не совсем готова, тоже рычит и воет, бьет лезущих к ней самцов. В общем, ужас!

Если при медведице есть медвежата, она и их защищает от самцов, потому что «ухажеры» вполне могут их сожрать или просто мимоходом убить. Очень часто именно во время таких свадеб убегают от матерей подростки-пестуны, которые в прошлом году помогали ей управляться с новыми, самыми маленькими детенышами. Пестунам к тому времени уже больше двух лет, они не нуждаются в материнском молоке, а мать не может охранять сразу двух детенышей. Мать просто вынуждена защищать более маленького, самого беспомощного. Пестун оказывается один на один со сей шайкой самцов, и эти «женихи» свободно могут его убить, сожрать. Очень часто он вынужден без памяти бежать прочь.

Кончается тем, что кто-то из медведей покрывает самку, и сразу после полового акта самка уже не интересует самца, а если и интересует — то исключительно как возможная добыча. Это взаимно — крупная самка вполне может сожрать небольшого самца, если они встретятся не во время медвежьей свадьбы.

Всю свою жизнь медведи обоего пола проводят в одиночестве, с того момента, как они убежали, спасаясь от мужей своей матери, или от нее самой. Ведь если даже пестуна не прогонят во время свадьбы, к осени медведица все равно почувствует себя беременной, и начнет смертным боем бить, прогонять от себя пестуна. Ведь в ней уже начали формироваться медвежата, которые родятся в берлоге, обычно с конца декабря до начала февраля. Когда звери выйдут из берлог, пестунами станут старшие детеныши, а прежний пестун медведице совершенно не нужен.

Так что на третьем году жизни медведь волей-неволей начинает самостоятельную жизнь, и ложится в свою первую самостоятельную берлогу. Если это самка, с ней еще будут время от времени жить детеныши, а самцы проводят всю свою жизнь в полнейшем одиночестве. Каждый медведь имеет свою территорию, и если другой медведь вторгается на нее, старается убить нахала (неважно, самца или самку). Если год неурожайный, в тайге мало кедровых орехов и другой еды, медведи охотятся друг на друга, и едят, как и любых других зверей.

Все это Товстолес рассказывал своим ужасно культурным голосом, с лекторскими модуляциями.

— Ну, про то, что жрут они друг друга, это мы знаем…

— А что медведи не общаются, вы знаете? У них даже морды устроены так, что на них не отражаются эмоции. Общаясь с собакой, тигром или даже быком, вы можете по множеству признаков определить, в каком они настроении, нравитесь ли вы им, и что они собираются предпринять: ведь у каждого вида есть множество способов сообщать своим сородичам о своих настроениях и намерениях. Но у медведей нет общения с себе подобными, и по выражению морды медведя вы никогда не поймете, что делается у него в голове. Дрессировщики считают, что с медведями работать опаснее всего, даже опаснее, чем с тиграми и пантерами: медведь бросается внезапно, без предупреждения. То есть он давно к этому готовился, но вы-то никак не могли об этом узнать.

— Так что я плохо понимаю главное — с каких щей медведь будет «бабу не брать», или «беременную бабу не брать». Что-то много вы ему приписываете…

— Моя бабка рассказывала, ее медведь не взял… — Влез Андрюха, — она в малиннике была, медведь высунул голову, как рявкнет! Она юбки задрала, все ему показала… Ну, медведь и ушел.

— Угу! — сказано было это с такой экспрессией, что право, стоило задуматься. — А вы уверены, Андрюха, что медведь не ушел бы, покажи ему ваша бабушка любую другую часть тела? Ну то-то… Сытый августовский медведь… Хотя стоп! Такой вот августовский и загрыз Валентину, верно… Но к тому же вот еще что. Как я понимаю, Валентина зверю ничего не показывала, верно?

Посмеялись.

— Вот и вопрос — а откуда медведь должен знать, что это самка человека?

— Ну… Наверное, по запаху, по поведению.

— Володенька, а лично вы по запаху и по поведению считали Валентину женщиной?

— По запаху? Ха-ха-ха! Да от нее только сивухой и пахло!

— То есть запах — не женский? От вашей жены пахнет так же?

— Дмитрий Владимирович, да ведь не может от женщины так пахнуть!

— Вот именно. А теперь скажите мне на милость, почему вы так считаете, что медведь не различает таких тонкостей? Если для вас Валентина пахла не как женщина, то почему для медведя она должна пахнуть как женщина? Вот вы мне что объясните…

— Но ведь мы как бы и не обижаем Валентину, как бы все-таки считаем ее женщиной…

— Но мы ведь людей и не едим, а медведи, случается, едят. И знаете, я не уверен, что в отношении к таким, как Валентина или Ваня Перфильев, мы так уж разойдемся в оценках… В сущности, кто они такие, вы мне можете объяснить?

— Ну кто… Сильно пьющая компания, вот кто… В чем ваша правда, Владимир Дмитриевич, люди в прошлом что-то значили, и опустились…

— Ивашка — бывший массовик-затейник, на баяне играл классно.

— Когда-то играл и перестал?

— Ну как он может играть, если руки трясутся?!

— Действительно… А Валентина Петровна, если не ошибаюсь, — бывшая учительница математики? Но совершенно спилась… Готова была спать с кем попало, лишь бы бутылку поставили… Так?

Народ, потупясь, закивал.

— Готова была любую работу делать, а случалось, и воровала, лишь бы напиться. И относились к ней совсем не так, как относятся даже к плохим женщинам… Скажем, к плохим женам. Я верно излагаю?

— Верно… Только очень беспощадно получается. Нельзя так…

— Пусть нельзя. Но получается так: были эти двое уже не совсем люди; скорее всего — эдакая нелюдь, к которой односельчане уже не относились, как к людям… Справедливо?

— Ну-у… Почти да.

— Почти — это потому, что вам неприятны мои слова, верно?

Молчание.

— Ну вот, — завершал профессор Товстолес своим ужасно культурным голосом, — само появление поверья, что «медведь беременную бабу не берет», показывает — среди медведей есть и разумные индивиды, с совсем другой стратегией полового поведения. Не медвежьей, не той, о которой мы с вами говорили… а человеческой. С такой стратегией, в которой самец понимает, кто его детеныши, и что самка — это разумное создание, важное для воспитания детенышей. И для которого самка — создание опекаемое, которое должно находиться под охраной, внутри коллектива.

Повисло молчание, все переваривали сообщение. Нарушил его Андрюха и голос его на этот раз прозвучал приглушенно, почти что робко:

— Значит, это был не разумный медведь…

— Или наоборот, очень даже разумный. Разумный, и как раз потому не считающий Валентину самкой человека. И пахнет не так, и физиология другая. А раз это не самка, то пьяную беременную Валентину этот медведь совершенно спокойно и съел.

От этого предположения, произнесенного обычным для Товстолеса ужасно культурным голосом, у всех пробежали мурашки по коже. Опустив головы, почесывая в затылках, расходились охотники. Товстолес о чем-то думал, усмехался.

Глава 9. Засада

Ночь с 7 на 8 августа 2001 года

Мало ли что болтает полусумасшедший человек, Бог знает что переживший за неделю сидения в избушке! Ясное дело, убили Сергея и Равиля никакие не медведи, а вовсе даже нехороший человек… Может быть тот, кого Товстолес видел на пороге, может быть и какой-то другой. Но скорее всего это тот самый, кто давно терроризирует деревню, убил уже шестерых жителей района. Почему именно он? А потому, что мало вероятно, чтобы в одном районе и одной деревне орудовало сразу две шайки. То есть допустить, конечно, можно, но весь опыт следственной работы, весь здравый смысл говорит — так не бывает.

Сергей Данилов давно уже планировал засаду — задолго до советов Товстолеса. Действительно, если он сам не может выйти на преступника — пусть нехороший человек сам выйдет на него! Данилов искал только случая, когда уедет семья, и в доме останется жить кто-то один из активных охотников (убийца клевал в основном на них). Хохловы вот собираются уехать… Похоронят, что осталось от Сергея, и в тот же день уйдет машина в Ермаки, увезет Ивана и Марию Павловну к родственникам. Может быть, придется везти Ваню и в Минусинск, и в Красноярск; там лучше, надежнее врачи, чем в Ермаках, и ничего не жалко, чтобы спасти больного сына. Собирался поехать и Василий Михайлович, но с ним побеседовал Данилов… Пусть даже и уедет в конце концов безутешный отец, но пусть сперва послужит для одного хорошего дела…

Уехали Хохловы, остался глава семьи один. Весь день ходил, хромал по всей деревне, всем рассказывал, что несколько дней проживет в доме один, пока не получит весточку от семьи, не решит — ехать ему с ними, или остаться вести хозяйство. Если кто-то здесь, в деревне, выслеживает одиноких — пусть выследит. Если узнает кто-то из живущих в других местах — пусть он получит известие.

Ясно же, что убивает кто-то, кто узнает — человек теперь живет один… Может быть, убийца и не сам узнает, кто остался один в доме; может быть, ему рассказывают «наводчики», Но как выйти на передающих сведения? В наше время есть столько способов передать все что надо, почти никак не «засветившись»! Так что надо поймать самого «знающего» — того, кому сообщается, и кто убивает охотников. От него, может быть, потянутся и ниточки к «наводчикам»…

Темнело рано, по-августовски; в десять часов вечера стало уже совсем темно. В начале одиннадцатого Василий Михайлович погасил свет, а через несколько минут огородами, одетые в темное, к нему проскользнули Данилов с верными Саней и Васей.

Роли распределены заранее. Данилов сел так, чтобы видеть часть двора с калиткой и воротами, с выходящим на улицу забором; ему казалось, что он придет с этой стороны.

Василий контролировал вид на малину, сарай и соседский забор за сараем, а Саша — на весь остальной огород и на участки соседей за ним. Василий Михайлович лег спать… он заявлял, что не верит — убивать его никто не явится. Но ружье он все же зарядил и положил возле постели.

Если бы потом Данилова спросили, что было труднее всего, он бы сразу ответил: «не курить». В тех засадах, где успел побывать Данилов, можно было курить и пить кофе. Здесь курить было нельзя, потому что чиркающая спичка, звук сигареты, которой стучат о пепельницу или тлеющий на конце сигареты огонек могут выдать засаду. Надо сидеть у окна, внимательно вглядываться в темноту.

Бросая взгляды на светящийся циферблат своих часов, Данилов убеждался в одном: время течет страшно медленно. Крапал меленький дождь; если и светили луна и звезды, их свет не пробивался через тучи. Перестало орать радио возле магазина; там, над магазином, зачем-то светила сильная лампочка всю ночь. Вторая такая же — над школой. Необходимости в этих лампочках не было ни малейшей, скорее так, местный обычай. Остальная деревня стояла холодная, темная, без единого звука или самого малого огонька. Даже не лаяли собаки. Двенадцать… Половина первого… Половина второго… Время от времени скрипели половицы. Налетал ветер, стряхивал воду с деревьев, нажимал на оконные рамы. Серо-черная пелена над деревней на мгновение разрывалась, угольная чернота чуть-чуть светлела. Выплывали заборы, крыши, начинали блестеть мокрые камни на улице, глянцевито отсвечивать листья. И опять кромешная тьма. Невыносимо хотелось спать.

Без двадцати минут два по улице кто-то прошел. Не таясь, двигался человек по улице, грохоча сапогами по камням. Стукнул калиткой, открыто, в полный рост протопал по деревянной дорожке к крыльцу. Это мог быть только он… Он один, — тот, за кем охотились столько времени. Кто еще мог явиться заполночь в этот дом? Кому могло быть это нужно? А вместе с тем Данилов почему-то оставался в убеждении — это не тот. Так вот, не таясь, и не думая затихариться, не ходят матерые убийцы? Нет, не только поэтому. В конце концов, ну стиль такой у многократного убийцы, и мочит он только друзей и знакомых… Тех, кто его знает, кто откроет в любое время суток, чей дом для него — раскрытая книга. То есть и правда — ну не входит так убийца в дом жертвы… Но не это главное; Данилов не мог бы объяснить, откуда, — но в том-то и дело, что он знал — это идет не убийца.

Посетитель уверенно потянул на себя дверь в прихожую, потом в самый дом. Вот он встал чуть ли не на расстоянии протянутой руки, что-то начало скрести по стене или полу… Данилов прыгнул, уже в прыжке поймал руку, рванул…

Человек повалился с диким воплем, вторая рука поползла в голенище — ясно, зачем. С топотом подлетел Саша, чуть не навалился на Данилова; сообразил, вцепился в руку «гостя».

— Отпусти, сволочь! — грозно орали снизу голосом густым и свирепым.

Вспыхнул свет, всем пришлось зажмуриться — и вошедшему, и милиционерам. На полу лежал человек не первой молодости, с жестким лицом жителя и работника леса. Тощий, жилистый мужик в штормовке и брезентовых штанах; капюшон натянут на голову, штаны заправлены в сапоги.

— Кто такой?!

Пришелец злобно покосился на Данилова, и не подумал назваться.

— Вася, Саня… Разом, взяли!

«Гостя» рывком подняли, посадили на табурет, щелкнули наручниками. Документов нет ни в пиджаке, ни в куртке, ни в рубашке, а на левом боку кое-что поинтереснее: замшевый чехол, а в нем — литой шведский топорик весом килограмма два с половиной. По тому, в каком состоянии топорик — ни миллиметра ржавчины, отточен как бритва, по смазанным дегтем сапогам Данилов сразу же определил — превосходный, очень ладный хозяин. А что ж… Такой как раз и может предусмотреть много чего, порасставлять ловушек, притвориться, кем ему надо. Такой будет помнить о деталях.

— Ну, и что вам от меня надо? Вы кто? — непримиримо проскрипел посаженный на табурет.

— Кто ждал вас у смородины? — вдруг спросил у пришедшего Вася.

Тот посмотрел на Василия так недоуменно, что Данилов почти поверил. И кивнул Васе — отойдем!

И тут раздался еще один голос:

— Так це же Петро!

В дверях стоял хозяин дома в нижней рубашке и кальсонах (о нем Данилов начисто забыл). В глазах, на лице — удивление. И сразу же Данилову, с самым укоризненным выражением:

— Что ж вы его-то?!

— Кто это? Говорите, говорите, Василий Михайлович!

— Це Петро… Петр Иваныч, мой приятель с Разливного… Заридный… Вы что же його повязалы?!

— Заридный… Или Зарядный? Как правильно?

— По-москальски правильней Зарядный… Шо вы його-то повязалы?! То ж охотнык, то ж мой старинний приятэль…

— А того, Василий Михайлович, шо цей Петро тайно вошел в ваш дом, и при нем было оружие.

— Можно?

— Смотрите.

— Так це ж не оружие, це топор, це ниж… охотнычий. Петро, ты ж небось голодний, шатался опъять по тайге…

— Ничего, сейчас его покормим. Только давайте Василий Михайлович, мы тут немного побеседуем… Уж извините, без вас. Вася, проводи пока хозяина…

И выйдя с Василием вместе, Сергей Данилов узнал: кто-то крался через смородину, стоял, уже готовый выйти из-за кустов. А когда в доме раздался шум, этот «кто-то» мгновенно исчез.

— Куда побежал?!

— Н-не знаю… Он не побежал, а как будто сразу растворился. P-раз! И нету.

— Быстро искать! Сашу в помощь!

Парни растворились в сырой промозглой темноте. «Гость» сидел неподвижно, спокойное замкнутое лицо отражает в основном эдакое отвращение. Шел-шел человек, вступил в какашку…

— Петр Иванович… Вы ведь Петр Иванович, все верно?

Кивок.

— Курить хотите?

Кивок.

— Петр Иванович, что вы делали в чужом доме в час ночи сорок две минуты?

Задавая вопрос, Данилов раскуривал «Астру», извлеченную из карманов Зарядного, вставлял ему в рот. И наблюдал, наблюдал…

— Да! — спохватился Данилов. — Хотите «Пэлл-Мэлл»?

— Американских не курю, — спокойно ответил человек и в первый раз легонько усмехнулся, — а делал я тут вот что…

По словам Петра Ивановича, он опоздал на похороны сына своего старого друга, потому что был далеко в тайге. Сегодня он собирался заехать к Василию Михайловичу, но с раннего утра находился в лесу. Если через Разливное и проезжала семья Хохловых, он не видел этой машины, и никаких сведений про это ему не могли бы передать — он не видел ни одного человека с того момента, когда ушел в лес, часов с пяти утра.

А сюда он пришел, как приходил уже много раз, потому что они с Хохловым старые друзья и не раз и он приходил к Василию ночью, и Василий порой тоже приходил к нему по ночам. Мало ли кто задерживается в лесу, и почему?!

Версия красивая, красивая… Недоказуемая? Без свидетелей? Но и неопровержимая. Никто никогда не установит, где он был этот двадцать один час, почти сутки, с пяти утра до двух часов ночи. Никто никогда не докажет, что он встретился в тайге с кем-то, кто рассказал ему о Хохловых. Даже если бы Данилов мог сейчас впустить в комнату мальчишку, и мальчишка сказал бы, глядя в глаза Петру Ивановичу:

— Дяденька! Я же тебе еще днем рассказал, что Хохловы все уехали, а Василий Михайлович остался!

Даже в этом случае Петр Иванович, если только хватит смелости и воли, может пожать плечами:

— Впервые вижу этого мальчишку… Не шейте мне чужого, убедительно вас прошу!

И не докажешь ничего, потому что были во время разговора они только вдвоем, этот мальчишка и Зарядный…

Но не в том даже дело, не в том, что не доказать ничего. Если родственники подтвердят — мол, ушел в пять часов — то ничего не докажешь. Главное, на взгляд Данилова, была спокойная уверенность Зарядного. Он не лгал, вот в чем дело. Следователь всегда сразу видит, врет или говорит правду человек?! Это, мягко говоря преувеличение, но юристы и правда умеют разделять правду и ложь лучше, чем большинство даже неглупых людей. Слишком важно для них это умение — определять правдивость клиента по его выражению лица, поведению, модуляциям голоса, Данилов считал самым важным умением сыщика. И самым трудным. Из какой-то подростковой книжки запало в памяти рассуждение героя, что неписаные науки — самые трудные. Вот мол, скифы-славяне умеют ходить без дорог, определяясь в пространстве по солнцу и течению рек. И легче будет научить скифа читать по-гречески, чем научиться самому ходить без дорог…

Данилов жалел, что не могут сейчас сидеть здесь же, смотреть и думать мальчики — важнее организовать преследование сообщника, исчезнувшего из смородины. Но профессия, ремесло, — они вот в таком умении понять, почувствовать, что так и что не так в словах подопечного.

Пока все было в словах Зарядного вроде бы естественно, логично, ничто не выбивалось из канвы. Скорее всего, он не лжет.

Вернулись парни, развели руками, но показывают глазами на выход. Пусть Саша пока посторожит! На улице очень темно, очень сыро; чувствуется, скоро опять пойдет дождь. Никаких следов в смородине.

Ни-ка-ких! Ни отпечатков обуви, ни пресловутого окурка, ни каких-нибудь обрывков на кустах.

— А вот тут он, похоже, чего-то ждал довольно долго…

Почему Василий так решил? Сарай как сарай, на полу рейки как рейки… А, вот оно что! Запах мазута. Застоявшийся, тяжелый смрад мазута заполняет маленький, не повернуться, сарай. Странный мазок мазута на верстаке — словно сбоку зацепили кисточкой.

Да, тут был тот самый, проникающий в дома и убивающий! Тот, кто рвет людей, охотников на части, после кого пахнет мазутом! Он был здесь, и совершенно непонятно, кто такой все-таки Петр Иванович: случайный прохожий, ненароком вошедший, куда не надо… Или же ловкий сообщник. Тот, кого никак не заподозрят, даже если возьмут ночью в засаде. Ну подумаешь, зашел человек в гости к знакомому…

Говоря с Петром Иванычем, Данилов был уверен, что отпустит его, как только рассветет. Накормит, и сам же отвезет до Разливного, чтобы не держал обиды. Теперь же, стоя в сарайчике и вдыхая «аромат» мазута, Данилов преисполнялся совсем другой уверенности. Так вот: Зарядный будет сидеть! Будет, пока не появятся ответы на все эти поганые вопросы!

— Петр Иванович, вам придется отправиться с нами. А вот эти предметы я направлю на экспертизу: не ими ли убиты несколько человек.

Зарядный иронически усмехнулся, пожал плечами. То ли уверен — его топор и нож чисты; то ли он знает, каково качество этой самой экспертизы. Если знает — молодец! Но тогда с ним иметь дело труднее…

Интересно, что ни жалоб, ни протестов.

— Хотите поужинать?

— Скорее позавтракать…

— Завтракайте, да поскорее.

Парни повели клиента в кухню, приковали к ножке стола левую руку, встали рядом.

Данилов вышел на крыльцо, достал радиотелефон. Если Зарядный — одно из звеньев цепочки — звено зацеплено, а с ним и вся цепь. А если он никакое не звено, тогда настоящие «звенья» осмелеют и смогут подставиться под удар. Тоже неплохо.

Глава 10. Мертвец в лесу

8 августа 2001 года

Люди, владеющие языком страны, слушают рассказы хозяев. Это удобно, потому что по любым поводам достаточно задать вопрос — и вам тут же разъяснят все на свете. Без языка вы не можете спросить о том, что вас интересует (а интересует почти все, что вы видите), да к тому же возможны недоразумения…

Скажем, австрийский граф Черноу хотел застрелить глухаря. Для чего? А для того, чтобы чучело птицы украсило бы замок графа. Не так много в Австрии глухарей, и неизвестно, что бы еще стоило графу большую сумму: поездка за глухарем в Сибирь или стрельба по глухарю прямо в Европе. Граф хотел подстрелить его собственноручно, сибирского глухаря, и наконец, повезло! Огромный глухарь-самец, верных восемь или девять килограммов, роскошное оперение… Охотники по очереди подходили к графу, пожимали руку, поздравляли. Граф стоял с идиотски-блаженной ухмылкой. Хорошо хоть, остались фотографии…

Потому что глухаря унесли, а когда граф возвратился в лагерь, оказалось — не будет у него в родовом замке чучела. Ведь старательные проводники уже давно ощипали глухаря и теперь варили из него суп… Граф в бешенстве метался, пинал стволы деревьев, проводников и даже останки глухаря; граф ругался на четырех языках, которым владел свободно, и еще на семи, которыми владел похуже. Увы, русского языка среди них не было, а ведь вполне очевидно — говори граф хотя бы немного по-русски, и такие происшествия стали бы совершенно невозможны.

Граф так рассвирепел тогда, что твердо решил выучить язык, на котором говорил его отдаленный предок, Владислав Черный, отличившийся в дружинах Гогенцоллернов в далеком XV веке. Предок получил за свою службу землю, дворянство, право называться цивилизованным словом Черноу, и начал постепенно считать славян существами, чей язык учить совершенно необязательно, и пожалуй, даже неприлично.

Но и учить язык, похожий на язык предков, предстояло уже в Малой Речке, где будут другие условия, в том числе и переводчики. Пока что граф в глуши лесов кедровых оставался без языка, и ему открывалась постепенно другая сторона явления… Потому что если речь окружающих людей вам непонятна, вы волей-неволей не ждете, что вам расскажут или объяснят что-то важное. Вы сами начинаете накапливать приметы, пытаетесь изучать, научиться понимать окружающее. И на этом пути вы вполне можете обнаружить что-то такое, чего не заметили хозяева.

Если бы графу рассказали, как и что устроено в лесу, он, скорей всего, не обратил бы внимание на кое-какие странности… Наиболее вероятно, граф Черноу поступил бы так же, как и большинство людей, знающих «как должно быть». То есть столкнувшись с чем-то не очень понятным, он бы легко объяснил неизвестное; мол, это же элементарно, вот что об этом говорят и пишут. Но Черноу не мог ничего спросить у проводников… Например, он не мог спросить, сколько видов медведей водится в Саянах, и чем они отличаются друг от друга. При всем желании Вальтер-Иоганн Черноу не мог бы расспросить проводников, уточнить, почему одни медведи любят слушать разговоры людей, а другие такой привычки не имеют.

Для проводников и вообще всех местных медведи были вообще тварями хитрыми, умными, с которыми лишний раз лучше вообще не иметь дела, а если иметь — то держать под рукой заряженный карабин. Но это касалось всех медведей… Например, нахального зверя, который шел по дороге за несколько минут до людей, оставлял следы длиной тридцать сантиметров. Колоссальные, невероятно четкие следы еще наполнялись водой из лужи, когда их увидел Черноу. Проводники обсуждали следы весело, с интересом людей, постоянно живущих в лесу, в двух шагах от зверя, привыкших к следам его присутствия. Но в воздух все-таки выстрелили; их слов австрийский немец не понимал, но жестов на этот раз хватило: люди хотели показать зверю, что вооружены, и что если зверь поведет себя плохо, шутить не будут.

Черноу посматривал на Федора Тихого… Но в тот раз у Федора были такие же глаза, такое же лицо, как и у всех. А смотреть на лицо Федора Тихого Вальтер-Иоганн привык, и очень часто читал на нем то, чего не могли сообщить другие проводники. Потому что был Федор немой. Немой с рождения, и уж чему-чему выучился Федор, так это общаться без слов, сообщая все больше и больше мимикой, жестами, мычанием и разного рода знаками. Очень часто только поглядев на лицо Федора, граф Черноу понимал то, что ему уже несколько минут пытались втолковать люди взрослые, умные и серьезные.

В тот раз, на дороге, Федор вел себя так же, как и все. И когда медведица с двумя медвежатами вышла к лагерю. Это было еще в первый вечер, и только что поставленные палатки странно смотрелись на лугу с еще не вытоптанной, высокой травой. Наверное, медведица привыкла ходить тропкой, вившейся вдоль пихт и кедров по самому краю поляны. Палатки выросли, когда звери отдыхали далеко, в кедровом лесу, и теперь выйти на водопой в привычном месте звери не могли…

Медведица даже не нападала; она скорее изучала людей и охотничий лагерь. Подойти вплотную к палаткам она все-таки не хотела, и рявкнула с расстояния метров тридцать. Закричали, побежали люди, кто-то сразу же выпалил в воздух, оглушительно выпустил заряд картечи из крупнокалиберного ружья. Малыши испугались, заорали, и медведица рявкнула второй раз, потише и явно для них. Медвежата примолкли, отбежали в гущу леса, а зверь села вдруг на зад, замолотила передними лапами по голой глинистой земле.

— Ух! Ух! Ух! — вырывалось у нее вместе с ударами. Гудела, содрогалась земля, хотя зверь бил как будто и не сильно, не в полный размах.

Охотники стояли уже здесь, с ружьями наготове. Саша Хлынов что-то вполголоса говорил человеку со своеобразным именем Володька: тот приехал в отряд только что, после каких-то приключений.

Федор Тихий тыкал пальцем в какую-то деталь ружейного механизма, а Костя Донов смотрел с интересом.

Граф невольно залюбовался уверенными жестами сильных, знающих свое дело людей. Что потомок ссыльного болгарина Константин, дядя ростом под два метра, что маленький сухой старообрядец Саша Хлынов держались так, словно они в воскресенье зашли в магазин, думали, там овощная лавка, и они купят клубнику, а магазин перепрофилировали, там теперь на витринах карбонат и ветчина… Так, маленькое недоразумение, бытовая ошибка, не больше. И они знали, как исправлять это маленькое недоразумение — не хуже, чем житель большого города умеет извиниться, выйти на улицу и за считанные минуты найти лавку, торгующую фруктами.

Вот только их способ решать маленькое таежное недоразумение совершенно не нравился Вальтеру-Иоганну, и он решительно схватился за ружье Саши Хлынова. Три года назад, в канадском штате Саскачеван ему доводилось участвовать в убийстве медведицы. Страшный зверь с огромными клыками и когтями угрожал жизни и здоровью почтенненьких и богатеньких господ туристов, не позволяя фотографировать себя и своих детенышей. Страшный зверь с рычанием бросался на сидящих в машине туристов, и напугал каких-то уважаемых граждан и почтенных налогоплательщиков. Естественно, чудовище следовало уничтожить! Вальтер-Иоганн Черноу принимал участие в убийстве, всаживал пули в огромную, не промахнешься, тушу, и сохранил с тех пор два сильных воспоминания. Первым из них была беспомощность громадного зверя перед скорострельными ружьями, машинами, мчащимися по асфальтированному шоссе и другими признаками цивилизации.

Свинцовые пули ударяли в массивную, еще живую тушу, разворачивались в теле раскаленными лепешками в несколько сантиметров диаметром. Пули из нарезного оружия, в никелевой «рубашке», рассекали кости, как топором, пробивали медведицу насквозь. Жуткий визг и вой сопровождал убийство, постепенно перешел в жалкий свистящий хрип, пока могучий зверь не замер, беспомощно дергаясь.

А второе впечатление графа состояло в крике малышей, забравшихся на деревья и звавших мать. Ему как гостю, дали первому палить по малышам, и он, больше всего стремясь, чтобы все кончилось быстрее, чтобы замолк, наконец, жалобный детский крик, пошел вокруг ствола, а малыши изо всех сил удирали от него, цепляясь когтями за ствол. Тогда Черноу раза три шагнул пошире, вскинул ружье… И поторопился. Оба медвежонка были ранены, теперь они еле держались на дереве и жалобно стонали; хозяева рукоплескали. Детенышей сняли с деревьев люди с нарезными винтовками, но впечатлений у Черноу оказалось многовато.

И здесь, в Саянах, он не особенно колебался:

— Nicht schiesen![3]

Граф кричал, что у него нет лицензии на отстрел медведя… На самом же деле не так трудно было представить дело, как историю про нападение и чистой воды самозащиту. После которой, естественно, в лагере образуется туша медведя, и должны же хозяйственные люди ее использовать… Вот убивать и правда не хотелось.

Хлынов все-таки поднял оружие. В десяти метрах от медведя промахнуться было бы мудрено. Граф встал на тропе, закрывая зверя от огня, раскинул руки:

— Ich sage schon: kein Schos![4]

Он видел, что Федор Тихий перехватил ствол ружья Володьки, что-то убеждающе мычит, делает знаки. В конце концов Саша Хлынов все-таки бабахнул, но в воздух, как и тогда, на дороге. Медведица рявкнула в ответ, и неизвестно, какой звук сильнее, но все-таки убралась искать другой водопой, обиженно ворча, раздавая шлепки медвежатам.

А граф демонстративно пожал руку Федору Тихому, и произнес долгую речь по-немецки, восхваляя предусмотрительность и логику именно этого проводника.

В этот раз глаза и лицо у Тихого были такие же, как и тогда, на дороге. Ну, зверь, ну большой и сильный, ну отогнали… Ну, не хотелось стрелять. Все обычное, все как всегда, таежные скучные будни.

Граф хорошо помнил, когда у Тихона стали другие глаза: на следующий же день, когда граф рано поутру отправился в лес с рулоном дорогой туалетной бумаги — крепированного пипифакса. Дело в том, что отсутствие современного туалета несколько угнетало графа, но со временем он даже стал находить некоторую прелесть в том, чтобы покакать на лоне природы. То есть конечно, проводники в два счета построили бы дощатое сооружение над ямой; ухмылялись бы, но строили: раз графу нужно, да еще если он платит валютой, какие вообще тут проблемы?! Только что такое это «дощатое сооружение»? Гигиены все равно никакой, все остается в яме под тобой, и не только отходы твоей лично жизнедеятельности, а всего отряда. Запах, возможность заразы, огромные синие мухи, абсолютно некультурное жужжание…

В лесу какать было несравненно интереснее: свежий ветерок, травы качаются, щекочут попу, летают не противные мухи, на которых не хватило ДДТ, а бабочки и жучки, и всегда можно увидеть что-нибудь интересное.

Вот только удаляться в лес под взорами десятков глаз граф Черноу все-таки стеснялся, и уходить старался рано утром, вставая еще раньше охотников. Непростое занятие, учитывая, что охотники вставали чуть ли не с первым светом. Но Черноу обычно удавалось, и тогда он (иногда еще в темноте) отходил от лагеря, не сопровождаемый ничьими взглядами, без неприятных попыток охранять его в лесу… Потому что одна из первых истин, кои усвоил Черноу — тайга так же «опасна», как лес под Веной или в Татрах[5]. И что ходить по тайге, соблюдая простейшие правила безопасности, он вполне может и один. Так что граф, повесив на плечо двустволку бельгийской фирмы «Даннхилл и сыновья», отправился мирно покакать перед началом бурного охотничьего дня. Шел граф по звериной тропе, на которой вчера чуть не убили медведицу, и от нее свернул прямо в лес. И прошел всего несколько метров…

Потому что на земле явственно виднелась лежка — попросту говоря то место, где совсем недавно лежал здоровенный медведище. Насколько Черноу мог разбираться в медведях, зверь был крупнее вчерашней медведицы. И что совершенно непонятно — пришел из чащи леса и прилег в нескольких метрах от тропы. Ревела медведица, кричали и стреляли люди, а он лежал и наблюдал, не выдавая себя ни движением, ни звуком. Ни запахом, что в той же степени невероятно. Это был какой-то непостижимый, ничем не пахнущий медведь. И поведение непостижимое: лежал, не сделав абсолютно ничего, не выдав себя ни звуком, ни движением.

Забыв про свой пипифакс, граф вышел на тропу и убедился — с того места, где он стоял вчера, где скопились люди, защищавшие лагерь, легко просматривалось место лежки. Стоило зверю встать в полный рост, и разве что слепой не обнаружил бы медведя в этом месте. Значит, зверь или залег здесь заранее, или подполз. Граф опять кинулся к лежке.

…Никаких следов ползущего зверя! Следы спокойно идущего медведя тянулись из лесной чащи. Зверь пришел и улегся, спрятал себя там, где счел нужным, и пролежал очень долго. Залечь заранее именно здесь он мог только с одной-единственной целью: чтобы посмотреть, как люди управятся с медведицей. Для чего, в свою очередь, необходимо было знать, что сюда вечерами выходит медведица, предсказывать поведение людей… Пришел, пока все строили лагерь, чуть ли не на глазах людей, прилег и вот так лежал, пока не пришла медведица, и он смог посмотреть, что и кто станет делать… Этот медведь планировал, строил модели, чуть ли не предвосхищал события.

От лежки вели новые следы, и вовсе не в лес. Следы вели ближе к лагерю… Странные следы: такое впечатление, что медведь шел на цыпочках, опираясь только на подушечки лап. «Бог мой! — покрылся холодным потом граф. — Он же подкрадывался!». Однако ночью ничего не произошло; никто не напал на лагерь, никто не исчез и не оказался поранен. И понятно, почему — в нескольких метрах от палаток виднеется новая лежка. В этом месте зверь пролежал еще дольше, чем на первом, и так же на цыпочках осторожно ушел в лес.

Зверь не напал. Он никого не выслеживал. Он не хотел никого убивать и вообще не охотился. Зверь пролежал несколько часов как раз там, где сидели проводники, пили чай (и не только чай), вели долгие разговоры. Зверь вел себя так тихо, так осторожно, что профессиональные охотники даже не заподозрили его присутствия. Но что он мог тут делать, лежа совсем поблизости от костра, палаток и говорящих людей? Что, неужели слушать разговоры?!

Граф Черноу сам улыбнулся своим безумным мыслям, но скажите на милость, что же он еще мог предположить? Вот факты: медведь тихо пришел, полежал там, где должна была спустя несколько часов пройти медведица — прямо на лагерь. Потом он дождался темноты, и пользуясь темнотой, переместился в другое место, где ничего, кроме разговоров, его не могло бы заинтересовать. Так он лежал, слушал беседы людей, наблюдал за ними (в том числе естественно, и за Черноу), и так дождался, когда все лягут спать. Тогда медведь тихо-тихо, по-прежнему не обнаруживая себя ничем, удалился.

Да! И еще медведь каким-то непонятным образом изменил или уничтожил свой запах — потому что если даже медведь не источает «аромата» тухлятины, в которой обожает валяться, тяжелый запах зверя чувствуется за десятки метров. Вчера вечером, в темноте, ветер менялся несколько раз, но никакого запаха Черноу, хоть убейте, не слышал.

Трудно сказать, как долго стоял над этой лежкой Черноу; во всяком случае, стоял он до тех пор, пока его нашел здесь Федор Тихий. Вот тут, в сереньком утреннем свете, и состоялся первый раз диалог глаз австрийского графа и немого русского охотника.

«Они же разумные!» — говорил широко распахнутый взгляд графа. Граф постучал себя и Тихого по голове, а потом показал на лежку — для убедительности.

«Разумные!» — подтверждали и кивки, и глаза Тихого.

«Это не звери!» — уверял граф, показывая — у этого медведя нет ничего общего с другими зверьми.

«Конечно, ну какие там звери» — пожимал Федор плечами.

«Он здесь лежал, чтобы слушать нас!» — показал знаками граф, а Федор изо всех сил кивал.

«Да! Да!» — говорил Федор, как умел, — «Конечно, он пришел, чтобы нас слушать!».

Черноу сделал знак Федору, увел его к месту первой лежки.

«Он тут залег, когда солнце было еще высоко, а люди были вон там!» — показывал знаками Вальтер-Иоганн, — «Он тут лежал и ждал прихода медведицы, он хотел видеть, что мы будем делать!»

«Да!» — соглашался Федор Тихий, и в свою очередь махнул рукой, повел графа по следу, ведшему в глубину леса.

«Видишь, он ушел? Совсем ушел?» — махал Федор, показывая это графу.

«Да!» — решительно кивал головой граф, — «Да, он ушел…». И вопросительный взгляд: «Дальше что?»

Сложив руки лодочкой, изображая пасть медведя, Федор показал — вчера медведь мог напасть на лагерь, мог загрызть кого угодно. Граф Черноу кивал и кивал головой, отмахивал рукой, показывая: ну до чего же мог сожрать кого угодно!

«Но медведь не сделал этого!» — показывал Федор, — «Не сделал! Он мог навредить людям, но не навредил! И этот зверь больше не придет!»

Черноу не мог сказать всего, что он думает. Он только смотрел в глаза Федора своими расширенными глазами, а потом показал, как он дрожит, пригибается, закрывает лицо руками от страха, и ткнул в уводящий прочь след. «Я боюсь!» — должны были означать знаки.

И тут Федор Тихий, всегда помнивший субординацию, положил графу руку на плечо, изо всех сил стал показывать: не надо бояться! Зверь не вернется, и будет очень плохо, если на него начнут охотиться. Опять настал черед графу Черноу соглашаться.

И тогда Федор улыбнулся немного смущенной, немного глупой улыбкой, ткнул пальцем в сторону лагеря, и тот же палец приложил к губам. «Не надо рассказывать…» — просил Федор; граф подумал и очередной раз кивнул. Подумал еще и стал показывать, что ружье — это для птиц. Вон для таких, которые сидят на деревьях и летают, хлопая крыльями. А в тех, кто ходит на четырех ногах, солидно переставляя лапы, кто рычит — в тех стрелять ни в коем случае нельзя. Граф так мотал головой, показывая, как нельзя в них стрелять, что у него закружилась голова. А Федор кивал так, что боялся — как бы она не отвалилась.

С тех пор граф знал две очень важные вещи, которых не знал никто в лагере, ни один из умных, опытных проводников: что в лесу есть очень разные медведи, с очень разными наклонностями. И что Федор Тихий это знает… И скорее всего, знает и еще много чего интересного.

Еще две недели продолжалась охотничья экспедиция, и могу с удовлетворением поведать читателю: они добыли! Добыли глухаря, тетерева и рябчиков, коршуна и ястреба, почти исчезнувшего с лица земли черного аиста и чомгу с рожками на голове. Замок графа Черноу предстояло украсить множеством замечательных чучел. И много раз за время этой экспедиции искал и находил граф признаки того, что за отрядом следят. Проводники не видели признаков этого, потому что не искали их. Проводники знали, что медведи, если им будет нужно, могут жить возле самой экспедиции, ходить за всеми отрядами, и никто этого не заметит. Они умели выследить медведя, как бы он не скрывался, потому что знали, где его можно искать. Но так же точно они знали заранее, что медведи не могут следить за экспедицией, и что они не будут ходить за людьми.

Может быть, Черноу и хуже проводников умел искать зверя в лесу… Но ему приходило в голову вернуться по дороге, по которой они только что прошли, а охотникам не приходило. И граф находил следы медведя, шедшего за отрядом, а никто другой не находил. Если шли одной дорогой и в какое-то нужное место и потом возвращались ею в лагерь, Черноу предполагал, что следов на этой дороге никто не увидит… по крайней мере, по дороге «туда», в нужное место. И он или возвращался, когда все шли обратно, когда зверь-не зверь уже не ждал, что кто-то может пройти по дороге до его следов и не скрывался. Или же граф вычислял, где примерно может зверь прыгнуть через поток или пройти по влажной траве в стороне от дороги, и почти всегда находил там то, что искал. Следивший медведь был не один, различались размеры следов, размах шага, повадки зверей, которые то прыгали через ручьи, то переходили их вброд. Но всегда кто-нибудь из зверей шел за отрядом.

Много, много раз за время этой экспедиции встречались взгляды графа Черноу и охотника Тихого.

«Вон там!» — показывал граф.

«Ну и что?» — пожимал плечами Тихий, — «Он же и не думает мешать… Пусть себе».

Граф доверял Федору Тихому, и был уверен — он многое знает. У него с Тихим (у двух «немых»!) сложилось полное взаимное понимание. И как у немых, и как у посвященных в тайну. В одном лишь они расходились: граф Черноу все сильнее опасался медведей, которые следили за отрядом. А Тихий совершенно их не боялся, он только очень не хотел, чтобы люди узнали об этих разумных медведях. Граф Черноу не понимал, почему это необходимо, и раздражался. Он понимал, что многого не понимает; быть может, не понимает самого главного, и это его тоже раздражало.

Граф Черноу и правда многого не понимал… Например того, что ему совершенно ничто не угрожало со стороны этих странных медведей. Что даже возникни для графа опасность, медведи будут помогать ему и не допустят его гибели.

Тем более граф не понимал, что для медведей он был не совсем человеком. Ведь граф Черноу не говорил на русском языке, а общался знаками, жестами и мимикой. То есть был немым, как Тихий, и если даже человеком, то не такой, как остальные люди.

К тому же Черноу никогда не стрелял в медведей и не хотел по ним стрелять. Черноу помешал стрелять другим в медведицу, когда они были уже готовы открыть огонь.

Наконец, Черноу дружил с Тихим, и общался с ним без слов — встречаясь глазами, обмениваясь эмоциями и переживая общие душевные состояния. Тихий не очень удивился бы, узнав — до какой степени служит талисманом его дружба, а вот Черноу поразился бы до крайности.

Так и охотились они, бродили по склонам Саянских гор, по темнохвойной тайге, собирая и обрабатывая шкурки птиц для чучел, готовя экзотические украшения для старинного замка Черноу. Разбили один лагерь на реке Амол, и второй на реке Поя. В этом втором лагере они пережили долгий шумный дождь, после которого на старой дороге одна лужа переходила в другую, на берегах которых Черноу сделал очередные находки следов.

Обработав шкурки и отправив в Малую Речку надежных людей с этим грузом, охотники переместились за сорок километров, на порожистую Красную реку, которая несла в себе столько глины, что и правда казалась красной, а пить из нее воду не стоило, столько в ней было земли. На маршрутах старались пить из других речек, из фляжек с кипяченой водой. Для приготовления еды воду отстаивали, выбрасывая добрый килограмм красных частичек глины, скопившихся на дне двадцатилитровой кастрюли.

Именно в этом лагере на Красной речке Черноу собирался охотиться на самых экзотических птиц: на дикушу в глухих кедровниках возле самого лагеря, на беркута в горах, выше по Красной реке, а в болотах, в которые впадала Красная река, Черноу собирался охотиться на рогатого филина. Обо всех этих птицах и не слыхали в Австрии и во всей Европе; сосед, тоже немецкий граф Епифаноу, должен был лопнуть от зависти. Подумаешь, африканский павлин и чучело крокодила! За такой экзотикой, как у Черноу, надо ехать в по-настоящему дикие края, в Сибирь, а не в какую-то Африку!

Очень может быть, планы Черноу и сбылись бы, и сосед граф Епифаноу из соседнего замка сожрал бы собственную шляпу со своим жалким чучелом крокодила… Но как часто бывает в делах человеческих, вмешался случай. И началось все с того, что на маршруте, на подходах к болоту, очень сильно повеяло тухлятиной.

— Медвежья захоронка, не иначе, — сказал Костя Донов Саше Хлынову, и тот немедленно кивнул. Ясное дело, захоронка! Что делать, если он не любит свежего мяса, медведь. Все что убьет, старается сваливать в кучу, заваливает хворостом и дерном, дает время отлежаться всему этому. И потом приходит, ест сначала тронувшееся, несвежее мясо, потом, под конец, уже совсем тухлое, почерневшее.

— Надо смотреть.

Тоже ясно, что надо. Хорошо бы там еще и застать самого хозяина… Хорошо, если он как раз этим утром обожрался, и сейчас, ветреным полднем, как раз валяется под кустиком… Хорошо уже потому, что ни один уважающий себя медведь не потерпит вторжения в свою «столовую». Тогда можно будет уже не разбираться, что по этому поводу говорит и думает их благородие господин граф, действовать самим, и полностью обезопасить себя на время поисков рогатого филина, дикуши и других замечательных птичек… Мяса сразу станет много на всех, а шкуру господин граф все равно не сможет увезти, раз не купил заранее лицензии.

Прямо это не высказывалось, но народ сразу свернул к захоронке, благо Федор Тихий в этот день относил в жилые места уже настрелянные коллекции.

Графу объяснили, какие интересные вещи ему сейчас покажут: частью жестами, частью «детским языком», говоря громко и неправильно: последнее время граф как будто начал немного разбирать русскую речь, если не торопиться.

Смрад нарастал, проводники приготовили ружья, шли пружинистой походкой, осторожно. На земле появились проплешины с отпечатками когтей медведя. Какая-то рыже-бурая масса… Нет, не медведь, сама куча! Торчит копыто, облезшая нога… или это на ней содрали шкуру? Поймал марала, паршивец. И уже ясно, что медведь не здесь, не позволил бы он так подойти. Опущены стволы, распрямлены спины, и облегчение, и разочарование на лицах.

Что это?! Из той же кучи, из-под туши марала, торчит нога в кирзовом сапоге. Володька перекрестился, обошел кучу… позеленел, отступил на шаг.

— Мужики… Глядите, человека мишка взял.

— Кого?.. Можно разобрать?

— Можно. Вот иди и разбирай.

Да, разобрать вполне можно. Как ни сильно сгнил труп, черты лица еще можно разобрать:

— Это же Володя Потылицын! Он же пошел в лес по ягоду!

— Вот и пошел…

— Та-ак! Вот из-за кого погибают люди! Медведь-людоед у деревни…

— Не всех еще мы перебили!

— Значит, так… Оставлять его здесь невозможно…

Кивки всех четырех, кто понимает человеческую речь.

— До машины тут будет… Километров пять, как бы Коля не расстарался. Так?

— Так. Километров пять — на носилках.

— Да что там! Понесем, сменяясь. Ничего!

— Тогда так… Двое стерегут, а двое с немцем — в лагерь. Ты, слышь, твое благородие, герр Черноу, конт Черноу, ком цу мир![6] Вот гляди — видишь, что тут такое?! Он и нас запросто может… Вот так, ам-ам, он запросто может! Сейчас убегать надо, медведи… это… Ну, вот такие (Александр Хлынов, уважаемый в деревне дядька лет под пятьдесят, стал на четвереньки и зарычал) — они нас могут ам-ам, маленько шамать. Мы теперь давай в жилуху подадимся, нах дорф![7]

— Постойте, мужики… А если тут же и сделать лабаз? Графа в деревню, Потылицына — в деревню… то есть труп Потылицына — в деревню, а нам двоим засесть тут на лабазе?! Он же, скотина, точно сегодня придет!

— Дело! Так что вот — Володька и Костя сторожат, мы с Сашей быстро в лагерь, собираемся… И от развилки — сюда!

