Book: Сорок пять



Сорок пять
Сорок пять

Сорок пять

Сорок пять

Сорок пять

Сорок пять

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Сорок пять

I. Сент-Антуанские ворота

26 октября 1585 года цепи у Сент-Антуанских ворот, вопреки обыкновению, были еще натянуты в половине одиннадцатого утра. Без четверти одиннадцать отряд стражи, состоявший из двадцати швейцарцев — по их обмундированию было видно, что это швейцарцы из малых кантонов, то есть лучшие друзья царствовавшего тогда короля Генриха III,[1] — показался в конце улицы Мортельри и подошел к Сент-Антуанским воротам, которые тотчас же отворились и, пропустив его, захлопнулись. За воротами швейцарцы выстроились вдоль изгородей, окаймлявших придорожные участки, и одним своим появлением заставили откатиться назад толпу земледельцев и небогатых горожан из Монтрея, Венсена или Сен-Мора, которые хотели проникнуть в город еще до полудня, но, как мы уже сказали, не могли этого сделать.

Если правда, что само скопление людей вызывает беспорядок, можно было подумать, что, выслав сюда швейцарцев, господин начальник стражи хотел его предупредить.

В самом деле, возле Сент-Антуанских ворот толпа собралась большая. По трем сходящимся у них дорогам то и дело прибывали монахи, женщины верхом на Ослах и крестьяне в повозках, увеличивая и без того значительное скопление народа. Все нетерпеливо расспрашивали друг друга, и порой из общего гула вырывались отдельные голоса, поднимаясь до октавы, угрожающей или жалобной.

Кроме стекавшегося со всех сторон народа, легко было заметить отдельные группы людей, по всей видимости вышедших из города. Вместо того чтобы разглядывать, что делается в Париже, они пожирали глазами горизонт, где вырисовывались монастырь Святого Иакова, Венсенская обитель и Фобенский крест.

Эти люди — мы упоминаем о них потому, что они заслуживают нашего пристального внимания, — были в большинстве своем парижские горожане, одетые в облегающие короткие штаны и теплые куртки, ибо погода стояла холодная, дул резкий ветер и тяжелые, низкие тучи словно стремились сорвать с деревьев последние желтые листья, печально дрожавшие на ветвях.

Трое горожан беседовали или, вернее, беседовали двое, а третий слушал. Выразим нашу мысль точнее и скажем, что третий, казалось, даже не слушал: все внимание его было поглощено другим — он не отрываясь смотрел в сторону Венсена.

Займемся им в первую очередь.

Если бы он встал, то оказался бы человеком высокого роста. Но в данную минуту его длинные ноги, с которыми он, по-видимому, не знал, что делать, были подогнуты, а руки, тоже соответствующей длины, скрещены на груди. Прислонившись к живой изгороди, он тщательно закрывал широкой ладонью лицо, очевидно не желая, чтобы его узнали. Между средним и указательным пальцами незнакомца была только узкая щель, из которой вырывалась острая стрела его взгляда.

Рядом с этой странной личностью находился маленький человек, который, вскарабкавшись на пригорок, разговаривал с неким толстяком, еле сохранявшим равновесие на покатом склоне; чтобы не упасть, толстяк то и дело хватался за пуговицу на камзоле своего собеседника.

— Да, повторяю, метр Митон, — говорил карапуз толстяку, — на казнь Сальседа соберется по меньшей мере сто тысяч человек. Не считая тех, кто уже находится на Гревской площади. Смотрите-ка, сколько народу столпи лось здесь, у одних только ворот! Судите сами: всех-то ворот, если правильно сосчитать, шестнадцать.

— Сто тысяч!.. Эка загнули, кум Фриар, — ответил толстяк. — Ведь многие, поверьте, сделают, как я, и, опасаясь давки, не пойдут смотреть на четвертование этого несчастного Сальседа и будут правы.

— Метр Митон, метр Митон, поберегитесь! — ответил низенький. — Вы говорите, как политик.[2] Ничего, решительно ничего не случится, ручаюсь вам. — И, видя, что собеседник с сомнением покачивает головой, он обратился к длиннорукому и длинноногому человеку: — Не правда ли, сударь?

Тот уже не глядел в сторону Венсена и, по-прежнему не отнимая ладони от лица, избрал предметом своего внимания заставу.

— Простите? — спросил он, словно не расслышав только что обращенных к нему слов.

— Я говорю, что на Гревской площади сегодня ничего не произойдет.

— Думаю, что вы ошибаетесь и произойдет четвертование Сальседа, — спокойно ответил длиннорукий.

— Да, конечно, но повторяю: из-за четвертования ни какого шума не будет.

— Будут слышны удары кнута, хлещущего по лошадям.

— Вы не уразумели моих слов. Говоря о шуме, я имею в виду бунт. Так вот, я утверждаю, что на Гревскойа площади дело обойдется без бунта. Если бы предполагался бунт, король не велел бы разукрасить одну из лоджий Ратуши, чтобы смотреть оттуда на казнь вместе с обеими королевами и своей свитой.

— Разве короли знают заранее, когда вспыхнет бунт? — спросил длиннорукий, с величайшим презрением пожимая плечами.

— Ого! — шепнул метр Митон на ухо своему собеседнику. — Этот человек весьма странно рассуждает. Вы его знаете, куманек?

— Нет, — ответил низенький.

— Так зачем же вы завели с ним разговор?

— Да просто, чтобы поговорить.

— Напрасно: вы же видите, он неразговорчив.

— Мне все же представляется, — продолжал кум Фриар достаточно громко, чтобы его услышал длиннорукий, — что одна из приятнейших вещей на свете — это обмен мыслями.

— С теми, кого знаешь, да, — ответил метр Митон, — но не с теми, кто тебе незнаком.

— Разве люди не братья, как говорит священник из церкви Сен-Ле? — проникновенным тоном добавил кум Фриар.

— Да, так было когда-то. Но в наше время родственные связи что-то ослабли, куманек Фриар. Если вам так хочется поговорить, говорите со мной и оставьте в покое этого чужака — пусть размышляет о своих делах.

— Но вас-то я уже давно знаю, и мне заранее известно все, что вы ответите. А этот незнакомец, может быть, скажет что-нибудь новенькое.

— Тсс! Он вас слушает.

— Тем лучше. Итак, сударь, — продолжал кум Фриар, оборачиваясь к незнакомцу, — вы думаете, что на Гревскои площади будет шум?

— Я ничего подобного не говорил.

— Да я и не утверждаю, что вы говорили, — продолжал Фриар тоном человека, считающего себя весьма проницательным, — я полагаю, что вы так думаете, вот и все.

— А на чем основана эта ваша уверенность? Уж не колдун ли вы, господин Фриар?

— Смотрите-ка, он меня знает! — вскричал до крайности изумленный горожанин. — Откуда?

— Да ведь я назвал вас раза два или три, куманек! — сказал Митон, пожимая плечами: ему было стыдно за глупость своего друга.

— Да, правда, — сказал Фриар, не без труда уразумев, в чем дело. — Честное слово, правда. Ну, раз он меня знает — значит, ответит… Так вот, сударь мой, — продолжал он, снова оборачиваясь к незнакомцу, — я подумал, что вы думаете, что на Гревской площади поднимется шум, ибо если бы вы так не думали, то находились бы там, а вы, напротив, находитесь здесь… Ах ты!

Это «Ах ты!» доказывало, что кум Фриар уже достиг в своих умозаключениях последних, доступных его уму и логике пределов.

— Но если вы, господин Фриар, думаете обратное тому, что, по-вашему, думаю я, — ответил незнакомец, нарочно подчеркивая слова, которые собеседник так настойчиво повторял, — почему вы не на Гревскои площади? Мне, например, кажется, что предстоящее зрелище должно радовать друзей короля и они не преминут там собраться. Вы, пожалуй, ответите на это, что принадлежите не к друзьям короля, а к друзьям господина де Гиза[3] и поджидаете здесь лотарингцев, которые, говорят, намерены вторгнуться в Париж и освободить господина де Сальседа.

— Нет, сударь, — поспешно возразил низенький горожанин, явно напуганный предположением незнакомца. — Нет, сударь, я поджидаю здесь свою жену Николь Фриар; она пошла в аббатство святого Иакова, отнести двадцать четыре скатерти, ибо имеет честь состоять личной прачкой дона Модеста Горанфло, настоятеля означенного монастыря…

— Куманек! Куманек! — вскричал Митон. — Смотрите-ка, что происходит!

Метр Фриар посмотрел туда, куда указывал пальцем его сотоварищ, и увидел, что наглухо запирают ворота.

— Забавно, не правда ли? — заметил, смеясь, незнакомец.

Между его усами и бородой сверкнули два ряда белых острых зубов, видимо на редкость хорошо отточенных, благодаря привычке пускать их в дело не менее четырех раз в день.

Когда были приняты эти новые меры предосторожности, поднялся ропот изумления и раздались даже гневные возгласы.

— Осади назад! — повелительно крикнул какой-то офицер.

Приказание было тотчас же выполнено, однако не без затруднений: верховые и люди в повозках подались назад и кое-кому в толпе отдавили ноги и помяли ребра.

Женщины кричали, мужчины ругались. Кто мог бежать — бежал, опрокидывая других.

— Лотарингцы! Лотарингцы! — крикнул среди всей этой суматохи чей-то голос.

Самый отчаянный вопль ужаса не произвел бы такого впечатления, как слово «лотарингцы».

— Ну вот видите, видите! — вскричал, дрожа, Митон. — Лотарингцы, лотарингцы! Бежим!

— Но куда? — спросил Фриар.

— На пустырь! — крикнул Митон, раздирая руки о колючки живой изгороди, под которой удобно расположился незнакомец.

— На пустырь? — переспросил Фриар. — Это легче сказать, чем сделать, метр Митон. Никакого отверстия я не вижу, а вы вряд ли рассчитываете перелезть через изгородь: она будет повыше меня.

— Попробую, — сказал Митон, — попробую.

И он удвоил свои старания.

— Осторожнее, добрая женщина! — вскричал Фриар с отчаянием человека, окончательно теряющего голову. — Ваш осел наступает мне на пятки!.. Попридержите коня, господин всадник, не то он нас раздавит… Черт побери, друг возчик, ваша оглобля переломает мне ребра!..

Пока метр Митон цеплялся за кусты, чтобы перебраться по ту сторону изгороди, а кум Фриар тщетно искал какого-нибудь отверстия, чтобы проскользнуть в него, незнакомец поднялся, раздвинул, словно циркуль, свои длинные ноги и перемахнул через изгородь, да так, что не задел ни одной ветки.

Метр Митон последовал его примеру, порвав, однако, штаны. Но с кумом Фриаром дело обстояло хуже: ему никак не удавалось перебраться и, подвергаясь все большей опасности, он испускал душераздирающие вопли. Тогда незнакомец протянул свою длиннющую руку, схватил Фриара за гофрированный воротник и, как ребенка, перенес через изгородь.

— Уф! — воскликнул Фриар, ступив на твердую землю. — Что там ни говори, а я перебрался через изгородь благодаря этому господину. — Затем, выпрямившись, чтобы разглядеть незнакомца, которому он едва доходил до груди, метр Фриар продолжал: — Век бога за вас молить буду, сударь! Вы истинный Геркулес, честное слово! Это так же верно, как и то, что я зовусь Жаном Фриаром. Скажите мне свое имя, сударь, имя моего спасителя…

У Слово «друг» добряк произнес со всем пылом глубоко благодарного сердца.

— Меня зовут Брике, сударь, — ответил незнакомец, — Робер Брике к вашим услугам.

— Смею сказать, вы мне здорово услужили, господин Робер Брике. Жена благословлять вас будет. Но, кстати, где моя бедная женушка? О боже мой, боже, ее раздавят в этой толпе!.. Проклятые швейцарцы, они годны лишь на то, чтобы давить людей!

Не успел кум Фриар произнести этих слов, как ощутил на своем плече чью-то руку, тяжелую, как рука каменной статуи.

Он обернулся, чтобы взглянуть на нахала, разрешившего себе подобную вольность.

То был швейцарец.

— Фы хотите, чтоп фам расмосшили череп, трушок? — произнес богатырского сложения солдат.

— Мы окружены! — вскричал Фриар.

— Спасайся, кто может! — подхватил Митон.

И оба пустились наутек, сопровождаемые насмешливым взглядом и беззвучным смехом длиннорукого и длинноногого незнакомца.



II. Что происходило у Сент-Антуанеких ворот

Одну из собравшихся здесь групп составляли горожане, оставшиеся вне городских стен, после того как ворота были неожиданно заперты. Люди эти столпились возле четверых или пятерых всадников весьма воинственного вида, которые изо всех сил орали:

— Ворота! Ворота!

Робер Брике подошел к горожанам и принялся кричать громче всех:

— Ворота! Ворота!

В конце концов один из всадников, восхищенный мощью его голоса, обернулся к нему, поклонился и сказал:

— Ну не позор ли, сударь, что среди бела дня закрывают городские ворота, словно Париж осадили испанцы или англичане?

Робер Брике внимательно посмотрел на говорившего. Это был человек лет сорока — сорока пяти, по-видимому начальник всадников.

Робер Брике, надо полагать, был удовлетворен осмотром, ибо он в свою очередь поклонился и ответил:

— Вы правы, сударь! Десять, двадцать раз правы, — добавил он. — Не хочу проявлять излишнего любопытства, но осмелюсь спросить, по какой причине, на ваш взгляд, принята подобная мера?

— Да, ей-богу же, они боятся, как бы не съели ихнего Сальседа, — сказал кто-то.

— Клянусь головой, — раздался звучный голос, — еда довольно паршивая.

Робер Брике обернулся в сторону говорившего, чей акцент выдавал несомненнейшего гасконца, и увидел молодого человека лет двадцати — двадцати пяти, опиравшегося рукой на круп лошади того, кто казался начальником.

Молодой человек был без шляпы — очевидно, он потерял ее в сутолоке.

Метр Брике был весьма наблюдателен. Он быстро отвернулся от гасконца, видимо не считая его достойным внимания, и перевел взгляд на всадника.

— Но ведь ходят слухи, что Сальсед — приспешник господина де Гиза, значит, это уж не такое жалкое кушанье, — сказал он.

— Да неужто так говорят? — спросил любопытный гасконец, весь превратившись в слух.

— Да, конечно, говорят, — ответил, пожимая плечами, всадник. — Но теперь болтают много всякой чепухи!

— Ах вот как! — вмешался Брике, устремляя на него вопрошающий взгляд и насмешливо улыбаясь. — Итак, вы думаете, что Сальсед не имеет отношения к господину де Гизу?

— Не только думаю, но уверен в этом, — ответил всадник. Тут он заметил, что Робер Брике сделал движение, означавшее: «А на чем основывается ваша уверенность?» — и добавил: — Подумайте сами: если бы Сальсед был одним из людей герцога, тот не допустил бы, чтобы его схватили и доставили из Брюсселя в Париж связанным по рукам и ногам, или по крайней мере попытался бы силой освободить пленника.

— Освободить силой, — возразил Брике, — дело весьма рискованное. Удалась бы эта попытка или нет, а господин де Гиз признал бы тем самым, что устроил заговор против герцога Анжуйского.[4]

— Господина де Гиза такое соображение не остановило бы, — сухо продолжал всадник, — уверен в этом, и раз он не вступился за Сальседа, значит, Сальсед не его человек.

— Простите, что я настаиваю, — продолжал Брике, — но сведения о том, что Сальсед заговорил, вполне достоверны.

— Где заговорил? На суде?

— Нет, не на суде, сударь, — во время пытки. Но разве это не все равно? — спросил метр Брике с плохо разыгранным простодушием.

— Конечно, не все равно. Хорошенькое дело!.. Пусть болтают, что он заговорил, — согласен; однако, что именно он сказал, неизвестно.

— Еще раз прошу извинить меня, сударь, — продолжал Робер Брике. — Известно, и во всех подробностях.

— Ну, так что же он сказал? — раздраженно спросил всадник. — Говорите, раз вы так хорошо осведомлены.

— Я не хвалюсь своей осведомленностью, сударь; наоборот, и стараюсь от вас что-нибудь узнать, — ответил Ирине.

— Давайте договоримся! — нетерпеливо молвил всадник. — Вы утверждаете, будто известны показания Сальседа. Что же он сказал? Ну-ка.

— Я не могу ручаться, что это его доподлинные слова, — проговорил Робер Брике; видимо, ему доставляло удовольствие дразнить всадника.

— Но, в конце концов, какие же речи ему приписывают?

— Говорят, он признался, что участвовал в заговоре в пользу господина де Гиза.

— Против короля Франции, разумеется? Старая песня!

— Нет, не против его величества короля Франции, а против его светлости герцога Анжуйского.

— Если он в этом признался…

— Так что? — спросил Робер Брике.

— Так он негодяй! — нахмурясь, произнес всадник.

— Да, — тихо сказал Робер Брике, — но он молодец, если сделал то, в чем признался. Ах, сударь, железные сапоги, дыба и котелок с кипящей водой хорошо развязывают языки порядочным людям.

— Истинная правда, сударь, — сказал всадник, смягчаясь и глубоко вздыхая.

— Подумаешь! — вмешался гасконец, который, вытягивая шею то к одному, то к другому собеседнику, прислушивался к разговору. — Сапоги, дыба, котелок — какие пустяки! Если этот Сальсед заговорил, то он негодяй, да и хозяин его тоже.

— Ого! — молвил всадник, будучи не в силах сдержать раздражение. — Громко же вы поете, господин гасконец.

— Я?

— Да, вы.

— Я пою на мотив, который мне по вкусу, черт побери! Тем хуже для тех, кому мое пение не нравится.

Всадник сделал гневное движение.

— Потише! — раздался чей-то негромкий, но повели тельный голос.

Робер Брике тщетно попытался уяснить, кто это сказал.

Всадник с трудом сдержал себя.

— А хорошо ли вы знаете тех, о ком говорите, сударь? — спросил он у гасконца.

— Знаю ли я Сальседа?

— Да.

— Совсем не знаю.

— А герцога де Гиза?

— Тоже.

— А герцога Анжуйского?

— Еще меньше.

— Известно ли вам, что господин де Сальсед храбрец?

— Тем лучше. Он храбро примет смерть.

— И что если господин де Гиз устраивает заговоры, то сам в них участвует?

— Черт побери! Да мне-то какое дело до этого?

— И что монсеньер герцог Анжуйский, прежде называвшийся Алансонским, велел убить или допустил, чтобы убили всех, кто за него стоял: Ла Моля, Коконна, Бюсси и других?

— Наплевать мне на это!

— Как! Вам наплевать?

— Мейнвиль! Мейнвиль! — тихо прозвучал тот же голос.

— Конечно, наплевать! Я знаю только одно, клянусь кровью Христовой: сегодня у меня в Париже спешное дело, а из-за этого бешеного Сальседа у меня под носом заперли ворота.

— Ого! Гасконец-то шутить не любит, — пробормотал Робер Брике. — И мы, пожалуй, увидим кое-что любопытное.

При последнем замечании собеседника кровь бросилась в лицо всаднику, но он обуздал свой гнев.

— Вы правы, — сказал он, — к черту всех, кто не дает нам попасть в Париж!

«Ого! — подумал Робер Брике, внимательно следивший за тем, как меняется в лице всадник. — Похоже, что я увижу нечто более любопытное, чем ожидал».

Пока он размышлял таким образом, раздался звук трубы. Вслед за этим швейцарцы, орудуя алебардами, проложили себе путь в толпе и заставили ее выстроиться по обе стороны дороги.

По этому проходу стал разъезжать уже упомянутый нами офицер, которому, судя по всему, вверена была охрана ворот. Затем, с выбывающим видом оглядев толпу, он велел трубить.

Это было тотчас же исполнено, и воцарилась тишина, которую, казалось, невозможно было ожидать после такого волнения и шума.

Тогда глашатай, в расшитом лилиями мундире и с гербом города Парижа на груди, выехал вперед, держа в руке какую-то бумагу, и прочитал гнусавым, как у всех глашатаев, голосом:

— «Доводим до сведения жителей нашего славного города Парижа и его окрестностей, что все городские ворота будут заперты сегодня до часу пополудни и что ранее указанного срока никто не вступит в город. На то воля короля и постановление господина парижского прево».

Глашатай остановился передохнуть. Присутствующие, воспользовались этой паузой, чтобы выразить удивление и недовольство долгим улюлюканьем, которое глашатай, надо отдать ему справедливость, выдержал и глазом не моргнув.

Офицер повелительно поднял руку, и тотчас же снова наступила тишина.

Глашатай продолжал без смущения и колебания — видимо, привычка закалила его против всяческих проявлений народных чувств:

— «Мера сия не касается тех, кто предъявит опознавательный знак или кто окажется вызванным письмом или приказом, составленным надлежащим образом.

Дано в управлении парижского прево по чрезвычайному повелению его величества двадцать шестого октября в год от рождества господа нашего тысяча пятьсот восемьдесят пятый».

— Трубить в трубы! — послышалась команда.

Тотчас же раздался хриплый лай труб.

Толпа за цепью швейцарцев и солдат зашевелилась, словно извивающееся тело змеи.

— Что это означает? — вопрошали наиболее мирно настроенные.

— Наверно, опять какой-нибудь заговор!

— Это устроено, чтобы помешать нам войти в Париж, — тихо сказал своим спутникам всадник, со столь диковинным терпением сносивший дерзкие выходки гасконца. — Швейцарцы, глашатай, запреты, трубы — все ради нас. Клянусь честью, я даже горд этим.

— Дорогу! Дорогу! Эй вы там! — кричал офицер, командовавший отрядом. — Тысяча чертей! Или вы не видите, что загородили проход тем, кто имеет право войти в городские ворота?

— Ручаюсь головой, кое-кто пройдет в Париж, хотя бы все горожане на свете стояли между ним и заставой, — сказал, бесцеремонно протискиваясь сквозь толпу, гасконец, чьи дерзкие речи вызвали восхищение метра Робера Брике.

И действительно, он мгновенно очутился в проходе, расчищенном швейцарцами.

Можно себе представить, с какой поспешностью и любопытством обратились все взоры на человека, которому посчастливилось выйти вперед, когда ему велено было оставаться на месте.

Но гасконца мало тревожили эти завистливые взгляды. Он гордо остановился, напрягая тело под тонкой зеленой курткой. Из-под слишком коротких потертых рукавов на добрых три дюйма выступали костлявые запястья. Глаза были светлые, волосы курчавые и желтые либо от природы, либо из-за дорожной пыли. Длинные мускулистые ноги напоминали ноги оленя. На одной руке была надета вышитая кожаная перчатка, в другой он вертел ореховую палку. Он огляделся по сторонам и, решив, что упомянутый нами офицер самое важное в отряде лицо, подошел прямо к нему.

Офицер с минуту молча осматривал гасконца. Тот, нисколько не смущаясь, делал то же самое.

— Вы, видно, потеряли шляпу? — спросил наконец офицер.

— Да, сударь.

— В толпе?

— Нет. Я получил письмо от своей подруги и стал его читать у речки, за четверть мили отсюда, как вдруг порыв ветра унес и письмо и шляпу. Я побежал за письмом, хотя пряжка у меня на шляпе — крупный бриллиант. Схватил письмо, но, когда вернулся за шляпой, оказалось, что ветром ее снесло в реку и она уплыла по направлению к Парижу… Какой-нибудь бедняк разбогатеет на этом деле. Пускай!

— Так что вы остались с непокрытой головой?

— А разве в Париже я шляпы не достану, черт побери? Куплю шляпу еще красивее старой и украшу бриллиантом в два раза крупнее.

Офицер едва заметно пожал плечами. Но это движение не ускользнуло от гасконца.

— В чем дело? — сказал он.

— У вас есть пропуск? — спросил офицер.

— Конечно, есть, и не один, а целых два.

— Одного достаточно, был бы он в порядке.

— Но, если я не ошибаюсь — да нет, черт побери, не ошибаюсь, — я имею удовольствие беседовать с господином де Луаньяком? — спросил гасконец, вытаращив глаза.

— Вполне возможно, сударь, — сухо ответил офицер, отнюдь не в восторге от того, что его признали.

— С господином де Луаньяком, моим земляком?

— Отрицать не стану.

— С моим кузеном!

— Ладно, давайте пропуск.

— Вот он.

Гасконец вытащил из перчатки искусно вырезанную половину карточки.

— Идите за мной, — сказал Луаньяк, не взглянув на карточку, — вы и ваши спутники, если с вами кто-нибудь есть. Мы проверим пропуска.

И он встал у самых ворот.

Гасконец с непокрытой головой последовал за ним.

Пятеро мужчин потянулись вслед за гасконцем.

На первом из них была великолепная кираса такой изумительной работы, что казалось, она была создана самим Бенвенуто Челлини.[5] Однако фасон кирасы вышел из моды, и потому, несмотря на свое великолепие, она вызывала не восторг, а насмешку.

Второй спутник гасконца шел в сопровождении толстого седоватого слуги: тощий и загорелый, он казался прообразом Дон Кихота, точно так же как слуга его мог сойти за прообраз Санчо Пансы.

У третьего на руках был десятимесячный младенец, за кожаный пояс мужчины держалась жена, за юбку которой цеплялись два ребенка — один четырех, другой пяти лет.

Четвертый мужчина тащился хромая, с длинной шпагой на боку.

Наконец, шествие замыкал красивый молодой человек верхом на породистом вороном коне.

По сравнению с прочими он казался настоящим королем.

Вынужденный продвигаться вперед достаточно медленно, чтобы не опережать своих сотоварищей, молодой человек на мгновение задержался.

В тот же миг он почувствовал, как кто-то дернул его на ножны шпаги, и обернулся.

Внимание его привлек черноволосый юноша, невысокий, гибкий, изящный, с горящим взглядом и в перчатках.

— Что вам угодно, сударь? — спросил всадник.

— Сударь, прошу вас о милости.

— Говорите, только поскорее, пожалуйста, видите, меня ждут.

— Мне надо попасть в город, сударь, мне это крайне необходимо, понимаете?.. А вы одни, вам нужен паж, который оказался бы под стать вашей внешности.

— Так что же?

— Услуга за услугу: проведите меня в город, и я буду нашим пажом.

— Благодарю вас, — сказал всадник, — но я не нуждаюсь в паже.

— Даже в таком, как я? — спросил юноша и так странно улыбнулся, что ледяная оболочка, в которую всадник пытался заключить свое сердце, начала таять.

— Я хотел сказать, что не могу держать слуг.

— Да, я знаю, вы небогаты, господин Эрнотон де Карменж, — молвил паж.

Всадник вздрогнул. Но, не обращая на это внимание, юноша продолжал:

— Поэтому о жалованье мы говорить не станем, наоборот, это вам заплатят в сто раз больше, если вы согласитесь исполнить мою просьбу. Позвольте же служить вам, хотя мне и самому случалось отдавать приказания.

И юноша пожал всаднику руку, что со стороны пажа было довольно бесцеремонно. Затем, обернувшись к уже известной нам группе всадников, он сказал:

— Я пройду, это главное… Вы, Мейнвиль, постарайтесь сделать то же самое любым способом.

— Пройти — еще не все, — ответил дворянин. — Нужно, чтобы он вас увидел.

— О, не беспокойтесь! Если я пройду через эти ворота, он меня увидит.

— Не забудьте условного знака.

— Два пальца, приложенные к губам, не так ли?

— Правильно, а теперь — да поможет вам бог!

— Ну как, господин паж, вы готовы? — спросил владелец вороного коня.

— К вашим услугам, хозяин, — ответил юноша.

И он легко вскочил на круп лошади позади своего спутника, который поспешил присоединиться к остальным избранникам, уже вынимавшим пропуска.

— Черти полосатые! — произнес Робер Брике, следивший за ними взглядом. — Да это целый караван гасконцев, разрази меня гром!

III. Проверка

Проверка, предстоявшая шестерым избранникам, которые на наших глазах вышли из толпы и приблизились к воротам, оказалась несложной.

Им нужно было вынуть из кармана половину карточки и вручить ее офицеру, который сравнивал ее с другой половиной, и, если обе они подходили, права носителя карточки были доказаны.

Гасконец без шляпы был первым. С него и началась проверка.

— Ваше имя? — спросил офицер.

— Мое имя, господин офицер? Да оно написано на этой карточке.

— Неважно, скажите свое имя! — нетерпеливо повторил офицер. — Или вы не знаете, как вас зовут?

— Отлично знаю, черт побери! А если бы и забыл, вы могли бы мне напомнить, ведь мы с вами земляки и даже родичи.

— Имя ваше, тысяча чертей!.. Неужели вы воображаете, что у меня есть время разглядывать людей?

— Ладно. Зовут меня Пардикка де Пенкорнэ.

— Пардикка де Пенкорнэ? — переспросил господин де Луаньяк, которого мы станем называть отныне именем, данным ему гасконцем.

Бросив взгляд на карточку, он прочел:

— «Пардикка де Пенкорнэ, 26 октября 1585 года, ровно в полдень».

— Сент-Антуанские ворота, — добавил гасконец, тыча сухим черным пальцем в карточку.

— Отлично. В порядке. Проходите, — сказал господин де Луаньяк. — Теперь вы, — обратился он ко второму.

Подошел человек в кирасе.

— Ваша карточка? — спросил Луаньяк.

— Как, господин де Луаньяк, — воскликнул тот, — неужто вы не узнаете сына одного из ваших друзей детства? Я так часто играл у вас на коленях!

— Нет.

— Пертинакс де Монкрабо, — продолжал с удивлением молодой человек. — Вы меня не узнали?

— На службе я никого не узнаю, сударь. Вашу карточку!

Молодой человек в кирасе протянул ему карточку.

— «Пертинакс де Монкрабо, 26 октября, ровно в полдень, Сент-Антуанские ворота». Проходите.

Молодой человек, несколько ошалевший от подобного приема, присоединился к Пардикке, который дожидался у самых ворот.



Подошел третий гасконец, тот самый, с которым была жена и дети.

— Ваша карточка? — спросил Луаньяк.

Послушная рука гасконца тотчас же погрузилась в кожаную сумку, висевшую у него на правом боку.

Но тщетно: обремененный младенцем, он не мог найти требуемой бумаги.

— Что вы, черт побери, возитесь с этим ребенком, сударь? Вы же видите, он вам мешает.

— Это мой сын, господин де Луаньяк.

— Ну так опустите сына на землю.

Гасконец повиновался. Младенец заревел.

— Вы что, женаты? — спросил Луаньяк.

— Так точно, господин офицер.

— В двадцать лет?

— У нас рано женятся, вы же знаете, господин де Луаньяк, вы сами женились восемнадцати лет.

— Ну вот, — заметил Луаньяк, — и этот меня знает.

Тем временем приблизилась женщина с двумя ребятами, уцепившимися за ее юбку.

— А почему бы ему и не быть женатым? — спросила она, выпрямляясь и отбрасывая с загорелого лба черные волосы, слипшиеся от дорожной пыли. — Разве в Париже прошла мода жениться? Да, сударь, он женат, и вот еще двое детей, зовущих его отцом.

— Да, но это дети моей жены, господин де Луаньяк, как и тот высокий парень, что держится позади нас… Подойди, Милитор, и поздоровайся с нашим земляком, господином де Луаньяком.

Подошел, заткнув руки за пояс, юноша лет шестнадцати — восемнадцати, сильный, ловкий, своими круглыми глазами и крючковатым носом напоминавший сокола.

На нем была шерстяная вязаная накидка, замшевые штаны облегали мускулистые ноги. Рот, наглый и чувственный, оттеняли нарождавшиеся усики.

— Это мой пасынок Милитор, господин де Луаньяк, старший сын моей жены, она по первому мужу Шавантрад и в родстве с Луаньяками; Милитор де Шавантрад к вашим услугам… Да поздоровайся же, Милитор! — И тут же он нагнулся к младенцу, который с ревом катался по земле. — Замолчи, Сципион, замолчи, малыш, — приговаривал он, продолжая искать карточку по всем карманам.

Тем временем Милитор, вняв увещаниям отчима, слегка поклонился, не вынимая рук из-за пояса.

— Ради всего святого, давайте же карточку, сударь! — нетерпеливо вскричал Луаньяк.

— Поди-ка сюда и помоги мне, Лардиль, — покраснев, обратился к жене гасконец.

Лардиль оторвала от юбки вцепившиеся в нее ручонки и стала шарить в сумке и карманах мужа.

— Хорошенькое дело! — молвила она. — Мы ее, верно, потеряли.

— Тогда придется вас задержать, — сказал Луаньяк.

Гасконец побледнел.

— Меня зовут Эсташ де Мираду, — сказал он, — за меня поручится мой родственник, господин де Сент-Малин.

— А вы в родстве с Сент-Малином? — переспросил, несколько смягчаясь, Луаньяк. — Впрочем, послушать их, так они со всеми в родстве! Ну ладно, ищите дальше, а главное — найдите.

— Пошарь в детских вещах, Лардиль, — произнес Эсташ, дрожа от досады и тревоги.

Лардиль нагнулась над небольшим узелком и стала перебирать вещи, что-то бормоча себе под нос.

Малолетний Сципион продолжал орать благим матом. Правда, его единоутробные братцы, видя, что они предоставлены самим себе, ради развлечения набивали ему рот песком.

Милитор не двигался. Можно было подумать, что семейные неприятности не трогают его.

— А что там в кожаной обертке на рукаве у этого верзилы? — спросил господин де Луаньяк.

— Да, да, правда! — ликуя, возопил Эсташ. — Вспомнил, это же придумала Лардиль: она сама нашила карточку Милитору на рукав.

— Чтобы он тоже что-нибудь нес, — иронически заметил Луаньяк. — Фи, здоровенный теленок, а даже руки засунул за пояс, чтобы они его не обременяли.

Губы Милитора побледнели от ярости, а на носу, подбородке и лбу выступили красные пятна.

— У телят рук нет, — пробурчал он, злобно тараща глаза. — У них ноги с копытами, как у некоторых известных мне людей.

— Тише! — произнес Эсташ. — Ты же видишь, Милитор, господин де Луальяк изволит шутить.

— Нет, черт побери, я не шучу, — возразил Луаньяк, — Я хочу, напротив, чтобы этот дылда понял мои слова как следует. Будь он моим пасынком, я бы заставил его тащить мать, брата, узел и, разрази меня гром, если бы я сам не уселся на него верхом да еще не вытянул бы ему уши подлиннее в доказательство того, что он настоящий осел.

Милитор уже терял самообладание. Эсташ забеспокоился. Но сквозь его тревогу проглядывало удовольствие от нанесенного пасынку унижения.

Чтобы покончить с осложнениями и спасти своего первенца от насмешек господина де Луаньяка, Лардиль извлекла из кожаной обертки карточку и протянула ее офицеру.

Господин де Луаньяк взял ее и прочел:

— «Эсташ де Мираду, 26-го октября, ровно в полдень, Сент-Антуанские ворота». Ну, проходите да смотрите не забудьте кого-нибудь из своих ребят.

Эсташ де Мираду снова взял на руки малолетнего Сципиона. Лардиль опять уцепилась за его пояс, двое ребят постарше ухватились за материнскую юбку, и все семейство, за которым тащился молчаливый Милитор, присоединилось к тем, кто уже прошел проверку.

— Дьявольщина! — пробурчал сквозь зубы Луаньяк, наблюдая за тем, как Эсташ де Мираду со своими домочадцами проходит за ворота. — Ну и солдатиков же получит господин д'Эпернон!.. — Затем, обращаясь к четвертому претенденту, он сказал: — Теперь ваша очередь!

Этот человек был без спутников. Прямой, чопорный, он щелчками сбивал пыль со своей куртки стального цвета. Кошачьи усы, зеленые сверкающие глаза, сросшиеся брови, выступающие скулы и тонкие губы придавали его лицу то выражение недоверчивости и скуповатой сдержанности, по которому узнаешь человека, тщательно скрывающего и кошелек свой, и сердце.

— «Шалабр, 26 октября, ровно в полдень, Сент-Антуанские ворота». Хорошо, идите! — сказал Луаньяк.

— Я полагаю, дорожные расходы будут возмещены? — тихим голосом спросил гасконец.

— Я не казначей, сударь, — сухо ответил Луаньяк, — я только привратник. Проходите.

Шалабр повиновался.

За Шалабром появился юный белокурый всадник. Вынимая карточку, он выронил из кармана игральную кость и несколько карт.

Всадник назвал себя Сен-Капотелем, и, так как это заявление было подтверждено карточкой, оказавшейся в полном порядке, он последовал за Шалабром.

Оставался шестой человек, которого заставил спешиться самозваный паж. Он протянул господину де Луаньяку карточку. На ней значилось:

«Эрнотон де Карменж, 26 октября, ровно в полдень, Сент-Антуанские ворота».

Пока господин де Луаньяк читал эти строки, паж тоже спешился и старательно прятал лицо: отвернувшись, он поправлял вполне исправную сбрую на лошади своего мнимого господина.

— Это ваш паж, сударь? — спросил де Луаньяк у Эрнотона, указывая на юношу.

— Как видите, господин капитан, — сказал Эрнотон, которому не хотелось ни лгать, ни предавать юношу, — он взнуздывает моего коня.

— Проходите, — сказал Луаньяк, внимательно осмотрев господина де Карменжа, лицом и фигурой, видимо, пришедшегося ему по нраву. — У этого, по крайней мере, приличный вид, — пробормотал он. — Откройте ворота, — приказал Луаньяк, — и пропустите шесть человек вместе с их спутниками!

— Скорей, скорей, хозяин, — сказал паж, — в седло, и едем.

Эрнотон опять подчинился влиянию, которое оказывал на него этот странный юноша. Ворота распахнулись, он пришпорил лошадь и, следуя указаниям пажа, въехал в Сент-Антуанское предместье.

Когда шестеро избранников вошли в ворота, Луаньяк велел запереть их, к величайшему неудовольствию толпы, которая рассчитывала после окончания формальностей тоже попасть в город. Видя, что надежды ее обмануты, она стала громко выражать свое недовольство.

После стремительной пробежки по полю метр Митон понемногу обрел мужество и осторожно возвратился обратно. Теперь он решился вслух пожаловаться на солдатню, беззастенчиво преграждающую дорогу добрым людям.

Кум Фриар, которому удалось разыскать жену, видимо, уже ничего не боялся под ее защитой и сообщал своей августейшей половине новости дня, толкуя их на свой лад.

Между тем всадники, одного из коих маленький паж назвал Мейнвилем, стали советоваться, не обогнуть ли им крепостную стену, в расчете на то, что там найдется какой-нибудь проход, — через него они проникнут, пожалуй, в Париж без проверки у Сент-Антуанских ворот.

В качестве философа, анализирующего происходящее, и ученого, проникающего в суть явлений, Робер Брике уразумел, что развязка всей сцены, о которой мы рассказали, совершится у Сент-Антуанских ворот и что из частных разговоров между всадниками, горожанами, и крестьянами ничего больше не узнаешь.

Поэтому он приблизился насколько мог к небольшому строению, служившему сторожкой для привратника и освещенному двумя окнами, одно из которых смотрело на Париж, а другое — на окрестные поля.

Не успел он занять этот новый пост, как верховой, примчавшийся галопом из Парижа, соскочил с коня, вошел в сторожку.

— Вот и я, господин де Луаньяк, — сказал этот человек.

— Хорошо. Вы откуда?

— От Сен-Викторских ворот.

— Сколько у вас там?

— Пятеро.

— Карточки?

— Извольте получить.

Луаньяк взял карточки, проверил их и записал на аспидной доске цифру «5».

После того как у него побывали семь других вестников, Луаньяк тщательно выписал нижеследующие названия и цифры:

Ворота Сен-Викторские 5
Ворота Вурдельские 4
Ворота Тампльские 6
Ворота Сен-Дени 5
Ворота Сен-Жак 3
Ворота Сент-Оноре 8
Ворота Монмартрские 4
Ворота Бюсси 4
Наконец, ворота Сент-Антуанские 6
Итого 45 (сорок пять)

— Хорошо. Открыть ворота и впустить всех желающих! — крикнул Луаньяк зычным голосом.

Ворота распахнулись.

Тотчас же лошади, мулы, женщины, дети, повозки устремились в Париж, рискуя передавить друг друга.

За какие-нибудь четверть часа по широкой артерии, именуемой Сент-Антуанской улицей, растекся человеческий поток, с утра скоплявшийся у искусственной плотины.

Шум понемногу затих.

Господин де Луаньяк и его люди снова сели на коней. Робер Брике — он оставался здесь последним, хотя и пришел первым, — флегматично переступил через цепь, протянутую поперек моста.

«Все эти люди хотели что-то уразуметь и ничего не уразумели даже в собственных делах, — думал он. — Один я кое-что усмотрел. Начало увлекательное, будем продол жать. Но к чему? Я, черт побери, и так знаю достаточно. Что мне за интерес глядеть, как господина де Сальседа разрывают на четыре части? Нет уж, слуга покорный! К тому же я отказался от политики… Надо пообедать. Солнце показало бы полдень, если бы выглянуло из-за туч. Пора!»

С этими словами он вошел в Париж, улыбаясь своей спокойной лукавой улыбкой.

IV. Ложа его величества короля Генриха III на Гревской площади

Если бы по людной Сент-Антуанской улице мы проследовали до Гревской площади, то увидели бы в толпе многих своих знакомых. Но пока несчастные горожане, не такие мудрые, как Робер Брике, бредут в толкотне, сутолоке, давке, воспользуемся крыльями историка и перенесемся на площадь, охватим одним взглядом развернувшееся перед нами зрелище, а потом на мгновение вернемся в прошлое, дабы познать причину, после того как мы видели следствие.

Можно смело сказать, что метр Фриар был прав, считая, что на Гревской площади соберется не менее ста тысяч человек насладиться готовящейся там казнью. Все парижане назначили друг другу свидание у Ратуши. Между тем парижане — народ точный. Они не пропустят торжества, а ведь это торжество, и притом не обычное — смерть человека, возбудившего такие страсти, что одни, его клянут, другие славят, большинство же испытывает к нему жалость.

Зритель, которому удалось выбраться на Гревскую площадь либо со стороны набережной у кабачка «Образ богоматери», либо крытым проходом с площади Бодуайе, заметил бы прежде всего на середине площади лучников лейтенанта Таншона, отряды швейцарцев и легкой кавалерии, окружавшие небольшой эшафот.

Этот эшафот, такой низкий, что его могли видеть лишь передние ряды зрителей или те, кому посчастливилось занять место у одного из окон, выходивших на площадь, ожидал осужденного; несчастным с самого утра завладели монахи, и для него приготовлены были лошади, чтобы, по образному народному выражению, везти его в далекое путешествие.

И действительно, на углу улицы Мутон, у самой площади, четыре сильных першерона белой масти, с косматыми ногами нетерпеливо били копытами о мостовую, кусали друг друга и ржали, к величайшему ужасу женщин, избравших это место по доброй воле или же под напором толпы.

Однако больше всего привлекало толпу центральное окно Ратуши, затянутое красным бархатом с золотым шитьем, откуда свисал ковер, украшенный королевским гербом.

Ибо то была королевская ложа. В церкви Святого Иоанна, что на Гревской площади, пробило половину второго, когда в этом окне, напоминавшем раму, показались те лица, которые должны были ее заполнить.

Первым появился король Генрих III, бледный, с безжизненным взглядом, почти совсем лысый, хотя в то время ему было не более тридцати пяти лет; глаза в темных орбитах глубоко запали, нервная судорога кривила рот.

Вид у него был угрюмый, одновременно и величественный и болезненный — скорее тень, чем человек, скорее призрак, чем король. Для подданных он был недоступной их пониманию загадкой: при появлении его они не знали, что им делать — кричать «Да здравствует король» или молиться за упокой его души.

На Генрихе была короткая черная куртка, расшитая черным позументом, без орденов и драгоценностей; лишь на маленькой шапочке сверкал бриллиант, придерживающий три коротких завитых пера. В левой руке король держал черную болонку, присланную из заточения его невесткой Марией Стюарт;[6] на шелковистой шерсти собачки выделялись его длинные, белые, словно алебастровые пальцы.

За ним следовала Екатерина Медичи,[7] уже согбенная годами, ибо королеве-матери было в ту пору шестьдесят шесть — шестьдесят семь лет. Голову она держала еще гордо и прямо; из-под привычно нахмуренных бровей сверкал острый взгляд. И все же она походила в своих неизменных траурных одеждах на холодную восковую статую.

Рядом с нею возникло грустное, кроткое лицо королевы Луизы Лотарингской — жены короля Генриха III, на первый взгляд ничем не замечательной, но на самом деле верной подруги его несчастливой, полной тревог жизни.

Королева Екатерина Медичи присутствовала на своем триумфе.

Королева Луиза смотрела на казнь.

Король Генрих замышлял важную сделку.

Эти три оттенка чувствовались в высокомерии первой, в покорности второй, в сумрачной озабоченности третьего.

За высокими особами, на которых с любопытством глазел народ, находились два красивых молодых человека — одному было лет двадцать, другому не больше двадцати пяти.

Они держались за руки, несмотря на этикет, не допускающий, чтобы в присутствии монарха, как и в церкви перед лицом бога, люди выражали свою взаимную привязанность.

Они улыбались: младший — невыразимо печально, старший — пленительной, чарующей улыбкой. Они были красивы, высокого роста, они были братьями.

Младшего звали Анри де Жуаез, граф дю Бушаж, старшего — герцог Анн де Жуаез. Еще недавно его знали под именем д'Арк. Но король Генрих, любивший фаворита превыше всего на свете, назначил его год назад пэром Франции, превратив виконтство де Жуаез в герцогство.

К этому фавориту народ не испытывал ненависти, которую питал в свое время к Можирону, Келюсу и Шомбергу,[8] — ненависти, унаследованной одним лишь д'Эперноном.

Поэтому собравшаяся на площади толпа встретила государя и обоих братьев приветственными, но все же не слишком бурными кликами.

Генрих поклонился народу серьезно, без улыбки, затем поцеловал в голову собачку и обернулся к молодым людям.

— Прислонитесь к ковру, Анн, — молвил он старшему, — вы устанете, быть может, придется долго стоять.

— Надеюсь, государь, — вмешалась Екатерина, — это будет долгое и приятное зрелище.

— Вы полагаете, матушка, что Сальсед заговорит? — спросил Генрих.

— Господь бог, надеюсь, повергнет в смущение врагов наших. Я говорю «наших», ибо они также и ваши враги, дочь моя, — добавила она, обернувшись к королеве; та побледнела и опустила свой кроткий взор.

Король с сомнением покачал головой. Затем, снова обернувшись к Жуаезу, он сказал:

— Послушайте же, Анн, сделайте, как я вам советую. Прислонитесь к стене или обопритесь на спинку моего кресла.

— Ваше величество поистине слишком добры, — ответил юный герцог. — Я воспользуюсь вашим разрешением, когда по-настоящему устану.

— А мы не станем дожидаться, чтобы ты устал. Не правда ли, брат? — прошептал Анри.

— Будь покоен, — ответил Анн скорее взглядом, чем губами.

— Сын мой, — произнесла Екатерина, — мнится мне, что там, на углу набережной, происходит какая-то свалка.

— И острое же зрение у вас, матушка! Да, поистине вы правы. Какие у меня стали плохие глаза, а ведь я еще совсем не стар!

— Государь, — бесцеремонно прервал его Жуаез, — свалка происходит потому, что отряд лучников оттесняет толпу. Наверное, ведут осужденного.

— Сколь лестно для королей, — сказала Екатерина, — присутствовать при четвертовании человека, у которого есть капля королевской крови.

Произнося эти слова, она не спускала глаз с королевы Луизы.

— О государыня, смилуйтесь, пощадите меня! — вскричала молодая королева с отчаянием, которое она тщетно пыталась скрыть. — Нет, это чудовище не принадлежит к моей семье, вы не то хотели сказать…

— Ну конечно, — молвил король. — Я уверен, что моя мать не имела этого в виду.

— Однако же, — едко произнесла Екатерина, — он сродни Лотарингскому дому, а члены этого семейства — ваши родичи, сударыня. По крайней мере я так полагаю. Значит, Сальсед имеет к вам некоторое отношение, и даже довольно близкое.

— Иначе говоря, — прервал ее Жуаез, охваченный благородным негодованием (оно было характерной чертой его натуры), — он имеет отношение к господину де Гизу, но не к королеве Франции.

— Ах, вы здесь, господин де Жуаез? — крайне высокомерно протянула Екатерина, платя унижением за то, что ей посмели перечить. — А я вас и не заметила.

— Да, я здесь, и не столько по доброй воле, сколько по приказу короля, государыня, — ответил Жуаез, устремив на Генриха вопросительный взгляд. — Четвертование не такое уж приятное зрелище, и я явился сюда только потому, что был к этому вынужден.

— Жуаез прав, государыня, — сказал Генрих. — Речь идет не о Лотарингском доме, не о Гизах и, главное, не о королеве. Речь идет о том, что будет разделен на четыре куска господин Сальсед, преступник, намеревавшийся умертвить моего брата.

— Мне сегодня что-то не везет, — сказала Екатерина, внезапно уступая, что было у нее наиболее ловким тактическим ходом, — я до слез обидела свою дочь — да простит мне бог — и, кажется, насмешила господина де Жуаеза.

— Ах, ваше величество — вскричала Луиза, беря за руки Екатерину, — неужели вы так неправильно истолковали мое огорчение!

— И усомнились в моем глубочайшем почтении, — добавил Анн де Жуаез, склоняясь над ручкой королевского кресла.

— Да, правда, правда, — ответила Екатерина, пуская последнюю стрелу в сердце своей невестки. — Я сама должна была понять, дитя мое, как тягостно для вас, когда раскрываются заговоры ваших лотарингских родичей. Как бы то ни было, вы должны страдать от этого родства.

— В ваших словах есть доля правды, — сказал король, стараясь всех примирить. — На этот раз мы можем не сомневаться в причастности Гизов к заговору.

— Но вашему величеству отлично известно, — прервала его Луиза Лотарингская, несколько осмелев, — что, став королевой Франции, я оставила своих родичей далеко внизу, у подножия трона.

— Видите, — вскричал Анн де Жуаез, — видите, государь, я не ошибался! Вот и осужденный появился на площади. Черт побери, ну и гнусный же у него вид!

— Он боится, — сказала Екатерина, — значит, он заговорит.

— Если у него хватит сил, — заметил король. — Глядите, матушка, голова у него болтается, как у покойника.

— Повторяю, государь, — сказал Жуаез, — он ужасен.

— И вы хотите, чтобы человек с такими злодейскими помыслами выглядел привлекательно! Я ведь объяснял вам, Анн, тайное соответствие между физической и нравственной природой человека, как его уразумели и истолковали Гиппократ и Гален.[9]

— Не отрицаю, государь, но мне нередко приходилось видеть весьма некрасивых людей, которые были вместе с тем доблестным воинством… Верно, Анри?

Жуаез обернулся к брату, словно ища у него одобрения и поддержки. Анри смотрел прямо перед собой, но ничего не видел, слушал, но ничего не понимал. Он был погружен в глубокую задумчивость. Вместо него ответил король.

— Бог ты мой, дорогой Анн, — вскричал он, — а кто говорит, что этот человек не храбр? Он храбр, черт возьми! Как медведь, как волк, как змея. Или вы не помните его деяний? Он сжег некоего нормандского дворянина, своего врага. Он десять раз дрался на дуэли и убил трех противников. Он был пойман за чеканкой фальшивых монет и приговорен к смерти.

— Следует добавить, — сказала Екатерина Медичи, — что помилование ему выхлопотал герцог де Гиз, ваш кузен, дочь моя.

На этот раз у Луизы уже не было сил возразить. Она только глубоко вздохнула.

— Что и говорить, — сказал Жуаез, — жизнь его весьма бурная, но она скоро кончится.

— Надеюсь, господин де Жуаез, — сказала Екатерина, — что, напротив, конец наступит не слишком скоро.

— Государыня, — качая головой, возразил Жуаез, — там, под навесом, я вижу таких добрых коней, что трудно рассчитывать на выносливость господина де Сальседа.

— Да, но все предусмотрено. Мой сын мягкосердечен, — добавила королева, улыбнувшись так, как умела улыбаться только она. — Он велел передать помощникам палача, чтобы они не тянули слишком сильно.

— Однако, ваше величество, — робко заметила королева Луиза, — я слышала, как сегодня утром вы говорили госпоже де Меркер — так мне по крайней мере показалось, — что несчастного будут растягивать только два раза.

— Да, если он поведет себя хорошо, — сказала Екатерина. — Тогда с ним будет быстро покончено. Но если вас так волнует его участь, дочь моя, вы бы попытались как-нибудь передать ему: пусть ведет себя хорошо — это в его интересах.

— Дело в том, ваше величество, — сказала королева, — что господь не даровал мне таких сил, как вам, и я не могу видеть, как мучаются люди.

— Ну так не глядите, дочь моя.

Луиза умолкла.

Король ничего не слышал. Он смотрел во все глаза, ибо осужденного уже снимали с повозки, на которой доставили из тюрьмы, и собирались уложить на низкий эшафот.

Тем временем алебардщики, лучники и швейцарцы расчистили площадь, и вокруг эшафота образовалось пространство, достаточно широкое, чтобы все присутствующие могли видеть Сальседа.

Сальседу было лет тридцать пять, он казался сильным, крепким. Бледное лицо его, на котором проступили пот и кровь, оживлялось, когда он оглядывался кругом с неописуемым выражением то надежды, то смертельного страха.

Сперва он устремил взгляд на королевскую ложу. Но, словно поняв, что оттуда может прийти только смерть, тотчас же отвернулся.

Вся надежда осужденного была на толпу. Его горящие глаза искали кого-то в недрах этой грозовой пучины.

Толпа безмолвствовала.

Сальсед не был обыкновенным убийцей. Прежде всего он принадлежал к знатному роду — недаром Екатерина Медичи, которая отлично разбиралась в родословных, обнаружила в его жилах королевскую кровь. Вдобавок Сальседа знали как храброго воина. Рука, позорно связанная веревкой, некогда доблестно владела шпагой; за мертвенно-бледным челом таились великие замыслы.

Вот почему для большинства зрителей Сальсед был героем, для других — жертвой, и лишь немногие считали его убийцей. Но толпа редко низводит до уровня обыкновенных, заслуживающих презрения преступников тех знаменитых убийц, чьи имена упоминаются не только в книге правосудия, но и на страницах истории.

В толпе рассказывали, что Сальсед происходит из рода воинов, что его отец яростно боролся против господина кардинала Лотарингского,[10] а потому и погиб славной смертью во время Варфоломеевской резни.[11] Но впоследствии сын позабыл об этой смерти или же не принес ненависть в жертву честолюбию, вступив в сговор с Испанией и Гизами для того, чтобы воспрепятствовать воцарению во Фландрии ненавистного французам герцога Анжуйского.

Упоминали о его связях с Гизом иг Галуеном, предполагаемыми главарями заговора, едва не стоившего жизни герцогу Франциску, брату Генриха III. Говорили, какую изворотливость проявил в этом деле Сальсед, стараясь избежать колеса, виселицы и костра, на которых погибли его сообщники. Он так обольстил судей своими весьма искусными и, по словам лотарингцев, лживыми признаниями, что, рассчитывая узнать еще больше, герцог Анжуйский решил временно пощадить его и отправить во Францию, вместо того чтобы обезглавить в Антверпене или Брюсселе. Сальсед полагал, что по дороге туда, где ему предстояло сделать новые разоблачения, он будет освобожден своими приверженцами. На беду свою, он просчитался: господин де Белльевр, которому была поручена охрана этого важного узника, так хорошо стерег его, что ни испанцы, ни лотарингцы, ни сторонники лиги[12] не могли приблизиться к нему даже на расстояние мили.

В тюрьме Сальсед надеялся. Надеялся и в застенке, где его пытали; продолжал надеяться в повозке, на которой его везли к месту казни; не терял надежды даже на эшафоте. Нельзя сказать, чтобы ему не хватало мужества примириться с неизбежным. Но он был одним из тех жизнелюбивых людей, которые защищаются до последнего вздоха с упорством и стойкостью, которых недостает натурам менее цельным.

Королю, как и всему народу, было ясно, о чем неотступно думает Сальсед.

Екатерина, со своей стороны, тревожно следила за малейшим движением злосчастного преступника. Но она находилась слишком далеко, чтобы уловить направление его взглядов и заметить их беспрестанную игру.

При появлении осужденного толпа, как по волшебству, разместилась на площади ярусами. Каждый раз, как над этим волнующимся морем, возникала чья-нибудь голова, ее тотчас же отмечало бдительное око Сальседа; для этого достаточно было секунды: время, ставшее вдруг драгоценным, в десять, во сто крат обострило его чувства.

Скользнув взглядом по новому незнакомому лицу, Сальсед мрачнел и переносил внимание на кого-нибудь другого.

Однако палач уже завладел им и теперь привязывал к эшафоту, охватив веревкой посредине туловища.

По знаку метра Таншона, лейтенанта короткой мантии,[13] который распоряжался казнью, два лучника, пробившись сквозь толпу, направились за лошадьми.

В ту же минуту у дверей королевской ложи послышался шум, и служитель, приподняв завесу, доложил их величествам, что председатель парламента Бриссон и четверо советников, из которых один был докладчиком по процессу, ходатайствуют о чести побеседовать с королем по поводу казни.

— Отлично, — сказал король. И, обернувшись к Екатерине, добавил: — Ну вот, матушка, теперь вы будете довольны.

В знак одобрения Екатерина слегка кивнула головой.

— Государь, прошу вас об одной милости, — обратился к королю Жуаез.

— Говори, Жуаез, — ответил король, — и если ты не просишь милости для осужденного…

— Будьте покойны, государь.

— Я слушаю.

— Государь, и брат мой, и в особенности я не переношу вида красных и черных мантий.[14] Пусть же по доброте своей ваше величество разрешит нам удалиться.

— Вас столь мало волнуют мои дела, господин де Жуаез, что вы хотите уйти в такую минуту! — вскричал Генрих.

— Не извольте так думать, государь, — все, что касается вашего величества, меня глубоко трогает. Но натура у меня слабая: увижу казнь и болею потом целую неделю. Мой брат, не знаю уж почему, перестал смеяться. Я один смеюсь теперь при дворе: сами посудите, во что превратится несчастный Лувр и без того унылый, если из-за меня он станет еще мрачней? А потому смилуйтесь, государь…

— Ты хочешь покинуть меня, Анн? — спросил Генрих голосом, в котором звучала невыразимая печаль.

— Ей-богу, государь, вы чересчур требовательны; казнь на Гревской площади для вас и акт мщения и зрелище, да еще какое! Но вам этого мало, вы еще хотите наслаждаться слабодушием ваших друзей.

— Останься, Жуаез, останься. Увидишь, как это интересно!

— Не сомневаюсь. Боюсь даже, как уже изволил говорить вашему величеству, что станет чересчур интересно и я не выдержу этого. Вы разрешите, не правда ли, государь?

И Жуаез направился к двери.

— Что ж, — произнес Генрих со вздохом, — делай как хочешь. Участь моя — одиночество.

И король, наморщив лоб, обернулся к матери; он опасался, не услышала ли она его разговора с фаворитом.

Екатерина обладала слухом таким же тонким, как зорки были ее глаза. Но когда королева-мать не хотела что-нибудь услышать, трудно было найти человека более тугого на ухо, чем она.

Тем временем Жуаез шептал брату:

— Живей, живей, дю Бушаж! Пока входят советники, проскользнем за их широкими мантиями и скроемся. Сейчас король сказал «да», через пять минут он скажет «нет».

— Спасибо, спасибо, брат, — ответил юноша. — Мне тоже не терпелось уйти.

И оба брата, словно быстрые тени, исчезли за спинами господ советников.

Тяжелая завеса опустилась.

Обернувшийся король увидел, что молодых людей нет, Генрих вздохнул и поцеловал собачку.

V. Казнь

Советники молча стояли в глубине королевской ложи, ожидая, когда его величество заговорит.

Король немного помолчал, затем обратился к ним.

— Ну, что новенького, господа? — спросил он. — Здравствуйте, господин Бриссон.

— Государь, — ответил председатель с присущим ему достоинством, — мы явились по высказанному господином де Ту пожеланию и умоляем ваше величество даровать преступнику жизнь. Стоит ему пообещать помилование, и он сделает, конечно, кое-какие разоблачения.

— Но разве они не получены, господин председатель? — возразил король.

— Частично получены, государь, но разве вашему величеству их достаточно?

— Это мое дело, сударь.

— Так, значит, вашему величеству известно о причастности к делу Испании?

— Испании? Да, господин председатель, и даже некоторых других держав.

— Следовало бы официально установить эту причастность.

— Поэтому, господин председатель, — вмешалась Екатерина, — король намерен отложить казнь, если виновный напишет признание, соответствующее тому, что он сказал под пыткой.

Бриссен вопросительно взглянул на короля.

— Таково мое намерение, — сказал Генрих, — я больше не стану его скрывать. Уполномочиваю вас, господин Бриссон, сообщить об этом осужденному через лейтенанта короткой мантии.

— Других повелений не будет, ваше величество?

— Нет. Но признания должны быть повторены полностью перед всем народом, в противном случае я беру свое слово обратно.

— Слушаю, сударь. И должны быть названы также имена сообщников?

— Все имена без исключения.

— Даже если, по показаниям осужденного, носители этих имен повинны в государственной измене и вооруженном мятеже?

— Даже если это имена моих ближайших родичей.

— Все будет сделано согласно повелению вашего величества.

— Но никаких недоразумений, господин Бриссон. Осужденному принесут перья и бумагу. Он напишет свое признание публично, показав тем самым, что полагается на наше милосердие. А затем посмотрим.

— Но я могу обещать?..

— Конечно, обещайте!

И, почтительно поклонившись королю, господин Бриссон вышел вслед за советниками.

— Он заговорит, государь, — сказала Луиза Лотарингская, вся трепеща. — Он заговорит, и ваше величество помилует его. Смотрите, на губах у него выступила пена.

— Он кого-то ищет глазами, — сказала Екатерина. — Но кого?

— Да, черт побери! — воскликнул Генрих III. — Догадаться нетрудно! Он ищет герцога Пармского, герцога де Гиза, он ищет его католическое величество, моего брата. Да, ищи, жди! Уж не воображаешь ли ты, что на Гревской площади устроить засаду легче, чем на дороге во Фландрию? На эшафот тебя возвел Белльевр; будь уверен, у меня найдется сотня Белльевров, чтобы помешать тебе сойти оттуда.

Сальсед увидел, как лучники отправились за лошадьми, увидел, как в королевскую ложу зашли председатель и советники и как затем они удалились; он понял, что король велел совершить казнь.

Тогда-то на губах его и выступила кровавая пена, которую заметила молодая королева: в охватившем его смертельном нетерпении несчастный до крови искусал их.

— Никого, никого! — шептал он. — Никого из тех, кто обещал прийти мне на помощь… Подлецы! Подлецы! Подлецы!

Лейтенант Таншон подошел к эшафоту и обратился к палачу:

— Приготовьтесь, мастер.

Тот дал знак своим подручным, чтобы они привели лошадей.

Когда лошади оказались на углу улицы Ваннери, уже знакомый нам красивый молодой человек соскочил с тумбы, на которой стоял; его столкнул оттуда юноша лет пятнадцати-шестнадцати, видимо страстно увлеченный ужасным зрелищем.

То были таинственный паж и виконт Эрнотон де Карменж.

— Скорее, скорее, — шептал паж на ухо своему спутнику, — пробивайтесь вперед, нельзя терять ни секунды!

— Но нас же раздавят, — ответил Эрнотон. — Вы, дружок мой, просто обезумели.

— Я хочу видеть, видеть как можно лучше! — властно произнес паж: чувствовалось, что он привык повелевать.

Эрнотон повиновался.

— Поближе к лошадям, — сказал паж, — не отступайте от них ни на шаг, иначе мы не доберемся.

— Но лошади начнут брыкаться!

— Хватайте переднюю за хвост: в таком случае лошади никогда не брыкаются.

Эрнотон помимо воли подчинился странному влиянию мальчика. Он послушно схватил лошадь за хвост, а паж в свою очередь уцепился за его пояс.

И среди этой волнующейся, как море, толпы, оставляя по дороге то клок плаща, то лоскут куртки, то гофрированный воротник рубашки, они вместе с лошадьми оказались наконец в трех шагах от эшафота, где в отчаянии корячился Сальсед.

— Ну как, добрались? — прошептал юноша, еле переводя дух, когда почувствовал, что Эрнотон остановился.

— Да, — ответил виконт, — к счастью, добрались, я совсем обессилел.

— Я ничего не вижу.

— Пройдите вперед.

— Нет, нет, еще рано… Что там происходит?

— Вяжут петли на концах веревок.

— А осужденный что делает?

— Озирается по сторонам, словно ястреб.

Лошади стояли у эшафота, и подручные палача привязывали к рукам и ногам Сальседа постромки, прикрепленные к хомутам.

Когда веревочные петли грубо врезались в его лодыжки, Сальсед издал рычание.

Последним непередаваемым взглядом он окинул огромную площадь, так что все сто тысяч человек оказались в поле его зрения.

— Сударь, — учтиво сказал ему Таншон, — не угодно ли вам будет обратиться к народу до того, как мы начнем? — А на ухо осужденному он прошептал: — Чисто сердечное признание… и вы спасете свою жизнь.

Сальсед заглянул в глаза говорившему. Взгляд этот проник в душу Таншона и, казалось, вырвал у него правду.

Сальсед не мог обмануться: он понял, что лейтенант искренен и выполнит обещание.

— Видите, — продолжал Таншон, — все вас покинули. Единственная надежда для вас то, что я предлагаю.

— Хорошо! — хрипло вырвалось у Сальседа. — Угомоните толпу. Я буду говорить.

— Король требует письменного признания за вашей подписью.

— Тогда развяжите мне руки и дайте перо. Я напишу.

— Признание?

— Да, признание, я согласен.

Обрадованный Таншон подал знак. Один из лучников тотчас же передал лейтенанту чернильницу, перья, бумагу, которые тот положил прямо на доски эшафота.

Веревку, крепко охватывающую правую руку Сальседа, отпустили фута на три, а его самого приподняли, чтобы он мог писать.

Сальсед, очутившись наконец в сидячем положении, несколько раз глубоко вздохнул и, разминая руку, вытер губы и откинул влажные от пота волосы.

— Ну, ну, — сказал Таншон, — садитесь поудобнее и напишите все подробно!

— Не беспокойтесь, — ответил Сальсед, протягивая руку, чтобы взять перо, — я все припомню тем, кто меня позабыл.

С этими словами он в последний раз окинул взглядом площадь.

Видимо, для пажа наступило время показаться, ибо, схватив Эрнотона за руку, он сказал:

— Сударь, бога ради, возьмите меня на руки и поднимите повыше: из-за голов я ничего не вижу.

— Да вы просто ненасытны, молодой человек, ей-богу!

— Еще одну услугу, сударь!

— Вы, право, злоупотребляете…

— Я должен увидеть осужденного, понимаете? Я должен его увидеть.

И так как Эрнотон медлил с ответом, паж взмолился:

— Сжальтесь, сударь, сделайте милость, умоляю вас!

Юноша был уже не капризным тираном, он просил так жалобно, что невозможно было устоять. Эрнотон взял его на руки и поднял не без удивления — таким хрупким показалось ему это юное тело.

Теперь голова пажа возвышалась над головами остальных зрителей.

Как раз в это мгновение Сальсед взялся за перо и оглядел еще раз площадь.

Он увидел юношу и застыл от изумления.

В тот же миг паж приложил к губам два пальца. Невыразимая радость озарила лицо осужденного: она была похожа на упоение злого богача из евангельской притчи, когда Лазарь смочил водой его пересохший язык.

Он увидел знак, которого так нетерпеливо ждал, — знак, возвещавший, что ему будет оказана помощь.

Сальсед несколько мгновений смотрел на площадь, затем схватил лист бумаги, который протягивал обеспокоенный его колебаниями Таншон, и принялся лихорадочно писать.

— Пишет, пишет! — пронеслось в толпе.

— Пишет! — молвил король. — Клянусь богом, я его помилую.

Внезапно Сальсед остановился и еще раз взглянул на юношу.

Тот повторил свой знак, и Сальсед снова стал писать.

Вскоре он опять поднял глаза.

На этот раз паж не только сделал тот же знак, но и кивнул головой.

— Вы кончили? — спросил Таншон, не спускавший глаз с бумаги.

— Да, — машинально ответил Сальсед.

— Так подпишите.

Сальсед поставил свою подпись, не смотря на бумагу: глаза его были устремлены на юношу.

Таншон протянул руку к бумаге.

— Королю в собственные руки! — произнес Сальсед. И он не без колебания отдал бумагу, словно побежденный воин, вручающий врагу свое последнее оружие.

— Если вы действительно во всем признались, господин де Сальсед, — сказал лейтенант короткой мантии, — вы спасены.

Не то ироническая, не то тревожная улыбка заиграла на губах осужденного, который, казалось, нетерпеливо вопрошал о чем-то таинственного собеседника.

Усталый Эрнотон решил освободиться от обременявшего его юноши; он разнял руки, и паж соскользнул на землю.

Не видя больше молодого человека, Сальсед стал искать его глазами. Затем, как безумный, стал вопрошать:

— Но когда же, когда?

Никто ему не ответил.

— Скорее, скорее, поторопитесь! — крикнул он. — Король взял бумагу, сейчас прочтет.

Никто не шевельнулся.

Король поспешно развернул признание Сальседа.

— О тысяча демонов! — взревел Сальсед. — Неужто надо мной посмеялись? Но ведь я узнал ее. Это была она, она!

Пробежав глазами первые строки, король, видимо, пришел в негодование.

Затем он побледнел и воскликнул:

— О негодяй! Злодей!

— В чем дело, сын мой? — спросила Екатерина.

— Он отказывается от своих показаний, матушка. Утверждает, что никогда ни в чем не сознавался.

— А дальше?

— Заявляет, что Гизы ни в чем не повинны и никакого отношения к заговору не имеют.

— Что ж, — пробормотала Екатерина, — а если это правда?

— Он лжет! — вскричал король. — Лжет, как нехристь!

— Как знать, сын мой? Может быть, Гизов оклеветали… Может быть, судьи в чрезмерном рвении неверно истолковали показания…

— Что вы, государыня! — вскричал Генрих, не в силах более сдерживаться. — Я сам все слышал.

— Но когда же?

— Когда преступника подвергли пытке… Я стоял за занавесью. Я не пропустил ни единого слова, и каждое его слово вонзалось мне в мозг, точно вбиваемый молотком гвоздь.

— Так пусть же он снова заговорит под пыткой, раз иначе нельзя.

В порыве гнева Генрих поднял руку.

Лейтенант Таншон повторил этот жест.

Веревки были снова привязаны к рукам и ногам осужденного. Четверо прыгнули на лошадей, щелкнули четыре кнута, и четыре лошади устремились в противоположных направлениях.

Раздался ужасающий хруст и душераздирающий вопль. Видно было, как руки и ноги несчастного Сальседа посинели, вытянулись и налились кровью. В лице его уже не было ничего Человеческого — оно казалось личиной демона.

— Предательство, предательство! — закричал он. — Хорошо же, я буду говорить, я все скажу! О, проклятая гер…

Голос его, покрывший лошадиное ржание и ропот толпы, внезапно стих.

— Стойте же, стойте! — закричала Екатерина.

Но было поздно. Голова Сальседа, приподнявшаяся от боли и ярости, вдруг упала на эшафот.

— Дайте ему говорить! — вопила королева-мать. — Стойте, стойте же!

Непомерно большие глаза Сальседа неотступно смотрели в одну точку. Сообразительный Таншон устремил взгляд в том же направлении.

