Book: Дафна



Дафна

Пикарди Жюстин. Дафна

Моему отцу Майклу Пикарди

Мы никогда туда не вернемся, это бесспорно. Прошлое все еще слишком близко к нам. Все, что мы пытались забыть, оставить позади, может вновь пробудиться, и страх, тайное беспокойство, перерастающее постепенно в слепую, не поддающуюся доводам рассудка панику — сейчас, слава богу, утихшую, — может непостижимым образом вновь стать нашим постоянным спутником[1].

Дафна Дюморье. Ребекка


Менабилли был одним из тех домов, где слои времени кажутся местами истончившимися, так что прошлое проглядывает то здесь, то там. В этом доме были комнаты, где многое, по-видимому, совершалось раньше, до того, как ты вошел в них, и, вероятно, будет продолжаться и после того, как незваный гость удалится… Даже днем там иногда возникало отчетливое впечатление, что за тобой наблюдают. Зимой я всегда старалась как можно быстрее забраться в постель, хотя наблюдатели не проявляли никакой недоброжелательности, они просто там были.

Ориель Мале. Дафна Дюморье: Письма из Менабилли


У Бронте, как у многих других писателей, невозможно сказать, где заканчивается вымысел, а где начинаются факты и насколько часто воображение будет создавать вымышленный образ реально жившей личности.

Дафна Дюморье. Зрелые размышления о Брэнуэлле (Труды Общества Бронте)

Глава 1

Менабилли, Корнуолл, июль 1957

Итак, начинаем. С чего же начать? Начнем с начала, каким бы оно ни было. Дафна проснулась рано, до рассвета, когда небо еще не просветлело и было темно-серым, как море у берегов Корнуолла. Начало нового дня, другого дня, как пережить этот новый день? Она слышала, как крысы бегали вдоль стен и на чердаке, она ощущала в груди тяжесть снов прошедшей ночи — кошмары нависли над ней тяжелей, чем небо. Дафна мгновение раздумывала, не остаться ли в постели: натянуть на голову одеяло, принять еще одну таблетку снотворного, а если понадобится, и еще одну, так чтобы белые розы на поблекших обоях скрылись в тумане. Но она заставила себя сесть, выбраться из постели, натянуть одежду. Наступил кризис, и она должна встретить его без страха. Должна быть храброй.

Она мельком взглянула в зеркало на туалетном столике и слегка вздрогнула. Женщина, глядевшая на нее оттуда, была еще красива в свои пятьдесят, но Дафна боялась, что может увидеть в зеркале вовсе не то, что видела сейчас и что вполне могла перенести — красивые черты и морщины, теряющую упругость плоть и седеющие волосы, тени под глазами, — но то, что мелькало в ее снах. Ребекка, ей казалось, что она видела Ребекку, какую-то секунду та пристально глядела на нее, прищурив глаза, растянув в улыбке губы, — призрак из зеркала, вымысел, ставший действительностью, другая женщина, появившаяся в ее спальне прошлой ночью.

— Возьми себя в руки, — произнесла она вслух, вздохнула и повернулась к своей собаке Маусу, шотландскому терьеру, всегда сидевшему рядом, единственному ее компаньону, когда она оставалась в одиночестве и дом пустел, но не замолкал: в Менабилли никогда не воцарялась полная тишина — тихо шептали стены. — Худшее позади, — пробормотала она как молитву: сегодня не могло быть хуже, чем вчера, когда она оставила Томми в лондонской частной клинике; и уж тем более не мог сегодняшний день быть ужаснее позавчерашнего: воспоминания о нем вновь и вновь прокручивались в ее голове, и она никак не могла забыть того, что увидела, приехав в клинику, куда была вызвана из Менабилли.

— Сэру Фредерику нездоровится, — сообщила Дафне по телефону его секретарша, — похоже, что желудок не в порядке, да и нервы разыгрались.

Ее вкрадчивый голос звучал ободряюще: возможно, Томми удалось скрыть худшее от нее и остальных подчиненных — персонала Букингемского дворца. Он всегда старался строго придерживаться протокола, сохранять безупречный блестящий фасад.

Но когда Дафна приехала в клинику, размещавшуюся в дорогом, но скромного вида викторианском особняке из красного кирпича неподалеку от Харли-стрит, она не смогла совладать с беспокойством, охватывающим ее подобно тому, как просачиваются под двери из красного дерева выхлопы машин с улицы и поднимаются вверх по ступенькам, застеленным темно-бордовыми коврами. Медсестра провела ее в комнату Томми на верхнем этаже, и когда Дафна поднималась по лестнице, ей казалось, что все слышат, как громко пульсирует в ее ушах кровь, куда громче звука ее шагов, заглушаемого толстыми коврами. На верхней площадке она остановилась и выглянула в окно, выходящее на невзрачный задний двор, типичный для Марилебона: слишком они малы для этих высоких горделивых зданий, подумала Дафна, глядя вниз. Да и достаточно ли основательны их фундаменты, чтобы обеспечить устойчивость таких громад? Наверно, не так много и нужно, чтобы все это обрушилось. Она заставила себя отойти от окна, стараясь выглядеть целеустремленной, решительной, хотя испытывала головокружение, преодолевая последний пролет лестницы, ведущей в комнату Томми. Пол, казалось, кренился под ногами, словно Дафна ступила на борт лодки, она ощущала его шаткость и неустойчивость, направляясь к больничной койке.

— Томми, — обратилась она к укрытому одеялом мужу, и когда он открыл глаза, они заполнились слезами.

Он рыдал, не в силах остановиться, его руки тряслись, голос дрожал. Она спросила, не объяснит ли он, что его мучает, но он не ответил, а потом прошептал:

— Не могу совладать с собой…

Она не поняла, что он имел в виду, и тогда он сказал:

— Я не в силах жить дальше, не могу, лучше бы мне умереть…

Он говорил, и струйки слез стекали по его лицу. Дафна никогда раньше не видела плачущим генерал-лейтенанта сэра Фредерика Браунинга, казначея герцога Эдинбургского, но титулы ничего не значили — ведь это был ее муж Томми. Узнать его было трудно: он весь вдруг стал каким-то жалким, слабым, как будто сморщенным, с жидкими волосами, лицом, похожим на пожелтевший пергамент на фоне накрахмаленных белых простыней. Дафна посидела с ним немного, но он так и не прекратил рыдания, и в конце концов она отправилась искать доктора, чтобы попробовать выяснить у него, что мучает Томми. Доктор оказался молодым человеком и, хотя не был лечащим врачом ее мужа, держался достаточно уверенно.

— Ваш муж страдает от очень серьезного душевного расстройства, — сказал он Дафне.

Она кивнула, словно была женщиной достаточно сильной, чтобы спокойно выслушивать такие новости, но голова ее вновь закружилась, нет, скорее ее сжало, как будто внутри было слишком большое давление, как будто нарушился баланс внешних и внутренних сил. Она пыталась уловить то, что говорил ей доктор: о нервном истощении, последствиях армейской карьеры Томми — участника двух мировых войн — и грузе ответственности за королевскую семью. Кроме того, он много пил — этому следует положить конец. Его печень сильно пострадала, но главная проблема… проблема в том… Сможет ли она с ней справиться?

Конечно, доктор не знал всего, как не знала и Дафна, по крайней мере тогда, в этих душных, лишенных воздуха палатах частной клиники, до тех пор пока не вернулась в квартиру Томми, его лондонскую берлогу, которую она оплачивала, как, впрочем, и все остальное. Не успела она вставить ключ в замок входной двери, как начал звонить телефон, словно дожидался ее, как будто кто-то наблюдал за ней и ждал ее приезда — своего рода засада. Минута или две потребовались ей, чтобы справиться с замком, но телефон все звонил — настойчиво, резко, и Дафна подняла трубку сразу, как вошла в прихожую, даже не зажигая лампу, хотя уже смеркалось.

— Алло! — сказала она, не желая называть свое имя, не зная, какой использовать титул на этой незнакомой территории.

— Это леди Браунинг? — спросил женский голос.

Дафна сказала: «Да», хотя и неуверенно, словно эта женщина могла обвинить ее в самозванстве и вторжении в квартиру Томми. Голос показался ей знакомым, но было как-то странно слышать его, словно она была персонажем одной из книг Дафны, внезапно ожившим на другом конце телефонной линии, но все же бесплотным. Дафна знала имя женщины, хотя не была с ней толком знакома, — они встречались однажды на балете в Ковент-Гардене, год или два назад, когда она была неким размытым пятном из лондонской жизни Томми. Но Дафна ощутила опасность даже тогда, во время этой единственной встречи, и нарекла ее про себя Снежной Королевой, как одну из балерин, которую они видели на сцене в тот вечер, — неотразимо, завораживающе красивую для тех, кто подвергался действию ее чар, но при этом холодную сердцем, обращающую в лед все вокруг нее. Дафна не сказала тогда этого Томми или кому-то еще — это прозвучало бы слишком по-детски, как будто балерина заставила ее ощутить себя ребенком, пусть даже и недоверчивым, и, зная этот тип женщин, отметила про себя, что с ней надо держать ухо востро.

Голос в телефоне звучал монотонно, несколько покровительственно, отчасти напоминая Дафне манеру речи ее матери, когда та сердилась на дочь, — что было тому причиной, Дафна, будучи ребенком, до конца не могла понять.

— Мы достигли кризиса, — говорил голос, — переломного момента.

Такими были ее слова, она произносила их, и они словно застревали в голове Дафны. Она хотела сказать: «Это вы все сломали, вина целиком на вас», — но продолжала молчать, пытаясь сосредоточиться на том, что произносила эта женщина, на этом беспрестанном словесном потоке.

— Нам надо побеседовать, — настаивала балерина, но говорила только она одна — о своем романе с Томми. — Мы любовники, и это длится уже больше года. Я люблю его, вы должны это понять, ради Томми я ушла от своего мужа — это не мимолетная прихоть.

Дафна поднесла руку ко рту, чтобы подавить рыдание, почувствовала, как сжалось ее горло.

— Должна вам сказать, — продолжала женщина, голос ее был низким и звучал настойчиво, — мне совершенно ясно, что растущая тревога Томми, его невыносимое беспокойство во многом вызваны стрессом из-за того, что он вынужден держать наши отношения в тайне от вас, вести двойную жизнь. Именно из-за этого он слишком много пьет.

Вначале Дафна была шокирована, потрясена настолько, что ей было трудно дышать: она задерживала дыхание, словно соскользнула в водоем, заполненный ледяной водой. А затем в ее жилах забурлил горячий яростный поток, сердце колотилось, ей хотелось сказать: «Как вы смеете, как осмеливаетесь говорить мне подобные вещи, как у вас хватает наглости объявлять себя любовницей моего мужа?!» Но она не могла наброситься на эту женщину, посягнувшую на ее права, вторгнувшуюся в ее жизнь. Дафна не желала, чтобы голос Снежной Королевы звучал в квартире Томми, в ее голове, она не хотела сколько-нибудь продолжительного разговора, это было бы недостойно — позволить себе обрушить свою ярость на эту женщину, умолять ее и быть униженной ею.

— Что сейчас по-настоящему важно, так это Томми, — сказала Дафна, стараясь, чтобы ее голос звучал спокойно, хотя она напыщенно изрекала ложь, мирилась с двусмысленностью ситуации, становясь ее участницей. — Мы обе знаем, что он ужасно болен, и мы должны как-то остаться на высоте, обе вместе, подняться ради него выше нашего смущения и неловкости.

— Вы очень разумны, — сказала женщина в конце их телефонного разговора.

Но Дафна не ощущала себя здравомыслящей. Она чувствовала… чувствовала, что не знает, с чего начать.

Позже она подумала, не позвонить ли дочерям, чтобы рассказать им обо всем. Но что конкретно должна она им сообщить? Они обе еще слишком юны: Тесса — жена военного с двумя детьми на руках в свои девятнадцать, Флавия только что вышла замуж тоже за офицера, капитана колдстримских гвардейцев, и было бы несправедливо заставлять девочек мучиться над решением проблем, не ими созданных. Дафна перевела взгляд на сервант, где стояли свадебные фотографии дочерей: они с Томми выглядели гордыми родителями — такой очаровательной парой, по общему признанию. Но все это было притворством, потому что он уже был неверен, когда стоял рядом с ней в церкви год назад, в то время как Флавия и Алистер произносили сопутствующие вступлению в брак обещания, а она так по-глупому ничего не замечала, не догадываясь тогда об измене Томми, ни в чем не подозревала его, когда он ей улыбался, предавая их собственные свадебные клятвы. А теперь предполагалось, что меньше чем через две недели вся семья соберется в Менабилли на торжественный обед, посвященный двадцатипятилетию их с Томми свадьбы. Приглашения уже были разосланы, все должны приехать: Тесса со своим мужем Питером и детьми, Флавия с Алистером и младший из ее детей — единственный и любимый сын, ее мальчик Китс обещал приехать из Итона[2]. Ну и конечно, мать Дафны и две ее сестры и кузины Ллуэлин-Дэвис — весь клан был приглашен в Менабилли, но Дафна знала: она должна найти в себе силы сказать им, что никакого юбилея не состоится, и надо было найти приемлемую отговорку — правду Дафна сказать им не могла: слишком ужасной она была, чтобы оглашать ее.

Телефонные звонки дочерям придется отложить на завтра: она была слишком измучена, чтобы говорить, а тем более придумать правдоподобные объяснения. Дафна опустила пыльные шторы, наполнила ванну и, погрузившись в слегка теплую воду, позволила себе поплакать, включив краны, чтобы заглушить звук рыданий. А потом, когда грязная вода стекла, она почувствовала себя так, словно это из нее все вытекло и она пуста — ничего не осталось: она ничего не чувствовала, сама мысль, что надо продолжать жить дальше, была ей невыносима. Она вытерлась стареньким полотенцем, размышляя, почему квартира такая неуютная и не в этом ли часть проблемы — ее вина, еще одна вина: она не сумела все эти годы оставаться хорошей женой для Томми — не поэтому ли он искал уюта на стороне? Ее трясло, ноги дрожали, оцепенелость проходила, и она проглотила пару таблеток снотворного, чтобы вычеркнуть все из памяти и окунуться в блаженное небытие хотя бы на несколько часов.

А потом, уже утром, она взяла такси и отправилась назад в частную клинику, глядя на пыльные лондонские улицы под непрозрачным городским небом, натянутым туго, как кожа барабана, вбирающим в себя все вокруг, окружающим всех плотным кольцом, из которого никто не может вырваться.

— Мы все увязли в этом, — шептала она, подъезжая к клинике.

Она не хотела, чтобы ее там видели, и сама не желала никого видеть, когда поспешно выходила из такси, украдкой, опустив голову, как женщина, скрывающая какую-то позорную тайну.

Насколько легче было бы повернуть за угол и скрыться в городе, но Дафна заставила себя вновь подняться по ступенькам и войти в комнату Томми, тихонько затворив за собой дверь. Он лежал там же, где и вчера, растрепанный и неухоженный, словно оставив свою безупречную внешнюю оболочку в Букингемском дворце, скинув ее так же легко, как змея сбрасывает кожу. Она присела на стул у постели и взяла его левую руку, зажав ее между своими ладонями, так что могла ощущать его обручальное кольцо, пока говорила, стараясь, чтобы руки не дрожали, а голос звучал спокойно и мягко на фоне приглушенного гула лондонского транспорта по ту сторону закрытого окна.

— Прошлым вечером мне позвонили, — сказала Дафна, — и теперь я знаю почти все о твоем романе.

Томми молча взглянул на нее широко открытыми испуганными глазами, и она сказала:

— Не беспокойся, дорогой, я не хочу развода, надеюсь, и ты этого не хочешь. Нам просто надо все уладить между собой, верно?

Он по-прежнему молчал, а Дафна продолжала нанизывать одну банальность на другую успокаивающим голосом, который едва воспринимала как собственный.

— Нам пришлось жить каждому своей отдельной жизнью почти с самого начала, — говорила она, — Ты сразу же начал делать армейскую карьеру, нес службу за границей все эти долгие годы во время войны, выполнял свой долг, а я писала тебе письма, хранила огонь семейного очага. Потом ты получил эту великолепную работу в Букингемском дворце, такая высокая честь, мой дорогой! Я это понимала и так гордилась тобой, всегда гордилась! Но эта работа заставляла тебя оставаться всю неделю в Лондоне, а ты ведь знаешь: я не могу здесь работать — слишком шумно, слишком много суеты, невозможно привести в порядок мысли. Чтобы писать, мне надо находиться в Корнуолле, в Менабилли, иначе книги перестанут выходить и денежные поступления иссякнут. Но мы были так счастливы вместе и можем быть счастливы снова.

Он вздохнул, потом закашлялся — негромкий, сухой, жалостный кашель.

— Я люблю тебя, дорогой, — сказала она Томми, хотя в этот миг была переполнена отвращением.

— Я тоже тебя люблю, — сказал он, скорее даже прохныкал эти слова сквозь рыдания, и она испытывала к нему лишь презрение, потому что он вел себя как маленький мальчик, а не как мужчина: он утратил властную силу, присущую военному, именно то, что так увлекло ее в нем, красавце-майоре из гвардейского гренадерского полка, четверть века назад.



Она старалась не думать об их физических отношениях, об их полном упадке в последнее десятилетие, — они не говорили об этом ни сейчас, ни раньше. Ей было пятьдесят, ему — на десять лет больше: она допускала, что подобное случается, — это медленное угасание желания, истощение плоти… Бой Браунинг — такое у него было прозвище в полку, когда она впервые встретила его в 1932-м, и оно прилипло к нему, хотя мальчишеская красота с годами поблекла. Теперь и она шла по его стопам: молодость исчезала у них за спиной, все увядало.

Дафна не могла вынести еще одной ночи в Лондоне, зная, что спит в постели, где ее муж был со своей любовницей — среди тех же скомканных простыней, ее голова на тех же подушках, — зная, что это место хранит теперь их секреты, их слова нежности; она запихнула в чемодан свои вещи и взяла его с собой в частную клинику. Она гадала, будет ли чувствовать себя виноватой за то, что оставила Томми одного в своей комнате на верхнем этаже, и что подумают о ней врачи, узнав, что она бросила мужа в Лондоне. «Сэру Фредерику потребуется по крайней мере еще неделя полного покоя», — сказал, отведя ее в сторону, молодой доктор, сразу же как она приехала. А она знала, что сойдет с ума, если останется здесь с мужем, превратится в такую же, как и он, развалину, запертую на этом душном чердаке, где можно увидеть мельком лишь квадратик неба в окошке.

— Мне надо ехать домой, чтобы привести все в порядок, мой милый, — говорила она мужу, стараясь, чтобы ее голос звучал весело. — Я отменяю прием гостей в честь годовщины свадьбы — об этом можешь не беспокоиться, сосредоточься на том, чтобы хорошенько отдохнуть здесь, как следует отоспаться.

Она презирала себя за то, что говорит как мать с сыном, но ничего не могла поделать с собой и ему не могла помочь — все вокруг лишилось формы, искажено и перекручено.

— Где мои мальчики? — спросил он у нее.

Это все, что он мог сказать: этот взрослый человек спрашивал о своих плюшевых медвежатах, мальчиках, как он их называл, — потрепанных игрушках, которые он хранил с детства, которые долгие годы путешествовали с ним в его чемодане из Лондона в Менабилли и обратно, а до этого — по всему белу свету, пока он сражался в войнах и вел за собой полки, — генерал со стальными глазами, от которого зависела вся страна, но сам он искал утешения у плюшевых мишек.

— Ты должна найти моих мальчиков, — говорил он. — Они нужны мне здесь.

— Не знаю, где они могут быть, милый, — сказала Дафна. — Когда ты видел их в последний раз?

И тогда он вновь заплакал, тряся головой, не в силах что-либо сказать. Несколько секунд они безмолвно смотрели друг на друга, а потом она выбежала из палаты и направилась прямиком на Паддингтонский вокзал — казалось, это единственное, что ей следует сделать: сесть на поезд до Корнуолла, совершить долгое путешествие домой.

И вот она снова одна, хотя никогда не была в полном одиночестве в Менабилли, только не здесь, где ей приходилось прислушиваться к голосам, что-то шепчущим ей…

— Я не слушаю вас, — сказала Дафна, спускаясь по лестнице, чтобы выпустить собаку в сад.

Солнце вставало, но его еще не было видно в быстро розовеющем небе над высокими деревьями, окружавшими Менабилли. Внезапно она решила идти лесом к морю, чтобы двигаться, — ведь она должна двигаться!

— Прошлое — оно еще и будущее, — пробормотала она, не вполне уверенная, что это значит, хотя знала, что так оно и есть, когда писала прошлой ночью Томми.

Она еще не решила, станет ли отправлять письмо, не знала единственно верных слов, чтобы сказать их мужу, и вообще боялась, что слова иссякли, покинули их обоих. Найдут ли они когда-нибудь опять необходимые им для общения слова? Словно они вдруг стали говорить на двух разных диалектах, а переводчика не было, и все же до самого теперешнего кризиса они еще притворялись, что понимают друг друга: мгновенно схватывали смысл случайного знакомого слова или фразы, кивали и улыбались один другому, сохраняли внешние приличия.

А что до Ребекки, меняющей очертания мастерицы лицемерия и притворства…

— Я знаю, ты здесь, — тихо сказала Дафна. — У тебя есть что сказать мне сейчас?

В лесу лежала густая тень: деревья разрослись, ветви их спутались, под ногами было скользко от мха и грязи, даже в разгар лета здесь стоял сладковатый запах тления, но Дафна шла уверенно, она так часто ходила по этой тропинке, тропинке Ребекки, ведущей от дома к морю. Она прошла мимо руин старой лодки Томми «Иггдрасиль», на которой они плыли в день их свадьбы к маленькой церкви в Лантеглосе, в устье реки, скользя по струящейся серебристой воде, а потом провели на ее борту свой медовый месяц, укрывшись во Французовом ручье. Волны накатывались на них, словно окутывали своей таинственной лаской, поцелуи их видели только птицы и полумесяц новой луны. Но теперь лодка лежала брошенная на сухой земле и гнила, превращаясь в какой-то призрачный корабль, густо обвитый плющом, усики рододендронов тянулись к нему, грозя поглотить навеки, деревья вторгались в его пределы, как и везде в Менабилли, их корни напоминали пальцы мертвеца, готовые сдвинуться с места, чтобы вновь ухватиться за утраченную землю. Деревья вздыхали на ветру, листья их шелестели вокруг Дафны, словно предупреждали, что она непрошеный гость здесь, в ее собственном царстве, пока она шла через лес вьющейся, как лента, тропой и наконец достигла побережья, где деревья уступили место волнам.

Прилив в то утро был низким, виднелись обломки давным-давно разбившегося корабля, похожие на скелет, наполовину покрытый песком, украшенный гниющими водорослями, как погребальным венком, и было даже что-то неприличное в его наготе — его унижение, выставленное на всеобщее обозрение. К нему устремлялись с высоты чайки, издавая насмешливые крики. Но не было никаких следов Ребекки, этой лукавой девчонки, образ которой не сгладило время.

— Где ты? — кричала Дафна, и голос ее, подхваченный ветром, эхом отзывался в скалах.

— Ты, ты, ты… — бормотало эхо.

Дафна подняла камень и швырнула его, потом еще и еще один. Они щелкали по гальке ружейными выстрелами, и она подумала о револьвере мужа, оставшемся в доме: она должна спрятать его, прежде чем Томми вернется в Менабилли, теперь в доме небезопасно хранить оружие, даже луки и стрелы, стоявшие наготове у входной двери острыми сомкнутыми рядами. Он находился в точке разрыва, каждое мгновение что-то могло щелкнуть и случиться непоправимое: защитное покрытие даст трещину, и он в слепой ярости застрелит ее, подобно тому как Максим убил Ребекку в зловещем маленьком домике на взморье. Но Ребекка не умрет, она жива даже теперь, через двадцать один год после того, как Дафна вдохнула в нее жизнь, себя же Дафна иногда представляла второй миссис де Уинтер, застенчивой, юной и неопытной, одержимой Ребеккой, как навязчивым бредом, преследуемой призраком своей пленительной предшественницы. И медленно-медленно, словно в калейдоскопе, вырисовывался узор: Дафна превращалась в Ребекку, а муж был готов убить ее, заменив на более молодую женщину, но на сей раз умную, а не невинную и безымянную — ведь Дафне придется противостоять безжалостной Снежной Королеве, вонзившей осколки ледяного стекла в глаза и сердце Томми, так что он не мог теперь видеть вещи в их истинном свете и охладел ко всему, что когда-то любил, превратившись в обреченного на ледяную холодность де Уинтера.

— Прекрати это, — сказала себе Дафна, пораженная тем, насколько быстро эти мысли овладели ею, поглотили, как вода во время прилива; даже собака смотрела на нее удивленно. — Возьми себя в руки, — прошептала она.

Она должна справиться с собой, нельзя дать волю диким мыслям, которые, как веревки, перекручивали и обвивали ее извне и изнутри, — безумным образам, из которых рождались сюжеты. В ее жизни не было никаких сюжетов.

— Есть то, что есть, — сказала она себе, — и ничего больше.

Она женщина пятидесяти лет, идущая по берегу моря, скоро у нее серебряная свадьба, но семейное торжество придется отложить, составив списки и сверив даты. У ее мужа роман на стороне, но с этим можно справиться — еще один неприятный эпизод в обычной жизненной неразберихе, их брак возродится — этим заканчивались любовные связи самой Дафны. И это вовсе не значит, что Томми обязательно знал о них, хотя, возможно, догадывался тогда, много лет назад, ну, может быть, за исключением Герти — такое не могло бы прийти ему в голову. Но Герти нет, она мертва, исчезла из мира живых, в отличие от Ребекки.

Не Ребекка. Она не Ребекка. Она написала Ребекку и может вычеркнуть ее из своей памяти. В конце концов она убила Ребекку — заставила умереть, выбрала, как это произойдет, а если Ребекка появится вновь, что ж — без Дафны она ничто, ведь она творение Дафны.

Дафна свистом подозвала собаку, повернулась спиной к волнам и печальным обломкам кораблекрушения, стараясь не смотреть на домик Ребекки, теперь опустевший, и пошла домой. Было ошибкой прийти к морю так рано, это не входило в ее распорядок, ей следовало еще крепко спать, повседневную рутину надо возобновить и продолжать идти ее путем, маршрутом, как говорили они с Томми; эти безопасные маршруты нанесены на карту их жизни и надежны. Ей нужно было принять ванну, позавтракать и приниматься за работу: она должна сосредоточить внимание на другой книге — ничего общего с Ребеккой, это и будет путь к выздоровлению, единственная дорога, ведущая вперед, шаг за шагом, мгновение за мгновением, до обеда, затем дневная прогулка с собакой, как обычно, чтобы освежить голову, и снова писать; надо отправить письма, потом обед, чтение и сон, и так далее — медленными шагами к безопасности, прочь от бездны, пока все не прояснится снова.


Когда Дафна вернулась в дом, Тод уже проснулась и бродила по кухне, готовя завтрак. Она взглянула на Дафну, но ничего не спросила — слишком хорошо они знали друг друга: ведь Тод была с Дафной почти сорок лет с перерывами, в детстве — как гувернантка Дафны, потом — как гувернантка детей Дафны, и теперь в семьдесят лет она оставалась частью домашнего хозяйства, хоть и была водворена в собственную маленькую квартирку в конце длинного коридора на другой стороне дома. Томми ее не любил, он называл ее миссис Дэнверс — так звали жуткую экономку Ребекки, что, конечно, было смешно: ничто в Тод не могло внушить беспокойство, да и Томми вовсе не была свойственна кровожадность, и хотя она была предана Дафне, чувство это совсем не походило на всепоглощающую страсть миссис Дэнверс к Ребекке.

«Совершенно очевидно, — думала Дафна, глядя на знакомую фигуру Тод, округлую и внушающую спокойствие, скорее напоминающую миссис Тиггивинкль, чем миссис Дэнверс, — что-то придется делать, если Томми будет вынужден отказаться от квартиры и работы в Лондоне, от его лондонской женщины и жить все время в Менабилли». Дафна предполагала, что, скорее всего, потребуется именно это, чтобы спасти их брак. Но Томми нередко был раздражителен с Тод, гневался на нее, и она будет оскорблена в своих лучших чувствах, как уже было раньше, во время того недавнего, оставившего неприятный осадок воскресного обеда, когда Тод попросила у Дафны лекарство, сказав, что у нее болит горло, а Томми грубо оборвал ее: «Перережь его, и все пройдет». Они не смогут жить здесь вместе втроем, но Дафна чувствовала ответственность за судьбу Тод: ей будет одиноко, если Дафна уволит ее из Менабилли.

А потом это навалилось на нее снова: страх, ощущение, что она задыхается, знакомое по вновь и вновь повторяющимся кошмарам — не тем, когда она видела Ребекку в зеркале, а другим снам, когда Дафна попадала в приливную волну и оказывалась в темной воде, стараясь держаться на плаву, но волна накрывала ее, и она знала, что может утонуть. Она не должна впадать в панику, а то ее засосет, утащит вглубь, она должна не забывать дышать, несмотря на то что вода заполняет ее горло.

— Моя дорогая, — сказала Тод, — ты выглядишь осунувшейся. Надо хоть что-то есть — тебе нужно набраться сил в такое время.

Дафна готова была расплакаться: легче было остаться одной, чем слышать сочувствие к себе в голосе старой гувернантки, но она не вправе терять самообладание в присутствии Тод, особенно после того, как сама стала свидетельницей ужасных, безудержных рыданий Томми в больнице, когда его лицо было искажено и походило на кошмарную гримасу горгульи — Бой Браунинг превратился в рыдающего старика. Она откашлялась и сказала Тод, что собирается выпить чаю, а потом, как обычно, будет писать в своем садовом домике.

— Очень разумно, — сказала Тод, — вновь погрузиться в повседневную рутину, постараться добиться успеха в своей работе.

Проходя по небрежно скошенным лужайкам перед домом, Дафна пыталась собраться с мыслями, найти в себе силы — они нужны были ей, правильно сказала Тод. Она не может сбежать отсюда. Именно здесь ей предстояло разрешить задачу… Но что конкретно должна она делать? Возвратиться к работе, когда перестал действовать механизм ее супружеской жизни? Она открыла дверь своей писательской хибары, вдыхая знакомые запахи пыли, дерева и парафина от старого обогревателя. На столе были разбросаны в беспорядке кипы исписанных листов и книг, которые она оставила здесь, собираясь мчаться в Лондон, к Томми. Есть ли какой-нибудь смысл пытаться собрать воедино кусочки того, что она оставила? О чем она думала, пока не свершилось невообразимое? Дафна взглянула на раскрытые книги — издание сочинений семейства Бронте, вышедшее в «Шекспир-хед», четыре тома их писем и «Юношеские произведения», испещренные ее карандашными пометками на полях, — у нее было такое ощущение, словно прошли годы с тех пор, как она перелистывала эти страницы, хотя она и узнавала некоторые из своих записей, наспех сделанных всего несколько дней назад, когда она начала сочинять письмо издателю этих книг, некоему мистеру Симингтону. И еще было это имя, написанное ею заглавными буквами на обложке ее последнего блокнота…

— Брэнуэлл Бронте, — произнесла Дафна вслух. — Брэнуэлл? — повторила она, но ответа не последовало — только скрип дощатого пола, когда она шла к своему столу.

Почему Брэнуэлл Бронте? Зачем писать сейчас его биографию? Конечно, это риск, печально известный безнадежный случай, он прославился лишь своими неудачами, но могла ли она просто отбросить его в сторону, прекратить уже начатые изыскания о нем? Возможно, Тод права: ей пойдет на пользу, если книга получится удачной, Брэнуэлл может даже стать ей спасательным кругом. И все же мысль, что Брэнуэлл оказался в воде вместе с ней, не слишком ее воодушевила: он будет тонуть, уже пьяный или одурманенный опиумом, — мертвый груз, который потащит ее во тьму, на глубину, они будут спутаны воедино, конечности переплетены… И в самом деле, какой смысл погружаться в эту бездну — Брэнуэлла — или пытаться спасти его, когда ей предстоит решать множество собственных безотлагательных проблем? Необходимо поговорить с Томми и его врачами, она должна как-то оправдаться перед Китсом за то, что поместила его отца в частную клинику, хотя, возможно, девочки уже достаточно взрослые, чтобы все понять правильно: они уже не раз видели его пьяным, погруженным в депрессию и меланхолию, давшую повод для его семейного прозвища — Угрюмец. («Не называйте меня так, — часто говорил он, но Дафна только смеялась в ответ, — Этот смех, — говорил он, — знаменитый смех Дюморье…»)

Несмотря на все препятствия, несмотря ни на что, Дафна знала: отказаться от книги еще хуже, чем продолжать писать. Мысль о том, что она окажется без работы, была ей невыносима — иначе ее поглотит пустота и ощущение собственной бесполезности. Ей необходимо чувство цели, устойчивого каркаса, внутри которого она могла бы поместить свое растущее беспокойство. Если слова не помогли ей наладить отношения с Томми, она должна найти способ как-то составить другие предложения, собрать их в параграфы, страницы, как много времени это ни потребовало бы, напомнить самой себе, что она все еще писатель, пусть и потерпела неудачу во всех остальных сферах своей жизни.

И она была почти уверена, что Брэнуэлл — ее тема; он занимал ее мысли уже после поездки в Йоркшир прошлой зимой, когда она посетила дом приходского священника в Хоуорте, прошла по комнатам строгого каменного дома, где жила семья Бронте, побывала на кладбище, где они покоились. Брэнуэлл отправился туда первым, в тридцать один год, неудачник в кругу своей семьи, мучимый ощущением, что не совершил в жизни ничего значительного, ничего хорошего, терзаемый призраками ненаписанных шедевров, неизданных романов, незавершенных картин, — ясным пониманием, что не оправдал надежды, превратившиеся в золу, в пыль.

Дафна сидела перед пишущей машинкой, стараясь смотреть вниз, отводя взгляд от моря, остова разбитого судна, глубины. «Держись подальше от воды, — говорила она себе, — смотри на страницу». И она пыталась заставить действовать свой писательский мозг, чтобы он наконец щелкнул и начал формировать связи, но не дал ли он осечку?



Надо было найти выход гнетущему беспокойству, но оно, вероятно, шло оттуда, из залива, с места кораблекрушения. Она заглянула в свою записную книжку, которая была с ней во время поездки в Хоуорт, когда она провела долгие часы в библиотеке прихода Бронте, читая фрагменты дневников и писем, детские истории об Ангрии, заставляя себя переноситься назад во времени, а когда каменные стены стали чересчур гнетущими, она вышла из дома, направляясь тропой, ведущей через болота, и стараясь добраться до мест, описанных в «Грозовом перевале»[3].

Закрыв глаза от яркого солнечного света, Дафна представила себе перо, движущееся по листу бумаги, — руку Брэнуэлла, пишущего свои ангрианские хроники, возбужденного, даже взбешенного, запертого знойным днем в своей душной комнате, — сгустившиеся тучи вот-вот прольются ливнем, и грянет гром, а он все ждет, ждет, когда наконец сможет вырваться на свободу. А может быть, и не было выхода из созданного им для себя и сестер воображаемого фантастического ландшафта, который они называли «инфернальным миром»? А что если и не было лучшего мира, чем этот мир Ангрии со всеми его войнами и завоеваниями, романтическими легендами и трагедиями Гондала?

— Гондал, — прошептала она слово, которое уже стало для нее своим, — так она называла свои самые сокровенные выдумки, тайны и фантазии; Гондал был островом, уже исследованным ею, но еще не покоренным.

Дафна вообразила, как она протягивает руку, берет перо из рук Брэнуэлла и возвращает его к жизни на листе бумаги — рыжеволосого мальчугана, сгоревшего дотла в адском пламени своего инфернального мира, но вновь воплощенного в ее блестящей книге, самой лучшей из всего, ею написанного, сравнимой с вершинами творчества Шарлотты и Эмили, да и Брэнуэлла тоже, — ведь, доказав, что он забытый гений, она сумеет вновь обрести себя.

И тогда она опять услышала за спиной издевательский смех, или он раздавался внутри ее? Было ли это сорочье воркотание, или крик чайки, или зов кроншнепа, описывающего круги, парящего в небе? Откуда шел этот звук?

Дафна вспомнила, как играла в детстве с сестрами и друзьями в саду в Кэннон-Холле: другие девочки называли эту игру «Шаги бабушки», а сама Дафна — «Старая ведьма». Она должна была стоять в конце сада, повернувшись спиной ко всем остальным, а они одна за другой подползали к ней все ближе. Каждые несколько минут Дафна внезапно оборачивалась, пытаясь застать их в движении, и, если это удавалось, застигнутой ею врасплох девочке приходилось возвращаться на прежнюю позицию. Но всегда кто-то из них беззвучно приближался и был готов схватить ее, пока она стояла спиной к ним. Так и теперь Дафна испытывала покалывание в шее сзади, словно ждала, что чья-то рука похлопает ее по плечу или она почувствует у своего уха чье-то дыхание, но не обернется, потому что не должна смотреть назад, она никогда не сможет возвратиться назад.


Менабилли,

Пар,

Корнуолл

9 июля 1957

Дорогой мистер Симингтон!

Простите, что пишу Вам, хотя нас не представили друг другу. Мы с Вами никогда не встречались, но я отношусь к Вашим горячим поклонникам и провела много часов, изучая Ваше великолепное, вышедшее в «Шекспир-хед» издание избранных трудов семьи Бронте, которое Вы подготовили к печати совместно с Вашим покойным коллегой мистером Уайзом. Я горжусь своей многолетней принадлежностью к Обществу Бронте, хотя и никогда не имела возможности познакомиться с мистером Уайзом, как я понимаю, бывшим в 1920-е годы президентом Общества.

Я вступила в Общество Бронте девушкой, за несколько лет до того, как мистер Уайз получил этот пост, когда президентом еще был сэр Уильям Робертсон Николл. На этот шаг меня вдохновила гувернантка, разделявшая со мной страстное увлечение семейством Бронте. Даже мой первый роман «Дух любви» получил свое название из строфы моего любимого стихотворения Эмили Бронте «Вопросы к самой себе».

Я пишу сегодня к Вам не как автор романов, но как исследователь-любитель, надеясь получить от Вас совет, поскольку, конечно же, осведомлена о Вашем статусе ведущего специалиста по семейству Бронте, и в частности по тому, что касается загадочного Брэнуэлла.

Я зачарована факсимиле ангрианских рукописей, которые Вы воспроизводите в издании «Шекспир-хед», восхищена трудом, потраченным Вами на расшифровку мельчайшего почерка, которым писали Брэнуэлл и Шарлотта. Такому любителю, как я, конечно, очень сложно различить почерки четырех детей Бронте: глазу непосвященного они кажутся удивительно похожими. Меня, однако, поражает большой объем написанного Брэнуэллом, но так и не опубликованного, более того, отвергнутого как не имеющее ценности без всякой попытки расшифровки. Чем больше я читаю и думаю о Брэнуэлле, тем сильнее моя уверенность, что вокруг него создан некий миф, скрывающий его истинную сущность. Я хочу сказать, что истории о его дебоширстве были использованы для его дискредитации.

Мне кажется, из-за того, что его сестрами так восхищаются, так их любят, возникла необходимость презирать их бедного, ничтожного брата.

Я обращалась к миссис Уир, бывшему секретарю Общества Бронте, которая сказала, что Вы владеете многими рукописями Брэнуэлла, что Вы, по сути, главный собиратель его работ, но, возможно, я что-то неправильно поняла, и все рукописи в действительности хранятся в доме приходского священника — музее Бронте в Хоуорте — или в коллекции Бротертона в университете Лидса. Зная, что Вы раньше были куратором и библиотекарем в обоих этих почтенных заведениях и поэтому являетесь единственным в своем роде экспертом, я беру на себя смелость обратиться к Вам. Буду очень благодарна Вам, если Вы сообщите, где я могла бы найти рукописи Брэнуэлла, а также выскажете свое мнение о его писательском таланте.

Короче говоря, я очарована Брэнуэллом и не могу понять, почему современная академическая наука игнорирует его и представляет в ложном свете. Я совершенно уверена, что Хитклиф был создан Эмили на основе образа Нортенгерленда, вымышленного alter ego[4] Брэнуэлла, как и мистер Рочестер Шарлотты, и что сестры Бронте обменивались идеями и рукописями со своим братом гораздо чаще, чем принято думать. Отсюда мое стремление узнать, считаете ли Вы эту теорию достойной дальнейшей разработки.

Искренне Ваша,

Дафна

Глава 2

Ньюлей-Гроув,

Хорсфорт,

Лидс.

Телефон: 2615 Хорсфорт

11 июля 1957


Дорогая миссис Дюморье!

Было большой радостью получить письмо от Вас и узнать о Вашем интересе к Брэнуэллу Бронте. Как Вы совершенно правильно заметили, к нему крайне несправедливо относились ученые-филологи и комментаторы, начиная с миссис Гаскелл[5]. Я единственный поставил перед собой задачу восстановить его репутацию, что отдалило меня от остальных ученых, но мое исключительное знание рукописей Брэнуэлла, несомненно, сполна вознаградило меня.

Я взял на себя смелость выслать Вам вместе с письмом две чрезвычайно редкие книги, обе из числа изданных мной приватным образом и ограниченным тиражом, сочинений Брэнуэлла. Первая из них — прекрасно переплетенный экземпляр «А уставшие отдыхают», истории об Александре Перси, известном также как Нортенгерленд, — этот промышлявший пиратством сумасбродный герой, возможно, уже знаком Вам по хроникам Ангрии, сочиненным детьми Бронте, хотя эти конкретные приключения были написаны Брэнуэллом уже в более зрелом возрасте. Только 50 экземпляров этого издания вышли в свет в 1924 году как результат моего литературного сотрудничества с мистером Клементом Шортером, бывшим коллегой по Обществу Бронте.

Вторая книга, «Манускрипты Лиланда», была издана мною столь же малым тиражом год спустя и является сборником подготовленных мной к печати писем Брэнуэлла его близкому Другу, скульптору по имени Джозеф Лиланд. Оригиналы документов содержались в библиотеке, которую я собрал для сэра Эдварда (позднее лорда) Бротертона и которая размещалась в то время в Раундхей-Холле, его особняке в Лидсе, где я имел удовольствие работать. Как Вы, несомненно, знаете, сэр Эдвард занимал пост президента Общества Бронте с 1927 года до своей смерти в 1930-м.

Надеюсь, что оба эти тома будут Вам по-настоящему интересны. Если вы захотите оставить их себе, не откажите в любезности прислать мне чек на 4 фунта стерлингов.

Как я понимаю, у Вас имеется полный комплект издания «Шекспир-хед»? Я весьма признателен Вам за Ваши доброжелательные замечания по поводу моей работы в качестве редактора этих томов Бронте. Я много лет трудился над этой грандиозной задачей, причем под конец мистер Уайз не мог оказать мне серьезную помощь, поскольку имя его было тогда окутано туманом, сопровождавшим, как предполагали, раскрытие совершенных им подделок в других случаях. Конечно, это происходило более двух десятилетий назад, и тогда с моей стороны было бы неуместно каким-либо образом комментировать эту темную историю. Да и теперь я не желаю вносить свою долю обвинений и суждений. Пусть это останется между нами — а я знаю, что могу рассчитывать на Вашу осмотрительность и на то, что тайна эта не будет раскрыта, — но я очень сильно сомневаюсь в подлинности многих подписей Шарлотты и Эмили Бронте, неоднократно появлявшихся на более ранних рукописях.

И как мы теперь можем быть уверены, что именно Эмили, а не Брэнуэлл, написала эти чудесные стихи?

Мистер Симингтон задумался, вычеркнул последнюю фразу из письма и что-то неодобрительно буркнул, когда с его авторучки капнули чернила на только что подсушенную промокательной бумагой страницу. Он наклонил голову, чтобы внимательно рассмотреть написанное им, щурясь, посмотрел сквозь очки в затененный угол комнаты и вздохнул. Был полдень, но дневной свет не проникал в кабинет мистера Симингтона, шторы были опущены согласно его всегдашним инструкциям, чтобы защитить от солнца, от этого разрушительного света содержимое его книжных полок. Да и сам мистер Симингтон выглядел таким же бледным, как страницы манускриптов, только что извлеченных им из тщательно запрятанных коробок и папок, — казалось, он не часто отваживается выйти наружу.

Он был почти уверен, что, как обычно, закрыл за собой дверь кабинета и положил ключ в карман, но вдруг забеспокоился, не ошибся ли он, и вновь встал, чтобы убедиться: дверь надежно закрыта, — хотя уже несколько раз за утро делал это.

— В такие дни осторожность не может быть чрезмерной, — пробормотал он себе под нос, как всегда делал, запирая свой кабинет, будто эти слова обеспечивали дополнительную защиту, помимо регулярных проверок двери.

В доме стояла полная тишина, если не считать жужжания умирающей мухи у закрытого окна. Его жена Беатрис ушла по своим многочисленным делам. Чем она занималась во время этих прогулок, недоумевал он, куда ходила? Времена, когда они нанимали слуг на полный день, остались в далеком прошлом. Беатрис должна быть довольна, что у них делают уборку раз в неделю, и, хотя она не прекращала ворчать, Симингтон опасался, что даже эти расходы для него чрезмерны.

Он проделал обратный путь сквозь горы книг, крепостными валами высившихся вокруг письменного стола — большого бюро из красного дерева, занимавшего доминирующее положение в кабинете, — и перечитал пришедшее нынешним утром письмо, на которое он пытался написать ответ. Оно лежало среди обычных счетов и рекламы. Более неожиданного письма трудно было себе представить — от известной романистки Дафны Дюморье. Симингтон никогда не читал ее книг, хотя смутно помнил, что смотрел одну из ее пьес в Лидсе после войны. Беатрис убедила его, что они должны сходить в театр, — она была поклонницей Дюморье. А как звали главную героиню? Симингтон с силой прижал большие пальцы к вискам, словно мог выдавить ответ из своей головы, а потом торжествующе улыбнулся: Гертруда Лоуренс, вот как ее звали, а пьеса называлась «Сентябрьский прилив». Он не мог вспомнить ни подробностей сюжета, ни других произведений Дюморье, кроме одного, знаменитого, по которому был снят фильм, — «Ребекка», хотя у Беатрис был где-то в доме стеллаж с книгами, незначительными, как он полагал, любовными романчиками, гораздо более подходящими для чтения его жене, чем ему самому. Но, несмотря на это, письмо польстило его самолюбию: Дюморье была знаменита и занимала весьма высокое положение в обществе, в чем Симингтон убедился, найдя несколько упоминаний о ней и ее семье в своем замусоленном экземпляре справочника «Кто есть кто». Он испытал некоторое удовольствие, обнаружив, что Дафна — дочь сэра Джеральда Дюморье[6], который играл Капитана Крюка и мистера Дарлинга в первой постановке «Питера Пэна» Дж. М. Барри[7], и внучка Джорджа Дюморье, автора «Трильби»[8] — романа, который очень нравился Симингтону много лет назад, в пору его юности. Все эти факты почему-то соединились в его сознании в необычайно притягательный образ крылатого существа, некой красивой бабочки, вроде тех, что он коллекционировал в детстве — ловил сачком и усыплял эфиром, прежде чем приколоть в одном из многочисленных деревянных ящиков, которые он все еще хранил на чердаке пыльным штабелем.

Симингтон воображал также, что Дафна Дюморье, должно быть, очень богата. Он смутно припоминал некую статью в одном из журналов, обширную коллекцию которых держал в коробках. Эту заметку он отложил для Беатрис. Там описывались отшельническая жизнь Дафны в уединенном особняке в Корнуолле, на берегу моря — месте действия «Ребекки», которую Беатрис особенно любила, и замужество писательницы: она вышла за прославленного военного, получившего после войны рыцарский титул и впоследствии назначенного на высокий пост в Букингемском дворце. Симингтон расположил все эти сведения в голове в определенном порядке, — проработав не один год библиотекарем, он во всем старался быть аккуратным, — но они не придали ему уверенности: Дафна Дюморье не вставала на отведенное ей место. Он предпочел бы не связывать себя обязательствами перед этой женщиной: почему это она решила, что он станет тратить на нее свое время, — ему надо продолжать собственное исследование, удовлетворить собственные литературные амбиции! И все же он не мог подавить страстное желание узнать побольше о ее неожиданном интересе к Брэнуэллу Бронте и, возможно, продать ей несколько своих рукописей. Хотя, наверно, нет… Он протянул руку и коснулся ломких страниц, извлеченных им из папки нынешним утром. Почему он должен доверять ей самое ценное из того, чем владеет? А что если она будет дурно, пренебрежительно обращаться с его сокровищами? Возможно, отнесется к ним так же безответственно, как все остальные, кто домогался его рукописей и от кого их следует держать подальше.

Симингтон бросил взгляд на папку со счетами для оплаты хозяйственных расходов, лежащую слева от пресс-папье. Счета были аккуратно помечены и размещены маленькими стопками, каждый следующий добавлялся к предыдущему, но денег не прибавлялось: дом буквально съедал их, как, впрочем, и Беатрис, — на что она тратит все деньги? Он зажмурился и вздохнул, а когда открыл глаза, комната на миг поплыла перед ним, прежде чем обрести устойчивость в пыльной полутьме. Ничего не поделаешь: придется отдать часть своих бумаг этой Дафне Дюморье, но сейчас, во всяком случае, немного.

Симингтон вновь взял авторучку и занес ее над цифрой четыре, которую предложил в качестве оплаты за две книги. Он уже потратил несколько минут, чтобы установить эту цену, не желая выглядеть скупым и алчным: Симингтон не мог допустить повторения предыдущих сделок, доставивших ему много неприятностей, так что он даже вспоминать о них не желал, но дарить ей книги он тоже не хотел. Конечно, у него были и другие экземпляры: из пятидесяти оригинальных копий каждого издания только пятнадцать он предназначал вскоре после их выхода на продажу букинистической фирме, оставляя себе другую часть тиража. Но он огорчался, даже если одна из книг Брэнуэлла уходила из дома, вместо того чтобы надежно храниться под его неустанным попечением.

Еще одна капля чернил упала на страницу, Симингтон промокнул ее и задумался. Он не хотел заканчивать письмо, были еще соображения, которыми он желал поделиться с Дафной; она, как видно, на удивление много знала и обращалась к нему в письме с доставлявшей ему удовольствие почтительностью — давно уже никто не согревал его подобным уважением. Но он знал, что должен тщательно выбирать слова: ему нельзя говорить ей слишком много — на все своя цена. Он гадал, много ли она уже разузнала о его соредакторе в «Шекспир-хед»: знает ли она о скандалах, сопровождавших Уайза? Конечно, миссис Уир проявила благоразумие, все тогда было замято и спрятано под ковер, но, даже несмотря на это, шепотки и слухи не прекращались все эти годы. А что если до нее дошла молва о проделках мистера Уайза как фальсификатора первых изданий и подписей авторов, похитителя рукописей? Хотя Уайз и умер двадцать лет назад, Симингтон чувствовал необходимость провести некую грань между собой и своим бывшим коллегой, не желая, чтобы его продолжала пятнать связь с ним.

Он вычистил кончик пера и написал: «Я сомневаюсь, что кто-нибудь в настоящее время мог бы разгадать тайну рукописей семьи Бронте. Я много лет пытался сделать это…» Симингтон заколебался, раздумывая, стоит ли добавить: «…и потерпел неудачу», но решил не добавлять. «Я уверен, вы понимаете: это весьма деликатное обстоятельство, — продолжал он, — но совершенно очевидно, что если кто-то ставил на рукописях Брэнуэлла поддельную подпись Шарлотты или Эмили, он ясно осознавал, что подпись одной из сестер Бронте принесет ему гораздо больше денег, чем подпись их брата, замалчиваемого, как это ни прискорбно, во влиятельных литературных кругах уже более ста лет. К счастью, мне удалось сохранить в моей личной коллекции несколько рукописных оригиналов Брэнуэлла, которые никто уже не сможет подделать. И должен вас заверить: они могут служить доказательством высочайшего уровня его произведений». Здесь Симингтон остановился и вычеркнул эти последние фразы. Они звучали так, словно он писал рекомендацию Брэнуэллу, жалкому железнодорожному служащему. Нет, так дело не пойдет, это совсем никуда не годится. Он скомкал вторую страницу письма, решив закончить послание своим предыдущим замечанием, что никто не сможет разрешить загадку рукописей Бронте. Так перед Дафной откроются более волнующие перспективы: она, возможно, воспримет это как завуалированный вызов и втянется в переписку. Симингтон поставил свою подпись одним росчерком пера, подчеркнул ее и вновь промокнул страницу. Потом отложил перо и начал выстукивать ногтями по зубам известный только ему код. «Это новое начало, — думал он. — И очень хорошее начало».

Глава 3

Хэмпстед, январь

Я стараюсь. Я очень стараюсь, должна приложить максимум усилий. Я пытаюсь, хотя пока и не слишком успешно, написать план того, что в будущем, возможно, станет моей докторской диссертацией на тему воображаемых миров, созданных детьми семейства Бронте. И особое внимание будет уделено влиянию Брэнуэлла на Эмили и Шарлотту. А если это не так, если это всего лишь мое предположение, догадка и надо все начинать сначала?

— Может быть, ты чересчур стараешься? — замечает мой муж, как раз сейчас просунув голову в дверь моего кабинета и обнаружив меня сгорбившейся с несчастным видом за компьютером.

Ему легко говорить, что я чересчур стараюсь, — ведь ему-то такие вещи даются гораздо легче. Он без особых усилий стал успешным лектором, читая курс английской литературы, но подобное высказывание он бы не одобрил. Сказал бы: «„Без особых усилий“ — это клише. Ничто не дается без усилий». Полагаю, что быть женатым на мне тоже требует немалых усилий.

Прекрати, сейчас же прекрати этот скулеж, перестань жалеть себя. Ненавижу в себе это. Вот почему мысли мои все время перескакивают с Брэнуэлла на Дафну Дюморье: мне нравится в ней полное отсутствие всякого нытья, ее безжалостный, лишенный сантиментов взгляд на мир. У Эмили Бронте тоже присутствует эта черта: в «Грозовом перевале» все ужасно друг к другу относятся. И ничего тут не изменишь, это как погода.

Мне хотелось бы найти способ как-то подключить Дафну к своей диссертации — ведь именно она в первую очередь заинтересовала меня Брэнуэллом. В подростковом возрасте я прямо-таки проглотила ее романы, затем прочитала ее биографию Брэнуэлла, одну из менее известных книг Дафны с чудесным готическим названием «Инфернальный мир Брэнуэлла Бронте». Но мой университетский руководитель уже высказался по этому поводу.

— Дафна Дюморье? — спросил он при нашей последней встрече, сморщив нос, словно от одного упоминания ее имени в комнате скверно запахло. — Но ведь она, без сомнения, слишком незначительная фигура в литературе двадцатого века, чтобы заслуживать серьезного научного интереса. Популярная, конечно, но уж точно не отмеченная большими художественными достоинствами. Писатель она совершенно не оригинальный, так что едва ли вы сумеете утвердить такую тему научного исследования. «Ребекка» — это всего лишь неглубокая мелодраматическая переделка «Джейн Эйр», заслуживающая, скорее, обвинения в плагиате, чем восхвалений…

Тон моего мужа столь же осуждающий, хотя я не думаю, что он когда-нибудь читал «Ребекку», а теперь и тем более не прочтет — слишком занят: дописывает работу о Генри Джеймсе. Поймите меня правильно: я по-настоящему восхищаюсь Джеймсом, тут нет никаких сомнений, но я никогда не читала его романов ночь напролет, чтобы добраться до конца, ну, может быть, только «Поворот винта», о котором Пол говорит: «Здесь Джеймс беззастенчиво пытается потрафить публике», словно я должна стыдиться того, что увлечена этой историей. Так уж случилось, что я никогда не была одержима идеей продолжения «Золотой чаши»[9], любимого романа Пола, зато мне всегда хотелось знать, что было дальше с героями «Ребекки». Что произошло с миссис Дэнверс? Погибла ли она в пламени, которое поглотило Мэндерли? Да и миссис ли Дэнверс в действительности подожгла дом? А не сделал ли это призрак Ребекки, убитой своим мужем и погребенной затем в водной могиле в лодке под названием «Je Reviens»[10], откуда она вернулась на сушу, восстав из мертвых, переполненная яростью мщения?

Иногда мне кажется непостижимым, что я жена своего мужа, что Пол предпочел меня всем остальным, словно я все это подстроила, действуя по заранее обдуманному плану. Да не было ничего такого. Свадьба состоялась менее полугода назад, в конце прошлого лета, очень негромкое событие для местного бюро регистраций. Я была так счастлива в тот день, что голова шла кругом. Нас было только двое: он сказал, что не хочет присутствия кого-то еще, я — это все, что ему нужно, поэтому свидетелями стали незнакомые люди — пожилая пара, сидевшая на скамейке у бюро регистрации браков, когда мы подъехали. На мне было белое хлопчатобумажное летнее платье и туфли-лодочки голубино-серого цвета. В руках я держала букетик роз, перевязанный принадлежавшей когда-то моей матери лентой цвета синих незабудок. Выходя из бюро, мы прошли мимо куда большей свадебной процессии, и я слышала, как один из гостей сказал: «Какой застенчивый вид у этой юной невесты…» Я покраснела, потому что так оно и было: я выглядела застенчивой и казалась девчонкой рядом с Полом, намного более уверенным в себе, чем я. Когда мы познакомились, я еще была студенткой — не его студенткой, спешу добавить, он никогда не позволил бы себе подобной банальности; я снимала жилье у его друга, когда училась на последнем курсе в Кембридже, а Пол занимался тогда (как и сейчас) наукой в Лондоне. Так или иначе, мы познакомились в доме друга Пола немногим более года назад. Я жила там на чердаке, под самой крышей, а Пол приехал погостить на недельку в декабре — тогда он проводил какое-то исследование в университетской библиотеке: изучал переписку Генри Джеймса.

У нас зашел разговор — не о Дафне Дюморье: к тому времени я научилась не упоминать ее имя в Кембридже, где ее творчество не считают достойным изучения в курсе английской литературы, — а о чем-то ином. Я сидела одна на кухне, когда Пол вернулся из библиотеки. В доме никого не было: его хозяин Гарри уехал на несколько дней. Пол, казалось, не обратил на меня особого внимания при нашей первой встрече прошлым вечером, но теперь внимательно разглядывал, пока я наполняла чайник, чтобы приготовить нам по чашке чая.

— Полагаю, вам не доводилось слышать о Джордже Дюморье? — спросил он, вопросительно подняв бровь.

— Напротив, мне знакомо это имя, — сказала я, что было правдой: Джордж приходился дедом Дафне, и я прочла все, написанное ею о нем, но не сказала об этом Полу. — Он был удивительной личностью — художником, книжным иллюстратором, а романы стал писать очень поздно, но «Трильби» стал бестселлером по ту сторону Атлантики. И это, как мне всегда казалось, тяжело переживал Генри Джеймс, один из ближайших друзей Джорджа, которому никогда не было суждено добиться подобного финансового успеха.

— Сказано в самую точку! — воскликнул Пол; правда, я не была вполне уверена, иронизирует он или нет. — Большинство людей ошибаются, считая его всего лишь дедушкой Дафны Дюморье, но это явное желание принизить роль Джорджа и его литературного кружка. Попробуйте угадать, на что я только что натолкнулся в университетской библиотеке? — Ответа он не ждал, но я знала: он хочет, чтобы я его слушала; это у меня хорошо получается. — Я раскопал пару весьма интригующих писем Генри Джеймса, которые проливают свет на его отношения с Джорджем Дюморье. Оказывается, Джеймс дружил также и с Дж. М. Барри, который, без сомнения, написал «Питера Пэна» для одного из пятерых мальчишек Ллуэлин-Дэвис — внуков Джорджа. Может быть, вы слышали, что Барри стал опекуном мальчиков, после того как они осиротели?

Я кивнула, и Пол продолжал:

— Первое из прочитанных мной сегодня писем Генри Джеймс отправил в несколько газет в тысяча девятьсот девятом году, когда Дж. М. Барри оформлял свой развод, и Джеймс попросил редакторов сохранить в тайне их содержание. Вот взгляните на них. — Он вытащил фотокопию письма из своего портфеля и встал рядом со мной, достаточно близко, чтобы я могла ощутить слабый пряный запах его кожи. — Взгляните, — сказал он, указывая пальцем на одну из фраз в письме. — Джеймс говорит, что они «отдают дань уважения и благодарности Барри как писателю, отмеченному печатью гения». К тому времени Джордж Дюморье уже умер, но, согласно моей теории, истинной причиной, почему Джеймс защищал Барри от нежелательного внимания публики, были отношения Барри с дочерью Джорджа Сильвией и ее сыновьями. Вот почему второе письмо, которое я смотрел сегодня, тоже представляет интерес. Посмотрите-ка. — Он вновь склонился над своим портфелем, его довольно длинные волосы падали на лицо густыми неровными завитками. — Джеймс написал его на следующий год Эмме, вдове Джорджа Дюморье, как раз после того, как Сильвия умерла от рака, и смотрите, он пишет здесь: «Она оставила в наших сердцах образ несравненного обаяния, благородства и очарования».

Мне, честно говоря, не показалось, что из этого можно извлечь обоснование для какой-либо теории: письма обычно ничего не доказывают, и их содержание показалось мне достаточно неясным и замысловатым. Я не была уверена, как их правильно толковать. Но Пола письма сильно взволновали, и я продолжала слушать. Он рассказывал, что пытается выяснить, верил ли Генри Джеймс, будто Дж. М. Барри был влюблен в Сильвию и питал нежные чувства к пятерым ее сыновьям. Потом мы обсуждали, играл Барри роль совратителя или был невинен, с этого перешли на «Поворот винта»: предполагалось ли, что призраки появлялись на самом деле, или то было отражение невроза героини. Пол высказывался за невроз, я же думала, что не надо забывать и о сверхъестественном, но не слишком энергично отстаивала эту точку зрения — я была склонна с ним соглашаться, потому что мне нравилось, как он при этом улыбался мне, и хотелось самой понравиться ему. Может быть, это прозвучит патетически, но я ничего не могла с собой поделать: он выглядел таким взрослым и умным, преисполненным глубоких познаний, мне было только двадцать лет, а ему вдвое больше, и он был очень красив — темноволосый, темноглазый, с твердыми чертами лица и морщинами на нем, которые я приняла за печать перенесенных страданий. Да, признаю: смотря на него, я думала о Хитклифе, мистере Рочестере и Максиме де Винтере… Да и как могло быть иначе, я же так давно ждала, что они сойдут со страниц любимых книг, которые я так хорошо знала, перечитала вдоль и поперек, которые стали частицей меня?

Все произошло очень быстро. Мы проговорили около часа, потом отправились на прогулку: ему была нужна порция свежего воздуха после долгого сидения в библиотеке, и мы шли и болтали по Уэст-роуд, а потом сделали круг в обратном направлении — мимо Ньюнэма и готических зданий Селвин-колледжа, и он сказал, что чувствует себя так, словно совершает прогулку в другой век, глядя на окна, сейчас затемненные, и зубчатые башни, поднимающиеся ввысь из густо обвивающего их плюща.

— А вы, — говорил он, — похожи на героиню романа девятнадцатого века с вашим красивым серьезным лицом и печальными серыми глазами. Есть ли у вас на памяти подходящая случаю романтическая история?

— Нет… хотя, пожалуй, сиротство — вполне викторианский мотив. Мой отец умер, когда я была совсем маленькой, мне еще и четырех лет не исполнилось. Я едва его помню, а через месяц после моего поступления в Кембридж умерла мать. Братьев и сестер у меня нет.

— И у меня нет, — сказал Пол, а потом поцеловал меня.

Ничего более удивительного со мной в жизни не приключалось. Он взял мое лицо в ладони, сперва очень нежно, и поцеловал в сумраке университетского сада возле часовни в морозный зимний вечер конца года. Вокруг никого не было: каникулы, все студенты разъехались по домам на Рождество, но я осталась в Кембридже — мне некуда было ехать, что меня вполне устраивало: мне здесь было хорошо. И я уже обожала Пола: мне нравилось, как он целуется, притягивая меня к себе, казалось, он был в этом куда более искусен, чем мальчики, с которыми я целовалась раньше; их было немного — два или три, точнее, два, и, честно говоря, один из них был настолько пьян, что мог бы поцеловать вместо меня пол.

И мы провели эту новогоднюю ночь вместе — для какой-то другой девушки это, может, было бы не так важно, но для меня значило все.

— Ты никогда не делала этого раньше? — спросил он меня удивленно в темноте, в моей постели, в пустом доме, а мой голос дрожал, когда я ответила:

— Это в первый раз…

В ту ночь я сказала, что люблю его, не могла себя сдерживать: когда он начал ласкать меня, я ощущала себя так, словно он воссоздает меня заново, — чувствовала, как мои руки и ноги, все мое тело обретают жизнь от прикосновения его рук, беззвучного касания его губ к моей коже. Его первая жена от него ушла, и он был одинок — я сразу это поняла: он с такой жадностью на меня набросился — не мог переносить внезапную пустоту, возникшую после ее ухода, и ощущение краха, а потом на его пути встретилась я и показалась ему свежим, неиспорченным созданием. Он сам мне это сказал, дословно так: «Ты моя девственная территория». А мне он показался благословением — чудом, возникшим ниоткуда, и, наверно, это чувство слишком быстро охватило нас — радостная, импульсивная потребность друг в друге, — пусть оно и не продлилось долго после нашей свадьбы, да и не могло: где-то в углу притаилась мрачная катастрофа его развода, всегда готовая прыгнуть на нас, да и я уже не была его девственницей, он завладел мною. Все его друзья, конечно, меня не одобрили: они, наверно, опасались, что его свобода закончится на мне — воспользовавшейся его слабостью милой юной студенточке, чистой странице, но совсем не ровне ему, сыгравшей роль удачно подвернувшегося под руку бальзама на его раны, после того как Рейчел бросила его, умчавшись, чтобы занять освободившуюся вакансию в американском университете, оставив без сожаления его и всю прежнюю жизнь.

Возможно, его друзья и были правы. Но теперь мы женаты и живем в его доме в Хэмпстеде, недалеко от арендованной квартиры на другой стороне улицы, где я выросла. Да, у него целый дом, красивый, в викторианском стиле, из красного кирпича, на тихой дороге, ведущей прямиком к Пустоши[11]. Он не оплачивается из его академического жалованья, это дом его отца, оставленный Полу по завещанию десять лет назад. Это одно из общих для Пола и меня обстоятельств: наши родители умерли, но его отец прожил несколько дольше моего, достаточно долго, чтобы Пол стал взрослым. Но у нас с ним общее ощущение невесомости, словно мы плывем по течению, хотя я подозреваю, что плыву дольше и быстрее, чем он, и выбралась на поверхность с большей глубины. Конечно, он ощущает потерю после ухода Рейчел, но у него есть надежный якорь — его работа, с которой он очень хорошо справляется, и его дом, и я. Знаю, что должна быть благодарна судьбе, ощущать себя самой счастливой девушкой на свете — ведь меня выбрал в жены привлекательный, умный мужчина, который первым сказал мне, что я красива, и привел жить в свой дом, прекрасный, благословенный дом, наполненный книгами и удобными креслами, где можно уютно свернуться клубком и читать. Свет потоком струится через большие окна и отражается на полированных деревянных полах, в саду — выращенные на шпалерах яблони и пахучие сочные розы, высаженные матерью Пола, обвитые вечнозеленым клематисом и вьющимся жасмином, который покрывает кирпичные стены даже сейчас, глубокой зимой.

Но иногда я вновь чувствую себя постоялицей, словно я всего лишь проживаю здесь до тех пор, пока не вернется Рейчел и вновь заявит свои права на то, что ей принадлежит, — делаю уборку в доме, сохраняя его в первозданной чистоте, временно ночую в ее спальне, на белых льняных простынях, под ее пуховым одеялом, позаимствовав ее мужа, который, возможно, уже скучает по ней, или я ему начинаю надоедать. В этом доме мало что принадлежит мне лично — только книги, жалкая подборка в сравнении с библиотекой Пола, да моя одежда, ютящаяся, подобно беженцам, в углу пустого гардероба Рейчел из красного дерева. Мое лицо в зеркале этого шкафа — бледное, словно полинявшее, а мои светлые волосы превратились в нем в какое-то бесцветное отражение — что-то вроде занавески, опущенной на мои глаза.

Не знаю почему, но я провожу здесь все больше и больше времени в одиночестве, в хлопотах по дому: мою, вытираю пыль, глажу, — делаю все то, что приходилось делать для моего домовладельца, когда я была студенткой, чтобы иметь немного денег помимо стипендии. Не думаю, что Пол замечает все это, когда приходит с работы (однако, если бы я прекратила делать уборку, он бы, наверно, заметил), но он всячески побуждает меня сосредоточиться на диссертации.

— Ты очень умная девочка, — говорит он, — Ты получала стипендию в Кембридже, лучше всех сдала выпускные экзамены, получила субсидию на диссертацию — не разбазарь все это, не растрачивай свое время по мелочам.

Но иногда мне кажется: он так говорит, чтобы как-то оправдаться перед самим собой за женитьбу на мне, чтобы заставить меня казаться более взрослой, не бессмысленным придатком, из-за которого он испытывает неловкость перед своими друзьями. (А может, он просто стыдится меня? Тоже не исключено.) До нашей свадьбы мы редко виделись с его приятелями: во время семестра я находилась в колледже, даже на пасхальные каникулы осталась в Кембридже, чтобы получше подготовиться к выпускным экзаменам. А когда мы уехали летом на три недели, чтобы пожить в арендованном домике в Котсуолде — только мы вдвоем, никого больше — настоящая идиллия, медовый месяц до свадьбы, долгие дни полного безделья в саду и ночь за ночью в постели, сплетенные в тесных объятиях, — он тогда сказал, что благодаря мне вновь чувствует себя молодым. Но после, в сентябре, он вернулся к работе и своей предыдущей жизни, повидал нескольких друзей, с которыми не общался после разрыва с Рейчел. Сначала я присутствовала на этих встречах, происходивших обычно в пабе за углом, рядом с его университетским офисом, но всегда ощущала себя неловко в их компании, казалась себе какой-то неотесанной и косноязычной, в то время как они обменивались шутками, рассказывали истории о людях, которых я не знала, обсуждали события своей жизни, которые они пережили вместе задолго до моего появления.

Предполагаю, что именно тогда Пол взглянул на меня другими глазами, причем именно в буквальном смысле: его глаза слегка сузились после одного из таких неудавшихся вечеров в пабе, он чуть склонил голову набок и оценивающе уставился на меня:

— Как насчет того, чтобы сделать стрижку? Ты похожа на школьницу, которая пробуется на роль Алисы в Стране Чудес, с этими распущенными волосами.

И я пошла в парикмахерскую, надеясь изменить внешность, но в душе не желая делать это радикально, — в итоге мне срезали лишь пару дюймов, сказав:

— У вас красивые, длинные, гладкие волосы, и вы еще достаточно молоды, чтобы получать от этого радость.