— Носилок-то нет.

— Делаем лабаз, можно будет сделать и носилки.

Не очень трудно сказать, где был медведь днем: ясное дело, дрыхнул где-нибудь в темном и прохладном месте, пережидал жару. Труднее сказать, почему зверь не появился около своей захоронки ни вечером, ни следующим утром. Если был сыт, то с чего? Если охотился, то где? Все это вопросы без ответов, да и не очень важные вопросы. Гораздо важнее, что утром 9 августа Володька и Костя слезли с лабаза с ломотой во всех мышцах, смертельным желанием спать, и массой впечатлений от ночного ожидания медведя. Но без добытого зверя.

Если же о действиях людей, то скажу коротко: лагерь собрали в рекордный срок, буквально за час, и больше всего возились с палаткой и барахлом графа. При всех трудностях горной таежной дороги, при езде прямо по руслам рек, под углом в 25 градусов и невероятной скользоте размытой дождями мокрой глины, шофер привел машину к развилке, когда солнце еще не садилось.

К тому времени готовы были и лабаз, и носилки. Самым трудным оказалось вытащить покойника из-под марала, вынести его из кучи, предназначенной для пропитания медведя.

И вечером 8 августа, когда солнце все-таки село, грузовик весело бежал по Малой Речке.

Часть II. МЕДВЕЖИЙ ШАМАН

Глава 11. Медвежий шаман

1997 год

Это было четыре года тому назад, поблизости от охотничьей делянки Федора Тихого, и началась эта история с невероятного: в нескольких десятках метров от своей собственной избушки, на тропе, Федор угодил в настороженную ловушку. Хорошо хоть, Федор почувствовал, что сапог зацепился за что-то, краем глаза заметил скольжение в траве шнура, падение бревна от себя справа… Федор остановился и только поэтому остался жив. По всем правилам он и должен был бы идти себе, сделать еще шаг — и тогда Федор спустя мгновение валялся бы уже с раздробленным черепом. Но Федор остановился, и бревно только сильно ударило по ноге, уже на излете, и в грудь — так, что зашлось дыхание и почернело в глазах.

Какое-то время Федор лежал не шевелясь, и вроде бы даже смог дышать. Бревно давило на грудь, но не сильно — наверное, на другой стороне тропы оно опиралось на что-то, например, на пенек или на кочку. Охотник повернул голову (вот от этого невинного движения в груди отдало страшной болью), и вроде бы даже увидел в траве возвышение, которое спасало ему жизнь. Пока он лежал, как упал, навзничь, еще не было больно — по крайней мере в груди. Правая нога ниже колена болела страшно, и совершенно независимо от того, напрягал ее Федор или нет. Боль пульсировала по ноге, даже если охотник лежал неподвижно, а если он ногой немного двигал — хотелось кричать, и Федор боялся потерять сознание от боли.

Таежник подвел к груди руки, уперся в бревно; руки слушались, бревно качалось, но Федор скоро понял — он не в силах из такого положения сбросить тяжесть: ствол кедра весом килограммов в двести. И оставалось, получается, два выхода: лежать в надежде, что его кто-то найдет и спасет, а на это не было надежды, или сразу прервать свою жизнь. Потому что никакой еды не было у Федора, и фляги воды тоже не было, и его жизнь никак не могла продлиться больше трех или четырех дней. Да кроме того, в такой позе Федор был беспомощен, как младенец, и любой даже мелкий зверь, как лиса или соболь, мог выбирать — загрызть его, или так и есть Федора, живым.

Но и покончить с собой невозможно: когда Федор попал в ловушку, ружье он нес в правой руке, и оно отлетело в сторону. Мужик даже не мог бы застрелиться, чтобы избавить себя от гнусной смерти от жажды и холода. И Федор пролежал под бревном весь нескончаемый день до вечера, когда прямо над ним, между лапами кедр и пихт вызвездило, и стало холодно лежать на сырой земле — даже в ватнике. Федор еще несколько раз пытался освободиться, но конечно же, безнадежно. Уже очень хотелось пить, и тело страшно занемело. Ногу все дергало и дергало.

Немногое, что оставалось в силах Федора — это смотреть на часы. Он знал, что бревно упало ровно двенадцать часов назад, около десяти часов утра. И Федор, глядя на мигающие звезды, в который раз за эти двенадцать часов стал думать о том, кто бы и зачем мог устроить на него ловушку. Классическую таежную ловушку-давильню. Врагов у Тихого не было… таких врагов, по крайней мере. А ловушка в таком месте могла стоять только на одно существо — на него самого, Федора Тихого.

Спустя несколько минут мимо Федора, в нескольких метрах от тропы, прошел какой-то крупный зверь. Копыт у него на лапах не было, и Федор гадал, медведь это или россомаха. Охотнику казалось, что волк или рысь прошли бы более бесшумно. Впрочем, звук ведь отдавался по земле… Зверь осторожно прошел в сторону его избушки, а потом стал возвращаться по тропинке. Шел он осторожно, ступал мягко. Федор пожалел, что не было у него привычки вешать нож в ножнах на пояс. Будь у него, пока был жив, такая привычка, он легко достал бы оружие. Если и не правой рукой — не дотянуться правой рукой до левого бока через бревно, — то уж хотя бы в левую руку. Но охотничий нож был в голенище правого сапога, лежал вдоль ноги, которую разрывало от боли. И Федор так и подумал о себе такими словами: «Когда был жив…».

Из-за бревна он не видел ничего, что делалось в той стороне, но понял — зверь стоит от него метрах в трех. Слышно было дыхание — зверь сдерживал его, но все равно было слышно, как дышит этот мощный организм. По дыханию Федор понял, что это медведь, и его сердце упало, потому что поведение медведя могло означать только одно. Он чуть не заскулил и не заплакал от животного страха неизбежного, от жалости к себе — потому что смерть в зубах у зверя не из легких. За что?!. Ну почему ему, именно ему все это?!

А зверь подошел совсем близко, Федор чувствовал его дыхание на ногах — зверь обнюхивал. Потом он перешагнул через бревно, и Федор увидел сначала над бревном, нависшую над ним на фоне звезд, а потом совсем близко колоссальную башку с круглыми подвижными ушами. Сверкнули зеленые глаза, и медведь шумно обнюхал голову и лицо Федора Тихого. Громадный нос двигался, ноздри сокращались в нескольких сантиметрах от глаз беспомощного человека. Федор едва не потерял сознание от чудовищного зловония — от медведя несло невероятнейшей гнилью, тухлятиной, чем-то холодным и кислым, мокрой шерстью и еще какой-то гадостью.

Зверь гулко фыркнул, зашел с другой стороны и опять обнюхал человека. А после этого медведь сделал шаг, подцепил когтями бревно и еле заметным движением откинул его прочь. Так вот без видимых усилий и откинул, и бревно летело несколько метров по воздуху, гулко ударившись о землю где-то совсем в стороне. Только теперь Федор понял, как мешало ему бревно дышать, и невольно сильно втянул воздух. Возник какой-то звук, медведь мгновенно двинул головой. Федор притих, вжался в землю, и мечтая сделать рывок за ружьем, и прекрасно понимая, что не успеет. Ни в коем случае не успеет!

А зверь опять шагнул к нему, встал параллельно лежащему, и сунул морду к самому плечу. На Федора опять накатила волна жутчайшего зловония. Зверь ритмично пофыркивал, и Федор невольно стал прислушиваться к звукам, замер… Но тут медведь подсунул морду к нему под спину и плечо, двинул головой, поднимая Тихого в воздух. Нога рванулась, тело навалилось на нее, и от боли Федор потерял сознание.

Очнулся Федор в полной темноте; его мягко покачивало, аккуратно несло куда-то, и почему-то стискивало горло: наверное потому, что голова оказалась низко опущена к груди, а тело Федора занимало странное положение — и не стоя, и не сидя. Федор пытался поднять голову, и не смог — что-то мешало движению, и это «что-то» сгребло со спины, ниже затылка, его одежду от ватника до рубашки. Федор чувствовал, как одежда стала ему словно тесной. Охотник быстро понял, что его несут куда-то, держа за шиворот, как носят детенышей кошки, собаки… да, и медведи тоже носят!

Федора нес все тот же зверь… по крайней мере, Федор не мог себе представить, чтобы один медведь освободил его из-под бревна и начал переворачивать и брать, а совсем другой понес бы дальше. Широко, размашисто шагал зверь; в его походке было то, что часто чувствуется в движении человека, и почти никогда — в походке зверя: целеустремленность, знание не только ближних, но и отдаленных во времени целей. Медведь шагал, как мог бы шагать сам Федор в свою избушку — зная, где будет через час или через два, что надо делать по дороге, и чему придет время потом.

И в то же время зверь нес Федора бережно, высоко задирая голову — чтобы меньше задевать им о кустарники, траву, переносить поверх лежащих бревен… Федор удивлялся, что не слышит прежнего зловония, пока не сообразил — он же принюхался! Но… зачем? Чего ради так возится зверь?!

Душный ужас охватил Федора Тихого: неужели зверь его несет, чтобы учить на нем медвежат охотиться?! Но нет, это полная чепуха: самцы медведя не заботятся о малышах, а будь это самка — детеныши были бы с ней. Но… зачем?!

Стояла вторая половина ночи. Часы Федора светились в темноте — не весь циферблат, а только цифры и стрелки; так, чтобы сам он мог смотреть на часы в любой темноте, а никто больше не заметил бы свечения. Часы остановились в половине двенадцатого, но Федор знал время уже по своему самочувствию. Ни один человек не чувствует себя в два или в три часа ночи так же, как до полуночи, и дело тут только в опыте, в наблюдении над собой. Да к тому же временами между сучьев мелькали созвездия. Краем глаза, вывернувшись, Тихий все же успевал заметить кое-что и сделать выводы.

Судя по всему, медведь отшагал с Федором в пасти по крайней мере верст двадцать, если не больше. Как будто, они двигались вверх. Охотник подумал, что кажется, здесь деревья ниже, чем на его охотничьей делянке. Если так, то они поднимаются, и уже поднялись достаточно высоко в горы. Опять же — зачем это зверю?!

Вот в лицо пахнул ветерок; даже в свете звезд стало хорошо видно прогалину на десятки метров во все стороны. Когти медведя заскрипели по галькам и камню. И опять они двигались по лесу; по низкому леску высокогорья. Тело затекло, очень хотелось сменить позу, но вывернуться иначе Федору никак не удавалось. А медведь все шагал и шагал.

Еще раза два Федор не то чтобы терял сознание… а скорее впадал в забытье от усталости, жажды, от боли. Все-таки уже почти сутки, как на него упало это бревно. Стало светлее, и в лесу начали петь птицы. Еще немного — и между лапами деревьев, в просветах между стволами, появилось розоватое сияние, а свист и щебет стали куда громче.

Опять хрустели камни под когтями его избавителя, но тут, на этой прогалине, так и не появилось ощущения открытого пространства. Не веял в лицо ветер, не было обзора на десятки метров в любую сторону. Как раз ни ветерка не было тут, между могучих деревьев. Строгие кедры неподвижно окружали озерцо… Даже не озерцо, а так, промоина, длиной от силы метров двенадцать и шириной метра четыре. Странно, но даже птицы в этом месте молчали; ветер, колышащий лапы кедров, не вздыхал и не шуршал, бесшумно замирал между деревьев. Молчание нарушал только ручеек. Веселый ключик выбивался между камней у подножия скалы. Федору эта скала показалась похожей на огромного медведя, сидящего по-собачьи, на заду… Позже он узнал — чтобы иллюзия сохранялась, нужно было смотреть с определенного расстояния. Пробежав несколько метров, ручеек впадал в озерцо, и вытекал из него с другой стороны, опять принимался журчать, прыгая по камням.

Медведь шел вдоль берегов промоины — высоких, каменистых. Между крутым берегом, высотой около метра и кедрами, шла полоса метра в полтора шириной; почему-то здесь не росла даже трава. Только лишайники расцвечивали серо-сизо-коричневыми пятнами камни и насыщенную ими землю. По этой полосе и шагал зверь, до самого места, где ключ впадал в озерцо. Тут к воде оказался удобный спуск, испещренный следами когтей. Без особенного удовольствия увидел Тихий на песке следы и медвежат разного возраста, вплоть до крохотных — он знал, что медведица в сто раз опаснее медведя.

В этом месте зверь зашел в воду, отчего Федор по бедра сразу же оказался в воде, и выпустил его из пасти. Уф-ф! Вода оказалась совсем теплой, дно выстлано мелкой галькой, а глубина небольшая. Другой разговор, что нечего делать в воде и его сапогам, и всему, что есть в рюкзаке. Федор легко смог сесть, и первым делом выкинул на берег рюкзак. Это легко удалось, благо в рюкзаке чуть больше пуда — не вес даже для усталых, больных рук. Эх, так бы вчера и бревно… Ватнику тоже нечего делать в воде. Кинув ватник на берег, Федор впервые подивился сам себе — в двух шагах от него — зверь! Как раз там, куда он кидал вещи!

Медведь по-собачьи сидел на берегу, внимательно смотрел на Федора. Челюсти зверя описывали странные движения. «Это же он устал, чуть челюсти не вывернул, пока меня нес!» — жаром обдало Федора Тихого. А зверь еще и покрутил головой — примерно так, как мог бы крутить человек, у которого сильно устала шея. «Он же все время держал голову выше, напрягал шею изо всех сил!».

Глаза Федора встретились с коричневыми маленькими глазками. Удивительно, но страха совсем не было. Наверное, в положении Федора надо было или сразу сойти с ума — или научиться верить зверю, и не бояться его. В глазах медведя застыло какое-то пытливое и как показалось охотнику, немного жалобное выражение. Зверь вдруг ритмично зафыркал; Федор припомнил, что он так уже фыркал однажды, когда освобождал человека от бревна и поднимал. Теперь он зафыркал, сопровождая это тихим ворчанием. Странным ворчанием — то выше тонами, то ниже. Так он фыркал и ворчал, а потом так же пытливо уставился на Федора. Тот молчал, в упор глядя на животное. И тогда медведь вдруг встал на четыре лапы повернулся, и исчез в лесу, как привидение. Мгновение — и зверя уже нет, Федор остался один.

Что, он и будет так сидеть в воде по пояс? Если ватнику нечего делать в воде, то уж тем более нечего делать в воде сапогам и ватным штанам. Федор стал снимать сапоги, и вдруг невероятно удивился: он чуть не забыл про свою ногу! Ногу, от одного прикосновения к которой он несколько раз терял сознание! Федор так и замер с сапогом в руке: нельзя же так рисковать! Глубина — от силы тридцать сантиметров, но лежа навзничь без сознания, он мог бы утонуть даже и здесь.

Но больно не было… Ну, почти не было. Осторожно-осторожно Федор закатал штанину. Рана, по правде говоря, открылась ужасная. Мало того, что бревно сильно ушибло кость чуть выше лодыжки, еще и порвана мышца — а значит, по крайней мере неделю или две на ногу невозможно будет и ступить. Пока не срастется тело, не опадет все это синее и багровое, нет смысла даже думать про «ходить». И что он будет делать здесь, в совершенно незнакомых местах, без оружия и почти без еды?!

Федор опустил ногу в воду, стал снимать сапог с другой ноги, и аккуратно выкинул на берег. Стараясь не делать резких движений, снял и штаны, выкинул туда же, к остальному. Да и рубашка ни к чему, вода как парное молоко… К тому же рубашка была порвана, заляпана его же собственной кровью. Федор покачал головой, и застирал самые грязные места, бурые расплывчатые пятна.

Федор осмотрел и свою грудь. Да, помяло сильно, во многих местах тело порвано. Тихий лег и стал мыться, убирая с себя кровь и грязь, оставшуюся от ствола. Вода стала рыжей вокруг; хорошо, что все-таки тут было какое-то течение, кровь постепенно относило.

Федор повернул голову и прямо так, не пользуясь даже ладошкой, стал пить. Вода оказалась сильно минерализованной, с необычным, никогда не встречавшимся раньше привкусом. Но жажду она утоляла, эта теплая и странная вода.

Федор не мог бы сказать, как долго он пролежал в этом озере. Наверное, довольно долго, потому что солнце успело встать совсем высоко, а кожа во многих местах сморщилась. Ему даже казалось, что он немного подремал в воде, пристроив голову на мелководье, поближе к берегу. Спалось в воде на редкость хорошо, звон ручейка убаюкивал. Ему опять страшно хотелось пить, и Федор повернулся на бок, долго втягивал в себя дивную горную воду.

Впрочем, тело чуть-чуть отдохнуло, и пора было думать о главном. Федор встал, как мог — на колено одной ноги и на руки, стал так передвигаться к берегу. Ох, как неприятно было ползти вверх по огромным следам вперемежку со следами медвежат! Невольно вертелось в мозгах, что кто угодно и в любой момент может вынырнуть из этих кустов, мелькнуть прямо по ходу, между стволами.

Впрочем, не одни медведи тут ходили — там, где ключ выбивается из-под скалы, на колья насажены три медвежьих черепа. Кем? Когда? Все это вопросы без ответов, и даже сходить посмотреть Федор сможет не скоро — туда ведь надо прыгать по камням.

Тихий стал собирать свои манатки, старался отжать всю одежду, вылил воду из сапог, и все развесил на ветках двух близко растущих, раскидистых кедров. Было совсем тепло, и странно, что так мало насекомых жужжало и зудело в тихом воздухе. Или тут уже очень высоко… но Тихий вовсе не чувствовал стесненного дыхания или других признаков высокогорья. Значит, есть что-то особенное в этом месте, и потому насекомых тут мало. Интересно, а комаров и мошки тут тоже меньше, чем в других местах тайги?

Но наверное, здесь все же высоко: вон какие низкие тут кедры и пихты, как много камня в почве. Что-то в прозрачности воздуха тоже наводило на мысль о приличной высоте над уровнем теплых долин.

Федор обследовал свой рюкзак. Крупы и хлеб почти не намокли, разве что буханка раздавлена его спиной в лепешку. Не страшно… Тем более, целы консервы. Больше двух недель мог жить Тихий на том, что повесил на кедр вместе с рюкзаком, даже ничего не добавляя. Уже очень хотелось есть, и Тихий подавил первый порыв — открыть банку консервов, съесть с хлебом. Нет! Он будет действовать разумно, неизвестно сколько здесь сидеть. Жаль, есть у него только кружка… Литровая кружка, не городская, но сейчас Тихий много бы отдал за котелок.

Не прошло и часа, как весело запрыгал огонек, охватывая кучу сучьев, облизывая бока кружки. И упревала в этой кружке каша, делая жизнь окончательно великолепной… или по крайности приемлемой. Плохо то, что в следующий раз для огня придется пойти уже дальше и с каждым днем собирать дрова придется все дальше и дальше. Впрочем, и нога с каждым днем будет все здоровее и здоровее. Но даже не делая больше ничего, только растянув кашу на несколько недель, Тихий уже мог вернуться: до выздоровления у него есть еда! А кусок полиэтилена можно подостлать под себя, чтобы не добралась сырость ночи. Пойдет дождь — спасет все тот же полиэтилен. И даже на случай прихода зверей Федор чувствовал себя не так уж плохо: теперь нож торчал за левым голенищем.

Тихий уже приготовился воткнуть ложку в кашу, как движение на том берегу заставило его насторожиться. И правильно заставило! Из зарослей молодых кедров торчала голова и половина туловища медведя изрядных размеров. Федор не сомневался — это вовсе не его спаситель! По каким признакам? Трудно сказать… Федор опознавал разных зверей так же точно, как горожанин может распознать разных людей.

Зверь не делал ничего, что должно было бы напугать Федора. Никакой агрессии, он просто стоял и смотрел. Тихий припал к земле. Потянул финку из голенища. «Не дай, Господи!» — выдохнулось внутри. Но медведь и не думал нападать; Федору он показался таким же, как тот, давешний, кто нес его всю ночь и наконец принес его сюда. В чем таким же? Ну, таким же лишенным агрессии, таким же спокойным и разумным. При том, что Федор сам не мог бы сказать, почему он так оценивает этих двух медведей.

Зверь постоял и исчез. Раз! И его уже не было на берегу. А Федор полежал, подождал, понервничал… А вдруг зверь тихо обойдет водоем и выйдет из этого леска?! Но в конце концов, Федор Тихий успокоился и стал есть кашу, а потом поставил еще полную кружку — на чай.

Так он и лежал навзничь до вечера — только раз сполз в водоем купаться — от удивительной воды ссадины на груди уже покрылись новенькой розовой кожей. И кроме того, ему просто хотелось купаться.

К вечеру стало прохладно, Федор оделся и сел спиной к дереву, поудобнее. Спать не стоило ложиться, пока не выйдет луна, не настанет глухая ночь: ведь хищники бродят не по ночам, как думают многие, а скорее именно в сумерки. По скорости, с которой исчезло дневное тепло, Федор тоже угадывал высокогорье.

И тут он опять появился! Не таясь, не пытаясь шагать бесшумно, двигался медведище. Федор Тихий сразу узнал в нем того, кто принес Федора в эти края. Зверь, которого он начал звать Спасителем — чтобы отличить от других, и чтобы отблагодарить. Нет, и правда — как его теперь благодарить?! Федор теперь не сомневался, что уж чего-чего, а опасности этот зверь совершенно в себе не несет… По крайней мере, для него, для Федора.

Медведь подошел совсем близко, и Федор увидел — в зубах у зверя было ружье. Ружье Федора Тихого, до которого он не мог дотянуться полтора суток тому назад, чтобы пустить в себя пулю. Зверь подошел вплотную к Федору, уронил оружие к нему на колени. Первой реакцией было осмотреть оружие. Нет, ну как осторожно он нес! Только в одном месте на цевье — небольшая царапина, и все. И вот что еще надо сделать — открыть замок оружия, заглянуть в стволы. Чисто! Федор закрыл ружье, снял с предохранителя, и только тогда поднял глаза. Медведь тихо стоял в двух шагах, голова почти уперлась Федору в грудь. С отвычки опять замутило от острого запаха зверя.

Медведь и не думал бояться; его не смущало, что в руках у Федора — две смерти, спящие до времени в стволах, и что он сам принес ему оружие; зверь внимательно наблюдал, и только. Спаситель… Назвать его, произнеся нужное сочетание звуков, Тихий не мог, но мысленно дал именно такое имя зверю, который принес его сюда.

Глазницы у медведя совершенно облеплены мошкой. Тут, на озере, мошки почти что не было; медведь пришел из мест, где мошки много. Федор протянул руку, коснулся пушистой шерсти зверя. Пусть он никогда не бил медведя — еще двое суток назад его поступок был совершенно для него невероятен. А вот сейчас он стал единственно возможным, и Федор начал с того, что прогнал, передавил руками всю мошку, скопившуюся возле глаз животного. Медведь не тронулся с места, не шелохнулся.

Федор понюхал собственную руку и убедился — теперь он сам пахнет почти как медведь. Тогда Федор обхватил руками жуткую башку, размером с колесо грузовика, прижался щекой к мохнатой щеке, возле желтоватых клыков. Слезы текли по лицу, по бороде спасенного, он буквально сотрясался от рыданий. Плакалось обо всем — о своем спасении, о благородстве зверя, о непонятности всего происшествия; о том, что как ни старайся, он не сможет отблагодарить медведя. Зверь же стоял неподвижно. Федор отстранился — лицо к лицу, нос к громадному, с коровий, черному носу.

И тогда зверь, не меняя выражения лица, облизал лицо Федора своим языком — громадным, как полотенце. Старательнее всего задерживался зверь на глазах и щеках — там, где слезы оставили следы.

Опять зверь ритмично фыркал и ворчал, понижая и повышая тон. Федор плохо реагировал на это. А потом — как мог, окарач кинулся к рюкзаку, достал здоровенную банку тушенки — голландскую говядину в собственном соку, открыл ножом. Нет, это был совсем необычный медведь. Зверь понюхал говядину, поднял голову — на одном уровне с сидящим Федором. И опять зафыркал, заворчал.

— Не понимаю! — сказал бы, разведя руки, Федор. — Прости, но я совсем не понимаю!

Так обязательно сказал бы Федор медведю, но он не умел говорить. И Федор только промычал нечто невразумительное, смущенно усмехнулся, и развел руками, пожал плечами, — мол, никак!

Зверь опять повернулся и исчез, на этот раз совсем не моментально. Тяжело, грузно вышагивал зверь, с хрустом давил валежник, не скрывался; болтался его забавный маленький хвостик на огромном огузке. Федор подумал, что зверь должен страшно устать — целые сутки бегал он взад-вперед — всякий раз с грузом в пасти. Постепенно зверь скрылся в лесу, а вооруженный Федор уже не опасался спать. И не боялся медведей… По крайней мере, здешних медведей, у озера. Подстелив на землю полиэтилен, накрывшись почти просохшим ватником, Федор Тихий спал беспробудным сном до самой утренней зари. А встав на утренней заре, когда еле розовела полоска горизонта меж двух гор, Федор нашел возле своего вчерашнего кострища еще и придавленного зайца. Опять сразу захотелось плакать — ну чего он возится с Федором, это медведь?! Или их несколько таких?! Тогда зачем он им, этим нескольким?!

Федор освежевал, стал жарить зайца, проковылял к озерцу — умыться, принести воды, чтобы поставить себе чаю. И тут на другом берегу захрустел валежник, затрещало. Этот медведь тоже не думал скрываться, размашисто шел себе к роднику. Послышался звук, от которого у Федора непроизвольно возникло желание схватиться за ружье: то особое, присущее только медведю ворчание, при котором звук идет, как бы резонируя в огромной утробе. Это ворчание исходит словно из недр всей медвежьей туши, а не просто из глотки и зева.

Зверь шел, припадая на переднюю левую лапу, нелепо загребая ею время от времени. Зверь сразу же прошел к скале — туда, где вырывался на поверхность земли ключ, торчали черепа зверей на кольях.

Тихий никак не мог понять — чего же его, медведя, понесло так далеко от озерца, как зверь, к его полному удивлению, стал вдруг совершать какие-то странные действия. Для начала медведь припал на обе передние ноги — так, что зад торчал высоко в воздухе, а голова почти что касалась земли. Потом зверь поднялся, сел на зад, и сидел так, по расчетам Федора, не меньше пятнадцати минут. Странно выглядели эти два почти одинаковых силуэта — каменный громадный, и живой, темный, крохотный в сравнении с первым. Потом зверь вдруг начал перетаптываться, будто совершая какой-то неведомый танец. Федору показалось, что он при этом пофыркивает и взрыкивает, как и его спаситель вчера, но уверенности не было — мешал веселый звон ключа.

Снова зверь кланялся скале и черепам, припадал к земле головой, что-то танцевал, припадая на переднюю левую лапу. Только потанцевав и покланявшись, медведь двинулся к водоему, ввалился в него так, что брызги полетели. И рявкнул: громко, весело, совсем не так, как только что, совсем без участия туши.

Федор не сомневался, что медведь прекрасно видит его, Федора, но внимания почему-то не обращает. Вообще. Федор подошел поближе, отлично осознавая — в случае осложнений до ружья добежать не успеет. Зверь поднял морду и послал Федору серию фырканий и взрыкиваний, потом склонил на плечо голову: это был очень непосредственный медведь.

Федор не мог говорить. Но фыркать и рычать он вполне мог, и как умел, воспроизвел эти фырканья и взрыкивания. Без понимания смысла, просто повторил вслед за медведем. Зверь опять оглушительно рявкнул, правой лапой стукнул по поверхности воды. Фонтан чуть не окатил Федора, стоявшего в нескольких метрах. Рявкнуть с такой же силой Федор не мог, но как сумел — заорал, заворчал.

— Уа-ааррр… — задумчиво зарокотал медведь, опять склонив на плечо голову.

Теперь Федор хорошо разглядел — что-то торчало у медведя в левом плече, как раз там, где начинается лапа. И он заковылял к спуску, чтобы посмотреть эту штуку поближе. Чувства опасности не было, а вот глаза у этого медведя, как ни дико, оказались совершенно голубые. Вот уж Тихий никак не ожидал! Опять нос наполнялся зловонием, но почему-то Тихому показалось — пахнет от него иначе, чем от Спасителя.

В плече и правда торчало нечто очень нехорошее — заноза. Длинная щепка, торчащая сантиметра на три, и вокруг уже появилась нехорошая мокрая язва.

— Уу-арр… Уу-уаррр… — так же задумчиво сообщал что-то зверь.

С полным ощущением, что делает все совершенно правильно, Тихий ухватился за эту торчащую часть щепки, потянул… Зверь сжался и непроизвольно ухнул. В руках у Тихого была теперь заноза — все десять сантиметров, а не три. Торчала она под самой кожей, и теперь полость, где находилась заноза, заполнялась омерзительным желтоватым, с кровяными прожилками гноем. Испытывая то же самое — что иначе никак невозможно, Федор нажал на теплую мохнатую плоть, выжал все, что только мог, под тихое повизгивание и уханье. Эх, не все это, что можно! Как получалось быстрее, Федор заковылял к своему рюкзаку. За его спиной зверь плюхнулся в воду как раз левой стороной, завозился, повизгивая от удовольствия. Фонтан воды опять поднялся до небес.

Так, что у нас тут? Даже таблетки не все раздавлены, не все подмокли. Тем паче, ничего не сделалось шприцу — благо допотопный, металлический (и нес его Федор в таком же массивном, доисторическом футляре). Даже из ампул бициллина только одна лопнула за все его приключения. Кипятить шприц не было времени — кто знает, сколько тут будет валяться в воде этот медведь? Да и необходимости, похоже, особой не было. Федор набрал содержимое ампулы… Подумал, добавил вторую, и пошел разбираться с медведем.

К его изумлению, зверь при его приближении сел, повернулся к Федору своим раненым плечом. Как будто понимает — его лечат! На этот раз даже не пошевелился медведь, пока Федор вгонял в него иглу, вводил лекарство. Только издавал свои:

— Уу-уарр… Уу-уу…

Да когда уже Федор вырвал иглу, мотнул башкой и что-то опять начал фыркать.

Медведь еще часа три валялся в воде, взревывал и плюхался, играл. Потом он подошел к месту, где поселился Федор, под сень двух раскидистых кедров. Он основательно обнюхал все, что было в лагере, включая и самого Федора. Рана на плече у него начала затягиваться — трудно сказать, от бициллина или от воды; гноя не было.

Зверь побродил, понюхал и ушел, все еще хромая на левую переднюю лапу, а вечером опять пришел Спаситель, принес в своей пасти глухаря. Птицу придавили совсем недавно, кровь еще стекала с переломленной шеи. Спаситель бросил глухаря у ног Федора, сам по-собачьи сел рядом. Федор припомнил то сочетание взрыкиваний и пофыркиваний, которые слышал от медведя с занозой в плече, и воспроизвел, как получилось.

Как он и рассчитывал, Спаситель ответил ему тем же… или почти тем же — Федору показалось, что зверь исправляет его, Федора, произношение. А потом медведь ударил себя в грудь правой лапой (грудь загудела, как огромный барабан), и издал подряд несколько фырканий. Вот оно что…

И Тихий показал рукой на Спасителя, стал фыркать так же, с той же последовательностью и силой. Медведь опять ударил себя в грудь, повторил сочетание фырков. Тихий повторял и повторял, а потом медведь указал лапой на него и опять что-то профыркал.

Не понять было довольно трудно, вот только как ему представиться?! Выговорить свое человеческое имя Тихий не мог, и пришлось тоже фыркать и взревывать. Но Спасителя это вполне устроило, он только несколько раз повторил издаваемые Федором звуки. А потом положил лапу на ствол кедра и стал фыркать, взревывать, ритмично ворчать. Так немой с рождения Федор Тихий начал учиться говорить — на тридцать пятом году жизни и не на языке людей.

В эту ночь ему приснился странный сон — что к нему пришел еще один медведь, — огромный зверь, очень светлый и с рыжими подпалинами на боках. Этот зверь почему-то связывался у Федора с медвежьим черепом на колу… совершенно непонятно, почему. Этот медведь смотрел на Федора мудрым взглядом, взглядом умного старика, и вдруг поднял лапу, коснулся ею головы Федора, и тут же исчез. Федор проснулся сразу после этого сна — почему сон и запомнился, и долго лежал, не в силах опять уснуть. Плыли небесные светила, отражались в воде кедры с того берега, в холодной тишине струился туман между стволов. Происходило что-то, чему Федор не мог дать названия.

Еще сутки он провел совсем один — только вечером пришел Спаситель, принес тетерева в пасти. Федор и так перешел почти полностью на мясную пищу, ему казалось это лишним… Но он еще не знал, как надо отказаться, не переставая быть вежливым.

Еще через день пришел медведь, у которого была заноза, принес заднюю ногу марала. Так и принес целиком, прямо со шкурой, и положил у кострища. Общаться он не захотел, сразу ушел, и хорошо, скоро появился Спаситель, съел часть принесенного мяса.

А еще через день (на ногу уже можно стало наступать… если действовать осторожно) произошло самое страшное, чего мог ожидать Федор: у озерца появилась медведица с медвежонком. Медвежонок был какой-то дохловатый — недовольно скулил, ныл без перерыва, все время отставал от матери. Что он не здоров — это Федор понял сразу, и сердце его упало второй раз.

Медведица сразу пошла прямо к Федору, и ему стоило немалых сил не побежать и не схватиться за ружье. Если бы еще тут был Спаситель… К изумлению Федора, медведица вдруг упала на передние лапы, и ее голова оказалась возле ног Федора Тихого. Уже в этом положении она стала фыркать и порыкивать; потом пошла вокруг Федора в каком-то непонятном танце, припадая по очереди на все четыре лапы. Словом, вела себя примерно та же, как тот, первый медведь, возле колов с черепами.

Федор чуть не возмутился: неужели его можно перепутать с медвежьим черепом на колу?! Но потом начал соображать — поклоняется ему — значит, чего-то хочет. И нетрудно ведь понять, чего именно хочет животное…

У медвежонка, похоже, просто сильная простуда. Опять нужен укол бициллина, и на этот раз Федор не решился дать двойную дозу, но повторил укол через несколько часов. Все эти несколько часов медведица прилагала все усилия, чтобы Федор не мог вылечить малыша: рявкая и колотя лапой, загоняла его в озерцо, а малыш жалобно вопил, изо всех сил пытаясь вырваться.

Медведица провела ночь где-то поблизости и с первым светом опять загоняла медвежонка в воду. Потребовалось полчаса воплей, отрицательных взмахов руками и приплясываний прямо на пути зверя, чтобы медведица перестала губить свое чадо. Ну, и сделал он еще один укол…

К вечеру звереныш стал выглядеть получше, и даже пытался погнаться за жуком: жук сел зверенышу на нос и тут же, басовито жужжа, улетел. Незадолго до вечернего заката мать фыркала и ворчала что-то, и медвежонок тоже профыркал ответ. После чего медведица опять упала на передние лапы, склонилась до земли перед Федором, и ушла вместе со зверенышем. У медвежонка вид был еще дохлый, его временами шатало, и Федор совсем не был уверен, что зверек выживет. Но больше никогда не видел Федор ни медведицы, ни малыша, а когда услышал о них, то оказалось — все-таки малыш остался жив!

Федор долго еще жил на озерце под скалой, напоминавшей ему голову медведя, по соседству с кольями, на которых сидели огромные медвежьи черепа. Так и жил еще больше двух недель — пока срасталась мышца, и пока были лекарства в аптечке.

Много раз приходили медведи. Федор все лучше понимал их, постоянно лечил, и даже вспомнил некоторые травы, которые показывала ему бабушка. И эти травы тоже пригодились. А медведи все больше почитали Федора вместе с горой, черепами и озерцом.

К середине августа и мышца давно срослась, и опустела аптечка. Федор Тихий вернулся в деревню, придя не так уж намного позже намеченного срока. По дороге он зашел к себе в избушку и убедился, что в избушке кто-то был и унес все, что еще в ней хранилось. Сделать это мог только человек, как и настропалить ловушку.

В деревне объяснить свое опоздание было совсем не сложно — Федор рассказал почти что правду. «Почти что» — потому что Федор честно тыкал пальцем в место ранения, показывал знаками, как все случилось. В его рассказе была полнейшая правда — кроме того, где он был и что делал после падения бревна-ловушки. В определенной мере он не врал, потому что если бы не Спаситель, он, даже и сумей он выбраться из-под бревна, оставался бы в своей избушке, пока не сможет ходить снова. Ну, вот про это он и рассказывал.

Все равно ведь Федор был немой, и при всем желании не смог бы рассказать односельчанам, как выручил его Спаситель и что он был у медведей целителем и шаманом.

Глава 12. Зверь и ловушка

6 августа 2001 года

— Не хотите посмотреть один фильм? Право, его стоит посмотреть… — Голос Маралова, даже смягченный, приглушенный, заставлял люстру качаться, его фигура заполняла дверной проем.

— Если вы предлагаете — значит, стоит! — засмеялся Михалыч. — А что за фильм?

— Сняли знакомые ребята… но предупреждаю — мрачное дело, нехорошее.

— То есть я понимаю так — смотреть его стоит, этот фильм, но впечатление — тяжелое?

— Ну да. Михалыч… Может, вам жены с собой не брать?

— А ваша жена фильм смотрела?

— Ну… Она все-таки жена охотника.

— А моя — жена ученого. Когда приходить?

— Да вот, Владимира Дмитриевича подождем — его охотники все мучают, опять расспрашивают о чем-то. Придет он — и сядем.

Фильм и правда оказался невеселый. Документальный фильм о том, как бравые охотнички добыли на Малой Речке медведя. Взяли лицензию, все законно, честь по чести, чтобы не прятать потом шкуру и клыки. Ну, и поставили на медведя капкан. Маралов торопливо объяснял, что охотники настропалили ловушку, а сами уехали в Минусинск, неделю жили там в гостинице и промывали себе внутренности водкой. А через неделю они поехали осмотреть ловушку, и вот, взяли с собой видеокамеру…

После чередования ряби и нескольких непонятных световых вспышек стало видно место совершения грандиозных охотничьих подвигов: поляна в еловом лесу. К одиноко стоящей ели прикрепили цепь, замаскировали ее и приковали цепью к ели капкан, поставленный на медвежьей тропе. Пока «охотники» резвились в Минусинске, зверь попался в наставленный капкан. С чувством неловкости смотрели зрители на все это: на пьяноватых сытых оглоедов, которые вываливаются из вездеходов иностранного производства, жизнерадостно сияют в камеру, отдавая честь или наставляя рожки друг другу, тащат с собой карабины с оптическим прицелом, магазинные нарезные ружья[8] иностранного производства, и даже АКМ со специфическим решетчатым прикладом.

А напротив небольшой толпы из девяти вооруженных людей стоял чудовищно тощий медведь, еле поводя боками от смертельной усталости. Трудно сказать, сколько именно дней ходил вокруг дерева зверь — три дня? Четыре? Пять? Во всяком случае, ему хватило времени протоптать тропу глубиной в добрых полметра там, где он бегал вокруг дерева — час за часом, день за днем, ночь за ночью. Хватило времени и на то, чтобы изгрызть дерево, — перегрызть ствол чуть ли не метровой толщины, так, что дерево рухнуло. Наверное, зверь рассчитывал перетащить через верхушку пня цепь, опоясавшую дерево кольцом.

И не сумел перегрызть ствол достаточно низко — так чтобы реально можно было перекинуть: ниже ствол сильно расширялся, не по силам для его зубов.

Судя по всему, охотники пришли в начале новой попытки медведя освободиться: зверь начал отгрызать себе лапу. Смертельно отощавший зверь стоял, поводя боками, держа на отлете лапу с капканом. С лапы текла струйка крови. Дерево и тропа тоже запятнаны кровью. Голова зверя казалась несоразмерно большой по сравнению с отощавшим телом.

Зверь стоял лицом к охотникам, и какое-то совершенно не звериное выражение застыло на его лице. Что можно было ждать от загнанного животного? Ну ярости, бессильных попыток добраться до своих мучителей. Ну, панического страха, стремления мчаться, не разбирая дороги. В крайнем случае — если очень уж разумное животное — затаиться и лежать, ждать, как решится его судьба. А этот медведь стоял, как будто считая людей, или пытаясь их изучить. И зазвучало вдруг ритмичное пофыркивание; звуки были то выше, то ниже, то раздавались почти один за другим, то их разделяли долгие промежутки. Зверь вытягивал шею и ритмично фыркал, внимательно глядя на людей. Потом появилось ворчание. Нет, зверь не зарычал, не оскалил страшные клыки. Наряду с фырканьем раздалось такое же ритмичное ворчание, и тоже то выше, то ниже. На какое-то время звуковую дорожку забил азартный вопль:

— Колька, гляди, он с тобой побеседовать хочет!

И блудливый смех в несколько глоток.

А медведь опять издавал много звуков, понижая и повышая тон, от повизгивания до нутряного урчания. И опять зафыркал, в точности повторяя те звуки, с которых и начал.

Опять человеческий вопль:

— Я первый! Ты, Мишка, потом!

Какая-то возня, камера колышется, медведь продолжает ритмично фыркать и повизгивать.

— С перепугу, должно быть!

Опять взрыв восторга и выстрел. Пуля ударила в бок зверя — туда, где он кончается, бок, перед тазовыми костями. Ударила и прошла насквозь, видно было, как она ударила в ствол дерева. Зверь ухнул и присел на задние лапы; из полуоткрытой пасти пошел низкий, вполне человеческий стон. Взрыв хохота.

— Петька, ты же ему не туда засандалил! Ты ему яйца оторвать хотел? Так надо дальше! — гомонили «охотники». — Вон гляди, как надо!

Выстрел, и тут же второй — то ли дублет из двустволки, то ли второй охотничек поторопился выстрелить за первым. Промах, пуля бьет куда-то в дерево, взрыв восторга по этому поводу. Пуля бьет в плечо присевшего зверя, в кость, отбрасывает, переворачивает на спину. Долгий пронзительный стон, лапы судорожно дергаются, бьются в воздухе. Звенит цепь, прикрепленная к капкану.

Медведь пытается перевернуться, цепь наматывается, сковывает движения, оказывается поверх спины. Кажется, зверь продолжает ритмически фыркать, но его уже почти не слышно — орут «охотники», выясняют, кому теперь стрелять. Выстрел, и сразу еще, еще. Пули пригвождают животное к земле, взмыл к небу жуткий плач или визг; слышно, что зверь уже не сдерживает себя, не терпит, когда пули разрезают его кости и мясо, разрывают внутренности в клочья.

Раз за разом страшно кричал, безумно бился, выгибаясь, умирающий зверь, и звучал аккомпанемент блудливого смеха, веселых воплей «охотников». И били пули, превращая брюхо зверя в месиво — судя по всему, «охотники» и впрямь хотели отстрелить ему гениталии, да только мазали безбожно.

Вот лапы последний раз задвигались — уже медленно, уже останавливаясь навсегда. И зверь затих, лежал неподвижно, пока «охотники» продолжали всаживать пули в мертвого, неподвижного медведя. От каждого удара пули тушу подбрасывало в конце концов развернуло спиной к «охотникам». Зажатая в капкан передняя и задняя лапы торчали в воздух под углом — задняя лапа почему-то всегда торчит у мертвых животных. А переднюю на этот раз тянула цепь.

Кто-то выбежал, в упор всадил пулю между лопаток медведя, обернулся и отсалютовал ружьем.

Камера задвигалась. Продолжая снимать, человек подошел вплотную, фиксируя на видеопленке морду зверя.

— Во какие клыки!

Это орал, как видно, сам снимавший и клыки… Да, видно было, что громадные клыки. Только внимание фиксировало почему-то больше страдальческий оскал, мученически прокушенный язык животного. И звук, не очень соответствующий, казалось бы, ситуации — звук журчания. Журчала льющаяся из еще теплого тела кровь.

Изображение запрыгало, погасло. Какое-то время все молчали. Товстолес, наконец, тихо, деликатно откашлялся.

— Дмитрий Сергеевич… Простите, а что случилось с изображением в конце? Ведь в таких случаях полагается изображать на видеопленку всех… Так сказать, стоящими у добычи…

Голос старого ученого замер на вопросительной ноте.

— А это я подошел. Они же стрельбу подняли на весь лес, шума выше крыши. Медведя этого они мне попомнят, поверьте, — внушительно закончил Маралов.

Помолчали.

— А э-э… Других таких мест вы не находили? Ловушек? Обычно такие компании…

— Я знаю. Они мне показали еще три таких места, в одном из них был медведь. Но он только что попался, и я его сумел связать и снять капкан. Кстати, ключей от капканов у этой публики не было. Соображаете?

— Не-ет… А как же они собирались вынимать из ловушек убитых зверей? Лапы отрубать, что ли?

— А никак. Зачем вынимать туши, они же ни есть их не собирались, ни шкурами пользоваться — вон в каком состоянии шкуры, после их пальбы. Ну, вырубят они клыки, ну, отрежут голову — целый череп дома поставить; ну, еще полосу шкуры из хребта, тоже на какие-то поделки. А остальное-то им для чего?

— И как я понимаю, преследовать по закону их э-э-э…

— Да, совершенно бессмысленно. Эти… — Маралов быстро поймал себя за язык, покосился на Лену, хмыкнул и помотал головой — так вот, эти… «охотники» — двое из краевой администрации, один из местного суда.

— Суда?!

— А что вы удивляетесь? Из суда тоже…

— А у меня другой вопрос… — Лена напряглась, как струна, подалась вперед. — Только давайте посмотрим еще раз… Те кадры, где он гово… где медведь фыркает и рычит. Можно их еще раз.

— Пожалуйста.

Маралов и не скрывал, что чем-то он страшно доволен. Опять поплыли кадры, где медведь в свои последние минуты внимательно смотрел на охотников и ритмично фыркал. Маралов и Михалыч наблюдали и за экраном, и за Леной.

— Смотрите! — Лена выбросила руку в сторону экрана. — Смотрите и слушайте! Вы понимаете, что он делает?

— А что?

— Вы не видите?! Он же говорит!

— Впервые слышу, чтобы медведь разговаривал… Вы слишком впечатлительны…

И Товстолес хотел было закончить классическим «дитя мое», но вовремя поймал себя за язык и окончил фразу вежливо-нейтральным «Леночка».

— Вы же слышите, — он говорит!

Товстолес жевал губами, не вполне соглашаясь.

— Ну вы же слышите: он разговаривал! Он что-то пытался сказать им, и перед смертью повторил то же самое! Эти кретины убили мыслящее существо.

— Если говорит, то мыслящее существо?

— У вас есть какие-то сомнения?

Маралов энергично чесал голову: сомнения у него явно были.

— А может быть разумное существо вообще без речи?!

— Конечно, может! — уверенно и почти хором сказали Товстолес и Михалыч.

— В том то и дело, что никак не может! — еще увереннее замотала головой Лена. — Разум — это способность оперировать отвлеченными понятиями… Павлов называл это «вторая сигнальная система». Она не может быть без речи… Если есть отвлеченные понятия, которые служат сигналами, они должны ведь как-то обозначаться. Иначе и сигналов не будет.

Некоторое время компания молчала; Маралов выключил видеоплейер.

— А разве медведь вообще может говорить — при его строении гортани, губ и языка?

— Конечно, может…

— Так ведь он же не может произнести звуки нашего языка! — Маралов уличающе наставил на Лену огромный заскорузлый палец.

— По-русски он говорить не может, это точно… Только зачем же ему говорить непременно по-русски? Есть языки… Хотя бы некоторые кавказские языки, в них и нет такого количества звуков, как в русском. Скажем, в вайнахском… его называют у нас чеченским, гласных всего две: Е и У.

— А медведь? Он же и этих двух гласных не сможет произнести.

— У медведя есть голосовые связки?

— Есть, но развитые очень слабо.

— То есть слабее, чем у человека, верно? Но как бы они не были развиты, с их помощью можно издавать даже звонкие согласные звуки: б, в, б, ж, з… И уж конечно, медведи могут издавать глухие согласные звуки — п, ш, т, ф. И некоторые гласные, хотя бы е и у. То есть набор звуков у них поменьше, чем у человека, но и они могут многие звуки произносить вполне уверенно… Кстати, вайнахам для речи и не нужно большего количества звуков. И ничего, говорят!

