Книга: Блаватская



Блаватская

Сенкевич А. Н

Блаватская

ПРОЛОГ


Блаватская

Муссон пришел на южный берег Бенгальского залива. Разверзлись хляби небесные, и дождевые потоки обрушились на массив обширного парка. Багрово-красные молнии взрезали плотный покров ночи, и на мгновение обнажалась светящаяся тьма Космоса. Тяжелый парной дух шел от земли и деревьев. Мои глаза заплыли от пересыпа. А что еще остается делать под неумолчный шум дождя?

Но почему я оказался здесь — в индийском городе Мадрасе, в нынешние дни переименованном в Ченнаи, в адьярском поместье, купленном по случаю в XIX веке Еленой Петровной Блаватской, урожденной Ган, моей соотечественницей? Что привело меня, спросите вы, сюда, почти на край света? Обычное любопытство. Я захотел узнать, что из себя представляет на самом деле эта необыкновенная женщина с внешностью капризной русской барыни, которая любила объедаться, как ведется издавна на Руси, тяжелой пищей: пирогами, студнями и квашеной капустой. Она курила без перерыва, как распаленная разговором суфражистка, папиросу за папиросой, постоянно облизывала языком тонкие пересмякшие губы и пыталась ничтоже сумняшеся заглянуть в потайные мысли всех пророков мира — найти в них вразумительные ответы на вопросы: откуда появились на земле мы, люди, зачем мы живем и что нас ожидает в ближайшем и далеком будущем?

Кроме того, она узнала и рассказала, как могла, то, что задолго до нее поведал миру великий Вольтер: Индия — родина всех религий в их первозданном виде и колыбель человеческой цивилизации. А из этого уже непосредственно следовало, что не только христианская вера во многом основывается на религии Брахмы, но и древнеиндийская мудрость в соединении с универсальным эзотерическим, то есть сокровенным, знанием всех времен и народов способна принять новую форму богомудрия — теософию. К тому же Елена Петровна Блаватская с необыкновенным упорством проповедовала существование «Гималайского братства махатм, великих душ» — хранителей тайного знания исчезнувшей Атлантиды, наших старших братьев по разуму.


Что мы, по существу, знаем о Елене Петровне Блаватской? Как ни странно, очень мало. Известных фактов ее жизни наберется на тоненькую книжицу, несравненно больше всяких домыслов и полуфантастических историй о ее сверхъестественных способностях, которые легли в основу мифологизированных воспоминаний о ней. Она сама задала тон моде превращать себя, молодую духом, смешливую и легкомысленную, по существу, женщину в мистическую фурию, в «старую леди», наделенную даром ясновидения, телепатии, левитации, телекинеза и еще бог знает чего. Именно такой, одновременно простоватой и надменной, предстает Блаватская на наиболее растиражированном «парадном» портрете, сделанном в 1889 году, незадолго до ее смерти. С дагеротипа смотрит на нас грузная женщина, с укутанной в платок массивной головой, с отекшим лицом, с выпученными базедовыми глазами, с жидкими, в мелких кудряшках волосами, разделенными пробором, — уставшая от жизни, упертая на своем старая тетка, иначе не скажешь. Плотно сжатый рот с акульим разрезом — последний и убедительный штрих к устрашающему образу. Ее последователи, по-видимому, из уважения к ней называют этот портрет «Сфинкс». Но и в таком отталкивающем виде, обессилевшая в борьбе за свое детище — Теософическое общество, она все еще влияла на людей, на ход их мыслей и поведение. Как ни вглядывайся в этот портрет, на нем не увидишь и следа той былой романтической ауры, которая когда-то ее окружала.

Некогда привлекательные черты ее облика подавил и исказил тяжелый взгляд манипулятора, умеющего при необходимости извлекать выгоду из людей и ситуаций. Подобные лидеры появлялись и появляются в истории человечества и тут же обычно исчезают, как пузыри на воде. На смену им приходят другие, впрочем, со своими завиральными идеями, как правило не оригинальными, уже бытовавшими среди людей и всего лишь перелицованными на новый лад.

Так почему же до сих пор интерес к Блаватской не ослабевает? Почему трудно сопротивляться магнетизму ее личности? Не потому ли, что существовало в ней простодушное благоговение перед таинственностью жизни? Она сумела до последних дней сохранить в себе дух экзотики. Неведомый большинству людей оккультный мир встает со страниц ее сочинений. Ясновидение, духовидение, психометрия, чтение мыслей, левитация — вся эта словесная чехарда кем-то воспринимается тайным подвохом, который устраивают с корыстной целью нечистые на руку люди, а для кого-то это прорыв в завтрашний день человечества, открытие скрытых возможностей человека разумного, возвращение к тем ментальным практикам, которые были выработаны в стародавние времена, сохранились в культовых традициях некоторых восточных народов и на протяжении тысячелетий, вплоть до дня сегодняшнего, передаются по цепочке от высшего адепта, мастера оккультной науки и философии, к рядовым посвященным и неофитам. Таким образом, вернуть утраченное могут только хранители этих знаний, главные среди посвященных, иерофанты (букв. — те, кто разъясняют священные понятия).

В это можно верить и не верить. Но покуда существует подобная дилемма, такие люди, как Блаватская, востребованы обществом, им поклоняются и ревностно служат.


Я отнюдь не воображал, что Адьяр, во времена Блаватской — пригород Ченнаи, где расположена штаб-квартира Теософического общества, откроет мне многие тайны Е.П.Б. — так называли Елену Петровну Блаватскую ее сподвижники. Не настолько я был самонадеян. Единственное, на что я в полной мере рассчитывал, это научиться отличать белое от черного, свет от тьмы.

Блаватская успела в своей жизни немало сделать: написала несколько книг, сотни статей и еще больше писем, учредила Теософическое общество.

Созданное Блаватской общество своей монументальностью вот уже более ста лет производит неизгладимое впечатление на многих людей. Творчество было ее страстью и судьбой. Между тем на ее волшебный литературный талант воспроизводить суетную человеческую жизнь как завораживающую, наполненную космическим смыслом мистерию, на ее редчайшее умение беллетризовать схоластические доктрины, относящиеся к вненаучным источникам знания, мало кто из ее воспоминателей и биографов обращал внимание.

Чтобы не быть чрезмерно суровым к Елене Петровне Блаватской, вспомним рассуждения Мишеля Монтеня о психологической природе человека: «…что действительно заслуживает настоящего осуждения — и что касается повседневного существования всех людей, — это то, что даже их личная жизнь полна гнили и мерзости, что их мысль о собственном нравственном очищении — шаткая и туманная, что их раскаяние почти столь же болезненно и преступно, как их грех. Иные, связанные с пороком природными узами или сжившиеся с ним в силу давней привычки, уже не видят в нем никакого уродства. Других (я сам из их числа) порок тяготит, но это уравновешивается для них удовольствием или чем-либо иным, и они уступают пороку, предаются ему ценою того, что грешат пакостно и трусливо»[1].

На эту глубокую мысль трудно что-либо возразить. Представим, что Монтень на сто процентов прав, тогда на ум приходит один контраргумент: если человеческая жизнь настолько порочна и безобразна сама по себе, то стоит ли вообще жить? Убежден, что перед Блаватской в определенные моменты ее жизни также вставал этот вопрос. Она его для себя решила, обратившись к мудрости Индии. В этом обращении к индуизму и буддизму она, христианка по происхождению и воспитанию, была одной из первых русских женщин, если даже не единственной в то время. Через несколько десятилетий после смерти Блаватской Индия духа, как огромный материк, вдруг стронулась с места, и ее движение вызвало поистине тектонические сдвиги в сознании сотен тысяч людей Запада. Этому процессу тоже в немалой степени способствовали Елена Петровна, ее творчество и созданное ею Теософическое общество.

Поэтические гипотезы Блаватской стимулировали творчество Уильяма Батлера Йетса, Джорджа Уильяма Рассела, Джеймса Джойса — выдающихся представителей ирландского литературного Возрождения. Оккультный пафос ее сочинений воздействовал на американских и английских писателей: Джека Лондона, Дейвида Герберта Лоуренса, Томаса Стернза Элиота, Герберта Уэллса, Артура Конан Дойла. Ее, взятое из индуизма, учение о семичленной структуре человеческого существа повлияло на русских писателей-символистов, в особенности на Андрея Белого. Трудно найти хотя бы одного поэта Серебряного века, не испытавшего на себе магии ее личности и дерзких предположений о происхождении человека и его возможностях. Константин Бальмонт смотрел на нее как на мистический дух музы Каллиопы. Книги Блаватской высоко ценили Василий Кандинский и ряд других крупных русских художников. Большой интерес к ее работам испытывал один из основоположников абстрактного искусства голландский художник Пит Мондриан. Ее мистическими идеями увлекались Пауль Клее и Поль Гоген. Ее теософские доктрины совершили переворот в сознании таких великих композиторов, как Густав Малер, Ян Сибелиус, Александр Скрябин[2]. Теософские воззрения Блаватской, включая миф о махатмах, пришлись по душе Н. К. и Е. И. Рерихам.

Причины, по которым люди обращались к личности и творчеству Блаватской, были различными. Одних из названных лиц она захватила непредсказуемой артистической натурой и анархическим темпераментом, способностью разрушать устойчивые представления о миропорядке всякими перфомансами, вроде появления из ниоткуда пресловутых «Учителей», махатм. Этими экзотическими эскападами она пыталась убедить всех и каждого, что сверхъестественное куда роднее и ближе человеческой душе, чем естественный мир, застылый в своей упорядоченности. Других интеллектуалов и мастеров кисти, пера и гармонии Блаватская ввела в соблазн умопомрачительной мудростью древних, словно навсегда утерянной, но, к счастью, вновь обнаруженной, из которой выпирала духовность, как ребра из-под кожи истощенного долгой аскезой йога. И наконец, всех остальных она просто загипнотизировала целеустремленностью, непреклонной волей и сокрушительным оптимизмом. Обладая всеми этими качествами, Блаватская не обращала внимание на привходящие неблагоприятные жизненные обстоятельства и на всех парусах неслась к намеченной цели. Чтобы не наскочить на мель или, не дай бог, на скалу, пригождалось ее виртуозное умение правильно распределять роли между всеми членами команды. Время, в котором она проявляла себя, требовало во всех сферах человеческой деятельности коллективных усилий. В итоге, однако, побеждала вовсе не группа единомышленников, а единственный человек, лидер, который выпрыгивал из коллектива, использовав его как батут или как туго сжатую пружину. При этом на бывших сподвижников выливались потоки грязи. Может быть, это был самый важный урок, который она преподала всем творцам нового искусства, пришедшим вслед за ней, очутившимся на той же непроторенной дороге и стремившимся достичь успеха. Недаром взаимоотношения крупнейших деятелей Серебряного века весьма далеки от дружественных. Почти каждый из них утверждал свою значимость не за счет исчерпанности другого, а путем его охаивания. Уже одного этого достаточно, чтобы, воздав должное уму и проницательности русской теософки, не очаровываться до сердечных спазмов ее образом.

Невозможно не сказать о небольшой по объему, но значительной по содержанию книге Ольги Богданович «Блаватская — и Одесса»[3]. В ней введены в научный оборот многие важные документы и свидетельства современников, касающиеся жизни и деятельности в Одессе Блаватской и ее родственников — Фадеевых, Витте, Желиховских. Ольга Богданович, понимая огромное культурное значение основательницы теософии, сохраняя глубокое уважение к ее личности, как честный и скрупулезный исследователь не отфильтровала и не отретушировала все те документальные сведения о деятельности Блаватской, которые не вписываются в образ человека с безупречной репутацией. Для меня работа Ольги Богданович стала не только источником новых биографических и иных фактов из жизни людей, героев этой книги, живших в России в XIX веке, но и примером того, что для создания убедительного и впечатляющего портрета замечательного человека необходим «суровый стиль», а не гладкопись и сусальность поздравительных открыток. Не будем уподобляться чиновникам, современникам Блаватской, для которых услужливое трепетное подобострастие перед вышестоящими не дает ни на что взглянуть собственными глазами. Постараемся вынести о ней суждение, независимое от кого бы то ни было.

Заслуживает глубокого уважения многолетняя работа старшего научного сотрудника Государственного музея Востока Дмитрия Николаевича Попова по изучению и публикации художественного и философского наследия Блаватской. Серьезным подспорьем в понимании религиозно-философских взглядов Блаватской стала также для меня монография В. В. Кравченко «Мистицизм в русской философской мысли XIX — начала XX века»[4]. Из последних публикаций обращает на себя внимание талантливая концептуальная книга Б. 3. Фаликова «Культы и культура. От Елены Блаватской до Рона Хаббарда». В ней автор чрезвычайно убедительно воссоздает процесс культурной и религиозной экспансии Азии на Запад, а в главе «Паломники в страну Востока» объясняет логику действий Блаватской по созданию Теософического общества как важного канала, по которому осуществлялось распространение основных понятий индуизма и буддизма в сознании европейцев и американцев. Б. 3. Фаликов вводит в научный оборот важный для понимания этого процесса конкретный материал, связанный с покорением Индии Блаватской [5].

Книга Морион Мид «Мадам Блаватская. Женщина за мифом»[6] до сих пор остается самой информативной биографией русской теософки. Создается впечатление, что автор пытается ничего не упустить из жизни своей героини. К сожалению, жизни внешней, а не внутренней. А разве можно воссоздать правдивый портрет любого человека только по внешней, в основном скандальной канве? К тому же задача исследователя жизни Блаватской усложняется тем, что Елена Петровна не боролась с собственными призраками, которые буквально выскакивали из ее сознания и обрастали плотью.

Из апологетической литературы, посвященной Блаватской, резко выделяется своей основательностью монография Сильвии Крэнстон «Е. П. Блаватская. Жизнь и творчество основательницы современного теософского движения»[7]. Со страниц этой книги встает поразительный духовный мир русской теософки — переполненная до краев сокровищница драгоценных идей и ослепляющих своей красотой образов.

Что делала и как жила Елена Петровна, представлялось безрассудным и нелепым, с точки зрения законопослушных граждан, ее современников. Однако такая жизнь Блаватскую более чем устраивала! Она избегала не людей, а толпы, ограниченной в своих привязанностях и вкусах и агрессивной в отстаивании своих предрассудков. Не выносила на дух людского сообщества, в котором не принято совать свой нос куда не следует и где властвуют сословная иерархия и предубеждения. Такой мир, благоприятная среда для общественного лицемерия и ханжества, а также размножения нечистых на руку, ненасытных чиновников, не подходил ей, был попросту враждебен. Она с самого детства не скрывала своей эгоцентричности, желания поступать своевольно, как ей вздумается, но в то же время вдруг, совершенно неожиданно, становилась откровенной и притягательно простодушной. Эти качества лидера не исчезли, а, наоборот, крайне обострились в уже зрелые годы, когда Блаватская выдвинула смелые предположения о силе человеческого духа и его эволюции. Особенно развилась тогда пытливость ее ума.


Когда человек, омытый долгим страданием, переступает роковой предел, он уже не подвластен суду людей. Он устремляется к тому и соединяется с тем, по ком тосковал и кого желал на Земле, — к Богу или дьяволу.

Время, в котором жила Блаватская, совмещало несовместимое и портило людям художественный вкус. К тому же это было время викторианской морали, время воинствующего и утонченного ханжества. А у нее на родине — время добрых помыслов и всевластия чиновничества, непомерных амбиций верхов и политических авантюр, великих реформ и начавшегося возрождения России. Время неутихающей шестидесятилетней войны на Кавказе и небывалого расцвета журналистики и литературы.

Она относилась к литературному творчеству как к забаве и отдыху. Она писала о своих странствиях живые, увлекательные очерки и многостраничные, с трудом читаемые трактаты.

Ей ставили в вину короткое увлечение спиритизмом, усматривая в нем алчность, желание нажиться на легковерных людях. Многие из ее бывших поклонников так и не поверили в Учителей, великих душ, адептов Гималайского братства, напрямую обвиняя ее в мистификации. Ее гонители утверждали, что она добилась успеха в делах Теософического общества, придумав этих великих душ, а творимые ею с их помощью чудесные феномены они относили к обыкновенным цирковым трюкам.



Ее подозревали в подделывании почерка Учителей, которые любили писать письма и рассылать их по адресам ее знакомых. Ну и что из этого? Ведь суть не в том, что она прибегала к иллюзионистской практике, а в том, что она так поступала по необходимости, пытаясь донести до сознания людей веши чрезвычайно важные и тем самым отвратить человечество от грубого материалистического взгляда на мир. Потому-то она нередко отвергала порядочность и честность в отношениях со своим окружением, когда пыталась всеми доступными средствами утвердить в общественном сознании эти новые идеи и себя — их носительницу. К тому же ей было неведомо чувство меры во всем, чем она занималась и что проповедовала.

Никто из оппонентов Блаватской, к сожалению, не понял, что она одна из первых на Западе воскресила сложнейшие психологические приемы микромагии, или, как ее еще называют, ментальной магии, известные в Древнем Египте и с тех пор прочно забытые.

Были за границей дотошные «умники», кто называл ее теософскую деятельность ширмой для вещей более осязаемых: они обвиняли ее в шпионаже в пользу России. Но и в таком предполагаемом повороте ее карьеры нет ничего постыдного. Блаватская жаждала подобной деятельности, что явствует из ее письма в третью экспедицию (работа по иностранцам) Третьего отделения собственной Его Императорского Величества канцелярии. Это письмо, обнаруженное в Московском архиве Октябрьской революции ленинградскими исследователями Б. Л. Бессоновым и В. И. Мильдоном, всего лишь дополнительное свидетельство патриотизма Блаватской[8]. А чего в самом деле ей было стыдиться, что утаивать перед судом потомков? Неужели желание видеть свою страну сильной, процветающей и способной защитить себя — нравственное преступление?

Я убежден, что работа в пользу одной из государственных организаций, стоящих на страже интересов Родины, сама по себе никак не может скомпрометировать гражданина и художника. Никому ведь не приходит в голову упрекать великого фламандского художника Рубенса или знаменитого английского писателя Грэма Грина в том, что они имели отношение к деятельности спецслужб своих стран. А уважаемый англичанами востоковед, полковник Лоуренс Аравийский был не просто сотрудником военной разведки, но и одним из выдающихся людей своего времени. Другое дело, когда спецслужбы превращаются в карательные органы и занимаются массовыми убийствами собственного населения или создают очаги терроризма в чужих странах. Впрочем, это уже другая эпоха и другие люди, никакого отношения не имеющие к моей героине. И все-таки становится как-то не по себе, когда представишь, что за фигурами духовных учителей Блаватской — махатмами Мории и Кут Хуми — стоит какое-нибудь кувшинное рыло, вроде их превосходительств Никанора Степановича или Степана Никаноровича из Третьего отделения. Людей, может быть, умных и образованных, но непоправимо нравственно обезображенных спецификой профессии, которую они для себя избрали.

Блаватская врагу не пожелала бы испытать и частички того, что выпало на ее долю, когда она оказалась практически одна, без кола и двора в чужом, сотрясаемом национально-освободительными войнами мире. Понятно, какую пищу дала ее кочевая, одинокая жизнь изобретательным и злым языкам. Да, она окутала определенный период своей жизни тайной. Но причина ее скрытности была не в том, что она стыдилась каких-то своих сомнительных поступков, недостойных ее происхождения и таланта. Чистоплюйкой она себя не считала и с людьми, которых «окормляла», особо не церемонилась. Не скрывала, по крайней мере, в своих письмах, что сама в нравственном отношении вела себя не так, как хотелось бы[9]. Это умолчание о некотором периоде ее жизни, на мой взгляд, объясняется исключительно тем, что она не любила говорить о действительно выстраданных вещах. Ведь все эти выпавшие из поля зрения ее биографов годы Блаватская, как она признавалась, настойчиво «искала встречи с неведомым»[10]. К тому же она боялась огорчить своих родственников рассказом, почему, как и с помощью кого она овладела эзотерической мудростью Востока. Не забывайте, что вся ее родня относилась к людям консервативным, считавшим себя добрыми христианами.

Как она вспоминала, родственники предпочли бы видеть ее заурядной проституткой, чем тем, кем она была на самом деле, — женщиной, с головой погруженной в занятия оккультизмом[11]. Правда, спустя много лет после начала ее странствий некоторые из самых близких, сестра Вера и тетя Надежда Андреевна, признали ее главные идеи о высоком оккультизме достойными внимания. Эти идеи поразили их воображение, и близкие поддержали ее. Иначе ей пришлось бы совсем туго. Однако Вера Петровна долгое время наотрез отказывалась поверить в реальное существование Учителей, чем основательно огорчала Блаватскую, а ее тетя Надежда Андреевна Фадеева поверила в них только на короткое время под сильным нажимом племянницы. Зато впоследствии некоторыми своими фантазиями и рассказами о непостижимом и необъяснимом сестра превзошла даже ее.

Ощутимый удар по посмертной репутации Блаватской нанес не столько Всеволод Соловьев, автор посвященной ей и изданной после ее смерти книги «Современная жрица Изиды»[12], сколько ее двоюродный брат — граф Сергей Витте, рассказавший о ней в своих воспоминаниях много такого, о чем близкие родственники предпочитают забыть.

Правда, нашлись заступники, защитники ее доброй репутации, которые не преминули отметить, что когда Елена Петровна вернулась в Россию в конце 1858 года, семь лет пребывая неизвестно где, ее двоюродный брат Сергей еще был в нежном возрасте, чтобы иметь о ней собственное мнение. До сих пор трудно понять, зачем выдающемуся государственному деятелю, аристократу понадобилось вывешивать перед всем светом грязное белье своей ближайшей родственницы [13]. Можно с уверенностью предположить, что своим непокладистым и авантюрным характером она крепко насолила его матери, Екатерине Андреевне Витте, своей тетке. Не забудем о том, что после смерти матери Блаватской тетя Катя, как ее называли сестры Ган, приняла основную заботу по образованию и воспитанию племянниц Лёли и Веры, а также племянника Леонида. Ведь их бабушка Елена Павловна Фадеева уже тогда была серьезно больна.

Блаватскую не стоит приукрашивать, создавать ей ореол святой. Не была она совершенной девой. Она простодушно говорила что думала, фантазировала как умела и бесстрашно отправлялась в любую глухомань, одна или со спутниками, туда, куда ее звал ветер странствий.

Блаватская вновь и вновь искала подтверждения своей платонической любви к полубожественным человеческим существам, ее Учителям, с помощью которых она выявляла то таинственное и непостижимое, что в ней существовало от рождения. Благодаря им, как она объявляла, возможно пробуждение божественного начала в человеке, его мистическое совершенствование. Прорыв в иную реальность стал смыслом ее жизни. Она полагала, что ей совершить это будет по силам.

В разных местах (уединенных и не очень) индийского субконтинента я общался с подобными людьми, учеными брахманами, «пандитами», как их называют в Индии, а также с буддийскими перерожденцами «тулку» (от тибет. — «тело воплощения»), В большинстве это были обходительные, скромные, культурные люди. Некоторые из них имели репутацию «святых» или «блаженных», как обычно называли их в прошлых столетиях. Среди многих благородных качеств этих натур особенно выделялись два: доброта и мудрость. В штате Раджастхан случай не раз сводил меня с раджпутами, ведущими свою родословную от воинов прошлого, мужественных индийских рыцарей. Как мне представляется, Блаватская провела немало часов в общении и с высокими ламами, хранителями и знатоками основных учений тибетского буддизма. Весьма вероятно, что Учителя Блаватской были из той же самой, сейчас сильно сократившейся, духовно-интеллектуальной индусской и буддийской элиты Индии.

Блаватская поняла (опять-таки с помощью Учителей, как она уверяла), что человеческая душа и ум также эволюционируют в своих бесконечных телесных оболочках.

Мистическое учение есть единственный ключ к пониманию и осмыслению истин, скрытых от обычных смертных. Не будь этих истин, человечество неслось бы без руля и ветрил в потоке времени неизвестно куда, не видя и не осознавая смысла и цели своего земного существования. А потому она упорно пыталась добраться до корней этого учения, уразуметь его истинный смысл, проследить все зигзаги его развития. Из старинных манускриптов, из личного общения, сопровождаемого долгими беседами с просвещенными учеными индусами и буддистами, собирала она разрозненные фрагменты универсального знания, по-своему соединяла их друг с другом — и все для того, чтобы глубже понять, зачем она и ей подобные живут на земле.

Она догадывалась, что мистическое учение своим источником имеет тайное, эзотерическое откровение. В духовном смысле (она в это самозабвенно уверовала) оно есть закон для жизни человека, и этот закон называется пророчеством древних.

Но кто они и откуда, эти древние? Вот что не давало покоя Блаватской в ее скитаниях.

Блаватской было ясно, что истинные пророки появились задолго до ветхозаветных. Они принесли в мир мудрость и стремление к порядку и гармонии.

Ей предстояло обнаружить, как она объявила, свидетельства, определяемые мистическим законом, изложенным и преподанным ей ее Учителями, и в соответствии с ними, этими свидетельствами, выстраивать свою собственную жизнь и жизнь других людей.

Блаватская была убеждена, что тайное учение объемлет все человечество единой истиной, все поступки и действия людей от времен доисторических и до настоящих дней. Эта истина неделима и содержит в себе необходимость объединить всех людей в одну семью, проповедует веру в единство человеческого рода.


Как известно, дорога к истине усеяна колдобинами и рытвинами. Не обладая обыкновенным терпением, любознательностью и терпимостью к ценностям иной культуры, шагая или пробираясь ползком по этой дороге, можно свалиться в выгребную яму ложных умозаключений.

Блаватская пыталась стереть черту между действительностью и вымыслом. Цель всякого добросовестного исследователя ее личности и творчества: рассмотреть вымысел через призму действительности, а не заниматься аранжировкой ею же созданного. Блаватская как художник — уникальна, и бессмысленно улучшать или ухудшать ее образ.

Чтобы восстановить мистические очертания эпохи, в которой жила и созидала Блаватская, я посчитал необходимым обратиться к важнейшим оккультным событиям того времени, знакомясь с ними, к сожалению, опосредованно, то есть получая информацию из вторых рук: из журнальных и газетных статей второй половины XIX века. Однако спустя столетие тщета газетного листа, как правило, оборачивается для потомков своей противоположностью — необыкновенным, особенным смыслом. По-настоящему же открыли мне глаза на Елену Петровну Блаватскую ее письма. Адресатами основательницы теософии были ее родные, друзья, единомышленники, враги…

Елена Петровна Блаватская уже предстала перед судом истории, и какой окончательный вердикт будет вынесен по ее теософскому делу, пока никто не может предугадать. Не стоит забывать, однако, в связи с ее верой в Учителей человечества, звездных братьев, махатм глубокую мысль гениального русского ученого и писателя Ивана Ефремова:

«Если нет Бога, то возникала вера в сверхлюдей с той же потребностью преклонения перед солнцеподобными вождями, всемогущими государями. Те, кто играл эту роль, обычно темные политиканы, могли дать человечеству только фашизм и ничего более»[14].

Остается надеяться, что не такого будущего для своих потомков желала и ожидала русская теософка.

Я вспоминаю долгий разговор в Индии о теософии с нынешним президентом Международного теософического общества Радхой Бернье в октябре 1990 года. Вот что сказала мне тогда эта умная и проницательная женщина: «Теософия — это не Елена Блаватская, не Генри Стил Олкотт, не Анни Безант, не Чарлз Уэбстер Ледбитер. Теософия — это путь к познанию неизведанного». О том, как складывалась на этом пути жизнь и судьба Елены Петровны Блаватской, — эта книга.

Часть первая. В ОБЪЯТИЯХ РОДНИ

Глава первая. НАЧАЛО

Тому, кто пытается осознать череду событий собственной жизни и глубже понять самого себя, необходимо оглядеться назад и всмотреться в судьбы своих предков. Если кто-то из родичей наследил в истории, то непременно возникнут эпизоды его борьбы за свое место под солнцем, воссозданные теми, с кем он жил, общался и работал. Но прямо скажем — чаще всего это будет зрелище не для слабонервных. Принадлежать к историческим фамилиям далеко не всегда так уж приятно для потомков, как может показаться со стороны. В истории каждого известного рода имеется свой «скелет в шкафу».

Елена Петровна Блаватская родилась и выросла в аристократической семье. Генетическая наследственность Блаватской, как писала ее биограф Е. Ф. Писарева, интересна в том отношении, что среди ее ближайших предков были представители исторических родов Франции, Германии и России [15]. Например, ее прабабушка княгиня Генриетта Адольфовна, урожденная Бандре дю Плесси, внучка эмигранта-гугенота, уехавшего из Франции в Саксонию, в 1787 году вышла замуж за князя Павла Васильевича, носящего громкую русскую фамилию Долгоруков, заслуженного екатерининского генерала. Вскоре она произвела на свет с интервалом в год двух дочек — Елену и Анастасию и, оставив малышек на попечении мужа, исчезла из семьи на целых двадцать лет! Внучек воспитывала в основном их бабушка Елена Ивановна Бандре дю Плесси, урожденная Бризман фон Неттинг, немка из Лифляндии, потому что их дедушка генерал-поручик екатерининского времени Адольф Францевич Бандре дю Плесси вскоре после их рождения умер, а отец постоянно находился в воинских частях, где он служил.

Адольф Бандре дю Плесси приехал в Россию из Саксонии, получив от Екатерины II приглашение поступить на военную службу в чине капитана. Он участвовал во всех войнах ее царствования и был любим Суворовым, который состоял с ним в переписке. В семье бабушки Блаватской с материнской стороны долго сохранялись эти уникальные по мысли и своеобразные по стилю суворовские письма. Адольф Францевич также проявил себя и на дипломатическом поприще. Ему особо покровительствовал тогдашний канцлер граф Никита Иванович Панин. Генриетта Адольфовна была единственным ребенком в семье. В молодости она отличалась красотой и неугомонным нравом, толкавшим ее на всякие необдуманные легкомысленные поступки. Прожив с князем Павлом Васильевичем Долгоруковым всего лишь несколько лет, она в дальнейшем, как я только что отметил, предпочла жить с ним врозь. Однако за три года до своей смерти Генриетта Адольфовна одумалась и вернулась к мужу. Она скончалась в 1812 году на пути из Пензы в Киев, куда ехала для свидания с матерью.

Бабушка Блаватской, Елена Павловна, родилась 11 октября 1789 года, когда Павел Васильевич командовал тверским драгунским полком под Очаковом [16]. Елена Павловна получила хорошее домашнее образование. Этому способствовала не столько ее бабушка Елена Ивановна, сколько подруга бабушки, жившая с ними по соседству, — графиня Дзялынская, женщина большого ума и глубоких знаний, настоящая представительница эпохи Просвещения. Она оказала огромное влияние на развитие девочки. Интерес к ботанике, истории, археологии, стремление добыть знания с помощью чтения книг, без привлечения к обучению гувернеров и гувернанток — все это результаты многолетнего общения княжны Елены со своей мудрой наставницей [17].

Надежда Андреевна Фадеева, тетя-подружка Блаватской, по возрасту всего-то лишь на три года ее старше, опубликовала в 1866 году в «Русском архиве» статью «Заметка о родословии князей Долгоруковых». Как известно, княжеский род Долгоруковых восходит к Рюрикам и среди его известных представителей находится Михаил, князь Черниговский, потомок святого князя Владимира. В своей статье Н. А. Фадеева пишет: «Князь Павел Васильевич, отец моей матери, родившийся в 1755 году, пожалованный офицерским чином еще в колыбели, тоже служил в военной службе, которую начал и закончил в Рязанском полку; был впоследствии командиром этого же полка, принимал участие во многих походах и военных делах того времени, участвовал в походе на Кавказ с корпусом графа В. А. Зубова, получил Георгиевский крест, и в начале царствования императора Павла, не желая брать на себя выполнение тогда вводимых разных суровых мер в военной дисциплине, вышел в отставку в чине генерал-майора к неудовольствию императора, и тем, вероятно, лишил себя блестящей карьеры. Потом он получал неоднократно приглашения продолжить снова службу, но уже не желал возобновить ее, поселился навсегда возле своих родителей в Пензенской губернии и скончался в Пензе в 1837 году 82 лет от роду»[18].



Отец Елены Петровны Блаватской Петр Алексеевич Ган вел свою родословную от германских рыцарей и относился к роду владетельных мекленбургских князей [19]. Дедушка Елены Петровны с отцовской стороны, генерал-лейтенант Алексей фон Ган, жену взял из графского рода — звали её Елизавета Максимовна фон Пребстинг. После смерти Алексея фон Гана она вышла замуж за Васильчикова. Один из ее братьев дослужился в России до министра почт. Была среди родственников отца и европейская знаменитость — графиня Ида Ган-Ган, писательница, автор многочисленных популярных романов, столь же в то время известная, как Жорж Санд. Она приходилась Елене Петровне Блаватской двоюродной бабушкой [20]. Надо заметить, при таких предках Блаватской было бы просто невозможно прожить жизнь обыкновенной обывательницей.

* * *

— Лоло! Барышня! Срам-то какой! — кричит мисс Августа София Джефферс, старая дева из Йоркшира. Кричит она, разумеется, по-английски, переиначив «Лёлю» на английский лад в «Лоло». Англизированное имя бьет по ушам, назойливо впихивается в ушную раковину твердыми иноземными «эль» — такие в нем недружелюбие и агрессивность. Никакая она вовсе не Лоло, а Елена Прекрасная, ее заворожил игрою на лире Парис и украл у дурака-мужа. Из-за нее началась война, она теперь во вражеском стане, который ей милей родного дома. У нее ярко-синие глаза и белоснежная кожа с голубоватым подгоном. И опять громыхает в ушах это ненавистное «Лоло». Уши напрягаются, и она чувствует, холодея от страха, как они встают торчком, словно у зайца, загнанного под куст. Уж лучше называла бы ее веселым, бесшабашным «О-ля-ля» эта противная, разноглазая гувернантка. Один глаз у нее белесый, будто ошпаренный кипятком, а другой — черный, разбойничий, и глядит он куда-то вкось и чуть-чуть вниз, еще немного — и упрется в основание мощного ухоженного носа. И явится тогда на свет неведомое существо: носоглаз. Новое для них, обыкновенных людей. А так-то оно издавна известно среди болотной нежити и наконец-то нашло пристанище на лице мисс Джефферс. Вот сейчас появится молодая институтка Антония Христиановна Кюльвейн, замечательно образованная девушка с удивительной и трагической судьбой. Правда, она находится здесь не как гувернантка, а как мамина компаньонка. Занимается она с Лёлей и ее сестрой Верой по доброй воле, из уважения к их маме, а не за плату. Она намного мягче выскажет то же самое недовольство взрослых, но только по-французски.

Весь сыр-бор разгорелся из-за Лёлиного желания чуть-чуть прокатиться верхом.

Офицер из полка отца галантно предложил ей, как взрослой, сесть в седло. Она сдержанно его поблагодарила и уже было собиралась прибегнуть к его помощи, как вдруг развопилась эта мерзкая англичанка.

Как ей хочется вскочить одним махом на лошадь с тонкой мордой, припасть губами к чалой гриве, пришпорить ладные лоснящиеся бока, с ходу пустить ее вскачь, галопом — аллюром два креста! Она уже представила себе, как она, великолепная амазонка, с развевающимися светло-золотистыми волосами, несется мимо отца, мамы и солдат на плацу. Ее сопровождают два молодых офицера, писаных красавца, в ярко-желтых крагах и со страусовыми перьями на киверах. Они скачут с ней почти вровень, лишь чуть-чуть, на полметра, поотстав, — надо же им как-то выразить свое восхищение ее юной прелестью и рыцарскую преданность.

Лёля запомнила этих блестящих молодых людей на балу в Саратове, в губернаторском доме дедушки. Они приезжали туда с ее отцом, в то время капитаном, Петром Алексеевичем Ганом. Тогда она, десятилетняя, самозабвенно танцевала с князем Сергеем, как взрослая барышня. Несмотря на свое малолетство, танцевала весело и страстно. Танцам, словно шутя, ее научила Антония, которая вела себя с ней как ребенок, не намного более взрослый, чем она. Тогда Лёля всех, кажется, поразила, все сочли ее умной и забавной. Она танцевала, как танцуют взрослые девушки, — до изнеможения, до упаду, до экстаза. И дух Божий, дух мудрости и красоты, нисходил на нее. Никакая она не маленькая, уже давно не держится за подол маминой юбки. Они оказались в военном лагере папы в Малороссии, под хутором Диканька недавно. Мама привезла их всех: ее, сестру Веру, грудного Леонида — из дедушкиного дома в Саратове, где они жили широко и богато в трех губернаторских домах, настоящих дворцах, одном зимнем — в самом Саратове, и двухлетних, так называемых дачах, — у самого леса, за городом. Все дома были солидными, один больше другого. Ехали они к папе из Саратова в Малороссию в двух экипажах: в карете и тарантасе, сопровождаемые мисс Джефферс, Антонией Кюльвейн, доктором, горничными Аннушкой и Машей, поваром Аксентием. Само собой разумеется, что в этой небольшой свите находились кучера. По приезде их семья поселилась в хорошем деревянном доме в несколько комнат, просторных и светлых. Лёля спала рядом с мисс Джефферс, которую недолюбливала. Ее сестра Вера жила в одной комнате с грудным Леонидом и Антонией Кюльвейн. А у родителей была угловая комната. Одну ее часть занимала спальня, а другую — мамин кабинет, в котором мама проводила целые дни и вечера за работой. По сравнению с их скромной жизнью в украинской деревне проживание у дедушки и бабушки в Саратове могло показаться неслыханно роскошным. Для Лёли обстановка жилища кое-что значила. Однако для нее куда важнее было общение с людьми, обитателями этих жилищ. Поэтому военный бивуак, который был разбит неподалеку от хутора, где они остановились, ее притягивал к себе столь же сильно, как и те странные люди, с которыми она познакомилась, живя в трех дедушкиных домах в Саратове и за городом [21].


— Лоло! Что за блажь! Выбрось эту мысль из головы! — на этот раз раздается голос мамы, обычно меланхоличной Елены Андреевны. Сговорились, что ли, они все? Голос ее любимой мамочки, у которой прелестная головка, осененная густыми волосами, большие светлые глаза, тонкая шея и жаркий румянец на щеках. Лёля и сестра Вера, которая на четыре года ее моложе, маму почти не видят — в стороне от них она пишет романы. И девочки также не сидят сложа руки, у них много времени уходит на занятия. По воспоминаниям Веры, они «каждый день аккуратно учились; особенно Лёля очень серьезно занималась с гувернанткой английским языком, а французским и еще многому другому — с Антонией; кроме того, к ней откуда-то приезжал три раза в неделю учитель музыки. Несмотря на много уроков, Лёля все-таки находила время шалить, такая уж она была проворная!»[22]. Вчера утром, до завтрака, Лёля увидела на наволочке маминой подушки бурые пятна. Мама была бледна и элегантна, в платье из клетчатой ткани с темным поясом. В первый раз у мамы пошла горлом кровь месяц назад, об этом шептались горничные, и она услышала. В последнее время кровь часто идет у нее из горла по утрам. На детей, на нее, Веру и совсем крошечного Леонида, мама смотрит со страданием в глазах, как на сирот. Хотя знает, что в бедности они не останутся, — не позволит мамина мама.

Бабушка Елена Павловна — урожденная княжна Долгорукова, а мамин папа, дедушка Андрей Михайлович Фадеев, — государственный человек, губернатор в Саратове. На папу, Петра Алексеевича Гана, надежд особых нет. Он живет кочевой и суматошной жизнью бедного артиллерийского офицера. Сегодня — здесь, завтра — там, а послезавтра — неизвестно где.

Его батарею часто переводят с места на место, все больше по глухим углам Екатеринославской и Киевской губерний. Приходится большей частью жить в избах. В каких только селах и деревушках они не останавливались! Особенно подолгу стояли в Романкове и Каменском. Перемещаются из одного провинциального захолустья в другое. Жизнь бродячая, неудобная, без интеллигентного общения и требует немалых расходов. Как еще только ее мама при такой жизни не опустилась, не превратилась в стервозную, полковую даму.


В жилах Лёли смешалась кровь многих народов, веками враждовавших друг с другом.

С сокрушающей силой девочка переживает это слияние разных кровей, разрушающий эффект от которого в ней, как считают взрослые, в сто, нет, в тысячу раз больше, чем в других ее близких. Она и сама чувствует, особенно перед сном, как в ее жилах сталкиваются разнонаправленные потоки несходящихся времен, народов и характеров. Сливаясь в ней, они бурлят и пузырятся — кровяное тепло с резким аммиачным запахом серы и сладковатых отбросов заставляет ее зажать вспотевшей ладошкой нос. Она ощущает себя чаном, в котором потусторонние силы варят какое-то дьявольское снадобье, чтобы на ней же его и опробовать.

Разве что кровь деда-губернатора чуть-чуть разбавляет крепкий настой из множества прошедших до нее разных жизней. Да и то в этом, казалось бы, относительно спокойном и размеренном потоке вспыхивают и на мгновение ослепляют зарницы каких-то давних, отгремевших сражений и схваток. Сколько человеческой кровушки пролилось во времена Батыя, Крестовых походов и Варфоломеевской ночи! Но всякий раз двое из ее пращуров, он и она, обязательно выживали, сохраняли и продолжали род. Неумолимо двигались через завалы трупов, через немереные кладбища к ее времени, к ее появлению на свет. В судьбах именно этих удачливых, любвеобильных, смиренных и жестоких людей раскрываются глубины жизни и истины, понятные ей, их потомку, их достойной наследнице, и недоступные посторонним.

У нее свое, удивительное, ни на что не похожее будущее. Зря беспокоится и тревожится ее мать, которая предрекает ей горькую участь, считает, что в жизни ей суждено много страдать. Без страданий, между прочим, душа мертва. Так напутствует ее священник. Но отнюдь не он ее духовный отец. Он сам боится ее, маленькую девочку, как черт ладана. Непонятно только, где тут черт, а где — ладан. Ведь священник считает ее, ясновидящую, одержимой бесом. При встречах с ней окропляет святой водой и читает какие-то молитвы-заклинания. До чего же деревенские священники невежественные и суеверные люди! Куда уж лучше находиться среди людей подлого звания: крестьян, дворовой челяди.

Самой судьбой она определена с какой-то заранее оговоренной целью в фантасмагорический мир, в котором благополучие и безопасность человека связываются со знанием примет и заговоров. Она помещена в ту питательную для народных верований и предрассудков среду, которая постоянно дразнит ее детское любопытство существованием незримой и нездешней волшебной силы и обитатели которой прививают ей веру в таинственное и неразгаданное. Как считают дворовые люди, девочке щедро перепало кое-что от этой «потусторонней» власти. Она иногда вглядывается в собеседника с такой напряженной внимательностью, уставясь в одну точку, что ее синие глаза вспыхивают и прожигают насквозь. Конечно же, считают крепостные няньки, их Лёлинька отмечена Провидением. В самом деле, она обладает, как уверяет сестру Веру и знакомых детей, сверхъестественными способностями. Привидения, домовые, лешие словно открывают ей вход в мир поражающих воображение тайн. Недаром их образы не страшат ее, а, напротив, представляются завлекающими и желанными. Не с помощью ли нечистой силы она собирается завести знакомство с невидимыми и милыми ей существами, с той нежитью, которой взрослые пугают детей: ведьмами, домовыми, кикиморами, русалками? Она рассказывала детям о судьбе того или иного животного, которое в виде чучела находилось в домашнем зоологическом музее бабушки Елены Павловны. Своей фантазией она словно их оживляла — и статичные, когда-то убитые ради научного интереса создания многообразной природы, казалось, воскресали, и она, словно понимая их язык, с восторгом внимала рассказам о звериной или птичьей жизни. Что запоминала — передавала сестре Вере и тете Надежде, а также другим детям, с которыми проводила свободное время.

Тетя Надежда, ее подружка по детским играм и проказам, много-много лет спустя вспоминала о том невозвратном времени:«…ее необъяснимая, особенно в те дни — тяга к мертвым и в то же время страх перед этим, ее страстная любовь и любопытство ко всему непознанному и таинственному, жуткому и фантастическому; прежде всего ее стремление к независимости и свободе действий — стремление, которым никто и ничто не могло управлять, — все вместе, это, при ее неукротимом воображении и удивительной чувствительности, должно было дать ее друзьям понять, что она обладала исключительной натурой и что для того, чтобы общаться с ней и пытаться управлять ею, нужны были исключительные средства. Малейшее противоречие приводило к вспышке чувств, часто к припадку с конвульсиями. <…> Ее нянька, как, впрочем, и другие члены семьи, искренне верила, что в этом ребенке жили „семь бунтующих духов“»[23].

И опять перед ней возникает длинная безобразная фигура мисс Джефферс. От ее мерных, заунывных восклицаний и причитаний некуда деться. Ах так! Эти противные взрослые не позволяют ей сесть на лошадь?! Им, вероятно, мало того, что она ведет себя как сорвиголова. Как настоящий невоспитанный мальчишка, который лазит по деревьям, трясет яблоки и груши, совершает набеги на чужие огороды. Она пойдет дальше — устроит им что-нибудь почище этих заурядных проказ. Например, она грозится, что удочкой стащит накладные волосы с лысой головы толстенького прожорливого капитана, который тайно влюблен, как она убеждена, в мисс Джефферс, ее гувернантку. И стащит именно в день их свадьбы, в церкви, на виду у всего православного народа. Вот будет смех и скандал! Настоящий скандал, с перчиком. Придумывает всякие скабрезные ситуации, будто капитан этот обещал немедля жениться на мисс Джефферс, если она хотя бы один разочек на него пряменько взглянет. Это при ее-то косых глазах![24]

Она любит представляться хуже, чем есть на самом деле. Умеет устраивать душераздирающие сцены и оставаться неуязвимой среди раззадоренных и взбаламученных ею людей. Научилась отходить тут же в сторонку и смотреть как ни в чем не бывало, соглядатайствовать, методично укладывая в своей просторной памяти друг за другом, ряд за рядом, крестообразно поленницу нелепых человеческих движений и оторопелых реакций; приводит их в своей голове с немецкой педантичностью в почти идеальный порядок. Ее пухлые ручки при этом подрагивают от вожделения: еще бы, она сотворила такую сногсшибательную пакость! Ее ангельское личико покрывается матовой бледностью, только красные, слегка обветренные губки выдают ее кровожадность. Но все эти страсти-мордасти разыгрываются ею с одной неосознанной целью — избавиться от неотвязной скуки. Скука выслеживает, исподтишка наносит удар за ударом, стоит девочке на мгновение остановиться и начать зевать. Она не может угадать, какая шалость окончательно доконает скуку, какую затеять с ней игру, в ходе которой преобразится до неузнаваемости это постное скособоченное лицо с вывороченными скулами. Звонким ударом пощечины Лёля выведет его из оцепенения, вызовет какое-то ответное движение, и это лицо наконец-то зашкворчит, как раскаленная сковородка с брошенными на нее ломтиками сала.

Итак, жизнь подарила ей нескончаемую скуку как участницу в играх и игрищах. Играть придется, по-видимому, до самой смерти, азартно и ва-банк, а проигрывать как можно реже. Нельзя также забывать и о том, что скука легко и незаметно переходит в уныние, а тогда — пиши пропало! Уныние — это безысходность в квадрате, позорная капитуляция перед неблагоприятными обстоятельствами жизни. Чем дьявол внешне отличается от Христа? Своим унылым и кислым видом — вот чем! Даже отчаяние взрывает человека изнутри, подвигает его на сопротивление обволакивающей пустоте. Человек сопротивляется либо истеричным и натужным весельем, либо нестерпимой и пронзительной болью. В этом случае важен результат — сохранение самого себя.


Иногда ей казалось, что спонтанно возникающие в ее сознании картины прошлого и будущего что-то вроде фата-морганы и достаточно будет незначительной перемены в душевной атмосфере, как этот мираж тут же исчезнет. Ведь время, как лишай, постепенно и неумолимо, съедает древо жизни — остается жалкий и трогательный своей беззащитностью оглодок.

Все ее предки, которых девочке ставят в пример, были отчаянные игроки. Некоторые достигли известности, а один из них объявлен святым. Она читала о нем в Четьях минеях. Это черниговский князь Михаил, родоначальник князей Долгоруковых. Его нательный крест до сих пор хранится у ее бабушки Елены Павловны, урожденной Долгоруковой. Крест большой, серебряный, позлащенный, с резьбою и изображением святых угодников [25]. Для нее смерть князя Михаила, впрочем, как и для многих ее современников, долгое время оставалась тайной. И до днешнего дни, как говорили в старину, была бы Лёля в полном неведении относительно того, что предшествовало его казни в Орде 20 сентября 1246 года, если не жила бы воображением. У нее лет до четырнадцати никогда не было особого уважения ко времени и месту, в которых что-то случалось. Для нее более существенным было знать, с кем именно и почему это могло произойти и какие будут последствия. Фантазия употреблялась ею в качестве хорошей подзорной трубы, с помощью которой она обозревала события далекого прошлого и ее участников.

Может быть, с князя Михаила и началось материальное оскудение их рода. И одновременно обозначилось духовное восхождение. Известно же, что князь Михаил пекся о сирых и убогих, с юных лет относился к ним с кротостью и милосердием. Потом уже, спустя много столетий, потомки князя приумножат и разделят оставшиеся сокровища для того, чтобы их отобрали завистливые, корыстные и злые люди, а кто спасется — сами промотают их враздробь и с необыкновенной быстротой.

Любостяжания в Долгоруковых нет, ни капельки, и слава богу!


— Посмотрите, как несется в Киев князь Михаил. Его конь в пене, на последнем издыхании! — истошно кричит она оторопевшим гувернанткам и маме, раскрывшей от удивления рот. — Я отдам ему лошадь. Князь не опоздает к штурму, он вовремя появится среди дружинников и отобьет от татар город. Ну что же вы!

Ее голос срывается, она почти в истерике. Врут летописи. Князь Михаил не праздновал труса, не сбежал из осажденного города. Он просто не успел к моменту, не добрался, не доскакал. Как удар кулаком по столу от горькой досады, от безнадежности, он убивает Батыевых послов и не с повинной едет к хану, а затем чтобы спасти от его гнева своих людей! Трусы не совершают духовных подвигов. На верную страшную смерть обрекают себя князь Михаил и его боярин Федор, когда отказываются поклониться Батыевым идолам. Они не пройдут, как того требует басурманский обычай, меж огней, не осквернят свои уста восхвалениями хана. Они не захотят чтить срамные уды и возлагать им требы. Вот в чем величие настоящих людей: в любых обстоятельствах они остаются свободными, ничем не омрачают свою совесть. Не загоняют себя в клетку унизительного подчинения. Лучше смерть, чем существование во лжи. Не всякие так могут поступать.