Но Сальсед не мог говорить — он был мертв. Таншон что-то тихо приказал лучникам, которые тотчас же бросились туда, куда указывал изобличающий взор Сальседа.

— Я обнаружена, — шепнул юный паж на ухо Эрнотону, — сжальтесь, помогите, спасите меня, сударь. Они идут, идут сюда!

— Чего же вы опять хотите?

— Бежать. Разве вы не видите? Они ищут меня.

— Кто же вы?

— Женщина… Спасите, защитите меня!

Эрнотон побледнел. Однако великодушие победило удивление и страх.

Он поставил незнакомку перед собой и, энергично расталкивая толпу рукояткой шпаги, расчистил путь до угла улицы Мутон и втолкнул девушку в какую-то дверь.

Эрнотон даже не успел спросить незнакомку, как ее зовут и где им снова увидеться.

Но, прежде чем исчезнуть, она, словно угадав мысль Эрнотона, бросила ему многообещающий взгляд.

Эрнотон вернулся на площадь и оглядел эшафот и королевскую ложу.

Сальсед, неподвижный, мертвенно-бледный, лежал на помосте.

Екатерина, мертвенно-бледная, дрожащая, стояла в ложе.

— Сын мой, — вымолвила она наконец, отирая влажный лоб, — сын мой, вам бы следовало сменить главного палача — он сторонник лиги.

— Из чего вы это заключили, матушка? — спросил Генрих.

— Сальсед умер после первой же растяжки.

— Он оказался слишком чувствительным к боли.

— Да нет же, нет! — возразила Екатерина с презрительной усмешкой — уж очень непроницательным показался ей сын. — Его удавили из-под эшафота бечевкой в ту минуту, когда он намеревался обвинить людей, предавших его на смерть. Велите какому-нибудь ученому лекарю осмотреть труп, и, я уверена, вокруг шеи найдут след от веревки.

— Вы правы, — произнес Генрих, и глаза его вспыхнули, — моему кузену де Гизу служат лучше, чем мне.

— Тс, тс, сын мой! — сказала Екатерина. — Не поднимайте шума, над нами только посмеются: ведь мы опять одурачены.

— Жуаез правильно сделал, что пошел развлекаться. Ни на что нельзя положиться, даже на пытки… Идемте, идемте отсюда, сударыня!

VI. Братья де Жуаезы

Оба брата де Жуаезы выбрались из Ратуши черным ходом и, оставив своих слуг и лошадей возле королевских экипажей, пошли рядом по улицам этого обычно людного, а сейчас пустынного квартала: жадный до зрелищ народ собрался на Гревской площади.

Они шагали рука об руку в полном молчании.

Анри, обычно та кой веселый, был чем-то озабочен и почти угрюм.

Анн казался встревоженным необщительностью брата.

Он первый прервал молчание.

— Куда же ты ведешь меня, Анри?

— Никуда, брат; иду куда глаза глядят, — ответил Анри, словно внезапно пробудившись. — А тебе хочется куда-нибудь пойти? — Анри грустно улыбнулся: — Мне безразлично, куда идти.

— Но ведь ты каждый вечер куда-то уходишь, — сказал Анн.

— Ты что же, расспрашиваешь меня, брат? — спросил Анри. В голосе его звучала нежность, смешанная с уважением к старшему брату.

— Боже упаси! Чужая тайна неприкосновенна.

— Как только пожелаешь, брат, — заметил Анри, — у меня не будет никаких тайн от тебя.

— Не будет тайн?

— Нет, брат. Ведь ты и сеньор мой[15] и друг.

— По правде сказать, я думал, что для исповеди у тебя есть наш ученый братец, этот столп богословия, светоч веры, мудрый духовник всего двора, который когда-нибудь станет кардиналом; я думал, что ты исповедуешься у него и получаешь отпущение грехов и… кто знает?., может быть, даже полезный совет. Ибо, — добавил Анн со смехом, — члены нашей семьи — на все руки мастера; доказательство — наш возлюбленный батюшка.

Анри дю Бушаж схватил руку брата и сердечно пожал ее.

— Ты для меня, милый мой Анн, — сказал он, — больше, чем духовник, больше, чем исповедник, больше, чем отец, — повторяю: ты мой друг.

— Так скажи мне, друг мой, почему ты, прежде такой веселый, становишься все печальнее.

— Я, брат, вовсе не грущу, — улыбнувшись, ответил Анри.

— Что же с тобой?

— Я влюблен.

— Но почему такая озабоченность?

— Я беспрерывно думаю о своей любви.

— Вот и сейчас ты вздыхаешь! Анри, а ведь ты граф дю Бушаж, брат Жуаеза, которого злые языки называют третьим королем Франции… Второй король — это господин де Гиз… если, впрочем, не первый. Ты богат, красив и скоро станешь, как и я, пэром Франции и герцогом; ты влюблен, погружен в раздумье, вздыхаешь… хотя и выбрал девиз: Hilariter.[16]

— Милый мой Анн, всех этих даров прошлого и обещаний будущего мало для моего счастья. Я не честолюбив.

— Иначе говоря, ты отказался от честолюбия.

— Я не гонюсь за тем, о чем ты говоришь.

— Сейчас — возможно. Но потом?

— Я ничего не желаю, брат.

— И ты не прав. Тебя зовут Жуаез — это одно из лучших имен Франции; твой брат — любимец короля; ты должен всего хотеть, ко всему стремиться, все получать.

Анри грустно поник головой.

— Послушай, — сказал Анн, — мы одни, вдали от всех. Черт побери, да мы незаметно дошли до реки и стоим на мосту Турнель! Не думаю, чтобы в этом пустынном месте нас кто-нибудь подслушал. Может быть, тебе надо сообщить мне что-нибудь важное, Анри?

— Ничего, ничего. Я просто влюблен, ты же знаешь.

— Она красива, по крайней мере?

— Даже слишком.

— Как ее зовут?

— Не знаю.

— Друг мой, я начинаю думать, что положение опаснее, чем казалось. Это уж не грусть, клянусь папой, — это безумие!

— Она говорила со мной лишь раз или, вернее, говорила в моем присутствии, и с той поры я ни разу не слышал ее голоса.

— И ты не разузнал о ней?

— У кого?

— Как у кого? У соседей.

— Она живет одна в доме, и никто ее не знает.

— Что ж, выходит, это какая-то тень?

— Это женщина, высокая и прекрасная, как нимфа, неулыбчивая и строгая, как архангел Гавриил.

— Где же ты ее встретил?

— Однажды я увязался за какой-то девушкой на перекрестке Жипесьен и зашел в церковный сад. Там под деревьями есть могильная плита… Ты когда-нибудь заходил в этот сад, брат мой?

— Никогда. Но это неважно, продолжай.

— Начинало смеркаться. Я потерял девушку из виду и, разыскивая ее, подошёл к этой плите.

— Ну, ну, я слушаю.

— Я заметил какую-то женскую фигуру и простер к ней руки. Вдруг голос мужчины, мною раньше не замеченного, произнес: «Простите, сударь», и человек этот отстранил меня без резкости, но твердо.

— Он осмелился коснуться тебя, Жуаез?

— Слушай дальше. На лицо незнакомца был надвинут капюшон: я принял его за монаха. Кроме того, меня поразил его вежливый, даже дружелюбный тон; он указал на находившуюся шагах в десяти от нас женщину: она как раз преклонила колени перед каменной плитой, словно перед алтарем.

Я остановился, брат мой. Случилось это в начале сентября. Воздух был теплый. Розы и фиалки, посаженные верующими на могилах, овевали меня нежным ароматом. Сквозь белесоватое облачко прорвался лунный свет и посеребрил верхнюю часть витражей, в то время как снизу их золотили горевшие в церкви свечи. Друг мой, подействовала ли на меня торжественность обстановки или благородная внешность этой коленопреклоненной женщины, но я почувствовал к ней непонятное почтение.

Я жадно глядел на нее.

Она склонилась над плитой, приникла к ней губами, и я увидел, что плечи женщины сотрясаются от вздохов и рыданий. Такого голоса ты, брат мой, никогда не слыхал.

Плача, она целовала надгробный камень словно в каком-то опьянении, и тут я погиб. Слезы ее растрогали меня, поцелуи довели до безумия.

— Но, клянусь папой, что она безумна, — сказал Жуаез, — кому придет в голову целовать камень и рыдать не известно почему?

— Рыдания эти вызвала великая скорбь, а камень целовать заставила ее глубокая любовь. Но кого она любила? Кого оплакивала? За кого молилась?

— А ты не расспросил мужчину?

— Расспросил.

— И что он сказал?

— Что она потеряла мужа.

— Да разве мужей так оплакивают? — сказал Жуаез. — Ну и ответ, черт побери! И ты им удовлетворился?

— Пришлось: другого он дать не пожелал.

— Но кто этот человек?

— Нечто вроде слуги.

— А как его зовут?

— Он не назвал себя.

— Молод он? Стар?

— Лет двадцати восьми — тридцати.

— Ну, а дальше что?.. Она ведь не всю ночь молилась?

— Нет. Выплакав все свои слезы, она поднялась с колен, брат мой. Но такая таинственная скорбь осеняла эту женщину, что я отступил. Тут она подошла ко мне, вернее, направилась в мою сторону, ибо меня она даже не заметила. Лунный свет озарил ее лицо, и оно показалось мне проникновенным и необычайно прекрасным. Глаза ее блестели от слез. Полуоткрытый рот вбирал в себя дыхание жизни, которая мгновение назад, казалось, оставила ее. Медленно, томно сделала она несколько шагов. Мужчина поспешил к ней и взял ее за руку, ибо она, по-видимому, не сознавала, что ступает по земле. О брат мой, какая пугающая красота у этой женщины и какая сверхчеловеческая власть! Ничего подобного я еще не видел.

— Дальше, Анри, дальше? — спросил Анн, увлеченный помимо воли рассказом, над которым он собирался посмеяться.

— Повесть моя подходит к концу, брат. Слуга произнес шепотом несколько слов, и она опустила покрывало. Наверно, он сказал ей что-то про меня, но она даже не взглянула в мою сторону.

Она вышла из сада, я последовал за ней. Слуга время от времени оборачивался и мог меня видеть, ибо я не прятался. Что поделаешь? Надо мной еще властны были прежние пошлые привычки.

— Что ты хочешь сказать, Анри? — спросил Анн. — Я тебя не понимаю.

Юноша улыбнулся:

— Я хочу сказать, брат, что провел бурную молодость, что мне часто казалось, будто я полюбил, и что до этого мгновения я мог предложить свою любовь первой приглянувшейся мне женщине.

— Ого, а она что такое? — сказал Жуаез, стараясь вновь обрести веселость, несколько сникшую после признаний брата. — Берегись, Анри, ты заговариваешься. Разве она не женщина из плоти и крови?

— Брат мой, — ответил юноша, лихорадочно пожимая руку Жуаеза, — брат мой, — произнес он еле слышно, — беру господа бога в свидетели — я не знаю, принадлежит ли она к миру сему.

— Клянусь папой, — вскричал тот, — ты испугал бы меня, если бы Жуаезы могли испытывать страх! — Затем, пытаясь развеселиться, он продолжал: — Но, в конце концов, она ходит по земле, плачет и умеет целовать — ты сам говорил, — и, по-моему, друг милый, это не предвещает ничего худого. Ну, а дальше, что же было дальше?

— Да почти ничего. Я шел за ней следом, она не пыталась скрыться, свернуть с дороги, переменить направление. Она, видимо, даже не думала об этом.

— Так где же она живет?

— Недалеко от Бастилии, на улице Ледигьер. Когда они дошли до дому, спутник ее еще раз обернулся и увидел меня.

— Тогда ты сделал ему знак, что хотел бы с ним поговорить?

— Я не осмелился. Тебе это покажется странным, но я робел перед ним почти так же, как перед его госпожой.

— Неважно, но в дом-то ты вошел?

— Нет, брат.

— Право, Анри, просто не верится, что ты Жуаез. Зато на другой день ты вернулся туда?

— Да, но тщетно. Тщетно ходил на перекресток Жипесьен, тщетно прогуливался по улице Ледигьер.

— Незнакомка исчезла?

— Ускользнула, как тень.

— Но ты расспрашивал о ней?

— Улица малонаселенна, никто не мог мне ничего сообщить. Я подстерегал этого человека, чтобы расспросить его, но он тоже не появлялся. Однако свет, проникавший по вечерам сквозь ставни, утешал меня, указывая, что она еще здесь. Я испробовал сотни способов проникнуть в дом: письма, цветы, подарки — все было напрасно. Однажды вечером света в окнах не оказалось: даме, наверное, наскучило мое преследование, и она переехала с улицы Ледигьер. А куда — неизвестно.

— Однако ты все же разыскал свою прекрасную дикарку?

— Но счастливой случайности. Впрочем, я несправедлив, брат, в дело вмешалось провидение. Послушай же, все это очень странно. Две недели назад, в полночь, я шел по улице Бюсси. Ты знаешь, брат, что приказ о тушении света строго соблюдается. Так вот, окна одного дома не просто светились — на третьем этаже был настоящий пожар. Я принялся яростно стучаться, в окне показался человек. «У вас пожар!» — сказал я. «Тише, ради бога! — ответил он. — Тише, я как раз тушу его». — «Хотите, я позову ночную стражу?» — «Нет, нет, во имя неба, никого не зовите!» — «Но, может быть, вам всё-таки помочь?» — «А вы не отказались бы? Так идите сюда, и вы окажете мне услугу, за которую я буду вам благодарен всю жизнь». — «А как мне войти?» — «Вот ключ». И он бросил в окно ключ.

Я быстро поднялся по лестнице и вошел в комнату, где произошел пожар. Горел пол. Я находился в лаборатории химика. Он делал какой-то опыт, горючая жидкость разлилась по полу, отсюда и пожар. Когда я вошел, химик уже справился с огнем, и я мог его разглядеть. Это был человек лет двадцати восьми — тридцати. По крайней мере так мне показалось. Ужасный шрам обезобразил егощеку, другой глубоко врезался в лоб. Густая борода почти скрывала лицо. «Спасибо, сударь, но вы сами видите, все уже кончено. Если вы человек благородный, будьте добры, удалитесь, так как в любую минуту может войти моя госпожа, она придет в негодование, увидев в такой поздний час чужого человека у меня, вернее, у себя в доме».

При звуке этого голоса я оцепенел и открыл было рот, чтобы крикнуть: «Вы человек с перекрестка Жипесьен, с улицы Ледигьер, слуга неизвестной дамы!» Ты помнишь, брат, он был в капюшоне, лица его я не видел, а только слышал голос. Я хотел сказать ему это, расспросить, умолять, как вдруг открылась дверь и вошла женщина. «Что случилось, Реми? — спросила она, величественно останавливаясь на пороге. — Почему такой шум?» О брат, это была она, еще более прекрасная в отблеске пожара, чем в лунном сиянии! Это была женщина, память о которой непрерывно терзала мое сердце. Я вскрикнул, и слуга, в свою очередь, пристально посмотрел на меня. «Благодарю вас, сударь, — сказал он, — еще раз благодарю, но сами видите — огонь потушен. Прошу вас, уходите». — «Друг мой, — ответил я, — вы выпроваживаете меня весьма нелюбезно». — «Сударыня, — сказал слуга, — это он». — «Да кто же?» — спросила она. «Молодой дворянин, которого мы встретили у перекрестка Жипесьен и который следовал за нами по пятам до улицы Ледигьер». Тогда она взглянула на меня, и по взгляду ее я понял, что она видит меня впервые. «Сударь, — молвила она, — умоляю вас, удалитесь!» Я колебался, я хотел говорить, просить, но слова не шли с языка. Я стоял недвижимый, немой и только смотрел на нее. «Остерегитесь, сударь, — сказал слуга скорее печально, чем сурово, — вы заставите госпожу бежать во второй раз». — «Не дай бог, — ответил я с поклоном, — но ведь я ничем не оскорбил вас, сударыня». Она не ответила. Бесчувственная, безмолвная, холодная, она повернулась ко мне спиной и исчезла, словно призрак, в полумраке лестницы.

— И это все? — спросил Жуаез.

— Все. Слуга проводил меня до дверей, приговаривая: «Забудьте об этом, ради господа Иисуса и девы Марии, умоляю вас, забудьте!» Я убежал, схватившись за голову, растерянный, ошалевший. «Уж не сошел ли я с ума?» — думал я. С той поры я каждый вечер хожу на улицу Бюсси; вот почему, когда мы вышли из Ратуши, ноги мои сами направились сюда. Я прячусь за углом дома, стоящего напротив ее жилища, и, может быть, один раз из десяти мне удается уловить мерцание света в ее окошке: в этом вся моя жизнь, все мое счастье.

— Хорошенькое счастье! — воскликнул Жуаез.

— Увы! Стремясь к другому, я потеряю его.

— А если ты погубишь себя такой покорностью судьбе?

— Брат, — сказал Анри с грустной улыбкой, — я чувствую себя счастливым.

— Это невозможно!

— Что поделаешь? Счастье — вещь относительная. Я знаю, что она там, что она существует, дышит. Я вижу ее сквозь стены, то есть мне кажется, что вижу. Если бы она покинула этот дом, если бы мне опять пришлось провести две недели в неизвестности, я сошел бы с ума, брат мой, или же стал монахом.

— Помилуй бог! Достаточно у нас в семье одного безумца и одного монаха.

— Не уговаривай, Анн, и не насмехайся надо мной! Уговоры бесполезны, насмешками ты ничего не добьешься.

— Позволь сказать тебе…

— Что именно?

— Что ты попался, как школьник.

— Я ничего не рассчитывал, я отдался чему-то более сильному, чем я сам. Лучше плыть по течению, чем бороться с ним.

— А если оно увлекает в пучину?

— Надо погрузиться в нее, брат.

— Ты так полагаешь?

— Да.

— Я с тобой не согласен, и на твоем месте…

— Что бы ты сделал, Анн?

— Во всяком случае, я выведал бы ее имя, возраст. На твоем месте…

— Анн, Анн, ты ее не знаешь!

— Но тебя-то я знаю. Послушай, Анри, у тебя было пятьдесят тысяч экю, я отдал их тебе, когда король подарил мне сто тысяч в день моего рождения…

— Они до сих пор лежат у меня в сундуке, Анн: ни одно экю не истрачено.

— Тем хуже, клянусь богом! Если бы они не лежали у тебя в сундуке, все повернулось бы иначе.

— О брат мой!

— Никаких там «о брат мой»: обыкновенного слугу подкупают за десять тысяч экю, хорошего за сто, отличного за тысячу, самого расчудесного за три тысячи. Представим себе феникса среди слуг, и за двадцать тысяч экю, клянусь папой, он будет твоим. Таким образом, у тебя остается сто тридцать тысяч ливров, чтобы оплатить феникса среди женщин, которого тебе доставит феникс среди слуг. Анри, друг мой, ты просто дурак.

— Анн, — со вздохом произнес Анри, — есть люди, которые не продаются, их не купить и королю.

Жуаез успокоился.

— Хорошо, признаю, — сказал он. — Но нет такого человека, который не отдал бы кому-нибудь своего сердца.

— Это другое дело!

— А сделал ли ты что-нибудь, дабы эта бесчувственная красавица отдала тебе свое сердце?

— Я убежден, Анн, что сделал все от меня зависящее.

— Послушайте, граф дю Бушаж, да вы просто спятили! Перед вами женщина, которая скорбит, сидит взаперти, плачет, а вы становитесь еще печальнее, проливаете еще больше слез, то есть оказываетесь еще скучнее, чем она! Она одинока — бывайте с нею почаще; она печальна — будьте веселы; она кого-то оплакивает — утешьте ее и замените покойного.

— Невозможно, брат мой.

— А ты пробовал?

— Для чего?

— Да хотя бы для того, чтобы попробовать. Ты говоришь, что влюблен?

— Нет слов, чтобы выразить мою любовь.

— Так вот, через две недели она будет твоей женой.

— Брат!

— Даю тебе слово Жуаеза. Ты, надеюсь, не отчаялся?

— Нет, ибо никогда не надеялся.

— В котором часу ты с ней видишься?

— Я же говорил тебе, брат, что никогда не вижу ее.

— Даже в окне?

— Даже в окне.

— Что представляет собой ее дом?

— Три этажа, крыльцо, на втором этаже терраса.

— Можно проникнуть в дом через эту террасу?

— Она не соприкасается с другими домами.

— А что находится против ее дома?

— Другой дом, только повыше.

— Кто в нем живет?

— Какой-то буржуа.

— Добродушный или злой?

— Добродушный; иногда я слышу, как он смеется даже один в ответ на свои собственные мысли.

— Купи у него дом.

— А кто тебе сказал, что он продается?

— Предложи ему двойную цену.

— А если дама увидит меня там?

— Ну так что же?

— Она опять исчезнет. Если же я не буду показываться, то, надеюсь, рано или поздно опять увижу ее…

— Ты увидишь ее сегодня же вечером.

— Я?

— Пойди и стань под ее балконом в восемь часов.

— Я буду там, как бываю ежедневно, но по-прежнему без всякой надежды.

— Кстати, скажи мне ее точный адрес.

— Между воротами Бюсси и дворцом Сен-Дени, почти на углу улицы Августинцев, шагах в двадцати от большой гостиницы под вывеской «Меч гордого рыцаря».

— Отлично, так в восемь встретимся.

— Что ты собираешься делать?

— Увидишь, услышишь. А пока возвращайся домой, нарядись как можно лучше, надень самые дорогие украшения, надуши волосы самыми тонкими духами: нынче же вечером ты вступишь в эту крепость.

— Бог да услышит тебя, Анн!

Братья пожали друг другу руки.

Анн, пройдя шагов двести, подошел к красивому готическому дому неподалеку от собора Парижской богоматери, смело поднял дверной молоток и с шумом опустил его.

Анри молча углубился в одну из извилистых улочек, ведущих к дворцу Правосудия.

VII. О том, как «Меч гордого рыцаря» возобладал над «Розовым кустом любви»

Во время беседы, которую мы только что пересказали, спустилась ночь и окутала город, столь шумный еще два часа назад.

Сальсед умер, и зрители стали расходиться по домам. На улице теперь лишь изредка встречались кучки прохожих.

У ворот Бюсси, куда мы должны сейчас перенестись, чтобы не терять из виду кое-кого из действующих лиц, уже выведенных нами в начале этого повествования, и чтобы познакомиться с новыми, — у ворот Бюсси, говорим мы, шумел, словно улей, некий розовый дом, расписанный белой и голубой краской. Дом именовался «Меч гордого рыцаря» и представлял собой огромных размеров гостиницу, недавно выстроенную в этом новом квартале и призванную удовлетворять все вкусы.

На вывеске была изображена битва не то архангела, не то святого с драконом, извергающим струи пламени и дыма. Художник, воодушевленный героическими и благочестивыми чувствами, вложил в руки своему вооруженному до зубов рыцарю не меч, а громадный крест, которым тот разрубал злосчастного дракона на две кровоточащие половины.

На заднем плане вывески или, вернее, картины, ибо она вполне заслуживала такого наименования, стояли, воздев руки, многочисленные зрители боя, между тем как слетевшие с неба ангелы осеняли шлем гордого рыцаря лавровыми и пальмовыми ветвями.

На переднем плане художник, желавший доказать, что ни один жанр ему не чужд, изобразил груды тыкв, гроздья винограда, майских жуков, ящериц, улитку на розе и даже двух кроликов, белого и серого, которые, несмотря на различие в цвете (что могло указывать на различие в убеждениях), оба чесали себе носы, вероятно от радости по случаю славной победы, одержанной гордым рыцарем над сказочным драконом или, иными словами, над самим сатаной.

Теперь мы должны сделать одно признание — как оно ни огорчительно, нас вынуждает к этому добросовестность историка. Роскошная вывеска кабачка отнюдь не свидетельствовала о его процветании. Напротив, по причинам, которые мы сейчас изложим и которые, надеемся, будут поняты читателями, «Гордый рыцарь» почти всегда пустовал.

Между тем заведение, как сказали бы в наши дни, было просторное и комфортабельное: по углам строения, прочно сидевшего на широком фундаменте, горделиво высились четыре башенки, в каждой из которых имелась восьмиугольная комната. Все это имело вид кокетливый и несколько таинственный, как и полагается дому, который должен прийтись по вкусу мужчинам и в особенности женщинам. В этом-то и коренилось зло.

Всем понравиться невозможно.

Однако этого мнения не разделяла госпожа Фурнишон, хозяйка «Гордого рыцаря». Она убедила своего супруга оставить банное заведение на улице Сент-Оноре, где они до того времени прозябали, и заняться вертелами и бочками с вином на благо влюбленным парочкам с перекрестка Бюсси и из других парижских кварталов. К несчастью, гостиница была расположена поблизости от Прэ-о-Клера, так что в «Меч гордого рыцаря» являлись многочисленные дуэлянты, а другим парочкам, менее воинственно настроенным, приходилось чураться бедной гостиницы, словно чумы, — так опасались они звона оружия. Влюбленные — народ мирный, они не любят, чтобы им мешали, вот почему в башенках, предназначенных для свиданий, приходилось устраивать на ночлег всяких вояк, а купидоны, изображенные на деревянных панно тем же художником, который создал вывеску, были разукрашены усами и другими более или менее пристойными атрибутами: тут уж поработали углем завсегдатаи гостиницы.

Недаром госпожа Фурнишон считала, что вывеска принесла их заведению несчастье. Если бы изобразить над входом не гордого рыцаря и отталкивающего дракона, а розовый куст любви с пышными сердцами вместо цветов, все нежные души избрали бы своим пристанищем ее гостиницу.

К несчастью, метр Фурнишон только пожимал плечами на упреки жены, заявляя, что он, бывший пехотинец господина Данвиля, должен, естественно, вербовать своизй клиентов в военной среде.

Так в семействе Фурнишонов царил разлад, и супруги прозябали на перекрестке Бюсси, как прозябали они на улице Сент-Оноре, но вдруг некое непредвиденное обстоятельство изменило положение дел и дало восторжествовать взглядам метра Фурнишона, к вящей славе достойной вывески, где нашли себе место представители всех царств природы.

За месяц до казни Сальседа, после военных упражнений в Прэ-о-Клере, госпожа Фурнишон и ее супруг сидели, как обычно, в разных угловых башенках своего заведения. Делать им были нечего, и они погрузились в хладную задумчивость, так как столики и все комнатьг в гостинице «Гордый рыцарь» стояли незанятыми.

Итак, супруги грустно взирали на поле, откуда уходили, чтобы погрузиться на паром у Нельской башни и вернуться в Лувр, солдаты, проводившие учение под командой некоего капитана. Глядя на них и жалуясь на деспотизм начальника, который заставлял возвращаться в кордегардию солдат, хотя тем, несомненно, хочется пить, хозяева гостиницы заметили, что капитан пустил своего коня рысью и в сопровождении одного лишь ординарца направился к воротам Бюсси.

Этот офицер в шляпе с перьями и при шпаге, позолоченные ножны которой торчали из-под прекрасного плаща фландрского сукна, минут через десять поравнялся с гостиницей, гарцуя на своем белом коне.

Ехал он не в гостиницу и потому намеревался миновать ее, даже не взглянув на вывеску, когда метр Фурнишон, чье сердце сжималось при мысли, что в этот день никто так и не сделает ему почина, высунулся из своей башенки и сказал:

— Смотри, жена, конь-то какой чудесный!

На что госпожа Фурнишон, как опытная хозяйка гостиницы, сразу же нашла ответ:

— А всадник-то каков, всадник!

Капитан, видимо неравнодушный к похвалам, откуда бы они ни исходили, поднял голову, словно внезапно очнувшись от сна. Он увидел хозяина, хозяйку, их заведение, придержал лошадь и подозвал ординарца. Затем, все еще сидя верхом, он очень внимательно оглядел гостиницу и соседние дома.

Фурнишон буквально скатился с лестницы: он стоял теперь у дверей и мял в руках сдернутый с головы колпак.

Капитан, поразмыслив несколько секунд, спешился.

— У вас никого нет? — спросил он.

— В настоящий момент никого, сударь, — ответил хозяин, страдая от столь унизительного признания.

Й он уже собрался добавить: «Но это редкий случай» Однако госпожа Фурнишон была, как истая женщина, гораздо проницательнее мужа. Поэтому она поторопилась крикнуть из своего окна:

— Если вы, сударь, ищете уединения, вам у нас будет очень хорошо.

Выслушав такой любезный ответ, всадник поднял голову и увидел весьма приятное лицо.

— Да, именно этого я и ищу, хозяюшка, — ответил он.

Госпожа Фурнишон тотчас же устремилась навстречу посетителю, говоря про себя: «На этот раз почин кладет «Розовый, куст любви», а не «Меч гордого рыцаря».

Капитан, привлекший внимание супругов Фурнишон, заслуживает также внимания читателя. Это был человек лет тридцати — тридцати пяти, высокого роста, хорошо сложенный, с тонкими выразительными чертами лица. Он бросил на руки своего спутника поводья великолепного коня, нетерпеливо бившего копытом о землю.

— Подожди меня здесь и поводи коней, — приказал он.

Войдя в большой зал гостиницы, капитан остановился и с довольным видом огляделся по сторонам.

— Ого! — сказал он. — Такой большой зал и ни одного посетителя. Отлично!

Метр Фурнишон взирал на него с удивлением, а госпожа Фурнишон понимающе улыбалась.

— Неужели в вашем заведении есть нечто, отталкивающее гостей? — спросил капитан.

— Слава богу, нет, сударь! — ответила госпожа Фурнишон. — Но местность еще мало заселена, а насчет клиентов мы очень разборчивы.

— Превосходно! — сказал капитан.

— К примеру сказать, — добавила она, подмигнув так выразительно, что сразу стало понятно, кто придумал название «Розовый куст любви», — за одного такого клиента, как ваша милость, мы охотно отдадим целую дюжину.

— Вы очень любезны, прелестная хозяюшка, благодарю вас.

— Не угодно ли вам, сударь, попробовать нашего вина? — спросил Фурнишон, стараясь, чтобы голос его звучал как можно приятнее.

— Не угодно ли осмотреть жилые помещения? — спросила госпожа Фурнишон насколько возможно ласковее.

— Сделаем, пожалуй, и то и другое, — ответил капитан.

Фурнишон спустился в погреб, а супруга его, указав гостю на лестницу, первая стала подниматься наверх; при этом она кокетливо приподнимала юбку, и при каждом шаге поскрипывали ее изящные башмачки.

— Сколько человек можете вы разместить у себя? — спросил капитан, когда она поднялась на второй этаж.

— Тридцать, из них десять господ.

— Этого недостаточно, прелестная хозяйка, — ответил капитан.

— Почему же, сударь?

— У меня был один проект, но, видно, не стоит и говорить о нем.

— Ах, сударь, не найдете вы ничего лучше «Розового куста любви».

— Как «Розового куста любви»?

— Я хочу сказать: «Гордого рыцаря»… Разве что Лувр с пристройками…

Посетитель как-то странно поглядел на нее.

— Вы правы, — сказал он, — разве что Лувр… — Про себя он пробормотал: «Почему бы нет? Это было бы и удобнее и дешевле». — Так вы говорите, добрейшая хозяюшка, — продолжал он громко, — что вы могли бы разместить здесь на ночлег человек тридцать?

— Да, конечно.

— А на один день?

— О, на один день — человек сорок, даже сорок пять.

— Сорок пять… тысяча чертей! Как раз то, что нужно.

— Правда? Вот видите, как удачно получается!

— А перед домом не толпится народ? Среди соседей нет соглядатаев?

— О бог мой, нет. Сосед наш — достойный буржуа, который ни в чьи дела не вмешивается, а соседка ведет замкнутый образ жизни; за те три недели, что она здесь живет, я ее ни разу не видела. Все прочие — мелкий люд.

— Это меня очень устраивает.

— Тем лучше, — заметила госпожа Фурнишон.

— Итак, ровно через месяц, — продолжал капитан, — запомните хорошенько, сударыня, — ровно через месяц…

— Значит, двадцать шестого октября?

— Совершенно верно, двадцать шестого октября я сниму вашу гостиницу.

— Целиком?

— Целиком. Я хочу сделать сюрприз своим землякам — это все офицеры или, во всяком случае, военные, — они собираются искать счастья в Париже. Им сообщат, чтобы они остановились у вас.

— Но ведь вы намеревались сделать им сюрприз? — настороженно спросила госпожа Фурнишон.

— Тысяча чертей, если вы любопытны или нескромны! — воскликнул явно раздосадованный капитан.

— Нет, сударь, нет, — поспешно ответила испуганная госпожа Фурнишон.

Муж ее все слышал. От слов «офицеры или, во всяком случае, военные» сердце его радостно забилось. Он тотчас же бросился к гостю.

— Сударь, — вскричал он, — вы будете здесь хозяином, неограниченным повелителем, и никому и в голову не придет задавать вам вопросы! Ваши друзья будут радушно приняты.

— Я не сказал «друзья», любезный, — высокомерно заметил капитан, — я сказал «земляки».

— Да, да, земляки вашей милости, я ошибся.

Госпожа Фурнишон раздраженно отвернулась: розовый куст, ощетинившись, превратился в груду алебард.

— Вы подадите им ужин.

— Слушаюсь.

— Вы устроите их на ночлег, если к тому времени я не подготовлю им другого помещения.

— Непременно.

— Словом, вы будете всецело к их услугам… и никаких расспросов.

— Все сделаем, как прикажете.

— Вот вам тридцать ливров задатка.

— Договорились, монсеньер. Мы устроим вашим землякам королевский прием. И если вы пожелаете убедиться в этом и отведать вина…

— Спасибо, я не пью.

Между тем метр Фурнишон кое о чем поразмыслил.

— Монсеньер… — сказал он. (Получив щедрый задаток, хозяин стал именовать своего гостя монсеньером.) — Монсеньер, а как же я узнаю этих господ?

— Правда ваша, тысяча чертей! Совсем забыл. Дайте-ка мне сургуч, лист бумаги и свечу.

Госпожа Фурнишон тотчас же принесла требуемое. Капитан приложил к кипящему сургучу драгоценный камень перстня, надетого на палец левой руки.

— Вот, — сказал он, — видите это изображение?

— Красавица, ей-богу!

— Да, это Клеопатра.[17] Так вот, каждый из моих земляков представит вам точно такой же отпечаток, а вы окажете ему гостеприимство. Понятно?

— На сколько времени?

— Еще не знаю. Вы получите соответствующие указания.

— Будем ждать их.

— Прекрасный капитан сошел вниз, вскочил в седло и пустил коня рысью.

Супруги Фурнишон положили в карман свои тридцать ливров задатка, к величайшей радости хозяина, беспрестанно повторявшего:

— Военные! Вот видишь, вывеска-то себя оправдала — мы разбогатеем от меча.

И, предвкушая наступление 26 октября, он принялся до блеска начищать кастрюли.

VIII. Характер гасконца

Мы не осмелились бы утверждать, что госпожа Фурнишон проявила ту скромность, которой требовал от нее посетитель. И, так как ей предстояло угадать гораздо больше того, что было сказано, она стала разузнавать, кто же неизвестный всадник, который так щедро оплачивает гостиницу для своих земляков. Поэтому она не преминула спросить у первого попавшегося солдата, как зовут капитана, проводившего в тот день учение.

Солдат, вероятно более осторожный, чем его собеседница, осведомился прежде всего, почему она задает ему этот вопрос.

— Да он только вышел от нас, — ответила госпожа Фурнишон, — и, естественно, нам хотелось бы знать, с кем мы разговаривали.

Солдат рассмеялся.

— Капитан, проводивший сегодня учение, не стал бы заходить в «Меч гордого рыцаря», госпожа Фурнишон, — сказал он.

— А почему, скажите на милость? — спросила хозяйка. — Неужто он такой важный барин?

— Может быть.

— Ну так я скажу вам, что он не ради себя заходил в гостиницу «Гордый рыцарь».

— А ради кого?

— Ради своих друзей.

— Наш капитан не стал бы размещать своих друзей в «Мече гордого рыцаря», ручаюсь.

— Однако вы не очень-то любезны. Как же зовут господина, который слишком знатен, чтобы размещать своих друзей в лучшей парижской гостинице?

— Вы спрашиваете о том, кто проводил сегодня учение, да?

— Разумеется.

— Ну, так знайте, милая дамочка, что это не кто иной, как герцог Ногаре де ла Валет д'Эпернон, пэр Франции, генерал-полковник королевской инфантерии и даже немножко больше король, чем само его величество. Ну что вы на это скажете?

— Скажу, что если бы это он был у нас, то нам оказана большая честь.

Можно представить себе, с каким нетерпением ожидали супруги Фурнишон 26 октября.

* * *

Двадцать пятого вечером в гостиницу вошел какой-то человек и положил на стойку довольно тяжелый мешок с монетами.

— Это за ужин, заказанный на завтра.

— По скольку приходится на человека? — спросили вместе оба супруга.

— По шести ливров.

— Земляки капитана откушают здесь только один раз?

— Один.

— Значит, капитан нашел для них помещение?

— Видно, да.

И посланец удалился, не пожелав отвечать на расспросы.

Наконец вожделенное утро забрезжило над кухнями «Гордого рыцаря».

В монастыре Августинцев часы пробили половину двенадцатого, когда у дверей гостиницы спешилось несколько человек.

Они прибыли через ворота Бюсси и оказались первыми, ибо гостиница «Меч» находилась оттуда в каких-нибудь ста шагах.

Один из них, которого по бравому виду и богатому одеянию можно было принять за начальника, явился сюда даже с двумя слугами на добрых лошадях.

Все прибывшие предъявили печать с изображением Клеопатры и были весьма предупредительно приняты супругами, в особенности молодой человек с двумя лакеями.

— Если вы не боитесь толпы и вам нипочем простоять часа четыре, можете поглядеть, как будут четвертовать господина де Сальседа, испанца, устроившего заговор, — сказала госпожа Фурнишон бравому кавалеру, который пришелся ей по вкусу.

— Верно, — ответил молодой человек, — я об этом деле слыхал. Обязательно пойду, черт побери!

И он вышел вместе со своими слугами.

К двум часам прибыла дюжина новых путешественников группами по четыре-пять человек.

Кое-кто являлся в одиночку.

Один вновь прибывший даже вошел по-соседски, без шляпы, но с тросточкой. Он на чем свет стоит проклинал Париж, где воры такие наглые, что неподалеку от Гревской площади стащили с него шляпу.

Впрочем, он всецело признавал свою вину: незачем было являться в Париж в шляпе с драгоценной пряжкой.

Часам к четырем в гостинице Фурнишонов собралось уже около сорока земляков капитана.

— Странное дело, — сказал хозяин жене, — они все гасконцы.

— Что тут странного? — возразила эта дама. — Капитан же сказал, что соберутся его земляки.

— Ну так что?

— Раз он сам гасконец, и земляки его должны быть гасконцами.

— Выходит, что так.

— Удивительно только, что у нас лишь сорок гасконцев, ведь должно было быть сорок пять.

Но к пяти часам появились еще пять гасконцев, так что постояльцы «Меча» были теперь в полном сборе.

Некоторые из них были знакомы между собой. Так, например, Эсташ де Мираду расцеловался с кавалером, прибывшим с двумя слугами, и представил ему Лардиль, Милитора и Сципиона.

— Каким образом ты в Париже? — спросил тот.

— А ты, милый мой Сент-Малин?

— Я получил должность в армии. А ты?

— Я приехал по делу о наследстве.

— Ах так! И за тобой опять увязалась старуха Лардиль?

— Она пожелала мне сопутствовать.

— И ты не мог уехать тайком, чтобы не тащить с собой всю эту ораву, уцепившуюся за ее юбки?

— Невозможно было: письмо от прокурора вскрыла она.

— А, так ты получил извещение о наследстве письменно? — спросил Сент-Малин.

— Да, — ответил Мираду. И, торопясь переменить разговор, он заметил: — Не странно ли, что гостиница переполнена и постояльцы — сплошь наши земляки?

— Ничего странного тут нет: вывеска уж больно привлекательная для людей чести, — вмешался в разговор наш старый знакомый Пардикка де Пенкорнэ.

— А, вот и вы, дорогой попутчик! — сказал Сент-Малин. — Вы так и не досказали мне своей истории.

— А что я намеревался вам рассказать? — спросил Пенкорнэ, покраснев.

— Почему я встретил вас между Ангулемом и Анжером в таком же виде, как сейчас, — на своих двоих, без шляпы и с одной лишь тростью в руке?

— А вас это занимает, сударь мой?

— Ну конечно, — сказал Сент-Малин. — От Пуатье до Парижа далековато, а вы пришли из мест, расположенных за Пуатье.

— Я из Сент-Андре-де-Кюбзак.

— Вот видите. И путешествовали все время без шляпы?

— Очень просто.

— Не нахожу.

— Уверяю вас, сейчас вы все поймете. У моего отца имеется пара великолепных коней, которыми он до того дорожит, что способен лишить меня наследства после приключившейся со мной беды.

— А что за беда с вами стряслась?

— Я объезжал одного из них, самого лучшего, как вдруг шагах в десяти от меня раздался выстрел из аркебуза. Конь испугался и понес прямо к Дордони.

— И бросился в реку?

— Вот именно.

— С вами вместе?

— Нет. К счастью, я успел соскользнуть на землю, не то пришлось бы мне утонуть вместе с ним.

— Вот как! Бедное животное, значит, утонуло?

— Черт возьми, да! Вы же знаете Дордонь: ширина — полмили.

— Ну, что же?

— Я решил не возвращаться домой, убоявшись отцовского гнева.

— А шляпа-то ваша куда девалась?

— Да подождите, черт побери! Шляпа сорвалась у меня с головы.

— Когда вы падали?

— Я не падал. Я соскользнул на землю. Мы, Пенкорнэ, с лошадей не падаем. Мы с пеленок наездники.

— Известное дело, — сказал Сент-Малин. — А шляпа-то где?

— Шляпу я принялся искать — это была моя единственная ценность, раз я вышел из дому без денег.

— Какую же ценность могла представлять ваша шляпа? — настаивал Сент-Малин, решивший довести Пенкорнэ до белого каления.

— И даже очень большую, разрази меня гром! Надо вам сказать, что перо на шляпе придерживалось бриллиантовой пряжкой, которую его величество император Карл Пятый[18] подарил моему деду, остановившись в нашем замке по дороге из Испании во Фландрию.

— Вот оно что! И вы продали пряжку вместе со шляпой? Тогда, друг любезный, вы наверняка самый богатый из всех нас. Вам бы следовало на вырученные за пряжку деньги купить себе вторую перчатку. Руки у вас уж больно разные: одна белая, как у женщины, другая черная, как у негра.

— Да подождите же: в тот самый миг, когда я оглядывался, разыскивая шляпу, на нее — как сейчас вижу — устремляется громадный ворон.

— На шляпу?

— Вернее, на бриллиант… Вы знаете, эта птица хватает все, что блестит… Ворон бросается на мой бриллиант и похищает его.

— Бриллиант?

— Да, сударь. Сперва я некоторое время не спускал с него глаз. Потом побежал за ним, крича: «Держите, держите! Вор!» Куда там! Через каких-нибудь пять минут он исчез.

— Так что вы, удрученный двойной утратой…

— Я не посмел возвратиться в отчий дом и решил отправиться в Париж искать счастья.

— Здорово! — вмешался в разговор новый собеседник. — Ветер, значит, превратился в ворона? Мне помнится, вы рассказывали господину де Луаньяку, что читали письмо своей подруги, когда порыв ветра унес и письмо и шляпу и что вы, как истинный Амадис,[19] бросились за письмом, предоставив шляпе лететь куда ей вздумается.

— Сударь, — сказал Сент-Малин, — я имею честь быть знакомым с господином д'Обинье, отличным воякой, который к тому же довольно хорошо владеет пером. Когда вы повстречаетесь с ним, поведайте ему историю вашей шляпы: он сделает из нее чудесный рассказ.

Послышалось несколько сдавленных смешков.

— Э, э, господа, — раздраженно спросил гасконец, — уж не надо мной ли вы смеетесь?

Пардикка внимательно огляделся по сторонам. Он заметил у камина какого-то молодого человека, закрывшего лицо руками, и направился прямо к нему.

— Эй, сударь, — сказал он, — раз вы смеетесь, так смейтесь в открытую, чтобы все видели ваше лицо.

И он ударил молодого человека по плечу.

Тот поднял свое строгое чело. Это был не кто иной, как наш друг Эрнотон де Карменж, еще не пришедший в себя после своего приключения на Гревской площади.

— Попрошу вас, сударь, оставить меня в покое, — сказал он, — и прежде всего, если вы еще раз пожелаете коснуться меня, сделайте это рукой, на которой у вас перчатка. Вы же видите, что мне до вас дела нет.

— Ну и хорошо, — пробурчал Пенкорнэ, — раз вам до меня дела нет, то и я ничего против вас не имею.

— Ах, милостивый государь, — миролюбиво заметил Эсташ де Мираду Карменжу, — вы не очень-то любезны с вашим земляком.

— А вам-то, черт побери, какое до этого дело, сударь? — спросил Эрнотон, все больше раздражаясь.

— Вы правы, — сказал Мираду с поклоном, — меня это действительно не касается.

Он отвернулся и направился было к Лардиль, приютившейся у огня. Но кто-то преградил ему путь.

Это был Милитор. Руки его были по-прежнему засунуты за пояс, на губах насмешливая улыбка.

— Послушайте, любезнейший отчим! — произнес бездельник.

— Ну?

— Что вы на это скажете?

— На что?

— На то, как вас отшил этот дворянин?

— Да ну? Тебе так показалось, — ответил Эсташ, пытаясь обойти Милитора.

Но из маневра этого ничего не вышло: Милитор снова загородил Эсташу дорогу.

— Не только мне, но и всем, кто здесь находится. Поглядите, все над вами смеются.

Кругом действительно смеялись, но по самым разнообразным поводам.

Эсташ побагровел, как раскаленный уголь.

— Ну же, дорогой отчим, куйте железо, пока горячо, — сказал Милитор.

Эсташ весь напыжился и опять подошел к Карменжу.

— Говорят, милостивый государь, — обратился он к нему, — что вы разговаривали со мною намеренно недружелюбным тоном.

— А кто это утверждает?

— Этот господин, — сказал Эсташ, указывая на Милитора.

— В таком случае этот господин, — ответил Карменж, иронически подчеркивая почтительное наименование, — болтает, как попугай.

— Вот как! — вскричал взбешенный Милитор.

— И я предложил бы ему заткнуть глотку, — продолжал Карменж, — не то я вспомню советы господина де Луаньяка.

— Господин де Луаньяк не называл меня попугаем, сударь.

— Нет, он назвал вас ослом. Вам это больше по вкусу? Если вы осел, я вас хорошенько вздую, а если попугай — выщиплю ваши перышки.

— Сударь, — вмешался Эсташ, — это мой пасынок, обращайтесь с ним повежливее, прошу вас, хотя бы из уважения ко мне.

— Вот как вы защищаете меня, папенька! — в бешенстве вскричал Милитор. — Раз так, я сам за себя постою!

— Проучим ребят! — сказал Эрнотон.

— Проучим! — подхватил Милитор, наступая с поднятыми кулаками на господина де Карменжа. — Мне семнадцать лет, слышите, милостивый государь?

— Ну, а мне двадцать пять, — ответил Эрнотон, — и потому ты получишь по заслугам.

Он схватил Милитора за шиворот, приподнял и выбросил из окна первого этажа на улицу, в то время как стены сотрясались от отчаянных воплей Лардиль.

— И знайте, — спокойно добавил Эрнотон, — отчим, мамаша, пасынок и все прочие, я сделаю из вас фарш для пирогов, если вы вздумаете ко мне приставать.

— Кто здесь выбрасывает людей из окна? — спросил, входя в зал, какой-то офицер. — Черт побери! Когда затеваешь такие шуточки, надо хоть кричать прохожим «берегись!».

— Господин де Луаньяк! — вырвалось человек у двадцати.

— Господин де Луаньяк! — повторили все сорок пять.

При этом имени, знаменитом в Гасконии, собравшиеся повскакали с мест.

IX. Господин де Луаньяк

За господином де Луаньяком вошел Милитор, несколько помятый при падении и багровый от злости.

— Честь имею кланяться, господа, — сказал Луаньяк, — шумим, кажется, порядочно… Ага! Юный Милитор опять, видимо, на кого-то тявкал, и нос его от этого несколько пострадал.

— Мне за это заплатят! — пробурчал Милитор, показывая Карменжу кулак.

— Подавайте на стол, метр Фурнишон! — крикнул Луаньяк. — И пусть каждый разговаривает с соседом.

— Вот видите, — вскричал Пенкорнэ, которого все еще терзали насмешки Сент-Малина, — надо мной смеются из-за того, что у меня нет шляпы, а никто слова не скажет господину де Монкрабо, севшему за стол в кирасе времен императора Пертинакса, от которого он, по всей вероятности, происходит! Вот что значит оборонительное оружие!

Монкрабо, не желая сдаваться, выпрямился и вскричал фальцетом:

— Господа, я ее снимаю! Это предупреждение тем, кто хотел бы видеть меня при наступательном, а не оборонительном оружии!

И он подозвал своего слугу, седоватого толстяка лет пятидесяти.

— Избавьте меня, пожалуйста, от этой кирасы, — сказал ему Пертинакс.

Толстяк принял кирасу.

— А когда я буду обедать? — шепнул он хозяину. — Вели мне подать чего-нибудь, Пертинакс, я помираю с голоду.

Как ни фамильярно было подобное обращение, оно не вызывало удивления у того, к кому относилось.

— Неужели у вас ничего не осталось? — спросил Пертинакс.

— В Саксе мы проели последний экю.

— Черт возьми, постарайтесь обратить что-нибудь в деньги.

Не успел он произнести этих слов, как у порога гостиницы раздался громкий голос:

— Покупаю старое железо! Кто продает железо на лом?

Услышав этот крик, госпожа Фурнишон бросилась к дверям. Тем временем хозяин величественно подавал на стол первые блюда.

Судя по приему, оказанному кухне Фурнишона, она была превосходна.

Хозяин пожелал, чтобы супруга разделила сыпавшиеся на него похвалы.

Он принялся искать ее глазами, но тщетно.

— Куда она запропастилась? — спросил он у поваренка.

— Ах, хозяин, ей золотое дно подвернулось, — ответил тот. — Она меняет ваше старое железо на новенькие денежки.

— Надеюсь, речь идет не о моей боевой кирасе и каске! — возопил Фурнишон, устремляясь к выходу.

— Да нет же, нет, — сказал Луаньяк, — королевским указом запрещено скупать оружие.

В зал вошла ликующая госпожа Фурнишон.

— Что с тобой? — спросила она, глядя на взволнованного мужа.

— Говорят, будто ты продала мое оружие.

— Ну и что же?

— А я не хочу, чтобы его продавали!

— Да ведь у нас сейчас мир, и две новых кастрюли лучше, чем старая кираса.

— Но с тех пор как вышел королевский указ, о котором говорил господин де Луаньяк, торговать старым железом стало, наверно, невыгодно, — заметил Шалабр.

— Торговец уже давно делает мне самые заманчивые предложения, — сказала госпожа Фурнишон. — Ну, а сегодня я не могла устоять. Десять экю, сударь, это десять экю, а старая кираса всегда остается старой кирасой.

— Как! Десять экю? — изумился Шалабр. — Так дорого? О черт!

Он задумался.

— Десять экю! — повторил Пертинакс, многозначительно взглянув на своего лакея. — Вы слышите, господин Самюэль?

Господин Самюэль уже исчез.

— Но помилуйте, — молвил господин де Луаньяк, — торговец рискует попасть на виселицу!

— Он славный малый, безобидный и сговорчивый, — продолжала госпожа Фурнишон.

— А что он делает со всем этим железом?

— Продает на вес.

— На вес! — повторил господин де Луаньяк. — И вы говорите, что он дал вам десять экю? За что?

— За старую кирасу и старую каску.

— Допустим, что обе они весят фунтов двадцать, это выходит по пол-экю за фунт. Тысяча чертей, как говорит один мой знакомый, за этим что-то кроется!

— Как жаль, что я не могу привести этого славного торговца к себе в замок! — сказал Шалабр, и глаза его загорелись. — Я бы продал ему добрых три тысячи фунтов железа — и шлемы, и наручи, и кирасы.

— Как! Вы продали бы латы своих предков? — насмешливо спросил Сент-Малин.

— Ах, сударь, — сказал Эсташ де Мираду, — вы поступили бы неблаговидно: ведь это священные реликвии.

— Подумаешь! — возразил Шалабр. — В настоящее время мои предки сами превратились в реликвии и нуждаются только в молитвах за упокой души.

За столом становилось все оживленнее благодаря бургундскому, которого пили немало: блюда у Фурнишонов были хорошо наперчены.

Голоса достигали наивысшего диапазона, тарелки гремели, головы наполнялись туманом, и сквозь него каждый гасконец видел все в розовом свете, кроме Милитора, не забывающего о своем падении из окна, и Карменжа, не забывавшего о своем паже.

— И веселятся же эти люди, — сказал Луаньяк своему соседу, коим оказался Эрнотон, — а почему, и сами не знают.

— Что до меня, — ответил Карменж, — я вовсе не в радостном настроении.

— И напрасно, сударь мой, — продолжал Луаньяк, — для таких, как вы, Париж — золотая жила, рай грядущих почестей, обитель блаженства.

— Не смейтесь надо мной, господин де Луаньяк, — возразил Эрнотон. — Вы держите, по-видимому, в руках нити, приводящие нас в движение. Сделайте же мне милость — не обращайтесь с виконтом Эрнотоном де Карменж, как с марионеткой.

— Я готов оказать вам и другие милости, господин виконт, — сказал Луаньяк с учтивым поклоном. — Двоих я выделил здесь с первого взгляда: вас — столько в вашей внешности сдержанности и достоинства — и другого молодого человека, вон того, скрытного и мрачного с виду.

— Как его зовут?

— Де Сент-Малин.

— А почему вы выделили именно нас, сударь, разрешите полюбопытствовать?

— Потому что я вас знаю.

— Меня? — удивленно спросил Эрнотон.

— Вас, его и всех, кто здесь находится, ибо командир должен знать своих солдат.

— Значит, все эти люди…

— Завтра же будут моими солдатами.

— Но я думал, что господин д'Эпернон…

— Тсс! Не произносите этого имени и вообще не произносите здесь никаких имен. Навострите уши и закройте рот: этот совет — одна из милостей, которые я вам обещал.

— Благодарю вас, сударь.

Луаньяк отер усы и встал.

— Господа, — сказал он, — раз случай свел здесь сорок пять земляков, осушим стакан испанского вина за благоденствие всех присутствующих.

Предложение это вызвало бурные рукоплескания.

— Они большей частью пьяны, — сказал Луаньяк Эрнотону. — Момент подходящий, чтобы выведать у каждого его подноготную, но времени, к сожалению, мало. — И, повысив голос, он крикнул: — Эй, метр Фурнишон, удалите-ка отсюда женщин, детей и слуг!

Лардиль, ворча, поднялась с места, она не успела доесть сладкого.

Милитор не шевельнулся.

— Ты что, не слышишь? — спросил Луаньяк тоном, не допускающим возражения. — Ну, живо на кухню, господин Милитор!

Через несколько минут в зале остались только сорок пять сотрапезников и господин де Луаньяк.

— Господа, — обратился к ним последний, — каждый из вас знает, кем он вызван в Париж, или же догадывается об этом… Ладно, ладно, не выкрикивайте имен: вы знаете, и этого достаточно.

В зале послышался одобрительный шепот.

— Итак, вы явились сюда, чтобы повиноваться этому человеку. Признаете вы это? — спросил Луаньяк.

— Да, да! — закричали все сорок пять. — Признаем!

— Для начала, — продолжал Луаньяк, — вы без лишнего шума оставите гостиницу и переберетесь в предназначенное для вас помещение.

— Для всех нас? — спросил Сент-Малин.

— Для всех.

— Мы все здесь на равных началах? — спросил Пардикка, стоявший на ногах так нетвердо, что ему пришлось обхватить за шею Шалабра.

— Да, вы все равны перед волей своего повелителя.

— Простите, сударь, — прошептал, вспыхнув, Карменж, — но мне никто не говорил, что господин д'Эпернон будет моим повелителем.

— Да подождите же, буйная вы голова!

Воцарилось настороженное молчание.

— Повторяю, вы все явились сюда, чтобы повиноваться, — сказал Луаньяк. — Итак, слушайте письменный приказ. Я попрошу вас прочитать его вслух, господин Эрнотон.

Эрнотон медленно развернул пергамент и громко прочел:

— «Приказываю господину де Луаньяку принять командование над сорока пятью дворянами, которых я вызвал в Париж с согласия его величества.

Ногаре де ла Валет герцог д'Эпернон».

Все, пьяные или протрезвевшие, низко склонили головы. Только выпрямиться удалось не всем быстро.

— Вы слышали? — спросил господин де Луаньяк. — Вы последуете за мной немедленно. Багаж и прибывшие с вами люди останутся здесь, у метра Фурнишона. Он о них позаботится, а впоследствии я за ними пришлю. Собирайтесь поскорее: лодки ждут.

— Лодки? — повторили гасконцы. — Мы, значит, поедем по воде?

И они стали переглядываться с жадным любопытством.

— Разумеется, — сказал Луаньяк, — по воде. Чтобы попасть в Лувр, надо переплыть реку.

— В Лувр! В Лувр! — радостно бормотали гасконцы. — Черт возьми! Мы отправляемся в Лувр!

Луаньяк вышел из-за, стола и пропустил мимо себя сорок пять гасконцев, пересчитав их, словно баранов. Затем он провел их по улицам до Нельской башни.

Там их ожидали три большие барки.

— Что же, черт побери, будем мы делать в Лувре? — размышляли самые бесстрашные; холодный речной воздух отрезвил их, к тому же они были большей частью неважно одеты.

— Вот бы мне сейчас мою кирасу! — прошептал Пертинакс де Монкрабо.

X. Скупщик кирас

Пертинакс с полным основанием жалел о своей отсутствующей кирасе, ибо как раз в это время он через посредство странного слуги, так фамильярно обращавшегося со своим господином, лишился ее навсегда.

Действительно, едва только госпожа Фурнишон произнесла магические слова «десять экю», как лакей Пертинакса устремился за торговцем.

Было уже темно, да и скупщик железного лома, видимо, торопился: когда Самюэль вышел из гостиницы, он уже был далеко.

Лакею пришлось окликнуть торговца.

Тот с некоторым опасением обернулся.

— Что вам надобно, друг мой? — спросил он.

— Хотел бы обделать с вами одно дельце, — сказал слуга, хитро подмигнув.

— Ну, так давайте поскорее.

— Вы торопитесь?

— Да.

Ясно было, что торговец не вполне доверяет лакею.

— Когда вы увидите, что я принес, — сказал тот, — вы не станете пороть горячку.

— А что вы принесли?

— Чудесную вещь, такой работы, что…

— Разве вам неизвестно, друг мой, что торговля оружием запрещена по королевскому указу?

При этих словах он с беспокойством оглянулся по сторонам. Лакей почел за благо изобразить полнейшее неведение.

— Я ничего не знаю, — сказал он, — я приехал из Мон-де-Марсана.

— Ну тогда дело другое, — ответил скупщик кирас, которого этот ответ, видимо, несколько успокоил. — Но хоть вы и из Мон-де-Марсана, вам все же известно, что я покупаю оружие?

— Да, известно.

— А кто вам сказал?

— Тысяча чертей! Никому не надо было говорить, вы сами об этом достаточно громко кричали.

— Где же?

— У дверей гостиницы «Меч гордого рыцаря».

— Вы, значит, там были?

— Да.

— С кем?

— Со множеством друзей.

— Друзей? Обычно в этой гостинице никого не бывает. А откуда явились ваши друзья?

— Из Гаскони, как и я сам.

— Вы подданный короля Наваррского?

— Вот еще! Мы душой и телом французы.

— Да, но гугеноты?

— Католики, как его святейшество папа, слава тебе господи, — произнес Самюэль, снимая колпак. — Но дело не в этом: речь идет о кирасе.

— Подойдем-ка к стене, прошу вас. На середине улицы нас слишком хорошо видно.

И они приблизились к дому, одному из тех, где обычно жили парижские буржуа с достатком; в окнах этого дома не было света. Над дверью имелось нечто вроде навеса. Рядом стояла каменная скамья, сочетавшая приятное с полезным, ибо путники пользовались ею, взбираясь на мулов и лошадей.

— Покажите вашу кирасу, — сказал торговец, когда они зашли под навес.

— Вот она.

— Подождите: мне почудился какой-то шум в доме.

— Нет, это в доме напротив.

В самом деле, напротив стоял трехэтажный дом, в верхних окнах которого порою мелькал свет.

— Давайте поскорее, — сказал торговец, ощупывая кирасу.

— Видите, какая она тяжелая! — сказал Самюэль.

— Старая, массивная, каких теперь не носят.

— Произведение искусства.

— Шесть экю. Хотите?

— Как шесть экю! А в гостинице вы заплатили десять за ломаный железный нагрудник!

— Шесть экю. Да или нет? — повторил торговец.

— Ого! Здесь вы торгуетесь, — сказал Самюэль, — а там дали столько, сколько с вас спросили.

— Соглашайтесь поскорее, — сказал торговец, — или же разойдемся подобру-поздорову.

— Странный вы все-таки человек, — сказал Самюэль. — Дела свои вы обделываете тайком, вопреки королевским указам, и при этом торгуетесь с порядочными людьми.

— Ну, ну, не кричите.

— Мне-то бояться нечего, — повысил голос Самюэль, — я не занимаюсь торговлей, и прятаться мне незачем!

— Хорошо, хорошо, берите десять экю и молчите.

— Десять экю? А, вы намереваетесь улизнуть?

— Да нет же, вот сумасшедший!

— Знайте: если вы попытаетесь скрыться, я вызову стражу!

В доме, около которого происходил торг, распахнулось окошко.

— Хорошо, хорошо, — сказал торговец в ужасе, — вижу, что надо на все согласиться. Возьмите пятнадцать экю и убирайтесь!

— Вот и прекрасно, — сказал Самюэль, кладя деньги в карман. — Но эти пятнадцать экю я должен отдать своему хозяину, — продолжал он, — а ведь мне тоже надо что-нибудь получить.

Торговец огляделся и вытащил из ножен кинжал. Но Самюэль был начеку, как воробей в винограднике, он подался назад.

— Да, да, милейший торговец. Я твой кинжал вижу. Но вижу и еще кое-что: там на балконе стоит человек.

Торговец, бледный от страха, поглядел туда, куда показывал Самюэль, и действительно заметил на балконе какую-то нелепую фигуру в халате из кошачьих шкурок; этот аргус не упустил из их беседы ни слова ни жеста.

— Ладно, вы из меня просто веревки вьете, — произнес торговец, оскалившись, как шакал. — Вот еще одно экю…

«Дьявол тебя задави!» — подумал он про себя.

— Спасибо, — сказал Самюэль. — Желаю удачи!

Он кивнул скупщику кирас и, хихикая, удалился. Торговец поднял с земли кирасу Пертинакса и стал засовывать ее в латы Фурнишона.

Буржуа, стоявший на балконе, воспользовался этим.

— Вы, сударь, кажется, скупаете старые доспехи? — спросил он.

— Да нет же, милостивый государь, — ответил несчастный. — Просто случай представился.

— Такой случай и мне подходит.

— В каком смысле, сударь? — спросил торговец.

— Представьте себе, у меня тут целая груда старого железа, и мне хотелось бы от нее избавиться.

— Но я истратил все деньги.

— Пустяки, я вам поверю в долг — вы, на мой взгляд, человек вполне порядочный.

— Благодарю вас, но меня ждут.

— Странное дело, ваше лицо мне как будто знакомо! — заметил буржуа.

— Мое? — переспросил торговец, тщетно стараясь совладать с дрожью.

— Ведь вы Никола…

Лицо торговца исказилось.

— Никола?! — повторил он.

— …Никола Трюшу, торговец скобяными изделиями с улицы Коссонери.

— Нет, нет, — ответил торговец. Он улыбнулся и вздохнул, словно у него гора с плеч свалилась.

— Неважно, у вас честное лицо. Так вот, я бы продал вам доспехи — кирасу, наручи и шпагу.

— Учтите, сударь, что это запрещенный род торговли.

— Знаю, вам недавний покупатель кричал об этом достаточно громко.

— Вы слышали?

— Отлично слышал. Вы очень щедро расплатились. Это и навело меня на мысль договориться с вами. Но, будьте спокойны, я не вымогатель и знаю, что такое коммерция. Сам в свое время торговал.

— Чем же именно?

— Льготами и милостями.

— Отличное предприятие!

— Да, я преуспел и теперь, как видите, — буржуа.

— С чем вас и поздравляю.

— Я люблю удобства и хочу продать старое железо: оно лишь место занимает.

— Я бы взял кирасу.

— Вы покупаете одни кирасы?

— Да.

— Странно, ведь вы же перепродаете железо на вес, так вы по крайней мере сами заявляли.

— Это верно, но, знаете ли, предпочтительно…

— Как вам угодно: купите кирасы… Или, пожалуй, вы правы: не надо ничего покупать.

— Что вы хотите сказать?

— Хочу сказать, что в такое время, как наше, оружие может каждому пригодиться.

— Что вы! Теперь же мир.

— Друг любезный, если бы у нас был мир, черт возьми, никто не стал бы покупать кирасы! Не рассказывайте мне сказок.

— Сударь!

— Да еще скупать тайком.

Торговец сделал движение, намереваясь уйти.

— И по правде-то сказать, чем больше я на вас гляжу, — сказал буржуа, — тем больше убеждаюсь, что я вас знаю. Нет, вы не Никола Трюшу, но я вас все-таки знаю.

— Тише.

— И если вы скупаете кирасы…

— Так что же?

— То делаете это ради дела, угодного богу.

— Замолчите!

— Я от вас просто в восторге, — произнес буржуа, протягивая с балкона длиннющую руку, которая крепко вцепилась в плечо торговца.

— Но вы-то сами кто такой, черт побери?

— Я — Робер Брике, по прозванию «гроза еретиков», лигист и пламенный католик. Теперь я вас безусловно узнал.

Торговец побледнел как мертвец.

— Вы Никола… Грембло, кожевник из «Бескостной коровы».

— Нет, вы ошиблись. Прощайте, метр Брике, очень рад, что с вами познакомился. — И торговец повернулся спиной к балкону.

— И вы не возьмете у меня доспехов?

— Я же сказал, что у меня нет денег.

— Как же быть?

— Да никак: останемся каждый при своем.

— Ни за что, разрази меня гром, — уж очень мне хочется покороче с вами познакомиться.

— Ну, а я хочу поскорее с вами распрощаться, — ответил торговец. И, решив бросить свои кирасы, лишь бы его не узнали, он пустился бежать.

Но от Робера Брике было не так-то легко избавиться. Он перекинул ногу через перила балкона, спустился на улицу и тут же догнал торговца.

— Что вы, с ума сошли, приятель? — спросил он, кладя свою большую руку на плечо бедняги. — Если бы я хотел, чтобы вас арестовали, стоило бы только крикнуть — стража как раз проходит по улице Августинцев. Но, черт меня побери, я считаю вас своим другом. Ж вот доказательство: теперь-то я, безусловно, вспомнил ваше имя.

На этот раз торговец рассмеялся. Робер Брике загородил ему дорогу.

— Вас зовут Никола Пулен, — сказал он, — вы чиновник парижского городского суда.

— Я погиб! — прошептал торговец.

— Наоборот: спасены, разрази меня гром. Никогда вы не совершите ради святого дела того, что намерен совершить я.

Никола Пулен застонал.

— Ну, ну, мужайтесь! — сказал Робер Брике. — Вы обрели брата в лице Робера Брике. Возьмите одну кирасу, а я возьму две другие. Сверх того я дарю вам свои наручи, набедренники и перчатки. А теперь — вперед, и да здравствует лига!

— Вы пойдете со мной?

— Я помогу вам донести доспехи, благодаря которым мы одолеем филистимлян;[20] указывайте дорогу, я следую за вами.

В душе несчастного судейского чиновника вспыхнула, правда, искра подозрения, но она тут же погасла.

«Если бы он хотел меня погубить, — подумал Пулен, — то не стал бы признаваться, что я ему знаком».

Вслух же он сказал:

— Что ж, раз вы непременно этого желаете, идемте со мной.

— Я ваш друг не на жизнь, а на смерть! — вскричал Робер Брике, сжимая руку вновь обретенного союзника. Другой рукой он торжествующе поднял свою ношу.

Оба знакомца пустились в путь.

Минут через двадцать Никола Пулен добрался до Маре. Он был весь в поту не только от быстрой ходьбы, но и от живости беседы на политические темы.

— Какого воина я завербовал! — прошептал Никола Пулен, останавливаясь неподалеку от дворца Гизов.

«Я так и полагал, что мои доспехи нужны именно здесь», — подумал Брике.

— Друг, — сказал Никола Пулен, — даю вам минуту на размышление, прежде чем вы вступите в логово льва. Вы еще можете удалиться, если совесть у вас нечиста.

— Ну что там, — сказал Брике, — я и не то видывал! Et non intrenrait medulla mea,[21] — продекламировал он. — Ах, простите, вы, может быть, не владеете латынью?

— А вы?

— Сами можете судить.

«Ученый, смелый, сильный, богатый — какая находка для нас!» — подумал Пулен.

— Что ж, войдем.

И он подвел Брике к огромным воротам дворца Гизов, которые открылись после третьего удара бронзового молотка.

Двор был полон стражи и каких-то закутанных в плащи людей, которые бродили по нему подобно теням.

Света в окнах не было. В стороне стояли наготове восемь оседланных и взнузданных лошадей.

При звуке молотка собравшиеся обернулись и тут же выстроились для встречи вновь прибывших.

Тогда Никола Пулен наклонился к уху человека, выполнявшего обязанности привратника, и назвал свое имя.

— Со мною верный товарищ, — добавил он.

— Проходите, господа, — молвил привратник.

— Отнести это на склад, — сказал Пулен, передавая привратнику три кирасы и доспехи, полученные от Робера Брике.

«Отлично! У них, оказывается, есть склад. Час от часу не легче!» — подумал тот.

— Вы прекрасный организатор, мессир прево, — добавил он вслух.

— Да, да, мозгами шевелить умеем, — самодовольно улыбаясь, ответил Пулен. — Но пойдемте, я вас представлю.

— Не стоит, — возразил буржуа, — я очень застенчив. Только бы разрешили остаться — большего я не требую. Если же докажу, что достоин доверия, то сам представлюсь, ибо, по словам греческого писателя, за меня будут свидетельствовать дела мои.

— Как вам угодно, — ответил судейский чиновник. — Подождите меня здесь.

И он поздоровался с собравшимися, пожимая им руку.

— Кого же мы ждем? — спросил чей-то голос.

— Хозяина, — ответил другой.

В эту минуту какой-то высокий человек вошел во двор и, видимо, услышал эти последние слова.

— Господа, — промолвил он, — я явился от его имени.

— Да это господин Мейнвиль! — вскричал Пулен.

«Э, оказывается, я здесь среди знакомых», — подумал Брике и тотчас же скорчил гримасу, от которой стал неузнаваемым.

— Господа, мы теперь в сборе. Давайте побеседуем, — снова раздался голос того, кто заговорил первым.

«Прекрасно, — заметил про себя Брике. — Это мой прокурор, метр Марто».

И он переменил гримасу с легкостью, доказывавшей, как привычны были ему подобные упражнения.

— Идемте наверх, господа, — сказал Пулен.

Господин де Мейнвиль прошел первым, за ним Никола Пулен. Люди в плащах последовали за Никола Пуленом, а за ними уже Робер Брике.