— Но ведь произносить все эти звуки они будут не так четко, как мы, — опять наставлял палец Маралов.

— Нечетко — это с нашей точки зрения. Значит, на русском языке медведи в любом случае будут говорить с сильным акцентом, и только, будут непривычно для нас выговаривать звуки. Но в медвежьем языке закрепится значение каждого звука, и все медведи будут превосходно этот звук узнавать — так же, как мы узнаем а или д.

— Прямо удивляюсь, как до сих пор медведи не заговорили! — Товстолес качал седой головой с самым скептическим видом.

— Вот они и заговорили! — это не выдержал Михалыч.

— Нет уж! Леночка тут говорила, какие они могут звуки произносить, а мы этих звуков не слышали… Мы слышали только ворчание, фырканье и повизгивание. А это, как хотите, не членораздельные звуки!

— Но звуки, имеющие смысл… — Михалыч тер лицо, вовсю осмысливал то, с чем столкнулся. — Звуки, которые хотя и не членораздельные, но у которых есть свое значение. Знаете, я бы хотел как-то назвать это явление… Леночка, что ты думаешь про термин «нечленораздельное ворчание»?

— Плохой термин. Потому что это только для нас то, что говорят медведи — нечленораздельные звуки. У нас другая система звуков, и только. Французский язык для нас тогда тоже — сплошные нечленораздельные звуки, потому что мы их не можем записать буквами нашего алфавита… Там у них звуки другие, и все тут. Мы и границы слов, услышав французскую речь, не сможем определить. Идет поток звуков — и попробуй его расчленить…

— Так что медвежий язык — просто речь?

— Ну да… Язык — это что? Это код. У медведей появился свой код, свой способ говорить, и все тут.

У них за звуками, или за сериями звуков закреплены свои значения. Есть же в разных языках и ворчащие, и свистящие, и фыркающие, и даже хрюкающие звуки. И получается…

— То есть такой язык будет все-таки меньше расчленять слова и целые понятия… — Товстолес стремился к точности. — Профыркал он, провизжал всего несколько звуков, — а это, скажем, целое предложение…

— Или целый абзац. И может быть, абзац с не очень четким, не очень ясным смыслом.

— Ага! Значит, передавать информацию… по крайней мере, сложную информацию, на этом языке будет непросто?!

— Можно подумать, что передавать информацию — единственная функция речи! Это одна из ее функций, всего их насчитывается пять. Например, фотическая — функция передачи своего эмоционального состояния…

— Это «ой, руке больно!» или «ах, до чего вкусно?».

— И это, и «ох, какой красивый закат!». И: «Ах, как мне нравится эта книга!». К тому же на таком языке, состоящем из… из «членораздельного ворчания», можно передавать много понятий, в том числе и довольно сложных. Они будут не такие расчлененные, как в европейских языках… Но и только. В китайском, в японском это нормальная ситуация. Там говорят не «наступил вечер», а просто «вечер». Не «что это за редкостное неуважение!» а короче и неопределеннее — «Редкостное неуважение!». Много зависит от обстоятельств, от ситуации. О чем-то приходится и догадываться, но ведь уж японский-то — самый что ни на есть полноценный язык!

— Интересно… Получается, что «членораздельное ворчание» ориентировано на меньшее расчленение и самих слов, понятий… и объектов материального мира… Любопытно… Михалыч, аналогии есть?

— Первобытные языки… — тут же ответил Михалыч, — в них еще больше неопределенности, а мир для первобытного человека и так меньше расчленен, чем для нас.

Эти двое уже готовы были погрузиться в профессиональный спор, но Маралов требовал определенности:

— Нет уж, вот вы мне что ответьте, Леночка, а перевести вы можете? Раз он говорил, то ведь можно и перевести? Определенно или неопределенно, но ведь можно?

— Можно. Но для перевода его слов нужно изучить медвежий язык… То есть что говорит именно этот медведь, я сказать вам не смогу… Потому что спросить уже не у кого. Вот если бы мне поговорить с медведем — чтобы я могла спросить у него значения этих звуков — тогда все возможно!

— То есть надо спросить у него, что означают те или иные звуки, верно? А как это сделать?

— Можно повторять эти звуки. Можно показывать на предметы и называть их по-русски, а он пусть называет по-медвежьи. Можно совершать простые действия: встать, сесть, есть, пить… И так далее. А когда появляется первый словарный запас, можно и дальше идти.

— То есть нужно «брать языка»? Брать медведя, который говорит, и у него учиться его речи? — Маралов хотел полной ясности.

— Конечно. Брать любого медведя, лишь бы он согласился беседовать…

И вот тут Маралов решительно покачал головой:

— Нет уж! Любой не годится… Потому что говорящего медведя я сам видел впервые в жизни. И то мертвого.

Глава 13. Побег

Лето 1996 года

— Танька! А ну сгоняй до гастронома!

Бабка называла сельскую лавку «гастрономом», потому что родилась в Красноярске и очень этим гордилась. Даже тринадцатилетняя Танька понимала, что гордится бабка этим потому, что больше нечем.

— Танька! Куды запропастилась!

Ну вот, только прилегла под навесом, ветер дует, отгоняет мух. А лучше идти — не просыпаться будет себе дороже. И почти что через сутки наклоняться, напрягать кожу на спине еще больно. Хорошо, в этот раз хоть не поленом.

Бабка сидит на лавочке у ворот, с тетей Дусей. Нечесаные космы развеваются, седые волоски торчат из бородавок на подбородке и щеках. Глаза-точечки уставились на Таньку — как всегда, пока бабка не выпила.

— Куды пропала?!

— Огород полола! Куды!

— А ну, сгоняй в гастроном! Вот тебе…

Трясущаяся рука, в багровых и синих жилах, вытаскивает смятые бумажки. Неделя, как дали детское пособие на Таньку — и до сих все пьют и пьют на него… Как в них влезает?!

Танька тогда не посмотрела, сколько тысячных бумажек сунула ей трясущаяся бабкина рука. Зря не посмотрела? Может быть, и зря… Но потом Танька вспоминала эту историю, и даже радовалась — хорошо, что не посмотрела! Потому что с этого, похоже, и началась эта история.

Танька вышла на сельскую улицу; жара, зной, раскаленная мелкая пыль поднимается столбом. Танька еще постояла несколько минут — вернуться, одеть сандалии? Что, опять сигать мимо бабки?! Нет, ну ее! И девочка попылила к «гастроному», стараясь идти в тени забора, чтобы не обжигать свои пятки.

У «гастронома», в густой тени, лежат коровы и телята, напротив круглые сутки орет радио. А в магазине, во взятом на откуп частником сельпо вечно толчется народ. Для теток, на которых держится все хозяйство: огород, скотина, дом — для них магазин вроде клуба. Можно, конечно, выбежать в чем есть, торопливо заскочить в магазин, схватить то что надо и убежать… Но зачем, если можно одеться получше, пойти на подольше, и кроме всяческих покупок еще побеседовать с соседками? Многие из теток знают Таньку, приветливо кивают ей.

Толкутся и мужики, но совсем другие, чем тетки. Редко-редко заглянет сюда путний мужик, муж любой их этих теток. Путние мужики сейчас все на работе, а если безработные — то все равно что-то мастерят, делают по хозяйству или ушли в лес по ягоду или по грибы. А если уже сходили по грибы и вернулись, то спят, отдыхают в теньке, как вот пыталась только что Танька…

А эти мужики, из «гастронома» — эти как раз вовсе беспутные, вроде мамкиного Вальки Филимонова, бездельного и безработного. Делать им нечего, идти особенно и некуда, заняться нечем и ничто не влечет за пределы чудного места, где дивным светом сияют бутылки над прилавком, можно ущипнуть за попу зазевавшуюся тетеньку, а если очень повезет, что-нибудь поднести, потаскать, переколоть, сложить, и за это получить глоток водки или полбутылки портвейна. И конечно же, в любом случае можно потолкаться среди себе подобных, почесать язык, прижать в уголке какую-нибудь безответную Таньку.

Это вот Наташку прижать — себе дороже, потому что ходит Наташка в белых гольфах и шелковой блузке, с большим синим бантом, а папа у Наташки главный инженер в леспромхозе. Такую прижмешь…

А Танька ходит в старой мамкиной юбке, облезлой и черной, ниже колен, в вылинявшей розовой футболке, и защищать ее некому, потому что мама у нее — запойная б-ь (что знает и вполне даже умеет произнести сама Танька), папка живет в другом поселке с другой тетенькой, а Валька Филимонов — такое же дерьмо, как остальные мужики из магазина. Кто с ним будет считаться, с Филимоновым?

— Теть Маша… Мне вот, еще водки надо…

Продавщица кивает — в Разливном все знают всех, нет вопросов, зачем пришла Танька. Нет нужды поднимать взгляд на Таньку, все ясно. Танька привыкла к презрению.

— Тань… Смотри — ты мне дала шесть тысяч… Видишь? А водка стоит самая дешевая — семь тысяч. Что будем делать?

Тетя Маша стоит, держа веером тысячерублевые бумажки. Вряд ли она обманула — зачем ей? Наверное, бабка толком не посмотрела, а Танька не пересчитала… Или, может быть, тысячная бумажка, сложенная в несколько раз, проскользнула в дырку из кармана? Может быть…

Придти совсем без спиртного нельзя, и Танька тяжело вздыхает:

— А что можно взять на шесть тысяч?

— Возьми портвейна…

Тетя Маша встряхивает бутылку с жидкостью химически-свекольного цвета.

— Возьму…

— Хлеба не надо?

— У нас есть! — лихо врет Танька, и сглатывает слюну.

Пьяницам не есть сутки и двое — самое обычное дело. Танька не может не есть, а что в доме из еды? Разве что картошка, да то, что растет в огороде… Сухари и те давно приели. И невозможно описать словами, как притягивает к себе Таньку острый чесночный аромат дешевой колбасы на прилавке. Когда она последний раз ела мясное? Танька не помнит…

— Дело твое, но тут остается и на хлеб, и могу вот колбаски взвесить…

— Вешайте! — Танька как прыгает в омут с обрыва. И по дороге домой съедает граммов двести колбасы.

— Почему портвейн? Водка где?!

— А ты мне сколько денег дала?! Денег сколько?!

— Ах ты паршивка!

Физиономия у бабки перекашивается, багровеет, синеет от злости. Портвейн стоит на две с половиной тысячи меньше, чем водка — это бабка знает точно, не обманешь! Подлая внучка лишила бабку и мамку примерно двухсот граммов смертельно опасного «сучка», в котором плавают сизые сивушные масла. Надо же, какая мерзавка!

Бабка кроет Таньку отборным матом — на это у нее хватает сил. Вскакивает, тащит прут из забора, неожиданно быстро семенит за внучкой — на это тоже у нее энергии хватает. Танька отбегает на безопасное расстояние, отвечает бабке в том же духе, уворачивается. Она знает — спасаться ей нужно недолго, бабке слишком важно выпить хотя бы портвейна — раз уж Танька не принесла водки. Но Танька знает и другое — что бабка расскажет матери, а мать бегает куда быстрее бабки. И потому Танька особенно старательно думает, куда бы ей сегодня забраться…

Во флигеле она уже была, мамка знает ее захоронки; в сарае — была она там, место приметное, и опять же, мать ее там легко найдет. Найдет — понятное дело, выдерет, и хорошо, если ремнем, а не палкой, так что надо спрятаться получше.

А! Не была Танька, не пряталась на чердаке, и к тому же на чердаке свалена ветошь, в ней можно закопаться, чтобы спать. Нужно только улучить момент, забраться на чердак, когда бабка ее не увидит…

Вечером мать с палкой в руках долго кричала, звала Таньку, заглядывала в сарай и во флигель. Потом раздавались вопли в комнате — знакомые Таньке, обычные пьяные вопли: бушевал мамкин хахаль, никчемушний мужичонка Валька Филимонов:

— Бабы! Да это же не люди, эти бабы! Взять бы их на одну веревку, да в океян! Порешить их всех на..! Послать их всех в..!

Мамка орет что-то в ответ, бабка визгливо дополняет, но Танька знает — это пока только первый заход, это пока Валька не допился до нужного состояния. Пока не допьется, ему вся жизнь кажется очень плохой, а все женщины, в том числе и мамка — невообразимо гнусными. Постепенно Валька успокаивается, и начинает решать семейные проблемы более конструктивно:

— Полторы тыщи сперла? Гы-гы! Тут они пол-России сперли, демократы х-вы! И ничего! Делов!

Мать и бабка визгливо поддакивают, подливают, смачно чавкают выращенной Танькой редиской. У Таньки рот непроизвольно заполняется слюной — за весь день она и съела эту колбасу из магазина.

За столом же царит полная идиллия, полное взаимное понимание, потому что все собравшиеся дружно не любят демократов, которые их ограбили и унизили, заставили пить дешевую водку и портвейн, вынудили валяться вместе со свиньями в одних лужах, отняли у них кучи денег и вообще огромные богатства. Пока они ругают этого общего врага — все хорошо. А Валька Филимонов укрепляет конструктивный подход к жизни:

— Полторы тысячи вернуть — это махом! Хошь, приведу к твоей короедине корешей?

Валька еще плетет про то, как за мамку-то могут дать и побольше (мамка кокетливо фыркает), а за Таньку красная цена полторы тысячи. Хотя с другой стороны, рассуждает Валька, можно ведь и не один раз привести корешей… Тогда с Таньки и денег будет больше. Привел три раза корешей, и если по две тысячи, то добавил всего одну — и бутылку.

— Сразу бутылку проси! — требует бабка.

Валька Филимонов какое-то время думает, прикидывает, и наконец, мотает головой.

— Бутылки не дадут… Не дадут, помяните мое слово!

— А на троих? — не отстает бабка.

— На троих еще можно попробовать.

И тут вместе с выпитым вином на Вальку накатывается природная агрессивность, начинают кричать какие-то старые обиды, причиненные неведомо кем, неведомо когда.

— Все бабы сволочи! — надрывается Валька, адресуясь почему-то к матери. — Все бабы суки! Прости Господи! Все стерьвы! Все падлы! Всех их в жопу! Всех их на одну веревку да в океян!

Валька стучит по столу с такой силой, что с него что-то со стуком валится. Бабка махает рукой и уходит — пить все равно уже нечего.

Танька знает, чем все это кончится — все равно Валька поорет-поорет, а тронуть мамку не посмеет — Валька маленький и хилый, а мамка еще довольно здоровая баба. А потом Валька проорется, и будет как всегда — нелепое сплетение неуклюжих пьяных тел на полу, полураздетое и гнусное. Танька не хочет смотреть, не хочет слышать весь этот срам, она натягивает на голову ветошь — и от комаров, и от звуков, и засыпает до утра.

Утром Танька прокрадывается в комнату, где шло пиршество. Не так много и остается от пьяных, но все же подсыхают куски хлеба, порой почти что и не погрызенные, половинка плавленого сырка, селедочный хвост — уже лучше чем ничего, и больше вчерашней колбасы. И не убереглась, слишком поздно влезла в комнату.

— Танька… Тошно мне… Тошно! Похмелиться дай, принеси, Танька…

Танька стиснула зубы до хруста, вылетела на свежий прозрачный воздух, на жужжание насекомых. Пойти полоть в огороде? Давно надо, а выспаться в этот раз удалось. И если она будет полоть, может, ее еще и меньше выдерут. К тому же Танька чувствовала себя виноватой: как ни сказывался специфический опыт жизни, Танька была всего-навсего ребенком, и не могла «украсть» полторы тысячи, не испытывая никакой вины. Да и первая тыща? Может, ее недодала бабка, а может, сама потеряла… Танька почти ждала, чтобы ее поколотили, и чтобы возмездием за колбасу все бы и кончилось. Или пойти к девчонкам? Особо близких подружек у Таньки нет, но все-таки к кому-то пойти можно, провести хотя бы часть дня.

Танька знала, что мамка и бабка будут вставать еще долго, ругать жизнь, друг друга и демократов, материться, искать опохмелки. Потом уже, к середине дня, станут вполне похожи на людей. Не совсем конечно, но будут внятно говорить и будут ходить на двух ногах.

Победило чувство долга, да к тому же Танька, пополов, накопала картошки и морковки, морковь съела так, сырой, а картошку понесла мыть и варить. К тому времени все похмелились, солнце стояло высоко, и мать поймала Таньку у летней кухни, вцепилась ей в плечо рукой, потащила к дверям в дом, где припасла для нее палку.

— Куда девала две тыщи?! Ку-уда?!

— Потеряла! Ой, не надо палкой! Ты ремнем…

— Ты мне указывать будешь! Говори, куда деньги заховала!

— Я не ховала!

— А куда девала? На что сперла?!

— Не перла я! Ай! А-аа! Потеряла!

Умный разговор двух близких родственниц продолжался довольно долго, а потом мать еще дольше с классическими:

— Будешь еще?! Будешь?! Будешь?! Будешь?! — лупила Таньку палкой, стараясь попасть по спине и по заду, а Танька тоненько вопила, плакала, извивалась, приседала, стараясь вырваться или хотя бы подставиться так, чтобы было легче терпеть. Опыт у Таньки был богатейший, и потом она рванула на речку, прямо в одежде окунулась в воду; так и сидела, пока не застучали зубы от холода: она знала уже, что так легче.

Но это все было так, повседневные беды, на которые опытная Танька и внимания не обращала. Вот что хуже всего, Валька Филимонов пришел вечером с мужиками! Трое пьяноватых коблов о чем-то беседовали с матерью, а один так довольно громко проорал: мол, где тут грешница?! Мы ее сча исповедуем, а вам с того бутылка будет! Вот оно! — упало сердце у девчонки. — Не трепался вчера Валька Филимонов! А маманя, значит, соблазнилась ее сбагрить за бутылку!

Слушала все это Танька из надежного убежища, — из огорода. Кроме нее на огород вообще мало кто наведывался, а уж как начнется разговор про бутылку… Танька специально оставила траву около забора, разделявшего двор и огород, к августу вырос бурьян выше человеческого роста, надежно отделял грядки от всяких взглядов со двора (не будь Таньки, и весь огород зарос бы так же). Но Танька понимала — мамка пойдет ее искать, и на всякий случай удрала к реке — отсидеться, а уж потом сигануть на спасительный чердак. Но томно, смутно на душе стало девочке, потому что ведь до сих пор ловила ее мамка не для коммерции, и… и не для этого самого… А ловила только чтобы выпороть. Танька отлично понимала, что если ее примутся искать и ловить впятером — мамка, Валька да трое мужиков, то обязательно поймают.

Спускался вечер, удлинились тени; где-то далеко, за крышами, отделенные от Таньки стенами деревянных изб и заборами, запели девушки грустную песню; пылило деревенское стадо, перекликались женщины, выходящие встречать своих коров. Обычная сельская идиллия, воспетая поэтами и писателями, чуть ли не символ традиционной, уютной жизни, простой и вкусной, как парное молоко. Но вот чего не воспели классики, чего нет в их идиллических писаниях, так это ответа на вопрос — какую часть этой идиллии уже пропили дошедшие до скотского состояния главы семей? И почему они так легко отказались от этой всей идиллии в пользу содержимого бутылки?

Ну и второй вопрос, такой же простенький: сколько детишек под мычание возвращающегося стада, под песни девушек, когда низкие лучи красят золотом чудную деревню, обиталище народа-богоносца, прячутся в малине или за сараем, боясь прикоснуться руками к покрытой рубцами попе, стесняясь появиться на люди?

Вот как стеснялась показаться на улице Танька, когда вернулась некстати с реки, а на чердак забраться не успела, и мамка поймала ее второй раз.

— Ну, подлая, нашла три тыщи?!

— Ой, да маманя, потеряла! Потеряла я!

И поразили глаза матери: как точечки. Поразило, что мать, лупя ее по свежим рубцам, откровенно испытывала удовольствие. Или раньше Танька просто этого не замечала? А так мать лупила ее палкой второй раз за день, лупила прямо-таки со сладострастием, вдохновенно; так, что даже привычная Танька вопила и визжала с такой силой, что окликнули из-за забора:

— Агафья! Ты ее что, убиваешь там?!

— Надо будет, и убью! — ответила нежная мамочка, но Таньку выпустила, и девчонка сиганула на речку. И чтобы спрятаться понадежнее, если мать опять захочет драться, чтобы привычно полечиться… и просто стыдно идти на улицу после своего крика на пол-деревни.

Уже впотьмах проскользнула Танька на чердак, и опять не вовремя: очень скоро лестница заскрипела под нетрезвыми движениями мамки. Бормоча матюкательства, мамка добралась до верху, заглянула в чердак.

— Танька! Ты здесь, так твою…

Значит, выпила уже много — иначе не прибавила бы на конце цветистого выражения. Танька поглубже зарылась в ветошь, больше всего боясь — ее найдут: снизу раздавался нестройный хор, шум голосов — орали те самые мужики, приятели Вальки. Мать спустилась, хлопнула дверь.

— Ну, и где твоя красотка?

Мать объяснила в выражениях, не очень свойственных большинству женщин.

— Хо-хо-хо! Ха-ха-ха! Хе-хе-хе! Нет уж, пока она не на х-ю! Вот нам ее приведи — живо будет на х-ю! — жизнерадостно гомонили мужики.

Все шло как обычно — внизу болтали, бормотали, пели, орали, хватали друг друга за грудки; сначала все громче и азартнее, потом все более вяло и тихо, по мере действия алкоголя. Танька все боялась, что на чердак полезут мужики, но никто так и не стал ее искать. Постепенно внизу все затихло — ко времени, когда серпик месяца стоял над лесом, лил серебристый полусвет на уснувшую деревню… Опять же, идиллия в своем роде. Только вот для кого эта идиллия… Для пожилых интеллектуалов — идиллия, потому что в неверный ночной час особенно расковывается фантазия, фонтаном бьет воображение, и к тому же ночью не звонит телефон, не пристают дети и домочадцы, даже не ездят машины. Благодать! Самое время для работы!

Идиллия и для супругов со стажем, но не потерявших интереса друг к другу, не остывших. С вечера уставшие, думая только об отдыхе, тут проснулись они, с энтузиазмом обнаружили друг друга, и стал особенно уместен и приятен серебристый лунный полусвет, аромат прохладного ночного воздуха, черно-серебристые краски глухой ночи, в которых так неожиданно рисуется милое лицо.

Но вот насколько подходит эта пора для засыпания тринадцатилетних девочек… не уверен, что очень подходит. То есть если девочка тайком читает «Вия» или «Семью вурдалака», зачиталась и не в силах бросить — тут, конечно, другой коленкор. Если настольная лампа отбрасывает круг, за которым сгущаются тени, в окно стучат ветки деревьев, где-то кричит козодой, и сама ночь помогает получше понять и почувствовать прочитанное — тут, пожалуй, придется сказать — да, иногда (не очень часто!) девочкам полезно уснуть в два часа ночи! Но при условии, что девочки будут лежать с книжкой, в чистом белье и в чистой кровати, и если проголодается и сможет преодолеть страхи, ей не трудно будет пробраться на кухню, отделить здоровенный кусок хлеба, шлепнуть на него такой же здоровенный кусок колбасы или холодного мяса. Чтение «Вия» по ночам почему-то пробуждает аппетит — есть такая загадочная закономерность.

Но спать в старой вонючей ветоши девочкам безусловно не надо, и я вполне консервативно убежден: им не полезно просыпаться от каждого звука, им вредно чувствовать, как саднят все места, по которым ходила сегодня палка. Не нужно девочкам переживать, как их морозит, как вздуваются рубцы на спине и боках. А Танька именно так и засыпала, с трудом уйдя в царство снов глубокой ночью и все равно все время просыпаясь — то неловко повернувшись, прижав рубец на боках — от боли. То как начнет мерещиться, что кто-то лезет на чердак — от страха. Мне очень трудно представить себе, чтобы человечек в этом возрасте был в состоянии заслужить такую ночку.

А вставать-то приходится рано! Потому что попозже народ затеет вставать, и не найдет Танька пропитания. И Танька просыпалась раза два под утро, определяла по солнышку, по длине теней да по бурчащему желудку, пора ли спускаться. И на этот раз как будто бы выбрала правильно: вроде бы, все еще спят…

Танька вошла в комнату на цыпочках, пригляделась… Вот, открытая банка консервов, в ней еще полно килек в томате, вот почти не жеваная булка… Огрызок колбасы… Картошка из чугунка… Танька торопливо насыщалась, удивляясь некоторым изменениям: Вальки Филимонова в пределах видимости не было. Мать спала на полу, накрывшись драным одеялом, и как всегда, без простыни; спала с незнакомым мужиком, обнимала его за шею голой рукой, как обычно Вальку. Второй мужик спал тут же, с другой стороны матери, и уже он сам обнимал ее, обхватывал поперек груди. «Вот и хорошо, что не меня!» — примерно так подумала Танька. Не подобающая для примерной дочки мысль? Может быть… Но в конце концов, Танька не имела почти никакого представления о семейной жизни, женской чести, порядочности, чистоплотности… Даже нельзя сказать, что она «знала об этим только из книжек». Она и из книжек не знала, потому что практически ничего не читала в своей жизни.

Что три мужика будут ее «трахать», и что «ей сломают целку», Танька попросту боялась… Потому что будет больно, и вообще она еще маленькая. Да и получалось всегда так, что женщина как бы унижена этими мужскими действиями, как бы находится в положении поверженного и побежденного… Танька была рада, что мужики поставили бутылку за мать, а не за нее, и только.

Танька потянулась за еще одним объедком колбасы.

— Чо, коза, хочешь позавтракать?

Сердце покатилось куда-то вниз, заколотилось часто-часто: из второй комнаты, где всегда спала бабка, выходил третий из вчерашних мужиков. Вроде бы, мужик улыбался, щурился спросонья, чесал волосатую грудь — словом, вел себя вполне мирно, не приставал и не дрался. Но Танька уже не выясняла, чего он хочет, зачем пришел, и есть ли ему вообще дело до нее, Таньки. «Что, и бабку тоже трахнули?!» — засел в голове какой-то дурацкий вопрос.

А Танька уже мчалась по дороге, по мосткам через речку, даже не очень оглядываясь, чтобы проверить — гонятся за ней или нет. На той стороне шла, продолжалась деревня, а в лес уводила дорога. Танька знала, что дорога ведет в горы, а до того идет через луга и леса, прочь от Разливного. И хорошо, пусть уводит подальше! Жаль, девочкам нельзя уйти в лес, жить там одним, как живут охотники, бродяги, геологи… Татьяна бы охотно пожила.

Татьяна направилась в лес. Сосны, спокойный рокот крон над головой, качаются ветки на фоне синевы и белых-белых облаков; несмотря на ранний час, уже плыл запах смолы и еще чего-то непонятного. На другом конце бора, в нескольких километрах от деревни, Танька набрела на целую поляну земляники и поняла, чем еще пахнет.

Тело еще болело, на ребрах и лопатках так сильно, что трудно было нагибаться. Но так хорошо, так светло и легко было вокруг, что на душе у Таньки стало так же торжественно и спокойно, как в пронизанном светом и жужжанием жуков, красивом и добром лесу.

Сразу после бора Таньку догнал молодой шофер на грузовике.

— Чего ногами топаешь?! Автомобиль уже придумали, садись!

Таньке было страшновато садиться в кабину, а шофер оказался вовсе и не опасным. Разговорчивый, веселый, он не собирался приставать к Таньке, и вообще Танька была для него сопливая девчонка, ни для чего кроме болтовни не интересная. Парню было приятнее ехать с попутчицей, рассказывать ей о жизни и о том, как он ездил по району, и все.

Особенно заинтересовал Таньку рассказ про охотничьи избушки. Стоят, мол, в лесу такие избушки, у каждого охотника своя, и живет в ней охотник зимой, пока промысел. А летом стоят избушки пустые, и каждый может зайти в любую из них… В любой избушке есть запас крупы, консервов. Всего нужного для жизни, спичек и дров, тряпок и старой одежды. Всем этим может пользоваться всякий, вошедший в избушку. Нужно только знать, где стоит избушка, чтобы ее найти, и нельзя вести себя в избушке как попало. Взял что-нибудь? Положи на место. Ел еду? Оставь новые запасы.

Танька до сих пор бежала, сама не зная куда: лишь бы подальше от мужиков, которым продали ее для… этого самого, а там уж как-нибудь… Тут ей открывались возможности, о которых Танька раньше и не думала. Тем более, парень подробно рассказал, как такую избушку найти, его и дядькину, и Танька еще расспросила подробно, как надо идти и где искать.

— Что, в гости собираешься?

— А если приду?

— Не прогоним! Кашу нам варить будешь, со шкурками поможешь.

— Помогу…

— Да ты не сиди, как палку проглотила, ты откинься на спинку сидения, оно же как раз для этого.

Хорошо ему сказать, «откинься»! Таньке и сидеть-то было больно… И нехорошо, до обидного быстро промелькнуло все, появился проселок на деревню… Так хорошо было ехать, слушать про эти избушки…

— Ты же из Ельников?

— Ага…

— Смотри, я тебя и до Тарбагатая довезу…

— Мне туда не надо, я к бабке в Ельники, — соврала Танька, и пожалела, что теперь придется выходить, нельзя и дальше ехать с этим веселым парнем, оставляя позади перелески, поля и пастбища. Но не ехать же с ним до Тарбагатая, забираясь километров за двести от дома, в совершенно незнакомые места?

— А наша избушка недалеко… Километров двадцать, наверное, отсюда. И во-он по той дороге! По той дороге и до ручья, а от него налево по колеям… Дальше как?

— Дальше по колее, до кедра с раздвоенной вершиной, а там… — И Танька обстоятельно повторила шоферу его же собственный урок.

— Молодец, запомнила! Ну, если придешь зимой — примем тебя, не сомневайся. До свидания, Танюшка! Привет бабушке!

«Танюшка»?! Во дает! Никогда не слыхала Танька такого нежного обращения.

Танька спрыгнула на пахнущую пылью, почти горячую траву, махала вслед машине, пока она не исчезла вдали. Конечно же, Татьяна не свернула на проселок, ведущий в Ельники, а пошла от развилки все дальше и дальше, вслед за машиной. Вообще-то она думала выйти на дорогу, ведущую прямо к избушке, но тут случай опять вторгся в ее планы.

Километра через три попалось стадо и задумчивый пьяный пастух, еле державшийся на лошади. Таньке ли было привыкать! Пастуху «необходимо» было добавить, а оставить стадо он не мог, и Танька легко уговорила его послать ее, Таньку, за водкой. Пастух на всякий случай отнял у нее обувку и спрятал под седло, чтобы вернулась, но Танька не собиралась убегать, компания пастуха устраивала ее как нельзя больше. И она сходила до магазина босиком, ничего с ней такого не случилось.

До вечера они пасли коров вместе, причем пастух прихлебывал прямо из бутылки и все сильнее кренился в седле. А к вечеру новые друзья погнали стадо к дойке: дощатому забору, за которым стояли дощатые же стойла и доильные аппараты. Приехали доярки на грузовике, шумели и кричали, пока доили, многие из них тоже оказались нетрезвы. Татьяна впервые слышала густое гудение аппаратов, слышное за много километров. Пастух что-то нес про свою дочку, про радости жизни с доченькой, которая, только попроси, сгоняет за водкой… Доярки голосили что-то насмешливое, а старая пьяная доярка с татуированными руками налила ей трехлитровую банку молока.

Доярки уехали, пастух допил водку и завалился спать прямо на полу дощатого пастушеского домика, поставленного на двух березовых бревнах, молока ему не было нужно. Танька сидела на пороге, пока не замучили комары, смотрела на бирюзовое небо, расцвеченное розово-дымными полосами заката, на лес, на дощатый забор, за которым вздыхали коровы.

Вообще-то Танька собиралась когда-нибудь возвратиться домой… но вот спешить с этим совершенно не собиралась. При необходимости она могла бы и здесь совсем неплохо пожить, в этом домике, где ее вряд ли кто-то станет обижать, а еды она всегда сама найдет. Сегодня Танька кроме объедков, которые успела сунуть в рот еще дома, ела клубнику, шофер угостил печеньем, а пастух дал хлеба с салом, и вот теперь целая банка молока… Девочка испытывала непривычное ощущение сытости, клонило в сон… Однако вставали здесь рано, лучше было все же пойти спать. И Танька вполне комфортно устроилась на топчане, на брошенной на доски ветоши. Здесь было ничем не хуже чердака, да к тому же не надо ничего плохого ждать и бояться: пастух вздыхает, стонет во сне на полу, но безвредный он и тихий… а что пьет — так ведь все пьют… ну, почти все.

Рано утром, по свежей росе даже хотелось кататься, такая крупная, красивая была эта роса, так отражался в каждой росинке весь мир. Танька умылась росой перед тем, как сбегать за водой и начать варить картошку на печке. Пастух выгонял стадо, что-то тихо бухтел под нос, а краюху хлеба честно поделил на двоих. Ему было томно, тяжело, но пастух честно преодолевал томления плоти и следовал долгу, как мог.

Танька сварила картошки больше, чем надо, часть положила в миску и отнесла пастуху, а часть остудила прямо на траве и сложила в полиэтиленовый мешок. Среди прочей рухляди Танька нашла в дощатом домишке старую сумку и положила в нее картошку. Пастух с утра пить не стал, только бегал за стадом без лошади, со зла орал на ни в чем не повинных коров и охал, так было тяжело бегать ему и орать. Танька даже стало жалко пастуха.

— Давайте я за водкой сбегаю!

— Чего там… Вон сменщики приедут, им и сбегай…

Действительно, скоро были сменщики — туповатый, полуглухой парень и мужичонка средних лет, с повадками положительного сельского мужичка. О чем пастух говорил сменщикам, Танька не слышала, как ни старалась. Долетали отдельные слова: «приблудилася» и «пусть живет», вполне понятные, впрочем, делавшие разговор уже не страшным.

Сменщики и впрямь отправили Таньку за водкой, и Танька водку и всю сдачу честно принесла, но только вот кроме буханки хлеба купила еще отдельно полбуханки, и тоже спрятала к себе в сумку, к картошке. Пастухи живописно расположились у речки и дали Таньке еды, принесенной из дому, молодой даже пытался ей налить, но старый запретил категорически. Он вообще спрятал водку «до вечера, до лучших времен», как он выразился, и вдруг грозно уставился на Таньку.

— Пьешь?!

— He-а… — оробела девица.

— Ну то-то… И не моги мне водку пить! Кормить будем, и обижать никому не позволим, но ты себя веди прилично. Поняла?

— Да…

Говорил мужик спокойно, властно, и Танька почувствовала — вот так и надо было с ней всегда говорить! Говорить спокойно и строго, а не драться по два раза на дню, да еще палкой.

После завтрака пастухи поехали к стаду, а Танька подождала, и вышла опять на большую дорогу, прошла еще два километровых столба по мягкой глубокой пыли, пока свернула на дорогу поменьше, проселок. Дорога эта вела вверх по склону, пробитая в рыже-серой плотной глине. Пыли на ней было меньше, а середина дороги заросла подорожником и мокрецом. По этой дороге Танька шла несколько часов, до развилки. Тут она села, поела хлеба и картошки, и все глядела: ну до чего же изменился лес! Вместо веселого сухого бора, пронизанного солнцем до земли, стоял мрачный кедрач с темной хвоей, глухой и темный.

Даже порывы ветра по-другому отдавались в этом лесу; глухо, сумрачно шумела тайга, и этот шум напоминал порой то шум воды в чаще леса, то шорох бурьянов, разведенных Танькой на огороде, для своего спасения от бабки и мамки. Сырой была почва под деревьями, сплошная осклизлая глина, покрытая мхом, и даже лес шумел влажно. Капли срывались с высоких веток, несмотря на ясный день. В таком лесу взрослый мужчина, вовсе не трусливый и не новичок, захочет сначала разломить ружье, опустить в стволы по пулевому патрону и только тогда продолжить путь. Может быть, ничего и не произойдет, может быть, ты так и дойдешь до нужного тебе места, не встретив никого и ничего… Но стучит, хлопает по спине ружье крупного калибра, дремлют две смерти в стволах, а в голенище чувствуется нож. Можно спокойно идти…

Что этот лес может оказаться и опасным, Танька и так понимала, благо девица далеко не глупая… Да к тому же эти разговоры про медведей, про всяких зверей… Одно дело, слушать их дома или около деревни, а совсем другое — вот так, в лесу, глядя на то, как убегают вдаль одинаковые темные стволы и как ветер качает ветки на высоте пятнадцати-двадцати метров.

Да еще и следы на неровной поверхности старой колеи, где не только середина дороги между следами колес, сами следы колес тоже заросли травой высотой по колено. Скоро низ юбки и ноги девочки стали совершенно мокрыми, а идти к тому же было страшно — шорох леса, в нем как будто слышатся шаги… Следы — это всего лишь старые, расплывшиеся следы, но видно же — шел кто-то большой…

Ох!.. Татьяна остановилась, зажала обеими руками рот… Кто это ходит тут, в кустах, всего в двадцати шагах от Таньки?! А кто-то там ходил, шуршал травой, и кусты даже стали шевелиться от движений этого неведомого «кого-то», приближающегося сквозь кусты. Кошмар продолжался минуты три, пока незнакомец бегал за кустами взад-вперед, а потом вдруг фр-рр!!! Танька чуть не заорала от ужаса, а над кустами взлетела пестрая крупная птица, села на ветку метрах в тридцати от Таньки, склонила голову и произнесла совершенно по-куриному и с тем же идиотским выражением:

— Ко-ко-ко… Ко-о…

Перья у птицы были мелко-пестрые, солнце играло на них так, что если не знать точно, где сидит птица, найти ее было бы непросто. Тетерка еще посидела, посмотрела на Таньку и шумно вспорхнула опять, хлопая крыльями, полетела куда-то в чащу леса. Фу-у…

Но и появление тетерки доказывало — тут, в тайге, много кто может жить, и этот «кто-то» в любой момент может показаться на тропинке. А Танька шла себе и шла, уже потому, что ушла чересчур далеко и солнце уже начало садиться. Танька не успела бы вернуться до темноты, и оставалось одно — поскорее дойти до избушки.

К тому же Таньке становилось холодно; весь день она шла, забираясь все выше и выше в горы, все дальше и дальше от теплых равнин, где стоят деревни, распахана земля и пасутся коровы. Тут было холодно уже ранним вечером, задолго до первой звезды.

Хорошо, что вот и кедр с раздвоенной вершиной. Вот тропинка, еле видная в траве, ведет к поваленному кедру, из-за корня которого растет черемуха. Отсюда уже близко до поляны — вон она, виднеется впереди…

Проблема в том, что как раз теперь Танька понятия не имела, где ее искать, эту избушку. Не было ведь никакой тропинки, тем более никакой дороги, которая вела бы к избушке. Как отыскать строение, стоящее прямо среди леса?!

В отчаянии Таня стала ходить взад-вперед, буквально прочесывая лес… и вдруг увидала избушку! Сначала Танька даже испугалась — прямо посреди леса выросла серо-коричневая стена, словно что-то огромное вскинулось на дыбы прямо меж деревьев.

Татьяна еще постояла немного — очень страшно было заходить внутрь, в угольную черноту… И Танька поступила правильно: нашла подходящую палку, застучала по стене избушки, закричала тоненько, но уж как получалось:

— Эй вы! Я тут иду!

Никакого ответа, только эхо понесло Танькин крик в самую глубину темного по-вечернему леса. Таньке это очень не понравилось — кто его знает, кто может ее услышать? Но удары и крик достигли главного — никто не завозился в избушке, не подал голос, и стало не так страшно заходить. Опять спасло Таньку невежество — девочка не понимала, что как раз тот, кто захочет ее съесть, не станет шуметь и кричать, а тихонько подождет, когда добыча войдет, наклонившись в узенькую дверь…

Танька вошла… И надо отдать ей должное, девочка опять поступила правильно; ей показалось, что дом живой, что он притаился и ждет, следит, что сделает Танька. А Таньке так хотелось, чтобы ее приняли тут, чтобы можно было отдохнуть и ничего не бояться, что она поклонилась в пояс и сказала шепотом, но громко:

— Дедушка… Ты меня пусти, я ничего плохого не сделаю, ты не думай… Я тебя беречь буду, я тебя сейчас огнем согрею, и вообще… все что надо.

Неказистая речь? Может быть… Но стоило произнести ее, и Таньке тут же показалось, что дом ее понимает и готов ее к себе пустить.

Когда глаза привыкли к темноте, стало нетрудно отыскать плиту, причем в плите были дрова, а на вьюшке — коробок спичек. Не первый раз в жизни Танька растапливала печь, и скоро огонь уже пылал, разгоняя скопившуюся в избе сырость. Вот чайник, полный воды, да к тому же воды полно в кастрюльке на столе. Стол, над ним полка, а на полке — макароны и крупы, чай, соль и сахар, мука и три банки консервов. Целое богатство для Таньки!

Засветив керосиновую лампу, девочка поставила на плиту кастрюльку с водой. Пока вскипает вода, можно и осмотреть все остальное. Вот на гвоздях, вбитых в стену, висят штормовки, ватники, трико, мужские рубашки. Холод ей тоже не страшен! На нарах заботливо свернуты одеяла, даже простыни, совершенно для Таньки не нужные. На полке есть иголка и нитки, бутыль с керосином, ножи, а в сенцах — топор и колун.

Бросив крупу в кипяток, Танька вышла наружу, подышать перед сном свежим воздухом. Но то, что хорошо было в дощатом домике пастуха, обернулось странной стороной в глухой тайге: Танька вдруг обостренно поняла, что вокруг — стена леса, над зубчатой стеной светят звезды, и не дай Бог, в любой момент засветятся чьи-то глаза… Девочка побыстрее юркнула обратно в избушку, заперлась на засов, прикрыла вторую дверь, из сеней в саму избушку, обитую старыми тряпками: для тепла.

Теперь ей было хорошо и безопасно, а скоро упрела и каша. Сытая Танька еле добралась до нар — перед глазами все плыла дорога в плотной темной глине, заросшая колея, стволы кедров, темная хвоя, ветки качаются, плывут облака в синем небе… Вот только спать ей пришлось еще на животе, и девочка крепко заснула, обхватив одно одеяло вместо подушки и еле прикрывшись другим: ведь ни в простынях, ни в ночной рубашке Танька вовсе не видела необходимости.

Глава 14. Освоение

Август 1996 года

Потом, много позже, Таньке было и смешно и страшно вспоминать, как начинала жить она в избушке. Смешно, потому что смешно ведь, когда человек ничего не умеет и не знает. Страшно, потому что чем дальше, тем лучше представляла себе Танька, как жестоко могла бы она расплатиться за то, что не знает чего-то и не умеет.

Первое, что поняла Танька — не головой, а древним инстинктом самосохранения — что надо ей как можно быстрее научиться жить в тайге по ее законам и правилам. А пока не научится, лучше сидеть как можно тише и поменьше себя обнаруживать.

Второе, что она поняла — продуктов на полке совсем не так много, как ей сразу показалось. Много — чтобы сожрать все сразу. Мало — если жить здесь долго. Значит, нужно научиться добывать еду в лесу.

Дров тоже оказалось немного, всего несколько раз затопить. Танька носила из лесу хворост, и рубила его перед избушкой. Почему так? А потому что так удобнее — принести сразу целую длинную ветку и нарубить, чем таскать потом поленья на руке. И еще — когда рубишь, начинается сильный шум, а если кто-то все-таки придет на шум — приятнее иметь такую возможность — нырнуть в избушку и там запереться.

Еще труднее было с водой — избушка стояла километра за два от источника, и лезть надо было в неуютный темный распадок между сопками. Танька не сразу поняла, что близость к воде не важна, если избушка используется зимой, когда она по крышу завалена снегом. Летом в избушке никто никогда не жил; наверное, Танька была первой.

Девочка прожила в избушке два дня, спала и ела «от пуза», решала проблемы с водой и дровами. А когда решила, проблемы добычи пищи и понимания происходящего встала перед Танькой во всей своей жестокой обнаженности.

Охотнее всего Танька жила бы в избушке до морозов, пока не придет охотник на промысел. Она ему, охотнику, все что угодно будет делать! Даже служить охотнику тем же, чем этим трем мужикам, приятелям Вальки, ей будет все-таки приятнее. Охотник и один, и все же трезвый… Да похоже, и не будет этот парень, шофер, ее домогаться. Он говорил, у него девушка есть в Тарбагатае…

Становилось грустно, как и всегда, когда приходили на ум нормальные люди и нормальные отношения. Везет же кому-то; кого-то любят, как вот этот парень свою девушку, или как его самого любит мать — сытый, с домашним печеньем, в чистой рубашке…

Еще грустнее было думать, что если Танька не найдет в лесу пищи, через две недели ей придется отсюда уйти. А уходить не хотелось, потому что жить в избушке Таньке очень понравилось. Да, ей все время было страшно. Да, по ночам слушать шум леса, крики филина, непонятные звуки из чащи не было таким уж радостным занятием. Да, Таньку вполне мог бы слопать медведь или волк, затоптать лось или какой-то крупный зверь.

Но были тут другие преимущества… Танька здесь была сыта; всегда сыта. Танька спала столько, сколько хотела. На животе? За это спасибо маменьке, а не тайге. Танька была маленькой и слабой, но вовсе не была униженной или зависимой. Тут она стала сама по себе, и никаких мужиков не нужно было Таньке бояться. Так что нет, уйти ей совсем не хотелось.

Слабый человек боится и ломается, столкнувшись с опасностями, подчиняется обстоятельствам. Сильный человек опасности преодолевает, а обстоятельства использует. Тринадцатилетнюю девчонку Таньку приходится считать сильным человеком, потому что она использовала обстоятельства, а именно тайгу и заброшенную в ней избушку. Самое простое было, конечно, отъесться, отдохнуть и двинуться в обратный путь. А Танька решила остаться…

Для начала девочка подшила для себя одежду, пригодную для таежных дорог получше футболки и юбки: мужскую рубаху из фланели, трико, ватные штаны, ватник. В такой одежде можно было и спать посреди леса, прямо на земле… все по уму.

Потом Танька долго точила нож; точить ножи Танька умела, и к вечеру узкий хозяйственный ножик с деревянной ручкой сделался острым, как бритва!

А остальные две задачи Танька стала решать комплексно, одновременно: училась ходить по лесу, понимать происходящее вокруг и училась находить в лесу еду. С грибами, ягодами понятно. В ближайших окрестностях избушки оказалось легко за час-два собрать несколько ведер лисичек — столько, что съесть все равно физически невозможно, даже если питаться только грибами. Хорошо, хозяин избушки позаботился, оставил приличные запасы соли. Танька солила грибы в бочонке, и за два дня без особенных усилий он наполнился.

На реку, приблизительно за два километра, ходить приходилось не по тропинкам людей. Протоптанные зверями дороги всем хороши, но жаль, что низкие, ветки над ними смыкались на высоте Танькиной шеи. Сразу видно было, что протоптали тропинки существа, которые ниже человека. Но это единственное, что в них неудобно, а вообще звериные дороги и экономны, и неплохо утоптаны. И вода на них почему-то не застаивалась после дождей, как на дорогах, сделанных человеком.

Вообще-то ходить по этим тропинкам Танька немного боялась, — ее легко мог найти по следам какой-нибудь сильный хищный зверь. Страшно… Но и ходить без этих тропинок Танька тоже никак не могла.

На реке Танька ловила рыбешек собственной рубашкой: клала ее на дно, и мальки сантиметров по пять начинали ходить над рубашкой. Резкий рывок!!

В мелких протоках ручейков Танька научилась ловить и рыбу покрупнее… и научил ее медведь. Часа два лежала Танька, боясь шевелиться, перед этой луговиной, где ручей растекался на множество мелких проток, вяло сочившихся между кочек: по луговине бродил мелкий светлый медведь, лапой выдергивал что-то из проток и поедал — вроде бы, серебристо блестевшую рыбу, и довольно крупную на вид.