Пол никак на все это не отреагировал, не уверена, что он вообще заметил изменения в моей прическе, настолько он был занят тогда своей работой. Шли недели, и однажды я поняла, что он встречается со своими друзьями без меня, сразу после работы, и поэтому позже возвращается домой по вечерам. Я не возражала — мне не особенно нравились его друзья: они казались такими самодовольными и все время соперничали друг с другом, словно конкурсанты в радиовикторине, каждый стремился первым вставить слово и набрать побольше очков.

По-настоящему не нравилось мне совсем другое — то, что между нами стали возникать трения по пустячным поводам, какая-то напряженность, даже когда мы оставались одни, — раньше этого не было, и, думаю, это началось, когда я окончательно призналась, что Дафна Дюморье интересует меня в той же степени, что и семья Бронте.

— О господи, только не она опять! — воскликнул он, когда я сказала ему это через несколько недель после того, как он обнаружил меня перечитывающей «Ребекку», вместо того чтобы трудиться над своей диссертацией. — Ну откуда у взрослых женщин берется эта одержимость Дафной Дюморье? Я еще могу понять, когда на ней зацикливается незрелая девочка-подросток, но, наверно, пора уже вырасти? Не могу поверить, что ты будешь настолько предсказуема.

Все это было сказано категорично, более того, гневно, и я не могла взять в толк, чем так сильно его рассердила; взрыв негодования был лишен всякой логики и совершенно несоразмерен вызвавшему его поводу.

— Это нелепо, — сказала я. — По-моему, Дюморье пишет увлекательно и отвергать ее — это своего рода рефлекторный интеллектуальный снобизм.

— Лучше быть интеллектуальным снобом, чем кретином, — сказал он, спустился по лестнице и включил телевизор, а я вышла из дома, хотя был темный ветреный вечер.

Протест мой был не слишком успешен: Пол заснул на диване и даже не понял, что я ушла.

И все же мне хочется вновь наладить наши отношения, хотя все продолжает идти наперекосяк: я не могу подобрать правильные слова в разговоре с ним, даже касаюсь его не так, как ему нравится, поэтому жду, когда он сам протянет руку и дотронется до меня, что случается все реже. Иногда рядом с ним у меня возникает ощущение, что я сжимаюсь и исчезаю, размываюсь по краям и становлюсь никем, хотя, оставаясь одна или находясь вне дома, я вновь чувствую себя самой собой.

А теперь еще появилось это странное чувство, что между нами стоит какой-то невысказанный секрет, тайна, которая не должна быть тайной, но имеет некое отношение к тому, что он считает моей одержимостью Дафной Дюморье. Но очень трудно при этом перестать думать о Дафне, ведь дом Пола как раз напротив того места, где она жила и росла в Хэмпстеде, когда была ребенком, — это Кэннон-Холл, один из самых великолепных особняков Лондона. Не могу понять, почему Пол не очарован им так же, как я, эта антипатия представляется мне своего рода капризом, учитывая его интерес к Генри Джеймсу, Дж. М. Барри и их окружению. В конце концов, именно этот дом Барри посещал каждую неделю, и Дафна пишет в одной из своих мемуарных книг, что называла его «дядюшка Джим», притворялась, играя, что она Питер Пэн, а одна из ее сестер — Венди, и сыновья тетушки Сильвии, Потерявшиеся Мальчики, возможно, тоже бывали здесь и играли в прятки со своими младшими кузинами.

Из моего кабинета на верхнем этаже видно то, что когда-то было садом позади ее дома, мне хорошо все видно теперь, когда листья облетели с деревьев и голые ветки похожи на темную сеть на фоне неба, а земля кажется черной и пропитанной влагой, хотя снега почти не было. Но если я закрываю глаза, легко представить, что семья Дюморье все еще здесь, Дафна и две ее сестры — Анджела и Жанна, три девочки, невидимые, но очень близкие, зовущие друг друга на исходе летнего дня, когда косо падает мягкий золотистый свет, а розы в полном цвету. Это совершенно удивительное место, тайный сад, отгороженный от улицы кольцом высоких кирпичных стен. В самой дальней от дома точке в стену встроена старая хэмпстедская темница — крошечная тюремная камера с зарешеченными щелями окон. Но от сада не остается ощущения замкнутости — около акра террасированной зелени, вид на весь Лондон в южном направлении. Когда-то этот сад был еще более обширным, но потом овощная грядка и теннисный корт, обнесенный парапетом, были проданы под застройку некоему мультимиллионеру. Сам Кэннон-Холл столь же красив, как и его сад, изящный дом в георгианском стиле, элегантно симметричной архитектуры, с высокими оконными переплетами, один из самых больших в Хэмпстеде, весь заполненный солнечным светом. Я представляю себе его великолепную широкую лестницу, хотя никогда не была внутри, только рассматривала его из своего убежища, наблюдательного пункта на чердаке.

Теперь Кэннон-Холл принадлежит какому-то богачу из Сити, но его никто никогда не видел, чего никак не скажешь о Джеральде Дюморье, отце Дафны, известном актере и антрепренере, купившем дом в 1916 году; по-видимому, его хорошо знали в Хэмпстеде. Он провел свое детство буквально за углом, сначала на Черч-роу, потом в Нью-Гроув-Хаусе, где его отец Джордж Дюморье написал «Трильби». Вообразите себе: ведь по этой дорожке мог прогуливаться дедушка Дафны бок о бок с Генри Джеймсом — они каждую неделю отправлялись в Хэмпстед-Хит, а вернувшись из парка, пили чай. Именно в один из таких насыщенных беседами воскресных дней Джордж рассказал Генри о своем замысле — истории Трильби, и Генри вдохновил его начать писать роман, даже не помышляя, что его друг станет чрезвычайно богатым и знаменитым.

Думаю, Пола куда больше устроило бы, если бы я вовсе перестала заниматься семьей Бронте и написала бы докторскую диссертацию о Джордже Дюморье и его отношениях с Генри Джеймсом; по его словам, это была бы весьма интересная для филологической науки тема, достойная исследования, несмотря даже на то, что Джордж Дюморье сейчас считается намного менее значительным писателем, чем Джеймс, однако в литературной табели о рангах он стоит куда выше Дафны.

— Почти наверняка его ожидает новый виток популярности, — говорит Пол, — а что касается его связей с Джеймсом, тут я, конечно, мог бы тебе помочь…

Смешная вещь эти табели о рангах. Как будто можно измерить литературное мастерство точными приборами, словно существует наука писательства со своими уравнениями, открывающая непреложные истины.

А я… Ничего не могу с этим поделать. По-прежнему вязну в Дафне, как будто заблудившись в тумане. Со мной это давно происходит, с тех пор как я впервые прочитала «Ребекку» в двенадцать лет, а потом проглотила другие ее книги, ужаснувшись ее рассказам, мучась бессонницей, не смыкая глаз от страха после «А теперь не смотри» и «Птиц», которые, наверно, были слишком жуткими для меня в том возрасте. (С тех пор я настороженно отношусь к сорокам, воронам и желтоглазым чайкам.) Я была совершенно зачарована ими, напугана призраком Кэти с кровоточащими запястьями, возникающим в окнах на страницах «Грозового перевала», и живым привидением, коим предстает миссис Рочестер, проскальзывающая со свечой в руке сквозь двери своего чердачного узилища, мечтая сжечь дом дотла. Правда, иногда меня раздражает Шарлотта своей чрезмерной педантичностью, когда дело касается религии, словно она пытается подавить всепоглощающую ярость, загасить свой внутренний пожар. А можете ли вы в точности припомнить подробности концовки «Джейн Эйр»? Все неустанно твердят о сумасшедшей женщине на чердаке и переосмыслении сюжетов готических романов — мистер Рочестер и его безумная первая жена, разрушительные пожары, ослепления, разоблачения (как я люблю все это!), — но игнорируют нравоучительное христианство заключительных страниц, где Сент-Джон Риверс покидает Англию, чтобы стать миссионером в Индии, словно кому-то есть еще до него дело. Все, что нужно знать читателю, — женитьба Рочестера на Джейн, рождение у них ребенка и их предстоящая счастливая жизнь до конца дней, аминь.

Что же до моего счастливого будущего… Я начинаю подумывать, не ждет ли меня впереди тупик, точка невозврата, где все истории заканчиваются несчастливо. Такое часто случается в рассказах Дафны Дюморье, подробности которых захватывают мое воображение так же сильно, как творчество семьи Бронте. Ведь я живу сейчас здесь, через дорогу от дома, где прошло детство Дафны, совсем близко, в той части Лондона, где призраков не меньше, чем на корнуолльском побережье или в йоркширских болотах. Эти городские призраки могут появиться из трещин на тротуаре, с туманом, занесенным в дом с пустоши, где Уилки Коллинз впервые увидел свою женщину в белом[12]. Пустошь — это участок лондонской земли, поросший вереском, место, которое находится вне пределов досягаемости рационального разума, по крайней мере так кажется человеку, ощутившему свое одиночество посреди городской толпы. И я порой чувствую себя одинокой, когда бреду в сумерках по улицам, бросая изредка взгляд на освещенные окна домов, где собираются семьи и откуда словно выплескивается жизнь во всей ее полноте, рассеивая зимний мрак своим ярким светом. Правда, не во всех домах кипит жизнь: есть на моем пути и такие, где окна плотно затворены, а ставни закрыты от внешнего мира. Тогда я вновь обращаюсь в мыслях к Дафне Дюморье и не могу не заметить параллелей между моей жизнью и той, что вела героиня «Ребекки», сирота, вышедшая замуж за человека старше ее: она вселяется в его дом и чувствует, как ее преследует его первая жена (а ведь есть еще тревожная фабула «Моей кузины Рейчел», еще одного любимого мною романа Дюморье, но, по-видимому, здесь я несколько забегаю вперед).

Пол, несомненно, ужаснулся бы, узнай он случайно об этих моих мыслях. Он верит в совпадения, то есть я хочу сказать, он действительно верит, что совпадающее свидетельствует о внутренне присущей миру хаотичности. Пол не выносит, если я усматриваю в жизни образцы, отзвуки и зеркальные отражения: он считает это магическим мышлением — иррациональной глупостью, самым коварным видом интеллектуальной лени.

Даже если это так, по-моему, я натолкнулась на что-то интересное. Не здесь, не в этом доме, это было бы слишком просто. Однако, надеюсь, я сумею разыскать нечто, способное послужить оригинальным материалом для моей докторской диссертации: какие-нибудь старые письма Дафны, адресованные ныне забытому «бронтеведу» по имени Джон Александр Симингтон во время ее работы над «Инфернальным миром Брэнуэлла Бронте», как раз и посвященным мистеру Симингтону. Я надеюсь обнаружить также и ответы Симингтона на ее письма. Не имею ни малейшего представления, сохранилось ли хоть одно из этих писем, но переписка между ними, несомненно, велась, поскольку Дафна упоминает о ней в некоторых других письмах своему близкому другу — они составляют часть архива семьи Дюморье, хранящегося в университете Эксетера. Да, такой архив существует, и я вступила в переписку по электронной почте с очень приятной женщиной — тамошним библиотекарем, а она свела меня еще с одним библиотекарем из университета Лидса, который и рассказал мне о визитах Дафны в Лидс в 1950-е годы: она приезжала в их университетскую библиотеку, чтобы изучать специальную коллекцию рукописей семьи Бронте, когда собирала материал для своей биографии Брэнуэлла.

Пол не считает это особенно интересным.

— Это тупик, — сказал он прошлой ночью, когда я пыталась все рассказать ему, — тема такая же безнадежно устаревшая, как книга Дюморье о Брэнуэлле. Она не приведет тебя никуда.

— Но это может быть полезно для моей диссертации, — возразила я.

— Откуда тебе знать, что полезно, когда ты понятия не имеешь, что в тех письмах, если вообще их найдешь?

— Я и не знаю, но пока я не сделала этого, как ты можешь быть так уверен, что там нет ничего полезного мне? — воскликнула я с внезапной яростью.

Он не ответил, но вышел из комнаты, громко хлопнув дверью. Однако, что бы ни говорил Пол (или о чем бы ни молчал), меня по-прежнему интересуют письма Дафны к Симингтону и его ответы на них — мне чудится здесь какая-то интрига. Что они писали в этих письмах? Как относились друг к другу? Были ли объединены общей странной страстью к давно умершему писателю, которого мало кто, кроме них, помнил, не обрекли ли себя на неудачу, погрязнув в прахе и тлене? Не влюбились ли друг в друга и в Брэнуэлла? Никто не знает, да и нет до этого дела никому, кроме библиотекаря из Лидса, рассказавшего мне, что Симингтон и сам был библиотекарем в университете и в музее прихода Бронте в Хоуорте. Ладно, извините, в этой истории полным-полно библиотекарей и библиотек (что, возможно, не слишком оригинально). Люди подчас недолюбливают библиотекарей и библиотеки, словно эти слова — синонимы скуки и застенчивости. Но разве не там хранятся все самые лучшие истории? Упрятанные от посторонних глаз на книжные полки, утерянные и забытые, ждущие, терпеливо ждущие, пока придет кто-то вроде меня и захочет воспользоваться ими.

Глава 4

Менабилли, июль 1957

Дафне всегда доставляло огромное удовольствие ее уединение в Менабилли; случилось так, что она с первого же взгляда влюбилась в этот дом за его удаленность от остального мира, явившись туда непрошеной почти тридцать лет назад, когда он был заброшен и необитаем. Деревья почти проникли в его пустующие комнаты, буйный плющ, задушив всю остальную растительность, заполз на крышу, проскользнул сквозь треснувшие оконные стекла. Теперь Менабилли был восстановлен, возвращен к жизни любовью Дафны и немалыми денежными вложениями в него. Она полагала, что так и должно быть, ведь эти деньги дала ей «Ребекка», на написание которой ее вдохновил Менабилли, более того, она ощущала, что эта история принадлежит дому в той же мере, что и ей самой. Менабилли стал надежным, безопасным местом, за исключением обваливающегося необитаемого крыла, куда не отваживался заходить никто, кроме Дафны; комнаты там были самыми мрачными в доме, темные углы не освещало электричество, но эта часть дома, казалось, издавала время от времени характерный шум — легкое потрескивание с периодичностью, которую замечала лишь одна Дафна.

Ее вполне устраивало и то, что Менабилли скрыт от посторонних глаз: дом не был виден ни со стороны дороги, ни с моря, его серые каменные стены сливались с ландшафтом и прятались в зарослях непроходимого леса. Это место больше всего походило на пустынный остров, так она описала его в письме своему кузену Питеру Ллуэлин-Дэвису, когда перебралась в Менабилли в конце 1942-го. «Я обожаю этот дом, и ты тоже его полюбишь, — писала она Питеру. — Ты должен приехать пожить здесь, и, надеюсь, летучие мыши, крысы и привидения отпугнут всех остальных посетителей».

Так все и шло: Менабилли оставался безмятежным островом, хранящим ее уединение. Совсем другим был отец Дафны, всегда окруженный большой компанией друзей и домочадцев. Тишину он мог терпеть только во время короткой, наполненной драматизмом паузы в театре, когда публика ждала его, затаив дыхание, а потом действие шло своим чередом до неизбежного финала — аплодисментов, переходящих в оглушительную овацию…

И все же последние несколько дней она нервничала в своем уединении, с нетерпением ожидая послания из внешнего мира — ответа на свое письмо мистеру Симингтону.

В то утро наконец почтальон совершил свой медленный подъем по длинной, извилистой дороге от Уэст-Лоджа, и Дафна поджидала его у входной двери, увидев красный фургон из окна своей спальни. Она почувствовала большое облегчение, когда ей была вручена завернутая в коричневую бумагу посылка с почтовой маркой Йоркшира и ее адресом, написанным похожими на паутину заглавными черными буквами. Развязав узел бечевки, Дафна открыла пакет, а когда изучила его пахнущее плесенью содержимое, испытала мгновение чистого восторга — уже очень давно она не ощущала ничего подобного. Мало того, что в посылке был редкий экземпляр одного из рассказов Брэнуэлла, а также изданный частным образом том писем Брэнуэлла его другу Джозефу Лиланду, — мистер Симингтон вложил туда весьма интригующее послание, написанное от руки. Часть текста была скрыта под чернильными пятнами, некоторые фразы жирно вычеркнуты, и в этом был еще один намек на некую тайну, которую могут хранить рукописи Брэнуэлла. Дафна бегло просмотрела письмо, все еще стоя в прихожей, затем прошла к своему креслу в библиотеке и перечитала несколько раз, пока не сумела до конца осмыслить утонченную многоречивость мистера Симингтона.

О да, он защитил себя, его фразы были окружены забором и обнесены изгородью не хуже, чем поместье Менабилли, так что Дафне приходилось читать между строк, а все эти вычеркивания и загадочные чернильные пятна не только интриговали, но и раздражали. И чем больше она об этом думала, тем более вероятным казалось ей, что письмо Симингтона дает повод предположить: у него возникли какие-то подозрения относительно некоего давнего жульничества, связанного с рукописями Брэнуэлла. Если это действительно так, она, возможно, взяла след весьма примечательного литературного скандала, и одна эта мысль подействовала на нее возбуждающе. Симингтон не сказал прямо, кто несет ответственность за фальсификации, и Дафна гадала, не считает ли он преступником своего бывшего коллегу Т. Дж. Уайза. Зачем иначе Симингтону было вводить в письмо такое выражение, как «окутано туманом». Все-таки это казалось неправдоподобным: Уайза все почитали как президента Общества Бронте. Дафна желала знать, не скрыты ли от нее еще какие-то обстоятельства этой истории, может быть, тайная вражда Симингтона и Уайза?

Важно, однако, было то, что своим ответом он разжег ее интерес, и, перечитывая его слова, она словно осязала их — предвкушение, казалось, вызывало дрожь в кончиках пальцев. Симингтон просил ее хранить полученные от него сведения в тайне, хотя еще и не сообщил чего-либо достоверного, доказуемого. Пока, во всяком случае… Однако Дафне доставляла удовольствие сама эта просьба: ведь именно ее он выбрал, чтобы поделиться своим секретом, и, возможно, в дальнейшем это сулило приобщение к новым тайнам. Она была почти уверена, что станет его наперсницей, и ее чрезвычайно волновала перспектива того, что это будут, с одной стороны, весьма сокровенные отношения, поскольку это письмо Симингтона, по-видимому, очень сблизило их, но все же будет соблюдаться безопасная дистанция. Впрочем, Дафна не была уверена, сможет ли ответить взаимностью: до сих пор она предпочитала хранить свои секреты под надежной защитой Менабилли.

Что касается Брэнуэлла, Дафна хотела остаться с ним наедине и поэтому взяла его книги с собой в свой писательский домик, попросив Тод не беспокоить ее — обед ей не понадобится, и села за письменный стол, чтобы приняться за чтение его писем. Дверь она за собой затворила, но через открытое окно внутрь проникал приятный аромат жимолости, чистое синее небо манило своим простором. Однако, углубившись в изучение тома корреспонденции Брэнуэлла, Дафна, похоже, вызвала перемену погоды: появилась туча, затмившая солнечный свет, который все же сквозь нее время от времени пробивался. Барашки облачков то скапливались, то быстро разбегались, а к приятному возбуждению, которое Дафна испытывала, начало примешиваться какое-то растущее беспокойство.

Письма, как оказалось, подтверждали версию, изложенную в биографии «Жизнь Шарлотты Бронте» миссис Гаскелл, где предполагалось, что гибель Брэнуэлла была ускорена его увольнением в июле 1845 года с должности домашнего учителя, которую он занимал в йоркширской семье Робинсон в Торп-Грин-Холле, обучая их сына Эдмунда. Книга миссис Гаскелл, изданная в пору детства Дафны, испещренная ее карандашными пометками и звездочками, лежала раскрытая на письменном столе, но, когда Дафна перечитывала ее параллельно с изучением писем Брэнуэлла, она поймала себя на мысли, что ей хотелось бы получить сколько-нибудь существенные свидетельства и от Энн, самой младшей из его сестер. Ведь Энн служила в том же доме гувернанткой двух дочерей Робинсонов и уволилась как раз накануне внезапного отъезда Брэнуэлла. Миссис Гаскелл полагала, что Брэнуэлл лишился расположения семьи из-за того, что выплыл наружу его скандальный роман с миссис Робинсон, замужней дамой, на пятнадцать лет старше домашнего учителя своих детей. Такое же впечатление создается и когда читаешь письма самого Брэнуэлла, адресованные Лиланду. Но поверила ли Энн в правдивость этой версии? Так или иначе, шептал тихий голосок в сознании Дафны, кто дал тебе право докапываться до истины по прошествии более ста лет? Кто ты такая, чтобы выискивать унизительные факты чьей-то чужой жизни сейчас, когда тебе надо защищать хрупкое чувство собственного достоинства?

И все же она не могла оторваться от чтения, словно кто-то принуждал ее продолжать, несмотря на легкую тошноту, поднимающуюся к горлу, и странное, усиливающееся с каждым часом ощущение слабости. Было что-то изнурительное в столь тесной близости Брэнуэлла: переворачивая страницы, она словно касалась его слов руками. Стоит Брэнуэллу объявить, что его любовь разрушена, и письма переполняет безысходное разочарование в себе как писателе, так, по крайней мере, почувствовала это Дафна. Его голос, скрытый на страницах ангрианских легенд времен его детства, в письмах звучит гораздо яснее; в нем тонут его мысли, в нем тонет Томми, хотя он теперь почти не разговаривает с ней, словно отступил, защищаясь, в молчание. А может быть, это его оружие. У Брэнуэлла же не ощущается ни малейшей потребности в тишине: его голос полон страдания, иногда он звучит взволнованно, иногда жалобно, он взывает к ее вниманию, требует, чтобы его не забыли. По мере чтения Дафна делала многочисленные сноски, выписывала цитаты, которые казались ей особенно важными, пытаясь отыскать смысл во всем этом ворохе несчастий, задушенных амбиций и самомнения, всегда готового обратиться в панику. И среди жизненной неразберихи, отраженной в письмах Брэнуэлла, Дафна начала постепенно угадывать сюжет его судьбы, хотя в нем и оставались зияющие прорехи.

Самым интригующим показалось Дафне письмо Брэнуэлла Лиланду, датированное сентябрем 1845 года, — смесь гордыни и меланхолии, где он утверждал, что «посвятил многие часы, вырванные из когтей тяжкого недуга, сочинению трехтомного романа, один том которого уже завершен и наряду с двумя последующими станет результатом размышлений последних пяти-шести лет и опыта, обретенного на этой извилистой тропе Жизни». Но все же и к следующей весне обещанный роман оставался незавершенным, насколько могла судить Дафна по его письмам, а сам Брэнуэлл открыто признавал, что его сердце все еще принадлежит миссис Робинсон.

Она выписала предложение из одного письма, втайне надеясь, что сам процесс написания слов, сказанных когда-то Брэнуэллом, может помочь вызвать его призрак здесь, в этой маленькой хибаре. «Напряженные литературные усилия, казалось, могли бы помочь выйти из кризиса, — писал он в мае 1846 года, и Дафна вслух повторила его слова, — но сопутствующая ему депрессия и почти полная безнадежность попыток прорваться сквозь барьеры окололитературных кругов и стать известным издателям приводит меня в уныние и делает ко всему безразличным: зачем мне писать то, что бросят непрочитанным в литературный костер?» Он не упоминает здесь о первой попытке публикации, предпринятой сестрами, которая предположительно совпала по времени с его письмом: в этом же месяце были изданы их стихи под псевдонимами Каррер, Эллис и Эктон Белл, за собственный счет, разумеется. Непонятно, недоумевала Дафна, знал ли он вообще об их книге или предпочел притвориться, что ему ничего не известно, если учесть, что сестры не предложили Брэнуэллу участвовать в этом предприятии, а ведь раньше они сотрудничали и были самыми близкими друзьями?

Так много вопросов, оставшихся без ответа; письма, казалось, только увеличили их число, вместо того чтобы помочь разрешить мучившие Дафну загадки. Были проданы только два экземпляра поэтического сборника сестер Бронте, куда же делись остальные? Посылал ли Брэнуэлл рукопись своего романа в издательство, где вышла книга сестер, или какому-то другому издателю? Отвергли его роман или он так и не был завершен? Если полагаться на письма Лиланду, Брэнуэлла больше волновало, что миссис Робинсон, овдовевшая 26 мая 1846 года, не вышла за него замуж (не захотела, не смогла?) даже после окончания требуемого приличиями периода траура.

День медленно тянулся, а Дафна продолжала читать письма, даже не сделав перерыва для привычной прогулки по берегу моря или в сторону мыса. Ощущение, что она погружается в тайну с неизвестным концом, а не приближается к исходу уже известной ей истории, овладевало ею все сильнее. Брэнуэлл сообщал своему другу Лиланду, что завещание мужа миссис Робинсон не позволяло ей вновь выйти замуж — «она оказалась не вправе распоряжаться собой». А затем события приобрели еще более драматичный оборот: Брэнуэлл утверждал, что получил письмо от некоего «джентльмена-медика», навещавшего мистера Робинсона во время его последней болезни и впоследствии ставшего свидетелем ужасного душевного состояния миссис Робинсон. «Когда доктор упомянул мое имя, она с изумлением посмотрела на него, а потом упала в обморок. Придя в себя, она пустилась в рассуждения о своей неугасимой любви ко мне, ее ужасе из-за того, что ввергла меня в пучину несчастья, своих муках из-за того, что стала причиной смерти мужа, который перед кончиной горько раскаивался в том, что плохо к ней относился. Ее чувствительной душе нанесен непоправимый урон: в бреду она говорила об уходе в монахини, и доктор честно мне сказал, чтобы я не питал надежд на будущее».

Читая это письмо и последующие, Дафна недоумевала по поводу бесконечных жалоб и раздражительности Брэнуэлла, гадала, не придумал ли он весь эпизод с миссис Робинсон. Дафна смутно ощущала какую-то фальшь в этой истории: жестокие условия завещания мужа, посредничество доктора, разговоры о монастыре — не могло ли все это быть сюжетными поворотами, позаимствованными из ангрианских историй Брэнуэлла: приключение в готическом духе байронического героя, подобного Нортенгерленду, а не мучающегося одиночеством сына приходского священника? Если же рассказ Брэнуэлла правдив, то в нем он предстает человеком безнадежно слабым, озабоченным желанием использовать разрыв с миссис Робинсон для оправдания своих писательских неудач. Самым деликатным моментом во всей этой истории, подумала Дафна, было то, что Брэнуэлл, несомненно, понимал: женившись на миссис Робинсон, он станет совладельцем унаследованного ею состояния и сможет жить в свое удовольствие, не заботясь о хлебе насущном. Было ли несправедливо с ее стороны вспомнить в этой связи о Томми? Ведь он, в конце концов, всегда много работал, хотя, конечно, ее доходы были намного выше его армейского жалованья или того, что платили ему в Букингемском дворце, поэтому именно ее деньги образовывали фундамент привычного ему стиля жизни: благодаря ее книгам оплачивались его яхты и сшитые на заказ костюмы, и не ее ли деньги материально обеспечивали его связь на стороне? Нет, ей не следует так думать, слишком это мучительно и бесцельно, а она должна вновь стать целеустремленной…

Она сглотнула слюну и заставила себя сосредоточиться на словах Брэнуэлла, но не могла подавить возникшего раздражения: Брэнуэлл в письмах к Лиланду погряз в жалости к самому себе, а в это время его сестры создавали свои шедевры. Знал ли Брэнуэлл об этих романах, изданных тайно, под псевдонимами, как и их поэзия, понять из писем было нельзя, хотя Дафна и подчеркнула одну строчку в его бессвязных посланиях к Лиланду: «Я знаю только одно: для меня настало время стать кем-то, сейчас я — никто».

Надеждам его суждено было угаснуть. В июне 1848 года, когда «Джейн Эйр» уже имела оглушительный успех, охваченный паникой Брэнуэлл вновь писал своему старому другу, надеясь, что Лиланд поможет ему избавиться от назойливых кредиторов, включая хозяина гостиницы, требовавшего оплаты просроченного счета: «Я ПОЛНАЯ РАЗВАЛИНА. Уже пять месяцев у меня жуткая сонливость, сильный кашель и ужасные душевные муки… Извини за эти каракули. Давно решил написать тебе письмо на пяти или шести страницах, но невыносимая душевная боль и телесная слабость не дали мне это сделать». Через три месяца Брэнуэлл умер.

Но оставил ли он после себя обещанный роман? Дафна обратилась ко второй книге, присланной Симингтоном, испытывая при этом растущую надежду. Она провела указательным пальцем по тисненному золотом названию на обложке. «А уставшие отдыхают»… звучит неплохо, учитывая, что издание посмертное, хотя Дафна сомневалась, что Брэнуэлл обрел покой, — слишком уж раздражительным предстает он в этих книгах. Том выглядел внушительно — очень красивый переплет из черной кожи, — но если быть до конца честной с собой, история представлялась фрагментарной и местами невразумительной. Да, в ней было много интригующего, в особенности герой Брэнуэлла, его ангрианское alter ego Александр Перси, граф Нортенгерленд, вступивший в адюльтер с замужней женщиной Марией Терстон из Даркуолл-Холла. И конечно же, в Даркуолле было что-то общее с Грозовым перевалом[13]… В какое-то мгновение сердце Дафны забилось сильнее: а что если эта история была ранним наброском романа, появившегося позже, а Мария и Перси — предшественники Кэти и Хитклифа? Брэнуэлл сообщил Лиланду, что работает над своим романом, в сентябре 1845-го, в то время как Эмили уже, возможно, писала «Грозовой перевал», ведь, насколько знала Дафна, книга была закончена следующим летом. Но что если идеи Эмили частично совпали и переплелись с замыслами ее брата? Сюжет у Брэнуэлла неопределенный, временами он вовсе отсутствует, в его истории нет линейного повествования, какого-то внятного начала, середины и конца, отсутствует внутренняя структура, все разрозненно и случайно. Но, даже несмотря на это, Дафна при чтении непроизвольно вспоминала «Грозовой перевал», поскольку брэнуэлловский Нортенгерленд, несомненно, послужил прототипом Хитклифа. Более того, приближаясь к концу книги «А уставшие отдыхают», Дафна обнаружила, что сравнивает ее с рассказом Брэнуэлла о своей любовной связи с миссис Робинсон, — казалось, все эти истории тесно переплетены одна с другой, образуя некую растянутую легенду, художественный вымысел, продолжение той роли, которую играл Нортенгерленд в детских набросках об Ангрии.

Дафна закончила читать, только когда наступили сумерки: грачи уже не кружились над деревьями, сумрак слился с лесной тенью. Ее радостное утреннее настроение постепенно рассеивалось по мере того, как заходило солнце, превратившееся в малиновую дорожку с медным отливом, дрожащую далеко в море, а потом и вовсе исчезнувшую. Жизнь Брэнуэлла была слишком беспросветной для подлинного праздника, слишком много было в ней тщеты и разочарования, что еще больше усиливало дурные предчувствия, нередко посещавшие Дафну в Менабилли с приходом ночи, сколько бы она ни уговаривала себя, что приемлет тьму и что та ничуть не менее плодотворна, чем свет. Но при всем этом ее не покидало странное чувство, что она неразрывно связана с Брэнуэллом: они с ним оба в царстве теней, что бы ни случилось. Она дала себе обет, хотя вслух этого не говорила, что сделает все от нее зависящее, чтобы доказать его участие в создании «Грозового перевала» и, быть может, обнаружить, что против него грешили более, чем грешил он, — ведь она займется расследованием интригующего факта подделки подписей на рукописях Брэнуэлла. Но она знала также, что надо относиться к нему непредвзято: это единственный способ двигаться вперед, и она должна сказать правду, во всяком случае надеяться, что та прорвется наружу.

Дафна встала из-за письменного стола, чувствуя, что надо немного размяться, вышла из хибары и медленно направилась через сад к дому, сознавая, что должна готовиться к поездке в Лондон: навестить Томми в больнице и привезти его наконец домой выздоравливать, как только врачи скажут, что поездка ему под силу. Над ее головой парили летучие мыши, белокрылая сова камнем падала вниз, под деревья, но луну скрывали облака, и звезд на небе не было видно.

Ребекка весь день вела себя тихо, отодвинутая в сторону Брэнуэллом, но Дафна ощущала ее, гневную и отвергнутую, где-то там, в темноте, на опушке леса, — темный силуэт на фоне шуршащих листьев и бледных, молящих о чем-то ветвей буков.

— Не сердись, — сказала Дафна тихо.

Ребекке придется подождать, как, впрочем, и Брэнуэллу, книгу о нем необходимо отложить на какое-то время. Интересно, как они с Ребеккой повлияют друг на друга, пересекутся ли их пути на поросшей лесом земле Менабилли? Дафна рассмеялась и внезапно ощутила прилив эйфории. Больше не будет никаких уверток и выдумок: необходимо заставить Томми понять правду об их браке, о прошлых и нынешних горестях, — тогда и будущее наконец прояснится.


Менабилли,

Пар,

Корнуолл

20 июля 1957

Дорогой мистер Симингтон!

Огромное Вам спасибо за чрезвычайно интересное письмо и за две книги, присланные Вами. Я счастлива, что имею возможность пополнить ими свою библиотеку, и вкладываю чек на четыре фунта, как вы и просили. Вы, конечно, понимаете: я тщательно изучила то, что вы прислали. Некоторые моменты ставят меня в тупик.

«А уставшие отдыхают» кажется несколько бессвязным сочинением, и хотя принято считать, что оно написано осенью 1845 года после возвращения Брэнуэлла из Торп-Грина, некоторые куски кажутся мне близкими к более ранним фрагментам юношеских ангрианских историй. Я очень высоко ценю Ваше мнение по этому поводу, ведь Вы трудились над юношескими работами детей Бронте больше, чем кто-либо еще, и поэтому я отношусь к Вашим суждениям как к наиболее авторитетным и заслуживающим доверия, по крайней мере среди живущих. (Ах, если бы мертвые умели говорить и помогли нам раскрыть эту тайну…)

Откровенно говоря, мне кажется, все прочие исследователи творчества Бронте настолько влюблены в Шарлотту и Эмили, что им хочется верить: Брэнуэлл так и не написал ничего достойного внимания. И все же, когда изучаешь менее известные рассказы и стихотворения, вошедшие в том «Разное» издания «Шекспир-хед», некоторые из них, хоть и приписываются Эмили, кажутся по стилю и содержанию скорее принадлежащими Брэнуэллу. Конечно, если кто-нибудь осмелится предположить нечто подобное, раздадутся вопли негодования! Но я задаю себе вопрос: не сотрудничали ли Эмили и Брэнуэлл гораздо более тесно, чем принято считать, особенно с 1837 по 1839 год, когда проводили наедине много времени — ведь Шарлотта и Энн тогда не жили в Хоуорте? Без сомнения, у них случались переклички сюжетов и персонажей, когда они придумывали истории Гондала и Ангрии, а возможно, и в более поздних стихах и рассказах.

Что же касается Ваших интригующих упоминаний о подделках подписей на рукописях Брэнуэлла, я, конечно же, сохраню это в тайне — заверяю Вас, Вы можете положиться на мою осмотрительность. Но я забегаю вперед в своих мыслях и гадаю, не сможете ли Вы рассказать мне что-нибудь еще о рукописях, подписи на которых были подделаны? Вероятно, юношеские автографы Брэнуэлла было бы выгодно продать за хорошую цену какому-нибудь богатому коллекционеру в Соединенных Штатах, особенно если на них подписи Шарлотты или Эмили?

Конечно, это нахальство с моей стороны — задавать так много вопросов, но Вы единственный человек, с которым я могу этим поделиться. Я все думаю, как Вы посмотрите на то, чтобы продать мне еще какие-нибудь книги или рукописи из Вашей чудесной библиотеки произведений детей Бронте? Я живу далеко от Хоуорта и не могу ездить туда так часто, как мне бы этого хотелось, а домашние обязанности держат меня в Менабилли, поэтому я вынуждена рассчитывать лишь на ту литературу о Бронте, которую удастся взять в Лондонской библиотеке[14].

Кстати, доводилось ли Вам встречаться с вдовой покойного Клемента Шортера? Она вновь вышла замуж, живет в Корнуолле и зовется миссис Лонг. Я заходила к ней в этом году, чтобы спросить, не принадлежат ли ей до сих пор какие-нибудь письма семейства Бронте. Она отвечала очень уклончиво, не сказав определенно «да» или «нет». Меня чрезвычайно занимает вопрос, не спрятаны ли у нее на чердаке какие-нибудь сокровища. На днях должна быть представлена публике рукопись «Грозового перевала». Вообразите, сколько новой пищи для размышлений она может дать!

Извините за длинное письмо. С нетерпением буду ждать вестей от Вас.

Искренне Ваша,

Дафна

Глава 5

Ньюлей-Гроув, июль 1957

Беатрис уехала навестить подругу в Лидсе, ее не будет до самого вечера.

— В этом доме тихо, как в могиле, — сказала она перед отъездом, глядя на мужа с осуждением.

Она не называла его Алексом, именем, к которому он привык с детства, никто уже давно его так не называет, вдруг осознал он, даже он сам себя, кроме тех редких случаев, когда подписывает свои частные письма, вроде того, что было отправлено Дафне Дюморье. Если ему надо было мысленно обратиться к самому себе (а такая потребность иногда возникала в тиши его кабинета), он использовал свою фамилию. «За работу, Симингтон, за работу», — говорил он себе, бывало, и звучало это отчасти ворчливо, отчасти ободряюще.

Беатрис сегодня, как, впрочем, и вчера, казалось, была раздражена на него: причиной тому — дополнительная домашняя работа, которую ей приходилось выполнять из-за недостаточного количества прислуги, не говоря уже о прочих навязанных Симингтоном мерах экономии, но, возможно, отчасти и его нежелание обсуждать с ней переписку с Дафной Дюморье. Он, правда, сказал жене в самом начале в нескольких словах, что романистка написала ему письмо, касающееся Брэнуэлла Бронте. Когда нынешним утром пришло второе письмо из Корнуолла, Беатрис, заметив почтовую марку на конверте, вопросительно взглянула на него, но Симингтон молча сунул письмо в карман, где оно и лежало, пока он не очутился под защитой своего запертого на ключ кабинета.

«До чего же она проницательна», — подумал мистер Симингтон, еще раз перечитывая письмо Дафны, — ей удалось уловить то, что он сумел понять отнюдь не сразу, много лет назад: повесть, которую он ей отправил, была не закончена — всего лишь кусочки текста, неумело слепленные вместе сперва Брэнуэллом в тщетном стремлении сформировать из них целый роман, а потом заново смонтированные с тем же успехом Симингтоном, Уайзом и их коллегой (другом Уайза и врагом Симингтона) мистером Клементом Шортером.

И вопросы она задает правильные: не только спрашивает, нельзя ли купить еще какие-нибудь рукописи, но также делает осторожные попытки вызвать его на разговор о Шортере. «Между прочим», — пишет она в последнем абзаце, но Симингтон-то знал: в ее письме вовсе нет ничего случайного, и Дафна, как видно, предприняла весьма серьезные шаги, чтобы разыскать вдову Шортера. Впрочем, эта женщина не выдаст тайн, касающихся ее бывшего мужа и рукописей Бронте… да и умер этот старый мошенник еще в 1926-м, через пару лет после того, как представил Симингтона великому Уайзу.

Симингтон плеснул себе в большой стакан виски из бутылки, которую прятал от Беатрис в запертом ящике письменного стола, и попытался выбрать в море фактов то, что должен объяснить Дафне.

— Факты, надо придерживаться фактов, — пробормотал он.

Но докопаться до сути было так трудно! Он для себя в записной книжке пометил аккуратными большими буквами: «ГДЕ СКРЫТА ПРАВДА». «Похоже на заглавие, — подумал он, — и притом неплохое».

— Приступай к работе, Симингтон, — вновь сказал он вслух, беря лист бумаги со своим именем и адресом, впечатанным четким черным шрифтом. — Ты получил задание, и его необходимо выполнить.

Дорогая миссис Дюморье!

Благодарю Вас за письмо и чек, пришедшие сегодня по почте. Должен признать, что испытал нежданную радость, обнаружив, что еще один писатель проявляет такой живой интерес к Брэнуэллу после всех лет его полного забвения. Уверен: если бы мы встретились, у нас было бы много тем для разговора.

Вы совершенно правы: стихи, приписываемые Эмили, принадлежат Брэнуэллу, но когда я осмелился заявить об этом лет 30 назад, против меня поднялась волна возмущения.

Он подчеркнул слова «волна возмущения» и остановился на миг, пытаясь вспомнить, когда и где в действительности произошел этот эпизод и вокруг каких стихов разгорелись споры, но не мог восстановить в памяти подробности — они ускользали от него. И все же эти воспоминания о том, как его несправедливо травили и осуждали, до сих пор причиняли ему боль. Он отхлебнул виски и сжал перо еще сильнее.

Прошу простить меня, если эти сведения Вам уже известны, но, возможно, мне удастся сообщить Вам что-то новое насчет принадлежащих мне рукописей Бронте, а также тех, что хранятся в других местах. Как Вы, возможно, уже знаете, мистер Клемент Шортер и мистер Т.Дж. Уайз были преданными членами Общества Бронте, и когда в последние годы минувшего века в Хоуорте открылся музей Бронте, его коллекцию составили преимущественно реликвии и рукописи, предоставленные Обществу мистером Шортером и мистером Уайзом. У Вас может возникнуть вопрос: каким образом вышеупомянутые джентльмены натолкнулись на эти бесценные сокровища? Мистер Уайз был чрезвычайно страстным библиофилом, обладателем одной из ценнейших во всей Англии коллекций книг и литературных рукописей. Он умер в 1937 году, завещав свою коллекцию Британскому музею, в библиотеке которого она находится и поныне. Он обладал необычным талантом выискивать редчайшие рукописные оригиналы Байрона, Шелли, Вордсворта, Браунинга и многих других, а в 1895 году организовал и оплатил поездку мистера Шортера (журналиста и редактора «Иллюстрейтед Лондон ньюс», в душе столь же страстного, как и сам мистер Уайз, собирателя книг и рукописей) в Ирландию, на родину Артура Белла Николза, бывшего одно время викарием в Хоуорте, а также мужем Шарлотты Бронте в течение нескольких счастливых месяцев до ее безвременной кончины в 1855 году.

Мистер Шортер обнаружил вдовца Шарлотты именно тогда, когда мистер Николз собирался поведать миру не только о своей-бывшей жене и их совместной жизни, но и о возможности продажи большого числа рукописей и писем Бронте, которые он хранил в течение многих лет, включая замечательные детские рассказы об Ангрии и Гондале, эти маленькие книжечки, написанные микроскопическим почерком, словно они предназначались лилипуту. Все эти богатства достались мистеру Шортеру за четыре сотни фунтов, он сохранил за собой право на будущую публикацию этих материалов, хотя владельцем рукописей продолжал оставаться мистер Уайз, поскольку покупка была совершена от его имени. Можете себе представить, какая это бесценная сокровищница: мы должны быть благодарны мистеру Шортеру за то, что он спас рукописи, — ведь мистер Николз предал бы их огню, бросив в камин, — таково, как я полагаю, было его первоначальное намерение. Так, во всяком случае, представил мне эту историю мистер Шортер.

Мистер Уайз сберег часть этих драгоценных рукописей, но не все, особенно не повезло тем, что принадлежали Брэнуэллу, которым он, к несчастью, интересовался мало. Некоторые из них были вскоре проданы, другие рассеяны среди коллекционеров Америки, где Шарлотта к тому времени снискала всеобщее восхищение, в отличие от своего незадачливого брата. В последующие годы я купил у мистера Уайза многие рукописи Бронте, пополнив тем самым свою коллекцию. Кроме того, я совершал подобные покупки и для лорда Бротертона, высокочтимого лорда-мэра Лидса и члена парламента от Уэйкфилда[15] сделавшего меня в 1923 году библиотекарем своей частной коллекции, которая получила под моим попечительством известность как Бодлеевская библиотека[16] Севера.

Как это ни печально, мои друзья умерли много лет назад: мистер Шортер в 1926 году, вскоре после окончания нашей совместной работы над двумя томами брэнуэлловских материалов — повестью и собранием писем, присланных с моим предыдущим письмом. Затем, в 1930 году, умер мой большой друг и покровитель лорд Бротертон, завещав свою коллекцию университету Лидса при условии, что я буду заботиться о ней в качестве библиотекаря, а мистер Уайз, как я уже упоминал, скончался в 1937 году. И вот мне пришлось продолжать свою борьбу в одиночку. Задача, стоявшая передо мной, была чрезвычайно трудна, в особенности это касалось восстановления репутации Брэнуэлла в общественном мнении. Иногда у меня возникает ощущение, что и я брошен на произвол судьбы в Ангрии…

Возможно, Вы слышали, что я собираюсь уходить в отставку, и хотя моя исследовательская и писательская деятельность, безусловно, продолжится — пока я жив, мне не удастся до конца отрешиться от страстного желания узнать полную правду о Брэнуэлле Бронте, — все же настало время приступить к передаче некоторой части моей библиотеки в другие, надежные, насколько это возможно, руки. И если Вы захотите приобрести еще что-нибудь, Вы могли бы дать мне знать, насколько далеко простирается Ваш интерес.

Симингтон решил, что здесь подходящее место закончить письмо, по крайней мере сейчас. Как и прежде, его взволновала сила собственных слов, но при этом он внезапно почувствовал, что очень устал. Недолгое время он думал о своих пятерых сыновьях — все они теперь взрослые мужчины, — как он увещевал их, маленьких, вести себя потише, когда он работал, работал, работал на лорда Бротертона, и Уайза, и Шортера, да и ради Брэнуэлла тоже. Понимал ли кто-нибудь из них, как тяжко ему приходилось? Первая жена, мать его мальчиков, умерла в 1927 году, через три дня после двенадцатой годовщины их свадьбы: бедная Элси, Элси Фицджеральд Флауэр, дочь поклингтонского мясника. И все же Симингтон до сих пор не забыл ощущения, что его предали, которое он испытал, когда она скончалась, оставив его с пятью детьми. Элси звала его Алексом, в отличие от Беатрис, которая теперь никак его не называет.

Так было не всегда. Беатрис появилась в его доме вскоре после смерти Элси, чтобы исполнять обязанности служанки и няни его детей. Она знала, что это такое — потерять близкого человека: два года назад умер ее первый муж, — и было вполне естественно, что они сошлись. Поженились они в июне 1928 года, после смерти Элси не прошло и года, что дало повод к сплетням в Ньюлей-Гроув.

Они вполне ладили какое-то время, подумал Симингтон, это теперь она всем недовольна. Получая хорошее жалованье от богатого и щедрого лорда Бротертона, Симингтон, кроме того, имел немалые дополнительные доходы от перепродажи книг и рукописей, идя по стопам своего отца, также занимавшегося частным предпринимательством, правда не выставляя этого напоказ, как его отец, — никакой вульгарности: Симингтон умел быть осмотрительным. Тогда хватало денег и на кухарку, и на служанку, и на садовника, даже на шофера, возившего их в большой машине. У них был ухоженный теннисный корт в задней части сада, огромный вольер, полный экзотических птиц, высоко ценимых Симингтоном, — их яркое оперение особенно бросалось в глаза на фоне темной клетки. Принадлежал ему и красивый загородный дом на морском побережье в Фай-ли, достаточно близкий, чтобы ездить туда на уик-энды, и еще один дом, рядом, в Ньюлей-Гроув, меньший по размеру, но необходимый Симингтону, чтобы разместить там все увеличивающуюся библиотеку и коллекцию птичьих яиц, а также окаменелостей, марок и многого другого. И еще в особняке лорда Бротертона устраивались приемы гостей в саду, к нему приглашали на чай, снаряжались экспедиции в Хоуорт, все чаще и чаще, после того как Симингтон и его наниматель (нет, не наниматель — покровитель!) вступили в Общество Бронте в 1923 году. То были хорошие годы: все двери для него широко открыты, все казалось осуществимым. Он стал библиотекарем и хранителем приходского музея Бронте, продолжая выполнять свои обязанности перед лордом Бротертоном и будучи усердным издателем для Шортера и Уайза, делая, за них всю тяжелую работу и великодушно делясь с ними доходами.

Однако добро никогда не остается безнаказанным — так говорила ему мать, и она была права. Может быть, поэтому она отписала ему так мало в своем завещании, когда умерла десять лет назад? Всего лишь отслуживший свой срок типографский шрифт и клише от отцовского печатного пресса. Пыталась ли она придать этому какой-то смысл? Симингтон потянулся за бутылкой виски и, к своему удивлению, обнаружил, что она уже пуста.

— За дело, Симингтон, — сказал он себе. — Тебе лучше приняться за работу.

Он закрыл глаза и подумал, а не выпить ли ему немного чернил, раз закончилось виски. В конце концов, чернила у него в крови: его отец — книжный торговец, мать — дочь владельца типографии, — такова уж его наследственность. Симингтон представил себе, как потягивает черно-синие чернила и, когда он глотает их, слова заполняют его рот: поэтические строфы проскальзывают между его губ, чудесные сонеты рождаются легко, как песня у птиц. Но рот его был сух, как и его руки, как желтеющие, выцветшие манускрипты на письменном столе. Внезапно он почувствовал злость на всех их: на Элси и сыновей, которым не было дела до Брэнуэлла; на Беатрис, думающую только о себе; на Бротертона, Уайза и Шортера, присвоивших всю славу; на его врагов из Общества Бронте и из университета в Лидсе, унижавших его, а больше всего — на самого Брэнуэлла. Он представил себе, как берет лупу и вновь исследует текст, написанный непостижимым, неразборчивым почерком Брэнуэлла, но он знал, что все там осталось без изменений, что Брэнуэлл по-прежнему неуловим, насмешлив, способен довести до бешенства. Было время, вскоре после того, как рукописи впервые попали к нему, когда он верил, что Брэнуэлл сойдет со страниц, так долго скрытых от мира, — белый как бумага призрак, извлеченный из тьмы на свет божий, но с ясным голосом, преисполненный благодарности к Симингтону за свое спасение, счастливый оттого, что восстал из гроба и вышел из небытия. Но Брэнуэлл был упрям, неблагодарен, издевательски невразумителен… и ничего не отдавал взамен. «Ровным счетом ничего», — подумал Симингтон.

Глава 6

Хэмпстед, 15 января

Когда я проснулась сегодня утром, Пол уже ушел: его сторона постели была холодной, как и футболка, в которой он спал и оставил на кровати рядом со мной. Тяжелые бархатные шторы все еще были опущены: по-видимому, он не хотел будить меня, хотя было довольно темно, когда он проснулся. На работу он всегда уходит рано, чтобы не попасть в час пик, да и со мной поменьше общаться. Будильник ему не нужен, правда, с его стороны постели на маленьком столике стоят часы старого типа, их надо заводить, и они тикают очень тихо. Иногда я просыпаюсь среди ночи, слышу их тиканье и думаю, что, должно быть, это часы Рейчел, и они ждут ее, отмеряя время, пока она отсутствует, но собирается вернуться.

Стены спальни красные, темно-красные, я никогда не выбрала бы этот цвет: слишком уж он напоминает о кошмарной красной комнате, в которой была заперта Джейн Эйр в пору ее детства. Шторы в спальне еще темнее, чем стены, — черно-синие, как чернила. Иногда я представляю себе, как говорю Полу: «Давай перекрасим спальню, начнем все сначала…» Но всегда кажется, что сейчас неподходящее время, чтобы произнести эти слова. В последний месяц мы так много молчим, когда вместе, что мне становится ужасно неловко: начинает казаться, будто это я виновата в затянувшемся молчании — наверно, я не умею как следует поддержать разговор. И тогда Пол вновь заводит речь о Генри Джеймсе, по-видимому, чтобы как-то заполнить пустоту, но я при этом окончательно отключаюсь, хотя знаю: мне следует проявлять заинтересованность — ведь он такой умный, — я имею в виду Пола, хотя и Джеймс, конечно, гений, о чем Пол не устает мне напоминать. Хочу сказать: позвольте своему мужу читать вам бесконечные лекции о Генри Джеймсе, и вы неминуемо проникнетесь отвращением к ним обоим.

Так или иначе, в то утро я лежала в большой викторианской кровати из красного дерева и чувствовала себя покинутой, как ребенок, чьи родители исчезли, словно я сама потеряла нечто важное, промелькнувшее в моей голове и поглощенное этими кроваво-красными стенами, пропавшее в них без следа. Не знаю, что это было, — по-видимому, часть моего разочарования, сознания того, что я уже забываю об этом, как забываю саму себя.

Но, возможно, ощущение утраты из-за того, что мой муж выскользнул из дома в серый рассвет, не было подлинным: ведь если быть честной, иногда я спрашиваю себя, принадлежал ли он мне когда-нибудь по-настоящему или я позаимствовала его на время. Похожие ощущения связаны у меня и с моим отцом, но когда я пыталась поговорить об этом с Полом прошлой ночью, он был раздражен:

— Ты все время что-то выдумываешь. Не кажется ли тебе, что пора сосредоточиться на твоей диссертации?

Мы лежали тогда в постели, не касаясь друг друга, и меня поразила испытанная мною ярость, когда он заговорил, словно красный цвет стен просачивался в меня и пачкал изнутри, как краска.

— Знаешь, что я думаю? — спросила я его. — Было бы хорошо, если бы я смогла поговорить с тобой о Рейчел. А то получается, будто она — запретная тема, которая мешает нам говорить друг с другом, — стоит между нами, хоть ты никогда не упоминаешь ее имя.

Он ничего не ответил, лишь мышца на его щеке слегка дернулась, а рот сжался.

— Ну? — спросила я.

— Что — ну?

— Расскажи мне о Рейчел.

— Я не хочу говорить с тобой… о ней, — сказал он, и, когда сделал паузу на какое-то мгновение, прежде чем сказать «о ней», я поняла, что ему тяжело даже произносить ее имя в моем присутствии. — Мне кажется… это было бы… неуместно.

— В каком смысле неуместно?

— Нелояльно… Ну, не знаю. Вероломно, что ли…

— Очень странные слова ты употребляешь, — сказала я, — Что ты в действительности имеешь в виду? Ты предаешь свою бывшую жену, разговаривая о ней со мной?

— Я не это имел в виду, — сказал он, стараясь не смотреть мне в глаза и делая вид, что изучает свои ногти, хотя его рука была по сути сжата в кулак. — Просто думаю, что она не имеет никакого отношения к тому, что происходит между нами.

— Как это не имеет отношения? Она ведь жила здесь, ты спал с ней в этой постели. Она везде.

Он мельком взглянул на меня, словно был сильно удивлен взрывом моих эмоций.

— Что же мне с этим делать? О чем ты хочешь меня спросить?

Я с трудом сдерживала накопившиеся у меня вопросы: почему они с Рейчел расстались, любит ли он ее до сих пор, любил ли он ее больше, чем меня, — но теперь, когда он дал мне возможность задать их, я не знала, с чего начать, они застряли у меня в глотке.

— Когда вы переехали в этот дом? — спросила я, хотя ответ был мне известен.

— Лет десять назад, — ответил он с легким вздохом. — Как ты знаешь, это случилось после смерти моего отца. Мать к тому времени уже умерла, и отец жил здесь один довольно долго.

— Вы что-то изменили в убранстве дома? Сделали его таким, каким хотели видеть?

— Да, меняли, но медленно. В таких случаях нельзя спешить…

Он закрыл глаза и отвернулся к стене. Через минуту-другую я поняла по его дыханию, что он почти заснул. Это показалось мне удивительным: я-то спать совсем не хотела.

— Пол! — позвала я, но он не ответил.

Я изобразила на его спине пальцем свое имя, но он лишь вздохнул еще раз.


Нынешнее утро оказалось хуже всех предыдущих на этой неделе: я ощущаю их металлический вкус во рту — они безрадостные, как химикаты или вирусы, — совсем не так я себя чувствовала год назад, когда просыпалась рано утром, и руки Пола охватывали меня, и он говорил: «Привет, дорогая! — проводя по моему лицу кончиками пальцев. — Ты как лепесток!» — и целовал меня снова и снова, словно никак не мог насытиться.

Несколько минут я лежала, размышляя обо всем этом, а потом, не в силах больше оставаться в этой постели, где у меня начиналась клаустрофобия, встала, выпила наскоро приготовленную чашку чая и решила пойти прогуляться на Пустошь, чтобы освежить голову, перед тем как садиться за работу. Было уже примерно половина десятого, начинался тусклый январский день, когда постоянно не хватает света и все в дымке. На Пустоши, кроме меня, почти никого не было: только пара-тройка человек с собаками удалялись в противоположном направлении, да бродяга сидел на скамейке под моросящим дождем, потягивая пиво из банки. Я не думала о том, куда иду, просто брела, размышляя, почему так темно, хотя на деревьях нет листьев. Небо густой тенью нависало над землей, и я закончила прогулку на одной из грязных дорожек, вьющихся змеями через лесистую местность за пределами Кенвуда[17]. Это не самая моя любимая часть Пустоши: очень уж промозгло здесь в зимний дождливый день, поэтому я стараюсь ее избегать, хотя частенько плутала по этим лесам в подростковом возрасте, пребывая в мрачнейшем настроении, свойственном юности, или воображая, что нашла ту единственную, тайную, волшебную тропку, что ведет из Хэмпстеда в Хоуорт и к Грозовому перевалу. Внезапно у самых моих ног пробежала большая крыса, волоча хвост по земле, и поспешно скрылась в подлеске. А я остановилась, потому что не знала, где нахожусь, полностью потеряв ориентировку.

Я пошла быстрее, почти побежала, испугавшись зловещей крысы, но это казалось бегом по кругу: по обеим сторонам тропинки шла ограда, однако выхода наружу не было. Я прошла мимо упавшего дерева, которое, кажется, уже видела раза два этим утром, а затем услышала в отдалении звук детского голоса. Ребенок звал кого-то, а потом расплакался — слабые далекие стенания. Лес, однако, не становился реже: я шла словно по туннелю и не могла разыскать тропку, которая вывела бы меня на открытое место.

В конце концов я вышла на полянку и поняла, где нахожусь, чувствуя себя полной дурой и в то же время испытывая облегчение. Но прежде чем свернуть на дорогу, ведущую к нашему дому, остановилась на несколько мгновений у Кэннон-Холла и заглянула через щель в запертых воротах во двор перед особняком. Никаких следов жизни: ставни затворены, и кажется, что владелец закрыл дом на зиму и уехал на край света, удрал туда, где солнце и синее небо. А я чувствовала себя так, словно иду в никуда, голова была тяжелой, она нисколько не прояснилась за время прогулки, а наоборот, была как в тумане. Совсем другое состояние, чем вчера, когда меня волновала мысль, что удастся разыскать утерянные письма Дафны Симингтону и те, которые он писал ей, и обнаружить что-то новое.

В том, что остаток утра прошел плохо, виновата я сама. Вернувшись, я взяла на столике в прихожей газету, оставленную раньше, но Полом еще не прочитанную. Я спустилась в кухню, решив, что быстро просмотрю ее, пока ем тост. Однако, открыв газету, я испугалась не меньше, чем увидев крысу. Там была статья о Рейчел, в самом центре — пропустить невозможно, — с большой фотографией: оказывается, выходит новая книга ее стихов. Я перечитала статью несколько раз, зная, что мне никто не помешает, что я в доме одна. Там утверждалось, что Рейчел — самый талантливый поэт своего поколения, что она столь же умна, сколь и красива, да к тому же еще уважаемый ученый, «вдохновенный педагог для своих студентов». Британской академической науке был нанесен серьезный удар, когда Рейчел согласилась занять вакансию в американском университете.

На фотографии Рейчел выглядела замечательно, хотя лица не очень хорошо видно: она отвернулась от камеры, а лицо в тени и частично закрыто темными волосами. Она таинственная, элегантная и очень взрослая. Впрочем, как она может выглядеть иначе? Ведь Рейчел — ровесница Пола. В статье говорилось, что они чудесная пара, и все их друзья очень удивились, когда их брак распался. Никто не мог понять, в чем причина, казалось, они идеально подходили друг другу.

Итак, я впервые увидела изображение Рейчел. Странно, ведь ею полон дом. Она многократно запечатлена антикварным зеркалом в прихожей, в котором отражалось ее лицо, всякий раз когда она входила и выходила. Она и в резких цветах, выбранных ею для стен, — красная спальня, сиреневая ванная, желтая кухня, — и в желтом ван-гоговском подсолнухе — Пол тут ни при чем, я абсолютно в этом уверена. Может быть, именно поэтому я устроила себе кабинет на чердаке — он белый и кажется свободным от Рейчел, словно эта комната была не занята, когда она жила в этом доме, и мало ее интересовала.

Так или иначе, я сидела за покрытым бледной известковой краской кухонным столом — ее столом из грубо обструганной сосны, а может быть, то была лишь игра моего воображения, а на самом деле стол принадлежал когда-то родителям Пола — и рассматривала фотографию Рейчел так пристально, что очертания ее лица остались запечатленными в моем сознании, даже когда я на мгновение закрыла глаза. А когда я вновь открыла их и увидела на полке кулинарные книги Рейчел со следами стряпни — отпечатками ее пальцев (книги подпирала банка, заполненная камешками и раковинами, должно быть собранными Рейчел и Полом на морском берегу), я поняла, что должна как-то утверждать себя перед нею и собственным мужем, а единственный способ, который я могла придумать, чтобы сделать это, — разыскать переписку между Симингтоном и Дюморье и использовать ее как основу для поистине выдающейся диссертации. Я воображала, как спасу Дафну от непонимания и равнодушных критиков, которые скрыли ее подлинную ценность, как заставлю людей понять, что она была не просто популярным, а великим писателем, представила себе, как у меня берут интервью и фотографируют для той самой газеты, где написали о Рейчел, и Пол говорит, что он гордится мной. И Рейчел тоже увидит мою фотографию, будет поражена и заинтригована. Может быть, она и не сочтет меня красавицей, но захочет узнать обо мне побольше, как я о ней.

Нелепо, конечно, рассчитывать, что газеты ухватятся за незначительное научное исследование, но вопреки этому меня увлекла собственная фантазия — и вот уже моя диссертация превращается в книгу, не хуже чем у Рейчел. И заглавие приготовлено, как мне кажется, по-настоящему хорошее — «Вопросы к самой себе», как у стихотворения Эмили Бронте, вдохновившего Дюморье на ее первый роман.

И тогда я отправилась в свой кабинет, полная решимости написать еще один мейл тому библиотекарю в Лидс и продолжить тем самым поиски переписки между Симингтоном и Дюморье. Но, не успев еще подняться по лестнице, я ощутила, что веду себя глупо, как полная дура, и дело даже не в дурацких мечтах о публичном признании: я просто не была в состоянии и дальше четко мыслить, испытывая такую сумятицу чувств. Идея проследить взаимосвязь между Дюморье и Бронте казалась мне теперь столь же невыполнимой, как заставить работать механизм моего брака, столь же невероятной, как убедить Пола, что Дафна заслуживает интереса, — будто эти два обстоятельства как-то взаимно переплетены и его презрение к писаниям Дафны свидетельствует и о его чувствах ко мне.

И в этот момент, в тот самый миг, когда я физически ощутила собственное несовершенство, я споткнулась, ноги в носках заскользили по деревянным ступенькам, и, не сумев остановить свое падение, я с грохотом скатилась с лестницы, ударившись о нее головой. В течение нескольких секунд все плыло у меня перед глазами, я никак не могла обрести равновесие, хотела плакать и звать кого-то, чтобы пришел и поднял меня с пола. А лучше всего, чтобы это была моя мать, чтобы она оказалась тут и я могла прижаться лицом к ее груди, как, бывало, делала маленькой девочкой. И хотя она была мертва, память о ней казалась мне более реальной, чем Пол.

— Что я здесь делаю? — прошептала я.

Ответа, конечно, не последовало, я слышала лишь едва заметный гул дома и никак не могла взять в толк, почему оказалась в этом месте — не просто свалилась с лестницы, а вообще, как я здесь очутилась — замужем за человеком, который потерял уверенность, что я ему необходима. Звучит старомодно, не правда ли? Почему же я не взяла в свои руки инициативу в наших отношениях и не выяснила для себя: что мне нужно? Но нас обоих словно заморозили: мы не в состоянии сделать движение навстречу друг другу даже в постели ночью, но при этом притворяемся, что все в порядке. А когда он все же тянется ко мне, кажется, что им руководит желание, которому он больше не доверяет: оно влекло его какое-то время, охватив попутно и меня, но теперь он выглядит покинутым и несчастным, словно человек, которого вынесло приливом в совершенно чужое, незнакомое ему место. Но мы этого не обсуждаем, как и не говорим никогда о том, почему Рейчел его бросила.

Я встала, стараясь не делать резких движений, потому что ноги мои все еще тряслись, и пробормотала слова, которые обычно слышала от мамы, когда падала: «Не пугайся, ничего не сломано». Сделала несколько шагов по прихожей, чтобы проверить, не растянута ли лодыжка, и, убедившись, что все в порядке, взглянула на себя в зеркало. Секунду-другую мне чудилось, что я вижу во сне какую-то девушку и не знаю, я это или нет, словно наблюдаю за собой со стороны, как чужая. Во всяком случае, бесспорно, то было мое отражение, пусть и несколько бледное. Я почувствовала облегчение, потому что начинала сомневаться: не привиделось ли мне все это, может быть, я только вообразила себе, что нахожусь здесь, в этом доме, и если взгляну в зеркало — принадлежащее Рейчел зеркало из дымчатого венецианского стекла, — там никого не окажется. Я протянула руку и коснулась стакана, постучав по его отражению в зеркале кончиками пальцев, поскольку не хотела, чтобы мне снова лезли в голову мысли, будто я лишилась телесной оболочки и превратилась в призрака, невнятно шепчущего, забывшего, что это такое — быть живым, а может быть, он никогда и не был живым, этот призрак утраченных людских надежд и желаний.

Мысль эта показалась мне ужасной — сентиментальной и невротической, и все же она пришла мне в голову, и я впустила ее в дом, где она может спрятаться или получить дальнейшее развитие. Я отвернулась от зеркала и сделала несколько глубоких вдохов, как бывало когда-то в школе перед стартом в забеге. Всегда хорошо бегала, не лучше всех, но была весьма приличным спринтером и теперь понимала, что нужно успокоиться, перестать паниковать.

Думаю, именно тогда я начала осознавать, что слишком обособилась здесь, чересчур часто стала разговаривать сама с собой, отъединилась от всего мира и потеряла связь с реальностью. Не то чтобы меня всегда окружали толпы друзей, но я вовсе не обреченное на одиночество создание. Я училась в частной школе для девочек в Хэмпстеде, всего в какой-то миле отсюда вниз по холму в сторону Швейцарского домика[18]. Большинство других девочек жили совсем не так, как я. Даже если их родители находились в разводе (что случалось весьма нередко), они все же оставались частью больших разветвленных семей с родными и двоюродными братьями и сестрами, дядюшками и тетушками, мачехами и отчимами. В их домах было полно народу, чего никогда не могло быть в квартире моей матери — единственного ребенка в семье, как и мой отец, а все мои бабушки и дедушки умерли еще до моего рождения. У меня была одна двоюродная бабушка, умершая, когда мне исполнилось десять лет; она жила в Челси вместе с запертой в клетке канарейкой. Других родственников, кроме нее, как бы неправдоподобно это ни звучало, в моей жизни не было. Когда я родилась, моей матери было уже слегка за сорок, а отцу на пятнадцать лет больше. Я оказалась для своих родителей настоящим сюрпризом, ребенком нежно любимым, но тем не менее непредвиденным. «Я уже почти потеряла надежду, — рассказывала мне мать, — и тут случилось чудо: появилась ты, моя дочь».

Если ее и удивляло, почему я так редко привожу домой друзей, она никогда об этом не спрашивала. Мама была очень тактична, не выведывала моих секретов, в результате и я приучилась не задавать ей лишних вопросов. Мы жили с ней счастливо, придерживаясь спокойной рутины, заведенного порядка, в подробности которого я предпочитала не посвящать своих друзей, пока не достигла подросткового возраста. Я не стыдилась ни своей матери, ни квартиры, в которой мы жили, но она так отличалась от других матерей: была старше их, не столь модно одета. То же можно было сказать и о квартире: мебель не менялась с тех пор, как я появилась на свет, стены закрыты книжными полками, а портативный телевизор в углу был намного меньше тех, что стояли в гостиных других девочек. Мои друзья принимали как должное, что мне нравится бывать у них в пятницу и субботу вечером, смотреть телевизор, растянувшись на диване, есть доставленную на дом пиццу, хотя в течение недели я была счастлива проводить время с мамой: мы читали, играли в слова или слушали «Лучников»[19] (любимое произведение мамы, я притворялась, что оно кажется мне скучным, но она-то знала, что я получаю от него не меньшее удовольствие, чем она сама).

В школе у меня было несколько подруг, ни одна из них не пыталась корчить из себя первую даму, эдакую блондинку с длинными волосами и издевательским смехом, мы не любили себя выпячивать и, хотя следили за повседневным театром подростковых драм, не участвовали в нем. Нас нельзя было назвать законченными зубрилами — мы слушали поп-музыку, читали журналы, но что-то все же делало нас невидимыми для мальчиков. «Не расстраивайся, — сказала мне одна из подруг матери. — Когда станешь старше, мужчины начнут замечать тебя и поймут, что ты красива, да ты и сама это поймешь». Тогда это казалось невероятным, но меня, по крайней мере, утешало сознание, что я хорошо сдала экзамены и в этом, возможно, мое спасение.

Но на самом деле я не знала, куда мне бежать, чтобы спастись. У меня была романтическая идея отправиться на континент, в Европу, чтобы написать роман, однако мои учителя убедили меня прежде поступить в университет, на английское отделение. Они говорили, что это будет «хорошая основа» — эта фраза ассоциировалась у меня с некой карой в той же мере, что и с поощрением. Но все же я была прилежной девочкой, понимавшей необходимость такой хорошей основы. И когда я поступила в Кембридж, то знала, что мама будет счастлива; ведь и она изучала здесь английский язык и любила вспоминать об этом. К тому времени она как раз ушла на пенсию и, поскольку я начала учиться в колледже, она как будто решила, что я теперь в надежном месте, и позволила себе покинуть меня — смерть ее была такой же тихой, как и ее жизнь. Доктор сказал мне, что она умерла во сне рано утром в понедельник. Накануне, воскресным вечером, я немного поговорила с ней по телефону — мы всегда это делали, такова была часть вновь заведенного порядка, который мы с ней установили после моего поступления в Кембридж.

— Ты себя нормально чувствуешь? — спросила я ее под конец телефонного разговора, потому что голос ее звучал устало и говорила она несколько медленнее обычного.

— Все в порядке, — сказала она. — Не беспокойся. Просто немного болит голова.