Все направились к наружной лестнице, ведшей в какую-то сводчатую галерею.

Робер Брике шел вместе с другими, шепча про себя: «А паж-то, где же этот треклятый паж?»

XI. Снова лига

Поднимаясь по лестнице вслед за людьми в плащах и стараясь придать себе вид заговорщика, Робер Брике заметил, что Никола Пулен, переговорив с некоторыми из своих таинственных сотоварищей, остановился у входа в галерею.

«Наверно, поджидает меня», — подумал Брике.

И действительно, чиновник городского суда задержал своего нового друга, когда тот собирался переступить загадочный порог.

— Вы уж на меня не обижайтесь, — сказал он. — Но никто из наших друзей вас не знает, и они хотели бы навести справки, прежде чем допустить вас на совещание.

— Это более чем справедливо, — ответил Брике, — и, по своей врожденной скромности, я предвидел это затруднение.

— Отдаю вам должное, — согласился Пулен, — вы человек весьма тактичный.

— Итак, я удаляюсь, — продолжал Брике, довольный тем, что за один вечер увидел столько доблестных защитников лиги.

— Может быть, вас проводить? — спросил Пулен.

— Нет, благодарю вас, не стоит.

— Дело в том, что вас могут не выпустить отсюда. Хотя, с другой стороны, меня ждут.

— Но разве нет никакого пароля при выходе? Это на вас как-то непохоже, метр Пулен. Такая неосторожность!

— Конечно, есть.

— Так сообщите мне.

— И правда, раз вы вошли…

— И к тому же мы друзья.

— Хорошо. Вам нужно только сказать: «Парма и Лотарингия».

— И привратник меня выпустит?

— Незамедлительно.

— Отлично, благодарю вас. Занимайтесь своими делами, а я займусь своими.

Никола Пулен присоединился к товарищам.

Брике сделал несколько шагов по направлению к лестнице, словно намереваясь спуститься во двор, но, дойдя до первой ступеньки, задержался, чтобы обозреть местность.

Он установил, что сводчатая галерея идет параллельно внешней стене дворца, образуя над нею широкий навес. Ясно, что галерея эта ведет к какому-то просторному, но невысокому помещению, вполне подходящему для таинственного совещания, на которое Брике не имел чести быть допущенным.

Это предположение перешло в уверенность, когда он заметил свет в решетчатом окошке, пробитом в той же стене и защищенном деревянным заслоном, какими в наши дни закрывают снаружи окна тюремных камер и монастырских келий, чтобы оттуда не было видно ничего, кроме неба.

Брике сразу не пришло в голову, что это окошко зала собрания и что, добравшись до него, можно многое увидеть.

Он огляделся.

Во дворе находились пажи с лошадьми, солдаты с алебардами и привратник с ключами — короче говоря, народ бдительный и проницательный.

К счастью, двор был весьма обширен, а ночь очень темна.

Впрочем, пажи и солдаты, увидев, что участники сборища скрылись в сводчатой галерее, перестали наблюдать за окружающим, а привратник, зная, что ворота на запоре и никто не войдет без пароля, занялся стоящим на очаге котелком, полным сдобренного пряностями вина.

Любопытство обладает стимулами столь же могущественными, как и всякая другая страсть. Желание узнать скрытое бывает так велико, что многие любопытные жертвовали ради него жизнью.

Брике собрал уже столько сведений, что ему непреодолимо захотелось их пополнить. Он еще раз огляделся и, зачарованный светом, падавшим из окна, усмотрел в нем некий призыв.

Решив во что бы то ни стало добраться до окна с деревянным заслоном, Брике подтянулся к карнизу и стал передвигаться по нему, как кошка или обезьяна, цепляясь руками и ногами за выступы орнамента, выбитого в каменной стене.

Если бы пажи и солдаты могли различить в темноте этот фантастический силуэт, скользивший вдоль стены безо всякой видимой опоры, они, без сомнения, возопили бы о волшебстве и даже у самых храбрых волосы встали бы дыбом.

Но Робер Брике не дал им времени увидеть свои колдовские шутки.

Он скорее уцепился за решетку окна и притаился между нею и деревянным заслоном, так что его не было видно ни снаружи, ни изнутри.

Брике не ошибся в расчетах: он был щедро вознагражден и за смелость свою, и за труд.

Действительно, взорам его представился обширный зал, освещенный железными четырехрогими светильниками и загроможденный всякого рода доспехами, среди которых он, хорошенько вглядевшись, мог бы обнаружить и свои наручи с нагрудником.

Что же касается пик, шпаг, алебард и мушкетов, их было столько, что хватило бы на вооружение четырех полков.

Однако Брике обращал меньше внимания на оружие, чем на людей, намеревавшихся пустить его в ход. Его горящий взгляд проникал сквозь толстое запыленное стекло, стараясь рассмотреть под шляпами и капюшонами знакомые лица.

— Ого! — прошептал он. — Вот и метр Крюсе; вот маленький Бигар, бакалейщик с улицы Ломбардцев; вот метр Леклер, претендующий на имя Бюсси. Он, конечно, не осмелился бы на подобное святотатство, если бы настоящий Бюсси еще жил на свете. Надо будет как-нибудь расспросить этого мастера фехтования, каким путем отправили на тот свет в Лионе некоего Давида, моего знакомца… Черт!.. Буржуазия хорошо представлена; что же касается дворянства… А вот господин де Мейнвиль, да прости меня бог! Он пожимает руку Никола Пулену. Картина трогательная: сословия братаются… Вот как! Господин де Мейнвиль, оказывается, оратор? Похоже, что он намеревается произнести речь.

Действительно, господин де Мейнвиль начал говорить. Правда, ни одного слова не долетало до Робера Брике, но жесты говорившего и поведение слушателей были достаточно красноречивы.

— Он, видимо, не очень-то убедил аудиторию. На лице у Крюсе недовольная гримаса. Лашапель-Марто повернулся к Мейнвилю спиной, а Бюсси-Леклер пожимает плечами. Ну же, господин де Мейнвиль, отдувайтесь, будьте покрасноречивее, черт бы вас побрал!.. Наконец-то слушатели оживились. Ого, к нему подходят, жмут руки, бросают в воздух шляпы, черт!..

Как мы уже сказали, Брике видел, но слышать не мог. Зато мы, незримо присутствующие на бурных прениях этого собрания, сообщим читателю, что там произошло.

Сперва Крюсе, Марто и Бюсси пожаловались господину де Мейнвилю на бездействие герцога де Гиза.

Марто в качестве прокурора выступил первым.

— Господин де Мейнвиль, — начал он, — вы явились по поручению герцога Генриха де Гиза? Благодарим вас за это и принимаем в качестве посланца. Но нам необходимо личное присутствие герцога. После кончины своего достославного родителя он в возрасте восемнадцати лет убедил добрых французов заключить этот союз и завербовал нас всех под свое знамя. Согласно принесенной нами присяге, мы пожертвовали собой и своим имуществом ради торжества святого дела. И вот, несмотря на наши жертвы, никакой развязки нет. Берегитесь, господин де Мейнвиль: парижане устанут. А если устанет Париж, что можно ждать от Франции?.. Господину герцогу следовало бы об этом поразмыслить.

Это выступление было одобрено всеми лигистами; особенно яростно аплодировал Никола Пулен.

Господин де Мейнвиль не задумываясь ответил:

— Господа, если важных событий не произошло, то лишь потому, что они еще не созрели. Рассмотрите, прошу вас, положение. Монсеньер герцог и его брат, монсеньер кардинал находятся в Нанси и наблюдают. Один подготовляет армию; она должна сдержать французских гугенотов, которых герцог Анжуйский намеревается бросить на нас, чтобы отвлечь наши силы. Другой пишет послание за посланием французскому духовенству и папе, убеждая их официально признать наш союз. Монсеньеру де Гизу известно то, чего вы, господа, не знаете; былой союз между герцогом Анжуйским и Беарнцем[22] восстанавливается. Речь идет о том, чтобы связать руки. Испании на границах с Наваррой и помешать доставке нам оружия и денег. Но прежде чем начать решительные действия, и в особенности прежде чем приехать в Париж, монсеньер герцог желает подготовиться к вооруженной борьбе против еретиков и узурпаторов. Но, за неимением герцога де Гиза, у нас есть господин де Майен — он и полководец и советчик; я жду его с минуты на минуту.

— Иначе говоря, — прервал его Бюсси (тут он и пожал плечами), — ваши принцы находятся там, где нас нет, и их нет там, где мы хотели бы их видеть. Что делает, например, госпожа де Монпансье?

— Сударь, госпожа де Монпансье сегодня утром проникла в Париж.

— И никто ее не видел?

— Видели, сударь.

— Кто же именно?

— Сальсед.

— О, о! — зашумели собравшиеся.

— Как же так, — заметил Крюсе, — неужто она стала невидимкой?

— Не совсем, но, надеюсь, оказалась неуловимой.

— А как стало известно, что она здесь? — спросил Никола Пулен. — Ведь не Сальсед же сообщил вам это?

— Я знаю, что она здесь, — ответил Мейнвиль, — так как сопровождал ее до Сент-Антуанских ворот.

— Я слышал, что ворота были заперты? — перебил его Марто.

— Да, сударь, — ответил Мейнвиль со своей неизменной учтивостью, которую не могли поколебать никакие нападки.

— А как же она добилась, что ей открыли ворота?

— Это уж ее дело… Господа, — продолжал Мейнвиль, — сегодня был отдан приказ пропустить в Париж лишь тех, кто имел при себе особый пропуск. Кто его подписывал, этого я не знаю. Так вот, через Сент-Антуанские ворота прошли раньше нас пять или шесть человек, четверо из которых были очень плохо одеты. Кое-кто держал себя с шутовской наглостью людей, воображающих себя в завоеванной стране. Кто эти люди? Ответьте на этот вопрос, господа парижане, ведь вам поручено быть в курсе всего, что касается вашего города.

Таким образом из обвиняемого Мейнвиль превратился в обвинителя, что в ораторском искусстве самое главное.

— Пропуска, по которым в Париж проходят какие-то наглецы! Ого, что это значит? — недоумевающе спросил Никола Пулен.

— Раз этого не знаете вы, местные жители, как можем знать это мы, лотарингцы, разъезжающие по дорогам Франции ради сплочения нашего союза.

— Ну, а каким образом прибыли эти люди?

— Одни пешком, другие на конях. Одни без спутников, другие со слугами.

— Это люди короля?

— Трое или четверо были просто оборванцами.

— Военные?

— На шесть человек у них имелись две шпаги.

— Иностранцы?

— Мне кажется, гасконцы.

— О! — презрительно протянул кто-то.

— Неважно, — возразил Бюсси, — хотя бы они были турками, на них следует обратить внимание. Мы наведем справки… Это уже ваше дело, господин Пулен. Но все это не имеет прямого отношения к делам лиги.

— Существует новый план, — ответил господин Мейнвиль. — Завтра вы узнаете, что Сальсед, который нас уже однажды предал и намеревался предать еще раз, не только не заговорил перед казнью, но даже взял обратно свои прежние показания. Все это благодаря герцогине, которая проникла в город вместе с одним из обладателей пропуска. У нее хватило мужества добраться до эшафота и предстать перед осужденным под угрозой быть узнанной всеми. Тогда-то Сальсед и решил не давать показаний, а мгновение спустя палач, наш славный сторонник, помешал ему раскаяться в этом решении. Таким образом, господа, можно ничего не опасаться касательно наших действий во Фландрии. Эта роковая тайна погребена вместе с Сальседом.

При этих словах сторонники лиги обступили господина де Мейнвиля.

Брике догадался, что их обуревают радостные чувства, и это весьма встревожило достойного буржуа, который, казалось, принял внезапное решение.

Он неслышно спрыгнул во двор, направился к воротам, где произнес слова «Парма и Лотарингия», и был выпущен привратником.

Очутившись на улице, метр Робер Брике шумно вздохнул, из чего можно было заключить, что он очень долго задерживал дыхание.

От имени Гизов господин де Мейнвиль изложил будущим парижским мятежникам план восстания.

Речь шла о том, чтобы умертвить влиятельных сторонников короля, пройтись по городу с криками: «Да здравствует месса! Смерть политикам!» — и возродить таким образом Варфоломеевскую ночь. Только на этот раз к гугенотам должны были присоединиться неблагонадежные католики.

Этими действиями мятежники хотели сразу угодить двум богам — царю небесному и претенденту на престол во Франции. Предвечному судье и господину де Гизу.

XII. Опочивальня его величества Генриха III в Лувре

В обширном покое Луврского дворца, где несчастный король Генрих III проводил долгие и тягостные часы, мы видим теперь уже не короля, не повелителя целой страны, а бледного, Подавленного, измученного человека, которого беспрестанно терзают призраки, встающие в его памяти под этими величественными сводами.

Судьба жестоко поразила Генриха III: пали один за другим все, кого он любил. После Шомберга, Келюса и Можирона, убитых на поединке, господин де Майен умертвил Сен-Мегрена.[23] Раны эти не зажили в сердце короля — они продолжали кровоточить… Привязанность, которую он питал к новым любимцам, д'Эпернону и Жуаезу, была подобна любви отца к оставшимся у него сыновьям. Д'Эпернона он осыпал милостями, но испытывал к нему привязанность лишь временами — бывали минуты, когда король не переносил его. И тут Екатерина, неумолимая советчица, чей разум был подобен неугасимой лампаде перед алтарем, Екатерина, неспособная на безрассудное увлечение даже в дни молодости, возвышала вместе с народом голос против нового фаворита.

Стоило ей увидеть, как хмурятся брови короля, услышать, как он упрекает д'Эпернона за жадность и трусость, она тотчас же находила беспощадное слово, лучше всего выражавшее обвинения, которые страна предъявляла д'Эпернону.

Д'Эпернон, наполовину гасконец, человек проницательный и бессовестный, хорошо понял слабость Генриха III. Он умел скрывать свое честолюбие, не имевшее, впрочем, определенной цели. Единственным компасом, которым он руководствовался, устремляясь к далеким, неведомым горизонтам, скрытым в туманных далях будущего, была жадность; им владела только страсть к стяжательству.

Когда в казначействе водились деньги, д'Эпернон являлся при дворе вкрадчивый, улыбающийся. Когда оно пустовало, он исчезал, нахмурив чело и презрительно оттопырив губу, запирался в одном из своих замков и клянчил до тех пор, пока ему не удавалось вырвать новые подачки у несчастного, слабовольного короля.

Это он превратил положение фаворита в ремесло и извлекал из него всевозможные выгоды. Прежде всего он не спускал королю ни малейшей просрочки в уплате своего жалованья. Позднее, когда он стал придворным, ветер королевской милости менял направление так часто, что это несколько отрезвило его гасконскую голову, — он согласился взять на себя кое-какую работу, то есть заняться выжиманием денег, частью которых желал завладеть.

Он понял, что эта необходимость вынуждает его превратиться из ленивого царедворца — самое приятное на свете положение — в царедворца деятельного. Да, времена изменились. Деньги уже не текли в руки, как в былые дни. До денег надо было добираться, их приходилось вытягивать из народа, как из наполовину иссякшей рудоносной жилы. Д'Эпернон примирился с этой необходимостью и словно голодный зверь устремился в непроходимую чащу королевской администрации, производя опустошение на пути своем, вымогая все больше и больше, вопреки проклятиям народа, — коль скоро звон золотых экю покрывал жалобы людей.

Кратко обрисовав ранее характер Жуаеза, мы показали читателю различие между обоими королевскими любимцами, делившими если не расположение короля, то влияние, которое фавориты Генриха III оказывали на дела государства и на него самого.

Происходя из рода прославленного и доблестного, Жуаез соблюдал уважение к королевскому сану, и его фамильярность с Генрихом не переходила известных границ. Если говорить о жизни внутренней, духовной, то Жуаез был для Генриха подлинным другом.

Храбрый, красивый, богатый, он пользовался всеобщей любовью.

Генрих хорошо знал обоих фаворитов, и, вероятно, они были дороги ему именно благодаря своему несходству. Под оболочкой суеверного скептицизма король скрывал глубокое понимание людей и вещей, и, не будь Екатерины, оно принесло бы отличные плоды.

Генриха нередко предавали, но никому не удавалось его обмануть.

Он очень верно судил о характере своих друзей, глубоко знал их достоинства и недостатки. И, пребывая вдали от них, в этой темной комнате, одинокий и печальный, он думал о них, о себе, о своей жизни и созерцал траурные дали грядущего.

История с Сальседом его крайне удручила. Оставшись наедине с двумя женщинами, Генрих остро ощутил свое одиночество: слабость Луизы его печалила, сила Екатерины внушала ему страх. Он испытывал неопределенный, но неотвязный ужас — проклятие королей, осужденных роком быть последними представителями рода, который должен угаснуть вместе с ними.

И действительно, чувствовать, что величие твое не имеет прочной опоры, понимать, что хотя ты и кумир, но жрецы и народ, поклонники и министры принижают и возвышают тебя в зависимости от своей выгоды, — это жесточайшее унижение для гордой души.

Однако по временам король вновь обретал энергию молодости, угасшую в нем задолго до того, как молодость прошла.

«В конце концов, — думал он, — о чем мне тревожиться? Войн я больше не веду. Гиз в Нанси, Генрих в По; одному приходится обуздывать свое честолюбие, у другого его никогда не было. Брожение умов успокаивается. Никто не считает по-настоящему возможным свергнуть меня. Только матери моей мерещатся повсюду покушения на королевский престол. Но я мужчина; дух мой еще молод, несмотря на одолевающие меня горести; я знаю, чего стоят претенденты, внушающие ей страх. Генриха Наваррского я выставлю в смешном виде, Гиза — в самом гнусном, иноземных врагов я рассею с мечом в руке. Да, но пока я скучаю, — продолжал Генрих свой внутренний монолог, — а скука для меня горше смерти. Вот мой единственный настоящий враг, а о нем мать никогда не говорит. Посмотрим, явится ли ко мне кто-нибудь нынче вечером! Жуаез клялся, что придет пораньше: он, видите ли, развлекается. Но как, черт возьми, удается ему развлекаться?.. Д'Эпернон? Он, правда, не веселится, он дуется: не получил двадцати пяти тысяч ливров, причитающихся ему с налога на домашний скот. Ну и пусть себе дуется на здоровье».

— Ваше величество, — раздался у дверей голос стражника, — его светлость герцог д'Эпернон!

Все, кому знакома скука ожидания, поймут облегчение короля, сразу же велевшего подать герцогу складной табурет.

— А, герцог, добрый вечер, — сказал он, — рад вас видеть.

Д'Эпернон почтительно поклонился.

— Почему вы не пришли поглядеть на четвертование этого негодяя-испанца?

— Государь, я никак не мог.

— Не могли?

— Нот, государь, я был занят.

— Право, у вас такое вытянутое лицо, словно вы мой министр и явились с докладом, что налог до сих пор не поступил в казну, — произнес Генрих, пожимая плечами.

— Клянусь богом, государь, — сказал д'Эпернон, ловко воспользовавшись случаем, — ваше величество не ошибается: налог не поступил, и я без гроша. Но речь сейчас о другом. Тороплюсь сказать это вашему величеству, не то вы подумаете, что я только денежными делами и занимаюсь.

— О чем же речь, герцог?

— Вашему величеству известно, что произошло перед казнью Сальседа?

— Черт возьми! Я же там был!

— Осужденного пытались похитить.

— Этого я не заметил.

— Однако таков слух.

— Слух беспричинный.

— Мне кажется, что ваше величество ошибаетесь.

— А почему тебе так кажется?

— Потому что Сальсед взял обратно перед всем народом показания, которые он дал судьям.

— Вам уже это известно?

— Я стараюсь знать все, что важно для вашего величества.

— Благодарю. Но к чему вы клоните?

— А вот к чему: человек, умирающий так, как умер Сальсед, прекрасный слуга, государь.

— Ну и что же?

— Хозяин, у которого такой слуга, — счастливец, вот и все.

— И ты хочешь сказать, что у меня нет таких слуг или же, вернее, что у меня их больше нет? Если так, ты совершенно прав.

— Совсем не то. При желании ваше величество нашли бы, головой ручаюсь, таких же слуг, как Сальсед, по гроб жизни преданный своему хозяину.

— Кто же его хозяин? Как имя этого человека?

— Ваше величество, вы изволите заниматься политикой и потому должны знать его имя лучше, чем я.

— Это мое дело. Скажите мне, что известно вам?

— Я ничего не знаю. Но подозревать — подозреваю многое.

— Отлично! — недовольно молвил Генрих. — Вы пришли, чтобы напугать меня и наговорить мне неприятностей, не так ли? Благодарю, герцог, это на вас похоже.

— Ну вот, теперь ваше величество изволит меня бранить.

— Справедливо, я полагаю.

— Нет, государь. Предупреждение преданного человека может быть некстати. Но, предупреждая, он выполняет свой долг.

— Не вмешивайтесь не в свое дело.

— Коль скоро ваше величество так смотрит на дело, не будем больше об этом говорить.

Наступило молчание, которое первым нарушил король.

— Ну хорошо! — сказал он. — Не докучай мне, герцог. Я и без того мрачен, как египетский фараон в своей пирамиде. Лучше развесели меня.

— Ах, государь, по заказу не развеселишься.

Король гневно ударил кулаком по столу.

— Вы упрямец, вы плохой друг, герцог! — вскричал он. — Увы, увы! Я не думал, что столько потерял, когда лишился прежних моих слуг.

— Осмелюсь заметить вашему величеству, что вы не очень-то изволите поощрять новых.

Тут король опять замолк и вместо всякого ответа весьма выразительно посмотрел на человека, которого так возвысил.

Д'Эпернон понял.

— Ваше величество попрекает меня своими благодеяниями, — произнес он тоном истого гасконца. — Но я не стану попрекать вас, государь, своей преданностью.

И герцог, все еще стоявший, сел на складной табурет, принесенный для него по приказанию короля.

— Ла Валет, ла Валет, — грустно сказал Генрих, — ты надрываешь мне сердце, ты, который своим остроумием, шутливостью мог бы вернуть мне веселье и радость. Кроме того, друг, ты можешь подать порою добрый совет. Ты в курсе моих дел, как тот более скромный друг, с которым я ни разу не испытывал скуки.

— О ком изволит говорить ваше величество? — спросил герцог.

— Тебе бы следовало на него походить, д'Эпернон.

— Но я должен знать, по крайней мере, о ком ваше величество так сожалеет.

— О бедный мой Шико, где ты?

Д'Эпернон вскочил весьма обиженный.

— В чем дело? — спросил король.

— Ваше величество, быть может не подумав, сравнили меня с господином Шико, а я не очень польщен этим сравнением.

— Напрасно, д'Эпернон. С Шико я могу сравнить только тех, кого люблю и кто меня любит. Он был верный и изобретательный друг.

И Генрих глубоко вздохнул.

— Не ради того, полагаю, чтобы я походил на метра Шико, ваше величество сделали меня герцогом и пэром, — сказал д'Эпернон.

— Хорошо, не будем попрекать друг друга, — произнес король с такой лукавой улыбкой, что гасконец при всем своем уме и бесстыдстве почувствовал себя неловко от этого несмелого укора.

— Шико любил меня, — продолжал Генрих, — и мне его не хватает. Вот все, что я могу сказать. Подумать только, в кресле, куда ты положил шляпу, раз сто, если не больше, засыпал Шико.

— Может быть, это было и остроумно с его стороны, — перебил короля д'Эпернон, — но не очень почтительно.

— Увы! — продолжал Генрих. — Все исчезло — и остроумие дорогого друга и он сам.

— Что же приключилось с вашим Шико? — беззаботно спросил д'Эпернон.

— Он умер, — ответил Генрих, — умер, как и все, кто меня любил!

— А от чего умер бедняга, ваше величество?.. От расстройства желудка?

— Шико умер от горя, черствый ты человек, — едко сказал король.

— Он так сказал, чтобы рассмешить вас напоследок.

— Вот и ошибся: он даже не сообщил мне о своей болезни, чтобы не огорчать меня. Он знал, как я сожалею о своих друзьях, ведь ему часто приходилось видеть, что я их оплакиваю.

— Так, значит, вам явилась его тень?

— Дал бы мне бог увидеть хоть призрак Шико! Нет, это его друг, достойный приор Горанфло, письменно сообщил мне эту печальную новость.

— Горанфло? Это еще кто?

— Некий святой человек; я назначил его приором монастыря святого Иакова — красивый такой монастырь за Сент-Антуанскими воротами, как раз напротив Фобенского креста, вблизи от Бель-Эба.

— Замечательно! Какой-нибудь жалкий проповедник, которому ваше величество пожаловали приорство с доходом в тридцать тысяч ливров. Его-то вы небось не будете этим попрекать!

— Уж не становишься ли ты безбожником?

— Если бы это могло развлечь ваше величество, я бы попытался.

— Да замолчи, герцог, ты кощунствуешь.

— Шико ведь был безбожником, и это ему, насколько помнится, прощалось.

— Шико давал мне хорошие советы.

— Понимаю; если бы он был жив, ваше величество сделали бы его хранителем печати,[24] как изволили сделать приором какого-то простого попа.

— Пожалуйста, герцог, не потешайтесь над теми, кто питал ко мне дружеские чувства. С тех пор как Шико умер, память о нем для меня священна, как память о настоящем друге. И когда я не расположен смеяться, мне не нравится, чтобы и другие смеялись.

— О, как угодно, государь. Мне хочется смеяться не больше, чем вашему величеству. Вы только сейчас пожалели о Шико из-за его веселого нрава и требовали вас развеселить, а теперь желаете, чтобы я нагнал на вас грусть… Тысяча чертей! О, прошу прощения, государь, вечно у меня вырывается это проклятое ругательство!

— Хорошо, хорошо, теперь я поостыл. Выкладывай же свои дурные вести, д'Эпернон. В самом деле, меня так плохо охраняют, что если бы я сам себя не оберегал, то мог бы давно погибнуть.

— Так вашему величеству все же угодно поверить в грозящие вам опасности?

— Я не поверю в них, если ты докажешь мне, что способен с ними бороться.

— Думаю, что способен.

— Вот как?

— Да, государь.

— Понимаю. У тебя есть свои хитрости, лиса ты этакая!

— Ваше величество согласны подняться?

— А для чего?

— Чтобы пройтись со мной до старых помещений Лувра.

— По направлению к улице Астрюс?

— Как раз к тому месту, где начали строить мебельный склад, но бросили, с тех пор как ваше величество не желает иметь никаких вещей, кроме скамеечек для молитвы и четок в виде черепов.

— В такой поздний час?

— Луврские часы только что пробили десять. Сейчас не так уж поздно.

— Очень это далеко, герцот.

— Галереями туда можно дойти за каких-нибудь пять минут, государь.

— Если то, что ты мне покажешь, будет не очень примечательно, берегись…

— Ручаюсь вам, государь, что это очень примечательно.

— Что ж, пойдем, — решился король. Он сделал над собой усилие и поднялся с кресла.

Герцог взял плащ короля и подал ему шпагу; затем, вооружившись подсвечником с толстой восковой свечой, он прошел вперед и повел по галерее его христианнейшее величество, которое тащилось за ним своей шаркающей походкой.

XIII. Спальное помещение

Было всего десять часов, как сказал д'Эпернон, но в Лувре царила мертвая тишина. Снаружи неистовствовал ветер, заглушавший шаги часовых и скрип подъемных мостов.

Действительно, меньше чем через пять минут король и его спутник дошли до помещений, выходивших на улицу Астрюс.

Из кошеля, висевшего у пояса, герцог достал ключ, спустился на несколько ступенек вниз, пересек какой-то дворик и отпер дверь, скрытую желтеющими кустами ежевики. Шагах в десяти от нее виднелась каменная лестница, которая вела в просторную комнату или, вернее, длинный зал.

У д'Эпернона имелся ключ и от этого помещения. Он тихонько открыл дверь.

В зале стояло сорок пять кроватей; на каждой из них лежал спящий человек.

Король взглянул на кровати, на спящих и, обратившись к герцогу, «спросил с тревожным любопытством:

— Кто эти люди?

— Сегодня они спят, но с завтрашнего дня спать не будут, то есть будут по очереди.

— А почему?

— Чтобы вы, ваше величество, могли спокойно спать.

— Объяснись: это твои друзья?

— Они выбраны мною, государь, отсортированы, как зерна на гумне. Это бесстрашные телохранители, которые станут сопутствовать вашему величеству неотступно, как тень. Они будут находиться всюду, где находится ваше величество, и не подпустят к вам никого ближе, чем на расстояние шпаги.

— Ты это придумал, д'Эпернон?

— Ну да, бог мой, я один, государь.

— Это вызовет всеобщий смех.

— Не смех, а страх.

— Твои дворяне такие грозные?

— Государь, это стая псов, которую вы напустите на любую дичь. Они будут знать только вас, только с вашим величеством иметь дело, только у вас просить света, тепла, жизни.

— Но я на этом разорюсь.

— Разве король может разоряться?

— Я с трудом оплачиваю своих швейцарцев.

— Посмотрите хорошенько на этих пришельцев, государь!

Продолговатый зал был разделен в длину перегородкой, по одну сторону ее архитектор устроил сорок пять альковов, которые были расположены, словно келейки, один подле другого и выходили в проход, где стояли король и д'Эпернон.

В каждом их этих альковов пробита была дверца, соединявшая его с чем-то вроде комнаты.

Благодаря такому остроумному устройству дворяне могли от исполнения служебных дел сразу же переходить к частной жизни.

К своим общественным обязанностям они приобщались через альков.

Семейная и личная жизнь их протекала в примыкавшем к алькову помещении.

В каждом таком помещении имелся выход на балкон, который шел вдоль всей наружной стены.

Король не сразу понял все эти тонкости.

— Почему ты показал мне их в кроватях, спящими? — спросил король.

— Я полагал, что вашему величеству так легче произвести смотр. На каждом из этих альковов имеется номер, под тем же номером числится и обитатель алькова. Следовательно, каждый из них может быть и номером и человеком.

— Недурно придумано, — сказал король, — в особенности если у них одних будет ключ ко всей этой арифметике. Но сколько они будут мне стоить? Если недорого, это меня, пожалуй, убедит. Но их внешний вид, д'Эпернон, не очень привлекателен.

— Государь, я знаю, что они несколько отощали да и загорели на солнце наших южных провинций. Я был таким же худым и смуглым; они пополнеют и побелеют, подобно мне.

— Гм! — промычал Генрих, искоса взглянув на д'Эпернона.

Наступила пауза, вскоре прерванная королем.

— Вот этот говорит во сне, — сказал он, с любопытством прислушиваясь.

— В самом деле?

— Да. Послушай.

И правда, один из гасконцев что-то шептал с печальной улыбкой.

Король подошел к нему на цыпочках.

— …Если вы женщина, — говорил тот, — бегите! Спасайтесь!..

— Ого, — сказал Генрих, — он дамский угодник.

— Что вы о нем скажете, государь?

— У него приятное лицо.

Д'Эпернон поднес свечу к алькову.

— К тому же руки у него белые, а борода хорошо расчесана.

— Это господин Эрнотон де Карменж, красивый, милый, — он далеко пойдет.

— А рядом с ним — престранная личность. Какая рубашка у этого тридцать первого номера! Можно подумать, власяница кающегося грешника.

— Это господин де Шалабр. Если он разорит ваше величество, то, ручаюсь, не без выгоды для себя.

— А вон тот, с таким мрачным лицом? Он, видно, не о любви грезит?

— Какой у него номер, государь?

— Двенадцатый.

— Острый клинок, железное сердце, отличная голова — господин де Сент-Малин, государь.

— Да, если хорошенько подумать, ла Валет, мысль твоя не плоха!

— Еще бы! Сами посудите, государь, какое впечатление произведут эти сторожевые псы, которые словно тень будут следовать за вашим величеством. Молодцов этих никто не видел, и при случае они не посрамят вас!

— Да, да, ты прав. Но только…

— Что?

— Полагаю, они будут следовать за мною не в этих лохмотьях? Не хочу, чтобы моя тень или, вернее, мои тени опозорили меня своим видом.

— Вот, государь, мы и возвращаемся к расходу.

— А ты рассчитывал обойти его?

— Нет, напротив: во всяком деле — это главное. Но у меня возникла одна мысль.

— Ну так выкладывай ее.

— Если бы это зависело от меня, каждый из этих дворян нашел бы завтра утром на табурете, где лежат его лохмотья, кошель с тысячью экю: жалованье за первую половину года.

— Тысяча экю за полугодие, шесть тысяч ливров в год!.. Помилуйте, да вы спятили, герцог. Целый полк обошелся бы дешевле.

— Вы забываете, государь, что им предстоит стать тенями вашего величества. А вы сами изволили сказать, что тени ваши должны быть пристойно одеты. Каждый будет обязан употребить часть этих денег на одежду и вооружение, которые сделали бы честь вашему величеству. Так вот, если на экипировку положить полторы тысячи ливров, то жалованье за первый год составит четыре с половиной тысячи, а за второй год и все последующие — по три.

— Это более приемлемо.

— Ваше величество согласны?

— Есть лишь одно затруднение, герцог.

— Какое?

— Отсутствие денег.

— Государь, я нашел средство.

— Достать деньги?

— Да, государь, для вашей охраны.

«Какой-нибудь новый способ выуживания грошей у народа», — подумал король, искоса глядя на д'Эпернона. Вслух же он сказал:

— Что это за средство?

— Ровно полгода назад был опубликован указ о налоге на дичь и рыбу.

— Возможно.

— За первое полугодие поступило шестьдесят пять тысяч экю, которые королевский казначей намеревался внести в казну сегодня утром. Я предупредил его, чтобы он этого не делал. Казначей ожидает распоряжений вашего величества.

— Я предназначал эти деньги на военные расходы, герцог.

— Вот именно, государь. Для ведения войны необходимы люди. Для королевства главное — безопасность особы короля. Эти условия соблюдаются, когда деньги идут на охрану престола.

— Доводы твои убедительны. Но по твоему расчету получается, что мы расходуем только сорок пять тысяч экю. На мои полки остается, таким образом, еще двадцать тысяч.

— Простите, государь, и, если на то будет воля вашего величества, я найду применение и для этих двадцати тысяч.

— Вот как, ты найдешь им применение?

— Да, государь, я возьму их в счет поступлений по моему откупу.

— Так я и думал, — сказал король. — Ты нанимаешь мне охрану, чтобы поскорее получить эти денежки.

— О государь, как вы можете так говорить!

— Но почему ты набрал именно сорок пять человек? — спросил король, думая о другом.

— Вот почему, государь. Три — число священное. К тому же оно удобно. У вас будет охрана из дворян в количестве трижды пятнадцати человек: пятнадцать дежурят, тридцать отдыхают. Каждое дежурство двенадцати часовое. В течение этих двенадцати часов справа и слева от вас будет неизменно находиться по пяти человек, двое спереди и трое сзади. Пусть попробуют напасть на вас при такой охране!

— Черт побери, герцог, ловко придумано, поздравляю.

— Взгляните на них, государь: право же, они производят прекрасное впечатление.

— Да, если их приодеть, вид у них будет неплохой.

— Господину де Жуаезу вряд ли пришла бы в голову такая мысль!

— Д'Эпернон, д'Эпернон! Неблагородно это — плохо отзываться об отсутствующих.

— Кстати, государь, — проговорил д'Эпернон после краткой паузы, — я хотел кое о чем попросить ваше величество.

— И правда, я был бы весьма удивлен, если бы ты ничего не попросил.

— Сегодня ваше величество полны горечи.

— Да нет же, ты не понял меня, друг мой, — сказал король. — Я хотел сказать, что, оказав мне услугу, ты имеешь право просить.

— Тогда другое дело, государь. К тому же я хотел просить у вас должность.

— Должность? Ты, генерал-полковник инфантерии, хочешь еще какую-то должность? Такое бремя раздавит тебя!

— На службе вашего величества я могуч, как Самсон.

— Ну так проси, — со вздохом сказал король.

— Я хотел бы, чтобы ваше величество назначили меня командиром этих сорока пяти гасконцев.

— Как! — изумился король. — Ты готов на такое самопожертвование? Превратиться в начальника охраны?

— Да нет же, нет, государь.

— Слава богу, так чего же тебе надобно? Говори.

— Я хочу, чтобы ваши телохранители, а мои земляки слушались моих приказов больше, чем чьих бы то ни было… Впрочем, у меня будет заместитель.

«За этим что-то кроется», — подумал Генрих, покачав головой. Вслух же он произнес:

— Отлично. Получишь командование.

— И это остается втайне?

— Да, но кто же будет официальным командиром твоих Сорока пяти?

— Молодой Луаньяк.

— Отлично.

— Значит, решено, государь?

— Да, но…

— Но?

— Какую роль играет при тебе Луаньяк?

— Он мой д'Эпернон, государь.

— Ну, так он тебе недешево стоит, — буркнул король.

— Ваше величество изволили сказать…

— Я сказал, что согласен.

— Государь, я иду к казначею за сорока пятью кошельками.

— Сегодня вечером?

— Надо же, чтобы мои ребята нашли их завтра на своих табуретах!

— Верно. Иди! Я возвращаюсь к себе.

— И вы довольны, государь?

— Пожалуй, доволен.

— Во всяком случае, вы под надежной охраной.

— Да, меня охраняют люди, спящие так, что их не добудишься.

— Зато завтра они будут бодрствовать, государь.

Д'Эпернон проводил Генриха, говоря про себя:

«Если я не король, то охрана у меня как у короля, и, тысяча чертей, она мне ровно ничего не стоит!»

XIV. Тень Шико

Мы сказали выше, что король никогда не испытывал разочарования в друзьях. Он знал их недостатки и достоинства и читал в глубине их сердец не хуже самого царя небесного.

Он сразу понял, куда клонит д'Эпернон. Но так как он приготовился дать деньги, ничего не получая взамен, а вышло, что он получил взамен шестидесяти тысяч экю сорок пять телохранителей, идея гасконца ему просто показалась находкой.

К тому же это было нечто новенькое. А бедному королю Франции подобный товар поступает не слишком часто, особенно такому королю, как Генрих III: ведь после того как он закончит свои выходы, причешет собачек, переберет четки в форме черепов и испустит положенное количество вздохов, делать ему совершенно нечего.

Направляясь в свои покои, где ждал его дежурный служитель, немало заинтригованный этой необычной вечерней прогулкой, Генрих обдумывал преимущества, связанные с учреждением отряда Сорока пяти.

«И правда, — размышлял король, — люди эти, наверно, храбры и, возможно, будут мне преданны. У иных внешность располагающая, у других мрачноватая: слава богу, есть на все вкусы. К тому же это великолепно — конвой из сорока пяти вояк, в любой миг готовых выхватить, из ножен шпаги!»

Но, несмотря на эти утешительные мысли, Генрихом опять овладела глубокая скорбь, которая превратилась, можно сказать, в обычное для него состояние духа. Время было суровое, люди кругом злонамеренные, венцы монархов так непрочно держались на головах, что он снова ощутил неодолимое желание умереть или предаться бурному веселью, лишь бы на миг излечиться от болезни, уже тогда названной англичанами сплином.

Он стал искать глазами Жуаеза и, не видя его, справился о нем у служителя.

— Его светлость еще не возвращались, — ответил тот.

— Хорошо. Позовите камердинеров, а сами можете идти.

Войдя в спальню, Генрих окинул беглым взглядом изысканные, до мельчайших подробностей обдуманные принадлежности туалета, о котором он так заботился прежде, желая быть изящнейшим щеголем христианского мира, раз ему не удалось стать величайшим из его королей.

Но теперь его больше не занимал тот тяжкий труд, которому он некогда столь беззаветно отдавал силы. Генрих уподобился старой кокетке, сменившей зеркало на молитвенник: предметы, прежде столь ему дорогие, теперь вызывали в нем чуть ли не отвращение.

Надушенные мягкие перчатки, маски из тончайшего полотна, пропитанные всевозможными мазями, химические составы, для того чтобы завивать волосы, подкрашивать бороду, румянить мочки ушей и придавать блеск глазам, — он уже давно пренебрегал всем этим; пренебрег и на этот раз.

— В постель, — сказал он со вздохом.

Двое камердинеров разоблачили короля, натянули ему на ноги ночные кальсоны из тонкой шерсти и, осторожно приподняв, уложили его особу под одеяло.

— Чтеца его величества! — крикнул один из них, ибо Генрих засыпал с большим трудом и, совершенно измученный бессонницей, иногда пытался задремать под чтение вслух.

— Нет, никого не надо, — сказал Генрих, — и чтеца тоже. Пусть он лучше почитает за меня молитвы. Но если вернется господин Жуаез, приведите его ко мне.

— А если он поздно вернется, государь?

— Увы! — сказал Генрих. — Он всегда возвращается поздно. Но приведите его, когда бы он ни возвратился.

Слуги потушили свечи, зажгли у камина лампу, в которой горели ароматичные масла, дававшие бледное голубоватое пламя — с тех пор как Генрихом овладели погребальные мысли, ему нравилось такое фантасмагорическое освещение, — и вышли на цыпочках из тихой опочивальни.

Генриха III, храброго перед лицом настоящей опасности, одолевали суеверные страхи, свойственные детям и женщинам. Он боялся злых духов, страшился призраков, и вместе с тем это чувство служило ему своеобразным развлечением. Когда он боялся, ему было не так скучно; он уподоблялся некоему заключенному, до того истомленному тюремной праздностью, что, когда ему сообщили о предстоящем допросе под пыткой, он ответил: «Отлично! Хоть какое-нибудь разнообразие».

Итак, Генрих следил за отблесками масляной лампы, вперял взор в темные углы комнаты и старался уловить малейший звук, по которому можно было бы определить таинственное появление призрака, но вот глаза его, утомленные всем виденным, закрылись, и он задремал, убаюканный одиночеством и тишиной.

Но Генриху никогда не удавалось забыться надолго. И во сне и наяву он находился в возбуждении, подтачивающем его жизненные силы. Так и теперь ему почудился в комнате какой-то шорох, и он проснулся.

— Это ты, Жуаез? — спросил он.

Ответа не последовало.

Свет лампы потускнел. Она отбрасывала на потолок резного дуба лишь белесоватый круг, от которого отливала зеленью позолота орнамента.

— Один! Опять один! — прошептал король. — Ах, верно говорит пророк: великим мира сего надлежит скорбеть. Лучше было бы сказать: они всегда скорбят.

После краткой паузы он пробормотал:

— Господи, дай мне силы переносить одиночество в жизни. Как одинок я буду после смерти!..

— Ну, ну, насчет одиночества после смерти — это как сказать, — ответил чей-то резкий голос, прозвучавший в нескольких шагах от кровати. — А черви-то у тебя не считаются?

Ошеломленный король приподнялся на своем ложе и с тревогой оглядел комнату.

— Узнаю этот голос, — прошептал он.

— Слава богу! — ответил голос.

Холодный пот выступил на лбу короля.

— Можно подумать, что это Шико…

— Горячо, Генрих, горячо! — ответил голос.

Генрих спустил с кровати одну ногу и различил недалеко от камина, в том самом кресле, на которое час назад он указывал д'Эпернону, чью-то фигуру — тлевший в камине огонь отбрасывал на нее рыжеватый свет. Таким отблеском освещены у Рембрандта[25] лица на заднем плане картины, почему их не сразу можно заметить. Видна была лишь ручка кресла, на которую опирался сидевший, и его костлявое колено.

— Господи, спаси и помилуй! — вскричал Генрих. — Да это тень Шико!

— Бедняжка Анрике, — произнес голос, — ты, оказывается, все так же глуп!

— Глуп?!

— Тени не могут говорить, дурачина, — у них нет тела и, следовательно, нет языка, — продолжало существо, сидевшее в кресле.

— Так, значит, ты действительно Шико? — вскричал король, обезумев от радости.

— На этот счет пока ничего решать не будем.

— Как, неужели ты не умер, дорогой мой Шико?

— Да нет же, напротив, я умер, я сто раз мертв.

— Шико, мой единственный друг!

— Ты по-прежнему твердишь одно и то же. Ты не изменился, черт побери!

— А ты изменился, Шико? — грустно спросил король.

— Надеюсь.

— Шико, друг мой, — сказал король, спустив с кровати, обе ноги, — скажи, почему ты меня покинул?

— Потому что умер.

— Но ведь ты сам сказал, что жив.

— И повторяю то же самое.

— Как же это понимать?

— Для одних я умер, Генрих, а для других жив.

— А для меня?

— Для тебя я мертв.

— Почему?

— Ты в своем доме не хозяин.

— Как так?

— Ты ничего не можешь сделать для тех, кто тебе служит.

— Милостивый государь!..

— Не сердись, не то и я рассержусь!

— Да, ты прав, — произнес король, трепеща при мысли, что тень Шико может исчезнуть. — Но говори, друг мой, говори…

— Ты помнишь, мне надо было свести кое-какие счеты с господином де Майеном?

— Отлично помню.

— Я их свел: отдубасил как следует этого несравненного полководца. Он стал разыскивать меня, чтобы повесить, а ты бросил меня на произвол судьбы. Вместо того чтобы прикончить его, ты с ним помирился. Что же мне оставалось делать? Через посредство моего приятеля Горанфло я объявил о своей кончине и погребении. Так что с той самой поры господин Майен, который рьяно разыскивал меня, перестал это делать.

— Какое ужасное мужество ты проявил, Шико! Скажи, и ты не подумал о том, что я буду страдать при вести о твоей смерти?

— Да, я поступил мужественно, но ничего ужасного в этом не было. Спокойная жизнь наступила для меня, с тех пор как все считают меня мертвым.

— Шико! Шико! Друг мой! — вскричал король. — Ты приводишь меня в ужас, я просто голову потерял!

— Эко дело! Ты только сейчас это заметил?

— Не знаю, что и думать.

— Бог ты мой, надо все-таки на чем-нибудь остановиться.

— Ну так знай: я думаю, что ты умер и явился с того света.

— Значит, я тебе наврал? Ты не очень-то вежлив.

— Во всяком случае, часть правды ты от меня скрываешь. Но я уверен, что, подобно теням, о которых повествуют древние авторы, ты откроешь мне ужасные вещи.

— Отрицать не стану. Приготовься же, бедняга король.

— Да, да, — продолжал Генрих, — признайся, что ты тень, посланная ко мне господом богом!

— Готов признаться во всем, что ты пожелаешь.

— Иначе как бы ты прошел по коридорам, где столько охраны? Как очутился ты в моей опочивальне, подле меня?.. Значит, в Лувр всякий может войти? Плохо же охраняют короля!

И Генрих, в страхе перед воображаемой опасностью, снова бросился в кровать, готовый от ужаса зарыться под одеяло.

— Ну, ну, ну, — сказал Шико тоном, в котором чувствовалась и жалость и большая привязанность. — Не волнуйся: дотронься до меня и сразу убедишься.

— Значит, ты не вестник гнева божьего!

— Черт бы тебя побрал! Разве у меня рога, словно у сатаны, или огненный меч в руках, как у архангела Михаила?

— Как же ты все-таки вошел?

— Пойми, наконец, что я сохранил ключ, который ты мне сам дал! Я еще повесил его тогда себе на шею, чтобы позлить твоих камергеров:[26] ведь они имеют право носить ключи только на заду. Ключом открывают двери и входят — вот я и попал!

— Через потайную дверь?

— Конечно!

— Но почему ты явился сегодня, а не вчера, например?

— В этом-то и весь вопрос. Что ж, сейчас узнаешь.

Генрих накрылся одеялом и продолжал жалобным голосом:

— Не говори мне ничего неприятного, Шико, прошу тебя… О, если бы ты знал, как я рад, что слышу твой голос!

— Я скажу тебе правду, вот и все. Тем хуже, если правда окажется неприятной.

— Не всерьез же ты опасаешься господина де Майена? — сказал король.

— Наоборот, вполне серьезно. Пойми: получив от слуг господина де Майена пятьдесят палочных ударов, я всыпал ему лично целую сотню. Господин де Майен, вероятно, считает, что должен мне еще пятьдесят ударов. Я очень опасаюсь таких должников и не явился бы сюда, если бы господин де Майен не был в Суассоне.

— Отлично, Шико, я беру тебя под свое покровительство и желаю…

— Берегись, Лирике: всякий раз, когда ты говоришь «я желаю», ты готовишься совершить какую-нибудь глупость.

— Я желаю, чтобы ты воскрес и явился открыто, перед всем светом.

— Ну, что я говорил?!

— Я тебя защищу.

— Ладно уж.

— Шико, даю тебе мое королевское слово!

— У меня имеется кое-что получше.

— Что?

— Моя нора, и я в ней останусь.

— Я защищу тебя, слышишь! — с силой вскричал король, вскакивая и выпрямляясь во весь рост возле кровати.

— Генрих, — сказал Шико, — ты простудишься. Умоляю тебя, ложись.

— Ты прав. Но что делать, когда ты выводишь меня из терпения, — сказал король, снова закутываясь в одеяло. — Неужели мне, Генриху Валуа, королю Франции, достаточно для охраны моих швейцарцев, шотландцев, французских гвардейцев и дворян, а господину Шико этого мало, он не считает себя в безопасности!

— Подожди-ка, подожди, как ты сказал? У тебя есть швейцарцы?

— Да, под командованием Токио.

— Хорошо. У тебя есть шотландцы?

— Да, ими командует Ларшан.

— Очень хорошо. У тебя есть французские гвардейцы?

— Под командованием Крийона.

— Замечательно! А дальше?

— Дальше имеется кое-что новенькое, Шико.

— Новенькое?

— Да. Представь себе — сорок пять храбрых дворян.

— Где ты их откопал? Не в Париже, во всяком случае?

— Нет, они только сегодня прибыли в Париж.

— Вот оно что! — сказал Шико, озаренный внезапной догадкой. — Знаю я твоих дворян!

— Вот как!

— Сорок пять оборванцев, которым не хватает только нищенской сумы.

— Отрицать не стану.

— При виде их можно со смеху помереть!

— Шико, среди них есть настоящие молодцы.

— Словом, гасконцы, как генерал-полковник твоей инфантерии.

— И как ты, Шико.

— Ну, Генрих, я дело другое. С тех пор как я покинул Гасконь, я перестал быть гасконцем.

— А они?

— Они наоборот: в Гаскони они гасконцами не были, зато здесь они гасконцы вдвойне.

— Неважно, у меня теперь сорок пять добрых шпаг.

— Под командованием сорок шестой доброй шпаги, именуемой д'Эперноном?

— Не совсем так.

— Кто же их командир?

— Луаньяк.

— Подумаешь!

— Ты что ж, Луаньяком пренебрегаешь?

— Отнюдь нет, он мой родич в двадцать седьмом колене.

— Ответишь ты мне наконец?

— На что?

— На мой вопрос о Сорока пяти?

— И ты полагаешься на их защиту?

— Да, черт побери! — с раздражением вскричал Генрих.

Шико, или же его тень (мы на этот счет осведомлены не больше короля и потому вынуждены оставить читателя в неизвестности), уселся поглубже в кресло.

— Лично у меня гораздо больше войска, — сказал он.

— Что ж это за войско?

— Сейчас увидишь. Во-первых, у меня есть та армия, которую господа де Гизы формируют в Лотарингии.

— Ты рехнулся?

— Нисколечко. Настоящая армия в количестве не менее шести тысяч человек.

— Но каким же образом ты, который так боится господина де Майена, рассчитываешь, что тебя станут защищать солдаты господина де Гиза?

— Я ведь умер.

— Опять та же шутка!

— Господин де Майен имел зуб против Шико. Поэтому, воспользовавшись своей смертью, я переменил оболочку, имя и общественное положение.

— Значит, ты больше не Шико? — спросил король.

— Нет.

— Кто же ты?

— Я — Робер Брике, бывший торговец и лигист.

— Ты лигист, Шико?

— И самый ярый. Таким образом, меня, Робера Брике, члена святого союза, защищает, во-первых, лотарингская армия — шесть тысяч человек… Хорошенько запоминай цифры!..

— Не беспокойся.

— Затем около ста тысяч парижан.

— Ну и вояки!

— Достаточно хорошие, чтобы наделать тебе неприятностей, мой король… Итак, сто тысяч плюс шесть тысяч, итого — сто шесть тысяч! Затем — парламент, папа, испанцы, кардинал Бурбонский, фламандцы, Генрих Наваррский, герцог Анжуйский…

— Твой список еще не пришел к концу? — с досадой спросил король.

— Да нет же! Остается еще три категории людей, сильно против тебя настроенных.

— Говори.

— Прежде всего католики.

— Ах да. Я ведь истребил только три четверти гугенотов.

— Затем гугеноты, потому что ты на три четверти истребил их.

— Ну разумеется. А третья?

— Что ты скажешь о политиках, Генрих?

— Да, да, о тех, кто не желает ни меня, ни моего брата, ни господина де Гиза.

— Но кто не имеет ничего против твоего наваррского зятя?

— При условии, что он отречется от своей веры.

— Пустяки какие. Это его нисколько не смутит!

— Но помилуй! Люди, о которых ты говоришь…

— Ну?

— Это же вся Франция?

— Вот именно. Я лигист, и это моя армия. Ну-ка подсчитай и сравни.

— Мы шутим, не так ли, Шико? — промолвил Генрих, чувствуя, как его пробирает дрожь.

— По-моему, сейчас не до шуток — ведь ты, бедный Анрике, один против всех.

Лицо Генриха приобрело выражение подлинно царственного достоинства.

— Да, я один, — сказал он, — но я один и повелевая. Ты показал мне целую армию. Отлично! А теперь покажи мне вождя. О, ты, конечно, назовешь господина де Гиза! Но разве ты не видишь, что я держу его в Нанси?.. Господина де Майена? Ты сам сказал, что он в Суассоне… Герцога Анжуйского? Ты знаешь, он в Брюсселе… Короля Наваррского? Он в По… Разумеется, я один, но я у себя, свободен и вижу, откуда идет враг, как охотник, стоящий среди поля, видит дичь, выбегающую или вылетающую из леса.

Шико почесал нос. Король решил, что его друг побежден.

— Что ты на это ответишь? — спросил он.

— А то, что ты, Генрих, как всегда, красноречив. У тебя остался твой язык; действительно, это не так мало, как я думал; поздравляю. Но в твоих рассуждениях одно слабое место.

— Какое?

— Ты воображаешь себя охотником, подстерегающим дичь, я же полагаю, что ты сам дичь, которую преследует охотник.

— Шико!

— А между тем в Париже кое-кто появился.

— Кто?

— Одна женщина.

— Моя сестрица Марго?

— Нет, герцогиня де Монпансье.

— Даже если это правда, я никогда не боялся женщин.

— Да, опасаться надо только мужчин. Но погоди. Она явилась в качестве гонца, понимаешь? Возвестить о прибытии брата.

— Господина де Гиза?

— Да.

— Передай мне чернила и бумагу.

— Для чего? Написать господину де Гизу повеление не выезжать из Нанси?

— Вот именно. Мысль, видно, правильная, раз она одновременно пришла в голову и тебе и мне.

— Наоборот, никуда не годная.

— Почему?

— Едва получив это повеление, он сразу догадается, что его присутствие в Париже необходимо, и примчится сюда.

Король почувствовал, как в нем закипает гнев. Он косо посмотрел на Шико.

— Если вы возвратились лишь для того, чтобы делать мне подобные замечания, то могли оставаться там, где были.

— Что поделаешь, Генрих, призраки не льстят.

— Значит, ты признаешь, что ты призрак?

— А я этого не отрицал.

— Шико!

— Ну ладно, не сердись: ты и так близорук, а то и совсем ослепнешь… Ты говорил, что держишь брата во Фландрии?

— Да, это правильная политика.

— Теперь слушай и не раздражайся: с какой целью, по-твоему, сидит в Нанси господин де Гиз?

— Он набирает там армию.

— Хорошо, спокойствие… Для чего нужна ему эта армия?

— Ах, Шико, вы утомляете меня этими расспросами!

— Ничего, Генрих, ничего. Зато потом, ручаюсь, ты лучше отдохнешь. Итак, мы говорили, что эта армия ему нужна…

— Для борьбы с гугенотами Севера.

— Или, вернее, чтобы досаждать твоему брату, герцогу Анжуйскому, который добился провозглашения герцогом Брабантским и старается заполучить хоть небольшой престол во Фландрии, для чего беспрестанно требует у тебя помощи.

— Помощь я ему обещаю, но, разумеется, никогда не пошлю.

— К величайшей радости господина де Гиза… Слушай же, Генрих, что я тебе посоветую.

— Что?

— Притворись, что ты действительно намерен послать войска в помощь брату, и пусть они двинутся по направлению к Брюсселю, даже если им суждено пройти лишь полпути.

— Верно, — вскричал Генрих, — понимаю: господин де Гиз тогда ни на шаг не отойдет от границы!

— И обещание, данное нам, лигистам, госпожой де Монпансье, что в конце недели господин де Гиз будет в Париже…

— Обещание это рассеется, как дым.

— Ты сам это сказал, мой повелитель, — сказал Шико, усаживаясь поудобнее. — Ну, как же ты расцениваешь мой совет?

— Он, пожалуй, хорош… только…

— Что еще?

— Пока там, на Севере, эти господа будут заняты друг другом…

— Тебя беспокоит Юг? Ты прав, Генрих, — грозы обычно надвигаются с юга.

— Не обрушится ли на меня за это время мой третий родич? Знаешь, что делает Беарнец?

— Нет, разрази меня гром!

— Он требует…

— Чего?

— Городов, составляющих приданое его супруги.

— Ну и наглец! Мало ему чести породниться с французским королевским домом, он еще позволяет себе требовать то, что ему принадлежит!

— Господин Шико!

— Считай, что я ничего не говорил: в твои семейные дела я не вмешиваюсь.

— Возвратимся же к наиболее срочным делам.

— К Фландрии?

— Я действительно пошлю кого-нибудь во Фландрию, к брату… Но кого? Кому, бог мой, могу я доверить такое важное дело?

— Да, вопрос сложный!

— Отправляйся ты, Шико.

— Как же я отправлюсь во Фландрию, когда я мертв?

— Да ведь ты больше не Шико, ты Робер Брике.

— Ну куда это годится: буржуа, лигист, сторонник господина де Гиза вдруг станет твоим посланцем к герцогу Анжуйскому!

— Ты отказываешь мне в повиновении?

— А разве я обязан тебе повиноваться?

— Не обязан, несчастный?

— Откуда у меня могут быть такие обязательства? То немногое, что я имею, получено по наследству. Я человек бедный и незаметный. Сделай меня герцогом и пэром, преврати в маркизат мою землицу Шикотери, пожалуй мне пятьсот тысяч экю — и тогда поговорим.

Генрих уже намеревался ответить, когда услышал шорох тяжелой бархатной портьеры.

— Господин герцог де Жуаез, — возвестил слуга.

— Вот он, черт побери, твой посланец! — вскричал Шико..

— И правда, — прошептал Генрих, — ни один из моих министров не давал таких хороших советов, как этот дьявол Шико!

— А, наконец-то признаешь это? — сказал Шико.

И он забился поглубже в кресло, так что даже лучший в королевстве моряк, привыкший различать любую точку на горизонте, не увидел бы в королевской спальне ничего подозрительного.

Господин де Жуаез, хоть и был главным адмиралом Франции, тоже ничего не заметил.

При виде своего юного любимца король радостно вскрикнул и протянул ему руку.

— Садись, Жуаез, дитя мое, — сказал он. — Боже мой, как ты поздно пришел!

— Государь, вы очень добры, что изволили это заметить, — ответил Жуаез.

И герцог, подойдя к возвышению, на котором стояла кровать, уселся на одну из вышитых лилиями подушек, разбросанных на ступеньках.

XV. О том, как трудно королю найти хорошего посла

Шико, по-прежнему невидимый, покоился в кресле; Жуаез полулежал на подушках; Генрих уютно завернулся в одеяло. Началась беседа.

— Ну как, Жуаез, — спросил Генрих, — хорошо вы побродили по городу?

— Отлично, государь, благодарю вас, — рассеянно ответил герцог.

— Как быстро вы ушли сегодня с Гревской площади!

— Честно говоря, государь, я не люблю смотреть, как мучаются люди.

— Ты знаешь, что произошло?

— Положа руку на сердце, нет.

— Сальсед отрекся от своих показаний.

— Признаюсь, государь, я был уверен в этом.

— Но ведь он сперва сознался!

— Тем более. Его первые признания заставили Гизов насторожиться. Гизы начали действовать, пока ваше величество пребывали в спокойствии: это было неизбежно.

— Как! Ты все предвидишь и ничего мне не сказал?

— Да ведь я не министр, чтобы говорить о политике.

— Оставим это, Жуаез.

— Государь…

— Мне понадобится твой брат. Я хочу дать ему небольшое поручение.

— Вне Парижа?

— Да.

— В таком случае это невозможно, государь.

— Как так?

— Дю Бушаж не может уехать.

Генрих приподнялся на локте и во все глаза уставился на Жуаеза.

— Что это значит? — спросил он.

Жуаез невозмутимо выдержал недоумевающий взгляд короля.

— Государь, — сказал он, — дю Бушаж влюблен, но бедный мальчик пошел по ложному пути, вот почему он начал худеть, бледнеть…

— И правда, — сказал король, — мне это бросилось в глаза.

До собеседников донеслось какое-то ворчание. Жуаез умолк и с удивлением огляделся по сторонам.

— Не обращай внимания, Анн, — засмеялся Генрих, — это одна из моих собачек заснула в кресле и рычит во сне… Так ты говоришь, друг мой, что бедняга дю Бушаж по грустнел?

— Да, государь, он мрачен, как сама смерть. Похоже, что он встретил женщину, пребывающую в угнетенном состоянии духа. Нет ничего ужаснее таких встреч.

Генрих вздохнул.

— Ты говоришь, что у этой женщины мрачный характер?

— Так по крайней мере утверждает дю Бушаж. Я ее не знаю.

— Бедняга! — сказал король.

— Вы понимаете, государь, — продолжал Жуаез, — что едва он сделал мне это признание, как я начал его лечить.

— И что же?..

— Курс лечения начат.

— Он уже не так влюблен?

— Не в том дело, государь, но у него появилась надежда внушить любовь. Итак, начиная с сегодняшнего дня, он, вместо того чтобы вздыхать на манер своей дамы, постарается развеселить ее. Я послал к его возлюбленной тридцать итальянских музыкантов, которые устроят под ее балконом целый концерт.

— Фи! — сказал король. — Что за пошлая затея?

— Как это — пошлая? Тридцать музыкантов, равных которым нет в мире!

— И ты рассчитываешь, что от музыки ледяное сердце красавицы растает?

— Разумеется, рассчитываю.

Король покачал головой.

— Конечно, я не говорю, — продолжал Жуаез, — что при первом же взмахе смычка дама устремится в объятия дю Бушажа. Но она будет поражена тем, что ради нее устроен весь этот шум. Мало-помалу она освоится с концертами. А если они не придутся ей по вкусу, мы пустим в ход актеров, фокусников, чародеев, прогулки верхом — словом, всевозможные забавы; пусть даже веселье не вернется к этой скорбной красавице, зато оно вернется к самому дю Бушажу.

— Желаю ему этого от всего сердца, — сказал Генрих, — но оставим дю Бушажа. Не обязательно, чтобы именно он выполнил мое поручение. Надеюсь, что ты, дающий такие превосходные советы, не стал рабом какой-нибудь благородной страсти?

— Я? — вскричал Жуаез. — Да за всю свою жизнь я не был так свободен, как сейчас! И вот что я придумал, государь! Каждый день я буду являться сюда в носилках. Пока ваше величество будет молиться, я стану просматривать книги по алхимии или, лучше, по морскому делу — ведь я моряк. Заведу себе собачек, чтобы они играли с вашими. Потом мы будем есть крем и слушать рассказы господина д'Эпернона. Но все это не двигаясь с места, государь: хорошо чувствуешь себя только в сидячем положении, а еще лучше — в лежачем… Какая здесь мягкая подушка, государь! Видно, ваши обойщики работали для короля, который изволит скучать.

— Фи, как это противно, Анн, — сказал король.

— Почему противно?

— Мужчина в твоем возрасте, с твоим положением — и вдруг хочет стать ленивым и толстым! Подожди, я найду тебе подходящее занятие.

— Если оно будет скучным, я согласен.

Опять послышалось ворчание. Можно было подумать, что слова, произнесенные Жуаезом, рассмешили лежащую в кресле собаку.

— Вот умный пес, — сказал Генрих. — Он догадывается, какую деятельность я для тебя придумал.

— Что же это, государь? Горю нетерпением узнать.

— Ты наденешь сапоги.

Жуаез в ужасе отшатнулся.

— Не требуйте от меня этого, государь!

— Сядешь на коня.

Жуаез подскочил.

— Верхом? Нет, нет, я теперь не признаю ничего, кроме носилок. Разве ваше величество не слыхали?

— Кроме шуток, Жуаез, ты меня понял? Ты наденешь сапоги и сядешь на коня.

— Нет, государь, — возразил герцог самым серьезным тоном, — это невозможно.

— А почему невозможно? — гневно спросил Генрих.

— Потому… потому что… я адмирал.

— Ну и что же?

— Адмиралы верхом не ездят.

— Вот оно что! — сказал Генрих.

Жуаез кивнул головой, как дети, которые упрямятся, но слишком робки, чтобы совсем не отвечать.

— Отлично, господин адмирал, верхом вы не поедете. Вы правы: моряку не пристало ездить на коне. Зато моряку весьма пристало плыть на корабле или на галере. Поэтому вы немедленно отправитесь в Руан по реке. В Руане, где стоит ваша флагманская галера, вы тотчас же взойдете на нее и отплывете в Антверпен.

— В Антверпен! — возопил Жуаез в таком отчаянии, словно получил приказ плыть в Кантон или в Вальпараисо.

— Кажется, я уже сказал, — произнес король ледяным, не допускающим возражения тоном. — Сказал и повторять не желаю.

Не пытаясь возражать, Жуаез застегнул плащ, надел шпагу и взял со стула свою бархатную шапочку.

— И трудно же добиться от людей повиновения, черт побери! — продолжал ворчать Генрих. — Если я сам иногда забываю, что я господин, все, кроме меня, должны были бы помнить об этом.

Жуаез холодно поклонился, положив, согласно уставу, руку на рукоять шпаги.

— Каковы будут ваши повеления, государь? — произнес он голосом столь покорным, что сердце короля размякло, как воск.

— Ты отправишься в Руан, — сказал он, — и отплывешь оттуда в Антверпен, если не желаешь проехать сушей в Брюссель.

Генрих ждал ответа. Но Жуаез ограничился поклоном.

— Может быть, ты предпочитаешь ехать сухим путем?

— У меня не может быть предпочтений, когда надо выполнить приказ, государь, — ответил Жуаез.

— Ну хорошо, дуйся, дуйся!.. Вот ужасный характер! — вскричал король. — Увы, у государей нет друзей…

— Кто отдает приказания, может рассчитывать только на слуг, — торжественно заявил Жуаез.

— Так вот, милостивый государь, — возразил оскорбленный король, — вы отправитесь в Руан, сядете на свою галеру, возьмете гарнизоны Кодебека, Арфлера и Дьеппа, которые я заменю другими частями, погрузите их на шесть кораблей и по прибытии на место отдадите в распоряжение моего брата, ожидающего от меня обещанной помощи.

— Пожалуйте письменные полномочия, государь, — сказал Жуаез.

— А с каких это пор, — ответил король, — вы перестали действовать согласно своей адмиральской власти?

— Я имею лишь одно право — повиноваться, государь, и стараюсь, насколько возможно, избегать ответственности.

— Хорошо, господин герцог, письменные полномочия вы получите у себя дома перед отъездом.

— Когда именно, государь?

— Через час.

Жуаез почтительно поклонился и направился к двери. Сердце короля чуть не разорвалось от огорчения.

— Как! — сказал он. — Вы не сочли даже нужным проститься! Вы не слишком вежливы, господин адмирал.

— Соблаговолите извинить меня, государь, — пробормотал Жуаез, — но я еще худший придворный, чем моряк! Насколько я понимаю, вы сожалеете, ваше величество, обо всем, что изволили для меня сделать.

И он вышел, с силой хлопнув дверью.

— Вот как относятся ко мне те, для кого я столько сделал! — вскричал король. — Ах, Жуаез, неблагодарный Жуаез!

— Может быть, ты позовешь его обратно? — спросил Шико, подходя к кровати. — В кои веки проявил силу воли и уже раскаиваешься!

— Ты очень мило рассуждаешь! — ответил король. — Неужели, по-твоему, приятно выйти в море осенью, в ветер и дождь? Интересно, что бы ты сделал на его месте, черствый человек?

— Это зависит от тебя одного, великий король!

— Значит, если бы я послал тебя куда-нибудь, как Жуаеза, ты бы согласился?

— Не только согласился бы, но я прошу тебя, умоляю тебя послать меня куда-нибудь.

— Ты бы поехал в Наварру?

— Да хоть к черту на рога, великий король!

— Ты что, потешаешься надо мной, шут?

— Государь, если при жизни я был не слишком весел, то, клянусь вам, после смерти стал еще грустнее.

— Но ведь только что ты отказался уехать из Парижа.

— Милостивый мой повелитель, я был неправ, решительно неправ и раскаиваюсь в этом.

— Ничего не понимаю, — сказал король.

— Я, Генрих, человек осторожный, у которого с господином Майеном игра не кончена и счеты не сведены. Если он меня разыщет в Париже, то пожелает начать все сызнова. Славный господин де Майен — игрок преотчаянный!

— Так что же?

— Он сделает ловкий ход, и меня пырнут ножом.

— Ну, я Шико знаю: он в долгу не останется.

— Ты прав, я его так пырну, что он подохнет.

— Тем лучше: игра окончится.

— Тем хуже, черт побери, тем хуже! Семейка его поднимет ужасающий шум, на тебя напустится вся лига, и в одно прекрасное утро ты мне скажешь: «Шико, друг мой, извини, но я вынужден тебя колесовать».

— Я так скажу?

— Не только скажешь, но, хуже того, сделаешь, великий король. Я же предпочитаю, чтобы дело обернулось иначе, понимаешь? Поэтому я поеду в Наварру, если тебе благоугодно меня послать.

— Разумеется, мне благоугодно.

— Жду приказаний, всемилостивейший повелитель.

И Шико, приняв ту же позу, что Жуаез, застыл в ожидании.

— Но ты даже не знаешь, придется ли поручение тебе по вкусу, — сказал король.

— Раз я прошу, чтобы ты мне его дал…

— Видишь ли, Шико, — сказал Генрих, — я намерен поссорить Марго с ее мужем.

— Разделять, чтобы властвовать? — переспросил Шико. — Делай как знаешь, великий государь. Я посол, только и всего. Лишь бы личность моя была неприкосновенна… Вот на этом, сам понимаешь, я настаиваю.

— Но в конце-то концов, — сказал Генрих, — надо же тебе знать, что говорить моему зятю?

— Я? Говорить? Нет, нет и нет!

— Как так нет, нет и нет?

— Я поеду, куда ты пожелаешь, но говорить ничего не стану.

— Значит, ты отказываешься?

— Говорить я отказываюсь, но письмо возьму. Кто передает поручение на словах, всегда несет большую ответственность. С того, кто вручает письмо, меньше спрашивают.

— Хорошо, я дам тебе письмо. Это вполне соответствует моему замыслу.

— Как все замечательно получается! Давай же мне письмо.

И Шико протянул руку.

— Не воображай, пожалуйста, что такое письмо можно написать в один миг. Его надо сочинить, обдумать, взвесить!

— Отлично: взвешивай, обдумывай, сочиняй. Завтра рано утром я заеду за ним или пришлю кого-нибудь.