Это и есть пролить кровь за Христа. Кровью, телом чувствовать Христову правду — как это все-таки трудно.

Она с ними, с князем Михаилом и боярином Федором, до последнего. И над ней взметнутся огненные столпы, и ее душу приподнимут над землей громовые распевы ангельского хора.

Как все со времен князя Михаила переменилось! Она это тоже чувствует своим детским сердцем. Везде хищники, грабители, взяточники. За медный грош отца с матерью удавят. Вот папа говорит, что столько вокруг мстительных людей. А вздорных и злоязычных — еще больше! А подлипалам и блюдолизам — вовсе несть числа! На то и Расея! Мама убеждена, что в просвещении — одно лишь спасение.

Как я уже отмечал, Лёля исполняла свои ученические обязанности в точности, основательно. Поразительные успехи были достигнуты ею в изучении иностранных языков и особенно в музыкальных занятиях. Без устали разучивать положенные экзерсисы и окончательно не впасть в безразличие и скуку — для такого подвига необходимо не обычное усердие, а нечто большее: вдохновение. Она-то знала, как заворожить свои быстро устающие пальчики, вдохнуть в них, неуверенных и ленивых, силу и упорство. Она бралась за каждое новое дело с усердием, вовсе не желая себя уронить в мнении мисс Джефферс и Антонии. Сестра Вера через много лет вспоминала: «Лёля, которой удивительно легко давались языки, сама вызвалась учиться по-немецки и начала три раза в неделю аккуратно заниматься с Антонией. К осени она уже много понимала и читала совершенно свободно. Папа хвалил ее и в шутку назвал ее однажды „достойной наследницей своих славных предков, германских рыцарей Ган Ган фон-дер Ротер Ган, не знавших никогда другого языка, кроме немецкого“»[26].

Офицеры весело переглядываются, слыша взвизгивание и оханье мисс Джефферс и Антонии. Они определенно на стороне Лёли, но не дерзают идти против воли ее мамы. Во всяком случае, она для них почти родная, они ее называют между собой «дочь полка». Солдаты ее тоже уважают и слегка ей подыгрывают. У них она научилась называть вещи своими именами и у них же набралась крепких словечек и забористых выражений, которыми будет много лет спустя шокировать и удивлять своих высокородных соотечественников и соотечественниц за пределами России. Ни для кого из сослуживцев отца, однако, не составляет тайны, что они с Верой вот-вот станут сиротками. От этой мысли сжимается сердце, но при маме она сдерживается, гонит прочь глубокое и беспрерывное самоощущение своего одиночества. Она ежедневно по многу раз молится Боженьке, просит его заступиться за маму и не дать ей скоро умереть. Она и говорить стала меньше и тише, а все из опасения, чтобы опять не дать волю своей буйной фантазии. Она сострадательная и любящая дочь. Однако же как задевают ее самолюбие, когда при всех запрещают сесть на объезженную и спокойную лошадь! Неужели мама этого не понимает, не хочет понять?

Ее мама обыкновенно носит шейный платок, он перекрещивается на груди и придает ей романтический независимый вид. Маме очень идет простое марселиновое темное платье без кринолина, которое она, к сожалению, надевает чрезвычайно редко. Вообще мама не любит пышности в одежде и радуется переменам в моде. Ей не хочется быть раздавленной обширными вертюгаденами с тяжелыми накладками, с фижмами и шлейфами. Папа по дому ходит в пикейном жилете и полосатых брюках. Мундир ему, кстати, больше к лицу.


На плац въезжает запряженная цугом карета. Видать, приехал какой-то царский сановник. Вот сейчас спрыгнут с подножек ливрейные лакеи — где же они? — откроется дверца и покажется важный господин в светло-синем двубортном фраке с золотыми пуговицами и стоячим бархатным воротником. На ногах у него будут черные шелковые чулки и башмаки с пряжками. Он очень похож на разноцветную бабочку из коллекции ее бабушки. Неужели это бабушкин отец — князь Павел Васильевич Долгорукий?

Однако же он умер в 1837 году на восемьдесят втором году жизни. Может быть, это его воплотившийся дух?

К ее большому разочарованию, из кареты вылезает тучный генерал. Вероятно, он приехал из Петербурга, и у него важное поручение от государя. Офицеры, а с ними и ее отец как-то неожиданно для окружающих стремительно перемещаются от лошади ближе к карете. Как досадно — ее и сестру Веру взрослые торопливо уводят с плаца.


Она опять, в который раз, оказалась между постылой повседневностью и своими досужими домыслами — веселыми, хитрыми развлечениями ее ума и сердца.

Глава вторая. ДЕД И БАБУШКА ФАДЕЕВЫ

Как взрослые к ней несправедливы! Им нет дела до ее чувств, они не ценят ни ее самоотверженной натуры, ни ее душевных порывов, ни ее наивной веры в свое предназначение стать великой актрисой — всего того, что составляет смысл юной жизни. А то, что она ощущает в себе какие-то удивительные силы видеть и слышать, что другие не видят и не слышат, кажется им болезненным состоянием духа. Они считают, что ее странный дар не в пользу ни ей, ни людям. Они вообще ее во всем ограничивают, урезают и малые свободы. Ей не с кем бывает поговорить душа в душу. Сестра Вера еще мала, недавно ей исполнилось шесть лет. При всяком удобном случае мисс Джефферс терзает ее бесконечными претензиями, порицает за то, что она слишком своенравна, слишком неуступчива, слишком избалована. Не хочет понять, что ее проделки — всего лишь невинные и безобидные чудачества, не делающие никого несчастными. Своими нотациями мисс совсем выбила ее из колеи.

Вот и сейчас ей не спится.

Стук падающих яблок влажен средь вечерней духоты. Сумерки быстро сгущаются. Распаренный воздух заполняется приглушенными, хлюпающими звуками южнорусской ночи. Девочка близоруко всматривается в ставшее вдруг темным небо, и звезды расплываются на нем, как томатные пятна на грязной скатерти.

Луна появляется на небе как полновластная хозяйка.

Лёля боится перехода из полудремы в глубокий сон, ей не хочется опять оказаться на привязи у лунного света. Приступы сомнамбулизма случаются с ней не часто, но всякий раз они изнуряют ее и основательно пугают взрослых.

Лунный свет рельефно вычертил ее силуэт на стене комнаты, заарканил, прочно привязал к необозримому Космосу. Она действует под влиянием луны. Вот почему ее поступки невозможно оценить с точки зрения обычной земной морали. Вопрос в другом. Найдет ли она в себе силу отказаться от живой любви во имя грез и сновидений?

Давно не молилась Лёля в детской перед иконой с теплящейся лампадой. За здоровье мамы она молится, засыпая, молча, про себя, уткнувшись лицом в подушку. Лик Божий смущает ее чем-то. В душе образовалась ужасная незаметная трещинка. Во время ее крещения, как рассказывают близкие, произошел случай, который можно трактовать как некий провидческий знак. Церемония крещения в церкви затянулась, и тетя Елены (тетя-ребенок, всего-то на три года старше своей племянницы) Надя Фадеева то ли по небрежности, то ли по малолетству нечаянно подожгла зажженной свечой край рясы священника[27]. Случай с ее крещением не раз обсуждался в их доме в присутствии мамы. При этом мамино лицо бледнело, становилось испуганным. Почему взрослые люди такое большое значение придают всяким приметам и предзнаменованиям?

Некоторые из них ее, маленькую девочку, воспринимают страшной и гадкой, отмеченной печатью дьявола.

Наконец-то она поняла. Природа своей неоспоримой властью установила для человека известные пределы и ограды. Вот отчего дурные знаки — не более чем предупреждения природы, ее советы, смысл которых — отвратить человека от вхождения в заповедные области многообразной жизни, не позволить ему выходить за поставленные границы.

Она не имеет других намерений, как только следовать своей интуиции. И делает это с робкой надеждой не превращать свою жизнь в игру случая, в заложницу обстоятельств.

Лунный свет окончательно ее околдовывает. Она касается пола босыми ступнями, подбирает край ночной рубашки — и вот уже выпорхнула, как ночная бабочка, из детской на темную крышу дома и очутилась в бельведере. Из этой круглой башенки она, не мигая, всматривается в звездное небо, словно пытается разгадать, что сулит величественная, незнакомая, светозарная жизнь.

Сквозь дрему Лёля слышит хриплое откашливание ворон.


Елена Андреевна родила Лёлю недоношенной в Екатеринославе в ночь на 12 августа 1831 года (по старому стилю на 31 июля) в час и сорок две минуты пополуночи[28]. Перед этим событием она чуть было не заболела холерой. В доме Фадеевых от холеры умерло несколько человек прислуги. Что никто из их семьи не пострадал — настоящее чудо. Блаватская не раз задумывалась о месте и времени своего рождения. Она представила холерный 1830 год. Эпидемия пришла из Астрахани. Ее привезли люди, передвигающиеся в безрессорных тарантасах, на почтовых. Лошади шли медленно, только шагом, то и дело увязая по колена в глубоком песке. Распространяясь по Волге, холера без всяких помех, с тупой и неторопливой последовательностью захватывала города и веси, сокрушая растерявшихся и беспомощных жителей. Дошла она и до днепровских берегов. Ужас неотвратимой смерти стоял в душном, наполненном густой мглою, гарью и смрадом воздухе. Отец бежал от сына, сын от отца.

Семья Фадеевых чудом выжила.

Итак, ее рождение связано с женщиной, чуть было не побывавшей на том свете. Кровная связь с мамой приобретала новые, неожиданные смыслы. Она представила мать в холерном бараке: ее синеющие пальцы, запавшие глаза, заострившийся нос. Может быть, только обильный пот, выступивший по всему маминому телу, был добрым знаком того, что мама выживет. Напрасно она пыталась преодолеть в своем воображении образ умирающей женщины, у которой язык, высохший, с бледно-зелеными разводами, западал в гортань, а изо рта дурно пахло желчью. Ничего не получалось. Наконец-то она стряхнула с себя это наваждение и обреченно поняла, как страшно родиться в холерный год. В то время, когда торжествует и наглеет смерть, а жизнь себя не выпячивает. В ее появлении на свет при таких обстоятельствах кто-то был, по-видимому, заинтересован. Она искала точку опоры в нахлынувших на нее мыслях. Ей необходимо было за что-то зацепиться, чтобы окончательно не пасть духом, не сойти с ума. Теперь ее не волновало, что будет с сестрой Верой и братом Леонидом. В конце концов и не до мамы ей было, как ни постыдно в этом признаться. Ей стала безразлична вся окружающая жизнь. В ней существовало только одно всепоглощающее желание. Она пыталась понять, что означает ее рождение в Екатеринославе в холерный год, когда вокруг нее, крохотной и беззащитной, громоздились горы мертвецов. Она вся, до появления шершавых пупырышек на коже, устремилась в то время.

И услышала ответ, какой ожидала. Этот ответ ей выкаркала черная птица огромной величины, не к добру залетевшая в Екатеринослав. В разгар эпидемии, в конце 1830 года, она парила над крышами домов и поражала смертельной болезнью тех, кого осеняла крылами. На воротах, дверях и окнах домов, чтобы отогнать птицу смерти, это порождение нечистой силы, были начертаны кресты, а на стенах написано: «Христос с нами уставися».

Страшное безлюдье царило в городе. Редкие прохожие с замотанными тряпками лицами, выпачканные дегтем и пахнущие чесноком, бродили по улицам как тени.

Ежедневно целые обозы с гробами тянулись на кладбища. Среди жертв холеры оказалась и маленькая девочка со спутанными кудряшками русых волос и восковым кукольным личиком. Она послушно лежала в узком гробике с виноватой улыбкой на побелевших губах.

Вот и ответ. Родившаяся вскорости после смерти неизвестной девочки Лёля была обречена судьбой дать ее душе новый приют.

Какая она все же умница! Смогла разобрать, что выкаркивала ей, кружа над домом, огромная птица с перьями, забрызганными бурой запекшейся кровью.

Каким-то образом она выведала у птицы еще одну тайну: Екатеринослав и Одесса для ее мамы и нее самой — определенно проклятое пространство, им там было бы лучше не появляться.


Екатеринослав, южнороссийский город на берегу Днепра, по словам одного заезжего иностранца, представлял собой отчасти незаконченную новостройку, отчасти старинное поселение со следами былого величия. Изначально задуманный Екатериной Великой как ее летняя резиденция, он недолго просуществовал в этом качестве. В конце концов императрица выбрала для летнего отдыха место неподалеку от Санкт-Петербурга — Царское Село. Между тем ее фаворит Григорий Потемкин выстроил для нее в Екатеринославе роскошный и величественный дворец, какого еще не видела Россия, проложил широкие бульвары с цветниками, а на скалистых днепровских берегах разбил великолепный парк. Город предполагали построить огромный, рассчитанный, по крайней мере, на миллион жителей. Ко времени приезда семьи Фадеевых в Екатеринослав дворец лежал в руинах, а Днепр был судоходен всего лишь шесть недель в году, во время весеннего паводка.

Типичный российский провинциальный город. В такой город попадают только по необходимости, или по делам службы, или по семейным обстоятельствам, или по болезненному положению, но никогда не оказываются в нем по доброй воле. Отец Елены Андреевны Андрей Михайлович Фадеев был направлен в Екатеринослав чиновником в Департамент иностранных поселенцев и прослужил в этом городе на разных должностях, начиная с 1815 года, почти двадцать лет. В 1817 году он стал управляющим конторой иностранных переселенцев[29].

Елену Андреевну воспитывала ее мать, бабушка Лёли, Елена Павловна, урожденная княжна Долгорукова. В ее роду были такие известные в России люди, как князья Ромодановские и выкрест барон Петр Павлович Шафиров, сподвижник Петра Великого, вице-канцлер и управляющий почтами, обвиненный в 1723 году в казнокрадстве и два года проведший в ссылке.

В двадцать пять лет княжна Елена Павловна против воли близких вышла замуж за Андрея Михайловича Фадеева, который был двумя годами ее моложе. Дед Блаватской со стороны матери родился 31 декабря 1789 года в городе Ямбурге Петербургской губернии, там тогда квартировал полк, где служил его отец[30].

Для брака Елены Павловны и Андрея Михайловича существовало препятствие, которое молодые отважно преодолели, — жених был из «неродовитых дворян», к тому же гол как сокол. Потому-то и отец княжны Елены, и воспитывающая ее бабушка наотрез отказались дать родительское благословение. Вместе с тем жених был дворянского рода, некоторые его предки не посрамили фамилию, отдали жизнь за Россию. Его прадед Петр Михайлович Фадеев, капитан армии Петра Великого, сложил голову в битве под Полтавой, а дед Илья Петрович скончался от ран, полученных в Русско-турецкой войне в конце царствования Анны Иоанновны. Его отец служил в Псковском драгунском полку и впоследствии, после отставки, перешел на гражданскую службу. Его мать, также дворянка, была родом из Лифляндии, урожденная фон Краузе, добрая и заботящаяся о муже и детях женщина. Семья Андрея Михайловича была многодетной — восемь сыновей и две дочери. Все его братья пошли по стопам отца, поскольку военная служба для дворян считалась почти обязательной. Андрей Михайлович, впрочем, составил исключение и по обычаю того времени в двенадцать лет был зачислен на гражданскую службу. Его отец управлял Огинским каналом в Минской губернии, куда и поступил служить молодой человек. В семнадцать лет он уже достиг чина титулярного советника. Началась война 1812 года, и весь штат управления каналом был переведен в Киев. Познакомились молодые люди еще раньше — в Ржищеве, имении бабушки Елены Павловны. В Киеве их отношения получили продолжение. Умная, разносторонне образованная княжна Елена Долгорукова была действительно необыкновенной девушкой. Они полюбили друг друга. Андрею Михайловичу тогда исполнилось двадцать три года.

При скромном жалованье у жениха были хорошие служебные перспективы[31]. Его будущий тесть князь Павел Васильевич Долгоруков сам находился в стесненных обстоятельствах по причине расстройства своего состояния и жил на одну пенсию[32]. Учитывая возраст князя, у него вообще не было никаких перспектив улучшить свое положение. Рассчитывать на карточный выигрыш не приходилось — потерял бы последнее. Ему почему-то не везло не только в любви, но и в картах. И все-таки он вместе со своей тещей упрямо стоял на своем, и согласия на брак молодые так и не получили. Обойдясь без родительского благословения, они повенчались в 1813 году, имея в кармане жениха всего сто рублей ассигнациями. В следующем году на свет появилась мать Елены Петровны Блаватской — Елена Андреевна. Спустя некоторое время после ее рождения молодая семья переехала в Екатеринослав, где Елена Павловна родила трех младших детей — Катю в 1821 году, Ростислава в 1824 году и Надю в 1827 году[33].


Елена Павловна Фадеева знала пять иностранных языков, прекрасно рисовала и, будучи художницей, интересовалась преимущественно чешуекрылыми, а проще говоря — бабочками, а также растениями и минералами. С ней находились в переписке многие естествоиспытатели. Среди них Стевен, академик Бэр и профессор Дерптского университета Г. В. Абих, который был избран в Российскую академию наук в 1853 году за научные труды по описанию Кавказского края. Бабушку Елены Петровны ценили Карелин и Вернель. А Гомер де Гель в своих работах упоминает о ней как о замечательной ученой женщине, немало способствовавшей ему в его научных разысканиях. Президент Лондонского географического общества сэр Родерик Мурчисон, приехав в Россию, встречался с ней в Саратове и назвал в ее честь одну из ископаемых раковин. Популярности Елены Павловны Фадеевой на Западе, безусловно, способствовала высокая оценка ее интеллектуальных возможностей со стороны известной английской путешественницы леди Стенхоуп. Эта экзальтированная и любознательная дама встретилась с Еленой Павловной в том же Саратове и была потрясена тем, что подобные высокообразованные женщины встречаются в столь варварской стране, как Россия. Естественно, своим удивлением она поделилась с английскими читателями в очередной книге.

Со всей своей ученостью, интересом к естествознанию, любовью к чтению серьезных философских книг, ярко выраженными способностями к рисованию и музицированию Елена Павловна Фадеева была вместе с тем, в сущности, обычной русской женщиной из обедневшего княжеского рода. Для нее дом и семья всегда находились на первом месте. Она любила стряпать и рукодельничать. Ее внучка Вера вспоминала: «Кроме всяких вышиваний, вязаний, плетений бабушка умела делать множество интересных работ. Она делала цветы из атласа, бархата и разных материй. Она клеила из картона, раковин, цветной и золотой бумаги, из битых зеркальных стекол, из бус и пестрых семечек такие чудные вещи, что чудо!»[34]

При всех глубоких и разносторонних познаниях в науке и присущей ей домовитости Елена Павловна вовсе не чуждалась светских удовольствий. Ее муж шел по служебной лестнице не быстро, но и не медленно и со временем сделался гражданским губернатором в Саратове. Она любила чистокровных английских лошадей, крытые лаком экипажи, давала балы и званые обеды.

За что бы Елена Павловна ни бралась, она старалась сохранять хороший вкус и достойный положения губернаторши уровень.

Атмосферу празднеств, устраиваемых своими отцом и матерью, детально и красочно описала Е. А. Ган в повести «Идеал»:

«Дом дворянского собрания был великолепно освещен; плошки на воротах, плошки у подъезда; кареты, коляски, брички, сани везли целые грузы бабушек, маменек, дочек, внучек; собрание было блистательное. Два жандарма, стоявшие у крыльца, не успевали отгонять опорожненных экипажей. Канцелярские стряхивали снег с своих шинелей, артиллеристы, смотря с улыбкой презрения на этих фрачников, гордо расправляли усы и всклокоченные волосы. Но то ли еще было в зале!

Четыре люстры величаво спускались с потолка; вдоль стен расставлены были диваны, крытые оранжевым ситцем с зелеными узорами, а на передней части залы под огромным зеркалом стояли два кунсовые кресла. На хорах тринадцать человек музыкантов сидели в ожидании входа губернатора с поднятыми смычками, готовясь огласить залу при его вступлении полонезом из „Русалки“. Диваны были уже заняты дамами всех возрастов и чинов; статские смиренно расхаживали по зале с круглыми шляпами в руках; кавалеристы с нетерпением бряцали шпорами; старики умильно кружились подле расставленных карточных столов, но никто не начинал ни танцевать, ни играть. Общество походило на огромного истукана, для которого душа не была еще ассигнована. Кое-где мужчина, проходя за диванами, останавливался позади девицы и, наклонясь, шептал ей, вероятно, что-нибудь очень приятное, потому что улыбка вдруг расцветала на устах девушки и, глядя на нее, маменька самодовольно поправляла свой чепец»[35].

Пригласительные билеты на бал или званый обед Елена Павловна давала распоряжение печатать на роскошной веленевой бумаге. А в исключительных случаях — на пергаменте.

Столы были уставлены серебряной посудой. Наряду с русской кухней присутствовала кухня французская и немецкая. Подавали янтарное токайское вино, красноватый шамбертен и обязательно шампанское. Умели пожить в свое удовольствие русские дворяне! Вместе с тем не эти праздники жизни были главной заботой Елены Павловны Фадеевой.

Больше всего на свете она ценила основательное образование, которое постаралась дать своим детям и внукам. Она не перекладывала воспитание детей целиком на плечи крепостных мамок и выписанных из-за границы или обрусевших иностранных гувернанток. Свою старшую дочь Елену она обучала многим наукам, пока той не исполнилось тринадцать лет. А потом, когда Елена Павловна серьезно и надолго заболела, девочка сама с жадностью набросилась на книги, словно черпая в них жизненную силу. Гувернантки с ней почти не занимались. Да и финансовое положение их семьи не позволяло сорить деньгами. А. М. Фадеев, что называется, жил на зарплату, долгое время остававшуюся весьма скромной. В семье привыкли на всем экономить, хотя ее глава занимал достаточно «хлебные» места и при желании мог серьезно разбогатеть. Однако поступать так ему не позволяла совесть. Жить на одну зарплату для русского чиновника во все времена и при всех правителях — непозволительная роскошь или же чудовищное невезение.

Книги растормошили застенчивую и угрюмую девочку, которая среди своих сверстниц слыла белой вороной. Уже с малых лет она овладела искусством версификации. Однако стихи выходили из-под ее пера не такими, какими ей хотелось их видеть. Обыкновенные, вялые слова не передавали живых, непосредственных чувств. Они в большей степени соответствовали бесплодной, обступившей со всех сторон и простирающейся до горизонта степи, высушенному под белесым солнцем ковылю.

К 1834 году были упразднены конторы иностранных переселенцев. Попытка сократить многочисленный штат чиновников, как это часто происходит в России, на деле оказалась переливанием из пустого в порожнее. Шло обычное перемещение бюрократии в обширном пространстве империи. Но как показывает конечный результат этих служебных пертурбаций, в итоге ничего существенного не происходит, — к старым чиновникам прибавляется большое число новых. А. М. Фадеев был определен членом нового Попечительного комитета Главного управления иностранных поселений южного края России с тем же самым содержанием и направлен на жительство в Одессу. Для него как для порядочного человека и неподкупного чиновника такое изменение в судьбе явилось в известной степени испытанием. Одесса для проживания была более дорогим городом, чем Екатеринослав. К тому же пришлось продать за бесценок дом с прекрасным огромным садом и много чего другого, чем обрастает человек, живя несколько лет на одном месте. Многолетняя счастливая жизнь в Екатеринославе закончилась. А как говорил Конфуций: «Нет ничего хуже, чем жить в эпоху перемен». (Этот парадокс мировой истории справедлив и по сей день.) Но в самом начале переезда семейства Фадеевых в Одессу, казалось, ничто не предвещало беды. Глава семьи вспоминал о начальном периоде жизни в Одессе: «Мы решились переехать и, дабы хоть немного уменьшить необходимые расходы на жизненные потребности и хозяйство, — купить в окружностях Одессы небольшое именьице. Я поехал в Одессу прежде всего один и приискал подходящее именьице в сорока верстах от Одессы, деревню Поляковку… Весною 1834 года переехало в Одессу и мое семейство»[36]. В этом именьице (всего-то помимо усадьбы там был один двор с шестью крепостными — трое мужского пола и трое женского) немало времени провели все члены многочисленного и дружного семейства Андрея Михайловича Фадеева, в том числе и его старшая дочь Елена Андреевна Ган с детьми. Надежда Андреевна Фадеева, тетя Блаватской, спустя много лет после смерти своей старшей сестры Елены Андреевны вспоминала Одессу того времени как город с необыкновенной праздничной атмосферой:

«Одесса тогда была в апогее своего общественного развития и оживления, генерал-губернатор граф Воронцов и графиня Елизавета Ксаверьевна Воронцова, как магнитом, притягивали к себе со всех концов Европы людей, служивших украшением лучших обществ. Тогда в Одессу съезжалось много польской знати, многие и русские тузы селились в ней, привлекаемые южным климатом и морем. Большая часть из них жили открыто, широко, и зимой блестящие балы и увеселения всякого рода следовали одни за другими, <…> начиная с еженедельных понедельников Воронцовых»[37].

В Одессе А. М. Фадеев проработал чуть больше года. В конце 1835 года последовал его перевод в Астрахань главным попечителем кочующих народов с порядочным пособием на этот переезд[38].

Глава третья. МАТЬ И ДОЧЬ

Лёля, как сквозь сон, вспоминала знойную, обожженную степь и встающий над ровной и равнодушной ко всему землей медно-красный шар, ее утешение и надежду. При воспоминании о солнце своего младенчества и детства ее душа преображалась. Но не в силах небесного светила было передать, чем жила мятущаяся душа ее матери, — этот неуклюжий чертополох с лилово-красными вспышками цветов среди колючек. Екатеринослав сам по себе наводил скуку, между делом умерщвлял живую душу. Город-неудачник, он мстил людям за свое унижение. История — вот тот оселок, на котором старшая дочка Елены Павловны оттачивала свое воображение, основное оружие в противоборстве с рутинным существованием. К пятнадцати годам в ее сердце заключался весь мир.


От поклонников у Елены Андреевны не было отбоя. Темноволосая красавица с выразительными миндалевидными глазами и тонкой талией, она сводила с ума многих молодых людей. Однако никому из этих ухажеров не удавалось склонить ее к замужеству. Для нее любовь и замужество были тождественными понятиями.

Она жила в мире исторических отражений, обитателями которого были мужественные, благородные и справедливые воины. Потому нет ничего удивительного в том, что ее выбор пал на конно-артиллерийского капитана Петра Алексеевича Гана, героя Турецкой кампании, старше ее на пятнадцать лет. Она венчалась с ним полуребенком, ей едва исполнилось шестнадцать. Ее муж был человек добрый, хорошо начитанный, ведь он получил воспитание в аристократическом Пажеском корпусе и говорил на нескольких иностранных языках. Елена Андреевна была нежным существом, мало приспособленным к условиям суровой походной жизни. К несчастью, брак оказался для нее неудачным. Для мужа ее духовная деятельность, ее литературные интересы не только мало что значили — они вызывали недовольство и насмешки. Петра Алексеевича уродовала армейская жизнь. Он предпочитал вист — театру, скачки — музыкальным вечерам, пьяное застолье — чтению книг. В его положении конно-армейского офицера и при его солдафонских привычках не следовало бы вообще жениться, особенно на такой выдающейся женщине, как Елена Андреевна Фадеева.

Она вышла замуж стремительно, за три месяца до выступления полка мужа в поход на Польшу для подавления Польского восстания. Вскоре она поняла, что совершила роковую ошибку, этим браком обрекла себя на раннюю смерть.

В одной из повестей Е. А. Ган «Суд света» есть вставка — «Письмо Зенеиды Н.» — точное воспроизведение ее внутренней драмы:

«Едва я вступила в свет, как многие уже искали было руки моей, но я отвергла все предложения… Привыкши считать любовь и супружество нераздельными, я смотрела на них с особенной точки зрения. Посреди общего крушения моих светлых идей, одна только сохранилась во всей силе своей — идея о возможности истинной вечной любви. Я уповала на нее, верила в осуществление моей утопии, как в жизнь свою, и, нося в груди зародыш священного чувства, не истрачивала его на мелочные привязанности, берегла как дар небес, который мог осчастливить меня только однажды в жизни»[39].

Замужество обозначило перелом в ее судьбе. Жизнь ее, однако, не пошла на улучшение, а повернулась в худшую сторону. Люди они были уж больно разные:

«Между тем тонкий, веселый ум моего мужа, приправленный всею едкостью иронии, ежедневно похищал у меня какое-ни-будь сладкое упование, невинное чувство. Все, чему от детства поклонялась я, было осмеяно его холодным рассудком; все, что я чтила как святость, представили мне в жалком и пошлом виде»[40].

Ситуация довольно-таки обычная для образованной и духовно развитой женщины той эпохи. Тут были даже ни при чем моральные качества Петра Алексеевича Гана. Он жил как все люди его круга и поступал соответственно — как того требовало положение русского офицера. На долю его молодой жены, можно себе представить, выпало немало бытовых трудностей, но намного больше — горечи и обид.

Что оставалось в памяти Елены Андреевны от походной жизни с мужем? Сырые ночи, от которых ее болезнь набирала силу, грубые армейские шутки товарищей мужа, густой табачный дым, взаимные упреки, ссоры и постоянная беременность. Самым приятным среди этого кошмара было вспоминать, как денщик мужа по несколько раз в день вздувал самовар: из-под низа сыпались совсем не обжигающие искры, и вскоре на столе появлялись кружки с ароматным черным чаем, — в эти мгновения ее неудержимо тянуло в родительский дом. Там были дорогие и духовно близкие ей люди — мать, сестра и брат. Там были книги, долгие душевные беседы за полночь и благожелательная атмосфера, совсем другая жизнь. По мере возможности она уезжала с детьми к родителям — для короткого отдыха и сосредоточенности. За десять лет замужества она родила четырех детей: Елену, Александра, Веру и Леонида. Александр умер на втором году жизни.


В письме из села Каменское в Малороссии от 14 октября 1838 года сосланному декабристу С. И. Кривцову, с которым Елена Андреевна познакомилась и подружилась на водах в Кисловодске, она откровенно описывает бытовые тяготы и духовные испытания походной жизни с мужем:

«Я живу в скверной, сырой, холодной избе, из моих окон я вижу — на восток сельскую церковь, к западу — кладбище на пригорке, уставленное крестами, готовыми упасть; к югу — большую конюшню, к северу — другое строение, принадлежащее батарее, дальше — степь, пески и болота. Прибавьте к этому вечно пасмурное небо, в доме — угрюмое молчание, едва нарушаемое лепетом Верочки, непрерывный свист ветра, а вечером — вой собак и карканье ворон, — и вы будете знать мое жилище, как если бы вы сами жили в нем. С тех пор, как Лоло живет с гувернанткой в другой избе по соседству с моей, я почти не покидаю моего кабинета, — крошечной комнаты, которая напоминает мне ваш каземат 1826 г., потому что в ней не более трех шагов в длину и двух шагов в ширину; но я довольствуюсь малым, и так как в ней могут помещаться моя библиотека, стул и стол, то я чувствую себя в ней очень уютно»[41]. В том же письме Елена Андреевна предоставляет адресату свой достаточно точный психологический портрет: «Основная черта моего характера — неустанная деятельность ума и чувства, вечно подвижные, непокорные, беспокойные, они беспрестанно требуют пиши и только напрягая все мои духовные силы, в принудительном занятии я могу укрощать их и подчас даже усыплять. Это нравственный опиум, и я пользуюсь им, как предохранительным средством против моей экзальтации, которая, на ваш взгляд, есть не что иное, как горячка»[42].

Не была ли Елена Петровна живым воплощением того, чего жаждала экзальтированная душа ее матери, Елены Андреевны Ган? Не явилась ли ее жизнь продолжением материнских поисков неразделенной любви, основанной на глубоком сродстве душ? Не представляют ли ее поступки, ее поведение, ее решительный разрыв с национальной духовной традицией результат нового женского сознания, сформировавшегося в 30-е годы XIX века? Думаю, все это именно так. Живость, веселость, оригинальность — основные доминирующие черты характера Елены Андреевны Ган. И еще одна особенность личности была ей присуща. Вот что писала об этой странности в поведении писательницы ее сестра Надежда Андреевна: «Когда она подмечала смешные стороны иных людей, она любила этих людей дурачить и мистифицировать, — это ее забавляло, и она это делала так остроумно, так комично и вместе с тем так серьезно, что в самом деле выходило необыкновенно забавно для особ, посвященных в шутку, а не понимавшие ее и не подозревали мистификации»[43]. Итак, сомнительный дар дурачить людей Елена Петровна Блаватская получила в наследство от своей матери. Другое дело, что этот дар она обратила на психологическую обработку практически всех, кто ее окружал в зрелые годы жизни. Ее прегрешения требовали покаяния. Но вот на подобное очищение совести Блаватская пойти не могла и не хотела. Единственное, что ее спасало от душевных терзаний, это нравственная необходимость распространять ложь во спасение, создавать новые иллюзии для человечества, большая часть которого все еще обладает, как она была убеждена, инфантильным сознанием, детской доверчивостью и верит всему тому, что им внушают более сообразительные и требующие себе беспрекословного повиновения люди. За девять лет до смерти Блаватская цинично иронизировала по поводу своих последователей. Ей был присущ черный юмор: «О милые мои ослики! Когда я умру и вся философия и чудеса прекратятся, тогда они поумнеют. Ведь без меня — какая философия и откуда?»[44] Может быть, с «осликами» Блаватской после ее кончины так и произошло, но некоторые из них превратились в старых ослов-долгожителей, к тому же подросли новые ослики, и все продолжало идти по-старому, по испокон веку заведенному порядку в рутинном мире людей. Род человеческий с его варварскими законами выживания внушал ей ужас. Вот почему по отношению к нему она была злоязычна и в мрачных красках описывала его будущее. Но, как многие пророки и пророчицы, Елена Петровна при всей своей способности прозревать историческую даль часто не могла разглядеть и понять того, что творилось у нее под носом. Сестру Веру и тетю Надежду она сделала соучастницами своей самой крупной мистификации — предстать перед человечеством в образе пророчицы и ясновидящей.


Человек в мире есть не что иное, как игралище капризной судьбы и ветреного случая. Блаватская мне на это возразила бы с неопровержимой логикой, что судьба — это направляющая нить кармы, случай — божественный загонщик, а кто охотник — не дано знать никому из живых.

* * *

Блаватская всегда, до последних дней своих, обращалась к личности матери. Память о матери стала чем-то вроде священного ковчега, в котором она хранила самые возвышенные чувства. Дочь подхватила основную тональность матери — проповедь новой жизни для женщины света. Женщины, которая стоит выше грубой чувственности и ищет утешения в служении высоким идеалам. Вопросы, волновавшие ее мать, Блаватская перенесла на почву мистицизма и оккультизма. Плодом этого явилось создание Теософического общества. Ей необходимы были другие религиозные и философские обоснования, другие логические доводы для объяснения таких понятий, как духовный брак, основанный не на плотском влечении мужчины и женщины друг к другу, а на истинном вечном сродстве их душ. Недаром спустя много лет, находясь в Соединенных Штатах Америки, Елена Петровна обратила пристальное внимание на религиозное движение мормонов, которые пытались достичь идеала семейной жизни. С точки зрения православного сознания, они впадали в грех гордыни и прелюбодеяния, а семейный очаг превращали в своего рода сатанинскую скудель. Блаватская между тем совершенно иначе оценивала их деятельность.


В столицу Елена Андреевна Ган попала весной 1836 года, там был временно расквартирован полк ее мужа, и прожила в ней по май 1837 года. Она приехала туда из Курска с годовалой Верой. Этот город стал для матери Блаватской местом вдохновения и триумфа. В те достопамятные времена не Москва, а Санкт-Петербург был законодателем литературной моды.

В Санкт-Петербурге Ган завязала нужные литературные знакомства. На художественной выставке произошла ее случайная встреча с Пушкиным, о которой она тотчас же написала родным: «Я вдруг наткнулась на человека, который показался мне очень знакомым… Иван Алексеевич (брат мужа Елены Андреевны. — А. С.) в то же время сжал мне руку, указывая на него глазами, и при втором взгляде сердце мое забилось… Я узнала — Пушкина! Я воображала его черным брюнетом, а его волосы не темнее моих, длинные, взъерошенные… Маленький ростом, с заросшим лицом, он был не красив, если бы не глаза. Глаза — блестят, как угли, и в беспрерывном движении. Я, разумеется, забыла картины, чтобы смотреть на него. И он, кажется, это заметил: несколько раз, взглядывая на меня, улыбался… Видно, на лице моем изображались мои восторженные чувства»[45].

Аристократическое происхождение позволяло ей без особых затруднений быть принятой в высшем свете. Перед ней распахнулись все двери. Следует также иметь в виду, что Елена Андреевна приходилась двоюродной сестрой поэтессе Евдокии Ростопчиной и мемуаристке Екатерине Сушковой, в замужестве Хвостовой, возлюбленной Лермонтова. Родственниками Елены Андреевны по матери были известные поэты того времени Иван Михайлович Долгоруков и Тютчев. Ведь родная сестра бабушки Блаватской из рода Долгоруковых Анастасия Павловна, родившаяся в 1789 году и скончавшаяся в 1828 году, была замужем за Сушковым, дядей графини Ростопчиной и братом Николая Васильевича Сушкова[46]. Женой Николая Васильевича была Дарья Ивановна, сестра Ф. И. Тютчева[47]. Родственные связи семьи Фадеевых, как видим, были достаточно обширными. Помимо прошлого, связанного с русской историей, у этой семьи было и вполне достойное настоящее, связанное с русской литературой. А ее будущее, как известно, наилучшим образом заявило о себе как в русской истории (деятельность С. Ю. Витте), так и в мировой культуре (сочинения Е. П. Блаватской). В доме Екатерины Сушковой Елена Фадеева шапочно общалась с Лермонтовым и о своем впечатлении от этих встреч написала родным: «Его я знаю лично… Умная голова! Поэт, красноречив». Вообще-то внешне Лермонтов не произвел на нее большого впечатления: «…Он, по крайней мере, правду сказал, что похож на сатану. Точь-в-точь маленький чертенок с двумя углями вместо глаз, черный, курчавый и вдобавок в красной куртке»[48].

В общественной и культурной жизни столицы весна представлялась совсем не такой, какой являлась в природе. Она олицетворяла не пробуждение и расцвет, а скорее замирание жизни, спад и всеобщую усталость. Зима самодовольно выставляла напоказ все лучшее и ценное, что было в Петербурге. Люди круга Елены Андреевны Ган ходили в театры, в оперу и на балет, посещали выставки картин, концерты и балы. Большое распространение в то время получили званые обеды и ужины.

На весну оставалось тоже кое-что, однако не в таком, как зимой, количестве и объеме. Елена Андреевна в самозабвенном восторге вспрыгнула на эту праздничную карусель. Потрясающий мир красоты, изящества и свободы раскрылся перед ней. Что она больше всего любила — это ночные посиделки в частных домах с восьми часов вечера до четырех утра. Мужчины играли в вист, дамы — в бостон или преферанс. Одни говорили о политике и бизнесе, другие сплетничали, обсуждали последние театральные новости, обменивались впечатлениями о прочитанных романах и делились сведениями о том, что нынче в моде, а что нет. За сизым папиросным и сигарным дымом все они едва различали друг друга. В этих гостиных между тем царила чинная и благопристойная атмосфера. Хозяева и гости дорожили добрым именем. В то же время у каждого из завсегдатаев этих гостиных был свой предмет обожания. Любое движение молодой симпатичной женщины толковалось часто произвольно, в пользу того или иного воздыхателя. На этих встречах приходилось вести себя благоразумно и осторожно. Никто не смог бы упрекнуть Елену Андреевну в кокетстве. В то же время, как она признавалась в письме сестре Екатерине, «нет души в целом Питере, которая бы была мне близка»[49].

В одной из петербургских гостиных она случайно познакомилась с человеком, определившим ее литературную судьбу, — с Осипом Сенковским, который открыл ей страницы «Библиотеки для чтения», но «расчеты и поступки которого были черны», а «деспотизм превышал ее терпение»[50]. Она отдала в его журнал компиляцию из романа Бульвер-Литтона «Годольфин». В 1837 году там же появилась ее первая собственная повесть «Идеал» под псевдонимом Зенеида Р-ва, а затем в 1838 году повесть из калмыцкой жизни «Утбалла» и кавказская повесть «Джеллаледдин». Вслед за этими произведениями Осип Сенковский опубликовал одну за другой ее повести «Медальон», «Суд света» и «Теофания Аббиаджио». Последняя повесть вызвала восторженные отзывы критики и принесла ей всероссийскую известность. В. Г. Белинский писал о ней: «Между русскими писательницами нет ни одной, которая достигла бы такой высоты творчества и идеи и которая в то же время до такой степени отразила бы в своих сочинениях все недостатки, свойственные русским женщинам писательницам, как Зенеида Р-ва. <…> Итак, основная мысль, источник вдохновения и заветное слово поэзии Зенеиды Р-вой есть апология женщины и протест против мужчины <…>. Но к чести ее надо сказать, что она глубоко понимала униженное положение женщины в обществе и глубоко скорбела о нем. Но она не видела связи между этим униженным положением женщины и ее способностью находить в любви весь смысл жизни»[51].

Сколько услышала Елена Андреевна оскорблений, сплетен и пересудов по поводу сотрудничества с редактором «Библиотеки для чтения». Молва выставляла Елену Андреевну чуть ли не за черту семейного круга, назвав женщиной эмансипированной и распущенной. Своим независимым поведением она словно давала повод отождествлять ею написанное с ее личной жизнью. Богатую пищу для досужих вымыслов, например, предоставила повесть «Суд света»: «Шатался по свету без пользы для себя и для других; встретил женщину, бросил беззаветно к ногам ее все свое бытие и потом, когда она отвергла непрошеный и ненужный ей дар, напал на нее, беззащитную, истерзал ее, запятнал честь мужа, распорядился самовольно жизнью ближнего и своей собственною…»[52] Быть может, в этом отрывке из повести в какой-то мере сказалась реакция молодой замужней женщины на всяческие хулы в ее адрес. Известно, что в списках ходили посвященные ей скабрезные стихотворные послания. Приложил руку к подобным эпистолам и младший брат А. С. Пушкина Лев Сергеевич, пустивший в публику ернический мадригал, написанный в отместку за то, что Елена Андреевна отвергла его домогательства[53]. Однако в большинстве своем творческие люди отнеслись к Елене Андреевне с пониманием. Так, И. С. Тургенев высказывался о Ган с большим уважением и написал в 1852 году:

«В этой женщине были действительно и горячее русское сердце, и опыт жизни женской, и страстность убеждений — и не отказала ей природа в тех „простых и сладких“ звуках, в которых счастливо выражается внутренняя жизнь»[54].

В «Отечественных записках» А. А. Краевского незадолго до смерти Е. А. Ган была опубликована ее повесть «Напрасный дар». Первая часть повести вышла при ее жизни, а вторая появилась в посмертном собрании сочинений. Написанные в 1842 году повесть «Любонька» и новелла «Ложа в одесской опере» были опубликованы уже после ее смерти. Всего за свою короткую жизнь Е. А. Ган написала одиннадцать произведений[55].

Наступившее пыльное и жаркое лето разлучило Елену Андреевну с Петербургом. Получивший новое назначение в Астрахань ее отец Андрей Михайлович Фадеев забрал ее с детьми с собой. Однако петербургский духовный заряд сохранялся в ней долго, слишком долго, вплоть до самой смерти, поддерживая скудеющие силы и интерес к жизни.

Глава четвертая. СМЕРТЬ МАТЕРИ

В Одессе они жили наездами начиная с 1835 года. Впервые Лёля оказалась в этом городе совсем маленькой. Здесь 29 апреля 1835 года родилась ее сестра Вера — будущая известная детская писательница Вера Петровна Желиховская. Последний раз Елена Ган приехала в Одессу с тремя детьми и гувернантками ранней весной 1842 года. Она редко оставалась на одном месте: то ездила вслед за своим мужем по дальним гарнизонам, то останавливалась, чтобы передохнуть от кочевой жизни, у родителей, там, где служил ее отец — Андрей Михайлович Фадеев, либо в Екатеринославе, где А. М. Фадеев был управляющим конторой иностранных поселенцев, либо в Одессе, где он был членом Комитета иностранных поселенцев южного края России, либо в Астрахани, куда его направили главным попечителем кочующих народов. В родительском доме она хотя бы на время спасалась от пошлости гарнизонного быта. И наконец, незадолго до маминой смерти дед Лёли получил серьезное повышение по службе — был переведен в Саратов управляющим палатою государственных имуществ и там же вскоре назначен гражданским губернатором. Карьера деда шла по возрастающей линии[56].

Весна была необычно жаркой, а лето — сухим и душным.

У Лёли самой постоянно першило в горле, и какая-то тяжесть внутри не давала вздохнуть полной грудью. Они жили на квартире у друзей бабушки. Квартира располагалась в особняке и была с отдельным входом. Их временное жилище отличалось роскошной, почти царской меблировкой в стиле рококо. В двух комнатах стояли «кудрявые» столы на приплясывающих ножках и шкаф с волнообразными ящиками, опутанный сочными стеблями бронзы. Сквозной орнамент пышных трав и чувственных извивов туманил сознание. Девочка ходила мимо этих вещей как во сне, на цыпочках. Пряные вычуры рококо дразнили воображение, перемещали из скучной действительности во вкрадчивый мир Востока, полный нежного изящества и тропической полуденной истомы. Гедонизм рококо не совмещался с ужасом положения, в котором они оказались.

Для лечения мамы требовалась особая минеральная вода. Отец направил их сюда в надежде на мамино выздоровление. Однако чудодейственная вода на этот раз не помогла, как и кумыс, которым мама опивалась до тошноты. При них неотлучно находились две гувернантки и доктор Гэно, считавшийся лучшим в городе. У доктора было лицо идиота, вечно озабоченное и кислое. Он пришепетывал и картавил. Его речь напоминала звук булькающей в кастрюле каши. Доктор относился к стеснительным и невротическим натурам. Казалось, он вот-вот непроизвольно разрыдается. Доктор ходил по комнате как малахольный, гладил ее и Веру по голове, маялся и страдал. Ему становилось невмоготу при мысли, что манипуляции, которые он совершал над молодой, безнадежно больной женщиной, бессмысленны. Они усиливали ее страдания и окончательно изнуряли.

Елене Андреевне Ган едва исполнилось двадцать восемь лет. Она и перед смертью работала до полуночи. Проводила долгие часы за зеленой коленкоровой занавеской, отгородившей часть комнаты. Этот крошечный уголок был ее рабочим кабинетом. Где бы они ни жили, в городе или деревне, она всегда огораживала для себя небольшое пространство. Лёле и Вере туда заходить не возбранялось, но запрещалось трогать что-либо из маминых вещей. Они даже не предполагали тогда, что мама работает в поте лица, чтобы оплатить их домашних учителей и гувернанток. Состояние их было совершенно расстроенное, так что мамина писательская деятельность давала кое-какой доход. Гонорары за повести уходили на оплату жалованья англичанке мисс Джефферс, учителям, а также на покупку нужных книг для себя и для них, ее детей[57]. Елена Андреевна из последних сил пыталась сделать дочек и сына образованными людьми: «Какими-то ни было жертвами хочу, чтобы дети мои были хорошо, фундаментально хорошо образованы. А средств, кроме пера моего, — у меня нет!..»[58] Их мама дописывала свою очередную повесть, девятую по счету.

Мамины огромные черные глаза смотрели на нее, Веру и брата Леонида с невыразимой скорбью. Этот безутешный и страдающий взгляд предвещал величайшее несчастье, скорую и вечную разлуку с той, кто дал им жизнь.


От моря шел йодистый запах лазарета. С холма при вечереющем небе оно напоминало огромную, тщательно отполированную плиту серого мрамора. Лодки рыбаков смотрелись на этой светлой поверхности черными, как расплывшаяся тушь, пятнами.

Лёля знала за мамой одну неприятную черту — воспламеняться от неожиданной идеи, погружаться в пучину творческого вдохновения и забывать обо всем на свете. Материнское безразличное отношение к ней, ее старшей дочери, расстраивало до слез. Большей частью она находилась под опекой ординарцев отца. Она страдала от того, что не была способна заинтересовать маму своей личностью. Чего только она не делала, чтобы привлечь ее внимание: строила из себя взрослую светскую даму, раздражая маму бонтонными фразами, ходила на голове, капризничала, беспрестанно меняла расположение духа. Все было бесполезно. В итоге Лёля отводила душу на маленькой Вере. Но все равно тоска не переставала ее преследовать. Ей казалось, что она одна, вечно одна. Эти приступы тяжелой душевной депрессии, которые сопровождали ее всю жизнь, достались в наследство от матери, которая напряженной умственной работой, писательством своим пыталась подавить те же самые чувства отчаяния и одиночества. И каким еще другим способом она могла избавиться от постоянного недовольства окружающей средой? Из убивающей душу монотонной обыденности должен же быть какой-то выход? Лёля подсознательно, с детской непосредственностью размышляя о маме и самой себе, обнаружила подступы к освобождению от инертности жизни. Она своей детской фантазией преодолела замкнутый круг, в который загнал ее и маму кем-то установленный и, казалось бы, навечно нерушимый порядок людского общежития. Она интуитивно поняла, что существует какая-то возможность не следовать этому заведенному порядку вещей. С этого мгновения ее одиночество питалось навязчивой мыслью о неком Хранителе — величественном индусе в белом тюрбане. Взрослея, она все сильнее нуждалась в материализации этой детской фантазии.

Девочка была убеждена, что мама не любит ее, и доискивалась причины этой нелюбви. Много лет спустя она поняла, что ошибалась. Елена Андреевна любила Елену с тем же трепетным страхом за ее будущее, как Веру и Леонида. А если и уделяла всем им времени меньше, чем хотелось бы, в этом следует винить жизненные обстоятельства — необходимость ежедневным писательским трудом зарабатывать на пропитание и хорошее образование.

В характере матери были твердость и мужество патологоанатома. Она препарировала нежнейшую, эфемерную ткань сохраняемых памятью ощущений с неслыханным самообладанием.

Дочь научилась у неё фаталистическому отношению к происходящему. Не к жизни в целом, а к отдельным событиям, непосредственно ее затрагивающим. В то же время ее действия против всяких жизненных передряг и неприятностей были стремительны и победоносны. Мать, в отличие от нее, представляла романтический тип, была «причудницей», наделенной возвышенным строем мыслей. Словно сошла с неба, чтобы встать на защиту несчастных и униженных женщин. Сама же только внутренне, в душе, сопротивлялась насилию жизни, а внешне — плыла по ее течению.


Ах, мама, бедная мама! Зачем ее опять занесло в Одессу?