Доктор сказал, что это было кровоизлияние в мозг. Она находилась в постели, спала и скорее всего ничего не почувствовала. Меня мучила мысль: может быть, он так сказал, чтобы я хоть немного успокоилась. И я представляла себе, как ее мозг заполняется кровью, а она лежит, проснувшись, но не в силах сделать движение или что-то произнести, погруженная в безмолвие в этой тихой квартире…

Потом мой научный руководитель в Кембридже сказал: «Если захочешь когда-нибудь поговорить об этом, приходи ко мне, ладно?» Я кивнула, хотя не была уверена, что означало «это»; слишком оно было огромно, чтобы вместиться в такое короткое слово, вообще в любое слово, так что подобные разговоры не были выходом. Мама умерла, и я была одна в целом свете, но то, что для других людей неизбежно становится причиной трудностей и неудобств, стало для меня настоящей катастрофой. Я попала в эту ситуацию, но не пыталась с ней справиться, поэтому весь ужас слова «это» был убран в некую шкатулку, а мне осталось продвигаться от одного дня к другому, хотя двигаться вперед для меня означало оставаться на том месте, которое мама сочла для меня надежным. Если кто-нибудь спрашивал, откуда я черпаю силы, я говорила: «Приходит день, и я принимаю его таким, как он есть». И в конце концов мне перестали задавать подобные вопросы, а дни эти обращались в недели и месяцы. Вот уже три года как умерла мама, а я здесь…

«Я здесь, — набрала я на своем ноутбуке на чердаке. — Кто-нибудь еще есть?» — и подумала, не разослать ли такой мейл по всей адресной книге: моим научным руководителям — прежнему и новому, рассеянным по свету школьным друзьям и так далее. Последнее выражение — явный эвфемизм: адресная книга в моем компьютере постыдно скудна — я по существу утратила связь с большинством одноклассниц, за исключением той, что преподает английский в Праге. Ни одна из них сейчас не живет там, где мы выросли.

Что касается тех, с кем я училась в университете, среди них не было ни настоящих ухажеров, ни возлюбленных до той удивительной ночи, когда я впервые спала с Полом. Были у меня, правда, две близкие подруги — обе, как и я, прилежные, книжные девушки. Когда я вышла замуж, Джесс, одна из них, уехала в Америку, получив стипендию в колледже, входящем в Лигу плюща[20], а другая, Сара, вернулась домой в Эдинбург обучать будущих учителей. Я могла звонить им, отправлять письма обычной или электронной почтой, и иногда это делала, но все реже и реже, потому что не сумела убедить ни ту ни другую, что совершаю правильный поступок, выходя замуж за Пола. Они обе говорили, конечно предельно деликатно, что, по их мнению, я слишком поспешно приняла решение, что мне следовало бы подождать.

— Понимаю, почему ты хочешь замуж, — сказала мне Джесс, — ясно и то, почему тебе могло показаться, что надо вступать в брак: чтобы чувствовать себя в безопасности, иметь дом, все то, что другие люди считают само собой разумеющимся. Но почему бы тебе сперва не убедиться, что вы удачная пара, а потом уже выходить за него замуж?

— Я люблю его, — сказала я, словно все было настолько просто.

И тогда я действительно думала, что все просто, но только теперь поняла, что любить кого-то — недостаточно и что сделать свою жизнь спокойной и благополучной — этого слишком мало.

Джесс я этого говорить не стала и ничего не рассказывала ни ей, ни Саре о неладах с Полом. У меня не было привычки быть с подругами до конца откровенной: я никогда не говорила с ними о смерти мамы — ни с кем не касалась этой темы, — но наши разговоры о книгах остались в прошлом вместе с милыми моей душе днями в Кембридже, когда мы пили чай с печеньем возле мерцающей газовой плиты, гуляли вдоль реки, кормили уток и беседовали о невозможности понять примечания к «Бесплодной земле» [21] и о том, прослеживается ли влияние детских фантазий Эмили Бронте о Гондале в «Грозовом перевале». Когда мы были студентками, казалось, что время, которое мы проводим вместе, будет длиться вечно, но оно закончилось, да и как могло быть иначе: сдав выпускные экзамены, мы покинули стены университета, чтобы дать дорогу новой партии девушек, которые заполнят аудитории, некогда занятые нами.

А может быть, я забыла, как поддерживать дружбу: наверно, я живу в основном тем, что происходит у меня в голове. Именно об этом говорила мне мама за несколько дней до смерти: «Не забывай общаться с другими людьми, дорогая». Странно, что так сказала тихая женщина, библиотекарь, привыкшая к тишине и считавшая, что она умиротворяет, а не угнетает.

Возможно, я еще больше привязалась к «Ребекке» после смерти матери, как к чему-то привычному, но при этом непостижимому. Я любила эту книгу подростком, меня восхищало в ней некое обещание побега, ее дикий корнуолльский пейзаж, который существовал, казалось, в миллионе миль от Лондона и все же каким-то странным образом был в пределах досягаемости. Но теперь я перечитывала ее, чтобы найти ключ к разгадке, выяснить, не пропустила ли я чего-нибудь, подобно тому, как вторая миссис де Винтер пытается найти в выражении лица мужа ответ на свои вопросы, понять смысл происходящего.

Конечно, это безнадежные усилия: роман и задуман полным тайн, так, чтобы читатель, даже отложив книгу в сторону, хотел узнать больше. Одно, в чем я уверена: «красивое и необычное имя», принадлежавшее безымянной рассказчице до того, как она стала миссис де Винтер, — несомненно Дафна Дюморье.

Так или иначе, я решила постараться наладить отношения с Полом. Начну с того, что попытаюсь убедить его прийти обедать домой сегодня вечером, а не работать допоздна. Я не собираюсь обращаться к кулинарным книгам Рейчел, даже смотреть на них больше не хочу, чтобы не чувствовать себя вторгшейся на чужую территорию, но приготовлю жареного цыпленка, такого, как делала мама для нас двоих воскресными вечерами. Она всегда добавляла много лимонного сока, и лавровый лист, и тимьян из сада, а зимой пекла также яблочный пирог, и мы говорили о книгах, которые я читала, о «Волках из Уиллоуби-Чейз»[22] и «Грозовом перевале». Я содрогалась, думая о призраке Кэти, который стучит в окно и кричит: «Впустите меня! Впустите меня!» — но знала, что мне ничто не угрожает: я в безопасности, в своем доме с мамой.

Не знаю, о чем мы будем говорить с Полом: он ясно дает мне понять, что не любит, когда я спрашиваю, почему он так долго задерживается на работе, и я не могу упоминать о Дафне, вообще не должна больше с ним о ней разговаривать. В последний раз, когда я сделала это, он ужасно рассердился: сказал, что я превращаюсь в сумасшедшую фанатку Дюморье, теряю связь с реальностью, да и с ним тоже. Не думаю, что это правда, — ведь его, а не меня почти не бывает дома. Но я не хочу с ним больше спорить: не выношу, когда люди кричат друг на друга, при этом не слышат слов, а лишь издают сердитые звуки.

Но я знаю и то, что тишина не спасение. «Безмолвие — это твоя настройка по умолчанию, — сказал мне Пол на прошлой неделе, — ты временами как будто заряжена статическим электричеством и, наверно, плохо себе представляешь, как это порой бесит». И я дала себе обет постараться отыскать для него единственно правильные слова, чтобы он понял: моя жизнь — не только то, что происходит в моей голове, и если контуры нашей совместной жизни стали нечеткими, размытыми (если они вообще были когда-то ясно прочерчены), я должна найти способ восстановить их, вновь сделать реально существующими.

Глава 7

Менабилли, август 1957

Дафна стояла у окна спальни, глядя вниз, на подъездную дорожку, закруглявшуюся перед домом. Солнце садилось, а она чувствовала себя непреклонной, как часовой, как миссис Дэнверс… Нет, не миссис Дэнверс, сказала она себе. Нет, она была леди Браунинг, любящая, исполненная сознания долга жена, ждущая возвращения домой своего мужа.

Томми уже был на пути в Менабилли после трех недель, проведенных в частной клинике, где его лечили транквилизаторами, электрошоком и бог знает чем еще; ее мужа сегодня вечером доставят ей, как посылку. Но почему посылку, что за мысли лезут ей в голову? «Ему потребуется от вас много любви и поддержки, — сказал Дафне по телефону доктор два дня назад, когда позвонил и объяснил, что Томми чувствует себя достаточно хорошо, чтобы покинуть больницу и до конца лета восстанавливать здоровье в Менабилли. — Конечно, никаких стрессов, излишних волнений, алкоголя. Следите за тем, чтобы все в его жизни было тихо и безмятежно».

Для Дафны было бы непосильной задачей везти Томми всю дорогу от Лондона на машине (в последнее время она редко ездила даже в Фоуи), поезд не годился, потому что там нельзя было укрыться от посторонних глаз, по этой же причине она не хотела нанимать такси. Было бы неловко взваливать ответственность за столь длительное путешествие на плечи одной из дочерей, но чужим она не доверяла, поэтому в конце концов решила обратиться с просьбой к своему кузену Питеру, учившемуся с Томми в Итоне и служившему с ним бок о бок в Первую мировую. Она позвонила Питеру в издательство, которым он владел вместе с младшим братом Нико, и он охотно согласился, не требуя от Дафны каких-либо дополнительных разъяснений сверх того, что было ему сказано: Томми страдает от нервного истощения, поэтому лежал некоторое время в больнице; празднование годовщины серебряной свадьбы отменено.

Дафна постаралась привести Менабилли в порядок к приезду Томми: вазы с розами в «длинной комнате» и прихожей, все вымыто, вычищено и натерто так, как ему нравилось. Она сменила свои обычные затрапезные брюки на синее шифоновое платье, смочила духами запястья и шею, с непривычной для себя тщательностью нанесла макияж, рассматривая в зеркале на туалетном столике свое бледное, озабоченное лицо и пытаясь скрыть под слоем пудры тени под глазами и прочие изъяны своего возраста. Но сможет ли она соответствовать высоким стандартам Томми? Не сочтет ли он ее недостойной себя?

Когда ровно в половине восьмого вечера Дафна увидела машину Питера, сворачивающую на подъездную дорожку, она коротко вздохнула, пригладила руками волосы и побежала вниз к входной двери, чтобы стоять там с улыбкой на лице, готовая встретить Томми. Тод она отослала из дома, надавав ей поручений, прислуга получила выходной, так чтобы Томми мог обосноваться в доме без лишней суеты.

— Мой дорогой, — сказала она, когда он выходил из машины, — как я рада вновь видеть тебя, и выглядишь ты намного лучше!

На самом деле его вид неприятно поразил Дафну: несмотря на безукоризненный костюм с галстуком и начищенные до блеска башмаки, лицо Томми было серого с грязно-лиловым оттенком цвета, и он шел к ней, волоча ноги, куда только делся его уверенный широкий шаг?

— Хорошо доехали? — спросила она, неловко похлопав его по руке.

Томми пожал плечами и кивнул на Питера:

— Спроси своего кузена. Мои глаза были закрыты почти всю дорогу.

— Ты оказал нам огромную услугу, — сказала она, повернувшись к Питеру и целуя его в щеку. На миг у нее возникло ощущение, будто она одним махом перенеслась на свой наблюдательный пункт у окна спальни и видит оттуда эту нелепую сценку: они все трое дергаются, как марионетки, у входной двери. — Полагаю, вы оба мечтаете… о чашке чая.

Томми состроил гримасу, а Питер слегка приподнял бровь.

— Своими речами ты все больше напоминаешь мою мать, — сказал Томми. — Если нам что и нужно, так это хорошенько выпить.

Он проковылял в дом, оставив за собой открытой входную дверь. Дафна взглянула на Питера: видит ли он, как кровь приливает к ее лицу, поднимаясь от шеи вверх.

— Наверно, пить ему пока нельзя? — спросил Питер.

— Пока нет, — сказала она. — Какое-то время придется воздержаться.

К тому моменту, когда Дафна обнаружила Томми в гостиной, он уже успел налить себе виски.

— Дорогой, — сказала она, — доктора настаивают, что тебе нельзя…

— К черту докторов! Они уже месяц мучают меня. Ты не можешь представить себе, Дафна, весь ужас всего этого… — Его голос дрогнул, он закрыл рукой глаза, отвернувшись от нее.

— Мне очень жаль, — сказала она.

— Я смотрю, ты была рада от меня избавиться. Как обычно…

— Не думаю, что тебе помогло бы мое присутствие. Тебе был нужен отдых.

— Отдых? — прошипел он. — Хорошенький отдых, когда тебе разряжают в голову тысячу вольт электричества!

Она услышала, как Питер кашляет за дверьми в холле, и сказала Томми:

— Может быть, нам будет удобнее посидеть в «длинной комнате»?

— Не хочу нигде сидеть. Я смертельно устал. Допью виски и лягу спать.

— Не возражаешь, если тебе принесут немного какао?

— Кто принесет — миссис Дэнверс? И пилюлю снотворного, чтобы я угомонился?

Дафну поразила горечь, прозвучавшая в его голосе, выражение его серых глаз.

— Давай не будем спорить, дорогой. Я просто хочу, чтобы тебе было уютно.

— Неужели? Думаю, тебе было бы намного уютнее без меня — меньше беспокойства.

— Я люблю тебя, — сказала она. — И я рада, что ты здесь…

— Не лги, Дафна. Тебе это не идет.

Повернувшись, он вышел из комнаты, и она услышала звук его шагов на лестнице — тихий, какой-то неуверенный: он постоял на площадке, потом стал тяжело взбираться вверх и вдоль по коридору направился в свою комнату, где она не забыла положить на его кровать плюшевых медведей в честь его приезда…

Несколько мгновений она постояла в гостиной, пытаясь успокоить дыхание, затем последовала за ним и осторожно постучала в дверь. Ответа она не дождалась и позвала его, а потом попыталась войти, но дверь была заперта.

— Томми! — повторила она уже громче.

— Я пытаюсь уснуть, — отозвался он наконец. Голос его звучал приглушенно. — Может человек немного поспать в этом доме?

Дафна спустилась по лестнице, чтобы разыскать Питера. У нее возникло ощущение, что они втроем играют в прятки — какую-то полузабытую еще в детстве разновидность этой игры, правила которой ей не вполне понятны. Она выкрикивала имя своего кузена, переходя из одной комнаты в другую, и наконец нашла его там, где меньше всего ожидала увидеть, — в детской, на цокольном этаже в передней части дома.

— Здесь ничего не изменилось со времени моего первого визита, — сказал Питер. — Те же старые картинки на стенах.

Он стоял, рассматривая иллюстрации к «Питеру Пэну», которые Дафна повесила в детской вскоре после переезда в Менабилли.

— Пожалуй, все выглядит немного потрепанным пятнадцать лет спустя? — спросила она, внезапно заметив, что розовые с прозеленью обои местами выцвели, как и того же цвета занавески. — Эту комнату я приводила в порядок первой в доме — хотела, чтобы детям здесь было уютно. Они ведь сомневались, стоит ли приезжать сюда жить, называли этот дом крысиным дворцом. Помню, как выбирала эти обои, вставляла в рамки картинки с изображением твоего тезки и те, где папа играет этого ужасного Крюка.

— Джеральд всегда внушал ужас в этой роли, — сказал Питер, наклонив голову, чтобы получше рассмотреть фотографии в сепии с ранней постановки «Питера Пэна». — Эта дьявольская улыбка и ужасающая учтивость в каждом жесте, когда он вливал яд в стакан Питера. А потом его новое появление в качестве мистера Дарлинга, так что приходилось напоминать себе: он не Капитан Крюк и не Дарлинг, а просто дядюшка Джеральд. Хотя быть Джеральдом никогда не было просто… — Питер посмотрел на нее, улыбнулся своей кривоватой улыбкой, которую она так любила, и снова поднял бровь. — Ну, — сказал он, — расскажешь ты мне наконец, что у вас происходит? Томми сегодня едва ли вымолвил хоть словечко. Последний раз я видел его таким сорок лет назад, когда мы новобранцами отказывались говорить об окружающих окопных ужасах. Но тогда мы по крайней мере были в состоянии что-то бубнить друг другу насчет крикета.

— Вы были тогда так молоды — немногим старше Китса, попали из Итона прямо на войну… Я не перестаю напоминать об этом себе последние несколько недель, пока Томми был в больнице: бывали времена намного хуже, сейчас хотя бы нет войны.

— Верно, — согласился Питер. — Но это не объяснение того, что происходит с Томми.

— Не думаю, что мне удастся объяснить, — сказала она. — Не сейчас во всяком случае. Такое страшное несчастье. Извини, что потащила тебя сюда: ужасное зрелище, наверно.

— Но ведь для тебя происходящее намного ужасней. Давно это длится?

— Звучит глупо, но я не знаю. Была уверена, что с Томми все в порядке, до прошлого месяца, когда с ним случилась эта внезапная катастрофа. По-видимому, я утратила контроль за ситуацией из-за того, что мы редко виделись. А теперь у него такая сильная депрессия, что непонятно, сможет ли он от нее избавиться.

Несколько мгновений Питер молчал, а потом сказал:

— Помнишь, что писал Джим Барри о нашем дядюшке Гае, когда его убили на Первой мировой? «У него был суровый вид, но при этом он грустно улыбался, как человек, который притворяется, что жизнь веселая штука, но знает, что это не так». То же можно сказать и о Томми, да и о всех нас, ты не находишь?

Дафна вздохнула, вспомнив, каким благородным представлялся ей Гай, когда она была маленькой девочкой, как он приходил к ним в дом в своей офицерской форме цвета хаки, на груди у него блестели медали, а она стеснялась заговорить с ним — стояла и смотрела, пока мама не сказала ей, что нельзя быть такой невоспитанной. Но она ничего не могла с собой поделать, испытывая такое же благоговение и в присутствии Джорджа, старшего брата Питера, даже когда он наклонялся, чтобы поцеловать ее на прощание. Бедняга Джордж погиб в бою во Фландрии, всего через неделю после Гая, ему был всего двадцать один год. Джорджу не суждено было догнать и перегнать Гая по возрасту.

— Дядюшка Гай был таким героем, — сказала она, — и папа всегда говорил, что Джордж пошел в него. Когда они погибли, сердце моего отца было разбито. До сих пор помню эту ужасную неделю: папа плакал, не пытаясь скрыть от меня слез, но говорил нам, что мы должны всегда гордиться Гаем и Джорджем. Вот что значит иметь героев в семье — на их фоне все остальные выглядят надутыми фанфаронами.

— Мне так не кажется, — сказал Питер. — Про Томми во всяком случае этого никак нельзя сказать.

— Он совсем перестал улыбаться, — сказала она, предвосхищая вопрос Питера. — Даже грустную улыбку на его лице не видела уж не знаю как давно.

— Понимаю твои чувства, — сказал Питер, — но мы ведь продолжаем бороться, верно?

Дафна подумала, что он говорит о своей жене Маргарет, склонной легко впадать в депрессию, но не стала проявлять излишнее любопытство, а просто взяла его под руку и сказала:

— Пойдем поищем чего-нибудь на ужин.

Тод оставила в кладовой зеленый салат и холодный ростбиф, которые они и съели в столовой при свече, а затем взяли бокалы с вином в «длинную комнату». Когда же Дафна пошла зажигать электричество, Питер сказал:

— Оставь все как есть, здесь так уютно в темноте…

Она зажгла свечи у камина, и они посидели немного в этой умиротворяющей тишине.

Наконец он сказал:

— Дядя Джим ведь не видел этот дом?

— Нет, он умер еще до того, как я его арендовала, — но если бы он здесь побывал, непременно полюбил бы Менабилли.

— Знаешь, что он имел обыкновение приезжать в Фоуи на праздники? Возможно, шел по берегу моря и наткнулся на Менабилли, совсем как ты.

— Жаль, что я его не спросила, — сказала Дафна.

— Мы все хотели бы его о многом порасспросить, — сказал Питер. — Но это не принято в семействе Дюморье. Ничего не спрашивать, только наблюдать и улыбаться…

Дафна встала и, проходя мимо Питера к пианино, дотронулась кончиками пальцев до его губ: прикосновение было легким и быстрым, словно крылышком мотылька. Он закрыл глаза и откинулся назад в своем кресле. Окна были открыты, шторы не опущены — холодный ночной воздух проникал в комнату, и Дафну пробрала дрожь. Она очень негромко сыграла «Clair de la Lune»[23], а завитки сигаретного дыма, переплетаясь, поднимались к потолку.

Питер уехал на следующий день рано утром, еще до того как Дафна спустилась к завтраку. Он подсунул записку под дверь спальни, но, когда она проснулась и прочитала ее, его уже не было.

«Дражайшая Д., — написал он, — желаю тебе мужества, что бы тебя ни ждало впереди. Извини меня за поспешный отъезд, но дела в офисе не терпят отлагательств, да и Вам с Томми надо побыть друг с другом в тишине и спокойствии…»

Однако дом вскоре был уже полон. Первой приехала Тесса с мужем, детьми и большим количеством багажа — непонятно, как они все втиснулись в машину, — а затем на поезде — Флавия с мужем и Китсом.

— Как мило, — сказала Дафна за чаем, раздавая куски вишневого пирога, — что мы снова собрались здесь все вместе…

И в последующие дни Дафна постаралась забыться в хлопотах семейной жизни, отдаться ее приливам и отливам. Но она не могла побороть беспокойство: ведь Томми все время находился на грани — то готов был разрыдаться, то впасть в гнев, раздражительность или полную апатию. Ему не нравилось, когда его беспокоили внуки, дети Тессы — Мари-Терез двух с половиной лет и малыш Пол, которому минуло год и четыре месяца.

Дафна, насколько это было возможно, старалась выпроводить детей из дома — на морское побережье, где они плескались в лужах на скалах. Но часто случались грозы, неожиданные и внезапные ливни, заставлявшие всех поспешно ретироваться в дом. Дафну угнетало низко нависшее небо, облака синюшного цвета, хотя она постоянно улыбалась, изо всех сил старалась быть приветливой. В присутствии Томми она не упоминала об их серебряной свадьбе, празднование которой должно было состояться в прошлом месяце, но так и не состоялось, не вспоминала она и о времени, проведенном им в больнице. Дафна приложила максимум усилий, чтобы объяснить Флавии и Тессе, что произошло с их отцом, но так и не смогла заставить себя произнести «душевная болезнь» или «кризис», поэтому повторяла им обеим одно и то же: «нервное истощение». И всячески старалась избегать каких-либо упоминаний о Снежной Королеве, пыталась заставить себя не думать об этой женщине, по крайней мере здесь, в Менабилли…

Что касается Китса, он был еще очень юн, только шестнадцать исполнилось, и, несмотря на налет искушенности, вынесенный им из Итона, Дафна безумно любила в нем детское простодушие, светящееся в его глазах, неуемный оптимизм и способность видеть во всем и всех только самое лучшее. Он напоминал ей Нико, младшего брата Питера, которому, кажется, удалось стойко перенести смерть обоих родителей и который был слишком молод для армии в Первую мировую войну. Не окопный ли опыт, размышляла Дафна, внес меланхолическую нотку в мироощущение Томми и Питера? Без сомнения, Томми был отважен: уже в девятнадцать он получил боевой орден за храбрость, но по-прежнему просыпался ночью, выкрикивал какие-то неразборчивые слова, а утром, когда она спрашивала, что он видел во сне, отвечал: «Всегда один и тот же кошмар: трупы в грязи, крысы и пронзительные крики…» А может быть, не только война была тому виной, но и фамильная меланхолия Дюморье, охватывавшая временами Питера, да и Дафну тоже, — возможно, и Томми заразился ею от жены, хотя их сын пока счастливо избегал этого.

Иногда, когда она смотрела на Томми, ей приходило в голову, что это его двойник вернулся домой в Менабилли — понурый, мрачный, согбенный, — а настоящий Томми по-прежнему разгуливает по Лондону, веселый и обаятельный, с уверенной улыбкой на лице и безупречной военной выправкой. А если это так, не следует ли и ей оставить за порогом Менабилли собственного двойника, темную сторону своего «я», — разъяренную, мстительную женщину, знающую, что ей причинили зло? Был ли это ее голос или голос Ребекки, подстрекавший ее говорить Томми колкости, оскорблять его, насмехаться над его слабостями? Но этот голос она, несомненно, хотела заставить смолкнуть, к тому же она дала себе клятву не жаловаться, поэтому если кто-то спрашивал о здоровье Томми — с ним определенно было не все в порядке: истощенный вид, бледное лицо, нетвердая походка, — она храбро лгала, объясняя всем, что он страдает от упадка сил: его кровь слишком медленно течет по венам, ему нужно принимать пилюли для разжижения крови. Дафна повторяла это так часто, что сама начала верить: кровь не доходит до его мозга, и в этом причина болезни.

Порой Дафна спрашивала себя: а не загустела ли кровь и у нее, не испытывает ли и ее мозг голодание, как у Томми, — временами она не могла четко мыслить, иногда теряла, в буквальном смысле слова, чувство равновесия, спала лишь урывками. Через неделю после приезда Томми в Менабилли, когда в доме, заполненном беспокойными снами его обитателей, было душно и трудно дышать, Дафна решила спать в саду на старом, изъеденном молью одеяле, извлеченном из затянутой паутиной беседки. Сначала она лежала, глядя во все глаза вверх, на ночное небо, где облака уступили место бесчисленным звездам, и говорила себе, что грешно спать среди такой красоты, но, вроде бы наконец задремав, услышала, как женский голос что-то ей шепчет, а потом вздрогнула, осознав, что не спит и не грезит, но все же абсолютно уверена: рядом кто-то был.

В этот момент Дафне пришло в голову, что голос говорил ей нечто важное через прореху в завесе, отделяющей этот мир от иного, тайного, но она не могла вспомнить слова: они растворились во тьме тотчас, как только были произнесены. Раздосадованная, она пыталась что-то выкрикнуть, но не смогла исторгнуть ни звука, вокруг стояла полная тишина: лес не шумел, ветер не шелестел листвой, живые твари в подлеске замолкли. И в этой тишине возник и овладел ею ужасный страх, и она бросилась к дому от места своего ночлега. Сердце отчаянно билось, паника пронзила ее, как молния: она испугалась, что, если останется в саду, ее заманят в место, откуда нет возврата.

В дневное время она слышала теперь не только голоса членов семьи — в голове ее непрестанно звучал свой собственный монолог. Небольшая его часть была посвящена Брэнуэллу Бронте. Когда ей удавалось урвать часок-другой и поработать в своей писательской хибаре, она пыталась понять хронологию истории Ангрии, скорее цикличной, чем линейной, с бесконечными отклонениями от ее привычного хода, но часто отвлекалась и порой ловила себя на том, что повторяет свои свадебные обеты, не вслух, но снова и снова: «…в богатстве и бедности, в болезни и здравии». Томми болен, никаких сомнений, но не болеет ли он из-за тоски по другой женщине, Снежной Королеве?

Однажды дождливым днем она сидела в кресле, держа на коленях Мари-Терез, и читала ей что-то из детского издания сказок Ханса Кристиана Андерсена — ту же самую книгу она читала когда-то Тессе и Флавии, а еще раньше мать читала ей. Маленькую Дафну эти сказки напугали так сильно, что она до сих пор это помнила; ее мама притворилась, что она и есть Снежная Королева: ее лицо было бледным, как лед, и совершенно бесстрастным, словно ее подлинная суть вышла наружу, пока она рассказывала сказку, и открылось именно то, что Дафна давно подозревала: мама не любит ее… И даже теперь, после того, как минуло столько лет, так быстро, словно время замкнулось на себе самом, Дафне пришлось крепко зажмуриться, чтобы не расплакаться. Ближе к концу Мари-Терез почти совсем заснула, но Дафна продолжала очень тихо читать вслух о том, как маленькая девочка по имени Герда отправилась в далекое путешествие, чтобы разыскать самого своего дорогого друга Кая, мальчика, близкого ей, как брат. И вот наконец она находит его во дворце Снежной Королевы, неподвижного и промерзшего до костей. Горячие слезы Герды заставляют его обледеневшее сердце оттаять: он в конце концов начинает плакать, и крошечный осколок стекла выходит из глаза. Теперь он вновь способен четко все видеть, чары рассеиваются. Но Дафна не могла дать волю слезам, не позволила бы себе это ни перед Томми, ни в присутствии кого-либо еще. Она чувствовала, что если начнет рыдать — не сможет остановиться, это будет целое море слез, и она утонет в нем.

Дафна закрыла глаза, на ее плече дремала внучка, а сама она обратилась мыслями к своему отцу, чьи приступы рыданий были для нее непостижимы, когда она была моложе. «Жизнь может быть приятной, если ты молод, но когда тебе пятьдесят, удовольствий остается немного», — часто повторял он, и никто не знал, что вызывало эти внезапные приступы меланхолии, но, наверно, нечто более существенное, чем внезапный ливень или холодный восточный ветер, возможно, память о брате Гае и сестре Сильвии, покинувших этот мир и уснувших вечным сном.

Было ли у Томми что-то общее с ее отцом? Муж слишком много пьет, как это делал и Джеральд, и страдает от весьма похожих непредсказуемых приступов депрессии. «Ужасы», как называл их отец, когда стоял, дрожа и закрывая глаза руками, пока не проходило самое страшное. Томми внешне привлекателен, как и Джеральд, — шести футов ростом, обворожителен и красиво одет, как актер — кумир женщин, — в том, что Томми все еще пользуется у них успехом, нет никакого сомнения. Дафна знала и о любовных интрижках отца — все три его дочери знали, да и жена тоже, как, впрочем, и весь театральный мир Лондона, но, будучи еще подростком, отпускала шуточки по поводу «папочкиной конюшни», где некоторые экземпляры, вроде Герти Лоуренс, были лишь несколькими годами старше ее самой. И мать, если не считать редких вспышек гнева, всегда будто бы мирилась с таким положением вещей, даже если в редких случаях узнавала о романах Джеральда с Герти или еще какой-нибудь хорошенькой молодой актрисой. Теперь Дафне было трудно понять: как могла мать оставаться столь безропотной?

Подобное поведение мужа, несомненно, должно было бы приводить в ярость Мюриел, не только как жену Джеральда, но и как стареющую актрису: каково ей было знать, что он изменяет ей с девчонками вдвое моложе ее? При этом она часто выказывала свое недовольство Дафной (средней дочерью, безмерно опекаемой обоими родителями, любимицей отца), да и отец гневался на нее, когда она стала достаточно взрослой, чтобы иметь поклонников, допрашивал, когда она поздно возвращалась домой, обвинял в недостойном поведении, словно она его каким-то образом предавала. Дафна до сих пор помнила, как он стоял на лестничной площадке Кэннон-Холла и караулил ее: выглядывал из окна, ожидая ее прихода, превращаясь в какого-то ночного монстра с искаженными от гнева чертами лица. «Ты позволила ему поцеловать себя? — шипел он, пока она поднималась по лестнице. — Куда ты дала ему поцеловать себя?»

Непостижимо, думала Дафна, какую ужасную неразбериху создали, переплетясь друг с другом, прошлое и настоящее, а как примирить все это, она не знала. Ее мать была еще жива и жила в Феррисайде, на другой стороне реки, если ехать из Фоуи, вместе с Анджелой (своей любимой дочкой, подумала Дафна, но тут же одернула себя). Мюриел была уже стара и быстро сдавала, наблюдая за приливами и отливами из окна своей спальни, не способная двигаться, заточенная в бывшем некогда местом беззаботного летнего отдыха загородном доме, купленном Джеральдом во времена их процветания. Она представила себе, что едет в Феррисайд, рассказывает все матери и просит совета, как наладить механизм своего брака, просит Мюриел поделиться с нею своими секретами, но знала, что подобного никогда не случится: это немыслимо, некоторые тайны нельзя раскрывать.

А потом пришло еще одно письмо от мистера Симингтона. Дафна тут же опустила его в карман, не желая, чтобы кто-нибудь еще о нем узнал. Конечно, это было нелепо: ведь речь не шла о любовном послании, но Дафне все равно не хотелось ни с кем обсуждать ни его содержание, ни самого мистера Симингтона. Она попыталась представить себе, как он выглядит: он не должен быть намного старше Томми, если допустить, что в двадцатые годы, когда Симингтон вступил в Общество Бронте и стал хранителем музея в доме приходского священника Бронте, он был еще моложавым мужчиной. Она никогда не видела фотографии мистера Симингтона, но ей почему-то казалось, что он похож на дедушку Джорджа, умершего за десять лет до ее рождения, оставив потомкам свои автопортреты. Один из них она повесила в Менабилли, в гостиной, и его лицо казалось ей реальным настолько, будто она и вправду знала его ребенком: красивый бородатый джентльмен, слепой на один глаз, боящийся полностью лишиться зрения, но все же выглядящий более благородным и решительным, чем Джеральд, — человек, которым можно восхищаться, романист и художник. Дафна снова и снова глядела на его портрет, и ее охватывала непреодолимая ностальгия, страстное желание вернуться назад в прошлое, которого она никогда не знала, стремление быть рядом со своим дедом в то время, когда его внуки еще не явились на свет.

Дафна испытывала искушение послать письмо Симингтону с предложением встретиться. Так она могла бы отвлечься от Томми, от череды дней, наполненных невыносимым напряжением, когда временами все казалось хрупким, готовым вот-вот с треском сломаться, но и оставить Томми, не быть рядом с ним она тоже боялась. Она надеялась, что последние недели как-то сблизят их, что ее верность и готовность прощать пробудят нежность в их отношениях. Но он, напротив, как ей казалось, еще больше отдалился от нее, словно в наказание, как в свое время ее отец, когда она возвращалась домой после ночной прогулки с мальчиком, правда, Джеральд не был так молчалив, как Томми; муж никогда не кричал на нее, осыпая истерическими обвинениями.

Иногда ей даже хотелось, чтобы он больше говорил, высказывал ей упреки, тогда она бы по крайней мере знала, что ему известно о ней. А сейчас Дафна не была уверена, насколько он осведомлен: она ни разу не призналась ему в прошлых изменах, а он никогда не спрашивал об этом напрямик. Потрясенная известием о связи Томми со Снежной Королевой, Дафна воображала, как признается мужу, что и сама была неверна ему. Но рассказать Томми эту историю казалось невозможным, настолько она была убога и постыдна. Какими словами сможет она объяснить Томми свое поведение? «Дорогой, когда мы гостили у Паксли в Хертфордшире, твоя часть тогда размещалась поблизости, у меня случился роман с Кристофером…» Нет, такое невозможно было произнести вслух, к тому же, если она станет ворошить прошлое, это не принесет Томми пользу, только один вред, да и когда все произошло: семнадцать лет назад? Ее брак был намного прочнее, неизмеримо важнее любого мимолетного увлечения, и Кристофер Паксли давно для нее ничего не значил, хотя она с годами чувствовала себя все более виноватой перед его женой Пэдди, своей подругой, которую Дафна неоднократно предавала, не задумываясь о последствиях. Она была столь же эгоистична, как и ее отец, а теперь наказана: ее неверность возвратилась к ней бумерангом и преследует ее…

Дафна раздумывала, не написать ли письмо Пэдди, чтобы попросить прощения столько лет спустя, но, когда она села и попыталась это сделать, обнаружила, что не может выразить словами всю меру своей опустошенности, в ее мозгу вертелась только одна фраза: «Я прогнила до основания». И Дафна действительно так себя чувствовала, ей даже пришло в голову, что, может быть, и она, как Ребекка, будет наказана злокачественной опухолью матки; ведь она столь же испорчена, как героиня ее романа, непростительно вероломна, коварна и уродлива, и не только потому, что предала Пэдди. Кто бы стал винить Томми, если бы он, как Максим де Винтер, испытал желание убить свою жену, если бы он сказал о ней, как Максим о Ребекке: «Она просто ненормальна»? У него были бы все основания сказать это, узнай он истинную правду о ее отношениях с Герти, — он бы ужаснулся, почувствовал отвращение…

Впрочем, Дафна и сама не была уверена, в чем заключалась правда: та походила на сон, и в воспоминаниях, и тогда, когда это происходило в действительности: нечто фантастическое, невероятное, игра воображения, хотя иногда ночью, когда она просыпалась из-за того, что видела Герти, ощущала на себе ее руки, сон казался большей реальностью, чем все, ее окружавшее, а Герти более близкой, чем Томми в своей спальне через коридор. Она не могла, конечно, рассказать Томми об этих снах, никому не могла признаться, что значила для нее Герти, не была в состоянии объяснить свою одержимость этой женщиной, одной из любовниц своего отца, последней из его возлюбленных-актрис.

Все это теряло всякий смысл, когда она пыталась разобраться в случившемся: почему Герти, а не она заболела и умерла от злокачественной опухоли пять лет назад, когда ей было всего пятьдесят четыре. И, лежа в темноте, она не могла сомкнуть глаз, в то время как все домочадцы спали, объятая страхом смерти, думая, что сама накликала повторение убийств Ребекки и Рейчел, совершенных ею в своих романах, словно это было единственным способом разрубить узел, как будто Герти — еще одна таинственная, зловещая женщина, которую нужно изгнать из Менабилли, чтобы сохранить мир и неприкосновенность дома. «И все же ты не можешь избавиться от нас, верно?» — прозвучал в ее ушах тихий голос Ребекки, когда Дафна наконец засыпала в предрассветный час и за окнами уже начинало медленно светлеть.

Услышав этот голос, Дафна спросила себя, не сходит ли она с ума. К тому же она никак не могла избавиться от мысли, что виновна в гибели Герти. Эти самообвинения не рассеивались и при свете дня. Факт оставался фактом: она написала «Мою кузину Рейчел», когда проводила почти все свое время с Герти, но стоило книге выйти в свет, как Герти умерла.

Что касается Томми: сделал ли он для себя какие-то выводы, видя ее горе, вызванное смертью Герти? Он, конечно, знал, что они были подругами, но ничего более, хотя, возможно, о чем-то и догадался, когда Дафна уехала с Герти отдохнуть во Флориду, дописав «Мою кузину Рейчел» лишь до половины. Спустя какое-то время Герти прислала в Менабилли письмо, вложив в него снятую ею фотографию обнаженной Дафны, лежащей на постели рядом со скомканной простыней, с надписью на обороте: «Дорогая, когда я вновь смогу одолжить тебя у твоего мужа?» Это было так глупо, так безрассудно, но она оставила эту фотографию на столе в гостиной после завтрака, и Томми взял ее и рассмотрел еще до того, как Дафна успела помешать ему. Он молча прочитал надпись Герти, мускул на его щеке дернулся, и он вышел из комнаты, так ничего и не сказав. Когда дверь за ним закрылась, Дафне хотелось успокоить его: «Ничего страшного, это вполне безобидно», — но потом она решила, что так будет еще хуже — лучше вообще ничего не говорить. Возможно, именно тогда возникшая между ними дистанция превратилась в угрозу для их брака.

Теперь, когда с той поры минуло шесть лет, Дафна начала понимать: надо пытаться объясниться с ним, как-то возместить причиненный ею ущерб, однако ей было трудно найти возможность с ним поговорить. Они редко оставались вдвоем в комнате: стремительно вбегал и выбегал Ките, экспромтом организуя партии в крикет или крокет, и Тод всегда была рядом, предлагая чай, Тесса бегала за детьми и устраивала обеды, а Флавия подолгу сидела с Томми, ведя с ним умиротворяющие беседы. С наступлением ночи Томми, как всегда, уходил в свою спальню, и хотя это было отчасти облегчением для Дафны, она тем не менее понимала: он избегает ее, старается на нее не смотреть и тем более не расположен к разговорам.

И вот однажды, через две с лишним недели после возвращения Томми в Менабилли, она убедилась, что на послеполуденной прогулке никого, кроме них, не будет: все прочие домочадцы уехали в Фоуи смотреть летнюю парусную регату. Небо, как по заказу, было чистым, с моря дул слабый бриз. Деревья слегка колыхались, казалось, что листья танцуют, дрожа. Они медленно шли через лужайки, туда, где открывался любимый ими обоими вид на мыс, и Дафна взяла Томми за руку, сказав, что хочет быть с ним честной.

— Я много размышляла об этом, и, надеюсь, ты сумеешь понять: то, что случилось у меня с Герти, связано с моими чувствами к отцу, а не к тебе…

Если он и понял, то никак не показал это, продолжая смотреть прямо перед собой.

— Ужасно важно, чтобы ты осознал, дорогой, — сказала она, стараясь не запинаться, — хотя это и было сто лет назад, имеет смысл все рассказать тебе теперь: думаю, это было нечто вроде нервного расстройства, ужасной путаницы…

Она остановилась, давая ему время ответить или задать вопрос, но он лишь слепо двигался вперед, выдернув руку, так что ей ничего не оставалось, как продолжать идти дальше.

— Ведь Герти была так похожа на отца — те же веселость, остроумие и обаяние, но при этом грусть в глазах, может быть, именно поэтому они привязались друг к другу, и они оба были как Питер Пэн — из тех людей, что не могут по-настоящему стать взрослыми. И я обожала ее столь же сильно, как папу, ничего не могла с собой поделать, хотя я вовсе не ищу оправданий… То было всего лишь глупое наваждение, а теперь оно прошло, ты должен понять…

Но все, сказанное ею, звучало неубедительно, она не могла привести мысли в порядок, ей не удавалось заставить Томми понять ее, да и как она сумела бы это сделать, если сама себя не понимала? Неудивительно, что он продолжал молчать, словно внезапно лишился дара речи и обездвижел, хотя его руки тряслись, как у старика, а глаза смотрели в землю: он словно не желал глядеть ни на Дафну, ни в сторону мыса.

— Дорогой, не пройти ли нам немного дальше, к берегу моря? — спросила она, не силах вынести его молчание, но он лишь покачал головой.

После этого они никуда не ходили вместе — заведенный прежде обычай совершать прогулки в сторону моря через Счастливую долину, заросшую азалиями и рододендронами, с собакой, следующей за ними по пятам, так и не возобновился. И хотя дни стояли теплые, Томми по-прежнему казался замороженным, словно все еще оставался во власти Снежной Королевы, отдалившись от Дафны, спрятавшись от нее за баррикаду ледяного молчания. Дафна предполагала, что его роман продолжает тоскливо тянуться, как когда-то у нее с Паксли: обманутая жена знает о неверности мужа, но не в силах ничего изменить, все прогнило и пропиталось ядом, — здесь нужен нож хирурга, чтобы удалить эту опухоль без остатка. А когда не осталось ничего чистого и ясного, все кажется неразрешимым, неопределенным, нескончаемым. Если бы речь шла об одной из ее книг, Дафна знала бы, как довести сюжет до финала: она прибегла бы к обострению напряженности, а потом нашла смелую развязку, но здесь конца не видно: этот брак должен длиться и дальше, а она должна научиться терпеть.


Менабилли,

Пар,

Корнуолл

5 сентября 1957

Уважаемый мистер Симингтон!

Извините, что отвечаю на Ваше последнее письмо с опозданием, но у меня было множество гостей, и я пыталась выполнить обязанности сразу жены, матери и бабушки! Но я не забыла о Брэнуэлле и о любезном предложении прислать мне еще что-нибудь из Вашей библиотеки. Оно меня чрезвычайно заинтересовало, потому что, как Вы уже, наверно, догадались, у меня возникла идея написать книгу о Брэнуэлле.

Не будет ли у Вас возможности встретиться со мной в Лондоне в этом месяце? Я могла бы пригласить Вас на обед где-нибудь в Блумсбери. Планирую провести в Лондоне неделю-другую, поработать в читальном зале Британского музея и прочитать там за это время как можно больше рукописей. Одна из главных тайн, которая занимает сейчас мои мысли, — поэзия Эмили.

Я просмотрела многочисленные издания и убедилась, что одни рукописи были составлены из разрозненных листков, проданных американским коллекционерам, другие были получены от Артура Белла Николза, вдовца Шарлотты. Но я не нашла доказательств, что эти источники — определенно труды Эмили, а не ее брата.

Я полагаю, что крайне необходима помощь совершенно беспристрастного специалиста-почерковеда, который мог бы провести разграничения во всем написанном членами семьи Бронте, не имея предвзятого мнения.

Конечно же, мне необходимо собрать достаточно много нового материала о Брэнуэлле, чтобы книга чего-то стоила. И еще так много вопросов, на которые надо найти ответ в ходе моих изысканий. Почему, например, его никогда не посылали в школу? Подозреваю, что у него случались эпилептические припадки в легкой, почти незаметной форме, но у меня пока нет абсолютно никаких свидетельств этого. Кто входил в число его близких друзей, в какой степени испытывал он на себе влияние масонов, если учесть его посещения местной масонской ложи? Мне бы очень хотелось узнать подробности его жизни в семье Робинсонов в Торп-Грин — ведь он прожил там целых два года, а Энн даже больше, но единственное, чем мы располагаем, — слухами о том, что Брэнуэлл был с позором уволен.

А сейчас я должна закончить все эти размышления и отнести это письмо на почту. Надеюсь получить от Вас весточку, а может быть, даже встретиться с Вами в ближайшем будущем. Я заглянула в свои записи и обнаружила, что буду свободна и смогу увидеться с Вами недели через полторы, — если это Вас устроит.

Искренне Ваша,

Дафна

Глава 8

Ньюлей-Гроув, октябрь 1957

Дни становились все короче, и Симингтону не хватало дыхания: он, кашляя, отпирал свои кладовые или, шурша картотеками, разыскивал нужные книги в полузабытых тайниках. Письма от Дафны Дюморье отсылали Симингтона к его рукописям, но он-то знал, что не следовало возвращаться к ним, ведь ничего там не изменилось.

— Она узнает… — бормотал он себе под нос: ведь Брэнуэлла никак не удавалось извлечь из лабиринта незавершенных рукописей, разрозненных и изуродованных Шортером и Уайзом, да, и Уайзом тоже, не один Шортер предавал Брэнуэлла и Симингтона.

Эта парочка, Шортер и Уайз, наживалась на бедах Брэнуэлла, а настоящим экспертом по части фальсификации был Уайз, конечно же, именно он подделал сначала подпись Шарлотты, а потом и Эмили на рукописях Брэнуэлла и продал их богатым доверчивым коллекционерам, не слишком утруждая себя раздумьями о Брэнуэлле или о ком-то еще, поскольку все его мысли были заняты собой, важной персоной, сумевшей так долго всех дурачить.

Симингтон знал: Дафна ожидала от него какого-то из ряда вон выходящего открытия. Он догадывался: она мечтала доказать, по меньшей мере, что Брэнуэлл приложил руку к созданию «Грозового перевала», а также написал многие из стихотворений, приписываемых Эмили. «Что ж, в добрый час», — подумал Симингтон, но лишь мельком, на самом же деле вовсе не желая ей добиться успеха; он не хотел, чтобы Дафна преуспела там, где он до сих пор терпел неудачу.

Симингтон не ответил на ее последнее письмо, пришедшее уже несколько недель назад; она задавала слишком много вопросов, а уж если кому и писать книгу о Брэнуэлле Бронте, так это ему самому, а не этой романтичной леди, беллетристке, ничего не смыслящей в научных разысканиях. И временем, чтобы писать, он располагал: Беатрис редко бывала дома, вечно заседая на каком-нибудь собрании — Британского легиона[24], Женской добровольной службы[25] или Бригады скорой помощи святого Иоанна[26].

— Ты сам о себе позаботишься, — говорила она ему на ходу, собираясь отчалить: фетровая шляпа надежно сидит на голове, коричневые туфли начищены, серый саржевый жакет застегнут до самого воротника.

Вот так и тянулось неторопливо одно утро за другим, и никто не вспоминал о Симингтоне, кроме упорной и несокрушимой Беатрис, ему же иногда казалось, что он к исходу дня сжимается, уменьшается в размере.

Он уже жалел, что в порыве первоначального энтузиазма сказал Дафне о подделанных подписях на рукописях Брэнуэлла, но полагал, что ей не удастся продвинуться дальше в своих исследованиях: Уайз мертв, а Симингтон отныне будет держать язык за зубами. Она никогда не узнает о странном разговоре, который случился у него с Уайзом незадолго до смерти старика. Симингтон рассказал ему о своих неприятностях, о письмах юристов, на что Уайз заметил: «Ну вот, теперь они взялись за нас обоих, хотя мы старались все сделать как лучше, не так ли?»

Но зачем ворошить прошлое? Вместо этого Симингтон решил привести в порядок свою коллекцию, пересмотреть систему каталогизации — он должен это сделать, прежде чем предпринимать дальнейшие разыскания для своей книги о Брэнуэлле — шедевре, который только ждет, чтобы в него вдохнули жизнь. Книга в его сознании была совершенна, чего никак нельзя сказать о системе каталогов — они требовали безотлагательного внимания.

Это означало, что Симингтон действительно был очень занят, сроки крайне поджимали — он так и сказал Дугласу, который позвонил однажды по телефону, намереваясь приехать на чай со своим сыном, внуком Симингтона. Другие мальчики уехали в дальние края: Дональд аж в Новую Зеландию, и Симингтон не мог сказать, что сильно по нему скучает. Думая о сыновьях, он испытывал гнев и обиду, жаловался Беатрис, что они не очень-то благодарны за все, что он сделал для них. А ведь Дуглас работал в семейной книжной лавке, пока она не была продана после войны, и теперь трудился переплетчиком в Йорке, так что ему следовало бы понимать, что отец занят важной литературной работой, которая превыше всяких удовольствий.

— Так когда же мне привезти моего малыша на чай? — спросил Дуглас.

— Тебе надо поговорить об этом с мачехой. Она отвечает за все контакты с внешним миром.

Беатрис пыталась взять под свой контроль и многое другое: она заявила, что пора наконец избавиться от его коллекции газет и журналов, брошюр и театральных программ — тысячи и тысячи их хранились в деревянных упаковочных ящиках и картонных коробках, заполнив бывшие спальни мальчиков.

— Нелегко найти покупателя, — сказал он Беатрис.

— Иначе и быть не может, — отозвалась она, — кому нужен этот груз из старых газет? Просто сожги их на задворках сада.

— Беатрис, — сказал он, чувствуя, как кровь приливает к лицу, хотя он старался говорить медленно и отчетливо, чтобы заставить ее понять важность того, о чем шла речь, — нельзя просить меня о таком. Эта коллекция — неотъемлемая часть моей библиографии Бронте. Мне нужно все это пересмотреть, чтобы убедиться, какие новые материалы появились с тех пор. Надеюсь, ты это понимаешь?

— Почему же ты тогда говоришь, что пытаешься продать эту часть архива? — спросила она раздраженно. — Сам себе противоречишь.

— Ты не оставила мне выбора. Загоняешь в угол, вместо того чтобы помогать в моей работе.

— Нет, я тебе помогаю, — сказала она, сузив темные глаза, и сжала челюсти. — Всегда это делала.

Наступила неловкая пауза, оба замолчали. Беатрис перестала делать уборку в его кабинете, и пыль лежала повсюду толстым слоем, медленно наползая из углов, постоянно захватывая новую территорию. Симингтон сумел перетащить несколько упаковочных ящиков из спален в погреб, но разболелась спина, и ему стало трудно таскать тяжести. Если Беатрис замечала, что он морщится от боли, она невозмутимо отворачивалась. По ночам же она спала на другой стороне большой кровати из красного дерева, стараясь оставить между ними как можно больше пространства. Симингтон лежал рядом, задремывая время от времени: ему снились покрытые пятнами, мятые манускрипты, он пытался разгладить их, его рука двигалась, касаясь пожелтевших страниц, но они рассыпались, обращаясь в пыль, его горло, рот, глаза — все было забито пылью.

Иногда в самую рань, еще до рассвета, он спускался в свой кабинет и изучал подписи на рукописях Бронте, надеясь, что сумеет наконец их как следует разглядеть. Теперь Симингтон окончательно убедился: Уайз приписал Шарлотте многие из ранних ангрианских рассказов Брэнуэлла, а несколько его стихотворений — Эмили, может быть, их было и больше, но как доказать это миру, если он не сумел сделать этого раньше? И почему он не потребовал от Уайза признания в фальсификациях, позволив ему умереть? Почему не выжал из него больше подробностей и в основном молчал во время их последней случайной встречи? Симингтон на протяжении многих лет неизменно защищал своего бывшего наставника, от которого ему досталось так много рукописей, вошедших в его коллекцию, словно, выгораживая Уайза, он защищал себя и свою библиотеку. В самые мрачные минуты, когда в доме все спали, его охватывала паника: сердце сильно колотилось, кровь шумела в ушах. Симингтон опасался, что после смерти и бесчестья Уайза наступит конец и его карьере. Он не мог найти новую работу после увольнения из университета Лидса в 1938 году: тогда его враги устроили нелепое дознание, частный трибунал, как они его называли, а на самом деле — ничем не заслуженное судилище. И то была не единственная несправедливость, они следовали одна за другой: так его уволили из библиотеки, учрежденной им же для лорда Бротертона, той самой, что Бротертон завещал университету, где она надежно хранилась бы под попечением Симингтона.

Он сумел, по крайней мере, обеспечить безопасность для самых ценных предметов из коллекции Бротертона — в своем доме, где они оставались и по сей день, спрятанные подальше от грязных пальцев беспечных студентов и неловких рук университетских ученых, наряду с теми рукописями, которые он спас от бестактных любителей из Общества Бронте и музея в доме приходского священника. Конечно, он был вынужден продать десять лет назад часть своей коллекции жадному до новых приобретений американскому университету, правда, и заплатили они не скупясь, согласившись на запрошенную им цену десять тысяч фунтов. Это заставило Беатрис прекратить ворчать на какое-то время. Американцы тогда приняли его всерьез: они вели себя очень уважительно, эти представители университета Рутгерса[27].

И все же у Симингтона возникало неприятное ощущение в животе всякий раз, как он вспоминал о брэнуэлловской «Истории Ангрии», отправившейся через океан в Нью-Джерси. То была одна из самых миниатюрных рукописей Брэнуэлла — девять страниц микроскопического, не поддающегося расшифровке текста. В течение двадцати лет Симингтон неизменно терпел неудачу: текст оставался почти совершенно неразборчивым, несмотря на сотни посвященных ему часов, сосредоточенное его изучение с лупой в руках, испортившее его зрение. Может быть, именно по этой причине он уступил эту рукопись, внезапно ощутив, что хочет освободиться от Ангрии, покинуть ее, но вместо того, чтобы спастись от нее бегством, он прогнал ее как можно дальше от себя, словно остров, который можно отдать на волю волн.

Но и теперь Симингтон не чувствовал себя освобожденным, скорее человеком, понесшим утрату, чьи надежды разрушены. Ведь еще задолго до того, как появилась Дафна с ее личными литературными амбициями, он надеялся доказать, что Брэнуэлл написал значительную часть «Грозового перевала», но не смог найти даже свидетельств того, что рукописи лучших стихов Брэнуэлла были проданы Уайзом с фальсифицированной подписью Эмили на них или что Уайз скопировал подпись Шарлотты на ангрианские рукописи, чтобы продать их по более высокой цене.

Что касается другой рукописи — блокнота стихотворений Эмили, позаимствованного им у этого напыщенного осла сэра Альфреда Лоу (человека, называвшего себя коллекционером, использовавшего свое немалое состояние, чтобы скупить рукописи Бронте там, где это было возможно, предлагая более высокую цену), что ж, Симингтон хранил его в целости и сохранности почти четверть века как подлинный образец для сравнения с почерком Брэнуэлла. Никто не посмел бы обвинить его в краже блокнота со стихами: он просто взял его во временное пользование из коллекции Лоу, чтобы сделать факсимильную копию для издания в «Шекспир-хед», а потом, в 1939 году, Лоу умер. Кому, спрашивается, должен был возвращать блокнот Симингтон после этого?

С тех пор другие коллекционеры так долго искали блокнот Эмили и столь громко оплакивали его потерю, что Симингтон просто не мог признаться, что блокнот у него. Были и другие сложности. Если ему суждено доказывать свою правоту в отношении Брэнуэлла, понадобятся деньги — заплатить за химический анализ чернил и бумаги, чтобы установить, когда и как были подделаны подписи. А если допустить, что он каким-то образом разыщет такие средства и путем научных изысканий будет безоговорочно доказано, что Уайз подделал подписи Шарлотты и Эмили на бумагах Брэнуэлла, с чем тогда останется Симингтон? Ему будет приклеен ярлык владельца библиотеки, приобретенной у мошенника и фальсификатора Уайза, с которым он сотрудничал, — вот что получится, если все это будет сказано и сделано. Нет, так дело не пойдет, совсем не пойдет.

Итак, размышлял Симингтон, то и дело возвращаясь в мыслях к одному и тому же, словно описывал круги, выхода из этого тупика нет — он заперт вместе с оставшимися у него рукописями в созданной им самим темнице, окруженный бумажными призраками и тенями, таящимися в углах его кабинета.

Глава 9

Хэмпстед, февраль

До недавнего времени я не представляла себе, какое колоссальное количество исписанной бумаги хранится в архивах и библиотеках страны. Большая часть ее остается невостребованной долгие годы — многие миллионы листов, некоторые из них пронумерованы, другие — нет, сложены в коробки, но не каталогизированы, заброшены, как древние пожелтевшие кости в недрах городских катакомб.

Полагаю, мне давно следовало бы знать это как дочери библиотекарей: ведь одно из немногих воспоминаний, которые сохранились у меня об отце, — это как я прихожу к нему на работу в читальный зал Британского музея и он показывает мне то, что, очевидно, было картотекой. Я никогда не видела такого неисчислимого количества бумаги, и все-таки для меня осталось загадкой, что такое картотека. Помню только, как отец сказал: «Посмотри, вот карточки на букву „А“». Потом он написал для меня на листочке алфавит: «А» — абрикос и так далее, но я ничего не поняла; буква «А» не была похожа на абрикос, скорее на одну из стремянок в читальном зале, по которой взбирался папа, чтобы добраться до верхних полок. Когда я пыталась последовать за ним, он сказал: «Ты слишком мала, чтобы лазать по лестнице», — и это как-то отложилось в моей памяти, именно стремянка, а не абрикос. Он умер, по-видимому, вскоре после этого, и алфавиту меня учила мама: просто читала мне каждый вечер, а я, сидя рядом, рассматривала картинки. И вот настал день, когда слова и изображения стали сливаться в одно целое: мама показала мне картинку с Питером Пэном, а затем обратила мое внимание на его имя на странице, и я смогла прочитать его. Я поняла, что мальчик, изображенный на картинке, летал, и чувство, испытанное мною, было сродни полету, и под ложечкой у меня сладко заныло.

Я думала, когда засыпала прошлой ночью, о своих родителях — как бы они отнеслись к тому, что я лазаю по этим катакомбам, выискивая документы, относящиеся к почти полностью забытому мистеру Дж. А. Симингтону. Подобные разыскания были бы вполне естественными для них, но мне по-прежнему удивительно обнаружить, что существуют тысячи страниц, прошедших через руки мистера Симингтона, стоит только начать искать, а я как раз и занималась этим, пытаясь обнаружить их слабый след в библиотечных каталогах и архивах. Я отправляла десятки мейлов многочисленным библиотекарям, звонила некоторым из них, всячески им докучала, и все они охотно высказывали предположения о возможном местонахождении писем Симингтона. Часть его бумаг, по-видимому, осела в Рутгерсовском университете штата Нью-Джерси, но, насколько я могу судить, эти приобретения были сделаны еще в конце 1940-х годов, несомненно, до того, как началась его переписка с Дафной Дюморье. И вот пару дней назад я открыла еще один запрятанный в дальнем уголке муниципального архива Западного Йоркшира тайник с бумагами Симингтона, подаренными его вдовой вскоре после смерти мужа. Подробный каталог этого дара отсутствует, если не считать упоминания о входящей в его состав коллекции клише (более 3000 штук), огромном количестве, по-видимому, случайных газет и журналов 1920-х и 1930-х годов и о «разнообразной корреспонденции», как, не мудрствуя лукаво, назвали эту часть архива Симингтона. Было очевидно: мне необходимо садиться на поезд, отправляться в Йоркшир и рыться в архиве самой.

Казалось невероятным, что никто, кроме меня, не вспомнил о коллекции Симингтона и не пожелал с ней ознакомиться. Но все это, по существу, ничего не значило: я словно отправлялась в путешествие, когда вышла из дома в то утро одновременно с Полом. Я испытывала радость оттого, что у меня есть цель, что не только он едет на работу, когда мы ступили на эскалатор станции метро «Хэмпстед» и начали спускаться под землю. В метро уже было полно народу, в вагоне Северной линии меня притиснули вплотную к нему, и Пол взял меня за руку, а затем слегка коснулся губами моих губ, когда я выходила на «Кингз-Кросс» раньше его.

— Удачи! — шепнул он в мое ухо и улыбнулся.

Пол не стал бы улыбаться, если бы я призналась ему, что разыскиваю письма Дафны Дюморье, но я не углублялась в детали, сказав лишь, что собираюсь провести день в архиве Западного Йоркшира и у меня есть предчувствие, что удастся найти что-нибудь ценное для моих изысканий по диссертации.

— Очень романтично, — сказал он, — и надеюсь, это будет по-настоящему романтично, если тебе посчастливится найти интересный материал, касающийся семейства Бронте…

Но я-то знала: на том, что я ищу в архивах, будет стоять имя Дафны Дюморье.

Однако коллекция Симингтона не имела толкового указателя, так что было трудно решить, с чего начать. Отсутствовали какие-либо документы, объяснения относительно клише, и было непонятно, почему они включены в коллекцию, но вот они лежат передо мной в упаковочном ящике вместе с кипой старых периодических изданий — «Пикчер пост», «Радио таймс», журналов, о которых я никогда не слышала, вроде «Джона Булля». Значительная часть коллекции обернута в коричневую бумагу и перевязана бечевкой, все покрылось пылью, выцвело и буквально рассыпалось — похоже, никто не дотрагивался до архива с самой смерти Симингтона, словно никого не заинтересовало, что же там внутри. Больше всего меня огорчало, что не хватает времени просмотреть всю корреспонденцию Симингтона — там были многие сотни страниц, а путешествие уже заняло большую часть утра: сначала поезд до Лидса, затем неторопливый автобус, доставивший меня на северную окраину города, и еще пятнадцатиминутная пешая прогулка до казенного здания из красного кирпича, где располагался местный архив. Внутри я обнаружила лишь одного исследователя помимо меня — пожилого человека, изучающего семейную генеалогию, о чем я догадалась из его вопросов шепотом, обращенных к одинокому архивисту. Лица их казались торжественными в свете флюоресцентных ламп, голоса звучали негромко, как будто они находились в церкви, а не в лишенном окон помещении, где, казалось, никогда не проветривали со времен постройки этого здания в 1950-х годах. Я не имела ни малейшего понятия, почему вдова Симингтона решила хранить его переписку в этом месте, хотя было ясно, что в Йоркшире она, возможно, принесла бы больше пользы, чем та часть рукописей и редких книг из коллекции Симингтона, которая была продана в университетскую библиотеку штата Нью-Джерси еще при его жизни.

Что действительно важно: Симингтон сохранил письма Дафны, и я нашла их в местном архиве, а может быть, это они нашли меня… Внезапно из огромной кучи скоросшивателей возник адрес — ее адрес, отпечатанный на пишущей машинке: Менабилли, Пар, Корнуолл. Мне хотелось крикнуть кому-нибудь: «Смотрите, только взгляните, что я нашла!» — но вместо этого я тихо взвизгнула, не переставая перебирать страницы писем. Было нечто поразительное в самом их физическом существовании: пометках чернилами на желтеющей бумаге, очертаниях слов на странице, неровной машинописной строчке, изредка сползающей вниз. Я хотела сказать все это архивисту, когда просила у него разрешения сделать фотокопии писем, но потом подумала, что это может показаться навязчивым, непрофессиональным, поэтому лишь предъявила свою карточку аспиранта Лондонского университета. Он кивнул в ответ и дал мне заполнить бланк.

Даже фотокопии писем представлялись мне сокровищем, я ощущала как привилегию возможность везти их с собой на медленном лондонском поезде. Я не задремала ни на минуту, снова и снова перечитывая их. Другие пассажиры начали засыпать, убаюканные раскачиванием вагона, духотой внутри и дождем, струящимся по окнам. Когда я добралась до дома, Пол уже спал, так что не с кем было обсудить мое открытие, но в этом была и положительная сторона: я все равно не смогла бы ему рассказать, что раскопала письма Дюморье. Он впал бы в ярость, и весь день оказался бы испорчен, а так я могла затаить свою радость.

Конечно, я не располагала ответами Симингтона Дафне, но радостный трепет обладания не проходил: я никак не могла насмотреться на письма, не хотела убирать их в стол, хотя было очень поздно и мне давно уже пора лежать рядом с Полом. И я положила их возле компьютера. Знаю, что это кажется ребячеством, но я все еще испытывала волнение просто оттого, что вижу ее адрес. Эти страницы были написаны в доме, ставшем Ребеккиным Мандерли, они вышли из стен имения, которое я так часто рисовала в своем воображении, проскальзывая тайком в Менабилли, мысленно исследуя его комнаты, — вот почему ее письма стали для меня цепью разгадок, своего рода ключом к закрытому убежищу, которое Дафна называла своим домом секретов.

Правда, она не высказала ничего определенного в своих письмах мистеру Симингтону. Ее первое письмо весьма живое и касается самой сути дела, в подробности она вдается в меру, да и то чтобы показать, что уже проделала немалые разыскания по Бронте и поэтому у нее есть основания верить в талант Брэнуэлла. Чрезвычайно любопытно читать эти письма, пытаясь воспроизвести ход мыслей Дафны: ведь я, конечно, уже успела ознакомиться с написанной ею биографией Брэнуэлла, книгой, которая в пору переписки с Симингтоном лишь обретала форму в ее голове, книгой, где она, помимо всего прочего, исследует, что Брэнуэлл мог бы написать, а что не мог и где проходила размытая граница между фантазиями и реальностью его такой короткой жизни.

Так или иначе, письма отправлялись в течение примерно месяца, и, когда читаешь их, становится ясно, что Симингтон с энтузиазмом откликнулся на интерес Дафны к этой теме, даже продал ей несколько редких книг и документов из своей библиотеки Бронте. А затем этот всплеск корреспонденции, по-видимому, прекратился до начала 1959 года, прошло полтора года с лета 1957-го, когда они впервые вступили в переписку.

Интересно, что в своем последнем из этих ранних писем Симингтону Дафна сообщает, что ей надо съездить в Лондон примерно на неделю и, возможно, они смогли бы договориться там встретиться. А дальше наступает тишина, и мне остается только гадать, что произошло в этот длительный период безмолвия. Встретились ли они? Влюбились ли друг в друга, а потом разлюбили, поссорились или их постигло взаимное разочарование? И это молчание странным образом приободрило меня. Я чувствую себя менее одинокой, зная, что в их судьбах, как и в их письмах, есть белые пятна, пространства, которые я могла бы заполнить, если бы только удалось найти к ним дорогу.

Глава 10

Менабилли, октябрь 1957

Дафне не хотелось ни писать, ни думать о том, что с ней происходит. «Тебе нужна хорошая встряска», — тихо, так, что никому не было слышно, бормотала она, но это не помогало, потому что она и без того тряслась, как Томми. «Возьми себя в руки», — говорила она, но ничего не менялось: тело и душу словно кто-то сжал мертвой хваткой, и не в ее силах было освободиться. Было бы легче, если бы она понимала механизм действия сдавивших ее тисков: может быть, это ее собственные пороки овладели ею так крепко, что мешают дышать.

В моменты просветления она боялась, что сходит с ума — из-за Брэнуэлла в той же мере, что из-за Томми, — от своего знания и незнания одновременно, вернее, от недостаточного знания. Вот почему она кляла себя: надо же было поверить, что Брэнуэлл спасет ее от Ребекки, что он достаточно могуществен для этого. Теперь-то Дафна понимала, что он ничуть не лучше Ребекки, и вдвоем они уничтожат ее — нельзя было извлекать их из могил.

Иногда, когда ей бывало особенно плохо, она подозревала, что вокруг нее плетутся заговоры, а если их и не существовало в действительности, кто-то, наверно, незаметно всунул осколки льда в ее глаза, так что она потеряла способность видеть вещи в истинном свете. Или, наоборот, только она могла все видеть правильно, а остальные утратили эту способность. Правда, она так и не сумела разобрать почерк Брэнуэлла в его рукописях, этих непостижимых манускриптах, губящих, наряду со всем прочим, ее зрение.

Неприятности начались во время ее двухнедельного сентябрьского визита в Лондон: Томми отказался возвращаться в частную клинику, чтобы пройти новый курс лечения. «Ты не заставишь меня вернуться в эту камеру пыток», — сказал он Дафне, когда она предложила ему проконсультироваться с врачами, прежде чем пытаться вернуться к работе. Однако после четырех недель, проведенных в Менабилли, местный доктор из Фоуи счел, что Томми достаточно здоров, дабы вновь приступить к исполнению своих обязанностей в Букингемском дворце, хотя Дафна и не была убеждена, что Томми действительно поправился. Конечно, лицо ее мужа теперь не казалось таким серым, как в пору его возвращения домой из больницы, он уже не рыдал, как раньше, и перестал напиваться. Однако после отъезда из Менабилли детей и внуков он по-прежнему молчал в присутствии Дафны. Она подозревала, что он убедил доктора разрешить ему вернуться к работе, использовав это как уловку, чтобы возобновить связь со Снежной Королевой. Дафна была почти уверена, что он по-прежнему разговаривает по телефону со своей любовницей всякий раз, когда жена находится на безопасном расстоянии в писательской хибаре, хотя ей была ненавистна сама мысль мучить его своими подозрениями, это представлялось ей слишком унизительным, слишком напоминающим вспышки ревности отца по отношению к ней. Когда настало время, она решила ехать с Томми на его квартиру, чтобы помочь ему там обосноваться. Так Дафна, во всяком случае, говорила ему, прекрасно при этом понимая: он знает, что она собирается не спускать с него глаз.

Они не разговаривали почти всю дорогу от Корнуолла до Лондона, сидя друг против друга в душном купе первого класса. Томми спрятался за газетой, как за крепостной стеной, Дафна глядела в окно на медленно проплывающие мимо леса и болота, на начавшую опадать листву и поблекший папоротник-орляк. Когда поезд в Плимуте пересекал реку Теймар по высокому мосту, сердце Дафны упало, заныло от ощущения, что она покидает свой край, лишается надежного пристанища. Весь путь был ей прекрасно знаком, но движение в этом направлении страшило ее, не радовал даже ее любимый участок маршрута, когда железнодорожная линия, извиваясь вдоль побережья Девона, почти парила над волнами.

— Только взгляни, дорогой, — сказала она Томми, когда они огибали широкий морской рукав в Долише, где отлив оставил на берегу целую флотилию лодок.

Томми на мгновение отложил в сторону «Таймс» и сказал:

— Довольно унылое зрелище в такой серый денек — бесконечные пространства грязи до самого горизонта…

— А мне кажется, это всегда красиво, — заметила Дафна.

— Неужели? Наверно, я слишком часто наблюдал этот вид, таскаясь в Лондон и обратно неделю за неделей все эти годы.

Он вновь взял газету, закрыв ею лицо, а Дафна подавила тяжелый вздох. Она хотела сказать ему, что проделывает тот же путь последние тридцать лет, но знала, что бессмысленно напоминать ему об этом. Как бы то ни было, вполне естественно, что они с Томми ощущают все по-разному, слишком уж непохожи они друг на друга по сути своей.

К тому времени, когда поезд остановился у перрона Паддингтонского вокзала, повисшая между ними тишина, казалось, обрела собственный звук, напряженность готова была вот-вот разразиться скрежетом, похожим на тот, что издает во сне человек, крепко сжимая зубы. Они встали в очередь на стоянке такси, а затем каждый забился в свой угол на заднем сиденье. Томми сжимал ручку чемодана, костяшки пальцев побелели, руки слегка тряслись. Дафна гадала, вызвано дрожание его рук вибрацией мотора или это последствия лечения в частной клинике. Охваченная внезапным приступом жалости к мужу, она положила руку поверх его ладони.