Зверь ушел с измазанной серебром мордой, а Танька потом сходила на луговину, посмотрела… Вот по мелкой-мелкой протоке, чуть ли не задевая дно животом, берега протоки боками, двигался здоровенный, граммов на четыреста, хариус. Ага! Танька рванулась вперед, но рыба мгновенно кинулась по руслу, с неожиданной скоростью промчалась в более широкую протоку, и так и летела, пока не исчезла совсем.

Значит, так просто ее не поймать… А если перегородить протоку? Сломать несколько веток, вбить в дно не стоило ничего. Вопрос, как часто ходят хариусы по этим протокам… Вот один! Крупная рыбина билась, упершись в загородку, но даже развернуться ей было непросто. Хариус потерял время, Танька упала на него животом, подцепив скользкое тело, выкинула на сушу… и бьющаяся добыча тут же плюхнулась в другую протоку. Значит, опять не так…

Следующего хариуса Танька загнала, как прежнего, но не стала выдергивать руками, а прямо в воде проткнула копьем — остро отточенной веткой. И унесла, повесила на ветку дерева. К вечеру, когда стала спадать жара и незачем стало оставаться в таком привычном для медведей месте, Танька унесла трех здоровенных рыб. Назавтра — уже семерых. Необходимостью стало солить не только грибы, но и рыбу…

Труднее всего было добывать мясо, но и тут кое-что получалось. Во-первых, Танька стала ставить силки. Тонкая леска, хранившаяся на чердаке избушки, очень подходила для силков, и только по неумению Танька ловила рябчиков гораздо реже, чем могла бы. Но с рябчиками-то что… Свернуть шею рябчику было несложно, — в конце концов, пока в хозяйстве еще были куры, кто сворачивал курам шеи, ощипывал их и потрошил? У бабки и мамки были занятия поважнее — водка.

Вот когда в силки угодил заяц… Боязно и подходить, так сильно дергал заяц деревце, к которому привязала силок Танька, трудно было убивать такое крупное животное. Пришлось воспользоваться копьем, — деревянной заточенной на конце палкой — потом ножом, и долго стоял в ушах страшный крик умиравшего зайца, так похожий на крики ребенка. Зато мяса стало сразу много.

А во-вторых, Танька училась кидать камни: на речке, поблизости от утопленной на отмели рубахи, пока над ней скопятся рыбки. Первый день камни летели, куда Бог на душу положит, потом стали ложиться ровнее, точнее… К концу недели камни стали попадать в сидящих на ветках птиц. За день беспрерывной охоты Танька сшибла зяблика, сороку, синицу, еще двух каких-то незнакомых ей птиц. Птицы на другой день стали садиться подальше, не подпускали ее, или Таньке только показалось?

Тогда девочка ушла подальше, и там, в отдалении от прежних мест охоты, снова сшибла крупную лесную птицу с хохолком на голове… Танька не знала названия.

Уже к концу первой недели Танька почти перестала есть крупы и лепешки из муки, а к консервам и не прикоснулась. От хорошей еды, от жизни на свежем воздухе у Таньки округлились руки и ноги, налилось силой тело, а кожа стала смуглой и блестящей. А еды в избушке стало больше, чем неделю назад. Впереди, правда, похолодания, заморозки, когда ходить придется в сапогах и в ватнике, а грибы и рыба исчезнут, придется есть заготовленное…

И конечно же, лес оставался местом непонятным, страшноватым. Кроме того мелкого светлого зверя, Танька не сталкивалась с медведями, но прекрасно, понимала — из того, что она зверей не видит, еще не следует, будто их нет.

Раза три Танька слышала фырканье какого-то большого животного из чащи, и всякий раз сразу уходила, не выясняя, кто это. Большой коричневый зверь, загребавший длинными ногами, раз прошел метрах в ста от Таньки, скрылся в кустарнике… Рогов у этого лося не было — наверное, самка. Танька далеко обошла это место, потому что боялась крупного дикого зверя.

Созревали кедровые орехи, их можно уже было есть, и Танька собирала шишки, по вечерам лущила, делала в избушке еще и запасы орехов. Главный сбор, конечно, должен был начаться уже к холодам, но и сейчас в кедрачах пересекались медвежьи следы, накладывались на раздвоенные копытца животных, которых Танька долго не могла определить. Девочка ходила на сбор только утром, когда зверей не должно быть… И не убереглась: раз из-за кедра, метрах в пятнадцати, высунулась жуткая косматая голова — то ли свинья, то ли вообще что-то ужасное. И это чудовище, с хрустом раскусившее кедровую шишку, совершенно по-поросячьи зажевавшее то, что оказалось во рту, повело в сторону Таньки длинным рылом с клыками, торчащими из пасти, так хрюкнуло вдруг на весь лес, что девочка словно взмыла на кедр. Так и сидела Танька на здоровенном суку, пока стадо диких кабанов перемещалось, кормилось, махая хвостиками и басовито хрюкая.

Таньке и в голову не приходило, что на таких зверей можно охотиться… В смысле, что она может на них охотиться. Но судя по всему, кто-то на кабанов охотиться вполне даже мог, потому что через два или три дня Татьяну разбудил полный смертной муки визг и вой. Покрывшись холодным потом, слушала Танька, как где-то не очень далеко, в километре или в двух, погибает кабан. Только раз за всю свою деревенскую жизнь слышала Танька что-то похожее — когда пьяный резник выпустил свинью, не смог заколоть ее трехгранным штыком, и эта свинья долго бегала по задворкам, пока ее не застрелили из ружья. Но тогда свинья визжала куда слабее; тут орал куда более мощный организм.

Скоро Танька услышала нарастающий в глубине леса шум убегающего стада. Топот бегущих животных заставлял, казалось девочке, ходить ходуном саму землю, казалось, подскакивают сами нары. Шум стада постепенно затихал. Куда они бежали? Кто напугал? Все это вопросы без ответов…

Утром Танька осмотрела следы, убедилась — мимо избушки промчалось стадо кабанов. Кто напугал их? Кто смог сделать так, чтобы кабан выл и визжал на весь лес? Танька пыталась найти место трагедии, но это ей не удалось, и она никогда не узнала, что тут случилось. А от этого происшествие осталось еще более таинственным.

Самым трудным оказалось найти места, где можно безопасно провести ночь. Танька искала такие места на расстоянии нескольких часов хода от избушки — чтобы можно было дойти до такого места, переночевать, а потом забраться на такое расстояние, на какое не уйдешь за один день.

В одном направлении Танька нашла огромное дупло в стволе кедра, на высоте нескольких метров. В другом направлении нашла выворотень — рухнувшую от ветра пихту, корни которой при падении вывернулись из земли и выворотили с собой довольно много породы, весь верхний слой почвы с насытившими почву камнями. Тут открывалась узкая каменная щель, в которую вполне могла протиснуться Танька и переночевать, подстелив снятый ватник и уставив свое копье — заточенную палку — в сторону входа.

Танька ходила за пихтовый выворотень, и нашла в нескольких часах ходьбы очень натоптанную зверями тропу, ведущую все время вверх и вверх. То совсем рядом с тропой, то отдаляясь, звенел и журчал ручеек, почему-то очень веселивший Танькину душу. Под этот ручеек хотелось петь, танцевать, и Танька даже немного попела под звон ручейка. Попела без слов, просто издавая приятные для нее, мелодичные звуки.

Хотелось пройти подальше по загадочной тропе, вдоль ручейка. Да что там «хотелось»! Таньку тянуло туда, как на канате, пришлось сто раз напоминать себе, что если Танька не успеет вернуться к норе под выворотнем, ночевать ей в лесу, без всякой, даже малейшей, защиты. Но это место Танька запомнила, и наметила, как первое место для изучения. А через три дня пришел медведь.

То есть пришел он первый раз, еще когда Танька ходила в свой поход: вот они, следы на земле, вот глубокие царапины на дверях. Кто-то сильный подцеплял когтями двери и дергал, толкал; хорошо, что Танька закрыла дверь на задвижку и на штырь, зверь не догадался, как открыть.

А второй раз медведь пришел через день после возвращения Таньки из похода, появился рано вечером. Солнце только начало садиться, когда лущившая орехи Танька заметила какое-то движение в лесу… Кто-то крупный шел к избушке целенаправленно и бесшумно, совершенно не по-звериному. По понятиям Таньки, быть может и не очень верным, звери не должны были иметь целей — то есть не должны были идти через лес зачем-то, не обращая внимание на все остальные возможности. Так, двигаясь с заранее намеченной целью, должны были ходить скорее люди… Этот медведь ничего не нюхал, ни на что не смотрел и ни на что не отвлекался. Он шел прямо к избушке, и все. Зачем?!

Впрочем, и вопроса зачем Танька тогда не задавала. Бросив мешок с шишками и банку с налущенными из шишек орехами, Танька пулей кинулась в избушку и заперлась там на засов. Вовремя! Потому что зверь был уже здесь, и уже подцеплял лапой дверь, уже дергал… Впервые Танька оказалась так близко от медведя, пусть и отделенная от него бревнами стенки. В нескольких шагах от нее дышал могучий зверь, словно работали мехи, острый кислый запах вместе с запахом тухлятины заполнял избушку, от него перехватило дыхание. Танька слышала, как медведь скребет лапой по двери, ищет щель… Вот в щелке показались его когти, потянули…

Дверь, сколоченная из досок толщиной в сантиметров пять, запертая на засов — на целый брус, выдержала. А медведь, словно поняв бессмысленность ломиться в двери, быстро обошел вокруг избушки, встал напротив окна, и вдруг тихо, как показалось Таньке, призывно, рыкнул. Танька подошла к окну так, чтобы видеть, и в то же время чтобы успеть отпрянуть, если что. То есть влезть, в крохотное оконце не сумел бы и медвежонок на втором году жизни, но ведь зверь мог и просунуть в окно лапу…

Но медведь ничего не просовывал, он только стал вдруг странно ритмично фыркать — Таньке показалось, он поет. По крайней мере, Танька не раз издавала такие ритмичные звуки без слов, когда ей было хорошо, особенно по вечерам, глядя на желтый таежный закат, опускавшийся в чащобу леса. Так же пела Танька и на ручейке, поднимаясь по неведомой тропинке.

Вот и медведь тихо фыркал, выдерживая между звуками интервалы, повышая и понижая тон, как пение. Танька запомнила несколько тактов, и тоже стала фыркать, как медведь.

Величайшее изумление мелькнуло на морде животного, и медведь вдруг плюхнулся на зад. Танька не выдержала, расхохоталась от его вида, и повторила еще несколько ритмичных фырканий, стараясь понижать и повышать тон, как это делал сам медведь.

Зверь склонил голову к плечу, задумчиво заворчал. Вид у него стал очень озадаченный, а потом зверь снова зафыркал, и стал теперь еще и негромко ритмично ворчать, тоже повышая и понижая тон, делая разные паузы между издаваемыми звуками. У Таньки плохо получалось ворчать, она не была уверена, что сможет точно повторить все за медведем. Но зверь опять свесил голову к плечу, полез в затылок таким жестом, что Таня опять засмеялась. Она и не заметила, как перестала бояться зверя; он стал ей интересен и забавен.

Так они перекликались довольно долго, девочка и медведь: медведь фыркал, Танька за ним повторяла. Почти стемнело, глаза зверя стали отсвечивать зеленым. Тогда медведь встал, издал еще серию фырканий. Танька повторила эти фырканья, и медведь вдруг встал, развернулся к ней задом, целенаправленно двинулся в лес. Все время, пока Танька видела его мощный огузок с маленьким несерьезным хвостиком, она чувствовала: медведь вел себя как человек, который попрощался и пошел.

Ни за какие коврижки не вышла бы Танька сейчас из избушки, хотя уже прошел момент, когда зверь напугал ее до полусмерти. И только утром она узнала, что медведь еще и не тронул ее кедровых орехов, рассыпанных около порога… Это было уж совсем невероятно!

Может быть, медведь еще вернется? Танька почему-то чувствовала, что зверь еще появится, что он пропал не навсегда. Ведь был же он тут без нее, и вернулся. В другой раз он сможет застать ее врасплох… А что, если обмануть зверя? Уйти от него из избушки, пусть в другой раз зверь опять застанет ее пустой. Скажем, пойдет Танька изучать эту странную тропку с ручейком…

Танька подождала еще день, все приготовила заранее, чтобы выйти пораньше. Сложнее всего было со спичками, потому что коробок в избушке хранился только один. Танька давно приспособилась никогда до конца не гасить огонь, хранить его под слоем пепла. Только уходя на два дня, девочка потом снова тратила спичку, разжигая огонь в печи. Тут она решила взять спички с собой и если не найдет убежища, развести на ночь огонь.

Соленые хариусы, холодная каша, завернутая в платок, грибы в туеске, береста, три спички и кусок коробка в железной притертой коробке, нож и остро заточенная палка — вот с чем собралась Танька исследовать тропу, ведущую вдоль ручья. Тропу, лежащую за одним из найденных Танькой мест для ночевки — за норой под выворотнем.

Танька переночевала под корнями вывороченной пихты, а утром пошла дальше; она быстро нашла неисследованную тропу, ведущую вдоль гремящего по камням ручья, и пошла по ней, поднималась все выше в горы. Танька шла от норы весь день, отвлекаясь только для того, чтобы камнем сбивать бурундуков и поползней и чтобы их приготовить и съесть. Кашу она оставила на потом, да и рыба еще оставалась.

Танька боялась обнаруживать себя, но настроение у нее было такое хорошее, что девочка все время напевала. Не пела песню, а просто напевала без слов.

В конце концов, какие бы сложности не мешали жить Таньке, какие бы проблемы не угнетали ее, а оставалась она здоровой девчонкой-подростком. И стоило Таньке стать сытой, выспаться и выцарапаться хотя бы из части своих повседневных унижений, как установилось естественное: настроение у Таньки было, как правило, хорошее, и даже более чем хорошее. Танька уже месяц была счастлива, и в крови у нее словно лопались пузырьки шампанского, энергии было невпроворот, а жизнь казалась совершенно лучезарной.

Ну, появился какой-то непонятный медведь, приходится с ним разбираться. Ну, очень может быть, потом будут еще всякие проблемы, и вообще — неизвестно что говорить охотнику, когда он придет в избушку. Но сейчас-то, сейчас! Вон небо синее, облака белые, кедры красивые торжественные, выше в горы — стоят они реже, на каменистой почве, раскидистые славные деревья. Бежит, звенит ручеек, звенит под ногами плотная, убитая камнем земля, уводит куда-то тропинка… И хотелось бы не петь, да не получается, хоть убейте! Невозможно не петь в такой день.

Танька уже шла по тропинке, пробитой в земле давно и плотно утоптанной ногами множества ходивших тут существ. Людей? Мало вероятно, что людей. Танька не беспокоилась — она привыкла ходить по звериным тропкам, а эта была даже удобнее многих, почти не надо было нагибаться.

Так шла и шла Танька, сама не зная, куда идет, пока не замаячила впереди огромная скала, закрывающая небосвод. Скала была странной по форме: больше всего напоминала она медведя, который сел на зад.

Танька одолела последний подъем, перелом местности кончился. Перед Танькой оказалось озерцо, и как раз из этого озерца вытекал, прыгал по камням приведший ее ручеек. Озерцо лежало неподвижное, с темной прозрачной водой. Могучие кедры стояли вокруг озера, отражались в спокойной, еле текущей воде. Почему-то здесь было тише, чем в любом другом месте тайги. Не стонал, не шуршал ветер, не было слышно насекомых. Таня сразу почувствовала, что место это особенное, торжественное… Тем более, когда Таня попила из озера и вдруг почувствовала, как сразу прибавилось сил.

Таня немного посидела у воды, съела последний кусок бурундука и поела холодной каши. Немного отдохнув, девочка пошла вдоль весело журчащего ручейка: ей захотелось посмотреть, выбегает ручей из-под скалы или течет вдоль нее. Ручей выбивался из скалы, а возле него на толстых кольях сидели три черепа. Что-то лежало и у основания колов. А, это цветы тут лежат, какие-то желтые копешки… Таня тоже нарвала цветов, бросила в груду, лежащую возле колов с черепами. Ей захотелось попытаться сесть, как сидит этот медведь-скала… Получилось!

Как будто тихая легкая музыка поднималась от озера, разливалась в воздухе этого удивительного места. Тут, под ритмичное журчание ручья, в царящей предвечной тишине, хотелось что-то сделать, словно под музыку. Ну что может угловатый тринадцатилетний подросток, тем более никак не ученный танцевать. Да что там, «танцевать»! Танька не слыхала никогда даже нормальной музыки: ни русской, ни зарубежной классики. Вивальди, Мусоргский, Шостакович, Гайдн — все эти имена оставались неведомы Таньке не меньше, чем названия галактик, летящих в бесконечности за миллиарды световых лет от Земли. Все музыкальное образование Таньки сводилось к звукам, издаваемым по радио или слышанным в автобусах или на рынках (если это можно назвать музыкой).

Захотев танцевать, Танька стала делать, что было в ее силах, в пределах ее умения: покачивать бедрами, переступать под музыку. Она же здесь одна! И девочка подняла над головой руки, стала приплясывать, покачиваться перед скалой и черепами. Приятно было двигаться, напевая себе самой для ритма, Танька полностью ушла в этот свой танец.

Позади вдруг сильно стукнул камень. Таня обернулась… и если не завизжала изо всех сил, то по одной только причине: горло у нее перехватило. Потому что в нескольких метрах от Таньки стоял медведь. Поджарый, тощий и длинный, он стоял и внимательно смотрел. Как ни перепугалась Танька, а все же это было совсем не то существо, что месяц назад поселилось в охотничьей избушке. Танька была и сильнее, и стократ уверенней в себе. И мало чего она боялась…

Да к тому же этот медведь очень уж напоминал того, другого, что приходил ночью к избушке. Нет, это был не тот же самый зверь! Но то же странное, целенаправленное поведение, очень похожее на поведение человека…

Медведь молча рассматривал Таньку, и девочка почувствовала почему-то, что бояться его совсем не надо. Ни угрозы, ни хищного интереса не было в позе животного, в выражении глаз и морды зверя — только доброта и интерес.

Внезапно медведь начал фыркать, понижая и повышая тон, делая разные паузы между звуками. Так же точно фыркал и медведь, напугавший ее в избушке охотника! Но тот зверь не только напугал, он еще и научил ее кое чему… И Танька ответила медведю таким же фырканьем, какое слышала от того, первого.

— У-уфф! — примерно такой звук вырвался у медведя, и зверь опустился на зад.

А для Таньки началась другая, невероятная жизнь. Если бы Танька читала фантастику, она, наверное, сравнила бы себя с человеческим детенышем, выросшим на другой планете. Но Танька фантастики не читала, да и вообще плохо умела читать. А с этой осени, осени 1996 года она стала забывать даже и то невеликое умение читать, какое у нее было раньше.

Глава 15. Невеста медведей

Январь 2001 года

Таньке опять не спалось, и вообще ничего толком не делалось. Не хотелось совершенно ничего. Ни спать, ни играть, ни даже думать. Все как всегда — спит беспробудно, мерно сопит бурая туша. Шебуршатся Яшка с Петькой — опять шлепают картами, паршивцы.

И опять тоскливо, тошно… В Старых Берлогах всегда немного тоскливо — потому что можно только спать. Ну, почти только спать, скажем так, больше заниматься как-то нечем. А ведь она не может спать всю зиму.

Таня встала, прошла по проходу чуть дальше и выше, ближе к выходу. Тут было холодней, а в сильные морозы совсем плохо. Печурка выручает, но с каких пор? С тех пор как она, Танька, сама может сделать работу мужика, наготовить дров. Со второй зимы это все так, а в первую было совсем худо. Появись в первую зиму Яша с Петей — скорей всего, пропали бы от холода. В первую зиму Таня куталась во все, что только нашлось в медвежьем городе, тряслась от холода, прижимаясь к бурым теплым тушам.

Они ее жалели, медведи. Коршун и Мышка клали между собой, согревали собственным теплом, и Таня постепенно согревалась, чуть не сутками спала между этими двумя… проснешься и сразу пугаешься — неужели опять среди людей?! Неужели слева пьяная мать, справа — такая же бабушка?! Сейчас послышится классический стон:

— Танька… Тошно мне… Тошно! Похмелиться дай, принеси, Танька…

Уже стискиваешь зубы, кулаки… и тут вдохнешь холодный смрад берлоги, и сразу же так хорошо…

Все плохое позади, ты уже дома! В полусне протянешь руку, пощупаешь огромный холодный нос, клыки за тонкими губами, а нос еще сморщиться и фыркнет. Вот и лапы, все в длинной шерсти, с такими длинными надежными когтями, а если протянуть руку изо всех сил, можно нащупать и ухо… круглое, большое ухо, и оно от твоего хватания само по себе напряжется, вывернется из руки. Все такое большое, надежное, все доказывает — ты уже не среди алкоголиков… И можно вздохнуть от удовольствия, перевернуться на другой бок, прижаться головой к груди, вдохнуть сложный острый запах зверя, и почувствовать тяжеленную лапу на плече или на боку. И знать, что тебя не ударят, не унизят, не отнимут еду, чтобы влить в себя то, что они вливают в себя. Боже мой, до чего хорошо!

В свое второе лето Танька как смогла, заготовила дров, договорилась с медведями, и ей дали эту часть берлоги, чтобы она могла жить зимой. А «буржуйку» медведи украли… Танька так и не поняла, где. Так и поставили эту «буржуйку» с изогнутой трубой, чтобы не заваливало снегом, и позволили топить, если станет уж совсем невыносимо. Во вторую зиму почему-то было не так холодно. Танька понимала, почему — у нее больше одежды, есть валенки… Да и попросту она куда сытее. Все больше мясо, все больше всухомятку, редко-редко варит она себе суп или чай, а от сытной жирной пищи только становишься крепче. Приятный жирок стал ложиться на ребра, на бедра, и на таких, покрытых жирком сытых ребрах не так страшны стали рубцы — след времен, когда маманя повадилась драться палкой. Рубцы тоже побледнели, заплывшие жиром, на тугой, плотно облегающей коже.

Танька следила за собой: мылась водой, а зимой снегом, или растапливала снег. Медведи посматривали на ее ведро, потом попросили научить их носить в ведрах все, что нужно. Пожалуйста, Таньке не жалко! Танька показала и как носят в ведрах воду, и как хранят в них всякие припасы. Танька знает — медведи ее не тронут, им вовсе не нужно ни ее тела, ни глумливо закричать ей вслед, ни напугать, ни смутить. Если звери и видели, как моется Татьяна, им было только интересно, и они учились.

Танька жила в берлоге, а держала себя чисто — часто мылась, все время меняла белье; она помнила, до чего можно дойти, как она дошла к концу той, первой зимы, проведенной в Берлогах, зимы 1996–1997 годов. Весной стало страшно смотреться в зеркальце — нечесаная, грязная, изможденная! И как хотелось ей поесть хоть чего-то в эту первую голодную весну.

Медведи запасают ей теперь еды на зиму, и она тоже запасает все, что можно. Медведи отъедаются и заваливаются спать… но вот посмотрели, посмотрели на нее, и стали тоже натаскивать кедровых орехов и грибов… Страшно подумать, сколько они жрут!

И из одежды медведи много раз приносили то, что считали полезным для Таньки. Представлений о размере у них не было и в помине, но что Танька не надевала, то использовала для постели, чтобы спать в груде ветоши, или чтоб утепляться зимой.

Теперь у Татьяны есть такие вещи, о которых она и подумать никогда не могла! У нее есть дубленка, есть красивые платья и кофты, есть теплые колготы и штаны, в которых не страшно и зимой, есть валенки без единой дырки, есть даже нейлоновые рубашки — но в них холодно и тело плохо дышит. Их Таня не любит, и они праздно висят, засунутые в мешки, на сучках столбов, подпирающих Великие Берлоги.

Все есть у Таньки, все у нее есть в Великих Берлогах, даже компания себе подобных: три года назад стал строить в горах себе базу-схорон старый вор по славной кличке Зверомузыка. Воспитанный в зоне, Зверомузыка привез с собой на базу, чтобы отдыхать, старого, опытного педрилу по кличке Изольда, да двух мальчишек на вырост. Все бы хорошо, но мальчишки огляделись, и раз вокруг лес, ломанулись бежать. Медведи нашли их, уже ослабевших от голода: мальчишки хоть и убежали, прихватив компас, но пользоваться им не умели.

Яшка и Петька за первую же осень откормились так, что еле могли влезть в старые штаны, и вели себя вполне прилично. А попробовали бы они! Эти паршивцы как привыкли к этой жизни, осмотрелись, поняли, что их не выгонят и не сожрут, так устроили: обвернули газетой лапы Комару, и подожгли. Это их такой игре научили — во сне подожженный дергает ногами, получается «велосипед». Ну, с медведями так не проходит, всыпали Яшке с Петькой очень сильно. Танька даже посочувствовала им, вспоминая маменькину палку, но вообще-то медведи были правы. Танька даже потом прочитала мораль Яшке с Петькой, и надо им отдать должное — сообразили, как себя надо вести. К тому времени мальчишки и по-медвежьи уже понимали, им не только Танька объяснила.

Нет, Танька любит медведей. Они справедливые, умные… И все равно последний год — все тяжелее ей одной. Тоскливо, тоскливо, одиноко… Танька прижалась ухом к спине Мышки, к длинной пушистой шерсти: огромная спина, бурая, раза в три шире спины человека. Бух! Бух! Бух! — колотилось сердце старой медведицы, редко и мощно, сквозь двадцать сантиметров мышц и сала. Всегда было приятно слушать, как колотится сердце, но и это занятие потеряло свою прелесть для Татьяны.

Тоскливо, тоскливо… Наверху уже не метет, уже сверкает под солнцем снег, слепит глаза. Татьяна отвалила крышку люка, быстро выбралась наверх, захлопнула — не пускать холод в берлоги.

Ну почему ей так разонравились все вокруг?! Ну чего ее вдруг стало тянуть к людям?! Чем ей плохи Мышка и Коршун? Если она захочет, сможет опять спать между медведей, в их уютном тепле. Не хочется… Ну почему?!

Да потому что все они медведи, вот почему! Они все хорошие, добрые; если и едят охотников, так ведь за дело, чтобы не убивали медведей, не жрали их мяса и жира, не одевались в их шкуры. Таня рада, что живет теперь с медведями, что может говорить на их языке и что медведи ее любят. Но ведь она уже пять лет тут живет! Пять лет, и теперь она взрослая. Она знает, что ей надо…

Вот у Мышки есть Коршун, ей хорошо… Вот у Пихты есть Восход, у Слюнявой есть Выворотень… А кто может быть у нее? Яшка, когда вырастет? Нет, Яшка ей как брат, ничего больше. Да и маленький он еще совсем, пока вырастет — Танька успеет состариться. Его еще воспитывать сто лет…

Что, замуж идти за медведя? Танька видела, как они любятся, медведи — они ведь не особенно скрывают. Никакого отвращения к медведям Танька не испытывала и любиться со зверем вовсе не считала бы зазорным. Но нет, таким членом, как у них, любую женщину медведь бы попросту убил. Медведи — только для медведиц.

Да и не в одном этом деле все, чего хочет Танька. Никогда и никто не любил ее, не голубил. Никому не было дела, тепло ли ей, хорошо ли, сыто. То есть медведям было дело, но не людям. И не ласкал ее, не говорил приятных слов, не трогал ее ног, не целовал плечи. Где ты, кому она хотела бы позволить?!

Никто не называл ее ласково, не берег, не радовался, какая у нее родинка между грудей, какие полные губы, какая она гибкая выросла. Она и сама о себе привыкла думать, как о Таньке. Кто бы когда сказал: «Танюша… Танечка…». Ведь везет же другим девушкам, зовут их так! Есть кому их так звать… А ей пора, она уже совсем большая, Танька. Пять лет минуло с той поры, как убежала она, Танька, в лес от пьющих родителей…

Еще год назад все было готово, чтобы пойти к людям, посмотреть, как у них делается все это, поискать себе кого-то. Она ведь часто выходит из Старых Берлог, гуляет по зимнему лесу. Лыжи у нее тоже есть — широкие, лесные лыжи, в них можно даже по рыхлому снегу. Толстолапый просил ее не ходить в ясную погоду, чтобы по следам нельзя было найти Старых Берлог. Просил гулять только в метель, когда заметает следы, или перед самой метелью.

Танька прекрасно понимает, что нельзя раскрыть Старые Берлоги. Место это священное, здесь жили еще Самые Первые — Кедр, Ураган и Лось. И к тому же страшно подумать, что будет, найди люди это место — где спят сразу двадцать и тридцать медведей! Половину Народа смогут выкосить существа, способные питаться мясом и жиром Говорящих. Танька не предаст медведей, она не наведет на них охотников; она не будет уходить в ясную погоду, оставляя за собой различимый, понятный каждому след.

О том, чтобы не ходить в поселки, Толстолапый и не говорил, тут все ясно. Танька понимает и про это — ходить нельзя, но вот такой запрет она нарушит… Она думала и в прошлую зиму — дождаться, пока заснут медведи, и пойти. Они ведь не узнают никогда… А Танька никогда не наведет, никогда не предаст. Она только сходит — и назад. Только познакомится, постарается найти парня, который захочет назвать Танечкой.

Не падает снег, но хмурится небо, колышется над кедрами сплошная серо-белесая пелена. К вечеру начнется снегопад и продержится не один день. Когда живешь в лесу, начинаешь понимать без рассуждений, без усилий разума, какая погода будет в ближайшие дни, и очень редко ошибаешься. Танька вздохнула, и толкнула дверь… Медведям-то дверь не нужна, а Старым Берлогам не нужны и отдушины, чтобы шел свежий воздух — очень уж много тут ходов, пустот, большое пространство. Потому не поднимаются нигде потоки теплого воздуха из-под снега, по которым находят берлоги. Ни один человек ни за какие коврижки не нашел бы Старые Берлоги после того, как нападает, укроет их снег, и не видно станет входа в гигантскую промоину, переходящую в пещеру. Тут не то что медведи — тут целое стадо слонов могло бы прятаться лет двести…

Только Танька приделала дверь, чтобы можно было выходить и зимой, бегать на лыжах по лесу. Яшка и Петька ленивы, подыхать будут со скуки, а не выйдут. Танька захлопнула дверь, чтобы не пускать холод в Берлоги, еще раз поглядела на пелену, колыхавшуюся над соснами, над снежными склонами хребта. Да, снег обязательно пойдет!

…Через несколько часов зачернели под склоном горы домики. Танька глядела на поселок — в домах горело электричество, из окон на сугробы струились потоки света, поднимались из труб столбы дыма. Дым относило ветром, последнее время ветер задул порывами, иногда пробрасывало снег. Свет из окон казался мутным и видно было хуже, чем хотелось бы.

— Алешка, ты куда?

— Мы тут! Давай за нами! Ау!

— Дашка, ты еще не собралась?! Мы тебя сейчас вытащим!

Молодежь шла, собиралась к длинному большому дому в центре поселка, и возле этого дома уже стояли люди. Все они почему-то орали, и к этому ору еще кто-то разворачивал, пробовал баян, а еще где-то орала музыка… сразу слышно, что механическая, не сделанная человеческими руками, а из железа. Да еще и лаяли собаки. «Слишком много шума» — невольно подумалось Таньке. Но в то же время девушке стало ясно, что ей повезло — молодежь собирается вместе, наверно, будут танцевать.

Медведи считали Таньку маленькой и слабой, оберегали ее от всего. Она и слабая — в сравнении с медведями. Но за несколько часов, пока Танька бежала на лыжах, сокращала железные мускулы, она утомилась не больше, чем утомился бы любой из нас от лежания на диване. Там, внизу, затевалось что-то очень важное для нее, очень полезное, и девушка подождала еще одного: когда начнет сыпаться снег. Ждать пришлось буквально несколько минут, и не видимая за пеленой мягко падавшего снега, Танька лихо съехала вниз, в крутящихся потоках снега побежала вдоль деревенской улицы. Она заранее заметила здание, где собиралась молодежь — туда, к зданию, шли все, кого она видела сверху.

Танька нашла место у чьего-то забора, чтобы снять в этом месте свои лыжи. Она ведь понимала — на танцы мало кто придет на лыжах, и нечего очень уж выделяться. Из-за забора с хрипом, с воем стал лаять цепной пес. Животное буквально бесилось, с покрасневшими глазами рыло лапами слежавшийся снег, натягивало цепь в тщетном желании дотянуться до девушки. Что такое?! И догадалась — от нее же пахнет медведем! Запах вряд ли выветрился за несколько часов пути. А под шубой ведь пахнет и платье… И сама она, наверно, тоже пахнет зверем… Ладно, кое о чем Танька подумала!

Девушка достала флакончик духов… пользоваться ими в Старых Берлогах и думать было нечего: все сразу вскочат, проснутся, начнут чихать и кашлять, пока не выветрится запах… невероятнейший смрад для медведей. А тут Танька расстегнула шубу, открутила крышку флакончика…

— Катька, это ты?!

— Я Танька…

— Ты Женькина подружка?! Я тебя знаю, ты Танька Анисимова, пошли с нами!

Танька готова была сказать, что девчонка ошибается, но та тараторила, не слушая, тащила уже надушенную Таньку за собой. Переход от молчания леса к миру шумных людей произошел слишком быстро, Танька обалдела уже от общества девицы, болтавшей беспрерывно и что-то совершенно непонятное для воспитанницы медвежьего народа, а тут еще шум болтовни множества людей, крики и вопли, какие-то непонятные движения, целая волна невероятного смрада от курева. Таньке показывали кого-то, и ее показывали кому-то… слово «знакомили» тут не подходит, потому что предполагалось — она знает всех, все эти парни и девицы знают ее. И ее «узнавали», вот что самое невероятное!

— Ты же из Малой Речки?

Танька автоматически кивнула.

— Ты у Женьки будешь ночевать?

— Ну-у… Да, у Женьки.

И все было ясно, ей отвели место в компании.

В здании школы навалилась еще и духота, а шум казался попросту невыносимым. Танька еле-еле понимала, что сегодня приехала компания из Малой Речки, и что она, оказывается, из этой компании. Тем лучше, никто не удивляется малознакомому лицу… В Таньке поднималось, вспоминалось само собой полузабытое — хитрость затравленного человеческого детеныша, умеющего врать, выкручиваться и притворяться, жить в мире, где у него нет друзей. Вот только слишком много шума, крика, и очень уж стало тут душно… Танька чувствовала, что струйки пота уже бегут у нее между лопатками, набегают на глаза.

— Гляди, Танька-то у нас уже вмазала! Танюха, давай еще вмажем!

Танька автоматически кивнула, и ее куда-то потащили. Тут в длинной узкой комнате стояли унитазы, сильно запахло мочой и фекалиями. Только тут, в школьном туалете, к Таньке до конца вернулась память. Была она, была в этом туалете, была в этом зале, была в классной комнате, где скинула шубу на груду таких же шуб! Вот он, мир, из которого она сбежала в лес…

Но задуматься Таньке не дали. Девушка, о которой Танька должна была знать, что она Лиза, сунула Таньке в руки бутылку. Танька понюхала… В бутылке плескался отвратительный портвейн, и девушку передернуло.

— Ой, тебе наверно, лучше водочки?

Танька обалдело кивнула, и в другой руке у нее появилась бутылка с прозрачной и еще более зловонной жидкостью. Все смотрели на Таньку, и она отхлебнула из бутылки. Губы, рот и внутренности обожгло, а бутылку уже отрывали от онемевших танькиных губ:

— Ишь, разохотилась! Мы тоже хотим!

Говорили весело, с улыбкой, отхлебывали, пуская водку по кругу, а Татьяна, как ни странно, почувствовала себя лучше и свободнее. Глотка водки — первого за ее жизнь, да на пустой желудок, оказалось более чем достаточно: она сразу же и сильно опьянела. Водка растеклась теплом по ее телу, сделала ватными ноги, заставила глаза блестеть. А главное — водка оглушила, и Танька, как человек, принявший большую порцию успокаивающего, перестала вертеть головой, удивляться, показывать непонимание… И тем самым перестала демонстрировать всем окружающим, что она не понимает происходящего.

И даже когда начался грохот, Танька не вскинулась, не присела, закрывая голову руками.

— Ой, девки, пошли танцевать!

В зале уже плясали — и группами, и парами, и каждый сам по себе — кто как хотел. Танька вступила в круг, затанцевала, ладно переставляя ноги, красиво двигая руками и всем телом. Танцевала она хорошо, и ей понравилось — кто как не Танька плясала каждый год перед Самыми Первыми, плясала и когда просили, и просто так, от удовольствия жить на белом свете, чувствовать себя и свое тело. Она любила плясать, выражать в движениях себя, свою благодарность Самым Первым, открывшим Старые Берлоги, Место Исцеления и другие важные места.

Да, очень хорошо плясала Танька, хорошо, свободно двигалась в идущем ей синем в клеточку платье, но вот тут-то всем сразу и стало ясно — какая-то эта девушка не такая… Не такая, как все остальные. В чем «не такая» — это вряд ли кто-нибудь сказал бы, но все видели — Танька чем-то отличается от всех остальных девушек, от всех остальных собравшихся тут людей. Другие движения, другая пластика… Если бы сама Танька читала фантастику про человеческих детенышей, выращенных инопланетянами, того же «Малыша» Стругацких, она знала бы, к числу каких явлений себя отнести. Но конечно же, ничего подобного она отродясь не читала, и все остальные танцующие — тоже. Они смутно чувствовали чужеродность Таньки, но и только.

Менялась музыка, стали танцевать то, что называется в деревнях танго… И опять же — внимательный человек мог бы заметить, что Танька вообще не умеет танцевать парных танцев, и если двигается в такт музыке — только за счет природной одаренности. Но внимательных людей вокруг не было, с точки зрения парней и девиц на танцульках Танька танцевала просто плохо, и только. А что в этом особо интересного? Одни девушки танцуют хуже, другие лучше, а кто-то совсем не танцует… Ну и что? И на парней смотрят они все, кто откровеннее, кто не так заметно, здесь тоже нет ничего нового.

Крупный парень в синем джемпере что-то говорил соседу, сосед отвечал, и парень весело чему-то смеялся. Танька стала смотреть на крупного парня с высоким лбом, и тут же почувствовала сильный толчок кулаком в поясницу.

— Ты на Петьку рот не разевай! Он мой, Петька! Поняла?!

Танька заторможенно кивнула. Не хватало ей только вступить в драку за какого-то из самцов человека! Что самки людей могут и не пустить ее в свои игры вокруг самцов — Танька прекрасно понимала. Ей надо научиться играть в эти игры, надо уметь делать так, чтобы ее пустили в этот круг молодых самочек, которыми разрешено принимать ухаживания. Или в круг тех, кому невозможно помешать. Но тут опять решилось за нее:

— Людка, Таньке вот нету никого! Давай ей Ваську? — жарко шептали за спиной.

— Какое Ваську! Он к Наташке присох, не отлепишь. Тут надо…

Голос понизили, и Танька не узнала ничего, пока девушка не заорала вдруг на весь зал, перекрывая шум:

— Костя!

Подошел прыщавый парень с неумным широким лицом.

— Танька, вот тебе жених! А ну, целуйтесь!

Девицы зашлись дурацким смехом: пьяные, возбужденные танцами, музыкой, движением, самой обстановкой праздника и всеобщего выбора «женихов» и «невест». Танька не так уж хотела целоваться с этим круглолицым, как она чувствовала — неумным, но было интересно, весело, а все вокруг смотрели выжидающе. Танька обняла за шею Костю, поцеловала его в уголок рта.

Костя смотрел обалдело, восторженно, и у Таньки ударило сердце: вот такого взгляда ей тоже хотелось! Словно тепло от новой порции водки растеклось у нее по спине, по пояснице, растаяло где-то внизу. Костя обхватил ее руками; его пошатнуло, и Танька поняла, что он напился. Парень хотел поцеловать Таньку в губы, промахнулся, и чмокнул в подбородок, потом в шею. Танька не знала, что с ним делать, но целоваться тут же, под рев музыки, ей совершенно не хотелось.

— Пойдем… в другую комнату?

— Пойдем.

В другой комнате рев музыки слышался чуть приглушенно, и в этой комнате на столах лежали пальто и шубы. Под одной стенкой шубы лежали и на полу, на этих шубах пристроилась какая-то пара. Платье на девушке завернуто до груди, у парня спущены штаны. Танька заметила, что парень ботинок не снял, и что девушка не в таком уж восторге от происходящего; выражение ее лица скорее означало: хоть бы все кончилось быстрее…

— Пардон!

Костя залился идиотским смехом, пробежал, таща за руку Таньку, через какие-то другие комнаты. В последней из них тоже лежали пальто и шубы, и в этой комнате две девушки держали за руки третью, выкручивали ей руки за спину, и одна из стоящих методично пинала эту третью, стараясь попасть повыше, в бедро. Девушка стояла, опустив голову, изо всех сил натягивая руки, и громко сопела; как только представлялся случай, пыталась пинаться в ответ. Напротив этих трех стояла крупная девица в бордовом платье, при ее юных годах ремешок платья перетягивал уже очень заметное пузико. И эта девушка громко говорила той, которую держали за руку и били:

— А вот зачем тырила водку? Теперь вот так тебе и надо!

Девушка, которую били, была в брюках, и пинаться, задирая ноги ей было не страшно. А пинавшая ее была в черной прозрачной блузке и коротенькой, тоже черной юбке. При каждом ударе ногой на всеобщее обозрение выплывали розовые трусики. Костя остановился, оскалил зубы, глядя на эти розовые трусики. О правилах хорошего тона Танька имела представление не больше, чем мы с вами — о правилах жизни в Старых Берлогах, но смутно почувствовала — ей оказывают неуважение.

— Ладно! — скомандовала крупная, в бордовом платье. — Лариска, пока остановись. Катька, отдавай водку по-хорошему, тогда бить тебя больше не будем.

Девушка в брючном костюме стала сопеть еще громче.

— А то смотри, сейчас ремень возьму от сумки, сразу скажешь, куда водку дела, — решительно добавила крупная.

Девушка только сопела, напрягала руки, чтобы вырваться.

Тут Костя потащил Таньку дальше, и она подчинилась. Дальше, за этой комнатой, был какой-то чулан, и в чулане гулко булькал огромный котел непонятной формы. Танька помнила, что вроде бы тут стоял котел для отопления школы, ей стало еще интереснее, но Костя повернул ее, нажал на плечи, и Танька села на диван. Наверное, на этом диване и спал школьный сторож, сообразила Танька, а Костя уже пристроился и поцеловал ее взасос. Наверное, было бы если и не приятно, то интересно, если бы Костя не так торопился. Но парень куда-то несся сломя голову, словно целоваться надо было непременно как можно быстрее.

Движения у Кости стали нервными, дыхание частым, затрудненным, а лицо исказилось и покраснело. Вид у него стал неприятным, и становился все хуже и хуже. Он часто, быстро целовал Танькино лицо, шею, все, что можно было достать в вырезе платья, и при этом все менялся к худшему.

А там, в только что пройденной комнате, продолжались отвратительные звуки: кто-то сопел, сопение переходило в сдавленные стоны, те — в стоны почти в полный голос, и, наконец, в тоненький крик. Танька видела, что все эти звуки возбуждают Костю ничуть не слабее ее тела, и опять почувствовала, что ее странным образом унизили… хотя и непонятно, каким образом. Ей-то этот крик, обстановка истязания мешали, переключали все внимание с Кости на происходящее за дверью.

Костя все целовал ее, присев рядом, расстегнул две верхних пуговки лифа, и запустил под платье руку. В этой руке оказалась Танькина грудь, и Костя стал ее стискивать и гладить. То, что он гладил грудь, трогал сосок, вовсе не было так уж неприятно… Но Костя при этом так сопел, так исходил потом, что Таньке предавалась не страсть, не нежность (да и не было в действиях парня никакой нежности), а только его напряжение.

— Мама! — закричала девушка за дверью, отчаянным вибрирующим криком.

— Говори, куда девала водку?! Не скажешь, еще пороть будем, а потом тебя к печке привяжем!

— А-ааа!!

— Мы тебя к печке привяжем!

— К печке нельзя, там Костя с кем-то… — деловито уточнил еще один девичий голос.

— Тогда в сугроб голой посадим!

И опять звуки пинков и оплеух.

Костя попытался уложить Таньку на диван, головой к урчащему котлу, стал гладить коленки и ноги.

Таньке ложиться не хотелось, и вообще если уж продолжать, то пусть бы Костя еще поцеловал ее, а еще лучше с нею бы поговорил…

— Костя, ты в лесу бывал? Охотился?

— А как же…

И Костя стал рассказывать какую-то запутанную историю; Танька отлично понимала, что ему не хочется ничего рассказывать, вообще не хочется ни о чем с ней говорить, а хочется только одного, и побыстрее. Неужели это потому, что она его поцеловала?! Татьяне стало стыдно и тоскливо. Парень продолжал гладить ноги, воровато поднимаясь все выше, тискал коленки, жадно целовал Таньку в грудь, мазюкая ее слюнями и как ей показалось, соплями. Тане все меньше хотелось ему отвечать; наконец Таня отодвинула Костю, села, подвинувшись к стене. Парень прижался опять, стал ее целовать, и начал валить, заставляя все-таки лечь на спину.

За дверью звуки затихали — похоже, героическая девица так и не отдала спертую водку, и ее утащили то ли раздевать и класть в сугроб, то ли опять бить в другом месте.

Танька подождала еще — может, Костя перестанет лезть руками, куда пока не надо лезть, сам сообразит, что надо бы поговорить?

— Костя… Не трогай меня… Перерыв.

— Что такое с тобой?! Давай водочки?

— Нет, водку в другой раз. Не хочу.

— Выпьешь водки — захочешь. Давай!

Парень опять поцеловал между грудей до синяка, двинулся по бедру рукой вверх. Ох, надоел…

— Костя… Отцепись от меня пока что, а?! Я же сказала — не хочу!

Неужели это и все?! Это и есть то, чего она хотела, мечтала?! О чем столько говорили все люди, когда она жила еще в поселке?! Бедная глупая Танька, не знала, что некоторое разочарование испытывает почти всякий человек, переходя от теории к практике, а уж девушка — почти обязательно. И особенно, если первый парень неумен. Костя не мог найти ничего лучше, как продолжать делать то же, что было уже неприятно Таньке, и делать точно так же, как и начал. Танька оттолкнула парня, уже почти грубо.

— Костя, отойди… Не надо сейчас… Давай потом.

— Да где ты такая недотрога уродилась! Что с тобой?!

А ведь он и правда не понимает, вот что самое интересное… Может, подействует вот это?

— Костя, понюхай вот здесь…

— А что? Здорово пахнет… Прямо лизал бы!

— А говорил, что охотник… Это медведем пахнет, Костя. Знаешь почему?

— А почему?

— Костя… Меня медведи воспитали, понял? Ты не трогай меня, ладно? Что они с тобой могут сделать, это же страшно подумать… Я от них пришла, и к ним уйду. И ты меня отпусти по-хорошему, ладно? Я, может быть, к тебе еще вернусь, но не сегодня.

Костя смотрел с обалдением, нижняя челюсть отвисла. Он же не может поверить! Эх, спроворили девчонки женишка! Танька почувствовала себя униженной в очередной раз — теперь тем, что Костя глупее ее, меньше способен понять, что на свете есть многое за пределами его куцего опыта.

Танька сбросила ноги с дивана, выбежала из комнаты. Вот ее шуба, вот дверь… В тот самый момент, когда Танька выбежала в двери школы, один парень, повыше и на вид сильнее, изо всех сил ударил другого по лицу. Этот второй парень упал навзничь, перекатился на живот и лег, свернувшись, а первый набежал на него и ударил уже ногой в бок.

— Ох! — выдохнул этот лежащий.

— Ты, мать твою, будешь к чужим девчонкам лезть?!

— Васек, не балуй! Лежачего! От-тойди! — загомонили голоса, парни кинулись к победителю, оттащили. Упавший поднялся, утер лицо, и на рукаве протянулись длинные темные полосы.