Лёля открыла настежь окно и встрепенулась. С глазированной солнечным зноем улицы слышались знакомые родные голоса. Сочный баритон дедушки, дребезжащее сопрано бабушки и неокрепший голос взрослеющей тети Надежды. Словно предчувствуя трагическую развязку, мамины родители приехали из Саратова, где губернаторствовал дедушка, в Одессу. Андрей Михайлович Фадеев так вспоминает эти страшные дни: «21-го мая 1842 года я с семейством моим отправился в Одессу, через Воронеж, Курск и т. д. В Екатеринославе мы прогостили несколько дней у старушки моей матери, которую я видел уже в последний раз. Я предполагал пробыть у нее далее, но должен был поспешить с выездом, узнав об усилившейся болезни бедной моей старшей дочери Елены, которая по полученному нами известию находилась в опасности и с нетерпением ожидала нас в Одессе. Ей не столько угрожала болезнь, сколько пагубная, общепринятая тогда метода лечения кровопусканиями; такой слабой, истощенной продолжительным недугом женщине, как она, в течение двух недель пустили восемь раз кровь и поставили более ста пиявок, что, конечно, привело ее в полное изнурение. Лечил ее врач, считавшийся лучшим в городе»[59].


Лёля на всю жизнь запомнила бурю, случившуюся перед самой маминой смертью. Молния сверкала почти беспрерывно, сопровождаемая оглушительными раскатами грома. Один из электрических разрядов попал в соседний дом, разбил створчатые двери, повредил и распаял замки.

Елена Андреевна умерла 24 июня 1842 года на руках своей матери. На ее могиле установили белую мраморную колонну, обвитую мраморной розой. Надпись из двух строчек, цитаты из последнего произведения Е. А. Ган «Напрасный дар», вырезанная на колонне, звучала безнадежно: «Сила души убила жизнь… Она превращала в песни слезы и вздохи свои…»[60]


После смерти Елены Андреевны ее близкая подруга, Антония Кюльвейн, не оставила детей. Девушка по себе знала, что значит жить без матери. Ее собственная мать, дочь лютеранского священника, умерла, когда Антония была ребенком. Они проживали всей семьей в маленьком городке в Финляндии, где отец находился на русской службе. За несколько лет до смерти матери старший брат Антонии чуть было не утонул, его вытащил из воды местный рыбак. В благодарность за это спасение сына отец Антонии, оставшись вдовцом, женился на дочери рыбака. Как в сказке о Золушке, мачеха Антонии оказалась злой и коварной бабой, пыталась всеми силами уморить падчерицу. Она одевала девочку в грязные тряпки, обуви своей у девочки не было — только башмаки младшей сестры, которые, естественно, не подходили ей по размеру. Когда же отец Антонии умер, мачеха совсем потеряла стыд. Однажды в середине суровой зимы она выгнала Антонию из дома. Девушка чудом осталась жива. Ее, замерзшую, заприметил на улице и внес к себе в дом бывший служка ее деда-пастора. К тому времени дед жил в Петербурге и служил в одной из тамошних лютеранских церквей. Ему сообщили о происшедшем событии, он приехал за внучкой и увез ее к себе. Используя связи и то обстоятельство, что Антония осталась круглой сиротой, а ее покойный отец был российским чиновником, дед записал ее на казенный счет в Екатерининский институт. Она училась настолько хорошо, что по окончании учебы ее должны были отметить высшей наградой — золотым шифром, вензелем государыни, получаемым институтками при выпуске. Однако эта награда досталась титулованной девушке, дочери умершего князя. Перед торжественной церемонией по этому случаю присутствовавший император Николай I, пытаясь хоть как-то соблюсти справедливость, предложил Антонии на выбор: либо остаться в Институте пепиньеркой, то есть готовиться в наставницы, либо получать пожизненную ежемесячную пенсию в размере 35 рублей. Антония выбрала свободную жизнь. Некоторое время она была компаньонкой у одной легкой на передок помещицы, которая использовала ее как ширму для своей греховной жизни. Понятно, что вскоре бедная сирота от нее сбежала. Приехав в Полтаву, она случайно познакомилась и в одночасье подружилась с Еленой Андреевной Ган. С тех пор они не расставались[61].

Нет необходимости говорить о том, что Антония Кюльвейн боготворила Елену Андреевну, восхищалась ее писательским даром, благородной и светлой душой. Жизнь девушки довольно тесно сплелась с жизнью семей Фадеевых, Ган и Витте. Она находилась среди них до самой своей смерти в Тифлисе в начале апреля 1850 года, пережив свою близкую подругу на восемь лет, и была похоронена на Верском кладбище, на высоком обрыве над Курой[62].

Антония оставила о себе у Веры и Лёли много добрых воспоминаний. Недаром много лет спустя Елена Петровна Блаватская, рассказывая о своей первой поездке в Индию (что, впрочем, мне представляется маловероятным), упоминает о встрече в Лахоре с неким немцем, якобы старым приятелем отца, бывшим лютеранским священником. Его фамилия, как она уверяла Олкотта, была Кюльвейн. По просьбе отца Блаватской, обеспокоенного судьбой старшей дочери, он якобы пытался разыскать ее в Индии. Таким вот своеобразным способом Елена Петровна отдала дань памяти Антонии, во многом скрасившей их первые с Верой годы сиротства.


Они покидали Одессу. Родители Елены Андреевны забирали детей с собой в Саратов. Путешествие на этот раз оказалось потрясающе интересным, ведь рядом с ними был Андрей Михайлович Фадеев, который до своего саратовского губернаторства, находясь в Астрахани, управлял кочующими народами, в том числе и калмыками, буддистами по своей вере. Внучки называли его «большой папа» в отличие от «папы маленького», их родного отца Петра Алексеевича. Деда встречали с особым радушием на всем пути их следования в Саратов, который частично пролегал по прикаспийским степям. Как-никак он, высокопоставленный царский чиновник, делал всё, что было в его силах, для улучшения жизни калмыков и киргизов. Вероятнее всего, для Лёли это было первое осмысленное соприкосновение с буддийским миром. Ее поразило много нового в нем, чего она прежде никогда не видела. Вне всякого сомнения, непривычные образы этого мира запали в ее душу. Удивительно, что даже ее семилетняя сестра Вера запомнила из этого путешествия большое количество деталей быта калмыков. Спустя много лет она восстановила в автобиографической книге «Мое отрочество» весь антураж приема семьи Фадеевых гостеприимным калмыцким князем: «…белая тонкая скатерть была разостлана без стола, прямо на полу поверх ковров. На ней были вместо тарелок расставлены пестрые глубокие чашки, вроде наших полоскательных, а перед каждой чашкой был постлан маленький коврик или же просто пестрый платок и только пред некоторыми лежали подушки. На эти подушки князь Тюмень усадил старших, а мы все разместились, как пришлось»[63].

Угощение важным гостям подавали в большой богатой кибитке. Она представляла собой островерхую палатку из войлока на жердях и деревянной решетке, а внутри была обита и устлана коврами, циновками и шелковыми тканями. На калмыках, как запомнила Вера, были надеты халаты и круглые меховые шапки. Калмычки были разнаряжены в парчу, бархат и золото. На них висело столько украшений, что они с трудом поворачивали головы[64]. Бабушка девочек, Елена Павловна, по мере возможности доступно и коротко объяснила им, кто такой Будда, который, по ее словам, жил гораздо раньше Иисуса Христа, «был очень умный и добродетельный человек и проповедовал очень чистое, нравственное учение…»[65]. Для православной христианки первой половины XIX века очень даже смелое заявление. Бабушка ознакомила их с основными атрибутами тибетского буддизма, божествами и другими предметами религиозного культа калмыков: скульптурными изображениями буддийских богов — так называемыми бурханами, молельными барабанами, или, как еще их называют, молельными мельницами, а также с «танка» (в переводе с тибетского — свиток) — живописными, выполненными клеевыми красками буддийскими иконами. Что бабушка знала, тем и поделилась с внучками. Неискренности в их семье не было. Кое-что от детей, разумеется, утаивалось, но только не то, что было связано с культурой других народов.

В Саратове у них появилась новая гувернантка-француженка мадам Каролина-Генриетта Пеккер, женщина далеко не молодая и требовательная. Она была небольшого роста, со сгорбленной фигурой, со злым выражением лица, с блестящими серыми глазками и острым носиком, на кончике которого почти всегда висела капелька, с седыми жидкими волосами, свернутыми на висках в плоские завитки[66]. К ним также приехала из Астрахани, где еще недавно служил дедушка Андрей Михайлович Фадеев, дочь их хороших знакомых, небогатых обрусевших англичан, Елизавета Яковлевна Стюарт. Лёля и Вера не должны были растерять знания, полученные от мисс Джефферс, а наоборот — укрепить их с помощью учительницы по английскому языку. Елизавета выросла в России и говорила по-русски хорошо и без акцента. Последнее обстоятельство, к сожалению, не укрепляло ее авторитет среди фадеевской прислуги. Горничные за ее спиной делали кислые рожи и говорили, что англичанка она не настоящая, а так себе. Может быть, эти пересуды дворовых людей позволили Лёле нахально утверждать, что она знает английский язык намного лучше, чем их молоденькая неопытная учительница. Эта самонадеянная позиция строптивой ученицы не раз становилась причиной ее конфликтов с миссис Стюарт[67]. Однако вовсе не с ней затеяла Лёля настоящую затяжную войну, а с мадам Пеккер. Старушка, естественно, в свою очередь и защищалась, и нападала, но молодость брала свое, и Лёля часто праздновала победу, о чем свидетельствовал ее наглый и оглушительный смех. Это противостояние, взаимные «подставы» и словесная перепалка Лёли и мадам Пеккер почти превратились в «общее место» их повседневной жизни. И все-таки развязка наступила. Терпение мадам Пеккер истощилось после одного случая, описанного честно и правдиво сестрой Лёли — Верой. Перед этим, правда, был подброшенный в постель мадам Пеккер еж и много чего другого. На этот раз у старой француженки уже не оставалось сил терпеть шутки и хамское поведение несносной девчонки. И она навсегда покинула дом Фадеевых. Вот эта история о том, как Лёля, подкравшись у реки к прогуливавшимся по берегу мадам Пеккер и Вере, до смерти напугала их, завыв волком:

«— Ага! Испугались?.. Я нарочно подкралась… <…> Что вы так смотрите? Неужели я так вас ужасно перепугала? <…>

— Шутка, которая могла стоить мне и сестре вашей жизни!

— Жизни? <…> Кто же умирает от такого вздора? — наивно изумлялась сестра, продолжая смеяться.

— Вздор — ледяная ванна в ноябре месяце?

— В конце октября! — хладнокровно поправила Елена. — И наконец, вы ее не приняли, ледяной ванны. Зачем преувеличивать?

— Преувеличивать? В октябре? В ноябре, говорю я вам! Теперь ноябрь для всей Европы. Но, разумеется, ее здесь не знают, цивилизованную Европу! Что же может быть общего между Европой и варварскими странами, которые могут порождать таких девиц?»[68]

Очередной эксперимент над мадам Пеккер закончился плачевно. Ее стремительный отъезд в Саратов с фермы, где в то время жили сестры в семье Юлия Витте, мужа тети Кати, стал для Лёли неожиданностью. Чем объяснить это постоянное стремление Елены Петровны, проявившееся еще в детстве, подначивать людей, злить и прилюдно надсмехаться над ними — злым мизантропическим характером, нравственной глухотой или безразличием к себе подобным? К сожалению, многие из тех, кто считается великими строителями будущего и перелицовщиками людских судеб, не могли бы ни шага сделать, ни пальцем пошевелить, не обладай они в полной мере этими малопочтенными человеческими качествами и свойствами. Может быть, безразличное отношение к чувствам и мыслям других людей — необходимое условие для успешного результата экспериментирования над ними.

Тетка Елены Петровны Надежда Андреевна Фадеева в своих воспоминаниях пыталась обнаружить причины строптивого, нетерпеливого характера своей племянницы и подружки:

«Она была избалована в детстве непомерной заботливостью и услужливостью слуг и преданной любовью со стороны родственников, которые все прощали „бедному ребенку, лишенному матери“, и позже, в девичестве, ее самолюбивый характер заставил ее открыто бунтовать против принятых в обществе норм. Ее было невозможно ни подчинить проявлением притворного уважения, ни запугать общественным мнением. Она ездила верхом <…> с десятилетнего возраста, на любой казацкой лошади в мужском седле! Она не кланялась ни перед кем, так же как не подчинялась предрассудкам или общепринятым нормам. Она оспаривала все и вся»[69].

Вера Петровна соглашается с Надеждой Андреевной, но в книге «Мое отрочество» акцентирует внимание на добрых началах в личности старшей сестры, в том числе отмечает присутствие в ней чувства сострадания к сирым и убогим: «Она умела подмечать слабости человеческие и дурные свойства, но никогда не смеялась над несчастием, над уродством физическим. Она, напротив, обиженным всегда бывала готова помочь, а своих обид никогда не помнила. Невозможно было быть менее злопамятной, чем она, и прощать искренне всех своих недругов. Эта прекрасная черта всю жизнь ее отмечала»[70]. В старости Елена Петровна Блаватская, представляю себе, с большим удовольствием вспоминала слова мадам Пеккер о цивилизованной Европе и варварской России. Ведь она сумела эту Европу, а заодно и Америку уложить на обе лопатки. И заметьте, с применением только одного оружия — силы своего характера.

Судьбы старенькой Каролины-Генриетты Пеккер и ее мужа сложились самым плачевным образом. Они оба умерли от холеры в Саратове в 1847 году. В тот же год, весною, все жившие в Саратове Фадеевы, Ганы и Витте уехали к дедушке в Тифлис на постоянное место жительства. И уже в этом замечательном городе сестры Лёля и Вера, а также их тетя-подружка Надежда получили посылку от их гувернантки француженки. «Там оказались великолепно переписанные мастерским почерком Каролины-Генриетты Пеккер все нравившиеся песни, баллады и юмористические куплеты, которые она бывало распевала своим дребезжащим голоском. То был ее посмертный подарок, — знак того, что она искренне простила своим непокорным, насмешливым ученицам и не забывала о них. Подарок этот очень растрогал Надю и Лёлю, а у меня часть его и доныне в сохранности», — подытоживает свой рассказ о мадам Пеккер Вера Петровна Желиховская[71].

Глава пятая. ФАНТАСМАГОРИИ, ФАНТАЗИИ, НЕВИДАННЫЕ ЧУДЕСА

Над морем стояла радуга. Ее нижний край был розовый, середина золотистая, а верхний край темно-оранжевый. Зрелище восхитительное и волшебное. Других радуг, как сказала ей бабушка, вообще не бывает. После смерти мамы девочка ощутила в себе какое-то раздвоение личности, а точнее — расщепление собственной души и сознания. С одной стороны, она была убита горем, а с другой — словно повернулась спиной к чудовищной реальности смерти, чтобы не быть сокрушенной тяжелым, невыносимым сиротством.

Во времена своего отрочества Елена Петровна с трудом переносила это раздвоение. Ее изматывало присутствие в душе кого-то постороннего, без всякой учтивости, настырно влезающего в любой ее разговор со своими высокопарными словами, заставляющего ее вести себя в соответствии с его волей, перекраивающего ее натуру по своему усмотрению и капризу. Этот невидимый для окружающих «некто» преображал ее изнутри до неузнаваемости, менял до такой степени, что она уже не воспринимала себя Лёлинькой, взбалмошной Лоло, а с ужасом ощущала кем-то еще, совершенно неизвестной ей личностью, которая была к тому же наделена по отношению к другим людям непомерными амбициями и серьезными претензиями. Она, спасаясь от этого наваждения, впадала в сон или в транс, долгий или кратковременный.

После пробуждения Лёля едва вспоминала кое-какие обрывки этого сна, мучилась головной болью и чувствовала себя совершенно разбитой.


С годами Елена Петровна все больше и больше укреплялась в духовном отщепенстве, свыклась с ним и ждала нового транса с необыкновенным воодушевлением. Она более детально запоминала происходящее с ее второй натурой и искренне Удивлялась тому, что получила возможность без особых затруднений передвигаться во времени и пространстве. Этой невообразимой свободе она была всецело обязана, как впоследствии настаивала Елена Петровна, своим Учителям, «иерофантам», «иерархам света». Во взрослые годы она, основываясь на опыте подобных, постоянно переживаемых ею психических состояний, разработала теорию двойников.

В таком потустороннем состоянии она позволяла себе говорить и делать что угодно. Однако совсем не в этом заключалась ценность благоприобретенного дара. Действительный смысл был в том, что свои рассуждения, казавшиеся некоторым людям бессвязными и самонадеянными, она не из пальца высасывала, а выводила из сопоставления картин прошлого и будущего. Панорама дня вчерашнего и дня будущего разворачивалась перед ней без всякого принуждения, стоило ей только впасть в эту своеобразную летаргию. И все же ее провидческие экстазы не были легкими, они отнимали у нее здоровье, преждевременно старили.

Потом Елена Петровна осознала, что провидение будущего и воспоминания о далеком прошлом являются способностью памяти ее предков, которую она от них унаследовала. Как сейчас сказали бы, способностью генетической памяти, по разным причинам у Елены Петровны чрезвычайно обострившейся и ставшей объемной.

Разумеется, эти провидческие всплески ее сознания не занимали каждого мига ее неприкаянной жизни. Она жила преимущественно мгновением, сумбурной жизнью авантюристки. Ей приходилось выживать с помощью сомнительных средств и не задумываться о последствиях некоторых своих необдуманных решений и поступков. В то же время она переломила себя в главном, заставив жить не по любви, а в соответствии с идеями и поставленными целями. На склоне лет она почти утеряла способность понимать обыкновенную жизнь, отчего нередко впадала в тяжелую депрессию, никого не хотела видеть и неделями не выходила из своего дома в Лондоне.

Она, не думая уже о необходимости зарабатывать себе на хлеб насущный, пыталась превратить долгий сон в психотерапевтическое средство. Однако новые страшные видения и кошмары настолько ее ошеломляли, что, придя в себя, она едва слышно произносила пересохшим ртом малозначительные слова и долго после этого мучилась бессонницей. Следствием такого нервного перенапряжения стал для нее сахарный диабет.

Перед погружением в сон ее часто мучил набирающий силу скрежещущий звук, словно купол неба вдруг стал железным и, раскачиваясь, задевал и царапал землю. Казалось, началось светопреставление. Кали-юга — черная эпоха приходила к своему завершению, как сказали бы индусы. А затем снова рождалось солнце нового «золотого века». Один мировой цикл сменялся другим, и появлялись новые земля и небо.

Все развивается циклично, возвращается в конце концов на круги своя.


Согласно представлениям индусов, установился на земле Черный век, Кали-юга. Век ужасный, при котором земля под ногами человека — шаткая и затягивает в себя, как трясина, а путь, по которому идет человек за своим бессмертием, освобождаясь от тяготения сансары, — одно бездорожье и ведет в никуда. Человек шарахается на этом пути из стороны в сторону, то налево, то направо. А стоять твердо посередке мало кто из людей умеет и хочет.

Она во сне видела тупые и сытые лица палачей, методично забивающих людей, как скот на бойне. Елена Петровна чувствовала, как седеет — ее золотистые, в мелких кудряшках волосы превращались в извивающихся серебристых змеек. На поверку получалось что-то совсем противоположное ее мечтаниям. Упорное подстегивание людей ко всеобщему счастью дало не то чтобы убогий, а совершенно отвратительный результат.

Блаватская узнала правду — в подготовке всемирной бойни было ее подспудное участие, ее идейное благословение. Ей стало невыносимо страшно в своем провидческом сне. Она бежала в отчаянии мимо просторных загонов, в которых находились, ожидая смерти, истощенные, сбившиеся в огромные толпы люди, мимо вырубленных садов и разрушенных церквей. Она бежала со всех сил обратно, в свое время. Она ныряла в мертвые воды Стикса с единственной надеждой — избавиться навсегда от сострадания и от любви к людям. В этой маслянистой, со свинцовым отсветом, воде забвения находились ответы на все вопросы ее многострадальной жизни.


Личная жизнь не удалась Елене Петровне. С детских лет она была поражена силой страстной и высокой любви к никому не известному индийцу в белых одеждах. Она часто думала о нем и представляла его то разряженным с восточной роскошью принцем, то скромным монахом. Образ «Учителя» не зависел от силы ее воображения, как она себя убедила, он присутствовал в ней изначально, был присущ только ей, как тембр голоса или как ярко-синие, с желтыми искорками глаза.

Она приходила в неистовый священный гнев, когда кто-то пытался усомниться в его существовании или представлял мнимой его мудрость. Она разносила из страны в страну весть о своем «Учителе» и его друзьях с такой настойчивостью, словно делилась со всем миром несказанной радостью, переполнявшей ее сердце.

Из чувства сиротства и одиночества родилась ее первая и единственная любовь. В каком-то смысле это была любовь к самой себе — заброшенной взрослыми, взбалмошной девочке, которую домашние называли Лёлей или Лоло, а чужие — Еленой.


Блаватская любила уединение, и в то же время ее прельщала многолюдность, в которой она чувствовала и вела себя, как акула среди мелких рыбешек. Она постоянно пребывала в смятенном расположении духа и на одни и те же вещи в зависимости от настроения и меняющихся привязанностей смотрела по-разному. Минутное и иногда безотчетное побуждение заставляло ее поступать не так, как ей хотелось бы. И все же Елене Петровне, испытавшей измены и разочарования в людях, были чужды злоба, недоверчивость и мстительность. Ей зачастую приходилось прибегать к притворству и показной скромности: а как еще ей было защитить себя от низости и коварства ничтожных людей? В устных рассказах самой Блаватской вообще нет никаких упоминаний о первой поездке их семьи на Северный Кавказ, в Кисловодск — известный курорт того, как, впрочем, и нынешнего, времени, где ее мать Елена Андреевна пыталась поправить свое здоровье.

Сестра Блаватской с благодарностью описывает жизнь у бабушки и дедушки, их гостеприимный дом в Саратове. Кроме них в этом доме жили мамины сестры Надежда и Екатерина, которая вскоре вышла замуж за Юлия Витте.

Вот что пишет Вера Петровна:

«Теперь надо еще сказать, что бабушку мы всегда называли бабочкой, почему — сама не знаю… Вероятно, объяснение этому прозванию находилось в том, что бабушка, очень умная, ученая женщина, между прочими многими своими занятиями любила собирать коллекции бабочек, знала все их названия и нас учила ловить их. Оба они, и дедушка, и бабушка ничего на жалели, чтобы тешить и забавлять нас. У нас всегда было множество игрушек и кукол; нас беспрестанно возили кататься, водили гулять, дарили нам книжки с картинками. <…> Дом дедушки, который я ночью приняла за фонарь, был в самом деле большой дом, с высокими лестницами и длинными коридорами. В нижнем этаже жил сам дедушка и помещалась его канцелярия. В самом верхнем были спальни: и бабушки, и тетины (Екатерины Андреевны и Надежды Андреевны. — А. С.), и наши. В среднем же почти никто не спал; там все были приемные комнаты, — зала, гостиная, диванная, фортепьянная»[72]. Важная деталь: в их длинной, невысокой детской не было другого света, кроме яркого огня в печи. Печь была широкая, русская, украшенная изразцами и с большой лежанкой. Распластавшись на этой печи, Лёля и Вера очень любили слушать сказки, которые им рассказывала крепостная няня, бабушка Настя. Так и представляешь комнату с таинственными, скачущими в такт пламени тенями на стенах и потолке. Не бессмысленные и случайные тени, а диковинные арабески, сложенные из загадочных, но имеющих объяснение фигур и экзотических черно-белых цветов и листьев, которые непостоянны, недолговечны и от которых невозможно оторвать взгляда, как и от горящих и неожиданно стреляющих в печном зеве поленьев. При этой игре света и тени вся комната наполняется колеблющимися лицами и фигурами, беспрестанно меняющимися и оттесняющими друг друга.

В унисон этому слаженному хору огня и теней звучит хрипловатый, устрашающий голос няни, бабушки Насти, воспитавшей два поколения Фадеевых и рассказывающей им, детям, сказку о злой ведьме и Иванушке. Крепостная женщина, бабушка Настя в общении с Лёлей и Верой исходила из гуманного педагогического принципа, что детей надо брать лаской и уговором, но ни в коем случае нельзя их воспитывать подзатыльниками, пинками и шлепками.

Огонь помаленьку догорает, и в его багровых отблесках комната кажется огромной. Наконец наступает обволакивающая темнота. Не видать ни зги. Глаза пытаются нащупать в темноте лица и предметы — темно-синяя стена мрака. Тогда зрение устремляется вовнутрь, а как только чуть-чуть развиднеется, очертания неведомого мира проступают за слабой серой дымкой «посюстороннего».

Так открываются духовные очи. Они, только они способны различить и понять заветнейшие мысли, сокровенные тайны и глубокие чувствования.


Елене Петровне было недостаточно реальной, обыденной жизни, потому-то своим буйным воображением она творила, противопоставляя скучному существованию жизнь иную — затаенную, таинственную, загадочную. Эта непохожая ни на что жизнь уподоблялась ее снам, в которых часто возникали картины предыстории человечества. Иногда она слышала рев давным-давно исчезнувших с земной поверхности животных. Звездное небо над ее головой было незнакомым и неузнаваемым, так же как и шумы и шорохи таящей опасности ночи. Она, напуганная этими видениями, открывала глаза, прочувствованное и увиденное ею во время сна не исчезало без всякого следа, а частично, обрывками оставалось в реальности, просачивалось, как кровь, сквозь бинты здравого смысла и эмпирического опыта, которыми ее плотно обматывали, пеленали чуть ли не с самого рождения.

Она искренне уверовала, что без этих знаков потустороннего, этих отсветов прошлого ее собственная жизнь окажется неизжитой, будет провалом в несущемся куда-то пространстве. К тому же с детских лет она была подвержена необыкновенным галлюцинациям. Она умела, впадая в транс, в течение долгого времени видеть наяву то, что для большинства людей тут же растворяется в воздухе. Уже в Америке эта нервная болезнь окончательно определилась и диагностировалась как эпилептическая аура. Врачам известно, что заболевшие этой болезнью люди часто слышат какой-то невидимый голос и видят какие-то предметы. Этим заболеванием страдали как выдающиеся мужчины, так и женщины. Например, Елена Ивановна Рерих. Будем сострадательны к двум Еленам, понимая, что любой прорыв в запредельное почти всегда сопрягается с какой-то аномалией в психике человека.

Сколько раз взрослые находили ее дрожащей и до смерти напуганной в каком-нибудь углу просторного саратовского дома. Никто из них не мог себе представить, что она буквально за минуту до своего обнаружения видела перед собой что-то невообразимо жуткое и зловещее.

К тому же она обладала фантазией неистощимой выдумщицы, и эта ее способность завираться до неприличия с годами развилась еще больше.

Вера вспоминает сестру Лёлю шалуньей, насмешницей и хохотушкой, чрезвычайно любопытной ко всему, что было непонятно и скрыто от ее внимательных и цепких глаз. Однажды сразу после причастия Лёля неприятно поразила близких какой-то неуемной бесшабашной веселостью. «„А ты-то, Лёля, большая девочка, только что от исповеди и громче всех хохочешь! Не стыдно ли?“ — пыталась ее урезонить мама»[73]. Еще более странные веши проявились во взаимоотношениях старшей сестры с младшими детьми. Свою вину она запросто могла переложить на другого, не из страха быть изобличенной в чем-то нехорошем, а исключительно ради куража, ради потехи и упрямства. Так, находясь на даче под Саратовом, она камнем случайно, играя, убила гусенка, который принадлежал живущей по соседству сторожихе, и тут же свалила это бессмысленное убийство на младшую сестру[74].

Лёля была нестандартным ребенком. Самолюбивая и гордая, она пыталась первенствовать всегда и во всем, чего бы ей это ни стоило. Максималистка, она искренне хотела, чтобы мир вокруг нее был совершенен.

«— Гадкая птица ворона! Я ее не люблю, — сказала Лёля бабушке.

— Чем же она гадкая?

— Некрасивая, неуклюжая, черная, толстая. А как захочет запеть, так противно каркает.

— Чем же она виновата, что ее Бог такою сотворил? — сказала бабушка. — Значит, ты всех некрасивых не любишь? Вот и я тоже толстая, неуклюжая и петь не умею, так ты и меня за это не будешь любить?

— Ну, вот еще, бабочка! Что это вы говорите? — сконфуженно пробормотала Лёля, вся покраснев…»[75]

Ничего удивительного, что в семье ее не то что недолюбливали, а держались с ней настороже, ожидая какого-нибудь подвоха.

У Блаватской с детства не прекращались конфликты со взрослыми. Она хотела поступать по-своему — они требовали от нее послушания. Взрослые ее раздражали. Екатерина Андреевна, ее тетя, на плечи которой легла забота о детях ее старшей сестры, одно время изрядно баловала Лёлю. Понимая, что ей многое позволяется, девочка совсем отбилась от рук. Тетя Катя пыталась исправить огрехи своего воспитания, но было уже поздно. «Другие в твои годы сами помогают родным в воспитании младших детей. А ты только усложняешь и отравляешь мне жизнь своим безрассудством!»[76] — укоряла ее тетя Катя. Однако на Лёлю мало действовали подобные взывания к ее совести. Она злилась, когда кто-то пытался поставить ее на место. Ей представлялось, что ее свободе приходит конец, и она впадала в панику.

В эти тягостные для нее минуты Лёля обращалась за помощью к таинственному незнакомцу (ангелу-хранителю?), которого она одна ощущала горячей, неискушенной душой и сердцем и о существовании которого никто вокруг нее до определенного времени не догадывался. Она любила его одного так сильно и глубоко, как любят только идеал или неосуществимую мечту.

С членами семьи у Лёли возникали бесконечные конфликты, будто они общались на разных языках. Она часто выходила из себя и сгоряча наговаривала невесть что на любящих ее людей. Эта импульсивность характера передалась от матери: для них обеих творческий мир был несравненно выше всего остального. Так, любая критика в ее адрес или обычное несогласие с ее взглядами воспринимались Блаватской с неслыханной обидой, вызывали негодование, иронию и сарказм в отношении тех, от кого эти замечания исходили. Вместе с тем, как вспоминает сестра Вера, она была «в сущности предобрая, а только своевольна и насмешлива до крайности»[77]. Мать и дочь жили по особым меркам. Думается, что втайне они относили себя к аристократкам духа. Мать и дочь по-настоящему волновала одна мысль, которую они не решились бы произнести вслух, — найдут ли их произведения свое место в России будущего?

Отец также боготворил и баловал свою любимицу — старшую дочь. Петр Алексеевич позволял ей делать, что вздумается. И девочка словно сорвалась с привязи, стала заносчивой и дерзкой. При неблагоприятном стечении обстоятельств такая вседозволенность обязательно принесла бы совсем горькие плоды, не будь бабушки Елены Павловны, которая старалась обуздать капризный и своенравный характер внучки.

А бабушка Блаватской за свои выдающиеся качества пользовалась в Тифлисе прекрасной репутацией и уважением. «Невзирая на то, что сама ни у кого не бывала, весь город являлся к ней на поклон»[78], — вспоминала о ней Мария Григорьевна Ермолова, у которой муж был губернатором в Тифлисе в сороковых годах XIX столетия. Труженица, она и детей своих приучила не бить баклуши, всех поставила на ноги. Сын Елены Павловны, Ростислав Андреевич Фадеев, впоследствии артиллерийский генерал, был видным деятелем в славянских землях и известным военным писателем 70–80-х годов XIX века. Образованный и остроумный, он неудержимо привлекал к себе людей. В дяде Ростиславе, да еще в сестре Вере, а в более поздние годы и в ее детях, Елена Петровна очень нуждалась. Только они питали и поддерживали ее героическое и романтическое жизнелюбие. Ее любовь к миру, всеохватная и грандиозная, утверждалась большей частью в отстраненности от каких-либо личных привязанностей. Только родные составляли исключение.

Для понимания психологии Елены Петровны и ее матери весьма существен один момент: их как бы одновременное пребывание в двух реальностях — художественной и повседневной, бытовой.

Для матери такая двойственность положения обернулась трагедией. В повести «Идеал» героиня видит выход из сложившейся ситуации в вере и приобщении к Богу: «…я постигла, наконец, что если женщина по злой прихоти рока или по воле, непостижимой для нас, получает характер, не сходный с нравами, господствующими в нашем свете, пламенное воображение и сердце, жадное любви, то напрасно станет она искать вокруг себя взаимности или цели существования, достойной себя. Ничто не наполнит пустоты ее бытия, и она истомится бесплодным старанием привязаться к чему-нибудь в мире. Неземные привязанности могут удовлетворить ее жажду. Ее любовью должен быть Спаситель, ее целью — небеса»[79].

Для самой Блаватской этот путь — заведомо тупиковый, она не уповает на милосердие Божие. Церковное христианство, как она позднее полагала, не способно более управлять человеческой совестью. Этот отход от церкви произошел, разумеется, не в детские и отроческие годы Елены Петровны, а значительно позднее, в годы ее странствий по миру. И все-таки зерна бунта против христианской веры появились тогда, в конце сороковых годов, и были порождены одной из малоприятных черт ее характера — своеволием.

Вот почему Блаватская нередко позволяла себе кощунствовать, юродствовать и лукавить. По воспоминаниям сестры, она еще с детства примеряла роль сокрушительницы привычных духовных устоев, используя для этого «красноречивую откровенность»[80]. Вне христианства Блаватская жила авантюристически вольготно, а последние шестнадцать лет своей жизни всецело увлеклась конкретным делом: оформляла свои мистические прозрения в определенную организацию, в новую церковь — Теософическое общество. Поэтому не стоит, читая ее письма соотечественникам или работы, в которых есть упоминание о христианстве, выковыривать из них, как изюм из сдобной булки, христианские максимы. Не была Елена Петровна Блаватская христианкой! Как это ни печально. Уже с середины 60-х ее потянуло в мир совершенно других духовных ценностей.


С ранних лет Блаватская стремилась к духовному и умственному общению — наиценнейшему дару русского человека. По ряду причин сугубо семейного, личного характера такое общение постепенно вырождалось в демонстрацию ее оккультных способностей. Последовательница учения Блаватской, известная русская теософка Е. Ф. Писарева, основываясь на воспоминаниях В. П. Желиховской, которые относятся к детству Елены Петровны, была убеждена в том, что «Блаватская обладала ясновидением; невидимый для обыкновенных людей астральный мир был для нее открыт, и она жила наяву двойной жизнью: общей для всех физической и видимой только для нее одной! Кроме того, она должна была обладать сильно выраженными психометрическими способностями, о которых в те времена на Западе не имели никакого представления. Когда она, сидя на спине белого тюленя и поглаживая его шерсть (в зоологическом музее Е. П. Фадеевой в Саратове. — А. С.), рассказывала детям своей семьи о его похождениях, никто не мог подозревать, что этого ее прикосновения было достаточно, чтобы перед астральным зрением девочки развернулся целый свиток картин природы, с которыми некогда была связана жизнь этого тюленя.

Все думали, что она черпает эти увлекательные рассказы из своего воображения, а в действительности перед ней раскрывались страницы из незримой летописи природы»[81].

Многие волшебные и чудесные истории из жизни Блаватской дошли до нас в меньшей степени из рассказов очевидцев — ее сестры Веры и тети Надежды, а в значительно большей степени — от двух соратников Елены Петровны по теософской деятельности: американца Генри Стила Олкотта[82] и англичанина Альфреда Перси Синнетта[83]. Понятно, что Блаватская, создавая Теософическое общество и утверждая в нем свой культ, эти рассказы им сама и озвучивала, когда находилась в приятном расположении духа и в приподнятом настроении. В хорошей компании, при заинтересованных слушателях она часто давала необузданную волю собственной фантазии. А потом уже эти мифы стали кочевать из одной теософской книги в другую. В историю тюленя еще можно было бы поверить, в ней нет ничего сверхъестественного, а вот во многие другие, например, связанные с духом Теклы Лебендорф из Норвегии, под диктовку которой девочка Лёля записывала сообщения с того света, и ее сумасшедшим, живущим в Берлине сыном — увольте! Еще к этому добавим, что племянник Теклы Лебендорф находился рядом с Лёлей, он служил в полку ее отца. Но так или иначе подобные свидетельства оккультных способностей Елены Петровны Блаватской, изложенные Синнеттом и опубликованные при жизни основательницы теософии в 1886 году, переносят нас в ее мифологизированное детство. Ведь у великих и святых людей их сверхъестественная одаренность, как полагают агиографы, проявляется чуть ли не с пеленок. И с этим заявлением приходится считаться.


В общении Блаватской с природой и людьми соседствовали детская наивность и определенный расчет: она любила подурачиться, однако все свои проделки и проказы пыталась объяснить серьезными причинами.

И это качество она унаследовала от отца: Петр Алексеевич мог обескуражить человека каким-нибудь ехидным замечанием или ироническим поворотом мысли.

Лёля была храброй до безрассудства, и в то же время ее нередко охватывал безотчетный страх. Может быть, этот страх был порождением ее галлюцинаций? Ее часто преследовали, как она признавалась, ужасные, светящиеся глаза. Она шарахалась подчас от неживых предметов, уверенная в том, что это недобрые «привидения», которые способны причинять вред. Она забалтывала детей невероятными историями, преподнося их таким образом, словно была в них главным действующим лицом. Она произвольно творила мир, словно держала перед глазами калейдоскоп и встряхивала разноцветные битые стеклышки — получались волшебные, завораживающие узоры.

Ей никогда не приходило в голову, что участниками этих удивительных и смелых фантасмагорий были не куклы, а живые люди. Но чего не сделаешь, на что не пойдешь ради общения с неизведанным!


Дед Андрей Михайлович и бабушка Елена Павловна после смерти дочери привезли сирот, двух внучек и внука, к себе в Саратов, в губернаторский дом.

Настоящие приключения между тем ждали детей не в саратовской резиденции губернатора, а в загородном доме, в одной из так называемых двух дач, куда семья Фадеевых перебиралась ближе к лету. «Дом был старинный, каменный, с расписными потолками в цветах и амурах; с двумя балконами, опиравшимися на толстые колонны, с густым сиреневым палисадником. Один балкон спускался в него боковыми ступеньками; другой, побольше, выходил к трем густым липовым аллеям, которыми начиналась роща. Невдалеке аллеи эти перерезывал провал, все увеличивавшийся от дождей и превращавшийся далее, влево, в глубокий овраг, приводивший к Волге»[84] — так Вера Петровна Желиховская описывает большой летний губернаторский дом, находящийся на опушке леса, практически на окраине города. Более подробно она описывает этот дом, оставивший в ее памяти незабываемое впечатление, во второй книге своих воспоминаний «Мое отрочество». Такое ощущение, что его она видит глазами старшей сестры: «…в одной из зал было чудное эхо, а на потолке была нарисована красивая женщина, вся в цветах, которая, как я подозревала, сама откликалась на мой голос. Это был действительно огромный дом, где несмотря на вечную сутолоку гостей все же много комнат, в особенности в верхнем этаже, оставались незанятыми. А уж о его подвальном этаже ходили целые легенды: о несчастных, которых кто-то когда-то будто бы морил голодом, мучил пытками в этих маленьких темных комнатах на сводах, о том, что и поныне слышны по ночам их плач и стоны и что многие ведали там привидения и разные страхи»[85].

Это громадное здание настолько много значило в их детстве и отрочестве, что сестра Елены Петровны пытается вновь и вновь восстановить в памяти все его архитектурные особенности. Это был роскошный барский дом «с подземными галереями, давно покинутыми ходами, башнями и укромными уголками. Это был скорее полуразрушенный средневековый замок, чем дом постройки прошлого века. Нам было разрешено в сопровождении слуг обследовать эти старые „катакомбы“. Мы в них нашли больше битого бутылочного стекла, чем костей, и больше паучьих сетей, чем железных цепей, но в каждой тени, отраженной на стене, нашему воображению чудились какие-то духи. Однако Елена не ограничивалась одним-двумя посещениями, оказалось, что это страшное место она сделала своим убежищем, где укрывалась от учебных занятий. Много времени прошло, пока это убежище не было обнаружено. Каждый раз, когда Елена исчезала, на поиски ее посылали большую группу прислуги во главе с тем или иным „жандармом“, человеком, который не побоялся бы выловить ее силой. Из сломанных столов и стульев она соорудила в углу, под окном, закрытым решеткой, некое подобие башни. Там она долго пряталась, читая книгу с разными легендами, которая называлась „Мудрость Соломона“. Раза два ее лишь с большим трудом удалось найти где-то в сыром коридоре, так как, стараясь избежать погони, она зашла в лабиринт и там заблудилась. Но это ничуть не испугало ее, ибо она утверждала, что никогда не бывала там одна, а всегда в обществе своего „маленького горбуна“ — ее товарища по играм. Она была сверх меры нервной и чувствительной, во сне громко говорила и часто ходила во сне. Случалось, что ее находили ночью, крепко спящей в далеких от дома местах, и когда ее уносили наверх в ее комнату, то она при этом не просыпалась. Однажды, когда ей было двенадцать лет, ее нашли в таком состоянии в одном из подземных коридоров, разговаривающей с каким-то невидимым существом. Лёля была совершенно необыкновенной девочкой, по природе двойственной: с одной стороны — боевой, озорной, упрямой, с другой же стороны — мистически настроенной, со стремлением ко всему метафизическому. Ни один мальчишка школьного возраста не был таким озорным, совершающим самые невероятные проказы, какой была Лёля. Но когда кончались шалости, ни один ученый не мог быть более прилежным в своих занятиях. Ее нельзя было оторвать от книг, которые она глотала днем и ночью. Казалось, вся домашняя библиотека не сможет удовлетворить ее жажду знаний»[86].

Мир невидимых существ, обитавших в пределах этого дома, неудержимо привлекал девочку. Эти сливающиеся с прозрачным воздухом духи полей и лесов, прячущиеся по темным углам домовые и гномы сделались единственными ее товарищами по играм и забавам. В свой круг она еще включала вольных птиц, а также чучела различных животных, находящиеся в бабушкином музее. Голуби ворковали ей таинственные сказки. Чучела рассказывали невероятные истории из собственной жизни. В их компании она готова была оставаться с утра и до вечера, не будь других дел. Понемногу она овладевала, как она внушала сестре Вере, колдовской силой, позволяющей слышать голоса неживых предметов: фосфоресцирующих пней, лесистых холмов, придорожных камней, деревьев, рек и озер. По вечерам она укладывала спать голубей, как это описывалось в ее любимой книге «Мудрость Соломона», и голуби на ее руках в самом деле успокаивались — затихали, словно одурманенные. Блаватская с детских лет верила в перевоплощение, как нынче говорят, в реинкарнацию. Возможно, тому способствовали русские сказки, которые рассказывала старая няня, бабушка Настя. В этих сказках люди легко и естественно превращались в зверей, становились оборотнями. Верила Лёля и в ковры-самолеты, в общение на расстоянии через волшебное зеркало, и в возрождение из мертвых с помощью живой воды. Сказки, на ее взгляд, как нельзя точно и правдиво отражали действительно происшедшие события. Другое дело, что в старину люди, которые владели магическим искусством, так называемые волшебники, встречались почти на каждом шагу, а теперь их днем с огнем не сыщешь, — делилась она своим открытием с Верой и другими детьми. Теперь же остались единицы, продолжала она, которые скрываются в каких-то укромных местах. В качестве доказательств своей правоты Лёля указывала на столетнего старца, жившего в лесном овраге неподалеку от их дачи. Как говорили люди, этот старец по прозвищу Бараний Буерак был настоящий ведун и знахарь. Он занимался врачеванием, ставя на ноги совершеннейших доходяг. Лекарством служили полевые и лесные травы, целебные свойства которых он досконально знал.

Об этом старце ходили слухи, что он умеет предсказывать будущее. Жил тайновидец скромно, в отапливаемой по-черному избушке, когда же появлялся на людях, увешанный с ног до головы роями пчел, то представлял сногсшибательное зрелище. Казалось, Бараний Буерак выучил пчелиный язык, а монотонное жужжание воспринимал как осмысленную речь.

Для Блаватской старец, как она рассказывала Синнетту, был толкователем языка птиц, животных, насекомых. Она усердно вслушивалась в его бормотание. Старец приветил девочку. Часа два-три в день Лёля проводила у него, была на побегушках: то принесет старцу воду, то отроет коренья целебных растений, то растопит печку[87].

Она присматривалась к приготовлению лекарств, запоминала, какая трава от чего лечит.

Дворня Фадеевых уверяла барышень, что старец спятил и несет бог знает что, но девочки только отмахивались; и мало-помалу между ними и старцем установилось взаимопонимание. Он не раз предсказывал Лёле завидную судьбу: «Эта маленькая барышня совсем не такая, как вы. Ее ждет большое будущее. Жаль, что я не доживу до той поры, когда исполнятся мои предсказания, но исполнятся они непременно»[88].

Так и представляешь, что, сказав это, столетний мудрец, словно утомленный способностью прозревать будущее, прищуривал один глаз и замирал, предаваясь глубокому размышлению. Напоследок, стрельнув отуманенным глазом в сторону девочек, он делал неопределенный жест рукой, то ли на что-то их благословляя, то ли прогоняя прочь. Вскоре по прерывистому, тяжелому дыханию, очень напоминавшему храп, становилось ясно — до него уже не достучаться. Он становился слепым, глухим и неподвижным, как кусок дерева.

С помощью старца Лёля надеялась увидеть вещие сны. Но что могли дать эти сны маленькой фантазерке, которая грезила наяву и вольготно чувствовала себя в подземных таинственных галереях дома, где находились, как она рассказывала, кости доисторических чудовищ и где под наблюдением преданного ей горбуна хранились помогающий восстановить утраченную молодость бальзам, приготовленный из растертых язычков ядовитейших змей, а также дрова, нарубленные магами Востока и дарующие вечное тепло, не говоря уже о множестве других престранных волшебных вещей?

Ни сестра Вера, ни юная тетя Надежда не осмеливались ей возражать. Они боялись ее каталепсических припадков, когда она на время казалась окоченевшей. Кожа у нее становилась нечувствительной, и закатывались глазные яблоки. После одного из таких припадков она овладела, как призналась Синнетту, автоматическим письмом: способностью бессознательно фиксировать на бумаге получаемую из непонятных источников информацию. Именно такую мистическую картину своего детства в Саратове и его окрестностях представила Синнетту Блаватская.

Совершенно иначе, правдоподобнее, реалистичнее описывает, например, того же столетнего старца ее сестра Вера Петровна Желиховская: «Из дальнейших прогулок я больше всего любила поездки на гору Увек, потом в чье-то красивое имение, называвшееся Бараний Буерак, где на пасеке жил столетний старичок-пчеловод, угощавший нас огурцами со свежим сотовым медом»[89].

Без сомнения, мистический портрет старца кисти Блаватской, который предсказывает ее будущее и в знак благодарности за этот провидческий дар получает от нее прозвище по названию имения, — это нескрываемое ерничество Блаватской. Но оно намного интереснее, чем сухая информация ее сестры. К тому же мы лишний раз по достоинству можем оценить насмешливый характер русской теософки.


Одно чрезвычайное событие, случившееся с Еленой Петровной еще в раннем детстве, как бы доказывало невидимое присутствие ее Хранителя. Именно с этого происшествия начался новый этап развития ее самосознания. Именно тогда, как она убеждала Синнетта, залегла в ее душу тяга к таинственному Востоку. Я же предполагаю, что в детстве Лёлю поразил один экзотический подарок, сделанный ее деду богатым калмыцким князем, — привезенный из Тибета халат из толстой шелковой материи[90]. Она часто видела его по утрам на деде, и этот халат давал пищу ее необузданной фантазии.


Елена Петровна вспомнила этот эпизод совершенно случайно, по привычке роясь в захламленном углу памяти, атакованная со всех сторон настырными журналистами. В то время Блаватская жила в Лондоне. Прогуливаясь по лондонской улице, а точнее, с трудом передвигая больные отекшие ноги, она наблюдала, как облезлые голуби жались к карнизам. Полуголодные птицы совсем не походили на отъевшихся голубей Соломона. Тогда-то она и вспомнила, что случилось с ней в дедушкином доме в Саратове. Все началось с того, что Блаватская решила получше рассмотреть портрет одного из предков.

Целая галерея ликов сановитых особ, их жен, сыновей и дочерей украшала лестницу, ведущую на второй этаж и в гостиную. С портретов смотрели люди из прошлых веков, ее близкие и дальние родственники. Один из портретов, висевший высоко наверху, был полностью закрыт лоскутом материи. Поставив на большой стол маленький и взгромоздив на них еще и стул, она с трудом взобралась на это нелепое сооружение. Опираясь о стену одной рукой и держась за край ткани другой, она с трудом балансировала на своем шатком помосте, но в конце концов грохнулась вниз.

Что случилось потом, она не помнила. Скорее всего, она какое-то время находилась без сознания. Придя в себя, она поняла, что лежит на полу. К ее удивлению, на ней не было ни царапины, а оба стола и стул стояли на прежних местах. О том же, что она действительно пыталась сорвать с портрета покрывало, что ей это не приснилось, свидетельствовали следы детских рук, оставленные на пыльной стене под портретом[91].


Жизнь Елены Петровны была непрерывным странствием, не всегда веселым путешествием за пределы заколдованного круга обыденности. Ради обретения духовной свободы она отказалась от привычного комфорта, от родного дома, от семьи. Годы бедности не прошли бесследно — к старости вконец замучили болезни. И все-таки жизнь Блаватской, как она сама считала, была исключительно удачливой, ведь ей удалось воспринять обыкновенное и необыкновенное, естественное и сверхъестественное в их едином слиянии.

По ночам ее, как и Ньютона, которого преследовал призрак солнца, окружали какие-то видения, до того ясные и отчетливые, что она с трудом отличала их от реальных предметов и живых лиц. Впрочем, при первом же прикосновении призраки быстро исчезали, растворялись в темноте.

Видения эти нисколько не смущали. Напротив, они приводили ее в какой-то мечтательный восторг!

Она чувствовала острую жалость к себе — к той впечатлительной девочке из Саратова, душа которой была преисполнена смутных порывов и тоски. Когда же затянется эта ноющая рана непонимания, когда, избавившись от боли, она откроет в себе силу, разительную и великую?

Елена Петровна шла к самопостижению не спеша, и великая тайна раскрывалась перед ней как необозримый горизонт.