— Похоже на контузию, верно? — спросила она.

— О чем ты?

— Обо всем, что мы пережили за это лето. Словно навалилась страшная усталость после битвы, и теперь мы должны отдыхать и восстанавливаться…

Но и в Лондоне их не ждал ни отдых, ни покой, лишь печаль и уныние. Дафна не могла работать в мрачной квартире в Челси, где все было пропитано слабым запахом газа, а из окон открывался гнетущий вид на закопченные дымовые трубы, глухие стены и на голубя с искривленными, деформированными когтями, нашедшего случайную смерть на подоконнике. Она не могла здесь дышать среди транспорта и толп людей с серыми лицами, тягостное впечатление производили на нее глубокие ущелья между зданиями из красного кирпича, угнетало отсутствие открытого пространства, если не считать площади Слоун-Сквер с пыльным кустарником, — и все это в обволакивающем город густом тумане мыслей миллионов незнакомых людей. Сосредоточиться она умела только в тиши Менабилли, на своем острове, своем Гондале, вдали от бессмысленного городского гомона. Ее бесило, что она оторвана от создающего ощущение безопасности дома, и хибары в саду, и тропинки, ведущей к морю, что она вдали от своей привычной рутины, от прогулок, от всего, что позволяет ей сохранять душевное здоровье… Она вдали и от Ребекки, ведь Ребекка — часть Менабилли, совсем не безопасная, но, по крайней мере, это знакомая опасность, и Дафна владеет искусством держать ее, если потребуется, на расстоянии, в бухте, рядом с обломками погибшего корабля: пусть Ребекку поглотило море, но отлив может вновь открыть, и тогда уж от нее не удастся отделаться, но, во всяком случае, будешь к этому готов.

В конце концов Дафна оставила попытки работать в замкнутом пространстве маленькой квартиры, решив продолжать свои изыскания в читальном зале Британского музея, ведь именно здесь хранилась коллекция Т. Дж. Уайза — рукописи семьи Бронте и другие редкие письма и книги. Она решила, что будет работать там весь день и, возможно, в обед встретится с Питером — его офис был как раз через дорогу, напротив входа в музей, на Грейт-Рассел-стрит.

Почему же она не позвонила Питеру в тот день? Почему вместо этого набрала номер Снежной Королевы, стоило Томми уйти на работу в то утро? Дафна не планировала этот разговор, но внезапно поймала себя на том, что перелистывает страницы записной книжки Томми, лежавшей рядом с телефоном, а потом крутит диск, надеясь втайне от себя, что никто не ответит. Но трубку на другом конце провода сняли, и Дафна, услышав, как женский голос спросил: «Алло?» — нашла в себе силы заговорить, чтобы заполнить чем-то вопрошающее молчание. Но что она может сказать Снежной Королеве? Дафне хотелось задеть ее за живое, чтобы та испытывала такую же тревогу, как она, хотелось растопить этот лед, превратить ее в реальную женщину взамен некоей фигуры, неясно вырисовывающейся в воображении Дафны. Ей хотелось быть жестокой, довести эту женщину до слез. Но когда Дафна услышала свой голос, оказалось, что она говорит совсем другое, совсем не то, что собиралась сказать.

— Как вы, возможно, слышали, я сейчас в Лондоне и подумала, что было бы неплохо увидеться с Вами.

Она не дала сопернице времени, чтобы отказаться, поспешно предложив ей встретиться сегодня у входа в Британский музей.

И хотя голос Снежной Королевы на другом конце провода оставался холодным, она, к удивлению Дафны, согласилась с ней встретиться. Конечно же, безнадежная затея: разгадать эту женщину было столь же сложно, как прочитать рукописи Бронте в музее, — она не выдала ни одной своей тайны, и Дафна с трудом заставляла себя отводить от нее взгляд, когда они сидели рядом на скамейке, как парочка на первом свидании или тайные любовники. Снежная Королева была сдержанна и изящна, словно балерина или одна из фавориток Джеральда. Казалось, ничто не может заставить ее дрогнуть и оступиться, ее ничуть не тронули слезы, стоявшие в глазах Дафны, по крайней мере она притворилась, что их не заметила, лишь пригладила собранные на затылке волосы, а холодный взгляд синих глаз был так же спокоен. Рядом с ней Дафна ощущала себя неуклюжей, плохо одетой (ей мерещилось, что брюки делают ее мужеподобной, блузка измята, шляпа неловко нахлобучена) — словом, весьма простоватой на фоне бежевого шелкового платья безупречного покроя и дорогого кашемирового пальто Снежной Королевы. Пальцы Дафны были испачканы чернилами, ногти сломаны и обкусаны — не то что выкрашенные блестящей бледно-розовой краской ногти Снежной Королевы, которым скорее следовало быть кроваво-красными когтями.

Это выглядело так, словно Дафна внезапно обернулась злополучной, даже не называемой по имени второй миссис де Уинтер, Дафной де Уинтер, неопытной и неумелой перед лицом своей соперницы. Но женщина, противостоявшая Дафне, была жива, бесспорно жива на этот раз, а не мертва, как Ребекка, хотя в Снежной Королеве что-то было от нее — красота и непобедимость, и голос ее был тверд и взгляд непреклонен, когда она заявила Дафне, что не может ей обещать прекратить встречаться с Томми.

— Я люблю его, — сказала она Дафне, — а он любит меня, и вы должны это понять.

Дафна хотела сказать, что Снежная Королева не может ничего знать о любви, она несет лишь разрушение, но промолчала, глядя в сторону. А ее соперница продолжала:

— Я бросила своего мужа ради Томми, и не кажется ли вам, что пора взглянуть на свой брак открытыми глазами? Судя по тому, что рассказывал мне Томми, между вами существуют неразрешимые проблемы еще со времен войны. Да и вы не всегда были ему верны и не можете претендовать на моральное превосходство.

Дафна не ответила, не знала, что сказать; слова здесь были бесполезны. Через несколько минут Снежная Королева встала, расправила юбку и сказала:

— Так мы ни к чему не придем. Думаю, вам лучше не пытаться вновь искать общения со мной, пока у вас не появится конкретная тема для обсуждения.

Дафна была слишком расстроена, чтобы попрощаться с ней, к тому же краем глаза она начала замечать их — фигурки, которые прятались в удлиняющихся послеполуденных тенях Британского музея, среди каменных колонн его портика, хотя это трудно было сказать наверняка: они скользили среди ничего не подозревающих прохожих. Дафна знала, что они следят за ней, а может быть, они шпионили за Снежной Королевой? Нет, не за ней: ведь когда Снежная Королева удалилась, стуча острыми каблучками по каменным плитам, наблюдатели остались возле колонн. В таком количестве они не могли быть частными детективами, да и стал бы Томми нанимать детективов, чтобы следить за ней? Это у него были секреты, а у нее после кончины Герти не осталось от него тайн…

Вернувшись в музей, она ощутила панику, не в силах сосредоточить внимание ни на встрече со Снежной Королевой, ни на рукописях Брэнуэлла. Она смотрела на выцветшие слова, написанные его почерком, но не могла понять, все казалось ей полной бессмыслицей: с тем же успехом страницы могли бы быть покрыты древнеегипетскими иероглифами, как папирусы, выставленные рядом с мумифицированными телами в соседней галерее. Страницы ее записной книжки оставались пустыми, как слепые, ничего не видящие глаза. Но были другие глаза, наблюдавшие за ней. В читальном зале она оставалась в безопасности, иначе и быть не могло: они не осмелились бы преследовать ее здесь, но они ждали ее снаружи — она ощущала их присутствие, хотя не понимала, что им от нее нужно.

Дафна просидела в читальном зале до самого закрытия, пока один из библиотекарей, молодой человек, не подошел к ней и не сказал извиняющимся тоном, что вынужден забрать у нее рукописи Бронте. Не оставить ли их за ней на следующее утро? Дафна ошеломленно посмотрела на него, и он спросил, забеспокоившись, не может ли чем-нибудь помочь; она в ответ лишь покачала головой, а потом стремительно выбежала из читального зала, стараясь не встречаться ни с кем взглядом. В то утро она купила обратный билет на станции метро «Слоун-Сквер», собираясь вновь спуститься в подземку, чтобы ехать домой с Рассел-Сквер, потому что ей не хотелось садиться в автобус, постоянно останавливающийся и вновь трогающийся с места в бесконечных потоках транспорта. Однако, выйдя из дверей музея, Дафна без всякого ясного плана пошла не к метро, а совсем в другую сторону, сознавая лишь, что ей надо как-то отделаться от все еще преследовавших ее незнакомцев. Главным у них, как она решила, был высокий мужчина в твидовом костюме и мягкой фетровой шляпе, другие использовали его шляпу как ориентир на запруженных народом улицах. Эти люди все приближались и приближались, нагоняя ее, и она побежала, спотыкаясь, мимо клерков, возвращающихся домой, а они ошеломленно глядели на нее, но никто не помог, никто не мог помочь ей. Спуститься в метро она опасалась: ее могли толкнуть под поезд, избавившись от нее столь же легко, как от комка оберточной бумаги, поэтому она остановила проходящее такси и попросила водителя довезти ее до Букингемского дворца. Он взглянул на нее сквозь открытое окно, слегка улыбаясь, и она испугалась, что он тоже участник этого непонятного заговора против нее. В ужасе она отшатнулась от такси, шофер позвал ее, но она не остановилась, а побежала еще быстрее и прыгнула в автобус. Ей было неважно, куда он идет, главное — подальше от этого места. На Пиккадилли-Серкус она немного осмотрелась и пересела в другой автобус, чтобы сбить их со следа, а потом на Гайд-Парк-Корнер перебралась еще на один и наконец оказалась на Слоун-Сквер, где почти уверилась, что никто не преследует ее, пока она поспешно шла по Кингз-роуд к своему дому.

В вестибюле парадного подъезда, как всегда, пахло резиной, но что-то еще было в воздухе — едва различимый аромат духов Снежной Королевы, а может быть, даже нечто более противное. Задержав дыхание, она метнулась в лифт, железные створки с лязгом закрылись за ней, и к тому времени, когда надо было выходить, она уже почти задыхалась, словно чьи-то невидимые пальцы сомкнулись у нее на горле и душили ее. Когда она открыла входную дверь, Томми, уже вернувшийся домой, посмотрел на нее как-то странно.

— Что, черт возьми, происходит, старушка? — спросил он.

И тогда она увидела в зеркале свое мертвенно-бледное, покрытое потом лицо. Дафна хотела ему все рассказать: о встрече со Снежной Королевой, о людях, преследовавших ее, об их зловещем главаре в мягкой фетровой шляпе, но тут ее пронзила ужасная мысль: а что если Томми тоже участвует в заговоре? А вдруг ему промыли мозги — ведь сумела же его сбить с толку Снежная Королева — и теперь он утратил способность видеть вещи в их истинном свете? Может быть, именно в этом причина его душевного расстройства? Не медленный ток его крови, а вода, влитая в его мозги, приливная волна, поглотившая все, что было ему дорого?

После этого страшного дня Дафна уехала домой, в Менабилли. Там она будет в большей безопасности в доме, скрытом от внешнего мира, не видимом даже с моря. Она поняла теперь, что должна быть очень осторожной, крайне осмотрительной. Опасно доверяться незнакомцам, даже получать почту от них. Она не станет больше отвечать на письма мистера Симингтона или чьи-то еще, только на письма от детей. (А что если и до них добрались? Нет, конечно нет… но разве можно быть до конца уверенной?) По крайней мере, Тод можно доверять, но двери на ночь необходимо запирать, держать закрытыми ржавеющие ворота из кованого железа у Западной Сторожки и вторые ворота, те, что ближе к дому, тоже надо запирать. Если она не будет бдительна, они могут пройти через лес — такие уж настали дни, что никакая осторожность не будет излишней. Надо поговорить с соседом-фермером, чтобы он восстановил колючую проволоку на границах ее поместья, — хоть она и отступит, но зато будет готова отразить внезапное нападение. В Гражданскую войну Менабилли выстоял осаду, будучи твердыней роялистов. Так пусть же он вновь станет крепостью, думала Дафна, проверяя и перепроверяя, закрыта ли на засов входная дверь, бродя ночами по коридорам своего дома, как беспокойный призрак, как Ребекка, стараясь двигаться быстро, чтобы никто не мог ее поймать, борясь со сном, пока не наступит рассвет и она сможет наконец лечь спать.

Глава 11

Ньюлей-Гроув, ноябрь 1957

Год подходил к концу, и Симингтон тоже чувствовал себя старым, конченым. Он устал, кости ныли, сердце болело, глаза тоже. Все вокруг казалось размытым, очки больше не помогали: даже отчетливо написанные слова в рукописях Брэнуэлла расплывались, буквы растворялись, превращаясь в какую-то водянистую неразбериху.

Симингтон испытывал такую усталость, что мечтал закрыть глаза и спать весь день напролет, но Беатрис этого не одобряла, и если даже он заходил в спальню в ее отсутствие, она все равно догадывалась и говорила, что он смял простыни, которые она утром тщательно разгладила и подоткнула.

Сегодня Симингтон размышлял, не растянуться ли ему на полу своего кабинета, но там было слишком пыльно и жестко, и он опасался, что если и сумеет опуститься на пол, то, когда настанет пора подниматься, все его члены слишком занемеют и суставы откажутся повиноваться. Он может здесь превратиться в окаменелость, а Беатрис и дела мало: в последнее время она так редко бывает в его кабинете, что, возможно, когда хватится, будет слишком поздно.

Вокруг царило молчание, в доме было так тихо, словно его накрыли саваном, а внешний мир, казалось, сошел на нет, исчезнув в зимних туманах и нескончаемых, грозящих пролиться дождем тучах. От Дафны Дюморье ни слова не пришло, даже короткого уведомления о получении его предыдущего письма. И не то чтобы это было большое послание, просто записка, где говорилось, что он не может дать точные ответы на последнюю порцию ее вопросов, но тем не менее перечитывает свои заметки и просматривает картотеки в надежде обнаружить какие-нибудь новые сведения. Это, по сути, вполне соответствовало истине, правда, он не сообщил ей, что его разыскания касались незаконченного стихотворения Брэнуэлла, ошибочно приписываемого Эмили. Это стихотворение оказалось у Симингтона в числе самых любимых, и он поймал себя на том, что произносит его вслух, зная, что никто не услышит:

Твоей душе навеки чужды

 Все души: в ней понятья дружбы,

Любви и братства навсегда

Погибнут, отклик не найдя[28].

Симингтона удивил звук собственного голоса, декламирующего эти строки, уверенного и сильного, но он при этом осознал, что уже не в первый раз не может понять наверняка, на что намекает Брэнуэлл в своем стихотворении. Он знал, что Уайз сделал этот манускрипт частью тонкой книжки, переплетенной в зеленый сафьян и проданной им богатому американскому коллекционеру мистеру Боннеллу, совершенно не интересовавшемуся Брэнуэллом, но с радостью принявшим этот отрывок как принадлежавший перу Эмили — ведь это ее подпись была подделана на нем. Симингтон знал также, что стихотворение это было написано на обороте черновика письма, адресованного секретарю Королевской академии и датированного летом 1835 года, когда Брэнуэллу было около восемнадцати лет и он надеялся отправиться в Лондон изучать искусство. Симингтон знал и то, что Брэнуэллу так и не суждено было учиться в Академии и что его единственная поездка в Лондон, целью которой было собеседование в Королевской академии, как утверждали, закончилась позорной пьянкой в таверне в Холборне после блуждания по улицам, если Брэнуэлл вообще когда-нибудь бывал в столице, что осталось недоказанным, как и многие другие эпизоды из жизни семьи Бронте. Симингтону были известны все эти обстоятельства благодаря его работе в доме приходского священника Бронте, где, помимо сокровищ, пополнивших коллекцию Боннелла, хранился и томик стихов, тот самый, который Симингтон принес однажды домой, чтобы изучить его в мельчайших деталях.

Эта книжка, тоже переплетенная в зеленый сафьян, и поныне оставалась под надежной защитой его кабинета, однако Симингтона беспокоила мысль, что он может умереть, так и не поняв смысл стихотворения, несмотря на то что оно было написано ясно читаемым почерком, в отличие от ангрианских историй и рукописей Брэнуэлла. Тем не менее суть стихотворения оставалась для Симингтона столь же неясной, как и четверть века назад, когда он впервые прочитал его в доме Бронте.

— Твоей душе навеки чужды, — пробормотал Симингтон вновь, — все души: в ней понятья дружбы…

Как это часто случалось у Брэнуэлла, его произведение было фрагментарным, не поддающимся однозначной трактовке, испещренным орфографическими ошибками и грамматическими вывертами, но Симингтону нравилось звучание слов, их ритм и темп, придававшие им целенаправленность. И хотя смысл ускользал от него, не могло же стихотворение сочиняться без какого бы то ни было замысла, просто его надо было отыскать. «За работу, Симингтон! — подгонял он себя. — За работу!»

Он закрыл глаза и попытался вспомнить время, когда в его сердце эхом отдавались мысли другого человека, но не Брэнуэлла. И тогда из глубин его сознания выплыла память о том, как он в последний раз испытал ощущение успеха: да, конечно, это было в 1948 году, когда он продал большую партию рукописей университету Рутгерса, один из профессоров которого приехал в Лидс, чтобы повидать его. Беатрис приготовила им на обед ростбиф и йоркширский пудинг, а потом Симингтон повел гостя во флигель рядом с домом, где размещалась его библиотека. На американца произвел огромное впечатление — Симингтон безошибочно понял это по выражению его лица — вид книжных полок, забитых сокровищами до самого потолка.

— Это пещера Аладдина, — промолвил наконец профессор, — что-то невероятное…

А потом Симингтон показал Беатрис чек на десять тысяч фунтов, и она обняла его и сказала: «О Алекс!» — и они кружились в вальсе по комнате, она смеялась, запрокинув голову. В ту зиму стояли туманы, были перебои с топливом, но он помнил ощущение света, заполнившего дом в этот вечер… На следующий день он купил для них двоих билеты в театр — подарок к ее дню рождения. Что за пьесу они смотрели? Да, конечно, — Симингтон даже хлопнул по столу ладонью, когда память вытолкнула ответ на поверхность, — то была пьеса Дафны Дюморье.

Он встал, пораженный внезапно пришедшей в голову идеей, подошел к упаковочному ящику и стал рыться в нем. Симингтон знал, что она где-то здесь: стоило ему несколько минут покопаться в содержимом ящика, как он обнаружил ее — программку спектакля «Сентябрьский прилив», датированную ноябрем 1948-го, с Гертрудой Лоуренс в главной роли — он не ошибся.

Может быть, в этом и таится ключ к разгадке слов Брэнуэлла? А что если это скрытая идея стихотворения, послание, дошедшее через много лет, суть которого в том, что ему, Симингтону, следует запрятать подальше свою гордыню и отказаться от одиночества, если он не хочет следовать по пятам Брэнуэлла, незамеченный, преданный забвению? Симингтон ощутил прилив энергии и волнения, словно он пробуждался от сна в предчувствии ожидавшего его приключения. Он наконец понял смысл стихотворения: то был призыв к оружию, а не признание поражения, послание, несущее надежду, а не отчаяние и покорность. Он должен еще раз написать Дафне — им следует объединить свои усилия.

Симингтон взял в руки перо и понял, что улыбается, не просто улыбается, но издает какой-то незнакомый свистящий звук, нет, то был не свист — он смеялся и слышал звук собственного смеха в первый раз за долгие годы…

Ньюлей-Гроув,

Хорсфорт,

Лидс.

Телефон: 2615 Хорсфорт

12 ноября 1957

Уважаемая миссис Дюморье!

Я очень надеюсь, что Ваши исследования по Бронте успешно продвигаются. Полагаю, что у Вас немало и семейных обязанностей; у моей жены Беатрис сейчас, например, забот полон рот.

Я сейчас тоже очень занят, правда, домашними делами иного рода, относящимися к жизни семьи Бронте в доме приходского священника и к тем историям, что они сочиняли в перерывах между чисткой картофеля и прочими хлопотами. Не думаю, что Брэнуэлл был тоже вовлечен в эту кулинарную деятельность, хотя кто знает?

Впрочем, простите меня за эти фантазии. На самом деле я занят очень серьезным исследованием и уверен, что Вам было бы интересно узнать больше о моих открытиях.

Еще одна запоздалая мысль, прежде чем я брошу письмо в почтовый ящик. Сортируя и приводя в порядок свой архив, я натолкнулся на эту старую театральную программку гастрольной постановки Вашей пьесы «Сентябрьский прилив». Мне удалось посмотреть эту пьесу, когда ее привезли в Лидс в 1948 году. Моя супруга была тогда горячей поклонницей Вас и ведущей актрисы спектакля Гертруды Лоуренс. Мне вспомнился доставивший мне много радости вечер, несмотря на густой, как гороховый суп, туман, поглотивший театр! Вкладываю в письмо программку в надежде, что она, возможно, развлечет Вас.

Надеюсь вскоре получить от Вас весточку.

Искренне ваш,

Дафна

Глава 12

Хэмпстед, 14 февраля

Сегодня случилось нечто очень странное, я даже толком ничего не поняла. Я пошла в читальный зал Британского музея, старый, где Дафна, должно быть, занималась своими исследованиями. Мне хотелось увидеть это место, несмотря даже на то, что рукописи Бронте, которые она изучала, теперь находятся в новом здании Британской библиотеки на Юстон-роуд. Наверно, в этом была какая-то моя романтическая причуда, и не только в Дафне было дело: мне хотелось побывать там, где познакомились мои родители. Это одна из редких историй, которые мама рассказывала мне об отце: целый месяц он видел ее каждый день, пока наконец осмелился заговорить с ней. Конечно же, им не разрешили бы разговаривать в читальном зале — там господствует тишина, но он поздоровался с ней у входа в музей, а в последующие дни их отношения продвинулись еще дальше: они уже сидели вдвоем на скамейке, а потом пили чай неподалеку, и в итоге (так она сама сказала, не я) они поженились.

Когда они встретились, она только начинала работать в читальном зале Британского музея, а мой будущий отец уже был там библиотекарем, проведя в музее много лет, — одинокий человек, лучше чувствовавший себя среди книг, чем среди людей. Так, по крайней мере, мне представляется, но мама почти ничего не рассказывала об их совместной жизни, и в этом молчании было что-то, не позволявшее мне расспрашивать ее более подробно. Он умер за неделю до моего четвертого дня рождения, как и почему, я не знаю точно. Мама только сказала, что он заболел, у него было слабое сердце, и он умер, а я по какой-то причине не чувствовала себя вправе выяснять детали и мало что помнила о нем: тот день, когда он взял меня в библиотеку, а также поездку в театр — ощущение его шершавого твидового пиджака на своей щеке, когда он вносил меня в дом с холода.

Мой отец был не только библиотекарем, но еще и писателем. Я это знала, но у меня не было его книг, не знаю даже, были ли они вообще напечатаны, думаю, что нет, потому что нигде не встретила упоминания о них, хотя искала очень долго. Все, что у меня есть, — полдюжины маленьких, переплетенных в черную кожу записных книжек, заполненных его мелким, не поддающимся расшифровке почерком, которые я нашла в письменном столе мамы после ее смерти. Перед тем как отказаться от аренды, я выгребла все из маленькой квартирки на две спальни. Впрочем, вещей там было совсем немного. И все же я была счастлива, когда жила здесь, в мансарде старого большого дома в Хэмпстеде, известного под названием Лавровая Сторожка. Отец снял это жилье еще до знакомства с мамой. «Мы живем на этаже для слуг», — часто повторяла мама, и легкая улыбка кривила ее губы, но мне казалось, нет места лучшего, чем это, — высоко вознесшегося над улицами.

Насколько я осведомлена, отец всегда зарабатывал на жизнь как библиотекарь, и мама тоже, но она говорила, что сердце его принадлежало не профессии, а писательству. И это беспокоило меня, когда я ребенком думала о нем после его смерти. Я представляла себе, как его сердце слабеет, а затем отделяется от тела и каким-то образом помещается в пыльной старой книге с переплетом из кожи, а пыль вредна для его сердца: она забивается повсюду, биение сердца замедляется, и однажды оно останавливается — и вот он уже мертв. Что касается книги, что он вынашивал в своем сердце… не могу сказать точно, что с ней стало, но знаю, что для меня она безвозвратно потеряна.

И хотя то, что случилось сегодня, было странным, чем-то из ряда вон выходящим это нельзя назвать. День святого Валентина Пол игнорирует, считая его днем выброса коммерческого мусора, но все же он выглядел смущенным, когда я вручила ему «валентинку» перед его уходом на работу в это утро. Открытку я изготовила сама, с красным сердечком на лицевой стороне — лепестком розы, из тех, что растут в садике на заднем дворе, засушенных и спрессованных мной еще прошлым летом сразу же после переезда сюда. Этому научила меня мама — поместить цветы между листами белой папиросной бумаги, а затем положить в самую тяжелую книгу, которая только найдется в доме, — Краткий оксфордский словарь английского языка, я и сейчас им пользуюсь. Мне хотелось найти для открытки какую-нибудь романтическую цитату из Генри Джеймса, но ничего подходящего я не отыскала и написала просто: «Я тебя люблю». Прочитав это, Пол сказал:

— Ты такая милая девочка. И слишком юная, чтобы иметь представление о разбитом сердце.

Итак, сегодня я вновь сидела в читальном зале, пытаясь набросать план диссертации и гадая, что хотел сказать мне Пол, но не в силах этого понять. И тогда я начала думать о разбитых сердцах и пожалела, что не сказала Полу о своем опыте на сей счет. Я немного знала об отце и его сердце и о разбитом сердце Брэнуэлла, которому так и не удалось осуществить свою мечту — приехать сюда, в читальный зал Британского музея. А ведь в конце жизни, за год до смерти, он писал своему другу Джозефу Лиланду, что когда-то думал: провести недельку в Британском музее было бы для него настоящим раем, но сегодня, находясь в столь угнетенном состоянии, он равнодушно глядел бы на эти «бесценные тома глазами дохлой трески». Бедный, измученный своими печалями Брэнуэлл, если бы только ему удалось бежать из дома…

Я сделала для себя пометку: не забыть проверить, бывал ли Брэнуэлл когда-нибудь в Лондоне. А потом мне вдруг показалось, что я увидела уголком глаза Рейчел, сидящую за соседним столом, пишущую что-то, склонясь над блокнотом. Трудно было сказать наверняка, она ли это, потому что ее лицо закрывали гладкие темные волосы, но чем больше я на нее смотрела, тем больше мне хотелось, чтобы это была она, чего я никак не ожидала. Через несколько минут она подняла глаза, словно почувствовав на себе мой взгляд, отвела рукой прядь волос и заговорщицки улыбнулась. Я покраснела, как будто меня поймали за чем-то запретным, но ведь ничего такого не было. Она меня не знала, мы никогда не встречались: я познакомилась с Полом уже после того, как она ушла от него и уехала в Америку. Через полчаса, когда я встала, чтобы покинуть читальный зал, она вышла вслед за мной, или просто так совпало, что мы поднялись одновременно, и, когда мы шли вниз по каменным ступеням, она спросила:

— Мы знакомы? Прошу прощения, если нас уже представляли друг другу: лица я запоминаю хорошо, но, что касается имен, — тут я безнадежна.

Голос ее был веселым, казалось, она вот-вот разразится смехом, она улыбалась, когда говорила. Я не знала, что сказать, поскольку не была до конца уверена, что это Рейчел. Едва ли я могла сообщить ей, что она со мной не знакома, зато я знаю ее, будучи замужем за ее бывшим супругом. Я сказала ей лишь, что, кажется, узнала ее по фотографии в газете, сопровождавшей статью о ее новой книге стихов, тут же извинившись за свою навязчивость.

— Все в порядке, — сказала она, придвинувшись ко мне настолько близко, что я ощутила запах ее дорогих духов — экзотический смолистый аромат; на ней было янтарное ожерелье — тяжелые бусины сияли на фоне ее золотистой кожи. — Никогда не думала, что меня будут узнавать, тем более в подобных местах. Дело в том, что мне нравится проводить время в здешнем читальном зале, когда я пишу новое стихотворение. Думаю о всех других сидевших здесь писателях, и это действует успокаивающе.

Я сказала, что являюсь поклонницей ее поэзии, много о ней думаю, и это вовсе не ложь: я купила ее последнюю книгу. Конечно, я промолчала, что держу ее надежно запрятанной в нижнем ящике моего письменного стола и читаю ее стихи только тогда, когда Пола нет поблизости. Но Рейчел, наверно, почувствовала, что я ею очарована, ведь так оно и есть, особенно после того, как поняла, что Рейчел похожа на Пола, — она могла бы быть его сестрой. Возможно, ей польстило, что, пытаясь объяснить, насколько мне понравилась ее новая книга, я больше говорила о ней самой, а мной она не слишком-то интересовалась.

— После прочтения стихи словно застряли у меня в голове — настолько они западают в память.

— Приятно слышать, — сказала она. — К тому же это весьма своевременная поддержка. Я приехала на несколько дней в Лондон, чтобы встретиться со своим издателем по поводу моей новой книги.

— Вы собираетесь вернуться окончательно? — спросила я, стараясь, чтобы мой голос звучал так же весело, как у нее. — В газетах, кажется, писали, что вы сейчас работаете в американском университете?

— Что ж, я начинаю скучать по Лондону, а стипендия в Рутгерсе никогда не рассматривалась как постоянная.

— Рутгерс? — переспросила я. — А я как раз веду разыскания по поводу одного человека, собрание рукописей которого осело именно там.

И я стала рассказывать ей о Симингтоне и Дафне Дюморье — эта история впервые выплеснулась из меня наружу, — а она слушала, и мне легко было рассказывать ей все в подробностях, чего никогда не бывало у нас с Полом, отчасти оттого, что она прекрасная слушательница, но еще и потому, что долгие годы она, как оказалось, была поклонницей Дюморье.

Когда она сказала, что любит Дафну, я почувствовала, что мои щеки вспыхнули, и я спросила:

— Неужели и вы тоже?

Впрочем, я запретила себе пускаться в дальнейшие излияния, хотя мне ужас как хотелось узнать побольше. Почему я не сказала ей о Поле? Наверно, от смущения. Вначале было как-то неудобно, а потом, когда я рассказала ей о Симингтоне, было слишком поздно добавлять: «А кстати, знаете, что еще связывает нас?» Появилось странное чувство, что мы могли бы в конечном счете стать союзниками, — мы обе любили Дафну вопреки неблагоприятному мнению Пола о ней, и мне хотелось понравиться Рейчел: было в моей собеседнице что-то, вызывавшее желание подружиться с ней, — теплота и ум, которые читались в ее глазах, но и в ярости ее можно было себе представить — такую женщину лучше иметь на своей стороне, а не врагом. Звучит немного по-детски, верно? Но пока мы говорили — не очень долго, наверно минут десять, — я поняла, что с Полом такого разговора у нас никогда не получалось. В конце она воскликнула:

— О боже, который час? Я страшно опаздываю на встречу — надо ехать.

И не возникло никакой неловкости из-за необходимости называть себя, просто не было для этого повода, а потом она так заспешила, что успела лишь мимолетно улыбнуться и бросить через плечо: «Удачи с Дафной!» — и стремительно выбежала на улицу, что производило сильное впечатление, если учесть, что на ней были черные лакированные туфли на высоких каблуках. Туфли для возбуждения мужской похоти, подумала я и слегка устыдилась своих мыслей, испытав к тому же приступ недовольства собой из-за своей обуви — пары обшарпанных серых парусиновых тапочек с розовыми шнурками, внезапно показавшихся мне детскими.

И лишь после, когда я уже вернулась домой, меня начали тревожить мысли о встрече с Рейчел — не потому, что я не сказала ей правды о себе, но сам факт нашего внезапного знакомства стал вызывать у меня ощущение какой-то неловкости. И я спросила себя: не слишком ли много совпадений? Пол, конечно, сказал бы, что совпадений не бывает слишком много: совпадение — это всего лишь случайное событие в пребывающей во власти хаоса вселенной. Возможно, Пол, как это часто он делает, посоветовал бы мне: «Не пытайся вкладывать во все какой-то смысл». Ценный совет из уст человека, работа которого всю жизнь заключается в отборе, чтении книг и поиске в них смысла.

Однако я не могла говорить об этом с Полом, а кроме него, общаться было не с кем. Странно: неужели я настолько одинока? Тогда со мной, наверно, не все в порядке. Честно говоря, меня начинает беспокоить мое разыгравшееся воображение, особенно когда вспоминаю, что имя Рейчел принадлежит главной героине романа Дюморье «Моя кузина Рейчел», а рассказчик в романе тоже сомневается, не помешался ли он. Но конечно же, я понимала, вызывая в памяти всю нашу неожиданную встречу, что этого не может быть: в отношении всего остального никаких болезненных иллюзий у меня не было. Надо сказать, что и чисто физические подробности я помнила четко: черная шелковая блузка Рейчел и ее узкие джинсы; блеск ее шикарных туфель; темно-красная губная помада того же цвета, что она выбрала для стен в спальне; лак для ногтей, еще более темный, почти черный, и ее глаза, серо-зеленые, как у Пола, — кошачьи, подумала я, глядя на них. А что если это часть проблемы человека, одержимого иллюзиями, — детали иллюзорного мира кажутся ему совершенно реальными?

Ладно, надо перестать так думать, или я и в самом деле доведу себя до сумасшествия. Случилось так, что я встретила женщину по имени Рейчел в читальном зале Британского музея. Она оказалась бывшей женой моего мужа. Помимо всего прочего она, как и я, как тысячи и тысячи других людей, интересуется Дафной Дюморье… Вот и все. Такие события происходят в больших городах: иногда очень тихо звучит звон вселенной. Так однажды сказал мой научный руководитель в колледже, когда мы с ним обсуждали роль совпадений в романах Викторианской эпохи. Я даже толком не поняла тогда ход его мысли, но теперь эта фраза кажется мне чудесной, спасительной. Во всяком случае, это не такое разительное совпадение, как в «Джейн Эйр», когда Джейн обнаружила, что незнакомые люди, у которых она искала убежища, в действительности ее кузены. Просто это одна из случайностей обычной жизни, сигнальный знак в хаосе повседневности, маленькая, но все же полезная метка на карте, которая может помочь определить, куда я иду и откуда пришла.

Во всяком случае, именно в этом я пытаюсь убедить себя. И тогда я поднялась наверх, чтобы принять ванну до прихода Пола с работы (и где же, черт возьми, его носит? Уже очень поздно…), разделась и решила зажечь свечу, дорогую на вид, которую нашла вчера вечером, когда наводила порядок в одном из буфетов в резервной спальне. Должно быть, в моем воображении рисовалась романтическая сцена: я лежу в ванне, обнаженная, в мягком мерцании свечи, когда туда заходит Пол, который ищет меня по всему дому. Но через несколько мгновений после того, как я поднесла к свече спичку, воск потек, и я внезапно узнала смолистый запах духов Рейчел. Свеча, которую я зажгла, принадлежала ей.

Глава 13

Менабилли, ноябрь 1957

— Это леди Браунинг, — сказала Дафна, когда телефонный оператор Букингемского дворца наконец ответил на ее звонок.

— Попытаться соединить вас с сэром Фредериком? — спросил мужской голос, звучащий несколько озадаченно. — Уже почти полночь, леди Браунинг, полагаю, он ушел из офиса еще в начале вечера.

— Наверно, вы правы, — сказала Дафна, стараясь говорить спокойно и властно, хотя ей хотелось разрыдаться от охватившего ее беспокойства, граничащего с паникой. — Дело в том, что обстоятельства чрезвычайные, мне нужно поговорить с каким-нибудь ответственным лицом, это ужасно срочно.

— Подождите минутку, — сказал оператор, и линия, казалось, отключилась на несколько секунд, затем раздались слабые щелчки, и Дафна затаила дыхание, опасаясь, что их разговор прослушивается.

— Алло! — сказала она. — Слышит меня кто-нибудь?

Она побарабанила пальцами по столу в холле и бросила быстрый взгляд назад, однако дальние концы и закутки темного коридора разглядеть было невозможно: пространство, освещаемое электрической лампой, в котором она стояла, было слишком мало.

Наконец в трубке раздался голос:

— Леди Браунинг? С вами говорит дежурный офицер. Могу я вам чем-нибудь помочь?

— Вы должны выслушать меня очень внимательно, — сказала она, сделав глубокий вдох, чтобы успокоиться. — Существует заговор, угрожающий жизни членов королевской семьи, вы должны отнестись к этому со всей серьезностью. Мой долг предупредить вас, а ваша обязанность, получив мое предупреждение, — предпринять необходимые действия.

— Не могли бы вы сообщить побольше подробностей? — Голос мужчины был по-прежнему спокоен.

— Подробностей заговора?

— Да, это очень бы нам помогло.

Пока он говорил, она почувствовала, что теряет нить мыслей, — они раскручиваются и путаются в ее голове, а детали заговора, совсем недавно вполне для нее очевидные, становятся неясными.

— Леди Браунинг? — переспросил он. — Я не вполне уверен, что вы действительно леди Браунинг.

— Приношу свои извинения, — сказала она после долгой паузы. — Мысли путаются, я нахожусь в некотором замешательстве… А сейчас мне надо идти.

Она повесила трубку, даже не попрощавшись. Вроде бы она когда-то знала ответ на вопрос, заданный офицером, но теперь план заговора исчез, забылся. Такое же чувство охватило ее, когда она проснулась ни свет ни заря прошлым утром после снившегося ей и раньше кошмара: она сознавала во сне, что должна сделать что-то важное, касающееся какой-то встречи, денег и конкретных чисел, — не количества тех едва ли поддающихся исчислению неясных фигур, что следили за ней у Британского музея, а цифр из области арифметики, может быть, сумм, потраченных ею в Менабилли, которые она подсчитывала в конце каждой недели. Пробуждение сопровождалось чувством опустошенности, словно что-то ускользнуло от нее, ее неправильно поняли, все перепуталось, а она осталась всеми покинутой.

Она не обсуждала этот телефонный звонок с Томми, не была даже уверена, что во дворце сказали ему о нем. А может быть, он предпочел не касаться этой темы, надеясь обойти молчанием подробности этого вечера, то обстоятельство, что он, как подозревала Дафна, не вернулся домой той ночью. После ужасного, постыдного телефонного звонка во дворец она пыталась дозвониться до него, набирая его номер в Челси через каждые полчаса, потом с интервалами в пять минут, пока наконец не приняла в четыре часа утра двойную дозу снотворных пилюль, чтобы не позволить себе сделать то, чего ей хотелось, — набрать номер телефона Снежной Королевы.

На следующий день она чувствовала себя опустошенной, униженной и в то же время испытывала странное, ка-кое-то химическое ощущение выброса адреналина в вены, заставлявшее ее ходить взад и вперед, мешавшее усесться за письменный стол, писать или читать, делать хоть что-нибудь вместо того, чтобы кружить по дому. Она позвонила доктору в Фоуи и попросила его приехать.

— Я не могу выйти из дома, — сказала она ему.

— Почему бы вам не вызвать такси, чтобы вас отвезли к врачу?

— Нет, вы меня не поняли. Я не могу покинуть Менабилли.

Он приехал вскоре после полудня, когда утренний прием был закончен, и она сказала, что не может ясно мыслить из-за бессонницы.

— Плохо, что вы одни в пустом доме, — сказал доктор. — Вас терзает тревога, неудивительно, что вы не можете уснуть.

Дафна кивнула и заставила себя улыбнуться, чтобы не возбуждать лишних подозрений.

— Вы совершенно правы, но так уж получилось: мой сын вернулся в свой пансион, а Тод, экономка, вы ее знаете, помогает Анджеле в Феррисайде ухаживать за нашей больной матерью. Так что все у нас сейчас пошло кувырком… Мне нужен только хороший ночной сон, и тогда я снова приду в норму.

Он послушал у нее пульс и выписал новейшие снотворные таблетки, а для укрепления нервной системы — тонизирующее средство с железом. После его ухода она вышла прогуляться с собакой, надеясь, что дикие анемоны в лесу и пустынное, продуваемое всеми ветрами морское побережье принесут ей успокоение. Однако с запада стремительно надвинулась тяжелая завеса дождя, затмив бледный зимний свет. С пронзительными криками ныряли в воду чайки с острыми как нож клювами, словно собираясь наброситься на нее и выклевать глаза. «Трудно вообразить себе более заброшенное место», — подумала Дафна, устало шагая тропою Ребекки назад к Менабилли, ощущая капли дождя, текущие по ее лицу, как слезы. В тот вечер она поужинала тостами с сардинами, выпила не до конца бокал вина, слишком кислого, на ее вкус. Спать она отправилась рано, приняв две новые таблетки, и задремала, просыпаясь время от времени, охваченная необъяснимым, тяжким беспокойством из-за расписания поездов Пар — Паддингтон, нарушений в их движении и задержек отправления. В конце концов, когда уже за окном запели птицы, она погрузилась в более глубокий сон. Ей снилось, что она отправляется в Лондон из гавани Фоуи на лодке, то была лодка Томми, которая, стоило ей выйти в открытое море, начала наполняться водой, а она не успевала ее вычерпывать достаточно быстро, чтобы оставаться на плаву, и сознавала, что ей пришел конец, что она гибнет.

На следующее утро она вновь испытала странное ощущение некоего химического процесса в крови и все же, несмотря на возбуждение, заставила себя попытаться разрешить свои проблемы наиболее разумным образом. Ощутив, что в ее мозгу вновь зреет страх заговора, а хаос в мыслях подобен буйству гортензий в саду, она поняла, что должна возвращаться в Лондон. Надо последовать совету доктора: избавиться от тишины пустого дома, провести какое-то время с Томми, повидать Питера, который сумеет понять, что она имеет в виду, если речь пойдет о том темном, что, по-видимому, составляет часть их фамильной наследственности, — предрасположенности к несчастью, прослеживаемой в их родословной. Совсем не обязательно, что она станет говорить с ним об этом, но сама мысль о такой возможности, если возникнет необходимость, показалась ей утешительной.

В тот вечер, когда Дафна приехала в Лондон, Томми был удивлен, но не выказал никакой неприязни.

— И все-то ты мечешься туда-обратно, — заметил он, открывая ей дверь. — Я получил телеграмму, что ты выезжаешь сегодня из Корнуолла, но не кажется ли тебе, что ты слишком много ездишь? Так нам скоро придется покупать акции железной дороги…

Томми вопрошающе смотрел на нее, а ей захотелось, чтобы он ее обнял, как в былые годы, до того, как они начали избегать друг друга. Но он был по крайней мере спокоен, вернувшись к своей обычной сдержанной манере, летняя тряскость прошла, он не казался рассерженным, и она подумала, что ее подозрения относительно Снежной Королевы, возможно, беспочвенны: ведь, в конце концов, он здесь, в своей квартире, где нет никаких следов другой женщины. Может быть, худшее позади…

Хотя пребывание в Лондоне, как и прежде, раздражало Дафну, на этот раз ее невроз принял иные, более знакомые и управляемые формы. Конечно, она по-прежнему ощущала, что людские волны буквально захлестывают ее, но ей уже не казалось, что ее преследует безликий мужчина в мягкой фетровой шляпе. Если исключить периоды приступов болезни, она понимала, насколько противна здравому смыслу ее паранойя, однако ее беспокоила невозможность предсказать, когда начнется очередной приступ помешательства.

И тогда она решила: единственное, что она может сделать, чтобы излечиться, — сосредоточить свое внимание на Брэнуэлле Бронте, крепко держаться за него, даже пребывая в состоянии сильнейшего смятения, сделать свое писательство средством выхода из той неразберихи, в которой она оказалась, превратив беспорядочную жизнь Брэнуэлла в красиво сочиненную биографию. Она позвонила своему издателю Виктору Голланцу, чтобы тот назначил ей дату беседы — надо, мол, обсудить идею новой книги.

— Я хотела бы встретиться с ним как можно скорее, — сказала она секретарше Виктора, — желательно завтра, дело весьма срочное.

Когда же встреча была ей назначена и дата занесена в ее ежедневник, она позвонила Питеру и предложила пообедать сегодня вместе в «Кафе Ройяль».

— С тобой все в порядке? — спросил он после того, как они заказали бутылку вина и она вдруг осознала, что отбивает ногой чечетку под столом.

— Конечно, — ответила она. — А почему ты спрашиваешь?

— Ты в Лондоне, а не в Менабилли: не очень-то это в твоем духе. Хотя, конечно, я рад, что ты здесь.

— Мне нужно было сменить обстановку. Дома я начала немного нервничать, к тому же предстоит как следует поработать в Британском музее.

И она стала рассказывать ему о рукописях Бронте и о непонимании, окружавшем Брэнуэлла. Пытаясь объяснить смысл своих изысканий, Дафна боялась, что Питер ее не поймет, что она излагает свои идеи недостаточно ясно.

— Звучит как речи безумца? — спросила она.

— Вовсе нет. Похоже, ты сумела влезть в шкуру Брэнуэлла. А может быть, наоборот: он забрался под твою?

Она рассмеялась, но Питер внезапно посерьезнел и сказал:

— Будь осторожна, Дафна. Не потеряйся в Ангрии или Гондале.

— Не беспокойся. Я оставляю за собой след из хлебных крошек, чтобы найти дорогу назад.

— И куда же ты возвращаешься?

— К Томми, конечно, — ответила она, чувствуя, как рыдания поднимаются к горлу, и прикусив губу, чтобы не расплакаться.

Он накрыл ладонью ее руку и сказал:

— Ты так ему преданна.

— Это я-то? Вряд ли Томми согласился бы с тобой.

— Кстати, как Томми?

— Вернулся на работу. Видно, что пытается совладать со своими проблемами. Врачи, правда, дали ему строгое предписание не перетруждаться. Он уже не столь молчалив, как во время вашей последней встречи, вновь стал похож на себя, хотя и не скажешь, что особенно разговорчив…

— И Брэнуэлл уходит в молчание?

— Да, — сказала она, — и он тоже не подает мне голоса.

На следующий день она обедала с Виктором Голланцем, который сразу же согласился с ее предложением написать биографию Брэнуэлла.

— История семьи Бронте всегда казалась мне не менее драматичной, чем их книги, — сказал он.

— Предупреждаю вас, что это будет очень серьезное научное исследование. Хочу сделать нечто действительно стоящее.

— Это можно сказать обо всем, что вы пишете.

— Если бы только критики согласились с вами… — заметила Дафна, стараясь, чтобы ее голос не дрожал.

— Кого это волнует? В этой стране ничьи книги не продаются лучше ваших.

— Меня прежде всего. Надеюсь, эта книга докажет всем наконец, чего я стою.

— Вы это доказали уже много раз миллионам читателей.

— Увы, такого ощущения не возникает. Иногда я чувствую себя неудачницей. И знаете, Виктор, я боюсь, что, когда вы рекламируете меня как автора бестселлеров, это отталкивает критиков. Ведь сейчас это нечто, чего следует стыдиться, не так ли?

Виктор взглянул на нее и рассмеялся, как будто услышав удачную шутку, и она улыбнулась ему в ответ, беспокоясь при этом, не дергается ли ее правый глаз. Ей было трудно сосредоточиться на том, что он говорил об издательском бизнесе, но она заставила себя это сделать, и тогда разговор потек более свободно: она спросила, что ему известно о Т. Дж. Уайзе и слухах по поводу его фальсификаций. Виктор ответил, что сталкивался с несколькими поддельными первыми изданиями Браунинга, к которым приложил руку Уайз, ходили также слухи, что он выдирал страницы из редких книг в Британском музее, а затем, соблюдая осторожность, продавал их частным коллекционерам. Однако о мистере Симингтоне Виктор ничего не слышал, считая тем не менее, что любого из бывших коллег Уайза, по-видимому, следует считать ненадежным, потенциально не заслуживающим доверия. Дафна бросилась защищать Симингтона, убежденная, что о нем нельзя судить столь же резко и несправедливо, как о Брэнуэлле. Она была охвачена неожиданным для нее самой порывом взять их обоих под свое покровительство, воспринимая любое проявление враждебности к Симингтону или Брэнуэллу как вызов ей самой.

— Не забывайте, — сказала она Виктору, — что Симингтон был откровенен со мной с самого начала: именно он предположил, что подписи Шарлотты и Эмили на рукописях Брэнуэлла могли быть подделаны.

— Возможно, и так, — согласился Виктор. — Но не могло ли это быть блефом, чтобы скрыть другой обман? В конце концов, именно Симингтон в первую очередь несет ответственность за эти фальсификации: если он ими не занимался сам, то это делал Уайз с ведома Симингтона. Не исключено, что он пытался сбить вас со следа.

— Звучит как чрезмерно усложненная теория заговора, — сказала Дафна, и Виктор улыбнулся:

— Дорогая моя, вы настоящий эксперт в области литературных заговоров и интриг, виртуозная мастерица жанра, и я ничуть не сомневаюсь в вашей способности распутать этот клубок.

Она рассмеялась, чего он и добивался, но в тот вечер слова Виктора досаждали ей, как жалобный комариный писк. Почему все же он завел речь о заговорах? Не шлет ли он ей некое едва уловимое послание? А если это так, в чем его смысл?

— Выглядишь усталой, — сказал ей Томми после завтрака на следующее утро. — Почему бы тебе не прерваться и не отдохнуть?

— Мне нужен отдых, но не от работы, — ответила она.

Проблема заключалась в том, что, стоило ей только сесть за письменный стол и начать читать свои записи, сделанные в Британском музее, или набрасывать ориентировочный план биографии Бренуэлла, она всякий раз мысленно возвращалась к встрече со Снежной Королевой, вновь переживая ее, восстанавливая их диалог. Она размышляла, не мог ли их разговор принять иное направление, не могла ли она быть более убедительной, столь же неумолимой, как ее соперница.

Она все же пыталась поддерживать заведенный порядок: по утрам читала рукописи в Британском музее, днем работала дома за письменным столом, потом обедала с Томми, а иногда — с Флавией и ее мужем, жившими неподалеку. Время от времени Дафна осознавала, что разговаривает сама с собой, — это было не так уж страшно в минуты одиночества, но часто она была не одна — в автобусе или читальном зале, и люди смотрели на нее. И тогда она приказывала себе сосредоточить всю свою волю, напрячь каждый нерв и мускул, чтобы не терять контроль над собой. Эта стратегия, казалось, работала, пока не пришло письмо от мистера Симингтона, переправленное Тод на лондонский адрес. Стоило Дафне открыть конверт, как на стол выскользнула театральная программка с именем Герти, набранным большими жирными буквами, и Дафну внезапно охватила паника. Благодарение Всевышнему, Томми в это время не оказалось дома. А если бы он был?

Дафна бегло просмотрела письмо Симингтона со странной отсылкой к «Сентябрьскому приливу», а затем выбросила его в мусорную корзину на кухне вместе с театральной программкой. Выйдя из кухни, она решила, что так дело не пойдет: она не может оставлять письмо и программку в корзине. А что если Томми заметит их вечером и начнет в чем-то подозревать ее? Дафна извлекла все выброшенное ею вместе с конвертом и разрезала на мелкие кусочки, которые поместила в другой, чистый конверт, поспешно сбежала по ступенькам, вышла на улицу и, повернув налево, миновала сад Челси-Хоспитал[29] и спустилась к набережной. Она уже собиралась бросить конверт в урну, но вдруг увидела мужчину, наблюдающего за ней с другой стороны дороги. С конвертом в руках Дафна подошла к парапету, отделявшему тротуар от реки, и оглянулась, чтобы проверить, продолжает ли незнакомец следить за ней, но он притворился, что смотрит в другую сторону. Тогда она поспешно бросила конверт в Темзу и стала наблюдать, как течение уносит непрочный белый бумажный прямоугольник, который все не тонул… но почему же, почему он не тонет? Затаив дыхание, Дафна перегнулась через парапет, чтобы проследить за конвертом, и вот он исчез наконец под Челсийским мостом. Она подумала, не подойти ли поближе, чтобы в этом убедиться, но тут заметила еще одного человека, стоящего на мосту; на нем была мягкая фетровая шляпа. И Дафна пошла прочь, а перейдя дорогу, побежала и не останавливалась до самого дома.

Она ничего не сказала Томми о людях с набережной, но чувствовала, что они занимают все больше и больше места в ее сознании, и знала, что должна проявлять осторожность и суметь, опередив их, вернуться в Менабилли.

— За твоими перемещениями трудно уследить, — сказал ей Томми, когда она объявила ему, что возвращается в Корнуолл.

— Как и за твоими, — парировала она с улыбкой, ласково погладив его руку.

Могут ли наблюдатели последовать за ней в Менабилли? Нет, конечно же, там она в безопасности: дом спрятан от посторонних глаз, его не видно ни с дороги, ни с моря, даже осенью, когда опадают листья, Менабилли защищен непроходимыми чащами вечнозеленых растений — кипарисовых сосен, высоченных елей, острого бамбука и гигантских папоротников, разросшихся на болотистой земле между зарослями крапивы и ежевики, в густом лабиринте переплетенных рододендронов. Леса защищали Ребекку, и, может быть, все эти годы ее душа, пребывая в чистилище, каким-то образом ограждала от бед Дафну, стоя на страже у врат ее тайного мира…

Темнело теперь рано, ночи становились длиннее, зима неотвратимо надвигалась на Менабилли. Дафна всегда боялась этих навевающих меланхолию месяцев. Она убеждала себя, что должна подружиться с темнотой, и это станет дополнительной защитой против одолевавших ее врагов. Силой своего воображения она вызывала Брэнуэлла с его белым как бумага лицом под огненно-рыжими волосами, длинной йоркширской зимой пишущего что-то при свете свечи в доме приходского священника. Кого или чего боялся Брэнуэлл? Этого Дафна не знала точно, но иногда ей казалось, что итогом ее разысканий станет спасение Брэнуэлла от некоего похитителя, подобное освобождению Гердой своего друга из-под власти Снежной Королевы. Ведь Брэнуэлл тоже был выдворен в необозримую замерзшую пустыню, почти забыт, лишен всего, на что по праву мог бы рассчитывать.

Но Герда была юной, а Дафна ощущала себя старой. Брэнуэлл был таким отчужденным, далеким от нее, как же ей отыскать его? Где карта, кто станет ее гидом? Нет, уж лучше оставаться дома, в Менабилли, пусть Брэнуэлл придет к ней сюда.

— Брэнуэлл, — прошептала она во тьме своей писательской хибары, — Брэнуэлл, поговори со мной…

Глава 14

Ньюлей-Гроув, ноябрь 1957

От Дафны — ни слова, ни единого словечка: Симингтон испытывал знакомое свинцовое чувство разочарования. Но, как всегда, была уйма несделанной работы, ее приливная волна накрыла письменный стол, захватив даже пространство пола рядом с ним. «Нужно составить план действий», — говорил он себе, стараясь приободриться, хотя трудно было не испытывать ощущения подавленности. Еще с 1930 года Симингтон с головой ушел в бумажную работу, а сейчас рылся в своих папках, пытаясь отыскать несколько рукописей Бронте, и, хотя не сумел этого сделать, пересмотрев множество тайников и коробок, письма, которые он находил в процессе поисков, захватывали его и одновременно приводили в ярость — он не мог удержаться, чтобы не перечитать их. Они относились к тем ужасным месяцам, что последовали после его увольнения из музея в доме приходского священника, когда Симингтона обвинили в краже целого ряда рукописей, рисунков, писем и книг и стряпчие, назначенные Обществом Бронте, преследовали его, требуя все вернуть.

Симингтон хранил копии своих ответов стряпчим и их письма. Вновь и вновь перечитывая переписку с ними, он чувствовал, что ему не хватает дыхания, грудь сдавило так сильно, что стало больно двигаться, и приходилось подолгу сидеть за столом не шевелясь: кипа бумаг лежала перед ним, развернутая, как колода карт; но сколько он их ни перетасовывал, расклад оказывался проигрышным. Дверь была заперта, чтобы предотвратить внезапное вторжение Беатрис, которая, впрочем, хоть и не показывая это явно, продолжала держаться от него на расстоянии.

Беатрис, как и всегда, конечно же, понятия не имела о его неприятностях. Когда его лишили должности хранителя музея и библиотекаря в доме приходского священника, Симингтон объяснил это Беатрис просьбой лорда Бротертона сделать выбор между работой на него, Бротертона, и в Обществе Бронте: в сутках явно не хватало часов, чтобы совместить то и другое. Эта версия звучала правдоподобно, поскольку обязанностей у Симингтона действительно было в избытке: огромное количество материалов необходимо было приобрести, приобщить к архиву, каталогизировать (и не только документы, но и реликвии семейства Бронте: собачьи ошейники, носовые платки с кружевами, домашние тапочки, рукавички — все это считалось столь драгоценным, словно принадлежало святым и было отмечено Божьей благодатью). Однако Бротертон никогда не знал всех обязанностей Симингтона, не просил его отказаться от работы в доме Бронте, ведь лорд был непоколебимым поборником Общества Бронте, содержавшего музей, а также его президентом до самой своей смерти.

Итак, Симингтону был нанесен страшный удар: он остался беззащитным перед лицом своих врагов, которые окружали его, как стая злобных гиен. Никто не пришел к нему на помощь, даже те, кто обязан был это сделать, — собратья-масоны, знавшие, что он, как и лорд Бротертон, долгие годы был верным членом ложи. Это в конечном счете ничего не значило: франкмасонство принесло ему не больше пользы, чем некогда Брэнуэллу.

Письма, в которых выдвигались против него обвинения и перечислялось по пунктам все, что он предположительно украл, продолжали приходить еще многие месяцы, но Симингтон оставался тверд в своих письменных ответах на эти домогательства, сохраняя уверенность, что прав он, а не Общество Бронте — эти тупицы, не имеющие никакого понятия, как следует хранить такие бесценные сокровища.

При этом он с болью вспоминал о нескольких письмах и детских произведениях Шарлотты, которые его заставили вернуть (а что если именно в них таился ключ к секретам Брэнуэлла?), к тому же они, несомненно, хранились бы куда надежней под его опекой. И все же некоторые рукописи оставались у него, невзирая на всех стервятников из музея Бронте, которые так и норовили растащить эти бумаги, разрознив коллекцию и лишив ее всякой ценности.

Симингтон надеялся обрести уверенность в том, что достиг своего рода триумфа в противостоянии своим недругам, однако, перечитав письма стряпчих, ощутил горечь во рту, такую сильную, что даже порция виски не помогла бы от нее избавиться. Особую ярость, до пульсации крови в висках, вызывала обида на Общество Бронте, не оценившее его опыта и талантов. Они отстранили его от работы в расцвете сил, когда он, напротив, заслуживал продвижения по службе: мог бы стать превосходным президентом Общества, таким как Уайз еще до Бротертона, и, кстати, почему выбрали Уайза, а не его? Симингтон был столь же трудолюбив, как Уайз, и столь же талантлив как коллекционер.

Еще хуже, чем этот гнев и горечь, была охватывавшая его временами паника. Где в точности находилась каждая из припрятанных им рукописей, которые он хранил так много лет? Он не употреблял слова «украл», в конце концов, он ведь не вор, а законный попечитель. А что если настоящий вор получил доступ к его коллекции? Конечно же, это исключено: запоры надежны, он постоянно их проверяет. Должно быть, рукопись стихотворений Эмили — маленькая записная книжка с образцами ее поэзии, которую он позаимствовал в собрании Лоу, — теперь стоит целое состояние: насколько было известно Симингтону, сохранилась еще лишь одна тетрадь ее поэзии, которую более двадцати лет назад принесли в дар Британскому музею. Так трудно было уследить за всем: часть его коллекции хранилась в маленьком домике рядом с его собственным здесь же, в Ньюлей-Гроув, — Симингтон снял его в аренду в 1926 году, чтобы разместить там свой офис с помощником и секретаршей, а также библиотеку. Какой был замечательный год, когда все расширялось и шло в рост, когда еще была жива Элси и все его сокровища были при нем!

Однако полтора года назад он был вынужден отказаться от аренды: все деньги были истрачены, банк не захотел увеличить превышение кредита, и Симингтону пришлось вынести все из домика — многочисленные коробки, заполненные пачками бумаг, которые переместились в его кабинет, подвал и на чердак основного здания, к немалой досаде Беатрис. Ни помощника, который мог бы помочь ему привести все в порядок, ни секретарши у него уже не было, а работы невпроворот: он даже не знал, с чего начать.

Впрочем, начинать надо вновь с самого начала: реорганизовать коллекцию, пока не поздно, — он не должен позволить себе признать поражение. Еще раз написать Дафне, утвердить себя в ее глазах — он, как когда-то до него Брэнуэлл, ощущал, что время уходит. Надо доказать, чего он стоит, — Брэнуэллу это не удалось, — и, сделав это, он докажет значимость Брэнуэлла, они неразделимы, Брэнуэлл и он, переплетены друг с другом, как виноградные лозы, и, конечно же, это даст какие-то плоды…

Глава 15

Хэмпстед, март

Я знала, что мне не следует заходить сегодня в кабинет Пола, но я уговорила себя, что не шпионю, а просто мне нужно заглянуть в один из справочников. А находясь в комнате, я не могла не заметить на столе его открытый ноутбук: Пол не взял его, как обычно, на работу в то утро. И я подошла взглянуть на него под вполне благовидным предлогом (сочтя его достаточным, ведь убеждать больше никого не пришлось, я была в доме одна), что, мол, соединение с интернетом в моем кабинете очень медленное, и будет быстрее навести нужную справку через компьютер Пола, чем рыться на полках в поисках справочника.

Я подошла к его письменному столу около окна, выходящего на сад позади дома. Компьютер работал, Пол не выключил его прошлой ночью, как обычно, поэтому я не могла не видеть того, что было на экране. А там ожидал прочтения и отправки по электронной почте черновик письма к Рейчел, датированного вчерашним днем, а ниже располагались предыдущие письма, словно он только что нажал клавишей мыши «ответить» на последнем пришедшем от нее послании. Я села за его стол (а что мне еще оставалось делать?) и стала прокручивать на экране электронные письма, которые они писали друг другу, читая их в обратном порядке. Не знаю, почему он принимался за новое письмо, не стерев предыдущего сообщения, но он этого не делал, поэтому вся их переписка была здесь, начиная с черновика его последнего письма.

Дорогая Рейчел!

Слышал, что ты, возможно, вернешься в Лондон через несколько месяцев, чтобы возвратиться к своей работе на английском отделении с начала осеннего семестра. Если это так, наши профессиональные тропы, без сомнения, когда-нибудь пересекутся, а до этого мы, возможно, поговорим…


Дорогой Пол!

Я обернулась туда и обратно удивительно быстро, ты не находишь? Слишком много переживаний для твоего разбитого сердца. Но, кажется, тебе удалось собрать его осколки с помощью новой жены, которая, по слухам, вдвое тебя моложе.

Удачи вам обоим,

Рейчел.


Рейчел! Мой адвокат, занимающийся разводом, будет действовать в контакте с твоим.

Мои наилучшие пожелания, Пол.


Пол! Твоя проблема в том, что ты меня ревнуешь. То же можно сказать о твоем отношении к моему успеху как поэта. Не беспокойся, больше обо мне не услышишь. Рейчел.


Рейчел, если к нашему диалогу тебе нечего добавить, кроме лжи и обвинений, можешь мне не писать.

Пол.


Дорогой Пол!

Мне кажется, ты принимаешь женскую дружбу за лесбийскую любовь, что весьма характерно для ретроградов, но такая реакция тебя не красит.

Рейчел.


Рейчел!

Вряд ли слово «паранойя» верно передает мои чувства. Неужели ты думаешь, что я не заметил твоего заигрывания с ней? Уж поверь мне: я способен правильно интерпретировать эти реплики и взгляды украдкой.

Пол.


Дорогой Пол! Твоя паранойя по поводу моих мнимых измен всегда подрывала наши отношения куда больше физической отдаленности друг от друга, вызванной работой. Ты используешь слово «факт», голословно заявляя о моих изменах, но у тебя нет никаких фактов — одни разрушительные фантазии.

Рейчел.


Рейчел!

Если ты по-прежнему не в состоянии понять, что твой переезд в Рутгерс представляет собой последнее звено целой серии измен, не уверен, что сумею объяснить это еще раз. Мы об этом говорили многократно, я просто измотан необходимостью приводить нескончаемые аргументы. Тебе пора наконец понять: будь я убежден, что ты едешь в Америку исключительно по профессиональным мотивам, я бы, несомненно, поддержал тебя. Однако, учитывая, что ты и раньше использовала географическое разобщение как прикрытие своих измен, не вижу причины, почему бы тебе не заниматься тем же в Америке.

Пол.


Дорогой Пол!

Расставания продолжаются, и они плохи сами по себе. Не понимаю, почему ты ускорил нынешний кризис. И почему бы тебе было не поддержать меня, когда я решила принять предложение из Рутгерса? Работа там продлится всего два года, и я буду приезжать в Лондон на каникулы, которые немногим короче семестра. И почему ты пытаешься превратить столь удачный этап моей карьеры в разрыв брачных отношений?

Как всегда с любовью,

Рейчел.


Чтение писем заняло всего несколько минут, и вроде бы теперь все должно было измениться: разве я не получила обнадеживающее доказательство того, что Пол не любит Рейчел, не хочет ее возвращения и не жалеет, что женился на мне. Словно нарочно оставил включенным компьютер, чтобы я убедилась: с их браком покончено.

И все же было нечто странно тревожащее в этом конкретном, визуальном свидетельстве их отношений — в нестертых письмах на экране, — и как бы я ни читала их, в хронологическом или обратном порядке, все равно ощущение было такое, будто слова на экране жалили меня, эти горькие короткие фразы принимали в моем сознании угрожающие размеры, но при этом казались слишком незначительными, чтобы служить хроникой столь катастрофического события, как распадающийся брак. Я понимала, конечно, что мейлы — всего лишь стенографический отчет о многих месяцах ожесточенных дискуссий, мучительных переговоров и затянувшихся страданий. Пусть даже и так, но когда все эти эмоции сведены к переписке по электронной почте, они кажутся весьма мелкими, приземленными… и какими-то детскими. Ведь предполагается, что авторы этой корреспонденции — взрослые люди, не так ли?

Что касается маленькой, но смертоносной бомбы, содержащейся в переписке, — подозрений Пола о флирте Рейчел с другой женщиной, — мне не хотелось, чтобы этот часовой механизм тикал в моей голове. Я не желала больше видеть эти письма, лучше вообще о них забыть. И хотя твердила себе, что это не мое дело, но все было напрасно: они пустили во мне корни, как грибные споры в темноте.

Я направилась прямиком в свой кабинет наверху, не останавливаясь и стараясь не глядеть на те вещи в доме, что принадлежали Рейчел, — ее зеркало, ее свечу, ее кровать, ее ванную, — даже дверь за собой захлопнула, чтобы запах Рейчел не проник внутрь. Включив компьютер, я стремилась сосредоточиться на своей собственной работе, не имеющей никакого касательства к Рейчел или Полу, — стала читать свои записи для диссертации, полная решимости погрузиться в них с головой, отбросив все постороннее. Однако здесь не оказалось ничего заслуживающего внимания — то была беспорядочная мешанина не связанных между собой мыслей о Бронте и Дюморье, а заголовок «Вопросы к самой себе» был теперь мне бесполезен, поскольку Рейчел назвала так одно из своих стихотворений, — она и здесь меня опередила, как с Полом.

Мне хотелось ненавидеть Рейчел и ее стихотворение, отвергнуть его как еще один перепев, пусть и с претензией на интеллектуальность, произведения Эмили Бронте, подарившей Дафне Дюморье заглавие «Дух любви». Но когда я достала из нижнего ящика стола сборник поэзии Рейчел (не правда ли странный поступок, если вы собираетесь кого-то или что-то игнорировать?) и перечитала ее стихотворение «Вопросы к самой себе», я еще раз убедилась, какое оно интригующее. Она берет эпиграфом к своему стихотворению седьмую строфу Эмили Бронте («Мы сотней нитей в то вросли, / Что завтра станет прах, / Но нам присущий дух любви / Останется в веках!»), однако то, что Рейчел делает потом, создает впечатление, будто она использует идею Эмили Дикинсон[30], утверждавшей, что стихи можно читать задом наперед. Неизвестно, имела ли она в виду конкретно Эмили Бронте как поэтессу, порядок строк у которой можно изменить на противоположный, но Рейчел перевернула две последние строчки Бронте, так что они теперь читаются: «В веках останется любви дух, присущий нам». Если бы я по-прежнему была студенткой Кембриджа, то сказала бы, что стихотворение Рейчел посвящено литературной идентичности, — насколько неуловимой и неопределенной она может быть, но теперь я не уверена, можно ли подобным образом точно ее определить, особенно если писатель явно не желает, чтобы его на этом поймали.

Так или иначе, перечитав стихотворение Рейчел, я достала свой экземпляр «Духа любви» и стала бегло просматривать. Много лет я этого не делала: «Дух любви» не относится к числу моих любимых книг Дафны. На последних, чистых, страницах этого издания в мягкой обложке я обнаружила сделанные моей рукой записи, относящиеся к первому году учебы в Кембридже, когда я, как обычно, предавалась размышлениям о Дюморье, вместо того чтобы писать эссе о ком-то более уважаемом академической наукой. Я набросала тогда следующее:

«Дафна написала свой первый роман в двадцать два года зимой в Феррисайде, графство Корнуолл, в доме с видом на гавань в Фоуи, который купил ее отец. Художественное воспроизведение истории семьи местных судостроителей, начиная с Джейн Слейд, реальной женщины, матриарха этого семейства, трансформированной Дафной в Дженет Кумб, вымышленную героиню „Духа любви“. Страстная любовь Дженет к собственному сыну Джозефу продолжается и по ту сторону смерти, напоминая кровосмесительную версию романа Кэти и Хитклифа. Проверить: была ли подлинная Джейн Слейд похоронена в церкви, где Дафна венчалась?»