— Отвечаешь за базар, что к твоим?! — выдохнул побежденный, делая шаг к победителю.

— Ты <…> вали <…> подальше! Сам <…>!

— Ах, так?! Мать-перемать! Чего лезешь к чужим девкам, паскуда?!

В руке парня появился вдруг тесак, и он сделал выпад в сторону только что лежащего. Тот присел, моментально отпрянул, и в это руке тоже блеснуло что-то — короткая в сравнении с тесаком, но острая, узкая финка. Парень тоже сделал выпад, прицелившись первому в бок. Танька не видела, что происходит, но парни дико закричали, снова кинулись к драчунам, а парень с финкой нехорошо засмеялся.

Так могло быть, наверное и у медведей… У диких медведей, не у Народа. То есть и у медведей Народа могло прорваться что-то нехорошее, но как тогда сказал Толстолапый? Толстолапый тогда навис над Осиной, сказал коротко и страшно:

— Еще раз поступишь так, и мы тебя съедим. Помнишь Закон?

Все стояли вокруг, и впереди — самые сильные самцы, налитые мощью поздней зрелости. Все качали головами: да, есть Закон, и того, кто его нарушает — его предупреждают только раз. Осина не хотел своей смерти, и не хотел быть выгнанным из Народа; он тогда опустил голову, постоял, и произнес, обращаясь ко всем:

— Извините…

Его простили, но Осина и правда никогда больше не пытался причинить зло медведю из Народа. А тут… Вот одна компания; в центре компании парень, из уголка рта которого стекают крупные тягучие капли, в руке финка, безумный вид готового на самое ужасное. В этой компании свои утешающие, свои подзуживающие, своя готовность рвать пасти, вытыкать моргала, пинать в промежность, бить кулаками и ботинками.

А дальше, за сугробом, сгрудилась другая компания, там свой главный участник событий, свои утешающие, своя компания, готовая кинуться на первую, и тоже рвать, бить и резать.

Драка задержала Таньку, и тут, возле заляпанных человеческой кровью сугробов, Костя догнал Таньку, обхватил за плечи.

— Тань, ты чего?! Обиделась?! А пойдем к Катьке… тут близко.

— Никуда я с тобой не пойду, — горько ответила Танька. — Я же тебе, может быть, и все на свете бы позволила… Эх, ты!

Нет, правда, ну чего он вдруг полез?! Хоть бы поговорил, хоть поласкал бы ее… Хоть дал бы понять, что выбрал ее из других, что ему не все равно, с кем… Она ведь не соврала этому парню: если бы он вел себя умнее, Танька бы все ему позволила…

Костя пытался удержать ее, тянул.

— Нет, ты постой… Ты куда…

Но Танька была сильнее его в несколько раз, и Костя от толчка в грудь уселся в снег.

— Лучше не лезь, — Танька говорила тихо, спокойно, — а то мне обижать тебя придется. Уйди, а?

Умный человек сообразил бы, что в этом спокойствии — похороны всех его расчетов, что лезть к Таньке и правда не надо. Но это понял бы умный человек, а Костя не был умным человеком. И вскочив из сугроба, он опять кинулся к девушке.

— Постой… Пойдем ко мне, пиво пить. Чего ты?!

Танька удивилась, какое злое у него стало лицо, замотала головой, мотнув копной светлых волос.

— Ах ты сука…

Костя рванул ее к себе, пытался залепить пощечину, промахнулся… И тогда Танька, заплакав от отвращения, разочарования, презрения… от всего сразу, ударила Костю тыльной стороной ладони по физиономии, по носу. Из носа тут же потекла кровь на губу, Костя ошалело поднес к лицу руку, посмотрел на испачканные пальцы, и в его глазах плеснулся ужас.

А Танька, рыдая от отвращения, помчалась по улице, свернула в проулок, где воткнула в сугроб свои лыжи. Ей захотелось очистить загоревшуюся руку, ей казалось — она испачкалась об Костю. И Танька долго оттирала руку снегом, никак не могла сдержать слез. К тому же начало тошнить, хотелось пить… Навалился похмельный синдром, и Танька стала жадно хватать снег.

У медведей все лучше, приличнее. Толстолапый потерял семью — но когда отплакалось по жене и деткам, завел новую семью, и как он ей предан, семье!

А как Слюнявая любила Выворотня! Как не могли решить Большое пузо и Восход, кому будет принадлежать Пихта! Тут все было без глупостей, не как у этого… слюнявого подростка человека из Малой Речки. И неужели у всех людей так же?! Тогда придется ей оставаться одной…

И тут, мучаясь горькими мыслями, все еще полуплача, Танька вдруг столкнулась еще с одним парнем, своего примерно возраста. Парень был, как ни удивительно, трезв, и шел не оттуда, где раздавались крики самцов и самок человека, деливших друг друга и водку. Парень был высоким, выше Таньки, с хорошим и чистым лицом. Парень вышел из-за последних порядков домов, неторопливо прошел мимо Таньки…

— Девушка, вы что-то потеряли?

Нет, это он не пытался знакомиться, это он искренне не понимал, что тут делает незнакомая девушка, чего она сидит на корточках.

— Нет… У меня все в порядке.

Не объяснять же, что села она, чтобы совать в сугроб руку, оттирать место, которым побила Костю по физиономии!

Парень чуть-чуть задержался.

— Ну если все в порядке, до свидания… А вы уверены, что все в порядке? — И он хорошо улыбнулся.

Так светло, приятно сверкнули зубы с этого лица, что Танька почти против своей воли заулыбалась в ответ, замотала головой изо всех сил:

— Нет-нет, у меня правда все в порядке!

Потом она не раз жалела, что не познакомилась с парнем. Он был какой-то… не такой. Танька чувствовала, что с ним все могло получиться иначе, и вообще не будет он ни гоняться с финкой за другими, ни раздевать в котельной только что увиденную девушку. Но как потом найти этого парня?! Танька не знала его имени, не знала, где парень живет. И права ли она в своих неясных ощущениях, Танька ведь тоже не знала. Она видела этого парня две-три минуты не больше, и все что она знала о нем — так это что парень не полез к ней как только увидел, и что у него хорошая, ясная улыбка.

Парень дошел до поворота, повернул… Танька осталась в проулке. Вызвездило, колыхались стылые зимние звезды над головой. Стояла уже глухая ночь… Танька не умела определять время по часам; ей и в голову не приходило спросить, сколько сейчас времени, а небо ведь совсем закрыто тучами… Примерно, по своим ощущениям, Танька определила, что рассвет еще не скоро, темноты еще на несколько часов. Переночевать у неведомой Женьки? Наверное, девчонки уже все с парнями, да к тому же Танька чувствовала, что сыта по горло обществом и девочек, и мальчиков. Искать этого незнакомца? Глупо… К тому же Танька, пусть совершенно не воспитанная людьми, чувствовала — будет неправильно первой искать этого мальчика. Вот бы иметь возможность показаться ему еще раз!

Уйти в лес прямо сейчас? Не стоило… То есть не так уж опасно — от мелкой стаи волков Танька отбилась бы, от крупной залезла бы на дерево. Но совершенно не хотелось приключений, а снег продолжал падать, и Танька знала — он будет падать еще дня два или три. Может быть, и перестанет ненадолго, но потом ведь все равно снова пойдет, и будет падать и падать. Лучше выйти из деревни под утро.

Впрочем, есть у нее в Разливном и еще одно старое дело… Танька надела лыжи, на них прошла до хорошо ей памятного дома. Ей показалось, что дом просел, и девушка какое-то время соображала, в чем дело — она ли выросла, или правда дом не чинили, не подправляли, и он просел? Ни к чему не придя, Танька толкнула калитку, легко добежала до дома. Собак тут, естественно, не было, и Танька сделала вывод — никто другой тут не появился, в доме, скорее всего, жили те же самые люди.

На стук долго никто не отвечал, и Танька нажала дверь, думая сама войти, без спросу. Нет, дверь была все-таки закрыта, и Танька замолотила в дверь рукой под хлопьями падавшего снега. Прошло невероятно много времени, когда за дверью раздались шаркающие шаги: кто-то все-таки в избе проснулся.

— Ну, кого среди ночи несет!

Старческий голос, дребезжащий. Вроде, бабкин.

— Наталья Петровна, отворите! Телеграмма вам.

— Что-о?! К-какая еще телеграмма?! — И каким-то придушенным голосом за дверью стали бормотать; Танька вроде узнала молитву, но вообще-то узнать было мудрено — бабка все время сбивалась, путала слова, делала долгие паузы. Таньке быстро надоело это слушать.

— Агафья Евгеньевна здесь?

И странный стук по ту сторону двери — как будто что-то уронили.

— Ну… ну, я Агафья Евгеньевна… А телеграмма кому?

— Вам и телеграмма… Телеграмма про дочку вашу, Таньку. Открывайте!

Танька только сейчас сообразила, что не только не привыкла думать о себе как о Татьяне, но и не знает собственного отчества. Нет, правда, как звали отца?

— А что ночью?

— Послали меня ночью, срочная у меня телеграмма.

Щелкнул замок, приоткрылась скрипучая дверь, и легко оттеснив стоящую за дверью старуху, Танька шагнула вглубь комнаты. О Боже мой, до чего душно, как воняет! Непонятно, сколько дней не проветривали эти две комнатушки, сколько времени так и стояли тут немытые тарелки и кастрюли с позеленевшими остатками еды.

Чуть громыхнуло что-то, а потом щелкнул выключатель. Свет резанул по глазам, зато стало все хорошо видно — еще более убогую обстановку, посуду даже на полу, не то что на столе или в мойке, остатки самой последней, вчерашней, трапезы среди сдвинутых тарелок и стаканов. И обитатели: какой-то страшный бич, воняющий мочой и алкоголем, дрыхнул тут непробудным сном, свалившись прямо на полу. Старуха в ночной рубашке, продранной в нескольких местах, не сменянной Бог знает сколько времени; старуха держит в руке-лапке топор: небось его и уронила, а вот теперь подняла… Черты как будто матери, но лицо — ссохшееся, старое, и эти почти совсем седые космы… Сколько же ей, матери, лет? Помнится, орала, что погубила Танька ее молодость, пришлось рожать в двадцать лет. Значит, должно ей сейчас быть тридцать семь.

— Значит, ты и будешь Агафья Евгеньевна? — деловито уточнила Танька. — А где Наталья Петровна? Там спит?

И опять чуть не выпал топор, мать стала странно махать рукой перед лицом, перед грудью. Танька не сразу поняла, что это она так крестится. Понять оказалось несложно:

— Что, померла бабка? Когда?

— Ох…

И мамка опять закрестилась, неумело замахала руками, привычными держать не икону, не крест, а стакан. Таньке было и смешно и грустно; все-то ей казалось, что стоит сюда придти, и что-то решится, что-то станет понятней, досказанней. А вот, одряхлевшая в сорок лет мать даже сочла ее, Таньку, покойницей. Наверное, как она пропала, так и числится в покойниках, а сейчас мать решила — вот мол, пришла прямо с кладбища. Смешно с ними бывает, с людьми!

Пьяный на полу застонал, перевернулся на бок и всхлипывая, прополз с полметра, снова уснул, застонав. Впрочем, он вряд ли просыпался: то ли его мучили кошмары во сне, то ли попросту он задыхался, не просыпаясь.

— Что, давно трупом у вас считаюсь? Не бойся, мать, можешь меня пощупать, я живая… А бабка когда померла?

Мать облизала губы языком, сипло выдохнула:

— Скоро три года…

— Недолго прожила. И ты совсем старая стала.

Танька нерешительно посмотрела на существо, когда-то давшее ей жизнь. Ничто не изменялось, не устанавливался контакт. Чужой оставалась эта совсем старая, тяжело дышащая женщина, настороженно глядевшая на Таньку, облизывая губы.

Танька помнила мать высокой, выше нее. Эта нынешняя мать доставала Таньке до плеча. Все должны перерасти родителей, это понятно… И ведь перерастая, любят же их, часто любят сильнее, чем в детстве. Что-то мешало Таньке признать маму в этом обрюзгшем существе.

— Что, эти водки приносят? — ткнула Танька пальцем в мучительно спавшего пьяного, и почувствовала — обида опять поднимается в ней. Встреть ее мать по-другому, и у нее все могло быть иначе, но мать вовсе не кинулась к ней, к Таньке, не заголосила про нашедшуюся доченьку. Спившееся, скукоженное от спирта существо, по плечо Таньке, глядело настороженно и зло, не отпускало рукоятки топора.

— А ты чего мне будешь выговаривать? — каркнуло вдруг существо. — Живу вот…

Может быть, мамка хотела добавить, что живет еще совсем неплохо, правильно живет, как все, но не решилась, и только снова облизала губы. Наверное, ее опять мучила жажда бурной вчерашней попойки. Горько, одиноко стало Таньке. Ну чего она ждала от этой встречи? Что-то доказать, постоять на чем-то своем? Все доказано уже пять лет назад.

Примириться, начать вместе жить? Ну, а зачем она матери? И зачем ей мать… такая мать? Что-то обречено остаться таким, каким оно уже сложилось, как ни жаль.

И ночевать тут невозможно… В школьном туалете пахло лучше.

— Ладно, я пойду. Слышь, мамка, про меня — ни слова! Похоронили меня, верно?

— П-похоронили…

— Ну и ладно. Так я пойду, а ты меня не видела. Понятно?

— Куда же ты пойдешь?!

Только тут мамка выпустила из руки топор, он снова с грохотом свалился на пол, всплеснула руками.

— Я уж знаю, куда мне пойти.

Вроде мамка голосила позади… Опустошенная, одуревшая, Танька вышла за деревню, села в снег, и так просидела до рассвета, до первой серой полоски на востоке. Все время шел снег, то чуть сильнее, то ослабевая. Уже когда Танька вышла из своего бывшего дома, лыжный след, ведущий к крыльцу, почти исчез. Деревня виднелась смутно в полусвете, за пеленой падавшего вертикально, мешавшего видеть мир снега.

Танька не спала весь день, пока бежала до Разливного, потом всю ночь, и потом опять бежала целый день. Она уже сильно хотела спать, когда наконец разгребла снег, совершенно скрывший двери, протиснулась в щель. Уже в Старых Берлогах сняла лыжи. Вот и дома… Глаза привыкали к темноте, и тут Танька заметила медведя. Толстолапый сидел на заду, и внимательно разглядывал девушку.

— Ты что проснулся, Толстолапый?

— Ты для чего ходила к людям?

Бессмысленно спрашивать, откуда он знает, что к людям. Танька признала давным-давно — имея дело с Толстолапым, лучше всего просто принимать — Толстолапый знает многое, о чем ему никто не говорил.

— Я ведь девушка… Я человек.

— Ты медведица.

— У меня тело человека…

— Медведица с телом человека. Тебе нужен медведь-человек. Давай вырастим медведя-человека.

— Из кого вырастим?

— Например, из Яшки или Петьки…

У них ведь нет представления, что мужчина должен быть постарше… А Таньке хотелось постарше, не пацанов вроде этих.

Ох, наконец-то, наконец-то она дома! Танька набила рот сушеным мясом, и таким вкусным показалось оно вдруг!

— Нет, я не хочу идти за них замуж. Может, я еще найду правильного человека… Медведя-человека?

— Люди дикие, как дикие медведи. У тебя с ними нет ничего общего.

— Они такие же, как я сама!

— Я тоже такой же, как дикие медведи, и не такой. Ты такая, как люди, и не такая.

— Это верно, Толстолапый… Но я все равно не хочу растить себе мужа… Пусть сами растут Яшка и Петька, для каких-то других девушек. А сейчас я пойду спать. И ты не бойся, Толстолапый, снег будет падать еще долго.

— Да, снег будет падать еще долго, никто не сможет нас найти по твоему следу, — договорил Толстолапый.

Танька знала — на эти слова вполне можно и не отвечать, идти спать. Пора… Закроешь глаза, и плывут перед тобой снега, стволы кедров, дымки деревни, перекошенные морды парней, режущих друг друга возле школы…

А вот они спят, милые Коршун и Мышка. Лежат, обнявшись, прижавшись мордами друг к другу, спят и сопят в зимнем сне. И никогда никого не будут избивать и резать, отбивая один другого у остальных медведей… Танька повалилась между зверьми, ввинтилась между двух громадных туш, как ввинчивается маленький ребенок между папой и мамой.

Мышка чуть-чуть проснулась, вдохнула запах и чихнула. Даже в чихе было удивление. А Танька тоже втянула в себя чудный, родной запах зверей уткнулась носом в мохнатое плечо Мышки, обхватила спящую руками. Хорошо! Почти двое суток не спала Танька, теперь столько же ей и проспать…

Уходила в сон, уплывала в Страну Сновидений Танька, так и не ставшая Танечкой, так и не сняв синего в клеточку, заранее приготовленного платья. Разве что так и оставила Танька расстегнутыми две верхние пуговки лифа — расстегнул их еще Костя, а она не стала их застегивать.

А пока Танька спала, снег все падал, и падал, и падал… Мягко шурша, падал снег, покрывал Танькину лыжню, засыпал дверь в Старые Берлоги, и очень скоро уже никто не нашел бы ни загадочных Старых Берлог, ни странной девушки, которую, как оказалось, на самом деле никто не привозил из Малой Речки, да и вообще никто не знал. Девушку, которая появилась в поселке Разливное всего на один вечер; девушку, о которой все столкнувшиеся с ней рассказывали такие невероятные вещи.

Глава 16. Хонкулька

3–15 августа 2000 года

Андрей Маралов, Маралов-младший, шел по гольцам, по редкой и низкой тайге высокогорья. Вообще-то ходить по таким местам одному — говоря мягко, неразумно, и уж если идешь, надо шуметь. Шум не страхует от поломанной ноги, от упавшего дерева, от наводнения, болезни… от множества разных несчастий, но все-таки страхует от зверей. Пусть зверь слышит тебя заранее, пусть у зверя всегда достанет времени услышать тебя и уйти.

Вот Андрей и шел по гольцам, шумно и весело: пел песни, кричал на привалах, а костры разводил высокие и бросал в них всякую гадость, чтобы дым стал более вонючим. Зачем? А затем, что хотя в августе в лесу и не опасно, всегда есть риск напороться на медведицу с медвежатами, или внезапно вылететь на матерого старого зверя — медведя или лося. Если выскочишь из чащи внезапно — зверь может расценить это как нападение и начнет принимать свои меры…

Раза два Андрей находил свежие лежки лося — круги примятой травы, места, где лоси отдыхали. И Андрей поздравил себя с умным поведением — с тем, что шумел и кричал на маршруте, заранее отпугивал зверей. Ведь сведущие люди сразу скажут вам, что лось гораздо опаснее любого медведя, потому что медведь животное умное и хитрое, и если на него не наступить и никак его не обидеть — нападать он ни за что не станет. А лось животное не особенно умное и довольно злобное, да к тому же живет семейными группами, и старый лось защищает свое стадо.

Только когда приходило время брать из озера пробы, ловить и рассаживать по пробиркам его мельчайших обитателей и ловить обитающих в них рыб, Андрей вел себя тихо — и по необходимости, и просто увлекался, был очень занят. И достукался — на одном озере сбросил рюкзак, сам ушел по берегу в маршрут, а когда, обойдя озеро кругом, возвратился, в двух шагах от собственного рюкзака обнаружил здоровенную рысь. Впрочем, рысь еще раньше обнаружила Андрея, дико зашипела и сиганула в кусты. Наверное, ей просто захотелось познакомиться с непонятными вещами и предметами, за Андреем она вовсе не охотилась.

Но Андрей все равно принял меры: разбил лагерь далеко в стороне, набросал в костер тины и водорослей, а сам сидел у костра до полночи, держал ружье на руках. Рысь не пришла.

А в этот день, 15 августа, Андрей вскинул на плечи все тяжелеющий и тяжелеющий рюкзак, впервые за маршрут порадовался — скоро домой! Образцы воды, растений и животных из озера весили больше, чем съеденные им продукты. Хорошо, что впереди только два озера!

Уже часа в два пополудни Андрей наконец скинул рюкзак, сидя на нагретом солнцем камне, обозревая свою последнюю долину с крутой, узкой вершины хребта. В обе стороны от него уходила эта узкая как нож вершина, позади убегал вниз корявый лесок, через который парень только что пробрался. А перед ним…

Не без усилий сориентировался Андрей по карте. Ага, вот она — Долина Теней. Ну и название! Долина лежала перед Андреем, и уж он-то мог судить с высоты этого хребта — много ли там каких-то особенных теней. Может быть, топографы имели в виду тени от облаков? Долина почти безлесная, только возле озера, где влаги побольше — корявый лесок из лиственниц и березок, высотой метра по три. И то лесок прозрачный, жидкий. По долине, по склонам хребта на той стороне долины ходят огромные тени облаков, проплывают по местности, и от этого долина становится особенно дикой и хмурой.

В 1949 году в долине побывали топографы и нанесли ее на карту. Потом карту много раз подправляли, но всегда только с помощью спутников, а живых людей в ней не бывало. Может, и заходили тофалары[9] со своими оленями, и то вряд ли: особой охоты тут нет, и нет ягельников[10], где можно хорошо пасти оленей.

Топографы изобразили на карте долину, состоящую как бы из двух частей, разделенных хребтом.

Хребет низкий, гораздо ниже окружающих его и замыкающих Долину Теней гор, но долину он исправно разрезает, и хотя Андрей сидел чуть выше вершины хребта, что за хребтом — он не видел. По карте тут показано еще одно озеро, маленькое. Это вот озеро, в центре долины, большое — километра два в поперечнике, и есть даже название — Хонкуль. Рядом с названием этого озера топографы поставили восклицательный знак, а Андрей уже хорошо знал — зря они восклицательных знаков не ставили. Если поставили — и правда опасность! Опасность, о которой кратко не скажешь на карте.

Хорошо, Андрей читал подробные пояснения к карте, и знал — Хонкуль опасен потому, что в нем водится неизвестное крупное животное. Ладно, проявим бдительность…

— Э-хе-хей, привыкли руки к топорам! — Заорал во весь голос Андрей шлягер 1960-х, шумно врубаясь в плотную ткань лиственницы. — Только сердце не подвластно докторам! Когда иволга поет по вечерам!

Так и орал, под ритм ударов топора, пока жег костер, готовил кашу с остатками подстреленного вчера тетерева, неторопливо пил чай.

И уж конечно, не забывал — наводил бинокль на поверхность озера. Плыли тени от облаков, и Хонкуль становился темным, неприветливым. Почему-то ветер дул именно вместе с появлением облаков, и по темному, скрытому от солнца озеру начинали еще ходить волны.

Облака уносило ветром, озеро сверкало, и на большей его части становилось очень светлым — вода прозрачная, а песчаные отмели занимали большую часть дна — неглубоко.

На одной из таких отмелей Андрей и заметил первый раз длинную движущуюся тень. Было в этой штуке не меньше двух или трех метров, а рассмотреть ее подробнее не удавалось: нечто плыло на глубине по крайней мере метра. Плыло до темной, глубокой части озера, и в этой глубине сразу исчезло.

Живое, это ясно, крупное, но непонятно не только — опасное или нет, но даже и кто это: рыба, рептилия, зверь? Раз не выходит на поверхность, значит рыба? Но Андрей помнил о существовании тюленей и дельфинов, которые плавают не хуже рыб и могут не выныривать часами. Одним словом — в озере Хонкуль жил кто-то большой, и этот «кто-то» умел плавать, не выходя на поверхность.

Биолог не может не подумать в такой момент о прозаическом: как может кормиться крупная тварь в таком маленьком холодном озерце, например? И о том, сколько тут должно быть таких тварей, чтобы они размножались и не вырождались при этом.

Впрочем, надо еще наблюдать! Часа через два Андрей стоял на берегу Хонкуля. Отсюда, от воды, и думать нечего было осматривать всю поверхность, как это он делал с высоты. Но неужели нет ничего, никаких признаков «хонкульки» на берегах самого озера? Неужели ее трупы никогда не прибивает к берегу? Неужели на нее нельзя посмотреть с небольшого расстояния? Или увидеть всплеск, когда хонкулька ныряет?

На обход озера ушло порядка трех часов, и единственной стоящей находкой стало место, где эта тварь, хонкулька, похоже, выбиралась на берег. Тут лежал старый, начавший пованивать труп россомахи, и видно было — кто-то потрудился над ним, обгладывая мясо с костей. И было много мест на самом берегу, как бы прибитых чьим-то массивным пузом. Вроде бы, даже отпечатки ласт на песке видел Андрей, но потом не поручился бы за это. Странно только, что такой крупный зверь не сожрал сразу россомаху, а выходил несколько раз, глодал понемножку, как мышь или хомяк, а не как тварь крупнее человека.

Впрочем, оставаться у берегов Хонкуля на ночь явно никак не стоило. Расположиться на расстоянии? Да ведь здесь есть и еще одно озеро! Всего четыре километра до него…

День клонился к вечеру, когда Андрей, находившийся за день и усталый, поднялся на малый хребет, делящий долину на две части. Вот оно, озеро Малый Хонкуль! Такая же темно-синяя, блестящая поверхность, так же изменяется цвет воды, когда наплывают облака. Только сейчас Андрею пришло в голову, что зверь может жить и в Малом Хонкуле — кто сказал, что эти два озера не могут соединяться под землей?!

Но что теперь? Теперь пора спускаться. Солнце садилось, когда Андрей вышел к водам озера… и сразу увидел избушку. Вообще-то сразу Андрей скинул рюкзак, и начал протирать глаза руками: это была первая реакция. Потому что Андрей мало что слыхом не слыхал про избушки на этих озерах, но и представить себе не мог, чтобы кому-то нужно было поставить избушку в такой глуши. Здесь же зимой (зима в горах начнется в октябре!) заметет по самую трубу! А дров в этих местах не очень много…

Но избушка стояла… Вот она! Андрей начал с того, что заорал:

— Эй, хозяин!

И чуть погодя еще громче:

— Есть тут кто живой?!

Не отозвались, значит, хозяина нет. Смотри-ка, и тропинки протоптаны от избушки! Одна ведет к озерцу; вот с этого каменного мыска, наверное, берут воду, умываются. Вторая ведет на хребет, к Хонкулю. Пройди Андрей метров на двести восточнее, он бы точно попал на тропу, еще на вершине хребта. Еще одна тропа уводила примерно туда, куда собирался идти завтра сам Андрей, начиная выходить домой, к людям. Любопытно…

Не дождавшись ответа на вопли, Андрей смело двинулся в избушку. Если нет хозяина, заходить можно в любой таежный дом, пользоваться всем, что увидишь — только потом полагается все это вернуть. Гость разжигает огонь спичками хозяина, спит на его кровати, готовит еду из его продуктов — это нормальнейшее дело. Только уходя, надо положить на то же место спички и оставить запас продуктов. И только.

Дверь избушки закрыта, в щеколду засунута палочка. Защита не от человека, а от зверя. От умного, хитрого медведя или от пакостливой россомахи, которая не столько сожрет, сколько порвет и разбросает. Андрей вынул палочку и кинул. Обычнейшие сени, какие в разных, но всегда похожих вариантах, есть во всех сельских домах.

Комната с печкой, какую тоже можно видеть в десятках таежных избушек… Только тут вроде светлее. Вот оно что! Тут же окна гораздо больше, чем в обычной таежной избушке… Обычно охотники жалеют времени и сил делать большие окна, не хотят таскать большие пластины оконного стекла, А тут хозяин, как видно, не пожалел времени и не пожадничал. И книги, везде книги! Вся стена, обращенная к склону горы, превращена в стеллаж. Еще одна полка — между окнами. И висячая полка, где курево, какая-то мелочь и опять же книги — над нарами. Кроме большого стола, сделан маленький, вроде тех, что бывают в купе; с одной стороны он приколочен к стене, с другой — держится на одной вертикальной палке. На столике — керосиновая лампа, чтобы читать по ночам.

И сами книги… Разувшись, Андрей прилип к книгам, и к стыду своему, обнаружил множество нечитанных. Тут были и Ницше, и Соловьев, и Шопенгауэр, и Гегель, и Кант. Тут прекрасные книжки из географической серии, Даррелл и Гржимек соседствовали с Гете и Толстым, а Мольер накрывал Ильфа и Петрова. И все это были читанные книжки, потрепанные, вовсе не парадные, для виду… да и перед кем выпендриваться в сердце Саян, в высокогорье, где даже для тайги очень уж холодно? Книги стояли на полках с вкладками, с подчеркиваниями, с любовно сделанными выписками на специально вложенных листах бумаги.

Сделано было так вкусно, аккуратно, что Андрей невольно двинулся сначала к книгам, подержал их в руках, полистал, а уж потом вспомнил, что он страшно голоден. И с этим в избушке было хорошо: на плите стояла большущая кастрюля с бульоном. Андрею было не до разносолов. Затопив, он отлил бульона в кастрюлю поменьше и бросил в нее вермишели. Простенько? Но после печеного в огне костра мяса птиц и зверей, после неизменных каш блюдо показалось изумительным. Странный привкус наваристого бульона по крайней мере не помешал. Может, хозяин промахнулся, засыпал в бульон сахару вместо соли? Надо будет ему написать об этом! — резвился мысленно Андрей. Он даже стал мысленно сочинять такую записку, и решил оставить ее на столе, когда уйдет.

Стемнело, Андрей зажег керосиновую лампу, полежал на нарах с томиком Ницше в руках. Сходить умыться? Вспомнил хонкульку и не стал. Впервые за две недели блужданий по высокогорью, Андрей лежал на настоящей кровати, за прочными стенами дома. Как-то странно было, что не колышутся перед глазами ветки, не плывут тучи, не касается кожи холодный ночной ветер; что лежишь не в спальном мешке, а все-таки можно вытягивать ноги, не опасаясь угодить во что-нибудь холодное и мокрое.

Андрей последний раз вышел на улицу. Малый Хонкуль плескался совсем недалеко. Было это, или Андрею только показался всплеск как бы от метнувшегося из воды тяжелого тела? Он не знал. Ночь стояла темная, глухая, натянуло туч со всех сторон. Между тучами еле мелькали кусочки светлого от луны неба со звездами. Почему-то захотелось запереться в доме, отгородиться от всего, что не сделано человеком, и никак ему не соразмерно. Как ни странно, избушку оказалось несложно закрыть — был готов брус для этой цели.

Андрей опять разлегся на нарах, радуясь их размеру, теплу, своей защищенности. Точно так же две недели назад он радовался, что ложится в спальный мешок, а перед самым носом оказываются какие-то травинки, по травинкам ползают козявки… А если дует ветер, то сметает козявок с травинок и кидает Андрею в физиономию.

Так хорошо, так уютно было в этой интеллигентной избушке, что Андрей растянул удовольствие — как не хотелось спать, полежал и почитал часа полтора; до того, что стеллаж с книгами напротив стал как бы уплывать куда-то, а печка вроде бы подпрыгивать. Андрей погасил лампу и уснул.

Проснулся Андрей часов в восемь утра, отдохнувшим и свежим. Такой же сияющий высокогорный день, такая же синева в небе и в водах озера Малый Хонкуль. Свежий ветер гнал синие-синие, прозрачно-холодные волночки сантиметров по тридцать высотой. Хорошо! Андрей сделал над собой усилие: на мгновение окунулся в ледяные воды озера. Теперь у него зуб на зуб не попадал, не спасали никакие рубашка и куртка, и только постоянное движение давало хоть чуть-чуть согреться. Андрей схватился за топор: самое время развести огонь в печке, поставить чайник на огонь, и хорошо согреться самому.

Потом он радовался… даже не то слово, радовался. Потом он не знал, какой силе поставить свечку за то, что он рубил дрова, держась лицом к Хонкулю, и успел заметить какую-то тень в волнах, совсем не похожую на тень от облаков или на игру света в набегающих волнах.

Андрей сделал шаг к воде — надо же набрать в чайник воды… Но уже он наблюдал за этой «тенью» — за каким-то крупным темным пятном в воде, странным сгущением, которое еще и быстро двигалось. «Сгущение» меняло форму, и Андрей почему-то решил, что какое-то крупное создание, размером эдак с моржа, разворачивается в сторону берега… Но почему-то к берегу не идет, так и замерло метрах в пятнадцати. «Неужто встало головой ко мне?! Охотится?!» — обдало жаром Андрея.

Андрей стукнул крышкой чайника, и неведомый зверь дернулся вперед и снова замер… как бы сдержавшись перед броском. Андрей шагнул вперед, и существо опять подалось вперед, каким-то вкрадчивым хищным движением.

Уже специально, сознательно Андрей застучал топором по сушняку, загремел крышкой чайника, и от каждого его звука существо подбиралось все ближе. Как завороженный, сделал шаг Андрей к кромке воды, и хорошо, что сразу бешено отпрянул: размытое тело, лишенное в воде четких контуров, сделало решающий бросок. С шумом раздалась вода, показалась буро-зеленая шея длиною не меньше двух метров, и на этой шее сидела голова размером с лошадиную.

Но ничего общего с кротким лошадиным выражением не было на этой зализано-жестокой морде рептилии, с огромными коническими зубами в три ряда, выступающими за границу губ, с холодными, ничего не выражающими глазищами: большущими, с блюдце. Голова протянулась вперед неуловимо-быстрым, незаметным для глаза движением, как на пружине, лязгнула челюстями почти там, где только что стоял Андрей. А не достигнув своего, существо закинуло голову, издало своего рода кваканье, и было в этом кваканье что-то призывное, и в то же время умоляющее.

Это уже позже, когда прошла зелень в глазах, восстановилось дыхание, а сердце перестало колотиться о ребра, как безумное, Андрей без труда сообразил — существо ведет себя вовсе не как хищник, а как прикормленная попрошайка. И жрать ей тут некого, хоть убей — нет же людей за сто, а то и за двести километров в округе; пришла тварь на знакомые звуки, а вовсе не на звук привычной добычи; и вообще зубы у существа откровенно рыбоядные — длинными и тонкими зубами хорошо ловить и удерживать рыбу, а вовсе не охотиться на животных. А уж большущие глаза — это от ночного образа жизни; если даже в «ужастиках» используют такие глаза, снабжая ими вампиров и пришельцев из глубин чуждого человечеству мира — так ведь и используют потому, что свойственно людям инстинктивно пугаться глаз ночных хищников, своих давних врагов. Но уж биологу таких глаз пугаться — просто стыдно!

И возле самого берега, метрах в пяти от Андрея, всплыло, закачалось на волнах нечто невероятное — «тюлень» буро-зелено-болотного цвета, а на этом «тюлене» сидит длиннющая, способная извиваться сама по себе шея с хищной головой. А глаза… тоска, страх, униженность попрошайки, раздражение, неприязнь, гастрономическое предвкушение, но больше всего — равнодушие, убийственное равнодушие ко всему на свете — все было в этом взгляде доисторической рептилии, приплывшей Бог знает из каких времен.

Ладно, проверим догадку… Еще на ватных ногах, уже посмеиваясь, но еще придерживая сердце, Андрей кинул к урезу воды, в пределах досягаемости хонкульки вчерашнего тетерева: не было нужды его доесть. А он скоро портиться начнет. Зверюга метнулась к берегу так, что волны ударили в берег. Очень интересно было наблюдать за тем, как ела тетерева хонкулька — маленькими кусочками, осторожно вгрызаясь длинными, приспособленными для ловли рыбы, зубами. Так и не сообразила она, что тетерева можно и унести… А может, хотела сразу же, съев одну подачку, начать выклянчивать другую?

И точно! Не успев доесть тетерева, хонкулька закинула голову, и опять пошел знакомый Андрюхе звук: призывно-умоляющее кваканье. Ладно, ладно… Сразу за избушкой виднелся вход в погреб… или правильнее сказать, «ледник»? Андрей видел такие сооружения, только когда ездили к родственникам на север Украины. Не строят почему-то в Сибири таких подвалов со входами, как дверь в доме; в которые надо не лезть, извиваясь по приставной лестнице, а можно спускаться, как на нижний этаж дома. Тут был построен такой, заглубленный в склон холма, ледник с дверным проемом и настоящей, принесенной из цивилизованного мира, дверью. Уж наверное, у такого ладного хозяина, какой поселился тут, в высокогорье, в этом леднике что-то, да было. И не обеднеет он, если Андрей даст что-то твари: сам же хозяин ее и прикормил, верно ведь?

Ледник и правда был обширный, свеча не сразу освещала все помещение. Пришлось, уже из чистого любопытства, нести свечу в один угол, потом в другой, поднимать ее то над одним, то над другим. С одной стороны угадывались висящие вдоль стены большие предметы — туши, наверное. В другой — что-то горизонтальное, длинное. Ага, это длинный деревянный верстак, и на нем таз с кусками нарубленного мяса. Наверное, приготовлено для готовки; как вернется хозяин, будет жарить и парить. Ух ты! Целая туша на крюке — полмарала. Интересно, а лицензию дяденька брал? Если ты сын охотинспектора, такие мысли неизбежно приходят в голову… Вот еще целая туша — молодой медведь, килограммов по крайней мере на сто. А вот…

Какое-то время Андрей тупо смотрел, не пропускал в сознание увиденное. Потому что на третьем крюке висел выпотрошенный человеческий труп с ободранной кожей и отрубленными кистями рук и головой. Обе ноги по колено отрублены. Постепенно то, что он видел, все же просачивалось в голову Андрея. Парень кинулся к верстаку; пришлось сделать над собой усилие, чтобы прикоснуться к этому мясу. Да, это вполне могла быть и нога ниже колена — вроде бы, вот они, характерные косточки. Но куски пока были все мелкие… Снизу пошли пальцы ног, и Андрей сразу отскочил от таза, пытался вытереть руку то об штаны, то об куртку.

С той стороны тоже вроде бы просматривался какой-то стол… или не стол? В свете свечи открылся еще один стол; от кусков льда в тазах исходил ледяной холод, и в этих тазах хранилась голова марала, голова молодого медведя и голова человека.

Незнакомое лицо, и нельзя сказать, что искаженное страданием. Ничуть! Человек скорее всматривался в даль широко открытыми глазами, и даже напряжение не читалось на этом спокойном лице с полуседыми волосами. Кто он был? Судя по лицу, вовсе не человек, упавший на жизненное дно. Ум и воля зрелого, пожившего мужчины читались на этом лице. Человек с таким лицом мог быть охотником, геологом, мастером или инженером в леспромхозе.

Тут Андрею пришла в голову еще одна мысль, и он кинулся прочь из подвала. Хонкулька опять издала призывно-умоляющее кваканье. Андрею было не до нее, он пулей кинулся в дом, вытащил кость из бульона. И тут же желудок словно стиснуло громадной холодной рукой, так, что потемнело в глазах. Андрей едва успел выскочить из дома, и потом жалел, что не успел ни есть, ни пить сегодня — потому что рвало его особенно мучительно и гнусно — собственной желчью, до страшной горечи во рту. Пришлось прополоскать рот, посидеть немного, приходя в себя. Хонкулька квакала в нескольких метрах, уже совершенно не страшная. А потом включился простой и ясный механизм выживания.

Для начала Андрей стал уничтожать все следы своего пребывания здесь. Он разбавил бульон, довел уровень жидкости в кастрюле до того, какой был до его хозяйничания. Вымыл маленькую кастрюлю, поставил на место… вроде бы тут она стояла? Расставил книги по местам, стараясь вспомнить, точно ли ставит туда же, где брал. Уж конечно, убрал лист бумаги, на котором собирался писать письмо гостеприимному хозяину. Сложил в поленницу нарубленные дрова, и особенно трудно было подобрать все свежие, светлые щепки от его утренней работы. И так же последовательно, аккуратно Андрей уничтожал все признаки того, что он вообще здесь был… Что здесь побывал человек.

Опыт говорит, что чаще всего люди возвращаются домой вечером: если можно поднажать и придти домой пусть поздно, но ночевать в своей постели, кто же останется ночевать в чистом поле? А если человек уж заночевал не дома — значит, он еще далеко, и рано утром никак не придет. Но рисковать Андрею не хотелось, и он действовал так, как будто хозяин мог придти в любой момент. Справедливости ради, привычки у хозяина оказались уж очень необычные… Прогнозировать его поведение Андрей не взялся бы.

Солнце еще не поднялось на свою высшую сегодня точку по окоёму, когда Андрей Маралов уже спешно уходил прочь, в горы. Конечно же, не по тропе хозяина, а без всякой тропы, прямо в лес. Уже часа в два пополудни Андрей, тяжело дыша, свалился в папоротники на верхней точке перевала. Здесь кончался почти безлесный подъем, обращенный к Долине Теней, и начинался покрытый низкорослым лесом спуск. Отдышавшись, Андрей вытащил бинокль, внимательно осмотрел всю долину. Никакого движения не заметил он, как ни всматривался в окуляры.

Андрей не стал задерживаться и здесь: едва восстановилось дыхание, как он уже шагал дальше, начав путь продолжительностью не меньше двух дней. Только в одном месте Андрей потерял темп и время… Никаких признаков собаки в покинутой избе он не заметил, но рисковать уж больно не хотелось, и Андрей долго шел по руслу весело журчащего ручейка, хотя вел ручеек не совсем туда, куда надо.

К вечеру Андрей сварил пустую кашу: консервы давно кончились, а стрелять он бы, конечно, не стал. Поев, он ушел за несколько километров от кострища, и прямо на склоне горы, в папоротниках, положил на землю спальный мешок.

Только лежа перед сном в спальном мешке, измученный Андрей вспомнил, что по его собственной вине не закончена экспедиция: он не взял образцы воды, животного и растительного мира ни Хонкуля, ни Малого Хонкуля. Он начал думать, что лучше — обойтись без этих данных, или все-таки надо вернуться, но не успел додумать, потому что уснул.

Глава 17. Начало

1980 год

Гриша Астафьев начинал жить, как все люди. Были у него папа и мама, и Гриша, наверное, когда-то любил их и хотел жить, как они. «Наверное» — потому что точно Гриша этого как-то не помнил. Ну, были родители… Не могло их, болезных, не быть. Но почему-то помнил их Гриша плохо и в основном смешными, а вовсе не такими, которым хотелось подражать. Помнил, например, отец возвращается нетрезвым после чьего-то дня рождения, и в коридоре никак не может попасть ногой в тапок, все промахивается. Запомнилось взволнованное, красное лицо матери, когда неожиданно позвонили, и мать металась по их двух комнатам, искала халат — до того мать стояла у плиты в нижнем белье и в комбинации.

Запомнились лица родителей и после того родительского собрания… Того, на котором обсуждалось поведение недостойно ведущего себя октябренка Гриши Астафьева. Что тогда учудил Гриша? Он не помнил, а вот выражение лиц — помнил.

Но интересное дело! Запомнились они плохо, и притом именно такими словами: отец и мать. Никогда не вспоминал о них Гриша, как о папе и маме, и уж конечно, никогда не испытывал к ним особо теплых чувств.

Тем более как-то слабо помнил Гриша о том, что его родители имеют имена-отчества, какие-то работы и места в жизни, совершенно независимые от него, Гриши. Думать о себе как о Григории Васильевиче Гриша был совершенно не способен.

Скорее всего потому, что очень скоро Гриша начал жить вовсе не так, как все остальные люди. Все люди удивительным образом знали, что они должны делать, куда ходить и чем заниматься, а вот Гриша понять этого не мог. Это отделяло от людей.

Все дети должны ходить в школу…

А если он, Гриша, не хочет ходить в школу? Что тогда? А он, что тут поделать, не хотел.

Все дети должны слушаться папу и маму.

А если он не хочет их слушаться? Гриша папу с мамой считал не очень умными людьми уже классе во втором и в третьем. И что тогда? Все равно слушаться?

Все должны переходить улицу в положенном месте.

А если он не хочет переходить ее в положенном месте? И вообще не хочет ее нигде переходить?

Нет, ну почему он все время должен что-то и кому-то?!

Мало того, что Гриша должен был что-то делать — ему предписывалось еще что-то чувствовать. Он должен был любить папу, маму, дедушку с бабушкой (их он совсем не помнил), кота Пушка, стихи Пушкина и советскую родину. А не любить он должен был хулиганство, получение двоек, американских империалистов и немецко-фашистских захватчиков. Какого черта?! С каких щей кто-то предписывал ему что-то или кого-то любить, не любить, и вообще какие-то чувства по какому-то поводу испытывать?!

Старшие обычно как-то и не сомневались — Гриша чувствует как раз то, что ему, советскому октябренку, полагается. Потом-то они убеждались, что ничего подобного он и не собирается чувствовать, но и после этого открытия старшие решительно ничему не могли научиться. Они так и не задались вопросом, почему, собственно, Гриша обязан не только поступать, но и переживать по их указке. На лицах старших отражались недоумение и ужас, они просто отшатывались от Гриши, так ничего и не поняв.

В десять лет Гриша как-то задумался — а почему не делают котлеты из котов? Интересно, думал Гриша, а что, если сделать котлеты из Пушка? На вопросы, заданные отцу и матери, мать просто пугалась и начинала рассказывать, какой Пушок хороший и красивый, как его должно быть жалко. Опять дурацкое «должно быть»! Ну почему, почему ему должно быть жалко Пушка? Или матери, если на то пошло?

У отца весело округлялись глаза, он начинал рассказывать, что котов не едят, они несъедобные, котлеты вкусные из коров и свиней… И получалось, что старшие так и не отвечают Грише на важный для него вопрос.

Оставалось ответить на этот вопрос самому. Гриша неплохо подготовился, и вроде бы у него все было необходимое. Но Пушок не сразу умер от удара молотком, он страшно кричал, пока Гриша все-таки перерезал ему горло и спускал кровь. Григорий испачкался еще до того, как начал снимать с Пушка шкуру, кровь залубенела на рубашке и штанах, промочила одежду до трусов.

Гриша перекручивал мясо Пушка в мясорубке, пытался делать котлеты, жарить их на сковородке, и все больше убеждался — к опыту он подготовился не до конца. Делать котлеты надо с панировочными сухарями, и Гриша приготовил сухари. Но вот соли он не заготовил, пришлось бежать в магазин, а там от него одни шарахались, боясь испачкаться, другие попросту пугались уже самого залитого кровью мальчишки.

— Каво зарэзал? — весело прокричал Грише кавказский человек, таскавший мешки в магазине. — Савсэм зарэзал, или нэмного живой-мертвый дэлал, да?

Тетка за прилавком засмеялась, но как-то все-таки испуганно.

Гриша знал, что для поджаривания котлет необходим жир, изо всех сил старался положить нужные специи, но вот что котлеты начнут приставать к сковородке, разваливаться на части, оказался совершенно не готов. А они разваливались, подлые, Гриша чуть не заплакал, потому что не знал, что тут можно вообще поделать. Он уже почти приготовил котлеты…

Но этих котлет Гриша не попробовал, и прошли годы, прежде чем он узнал вкус котлет из кошатины. Потому что в сарае появился вдруг папа, и теперь уже Гриша испугался, увидев папино лицо. Вокруг сарая стояла небольшая толпа, в основном из мальчишек, Гришиных знакомых и приятелей, и все молча смотрели на Гришу. Гриша навсегда запомнил, как вел его домой папа, и как потом папа велел ему самому снять штаны. Было унизительно, обидно, но почему-то еще и интересно. Сама порка была тоже унизительной, под конец больно было совершенно невыносимо, но и в ней было что-то интересное!

Было интересно уже то, что папа потом пил валидол, мама во время порки убежала в кухню и уже убегая, зажала уши руками. А потом, когда Гриша уже лежал в постели, принесла ему большущую конфету; по лицу мамы было видно: мама его жалеет. То есть так получается, мама считала, что папа поступает правильно, что Гришу и надо выпороть… Но она не могла этого видеть и слышать, а потом принесла Грише конфету в кровать, утешала… Гриша не понимал удивительной логики взрослых.

А когда мама перестала его утешать?

История с Пушком дала Грише сразу несколько уроков, и Гриша их старательно усвоил. Самый главный урок был: в мире много чего надо уметь. Хочешь убить — научись! Хочешь жарить котлеты — научись! А особенно важно, как выяснилось, научиться скрывать то, что ты хочешь делать… Особенно если твои желания пошли вразрез с тем, что и как остальные считают, ты должен делать и хотеть.