Как губка она впитывала в себя рассказы о любых странных и невероятных событиях, которые хранились в памяти людей или в саратовских хрониках: о какой-то женщине, родившей страшилище: по пояс — человека, а выше — нечто рыбье с отверстиями на голове вместо ушей[92]. Или вот еще случай: хоронили умершую при родах молодуху, но вдруг заметили странные перемены в ее лице. Оно то бледнело, то покрывалось румянцем. Решили тело, не зарывая, опустить в землю, а для наблюдения приставили караул. В течение нескольких недель лицо умершей удивительным образом изменялось, но тело не разлагалось. И вдруг в одно мгновение тело превратилось в прах! Как тут не потерять дар речи![93]

Да и в природе происходили смущающие умы феномены.

Особенно потрясли обывателей два явления: 26 июля 1842 года в Саратове наблюдалось затмение Солнца. Утро было пасмурным, дождливым, горизонт заложили темные облака. Мгла, исходящий от земли плотный туман, постепенно перемещаясь кверху, почти скрыли небо. Мрак давил, становясь с каждой секундой все гуще и гуще, и свет лишь тускло брезжил сквозь облака. Наконец окончательно смерклось и наступила полная темнота: черный круг неведомого тела почти полностью поглотил Солнце, лишь верхний тонкий край его продолжал едва светиться[94].

А через три года с 25 мая по 2 июня в северной части неба над Саратовом зависла и не исчезала комета. Ядро ее было будто туманным, но она четко обозначалась среди звезд. Неровные и бледные лучи ее хвоста протягивались от горизонта вверх[95].

Еще одно небесное явление, зрителями которого стали жители Саратова, заставило задуматься о неисповедимости путей Господних. Местные жители были взволнованы появлением блуждающих огней и падением метеоритов. То и другое поразило их своим обилием. Метеориты падали на землю как-то странно и загадочно. Например, один из них выглядел, как овальный клуб дыма величиною с луну. Он на какое-то время завис в воздухе, а затем изменил форму и стал медленно опускаться на землю в виде белой струи, извиваясь зигзагами[96]. Чудны дела Твои, Господи!

В духовной эволюции Елены Петровны Блаватской и затмение Солнца, и появление кометы сыграли определенную роль. Вторжение Космоса дало новый толчок развитию чудесных свойств ее души. Сны, грезы, фантазии, сколь ужасными и нелепыми они ни были, приобрели для нее вдруг вполне реальный смысл. Она нашла наконец им объяснение. Во сне душа ее выпархивала из тела и парила за пределами земной жизни, обозревая в медленном и долгом полете недоступную обычному зрению явь.

Отраженные одиноким сознанием, явления и предметы земной жизни обретали другое существование, словно перемещались в зеркало, или в воду, или в марево отполированного зноем воздуха.

Для того чтобы понять свои интуитивные прозрения, разобраться в существовании верховных законов природы, Елена Петровна обращалась к историческим событиям и небесным явлениям — кометам, затмениям, бурям, ко всем устрашающе болезненным отклонениям от привычных форм жизни, ко всем противоречащим здравому смыслу, загадочным, странным и поразительным случаям — по аналогии с теми очевидными, предупреждающими, грозными знаками Провидения, которые, исчезая на время, неизбежно являлись вновь. Она пыталась, обострив до предела свою восприимчивость, отрывая себя от всего обыденного, повседневного, осознать и все, что происходило в ней самой, а осознав природу своего мировосприятия, обрести надежду, получить иллюзорную власть понимания почти невидимого, непознанного и столь удаленного от человека мира.

Мир этот был скрыт в манящей и таинственной дымке времени, где нельзя было отличить прошлое от настоящего и будущего.

Сам воздух саратовской земли, где прошел счастливый период отрочества Елены Петровны, был пронизан дурманящим и сладострастным духом иной, необыкновенной жизни.

Ее память хранила нежные воспоминания о близких людях, и эти воспоминания вполне соответствовали духу ее радушного семейного гнезда.

Думы об этих годах были также созвучны всему чудесному и мистическому в ее душе, являлись светом благодати в беспросветно-черном пространстве ее сомнений.

Она не любила рассказывать посторонним об этих будоражащих душу воспоминаниях, и недаром. Она остерегалась навязчивых вопросов, избегала разумных объяснений загадки, дарованной Хранителем. Она целомудренно берегла в себе чувство очарования саратовской землей и не хотела говорить о даре ясновидения, который обнаружила в себе ненароком.

В России пифия взращивается не торжественным и молчаливым храмом, а рассерженной толпой, кричащим разноголосым базаром.

Это в одном случае, а в другом — одиночеством, однообразным существованием, головной болью, изжогою, воздухом уныния, надоедливыми комарами и мухами.

Ее предвидения и предчувствия тревожили, заставляли насторожиться. Однажды она уверила мальчишку, встретившегося на берегу реки, что его защекочут русалки, и он утонул. Она пыталась шутками издеваться над глупостью, но вызывала в ответ только ненависть и страх. Ее племянница, Надежда Владимировна Желиховская, сумела оценить смешливый характер Блаватской: «У тети была удивительная черта: ради шутки и красного словца она могла насочинить на себя что угодно (и про мальчишку тоже? — А. С.). Мы иногда хохотали до истерики при ее разговорах с репортерами и интервьюерами в Лондоне. Мама (В. П. Желиховская. — А. С.) ее останавливала: „Зачем ты все это сочиняешь?“ — „А ну их, ведь все они голь перекатная, пусть заработают детишкам на молочишко!“ — А иногда и знакомым своим теософам в веселые минуты рассказывала, просто для смеха, разные небывальщины. Тогда мы смеялись, — но с людской тупостью, которая шуток не понимает, из этого произошло много путаницы и неприятностей»[97].


Здесь, в Саратове, она обрела уединение, которого не знала никогда прежде. Лёля любила верховую езду. Однажды в галопе лошадь сбросила ее наземь. Поскольку нога девочки запуталась в стремени, ее некоторое время волочило по земле, и она неминуемо расшиблась бы, если бы в тот момент какая-то неведомая сила не приподняла ее над землей и не остановила на скаку испуганную лошадь. Именно тогда на какую-то долю секунды она увидела своего спасителя: это был индиец в белых одеждах, в чалме, высокий и прекрасный. Прежде он являлся ей только в снах, а сейчас, как и надлежало доброму ангелу, возник в роковую минуту, чтобы спасти ее[98]. Спустя много лет после этого события Блаватская вспоминала, что, спасенная кем-то ей неизвестным, она перестала чувствовать под ногами землю. Потрясенная случившимся, Лёля опустила глаза и ахнула: она медленно поднималась вверх, словно за спиной у нее выросли крылья. Волна огромного, неизбывного счастья — нашелся человек, которому есть до нее дело, — подхватила ее и понесла в заоблачную даль, опровергая закон всемирного тяготения и доводы обыденного рассудка. Она обрела опору в самой себе.


Через девять лет она узнает его в лондонской толпе, он станет ее Учителем, ее Покровителем и откроет врата восточной мудрости. В своих сочинениях она увековечит его имя — Мория.

Ее дух воспарит, имея под собой твердую почву знаний.


История с лошадью и появившемся неизвестно откуда спасителем в белых одеждах — отправная точка мифа Блаватской о «гималайских учителях» и их Братстве. Если от некоторых других сюжетов своей оккультной эпопеи она отказывается, словно их забывая, то в отстаивании этого наваждения непоколебима, а ее цинизм, не важно — подлинный или напускной, отступает, когда речь заходит об Учителе Мории, или о Кут Хуми Лал Сингхе, или о ком-нибудь еще из Гималайского братства. В ее книге «Из пещер и дебрей Индостана» Мория и Кут Хуми Лал Сингх представлены под обобщающим именем Такура Гулаба Лалла Сингха[99]. В письмах восьмидесятых годов своему старому знакомому, царскому вельможе князю А. М. Дондукову-Корсакову, которые большей частью столь же откровенно-простодушны, как ее письмо в Третье отделение, она, учитывая христианскую ортодоксальность адресата, не забалтывает его рассказами об оккультных феноменах. Но даже в этих сугубо личных письмах (Е.П.Б. ясно осознает, с кем имеет дело) есть довольно подробная информация о ее духовном Учителе и взаимоотношениях с ним: «Несколько недель я провела в Одессе у своей тети госпожи Витте, которая по-прежнему живет в этом городе. Там я получила письмо от одного индуса, с которым при весьма необычных обстоятельствах познакомилась в Лондоне 28 лет назад и который убедил меня предпринять мою первую поездку в Индию в 1853 году. В Англии я виделась с ним лишь дважды, и во время нашей последней встречи он мне сказал: „Судьба навсегда свяжет вас с Индией, но это произойдет позже, через 28–30 лет. Пока же поезжайте и познакомьтесь с этой страной“. Я туда приехала, почему — сама не знаю! Это было словно во сне. Я прожила там около двух лет, путешествуя, каждый месяц получая деньги неведомо от кого и честно следуя указанным мне маршрутом. Получала письма от этого индуса, но за эти два года не виделась с ним ни разу. Когда он написал мне: „Возвращайтесь в Европу и делайте, что хотите, но будьте готовы в любой момент вернуться“, — я поплыла туда на „Гвалиоре“, который у Мыса потерпел кораблекрушение, однако меня и еще десятка два человек удалось спасти. Почему этот человек приобрел такое влияние на меня? Причина мне до сих пор не ясна. Но вели он мне броситься в пропасть — я бы не стала колебаться ни секунды. Я побаивалась его, сама не зная почему, ибо не встречала еще человека мягче и проще в обращении, чем он. <…> Теперь он навсегда покинул Индию и поселился в Тибете (куда я могу отправиться, когда захочу, хотя, уверяю вас, туда ни за что не проникнуть ни Пржевальскому, ни кому-либо из англичан), и из Тибета он переписывается с англичанами из нашего Общества, которые по-прежнему целиком находятся под его таинственной властью <…> Если вам захочется узнать побольше об этом человеке, то, когда будет время, прочтите „В дебрях Индостана“. Вещь напечатана в „Русском Вестнике“, где я выступаю под псевдонимом Радда-Бай. Пусть они вышлют вам ее отдельной брошюрой. Мой индус представлен там под именем Такур Гулаб Сингх. Из этой книги вы узнаете, чем он занимался и какие необычайные явления связаны с ним»[100].

История с лошадью и спасителем, не раз рассказанная Еленой Петровной своим соратникам по теософскому движению, произошла также с ее сестрой Верой, хотя в этом случае сестру спас не появившийся неизвестно откуда индиец, а обычный кучер. Обратимся к воспоминаниям Веры Петровны Желиховской: «…я уж мечтала об амазонке, — еще бы! Ведь мне уже шел одиннадцатый год, я себя чувствовала взрослой барышней! На четвертой моей верховой прогулке я, должно быть, уж очень расхрабрилась, дернула поводья, прищелкнула языком; моя лошадка поднялась в галоп, мигом оставила позади себя сопутствовавших мне проводников, казака и денщика дяди Рости, и, повернув без моего на то желания, поскакала прямехонько к своей конюшне. Должно быть, она почуяла, что с таким седоком нечего время терять и церемониться, и решила возвратиться к стойлу.

Если бы я не растерялась и не бросила поводьев, чтоб уцепиться за луку, она, наверное, остановилась бы при малейшем движении уздечки; но я сама ее оставила на произвол, своими криками только еще более ее возбуждая бежать скорей. Бежавшие сзади люди тоже кричали, но догнать, понятно, не могли. К счастью, кто-то из кучеров, увидав, в чем дело, побежал наперерез и схватил мою лошадку под уздцы у самой конюшни. Я говорю к счастью потому, что не догадайся я или не успей пригнуться в ту минуту, как она вбежала бы в ворота, я могла бы сильно разбиться, слететь с седла, пожалуй, даже и убиться, если бы лбом ударилась о балку ворот!.. Этого не случилось; меня сняли с седла невредимой, хотя перепуганной и сильно сконфуженной; но тем не менее мои уроки верховой езды были отложены на неопределенное время, а мои мечты об амазонке рассеялись, исчезли в тумане дальнего будущего…»[101]

Правдоподобность этого рассказа сомнений не вызывает. Кто пытался когда-либо научиться верховой езде, попадал в ситуации более сложные. Очень трудно допустить, что подобное происшествие, случившееся с Верой Петровной в детстве, тогда же для всех членов семьи Фадеевых, Ган и Витте не стало событием наиважнейшим. В их семейном кругу, я убежден, его рассматривали со всех сторон, охали, переспрашивали друг друга, как такое могло произойти, радовались счастливому исходу. Однако читая об этом случае в воспоминаниях Желиховской, не испытываешь мистического трепета. Воспринимаешь его как факт семейной хроники, не более того. Другое дело, когда в российской глуши на мгновение появляется индус в чалме, совершает благородный поступок и тут же исчезает, чтобы спустя несколько лет появиться в лондонской толчее. Не правда ли, интригующий сюжет? Существовала, впрочем, одна загвоздка: как сделать так, чтобы в эту душераздирающую волшебную историю поверили десятки тысяч людей? У Елены Петровны Блаватской это в конце концов получилось. На то ведь она и харизматическая фигура!


Похоже, что длительная поездка вместе с дядей Ростиславом Андреевичем в 1844 году к его старым друзьям, калмыцким князьям, в степь, а оттуда в киргизскую орду к его знакомому князю Джангиру подвела черту под детством Елены Петровны[102]. Началась другая, взрослая жизнь, отягощенная трудностями становления ее личности и обретения общего языка с окружающим миром. Пришло отрочество.


Впервые Блаватская увидела шамана во время путешествия с дядей Ростиславом. Шаман кривлялся, кружился, плясал, почти задушенный надетой на него волчьей шубой, затем упал в изнеможении и с пеною у рта. Он переступил роковой предел, созерцая прошлое и будущее. Она вспомнила слова Плиния Старшего: «Ни одна наука в древности не пользовалась таким уважением и не была так прилежно изучаема, как магия». Ее любимый Вольтер также понимал суть дела, заявляя, что «все верили в магию. Учение о духах и магии распространено по всей земле».

Это путешествие (в тринадцать лет) позволило заглянуть за черту горизонта ее культурного мира.

Сила человеческого духа и есть основа, альфа и омега творимых на земле чудес.

И это еще была не вся правда. Блаватская читала у знаменитого Парацельса о мировом свете. О том, как невидимый свет, поступательно колеблясь, изливаясь от насыщенных им центров, дает движение и, соответственно, жизнь всем предметам. Он существует в звездах, в животных, в людях, в растениях, в минералах. Этот свет, как ваятель, творит все формы многообразной природы. Это еще было понятно. Куда труднее оказалось принять другое: в человеке есть звездное (астральное), внутреннее тело, которое при определенных условиях настолько расширяется, что переходит на внешние предметы, образуя с ними тесную взаимосвязь. Подобный магический эффект был известен издавна, а в XIX столетии он получил название животного магнетизма.

И уж совсем немыслимо было признать, что в ней самой пробуждается, брызжет живительным светом звездное (астральное) тело.

Но так и было! В Саратове она впервые почувствовала как бы легкое жжение внутри себя.

Саратовский край представил ей философию истории в образах и красках наиболее естественных и запоминающихся: в курганах, в волжских утесах, в подвиге ее пращура князя Михаила, в былинах, поверьях и сказках, в пастельных переливах небесного свода, в акварельной размытости речной волны.

Саратовская земля являла для впечатлительной и мечтательной девочки с нежной и чуткой до чрезвычайности нервной организацией сакральное или заповедное пространство.

Именно здесь творились чудеса. В саратовской степи явился перед ней индиец в ослепительно белых одеждах с широким золотым поясом, с длинными черными волосами и в белоснежной чалме. Он спас ей жизнь и — что совсем непостижимо — усмирив норовистого, бьющего копытом коня, наделил его памятью и способностью понимать сумбурную человеческую речь. Она имела возможность в этом неоднократно убеждаться.


Из своего лондонского далека она вдруг осознала, что оставила родину не потому, что возненавидела ее, а потому лишь, что устала постоянно перемешаться из огня да в полымя.


Борис Михайлович Эйхенбаум трактовал индивидуальное творчество как акт осознания себя в потоке истории[103]. Если применить эту формулу известного литературоведа к личности Елены Андреевны Ган и ее дочери, придется ее чуть-чуть переиначить. Для них творчество было осознанием себя в контексте вечных, вневременных истин, только у Е. А. Ган эти истины более живые, не столь отвлеченные, как в сочинениях ее дочери. Тяжелая болезнь, протекающая неровно и оставляющая надежду на излечение, приучила ее смиряться перед Божьей волей, терпеливо нести свой крест.

У Блаватской никакого смирения и в помине не было. Она верила, впрочем, в некий Промысел, имеющий власть над жизнью каждого. Однако Елена Петровна возводила эту направляющую судьбу человека силу к кармическим закономерностям. Она знала, что ни одна вера, ни одна религия не в состоянии заполнить пустоту, образующуюся в сознании смертного человека, который оказывается перед лицом бесконечной Вселенной, перед вечным, неиссякающим потоком жизни.

Особые, неровные отношения, строящиеся по принципу «любовь — ненависть», сложились у Лёли с ее старшей тетей.

Екатерина Андреевна взяла заботу о детях своей умершей сестры, выделяя Лёлю как наиболее сообразительную и взрослую. Какое-то время та была, как я уже отмечал, ее любимицей.

Иными словами, Лёля, пользуясь своей безнаказанностью, казалось, почти полностью подчинила себе Екатерину Андреевну. Мадемуазель Антония Клюнвейн в воспитание Лёли не вмешивалась. Ее подопечными были Вера и маленький Леонид. Можно предположить, что воля, которую предоставила Блаватской ее тетя Екатерина Андреевна, со временем незаметно обернулась своеволием — метаморфоза, никоим образом не входившая в педагогические планы воспитательницы. Лёля начала раздражать Екатерину Андреевну еще и тем, что поведение свое она окружала какой-то непонятной тайной, а как говорил Байрон, «где есть тайна, там предполагается обыкновенно и зло».

Однако время было упущено. Девушка развивалась по нравственным законам, ею самой и созданным. На ее представления о морали, о добре и зле, об идеале красоты влияли книги, которые она читала запоем. Друзья-книги уводили ее в область мечтаний, увлекали в мир высоких чувств и благородных героев. Это были книги ее матери, которые перешли к детям по наследству.

«Тут была чуть ли не вся старая и новая литература европейских народов — и Гомер, и Дант, и Шекспир, и Байрон, и Софокл, и Шиллер. Солидное место занимал Пушкин. Тут же были стихи Жуковского, Козлова»[104], — писала по воспоминаниям близких Е. А. Ган первая исследовательница ее творчества Е. С. Некрасова.

К этим книгам добавим масонские сочинения и трактаты по алхимии на русском, французском, английском, немецком языках из библиотек прадеда, князя Павла Васильевича Долгорукова и маркиза Адольфа Францевича Бандре дю Плесси, французского деда бабушки Елены Павловны, а также любовные романы, которые Лёля тайно похищала у той же самой тети Кати. Книг для детей в то время практически не издавали. Отрадное исключение составляли стихотворные сказки Пушкина о царе Салтане и спящей красавице. Для девочек любимыми рассказами были «Утопленница» и «Пиковая дама» Пушкина и «Вий» Гоголя. На французском и немецком языках детских книг издавалось куда больше. Допоздна они зачитывались сказками Гофмана. Вера Петровна также вспоминает о детском журнале «Звездочка»[105].

Екатерина Андреевна Фадеева, выйдя замуж в 1844 году, продолжала неотлучно жить с ними долгое время в Саратове и Тифлисе. Ее мужем стал агроном Юлий Федорович Витте, происходивший из семьи датских лютеран и служивший под началом ее отца-губернатора[106]. По настоянию будущей жены он перешел в православную веру. Ю. Ф. Витте занимал должность управляющего хозяйственной фермой ведомства государственных имуществ. Эта ферма находилась за Волгой в восьмидесяти верстах от Саратова.

Сестра Вера писала о нем:

«Мы все, и старшие, и дети, его ужасно полюбили, потому что он такой сердечный, добрый, искренний человек, что, зная его, нельзя было его не любить»[107].

Но так уж получилось у Блаватской, что равноправное, идейное «общение» складывалось не с членами ее семьи, а с теми, кто как бы и не существовал вживе, во плоти, — кого рождала ее бурная фантазия.

Мистическая жизнь Лёли оказалась непонятной взрослым родственникам, и девушка пестовала свое одиночество, поскольку именно в нем сохранялась возможность существования ее внутренней, своеобразной жизни.

Итак, уже в юные годы Елена Петровна начала осознавать себя особенной личностью. Реальная жизнь казалась ей не настоящей: это была ярмарка тщеславия, скучная и презренная. Овеществленная пустота, которая приводила в содрогание ее мать. Нет, она не хотела просто плыть по течению. Ей необходимы были любовь и доброта, красота и гармония, обрести которые она могла лишь внутри себя.

Лёля уже не различала: она ли жила в видениях или видения в ней. Прочитанное странным эхом отозвалось в ее сознании и душе. Вымысел смешался с реальной жизнью — навсегда, до самой смерти.


Лёля, когда ей было лет пятнадцать, вместе с сестрой Верой облюбовали удобное местечко для чтения в доме за Волгой. В начале сентября с книгой в руках они забирались на гумно и, уютно «устроившись на мягкой соломе в одном из коридоров, образованных рядами высоких, как дома, правильных скирд», принимались за чтение. Мало кому из домочадцев пришло бы в голову искать их здесь, поэтому они могли не беспокоиться, что кто-то их потревожит. Лёля, как вспоминает сестра Вера, уже зачитывалась дозволенными и недозволенными любовными романами. В случае своего обнаружения она могла спрятать книгу в карман под верхнее платье или зарыть на время в солому[108].

Глава шестая. НА ПОРОГЕ ВЗРОСЛОЙ ЖИЗНИ

Деятельность Андрея Михайловича Фадеева в его должности гражданского губернатора не получила должного одобрения у высокого начальства в Петербурге. Тревоги и служебные неприятности, как тогда говорили, были предвестием серьезных изменений в его чиновничьей карьере. Нашла коса на камень — так можно охарактеризовать его отношения с непосредственным начальником — министром уделов Львом Александровичем Перовским, в наше время больше известным в связи со своей внучатой племянницей, революционеркой-народницей Софьей Львовной Перовской. Конфликты с министрами заканчиваются либо отставкой нижестоящего чиновника, либо назначением его на новую должность. Все зависит от того, есть ли у жертвы начальственного произвола вельможные заступники. А. М. Фадеев не выдержал несправедливых придирок желчного Л. А. Перовского и подал прошение об отставке, которую немедленно получил. Он надеялся на хорошее к себе отношение графа П. Д. Киселева, министра государственных имуществ, любимца двух императоров — Александра I и Николая I. До обострения конфликта с Перовским тот неоднократно приглашал А. М. Фадеева перейти в его министерство. Однако на этот раз граф полностью устранился от судьбы отправленного в отставку губернатора. Он только что возвратился из-за границы и узнал, что его жена графиня София Станиславовна Киселева, урожденная Потоцкая, выслана из Петербурга за свои выступления против властей и симпатию к революционной польской эмиграции. Вот почему, как можно предположить, он не делал лишних телодвижений, предпочитая на какое-то время затаиться, быть в отдалении от императора.

Так оно происходило или по-другому, но макиавеллизм и свой эгоизм по отношению к А. М. Фадееву он проявил в полной мере[109]. А. М. Фадеев вспоминал: «Он давал мне деликатным образом понять, что не может для меня сделать ничего, потому что Государь не любит, чтобы министры помещали у себя тех высших чиновников, коих не желают иметь другие министры, где они состояли на службе; и также не любит, чтобы они защищали таковых чиновников, сколь бы им ни была известна их невинность. Одним словом, он боялся высказать Государю правду из опасения, чтобы не подвергнуться за то кривому взгляду. Хорош патриотизм государственного человека»[110]. У Николая I существовали, по-видимому, серьезные основания для столь жесткой позиции к российским высшим чиновникам. В современную эпоху подобное самодержавное отношение к членам своей команды практически исключено. В наши дни ротация высших чиновников государства стала обычным явлением, но при этом ухитряются никого не обижать. А тогда, в те далекие и темные времена, можно было запросто выпасть из номенклатурной обоймы. Что же касается А. М. Фадеева, он, слава богу, вне службы оставался недолго. У него нашелся влиятельный защитник. Это был князь М. С. Воронцов, наместник Кавказа, у которого А. М. Фадеев служил в Одессе до своего назначения губернатором в Саратов. Он предложил Лёлиному деду должность, во всем равную губернаторской, а именно: войти в Совет Главного управления Закавказского края. Граф П. Д. Киселев был настоящим царедворцем. Эти люди улавливают малейшие изменения в дворцовой атмосфере. Эту специфическую особенность ума или обоняния почему-то приняло называть угрызениями совести великих мира сего, которые возникают всякий раз, когда резко меняется политическая конъюнктура. П. Д. Киселев не был исключением из общего правила и практически тут же предоставил А. М. Фадееву еще одну должность — заведующего делами по Министерству государственных имуществ в Закавказском крае[111].

Это был настоящий подарок судьбы. Одно лишь обстоятельство омрачило радость всего их большого семейства. Им пришлось находиться в разных частях России до тех пор, пока муж тети Кати, Юлий Федорович Витте, не получил новое место в Тифлисе. До этого ожидаемого назначения они жили порознь больше года. Лёля, Вера и Леонид вместе с семьей Витте оставались в Саратове на попечении Екатерины Андреевны. А бабушка с дедушкой и тетей Надей переехали в Тифлис. В Саратове жил их дядя Ростислав, молодой офицер-артиллерист, который ждал со дня на день своего перевода на Кавказ.

Они переселились за Волгу, где находилась ферма Юлия Федоровича Витте, а потом некоторое время перед отъездом в Тифлис снимали дом в самом Саратове. Как вдруг одно неожиданное событие резко изменило планы дяди Ростислава и заставило его подчиниться чужой воле. Что нежданно-негаданно обрушилось на его голову, об этом я расскажу чуть-чуть позднее. Как и о том, каким образом случившаяся с дядей Ростиславом неприятность изменила также ход жизни его старшей племянницы, тогда все еще чистейшей и простодушной девушки. В этой истории на авансцену выходят князь Эмилий Витгенштейн, графиня София Станиславовна Киселева и ее брат граф Мечислав Потоцкий.

София Станиславовна Киселева вписалась в биографию Елены Блаватской содержательной и запоминающейся строкой. Эту строку не выкинуть из песни о жизни героини этой книги, какой бы в итоге эта песня ни сложилась — гимноподобной или гривуазной. Бесспорно одно, что встреча Блаватской с Софией Станиславовной в самом начале ее долгих странствий по миру пришлась как нельзя кстати. Именно графиня долгое время уберегала Лёлю от многих необдуманных поступков, а также от неприятностей и опасностей, а с ними неминуемо сталкивалась в то время любая неопытная и самонадеянная молодая женщина, решившаяся на путешествие по Египту, Греции и странам Восточной Европы.


София Станиславовна родилась в семье польского магната графа Станислава Щенсного Потоцкого и гречанки Софии Главани Маврокордато де Челиче. Для ее отца графа Потоцкого это был третий брак, для матери — второй. Станислав Щенсный Потоцкий вошел в историю как лидер аристократической оппозиции, чья деятельность в защиту старошляхетских вольностей Речи Посполитой с целью укрепить власть магнатов в ущерб королевской привела к третьему разделу Польши между Россией и Пруссией. Понятно, что поляками Станислав Потоцкий и его соратники рассматривались как предатели польского народа. Мать Софии Станиславовны — великолепная София, происходящая из простого сословия, достигла положения высокородной дамы благодаря необыкновенной утонченной и экзотической красоте, уму и способности сводить с ума мужчин. Фортуна действительно ей благоприятствовала. Ее по праву считали самой красивой женщиной Европы, и она была всегда желанной особой при дворе трех королей: польского — Станислава Августа, прусского — Фридриха II и французского — Людовика XVIII, а также австрийского императора Иосифа II. Российская императрица Екатерина II относилась к ней с большим расположением и осыпала милостями, ведь она была ее тайным агентом и чрезвычайно содействовала в привлечении через Станислава Потоцкого на сторону России польской аристократической оппозиции. София-старшая вскружила голову многим мужчинам, среди ее любовников были послы и министры, и даже всемогущий князь Г. А. Потемкин-Таврический.

София младшая унаследовала многие внешние черты матери, а также ее ум и сообразительность, но не легкость поведения с мужчинами. Дочь, в отличие от матери, была благонравной и нравственной женщиной. София Станиславовна относилась, как и ее мать, к утонченным и одухотворенным натурам, была безупречной красавицей и пленила Пушкина с первых мгновений знакомства. Она подсказала ему сюжет «Бахчисарайского фонтана», крымскую легенду об одной из представительниц их рода — Марии Потоцкой.

Словно искупая вину отца перед Польшей, София-младшая непоколебимо стояла на том, что с поляками Россия обошлась не лучшим образом, и до самой своей смерти 2 сентября 1875 года в Париже она не изменила своим свободолюбивым взглядам. Умирала эта выдающаяся женщина в полном одиночестве.

Долгое общение с Софией Станиславовной не могло пройти бесследно для Елены Петровны Блаватской. Оно, конечно, подействовало на стиль ее поведения — волю идти против течения и заставлять окружающих считаться с собой. Тут, впрочем, необходимо сделать одну оговорку. В общении с представителями российской власти Блаватская старалась не проявлять своего строптивого характера и всегда сохраняла особую осторожность. Может быть, этому научил ее горький жизненный опыт графини Киселевой.


Отец Лёли, Веры и Леонида, как всегда, находился где-то далеко, на очередных учениях. Теперь он был в чине ротмистра — рыжеволосый сорокасемилетний красавец, с седыми висками и мужественным лицом, испещренным морщинами. Лёля чувствовала прилив радости, когда он вырывался из полка и приезжал к ним. Однажды она оказалась в комнате отца. В углу, за ширмой, она увидела спинку простенькой кровати и на ней канифасный чистый халат. Находясь вне службы, отец обычно снимал мундир, переодевался в партикулярное платье. Каска с султаном сиротливо лежала на столе. Лёля почувствовала тогда, как у нее сжалось сердце.

Она целые дни думала о предстоящем путешествии. Ей хотелось уехать хоть к черту на рога — лишь бы подальше от всего, что хоть немного напоминало детство, тот подчиненный чужой воле уклад жизни, который ей окончательно опротивел. Она верила, что кавказское солнце возвратит ей вожделенную свободу, вернет к настоящей самостоятельной жизни. Лёля вдруг испытала неизъяснимую нежность и благодарность судьбе за то, что она родом из известной уважаемой семьи, что она хорошенькая и умная, что у нее еще все впереди. Однако ей был необходим совсем иной, загадочный и пестрый мир, центром которого она собиралась стать. Лёлю утомляло даже чтение.

Она ждала этого путешествия как манны небесной и часами лежала на широком диване без всякого занятия, внимательно прислушиваясь к стуку собственного сердца.

В конце мая 1847 года Юлий Федорович Витте получил обещанную ему должность в Тифлисе в департаменте государственных имуществ на Кавказе, и они, собираясь в дорогу основательно и долго, больше месяца, наконец-то стронулись с насиженных мест. С Юлием Федоровичем ехали пароходом до Астрахани, оттуда он возвращался опять в Саратов для передачи дел новому управляющему фермой. Их было девять человек: дядя Юлий, тетя Катя, их сын, Лёля и Вера, а также Антония и трое слуг. Обоз из двадцати человек прислуги пошел сухим путем с упряжными лошадьми в трех фургонах в Царицын, на Дон, а оттуда уже через Ставрополь на Северный Кавказ — во Владикавказ и до конечного пункта их путешествия — в Тифлис.

Как только они отплыли, в Саратове появились первые жертвы холеры. 1848 год назвали годом малой холеры в отличие от холеры великой — 1830 года, времени, когда их мать Елена Андреевна Ган вынашивала Лёлю. Несмотря на то что в 1848 году холера выкосила много народа, эпидемия была непродолжительной. Они бежали от нее, но куда? В далекий чужой край, где не затихала война, где на дорогах шалили лихие люди, где воровали людей как скот и тут же перепродавали кому попало или же за выкуп возвращали родным, где по ночам местные жители грабили и убивали, а днем сидели в своих лавках, тихо, как ни в чем не бывало, и вдохновенно читали суры из Корана.

Путь в Тифлис оказался долгим, но не изматывающим и не однообразным. Сначала поплыли от Саратова вниз по Волге до Астрахани неуклюжим, колесным, купеческим пароходом «Св. Николай», которым управлял приказчик в смазных сапогах. Пассажирские каюты использовались в пароходе для перевозки товаров, особых удобств, естественно, не предусматривалось. Существовали какие-то крошечные, косые, кривые, низенькие клетушки с ларями вокруг одной сравнительно большой каюты. В нее-то и набилась вся путешествующая братия. Спальных мест не хватало, спали кто на чем: на полу, на ларях, даже на большом обеденном столе. Прошло пять дней, пока добрались до Астрахани. От Астрахани поплыли по Каспийскому морю другим кораблем, на этот раз военным, под названием «Тегеран», испускавшим густые клубы дыма. С остановками в Петровске и Дербенте доплыли на седьмой день до Баку, а потом уже на перекладных, сделав месячный привал в Шемахе, добрались до самого Тифлиса.

В Баку их встретил дедушка Андрей Михайлович Фадеев. При нем был большой конвой из казаков и всадников-татар, так называемых гапар, как говорил дедушка, прирученных разбойников. Эти гапары по пути устраивали настоящее представление: на всем скаку стреляли, выскакивали из седел и опять на них вскакивали, навзничь опрокидывались на конские спины, словно их убивали, съезжали под брюхо коней до самой земли и тут же одним махом оказывались в седлах и с гиком неслись дальше, не разбирая дороги, за воображаемым врагом. Для Лёли и Веры это была большая потеха. Ехали кто в дедушкиной коляске, кто в тарантасе, и была еще перекладная с чемоданами. Дорога заняла у них около двух месяцев.

Шемаха, где они надолго остановились и где их ждали бабушка Елена Павловна и тетя Надежда, был губернский полу-азиатский городок, расположенный в гористой местности. В нем проживали в большом количестве молокане и немцы-колонисты в синих куртках и в смешных картузах с огромными козырьками, а также русские казаки в бескозырных фуражках набекрень и с ружьями, саблями и длинными пиками за спиной. Тетя Надежда их встретила на лихом коне, прискакав навстречу обозу. Ей исполнилось девятнадцать лет, и она любила демонстрировать самым неожиданным образом свою ловкость и самостоятельность. Время семья Фадеевых проводила весело, беззаботно и безрассудно. Посещали дома богатых татар, беков и ханов. Лёля при этом вспомнила о пушкинской «шемаханской царице». Убранство жилищ восточной аристократии поражало чрезмерной роскошью. Стены были покрыты панелями из агата и сердолика, лепные потолки сияли зеркальными звездами и золотыми арабесками, мозаичные окна были заключены в рамы из дорогих пород дерева. Прибавьте к этому плотные шерстяные ковры, бархатные узорчатые диваны, шитые золотом подушки, резные инкрустированные столики и табуреты, мощенные цветными изразцами галереи, внутренние дворики с мраморными бассейнами, фонтаны, вода которых стекала по стеклянным желобкам, как по плющу, — и если вы не задохнетесь от восторга, значит, у вас сильные легкие и крепкое сердце. Можете себе представить, какое впечатление на Лёлю произвела эта способность восточных владык украшать свою повседневную жизнь, скоротечность, хрупкость и ненадежность которой они ощущали каждое мгновение при всем своем богатстве и могуществе.

Чем ближе они подъезжали к Тифлису, тем наступившее лето всё яростней заявляло о себе пахучими оранжевыми и белыми лилиями, ярко-красными цветами граната, пышными многоцветными розами и словно осыпанными снегом кустами жасмина[112].

Лёле не хватало дяди Ростислава. Кто ее понимал, так это он. В отличие от остальных членов ее семейства. Тетя Надя в счет, разумеется, не шла. К великому сожалению, дядя Ростислав был далеко. Обстоятельства жизни загнали его в ненавистный Екатеринослав. Скандал с Р. А. Фадеевым, как часто случается в жизни, разразился неожиданно. Перед этим неприятным событием он побывал на Кавказской войне волонтером. Находясь на Кавказе более года, Фадеев принимал участие в сражениях, был дважды ранен в руку и голову. Он объездил весь Кавказ и Закавказье, собрал большое количество разнообразного материала по этому краю, что пригодилось ему в дальнейшем для написания фундаментальных книг о Кавказской войне. Елена Петровна Блаватская иногда интуитивно улавливала приближающуюся опасность. Ростислав Андреевич Фадеев в этом отношении был ее противоположностью. Он возвратился из Тифлиса в Саратов по некоторым делам на короткое время, намереваясь, завершив их, отправиться в Петербург за официальным назначением на Кавказ в действующую армию. Он предполагал начать серьезную военную карьеру, но судьба рассудила иначе. В то время в Саратове находился сосланный по распоряжению Николая I граф Мечислав Потоцкий. Причиной немилости царя стали упорно ходившие в обществе слухи о его политической неблагонадежности. Поговаривали, что он оказывал содействие польским мятежникам. Впрочем, убедительных доказательств не приводилось. Обстоятельства, приведшие к ссылке в Саратов Потоцкого, как официально разъяснялось публике, были сугубо бытовые, а не политические. Подчеркивалось, что причиной опалы стала реакция царя на печально известную в свете нравственную нечистоплотность графа.

Еще в 1820 году, за двадцать пять лет до описываемых событий, Мечислав Потоцкий, пользуясь отсутствием матери, захватил ее дворец, а заодно и драгоценности. Попытки родных воззвать к его совести оказались тщетными. Только обращение матери к Александру I расставило все по прежним местам. Царь, возмущенный позорным поведением сына женщины, которую он уважал и ценил, готов был немедленно сослать его в Тобольск. Только заступничество братьев Мечислава Потоцкого спасло виновного от заслуженной кары. В этот раз, уже при Николае 1, граф не поладил с собственной женой. Непрекращающиеся с ней ссоры приняли неприличные формы. Для разбирательства этих матримониальных склок был направлен флигель-адъютант царя, который встал на сторону графини. Впрочем, мало верится, что только одни семейные неурядицы привели к столь строгому наказанию шурина П. Д. Киселева, одного из влиятельных людей Российской империи. Скорее всего, они были поводом, а настоящей причиной, можно полагать, была постоянно демонстрируемая старшей сестрой Мечислава Потоцкого Софией Станиславовной Киселевой стойкая симпатия к революционной польской эмиграции.

Говорите, что хотите, но сами попробуйте войти в положение Николая I. Не ссылать же ему было в российскую провинциальную глушь под надзор полиции жену его друга и соратника, которая оказалась невоздержанной на язык?

Так граф Потоцкий оказался совершенно неожиданно для себя в Саратове, где он смертельно скучал и пытался во что бы то ни стало вырваться из провинциального города.

Графиня Киселева писала Лёлиному дедушке-губернатору слезные письма, умоляя его как-то облегчить положение брата. Но мы знаем, что карьера самого Фадеева тогда висела на волоске, и его заступничество за графа могло только ухудшить положение обоих. Граф Потоцкий, вращавшийся в аристократических кругах Европы, был человеком образованным и умным. Нет ничего удивительного в том, что он часто бывал в семье А. М. Фадеева, где и познакомился с его сыном, который стал для него «драгоценной находкой, оазисом в саратовской Сахаре». Дела задержали молодого Фадеева в Саратове. Перед отъездом в Петербург его новый друг граф Потоцкий уговорил Ростислава Андреевича похлопотать о его освобождении из ссылки. Он назвал своих приятелей, через которых следовало действовать, и сказал, что в случае положительного решения не пожалеет никаких денег. Фадеев не мог отказать новому другу, Лёлиному дяде исполнилось 23 года, и в подобных переделках он никогда не был. Как только он начал хлопоты по смягчению участи графа Потоцкого, его буквально на следующий день вызвал к себе шеф жандармов и управляющий Третьим отделением Его Императорского Величества канцелярии Леонтий Васильевич Дубельт и приказал незамедлительно покинуть Петербург и выехать под надзор полиции в любой губернский город, кроме Тифлиса, где в то время находились родители проштрафившегося молодого человека и его младшая сестра.

Дядя Блаватской выбрал Екатеринослав, в котором он долгое время жил и в котором у него было много друзей и знакомых. Андрею Михайловичу Фадееву удалось через графа Воронцова вызвать сына в Тифлис только в середине 1849 года, но и там не один год сохранялся за ним строгий полицейский надзор. Его репутации будущего офицера был нанесен значительный урон. Многие в Тифлисе думали, что его сослали по политическим мотивам. Вот какую кашу заварили ненароком графиня София Станиславовна Киселева и ее брат![113]

Первая зима в Тифлисе Лёле особенно запомнилась. Не мягким, щадящим климатом, а пьянящей атмосферой общения, театрализованными застольями, восхитительными загородными прогулками. Тифлис был игрушечным уютным городом. Его жители, бодрые и неунывающие, всякий раз к вечеру валились с ног от переизбытка дневных впечатлений. Застроенный преимущественно двух- и трехэтажными зданиями по берегам реки Куры, Тифлис постоянно расширялся, соединял воедино старые, свободно петляющие улицы и переулки и новые, вытянутые словно по линейке. Он забирался в овраги, вползал на отвесные скалы и с этих круч, еще вчера казавшихся неприступными, исходил человеческими криками, гомоном базаров, нависал над рекой пестрыми балконами. Как манящ и соблазнителен был этот город неиссякающих ликующих ритмов и зажигательных вибраций, могущих даже мертвых поднять из могил!

Сколько горя претерпела эта маленькая христианская страна! Особенно досталось ей от соседей-мусульман, персов, турок и татар, упорно стремившихся в течение целого тысячелетия обратить грузин в свою веру — ислам. Разорялись города, разрушались и осквернялись храмы, истреблялся грузинский народ. Но никакое насилие не смогло заставить грузин отречься от Христа и забыть свои обычаи. Самым удивительным из основ грузинского жизнеустройства был закон гостеприимства. Он существовал у них, казалось, с незапамятных времен, как особенность их психики, как их родной язык. Гость дороже друга — вот его великий смысл. Как еще говорили в Тифлисе: «Для гостей последняя копейка ребром».


Тифлис по-настоящему преобразился, изменил свой внешний и внутренний облик с появлением в нем князя Михаила Семеновича Воронцова, генерал-адъютанта, наместника Кавказа. Перемены в городе произошли в самом деле разительные: были разбиты новые парки, засыпаны овраги и проложены широкие улицы, выстроены двух- и трехэтажные дома, стала выходить политическо-литературная газета «Кавказ», учредили Публичную библиотеку, отдел Русского географического общества, пансион для благородных девиц, появились русский театр и итальянская опера, прошли спектакли на грузинском и армянском языках. В феврале 1850 года открыли первую в Тифлисе выставку естественных произведений, образцов ремесленной и фабричной промышленности[114]. С появлением князя Воронцова «жизнь потекла на европейский лад, изменились обычаи, вкусы, костюмы, особенно костюмы женщин, которые все реже и реже стали появляться закутанными в белые покрывала (чадры), смягчились нравы, явилась новая обстановка»[115]. Тифлис жил как большая дружная и гостеприимная семья. На его улицах и площадях царило оживление. В лунные вечера под звуки мелодичного тары звучали народные песни. Грузины любили хоровое многоголосое пение. Оно сопровождалось игрою и на других инструментах, не уступающих тари в мелодичности. Это были саламури (что-то вроде кларнета), чиапури (грузинская скрипка), чонгури (балалайка) и думба (литавры). Как только певцы появлялись на улицах, все население соседних домов высыпало на крыши, балконы, выбегало к воротам наслаждаться пением, затягивавшимся иногда до поздней ночи[116]. В первые дни от впечатлений Лёля совсем потеряла голову. Она едва не сошла с ума от пряных тифлисских базаров, от азартных скачек, от храмовых праздников, отмечаемых с религиозным рвением. Наиболее значительные церковные шествия сопровождались громом пушек из Метехского замка. Она любила смотреть, как охваченные религиозным порывом люди бросались с крутых берегов в бурлящую Куру.

Ее сестра Вера вспоминала: «В то время не только в старом городе, но и в европейских кварталах большинство крыш были плоские, с земляными террасами, по которым можно было гулять и смотреть в чужие дворы и на улицы. С крыши и галерей нашей первой квартиры были видны все окрестные сады и здания, тонувшие тогда в виноградниках. <…> Несмотря на палящий июньский жар, до отъезда из города надо было приискать другую квартиру. <…> Это был только что оконченный великолепный и громадный дом, построенный словно крепость за высокими стенами двора, со всевозможными службами, в середине которого был распланирован садик, еще не дававший тени, но полный цветов. Богатый купец-армянин Сумбатов, его хозяин, отстроил его, ничего не жалея, во вкусе полуазиатском, с лепными украшениями, цветными стеклами, с круглым балконом и хорами в огромной овальной зале»[117].

Они почти полностью заняли этот дом-дворец. К сожалению, жить в нем долго не пришлось: князь Воронцов попросил уступить дом Сумбатова бежавшему в Тифлис из Персии дяде тогдашнего персидского шаха. Дедушка снял другой дворец, бывший дом князя Чавчавадзе — великолепное сооружение в самом центре нового города, занимающее с флигелями чуть ли не целый квартал. Различные части этого дворца соединялись между собой галереей, мостиками и лестницами. Посреди обширного двора находились бассейн и розарий. Особой гордостью была зала с зеркальными окнами в два просвета — по тем временам великая редкость. Расписной потолок, позолоченные перила лестниц, великолепные вазы и статуи в просторной прихожей, на лестничных площадках и в больших комнатах украшали этот дом.

В гостиной поражали своеобразные обои, на которых были изображены картины на мифологические сюжеты. Говорили, что эти обои подарил князю Чавчавадзе кто-то из царской семьи. Дух барства витал в этом доме. Лёля прожила в нем около года, а ее родные пребывали там неизмеримо больше — пятнадцать лет. До тех пор, пока не умерли бабушка, дедушка и дядя Юлий Федорович Витте.


Строптивость Лёли, или Лоло, сопровождаемая победным вскидыванием подбородка, резким сведением бровей и разящим, не терпящим возражения взглядом, воспринималась в кругу семьи с большим неудовольствием. Предпринятые для усмирения ее упрямого непослушания строгости не дали результатов. Ведь известно, что настоящий бунт разгорается из-за полумер, направленных на его подавление.

Внешне Лёля изменилась, превратилась в миловидную барышню-блондинку со здоровым цветом лица. В то время в моде были бледные или со слабым румянцем щеки, прямой лоб, слабо развитые скулы, тонкая кость, маленькие руки и ноги, томные или страстные глаза. Грациозность в ней отсутствовала, но зато переполняли энергия и жажда любить и быть любимой. Теперь она вполне соответствовала своему имени Елена — избранная, светлая.

Одетая в белый батистовый пеньюар, утопая в пене кружев, она пила маленькими глотками из изящной чашечки шоколад и делала вид, что над чем-то напряженно размышляет. Наскоро покончив с завтраком, взяла книгу и раскрыла то место, которое с вечера заложила бисерной закладкой. Это была «История Лигурии, со всеми достопамятными происшествиями, тамо бывшими». Книга редкая, напечатанная в 1781 году в типографии масона Николая Новикова. Она еще раз прочитала отмеченное: «Сохраните в глубине вашего сердца сию ревность к вольности: ибо она будучи спомоществуема мужеством и храбростью, преодолевает наконец все препятствия и неудобства: предки ваши, не успев в своем намерении, оставили вам приобретать сию бессмертную славу»[118]. Как ей не хватало вожделенной свободы!

Она с нетерпением ждала, когда ее освободят от всей этой галиматьи — опеки, гувернанток, экзерсисов и немецкой грамматики.

В доме, который они занимали, почти всегда царила праздничная атмосфера, особенно по вечерам, когда зажигались канделябры и кенкеты, особые масляные лампы с горелкой ниже резервуара. В полумраке неслышно передвигались слуги, таинственно выступали из темных ниш кружевные занавеси, неожиданно расцветали цветы на окнах, мерцали, соблазняя и заигрывая, большие зеркала с подзеркальниками. Навощенные паркетные полы отражали это великолепие жизни и словно двумя руками отталкивали громоздкую черную мебель, которая давила на них, основательно и бесцеремонно. Маленькие язычки свечей зябко поеживались, временами радостно взвивались вверх.

Они жили все-таки в необыкновенном месте — в бывшем доме князя Александра Герсевановича Чавчавадзе, известного грузинского поэта, чья старшая дочь Нина вышла замуж за Александра Грибоедова, растерзанного чернью в Тегеране.

В Тифлисе их приняли гостеприимно, затаскали по гостям, приветили и обласкали с обычным грузинским радушием.

Ее разбирало любопытство. Она прислушивалась в одиночестве к этому знаменитому дому, надеясь услышать что-то из его прежней жизни, какую-нибудь захватывающую романтическую историю. Она догадывалась, что необыкновенная тревожная тайна существует в любви Грибоедова и Нины Чавчавадзе. Эта тайна давила на новых домочадцев, создавала в их взаимоотношениях небывалую прежде, странную натянутость. Какое-то всепрощающее сострадание и безмолвная скорбь охватили дом, и всего хуже было то, что никто из взрослых не решался рассказать ей хотя бы часть правды. Словно сговорившись, они заводили с ней речь о посторонних предметах, но о самом главном, о том, что ее интересовало более всего, молчали. Что бы сделать такое, думала она, чем бы их удивить — и тогда у всех мигом развяжутся языки.

Она сознавала, что у ее близких о ней самое никудышное мнение. В семье она была вроде урода, вроде больного места, которого боялись касаться, чтобы не создавать себе новых проблем. Они понимали, что с ней, взрослой барышней, надо говорить совершенно иначе, однако не знали — о чем.

Лёля подружилась с князем Владимиром Сергеевичем Голицыным, двоюродным братом по матери княгини Елизаветы Ксаверьевны, жены князя Михаила Семеновича Воронцова. Владимир Сергеевич часто приходил в гости к Фадеевым. Он, как вспоминает Вера Петровна Желиховская, был «такой большой, толстый и веселый, такой остроумный и так любил петь разные стихотворные куплеты, что очень мне напомнил Закревского. Но когда сказала об этом, Надя с Лёлей начали смеяться надо мной, что Закревский так похож на Голицына, как толстый бульдог на льва. У него было два сына, но у нас чаще бывал старший — Александр, очень красивый»[119]. Голицын прославился сочиненным им фрондерским каламбуром, который, распространяясь по России, превратился в афоризм. Напомним читателю этот маленький шедевр, который не потерял актуальности и в наши дни. Князь Владимир Сергеевич в веселые минуты застолья обычно произносил вальяжным голосом, грассируя и растягивая слова: «Господа, а служить (ослу жить) в России хорошо!»[120]

— Лёля! — вдруг послышался из гостиной нетерпеливый голос бабушки Елены Павловны. — Иди сюда! Поговорим.