Прочитав эту запись, я вспомнила, что в произведениях Дюморье много ситуаций на грани инцеста: так любовная связь между сводными братом и сестрой — сердцевина сюжета ее романа «Паразиты», в котором есть строки, смутно напоминающие о Кэти и Хитклифе. Можно вспомнить и те любопытные эпизоды, что Дафна исподволь вставляет в написанную ею почти что в форме романа биографию отца, где она сама выступает в качестве одного из персонажей. Самое странное в этой книге (уж не знаю, ключ это к разгадке или просто шутка) — рассказ о помолвке Джеральда с Этель Бэрримор за несколько лет до его знакомства с Мюриел — матерью Дафны. Я сняла с полки эту биографию, озаглавленную «Джеральд», и отыскала страницу, которую пометила много лет назад, а потом постаралась выбросить этот фрагмент из головы и больше не вспоминать о нем. То было место, где Дафна описывала Этель, хорошенькую девятнадцатилетнюю актрису, «прелестную и миниатюрную, казавшуюся не старше четырнадцати». Однако автор биографии называет ее не Этель, а вторым именем — Дафна, что приводит читателя в замешательство, создает путаницу. В одной из сцен действие происходит в Ирландии, в графстве Керри: Дафна-дочь пишет о том, как Джеральд умоляет Дафну-возлюбленную выйти за него замуж как можно скорее. «Но она, будучи крайне своенравной и не желая принимать решение, спрашивает, почему бы им не относиться друг к другу, как брат к сестре… И тогда Джеральд, излишне драматизируя ситуацию, грозит, что покончит с собой, бежит к берегу моря и входит в воду по самую шею, хорошо слыша отчаянные рыдания своей невесты: „Джеральд, Джеральд, вернись!“»

Если бы я успешно продвигалась в работе над своей диссертацией, я бы, наверно, собрала воедино эти двусмысленные намеки и отыскала некое убедительное теоретическое обоснование всего этого, но, когда я пыталась это сделать, концы с концами никак не сходились. Прежде всего я не была уверена, что мои домыслы по поводу отношений Дафны с отцом можно сколько-нибудь осмысленно связать с ее исследованием жизни и творчества семейства Бронте. Но какое я имею право пытаться проводить параллели между ее книгами и жизнью? Это опасная территория, как все эти сентиментальные биографии Бронте с проставленными датами, где обыгрываются мифы об ангелоподобной Шарлотте, возвышенной Эмили, скверном Брэнуэлле и кроткой Энн. Книги подобного рода вызывают у меня чувство неловкости: ведь это — литературный эквивалент ловли бабочек, чтобы затем убить их и выставить приколотыми булавкой в коробке. Странно, но сходное дискомфортное ощущение я испытываю, вспоминая о нелепой, не принесшей никому удовлетворения электронной переписке между Полом и Рейчел, а также о ее стихотворении: чем менее я уверена, что понимаю смысл «Вопросов к самой себе», тем больше мне хочется его понять, а чем больше я прилагаю для этого усилий, тем легче он ускользает. В этом, возможно, кроется разгадка: наше понимание тех или иных явлений не обязательно истинно, и сама истина — это не твердая неизменная субстанция. Именно в этом тайна исходного стихотворения Эмили Бронте, которая создает проблему лишь в том случае, если вы ищете в нем окончательный ответ: жить или умереть или, по меньшей мере, можно ли любить жизнь и в то же время страстно желать смерти. Стихотворение живое и яркое, но при этом губительное — крайне опасное, если вы хоть в малой мере лишены душевного равновесия.

Случилось так, что и я, пытаясь все это понять, была выведена из равновесия после того, как несколько часов не отрывала глаз от компьютера. Неудивительно, что у меня разболелась голова и все в ней перемешалось: стихотворения Эмили и Рейчел, первый роман Дюморье и ее биография отца, обвинения Пола и возражения Рейчел, — вся эта смесь знания и незнания. Мне следовало бы проявить благоразумие и выйти прогуляться, подышать свежим воздухом, но шел дождь, поэтому большого соблазна бродить по пустоши я не испытывала, лишь открыла маленькую дверцу, ведущую с моего чердака на балкон. Я не слишком часто туда выхожу: это скорее карниз, чем балкон, к тому же он так высоко над улицей, что у меня кружится голова. Однако сегодня это показалось мне хорошей идеей. Я толкнула дверь, размокшую и деформированную после бесконечных дождей нынешней зимы, — и вот я уже обозреваю сады Кэннон-Холла. Ощущение такое, словно находишься на носу лодки, я даже почувствовала легкий приступ морской болезни, но при этом сообразила, что, если заберусь немного выше, на парапет, смогу увидеть больше: может быть, мне даже удастся заглянуть в окна Кэннон-Холла, в комнаты, где Джеральд говорил Дафне, что любит ее. Я протянула руки, чтобы ухватиться за верх парапета и подтянуться, одновременно ища точку опоры для ног на осыпающейся кирпичной кладке, и тут вдруг подумала: «Что я, черт возьми, вытворяю?» Ведь это очень опасно, я легко могу упасть. Но другой, внутренний голос твердил мне: «Продолжай, не бойся, тебе откроются изумительные виды, ты сможешь смотреть в такие дали, какие раньше были тебе недоступны». И я осталась в прежнем положении, зависнув так, что одна моя нога была на балконе, а вторая — на полпути к цели, не в силах решить: взбираться наверх или спускаться.

Не знаю, как долго я так висела, но меня пробрала дрожь. Посмотрев вниз, я мельком увидела темноволосую женщину, поворачивающую за угол в конце улицы, и на мгновение мне почудилось, что это Рейчел. Не думаю, что это действительно была она, но мне так хотелось. То же самое было со мной, когда умерла мама: несколько месяцев после ее смерти я видела то ее спину в стареньком бежевом плаще, скрывающуюся за углом впереди меня, то ее лицо в автобусе с запотевшими стеклами, проносящемся мимо меня на перекрестке.

Мысль о матери или ее призраке в знакомом старом плаще почему-то заставляла меня испытывать стыд, но я при этом как будто возвращалась к себе самой.

Помню, как она учила меня переходить дорогу, я словно слышу ее голос: «Посмотри налево, потом направо, потом снова налево», — и как она всегда говорила мне: «Будь осторожна, дорогая», — когда я шла утром в школу. И во время нашего последнего разговора она сказала: «Береги себя». — «Непременно», — ответила я, а после того, как она умерла, жалела, что не сказала о своей любви к ней, прежде чем повесить трубку, — было бы так хорошо, если бы это были мои последние слова, обращенные к ней. И, вспомнив о ней, я подумала, что по крайней мере могу сдержать данное ей обещание, вместо того чтобы висеть на парапете. Прошептав: «Люблю тебя, мамочка», — я вернулась в дом, закрыв за собою дверь, но не заперла ее — сидеть под замком мне не хотелось.

Меня всю трясло, и я была не в состоянии вернуться к работе, чувствовала себя полной дурой. О боже, думала я, надеюсь, никто не видел меня на балконе, где я вела себя как лунатик. Сейчас мне нужно, говорила я себе, сделать что-то успокаивающее, абсолютно нормальное, например приготовить чашечку чая, посмотреть, не осталось ли чего в жестяной коробке для печенья (моей, не принадлежавшей Рейчел). Я спустилась на кухню и, ожидая, пока закипит чайник, съела две шоколадки, способствующие пищеварению, а потом, когда пар повалил из носика, мне пришла в голову идея. Ну, может быть, не полностью сформировавшаяся идея, а только ее зародыш… Дафна использовала стихотворение Бронте как исходную точку для своего романа, когда ей исполнилось почти столько же лет, сколько было ее кузену Майклу Ллуэлин-Дэвису, когда он, студент последнего курса Оксфорда, утонул в бассейне. Меньше чем за неделю до смерти Майкла в солнечный майский день Дафне исполнилось четырнадцать, и мне очень хотелось бы знать, какие мысли одолевали ее тогда?

Чай был готов, но я так сильно разволновалась, что, не откладывая, помчалась наверх, к себе в кабинет, чтобы посмотреть, писала ли что-нибудь об этом Дафна в своей автобиографии. Я уже прочла ее множество раз, пытаясь найти ответы на возникавшие у меня вопросы, но она полна недомолвок, однако эти мемуары содержат вызвавшие у меня жгучий интерес фрагменты из дневника (запертого сейчас в ее банковском сейфе, в соответствии с завещанием его можно будет извлечь оттуда только через пятьдесят лет после ее смерти). Тем не менее, просматривая книгу, я уже знала, что там нет упоминания о гибели Майкла, но была уверена: его смерть совпала с тем периодом в ее жизни, когда у нее впервые пробудился интерес к представителю другого пола — кузену Джеффри. В мемуарах Дафны мне надо было перепроверить некоторые даты, и я нашла то, что искала, на шестидесятой странице: в то лето, когда ей исполнилось четырнадцать, она встретилась на семейном торжестве с Джеффри, сыном ее тетушки Трикси. Ему было тридцать шесть лет, и он годился ей в отцы, а с Джеральдом был близок, как брат. Она даже как бы намекает на некие кровосмесительные побуждения в связи с Джеффри и отцом (я подчеркнула это место в книге), говоря, что ее флирт с Джеффри «вылился в отношения, очень похожие на те, что связывали меня с папой, но возбуждающие гораздо больше — они так волновали меня, потому что я чувствовала их неуместность».

Предполагаю, что, возможно, во всем этом прослеживается некая связь между сексом и смертью. Майкл утонул не один: он пошел ко дну, держа в объятиях своего друга и сокурсника; Джеффри и Дафна гуляли рука об руку у моря, прячась от ее ревнивого отца, и позже в нескольких самых драматических эпизодах книг Дафны ее героинь поглощают волны — Ребекку, убитую мужем за супружеские измены, дочь в «Джулиусе», которую топит собственный отец, питающий к ней столь сильное кровосмесительное желание, что для него лучше убить ее, чем позволить переспать с другим мужчиной.

И тогда я внезапно вспомнила девушку из рассказа Дафны «На грани», по крайней мере мне казалось, что я помню эту историю, но все же пришлось искать книгу, что заняло около десяти минут лихорадочных поисков, крайне возбудивших меня. Наконец я нашла ее, переизданную не в первый раз, без суперобложки, завалившейся за письменный стол, но все было так, как я запомнила: девушка вскоре после смерти отца едет в Ирландию, а потом вступает в любовную связь с мужчиной, оказавшимся ее подлинным отцом, бывшим британским офицером, живущим на острове и тайно сотрудничающим с ИРА. «Не уходи, не покидай меня!» — кричит она отцу после близости между ними, эхом повторяя слова Дафны в ее автобиографии, описывающей панику, охватившую ее в детстве, когда Джеральд объявил ей, что ему нужно подняться на крышу Кэннон-Холла во время воздушного налета: «Я протянула к нему руки и закричала: „Не уходи, не уходи… Никогда не покидай меня!“»

Проблема в том, что пришедшая мне в голову идея не слишком помогла мне продвинуться в работе над диссертацией, посвященной Дафне и семье Бронте. Да и к моему собственному браку эта теория вряд ли подходит, то есть я хочу сказать, что в книгах Дафны гораздо больше секса, чем в моей нынешней жизни. Это вовсе не значит, что меня привлекает секс с оттенком кровосмешения, таящийся между строк ее сочинений, пусть даже Пол по возрасту годится мне в отцы. Надо признать, что у меня недостаточно опыта, чтобы судить о подобных вещах, но, думаю, такая жизнь ненормальна. Прошлую ночь Пол провел в другой спальне. Он говорит, что это временная мера: я сплю слишком беспокойно и бужу его, из-за чего на следующий день он чувствует себя уставшим и не может работать в полную силу. Вот поэтому мы и спим отдельно друг от друга: я в комнате, которую он делил с Рейчел, он — через стенку, в узкой кровати, на которой спал в детстве.

Днем мы тоже живем каждый сам по себе: у меня складывается впечатление, что Пол стремится создать между нами непроницаемую преграду. Я уже начинаю опасаться, что так он скоро и молоко себе станет наливать из отдельной бутылки: то ли боится от меня заразиться, то ли я вызываю у него отвращение. Он старается не смотреть на меня, но, когда я время от времени ловлю на себе его взгляд, замечаю в его глазах страх, словно перед ним привидение.

Когда же я начинаю думать, что будет, если он скажет мне уходить, что он не хочет больше жить со мной, — это немыслимо, совершенно невозможно: мне некуда идти, негде преклонить голову, — останется только подняться вновь на чердак, а оттуда — на парапет… Нет, я не позволю себе оказаться там еще раз: ничего хорошего из этого не выйдет.

Вот почему я стараюсь не думать о том, что мы спим раздельно, об этой электронной переписке, которую даже нельзя обсудить с Полом: как признаться, что я прочла ее? Это должно остаться в тайне, как и книга Рейчел в ящике моего стола, как загадка отношений Дафны с Джеральдом. Что там писал Пол? Он знает, как истолковать взгляды Рейчел, брошенные украдкой, ее реплики? А что если он ошибается? А может быть, и я неправильно воспринимаю нынешнюю тягу Пола к уединению: возможно, она никак не связана со мной и ему просто нужно немного побыть одному.

Все это означает, что необходимо отвлечься от моих мыслей, сосредоточить внимание на диссертации. Надеюсь, какой-нибудь свет в конце туннеля забрезжит, если я продолжу работать над этим. Правда, я не вполне уверена, что означает «это», но, возможно, когда-нибудь сумею понять. А пока я только что перечла запись в дневнике Эмили Бронте, сделанную в день, когда Брэнуэллу исполнилось двадцать лет. Она заглядывает на четыре года вперед, размышляя, что ждет ее в двадцать два, — именно столько сейчас мне: «Не знаю, где мы будем, и как мы будем жить, и какой будет день, но все же будем надеяться на лучшее».

Глава 16

Менабилли, декабрь 1957

— Леди Дюморье спокойно спит, но постепенно погружается в кому, — сказал доктор Дафне перед тем, как она вошла в спальню матери в Феррисайде.

Его голос звучал приглушенно, но вполне профессионально. Дафна кивнула, чтобы показать: она понимает слова доктора — ее мать скоро умрет, — но, когда она вошла в комнату, у нее было ощущение нереальности происходящего, как будто ее заставляют играть в сцене из написанной не ею книги. Она попыталась сосредоточиться на том, что сказал ей доктор, но его слова, казалось, проплывают мимо нее, мимо тщедушной старой женщины, лежащей на кровати, и тогда Дафна представила себе, как ночная приливная волна там, за окном, поднимается на несколько футов, подхватывает тело матери и несет, так что оно погружается в воду, но не тонет.

Дафна присела на стул у кровати, прижалась лицом к щеке матери, и тогда Мюриел повернулась и поцеловала Дафну своими тонкими и мягкими, как крылья мотылька, губами, очень нежно, не открывая глаз. Потом вздохнула, почти неощутимо, и, казалось, вновь ушла в себя. Дафна подумала, что мать обрела покой, не только потому, что ее страдания близились к концу, но и потому, что после многих лет разделявшей их скрытой враждебности наступило примирение.

Первые шаги в этом направлении были сделаны уже давно, после смерти Джеральда, но Дафне все равно хотелось верить, что этот поцелуй растопил весь лед, еще оставшийся в их сердцах. Ей хотелось коснуться лица матери, чтобы сгладить горечь прошедших лет, но вместо этого она взяла ее руку в свою, тихонько покачивая, ощущая трепетание пульса, и, хотя доктор предупредил ее, что все кончено, Дафну успокоило тепло прикосновения: казалось, оно не исчезнет даже после того, как тело Мюриел закоченеет.

И все же в момент смерти Мюриел они не были вместе: перед этим Дафна ненадолго вышла из дома, и последнее «прощай» матери досталось Анджеле, которую мать всегда любила больше. Дафна пыталась уговорить себя: это вовсе не означает, что мать вновь ее отвергла, но эта мысль становилась неотвязной, и Дафна спрашивала себя, а не скорбит ли она больше по себе, чем по матери, и не этим ли вызвана неожиданная сила ее горя. После унылой церемонии в крематории близ Труро — день выдался сырой и печальный, последний день ноября, — Дафна села в лондонский поезд вместе с Анджелой и Жанной. Урну с прахом матери они захватили с собой, чтобы рассеять его над могилой отца в Хэмпстеде, недалеко от дома, где она родилась. Стоя там, на кладбище, рядом с сестрами среди семейных могил, Дафна поймала себя на мысли, что хорошо бы и ей покоиться здесь, но, думая о мирной кончине, желала в глубине души скорее не забвения, а начала новой главы, другой истории.

Дафна не удивилась бы, увидев отца рядом с сестрами, потому что именно сейчас он был к ним, как никогда, близко.

— Представьте себе, что в действительности мы мертвые, только не знаем об этом, — сказала она сестрам, а они обе удивленно посмотрели на нее, но промолчали.

Когда Джеральд был еще жив, он нередко посещал кладбище в дни рождения и смерти членов семьи, приносил весенние цветы для родителей, луковицы цветов на могилу Сильвии, венок с ленточкой полка фузилеров для погибшего на войне брата Гая. Джеральд клал свои подношения у надгробий и какое-то время сидел рядом с мертвыми, как бы вновь собирая семью воедино. Чувствовал ли он тогда такую же тоску, как Дафна сейчас?

Бедный Джеральд, он умер от рака 11 апреля 1934 года, спустя неделю после того, как ему исполнился шестьдесят один год. Даты его рождения и смерти высечены на могильном камне. Дафна не пошла на похороны отца: она бы не вынесла зрелища опускаемого в землю гроба, где было заключено его разлагающееся тело, словно его заперли там, в темноте, и бросили. Она осталась в Кэннон-Холле, а потом отправилась к Пустоши, взяв с собой клетку с двумя белыми голубями. Наверху травянистого склона, где никто не мог ее увидеть, она открыла клетку, как часто делал отец. Он покупал пойманных в силки птиц на рынке Ист-Энда — коноплянок, зябликов, дроздов, за долгие годы их счет шел на сотни, — и выпускал в Хэмпстеде, говоря, что птицы не должны сидеть в тюрьме, жестоко держать их за решеткой. То же самое проделала и она в детстве, когда ей исполнилось пять лет, выпустив из клетки птенцов голубей, подаренных тетей. При этом она боялась, что птицы могут предпочесть неволю. Ей вспомнилось мгновение подобного страха, когда она пошла на Пустошь после смерти отца и, поставив клетку на землю, отперев ее, отвернулась. Ей хотелось, чтобы голуби улетели, и она бормотала, как молитву, закрыв глаза, строки своего любимого стихотворения Эмили Бронте. И, стоя теперь у могилы отца, она вновь шептала, как заклинание, эти строки:

Мы сотней нитей в то вросли,

         Что завтра станет прах,

Но нам присущий дух любви

         Останется в веках!

Она подняла голову, надеясь увидеть некий знак. В небе парили, описывая круги, птицы, и ей захотелось, чтобы отец восстал из земли и мать стояла здесь же, рядом с ним.

Однако Дафна знала, что они по-прежнему здесь, в земле. Она представила себе, как они собираются вместе после того, как она с сестрами уйдет, — весь клан призраков Дюморье сходится вокруг надгробий. На памятнике ее кузена Майкла были высечены простые слова: «Студент последнего курса, утонувший в Оксфорде во время купания 19 мая 1921 года», но что еще можно было сказать о его смерти? А что скажет теперь о ней его семейство призраков? Может быть, сменят привычно тему разговора и после смерти, так же как всегда делали при жизни?

Вскоре после гибели кузена Джорджа на войне дядюшка Джим взял ее вместе с Нико на прогулку в зоопарк воскресным днем, и они стояли у клетки со львом, глядя на него во все глаза, но после смерти Майкла и речи не было о том, чтобы куда-то пойти: Барри был безутешен, буквально убит горем. Именно так сказал ее отец: «Услышав печальную весть в гримерной театра, Джим был убит горем, и мне следовало бы пожалеть его, однако я не смог побороть свою ненависть». И все, отец ничего к этому не добавил, и похороны прошли без Дафны и без дальнейших комментариев. Дафна купила маленький букетик фиалок для Майкла через несколько дней после его похорон и оставила их на могиле, куда пришла тайком, никому не сказав. Стоя на кладбище, она думала: «А что если Майкл наблюдает за мной, добродушно посмеиваясь, как делал это при жизни?»

Дафна, конечно же, продолжала общаться с другими мальчиками Ллуэлин-Дэвис — Джеком, Питером и Нико, — и хотя в детстве предметом ее восхищения был красавец Джек (она восторгалась им до такой степени, что буквально теряла дар речи, когда он навещал их и дарил ей конфеты и воздушные шарики), а с очаровательным Нико она легче всего находила общий язык, когда принимали гостей, самым близким из кузенов всегда был для нее Питер.

— Семья — самое важное, — сказала она ему, когда они зашли выпить в «Кафе Ройяль», после того как был развеян прах Мюриел.

Дафна слегка коснулась его руки, он в ответ печально улыбнулся, и она подумала, что ей надо было выйти замуж не за Томми, а за Питера — с ним они так хорошо понимали бы друг друга.

— Как случилось, что мы стали такими взрослыми? — спросила она. — Питер Пэн не должен стареть.

Его всего передернуло, и она сказала:

— О Питер! Прости меня, пожалуйста, ты ведь ненавидишь…

— «…Этот ужасный шедевр», — закончил он ее фразу и поднял рюмку, словно произнося шутливый тост в честь своего тезки.

— Тебе настолько не нравится это имя?

— Господи, почему я должен любить его? Если б этого дефективного мальчишку обозвали Джорджем, Джеком, Майклом или Нико, я бы избежал массы несчастий.

— Но ведь и Майкл страдал, разве нет? — спросила Дафна. — Когда я была маленькой, случайно услышала разговор между моей и твоей нянями, который не был предназначен для моих ушей. Твоя няня сказала, что Майкла мучают ужасные кошмары: ему кажется, что в окна входят призраки. Но я тогда решила, что няня ошиблась: Майкла пугают не привидения, а дядюшка Джим и Питер Пэн.

— Бедняга Майкл. Помню его кошмары, да и свои тоже: мне мерещились какие-то крылатые создания… Знаешь, люди всегда говорили, что Барри — наш ангел-хранитель, но теперь, когда я вспоминаю былое, мне кажется, в нем было что-то от ангела смерти. Возможно, Майклу было известно о нем нечто, чего мы не знали.

Питер рассмеялся, словно хотел обратить все в шутку, но Дафна решила не упоминать больше Питера Пэна, памятуя о том, сколь тяжким бременем легло на ее кузена самое знаменитое творение Барри: чем взрослее становился Питер, тем больше ощущал гнет своего нестареющего двойника.

Не избавилась Дафна от воспоминаний и на следующий день, когда возвращалась поездом в Корнуолл вместе с сестрами.

— Кто первым сказал это? — пробормотала она, едва сознавая, что говорит вслух.

— Сказал что? — спросила Жанна, оторвав взгляд от газеты.

— «Смерть будет ужасно увлекательным приключением». Не могу понять, у кого Барри позаимствовал эту фразу.

Жанна пожала плечами. Глаза Анджелы были закрыты, губы подергивались, по-видимому, она дремала.

— Думаю, это был Майкл, — сказала Дафна как бы самой себе. — Он всегда был остер на язык. А Барри тут же подхватывал его фразы…

Именно об этом много лет назад говорил ей Питер: мол, Барри использовал сказанное им и братьями, когда они были маленькими, и соткал из этого миф о Питере Пэне.

— Папа говорил, что он прислушивался ко всем нам, — сказала Жанна. — Подумать только, если бы не дядюшка Джим, мы могли бы вообще не родиться.

Дафна кивнула. Ей не надо было напоминать, что ее родители встретились и влюбились друг в друга на спектакле по пьесе Барри «Замечательный Крайтон». То была часть семейной истории, как, впрочем, и Барри, который всегда был дядюшкой Джимом для нее и сестер, да и кузенов тоже — все они выросли, слушая его страшные сказки: он хорошо знал, как напугать детей, как заворожить их.

Забыть Барри было невозможно, даже теперь, когда поезд набирал ход, удаляясь от Лондона. Он ехал вместе с ней, был рядом на кладбище в Хэмпстеде, паря где-то на краю сборища призраков. Может быть, он наконец обрел способность летать, этот маленький худощавый человек, мечтавший о Нетландии? Все они были пленниками королевства дядюшки Джима, даже Анджела, получившая роль Венди в восемнадцать лет, когда уже знала пьесу наизусть, как и Дафна с Жанной, — ведь они смотрели этот спектакль каждое Рождество с детских лет и знали, что пьеса была написана для их кузенов. Они и сами устраивали представление в детской, иногда для того, чтобы дядюшка Джим увидел его и поаплодировал им.

Может быть, именно поэтому Дафна не могла избавиться от ощущения, что призраки ее родственников, словно актеры в «Питере Пэне», несутся по небу над ней, связанные невидимыми нитями, так и не освободившиеся друг от друга и от материального мира.

Эта мысль не принесла Дафне успокоения, когда она наконец вновь очутилась в Менабилли: ведь ей, значит, суждено ныне и присно быть привязанной к земле, и от этого никуда не уйти. Приближалось Рождество, а с ним и новое семейное сборище, чреватое повторением всех тревог лета: Томми непрерывно пил, терял контроль над собой, а все притворялись, что ничего страшного не происходит. И Дафна улыбнулась про себя, представив на миг, что Брэнуэлл не только герой не написанной еще книги (она, возможно, так и не будет написана, если работа не сдвинется с мертвой точки), а гость в Менабилли, яркая личность с сомнительной репутацией, повод отвлечься от мыслей о Томми.

Со стороны кажется, что легче решить проблемы других семей, чем своей собственной, и Дафна иногда страстно желала провести хотя бы час в компании Брэнуэлла, тоскуя по нему столь сильно, словно он был частью ее прошлого — братом, возлюбленным или отцом, — как она когда-то тосковала по Питеру Пэну и другим Потерявшимся Мальчикам, желая, чтобы они были настоящими, а не раскрашенными гримом актерами, и одновременно мечтая, чтобы они обрели свободу, взлетели из пыльных кулис театра в ясное ночное небо, к звездам.

Свобода — в ней все дело. Быть свободным, а не пойманным в западню на сцене, не марионеткой, спотыкающейся о нити, опутавшие и сковавшие ее. Может быть, именно это искал Майкл, ощутив себя в воде избавившимся от пут, освободившимся от словесных оков? А что если это единственная дорога, ведущая вперед, — освободиться от всего, от всех, может быть, даже от Брэнуэлла… Но способна ли она разорвать наконец все связывающие ее путы?


Менабилли,

Пар,

Корнуолл

10 января 1959

Уважаемый мистер Симингтон!

Надеюсь, что Вы встретили Новый год в добром здравии. Я провела много приятных минут, читая приобретенные у Вас книги Бронте (кажется, с тех пор минуло уже больше года?). Нет ли у Вас других томов или материалов для исследования, от которых Вы не прочь избавиться и которыми я могла бы пополнить свою коллекцию?

Боюсь, сейчас это лишь интересный досуг, чтобы скоротать зимние вечера: мне пока не удается уделить достаточно времени для написания действительно стоящей книги о Брэнуэлле Бронте. Ведь чтобы полностью отдаться исследованию, мне необходимо съездить в Йоркшир.

В целом я не отказалась от этой идеи, но мешают домашние проблемы. К несчастью, прошлой зимой умерла моя мать, за последнее время ухудшилось здоровье мужа, сын только что закончил школу и впервые поступил на работу, а я тем временем трудилась над новым сборником рассказов, чтобы немного отвлечься от Брэнуэлла.

Тем не менее я продолжаю изучать рукописи Бронте в Вашем издании «Шекспир-хед» и те, что хранятся в Британском музее, хотя от них страшно устают глаза!

Мне очень интересно узнать, как продвигаются Ваши собственные разыскания.

С наилучшими пожеланиями,

Дафна

Глава 17

Ньюлей-Гроув, январь 1959

Неожиданно после долгого молчания мистер Симингтон получил письмо от Дафны. Она не извинялась за длительную задержку с ответом на его последнее письмо, посланное им больше года назад, и Симингтон раздумывал, не дать ли ей отведать вкус ее собственного лекарства, оставив письмо без ответа. Однако, перечитав его несколько раз, несмотря на пережитое им ранее чувство досады, ощущение, что Дафна предала его, — подобрала, а потом выбросила, как бродячую собачонку, — он обнаружил, что вновь начинает испытывать к ней расположение. Правда, и слишком поощрять ее ему тоже не хотелось после пережитого за последний год: пытаясь перенести коробку с рукописями с чердака в свой кабинет, он упал, сломал руку, вывихнул колено — пришлось долго пролежать в больнице.

Это падение стало для него шоком: несколько часов он, неспособный двигаться, провел на полу, ожидая возвращения домой Беатрис, но каким-то курьезным образом испытывал и облегчение. Когда он лежал в больнице, один из докторов поставил диагноз «слабое сердце», а от этого, видимо, не существовало лекарства — лишь покой и отдых. С тех пор Беатрис проявляла к нему больше внимания, если не считать подпускаемых ею время от времени шпилек, мол, она буквально сбилась с ног, пока он посиживает себе, задрав ноги кверху, однако ее, вероятно, успокоило их молчаливое согласие, что он перестанет копаться в своих коробках. Дуглас, сын Симингтона, был вызван, чтобы все запаковать и отнести на чердак, после чего Симингтон ощутил своего рода освобождение, словно и Брэнуэлла тоже заперли наверху без всякой возможности убежать или выразить недовольство.

Иногда Симингтон терзался угрызениями совести, размышляя об участи Брэнуэлла, изолированного от мира на чердаке, а порой просыпался посреди ночи с бешено колотящимся сердцем, в полной уверенности, что слышал раздающееся все ближе и ближе шарканье шагов в коридоре у дверей спальни, глухие стоны или безумный смех там, наверху. Беатрис при этом безмятежно спала, а Симингтон даже не мог решить для себя, что было бы ужаснее — призрак Брэнуэлла или живые взломщики, — хотя в дневные часы приписывал все это прихотливой игре воображения или считал симптомом несварения желудка, как предположила Беатрис, когда он сказал ей, что страдает от ночных кошмаров.

— Надо прекратить есть сыр на ужин, — добродушно проворчала она и отправила в постель с чашкой молочной смеси.

Идя на поправку, Симингтон старался избегать какой-либо литературы о семье Бронте. Вместо этого он просмотрел несколько книг, принадлежавших Беатрис, включая сочинения Дафны. «Мою кузину Рейчел» он прочел с удовольствием, правда, его разочаровал двусмысленный финал: то ли прекрасная Рейчел — злонамеренная убийца, подмешивающая яд тем, кто стоит у нее на пути, то ли невинная жертва параноидальных иллюзий своего кузена. «Ребекку» он тоже нашел гораздо более увлекательной, чем ожидал, и, начав читать, не мог оторваться, но и здесь некоторые моменты одновременно заинтриговали его и вызвали раздражение. Почему рассказчица лишена имени? Симингтон решил, что, вероятно, таким образом Ребекка предстает более живой, более влияющей на ход событий даже из своей могилы, чем ее юная преемница, но если и так, не чересчур ли это хитроумная выдумка? А кто устроил пожар, спаливший Мандерли дотла? Миссис Дэнверс? В «Джейн Эйр» хотя бы понятно, что дом подожгла первая миссис Рочестер.

Симингтону хотелось задать Дафне не только эти вопросы, но и прямо спросить о мотивах ее писательства, о том, как она придумывает такие хитроумные сюжеты и неоднозначных персонажей. Как были созданы Рейчел и Ребекка? Ничего даже отдаленно похожего на ответ не было в деловых, взвешенных письмах Дафны. Но чем больше его привлекала идея завести с Дафной прямой диалог о ее книгах, который, учитывая привилегию знакомства с ней, имел бы и некий романтический привкус, тем яснее ему становилось, что это невозможно. Ведь придется признаваться, что читал ее книги, а он совсем не хотел, чтобы она знала об этом: шаткое равновесие авторитетов будет нарушено — она тогда станет экспертом, а он любителем, а не наоборот, как сейчас.

Наверно, именно поэтому Симингтон ответил на письмо Дафны лишь спустя две недели, причем постарался быть предельно кратким. Но все же он не позволил себе совсем уж обескураживать Дафну: если она возобновит свои разыскания, он сможет держать ее в поле зрения. Просьба продать ей еще что-нибудь из его библиотеки поставила Симингтона перед выбором: что важнее — нужда в деньгах или решение держать Брэнуэлла надежно запертым на замок? Наконец после тяжелых раздумий он выбрал одну из самых скучных книг своей библиотеки — избранные труды преподобного Патрика Бронте: пусть отец говорит за сына…


Ньюлей-Гроув,

Хорсфорт,

Лидс.

Телефон: 2615 Хорсфорт

29 января 1959

Уважаемая миссис Дюморье!

Благодарю Вас за письмо. Был рад узнать, что Вы не забросили Брэнуэлла окончательно, но, честно говоря, не думаю, что стоит предпринимать длительную поездку в Йоркшир: перспектива, что Вы обнаружите хотя бы малую толику новых сведений о Брэнуэлле, крайне сомнительна.

И все же, если Вы намерены совершить такой визит, с радостью помогу Вам всеми возможными способами как скромный товарищ по оружию. В настоящее время я продолжаю поиски в своем собрании рукописей и между тем прилагаю к этому письму книгу «Бронтеана. Избранные труды преподобного Патрика Бронте», изданную одним из основателей Общества Бронте мистером Дж. Хорсфоллом Тернером. Надеюсь, Вы найдете в этом томе много интересного.

Искренне ваш,

Дафна

Глава 18

Хэмпстед, май

С того утра, когда я прочитала на компьютере Пола его переписку с Рейчел, я чувствую себя каким-то образом скомпрометированной, словно это у меня, а не у него на душе некая позорная тайна. Не покидает беспокойство, что Пол рано или поздно обнаружит это, или я сама себя выдам, но пока, к моему облегчению, он не дает понять, знает ли, что я прочитала его мейлы. Поэтому, полагаю, в последние несколько недель я отдалилась от него еще больше, попытавшись уйти с головой в работу. Это оказалось не слишком трудно: углубиться в свое исследование мне гораздо легче, чем куда-нибудь еще. Вечер за вечером до полуночи я рылась в интернете, штудируя каталоги многочисленных нелондонских библиотечных архивов, выискивая покрытые пылью времени следы писем Дафны (а их многие десятки — издателю, редактору, агенту — она была прилежной корреспонденткой), но при этом почти отказалась от мысли разыскать письма Симингтона к Дафне. Пару дней назад я наткнулась на упоминание о том, что она уничтожила многие личные бумаги в огромном костре, когда вынуждена была выехать из Менабилли после окончания срока аренды в конце 1969 года. Узнав это, я забеспокоилась, что вместе со множеством всякой всячины она сожгла и письма Симингтона. Проведя бессонную ночь в раздумьях о том, что могло быть навсегда утрачено в этом костре и что побудило Дафну разжечь его, — все это до жути напоминало дело рук миссис Дэнверс, — я решила: надо перестать ходить вокруг да около и, во всяком случае, попытаться взглянуть на вещи под другим углом, а для этого предпринять еще одну поездку в Йоркшир, на этот раз в Хоуорт, который казался хорошим местом для того, чтобы предаться размышлениям о таинственном мистере Симингтоне.

Именно туда я и отправилась сегодня, вернее, вчера — ведь полночь уже миновала, но я слишком возбуждена, чтобы спать, — и путешествие это оказалось гораздо более ностальгическим, чем я ожидала, потому что уже проделала этот путь однажды, с матерью, когда мне было лет тринадцать. Я тогда только что прочла «Грозовой перевал», и он мне понравился, и «Джейн Эйр», примерно наполовину, и мама предложила съездить в музей Бронте в доме приходского священника, чтобы увидеть место, где были написаны эти книги. Какой хорошей она была, моя мама, — хотела, чтобы я воспринимала эту поездку скорее как приключение, чем как образовательную экскурсию. Замечательно в ней было то, что она умела говорить со мной о книгах и о жизни через книги. Это каким-то образом компенсировало периоды, когда она погружалась в молчание. Я теперь жалею, почему не спрашивала, о чем она думает в долгие часы тишины, — уверена: она о чем-то тогда думала и эти мысли не давали ей покоя…

Но в любом случае то, что поразило меня в доме Бронте, когда я посетила его в детстве, удивило и вчера: я воображала, что дом приходского священника затерян где-то среди болот, вдали от других жилищ, изолирован, как Грозовой перевал, а оказывается, Бронте жили близ Кили, большого, шумного викторианского города. Полагаю, миф о том, что они были полностью отрезаны от остального мира, создан миссис Гаскелл, об этом мне говорила и мама, когда мы ехали на автобусе с вокзала в Кили до Хоуорта. Шарлотта, по-видимому, тоже внесла свою лепту в представление о том, что они жили в глуши, описывая пейзажи, существовавшие скорее в ее воображении. Но, может быть, ей нужно было представлять их себе именно такими?

В пасторском доме было не слишком людно — мне повезло приехать как раз в тот момент, когда отъезжал микроавтобус с японскими туристами, — и я бродила по музею почти в полном одиночестве, пытаясь не думать о маме: где она сейчас и встретилась ли там с моим отцом. Мне вспомнилось, что, когда я только-только пошла в школу, учительница рассказывала нам о Царстве Небесном, и я вообразила, как отец пролетает через читальный зал Британского музея наверх, где по-прежнему работала библиотекарем мама, поднимается до самой стеклянной крыши и сквозь нее, постепенно исчезая в небе. Трудно не думать о смерти, когда находишься в доме приходского священника Бронте, и не только из-за многочисленных ранних смертей в этой семье, но также из-за того, что прямо из окон дома открывается вид на кладбище — ряды серых надгробий, сотни их теснятся за оградой сада, словно ожидая, что их впустят, или, наоборот, что обитатели пасторского дома присоединятся к ним.

Но здесь же возникает и странное ощущение какой-то жизни, словно дети Бронте только что убрали перья и тетради или вернулись после прогулки с собаками, как будто они стоят за углом — просто их не видно — и тихонько посмеиваются над всеми, зажав ладошками рты.

Я долго простояла на середине лестницы, ведущей на второй этаж, глядя на портрет трех сестер кисти Брэнуэлла, себя же он изобразил в стороне, превратив свою фигуру в подобие колонны. Это представляется мне довольно странным: он не был опорой семьи — совсем наоборот, хотя я допускаю, что его ненадежность и алкоголизм объединяли сестер, сплачивали их против внешнего мира и самого Брэнуэлла. Может быть, и в картине скрыт намек на это: Брэнуэлл заперт внутри одиноко стоящей колонны, отделен от девушек, хотя и находится рядом с ними.

Потом я рассматривала платья и украшения Шарлотты в ее спальне, удивляясь, что они до сих пор сохранились, думая о том, как мало осталось у меня вещей отца: записные книжки, которые я не могу прочитать, и маленький альбом с фотографиями — несколько бледных снимков с родительской свадьбы (на них они только вдвоем — их родители к тому времени уже умерли, но я не перестаю удивляться: почему на фотографиях больше никого нет?) и несколько моих детских снимков, на которых отец обеспокоенно смотрит на меня, словно я очень маленький дикий зверек, который может и укусить, если к нему подойти слишком близко.

Когда входишь в другую спальню в передней части пасторского дома, которую Брэнуэлл на протяжении всей своей жизни периодически делил с отцом, невозможно не думать, какой удушающей, наверно, была эта атмосфера для сына, мечтающего о побеге, рисующего карты далеких земель, грезящего о битвах и любовных приключениях. Неудивительно, что бедняга Брэнуэлл пил до потери рассудка, до полного бесчувствия, запертый, как в тюрьме, в пасторском доме, и единственной отдушиной для него было писать картины и рассказывать истории о своем alter ego Нортенгерленде, сумасбродном графе с тремя женами, наклонностями пирата и кораблем, на котором он совершает кругосветное путешествие. В конечном счете выход из отцовской спальни Брэнуэлл обрел только умерев, в гробу, который несли какую-то сотню ярдов через ворота сада на кладбище.

Я взглянула на сделанные Брэнуэллом наброски Нортенгерленда — все они представляют собой крайне романтизированные автопортреты, выставленные теперь в задней комнате, которая, как говорят, была его студией. Она кажется темной и душной, а может, это лишь мое, столь же романтизированное видение более сложной истины? Я была разочарована, глядя на маленькие книжки, запертые в стеклянном шкафу в студии Брэнуэлла; рассмотреть можно было лишь пару страниц из детских историй Бронте об Ангрии и Гондале с невероятно красивыми и замысловатыми иллюстрациями, выполненными тонкими перьями для вычерчивания карт. В конце концов мои глаза разболелись от попыток разобрать через стекло этот микроскопический почерк. Я начала было фантазировать по поводу организации ограбления, но спохватилась, что пора убираться восвояси и позаботиться насчет чашки чая и бутерброда с тунцом, прежде чем садиться на обратный автобус из Хоуорта до железнодорожной станции Кили.

Однако вместо того, чтобы выбрать одно из нескольких названных в честь Бронте кафе на главной улице деревни, я забрела в букинистический магазин и начала рыться на полках. Я искала книги о Брэнуэлле, чтобы пополнить свою коллекцию, но не обнаружила ничего нового, и тогда схватила наугад одну из книг, оказавшуюся покрытой пылью биографией бывшего президента Общества Бронте сэра Уильяма Робертсона Николла, умершего в 1923 году. Внутри, на фронтисписе, виднелся едва заметный оттиск медной печатной формы с датой — Рождество 1925 года — и надписью «Дж. А. Симингтону».

Я была так взволнована, что даже негромко вскрикнула, и седовласый мужчина за прилавком поднял глаза от газеты.

— Нашли что-то интересное? — спросил он.

— Разве что для меня, — ответила я, вручая ему деньги за книгу (два с половиной фунта — сущий пустяк).

— Интересуетесь Робертсоном Николлом? — удивленно спросил букинист.

Я ответила, что никогда не слышала ни о Николле, ни о его биографе мистере Т. X. Дарлоу, но мне хотелось бы побольше узнать о Симингтоне. Мы поговорили немного: я объяснила, что ищу материалы для своей диссертации, и в конце концов букинист со словами: «Это ваш счастливый день — вы мне понравились» — исчез в задней комнате, а минут через пять появился с широкой торжествующей улыбкой и картонной папкой в руках.

— Вот здесь ваш мистер Симингтон, — сказал он и предложил заглянуть внутрь.

И там я увидела их: блеклые, сделанные через копирку копии писем Симингтона к Дафне Дюморье. Часть другой его корреспонденции была засунута внутрь маленькой коробки с его книгами, включая биографию Николла, — все это было куплено хозяином лавки на местном аукционе в Северном Йоркшире.

— Тридцать фунтов за все, — сказал он. — Вряд ли кто-то, кроме вас, заинтересуется мистером Симингтоном. Эта папка собирала пыль два или три года, настало ее время обрести надежное пристанище.

Выписав чек, я поблагодарила его, несколько ошеломленная, — происшедшее казалось невероятным, — и только тогда поняла, что пропустила свой поезд. Но это было неважно, да и что могло иметь значение, кроме того факта, что я нашла письма Симингтона, или, скорее, они нашли меня, как и письма Дафны в Лидсе. Словно я получила еще один знак — неизвестно от кого и о чем он говорит, возможно, свидетельствует, что я на правильном пути.

А письма оказались даже более интересными, чем я ожидала. Удостоверилась я в этом, перечитав их несколько раз в неспешном поезде по дороге домой. Заинтриговала меня не столько переписка Симингтона с Дюморье, сколько его ответы адвокатской конторе, действующей от имени Общества Бронте, подшитые к оригиналам полученных от них писем, которые были отправлены ему летом 1930 года, сразу же после того, как он лишился работы попечителя и библиотекаря музея Бронте в доме приходского священника. Стряпчие угрожали возбудить дело против Симингтона, обвиняя его в краже многочисленных музейных рукописей и реликвий; полный список включал тридцать один пункт, в том числе оригиналы писем и рукописей членов семьи Бронте, а также набор ключей от запертых ящиков в библиотеке и музее пасторского дома.

Несмотря на серьезность приведенных доводов, переписка эта, по-видимому, не имела последствий, по крайней мере их никак не отражают купленные мною письма. Хотела бы я знать, решило ли Общество Бронте в конечном счете отказаться от судебного преследования Симингтона и махнуть рукой на утраченные рукописи? Возможно, они почувствовали, что публичные судебные слушания будут слишком обременительны и лучше не поднимать лишнего шума.

Конечно, в то время, когда Дафна начинала переписку с Симингтоном, через двадцать семь лет после этого литературного скандала, — впрочем, замятого, — она не имела никакого представления о сомнительных обстоятельствах его ухода из музея Бронте. Симингтон ведь не выдает ей никаких секретов, хотя, если читать между строк, можно почувствовать, что он находится в затруднительном положении: Дафна спрашивает его о местонахождении отдельных рукописей, которые, как сообщила ей миссис Уир, отставная секретарша Общества Бронте, по-видимому, находятся во владении Симингтона.

Все его письма к стряпчим напечатаны на пишущей машинке в 1930 году. Симингтон упоминает, правда, что имел секретаршу, но в 1957-м он писал Дафне от руки (к счастью, написанное им по большей части вполне разборчиво), на печатном бланке, где обозначен его адрес: Ньюлей-Гроув, Хорсфорт, Лидс, и телефонный номер: 2615 Хорсфорт. Вернувшись домой, я с трудом поборола желание набрать этот номер: у Пола остался от родителей старый бакелитовый телефон. Код Хорсфорта я, конечно, не знала, но в тишине дома, когда все кругом, казалось, спало, одни лишь лисы вышли на прогулку, у меня было такое ощущение, что я могу совершить прорыв сквозь годы. А вдруг Симингтон все еще ждет моего звонка, сидя у телефона в Ньюлей-Гроув?

Я могла бы задать ему множество вопросов. Почему, например, он намекает Дафне, что подписи Шарлотты на многих ранних рукописях ангрианских хроник Брэнуэлла подделаны, но не называет виновного прямо. Он подходит весьма близко к обвинению в этом Т. Дж. Уайза, совместно с которым редактировал «Избранное» Бронте для издательства «Шекспир-хед». Он пишет Дафне, что почти вся работа над этими томами была возложена на него — не только из-за плохого здоровья Уайза, но и вследствие того, что Симингтон описывает как «пелену тумана», связанную с разоблачением фальсификаций его коллеги в других областях. И все же недвусмысленное обвинение отсутствует.

В ходе дальнейшей переписки он также подтвердил справедливость подозрений Дафны, что некоторые из стихотворений, приписываемых Эмили, в действительности принадлежат Брэнуэллу: «Я вызвал сильнейшее негодование тридцать лет назад, когда осмелился утверждать это». Где прозвучали протестующие речи? Упоминаний об этом, как и о том, что Симингтон отстаивал приоритет Брэнуэлла, мне не удалось отыскать ни в официальных трудах, посвященных Бронте, ни в академических исследованиях. Множество писем следуют одно за другим, в них говорится о продаже Симингтоном Дафне еще нескольких книг из его библиотеки. Было бы здорово подержать их в руках, в особенности некоторые изданные частным образом тома писем и рассказов Брэнуэлла.

А затем обмен письмами не возобновлялся более года. Первой после серии теплых, на первый взгляд, посланий без всякого объяснения замолчала Дафна, но и Симингтон тоже вдруг резко прервал переписку. Почему Дафна тут же не отреагировала на его недвусмысленные намеки относительно подделки подписей? Ведь она, несомненно, узнала бы тогда больше о том, что могло бы (и еще может) стать одним из величайших за многие десятилетия литературных скандалов.

Однако, как ни странно, вместо того, чтобы уйти с головой в это исследование, она прекратила писать Симингтону, но в 1958 году вышел из печати сборник рассказов, озаглавленных ею «Точка разрыва», у меня есть его потрепанный экземпляр. В этих рассказах, впрочем, нет ничего ни о Симингтоне, ни о Брэнуэлле, ни о ком-то еще из Бронте. И все же книга эта вызывает у меня жгучий интерес: ведь она была написана как раз тогда, когда прекратилась переписка с Симингтоном, хотя последующие письма позволяют предположить, что и в 1958 году Дафна продолжала изучать рукописи Брэнуэлла. Ее рассказы — словно отклик на его сочинения, подумала я, перечитывая «Точку разрыва», но и ее жизнь вплетена в ткань рассказов… и смерть, как много смертей в этом сборнике!

Зловещие истории об убийствах, паранойе, мужчинах в мягких фетровых шляпах, но самый жуткий рассказ — «Синие линзы», о женщине, выздоравливающей после глазной операции. Когда удаляют повязки и в глаза вставляют синие линзы, она не чувствует боли. Но вскоре наступает шок: ей кажется, что у всех окружающих звериные головы. У ее любимой медсестры Энсел — змеиная голова, которую героиня рассказа впервые видит отраженной в зеркале: сначала плечи, потом извивающаяся шея и, наконец, раздвоенный, зазубренный язык, быстро высовывающийся и втягивающийся. У ее мужа Джима — голова ястреба с кровью на кончике клюва и шея с отвислыми складками плоти. Когда же она в конце концов видит в зеркале себя, на нее смотрят глаза лани, а голова пугливо клонится, как у животного, готового к тому, что его вот-вот принесут в жертву.

Эти рассказы можно трактовать как свидетельство недоверия Дафны к окружающему ее миру, а также неуверенности в своей способности оценивать увиденное. Что-нибудь подобное мог сказать Пол, если бы прочитал эти рассказы, но он не будет этого делать — я его даже просить не стану. Не хочу слушать, как он отвергает то, что столь важно для меня, наверно, поэтому все это остается моей личной тайной, не имеющей никакого отношения к Полу. И еще у меня не выходит из головы имя, выбранное Дафной для мужа героини «Синих линз», — Джим, несомненная отсылка к Джиму Барри. Кроме того, жену Барри звали Мэри Энселл, что слишком близко к имени медсестры Энсел, чтобы быть простым совпадением.

Я сделала для себя комментарии к этому рассказу и другому, из того же сборника, названному «Бассейн». Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы связать его с утонувшим кузеном Майклом. Несмотря на вердикт коронера о случайной смерти, поговаривали, что это было самоубийство, и в новелле Дафны высказывается предположение, что рассказчица была близка к тому, чтобы наложить на себя руки. Это девочка на пороге юности, еще имеющая доступ в тайный мир, не видимый взрослыми, куда можно войти лишь через темную поверхность бассейна, скрытого среди деревьев сада, принадлежащего ее бабушке и дедушке. Представляю себе этот бассейн среди лесов Менабилли, а девочку — Дафной в юном возрасте. Впрочем, время в этом рассказе подобно текучей жидкости, неустойчивой, пребывающей в постоянном движении, как манящая гладь бассейна, через которую возвращаются в иной мир призраки.

Не могу сказать с уверенностью, какое все это имеет отношение к моей диссертации о Дафне и Бронте, если не считать того, что она писала эти рассказы, одновременно занимаясь разысканиями по Брэнуэллу. Мне очень нужно с кем-то обсудить это, и единственный подходящий человек, который приходит мне на ум, — Рейчел. Я чувствую, что она способна во всем этом разобраться. Вероятность подобного разговора почти столь же мала, как возможность обсудить эту тему с моими родителями, но, странное дело, когда я читала «Бассейн», ощущала их где-то близко, словно они были лесными тенями и призраками, пробирающимися назад в свой тайный мир.

Я вспомнила, что однажды в студенческие годы слушала лектора, который говорил, что писать книги — значит беседовать с мертвыми, а для меня то же означает чтение. С живыми-то я не слишком часто разговариваю. Пол считает, что я слишком отчуждена от окружающих, но и он сам словно изолировался от меня. Никогда не думала, что в браке можно ощущать такое одиночество: пока не встретила Пола, полагала, что стоит найти себе мужа, и никогда уже не будешь одинокой. Выходит, воображение способно обмануть тебя, ввести в заблуждение.

Может быть, и Дафна испытывала сходные чувства, когда решила возвратиться к Брэнуэллу после «Точки разрыва»? Надеялась, что, имея дело с историческими фактами, она будет в большей безопасности, что это уведет ее прочь от скользких краев бассейна — на твердую почву. Не то чтобы Брэнуэлл способен был дать ей такую опору, но, возможно, ей казалось, что она могла бы поверить в него, подобно мистеру Симингтону, а может быть, это мне необходимо верить в них всех.

Глава 19

Менабилли,

Пар,

Корнуолл

7 февраля 1959

Уважаемый мистер Симингтон!

Ваше письмо и посылку я получила сегодня утром — большое Вам спасибо. Вам, наверно, много хлопот доставили поиски нужной книги в Вашей библиотеке, и, кстати, Вы не сообщили мне стоимость сборника трудов преподобного Бронте. Надеюсь, вложенный в письмо чек на пять гиней удовлетворит Вас.

Должна признать, что испытываю некоторое недоумение: прошло уже немало лет со времени той публикации в «Шекспир-хед», однако нынешнее местонахождение многих рукописей, использованных в этой превосходной книге, остается неизвестным. Я знаю, что коллекция Уайза находится в Британском музее, а коллекция Боннелла отошла по завещанию музею Бронте в Хоуорте. Коллекция Бротертона, как я полагаю, принадлежит университету Лидса. Но где хранится коллекция Лоу? О ней упоминают, но судьба ее представляется неясной.

Мне хотелось бы проследить участь каждой рукописи Брэнуэлла в Англии и Америке, иметь их расшифрованные копии (по крайней мере тех из них, что не рассматривались в издании «Шекспир-хед»). Как Вы думаете, это возможно? Полагаю, фотокопии обойдутся в немалую сумму, тем не менее это был бы важный шаг вперед. Как я понимаю, основная часть рассказов Брэнуэлла об Александре Перси, известном под именем Нортенгерленд, не расшифрована. Мне пришло в голову, что исчерпывающие сведения об этом любопытном персонаже могли бы пролить свет на развитие противоречивой личности Брэнуэлла.

Я также думала о Ваших подозрениях относительно того, что на титульных листах многих ангрианских рукописей подделана подпись Шарлотты Бронте. Было бы очень интересно получить результат экспертизы специалиста-почерковеда, который мог бы установить, фальсифицированы ли подписи на ангрианских рукописях, и заявить определенно, кто их автор — Шарлотта или Брэнуэлл.

Надеюсь посетить Йоркшир в не слишком отдаленном будущем и встретиться с вами.

Искренне Ваша,

Дафна

Отпечатав на машинке письмо мистеру Симингтону, Дафна почувствовала облегчение: теперь по крайней мере у нее был план дальнейших действий. Несомненно, снимать копии с рукописей — дорогое удовольствие, но она была преисполнена решимости двигаться дальше, невзирая на расходы, не сомневаясь, что это даст ключ, позволяющий отпереть наконец двери, за которыми так долго прятался Брэнуэлл. Дафна не сказала Симингтону, но для себя решила окончательно, что должна довести до конкретных выводов свое исследование: сколько она ни пыталась отодвинуть Брэнуэлла в сторону, освободиться от него не удавалось. Еще в начале своих разысканий Дафна подумала, что они соединены с ним каким-то образом, сплетены в запутанный клубок, как и с Томми, — избежать этого не удастся. А если она не расскажет историю Брэнуэлла, нарушив данный себе обет, он станет ее преследовать, заставляя описывать круги, пока она совсем не заблудится, не зная, как выбраться из западни. Ей казалось, что каждая найденная и расшифрованная рукопись станет свечой во тьме, и если она будет идти на этот свет, то шаг за шагом выберется наконец на безопасное место.

В сумерках Дафна возвратилась в дом через лужайку. Было пять часов, зимний вечер только начинался, длинный, как тени деревьев перед ее писательской хибарой, — она хотела, чтобы ее похоронили именно здесь. Дафна знала, что ей предстоит наслаждаться одиночеством: Томми работал в Лондоне — там ему, наверно, легче справляться со своими проблемами, — Тод уехала навестить друзей. Особняк опустел после того, как ушли домой две служанки, и она напомнила себе, что быть, как сейчас, одной в Менабилли — ее безопасном доме, ее благословенном прибежище — состояние, наиболее близкое к блаженству.

Дафна закурила сигарету и села за пианино в «длинной комнате», чтобы подобрать «Clair de Lune», любимую мелодию отца. Но успокоения это не принесло, и она тихо, едва ли не крадучись, бродила по комнате, почти уверенная в том, что покров, отделяющий живых от мертвых и прошлое от настоящего, истончился в Менабилли настолько, что она может проскользнуть сквозь него, что бы ни разделяло эти миры. А может быть, появятся те, другие, кто жили в этом доме и в ее памяти, и поприветствуют ее, — те, присутствие которых она всегда ощущала возле себя достаточно близко, чтобы слышать их тихое дыхание.

Об этих призраках из далекого прошлого, из времен Гражданской войны, когда Менабилли был оплотом роялистов, сплетничали, бывало, служанки. И Дафна воображала тогда, как созывает духов тех, чьи изображения висят на стене, заключенные в рамы фамильных картин деда, или запечатлены на фотографиях, тех самых, что обступали серебряный крест на камине в спальне Джеральда в Кэннон-Холле. То была семейная святыня, и он каждый вечер целовал эти фотографии, произнося краткую молитву, обращенную к каждому из дорогих умерших. Теперь эти снимки стояли на каминной доске в «длинной комнате» Менабилли, но в центре была другая фотография — Джеральда в зрелом возрасте, с сигаретой в руке и со слегка насмешливым выражением лица, с зачесанными назад волосами и пробором, тонким и острым как бритва.

Дафна ощущала на себе его глаза, даже когда стояла спиной, а когда поворачивалась, чтобы встретиться с ним взглядом, ей казалось, что он там, за стеклом, слегка движется. Одна его бровь была поднята, и ей чудилось, что он смотрит на нее внимательно, холодно, оценивающе, с легкой улыбкой на губах. Она вновь отворачивалась, испытывая покалывание в шее. А он продолжал смотреть на нее.

— Я всегда буду за тобой наблюдать, — сказал он ей незадолго до смерти, но то же он говорил и намного раньше…

В тот день он смотрел на нее с утеса, сверху вниз, и молчал, как и сейчас, но она знала, что находится в поле его зрения, что он не может оторвать от нее глаз и видит все.

Дафна закрыла глаза: она не хотела видеть отца, не желая вспоминать это, но не могла от него избавиться, не могла забыть тот летний день, когда его и ее тени перекрещивались. В тот год ей исполнилось четырнадцать, только что погиб Майкл, и его семья уехала на отдых в Тёрлестоун. Джеффри со своей второй женой тоже были там. Дафна, еще ребенок, плескалась в воде на побережье Девона, ловя креветок, но однажды подняла глаза и обнаружила, что Джеффри глядит на нее улыбаясь, и ее сердце замерло. Почему она так разволновалась? Джеффри было тридцать шесть лет, и по возрасту он скорее годился ей в отцы — актер, как и его дядя, с Джеральдом они были закадычными друзьями и так похожи друг на друга, что их можно было принять за родных братьев. И все же эта улыбка зародила тайну между Дафной и ее кузеном. Шел август, их взаимопонимание росло, и она знала, что никто не должен догадываться об этом. После обеда, когда все лежали на лужайке, накрывшись пледами и растянувшись, как мертвецы на поле боя, Джеффри приходил и ложился рядом с ней, брал ее руку в свою, но никто этого не видел все было скрыто пледом. Вечерами он танцевал с ней в отеле «Линкс», держа в своих объятьях, напевая под музыку оркестра, игравшего «Шепоты», и зал безостановочно кружился в ее глазах.

В то утро, когда Джеффри уезжал в Лондон, он сказал ей: «Надо взглянуть в последний раз на море». И они, взявшись за руки, пошли вместе с ним на побережье — больше на пляже никого не было. Они молчали, а потом он внезапно повернулся к ней и сказал:

— Я ужасно буду по тебе скучать, Даф.

Она лишь кивнула — говорить не могла, потому что Джеффри стал целовать ее, проталкивая язык между губ. Потом оторвался наконец и поднял глаза на утес. Она проследила за его взглядом и увидела стоящего там отца, который неотрывно смотрел на них с таким видом, словно собирался прыгнуть или устремиться вниз, подобно хищной птице. Дафна почувствовала, что багровая краска стыда заливает ее лицо и шею.

— Дядюшка Джеральд шпионит за нами, — сказал Джеффри с легким смешком, — нам лучше уйти, пока он не взялся за ружье.

Джеральд впоследствии ни в чем ее не обвинял, но после этого случая что-то изменилось в его отношении к ней. Театр Джеффри отправили в длительное турне по Америке, отец же оставался дома, в Лондоне, и она то и дело ощущала, что он наблюдает за ней без всякой видимой причины, и краснела, как в тот раз. Когда ей исполнилось пятнадцать или шестнадцать, Джеральд стал брать ее обедать в ресторан, по крайней мере раз в неделю, и когда они входили туда, взявшись за руки, все взоры были обращены на них.

— Мы с тобой красивая пара, — говорил он, ласково улыбаясь.

Дафна вздохнула и села в большое кресло, которое отец называл «кресло Барри», — именно его всегда выбирал дядюшка Джим во время своих визитов в Кэннон-Холл. Она садилась рядом, и он рассказывал ей о тайных похождениях Питера Пэна, и она жалела, что не родилась мальчиком, как ее кузены. О эти мальчики, как она хотела быть такой, как они! Позднее к этому стало примешиваться желание быть любимой ими.

— Не становись взрослой, моя дорогая девочка, — часто шептал ей отец, но она же не могла остановить свое взросление, чтобы не разочаровывать его.

Когда ей было двадцать, Джеффри приехал погостить в Кэннон-Холл. Его жена тогда проходила курс лечения в клинике, и ночью, когда все крепко спали, Джеффри поцеловал ее в гостиной еще более страстно, чем прежде. Дафна после этого запирала свой дневник в потайной ящик стола, и она пошла взять его оттуда, вновь опустилась в кресло Барри и стала перелистывать страницы. Ей трудно было поверить теперь, насколько беспечно она вела себя с Джеффри, но об этом неопровержимо свидетельствовал ее девический почерк, и в ее тогдашних наблюдениях сквозила какая-то странная проницательность. Она писала в дневнике сразу же после их встречи в гостиной, что ей казалось таким естественным целовать Джеффри: он был так нежен и полон любви, но целовать его было все равно что папу. «Возможно, в этой семье происходит то же, что у Борджиа, — писала она, — инцест своего рода…» Дафна вспомнила, с какой беззаботностью излагала она тогда, между поцелуями, свою теорию Джеффри: «Отец — папа Александр, ты — Цезарь, а я — Лукреция», — говорила она, а он отвечал, смеясь: «Прекрати болтать чушь, маленькая дурочка, это совсем не идет тебе…»

Бедняга Томми, каким он был благородным, хорошим и верным, когда приплыл в гавань Фоуи в поисках девушки, написавшей его любимую книгу «Дух любви», не зная о той паутине лжи, что она сплела вокруг себя. Он послал ей записку, в которой сообщил, что знает ее кузенов по Итону, и спросил, не хочет ли она совершить с ним прогулку на его лодке. Она согласилась, и они провели целый день в море, прекрасный, яркий апрельский день, когда брызги от волн летели на них, а все нечистые мысли о Джеффри и Джеральде выдул из головы холодный ветер. Впрочем, он стих, когда солнце начало заходить в тот вечер, и они наблюдали, как небо бледнело, становясь розовым, а затем жемчужно-серым, а море успокоилось, приобретя небесный цвет, и Дафна вдруг почувствовала, что ее переполняет буйная радость: она ощутила, что рядом с этим человеком любые мечты могут стать явью.

В последующие недели он часто возвращался, чтобы навестить ее в Фоуи, где она оставалась одна в Феррисайде. То было восхитительное ухаживание: казалось, все было залито солнцем, когда они встречались, — шли по тропинке от Боддиника к Понту, потом по шаткому пешеходному мостику, где сужался ручей и лебеди плавно скользили к своим гнездам.

— Давай пойдем дальше, — сказала Дафна.

Ей хотелось продолжить прогулку с ним, и они пошли лесом к Полруану, останавливаясь по пути в ее любимых местах, откуда открывался вид на серебристую воду гавани.

— Красивее этого нет ничего на свете, — говорила она ему.

— Да, пейзажи немногим уступают тебе в красоте, — соглашался он.

Влюбившись в нее, Томми одновременно влюбился и в Фоуи, и она за это любила его еще больше. Дафна сказала ему, что, когда в первый раз приехала сюда, увидев Феррисайд и морской рукав вдали, вспомнила строчку из забытой книги, где возлюбленная, едва познакомившись со своим избранником, решает: «Я для него, и он для меня». Она встретилась глазами с Томми, когда произнесла эти слова, стоя над Фоуи, у замка Святой Катерины, и он повторил их, крепко сжимая ее руки.

Томми, бывало, ехал всю ночь, чтобы быть с ней, лишь только появлялась возможность оставить свой полк. В утро ее двадцать пятой годовщины в мае он привез ей охапку роз и бутылку шампанского, которую они выпили вдвоем в саду Феррисайда, наблюдая за выходящими в море из гавани Фоуи большими кораблями на буксире у лоцманских суденышек и покачивающимися на волнах в их кильватере яликами и деревянными яхтами. Они облазили весь маленький городок, вдыхая запахи смолы, канатов, приливной воды, и, следуя вдоль береговой линии мимо мыса Святой Катерины, вышли к Кумбу, где был скрытый от посторонних глаз участок берега — бухта контрабандистов и окружающие ее утесы, покрытые зарослями поповника и морского лихниса, цветущими примулами, каким-то образом зацепившимися за расщелины в скалах. Чибисы камнем падали вниз, к краю воды. В конце концов она привела его в свое потайное место, дальше к западу, если идти вдоль отвесной скалы, тянущейся от Кумба к побережью Полридмаута, а потом перелезть через ограду одиноко стоящего дома и подняться по узкой тропинке, ведущей через лес к Менабилли. Среди мха и папоротника-орляка повсюду росла дымно пахнущая пролеска, голубизной своей соперничающая с небом. Когда они дошли до покинутого дома, она взяла Томми за руку и подвела к окну, где сквозь рваные занавески была видна запущенная комната с темными, обшитыми панелями стенами и большим камином. Забытый штопор лежал на дубовом буфете, серьезные лица смотрели с семейных портретов сквозь покров паутины и потрескавшегося лака.

— Когда-нибудь я буду жить здесь, — сказала она Томми.

— И я буду жить здесь вместе с тобой, — отозвался он, увлекая ее вниз в густую траву.

И теперь, глядя в то же окно, в зимнюю тьму, туда, где они когда-то лежали, обнявшись, укрытые, как в коконе, в гнезде из травы и солнечного света, она размышляла, куда же они пришли. Может быть, призраки этих юных влюбленных заглядывали через стекло из сада, пока они с Томми старели внутри дома? Закрыв глаза и хорошенько прислушавшись, она почти слышала его голос. «Я не хочу ничего низкопробного между нами, — говорил он ей между поцелуями, — никакой грязной интрижки. Это было бы бессмысленно: ведь ты для меня — целый мир…»

Так что единственное, что им оставалось, — пожениться. Помолвка состоялась в середине июня, а свадьба — в июле, через три с небольшим месяца после того, как они познакомились. Дафна сообщила матери о помолвке письмом, предпочитая, чтобы мать, а не она поставила в известность отца. Узнав эту новость, Джеральд разрыдался, но на свадьбе присутствовали и родители, и Джеффри. Рано утром они сели в лодку, направляясь из Феррисайда к мосту в Понте, чтобы поспеть к приливу, а потом шли крутой тропой, окаймленной дикой жимолостью и папоротником, к церкви, одиноко стоящей среди полей. Над входом были солнечные часы и надпись, которую Джеральд прочитал вслух: «Смотри и молись, быстро проходит жизнь», — а потом они зашли внутрь. Там у алтаря ее уже ждал Томми, выглядевший красавцем в офицерской форме с майорскими знаками различия. Дафна надела синюю юбку и жакет: она хотела, чтобы свадьба была скромной, — никакой показухи и поменьше гостей. Но, стоя здесь, в древней церкви, где была похоронена Джейн Слейд, в бликах солнечного света, струящегося сквозь витражи окон, под сводами деревянной средневековой кровли, Дафна знала, что происходящее столь же романтично, как во всякой традиционной истории любви. Почему же тогда она с самого начала поставила под удар собственное супружество, пригласив на свадьбу Джеффри, в то время как здесь не было ни ее сестер, ни семьи Томми? Что же все-таки подтолкнуло ее на такой дьявольский поступок? Дафна бросила взгляд на свои свадебные фотографии, стоящие на пианино, — Томми казался на них таким гордым и сильным, счастливо не ведающим, что ждет его впереди, и ее вдруг переполнило чувство вины, ужасное отвращение к самой себе. Присутствие Джеффри стало началом всех ее измен и предательств, в которых ей некого было винить, кроме себя, — ведь она пригласила его в священнейшее из мест — церковь в Лантеглосе, позволила ему стоять здесь, рядом с Томми, вновь смешав все с грязью. Впрочем, ложь началась еще задолго до этого: ведь она знала, целуя Джеффри, что отец из-за этого будет чувствовать себя преданным, а разве тем самым она не предавала свою мать? А разве, целуя Джеффри, она не думала об отце, не воображала, что могла бы так же поцеловать Джеральда, и, может быть, то была не просто фантазия: а что если и на самом деле отец целовал ее в детстве, желая, как Джеффри?

Нет, она не будет об этом думать, не может держать в голове такие мысли: это невозможно, подобную непристойность надо загнать назад в нору, из которой она выползла. Когда Дафна вновь подошла к своему письменному столу в углу комнаты, чтобы надежно запереть там дневник, ее руки тряслись, она не могла заставить ключ повернуться в замке: казалось, он сопротивляется ее пальцам.

— Вот дурочка, — пробормотала Дафна, но, когда произнесла это, ей почудилось, что она услышала голос матери.

Она уронила ключ и опустилась на колени, шаря по полу, чтобы найти его, но в ушах у нее шумело, раздавались голоса, она слышала, как отец зовет ее. Дафна проглотила комок в горле и увидела ключ, поблескивающий в углу. Она подняла его и с нарочитой аккуратностью заперла ящик стола. Потом налила себе бренди, чтобы успокоить нервы.

Но ничего не помогало: лицо отца продолжало стоять перед ее взором, он пронизывал ее взглядом со своего наблюдательного пункта на камине, ей надо было уйти куда-то, где бы он ее не видел. И тогда она сделала то, что всегда запрещала делать детям: отперла дверь в конце «длинной комнаты», между жилой частью Менабилли и тем крылом дома, где сейчас никто не бывал, и шагнула в темноту, полную пыли, летучих мышей и привидений, — там ничто не изменилось с тех пор, как она впервые вторглась туда. Сюда даже не провели электричество, но ее глаза вскоре привыкли к полумраку: занавески были ветхими, ставни сгнили, пропуская через окна редкие лучи лунного света, образующие на полу некое подобие тропки. Дафна слышала шуршание в углах: эта часть дома была наводнена крысами, но ей то и дело казалось, что она различает тихий смех и легкую поступь чьих-то шагов.

Но она не испугалась: здесь, на знакомой территории, она ощущала себя в относительной безопасности, словно сама была одним из призраков Менабилли, компаньонкой той дамы в голубом, что иногда выглядывала из бокового окна на верхнем этаже, но лицо ее всегда было спрятано, или подругой того роялиста, чей замурованный в стену скелет был найден больше сотни лет назад, или Ребекки, как она могла забыть о Ребекке? Она быстро двигалась, проворная, как Ребекка, сильная, как Ребекка, — хозяйка дома, танцующая при свете луны в пустой комнате, одинокий призрак, вальсирующий в пыли.

А потом вдруг тени обрели очертания — это даже для нее было слишком, дыхание ее замерло.

«Смотри, куда ступаешь!» — прошептал голос прямо ей в ухо; она обернулась, но никого не увидела, сзади никого не было, и она побежала, спотыкаясь, назад, к двери, ведущей в обитаемую часть дома. «Твоего дома? — спросил тот, кто шептал. — Я так не думаю. Ты здесь не хозяйка».

Глава 20

Ньюлей-Гроув, май 1959

Симингтон оказался в затруднительном положении: он был явно не способен ни двигаться дальше, ни возвращаться назад. Дафна дала ясно понять в серии писем, все чаще приходящих за последние три месяца, что она полна решимости найти каждую из рукописей Брэнуэлла и не остановится, пока не добьется этого. Она просила его о помощи, и Симингтон был вынужден ответить согласием, сознавая, что его загнали в угол. Дафна хотела, чтобы он отправился в дом Бронте, чтобы расшифровать хранящиеся там рукописи Брэнуэлла и снять с них копии. Симингтон согласился: она предлагала оплатить эти услуги, а он крайне нуждался в деньгах. При этом он с болезненной остротой осознавал, насколько не рады ему будут в пасторском доме и как велика вероятность того, что ему не дадут там поработать и он получит от ворот поворот.