— А почему бы тебе не провести здесь ночь?

— Здесь?

— Да, в своем кресле.

— Ну нет! С этим покончено. В Лувре я больше не ночую. Привидение — и вдруг спит в кресле. Это же чистейшая нелепость!

— Но ведь должен же ты знать мои намерения в отношении Марго и ее мужа! — вскричал король. — Ты гасконец. При Наваррском дворе мое письмо наделает шуму. Тебя станут расспрашивать — надо, чтобы ты мог отвечать. Черт побери! Ты же будешь моим послом. Я не хочу, чтоб у тебя был глупый вид.

— Боже мой, — произнес Шико, пожимая плечами, — до чего ты несообразителен, великий король! Как! Ты воображаешь, что я повезу какое-то письмо за двести пятьдесят лье, не зная, что в нем написано? Будь спокоен, черт возьми! За первым углом, под первым же деревом я вскрою твое письмо. Лет десять ты шлешь послов во все концы света и совсем их не знаешь. Отдохни душой и телом, а я возвращаюсь в свое убежище.

— А где твое убежище?

— На кладбище невинных мучеников, великий государь.

Генрих взглянул на Шико с удивлением, не покидавшим его в течение двух часов, что они беседовали.

— Ты этого не ожидал, правда? — сказал Шико, беря свой плащ и шляпу. — Вот что значит вступить в сношения с существом из загробного мира! Договорились: завтра жди меня самого или моего посланца.

— Но надо, чтобы у твоего посланца был какой-нибудь пароль.

— Отлично: если я сам приду, все будет в порядке, если придет мой посланец, то от имени Тени.

И с этими словами он исчез так незаметно, что суеверный Генрих остался в недоумении: а может быть, и вправду не живой человек, а бесплотная тень выскользнула за дверь опочивальни?

XVI. Как и по каким причинам умер Шико

Да не посетуют на нас те из читателей, которые по своей склонности к чудесному поверили бы, что мы возымели дерзость ввести в это повествование призрак, — Шико был поистине существом из плоти и крови. Высказав под видом насмешек и шуток всю ту правду, которую ему хотелось довести до сведения короля, он покинул дворец.

Вот как сложилась его судьба.

Храбрый и беспечный, он тем не менее весьма дорожил жизнью, которая забавляла его, как забавляет она все избранные натуры. В этом мире одни дураки скучают и ждут развлечений на том свете.

Однако после забавы, о которой нами было упомянуто, он решил, что покровительство короля вряд ли спасет от мщения со стороны господина де Майена. Со свойственным ему философическим практицизмом он полагал, что, если уж в этой мире что-то свершилось, возврата к прежнему быть не может, а потому никакие трибуналы короля Франции не зачинят ничтожнейшей прорехи, сделанной в его куртке кинжалом господина де Майена.

Итак, Шико принял решение, как человек, которому к тому же надоела роль шута, ибо он стремится играть вполне серьезную роль, надоело то фамильярное обращение короля, грозившее по тем временам верной гибелью.

Он начал с того, что постарался, насколько возможно, увеличить расстояние между своей шкурой и шпагой господина де Майена и отправился в Бон с тройной целью: покинуть Париж, обнять своего друга Горанфло и попробовать прославленного вина разлива 1550 года.

Осушив несколько сот бутылок этого вина и поглотив двадцать два тома, составлявших монастырскую библиотеку, откуда приор и почерпнул латинское изречение: «Bonum vinum laetificat cor homini»,[27] Шико почувствовал великую тяжесть на желудке и великую пустоту в голове.

«Можно, конечно, постричься в монахи, — подумал он. — Ряса навсегда скроет меня от глаз господина де Майена, но, клянусь всеми чертями, есть же, кроме этого способа, и другие. Поразмыслим. В некоей латинской книжке — правда, не из библиотеки Горанфло — я прочитал: «Quaere et invenies».[28]

Шико стал размышлять, и вот что пришло ему на ум.

Для того времени мысль эта была довольно новая.

Он доверился Горанфло и попросил его написать королю; письмо продиктовал он сам.

Горанфло, хоть это и далось ему нелегко, написал, что Шико нашел приют у него в монастыре, что, вынужденный расстаться со своим повелителем, когда тот помирился с господином де Майеном, он с горя захворал, попытался бороться с болезнью, но горе оказалось сильнее и в конце концов несчастный скончался.

Со своей стороны и Шико послал королю письмо.

Письмо это, датированное 1580 годом, было разделено на пять абзацев.

Предполагалось, что между первым и последним абзацем протекло по меньшей мере пять дней и что каждый из них свидетельствовал о дальнейшем развитии болезни.

Первый был начертан и подписан рукою довольно твердой.

Во втором почерк был неуверенный и подпись неразборчива.

Под третьим стояло «Шик»…

Под четвертым — «Ши»…

И, наконец, под пятым — «III» и клякса.

Эта клякса, поставленная умирающим, произвела на короля самое тягостное впечатление.

В ответ на послание Горанфло и на прощальные строки Шико король собственноручно написал:

Господин настоятель, поручаю вам совершить в каком-нибудь святом и поэтическом месте погребение бедного Шико, о котором я скорблю всей душой, ибо он был не только преданным моим другом, но и дворянином довольно хорошего происхождения, хотя и не ведал своей родословной дальше прапрадеда.

На могиле его вы посадите цветы и выберете для нее солнечный уголок: будучи южанином, он очень любил солнце. Что касается вас, чью скорбь я разделяю всей душой, то вы покинете Бонскую обитель. Мне слишком нужны здесь, в Париже, преданные люди и добрые клирики, чтобы я держал вас в отдалении. Поэтому я назначаю вас приором аббатства Святого Иакова, расположенного в Париже у Сент-Антуанских ворот: наш, бедный друг очень любил этот квартал.

Благосклонно расположенный к вам Генрих — с просьбой не забывать его в ваших святых молитвах.

Легко представить себе, как расширились от изумления глаза приора при получении этого послания, целиком написанного королевской рукой, как восхитился он изобретательностью Шико и как стремительно бросился навстречу ожидающим его почестям.

Все свершилось согласно желанию короля, как и Шико.

Вязанка терновника, аллегорически представлявшая тело умершего, была погребена в некоем солнечном уголке, среди цветов, под пышной виноградной лозой. Затем символически погребенный Шико помог Горанфло перебраться в Париж.

Дон Модест Горанфло с великой пышностью водворился в монастыре Святого Иакова.

Шико под покровом ночи пробрался в Париж.

У ворот Бюсси он за триста экю приобрел домик. Когда ему хотелось проведать Горанфло, он пользовался одной из трех дорог: самой короткой — через город, самой поэтической — по берегу реки и, наконец, той, что шла вдоль крепостных стен Парижа и была наиболее безопасной.

Но мечтатель Шико почти всегда выбирал прибрежную дорогу. В то время Сена еще не была закована в камень, волны, как говорит поэт, лобзали ее пологие берега, и жители Ситэ не раз могли видеть при лунном свете высокий силуэт Шико.

Устроившись на новом месте и переменив имя, Шико позаботился также об изменении внешности. Звался он, как мы уже знаем, Робером Брике и при ходьбе стал горбиться. Вдобавок прошло лет пять-шесть, для него довольно тревожных, и он почти облысел, так что его прежняя черная курчавая шевелюра отступила, словно море во время отлива, от лба к затылку.

Ко всему этому, как мы уже говорили, он изощрился в свойственном древним мимам искусстве изменять выражение лица.

Вот почему Шико даже при ярком свете становился, если ему не лень было потрудиться, настоящим Робером Брике, то есть человеком, у которого рот растянут до ушей, нос доходит до подбородка, а глаза ужасающим образом косят.

Кроме того, он прибегал еще к одной предосторожности — ни с кем не завязывал близкого знакомства.

Итак, Робер Брике зажил отшельником, и такая жизнь пришлась ему по вкусу. Единственным его развлечением было ходить в гости к Горанфло и попивать с ним вдвоем знаменитое вино 1550 года, которое достойный приор позаботился вывезти из бонских погребов.

Однако переменам подвержены не только выдающиеся личности, но и существа заурядные: изменился также Горанфло, хотя и не физически.

Он понял, что человек, раньше управлявший его судьбами, зависит теперь от того, насколько ему, Горанфло, заблагорассудится держать язык за зубами.

Шико, приходивший обедать в аббатство, показался ему пешкой, и с этой минуты Горанфло возымел чрезмерно высокое мнение о себе и недостаточно высокое о Шико.

Шико не оскорбился этой переменой в приятеле. Король Генрих приучил его ко всему, и Шико приобрел философический взгляд на вещи.

Он стал внимательно следить за своим поведением — вот и все.

Вместо того чтобы появляться в аббатстве каждые два дня, он стал приходить сперва раз в неделю, потом раз в две недели и, наконец, раз в месяц.

Горанфло был так полон собой, что этого даже не заметил.

Шико потихоньку смеялся над неблагодарностью Горанфло и, по своему обыкновению, чесал себе нос и подбородок.

«Вода и время, — думал он, — две могущественнейшие силы: одна точит камень, другая подтачивает самолюбие. Подождем».

И он стал ждать.

Пока длилось это ожидание, произошли рассказанные нами события, в которых он усмотрел предвестие великих политических бурь.

Генриху III, которого он продолжал любить, даже будучи покойником, грозили, по его мнению, новые опасности. Он решил явиться к королю в виде призрака и предостеречь его от грядущих бед…

Теперь, когда все, что в нашем повествовании могло показаться непонятным, разъяснилось, мы, если читатель не возражает, присоединимся к Шико, выходящему из Лувра, и последуем за ним до его домика у перекрестка Бюсси.

XVII. Серенада

От Лувра до перекрестка Бюсси было недалеко. Шико спустился на бугор и сел в ожидавшую его лодочку, в которой он был единственным рулевым и гребцом. «Как странно… — думал он, работая веслом и глядя на окно королевской спальни, где, несмотря на поздний час, еще горел свет. — Как странно, столько прошло лет, а Генрих не изменился: на лице у него и на сердце появилось несколько новых морщин — и только… Тот же ум, неустойчивый и благородный, своенравный и поэтический; та же себялюбивая душа, вечно требующая больше, чем ей могут дать. И при всем этом — несчастный, страждущий король, самый печальный человек в своем королевстве. Поистине никто лучше меня не познал это странное смешение развращенности и раскаяния, безбожия и суеверия, как никто лучше не изучил Лувр с его коридорами, где прошло столько королевских любимцев на пути к могиле, изгнанию или забвению, и никто, кроме меня, не умеет играть этой короной без всякой опасности для себя».

У Шико вырвался вздох, скорее философический, чем грустный, и он сильнее налег на весла.

«Между прочим, король даже не упомянул о деньгах на дорогу, — подумал он, — такое доверие делает мне честь, ибо доказывает, что он по-прежнему считает меня другом».

И Шико, по своему обыкновению, тихонько засмеялся. Потом он в последний раз взмахнул веслами, и лодка врезалась в песчаный берег.

Шико привязал лодку ему одному известным способом, что в те патриархальные (по сравнению с нашими) времена обеспечивало ее сохранность, и направился к своему дому, расположенному на расстоянии двух мушкетных выстрелов от реки.

Свернув на улицу Августинцев, он с крайним изумлением услышал звуки инструментов и голоса певцов.

«Свадьба здесь, что ли? — подумал он. — Черт возьми! Мне осталось каких-нибудь пять часов сна, а теперь всю ночь глаз не сомкнешь!»

Подойдя ближе, он увидел отблески пламени в окнах редких домов своей улицы: то пылали факелы в руках пажей и лакеев, тогда как двадцать четыре музыканта под управлением исступленно жестикулирующего итальянца с каким-то неистовством играли на виолах, псалтерионах, цитрах, трехструнных скрипках, трубах и барабанах.

Вся эта армия нарушителей тишины расположилась в отменном порядке перед домом, в котором Шико не без удивления узнал свое собственное жилище.

С минуту он недоуменно глядел на выстроившихся музыкантов и слушал весь этот грохот.

Затем, хлопнув себя по ляжкам, Шико вскричал:

— Здесь явно какая-то ошибка! Не может быть, чтобы такой шум подняли ради меня.

Подойдя ближе, он смешался с любопытными и, внимательно осмотревшись, убедился, что никто из музыкантов и факелоносцев не занимался ни домом напротив, ни соседними домами.

«Может быть, в меня влюбилась какая-нибудь принцесса?» — подумал Шико.

Однако предположение это, сколь лестным оно ни было, видимо, не показалось ему убедительным.

Он повернулся к дому, стоявшему напротив. В окнах третьего этажа, не имевших ставен, порою отражались отсветы пламени, но оттуда не выглядывало ни одно человеческое лицо.

— Ну и крепко же спят там, черт побери! — прошептал Шико. — От такой вакханалии пробудился бы даже мертвец!

Между тем оркестр продолжал играть свои «симфонии», словно он исполнял их перед собранием королей и императоров.

— Простите, друг мой, — обратился наконец Шико к одному из факельщиков, — не могли бы вы мне сказать, для кого предназначена вся эта музыка?

— Вон для этого буржуа, — ответил слуга, указывая на дом Робера Брике.

«Для меня, — подумал опять Шико, — действительно для меня».

Он пробрался сквозь толпу, чтобы прочесть разгадку по гербу, изображенному на рукавах и груди пажей. Однако все они были одеты в какие-то серые балахоны.

— Чей вы, друг мой? — спросил Шико у одного тамбуринщика.

— Того буржуа, который тут живет, — ответил тамбуринщик, указывая своей палочкой на жилище Робера Брике.

«Ого, — сказал про себя Шико, — они не только для меня играют, они даже мне принадлежат. Чем дальше, тем лучше».

Изобразив на лице свою самую сложную гримасу, Шико принялся расталкивать пажей, лакеев и музыкантов, дабы пробраться к двери своего дома, что ему удалось не без труда. Хорошо видимый при ярком свете факелов, он вынул из кармана ключ, открыл дверь, вошел, закрыл за собою дверь и запер ее на засов.

Затем он вынес на балкон стул с кожаным сиденьем, устроился поудобнее и сделал вид, что не замечает смеха, встретившего его появление.

— Господа, вы не ошиблись, ваши трели, каденции и рулады в самом деле предназначены мне? — спросил он.

— Вы метр Робер Брике? — обратился к нему дирижер оркестра.

— Я, собственной персоной.

— В таком случае, мы в вашем распоряжении, сударь, — ответил итальянец и поднял свою палочку, что вызвало новый шквал мелодий.

«Решительно ничего не понимаю», — подумал Шико, пытливо разглядывая толпу и соседние дома. Их обитатели стояли у окон, на пороге или же высыпали на улицу.

Окна и двери «Меча гордого рыцаря» были заняты метром Фурнишоном, его женой, а также чадами и домочадцами Сорока пяти.

Лишь дом напротив был сумрачен и нем, как могила.

Шико все еще искал решения этой таинственной загадки, как вдруг ему почудилось, что под навесом своего дома он видит человека, закутанного в темный плащ, в черной шляпе с красным пером, с длинной шпагой на боку; человек этот, думая, что никто его не замечает, пожирал глазами дом напротив.

Время от времени дирижер покидал свой пост, подходил к этому человеку и тихонько переговаривался с ним.

Шико сразу догадался, что тут-то и заключена разгадка происходящего и что под этой черной шляпой скрыто лицо знатного человека.

Внезапно на углу улицы показался всадник в сопровождении двух верховых слуг, которые принялись энергично разгонять ударами хлыста любопытных, обступивших оркестр.

— Господин де Жуаез! — прошептал Шико, узнавший во всаднике главного адмирала Франции, которому по приказу короля пришлось обуться в сапоги со шпорами.

Любопытные разбежались, оркестр смолк.

Всадник подъехал к дворянину, прятавшемуся под навесом.

— Ну как, Анри, — спросил он, — что нового?

— Ничего, брат, ничего.

— Она не появлялась?

— Ни она, ни кто-либо из жильцов того дома.

— А ведь задумано было очень тонко, — сказал уязвленный Жуаез. — Она могла, нисколько себя не компрометируя, поступить, как все эти люди, и послушать музыку, игравшую для ее соседа.

Анри покачал головой.

— Сразу видно, что ты не знаешь ее, брат.

— Знаю, отлично знаю. То есть я вообще знаю женщин, и, так как она входит в их число, отчаиваться нечего. Надо только, чтобы этот буржуа каждый вечер получал серенаду.

— Тогда она переберется в другое место!

— Почему, если ты все время будешь оставаться в те ни? А буржуа что-нибудь говорил по поводу оказанной ему любезности?

— Он обратился с расспросами к оркестру. Да вот, слышишь, брат, он опять начинает говорить.

И действительно, Брике, решив во что бы то ни стало выяснить, в чем дело, снова обратился к дирижеру.

— Замолчите вы там, наверху! — раздраженно крикнул Анри. — Серенаду вы, черт возьми, получили — говорить больше не о чем, сидите спокойно.

— Я бы все-таки хотел знать, кому предназначалась эта серенада? — ответил Шико с самым любопытным видом.

— Вашей дочери, болван.

— Простите, сударь, но дочери у меня нет.

— Значит, жене.

— Я, слава тебе господи, не женат!

— Тогда лично вам, и если вы не зайдете обратно в дом…

И Жуаез, переходя от слов к делу, направил своего коня прямо к балкону Шико.

— Оставь ты беднягу, брат, — сказал дю Бушаж. — Влолне естественно, что все это показалось ему странным..

— Нечему тут удивляться, черт побери! Вдобавок, учинив потасовку, мы привлечем кого-нибудь к окнам того дома. Давай поколотим буржуа, подожжем его жилище, но будем действовать!

— Молю тебя, брат, — произнес Анри, — не надо привлекать внимание этой женщины. Мы побеждены и должны покориться.

Врике не упустил ни одного слова из этого разговора, который ярким светом озарил его еще смутные догадки. Зная нрав того, кто на него разгневался, он мысленно подготовился к обороне.

Но Жуаез не стал настаивать на своем. Он отпустил пажей, слуг, музыкантов и маэстро.

Затем, отведя брата в сторону, сказал:

— Я просто в отчаянии. Все против нас.

— Что ты хочешь сказать?

— У меня нет времени помочь тебе.

— Да, вижу, ты в дорожном платье, сперва я этого не заметил.

— Сегодня ночью я уезжаю в Антверпен по поручению короля.

— Боже мой!

— Поедем вместе, умоляю тебя.

— Ты велишь мне ехать, брат? — спросил он, бледнея.

— Я только прошу, дю Бушаж.

— Спасибо, брат.

Жуаез пожал плечами.

— Пожимай плечами сколько хочешь, Жуаез. Но пойми: если бы у меня отняли возможность проводить ночи на этой улице, если бы я не мог смотреть на это окно…

— Ну?

— Я бы умер.

— Безумец!

— Пойми, брат: там мое сердце, — сказал Анри, протягивая руку к дому, — там моя жизнь. Как ты можешь требовать, чтобы я остался в живых, когда вырываешь из груди моей сердце!

Герцог, покусывая свой тонкий ус, скрестил руки на груди с гневом, к которому примешивалась жалость. Подумав немного, он сказал:

— А если отец попросит тебя, Анри, принять Мирона — он не просто врач, он мыслитель…

— Я отвечу отцу, что вовсе не болен, что голова у меня в порядке, что Мирон не излечивает от любви.

— Остается принять твою точку зрения. Но зачем я, в сущности, тревожусь? Эта дама — всего-навсего женщина, ты настойчив. Когда я возвращусь, ты уже будешь напевать радостнее и веселее, чем когда-либо!

— Да, да, милый брат, — ответил юноша, пожимая ему руки. — Я излечусь, буду счастлив, весел. Спасибо тебе за дружбу, спасибо! Это мое лучшее сокровище.

Несмотря на свое кажущееся легкомыслие, Жуаез был глубоко тронут.

— Пойдем, — сказал он.

Факелы погасли, музыканты взвалили на спину инструменты, пажи двинулись в путь.

— Ступай, ступай, я следую за тобой, — сказал дю Бушаж: ему жаль было расставаться с этой улицей.

— Понимаю, — сказал Жуаез, — последнее прости окну. Ну так простись и со мной; Анри!

Анри обхватил брата за шею, нагнувшегося, чтобы поцеловать его.

— Нет, — возразил он, — я провожу тебя до городских ворот.

Анн подъехал к музыкантам и слугам, которые остановились шагах в ста от них.

— Вы нам больше не нужны, — сказал он. — Ждите новых приказаний.

Болтовня музыкантов и смех пажей замерли в отдалении. Замерли и последние жалобные звуки, исторгнутые у лютен и виол рукой, случайно задевшей струны.

Анри бросил последний взгляд на дом и, медленно, беспрестанно оборачиваясь, последовал за братом, который ехал, предшествуемый двумя слугами.

Увидев, что оба молодых человека и музыканты удалились, Робер Брике решил, что если эта сцена должна иметь развязку, развязка эта скоро наступит.

Поэтому он шумно ушел с балкона и закрыл окно.

Несколько любопытных еще оставались на улицах. Но минут через десять разошлись и они.

За это время Робер Брике успел вылезти на крышу своего жилища, обнесенную на фламандский манер зубчатой оградой, и, спрятавшись за одним из этих зубцов, вперил взор в окна противоположного дома.

Как только прекратился шум, затихли инструменты, голоса, шаги и все вошло в обычную колею, одно из верхних окон этого странного дома отворилось, и чья-то голова осторожно высунулась наружу.

— Никого больше нет, — прошептал мужской голос, — опасность миновала. Верно, какая-нибудь мистификация по адресу нашего соседа. Можете выйти из своего укрытия, сударыня, и вернуться к себе.

Говоривший закрыл окно, выбил из кремня искру, зажег лампу и кому-то протянул ее.

Шико изо всех сил напряг зрение. Но, увидев бледное, благородное лицо женщины, принявшей лампу, и уловив ласковые, грустные взгляды, которыми обменялись слуга и госпожа, он побледнел и ледяная дрожь пробежала по его телу.

Молодая женщина — ей было не больше двадцати четырех лет — спустилась по лестнице в сопровождении слуги.

— Граф дю Бушаж, смелый, красивый юноша, влюбленный безумец, передай же свой девиз брату! — прошептал Шико, проводя рукой по лбу, словно для того, чтобы отогнать какое-то страшное видение. — Ты никогда больше не произнесешь слова «hilariter», хотя и обещал стать радостным, веселым, петь песни.

Шико вернулся к себе с омраченным челом и сел в темном углу спальни, поддавшись наваждению скорби, которая исходила от соседнего дома; можно было подумать, что он вспомнил нечто ужасное, погрузился в какую-то кровавую бездну.

XVIII. Казна Шико

Шико провел ночь, грезя в кресле.

Он именно грезил, ибо осаждали его не столько мысли, сколько видения.

Он жил в мире, оставленном далеко позади и населенном тенями знаменитых людей и прелестных женщин. Как бы озаренные взором бледной обитательницы таинственного дома, проходили они одна за другой — и за ними тянулась цепь воспоминаний, радостных или ужасных.

Возвращаясь из Лувра, Шико сетовал, что ему не придется уснуть, но теперь он даже и не подумал лечь.

Когда же рассвет заглянул к нему в окно, он мысленно произнес:

«Время призраков миновало — пора подумать о живых».

Он встал, опоясался своей длинной шпагой, набросил на плечи темно-красный плащ из плотной шерстяной ткани и со стоической твердостью мудреца обследовал свою казну и подошвы своих башмаков.

Последние показались Шико вполне пригодными для путешествия. Что касается казны, то ей следовало уделить особое внимание.

Поэтому мы сделаем небольшое отступление и расскажем читателю о казне Шико.

Человек, как известно, весьма изобретательный, Шико выдолбил часть главной балки, проходившей через весь его дом: она содействовала и украшению жилища, ибо была пестро раскрашена, и его прочности, ибо имела не менее восемнадцати дюймов в диаметре.

Устроив в этой балке тайник в полтора фута длиной и шириной в шесть дюймов, он сложил туда свою казну — тысячу экю золотом.

Вот какой расчет произвел при этом Шико.

«Я трачу ежедневно, — сказал он себе, — двадцатую часть одного экю: значит, денег мне хватит на двадцать тысяч дней. Надо, однако, учесть, что к старости расходы увеличиваются, ибо недостаток жизненных сил приходится восполнять жизненными удобствами. В общем, здесь на двадцать пять — тридцать лет жизни, этого, слава богу, вполне достаточно!»

Произведя вместе с Шико этот расчет, мы убедимся, что он был одним из состоятельнейших рантье города Парижа. Уверенность в будущем наполняла его некоторой гордостью.

Шико вовсе не был скуп и долгое время даже отличался мотовством, но к нищете он испытывал отвращение, ибо знал, что она свинцовой тяжестью давит на плечи и сгибает даже самых сильных.

И потому, заглянув в это утро в свое казнохранилище, он подумал:

«Клянусь честью, время сейчас суровое и не располагает к щедрости! С Генрихом мне стесняться не приходится. Даже эта тысяча экю досталась мне не от него, а от дядюшки, обещавшего оставить мне в шесть раз больше. Если бы сейчас была еще ночь, я пошел бы к королю и взял у него сотню золотых монет. Но уже рассвело, и я вынужден рассчитывать только на себя… и на Горанфло».

При мысли о том, что деньги нужно выудить у Горанфло, достойный друг приора улыбнулся.

«Это не сделало бы чести метру Горанфло, обязанному мне своим благополучием, — продолжал свои размышления Шико, — если бы он отказал в золоте приятелю, уезжающему по делам короля. Правда, Горанфло изменился. Зато Робер Брике — по-прежнему Шико. Однако я еще под покровом ночи должен был явиться к королю за письмом, знаменитым письмом, которое должно зажечь пожар при Наваррском дворе. А сейчас уже светло. Но я придумал, как получить его. Итак, вперед!»

Шико заложил тайник доской, прибил ее четырьмя гвоздями, закрыл плитой и сверху засыпал все пылью. Уже собираясь уходить, он еще раз оглядел комнату, в которой прожил много счастливых дней.

Затем он окинул взглядом дом напротив.

«Впрочем, — подумал он, — эти черти Жуаезы способны в одну прекрасную ночь поджечь мой особнячок, чтобы хоть на мгновение привлечь к окну незримую даму… Эге! Но если они сожгут дом, то моя тысяча экю превратится в золотой слиток! Благоразумнее всего было бы зарыть деньги в землю. Да не стоит: если Жуаезы сожгут мой дом, король возместит мне убытки».

Шико запер входную дверь и тут заметил слугу неизвестной дамы, который сидел у окна, полагая, по-видимому, что так рано утром никто его не увидит.

Как мы уже говорили, человек этот был совершенно изуродован раной, нанесенной ему в левый висок, причем шрам захватил даже часть щеки.

Кроме того, одна бровь, сместившаяся благодаря силе удара, почти «овеем скрывала левый глаз, ушедший глубоко в орбиту.

Но — странная вещь! — при облысевшем лбе и седеющей бороде у него был очень живой взгляд, а другая щека, неповрежденная, казалась юношески гладкой.

При виде Робера Брике, спускавшегося со ступенек крыльца, он прикрыл голову капюшоном.

— Сосед! — крикнул Шико. — Из-за вчерашнего шума дом мне опостылел. Я на несколько недель еду в свое поместье. Не будете ли вы так любезны время от времени поглядывать в эту сторону?

— Хорошо, сударь, — ответил незнакомец, — охотно это сделаю.

— А если обнаружите воров…

— У меня есть хороший аркебуз, сударь, будьте покойны.

— Благодарю. Однако, сосед, я хотел бы попросить еще об одной услуге.

— Пожалуйста.

Шико сделал вид, будто измеряет взглядом расстояние, отделяющее его от собеседника.

— Кричать о таких вещах мне не хотелось бы, дорогой сосед, — сказал он.

— Хорошо, я спущусь к вам, — ответил неизвестный.

Шико подошел поближе к дому и услышал за дверью приближающиеся шаги, потом дверь отворилась, и он очутился лицом к лицу со своим соседом.

На этот раз тот совсем закрыл лицо капюшоном.

— Сегодня утром что-то холодно, — заметил он, желая объяснить принятую им предосторожность.

— Ледяной ветер, сосед, — ответил Шико, нарочно стараясь не глядеть на своего собеседника, чтобы не смущать его.

— Я вас слушаю, сударь.

— Так вот, — сказал Шико, — я уезжаю.

— Вы уже изволили мне это сообщить.

— Помню, помню. Но дома я оставил деньги.

— Напрасно, сударь, напрасно. Возьмите их с собой.

— Ни в коем случае. Человеку недостает легкости и решимости, когда в дороге он пытается спасти не только свою жизнь, но и кошелек. Поэтому я и оставил деньги. Правда, они хорошо запрятаны, так хорошо, что за них можно опасаться только в случае пожара. Если это произойдет, прошу вас, как соседа, проследите, когда загорится толстая балка: видите, там, справа, конец ее выступает наружу в виде головы дракона. Проследите, прошу вас, и пошарьте в пепле.

— Право же, сударь, — с явным неудовольствием ответил незнакомец, — ваша просьба довольно стеснительна. Делать такие признания подобает близкому другу, а не незнакомцу, которого вы и знать-то не можете.

При этих словах он пристально вглядывался в лицо Шико, расплывшееся в приторно любезной улыбке.

— Что правда, то правда, — ответил тот, — я вас не знаю, но я доверяю впечатлению, которое вы на меня произвели: по-моему, у вас лицо честного человека.

— Однако же, сударь, поймите, какую вы возлагаете на меня ответственность. Вполне возможно, что музыка, которой нас угощали вчера вечером, надоест и моей госпоже и мы отсюда выедем.

— Ну что ж, — ответил Шико, — тут уж ничего не поделаешь, и я не буду на вас в претензии, сосед.

— Спасибо за доверие, проявленное к незнакомому вам бедняку, — сказал с поклоном слуга. — Постараюсь оправдать его.

И, попрощавшись с Шико, он возвратился к себе.

Шико, со своей стороны, любезно раскланялся. Когда дверь за незнакомцем закрылась, он прошептал:

— Бедный молодой человек! Вот кто настоящий призрак. А ведь я знал его таким веселым, жизнерадостным, красивым!

XIX. Аббатство Святого Иакова

Аббатство, которое король пожаловал Горанфло в награду за верную службу, было расположено по ту сторону Сент-Антуанских ворот, в расстоянии каких-нибудь двух мушкетных выстрелов.

В те времена часть города, примыкавшая к Сент-Антуанским воротам, усиленно посещалась знатью, ибо король часто ездил в Венсенский замок, тогда еще называвшийся Венсецским лесом. Придворные вечно сновали по этой дороге, и она до известной степени соответствовала тому, чем в настоящее время являются Елисейские поля.

Читатель согласится, что аббатство, гордо возвышавшееся справа от Венсенской дороги, было отлично расположено.

Оно состояло из четырехугольного здания, огромного, обсаженного деревьями внутреннего двора, сада, огорода, жилых домов и многочисленных служебных построек, придававших монастырю вид небольшого селения.

Двести монахов ордена Святого Иакова жили в кельях, расположенных в глубине двора.

Подобно городу, которому вечно грозит осада, аббатство обеспечивалось всем необходимым благодаря приписанным к нему угодьям.

На тучных пастбищах монастыря паслось стадо, неизменно состоящее из пятидесяти быков и девяноста девяти баранов: то ли по традиции, то ли по писаному канону, монашеские ордена не могли иметь собственности, исчисляющейся сотнями.

В особом строении, целом дворце, помещалось девяносто девять свиней, которых с любовным, вернее, самолюбивым рвением пестовал колбасник, выбранный самим доном Модестом.

О кухнях, погребе и говорить не приходится.

Фруктовый сад аббатства давал несравненные персики, абрикосы и виноград; кроме того, из этих плодов вырабатывались прекрасные консервы и сухое варенье.

Что касается винного погреба, то Горанфло сам наполнил его, опустошив все погреба Бургони. Ибо он сам был подлинным знатоком, а знатоки утверждают, что единственное настоящее вино — это бургундское.

В этом аббатстве, истинном раю тунеядцев и обжор, в роскошных апартаментах второго этажа с балконом, выходившим на большую дорогу, видим мы Горанфло, приобретшего достоинство и важность, которые привычка к благоденствию придает даже самым заурядным лицам.

В своей белоснежной рясе, в черной накидке, наброшенной на мощные плечи, он не так подвижен, как был в серой рясе простого монаха, но зато более величествен.

Ладонь его, широкая, словно баранья лопатка, лежит на томе in quarto,[29] совершенно скрывая его; две толстые ноги покоятся на грелке, а руки уже недостаточно длинны, чтобы сойтись на животе.

Утро. Только что пробило половина восьмого. Настоятель встал последним, воспользовавшись правилом, по которому начальник может спать на час больше других монахов. Но он продолжает дремать в глубоком покойном кресле, мягком, словно перина.

Обстановка комнаты, где отдыхает достойный аббат, более напоминает обиталище богатого мирянина, чем духовного лица. Стол с изогнутыми ножками, покрытый богатой скатертью, прекрасные картины на религиозные сюжеты, драгоценные сосуды для богослужения и для стола, пышные занавеси венецианской парчи, более великолепные, нежели самые дорогие новые ткани, — вот некоторые черты той роскоши, обладателем которой дон Модест Горанфло стал по милости бога, короля и в особенности Шико.

Итак, настоятель дремал в кресле, и солнечный свет, проникший, как обычно, в опочивальню, серебрил алые и перламутровые краски на лице Спящего.

Дверь тихонько отворилась, и в комнату вошли два монаха.

Первый был человек тридцати — тридцати пяти лет, нервный, худой, бледный, с гордой посадкой головы. Его соколиные глаза метали повелительные взгляды, а когда он опускал веки, под ними отчетливо выступали темные круги.

Монаха этого звали брат Борроме. Он уже три недели являлся казначеем монастыря.

Второй монах был юноша лет семнадцати-восемнадцати, с живыми черными глазами, смелым выражением лица и острым подбородком. Роста он был небольшого, но хорошо сложен.

— Настоятель еще спит, брат Борроме, — сказал молоденький монах. — Разбудить его?

— Ни в коем случае, брат Жак, — ответил казначей.

— Жаль, что наш настоятель любит поспать, — продолжал юный монах, — мы бы уже нынче утром могли испробовать оружие. Заметили вы, какие там есть прекрасные кирасы и аркебузы?

— Тише, брат мой! Вас могут услышать.

— Вот беда! — продолжал монашек, топнув ногой. — Сегодня чудесная погода, как отлично мы провели бы учение, брат казначей!

— Надо подождать, дитя мое, — произнес брат Борроме с напускным смирением, которому противоречил огонь, горевший в его глазах.

— Но почему вы не прикажете хотя бы раздать оружие? — все так же горячо возразил Жак.

— Я? Приказывать?..

— Да, вы.

— Я ничем не распоряжаюсь, — продолжал Борроме, приняв сокрушенный вид. — Вот хозяин!

— В кресле… спит… когда все уже бодрствуют, — сказал Жак, и в тоне его звучало раздражение, а его умный, проницательный взгляд, казалось, проникал в самое сердце брата Борроме.

— Надо уважать его сан и покой, — произнес Борроме, выходя на середину комнаты, но при этом он сделал такое неловкое движение, что опрокинул небольшую скамейку.

Хотя ковер заглушил шум, дон Модест все же вздрогнул и пробудился.

— Кто тут? — вскричал он дрожащим голосом заснувшего на посту и внезапно разбуженного часового.

— Сеньор аббат, — сказал брат Борроме, — простите, если мы нарушили ваши благочестивые размышления, но я пришел за приказаниями.

— А, доброе утро, брат Борроме, — сказал Горанфло, слегка кивнув головой. Несколько секунд он молчал, как видно напрягая память, затем, поморгав глазами, спросил: — За какими приказаниями?

— Относительно оружия и доспехов.

— Оружия? Доспехов? — переспросил Горанфло.

— Конечно. Ваша милость велели мне доставить оружие и доспехи.

— Я? — повторил до крайности изумленный дон Модест. — Велел я?.. А когда это было?

— Неделю назад.

— А… Но для чего нам оружие?

— Вы сказали, сеньор аббат, — я повторяю собственные ваши слова, — вы сказали: «Брат Борроме, хорошо бы раздобыть оружие и раздать его всей монашеской братии: гимнастические упражнения развивают силу телесную, как благочестивые устремления укрепляют силу духа».

— Я это говорил?.. — спросил Горанфло.

— Да, преподобный отец. Я же, недостойный, но послушный монах, поторопился исполнить ваше повеление и доставил оружие.

— Странное дело, — пробормотал Горанфло, — ничего не помню.

— Вы даже добавили, ваше преподобие, латинское изречение: Militat spiritu, militat gladio.[30]

— Что? — вскричал дон Модест, изумленно выпучив глаза. — Изречение?

— У меня память неплохая, досточтимый отец, — ответил Борроме, скромно опуская веки.

— Если я так сказал, — продолжал Горанфло, — значит, у меня были на то основания, брат Борроме. И правда, я всегда придерживался мнения, что надо развивать тело. Еще будучи простым монахом, я боролся и словом и мечом. «Militat spiritu, militat gladio». Отлично, брат Борроме. Как видно, сам господь осенил меня.

— Итак, я выполню ваш приказ до конца, преподобный отец, — сказал Борроме, удаляясь вместе с братом Жаком, который радостно тянул его за рясу.

— Ступайте, — величественно произнес Горанфло.

— Я совсем забыл… — сказал, возвращаясь, брат Борроме.

— Что?

— В приемной дожидается один из друзей вашей милости; он хочет с вами поговорить.

— Как его зовут?

— Метр Робер Брике.

— Метр Робер Брике, — продолжал Горанфло, — не друг мне, брат Борроме, а просто знакомый.

— Вы его не примете, ваше преподобие?

— Приму, приму, — рассеянно произнес Горанфло. — Этот человек меня развлекает.

Брат Борроме еще раз поклонился и вышел.

Через пять минут дверь опять отворилась, и появился Шико.

XX. Два друга

Дон Модест продолжал сидеть в той же блаженно расслабленной позе.

Шико прошел через всю комнату и приблизился к нему.

Дон Модест лишь соблаговолил слегка наклонить голову.

Шико, очевидно, ни в малейшей степени не удивило безразличие аббата.

— Здравствуйте, господин настоятель, — сказал он.

— Ах, это вы! — произнес Горанфло. — Видимо, воскресли?

— А вы считали меня умершим, господин аббат?

— Да ведь вас совсем не было видно.

— Я был занят.

— А!

Шико знал, что Горанфло скуп на слова, пока его не разогреют две-три бутылки старого бургундского. Так как час был ранний и Горанфло, по всей вероятности, еще не закусывал, Шико подвинул к очагу глубокое кресло и молча устроился в нем, положив ноги на каминную решетку и откинувшись на мягкую спинку.

— Вы позавтракаете со мной, господин Брике? — спросил дон Модест.

— Может быть, сеньор аббат.

— Не взыщите, господин Брике, если я не смогу уделить вам столько времени, сколько хотел бы.

— Человек, стоящий, подобно вам, выше многих, может поступать, как ему заблагорассудится, господин аббат, — ответил Шико, улыбнувшись, как умел улыбаться он один.

Дон Модест, прищурившись, взглянул на Шико.

Насмехался ли Шико или говорил серьезно, разобрать было невозможно. Шико встал.

— Куда вы, господин Брике? — спросил Горанфло.

— Собираюсь уходить.

— Вы же сказали, что позавтракаете со мной?

— Я этого не говорил.

— Простите, но я вас пригласил.

— А я ответил: может быть. «Может быть» не значит «да».

— Вы сердитесь?

Шико рассмеялся.

— Сержусь? — переспросил он. — А на что мне сердиться? На то, что вы наглец и невежда? О, дорогой сеньор настоятель, я вас слишком давно знаю, чтобы сердиться на ваши мелкие недостатки.

Как громом пораженный этим выпадом, Горанфло застыл с открытым ртом.

— Прощайте, господин настоятель.

— О, не уходите!

— Я не могу откладывать поездки.

— Вы уезжаете?

— Мне дано поручение.

— Кем?

— Королем.

У Горанфло голова пошла кругом.

— Поручение, — вымолвил он, — поручение от короля… Вы, значит, снова с ним виделись?

— Конечно.

— Как же он вас встретил?

— Восторженно. Он-то помнит друзей, хоть и король.

— Поручение от короля, — пролепетал Горанфло, — а я-то наглец, невежда, грубиян…

— Прощайте, — повторил Шико.

Горанфло даже привстал с кресла и своей широкой дланью задержал уходящего, который, надо признаться, довольно охотно подчинился насилию.

— Послушайте, признаюсь — я неправ. Заботы…

— Вот как!

— Будьте же снисходительны к человеку, занятому столь трудными делами! Ведь это аббатство — целое государство! Подумайте, под моим началом двести душ; я эконом, архитектор, управитель, и ко всему у меня имеются еще духовные обязанности.

— Да, правда, это слишком тяжкое бремя для недостойного служителя божия!

— Ну вот, теперь вы иронизируете, — сказал Горанфло. — Господин Брике, неужто вы утратили христианское милосердие?

— А разве оно у меня было?

— Сдается мне, что тут и не без зависти с вашей стороны; остерегайтесь: зависть — великий грех.

— Зависть с моей стороны? А кому мне завидовать, скажите на милость?

— Гм, вы думаете: «Настоятель дон Модест Горанфло все время идет вверх, движется по восходящей лестнице…»

— А я движусь по нисходящей, не так ли? — насмешливо спросил Шико.

— Это из-за вашего ложного положения, господин Брике.

— Господин настоятель, а вы помните евангельское изречение?

— Какое?

— «Низведу гордых и вознесу смиренных».

— Подумаешь! — сказал Горанфло.

— Вот тебе на! Он берет под сомнение слово божие, еретик! — воскликнул Шико, всплескивая руками.

— Еретик?! — повторил Горанфло. — Это гугеноты — еретики.

— Ну, значит, схизматик![31]

— Что вы хотите сказать, господин Брике? Право, не понимаю.

— Ничего не хочу сказать. Я уезжаю и пришел с вами проститься. Посему прощайте, сеньор дон Модест.

— Вы не покинете меня таким образом?

— Покину, черт побери!

— Вы?

— Да, я.

— Мой друг?

— В величии друзей забывают.

— Шико!

— Я теперь не Шико, вы же сами меня этим попрекнули.

— Я? Когда же?

— Когда упомянули о моем ложном положении.

— «Попрекнул»! Как вы сегодня выражаетесь! — И настоятель опустил свою большую голову, так что все три его подбородка слились воедино.

Шико искоса наблюдал за ним: Горанфло даже слегка побледнел.

— Прощайте и не взыщите за сказанную вам в лицо правду.

И он направился к выходу.

— Говорите все, что пожелаете, господин Шико, но не смотрите на меня таким взглядом!.. И, во всяком случае, нельзя уйти не позавтракав, черт побери! Это вредно!

Шико решил сразу завоевать все позиции.

— Нет, не хочу! — сказал он. — Здесь очень плохо кормят.

Все прочие нападки Горанфло сносил мужественно. Эти слова его доконали.

— У меня плохо кормят? — пробормотал он в полной растерянности.

— На мой вкус, во всяком случае, — сказал Шико.

— Последний раз, когда вы завтракали, еда была плохая?

— Да, — решительно сказал Шико.

— Но чем, скажите на милость!

— Свиные котлеты гнуснейшим образом подгорели.

— О!

— Фаршированные свиные ушки не хрустели на зубах.

— О!

— Каплун с рисом не имел никакого вкуса.

— Боже праведный!

— Раковый суп был чересчур жирен!

— Шико! Шико! — промолвил дон Модест тоном, каким умирающий Цезарь воззвал к своему убийце: «Брут! Брут!..»

— Да к тому же у вас нет для меня времени.

— У меня?

— Вы мне сказали, что заняты. Говорили вы это, да или нет? Не хватает еще, чтобы вы стали лгуном.

— Дело можно отложить. Ко мне должна прийти одна просительница.

— Ну так и принимайте ее.

— Я не приму ее, хотя это, видимо, очень важная дама. Я буду принимать только вас, дорогой господин Шико. Эта знатная особа хочет у меня исповедаться и прислала мне сто бутылок сицилийского вина. Так вот, если вы потребуете, я откажу ей, велю передать, чтобы она искала другого духовника.

— Вы это сделаете?

— Ради того, чтобы вы со мной позавтракали, господин Шико, и я мог загладить свою вину перед вами.

— Вина эта проистекает от вашей чудовищной гордости, дон Модест.

— Я смирюсь духом, друг мой.

— От вашей беспечности и лени.

— Шико, Шико, с завтрашнего же дня я начну умерщвлять плоть, командуя упражнениями монахов.

— Какими упражнениями? — спросил Шико, вытаращив глаза.

— Боевыми.

— Вы будете обучать монахов военному делу?

— Да.

— А кому пришла в голову эта мысль?

— Кажется, мне самому, — сказал Горанфло.

— Вам? Быть этого не может!

— Но это так, и я уже отдал распоряжение брату Борроме.

— Кто это брат Борроме?

— Казначей.

— У тебя появился казначей, которого я не знаю, ничтожество ты этакое?

— Он попал сюда после вашего последнего посещения.

— А откуда он взялся?

— Мне рекомендовал его монсеньер кардинал де Гиз.

— Лично?

— Письмом, дорогой господин Шико, письмом.

— Не тот ли это, похожий на коршуна монах, который доложил о моем приходе?

— Он самый.

— Ого! — вырвалось у Шико. — Какими же качествами обладает этот казначей, получивший столь горячую рекомендацию кардинала де Гиза?

— Он считает, как сам Пифагор.

— С ним-то вы и порешили заняться военным обучением монахов?

— Да, друг мой.

— А для чего?

— Чтобы вооружить их.

— Долой гордыню, нераскаявшийся грешник! Гордыня — смертный грех: не вам пришла в голову эта мысль.

— Мне или ему, я уж, право, не помню. Нет, нет, определенно мне; кажется, я даже произнес весьма подходящее латинское изречение.

Шико подошел поближе к настоятелю.

— Латинское изречение!.. Вам, дорогой аббат, — сказал он, — не припомните ли вы его?

— «Militat spiritu…»

— «Militat spiritu, militat gladio».

— Точно, точно! — восторженно вскричал дон Модест.

— Ну, ну, — сказал Шико, — невозможно извиняться более чистосердечно, чем вы, дон Модест. Я вас прощаю.

— О! — умиленно произнес Горанфло.

— Вы по-прежнему мой друг, мой истинный друг.

Горанфло смахнул слезу.

— Давайте же позавтракаем; я буду снисходителен к вашим яствам.

— Послушайте! — воскликнул Горанфло вне себя от радости. — Я велю брату повару, чтобы он накормил нас по-царски, иначе будет посажен в карцер.

— Отлично, отлично, — сказал Шико, — вы же здесь хозяин, дорогой мой настоятель.

— И мы разопьем несколько бутылочек, полученных от моей новой духовной дочери.

— Я помогу вам добрым советом.

— Дайте я обниму вас, Шико.

— Не задушите меня… Лучше побеседуем.

XXI. Собутыльники

Горанфло не замедлил отдать нужные распоряжения.

Если достойный настоятель и двигался, как он утверждал, по восходящей линии, то это относилось главным образом к развитию в аббатстве кулинарного искусства.

Дон Модест вызвал повара, брата Эузеба, каковой и предстал не столько перед своим духовным начальником, сколько перед строгим судьей.

— Брат Эузеб, — суровым тоном произнес Горанфло, — прислушайтесь к тому, что вам скажет мой друг, господин Робер Брике. Вы, говорят, пренебрегаете своими обязанностями. Я слышал о серьезных погрешностях в вашем последнем раковом супе, о роковой небрежности в приготовлении свиных ушей… Берегитесь, брат Эузеб, берегитесь: коготок увяз — всей птичке пропасть.

Монах, то бледнея, то краснея, пробормотал какие-то извинения, которые, однако, не были приняты во внимание.

— Довольно! — сказал Горанфло.

Брат Эузеб умолк.

— Что у вас сегодня на завтрак? — спросил достопочтенный настоятель.

— Яичница с петушиными гребешками.

— Еще что?

— Фаршированные шампиньоны.

— Еще?

— Раки под соусом мадера.

— Мелочь все это, мелочь. Назовите что-нибудь более основательное, да поскорее.

— Можно подать окорок, начиненный фисташками.

Шико презрительно фыркнул.

— Простите, — робко вмешался Эузеб, — он сварен в хересе и нашпигован говядиной.

Горанфло бросил на Шико робкий взгляд.

— Недурно, правда, господин Брике? — спросил он.

Шико жестом показал, что доволен, хотя и не совсем.

— А что у вас еще есть? — спросил Горанфло.

— Можно приготовить отличного угря.

— К черту угря! — сказал Шико.

— Полагаю, господин Брике, — продолжал брат Эузеб, понемногу смелея, — что вы не раскаетесь, если отведаете моего угря.

— А как вы его приготовили?

— Да, как вы его приготовили? — повторил настоятель.

— Снял с него кожу, опустил в анчоусовое масло, обвалял в мелко истолченных сухарях, затем десять секунд подержал на огне. После чего я буду иметь честь подать его к столу.

— А соус?

— Да, а соус?

— Соус из оливкового масла, лимонного сока и горчицы.

— Отлично, — сказал Шико.

Брат Эузеб облегченно вздохнул.

— Теперь не хватает сладкого, — справедливо заметил Горанфло.

— Я изобрету десерт, который сеньору настоятелю придется по вкусу.

— Хорошо, полагаюсь на вас, — сказал Горанфло. — Покажите, что вы достойны моего доверия.

Эузеб поклонился.

— Я могу идти? — спросил он.

Настоятель взглянул на Шико.

— Пусть уходит, — сказал Шико.

— Идите и пришлите мне брата ключаря.

Брат ключарь сменил брата Эузеба и получил указания столь же обстоятельные и точные.

Через десять минут сотрапезники уже сидели друг против друга за столом, накрытым тонкой льняной скатертью.

Стол, рассчитанный человек на шесть, был сплошь заставлен — столько всевозможных бутылок с разнообразными наклейками принес брат ключарь.

Эузеб, строго придерживаясь установленного меню, прислал из кухни яичницу, раков и грибы, наполнившие комнату ароматом лучшего сливочного масла, тимьяна и мадеры.

Изголодавшийся Шико набросился на еду.

Настоятель начал есть с видом человека, сомневающегося в самом себе, в своем поваре и сотрапезнике.

Но через несколько минут уже сам Горанфло жадно поглощал пищу, а Шико наблюдал за ним.

Начали с рейнского, перешли к бургундскому 1550 года, пригубили «сен-перре» и, наконец, занялись вином, присланным новой духовной дочерью настоятеля.

— Ну, что вы скажете? — спросил Горанфло, который сделал три глотка, но не решался выразить свое мнение.

— Бархатистое, легкое, — ответил Шико. — А как зовут вашу новую духовную дочь?

— Не знаю.

— Как, не знаете даже ее имени?

— Ей-богу же, нет: мы сносились через посланцев.

Шико опустил веки, словно смакуя вино. На самом деле он размышлял.

— Итак, — сказал он через минут десять, — я имею честь трапезовать в обществе полководца?

— Бог мой, да!

— Как, вы вздыхаете?

— Это будет очень утомительно.

— Разумеется, зато прекрасно, почетно.

— У меня и так много забот. Позавчера, например, пришлось отменить одно блюдо за ужином.

— Отменить блюдо? Почему?

— Потому что монахи нашли недостаточным то блюдо, которое подают в пятницу на третье, — варенье из бургундского винограда.

— Подумайте-ка — «недостаточным»!.. А по какой причине?

— Они заявили, что все еще голодны, и потребовали дополнительно что-нибудь постное — чирка, омара или хорошую рыбу. Как вам нравится такое обжорство?

— Ну, а если монахи были голодны?

— В чем же их тогда заслуга? — спросил брат Модест. — Всякий может хорошо работать, если при этом ест досыта. Черт возьми! Надо умерщвлять плоть во славу божию, — продолжал достойный аббат, кладя себе на тарелку огромные ломти окорока.

— Пейте, Модест, пейте, — сказал Шико, — не то вы подавитесь, любезный друг, вы же побагровели.

— От возмущения, — ответил настоятель, осушая стакан, в который входило не менее полупинты.

И тут, несмотря на протесты Шико, Горанфло затянул свою любимую песенку:

Осла ты с привязи спустил,

Бутылку новую открыл —

Осел копытом звонко бьет,

Вино веселое течет.

Но самый жар и самый пыл,

Когда монах на воле пьет.

Вовек никто б не ощутил

В своей душе подобных сил!

— Да замолчи ты, несчастный! — сказал Шико. — Если невзначай зайдет брат Борроме, он бог знает что подумает.

— Если бы зашел брат Борроме, он стал бы петь вместе с нами.

— Вряд ли.

— А я тебе говорю.

— Молчи и отвечай на мои вопросы.

— Ну говори.

— Да ты меня все время перебиваешь, пьяница!

— Я пьяница?..

— Послушай, от этих воинских учений твой монастырь превратится в настоящую казарму.

— Да, друг мой, правильно сказано — в настоящую казарму, в казарму настоящую. Еще в прошлый четверг… Кажется, в четверг?.. Да, в четверг… Подожди, я уж не помню — четверг или нет?..

— Четверг или пятница — неважно.

— Правильно говоришь. Важен самый факт, верно? Так вот, в четверг или пятницу я обнаружил в коридоре двух послушников, которые бились на саблях, а с ними были два секунданта, тоже желавших сразиться друг с другом.

— Что же ты сделал?

— Я велел принести плетку, чтобы отстегать послушников, которые тотчас же удрали. Но Борроме…

— Так что же Борроме?..

— Борроме догнал их и так обработал плеткой, что бедняги до сих пор лежат.

— Хотел бы я обследовать их лопатки, чтобы оценить силу руки брата Борроме, — заметил Шико.

— Единственные лопатки, которые стоит обследовать, — бараньи. Съешьте лучше абрикосового варенья.

— Да нет же, ей-богу! Я и так задыхаюсь.

— Тогда выпей.

— Нет, нет, мне придется идти пешком.

— Ну и мне придется командовать, однако я пью!

— О, это дело другое… Чтобы давать команду, требуется лишь сила легких.

— Ну, еще стаканчик, всего один стаканчик пищеварительного ликера, секрет которого знает только брат Эузеб.

— Согласен.

— Он чудесно действует: как ни наешься за обедом, Через два часа снова хочется есть.

— Какой замечательный рецепт для бедняков! Знаете, будь я королем, я велел бы обезглавить вашего Эузеба: от его ликера во всем королевстве может возникнуть голод… Ого! А это что такое?

— Начинается учение, — сказал Горанфло.

Действительно, со двора донесся гул голосов и лязг оружия.

— Без начальника? — заметил Шико. — Солдаты у вас не очень-то дисциплинированные.

— Без меня? Нет! — сказал Горанфло. — Да и к тому же это невозможно, понимаешь? Ведь командую-то я, учу-то я! А вот и доказательство: ко мне за приказанием идет брат Борроме.

И правда, в тот же миг показался Борроме, устремивший на Шико быстрый взгляд, подобный предательской парфянской стреле.

«Ого! — подумал Шико. — Напрасно ты на меня так посмотрел: это тебя выдает».

— Сеньор настоятель, — сказал Борроме, — пора начинать осмотр оружия и доспехов; мы ждем только вас.

— Доспехов! Ого! — прошептал Шико. — Одну минутку, я пойду с вами.

И он вскочил с места.

— Вы будете присутствовать на учении, — произнес Горанфло, поднимаясь, словно мраморная глыба, у которой выросли ноги. — Дайте мне руку, друг мой, вы увидите замечательные упражнения.

— Должен подтвердить, что сеньор настоятель — прекрасный тактик, — вставил Борроме, вглядываясь в невозмутимое лицо Шико.

— Дон Модест человек во всех отношениях выдающийся, — ответил с поклоном Шико.

Про себя он подумал:

«Ну, мой дорогой орленок, не дремли, не то этот коршун выщиплет тебе перья!»

XXII. Брат Борроме

Когда Шико, поддерживая достопочтенного настоятеля, спустился по парадной лестнице во двор, он увидел, что аббатство весьма напоминает огромную, полную кипучей деятельности казарму.

Монахи, разделенные на два отряда по сто человек в каждом, стояли с алебардами, пиками и мушкетами и ждали, словно солдаты, появления своего командира.

Человек пятьдесят, из числа наиболее сильных и ревностных, были в касках или шлемах, на поясах у них висели длинные шпаги. Иные, горделиво красуясь в выпуклых кирасах, с явным удовольствием постукивали по ним железными перчатками.

Брат Борроме взял из рук послушника каску и надел ее быстрым и точным движением какого-нибудь рейтара или ландскнехта. Пока он прилаживал каску, Шико, казалось, глаз не мог от нее оторвать. Более того, он даже подошел к казначею и провел рукой по металлической поверхности.

— Замечательный у вас шлемик, брат Борроме, — сказал он. — Где вы приобрели такую каску, дорогой настоятель?

Горанфло не мог говорить, ибо в это время его облачали в сверкающую кирасу: по размерам она вполне подошла бы Фарнезскому Геркулесу,[32] но жирным телесам достойного настоятеля в ней было порядком тесно.

— Не затягивайте! — кричал Горанфло. — Черт побери, я задохнусь, я совсем лишусь голоса! Довольно! Довольно!

— Вы, кажется, спрашивали у преподобного отца настоятеля, — сказал Борроме, — где он приобрел мою каску?

— Я спросил это у достопочтенного аббата, а не у вас, — продолжал Шико, — ибо полагаю, что у вас в монастыре, как и в других обителях, все делается лишь по приказу настоятеля.

— Разумеется, — сказал Горанфло, — все здесь зависит от моей воли. Что вы спрашиваете, милейший господин Брике?

— Я спрашиваю у брата Борроме, не знает ли он, откуда взялась эта каска?

— Она была в партии оружия, закупленной преподобным отцом настоятелем для монастыря.

— Мною? — переспросил Горанфло.

— Ваша милость, конечно, изволите помнить, что велели доставить сюда каски и кирасы. Ваше приказание и было выполнено.

— Правда, правда, — подтвердил Горанфло.

«Черти полосатые! — заметил про себя Шико. — Моя каска, видно, очень привязана к своему хозяину: я сам снес ее во дворец Гизов, а она, словно заблудившаяся собачонка, разыскала меня и в монастыре Святого Иакова!»

Тут по жесту брата Борроме монахи выстроились, и наступила тишина.

Шико уселся на скамейку, чтобы с удобством наблюдать за учением.

Горанфло продолжал стоять, крепко упершись ногами в землю.

— Смирно! — шепнул брат Борроме.

Дон Модест выхватил из ножен огромную шпагу и, взмахнув ею, крикнул мощным басом:

— Смирно!

— Ваше преподобие, пожалуй, устанете, подавая команду, — заметил тогда с кроткой предупредительностью брат Борроме. — Нынче утром ваше преподобие себя неважно чувствовали. Если вам угодно позаботиться о драгоценном своем здоровье, я мог бы провести учение.

— Хорошо, согласен, — ответил дон Модест. — И правда, мне что-то не по себе — задыхаюсь. Командуйте вы.

Борроме поклонился и встал перед строем.

— Какой усердный слуга! — сказал Шико. — Этот малый — просто жемчужина. Уверен, что он постоянно выручает тебя.

— О да. Он покорен мне, как раб. Я все время корю его за излишнюю предупредительность… Но смирение — совсем не раболепство, — наставительно добавил Горанфло.

— Так что тебе, по правде говоря, нечего делать, и ты можешь почивать сном праведника: за тебя бодрствует брат Борроме.

— Ну да, бог ты мой!..

— Это мне и нужно было выяснить, — заметил Шико и перенес все свое внимание на брата Борроме.

Зрелище было замечательное. Монастырский казначей выпрямился в своих доспехах, словно вставший на дыбы боевой конь. Глаза его метали молнии, сильная рука делала такие искусные выпады шпагой, что казалось, мастер своего дела фехтует перед взводом солдат.

Каждый раз, когда Борроме показывал какое-нибудь упражнение, Горанфло повторял его жесты, добавляя при этом:

— Борроме прав. Переложите оружие в другую руку, крепче держите пику, чтобы ее острие приходилось на уровне глаз… Да подтянитесь же, ради святого Георгия! Тверже ногу! Равнение налево — то же, что и равнение направо, с той только разницей, что все делается наоборот.

— Клянусь честью, — сказал Шико, — ты ловко умеешь обучать!

— Да, да, — ответил Горанфло, поглаживая свой тройной подбородок, — я довольно хорошо разбираюсь в упражнениях.

— В лице Борроме у тебя очень способный ученик.

— Он отлично схватывает мои указания. Исключительно умный малый.

Монахи упражнялись в военном беге — маневре, весьма распространенном в то время, — бились на шпагах, кололи пиками и перешли, наконец, к огневому бою.

Тут настоятель сказал Шико:

— Сейчас ты увидишь моего маленького Жака.

— А кто это?

— Славный паренек, которого я хотел взять для личных услуг, — у него спокойная повадка, но рука сильная, и живой он, как ртуть.

— Вот как! Где же этот прелестный мальчик?

— Подожди, подожди, я тебе его покажу. Да вон там, видишь: тот, что собирается стрелять из мушкета.

— И хорошо он стреляет?

— Так, что в ста шагах не промахнется по ноблю с розой.[33]

— Этот малый будет лихо служить мессу! Но, кажется, теперь моя очередь сказать: подожди, подожди!..

— Что такое? Ты знаешь юного Жака?

— Я? Да ни в малейшей степени.

— Но сперва тебе показалось, что ты его узнаешь?

— Да, мне показалось, но я ошибся — это не он.

Мы вынуждены признаться, что на этот раз слова Шико не вполне соответствовали истине. У него была изумительная память на лица: увидев однажды человека, он уже не забывал его.

Маленький Жак действительно заряжал тяжелый мушкет длиной с него самого; затем он гордо занял позицию в ста шагах от мишени и, отставив правую ногу, прицелился с чисто военной тщательностью.

Раздался выстрел, и пуля попала в середину мишени под восторженные рукоплескания монахов.

— Ей-богу же, отлично! — сказал Шико. — Да и мальчик красив собой.

— Спасибо, сударь, — отозвался Жак, и на бледных щеках его вспыхнул радостный румянец.

— Ты ловко владеешь ружьем, мальчуган, — продолжал Шико.

— Стараюсь научиться, сударь, — сказал Жак.

С этими словами, отложив ружье, монашек взял пику и сделал мулине,[34] по мнению Шико безукоризненно. Шико снова принялся расточать похвалы.

— Особенно хорошо владеет он шпагой, — сказал дон Модест. — Знатоки ставят его очень высоко. И правда, у этого парня ноги железные, кисти рук — точно сталь, и упражняется он с утра до вечера.

— Любопытно бы поглядеть, — заметил Шико.

— Дело в том, — сказал казначей, — что здесь никто, кроме меня, не может с ним состязаться. У вас-то есть навык?

— Я всего-навсего жалкий горожанин, — ответил Шико, качая головой. — В свое время я орудовал рапирой не хуже всякого другого. Но теперь ноги у меня дрожат, в руке нет уверенности, да и голова уже не та.

— Но вы все же практикуетесь? — спросил Борроме.

— Немножко, — ответил Шико.

Борроме усмехнулся и велел принести рапиры и фехтовальные маски.

Жак, который горел нетерпением под своим холодным и сумрачным обличием, подвернул рясу и крепко уперся сандалиями в песок.

— Право, — сказал Шико, — я не монах и не солдат, к тому же давно не обнажал шпаги… Прошу вас, брат Борроме, дайте урок фехтования брату Жаку… Вы разрешаете, дорогой настоятель?

— Я даже приказываю! — возгласил дон Модест, Ра дуясь, что может вставить свое слово.

Монахи, волнуясь за честь своей корпорации, тесным кольцом окружили ученика и учителя.

— Это так же забавно, как служить вечерню, правда? — шепнул Жак простодушно.

— С тобой согласится любой вояка, — ответил Шико с тем же простодушием.

Противники стали в позицию. Сухой и жилистый Борроме имел преимущество в росте. К тому же он обладал уверенностью и опытом.

Глаза Жака порою загорались огнем, лихорадочный румянец играл на его щеках.

Монашеская личина постепенно спадала с Борроме: с рапирой в руке, увлекшись состязанием в силе и ловкости, он преображался в воина. Каждый удар он сопровождал увещанием, советом, упреком, но зачастую сила, стремительность и пыл Жака торжествовали над качествами учителя, и брат Борроме получал добрый удар прямо в грудь.

Шико пожирал глазами это зрелище и считал удары, наносимые рапирами.

Когда состязание окончилось или, вернее, когда противники сделали передышку, он сказал:

— Жак попал шесть раз, брат Борроме — девять. Для ученика это весьма неплохо, но для учителя — недостаточно.

Из всех присутствующих один Шико заметил молнию, сверкнувшую в глазах Борроме.

«Да он гордец!» — подумал Шико.

— Сударь, — возразил Борроме голосом, которому он с трудом придал слащавые нотки, — бой на рапирах для всех дело нелегкое, а для нас, бедных монахов, и подавно.

— Не в том дело, — сказал Шико, решив оттеснись любезного Борроме на последнюю линию обороны. — Учитель должен быть по меньшей мере вдвое сильнее ученика.

— Ах, господин Брике, — произнес Борроме, бледнея и кусая губы, — вы чересчур требовательны.

«Он еще и гневлив, — подумал Шико. — Это второй смертный грех, а говорят, достаточно одного, чтобы погубить душу. Мне повезло».

Вслух же он сказал:

— Если бы Жак действовал более хладнокровно, полагаю, он сравнялся бы с вами.

— Не думаю, — возразил Борроме.

— А я так уверен в этом.

— Господину Брике следовало бы помериться силами с Жаком, — сказал не без горечи казначей, — тогда ему легче было бы вынести правильное суждение.

— О, я слишком стар! — заметил Шико.

— Зато у вас есть опыт, — сказал Борроме.

«Ты еще и насмехаешься! — подумал Шико. — Погоди, погоди!»

— Не бойтесь, сударь, — продолжал Борроме, — мы будем к вам снисходительны, как предписывает сама церковь.

— Нехристь ты этакий! — прошептал Шико.

— Да ну же, господин Брике, одну только схватку!

— Попробуй, — сказал Горанфло, — что тебе стоит, попробуй!

— Я вам не сделаю больно, сударь, — вмешался Жак, становясь на сторону учителя и желая уязвить его обидчика. — Рука у меня легкая.

— Славный мальчик! — прошептал Шико, устремляя на монашка невыразимый взгляд и безмолвно улыбаясь.

— Что ж, — сказал он, — раз всем этого хочется…

— Браво! — вскричали монахи, предвкушая легкую победу Жака.

— Но предупреждаю вас: не более трех схваток, — отозвался Шико.

— Как вам будет угодно, сударь, — сказал Жак.

Медленно поднявшись со скамейки, на которую он уселся во время разговора, Шико приладил куртку, надел кожаную перчатку и маску — все это с ловкостью черепахи, ловящей мух.

— Если ты дашь парировать ему свои удары, — шепнул Борроме Жаку, — я с тобой больше не фехтую, так и знай.

Жак кивнул и улыбнулся, словно желая сказать: «Не беспокойтесь, учитель».

Шико все так же медленно стал в позицию, ловко скрыв свою силу и искусство.

XXIII. Урок

В том веке, о котором мы повествуем, стремясь не только рассказать о событиях, но также о нравах и обычаях, фехтование было не тем, чем оно стало в наше время.

Шпаги оттачивались с обеих сторон, благодаря чему ими рубили почти так же часто, как и кололи. Вдобавок левой рукой, вооруженной кинжалом, можно было не только обороняться, но и наносить удары: все это приводило к многочисленным ранениям или, скорее, царапинам, которые в серьезном поединке особенно разъяряли бойцов.

Искусство фехтования, занесенное к нам из Италии, сводилось к ряду движений, которые вынуждали бойца постоянно менять место, поэтому из-за малейших неровностей почвы возникали серьезные затруднения.

Нередко можно было видеть, как фехтовальщик вытягивается во весь рост или, наоборот, вбирает голову в плечи, прыгает направо, налево и приседает, упираясь рукой в землю. Одним из первых условий успешного овладения этим искусством были ловкость и быстрота не только руки, но также ног и всего тела.

Казалось, однако, что Шико изучил фехтование не по правилам этой школы. Он словно предугадал современное нам искусство шпаги, все превосходство которого и, в особенности, все изящество состоит в подвижности рук при почти полной неподвижности корпуса.

Ноги его крепко упирались в землю, кисть руки отличалась гибкостью и силой, конец шпаги гнулся, как тростник, но от середины до рукояти она была словно каменная.

Увидев перед собой не человека, а бронзовую статую, у которой двигалась, на первый взгляд, только кисть руки, брат Жак стал порывисто, бурно нападать, но Шико лишь вытягивал руку и выставлял ногу и при малейшей ошибке противника наносил ему удар прямо в грудь, а Жак, багровый от ярости и уязвленного самолюбия, отскакивал назад.

Минут десять мальчик делал все, что мог: он устремлялся вперед, словно леопард, свивался кольцом, как змея, прыгал из стороны в сторону. Но Шико, все так же невозмутимо, выбирал удобный момент и, отклонив рапиру противника, неизменно поражал его в грудь своим грозным оружием.

Брат Борроме бледнел, стараясь подавить досаду.

Наконец Жак в последний раз напал на Шико. Видя, что мальчик нетвердо стоит на ногах, тот оставил открытие, чтобы противник направил в это место всю силу своего удара. Жак не преминул это сделать. Шико так внезапно отпарировал удар, что бедняга потерял равновесие и упал. Шико же, незыблемый как скала, даже не сдвинулся с места.

Брат Борроме до крови искусал себе пальцы.

— Вы скрыли от нас, сударь, что являетесь гением фехтовального искусства, — сказал он.

— Что вы! — удивленно вскричал Горанфло, хотя из вполне понятных дружеских чувств он и разделял торжество приятеля. — Да Брике никогда не практикуется!

— Я всего лишь жалкий буржуа, — сказал Шико, — а не гений фехтовального искусства! Вы смеетесь надо мной, господин казначей!

— Однако же, сударь, — возразил брат Борроме, — если человек владеет шпагой, как вы, он, наверное, без конца работал ею.

— Бог ты мой, сударь, — добродушно ответил Шико, — мне порой приходилось обнажать шпагу. Но, делая это, я никогда не забывал одного обстоятельства.

— Какого?

— Что для человека с обнаженной шпагой в руке гордыня — плохой советчик, а гнев — плохой помощник… Теперь выслушайте меня, братец Жак, — добавил он. — Кисть руки у вас отличная, но с ногами и головой дело обстоит неважно. Подвижности достаточно, но рассудка не хватает. В фехтовальном искусстве имеют значение три вещи: прежде всего голова, затем руки и ноги. Голова помогает защищаться, руки и ноги дают возможность победить. Но, владея и головой, и рукой, и ногами, побеждаешь всегда.

— О сударь, — сказал Жак, — сразитесь с братом Борроме: это будет замечательное зрелище.

Шико хотел пренебрежительно отвергнуть это предложение, но тут ему пришла в голову мысль, что гордец казначей, пожалуй, постарается извлечь выгоду из его отказа.

— Охотно, — сказал он. — Если брат Борроме согласен, я в его распоряжении.

— Нет, сударь, — ответил казначей, — я потерплю поражение. Лучше уж сразу признать это.

— Как он скромен, как мил! — произнес Горанфло.

— Ты ошибаешься, — шепнул ему на ухо беспощадный Шико, — он вне себя, ибо тщеславие его уязвлено. На месте Борроме я на коленях молил бы о таком уроке, какой сейчас получил Жак.