Должно быть, бабушка будет опять уличать ее в плохом отношении к близким. Как все это ей надоело!

— Лёля, ты опять как в воду опущенная. Что с тобой, милая? — Бабушка пыталась быть с ней ласковой и предупредительной. — Ты сегодня вечером пойдешь на бал?

— Бабочка, любимая моя! — она не сдержала своих чувств. — Непременно пойду, непременно!


Более всех о Елене Петровне в ее девичестве была осведомлена Мария Григорьевна Ермолова, муж которой в 40-е годы был губернатором в Тифлисе. Обладавшая необыкновенно отчетливой памятью, она отозвалась о юной Елене Петровне как о девушке с выдающимися способностями, весьма заметной среди русской дворянской молодежи Закавказья[121].

В Тифлисе внешне отношения Лёли с бабушкой изменились к лучшему. Она старалась выглядеть воплощенным смирением. Только и была занята одной мыслью: как бы сдержаться и не нагрубить кому-нибудь из окружающих. Особенно ее выводила из себя гувернантка, которая как-то сказала, что барышне с ее взбалмошным характером ни за что не выйти замуж, даже за какого-нибудь общипанного ворона.

— Лёля, о тебе ходят неблагоприятные слухи, — сказала бабушка. — Говорят, что ты между делом оскорбляешь достойных людей.

Она вспыхнула и возразила:

— Если ты имеешь в виду это чучело в гусарском мундире, то что ему ни говори, как о стенку горох.

— А зачем ты подпевала князю Владимиру Сергеевичу Голицыну двусмысленный куплет? Даже что-то от себя досочинила.

— Ах, бабушка, он такой большой, толстый и веселый. Настоящий светский лев. Мы от души веселились, и я позволила себе импровизацию. Было, право, очень смешно. Всем понравилось, кроме одного человека, который тебе об этом пении донес и все извратил. Не слушай шпионов, милая бабушка! Они пакостные и завистливые люди. Я отправила бы их всех на Луну.

— Ты опять, Лёля, придумываешь невесть что, — сказала бабушка, расстроенная тем, что их разговор вошел не в то русло, а внучка и на этот раз перехватила инициативу. — Ты лучше чаще общалась бы с сыновьями Алексея Петровича Ермолова. И вообще посмотри вокруг себя. В Тифлисе столько достойных молодых людей из лучших русских семейств[122].

В этом бабушка была права. Под знамена войны на Кавказе собрался цвет русской дворянской молодежи.

Лёля тоже хотела принести себя в жертву. Удивить всех своим выбором. Например, назло Александру Голицыну, в которого влюбилась по уши с первых минут знакомства, выбрать себе какого-нибудь завалящего женишка. Может быть, думала она, ей подойдет Никифор Васильевич Блаватский? Он служил чиновником по особым поручениям в канцелярии тифлисского губернатора и часто наведывался в их дом. Он превосходил ее годами, но разница в возрасте ее мало заботила. Это был скромный, ничем не отличавшийся чиновник. Во всяком случае, неравная пара для нее, девушки из известной, высокопоставленной семьи. Однако он ей как-то признался, что интересуется оккультными науками, после чего Лёля чуть ли не час с ним секретничала.


Она взглянула на дом синими задорными глазами, прислушалась к его шумам, скрипам и шорохам, воззвала к его неослабевающей памяти. Сначала она ничего не услышала. Но вскоре раздался плач — тонкий и безутешный, сочащийся, как влага, сквозь толщу времени. Еще до нее дошел смысл произносимых снисходительно-холодным тоном слов, в которых содержались загадочные намеки на искупление блаженным и наивным детством несправедливой взрослой жизни, полной преступлений и безумной гордыни. Как всегда в подобных случаях, к внятной речи с той стороны примешивалась несуразная абракадабра. Незнакомый ей человеческий голос вызывал из небытия образы, претящие ее душе: то появлялся семиглавый дракон, то вообще непонятно что, но по виду достаточно жуткое и неопрятное. Не зная, как ей поступить, растерявшись, она зашипела на этих страшилищ, затопала на них ногами, попыталась их урезонить и приструнить. Большие черные глаза плачущей женщины мелькнули за занавесью. Лёля как бы нечаянно очутилась совсем близко к одному из оконных простенков, у которого кто-то стоял. Оказалось, что нежданная гостья — Нина Чавчавадзе. Неиспытанное прежде чувство сопричастности чужому горю поднялось в ней, когда они наконец оказались лицом к лицу. Трудно было понять, почему Нина, несчастная женщина, решилась на эту встречу. Нина приложила веер к губам — это был деликатный призыв к молчанию, и сделала несколько шагов вглубь комнаты. Только тогда она разглядела на ней бальный наряд: длинный шлейф платья волочился по полу. Вдова Александра Грибоедова была частой гостей у Фадеевых. Она поражала окружающих ее людей, как вспоминает Вера Желиховская, «не только красотой, но и прелестью своего обращения»[123].

Задумчивая и тихая, Нина восприняла ее внимательное сочувствие с застенчивой благодарностью. Глядя на нее, становилось ясно, что она — искупительная жертва. Провидение приготовило ее в дар вечности как расплату за великодержавную сановитость ее несчастного мужа.

Красота и судьба Нины возводили ее жизнь к событиям библейского масштаба. Кроткая прелесть Нининого лица возвещала победу над человеческими своеволием и властолюбием. Нина более походила на святую мученицу, чем на молодую вдову. И прошептала ей на ухо: «Мы, женщины, спасаем их от сатаны».

Не могли старшие того понять, что Лёлю разрывало на части.

Она получила безалаберное воспитание. Может быть, права бабушка Елена Павловна, называя ее ветреной, взбалмошной особой. А какой же еще ей быть? На нее то лили елей, то обливали помоями. То страстно любили и заласкивали, то поносили почем зря. Чтобы окончательно не впасть в отчаяние, она самоуслаждалась своим странным даром — вслушивалась в потусторонние голоса, всматривалась в необыкновенные видения. Бабушка, требовательная к себе и ничего себе не прощавшая, не прощала и другим: ей, Вере, абсолютно никому, кто не подчинялся установленному в их доме распорядку, пытался жить по своему усмотрению.

От бабушки она унаследовала твердость характера и властность, от отца — горячность и простодушие, от матери — мечтательность и нежность. Они, ее близкие, внушали ей отвращение к той светской жизни, которая велась вокруг и которую они, по своему общественному положению, обязаны были поддерживать. Получалось, что идеалы — сами по себе, а жизнь — сама по себе.

Гул балов стоял в ее ушах, там было так весело, и ее неудержимо тянуло туда. В то же время она ясно осознавала, что стоит увлечься светским образом жизни, и навсегда произойдет разрыв с видениями и внутренними голосами. Она не знала удержу расходившейся фантазии — звала своего Хранителя, но он куда-то исчез. Ей была необходима твердая рука, которая привела бы в порядок мысли.

Ни мнение света, ни предрассудки общества не в силах были остановить Елену Петровну на пути к духовному совершенству и обретению чуда. Это было у нее в крови — поступать наперекор здравому смыслу. Нельзя было допустить, чтобы здравый смысл подмял тайну, которую она несла в себе, вынашивала, как ребенка.

Ее прабабка, французская аристократка, бросив детей и любящего мужа, умчалась на двадцать лет неизвестно куда и непонятно с кем. Никто не смог бы объяснить, почему она это сделала. Только Лёля одна догадалась, примерив прабабкин поступок на себя: ее прабабка, как и она, получала сообщения оттуда — из космических глубин, из неизведанных далей и неукоснительно им следовала.

Лёля давно уже видела жизнь своей семьи в ином свете. В Тифлисе она избегала разговоров даже с сестрой Верой и тетей Надеждой. Опасно было с ними откровенничать. Одновременно ей нравилась бесшабашно-веселая жизнь, она завлекала в свою пучину. Спустя много лет она убеждала всех и каждого, что не ходила на балы, ссылалась на невозможность появляться на них в глубоком декольте. Ведь не пристало ей, девушке, представать почти голой перед чужими людьми. В качестве примера приводила невероятный случай, когда она, чтобы не появляться полураздетой на большом балу у царского наместника, якобы умышленно сунула ногу в кипящий котел и шесть месяцев провалялась в постели[124]. То, что она рассказывала своим соратникам-иностранцам о себе, по большей части было откровенным враньем. Она экспериментировала над ними, играла на их легковерии. На самые немыслимые выдумки Елена Петровна была большой мастерицей. Мы-то сейчас знаем по воспоминаниям сестры Веры, как все обстояло на самом деле.

Спустя много лет Елена Петровна утверждала, что всегда ненавидела наряды, украшения, цивилизованное общество, балы и парадные залы.

Это никак не соотносилось с той веселой жизнью, которую она вела в Саратове и Тифлисе. А совсем бесцеремонным враньем было ее признание, сделанное лет в пятьдесят. Она утверждала, что если бы в юности какой-то молодой человек посмел заговорить с ней о любви, она застрелила бы его, как бешеную собаку[125]. Уже с первых дней приезда в Тифлис Лёля, как свидетельствует ее сестра Вера, выезжала на балы и вечера, упрашивала бабушку Елену Павловну и тетю Екатерину Витте, чтобы ее брали с собой в гости. А знакомых у Фадеевых в Тифлисе было видимо-невидимо[126]. Так что нету нас оснований не доверять воспоминаниям Веры Петровны Желиховской. Она за честь своей старшей сестры Елены Петровны Блаватской готова была голову на плаху положить! Так не будем осуждать основательницу теософии за ложные сведения, связанные с ее молодостью. Когда кто-то до неприличия завирается, беспрерывно сочиняет всяческие небылицы, над таким человеком начинают веять враждебные вихри, вокруг него возникает славословящий хоровод из никчемных людей и, соответственно, вся эта суматоха лишает его ощущения реальной и нереальной жизни.

Став Еленой Петровной Блаватской, «старой леди», она, что важно иметь в виду, не признавала дуализма божества, не разделяла одно совокупное целое на «доброе» и «злое». Для нее сатана, Люцифер — «дрожжи вселенной, которые не допускают быть всему на одном месте — это принцип активного движения», как точно определил концепцию Блаватской и принял ее как основополагающую для собственного творчества великий композитор А. Н. Скрябин[127].

Глава седьмая. ГОЛИЦЫН И ТАЙНА АТЛАНТИДЫ

Встречи с князем Александром Голицыным она вспоминала последовательно, день за днем, со всей яркостью всплывающих из прошлого картин и отчетливостью ощущений. Знакомство с князем было первым важным событием в ее почти взрослой жизни. Он был старшим сыном князя Владимира Сергеевича Голицына. Представительный, красивый, образованный юноша Александр Голицын[128] какое-то время казался ей лучшим из всех людей, которых она встречала. Как долго сердце ее искало привязанности, и наконец-то, похоже, ей повезло! Накануне нового, 1848 года прошел ее первый бал, к которому ей сшили роскошное платье. Лёля очень любила выезды на балы, вечера, в театр. Не могла существовать без шумных и праздничных людских сборищ, которых не терпела и избегала ее тетя Надежда[129]. «Это был ее первый большой настоящий бал. Она мне показалась — да и в самом деле была — чудо какой хорошенькой!..» — вспоминала сестра Вера[130]. Тогда-то, на этом балу ее как магнитом потянуло к Александру Голицыну, который до этого несколько раз вместе с отцом заглядывал в их дом. Она прошла с ним все шесть фигур кадрили, говоря без умолку. После предновогоднего бала они сильно сблизились. У них оказалось много общих тем для разговоров.

До девяти лет, как признавалась Елена Петровна Блаватская, ее единственными «нянями» были артиллерийские солдаты и калмыцкие буддисты. У одних она научилась уверенно и лихо сидеть в седле, у других — долготерпению и мудрости.

В седле она дышала свободнее. По утрам выбирала из конюшни самого норовистого вороного жеребца и чуть ли не с места пускала его в галоп. Ей нравилась бешеная скачка, когда распущенные белокурые волосы, откинутые назад с белого выпуклого лба, развевались и трепетали от встречного ветра.

Посмотришь со стороны — загадочная обворожительная амазонка из исчезнувшей Атлантиды. Поездки верхом словно охлаждали в ней снедающий жар затронутого честолюбия и непомерной гордыни.

Ранняя весна опушила нежной зеленью деревья и землю.

Она, взволнованная, неслась на лошади, не разбирая дороги. Все чаще и чаще жеребец переходил на шаг, копыта вязли в сплошном месиве грязи. Небо тяжелой попоной спустилось на землю, тучи обложили вершины гор. Издалека слышны были раскаты грома. Она не замечала пронизывающего ветра. За склоном горы показалась старая церковь, сложенная из грубых необтесанных камней. Она пришпорила коня, вспугнув с земли целую стаю ворон: их всполошенный грай заставил ее вздрогнуть и осмотреться.

Он складывал на площадке перед церковью дощечки, тонкие веточки и плоские камушки. Выстраивал их в шеренгу, столбиком, что-то бормотал себе под нос, не обращая на нее никакого внимания. Лицо то расплывалось в улыбке, то, вспыхивая, искажалось гримасой недовольства.

Лёле представилось, что он совершает какой-то ритуал, ей непонятный.

Никакими ухищрениями и обманом не достичь духовной свободы. Она это поняла только перед смертью, беспомощно опускаясь в кресло у столика, чтобы передать на бумаге свое главное напутствие людям. К сожалению, чуть-чуть не успела, не сорвала перед потомками последнюю завесу.

Она подозревала, что в Тифлисе сохранились толкователи удивительных и загадочно-чудесных фактов и явлений — бесстрашные первопроходцы непознанного, рисковые ныряльщики в бездонные глубины сверхъестественного. На зыбкой почве предположений и догадок строили они Соломонов храм мудрости.

Неужели этот юноша был одним из тех, кого она долго и безуспешно разыскивала? Что заставило его ворожить у спрятанной в горах старинной церкви? Каприз светского человека или магическая необходимость?

Ее вернул в реальность недоуменный и глубокий взгляд юноши, заставив замереть в жгучей, перехватывающей дыхание истоме. Она быстро справилась с собой, с непринужденной грациозностью соскочила с коня и синим пламенем глаз обожгла молодого князя.

Ей уже исполнилось шестнадцать. Она была и романтична и мечтательна, музицировала, посещала балы, но пока еще никто не угадывал в ней выдающуюся личность.

— Какая приятная неожиданность, какая радость, мадемуазель! — произнес молодой князь, слегка картавя на французский манер.

Дерзкий и насмешливый взгляд Голицына заставил ее встрепенуться.

— Поверьте, я уже давно мечтаю поговорить с вами не на ходу, а основательно.

— Так в чем же дело, князь? Судьба, как видите, дарит нам такую возможность. Если вы, конечно, тот самый князь Александр Голицын, сын Владимира Сергеевича, а не его двойник, не мираж, не фата-моргана.

Она любила кольнуть без всякого заднего смысла, исключительно себе в удовольствие. Он же ее иронию пропустил мимо ушей.

— Какое счастье встретить вас здесь, — он продолжал отпускать комплименты. — Послушайте, я буду откровенен — вы давно занимаете мои мысли. Прошел уже месяц, как я впервые увидел вас на балу и не в состоянии забыть эту встречу.

«С места в карьер, — мелькнуло в голове. — С чего бы это?»

— Я мучаюсь в догадках по поводу ваших необыкновенных способностей, — продолжал между тем князь. — Кое-что до меня доходит. Правда ли, что вы сомнамбула и к тому же ясновидящая?

Она не сводила с него вдумчивого взгляда, восхищаясь им с той девической непосредственностью, которая возможна только в этом возрасте. Что-то торжественное и загадочное было в его лице, жестах, во всей фигуре.

Не получив ответа, князь Голицын продолжил:

— Извините, может быть, мой вопрос покажется вам бестактным. Но если в вас есть этот талант, его необходимо развивать. И я готов тому поспособствовать.

«Он все-таки чересчур самонадеян», — заключила она, внутренне ощущая манящую, исходящую от него силу. Силу, окутанную властной и сладостной тайной.

— Вы, конечно, слышали об Атлантиде? О ней упоминал еще Платон. Находятся люди, которые считают миф об Атлантиде вздорной сказкой. В лучшем случае — занятной легендой.

Что же касается меня, само это слово вызывает во мне трепет. Не стоит бояться легенд. Они — противоядие засасывающей скуке жизни. Вы верите, что существует неумирающая, проходящая через столетия память поколений?

— Да, — чуть слышно отозвалась она. — Я знаю об этом.

Сердце ее оборвалось, и она, взволнованная, шагнула к нему.

— Вообще-то настоящие открытия строятся не на логике, а на откровении, на догадках и домыслах, на снах, в конце концов. Вы согласны со мной?

Она утвердительно кивнула головой.

— Память поколений, — тихо проговорил князь, — обширнее и точнее всего, что написано рукой человека. В какой-то степени эта память отражается в преданиях, заговорах и поверьях, в мифах и сказках. Но лишь частично. Преемственность тайного знания сохраняют, берегут от уничтожения временем посвященные: от жрецов Атлантиды и греческих иерофантов до египетских коптов и индусских святых.

Она взглянула на него с легким беспокойством и простодушно спросила:

— Князь, вы маг?

Он не ответил, пристально изучая комбинацию веток и камней, лежащую в уродливой неподвижности. Эта застылая неживая груда сдвинулась и затрепетала столь неожиданно и тревожно, что она, испугавшись, вскрикнула.

Зловещие раскаты оборвали беседу, и они вошли в церковь.

— Я кое-что знаю, — признался князь Александр Голицын и, резко повернувшись к ней лицом, обнял за плечи. Она почувствовала, как рушится тонкая преграда, разделяющая их.

Сильный удар ветра распахнул дверь. Гроза приближалась. Воздух с каждым мгновением темнел и насыщался влагой. Крупные капли брызнули на землю.

По натуре она привязчива, способна на порывы доброты и великодушия. Однако жизнь постоянно загоняет ее в угол, заставляет идти наперекор совести. Она научилась видеть людей и события в выгодном для нее свете. Она попыталась представить будущие отношения с князем. Сразу было видно, что он баловень женщин, явно окружен их поклонением. В ней ширился, рос благоговейный восторг: она готова питаться черным хлебом, но узнает, что есть истина.

— А откуда все эти знания у египтян? — с жадностью спросила она.

— Не все сразу, мадемуазель, — ответил он шутливо, направляясь к возникшему из полумрака церкви священнику за благословением.

Она также подошла поцеловать руку с тонким, словно девичьим, запястьем и утомленными от долгого перебирания четок пальцами.

За церковными стенами вовсю громыхала гроза. Отсветы молний падали на иконостас, и лики святых оживали в полумраке. Сердце ее трепетало: он заметил ее, заинтересовался.

В Тифлис они возвращались вместе по черной, петляющей ленте дороги. Их лошади мерно шли рядом. По осунувшемуся лицу и посиневшим губам князя она поняла, что он основательно продрог, хотя и не подавал виду, точно боялся проявить перед ней слабость. Он слегка покачивался в седле из стороны в сторону, задумчивый и уставший.

Внизу жарко пылало светлое зарево города. Она предложила остановиться у обрыва: невозможно было отвести глаз от огнедышащего костра, устроенного людьми много веков назад для победы над страхом перед ночным, непонятным миром.

Сосны в тающем тумане словно пристегивали горы к небу толстыми, просмоленными канатами, подтягивали их к ослабевшим и размаянным после грозы облакам. Она отметила, что кора сосен чем-то похожа на панцирь доисторических животных, чешуйчатых стегозавров, к примеру. Те же узкие и вытянутые струпья, слегка наслаивающиеся друг на друга, та же шероховатая и растресканная, как у обезвоженной и бесплодной почвы, поверхность.

«Как все-таки условна и подвижна грань между формами живой и неживой природы!» — подумала она с удивлением.

— Я убежден, что где-то на земле уцелели потомки атлантов, не все же они погибли? — неожиданно сказал князь Голицын. — Вот мы, люди истины, ищем следы таинственных доисторических цивилизаций, стоявших на высокой ступени духовного развития.

— Конечно, кто-то же должен сохранять память о минувших веках и открывать людям глаза на их прошлое, — подтвердила она, вся превратившись в слух.

— Атлантида, как вы знаете, была огромным материком, размерами больше Азии и Африки вместе взятых. Катастрофа случилась в связи с каким-то космическим катаклизмом, чему предшествовали мощнейшие землетрясения. Разверзлась земля, и богатая цветущая страна провалилась на дно моря. — Он говорил уверенно, без тени сомнения в голосе, словно был уцелевшим свидетелем происшедшего. — Сообщение Платона об Атлантиде облечено в форму мифа о «Солнечном острове», на котором в далекие времена процветало могущественное Государство Солнца с развитым культом бога морских пучин Посейдона и авторитарной теократией. И Христофор Колумб, и испанец Писарро усматривали остатки погибшей в океанской пучине Атлантиды в открываемых ими землях.

— Князь, я поняла, что Атлантида существовала в те времена, когда человечество было единым, не разделенным географически и этнографически. Отсюда и общая форма пирамид, и совпадение многих культов, религиозных эмблем и символов у разных народов.

— Вы умница! — Голицын коснулся рукой ее волос. — Вы достаточно образованная девушка и должны поэтому знать об удивительном сходстве в названиях явлений и символов культа. Например у семитов Передней Азии и тихоокеанских полинезийцев. Должен заметить, вопросов, связанных с Атлантидой, возникает довольно-таки много.

Он испытующе взглянул ей в глаза. Мягкая ладонь князя была холодной, как у покойника. Она же, напротив, пылала, охваченная лихорадочным нетерпением узнать от него как можно больше. Она была уже готова служить ему со всей преданностью.

— Археологи постоянно обнаруживают свидетельства очень древней и высокой культуры. Я убежден, что это следы Атлантиды. Она располагалась, вероятно, на материке между Европой и Америкой. Нетрудно увидеть теснейшую связь между средиземноморской культурой, с одной стороны, и мексиканской и перуанской — с другой.

— Князь, а могла Атлантида погибнуть в результате вулканической катастрофы? — подала она голос, окончательно стряхнув с себя гнет робости и молчания.

— Меня в большей степени интересуют не причины, приведшие к гибели Атлантиды, а существование людей, которые сумели предвидеть эту катастрофу и предпринять меры для своего спасения, — ответил Голицын. — Ведь спасая себя, они спасали те знания, которые веками, а может, тысячелетиями накапливала цивилизация атлантов.

— Мы ничего не знаем о прошлом, словно неразумные дети, — вздохнула она и, пришпорив коня, вырвалась вперед. Она вспомнила, что домашние ее заждались и, судя по всему, сходят с ума от беспокойства. Пора спешить! Обронив на ходу: «До скорой встречи!», она понеслась вперед. Голицын прокричал ей в спину:

— Наша встреча должна остаться тайной!

Этих слов она уже не услышала.


Очень скоро Лёля поняла, что Александр Голицын — верхогляд. Все, о чем он говорил, узнано им из разных книг, из тех же самых, что прочитала она. Но она прочитала таких книг намного больше, чем он. Он самовлюблен и самонадеян. Вряд ли она увлечет его собой. Если выбирать между ним и Атлантидой, то что для нее важнее — она некоторое время сама не знала. Так именно или приблизительно так думала Елена Ган, влюбленная «на минутку» в старшего сына Владимира Сергеевича Голицына. Его отца она просто боготворила. А какой еще мудрости вы ждете от молодой симпатичной девушки, окруженной молодыми воздыхателями, щеголями в военных мундирах? Лёля уже научилась приковывать к себе внимание окружающих людей, знала, каким словом, жестом и выражением лица их зацепить, но что последует потом? Она влюбила в себя Костю Кауфмана, молодого человека с красным носом то ли от постоянной простуды, то ли от перепоя. В будущем он станет генералом, героем Туркестанского похода. В одном из писем князю А. М. Дондукову-Корсакову она вспомнит о нем: «…мой бедный невинный красноносый друг Константин Петрович! Я не виделась с ним с 1848 года; тогда в Абаз-Тумане он имел обыкновение попусту объясняться мне в любви, восседая на куче картошки с морковью»[131].

От нее не отходил ни на шаг местный Дон-Жуан и греховодник (по ее словам, сказанным значительно позднее) Саша Дондуков-Корсаков, в то время адъютант князя М. С. Воронцова. И сколько их было других молодых офицеров, которые искали ее расположения! Но для своих чувств она требовала драгоценной оправы из мудрых изречений и глубоких мыслей. Вот это ее условие никто из упомянутых молодых людей не был способен выполнить. С Александром Голицыным все разрешилось само собой. Он уезжал навсегда в конце 1848 года вместе с отцом в Москву. Для нее это была настоящая трагедия.

Лёля спешила на последнее тайное свидание за городом с князем Александром Голицыным. Она полюбила его и на тебе! — он уезжает. Его обхождение с ней, его ум, его красота свели Лёлю с ума, и она забыла о правилах ханжеского и мстительного светского общества. Как коротко длилось их счастье! И что же? Ее насильно разлучили с ним, испачкали в грязи. Она навещала княгиню Елизавету Ксаверьевну Воронцову, которая должна была психологически ее поддержать, и почувствовала, что она не на ее стороне. Лёля вовсе не хотела, чтобы ее добрый и великодушный дед Андрей Михайлович Фадеев, кормилец и опора всей их семьи, опять впал в немилость, теперь уже у своего благодетеля князя Воронцова. Она представляла, что за этим неминуемо последует.

Князь поджидал ее там же, у церкви.

— Я скоро уезжаю с отцом в Москву.

— Так что же мне делать, князь? — Она пыталась отыскать себе спасительную соломинку, одновременно в ней росла неприязнь к тому, перед кем еще вчера трепетала и кого все еще любила.

— Не беспокойтесь. Выход найдется из любого положения всегда. Я уезжаю, но мир тесен. Убежден, что мы еще встретимся.

— Князь, а может быть, мы попутешествуем вместе? — вдруг вырвалось у нее совершенно непроизвольно. Она сама испугалась своей просьбы.

— Девушке больше пристало путешествовать с дамой, чем с мужчиной, уж поверьте мне.

«Отлично, — быстро отреагировала она, — значит, князь не собирается меня соблазнять». Но было в этой мысли и что-то неприятное, словно он пренебрег ею.

«Надо как-то сбить его с панталыку, — подумала она, — а то подумает, что я без него не смогу жить».

И она нашла, что ему сказать. Пусть уж лучше считает ее сумасшедшей.

— Князь, я доверю вам тайну, — сказала она. — У меня есть Хранитель, Защитник. Он появляется неожиданно и всякий раз вовремя. Он выглядит, как индийский принц.

По его спокойному лицу она поняла, что он не придал ее провокации ровно никакого значения. Это слегка ее обидело, но потом она рассудила: князь решил, что она говорила об ангеле-хранителе, а упоминание об индийском принце пропустил мимо ушей.

Князь молчал. Наконец, слегка заикаясь, сказал:

— Как память о себе, дарю вам тау-крест, древнеегипетский символ бессмертия, знак планеты Венера. Мне его привезли из Каира. Если окажетесь там, непременно встретьтесь с коптом Паулосом Ментамоном. Он, если захочет, приобщит вас ко многим тайнам.

Она взяла из его рук крестик, по форме напоминавший букву «Т» с овальным ушком, и невольно подумала: «Князь задушил бы меня не в объятиях, а суждениями о таинствах египетского богослужения».

Больше они никогда не встречались. Через двадцать пять лет, в 1874 году, Елена Петровна в одном из своих интервью американским журналистам вдруг заявит, что была обручена с князем Александром Голицыным, но он неожиданно умер[132]. Обручение, если оно в самом деле состоялось, было тайным, и, как можно предположить, влюбленных заставили расторгнуть эту помолвку по настоянию князя М. С. Воронцова и его жены.


Следуя общей страсти своего времени, Елена Петровна искренне тянулась к оккультным знаниям. Мысль о том, что она откроет секрет философского камня, а также возьмет под неослабный контроль скрытые силы природы, подстегивала ее, увеличивала и без того непомерные амбиции. С годами она пренебрегла многими радостями жизни, почти полностью отрешилась от повседневного. В особенности с той поры, как удостоверилась в своем развивающемся магическом даре. Она в самом деле блаженствовала и торжествовала, когда ей удавалось раскрыть перед людьми свои оккультные способности. Она несколько раз совершала в жизни необычные и странные действия, нечто такое, что вызывало у окружающих изумление и даже повергало некоторых из них в шок. Она читала мысли чужих людей и не всегда к месту озвучивала их.

Если прежде она целиком и полностью полагалась на сновидческую правду как на просвет Оттуда, то в старости ей вовсе не нужно было забываться долгим сном, чтобы прозревать будущее и восстанавливать из руин прошлое. Она в полной мере ощущала себя провиденциальной личностью. Само собой разумеется, что состояние экстатического бодрствования отнюдь не означало полного отказа от пророческих сновидений.

В них появлялись призрачные замки, наполненные гремучими змеями и привидениями. Другое дело, что Елена Петровна теперь не прибегала исключительно к снам, чтобы узнать, что же будет с ней завтра. В этом практически не существовало необходимости. Она действовала более осознанно, чем, например, в Саратове или Тифлисе. Ощущение пророческого дара не сделало ее самонадеянной и заносчивой. Она пыталась быть осмотрительнее в своих заявлениях и не скрывала зависимости от высших стихий и существ, с которыми она ухитрялась вступать в общение и которые были ее единственными советчиками и подсказчиками. Ее неустойчивый характер служил источником несноснейших неприятностей для близких.

Не надо забывать, что Провидение щедро одарило ее духом любознательности. Во времена сильнейших встрясок и испытаний она никогда не утрачивала этого Божьего дара.


Лёля попыталась найти кого-нибудь постарше.

Ей нравилось обращать на себя внимание Никифора Васильевича Блаватского. Она встретила его не на балу, а у себя в доме, в непринужденной обстановке. Она помнит свое белое кисейное платье. Волны золотистых волос схвачены, словно закованы в берега, черепаховым гребнем. Лёля умела распознать реакцию спутника, знала, как очаровывать, когда того хочешь. Она вспомнила, как подрагивали ноздри Никифора Васильевича, смотревшего на нее во все глаза. Он хорошо знал ее дедушку, сталкивался с ним по службе, работая долгое время в Полтаве в канцелярии губернатора. На Кавказе он был сначала по полицейской части в Шемахе, затем жил некоторое время в Персии и, наконец, оказался чиновником по особым поручениям при тифлисском губернаторе С. Н. Ермолове[133].

Они стояли молча на балконе, вслушиваясь в южную, звенящую цикадами ночь, а затем вернулись в гостиную. Она, сложив на коленях руки, не смела поднять на него глаз, испуганно бледнела. Старалась скрыть необузданный нрав за смиренным взглядом. Но и сквозь ресницы сумела разглядеть Блаватского основательно и подробно.

Лысая, как колено, макушка. Тогда-то она подумала: «Выйдешь за него замуж — и разнесет, как попадью». Ни субтильностью фигуры, ни отсутствием аппетита она не страдала.

«С этим человеком ты на, какое-то время свяжешь свою судьбу», — прозрение было смутным, но прочным.

Он говорил с ней приветливо и ласково, как с избалованным, капризным ребенком. Без излишней назойливости, свойственной молодым людям. Может, это и привлекало, особенно на первых порах.

Никифор Васильевич в разговорах поддержал ее интерес к египетским тайнам, подарил редкие книги по алхимии и масонству.

Они снова вышли на балкон, и она, жадно вдыхая свежую вечернюю прохладу, подумала, взяв за локоть, словно от смущения, немолодого воздыхателя, что не всеми она покинута, не всеми пренебрежена.

Она слышала, что тетя Екатерина Андреевна Витте грозила отдать ее на год в монастырь для укрощения строптивого характера.

Блаватский по делам службы некоторое время находился в Персии. Она вспомнила Грибоедова, и сердце заныло от нестерпимой жалости: «А ведь его тоже могли убить».

Нужно было что-то решать, что-то предпринять, дать понять этому скромному порядочному человеку, что он не одинок, что она ценит его благородную душу. Лицо ее просветлело и, склонившись к Никифору Васильевичу, она едва слышно прошептала: «Не надо вам никуда больше ездить, лучше оставайтесь в Тифлисе!»

Ей казалось, что она чуть-чуть полюбила Блаватского и этого «чуть-чуть» достаточно, чтобы вырваться из-под опеки семьи, обрести долгожданную свободу. По прошествии некоторого времени она свыкнется с мужем, а он в свою очередь не станет мешать ее мистическим опытам. Врата, за которыми маячила ее свобода, скрипнули, с трудом сдвинувшись с места на заржавленных петлях, и приоткрылись.

Сердце ее вскоре отозвалось, откликнулось на душевное тепло Блаватского. Исключительно ради нее тянулся он к их семье. Никому и в голову не приходило, что у него столь серьезные намерения. Человек он в возрасте — тридцать девять лет. Ну и пусть думают что хотят.

У нее свои резоны: она увидела в нем черты Грибоедова, блистательного дипломата, поэта, напористого администратора. В себе она узнавала Нину, хрупкую фантазерку, избалованное дитя света.

Они тоже встретились в Тифлисе, как Грибоедов с Ниной. И она, как и Нина Чавчавадзе, бесповоротно решила отдать свое сердце человеку вдвое ее старше. Да и мама была вдвое моложе отца. Видно, в их семье так уж повелось.

Дело теперь было только за ней.

К её окончательному решению выйти замуж за Блаватского привел разговор с княгиней Воронцовой. Они встретились на балу. Она не помнила, что это был за повод, но разговор остался в ее памяти на всю жизнь.

— Вы хорошеете с каждым днем, Елена, — сделала ей комплимент княгиня, — и так стремительно повзрослели. Ну просто девушка на выданье.

Она скромно потупила глаза, ничего не ответила. Лёля знала, что княгиня Воронцова готова выдать ее замуж и за черта лысого, только не за своего двоюродного племянника.

— Я слышала, что к вам сватается Никифор Васильевич Блаватский. Это на самом деле? Не стоит ему отказывать. Лед и пламень порой рождают дивные вещи. Блаватский — порядочный человек и будет вам предан до гроба. Настоящие женщины выбирают мужей, которые будут им служить. Все мужчины — наши слуги! — закончила речь княгиня Воронцова и одарила ее двусмысленной улыбкой.

Вскоре состоялась Лёлина помолвка с Н. В. Блаватским. Он подарил ей два шлифованных камня с арабской надписью.

Нельзя сказать, что А. М. Фадеев возрадовался столь неожиданному повороту событий. А кому из дедушек, скажите, придется по душе, когда таким бесцеремонным способом унижают твою внучку?! Князь М. С. Воронцов добился для Блаватского назначения вице-губернатором Эривани — вновь учрежденной губернии Закавказья. Для скромного чиновника это была сногсшибательная карьера.

В конце концов старшие Фадеевы дали согласие на брак исключительно потому, чтобы спасти положение, разом прекратив наговоры и слухи о легкомысленном поведении внучки[134].

Ее мысль скользила в Космосе, как блуждающий огонек — негаснущий земной маяк. Она проснулась в лондонском доме на авеню Роуд в холодном поту и до утра не могла заснуть.

Бессонница рождала галлюцинации. Они возникали, как сновидения. Выступали наружу из укромных уголков подсознания, как талая вода, скопившаяся в рытвинах, ямах, ложбинах, овражках ее окоченевшей жизни. Оттаивая, она все еще была обложена этими зажорами памяти. Одно непродуманное действие, один резкий поворот вспять — и она обязательно рухнула бы в бездонное небытие, утонула бы окончательно и бесповоротно. Недаром говорят в России: «Не река топит, а лужа». А тут подводные камни моря житейского. Да еще — Тарпейская скала, на которой греки убивали своих болезных новорожденных.

Она чувствовала, что необратимо меняется. Ей мнилось, что кокон мерцающей туманности, спеленавший ее послушное тело, распадается, и она возвращается из своих потусторонних снов. Превращается в жирную неповоротливую гусеницу и медленно выползает на окраину Млечного Пути, а вокруг стоит вечная морозная стынь.

Теперь, наконец-то, она, жалкое подобие легкокрылой бабочки, выпархивала в живой Космос, возвращалась на землю, к людям.

С огромной высоты она видела сменяющиеся миражи: нечеткие, струящиеся картинки из своего детства, юности и отрочества. От страдальческого умиления и безысходной печали ее дух трепетал в черных провалах космических дыр. Ему, вероятно, было неловко от ощущения заново переживаемой жизни.

Из-за беспрерывного опасения навсегда исчезнуть она (невидимое летучее создание, бабочка-сфинкс) усыхала и исходила дрожью. На ее темном пушистом тельце явственно проступал скособоченный череп — предупреждающий знак вечно хлопочущей смерти. Однако эта скромная затасканная эмблема бренности жизни (слава тебе господи без скрещенных костей) ни в коей мере не соответствовала ее неумирающей сущности.


Нет ничего опаснее, чем обнаружить в себе, находясь в запредельном пространстве сна, ностальгическое чувство, тоску по Родине. Ее непреодолимо потянуло в Россию. Это не проходящее с годами желание мешало ей сосредоточиться на индусских богах и богинях с зеленоватыми пятнами — следами окисления на медных и бронзовых телах; на распаренном жарой воздухе и ослепшем от яркости солнце, на цветастой одежде и рельефных телах индийцев — на всем том стремительно движущемся и пребывающем в ленивой истоме мире, который постоянно чудился ей в Лондоне, а сейчас, за несколько дней до смерти, вдруг непонятно почему затягивался липкой паутиной безразличия, обрастал мхом страха и покрывался мраком отчаяния.


Она впала в забытье.

Из продолжительного обморока ее вывел трогательный монотонный звук зурны. В неприхотливой мелодии было столько покоряющей и завораживающей глубины, что она стряхнула с себя наваждение сна, освободилась от терзающих призраков своих давних согрешений. Вокруг нее зазвучали человеческие голоса, зашептали о погибели ее души. Кто-то сменил мелодию, и она услышала успокаивающий панихидный мотив — повеяло густым и свежим воздухом белых березовых рощ и бело-розовых гречишных полей.


Россия все-таки святая земля!


Мистические волнения оставили ее. Ей захотелось вместо звездной уединенности оказаться в ярмарочной толчее, надземное немедленно сменить земным, надбытность снизить до обыкновенного человеческого быта. Ей захотелось сновидений-воспоминаний.

Никогда не могла она холодно созерцать Тифлис, где зародилась ее взрослая жизнь. Не только Саратовский край, но и Закавказье все еще были полны отсветов, отражений и отзвуков событий и действий, имевших место в ее жизни.

Почему-то Блаватской вспомнилась русская народная мудрость: плуту и вору — честь по разбору.


Она не боялась ни смерти, ни страданий. Двух опасностей, впрочем, не учла в своей жизни: непреодолимую силу невежества и диктат человеческого эгоизма. Ее последователи так и не открыли тайны Голгофы. Не смогли понять, что правда — это то, за что умирают на Кресте. Ведь за ложь не только никто не хочет умереть добровольно, но даже и пострадать желающих не найдется. Не оказалось среди ее теософов мучеников идеи. Лакеи и приказчики составили ее воинство. Да еще самовлюбленные негодяи и негодяйки с командными голосами и авторитарными подходами. Всякие там Мории Афанасьевичи и Махатмы Васильевны. Не перестают они топтать ее несчастную Россию, словно не великая это вовсе страна, а жалкая общипанная курица.

Во время бессонницы Блаватской неоднократно мерещился ее труп, заваленный цветами, и всякий подходящий проститься с ней видел себя в предыдущих рождениях либо фараоном, либо Клеопатрой, и никто, абсолютно никто не признавался, что когда-то существовал в теле собаки, гадюки, паука или хотя бы был заурядным скромным чиновником. Все они, ее сторонники, охвачены манией величия: нарочно обманывают себя, преисполняясь при этом непомерной гордыни.

В человеческом сознании больше тайн, чем предполагают люди. Вся история человечества, от начала и до конца, отпечатана в извилинах головного мозга, тогда как «я» великого человека — ослепляющая на мгновение молния этой истории.

В один и тот же час казавшейся вечной ночи она вглядывалась в одну и ту же светящуюся точку — человеческое «я», и не могла смириться с мыслью, что каждый человек, по существу, раб своих предков. Всей прожитой жизнью он уменьшает или увеличивает духовно-энергетический потенциал своего рода.

Может быть, реинкарнация — утешительная ложь. Бессмертен только дух родоначальника[135]. Она все больше уверовала в эту истину, предполагая между тем, что ей несдобровать, если легковерные и корыстные сподвижники поймут ход ее мыслей. Она пыталась их перехитрить, утверждая в теософской практике необходимость и важность рабского подчинения воле Учителей, иерофантов, звездных братьев.

Она отлично ладила с теми, кто поверил в могущество этой воли. Просто удивительно, как быстро они, ее последователи, поверили в то, что ее теософские сочинения написаны под диктовку Учителей. Скажут, она устраивала мистический маскарад и обман, многих водила за нос и оставляла в дураках.

Самое удивительное, что она не издевалась над здравым смыслом и не считала, что мир состоит сплошь из круглых идиотов. Просто ей понадобился таран, с помощью которого она попыталась разрушить банальные представления о, казалось бы, непоколебимых авторитетах. А для этого был просто необходим культ Учителей — ее духовных двойников.

Блаватская любила загадочное непостижимое небо, голубую бездну вечности. Неспроста ведь с детских лет ее преследовали видения лесов тридесятого царства.

Глава восьмая. МАСОНСКАЯ МУДРОСТЬ

Библиотека Фадеевых была обширной и необычной по содержанию. Дед и бабка Елены Петровны перевозили ее из дома в дом, к месту нового назначения Андрея Михайловича Фадеева. Значительная часть книг досталась бабушке Елене Павловне в наследство от ее отца князя Павла Васильевича Долгорукова и деда по матери Адольфа Францевича Бандре дю Плесси. В библиотеку входила большая коллекция книг (несколько сотен) по алхимии, магии и другим оккультным наукам. Эти книги составляли обязательный круг чтения мало-мальски образованного русского масона. Назовем некоторые из них: «Мудрость Соломона», «Изумрудная скрижаль Гермеса Трисмегиста», «Каббала», «Египетская книга мертвых», «Книга Тайн», «Кодекс Назареев», творения Сведенборга, Эккартсгаузена, Феофраста, перевод на русский язык индийской «Бхагават-гиты», изданной в 1788 году Николаем Новиковым. Можно себе представить, какое это было увлекательное чтение для девочки, свободно и непринужденно общавшейся с представителями потустороннего мира. Сама Блаватская признавалась, что она перечитала все эти книги с острейшим интересом до пятнадцати лет: «Голова моя стала пристанищем для всей черномагической средневековой чертовщины, и вскоре ни Парацельс (великий врач, естествоиспытатель. — А. С.), ни Кунрат (выдающийся немецкий каббалист, розенкрейцер, химик и врач. — А. С.), ни К. Агриппа (создатель римского водопровода, кудесник храма Пантеон. — А. С.) уже ничему не могли бы меня научить. Все они рассуждали о „брачном союзе красной Девы с Иерофантом, и о бракосочетании астрального минерала с сивиллой“, о взаимодействии мужского и женского начал в определенных алхимических и магических операциях»[136].

Лёля научилась распознавать нераспознаваемое и ясно видела то, что вряд ли было по силам кому-либо другому. Так, она, по крайней мере, полагала и с важным видом строгой наставницы рассуждала среди своих сверстников о всяких высоких материях. Какие еще масонские книги могли находиться в библиотеке Фадеевых? В своих предположениях будем исходить из того, что подобная литература вызывала большой интерес у интеллектуалов екатерининского времени. Понятно, что речь идет о масонских сочинениях, переведенных на русский язык, большая часть тиража которых была уничтожена в связи с гонениями на мартинистов, но в библиотеках русской знати кое-что сохранилось. Это произведение Сен-Мартена «О заблуждениях и истине», книги Штарка «Апология, или Защищение вольных каменщиков» и «О древних мистериях, или О таинствах, бывших у всех народов», «Братские увещания» Станислава Эли, «Новая Киропедия» Рамзая, анонимная брошюра «О поклонении Богу духом и истиною», повесть «Хризомандер», «Карманная книжка для вольных каменщиков» и конечно же «Парацельса химическая псалтирь»[137]. К сожалению, сейчас практически невозможно восстановить весь круг чтения просвещенными русскими дворянами масонской литературы на иностранных языках.

Бабушка Лёли, Елена Павловна, не только не принимала, как тогда говорили, живого участия в масонском союзе, но вообще как женщина не могла быть принятой в масонскую ложу. К тому же она была законопослушной подданной Российской империи, остерегалась общаться с вольнодумцами, была предана царю и Отечеству. По убеждениям своим, по внутренней вере стремилась к самопознанию, а не к самовыпячиванию и фрондерству. Она неутомимо работала над собой, отдавала всю себя поиску истины и служению людям. Не позволяла заглохнуть и в Лёле любознательности и свободы, воспитывала безусловную терпимость к другим верованиям.

Масоны работали над восстановлением и реальным выражением чисто человеческого первообраза, который был до неузнаваемости искажен, как им представлялось, многовековыми идеологическими раздвоениями и общественными катаклизмами. Дело оставалось за малым: восстановить этот прообраз сперва в тесном кругу масонского братства, а затем уже сделать его доступным всему человечеству как эталон высоконравственной и духовно-осмысленной жизни.

Во всех домах, где бы ни приходилось жить семье Фадеевых, на стенах в гостиной всегда находились два превосходных поясных портрета деда и бабушки Елены Павловны, писанные масляными красками — изображение генерал-поручика Адольфа Францевича Бандре дю Плесси и его супруги Елены Ивановны Бандре дю Плесси, урожденной Бризман фон Неттинг. Адольф Францевич предстает на этом портрете красавцем со значительным и породистым лицом. Он вельможно смотрит с портрета в напудренном парике и в мундире гене-рал-поручика. Елена Ивановна изображена также в напудренном парике, с розой на груди и в том самом роскошном платье, в котором впервые появилась перед Екатериной II.

В постраничных комментариях к воспоминаниям Андрея Михайловича Фадеева, к написанию которых приложил руку кто-то из его семейства, скорее всего младшая дочь Надежда Андреевна, рассказана любопытная история, связанная с восприятием портрета Адольфа Францевича Бандре дю Плесси двумя масонами, американцем Аленом и англичанином Мурчисоном: «В этом портрете есть такая таинственная особенность, по которой люди, принадлежащие к масонству, узнают в нем тотчас масона, хотя по наглядности портрет не заключает в себе решительно никакого знака, никакой особенности и ни малейшего намека на число три. При жизни его никто не знал о принадлежности к масонству, а после смерти, при разборе оставшихся бумаг, жена его открыла это. Спустя лет двадцать, когда Фадеевы жили в Екатеринославе, туда заехал американский миссионер Ален <…> и находясь у них в доме, обратил внимание на висевшие по стенам гостиной портреты, причем указав на генерала Бандре, тотчас объявил: „Это был масон высшей степени“».

На вопрос Елены Павловны Фадеевой, почему он это знает, он извинился невозможностью отвечать и, несмотря на все просьбы, ничего более не сказал. Другой раз, уже в сороковых годах, когда Андрей Михайлович был губернатором в Саратове, у него обедал путешествующий по России президент Лондонского географического общества, известный ученый Мурчисон и, тоже осматривая портреты после обеда, остановился перед портретом Бандре и спросил у Елены Ивановны: «„Кто это?“ На ответ, что это ее дед, Мурчисон сказал: „А знаете ли вы, что он масон и очень высокой степени?!“ И так же, как Ален, наотрез отказался от всяких объяснений по этому поводу»[138].

Елена Петровна, как я уже писал, рассказала Синнетту о своем чудесном падении с шаткого сооружения из стола и стула. Как, надеюсь, помнит читатель, она пыталась отдернуть шторку на одном из портретов, до которого ей не удавалось дотянуться. Этот рассказ должен был лишний раз убедить Синнетта, что уже в детстве ее оберегал кто-то могущественный и невидимый. Однако в своем рассказе она упустила главное: почему ее разобрало подобное любопытство. С большой вероятностью можно предположить, что она, начитавшись масонских книг и наслушавшись рассказов взрослых о выводах Алена и Мурчисона, пыталась найти на портрете, изображающем деда ее бабушки, определенные масонские знаки и символы. Вот уж тогда она утерла бы нос старшим!


Лёля влюблялась без памяти во все то, что относилось к «запретному плоду». Ее тянуло неудержимо к чему-то спрятанному, утаиваемому, о чем говорят шепотом и с оглядкой. Не случайно же она дурела от туманно-полусветлых ночей, когда окружающие и едва различаемые предметы наводили на нее трепетный сладкий страх и вызывали острое любопытство — словно представляли смутные очертания нездешнего, незнакомого мира. Ее сердце екало и обрывалось. Что-то в ней постоянно колобродило. Ее живые, нервно-возбужденные глаза еще больше разгорались, твердые, плотно сомкнутые губы, насупленные брови, высокий лоб и слегка вьющиеся волосы создавали облик решительной и непреклонной девушки, которая живет по-своему, а не по-порядочному, как заставляет общество. Лёля была сведущей в масонской мудрости. Масонские книги она читала без разбора. Основные понятия и положения масонства в ее сознании остались, а со временем очень даже пригодились в жизни.


После 14 декабря 1825 года масонские ложи в России были запрещены, однако масонство, уйдя в тень, сохранялось как определенная система этических правил и взглядов. В межличностных отношениях столбового дворянства масонские ценности все еще многое значили, не утратили своего прежнего авторитета. Человеческому сообществу недоставало, как свежего воздуха, любви к себе подобным. Вот чего не хватало и ей, Елене Прекрасной, взбалмошной и амбициозной девушке! Надо было кого-нибудь да полюбить для того, чтобы преодолеть этот мировой холод и всеобщее безразличие людей друг к другу. Надо было на чем-нибудь да остановиться, дабы вконец не растеряться и не впасть в отчаяние.

Настоящая, безусловная правда существовала в глубочайшей древности. Великие несчастья отделили многие, в том числе и нынешние, поколения людей от этой правды. Однако ничего не может бесследно исчезнуть. От материков остаются острова, от умерших языков — слова, от исчезнувших народов — мудрость их гениев. Согласно мифу, который поведал Платон в своих сочинениях «Тимей» и «Критий», некий египетский жрец сообщил афинскому архонту (высшее должностное лицо в Древней Греции), реформатору Солону об ушедшем под воду громадном материке посреди Атлантического океана, который превосходил своими размерами Азию и Ливию вместе взятые и исчез в океанской пучине в результате землетрясения. С мифом об Атлантиде непосредственно связывались представления о Лемурии — так назвал крупнейший английский зоолог Ф. Склэтор материк, якобы существовавший на месте нынешней части Индийского океана, между Индией и Мадагаскаром. Для Лёли одно было ясно: человечество находится в страшном упадке. И в тоске своей по лучшей, достойной ее дарований жизни, в неотвязном желании полюбить и быть любимой она правильно почувствовала — нужно отправляться в дальнюю дорогу.