Тем временем письма от Дафны продолжали приходить, она запрашивала все новых сведений, но даже самый короткий ответ он старался задержать на несколько дней, а теперь с трудом придумывал отговорки, почему он до сих пор не поехал в дом Бронте. В первый раз написал ей, будто музей был закрыт в связи с пасхальными праздниками, йотом — что Общество Бронте замучило его канцелярскими проволочками, поскольку отказывает любому, кто желает провести научное исследование в библиотеке или архиве пасторского дома. Но Дафна была неумолима: вновь писала ему, предлагая вместо этого поработать в университете Лидса над рукописями Брэнуэлла из библиотеки Бротертона. Не забыла она и вложить в письмо чек, щедро вознаграждающий его за будущие издержки, который он не преминул обналичить и потратил деньги на оплату все растущих хозяйственных расходов.

Симингтон знал, что в библиотеке Бротертона его встретит столь же холодный прием, возможна даже новая волна судебных преследований. Он подумывал об анонимном визите — в конце концов, прошло двадцать лет с тех пор, как его в последний раз там видели, еще больший срок — со времени его работы в доме Бронте, — но все же боялся, что кто-нибудь может узнать его, устроить публичный скандал — того и гляди полицию вызовут.

В то утро пришло еще одно письмо от Дафны — быстрый ответ на последнее короткое письмо, в котором он сообщал ей, что Общество Бронте так и не отозвалось на его очередную просьбу о получении доступа к библиотеке музея (на самом деле он так и не удосужился сочинить этот запрос). «Очень прискорбно, что Вы столкнулись с подобными трудностями, пытаясь ознакомиться с рукописями, — писала Дафна. — По-видимому, Общество Бронте опасается, что Вы обнаружите некие свидетельства в пользу несчастного, всеми презираемого Брэнуэлла».

Симингтон обратил внимание, что Дафна решительно подчеркнула слово «опасается», и размышлял, не было ли это посланием ему, но все же не нашел тут никакого скрытого смысла. Надо, впрочем, предложить ей еще что-нибудь из его коллекции рукописей и, возможно, частичную информацию о фальсификациях Уайза, чтобы дать ей хоть какую-то пищу для размышлений. Это, по крайней мере, позволит ему выиграть еще немного времени. И дело здесь не только в Дафне: Беатрис предупредила его, что они могут потерять дом и большую часть имущества, если в кратчайшие сроки не расплатятся с долгами. Он располагал несколькими рукописями стихотворений Брэнуэлла, которые мог бы продать Дафне. Ни одна из них не должна была стать источником неприятностей: хотя он позаимствовал их из музея Бронте, когда там работал, никто, насколько помнил Симингтон, не знал об их существовании в то время и поэтому никто не обеспокоился по поводу их исчезновения. По существу, именно всеобщее равнодушие к этим стихотворениям побудило Симингтона забрать их из музея Бронте: они казались ему нелюбимыми, заброшенными детьми, чьи интересы будут наилучшим образом обеспечены после их переезда в дом, где о них позаботятся.

Симингтону пришлось потратить целое утро, чтобы установить местонахождение одной из этих рукописей: он спрятал ее когда-то между страниц не имеющей к ней никакого отношения книги, чтобы защитить от грабителей. Обнаружив стихи, он перечитал их: то была едва ли не самая разборчивая рукопись Брэнуэлла, вот почему ему доставляла такую боль мысль о расставании с ней. Она содержала два сонета: один написан на верхней половине страницы, другой — на нижней. Мрачное настроение обоих стихотворений было созвучно нынешнему душевному состоянию Симингтона, оба были подписаны «Нортенгерленд». Какое-то время Симингтон не читал ничего написанного Брэнуэллом, избегал этого с тех пор, как оказался в больнице, словно то было непременное условие его выздоровления. И теперь, вновь и вновь перечитывая эти стихотворения, повторяя их вслух, он снова испытывал знакомое волнение.

Первое из них, его любимое, «Безмятежная кончина и счастливая жизнь», казалось Симингтону по меньшей мере не уступающим ничему из того, что было написано знаменитыми сестрами Брэнуэлла. Симингтон подумал, что эти строчки следует выучить наизусть, и повторял их, приступая к работе, пока у него не возникла иллюзия, что он написал это стихотворение сам, и голос Брэнуэлла (нельзя допускать, чтобы он звучал в его голове, — ничего хорошего из этого до сих пор не выходило) растворился в его собственном:

Зачем скорбеть об умерших благих?

       Они мертвы, им сладок смерти тлен:

       Несчастий и нужды окончен плен,

Ведь никогда в земной постели их

Столь мирен, счастлив не был сон у них

       В неведомой стране, средь хладных стен,

       На коих Ночи знак запечатлен.

Ты отвернись от «умерших» таких,

Оплачь тех заживо почивших дух,

      Кто умер прежде, чем кончина наступила,

Кому небесный свет во тьме потух,

     Кто с мглой бороться не имеет силы, —

Увы, лишь ТОТ, кто ведал сей недуг,

     Познал ВСЮ смерти тьму, ВЕСЬ мрак могилы.

Пропустив этот сонет через сердце, Симингтон обнаружил, что и второе стихотворение, на нижней половине страницы, вызывает, вопреки его ожиданиям, волнение, если его читать вслух. Дом был пуст, но он, представив себе, что перед ним публика, продекламировал заголовок «Бессердечье, рожденное нуждой», а потом и все стихотворение:

Зачем столь юный взор слезами полон,

       Зачем из юных персей стон идет,

Коль друг предаст, любимая уйдет

      И ожиданьем бед ты околдован?

      Спросившему златой удел дарован,

Не то б ему ответил глас времен!

Увы тем, кто на бедность осужден

      И нищетой к угрюмости прикован!

Прочь чувства нежные и сердца стук!

Смерть застит взор бойцам сквозь бранный шум,

Мешая раны зреть, — ведь станет глух

К страданьям мира всяк без светлых дум.

Тиранства алчет в кровь избитый дух:

И сердца боль рождает злобный ум.

Через несколько часов Симингтон охрип, вновь и вновь декламируя стихотворение, но все же торжествовал. И к тому времени, когда Беатрис ближе к ночи вернулась домой после очередного собрания (готовить ему горячий ужин было слишком поздно), Симингтон испытывал странное оживление, несмотря на то что ему предстояло вот-вот расстаться с рукописью, столь воодушевившей его сегодня, — она уже была запечатана в конверт, готовый к отправке.

У Симингтона осталась, правда, тщательно снятая копия рукописи, может быть, не такая убедительная, как одна из подделок Уайза, но тем не менее вполне сносная, сделанная им самим. Симингтон не вполне ясно представлял, что он станет делать с этой копией, но сам факт ее существования служил ему утешением. Приятно было вновь создавать тайны.


Ньюлей-Гроув,

Хорсфорт,

Лидс.

Телефон: 2615 Хорсфорт

20 мая 1957

Уважаемая миссис Дюморье!

Благодарю Вас за чек для покрытия моих расходов.

Прошу меня извинить за задержки с ответами на Ваши письма: я был всецело поглощен проводимым для Вас исследованием. Я приложил немало стараний, но задача оказалась не из простых. Приходится сталкиваться со множеством досадных ограничений в музее Бронте, а в других библиотеках обнаруживаешь отсутствие некоторых книг и рукописей — свидетельство небрежения и недостатка должной охраны.

Тем не менее мне удалось разыскать интересную рукопись со стихами Брэнуэлла, которую я вышлю Вам в надлежащее время. Планирую также посетить музей Бронте в доме приходского священника на праздник Троицы, когда, надеюсь, у меня будет для этого возможность.

Знаю, что могу рассчитывать на Вашу осмотрительность, однако вынужден просить Вас уничтожить это письмо после прочтения, потому что я даю точные ссылки на страницы издания «Шекспир-хед», имеющие отношение к подозрительным подписям Шарлотты Бронте. Лично у меня вызывают сомнения подписи на факсимильных рукописях первого тома «Шекспир-хед», страницы 221, 298, 313, 327, 329, 331, 352, 376, 378, 405, 480. Во втором томе Вам следует изучить подписи Шарлотты на страницах 51, 54, 65, 69, 93 и 97.

Тема фальсифицированных подписей не обсуждалась со мной Уайзом, и у меня не было возможности задать соответствующий вопрос мистеру Шортеру до того, как он умер. Поступайте с этой тайной так, как сочтете нужным…

После визита в Хоуорт на следующей неделе пришлю Вам отчет, в котором сообщу все новости.

Искренне Ваш,

Дафна

Глава 21

Хэмпстед, 2 июня

Я утратила всякую надежду вновь увидеть Рейчел — наверно, она возвратилась в Америку, — но сегодня рано утром зазвонил телефон. Пол, впрочем, уже ушел — я взяла трубку, и женский голос спросил его. Я знала, что это Рейчел, еще до того, как она назвала свое имя, еще до того, как сообщила ей, что Пол уехал в аэропорт, чтобы лететь в Италию на научную конференцию. И я сделала то, чего никак от себя не ожидала, сама не знаю зачем, прежде чем успела себя остановить. Я сказала Рейчел, что я новая жена Пола и что мы с ней встречались несколько месяцев назад в библиотеке Британского музея, но я постеснялась ей тогда во всем признаться.

— Простите, пожалуйста, — сказала я. — Вы, наверно, считаете меня идиоткой.

— Вы та молоденькая девушка в читальном зале? — медленно проговорила она. — Которая интересуется Дафной Дюморье? Я вас помню… Как странно…

— Понимаю, что я вела себя не совсем обычно, не знаю даже, как оправдаться. Но я думала все это время: не могли бы мы встретиться, когда вы вновь будете в Лондоне?

— Я уже вернулась, — сказала она, — правда, пробуду здесь всего пару дней, а потом отправлюсь в Йоркшир. Именно поэтому я звоню Полу. Я вспомнила, что забыла в доме несколько своих книг, и хотела приехать сегодня, чтобы забрать их, если его это устроит. Одна из них мне особенно нужна — для доклада, который я там делаю.

— Он возвратится только через неделю, но вы можете взять свои книги когда захотите. Я дома, на сегодня у меня нет никаких планов.

Она приехала примерно через час, так быстро, что ни одна из нас не успела передумать. И конечно, это было удивительно, но в то же время замечательно легко: она вела себя так, что я не испытывала никакого стеснения. Хотя, наверно, ей было странно это видеть: в доме, насколько я знаю, ничего не изменилось после ее ухода почти два года назад, если не считать того, что в нем поселилась я.

Когда она позвонила в дверь, я подумала, что, может быть, у нее и ключи до сих пор остались. В прихожей случилось короткое замешательство: она ждала, когда я приглашу ее жестом или вниз, в кухню, или направо, в гостиную, а я не поняла намека, словно рассчитывала, что она сама сделает выбор. Я заметила, что она взглянула на себя в зеркало, а потом быстро коснулась волос, отбросив прядь с лица.

— Разрешите взять ваше пальто, — сказала я, и она сняла его — светлое хлопчатобумажное пальто без единого пятнышка, с погончиками и манжетами.

Вешая его на крючок в стенном шкафу, я не могла отрешиться от мысли, что, если бы его носила я, оно было бы уже запачкано. И как только ей удается сохранять его столь безупречно чистым?

— Не выпьете ли чашку чая или кофе? — спросила я.

Она ответила, что не отказалась бы от чая, и мы прошли в кухню. Я сохраняла достаточно самообладания, чтобы идти первой, хотя руки мои тряслись, когда я наполняла водой чайник, которым она, вероятно, пользовалась раньше тысячу раз, да и чашкой тоже. Это по-прежнему была ее кухня, она и чувствовала себя совсем как дома, гораздо свободнее, чем я, и, когда мы сели за стол, она смотрела больше на меня, чем по сторонам.

— Как дела? — спросила она, и на мгновенье мне показалось, что она спрашивает о Поле.

Я не могла ничего сказать — такая паника меня охватила, и не успела хоть что-то выпалить в ответ, как она продолжила:

— Удалось найти что-нибудь новое о Дафне Дюморье?

И тогда я рассказала ей о письмах Симингтона и его предположениях касательно фальсификации подписей на рукописях Брэнуэлла.

— Было бы здорово доказать, что так оно и есть, хотя и странно, что Дафна, насколько мне известно, не упоминает об этом ни в своей биографии Брэнуэлла, ни где-нибудь еще. Однако Симингтон говорит совершенно определенно, что верит в фальсификацию подписи Шарлотты на некоторых ангрианских рукописях Брэнуэлла, хотя они, по существу, не более чем юношеская проба пера. Еще интереснее было бы обнаружить, что некоторые из рукописей зрелого периода сестер Бронте на самом деле принадлежат перу Брэнуэлла.

Теперь-то я раздумываю, не было ли беспечностью с моей стороны настолько раскрывать свои карты, но тогда мне хотелось, чтобы Рейчел узнала все: она была таким сочувствующим слушателем, что это меня обнадеживало.

— Удивительно интригующая история, — сказала она, когда я замолчала. И слегка тронула мою руку, протянувшись через стол.

И тут мои глаза наполнились слезами — наверно, потому, что давно уже никто не был так ласков со мной. В тех редких случаях, когда Пол касается меня, возникает ощущение, что это происходит случайно, и он тут же отстраняется, словно хочет сохранить между нами дистанцию.

— Что-то не так? — спросила Рейчел, вновь беря меня за руку, но я ничего не могла ей ответить, только покачала головой. — Послушайте, может быть, это покажется вам странным, но я не таю на вас злобу, уж поверьте. Ведь я сама ушла от Пола. Вы не причинили мне никакого вреда и ни в чем передо мной не виноваты.

— Не в этом дело, — сказала я, ощутив комок в горле и стараясь подавить рыдания; это было ужасно, я не знала, откуда они берутся и как мне скрыть их, не могла позволить себе вконец разреветься на глазах у Рейчел, поэтому пыталась овладеть собой и молчала, сдерживая подступившие слезы.

Рейчел вопрошающе посмотрела на меня, а потом встала и подошла ко мне, обогнув стол.

— Давайте пойдем и отыщем эти книги, — сказала она, обняв меня, и я ощутила теплоту ее загорелой кожи, открывшейся из-под белой футболки.

Мне захотелось прижаться головой к ее плечу и молча замереть, но я сумела взять себя в руки, и мы пошли наверх, в гостиную, где стоят рядами книжные полки; Рейчел шла впереди, я — за ней.

— Вот здесь, — сказала она, указывая на одну из верхних полок справа от камина.

Потом взяла деревянный стул, который раскладывался, так что из него получалась стремянка, — я никогда не использовала его подобным образом. Старалась не смотреть, как Рейчел взбирается по ступенькам, хотя она высилась надо мной на лестнице, представляя собой довольно-таки впечатляющее зрелище. Я устремила взор на полку: передний ряд книг она сдвинула, так что за ним открылся еще один — я о нем даже не знала.

Рейчел передала мне сверху книгу, сказав:

— «Избранные стихотворения Эмили Бронте» со всеми моими каракулями внутри.

Я открыла ее: страницы были испещрены рукописными пометками Рейчел — не только на полях, но и между строк.

— Это напоминает мне ту сцену из «Грозового перевала», когда Локвуд находит старую книгу Кэти в отведенной для него спальне…

— …И книга заполнена ее пометками, — закончила Рейчел мою фразу, что при других обстоятельствах могло вызвать раздражение, но я была ей благодарна: казалось, она понимает меня. — А это как бы предвещает ее появление ночью в виде призрака, словно чтение написанного ею на полях книги непреднамеренно вызывает ее дух. Может быть, это означает, что и я призрак в этом доме?

Я не ответила, и Рейчел заговорила опять:

— Конечно, некоторые утверждают, что это в действительности не призрак Кэти, а греза Локвуда, то есть ее появление объясняется психологическими причинами, в нем нет ничего сверхъестественного.

Я понимала, что, говоря это, она думала о Поле: мне уже приходилось спорить с ним по этому поводу. Меня злило, что он отрицал сверхъестественное в «Грозовом перевале». «Все это не более чем твои выдумки», — говорил он.

— Вам нужны еще какие-нибудь книги? — спросила я Рейчел, возвращая ей томик стихов, хотя мне страстно хотелось прочитать ее комментарии, особенно по поводу «Вопросов к самой себе» — страница с этим стихотворением Эмили была самой потрепанной.

— Именно эта книга мне нужна больше всего, — сказала Рейчел, — но тут есть еще несколько. Не возражаете, если я их поищу?

Понимая и без лишних намеков, что она хочет остаться одна в комнате, я вышла: было бы невежливо вертеться здесь, словно я ей не доверяю. А почему я должна доверять ей? Такой вопрос возникал сам собой, но мне не просто хотелось, мне очень нужно было верить ей: я чувствовала, что для меня это чрезвычайно важно, словно, доверяя ей, я обретала компас на будущее, в котором так нуждалась…

Я спустилась обратно в кухню, а через двадцать минут Рейчел присоединилась ко мне. В руках она держала небольшую стопку книг.

— Все отсутствующие у меня книги Бронте, — сказала она улыбаясь, — Пол их не слишком любит. Уверена: он не станет возражать, что я их забираю.

— Где вы будете читать лекцию? — спросила я, испытывая неловкость из-за того, что она упомянула имя Пола, хотя оно никуда не исчезало, все время висело в воздухе между нами. — Мне хотелось бы послушать ее…

— В Хоуорте, по приглашению Общества Бронте на их ежегодное сборище в доме приходского священника. Я буду говорить о литературном влиянии Эмили Бронте на последующих женщин-поэтов: Эмили Дикинсон, Сильвию Плат[31] и других. Вы можете прийти, если захотите… Я хочу сказать: если это будет полезно для вашего исследования. Вам, наверно, придется теперь проводить больше времени в библиотеке? Я выезжаю завтра утром, могу, если хотите, захватить вас с собой, правда, встать надо будет рано.

— Да, — сказала я, не давая себе времени на размышление.

Она улыбнулась:

— Хорошо. Договорились.

В это трудно поверить, но дела обстоят именно так: я поставила будильник на пять часов утра — Рейчел сказала, что заедет за мной не позже шести. Пола я пока не известила: его мобильник отключен. Впрочем, мне так даже легче: не хочу чувствовать себя виноватой, что не предупредила его. Я решила: надо перестать беспокоиться о том, что он может подумать, если узнает, куда я еду. Ему и не нужно знать, к тому же он в отъезде, и бог весть чем он там занимается в своей Италии. Понятия не имею, и только это можно сказать определенно, но мне больше и не нужно.

Глава 22

Менабилли, июнь 1959

Дафна с такой силой отбросила номер «Таймс литерари саплмент», что он соскользнул с полированного столика на пол.

— Хватит, — сказала она, хотя была одна в столовой и никто не мог ее слышать. — С меня достаточно.

Заголовок, так расстроивший Дафну, продолжал кричать ей с пола: «ГЕРИН ИДЁТ НОЗДРЯ В НОЗДРЮ С ДЮМОРЬЕ». Потрясение было почти столь же сильным, как в тот день, когда она узнала об интрижке Томми со Снежной Королевой; роман их, по-видимому, еще продолжался, но вяло, время от времени затихая: Томми казался слишком подавленным, угасшим, чтобы пылать желанием к кому бы то ни было. К тому же эта связь скоро, несомненно, сойдет на нет: Томми наконец уходил в отставку со своей должности в Букингемском дворце и в следующем месяце собирался возвратиться в Менабилли, чтобы жить там постоянно, — перспектива, вызывавшая у Дафны определенные опасения. Но гораздо худшим, самым скверным было появление на горизонте еще одной соперницы — Уинифред Герин, устроившей ей настоящую ловушку: по информации «ТЛС», эта дама трудилась сейчас над биографией Брэнуэлла, которая должна была стать как бы продолжением недавно ею опубликованного, восторженно встреченного критикой опуса, посвященного Энн Бронте.

Дафна прочитала статью затаив дыхание, с упавшим сердцем, как обычно читала дурные рецензии на свои книги.

Ощущение было такое, словно она сама себя ранила, пережила унижение, которое должна принимать как заслуженное, что было странно: она ведь никак не могла повлиять на происшедшее. Дафна успела ознакомиться с книгой Герин об Энн Бронте и с пылкими отзывами на нее в прессе месяц назад. Все эти похвалы, как колючки, жалили Дафну: ей казалось, что в их свете особенно ярко видна злоба ее критиков.

— Ты никогда не помнишь хорошего, — говорил ей Томми всякий раз, когда она жаловалась на недобрые рецензии, — одно плохое. Почему бы тебе не вспоминать почаще о восхищении твоих почитателей, вместо того чтобы коллекционировать неприятные эмоции?

И все же, вопреки той части ее существа, которая болезненным сжатием отозвалась внутри, когда она узнала о книге Герин, посвященной Брэнуэллу, Дафна ощущала в себе пробуждение иного, более сильного инстинкта — вступить в контакт со своей соперницей, обратиться непосредственно к ней, как когда-то к Снежной Королеве. Дафна намеревалась послать мисс Герин миролюбивое письмо с пожеланием всяческих успехов, с признанием, что шансы ее соперницы написать основательную биографию Брэнуэлла гораздо выше. Скрыть тот факт, что Дафна сама планировала подобную книгу, невозможно: статья в «ТЛС» не оставляла в этом никаких сомнений, так что им не избежать конкуренции. Однако, когда Дафна села писать письмо мисс Герин, она попыталась не касаться этой темы, с некоторым пренебрежением отзываясь о своей работе как о «своего рода портрете, исследовании, которое никоим образом не затрагивает ваши интересы».

Как, собственно, должен выглядеть этот портрет, Дафна не представляла себе достаточно ясно. Она знала, что надо действовать быстро. Виктор Голланц сказал ей: если биография, написанная мисс Герин, появится раньше, книга Дафны будет убита. Именно это слово, «убита», он использовал в телефонном разговоре с Дафной, когда она позвонила ему нынешним утром, чтобы обсудить возникшую проблему. Она была охвачена ужасной паникой, до спазмов в горле, но затем ощутила всплеск адреналина в крови и готовность к борьбе.

Дафна понимала, что необходимо сохранить мистера Симингтона в числе своих союзников: нельзя упрекать его за то, что он не объяснил, как распорядился чеком на сто фунтов, посланным ему на расходы, или жаловаться на нескончаемые проволочки при отсылке ей обещанных рукописей и материалов для исследования. Его последней отговоркой был разыгравшийся у жены артрит, требовавший его присутствия в доме. Но он по крайней мере посетил наконец музей Бронте в доме приходского священника и сделал это, к величайшему облегчению Дафны, в праздник Троицы, когда музей был закрыт для посетителей. При этом он, очевидно, воспользовался несколько раздраженными наставлениями Дафны не пытаться проникнуть туда, обратившись официальным путем в Общество Бронте, а дать щедрую взятку музейному смотрителю, некоему мистеру Митчеллу. После этого визита Симингтон обещал прислать ей несколько копий неопубликованных рукописей Брэнуэлла, объяснив, что одолжил их на время в музее и отправил в местную типографию, чтобы снять факсимильные копии. И все же, несмотря на дразнящие перспективы, которые сулили эти рукописи, она по-прежнему не приблизилась к сенсационному литературному открытию, которое дало бы ей преимущество перед мисс Герин.

То лето выдалось исключительно сухим и солнечным: стояла благословенная погода, когда Дафна обычно грелась на солнце, купалась в бирюзовом море между темных скал или доплывала до самого рифа, загорала долгими июньскими днями в уединенном уголке полридмаутского пляжа, ощущая спиной теплый песок, а потом возвращалась в Менабилли — улечься на недавно подстриженную лужайку под каштаном. Но вместо этого она долгими часами сидела, запершись в своей писательской хибаре, не замечая жужжания шмелей, перечитывая записи, сделанные в Британском музее, ломая голову над загадкой Брэнуэлла. Все, прочитанное ею до сих пор о его писаниях, предполагало, что он уступал в таланте сестрам, и все же ей хотелось верить в него: ведь так много его рукописей было утеряно или не поддавалось расшифровке.

Она напоминала себе во время работы, что если бы о сестрах Бронте судили лишь по хроникам Гондала и Ангрии, их считали бы такими же неудачливыми, как брат. Дафна все еще продолжала надеяться, что отыщется произведение Брэнуэлла, которое станет откровением, нечто столь же замечательное, как «Грозовой перевал» и «Джейн Эйр». В одном из писем Брэнуэлла есть интригующее упоминание о его «романе в трех томах», которое только усугубило досаду от неудачной попытки расшифровать несколько его рукописей в Британском музее: Дафна так и не смогла решить, составляют ли они часть — возможно, блестяще написанную — его неопубликованного романа.

Что же касается фальсифицированных подписей на рукописях Брэнуэлла, ее надежды докопаться до истины в этом вопросе постепенно таяли. Да, Симингтон предоставил ей ссылки на те страницы, на которых, как он полагал, могли оказаться поддельные подписи Шарлотты, — все они были воспроизведены при факсимильном издании рукописей в «Шекспир-хед», — и Дафна потратила много дней, работая над ними. Ее усилия были воистину титаническими: она изучала исписанные неразборчивым почерком страницы при помощи увеличительного стекла до тех пор, пока не почувствовала, что с этими каракулями скоро лишится зрения, однако то были всего лишь юношеские произведения об Ангрии, бессвязные и инфантильные, без малейшего проблеска гениальности. Ладно, пусть Симингтон напускает таинственность, требуя, чтобы она уничтожила его письмо с указанием номеров страниц, — она уже сделала это: сожгла полученное послание, предварительно слегка пометив эти страницы в своем издании «Шекспир-хед», — но ведь он так и не представил подлинного свидетельства писательского таланта Брэнуэлла. Дафна была почти уверена, что исследуемые сочинения — плод совместных усилий Брэнуэлла и Шарлотты: каждый из них продолжал эти запутанные истории микроскопическими буквами — то был их глубоко личный, недоступный чужаку замысел, зашифрованный, чтобы скрыть его от внешнего мира. Ну и пусть в конце концов Т. Дж. Уайз нацарапал подпись Шарлотты на этих страницах — та, несомненно, приложила руку к написанию некоторых из них, если не всех, когда они с Брэнуэллом сочиняли эти бесконечные невразумительные хроники Ангрии.

Тем временем Дафна оплатила также труды нескольких усердных исследователей из Британского музея, взявшихся расшифровать две из ангрианских историй Брэнуэлла, хранящихся там в коллекции Т. Дж. Уайза согласно его завещанию. Они все еще корпели над совершенно неразборчивой «Новогодней историей», но вот-вот должны были представить расшифровку датированного 26 июня 1834 года и написанного на сшитых вручную листах бумаги сочинения под странным названием «Шерсть поднимается». Дафна не без волнения отметила про себя, что в этот день Брэнуэллу исполнилось семнадцать лет, и ей представился уверенный в себе, амбициозный юноша, еще не знающий о будущих неудачах, которые сведут его в могилу. В отличие от постоянно ускользающего от нее мистера Симингтона, эти исследователи — миссис Д’Арси Харт, миссис Сент-Джордж Сондерс и мисс О’Фаррелл — представляли подробные перечни своих скромных расходов (плата за проезд в автобусе и выпитую между делом чашечку чая), а также регулярные добросовестные отчеты об отнявших немало времени трудах — все это отсылалось почтой в Менабилли.

Самым интригующим из присланного ими на данный момент оказался отрывок из «Шерсть поднимается», представляющий собой беглую зарисовку некоего «паренька странного облика, растирающего краски». Мисс О’Фаррелл решила, что этот фрагмент очень интересен и стоит послать его незамедлительно, еще до окончательной расшифровки текста. Прочитав его, Дафна пришла к выводу, что он, возможно, дает более реалистичное описание Брэнуэлла, чем Нортенгерленд, его романтизированное alter ego.

«То был парнишка лет семнадцати, — писал Брэнуэлл. — Его худое веснушчатое лицо и большой римский нос под шапкой густых, спутанных рыжих волос находились в постоянном беспокойном движении. Разговаривая, он старался не смотреть прямо на собеседника, отводя в сторону глаза, украшенные очками, а когда произносил, запинаясь, какое-нибудь слово, оно тут же опровергалось или вконец запутывалось в хаосе странных жаргонизмов».

«Браво!» — писала Дафна, отвечая мисс О’Фаррелл и выражая далее свое огорчение тем, что сама не работает бок о бок с тремя трудолюбивыми леди.

«К сожалению, муж нуждается в моем присутствии рядом с ним в Корнуолле, и это лишает меня приятной возможности заниматься в читальном зале», — писала Дафна в заключение, а потом испытывала ощущение вины за свою ложь. Однако она дала себе обет не возвращаться в Британский музей, что могло бы спровоцировать новый кризис. Дафна до сих пор содрогалась, вспоминая свою встречу там со Снежной Королевой и последующую цепь событий, которую она называла теперь продолжительной атакой «ужасов», позаимствовав это слово из лексикона отца. Кузен Питер, рассказывая ей в крайне осторожных выражениях о собственных схожих страданиях, высказал предположение о некоем фамильном недуге.

— Боюсь, мы несем в себе семена безумия, — сказал он ей месяц назад в конце обеда в «Кафе Ройяль», когда они обсуждали приступы безысходного отчаяния у Джеральда; как на сцене, так и вне ее они были скрыты от всех, за исключением его семьи, под слоем грима или благодаря актерскому мастерству. — Именно они сгубили беднягу Майкла, — сказал Питер, — и мы с тобой, должно быть, тоже несем бремя этого наследия…

Дафна знала, что Питер бьется над собственной книгой — пытается подготовить к изданию обширную коллекцию семейных писем и преданий. «Фамильный морг» — так он не без горечи называл ее. Дафна поймала себя на том, что часто думает о кузене, сидя долгими часами у себя в писательской хибаре. Однако она все же старалась сосредоточиться на Брэнуэлле, которого в конце концов замучила нищета, он опускался все ниже и ниже под гнетом алкоголизма, как и Джеральд. Впрочем, не надо думать о Джеральде, речь сейчас не о нем…

Дафна знала по предыдущему опыту, что собственные ужасы надо держать в узде, гнать их от себя, заглушая тяжелой работой и строгой повседневной рутиной. Иногда она подумывала, не позвонить ли Питеру, чтобы попросить его совета, довериться ему по-настоящему: рассказать о Томми, о Снежной Королеве, обо всем. Впрочем, у Питера свои проблемы: она знала, что он постоянно озабочен нехваткой денег, но об этом, принимая во внимание ее богатство, говорить с ним было неудобно. А что если подлинная причина меланхолии кроется не в нынешних его обстоятельствах, а в прошлом, которое вновь близко подступило к нему теперь, когда он вынужден с головой окунуться в тайны «фамильного морга»?

Но если уж быть честной с самой собой (а она стремилась к этому изо всех сил — видеть все в более ясном свете), подлинной причиной ее нежелания встречаться с Питером было место, где располагался его офис, — на Грейт-Рассел-стрит, через дорогу от Британского музея, — осознание близости Питера к сцене ее позора (именно позора, другого слова тут не подберешь) вызывало в ней растущее чувство неловкости. Много мучений доставляли ей и попытки выбросить происшедшее из головы, но все же она вновь и вновь возвращалась к нему. Ведь Питер мог видеть, как она встречалась со Снежной Королевой у Британского музея чуть менее двух лет назад. А вдруг он заметил и то, как она поспешно покидала место действия, преследуемая человеком в мягкой фетровой шляпе? Что мог он тогда подумать?

И чем больше Дафна старалась забыть об этом, тем настойчивее преследовали ее навязчивые мысли. Наконец она обхватила руками голову и закрыла глаза, чтобы ничего не видеть. Но стало гораздо хуже: теперь она еще отчетливее и ярче видела всю эту позорную сцену, бесконечной лентой раскручивающуюся в ее сознании.

— Ничего не поделаешь, — произнесла она вслух, — мне придется поговорить с Питером.

И она направилась к дому, надеясь, что там сейчас никого нет и никто не сможет подслушать ее телефонный разговор.

Войдя в дом, Дафна пошла туда, где начинался длинный коридор, стены которого были обшиты деревянными панелями и в окружении отслуживших свой срок плащей, висящих на ржавых крюках, изношенной обуви и детского велосипеда примостился на маленьком столике телефон. Над ним висело небольшое зеркало, но она отвернулась от него, ища номер телефона Питера в своей записной книжке.

— Музей тридцать девять сорок шесть, — сказала она, переводя дыхание, заставляя себя не видеть ничего зловещего в случайном сочетании цифр.

Дафна набрала номер, втайне надеясь, что никто не ответит, но трубку взяла секретарша и соединила ее с Питером.

— Дафна, — сказал он, — какая радость слышать тебя!

Но Питер был удивлен, она поняла это по его голосу, — время для телефонного звонка было необычное: нарушалась повседневная рутина, стабильное расписание, предполагающее телефонные разговоры с друзьями и родственниками только по вечерам, а не в рабочие часы, если, конечно, не произошло ничего чрезвычайного.

— Извини, что отрываю тебя от дел, — сказала она, — но такое впечатление, будто надо мной нависло проклятие. У меня обнаружилась соперница…

Дафна осеклась, вспоминая чувства, испытанные ею месяц назад в Лондоне, на станции метро «Слоун-Сквер», когда она оказалась на самом краю платформы и внезапно подумала, как легко было бы прыгнуть вниз, дождавшись следующего поезда, как просто не быть: всего один, последний шаг — и тогда не надо будет пытаться что-то предпринимать, все прекратится… Но теперь, как и тогда, она отшатнулась от края пропасти: не могла подобрать слов, чтобы рассказать Питеру о встрече со Снежной Королевой, произошедшей так близко от него.

— Ты слышал когда-нибудь об Уинифред Герин? — продолжала Дафна. — К несчастью, она тоже притязает на Брэнуэлла.

— Я видел заметку в «Тэ-эл-эс», — сказал Питер, — Не беспокойся, твоя биография будет намного лучше, чем у мисс Герин. К тому же я уверен: книг о Брэнуэлле Бронте может быть и несколько, если учесть, что до сих пор все его игнорировали.

— Виктор думает по-другому. Он меня не слишком обнадежил, сказал, что все мои усилия вернуть Брэнуэлла к жизни будут без толку, если мисс Герин придет к финишу первой. Бедный Брэнуэлл, его уже почти удалось возродить, и тут его вновь убили…

— Не обращай внимания на Виктора. Если ему не нужна книга, она нужна мне. Ты ведь знаешь: я с радостью ее опубликую.

— Скандал будет ужасный, Виктор — жуткий собственник. Даже думать не хочу, что станет, если он обнаружит, что моей книгой интересуется кто-то еще. Мне просто нужно писать побыстрее и обойти соперницу.

— Вот и молодец! Вспомни дядюшку Джима, как он редактировал пьесы, публиковал романы, писал так, словно завтра не наступит…

Они попрощались и договорились пообедать вместе в Лондоне в сентябре. Питер также обещал посетить Менабилли до конца лета. А потом Дафна вернулась в свою писательскую хибару, преисполненная решимости сохранять впредь присутствие духа. Однако последняя фраза Питера засела в ее голове. Что это значит, размышляла она, писать так, словно завтра не наступит? Где она окажется, когда не будет будущего? Может быть, это будет место получше, чем здесь?


Менабилли,

Пар,

Корнуолл

27 июня 1959

Уважаемый мистер Симингтон!

Уныние царит у нас в Корнуолле, несмотря на солнечную погоду, после того, как я в последнем выпуске «ТЛС» прочитала новости, которые, несомненно, дошли и до Вас. Тем не менее прилагаю к письму копию этой заметки, на случай если Вы ее не видели.

Я написала мисс Герин, выразив уверенность, что нам обеим найдется место в жизни Брэнуэлла, но, если быть откровенной, настроение у меня подавленное из-за предстоящей публикации ее версии биографии. Последняя книга мисс Герин сопровождалась множеством газетных рецензий — в «Иллюстрейтед Лондон ньюз» они заняли целую страницу! Книгу приветствовали как каноническое описание жизни Энн Бронте, ее по-настоящему заметили, в отличие от другой, соперничающей с ней биографии Энн, опубликованной месяцем раньше той, что была написана мисс Герин, и впоследствии канувшей бесследно. Несомненно, мисс Герин имела успех в первую очередь у критиков, но, думаю, ее новая книга будет и хорошо продаваться тоже.

Меня также беспокоит, что мисс Герин наверняка получит всякого рода поддержку со стороны Общества Бронте и лондонских критиков. Она уже известный биограф, и любая ее следующая книга будет встречена с интересом и симпатией. Нам следует помнить: хотя мои романы считаются популярными, я не являюсь фаворитом критиков. Напротив, меня презрительно третируют как автора бестселлеров: или дают скверные рецензии, или не замечают вовсе, поэтому, если наши две биографии Брэнуэлла будут изданы одновременно и станут соперничать, мою книгу отодвинут на второй план — я не питаю иллюзий на этот счет.

Мои проблемы усугубляет и то, что мисс Герин живет в Йоркшире, более того — в Хоуорте, поэтому имеет возможность изучите местный колорит в мельчайших деталях. Возможно, она уже и сделала это, работая над биографией Энн.

На моей стороне, однако, Ваша компетентность и, надеюсь, некоторые оригиналы рукописей, недоступные мисс Герин. Меня очень ободрило известие, что Вам удалось без лишнего шума нанести визит в музей Бронте во время праздничного уик-энда. Полагаю, Вы последовали моему совету и дали немного денег музейному смотрителю мистеру Митчеллу? Была также очень рада узнать, что Вы позаимствовали в пасторском доме некоторые рукописи Бронте и отправили их в Лидс, чтобы с них сняли копии в типографии. Когда Вы сможете послать их мне? Нетрудно понять, с каким нетерпением я этого жду.

Уверена: Вы понимаете, что теперь, столкнувшись со столь серьезным соперником, мы не можем позволить себе терять время. Полагаю, мисс Г. кружит сейчас по Хоуорту в своем автомобиле, наводит справки, а я прикована к моему письменному столу в Менабилли. И все же по крайней мере мистер Митчелл, кажется, готов помочь нам. Возможно, Вам придется превратиться в детектива, чтобы мы смогли собрать побольше информации и материалов. Кстати, если случится удобный момент, не могли бы Вы попросить мистера Митчелла дать Вам ознакомиться с медицинским справочником, принадлежавшим преподобному Бронте? Насколько мне известно, он до сих пор хранится в пасторском доме. Во время моего последнего визита в Хоуорт несколько лет назад я имела возможность взглянуть на него. Это медицинский словарь: преподобный Бронте делал свои пометки на некоторых страницах, и, насколько я помню, его записи стоят рядом со статьями, посвященными кошмарам, белой горячке и эпилепсии. Если память мне не изменяет, его комментарии могут оказаться весьма важными — подтвердить, в частности, мою теорию, что Брэнуэлл страдал эпилепсией в легкой форме, известной как petit mal. Это объяснило бы, почему отец не отправил его в школу.

Весьма огорчилась, узнав о разыгравшемся у Вашей супруги артрите. Противная штука. Возможно, у Вас с женой то же самое, что у меня с мужем: когда один из нас здоров, другой испытывает кризис. В настоящий момент я в добром здравии, мой муж, напротив, не столь бодр. Однако все проходит, и я смогу, надеюсь, побывать в Йоркшире до конца лета.

Пока всё. Удачной Вам охоты!

Искренне Ваша,

Дафна

Глава 23

Ньюлей-Гроув, июль 1959

Симингтон в то утро был переполнен эмоциями, изумлен и, как никогда, близок к ликованию: впервые за последнюю четверть века он увидел свое имя напечатанным в «Таймс литерари саплмент».

— Послушай, дорогая, — говорил он Беатрис, размахивая газетой, как победным флагом. — Письмо в «Тэ-эл-эс» от Дафны Дюморье о ее брэнуэлловских разысканиях, где она с большой симпатией отзывается обо мне. Она пишет: «Я понимаю, что, живя в Хоуорте, мисс Герин занимает более выгодную позицию…»

— Кто такая мисс Герин? — прервала его Беатрис, убиравшая после завтрака фаянсовую посуду со стола.

— Мисс Герин, — объяснил он, все еще приятно возбужденный и неспособный раздражаться, — та женщина из Хоуорта, что пишет биографии всех Бронте. Сейчас как раз настала очередь бедняги Брэнуэлла, именно на него теперь обращено ее внимание. А мы с Дафной вступили с ней в состязание и надеемся финишировать первыми. Вот почему миссис Дюморье пишет: «Я понимаю, что, живя в Хоуорте, мисс Герин занимает более выгодную позицию, и, если биография Брэнуэлла будет, как говорится, у нее в кармане, с моей стороны глупо пытаться проявить себя на том же поле. Однако, к счастью, в моем распоряжении библиотека Бронте, принадлежащая мистеру Алексу Симингтону, редактору и составителю в содружестве с покойным Т.Дж. Уайзом несравненного издания произведений, писем и жизнеописаний членов семьи Бронте, вышедшего в „Шекспир-хед“. Длительная переписка с мистером Симингтоном в последние годы утвердила меня в убеждении, что Брэнуэлл Бронте и его произведения, большая часть которых до сих пор не расшифрована, слишком долго пребывали в забвении. Уверена, что и мисс Герин, и я можем внести свой вклад, чтобы исправить подобное положение вещей, и если мы подойдем к этой теме по-разному (а наши взгляды на Брэнуэлла — мальчика и юношу — во многом не сходятся), то читающая публика, несомненно, будет заинтересована настолько, чтобы приобрести обе наши книги, когда они наконец выйдут. Убеждена, что ни мисс Герин, ни я не испытываем чувства соперничества, скорее мы ощущаем себя учеными, с равной страстью поглощенными исследованием одного и того же предмета». Ну что скажешь теперь, Беатрис? Перед тобой несравненный редактор, так сказать, катализатор исследования, вызывающего страстный интерес публики!

— Замечательно, милый, — сказала Беатрис, — но не следует чересчур перевозбуждаться. Ты не должен вновь начинать таскать эти старые коробки, рискуя еще раз упасть.

И она в очередной раз ушла на одно из бесконечных собраний Женского института[32], а к исходу дня Симингтон был уже удручен, чувствовал себя обманутым. Письмо Дафны в «Таймс литерари саплмент» называлось «Литературное излишество», и у Симингтона внезапно закралось подозрение: не означает ли это завуалированное послание в его адрес? А что если он окажется лишним для них обеих — миссис Дюморье и мисс Герин, которые опубликуют свои биографии Брэнуэлла, его же, когда дело будет сделано, низведут до роли незначительного помощника Дафны и не более того? И чем больше Симингтон думал об этом, тем чудовищнее казалась ему подобная несправедливость. Вскоре мрачное состояние духа окончательно овладело им, затмив все, не оставив и следа от его недавней радости, и вот он уже вспоминал о том, как его лишили работы в музее Бронте и университете Лидса, о многочисленных испытанных им унижениях и разочарованиях.

И через несколько часов, чувствуя себя совершенно несчастным, Симингтон решил написать письмо миссис Дюморье, изводившей его просьбами прислать копии рукописей Брэнуэлла, взятых им в музее Бронте шесть или семь недель назад. О том, что он позаимствовал их оттуда, кроме нее, не знал никто, даже мистер Митчелл, смотритель музея, пустивший его в библиотеку в воскресенье, когда она была закрыта для посетителей, и оставивший его там без присмотра. Митчелл был неплохим малым, он служил в музее со дня его открытия в 1928 году и уважал Симингтона как масона, принадлежа к этому братству и сам, как, впрочем, и лорд Бротертон, да и Брэнуэлл тоже. Симингтон теперь уже не посещал заседания ложи, но старые связи приносили ему пользу, как в случае с тем же Митчеллом.

— Нам лучше держаться вместе, старина, — сказал он, приехав в пасторский дом и пожимая руку Митчеллу, как масон масону.

Что же касается факсимильных копий рукописей Брэнуэлла, то пусть Дафна еще немного подождет, сказал он себе. Он напишет ей, что забастовка печатников надолго задержала процесс снятия копий. Умение терпеть — это, в конце концов, добродетель (подобный урок стоит преподать богатой и знаменитой романистке). Какое-то время он раздумывал, а потом мысли, которые следовало изложить в письме Дафне, полились сплошным потоком.

Уважаемая миссис Дюморье!

Я весьма благодарен Вам за любезное упоминание моего имени в Вашем письме, опубликованном в «Таймс литерари саплмент», которое я сегодня прочитал с большим интересом. Оно побудило меня к размышлениям, поскольку, что ни говори, «литературное излишество» не является чем-то новым. Оно началось еще во времена первых исследователей творчества греческих и латинских классиков, а потом из университетов континентальной Европы перекочевало в Оксфорд и Кембридж. После евангелистов, Шекспира, ранних английских драматургов с ростом количества университетов последовало усиленное изучение английских писателей, включая викторианцев и прерафаэлитов, вплоть до конца прошлого века. Увеличение числа студентов и изучение ими Браунинга, Россетти, Суинберна и многих других писателей, включая Бронте, — все это явилось постоянным источником избыточности.

Тут Симингтон отложил перо: в голове стучало, мысли путались, он сам не вполне понимал, что пытается объяснить Дафне. «Сосредоточься, Симингтон», — сказал он себе, но сконцентрировать внимание ему было трудно с того дня три недели назад, когда он поскользнулся в сумерках на садовой тропинке, пытаясь перетащить картонную коробку с рукописями Брэнуэлла из дома в деревянный сарай за разросшимся садом. «Где же сейчас эта коробка?» — недоумевал он. Там хранились рукописи, взятые им из музея Бронте. В тот вечер он почему-то решил, что они будут надежнее укрыты в сарае, но уже в саду вдруг засомневался, остановился, поставил коробку на землю, а когда вновь попытался поднять ее, потерял равновесие и упал.

И Симингтон снова взялся за перо, чтобы продолжить письмо Дафне.

Возможно, Вы удивлены, что от меня нет никаких известий последние две-три недели. Забастовка типографских рабочих по-прежнему задерживает отсылку дубликатов рукописей Брэнуэлла, да и моя собственная деятельность прервалась три недели назад. Моя жена ушла тогда на собрание благотворительного комитета помощи старикам, я же, выйдя в сад и пытаясь поднять с дорожки картонную коробку, потерял равновесие и растянулся во весь рост, сильно разбив правую бровь. Я пролежал там без сознания до 10.30 вечера, пока меня не обнаружили. Но сейчас я, похоже, уже оправился и в ближайшие несколько дней вернусь к работе!

Это падение сопровождалось некоторыми неприятными обстоятельствами, которые он не счел возможным упомянуть в своем письме. Беатрис обвинила его в том, что он упал, будучи мертвецки пьяным. Она нашла в его кабинете бутылку из-под виски и утверждала, что от него разит перегаром.

— Ты потерял сознание не оттого, что ударился, — шипела она. — Просто напился в тот вечер, как свинья, воспользовавшись моим отсутствием.

В голове стучало все сильнее, но тщетно мечтал Симингтон о маленьком глотке виски, чтобы приглушить боль: Беатрис зорко следила за ним, когда была дома, но даже когда уходила, он не мог пополнить запасы спиртного из-за отсутствия денег.

И тут Симингтон вспомнил: он на мели и должен продать Дафне хоть что-нибудь, если не все. Эта мысль по крайней мере немного взбодрила его: что бы там она ни писала в «Таймс литерари саплмент» по поводу того, что располагает его библиотекой, ему-то лучше знать, так это или нет. Она владела лишь частицей, малой долей его богатства, сосредоточенно изучала жалкие крохи, а бриллианты оставались у него. Так кто тогда «литературное излишество»?

— Во всяком случае не я, — пробормотал Симингтон, закрывая глаза, потому что комната кружилась перед его взором, — нет, не я…

Глава 24

Хэмпстед, июнь

В то утро Рейчел приехала очень рано, как мы и договаривались. Я уже ждала ее в холле, готовая сбежать по ступенькам вниз, к входной двери, надеясь, что соседи еще будут спать. Похоже, Рейчел угадала мои мысли, потому что, когда я юркнула в машину, усевшись рядом с водителем, она сказала:

— Не беспокойтесь: никто не станет свидетелем нашего тайного предрассветного бегства.

И хотя она при этом рассмеялась, я невольно густо покраснела, мысленно проклиная свою глупую стеснительность и неисправимое простодушие, неумение быстро придумать остроумный ответ.

На Рейчел было алое шелковое запахивающееся платье, открывавшее ее гладкие белые ноги, и кожаные сандалии с ремешками и на высоких каблуках, дававшие возможность хорошо разглядеть красивый педикюр. Все это могло показаться совершенно неподходящим для поездки в Йоркшир, но она выглядела удивительно раскованно. Сидя рядом с ней в своих блеклых джинсах, темно-синей футболке и легких парусиновых туфлях на резиновой подошве, я ощущала себя плохо одетой школьницей, от которой не ожидаешь услышать ничего интересного, и думала, что, взяв меня с собой в поездку, она, наверно, уже жалеет об этом. Но, должно быть, Рейчел прониклась ко мне жалостью, пока очень быстро везла меня прочь от Лондона во взятом напрокат автомобиле, а солнце на небе всходило все выше.

Во всяком случае, она больше не шутила и не вспоминала о Поле, а попросила меня рассказать все, что я знаю о мистере Симингтоне. Так я и сделала, довольная тем, что могу размотать засевший у меня в голове запутанный клубок этой истории.

— Одно из самых странных обстоятельств, связанных с мистером Симингтоном, — сказала она, когда мы уже приближались к Хоуорту, — заключается в том, что все бумаги, имеющие к нему отношение, хранятся в досье дома-музея Бронте, закрытом для исследователей. Я несколько раз делала попытку ознакомиться с ними, но неизменно получала отказ. Тем более удивительно, что одной вам удалось натолкнуться на его переписку с Обществом Бронте, предъявившим ему правовые претензии. Если вы не возражаете, я хотела бы увидеть эти письма.

Она искоса взглянула на меня. На секунду, только на одно короткое мгновение наши глаза встретились, но я тут же отвернулась, словно меня застигли врасплох.

— Но они остались в Лондоне. Я не захватила их с собой.

— Нестрашно, — сказала она беспечно. — Тогда мне придется вернуться к плану «А»: силой ворваться в библиотеку пасторского дома, чтобы получить бумаги Симингтона!

Рейчел расхохоталась, и я засмеялась вслед за ней, радуясь, что напряженность, возникшая было между нами, исчезла.

И только когда я услышала, как Рейчел читает лекцию (она состоялась не в пасторском доме, а рядом — в местной баптистской церкви), я поняла, что она, возможно, и не шутила. Не исключено, правда, что я слишком увлеклась предположениями, касающимися подтекста ее выступления: Рейчел не говорила прямо о своем интересе к мистеру Симингтону, упомянув его только вскользь. Зато она рассказала о пропавшей тетради стихов Эмили Бронте, известной как «хонресфельдская рукопись»: последним ее владельцем, объяснила Рейчел, был Альфред Лоу, член парламента от консервативной партии, который жил в Ланкашире, в особняке под названием Хонресфельд.

— На двадцати девяти страницах тетради Эмили — тридцать одно стихотворение. Среди этих стихотворений — пятнадцать из двадцати одного, которые были опубликованы при ее жизни, — поведала Рейчел заинтересованной аудитории. — Одно из стихотворений, «Вопросы к самой себе», особенно вдохновило меня в моем собственном поэтическом творчестве. — Секунду или две она молчала, расправляя платье на коленях. — Факсимильное воспроизведение этого стихотворения и всей хонресфельдской рукописи было включено бывшим хранителем музея Бронте в доме приходского священника, неким мистером Дж. А. Симингтоном, в составленное им собрание стихов сестер Бронте, вышедшее в тысяча девятьсот тридцать четвертом году в издательстве «Шекспир-хед». После этой даты нет никаких упоминаний о судьбе тетради Эмили Бронте. Думаю, я здесь не единственная, кто страстно желает выяснить, что случилось с самой, по моему мнению, ценной из утраченных рукописей Бронте…

Я чувствовала, что ее слова обращены ко мне, но глаза мои были опущены долу, хотя внутри все клокотало от возбуждения. Часть моего существа рвалась на лондонский поезд, чтобы как можно скорее сесть за свой письменный стол и проверить, не упоминается ли хонресфельдская рукопись в письмах стряпчих, нанятых Обществом Бронте, к мистеру Симингтону. Я знала, конечно: это крайне маловероятно, если учесть, что тетрадь Эмили не принадлежала к собранию музея Бронте, а входила в коллекцию сэра Альфреда Лоу. Однако не исключено, что архив Симингтона в Лидсе содержал некий важный, не замеченный мною во время последнего визита ключ к этой тайне: ведь я просматривала бумаги очень быстро, поскольку искала лишь то, что имело отношение к Брэнуэллу и Дафне Дюморье. К тому же мне пришло в голову, что Рейчел может что-то разузнать, если каким-то образом получит доступ к документам, касающимся Симингтона и хранящимся в музее Бронте. А уж если она собирается это сделать, я тоже должна быть в курсе событий.

После лекции Рейчел окружила стайка поклонников. Они просили автографов на ее сборниках, а я топталась в стороне, наблюдая, как она вновь и вновь пишет яркими синими чернилами свое имя, пока наконец не надписала последнюю книгу.

— Ну как? — спросила Рейчел, подняв изящно очерченную бровь. — Не хотите ли провести небольшое исследование в библиотеке пасторского дома? Библиотекарь выйдет на некоторое время, но я обещала, что мы не станем ничего трогать в его отсутствие…

Я не могла поверить, что нам действительно позволят находиться в библиотеке без всякого надзора (наверняка это абсолютно против правил), но Рейчел как-то сумела договориться, что неудивительно: она обладает искусством обольщать исподволь, буквально околдовывать вас, к тому же она красива, и люди хотят нравиться ей, словно ее одобрение способно возвысить их в собственных глазах.

— Я здесь совсем ненадолго, — сказала Рейчел библиотекарю, когда он открывал нам дверь, — и я всегда строго придерживаюсь кодекса чести ученого, как и моя ассистентка.

— С каких это пор я стала вашей ассистенткой? — спросила я Рейчел, когда библиотекарь ушел, не забыв нас запереть, оправдываясь тем, что должен быть уверен: никто больше не проникнет в библиотеку.

— Хотите остаться здесь или нет? — спросила она.

Я лишь кивнула в ответ, что могло создать впечатление, будто мы с ней на короткой ноге, но хотя такого тогда не было, мы все же ощущали себя товарищами, и это оказалось самой радостной неожиданностью.

Непонятно, откуда Рейчел знала, с чего начать поиски, — наверно, осторожно все осмотрела во время предыдущих посещений библиотеки, когда редактировала новое академическое издание стихотворений Эмили Бронте, — но она сразу же устремилась к большому шкафу с картотекой в дальнем углу комнаты.

— Полагаю, в нашем распоряжении есть полчаса до возвращения библиотекаря, — сказала Рейчел, вытаскивая разбухшую папку с бумагой писчего формата из нижнего ящика. — Давайте разделим это пополам и начнем читать.

— А что если он вернется раньше?

— Не волнуйтесь, детка, — сказала она, передавая мне кипу бумаг.

Мы сели друг против друга за большой стол из красного дерева, викторианский, как и все в этой комнате, расположенной в позднейшей, девятнадцатого века, пристройке к первоначальному зданию пастората, и начали читать, делая пометки.

— Ксерокс нам бы тут не помешал, — сказала Рейчел, усердно строча, но я ей не ответила: слишком была поглощена выписыванием фрагментов из писем Симингтона, начиная с того периода, когда он еще был хранителем и библиотекарем в пасторском доме.

Бумаги были уложены наспех, не по хронологии, указатель отсутствовал, выглядели они так, словно попали в папку несколько десятилетий назад и никто с тех пор к ним не прикасался, а может быть, о них и вовсе забыли. Разобраться в содержимом папки было трудно, тем более что работали мы порознь, наугад разделив бумаги между собой. Мало-помалу стало ясно, что Симингтон потратил несколько лет, добиваясь доступа к коллекции Альфреда Лоу в Хонресфельде, и в конце концов получил разрешение всего за несколько месяцев до своего увольнения из дома-музея Бронте. К тому времени, когда он стал готовить свое издание Бронте для «Шекспир-хед», он позаимствовал многие рукописи из коллекции Лоу, включая тетрадь стихов Эмили, с которой он снял факсимильную копию.

Я прочитала несколько писем Симингтона к его издателям по поводу томика стихов Эмили, который стал дополнением к первоначальному замыслу издания «Шекспир-хед» и включал факсимильное воспроизведение ее тетради, и еще одно последовавшее вскоре письмо, касающееся смерти сэра Альфреда Лоу. Мне показалось вполне возможным, что Симингтон, взяв тетрадь стихов Эмили, мог воспользоваться шансом, предоставленным ему кончиной сэра Альфреда Лоу, оставить у себя хонресфельдскую рукопись и не возвращать ее в коллекцию.

— Видите ли, я действительно считаю, что Симингтон — последний, кто доподлинно владел хонресфельдской тетрадью, — сказала я Рейчел. — Мы подходим к разгадке все ближе и ближе…

И тогда мы услышали шаги за дверью. Ключ задребезжал в замке, я подняла голову, охваченная паникой, а Рейчел смахнула все бумаги со стола в свою объемистую кожаную сумку. Когда библиотекарь вошел, она невозмутимо перелистывала «Труды Общества Бронте» с хладнокровием, приличествующим скорее герою шпионского фильма, чем почтенному ученому.

— Как движется дело? — поинтересовался библиотекарь.

— Медленно, — ответила Рейчел, пустив в ход одну из своих самых очаровательных улыбок, и повернулась к нему, явив серповидную ложбинку на груди в обрамлении золотистой кожи, — но я обнаружила очень полезную для себя статью в томе двадцать три «Трудов Общества Бронте» под названием «Дальнейшие соображения» — эпилог, написанный Дафной Дюморье к своей опубликованной ранее книге о Брэнуэлле Бронте.

— Я и не знал, что вы интересуетесь Брэнуэллом, — сказал библиотекарь.

— Не столько я, сколько моя ассистентка. Нельзя ли сделать для нее копию?

Он кивнул, и она передала журнал мне.

— Я пометила самый важный фрагмент, — сказала Рейчел, и я начала читать его вслух, отчасти для того, чтобы скрыть свое смущение, хотя, делая это, чувствовала себя довольно глупо.

— «И у Шарлотты, и у Брэнуэлла был необыкновенный аппетит к чтению, — писала Дафна в эссе, о котором я прежде никогда не слышала. — Доказательством того, что Брэнуэлл страдал от излишка плохо переваренных фактов, является и его длиннейшая рукопись „Шерсть поднимается“. Имеется расшифровка всей этой рукописи, сейчас она хранится в музее Бронте, и я ручаюсь, что ни один студент не сможет прочитать эти бесконечные страницы без знаков препинания, не заподозрив юного автора в маниакальном многословии: слова изливаются из него без малейших пауз и часто без всякого смысла, как это подчас случается с безумцем».

Я умолкла, и библиотекарь весьма любезно предложил мне объяснить, как пользоваться фотокопировальным устройством.

— Видите ли, оно довольно своеобразно, — сказал он, когда я вышла вслед за ним из комнаты, гадая, что может предпринять Рейчел в наше отсутствие.

Об этом же я думаю и сейчас, в четыре часа утра, прокручивая все в голове снова и снова и еще больше запутываясь. У меня после не было возможности хоть ненадолго остаться наедине с Рейчел: сначала с нами был библиотекарь, потом хранитель музея подошел поздороваться с ней, а затем ее увезли на чай с самыми сановными членами Общества Бронте. Ночь она собиралась провести в Хоуорте, там же, по соседству с пасторатом, позавтракать, — для меня же комнату, конечно, не забронировала, поскольку взяла с собой в последнюю минуту. Я сказала ей, что это не страшно, — сяду на лондонский поезд.

И вот я снова здесь, одна на старой кровати Рейчел, а она — там с припрятанными письмами Симингтона. Она не позвонила, а я не могу с ней связаться: у меня нет номера ее мобильного телефона, я не знаю даже названия гостиницы, где она остановилась, да и в любом случае я не смогла бы позвонить туда в четыре часа утра. И все выглядит чрезвычайно таинственным, в особенности мотивы, которыми руководствовалась Рейчел. Зачем я понадобилась ей в этом налете на библиотеку? Ведь она могла все сделать одна. Зачем ей было делиться со мной своим секретом?

Конечно, Рейчел хотелось бы взглянуть на хранящиеся у меня письма Симингтона, но они для нее не столь уж важны, ведь она охотится за тетрадью Эмили, к тому же теперь завладела всеми бумагами Симингтона из музея Бронте.

Нет, разгадка в чем-то ином, словно она хочет сделать меня своей соучастницей. А может быть, я напрасно вкладываю во все это какой-то особый смысл? Можно ли подобную ситуацию истолковать как-то иначе? И в интерпретации ли тут дело?

Глава 25

Менабилли, июль 1959

— Знаешь, сколько крови вытекает, если в человека попадает пуля? — спросил Томми, — Она заливает все вокруг — уйма времени уходит на то, чтобы отмыть ее и отчистить.

Он стоял у камина в «длинной комнате» с револьвером в руке, потом поднял его и прижал дуло к виску.

— Застрелиться, что ли? — продолжал он. — Дальше так жить невыносимо.

Дафна оцепенела, не способная ни двигаться, ни говорить, Томми тоже застыл, словно замороженный. Палец его лежал на спусковом крючке, голос звучал монотонно, выражение лица было холодным, но тут вдруг его глаза наполнились слезами, и он заплакал навзрыд, руки и плечи его тряслись. И тогда Дафна подошла к нему, забрала револьвер так легко, словно то была детская погремушка, и очень быстро вышла из комнаты, заперев дверь на ключ. Потом позвонила в Фоуи доктору, который тут же приехал в Менабилли.

— Это крик о помощи, — сказал ей доктор, проведя немного времени с Томми, — а не серьезная попытка самоубийства, вероятно, он был слишком пьян, чтобы осознавать свои действия.

Однако Дафна не была так уверена в этом. Она подумала, что Томми мог бы застрелить ее так же легко, как себя: он был военным и не побоялся бы спустить курок, при этом казался отчаявшимся, потерявшим уверенность в себе.

— Опять натуральная «Ребекка», — сказала она Тод, когда доктор наконец ушел незадолго до полуночи, а Томми, напичканный лекарствами, спал в своей комнате.

Тод велела ей замолчать и не говорить глупостей. Тод никогда не испытывала теплых чувств к Томми, но, как и доктор, пыталась успокоить Дафну, отправив ее в постель с чашкой теплого молока, словно та снова была маленькой девочкой у себя дома в Кэннон-Холле.

На следующее утро Дафна проснулась рано. Она видела во сне отца.

— Это нечестно! — говорил Джеральд со слезами на глазах, сидя на краю постели рядом с ней, как живой, словно восстал из мертвых, и выглядел он моложе, чем Дафна сейчас. — Нечестно, что ты выходишь замуж за Томми. А со мной что будет?

Голос Джеральда был так реален, словно все происходило наяву, а не во сне, и говорил он именно теми же словами, что и двадцать семь лет назад, когда Дафна подтвердила в разговоре с ним то, о чем уже успела написать матери: они с Томми собираются вступить в брак, и как можно скорее.

— Папочка! — прошептала Дафна, открыв глаза в своей спальне, залитой бледным светом раннего утра. — Это нечестно, папочка.

Она перевела взгляд на портрет Джеральда, висевший на стене напротив кровати, и на его коллекцию талисманов, которую он хранил в театральной гримерке, а теперь они были разложены на туалетном столике Дафны. Сегодня, в годовщину свадьбы, настроение у нее было мрачное, как на похоронах: Томми в своей спальне по ту сторону коридора все еще находился под воздействием снотворного после вчерашней драмы, весьма близкий к успокоению, но бесконечно далекий от нее.

Дафна вновь закрыла глаза, но лучше ей не стало: Томми со своим револьвером по-прежнему стоял перед ее взором, и вся сцена снова и снова повторялась в ее голове, как бесконечно прокручивающийся рулон кинопленки с одной из тех старых мелодрам, где снимался ее отец в конце своей карьеры, только порядок действия иногда менялся, и Томми подносил револьвер к ее виску, а не к своему.

«Я должна быть сильной», — сказала себе Дафна, но она не чувствовала себя сильной, не знала, как излечить Томми, помочь ему выкарабкаться из этого нового кризиса. Она прикидывала, а вдруг ему станет легче, если он просто возвратится в Лондон, в ковентгарденскую квартиру Снежной Королевы, но тут всплыло подозрение, что корень его несчастья именно в недавнем окончании этого романа и что разрыв произошел по ее, а не его инициативе. Возможно, Снежная Королева устала от перепадов его настроения, особенно после ухода из Букингемского дворца.

Дафна подумала о матери: что бы та стала делать на ее месте, ведь от нее иногда веяло ледяным холодом, совсем как от Снежной Королевы, хотя при этом она оставалась идеальной женой, по крайней мере так казалось. Она умела закрыть глаза на измены мужа, кроме того случая, когда Джеральд перешел некую невидимую черту.

— Это уж чересчур! — кричала она мужу однажды вечером, достаточно громко, чтобы Дафна с сестрами могли все слышать сквозь стены спальни. — Я видела сегодня днем твою машину у дома Герти Лоуренс, она торчала под ее окнами несколько часов, и шторы спальни были опущены! И не говори мне, что у тебя была приватная репетиция с этой маленькой потаскушкой, не унижай меня еще больше, не веди себя так, будто я дура и уродина!

Потом голос матери стал приглушенным: возможно, Джеральд обнял ее и тесно прижал к себе, во всяком случае Дафна так тогда подумала, хотя теперь она представляла себе, что мать зарылась лицом в подушку, чтобы не глядеть на мужа и заглушить рыдания.

— А я не знаю, как это сделать, — прошептала Дафна в свою подушку, не вполне уверенная, что могло значить слово «это».

Прошлой ночью, когда отступил страх и стихла ярость, она испытала внезапное побуждение расхохотаться — такой нелепой и банальной показалась ей вся эта сцена, — а потом вновь почувствовала себя виноватой, словно она предала не только Томми, но и своих родителей, влюбившись в Герти. А что если именно в этом скрыта подлинная причина отчаяния Томми?

Сегодня она, однако, не была уверена, что знает смысл любви или ее последствия, ощущая пустоту, словно ее выжали, выпустили всю кровь, как при средневековой казни, и Герти значила теперь для нее не более, чем персонаж ее романа. Кстати, хороший сюжет — гораздо оригинальнее эпизода с Томми прошлой ночью: замужняя женщина влюбляется в подружку своего покойного отца — здесь есть где развернуться. «Впрочем, такая фабула не кажется правдоподобной», — подумала Дафна, хотя истории, рождавшиеся в ее голове, переносила она их на бумагу или нет, казались ей иногда куда более достоверными, чем так называемая реальная жизнь.

Она встала с постели и, не одеваясь, в одной ночной рубашке тихо подошла к двери комнаты Томми, прислушалась, но изнутри не доносилось ни звука. Она подумала, что он, наверно, спит, — хорошо бы ему поспать подольше сегодня утром, как обещал доктор. Было еще слишком рано для визита врача или прихода Тод, и она решила немного поработать за письменным столом в алькове своей спальни. Тогда она услышит, если Томми начнет ходить по комнате.

Раскрыв шторы, Дафна увидела, что небо затянуто тучами, — похоже, день будет сумрачным, — и ей захотелось вновь уйти с головой в процесс написания интересной истории, чтобы убежать от самой себя, от всей чудовищной неразберихи ее существования, от неразрешимой проблемы с Томми, — раствориться в чьей-то чужой жизни. Но Брэнуэлл никуда ее не вел, во всяком случае она никак не могла к нему приблизиться, да и все ее попытки добиться чего-нибудь путного от мистера Симингтона терпели неудачу. Чем он там занимается в своем Йоркшире, заснул совсем, что ли? До сих пор никаких сведений насчет обещанных рукописей, многие ее вопросы так и остались без ответа, а что до ее амбициозных планов — найти доказательства фальсификаций Уайза, обнаружить сенсационно талантливый роман Брэнуэлла и опередить с публикацией мисс Герин — что ж, все это теперь представлялось ей невыполнимым.

Дафна тяжело вздохнула: хорошо бы лечь в постель, но она знала, что не заснет. Какое-то мгновение она была близка к тому, чтобы рассмеяться, но тут же чуть не расплакалась — все смешалось, но одно было очевидно: с Брэнуэллом и Симингтоном она преуспела не больше, чем с Томми, она терпит неудачу повсюду.

— Не везет мне с мужчинами, — сказала она, обращаясь к портрету отца, и, когда она смотрела ему в глаза, ей показалось, что он улыбнулся, словно его меланхолия ненадолго развеялась.


Менабилли,

Пар,

Корнуолл

19 июля 1959

Уважаемый мистер Симингтон!

Ограничусь короткой запиской — сегодня годовщина моей свадьбы, и я должна уделить время мужу. Мое беспокойство по поводу книги продолжает расти: нужно как-то продвигаться с ней, иначе я буду бита мисс Герин. Крайне разочарована отсутствием новостей об исходе забастовки печатников. Неужели невозможно разыскать другой печатный станок? Нельзя ли разрешить мне изучать оригиналы документов, вместо того чтобы ждать факсимильные копии?

Конечно, была очень расстроена, узнав, что Вы упали. Надеюсь, Вы уже поправились. С нетерпением жду Вашего следующего письма.

Ньюлей-Гроув, август 1959

Искренне Ваша,

Дафна

Глава 26

Ньюлей-Гроув, август 1959

Симингтон наконец послал Дафне рукописи трех стихотворений Брэнуэлла, включая два сонета — «Безмятежная кончина и счастливая жизнь» и «Бессердечье, рожденное нуждой», которые лежали несколько месяцев в конверте, готовые к отправке. Он в конце концов отказался от попытки с толком использовать их названия в сопроводительном письме. Симингтон написал несколько его черновиков, но оно к тому времени вообще утратило всякий смысл: он даже не мог вспомнить, что побудило его сочинять это письмо, — разве только смутная надежда доказать: его ученость более высокого сорта, чем у Дафны. Это стремление вконец вымотало его, принесло одни разочарования, он испытывал растущее раздражение из-за продолжающихся требований Дафны снабдить ее новыми сведениями, к тому же чувствовал себя глубоко несчастным из-за того, что рукописи окончательно покинули его дом, оставшись тем не менее в его сердце. По крайней мере, Симингтон снял с них копии, но все же горевал, что отказался от права на оригиналы, передав их Дафне, вдобавок несколько строк одного из стихотворений накрепко засели у него в голове, вновь и вновь всплывая в памяти, даже когда он забывал остальные. Все ускользало от него, как когда-то от Брэнуэлла. И когда Беатрис выходила из комнаты, он бормотал себе под нос:

— Увы тем, кто на бедность осужден, — закрывая глаза и видя, как будто впервые, слова, возникающие на рукописи перед ним, — и нищетой к угрюмости прикован…

Именно эти строки цитировал Симингтон сыну Дугласу, когда тот позвонил и пожаловался, что его не приглашают в отцовский дом, но Дуглас их не понял, это не было ему дано.