Сказав это, Шико, по своему обыкновению, ссутулился, искривил ноги, сморщил лицо и снова сел на скамью.

Жак подошел к нему — восхищение возобладало у юноши над стыдом поражения.

— Не согласитесь ли вы дать мне уроки, господин Робер? — спросил он. — Сеньор настоятель разрешит… Ведь правда, ваше преподобие?

— Да, дитя мое, — ответил Горанфло, — с удовольствием.

— Я не хочу заступать место, по праву принадлежащее вашему учителю, — молвил Шико, поклонившись Борроме.

— Я не единственный учитель Жака, — сказал тот, — здесь не только я обучаю фехтованию. Не одному мне принадлежит эта честь, пусть же не я один отвечу за поражение.

— А кто же другой преподаватель? — поспешно спросил Шико; он заметил, что Борроме покраснел, опасаясь, что сболтнул лишнее.

— Да нет, никто, — пробормотал он, — никто.

— Как же так? — возразил Шико. — Я отлично слышал, что вы неволили сказать… Кто же ваш другой учитель, Жак?

— Ну да, — вмешался Горанфло, — как зовут того толстячка, которого вы мне представили, Борроме? Он иногда заходит к нам, славный такой и выпивать мастер.

— Не помню его имени, — сказал Борроме.

Добродушный брат Эузеб, с длинным поварским ножом за поясом, глупо вылез вперед.

— А я знаю, как его зовут, — сказал он.

Борроме стал подавать ему знаки, но тот ничего не заметил.

— Это же метр Бюсси-Леклер, — продолжал Эузеб. — Он преподавал фехтование в Брюсселе.

— Вот как! — заметил Шико. — Метр Бюсси-Леклер! Клянусь богом, отличная шпага!

И, произнося эти слова со всем благодушием, на какое он был способен, Шико на лету поймал яростный взгляд, который Борроме метнул на злосчастного Эузеба.

— Скажите, а я и не знал, что его зовут Бюсси-Леклер, мне забыли об этом сообщить, — сказал Горанфло.

— Я не думал, что его имя может иметь для вас значение, ваша милость, — заметил Борроме.

— И правда, — подтвердил Шико, — один учитель или другой — не все ли равно, был бы он хорошим фехтовальщиком.

— И правда, не все ли равно? — подхватил Горанфло. — Был бы он хорошим фехтовальщиком.

С этими словами он направился к лестнице, ведшей в его покои. Монахи с восхищением взирали на своего настоятеля.

Учение было окончено.

У подножия лестницы Жак, к величайшему неудовольствию Борроме, возобновил свою просьбу. Но Шико ответил:

— Преподаватель я плохой, друг мой, а сам научился, размышляя и практикуясь. Делайте, как я, — ясный ум из всего извлечет пользу.

Борроме дал команду, и монахи, построившись, вошли в здание монастыря.

Опираясь на руку Шико, Горанфло величественно поднялся вверх по лестнице.

— Надеюсь, — горделиво произнес он, — про этот дом все скажут, что здесь верно служат королю.

— Еще бы, черт побери, — сказал Шико, — придешь к вам, достопочтенный настоятель, и чего только не увидишь!

— И все это за какой-нибудь месяц, даже меньше того.

— Да, вы сделали больше, чем можно было ожидать, друг мой, и когда я возвращусь, выполнив свою миссию…

— Да, дорогой друг, поговорим о вашей миссии.

— Это тем более уместно, что до отъезда мне надо послать весточку или, вернее, вестника к королю.

— Вестника, дорогой друг? Вы, значит, постоянно сноситесь с королем?

— Да, с ним лично.

— Хотите кого-либо из братии? Для монастыря было бы великой честью, если бы кто-нибудь из наших братьев предстал пред очи короля.

— Разумеется.

— В вашем распоряжении двое из наших лучших ходоков. Но расскажите мне, Шико, каким образом король, считавший вас умершим…

— Я ведь говорил вам: у меня был летаргический сон; пришло время — и я воскрес.

— И вы снова в милости?

— Более чем когда-либо, — сказал Шико.

— Значит, вы сможете рассказать королю обо всем, что мы здесь делаем для его блага?

— Не премину, друг мой, не премину, будьте покойны.

— О, дорогой Шико! — вскричал Горанфло: он уже видел себя епископом.

— Но у меня к вам две просьбы.

— Какие?

— Прежде всего о небольшой сумме денег, которую король вам возвратит.

— Деньги! — вскричал Горанфло, быстро поднявшись с места. — У меня ими полны сундуки!

— Клянусь богом, вам можно позавидовать, — сказал Шико.

— Хотите тысячу экю?

— Да нет же, дорогой друг, это слишком много. Вкусы у меня простые, желания скромные. Звание королевского посланца не вскружило мне голову; я не только не хвалюсь им, я стараюсь его скрыть. Мне достаточно сотни.

— Возьмите. Ну, а вторая просьба?

— Мне нужен оруженосец.

— Оруженосец?

— Да, спутник в дорогу. Я ведь человек компанейский.

— Ах, друг мой, будь я свободен, как в былые времена… — сказал со вздохом Горанфло.

— Да, но вы не свободны.

— Высокое звание налагает узы, — прошептал Горанфло.

— Увы! — произнес Шико. — Всего сразу не охватишь. Не имея возможности, дражайший настоятель, путеществовать в вашем достопочтенном обществе, я удовлетворюсь братцем Жаком.

— Братцем Жаком?

— Да, юноша пришелся мне по вкусу.

— Он в твоем распоряжении, друг мой.

Настоятель позвонил в колокольчик. Тотчас же появился келейник.

— Позовите брата Жака, а также брата, выполняющего поручения в городе…

— Жак, — сказал Горанфло, — даю вам чрезвычайной важности поручение.

— Мне, господин настоятель? — удивленно спросил юноша.

— Да, вы будете сопутствовать господину Роберу Брике в его далеком путешествии.

— О! — восторженно вскричал юный брат. — Путешествовать на вольном воздухе, на свободе!.. Мы каждый день будем фехтовать, правда, господин Робер Брике?

— Да, дитя мое.

— И мне можно взять аркебуз?

— Да.

Жак выбежал из комнаты, издавая радостные крики.

— Что касается поручения, — сказал Горанфло, — то прошу вас, приказывайте… Подите сюда, брат Панург.

— Панург! — прошептал Шико, у которого это имя вызывало не лишенное приятности воспоминание. — Панург!..

XXIV. Духовная дочь Горанфло

Панург тотчас же явился. Со своими маленькими глазками, острым носом и заостренным подбородком он очень напоминал лису.

Шико смотрел на него одно мгновение, но этого было достаточно, чтобы по достоинству оценить монастырского посланца.

Панург смиренно остановился в дверях.

— Подойдите, господин курьер. Знаете вы Лувр? — спросил Шико.

— Да, сударь.

— А известен ли вам в Лувре некий Генрих де Валуа?

— Король?

— Не знаю, действительно ли он король, — сказал Шико, — но так его называют.

— Мне придется иметь дело с королем?

— Именно. Вы его знаете в лицо?

— Хорошо знаю, господин Брике.

— Вы скажете, что вам необходимо с ним поговорить.

— Меня допустят?

— Да, к его камердинеру. Монашеская ряса послужит вам пропуском. Его величество, как вы знаете, отличается набожностью.

— А что я должен сказать камердинеру его величества?

— Вы скажете, что посланы к нему Тенью.

— Какой тенью?

— Любопытство — большой недостаток, брат мой.

— Простите.

— И что вы пришли за письмом.

— Каким письмом?

— Опять?

— Ах да, правда.

— Вы добавите, что Тень будет ожидать письма на Шарантонской дороге.

— И я должен нагнать вас на этой дороге?

— Совершенно верно.

Панург направился к двери и приподнял портьеру — Шико показалось, что за портьерой кто-то подслушивает.

Шико обладал острым умом и тотчас же решил, что там находится брат Борроме.

«А, ты подслушиваешь, — подумал он. — Тем лучше, нарочно буду говорить погромче».

— Значит, дорогой друг, — сказал Горанфло, — король возложил на вас почетную миссию?

— Да, и притом конфиденциальную.

— Политического характера, полагаю.

— Я тоже так полагаю.

— Как, вы не знаете толком, какая миссия на вас возложена?

— Я знаю, что должен отвезти письмо, вот и все.

— Это, верно, государственная тайна?

— Думаю, что да.

— И вы даже не подозреваете, какая?

— Мы ведь одни — не так ли? — и я могу вам сказать все, что думаю.

— Говорите. Я нем как могила.

— Так вот, король решил наконец оказать помощь герцогу Анжуйскому.

— Вот как?

— Да. Сегодня ночью с этой целью должен был выехать господин де Жуаез.

— Ну, а вы, друг мой?

— Я еду в сторону Испании.

— А каким способом?

— Пешком, верхом, в повозке — как придется.

— Жак будет вам приятным спутником. Вы хорошо сделали, что выбрали его, — он, чертенок, владеет латынью.

— Должен признаться, мне он очень понравился.

— Ваше желание — закон, друг мой. Но я думаю, что он будет для вас и отличным помощником в случае какой-нибудь стычки.

— Благодарю, дорогой друг. Мне остается только проститься с вами.

— Прощайте!

— Что вы делаете?

— Намереваюсь дать вам пастырское благословение.

— Ну вот еще, — сказал Шико, — между нами это лишнее.

— Вы правы, — ответил Горанфло, — благословение хорошо для чужих.

И друзья нежно расцеловались.

— Жак! — крикнул настоятель. — Жак!

Между портьерами показалась лисья физиономия Па-нурга.

— Как! Вы еще не уехали? — вскричал Шико.

— Простите, сударь.

— Отправляйтесь скорее, — сказал Горанфло, — господин Брике торопится. Где Жак?

В свою очередь появился брат Борроме со слащавой улыбкой на устах.

— Брат Жак ушел, — сказал он.

— Как ушел? — вскричал Шико.

— Разве вы не просили, сударь, послать кого-нибудь в Лувр?

— Но я послал Панурга, — сказал Горанфло.

— Какой же я дурень! А мне послышалось, что вы поручили это Жаку, — сказал Борроме, хлопнув себя по лбу.

Шико нахмурился. Но раскаяние Борроме было, по-видимому, столь искренним, что упрекать его было бы просто жестоко.

— Придется мне подождать Жака, — сказал Шико.

Борроме поклонился, в свою очередь нахмурившись.

— Кстати, — сказал он, — я забыл доложить сеньору настоятелю — а ведь для этого и поднялся сюда, — что неизвестная дама изволила прибыть и просить у вашего преподобия аудиенции.

Шико навострил уши.

— Она одна? — спросил Горанфло.

— Нет, с пажом.

— Молодая? — спросил Горанфло.

Борроме стыдливо опустил глаза.

«Он ко всему и лицемер», — подумал Шико.

— Друг мой, — обратился Горанфло к мнимому Роберу Брике, — ты сам понимаешь…

— Понимаю, — сказал Шико, — и удаляюсь. Подожду в соседней комнате или во дворе.

— Отлично, любезный друг.

— Отсюда до Лувра далеко, сударь, — заметил Борроме, — и брат Жак может вернуться поздно; к тому же лицо, к которому он послан, не решится доверить важное письмо мальчику.

— Вы поздновато подумали об этом, брат Борроме.

— Бог мой, я же не знал! Если бы мне поручили…

— Хорошо, хорошо, я потихоньку пойду в сторону Шарантона. Посланец, кто бы он ни был, нагонит меня в пути.

И он направился к выходу.

— Не сюда, сударь, простите, — поспешил за ним Борроме, — отсюда должна прийти неизвестная дама, а она не желает ни с кем встречаться.

— Вы правы, — улыбнулся Шико, — я сойду по боковой лестнице.

И он открыл дверь небольшого чулана.

— Дорогу вы знаете? — с беспокойством спросил Борроме.

— Как нельзя лучше.

За чуланом была комната, выходившая на площадку боковой лестницы.

Шико говорил правду: дорогу он знал, но комната была неузнаваема — стены завешаны доспехами и оружием, на столах и консолях сабли, шпаги и пистолеты, все углы забиты мушкетами и аркебузами.

Шико задержался в этом помещении: ему захотелось все хорошенько обдумать.

«От меня прячут Жака, прячут даму, а самого выпроваживают по боковой лестнице. Как хороший стратег, я должен делать обратное тому, к чему меня принуждают. Поэтому я дождусь Жака и займу позицию, которая даст мне возможность увидеть таинственную незнакомку… Ого! Вот здесь в углу валяется прекрасная кольчуга — эластичная, тонкая, отличнейшего закала».

Он поднял кольчугу и залюбовался ею.

«А мне-то как раз нужна такая кольчуга, — сказал он себе. — Она легка, словно полотняная, и слишком узка для настоятеля. Честное слово, можно подумать, что кольчугу изготовили для меня. Позаимствуем же ее у дона Модеста. По возвращении моем он получит ее обратно».

Шико, не теряя времени, сложил кольчугу и спрятал себе под одежду.

Он завязывал последний шнурок куртки, когда на пороге появился брат Борроме.

— Ого! — прошептал Шико. — Опять ты! Но поздновато, друг мой.

Скрестив за спиной свои длинные руки и откинув голову, Шико делает вид, будто любуется трофеями.

— Господин Робер Брике хочет выбрать себе подходящее оружие? — спросил Борроме.

— Я, дорогой друг?.. Боже мой, для чего мне оружие?

— Но вы так хорошо им владеете!

— В теории, любезный брат, в теории. Жалкий буржуа вроде меня ловко действует лишь руками и ногами. Чего ему недостает и всегда будет недоставать — это воинской доблести. Рапира в моей руке сверкает довольно красиво, но вооружите шпагой Жака — и, ей-богу, он заставит меня отступить отсюда до Шарантона.

— Вот как? — удивился Борроме, наполовину убежденный простодушным видом Шико, который к тому же принялся горбиться, кривиться и косить глазом усерднее, чем когда-либо.

— Да мне и дыхания не хватает, — продолжал Шико. — Вы заметили, что я слаб в обороне? Ноги никуда не годятся — это мой главный недостаток.

— Разрешите заметить, сударь, что путешествовать с таким недостатком еще труднее, чем фехтовать.

— А вы знаете, что мне предстоит путешествовать? — небрежно заметил Шико.

— Я слышал это от Панурга, — покраснев, ответил Борроме.

— Вот странно, не припомню, чтобы я говорил об этом Панургу. Но неважно. Скрывать мне нечего. Да, брат мой, я отправляюсь к себе на родину, где у меня есть кое-какое имущество.

— Вы оказываете брату Жаку большую честь, господин Брике.

— Тем, что беру его с собой?

— Да и тем, что даете ему возможность увидеть короля.

— Или камердинера его величества: вероятнее всего, что брат Жак ни с кем другим и не увидится.

— Так вы завсегдатай в Лувре?

— О да, сударь мой. Я поставляю теплые чулки королю и молодым придворным.

— Королю?

— Я имел с ним дело, когда он был всего только герцогом Анжуйским. По возвращении из Польши он вспомнил обо мне и сделал меня придворным поставщиком.

— Это ценнейшее для вас знакомство, господин Брике.

— Знакомство с его величеством?

— Да.

— Не все согласились бы с вами, брат Борроме.

— О, лигисты!

— Теперь все более или менее лигисты.

— Но вы-то, конечно, не лигист?

— А почему вы так думаете?

— Ведь у вас личное знакомство с королем.

— Гм, гм, у меня тоже своя политика, — сказал Шико.

— Да, но ваша политика не расходится с королевской.

— Напрасно вы так полагаете. У нас с ним частенько бывают размолвки.

— Если так, то почему же он возложил на вас какую-то миссию?

— Вы хотите сказать — поручение?

— Миссию или поручение — это несущественно. И для того и для другого требуется доверие.

— Королю важно лишь одно — чтобы у меня был верный глаз.

— Верный глаз?

— Да.

— В делах политических или финансовых?

— Да нет же, верный глаз на ткани.

— Что? — воскликнул ошеломленный Борроме.

— Конечно. Сейчас объясню, в чем дело.

— Слушаю.

— Вы знаете, что король совершил паломничество к богоматери Шартрской?

— Да, молился о ниспослании ему наследника.

— И дал обет поднести Шартрской богоматери такое же одеяние, как у богоматери Толедской, — говорят, это самое красивое и роскошное из всех одеяний пресвятой девы, какие только существуют.

— Так что вы отправляетесь…

— В Толедо, милейший брат Борроме, в Толедо, осмотреть это одеяние и сшить точно такое же.

Борроме, видимо, колебался — верить или не верить словам Шико.

По зрелом размышлении мы должны признать, что он ему не поверил.

— Вы сами понимаете… — продолжал Шико, словно и не догадываясь о том, что происходит в уме брата казначея, — вы сами понимаете, что при таких обстоятельствах мне было бы очень приятно путешествовать в обществе служителей церкви. Но время идет, и брат Жак не замедлит вернуться. Впрочем, не лучше ли будет подождать его вне стен монастыря — например, у Фобенского креста?

— Это было бы действительно лучше, — согласился Борроме.

— Так вы пошлете его ко мне?

— Незамедлительно.

— Благодарю вас, любезный брат Борроме, я в восторге, что с вами познакомился.

Они раскланялись друг с другом. Шико спустился по боковой лестнице. Брат Борроме запер за ним дверь на засов.

«Дело ясное, — подумал Шико, — видимо, им очень важно, чтобы я не увидел этой дамы. Значит, надо ее увидеть».

Дабы осуществить это намерение, Шико вышел из обители Святого Иакова, стараясь, чтобы все его заметили, и направился к Фобенскому кресту по самой середине дороги.

Добравшись до Фобенского креста, он свернул за угол какой-то фермы и, чувствуя, что теперь ему нипочем все аргусы настоятеля, будь у них, как у Борроме, соколиные глаза, спустился в канаву, скрытую живой изгородью, вернулся обратно и, никем не замеченный, проник в густую буковую рощу как раз напротив монастырям.

Это место оказалось прекрасным наблюдательным пунктом. Он сел или, вернее, лег на землю и стал ждать, чтобы брат Жак пришел в монастырь, а дама оттуда вышла.

XXV. В засаде

Шико, как мы знаем, быстро принимал решения.

Итак, он решился ждать, расположившись как можно удобнее.

В чаще молодых буков он проделал отверстие, чтобы видеть всех прохожих, которые могли его заинтересовать.

Но окрестности были безлюдны.

Шико заметил только бедно одетого человека, который с помощью длинной-предлинной заостренной палки что-то измерял на дороге, замощенной иждивением его величества короля Франции.

Шико нечего было делать.

Он крайне обрадовался, что может сосредоточить внимание на этом человеке.

Что он измерял? Для чего? Эти вопросы всецело занимали метра Брике в течение нескольких минут.

К несчастью, когда этот человек, закончив промеры, намеревался поднять голову, более важное открытие привлекло внимание Шико, и он устремил взгляд в другую сторону.

Дверь, выходившая на балкон Горанфло, распахнулась, и глазам наблюдателя предстали достопочтенные округлости дона Модеста, который, выпучив глаза и сияя праздничной улыбкой, любезно вел даму, закутанную в бархатный, обшитый мехом плащ.

«Вот и дама, приехавшая на исповедь, — подумал Шико. — По фигуре и движениям она молода; посмотрим на головку. Так, хорошо, повернитесь немного… Отлично! А вот и ее паж. Тут не может быть никаких сомнений — это Мейнвиль. Да, да, закрученные кверху усы, шпага с чашкой — это он. Но будем трезво рассуждать: если я не ошибся насчет Мейнвиля, то почему бы мне ошибиться насчет госпожи де Монпансье? Ибо эта женщина… ну да, черт побери, эта женщина — герцогиня!»

Легко понять, что с этой минуты Шико перестал обращать внимание на человека, делавшего промеры, и уже не спускал глаз с обеих знатных особ.

Вскоре за ними показалось бледное лицо Борроме, к которому Мейнвиль обратился с каким-то вопросом.

«Черт побери, — подумал Шико, — уж не хочет ли герцогиня, чего доброго, переселиться к дону Модесту, когда у нее в ста шагах отсюда имеется свой дом?»

Но тут Шико насторожился еще больше.

Пока герцогиня беседовала с Горанфло или, вернее, заставляла его болтать, господин де Мейнвиль подал кому-то знак.

Между тем Шико никого не видел, кроме человека, делавшего измерения на дороге.

И действительно, знак был подан именно ему, вследствие чего человек этот приблизился к балкону.

Горанфло продолжал расточать любезности даме, приехавшей на исповедь.

Господин де Мейнвиль что-то сказал на ухо Борроме, и тот сейчас же принялся жестикулировать за спиной у настоятеля. Шико ничего не мог уразуметь, но человек внизу, по-видимому, все отлично понял — он отошел и остановился в другом месте, где, повинуясь новому сигналу Борроме и Мейнвиля, застыл в неподвижности, словно статуя.

По новому знаку брата Борроме этот человек вдруг побежал к воротам аббатства, в то время как господин де Мейнвиль следил за ним с часами в руках.

— Черт возьми! — прошептал Шико. — Все это довольно подозрительно. Задача поставлена нелегкая. Но, как бы она ни была трудна, я, может быть, разрешу ее, если увижу лицо человека, делающего измерения.

В эту минуту человек обернулся, и Шико признал в нем Никола Пулена, чиновника парижского городского суда, того самого, кому он накануне продал свои старые доспехи.

«Да здравствует лига! — подумал он. — Теперь я достаточно видел; если немного пошевелить мозгами, догадаюсь и об остальном».

Между тем балкон опустел. Герцогиня в сопровождении пажа вышла из аббатства и села в крытые носилки, поджидавшие у ворот.

Дон Модест, провожавший их к выходу, без конца отвешивал поклоны.

Герцогиня еще не спускала занавесок, отвечая на любезности настоятеля, когда какой-то монах поравнялся с носилками и устремил внутрь их любопытный взгляд.

В этом монахе Шико узнал брата Жака, который торопливо шел из Лувра и теперь остановился, пораженный красотой госпожи де Монпансье.

«Мне везет, — подумал Шико. — Если бы Жак вернулся раньше, я не увидел бы герцогиню, так как пришлось бы спешить к Фобенскому кресту. А теперь госпожа де Монпансье на моих глазах уезжает. Наступает очередь метра Никола Пулена. С ним я быстро покончу».

В самом деле, герцогиня проехала мимо не замеченного ею Шико и отправилась в Париж; Никола Пулен намеревался последовать за нею.

Ему, как и герцогине, надо было миновать рощицу, где притаился Шико.

Шико следил за ним, как охотник за дичью.

Когда Пулен поравнялся с ним, Шико подал голос:

— Эй, добрый человек, взгляните-ка сюда!

Пулен вздрогнул и повернул голову.

— Вы меня заметили? Отлично! — продолжал Шико. — А теперь сделайте вид, будто ничего не видели, метр Никола… Пулен.

Судейский подскочил, словно лань, услышавшая ружейный выстрел.

— Кто вы такой? — спросил он. — Что вам нужно?

— Я один из ваших недавних друзей. Что мне нужно? Растолковать вам это нелегко.

— Но чего вы желаете? Говорите.

— Чтобы вы спустились в канаву.

— Для чего?

— Узнаете. Сперва спускайтесь.

— Но…

— И садитесь спиной к кустарнику…

— Однако…

— Не глядя в мою сторону, с таким видом, будто вы не подозреваете о моем присутствии.

— Сударь…

— Я требую многого, согласен. Но что поделаешь — метр Робер Брике имеет право быть требовательным.

— Робер Брике! — вскричал Пулен, тотчас же выполняя то, что ему было велено.

— Отлично, присаживайтесь, вот так… Что это мы делаем измерения на Венсенской дороге?

— Я?

— Без всякого сомнения. Впрочем, нет ничего удивительного, если чиновнику городского суда приходится иногда выступать в качестве дорожного смотрителя.

— Верно, — сказал, несколько успокаиваясь, Пулен. — Как видите, я производил измерения.

— Тем более, — продолжал Шико, — что вы работали на глазах у именитейших особ.

— Именитейших особ? Не понимаю.

— Вы не знаете, кто дама и господин, которые стояли там на балконе и только что уехали в Париж?

— Клянусь вам…

— Как же приятно сообщить вам столь замечательную новость! Представьте себе, господин Пулен, что вами, как дорожным смотрителем, любовались госпожа герцогиня де Монпансье и господин граф де Мейнвиль… Пожалуйста, не шевелитесь.

— Сударь, — сказал Никола Пулен, пытаясь протестовать, — ваши слова, ваше обращение…

— Сидите спокойно, дорогой господин Пулен, — продолжал Шико, — иначе придется прибегнуть к крайним мерам.

Пулен вздохнул.

— Ну вот, хорошо, — продолжал Шико. — Итак, поскольку вы работали на глазах у этих особ, вам было бы невыгодно, милостивый государь, чтобы на вас обратила внимание другая весьма именитая особа, а именно — король.

— Король?

— Да, господин Пулен, его величество.

— Господин Брике, сжальтесь.

— Повторяю, дорогой господин Пулен, если вы пошевелитесь, вас ждет смерть. Сидите спокойно, чтобы не случилось беды.

— Но, во имя неба, чего вы от меня хотите?

— Хочу вашего блага. Ведь я же сказал — я вам друг.

— Сударь, — вскричал Никола Пулен в полном отчаянии, — не знаю, право, что я сделал худого его величеству, вам или кому бы то ни было!

— Дорогой господин Пулен, объяснения вы дадите в другом месте — это не мое дело. У меня, видите ли, свои соображения: по-моему, король вряд ли одобрит того судейского чиновника, который повинуется указаниям господина де Мейнвиля. Как знать, может быть, королю не понравится также, что его судейский чиновник в своем ежедневном донесении не отметил, что госпожа де Монпансье и господин Мейнвиль прибыли вчера утром в славный город Париж? Знаете, господин Пулен, одного этого достаточно, чтобы поссорить вас с его величеством.

— Господин Брике, я попросту забыл сообщить об их прибытии, это не преступление, и, конечно, его величество поймет…

— Дорогой господин Пулен, мне кажется, что вы сами себя обманываете. Я гораздо яснее вижу исход этого дела.

— Что же вы видите?

— Самую, настоящую виселицу.

— Господин Брике!

— Дайте же досказать, черт побери!.. На виселице — новая прочная веревка, четыре солдата по бокам; кругом — немалое число парижан, а на конце веревки — один хорошо знакомый мне судейский чиновник.

Никола Пулен дрожал теперь так сильно, что дрожь его передавалась молодым буковым деревцам.

— Сударь! — сказал он, с мольбой сложив руки.

— Но я вам друг, дорогой господин Пулен, — продолжал Шико, — и готов дать вам совет.

— Совет?

— Да, и, слава богу, такой, которому нетрудно последовать. Вы незамедлительно — понимаете? — незамедлительно отправитесь…

— Отправлюсь?.. — перебил его испуганный Никола. — Но куда?

— Минуточку, дайте подумать, — сказал Шико. — Отправитесь к господину д'Эпернону…

— Другу короля?

— Совершенно верно. Вы побеседуете с ним с глазу на глаз…

— С господином д'Эперноном?

— Да, и расскажете ему все, касающееся обмера дороги.

— Но это безумие, сударь!

— Напротив, мудрость, высшая мудрость.

— Не понимаю.

— Однако все совершенно ясно. Если я просто-напросто донесу на вас, как на человека, занимавшегося измерениями и скупавшего доспехи, вас вздернут; если, наоборот, вы добровольно все раскроете, вас осыплют наградами и почестями… Похоже, что я вас не убедил… Отлично, в таком случае мне придется возвратиться в Лувр, но, ей-богу, ради вас я сделаю все, что угодно.

И Никола Пулен услышал, как зашуршали ветки, которые, поднявшись с места, раздвинул Шико.

— Нет, нет! — сказал он. — Оставайтесь, пойду я.

— Вот и отлично. Вы сами понимаете, дорогой господин Пулен: никаких уверток, ибо завтра я отправлю записочку самому королю, с которым я имею честь находиться в самых дружеских отношениях.

— Иду, сударь! — произнес совершенно уничтоженный Пулен. — Но вы странным образом злоупотребляете…

— Ах, дорогой господин Пулен, вы должны молебны за меня служить. Пять минут назад вы были государственным преступником, а я превратил вас в спасителя отечества. Но бегите скорей, дорогой господин Пулен, ибо я очень тороплюсь, а уйти отсюда раньше вас не могу. Особняк д'Эпернон, не забудьте.

Никола Пулен в полном отчаянии вскочил на ноги и стремительно понесся к Сент-Антуанским воротам.

«Давно пора, — подумал Шико. — Из монастыря кто-то идет ко мне. Но это не маленький Жак. Эге!.. Кто этот верзила, сложенный, как зодчий Александра Великого, который хотел обтесать Афонскую гору? Черти полосатые! Для шавки вроде меня такой пес — неподходящая компания».

Увидев посланца, Шико поспешил к Фобенскому кресту, где они должны были встретиться. При этом ему пришлось отправиться кружным путем, а верзила монах быстро шел напрямик, что дало ему возможность первым добраться до креста.

Впрочем, Шико потерял время еще и потому, что, шагая, рассматривал монаха, чье лицо не внушало ему никакого доверия.

И правда, этот инок был настоящий филистимлянин.

Из-под небрежно надвинутого клобука выбивались космы волос, еще не тронутых ножницами монастырского цирюльника. Опущенные углы рта придавали ему выражение отнюдь не благочестивое; когда же его ухмылка переходила в смех, во рту обнажались три зуба, похожих на колья палисада за валами толстых губ.

Руки длинные и толстые; плечи такие, что на них можно было бы взвалить ворота Газы;[35] большой кухонный нож за веревочным поясом, сложенная в несколько раз мешковина, закрывавшая грудь наподобие щита, — такова была внешность этого монастырского Голиафа.[36]

«Ну и образина! — подумал Шико. — И если к тому же он не несет мне приятных известий, то, на мой взгляд, подобная личность не имеет права на существование».

Когда Шико приблизился, монах, не спускавший с него глаз, приветствовал его почти по-военному.

— Чего вам надобно, друг мой? — спросил Шико.

— Вы господин Робер Брике?

— Собственной особой.

— В таком случае, у меня для вас письмо от преподобного отца настоятеля.

Шико взял письмо. Оно гласило:

«Дорогой друг, после того как мы расстались, я одумался. Поистине я не решаюсь предать хищным волкам, которыми кишит мир, овечку, доверенную мне господом. Как вы понимаете, я говорю о нашем маленьком Жаке Клемане — он был только что принят королем и отлично выполнил ваше поручение.

Вместо Жака, который еще слишком юн и вдобавок нужен здесь, в аббатстве, я посылаю вам доброго и достойного брата из нашей обители. Нравом он кроток и духом невинен: я уверен, что вы охотно примете его в качестве спутника…»

«Да, как бы не так», — подумал Шико, искоса бросив взгляд на монаха.

«К письму сему я прилагаю свое благословение, сожалея, что не смог дать вам его лично. Прощайте, дорогой друг».

— Какой прекрасный почерк! — сказал Шико, закончив чтение. — Пари держу, что письмо написано казначеем.

— Письмо действительно написал брат Борроме, — ответил Голиаф.

— В таком случае, друг мой, — продолжал Шико, любезно улыбнувшись высокому монаху, — вы можете возвратиться в аббатство!

— Я?

— Да, вы передадите его преподобию, что мои планы изменились, и я предпочитаю путешествовать один.

— Как, вы не возьмете меня с собой, сударь? — спросил монах тоном, в котором к изумлению примешивалась угроза.

— Нет, друг мой, нет.

— А почему, скажите пожалуйста?

— Потому что я должен соблюдать бережливость: время теперь трудное, а вы, видимо, непомерно много едите.

— Жак ест не меньше моего.

— Да, но Жак — настоящий монах.

— А я что такое?

— Вы, друг мой, ландскнехт или жандарм, а это может оскорбить богоматерь, к которой я послан.

— Что вы тут мелете насчет ландскнехтов и жандармов? — возразил монах. — Я инок из обители Святого Иакова. Разве вы не видите этого по моему облачению?

— Не всяк монах, на ком клобук, друг мой, — ответил Шико. — Зато человек с ножом за поясом явно похож на воина. Передайте это, пожалуйста, брату Борроме.

Шико отвесил великану прощальный поклон, и тот направился обратно в монастырь, ворча, как прогнанный пес.

Наш путешественник подождал, пока тот, кто должен был стать его спутником, исчез за воротами монастыря. Тогда Шико спрятался за живой изгородью, снял куртку и надел под полотняную рубаху уже знакомую нам тонкую кольчугу.

Кончив переодеваться, он напрямик через поле вышел к Шарантонской дороге.

XXVI. Гизы

Вечером того дня, когда Шико отправился в Наварру, мы снова встречаемся с быстроглазым юношей, который попал в Париж на лошади Карменжа и, как мы уже знаем, оказался не кем иным, как прекрасной дамой, явившейся на исповедь к дону Модесту Горанфло.

На этот раз она отнюдь не пыталась скрыть, кто она такая, или переодеться в мужское платье.

Госпожа де Монпансье, в изящном наряде с высоким кружевным воротником и целым созвездием драгоценных камней в прическе по моде того времени, нетерпеливо ждала кого-то, стоя у окна в большом зале дворца Гизов. Сгущались сумерки, и герцогиня с трудом различала ворота парадного подъезда.

Наконец послышался конский топот, и минут через десять привратник, таинственно понизив голос, доложил о прибытии монсеньера герцога Майенского.

Госпожа Монпансье устремилась навстречу брату так поспешно, что забыла ступать на носок правой ноги, чтобы скрыть легкую хромоту.

— Как, брат, — спросила она, — вы одни?

— Да, сестрица, — ответил герцог, целуя руку герцогини и усаживаясь.

— Где же Генрих? Разве вы не знаете, что все его ждут?

— Генриху, сестрица, в Париже пока нечего делать. Зато у него много дел в городах Фландрии и Пикардии. Работать нам приходится медленно, скрытно; зачем же ему все бросать и ехать в Париж, где все уже налажено?

— Да, но все расстроится, если вы не поторопитесь.

— Полноте!

— А я вам говорю, что парижские буржуа хотят видеть своего Генриха Гиза, ждут его, бредят им.

— Придет время, и они его увидят. Разве Мейнвиль им этого не растолковал?

— Растолковал. Но вы ведь знаете, что он не пользуется таким влиянием, как вы?

— Давайте, сестрица, перейдем к самому срочному. Как Сальсед?

— Умер.

— Не проговорился?

— Ни слова не вымолвил.

— Хорошо. Как с вооружением?

— Все готово.

— Париж?

— Разделен на шестнадцать округов.

— И в каждом округе назначенный нами начальник?

— Да.

— Остается спокойно ждать, хвала господу! Это я и скажу нашим славным буржуа.

— Они ничего не станут слушать.

— Полноте!

— Говорю вам, в них точно бес вселился.

— Милая сестрица, вы сами так нетерпеливы, что и другим склонны приписать излишнюю торопливость.

— Вы меня упрекаете?

— Боже сохрани! Но надо слушаться брата Генриха. Он же не хочет поспешных действий.

— Что ж тогда? — нетерпеливо спросила герцогиня.

— Но что вынуждает вас торопиться?

— Да все, если хотите.

— С чего же, по-вашему, начать?

— Прежде всего захватить короля.

— Это у вас навязчивая идея. Не скажу, чтобы она была плоха. Но задумать и выполнить — разные вещи. Припомните-ка, сколько раз наши попытки проваливались.

— Времена изменились. Короля теперь некому защищать.

— Да, кроме швейцарцев, шотландцев, французских гвардейцев.

— Слушайте, брат, он постоянно выезжает в сопровождении всего-навсего двух слуг.

— Я ни разу этого не видел.

— Так увидите, если пробудете в Париже хотя бы три Дня.

— У вас опять новый замысел!

— Вы хотите сказать — план?

— Ну так сообщите, в чем он состоит.

— О, это чисто женская хитрость, и вы над ней только посмеетесь.

— Боже меня упаси уязвить ваше авторское самолюбие. Рассказывайте.

— Так вот, коротко говоря…

В это мгновение служитель поднял портьеру:

— Угодно ли вашей светлости принять господина де Мейнвиля?

— Моего сообщника? — сказала герцогиня. — Впустите.

Господин де Мейнвиль вошел и поцеловал руку герцогу Майенскому.

— Одно только слово, монсеньер. Я прибыл из Лувра.

— Ну? — вскричали в один голос Майен и герцогиня.

— Подозревают, что монсеньер в Париже.

— Кто? Каким образом?

— Я разговаривал с начальником поста в Сен-Жермен л'Оксеруа. Мимо нас прошли два гасконца.

— Вы их знаете?

— Нет. На них было новое — с иголочки — обмундирование. «Черт побери, — сказал один, — мундир ваш великолепен. Но ваша вчерашняя кираса послужила бы вам лучше». — «Полноте, как ни остра шпага господина де Майена, — ответил другой, — бьюсь об заклад, что не проколет ни этого мундира, ни той кирасы». Тут гасконец принялся бахвалиться, и я понял из его слов, что вашего прибытия ждут.

— У кого служат эти гасконцы?

— Не имею понятия.

— Они с тем и ушли?

— Нет. Говорили они очень громко. Имя вашей светлости услышали прохожие. Кое-кто остановился, начались расспросы — правда ли, что вы приехали. Гасконцы собирались ответить, но тут к ним подошел какой-то человек. Или я сильно ошибаюсь, монсеньер, или это был Луаньяк.

— Что же дальше?

— Он шепотом сказал несколько слов, и гасконцы покорно последовали за ним.

— Так что…

— Я ничего больше не узнал. Но, полагаю, надо остерегаться.

— Вы за ними не проследили?

— Издали: я опасался, как бы во мне не узнали дворянина из свиты вашей милости. Они направились к Лувру и скрылись за мебельным складом. Но прохожие на разные лады повторяли: «Майен, Майей…»

— Есть простой способ предупредить опасность, — сказал герцог.

— Какой?

— Сегодня же вечером отправиться к королю.

— К королю?

— Конечно. Я приехал в Париж и должен сообщить ему, как обстоят дела в его верных никардийских городах. Против этого нечего возразить?

— Способ хороший, — сказал Мейнвиль.

— Это неосторожно, — возразила герцогиня.

— Но необходимо, сестра, если известно, что я в Париже. К тому же Генрих считает, что мне следует в дорожном платье явиться в Лувр и передать королю поклон от всей нашей семьи. Выполнив этот долг, я буду свободен и смогу принимать кого мне вздумается.

— Например, членов комитета. Они вас ждут.

— Я приму их во дворце Сен-Дени по возвращении из Лувра, — сказал Майен. — Итак, Мейнвиль, пусть мне дадут того же коня, запыленного после дороги. Вы отправитесь со мною в Лувр… А вы, сестрица, дожидайтесь нашего возвращения.

— Здесь, братец?

— Нет, во дворце Сен-Дени, где находятся мои слуги и пожитки, — предполагается, что я остановлюсь там на ночлег. Мы прибудем туда часа через два.

XXVII. В Лувре

В тот же день король велел позвать господина д'Эпернона.

Было около полудня.

Герцог поспешил явиться к королю.

Стоя в приемной, его величество внимательно разглядывал какого-то монаха из обители Святого Иакова. Тот краснел и опускал глаза под его пронзительным взором.

Король отвел д'Эпернона в сторону.

— Посмотри-ка, герцог, — сказал он, указывая ему на молодого человека, — какой у этого монаха странный вид.

— Чему вы изволите удивляться, ваше величество? — возразил д'Эпернон. — По-моему, вид у него самый обычный.

— Вот как?

И король задумался.

— Как тебя зовут? — спросил он у монаха.

— Брат Жак, государь.

— Другого имени у тебя нет?

— По фамилии Клеман.

— Брат Жак Клеман? — повторил король.

— Может, по мнению вашего величества, и имя у него странное? — молвил, смеясь, герцог.

Король не ответил.

— Ты отлично выполнил поручение, — сказал он монаху, не спуская с него глаз.

— Какое поручение, государь? — спросил герцог с бесцеремонностью, к которой его приучило каждодневное общение с королем.

— Пустяки, — Ответил Генрих, — это у меня небольшой секрет с человеком, которого ты позабыл.

— Поистине, государь, — сказал д'Эпернон, — вы так странно смотрите на мальчика, что смущаете его.

— Да, правда. Не знаю, почему я не могу оторвать от него взгляда. Мне кажется, что я уже видел его или когда-нибудь увижу. Кажется, он являлся мне во сне… Ну вот, я начинаю заговариваться. Ступай, монашек, ты хорошо выполнил поручение. Письмо будет послано, не беспокойся… Д'Эпернон!

— Государь?

— Выдать ему десять экю.

— Благодарю, — произнес монах.

— Можно подумать, что ты недоволен подарком! — сказал д'Эпернон. Он не понимал, как это монах может пренебрегать десятью экю.

— Я предпочел бы один из замечательных испанских кинжалов, что висят тут на стене, — ответил Жак.

— Как? Тебе не нужны деньги, чтобы побывать в балаганах на сен-лоранской ярмарке или в вертепах на улице Сент-Маргерит? — спросил д'Эпернон.

— Я дал обет бедности и целомудрия, — ответил Жак.

— Вручи ему один из этих испанских клинков, и пусть идет, — сказал король.

Герцог, порядочный скопидом, выбрал кинжал подешевле и подал его монашку.

Это был каталонский нож с широким, остро наточенным лезвием и прочной роговой рукояткой, украшенной резьбой.

Жак удалился в полном восторге от того, что получил такое прекрасное оружие.

Когда Жак ушел, герцог снова попытался расспросить короля.

— Герцог, — прервал его король, — найдется ли среди твоих Сорока пяти два или три хороших наездника?

— По меньшей мере человек двенадцать, государь, а через месяц все они будут отличными кавалеристами.

— Выбери двух человек, и пусть сейчас же зайдут ко мне.

Герцог поклонился, вышел и вызвал в приемную Луаньяка.

Тот незамедлительно явился на зов.

— Луаньяк, — сказал герцог, — пришлите мне сейчас же двух хороших кавалеристов. Его величество сам даст им поручение.

Быстро пройдя через галерею, Луаньяк открыл дверь помещения, которое мы будем называть отныне казармой Сорока пяти.

— Господин де Карменж! Господин де Биран! — начальническим тоном позвал он.

— Господин де Биран вышел, — сказал дежурный.

— Как, без разрешения?

— Он обследует один из городских округов по поручению герцога д'Эпернона.

— Отлично! Тогда позовите господина де Сент-Малина.

Оба имени громко прозвучали под сводами зала, и двое избранников тотчас же появились.

— Господа, — сказал Луаньяк, — пойдемте к господину д'Эпернону.

Герцог, отпустив Луаньяка, повел их к королю.

Король жестом велел д'Эпернону удалиться и остался наедине с молодыми людьми.

В первый раз им пришлось предстать перед королем. Вид у Генриха был весьма внушительный.

Волнение сказывалось у них по-разному.

У Сент-Малина глаза блестели, усы топорщились, мускулы напряглись.

Карменж был бледен; он не решался смотреть на короля.

— Вы из числа моих Сорока пяти, господа? — спросил король.

— Я удостоен этой чести, государь, — сказал Сент-Малин.

— А вы, сударь?

— Я полагал, что мой товарищ ответил за нас обоих, государь. Я всецело в распоряжении вашего величества, как и любой из нас.

— Хорошо. Вы сядете на коней и поедете по дороге в Тур. Вы ее знаете?

— Спрошу, — сказал Сент-Малин.

— Найду, — сказал Карменж.

— Будете скакать до тех пор, пока не нагоните одинокого путника.

— Ваше величество соблаговолит указать нам его приметы? — спросил Сент-Малин.

— У него очень длинные руки и ноги, на боку — длинная шпага.

— Можно узнать его имя, государь? — спросил Эрнотон де Карменж.

— Его зовут Тень, — сказал Генрих.

— Мы будем спрашивать имена всех путников.

— И обыщем все гостиницы.

— Когда вы встретите нужного вам человека, вы передадите ему это письмо.

Оба молодых человека одновременно протянули руки. Король колебался.

— Как вас зовут? — спросил он у одного из них.

— Эрнотон де Карменж, — ответил тот.

— А вас?

— Рене де Сент-Малин.

— Господин де Карменж, вы будете хранить письмо, а господин де Сент-Малин передаст его кому следует.

Эрнотон принял от короля драгоценный пакет и уже намеревался спрятать его у себя под мундиром.

Сент-Малин задержал руку Карменжа и, почтительно поцеловав королевскую печать, отдал письмо Кармен жу.

Эта лесть вызвала у Генриха III улыбку.

— Хорошо, господа, я вижу, вы верные слуги.

— Больше ничего не угодно, государь?

— Одно последнее указание, господа.

Молодые люди поклонились.

— Письмо это, — сказал Генрих, — важнее человеческой жизни. За сохранность его вы отвечаете головой. Передайте его Тени так, чтобы никто об этом не знал. Тень вручит вам расписку, которую вы мне предъявите. А главное — путешествуйте так, словно вы едете по личным делам. Можете идти.

Молодые люди вышли из королевского кабинета. Эрнотон был вне себя от радости — Сент-Малина мучила зависть. У первого сверкали глаза — жадный взгляд второго готов был прожечь мундир товарища.

Господин д'Эпернон ждал их, намереваясь расспросить.

— Ваша светлость, — ответил Эрнотон, — король не дал нам разрешения говорить.

Они тут же отправились в королевскую конюшню, где и получили двух прекрасных лошадей.

Господин д'Эпернон, без сомнения, проследил бы за Карменжем и Сент-Малином, если бы не был предупрежден, что с ним желает срочно говорить какой-то незнакомец.

— Что это за человек? — раздраженно спросил герцог.

— Чиновник судебной палаты Иль-де-Франса.

— Да что я, тысяча чертей, — вскричал он, — эшевен, прево или стражник?!

— Нет, монсеньер, но вы друг короля, — послышался чей-то робкий голос. — Умоляю вас, выслушайте меня.

Герцог обернулся.

Перед ним стоял, сняв шляпу и низко опустив голову, жалкий проситель, который то бледнел, то краснел.

— Кто вы такой? — грубо обратился к нему герцог.

— Никола Пулен, к вашим услугам, монсеньер.

— Вы хотите со мной говорить?

— Прошу об этой милости.

— У меня нет времени.

— Даже если речь идет о жизни его величества? — прошептал на ухо д'Эпернону Никола Пулен.

— Хорошо, зайдите ко мне в кабинет.

Никола Пулен вытер потный лоб и последовал за герцогом.

XXVIII. Разоблачение

Проходя через свою приемную, д'Эпернон обратился к одному из дежуривших там дворян.

— Как ваше имя, сударь? — спросил он, увидев незнакомое лицо.

— Пертинакс де Монкрабо, монсеньер, — ответил дворянин.

— Так вот, господин де Монкрабо, станьте к моей двери и никого не впускайте.

— Слушаюсь, ваша светлость.

— Никого, понимаете?

— Так точно.

И господин Пертинакс в роскошном одеянии — оранжевых чулках при синем атласном мундире — скрестил руки и прислонился к стене возле портьеры.

Никола Пулен прошел за герцогом в кабинет. Он видел, как открылась дверь, как она затворилась, как опустилась портьера, и задрожал с головы до ног.

— Послушаем, что у вас там за заговор, — сухо произнес герцог. — Но, клянусь богом, если это окажется шуткой — берегитесь!

— Речь идет об ужасающем злодеянии, ваша светлость, — сказал Никола Пулен.

— Какое еще злодеяние?

— Ваша светлость…

— Меня хотят убить, не так ли? — прервал его д'Эпернон, выпрямившись, словно спартанец.

— Речь идет о короле, монсеньер. Его собираются похитить.

— Опять старые разговоры о похищении! — пренебрежительно сказал д'Эпернон. Когда же намереваются похитить его величество?

— В первый раз, когда его величество отправится в Венсен.

— А как его похитят?

— Умертвив обоих слуг.

— Кто это сделает?

— Госпожа де Монпансье.

Д'Эпернон рассмеялся.

— Бедная герцогиня, — сказал он, — чего только ей не приписывают!

— Меньше, чем она намеревается сделать.

— И она занимается этим в Суассоне?

— Госпожа герцогиня в Париже.

— Вы ее видели?

— Я имел честь с нею беседовать.

— Честь?

— Я хотел сказать, несчастье, ваша светлость!

— Но, дорогой мой, не герцогиня же похитит короля?

— С помощью своих клевретов, конечно.

— А откуда она будет руководить похищением?

— Из окна монастыря Святого Иакова, который, как вы знаете, находится у дороги в Венсен.

— Что за околесицу вы несете?

— Я «говорю правду, монсеньер. Все меры приняты к тому, чтобы носилки остановились, поравнявшись с монастырем.

— А кто принял эти меры?

— Увы!

— Да говорите же, черт побери!

— Я, монсеньер.

Д'Эпернон отскочил назад.

— Вы? — сказал он.

Пулен вздохнул.

— Вы участвуете в заговоре, и вы же доносите? — продолжал д'Эпернон.

— Монсеньер, — сказал Пулен, — честный слуга короля должен на все идти ради него.

— Что верно, то верно; но вы рискуете попасть на виселицу.

— Я предпочитаю смерть унижению или гибели короля — вот почему я пришел к вам.

— Чувства эти весьма благородные, но возымели вы их, видимо, неспроста.

— Я подумал, монсеньер, что вы друг короля, что вы меня не выдадите и обратите ко всеобщему благу сделанные мною разоблачения.

Герцог долго всматривался в Пулена, внимательно изучая его бледное лицо.

— За этим что-то кроется… — сказал он. — Как ни решительна герцогиня, она не осмелилась бы одна пойти на такое дело.

— Она ожидает брата, — ответил Никола Пулен.

— Генриха! — вскричал д'Эпернон в ужасе, словно он узнал о приближении льва.

— Нет, не Генриха, монсеньер, — только герцога Майенского.

— А!.. — с облегчением вздохнул д'Эпернон. — Но не важно: надо расстроить эти прекрасные замыслы.

— Разумеется, монсеньер, — согласился Пулен, — поэтому я и поторопился.

— Если вы сказали правду, сударь, то будете вознаграждены.

— Зачем мне лгать, монсеньер? Какой в этом толк? Ведь я ем хлеб его величества. Разве я не обязан ему верной службой?.. Предупреждаю: если вы мне не поверите, я дойду до самого короля, я готов умереть, чтобы доказать свою правоту.

— Нет, тысяча чертей, к королю вы не пойдете, слышите, метр Никола? Вы будете иметь дело только со мной.

— Хорошо, монсеньер. Я так сказал только потому, что вы как будто колеблетесь.

— Нет, я не колеблюсь. Для начала я должен вам тысячу экю.

— У меня семья, монсеньер.

— Ну так что ж, я и предлагаю вам тысячу экю!

— Если бы в Лотарингии узнали о том, что я сделал, каждое мое слово стоило бы мне пинты крови.

— К черту ваши объяснения! Итак, тысяча экю ваша.

— Благодарю вас, монсеньер.

Видя, что герцог подошел к сундуку и запустил в него руку, Пулен встал позади него.

Но герцог удовольствовался тем, что вынул из сундука книжечку, в которую записал крупными корявыми буквами: «Три тысячи ливров господину Никола Пулену», так что нельзя было понять, отдал он эти три тысячи ливров или остался должен.

— Считайте, что они у вас в кармане, — сказал он.

Пулен, который протянул было руку и выставил ногу, убрал и то и другое, что было похоже на поклон.

— Значит, договорились? — спросил герцог.

— О чем, монсеньер?

— Вы будете и впредь осведомлять меня.

Пулен колебался: ему навязывали ремесло шпиона.

— Неужели от вашей благородной преданности ничего не осталось?

— Напротив, монсеньер.

— Значит, я могу на вас рассчитывать?

Пулен сделал над собой усилие.

— Да, можете рассчитывать, — сказал он.

— И все будет известно мне одному?

— Так точно, вам одному, монсеньер.

— Ступайте, друг мой, ступайте… Ну, держись теперь, Майен!

С этими словами он поднял портьеру и выпустил Пуле-на. Затем поспешил к королю.

Король, устав от игры с собачками, играл теперь в бильбоке.

Д'Эпернон напустил на себя озабоченный вид, но король, поглощенный своим важным занятием, не обратил на это ни малейшего внимания.

В конце концов, удивленный упорным молчанием герцога, он поднял голову и окинул его быстрым взглядом.

— Что с тобой опять приключилось, ла Валет? — спросил он. — Умер ты, что ли?

— Дал бы бог мне умереть, государь, — ответил д'Эпернон, — я бы не видел того, что приходится видеть.

— Что? Мое бильбоке?

— Ваше величество, когда королю грозят величайшие опасности, подданный вправе тревожиться.

— Опять опасности! Черт бы тебя побрал, герцог!

И при этих словах король удивительно ловко подхватил шар из слоновой кости острием своего бильбоке.

— Вас окружают злейшие ваши враги, государь.

— Кто же, например?

— Герцогиня де Монпансье.

— Да, правда. Вчера она присутствовала на казни Сальседа.

— Вы знаете об этом?

— Как видишь.

— А о приезде господина Майена тоже знаете?

— Со вчерашнего вечера.

— Значит, это уже не секрет… — протянул неприятно пораженный герцог.

— Разве от короля можно что-нибудь утаить, дорогой мой? — небрежно проронил Генрих.

— Но кто мог вам сообщить?

— Разве тебе не известно, что у нас, помазанников божиих, бывают откровения свыше?

— Или полиция.

— Это одно и то же.

— У вашего величества имеется своя полиция, и вы ничего мне об этом не сказали! — продолжал уязвленный д'Эпернон.

— Кто же, черт побери, обо мне позаботится, кроме меня самого?

— Вы меня обижаете, государь.

— У тебя есть рвение, дорогой мой ла Валет, — это большое достоинство, но ты медлителен, а это крупный недостаток. Вчера твоя новость была бы вполне уместной, но сегодня…

— Что же сегодня, государь?

— Она малость запоздала, признайся.

— Напротив, для нее, видимо, еще слишком рано, раз вам не угодно меня выслушать, — сказал д'Эпернон.

— Мне? Да я уже битый час тебя слушаю.

— Как? Вам угрожают, вам готовят западню, а вы не беспокоитесь?

— А зачем? Ведь ты организовал мне охрану и еще вчера уверял, что обеспечил мое бессмертие. Ты хмуришься? Почему? Разве твои Сорок пять возвратились в Гасконь или же они больше ничего не стоят? Может быть, эти господа что мулы: испытываешь мула — у него жар пышет из ноздрей, купишь — он еле-еле плетется?

— Повремените, ваше величество, сами увидите.

— Буду очень рад. И скоро я увижу?

— Может быть, раньше, чем сами думаете, государь.

— Смотри, еще напугаешь меня!

— Увидите, увидите, государь. Кстати, когда вы едете за город?

— В субботу.

— Мне это и надо было знать, государь.

Д'Эпернон поклонился королю и вышел.

В приемной он вспомнил, что позабыл снять с поста господина Пертинакса. Но господин Пертинакс сам себя снял.

XXIX. Два друга

Теперь, если угодно читателю, мы последуем за двумя молодыми людьми, которых король, радуясь, что и у него есть маленькие тайны, отправил вслед своему посланцу Шико.

Вскочив на коней, Эрнотон и Сент-Малин чуть было не раздавили друг друга в воротах, ибо каждый старался не дать другому опередить себя.

Лицо Сент-Малина побагровело, щеки Эрнотона побледнели.

— Вы, сударь, причинили мне боль! — закричал первый, как только они оказались за воротами.

— Вы тоже сделали мне больно, — ответил Эрнотон. — Только я не жалуюсь.

— Вы, кажется, вознамерились преподать мне урок?

— Вы хотите затеять ссору? — флегматично произнес Эрнотон. — Напрасное старание!

— А почему бы я стал искать с вами ссоры? — презрительно спросил Сент-Малин.

— Во-первых, потому, что у нас на родине мой дом находится в двух лье от вашего, а меня, как человека древнего рода, все вокруг хорошо знают. Во-вторых, потому что вы взбешены, видя меня в Париже, — ведь вы воображали, будто вызвали вас одного. И, наконец, потому что король вручил письмо именно мне.

— Пусть так! — вскричал Сент-Малин, побледнев от ярости. — Согласен. Но из этого следует…

— Что именно?

— Что ваше общество мне неприятно.

— Уезжайте, если вам угодно. Черт побери, не я стану вас удерживать.

— Вы делаете вид, будто не понимаете.

— Напротив, милостивый государь, я отлично понимаю. Вам хотелось бы отнять у меня письмо и самому отвезти его. К сожалению, для этого пришлось бы меня убить.

— А может быть, этого-то мне и хочется!

— От слова до дела далеко.

— Спустимся вместе к реке, и вы увидите, что у меня слово не расходится с делом.

— Милостивый государь, когда король поручает мне доставить письмо…

— Что тогда?

— Я его доставляю.

— Я силой отниму у вас письмо, хвастунишка!

— Не вынуждайте меня размозжить вам череп, словно бешеной собаке!

— Что такое?

— У меня при себе пистолет, а у вас его нет.

— Ну, ты мне заплатишь за это! — пробормотал Сент-Малин, осаживая лошадь.

— Надеюсь, после того, как поручение будет выполнено.

— Каналья!

— Пока же, умоляю вас, сдержитесь, господин де Сент-Малин. Мы имеем честь служить королю, а у народа, если он сбежится, создастся худое мнение о королевских слугах. И кроме того, подумайте, как станут ликовать враги его величества, видя, что среди защитников престола царит вражда.

Сент-Малин в бешенстве рвал зубами свои перчатки.

— Легче, легче, сударь, — сказал Эрнотон. — Поберегите руки — вам же придется держать шпагу на поединке.

Трудно сказать, до чего довела бы Сент-Малина его все возрастающая ярость, но на Сент-Антуанской улице Эрнотон увидел чьи-то носилки, вскрикнул от изумления и остановился, разглядывая сидящую в них женщину, лицо которой было полускрыто вуалью.

— Мой вчерашний паж… — прошептал он.

Дама, по-видимому, не узнала его и проследовала мимо, откинувшись в глубь носилок.

— Помилуй бог, вы, кажется, заставляете меня ждать, — сказал Сент-Малин, — и притом лишь для того, чтобы любоваться дамами!

— Прошу извинить меня, сударь, — сказал Эрнотон, снова трогаясь в путь.

Теперь молодые люди ехали быстрой рысью по предместью Сен-Марсо и не заговаривали даже для перебранки.

Внешне Сент-Малин казался спокойным, но на самом деле дрожал от гнева. В довершение всего Сент-Малин заметил, что лошадь его в мыле и он не может угнаться за Эрнотоном. Это весьма озаботило Сент-Малина, и он принялся понукать ее и хлыстом и шпорами.

Дело происходило на берегу Бьевры.

Лошадь вступила в поединок с всадником, в котором он был побежден.

Сперва она осадила назад, потом встала на дыбы, сделала прыжок в сторону и, наконец, устремилась к Бьевре. Там она бросилась в воду, благодаря чему и освободилась от седока.

Проклятия, которыми осыпал ее Сент-Малин, были слышны за целое лье в окружности, хотя их наполовину заглушала вода.

Когда ему удалось встать на ноги, глаза его вылезали из орбит, а лицо было в крови, стекавшей из расцарапанного лба.

Он огляделся по сторонам; лошадь уже скакала вверх по откосу. Сент-Малин понимал, что, разбитый усталостью, покрытый грязью, промокший, окровавленный, он не сможет догнать ее: даже попытка сделать это была бы смехотворной.

Тогда он припомнил слова, сказанные им Эрнотону. Если он не пожелал ни минуты ждать своего спутника на Сент-Антуанской улице, можно ли рассчитывать, что тот станет ожидать его два часа на дороге?

При этой мысли Сент-Малин перешел от гнева к беспросветному отчаянию, особенно когда увидел, что Эрнотон молча пришпорил коня и помчался наискось по какой-то дороге, видимо кратчайшей.

У людей, по-настоящему вспыльчивых, кульминация гнева похожа на безумие.

Одни принимаются бредить.

Другие доходят до полного физического и умственного изнеможения.

Сент-Малин машинально вытащил кинжал: у него мелькнула мысль вонзить его себе в грудь по самую рукоятку.

Никто, даже он сам, не мог бы сказать, как невыносимо страдал он в эту минуту.

Он поднялся по береговому откосу, руками и коленями упираясь в землю, и в полной растерянности устремил взгляд на дорогу: на ней никого не было.

В возбужденном мозгу Сент-Малина мысли одна другой мрачнее сменяли друг друга, но тут до его слуха донесся конский топот, и он увидел всадника.

Всадник — это был Карменж — вел под уздцы вторую лошадь. Оказывается, он поскакал наперерез коню Сент-Малина и перехватил его на узкой дороге.

Когда Сент-Малин увидел это, сердце его наполнилось радостью: он ощутил прилив добрых чувств, взор смягчился, но на лицо тотчас же набежала тень — он понял все превосходство Эрнотона, ибо признал в глубине души, что, будь он на месте своего спутника, ему и в голову не пришло бы поступить таким образом.

Благородство этого поступка сразило Сент-Малина; он взвешивал его, оценивал и невыразимо страдал.

Он пробормотал слова благодарности, на которые Эрнотон не обратил внимания, яростно схватил поводья и, несмотря на боль во всем теле, вскочил в седло.

Эрнотон не произнес ни одного слова и шагом поехал вперед, трепля по гриве коня.

Сент-Малин был искусным наездником. Приключившаяся с ним беда объяснялась чистой случайностью. После короткой борьбы он заставил коня подчиниться и перейти в рысь.

Дорога показалась Сент-Малину бесконечной.

Около половины третьего всадники заметили человека, за которым бежал пес. Путник отличался высоким ростом, на боку у него висела шпага. Но это не был Шико, несмотря на длинные руки и ноги.

Сент-Малин увидел, что Эрнотон проехал мимо, не обратив на встречного ни малейшего внимания.

В уме гасконца злобной молнией сверкнула мысль, что он может уличить Эрнотона в нерадении, и он подъехал к незнакомцу:

— Путник, — обратился он к нему, — вы никого не ждете?

Тот окинул взглядом Сент-Малина: надо признаться, вид у всадника был не очень-то располагающий.

Лицо, искаженное недавним приступом ярости, непросохшая одежда, следы крови на щеках, густые нахмуренные брови, дрожащая рука, протянутая скорее угрожающе, чем вопросительно, — все это показалось пешеходу довольно зловещим.

— Если я и жду кого-нибудь, то уж наверное не вас, — ответил он.

— Вы не очень-то вежливы, милейший! — сказал Сент-Малин, злясь при мысли, что ошибся и тем самым усугубил торжество соперника.

При этом он поднял хлыст, чтобы стегнуть путника. Но тот опередил Сент-Малина и ударил его палкой по плечу, потом свистнул своему псу, который вцепился в ногу коню и в бедро всаднику. Лошадь, разъярясь от боли, снова понесла, но на этот раз всадник удержался в седле. Так проскочил он мимо Эрнотона, который, взглянув на потерпевшего, даже не улыбнулся.

Наконец Сент-Малину удалось успокоить лошадь, и, когда с ним поравнялся господин де Карменж, он сказал, превозмогая свою уязвленную гордость:

— Похоже, что у меня сегодня несчастный день. А ведь незнакомец очень походил по описанию на того, с кем мы должны встретиться.

Эрнотон хранил молчание.

— Я с вами говорю, сударь! — сказал Септ-Малин, выведенный из себя этим молчанием, которое он с полным основанием считал знаком презрения. — Вы что, не слышите?

— У человека, которого описал нам его величество, нет ни палки, ни собаки.

— Это верно, — ответил Сент-Малин. — Поразмысли я лучше, у меня было бы одной ссадиной меньше на плече и двумя укусами — на бедре. Как видно, хорошо быть благоразумным и спокойным.

Эрнотон не ответил. Он поднялся на стременах и приставил руку к глазам, чтобы лучше видеть.

— Вон там стоит и поджидает нас тот, кого мы ищем, — сказал он.

— Черт возьми, сударь, — глухо вымолвил Сент-Малин, завидуя новому успеху своего спутника, — и зоркие же у вас глаза! Я едва различаю какую-то черную точку.

Эрнотон продолжал молча ехать вперед. Вскоре и Сент-Малин увидел человека и узнал его, описанного королем. Опять им овладело дурное чувство, и он пришпорил коня, чтобы подъехать первым.

Эрнотон этого ждал. Он взглянул на него безо всякой угрозы и даже как бы непреднамеренно. Этот взгляд заставил Сент-Малина сдержаться, и он перевел коня на шаг.

XXX. Сент-Малин

Эрнотон не ошибся: указанный им человек был действительно Шико.

Он тоже обладал отличным зрением и слухом и потому издалека увидел и услышал приближение всадников.

Он предполагал, что они ищут именно его, и потому остановился.

Когда у него не осталось на этот счет никаких сомнений, он без всякой аффектации положил руку на рукоять своей длинной шпаги, словно желая придать себе благородную осанку.

Эрнотон и Сент-Малин переглянулись, не произнеся ни слова.

— Говорите, сударь, если вам угодно, — сказал с поклоном Эрнотон своему противнику.

В самом деле, при данных обстоятельствах слово «противник» было гораздо уместнее, чем «спутник».

У Сент-Малина перехватило дыхание: любезность эта была столь неожиданной, что вместо ответа он только опустил голову.

Тогда заговорил Эрнотон.

— Милостивый государь, — обратился он к Шико, — мы с этим господином — ваши покорные слуги.

Шико поклонился с любезной улыбкой.

— Не будет ли нескромным с нашей стороны, — продолжал молодой человек, — спросить ваше имя?

— Меня зовут Тень, сударь, — ответил Шико.

— Вы что-нибудь ждете?

— Да, сударь.

— Не будете ли вы так добры сказать, что именно?

— Я жду письма.

— Вы понимаете, чем вызвано наше любопытство, отнюдь для вас не оскорбительное?

Шико снова поклонился, причем улыбка его стала еще любезнее.

— Откуда вы ждете письма? — продолжал Эрнотон.

— Из Лувра.

— Какая на нем печать?

— Королевская.

Эрнотон сунул руку за пазуху.

— Вы, наверное, узнали бы это письмо? — спросил он.

— Да, если бы мне его показали.

Эрыотон вынул письмо.

— Да, это оно, — сказал Шико. — Вы знаете, конечно, что для пущей верности я должен вам кое-что дать взамен?

— Расписку?

— Вот именно.

— Сударь, — продолжал Эрнотон, — король велел мне отвезти письмо. Но вручить его надлежит моему спутнику.

И с этими словами он передал письмо Сент-Малину, который и вручил его Шико.

— Благодарю вас, господа, — сказал он.

— Как видите, мы точно выполнили поручение. На дороге никого нет, никто не видел, как мы с вами заговорили и передали вам письмо.

— Совершенно верно, сударь, охотно признаю это и, если понадобится, подтвержу. Теперь моя очередь.

— Расписку! — в один голос произнесли молодые люди.

— Кому из вас я должен ее передать?

— Король не сказал на этот счет ничего! — вскричал Сент-Малин, угрожающе глядя на своего спутника.

— Напишите две расписки, сударь, — сказал Эрнотон, — и дайте каждому из нас. Отсюда до Лувра далеко, а по дороге со мной или с господином может приключиться какая-нибудь беда.

При этих словах в глазах Эрнотона тоже загорелся недобрый огонек.

— Вы, сударь, человек рассудительный, — сказал Шико Эрнотону.

— Он вынул из кармана записную книжку, вырвал две странички и на каждой написал:

Получено от господина Рене де Сент-Малина письмо, привезенное господином Эрнотоном де Карменжем.

Тень.

— Прощайте, сударь, — сказал Сент-Малин, беря свою расписку.

— Прощайте, сударь, доброго пути! — добавил Эрнотон. — Может быть, вам нужно еще что-нибудь передать в Лувр?

— Нет, господа. Большое вам спасибо, — ответил Шико.

Эрнотон и Сент-Малин повернули коней к Парижу, а Шико пошел своей дорогой таким быстрым шагом, что ему позавидовал бы любой скороход.

Не проехав и ста шагов, Эрнотон резко осадил коня и сказал Сент-Малину:

— Теперь, сударь, можете спешиться, если вам угодно.

— А зачем, милостивый государь? — удивленно спросил Сент-Малин.

— Поручение нами выполнено, а у нас есть о чем поговорить. Место для такого разговора здесь, по-моему, вполне подходящее.

— Извольте, сударь, — сказал Сент-Малин, по примеру своего спутника спрыгнув с лошади.

Эрнотон подошел к нему и сказал:

— Вы сами знаете, сударь, что, пока мы были в пути, вы без всякого повода с моей стороны тяжко оскорбляли меня. Более того: желали, чтобы я скрестил с вами шпагу в самый неподходящий момент, и я вынужден был отказаться. Зато теперь я к вашим услугам.

Сент-Малин выслушал эту речь, насупившись. Но странное дело! Порыв ярости, захлестнувший было Сент-Малина, прошел. Ему уже не хотелось драться. Он поразмыслил, и здравое рассуждение возобладало: он понимал, в каком невыгодном положении находится.

— Сударь, — ответил он после краткой паузы, — когда я оскорблял вас, вы в ответ оказывали мне услуги. Поэтому я уже не могу разговаривать с вами, как тогда.

Эрнотон нахмурился:

— Да, сударь, но вы продолжаете думать то, что еще недавно говорили.

— Откуда вы знаете?

— Ваши слова были подсказаны завистью и злобой. С тех пор прошло два часа, за это время зависть и злоба не могли иссякнуть в вашем сердце.

Сент-Малин покраснел, но не возразил ни слова. Эрнотон выждал немного и продолжал:

— Если король отдал мне предпочтение, значит, мое лицо ему понравилось; если я не упал в Бьевру, значит, лучше вас езжу верхом; если я не принял тогда вашего вызова, значит, я рассудительнее вас; если пес того человека укусил не меня, значит, я оказался предусмотрительнее. Наконец, если я настаиваю сейчас на поединке, значит, у меня больше подлинного чувства чести, чем у вас, а если вы откажетесь — берегитесь: я скажу, что я храбрее вас.

Сент-Малин вздрагивал, глаза его метали молнии. При последних словах, произнесенных его юным спутником, он как бешеный выхватил из ножен шпагу.

Эрнотон уже стоял перед ним со шпагой в руке.

— Послушайте, милостивый государь, — сказал Сент-Малин, — возьмите обратно последнее свое замечание. Достаточно с вас моего унижения. Зачем же бесчестить меня?

— Сударь, — ответил Эрнотон, — я никогда не поддаюсь гневу и говорю лишь то, что хочу сказать. Поэтому я не стану брать своих слов обратно. Я тоже весьма щекотлив. При дворе я человек новый и не хочу краснеть, встречаясь с вами. Давайте скрестим шпаги не только ради моего, но и ради вашего спокойствия.

— Милостивый государь, я дрался одиннадцать раз, — произнес Сент-Малин с мрачной улыбкой, — двое моих противников были убиты. Полагаю, вам это известно?

— А я, сударь, еще никогда не дрался, — ответил Эрнотон, — не было подходящего случая. Теперь он представился, хотя я и не искал его. Итак, я жду вашего соизволения, милостивый государь.

— Послушайте, — сказал Сент-Малин, тряхнув головой, — мы с вами земляки, оба состоим на королевской службе — не будем же ссориться. Я считаю вас достойным человеком, я протянул бы вам руку, если бы мог себя пересилить. Что поделаешь, я завистлив. Природа создала меня в недобрый час. Ваши достоинства вызвали во мне горькое чувство. Но не беспокойтесь — зависть моя бессильна, к моему величайшему сожалению. Итак, покончим на этом, сударь. По правде говоря, я буду невыносимо страдать, когда вы станете рассказывать о нашей ссоре.