Само масонство в России, во времена Блаватской запрещенное, не имело того влияния, как при Александре I. После разгрома восстания декабристов оно как широкое движение мысли заглохло, переместилось на периферию культурной жизни страны. Исследовательница русского масонства Т. А. Бакунина в своей книге «Русские вольные каменщики» пишет: «Масонство, занесенное в Россию, по преданию, Петром Великим, почти одновременно с его возникновением в современной форме на Западе, чрезвычайно быстро привилось и распространилось. Объясняется это тем, что появление масонства в России совпало с пробуждением общества, с первыми исканиями освобождавшейся мысли. Усвоив те этнические начала, которые проповедовали вольные каменщики, русское масонство отбросило утопические стремления западноевропейского масонства и превратило орденское учение в популярную нравственную философию, идею которой и стало проводить в жизнь. Такое быстрое распространение объяснялось, по-видимому, и тем, что во времена, как на Западе масонство было лишь одной из школ нравственной философии, у нас оно было единственной»[139].

Масонство или франкмасонство, с которым Лёля ознакомилась с помощью прапрадедушкиных книг, представляет собой систему моральных принципов, воплощенных в аллегории, образы, символы. Всем им дается гностическая, деистическая или христианская интерпретация. Вне всякого сомнения, масонство устремлено, повернуто к Востоку, ибо с помощью восточной мудрости надеется вновь обрести, понять и заново оценить предвечные и исконные черты человеческого духа. Однако эта увлеченность Востоком не дает еще особых оснований считать масонство социокультурным образованием, изначально враждебным русской национальной традиции.

Масонские тайны — это лишь проекция на экран современной национальной культуры того весьма отдаленного прошлого человечества, когда это человечество, как считают масоны, не было разделено географически и этнологически и поэтому обладало высшей целокупной мудростью.

Прямым желанием, верой масонов является то, что всем людям необходимо приняться за работу по строительству Храма Человечества, где будет возрождена память о прошлом. Храм Человечеста — это храм Духа, а его всемогущий архитектор — Бог Любви. Это желание, эту веру масон должен выстрадать в неустанном своем движении к добру. На этом тернистом пути смерть — всего лишь этап к высшему свету. Путь к добру — это путь к прошлому, дорога в золотой век человечества. Достижение великой цели требует от масона не только моральной выдержки и мужества, но и веротерпимости. Масонство не выдвигает общего положения религиозной веры, поскольку форма, в которой осуществляется мистический акт — воссоединение Духа и Мира, гармония микро- и макрокосмов, — может быть разнообразной. Большое значение масоны придают другому аспекту своего мистического акта — воспоминаниям или переживаниям всей предыдущей истории Духа, воссоздания с помощью художественного сознания, а проще говоря, фантазии (которая есть не что иное, как прапамять) всей цепочки бесконечно долгого перерождения души. Чем дальше масонство уклоняется от земного, тем больше оно приближается к созданию той системы идей, совокупность которых получает название «теософии» («богомудрия»). Недаром императивное «я» масона-иерарха или масона-художника превращается в высшую мудрость творческого духа. К этому следует, конечно, прибавить, что орден вольных каменщиков развился из строительных корпораций, лож строителей, со своей системой паролей и символов, которые с XVII века постоянно подвергались идеологизации и превращались в школы морали. Естественно, в ходе такого преобразования старая строительная символика перетолковывалась в этическом смысле.

Однако не только символизация реалий строительной техники легла в основу эзотерического языка масонства. Чтобы понять те или иные толки масонства, необходимо быть сведущим и в истории религии, и в истории культуры, как западной, так и восточной. А все потому, что в доктрины масонства входят фрагменты и обрывки многих культурно-религиозных систем. На идеологию масонства повлияли школы мистерий, пифагорейцы, митризм, египетское жречество и его обрядовая практика, ессеи, друиды с их тайнами, каббала, средневековая алхимия. В своей организационной структуре масоны многое позаимствовали у христианских рыцарских орденов, в частности, у ордена тамплиеров (храмовников), а также у арабских тайных обществ.

Что еще следует сказать о масонстве? Может быть, имеет смысл четче обозначить основные периоды его истории. Достоверно известно, что вследствие упадка церковного строительства первые почетные члены были приняты в строительную ложу в Эдинбурге в 1600 году, а в 1717 году представители четырех масонских лож собрались в лондонской таверне с единственной целью — образовать Великую ложу Англии.

А через двадцать один год после этого знаменательного собрания папа Климент XII запретил католикам вступать в любые масонские ложи. В своей булле он осуждал масонов за религиозный индифферентизм, натуралистичность многих обрядов, требование клятв с вновь поступающих и предостерегал о той опасности для церкви и государства, которая, возможно, исходит от масонов. Вполне понятно, что в масонских организациях часто царит антикатолическая атмосфера. Впрочем, своим неприятием масонства ничем не отличались от католиков и протестанты. В протестантских государствах масоны были запрещены: в Голландии в 1735 году, в Швеции в 1738-м, в Баварии в 1784-м, в Австрии в 1795 году.

Масоны, напротив, оказались более веротерпимы, в масонские ложи в католических странах привлекают обычно свободомыслящих граждан и антиклерикалов, а в Англии, Северной Европе и США члены лож рекрутируются в основном из протестантов. В масонскую ложу, таким образом, могут входить представители любых религий. Это с одной стороны, а с другой — как только французская ложа «Великий Восток» в 1877 году упразднила требование веры в Бога и бессмертие, с ней немедленно разорвала всякие отношения Объединенная Великая ложа Англии, а также ее филиалы. Несмотря на то что в англо-американских ложах на алтарь кладут Библию, клятва вступающего может быть принесена на Коране, Ведах и другом священном тексте по выбору.

Все эти исторические факты достаточно красноречиво свидетельствуют о внешней стороне существования масонства в христианском мире, однако мало что говорят об основных чертах его внутренней жизни, особенно о том, что составляет великую тайну масонства. Связана ли эта тайна с магическим опытом гроссмейстера ложи, сверхгения, или же познается через самоутверждение своего божественного «я», через выявление мощи творческой воли, через экстаз Духа, открывающего и переживающего свою сущность, — эти вопросы сами по себе затрагивают сферу эзотерического и потому ответы на них — также тайна за семью печатями.

Масоны объявляют духовными центрами Египет и Индию, и это при том, что их идеология (мистика, обряды) родилась и оформилась в Англии, Франции и Германии. Именно в этих странах Западной Европы масонство в различных своих системах и ипостасях расходилось в окружающие страны, вплоть до России. Во все эти страны масонство несло как свой стиль духовного поведения, так и определенный идеал жизни[140]. В России масонство между тем приобрело особенные специфические черты. Т. А. Бакунина подчеркивала их лояльность как по отношению к Русской православной церкви, так и по отношению к государству. Она утверждала, что русское масонство в XVIII и XIX веках преимущественно не было тайной политической организацией. Цели и стремления большинства русских масонов не выходили за рамки нравственного самоусовершенствования в русле масонского миропонимания. Недаром те русские масоны, которых интересовали исключительно религиозно-нравственные искания, каким-либо преследованиям со стороны правительства не подвергались[141].

Масонство оставило неглубокий след в политической истории России. Может быть, поэтому о нем до недавнего времени писали сравнительно мало. Ведь россияне были и по-прежнему остаются самым политизированным народом в мире.

Масонство обладает всеми признаками и атрибутами религиозного культа: храмы, алтари, молитвы, моральные кодексы, облачения, служба, наказание или награда после смерти, иерархия, вступительные и похоронные обряды. Вместе с тем центральные христианские мифы в культовой практике масонства считаются неприемлемыми для обсуждения, неверно интерпретирующими истину, периферийными. Кандидат в масоны при вступлении в ложу ищет «света», и его уверяют, что не христианская Церковь, а ложа способна дать ему этот свет духовного наставления. Ему внушают, что если его жизнь будет подчинена моральным принципам масонства, то в этом случае ему уготована ложа небесная. Может быть, в связи с этим обещанием «небесного рая» у некоторых протестантов создается искушающее обманчивое впечатление, что масонство — христианское начинание. О переоценке христианских ценностей в масонстве свидетельствует, например, тот факт, что упоминание Иисуса Христа в масонской молитве запрещено как оскорбляющее чувства братьев-нехристиан.

В конце сороковых годов для Лёли эти знания были книжными. Разумеется, она не помышляла ни о какой масонской ложе. Ей куда интереснее было блеснуть перед молодыми людьми, ее ухажерами, своей осведомленностью в алхимии, магии и других высоких материях. Я убежден, что в то время Лёля даже не предполагала, что ее начитанность и уникальная память окажут ей неоценимую услугу на том поприще, которое она окончательно для себя изберет.

Глава девятая. БРАЧНЫЕ УЗЫ НА КОРОТКИЙ СРОК

Согласие Лёли на брак с Блаватским было импульсивным решением. Сделать такой отчаянный шаг, как можно предположить, вынудил ее ряд чрезвычайных обстоятельств. Во-первых, это был результат шока, который она испытала в связи с отъездом Александра Голицына. Во-вторых, явный вызов новой гувернантке-француженке, которая допекала ее постоянными намеками, что из-за своего невыносимого характера она должна приготовить себя к участи старой девы. В-третьих, тетя Екатерина Андреевна взялась за приготовления к свадьбе племянницы с такой расторопностью и энтузиазмом, что погасить этот предсвадебный ажиотаж не хватило бы никаких сил. В-четвертых, ее горячо любимый отец, который годами жил от нее отдельно и представлялся ей вдовствующим страдальцем, как раз в это время женился вторично на красивой и молодой графине Ланге. И наконец, в-пятых, на нее ошеломляюще подействовали неожиданная встреча с Ниной Чавчавадзе, вдовой Александра Грибоедова, а также пребывание Блаватского некоторое время в Персии и разговор с княгиней Воронцовой. Все обстоятельства ее скоропалительного замужества изложены не самой Еленой Петровной, а ее близкими и друзьями, а также биографами. Сама же она много лет спустя в письме, посланном из Бомбея князю А. М. Дондукову-Корсакову от 7 февраля 1882 года, совершенно иначе объясняла свое решение стать женой Блаватского:

«Знаете, почему я вышла за старика Блаватского? Да потому, что в то время, когда все молодые люди смеялись над „магическими“ предрассудками, он в эти предрассудки верил! Он так часто говорил мне о эриваньских колдунах, о тайных науках курдов и персов, что я решила использовать его как ключ к этим знаниям. Но его женою я никогда не была, и я не перестану клясться в этом до самой смерти. Никогда я не была „женою Блаватского“, хотя и прожила с ним год под одной крышей»[142].

А впрочем, что было на самом деле, сейчас трудно восстановить. Ведь Елена Петровна умела любое событие трактовать в свою пользу и в том свете, какой ее в данный момент устраивал. Проблеск истины забрезжил в том же письме князю, в котором она словно ненароком вспомнила их разговор незадолго до ее свадьбы: «Никогда не забуду, что где-то за месяц до моей свадьбы на балконе у княгини Лидии Гагариной, в Тифлисе, вы прочитали мне проповедь на тему морали. Помните? Tempi passati! (Времена минувшие! — ит.)»[143]. Разговор, судя по всему, был архиважным и касался ее выходящего за рамки приличий поведения, когда она, обезумев, бегала по знакомым и искала встречи с князем Александром Голицыным, который, по слухам, вернулся в Тифлис.

Таким образом, у Лёлиных дедушки и бабушки были свои резоны выдать ее быстро замуж, и резоны веские. Они боялись, что она вытворит что-то уж совсем неприличное, что может запятнать честь семьи. Предчувствие их не обмануло. Что Лёля нуждалась в свободе, что ей надоело ходить на поводке у тети Екатерины Андреевны, что ей претил конформизм деда и бабушки, а еще в придачу к ним Юлия Федоровича Витте — все это так. Но всех названных причин явно недостаточно для того, чтобы вот так, с ходу, выходить замуж и тут же сломя голову бежать от мужа. Тут должен был найтись повод более основательный. Можно сказать, ее толкнули на этот шаг жизненная необходимость и безвыходное положение. Более того, как я постараюсь доказать, в ее втором, на этот раз мнимом побеге уже не из мужниного дома, а из России, были заинтересованы все члены семьи Фадеевых и Витте, а также ее муж Н. В. Блаватский. К ним еще можно присоединить князя М. С. Воронцова и его жену. Уж больно ситуация возникла щекотливая! Все они добивались ее исчезновения из их круга, но друг и союзник у Лёли оказался единственный — ее дядя Ростислав Андреевич Фадеев.


Лёля обвенчалась с Никифором Васильевичем Блаватским 7 июля 1849 года в селении Джелал-Оглы (русское название — Каменка) в двадцати верстах от окруженного горами и лесами местечка Гергеры, военного поселения, где стоял грузинский гренадерский полк. Этим полком командовал князь Илья Дмитриевич Орбелиани, близкий друг Андрея Михайловича Фадеева. Он и пригласил его с семьей на отдых. Понятно, что свадебная церемония не могла проходить в Тифлисе из-за невыносимой жары. Гергеры же для этого не подходили из-за отсутствия церкви. В то же время по причине, которую я только что изложил, это важное событие в Лёлиной жизни, которой тогда до восемнадцати лет не хватало трех недель, ее близкие не пытались превратить в большой и многолюдный праздник. Вместе с тем приличия были соблюдены: на свадьбу из Тифлиса приехало достаточное количество гостей. В тот же день после венчания и свадебного обеда молодые уехали в Даричичах — горное местопребывание всех эриванских чиновников во время летней жары[144].


Лёля стояла у притолоки кухонной двери. В кухне вовсю шли приготовления к свадебному пиру. Пылала печь, по стенам висели гирлянды кастрюль, мисок и горшков. Поднимались облака мучной пыли, рубилось мясо, толклись орехи и пряности, всяким разносолам и лакомствам не было числа. Съестные сокровища всего мира, казалось, были перед ней. Как живо все это запечатлелось в ее памяти!

Свыкнется — слюбится.

В церкви она слышала, как бабушка сказала: «Поздравляю, Елена, дай вам Господь многие лета жить в согласии».

Но когда священник во время венчания произнес слова: «Ты должна будешь чтить своего мужа и слушаться его», она не утерпела и, побледнев, сквозь зубы, едва слышно пробормотала: «Ну уж нет»[145]. Она сердцем почувствовала, что очень скоро расстанется с Никифором Васильевичем Блаватским.

Она опять впала в гордыню и согрешила. Какими бы ни были ее жизненные обстоятельства, она должна была бы поступить по совести и избежать этого опрометчивого шага. По одной только причине — за невозможностью, выйдя замуж за Блаватского, исполнять супружеские обязанности.

Приставания Блаватского после свадьбы были тягостны, но она устояла.

Еще вчера Лёля была убеждена, что постарается полюбить Блаватского, а затем это чувство совсем исчезло. Вероятно, волшебные чары Нины Чавчавадзе рассеялись, и она «расколдовалась». Недоумевая и тоскуя, она твердо решила под любым предлогом уехать от Блаватского в Тифлис к своей семье. К тому же в нем не обнаружилось того «тончайшего магнетизма», которым обмениваются духовно одаренные люди[146]. Сколько раз она была убеждена, что без памяти влюбилась, но вскоре все проходило.

«Женщина, — пришла она к окончательному выводу, — находит свое счастье в приобретении сверхъестественных сил. А любовь является только дурным сном, бредом»[147]. Широкое распространение в воспоминаниях о Блаватской получила романтическая версия ее побега из России. В них реальный полуторагодичный временной отрезок жизни Блаватской на Кавказе после замужества сжат до условных трех месяцев. Эти сведения перекочевывают из одной книги о русской теософке в другую. Трудно, однако, представить, что восемнадцатилетняя девушка пошла напролом и со всей страстной необузданностью натуры, без посторонней помощи прорвалась через пограничные кордоны, оказавшись в мгновение ока за пределами Отечества. Прямо скажем: что-то не верится в этот сценарий, утвержденный родственниками и почитателями Блаватской как единственно для них приемлемый. Нашлась, впрочем, одна преданная теософской идее женщина, которая в нем осторожно усомнилась. Я имею в виду Е. Ф. Писареву, исследовательницу жизни и творчества Блаватской. В одной из лучших «духовных» биографий основоположницы теософии она писала о возможной предварительной договоренности Лёли (а со своей стороны добавлю — и ее дяди Ростислава Андреевича Фадеева) со старой знакомой их семьи графиней Софией Станиславовной Киселевой. Е. Ф. Писарева в связи с этим обстоятельством утверждала: «Если мое предположение верно, весь характер ее исчезновения на Востоке совершенно меняется: вместо бесцельного искания приключений является определенное стремление к намеченной цели»[148]. Прежде чем приступить к изложению новой версии побега Блаватской, обратимся к версии хрестоматийной, которая вызывает у наблюдательного читателя множество недоуменных вопросов.

Глава десятая. ПОБЕГ ПО ОБОЮДНОМУ СОГЛАСИЮ

Итак, Лёля, ставшая госпожой Блаватской, бежала от своего тридцатидевятилетнего суженого из Эривани в Тифлис, где укрылась у своих деда и бабушки, не приняв участия в церемонии официального вступления супруга в должность эриванского вице-губернатора, которая состоялась 27 ноября 1849 года. По прибытии к родным она поклялась, что покончит собой, если ее заставят вернуться к Н. В. Блаватскому[149].

Ранним октябрьским утром, оседлав и пришпорив коня, она поскакала навстречу своему будущему, туда, где ее дух, разорвавший тесные оковы рутинного, будничного существования, мог жить свободной скитальческой жизнью, в которой были возможны и поэтическая роскошь фантазии, и раскрытие тайн природы, и совершение чудес. Мир надвигался на нее как что-то огромное, невыразимо ужасное. И рядом с ней не было ее Учителя, ее спасителя. Ее душу заполняла беспредельная пустота, а за спиной едва слышался перезвон колоколов, странный своей неурочностью.

В Тифлисе каждый по-своему толковал о причинах ее бегства от мужа. Люди, хорошо к ней относившиеся, уверяли, что Никифор Блаватский, развратная рожа, Синяя Борода, ежедневно истязал бедную девочку побоями, заставляя ублажать его разыгравшуюся плоть, другие молча ухмылялись и намекали на его половую слабость, а более откровенные и граждански мыслящие говорили: «Вот вам плоды женской эмансипации!»

Родственники Блаватского желали ей разродиться девятью ежами (что было, по существу, невозможно, ведь она оставалась девственницей, прожив с мужем под одной крышей целый год, как она утверждала в письме А. М. Дондукову-Корсакову) и угрожали загнать туда, где «козам роги правят». Последняя угроза представлялась вполне осуществимой в случае, если Н. В. Блаватский поднял бы шумный скандал. Однако он повел себя, как порядочный человек: страдал и переживал Лёлин поступок внутри себя.

* * *

Почему Елена Петровна Блаватская оказалась за границей и в конце концов приняла американское гражданство — об этом стоит основательно поразмышлять. Главная причина, которая заставила ее отправиться в дальний путь, вполне тривиальна и не требует отдельных пояснений. «Насильно мил не будешь», — говорят в России умные люди и сматывают удочки.

В случае с Еленой Петровной данное выражение следовало бы перефразировать: «Насильно не полюбишь»; это как нельзя более соответствовало сложившейся ситуации и предлагало единственный из нее выход — стремительное, сломя голову, бегство. Ведь от насилия спасаются либо дав деру, либо дав ему сокрушительный отпор. Не упускайте к тому же из виду, что Блаватская производила впечатление малахольной девушки со своеобразными и сложными представлениями о любви. Между тем существуют недосказанные любовные слова, но межеумочной, промежуточной, половинчатой любви не бывает в природе вовсе.

Она пребывала, если говорить прямо, в любовной истоме. А между любовной истомой и любовью такая же разница, как между землей и небом. Блаватская в письмах Дондукову-Корсакову распахивает душу, чего она почти не делала в 80-е годы, когда перешагнула полувековой рубеж и шла семимильными шагами к всемирной славе. Только в них, в этих письмах, она проговаривается о личном, тщательно спрятанном в памяти и находящемся под грифом «совершенно секретно». Вместе с тем даже князю исповедуется она вполголоса, полунамеками и с надеждой, что он вспомнит сам, как складывалась ее жизнь в молодости, и простит ее прегрешения. Очень важным для понимания истинных причин, заставивших Блаватскую бежать из Тифлиса, является ее письмо от 7 августа 1883 года, посланное Дондукову-Корсакову из Мадраса: «Я никогда ни от чего не отрекалась, и меня никогда не просили убраться из Тифлиса. Оба раза я сама, по собственной воле, уезжала оттуда, потому что на сердце была тоска и душа требовала простора. Никто никогда не понимал, да и не хотел понять, что творится в моей душе. Я никогда не строила из себя непонятную (!) и невинную женщину. Если я в чем-то провинилась, то открыто это признаю: не пристало Ивану на Петра кивать. В юности я казалась, да наверное, и была ненормальной по сравнению с другими. В то время в свете добродетельных женщин было больше, чем недобродетельных, и сегодняшняя госпожа Блаватская в свои пятьдесят лет — и я знаю это наверняка — могла бы выиграть приз Монтиано в состязании с вашими московскими и петербургскими увядшими розами»[150].

Изложим общепринятую «официальную» версию, в которой было заинтересовано все семейство Фадеевых и Витте, включая нашу героиню, а также все их основные благодетели. Согласно этой версии, которую излагает сама Блаватская в устных рассказах, а ее сестра и двоюродный брат Сергей Юльевич Витте в письменном виде, наша героиня для осуществления своего плана бегства из России прибегла к некоторым незамысловатым хитростям, помогшим ей осуществить задуманное. Некоторые технические детали этого плана они, к сожалению, опускают, но его схематичное изложение с прописанием некоторых конкретных деталей все же присутствует. Лёле с ее богатым воображением и ее сестре необходимо было создать у слушателей впечатление смертельной опасности, которой она себя подвергла, совершив в одиночку, без документов побег из России. А ее тетя Екатерина Андреевна Витте пыталась представить внезапное исчезновение племянницы следствием ее авантюрного и взбалмошного характера, а не чего-либо другого. Именно версию матери изложил в своих воспоминаниях Сергей Юльевич Витте.

В этих рассказах все равно с трудом сходятся концы с концами. Главный вопрос, конечно, упирается в деньги. На какие это средства она приплыла из Керчи в Константинополь, подкупила капитана и стюарта, какое-то время жила в Турции? Что это были за деньги, откуда они у нее взялись? Не подворовывала же их помаленьку Лёля у своего мужа, проживая с ним какое-то время под одной крышей? Такое предположение абсолютно невероятно. При всех своих странностях Елена Петровна воровкой в вульгарном смысле этого слова никогда не была. Литературным плагиатом, правда, баловалась, да и то по необходимости, один раз и исключительно по причине своего бедственного положения. К тому же ее совместная жизнь с мужем, как она заявила в письме Дондукову-Корсакову, длилась не три месяца, а год?[151] Тогда дата ее побега значительно сдвигается по времени, и ее новый любовный роман, уже замужней женщины, носит характер не эпизодический, а более-менее постоянный. На это утверждение, впрочем, сторонники официальной версии побега могут возразить, что Елена Петровна имела в виду суммарное время проживания с мужем под одной крышей, куда также вошло ее пребывание в Тифлисе в 1860 году. Однако трудно представить, что в письме князю от 1 марта 1882 года она занималась подсчетом. Все же ситуация у нее была не настолько аховая, как у героя Александра Дюма Эдмона Дантеса, заключенного тюрьмы на острове Ив. У Блаватской не было необходимости вычислять, сколько дней и ночей она провела в неволе. Исходя из ее заявлений, я убежден, происходящие события охватывают 1849–1850 годы.

Возвращение к родным в Тифлис окончательно скомпрометировало Лёлю. Ее репутация до замужества в мнении света уже была сильно подпорченной из-за страстного увлечения князем Александром Голицыным. Замужество списывало добрачные прегрешения. Теперь ответственность за ее поведение целиком перекладывалась на мужа. Что о ней судачили — было, конечно, важно для ее близких, да и она сама тогда не была твердокаменной. Но разве что-нибудь услышишь, находясь чуть ли не в ссылке, на окраине Кавказа, вдалеке от Тифлиса. Лёля, как полагали в окружении князя М. С. Воронцова, постепенно превращалась в добропорядочную супругу серьезного человека. Вот тут-то они основательно ошибались. Впрочем, быть при нелюбимом, но благородном муже означало совсем не то же самое, чем находиться под строгим надзором полиции, как ее дядя Ростислав, с помощью князя М. С. Воронцова наконец-то получивший разрешение жить в Тифлисе. Но и здесь прослеживался каждый его шаг, запоминалось и фиксировалось каждое сказанное слово.

Оказавшись у родных в Тифлисе, Лёля опять предоставила досужим языкам бесцеремонно ее обсуждать. В Тифлисе уже не было Александра Голицына, молодого человека, родственными узами связанного с семьей первого человека на Кавказе. Он уехал и уехал, как полагали, навсегда. Нет человека — нет проблемы, как говорили значительно позднее и по другому поводу толстокожие люди абсолютно противоположной духовной закваски и вкладывали в эту людоедскую формулу совершенно иной смысл, чем те патриархальные чиновники николаевского времени, их жены и дети, с которыми имела дело молодая Блаватская. Достаточно убедительным может быть предположение, что Лёля, разрываясь между Тифлисом и Эриванью, ка-кое-то время жила у деда с бабушкой, а какое-то время у постылого мужа. Скорее всего так оно и было, отсюда и появился в письме князю Дондукову-Корсакову пресловутый год с хвостиком вместо трех месяцев. Такое ее поведение, конечно, для окружающих представлялось странным. Оно давало пищу для сплетен, но все же никаких достоверных фактов Лёлиной измены мужу тогда не существовало. Вот почему для того, чтобы хулы в адрес Лёли не оставались только сотрясением воздуха, потребовались новый человек и новые жареные факты. И она не заставила всю эту злоязычную публику долго ждать. На авансцене ее жизни появился князь Эмилий Витгенштейн, человек, близкий к наследнику русского престола и его супруге.

В своих письмах и воспоминаниях Блаватская с ностальгической грустью по ушедшим дням молодости и с нескрываемой нежностью упоминает не раз князя Эмилия Витгенштейна, старшего сына князя Августа Сайн-Витгенштейна-Берлебурга. Его отец ко времени рождения своего первенца 21 апреля 1824 года командовал полком легкой конницы в войсках великого герцога Людвига II, монарха герцогства Дармштадтского. Брату герцога принцу Эмилию Гессенскому отец Эмилия Витгенштейна спас жизнь при переправе через Березину во время войны с Наполеоном. С тех пор Август Сайн-Витгенштейн-Берлебург и принц Эмилий Гессенский стали неразлучными друзьями. Разумеется, что спаситель столь высокой особы был осыпан всяческими монаршими милостями, а со временем покровительство принца и его семьи перешло на его сына — князя Эмилия Витгенштейна. Уже в первые дни своего появления на свет старший сын князя Августа Витгенштейна ощутил на себе расположение принца Эмилия Гессенского, который стал его восприемником от купели, а проще говоря — крестным отцом. Воспитание и образование юного князя проходило под надзором его матери, женщины выдающейся по уму и красоте[152].

В 1841 году семнадцатилетний князь Эмилий Витгенштейн сопровождал своего крестного отца в Петербург по случаю бракосочетания наследника престола цесаревича Александра Николаевича с принцессой Марией Гессенской, будущей императрицей Марией Александровной. Понятно, что он был наилучшим образом представлен будущему русскому монарху и в ходе пребывания при русском дворе уяснил себе, что его служебная карьера в России имеет все перспективы стать блистательной. На принятие окончательного решения потребовалось еще семь лет, и в 1849 году двадцатипятилетний красавец князь Эмилий Витгенштейн поступает на русскую службу. Его принимают капитаном в драгунский полк принца Виртембергского и в конце того же 1849 года производят в майоры. Вскоре молодого князя посылают на Кавказ, в Тифлис, где он становится адъютантом графа М. С. Воронцова, главнокомандующего кавказской армией. В этой должности он пребывает недолго, его отзывают в Петербург и назначают флигель-адъютантом[153].

Какое все это имеет отношение к Лёле Ган, уже ставшей госпожой Блаватской? На мой взгляд, самое непосредственное. Вне всякого сомнения Эмилий Витгенштейн в Тифлисе конца 1849-го и начала 1850-х годов был чрезвычайно заметным молодым человеком, великолепно образованным и куртуазным. Его популярность среди окружения графа Воронцова возросла еще больше осенью 1850 года, когда Кавказ и, естественно, Тифлис посетил наследник-цесаревич. По этому случаю город взорвался фейерверками и захлебнулся многодневными празднествами. Обратимся к очевидцу этого события:

«Вся мостовая города была усеяна цветами, во всех церквах звонили в колокола, все крыши были усеяны женщинами, составлявшими в своих ярких костюмах такие живописные группы, которые могли только присниться художнику. Из окон и с балконов домов свешивались драгоценные ковры и шали; живописная толпа, трепетавшая от радости, бросалась с громкими криками под ноги нашим лошадям, чтобы взглянуть на великого князя поближе. Надобно было видеть огненную ленту, опоясавшую соседние горы, надо было видеть бесчисленные минареты и куполы, словно усеянные горящими алмазами, слышать выстрелы и дикую музыку, которой население выражало свой восторг»[154].

По всей вероятности, Елена Петровна Блаватская была участницей этого праздничного события. Нет сомнения, что в то время она все еще находилась на Кавказе. Тогда же, если не чуть-чуть раньше, состоялось ее знакомство с князем Эмилием Витгенштейном. Это был именно тот человек, с которым она могла на равных говорить о многом. Ведь его, как и ее, сводили с ума оккультные тайны и спиритические опыты. А как известно, мистические озарения вообще представить невозможно без сексуального восторга, без обостренного и предельно утонченного эротизма. Так что делай выводы сам, дорогой читатель!


В том же самом исповедальном длинном письме Блаватской князю А. М. Дондукову-Корсакову от 1 марта 1882 года проясняется очень многое в ее личной жизни 40-х и 50-х годов. Она в нем даже называет имя своего первого мужчины — Эмилий Витгенштейн. Шокирующая откровенность была присуща Блаватской. Итак, обратимся к тексту письма: «Теперь на свете остался лишь один человек (еще несколько лет их было двое), которому известен мой секрет и который знает, что все только что мною поведанное — чистая правда. Этот человек — князь Семен Воронцов (сын князя М. С. Воронцова, хорошо известный Е.П.Б. еще по жизни в Одессе. — А. С.). Второй из них, ныне покойный — мой бедный князь Эмиль Витгенштейн, мой лучший друг, с которым я много лет переписывалась. О! Уж он-то меня никогда не презирал! Он бы ни за что не поверил в ту клевету, которую распространяли обо мне, ибо именно ему я в минуту отчаяния и безумия предъявила подлинное доказательство того, что на свете осталась, по крайней мере, одна женщина, которая около года состоя в браке и пользуясь при этом репутацией куртизанки, — давайте же произнесем наконец это слово — тем не менее в плотском отношении по-прежнему чиста, как новорожденное дитя. Я говорю „в плотском“, ибо, к сожалению, в нравственном смысле я таковою не была»[155]. Тут, как говорят, комментарии излишни. Кем-кем, а уж гинекологом князь Эмилий Витгенштейн никогда не был.

Когда обнаружился роман Блаватской с князем Витгенштейном, казалось, гром прогремел среди ясного неба. Такого поворота событий от нее никто не ожидал. Пока эта новость не распространилась, как пожар, по салонам Тифлиса и не вызвала грандиозного дворцового скандала, необходимо было незамедлительно действовать, то есть решить, куда спрятать сексуальную озорницу Лёлю подальше от любопытных глаз и злых языков.

«Немедленно отправить к отцу в Петербург! С глаз долой! Пусть сам и разбирается» — таким был, вероятно, суровый вердикт рассерженного деда Андрея Михайловича Фадеева относительно мятежной, своевольной и к тому же оказавшейся безнравственной внучки. Однако эмоциям дедушки не дали проявиться в деле. Послать ее в Петербург было бы то же самое, что снова бросить в объятия Эмилия Витгенштейна. Слава богу, что рядом с А. М. Фадеевым в тот момент оказались его рассудительная дочь Екатерина с мужем и его мудрая жена Елена Павловна, после инсульта прикованная к инвалидному креслу, но находящаяся все еще в здравом уме. Жена и дети А. М. Фадеева резонно рассудили, что его вторичная отставка означает не только крах с трудом восстановленной карьеры, но и полное разорение всего семейства. Какая-то косвенная вина ложилась на князя М. С. Воронцова и его жену — почему это они позволили возникнуть подобной ситуации? Ведь знали же, что появившийся недавно в России князь Эмилий Витгенштейн еще беззащитный желторотый птенец среди российских орлов и орлиц. Не защитишь его — вмиг заклюют. Вот только в тот момент никто, кроме Лёлиного дяди Ростислава Андреевича Фадеева, не думал о чувствах молодой женщины. Таким образом, от всех названных лиц требовалась скоординированная программа действий. Кто был ее автором, сейчас сказать трудно. По крайней мере, до тех пор пока под рукой не окажутся новые документы. А вот какие роли между кем были распределены — предположить вполне возможно. На Екатерину Андреевну возлагалась задача уговорить Лёлю покинуть Россию и (боже упаси!) не в одиночку, а в компании хорошо знакомых людей. Что это были за люди? Скорее всего дальние фадеевские родственники или близкие друзья, которые собирались провести время в Константинополе. А может быть, уже из России ее сопровождала графиня София Станиславовна Киселева. Ростислав Андреевич вполне мог договориться со своей должницей, что она на первых порах возьмет на себя заботу о его племяннице в их совместном путешествии по Ближнему Востоку, Западной и Восточной Европе. Ведь брат и сестра Потоцкие были люди благородные и чувствовали свою вину в перемене его судьбы. Лёлиного отца П. А. Гана обязали обеспечивать дочь постоянным денежным вспомоществованием. Эту отцовскую обязанность он неукоснительно выполнял до самой своей смерти. Князь М. С. Воронцов патронировал все этапы депортации молодой Блаватской из России в чужеземные края. Весь путь из Тифлиса до Константинополя в официальной версии описан верно, за исключением маршрута, который был позднее придуман Блаватской для своих сподвижников по теософскому движению, только опущены важные детали, связанные с тем, как и с кем проходило это путешествие. Железных дорог вто время на Кавказе не было и в помине, передвигались исключительно с помощью конной тяги. Наняли до Поти большой фургон, запряженный четырьмя лошадьми, а в попутчики снарядили четырех человек: дворецкого сделали главным сопровождающим лицом, двух дворовых женщин отправили в качестве горничных и еще одного сообразительного паренька из мужской прислуги прибавили на всякий случай.

Из устных рассказов Елены Петровны складывается невероятная история: якобы всех этих людей она провела вокруг пальца, перехитрила как бы между прочим.

Надо воздать должное ее фантазии. Согласно Лёлиной версии, она нарочно задержалась в пути и, прибыв в Поти, опоздала на пароход, который уже отправился в Одессу. В потийской гавани стоял под парами другой корабль, английский пароход «Коммодор». Не скупясь на щедрое денежное вознаграждение, она уговорила капитана взять на борт ее и четырех слуг. «Коммодор» был выбран Блаватской не случайно. Он шел не до Одессы, а до Керчи, затем до Таганрога на Азовском море и далее до Константинополя. Доплыв до Керчи к вечеру следующего дня, она отправила на берег слуг, чтобы они подыскали подходящее жилище и подготовили его к утру для временного проживания.

Пожелав слугам удачи, она осталась на корабле и той же ночью поплыла дальше до Таганрога одна.

В Таганроге у Блаватской возникли трудности с пересечением границы. У нее якобы не было на руках паспорта, по которому она могла бы беспрепятственно выехать в другую страну[156]. Эту версию побега своей кузины излагает в своих воспоминаниях С. Ю. Витте — настолько основательно, что, несмотря на всю свою неправдоподобность, эта легенда вошла в сознание его близких[157].

Английский корабль должен был в Керчи подвергнуться пограничному контролю и таможенному досмотру. Она вовсю строила глазки капитану и вызвала у него к себе нескрываемую симпатию.

Ей предложили переодеться юнгой. Настоящего юнгу спрятали в угольном трюме. Чтобы не привлекать внимания жандармов, ее представили больной, укутали одеялами и уложили в гамак.

На этом, однако, ее испытания не закончились.

Ее кокетство имело еще и отрицательные последствия. Капитан воспылал к ней непреодолимой страстью и не скрывал своих откровенных желаний. Предпочитая не искушать судьбу, по прибытии в Константинополь с помощью подкупленного стюарда она сошла незамеченной на турецкий берег[158]. У нее появилось глупое желание показать язык одураченному капитану и сплясать на пирсе танец краснокожих. Но она этого не сделала, сдержалась, предпочла скромно смешаться с разноязыкой толпой.

Таков неприхотливый по сюжету рассказ Блаватской, который она поведала в 80-е годы своему сподвижнику Альфреду Перси Синнетту. У меня же на эти события совершенно другой взгляд. Перед тем как Лёля села на корабль в Керчи, у нее произошла встреча с отцом, с которым она подробно оговорила маршрут и сроки своего путешествия за границей, где и у кого она остановится, когда и с кем вернется обратно в Россию. Понятно, что он снабдил ее дополнительными деньгами. Основные деньги были даны дедушкой А. М. Фадеевым и, по-видимому, находились у тех людей, с которыми она поехала путешествовать. Чтобы не быть голословными, обратимся к официальной бумаге, на которой стоит подпись Блаватской. В ней без всяких литературных ухищрений описывается, как все могло быть на самом деле. Я имею в виду прошение, направленное в 1884 году князю Дондукову-Корсакову в связи с новой клеветой в ее адрес, на этот раз со стороны фрейлины г-жи Смирновой: «Я вышла замуж 6 июля 1848 года в селении Джелал-Оглы Эриванского уезда. Тогда мне было 17 лет. (Е.П.Б., как обычно, сознательно путает даты, когда ей необходимо что-то скрыть. — А. С.) В следующем году я уехала из Эривани в Тифлис, и, прожив там два года, я с паспортом, который выписал мне г-н Блаватский, отправилась сначала в Одессу, а оттуда — за границу»[159]. Обратим внимание, что в своем письме в Третье отделение собственной Его Императорского Величества канцелярии Блаватская признается, что отправилась за границу не из Одессы, а из Поти без всякого паспорта. Думаю, что последнее ее признание соответствует действительно происшедшим событиям. Вот почему в нелегальном пересечении границы ей понадобилось содействие наместника Кавказа князя М. С. Воронцова. К тому же нельзя сбрасывать со счетов возможности ее дяди по отцу — Ивана Алексеевича Гана. Ведь в то время он возглавлял в Санкт-Петербурге департамент портов России.

Тем читателям, кто наотрез откажется принять новую версию не побега, а депортации Блаватской из России, я посоветую только одно: внимательнее вчитывайтесь в эпистолярное наследие Е.П.Б., дамы и господа! В некоторых своих письмах она лукавит, кое-что придумывает и преувеличивает, кого-то мистифицирует и обманывает. Однако в посланиях тем, кого знала давным-давно, по своей жизни на Кавказе, она почти не врет, потому что ее приятели, тогда еще молодые умные и образованные люди были самыми лучшими из всех ее последующих друзей и знакомых. Они бродили вокруг нее, как мартовские коты, с восторгом вслушиваясь в каждое ее мистическое слово. Для духовного и искреннего общения с ними не требовалась демонстрация феноменов. Само ее присутствие среди них, свободной в мыслях, сексапильной и очень красивой девушки, уже было феноменальным и будоражащим душу явлением.


Первое время Лёля, оказавшись за границей, изо дня в день, с утра до вечера бродила по кривым улочкам, посещала базары с узкими рядами маленьких лавочек под навесами, сидела в кофейнях, не спуская глаз с серьезных, чем-то озабоченных и курящих кальяны турок, и надолго застывала на мосту из Галаты в Константинополь через Золотой Рог, который соединял Старый и Новый город, — до того восхитительным было зрелище скользящих по голубой глади Босфора рыбачьих лодок и отражающихся в морской воде вилл и дворцов.

Она с детства ходила быстро и легко, немного раскачиваясь, любила широкий мужской шаг. Сказались, вероятно, в выработке этой походки прогулки с отцом, конно-артиллерийским офицером.

По Константинополю она неслась, как скаковая лошадь, точно хотела быть первой на финише и выиграть приз. За ней едва поспевали ее сопровождающие. Она загоняла их почти до упаду, они то и дело останавливались, переводили дыхание, с трудом собирались с силами, чтобы опять продолжать многочасовые экскурсии по городу.

Большое впечатление произвели на нее дервиши, мусульманские бродячие монахи, особенно те, кто обладал даром ясновидения. Путешествие для Лёли началось — лучше не представить. Она описала его в своих романтических рассказах как беззаботное времяпрепровождение, в котором вызревали таинственные и мистические события. Устные рассказы, которые она импровизировала, по ее задумке предназначались в качестве сырого материала для мемуаров о ней. В них она расписывала свою беззаботную жизнь в Константинополе как полную лишений, как изматывающую борьбу за выживание. Она якобы оказалась практически без денег. Надо было что-то предпринять, чем-то на время перебиться. Тогда она, по ее словам, еще не натерпелась от нужды, знала о ней до своего бегства только понаслышке. В Константинополе нищету невозможно было не заметить. Она выглядывала из-за каждого угла на улочках старого города, попрошайничала, выклянчивала кусок хлеба на площадях перед мечетями, воровато суетилась на заваленных фруктами, овощами и мясом базарах. У нищеты был острый и затравленный взгляд, которым она осматривала каждого нового встречного в надежде чем-нибудь поживиться.

Осознав всю трагичность положения, в которое она попала, Лёля, как она рассказывала позднее своим иностранным сотрудникам и почитателям, потихоньку поплакала, заложила кое-что из драгоценностей, перегодила день-другой в номере, не выходя на улицу, и наконец-то решилась попытать счастья в цирке — ведь не зря же она считалась искусной наездницей.

В цирке она была занята в конном аттракционе. На необъезженной лошади необходимо было преодолеть восемнадцать барьеров. В этом аттракционе принимали участие несколько наездников. Двое, самых незадачливых, на ее глазах сломали себе шею. Но разве у нее был выход? Она играла роль так называемой подсадной уткой. Выходила на манеж словно обыкновенная зрительница — испытывать судьбу. Разумеется, в случае удачного преодоления всех восемнадцати барьеров она, дополнительно к своему заработку, получила бы объявленный денежный приз. Но именно это не входило в ее задачу, тогда пришлось бы распрощаться с цирком, идти на все четыре стороны и добывать себе пропитание иным, более традиционным способом.

Лёля должна была преодолеть не все, а наибольшее число барьеров. Она принимала, выходя из зрительского ряда, самый веселый и бесшабашный вид, притворяясь, что ей все нипочем, и с помощью циркового жокея нарочито неловко взгромождалась на взбрыкивающую и поднимающуюся на задние ноги лошадь. Цирк сотрясался от хохота. «Только бы удачно упасть!» — думала она со страхом, улыбаясь во весь рот идиотской улыбкой.

Она с такой силой и решимостью вцеплялась в конскую гриву, что на какие-то секунды лошадь под ней смирялась, и без особого напряжения Лёля, прежде чем свалиться, брала несколько барьеров.

В цирке, словно бы шутя, к ней привязался однажды толстоватый немолодой человек, который внешне походил на хорохорящегося вдовца и который пришел в ужас, когда узнал, что она питается, по русской привычке, одними бутербродами. Он сокрушался по поводу ее одинокой и неустроенной жизни в Константинополе. Она не придала никакого значения этому случайному знакомству. Но лицо его запомнила.

Через несколько дней, как рассказывала Елена Петровна своим последователям, она обнаружила его лежащим бездыханным на улочке. Он был тяжело ранен напавшими на него разбойниками. Она оказала ему первую помощь и отвезла в ближайшую гостиницу[160].

Ее карьера наездницы в цирке все-таки была недолгой. Однажды произошло то, чего следовало ожидать. Ей надоело играть в поддавки. Она захотела по-настоящему выиграть. О том, как все произошло в действительности, она излагает в уже не однажды цитированном мною письме Дондукову-Корсакову от 1 марта 1882 года: «В Константинополе я сильно нуждалась в деньгах и хотела заработать 1000 монет — награду, обещанную тому, кто выиграет скачки с препятствиями: 18 прыжков через барьеры на диком скакуне, только что убившем двух конюхов. Шестнадцать барьеров мне удалось преодолеть, но перед семнадцатым конь мой вдруг встал на дыбы, опрокинулся на спину и задавил меня. Это случилось в 1851 году. Я пришла в себя через шесть недель; последнее, что я увидела, прежде чем впасть в свою нирвану (ибо это была полная нирвана), — это как мужчина огромного роста, просто великан, одетый совершенно не по-турецки, вытаскивает из-под коня мою разодранную и окровавленную одежду. Запомнилось только лицо, которое я уже где-то видела»[161].

В этом письме обращает на себя внимание дата происшедшего события — 1851 год. А Константинополь был ее первым городом, куда она попала, сбежав из России. Понятно, что спасителем был ее Хранитель. Как рассказывала Блаватская своим теософским собратьям, она узнала его по вдохновенному и задумчивому лицу с пронзительными глазами. Это видение продолжалось минуты две, а затем над ней склонилось совершенно другое лицо, вполне земного человека. Его незадолго до того она спасла от смерти, вовремя доставив в больницу. Сквозь едва выносимую боль, которая заполняла и раздувала ее тело, как легкий газ оболочку воздушного шара, и казалось, что еще чуть-чуть и она взлетит в запредельную небесную высь; сквозь эту кроваво-розовую плаценту, соединяющую привычное земное, материнское, с зародышем потустороннего, посмертного, пока еще существующего вне ее, Блаватская четко увидела, что у оказывающего ей помощь человека добрые, слегка навыкат, выразительные глаза. Удар о землю, впрочем, не прошел для нее бесследно. Сломанное ребро неудачно срослось. Боль в груди беспокоила ее на протяжении двадцати лет.

Так, Лёля, по ее версии, впервые встретила Агарди Митровича в Константинополе и закрепила с ним свое знакомство после падения с лошади. Агарди Митрович был одним из известных в Европе оперных певцов, басом, итальянцем по отцу. Он считал себя к тому же знающим и опытным оккультистом. Со своей стороны скажем, что он влюбился в нее с первого взгляда, бесповоротно, без надежды на взаимность. Но именно к нему она в конце концов прикипела всей душой, единственно ему была покорна и отдала бы все на свете, только бы он пережил ее. Однако распоряжаться человеческой судьбой было не в ее власти. Вот что писала Блаватская Альфреду Перси Синнетту через пятнадцать лет после смерти Митровича: «Агарди Митрович был моим самым преданным другом с 1850 года. Я спасла его от виселицы в Австрии с помощью графа Киселева. Он был последователем Маццини, оскорбил Папу Римского, был изгнан из Рима. В 1863 году он приехал со своей женой в Тифлис. Мои родственники хорошо знали его, и когда его жена, тоже бывшая моей подругой, умерла, — он приехал в Одессу в 1870 году»[162]. Можно с большой долей вероятности предположить, что Блаватская была так же, как ее родственники, знакома с Агарди Митровичем по его первым выступлениям в Тифлисе.

Двоюродный брат Блаватской С. Ю. Витте подтверждает версию о том, что она работала в Константинополе в цирке и «там в нее влюбился один из известнейших в то время певцов — бас Митрович; она бросила цирк и уехала с этим басом, который получил ангажемент петь в одном из наибольших театров Европы, и вдруг мой дед после этого начал получать письма от своего „внука“ — оперного певца Митровича; Митрович уверял его, что он женился на внучке деда — Блавацкой, хотя последняя никакого развода от своего мужа Блавацкого, Эриванского губернатора, не получала. Прошло несколько времени, и мои дед и бабушка получили письмо от нового „внука“, какого-то англичанина из Лондона, который уверял, что он женился на их внучке Блавацкой, отправившейся с этим англичанином по каким-то коммерческим делам в Америку. Затем Блавацкая появляется снова в Европе и делается ближайшим адептом известнейшего спирита того времени, т. е. 60-х годов прошлого столетия, — Юма»[163].


После появления Хранителя, как убеждала своих последователей Елена Петровна, ее жизнь более-менее наладилась. По крайней мере, именно на таком повороте событий она настаивала в беседах с Олкоттом и Синнеттом.

В рассказах Блаватской о первых месяцах за границей правда настолько плотно переплетена с вымыслом, что при отсутствии документально подтвержденных фактов трудно разобраться, что было на самом деле. Однако все-таки попытаемся продолжить нашу реконструкцию начавшейся взрослой и вполне самостоятельной жизни молодой Елены Петровны.


Лёлю в Константинополе, как было договорено, сопровождала графиня София Станиславовна Киселева, урожденная Потоцкая. Она взялась ее опекать в путешествии, еще до конца не представляя, какую непосильную ношу взваливает на себя. Что безусловно объединяло двух женщин, несмотря на разницу в возрасте и характерах — это любовь к оккультизму. Графиня Киселева привыкла смотреть на окружающий мир сквозь мистические очки. Чтобы они появлялись на ее глазах, потребовались многолетние ежедневные тренировки — «психотренинг», в котором использовались медитативные техники восточных школ. Ей исполнилось шестьдесят лет. Ее муж, Павел Дмитриевич Киселев, относился к либералам-реформаторам и безуспешно пытался, как он сам в этом был убежден, изменить к лучшему жизнь в России. Эта реформаторская прыть позволила ему сделать блистательную карьеру при дворе Александра I, а после его смерти войти в интимный кружок императора Николая I. Русскому императору пришлась по душе идея Киселева о необходимости «частичного» освобождения крестьян от крепостной зависимости. Имелось в виду, что граф П. Д. Киселев предлагал не абсолютное освобождение, а только «регуляризацию крепостного права с целью отнять у дурных помещиков возможность злоупотреблять своими правами, случайно введенными в свод законов и несогласных с справедливостью»[164]. Что ни говорите, а русские высшие чиновники во все времена и при всех правителях умеют изящно и деликатно формулировать самые смелые идеи, чтобы не дай бог никого не задеть вульгарным словом. Чиновникам низшего ранга есть на кого равняться, с кого пример брать.