— Никто из вас, мальчиков, никогда не понимал меня, — сказал Симингтон.

— Я не понимаю этого стихотворения, — сказал Дуглас, — как, впрочем, и того, почему не имеющие ни малейшего значения слова Брэнуэлла Бронте волнуют тебя больше, чем твои близкие.

— Не имеющие значения! — воскликнул Симингтон. — Ты еще увидишь, как много они значат, только подожди…

С тех пор Дуглас не давал о себе знать, другие сыновья тоже хранили молчание: пилот Колин летал по миру на своем самолете, Алан обретался в Уилтшире, Джим фермерствовал в Норфолке, а Дональд забрался аж в Новую Зеландию, — ни у кого из них не оставалось времени на отца… Так на что там жаловался Дуглас, этот вечный нытик? Ладно, хватит о них, говорил себе Симингтон, ему надо делать свою работу, он буквально завален работой, отвечая на бесконечные письма Дафны, которая, видно, полагает, что ему нечем больше заняться, кроме как ее вопросами о Брэнуэлле.

Ощущение, что с ним поступают несправедливо, крепло: с какой стати она решила, думал Симингтон, что он станет выполнять ее распоряжения только потому, что она знаменитая романистка, а тут вдобавок настоятельная потребность в деньгах, побудившая его продать Дафне еще одно стихотворение Брэнуэлла «На картину Ландсира»[33] в надежде, что она поймет намек, скрытый в начальных строках:

Луч славы слезы осушит всегда;

           Кто вознесен — других презрит потом

Под удовольствий золотым дождем,

И в почестях прожитые года —

Все то, к чему стремимся, — без труда

          Развеют светлую мечту… при том,

          Что сам предмет любви спит вечным сном…

Симингтону и в самом деле, когда он перечитывал эту рукопись, прежде чем запечатать ее в конверт — гроб из коричневой бумаги, — и думал о Дафне, пришла вдруг в голову мрачная мысль, что в нем есть нечто общее с предметом стихотворения Брэнуэлла и послужившей источником его вдохновения картиной Ландсира «Собака, стоящая в сумерках на страже над могилой своего хозяина». Пусть Дафна слишком знаменита и величественна, чтобы испытывать подлинную привязанность к Брэнуэллу, он-то, Симингтон, всегда оставался тем, кто глубоко скорбел по нем, оплакивал его. Но вряд ли ему удастся помешать Дафне раскапывать кости Брэнуэлла (а именно это она, по-видимому, намеревается делать), корпеть над его рукописями в Британском музее и требовать новых от Симингтона.

Что касается манускриптов, позаимствованных им недавно из музея Бронте, он решил показать ей восемь страничек одного из них — записной книжки, относящейся к тому времени, когда Брэнуэлл служил клерком на железнодорожной станции «Луддендон-Фут». Впрочем, Симингтон не позволит Дафне изучать оригинал, а лишь факсимильное воспроизведение этой записной книжки, сделанное одной местной фирмой, выполнявшей для него подобную работу и раньше. То была странная смесь заметок о железнодорожных событиях, поэтических фрагментов и набросков. Симингтон готов предоставить Дафне репродукции этих зарисовок, но оригинал записной книжки будет держать у себя как можно дольше. Интересно провести сравнение с почерком Эмили в ее тетради стихов — для этого он должен вновь разыскать эту тетрадь, похороненную где-то среди его коробок и папок. Не надо беспокоиться, успокаивал он себя, она, конечно же, в целости и сохранности, пока он, как всегда, храня молчание, бдит над ней, словно верный пес с картины Ландсира.


Ньюлей-Гроув,

Хорсфорт,

Лидс.

Телефон: 2615 Хорсфорт

31 августа 1959

Уважаемая миссис Дюморье!

Всего несколько строк, чтобы известить Вас: конфликт печатников наконец-то улажен, и я прилагаю к письму факсимильные копии восьми страниц с зарисовками из луддендонской записной книжки Брэнуэлла, — возможно, они окажутся Вам полезными.

Вкладываю также оригиналы рукописей с тремя стихотворениями Брэнуэлла, которые, как мне хочется надеяться, позволят Вам намного опередить в гонке мисс Герин! Они принадлежат к моей частной коллекции и, как Вы понимаете, совершенно бесценны, но я надеюсь, что Вы согласитесь со мной: 100 фунтов — разумная цена за них. Уверен, они принесут Вам несомненную пользу.

Искренне Ваш,

Дафна

Глава 27

Хэмпстед, июнь

С того дня в Хоуорте с Рейчел я грезила о столь же смелых эскападах — ну, скажем, перелезть через высокую кирпичную стену Кэннон-Холла и исследовать сад, который я могла видеть из чердачного окна своего дома, а может быть, проникнуть внутрь самого особняка. Или, добравшись поездом до Корнуолла, вторгнуться в Менабилли, как это делала Дафна в юности, когда дом был еще пустынным, заброшенным, заросшим плющом. Ведь это единственный способ увидеть места, где она когда-то жила, — оба дома закрыты для публики, недоступны для внешнего мира, что только добавляло им таинственности и усиливало мое страстное желание узнать секреты, спрятанные за их стенами.

Я умудрилась зайти настолько далеко, что принялась сочинять письма нынешним обитателям обоих домов, объясняя им: я аспирантка, занимаюсь исследованием творчества Дюморье и мечтаю посетить места, где она писала свои романы. Однако владелец Кэннон-Холла мне не ответил, а хозяин Менабилли вежливо сообщил, что он и его семья живут тихо и не желают, чтобы их беспокоили. Я была не слишком удивлена: кому, в самом деле, нужны легионы фанатов Дюморье, которые бродили бы вокруг и совали свои носы во все шкафы, надеясь обнаружить там скелет?

И конечно же, после нашей экспедиции я не переставала думать о Рейчел: если уж говорить начистоту, была просто одержима ею, еще сильнее, чем раньше. Я ведь до сих пор не знаю, завладела ли она письмом, доказывающим со всей определенностью, что Симингтон украл тетрадь стихов Эмили, имеется ли это решающее свидетельство среди тех бумаг, которые она тайно вынесла из пасторского дома. Если такое доказательство у нее есть, она легко меня превзойдет. Я гадала: может быть, она не дает о себе знать именно потому, что я ей больше не нужна (если она вообще во мне нуждалась). Возможно, я опять услышу о ней, прочитав новую хвалебную газетную статью, возвещающую об удивительном открытии одного литературного скандала. Когда же мне хотелось по-настоящему себя помучить, я представляла себе, что Рейчел не только обрела свидетельство причастности Симингтона к краже хонресфельдской рукописи, но, зная это, разыскала и тетрадь стихов Эмили и сделалась самым знаменитым литературным детективом в мире, оставив меня ни с чем.

Так вот и получилось, что избавиться от Рейчел стало совершенно невозможным. Временами ее присутствие здесь ощущается сильнее, чем мое или Пола. Я иногда спрашиваю себя, не глазела ли она, как я, на сад Кэннон-Холла и где она вступала в спор с Полом — на кухне или в постели, — а может быть, она просто поднималась и уходила в другую спальню, оставляя за собой смолистый запах?

В этот уик-энд Пол опять уехал на очередную конференцию — кто бы мог подумать, что существует столько научных конференций, посвященных Генри Джеймсу? На этот раз я даже не стала его спрашивать, нельзя ли мне поехать вместе с ним, — не хочу видеть выражение его лица, когда он станет искать благовидный предлог, чтобы сказать: «Нет». А ведь я еще не говорила ему о Рейчел, о том, что она приезжала сюда и забрала книги, о нашей совместной поездке в Хоуорт. Знаю, что должна все рассказать, когда он вернется: я не хочу позволить Рейчел прятаться в молчании и манить меня к себе из-за спины Пола.

Дело в том, что это молчание перестало ощущаться нами как неудобство: мы начали привыкать к нему, а напряженность между нами, кажется, ослабевает, словно туго натянутая нитка, некогда удерживавшая нас вместе, провисла.

По-прежнему случаются ночи, когда мы спим в разных спальнях, — Пол говорит, что я мешаю ему заснуть, но теперь по крайней мере не смотрит так, словно ненавидит меня, выражение его лица более добродушно. Иногда я спрашиваю себя, насколько чужой он меня ощущает. Неужели в той же степени, что и я его? Так странно: мы состоим в браке, живем вместе в этом доме, но, боже правый, как же мало мы знаем друг о друге!

И не то чтобы он не пытался узнать обо мне побольше, однако это меня раздражало. Так, на прошлой неделе, когда он стал спрашивать о моих родителях, я выпалила в ответ: «А что тебя, собственно, интересует?» Я с трудом выискивала в памяти какие-то факты, единственное, что я могла сказать о своих родителях наверняка: они были библиотекарями и повстречались в Британском музее, они были единственными детьми в семье, и их родители умерли к тому времени, когда они стали мужем и женой. И я вдруг поняла, что не хочу ему больше ни о чем рассказывать. Наверно, это упущение моей матери, которая не заполнила эти фактографические пустоты нашей семейной истории, но и я виновата, что не дала ей понять: мне нужно знать больше о своем отце, о моих дедушках и бабушках. Однако не думаю, что испытывала тогда в этом потребность, — наверно, можно сказать: я была довольно-таки странным ребенком. Неудивительно, что я имела так мало близких друзей в школе, а учителя обычно писали в своих отзывах обо мне: «Она живет в мире грез».

Может быть, именно поэтому самые яркие сцены моего раннего детства слились в моем сознании со страницами любимых книг, прочитанных мною, или тех, что читала мне мама перед сном. Понимаю: если бы сторонний наблюдатель взглянул на нас двоих, он бы решил, что мы очень одиноки, — ни отца, ни мужа, ни сестер, ни братьев, даже семейные связи едва прослеживаются, — но мы никогда не испытывали одиночества, потому что нас окружали персонажи книг, которые были для меня не менее живыми, чем мои сверстники на детской площадке, — герои книг даже скорее могли утешить меня. Нарния[34], как я припоминаю, казалась более реальной, чем знания по географии, полученные в начальной школе: когда я смотрела на карту, повешенную на стену учителем, была уверена, что смогу увидеть там океан, через который плыл «Утренний Путник», или высокие горы, где жил Аслан. «Волки из Уиллоуби-Чейз» крепче засели в моем сознании, чем классная комната, где я прочла эту книгу, хотя помню, как, возвращаясь домой через Пустошь в зимних сумерках, услышала вой волка с другой стороны озера. Я обернулась к матери с расширенными от страха глазами, а она взяла мою руку в свою и улыбнулась. Не помню, до того или после мы читали «Питера Пэна», и, когда пошли в Кенсингтон-Гарденз, мама сказала, что Питер жил именно здесь. Не могу сказать наверняка, но, кажется, я подумала, глядя на ухоженные лужайки и невыносимо аккуратные границы травяного покрова, что мама, должно быть, ошибается: Питер никак не мог здесь жить, может быть, он пролетал над этим парком по ночному небу, направляясь в Хэмпстед, слегка касаясь верхушек деревьев, глядя сверху на волков, но никогда не опускаясь на землю.

Пол был поражен — я это ясно видела, — когда на прошлой неделе осознал, как мало могу я ему рассказать о своем детстве, и не мог до конца поверить в то, что услышал (и не услышал) от меня, даже сказал, что, возможно, мне следует обратиться к психиатру. Я ответила, рассмеявшись, что не нуждаюсь в лечении, — мое детство было слишком скучным для этого. Пол сказал, что «скучное», пожалуй, не совсем правильное слово для описания моего детства.

— А как бы ты его охарактеризовал? — спросила я.

— Может быть, лишенное чего-то? А теперь ты, наверно, пытаешься заполнить пустоту подробностями чьей-то чужой жизни и поэтому так поглощена биографией Дафны Дюморье.

Честно говоря, такой анализ показался мне слишком гладким, поверхностным, своего рода ошибочной интерпретацией, но я была тронута тем, что он пытается понять меня. Я могла бы указать Полу, что он в такой же степени погружен в Генри Джеймса, даже, пожалуй, не в подробности биографии, а в мельчайшие детали его романов, их подтекст. С тех пор я не перестаю размышлять об этом: не указывает ли интерес к жизни писателя на некий скрытый невроз? Помню, как однажды в колледже случайно услышала спор в соседней комнате, восклицание какой-то девушки: «Ты лезешь в мою жизнь!» Это выражение засело в памяти: «лезть в чью-то жизнь». Не этим ли я занимаюсь? Пытаюсь присвоить жизнь Дафны Дюморье, когда мне следовало бы жить своей жизнью.

А может быть, это слишком банальное прочтение ситуации? Ладно, «прочтение» не то слово, которое следует здесь использовать, если уж мне предписано искать в жизни пути, необязательно связанные с чтением. Таков, как мне кажется, рецепт, прописанный мне Полом. Но, думая о Дафне Дюморье, я ощущаю себя живой, чувствую, что ее жизнь содержит все послания и путеводные нити, которые могут помочь мне разобраться в моей собственной. И если даже это свидетельствует о том, что мне необходимо нанести визит психиатру, я не стану этого делать. По крайней мере в ближайшее время.

Глава 28

Менабилли, сентябрь 1959

Наконец-то Дафна обрела их: стихотворения Брэнуэлла пришли от мистера Симингтона с утренней почтой, написанные чернилами Бронте на бумаге Бронте, и лежали перед ней на письменном столе в ее писательской хибаре. Она прятала их от Томми, не желая говорить о них с ним или с кем-то еще, дожидаясь, пока он укатит на своей машине в Фоуи, надсадно кашляя, как неисправный мотор. Он казался таким печальным, когда она отклонила его предложение съездить с ним на обед в яхт-клуб.

— Дорогой, мне нужно работать сегодня, ты ведь знаешь, — сказала она, и он лишь пожал плечами, уголки его рта были опущены книзу, как у обиженного ребенка; точно с таким же видом выслушивал он каждый вечер ее напоминания, что нужно глотать таблетки, запивая их стаканом молока, и не позволять себе ни капли алкоголя.

Лучи солнца косо падали через окно ее писательской хибары, и пылинки кружили по комнате крошечными светлячками. И сами рукописи, казалось, были пылью — хрупкие, пепельного цвета, похожие на чудом сохранившиеся остатки какого-то древнего пожара, однако при этом вполне разборчивые, в отличие от тех иероглифов, которые она пыталась разгадать в Британском музее, — ведь эти стихотворения предназначались для чтения. Но Дафна обнаружила, что ей трудно сосредоточиться на смысле слов, ее скорее зачаровывал сам почерк Брэнуэлла — менее аккуратный, чем взрослый каллиграфический почерк сестер, — с характерными завитушками и причудливыми узорами, образующий на странице витиеватый и ни с чем не сообразный рисунок.

Изучая почерк, Дафна пыталась проникнуть в мысли Брэнуэлла и внезапно словно ощутила толчок от узнавания: откуда-то из глубин ее памяти выплыло другое утро, вскоре после свадьбы, когда она сидела и читала нечто написанное столь же безукоризненным, как у сестер Бронте, почерком. Что заставило ее, совсем еще юную жену, рыться в тот день в столе Томми, когда она была в доме одна и знала: муж не придет и не потревожит ее? Дафна даже толком не понимала, что искала она тогда, но помнила: было какое-то странное побуждение делать это и волнение, смешанное с дурным предчувствием, но, когда разыскала потайной ящик (ключ остался в замке — бедный Томми, он никогда не умел хранить свои секреты), была уверена, что найденное в нем необходимо прочесть.

Внутри она обнаружила маленькую пачку любовных писем, адресованных Томми его бывшей невестой, красивой девушкой с темными волосами и миндалевидными глазами по имени Джен Рикардо. Дафне было известно ее имя и лицо по фотографии, но она не знала подробностей этой истории — Томми лишь описывал Джен как «очень нервную» особу, всегда при этом замечая, что обсуждать причины разрыва его помолвки с Джен — занятие, «недостойное джентльмена». Дафна понимала, что Томми неприятно ее любопытство и поэтому его следует скрывать, если невозможно подавить полностью.

Дафну тогда ошеломило — она почувствовала себя так, словно ее ударили, — не содержание любовных писем Джен (то были обычные традиционные фразы), а сам ее почерк, показавшийся Дафне гораздо более выразительным, чем передаваемые им эмоции. Он был уверенным, отчетливо индивидуальным, и чем больше Дафна изучала его, тем больше ее собственный почерк казался ей неразборчивым и сформировавшимся, по-детски безыскусным, свидетельствующим об отсутствии у нее университетского образования. Дафна никогда не говорила об этих письмах с Томми, понимая: было бы слишком унизительным признаться, что она рылась в его личных бумагах, обшарила ящики его письменного стола, как заурядный воришка. К тому же Дафна опасалась, что, если она сознается в чтении этих писем, присутствие Джен в их совместной жизни станет еще более угрожающим.

— Весьма угрожающим, — прошептала Дафна.

Сидя в своей писательской хибаре, она вспоминала голос отца. «Тебе угрожают?» — все время спрашивал у нее отец задолго до появления Томми, понимая под этим своеобразным кодовым наименованием сексуальное обольщение, пытаясь выяснить, не появился ли у Дафны новый кавалер, а потом это словечко прижилось, и Дафна сама его употребляла, не слишком задумываясь почему. «Он ужасно угрожающий», — сказала она сестрам вскоре после своей первой встречи с Томми; какой же маленькой дурочкой была она тогда, да и до сих пор осталась…

Конечно же, беспокойство Дафны по поводу писем Джен вылилось на страницы ее романа — там, где она писала, почти забыв этот случай, о почерке Ребекки: вторая жена главного героя была ошеломлена не меньше, чем Дафна, четкими наклонными чернильными мазками своей предшественницы, резко выделяющейся жирной заглавной буквой «Р» в имени Ребекка, начертанной столь решительно, что все окружающие ее буквы казались карликами, — это «Р» пронзало белый лист бумаги с такой безоговорочной уверенностью! Вторая жена пыталась уничтожить послание к ее мужу от Ребекки, вырвав форзац из книги стихов, доставшейся Максиму от его первой жены, а затем предав его огню, при этом жирно выведенная чернилами буква «Р» исчезла последней, корчась в языках пламени. Однако саму Ребекку уничтожить не удалось: она восстала, как птица Феникс из пепла, она всегда будет в конце концов возвращаться.

— Благословение, — пробормотала Дафна, — и проклятие…

Но если письма Джен стали в каком-то смысле благословением для Дафны, побудительным мотивом для книга, обеспечившей ей состояние, не оказались ли они обе в дальнейшем связаны проклятием? Дафна знала, что Джен вышла за кого-то замуж в 1937 году и погибла через несколько лет, ближе к концу войны, бросившись под поезд. В то время Томми откомандировали за границу, а все остальное затмевал страх перед немецкими воздушными налетами, и тем не менее Дафна была потрясена, прочитав в газете короткое сообщение о смерти Джен. Что-то внутри ее отозвалось дрожью узнавания, когда она увидела упоминание об отчете коронера, не назвавшего причины самоубийства Джен, если не считать стандартного объяснения, что, мол, ее душевное равновесие было нарушено…

Дафна содрогнулась и попыталась сосредоточить внимание на почерке Брэнуэлла, но это ей не удалось: мысли о прошлом проносились в ее голове, оставляя ощущение ужаса от всего, что было связано с Джен. Самым же неприятным воспоминанием был тот страшный судебный процесс в Америке более десяти лет назад — ей казалось, что теперь он опять надвигается на нее, грозя новыми бедами. А тогда ее вызывали для дачи свидетельских показаний: она была вынуждена защищать себя от обвинений в плагиате, выдвинутых другой женщиной, некоей сочинительницей, о которой Дафна никогда не слышала. Эта женщина умерла еще до того, как дело было передано в суд, но ее семья безжалостно, как стая гончих, продолжала преследовать Дафну своими притязаниями. Ей пришлось совершить путешествие в Нью-Йорк, чтобы предстать перед судом; она плыла на лайнере «Куин Мэри», страдая от приступов морской болезни, охваченная страхом обанкротиться из-за этого судебного разбирательства, — ведь все могло пойти прахом, она рисковала лишиться Менабилли и всего, что было ей дорого.

Конечно же, все это было полной нелепостью. Как можно украсть историю Ребекки, если она вышла из глубин ее сердца? То был ее сюжет, кипевший внутри, как лава, переполнявший ее и грозивший опасностью, несмотря на все ее попытки сдержать этот поток. Но Дафна понимала, что окончательно сломается, если судье удастся вытянуть из нее рассказ об источниках «Ребекки»: о том, как она обнаружила письма Джен к Томми и боялась, что он всегда будет считать Джен привлекательней ее, о смерти Джен в годы войны — этом ужасном самоубийстве, — невыносима даже мысль, что это выплывет в суде, а если попадет в газеты… Легко себе представить ликование репортеров, которые набросятся на эту историю, как стервятники на падаль, страшно даже вообразить подобный кошмар…

До этого, правда, не дошло — благодарение Господу, иск против нее был отклонен, после того как Дафна представила свою исходную тетрадь, куда еще десятью годами ранее записала основную канву сюжета «Ребекки». Но никто не знал и не должен был знать того, что сказала Дафна самой себе при известии о смерти Джен: «Это могла быть я».

«Это могла быть я», — снова и снова проносилось в ее голове. Она могла бы убить себя: Бог свидетель, она достаточно часто об этом думала, размышляла о том, что должен был чувствовать Майкл в последние часы, минуты, секунды своей жизни, когда вода смыкалась над ним и его спутником. Сопротивлялись ли они, или то было спокойное, плавное погружение в смертельном танце на дно бассейна? Утопление казалось Дафне более легким освобождением, чем перспектива умереть такой же ужасной смертью, какой умерла Джен…

И тут Дафну внезапно поразила еще более мрачная мысль. А не имела ли она какое-то отношение к смерти Джен? Помолвка Томми и Джен была разорвана еще до того, как он влюбился в Дафну, но она не знала, кто из них положил конец их отношениям. Наверно, Джен было известно, что Томми женился на Дафне, но что могло прийти ей в голову после публикации «Ребекки» в 1938 году, всего через год после собственной свадьбы? Узнала ли она себя в образе красавицы, предшественницы Дафны, которая как бы восстает из мертвых? Сумела ли расслышать в «Ребекке» отзвуки «Джейн Эйр»: душевнобольная первая жена преследует в ночных кошмарах вторую?

Нет, она должна перестать об этом думать, такие размышления никуда не приведут, а ей необходимо быть на высоте, особенно сейчас, когда Томми снова переживает кризис: руки трясутся, лицо бледное. Правда, сегодня у него хороший день: кажется, таблетки подействовали, и он достаточно бодр, чтобы выйти из дома, поэтому ей надо пользоваться моментом, если она хочет опередить мисс Герин. Дафна обхватила руками голову: в висках стучала кровь, но она заставила себя сосредоточиться, унять сумятицу мыслей, способную лишь привести ее к новой опасности.

Она должна отвлечься от мыслей о почерке Джен и вернуться к стихам Брэнуэлла или, вернее, Нортенгерленда — все три стихотворения были украшены его подписью с завитушками. Вчитавшись, она обнаружила, что сами стихи не слишком цветисты, — печали в них было с избытком, хотя присутствовала и какая-то странная сила в этих болезненных штудиях смерти. Дафна решила, что самое ее любимое из трех — «Безмятежная кончина и счастливая жизнь», но название его несколько обманчиво: Брэнуэлл, похоже, считал, что жизнь — большее несчастье, чем смерть.

— Зачем скорбеть об умерших благих? — бормотала Дафна себе под нос начальные строки. — Они мертвы, им сладок смерти тлен: несчастий и нужды окончен плен…

Дафне подумалось: не было ли это посланием ей от Брэнуэлла из могилы, мольбой, чтобы его оставили в покое. Пусть он будет, как и раньше, надежно укрыт от глаз людских среди страниц своих рукописей. И все же невозможно отрешиться от Брэнуэлла теперь, когда в ее руках стихи, написанные его почерком, словно он сам вручил их ей, — они вместе в радости и в горе…


Менабилли,

Пар,

Корнуолл

24 сентября 1959

Уважаемый мистер Симингтон!

Простите за ужасающую задержку с уведомлением о получении Вашего последнего письма — оно доставило мне большую радость, как и рукописи трех стихотворений. Какая чудесная находка! Вкладываю в письмо чек на сто фунтов — эта сумма кажется мне разумной за такие раритеты. Стихотворение о мертвых — самое мое любимое из написанного Брэнуэллом, я горжусь, что владею оригиналом этой рукописи, буду хранить, как сокровище, и два других стихотворения.

К несчастью, мне, похоже, вновь придется отложить нашу встречу. Старая беда — нездоровье мужа — не позволяет мне надолго посвятить свое время созидательной работе. Когда он болен, ему необходимо мое постоянное присутствие, поэтому давно задуманный визит в Йоркшир кажется, как никогда, далеким. Это приводит меня в такое уныние, что не передать словами. Чувствую себя примерно так же, как Шарлотта Бронте, когда она ухаживала за своим отцом, выздоравливавшим после глазной операции, и не могла продолжать работу над «Городком».

Тем не менее я не отказываюсь от соперничества с мисс Г. и поэтому прилагаю к письму перечень вопросов, на которые, как я надеюсь, Вы сможете найти ответ или в имеющихся у Вас архивах, или после следующего визита в Хоуорт и посещения коллекции Бротертона. Прошу извинить за этот длинный список, который, боюсь, вызовет у Вас головную боль, но я, конечно же, компенсирую Вам расходы и затраченное время.

Я все-таки очень надеюсь встретиться с Вами, когда представится такая возможность, вопреки всем задержкам, и наконец лично поговорить о Брэнуэлле, Бронте и прочих интересных д\я нас обоих предметах!

Искренне Ваша,

Дафна

Глава 29

Ньюлей-Гроув, сентябрь 1959

Очередной конверт был доставлен утренней почтой мистеру Симингтону с уже знакомым почтовым штемпелем Пара, что в Корнуолле, и его адресом, написанным тонким неразборчивым почерком Дафны. Кроме письма и чека на крупную сумму, в конверт были вложены две странички плотного машинописного текста с перечнем вопросов — он уже видел, что их было множество, по вопросительным знакам в конце строчек, порой пробивавшим бумагу, словно то было особое условное обозначение, призванное подчеркнуть повышенную срочность. Сердце Симингтона упало в предчувствии еще более невыполнимых пожеланий Дафны, единственное, что его утешало немного, — примирительные реплики с извинениями по поводу в очередной раз отложенной поездки к нему в Йоркшир.

Симингтона раздирали противоречивые чувства — разочарование, что он до сих пор не встретился с Дафной, и облегчение. Он с удовольствием представил себе, как сопровождает ее к дому-музею Бронте, мимо толпы восхищенных зевак, — ведь именно его избрала своим гидом, научным консультантом знаменитая леди-романистка. Он благосклонно признает мистера Митчелла, смотрителя музея и своего друга, но величаво прошествует мимо всех остальных, этих зазнавшихся хлопотунов из Общества Бронте, столь долго избегавших его. Не меньшее удовлетворение ему доставит посещение коллекции Бротертона в университете Лидса рука об руку с Дафной. Игнорируя нынешнего библиотекаря, он отведет ее в большой восьмиугольный офис, который занимал, будучи хранителем этого фонда, объяснит ей, что его работа заключалась именно в собирании коллекции Бротертона, покажет главные сокровища — подлинники рукописей Бронте, драгоценности, венчающие библиотеку.

Но порой, особенно часто во сне, эти триумфальные сцены оборачивались кошмарами: его унижали в присутствии Дафны, не пускали, глумясь, в пасторский дом и библиотеку Бротертона. В одном из самых ярких таких кошмаров, разбудивших его перед рассветом нынешним утром, присутствовал и муж Дафны, генерал-лейтенант сэр Фредерик Браунинг в полном военном облачении, который внезапно набросился на Симингтона, бранил, называя позором общества.

— Ты не только вор и негодяй, — поносил его генерал, размахивая темно-желтой папкой для бумаг, — но вдобавок и трус. Здесь твой воинский послужной список, и он ясно говорит: ты был настолько малодушен, что не служил своей стране в годы Великой войны[35].

— Но у меня было плохое зрение, сэр, — запинаясь, пробормотал во сне Симингтон, охваченный лихорадочной паникой.

— Звучит правдоподобно, — сказал муж Дафны. — И после этого ты называешь себя мужчиной? Ты не слепая мышь, а маленькая желтоглазая крыса.

Генерал говорил, а Симингтон чувствовал, что сжимается, уменьшается в размере, а все окружающее растет буквально на глазах, в то время как он обращается в фикцию, пустое место. И он сжимался и сжимался, голос его стал неразличим, но он все пытался объясниться, даже ощущая, как слова съеживаются у него во рту, превращаясь в ничто.

— Мое зрение испортилось от библиотечной работы, — с трудом шептал он. — Меня назначили ассистентом в университетскую библиотеку в Лидсе в тысяча девятьсот десятом году, когда мне было двадцать два… вы увидите это в моем деле, сэр, если потрудитесь взглянуть…

Но муж Дафны просто его проигнорировал, отвернувшись с презрением.

Может быть, поэтому новости из последнего письма Дафны о нездоровье Браунинга почти успокоили Симингтона: перечитывая их, он испытал странную радость, понимая, впрочем, что это чувство постыдно, и поэтому стараясь подавить его. Он обратил внимание, что письмо Дафны датировано 24 сентября — то была годовщина смерти Брэнуэлла сто одиннадцать лет назад, но она не упомянула об этом совпадении, возможно, оно прошло незамеченным, заслонилось тревогой о здоровье мужа. И Симингтон ощутил боль за Брэнуэлла, сочувствие к нему — ведь о дне его смерти забывает даже его предполагаемый биограф, — а также обиду за себя: столь многое в его жизни осталось неведомым миру.

Он пытался представить себе, как разговаривает с Дафной, рассказывает ей более подробно не о жизни Брэнуэлла, а о собственном прошлом, обо всех важных событиях, которые он до сих пор скрывал, о своих потаенных эмоциях, не менее сильных, чем чувства в романах Бронте, столь же страстных, как те, что бушуют в романах Дафны. Он рассказал бы ей о своей свадьбе с Элси в 1915 году в церкви поклингтонского прихода — «брачном союзе мяса и книг», как без лишних околичностей говорила его мать, намекая на то обстоятельство, что отец Элси мистер Флауэр был местным мясником. Кто-то бросил в него вместе с конфетти горсть белых перьев, когда он выходил из церкви. А может быть, то была простая случайность: перья спустились с небес или их унес из птичьего гнезда в тот октябрьский свадебный день внезапный порыв осеннего ветра? А потом, через двенадцать лет, всего через пару дней после годовщины их свадьбы, Элси внезапно умерла, терзаемая сильной болью. «Прободение желчного пузыря», — констатировал доктор, но было слишком поздно, ничего уже нельзя было сделать, и состоялась еще одна церковная служба, но на этот раз в другой церкви — тогда они уже жили в Ньюлей-Гроув в этом доме, именно здесь она умерла и отсюда ее увезли в гробу, а когда Симингтон шел вслед за ним, перед его глазами пролетело птичье перо — не белое, а бледно-серое, как небо, как глаза Элси Флауэр.

Как мало знала о нем Дафна… да и не только она — все вокруг. Временами и Беатрис казалась ему незнакомкой даже после тридцати лет совместной жизни: она никогда не интересовалась Брэнуэллом, да ему это, честно говоря, и не было нужно. Что касается сыновей, этих пятерых маленьких мальчиков, которые выросли фактически без отцовского присмотра, так он просто не знал, что с ними делать после смерти Элси, не мог даже взять в толк, с чего начать, и вместо этого ушел с головой в работу, что еще ему оставалось — только похоронить себя в работе… Нельзя сказать, что он был тогда одинок: у него было много дел, и он предпочитал мужские разговоры домашней болтовне. Он считал лорда Бротертона и Уайза своими друзьями, хотя ни тот ни другой не оценили ни его подлинных достоинств, ни значения Брэнуэлла, если уж говорить начистоту.

Надо сказать, Дафна оказалась иной, по крайней мере куда более упорной. К тому же она была жива, в отличие от Бротертона и Уайза, хотя иногда они казались Симингтону реальнее живущих, словно не далее чем вчера, субботним днем, в книжный магазин его отца вошел лорд Бротертон, и Симингтон не упустил шанса ему представиться. Случайная встреча для молодого библиотекаря, позднее подкрепленная собраниями ложи в местном масонском зале, — и вот уже лорд Бротертон обращается к Симингтону за советом по поводу формирования собственной библиотеки. Конечно, и Уайз здесь оказал влияние — теперь-то Симингтон понимал это, хотя в то время он благоговел перед Уайзом, который был тогда на пике своей славы как весьма авторитетный библиограф и президент Общества Бронте. Сколько денег сделал Уайз на Бротертоне, продавая ему рукописи и редкие книги на многие тысячи фунтов для его растущей библиотеки в Раундхей-Холле? А сколько потратил сам Симингтон на свою личную коллекцию? Трудно было сопротивляться Уайзу и тем маленьким сокровищам, которые он ему попутно предлагал, особенно если они имели отношение к Брэнуэллу. Понятно, что Уайз не мог его насытить полностью: рукописи Брэнуэлла, которые Симингтон у него покупал, всегда оказывались фрагментарными — не пир, а крошки со стола богача.

Схожее желание переполняло и Дафну: Симингтон знал это из ее писем, чувствовал, как оно просачивается сквозь бумагу, как сквозь промокашку. Ладно, пусть получит еще одну порцию скудных крошек. Правда, она должна покупать их у него, как приходилось и ему у мистера Уайза. Симингтон порылся в коробке под письменным столом и извлек оттуда письмо Брэнуэлла одному из своих друзей — Фрэнсису Гранди. «Дорогой сэр, — писал тот на листке без даты, но с его адресом в Хоуорте, — если у меня хватит сил на путешествие и при сносной погоде, буду рад посетить Вас в гостинице „Девоншир“ в пятницу, 31 числа этого месяца. Возможность лицезреть образ, к которому я так привык и был так рад видеть, когда пребывал в состоянии куда более счастливом и здоровом, будет мне лучшим лекарством».

Симингтон заметил, что подпись Брэнуэлла была не столь залихватской, как тогда, когда он использовал имя Нортенгерленда: почерк казался более неразборчивым и не таким уверенным, как будто сами слова выражали смирение, молчаливую покорность судьбе.

Что ж, пусть письмо Брэнуэлла отправится запечатанным в конверте еще в одно путешествие — в Менабилли, Корнуолл, близ Пензанса, места рождения матери и тети детей Бронте, у моря, за сотни миль от кладбища в глубине страны, где они похоронены. Симингтону всегда хотелось съездить в Пензанс, посмотреть на места, где жили родственники Брэнуэлла по материнской линии — корнуолльское семейство Брэнуэллов, в честь которого был назван мальчик, родившийся в семье Бронте. Он представлял себе, как отправится туда на машине вместе с Беатрис, даже намечал маршрут на карте, выбирая дороги, по которым поедет: до Бодминской пустоши и дальше, до самого края Англии. Но теперь слишком поздно: он устал и не может совершить это путешествие. Так пусть вместо него в Корнуолл отправится Брэнуэлл.


Ньюлей-Гроув,

Хорсфорт,

Лидс.

Телефон: 2615 Хорсфорт

27 сентября 1959

Уважаемая миссис Дюморье!

Спасибо за письмо и за чек. Весьма сожалею о нездоровье сэра Фредерика, которое не позволяет ему вкушать в Корнуолле блага отставки, а также о том, что Ваш визит в Йоркшир снова придется отложить. Однако я через несколько дней выберусь в Хоуорт, чтобы там проверить высказанные Вами догадки, а также еще раз взглянуть на медицинскую книгу преподобного Бронте и выписать оттуда для Вас его замечания.

Тем временем Митчелл будет присылать мне по почте сведения о мисс Г. — это его ничуть не стеснит!

Вкладываю в конверт еще один оригинал рукописи (счет прилагается) — письмо Брэнуэлла своему Другу Фрэнсису Гранди. Жаль, что не могу вручить его Вам лично в Менабилли, придется доверить письмо железной дороге — в этом мне видится нечто поэтическое, принимая во внимание, что Гранди был инженером-путейцем и подружился с Брэнуэллом, когда тот служил на железнодорожной станции Лудденден-Фут.

Надеюсь, что Ваши тревоги вскоре рассеются.

С наилучшими пожеланиями,

Дафна

Глава 30

Корнуолл, август

То была годовщина моей свадьбы, исполнился год со дня нашего бракосочетания, но мы с Полом, увы, так и не стали едиными настолько, чтобы хоть изредка употреблять слово «наше». Это его дом, его автомобиль, его работа, его книга. Да, он начал писать книгу о Генри Джеймсе и Джордже Дюморье.

— Почему бы нет, — сказал Пол, — раз уж ты не воспользовалась моим предложением взять эту тему для своей диссертации. А идея, кстати, превосходная…

Он спросил, впрочем, как бы я хотела отметить годовщину, но, похоже, веселился при этом, словно вспомнил понятную только нам двоим шутку, и я ответила, что хотела бы отдохнуть от Лондона и съездить в Корнуолл.

— Поближе к Менабилли? Что ж, почему бы и нет. Полагаю, Фоуи — место ничуть не хуже других…

И он выбрал для нас чудесную маленькую гостиницу в Фоуи с видом на море. Мы выехали позавчера, двигаясь в жутком потоке машин под проливным дождем, всю дорогу почти не разговаривая. Прибыли, когда уже было темно; казалось, эта тьма растекалась, обволакивая нас черным облаком несчастья. Но когда мы проснулись утром, светило солнце, затопляя и пронизывая все мое существо, и я ощутила, что вновь преисполнена надежды, неожиданной, как высокое синее небо. Я повернулась к Полу и поцеловала его. И он не отвернулся.

— Люблю тебя, — сказала я, действительно ощущая это, видя, как серебристый свет с моря струится в открытые окна, а в зеркале напротив кровати отражается морская рябь и мы с Полом, сплетенные вместе.

Потом мы завтракали на открытой террасе, и воздух был таким чистым, не сравнить с лондонским, дул легкий ветерок, на противоположном берегу виднелся Феррисайд. И тут мой оптимизм выплеснулся наружу: вместо того чтобы помалкивать по поводу Дафны, я сказала Полу:

— Видишь красивый дом на той стороне? Это Феррисайд: Джеральд Дюморье купил его в двадцатые годы, чтобы сделать семейным загородным домом. Именно здесь Дафна написала свою первую книгу.

Он задумчиво кивнул и спросил:

— Ты бывала в Фоуи раньше?

— Только однажды, в раннем детстве, и почти ничего не помню, но я видела его на картинках и разглядывала географические карты…

— И конечно же, читала книги Дафны Дюморье…

— Да! — воскликнула я, благодарная ему за то, что он наконец это признал, не впадая в гнев. — Я перечитывала их снова и снова: главное в этих романах — читаешь, и кажется, будто сама живешь в местах, которые она описывает в таких мельчайших деталях, что ты словно прогуливаешься по выдуманным ею ландшафтам.

Пол молча смотрел на меня и улыбался, и тогда я решила воспользоваться благоприятным моментом и сказала ему, что хочу прогуляться вдоль побережья, из Фоуи к полридмаутскому пляжу, граничащему с Менабилли.

Небо по-прежнему было синим, ветер дул в спину, когда мы вышли из Фоуи по дороге, ведущей вниз с холма в сторону бухты Редимани, где Дафна жила в маленьком белом домике в начале Второй мировой войны, до того как получила за «Ребекку» достаточно денег, чтобы арендовать Менабилли у семейства Рэшли. Пока мы шли, я без умолку рассказывала Полу обо всем этом: как Дафна начала писать «Ребекку» в 1937 году в Египте, где проходила служба ее мужа Томми, а когда разразилась война, отправилась с детьми в Фоуи — в Феррисайде жили ее мать и сестры. Отец Дафны к тому времени умер, а Томми сражался далеко, так что ей трудно было справляться одной с дочерьми Тессой и Флавией и малышом Китсом.

— Откуда ты все это знаешь? — спросил Пол.

— Из книг. Хотя мемуары и автобиография Дафны не слишком откровенны, достаточно много информации можно получить из ее эссе. Напоминает поиски скрытых кусочков головоломки или спрятанных сокровищ.

— И что это за сокровища?

— Не знаю. Может быть, в этом и есть смысл поисков? Ты не знаешь, что в конце концов найдешь, даже не представляешь, в каком направлении движешься, пока не достигнешь цели.

К тому времени мы уже вышли из бухты и взбирались по ступенчатой тропке к небольшому разрушенному форту на другой стороне — замку Святой Катерины. Подъем был крутым, и я почувствовала головокружение, может быть, оттого, что преодолела первую половину ступенек бегом. Когда мы добрались до стен замка, я внезапно вспомнила, что уже была здесь в очень раннем детстве, по крайней мере у меня возникло такое ощущение. Возможно, я все это придумала: мое воспоминание сильно смахивало на сон. Я держала маму за руку, а она говорила: «Не подходи близко к краю», — а мне хотелось заглянуть за край стены замка, увидеть тропинку, ведущую к скалам и волнам, хотелось, чтобы мы стояли там вместе с ней, взявшись за руки, и смотрели вниз, на море, и она бы сказала мне…

— О чем ты думаешь? — спросил Пол, вторгшись в мои грезы.

Я ответила, что пытаюсь вспомнить, была ли я прежде здесь с мамой.

— И она что-то мне сказала, но я не могу восстановить эти слова в памяти, хотя, мне кажется, они совсем близко…

— Дежавю[36], — сказал Пол. — Наверное, для этого есть некая физиологическая причина. Какой-то механизм запуска оптических и нервных проводящих путей…

Я не ответила — не могла придумать, что сказать, но мне не хотелось, чтобы он решил, будто я продолжаю отмалчиваться, поэтому я просто взяла его руку и поцеловала.

— Моя дорогая девочка, — сказал он, и мы, держась за руки, снова отправились в путь по прибрежной тропинке в сторону Менабилли; высоко над нами парили стрижи, выписывая акробатические пируэты.

— Не уверена, что именно этой дорогой шла Дафна из Феррисайда, когда впервые увидела Менабилли, — сказала я. — В те времена была старая дорожка, ведущая к дому от развилки на выезде из Фоуи, — может быть, она выбрала этот путь. Вряд ли мы сейчас сумеем так пройти, возможно, вторгнемся в чьи-то владения…

Пол рассмеялся: он как раз и предполагал, что я планировала повторить маршрут Дафны, прокравшись сквозь разросшийся лес, чтобы добраться до особняка.

— Откуда ты знаешь? — спросила я удивленно.

Ведь мне не доводилось рассказывать ему полную историю о том, как Дафна впервые обнаружила Менабилли, когда он был заброшен и наполовину скрыт под плющом. Однажды ей пришлось встать очень рано, когда едва брезжил рассвет, и идти многие мили через покинутое поместье сквозь оргию первозданной природы — буйно разросшийся подлесок. Все было так, как она описывала в «Ребекке».

Какой-то миг Пол выглядел смущенным, а затем произнес:

— Рейчел мне рассказывала. Она всегда обожала Дафну Дюморье.

— Так ты, значит, здесь уже бывал? — спросила я.

Мне внезапно пришло в голову, что они приезжали сюда вместе, но он ведь ничего мне не сказал, хотя и видел уже все это раньше и слышал все, что я говорила ему сегодня, в годовщину нашей свадьбы, — Рейчел ему уже рассказала, они уже прожили с ней этот наш день. Почему я ничего не поняла, почему не захотела видеть очевидного?

Пол отвернулся, но я не могла дать ему отмолчаться, я сказала, что должна знать. Он какое-то время задумчиво смотрел на море, а потом выпалил скороговоркой:

— Да, мы приезжали в Менабилли, в лесной домик. Рейчел хотела пожить там несколько дней, она работала тогда над стихами. То был старый егерский домик, который можно было снять на время отпуска, хотя эта услуга особо не рекламировалась. Но Рейчел сумела обо всем разузнать. По существу, это единственный способ увидеть Менабилли — снять этот маленький дом с привидениями на территории имения. Ей там нравилось, но мне он казался весьма зловещим…

— Ушам своим не верю: почему же ты не рассказал мне раньше? Почему молчал?

— Не знаю. Впрочем, знаю: было множество причин. Не хотел говорить с тобой о Рейчел и особенно об этой поездке. Она была последней, когда мы были вместе, как раз накануне расставания. Ведь именно тогда Рейчел сказала, что ей предложили работу в Америке, и это оказалось для нас началом конца. Я чувствовал, что она собирается меня бросить. А потом, когда ты начала одолевать меня разговорами о Дафне Дюморье, я подумал: «Господи, это происходит опять и похоже на кошмар: одна и та же история повторяется снова и снова, почему я не подумал, что делаю, когда женился на тебе?»

— Но я не собираюсь уходить от тебя.

— Пока что нет.

— Что ты имеешь в виду? Это ты все делаешь неправильно с самого начала — ведешь себя так, словно собираешься меня бросить.

Мы продолжали идти, мы шли даже быстрее, чем раньше, как будто хотели обогнать сами себя, а может быть, убежать друг от друга. Небо затянуло облаками, стрижи исчезли, и когда пошел дождь, я едва не расплакалась — не могла поверить, что все вышло так плохо, сама не знаю почему. К тому времени как мы добрались до тропки, ведущей вниз к пол-ридмаутскому пляжу, дождь лил вовсю: потоки воды низвергались на нас с темного неба. Камни стали скользкими, и мне хотелось, чтобы Пол протянул руку и помог мне, но он ушел вперед и не оглядывался. Я позвала его, но он не услышал — был слишком далеко. Я медленно побрела вслед за ним и, дойдя до пляжа, спустилась к самой кромке воды: прилив сменился отливом, оставив на песке мусор — пластиковые бутылки, битое стекло, старую спортивную обувь, опутанную бледно-зелеными гниющими водорослями, — все это производило под дождем угнетающее впечатление.

И тогда мне пришло в голову, что остатки потерпевшего крушение судна, которые вдохновили Дафну написать «Ребекку», я могла бы представить себе не такими романтичными и таинственными, как в книге, а похожими скорее на полуистлевшие кости мертвого животного. Трудно вообразить, что было так же грязно, когда Дафна жила в Менабилли и гуляла здесь каждый день, не хочу даже думать, что этот усеянный мусором пляж служил прибежищем для Ребекки (хотя именно здесь Дафна придумала ее), местом, куда Ребекка уходила и чувствовала себя свободной, пока ее не застрелил Максим в старом эллинге чуть выше береговой линии. Домик этот по-прежнему здесь, но его, несомненно, принарядили, и выглядит он теперь как маленький изящный коттедж, арендуемый в сезон отпусков, со сборчатыми ситцевыми занавесками на современных окнах с алюминиевыми рамами, но там, где кончаются внутренние дворики с террасами и аккуратные цветочные клумбы, озеро осталось прежним, с лебедями и утками, скользящими под дождем по темной воде.

Пол стоял на маленьком мостике через ручей, вытекающий из озера в море, и глядел на воду. Я смотрела на него, думая, как же все неудачно вышло. Еще утром он меня любил, а теперь нет, он полюбил меня, когда мы встретились в Кембридже, а теперь разлюбил. И я никак не могла в этом разобраться.

Потом я все-таки двинулась к нему, и он сошел вниз. Мы встретились на песке. Я ничего не сказала, только уткнулась лицом ему в грудь, чувствуя себя такой несчастной в потоках дождя, как будто насквозь пропиталась холодной водой, хлынувшей из шлюза. Хотелось, чтобы он меня обнял.

— Прости, — сказал Пол и слегка пошлепал меня по спине.

Следовало бы рассказать ему тогда о том, как я познакомилась с Рейчел, и тоже извиниться, но я чувствовала себя слишком усталой, чтобы начинать разговор, и слишком смущенной. Казалось бессмысленным о чем-то говорить, и я просто стояла под дождем с закрытыми глазами, от всего отгородившись, — от серого неба, серого песка, разбросанного вокруг мусора и волн, вспенивающих воду на прибрежной гальке. В конце концов Пол предложил возвращаться в Фоуи, и, когда я даже не пошевелилась в ответ, он попытался приподнять мою голову, чтобы видеть лицо.

— Пойдем, — сказал он. — Тебе станет лучше после горячей ванны.

— Я еще не хочу идти. Мне нужно увидеть Менабилли.

Он нахмурился и вздохнул, потом пожал плечами и сказал:

— Ну, тогда можно пройти немного по тропинке и зайти в лес, чтобы по крайней мере укрыться от дождя. Вряд ли кто-нибудь выйдет из дома в такую погоду, чтобы высматривать нарушителей. Но бога ради, если мы в самом деле наткнемся на егеря или кого-то еще, предоставь оправдываться мне. Скажу, что уже арендовал этот домик раньше, а теперь захотел еще раз на него взглянуть, вспомнить прошлое.

И действительно, все оказалось проще, чем я думала. Он помнил, где проходила тропинка, ведущая в Менабилли, — она упиралась в запертые на висячий замок ворота с вывеской «Частная собственность». Мы перелезли через ворота и почти сразу оказались в лесу. Деревья образовывали свод высоко над нашими головами, подобный куполу зеленого собора. Дождь продолжал идти, но уже не так сильно, как раньше, и вокруг нас раздавались какие-то вздохи, приглушенные густым подлеском, — то ли шелест ветра в листве, то ли шум волн, бьющихся о берег. По обе стороны тропинки росли рододендроны, но не такие, какие я видела раньше: эти были гигантскими, высотой более пятидесяти футов, некоторые из них повалились, обнажив бледные корни, что придало им какой-то непристойный вид; на близком расстоянии можно было ощутить исходящий от них кисловатый запах. Мы хранили молчание, и только когда тропа разветвилась, Пол сказал:

— Менабилли налево и вверх, а егерский домик — направо.

Мы стояли у омута, заросшего изумрудными водорослями, но не полностью: черная вода виднелась между зелеными островками. Омут казался очень глубоким и опасным, но, возможно, впечатление было иллюзорным и создавалось множеством теней, отбрасываемых на воду странным растением с гигантскими листьями, слишком экзотическим для английского леса. Я сделала несколько шагов по тропке, ведущей направо, чтобы увидеть лесной домик, похожий на избушку колдуньи из сказки братьев Гримм, правда каменный, а не из имбирных пряников, тесно окруженный деревьями, которые вместе с густыми темными зарослями зловещих рододендронов словно стискивали его.

— Пойдем, — сказал Пол. — Нам лучше повернуть назад.

— Но я хочу увидеть Менабилли, — еще раз повторила я, сознавая, что веду себя как глупый капризный ребенок.

— Это частная собственность, — сказал он раздраженно. — Господи боже, там нет ни музея, ни кафе с магазинчиком, который торгует носовыми платками Ребекки с ароматом азалий. Ну хватит, мы и так забрели достаточно далеко.

— Ладно, возвращайся назад в Фоуи, обойдусь без тебя, раз не хочешь остаться со мной.

— Не будь такой инфантильной!

— Что ж, продолжай! — воскликнула я, внезапно впав в ярость. — Скажи еще, что мне пора повзрослеть! Ведь ты этого хочешь, не так ли?

И я пошла назад к развилке, где он стоял и ждал меня. Но я не собиралась возвращаться вместе с ним к пляжу, я направлялась в другую сторону — к Менабилли. Он звал меня, но я не обернулась, а потом было уже поздно — он ушел, и я осталась на тропинке одна и стала взбираться по склону. Шум от моих шагов заглушался опавшей листвой. Я все еще кипела от ярости: мне хотелось громко кричать, топать ногами, хотелось спросить Пола, почему он привез меня именно туда, где пришел к концу его первый брак. Этот поступок казался мне чудовищным, и я поймала себя на том, что бормочу себе под нос одно и то же слово «чудовищно, чудовищно», будто это какое-то заклинание. А потом за поворотом я внезапно увидела в просвете между деревьями серые каменные стены и изящные симметричные окна… Это был он — Менабилли.

Я охнула от изумления и замерла, затаив дыхание, словно даже самый слабый звук, исторгнутый мной, мог потревожить обитателей дома и выдать мое присутствие. Мне чудилось, что сам дом тоже дышит, и я боялась вспугнуть его. Но все было тихо и спокойно, а потом из гущи деревьев послышался какой-то треск, и я побежала прочь с тропинки с бешено бьющимся сердцем, надеясь укрыться в подлеске. Треск продолжался всего несколько секунд, а потом я увидела, что было причиной шума, — пара фазанов, которые бежали гуськом по тропинке и выглядели не менее испуганными, чем я. Мелькнула мысль, что надо бежать вслед за ними, догнать Пола и попытаться как-то уладить наши отношения. Но я не сделала этого: так и осталась сидеть в маленькой прогалине между рододендронами, ожидая чего-то, а чего — сама не знала. Но ничего не случилось, было только молчание дома и вздохи деревьев, и через какое-то время я поняла: этого достаточно, это все, что мне нужно.

Глава 31

Менабилли, октябрь 1959

Дафна проснулась с ощущением растущего беспокойства и подступающей к горлу отвратительной, едкой тошноты. Заставив себя встать с постели, она занялась повседневными делами: быстро позавтракала и сразу же — к рабочему столу в писательской хибаре до самого обеда. Но, усевшись за стол в окружении высящихся гор бумаг — новых расшифровок рукописей Брэнуэлла, подготовленных ее прилежными помощницами в Британском музее, невнятных писем мистера Симингтона, — почувствовала, что паника еще сильнее охватывает ее. Она должна наконец начать писать книгу и опубликовать ее раньше, чем мисс Герин свою, однако исследования отняли у нее все силы, а Брэнуэлл по-прежнему оставался неуловимым, проскальзывая сквозь пальцы и исчезая в этих беспорядочных кипах бумаг.

Прошлым вечером она приняла дополнительную таблетку снотворного — она должна спать, иначе сойдет с ума, лежа ночь за ночью без сна, — но даже когда засыпала, ее мучили кошмары, в которых рукописи Бронте в ее руках крошились, рассыпались в пыль и золу, а Снежная Королева смотрела на нее и заливалась смехом.

— У вас не просто дурной стиль, — говорила она Дафне, сохраняя холодное выражение лица, даже когда улыбалась. — У вас его вообще никогда не было. Вам что-нибудь говорит словосочетание «мертвая проза»? Вы ведь понимаете, о чем я, не так ли?

— Томми вас больше не любит, — шептала во сне Дафна, но голос ее был чуть слышен, она чувствовала, как ее руки замерзают от ледяного дыхания Снежной Королевы, мысли едва-едва со скрежетом ворочались в голове, она не могла писать, даже здраво рассуждать была не в состоянии, словно мальчик в сказке, попавший в объятия Снежной Королевы, узник ее ледяного дворца, пытающийся разрешить непосильную задачу — китайскую головоломку, не имеющую решения.

В дневные часы кошмары немного отступали, но не исчезали полностью: Дафна чувствовала, как в ней клокочет ярость, которую она не позволяла себе выплеснуть наружу: доктора твердили, что Томми необходим покой, чтобы оправиться от нервных срывов. Дафна пыталась улыбаться, говорить с ним ласково, как мать, ухаживающая за больным ребенком. Но когда она выходила из-за обеденного стола и уединялась в своей писательской хибаре, то вся кипела от гнева: Томми продолжал пить, пряча спиртное в шкафчике старой ванной комнаты или в отдаленной части дома, так же как прятал от нее письма Снежной Королевы и свою предательскую любовь к ней. И когда Дафна думала об этом, к ярости примешивался страх: ее мучило подозрение, что Снежная Королева получила лучшее, что было в Томми, — его очаровательную учтивость, ум и острословие, Дафне же приходилось довольствоваться жалкими остатками, осколками и обрывками, которые он приносил домой, чтобы она склеила их снова. Но Дафна не знала, как собрать воедино своего мужа из отдельных фрагментов: он оказался для нее столь же неразрешимой проблемой, как Брэнуэлл. Когда они сидели сегодня за обедом, Дафна испытывала к нему холодное презрение, ощущая, что ее душа пуста, впала в оцепенение, а сама она уже не способна больше заботиться о нем, прощать его слабости — она истратила весь остаток сочувствия к нему.

— Собираюсь взять лодку и выйти сегодня в море, если погода позволит, — сказал Томми, когда служанка убрала тарелки со стола. — Полагаю, ты едва ли хочешь присоединиться ко мне?

Она посмотрела, как Томми прикладывает салфетку к губам, — он сохранил утонченность манер, хотя в его повадке появилась какая-то почти собачья скрытность. Ей хотелось ответить: «Не вижу смысла находиться рядом с тобой, зная, что все твои мысли — о выпивке: твои руки не смогут крепко держать румпель, пока ты не опрокинешь стаканчик, а потом тебя развезет и ты станешь агрессивным». Но она лишь улыбнулась и сказала:

— Звучит заманчиво, дорогой, но мне нужно работать.

А что до Брэнуэлла — он был таким же глупцом, как и Томми: много пил и метался, передвигаясь нетвердой походкой от кризиса к кризису, плакал, как маленький мальчик, когда ему становилось совсем невмоготу. Дафна уже почти оставила идею доказать, что он непризнанный гений, по крайней мере в отношении его юношеских произведений: не столь уж и важно, насколько справедливы обвинения Симингтона по поводу подделки подписи Шарлотты на ангрианских рукописях Брэнуэлла. Этот вопрос утратил всякое значение: слишком инфантильными были эти истории, чтобы кого-то всерьез волновало, кто их написал. И расшифровки рукописей прозы Брэнуэлла из Британского музея оказались столь же ненужными: их едва ли стоит цитировать в биографии, потому что они способны лишь сбить с толку читателя и не вызовут у него никаких чувств, кроме скуки.

«Так зачем же вообще беспокоиться о Брэнуэлле?» — спрашивала она себя каждое утро в своей писательской хибаре. И отвечала, что слишком поздно поворачивать назад, — эти слова она вписала в свой блокнот как послание себе самой. Она не должна уступать своей сопернице Уинифред Герин: это было бы слишком унизительно, да и не все секреты, быть может, еще раскрыты. И она принуждала себя двигаться дальше: составляла хронологию жизни Брэнуэлла, рассылала письма всем, кто мог бы обладать хоть крупицей сведений о нем.

Но увы, слишком часто выбивали Дафну из колеи новости, что мисс Герин опережает ее: наносит визиты потомкам друзей Брэнуэлла или исследует архивы дома-музея Бронте, в то время как Дафна обречена безвылазно сидеть у себя в Корнуолле нянькой при Томми. В самые черные часы (а их было в избытке) Дафна рисовала в воображении картины торжества мисс Герин, которой уже удалось добыть лучшее из написанного Брэнуэллом, отыскать ранее не известную рукопись — некий неопубликованный шедевр, сравнимый с «Грозовым перевалом» и «Джейн Эйр». Она изводила себя, воображая, как мисс Герин провозглашают величайшим литературным детективом и превосходным писателем, а ее, Дафну, отодвигают в сторону и предают забвению.

Но она не может сдаться, она должна идти дальше: мысль отказаться от книги была для нее куда горше перспективы писать ее. Отойти сейчас в сторону было бы окончательным признанием собственного поражения, а что ей потом делать с самой собой? Итак, не оставалось ничего иного, кроме как напрячь каждый нерв, призвать на помощь глубинные резервы решимости и амбиций и надеяться, что история жизни Брэнуэлла материализуется из бумаг, окружающих ее в писательской хибаре, из этих белых сугробов, которые шуршат на сквозных ветрах, проникающих в открытое окно.

«Не смотри в окно!» — приказала себе Дафна, но не могла справиться с собой: ее глаза снова и снова возвращались к почти скрытому деревьями пейзажу — серебристому морскому простору за мысом, темнеющему по мере приближения к тонкой серой линии горизонта, где вода сливается с небом, с далеким парусником на его фоне.

Конечно, то было пространство Ребекки — леса и море, размытые контуры листвы, песка и воды, но однажды днем, когда осенняя дымка переходила в сумерки и глаза Дафны разболелись от чтения рукописей, она взглянула в окно и увидела — не Ребекку, впрочем, а другую, гораздо более юную, почти скрытую подлеском. Дафна напряженно вглядывалась, вытирала выступившую на стекле влагу, мешавшую ей смотреть, пытаясь угадать, кто эта нарушительница, но призрачная фигура исчезла, растворилась в воздухе, словно ее и не было. Дафна недоумевала: то ли она ей привиделась, то ли была еще одним призраком, мелькающим вокруг Менабилли и слившимся с остальными, перед тем как исчезнуть, подобно перелетным птицам.

Но призрак Ребекки оставался здесь, вздыхал рядом с ухом Дафны или стучал в окна хижины и, казалось, приводил с собой других, безымянных призраков, утраченные мотивы, безнадежные чаяния.

— Уходи! — говорила Дафна Ребекке, пытаясь продолжать работу, стараясь заглушить стук в оконное стекло лязгом пишущей машинки. — Оставь меня в покое.

Но Ребекка лишь смеялась в ответ.

— Оставить тебя в покое? — шептала она. — Это все равно что отказаться от себя самой.


Менабилли,

Пар,

Корнуолл

10 ноября 1959

Уважаемый мистер Симингтон!

Посылаю чек на расходы в Хоуорте. Большое спасибо за весточку. Надеюсь, Вы вскоре поправитесь — ничто так не портит настроение, как плохое самочувствие.

Я проверила утверждение миссис Гаскелл, что, мол, когда Брэнуэлл умер, карманы его были набиты письмами от миссис Робинсон. Оно полностью опровергается Лиландом, который — как свидетельствует Марта Браун, прислуга в пасторском доме, — сказал: «Было найдено много писем, но все они — от джентльмена, знакомого Брэнуэлла, жившего по соседству с Робинсонами, у которых некогда работал Брэнуэлл».

Как было бы замечательно, если бы мы смогли установить личность этого джентльмена! Но ни слова мисс Г.! Как это ни досадно, вынуждена сообщить Вам, что она опередила нас с Робинсонами. На прошлой неделе я отправила уже второе письмо, пытаясь разыскать ныне живущих членов этой семьи, и два дня назад получила довольно холодный ответ от одного из них, преподобного Катберта, который сообщил, что мисс Герин посетила их месяц назад! Я вне себя от ярости. Если бы мой муж не чувствовал себя так плохо все лето, я нанесла бы этот визит уже в сентябре. Было бы забавно столкнуться с мисс Г. на пороге! Тем не менее я напишу весьма учтивое письмо его преподобию, хотя и сомневаюсь, что удастся получить от него какие-нибудь сведения. Наверняка он все уже выложил мисс Г.

Однако и мне удалось добиться определенного успеха. Медленно и очень внимательно изучая старые «Труды Общества Бронте», я натолкнулась на весьма интересную статью о викарии, служившем в Хоуорте с 1837 по 1839 год и квартировавшем в хоуортском доме с привидениями. Он очень хорошо знал семью Бронте, но особенно дружил с Брэнуэллом и однажды уговорил Б. провести с ним ночь в его комнате, чтобы убедиться в присутствии призраков. Брэнуэлл прежде насмехался над подобными россказнями, но, проведя ночь на ходившей ходуном вверх и вниз кровати, поверил в привидения. Без сомнения, он на следующий день живописал эту историю сестрам, и она в дальнейшем трансформировалась в сцену явления призрака мистеру Локвуду, проведшему ночь в Грозовом перевале, в старой комнате Кэти!

Все это побуждает меня нанести давно откладываемый визит в Хоуорт, который, надеюсь, я смогу наконец осуществить во время моей поездки в Йоркшир в конце ноября или в самом начале декабря. Собираюсь провести некоторое время, изучая коллекцию Бротертона в Лидсе, и, если это Вам будет удобно, посетить Вас и посмотреть на чудеса Вашей библиотеки. А может быть, Вам также удастся приехать в Лидс, чтобы пообедать вместе со мной? Потом я отправлюсь в Хоуорт, встречусь с мистером Митчеллом и ознакомлюсь с рукописями Брэнуэлла, хранящимися в пасторском доме. Я совершенно уверена, что там припрятаны многие написанные им замечательные манускрипты, к которым никто не проявлял ни малейшего интереса (кроме, конечно, нас с Вами). Всегда ведь считалось, что старая рукавичка Шарлотты представляет большую ценность и интерес для публики, чем полдюжины рисунков или заметок Брэнуэлла.

А теперь entre nous[37] — когда я доберусь до Хоуорта, где, по Вашему мнению, лучше всего остановиться? Возможно ли обосноваться в «Черном быке»? Несколько лет назад я останавливалась в гостевом доме Бронте, и хотя там было очень приятно, но несколько прохладно и довольно тесно: крошечная гостиная, где постояльцы сидят чуть ли не друг на друге. Возможно, в «Черном быке» не придется испытывать подобную стесненность, к тому же возникают весьма красочные ассоциации с Брэнуэллом, поскольку здесь место его кутежей. С другой стороны, персонал гостевого дома был исключительно любезен и крайне ненавязчив, когда же я отправилась пропустить рюмочку в «Черном быке» во время моего последнего визита, об этом сразу же узнали, и я оказалась в центре внимания, хоть и благосклонного, но весьма меня смутившего. Как и всякий исследователь, я предпочитаю анонимность, когда работаю, чтобы меня не беспокоили и дали заниматься своим делом.

Возможно, мистер Митчелл мог бы дать совет по этому поводу? Если Вы его увидите или будете писать ему, передайте, пожалуйста, что я непременно вознагражу его содействие, если он сможет показать мне некоторые музейные экспонаты, которые обычно не выставляются.

Искренне Ваша,

Дафна

Глава 32

Ньюлей-Гроув, ноябрь 1959

Симингтон ощущал, что его положение делается все более затруднительным: он разрывался между желанием, чтобы его оставили в покое, и жаждой общения с теми, чьи попытки завязать дружбу он до сих пор отвергал. Несколько писем пришло в этом месяце от Дафны: она подтверждала, что приедет наконец в Йоркшир в начале декабря и мечтает встретиться с ним в его доме, где, несомненно, станет бомбардировать его новой серией вопросов, не имеющих ответа. Мысли об этой встрече изнуряли Симингтона: она представлялась ему такой же утомительной, как визит одного из сыновей или внуков, которых он привык держать на расстоянии. Но предотвратить приезд Дафны было невозможно. Он понял: она во многом напоминает Беатрис, во всяком случае столь же неукротима, если что-то вбила себе в голову.

А тут еще возник некий мистер Маттхайзен из Америки, молодой аспирант университета Рутгерса, в настоящее время обучающийся в Лидсе, который от имени своей alma mater добивался доступа к тому, что он деликатно назвал «остатком вашей коллекции». Мистер Маттхайзен, когда звонил, был неизменно вежлив, но также и настойчив, впрочем, до нынешнего утра Симингтон полагал, что сумеет совладать с юным американцем. За прошлый месяц Маттхайзен дважды приходил к нему домой, но Симингтон не разрешил ему ознакомиться со своей коллекцией, лишь показал самые соблазнительные рукописи из сорока непомеченных коробок, выстроившихся в ряд вдоль стены кабинета, и тут же благоразумно убрал их назад.

Но на прошлой неделе американец внезапно стал проявлять нетерпение. Он заявил: или Симингтон продаст ему свою коллекцию за семьсот пятьдесят фунтов, или сделка не состоится, тем более что университет Рутгерса уже уплатил Симингтону десять тысяч долларов за то, что, как они полагали, составляет всю коллекцию.

— Видите ли, молодой человек, — ответил Симингтон, — это лишь демонстрирует, что умелый библиофил, такой как я, способен собрать новую полную сокровищ коллекцию за какое-то десятилетие.

Впрочем, в конце разговора вмешалась Беатрис:

— Тебе придется избавиться от этих коробок, прежде чем мы переедем в новый дом в следующем году, и уж если кто-нибудь заплатит тебе за них приличную сумму, не отказывайся. Нет ничего хорошего в том, что приходится уезжать из этого дома, поскольку мы не можем оплатить счета, но, по крайней мере, у нас будет небольшая сумма, чтобы продержаться первое время, да и в любом случае для твоих коробок не найдется места в доме меньше этого.

Симингтону с трудом верилось, что она действительно заставит его продать дом — его дом, его крепость; она не имеет права требовать, чтобы он покинул свою территорию, — но, как он надеялся, выгодная сделка с Рутгерсом может заставить Беатрис замолчать, по крайней мере на время. У него, конечно же, не было намерения продавать всю коллекцию: тетрадь стихотворений Эмили, например, ни при каких обстоятельствах не должна отправляться в Рутгерс — слишком много вопросов возникнет насчет того, как она у него оказалась и где он ее приобрел. А вот если он позволит американцам купить у него менее значительные материалы — брошюры, газетные публикации и не Слишком ценные манускрипты, не имеющие никакого отношения к Бронте, — вреда не будет. Все остальное: рукописи Брэнуэлла, стихотворения Эмили, — надежно запрятано в укромных уголках чердака.

И вот сегодня утром мистер Маттхайзен появился в его доме вместе с еще одним молодым человеком из университета Лидса — студентом, который должен был помочь ему загрузить коробки в машину. Симингтон наблюдал, как они снимают эти картонные коробки с полок в его кабинете и складывают в прихожей, чтобы потом перетащить в машину, и тут его внезапно охватила паника. А что если он ошибся и какие-то рукописи Брэнуэлла все-таки попали в одну из этих коробок? Разве он может быть полностью уверен, что там внутри? Хотя он и просмотрел их содержимое на прошлой неделе, возможно, эта проверка была недостаточно тщательной: малейшая невнимательность могла привести к катастрофическим последствиям. Может ли он по-настоящему доверять себе?

— Подождите минутку, — сказал он Маттхайзену, открывая одну из коробок и стараясь не выдать волнения ни голосом, ни дрожанием рук. — Возможно, в этой коробке одни дубликаты и фотокопии. Я тогда мог бы оставить их себе: вам они не нужны и не представляют собой никакой ценности.

Маттхайзен сделал шаг вперед, чтобы остановить его, и попытался забрать коробку из рук Симингтона, так что между ними возникла неприличная толкотня. Симингтон почувствовал, как в ходе этой борьбы к его лицу приливает кровь.

— Это полный абсурд, — сказал Маттхайзен через минуту с внезапно появившимся на лице гадливым выражением, отстранился и поднял вверх руки, словно признавая свое поражение. — Вы собираетесь продавать свою коллекцию или нет? А может быть, она совсем не ваша и вы не вправе ее продавать? Из того, что я слышал в университетской комнате отдыха, вашу репутацию в библиотеке Бротертона трудно назвать безукоризненной.

— Да как вы смеете?! — воскликнул Симингтон и приказал молодым людям убираться из его дома.

Он был взбешен настолько, что вытолкал бы их за дверь, если бы по-прежнему судорожно не сжимал коробку. Когда они в замешательстве удалились с пустыми руками, Симингтон так ликовал, словно защитил свой дом от грабителей. Но уже днем, ожидая неминуемого возвращения Беатрис с собрания Женского института, он испытывал растущую неуверенность: как объяснить Беатрис события сегодняшнего утра? Горы коробок оставались в прихожей — он чувствовал, что не в силах тащить их обратно, — а чек на семьсот пятьдесят фунтов, который должен был находиться сейчас у него в руках, по-прежнему лежал в кармане Маттхайзена. Он боялся, что, когда Беатрис узнает подробности утреннего происшествия, гнев ее будет неописуем.