— Никто о ней не узнает, сударь.

— Никто?

— Нет, милостивый государь. Если мы будем драться, я вас убью или погибну сам. Я не из тех, кому не дорога жизнь. Мне двадцать три года; я человек хорошего рода, довольно богат; я надеюсь на свои силы, на будущее и, не сомневайтесь, стану защищаться как лев.

— Ну, а мне, сударь, тридцать лет, и в противоположность вам жизнь мне постыла, ибо я не верю ни в будущее, ни в себя самого. Но, как ни велико мое отвращение к жизни, как ни изверился я в счастье, я предпочел бы с вами не драться.

— Значит, вы готовы извиниться передо мной? — спросил Эрнотон.

— Нет, я и так слишком долго извинялся. Если вам этого мало, тем лучше: вы перестаете быть выше меня.

— Ну, а если, милостивый государь, терпение мое иссякнет и я наброшусь на вас со шпагой?

Сент-Малин судорожно сжал кулаки.

— Что ж, — сказал он, — я брошу оружие.

— Берегитесь, сударь, тогда я ударю вас, но не шпагой!

— Хорошо, ибо в таком случае у меня явится причина для ненависти, и я вас смертельно возненавижу. Затем в один прекрасный день, когда вами овладеет душевная слабость, я поймаю вас, как вы поймали меня сейчас, и убью.

Эрнотон вложил шпагу в ножны.

— Странный вы человек, — сказал он, — и я жалею вас от души.

— Жалеете?

— Да. Вы, должно быть, ужасно страдаете?

— Ужасно.

— И наверное, никогда никого не любили?

— Никогда.

— Но ведь у вас есть же какие-нибудь страсти?

— Только одна.

— Вы уже говорили — зависть.

— Да, а это значит, что я наделен всеми страстями, и притом, к стыду своему, доведенными до крайности: я начинаю обожать женщину, как только она полюбит другого; жаждать золота, когда его трогают чужие руки; стремиться к славе, если она достается не на мою долю. Да, вы верно сказали, господин де Карменж, — я глубоко несчастен.

— И вы не пытались стать лучше? — спросил Эрнотон.

— Мне это никогда не удавалось.

— На что же вы надеетесь? Что намерены делать?

— Что делают медведь, хищная птица? Они кусаются. Но некоторым дрессировщикам удается обучить их себе на пользу. Вот что я такое и чем я, вероятно, стану в руках господина д'Эпернона и господина де Луаньяка. Затем в один прекрасный день они скажут: «Этот зверь взбесился — надо его прикончить».

Эрнотон немного успокоился.

Теперь Сент-Малин уже не вызывал в нем гнева, но стал для него предметом изучения.

— Большая жизненная удача — а вы легко можете ее достичь — исцелит вас, — сказал он. — Развивайте свои дарования, господин де Сент-Малин, и вы преуспеете на войне и в политической интриге. Достигнув власти, вы станете меньше ненавидеть.

— Как бы высоко я ни поднялся, надо мной всегда будет кто-то выше меня, а снизу станет долетать, раздирая мне слух, чей-нибудь насмешливый хохот.

— Мне жаль вас, — повторил Эрнотон.

Оба всадника поскакали обратно в Париж. Один был молчалив, мрачен от того, что услышал, другой — от того, что поведал.

Внезапно Эрнотон протянул Сент-Малину руку.

— Хотите, я постараюсь излечить вас? — предложил он.

— Нет, не пытайтесь, это вам не удастся, — ответил Сент-Малин. — Наоборот, возненавидьте меня — это лучший способ вызвать мое восхищение.

— Я еще раз скажу вам: мне вас жаль, сударь, — сказал Эрнотон.

Через час оба всадника прибыли в Лувр и направились к казарме Сорока пяти.

Король отсутствовал и должен был возвратиться только вечером.

XXXI. О том, как господин де Луаньяк обратился к Сорока пяти с краткой речью

Все молодые гасконцы расположились у окон, чтобы не пропустить возвращения короля.

При этом каждым из них владели различные помыслы.

Сент-Малин был исполнен ненависти, стыда, честолюбия; сердце его пылало, брови хмурились.

Эрнотон уже позабыл о том, что произошло, и думал об одном — кто та дама, которой он дал возможность проникнуть в Париж под видом пажа и которую неожиданно увидел в роскошных носилках.

Здесь было о чем поразмыслить человеку, более склонному к мечтательности, чем к честолюбивым расчетам.

Поэтому Эрнотон, лишь случайно подняв голову, заметил, что Сент-Малин исчез.

Он мгновенно сообразил, в чем дело.

Сент-Малин не упустил минуты, когда вернулся король, и отправился к нему.

Эрнотон быстро прошел через галерею и явился к королю как раз тогда, когда от него выходил Сент-Малин.

— Смотрите, — радостно сказал он Эрнотону, — что мне подарил король.

И он показал ему золотую цепь.

— Поздравляю вас, сударь, — молвил Эрнотон без малейшего волнения.

И он в свою очередь прошел к королю.

Сент-Малин, ожидавший проявления зависти со стороны господина де Карменжа, был ошеломлен невозмутимостью соперника и стал поджидать его.

Эрнотон пробыл у короля минут десять, которые Сент-Малину показались вечностью.

Наконец он вышел. Сент-Малин окинул товарища быстрым взглядом, и сердце его забилось ровнее: Эрнотон вышел с пустыми руками.

— А вам, сударь, — спросил Сент-Малин, — король что-нибудь пожаловал?

— Он протянул мне руку для поцелуя, — ответил Эрнотон.

Сент-Малин так стиснул полученную им золотую цепь, что сломал одно из ее звеньев.

Оба гасконца направились к казарме.

Когда они входили в общий зал, раздался звук трубы; по этому сигналу все Сорок пять выбежали из своих помещений, словно пчелы, вылетевшие из улья.

По большей части они вырядились роскошно, но довольно безвкусно — блеск заменял изящество.

Впрочем, каждый из них обладал тем, чего требовал д'Эпернон, тонкий политик, хотя и плохой военный, — молодостью, силой или опытом.

Почти у всех оказались длинные шпаги, звенящие шпоры, воинственно закрученные усы, замшевые или кожаные перчатки и сапоги; все это блистало позолотой, благоухало помадой, украшено было бантами, «дабы являть вид», как говорилось в те времена.

Людей хорошего вкуса можно было узнать по темным тонам одежды, расчетливых — по прочности сукна, щеголей — по кружевам, розовому или белому атласу.

Пардикка де Пенкорнэ отыскал у какого-то еврея цепь из позолоченной меди, тяжелую, как цепь каторжника.

Пертинакс де Монкрабо был весь в атласе, шитье и лентах.

Эсташ де Мираду ничем не блистал: ему пришлось одеть Лардиль, Милитора и обоих ребят.

Лардиль выбрала себе самый богатый наряд, который допускался по тогдашним законам, направленным против роскоши. Милитор облачился в бархат и парчу, украсился серебряной цепью, надел шапочку с перьями и вышитые чулки. Таким образом, бедному Эсташу пришлось удовольствоваться мизерной суммой, едва достаточной, чтобы не выглядеть оборванцем.

Господин де Шалабр сохранил свою куртку стального цвета, поручив портному несколько освежить ее. Искусно нашитые там и сям полосы бархата придали новый вид этой неизносимой одежде.

Впрочем, скупец Шалабр все же потратился на пунцовые штаны, сапоги, плащ и шляпу: все это вполне соответствовало друг другу.

Что касается до оружия, то оно было превосходным: старый вояка сумел разыскать отличную испанскую шпагу, кинжал, вышедший из рук искусного мастера, и прекрасный металлический нагрудник.

Все эти господа любовались друг другом, когда, сурово хмуря брови, вошел господин де Луаньяк.

Он велел им образовать круг и стал посередине с видом, не сулившим ничего доброго. Все взгляды устремились на начальника.

— Все в сборе, господа? — спросил он.

— Все! — ответили сорок пять голосов с весьма похвальным единодушием.

— Господа, — продолжал Луаньяк, — вы были вызваны сюда, чтобы стать личными телохранителями короля — звание весьма почетное, но и ко многому обязывающее.

Луаньяк сделал паузу. Послышался одобрительный шепот.

— Не следует воображать, однако, что король принял вас на службу и платит вам жалованье за то, чтобы вы вели себя, как вертопрахи. Необходима дисциплина — ведь вы являетесь собранием дворян, иначе говоря, самыми послушными и преданными людьми в королевстве.

— Собравшиеся затаили дыхание: по этому торжественному началу легко было понять, что речь пойдет о вещах очень важных.

— С нынешнего дня вы живете в Лувре — средоточии государственной власти. Вам нередко будут поручать осуществление важных решений. Таким образом, вы находитесь в положении должностных лиц, которые не только владеют государственной тайной, но и облечены исполнительной властью.

По рядам гасконцев вторично пробежал одобрительный шепот.

Многие высоко подняли голову — казалось, от гордости они выросли на несколько дюймов.

— Предположим теперь, — продолжал Луаиьяк, — что одно из таких должностных лиц, скажем офицер, выдало тайное решение совета. Вы понимаете, что он заслуживает смерти?

— Разумеется, — ответили несколько голосов.

— Так вот, господа, — продолжал Луаньяк, и в голосе его зазвучала угроза, — сегодня была выболтана некая государственная тайна.

Гордость Сорока пяти сменилась страхом: они беспокойно и подозрительно переглядывались.

— Двое из вас, господа, судачили на улице, как старые бабы, бросая на ветер слова столь важные, что каждое из них может погубить человека.

Сент-Малин тотчас же подошел к Луаньяку и сказал ему:

— Милостивый государь, полагаю, что я имею честь говорить с вами от имени своих товарищей. Необходимо очистить от подозрения тех слуг короля, которые ни в чем не повинны. Мы просим вас поскорее высказаться.

— Нет ничего легче, — ответил Луаньяк.

Все еще более насторожились.

— Сегодня король получил известие, что его недруг, а именно один из тех людей, с которыми вы призваны вести борьбу, явился в Париж. Имя этого недруга было произнесено тайно, но его услышал часовой, то есть человек, на которого следует рассчитывать, как на каменную стену, ибо, подобно ей, он должен быть непоколебим, глух и нем. Однако он принялся повторять на улице имя королевского врага, да еще с такой громкой похвальбой, что привлек внимание прохожих и вызвал смятение в умах. Я был свидетелем этого, ибо шел той же дорогой и слышал все собственными ушами. Я положил руку на плечо болтуну, и он умолк. Произнеси он еще несколько слов, и были бы поставлены под угрозу интересы столь священные, что я вынужден был бы его заколоть.

При этих словах Луаньяка все увидели, как Пертинакс де Монкрабо и Пардикка де Пенкорнэ побледнели и в полуобморочном состоянии прислонились друг к другу. Монкрабо что-то пробормотал в свое оправдание.

Как только смущение выдало виновных, все взгляды устремились на них.

— Ничто не может служить вам извинением, сударь, — сказал Луаньяк Пертинаксу. — Если бы вы были пьяны, то должны понести наказание за то, что напились; если поступили просто как гордец и хвастунишка, то опять-таки заслуживаете кары.

Воцарилось зловещее молчание.

— Следовательно, — продолжал Луаньяк, — вы, господин де Монкрабо, и вы, господин де Пенкорнэ, будете наказаны.

— Простите, сударь, — взмолился Пертинакс, — но мы прибыли из провинции, при дворе мы новички и не знаем, как надо вести себя в делах, касающихся политики.

— Нельзя было поступать на службу к его величеству, не взвесив тягот этой великой чести.

— Клянемся, что в дальнейшем будем немы как могила.

— Все это хорошо, господа, но загладите ли вы завтра зло, причиненное вами сегодня?

— Постараемся.

— Вы все пользуетесь относительной свободой, — продолжал Луаньяк, не отвечая прямо на просьбу виновных, — но эту свободу я намерен ограничить строжайшей дисциплиной. Слышите, господа? Те, кто найдут свою службу слишком тягостной, могут уйти: на их место найдется немало желающих.

Никто не ответил, но многие нахмурились.

— Итак, — продолжал Луаньяк, — предупреждаю вас: правосудие у нас будет совершаться тайно, быстро, без судебного разбирательства. Предателей постигнет немедленная смерть. Предположим, например, что господин де Монкрабо и господин де Иенкорнэ, вместо того чтобы дружески беседовать на улице о вещах, которые им следовало забыть, повздорили из-за того, о чем они имели право помнить. Разве эта ссора не могла привести к поединку между ними? Во время дуэли нередко случается, что противники одновременно пронзают друг друга шпагой. На другой день после ссоры обоих этих господ находят мертвыми в Прэ-о-Клере… Итак, все, кто выдаст государственную тайну, — вы хорошо поняли меня, господа? — будут по моему приказу умерщвлены на дуэли или иным способом.

Монкрабо своей тяжестью повалился на товарища, у которого бледность приняла зеленоватый оттенок.

— За менее тяжелые проступки, — продолжал Луаньяк, — я буду налагать и менее суровую кару — например, тюремное заключение. На этот раз я пощажу жизнь господина де Монкрабо, который болтал, и господина де Пенкорнэ, который слушал. Я прощаю их, потому что они могли провиниться по незнанию. Заключением я их наказывать не стану, ибо они мне, вероятно, понадобятся сегодня вечером или завтра. Поэтому я подвергну их третьей каре, которая будет применяться к провинившимся, — штрафу. Вы получили тысячу ливров, госиода, из них вы вернете сто. Эти деньги я употреблю как вознаграждение за безупречную службу.

— Сто ливров! — пробормотал Пенкорнэ. — Но, черт побери, у меня их больше нет: они пошли на экипировку.

— Вы продадите свою цепь, — сказал Луаньяк.

— Я готов сдать ее в королевскую казну, — ответил Пенкорнэ.

— Нет, сударь, король не принимает вещей своих подданных в уплату штрафа. Продайте ее сами и уплатите штраф… Еще несколько слов, господа, — продолжал Луаньяк. — Я заметил, что в вашем отряде начались раздоры; обо всякой ссоре должно быть доложено мне — я один буду судить, насколько она серьезна, и разрешать поединок, если найду необходимым. В наши дни что-то слишком часто убивают людей на дуэли, и я не желаю, чтобы мой отряд терял бойцов. За первый же поединок, который последует без моего разрешения, я подвергну виновных строгому аресту, весьма крупному штрафу, а может быть, и более суровой каре… Господа, можете расходиться. Кстати, сегодня вечером пятнадцать человек будут дежурить у лестницы, ведущей в покои его величества, пятнадцать других во дворе — они смешаются со свитой тех, кто прибудет в Лувр, — и, наконец, последние пятнадцать останутся в казарме.

— Милостивый государь, — сказал, подходя к Луаньяку, Сент-Малин, — разрешите мне не то чтобы дать вам совет — упаси меня бог! — но попросить разрешения. Всякий порядочный отряд должен иметь своего начальника.

— Ну, а я-то кто, по-вашему? — спросил Луаньяк.

— Вы, сударь, наш генерал.

— Не я, сударь, вы ошибаетесь, а герцог д'Эпернон.

— Значит, вы наш полковник? Но и в таком случае каждые пятнадцать человек должны иметь своего командира.

— Правильно, — ответил Луаньяк, — ведь я не могу являться в трех лицах. Кроме того, я не желаю, чтобы среди вас одни были ниже, другие выше, разве что по своей доблести.

— О, что касается этого различия, вы скорее ощутите разницу между нами.

— Поэтому я намерен назначать каждый день сменных командиров, — сказал Луаньяк. — Вместе с паролем я буду называть также имя дежурного командира. Таким образом все будут по очереди подчиняться и командовать. Ведь я еще не знаю способностей каждого из вас: надо, чтобы они проявились, — тогда я сделаю выбор.

Сент-Малин отвесил поклон и присоединился к товарищам.

— Надеюсь, вы меня поняли, господа? — продолжал Луаньяк. — Я разделил вас на три отряда по пятнадцать человек. Свои номера вы знаете: первый отряд дежурит на лестнице, второй во дворе, третий остается в казарме. Бойцы последнего отряда находятся в боевой готовности и выступают по первому же сигналу. Теперь, господа, вы свободны… Господин де Монкрабо, господин де Пенкорнэ, завтра вы уплатите штраф. Казначеем являюсь я. Ступайте.

Все вышли. Остался один Эрнотон де Карменж.

— Вам что-нибудь надобно, сударь? — спросил Луаньяк.

— Да, сударь, — с поклоном ответил Эрнотон. — Состоять на королевской службе весьма почетно, но мне очень хотелось бы знать, как далеко может зайти повиновение приказу.

— Сударь, — ответил Луаньяк, — вопрос ваш весьма щекотливый, и дать на него определенный ответ я не могу.

— Осмелюсь спросить, сударь, почему?

Все эти вопросы задавались Луаньяку с такой утонченной вежливостью, что, вопреки своему обыкновению, он тщетно искал повода для отповеди.

— Потому что я сам зачастую не знаю утром, что мне придется делать вечером.

— Я новый человек при дворе, сударь, — сказал Эрнотон, — у меня нет ни друзей, ни врагов, страсти не ослепляют меня, и потому хоть я и стою не больше других, но могу быть вам полезен.

— Но, полагаю, короля-то вы любите?

— Я обязан его любить, господин де Луаньяк, как слуга, как верноподданный и как дворянин.

— Это основное, и если вы человек сообразительный, то сами распознаете, кто стоит на противоположной точке зрения.

— Отлично, сударь, — ответил с поклоном Эрнотон, — все ясно. Но остается еще одно обстоятельство, сильно меня смущающее.

— Какое, сударь?

— Пассивное повиновение.

— Это первейшее условие.

— Прекрасно понимаю, сударь. Но пассивное повиновение бывает делом нелегким для людей, щекотливых в делах чести.

— Это уж меня не касается, господин де Карменж, — сказал Луаньяк.

— Однако, сударь, если вам какое-нибудь распоряжение не по вкусу?

— Я вижу подпись господина д'Эпернона, и это воз вращает мне душевное спокойствие.

— А господин д'Эпернон?

— Господин д'Эпернон видит подпись его величества и тоже, подобно мне, успокаивается.

— Вы правы, сударь, — сказал Эрнотон, — я ваш покорный слуга.

Эрнотон направился к выходу, но Луаньяк окликнул его.

— Вы навели меня на одну мысль, — молвил он, — и вам я скажу то, чего не сказал бы вашим товарищам, ибо никто из них не говорил со мною так мужественно и достойно, как вы.

Эрнотон поклонился.

— Сударь, — сказал Луаньяк, подходя к молодому человеку, — сегодня вечером сюда, вероятно, явится одно высокое лицо: не упускайте его из виду и следуйте за ним повсюду, куда бы он ни направился по выходе из Лувра.

— Милостивый государь, позвольте сказать вам, что, по-моему, это называется шпионством.

— Шпионством? Вы так полагаете? — холодно произнес Луаньяк. — Возможно, однако же…

И он протянул какую-то бумагу Карменжу. Тот, развернув ее, прочел:

«Если сегодня вечером господин де Майен осмелится появиться в Лувре, прикажите кому-нибудь проследить за ним».

— Чья подпись? — спросил Луаньяк.

— Подписано: «Д'Эпернон», — прочел Карменж.

— Итак, сударь?

— Вы правы, — ответил Эрнотон, низко кланяясь, — я прослежу за господином де Майеном.

И он удалился.

XXXII. Парижские буржуа

Господин де Майен, вызвавший столько толков в Лувре, о чем он даже не подозревал, вышел из дворца Гизов черным ходом и верхом, в сапогах, не переодевшись с дороги, отправился со свитой из трех дворян в Лувр.

Предупрежденный о его прибытии, господин д'Эпернон велел доложить о нем королю.

В свою очередь господин де Луаньяк вторично отдал тот же приказ Сорока пяти: итак, пятнадцать человек находилось в передней, пятнадцать — во дворе и четырнадцать в казарме.

Мы говорим — четырнадцать, так как Эрнотона, получившего особое поручение, не было среди товарищей.

Но, ввиду того что свита господина Майена не вызывала опасений, второй группе разрешено было возвратиться в казарму.

Господина де Майена ввели к королю; он явился с почтительнейшим визитом и был принят королем с преувеличенной любезностью.

— Итак, кузен, — спросил король, — вы решили посетить Париж?

— Да, государь, — ответил Майен, — от имени братьев и моего собственного, я счел долгом напомнить вашему величеству, что у вас нет слуг более преданных, чем мы.

— Ей-богу же, — сказал Генрих, — никто в этом не сомневается, и, если бы не удовольствие, которое доставляет мне ваш приезд, вы могли бы не затруднять себя этим небольшим путешествием. Верно, имеется какая-нибудь иная причина!

— Государь, я опасался, как бы странные слухи, которые с некоторых пор распускают наши враги, не повлияли на вашу благосклонность к дому Гизов.

— Какие слухи? — спросил король с добродушием, столь опасным даже для близких ему людей.

— Неужели ваше величество не слышали о нас ничего неблагоприятного? — спросил озадаченный Майен.

— Милый кузен, — ответил король, — да будет вам известно, я не потерпел бы, чтобы здесь плохо отзывались о Гизах. А так как окружающие, видимо, знают это лучше, чем вы, никто не говорит о вас ничего дурного.

— В таком случае, государь, — сказал Майен, — я не жалею, что приехал, — ведь я имел счастье видеть своего короля и убедиться в его расположении. Охотно признаю, однако, что излишне поторопился.

— Париж — славный город, герцог, где всегда полезно побывать, — заметил король.

— Конечно, государь, но и у нас в Суассоне есть дела.

— А какие, герцог?

— Дела вашего величества.

— Что правда, то правда, Майен. Продолжайте же заниматься ими. Я умею ценить услуги.

Герцог, улыбаясь, откланялся.

Король возвратился в опочивальню, потирая руки.

Луаньяк сделал знак Эрнотону, тот что-то сказал своему слуге, который побежал в конюшню. Эрнотон, не теряя времени, последовал пешком за четырьмя всадниками.

Можно было не опасаться, что он упустит из виду господина де Майена: благодаря болтливости Пертинакса де Монкрабо и Пардикки де Пенкорнэ парижане уже знали о прибытии принца из дома Гизов. Услышав эту новость, добрые лигисты выходили на улицу: ведь Майена нетрудно было узнать по его широким плечам, полной фигуре и бороде «ковшом».

Тщетно старался Майен избавиться от наиболее ревностных сторонников, говоря им:

— Умерьте свой пыл, друзья. Клянусь богом, вы навлечете на нас подозрение.

В самом деле, когда герцог прибыл во дворец Сен-Дени, где остановился, у него оказалось не менее двухсот — трехсот провожатых.

Таким образом, Эрнотону легко было следовать за герцогом, не будучи никем замеченным.

Когда у входа во дворец Майен обернулся и ответил на приветствие толпы, Эрнотону показалось, что один дворянин из свиты герцога и есть тот самый всадник, который сопровождал пажа или при котором состоял паж, пробравшийся с его, Эрнотона, помощью в Париж.

После того как Майен скрылся в воротах, на улице показались конные носилки. К ним подошел Мейнвиль. Занавески раздвинулись, и при лунном свете Эрнотону почудилось, что он узнаёт и своего пажа и даму, которую видел у Сент-Антуанских ворот.

Мейнвиль и дама обменялись несколькими словами, экипаж въехал в ворота дворца; Мейнвиль вошел вслед за ним, и ворота тотчас же закрылись.

Спустя минуту Мейнвиль показался на балконе, поблагодарил парижан от имени герцога и предложил им разойтись по домам, дабы злонамеренные люди не истолковали их скопление по-своему.

После этого удалились все, за исключением десяти человек, допущенных во дворец вслед за герцогом.

Эрнотон ушел, как и все прочие, или, вернее, сделал вид, что последовал их примеру.

Десять указанных избранников были представителями лиги, посланными, чтобы поблагодарить господина де Майена за приезд и одновременно упросить его вызвать в Париж брата.

Дело в том, что достойные буржуа, с которыми мы свели беглое знакомство в вечер, когда Пулен скупал кирасы, отнюдь не были лишены воображения: они лелеяли много замыслов, требовавших одобрения и поддержки вождя.

Бюсси-Леклер сообщил, что им обучены военному делу три монастыря и составлены воинские отряды из пятисот буржуа, то есть у него имеется наготове около тысячи человек.

Лашапель-Марто занялся судьями, писцами и стражниками из дворца Правосудия. Он мог предложить и хороших советчиков, и людей действия: для совета у него было двести чиновников в мантиях, для действия — двести полицейских стражей. В распоряжении Бригара имелись купцы с Ломбардской улицы и рыночные торговцы.

Крюсе, подобно Лашапелю-Марто, располагал судейскими чиновниками и Парижским университетом.

Дельбар предлагал пятьсот моряков и портовых рабочих — все народ весьма решительный.

У Лушара было пятьсот барышников и торговцев лошадьми — все они ярые католики.

Владелец мастерской оловянной посуды, по имени Полар, и колбасник Жильбер представляли полторы тысячи мясников и колбасников города и предместий.

Метр Никола Пулен, приятель Шико, готов был предложить всех и вся.

Выслушав эти новости, герцог Майенский сказал:

— Меня радует, что силы лиги столь внушительны, но я не вижу цели, которую она перед собою ставит.

— Я полагаю, — сказал Бюсси-Леклер с откровенностью, которая в человеке столь низкого происхождения могла показаться дерзостной, — я полагаю, что, поскольку мысль о союзе исходила от наших вождей, это им, а не нам указывать цель.

— Господа, — ответил Майен, — вы глубоко правы: цель должна быть указана теми, кто имеет честь быть вашими вождями. Пользуюсь случаем, чтобы напомнить вам: Лишь полководец вправе решать, когда следует дать бой. Пусть даже войска построены, хорошо вооружены и проникнуты воинским духом — сигнал к нападению дается только им.

— Но, монсеньер, — вмешался Крюсе, — лига не хочет больше ждать, мы уже имели честь заявить вам об этом.

— Не хочет ждать чего, господин Крюсе? — спросил Майен.

— Достижения цели.

— Какой цели?

— Нашей. У нас тоже есть план.

— В таком случае я не стану возражать, — сказал Майен.

— Но можем ли мы рассчитывать на вашу поддержку, монсеньер?

— Без сомнения, если план этот подойдет моему брату и мне.

Лигисты переглянулись, двое или трое из них дали Лашапелю-Марто знак говорить. Он выступил вперед, словно испрашивал у герцога разрешения взять слово.

— Говорите, — сказал герцог.

— Так вот, монсеньер, — сказал Марто. — Придумали его мы — Леклер, Крюсе и я. Он тщательно обдуман и, вероятно, обеспечит нам успех.

— Ближе к делу, господин Марто, ближе к делу!

— В Париже имеется ряд пунктов, связывающих воедино вооруженные силы города: это Большой и Малый Шатле, дворец Тампля, Ратуша, Арсенал и Лувр.

— Правильно, — согласился герцог.

— Во всех пунктах имеются гарнизоны, с которыми нетрудно будет управиться, так как они не ожидают нападения.

— Допускаю, — сказал герцог.

— Кроме того, город обороняет начальник ночной стражи со своими стрелками. И вот что мы решили: захватить начальника на дому — он живет в Кутюр-Сент-Катрин. Это можно сделать без шума, так как место уединенное и малолюдное.

Майен с сомнением покачал головой.

— Нельзя без шума взломать прочную дверь и сделать выстрелов двадцать из аркебузов, — заметил он.

— Мы предвидели это возражение, монсеньер, — сказал Марто. — Один из стрелков ночной стражи — наш человек. Ночью мы постучим в дверь — нас будет человека два-три, — стрелок откроет нам и пойдет доложить начальнику, что ему приказано явиться в Лувр. В этом нет ничего необычного: раз в месяц король вызывает к себе этого офицера. Когда дверь будет открыта, мы впустим десять человек моряков, живущих в квартале Сен-Поль, они покончат с начальником стражи.

— То есть прирежут его?

— Да, монсеньер. Таким образом оборона противника будет расстроена в самом начале. Правда, имеются и другие должностные лица — господин председатель суда, господин прокурор Лагель и прочие. Что ж, мы схватим их в тот же час: Варфоломеевская ночь научила нас этому, и с ними поступят так же, как и с начальником ночной стражи.

— Ого! — произнес герцог, находивший, что дело это нешуточное.

— Тем самым мы получим возможность сразу покончить со всеми ересиархами — и религиозными и политическими.

— Все это чудесно, господа, — сказал Майен, — но вы мне не объяснили, как вы возьмете с одного удара Лувр — это же настоящая крепость, которую непрестанно охраняют гвардейцы и вооруженные дворяне. Король хоть иробок, но его вам не црирезать, как начальника ночной охраны. Он станет защищаться, а ведь он — подумайте хорошенько — король, его присутствие произведет сильнейшее впечатление на горожан, и вас разобьют.

— Для нападения на Лувр мы отобрали четыре тысячи человек, монсеньер. Эти люди не так уж любят Генриха Валуа, и вид короля не произведет на них впечатления, о котором вы говорите.

— Вы полагаете, что четырех тысяч достаточно?

— Разумеется; нас будет десять против одного, — сказал Бюсси-Леклер.

— А швейцарцы? Их тоже четыре тысячи, господа.

— Да, но они в Ланьи, а Ланьи — в восьми лье от Парижа. Даже если король сможет их предупредить, гонцам потребуется два часа, чтобы туда добраться, да швейцарцам — восемь часов, чтобы пешим строем прийти в Париж, итого — десять часов. Они явятся как раз к тому времени, когда их задержат у застав: за десять часов мы станем хозяевами города.

— Что ж, допускаю: начальник ночной стражи убит, должностные лица погибли, городская власть пала — словом, все преграды уничтожены; вы, наверно, уже решили, что тогда предпримете?

— Мы установим правительство честных людей, какими сами являемся, — сказал Бригар, — а дальше нам нужно только одно: преуспеть в своих торговых делах и обеспечить хлебом насущным жен и детей. Кое у кого может явиться честолюбивое желание стать квартальным надзирателем или командиром роты в городском ополчении. Что ж, господин герцог, мы займем эти должности, но тем дело и ограничится. Как видите, мы нетребовательны.

— Господин Бригар, ваши слова — чистое золото. Да, вы честные люди и, уверен, не потерпите в своих делах недостойных.

— О нет, нет! — раздались голоса. — Только доброе вино, без всякого осадка!

— Прекрасно сказано! — молвил герцог. — Но знаете ли вы, заместитель парижского прево, сколько в Иль-де-Франсе бездельников и проходимцев?

Никола Пулен как бы нехотя приблизился к герцогу.

— К сожалению, их очень много, монсеньер.

— Но сколько именно?

Пулен принялся считать по пальцам.

— Воров тысячи три-четыре; бездельников и нищих две — две с половиной; случайных преступников полторы — две; убийц четыреста — пятьсот человек.

— Итак, по меньшей мере шесть — шесть с половиной тысяч мерзавцев и висельников. Какую религию они исповедуют?

— Как вы сказали, монсеньер? — переспросил Пулен.

— Я спрашиваю: они католики или гугеноты?

Пулен рассмеялся.

— Они исповедуют одну религию, монсеньер, — сказал он, — их бог — золото.

— А что вы скажете об их политических убеждениях? Кто они — сторонники дома Валуа, лигисты, политики или друзья короля Иаваррского?

— Они разбойники и грабители.

— Не думайте, монсеньер, — сказал Крюсе, — что мы возьмем в союзники подобных людей.

— Конечно, не думаю. Вот это меня и смущает.

— Но почему, монсеньер? — с удивлением спросили члены делегации.

— Поймите же, господа: когда эти люди увидят, что в Париже нет больше начальства, блюстителей порядка, королевской власти — словом, ничего такого, что их обуздывало, они примутся обчищать ваши лавки и ваши дома.

— Черт побери! — сказали, переглядываясь, депутаты.

— Я полагаю, что над этим вопросом стоит поразмыслить, не так ли, господа? — спросил герцог. — Что до меня, то я постараюсь устранить беду, ибо девиз моего брата и мой — «ваши интересы превыше наших интересов».

Послышался одобрительный шепот.

— Теперь, господа, позвольте человеку, проделавшему двадцать четыре лье верхом, поспать несколько часов. В том, чтобы выждать время, опасности нет. Может быть, вы другого мнения?

— Вы правы, господин герцог, — сказал Бригар.

— Отлично.

— Разрешите же нам, монсеньер, откланяться, — продолжал Бригар, — а когда вам угодно будет назначить новую встречу…

— Постараюсь сделать это как можно скорее, господа, будьте покойны, — сказал Майен. — Может быть, завтра, самое позднее — послезавтра.

И, распрощавшись наконец с лигистами, он оставил их изумленными его предусмотрительностью.

Но не успел он скрыться, как потайная дверь в стене отворилась и в зал вошла какая-то женщина.

— Герцогиня! — вскричали депутаты.

— Да, господа, — воскликнула она, — я пришла, чтобы вывести вас из затруднения!

Депутаты, знавшие решительность герцогини, но в то же время несколько опасавшиеся ее пыла, окружили вновь прибывшую.

— Господа, — продолжала она с улыбкой, — Юдифь[37] совершила то, чего не сделали остальные иудеи. Не теряйте надежды — у меня есть свой план.

И, протянув лигистам свои белые ручки, она удалилась в ту же дверь, за которой скрылся Майен.

— Ей-богу, — вскричал Бюсси-Леклер, выходя вслед за герцогиней, — кажется, в их семье она одна настоящий мужчина!

— Уф! — прошептал Никола Пулен, отирая пот, проступивший у него на лбу, когда он увидел госпожу де Монпансье. — Хотел бы я быть в стороне от всего этого…


Сорок пять

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Сорок пять

I. Еще раз о брате Борроме

Было около десяти часов вечера, когда господа депутаты стали расходиться, обмениваясь поклонами. Никола Пулен жил дальше всех; он одиноко шагал домой, размышляя о своем затруднительном положении. В самом деле, Робер Брике никогда не простит ему, если он утаит план действий, который Лашапель-Марто так простодушно изложил господину де Майену.

Когда Никола Пулен, по-прежнему погруженный в невеселые думы, дошел до середины улицы Пьер-о-Реаль шириной в каких-нибудь четыре фута, он увидел бегущего ему навстречу монаха в подвернутой до колен рясе. Двоим тут было не разойтись.

Пулен ругался, монах божился, и наконец священнослужитель, более нетерпеливый, чем офицер, обхватил Пулена поперек туловища и прижал его к стене.

И тут они узнали друг друга.

— Брат Борроме! — сказал Пулен.

— Господин Никола Пулен! — воскликнул монах.

— Как поживаете? — спросил Пулен с восхитительным добродушием истого парижского буржуа.

— Отвратительно, — ответил монах, которому, казалось, гораздо труднее было успокоиться, чем мирному Пулену. — Вы меня задержали, а я очень тороплюсь.

— В вас точно бес вселился! — возразил Пулен. — Куда вы спешите в столь поздний час? Монастырь горит, что ли?

— Нет, я тороплюсь к госпоже герцогине, чтобы поговорить с Мейнвилем.

— К какой герцогине?

— Мне кажется, есть только одна герцогиня, у которой можно поговорить с Мейнвилем, — ответил Борроме.

— Но что вам нужно от госпожи де Монпансье? — продолжал расспрашивать Никола Пулен.

— Боже мой, все очень просто, — сказал Борроме, ища подходящего ответа. — Госпожа герцогиня просила нашего уважаемого настоятеля стать ее духовником; он согласился; потом его охватили сомнения, и он отказался. Свидание было назначено на завтра; я должен от имени дона Модеста Горанфло передать герцогине, чтобы она не рассчитывала на него.

— Очень хорошо, но вы направляетесь не ко дворцу Гизов, дорогой брат, а даже кажется, что вы идете в противоположном направлении.

— Мне сказали во дворце, что госпожа герцогиня поехала к герцогу Майенскому, который прибыл сегодня в Париж и остановился в Сен-Дени.

— Правильно, — молвил Пулен. — Только, куманек, за чем хитрить со мной? Не принято посылать монастырского казначея с поручениями.

— Но ведь поручение-то к герцогине!

— Не можете же вы, доверенное лицо Мейнвиля, верить в разговоры об исповеди госпожи герцогини де Монпансье?

— Почему?

— Черт возьми, дорогой, вам прекрасно известно, каково расстояние от монастыря до середины дороги, раз вы сами заставили меня его измерить. Берегитесь! Вы мне сообщили так мало, что я могу заподозрить слишком многое.

— И напрасно, дорогой господин Пулен; я больше ни чего не знаю. А теперь не задерживайте меня, прошу вас, а то я не застану госпожу герцогиню.

— Она вернется к себе домой. Было бы проще всего подождать ее там.

— Боже мой, — сказал Борроме, — я не прочь повидать и господина герцога.

— Вот это дело другое. Теперь, когда мне известно, с кем у вас дела, я вас пропущу; прощайте, желаю удачи!

Борроме, видя, что дорога свободна, помчался дальше.

«Ну и ну, опять что-то новенькое, — подумал Никола Пулен, глядя вслед исчезающей во тьме рясе монаха. — Но на кой черт мне знать, что происходит? Неужели я вхожу во вкус того, что вынужден делать? Тьфу!»

Между тем брат и сестра, основательно обсудив поведение короля и план десяти, убедились в следующем.

Король ничего не подозревает, и напасть на него становится день ото дня легче.

Самое важное — организовать отделения лиги в северных провинциях, пока король не оказал помощи брату и позабыл о Генрихе Наваррском.

Из этих двух врагов следует бояться только герцога Анжуйского с его затаенным честолюбием; что же касается Генриха, то через хорошо осведомленных шпионов известно, что он поглощен пирами и забавами.

— Париж подготовлен, — громко говорил Майен, — но надо подождать ссоры между королем и его союзниками; непостоянный характер Генриха несомненно очень скоро приведет к разрыву. А так как нам нечего спешить, подождем.

— Мне были нужны десять человек, чтобы поднять Париж после намеченного удара, — тихо говорила герцогиня.

В эту минуту внезапно вошел Мейнвиль с сообщением, что Борроме хочет видеть герцога.

— Борроме? — удивленно спросил герцог. — Кто это?

— Монсеньер, — ответил Мейнвиль, — вы послали его из Нанси, когда я просил у вашей светлости направить ко мне умного и деятельного человека.

— Вспоминаю, я послал вам капитана Борровиля. Разве он переменил имя и зовется Борроме?

— Да, монсеньер, он переменил имя и одежду; его зовут Борроме, и он стал монахом монастыря Святого Иакова.

— Почему же он стал монахом? Дьявол, верно, здорово потешается, если узнал его под рясой.

— Это наша тайна, монсеньер, — сказал Мейнвиль, — а пока выслушаем капитана Борровиля, или брата Борроме, как вам будет угодно.

— Да, тем более, что этот визит меня очень беспокоит, — сказала госпожа Монпансье.

— Признаюсь, и меня тоже, — ответил Мейнвиль.

— Впустите его, не теряя ни минуты, — добавила герцогиня.

Дверь открылась.

— А, Борровиль, — сказал герцог, который не мог удержаться от смеха при взгляде на вошедшего. — Это вы так вырядились, друг мой?

— Да, монсеньер, и я весьма неважно себя чувствую в этом чертовском обличье.

— Во всяком случае, не я напялил на вас эту рясу, Борровиль, — сказал герцог, — поэтому прошу на меня не обижаться.

— Нет, монсеньер, это госпожа герцогиня; но я всегда готов служить ей.

— Спасибо, капитан. Ну, а теперь… что вы хотели сообщить нам в столь поздний час?

— Ваша светлость, — сказал Борровиль, — король посылает помощь герцогу Анжуйскому.

— Ба! Старая песня, — ответил Майен, — я слышу ее уже три года.

— Но на этот раз, монсеньер, я даю вам проверенные сведения.

— Гм! — сказал Майен, вскинув голову, как лошадь, встающая на дыбы. — Как это — проверенные?

— Сегодня ночью, в два часа, господин де Жуаез уехал в Руан. Он должен сесть на корабль в Дьеппе и отвезти в Антверпен три тысячи человек.

— Ого! — воскликнул герцог. — Кто же вам это сказал, Борровиль?

— Человек, который отправляется в Наварру, монсеньер.

— В Наварру? К Генриху?

— Да, монсеньер.

— И кто же посылает его?

— Король, монсеньер.

— Кто этот человек?

— Его зовут Робер Брике.

— Дальше.

— Он большой друг отца Горанфло.

— И посланец короля?

— Я в этом совершенно уверен: один из наших монахов ходил в Лувр за охранной грамотой.

— Кто этот монах?

— Наш маленький Жак Клеман, вояка, тот самый, на которого вы соблаговолили обратить внимание, госпожа герцогиня.

— И он не показал вам письма? — спросил Майен. — Вот болван!

— Монсеньер, письма король ему не отдал: он отправил к посланцу своих людей.

— Нужно перехватить письмо, черт возьми!

— Я решил было послать с Робером Брике одного из моих людей, сложенного как Геркулес, но Робер Брике заподозрил недоброе и отослал его.

— Каков из себя Робер Брике? — спросил Майен.

— Высокий, худой, нервный, мускулистый, ловкий и притом насмешник, но умеющий молчать.

— И владеет шпагой?

— Как тот, кто ее изобрел, монсеньер.

— Длинное лицо?

— Монсеньер, лицо у него все время меняется.

— О, я кое-что подозреваю; надо навести справки.

— Побыстрее, монсеньер, — он, должно быть, превосходный ходок.

— Борровиль, — сказал Майен, — вам придется поехать в Суассон к моему брату.

— А как же монастырь, монсеньер?

— Неужели вам трудно выдумать какую-нибудь историю для дона Модеста? — заметил Мейнвиль. — Ведь он всему поверит.

— Вы передадите господину де Гизу, — продолжал Майен, — все, что узнали о поручении, данном де Жуаезу.

— Да, монсеньер.

— Не забывайте Наварру, Майен, — сказала герцогиня.

— Я сам займусь этим делом. Прикажите мне оседлать свежую лошадь, Мейнвиль. — И добавил тихо: — Неужели он жив? Да, должно быть, жив.

II. Шико-латинист

Как помнит читатель, после отъезда двух молодых людей Шико зашагал очень быстро.

Но, едва они скрылись из глаз, Шико, у которого, казалось, как у Аргуса, были глаза на затылке, остановился на вершине пригорка и стал осматривать окрестности — рвы, равнину, кусты, реку. Убедившись, что никто не следит за ним, он сел на краю рва, прислонился к дереву и занялся тем, что он называл исследованием собственной совести.

У него было два кошелька с деньгами, ибо он заметил, что в мешочке, переданном ему Сент-Малином, кроме королевского письма, были еще некие круглые предметы, очень напоминавшие серебряные и золотые монеты.

На королевском кошельке была вышита с обеих сторон буква «Г».

— Красиво, — сказал Шико, рассматривая кошелек. — Очень мило со стороны короля! Его имя, герб… Нельзя быть щедрее и глупее! Нет, его не переделаешь. Честное слово, — продолжал Шико, — меня удивляет только, что этот добрый и великодушный король не велел одновременно вышить на кошельке письмо, которое приказал мне отвезти своему зятю… Посмотрим сначала, сколько денег в кошельке, с письмом можно ознакомиться и после. Сто экю! Как раз та сумма, какую я занял у Горанфло. А вот еще пакетик… Испанское золото, пять квадруплей. Он очень любезен, мой Анрике! Но кошелек мне мешает; так и кажется, что даже птицы, перелетающие над моей головой, принимают меня за королевского посланца и, что еще хуже, собираются указать на меня прохожим.

Шико вытряхнул содержимое кошелька на ладонь, вынул из кармана полотняный мешочек Горанфло и пересыпал туда золото и серебро.

Потом он вытащил письмо и, положив на его место камень, бросил кошелек в Орж, извивавшуюся под мостом.

Раздался всплеск, и два-три круга разбежались по спокойной поверхности воды.

— Это для моей безопасности, — сказал Шико. — Теперь поработаем для Генриха.

Он взял послание, разорвал конверт и с несокрушимым спокойствием сломал печать, словно это было не королевское, а обычное письмо.

— Теперь, — сказал Шико, — насладимся стилем этого послания.

Он развернул письмо и прочитал:

Дражайший брат мой, глубокая любовь, которую питал к вам незабвенный наш брат, ныне покойный король Карл IX, поныне живет под сводами Лувра и неизменно наполняет мое сердце.

Шико поклонился.

Мне неприятно посему говорить с вами о печальных и досадных предметах; но вы проявляете стойкость, несмотря на все превратности судьбы, и я, не колеблясь, сообщаю вам о том, что можно сказать только мужественным и проверенным друзьям.

Шико прервал чтение и снова поклонился.

Кроме того, я, как король, имею заботу о том, чтобы вы прониклись честью моего и вашего имени, брат мой.

Мы с вами оба одинаково окружены врагами, Шико сам это объяснит.

— Chicotus explicabit, — сказал Шико. — Или лучше — evolvet, что Гораздо изящнее.

Ваш слуга, господин виконт де Тюренн, является источником постоянных скандалов при Наваррском дворе. Бог не попустит, чтобы я вмешивался в ваши дела, иначе как для блага вашего и чести. Ваша супруга, которую я, к моему великому огорчению, называю сестрой, должна была бы позаботиться об этом вместо меня… но она этого не делает.

— Ого! — сказал Шико, продолжая переводить на латинский. — Quaeque omittit facere. Резко сказано.

Я прошу вас, брат мой, проследить, чтобы отношения между Марго и виконтом де Тюренн не вносили стыда и позора в семью Бурбонов. Начните действовать, как только Шико прочтет вам мое письмо.

Ваша супруга и виконт де Тюренн, которых я выдаю вам, как брат и король, чаще всего встречаются в маленьком замке Луаньяк. Они отправляются туда под предлогом охоты, но замок этот служит очагом интриг, в которых замешаны также герцоги де Гизы.

Обнимаю вас и прошу обратить внимание на мои предупреждения; я готов вам помочь всегда и во всем. Пока же воспользуйтесь советами Шико, которого я вам посылаю.

— Age, auctore Chicoto! Великолепно, вот я и советник королевства Наваррского!

Ваш любящий и т. д. и т. п.

Прочитав письмо, Шико схватился руками за голову.

«Скверное у меня поручение, — подумал он, — видно, убегая от одной беды, можно попасть в худшую. По правде сказать, я предпочитаю Майена. И все же, если не считать вытканного золотом кошелька, которого я не могу простить королю, это письмо написано ловким человеком. Оно может сразу рассорить Генриха Наваррского с женой, с Тюренном, Анжу, Гизами и даже с Испанией. Но, с другой стороны, письмо принесет мне кучу неприятностей, и я проявлю крайнюю неосторожность, если не подготовлюсь. Кое-что припас для меня, если не ошибаюсь, и монах Борроме.

Чего добивался Шико, прося короля Генриха куда-нибудь послать его? Покоя. А теперь Шико поссорит короля Наваррского с женой и приобретет смертельных врагов, которые помешают ему благополучно достичь восьмидесятилетнего возраста. Тем лучше, черт возьми, — хорошо жить только молодым! Но в таком случае следовало подождать, пока господин де Майен пырнет Шико кинжалом… Нет, во всем нужна взаимность — таков девиз Шико. Итак, Шико продолжит путешествие и, как умный человек, примет предосторожности. Поэтому Шико докончит то, что начал, — он переведет это прекрасное послание на латинский язык, запечатлеет его в памяти, а затем купит лошадь, ибо от Жувизи до По слишком далеко. Но прежде всего Шико разорвет письмо своего друга Генриха Ва-луа…»

Уничтожив письмо, он продолжал:

«Шико отправится в путь со всеми предосторожностями, но прежде всего пообедает в добром городе Корбейле, как это и надлежит сделать такому едоку, как он».

В приятном городе Корбейле наш смелый посланец не столько знакомился с чудесами Сен-Спира, сколько с чудесами поварского искусства трактирщика, чье заведение насыщало ароматными парами окрестности собора.

Мы не будем описывать ни пиршество, которому он предался, ни лошадь, которую он купил у хозяина постоялого двора, скажем только, что обед был достаточно продолжительным, а лошадь достаточно плохой, чтобы дать нам материал еще на целый том.

III. Четыре ветра

Путешествуя на вновь приобретенной лошади, Шико переночевал в Фонтенебло, сделал на следующий день крюк вправо и достиг маленькой деревни Оржеваль. Ему хотелось проехать в этот день еще несколько лье, но лошадь его начала спотыкаться, и пришлось остановиться на постоялом дворе.

В течение всего пути его проницательный взгляд не обнаружил ничего подозрительного.

Люди, тележки, заставы казались в одинаковой мере безобидными. И хотя все было спокойно, Шико не чувствовал себя в безопасности. Читатели знают, что ему и в самом деле не следовало доверять внешнему спокойствию.

Прежде чем лечь спать и поставить в конюшню лошадь, он пожелал тщательно осмотреть дом.

Шико показали великолепные комнаты с тремя или четырьмя выходами; но, по его мнению, в них было слишком много дверей, причем двери эти недостаточно хорошо запирались.

Хозяин только что отремонтировал большой чулан, имевший только один выход на лестницу. Этот чулан сразу понравился Шико, и он приказал поставить там кровать.

Он несколько раз попробовал задвижки и, удовлетворенный тем, что они достаточно крепки, поужинал, разделся и положил одежду на стул.

Но прежде чем лечь спать, он для большей безопасности вытащил из кармана кошелек или, вернее, мешок с деньгами и положил его вместе со шпагой под подушку.

Потом он мысленно три раза повторил письмо.

Стол служил ему второй линией обороны, но все же он поднял шкаф и придвинул его вплотную к двери.

Итак, между ним и возможным нападением были дверь, шкаф и стол.

Постоялый двор казался необитаемым. У хозяина было добродушное лицо. Весь вечер дул такой ветер, что деревья по соседству громко скрипели, но этот звук мог показаться ласковым и приветливым хорошо укрытому путешественнику, лежащему в теплой постели.

Завершив подготовку к обороне, Шико с наслаждением растянулся. Нужно сказать, что постель была мягкой и удобной: пологом служили широкие занавески из зеленой саржи, а одеяло, толстое, как перина, приятно согревало уставшего путника.

Шико поужинал по рецепту Гиппократа, то есть очень скромно, и выпил только одну бутылку вина; по всему его телу распространилось то блаженное ощущение, проистекающее от сытого желудка, которое заменяет сердце многим так называемым порядочным людям.

Он решил почитать перед сном очень любопытную и совсем новую книгу, принадлежащую перу мэра города Бордо по имени Монтены.[38]

Сочинение было напечатано в Бордо как раз в 1581 году и состояло из двух первых частей книги, весьма известной впоследствии под названием «Опыты».

Шико высоко ценил это сочинение и взял его с собой, уезжая из Парижа; он был лично знаком с Монтенем и охотно употреблял «Опыты» вместо молитвенника.

И все же на восьмой главе он крепко заснул.

Лампа горела по-прежнему, дверь, подпертая шкафом и столом, была по-прежнему заперта; шпага и деньги по-прежнему лежали под подушкой. Сам архангел Михаил спал бы как Шико, не думая о сатане, даже если бы тот в образе льва зарычал за дверью.

Мы уже говорили, что на дворе дул сильный ветер и свист его как-то странно сотрясал воздух; впрочем, ветер умеет подражать человеческому голосу или, вернее, великолепно пародировать его: то он хнычет, как плачущий ребенок, то рычит, как разгневанный муж, ссорящийся с женой.

Шико хорошо знал, что такое буря; ему становилось даже спокойнее от этого шума. Он успешно боролся с проявлениями осенней непогоды: с холодом при помощи одеяла, с ветром — заглушая его храпом. И все же Шико показалось во сне, что буря усиливается.

Внезапно порыв ветра непобедимой силы сорвал задвижки, распахнул дверь, опрокинул и потушил лампу и разбил стол.

Как бы крепко ни спал Шико, просыпаясь, он сразу обретал присутствие духа. Итак, пробудившись, он скользнул за кровать и быстро схватил левой рукой мешочек с деньгами, а правой — рукоять шпаги.

Шико широко раскрыл глаза — непроглядная тьма. Тогда он насторожил уши, и ему показалось, что во тьме буквально свирепствуют четыре ветра, а по полу катаются стулья, сталкиваясь и задевая другую мебель.

Среди этого содома Шико чудилось, что четыре ветра ворвались к нему, так сказать, во плоти, что он имеет дело с Эвром, Нотом, Аквилоном и Бореем, с их толстыми щеками и в особенности с их огромными ногами.

Смирившись, понимая, что с олимпийскими богами ничего не поделаешь, Шико присел в углу за кроватью, подобно сыну Оилея после одного из приступов его ярости, как о том повествует Гомер.[39]

Но после нескольких минут самого ужасающего грохота, который когда-либо раздирал человеческий слух, Шико воспользовался затишьем и принялся кричать изо всех сил:

— На помощь!

Наконец стихии успокоились, точно Нептун собственной персоной произнес свое знаменитое «Quos ego!».[40] Эвр, Hot, Борей и Аквилон, видимо, отступили, и появился хозяин с фонарем.

Комната имела весьма плачевный вид и напоминала поле сражения. За огромным шкафом, поваленным на разбитый стол, висела сорванная с петель дверь, стулья были опрокинуты, и ножки их торчали вверх; фаянсовая посуда лежала разбитая на плиточном полу.

— Да у вас здесь сущий ад! — воскликнул Шико, узнав хозяина при свете фонаря.

— Что случилось, сударь? — воскликнул хозяин, увидев произведенные разрушения. И он поднял к небу руки, а следовательно, и фонарь.

— Сколько же демонов живет у вас, мой друг? — прорычал Шико.

— О Иисусе! Какая непогода! — ответил хозяин с тем же патетическим жестом.

— Что у вас, задвижки не держатся, что ли? — продолжал Шико. — Или дом выстроен из картона? Я лучше уйду отсюда. Предпочитаю ночевать на открытом воздухе. — И Шико вылез из-за кровати со шпагой в руке. — А мое платье? — воскликнул он. — Где платье? Оно лежало на этом стуле!

— Ваше платье, мой дорогой господин, — простодушно сказал хозяин, — если оно было здесь, то тут и осталось.

— Как это «если было»! Уж не хотите ли вы сказать, что я приехал сюда в таком виде? — И Шико напрасно попытался завернуться в свою тонкую рубашку.

— Боже мой! — ответил хозяин, которому трудно было что-либо возразить против подобного аргумента. — Конечно, вы были одеты.

— Хорошо еще, что вы это признаете.

— Но ветер все разбросал.

— И все же, друг мой, — ответил Шико, — внемлите голосу рассудка. Когда ветер куда-нибудь влетает, а он, видимо, влетел сюда, раз учинил такой разгром…

— Без сомнения.

— Так вот, если бы ветер влетел сюда, то принес бы чужие одежды, а он унес мою одежду неизвестно куда.

— Как будто так. И все же мы видим доказательства противного.

— Куманек, — спросил Шико, пристально оглядев пол, — а откуда явился ко мне ветер?

— С севера, сударь, с севера.

— Ну, значит, он шел по грязи. Видите следы на полу?

И Шико показал свежие следы грязных сапог. Хозяин побледнел.

— Так вот, дорогой мой, — сказал Шико, — разрешите дать вам совет: хорошенько следите за ветрами, которые влетают в гостиницу, проникают в комнаты, срывая двери с петель, и улетают, унося одежду путешественника.

Хозяин отступил к выходу в коридор. Потом, почувствовав, что отступление обеспечено, он спросил:

— Как вы смеете называть меня вором? — В тоне, каким это было сказано, звучала угроза.

— Я называю вас вором, потому что вы должны отвечать за украденные у меня вещи.

И Шико, как мастер фехтования, прощупывающий противника, сделал угрожающий жест.

— Эй, эй! — крикнул хозяин. — Ко мне!

В ответ на этот зов на лестнице появилось четыре человека, вооруженных палками.

— А вот и они — Эвр, Нот, Аквилон и Борей, — сказал Шико. — Черт возьми! Раз уж представился случай, надо освободить землю от северного ветра: я должен оказать эту услугу человечеству — наступит вечная весна.

И он сделал такой сильный выпад шпагой в направлении первого из нападающих, что если бы тот не отскочил назад с легкостью истинного сына Эола,[41] он был бы пронзен насквозь.

На беду свою, он поскользнулся и со страшным шумом скатился по лестнице.

Это послужило сигналом для трех остальных, которые исчезли в лестничном пролете с быстротою призраков, спускающихся в театральный трап.

Однако один из молодцов успел сказать что-то на ухо хозяину.

— Хорошо, хорошо! — проворчал тот, обращаясь к Шико. — Найдется ваше платье.

— В добрый час. Я не желаю ходить голым, это вполне естественно.

Ему принесли одежду, но явно порванную во многих местах.

— Ого! — сказал Шико. — Чертовские ветры, ей-ей! Но возвращено по-хорошему. Как я мог вас заподозрить? У вас же такое честное лицо.

Хозяин любезно улыбнулся и спросил:

— Но теперь-то ляжете спать?

— Нет, спасибо, я выспался.

— Что же вы будете делать?

— Одолжите мне, пожалуйста, фонарь, и я снова займусь чтением, — ответил так же любезно Шико.

Хозяин подал фонарь и ушел.

Шико снова приставил шкаф к двери и улегся в постель.

Ночь прошла спокойно; ветер утих, точно шпага Шико пронзила мехи, в которых он был запрятан.

На заре посланец короля спросил свою лошадь, оплатил расходы и уехал, бормоча про себя:

— Посмотрим, что будет сегодня вечером.

IV. О том, как Шико продолжал путешествие и что с ним случилось

Все утро Шико хвалил себя за то, что он, как нам удалось убедиться, не потерял спокойствия в эту ночь испытаний.

«Нельзя дважды поймать старого волка в ту же западню, — подумал он, — значит, для меня изобретут какую-нибудь новую чертовщину — будем настороже».

В дороге он даже заключил некий оборонительный союз. Действительно, четыре парижских бакалейщика-оптовика, ехавших с помощниками заказывать варенье в Орлеане и сухие фрукты в Лиможе, удостоили принять в свое общество королевского посланца, который назвался обувщиком из Бордо. А так как Шико был гасконец, то не внушил своим спутникам никаких опасений.

Их отряд состоял, следовательно, из пяти хозяев и четырех приказчиков. И в количественном отношении, и по своему воинскому духу он заслуживает, чтобы с ним считались, особенно если учесть воинственные привычки, распространявшиеся среди парижских бакалейщиков после организации лиги.

Мы не станем утверждать, что Шико чувствовал чрезмерное уважение к храбрости своих спутников, но права пословица, утверждающая, что на миру и смерть красна.

Шико совсем перестал бояться, как только очутился среди попутчиков; он даже не оглядывался больше, как делал до сих пор, чтобы обнаружить возможных преследователей.

Болтая о политике и отчаянно хвастаясь, путники достигли города, где намеревались поужинать и переночевать.

Поели, крепко выпили и разошлись по комнатам.

Во время пиршества Шико был в ударе, а мускат и бургундское подогревали его остроумие. Торговцы, иначе говоря люди свободные, не слишком почтительно отзывались о его величестве короле Франции и других величествах лотарингских, наваррских и фландрских.

Отправляясь спать, Шико назначил на утро свидание четырем бакалейщикам, которые прямо-таки с триумфом проводили его до опочивальни, расположенной за их комнатами в самом конце коридора.

Надо сказать, что в те времена дороги были ненадежны даже для людей, путешествующих по своим делам, и каждый старался обеспечить себе поддержку соседа.

Теперь Шико оставалось лечь и спокойно уснуть, тем более что он самым тщательным образом осмотрел комнату, запер дверь и закрыл ставни единственного окна.

Но как только он заснул, произошло нечто такое, чего даже сфинкс, этот профессиональный прорицатель, не мог бы предвидеть; в дела Шико действительно постоянно вмешивался дьявол, а дьявол хитрее всех сфинксов на свете.

Около половины десятого в дверь приказчиков, ночевавших совместно в помещении, похожем на чердак, кто-то робко постучался. Один из постояльцев сердито открыл дверь и оказался нос к носу с хозяином гостиницы.

— Господа, — сказал он, — я хочу оказать вам большую услугу. Ваши хозяева слишком разошлись за столом, говоря о политике, и, видимо, кто-то донес на них. Мэр послал стражников, они схватили ваших хозяев и отвели в Ратушу. Вставайте, братцы, ваши мулы оседланы, а хозяева вас всегда догонят.

Четверо приказчиков кубарем скатились с лестницы, дрожа от страха, вскочили на мулов и отправились обратно в Париж, попросив трактирщика предупредить об их отъезде торговцев, если те вернутся на постоялый двор.

Когда хозяин увидел, как четыре приказчика скрылись за углом, он так же осторожно постучался в первую дверь по коридору.

— Кто там? — крикнул первый торговец громовым голосом.

— Тише, несчастный! Разве вы не узнаете голоса хозяина?

— Боже мой, что случилось?

— За столом вы слишком вольно говорили о короле, какой-то шпион донес об этом мэру, и тот прислал стражников. К счастью, я догадался послать их в комнату ваших приказчиков.

— Что вы говорите? — воскликнул купец.

— Чистую правду! Бегите, пока лестница свободна.

— А мои спутники?

— У вас не хватит времени предупредить их.

— Вот бедняги!

И купец торопливо оделся.

В то же время хозяин, точно вдохновленный свыше, постучал в стенку, отделявшую первого купца от второго.

Второй купец, разбуженный теми же словами, тихонько открыл дверь; третий, разбуженный по примеру второго, позвал четвертого, и все четверо убежали на цыпочках, воздевая руки.

— Несчастный обувщик, — говорили они, — все не приятности обрушатся на него: хозяин не успел предупредить беднягу.

В самом деле, метр Шико, как вы понимаете, ничего не знал и спал глубоким сном.

Убедившись в этом, хозяин спустился в зал нижнего этажа. Там находились шестеро вооруженных людей, из которых один, казалось, был командиром.

— Ну как? — спросил он.

— Я выполнил все в точности, господин офицер.

— Человек, на которого мы указали, не был разбужен?

— Нет.

— Вы знаете, хозяин, какому делу мы служим? Ведь вы сами защитник этого дела.

— Ну конечно, господин офицер; вы же видите, я сдержал клятву, хоть и потерял деньги. Но в клятве говорится: «Я пожертвую имуществом, защищая святую католическую веру!»

— И жизнью! Вы забыли добавить это слово, — надменно заметил офицер.

— Боже мой! — воскликнул хозяин, всплеснув руками. — Неужели вы потребуете моей жизни? У меня жена и дети!

— Ничего от вас не потребуют, но вы должны слепо повиноваться приказаниям.

— Да, да, обещаю, будьте покойны.

— В таком случае, ложитесь спать, заприте двери и, что бы ни случилось, не выходите, даже если дом загорится и обрушится вам на голову.

— Увы! Увы! Я разорен… — пробормотал хозяин.

— Мне поручено оплатить ваши убытки, — сказал офицер. — Вот тридцать экю. Но и ничтожества защищают нашу святую лигу!

Хозяин ушел и заперся, как парламентер, предупрежденный о том, что город отдан на разграбление. Тогда офицер поставил двух хорошо вооруженных людей под окном Шико.

Он сам и трое остальных поднялись к несчастному обувщику, как назвали его сотоварищи, давным-давно выехавшие из города.

— Вам известен приказ? — спросил офицер. — Если он откроет дверь и мы найдем то, что ищем, мы не причиним ему зла; но если он будет сопротивляться, то хороший удар кинжалом — и все! Запомните хорошенько. Ни пистолета, ни аркебуза.

Они подошли к двери. Офицер постучал.

— Кто там? — спросил Шико, мгновенно проснувшись.

— Ваши друзья-бакалейщики хотят сообщить вам не что очень важное, — ответил офицер, решивший прибегнуть к хитрости.

— Ого! — сказал Шико. — Ваши голоса сильно огрубели от вина, дорогие мои бакалейщики.

Офицер смягчил тон и вкрадчиво попросил:

— Ну открывайте же, дорогой друг!

— Проклятие! Ваша бакалея что-то пахнет железом! — сказал Шико.

— А, ты не хочешь открыть! — нетерпеливо крикнул офицер. — Тогда вперед, ломайте дверь!

Шико бросился к окну, отворил его и увидел внизу две обнаженные шпаги.

— Я пойман! — воскликнул он.

— Ага, куманек! — сказал офицер, услышавший стук ставня. — Ты боишься прыгать и вполне прав. Ну, открывай, открывай же!

— Нет, черт возьми! — ответил Шико. — Дверь крепка, и мне придут на помощь.

Офицер рассмеялся и приказал солдатам ломать дверь.

Шико громко позвал купцов.

— Дурак! — сказал офицер. — Неужели ты думаешь, что мы оставили твоих помощников? Не обманывайся, ты один, а значит, пойман… Вперед, ребята!

И Шико услышал, как в дверь нанесли три удара прикладами.

— Там три мушкета и офицер, внизу только две шпаги. Высота пятнадцать футов — это пустяки. Я предпочитаю шпаги мушкетам.

И, подвязав мешочек с деньгами к поясу, он влез на подоконник, держа в руке шпагу.

Оба солдата стояли, подняв вверх острия шпаг. Но Шико рассчитал правильно. Ни один человек, будь он силен, как Голиаф, не станет дожидаться, чтобы противник свалился ему на голову.

Солдаты отступили, решив напасть на Шико, как только он упадет.

На это и надеялся гасконец. Он ловко прыгнул на носки. В ту же минуту один из солдат нанес ему сокрушительный удар.

Но Шико даже не потрудился отразить его. Он принял удар с открытой грудью; благодаря кольчуге Горанфло шпага врата сломалась, как стеклянная.

— На нем кольчуга! — пробормотал солдат.

— А ты что думал! — воскликнул Шико и ответным ударом раскроил ему череп.

Второй стражник начал кричать, с трудом отражая удары нападавшего Шико. На свою беду, в фехтовании он был слабее Жака Клемана. Шико уложил его рядом с товарищем.

И когда, выломав дверь, офицер выглянул в окно, он увидел только двух стражников, плававших в собственной крови.

— Да это демон! — вскричал офицер. — Даже сталь не причиняет ему вреда.

V. Третий день путешествия

Королевскому посланцу пришло в голову, что, убедившись в неудаче своего предприятия, враги вряд ли останутся в городе, и он рассудил; что, по правилам военной тактики, ему следует повременить с отъездом.

Шико решился даже на большее: услышав топот удаляющихся лошадей, он смело вернулся в гостиницу.

Он нашел там хозяина, который не успел прийти в себя: после испытанного потрясения негодяй не помешал ему оседлать на конюшне лошадь, хотя и смотрел на него, как на призрак.

Шико воспользовался этим благоприятным для него оцепенением, чтобы не оплатить ни ужина, ни ночлега.

Потом он отправился провести остаток ночи в другую гостиницу — среди пьяниц, которые даже не заподозрили, что этот высокий, веселый незнакомец, столь любезный в обхождении, только что убил двух человек и едва не был убит сам.

Рассвет застал его уже в пути; он ехал охваченный беспокойством, возраставшим с минуты на минуту. Две попытки убийства, к счастью, пе удались, но третья могла оказаться для него гибельной.

Время от времени он давал себе слово, что, добравшись до Орлеана, пошлет к королю курьера с требованием конвоя. Но так как дорога была пустынна и, видимо, безопасна, Шико подумал, что праздновать труса не стоит, ибо король потеряет о нем доброе мнение, а конвой будет очень стеснителен в пути.

Но после Орлеана опасения Шико удвоились: до вечера оставалось еще много времени; дорога шла в гору; путешественник выделялся на ее сероватом фоне, как мавр, намалеванный на мишени, и кое-кому могла прийти охота настичь его пулей из аркебуза.

Внезапно Шико услышал вдали шум, похожий на топот копыт, когда лошади мчатся галопом.

Он оглянулся — по склону холма, на который он поднялся до половины, во весь опор мчались всадники.

Он сосчитал — их было семь.

Четверо были вооружены аркебузами.

Заходящее солнце бросало на дула кроваво-красный отсвет.

Кони преследователей мчались гораздо быстрее лошади Шико. Да Шико и не думал состязаться в скорости, так как это только бы уменьшило его обороноспособность в случае нападения.

Он только пустил свою лошадь зигзагами, чтобы не дать возможности всадникам взять точный прицел.

В самом деле, когда всадники оказались на расстоянии пятидесяти шагов, они приветствовали Шико четырьмя пулями, которые пролетели прямо над его головой.

Шико, как было сказано, ждал этих выстрелов и заранее обдумал, как поступить. Услышав свист пуль, он отпустил поводья и соскользнул с лошади. Ради предосторожности он заранее вытащил шпагу из ножен и держал в левой руке кинжал, наточенный, как бритва, и заостренный, как игла.

Радостный крик послышался в группе всадников, которые сочли Шико мертвым.

— Я же говорил вам! — воскликнул приближавшийся галопом человек. — Вы погубили все дело, потому что не выполнили в точности моих приказаний. Но теперь он сражен; обыщите его, прикончите, если он еще жив.

— Слушаю, сударь, — почтительно ответил один из всадников.

Два человека подошли к Шико; у них в руках были шпаги.

Они прекрасно понимали, что противник не убит, ибо он стонал.

Но, видя, что тот не двигается, наиболее усердный из двоих имел неосторожность приблизиться, и тотчас кинжал, словно выброшенный пружиной, вошел ему в горло по самую рукоять. Одновременно шпага Шико вонзилась меж ребер другого всадника.

— Предательство! — крикнул командир. — Заряжайте мушкеты, мерзавец еще жив!

— Конечно, я жив, — сказал Шико, глаза которого метали молнии; и, быстрый, как мысль, он бросился на командира, направив острие шпаги на его маску.

Тут два солдата схватили его. Он обернулся, рассек ударом шпаги ляжку одному из них и освободился.

— Болваны! — крикнул командир. — Аркебузы, черт вас дери!..

— Прежде чем они зарядят, — сказал Шико, — я тебе выпущу кишки, разбойник, и сорву маску, чтобы узнать, кто ты.

— Мужайтесь, сударь, я вас в обиду не дам, — сказал голос, точно зазвучавший с неба.

Он принадлежал красивому молодому человеку, ехавшему на прекрасной лошади. Всадник держал два пистолета и кричал Шико:

— Наклонитесь! Наклонитесь, черт возьми! Да наклонитесь же!

Тот повиновался.

Раздался выстрел, и один из нападавших рухнул к ногам Шико, выронив шпагу.

Между тем лошади бились в страхе, и трем оставшимся всадникам никак не удавалось вскочить в седло. Молодой человек выстрелил еще раз, не целясь, и прикончил еще одного человека.

— Два против двух, — сказал Шико. — Великодушный спаситель, займитесь вашим, а я займусь моим!

И он бросился на всадника в маске, который, дрожа от гнева и страха, тем не менее искусно отражал удары.

Со своей стороны молодой человек сбил с ног врага и связал его ремнем, как овцу, предназначенную на убой.

Видя, что перед ним только один противник, Шико обрел хладнокровие, а следовательно, и чувство превосходства.

Он загнал своего врага в придорожный ров и ловким ударом всадил ему шпагу между ребер.

Человек упал.

Шико прижал ногой шпагу побежденного, чтобы он не мог ее схватить, и обрезал кинжалом шнурки маски.

— Господин де Майен! — воскликнул он. — Черт возьми! Я так и думал.

Герцог не отвечал — он был без сознания. Шико почесал нос, как он это всегда делал, перед тем как принять серьезное решение; потом засучил рукава, выхватил кинжал и подошел к герцогу.