И еще… Еще Грише стало интересно — а какие котлеты могут получиться из папы?

В двенадцать лет он с любопытством наблюдал, как собираются бичи у сараев. Бичи вроде бы были свободнее всех остальных людей, и уже тем необычайно интересны. Странно… Если они так свободны — могут не мыть рук, не ходить в школу или на работу, не обязаны говорить правду и вообще никому ничего не должны… Почему же они так убого используют эту свободу? Почему у них такие грязные одежды, почему они мочатся под себя и почему у них лица людей, для которых все кончено? Неужели же нельзя иначе?

В тринадцать лет Гриша ушел из дому в первый раз — собственно, он не собирался уходить навсегда, он просто хотел посмотреть, как можно устроиться жить, как бичи, но при этом куда интереснее. Гриша присмотрел для себя громадный дом, куда можно уйти — общежитие огромного завода. Этот месяц дал ему куда больше уроков, чем приготовление котлет из Пушка!

За этот месяц Гриша вывел для себя важнейший закон: одним дают пищу, другие ее зарабатывают. Почему он, Гриша, должен быть среди тех, кто выслуживается перед другими, получая еду от тех, кто сильней?!

За этот месяц Гриша понял и то, почему люди делают не то, что они, может быть, и хотят. Потому, что они получают еду, и деваться им, дуракам, некуда! Приходится им делать и даже чувствовать то, что им приказывают другие…

В конце концов, все кончилось буднично до ужаса: пришел милиционер и отвел Гришу в отделение милиции, а оттуда папа отвел его домой. В этом тоже содержался свой урок, потому что неизвестно, сколько Гриша мог жить в общежитии, если бы его не выдали. Гришу выдал парень его лет, с которым подрался Гриша и расквасил ему нос. Он, этот парень, увидел объявление, что мол, разыскиваются пропавшие… на объявлении была фотография Гриши, и парень воспользовался случаем отомстить, «заложить» Гришу. Чем не урок?!

Всего же уроков этого месяца было четыре, если считать основные.

Во-первых, людей держит вместе, заставляет быть послушными еда; во-вторых, никто никому ничего не должен; в-третьих, людям доверять нельзя; если они о тебе что-нибудь знают, это опасно; люди легко могут тебя предать. И в-четвертых, обмануть людей очень легко.

Отец потом ходил по общежитию, расспрашивал людей… Он был так поражен этим месяцем жизни сына, что буквально не знал, что с ним делать. Отвел домой, а сам ушел в общежитие, «разбираться». Вечером папа зашел в комнату Гриши, и Гриша уже внутренне напрягся. Но вид у папы был вовсе не грозный — ошарашенный.

— Что, так и будешь сбегать? И что хорошего получится?

— Надо будет, и буду бегать.

Гриша вдруг понял — папа сам не знает, что делать. Он заранее, пока сидел в комнате, приготовил себе сапожное шило… На всякий случай. И теперь у него, взявшегося за шило, вид был вызывающий, уверенный в себе. Пройдет много времени, и Гриша будет хорошо знать — никогда тебя не возьмет никакой зверь, если ты уверен в себе и если ты считаешь себя сильнее и умнее зверя. Даже медведи, с которыми столкнется на тропе Гриша… Григорий Васильевич, станут уступать ему дорогу. Так и люди — если ты встал не просто с ножом в руке, а вооружился уверенностью — еще шаг, и я тебя, мужик, убью — тогда любой свернет с твоей дороги.

Тогда папа дал еще урок, первый из уроков этой серии: папа помялся и, ничего не сказав, опустил голову, быстро вышел из Гришиной комнаты. Гриша вслед ему подумал еще раз — а правда, какие котлеты получились бы из папы?

Назавтра Гриша вышел из своей комнаты поутру, и мама тоже ничего ему не сказала, только посмотрела испуганно.

Вообще-то Гриша пришел к выводу, что совсем уходить ему рано, и даже вообще не имеет особого смысла. Зачем уходить, если уйдя, должен будешь сам воровать и зарабатывать, а дома тебе дают котлеты с макаронами и суп? И зачем уходить, пока нет ответа на важные вопросы, да к тому же нет умения жить самому? Не подготовившись, как надо, котлет из Пушка не попробуешь!

Гриша даже продолжал ходить в школу, расплачиваясь этим за право поступать по-своему хотя бы в каких-то вопросах. Чтобы к нему не приставали, не мешали ему жить так, как он хотел бы. Ну например, чтобы он мог раза два в неделю в школу все-таки не приходить, и уроков почти не готовить. Он мастерски научился придавать своему лицу не то выражение, какое ему хотелось, а такое, какое должно было у него быть, по мнению этих болванов. И вести себя так, чтобы не задавали лишних вопросов, как все. Гриша даже сдал экзамены в школе и вступительные в институт.

В этом была несвобода — в этой стороне Гришиной жизни, но такая несвобода давала больше свободы, чем любая другая, ему так было проще и удобнее.

Еще в школе с Гришей и познакомился старый, много лет сидевший вор Иван Тимофеевич по лагерной кличке Ермак. На первый взгляд был Иван Тимофеевич маленький тощий старичок в кожаной кепочке с таким же кожаным помпончиком, в старом свитере и засаленных брюках, со сморщенным прокуренным лицом. Раза два Ивана Тимофеевича «дергали» и проверяли «органы», выясняя, почему это к нему ходят всякие сомнительные подростки?! Подростки и впрямь начинали иногда называть друг друга кличками, проникались духом блатной «романтики» и порой начинали вести себя совсем не так, как должны себя вести хорошие мальчики.

Но всякий раз Иван Тимофеевич оказывался чист, потому что подростков не спаивал, никаких черных дел не готовил, из своего прошлого рассказывал только то, что рассказывать можно и даже похвально: к каким неприятным последствиям приводит нарушение закона. И если малолетние балбесы шли по нехорошей дорожке, Ермак тут был совершенно ни при чем, он даже предупреждал этих мальчиков, что нарушать закон нехорошо.

Но кто-кто, а уж Гриша точно знал, что внутренняя сущность Ивана Тимофеевича несравненно более увлекательна и интересна, чем это кажется взрослым! В том числе и чем кажется милиции!

Взрослым небось думалось, что Иван Тимофеевич интересен Грише потому, что «развращает» парня, дает ему вина или курева… И была это полная неправда, потому что во-первых, ничего подобного Иван Тимофеевич Грише никогда не давал. Во-вторых потому, что будь необходимость, Гриша и сам достал бы все, что ему надо. А в-третьих, Гриша не любил всего, что дурманит и мешает думать: думать было слишком интересно.

Иван Тимофеевич порой прикармливал Гришу, когда тот исчезал из дому на сутки и на двое. Больше папа не подавал в милицию на розыск, но и еды у Гриши в это время не было. А Ермак готов был дать денег, еды… даже без отдачи, но Гриша старался отдавать.

Но главное — старый вор духовно окормлял Гришу, раскрывал ему более и более широкие горизонты. В сущности, что знали о жизни, где бывали и в чем участвовали те, кого знал Гриша? И папа, и все вообще взрослые дяди не знали, можно сказать, ничего, не бывали нигде и не участвовали ни в чем, кроме своей работы да семейной жизни. Кто из них бывал дальше Сибири? Почти никто, а если и бывали, то ходили там, где им велели другие — по тропинкам курортов, по территориям профилакториев, да по местам жительства родственников — по таким же точно жилым коробкам, кирпичным или панельным.

Да ничего они толком не знали!

Ермак бывал там, видел то, о чем не имели никакого представления все остальные. В мире, где жил Иван Тимофевич, известно было, как пахнут первые таежные проталины, и что такое «зеленый прокурор»[11]; как надо разжигать костры в сырую погоду и как «отрываться» от погони, при каких обстоятельствах волки могут нападать на человека и почему на допросах нельзя рассказывать лишнего.

Все жили «как все», а вот Ермак жил не как все, он жил несравненно интереснее! Молодость тянется не к заурядности; молодости интересно как раз нестандартное и необычное. Не первый из сынов человеческих, Гриша тянулся к носителю этого особенного опыта.

Все вокруг считали, что человек должен работать больше руками, чем головой, считали смешными все вопросы, выходящие за пределы самых простых интересов. Ермак же и сам не считал глупостью задавать вопросы о том, зачем человек живет на земле, почему все считают, что надо быть кому-то должным, и можно ли жить по-другому. И не считал дураками тех, кто тоже задавал эти вопросы.

Это в кругу папы полагалось презирать «слишком умных». Но даже пятнадцатилетний Гриша понимал цену этому презрению. Право же, неуютно пришлось бы папе и людям его круга, сумей они понять, как относится к ним подросток.

А еще Ермак давал Грише книги. Это были не книги про подвиг строителей Красноярской ГЭС или про войну и немцев — это были книги по философии; книги тех, кто как раз и думали над серьезными вопросами: Габриэле Д'Аннунцио, Ницше, Шопенгауэр и так далее.

Правда, тут возникала загвоздка… Иван Тимофеевич считал, что высший шик и признак превосходства над «лохами» — выйдя на «дело», обсуждать философские вопросы, не спеша на ходу покуривая папироску. К этому он и готовил парня, который показался ему перспективным.

А вот Грише как раз «дело» вовсе не казалось таким уж страшно интересным. Гриша вовсе не хотел менять одну несвободу на другую, пусть более романтичную. Вот иметь время, чтобы читать и думать, чтобы не тратить время на зарабатывание денег… Вот для чего надо быть свободным! Пока Гриша не видел, зачем ему уходить из дома, начинать жить другой жизнью или совершать что-то такое, после чего можно очутиться в местах, где провел всю свою молодость Ермак.

В призрачной реальности своей жизни Гриша окончил институт (позже не помнил, как называлась специальность) и пошел работать инженером на какой-то завод. Название завода почему-то запомнилось — Судоремонтный. Зачем оно запомнилось? Неясно. Может быть потому, что с этого завода не брали в армию? Туда Грише хотелось еще меньше, чем в лагеря; потому, наверное запомнился и завод-спаситель, не иначе.

Но конечно же, настоящая жизнь Гриши была абсолютно не в этом. Книги, интересовавшие его, издавались крохотными тиражами. Их надо было «доставать» на книжных толкучках или делать копии… а множительная техника тоже находилась под контролем, свободного доступа к ней не было. Ермак все старел эти годы; все чаще Гриша сам договаривался на заводе о том, чтобы что-то перепечатать.

В этой настоящей жизни можно было говорить о вещах, совершенно непостижимых для папы (папа тоже постарел и стал употреблять много портвейна) и других болванов с Судоремонтного завода… и с других заводов.

В жизни, которую считали для него главной начальство и участковый, Гриша приносил домой ползарплаты. В ней мать молча кормила его, а папа старался сесть за стол позже странного сына и не встречался с ним глазами.

В жизни, которую считал главной сам для себя Гриша, главным в жизни было думать, доставать и читать книги, беседовать и спорить, пытаться самому ответить на главнейшие вопросы.

И еще в жизни была Свобода… Свобода манила, с каждым годом манила все больше. По мере того, как шли годы. Гриша освобождался от всего, что делало его рабом — от привязанностей и от всего, что хотели навязать ему другие. Но освобождался он только в собственном сознании, в теории. Освободиться в жизни, которую большинство людей считали основной, Гриша не считал разумным: ведь тогда, после краткого торжества свободы, его сделали бы еще более несвободным, чем раньше. Позже он считал потерянными по крайней мере половину из первых двадцати восьми лет жизни, но понимал — тогда он не мог бы иначе, прожитое даром было совершенно неизбежно.

Немного больше свободы можно было найти на «Столбах». Столбами называются выходы скал на правом берегу Енисея. Совсем близко от Красноярска, их видно прямо из города! Скалы причудливых форм, интересные; многим дали свои названия уже в XIX веке. Это старая красноярская традиция — «столбизм» — традиция выезжать в выходные дни на Столбы, лазить по скалам или просто провести день или два дня не в городе.

Папа с возрастом стал ходить на «Столбы», брал с собой старшеклассника-сына. Взрослые с четверга говорили о «столбах», в пятницу вечером дружно толкались в автобусах, чтобы ночевать уже в избах — длиннющих, как бараки, выстроенных такими вот компаниями столбистов.

Разжигался костер, пелись песни, плескалась водка в железных кружках, люди радовались жизни, как могли. Люди общались; они знали друг друга много лет, они были друг для друга «своей стаей». Лица у них становились все краснее, языки все сильнее заплетались; всего этого Грише было совершенно не надо! Спать в теплой сырости избы, вдыхать воздух, сто раз прошедший через легкие других, Гриша тоже совершенно не хотел.

Вечером в воскресенье народ собирался домой. Мало кто из этих людей поднялся по скале или прошел хотя бы километров двадцать по тайге. Вырвались из города — и хорошо!

Гриша попал в число немногих, кому надо было не «вырваться», надо было и впрямь уйти в дикий лес, в глухие горы. Гриша уходил за пять, за десять километров, поднимался на острые хребты сопок. Вот это была свобода! С неба сваливался порывистый, рвущий лицо и волосы ветер, открывались горизонты на 30, на 50 таежных верст, синели вдали отроги Саян. Вокруг не было людей — а они изрядно надоели Грише; ну их! Орут, болтают, только мешают думать, и не говорят ни о чем важном.

Раза два Гриша слышал в малиннике топот, короткий всхрап. Порой заяц бросался из травы со страшным шумом, большие черные птицы неторопливо проплывали меж стволов. К близости зверья надо было привыкнуть, чтобы оно не мешало. Гриша привыкал и к комарам, к холодным вечерам, бездорожью: таежные неприятности стоили того, чтобы преодолеть их — и сделаться свободным до конца.

Как и везде, если хочешь чего-то — надо уметь. Гриша учился ходьбе, палаткам, рюкзакам, топорам, спичкам…

Еще студентом Гриша стал ставить палатку, ночевал вдали от вони и непокоя изб, где до утра ворочались и бормотали, отравляя сивухой чистый воздух. В эти ясные вечера посреди леса, совсем один, Гриша становился почти свободным.

Но именно что «почти», и Столбы оставались лишь отдушиной: ведь приходилось возвращаться. Гриша был свободен двое суток, а на третьи становился несвободен.

Грише шел двадцать восьмой год (давали ему смело тридцать), когда старый вор Ермак допустил серьезную ошибку: познакомил Гришу кое с кем… Со своим другом и подельщиком, соратником в былые дни, ныне упавшим ниже некуда и обитавшим ныне вне цивилизованного мира. Рассказав пару историй с участием Фуры, Иван Тимофеевич повел Гришу на кладбище — туда, где на кладбище была выкопанная полулюдьми нора для жизни в теплое время года.

Ах, как просчитался старый вор Иван Тимофеевич по кличке Ермак! Он-то, устав от нерешительности воспитанника, хотел положительного примера для Гриши… Примера вора, который не хотел признавать закона, а вот теперь живет в норе, и неизвестно где будет жить, когда начнутся морозы; мог бы жить в Сочи, как уважаемый человек, между прочим! И жил бы, если бы признавал воровской закон.

Ермак просчитался уже потому, что Гриша вовсе не хотел жить жизнью бродяги, отталкивать его от такого опыта и не было необходимости.

Фура понравился Грише: он читал Шопенгауэра без словаря и знал то, о чем не имели ни малейшего представления большинство жителей Красноярска. Но был Фура грязен и дик, с запавшими безумными глазами; Гриша совсем не хотел становиться таким же.

Папа и люди его круга жили чисто и сыто, но не имели никакого представления о Шопенгауэре. Папа тратил всю жизнь без остатка на зарабатывание еды, и к тому же был настолько глуп, что презирал тех, кто его умнее. Так Гриша тоже не хотел жить.

Вот сочетание свободы и умения читать философов, думать, тратить жизнь на интеллектуальный пир — вот это было интересно! Но ни бичи, ни папа и другие люди его круга так не умели, и учиться было не у кого.

Ермак не советовал Грише поддерживать плотные контакты с Фурой и часто бывать на кладбище. Ну, увидел отрицательный пример, и хватит с него! А Гриша как раз очень хотел общаться с Фурой! Он был ему страшно интересен, — потому что много знал, во многих местах бывал и к тому же много читал и думал о прочитанном.

К тому времени Гриша жил временами дома, временами у Ермака. Отец махнул на него рукой, мама сделалась тихая, грустная и тоже не приставала. Раньше Гришу раза два таскали в милицию, требовали учиться, жить только дома, не водиться с ворами. Гриша понял, как надо делать и что говорить — что учится, водится вовсе не с ворами, а с хорошим человеком, папу слушается и потом, после школы, будет учиться в Технологическом институте. И в милиции тоже отстали.

Если можно назвать его домом папину квартиру, то квартира Ермака стала давно вторым домом. Теперь, в это лето, у него появился третий дом: нора, в которой жил Фура и его выкормыш, преданный ему подросток Васька. Фура дал новые уроки, и они стоили прежних!

Гриша окончательно понял, что с блатными ему тоже не по дороге: и они тоже повязаны, пусть не так крепко, как все. И у них есть свои представления, что человек должен делать и даже чувствовать. Фура вот тоже расплачивался за нарушение того, что в этом кругу считали должным.

Хорошо было спорить о свободе, о месте человека в мире, о совести, сидя на заросших бурьяном плитах или пристроившись в душной теснине норы. Чаще всего спорщики сходились: человек должен уметь стать свободным! Он не свободен потому что это выгодно целой толпе народа; но большая часть людей и не способна на свободу, справедливости ради. Дай им свободу, они тут же отдадут ее за ломаный грош.

Впервые в жизни Гриша полюбил дешевое вино. Немного, глоток-два, чтобы смещалось сознание, Фура казался бы еще интереснее. Васька ловил собак, кошек, и разделка туш перед тем, как жарить на костерке закуску, напоминала незабвенного Пушка.

Закуски становилось все меньше — все бродячие животные разбежались, сделались осторожнее, за домашними стали следить. Васька пришел как-то с прокушенной насквозь рукой, вызвав приступ хохота у Фуры: закуска кусалась, и Грише пришлось носить закуску друзьям. У них ведь не было печальной мамы, которая кормила бы их котлетами.

Но и мама — не неиссякаемый источник, пришлось Грише придумать другой вид закуски. Как-то раз он появился у норы, толкая перед собой коляску.

— Ты чо, ребеночка кому-то сделал? — начал было Васька. И осекся.

В коляске села девочка — ухоженное пухлое дитя месяцев восьми. Село, улыбнулось, показав два верхних зуба, складывая пухлую мордочку.

— Видишь, Фура, насколько эти лучше собак? Ее сейчас мы резать будем и готовить, а она не кусается, она улыбается! Чувствуешь?!

Говоря честью по чести, придумал это все Гриша еще и для эксперимента. Если не осмелится Фура — что в разговорах о свободе, о преодолении пут морали?! Много тут болтунов, которые под пьяную лавочку расскажут что хошь, а едва до дела, так мгновенно сиганут в кусты. Значит, и Фура такой же. Но Фура достойно выдержал испытание.

— Коляску — в реку! — скомандовал Фура, мгновенно оглядываясь вокруг. — Тряпки туда же!

Он вообще взял на себя руководство процессом и много что сделал сам — только само убийство аккуратно поручил Грише. Гриша понял, что в свою очередь подвергается испытанию, но ведь со времен Пушка прошло так много времени… Гриша убил девочку сразу, и при этом почти не испачкался; а немногие пятна, которые посадил на рубашку, когда разделывал трупик, он легко сумел замыть, почти что сразу.

Было интересно посмотреть, как умирает ребенок, живое делается неживым. Один удар камнем-голышом, точный удар в родничок — и существо коротко вякнуло, безвольно повалилось вперед; свесились ручки, даже спина стала другая — неживая.

Гриша не уловил момент, когда произошел переход от жизни к не-жизни. Потом он много раз еще будет искать этот переход, но ни разу не сможет найти. Переход от жизни в смерть так и останется неуловим, вызывая у Гриши смутное, самому ему до конца неясное неудовольствие.

Но зато можно было два дня подряд пить портвейн и закусывать мясом, продолжая философские беседы. Отсюда, с высоты горы, видно было даже, как мечутся в поисках люди, и Гриша недоумевал: ну что толку в этом никчемном, в никаком существе… в этой девчонке? Чего они мечутся и ищут, поднимают на ноги соседей и милицию? Что изменилось бы в их жизни, если бы создание могло улыбаться из коляски им самим, а не Грише с Фурой? Что бы они приобрели от этого? Как и во многих других случаях, Гриша никак не мог найти ответа.

Это было волшебное лето! Лето открытия множество истин, лето множества уроков, до конца сформировавших душу Григория. Потом Гриша много раз вспоминал это чудное лето, и сердце радовалось. Лето выдалось теплое, сухое — селяне мало любят такие лета, потому что из-за жары и сухости горят хлеба и огороды приходится поливать больше обычного, а вода в реке стоит низко. Но горожане как раз любят, когда сухо и тепло — они не очень думают про урожай, и больше любят тепло, чем дожди.

Сидеть в теплое лето на горе, в бурьяне кладбища, вдыхать горький запах полыни, и заедать портвейн каким-то маленьким засранцем — что могло быть лучше и приятнее?!

— Ты не думай, что тут Ницше уже все сказал… Сверхчеловек, сверхчеловек! А что бы делал твой сверхчеловек на нашем месте?

— Он вовсе не мой, сверхчеловек.

— Ну, ницшеановский. Подумаешь, сидеть в чистой комнате, есть-пить, что прислуга приносит, и плести про свободу от пут морали! Ты вот посиди как мы хотя бы, а еще лучше там, за колючкой… Кто у кума эти речи про сверхчеловека повторит, на нарах — тому верю!

А внизу загораются огни большого города, глухо шумит транспорт; огни проходящих машин мелькают по шоссе, то желтые, то зеленые, то красные. Там вон, где вдоль речушки Качи выстроились девятиэтажки, мечутся люди, собралась толпа, махают руками и орут. Так орут, что даже до кладбища доносится. Смехота! Кого вы ищете, мы съедим, а что от вашего короеда останется, закопаем, следа никакого не будет.

Внизу мечутся дураки, а наверху, над ними можно сидеть, вдыхать запах полыни, слушать умные речи и накапливать постепенно опыт понимания — что же такое жизнь и смерть.

Хорошо!

И как по-дурацки все кончилось… Говорил же Гриша — не надо посылать на дело Ваську, говорил! Правда, Фура объяснил, почему Ваську послать на дело необходимо; объяснил своеобразно, в своем духе: рассказал историю про то, как засыпалась целая шайка, один из членов которой не был повязан кровью. А раз не был повязан, то он, получается, мог и выдать остальных… То, что другим грозило вышкой, для предателя оборачивалось статьей, грозившей «до семи». Можно жить…

Гриша понимал логику Фуры, чьего настоящего имени так и не узнал за это лето. Он предложил — давай разок дадим Ваське убить ребеночка (хотя уступать было жалко)? Вот он и окажется повязан… Но понимал — у Фуры своя логика; какие бы убедительные слова не произносил Гриша, как бы он сам не сомневался в васькиных талантах, он пошлет Ваську воровать детей.

Будь Гриша поопытней, он принял бы меры пораньше… Съел бы Ваську, например, и тем разрешил бы все проблемы. Такая мысль мелькала у Григория и тогда, но так мелькала, совсем вяло, несерьезно. Додумать ее до конца и привести в исполнение Гриша оказался неспособен, и потому потерял все (вот и еще один урок…).

Хорошо еще, что Гриша был не наверху, когда засыпался Васька. Дурачок, наслушавшись рассказов Фуры и Гриши, взял коляску, стоявшую у магазина. И не заметил, болван, что за коляской следит пожилая тетка со скамейки… Весь город шумел об исчезновениях детей, все папы и мамы принимали меры предосторожности… А Васька-дурак взял коляску так, будто никакого шума вокруг не было! Тетка завопила. Ваське бы сразу бежать, а он кинулся прямо с коляской, так и мчался, толкая ее перед собой. Мать вылетела из гастронома, обе тетки бросились за ним. Вся улица видела, как мчится парень, толкает коляску с начавшим вопить ребенком, а за ним гонятся две тетки. Тетки вопили, заглушая малыша, и всякий в радиусе километра узнавал, почему тетки гонятся за этим мальчишкой. Вся улица знала, естественно, о похищениях детей, и действовала слаженно и дружно.

— Я больше не буду! — орал Васька.

— Ясное дело, не будешь! — отвечали ему. — Радуйся, гнида, если подохнешь быстро…

— Я в первый раз! — орал Васька, но это очень мало помогало.

К тому времени, как прибыла милиция и отбила Ваську у людей, он уже во всем сознался, во всем покаялся и всех выдал. Народ давал показания, рассказывая, где именно и в какой норе засели остальные двое, другие уже готовы были сами разыскивать нору… Счастье Васьки, что папы в основном были на работе… Будь в толпе побольше мужиков, они скорее всего убили бы Ваську еще до приезда милиции, и сами пошли бы искать его подельщиков. А так… «настоящих буйных мало, вот и нету вожаков».

Счастье, что Гриша видел, как выкатывается толпа из проулка, тащит Ваську; как пожилой милиционер уговаривает:

— Разойдитесь… Разберемся… Вы препятствуете…

Говорил милиционер скучно, вяло, и весь вид его показывал — ну вот, свалилось что-то, чем хочешь-не хочешь, теперь придется заниматься…

Вот люди галдели, махали руками, и если для кого-то с хмурыми лицами все обстояло серьезно, девяносто процентов собравшихся откровенно радовались скандалу и спектаклю: детокрадов поймали! Они еще и сознаются, что людоеды! Вот здорово! Какой, однако, интересный момент в скучных советских буднях, когда каждый день похож до смеху на другой, никогда и ничего не происходит, и даже новости по телевизору сводятся к речам американского товарища Гэса Холла, призывающего к революции в США, да к сообщению, на сколько больше говна от каждой коровы получили колхозники в Козолуповском районе Сранской области.

Ясен пень, что никуда они не разойдутся! И плевать им, что столько времени тратят они на этот шум, на уговоры, на разборки. Даже когда пойдут ловить, ясно же — приедут прямо на жигуле или газике с надписью «Милиция», с мигалкой наверху, прямо до места. Ну, и кого можно таким способом поймать?!

В любом случае у Гриши было часа два или три, и Гриша двинулся к Ивану Тимофеевичу — благо, близко. Хорошо, он был дома, старый знакомый, смотрел прямо как на родного, и откровенно был рад.

— Тимофеич… Мне на нелегальное положение переходить надо. Денег можешь занять с сотню? Ксиву[12] дать, маляву[13] дать, сам знаешь куда?

Тимофеич кивнул головой, расплываясь невольно в улыбке.

— Давно жду.

Видно было — он и правда давно ждет, когда же дадут плоды его воспитание! Вот и дождался…

Старик покопался в столе, что-то хитрое нажал, отчего в ящике образовался как-бы еще один, потайной ящик, кинул оттуда пачку десяток с профилем Ленина, красный советский паспорт нового образца. Позже Гриша убедился, что паспорт сделан на совесть, и «выдан» на имя Григория Соломоновича Вернера… И что стоит в этом паспорте слово «невоеннообязанный», из чего следует, что даже у военкомата не возникнет к Грише никаких вопросов, не говоря о милиции. Значит, на сто рядов продумал старый вор, как он будет внедрять Гришу в свои круги, все предусмотрел.

— Во-от, держи это, придет время — и вернешь. На чем засыпался, не спрашиваю, да и неважно. Спешить надо, парень, или еще чайку попьем?

— Спешить надо… И не я засыпался, а Васька.

— Говорил я тебе, не бери в игру этих… — и Ермак сделал пренебрежительный жест рукой, — что, не смог отстоять на шухере[14]?

— Нет…

Гриша довольно подробно рассказал Ермаку, почему придется уйти на «нелегалку». И навсегда разочаровался в таком, казалось бы, серьезном учителе… Потому что лицо у Ермака сделалось слабое, жалкое, подбородок по-бабьи задрожал, и Ермак присел к стене, зажимая левой рукой сердце.

— Вы что же… Вы что же так вот прямо…

И это выражение, эти перекошенные черты лица! Этот взгляд, полный ужаса!

— Ты что, Тимофеич?!

Гриша шагнул к Ермаку, а тот вдруг шарахнулся, хоть и видно было — от резкого движения задохнулся, захватал ртом воздух, стал отодвигаться от Гриши. «Неужто боится меня?» удивился Гриша, и ему сделалось смешно. Тоже мне, свободный человек!

— А знаешь, Ермак, они вкусные! Я тебе же рассказывал про котлеты из Пушка? Так эти еще лучше, честное слово!

Слезы потекли вдруг по изрытым морщинами щекам Ермака.

Гриша еще порассказал, как резали детей, как один мальчишка лет трех умер не сразу, и приходилось зажимать ему горло, пока он бился — чтобы не заорал. Рассказал и про то, как их разделывали, выкидывая из крохотных трупиков еще сокращавшиеся сердца и кишочки еще с перистальтикой. Кое-что он даже прибавил, развлекаясь — как он ел ручки и ножки, проверяя, какие конечности вкуснее; или как сокращались куски мяса, когда их насаживали на палки и подносили к костру.

Ермак уже не всхлипывал, но все так же держался за сердце, слезы так же катились из глаз. Старый вор стонал, раскачиваясь из стороны в сторону, как старая баба на завалинке.

— Знал бы я… — стонал Ермак, и Гриша все сильнее понимал — нельзя его, такого, оставлять. Такой Ермак становился опасен, и Гриша вышел на кухню — поискать что-нибудь подходящее.

Гриша вернулся с тонким, хорошо отточенным ножом и на всякий случай прихватил еще литой тяжелый топорик для рубки мяса. Но пока ходил, и Ермак не терял времени даром: в руке у него оказался маленький, почти утонувший в огромной ладони револьвер, а глаза стали уже почти совсем сухие.

— Убирайся.

Нет, убираться нельзя…

— Ермак, ты что… Ты вспомни, как рассказывал про «оленину»[15]… Это что, лучше было, да?!

— Врал я, — помолчав, прошамкал Ермак. — Оленина — это когда было… Я и не упомню тех времен, позже родился. Знал бы я… — завел Ермак прежнюю шарманку, — знал бы я…

— Брось оружие, болван, — сказал Гриша уверенным голосом, — ты думаешь, Васька на тебя самого не покажет? Да он сразу всех заложит… Уже заложил. Я его на улице увидел, сразу кинулся смываться. Что, думаешь, к тебе сейчас не пойдут? Или, считаешь, Фура на тебя не покажет?

Судя по выражению лица, Ермак вовсе так не думал, не считал, — то-то его физиономия отразила панический ужас. Гриша соображал: если бы Гриша с Фурой брали банк и застрелили бы кого-то, то и в ужас Ермак впал бы куда меньший. И этот страдает по детишкам! Тоже мне, свободный человек, освободившийся от пут морали. И его Гриша когда-то уважал, считал чуть ли не первым учителем! Только котлеты делать из таких.

— Гришка… Ты не стой, не жди. Не поеду я с тобой, я боюсь.

— Меня боишься? — произнес Гриша с самым искренним, огорченным видом. — Ты что, спятил, что ли, Ермак? Ты ж меня вон из чего вытянул, а… Я же тебя больше отца чту, а ты…

Лицо Ермака опять дрогнуло. «Клюет!», — думал Гриша, отыгрывая еще шаг. Он понял, что нельзя держать в руках инструмент, и отбросил топорик и нож.

— Я же в лес теперь собрался, понимаешь ты?! Я это для того и взял — в тайге жить… Ты же мне малявы теперь не дашь. А оставаться нельзя, Ермак, и тебе тоже нельзя (еще шажок, растерянное, скорбное лицо). Ты не хочешь со мной, тогда скажи, как тебя потом хоть найти (еще шаг). А то как-то скучно это все… Не по-людски так (полшажка).

Ермак теперь держал руку с оружием так, что тупое рыло ствола смотрело в угол, не на Гришу. Гриша легко, одним движением, перехватил руку Ермака, не меняя выражения лица, и вцепился своей рукой в кисть. Ни ножа, ни топорика не было, и Гриша, продолжая приговаривать что-то успокаивающее, что-то типа «ну что ты, ну что ты…», обхватил другой рукой шею Ермака, притянул его к себе, зажал между грудью и локтем. Стиснул по-настоящему, сделав подсечку, повалил Ермака на пол.

Ермак забился… Сначала еще под впечатлением Гришиных слов, не в полную силу, потом серьезно. Но держал его Гриша как тисками, стрелять Ермак мог разве что в пол или в диван, а воздуху в его легкие Гриша не пускал. И опять ускользнуло от Гриши — когда же именно умер Ермак? В какой момент живое стало неживым? Ермак перестал биться, но Гриша ему не доверял — вдруг Ермак притворяется, вдруг он только ждет, чтобы Гриша его отпустил? Какое-то время Гриша стискивал и душил труп.

Все получилось просто и легко, гораздо легче, чем он ожидал. Даже с некоторой неловкостью смотрел Гриша на Ермака с нелепо вывернутой шеей, с далеко отставленной рукой; труп грузно лежал на полу. Тайна смерти опять прошла мимо.

Глава 18. Зуб за зуб

8 августа 2000 года

— А все же, ребята, попомните мои слова — сбесились медведи… И вся природа сбесилась. Еще десять лет назад медведь человека боялся. Встретит — сразу уходил. Кричишь, шумишь в лесу — он не подходит. Уважал человека медведь. А бабу так и вообще не брал…

Василий Акимович Зуев шумно отхлебнул чай, огорчаясь несовершенству этого мира. На шее охотника выступили капельки пота, щеки закраснелись, а лоб так стал просто пунцовым.

— У тебя какая-то идиллия получается, Василий Акимыч. И медведи какие-то замечательные, и времена чудесные. А меня так медведь гонял вокруг кедра, я помню… И ничего он не боялся и не уважал.

Володька и Андрюха засмеялись словам Кольши. Солидные Саша и Константин Донов не смеялись, только улыбнулись, и разом отхлебнули из кружек.

— А это ты, Кольша, ему плечо разворотил, а взять толком не сумел, вот он и взъярился.

Опять смех — не язвительный, а общий, добродушный.

— Смеетесь… Вы вот одного зверя взяли, который Катьку гонял, и рады. А надо всех их под корень. Потому что медведи стали совсем другие теперь… Слишком умные. Вместе живут, нападают так прямо стаей. Вон как на Ваньку Хохлова. Сами отбивали его, знаете. Я неправильно все говорю?! — вдруг вскинулся Акимыч, зорко уставился на коллег. И сразу стало видно по этому рывку, по экспрессии старого охотника, что Акимычу рано на покой, при его-то годах: как выражался сам Акимыч, «шестьдесят с хорошим хвостиком».

И охотники ответили патриарху пожиманиями плеч, неопределенным бормотанием: может быть, Акимыч и слишком уж развоевался, но дела и правда в тайге заворачивались странные.

— Так ведь не все же медведи, Акимыч… С порванной лапой — он человеку мстит, это ясно. А всех перебьем — экологическое равновесие нарушится.

И опять охотники ответили невнятным бормотанием, покачиванием головами на слова Володьки. И Акимыч прав, и Володька прав… Вот ведь как. Думать надо, не надо спешить.

Вечер плыл, душистый, темный вечер августа. Запотели окна в комнате, где пятый раз ставили чайник, почти беспрерывно. Оленья шкура на стене, настольная лампа с матерчатым зеленым абажуром, книги в беспорядке на рабочем столе у окна, и на том же столе патронташ, барклай[16], ножовка, гвозди, несколько латунных желтых гильз Бог знает какого года производства. Легко заметить, что все связанное с охотой — в большем порядке, чем книги, банки с вареньем или столярные инструменты. Уют, покой обжитого, с традициями, дома.

Почему сопротивлялись охотники? Не из любви к медведям, затеявшим рвать людей, это уж точно. Но ведь и представить себе леса без медведей невозможно. Чтобы ни одного медведя в лесу, это надо же! Это уже будет не тайга. Любовь к лесу мешала взять ружья для такого невиданного, непонятного дела — истребить в лесу всех мишек под корень.

— Может, прав Владимир Дмитриевич? Может, это медвежий келюч? А что их несколько, так ведь сколько мы на них охотились? Разве что Тихий не бил медведей. А мы все? — рассудительный Андрюха обвел комнату глазами, на каждом остановил взгляд. — Сколько малышей разбежались? Сколько пестунов? Вот и медвежьи келючи…

— Ты еще поплачь! — сердито фыркнул Акимыч, и так же сердито задвигал бровями, протестующе отхлебнул горячий сладкий чай.

Но знал Акимыч — современные охотники жалостливы… а может, просто бережливее, разумнее старых, воспитанных во времена, когда тайга была щедрее и богаче. А попросту говоря, когда ее не так страшно вычерпали и изгадили. И симпатии сейчас не его стороне, на стороне Андрея.

— А я так думаю, мужики… Раньше медведь был просто зверь и зверь. В лесу жил, человека боялся. В тайгу мало людей ходило, а кто ходил — тот по делу ходил, и тот в тайгу ходить умел. Ну, а сейчас? С тыща девятьсот девяносто первого года? Кто в тайгу пошел?

Охотники молчат, задумались.

— Ну то-то…

— Ты их не осуждай, Василий Акимович. С перестройки, будь она неладна, обнищал народ. Ты же знаешь, в иных деревнях вообще работать негде…

— Я знаю деревню, где с 1994 года зарплату не выдают. Чем им детей кормить, Акимыч? Народ потому и кинулся в леса — добывать весной папоротник, летом ягоды, потом грибы, кедровый орех… От хорошей ли жизни? — Володька обвел всех взглядом, почти как Андрюха. — Так они хоть что-то, да получат…

— Истощают тайгу, мы не спорим. Брусничники как вытоптали, смотреть страшно! А почему?! Ты сам знаешь, почему — брусника дороже всего! — Это подлетел уже Кольша.

— Да понимаю я это! — Акимыч даже ладонью хлопнул по столу от нетерпения. — Не ругаю я никого, мужики, что взъелись?! Но смотрите — еды медведю стало меньше, беспокойства куда больше, так? Везде люди ходят, везде лезут, где есть ягода, гриб есть, орех. Так? И какие люди ходят, а? Которые тайги не знают, верно? Которым дальше огорода не ходить бы. Тот же Вовка Потылицын… Он куда потащился? Зачем?

Молчание. Охотники чесали в затылках, только Кольша тер переносицу указательным пальцем. Правду сказал старый Акимыч, ох правду! И медведям жить стало труднее, когда в тайгу хлынул поток людей. Когда кормиться от тайги стало необходимостью для брошенных на произвол судьбы, на глазах нищающих людей. Когда в лесных деревушках женщинам нечего было поставить на стол, кроме картошки из огорода и грибов, ягод из леса… А у кого не было этого, тот порой начинал голодать в самом полном смысле этого слова. Так, как голодали люди в войну, или в годы коллективизации.

— Те, кто в лес пошли, это же кто? Хуже туристов, прости господи! Это же кто? Кормовая база для медведей, вот кто!

Мгновение спустя раздался такой хохот, что казалось, сейчас обрушится крыша дома, а из другой комнаты прибежала супруга Акимыча, — дикий хохот буквально выбросил ее, бедную, из кровати.

— Да-а… Это ты хорошо, Акимыч, использовал умное слово! У Товстолеса научился! — радовались от души охотники. Со всеми улыбался и Акимыч.

— Умное слово приятно бывает использовать… Эти люди, что хлынули в лес, говоря по науке — пищевые конкуренты медведям. И сами они — для них кормовая база… Легкая добыча, одним словом. А померло в лесу их сколько? Ну ладно, Вовка Потылицын — у него голова пробита, живот порван, тут все ясно. А Вася Милов? У него сердце было больное. Ушел в лес по ягоды, и сгинул. А Витальевна? Ушла по ягоды, и не нашли. Может, медведь задрал, а может быть, и сама померла. А медведь падаль ест…

Теперь слова Акимыча падали в напряженную тишину. Правильные слова говорил Акимыч, верные. Про обнищание людей, про дикую глухую нищету сибирской деревни старались не думать — что толку? Бессмысленно рвать душу, если не можешь ничего исправить. Но ведь и сказать когда-то надо о наболевшем. И если с ним, наболевшим, связана проблема — то и назвать вещи так, как они называются, а не лукавыми окольными словами. А ведь прав Акимыч, ох как прав…

— Кто скажет из вас, сколько с тыща девятьсот девяносто первого медведь трупов по тайге нашел и сожрал? Или сколько умирающих добил? Сейчас можно вообще найти такого зверя, что человека не пробовал? А что с тем происходит, кто пробовал — вы знаете…

И опять охотники молчали, нехорошо отводили глаза. Опять Акимыч заговорил о том, что знают все, но обычно вслух не говорят. Не потому, что это страшная тайна… А потому, что говорить об этом неприятно, нехорошо… О том, как появляются хищники-людоеды, говорено и написано много. Ученые справедливо вывели закономерности, объяснили все природные механизмы: тут и старый, больной зверь, позарившийся на легкую добычу. Тут и самка, которая кормит детей человечиной, с детства приучает их быть людоедами. И вырубка леса, когда звери лишаются привычной пищи. Не пишут и не говорят об одной малости… что человечина вкуснее — она сладкая. Для больших кошек, тигров и львов, это не имеет особого значения — они к сладкому равнодушны, им все равно. Вот леопарды любят сладкое, им нравится. Это хорошо знали, кстати говоря, некоторые индусские магараджи, готовившие боевых леопардов в своих зверинцах.

Ну, а медведь — животное всеядное, и дрессировщики прекрасно умеют заставлять делать любые трюки медвежат, приманивая сахаром зверенышей. И взрослый медведь, попробовавший человека, хочет получить именно этой еды… Охотники все это знали, естественно. Красиво же все свел Акимыч, и свел верно, убедительно, крыть нечем.

Помолчали, не глядя друг на друга. Видать и правда, изменились медведи за последние десять лет; не только поумнели, а выходит — сами мы наделали из них самых заклятых людоедов. В молчании, под сопение дующего чай Акимыча, прозвучало:

— Ну и что думаешь делать, Акимыч?

Ага, и Кольша признал правоту старика… Совета спрашивает. Хорошо! Можно уже что-то делать.

— Я так понимаю — защищать нас никто не придет. Что, из города войска пришлют?

Тут опять раздался взрыв дружного смеха, хоть на этот раз потише первого случая. Не заливистый хохот, а скорее невеселое «хе-хе…». Потому что понимали охотники — даже если спустятся с неба инопланетяне и начнут пить человеческую кровь по лесным деревушкам и городкам в Саянах, никто в Красноярске и не почешется. Тем более из-за медведей… да и не поймет никто в городах, что происходит с медведями. Товстолес и Михалыч не в счет, такие редки, и таких власти не слушают, властям ведь главное — самим наворовать. Все это понимали охотники, признавая и принимая простой беспощадный закон — рассчитывать им только на себя.

— А коли защищать никто не будет, то выходит — самим защищаться, я это так понимаю.

Вот и подошел Акимыч к главному. Правильно подошел, убедительно.

— То есть мы так понимаем, надо мобилизацию объявлять?

Ага. Володька сказал «мы»! Значит, и правда готовы. И Акимыч веско завершает:

— Мобилизацию мне вести никто не поручал, и вам тоже не поручит. Поднимать людей надо на добровольной основе. Нас, охотников, сколько в деревне? Двенадцать? Во-от, уже сила. Да мужиков с ружьями сколько?

— Если с нерегистрированными стволами, то считай, почти все, — это Володька.

— А нам сейчас все равно, законные стволы или незаконные… Они стволы, это главное. Выходит, больше сотни стволов, верно?

— Все не пойдут…

— Всех и не надо. Двадцать пойдут — хорошо! Нам главное пример подать… Показать, что делаем, что лес очищаем. Остальные посмотрят — и тоже за нами пойдут!

И Акимыч завершает так же понятно, продуманно, как и всю эту речь:

— Я так думаю, сельский сход собирать надо. Так прямо и собирать: мол, охотничья ячейка собирает.

— В смысле, Общество охотников и рыболовов?

— Ты у нас председатель, Андрюха, ты лучше все изобразишь. Если согласен — ты и делай, созывай.

Хитрый все же человек Акимыч! Никак не мог бы сказать после этого разговора Андрюха, сиречь Андрей Сперанский, что он не согласен с остальными. Значит, пойдет собирать…

И тут замычал Федор Тихий. До сих пор он сидел на полу, по-турецки скрестив ноги — так любил.

Сидел и слушал, как обычно, и никто не мог припомнить, чтобы он начал вмешиваться в разговор. А тут Федор встал и замычал. Мычал и размахивал руками, не соглашался с решением.

— Ты что, Федя? Разве тут что-то неправильно?

Федя кивает головой: мол, неправильно.

— Медведей не хочешь истреблять?

Федя кивает второй раз, мычит так, что становится понятно — медведей он истреблять никак не хочет.

— Разве мы не правы, Федор? Медведи сделались опасны…

И заметался Федор, показывая жестами, мычанием то одно — что да, опасны медведи, опасны! То другое — что все равно не согласен он с решениями остальных.

— Федь, ты подумай получше…

Хорошие, доброжелательные лица. Чего-то мечется калека, шумит — наверное, что-то знает неизвестное остальным, что-то интересное надумал, если шумит. И вообще к калекам нужно быть поласковей, и Федор — мужик хороший, он же не виноват, что уродился немым…

Все это написано на лицах, все это вовсе не скрывается, и Федя махает рукой, быстро выходит из дома. Не выдержали охотники, переглянулись, понимая — неспроста так ведет себя немой Федор, неспроста… Что-то он знает наверное, и надо хорошо подумать, что именно. То ли опасны эти медведи настолько, что безумие лезть к ним с карабинами и двустволками, все равно только сделаем хуже. То ли знает Федор что-то, из-за чего и вообще воевать с медведями нет никакой необходимости.

Все это сказали друг другу охотники взглядами, не произнося вслух, потому что зачем говорить? И так все очень и очень понятно, а из немого Феди все равно не вытянешь ничего, как это ни огорчительно, и что бы он такого ни знал.

А Федя стоял сейчас в стороне, специально отойдя в сторону, из улицы в проулок, подальше от освещенных окон: пусть народ расходится, не надо сейчас ни с кем встречаться. Так и стоял Федор, держась обеими руками за забор. В левой половине груди по вере его деда, жила душа; по вере сына, там стучал «мотор». Федя не спорил с дедом и сыном, он только чувствовал, как нарастает боль в левой половине груди, снизу, и как обмякают от этой боли ноги, как руки становятся словно бы ватными, а тело непривычно тяжелым. Таким тяжелым, что ногам трудно нести это тело.

Много раз ходил Федор на Медвежий ключ, туда и обратно, носил лекарства, помогал медвежьему народу. Да, народу! Федор знал, что если перевести слово, которым называют себя медведи, то как раз получится — народ.

Федор видел, как приходят больные, раненые звери к тому месту, где из-под земли вырывается ключ, из-под скалы, напоминающей медведя, сидящего на собственном заду. Как звери исполняют ритуал, садятся в такую же позу, она считается священной. Как они склоняются перед скалой, опуская к земле лобастые головы, как пляшут, просят блага для себя у скалы, напоминающей медведя и у насаженных на колья черепов.

Федор познал то, чего всегда был лишен среди людей: он разговаривал с медведями. Он мог повторять звуки, которыми разговаривали звери, он изучил их язык…

Еще в яме с минеральной водой, когда он лечился после упавшей ловушки (люди хотели убить — звери спасли), огромный медведь сел перед ним, ткнул лапой ему в грудь, стал произносить звуки. Потом ткнул в грудь себя — и снова произнес.

Тихий научился повторять их. Ведь издавать такие звуки он умел! Тихий разговаривал с медведями — и про их жизнь, и рассказывая про себя; и про тайгу, и про жизнь. Он привык к мысли, что говорить — не для него. Что никогда не сидеть ему на завалинке, между других мужиков, неторопливо развивая темы общественного и личного содержания. Что никогда не говорить ему с женой, с детьми, не поделиться с другими людьми ни всем, что он увидел в тайге, ни тем, что испытал при виде закатного неба, ни мыслями, которые проросли в нем в тишине. Он привык, он смирился, и в нем уже не болело. Не будет никогда, и что поделать.