И вот, сидя теперь в своем кабинете и прислушиваясь, не раздается ли скрежет ее ключа в двери, Симингтон отчаянно пытался сочинить историю, которая удовлетворила бы Беатрис. Он раздумывал, не сказать ли ей, что Маттхайзен так и не появился. Ну а если кто-нибудь из соседей заметил незнакомую машину и двух молодых людей, приехавших в ней? Наверно, будет лучше рассказать все как есть: Маттхайзен вел себя оскорбительно, и Симингтон прогнал его прочь. Он вновь и вновь прокручивал в уме оба разговора — тот, что случился у них с Маттхайзеном, и предстоящее объяснение с Беатрис. Через некоторое время (а сколько часов прошло? Казалось, этот проклятый день тянется бесконечно…) он почувствовал, что начинает путать, кто, что и кому сказал. Все это перемешалось с гневом и сожалением, и в конце концов Симингтон обнаружил, что сидит в сгустившихся сумерках и плачет, — свет не включен, в камине осталась лишь холодная зола. Он не мог толком понять причину этих рыданий, не помнил, когда плакал в последний раз, даже когда умерла Элси, он не проронил ни слезинки — словно оледенел, онемел от шока и ярости из-за несправедливости случившегося. Внезапно Симингтон услышал голос своей умершей матери, резкий и холодный, такой же, каким он был при ее жизни: «Ты ни на что не годен, Алекс, ты нытик и плут».

Ошеломленный, он поднял глаза, почти ожидая увидеть ее в темном углу кабинета.

— Но ты ведь была довольна, когда я пригласил тебя на открытие библиотеки Бротертона в университете, — пробормотал он. — Сказала, как гордишься мной в этот день, когда здесь и архиепископ, и старшая дочь короля, и герцогиня Девонширская, и другие знатные леди.

Голос матери ничего не ответил, хотя в тишине, наступившей после ее смерти, как и при жизни, Симингтон постоянно ощущал ее неодобрительное присутствие. Он потянулся, чтобы взять с письменного стола фотографию в серебряной рамке. Там они стояли все втроем, взявшись за руки, — он в центре, его мать и Беатрис — по обе стороны от него. Дата и место были указаны в углу снимка — октябрь 1936 года, официальное открытие библиотеки Бротертона. Симингтону нужно было напомнить себе об этой высшей точке своей карьеры, когда его назначили хранителем коллекции Бротертона и взяли интервью для «Дейли экспресс». Они так гордились им тогда — Беатрис и его мать, наконец-то были им довольны. Архиепископ Кентерберийский произнес речь, которую потом транслировали по Би-би-си, и Симингтон записал фразу, тогда его поразившую и запомнившуюся навсегда: «Сокровища коллекции Бротертона постоянно напоминают нам, что существуют вещи, чью ценность нельзя измерить их практической полезностью, — не поддающиеся точной оценке предметы истины и красоты».

«Не поддающиеся точной оценке предметы истины и красоты», — Симингтон вновь повторил про себя эти слова, как молитву. Увы, они не помогали ему все прошедшие годы: его уволили буквально через несколько месяцев после открытия библиотеки. Замки на дверях поменяли за одну ночь, и, приехав на работу, он обнаружил, что библиотека заперта от него — ее создателя, и он лишен доступа к предметам истины и красоты, которые столь усердно собирал. После этого перед ним закрывалась одна дверь за другой: он обращался в дюжину мест, где хотел занять должность библиотекаря, но его претензии отклоняли одну за другой, отвергали даже без всякого собеседования, пока наконец он не оставил эти попытки, стараясь не думать об угасании истины и красоты.

Когда началась война, Симингтон какое-то время ощущал свою полезность, помогая в региональном офисе министерства продовольствия, но это тоже закончилось, и он все чаще и чаще оставался дома, Беатрис же была поглощена хлопотами, связанными с благотворительностью и разнообразными комитетами. Когда его спрашивали (а это случалось весьма редко), над чем он сейчас трудится, Симингтон объяснял, что пишет книгу о Брэнуэлле Бронте. Впрочем, когда он предложил эту идею Блэкуэллу, опубликовавшему подготовленное им для «Шекспир-хед» собрание произведений Бронте, то получил в ответ письмо с обескураживающим отказом. В нем говорилось, что они не видят рынка продажи для того, кого окрестили «самым маргинальным из писателей». Симингтона ошеломила эта фраза, и он долго размышлял, к кому она относится — к нему, к Брэнуэллу или к ним обоим.

«Ты всегда считал, что заниматься семейным бизнесом ниже твоего достоинства», — говорила ему мать, и в этот раз ему показалось, что голос ее слышится не из глубин его памяти, а она шепчет ему эти слова в правое ухо, которое сейчас разболелось не меньше, чем в детстве, когда она драла его за уши.

— Я пишу книги, а не продаю их, — сказал он в темноту.

— Твои книги никто не покупает, — ответил ему голос матери. — Они никому не нужны. И разве можно винить их за это? Кто захочет читать историю никчемного человека, написанную другим неудачником?

— Если ты имеешь в виду Брэнуэлла Бронте, то его биография мною еще не написана.

Мать не ответила, но Симингтон легко мог представить себе ее презрение. Ей хотелось, чтобы он унаследовал книготорговый семейный бизнес после смерти отца в 1934 году, но он тогда отверг эту идею, ссылаясь на невозможность управлять делами магазина из-за своей занятости: он тогда еще готовил к изданию избранные произведения Бронте.

— Счета этим не оплатишь, — оборвала его мать. — Тебе надо продавать книги, а не проводить день за днем, уткнувшись носом в старые бумаги и портя зрение. Почему, собственно, ты возомнил, что писать книги — твое призвание? Мой отец был печатником, твой — продавцом книг, оба — честные люди, честно зарабатывающие свой хлеб, ни тот ни другой никогда не задирал нос, как ты…

Симингтон с трудом проглотил комок в горле, подавив рыдание, и потянулся за флягой с виски в верхнем правом ящике письменного стола. Он замерз, продрог до костей и весь дрожал. Сделал маленький глоток, но руки продолжали трястись, в груди ныло — то была сердечная боль.

— Мое сердце разбито? — прошептал он, но ответа не было, никто даже не услышал его слов.

Глава 33

Менабилли, август

Не знаю, как долго я сидела в зарослях рододендронов, трудно сказать точно, может быть несколько часов. Я словно спала и видела во сне заколдованный лес, хотя запахи были настоящими: пахло влажным мхом, землей и древесной корой. Дождь прекратился, сгустился белый туман, который добрался сквозь деревья и до меня. Это успокаивало: казалось, я в надежном укрытии, хотя едва ли в доме, саду или лесу кто-нибудь был, — похоже, никого, кроме меня и птиц. Через некоторое время я осознала, что сижу в некотором отдалении от подъездного пути, который вел от западной сторожки через парк и сворачивал к Менабилли. Занавески не были опущены ни на одном из окон, и мне почудилось, что они смотрят на меня, как пустые, немигающие глаза, не слепые, но совершенно бесстрастные. Дом, по-видимому, был закрыт.

Я попыталась представить себе, каково пришлось здесь Дафне в первую зиму с тремя маленькими детьми, когда все еще продолжалась война, а Дафна вела собственное сражение, не давая Менабилли превратиться в руины. Начинался 1944 год, именно тогда Томми был назначен командиром воздушно-десантной дивизии союзных войск и готовил своих солдат к ужасной битве при Арнеме[38]. Вспомнила: когда мне было лет четырнадцать, я смотрела по телевизору фильм «Мост слишком далеко» [39] и мама объяснила мне, что Дирк Богард играет Боя Браунинга, мужа Дафны. Мама знала, что мне это интересно: уже тогда я была зачарована романами Дафны. А теперь терялась в догадках: что бы сказала мама, увидев, как я сижу, скрючившись, под кустом рододендрона, высматривая призраков, прячущихся в тумане вокруг Менабилли. Впрочем, я их не увидела — ни Дафну, ни Томми, ни Ребекку. Интересно, видели ли они меня?

В конце концов я решила, что надо отправляться в путь: выбраться из леса и пройти назад по тропинке вдоль скал, пока совсем не стемнело. Туман постепенно чернел, сгущались сумерки, между домом и деревьями сновали летучие мыши, и тут я осознала, в каком положении очутилась: вся моя жизнь прошла в городе, и, как мне ни было одиноко в Лондоне, там все понятно, а сейчас я нахожусь в совершенно чужом для меня месте, да еще нарушив границы частной собственности. Мне не улыбалась мысль оставаться среди перелетающих с места на место, трепеща крыльями, летучих мышей. Понимая, что вижу в темноте хуже, чем они, я двинулась назад по тропке, которая, как мне казалось, привела меня сюда, хотя не была в этом уверена: в сумерках все деревья казались одинаковыми, а рододендроны — невероятно большими, еще выше, чем виделись мне прежде. Я уже почти бежала, но тропинка все никак не шла под гору, назад к морю, как я ожидала, и, хотя мне мерещился в отдалении шум волн, это мог быть и шелест ветра в верхушках деревьев. Очевидно, я выбрала не ту тропинку: избушки колдуньи, которую показывал мне Пол, не было и в помине, и, казалось, я вновь взбираюсь вверх, удаляясь от моря, хотя трудно было сказать наверняка — из-за тумана я совершенно перестала ориентироваться. Внезапно я оказалась на поляне — здесь сходились, подобно спицам колеса, пять троп, включая ту, по которой я пришла. Но ведь должна же хоть одна из них вести к морю! Я уже собиралась перебежать на другую сторону поляны, но вдруг поняла, что земля под ногами вот-вот сменится темной тихой гладью омута, большего, чем тот, что я видела на пути к егерскому домику, похожего на омут в одном из рассказов Дафны. И я вспомнила пару фраз оттуда, словно кто-то произнес их вслух рядом со мной: «Выказать страх — значило проявить непонимание. Леса были безжалостны».

Мне уже казалось, что я сплю, словно весь день был каким-то кошмарным сном, и если мне удастся открыть глаза, я проснусь в хэмпстедской спальне, но глаза мои были широко раскрыты, и я оглядывалась по сторонам, не зная, куда идти. Девушка в том рассказе услышала голос: «Это не сон и не смерть. Это тайный мир». И тогда она увидела у омута ребенка, маленькую слепую девочку, — ей было года два, не больше, — пытающуюся отыскать дорогу. Девушку охватила жалость, она подошла к ребенку, наклонилась и закрыла руками глаза девочки, а убрав руки, девушка из рассказа поняла вдруг, что смотрит на себя саму в двухлетнем возрасте, когда умерла ее мать.

Увы, я не видела никого — только темные деревья и темную воду. Мне не было никакого смысла плестись к краю омута. Я не обрела саму себя, как девушка из рассказа Дафны: я заблудилась и осталась одна, не понимая, что я здесь делаю. Даже своего отражения в воде я не могла видеть из-за избытка влаги в воздухе и недостатка света. И тогда меня охватила паника, не потому даже, что я не могла выбраться из леса (хотя ему, казалось, не было конца), а из-за того, что пришла сюда, — зачем и что я хотела здесь найти? Какое-то безумие: смотреть на свое отражение и надеяться отыскать некий смысл в подобном месте. Сумасшествие не в самом факте моего прихода сюда, но во всем, что привело меня к этому: в поисках писем Дафны и корреспонденции Симингтона, в хоуортской авантюре на пару с Рейчел, в желании подружиться с ней, вызванном одиночеством. А когда я выходила замуж за супруга Рейчел (каким он мне по-прежнему и представлялся, если уж свести воедино все мои комплексы), что, черт возьми, владело мной тогда? Но разве могла я предположить, что такое случится? Мы ведь даже перестали разговаривать друг с другом! Он хранил от меня свои секреты, а я — от него: до сих пор не рассказала ему о визите Рейчел, не говоря уж о поездке с ней в Хоуорт. Выходит, я вела себя столь же скверно и неразумно, как и он.

И когда я подумала о Поле, паника начала стихать, я лишь чувствовала невероятную усталость, мне даже хотелось, как той девушке в рассказе Дафны, прилечь прямо здесь и немного поспать. Конечно, я не испытывала таких чувств, как эта девушка, — ее переполняло ощущение чуда, единства с лесом и небом и со всем миром вокруг нее, я же понимала лишь, что выбилась из сил и не могу идти дальше. Здесь было бы так спокойно, если бы мне удалось преодолеть страх перед темнотой и летучими мышами. «Будь я на твоем месте, ни за что бы здесь не осталась», — услышала я тихий голос, ласковый, как мамин, и попыталась не уступать страстному желанию закрыть глаза и прилечь на землю. Но это оказалось невозможным, все равно что стараться держать глаза открытыми на автостраде, когда за рулем кто-то другой, а тебя неудержимо клонит в сон…

Так что, по всей видимости, я все же заснула, хотя и не помню того момента, когда легла на землю. Вероятно, я видела сон — какую-то женщину у омута в ореоле темных, а не светлых, как у Дафны, волос, обрамляющих ее лицо. Она улыбнулась мне и сказала:

— А вот и та, что улизнула.

— Но я здесь. Я никуда не убегала.

— Обязательно убежишь, — сказала она.

— Я хочу остаться здесь. Мне некуда больше идти.

— Тебе нужно найти свое место.

И тут раздался пронзительный вопль. Кричала не она и не я, потому что я услышала его, уже проснувшись: то был резкий таинственный крик откуда-то из чащи леса.

— Какое-нибудь животное, — громко сказала я себе, чтобы убедиться в том, что не сплю, и заставила себя подняться с земли.

Взошла луна, не полная, а полумесяц, светивший на безоблачном небе так ярко, что я смогла отыскать тропинку, ведущую назад, к побережью. И я пошла по ней на звук волн, чтобы снова не заблудиться. Найти дорогу теперь уже не так трудно, главное — сохранять спокойствие, повторяла я себе на ходу, стараясь смотреть только вперед и не обращать внимания на тени деревьев и корни рододендронов. В конце концов тропинка слилась с другой, более широкой, шум волн нарастал, и вот наконец я снова увидела пляж, блеск луны на воде и пену прибоя на гальке.

В егерском домике горел свет, и я засомневалась, сумею ли пройти четыре мили вдоль вершины утеса, не могла решить, страшнее ли это перспективы стучаться в дверь и просить помощи у незнакомых людей. Мне пришло в голову, что если бы я была героиней романа Шарлотты Бронте, к примеру «Джейн Эйр», этот стук в дверь привел бы к ошеломляющему повороту: на сцене появляется мой ранее незнакомый родственник, кузен, с помощью которого я позднее раскрываю тайну моего детства. Такая возможность казалась мне соблазнительной, но маловероятной, да и не настало ли время прекратить воображать себя героиней чужих историй? Моего отражения не было в омуте леса Менабилли: никакого зеленого лица призрака, фантома в саване волос, — лишь болотная ряска. Время, проведенное в лесу, не открыло мне в себе ничего нового, помимо топографического кретинизма.

Но по крайней мере тропинка, ведущая в Фоуи, была ясно видна при свете луны, она была хорошо протоптана теми, кто шел по ней до меня. И я вновь отправилась в путь, карабкаясь вверх по скользким ступенькам, по которым спускалась сегодня, и вот наконец вышла на открытое пространство: справа — море, слева — поля и огромное звездное небо над головой. Внезапно я ощутила прилив бодрости, страх отступил. Раньше я была одна-одинешенька и не знала, куда иду, а теперь возвращалась в гостиницу, не имея, правда, ни малейшего представления, ждет меня там Пол или нет. Да и не так уж это важно. Я словно подвешена во времени, утратила все связи с окружающими, совершенно свободна. И тут я пустилась бежать вниз по склону, рассекая теплый воздух августовской ночи, так что ветер засвистел в ушах. Ноги ступали твердо, в них вернулась сила, а на сердце стало вдруг так легко, что, казалось, я вот-вот оторвусь от земли, за спиной распустятся крылья, и я перемахну через верхушки утесов и взлечу высоко в темное небо над океаном.

Глава 34

Ньюлей-Гроув, декабрь 1959

Дафна приехала в три часа, как и было договорено, взяв такси на станции, и стояла на пороге, нервничая и стесняясь, будто шестнадцатилетняя девушка. Конечно, это было нелепо, но встречи с мистером Симингтоном она ожидала так долго — их переписка продолжалась почти два с половиной года. Дом выглядел солидно — викторианская вилла из красного кирпича с окружающим ее большим садом, разросшимся настолько, что деревья сплелись ветвями, не похожим на своих аккуратно подстриженных соседей. Плющ полз вверх по фасаду, его усики достигали крыши, переплетаясь с диким виноградом. Опавшие листья, пропитанные влагой и скользкие, так и лежали неубранными на подъездной аллее, а дом в ранних сумерках серого зимнего дня с окутанным темными облаками небом казался таким же продрогшим, как сама Дафна.

Прошло несколько минут, прежде чем в доме откликнулись на ее стук, хотя она слышала движение внутри: открывались двери, скрипели полы под чьими-то ногами. Дафна попыталась позвонить в колокольчик, но он, по-видимому, был сломан, и она постучала снова, на этот раз сильнее, ощущая костяшками пальцев отслаивающуюся черную краску. Дверь наконец отворилась, и появился мужчина, мистер Симингтон, как предполагала Дафна, в очках, с густой шапкой седеющих волос.

— А вот и леди Браунинг, как хорошо, что вы приехали, — сказал он, протягивая руку, при этом из рукава старого коричневого пиджака показалась обтрепанная манжета рубашки.

— Мистер Симингтон, — сказала она, но мужчина в дверях помотал головой:

— К сожалению, мистер Симингтон не сможет быть здесь сегодня.

— Как странно! — воскликнула Дафна. — Мы договорились о встрече в три часа, он писал мне на прошлой неделе, подтверждая это.

— К величайшему несчастью, он отсутствует, — сказал человек, отступая на шаг и при этом словно сжимаясь, втягиваясь в себя, как черепаха.

Дафна была раздосадована, смущена и сбита с толку. Ей очень хотелось проникнуть внутрь дома и увидеть мистера Симингтона. При этом ей пришло в голову, что, возможно, седовласый, похожий на черепаху джентльмен и есть мистер Симингтон, но почему же он в этом не признается? Дафна спросила стоящего на пороге человека, не может ли она оставить записку для мистера Симингтона, а затем, охваченная внезапным раздражением, поинтересовалась, как его зовут.

— Я помощник мистера Симингтона. Его вызвали по срочному делу, касающемуся весьма важной рукописи.

— А вас-то как зовут?

— Мистер Моррисон.

Он сказал это, словно отрезал, и тем самым, казалось, поставил точку в их беседе, давая понять, что ему не о чем больше говорить, но Дафна, проехав четыреста миль из Корнуолла в Йоркшир, не собиралась так легко сдаваться. Она спросила, нельзя ли ей пройти в дом — написать записку Симингтону и вызвать такси, чтобы вернуться на станцию. Мужчина с некоторой неохотой согласился, тем более что пошел мокрый снег и он вряд ли мог предложить ей возвращаться в Лидс пешком. Дафна прошла за ним в прихожую, прежде чем он успел передумать, и сняла пальто, пытаясь взять под свой контроль эту курьезную ситуацию.

— Я могу вымыть руки? — спросила она.

Мужчина слегка покраснел и указал на дверь в дальнем углу тускло освещенной прихожей.

В туалете, как и в прихожей, пахло дезинфицирующими средствами, было чисто, но ужасно сыро и холодно, как будто здесь давным-давно не топили. Дафна взглянула на свое нахмуренное лицо в зеркале, встретившись взором с собственным зеленовато-серым отражением с опущенными книзу уголками рта и легким недоумением в глазах, словно женщина в зеркале не узнавала ее.

— Что же в конце концов я здесь делаю? — пробормотала она.

Когда Дафна вернулась в прихожую, мужчины там уже не было, но из комнаты слышался его голос, и она прошла через открытую дверь в большой, выходящий окнами в сад кабинет, заполненный таким количеством картонных коробок и деревянных упаковочных ящиков, что в комнату почти не проникал свет. Мужчина сидел за письменным столом из красного дерева и разговаривал по телефону, как предположила Дафна, с компанией по найму такси.

— Слишком долго ждать, — говорил он. — Мне нужно такси в ближайшие полчаса, дело срочное.

Вздохнув, он повесил трубку, но остался сидеть, и Дафна тоже присела в продавленное кресло у незажженного камина.

— Как много книг! — сказала она, кивнув на полки, выстроившиеся рядами вдоль стен кабинета от пола до потолка.

— Как вы, наверно, знаете, мистер Симингтон — выдающийся библиофил. Его коллекцию называют Бодлеевской библиотекой Севера.

— А мне казалось, этот термин применяют к коллекции лорда Бротертона, — заметила Дафна, посетившая накануне библиотеку Бротертона в университете Лидса, чтобы ознакомиться с некоторыми хранящимися там рукописями Брэнуэлла.

— Я полагаю, вы осведомлены, что именно мистер Симингтон собрал основную часть коллекции Бротертона, — сказал мужчина, фыркнув. — Да и собственных раритетов у мистера Симингтона множество.

— Нельзя ли мне ознакомиться с ними?

Мужчина разглядывал ее из-за стекол очков.

— Я проделала очень длинный путь, — продолжала Дафна. — Возможно, вы знаете, что я приехала сюда из Корнуолла, — это целое путешествие.

— Да, знаю. Мистер Симингтон был крайне огорчен из-за невозможности встретиться с вами сегодня.

Он встал, подошел к одному из упаковочных ящиков и стал перебирать его содержимое, так сильно кашляя, что Дафна опасалась, как бы его не вырвало. Наконец извлек маленькую, покрытую плесенью тетрадь в кожаной обложке и трясущейся рукой передал ее Дафне.

Она взяла тетрадь не без колебания — не из-за ее очевидной ветхости: ей противно было прикасаться к следам приступа кашля мужчины, заметным на обложке. Мокрота, исторгнутая им, была ей настолько омерзительна, что она не сразу сумела прочитать имя, написанное на первой странице тетради.

— Эмили Бронте? — спросила Дафна, с трудом веря своим глазам. — Это тетрадь Эмили Бронте?

— Да, — ответил мужчина не без гордости. — Именно поэтому я называю коллекцию мистера Симингтона Бодлеевской библиотекой Севера.

Дафна осторожно перелистала страницы, считая их про себя. Двадцать девять страниц, тридцать одно стихотворение.

— Это документ исключительной ценности, — сказала она; мужчина протянул руку, чтобы забрать тетрадь, но она поспешно сказала: — Мне бы хотелось только убедиться, нет ли здесь одного из моих любимых стихотворений Эмили Бронте. Того, что вдохновило меня написать мой первый роман…

Мужчина кивнул, и Дафна вновь начала перелистывать страницы дрожащими, как и у него, руками, пока не дошла до пятнадцатого стихотворения примерно на середине тетради, сказав:

— Вот оно — «Вопросы к самой себе».

Пробежав глазами строчки, она нашла седьмую строфу — такую знакомую, что ей легко бы удалось ее прочитать, будь даже почерк Эмили столь же неразборчивым, как у Брэнуэлла, что было вовсе не так, — и прочитала ее вслух:

Увы, накрепко мы вросли

       В скудельный наш сосуд,

Но чувства вечные любви

       Наш прах переживут!

Когда она дошла до конца строфы, мужчина забрал у нее тетрадь и завернул ее в саван из влажной, грязной коричневой бумаги.

— Она не будет отправлена в Британский музей для дальнейших исследований? — спросила Дафна.

— Чтобы отдать ее на милость воров и мерзавцев? Возможно, вы слышали, что бесценные рукописи, подобные этой, были изувечены и в читальном зале Британского музея, и в других хранилищах? Система безопасности в таких местах налажена ужасно, хранители беспечны.

Дафна не знала, как продолжить разговор: ей не хотелось раздражать этого человека, напоминая ему, что ходили слухи, будто отдельные страницы были выдраны тайком из рукописей и редких книг и выкрадены из Британского музея бывшим коллегой мистера Симингтона Т. Дж. Уайзом.

— Да, разумеется, — осторожно сказала она, — но в музее, несомненно, есть возможность хранить такую бесценную рукопись не в упаковочном ящике, а в надлежащих условиях.

— Здесь, дорогая леди, вы глубоко заблуждаетесь, — сказал мужчина. — Могу вас заверить: мистер Симингтон обладает совершенно уникальными знаниями по технологии сохранения рукописей. Безусловно, тетрадь Эмили гораздо надежнее будет содержаться здесь, чем, скажем, в доме-музее Бронте, где правильная процедура хранения не соблюдается самым возмутительным образом. Я должен, конечно, попросить вас не разглашать то, что вы узнали.

— Что конкретно не разглашать? — спросила Дафна, еще более сбитая с толку.

— Сведения о маленькой тетради, которую вы только что видели. Или не видели, — сказал мужчина, слегка постукивая себя по носу. — А теперь, мне кажется, я слышу шум подъехавшего за вами такси.

Дафна ничего подобного не услышала, лишь где-то далеко хлопала дверь на ветру. Она повернула голову, словно прислушиваясь, и пожала плечами:

— Я полагаю, таксист посигналит, чтобы дать нам знать?

— Нет, не думаю, — сказал мужчина, но Дафна осталась сидеть.

— Мне надо написать записку мистеру Симингтону, — сказала она, ища авторучку в своей сумочке.

— Если у вас есть сообщение для мистера Симингтона, вы можете передать его мне. У нас с мистером Симингтоном нет секретов друг от друга. Мы работаем как единое целое.

— Тогда скажите ему: я чрезвычайно разочарована из-за того, что не смогла повстречаться с ним сегодня. И еще передайте, что я была бы рада купить любые рукописи из его коллекции, с которыми он сочтет возможным расстаться.

— Я уполномочен действовать от имени мистера Симингтона как в коммерческих сделках, так и в чисто литературных вопросах.

— Тогда скажите, продается ли тетрадь стихов Эмили Бронте?

— Боюсь, что нет, — ответил человек с печалью в голосе, составив ладони домиком и крепко прижимая друг к другу подушечки пальцев. — Но мистер Симингтон оставил для вас пакет, содержимое которого, как он подумал, вы, возможно, захотите купить.

Он открыл один из ящиков письменного стола, вытащил маленький сверток в коричневой бумаге и передал Дафне. Она развернула его с колотящимся сердцем, надеясь на что-то еще более необычайное, чем последнее открытие, может быть оригинал «Грозового перевала» с автографом Брэнуэлла, стоящим рядом с подписью Эмили, но ее тут же постигло разочарование. Внутри лежал школьный учебник в переплете, похожий по внешнему виду на латинский букварь.

— Школьный учебник Брэнуэлла с его рисунками на фронтисписе, — сказал мужчина, жестом предложив Дафне раскрыть книгу, что она и сделала, обнаружив пару небрежно исполненных зарисовок боксера. — Тридцать пять фунтов, и книга ваша, — быстро сказал мужчина.

Дафна вернула ему учебник, покачав головой, и тут же поняла, что ее отказ сильно задел его: он побледнел еще больше, на лбу выступили капли пота. Он снова подошел к упаковочному ящику, вытащил еще один пакет в коричневой бумаге, и Дафна подавила смешок — все это было столь же нелепо, как лотерея на деревенском празднике, но одновременно ей хотелось плакать: в этом человеке было нечто ужасно печальное.

— Возможно, вы захотите купить учебник Брэнуэлла, если я приложу к нему рукопись его стихов? — спросил он. — Взятые вместе, они позволяют оценить его выдающийся интеллект за очень разумную общую цену в семьдесят пять фунтов.

Развернув манускрипт, он передал его Дафне так осторожно, словно это был новорожденный птенец. Четыре страницы под заголовком «Морли-Холл» были исписаны четким почерком взрослого Брэнуэлла, совсем не похожим на микроскопический шрифт детских ангрианских хроник. Как и в предыдущий раз, она прочитала вслух первые строчки:

Когда на горизонте столько туч,

Над юностью погаснет солнца луч.

Но как он более светить не станет,

То молодость быть тем, что есть, устанет —

Она от горестей своих уйдет

И радость у грядущего займет.

Пока она читала, мужчина кивал, словно в знак согласия с меланхолической поэзией Брэнуэлла.

— Как верно, как верно, — сказал он и вновь закашлялся.

Дафна, растревоженная, ощущая, что впадает в депрессию, отложила рукопись и сказала, что заплатит семьдесят пять фунтов, хотя эта покупка отнюдь не вызвала у нее энтузиазма. Выписывая чек, она чувствовала: Симингтон обманул ее, сделав молчаливой соучастницей нелепого спектакля, заставив притворяться, будто она верит, что это не он сейчас с ней здесь, в его кабинете. Но в то же время в ней по-прежнему тлела искорка надежды, что этот человек говорит правду и что его действительно зовут Моррисон.

Когда приехало такси, чтобы отвезти Дафну на станцию, она уже испытывала облегчение, что покидает этот дом. Мужчина кашлял все сильнее, казалось, его лихорадило, и Дафна начала беспокоиться, не страдает ли он туберкулезом в той ужасной, заразной форме, что убила Брэнуэлла, а затем и Эмили и Энн с интервалом буквально в несколько месяцев. Однако в этом плохо освещенном, холодном кабинете ею овладел не просто страх подхватить чисто физическую инфекцию — ей пришло в голову, что сама его несостоятельность может оказаться заразной. Дафне чудилось, что вокруг него и его дома сгустился запах неудачи, некоей разрушительной сырости, с которой не в состоянии совладать даже охвативший его лихорадочный жар. Когда он пожимал ей руку, прощаясь, его ладонь показалась ей липкой: Дафна даже вытерла руку носовым платком, надежно укрывшись в такси, но, казалось, она ощущала его пожатие, как и его дыхание, до самого вечера, даже после того, как приняла ванну и переоделась.

Было уже за полночь, но Дафна никак не могла успокоиться, лежа без сна на своей односпальной кровати в гостевом доме Бронте. Через щель в оконной раме просачивался морозный воздух. Она встала, дрожа, и открыла шторы, чтобы видеть пасторский дом, — очертания его каменных стен были все еще различимы при свете звезд. Силой воображения Дафна пыталась воссоздать события прошлого века: вот Брэнуэлл возвращается, шатаясь, домой после вечера, проведенного в «Черном быке», вот он минует могилы матери и тети, обретших вечный покой далеко от Корнуолла — места своего рождения. А ведь, возможно, их любящие, томящиеся души все еще ждут возвращения к морю?

Да, Брэнуэлл, вероятно, был пьян, но не настолько, чтобы не думать о своей умершей матери, не мог он оставаться равнодушным и к неодобрению отца и сестер, ждавших его дома. Дафна впилась взором во тьму, надеясь вызвать из небытия рыжеволосый призрак с безумными глазами, бредущий, качаясь, через кладбище, но не явился ни он, ни кто-либо иной, живой или мертвый. Что же касается сделанных ею покупок — учебника Брэнуэлла и его стихотворения, они лежали теперь на тщедушном столике у изголовья кровати, — Дафна не могла найти здесь ничего, что спасло бы из небытия Брэнуэлла или оправдало веру Симингтона в него. Мальчик, рассеянно рисовавший на фронтисписе латинского букваря, превратился в литератора четвертого сорта, автора «Морли-Холла» — фрагмента, послужившего вступлением к предположительно так и не законченной эпической поэме с нескладно зарифмованными двустишиями, бесконечными и невыносимо скучными уже на первых страницах.

Но при этом она не могла отказаться ни от Брэнуэлла, ни от Симингтона, ни от своей книги. Если все здесь настолько безнадежно, ей следует прервать поездку, рано утром выехать в Лондон, чтобы успеть на ночной поезд, который отвезет ее домой, в Корнуолл. И все же она решила остаться в Йоркшире еще на два дня, чтобы воспользоваться, как и планировала, библиотекой пасторского дома, погулять по мощенным булыжником улочкам Хоуорта, где когда-то ходили Бронте, пройти до их дома по вересковой пустоши. В своих фантазиях она встречала на пороге пасторского дома свою соперницу-биографа и говорила, глядя прямо в глаза Уинифред Герин, что Брэнуэлл принадлежит ей и только ей. Впрочем, до сих пор мисс Герин не обнаруживалась, и Дафна даже начала подумывать, что та ее избегает.

Церковные колокола прозвонили дважды. Дафна вздрогнула и забралась обратно в постель. Она ничего не добьется, простудившись; надо быть практичной и рассудительной, если она хочет опередить мисс Герин. Завтра утром, согласно договоренности с мистером Митчеллом, смотрителем пасторского дома, у нее будет возможность ознакомиться с неизвестными ей рукописями Брэнуэлла. Вскоре после приезда в Хоуорт три дня назад она уже виделась с мистером Митчеллом: большую часть беседы занял рассказ о трудностях, которые создают ему рабочие, строящие для него новое жилье при пасторском доме, и о том, что его жену не устраивает место, куда они поставили кухонную плиту. Дафна чуть не плакала от разочарования при мысли о ждущих ее рукописях, но и мистера Митчелла, их стража, ей обижать не хотелось. Она надеялась, что Митчелл расскажет ей ка-кие-нибудь интересные истории о Бронте — ведь он родился и вырос в Хоуорте, — но, когда она попыталась перевести разговор со строителей на Джона Брауна, церковного сторожа, брата по масонской ложе и друга Брэнуэлла, Митчелл повел речь об одном из потомков Брауна, его правнуке, уехавшем в Австралию и вырастившем там троих детей.

И тут Дафна подумала о своем предполагаемом биографе, который приедет в Фоуи лет через сто, чтобы раздобыть о ней сведения… Нет никакого сомнения, что в конце концов биограф станет расспрашивать внучатого племянника давно умершей горничной из Менабилли, который расскажет ему, как леди Браунинг трудилась в своей лесной хижине, и тогда все перепутается: биограф подумает, что речь идет о лесном домике, в котором жили старые леди — парочка любительниц спиритических сеансов, по версии служанок, мисс Филлипс и ее компаньонка мисс Уилкокс, — о той колдовской избушке, что вниз по холму, если идти от Менабилли. И в конце концов окажется, что Дафна приглашала к себе спириток и заставляла их писать для нее книги, когда сама она пребывала в трансе и не могла работать.

Дафна посмеялась над своими выдумками, свернулась калачиком под стеганым пуховым одеялом и выключила свет в изголовье кровати. В темноте ей захотелось вызвать духов, живущих в этих высохших от времени манускриптах. Если бы призрак Брэнуэлла явился ей сейчас, а еще — Эмили, Шарлотты и Энн, она не испугалась бы этих привидений, даже, возможно, обезображенных чахоткой, а поприветствовала бы их, когда они появятся из тени. Но в пасторском доме только что был сделан косметический ремонт — окрашены стены, наклеены новые обои, и Дафна опасалась, что Бронте удрали от бесконечных вторжений рабочих и туристов. Да будет так. Она может их подождать, по крайней мере еще немного… А возможно, и они притаились, ожидая ее.

Глава 35

Ньюлей-Гроув, январь 1960

Симингтон чувствовал, что весь пылает от возбуждения, горло сжимается, желудок выворачивается наизнанку. Он так и не смог понять, почему притворился другим человеком, когда Дафна приехала к нему с визитом месяц назад, — это было необъяснимо, если учесть, как долго он предвкушал ее приезд. Возможно, он никогда по-настоящему не верил, что эта встреча состоится; иначе зачем было держать ее в тайне от Беатрис? Зачем он подгадал так, чтобы Беатрис отсутствовала во время визита Дафны? Вероятно, ему хотелось исключить возможность встречи двух женщин.

Он не мог вспомнить, когда принял решение назваться Моррисоном, именем, которое он вытащил из воздуха, как пролетающее перо, и которое было девичьей фамилией его матери и названием типографии ее отца — теперь-то он вполне осознавал это. Но чем чаще он вспоминал момент появления Дафны у дверей его дома, тем сильнее была уверенность, что присвоение чужого имени не было осознанным решением, просто эти слова выплыли из его рта, прежде чем он сумел их остановить и загнать обратно в глотку.

Она выглядела великолепно, когда в ореоле блестящих светлых волос стояла на пороге. На ней были серые фланелевые брюки, шелковый шарф, стянутый на шее узлом, — вся такая шикарная со своими жемчужными сережками и большим обручальным кольцом с бриллиантом. Он же ощущал себя убогим, незначительным провинциалом, а ведь ему хотелось предстать перед ней благородным ученым, авторитетным и эрудированным, своего рода профессором, дающим урок наивной юной студентке.

«Леди Браунинг…» Стоило этим словам слететь с его языка, и он уже не помнил себя, забыл обо всем. Она — леди Браунинг, жена героя войны, а он — обедневший безработный библиотекарь. Хуже того, он опозорен — ходячее бесчестье. У нее есть все, у него ничего нет…

Если, конечно, не считать тетради Эмили: у него она была, но Дафна об этом не знала. Именно поэтому он вел себя так глупо: ему хотелось, чтобы она увидела, каким сокровищем он обладает, — совершенно бесценным, и оно принадлежало ему. Но теперь его охватил панический ужас: показав ей тетрадь Эмили, он выдал свой секрет. Поняла ли Дафна, что тетрадь не его и ему не следовало ее показывать? А что если ее расследование было достаточно тщательным и она доискалась до глубин — узнала, что это та самая тетрадь, которая пропала из коллекции сэра Альфреда Лоу в Хонресфельде, и что мистер Симингтон, этот тихий как мышь скромник, — последний из тех, кто владел ею?

Но ведь у него не было намерения красть хонресфельдскую тетрадь, так же как и оставлять у себя фрагменты стихов, собранных под зеленым сафьяновым переплетом, — томик, взятый им из дома-музея Бронте почти тридцать лет назад, когда он пытался доказать, что почерк на рукописи скорее принадлежит Брэнуэллу, а не Эмили. По вине Уайза, а не Симингтона одно из стихотворений Брэнуэлла было приписано Эмили, чтобы продать его по наивысшей цене, и оно действительно было продано некоему богачу, достаточно глупому, чтобы поверить в подлинность свидетельства Уайза, хотя любой человек, имеющий хоть каплю здравого смысла, мог видеть, что то был почерк Брэнуэлла, а не Эмили, и, значит, стихотворение «Твоей душе навеки чужды…» написано Брэнуэллом.

Именно об этом он хотел рассказать Дафне и показать ей стихотворение Брэнуэлла, чтобы они вместе, объединив усилия, сравнили его почерк с почерком Эмили. Но когда это должно было случиться, он все испортил. «Не встреча вышла, а полное недоразумение, вот всегда у тебя так», — прошипела мать в его правое ухо, болевшее, как и все трясущееся в ознобе тело.

А Дафна вернулась в Корнуолл. Она теперь далеко и молчит: переписка после их встречи месяц назад прекратилась, словно опустился занавес, скрывающий их обоюдное смущение, если, конечно, она не попалась на удочку, поверив, что он действительно Моррисон. Но это означало бы, что она никогда не видела его фотографии, а ей наверняка попадался его снимок в какой-нибудь старой статье, посвященной Обществу Бронте. Да и упоминание об исчезнувшей хонресфельдской тетради со стихами Эмили она, скорее всего, встречала.

Мысли Симингтона накручивались одна на другую, а голова разболелась так, что, казалось, вот-вот расколется: напряжение было невыносимым, словно в черепе скопился пар от кипящей воды. «Ты всегда был переполнен паром, и ничем больше», — шептала ему мать.

Беатрис тем временем не прекращала ворчать, пилила его из-за долгов, настаивала, что нужно продавать дом. Призывы прислушаться к ее словам становились все более назойливыми. Но ей придется подождать, он не в состоянии что-либо делать, не может даже подняться со стула в своем кабинете.

— Иди в постель, Алекс, — говорила она ему. — Ложись в постель, а я позвоню доктору.

— Доктор ничем мне не поможет, — отвечал ей Симингтон, но он не знал, слышит ли она его: сказанное им заглушал кашель, а он все горел, все вокруг горело, и все наконец-то поглотило пламя…

Глава 36

Хэмпстед, 1 сентября

Я отдала учебе много лет, поэтому сентябрь всегда воспринимала как начало, хотя понимаю, что это также и конец. Нынешняя осень для меня не означает новый семестр, зато я нашла себе работу в местном книжном магазине. Мне надо зарабатывать какие-то деньги, начинать содержать себя, не полагаясь больше на Пола. Я собираюсь выехать из его дома и снять собственное жилье. Он сам предложил мне это, и, думаю, он прав: я не могу продолжать жить с ним, словно сомнамбула. Именно как «сомнамбулизм» он определил нашу с ним супружескую жизнь, сначала я даже не поняла, что он имеет в виду, но теперь вижу: она действительно чем-то напоминает сон, но не в хорошем смысле этого слова, а когда ты видишь себя во сне, но лишен всякой власти что-то изменить и просто наблюдаешь за происходящим…

Многое случилось между нами после моего возвращения из Менабилли. Пол ждал меня в гостинице, разъяренный, с побелевшим лицом. Сказал, что был очень обеспокоен, собирался даже звонить в полицию, чтобы заявить о моем исчезновении.

— Так больше продолжаться не может! — заявил он.

«Какое клише!» — подумала я, но возразить было нечего — я настолько устала, что не могла ни плакать, ни спорить с ним, просто кивнула и отправилась под душ, а после — в постель. Он обнял меня и сказал, что виноват: не должен был начинать со мной романа вскоре после ухода Рейчел, к тому же он намного старше меня.

— Ты хочешь сказать, что я слишком для тебя молода, — возразила я, на что он ответил:

— Можно сформулировать по-разному, суть в том, что мы не предназначены друг для друга.

— Ты когда-нибудь меня любил? — спросила я, прислонившись головой к его плечу.

— Думал, что да, — ответил он. — Но тогда я все еще горевал из-за ухода Рейчел, в голове был полный сумбур. Мне показалось, что я влюбился в девушку, вовсе не похожую на Рейчел, такую юную и простодушную, совсем невинную. А когда мы поженились и стали жить вместе, мне стало казаться, что я полюбил юную Рейчел, словно ты — это она, такая, какой была когда-то, пока все не пошло наперекосяк.

— Но я не похожа на Рейчел. Неужели ты не разглядел этого?

— Сомневаюсь, способен ли я хоть что-то ясно различать. Слишком запутался, чтобы доверять себе или кому-то еще, включая тебя.

Все как будто рассыпалось на куски в ту ночь, даже слова, сказанные нами, все разбивалось, и невозможно было что-то склеить, и, когда мы занимались любовью — а он был пылок, как в первый раз, — я уже знала, что все кончено. А потом мы лежали в темноте, и я прошептала:

— Мне надо тебе кое о чем сказать.

— Я уже все знаю. Успел поговорить с Рейчел. Позвонил ей, потому что мне надо было излить кому-то душу.

— Рейчел сказала, что мы с ней встречались?

— Она сообщила мне, что приезжала забрать свои книги и что вы вместе ездили в Хоуорт. — Голос его звучал ровно, не был даже сердитым, просто усталым.

Мне хотелось задать вопрос: «У тебя кто-то есть?» — но спрашивать об этом не имело смысла: я знала, что в голове у него одна Рейчел. Он так и не получил шанса разобраться в своих чувствах к ней: вообразил, будто, убедив себя, что обрел новую любовь, сумеет изгнать из сердца боль и смятение, посеянные Рейчел. План не сработал, да и могло ли что-то из этого выйти? Я стала всего лишь отвлекающим маневром, неправильным поворотом дороги на его карте. Я оказалась поддельной подписью, подлинной была Рейчел.

Да я и сама все еще больше запутала, пока жила с Полом: страстно желала выяснить, какие отношения связывали Дафну и Симингтона, в то время как следовало бы уделять больше внимания тому, что происходит между мной и Полом или, скажем, Полом и Рейчел. Я так и не уяснила для себя характера их отношений: когда я думаю сейчас об этом, они видятся мне двумя государствами, а я — своего рода нелегальным иммигрантом, бредущим, спотыкаясь, по границе между ними.

Какая каша из метафор, не правда ли? Возможно, я по-прежнему рассуждаю не слишком четко, и, хотя в этом проявляется определенная свобода, мне все же не хочется, чтобы мои мысли бесконтрольно танцевали твист. Вот почему, после того как Пол сказал, что мне придется искать работу и жилье, подразумевая также и новый объект любви, моим первым побуждением было искать место библиотекаря. Я подумала, что расстановка книг в алфавитном порядке день за днем подействует на меня успокаивающе, а составление указателей и картотек поможет мне уладить свои проблемы не без пользы для общества. Но тут я решила, что не хочу следовать по стопам своих родителей, не сделав по крайней мере попытки заняться чем-то другим. Понятно, что книжный магазин — не самая смелая альтернатива библиотеке, но для начала неплохо. К тому же, в отличие от библиотеки, в книжном магазине приходится чаще общаться с людьми. Для меня это полезно, хотя и не всегда легко. Покупатели приходят и просят совета: что им купить на день рождения своей меланхоличной дочери-подростку или раздражительному двоюродному дедушке, а я лезу вон из кожи, чтобы помочь им, предложить что-то для них полезное.

Сегодня утром одна женщина сказала, что ищет книгу, которую можно будет читать в больнице, где ей предстоит операция.

— Мне нужна книга, чтобы спасти себе жизнь, — заявила она с легкой улыбкой. — И я не имею в виду Библию или какой-то религиозный трактат.

Я взглянула на нее и говорю:

— Как насчет «Джейн Эйр»?

— А что вы о ней скажете?

— Она о том, как выжить, разве нет?

Женщина рассмеялась и покачала головой:

— Мне бы что-нибудь повеселее.

— Что ж, тогда «Грозовой перевал» исключается, как, впрочем, и «Ребекка», и «Моя кузина Рейчел».

— Дафна Дюморье? — спросила она. — А что, неплохая идея! Доля романтического эскапизма мне не помешает.

Я хотела было сказать ей, что книги Дафны Дюморье не обязательно эскапистские, да и то, о чем она пишет, не слишком-то романтично, скорее зловеще, а вот в «Джейн Эйр» очень счастливая концовка, которую многие находят весьма радостной. Но я сдержалась и отправилась в дальний угол магазина за экземпляром «Французова ручья», самой откровенно романтичной книги Дюморье, и, когда возвратилась, женщина сказала:

— Благодарю вас, дорогая, похоже, вы нашли именно то, что доктор прописал.

Более или менее довольная собой, я предалась размышлениям о том, смогу ли в итоге стать вполне компетентным продавцом книг. И тогда я увидела, как в магазин входит Рейчел. Не думаю, что она ожидала увидеть меня здесь, потому что была удивлена не меньше, чем я; ее щеки покраснели, она приложила ладонь ко лбу, словно проверяла, не знобит ли ее, не поднялась ли температура. И когда наши взоры встретились, я внезапно догадалась, что она пришла от Пола, из их дома, и что они говорили обо мне. Но возможно, я просто была по-детски сосредоточена на себе самой: у них были и более интересные темы для разговора, а может быть, они и не виделись и весь этот эпизод оказался простым совпадением. Так или иначе, эта мысль засела у меня в голове и не желала уходить.

— Здравствуйте! — обратилась я к Рейчел: магазин был не столь велик, чтобы можно было притвориться, будто мы не видим друг друга. — Могу ли я вам чем-нибудь помочь?

Она подняла бровь, словно стараясь вновь обрести присущее ей спокойствие и самообладание.

— Не знаю. А вы можете мне помочь?

И тут вдруг я почувствовала невероятное раздражение.

— Рейчел, зачем вы меня разыгрываете? Не надо мной манипулировать.

Я сама удивилась своим словам: они прозвучали как одно из самых смелых, даже дерзких заявлений, когда-либо мною сделанных. Я ощутила в сказанном нотки патетики, но ведь надо же мне было с чего-то начать:

— Полагаю, вы уже слышали, что мы с Полом расстаемся. Не удивлюсь, если вы были сейчас в его доме и говорили с ним обо мне. Наверно, я представляюсь вам проблемой, от которой следует избавиться.

— Это вовсе не так, — сказала она.

— А как? — спросила я, сжав руки, чтобы унять их дрожь.

— Вы хотите поговорить со мной? — спросила она, но я сказала, что нахожусь на работе и такой разговор неуместен. — Неуместен, потому что вы на работе или из-за того, что мой бывший муж — теперь ваш бывший муж? — спросила она улыбнувшись.

И такое очарование, такой соблазн были в этой улыбке, что мне захотелось рассмеяться и вновь оказаться обольщенной ею, хотя еще минуту назад я ее ненавидела. Но я не поддалась этому искушению, потому что понимала: если уступлю чарам Рейчел, вновь вернусь на исходную позицию и попаду в безнадежную ситуацию, когда играешь по чужим, а не по собственным правилам. Не то чтобы они у меня были, но все-таки…

— И что же? — спросила Рейчел, слегка касаясь рукой моей щеки.

— Я вас просто не понимаю, — сказала я; фраза вышла довольно неуклюжей, но я была в смятении. — Не могу взять в толк, зачем вы втянули меня в кражу бумаг Симингтона из дома Бронте.

— Мне казалось, они вас интересуют, — сказала она, убрав руку.

— Конечно интересуют, но потом вы исчезли. Таким образом я стала соучастницей вашего преступления, но не извлекла из этого никакой выгоды.

— Вы меня удивляете, — сказала она. — Я думала, вы проявите большую предприимчивость и последуете за мной.

— Дело в том, что я не желаю следовать за вами. Плохо уже то, что я унаследовала у вас Пола. Не хочу гнаться за вами в поисках каких-то старых рукописей. Кстати, вы нашли то, что искали? Тетрадь стихотворений Эмили Бронте?

— Хонресфельдскую тетрадь, — сказала она с задумчивым видом. — Она упоминается в очень интересном контексте. В тех бумагах, что я позаимствовала из дома-музея Бронте.

— Позаимствовала?! — воскликнула я. — Могу вообразить, как объяснил бы свои кражи Симингтон: «Позаимствовал с целью научного исследования…»

— Не будьте таким несносным ребенком, — сказала Рейчел. — Я вернула на место досье Симингтона в тот же день, так что никто и не заметил его отсутствия. Кстати, вас, наверно, заинтересует, что Симингтон был последним, кто видел хонресфельдскую тетрадь? Он взял ее из коллекции Лоу предположительно для того, чтобы сделать факсимильные копии для издания «Шекспир-хед». Симингтон упоминал об этом в нескольких письмах тридцатых годов, а затем тетрадь исчезла из поля зрения. Сэр Альфред Лоу умер, не оставив детей, в тридцать девятом году, и никто не знает, что стало с его коллекцией: была она продана и досталась по частям другим собирателям или передана представителям какой-то иной семейной ветви. Но какой бы ни была судьба коллекции Лоу, тетрадь Эмили так нигде и не всплыла, и я утратила надежду выяснить, что сделал с ней Симингтон. Во всяком случае, в коллекцию Лоу он ее не вернул…

Ее рассказ все больше интересовал меня, вопреки данному самой себе зароку не поддаваться ее очарованию.

— Я и раньше знала, что Симингтон забрал тетрадь Эмили, — сказала я, не желая, чтобы Рейчел думала, будто она обнаружила что-то для меня новое. — Но не продал ли он ее Дафне Дюморье наряду с прочими рукописями?

— Я и сама хотела бы это знать, — сказала Рейчел. — Очень жаль, что вы не сказали мне о своем намерении совершить экспедицию в Менабилли. Мы могли бы поехать вместе и разузнать гораздо больше…

Услышав это, я вновь рассердилась: значит, Пол сказал ей, что мы ездили в Корнуолл месяц назад, и они действительно говорили обо мне. Да, понимаю, это какие-то детские обиды: я сама должна была рассказать Полу о наших с Рейчел встречах, нельзя было допустить, чтобы он узнал это от нее, а не от меня.

— Рейчел, — сказала я, стараясь, чтобы мой голос звучал ровно, — вы ведь не верите, что мы могли бы найти пропавшую рукопись Бронте в Менабилли? Дафна выехала из этого дома в шестьдесят девятом году.

Рейчел нетерпеливо прищелкнула языком и сказала:

— Я знаю, что она покинула Менабилли, но она переехала в Килмарт, ниже по дороге, и, возможно, кто-нибудь помнит, что стало с ее библиотекой. Оставила она ее своей семье или продала?

— Известно, что, когда ее вынудили уехать из Менабилли, она устроила гигантский костер из бумаг, — медленно проговорила я. — Мне всегда казалось, что это своего рода воспроизведение концовки «Ребекки», когда миссис Дэнверс поджигает дом или то же самое делает миссис Рочестер в «Джейн Эйр»…

— Но вы, конечно, не можете предположить, что Дафна Дюморье сожгла бесценную рукопись Бронте?

— Не могу. Однако не удивлюсь, если отсутствует несколько писем, полученных ею от Симингтона. Иногда я спрашиваю себя, не сожгла ли она их.

— Зачем? Какой в этом смысл, если другие его письма она сохранила? Кстати, мне по-прежнему хочется их прочесть.

— Уверена, что вы их прочтете. Полагаю, они нужны вам для новой книги?

— По правде сказать, да. Я собираюсь посвятить ее вам.

— С какой стати?

— Мне нравится мысль о скандале, который это вызовет в научных кругах. К тому же это кажется мне вполне уместным. Вы знаете, как я интересуюсь изучением литературных влияний: что перешло от Бронте к Дюморье, как влияют друг на друга женщины.

— Боюсь, я этого не знаю.

— Нет, знаете, — сказала Рейчел. — Вы просто еще не осознали этого.

А потом она нацарапала номер своего телефона на клочке бумаги. Я заметила, что номер лондонский, а не американский.

— Не пропадайте, — бросила она через плечо, выходя из магазина, — и не забудьте сообщить мне ваш новый адрес.

Я ничего ей не ответила: не могла сложить в голове подходящую фразу, не говоря уже о том, чтобы произнести ее. Но теперь мне приходит на ум множество вопросов, которые следовало задать Рейчел. Что ей было нужно от меня, помимо переписки Симингтона с Дафной? Почему она втянула меня в свои отношения с Полом? Стало ли это своего рода стратегическим ходом, частью более масштабного плана, имеющего целью вновь соединить их? А что если они никогда по-настоящему не разочаровывались друг в друге? Не оказалась ли я временным пришельцем, вторгшимся на чужую территорию?

Я была бы не прочь поговорить обо всем этом с Полом, но он еще не вернулся домой, а уже поздно, за полночь. Представляю себе его всюду следующим за Рейчел: ее темные блестящие волосы мерно колышутся над ее лицом, касаются изгибов ее губ, ее скул, я не в состоянии как следует разглядеть Рейчел даже мысленным взором. Может быть, и хорошо, что Пол отсутствует и мне некому задать свои вопросы. Если бы я начала с ним разговор о Рейчел, то вновь стала бы одной из сторон треугольника, но я знаю, что лучше этого избежать. По существу, я все еще остаюсь в нем, но потихоньку выбираюсь из него, очень-очень медленно, но в конце концов выберусь.

Глава 37

Менабилли, январь 1960

Новый год, новое десятилетие, но Дафна чувствовала, что ее держит прошлое, не только Брэнуэлла, но и собственное прошлое. Каждый день она по многу часов работала над книгой, преисполненная решимости закончить ее раньше, чем Уинифред Герин завершит свой вариант биографии. Каждое утро в любую погоду она заставляла себя идти в писательскую хибару, сидеть под стук ветра в окна за пишущей машинкой, укутавшись в одеяло. Иногда темными вечерами возникало страстное желание увидеть в окне детское лицо, подобное призраку Кэти в «Грозовом перевале», или почувствовать, как холодная, словно лед, рука ребенка касается ее руки, слышать его голос: «Впустите меня! Впустите меня!» Она бы с радостью приняла его — призрак юного Брэнуэлла, если бы он вернулся на свою родину, в Корнуолл. И однажды, засидевшись до ночи, она мельком увидела в окне хижины — не Брэнуэлла, а себя в детстве: испуганного ребенка, не сознающего, что видит свое будущее, ребенка, объятого страхом при виде седовласой женщины, работающей в своей ветхой хижине, стареющей женщины, окруженной темными лесами, затерянной в пустыне своих мыслей.

Нет, решила Дафна, бессмысленно зацикливаться на ребенке, каким она была когда-то, — и сделала запись в своей тетради: «Детям не дано предвидеть будущее. Вспомните Бронте, писавших в юности свои дневники, ничего не зная о том, что их ждет ранняя смерть, тень которой еще не омрачала их настоящее, давным-давно ставшее прошлым».

И все же мысли вихрем кружились вокруг нее, заполняя хижину потоками беспокойства. Брэнуэлла в детстве мучили кошмары: ему являлись призраки, как, впрочем, и Питеру с Майклом, кузенам Дафны, видевшим, как к ним в окна ночью залетали привидения. Была это тень Питера Пэна или их умершего отца, а может быть, другой призрак, порожденный воображением дядюшки Джима?

Брэнуэлл, однако, не имел никакого отношения ни к Питеру, ни к Майклу — что вообще за неразбериха. Ангрия — это вовсе не Нетландия, а она должна сосредоточиться на том, чтобы вычертить карту мира Брэнуэлла, его инфернального мира, — так она назовет его биографию. У Дафны разболелась голова, а потом и глаза, когда она попыталась разложить по порядку ангрианские рукописи: хотя некоторые из них были расшифрованы в Британском музее ее учеными дамами, прочие оставались совершенно нечитаемыми. Единственное, что она могла сказать наверняка: история Ангрии была рассказана в девяти частях, включая множество стихотворений, — это составило несколько десятков страниц, исписанных микроскопическим почерком и ныне разбросанных по разным коллекциям, включая Британский музей, дом приходского священника и коллекцию Бротертона, а также распроданных неустановленному числу частных собирателей этим мерзавцем Т. Дж. Уайзом, подделавшим подпись Шарлотты там, где он считал нужным. То была гигантская фантазия, плод воображения одиннадцати-двенадцати-летнего мальчишки: колония Ангрия, основанная солдатами и искателями приключений, разделенная затем на королевства, позднее объединенные в империю. Брэнуэлл же был ее создателем, главным архитектором и командующим армией. Этот мальчик зафиксировал каждую подробность, касающуюся географии и населения Ангрии. Он чертил ее карты, писал ее военную и политическую историю, сочинял жизнеописания отдельных ангрианских лидеров, детально описывая их облик, их страхи и чаяния, провалы и триумфы.

Но увы, на этом все и закончилось. Пока Нортенгерленд, alter ego Брэнуэлла, путешествовал по миру, сам Брэнуэлл опускался все ниже и ниже у себя дома в Хоуорте, сжигаемый несбывшимися надеждами и разочарованиями. Ангрия же всегда оставалась вне пределов досягаемости — обетованной землей за горизонтом, и ныне она стала забытой страной, запертой под душными библиотечными сводами и в музейных шкафах. Есть ли еще кому-нибудь дело до Брэнуэлла и Ангрии? Дафна знала, что ей не удастся доказать миру его ценность как литератора: написанное им наивно и хаотично. И какое могла иметь значение подделка подписи Шарлотты на некоторых ангрианских хрониках Брэнуэлла, если эти страницы были ничуть не лучше всех остальных — бессвязные детские фантазии. Бедный Брэнуэлл, чьи ранние таланты так и не раскрылись в романе уровня «Джейн Эйр» или «Грозового перевала», несчастный Брэнуэлл, чья единственная заступница — стареющая романистка в продуваемой насквозь корнуолльской хижине, женщина, выпавшая из времени, не в ладу с окружающим миром, пытающаяся спасти мальчика, так и не обретшего самого себя.

Любовная жизнь Брэнуэлла, жизнь его сердца, оказалась столь же бесплодной: Дафна была теперь совершенно уверена, что он выдумал весь свой роман с миссис Робинсон, матерью мальчика, которому он давал частные уроки, пока не лишился этой работы в результате некоего вопиющего проступка. Что тогда в действительности случилось, Дафна могла только догадываться, — ничего достоверного, одни слухи и сплетни о предполагаемой любовной интрижке, никаких подробностей, касающихся обстоятельств увольнения Брэнуэлла. Не пытался ли он совратить своего юного подопечного, не позволил ли себе сексуальные домогательства в отношении тринадцатилетнего Эдмунда Робинсона? Жизнь Эдмунда не сложилась: он так и не женился и утонул еще молодым.

…Совсем как Майкл, но что из этого следует? Как ей связать все воедино?

А между тем в большом доме рядом Томми писал собственную книжку — короткую историю из жизни королевы в ту пору, когда она еще была принцессой Элизабет, а Томми занимал пост гофмейстера королевского двора. Он казался достаточно спокойным: насколько могла судить Дафна, Снежная Королева окончательно исчезла из его и ее жизни, похоже, Дафна сумела вырвать его из ее ледяных объятий, сама этого не сознавая. И все же иногда Дафна ловила себя на мысли: не остался ли у него, да и у нее в глазу осколок стекла, не тешат ли они себя иллюзиями, как и ее кузен Питер, занятый бесконечным редактированием истории своей семьи.

— Как обстоят дела с «семейным моргом»? — спросила она его во время их еженедельного телефонного разговора.

— Скверно, — ответил Питер. — Иногда мне кажется, что нет никакого смысла продолжать все это.

— Очень хорошо понимаю тебя, дорогой. Писать середину книги всегда тяжело. Я и сама прошла половину этого ужасного марафона, биографии Брэнуэлла, а теперь не могу придумать, как ее завершить.

— Да уж доведешь ее как-нибудь до конца. Ты по своей природе победитель, Даф, пусть даже и сама этого не понимаешь. Всегда справляешься с тем, что наметила.

И Питер вздохнул так глубоко, что Дафна буквально ощутила, как его грусть распространяется по телефонной линии и сочится через трубку ей в ухо. Она представила себе, как они с Питером вдвоем в склепе перебирают косточки мертвецов, делают записи в окружении черепов и скелетов.

Но она не должна сдаваться, ей нужно возвратить усопших к жизни, как Ребекку, чье тело было извлечено из моря, омыто и похоронено в семейном склепе и чей призрак вновь стал ей являться. «Является снова, — прошептал голос Ребекки на ухо Дафне. — Сейчас, как и раньше, и все еще ждет… Я сделала тебя богатой, а Брэнуэлл не даст тебе ничего, его историю никогда не станут читать и вспоминать, как мою. Забудь его, забудь Майкла, Эдмунда — всех этих потерянных мальчиков…»


Порой во время полуденной прогулки через лес (короткий отдых в недолгие часы дневного света, когда она покидала свою писательскую хибару) Дафна встречала двух пожилых леди — одна из них была слепой, — обитавших в бывшем егерском домике на полпути между Менабилли и морем. Дафна не знала точно, сестры они или подруги (не были ли они когда-то возлюбленными?), но к Дафне они отнеслись как к женщине своего круга. Служанки из Менабилли рассказали ей, что слепая была медиумом, вызывала из небытия голоса мертвых на еженедельных спиритических сеансах в домике. Достоверность этих сплетен была, конечно, очень сомнительна, но Дафна страстно желала узнать правду и втайне надеялась, что дамы пригласят ее к себе. При этом они вызывали у нее неприязнь — почему, она сама до конца не понимала, — из-за их серых твидовых юбок, рубашек мужского покроя, пристальных взглядов. Даже слепая не отводила взора от Дафны, но что она могла видеть? Может быть, Дафну с Герти Лоуренс — их поцелуи или нечто большее?

Ее мучил вопрос: не проявит ли себя Брэнуэлл во время спиритического сеанса и что скажет, если даст почувствовать свое присутствие? Остался ли он безнадежным греховодником, который станет просить соверен на джин и настойку опия, или его дух очистился? Дафна даже подумывала, не принять ли ей дозу опия, чтобы испытать те же ощущения, что и Брэнуэлл. Она зашла настолько далеко, что купила флакончик настойки у всегда готового оказать услугу местного аптекаря, «исключительно в исследовательских целях», как она ему объяснила. Но когда оставалось только проглотить снадобье, она не смогла этого сделать, внезапно ужаснувшись при мысли о том, что, возможно, увидит или услышит под его воздействием, и вылила настойку в унитаз. Вымыв руки, она возвратилась в свою писательскую хижину. Ее трясло, но одновременно она испытывала вдохновение и написала сцену для биографии, увиденную как бы глазами Брэнуэлла: боль и несчастье заглушены опием, но, прежде чем сознание окончательно меркнет, ему являются умершие мать и сестра, две Марии — мать и дочь, — и их сияющие лица сливаются в одно.

Дафна читала рассказы о дебошах Брэнуэлла, вызванных настойкой опия: об опрокинутых свечах, горящем постельном белье, спрятанных ножах для разделки мяса, — но, когда захотела живописать их сама, не могла вызвать в своем воображении Брэнуэлла, ей представлялся лишь Хиндли Эрншо из «Грозового перевала», впрочем, и эта фигура вырисовывалась неясно: лицо оставалось в тени. Ночью она то дремала, то просыпалась, беспокоясь о книге, и, когда наконец заснула, увидела вместо лица Хиндли лицо Томми: он рыдал, напичканный успокаивающими снадобьями, как тогда в частной клинике, но сестры теперь не ухаживали за ним. Он бежал, возвратился в Менабилли, и сейчас, спрятав большой нож под темно-синей фланелевой ночной рубашкой, со свечой в дрожащей руке пробирался к ее спальне. Во сне муж казался грозным, но одновременно жалким, и Дафна вдруг ощутила помимо страха внезапный прилив сострадания к нему. Когда же проснулась, лежа в темноте одна в своей кровати, подумала о Томми: спит ли он сейчас в своей спальне по ту сторону коридора?

И где же во всем этом место Брэнуэллу? Еще один потерянный мальчик, такой же, как и все остальные, только его лицо не появится в окне, а пальцы не забарабанят в оконное стекло.

Глава 38

Ньюлей-Гроув, март 1960

Симингтон лишился возможности двигаться, и его уложили в постель. Беатрис придется поместить его кровать в фургон и перевозить вместе с остальной мебелью, если она будет настаивать на своем и продаст дом.

— Это жилище просто разваливается на куски, — говорила она с отчаянием. — Нет денег, чтобы починить крышу, дождь всю зиму заливает чердак, вода стекает по стенам в твой кабинет, сырость проникает повсюду. — Алекс! Да ты слушаешь меня?

Симингтон открыл глаза, посмотрел на нее и тут же закрыл их снова. Он знал о протекающей крыше и распространяющейся сырости, о том, что плесень, подобно проклятию, расползается по его ящикам, папкам и картонкам. Пару недель назад, когда Симингтон еще был в состоянии подниматься и спускаться по ступенькам, он осмотрел самые ценные рукописи и обнаружил, что они покрылись зеленой плесенью. Страницы тетради стихов Эмили были влажными и липкими, как его руки, пальцы дрожали, когда он пытался стереть плесень с бумаги, а чернила от его прикосновений исчезали, растворялись, и слова, принадлежащие перу Эмили, становились невидимыми, как и строчки Брэнуэлла. Увы, очень многое из того, что сочинил Брэнуэлл, было невидимым: в нем просто невозможно что-либо понять, даже прожив столько лет рядом с его рукописями, пытаясь чуть ли не на ощупь угадать написанные им слова.

Симингтон чувствовал, как плесень поднимается со страниц рукописей, заползает ему в рот, проникает дальше — в легкие, разрушая их, овладевает его телом, запускает свои щупальца все глубже и глубже, захватывая новую территорию внутри него и в его доме. Беатрис послала за доктором, который сказал, что у Симингтона пневмония и его необходимо положить в больницу, но тот отказался.

— Я никуда не поеду, — сказал он.

Он давно ничего не писал. Его последнее письмо Дафне было отправлено несколько недель назад, когда он вдруг решил, что надо объяснить ей: лорд Бротертон никогда не интересовался рукописями Бронте из своей коллекции, даже не видел их ни разу. «Мне приходилось все делать самому, — писал он Дафне, охваченный внезапным раздражением. — Лорд Бротертон лишь финансировал мою работу». Вчера пришел наконец ответ от Дафны: Беатрис принесла письмо в его спальню вместе с чашкой слабого чая.

— Прочитать вслух? — спросила она, но Симингтон сказал, что сделает это сам; Беатрис лишь раздраженно щелкнула языком.

«Дорогой мистер Симингтон! — читал он. — Я так долго не сообщала Вам никаких новостей, но теперь счастлива уведомить, что близка к завершению книги о Брэнуэлле. Должна, однако, сказать, что крайне разочарована рукописями, расшифрованными для меня в Британском музее. Я надеялась, что они наконец продемонстрируют нам нечто, способное поставить Брэнуэлла вровень с Шарлоттой и Эмили, по крайней мере с Энн, но увы: написанное им крайне незрело даже для молодого человека, рассказы утомительно скучны, многословны, трудно ухватить нить повествования, и, прокорпев над ними все это время, я вынуждена была прийти к заключению, что его писательские способности уступали таланту сестер. Если он чем и замечателен, так главным образом разработкой концепции Ангрии — ее истории, политики, географии и т. д. Все это страшно меня разочаровало: я-то надеялась привести пространные цитаты из его рукописей, но не нашла ничего подходящего, если не считать страницу или две, и, откровенно говоря, решила не тратить времени напрасно. Иными словами, Брэнуэлл не оправдал моих надежд…»

Читая, Симингтон испытывал ужасное ощущение постигшего его несчастья. Ему хотелось прервать чтение, швырнуть письмо на пол, разорвать на мелкие кусочки, изгнать из памяти ее слова, но он не мог: ему надо было добраться до конца. «Тем не менее, — бежала дальше машинописная строчка письма, — мне кажется, я тщательно и нелицеприятно проследила развитие Брэнуэлла с самого детства, с его мальчишеских лет, до зрелости и упадка, привела цитаты из его прозы и поэзии, там, где это было необходимо (обычного читателя, наверно, приведет в некоторое замешательство Ангрия, но тут ничего не поделаешь: помимо ангрианских хроник после него мало что осталось). Я пришла к выводу, что и никакого романа с миссис Робинсон не было, совершенно уверена — Брэнуэлл все это выдумал…»

Прервав чтение, он отложил письмо. Итак, Дафна, как и все другие, махнула рукой на Брэнуэлла, несмотря на все былые обещания защищать его, присоединилась к его хулителям, причислила к фантазерам, тешащим себя несбыточными иллюзиями, назвала бесталанным писакой, придумавшим себе несчастную любовь, которая стала якобы причиной его заката и смерти. Да будет так.

— Как постелешь, так и поспишь, — проворчала ему на ухо мать.

— Это не поможет, да и когда ты вообще помогала мне?

— Я помогу тебе, Алекс, — сказала Беатрис. — Всегда лезла из кожи вон ради тебя и твоих мальчиков.

«Мальчики, — подумал Симингтон, беззвучно двигая губами. — Мальчики». Теперь они рассеяны по миру, за морями и океанами, далеко от дома, они потеряны для него, потеряны, как строчки Эмили.

— Попросить Дугласа, чтобы он приехал навестить тебя?

Но Симингтон не услышал ее: он погружался в темноту, обволакивавшую его сознание.

— Брэнуэлл, — прошептал он едва шевелящимися губами.

— Кого бранить? — спросила Беатрис. — Не понимаю, что ты мне хочешь сказать, Алекс. Попытайся произнести это более отчетливо…

— Брэнуэлл Бронте, — пробормотал Симингтон, но тот по-прежнему хранил молчание.

Глава 39

Хэмпстед, сентябрь

Я сижу в моей комнате, собственной комнате на самом верху дома. Это маленький чердак с видом на крыши и дымоходы, и, если высунуться