Но тут кто-то схватил его за руку, и он услышал голос:

— Потише, сударь. Нельзя убивать поверженного врага.

— Молодой человек, — возразил Шико, — вы спасли мне жизнь, и я благодарю вас от всего сердца. Но позвольте преподать вам небольшой урок, очень полезный в наш век морального упадка. Если за три дня жизнь смельчака трижды подвергалась опасности, он имеет право, верьте мне, совершить то, что я собираюсь сделать.

И Шико схватил врага за шею, чтобы покончить начатое.

Но и на этот раз молодой человек остановил его:

— Вы не сделаете этого, сударь, во всяком случае, пока я здесь. Нельзя безрассудно проливать такую кровь.

— Ба! — удивленно сказал Шико. — Вы знаете этого негодяя?

— Этот негодяй — герцог Майенский, принц крови, равный по рождению многим королям.

— Тем лучше, — мрачно сказал Шико. — Но кто же вы такой?

— Я тот, кто спас вам жизнь, — холодно ответил молодой человек.

— И тот, кто передал мне королевское письмо три дня назад?

— Вот именно!

— Значит, вы слуга короля, сударь?

— Да, имею эту честь, — сказал молодой человек с поклоном.

— И будучи на службе у короля, вы щадите господина де Майена? Черт возьми, сударь, разрешите вам сказать, что это не похоже на поступок доброго слуги.

— Думается мне, что, напротив, я поступаю именно как добрый слуга короля.

— Быть может, — грустно сказал Шико, — но сейчас не время философствовать. Как ваше имя?

— Эрнотон де Карменж, сударь.

— Хорошо, господин Эрнотон! Что мы будем делать с этой падалью, равной по величине всем королям на земле? Ибо, предупреждаю вас, я должен ехать.

— Я позабочусь о господине де Майене, сударь.

— И о его спутнике, который нас подслушивает?

— Этот бедняга ничего не слышит; я так крепко связал его, что он, видимо, потерял сознание.

— Сегодня вы спасли мне жизнь, господин де Карменж, но вы подвергаете ее опасности в будущем.

— Я выполнил свой долг, сударь; бог позаботится о будущем.

— Будь по-вашему. Впрочем, мне самому претит убивать беззащитного, даже если это мой злейший враг. Прощайте, сударь!

Шико отошел, чтобы сесть на свою лошадь, но тут же вернулся.

— У вас семь добрых лошадей. Мне думается, я заработал четыре из них; помогите же мне выбрать хотя бы одну…

— Возьмите мою лошадь, — ответил Эрнотон, — лучше ее не найти.

— Вы слишком щедры, оставьте ее себе.

— Нет, мне не нужно так торопиться, как вам.

Шико не заставил себя просить; он вскочил на коня Эрнотона и исчез.

VI. Эрнотон де Карменж

Эрнотон остался на поле сражения, не зная, что делать с двумя врагами, которым предстояло очнуться у него на руках.

Рассудив, что убежать они не могут, а Тень (ибо под этим именем, как помнит читатель, Эрнотон знал Шико) вряд ли вернется, чтобы их прикончить, молодой человек стал изыскивать какой-нибудь способ перевозки и не замедлил его найти.

На вершине горы показалась тележка, вероятно повстречавшаяся с Шико, и ее силуэт выступил на вечернем фоне неба, покрасневшего в пламени заходящего солнца.

Тележку тащили два быка; правил ими крестьянин.

Эрнотон остановил погонщика, которому, как видно, очень захотелось бросить тележку и спрятаться в кусты, и рассказал, что произошло сражение между гугенотами и католиками: в этом сражении пятеро погибли, но двое еще живы.

Хотя крестьянин и опасался ответственности за доброе дело, которого от него требовали, но еще больше он был напуган воинственным видом Эрнотона. Поэтому он помог молодому человеку перенести в тележку сначала господина де Майена, а затем солдата, лежавшего с закрытыми глазами.

Оставалось пять трупов.

— Сударь, — спросил крестьянин, — эти пятеро католики или гугеноты?

Эрнотон, видевший, как крестьянин крестился, ответил ему:

— Гугеноты.

— В таком случае, — сказал погонщик, — не будет ни чего дурного, если я обыщу этих безбожников.

— Ничего дурного, — ответил Эрнотон, предпочитавший, чтобы добром убитых попользовался нужный ему крестьянин, а не первый встречный.

После окончания этой операции морщины на лбу крестьянина разгладились, и он стал подхлестывать быков, чтобы побыстрее приехать в хижину.

В конюшне этого доброго католика, на удобной соломенной подстилке, господин де Майен очнулся и посмотрел на окружающее с вполне понятным изумлением.

Как только господии де Майен открыл глаза, Эрнотон отпустил крестьянина.

— Кто вы? — спросил Майен.

— Вы меня не узнаете, сударь?

— Узнаю, — ответил герцог, нахмурившись, — вы тот, кто пришел на помощь моему врагу.

— Да, — ответил Эрнотон, — но я также и тот, кто помешал вашему врагу убить вас.

— Должно быть, это так, раз я жив, — сказал Майен. — Конечно, если только он не счел меня мертвым. Но почему, сударь, вы помогли этому человеку убить моих людей, а затем помешали ему убить меня?

— Странно, сударь, что дворянин — а вы, по-видимому, дворянин — не понимает моего поведения. Случай привел меня на дорогу, по которой вы ехали; я увидел, что несколько человек напали на одного, и встал на его защиту; потом, убедившись, что этот храбрец может зло употребить своей победой, я помешал ему прикончить вас.

— Вы меня знаете? — спросил Майен, испытующе глядя на него.

— Мне нет надобности знать вас, сударь, вы ранены, и этого достаточно.

— Будьте искренни, сударь, — настаивал Майен, — вы меня знаете?

— Странно, сударь, что вы не хотите меня понять. Я не считаю благородным ни убивать поверженного, ни нападать всемером на одного.

— На все могут быть причины.

Эрнотон поклонился, но не ответил.

— Этот человек — мой смертельный враг.

— Верю, ибо то же сказал он и про вас.

— А если я выздоровлю?

— Это меня не касается: вы поступите, как вам заблагорассудится, сударь.

— Вы считаете, что я тяжело ранен?

— Я осмотрел вашу рану, сударь, — она серьезна, но не смертельна. Лезвие, как мне кажется, только скользнуло по ребрам. Вздохните, и, полагаю, вы не почувствуете боли в груди.

— Это правда, — сказал Майен, с трудом вздохнув. — А люди, которые были со мной?

— Мертвы, за исключением одного.

— Их оставили на дороге? — спросил Майен.

— Да.

— Их обыскивали?

— Да, крестьянин, которого вы, вероятно, видели, когда открывали глаза.

— Что он нашел?

— Немного денег.

— И бумаги?

— Не знаю.

— А!.. — сказал Майен с явным удовольствием.

— Вы можете спросить об этом у того, кто остался жив.

— Где он?

— В сарае, в двух шагах отсюда.

— Приведите его ко мне и, если вы честный человек, поклянитесь, что не будете задавать ему никаких вопросов.

— Я не любопытен, сударь, к тому же знаю об этой истории все, что мне важно знать.

Герцог все еще с беспокойством смотрел на молодого человека.

— Сударь, — сказал Эрнотон, — я был бы рад, если бы вы дали ваше поручение кому-нибудь другому.

— Я неправ, сударь, признаю это, — сказал Майен, — но будьте столь любезны и окажите мне услугу, о которой я вас прошу.

Через пять минут солдат входил в конюшню.

Он вскрикнул, увидев герцога Майенского, но у того хватило сил приложить палец к губам. Солдат тотчас же замолчал.

— Сударь, — сказал Майен Эрнотону, — я вам благодарен навеки, и, конечно, когда-нибудь мы встретимся при более благоприятных обстоятельствах; могу ли я спросить, с кем имею честь говорить?

— Я виконт Эрнотон де Карменж, сударь.

Майен ждал более подробного объяснения, но молодой человек в свою очередь оказался весьма сдержанным.

— Вы следовали по дороге в Божанси, сударь? — продолжал Майен.

— Да.

— Я вам помешал, и вы, вероятно, не продолжите свой путь сегодня?

— Напротив, сударь, я надеюсь тотчас же выехать.

— В Божанси?

Эрнотон посмотрел на Майена, весьма раздраженный его настойчивостью.

— В Париж, — ответил он.

— Простите, — возразил Майен, — но как же так? Вы, направляясь в Божанси, без всяких серьезных причин отказываетесь от путешествия?

— Ничего нет проще, сударь, — ответил Эрнотон, — я ехал на свидание. Случай с вами задержал меня, и я опоздал: мне остается только вернуться.

Майен тщетно пытался прочесть что-либо на бесстрастном лице Эрнотона.

— Почему бы вам не остаться со мной несколько дней, сударь! — сказал он наконец. — Я пошлю в Париж солдата, чтобы он привез мне врача. Вы же понимаете, я не могу остаться здесь один с незнакомыми мне крестьянами.

— А почему бы, сударь, — возразил Эрнотон, — с вами не остаться солдату? Врача пришлю я.

Майен колебался.

— Знаете ли вы имя моего недруга? — спросил он.

— Нет, сударь!

— Как, вы спасли ему жизнь, а он не сказал вам своего имени?

— Вам я тоже спас жизнь, сударь, а разве я пытался узнать ваше имя? Зато вы оба знаете мое. Пусть лучше спасенный знает имя своего спасителя.

— Я вижу, сударь, — сказал Майен, — что вы столь же скрытны, сколь доблестны.

— А я, сударь, чувствую в ваших словах упрек и очень сожалею об этом. Ведь если я скрытен с вами, то и с другим не слишком разговорчив.

— Вы правы; вашу руку, господин де Карменж.

Эрнотон протянул руку, но по его манере нельзя было судить, знает ли он, что подает руку герцогу.

— Вы осудили мое поведение, — продолжал Майен. — Я не могу лучше оправдаться, не открыв важной тайны, поэтому мне лучше воздержаться от признаний.

— В вашей воле говорить или молчать, сударь.

— Благодарю вас, сударь. Знайте, что я дворянин из хорошей семьи и могу доставить вам все, что пожелаю.

— Не будем говорить об этом, сударь, — ответил Эрнотон. — Благодаря господину, которому я служу, я ни в чем не нуждаюсь.

— Вашему господину? — с беспокойством спросил Майен. — Какому господину, скажите, пожалуйста.

— О, довольно признаний — вы сами это сказали, сударь, — ответил Эрнотон.

— Вы правы… Как мне нужен мой лекарь!

— Я возвращаюсь в Париж, как уже имел честь вам сообщить; дайте мне его адрес.

Майен сделал знак солдату, и они заговорили вполголоса. Эрнотон, верный своей обычной скромности, отошел. Наконец, после минутного совещания, герцог снова повернулся к Эрнотону.

— Господин де Карменж, дайте слово, что мое письмо будет доставлено вами по назначению.

— Даю слово, сударь.

— Верю вам — вы благородный человек.

Эрнотон поклонился.

— Я доверю вам часть своей тайны, — сказал Майен. — Я принадлежу к охране герцогини Монпансье.

— Неужели у герцогини Монпансье есть охрана? — простодушно спросил Эрнотон. — Я не знал этого.

— В наше смутное время, сударь, — продолжал Майен, — все стараются обезопасить себя, а семья Гизов, одна из знатнейших семей…

— Я не прошу объяснений, сударь.

— Итак, я продолжаю: мне нужно было совершить поездку в Амбуаз, но по дороге я встретил своего врага… Остальное вам известно.

— Да, — подтвердил Эрнотон.

— Из-за полученной мною раны я не выполнил поручения и должен сообщить об этом герцогине. Не согласитесь ли вы отдать ей в собственные руки письмо, которое я буду иметь честь написать?

— Если здесь есть бумага и чернила, — ответил Эрнотон и встал, чтобы поискать требуемые предметы.

— Не стоит, — сказал Майен, — у моего солдата, наверно, есть все, что требуется.

Действительно, солдат вытащил из кармана две сложенные записные дощечки. Майен повернулся к стене, нажал какую-то пружину, и дощечки открылись; он написал несколько строчек и снова сложил дощечки.

Теперь тот, кто не знал секрета, не мог разъединить их, не сломав.

— Сударь, — сказал молодой человек, — через три дня это послание будет доставлено герцогине де Монпансье.

Герцог пожал руку своему доброжелателю и, утомленный, упал на солому, обливаясь потом.

— Сударь, — сказал Эрнотоиу солдат тоном, который плохо вязался с его одеждой, — вы связали меня, как теленка, но, хотите вы этого или нет, я рассматриваю эти путы как узы дружбы и докажу вам это, когда придет время.

И он протянул молодому человеку руку, белизну которой тот уже успел заметить.

— Превосходно, — улыбаясь, сказал Карменж, — значит, у меня стало двумя друзьями больше!

— Не смейтесь, сударь, — сказал солдат, — друзей не может быть слишком много.

— Правильно, друг, — ответил Эрпотон.

И он уехал.

VII. Конный двор

Эрнотон тотчас же отправился в путь, и так как он взял лошадь герцога, то ехал быстро и к середине третьего дня прибыл в Париж.

В три часа дня он остановился у казармы Сорока пяти в Лувре.

Гасконцы, увидев его, разразились удивленными восклицаниями.

Господин де Луаньяк вышел на крики и, заметив Эрно-тона, грозно нахмурился, что не помешало молодому человеку направиться прямо к нему.

Господин де Луаньяк сделал Эрнотону знак пройти в небольшой кабинет, где этот неумолимый судья произносил свои приговоры.

— Можно ли так вести себя, сударь? — спросил он. — Вы отсутствуете уже пять дней и пять ночей… И это вы, сударь, которого я считал человеком рассудительным.

— Сударь, — ответил Эрнотон, кланяясь, — я выполнял приказ.

— А что вам приказали?

— Следовать за герцогом Майенским.

— Значит, герцог уехал из Парижа?

— В тот же вечер, и это показалось мне подозрительным.

— Вы правы, сударь. Дальше?

Тут Эрнотон рассказал кратко, но с пылом и энергией смелого человека о дорожном приключении и о последствиях, которое оно имело. Пока он говорил, на подвижном лице Луаньяка отражались все впечатления, которые рассказчик вызвал в его душе.

Но как только Эрнотон дошел до письма герцога Майенского, Луаньяк воскликнул:

— Письмо при вас?

— Да, сударь.

— Черт возьми! Прошу вас, сударь, следуйте за мной.

И Эрнотон последовал за Луаньяком на луврский конный двор.

Там готовились к выезду короля, и господин д'Эпернон смотрел, как пробуют двух лошадей, только что прибывших из Англии в подарок Генриху от Елизаветы; лошадей этих, отличавшихся необыкновенной красотой, собирались в этот день впервые запрячь в карету короля.

Господин де Луаньяк подошел к герцогу д'Эпернону и притронулся к подолу его плаща.

— Важные новости, ваша светлость, — сказал он.

— В чем дело, господин де Луаньяк?

— Господин де Карменж приехал из-под Орлеана; герцог Майенский лежит там раненый в деревне.

— Раненый?!

— Более того, — продолжал Луаньяк, — он написал госпоже де Монпансье письмо, которое находится у господина де Карменжа.

— Тысяча чертей! — воскликнул д'Эпернон. — Позовите господина де Карменжа, я сам с ним поговорю.

Луаньяк подошел к Эрнотону, который почтительно держался в стороне.

— Насколько мне известно, у вас имеется письмо господина де Майена, — обратился д'Эпернон к де Карменжу.

— Да, монсеньер.

— Оно адресовано госпоже де Монпансье…

— Да, монсеньер.

— Будьте любезны передать мне это письмо.

И герцог протянул руку со спокойной небрежностью человека, которому достаточно выразить свою волю, чтобы ей тотчас же повиновались.

— Ваша светлость забываете, что письмо доверено мне.

— Какое это имеет значение?

— Для меня огромное, монсеньер; я дал слово господину герцогу, что письмо будет передано лично герцогине.

— Кому вы служите — королю или герцогу Майенскому?

— Я служу королю, монсеньер.

— Отлично. Король хочет получить это письмо.

— Но вы — не король, монсеньер.

— Вы забываете, с кем говорите, господин де Карменж! — сказал д'Эпернон, бледнея от гнева.

— Напротив, монсеньер, вот почему я и отказываюсь.

— Отказываетесь? Вы сказали, что отказываетесь, господин де Карменж?

— Да, сказал.

— Господин де Карменж, вы забываете вашу клятву верности!

— Монсеньер, насколько я помню, я клялся в верности только одной особе — его величеству. Если король потребует от меня письмо, он его получит, но короля здесь нет.

— Господин де Карменж, — сказал герцог, который все больше раздражался, в то время как Эрнотон, напротив, становился все холоднее, — вы, как все ваши земляки, легко теряете голову от успеха; вы опьянены удачей, любезный дворянчик; обладание государственной тайной ошеломило вас, как удар дубиной.

— Меня ошеломляет ваша немилость, господин герцог, но я поступаю так, как велит мне совесть, и никто не получит письма, за исключением короля или той особы, которой оно адресовано.

Господин д'Эпернон сделал угрожающий жест.

— Луаньяк, — сказал он, — прикажите сейчас же отвести господина де Карменжа в тюрьму.

— В таком случае, — улыбаясь, сказал Карменж, — я не смогу передать герцогине де Монпансье это письмо, во всяком случае, пока нахожусь в тюрьме; но как только я выйду…

— Если вы из нее выйдете, — сказал д'Эпернон.

— Я выйду, сударь, разве только вы прикажете меня убить, — сказал Эрнотон со все возрастающей решимостью. — Да, я выйду — тюремные стены не так крепки, как моя воля. И как только я выйду, монсеньер…

— Что же тогда?

— Я обращусь к королю.

— В тюрьму! В тюрьму! — зарычал д'Эпернон, теряя самообладание. — И отнять у него письмо!

— Никто до него не дотронется! — воскликнул Эрнотон, отскочив назад и вытащив из нагрудного кармана дощечки Майена. — Я уничтожу письмо: герцог Майеиский одобрит мое поведение, а его величество мне простит.

В эту минуту чья-то рука мягко удержала его. Молодой человек оглянулся и воскликнул:

— Король!

В самом деле, король только что спустился с лестницы, он слышал конец спора и остановил Карменжа.

— Что случилось, господа? — спросил он голосом, которому умел придавать ни с чем не сравнимую властность.

— Государь! — воскликнул д'Эпернон, даже не стараясь скрыть свой гнев. — Этот человек принадлежал к вашим Сорока пяти, но теперь он уже не будет в их числе. Я велел ему от вашего имени следить за герцогом Майенским, пока тот будет в Париже. Молодой человек последовал за герцогом до Орлеана и там получил от него письмо, адресованное госпоже де Монпансье!

— Вы получили от господина де Майена письмо к госпоже де Монпансье?

— Да, государь, — ответил Эрнотон, — но его светлость не говорит, при каких обстоятельствах.

— Где же это письмо? — спросил король.

— В этом и заключается причина спора, государь. Господин де Карменж наотрез отказался отдать мне письмо и собирается отнести его по адресу — поступок, как мне кажется, недостойный королевского слуги.

Молодой человек опустился на одно колено.

— Государь, — сказал он, — я бедный дворянин, но человек чести. Я спас жизнь вашего посланца, которого собирались убить герцог Майенский и шесть его приверженцев.

— А с герцогом Майенским ничего не случилось? — спросил король.

— Он ранен, государь, и даже тяжело.

— Так! — молвил король. — А потом?

— Ваш посланец, у которого, мнится мне, имеются особые причины ненавидеть герцога Майенского…

Король улыбнулся.

— Ваш посланец, государь, хотел прикончить врага, но я подумал, что в моем присутствии эта месть будет походить на политическое убийство, и…

Эрнотон колебался.

— Продолжайте, — сказал король.

— И я спас жизнь герцога Майенского, как я спас жизнь вашего посланца.

Д'Эпернон пожал плечами. Луаньяк закусил свой длинный ус, король оставался бесстрастным.

— Продолжайте, — молвил он.

— Герцог Майенский, у которого остался только один солдат — пятеро других были убиты — не пожелал с ним расстаться и, не зная, что я верный слуга вашего величества, поручил мне отвезти письмо своей сестре. Вот это письмо; я вручаю его вашему величеству, дабы вы могли располагать им, как располагаете мной. Честь мне дорога, государь, но теперь порукой мне королевская воля, и я отказываюсь от своей чести — она в хороших руках.

Эрнотон, по-прежнему на коленях, протянул дощечки королю.

Король мягко отстранил его руку.

— Что вы такое говорили, д'Эпернон? Господин де Карменж честный человек и верный слуга.

— Я, государь? — сказал д'Эпернон.

— Да, разве я не слышал, спускаясь по лестнице, слова «тюрьма»? Черт возьми! Напротив, когда встречается такой человек, как господин де Карменж, нужно говорить, как у древних римлян, о венках и наградах. Письмо принадлежит либо тому, кто его передает, либо тому, кому оно адресовано.

Д'Эпернон, ворча, поклонился.

— Вы отнесете письмо, господин де Карменж.

— Но, государь, подумайте о том, что там может быть написано, — сказал д'Эпернон. — Не надо излишней щепетильности, когда дело идет о жизни вашего величества.

— Вы отвезете письмо, господин де Карменж… — повторил король, не отвечая своему фавориту.

— Благодарю, государь, — ответил Карменж.

— Но по какому адресу? Во дворец Гизов, во дворец Сен-Дени или в Бель…

Взгляд д'Эпернона остановил короля.

— Я отвезу письмо во дворец Гизов и узнаю там, где найти герцогиню де Монпансье.

— А когда вы ее найдете?

— Я отдам ей письмо.

Король пристально посмотрел на молодого человека.

— Скажите, господин де Карменж, обещали вы что-нибудь еще господину де Майену?

— Нет, государь.

— Ну, например, — настаивал король, — хранить в тайне местопребывание герцогини?

— Нет, государь, я не обещал ничего подобного.

— Тогда я ставлю вам одно условие, сударь.

— Я раб вашего величества.

— Вы отдадите письмо герцогине Монпансье и тотчас же приедете ко мне в Венсен, где я буду сегодня вечером.

— Слушаюсь, государь.

— И там вы мне дадите отчет в том, где вы нашли герцогиню.

— Ваше величество может на меня рассчитывать.

— Какая неосторожность, государь! — сказал герцог д'Эпернон.

— Вы не разбираетесь в людях, герцог. Он честен в отношении Майена — будет честен и в отношении меня.

— Не только честен, но и бесконечно предан, государь! — воскликнул Эрнотон.

— Итак, теперь, когда все кончено, господа, едем! — сказал Генрих.

Д'Эпернон поклонился.

— Вы едете со мной, герцог?

— Я буду сопровождать ваше величество верхом — мне кажется, таков был приказ.

— Да, кто будет с другой стороны?

— Преданный слуга вашего величества, — сказал д'Эпернон, — господин де Сент-Малин.

И он посмотрел, какое впечатление его слова произвели на Эрнотона.

Но тот остался невозмутимым.

— Луаньяк, — добавил д'Эпернон, — позовите господина де Сент-Малина.

— Господин де Карменж, — сказал король, понявший умысел д'Эпернона, — как только выполните поручение, вы приедете в Венсен.

— Да, государь.

И Эрнотон, несмотря на свое философское отношение к жизни, уехал довольный тем, что не увидит триумфа Сент-Малина.

VIII. Семь грехов Марии-Магдалины

Король бросил взгляд на лошадей и, увидев, какие они горячие, не пожелал ехать в карете один и знаком пригласил сесть рядом с ним герцога.

Луаньяк и Сент-Малин заняли места по бокам кареты, форейтор — впереди.

Герцог поместился один на переднем сиденье, а король со своими собаками уселся на подушках в глубине громоздкого экипажа.

Любимый пес Генриха III, тот самый, которого мы видели у него на руках в ложе Ратуши, сладко дремал на особой подушке. Справа от короля находился стол, вделанный в пол кареты; на столе лежали раскрашенные картинки, которые его величество вырезал необыкновенно ловко, несмотря на тряску.

То были главным образом картинки религиозного содержания, но, по обычаю того времени, к образам христианской мифологии примешивалось немало языческого.

Методичный во всем, Генрих распределил рисунки по темам и занялся «Житием Марии-Магдалины».

Грешница была изображена молодой, красивой, окруженной поклонниками; роскошные бани, пиршества, всевозможные удовольствия нашли отражение в этой серии рисунков.

Художник возымел остроумную мысль прикрыть капризы своей фантазии церковным авторитетом. Вот почему подпись под каждым рисунком была посвящена одному из смертных грехов:

«Магдалина предается греху гнева»;

«Магдалина предается греху чревоугодия»;

«Магдалина предается греху гордыни».

И так далее, вплоть до седьмого, и последнего, смертного греха.

Картинка, которую король вырезал, проезжая через Сент-Антуанские ворота, изображала грешницу, впадающую в гнев.

Мария-Магдалина полулежала на подушках, закрытая, как плащом, своими роскошными золотыми волосами, которыми она оботрет впоследствии ноги Христа. Прекрасная грешница только что велела бросить раба, разбившего драгоценную вазу, в садок с муренами, которые высовывали из воды змеевидные головы, в то время как служанку бичевали по приказу Магдалины, ибо, причесывая свою госпожу, она нечаянно вырвала у нее несколько золотых волосков.

На заднем плане картины были изображены собаки, которых избивали за то, что они пропустили в дом нищих.

Доехав до Фобенского креста, король уже приступил к другой картинке под названием «Магдалина предается греху чревоугодия».

Прекрасная грешница возлежала на пурпурно-золотом ложе: самые изысканные блюда, известные римским гастрономам, от соней в меду до краснобородок в фалернском вине, украшали стол. На земле собаки дрались из-за фазана, а воздух кишел птицами, уносившими с пиршества фиги, землянику и вишни; птицы иногда роняли ягоды стаям мышей, которые, подняв носы, ожидали этой манны небесной.

Поглощенный своим серьезным делом, король едва поднял глаза, проезжая мимо аббатства Святого Иакова, где колокола вовсю трезвонили к вечерне.

Двери и окна вышеуказанного монастыря были закрыты и, если бы не звон колокола, могло показаться, что он необитаем. Но шагов через сто наблюдатель заметил бы, что король бросил уже более внимательный взгляд на красивый дом, стоявший слева от дороги, в очаровательном саду, огороженном железной решеткой с золочеными остриями. Эта усадьба называлась Бель-Эба.

В отличие от монастыря Святого Иакова, в Бель-Эба окна были растворены, кроме одного, скрытого за жалюзи.

Когда король поравнялся с домом, жалюзи неприметно дрогнули.

Король обменялся с д'Эперноном многозначительным взглядом и приступил к следующему смертному греху.

Картинка до того поглотила внимание короля, что он не заметил тщеславия, расцветшего с левой стороны его кареты, где пыжился от гордости Сент-Малин, гарцевавший на коне.

Подумать только, он, младший сын гасконской семьи, едет так близко от христианнейшего короля, что может слышать, как его величество говорит своему псу: «Тубо, мастер Лов, вы мне надоели!» — или же обращается к генерал-полковнику от инфантерии д'Эпернону со словами: «Похоже, герцог, что лошади эти сломают мне шею».

Медленность езды отнюдь не оправдывала опасений короля, зато продлевала радость Сент-Малина; в самом деле, английские лошади в тяжелой сбруе, расшитой серебром и позументом, не слишком быстро продвигались в направлении Венсена.

Но когда Сент-Малин чересчур загордился, нечто похожее на предупреждение свыше умерило его восторг: он услышал, что король произнес имя Эрнотона.

Два или три раза в течение двух-трех минут король назвал это имя. Но, как назло, слова, относящиеся к Эрнотону, постоянно заглушались каким-нибудь шумом.

То король издавал возглас огорчения, ибо резкое движение ножниц портило картинку, то с величайшей нежностью убеждал замолчать Лова, который тявкал с необоснованной, но явно выраженной претензией лаять не хуже какого-нибудь здоровенного дога.

Наконец путешественники прибыли в Венсен.

Королю оставалось вырезать еще три греха. И под предлогом этого важного занятия его величество, едва сойдя с коляски, заперся у себя в опочивальне.

Дул холоднющий северный ветер.

Сент-Малин едва успел устроиться у большого камина, чтобы согреться и поспать, когда Луаньяк положил ему руку на плечо.

— Сегодня вы в наряде, — сказал он отрывисто, как человек, привыкший приказывать. — Вы поспите в другой раз, вставайте, господин де Сент-Малин.

— Я готов бодрствовать хоть пятнадцать суток подряд, сударь, — ответил тот.

— Мы не столь требовательны. Успокойтесь!

— Чем могу служить, сударь?

— Вы немедленно вернетесь в Париж.

— Слушаюсь. Мой конь стоит оседланный на конюшне.

— Хорошо. Отправитесь прямиком в казарму Сорока пяти.

— Да, сударь.

— Всех разбудите, но, кроме трех начальников, которых я вам укажу, никто не должен знать, куда и зачем отправляется.

— В точности выполню ваши приказания, сударь.

— Вы оставите четырнадцать человек у Сент-Антуанских ворот, пятнадцать человек на полдороге и вернетесь сюда с четырнадцатью остальными.

— Все будет выполнено в точности, господин де Луаньяк. В котором часу следует выехать из Парижа?

— В сумерки.

— Оружие?

— Кинжал, шпага, пистолет.

— В доспехах?

— Да.

— Будут ли еще приказания, сударь?

— Вот три письма, адресованных господину де Шалабру, господину де Бирану и вам. Шалабр будет командовать первым отрядом, Биран — вторым, вы — третьим.

— Слушаюсь, сударь.

— Письма следует вскрыть по прибытии на место ровно в шесть часов. Господин де Шалабр вскроет письмо у Сент-Антуанских ворот, господин де Биран — у Фобенского креста, вы — у Венсенской сторожевой башни.

— Ехать надо быстро?

— Как можно быстрее, но так, чтобы не вызвать подозрений.

— Слушаюсь, сударь.

— Дополнительные инструкции находятся в письмах. Отправляйтесь.

Сент-Малин поклонился и сделал шаг к выходу.

— Кстати, — сказал Луаньяк, — отсюда до Фобенского креста скачите во весь опор; но оттуда до заставы поезжай-те шагом. До наступления ночи еще два часа — у вас больше времени, чем нужно.

— Прекрасно, сударь.

— Доброго пути, господин де Сент-Малин.

И Луаньяк, звеня шпорами, ушел в свои покои.

«Четырнадцать в первом отряде, пятнадцать во втором и пятнадцать в третьем, — размышлял Сент-Малин, — ясно, что Эрнотон больше не состоит в числе Сорока пяти».

Через полчаса после отъезда из Венсена Сент-Малин проехал заставу, а еще через четверть часа был в казарме Сорока пяти.

Большая часть этих господ нетерпеливо ожидала ужина, дымившегося в кухне. Все блюда обычно щедро орошались винами лучших марок — вроде малаги, кипрского и сиракузского.

Тем не менее, как только начинал трубить горн, сотрапезники превращались в солдат, подчиненных железной дисциплине.

Зимой ложились в восемь, летом в десять; но спали только пятнадцать человек, другие пятнадцать дремали, а остальные бодрствовали.

Прибыв в казарму в половине шестого, Сент-Малин застал всех гасконцев на ногах и одним словом опрокинул их надежды на вкусный ужин.

— На коней, господа! — сказал он.

И, оставив сотоварищей в полном недоумении, он дал объяснения лишь господам де Бирану и де Ша-лабру.

Сделали перекличку.

Только сорок четыре человека, включая Сент-Малина, ответили на нее.

— Господин Эрнотон де Карменж отсутствует, — сказал господин де Шалабр, так как была его очередь исполнять обязанности дежурного.

Глубокая радость наполнила сердце Сент-Малина, и губы его невольно сложились в подобие улыбки, что с этим мрачным и завистливым человеком случалось редко.

Действительно, в глазах Сент-Малина Эрнотон безнадежно проигрывал из-за своего необъяснимого отсутствия во время такой важной экспедиции.

Сорок пять или, вернее, сорок четыре человека уехали — каждый отряд по той дороге, которая ему была указана.

IX. Бель-Эба

Излишне говорить, что Эрнотон, которого Сент-Малин считал погибшим, следовал по пути, неожиданно указанному ему фортуной.

Сначала он направился во дворец Гизов и постучался у главного входа.

Тотчас же открыли, но швейцар расхохотался ему а, прямо в лицо, когда он попросил о чести видеть госпожу герцогиню де Монпансье.

Эрнотон ждал подобного приема и ничуть не смутился.

— Какая досада, — сказал он, — мне необходимо передать ее светлости известия исключительной важности от господина герцога Майенского.

— От герцога Майенского? — воскликнул швейцар. — Кто же поручил вам передать эти известия?

— Сам герцог Майенский.

— Герцог? — переспросил швейцар с хорошо разыгранным удивлением. — Господина герцога, так же как госпожи герцогини, нет в Париже!

— Мне это прекрасно известно, — ответил Эрнотон, — но ведь я мог встретить господина герцога где-нибудь в другом месте — например, по дороге в Блуа.

— В Блуа? — повторил швейцар.

— Вот именно.

Выражение беспокойства появилось на лице служителя, который от избытка усердия держал дверь приотворенной.

— Где же это послание? — спросил он.

— Тут, — сказал Эрнотон, хлопнув себя по мундиру.

Верный слуга устремил на Эрнотона испытующий взгляд.

— Вы говорите, что послание очень важное?

— Величайшей важности.

— Дайте мне взглянуть на него.

Эрнотон вытащил спрятанное на груди письмо герцога Майенского.

— Какие странные чернила! — воскликнул швейцар.

— Это кровь, — бесстрастно ответил Эрнотон.

Слуга побледнел при мысли, что это кровь герцога.

— Сударь, — торопливо сказал слуга, — я не знаю, найдете ли в Париже вы госпожу герцогиню де Монпансье. Но отправляйтесь немедля в Сент-Антуанское предместье, в усадьбу Бель-Эба, принадлежащую госпоже герцогине; вы сразу узнаете этот дом — он стоит первый слева по дороге в Венсен, после монастыря Святого Иакова. Очень может быть, что там вы встретите какого-нибудь доверенного человека, который сообщит вам, где находится госпожа герцогиня.

— Очень хорошо, — сказал Эрнотон, понявший, что слуга не может или не хочет сказать больше, — спасибо!

Ему ничего не стоило найти усадьбу Бель-Эба, расположенную рядом с монастырем Святого Иакова.

Он дернул звонок, и ворота открылись.

Во дворе, видимо, некоторое время ждали от него пароля; но так как он молча осматривался, лакей спросил, что ему угодно.

— Я хочу говорить с госпожой герцогиней, — ответил молодой человек.

— Госпожи герцогини уже нет ни в Бель-Эба, ни в Париже, — ответил лакей.

— В таком случае, — сказал Эрнотон, — придется отложить поручение господина герцога Майенского.

— Поручение к госпоже герцогине?

— Да.

Лакей на минуту задумался.

— Сударь, — сказал он, — здесь есть один человек, которого мне надлежит спросить. Будьте любезны подождать.

«Вот кому хорошо служат, черт возьми! — подумал Эрнотон. — Какой порядок, повиновение, точность! Нечего и говорить, что к де Гизам не войдешь запросто, как в Лувр. Я начинаю думать, что служу не настоящему королю Франции».

Он оглянулся: двор был пуст, но двери всех конюшен открыты, словно здесь ожидали прибытия конного отряда.

Наблюдения Эрнотона были прерваны вошедшим лакеем, за ним следовал другой служитель.

— Доверьте мне вашу лошадь, сударь, и следуйте за моим товарищем, — сказал лакей.

Эрнотона ввели в маленькую гостиную, где спиной к нему сидела за вышиванием женщина, одетая скромно, но элегантно.

— Вот всадник, прибывший от господина де Майена, сударыня, — сказал лакей.

Она обернулась.

Эрнотон вскрикнул от изумления, узнав и своего пажа и незнакомку в носилках.

— Вы! — в свою очередь воскликнула дама, выронив работу и глядя на Эрнотона.

Она знаком приказала служителю удалиться.

— Вы принадлежите к свите госпожи герцогини де Монпансье, сударыня? — с изумлением воскликнул Эрнотон.

— Да, — ответила незнакомка, — но вы, сударь, каким образом вы оказались посланцем господина де Майена?

— Это слишком долго рассказывать, сударыня, — уклончиво ответил Эрнотон.

— Вы скрытны, сударь, — молвила дама, улыбаясь.

— Да, сударыня, когда это необходимо.

— Но я не вижу здесь повода для скрытности, — сказала незнакомка. — Ведь, памятуя о нашем знакомстве, хотя и мимолетном, вы сообщите мне, что это за послание.

Дама вложила в последние слова все кокетство, все очарование, которое может вложить хорошенькая женщина в свою просьбу.

— У меня нет устных поручений, сударыня; моя миссия состоит в том, чтобы передать письмо ее светлости.

— Где же это письмо? — спросила незнакомка, протягивая руку.

— Сударыня, я уже имел честь сообщить вам, что письмо адресовано госпоже герцогине де Монпансье.

— Но поскольку герцогиня отсутствует, — нетерпеливо сказала дама, — вы можете, следовательно…

— Нет, не могу.

— Вы не доверяете мне, сударь?

— Должен был бы не доверять, сударыня, — ответил молодой человек. — Но, несмотря на таинственность вашего поведения, вы внушили мне, признаюсь, совсем не то чувства, о которых говорите.

— Правда? — воскликнула дама, чуть покраснев от пламенного взора Эрнотона.

Эрнотон поклонился.

— Будьте осторожны, господин посланец, — сказала она, смеясь, — вы объясняетесь мне в любви.

— Вы правы, сударыня, — молвил Эрнотон. — Не знаю, увижусь ли с вами опять, этот случай слишком драгоценен, чтобы я мог его упустить.

— Понимаю: желая меня видеть, вы нашли предлог, чтобы пробраться сюда.

— Чтобы я, сударыня, искал предлог?! Вы меня плохо знаете. Я странный человек, согласен, и не поступаю так, как все.

— Вижу, вы рассудительный и осторожный влюбленный, — смеясь, сказала дама.

— Можно ли удивляться, что вы внушили мне некоторые сомнения, сударыня, — возразил Эрнотон. — Разве принято, чтобы женщина одевалась мужчиной, прорывалась через заставу и шла смотреть, как будут четвертовать на Гревской площади какого-то несчастного, и при этом делала ему непонятные знаки?

Дама слегка побледнела, но тут же улыбнулась:

— Вам не хватает проницательности, сударь! Достаточно иметь чуточку здравого смысла, и все, что вам кажется темным, тотчас же объяснится. Разве не естественно, что госпожа де Монпансье интересовалась судьбой господина де Сальседа, его признаниями, истинными или ложными, — ведь они могли скомпрометировать весь лотарингский дом! А если это естественно, сударь, то почему бы герцогине не послать верного, близкого друга с поручением присутствовать на четвертовании и видеть воочию, как говорят во дворце Правосудия, малейшие подробности казни? Этим другом, сударь, оказалась я, доверенное лицо ее светлости. Теперь подумайте, могла я появиться на Гревской площади в женской одежде и остаться равнодушной к страданиям этого мученика, к его попыткам сделать признание?

— Вы совершенно правы, сударыня, — промолвил Эрнотон с поклоном. — Клянусь, я восхищаюсь вашим умом не менее, чем вашей красотой.

— Благодарю вас, сударь. Значит, теперь, когда мы познакомились и объяснились, вы дадите мне письмо?

— Невозможно, сударыня, ибо я поклялся герцогу Майенскому, что передам его в собственные руки госпожи де Монпансье.

— Скажите лучше, — воскликнула дама, не в силах сдержать раздражения, — что письма не существует, что это предлог, изобретенный вами, дабы проникнуть сюда!.. Прекрасно, сударь, можете быть довольны: вы не только проникли сюда, но увидели меня и даже признались мне в любви.

— Ив этом, как и во всем остальном, сударыня, я говорил чистую правду.

— Хорошо! Пусть будет так! Вы меня видели, я доставила вам это удовольствие в оплату за прежнюю услугу. Мы квиты, прощайте.

— Я повинуюсь вам, сударыня, — сказал Эрнотон, — и ухожу, раз вы меня прогоняете.

На этот раз дама рассердилась всерьез.

— Вот как! — воскликнула она. — Вы полагаете, что достаточно проникнуть сюда под любым предлогом к знатной даме, а затем сказать: «Мне удалась моя хитрость, и я ухожу»? Сударь, так благородные люди не поступают.

— Я не стану отвечать на ваши жестокие слова, сударыня, и постараюсь забыть обо всем, что говорил вам пылкого и нежного, раз вы так дурно ко мне расположены. Но я не уйду под тяжестью ваших суровых обвинений. У меня действительно есть письмо господина де Майена, адресованное госпоже де Монпансье, и вот это письмо.

Эрнотон протянул даме письмо, не выпуская его, однако, из рук.

Незнакомка бросила взгляд на письмо и воскликнула:

— Это его почерк! И кровь!

Ничего не отвечая, Эрнотон спрятал письмо, еще раз вежливо поклонился и, смертельно бледный, направился к выходу из гостиной.

На этот раз дама побежала за ним и схватила его за плащ.

— Ради бога, сударь, простите! — воскликнула она. — Неужели с герцогом случилось несчастье?

— Прощаю я или нет, сударыня, — сказал Эрнотон, — это безразлично: ведь вы просите прощения только для того, чтобы получить письмо, но читать его будет одна госпожа де Монпансье.

— Безумец несчастный! — воскликнула дама с гневом, исполненным величия. — Неужели ты считаешь, что перед тобой служанка? Я герцогиня де Монпансье! Отдай мне письмо!

— Вы — герцогиня! — воскликнул Эрнотон, отступая в ужасе.

— Конечно. Разве ты не видишь, что я хочу поскорее узнать, что пишет мой брат?

Но вместо того, чтобы повиноваться, как ожидала герцогиня, молодой человек скрестил руки на груди.

— Могу ли я верить вашим словам, — сказал он, — если вы уже дважды мне солгали?

Глаза герцогини метали молнии, но Эрнотон храбро выдержал их пламень.

— Вы сомневаетесь! Вам нужны доказательства! — властно молвила молодая женщина, в гневе разрывая свои кружевные манжеты.

— Да, сударыня, — холодно ответил Эрнотон.

Незнакомка схватила звонок.

Пронзительный звон раздался по всем комнатам, и, раньше чем он затих, появился слуга.

— Что угодно, сударыня? — спросил лакей.

Незнакомка гневно топнула ногой.

— Пусть сейчас же придет Мейнвиль!

Лакей выбежал из комнаты. Минуту спустя торопливо вошел Мейнвиль.

— К вашим услугам, сударыня, — сказал он.

— С каких это пор вы величаете меня «сударыня», господин де Мейнвиль? — раздраженно спросила герцогиня.

— Я к услугам вашей светлости, — повторил Мейнвиль, совершенно ошалев от изумления.

— Прекрасно! — сказал Эрнотон. — Передо мной дворянин, и, если он солгал, клянусь небом, я буду знать, по крайней мере, кто мне за это ответит.

— Вы верите, наконец? — спросила герцогиня.

— Да, сударыня, верю.

И молодой человек с поклоном вручил госпоже де Монпансье письмо, о котором шел такой долгий спор.

X. Письмо господина де Майена

Герцогиня схватила письмо, открыла его и жадно прочла, не пытаясь скрывать чувств, сменявшихся на ее лице, как облака на грозовом небе.

Окончив чтение, она протянула письмо взволнованному Мейнвилю. Оно гласило:

Сестра, я пожелал совершить то, что прекрасно мог сделать любой офицер или учитель фехтования, и наказан за это.

Я получил добрый удар шпагой от известного вам человека, с которым у меня давние счеты. Хуже всего, что он убил пятерых моих людей, после чего скрылся.

Нужно сказать, что его победе помог податель сего письма, весьма приятный молодой человек. Я вам горячо его рекомендую, он — сама скрытность.

Думаю, дорогая сестра, что его заслугой в ваших глазах явится то, что он помешал победителю отрезать мне голову.

Прошу вас, сестра, узнать имя и занятие этого молодого человека: он внушает подозрения и вместе с тем очень занимает меня. На все мои предложения он отвечал, что ни в чем не нуждается благодаря господину, которому служит.

Я очень страдаю, но думаю, что жизнь моя вне опасности. Побыстрее пришлите мне лекаря; я лежу, как лошадь, на соломе. Податель письма сообщит вам, где именно.

Ваш любящий брат

Майен.

Прочитав письмо, герцогиня и Мейнвиль удивленно переглянулись.

Герцогиня первая нарушила молчание, которое могло быть дурно истолковано Эрнотоном.

— Кому мы обязаны столь большой услугой, сударь? — спросила она.

— Тому, кто всегда старается прийти на помощь слабому против сильного, сударыня.

И Эрнотон рассказал все, что знал о ране и местопребывании герцога.

Когда он кончил, герцогиня спросила:

— Могу я надеяться, сударь, что вы продолжите так хорошо начатую службу и станете приверженцем нашего дома?

Хотя эти слова были полны весьма лестного смысла, молодой человек увидел в них лишь выражение любопытства.

Различные побуждения боролись в нем: соблазн был велик, ибо, открыв герцогине свое положение у короля, он приобрел бы огромный вес в ее глазах, а это было делом немаловажным для молодого человека, прибывшего из Гаскони.

Герцогиня ждала ответа.

— Сударыня, — сказал наконец Эрнотон, — я уже имел честь сказать господину де Майену, что служу хорошему хозяину и мне нет нужды искать лучшего.

— Брат пишет, сударь, что вы, по-видимому, его не узнали. Как же вы воспользовались его именем, чтобы проникнуть ко мне?

— Господин де Майен, казалось, хотел сохранить инкогнито, сударыня; я считал, что не должен его узнавать, и действительно, крестьянам, у которых он живет, вовсе незачем было знать, какому высокородному человеку они предоставили приют. Здесь положение другое: имя господина де Майена могло мне открыть дорогу к вам, и я его назвал.

Герцогиня, улыбаясь, посмотрела на Эрнотона.

— Никто не мог бы лучше ответить на мой коварный вопрос, — сказала она. — Должна признаться, вы остроумный человек.

— Я не вижу ничего остроумного в том, что я имел честь сказать вам, сударыня, — ответил Эрнотон.

— В конце концов, сударь, — нетерпеливо молвила герцогиня, — я ясно вижу одно: вы ничего не хотите сказать о себе. Но не думаете ли вы, что при желании нетрудно узнать ваше имя или, вернее, кто вы?..

— Несомненно, сударыня, но вы это узнаете не от меня.

— Он всегда прав, — сказала герцогиня, устремив на Эрнотона взор, который доставил бы огромное удовольствие молодому человеку, если бы он понял его скрытый смысл.

Эрнотон поклонился и попросил у герцогини разрешения удалиться.

— И это все, сударь, что вы хотели мне сказать? — спросила герцогиня.

— Я выполнил свой долг, — ответил Эрнотон, — и мне остается выразить глубочайшее почтение вашей светлости.

Когда дверь за ним закрылась, герцогиня сказала, топнув ногой:

— Мейнвиль, прикажите проследить за этим молодым человеком!

— Невозможно, сударыня, — ответил тот, — все наши люди поставлены на ноги; я сам жду событий: сегодня не такой день, чтобы делать что-нибудь, кроме того, что мы решили раньше.

— Вы правы, Мейнвиль, я сошла с ума, но потом…

— О, потом — другое дело, сударыня.

— Да, мне он тоже показался подозрительным, как и брату.

— Во всяком случае, — возразил Мейнвиль, — он честный юноша, а честные люди сейчас редкость. Нам повезло: неизвестный нам человек падает с неба, чтобы сослужить такую службу!

— Но по крайней мере проследите за ним позже, Мейнвиль.

— Надеюсь, сударыня, — ответил Мейнвиль, — нам скоро не будет необходимости следить за кем бы то ни было.

— Вы правы, Мейнвиль, я потеряла голову.

— Полководцу вроде вас, сударыня, дозволяется быть озабоченным накануне решающей битвы.

— Да, наступила ночь, Мейнвиль, а Валуа вернется из Венсена ночью.

— Еще рано, сударыня, нет восьми часов, да и наши солдаты не прибыли.

— Это надежные люди?

— Проверенные, сударыня.

— Каким образом они прибудут?

— Поодиночке, как случайные путники.

— Сколько человек вы ждете?

— Пятьдесят; этого более чем достаточно: ведь, кроме того, у нас имеется две сотни монахов, стоящих, пожалуй, побольше, чем солдаты.

— Как только наши люди прибудут, вы выстройте монахов на дороге.

— Они уже предупреждены, сударыня; они загородят дорогу, ворота монастыря будут открыты, и наши люди втолкнут в них карету.

— Мейнвиль, мой бедный брат просит прислать лекаря; лучшим лекарством для Майена будет прядь волос с головы Валуа, и человек, который отвезет ему этот подарок, будет хорошо встречен.

— Через два часа, сударыня, гонец поскачет к нашему дорогому герцогу. Он уехал из Парижа как беглец, а вернется как триумфатор.

— Еще одно слово, Мейнвиль, — сказала герцогиня. — Наши друзья предупреждены?

— Какие друзья?

— Члены лиги.

— Боже упаси, сударыня! Предупредить буржуа — это значит бить в набат с колокольни собора Парижской богоматери. Когда пленник будет надежно заперт в монастыре, мы, ничем не рискуя, раструбим повсюду: Валуа в наших руках!

— Хорошо, вы ловкий и осторожный человек, Мейнвиль! Известно ли вам, что никогда ни одна женщина не предприняла и не завершила дела, подобного тому, о котором мечтаю я?

— Я это хорошо знаю, сударыня, и потому трепещу, давая вам советы.

— Прежде всего прикажите убить двух болванов, которые ехали по обеим сторонам кареты, это даст нам возможность рассказывать о событии так, как будет выгоднее для нас.

— Убить этих бедняков! — сказал Мейнвиль. — Вы считаете, что это необходимо, сударыня?

— Например, Луаньяка?.. Нечего сказать, потеря!

— Это доблестный воин.

— Негодяй, сделавший себе карьеру; точно так же, как другой верзила, который ехал слева, — чернявый, со сверкающими глазами.

— Ну, этого мне не так жаль, я его не знаю; но согласен с вами, сударыня, у него пренеприятный вид.

— Значит, вы отдаете его мне? — спросила, смеясь, герцогиня.

— Охотно, сударыня.

— Нам известно, Мейнвиль, что вы человек добродетельный. К этому делу вы не будете иметь никакого касательства — оба телохранителя короля падут, защищая его. Но я поручаю вашему вниманию молодого человека.

— Какого молодого человека?

— Который только что был здесь. Посмотрите, действительно ли он ушел, не шпион ли это, подосланный нашими врагами?

Мейнвиль подошел к балкону, приоткрыл ставни и высунулся наружу, стараясь что-нибудь разглядеть.

— Какая темнота!

— Чем темнее ночь, тем для нас лучше. Бодритесь, генерал.

— Да, но мы ничего не увидим.

— Бог, чье дело мы защищаем, видит за нас, Мейнвиль.

Мейнвиль, по всей вероятности, не был так уверен, как госпожа де Монпансье в том, что бог помогает людям в подобных вещах. Он снова стал вглядываться во мрак.

— Видите ли вы кого-нибудь? — спросила герцогиня, потушив из предосторожности свет.

— Нет, слышу только конский топот.

— Это они, Мейнвиль. Все идет хорошо.

И герцогиня мельком взглянула, висят ли у ее пояса знаменитые золотые ножницы, которым предстояло сыграть в истории такую большую роль.

XI. Как дон Модест Горанфло благословил короля при его проезде мимо монастыря Святого Иакова

Эрнотон вышел из дворца опечаленный, но совесть его была спокойна. Ему повезло: он признался в любви принцессе крови, а затем последовала важная беседа, благодаря которой она сразу забыла об этом признании, но не настолько, впрочем, чтобы оно не сослужило ему службы впоследствии.

Эрнотону повезло и в том, что он не предал ни короля, ни господина де Майена и сам себя не погубил. Теперь оставалось поскорее возвратиться в Венсен и сообщить обо всем королю. А затем лечь и поразмыслить.

Размышлять — высшее счастье для людей действия, единственный отдых, который они себе разрешают.

Поэтому, едва очутившись за воротами Бель-Эба, Эрнотон пустил своего коня вскачь. Но не успел он проехать и сотни шагов, как был остановлен.

Какие-то всадники устремились на него с обеих сторон, так что он оказался окруженным, и в грудь ему направлено было около полудюжины шпаг и столько же пистолетов и кинжалов.

— Ого! — сказал Эрнотон. — Грабят на дороге в одном лье от Парижа. Ну и порядки! У короля никуда не годный прево. Надо посоветовать, чтобы он сменил его.

— Молчать! — произнес чей-то как будто знакомый голос. — Вашу шпагу, оружие, да поживей!

Один из всадников взял под уздцы лошадь Эрнотона, два других отобрали у него оружие.

— Черт! Ну и ловкачи! — пробормотал Эрнотон. Затем он обратился к тем, кто его задержал: — Господа, сделайте милость и объясните…

— Э, да это господин де Карменж! — сказал самый расторопный из напавших, отобравший у него шпагу.

— Господин де Пенкорнэ! — вскричал Эрнотон. — Не благовидным же делом вы тут занимаетесь…

— Я сказал — молчать! — повторил в нескольких шагах от них тот же громкий голос. — Отвести его в караульное помещение!

— Но, господин де Сент-Малин, — возразил Пардикка де Пенкорнэ, — человек, которого мы задержали…

— Ну?

— Это наш товарищ, Эрнотон де Карменж.

— Эрнотон здесь! — вскричал Сент-Малин, побледнев от ярости. — Что он тут делает?

— Добрый вечер, господа, — спокойно сказал Карменж, — признаюсь, я и не думал, что попаду в такое хорошее общество.

Сент-Малин не мог произнести ни слова.

— Я, видимо, арестован, — продолжал Эрнотон. — Ведь не грабить же вы меня собрались?

— Вот незадача… — проворчал Сент-Малин. — Что вы делаете тут на дороге?

— Если бы я задал вам тот же вопрос, вы ответили бы мне, господин де Сент-Малин?

— Нет.

— Примиритесь же с тем, что и я промолчу.

— Значит, вы не хотите сказать, что вы делали на дороге?

Эрнотон улыбнулся, но не ответил.

— И куда направляетесь, тоже не скажете?

Молчание.

— В таком случае, сударь, — сказал Сент-Малин, — я вынужден поступить с вами, как с первым встречным.

— Пожалуйста, милостивый государь. Но предупреждаю, что вам придется держать ответ за все, что вы делаете.

— Перед господином де Луаньяком?

— Берите выше.

— Перед господином д'Эперноном?

— Еще выше.

— Ну что ж, мне даны указания, и я отвезу вас в Венсен.

— В Венсен? Отлично! Я туда и направлялся, сударь!

— Очень счастлив, сударь, — ответил Сент-Малин, — что эта небольшая поездка соответствует вашим намерениям.

Два человека с пистолетами в руках завладели пленником и подвели его к двум другим, стоявшим на расстоянии пяти шагов от них. Те двое сделали то же самое — таким образом, Эрнотон не расставался со своими товарищами до караульной башни.

Во дворе замка он увидел пятьдесят обезоруженных всадников, понурых и бледных, — они оплакивали свою неудачу, ожидая печальной развязки.

Всех этих людей захватили наши Сорок пять, начав таким образом свою деятельность. При этом они применяли и хитрость и силу: то объединялись в количестве десяти человек против двоих или троих, то с любезными словами подъезжали к всадникам, которые казались им опасными противниками, и внезапно наводили на них пистолет.

Поэтому дело обошлось без кровопролития, без крика, а когда один из вождей лигистов схватился за кинжал и хотел было закричать, ему заткнули рот, и Сорок пять бесшумно захватили его с ловкостью корабельной команды, тянущей канат.

Все это очень обрадовало бы Эрнотона, если бы он понимал, что происходит вокруг.

Однако, разобравшись, кто такие пленники, к которым его причислили, он обратился к Сент-Малину:

— Милостивый государь, я вижу, что вас предупредили, насколько важно данное мне поручение, и что в качестве любезности вы распорядились дать мне провожатых. Вы были совершенно правы: меня ждет сам король, и я должен сообщить ему очень важные сведения. Я буду иметь честь доложить королю, что вы предприняли для пользы дела, позаботившись обо мне.

Сент-Малин вспыхнул до корней волос. Но, как человек не глупый, он понял, что Эрнотон говорит правду. С де Луаньяком и д'Эперноном шутки были плохи. Поэтому он ответил:

— Вы свободны, господин Эрнотон. Очень, рад, что оказался вам полезен.

Эрнотон быстро поднялся по лестнице, которая вела в покои короля.

Следя за ним глазами, Сент-Малин увидел, что на полпути господина де Карменжа встретил Луаньяк, сделавший ему знак идти дальше.

Сам Луаньяк сошел вниз, чтобы присутствовать при обыске пленных.

При виде пятидесяти арестованных он решил, что дорога на Париж свободна: ведь время, когда лигисты должны были съехаться в Бель-Эба, уже истекло. Никакая опасность не подстерегает, следовательно, короля на его пути в Париж.

Но Луаньяк не принял во внимание монастырь Святого Иакова, не подумал о мушкетах и пищалях преподобных отцов.

Зато д'Эпернон отлично знал о них из сообщения Пу-лена. И когда Луаньяк доложил начальнику: «Сударь, дорога свободна!»

Д'Эпернон ответил ему:

— Хорошо. Король повелел, чтобы Сорок пять построились тремя отрядами: один впереди, два других по бокам кареты. Всадники должны держаться как можно ближе друг к другу, чтобы возможные выстрелы не задели кареты.

— Слушаюсь, — сказал Луаньяк со свойственной ему солдатской невозмутимостью.

— А у монастыря, сударь, прикажите еще теснее сомкнуть ряды.

Их разговор был прерван шумом на лестнице.

Это спускался готовый к отъезду король; за ним следовало несколько дворян. Среди них Сент-Малин узнал Эрнотона.

— Господа, — спросил король, — мои храбрые Сорок пять в сборе?

— Так точно, государь, — ответил д'Эпернон, указывая на группу всадников в воротах.

— Распоряжения отданы?

— Да, государь.

— В таком случае, едем, — промолвил его величество.

Луаньяк велел дать сигнал «по коням».

Произведенная тихим голосом перекличка показала, что все Сорок пять налицо.

Рейтарам было поручено стеречь людей Мейнвиля и герцогини. Король сел в карету и положил возле себя обнаженную шпагу.

Господин д'Эпернон произнес свое «тысяча чертей» и лихим жестом проверил, легко ли его шпага вынимается из ножен.

На башне пробило девять. Карета и ее конвой тронулись.

Через час после отъезда Эрнотона господин де Мейнвиль все еще стоял у окна. Но теперь он был уже не так спокоен, а главное, подумывал о боге, ибо видел, что от людей помощи не будет.

Ни один лигист не появился: лишь изредка доносился с дороги топот коней, галопом мчавшихся в сторону Вен-сена.

Заслышав его, господин де Мейнвиль и герцогиня пытливо вглядывались в ночной мрак, но топот затихал, и вновь наступала тишина.

Все это так взволновало Мейнвиля, что он велел одному из людей герцогини выехать верхом на дорогу и расспросить первый же кавалерийский взвод, который ему повстречается.

Гонец не возвратился.

Видя это, нетерпеливая герцогиня послала другого, но он тоже не вернулся.

— Мейнвиль, что, по-вашему, могло случиться? — спросила герцогиня.

— Я сам поеду, и мы все узнаем, сударыня.

И Мейнвиль направился было к двери.

— Я вам запрещаю уходить! — вскричала, удерживая его, герцогиня. — А кто же останется со мной? Нет, нет, Мейнвиль, останьтесь! Когда речь идет о такой важной тайне, возникают всякие опасения. Но, по правде говоря, план был так хорошо обдуман и держался в столь строгом секрете, что должен удаться.

— Девять часов, — сказал Мейнвиль скорее в ответ на собственные мысли, чем на слова герцогини. — Э, вот и монахи выходят из монастыря и выстраиваются вдоль стен; может быть, они получили какие-нибудь известия?

— Тише, слушайте! — вскричала вдруг герцогиня.

Издали донесся заглушённый расстоянием грохот, похожий на гром.

— Конница! — воскликнула герцогиня. — Его везут, везут сюда! — И, перейдя, по своему пылкому характеру, от жесточайшей тревоги к неистовой радости, она захлопала в ладоши и закричала: — Он у меня в руках!

Мейнвиль прислушался.

— Да, — сказал он, — это едет карета и скачут верховые. — И он во весь голос скомандовал: — За ворота, святые отцы, за ворота!

Высокие решетчатые ворота аббатства тотчас же распахнулись, и из них вышли в боевом порядке сто вооруженных монахов во главе с Борроме.

Они выстроились поперек дороги.

Тут послышался громкий крик Горанфло:

— Подождите меня, да подождите же! Мне необходимо возглавить братию, чтобы достойно встретить его величество.

— На балкон, ваше преосвященство, на балкон! — закричал Борроме. — Вы же знаете, что должны возвышаться над нами! В писании сказано: «Ты возвысишься над ними, яко кедр над иссопом».

— Верно, — сказал Горанфло, — верно; я и забыл, что сам выбрал это место. Хорошо, что вы мне напомнили об этом, брат Борроме, очень хорошо.

Борроме тихим голосом отдал какое-то приказание, и четыре брата, якобы для того, чтобы оказать почет настоятелю, отвели достойного Горанфло на балкон.

Вскоре дорога осветилась факелами, и герцогиня с Мейнвилем увидели блеск кирас и шпаг.

Уже не владея собой, она закричала:

— Спускайтесь вниз, Мейнвиль, и приведите мне его связанного, под стражей!

— Да, да, сударыня… — ответил он, думая о другом. — Меня беспокоит одно обстоятельство.

— Что такое?

— Я не слышал условного сигнала.

— А к чему сигнал, раз король в наших руках?

— Я не вижу нашего офицера.

— А я вижу.

— Где?

— Вон то красное перо.

— Это же господин д'Эпернон со шпагой в руке.

— Ему оставили шпагу?

— Разрази меня гром, он командует…

— Нашими?

— Нет же, сударыня, это не наши.

— Вы с ума сошли, Мейнвиль!

В ту же минуту Луаньяк во главе первого отряда Сорока пяти взмахнул шпагой и крикнул:

— Да здравствует король!

— Да здравствует король! — восторженно отозвались с явным гасконским акцентом все Сорок пять.

Герцогиня побледнела и склонилась на подоконник почти без чувств.

Мейнвиль мрачно и решительно положил руку на эфес шпаги. Шествие приближалось, подобное грозному, сверкающему смерчу. Оно поравнялось с Бель-Эба, еще немного — и достигнет монастыря.

Борроме сделал три шага вперед. Луаньяк направил коня прямо на монаха, который, несмотря на свою рясу, стоял перед ним в вызывающей позе.

— Сторонись, сторонись! — властно кричал Луаньяк. — Дорогу королю!

Борроме, обнаживший под рясой шпагу, так же незаметно спрятал ее в ножны.

Возбужденный криками и бряцанием оружия, ослепленный светом факелов, Горанфло простер свою мощную десницу и, сложив указательный и средний пальцы, благословил со своего балкона короля.

Генрих, выглянувший из кареты, увидел его и с улыбкой наклонил голову.

Улыбка эта — явное доказательство милости двора к настоятелю монастыря Святого Иакова — так вдохновила Горанфло, что он в свою очередь возопил:

— Да здравствует король!

Но остальные монахи безмолвствовали. По правде говоря, они ожидали, что их военное обучение и сегодняшний выход в полном вооружении за стены монастыря приведут к иному исходу.

Борроме, как настоящий рейтар, с одного взгляда отдал себе отчет, сколько защитников у короля, и оценил их воинскую выправку. Отсутствие сторонников герцогини показало ему, что предприятие потерпело крах: медлить с подчинением силе означало бы погубить все и вся.

Он перестал колебаться, и в тот миг, когда Луаньяк едва не наехал на него, крикнул:

— Да здравствует король! — почти так же громко, как Горанфло.

Тогда и все монахи, потрясая оружием, завопили:

— Да здравствует король!

— Благодарю вас, преподобные отцы, благодарю! — ответил король своим скрипучим голосом.

Как ураган света и славы, промчался он мимо монастыря, где должна была завершиться его поездка, и оставил позади себя погруженный во мрак Бель-Эба.

С высоты своего балкона герцогиня видела лица, озаренные мерцающим светом факелов, вопрошала эти лица, пожирала их взглядом.

— Смотрите, Мейнвиль, смотрите! — воскликнула она, указывая на одного из всадников королевского конвоя.

— Посланец герцога Майенского на королевской службе! — вскричал тот в свою очередь.

— Мы погибли! — прошептала герцогиня.

— Надо бежать, и немедля, сударыня, — сказал Мейнвиль. — Сегодня Валуа победил — завтра он злоупотребит своей победой!

— Нас предали! — закричала герцогиня. — Этот молодой человек предал нас. Он все знал!

Король был уже далеко: он скрылся со всей своей охраной за Сент-Антуанскими воротами, которые распахнулись перед ним и, пропустив его, снова закрылись.

XII. О том, как Шико благословлял короля Людовика XI за изобретение почты и как он решил воспользоваться этим изобретением

Теперь, с разрешения читателей, мы вернемся к Шик о. После важного открытия, которое он сделал, развязав шнурки от маски господина де Майена, Шико решил, не теряя времени, убраться подальше от мест, где это приключение могло иметь нежелательные для него последствия.

Легко понять, что теперь между ним и герцогом борьба завязалась не на жизнь, а на смерть. Майен, который получил от Шико удар шпагой, уже никогда ему не простит.

— Вперед! Вперед! — вскричал храбрый гасконец, мчась по направлению к Божанси. — Настало время истратить на почтовых лошадей все, что я получил от трех знаменитых личностей: Генриха де Валуа, дона Модеста Горанфло и Себастьена Шико.

Прекрасно изображая человека любого звания, Шико принял облик вельможи, как раньше он принимал облик доброго буржуа. И, надо сказать, ни одному принцу не служили с таким рвением, как метру Шико, стоило ему сказать два слова станционному смотрителю.

Шико решил не останавливаться до тех пор, пока не сочтет, что находится в безопасности; поэтому он ехал так быстро, как позволяли силы лошадей, которых ему предстояло сменить тридцать раз. Что до него самого, то он, видимо, был человеком железным, ибо, сделав шестьдесят лье в сутки, не чувствовал никакой усталости.

Достигнув за три дня города Бордо, Шико решил, что может перевести дух.

В дороге не остается ничего другого, как размышлять. Поэтому Шико много думал, и возложенная на него миссия представлялась ему все более важной, по мере того как он приближался к цели своего путешествия.

Какого государя он найдет в лице загадочного Генриха Наваррского, которого одни считали дураком, другие — трусом, третьи — ничтожным ренегатом?

После того как Генрих обосновался у себя в Наварре, характер его несколько изменился. Ведь ему удалось обеспечить достаточное расстояние между королевскими когтями и своей драгоценной шкурой, и теперь он мог их неопасаться.

Однако политика его оставалась прежней — он старался не обращать на себя внимания и жил беззаботно, попросту радуясь жизни.

Заурядные люди видели тут повод к насмешке.

Шико же нашел основание для глубоких раздумий.

Сам Шико так не похож был на того, кем казался, что и в других умел разглядывать сущность за оболочкой. Поэтому для него Генрих Наваррский был загадкой.

Знать, что Генрих Наваррский — загадка, означало уже знать довольно много. Поэтому Шико, сознавая, подобно греческому мудрецу, что он ничего не знает, знал гораздо больше других.

И, в то время как на его месте многие бы высоко подняли голову и говорили все, что вздумается, с душой нараспашку, Шико понимал, что ему надо внутренне сжаться, обдумывая каждое свое слово и по-актерски наложить грим на лицо.

Очутившись в пределах маленького Наваррского княжества, чья бедность вошла у французов в поговорку, Шико, к своему величайшему изумлению, не обнаружил следов гнусной нищеты, поразившей богатейшие провинции гордой Франции, которую он только что покинул.

Дровосек проходил мимо него, положив руку на ярмо сытого вола; девушка шла легкой походкой с кувшином на голове, подобно хоэфорам[42] античной Греции; встречный старик что-то напевал себе под нос, качая седой головой; загорелый парнишка, худощавый, но сильный, играл на ворохе кукурузных листьев. И все это словно говорило Шико: «Смотри, здесь все счастливы!»

Иногда, внимая скрипу колес, Шико испытывал внезапное чувство ужаса: ему вспоминались тяжелые лафеты, проложившие глубокие колеи по дорогам Франции. Но из-за поворота возникала телега виноградаря, груженная полными бочками, на которых громоздились ребятишки, с лицами, измазанными виноградным соком. Видя дуло аркебуза за изгородью смоковниц и виноградных лоз, Шико вспоминал о трех засадах, которых он так удачно избежал. Но аркебуз принадлежал охотнику, ибо поля и леса изобиловали здесь зайцами, куропатками и тетеревами.

Хотя была поздняя осень и Шико оставил Париж в тумане, здесь стояла теплая погода. Одетые багряным, деревья отбрасывали тени на меловую почву. В лучах солнца четко вырисовывались окрестности с раскиданными там и сям белыми домиками деревень.

Беарнский крестьянин в берете на одном ухе подгонял низкорослых, не знающих устали лошадок, которые делают одним духом двадцать лье. Их никогда не чистят, не покрывают попонами, и, доехав до места, они только встряхиваются и тотчас же начинают пощипывать первый попавшийся кустик вереска — единственную и вполне достаточную для них пищу.

— Черти полосатые! — бормотал Шико. — Никогда я не видел Гасконь такой богатой. Генрих, видно, как сыр в масле катается. Раз он счастлив, есть все основания полагать, что он… благодушно настроен. По правде говоря, королевское письмо даже в переводе на латинский язык очень меня смущает.

И, рассуждая таким образом про себя, Шико вслух наводил справки о местопребывании короля Наваррского.

Король оказался в Нераке, и Шико свернул на дорогу в Нерак, по которой шло много народа, возвращавшегося с рынка.

Как помнит читатель, Шико, весьма немногословный, когда надо было отвечать на чьи-либо вопросы, сам очень любил расспрашивать. Он узнал таким образом, что король Наваррский ведет жизнь веселую и беспечную.

На дорогах Гаскони Шико посчастливилось встретить молодого католического священника, продавца овец и офицера, которые путешествовали вместе, болтая и бражничая.

Эта случайная компания отлично представляла в глазах Шико просвещенное, деловое и военное сословия Наварры. Духовный отец прочитал ему известные сонеты о любви короля Наваррского к красавице Фоссез, дочери Рене де Монморанси, барона де Фоссе.

— А что говорит по этому поводу королева? — спросил Шико.

— Королева очень занята, сударь, — ответил священ ник.

— Чем же, скажите на милость?

— Общением с господом богом, — проникновенно ответил священнослужитель.

— Так, значит, королева набожна?

— И даже очень.

— Однако, я полагаю, во дворце не служат мессы? — заметил Шико.

— И очень ошибаетесь, сударь. Что же мы, по-вашему, язычники? Знайте же, милостивый государь, хотя король с дворянами из своей свиты ходит на проповеди протестантского пастора, для королевы служат обедню в ее личной капелле.

— Для королевы Маргариты?

— Да. И я, недостойный служитель божий, получил два экю за то, что дважды служил в этой капелле. Я даже произнес там выдающуюся проповедь на текст: «Господь отделил плевелы от пшеницы». В Евангелии сказано «отделит», но я полагал, что, поскольку Евангелие давно написано, это дело можно уже считать завершенным.