Не имея ученого образования, любимец императора был весьма умен и предусмотрителен, приятен в обществе, как тогда говорили, и слыл златоустом. Двадцатичетырехлетним он принимал участие в Бородинском сражении и был отмечен орденом Святой Анны 4-й степени. В 1829 году П. Д. Киселев прибыл в Бухарест и вступил в должность управляющего княжеством Валахия. Он зорко следил за положением дел на Востоке. Еще в 1832 году Киселев послал графу Нессельроде записку об основных принципах политики в отношении Турции.

У выдающегося государственного деятеля, дипломата и царедворца Киселева, как часто случается с подобными людьми, не сложилась семейная жизнь. Для него обстоятельства карьеры были выше нежных чувств. А может быть, он просто охладел к своей жене. Она долго надеялась на примирение и даже простила ему измену с ее младшей сестрой Ольгой. Однако чуда не произошло. По обоюдному согласию они с ноября 1834 года начали жить врозь. Теперь с мужем ее связывала только общая фамилия. У них был сын Владимир, который умер в двухлетнем возрасте.

Что-то в жизни графини Киселевой, вероятно, ее мучило, с чем-то она не могла примириться, поэтому-то пыталась быть независимой от кого-либо. Сказались, видимо, гены отца, коварно обманутого императрицей Екатериной II и ее фаворитом Потемкиным.

Зная ее упрямый, неистовый характер, граф Киселев, назначенный в 1856 году послом во Францию, писал своему брату Николаю Дмитриевичу в Рим о том, что для него одно из самых щекотливых затруднений — это пребывание в Париже его жены с ее надменным и иногда отважным характером. Граф опасался с ней столкновений, которые при его официальном положении могли быть более чем неприятными. Понятно, что после двадцати пяти лет разлуки расставшиеся пары редко сходятся вновь.

Графиня Киселева также не оставалась в долгу: «Я никогда не любила своего мужа иначе, как дружеской, но верной любовью. Он — ревнив и убил бы меня или умер от горя, узнав о том, что я полюбила другого»[165].

Католические корни графини Софии Станиславовны Киселевой, ее политический нонконформизм в конце концов дали о себе знать. Она завещала самопишущие столики для спиритических сеансов и другую медиумическую аппаратуру, дощечки для письма и карты Таро Римско-католической церкви[166]. Умирала же она в полном одиночестве.


Блаватской пришлось долго жить под одной крышей с графиней Киселевой и считаться с ее причудами. Она обрядила ее, например, в мужское платье — куда пикантнее и заметнее немолодой женщине, по-видимому, считала она, путешествовать с юным смущающимся студентом, чем с бесшабашной девушкой, от которой неизвестно чего ожидать[167]. Переодевание ничуть не смутило Блаватскую, напротив, ей безумно понравилось находиться в мужском обличье. Она даже была готова сыграть роль евнуха, если бы сведения об Атлантиде и египетские тайны, к которым она фанатически стремилась, находились в серале арабского эмира или гареме турецкого паши.

Может быть, в этом случае она согласилась бы и на роль одалиски, несмотря на все свое декларируемое отвращение к плотским утехам.

Волею судьбы Елена Петровна, сопровождая графиню Киселеву, оказалась в самом центре сложнейших международных интриг, связанных с интересами России на Востоке. В некоторых из них она позднее самым деятельным образом участвовала, о чем поведала в письме в Третье отделение собственной Его Императорского Величества канцелярии.

Нет дела благороднее, чем разоблачать всякие обманы и плутни врагов родной страны, думала она, и была в этом совершенно права.

Подобной патриотической позицией Лёля решительно дистанцировала себя от графини Киселевой.

Так она думала и извлекала для себя из совместной жизни с графиней все выгоды и удобства. Дружеские связи все-таки великая вещь! Единственное достояние, которым следует дорожить в жизни. Было бы что связывать, что сохранять и беречь. По счастью, она относилась к известной в России фамилии. Кто же из их знакомых мог отказать «белой вороне» из знаменитой семьи, не помочь в трудную минуту, не стать ее покровителем!


Русских за границей во второй половине XIX века, когда на престол взошел Александр II, было очень много. После значительного послабления для русских дворян в оформлении выезда за рубеж они ринулись как угорелые в европейские страны на свежий воздух западного вольнодумства. Но были среди путешественников и любители Востока, дегустаторы тонких духовных блюд.

Вместе с графиней Киселевой Блаватская отправилась в Египет.

Часть вторая. НА ПОДСТУПАХ К ВЕЧНОСТИ

Глава первая. ПУТЕШЕСТВИЕ В ДРЕВНОСТЬ

Лёля с удовольствием знакомилась с Египтом и его людьми. В этом открытии новой для нее страны помогали прочитанные ею в России книги. Некоторое время она была в замешательстве от увиденного. Получалось, что древние египтяне представляли цивилизацию, во много раз превосходящую по уровню развития современную, западную. Египетская премудрость поражала разнообразием своих открытий, присутствием колдовской силы, легко проникающей в тайны природы. Очертания Древнего Египта выступали из тумана неопределенности и полуфантастических историй.

Она продиралась сквозь заросли научных гипотез к пониманию древности человечества. Начало ее духовному прозрению положила изображенная в каменных рисунках египетская Книга мертвых, образный язык которой напоминал ей язык христианского Откровения; особенно это касалось верования в бессмертие души.

Что ожидает человека после смерти, будет ли он снова жить? Вот вопрос, который не давал ей покоя. Она искала на него ответ на гранитных страницах пещерных храмов, на сфинксах, пропилонах и обелисках. Это были, как ей представлялось, мистические письма в будущее, которые она должна была прочитать. Она изо всех сил старалась понять, в чем состоит религиозное начало мира. Только поняв это, она могла бы обнаружить истоки библейского Откровения в седой древности, в сумерках истории. Большие надежды в своем поиске она возлагала на археологию. Ведь археологические находки не могут лгать, они — самые достоверные свидетельства исчезнувшей жизни. Она готова была искать эти исторические памятники по всему миру. Тогда-то она и позавидовала змеям, которые обитают в развалинах храмов и дворцов. Недаром змея считается символом мудрости. Свой путь к пониманию вечности, так уж распорядилась судьба, Блаватская начала с Египта — колыбели человечества. Она пыталась углубиться в постижение этой духовной вселенной, изучить ее законы и подчинить себе ее силы. Она отринет в процессе этого познания христианское богословие как догматическое, усомнится в непогрешимости науки, надсмеется над материализмом своего века. Не может быть многих истин о Боге, решит она, истина о Боге — только одна. Божественная сущность принимает разнообразные формы и различные образы. Непревзойденное искусство египетских каменщиков воплощали пирамиды и многочисленные, не столь грандиозные, усыпальницы фараонов в долине Нила. Самой загадочной была великая пирамида Хеопса. В сопоставлении с этими замечательными памятниками глубокой древности явно прогадывали современные постройки людей.

У Блаватской оказалась чудесная цепкая память. Она много чего запоминала в своем путешествии по Египту. Древние египтяне повсюду оставляли свои письмена, словно послания будущим поколениям, — на мебели, утесах, стенах, саркофагах, гробницах, на каждом предмете, уцелевшем в потоке времени, окончательно не раздавленном под тяжестью прошедших тысячелетий. Они вырезали, высекали и ваяли этот многокилометровый свиток человеческой мудрости в надежде, что их знания в случае каких-либо катастроф не пропадут бесследно, а будут законсервированы и когда-нибудь восстановлены на благо людей. Много секретов содержали, как она надеялась, рукописи на шероховатых папирусах.

Сухой раскаленный воздух Сахары был бережным и надежным хранителем этих духовных сокровищ.

Она сидела в разогретом солнцем номере гостиницы «Шеферд» и размышляла о том, что Древний Египет — родина многих искусств, по крайней мере, музыкального, изобразительного, театрального. Египтяне знали в совершенстве, как извлекать гармонические звуки из струнных инструментов, например из арфы. Торс статуи Рамзеса II поражал взгляд своей скульптурной мощью. Рядом с ним все остальные каменные идолы выглядели тщедушными. Филигранной отделкой отличались ювелирные изделия из золота, серебра и самоцветов. А стеклянная имитация драгоценных камней, особенно изумруда, была доведена до совершенства. Художественная резьба по камню: по сиениту, граниту и базальту — в Древнем Египте была широко распространена и считалась не высоким искусством, а обычным ремеслом. В бездну времен уходили чудесные творения египтян.

Древние египтяне обладали основательными знаниями в астрономии и математике, физике и химии, медицине и биологии. Были они и искусными мореходами. В Египте, как она была уверена, впервые культивировались виноградарство и виноделие. Было присуще древним египтянам и умение изготовлять прочные ткани. Она вспомнила, что фараон подарил Иосифу одежду из тонкого полотна, золотую цепь и много других изящных и красивых вещей. Египетские ткачи славились своим мастерством. В их полотно пеленали умерших фараонов и знатных египтян, и оно прекрасно сохранилось по сей день.

Много тысячелетий назад, как утверждали масоны, на этой земле был заложен фундамент постоянно строящегося здания науки. Из тех же прадедушкиных масонских книг она еще в Саратове вычитала, что все достижения египтян были незначительной, видимой невооруженным глазом частью огромного культурного мира древности. Этот мир был непосредственно связан, по ее мнению, с опустившейся на морское дно Атлантидой. Чтобы увидеть большее, следовало обрести другое, безграничное зрение. Но как этого достичь, она тогда еще не знала. Египетская земля казалась ей обиталищем тайны. Одно было ясно: основой высочайшей цивилизации египтян являлась религия. В величайшей тайне в храмах изучали магию, с помощью которой познавались оккультные силы природы и осуществлялись во время мистерий чудесные исцеления.

Как она верила в предание об Атлантиде! Как она хотела обнаружить тайные летописи древних мудрецов! Она слышала, что существует ключевой камень, весь испещренный священными непроизносимыми буквами. Этот камень использовался древними строителями как высшая точка крыши, имеющей вид арки. Об этом ключевом камне, на котором каждая из девяти букв представляла одно из божественных имен, начертанных знаками-эмблемами, знали первые франкмасоны. По атрибутам обозначенных на камне богов они опознавали принадлежность каждого из масонов к тому или иному братству. Она знала об этом уже в Саратове, когда слетела со стула, поставленного на стол, пытаясь выяснить, какого градуса посвящения был ее прадедушка и к какой ложе он принадлежал. Лёля была убеждена, что многие ключи к библейским чудесам древности и к известным феноменам современности, к нераскрытым проявлениям человеческой психологии и физиологии находятся в руках «посвященных» — членов тайных братств. Она для себя решила, что потратит жизнь на раскрытие этих тщательно оберегаемых от многих людей тайн. Эзотерическое знание должно быть доступно людям. Вероятно, думала она, мудрецы древности также стремились к этому, но обстоятельства жизни древних не позволяли обнародовать им великие открытия. Иисус Христос, решила тогда Лёля, был первым, кто пошел на подобный шаг, за что и поплатился жизнью.

Через двадцать лет Блаватская заявит, что верит в Христа безличного, но не в Иисуса из Назарета. Для нее Кришна или Будда были тот же Христос. Этого ей покажется мало, и она осмелится утверждать, что христианское учение перековеркано и грубо материализовано Церковью. Она провозгласит безличный Божественный Принцип, объявит вслед за древними гностиками, что Христос означает «проявленный свет», а не «помазанник» — как переиначили это имя, существовавшее тысячи лет у язычников, греческие отцы Церкви, отождествив его с еврейским словом «мессия». Она усомнится в церковных догматах и учениях и назовет их страшнейшей материализацией духа. Но все это будет ею сказано позднее. Так, потребовалось почти двадцать шесть лет, чтобы в ее сочинениях образ древнеегипетской богини плодородия, воды и ветра Изиды, символ женственности и семейной верности, совместился с христианским образом Девы Марии. Это нашло отражение в ее фундаментальном труде «Изида без покрова», в котором излагались основные принципы ее теософского учения и утверждался культ Майтрейи — будды грядущего исторического цикла.


Девятнадцатилетней Лёле вряд ли было по силам сочинить что-либо подобное. Для этого требовалась незаурядная эрудиция, осмысление, как сейчас сказали бы, огромного количества культурной информации. Елена Петровна не собиралась прослыть у своих современников фантазеркой, пораженной бледной немочью мысли. Наоборот, насыщение ее теософских сочинений идеями достигает чрезвычайно высокой концентрации.

Но все это было еще впереди.


Лёля с удовольствием путешествовала по Востоку с графиней Киселевой, которая знала, разумеется, кто такая Изида, и рассказала Блаватской немало об этой древнеегипетской богине, совершенно искренне при этом сокрушаясь, что старые времена, когда фараоны и мудрецы ладили друг с другом, безвозвратно прошли.

Графиня выказывала необыкновенную для ее возраста живость: говорила без умолку, часами, не давая другим рта раскрыть и вдаваясь в ненужные подробности при описании различных событий и людей, — и все это с такой бешеной энергией, как будто она вела не обыкновенную беседу, а вступала в сражение с целой армией врагов, которых необходимо было оттеснить с занимаемых позиций, а затем наголову разбить. И в свои шестьдесят лет графиня Киселева не утратила жара юности. Общение с бодрой и говорливой женщиной проходило с величайшими трудностями. Наиболее отважным, пытавшимся ввернуть в ее монолог словечко, она мгновенно затыкала рот каким-нибудь ехидным замечанием.

Но, как известно, свалившаяся на голову графини племянница Ростислава Андреевича Фадеева тоже не была молчуньей. Тут, как говорят, нашла коса на камень. Прибавим еще и то, что постоянным правилом Блаватской было идти напролом и таким образом добиваться того, чего она хотела. И в этом случае от своего правила она ни на шаг не отступила. Она в конце концов уломала графиню подольше задержаться в Египте. Ей удалось замаскировать розовыми флерами романтического вымысла и мистическими дымками вещь обыкновенную и житейскую: она увлеклась молодым человеком, приехавшим в Египет из Нового Света. Его приветливое лицо в веснушках и нелепая долговязая фигура наполняли ее душу ликованием.

Впрочем, я не собираюсь делать сомнительные предположения, строить малоправдоподобные догадки или гипотезы. В мою задачу входит скрупулезное и строгое изложение фактов. А факты были таковы, что Блаватская познакомилась в Каире с Альбертом Лейтоном Роусоном, американским художником, начинающим арабистом и любознательным путешественником. Знакомство с этим молодым человеком стало для нее важным событием, окончательно привязало к миру Востока. Она представилась ему вдовой русского генерала[168]. В Каире Лёля с его помощью пристрастилась к гашишу. Его курение, как она уверяла Роусона, вызывало у нее потрясающие видения, словно с обыкновенных вещей спадала пелена, и они завораживали своей непостижимой сутью[169]. Она совершенно забыла об Александре Голицыне. Он как будто навеки исчез, растаял в неизвестности. О нем не было ни слуху ни духу. И это при том, что у них были одни понятия, одни стремления, одна тайна — Атлантида. Люди неожиданно встречаются и так же неожиданно расстаются. К этому надо было еще привыкать. Таков был, вероятно, закон человеческого бытия, и ничего с этим нельзя было поделать. Эмилий Витгенштейн оказался для нее птицей высокого полета, но она по нему не особенно убивалась. Их сексуальная связь была кратковременной и непрочной. Духовные отношения, напротив, — основательными и многолетними. И в те достопамятные чопорные времена девушки теряли невинность, как и в наши дни, не по любви, а по зову взбунтовавшейся плоти, а некоторые из них — из-за любопытства.


Она обнаружила Паулоса Ментамона в Каире.

Известный копт оказался при ближайшем знакомстве вовсе не старым, знающим свое ремесло оккультистом, за хорошую плату охотно делившимся с учениками профессиональными секретами[170]. Кое с чем она ознакомилась в каирском цирке, который посещала довольно часто. Лёля не собиралась потешать публику на ярмарке, как это делали паяцы, шуты и фокусники. Не затем она оказалась на Востоке, чтобы, выучившись на факира, извлекать доход из своего странного дара. Она не имела ни малейшего желания пополнять собой ряды бродячих артистов. Однако если уж она встретилась с продвинутым в магии мастером, было бы глупо не поучиться у него сотворению некоторых чудес. До встречи с ним у нее были уже некоторые успехи в обращении с ядовитыми змеями. Блаватская знала, как управляться с кобрами, чтобы не быть ими ужаленной, — не прошли даром уроки, которые она брала у самого известного в Каире заклинателя змей шейха Юсуфа[171]. При виде Лёли Паулос Ментамон буквально лучился счастьем, что доставляло ей неизъяснимое удовольствие. Она уже научилась не принимать за чистую монету все то, что втолковывали ей эти адепты оккультизма, но, приглядываясь к ним, соображала, какая от них в будущем может быть польза. Блаватская уже с молодых лет делала себе мистическую карьеру, готовясь победоносно царить среди магов и чародеев.


Встреча с Альбертом Лейтоном Роусоном пришлась также очень кстати. В какой-то мере он заменил Александра Голицына: его тоже интересовали восточная мистика и тайна Атлантиды.

Молодой человек оказался на Востоке вследствие совершенно особых обстоятельств. Под видом правоверного мусульманина он хотел посетить Мекку и сумел это сделать, рискуя собственной жизнью. Вообще-то Роусон не мог существовать без трех вещей: без опасных авантюр, без того чтобы постоянно не быть ряженым и без романов с негритянками. Несмотря на то что Блаватская относилась к белым девушкам, она тем не менее привлекла начинающего, но уже опытного ловеласа компанейским, неотразимым характером. У нее были, по словам Роусона, луноподобное лицо, изящные руки и маленькая стопа с розоватыми пяточками[172]. Она отличалась, как он позднее вспоминал, хорошо сложённой фигурой, гибкостью и пикантной округлостью тела. В последнем случае он имел в виду ее необыкновенную, не по возрасту развитую грудь с тугими, как из гуттаперчи, сосками и вызывающе выпуклые по отношению к прямой спине ягодицы.

У Роусона были исключительные способности к изучению языков. Он буквально на ходу, играючи, овладевал чужой речью. Будь он более усердным и терпеливым человеком, его языковедческий дар принес бы ощутимые, серьезные результаты, а не оставался бы детской погремушкой, которой он тешил и удивлял доверчивых и говорливых арабов.

Многое в судьбе мужчины зависит от обстоятельств его жизни и от женщины, которая использует эти обстоятельства во вред ему или во благо. Роусон любил легкое времяпрепровождение, старался от всего получать удовольствие. Бродяга-гедонист, он прятал вечно неудовлетворенную плоть под заемным балахоном, принадлежавшим до него истощенному в вынужденной аскезе дервишу.

Под воздействием магнетической силы синих ослепляющих глаз Елены Петровны Роусон смирял свою страсть к сибаритству, но на некоторое время, чтобы с большим, чем прежде, азартом вернуться, немного попостившись добродетельным и примерным поведением, к неискоренимым порокам и беспутной жизни.

«Среди полиглотов редко встречаются умные, обстоятельные люди. Все они преимущественно вертопрахи и эгоисты», — с горечью думала Блаватская.

Роусон сохранял здравый смысл до тех пор, пока не встречал смазливое, трепещущее под его взглядом создание. Тогда его сердце кровоточило, а душа разрывалась на части, и он самозабвенно погружался в умопомрачительный блуд. Лёля пыталась отвлечь его от фривольных мыслей серьезными разговорами. То она начинала длительную дискуссию о древнееврейском языке, доказывая Роусону, что этот язык похож на пестрый костюм арлекина, сшит из разноцветных лоскутов, а проще говоря — составлен из греческих, арабских и халдейских слов. И по этой причине, самонадеянно утверждала Блаватская, такого языка вообще никогда не существовало, а был арабско-эфиопский диалект с примесью халдейских элементов. Халдейский же язык, настаивала она, происходит из санскрита. Поэтому, заключала Лёля, верить в еврейские писания и в то же время веровать в Небесного Отца Иисуса — абсурд, даже больше того — святотатство![173] То она переходила от этих сомнительных рассуждений к египетской Книге мертвых, не замечая того, что все ее ученые разглагольствования проскальзывают мимо ушей молодого человека, а его взгляд концентрируется на кончике ее быстро мелькающего, как у змейки, язычка.


Солнце заливало светом Нил и придавало торжественность находящемуся перед ее глазами ландшафту. Погода была великолепной, и Нил блаженствовал в своих берегах, искрясь и переливаясь всеми цветами радуги. Она шла с Роусоном вдоль реки, и эта прогулка под просторным египетским небом наполняла ее неведомой силой, таинственное присутствие которой она начала ощущать, как только оказалась в Каире. Хорошее расположение духа сопутствовало ей постоянно. Она словно превращалась в священную рощу, и соловьи выводили свои рулады в ветвях деревьев, а она принимала под широкую сень влюбленных в жизнь путников. Форма облаков, цвет неба и воды, трепещущий зноем воздух, мягкая, ненавязчивая игра света и тени самым чудодейственным образом влияли на ее мысли, утверждали в ней покой и мудрость.

Она увидела, как зеленая змейка соскользнула с берега в воду, и мгновенная дрожь пробежала по телу. Не потому, что ей угрожала опасность и она инстинктивно вздрогнула, а из-за вернувшегося вдруг ощущения неминуемости смерти. Она поняла, что тоска одиночества появляется в тех людях, которые находятся под гнетом неудержимой боязни навсегда исчезнуть из мира, не оставив по себе никакой памяти. «Как это странно: жил человек — и нет его», — подумала она и воспротивилась, до неожиданно выступивших слез, такому бессмысленному порядку вещей. Ей стало грустно оттого, что люди, избавляясь от снедающей их скуки, добровольно надевают на себя ярмо брачной жизни, втискиваются в наезженную колею, стараются забыться в семье, детях, повседневных заботах, чтобы притупить в сознании мучительную мысль о конечном пределе своего существования, освободиться от страха перед потусторонней тишиной. Она остановилась. Перед ней расстилались очертания Нила, берега которого терялись в солнечном мареве. Древние египтяне знали, как перебороть этот ужас полного исчезновения. Они создали фантастический мир невидимых духов, таинственных видений — загробное зазеркалье, эту бездонную яму, куда проваливаются человеческие существа, закончив свой земной путь. Однако владыкам смертных — фараонам они постарались сохранить телесный облик до скончания веков. Может быть, они, внушаемые страхом утраты загадочной царской воли над своей порабощенной душой, берегли фараоновы останки и возводили пирамиды как вечные могилы, как надежду на собственное воскрешение в загробном мире? Они держали под своей иллюзорной властью нетленные мощи земных богов, словно заложников, понимая, что обыкновенным людям не обойтись без заступников по ту сторону жизни.


Лёля неожиданно повернулась к Роусону и перехватила его плотоядный ненасытный взгляд, исподтишка направленный на нее, в котором напрочь отсутствовали возвышенные стремления, — и все ее существо вмиг воспротивилось его домогательствам. Она не терпела мужчин, рассматривающих женщину только как объект для совокупления. Вместе с тем она избегала окончательного разрыва со знакомыми людьми. Для нее куда важнее было долго и по-русски эмоционально выяснять с ними отношения. Потому-то решив, что необходимо менять страну своего местопребывания, она призадумалась, чем в этом ей сможет помочь Роусон.

С неприсущим ей умилением Лёля вдруг вспомнила о человеке с добрыми глазами, который прошел огонь и воду, которому было далеко за сорок и который обещал ждать ее, пока жив. Она засомневалась во многих своих привязанностях и увлечениях, и неуверенность в том, что она во всем и всегда абсолютно права, уже свидетельствовала об определенной духовной зрелости. Явившееся сомнение, как известно, предваряет появление мудрости.

Ей захотелось к Агарди Митровичу в Европу, где он гастролировал вместе со своей женой Терезиной. До ее ушей донеслось его пение, поражавшее очаровательными мелодическими оборотами, совсем не похожими на все то, что она слышала прежде.

Однако ее спокойствие было временным и обманчивым. В душную каирскую ночь ей приснился кошмар. Будто дьявол ввел в заблуждение ее чувство неосознанной силы. Он превратил ее в смерч, и она вздымала морские волны, топила суда, крушила людские жилища, сносила горы и подрезала под корень вековые сосны, и они ложились на землю, как ровно скошенная трава.

Стон и рев стоял в мире.

Стряхнув с себя налипшие ошметки мяса и остатки костей, сгустки крови и комья земли, она, взвившись, неслась дальше и с хрустом крошила хрупкий купол неба. В испуге разбегались реки и выходили из берегов моря.

Она насыщалась жарким огнем, опаленным воздухом, взбесившейся водой и вздыбленной землей. Морской песок скрипел на ее зубах.

Дьявол убеждал ее в том, что ничтожнее человеческих тварей нет ничего на свете. Он безраздельно овладел ее доверчивой душой. Она проснулась в холодном поту. Египет вдруг напугал ее спонтанно возникающими миражами.

Глава вторая. ВСТРЕЧА, КОТОРОЙ НЕ МОГЛО НЕ БЫТЬ

Лёля уехала с графиней Киселевой в Париж. Там София Станиславовна передала ее на попечение грузинской княгине Багратион-Мухранской, которая принадлежала к царской династии и в Тифлисе дружила с Фадеевыми. В каждом крупном европейском городе, особенно в Париже, Лондоне и Риме, встречались русские люди, находящиеся в длительном путешествии. Они, как правило, относились к русской аристократии, жили на широкую ногу в первоклассных гостиницах и с большим удовольствием общались друг с другом. В то время существовала мода часами сидеть за самоваром и, утопая в табачном дыму, рассуждать о Боге, политике и музыке. Для Блаватской, впрочем, оставалась неразгаданной одна тайна: каким образом ее знатным соотечественникам удавалось сохранять вкус к духовным занятиям при том чисто русском обжорстве и показном безделье, которые заполняли их жизнь. В Париже она обратила на себя внимание месмеристов, последователей знаменитого чудотворца Франца Месмера, с которого начинается история животного магнетизма и гипноза и который умер в Германии в 1815 году в возрасте восьмидесяти лет. Его жизнь знала великие триумфы, но закончил он ее в почти полном забвении. Обычная судьба тех, кто уповает на счастливую звезду и полагается на три ненадежных подспорья — на всеобщее умопомешательство людей, на благоприятный случай и на собственную дерзость. В Европе и до Месмера встречались люди с демоническими чертами лица и блестящими искристыми глазами, которые силой внушения прилежно творили чудеса. При помощи магических заклинаний и лунного света они исцеляли больных и возбуждали в обществе ажиотаж. Так, граф Калиостро околдовал чуть ли не всю Европу, а швед Сведенборг погрузил ее в мистический транс.

Через несколько лет Елена Петровна скажет, что медиумство — это несчастье, болезнь. Безопаснее человеку со слабой волей, предупреждала она, попасть в общество воров, пьяниц и мошенников, чем сделаться постоялым двором для леших и кикимор, которых называют громким именем духов и поэтизируют.


На Енисейских Полях Блаватской не удалось занять достойного места. В 1850 и 1851 годах ее талант медиума оказался невостребованным. Месмеристы во Франции влачили жалкое существование. В моде тогда был научно-технический прогресс, а не мистические откровения. Материализм на время превозмог идеализм. Люди еще не устали от научных открытий и технических нововведений. Восток интересовал европейцев не как родина духовных озарений, а как источник дарового сырья и дешевой рабочей силы. Старым богам устраивались пышные аутодафе. В роли инквизиторов выступали ученые мужи и политиканы разных мастей.

Выдающиеся умы продавали, как Исав, право первородства за чечевичную похлебку — устроенный быт и газетную трескотню в свой адрес. Многие из них ступили, как божественный Леонардо, на тропу нарциссизма, справедливо полагая при этом, что любовь к самому себе (более прочная и естественная, чем к себе подобным) постоянно подпитывает в человеке волю к жизни.

Отец Елены, Петр Алексеевич Ган, не забывал непокорную и свободолюбивую дочь. Он, по мере сил и возможностей, оказывал ей из России постоянное вспомоществование. А как же иначе? В душе он гордился Лёлиной независимостью и ее бурным темпераментом. Уже незадолго до своей смерти он полностью попал под ее магическое влияние и под диктовку «Елениных духов», как называл он звучащие в нем внутренние голоса, писал генеалогию своих предков — «галантных рыцарей Ган-Ган фон Роттерганов».

Как известно, Блаватская не церемонилась с родственниками. К большинству из них она не испытывала сентиментальных чувств. Если и скучала по дому в Тифлисе, то редко, по вечерам, когда ее доставало окружение княгини. Тогда она тосковала и, нахохлившись, смотрела на всех хмуро, потухшим взглядом, даже переставала ерничать и над всем насмехаться.

Она попала в свиту княгини Багратион-Мухранской и тяготилась размеренным, строго регламентированным бытом. Вокруг богатой старухи суетилось много посторонних людей. Она играла роль младшей фрейлины при большом и достаточно амбициозном и шумном дворе. Блаватская вспоминала свою жизнь в Стамбуле и Каире с удовольствием и сожалением.

Весной 1851 года Багратион-Мухранская, а с ней и Блаватская из Парижа отправились в Лондон. По прибытии туда Лёля сначала остановились одна в меблированных комнатах на Сесил-стрит, а затем переехала к княгине в отель «Майварт» (в настоящее время отель «Клеридж») — напротив Гайд-парка[174]. Там, окруженная скучными людьми, Лёля не знала, чем себя занять, и по целым дням не раскрывала рта. Она довольствовалась общением с княгиней, которая была набожна, держала ее взаперти и заставляла читать вслух Библию и Четьи минеи. Этих книг она не понимала или не хотела понять — какая разница! Может быть, относилась к ним с подозрением из-за присущих ей гордости и легкомысленности.

Она, томимая сознанием одиночества, увлеклась Агарди Митровичем, несмотря на то обстоятельство, что он был женат. Красота его одухотворенного лица находилась в несоответствии с потерявшей стройность грузной фигурой. Под предлогом присутствия жены он не взял ее с собой на гастроли. А зря. Она вела бы себя как мышь и без особой необходимости не вылезала бы из норки. Она была бы рядом с ним, как талисман, и сама попытала бы на сцене счастья как пианистка.

«Интересно знать, — думала она, — сколько продлится это пустое препровождение времени в компании княгини?»


Идею возрождения человечества любовью подменила другая — идея всемогущества науки. В силу пара верили больше, чем в силу проповеди. Апофеозом науки и техники стала открывшаяся в Лондоне Всемирная промышленная выставка, или, как ее называли, Великая выставка. В Гайд-парке был воздвигнут ослепительный Хрустальный дворец, сооруженный из стекла и стали по проекту Дж. Пэкстона, — подлинная жемчужина выставки. К нему стекались толпы народа. Дворец воплощал полноту и гармонию жизни, неукротимую жажду человечества к прекрасному. Это была неизвестная доселе железно-стеклянная архитектура. По словам В. В. Стасова, это был «первый шаг, смелый до дерзости, невероятный до безумия, с которого начинается новая архитектура Европы». Для современников Блаватской Хрустальный дворец стал явленным чудом. Недаром Н. Г. Чернышевский увидел в нем прообраз замечательного завтрашнего дня и в романе «Что делать?» в фантастическом «Четвертом сне Веры Павловны» поселил в огромных сооружениях из металла и стекла людей будущего.

Вниманию посетителей выставки были предоставлены тринадцать тысяч экспонатов, от новейших жаток фирмы «Мак-Кормик» до громадного алмаза «Кохинур». Лондон с мая 1851 года (время нахождения выставки в Лондоне, затем она поехала по другим городам Европы) напоминал вавилонское столпотворение. Люди приезжали со всего света, за пять месяцев выставку посетили 6 009 948 человек — успех по тем временам небывалый.

Великая выставка была самым захватывающим аттракционом XIX века. Ее грандиозный размах подавлял, а не только восхищал и удивлял.

Казалось, что Европа общими усилиями заложила этой выставкой фундамент здания, в котором найдется место для мирной, созидательной жизни всем европейским народам. Какое это было горестное заблуждение!

Как только выставка закрылась, началась безобразная агония. Уже на следующий год резко усилилось противостояние между Великобританией, Францией, Турцией, с одной стороны, и Россией — с другой. А еще через год разразилась Крымская война. В 1857 году в Индии вспыхнуло кровавое Сипайское восстание — ответ феодального быта на западный прогресс, который воспринимался индийцами как изощренное насилие над их жизненным укладом.

Из посещения выставки Блаватская вынесла важную идею — мистицизм, с помощью которого совершенствуется человеческая личность, нельзя противопоставлять научному анализу, необходимо с широких (а не узких) научных позиций исследовать и постигать тайны человеческого духа. Наряду с этим она окончательно утвердилась в мысли, что средоточием всего мира, центром, около которого должны вращаться солнце, луна и звезды, является личность духовного наставника. В ином случае, как она считала, духовная свобода неизбежно принимает грубые формы, превращается в своеволие, делает землю — адом, а жизнь — невыносимой нравственной пыткой.

Она давно уже чувствовала брезгливую раздражительность по отношению к людям. И страдала от этого состояния. Страшный час суда Божьего — это переход человечества с одной эволюционной ступени на другую. Тогда-то и происходит отделение зерен от плевел. В человеческой истории было несколько таких часов.

Трудно представить, но уже в Лондоне в сознании девятнадцатилетней Блаватской в общих чертах обозначился план восстановления единства человечества, каким оно по ее представлениям существовало в Атлантиде. Чтобы победить, необходимо было объединить в одно целое науку и религию.

С присущим ей озорством она подумала, что тоже устроит когда-нибудь свой аттракцион, который будет не хуже, чем Великая выставка, по крайней мере, обойдется значительно дешевле. Этими размышлениями она, разумеется, не делилась с княгиней Багратион-Мухранской: та просто не поняла бы хода ее мыслей.

Она сидела в номере гостиницы с порыжелыми портьерами и мутным, словно запыленным, зеркалом. Княгиня объявила ей о своем отъезде из Лондона. Блаватская же оставалась с одной из ее компаньонок по имени Иезавель, скучнейшей и занудливой женщиной[175]. Несчастье заключалось в том, что Багратион-Мухранская ее полюбила и от полноты чувств была готова оставить при себе до самой своей смерти. Материнская нотка стала проглядывать в ее обращении с нею. К величайшему изумлению княгини, Лёля отказалась от дальнейшего совместного путешествия и вскоре перебралась в гостиницу поскромнее, но также в самом центре Лондона — на Стрэнде. Общение с княгиней привело ее в состояние депрессии — не в ее натуре было изо дня в день обращаться с кем-то робко и почтительно. Подобный этикет сводил с ума, однажды от отчаяния она чуть было не прыгнула в Темзу с моста Ватерлоо. Значительно позднее она, перешагнув свой пятидесятилетний рубеж, объясняла князю Дондукову-Корсакову свое желание броситься в мутные речные воды другой причиной — сугубо мистической. Ей якобы никак не удавалось найти важный для ее оккультных экспериментов астральный камень. Она искала его в Афинах, в Египте, на Евфрате, среди дервишей и друзов с Ливанской горы, среди арабских бедуинов и марабутов. Все было безуспешно. Никто и нигде его не видел. Еще позарез была нужна для ее изысканий красная Дева — алхимический ингредиент, антипод астрального камня. В колбе алхимика происходит их оккультное соитие. Лёля старательно изучала некромантию и астрологию, но на след красной Девы не нападала. И пришел бы ей неминуемый конец, если в ту секунду, когда она уже собралась прыгнуть в реку, не возник бы перед ней тот же самый, уже не раз встречаемый ею индус. Естественно, он спас ее, утешил, примирил с жизнью и вдобавок еще обещал достать искомые камень и красную Деву. Эту поразительную историю рассказала Блаватская в письме своему старому приятелю, который был в курсе всех ее тифлисских приключений[176]. Как тут не восхититься ее смешливым умом!

Слава богу, отец прислал Лёле немного денег, было на что жить. Приближался день ее двадцатилетия. Она купила себе в подарок альбом форматом семь на одиннадцать дюймов — для рисования и записей. Это очень ценный биографический источник, сохранившийся до наших дней и помимо зарисовок содержащий несколько таинственных записей. Вот одна из них, очень странная, говорящая о важнейшем событии в жизни Блаватской: «Незабываемая ночь! Значительная ночь в Рамсгейте, 12 августа (это 31 июля по русскому календарю. — А. С.), мой день рождения — мне исполнилось тогда 20 лет. Я встретила М., учителя из моих снов»[177].


Рамсгейт — курорт на побережье под Лондоном. Почему-то там Блаватская решила отметить в полном одиночестве свой день рождения. Ей захотелось отдохнуть на воле от долгого заточения в гостинице, от своих пугающих и причудливых мыслей. Впрочем, Рамсгейт не был пустынным местом. В теплые дни его пляжи до отказа заполняли отдыхающие лондонцы, с трудом можно было пробраться к воде, лавируя между густо разбросанных по песку человеческих тел.

У самой кромки прибоя женщины падали навзничь и, вытянув руки, лежали на спинах, накатные волны задирали им на голову купальные балахоны, мокрая ткань прилипала к обветренным лицам, и они барахтались в пене, счастливые и бесстыжие, выставляя на всеобщее обозрение кружевные панталоны, освобожденные от чулок ноги с блестящими коленками, обнаженные матовые животы и полуоткрытой, завораживающей плотью сводили с ума припавших к биноклям мужчин, которые прятались за высокими дюнами и в эротическом раже ловили мгновения непроизвольного раздевания — этот наивный стриптиз чопорных англичанок в XIX веке, робкое проявление нудистских влечений.

На Блаватской была модная шляпка с широкими полями, скрывавшая ее лицо и волосы, убранные в сетку. Когда она снимала шляпку, из-под сетки торчали во все стороны и трепетали под ветром тонкие светлые кудряшки, словно это были язычки пламени или извивающиеся на голове маленькие змейки.

От этих непритязательных картинок обыкновенной жизни она приходила в себя.

На первой странице альбома Блаватская передала в линиях и красках свои ощущения от морской воды и прогулочных лодок — безмятежную атмосферу отдыха. Под этим рисунком она и сделала запись о встрече с Учителем из ее снов. В то же время в разговорах со своими последователями она неоднократно утверждала, что эта знаменательная встреча произошла в Лондоне, в Гайд-парке, у главного павильона выставки — Хрустального дворца. Именно там она увидела своего Хранителя, которого она сразу узнала и который сделал ей тайный знак. Этого человека Блаватская называет Учитель Мория.

Встречи Елены Петровны с ее, как она их называла, гималайскими Учителями, «иерархами света» (среди них Мория был ей ближе всех), с этого момента приобрели определенную периодичность. Они проходили, как правило, в уединенных местах, в атмосфере мистической таинственности и абсолютной секретности. Описывая убежище своих Учителей, Блаватская перетолковывает ключевое понятие индуизма «майя». В ее объяснении это не столько магическая сила сотворения феноменального мира, сколько таинственная завеса, скрывающая от посторонних гималайских Учителей и места их обитания.


Среди биографов Блаватской высказывается мнение, что человеком, которого она могла действительно увидеть и с кем могла познакомиться в Рамсгейте, был известный писатель Эдуард Бульвер-Литтон. Его произведения пользовались чрезвычайной популярностью в России, на основе его повести, как помнит читатель, сделала компиляцию Е. А. Ган, мать Блаватской, — это был ее литературный дебют. К тому же Эдуард Бульвер-Литтон слыл знатоком розенкрейцеров, то есть тех масонов, чьи алхимические опыты, магические обряды и церемониал производили на Блаватскую наиболее сильное впечатление. Так, его роман на восточный сюжет «Занони» надолго запомнился Елене Петровне и определенно повлиял на некоторые мотивы ее творчества. Но куда больше на нее воздействовали другие романы писателя: «Будущая раса» и «Будущая порода людей».

Существует также предположение, что очаровательный день в Рамсгейте окончился обычной для нее галлюцинацией: настолько опьяняюще подействовал свежий морской бриз на ее воображение. А может быть, она на минуточку увлеклась случайно встреченным на пляже молодым человеком, и все ее существо задышало жизнью и счастьем. На эту мысль наводит рисунок на второй странице альбома, изображающий мужчину и женщину на фоне прекрасной летней ночи. Очень романтически и загадочно звучит подпись, сделанная Блаватской под этим рисунком:

«Огненные цветы разбросаны по небу. Мужчина сказал женщине: „Я люблю тебя“. Эти слова возникли из божественного аромата души»[178]. Если уж совсем бесцеремонно вторгаться в интимный мир Елены Петровны, то эти слова следует рассматривать как романтическую интерлюдию, связку между ее трепетной мечтательностью и вполне определенным знакомством с человеком из плоти и крови. Вспомним, что до поездки в Рамсгейт Блаватская находилась под опекой княгини Багратион-Мухранской. Долгие, скучные дни с княгиней тянулись томительной, однообразной чередою и довели ее до отчаяния.

Она ждала человека, который придет и даст ей развлечение и духовную пишу. К сожалению, ее любовная история, едва начавшись, тут же закончилась. К такому выводу заставляет прийти запись на третьей странице альбома: «Любовь — это отвратительный сон, а счастье существует разве что в подчинении сверхъестественным силам»[179]. Открыв альбом на четвертой странице, находим имя и лондонский адрес нового человека — капитана Миллера, драгуна. Теперь уже невозможно узнать, был ли именно он причиной ее горьких разочарований в любви: ведь под рисунками нет дат.

На странице пятой изображен пудель, сидящий на столе, — очевидный мотив гётевского «Фауста». В этом же альбоме на следующих страницах появляется изображение Агарди Митровича в роли Мефистофеля[180]. Блаватская тосковала по настоящей любви и в то же время хотела освободиться от этой тоски. Она надеялась, что обязательно найдет себе защитника среди людей, не избалованных вниманием белых женщин, и такое знакомство будет самым радикальным лекарством.

Существует еще одна версия, откуда появились в жизни Елены Петровны Учителя. Полагают, что она познакомилась с несколькими непальскими принцами, приехавшими на Всемирную промышленную выставку. С двумя из них она особенно подружилась, их-то она и называет в дальнейшем Морией и Кут Хуми. Ее последователь Ледбиттер поддерживает эту версию, ссылаясь на разговор с Блаватской. Сама Елена Петровна в письме своей тете Надежде Андреевне Фадеевой от 29 октября 1877 года также подтверждает эту версию: «Сахиб („господин, хозяин“, одно из обращений Блаватской к Учителю. — А. С.) мне знаком вот уже лет двадцать пять. Он прибыл в Лондон вместе с премьер-министром Непала и королевой Ауда. После этого я не видела Сахиба, пока через одного индуса не получила от него письмо, что он приехал сюда три года назад и читал лекции по буддизму. Сахиб напомнил мне в этом письме также о некоторых вещах, которые предсказывал мне ранее. В Лондоне он смерил меня взглядом, исполненным глубокого сомнения (вполне оправданного), и поинтересовался, готова ли я теперь отвергнуть неизбежное уничтожение после смерти и поверить ему. Взгляните на его портрет: Сахиб с тех пор ничуть не изменился. Он, который по праву рождения мог восседать на троне, отринул все, чтобы жить, будучи никому не известным, а свое огромное состояние раздал бедным»[181].

Так или иначе, но в августе 1851 года Лёля познакомилась с красивым высоким молодым человеком восточного происхождения, который стал для нее искусным лоцманом в бескрайнем море знаний. И не только лоцманом, а впередсмотрящим ее жизни, хозяином ее судьбы. Откуда появилось у него имя Мория? Я думаю, что Блаватская использовала библейское название горы, на вершине которой Исайя собирался принести в жертву Богу собственного сына и где был построен, согласно преданию, храм Соломона. Впервые она обнаружила это имя, как мне представляется, не в Библии, где оно встречается дважды, а в книге своего детства и юности «Мудрость Соломона».

Елена Петровна утверждала, что неоднократно общалась в Лондоне с Учителем Морией. Он рассказал ей о грандиозных планах по изменению человечества в лучшую сторону и дал понять, что путь этот будет тернистым. Он предоставил ей время немного подумать, прежде чем она согласится на сотрудничество. Тогда же, в Лондоне, Учитель Мория просил сохранить до поры до времени их встречу в тайне. Он обещал ей путешествие в Тибет, и там, в Гималайском братстве, обещал подготовить ее к уникальной роли посредницы между Учителями, иерофантами, звездными братьями и обыкновенными смертными. С этого времени жизнь Блаватской приобрела новые смысл и значение. Если прежде она была в одиночестве, то теперь ее брал под опеку человек, достигший высочайшего уровня духовности. И не просто помогал ей, а делал своим доверенным лицом, местоблюстительницей Гималайского братства в так называемом цивилизованном обществе. Вот такого человека она могла любить без памяти, чтить его и ему повиноваться. Он вышел из-за таинственной завесы, чтобы быть с ней рядом и направлять ее.

Для любой девушки всегда травма быть отвергнутой мужчиной, лучше и благороднее которого, как ей кажется, нет никого на целом свете и о котором она с придыханием рассказывает своим подругам. С течением времени нанесенная обида забывается, а воспоминания об этой девической влюбленности приобретают экзальтированный характер. Особенно когда в дальнейшем не складывается личная жизнь. В этом случае эфемерный образ несостоявшегося возлюбленного становится вполне осязаемым и возвышенным. Теперь вы, надеюсь, понимаете, почему именно в такие неожиданные и экзотические формы трансформировалось в сознании Блаватской чувство неразделенной и страстной любви и ее уязвленное болезненное самолюбие. Нельзя при этом также не учитывать импульсивность и нервозность ее натуры, а также тщеславного желания, чтобы ей пели осанну на протяжении всей оставшейся жизни.

Глава третья НЕИЗВЕСТНЫЕ ГОДЫ

Англия ее разочаровала. В этой стране почти никому не было дела до психических феноменов. Появилась, правда, в Кембридже немногочисленная группка молодых людей, которых заинтересовала как эта неисследованная сторона человеческой психики, так и связанные с ней явления[182].

Оккультный бум начался чуть позднее, с 1852 года. Приехавшая в Лондон из Америки медиум миссис Хейден за свои демонстрации брала гинею с человека. В 1853 году мания столоверчения охватила английское общество. Участие в спиритических сеансах принимали королева Виктория и принц Альберт[183]. Все эти факты, связанные то с отсутствием, то с возникновением моды на контакт с потусторонними существами, не следует упускать из виду, и тогда перед нами откроется бытовая сторона жизни Блаватской в Лондоне после отъезда княгини Багратион-Мухранской.

Лёле опять захотелось самостоятельности и свободы в передвижении по миру. Она оказалась без средств к существованию, без опекающих ее русских друзей, с неопределенными надеждами на будущее. Блаватская не любила вспоминать то время, переломное и тяжелое в ее судьбе.

Последующие семь лет жизни Блаватской выпали из поля зрения даже ее придворных летописцев. Альфред Перси Синнетт, которому Елена Петровна немало рассказала о себе, также не смог восстановить «белые пятна» в ее биографии с 1851 по 1858 год и сетовал на отсутствие у «старой леди» привычки вести дневник и на ее плохую память. Можно говорить о сознательной забывчивости Е.П.Б., но на слабую память она не жаловалась. Она умела, как никто другой, заметать следы и прибегать к мистическому туману, когда была в этом крайне заинтересована.

Елена Петровна основное внимание обращала не на частности, а на общий стиль своей насыщенной бурными событиями жизни. Стиль этот, разумеется, был сугубо романтический. Поэтому в беллетристических произведениях Блаватской вы не найдете изображения обыкновенных людей в заурядных ситуациях. Ее герои — не от мира сего, особенные, избранные натуры. Они подвержены роковым страстям и мучительным сомнениям. Блаватская предпочитала эффектные сцены в духе Шиллера, и это переносилось также и на ее устные рассказы о собственной жизни, в которых обязательно проливается кровь, а окружающий мир кишит подосланными убийцами и негодяями, уродами и дураками, сотрясается политическими скандалами, интригами и заговорами, полон смертей и походит на сумасшедший дом.

Чтобы в таком мире окончательно не потерять рассудок, требовалась поддержка противодействующих злу, справедливых и добрых сил. Именно эти силы в последующие годы ее жизни воплощают собой гималайские Учителя: Мория, Кут Хуми, Лалл Синг и др.

Она всегда держала в уме ту простую истину, что большинство людей — нравственные дальтоники и воспринимают мир в черно-белых красках. Большинство из них занято ежедневной борьбой за выживание, и им не до наслаждения радужными переливами быстротекущей жизни.


Семь лет жизни Блаватской, о которых у нас нет достоверных сведений, были, я убежден, необыкновенными, насыщенными многими значительными лично для нее событиями. И не важно, где эти годы проходили — на Западе или на Востоке. К тому же не стоит забывать, что Елена Петровна свою молодость не сдавала в ломбард и не обсыпала нафталином. На мой взгляд, она получила все возможное и невозможное, что молодость смогла ей предоставить.

Очень может быть, что она побывала в то время в Индии, Непале, на Тибете, Яве, в Сингапуре, на Цейлоне. Все может быть. По крайней мере, в письмах к Синнетту она признается, что в 1855 году поехала вторично в Индию только потому, что тосковала по Учителю[184]. Первая поездка, как она утверждает в письме к Дондукову-Корсакову, состоялась в 1853 году. В том же письме она пишет о своем Учителе Мории: «В Англии я виделась с ним лишь дважды, и во время нашей последней встречной мне сказал: „Судьба навсегда свяжет вас с Индией, но это произойдет позже, через 28–30 лет. Пока же поезжайте и познакомьтесь с этой страной“. Я туда приехала, почему — сама не знаю! Это было точно во сне. Я прожила там около двух лет, путешествуя, каждый месяц получая деньги неведомо от кого и честно следуя указанным мне маршрутом. Получала письма от того индуса, но за эти два года не виделась с ним ни разу. Когда он написал мне: „Возвращайтесь в Европу и делайте что хотите, но будьте готовы в любой момент вернуться,“ — я поплыла туда на „Гвалиоре“, который у Мыса потерпел кораблекрушение, однако меня и еще десятка два человек удалось спасти»[185].