А со зверьми он разговаривал, разговаривал!

Среди людей он, Федор, был калека, почти урод. Даже в глазах жены временами он угадывал жалость, и все боялся — увидит в них и сожаление. А медведи его уважали! Медведям он приносил лекарства, он рассказывал им, что знал сам о мире, из которого приходил к ним. И медведи слушали его! Когда Тихий приходил в Медвежий ключ, ему радовались. Федора ждали, любили. Не терпели, не жалели, а любили. Он знал легенды медведей, их сказки, их историю. Он начал разбираться в их особенных болезнях.

Он даже знал, где находится Зимний мир, место зимовки медведей, и где в Зимнем мире берлоги самых уважаемых зверей. Это была страшная тайна; тайна, которую в мире людей можно сравнить разве что с тайной атомной бомбы или с тайнами защиты долларов от подделки: с тайнами, от которых зависят жизнь и смерть целых цивилизаций. Ведь знавший эту тайну медвежьего народа легко мог бы истребить его, когда народ почти совсем беспомощен. Никто в мире людей и близко не подпустил бы к таким тайнам Федора, а вот тайны медведей он знал.

Стоя у деревенского забора, держась за него изо всех сил и страшно боясь тут же упасть, Федор тихо ворчал и фыркал. Про то, что он знает: медведи — это народ. Про то что он любит этот народ, уважает народ, ценит народ, и не позволит его уничтожить. «Но они же сами виноваты!» — готов был дико взвыть Федор, и наверное, не выдержал бы, взвыл бы, да из груди рвалось только мычание. Федор был готов побить, попинать ногами медвежий народ, потому что знал еще одну из его тайн. Тайну, которую никто не открывал ему, которую он открыл сам.

Долгое время не знал Федор, что всякий раз по пути от Медвежьего ключа к деревне его «пасут», что позади него неслышно ступает медведь, следит, как бы не случилось с Федором чего-то плохого. Даже когда узнал об этом, выследив провожатого, он не сразу связал это с другими событиями… Федор не сразу понял, что придя к поселку, провожавший его медведь делает еще одно дело: обязательно кого-то загрызает… Не вообще «кого-то», разумеется, а охотника, убивавшего когда-нибудь медведей.

Федор кричал на друзей, плакал, грозился больше никогда не приходить. Никогда больше медведи не лгали ему, никогда не обещали чего-то, чего не собирались выполнять. Этот случай был особенным, потому что звери всякий раз отрицали, будто убивают охотников. Потом они обещали Федору так больше не делать… А убийства продолжались, и у Федора остался один выход — как можно реже ходить на Медвежий ключ, как бы ему не было хорошо там, под вечно молчащими кедрами, в компании умных, разговорчивых зверей.

Бесконечно долго для Федора Тихого тянулась постылая ночь, вставал рассвет 9 августа. Федор понимал, как называется его поступок. Федор выл и стонал, хватаясь руками за забор. И знал, знал, что он сделает, как только утренний свет позволит человеку двигаться по таежным тропкам.

Серый полусвет, когда еще не выкатилось солнце, застал Федора идущим по горной тропинке от деревни. За плечами Федора колыхался объемистый рюкзак, в руке Тихий нес охотничье ружье.

Тем же рассветом, но часа на два позже, по дворам пошел Андрей Сперанский, побежали его помощники, от молодого Константина до матерых Саши Хлынова и Володьки и до степенного Акимыча — охотники собирали свою ячейку, поднимали народ. Федор к тому времени был уже очень далеко.

Глава 19. Не зверь!

9 августа 2001 года

Глупо, но Сергея Данилова сердило легкомыслие парней. Еще одно убийство, а они ведут себя так, словно едут развлекаться! Всю дорогу от Ермаков до Малой Речки Саша и Вася орали, веселились, толкались на заднем сидении.

— Я вот сейчас остановлюсь и повыкидываю вас отсюда… — нарочито гнусаво говорил Данилов сотрудникам, но и эти заявочки вызывали новый приступ смеха.

— Пешком пойдете…

А они, дураки, веселились!

Наверное, не стоило сердиться на парней, только что окончивших Университет, но Данилов не мог прогнать чувства неодобрения. Наверное потому, что не мог избавиться от ощущения беспомощности. Убивают людей, убивают, а убийца не только не сидит еще, где полагается, Данилов не знает даже, как он выглядит. А тут эти изоржались, идиоты…

К тому же опять все непонятно:

— Если считать Тугаринова, пятый.

— Да, и этого взяли, как Тугаринова, в лесу. Не в доме…

Действительно, все непонятно, и кажется, приходится считать в числе жертв и Тугаринова — уже двое убиты не в домах, а почерк убийства тот же самый. И убиты они, кажется, медведями…

Владимир Потылицын, неудачно сходивший за ягодой, лежал — Данилов невольно думал, что «валяется» — в леспромхозовском сарае, и это тоже злило Данилова. Что тоже глупо, потому что не было в Малой Речке никакого приспособленного помещения, разве что холодильник в магазине…

А холодильник-то частный, и владелец вполне мог огорчиться при попытке засунуть в него труп.

«Ага, увяли! Теперь будут работать серьезнее!» — мстительно подумал Данилов, когда лица сотрудников позеленели. Неудивительно — труп пролежал добрую неделю, а то и десять дней до того, как его вытащили из медвежьих запасов. И как только медведь такое жрет…

— Та-ак… Орлы, давайте сюда полиэтилен! Перенесем на полиэтилен, потом на носилки и в машину…

— Так и повезем?!

— А ты как предлагаешь?! Пахнет тебе — иди пешком! — рычал Данилов, и опять, конечно, был неправ. Вася, бледно улыбнувшись, отошел, но именно Вася с наивными синими глазами и обликом богатыря, сделал важнейшее открытие. Сделал очень так простенько, буднично, осматривая труп как раз пока Саша бегал за полиэтиленом.

— Шеф… Сергей Александрович… Взгляните… — так тихо, почти ласково позвал Вася, и Данилов подошел к ним обоим: к нелепой раздутой фигуре на верстаке, словно бы исполинской кукле с отвратительным сизым лицом. И к Васе, озабоченно склонившемуся над этой отвратительной «куклой».

— Смотрите, — показал Вася, и Данилов вгляделся в то, что полторы недели назад было человеческим животом.

Действительно, странно! Живот покойника вовсе не был разорван снизу вверх, как можно было ожидать, если бы брюшину рвали когтем. В животе, насколько видел, задыхаясь от смрада, Данилов, зияли несколько отверстий, на разном расстоянии друг от друга. Некоторые из них совершенно утратили форму, но некоторые были, как будто, вполне даже круглыми… Подозрительно круглыми, потому что природа не склонна к геометрически правильным формам.

Данилов и Вася переглянулись… Они явно думали одно и то же, и ближайший час оказался для них очень неприятным… Неэстетичным, скажем так, он был. Но если бы сыскари увезли труп в Ермаки и сдали паталогоанатомам, неизвестно, когда был бы результат. А так уже в двенадцатом часу дня обалдевший от смрада Данилов, оттирая руки мылом и стиральным порошком, знал совершенно точно — медведь тут совершенно ни при чем! Потому что вот она, расплющенная от удара картечина, в животе у этого покойника! Медведь отыскал уже труп…

— А охотники двинулись в лес, медведям мстить…

— Даже обидно, шеф — ушли за два часа до нашего приезда… Мы выехали из Ермаков, они двинулись в лес, одновременно.

— Маралов вряд ли с ними…

Но оказалось, что и Маралов тоже еще вчера ушел в лес, хотя и вовсе не вместе с охотниками, а сам по себе.

— А ученые?!

Но и ученые тоже исчезли. По двору усадьбы Мараловых носилось и ползало невероятное количество детей: средние чада Маралова, лет по двенадцать и тринадцать, младшее исчадие трех лет, и младшие исчадия Михалыча от трех до полутора лет. Здесь же были и дамы, которых Данилов знал неплохо: Надежда Григорьевна, жена Маралова, и Лена, супруга Михалыча.

Вид у дам был довольно обалделый, и метались они между тазом с вареньем, новыми книгами про Пушкина и детьми. Особенно туго приходилось Лене, постоянно сажавшей на горшок своих прожорливых дочек, истинных исчадий прожорливого толстого Михалыча. Дочки бурно радовались жизни, и стоило маме зазеваться, старшая утащила Данилова на речку, купаться. Младшая действовала проще: взяла Данилова за палец и повела куда-то по своим делам.

Лена освобождать Данилова не стала, рассеянно сказала «Спасибо» и взяла из рук Мараловой еще один томик Достоевского. Дамы заговорили о чем-то, Данилову не очень постижимом, оставляя сыскарей наедине с толпой детишек. Вася с Саней так и остались на улице, Данилов чувствовал себя затравленно.

Сам же Михалыч исчез, Товстолес тоже, и если даже Лена знала, где они, она не торопилась сообщить.

— Я так понимаю, вы не собираетесь сотрудничать со следствием?!

— Не собираюсь! Вот вернется муж, с ним говорите.

— А когда он вернется?

— Не знаю.

— Где я могу его найти?

— Где-то в тайге, не знаю точно, где.

— Вы будете нести ответственность!!

— Буду.

Спорить с Леной и так было непросто, а тут Аполлинария укусила здоровенного жука, и жук ее тоже укусил. Юлиания заревела вместе с сестрой. Мишка заревел за компанию. Лена бросила на Данилова укоризненный взгляд, словно это он покусал бедную девочку, и унесла Аполлинарию в дом — лечить ее зеленкой и утешать малиновым вареньем. Надежда Григорьевна взяла под мышки Мишку с Юлианией, потащила развлекать и утешать. Сашка и Дашка, среднее поколение Мараловых, побежали за мамой, чтобы посмотреть, что там делается. Данилов обалдело оглянулся. Двор моментально опустел, только физиономии соратников торчали над досками забора.

— Шеф… Вы же видите, толку не будет. Давайте сами попробуем…

— Что ты конкретно предлагаешь, Вася?

— Шеф, давайте посмотрим по планам, где могли его взять, из какой избушки…

— Хорошо бы еще знать, куда эти мстители поперлись… Понять, откуда на них могут поохотиться, — Данилов обвел глазами свою «рать». — Они-то ждать будут зверя, а ими займется преступник…

— Наш «крестник», я так понимаю?!

— Скорее всего, ты верно понимаешь, Васенька.

Во втором часу дня была карта.

— А нашли его где? Та-ак… Значит, наиболее вероятно, прострелил ему живот человек, живущий в одной из этих трех избушек. Не гарантия, конечно, но скорее всего так. Все понятно, парни?

Парни усиленно кивали. И в четвертом часу дня сыскари уже топали по тропинке, к самой ближайшей избушке.

Глава 20. Людовед и людоед

Август 1985 года

Если Гриша толком не помнил отца и мать, а деда и бабушки вообще не знал, из этого не следует, что он вообще ничего не помнил из всей своей прежней жизни. Он прекрасно помнил, например, как вышел из квартиры Ермака. Денег больше тысячи рублей, совсем неплохие документы… и непонятно, куда идти. Ясно только, что пора скрыться из города, но в какую сторону прикажете? А решаться надо быстро, потому что на возню с Ермаком-дураком потратил он очень много времени, добрый час, и оставалось не так много из отпущенного. Может быть, Фуру уже вытащили из норы, волокут в милицейский ГАЗик? А Фура молчать будет недолго…

Гриша понимал, что надо уехать из города. Можно, конечно, и наугад, до любого крупного города по Великой Сибирской магистрали, но ведь и искать его начнут именно в крупных городах. Хорошо, можно забиться в глушь, отправившись по любой из местных веток, на юг или на север, без разницы. Наверное, в глубинке будут искать меньше. Вроде, называл Ермак один адресок в Ермаках, можно придти по нему…

А вокруг бегали какие-то идиоты, махали руками, целовались, плакали, прощались, делали что-то непонятное. На вокзале толкотня, милиции больше, чем людей. Гриша сел в электричку, идущую на запад, до Чернореченской. В Чернореченской он вышел и тут же взял билет до Ачинска, тоже на электричку. В Ачинске, маленьком городке, уютном и провинциальном, Гриша очутился уже вечером. Ночью через Ачинск шел поезд на юг, до Абакана, и Гриша тут же встал в очередь за билетом[17]. Очередь, впрочем, это громко сказано — человек пять стояли в кассу, из чего не следовало, что в Ачинске на поезд садиться не будут — просто кому надо, билеты давно уже купил…

Поезд местного значения тащился между станциями, останавливался каждые полчаса, каждые пятнадцать минут то на минуту, то на две. То замирал на двадцать минут на какой-то забытой Богом и людьми станции. Визжит и скрежещет железо, стучат колеса на стыках, купе раскачивается, останавливается, то освещается, то снова уплывает в темноту.

— Что, сосед, будем проверять, кто из нас быстрее сломается?!

— Давайте проверим.

Двое мужчин в этом скрежещущем, неровно освещаемом купе. Двое мужчин даже немного похожих внешне, только у старшего уже есть усы, а у младшего усов пока что нету… Вот определить, сколько лет каждому из них, куда сложнее. Грише скоро двадцать восемь, а дают тридцать. Соседу — тридцать пять, а ему тоже дают тридцать. И вообще они очень похожи, эти двое.

— Ой, вы не братья?!

И проводница туда же! Здорово так вот сидеть и пить водку, заедать купленным в дороге, с этим случайным попутчиком. Плохо другое — похожих-то мужчин уже запомнили, хотя бы уже проводница. И сосед запомнил похожего на него парня примерно его же лет… Потянется след, или вернее — потянулся бы. Непременно потянулся бы след, если бы Гриша был дурак. Но Гриша — умный, в этом вся и сложность для тех, кому приходится его ловить.

Да к тому же и не только в «следе» дело — очень уж по интересным делам ехал на юг, до Абакана сосед — в экспедицию. Гриша усмехался, вспоминая уверения Ермака — мол, случай помогает блатным. Вот он, случай! Вот она, помощь бога блатных — того бога, который «не фраер»[18].

Вот случай затаиться так, что не отыщет никто и никогда! Да еще и возможность выдать себя за другого, даже внешне на него похожего!

В третьем часу ночи, когда давно лег весь поезд, и только проводники сажали и ссаживали пассажиров на крохотных станциях, где поезд стоял по минуте, Гриша прирезал попутчика. Они давно взяли белье, стали устраиваться, устроились… И тогда Гриша выбрал перегон длительностью в двадцать минут, деловито расстелил на полу большой лист полиэтилена, и так же деловито сунул попутчику финку под левую лопатку. Тело дернулось, подпрыгнуло, Гриша заранее зажал рот свободной рукой, перевалил убитого на пол, прямо на этот полиэтилен.

Теперь можно было бы так прямо и выкинуть весь труп в окно, вместе с полиэтиленовым листом, но уже сказались черты Гриши, как прекрасного хозяина. Ну зачем пропадать добру, если можно вполне не транжирить это добро, сберегать?! И Гриша аккуратно вырезал ягодицы спутника, положил сочащиеся кровью куски теплого мяса в полиэтиленовые пакеты, взятые в его же багаже. Остальное он выкинул в окно, когда поезд набирал ход перед речкой. Утонул спутник или нет, уже не было так важно, потому что в кармане его пиджака лежали документы невоеннообязанного, несудимого Григория Соломоновича Вернера, только что окончившего школу вагоновожатых. В случае чего, если труп и отыщут, следствию предстояло готовиться к трудностям: пока-то они доищутся, что документы не настоящие… если вообще они доищутся.

А вот он сам, реальный Гриша с документами Андрея Александровича Субботина вполне мог и оставаться этим самым Субботиным навсегда. Держаться подальше от мест, где когда-либо жил Субботин, не встречаться с его родителями, и вполне может быть, на Гришин век вполне хватит документов Субботина…

Гриша был хитер — часть последствий своей авантюры он мог предсказать — и как могут задать вопросы о внешности Григория Астафьева, если труп не очень сильно изуродует, и если его найдут быстро. И про перспективу оказаться в розыске как Субботин, которого ищут по всему Советскому Союзу безутешные родственники…

Гриша был молод, неопытен, и последствий многих своих действий он не просчитывал: например, как легко связать его… скажем так, его образ жизни в Красноярске и вырезанные ягодицы трупа. Гриша не понимал, как легко свяжет эти два фактора любой следователь, и сразу же не поверит, что этот обглоданный труп и есть труп Астафьева. Скорее заподозрит, что как раз обглодал его Астафьев…

Но был Гриша уже очень, очень умен и хитер, и не только потому, что решил сразу отращивать усы. Нет, не только в этих усах дело! Гриша собрался — вернее, собрал вещи убитого. Все лишнее он выкинул в окошко, вышел в тамбур для курящих и стал ждать ближайшей остановки покрупнее. Отпечатки пальцев? Гриша усмехнулся, представив себе, сколько народу перебывает в купе! То есть можно, конечно, взять все отпечатки в купе, а потом поискать его отпечатки в Красноярске… Тем более, наверняка его пальцы окажутся в угрозыске сразу, как только о нем расскажет Фура.

Замелькали огни крупной станции, проплыло название: «Вишенки». Гриша перешел в другой вагон и там быстро соскользнул на перрон. В четыре часа утра только какой-то «левак» маялся возле вокзала. Гриша доехал до автобусной станции, подождал полтора часа и с первым светом договорился с другим «леваком» ехать до Абакана. Этого второго «левака» найти было почти невозможно, а Гриша доехал на нем только до окраины города, до городского транспорта. Дальше он подъехал на автобусе к автовокзалу, и сразу взял билет до Минусинска: автобусы между этими городами ходили каждые двадцать минут.

Так Гриша запутал следы, а к середине дня он был уже в райцентре Ермаки, и стучался не в двери сомнительного дома, рекомендованного Ермаком, а звонил у обитой дерматином двери вполне солидного заведения, лесоустроительной экспедиции. Будь такая необходимость, он бы, конечно, пошел и по «наколке» Ермака, но раз уж необходимости не было…

И к тому же Гриша знал — Субботин ехал в экспедицию! Прямо на следующий день — и в ненаселенные места.

— Это же благодать, какой в городе себе и представить даже невозможно! Представляешь, километров на двести — вообще ни одного человека! Совсем! Ночью выйдешь из палатки — шум на реке. Смотришь — а это марал через реку бежит. Днем возле этой реки лег, и пригоршню ягод запустил себе в рот…

Так рассказывал Александр Андреевич Субботин о местах, в которые он ехал. И в том же духе о местах, в которых когда-либо работал. Он вообще был жизнерадостный, легкий на подъем человек, этот Субботин, лежащий сейчас где-то то ли в реке, то ли в лесу недалеко от полотна железной дороги. Этот Субботин любил дальние дороги, приключения, ненаселенные места, и ценил возможность в них бывать. Может быть, потому он и не завел семьи до двадцати восьми лет, что и стало одной из причин, почему Гриша решил его зарезать и сам стать Субботиным: неукорененный человек…

Десятого августа Гриша Астафьев еще наблюдал, как толпа бьет бедного дурака Ваську и думал, как ему легче сбежать из Красноярска, а двенадцатого августа грузовик уже надрывал двигатель, полз вверх по дороге и уносил Гришу прочь от цивилизации. Туда, где нет ни милиции, ни школы, ни машин и где, как убеждался Гриша, нет места дураку Васеньке, пустобреху-папеньке и даже половинщику-Ермаку, который вечно пытался и невинность соблюсти, и капитал приобрести.

Кроме Александра Андреевича Субботина, экспедиция состояла еще из начальника Виктора Сергеевича, положительного, как милицейский начальник, чуть менее положительного специалиста Аркадия Михайловича и практикант Володя Дягилев.

— Представляете, приезжаю я в это лесничество… — Гриша продолжал пускать, как свои, байки Субботина. — А у него, у лесника, под кроватью привязана выпь… Ты, спрашиваю, зачем ее привязал?! Чего птицу мучаешь?! А он: она же рыбу ест, она вредная! Я ему: и много она у тебя рыбы съедает, пока под кроватью сидит? Тут только до него и дошло, какую чепуху он делает — сама ли выпь рыбу в реке выловит, или для нее лесник выловит и ей скормит, какая разница?!

Спутники хохотали, и становилось очевидно, что выпь вовсе не вредная птица, и вообще все эти глупости про вредных и полезных зверей выдуманы тыщу лет назад, что лесник дурак, а они как раз умные, что выпь жалко и хорошо, что ее выручил Саша Субботин из-под кровати лесника. А заодно становилось очевидно, что Александр Андреевич Субботин, для всех уже Саша Субботин — компанейский веселый парень, душа почти всякой компании, и что все его за это любят.

Эти истины утверждались уже в пути, а вечером, в избушке, они стали и вовсе очевидны. На другое утро уехал шофер. Целый день предстояло ему вертеть баранку, балансируя на крутых склонах, двигаясь прямо по камням в руслах ручьев, и целый день его нога будет плавно переноситься с газа на тормоз и обратно с тормоза на газ. Теперь четыре человека были совсем одни в лесу, и так они будут одни вплоть до осени. По первым заморозкам они спустятся вниз… Может быть, спустятся не все, а вдвоем. Кто-то останется со снаряжением, с накопленными образцами, и за всем этим придет снизу машина.

Невольно взгрустнулось, но помахав вслед машине, нужно было выходить на маршруты, и как-то так получилось само собой, что Александр Субботин вышел в маршрут с Володей Дягилевым. Ходить по карте и компасу совсем не сложно, этому Грише не было нужно учиться. Три дня шли они, медленно поднимаясь на вершины хребтов, Не было особой проблемы с этим движением через лес и с тем, чтобы стрелять, жечь костры или наблюдать, где можно поселиться. Они даже нашли давно заброшенную избушку — случайно натолкнулись на нее у излучины реки, и это было необычно — ведь охотничьи избушки совсем не обязательно ставить около реки. Живут в них зимой, и воду берут из сугробов снега, а не из проруби. Может быть, избушку поставили золотоискатели? Или беглые каторжане? Гриша с Володей долго обсуждали, кто бы мог построить избушку, и Гриша не чувствовал себя слабее или хуже подготовленным, чем спутник. Гриша едва окончил провинциальный технический институт, Володя кончал университет, но у Гриши и знаний обо всем на свете было побольше, и ум гораздо более гибкий и цепкий.

Хуже было другое… Худшее в том, что весь этот маршрут и затеяли с одной целью: чтобы собирать гербарий и определять типы леса. Вот с этим-то и было совсем не так уж просто заниматься. Началось с невинного вопроса Володи:

— Александр Андреевич, это спираеоидае, или розоидеае?[19]

Все, что помнил Гриша из школьной ботаники — это что так называются разные семейства растений. Но какие? И как их отличить друг от друга?!

— Розоидеае! — уверенно вякнул Григорий.

Какое-то время Володя тупо рассматривал цветок и стебель, потом вдруг жалобно завопил:

— Ну какой-же розоидеае, коллега! Вон же у него пестики не такие! И форма цветка совершенно другая!

— Розоидеае, Володенька, розоидеае, не сомневайтесь. По новой классификации.

Володя не задавал больше вопросов, но вид сохранял озадаченный и несколько обиженный. И это был первый случай, когда Володя первый раз кинул на «Александра Андреевича» некий особенный взгляд.

Назавтра вопрос:

— Как вы думаете, здесь должно быть больше гераниум коллинум, или на перевале?

— На перевале!

— А почему?

«Александр Андреевич» пожал плечами — он надеялся, что очень выразительно. Реакцию Дягилева оценить оказалось непросто.

На перевале было замечательно — но опять же, с некой туристской точки зрения: с точки зрения ходьбы, разведения костров, впечатлений. Неплохо и с точки зрения того, кто думает обосноваться здесь надолго: Гриша присмотрел несколько мест, где вполне можно было поставить избушки, убедился, сколько тут зверья — даже выше уровня леса, научился ходить по тропинкам, пробитым разными видами зверей.

Но не мог Гриша не чувствовать: Володя все сильнее понимает — никакой «Александр Андреевич» не лесоустроитель.

— Как полагаете, коллега, это какой бонитет?[20] — спрашивал Володя, указывая на лес, а Гриша отделывался болтовней о трудностях определить бонитет под внимательным взглядом Володи.

— Вы думаете, нам самим нужно картографировать эти площади, или пусть занимаются ребята из Управления геодезии? — заводил он разговор чуть попозже, и Гриша, конечно же, всем телом вляпывался в ловушку, не имея никакого представления, что это Управление геодезии Володя выдумал только что, с ходу, а для картографирования лесов и выданы начальству секретные карты этих мест.

Гриша прикидывал, не проще ли ему вернуться одному… Но чем-то парень ему явно нравился. Дикий парень, почти ничего не читал, но об интересующих Григория вещах слушал подолгу, хорошо, а временами оказывался способен вставить что-то дельное.

И к тому же гниловат был практикант Володя, трусоват. Быстро уставал на маршруте, легко смирялся с тем, что «Александр Андреевич» рубит дрова для костра, а сам он сидит, глядя в пространство. Бледнел, обнаружив возле места их ночевки свежие следы медведя: ночью зверь подходил проверять, кто это тут шатается на его территории. Ну и рассуждения — мол, выживают не сильнейшие, выживают самые приспособленные… Имеющий уши да услышит, а кто-кто, Гриша уши имел.

С людьми такого типа Гриша встречался, в том числе и на своем заводе. Главной отличительной особенностью таких людей было полное отсутствие личности. Они никакие. Они никто. Приходит начальник и говорит: «Ты должен!». И такой человек сразу понимает, что он должен. Такого призывают в армию, и такой принимает форму, которую от него требуют принять. А потом попадает в плен, и так же легко меняет форму, как надел на себя форму первый раз.

По опыту жизни известно, что такого приручить, подчинить себе совсем не трудно, а Гриша начал уже привыкать к долгим разговорам с Володей. Не Фура, конечно, но и не Васька: неглуп (расколол же Гришу, что никакой он не лесовод), имеет собственное мнение, временами интересно говорит. И — признает непререкаемое превосходство Гриши. Об этом последнем Гриша вроде бы и не думал… но в действительности оно оказывалось чуть ли не важнее остальных.

В общем, резать Вовку не хотелось, а возвращаться с ним в базовый лагерь — опасно. Позже Володя был, наверное, уверен — это он сам созрел для сложного, опасного разговора. Неизвестно, помнил ли он намеки «Александра Андреевича», его разговоры о том, что мол, все люди иногда оказываются не в своей роли, не на своем месте. Гришка ждал, и откровенно развлекался, давая Дягилеву шанс: начнет он разговор, пока не поздно — останется жить. Домашнее животное — это тоже по-своему полезно. Не начнет — Гриша вернется один.

И наступил неизбежный момент, у последнего костра перед возвращением в отряд:

— Скажите откровенно… Вы кто по профессии, Александр Андреевич?

— Такие вопросы, Володя, полагается дополнять еще и «Как вас зовут»…

— Скажите, пожалуйста, и это… А то вас по три раза приходиться Александром Андреевичем звать, пока вы услышите…

Рассказ Григория не имеет смысла приводить уже потому, что каждый, при хотя бы минимальной фантазии, может придумать не хуже. Главное — не был Гриша виноват ни в чем, кроме неосторожности, и что все хорошие люди проявляли к нему самое горячее сочувствие, в том числе и его старый друг Субботин. И уж конечно же, Субботин сам дал Грише свои документы, чтобы Гриша мог отсидеться в спокойном месте. Пусть побудет в экспедиции, пока не забудется, как Гриша совершенно случайно убил нехорошего, злого человека, которого многие хотели бы убить…

Реакция Дягилева даже разочаровала Гришку; в первую очередь потому, что все же он привык считать Володю человеком более умным. А Дягилев жадно глотал наживку, на глазах превращался в верного соратника, сторонника, приверженца. И уж конечно, он будет молчать о своих наблюдениях в маршруте. Впрочем, это уж такой типаж…

Решив маленькую шпионскую проблему, Дягилев захрапел, став беспомощным и отдавшись в полную власть Гришки, чем еще раз заслужил его презрение. Сам же Гришка, самозваный «Александр Андреевич», подбросил в огонь еще полено, налил себе крепчайшего чаю и глубоко задумался. До сих пор он считал, что уедет из Саян вместе с экспедицией… Теперь же, проведя неделю в первобытном лесу, Гриша вовсе не был уверен в такой необходимости.

Весь маршрут, восемь дней кряду, ему открывались просторы, которых и представить себе не мог городской мальчик Гриша Астафьев. Гриша чувствовал, какие невероятные перспективы возможны в этих краях для сильного человека, не связанного предрассудками; для истинно свободного человека.

На вершинах гор, в Саянах, можно было жить так свободно, как он даже и не представлял до сих пор! Степень свободы тут была во столько раз больше свободы горожанина, что Гриша буквально обалдел.

Раньше что была свободная жизнь? Это когда у тебя чистые документы, никто тебя не трогает и можно не очень утруждаться, добывая насущный хлеб.

А тут, в горных лесах, можно было, оказывается месяцами вообще не видеть ни одного человека!

Не то что начальника или мента, а вообще любого человека! Стоя на вершине хребта, Гриша видел на восемьдесят, на сто километров во все стороны, и мог пойти в любую точку этой колоссальной окружности без риска встретить хоть кого-то.

Свобода, когда людей вокруг вообще нет! В мире таежных избушек, кедров и троп можно оказывалось жить в мире с самим собой и с природой; жить, посвящая себя неторопливым размышлениям, а не дурацкой суете. Жить, каждый день делая буквально все, что тебе только хочется.

И еще одно, тоже важное… В лесной жизни таился вызов для сильного человека. Пространства надо было преодолевать, зверей стрелять, дрова заготавливать, уметь делать различнейшие вещи. Неумелого, физически хилого или глупого этот красивый, интересный лес довольно быстро убивал голодом, холодом, падающими деревьями, вольными дикими зверями. Только сильный человек, подчиняющий себе жизнь, мог существовать здесь, мог покорить пространство, открывшееся Грише с вершины хребта. Вот он и вызов! Саяны словно говорили Грише: «А ты можешь?». Предупреждали: «Слабакам тут нет места!». Пугали: «Много таких приходило сюда… Ты не встречал их костей под кедрами, возле звериных тропок? Подумай, оцени себя еще и еще раз…». Гриша готов был принять вызов.

В лесной жизни Гриша видел два существенных минуса: отсутствие книг и собеседников, это раз. Необходимость добывать еду тяжким трудом, это два. Улицы городов запружены левым народом, который вообще ни к черту не нужен, каждый в городах под контролем, но и белые булки там продаются на каждом перекрестке, а заработать на них не очень трудно.

Вот в тайге приходится трудиться…

Но нет препятствий непреодолимых! Время от времени можно выходить из тайги, общаться с кем-то… А если в тайгу можно привезти на машине и принести в рюкзаке триста килограммов продуктов, то можно привезти столько же книг. Надо только хорошо подумать, как все это лучше организовать, и только.

Результатами маршрутов начальство осталось довольно: ведь Дягилев собирал гербарий и определял бонитет и типы леса — а такую работу вполне мог выполнить и один человек. Гриша же начал реализовывать свой план.

— Виктор Сергеевич… Мы с Дягилевым нашли другую избушку, отсюда день ходу. От нее куда удобнее изучать верхние части хребтов, не надо так далеко идти. Крыша провалилась, избушка довольно ветхая… Но ведь нам и не нужно зимовать тут зиму! А до морозов избушка вполне даже сойдет…

— А что? Совсем неплохая мысль. Давайте посмотрим, какие маршруты лучше закрывать оттуда.

Достали карту, определились с маршрутами, назвали сроки исполнения и килограммы продуктов. И все, и на законнейшем основании все четверо за два дня перенесли большую часть продовольствия и снаряжения в эту новую избушку.

Была у Гриши и еще одна причина переселиться в эту избушку: судя по всему, ее давно забросили, а может быть, охотники про нее и не знали. Никому и в голову не придет искать здесь того, кто в той избушке поселится…

Но эту часть своей аргументации Гриша, конечно же, не стал освещать положительному Виктору Сергеевичу.

Где-то далеко, в какой-то совсем другой жизни, шли в школу первоклассники с букетами, выкатывались арбузы на сибирские прилавки, кончалось время отпусков, и уже не все садоводы ночевали в своих дачных домиках из-за начавшихся заморозков. Но это — где-то страшно далеко, и главное — в какой-то совсем другой жизни.

Здесь тоже начались заморозки, по утрам славные льдинки покрывали лужицы у порога и камни на берегах ручьев. Небо то оставалось ярко-синим, высоким, как купол огромного храма, то его затягивало серой, мутной пеленой, холодный ветер начинал срывать последние листья с черемухи. Курлыкали в небесах, кричали о чем-то журавли. Но никаких людских толп, никаких проблем людского скопища, глухой предзимний покой леса, мало тронутого человеком.

Все это время Гриша чинил избушку, не без труда привел ее в нормальное состояние. Грише удалось вытащить из трубы дохлого бурундука, после чего получилось оживить, раскочегарить печку. Проблемы дров посреди тайги не существовало… Володя мрачно шутил, что проблема тут одна — рубить дрова.

У Гриши на этот предмет были свои соображения, он пока не раскрывал всех карт. Вот чем радовал Володька — это тем, что рос, думал, с ним становилось все интереснее беседовать.

Ходили в маршруты, и одно беспокоило Гришу: что вроде бы, земля и ничья, но каждый охотник имеет свой участок. Есть ли вообще какая-то бесхозная, ничейная земля в этих краях? А если нет, как спрятаться, как сделать вид, что тебя нет на чужих участках? Это станет известно зимой…

В конце сентября стало мало ярких красок на деревьях, но зато очень много пестрых листьев на земле, в низких водах обмелевших ручейков. С каждым днем все холодней, все прозрачней лес. Лили уже совсем холодные, мелкие дожди, внезапно переходящие в быстро тающий на земле снег.

Раз в самом конце сентября Гриша проснулся в полумраке от холода, от какого-то неясного шороха за окном. Еще не видя, что это, он уже понял и вышел на крыльцо, не одеваясь. Снег, первый в году снег, ложился Грише на запрокинутое лицо, таял на протянутых руках. Снег падал на деревья, на желтый, ржавый папоротник, на избушку, на желтые листья. А Гриша все стоял, пока совсем не замерз; снег падал и падал на Гришу, а он все слушал этот удивительный, со всех сторон идущий шорох снега.

Ну вот и время! Скоро, гляди, за экспедицией приедут, невзирая ни на какие его, Гриши, намерения. Пора, пора вершить задуманное! Заранее придуманный предлог: необычный тип леса на склонах… Кедрач второго бонитета, а вперемежку с ним — осинки… Он, Александр Субботин, еще не забыл, что так не бывает, но просит начальство придти, посмотреть самому. Где Володя? Дягилева он оставил в избушке, разбирать гербарий. Парень толковый, справляется, а делать это все равно необходимо…

Время у экспедишников было, скоро домой, а задание выполнено… почему не сходить посмотреть?

Своего непосредственного начальника, Виктора Сергеевича Мозгового, Гриша убил перед самой избушкой, точным выстрелом в затылок. Его коллега… вернее, коллега Субботина, инженер-лесовод Аркадий Михайлович Топчанов, шарахнулся в сторону, и недоверие, сомнение, страх, отчаяние, все эти и многие иные чувства успели промелькнуть на его лице, пока Гриша разрядил второй ствол ему в живот, почти что в упор. И пришлось еще проломить череп прикладом — не хотел умирать лесовод.

Дягилев рубил дрова перед избушкой, уже отставил топор, как видно собирался здороваться… а после выстрелов дернул за избушку.

— Вовка, чего спрятался? Выходи, дело сделано!

Тут Вовка, к радости и немного к удивлению Гриши, выдержал еще одно испытание: не психанул, не испугался и вообще повел себя даже чуть лучше, чем Васька. Гриша совсем не исключал, что при виде трупов он разрыдается или, скажем, его дико вырвет. А Вовка даже помог ему раздевать и свежевать убитых, складывать мясо на холодном чердаке, чтоб был запас.

И более того! Поужинали они левой рукой Аркадия Михайловича, и Володька почти не позеленел, продолжал критиковать Шпенглера и Ясперса, размахивая обглоданной костью. Гриша почти начал верить ему, но на всякий случай не засыпал, только делал вид, что спит, и внимательно наблюдал. Нет, Вовка прошел и еще одно испытание — в эту ночь он мирно спал, и судя по всему никакие лесоводы кровавые в глазах, никакие другие ужасы его не тревожили и не смущали.

Утром Гриша двинулся в первую избушку — вместе с Володей, естественно. Шли они бодро, беседовали об экзистенционализме, и все, что было в этой избушке, перенесли во вторую. А перед тем, как уйти, Гриша написал записку, оставил ее на столе. Изо всех сил стараясь копировать почерк, он писал от имени начальника, что всю работу здесь экспедиция уже сделала, сил и еды еще много, времени тоже много, и что он, B. C. Мозговой, посоветовался с коллективом и принял решение: уходить на другую сторону хребта, в Туву, и там продолжать те же самые работы.

И подписался: начальник экспедиции Виктор Сергеевич Мозговой.

Нести продукты было тяжело, ходили два раза, пока не вычистили все. Зато не осталось следов, и все-таки еще двадцать килограммов макаронов и круп (стоили копейки, а забросить на грузовике — проблемы нет).

— Володенька, я искренне надеюсь — у вас хватит ума не мчаться в милицию, докладывать о моих преступлениях?

— Да вроде бы хватит… Но когда-нибудь вернуться в город хочется.

— Когда-нибудь непременно вернемся!

— Убив и сожрав двух человек?!

— Вот именно. Чем больше сожрем, тем вернее, что еще вернемся.

— Это к старому разговору, что чем круче преступник, тем большего достигает?

— Это к еще более старому разговору — что чем свободнее человек, тем больше может получить… Независимо от того, как к нему относятся другие и какое место они ему отводят. Вник?

— Кажется, вник…

И все-таки видел Гриша, что Володька ненадежен, а главное — душевно слаб. Не хочет он ничего планировать, не хочет ничего организовывать, не хочет ни о чем думать. Как ни был Григорий молод, малоопытен, а понял — и к нему, к Грише, так легко прибился Дягилев по слабости. Нужен ему кто-то, кто мог бы подсказывать, подталкивать, а порой и силой тащить. Под этого толкающего, тащащего готов подстраиваться Вовка: хоть на комсомольском собрании сидеть, хоть вести долгие беседы про свободу и про способы ее достижения. Главное, чтобы был тот, кто подсказывает, как жить, и кто толкает и тащит.

Сейчас Володька не опасен, даже полезен — пока Гриша сильнее, и пока он дает еду. Но в город отпускать его нельзя; если что-то нужно — придется идти самому. И если тут, в лесу, появится кто-то сильнее Гриши — последствия могут быть разные. Что, заготовить его тоже на зиму? Нет, хочется еще поговорить, и вообще — пока-то ничего, не вреден. Пользы мало? Так держат же люди в городах собак и кошек, как вот родители держали Пушка? Пусть себе Дягилев будет его Пушком… Пока ему не станет интересно, какого вкуса из него котлеты.

И приняв решение, на пороге избушки Гриша сбрасывает рюкзак, поворачивается к попутчику:

— А кстати, зовут меня Григорий… Гриша. Так уж ты меня и называй.

Глава 21. Любовь Толстолапого

8–9 августа 2001 года

Потом, спустя месяцы и годы, Сучье Вымя вспоминал происшедшее одновременно с восторгом и с ужасом. И уж конечно, с чувством освобождения, как поворотный момент своей жизни. В конце концов, после всех этих событий Сучье Вымя поверил в Бога, приобрел человеческое имя, и стал вполне приличным членом общества. Трудно себе представить? Вот и Сучье Вымя представить такого не мог.

А началось все с того, что после третьей отсидки за хищение собственности и повреждение личности (так запомнил формулировку Сучье Вымя) подобрал заслуженного человека Маркиз, занимавшийся охранными делами, немного обучил его, да и передал Якову Николаичу для использования. Про использование слушать было страшно, потому как наклонности Якова Николаича всем известны, но тут пронесло — хоть и благоволил Зверомузыка к Сучьему Вымени, но только в одном — как к охраннику.

Так что вышел Сучье Вымя в апреле, а все лето, получилось, охранял охотничий домик большого человека Яши Зверомузыки. Повезло, что и говорить! Повезло много раз и во многом потому, что откормился Сучье Вымя на этой работе, даже немного потолстел, и к тому же очень поздоровел от свежего воздуха и обилия вкусной еды.

Только две детали жизни в охотничьем домике не очень устраивали Сучье Вымя — это отсутствие женщин и охота. Пока учился у Маркиза — были и женщины, но вот Яша Зверомузыка баб совершенно не терпел. А охота… Сучье Вымя сам не мог бы объяснить, почему он не любит охоты, но тут и правда таилась некая слабость. Особенно не терпел он охоты на медведя, а уж как разделали уже на базе тушу медведицы, как посмотрел он на тушу со снятой шкурой, дико похожую на женский ободранный труп, совсем упало сердце у Сучьего Вымени. Так упало, что совершил он преступление, должностной проступок, за который бы ему не поздоровилось, прознай про это Яков Николаич.

Потому что были с медведицей и медвежата, и старшего, который мог есть сам, не застрелили, а взяли живым. Звереныш порвал трех человек, пришлось оказывать медицинскую помощь, но все равно его стащили с кедра, скрутили ремнями, и еще часа два сколачивали клетку из жердей. На другой день Яков Николаич должны были лететь в Красноярск, и собирались брать его с собой. Вот тут-то и совершил свое преступление Сучье Вымя, потому что он выпустил звереныша. Было не его дежурство, а что дежурный спит, Сучье Вымя не сомневался, даже предполагал примерно, где. А зверек все метался, все раскачивал жерди, и все фыркал и ворчал — так отрывисто, ритмично, что Сучьему Вымени все казалось, он разговаривает.

Тошно было Сучьему Вымени от этой то ли одиночки, то ли зоны для зверька, и глухой ночью вышел он к клетке (охрана давно дрыхла в кустах), нашел самые раскачанные зверьком жерди, и вынул их из гнезд в досках. Медвежонок что-то зафыркал, уставившись на Сучье Вымя, потянулся; тот попятился на всякий случай — помнил, как легко рвал медвежонок когтями стаскивавших его с кедра. Да и вообще раз уж сделал — пора смываться; страшно подумать, что скажут Яков Николаич, если узнают.

Зверек дунул в лес, только сверкали пятки да подпрыгивал круглый задок с забавным кургузым хвостишкой, и было это в ночь на 5 августа 2001 года. А спустя самый небольшой срок произошли события, после которых Сучье Вымя оказался единственным, кто вдруг остался в живых из всех бывших в охотничьем домике. Объяснить это можно было случайностью, волею невероятного стечения обстоятельств, а можно было и Горним промыслом, Перстом Божиим; Сучье Вымя предпочел поверить в Перст, вдруг указавший на него, старого вора и грешника.

К вечеру 7 августа опять прилетели Яков Николаич со своим любимым пидором Инессой и еще одним охранником, Мордатым. Зачем нужна охрана на базе, куда не ведет ни одна дорога, куда летают только вертолетом — это не просто объяснить. Зачем дядька с автоматом в вертолете — это объяснить еще сложнее, но ведь не в уме же тут дело… Дело в том, что без охраны Яша Зверомузыка чувствовал себя хуже, чем без штанов, и без нее ему делалось плохо… а особенности его психики позволяли вкусно кушать и отдыхать на свежем воздухе немалому числу людей.

Зная заранее, что приедут Яков Николаич (радист всегда предупреждал об этом всех), Сучье Вымя начистил амуницию, и прохаживался вдоль стены леса, чтобы с вертолета было видно. Яков Николаич прилетели в хорошем расположении духа, даже не побили никого, а Сучьему Вымени улыбнулись, пообещали увольнительную в город.

Как всегда, было много еды, и за ужином съедали ее вместе — Яков Николаич во главе стола, рядом с ним — страшный лагерный старик Инесса, морщинистый и жуткий. Недалекий человек испугался бы этих не выражающих ничего жутких глаз, запавших глубоко внутрь черных сморщенных глазниц; а человек, лучше разбирающийся в жизни вспомнил бы, что Инесса накопил поистине невероятный опыт ублажения активных педерастов, и сделал бы выводы из этого. Можно было как угодно относиться к Инессе, но разумный, опытный человек выполнял любую ее… то есть его… в общем, любую просьбу Инессы, и ни в коем случаем с ней… то есть с ним… в общем, с Инессой не ссорился.

Ниже по столу сидели комендант базы, радист, егерь, и конечно же, оба охранника, в том числе и Сучье Вымя, а третий охранник прогуливался по двору, неизвестно от кого охранял базу. Повар подавал еду, сам не садился. В девять часов вечера Яков Николаич удалились с Инессой под руку, Сучье Вымя вышел на пост, охранять базу, а его место за столом занял третий охранник и повар.

Где-то в половину одиннадцатого повар Валера вышел к Сучьему Вымени покурить и побеседовать о жизни, а еще через полчаса в доме окончательно погас свет. Без двадцати двенадцать Сучье Вымя постелил за кустиком полотна, и прилег поспать до рассвета. Когда рассветет, Яков Николаич иногда проходят, проверяют, а до того вполне можно и поспать.

А снилось Сучьему Вымени, что сидит он в камере на шестьдесят человек… В смысле, должно-то в ней сидеть двенадцать, а вот сидит шестьдесят, и в жаркий полдень становится нечем дышать, совершенно задыхается он, Сучье Вымя, и воняет ну совершенно чудовищно… Сучье Вымя очнулся, и никак не мог сообразить, что происходит: прямо на нем вроде что-то лежало. Сучье Вымя попытался схватить это лежащее, наткнулся на длинную спутанную шерсть, и с одной стороны были когти, а с другой еще что-то теплое и с шерстью.

— Я-ааа… — так примерно сказали ему, с каким-то утробным ворчанием, и теплым смрадом пахнуло на Сучье Вымя из колоссальной пасти. Сверкали клыки в лунном свете, полыхали летучим зеленоватым светом глазки, шевелились круглые уши по бокам неправдоподобно громадной башки. Как вообще не обкакался в этот момент бедный Сучье Вымя, это совершенно непонятно! Остается объяснить все только тем, что человек ко всему может постепенно приспособиться, и нет того, чего бы он не мог вынести.

Зверь опустил башку, шумно сопел, водя носом по груди, животу Сучьего Вымени. Лениво, не меняя позы, подцепил когтем автомат, откинул его подальше. И лежал все так же, положив лапы на Сучье Вымя — не нажимая, не стараясь напугать или причинять страдания.

Там, на базе, явно что-то делалось, слышались скрипы, шум движения. Вспыхнул грохот, повис отчаянный крик, оборвался. И еще, и еще дикий вопль, грохот падения тяжелого, низкое довольное ворчание. Сучье Вымя изгибался, стараясь не напрягаться под лапами… Впрочем, ему и не мешали, а потом вдруг медведь и вообще убрал лапы, встал и пошел туда, к базе. Сучье Вымя остался один; несколько мгновений лежал он неподвижно, отходя от смрада и давления, потом перевернулся на живот: очень уж важно стало посмотреть, что происходит на базе, и кто это вопит раз за разом, и никак не может замолчать.

В серо-жемчужном полусвете отлично различалось двухэтажное здание базы, и множество суетящихся вокруг темных приземистых фигур. Что-то они согласно делали, эти десять или даже больше медведей, что-то тащили из дома. Вот оно что! Качалась рука, голова, свисая из пасти одного зверя. Странно торчала не в суставе согнутая нога в зубах другого. Голова кружилась у Сучьего Вымени от зрелища медведей, вместе делающих что-то для них важное. А именно это он и наблюдал — слаженную работу медвежьего стада, захватившего базу и теперь выносящего, складывающего на траву трупы врагов. Сучьему Вымени показалось почему-то, что командует всем огромный медведь, хромой на левую заднюю лапу. По крайней мере после того, как он фыркал, другие звери шли и что-то делали.