— Король знал об этой проповеди? — спросил Шико.

— Он ее прослушал.

— И не разгневался?

— Наоборот, он очень восхищался ею.

— Вы меня просто ошеломили, — заметил Шико.

— Надо прибавить, — сказал офицер, — что при дворе не только ходят на проповеди и обедни. В замке отлично угощаются, не говоря уже о прогулках: нигде во Франции бравые военные не прогуливаются так часто, как в аллеях Нерака.

Шико собрал больше сведений, чем ему было нужно, чтобы выработать план действий.

Он знал Маргариту, у которой в Париже был свой двор, и понимал, что если она не проявляет проницательности в делах любви, то лишь потому, что у нее имеются причины носить на глазах повязку.

— Черти полосатые! — бормотал он себе под нос. — Меня тут разорвут на части за попытку расстроить эти очаровательные прогулки. К счастью, мне известно философическое умонастроение короля, на него вся моя надежда. К тому же я посол, лицо неприкосновенное. Итак, смело вперед!

И Шико продолжал свой путь.

На исходе дня он въехал в Нерак, как раз к тому времени, когда начинались прогулки, так смущавшие его.

Впрочем, Шико мог убедиться в простоте нравов, царивших при Наваррском дворе, по тому, как он был допущен к королю.

Простой лакей открыл перед ним дверь в скромно обставленную гостиную. Над гостиной находилась приемная короля, где он любил давать непритязательные аудиенции, на которые отнюдь не скупился.

Когда в замок являлся посетитель, какой-нибудь офицер, а то и просто паж, докладывали королю о нем, и Генрих тотчас принимал посетителя.

Шико был глубоко тронут этой доступностью. Он решил, что король добр и простосердечен.

Это мнение только укрепилось, когда в конце извилистой аллеи, обсаженной цветущими олеандрами, появился в поношенной фетровой шляпе, светло-коричневой куртке и серых сапогах король Наваррский: лицо его горело румянцем, в руке он держал бильбоке.

На лбу у Генриха не было морщин, словно заботы не осмеливались коснуться его своими темными крылами, губы улыбались, глаза сияли беспечностью и здоровьем. На ходу он срывал левой рукой цветы, окаймлявшие дорожку.

— Кто хочет меня видеть? — спросил он пажа.

— Государь, — ответил тот, — какой-то человек, не то дворянин, не то военный.

Услышав эти слова, Шико несмело выступил вперед.

— Это я, государь, — сказал он.

— Вот тебе на! — вскричал король, воздевая руки. — Господин Шико в Наварре, господин Шико у нас! Помилуй бог! Добро пожаловать, дорогой господин Шико.

— Почтительнейше благодарю вас, государь.

— Вы живехоньки, слава богу!

— Как будто так, ваше величество, — сказал Шико вне себя от радости.

— В таком случае, — воскликнул Генрих, — мы с вами выпьем доброго винца из погребов Лиму! Я очень рад видеть вас, господин Шико; садитесь-ка сюда.

И он указал на садовую скамейку.

— Ни за что, государь, — сказал Шико, отступая.

— Вы проделали двести лье, чтобы повидаться со мною, и я не позволю вам стоять! Садитесь, господин Шико, садитесь, только сидя можно поговорить по душам.

— Но, государь, этикет!..

— Этикет у нас, в Наварре!.. Да ты рехнулся, бедняга Шико! Кто тут думает об этикете?

— Нет, государь, не рехнулся, — ответил Шико, — я прибыл в качестве посла.

На ясном челе короля образовалась едва заметная складка, но она так быстро исчезла, что Шико при всей своей наблюдательности не заметил ее.

— Посла? — спросил Генрих с деланным простодушием. — Но от кого?

— От короля Генриха Третьего. Я прибыл из Парижа, прямо из Лувра, государь.

— Ну, тогда дело другое, — сказал король. Он вздохнул и встал со скамейки. — Паж, оставьте нас и подайте вина наверх, в мою комнату… нет, лучше в рабочий кабинет. Идемте, Шико, я сам буду вашим провожатым.

Шико последовал за королем Наваррским. Генрих шагал теперь быстрее, чем когда шел среди цветущих олеандров.

«Какая жалость, — подумал Шико, — смущать этого славного человека, живущего в покое и неведении… Полно, уверен, что он отнесется ко всему философически!»

XIII. О том, как король Наваррский догадался, что Turennius значит Тюренн, a Margota — Марго

Легко понять, что кабинет короля Наваррского не блистал роскошью. Его беарнское величество был небогат и не швырял на ветер то немногое, чем обладал. Королевский кабинет вместе с парадной спальней занимал все правое крыло замка.

Из кабинета, обставленного довольно хорошо, хотя и без всякой роскоши, открывался вид на великолепные луга по берегам реки.

Густые деревья — ивы и платаны — скрывали ее течение, однако же время от времени она вырывалась, словно мифологическое божество, из затенявшей ее листвы, и на полуденном солнце отливали золотом водяные струи или в лунном свете серебрилась ее гладкая поверхность.

С другой стороны окна кабинета выходили во двор замка. Освещенный, таким образом, с востока и с запада, он был весьма красив и при первых лучах солнца, и в перламутровом сиянии восходящей луны.

Но, надо признаться, красоты природы занимали Шико меньше, чем обстановка кабинета. В каждом ее предмете проницательный взор посла, казалось, искал разгадку тайны, которая занимала его в пути.

Со своим обычным благодушием и с неизменной улыбкой на устах Генрих уселся в глубокое кожаное кресло, украшенное золочеными гвоздиками и бахромой. Повинуясь ему, Шико пододвинул для себя табурет под стать королевскому креслу.

Генрих так внимательно смотрел на Шико, что любой придворный почувствовал бы себя неловко.

— Вы найдете, наверно, что я не в меру любопытен, дорогой мой господин Шико, — начал король, — но ничего не могу поделать с собою. Я так долго считал вас покойником, что, несмотря на всю радость, которую доставило мне ваше воскрешение, никак не свыкнусь с мыслью, что вы живы… Почему вы так внезапно исчезли?

— Но ведь вы, государь, столь же внезапно исчезли из Венсена, — ответил Шико с присущей ему непринужденностью. — Каждый скрывается как умеет и прежде всего наиболее удобным для себя способом.

— Вы, как всегда, остроумны, дорогой господин Шико, — сказал Генрих, — это и убеждает меня окончательно, что я беседую не с призраком. Но, если вам угодно, покончим с остротами и поговорим о делах.

— Не будет ли это слишком утомительно для вашего величества?

Глаза короля сверкнули.

— Это правда, я покрываюсь здесь ржавчиной, — сказал он спокойно, — но мне не с чего уставать, ибо я ничего не делаю. Сегодня Генрих Наваррский немало побегал, но ему еще не пришлось шевелить мозгами.

— Рад это слышать, государь, — ответил Шико, — ибо, как посол короля Генриха Третьего, вашего родственника и друга, имею к вашему величеству поручение весьма щекотливого свойства.

— Ну так не медлите, ибо разожгли мое любопытство.

— Государь…

— Предъявите сперва свои верительные грамоты. Конечно, поскольку речь идет о вас, это излишняя формальность. Но я хочу показать вам, что хоть я и не более как беарнский крестьянин, а свои королевские обязанности знаю.

— Прошу прощения у вашего величества, — ответил Шико, — будь даже у меня верительные грамоты, мне пришлось бы их уничтожить.

— Почему так, дорогой господин Шико?

— Когда на тебя возложена опасная честь везти королевские письма, рискуешь доставить их только в царство небесное.

— Верно, — согласился Генрих все так же благодушно, — на дорогах неспокойно, и по недостатку средств мы в Наварре вынуждены доверяться честности простолюдинов… Впрочем, они у нас не очень вороватые.

— Что вы, помилуйте! — вскричал Шико. — Они просто агнцы, государь! Правда, только в Наварре.

— Вот как?! — заметил Генрих.

— Да, за пределами Наварры встречается немало коршунов и волков! Я сам был их добычей, государь.

— С радостью убеждаюсь, что они вас не до конца съели.

— Это уж не по их вине, государь. Я оказался для них жестковат, и шкура моя уцелела. Но, если вам угодно, не станем вдаваться в подробности моего путешествия — они несущественны — и вернемся к верительным грамотам.

— Но раз у вас их нет, дорогой господин Шико, — сказал Генрих, — бесполезно, мне кажется, к ним возвращаться.

— У меня их нет, но одно письмо при мне было.

— А, отлично, давайте его сюда, господин Шико.

И Генрих протянул руку.

— Вот тут-то и случилась беда, государь, — продолжал Шико, — я уничтожил письмо, ибо господин де Майен мчался за мной, чтобы его отнять.

— Кузен Майен?

— Собственной персоной.

— К счастью, он не очень поворотлив. Все продолжает толстеть?

— Вряд ли, ибо он имел несчастье меня настичь и при встрече получил славный удар шпагой.

— А письмо?

— Письма он не увидел как своих ушей благодаря принятым мною мерам предосторожности.

— Браво! Напрасно вы не пожелали мне рассказать о своем путешествии, господин Шико; оно меня очень занимает.

— Ваше величество бесконечно добры.

— Но меня смущает один вопрос.

— Какой именно?

— Если письма нет для господина де Майена, его нет и для меня. Значит, я не узнаю, что написал мне мой добрый брат Генрих.

— Простите, государь, но, прежде чем уничтожить письмо, я выучил его наизусть.

— Прекрасная мысль, господин Шико, прекрасная, узнаю ум земляка. Итак, вы прочитаете его вслух?

— Охотно, государь, я изложу все в точности: язык, правда, мне незнаком, но память у меня превосходная.

— Какой язык?

— Латинский.

— Я вас что-то не понимаю, — сказал Генрих, устремляя на Шико свой ясный взгляд. — Разве письмо моего брата написано по-латыни?

— Ну да, государь.

— Почему по-латыни?

— Наверно, потому, что латынь — язык, на котором все можно высказать, на котором Персии и Ювенал[43] увековечили безумие и грехи королей.

— Королей?

— И королев, государь.

Брови короля нахмурились.

— Я хотел сказать — императоров и императриц, — поправился Шико.

— Значит, вы знаете латынь, господин Шико? — холодно спросил Генрих.

— И да, и нет, государь.

— Ваше счастье, если вы ее знаете: у вас огромное преимущество передо мной — я ведь не знаю латыни. Из-за этого я и мессу-то перестал слушать.

— Меня научили читать по-латыни, государь, равно как и по-гречески и по-древнееврейски.

— Это очень удобно, господин Шико, вы просто ходячая книга.

— Ваше величество нашли верное определение. В памяти у меня запечатлеваются целые страницы, и, когда я прибываю с поручением, меня прочитывают и понимают.

— Или же не понимают.

— Почему, государь?

— Ясное дело: если не понимают языка, на котором вы напечатаны.

— Короли ведь все знают, государь.

— Это говорят народу, господин Шико, и то же самое льстецы говорят королям.

— В таком случае мне незачем читать письмо вашему величеству.

— Кажется, латинский язык схож с итальянским?

— Так утверждают, государь.

— И с испанским?

— Да.

— Раз так, попытаемся: я немного знаю по-итальянски, а мое гасконское наречие весьма походит на испанский.

Шико поклонился.

— Итак, ваше величество, изволите приказать?..

— Я прошу вас, дорогой господин Шико.

Шико начал читать:

— «Frater carissime! Sincerus amor quo te prosequebatur germanus noster Carolus nonus, functus nuper, colet usque regiam nostram et pectori meo percinaciter adhaeret».

Генрих и бровью не повел, но в конце фразы жестом остановил Шико.

— Или я сильно ошибаюсь, — сказал он, — или здесь говорится о любви, об упорстве и о моем брате Карле Девятом?

— Не стану отрицать, — сказал Шико. — Латынь такой замечательный язык, что все это может вполне уместиться в одной фразе.

— Продолжайте, — приказал король.

Беарнец с той же невозмутимостью прослушал то, что говорилось в письме о его жене и виконте де Тюренне. Но когда Шико произнес это имя, он спросил:

— Turennius, вероятно, значит Тюренн?

— Думаю, что так, государь.

— A Margota — уменьшительное, которым мои братья, Карл Девятый и Генрих Третий, называли свою сестру и мою возлюбленную супругу Маргариту?

— Не вижу в этом ничего невозможного, — ответил Шико.

И он прочел письмо до конца, причем выражение лица Генриха ни разу не изменилось.

— Все? — спросил он.

— Так точно, государь.

— Звучит очень красиво.

— Не правда ли, государь?

— Вот беда, что я понял всего два слова — Turennius и Margota, да и то с грехом пополам!

— Непоправимая беда, государь, разве что ваше величество прикажете какому-нибудь ученому мужу перевести письмо.

— Ни в коем случае, — поспешно возразил Генрих, — да и вы сами, господин Шико, так заботливо охраняли доверенную вам тайну, что вряд ли посоветовали бы мне дать этому письму огласку.

— Нет, разумеется.

— Но вы думаете, что это следовало бы сделать?

— Раз ваше величество изволит спрашивать меня, я скажу, что письмо, вероятно, содержит какие-нибудь добрые советы, и ваше величество могли бы извлечь из них пользу.

— Да, но доверить эти полезные советы я мог бы не всякому.

— Разумеется.

— Ну, так я попрошу вас сделать следующее, — сказал Генрих, словно осененный внезапной мыслью.

— Что именно?

— Пойдите к моей жене Марго. Она женщина ученая. Прочитайте ей письмо, она уж наверняка в нем разберется и все мне растолкует.

— Как вы великолепно придумали, ваше величество! — вскричал Шико. — Это же золотые слова!

— Правда? Ну, так иди.

— Бегу, государь.

— Только не измени в письме ни единого слова.

— Да я и не могу этого сделать: я должен был бы знать латынь, а я ее не знаю.

— Иди же, друг мой, иди.

Шико осведомился, как ему найти госпожу Маргариту, и оставил короля, более чем когда-либо убежденный в том, что Генрих Наваррский — личность загадочная.

XIV. Аллея в три тысячи шагов

Королева жила в противоположном крыле замка. Оттуда постоянно доносилась музыка, а под окнами постоянно прогуливался какой-нибудь кавалер в шляпе с пером.

Знаменитая аллея в три тысячи шагов начиналась под окнами Маргариты, и взгляд королевы с удовольствием останавливался на цветочных клумбах и увитых зеленью беседках.

Рожденная у подножия трона, дочь, сестра и жена короля, Маргарита много страдала в жизни. Поэтому, как ни философично старалась она относиться к жизни, время и горести наложили отпечаток на ее лицо.

И все же Маргарита оставалась необыкновенно красивой, особой, одухотворенной красотой. На лице королевы всегда играла приветливая улыбка, у нее были блестящие глаза, легкие, женственные движения. Недаром ее боготворили в Нераке, куда она внесла изящество, веселье, жизнь.

Хотя Маргарита и привыкла жить в Париже, она терпеливо сносила жизнь в провинции — уже одно это казалось добродетелью, за которую жители Наварры были ей благодарны.

Двор ее был не просто собранием кавалеров и дам: все любили ее — и как королеву и как женщину. Она умела так использовать время, что каждый прожитый день приносил что-нибудь ей самой и не был потерян для окружающих.

В ней накопилось много горечи против недругов, но она терпеливо ждала возможности отомстить. Она смутно ощущала, что под маской беззаботной снисходительности Генрих Наваррский таил недружелюбное чувство к ней и отмечал каждый ее поступок. Но никто, кроме Екатерины Медичи и, быть может, Шико, не мог бы сказать, почему так бледны щеки Маргариты, почему взгляд ее часто туманит неведомая грусть, почему, наконец, ее сердце, способное на глубокое чувство, обнаруживает царящую в нем пустоту, которая отражается даже во взгляде, некогда столь выразительном.

У Маргариты не было никого, кому она могла довериться.

Она была по-настоящему одинока, и, может быть, именно это придавало в глазах наваррцев особое величие всему ее облику.

Что касается Генриха, то он щадил в жене принцессу из французского королевского дома и обращался с ней с подчеркнутой вежливостью или изящной непринужденностью. Поэтому при неракском дворе все казалось на первый взгляд вполне благополучным.

Итак, по совету Генриха, Шико, самый наблюдательный и дотошный человек на свете, явился на половину Маргариты, но никого там не нашел.

— Королева, — сказали ему, — находится в конце знаменитой аллеи в три тысячи шагов.

И он отправился туда.

В конце аллеи он заметил под кустами испанского жасмина и терна группу кавалеров и дам в бархате, лентах и перьях. Может быть, все это убранство могло показаться несколько старомодным, но для Нерака в нем было великолепие и даже блеск.

Так как впереди Шико шел королевский паж, Маргарита, взгляд которой меланхолично блуждал по сторонам, узнала цвета Наварры и подозвала его.

— Чего тебе надобно, д'Обиак? — спросила она.

Молодой человек, вернее, мальчик, ибо ему было не более двенадцати лет, покраснел и преклонил колено.

— Государыня, — сказал он по-французски, ибо королева строго запретила употреблять местное наречие при дворе, — некий дворянин, прибывший из Лувра к его величеству королю, просит ваше величество принять его.

Красивое лицо Маргариты вспыхнуло. Она быстро обернулась с тем неприятным чувством, которое при любой неожиданности испытывают люди, привыкшие к огорчениям.

В двадцати шагах от нее неподвижно стоял Шико, и фигура гасконца отчетливо вырисовывалась на оранжевом фоне вечернего неба. Вместо того чтобы подозвать к себе вновь прибывшего, королева сама покинула круг придворных.

Но, повернувшись к ним, чтобы проститься, она послала прощальный привет одному наиболее роскошно одетому и красивому кавалеру.

Несмотря на этот знак, сделанный с тем, чтобы успокоить кавалера, тот явно волновался. Маргарита уловила это проницательным взором женщины и потому добавила:

— Господин де Тюренн, соблаговолите сказать дамам, что я скоро вернусь.

Красивый кавалер, одетый в белое и голубое, поклонился более поспешно, чем это сделал бы равнодушно настроенный придворный.

Королева быстрым шагом подошла к Шико, неподвижному наблюдателю этой сцены, так соответствовавшей тому, о чем гласило привезенное им письмо.

— Господин Шико?! — удивленно вскричала Маргарита, вплотную подходя к гасконцу.

— Я у ног вашего величества, — ответил Шико, — и вижу, что ваше величество по прежнему добры и прекрасны и царите в Нераке, как царили в Лувре.

— Да это же просто чудо — видеть вас так далеко от Парижа!

— Простите, государыня, не бедняге Шико пришло в голову совершить это чудо.

— Охотно верю, но вы же скончались.

— Я изображал покойника.

— С чем же вы к нам пожаловали, господин Шико? Неужели, на мое счастье, во Франции еще помнят королеву Наваррскую?

— О, ваше величество, — с улыбкой сказал Шико, — у нас не забывают королев, когда они молоды и прекрасны, как вы!

— Значит, в Париже по-прежнему любезны?

— Король французский, — добавил Шико, не отвечая на последний вопрос, — даже написал об этом королю Наваррскому.

Маргарита покраснела.

— И вы доставили письмо?

— Нет, не доставил, по причинам, которые сообщит вам король Наваррский, но выучил наизусть.

— Понимаю. Письмо было очень важным, и вы опасались, что потеряете его или оно будет украдено?

— Именно так, ваше величество. Но, прошу прощения, письмо было написано по-латыни.

— Отлично! — вскричала королева. — Я знаю латынь.

— А король Наваррский, — спросил Шико, — этот язык знает?

— Дорогой господин Шико, — ответила Маргарита, — что знает и чего не знает король Наваррский, установить очень трудно.

— Вот как! — заметил Шико, чрезвычайно довольный тем, что не ему одному приходится разгадывать загадку.

— Вы прочли королю письмо? — спросила Маргарита.

— Оно ему предназначалось.

— И он понял, о чем идет речь?

— Только два слова.

— Какие?

— Turennius и Margota.

— Что же он сделал?

— Послал меня к вам, ваше величество.

— Ко мне?

— Да, он сказал, что в письме, видимо, говорится о вещах весьма важных и лучше всего, если перевод сделаете вы — прекраснейшая среди ученых женщин и ученейшая из прекрасных.

— Раз король так повелел, господин Шико, я готова вас выслушать.

— Благодарю, ваше величество. Где же вам угодно выслушать письмо?

— Здесь. Впрочем, нет, лучше у меня. Пойдемте в мой кабинет, прошу вас.

Маргарита внимательно поглядела на Шико, который приоткрыл ей истину, по-видимому, из жалости.

Бедная женщина чувствовала необходимость в поддержке, и, может быть, перед угрожающим ей испытание ем она захотела найти опору в любви.

— Виконт, — обратилась она к господину де Тюренну, — дайте мне руку и проводите до замка… Прошу вас, господин Шико, пройдите вперед.

XV. Кабинет Маргариты

Кабинет Маргариты, обставленный в тогдашнем вкусе, был полон картин, эмалей, фаянсовой посуды, дорогого оружия; столы завалены книгами и рукописями на греческом, латинском и французском языках; в просторных клетках щебетали птицы, на коврах спали собаки — словом, это был особый мирок, живущий одной жизнью с Маргаритой, которая умела так хорошо наполнить свое время, что из тысячи горестей создавала для себя радость.

Она усадила Шико в удобное и красивое кресло, обитое гобеленом с изображением Амура, который рассеивает вокруг себя облако цветов. Паж — не д'Обиак, но мальчик еще красивее лицом и еще богаче одетый — поднес королевскому посланцу вина.

Шико отказался и, после того как виконт де Тюренн вышел, стал читать наизусть письмо милостью божией короля Франции и Польши.

Произнося латинские слова, Шико ставил самые диковинные ударения, чтобы королева подольше не проникала в их смысл. Но, как ловко ни коверкал он свое собственное творение, Маргарита схватывала все на лету, ни в малейшей степени не пытаясь скрыть обуревавшие ее негодование и ярость.

Чем дальше читал Шико, тем мучительнее ощущал неловкость положения, в которое сам себя поставил. В некоторых местах он опускал голову, как исповедник, смущенный тем, что слышит.

Маргарита хорошо знала утонченное коварство своего брата, имея тому достаточно доказательств. Знала она также, ибо не принадлежала к числу женщин, склонных себя обманывать, как шатки были бы оправдания, которые она могла придумать. Вот почему в ее душе законный, гнев боролся с вполне обоснованным страхом.

Шико поглядывал время от времени на королеву и видел, что она понемногу успокаивается и приходит к какому-то решению.

Поэтому он уже гораздо более твердым голосом произнес завершающие королевское письмо формулы вежливости.

— Клянусь святым причастием, — сказала королева, когда Шико умолк, — братец мой прекрасно пишет по-латыни. Какой стиль, какая сила выражений! Я никогда не думала, что он такой искусник.

Шико возвел очи горе и развел руками, как человек, который готов согласиться из любезности, хотя и не понимает существа дела.

— Вы не поняли? — спросила королева, знавшая все языки, в том числе и язык мимики. — А я-то думала, сударь, вы знаток латыни.

— Ваше величество, я все позабыл. Вот единственное, что сохранилось у меня в памяти: латинский язык лишен грамматического члена, имеет звательный падеж, и слово «голова» в нем среднего рода.

— Вот как! — раздался чей-то веселый и громкий голос.

Шико и королева одновременно обернулись. Перед ними стоял король Наваррский.

— Неужели по-латыни голова среднего рода, господин Шико? — спросил Генрих, подходя ближе. — А почему не мужского?

— Это удивляет меня так же, как и ваше величество, — ответил Шико.

— Я тоже этого не понимаю, — задумчиво проговорила Маргарита.

— Наверно, потому, — заметил король, — что головою могут быть и мужчина и женщина, в зависимости от свойств их натуры.

Шико поклонился.

— Объяснение самое подходящее, государь.

— Тем лучше. Очень рад, что я оказался человеком более глубоким, чем думал… А теперь вернемся к письму. Горю желанием, сударыня, услышать, что нового при французском дворе. К сожалению, наш славный господин Шико привез новости на языке, мне неизвестном… — И Генрих Наваррский сел, потирая руки, словно его ожидало нечто весьма приятное. — Ну как, господин Шико, прочитали вы моей жене это знаменитое письмо? — продолжал он.

— Да, государь.

— Расскажите же мне, дорогая, что в нем содержится?

— А не опасаетесь ли вы, государь, — сказал Шико, — что латинский язык послания является признаком неблагоприятным?

— Но почему? — спросил король.

Маргарита на мгновение задумалась, словно припоминая одну за другой все услышанные ею фразы.

— Наш любезный посол прав, — сказала она, — латынь в данном случае — плохой признак.

— Неужели? — удивился Генрих. — Разве в письме есть что-нибудь порочащее нас? Будьте осторожны, дорогая, ваш венценосный брат пишет весьма искусно и всегда проявляет изысканную вежливость.

— Это коварное письмо, государь.

— Быть этого не может!

— Да, да, в нем больше клеветы, чем нужно, чтобы поссорить не только мужа с женой, но и друга со всеми его друзьями.

— Ого! — протянул Генрих, выпрямляясь и нарочно придавая своему лицу, обычно столь открытому и благодушному, недоверчивое выражение. — Поссорить мужа с женой, то есть меня с вами?

— Да, государь.

— А по какому случаю, дорогая?

Шико сидел как на иголках.

— Быть беде, — шептал он, — быть беде…

— Государь, — продолжала королева, — если бы вызнали латынь, то обнаружили бы в письме много комплиментов по моему адресу.

— Но каким же образом, — продолжал Генрих, — относящиеся к вам комплименты могут нас поссорить? Ведь пока брат мой Генрих будет вас хвалить, мы с ним во мнениях не разойдемся. Вот если бы в этом письме о вас говорилось дурно, тогда, сударыня, дело другое: я понял бы политический расчет моего брата.

— Если бы Генрих говорил обо мне дурно, вам была бы понятна его политика?

— Да, мне известны причины, по которым Генриху де Валуа хотелось бы нас поссорить.

— Дело в том, сударь, что комплименты — лишь коварное вступление, за которым следует злостная клевета на ваших и моих друзей.

Смело бросив королю эти слова, Маргарита стала ждать возражений.

Шико опустил голову. Генрих пожал плечами.

— Подумайте, дорогая, — сказал он, — может быть, вы недостаточно хорошо поняли всю эту латынь и письмо моего брата не столь уж злонамеренно.

Как ни кротко, как ни мягко произнес Генрих эти слова, королева Наваррская бросила на него недоверчивый взгляд.

— Поймите меня до конца, государь, — сказала она.

— Бог свидетель, только этого я и желаю, сударыня, — ответил Генрих.

— Нуждаетесь ли вы в своих слугах, скажите?

— Нуждаюсь ли я, дорогая? Что я стал бы делать без них, бог ты мой?!

— Так вот, государь, король хотел бы отдалить от вас лучших ваших слуг.

— Это ему не удастся.

— Браво, государь, — прошептал Шико.

— Ну, разумеется, — заметил Генрих с тем изумительным добродушием, которое до конца его жизни сбивало всех с толку, — ведь слуг привязывает ко мне чувство, а не выгода. Я ничего им дать не могу.

— Вы им отдаете свое сердце, свое доверие, государь, — это лучший дар короля.

— Да, дорогая, и что же?

— Я ничего не могу вам сказать, государь, — продолжала Маргарита, — не поставив под угрозу…

Шико понял, что он лишний, и отошел.

— Дорогой посол, — обратился к нему король, — соблаговолите подождать в моем кабинете: королева хочет сказать мне что-то наедине.

Видя, что супруги рады от него отделаться, Шико вышел из комнаты, отвесив обоим поклон.

XVI. Перевод с латинского

Итак, Генрих с супругой остались, к их обоюдному удовольствию, наедине.

На лице короля не было ни тени беспокойства или гнева. Он явно не понимал латыни.

— Сударь, — сказала Маргарита, — я жду ваших вопросов.

— Письмо, видно, очень беспокоит вас, дорогая, — сказал король. — Не надо так волноваться.

— Такое письмо, государь, целое событие. Король не посылает вестника к другому монарху, не имея на это важных причин.

— Полноте, довольно говорить об этом… Кажется, сегодня вечером вы даете бал?

— Да, государь, — удивленно ответила Маргарита. — Вы же знаете, что у нас почти каждый вечер танцы.

— А у меня завтра охота, облава на волков.

— У каждого свои развлечения, государь. Вы любите охоту, я — танцы. Вы охотитесь, я пляшу.

— Да, друг мой, — вздохнул Генрих. — И, по правде говоря, ничего дурного тут нет. Но меня тревожит один слух.

— Слух?.. Ваше величество беспокоит какой-то слух?

— А вы-то сами ничего не слышали? — продолжал Генрих.

Маргарита начала всерьез опасаться, что все это лишь способ нападения, избранный ее мужем.

— Я не любопытна, государь, — сказала она. — К тому же не придаю значения слухам.

— Так вы считаете, сударыня, что слухи надо презирать?

— Безусловно, государь.

— Я вполне с этим согласен, дорогая, и дам вам от личный повод применить свою философию.

Маргарита подумала, что наступает решительный момент. Она собрала все свое мужество и спокойно ответила:

— Хорошо, государь. Охотно сделаю это.

Генрих начал тоном кающегося грешника:

— Вы знаете, как я забочусь о бедняжке Фоссез?

— О моей фрейлине?

— Да.

— О вашей любимице, от которой вы без ума?

— Ах, дорогая, вы заговорили на манер одного из слухов, которые только что осуждали.

— Вы правы, государь, — улыбнулась Маргарита, — смиренно прошу у вас прощения.

— Итак, Фоссез больна, дорогая, и врачи не могут определить, что с ней.

— Как вы сказали? — воскликнула королева злорадно, ибо самая умная и великодушная женщина не может удержаться от удовольствия пустить стрелу в другую женщину, — Фоссез, этот цветок чистоты и невинности, больна? И врачи должны разбираться в ее радостях и горестях?

— Да, — сухо ответил Генрих. — Я говорю, что моя доченька Фоссез больна и скрывает свою болезнь.

— В таком случае, государь, — сказала Маргарита, которая по обороту, принятому разговором, решила, что ей предстоит даровать прощение, а вовсе не вымаливать его, — я не знаю, что угодно вашему величеству, и жду объяснений.

— Следовало бы… — продолжал Генрих. — Но я, пожалуй, слишком много требую от вас, дорогая…

— Скажите все же.

— Вам следовало бы сделать мне великое одолжение и посетить мою доченьку Фоссез.

— Чтобы я навестила эту девицу, о которой говорят, будто она имеет честь быть вашей возлюбленной?

— Не волнуйтесь, дорогая, — молвил король. — Честное слово, вы так громко говорите, что, чего доброго, вызовете скандал, а я не поручусь, что подобный скандал не обрадует Французский двор, ибо в письме короля, прочитанном Шико, стояло «quotidie scandalum», то есть «каждодневный скандал», — это понятно даже такому жал кому латинисту, как я.

Маргарита вздрогнула.

— К кому же относятся эти слова, государь? — спросила она.

— Вот этого я и не понял. Но вы знаете латынь и поможете мне разобраться…

Маргарита покраснела до ушей. Между тем Генрих опустил голову и слегка приподнял руку, словно простодушно раздумывая над тем, к кому при его дворе могло относиться это выражение.

— Хорошо, государь, — проговорила королева, — вы хотите, во имя нашего согласия, принудить меня к унизительному поступку. Я повинуюсь.

— Благодарю вас, дорогая, — сказал Генрих, — благодарю.

— Но какова будет цель моего посещения?

— Вы найдете Фоссез среди других фрейлин, ибо они спят в одном помещении. Вы сами знаете, как эти особы любопытны и нескромны, трудно себе представить, до чего они могут довести Фоссез. Ей надо покинуть помещение фрейлин.

— Если она хочет прятаться, пусть на меня не рассчитывает. Я не стану ее сообщницей.

И Маргарита умолкла, ожидая, как будет принят ее отказ.

Но Генрих словно ничего не слышал. Голова его снова опустилась, и он вновь принял тот задумчивый вид, который только что поразил королеву.

— Margota… — пробормотал он. — Margota cum Turennio… Вот те слова, которые я все время искал.

На этот раз Маргарита побагровела.

— Клевета, государь! — вскричала она. — Неужели вы станете повторять мне клеветнические наветы?

— Какая клевета? — спросил Генрих невозмутимо. — Разве вы обнаружили в этих словах клевету, сударыня? Я просто вспомнил одно место из письма моего брата: «Margota cum Turennio conveniunt in castello nomine Loignac».[44] Право же, надо, чтобы какой-нибудь латинист перевел мне письмо.

— Хорошо, прекратим эту игру, государь, — продолжала Маргарита, вся дрожа, — и скажите без обиняков, чего вы от меня желаете?

— Я хотел бы, чтобы вы перевели Фоссез в отдельную комнату и прислали к ней лекаря, способного держать язык за зубами, — например, вашего придворного лекаря.

— Понимаю! — вскричала королева. — Но есть жертвы, которых не может требовать даже король. Покрывайте сами грехи Фоссез, государь. Это ваше дело: страдать должен виновный, а не невинный.

— Правильно, виновный. Вот вы опять напомнили мне выражение из этого загадочного письма.

— Каким образом?

— Виновный — по-латыни, кажется, nocens?

— Да, сударь.

— Так вот, в письме стоит: «Margota cum Turennio ambo nocentes, conveniunt in castello nomine Loignac». Боже, как жаль, что при такой хорошей памяти я так плохо образован!

— «Ambo nocentes…»[45] — тихо повторила Маргарита, становясь белее своего крахмального кружевного воротника. — Он понял, понял!

— Что же, черт побери, хотел сказать мой братец? — безжалостно продолжал Генрих Наваррский. — Помилуй бог, дорогая, удивительно, что вы, так хорошо знающая латынь, еще не разъяснили мне этой фразы.

— Государь, я уже имела честь говорить вам…

— Э, черт возьми, — прервал ее король, — вот и сам Turennius бродит под вашими окнами и глядит наверх, словно дожидается вас, бедняга. Я дам ему знак подняться сюда. Он человек весьма ученый и скажет мне то, что я хочу знать.

— Государь, государь! — вскричала Маргарита, приподнимаясь в кресле и складывая с мольбою руки. — Будьте великодушнее, чем все сплетники и клеветники Франции!

— Э, мой друг, сдается мне, что у нас в Наварре народ не более снисходительный, чем во Франции. Вы только что… проявили большую строгость к бедняжке Фоссез.

— Строгость? Я? — вскричала Маргарита.

— А как же, припомните. Однако нам подобает быть снисходительными, сударыня. Мы ведем такую мирную жизнь: вы даете балы, я езжу на охоту.

— Да, да, государь, — сказала Маргарита, — вы правы, будем снисходительны друг к другу.

— Так вы проведаете Фоссез, не правда ли?

— Да, государь.

— Отделите ее от других фрейлин?

— Да, государь.

— Поручите ее своему лекарю.

— Да, государь.

— И если то, о чем говорят, правда и бедняжка поддалась искушению… — Генрих возвел очи горе. — Это возможно, — продолжал он. — Женщина — существо слабое, как говорится в Евангелии.

— Я женщина, государь, и знаю, что должна быть снисходительной к другим женщинам.

— Вы все знаете, дорогая. Вы поистине образец совершенства и…

— И что же?

— И я целую ваши ручки.

— Но поверьте, государь, — продолжала Маргарита, — жертву эту я приношу лишь из добрых чувств к вам.

— О, — сказал Генрих, — я вас отлично знаю, сударыня, и мой брат, король Франции, тоже: он говорит о вас в этом письме столько хорошего, помните? «Fiat sanum exemplum statim, atque res certior eveniet».[46] Хороший пример, о котором здесь идет речь, без сомнения, тот, который подаете вы.

И Генрих поцеловал холодную, как лед, руку Маргариты.

— Передайте от меня тысячу нежных слов Фоссез, сударыня. Займитесь ею, как вы обещали. Я еду на охоту. Может быть, я увижу вас лишь по возвращении; может быть, не увижу никогда… Волки — звери опасные. Дайте я поцелую вас, дорогая.

Он почти с нежностью поцеловал Маргариту и вышел, оставив ее ошеломленной всем, что она услышала.

XVII. Испанский посол

Король вернулся в свой кабинет, где его ожидал Шико.

— Знаешь, Шико, что говорит королева?

— Нет.

— Она говорит, что твоя проклятая латынь разрушит наше семейное счастье.

— Ради бога, государь, забудем всю эту латынь! — вскричал Шико.

— Я и не думаю больше о письме, черт меня побери, — сказал Генрих. — У меня есть дела поважнее.

— Ваше величество, предпочитаете развлекаться?

— Да, сынок, — сказал Генрих, недовольный тоном, которым Шико произнес эти слова. — Да, мое величество предпочитает развлекаться.

— Простите, но, может быть, я мешаю вашему величеству?

— Э, сынок, — продолжал Генрих, пожимая плечами, — я уже говорил тебе — у нас здесь не то что в Лувре. И охотой, и войной, и политикой мы занимаемся на глазах у всех.

В эту минуту дверь отворилась, и д'Обиак громким голосом доложил:

— Господин испанский посол.

Шико так и подпрыгнул в кресле, что вызвало у короля улыбку.

— Ну вот, — сказал Генрих, — и внезапное опровержение моих слов. Испанский посол!.. Что ему от нас нужно?

— Я удаляюсь, — смиренно сказал Шико. — Его величество Филипп Второй,[47] наверно, направил к вам настоящего посла, а я ведь…

— Чтобы французский посол отступил перед испанским, да еще в Наварре! Помилуй бог, этого не будет. Открой вон тот книжный шкаф и расположись в нем.

— Но я даже невольно все услышу, государь.

— Ну и услышишь, черт побери, мне-то что? Я ничего не скрываю. Кстати, король, ваш повелитель, больше ни чего не велел мне передать, господин посол?

— Решительно ничего, государь.

— Ну и прекрасно, теперь тебе остается только смотреть и слушать, как делают все послы на свете. В этом шкафу ты отлично выполнишь свою миссию, дорогой Шико.

Шико поспешил влезть в шкаф и старательно опустил тканый занавес с изображением человеческих фигур.

Раздались чьи-то медленные, размеренные шаги, и в комнату вошел посол его величества Филиппа II.

Когда все предварительные формальности были выполнены, причем Шико из своего укрытия мог убедиться, что Генрих отлично умеет давать аудиенции, посол перешел к делу.

— Могу ли я без стеснения говорить с вашим величеством? — спросил он по-испански, ибо этот язык так похож на наваррское наречие, что любой гасконец отлично его понимает.

— Можете говорить, сударь, — ответил король.

— Государь, — сказал посол, — я доставил вам ответ его католического величества.

— Знаете, я очень забывчив, — молвил Генрих. — Соблаговолите напомнить, о чем шла речь, господин посол.

— По поводу захватов, которые производят во Франции лотарингские принцы.

— Да, особенно по поводу захватов моего куманька де Гиза. Отлично! Припоминаю, продолжайте, сударь, продолжайте.

— Государь, хотя король, мой повелитель, и получил предложение заключить союз с Лотарингией, он считает союз с Наваррой более честным и, скажем прямо, более выгодным. Король, мой повелитель, ни в чем не откажет Наварре.

Шико припал ухом к занавесу и даже укусил себя за палец, чтобы проверить, не спит ли он.

— Если мне ни в чем не откажут, — сказал Генрих, — поглядим, чего ж я могу просить.

— Всего, чего угодно будет вашему величеству.

— Помилуй бог — всего, чего угодно! Да я просто теряюсь.

— Его величество король Испании хочет, чтобы его новый союзник был доволен. Доказательством служит предложение, которое я уполномочен сделать вашему величеству.

— Я вас слушаю, — сказал Генрих.

— Король Франции относится к королеве Наваррской, как к заклятому врагу, и для вашего величества теперь нетрудно отвергнуть как супругу ту, кого даже родной брат перестал считать сестрой.

Генрих бросил взгляд на занавес, за которым Шико с расширенными от изумления глазами ожидал, к чему приведет это начало.

— Когда брак ваш будет расторгнут, — сказал посол, — союз между королями наваррским и испанским…

Генрих поклонился.

— Союз этот, — продолжал посол, — можно уже считать заключенным, ибо король Испании отдает инфанту, свою дочь, в жены королю Наваррскому, а сам женится на госпоже Екатерине Наваррской, сестре вашего величества.

Трепет удовлетворенной гордости пробежал по телу Генриха, дрожь ужаса охватила Шико: первый увидел, как на горизонте восходит во всем блеске солнце его счастливой судьбы, второй — как никнут и рассыпаются в прах скипетр и счастье дома Валуа.

Что касается невозмутимого испанца, то он не видел ничего, кроме инструкций, полученных от своего повелителя.

На мгновение воцарилась глубокая тишина, затем король Наваррский заговорил:

— Предложение, сударь, великолепно, и мне оказана высокая честь.

— Его величество, король Испании, — поспешил добавить гордый посол, — не сомневается, что предложение будет восторженно принято, но он намерен поставить вашему величеству одно условие.

— А, условие! — сказал Генрих. — Что ж, это справедливо. В чем оно состоит?

— Оказывая вашему величеству помощь против лотарингских принцев, то есть открывая вашему величеству дорогу к престолу Франции, мой повелитель желал бы сохранить за собой Фландрию, в которую мертвой хваткой вцепился монсеньер герцог Анжуйский. Итак, его величество король Испании поможет вам (тут посол замялся, ища подходящего выражения)… стать преемником французского короля; вы же гарантируете ему Фландрию. Зная мудрость вашего величества, я считаю свою миссию благополучно завершенной.

За этими словами последовало молчание, еще более глубокое, чем раньше.

Генрих Наваррский прошелся по кабинету.

— Так вот, сударь, — проговорил он наконец, — я отказываюсь от предложения его величества короля Испании.

— Вы отвергаете руку инфанты! — вскричал испанец. Ответ ошеломил его, словно внезапно полученный удар.

— Честь высока, сударь, — ответил Генрих, поднимая голову, — однако она не выше чести иметь супругой дочь короля Франции.

— Да, но первый брак влечет вас к могиле, государь. Второй же приближает к престолу.

— Я знаю, сударь, что вы сулите мне головокружительную судьбу, но я не стану покупать ее ценою крови и чести моих будущих подданных. Неужто, сударь, я обнажу меч против короля Франции, моего зятя, ради испанцев, иноземцев?! Неужто я остановлю победное шествие французского знамени? Неужто допущу, чтобы брат пошел на брата, и приведу иноземцев в свое отечество?! Сударь, выслушайте меня: я просил у моего соседа, короля Испании, помощи против господ де Гизов, смутьянов, посягающих на мое наследие, но не против герцога Анжуйского, моего зятя, не против короля Генриха Третьего, моего друга, не против моей супруги, сестры короля, моего сюзерена. Король испанский хочет вновь завладеть ускользающей от него Фландрией? Пусть он поступит, как его отец, Карл Пятый; пусть попросит у короля Франции пропустить его через французские владения и явится во Фландрию с требованием, чтобы ему возвратили звание первого гражданина города Гента. Готов поручиться, что король Генрих Третий пропустит его, так же как это сделал в свое время король Франциск Первый… Я домогаюсь французского престола? Так, видимо, считает его католическое величество. Быть может. Но я не нуждаюсь в его помощи, чтобы завладеть этим престолом. Если престол окажется пустым, я сам возьму его, вопреки всем величествам на свете. Прощайте же, сударь! Передайте брату моему Филиппу, что я благодарю его за сделанное мне предложение. Но я счел бы себя смертельно обиженным, если бы он хоть на мгновение мог подумать, что я способен принять его. Прощайте, сударь!

Посол не мог прийти в себя от изумления. Он пробормотал:

— Остерегитесь, сударь: доброе согласие между соседями легко можно нарушить одним неосторожным словом.

— Господин посол, — продолжал Генрих, — запомните, что я вам скажу. Быть или не быть королем Наварры, для меня одно и то же. Венец мой так невесом, что я не замечу, если он упадет с моей головы. Передайте вашему повелителю, что я претендую на большее, чем на то, что он мне посулил. Прощайте.

И Генрих, вновь становясь не самим собою, не тем человеком, которого все в нем видели, с любезной улыбкой проводил посла до порога.

XVIII. Король Наваррский раздает милостыню

Шико был так изумлен, что даже не подумал вылезти из книжного шкафа, когда Генрих остался один. Король сам поднял занавес и хлопнул его по плечу.

— Ну, как, по-твоему, я вышел из положения, метр Шико?

— Замечательно, государь. Для короля, не часто принимающего послов, вы прекрасно умеете это делать.

— А ведь такие послы являются ко мне по вине моего брата Генриха.

— Как так, государь?

— Э, друг мой, слишком очевидно, что поссорить нас с женой кое-кому очень выгодно.

— Признаюсь, государь, что я не так проницателен, как вы думаете.

— Ну конечно, брат мой Генрих только и мечтает о том, чтобы я развелся с его сестрой.

— Почему же? Растолкуйте мне. Черт побери, я и не думал, что найду такого хорошего учителя!

— Ты знаешь, Шико, что мне позабыли выплатить приданое?

— Я этого не знал, государь, но подозревал.

— Что приданое состояло из трехсот тысяч золотых экю?

— Сумма неплохая.

— И нескольких крепостей, в том числе Кагора?

— Отличный, черт возьми, город!

— Я потребовал не денег (как я ни беден, я считаю себя богаче короля Франции) — крепость Кагор.

— Клянусь богом, вы правильно поступили, государь.

— Вот потому-то… — сказал король со своей тонкой улыбкой. — Теперь понимаешь?

— Нет, черт меня побери!

— Потому-то меня и пытаются поссорить с женой, да так основательно, чтобы я потребовал развода. Нет жены — нет и приданого: трехсот тысяч экю, крепостей и, главное, Кагора. Неплохой способ нарушить данное слово, а мой братец Валуа искусник расставлять подобные ловушки.

— Вам бы очень хотелось получить эту крепость, государь? — спросил Шико.

— Конечно! Что такое мое беарнское королевство? Несчастное маленькое княжество, которое жадность моего зятя и тещи до того обкорнали, что связанный с ним королевский титул звучит насмешкой.

— Да, тогда как Кагор…

— Кагор стал бы моим крепостным валом, оплотом моих единоверцев.

— Кагор неприступен, государь.

Генрих словно заключил свое лицо в броню простодушия.

— Неприступен, неприступен, — молвил он, — но если бы у меня было войско, которого я не имею!..

— Давайте говорить начистоту, государь. Вы сами знаете, гасконцы народ откровенный. Чтобы взять Кагор, где командует господин де Везен, надо быть Ганнибалом или Цезарем,[48] а ваше величество…

— Что же мое величество? — спросил Генрих с на смешливой улыбкой.

— Ваше величество сами признали, что воевать не любите.

Генрих вздохнул. Взор его, полный меланхолии, вдруг вспыхнул огнем, но он подавил этот невольный порыв и погладил загорелой рукой свою темную бороду.

— Это правда, — молвил он, — я никогда не обнажал шпаги и никогда Не обнажу ее. Я соломенный король, человек мирных наклонностей. Однако я люблю поговорить о военном деле: это у меня в крови. Мой предок — Святой Людовик[49] — был воспитан в благочестии и кроток от природы, но при случае ловко метал копье и смело орудовал мечом… Если не возражаешь, Шико, поговорим о господине де Везене, его-то можно сравнить с Ганнибалом и с Цезарем.

— Простите, государь, — сказал Шико, — если я вас обидел, обеспокоил. Я упомянул о господине де Везене для того, чтобы погасить пламя, которое, по молодости лет и неопытности в делах государственных, могло вспыхнуть в вашем сердце. Видите ли, Кагор так усиленно охраняют потому, что это ключ ко всему Югу.

— Увы! — сказал Генрих, вздыхая еще глубже. — Я хорошо это знаю!

— Обладать Кагором, — продолжал Шико, — значит иметь полные амбары, погреба и сундуки. Кто обладает Кагором — за того все; кто им не обладает — все против того.

— Клянусь богом, — пробормотал король Наваррский, — я так сильно хотел обладать Кагором, что выставил его как условие sine qua non[50] нашего с Маргаритой брака… Смотри-ка, я заговорил по-латыни!.. Кагор был приданым моей жены, мне его обещали.

— Государь, быть должным — и платить… — заметил Шико.

— Что же, по-твоему, со мной так и не расплатятся?

— Боюсь, что так. И, говоря откровенно, это правильно, государь.

— Правильно? Почему, друг мой?

— Потому что, женившись на принцессе из французского дома, вы не сумели добиться, чтобы вам выплатили приданое сполна.

— Несчастный! — сказал Генрих с горькой улыбкой. — Ты что же, забыл о набате Сен-Жермен л'Оксеруа?![51] Сдается мне, что любой новобрачный, которого намереваются зарезать в его брачную ночь, станет больше заботиться о спасении жизни, чем о приданом.

— Да. Но сейчас у нас мир. Вам следовало бы воспользоваться мирным временем и заняться делами. Говоря так, я имею в виду не только ваши интересы, но и интересы короля, моего повелителя. Если бы в вашем лице Генрих Третий имел могучего союзника, он был бы сильнее всех, и оба Генриха приводили бы в трепет мир.

— Я вовсе не стремлюсь приводить кого-либо в трепет, — смиренно сказал Генрих, — лишь бы мне самому не дрожать… Ну что ж, обойдусь без Кагора, раз ты полагаешь, что Генрих мне его никогда не отдаст.

— Я уверен в этом, государь, по трем причинам.

— Изложи их, Шико.

— Охотно. Первая состоит в том, что Кагор — город богатый и король Франции предпочтет оставить его себе.

— Это не очень-то честно, Шико.

— Зато по-королевски, государь.

— Я запомню твои слова, Шико, на случай, если стану когда-нибудь королем. Ну, а вторая причина?

— Госпожа Екатерина желала бы видеть дочь в Париже, а не в Нераке.

— Ты так думаешь? Однако она не испытывает к дочери особо пылкой любви.

— Вы правы, но госпожа Маргарита является при вас как бы заложницей.

— Ты тончайший политик, Шико. Черт меня побери, если мне это приходило в голову. Да, да, принцесса из французского королевского дома может оказаться заложницей. Так что же?

— Чем меньше денег, тем меньше удовольствий, государь. Нерак очень приятный город, с прелестным парком. Но без денег госпожа Маргарита соскучится в Нераке и начнет жалеть о Лувре.

— Первая твоя причина мне больше по душе, Шико, — сказал король, тряхнув головой.

— В таком случае я назову вам третью. Герцог Анжуйский добивается какого-нибудь трона и мутит Фландрию; господа де Гизы тоже хотят выковать себе корону и мутят Францию; его величество король Испании жаждет всемирной монархии и баламутит весь свет. Среди них вы, король Наваррский, обеспечиваете известное равновесие.

— Что ты! Я, не имеющий никакого веса?..

— Вот именно. Если вы станете могущественны, то есть приобретете вес, все нарушится, вы уже не будете служить противовесом.

— Эта причина мне очень нравится, Шико, удивительно логично она у тебя выведена. Ты и вправду ученейший человек. А я-то ничего этого не разумел, Шико, я-то все время надеялся!

— Разрешите дать вам совет, государь: перестаньте надеяться!

Генрих вздохнул.

— Так я и сделаю, Шико, — сказал он. — Впрочем, как видишь, в Беарне можно жить, а Кагор мне не так уж необходим.

— Вижу, что вы король-философ, исполненный мудрости… Но что это за шум?

— Шум? Где?

— Во дворе как будто.

— Выгляни в окно, мой друг, выгляни.

Шико подошел к окну.

— Государь, — сказал он, — там внизу человек двенадцать каких-то оборванцев.

— А, это мои нищие ждут милостыни, — заметил, вставая, король Наваррский.

— У вашего величества есть нищие?

— Конечно, разве бог не велит помогать бедным? Я хоть и не католик, Шико, но христианин.

— Браво, государь!

— Пойдем, Шико, спустимся вниз. Мы вместе с тобой раздадим милостыню, а затем поужинаем.

— Следую за вами, государь.

— Возьми кошель там, на маленьком столике, рядом с моей шпагой, видишь?

Они сошли вниз. Уже стемнело; у короля был задумчивый, озабоченный вид.

Во дворе король Наваррский подошел к группе нищих, на которую ему указал Шико.

Их было действительно человек двенадцать. Они отличались друг от друга наружностью, осанкой, одеждой, и неискушенный человек принял бы их за цыган, чужестранцев, но подлинный наблюдатель сразу признал бы в них переодетых дворян.

Генрих взял из рук Шико кошель и подал знак.

Нищие, видимо, хорошо его поняли.

Они стали по очереди подходить к королю, смиренно приветствуя его. Но на обращенных к нему лицах, умных и смелых, король мог прочесть:

«Под лохмотьями бьются горячие сердца».

Генрих опустил руку в кошель и достал монету.

— Да это золото, государь! — заметил Шико.

— Знаю, друг мой.

— Вы, оказывается, богач.

— Разве ты не видишь, друг мой, — с улыбкой возразил Генрих, — что одна монета предназначается для двоих? Я беден, Шико, и вынужден разрезать каждую пистоль надвое.

— И правда, — сказал Шико со все возрастающим удивлением, — это монеты-половинки, но я не стал бы тратить время и разрезать каждую монету надвое. Я давал бы целую, говоря при этом: «На двоих!»

— Да они подрались бы, дорогой мой, и, желая совершить доброе дело, ты, наоборот, ввел бы их в искушение.

Генрих вынул из кошеля половинку золотой монеты и, остановившись перед первым нищим, спокойно и ласково посмотрел на него.

— Ажан, — произнес тот с поклоном.

— Сколько? — спросил король.

— Пятьсот.

— Кагор.

Он отдал ему монету и вынул из кошелька другую. Нищий поклонился еще ниже и отошел. За ним последовал другой.

— Ош, — произнес он.

— Сколько?

— Триста пятьдесят.

— Кагор.

Он отдал ему вторую монету и достал из кошелька еще одну.

И так нищие подходили, кланялись, называли какой-нибудь город и цифру. Общий итог составил восемь тысяч.

Каждому из них Генрих неизменно отвечал: «Кагор». Раздача кончилась. В кошеле не было больше монет; нищие разошлись.

Шико тронул короля за рукав:

— Разрешите полюбопытствовать, государь.

— Ну что ж, любопытство вещь законная.

— Скажите, что вам говорили нищие и что вы им отвечали?

Генрих улыбнулся.

— Вы знаете, здесь все сплошная тайна, — продолжал Шико.

— Да нет же, разрази меня гром! Все очень просто. Люди, которых ты видел, бродят по стране и собирают подаяние. Но все они из разных мест.

— Так что ж, государь?

— Они называют мне свой родной город, и я поровну раздаю им милостыню, помогая нищим всех городов своего государства.

— Но почему вы всем отвечали «Кагор»?

— Что ты говоришь? — вскричал Генрих, с отлично разыгранным удивлением. — Я отвечал им «Кагор»?

— Я в этом уверен.

— Вот видишь, с тех пор как мы поговорили с тобой о Кагоре, это слово так и вертится у меня на языке.

— Ну, а цифра, которую произносил каждый из них?.. Если сложить их, получится восемь тысяч.

— Насчет цифр я тоже ничего не понял. Но вот что пришло мне в голову: нищие составляют различные союзы и, может быть, каждый из них называл количество членов того союза, к которому принадлежит. Это весьма вероятно.

— Полноте, государь!

— Идем ужинать, друг мой. На мой взгляд, ничто так не проясняет ум, как еда и питье. Мы обдумаем все это за столом, и ты убедишься, что хотя пистоли мои разрезаны, зато бутылки полны.

При этих словах король без всяких церемоний взял Шико под руку, и поднялся вместе с ним в кабинет, где уже был сервирован ужин.

Проходя мимо покоев королевы, он взглянул на окна и увидел, что они не освещены.

— Паж, — спросил он, — ее величества королевы нет дома?

— Ее величество, — ответил паж, — пошла проведать мадемуазель де Монморанси, которая, говорят, тяжело больна.

— Бедняжка Фоссез! — сказал Генрих. — Но какое у королевы доброе сердце!.. Идем ужинать, Шико, идем.

XIX. С кем действительно проводил ночь король Наваррский

Ужин прошел очень весело; Генрих отбросил все докуки, все тревоги, а в таком расположении духа он был приятнейшим сотрапезником.

Что касается Шико, то он постарался скрыть смутное беспокойство, которое охватило его при появлении испанского посла и еще усилилось при раздаче золота нищим.

Генрих пожелал отужинать наедине с куманьком Шико. При дворе короля Генриха III он всегда питал слабость к Шико, довольно обычную слабость умного человека к другому умному человеку. Шико со своей стороны издавна относился с симпатией к королю Наваррскому.

Король пил не пьянея и умел увлекать за собою собутыльников. Однако у господина Шико голова была крепкая, а Генрих Наваррский уверял, что привык пить местные вина, как молоко.

Трапеза была приправлена любезностями, которые без конца говорили друг другу собутыльники.

— Как я вам завидую, — сказал королю Шико, — какой у вас приятный двор и веселая жизнь, государь! Сколько добродушных лиц я вижу в этом славном доме и как благоденствует прекрасная Гасконь!

Генрих откинулся на спинку кресла и, смеясь, погладил бороду.

— Да, да, не правда ли? — молвил он. — Утверждают, однако, что я царствую главным образом над подданными женского пола.

— Да, государь, и это меня удивляет.

— Почему, куманек?

— Потому, государь, что в вас гнездится беспокойный дух, присущий великим монархам.

— Ты ошибаешься, Шико, — сказал Генрих. — Лени во мне больше, чем беспокойства, доказательство тому — вся моя жизнь.

— Благодарю за честь, государь, — ответил Шико, осушая стакан до последней капли, ибо король следил за ним острым взглядом, читавшим, казалось, самые потаенные его мысли.

— Я хочу получить Кагор, это верно, — проговорил король, — но лишь потому, что он тут, рядом. Я честолюбив, пока сижу в кресле. Стоит мне встать, и я уже ни к чему не стремлюсь.

— Клянусь богом, государь, — ответил Шико, — ваше стремление заполучить то, что находится под рукой, очень напоминает Цезаря Борджиа:[52] он составил свое королевство, беря город за городом, и утверждал, что Италия — артишок, который едят по листочкам.

— Этот Цезарь Борджиа, сдается мне, куманек, был не такой уж плохой политик, — сказал Генрих.

— Да, но опасный сосед и плохой брат.

— Уж не сравниваете ли вы меня, гугенота, с сыном папы? Осторожнее, господин посол!

— Государь, я ни с кем не стал бы вас сравнивать.

— Почему?

— Потому что, на мой взгляд, каждый, кто сравнит вас с кем-либо, ошибется. Вы, государь, честолюбивы.

— Странное дело, — заметил Генрих, — вот человек, который изо всех сил старается заставить меня к чему-то стремиться!

— Упаси боже, государь! Как раз наоборот, я всем сердцем желаю, чтобы ваше величество ни к чему не стремились.

— Послушайте, Шико, — сказал король, — вам ведь не зачем торопиться в Париж?

— Незачем, государь.

— Ну так проведите со мной несколько дней.

— Если ваше величество оказывает мне такую честь, я с величайшей охотой проведу у вас неделю.

— Неделю? Отлично, куманек: через неделю вы будете знать меня, как родного брата. Выпьем, Шико.

— Государь, мне больше не хочется пить, — сказал Шико, отказываясь от попытки напоить короля, на что сперва покушался.

— В таком случае, куманек, я вас покину, — сказал Генрих. — Не к чему сидеть за столом без дела. Выпьем, говорю я вам!

— Зачем?

— Чтобы крепче спать. Здешнее винцо нагоняет такой сладкий сон… Любите вы охоту, Шико?

— Не слишком, государь. А вы?

— Я просто обожаю ее, с тех пор как жил при дворе короля Карла Девятого.

— А почему вы спрашиваете, ваше величество, люблю ли я охоту?

— Потому что завтра у меня охота, и я намерен взять вас с собой.

— Государь, для меня это большая честь, но…

— Э, куманек, будьте покойны: эта охота будет радостью для глаз и для сердца каждого военного. Я хороший охотник и хочу, чтобы вы, черт побери, видели меня в самом выгодном свете. Вы же говорили, что хотите меня получше узнать?

— Признаюсь, государь, это мое величайшее желание.

— Хорошо. Значит, мы договорились? А вот и паж; нам помешали.

— Что-нибудь важное, государь?

— Какие могут быть дела, когда я сижу за столом? Вы, дорогой Шико, просто удивляете меня: вам все представляется, будто вы при французском дворе. Шико, друг мой, знайте одно: в Нераке после хорошего ужина ложатся спать.

— А этот паж?..

— Да разве паж докладывает только о делах?

— Я понял, государь, и иду спать.

Шико встал, король последовал его примеру и взял своего гостя под руку. Шико показалась подозрительной поспешность, с которой его выпроваживали, и он решил выйти из кабинета как можно позже.

— Ого! — сказал он, шатаясь. — Странное дело, государь!

Король улыбнулся:

— Что случилось, куманек?

— Помилуй бог, у меня голова кружится. Пока я сидел, все шло отлично, а когда встал… брр!

— Шико, друг мой, — сказал Генрих, стараясь удостовериться, действительно ли Шико пьян или только притворяется, — по-моему, лучшее, что ты можешь сделать, — это отправиться спать.

— Да, государь. Спокойной ночи.

— Спокойной ночи, Шико. До завтра!

— Да, государь. Ваше величество вполне правы: лучшее — это пойти спать.

И Шико разлегся на полу.

Видя, что его собутыльник решительно не желает уходить, Генрих бросил быстрый взгляд на дверь. Каким беглым ни был этот взгляд, Шико его уловил.

— Ты так пьян, бедняга Шико, что принял половики моего кабинета за постель.

— Шико человек военный. Шико это безразлично.

— Помилуй бог, — вскричал Генрих, — как это тебя сразу развезло, куманек! Да убирайся ты, черт побери, или ты не понимаешь, что она ждет!

— Она? — сказал Шико. — Кто такая?

— Э, черт возьми, женщина, которая ко мне пришла и стоит там за дверью.

— Женщина! Что же ты сразу не сказал, Анрике!.. Ах, простите, — спохватился Шико, — я думал… думал, что говорю с французским королем. Он меня, видите ли, совсем избаловал, добряк Анрике… Что ж вы сразу не сказали, сударь? Я ухожу.

— Ну и прекрасно. Ты настоящий рыцарь, Шико.

Шико встал и, пошатываясь, направился к двери.

— Прощай, друг мой, прощай, спи хорошенько.

Шико открыл дверь.

— В галерее ты найдешь пажа. Он проводит тебя в опочивальню. Ступай.

— Благодарю вас, государь.

И Шико вышел, отвесив такой низкий поклон, на какой был способен выпивший человек.

Но едва дверь за ним закрылась, все следы опьянения исчезли. Он сделал шага три, а затем вернулся и приставил глаз к широкой замочной скважине.

Генрих уже открыл противоположную дверь, но вместо женщины вошел мужчина.

Как только этот человек снял шляпу, Шико узнал благородные и строгие черты Дюплесси-Морне, сурового и бдительного советника короля Наваррского.

— О, черт! — пробормотал Шико. — Этот человек, наверно, помешал королю больше, чем я.

Но при появлении Дюплесси-Морне лицо Генриха просияло от радости. Он пожал вновь прибывшему руки, пренебрежительно оттолкнул накрытый стол и усадил Морне подле себя.

Король, видимо, с нетерпением ждал первых слов своего советника. Но прежде всего он подошел к двери и закрыл ее на задвижку, проявляя осмотрительность, которая заставила Шико серьезно призадуматься.

Затем Генрих устремил пылающий взор на карты, планы и письма, которые передавал ему министр, и принялся писать и делать пометки на географических картах.

— Так вот как проводит ночи Генрих Наваррский! — прошептал Шико. — Помилуй бог, если все они такие, — Генрих Валуа рискует провести немало скверных минут.

Тут он услышал за спиной шаги. Это был паж, ожидавший его по приказу короля.

Боясь, как бы его не застали за подглядыванием, Ши-ко выпрямился во весь свой рост.

— Следуйте, пожалуйста, за мной, — сказал ему д'Обиак.

И он проводил Шико на третий этаж, где для гостя была приготовлена опочивальня.

У Шико не оставалось больше сомнений. Он расшифровал половину ребуса, именуемого королем Наваррским. Поэтому, вместо того чтобы лечь спать, он в мрачной задумчивости уселся на кровать. Луна, спускаясь к остроконечной крыше, словно из серебряного кувшина лила свой голубоватый свет на поля и реку.

«Да, — думал Шико, — Генрих — настоящий король, Генрих — заговорщик. Этот дворец, парк, город — все служит очагом заговора. Генрих лукав, ум его граничит с гениальностью. Он поддерживает отношения с Испанией, страной коварных замыслов. Как знать — может быть, за его благородным ответом послу скрываются противоположные намерения, может быть, он подмигнул ему или подал другой знак, которого я из своего укрытия не заметил… Эти нищие — не более и не менее как переодетые дворяне. Искусно вырезанные золотые монеты — вещественный, осязаемый пароль. Генрих разыгрывает влюбленного безумца, а по ночам работает с Морне. Я увидел то, что должен был увидеть. У королевы Маргариты есть поклонники, и королю это известно. Он знает, кто они, и терпит их. Ведь он человек не военный, и ему нужны полководцы, а так как у него денег мало, приходится на многое закрывать глаза. Генрих Валуа сказал мне, что не может спать. Клянусь богом! Он хорошо делает, что не спит. К счастью, этот коварный Беарнец — добрый дворянин, которого бог наделил способностью к интригам, позабыв даровать ему силу и напористость. Говорят, Генрих боится мушкетных выстрелов, а когда его юношей взяли на войну, он не смог высидеть в седле более четверти часа… К счастью, — повторил про себя Шико, — ибо человек, искусный в интригах и к тому же сильный и смелый, может стать в наше время повелителем мира. Да, имеется еще герцог де Гиз, обладающий обоими качествами: и даром интриги, и сильной рукой. Но плохо для него то, что его мужество и ум всем известны, а Беарнца никто не опасается. Один я его разгадал».

И Шико потер руки.

«Что ж? — продолжал он. — Теперь, когда Генрих разгадан, мне здесь больше делать нечего. Поэтому, пока Король работает или спит, я потихоньку-полегоньку выберусь из города. Мало, думается мне, послов, которые могут похвастать, что за один день выполнили свою миссию. Я же это сделал. Итак, я выберусь из Нерака и, очутившись за его пределами, поскачу что есть духу в Париж».

XX. Об удивлении, испытанном Шико, когда он убедился, как хорошо его знают в Нераке

Приняв твердое решение незаметно оставить двор короля Наваррского, Шико приступил к укладке своего дорожного узла.

Он постарался, чтобы вещей было как можно меньше, следуя тому правилу, что чем легче весишь, тем быстрее идешь.

Самым тяжелым предметом багажа была, конечно, шпага.

«Поразмыслим, сколько времени понадобится мне, — говорил про себя Шико, завязывая узелок, — чтоб доставить королю сведения о том, что я видел и чего, следовательно, опасаюсь… Два дня придется добираться до какого-нибудь города, откуда расторопный губернатор сумеет отправить курьеров, которые мчались бы во весь опор. Скажем, городом этим будет Кагор, которому король Паваррский справедливо придает такое большое значение. Там я отдохну, ибо выносливость человеческая имеет пределы. Не воображай, друг Шико, что ты выполнил свою миссию, — нет, болван, дело сделано наполовину, да и то еще неизвестно!»

С этими словами Шико потушил свет и как можно тише открыл дверь. Но не успел он сделать и четырех шагов, как натолкнулся на какого-то человека.

То был паж, лежавший на циновке за дверью.

— Добрый вечер, господин Шико, добрый вечер! — сказал юноша.

Шико узнал д'Обиака.

— Добрый вечер, господин д'Обиак, — ответил он. — Пропустите меня, пожалуйста, я хочу прогуляться.

— Вот как? Но разгуливать по ночам в замке не разрешается, господин Шико.

— Почему это, господин д'Обиак?

— Потому что король опасается воров, а королева — поклонников. Ведь по ночам разгуливают только воры да влюбленные.

— Поверьте, дорогой господин д'Обиак, — сказал Шико с самой любезной улыбкой, — я не вор и не влюбленный. Я посол, и к тому же меня очень утомили и беседа по-латыни с королевой и ужин с королем. Пропустите же меня, друг мой, мне очень хочется прогуляться.

— По городу, господин Шико?

— О нет, по саду.

— Вот беда, господин Шико, это запрещено еще строже.

— Дружок мой, — сказал Шико, — хочу вас похвалить: для своего возраста вы весьма бдительны.

Он стал шарить по карманам. Паж не спускал с него глаз.

— Поройтесь у себя в памяти, милый друг, — сказал Шико, — и, бьюсь об заклад, вы обнаружите какую-нибудь прелестницу. Я попрошу вас накупить ей побольше лент и дать хорошую скрипичную серенаду.

И Шико сунул пажу десять пистолей.

— Сразу видно, господин Шико, — сказал паж, — что вы привыкли жить при французском дворе. Вы так обходительны, что вам ни в чем не откажешь. Хорошо, ступайте, только, пожалуйста, не шумите.

Шико как тень выскользнул в коридор, из коридора на лестницу. Но, дойдя до прихожей, он нашел там офицера дворцовой стражи, который спал на стуле, заслоняя собою дверь. О том, чтобы выйти из дворца, нечего было и думать.

— Ну и негодник этот паж! — прошептал Шико. — Он все знал, но не сказал мне ни слова.

Шико осмотрелся, нет ли какого отверстия, через которое он мог бы выбраться наружу.

Наконец он заметил то, что искал. Это было одно из тех сводчатых окон, которые называются импостами. Оно оставалось открытым, то ли для доступа свежего воздуха, то ли потому, что король Наваррский, хозяин не слишком рачительный, не позаботился вставить стекло.

Но импост был непомерно узок. Поэтому, когда Шико просунул в него голову и одно плечо, он повис между небом и землей, не имея возможности податься ни вперед, ни назад.

Положение усугублялось еще тем, что рукоять шпаги никак не проходила. Шико собрал все свои силы, проявил всю свою ловкость и под конец запустил руку за спину и вытащил шпагу из ножен. Шпага первая упала за окно, она зазвенела на каменных плитах, извиваясь, словно угорь. Шико проскользнул в окошко и последовал за шпагой; чтобы ослабить силу удара, он при падении уперся в землю.

Поднявшись на ноги, Шико очутился лицом к лицу с каким-то солдатом.

— Боже мой, уж не расшиблись ли вы, господин Шико? — спросил тот.

Тронутый вниманием этого человека, Шико ответил:

— Нет, друг мой, нисколько.

— Какое счастье, — сказал солдат. — Пари держу, ни кто другой не выкинул бы подобной штуки, не раскроив себе черепа, господин Шико.

— Но откуда, черт побери, ты знаешь мое имя? — удивился Шико.

— Я видел вас сегодня во дворце и даже спросил: «Кто этот вельможа, который беседует с королем?» Мне ответили: «Это господин Шико».

— Очень любезно с твоей стороны, — сказал Шико, — но я очень тороплюсь, друг мой, и, с твоего позволения…

— Но из дворца ночью запрещено выходить.

— Сам видишь, что я вышел.

— Но вы возвратитесь обратно, господин Шико.

— Ну нет!

— Будь я не солдат, а офицер, я спросил бы вас, почему вы вышли таким путем, но это не мое дело. Мое дело — вернуть вас обратно. А потому возвращайтесь, господин Шико, прошу вас.

Солдат произнес эту просьбу так выразительно, что Шико был тронут. Он порылся в кармане и извлек оттуда десять пистолей.

— Ты, друг мой, верно, п