Фырканье, ворчание висело над сборищем зверей; даже Сучье Вымя понял, что это медведи разговаривают о чем-то, и у него опять сильно закружилась голова. Из дома показался крупный зверь, во рту он тащил что-то кричащее, бьющееся. Схваченный поперек туловища человек изгибался, отталкивал голову зверя; медведь шел, подняв голову — так удобнее ему было нести тяжелое, опирая голову на шею. За ним выходил еще один, нес, сразу видно, что труп, и был этот труп в зеленой женской комбинации. Логично предположить, что первый зверь нес Якова Николаича.

Зверомузыку бросили на землю перед хромым медведем, перед тройкой самых могучих зверей, тут же усевшихся на зады. Лежащий молчал несколько секунд, попытался встать, и сразу стало видно — ноги сломаны. Яков Николаич закричал, болезненно застонал, и попытался отползти, отталкиваясь локтями. Опять болезненно вскрикнул, затих.

Медведи смотрели в упор, но не делали решительно ничего с человеком, даже не прижали его лапами.

От ствола кедра отделилась вдруг фигурка, которую меньше всего мог бы ожидать увидеть здесь Сучье Вымя: тоненькая, совсем молоденькая девушка шла к медвежьему кругу и кричащему в нем человеку. Подошла к хромому громадному зверю, положила руку на плечо жестом почти что интимным. Ведьма?! Владычица зверей?! Наверное, она и зачаровала медведей, что они могут…

Хромой медведь фыркал, ворчал, и девушка заговорила тоже. Странно звучал легкий девичий голос в тайге, на базе уголовного «авторитета», не допускавшего к себе баб, на фоне его вертолета.

— Зачем ты убиваешь медведей?

Вопрос был такой невероятный, что Яша ответил не сразу. Икая, облизывая губы языком, переводил он взгляд с девушки на медведей, с одного медведя на другого… Медведи рассматривали его с совершенно откровенным любопытством.

— Я охотился… Все так делают…

— Слова «охотился» у них нет… Охотился — это и значит, убивал, — пояснила девушка Якову Николаичу. — Так и переводить, или скажете что-то другое?

— Они не хотят, чтобы я охотился? — сипло спросил Зверомузыка.

— Не хотят, — девушка тряхнула волосами. — Так что мне им сказать, зачем вы убиваете медведей?

— На шкуры… Они очень красивые… Иметь медвежью голову почетно… Того, кто убил медведя, уважают, — даже Сучье Вымя понимал, что Яков Николаич старается представить удобнее для себя последствия охоты.

Медведи зафыркали, глядя друг на друга, заворчали.

— Ты помнишь медведицу и медвежат, убитых две луны… позавчера?

— Конечно, помню.

— Убить маленького медвежонка — это тоже было почетно? Его голову надо повесить на стене, чтобы тебя уважали?

Яков Николаич размышлял, обратив лицо к светлеющему небу.

— Медвежонок сам свалился с дерева.

На этот раз медведи фыркали особенно долго.

— Ты врешь, — переводила девушка. — Ты сам убил медвежонка, нам рассказал его брат.

— Чей брат?! — вскинулся Яша, и опрокинулся на спину, длинно, тоскливо застонал.

— Брат медвежонка, которого ты убил, — переводила девушка фырканье и ворчание. — Другой медвежонок, которого посадили в клетку и который убежал отсюда.

— Жаль, надо было и его мне пристрелить, — злобно бросил Яша Зверомузыка, и зря, потому что девушка тут же стала что-то фыркать и ворчать, а медведи явно взволновались.

— И не стыдно тебе на них работать? — так же злобно кинул Яша уже девушке. — Человек, а на зверье пашешь. Хочешь машину «ауди»? Хочешь квартиру в Красноярске? Я все могу…

— Меня медведи, между прочим, от голодной смерти спасли, а люди только мучили, чуть не убили. Я сама медведица, чтоб ты знал. И ничего ты уже больше не можешь, не хвастайся.

На это Зверомузыка ничего не ответил, только скрежетал зубами. Сучье Вымя невольно вспомнил, что умение скрипеть зубами необходимо для «воров в законе», и что без этого умения не видать уголовному возведения в высокий и почетный ранг.

А медведи ворчали, фыркали, хрюкали, и девушка опять заговорила:

— Ты жалеешь, что не убил и второго медвежонка?

Зверомузыка долго молчал. Так долго, что девушка посоветовала ему не тянуть.

— Ты же видишь, они сидят, как статуи… И будут сидеть сколько надо, лучше отвечай им поскорее.

— Я им что хочешь могу дать… Переведи: даю все, чего они только хотят, только пусть отпустят… Вон вертолет сидит, улечу, — привезу все, что угодно.

Девушка пожала плечами под пушистой розовой кофтой, стала фыркать и ворчать. Медведи тоже.

— Нам от тебя ничего не нужно, у нас все есть. Скажи — ты жалеешь, что не убил второго медвежонка?

— Я жалею, что он убежал… Если бы не убежал, он жил бы у меня в доме, я бы хорошо его кормил… Спроси — а они сахар любят? Спроси, медведица! О! Они же должны любить мед! Сколько меду им нужно, а, медведица?!

На этот раз фырканье, хрюканье, ворчание продолжались очень долго, и девушка не просто переводила, она говорила вместе со всеми. В это же время на поляне показался еще один медведь; зверь деловито рысил прямо к вертолету, а на хребте у него примостились двое мальчишек, лет примерно по тринадцати. Мальчишки деловито сунулись в вертолет, там загромыхало железо.

— Эй… Эй, вы что делаете, а?! Что тут твориться, медведица?! Девка, ну я кому говорю?! Уйми пацанов, они же так еще и напортят!

Так разорялся Зверомузыка, медведи и девушка фыркали, не обращая на него внимания, так же действовали и мальчишки — лазили по вертолету, как будто не слышали воплей. Мальчишки выскочили из вертолета, умчались зачем-то в дом, выскочили из него один с ломиком, другой с топором. Который с топором, подбежал к трем медведям, зафыркал им что-то свое. Медведи отвечали пацану, а Зверомузыка обнаружил в друг что-то очень знакомое в этом приехавшем на медведе мальчишке, дружески беседующем со зверьми. Это же как будто… Да никакие не «как будто», это же его тезка, убегший в лес малолетний пидор Яшка! Найти тогда не удалось пацанов, приготовленных на смену Инессе, два года не было от них ни слуху ни духу, и вот пожалуйста!

— Яшка!

Никакой реакции на окрик.

— Яшка! Кому говорю!

И злой, тяжелый взгляд уперся в глаза Зверомузыки.

— Ты, говно… Я тебе тоже скажу: хочешь, в жопу тебе заделаю, скот? А не хочешь, заткни глотку, прикройся, не мешай с умными людьми разговаривать…

Яшка опять заворчал, зафыркал. Девушка-«медведица» глянула на Зверомузыку и засмеялась. Парни помчались к вертолету, там все сразу заходило ходуном: мальчишки крушили все подряд, особенно аппаратуру. Зверомузыка заорал, — что они делают, это же связь со всем миром! Он же привезет им тонну меда! Этот вертолет черт-те его знает сколько стоит! Зверомузыка орал, но никто не слушал: звери беседовали между собой, девушка им помогала, вертолет сотрясался от ударов, оттуда доносились звон и скрежет.

А потом девушка задала вопрос, который меньше всего мог ожидать Зверомузыка:

— Ты помнишь медведицу и двух медвежат? Вы их убили три года тому назад, еще когда строили этот дом?

— Помню… Меня просил большой начальник, я никак не мог ему отказать… И за эту медведицу я тоже дам тонну меда! — заторопился Яков Николаевич в конце. — Тонна — это вес трех медведей… Ты им переведи, переведи: я дам меда столько, сколько весят все три самых больших медведя!

Девушка фыркнула в сторону Зверомузыки, зафыркала в другой тональности: переводила. И переводила речь медведей:

— Не нужен им твой мед. А про медведицу и медвежат он спрашивает, — с этими словами девушка ткнула в грудь одного из медведей, с поврежденной задней левой лапой, — он спрашивает потому, что это были его жена и дети.

И еще один вопрос услышал Яша Зверомузыка, которого ожидать никак не мог:

— Это существо рядом с тобой, оно самец или самка?

— Это пидор…

Девушка засмеялась.

— Ну, я пойму… А этим как объяснить?

— Ну… Самец такой, который самка.

Девушка зашлась от смеха, стала переводить.

— Они спрашивают: это такой самец, который захотел стать самкой?

— Можно и так…

— А дети у тебя есть?

— Ну какие же дети у вора…

— Он говорит, — девушка опять ткнула пальцем в хромого медведя, живую сидящую глыбу, — что сейчас будет тебя есть.

— Ты ему переведи! — вскинулся пахан, и тут же откинулся на спину от острой боли в ногах. Что характерно, Зверомузыка ни на секунду не усомнился, что его сейчас будут есть. — Переведи, сколько я всего дам! Я знаешь, что могу?! Я все могу! Все, что захочешь!

— Да ничего ты не можешь, уже все.

Девушка сказала это даже с некоторой скукой, пошла к вертолету.

— Яшка, что там интересного?! — завопила на ходу девица, но ясно было, — это она другому Яшке.

И Зверомузыка остался один на один с тремя огромными медведями. Звери смотрели на него не так как раньше, уже без всякого интереса. Только у одного, хромого, интерес на морде очень даже был, но совсем другой читался там интерес, чем хотелось бы Якову Николаичу. И ничего хорошего ему это выражение не сулило.

До сих пор Сучье Вымя так и лежал в папоротнике, ловил обрывки разговоров, пытался понять, что к чему. Но тут компания зверей распалась. Двое неторопливо, чуть ли не со скукой побрели к дому; один остановил медведя поменьше, посветлее, что-то зафыркал ему. А хромой медведь, неправдоподобно громадный и темный, шагнул к Зверомузыке и задумчиво захватил пастью ногу. Хруст костей и дикий вопль донеслись до Сучьего Вымени одновременно. И тогда он встал (на груди до сих пор как будто лежали огромные лапы с когтями), неверной походкой направился вниз по склону, прочь от места, где служил.

Новый крик, уже не вполне человеческий, придал Сучьему Вымени ускорения. Он не сомневался, что медведи прекрасно видят его, один взгляд он на себе даже поймал, и тем не менее ему не помешали, не попытались догнать. И даже более того…

— Эй ты, мужик! Эй, дядя! Постой! — это кричала девица, которая переводила только что.

Сучье Вымя на минуту встал, обернулся. Медведь оторвал у Зверомузыки ногу, аккуратно ее доедал. Зверомузыка, наверное, потерял сознание, и зверь его потормошил. Человек застонал, завозился, и медведь взялся пастью за левую руку лежащего, стал жевать, начиная с кисти. Яков Николаевич опять страшно закричал, забился, заливая все вокруг своей кровью.

А девица все кричала Сучьему Вымени:

— Не бойся! Тебя-то есть никто не будет! Бери здесь, что хочешь, а то иди к нам, с нами жить!

Нет, идти туда, где заживо едят Зверомузыку, Сучье Вымя никак бы не смог. И жить с медведями он не хотел. Потому он только махнул девушке — мол, слышу, но вот, хочу уйти, и двинулся дальше в чащобу. Насколько могли понять медведи, куда он идет, и зачем, трудно сказать… Сучье Вымя шел к людям, в свой человеческий мир, ему понятный.

Так он и шел весь день по лесу, под кронами кедров, без оружия, кроме ножа на ремешке, без снаряжения и без еды. Есть смертельно захотелось в середине дня, когда погасло напряжение, и Сучье Вымя долго искал хоть чего-нибудь. Пришлось ему есть грибы, потом искать кедровые шишки, и долго, мучительно долго лущить орехи из них.

Часть найденных шишек Сучье Вымя распихал по всем карманам; стояла теплынь, он снял штормовку, и завязав ее узлом, напихал и в нее кедровых шишек, сколько вошло, про запас.

Хорошо, были спички, был нож, и ночевал Сучье Вымя у костра. Было тепло, и кроме того, он верил, что огонь разгоняет диких зверей. И Сучье Вымя думал, думал, думал, думал, думал…

Невероятно было связывать свои приключения с медведицей и двумя медвежатами, застреленными и съеденными уже три года тому назад; еще труднее — с любовью к охоте Яши и его гостей.

А уж совсем трудно было Сучьему Вымени представить причину всего, что обрушилось на базу, в том, что ходит по тайге такой медведь… Медведь с искалеченной лапой.

Впрочем, с воображением у Сучьего Вымени вообще обстояло неважно. По сути дела, он оказался в положении простолюдина, который оказал нешуточную услугу принцу и теперь может много чего просить у папы-короля. Сучье Вымя мог много чего получить у Толстолапого. Ему просто не хватило фантазии, чтобы осознать собственное положение.

Представить себе, что вот сейчас, в данный момент, этот огромный страшный медведь, сожравший заживо Яшу Зверомузыку, беседует с тем самым медвежонком, которого он, Сучье Вымя, выпустил из клетки, ему было неимоверно трудно. И что он, Сучье Вымя, сейчас сидит у костра, греет, сняв сапоги и носки, пятки, именно потому, что выпустил звереныша. Сучье Вымя все сильнее думал о том, что это Господь Бог спас его с обреченной базы — наверное, дал ему еще один, уже последний шанс. Благодарный Сучье Вымя так хотел стать хорошим и достойным свершившегося чуда, что даже стал вспоминать, как же его звали в детстве, до нынешней клички.

Но он не успел вспомнить и уснул. Назавтра, полузгав кедровые орешки, он опять отправился в путь, спускаясь с гор в населенные людьми места. Все время, спускаясь, думал о том, как бы ему исправиться и сделаться полезным членом общества. К вечеру этого второго дня своих скитаний Сучье Вымя услышал в лесу человеческие голоса и пошел именно на них.

Глава 22. Как выживает людоед

Октябрь и ноябрь 1980 года

— Зима долгая… Гришка, нам ведь этих двух на чердаке не хватит.

Сказано было тихим вечером, когда в печке стреляют поленья, а ветер почти не несет с собой снега, умиротворенно вздыхает за окном. Гриша с Володей как раз поужинали при свете свечки правым бедром Аркадия Михайловича. Володя оказался, кроме прочего, неплохим кулинаром, разве что винный соус не так уж хорош… Но использовался для винного соуса спирт, так что не будем строги к Володьке, не будем его пока есть, благодушно думал сытый Гриша.

— Охотиться будем. Или ты это про то, что пора в город? — усмехнулся Гриша, блаженно растянувшийся на нарах.

— В город рано… А охотиться мы не умеем. Ты когда-нибудь охотился на лося? На марала? На медведя? Ну то-то… И я не охотился.

— У тебя и предложения есть?

— Скоро промысел начнется… Охотник в избушке живет один, или с собакой. Продуктов в избушке до весны, а часто он еще и подстрелит кого-то…

Разговор смешит Григория. Интересно беседовать в жарко натопленной избушке, лежа на нарах. От силы метр — ширина прохода между нарами, и на них валяется Володька. Первые метели — не страшно! Если не выходить из домика, то можно и всю зиму просидеть, дров хватит и в самых ближайших окрестностях избушки. Правда, еды не хватит до весны, и потому прав, прав Володька! Надо искать выходы, недооценил я его…

— Ну, и что предлагаешь?

Стрельнуло полено в печи, ветер дунул и затих на чердаке. И тихо так произносит Володька: если попроситься на ночлег… Он разве выгонит? Охотник?

— Та-ак… Ну, допустим, попросился я на ночлег. Дальше что?

— Ну что… Только это не ты, Гриша, попросился, а я попросился. У тебя же вид такой… боевой. Тебе же не поверит никто, если жалостную историю расскажешь — что мол, тебя золотишники побили и выгнали на верную смерть, или что ты бродяга. Не бывают такие бродяги. А я вот попросился, меня пустили, я рассказал, мне поверили. Легли спать, я его и топором спящего возьму. Вот и еда еще на пол-зимы…

Грише смешно это слушать: недооценил, недооценил! Но отвечает он очень серьезно:

— Уверен, что возьмешь топором?

— Конечно, уверен.

— А если собака?

— Собак они в избушку не пускают… А если и пустит, я ее тоже топором.

— До сих пор я тебя всерьез слушал, а вот тут ты, Володя, неправду говоришь. Не убьешь ты собаку, зверовую лайку, топором.

Помолчали. Еще стрельнуло полено в печке, да в тайге завыл кто-то неизвестный, непонятный. Далеко выл, на пределе слышимости.

— Не убью топором, убью из ружья. Главное, чтобы у нас было это все — продукты, охотник, собака…

— Нет, Володя, собака — это главный риск. Подумай, сможешь ли, и тебе ли на дело идти.

— Так ведь и ты будешь неподалеку…

Ну вот и все, и замкнулся круг. Вовка проявляет инициативу, набирает очки, но все под его чутким руководством. Гриша, в случае чего, спасет и выручит. Так что с одной стороны — и правда недооценил. Это же надо, как придумал! А с другой стороны — ничего интересного. Самостоятельности никакой.

— Тогда так… — подводит Гриша итоги, — тогда нельзя тебе перед этим делом сутки есть. Не человека есть, а вообще что бы то ни было есть. Чтобы ты и правда был голодный, лесовиков ведь не обманешь. А я к избушке подойду к ночи, затаюсь поблизости. Вдруг тебя, сиротинушку, еще и выручать придется…

Самым трудным оказалось совсем не то, что ожидали: не убийство. Труднее всего оказалось дойти до избушки по таежным тропкам без лыж. Тропки, совсем не укатанные, не плотные, оказались покрыты глубоким снежным покрывалом; нога свободно уходила в этот снег. Гриша кое-как сделал лыжи, на которых можно было ступать по снегу; в изготовлении лыж опять очень помог ему Володька, но идти на этих самоделках удавалось кое-как, словно на ходулях. Ватники грели в сильный мороз все же плохо, обувь вообще нужна другая… Одним словом, невеликий выбор между избушками охотников могли сделать Гриша и Володя, и хорошо еще, вовремя спохватились; снег все падал и падал, с каждой неделей было бы сложнее и сложнее добраться куда бы то ни было.

Потом Гриша вспоминал этот поход даже с большим страхом, чем бегство из Красноярска или убийство Субботина. К ночи сильней трещал мороз, Володька ушел к избушке, Гриша остался в лесу. Естественно, он не остался в условленном месте; не успел Володя скрыться, как переместился чуть ли не к самой избе. Ну, не к самой избе, конечно, но так, чтобы всю ее было видно, даже в столбах крутящегося снега. На счастье, собак у охотника не оказалось. Теперь никто бы не смог уйти из избушки, не замеченный Гришей, но тут возникли другие проблемы. Хорошо, если все кончится быстро… А если Володька продаст, или попросту струсит? Здесь, в виду избушки, разводить огонь — глупее не придумаешь. Уйти, развести костер на расстоянии? Тогда не будет видна избушка, ситуация уйдет из-под контроля. Ждать до утра здесь же, под кедром? Снег падал, мороз заползал под коленки, прочно угнездился на ступнях; Грише даже показалось, что под снегом ногам становится теплее, а снег покрывал их очень быстро.

Гриша решил, что ждет до двух часов ночи и пытается ворваться в избушку. Если Володя продал, его, скорее всего, ждут, и тут, как всегда, кто кого. Гриша верил, что сможет взять обоих, но риск все-таки немалый; и отступать никак нельзя — Володька знал ведь, где находится избушка.

К счастью для него, Дягилев не собирался продавать; где-то около двенадцати ночи вышел, махнул Грише рукой. Сделал дело, или Дягилев врет, а где-то за дверью ждет охотник, приложившись к прикладу ружья? Ждет, пока Гриша, проявит себя, покажется на нужном расстоянии…

Гриша подождал, не двигаясь, наблюдал; Володька махнул еще раз, сипло прокричал что-то. Держа под прицелом Дягилева, Гриша двинулся к избушке. Тот ждал, не уходил в тепло избы, и Гриша на всякий случай скрутил Вовку, первым втолкнул его в избу.

И зря сомневался в верном Вовке, напрасно перепсиховал: охотник не встал с топчана: проломлен череп, раскроен надвое лоб; для этого дела Володька взял даже не топор, а очень тяжелый колун.

— Эх ты, не мог его сразу столкнуть! Смотри, кровь потекла на постель, сам теперь будешь отстирывать.

Володька открывал и закрывал рот, никак не мог придти в себя.

— Как его звали-то?

— Назвался Иваном.

— Что голос такой глухой?! Приди в себя, парень, да побыстрее!

Но Гриша был очень доволен. Для кого-то добро, сложенное в избушке, показалось бы нищенским прибором, не имеющим вовсе никакого значения. Но не для двух бродяг, куда более нищих, чем охотник. Григорий даже не ожидал, что они смогут обрести столько добра в этой избушке: двустволка и карабин, боеприпасы, приготовленные на все время промысла; тряпье и ветошь; старая, но крепкая одежда; много посуды; приспособы для снимания шкурок, ножи и капканы; коса-литовка и серп; спички, несколько свечей, добрых тридцать пачек «Беломора». Все это было теперь их, а тут еще две шубы, короткая и длинная, и лыжи, настоящие лесные лыжи!

Радость чуть угасла, когда подельщики прикинули, каково нести все это в свою избушку, за двадцать пять километров, да еще и продукты: макароны, крупы и муку, добрых килограммов тридцать.

— Придется потрудиться! — однозначно высказался Гриша. Володя растерянно кивнул.

Спали Гриша и Володя мало, с первым светом, тяжело груженые, двинулись они к себе. Хорошо еще, охотник использовал в хозяйстве маленькие детские санки. Маленькие-то маленькие, а сколько удалось на них увезти! Без этих санок, пожалуй, им и не справиться вовсе.

А километрах в десяти от избушки, выбиваясь из сил на тропе, они встретили еще одного, шедшего под рюкзаком навстречу. Метрах в двухстах заметил Гриша идущего человека, и не стал долго разбираться: карабин сам вскочил к нему в руку. «Интересно, как тут скажется преимущество карабина?».

И сказалось это преимущество, да еще как! Упавший в снег не успел даже выпустить из рук поводок, собака тянула покойника, и труп хозяина тормозил движения животного. Гриша извел на вертлявую скотину три патрона, и она еще была жива, когда он подбежал к ней и к охотнику.

Добычи прибавилось: и мяса, и продуктов, которые нес охотник в рюкзаке, и ружье шестнадцатого калибра, патронташ и охотничий нож.

— Все не унесем…

— Не унесем, — согласился Григорий, — ясен пень, придется возвращаться.

Дягилев потерянно молчал.

Они так никогда и не узнали, что принесло сюда этого человека: должен ли он был стать сменщиком или сотрудником Ивана, нес ли продукты в общее с Иваном хозяйство или в какое-то другое.

На санях еле нашлось место для рюкзака новой добычи, саму добычу пришлось оставлять. Разделали труп, тушу собаки, повесили на деревья, чтобы не достали волки, если найдут это место. Григория волновало, что все же пришлось пострелять. Карабин стрелял совсем не так, как охотничье ружье; ему казалось, эти выстрелы должны слышаться на меньшее расстояние… Но не выдавал ли он желаемого за действительное, и в конце концов, велика ли разница, слышно за пять километров или за семь? Риск, опять совсем не нужный в их положении риск.

Уже садилось солнце, когда дотащили все домой. Не давая Володьке отдохнуть, Гриша тут же ломанулся обратно.

— Может, хоть горячего поесть…

В голосе Дягилева прозвучали молящие нотки. Гриша молча помотал головой, сунул ему холодные остатки ребер Аркадия Михайловича, кружку с холодным чаем.

— А ты?

— Оставишь мне немного чаю.

И сунув в печку несколько поленьев, ушли в новый маршрут, на новых лыжах. Уже глухой ночью принесли к избушке этого второго и собаку; ни на что больше не было сил, подельщики тут же завалились спать, а утром болело все тело. Гриша считал себя сильным и ловким, привычным к любым напряжениям… Но тут напряжение оказывалось чрезмерным, он рисковал надорваться, и в этом тоже коренился вызов.

Гриша чувствовал этот вызов не хуже, чем вызов людей, знавших за него, что он должен делать и каким быть, или чем вызов первобытного леса, прозвучавший для него с высоты перевала. И Гриша все не унимался. Какая-то злая, уверенная в себе сила двигала его, не давала остановиться там, где остановились бы многие и многие. Он даже находил особенное удовольствие в преодолении себя; в том, чтобы сделать рывок на грани физических возможностей человека.

— Гриша, давай сделаем дневку…

Гриша молча мотал головой, только дал вскипятить чаю, сварил немного бульона из первого охотника, в избушке.

— Как его звали, говоришь?

— Ты уже спрашивал, Иваном.

— Ну-ну, смотри-ка, забыл. Ну, значит, бульон из Ивана.

И похлебав бульона с мясом из Ивана, с первым светом опять пошли к той, первой, избушке. Новая проблема: сутки не падал снег, не мело — каждый, кому не лень, мог бы найти их по следам. Григорий нервничал, но опять повезло — задуло, опять повалил снег. В избушке охотника уже стало почти совсем холодно. Протопили, решили ночевать — вряд ли кто сунется в метель, а если и сунется — добыча. С карабином Гриша стал особенно уверен в себе, и вообще все как будто получалось.

Но и спать он Вовке дал не долго, поднял его задолго до света. В темноте, в крутящейся метели, они натаскали часть поленницы внутрь и запалили избушку. Теперь всякий, кто найдет избушку, мог списать гибель Ивана и исчезновение всего на пожар. Снег падал и падал, хлопья шипели в огне, испаряясь прямо на лету, огонь поднялся очень высоко, и еще выше — столб черного дыма.

— Вот по этому нас и найдут…

— И вовсе не нас, а пожар! И пусть находят; к тому времени, как кто-то придет, мы уже на сто рядов будем у себя.

Интересно, что до этого времени миловала их встреча с зимними владыками этих мест. А вот теперь, пусть уставшие, но на лыжах, в шубах и с карабином, столкнулись они с небольшой стаей волков. Сразу Гриша и не понял, что происходит — ну, бегут между кедров какие-то крупные серо-седые собаки, ну и пусть себе бегут. Володька «включился» быстрее, хотя только что шел — еле плелся.

— Ну, влипли! — истерически завопил Вовка, судорожно рванул с плеча ружье.

Гриша поймал его за плечо, изо всей силы тряхнул:

— Молчи, скотина! Отобьемся!

— Если психовать не будем, конечно, — добавил он, отпуская Вовку — глаза у того стали нормальные.

А волки вовсе не хотели нападать. Гриша видел и без всякого бинокля, что в стае не все волки широкогрудые, с зимней серебрящейся шерстью. Часть зверей была с черными или рыжими пятнами, а один волк даже с хвостом колечком. Волки скрещивались с собаками, Гриша и раньше слышал об этом. И не нападали эти волки. Постояли, оценили напряженные фигуры с оружием, побежали по своим делам, не приближаясь на ружейный выстрел. Это были «неправильные» волки — о таких не пишут в приключенческих романах, но такие встречаются в тайге.

— Ну вот, а ты, Вовка, боялся, — еще раз утвердил Гриша свое превосходство. Гриша испытывал сложные чувства: и страшно сцепиться с целой стаей в метель, даже когда в руках карабин. И вызов… ох, какой же во всем этом вызов!

Ко второй половине дня пришли подельщики к избушке. Почти трое суток длилась операция, и еще двое суток они отсыпались и приходили в себя, спорили о философии Гегеля, о том, как лучше готовить собак и людей и как лучше выделывать их шкуры.

Теперь у них было двое лесных широких лыж, были шубы, а с ними и возможность ходить по лесу, куда угодно, в том числе и без всяких тропинок.

Вот тут-то и выявилось коренное различие между Володей и Гришей. Володя хотел только валяться на нарах, раз есть такая возможность. Его никуда не гнал вызов морозов, застывшего леса, волчьих стай.

— Раз так, будешь заготавливать дрова, еду готовить… Винный соус у тебя неплохо получается.

Володька согласно кивнул, а Гриша, если позволяла погода, ходил по лесу на лыжах, обретая вместе с добычей и опыт. Он даже нашел место, где снега наметает поменьше и где отстаиваются зимой маралы; он застрелил двоих рогачей, сколько получилось принес сразу, а потом они вместе с Володей сходили туда с санками, и привезли сразу все мясо. Волчья стая пыталась снять с дерева мясо и сожрала внутренности, выброшенные в снег, но при появлении людей опять ушла. И волки в стае были сытые, лоснящиеся, совсем не похожие на вечно голодных зверюг из рассказов для пугания горожан.

А вообще было опасно шататься по лесу — следы лыж не так и трудно засечь. Особенно плохо, если надолго устанавливалась ясная погода: тогда и топить было опасно — вдруг кто-то увидит дымок там, где никакому дымку быть вовсе и не полагается? Гриша подумал и решил затаиться, никуда не ходить, пока нет жестокой необходимости.

Стоял могучий зимний якутский холод под тридцать-сорок градусов. Днем деревья трещали от мороза, по ярко-синему небу не плыло ни одного самого маленького облачка. Ночи стояли еще более холодные, небо полыхало огромными яркими звездами. Таких звезд Гриша никогда еще не видел, и о них тоже хотел бы раздобыть каких-то книжек… Из школьной астрономии он не вынес почти ничего, в кругу отца этим, понятное дело, тоже как-то не занимались, у самого руки не дошли. Значит, нужны и такие книжки…

По ночам, когда не видно дыма из труб, да и спят, как правило, охотники, они топили печку, вели долгие беседы до утра. Спать можно было и днем — ведь они не настораживали ловушки, не охотились, выслеживая зверей. Почему-то лучше всего говорилось им именно ночью, после протопки, а спалось как раз по утрам, после позднего зимнего восхода.

И в предвкушении интересных бесед он не ошибся в Володьке: тот высказывал порой очень любопытные идеи.

— Ты, Гришка, самый настоящий мутант, — тихо говорил Вовка, покуривая в темноте, — только ты не обязательно физический мутант, ты культурный.

— Это как? Извольте объясниться.

— А вот смотри… Культура порождает людей, которые не обсуждают, можно делать или нельзя некоторые поступки… Если человек просто задумывается — можно или нельзя — он уже бунтарь, и он опасен. Согласен?

— Об этом и Шопенгауэр писал и Ницше.

— Не совсем об этом… Но что-то похожее, согласен. Так вот, ты человек, который стихийно, сам по себе, может послать все человечество на фиг. Взять и послать, и в этом смысле ты мутант.

Гриша слушал и чуть-чуть дремал. Получалось интересно и почетно, он согласен был быть и мутантом. А вот еще интересная мысль!

— Вовка, а если мутантов станет много? Тогда как?

— А их и не может быть много…

Стояла середина декабря, время самых морозов и вьюг, а Гриша накопил много мяса разных зверей и людей и мог не охотиться до весны. Была еще и теплая одежда, и лыжи. Что не менее важно, Григорий накопил огромный ценный опыт жизни в лесу, и готов был его расширять.

Вот Вовка расширять опыт совершенно не хотел — не хватало то ли жизненных сил, то ли обыкновенного ума. Володька Дягилев так и лежал в избе на нарах, и больше всего любил именно это занятие; он очень обрюзг и опустился, и пусть благодарит Григория, если еще мыл полы, чистил зубы и сохранял остатки формы, бегая за водой и складывая поленницы дров.

А вот Гриша… Гриша был готов к жизни в горах и тайге; к жизни такой свободной, какую он и представить себе не был в силах всего четыре месяца назад. Но Гриша понимал — эту избушку рано или поздно разыщут. Хоть кто-то да помнит, что такая избушка существует, и когда-нибудь да придет. Вовка подсказывал: можно кочевать из избушки в избушку, не задерживаясь долго ни в одной.

Что, так и бегать всю жизнь?! Нет, Гриша хотел совсем другого: иметь приятное место, где можно отдыхать от всего и от всех, устроиться как ему хочется. Для этого нужно делать и то, что говорит Вовка: появляться в избушках охотников, получать в них спички, порох, оружие, одежду. Вообще все, что не растет в лесу на деревьях, не бегает между деревьями.

Но не во всем Вовка прав; не будь Гриши, он сто раз уже погиб бы ни за понюх табаку. Так и с пониманием, как жить: не хватает ему сил, чтобы думать о будущем. Не хватает понимания, что одними людьми не проживешь.

Нет, избушки тоже нужны, полезны! Не последних охотников съел он этой зимой!

Но! Одновременно нужно уметь добывать то, что растет и бегает, потому что иначе не прокормиться. А самое главное — нужно построить другую избушку. Такую избушку, в которой можно жить и зимой и летом, о которой не знает никто. Избушку, поставленную в таком месте, где никто никогда не будет ее искать.

Часть III. БРАТЬЯ ПО РАЗУМУ

Глава 23. Пойманный брат

7–9 августа 2001 года

— Вы, главное, не вздумайте испортить мне охоту… — сказал Маралов, и не похоже, чтобы он шутил.

— Может, все-таки попробуем обездвиживать?

— Владимир Дмитриевич, не дураки эти медведи… Не дадут они в себя стрелять. Ну, увидите вы зверя за секунду до того, как он в вас вцепится… Ну и много толку будет от вашего шприца? Что сперва он вас прикончит, а потом уже ляжет поспать? Не дадут они вам себя обездвиживать; не дадут, и весь сказ. А «языка» я вам поймаю, точно вам говорю. Сам придет!

Помолчали. Стыла глухая ночь на улице, стыл крепкий чай в стакане.

— Извините, Дмитрий Сергеевич… Я так понимаю, вы уверены — говорящий медведь к вам сам придет? Так?

Маралов, усмехаясь, кивнул.

— Для вас разве новость, что кто-то совсем неглупый тут убивает охотника за охотником? Кто, по-вашему, этим занимается? А у меня на счету медведей больше всей остальной деревни…

Опять немного помолчали.

— Но ведь на вас покушений как будто не было?

— А я один дома не оставался… И ходил с такой осторожностью, с какой уж простите, мало кто ходит. Даже после этих убийств, когда народ стал аккуратнее, все равно я самый осторожный.

— Нет, все же зачем рисковать, Дмитрий Сергеевич? Медведь заявится, и попытается вас сожрать… А вы будете пытаться его перехитрить и пленить…

Ну и зачем это нужно? И кстати, как вы собираетесь его поймать, не секрет?

— Не секрет, но пока рассказывать не буду — дурная примета. И риск совсем маленький, уверяю вас… Давайте так — вы поднимаетесь к истокам Кантата, скажем, к десятому… Где там моя избушка, Владимир Дмитриевич знает. Мне нужен целый день, я выйду так, чтобы девятое провести в обществе медведя.

— Уверены, что он появится?

— Уверен. Только давайте так: осторожность, осторожность и еще раз осторожность. Договорились?

— Мы не против, но к чему вы еще раз?

— А к тому, что недавно еще один урок получил… Рассказать?

— Естественно!

А история с Мараловым приключилась вот какая… Ждал Маралов, что к нему на приваду должен придти медведь… Что такое привады? А это такое оптимистическое место, которое очень нравится медведям. Медведи любят не особенно свежее мясо, и охотник, который хочет их привадить, подцепляет коровью тушу к грузовику и тащит ее по лесу, делая как можно более обширный круг. Пусть медведи нюхают и знают, что где-то для них готово лакомство. Привада — это место, где кончается путь грузовика, вернее — злополучной коровы. Тут ее отцепляют от грузовика, но чтобы медведь ее не утащил, привязывают или приковывают к деревьям попрочнее. Ведь сила у медведя чудовищная, и если он заподозрит что-то нехорошее, легко сможет утащить коровью тушу в более уютное для него место.

Охотник привязывает тушу, чтобы медведь жрал бы ее в удобном для охотника месте. Он делает лабаз — настил в двух-трех метрах над землей, с которого удобно стрелять и с которого видно злосчастную корову. Время от времени он наведывается на приваду и проверяет, появился ли медведь и начал ли жрать бедную протухшую корову.

На этой же приваде поставили капкан, и вот с какой целью: потренировать зверовую лайку. Медведь из капкана не вырвется: капкан-то с огромными зубцами, зубцы вопьются в лапу сантиметра на три, на четыре, сомкнутся уже вокруг кости. Капкан привязан к бревну весом килограммов триста, и когда собака начнет рвать медведя, он погонится за собакой и не сможет догнать. К тому же два человека с ружьями будут сторожить, и не позволят страшному дикому зверю обидеть полезное домашнее животное.

Вот и поехал Маралов с товарищем и с его собакой, тренировать зверового кобеля. Приехали они на приваду, остановили машину…

— Ты зачем оружие берешь?! — удивился товарищ Маралова.

— На всякий случай… Мало ли.

И Маралов прихватил свою двустволку.

— А я не возьму! Он если там, на приваде, то на надежной привязи, медведь!

И его спутник демонстративно отбросил ружье.

— Подходим, видим — есть медведь! — рассказывал Маралов. — Да здоровенный какой! И встает как-то очень уж легко, не похоже, чтобы прикован к бревну. Встал, да как прыгнет! И второй раз, и третий. Потом оказалось, капкан захватил его слабо, свалился после первого рывка. Зверь умный — лежал и нас ждал.

— Собака не подвела? — серьезно спросил Товстолес.

— Собака-то не подвела… И ружье не подвело, прямо я ему в лобешник… Но я это к чему: хорош я был бы, не захватив с собой ружья! А вроде бы, и не обязательно оно, если медведь точно в капкане… Это я вам насчет осторожности. Перестраховывайтесь лучше, чем рискуйте…

Так беседовали Товстолес, Михалыч и Маралов темной ночью на 7 августа, и право же, не те это были люди, чтобы после такого разговора не довести дело до конца, риск там или не риск.

В истоках Кантата и правда стояла избушка, и от последнего места, куда можно доехать на машине, было до избушки ходу часа четыре. Маралов же не зря поехал именно на машине и заехал к себе на привады…

Если охотник устраивает приваду и потом регулярно появляется на приваде, все ясно — он собирается охотиться, и притом именно на медведя! Маралов поехал на грузовике — а ведь всякий, кому это интересно, знал — на этом грузовике Маралов вывозит застреленных медведей. И уж конечно, Дмитрий Сергеевич не позабыл захватить с собой ружье и не расставался с ним, пока топал от грузовика к приваде.

На приваде, как и следовало ожидать, не было никого, корову еще жрать не начали, но Маралов с глубокомысленным видом прошелся по поляне, потыкал пальцем в следы примерно трехдневной давности, и только после этого полез обратно в грузовик. Маралов надеялся, что достаточно ясно продемонстрировал, что хочет охотиться на медведей. И еще яснее он рассчитал, что если поедет на грузовике от привады к избушке в истоках Кантата, зверь не успеет перехватить его по дороге, на тропе, а ведь это самое опасное.

Вечером седьмого, до самой темноты, Маралов стрелял, шумел, пугал лесных жителей, и заодно нашел и срубил несколько молодых лиственниц. Маралов принес часть этих стволиков к избушке и сложил их таким образом, чтобы даже самый хитрый зверь не смог бы подойти к ним, не пройдя через открытые пространства, где не росла даже трава.

Что характерно, Маралов не пошел за теми стволиками, которые не успел перенести при ярком свете. Наверное, его поведение могло сойти за поведение таежного лентяя, но в этом сразу усомнился бы всякий, кто увидел продолжение рабочего дня Дмитрия Сергеевича, уже в избушке.

Дело в том, что Маралов, «поленившийся» пройти несколько километров за уже срубленными лагами, вовсе не поленился пристроить к дверце избушки здоровенный брус в роли засова. И не счел для себя затруднительным возиться до полной темноты, колотить топором и стамеской. Дверь в избушку крепилась между двумя вертикально вкопанными бревнами, и Маралов не пожалел времени, чтобы проделать в одном из бревен длинный вертикальный паз.

Всякий, кто упрекнул бы Маралова в легкомыслии, тоже изменил бы свое мнение, увидев, где расположился он на ночь: на полу, и притом с таким расчетом, чтобы из единственного окошка до него дотянуться было бы ну никак невозможно.

Восьмого утром Маралов вышел из избушки уже с ружьем, и начал с того, что внимательно осмотрел брошенные с вечера лаги. Даже менее опытный человек легко заметил бы оставленные поблизости следы когтистых лап. Кто-то ночью подходил к лиственничным стволикам, нюхал их, пытался понять, что собирается делать с ними Маралов.

Вокруг избушки везде росла трава, следов на ней не оставалось, но Дмитрий Сергеевич не сомневался — им интересовались очень плотно! В двух местах на стенах избушки он обнаружил длинные бурые волоски, и все сомнения исчезли — да, его дела весьма интересовали кого-то! Кого-то бурого, оставлявшего медвежьи следы, и к тому же, скорее всего, разумного. Потому что в августе еды в тайге полно, и не будет лезть к избушке и к человеку в ней тот, кто не имеет совсем особенных интересов, не гастрономических.

Маралов сделал вид, что испугался следов; если за ним наблюдали (а он сильно надеялся на это), теперь он будет носить с собой ружье мотивированно.

Маралов сходил за оставленными со вчерашнего дня стволиками, раза два стрелял из ружья, добыв тетерева, и опять начал рубить возле избушки.

Для начала Маралов ошкурил несколько молодых лиственниц, примерился и сделал из лиственниц лаги, каждая сантиметров на десять длиннее, чем расстояние между потолком и полом избушки. Для каждой лаги он вырубил гнездо в полу и в потолке избушки и вставил лаги, укрепил каждую так, чтобы лага уходила концами в пол и в потолок. Теперь эти лаги стали как бы частями всей остальной избушки, а сломать их не мог бы не только человек, но и ни один другой таежный зверь.

Между лагами оставалось порядка пятнадцати сантиметров, не больше; избушка оказалась перегорожена частоколом на две части. Дверь в избушке находилась с одного из торцов, и вот в торце, противоположном двери, Маралов проделал как бы еще одно окно, маленькую бойницу, сквозь которую сам еле-еле мог протиснуться.

А после этого началось самое трудное: несколько часов кряду Маралов переделывал вход и дверь в избушку, выдалбливая второй паз во втором бревне, а потом перестроил и полотно двери.

Почти все это время, по крайней мере со второй половины дня, Маралов ясно чувствовал — кто-то внимательно наблюдает за ним. При всей уверенности в себе Дмитрий Сергеевич в свои пятьдесят лет оставался жив… А почему? Да потому, что никогда не относился к медведям пренебрежительно, вот почему! По крайней мере, это была одна из самых важных причин, и Дмитрий Сергеевич о ней никогда не забывал.

Маралов уже сам точно не помнил, сколько медведей он перебил на привадах, на берлогах и отыскав в лесу с собакой и ружьем, но «зато» помнил очень хорошо, сколько весит медведь, с какой скоростью он передвигается, во сколько раз он сильнее человека и какой длины у него клыки и когти. Это он помнил всю свою жизнь, в том числе и в моменты, когда зверь уже лежал без движения, и оставалось только содрать с него шкуру и разделать теплую тушу.

Прекрасный боец, охотник милостию Божию, Маралов обладал сочетанием качеств, как раз необходимых для его образа жизни: он совершенно не боялся медведя и был непоколебимо уверен в своем превосходстве. Но одновременно он помнил, как опасен медведь, и ему хватало ума никогда не пренебрегать зверем. Поэтому даже когда Маралов дразнил мохнатого охотника, риск был не так велик, как это могло бы показаться. А он его сознательно дразнил!

Интересно, где мог прятаться медведь? Вероятнее всего, вон в тех папоротниках, решал Маралов, и направлялся прямо в папоротники, но при этом держал двустволку наготове, поводил стволом и делал зверское выражение лица. Он, естественно, «не замечал» движения папоротников, не шел смотреть на лежку медведя, но тем не менее принуждал его к бегству.

Маралов присел какать буквально метрах в десяти от лежки медведя, и почти был уверен, что зверь попытается им заняться (потому и просидел втрое дольше, чем всегда). Вроде бы, заколыхались кусты? Или воспаленное воображение работает? Как будто, колышется папоротник, кто-то большой ползет к нему? Или это налетает ветер?

— А ну!!!

Маралов яростно вскочил; потряс ружьем. В панике метнулся заяц, пробегавший через кусты и папоротник.

— Я т-тебя!

Маралов выстрелил, взял зайца. Искать добычу он отправился, только перезарядив ружье, а нес зайца так, чтобы он головой тащился на земле, и оставлял кровавый след. И при этом Маралов все время оглядывался, в том числе и неожиданно, рывком, не давал пойти за собой тому, кто мог бы этого захотеть.

Разделывал и варил он зайца не на печке, а на костре, и тут же ел, бросая кости в траву.

Под вечер Маралов вышел из избушки с котелком, и вместо того, чтобы взять воды из тихих глубоких луж поблизости, сходил за два километра на мчащийся по каменистому руслу мелкий шумный Кантат. Охотиться на берегу такой реки — это особенное удовольствие, потому что из-за шума воды невозможно расслышать ни шагов, ни каких-либо подозрительных звуков.

Самый лучший подарок, который может сделать добыча своему преследователю — это дать подкрадываться к ней возле звенящей, весело прыгающей воды, и Маралов почти так и сделал. Но только пройдя с километр, на полпути до Кантата, он «почему-то» передумал, набрал воды из лужи, образовавшейся после вчерашнего дождя, и повернув на 180 градусов, отправился назад. Во время этого похода он вдруг внимательно уставился на заросли ежевики… Если бы тень в этих кустах оставалась бы такой же темной и густой, он непременно отбросил бы игры, и всадил бы пулю в эту тень… Но тень стала вдруг гораздо прозрачнее, легче, и Маралов не стал тратить боезапас на самую обычную тень, в которой уже не было медведя.

Придя к избушке, Маралов опять поставил воду на огонь, стал делать чай, а заодно снял ружье, вынул из него, неизвестно зачем, одни патроны и вставил другие, стал тряпочкой полировать замок ружья… (тоже неведомо зачем).

Ага! Хрустнула ветка под чьей-то тяжелой ногой. Какое-то движение уловил Маралов краем глаза. Понятно! Подождав еще немного, Маралов с диким ревом кинулся за избушку. Хруст и мягкий топот в стороне были ему сладчайшей наградой, но и здесь Маралов разыграл совсем другие намерения.

— Вот она! Вот же она, моя смородина! — ворковал охотник, обрывая листики и целые побеги на чай.

Он кинул смородину в котелок, дождался, пока заварится, но в этот вечер задерживаться на свежем воздухе Маралов не стал. Не любуясь закатом, не наслаждаясь тихой прелестью августовского вечера, Маралов влез в пробитое им окно-бойницу и постелил спальный мешок в самой укромной части избушки, между частоколом из лиственничных бревен и глухой стеной.

Все это пространство вообще было невелико, и устроиться безопасно Маралов мог только одним способом — лежать на полу вдоль стенки, примерно в метре от частокола. Так он и лежал на спальном мешке, вдыхал аромат смородинового чая, время от времени прихлебывал густой отвар.

Главным в положении Маралова было — ни в коем случае не заснуть. Медведь, побывавший в избушке, попробовав добраться до Маралова, вполне мог и понять игру охотника. А если поймет, то уйдет он уже навсегда… И тогда жди еще, что удастся придумать, и скорее всего, очень нескоро.

Не следует думать, что Маралов из чистого хулиганства несколько раз «подыгрывал» зверю, пугал его, но не показывал, что знает о его существовании… Маралов совершенно сознательно, зная, зачем это надо, несколько раз срывал атаки медведя, позволяя ему каждый раз все больше и больше. Вплоть до того, что медведь заходил за избушку, чтобы напасть неожиданно сзади. И даже здесь, в этом случае Маралов заставил медведя удрать, но дал ему возможность сомневаться: знает ли вообще Маралов о его существовании?!

Маралов дразнил зверя, пришедшего за ним, ярил близостью и легкостью добычи, заставлял забыть об осторожности. Потому что главное было в том, чтобы медведь явился ночью.

Маралов безразлично относился к вопросам, который сейчас час. Какая разница, два часа пополуночи или три? Поэтому