Чего-чего, а густого тумана Елена Петровна напустить умела. Причем из этого белесого молока всегда появлялось что-то материальное, конкретное и убедительное в своей осязаемости. Так что не поверить в картины, которые она художественно воссоздавала, было невозможно. Слишком много появлялось деталей и привязок к определенным географическим точкам и очень редко к определенным персонажам. Следует иметь в виду, что круг ее друзей, сотрудников и знакомых был чрезвычайно ограниченным, так или иначе связанным с ее семьей, а в дальнейшем — с теми людьми, которые поддерживали или противоборствовали ее деятельности по созданию оккультной империи. Чтобы выиграть в схватке с конкурентами, Блаватской нужно было иметь абсолютную власть и деньги. Поэтому нет ничего удивительного в том, что в ходе борьбы за эту власть и деньги подавляющее большинство преданных ей сподвижников и сотрудников не выдерживали ее тирании. Многие из них отходили в сторону, на время или навсегда, некоторые поднимали против нее бунт, но были также и те, немногочисленные, кто оставались до поры до времени ее преданными друзьями, а кто-то окончательно срывался, не вынеся ее диктата, и переходил в стан врагов. Но нельзя вспомнить ни одного верного ей до конца человека из тех людей, кто был связан с нею общей целью — создать и укрепить оккультную организацию. Теософическое общество. Быть постоянно с нею означало потерять устойчивость в жизни. Ее жизнь проходила, как на качелях. И вместе с ней ее сподвижники то взлетали высоко вверх, то стремглав устремлялись вниз. Другое дело, что гениальность Блаватской заставляла в конце концов многих бунтарей смиряться с ее деспотическим характером, идти с ней на мировую и принимать на веру экстравагантные выходки по сотворению всяческих чудес, в которых уже не было особой необходимости с момента возникновения филиалов Теософического общества во многих странах.

Блаватская свободно перемещала события, происшедшие с ней или с другими людьми, во времени и пространстве. Все зависело от той задачи, которую она перед собой ставила. А вот когда она заявляла, что жизнь в пору ее молодости протекала, как во сне, или что-то в этом роде, тут уж при всей вере в ее гипотетическую правдивость приходится разводить руками.

Определенно нельзя сказать даже о том, в какую страну в августе 1851 года направилась Елена Блаватская из Англии. По ее версии — в Новый Свет с целью изучения культуры и обычаев индейцев, где провела год сначала в Канаде, а затем в США и Мексике. В это время скончалась княгиня Багратион-Мухранская, которая, по словам Блаватской, завещала ей 85 тысяч рублей золотом. По крайней мере, она упоминала об этом вскользь, когда речь заходила о финансовой базе ее путешествий.

В 1852 году в Вест-Индии Блаватская встретила приятеля, как она писала, «некоего молодого англичанина, с которым сошлась в Германии и который предложил ей совершить совместное путешествие по Азии». С этим джентльменом и со знакомым индусом (Морией? — А. С.) она добралась пароходом через Кейптаун до Цейлона, а оттуда до Бомбея. В Бомбее, как она уверяла, они расстались, у каждого из них оказались свои интересы и планы. Блаватская пыталась через Непал попасть в Тибет, но ее задержал английский военный патруль. Это уже совершенно другая версия ее появления в Южной Азии. Более убедительная для профанного сознания, чем первые две, изложенные Синнетту и в письме Дондукову-Корсакову.

Затем, по словам Елены Петровны, она несколько месяцев пропутешествовала совершенно одна по Юго-Восточной Азии, посетила Яву и Сингапур и вернулась в Англию в самое неподходящее для русского человека время — началась Крымская война.

Блаватская вновь пересекла Атлантику и оказалась в Нью-Йорке, потом, пожив месяц-другой в Чикаго, с караваном эмигрантов через Скалистые горы добралась до Сан-Франциско. На все эти передвижения по миру ушло еще два года. Елена Петровна вторично отправилась в Индию, на этот раз через Японию, и в конце 1855 года добралась до Калькутты. В Индии, в Лахоре, она встретила друга отца, тоже путешественника, искателя, как и она, тибетских тайн, — Кюльвейна (вспомните Антонию Кюльвейн!), который передал, что полковник Ган разыскивает странствующую дочь[186]. Об этом эпизоде читатель уже знает из рассказа о подруге и наперснице матери Елены Петровны — Антонии Кюльвейн. Еще раз подчеркнем, что количество однофамильцев в бурной жизни основоположницы теософии просто поразительное. Повторяться она не любила, чаще всего предлагала разные версии одного и того же события. Но и на старуху бывает проруха.

Кюльвейн, как она утверждает, тоже пытался попасть на Тибет, он немного понимал по-монгольски и имел под рукой сведущего в восточной мистике человека — монгольского шамана, который и стал их проводником.

Блаватская была якобы снабжена подаренным ей Учителем Морией талисманом — агатовым камнем с выгравированным на нем треугольником, заключавшим в себе мистические слова. Увидев этот талисман, настоятель буддийского монастыря, который принадлежал к аскетам высокой ступени посвящения, продемонстрировал ей, Кюльвейну и монгольскому шаману феномен «инкарнации», воплощения. Елена Петровна также сама произвела несколько феноменов. Однако избыток ее мистических сил проявился в другом: оказавшись в критическом положении в пустыне, она послала дух шамана к адептам Гималайского братства, и те пришли на помощь. Так, по крайней мере, она описывает свое первое путешествие в Тибет в 1856 году в «Изиде без покрова». Елене Петровне не удалось тогда попасть в ашрам Учителя, но в Индии она неоднократно встречалась с Морией и даже была им предупреждена, как она уверяет, о Сипайском восстании за месяц до его начала. Увлекательные все же истории сочиняла на досуге Елена Петровна Блаватская!

Впечатления об этих путешествиях, а также приобретенные в результате их знания составляют немало страниц «Изиды без покрова». Встреча с этой книгой Блаватской, ее первым «оккультным бестселлером» еще ожидает нас впереди. Книг о Тибете в те времена существовало немного. Блаватская могла прочитать «Воспоминания о путешествии по Монголии, Тибету и Китаю» — довольно основательный труд католического священника, миссионера Хука, который в 1846 году вместе с отцом Габетом посетил, не без приключений, эту недоступную для иностранцев страну.


При обсуждении вопроса «была или нет Блаватская на Тибете?» не надо забывать, что у тибетцев существовало благосклонное отношение к белым, особенно молодым, женщинам. Нежные чувства, по-видимому, не были им чужды, несмотря на принадлежность к самой бесстрастной религии мира — тибетскому буддизму. Эта особенность мужской психологии позволила в 1850–1852 годах совершить путешествие по Тибету и Китаю выдающейся женщине — миссис Хорвей. Свои приключения она подробно описала в трех томах.

Однако сочиненное Блаватской о Тибете более легко для читательского восприятия и удержания в памяти, а ее обращение к мистической стороне культовой практики тибетцев поражает читательское воображение. Как было все на самом деле, остается на совести Елены Петровны. Я не верю в ее заявление о покорении самых высоких гор в мире — Гималаев. По одной только, но вполне веской причине. Зная, каким легким пером обладала наша героиня, нетрудно предположить, что совершив такие беспримерные странствия по Востоку, она не описала их в томах, по количеству превосходящих выпущенных в свет миссис Хорвей.

Среди современных теософов бытует мнение, что Блаватская ознакомилась с некоторыми сторонами «тайного учения», путешествуя по Египту и Ливану. К источнику этой мудрости ее привели якобы мусульманские мистики — суфии. «Суфий» восходит к арабскому слову «суфа» — неприхотливая одежда из грубой шерсти, практически рубище, в которое облачались бродячие аскеты-вольнодумцы. Существует и другая этимология этого слова. Его возводят к арабскому «сафуа» — чистота. Ведь суфии стремились к духовной и телесной чистоте. Греческая версия связывает слово «суфий» с «Софией», мудростью. Некоторые из суфиев убеждены в том, что система их религиозных взглядов существовала задолго до прихода в мир пророка Мухаммеда и являет собой интерпретацию индийской «веданты» (букв. — завершение Вед), которая представлена различными религиозно-философскими школами. Исторически первой из этих школ была школа адвайта-веданта (недвоичность, недуализм) Шанкары. Именно из нее суфии позаимствовали многие положения своей философии. С их точки зрения, истинной реальностью является только Бог, Он во всех вещах, и все вещи в Нем. Все видимые и невидимые существа представляют собой эманацию Бога и тождественны Ему. Все религии, как бы они между собой ни различались, ведут к познанию истинной реальности. Некоторые из них пригодны для этого в большей степени, некоторые — в меньшей, но ислам среди них — самый верный религиозный путь. Для того чтобы встать на этот путь и не сломать себе на нем шею, необходим просветленный наставник, Учитель. Именно он для неискушенного суфия — источник постоянного духовного возбуждения.

Очень важным постулатом суфизма было заявление, что не существует различия между добром и злом, то и другое в конечном счете сводится к неразлагаемому единству, а Бог — истинный автор всех деяний человеческих. К тому же Бог руководит волей человека, который не свободен в своих действиях. Суфии провозгласили, что душа существовала до появления тела, а потом уж оказалась в нем, как в клетке. Вот почему суфий вожделеет смерть — именно через нее он возвращается в лоно Божественного. Суфии ввели в систему своих взглядов идею метемпсихоза, касающуюся душ тех людей, которые не выполнили своего предназначения на земле и им опять придется начинать все сначала, чтобы заслужить воссоединение с Богом. Без Божественной милости, предупреждали суфии, которую получают в результате самых неистовых молений, невозможно достичь духовного слияния с Богом. Главным своим делом суфии считают растворение в Божественной сущности с помощью медитации или других духовных практик. Скитальчество — также один из путей к достижению этой цели[187].

Блаватская без устали трудилась над своим «имиджем» духовной скиталицы. У нас нет сведений, что она занималась йогой, или медитациями, или какими-нибудь очистительными процедурами. Да и как ей было ими заниматься, когда уже с первых месяцев своей скитальческой жизни она пристрастилась к курению, которое с годами превратилось в никотиновую зависимость! Когда речь заходила о ее личной безопасности в этих многотрудных и многолетних путешествиях, она неизменно намекала на приобщенность к оккультным сообществам, к неким духовным тайным организациям. К сожалению, все ее пафосные заявления по поводу могущественных защитников не выходили за рамки психотерапевтических упражнений, направленных на самое себя. Может быть, они духовно укрепляли ее волю в исключительно неблагоприятных жизненных обстоятельствах, но не более того. Наш современник, теософ Пол Джонсон полагает, что перед исторической встречей с Учителем Морией в Лондоне у Блаватской уже был, по крайней мере, годичный опыт общения с духовным мастером — Паулосом Ментамоном, который инициировал ее как члена еретической исламской секты друзов. П. Джонсон, анализируя сочинения Елены Петровны, приходит к выводу о влиянии суфизма на некоторые содержащиеся в них идеи. Одним из доказательств ее связи с исламскими тайными орденами он также считает ее поездку на остров Ява, большинство населения которого состоит из мусульман. В дальнейшем, уже в конце 70-х и в 80-е годы эти связи и знания пригодились Блаватской, суммирует Пол Джонсон, в ее общении с индийскими мусульманами[188]. Блаватская и вправду в итоге верила всему, что пускала в оккультный оборот. Со спокойной совестью она писала в письме от 1878 года профессору английской литературы Корнеллского университета Хайраму Корсону (1828–1911): «Я принадлежу к тайной секте друзов с Ливанской горы и долго жила среди дервишей, персидских мулл и мистиков всех сортов»[189]. Что тут скажешь в ее оправдание? Остается только верить этому или не верить. И конечно же не забывать русскую пословицу: всяк человек ложь — и мы тож.

Глава четвертая. СВИДЕТЕЛЬСТВА СУЩЕСТВОВАНИЯ ДРУГОГО МИРА

В 1858 году Блаватская обнаружилась в Париже в окружении Даниела Дангласа Юма, знаменитого спирита. Он был женат на русской подданной, уфимской дворянке, графине Александрине (Саше) Кролл, одна из сестер которой позднее была замужем за известнейшим русским химиком Александром Михайловичем Бутлеровым[190]. Заглядывая вперед сообщим, что в 1871 году А. М. Бутлеров, к ужасу многих своих ученых коллег, организовал первую научную комиссию для исследования медиумических явлений. Юм родился в Шотландии, но известность приобрел в Соединенных Штатах Америки. В 1855 году он возвратился в Европу и был принят в высшем обществе.

Спиритизм как специфическое религиозное движение возник в США в 1848 году и на первых порах не привлек к себе большого внимания. Его рождение связано с таинственными, непроизвольно проявляющимися «постукиваниями», которые исходили от невидимых существ и напугали семью американских фермеров Фоксов. Две младшие дочки Фоксов, двенадцати и тринадцати лет, нашли ключ, позволявший им получать ответы на задаваемые призракам вопросы.

Духов обыкновенно вызывали, сидя вокруг небольшого круглого столика, положив на него руки. Духи отвечали стуками на задаваемые вопросы, указывая при произношении кем-то из собравшихся всех букв алфавита по очереди на те именно, из которых должны были составляться слова ответа. Столик, наклоняясь в разные стороны, громко стучал, ударяя об пол одной из своих ножек, подчеркивая таким образом, какие именно буквы следует записывать. Записав букву, начинали опять называть весь алфавит с самого начала. Было замечено, а затем и предано широкой огласке, что ответы часто бывали очень удачны, а предсказания, сделанные таким путем, чаще всего сбывались. Вызыванием духов занимались по вечерам, это было что-то вроде гадания. Духи иногда отвечали мгновенно, торопясь, даже не дослушав до конца вопроса, на лету схватывали мысль.

Спустя некоторое время возможности принимать потустороннюю информацию расширились благодаря столоверчению, механическому письму и ясновидению. С сестер Фокс началось повальное увлечение беседами с душами умерших людей. Появилась целая армия медиумов, и к 1870 году души всех покойников, казалось, переместились на постоянное жительство в США, слетелись, как мотыльки, на свет газовых ламп в американских гостиных.

Спиритизм по-настоящему проявил себя после окончания Гражданской войны, то есть во второй половине 60-х годов. Ведь нельзя упускать из внимания, что Гражданская война унесла большое количество человеческих жизней и до крайней степени обострила у оставшихся в живых чувство вины перед погибшими.

Проблема существования загробной жизни, которую наука не рассматривала вовсе, а Церковь трактовала догматически и формально, перерастала из проблемы отвлеченной и философской в самую что ни на есть бытовую и сугубо личную. В 1870 году одиннадцать миллионов американцев верили всему, что демонстрировалось на многочисленных спиритических сеансах. Это были уже не только «постукивания», «пощелкивания», «позвякивания колокольчиков», но и вещи более осязательные и видимые: материализация призраков, например. Такой наплыв «феноменов» заставил Лондонское диалектическое общество сформировать комиссию по их исследованию, которую возглавил сэр Альфред Уоллес — последователь дарвинской теории естественного отбора. К ужасу материалистически настроенных членов общества, комиссия пришла к заключению, что явление спиритизма требует более серьезного внимания и исследования, чем было до сих пор.

В США такую же позицию занял Хорас Грили, редактор «Нью-Йорк геральд», он встал на защиту сестер Фокс, обвиняемых в мошенничестве и обмане. Сама поддержка этих двух уважаемых и известных людей укрепила авторитет спиритизма среди американцев. Не нанесли ему ощутимого вреда и многочисленные иронические и критические статьи в американской прессе. Так, «Сатердей ревью» охарактеризовал спиритизм как «одно из наиболее несомненно приводящих к вырождению суеверий, которые когда-либо укоренялись в разумных существах».

Даниел Юм довел до артистического совершенства спиритические демонстрации, превратил их в великолепное шоу. Главное, он не брал денег со зрителей. Подарки со стороны титулованных особ, разумеется, в расчет не шли. Неудивительно поэтому, что Юм стремительно разбогател. В 1855 году это был высокий стройный молодой человек двадцати двух лет, с элегантной бородкой, безупречно одетый. Его коньком считались частичная материализация, психические эффекты, левитация. Все свои «феномены» он демонстрировал при ярком свете, а не в полумраке или в темноте, как поступали обычно другие его коллеги. Юм поднимал в воздух столы, стулья и самого себя. Можно представить, какой он имел ошеломительный успех среди скучающей аристократической публики!

Для Юма было проще простого воспарить к потолку, оставить там карандашную помету и медленно опуститься вниз.

Как-то однажды он «вытек», словно дым, из окна ванной комнаты и, задержавшись несколько мгновений на высоте семидесяти футов над землей, опять «втек» в дом, но на этот раз со стороны окна гостиной[191]. Поверить в такое странное происшествие было просто невозможно, если бы не находились свидетели феноменов Юма, которые клятвенно уверяли, что все это видели собственными глазами. Не без влияния поклонников, поверивших в сверхъестественные силы своего кумира, слава о Юме как чудотворце широко распространилась в Европе. Педантично узкий скептицизм людей науки относительно подобных аномальных явлений, неожиданных и парадоксальных фактов, не укладывающихся в обычные представления людей, шел на руку спиритам.

Действительно, неразумно, с любых точек зрения, исключать чудесное из сферы непредвзятого, всестороннего рассмотрения.

Даниел Юм был гениальный гипнотизер и умный человек, впервые применивший в своих инфернальных спектаклях невидимые простым глазом стальные нити. Спустя много лет его открытием воспользуется наш современник Дэвид Копперфилд и не только он один. У нас есть достоверное свидетельство необыкновенных способностей Юма производить впечатление на достаточно искушенных и умных людей. Это дневниковая запись от 5 января 1859 года дочери поэта Федора Ивановича Тютчева Анны Федоровны, в то время фрейлины императрицы Марии Александровны, супруги Александра II: «Я присутствовала вчера на самой любопытной в мире вещи, именно на сеансе Юма. <…> Мне пришлось стать свидетельницей всех тех любопытных явлений, о которых до сих пор я только слышала. Стол, на который мы только слегка положили руки, поднимался над землей на значительную высоту, наклонялся направо и налево, причем ни лампа, ни карандаш, ни другие предметы, лежавшие на нем, совершенно не двигались с места, даже пламя лампы не колыхалось. Он отвечал ударами; один означает — нет, два раза — может быть, три раза — да, пять раз означает, что он требует алфавит, и тогда он стуками указывает буквы. Я получала ответы на свои вопросы посредством ударов под моим стулом, а так как у меня стул был соломенный, то я столько же чувствовала удары, сколько слышала их. <…> Все время я и все присутствующие ощущали на руках и на ногах движение ледяного воздуха. Что касается меня, то я совершенно окоченела и, сверх того, едва боролась с охватывавшим меня сном, хотя я была в высшей степени заинтересована тем, что происходило. (В эту ночь я проспала беспросыпно восемь часов сряду, хотя уже много ночей страдала от бессонницы вследствие головной и зубной боли.)»[192].


Елена Петровна встречала на базарах в Стамбуле и Каире дервишей, которые длинными иглами и узкими лезвиями кинжалов прокалывали себе щеки, языки, руки и ноги, становились голыми ступнями на раскаленное железо и приплясывали на нем без каких-либо признаков испытываемой боли. Они же заглатывали живьем ядовитых скорпионов — и все это делалось на глазах у множества людей. Блаватская видела, как дервиши с помощью пения и пляски доходили до беспамятства и, находясь в трансе, совершали умопомрачительные действия. Быстро-быстро вертели головой, словно в ней что-то взбалтывали, — приводили себя в полное одурение. Далеко было до их необыкновенных возможностей всем западным чародеям и фокусникам. А всё потому, что всепоглощающая любовь дервишей к Богу растворяла их эго и не имела ничего общего с инстинктом самосохранения и желанием выжить любыми средствами. У западного виртуоза-иллюзиониста, такого как Даниел Данглас Юм, весь смысл жизни заключался совершенно в другом. Он пытался на мгновение утвердить свое мнимое могущество и почувствовать себя выше владык мира сего. Цель ставилась, по существу, ничтожная, фанфаронская, и соответственно средства для ее достижения использовались также мошеннические.

Блаватская не пренебрегла знакомством с Юмом, известность которого в то время среди просвещенного русского дворянства трудно представить. При том скудном общении с людьми, которым ей приходилось ограничиваться, Лёле каждый новый человек был в радость и в помощь. К тому же она надеялась подучиться кое-чему у Юма. Как мы знаем, Блаватская была чрезвычайно любознательной и одаренной девушкой и все новое буквально схватывала на лету. Ее, конечно, занимало прежде всего познание, а уже потом тот путь, греховный или богоугодный, который к этому познанию вел. В ее взглядах грех вообще не занимал особого места. Она ощущала себя по ту сторону добра и зла. Оказавшись за пределами России, Блаватская непрерывно училась у многих людей тому, что ее страстно интересовало — как стереть с облика мира «случайные черты» и разгадать его сущность. Трудно представить ее смиренной и терпеливой ученицей. Она была не из тех, кто до самой смерти проводит жизнь в ожидании чуда. Блаватская все секреты, вплоть до деталей, пыталась выведать у Юма. Она с дотошностью допытывалась, как у него получается то или другое — и в конце концов ему надоела. Впрочем, он ей тоже. Поэтому неудивительно, что через какое-то время общения с Еленой Петровной Юм отказал ей в праве считать себя медиумом и назвал вульгарной и безнравственной женщиной[193]. В свою очередь, Елена Петровна не осталась в долгу и объявила лихорадочно-нервную атмосферу, в которой производились Юмом спиритические показы, искусственной и растлевающей[194]. Она обратила внимание, что даже самые выдающиеся медиумы прибегают к фокусническим трюкам. О спиритах, таким образом, у Блаватской сложилось самое никудышное мнение как о ловких и изощренных мошенниках, использующих свои медиумические и гипнотические способности в корыстных целях. Об этом своем открытии она объявила значительно позднее, находясь в Соединенных Штатах Америки, что, впрочем, не помешало ей успешно использовать для демонстрации своих феноменов те знания и навыки, которые она получила у своих учителей, в том числе и у Юма. В письме издателю «Нового времени» А. С. Суворину от 1 октября 1879 года, уже создав свое Теософическое общество, она писала: «Совсем я не спиритка и против материализующихся бабушек и усопших тещей восстаю всеми силами. Наше Общество (Theosophical Society) воюет против спиритуалистов более четырех лет»[195]. Это заявление лишний раз свидетельствует о том, что Блаватская, использовав на первых порах своей мистической деятельности спиритизм как пиаровскую акцию, вскоре повернула дело таким образом, что превратилась в беспощадного врага всех спиритов, известных широко и не очень. Для того чтобы о тебе говорили на каждом углу и твой товар шел нарасхват, необходим не только пиар, но и маркетинг. А маркетинг свидетельствовал о переизбытке медиумов на рынке, в связи с чем требовались новые подходы к платежеспособной публике. В конце концов Блаватская проторила абсолютно новую тропу к людским сердцам. Материализовавшихся призраков заменили взявшиеся невесть откуда Учителя и другие «феномены», а идею о контактах с потусторонним миром — концепция индусов и буддистов о телесном перевоплощении, реинкарнации и мокше-нирване. На фоне этих разработанных на протяжении тысячелетий многими восточными религиозно-философскими школами образов, идей и технологий западные спиритуалистические радения выглядели игрой в бирюльки.

Призрак Атлантиды вновь промелькнул в ее сознании. Она достоверно знала, что чудеса гипноза, заново открытые европейцами, были известны и практиковались в Египте и Индии на протяжении тысячелетий. Факиры, дервиши и йоги обладали различными магическими способностями, позволяющими доводить себя и других до гипнотического состояния.

Неожиданно она вспомнила дом своего деда в Саратове, и ей неудержимо захотелось в Россию.

В 1858 году Блаватской исполнилось двадцать семь лет. Вот уже почти девять лет, как она находилась вдалеке от близких людей. Ей захотелось напомнить о себе, и она написала тете Надежде Андреевне о своем возможном приезде в Россию. Ее волновало прежде всего, как поведет себя в этом случае Никифор Васильевич Блаватский, законной женой которого она все еще считалась.


В России между тем произошли большие перемены. Царь Николай I, по одной версии, скончался от вирусного гриппа, которым заразил его приехавший из Парижа граф Павел Дмитриевич Киселев, подругой — покончил жизнь самоубийством.

На престол взошел Александр II. Россия была накануне Великих реформ.

Произошли важные события и в семье Блаватской. Спустя год после ее отъезда из России умерла вторая жена отца, оставив дочку Лизу. В семнадцать лет Вера вышла замуж за сына генерала Яхонтова и родила ему двух дочек. К несчастью, ее муж вскоре умер. Впоследствии Вера станет также известной писательницей. Она будет до конца своих дней преданным другом и защитницей Елены Петровны, ее биографом. Вера Петровна была еще с детства и юности участницей ее удивительных забав и сомнительных игрищ. Талантами Бог наделил Веру Петровну не с такой щедростью, как ее старшую сестру, но несомненный художественный дар в ней все-таки присутствовал. Она получила известность в России преимущественно как детская писательница и защитница доброго имени Блаватской, вступившая за честь сестры в полемику с Всеволодом Соловьевым. В ее произведениях присутствуют душевность и доброта, та обнаженность в самовыражении, которая делает повествование исповедальным, неимоверно искренним и в то же время насыщенным наблюдениями острого воспримчивого ума над повседневной жизнью.


О Елене Петровне в семье были не самого лестного мнения. Взрослые знали, что она жива, но ее имя в разговорах не упоминалось. О том, чем она занимается за границей, доходили кое-какие слухи, прежде всего от графини Киселевой и княгини Багратион-Мухранской. Касаясь этого периода жизни своей двоюродной сестры, С. Ю. Витте писал: «…из газет семейство Фадеевых узнало, что Блавацкая дает в Лондоне и Париже концерты на фортепиано; потом она сделалась капельмейстершей хора, который содержал при себе сербский король Милан»[196].

Предположительно летом или ранней осенью она, оставив на время Митровича в Европе, появилась в России. В каком городе она остановилась — неизвестно и не столь уж существенно[197]. Куда более важным представляется отношение близких к ее возвращению в лоно семьи. Блаватская обратилась за помощью к тете Надежде Андреевне и та, написав письмо в Эривань, слезно умоляла Блаватского не устраивать публичного скандала в связи с появлением ее блудной племянницы. Известно, что Н. А. Фадеева, Вера и Елена Петровна стояли горой друг за друга. Н. В. Блаватский оказался благородным и незлобивым человеком. В ответном письме от 13 ноября (по старому стилю) 1858 года он признал, что у него давно исчез интерес к Елене Петровне, и меланхолично заметил, что время лечит раны, смягчает горе и стирает из памяти многие события нелепой и безотрадной жизни[198]. Он выражал надежду, что они наконец-то разведутся и Блаватская снова сможет выйти замуж. Он собирался подать в отставку и уединиться в имении своего брата. Иными словами, Н. В. Блаватский предал забвению ее предательство по отношению к нему.

Если Н. В. Блаватский оказался покладистым и сговорчивым человеком, то дедушка А. М. Фадеев ничего не хотел о ней слышать. Он наотрез отказался принять в Тифлисе неблагодарную внучку. Тетя Надежда Андреевна нашла выход из создавшейся двусмысленной ситуации и предложила Елене Петровне остановиться у овдовевшей сестры Веры.

Так, в Рождество Блаватская после девятилетней разлуки оказалась в Пскове в кругу семьи. В доме Яхонтовых было семейное торжество, выдавали замуж дочь свекра Веры, и по этому случаю приехали их отец П. А. Ган, брат Леонид и младшая сводная сестра Лиза.

Сестра Елены Петровны Вера описала эту незабываемую встречу:

«Мы все ждали, что приезд ее состоится на несколько недель позже. Но, странно, когда я услышала дверной звонок, я вскочила на ноги в полной уверенности, что это она. Случилось так, что дом моего свекра, в котором я тогда жила, был полон гостей в тот вечер. Это была свадьба его дочери, гости сидели за столом, а дверной звонок звонил не переставая. Я была настолько уверена, что она приехала, что, гостям на удивление, я быстро встала и побежала к дверям, не желая, чтобы дверь сестре открыли слуги.

Преисполненные радости, мы обнялись, забыв в этот момент обо всем. Я устроила ее в своей комнате и, начиная с этого вечера, я убеждалась в том, что моя сестрица приобрела ка-кие-то необыкновенные способности. Постоянно, и во сне и наяву, вокруг нее происходили какие-то невидимые движения, слышались какие-то звуки, легкие постукивания. Они шли со всех сторон — от мебели, оконных рам, потолка, пола, стен. Они были очень слышны, показалось, что три стука означали „да“, два — „нет“»[199].

Они часами говорили друг с другом и ощущали при этом такую радость общения, такое спокойное и ясное примирение, которых прежде никогда не было.

Они оказались наконец-то все вместе.

Лёля рассказывала о своих странствиях — все это было так необычно, так ново для них, что они едва ей верили. Они представляли желтые воды Нила, яркое голубое небо, скороходов хедива в куртках, шитых золотом и с откидными рукавами, цветные окна домов, женщин в чадрах, обитые атласом кареты с грозными евнухами на козлах, гортанно кричащую, полураздетую толпу, гоношащие и грязные базары — весь огромный город Каир, разлегшийся за Нилом у подножия Макаттама, с мечетью Мухаммеда Али, с двумя остроконечными минаретами, и казавшийся фантастическим видением.

Блаватская была совершенно другая — немало повидавшая и уверенная в себе молодая женщина с теми же жгуче-синими глазами и с загадочным выражением лица, однако от нее по-прежнему веяло все еще чем-то наивно-детским.

Ее брату Леониду исполнилось восемнадцать лет, он учился на юридическом факультете Дерптского университета. У сестры Веры было небольшое именьице Ругодево в Псковской губернии, купленное первым мужем Яхонтовым, незадолго до его смерти. Вся семья Гана, включая Лизу, решила основательно отдохнуть в деревне. Перед поездкой в Ругодево они несколько недель провели по отцовским делам в Петербурге, где у Блаватской несколько поубавился медиумический пыл.

В Ругодеве все еще существовал патриархальный уклад жизни. В незамысловатом усадебном доме они провели больше месяца. Жили бы они и дольше, если бы не скорбное известие из Тифлиса о том, что бабушка Е. П. Фадеева умирает. Бабушка была наполовину парализована уже в то время, когда Лёля вышла замуж за Н. В. Блаватского. Однако голова у бабушки оставалась светлой. Она обучала чтению и Закону Божьему детей и внуков Екатерины Витте. Блаватская не встречалась с бабушкой почти девять лет. В такой трагической ситуации, когда Е. П. Фадеева доживала последние дни, дед сменил гнев на милость и разрешил Лёле приехать в Тифлис — проститься, как они ее называли, с «бабочкой».

Вера Петровна с детьми и Блаватская срочно выехали на Кавказ и на полпути, в Одессе, узнали о бабушкиной смерти. Это печальное известие сообщил им дядя Ю. Ф. Витте, выехавший из Тифлиса им навстречу.

Елена Павловна Фадеева умерла на семьдесят первом году жизни 12 августа (по старому стилю) 1860 года. Ее похоронили в Тифлисе, в ограде городской церкви Вознесения. После ее смерти остались десять томов собственноручных рисунков тех растений, которые она собрала и определила, богатейшие орнитологическая, минералогическая и палеонтологическая коллекции, а также собрание древних монет и медалей[200].


Веру Петровну, во втором замужестве — Желиховскую, Господь Бог, как я уже отмечал, также не обделил умом и талантом. Снискавшая известность как детская писательница и пережившая свою старшую сестру на пять лет, она после ее смерти выступила горячей защитницей Блаватской и ее самым осведомленным биографом. Для нее старшая сестра была и оставалась значительной личностью, для которой не существовало благороднее цели, чем гуманизировать человечество и таким образом избавить его от всяческих изъянов и пороков. Художественный вкус Веры Петровны ничуть не оскорбляла любовь ее сестры к театральщине и аффектации. Она прощала ей буквально все. Вера Петровна не полностью разделяла теософские верования и убеждения старшей сестры, однако была, как и она, всецело захвачена и глубоко заинтересована необъяснимыми таинственными явлениями природы и человеческой психики. В отличие от тети Надежды Вера Петровна находилась на периферии теософского движения. Она считала себя доброй христианкой и строго соблюдала обряды и постановления Русской православной церкви. Рассказы В. П. Желиховской на фантастические и мистические сюжеты посвящены чудесам, происходившим в семье Фадеевых. Так, ее рассказы и эссе «Необъяснимое или необъясненное. Из личных и семейных воспоминаний» печатались в журнале «Ребус», издававшемся с 1881 года в Санкт-Петербурге супружеской четой Прибытковых[201]. В 1885 году лучшие из них были опубликованы отдельным изданием[202]. Появление Елены Петровны в их доме всегда означало преображение жизни. Повсеместно обнаруживались знаки ее духовной мощи. И сама Вера Петровна отличалась необычным восприятием оккультных феноменов, которое по мере возрастающей известности сестры становилось сверхчувственным.

Необыкновенные события, описываемые Верой Петровной, в центре которых находилась Блаватская, представляют особенный интерес для тех, кто низвергает себя в бездны подсознания. Для тех, кто надеется, как на чудо, на проявление в своей жизни чего-то бессознательного и странного, таких духовных прибамбасов, заморочек и фенечек, от которых у любого несокрушимого скептика «едет крыша» и от удивления возникает необыкновенная сухость во рту. Сначала эти поразительные феномены приписывались странному дару Елены Петровны, но вскоре выяснилось, что паранормальные способности присутствуют не только у одной Блаватской, но также и у других членов ее семьи, в частности у их дяди Ростислава Андреевича Фадеева.

Обратимся, однако, к рассказам Веры Петровны Желиховской в стилистической обработке Альфреда Перси Синнетта. То, что прочтет читатель, крайне важно для понимания того, как осуществлялся пиар Блаватской ее сестрой в России и за рубежом.

* * *

«… Как это часто бывает, самые близкие и дорогие Блаватской люди скептически относились к ее способностям. Ее брат Леонид и отец дольше всех были противниками очевидного, но сомнения брата были сильно поколеблены после следующего эпизода.

Однажды в гостиной Яхонтовых собралось очень много гостей. Некоторые музицировали, другие играли в карты, но большинство, как всегда, было занято феноменами.

Леонид фон Ган не присоединялся ни к одной из этих групп, а медленно прохаживался по комнате, наблюдая за окружающими. Это был физически очень сильный, мускулистый юноша, голова которого была полна полученными им в университете знаниями, латинским и немецким языками и т. д. И не верил ничему и никому. Он остановился у кресла сестры и выслушал ее рассказ о том, что некоторые люди, называемые „медиумами“, могут сделать легкие предметы настолько тяжелыми, что их невозможно будет поднять, и, наоборот, тяжелые предметы могут сделать легкими.

— И ты хочешь сказать, что можешь это сделать? — иронически спросил сестру Леонид.

— Медиумы могут, и я также делала, хотя не всегда могу отвечать за результат… Я попробую. Я просто укреплю этот шахматный столик. Кто хочет попробовать, пусть поднимет его сейчас, а потом попробует поднять его второй раз, после того как я его укреплю.

— Ты сама не коснешься столика?

— Зачем мне его касаться? — ответила Блаватская, спокойно улыбаясь.

После этого один молодой человек уверенными шагами подошел к шахматному столику и поднял его как перышко.

— Хорошо, — сказала она, — а теперь, будьте любезны, отойдите в сторону.

Приказ был выполнен. Все замолчали и, затаив дыхание, наблюдали, что она будет делать. Ее большие глаза обернулись к шахматному столику. Строго глядя на него и не отводя глаз, она движением руки пригласила молодого человека поднять столик. Он подошел к столику и с самодовольным выражением лица схватил его за ножки. Столик нельзя было сдвинуть с места. Скрестив свои руки, как рисуют Наполеона, он медленно сказал:

— Это хорошая шутка.

— Да, действительно хорошая шутка! — отозвался Леонид. Он решил, что молодой человек тайно сговорился с его сестрой и теперь дурачит всех.

— Могу ли я попробовать? — спросил он сестру.

— Прошу, попробуй, — смеясь, ответила она.

Брат, улыбаясь, подошел к столику и, в свою очередь, захватил ножку столика своей мускулистой рукой. Улыбка мгновенно исчезла с его лица, и он смотрел в полной растерянности. Затем он очень внимательно рассмотрел хорошо знакомый ему шахматный столик и со всей силой ударил его ногой. Столик не шелохнулся. После этого он попытался потрясти столик, прижав его к своей могучей груди обеими руками. Раздался скрип, но столик так и не поддался его усилиям. Его три ножки казались привинченными к полу. Потеряв надежду сдвинуть столик, Леонид отошел от него и, сморщив лоб, пробормотал:

— Как странно!..

Все гости были привлечены к столику, возникли шумные споры, многие, и старые, и молодые, попытались поднять этот маленький треугольный столик или хотя бы сдвинуть его с места, но безуспешно.

Видя, как брат ее был потрясен, Блаватская сказала ему со своей обычной беззаботной улыбкой:

— Ну а теперь попробуй еще раз поднять столик!

Леонид приблизился к столику, опять взял его за ножку и рванул его кверху, чуть не вывихнув руку от этого чрезмерного усилия. На этот раз столик легко поднялся, как перышко»[203].

Глава пятая. ВОЗВРАЩЕНИЕ В ТИФЛИС

Самые известные книги Веры Петровны Желиховской — «Как я была маленькой» и «Мое отрочество». Они были переведены во Франции и там же великолепно изданы. В них раскрывается самая сокровенная тайна Блаватской: как осуществлялась завязь ее необыкновенной личности, кем стимулировались и чем определялись ее первые касания высшего мира. Вполне вероятно, что портрет юной Блаватской, созданный ее сестрой, наиболее приближен к оригиналу. По крайней мере, как убедился читатель, он избавлен от парадности и вычурности. Елена Петровна, Лёлинька, предстает на нем озорной насмешливой девочкой в светлых кудряшках и небрежной одежде, неисправимой шалуньей, у которой на первом месте оставались шутки и проказы. В этих книгах нет и намека на ее сверхъестественные способности. Речь в них идет разве что о ее бурной фантазии.

В других своих книгах и статьях Вера Петровна ваяет иной образ своей старшей сестры — ясновидящей и оккультной мастерицы. Елена Петровна запросто читает запечатанные письма или же перемещает в пространстве медальоны. Создается впечатление, что все эти чудеса она творит с легкостью необыкновенной, просто от нечего делать. В годы совсем уж зрелые Блаватская к себе в помощь привлекала сестру Веру и тетю Надежду.

Согласно Желиховской, сверхъестественные способности ее сестры с годами окрепли, развились до размеров фантастических. Теперь Елена Петровна могла запросто вызывать звуковые феномены или, как она называла, «совершать бросание аккордов», или же «устраивать перезвон астральных колокольчиков». Главное, что от этих вызываемых ею паранормальных явлений никому никогда не было никакого вреда. Напротив, присутствовавшие при их демонстрации получали неподдельное удовольствие, а некоторые из них приходили в неописуемый восторг. Наибольшим спросом пользовалась демонстрация Еленой Петровной животного электричества. Феномен был прост по технике исполнения, но по производимому на присутствующих эффекту не имел себе равных. Блаватская просила сидящих за круглым столом гостей сложить горкой руки на руки и тут же взмахивала над этой грудой рук своей рукой, после чего участники сеанса орали истошными голосами, поскольку им казалось, что их ударили сильным разрядом тока или же их ладони прибили к столу длинными гвоздями. Такие электромагнетические удары особенно нравились мазохистским натурам, а их в окружении Блаватской было предостаточно, и они требовали немедленного повторения этих болевых экспериментов. Она держала этих людей в напряжении, всем своим видом показывая, что стоит ей чуть-чуть прибавить энергии и таким электромагнетическим ударом можно запросто свалить с ног быка или же убить человека.

Сегодня мы понимаем, что Блаватская своими демонстрациями сделала короткое замыкание в умах людей. Оттого-то они не то чтобы теряли рассудок, но некоторое время пребывали в полном замешательстве. Не будем строги к ней, ведь творить новые небо и землю всегда приходится с чистого листа и не совсем чистыми руками.


Возвращение в Тифлис представлялось Елене Петровне Блаватской невыносимо тяжелым бременем. Не такого будущего она для себя ожидала, когда восемь лет назад, заляпанная дорожной грязью, с размазанными по лицу слезами скакала, как очумелая, к родным, бросив вызов судьбе. И дождалась ответного удара. Она тогда понимала, что ее свободе наступает конец, и теперь придется быть под неотступным надзором родственников, не принадлежать самой себе. И сейчас перспектива жить под одной крышей с Н. В. Блаватским приводила в содрогание — выдержит ли она подобное испытание? Предстоящая встреча с дедом А. М. Фадеевым также не сулила ничего хорошего. Уже сама мысль, что она возвращается в Тифлис, к месту своего позора как бы по доброй воле, больно била по самолюбию. Семья деда ведь оставила ее в покое, словно навсегда о ней забыла, а она каким-то чудом отыскалась, возникла из небытия и — нате вам — появилась как ни в чем не бывало. Получалось, что она снова навязывала им себя. Все это казалось постыдным. Позднее, в 1862 году отчаянное положение, в котором оказалась Блаватская, еще больше осложнилось новым замужеством Веры Петровны, двадцатишестилетней вдовы с двумя малолетними детьми от прежнего брака. У нее появился муж, Владимир Иванович Желиховский, директор Тифлисской гимназии, их двоюродный брат с отцовской стороны. Ее выбор пришелся не по душе старшим Фадеевым, деду и бабушке. Они посчитали, что этот человек — не лучшая пара их внучке. В. И. Желиховский отличался вздорным характером и был любителем как следует выпить. Все же Вера Петровна не послушалась доброго совета, поступила по-своему — сбежала из дома Фадеевых и вышла замуж за Желиховского. Она, как и старшая сестра, создавала для близких серьезные проблемы — так уж было написано у них на роду.

Блаватская могла, конечно, жить у отца, движимая сочувствием к его положению вдовца, и заняться воспитанием сводной сестры Лизы. Однако она все еще была достаточно молода, чтобы довольствоваться жизнью монашенки в миру. Но даже жизнь в глуши, однообразная и скучная, пугала меньше, чем возвращение к законному мужу в теплый и праздничный Тифлис! Чему быть, того не миновать! Вернуться наперекор желанию других — это было вполне в ее духе.

В тифлисское знойное лето 1860 года, слегка обдуваемое ветром с гор, умиротворяемое и затеняемое трепещущей листвой и охлаждаемое стремительными, мгновенными ливнями, она лучше узнала своего двоюродного брата — одиннадцатилетнего Сережу Витте, миловидного и застенчивого. Трудно было представить, что спустя много лет он, министр финансов при Александре III и Николае II, пройдет через, казалось бы, непроходимую толпу российских чиновников и не как-нибудь, бочком и раболепно, а степенно и важно, и станет среди них первым лицом, архитектором новой индустриальной России. Он и она словно невзначай остались в памяти русских людей. У каждого из них было свое поприще, но их объединяло общее в характере. По существу, они жили как получится, любили прихвастнуть, проявляли в нужные моменты вероломство, удивляли окружающих своей мелочностью, отличались скрытностью. Вместе с тем они обладали развитым интеллектом и сильной волей, неуемной энергией и потрясающей проницательностью. Когда надо было, видели людей насквозь. Могли и поступить против воли окружающих. Бросить вызов обществу. Так, Сергей Юльевич женился вторым браком на еврейке, чем немало обескуражил сослуживцев, а о вызывающих поступках и действиях его двоюродной сестры и говорить не приходится. Родовые черты Долгоруковых и Фадеевых проглядывают во всем их поведении, таком неординарном и запоминающемся. У них не было злого умысла, зачастую их поступки определяли страсти и романтические надежды. Они бывали иногда нетвердыми в своих решениях и занимаемой позиции, даже в ущерб собственной репутации. В воспоминаниях С. Ю. Витте, написанных им в возрасте шестидесяти двух лет, Блаватская предстает не в розовом свете и не с лучшей стороны, словно он писал не о близкой родственнице, а совершенно постороннем и дурном человеке.


Непременным условием проживания Лёли в Тифлисе, поставленным ее дедом, было возвращение к законному мужу. Она это условие приняла, рассчитывая, по-видимому; на обещание, которое дал в письме тете Надежде Н. В. Блаватский.

Она всегда была неблагодарной по отношению к мужу. Н. В. Блаватский, как свидетельствуют факты, сочувствовал, сострадал и помогал ей больше других. Она просто не любила его.

С ней происходило нечто необъяснимое и безобразное, когда она встречалась с мужем. Особенно ее раздражали его голос и огромные очки в медной оправе. Она вела себя с ним как полоумная: грозила и стращала, а зачем — не объяснила бы сама. Многие в Тифлисе, она знала, считали ее сумасшедшей.

Не желая раздражать Елену Петровну и верный данному слову, Н. В. Блаватский перед ее появлением уехал на время для лечения в Берлин. Правда, его принципиальности хватило ненадолго. В ноябре, возвратившись в Россию, он неожиданно для всех подал в отставку с поста вице-губернатора Эриванской губернии и перебрался в Тифлис, чтобы опять замаячить перед ее глазами. Как Блаватская считала, ее муж был до нелепости глупым человеком. Она не принимала во внимание деликатность и хрупкость его натуры, а в особенности не хотела замечать те робкие шаги, которые он делал навстречу ей, может быть, втайне надеясь, что его блудная жена образумится. Как заблуждался этот несчастный и по существу наивный человек!

Лёля давно уже утвердилась в мнении, что любая пакость, сделанная Блаватскому, сойдет ей с рук. Судя по всему, у него был явный половой изъян. К тому же Н. В. Блаватский питал склонность к мазохизму, а иначе какой мужчина, будь он даже по душевной природе ягненком, а по уму полным идиотом, позволил бы так долго и целенаправленно над собой издеваться. Лёлины родственники искренне его жалели и от души обрадовались, когда она переехала к нему на новую квартиру. В это время он получил менее завидную должность при наместнике Кавказа. Знали бы ее близкие, чем кончится это временное перемирие между ней и Блаватским! Но он сам сунулся в капкан, когда принимал ее всю целиком — с мясом и костями, с придурью, фанаберией и высоком о себе мнением. Недоумевая и сомневаясь, он носился с ней как с писаной торбой. И вот за ласку, добродушие и долготерпение, за спокойствие и выдержанность ему преподали такой урок, который он не смог забыть до конца своих дней. Все-таки большой проказницей была Елена Петровна!

На первых порах Блаватская соблюдала осторожность и, скучая до отчаяния, старалась по мере сил не будировать общество. Большую часть времени она проводила в доме у деда, в старинном особняке князя Чавчавадзе, в кругу своей семьи, среди родственников и ближайших друзей. Отсутствие в доме бабушки, Е. П. Фадеевой, сказывалось, но дом по-прежнему оставался нарядным и ухоженным. Бабушкина коллекция растений, редких бабочек и букашек ушла в Петербург, в дар университету. Особенно Блаватская сблизилась с тетей Надеждой и дядей Ростиславом.

Н. А. Фадеевой досталась коллекция антиков и других занятных вещиц, среди которых Лёля отыскивала предметы с каббалистическими знаками и подолгу их рассматривала, любовалась ими и пыталась вникнуть в их смысл — необыкновенная жажда знаний все еще не оставляла ее. Она никак не могла отвязаться от мысли об умственном могуществе атлантов и очень сожалела, что на время прервала свой поиск затонувшего материка. Она знала, что слово «каббала» означает предмет, передающийся от отца к сыну, из века в век, то есть созданный в незапамятные времена. Такой реликвией в их семье был крест, принадлежавший великому князю Михаилу Черниговскому. Через какое-то время после смерти бабушки и дедушки он был передан для хранения в семью Витте вместе с частью архива.


Не прошло и месяца, как Блаватская вошла в курс семейных дел.

Дед Андрей Михайлович, как и раньше, оставался в семье основным кормильцем, он занимал должность члена Совета при наместнике Кавказа, однако прежняя бодрость и живость в нем исчезли. Ему исполнился 71 год.

Дядя Ростислав приобрел широкую известность как военный историк. Его перу принадлежал монументальный труд «Шестьдесят лет войны на Кавказе».

Тетя Надежда переняла от своей матери страсть к собиранию редких вещей и пополняла доставшуюся ей в наследство коллекцию образцами оружия всех времен и народов, китайскими и японскими божками, византийской мозаикой, персидскими коврами, произведениями живописи, а также старинными книгами.

В доме все еще чувствовался достаток, он был открыт для друзей и знакомых, особенно в нем привечали людей своеобразных и бывалых. Семья Фадеевых всегда славилась широким гостеприимством. Дядя Ростислав и тетя Надежда не чаяли души в своей племяннице, взяли под свою защиту и делали все, что могли, чтобы скрасить ее тифлисскую жизнь. Для них она оставалась неразумной девочкой с непомерным самолюбием, с вечно тревожными мыслями и с нелепыми угловатыми движениями. Маленькой несчастной фурией, которую природа наделила необыкновенными способностями, а судьба с ней обошлась прескверно. Лёля чувствовала по румянцу, выступившему на щеках, что к ней возвращается прежняя свобода. Боязни и смущения в ней уже не было, она держалась прямо и с достоинством, точно таким же образом, как в шестнадцать лет. Ей удалось привлечь внимание тифлисского общества медиумическими сеансами, которые она еженедельно устраивала в доме А. М. Фадеева. Естественно, что уроки спиритизма она давала даром, ибо получала удовольствие от создаваемой ею гармонии между миром живых и мертвых, ведь в какой-то степени она была прилежной ученицей европейской знаменитости, спирита и мага Даниела Юма. Для тех, кто знал ее ближе, она обставляла свои мистические спектакли бытовыми мизансценами, импровизировала на ходу, с едва заметной иронией относясь к зрителям. В создании атмосферы потустороннего ей помогали блестящая эрудиция и необыкновенная память на нужные детали, которые она вытаскивала откуда-то из мусорной кучи повседневности, из своего никому неизвестного прошлого и придавала с их помощью впечатляющую достоверность зрелищу появления призраков с того света. Блаватская обычно предваряла демонстрацию. «феноменов» рассказами о поразительных случаях из собственной жизни, которые противоречили обыденным представлениям и заслуживали названия сверхъестественных. Даже мать Сергея Витте, тетя Екатерина, вступала в игру, освобождаясь на время от гнета ежедневной жизни, и смотрела на нее влюбленными глазами. Все они, невольные или вольные соучастники этих мистических радений, почему-то стеснялись деда, А. М. Фадеева, и с нетерпением ждали, когда он, попрощавшись с гостями, уйдет к себе в спальню. Трудно объяснить, но все были убеждены, что старый человек, знавший еще Александра I, масона и мистика, не поймет и осудит их полуночные забавы, их игру с привидениями, то сильное влечение к странным явлениям, которое наполняло их приятным ощущением крайней нервозности. Может быть, они просто не хотели сыпать ему соль на раны, видя, как он тяжело переживает смерть своей жены.

Все суета сует и томление духа.

Всякий человек стремится достучаться до сердца другого человека, ждет, что ему отопрут и примут как дорогого гостя.

Одни люди стучат тихо, едва слышно, другие — барабанят что есть силы, отчаянно и с вызовом. Но разве можно осуждать человека за его темперамент? Нежданно-негаданно открываются человеческие сердца. И тогда каждый миг бытия ощущается как страх разлуки, как воспоминание о рае.

В Тифлисе все оставалось по-старому. Жизнь в нем не текла, а бурлила, и в этом несущемся и затягивающем водоворотами потоке важно было не утонуть. Лёля уже не ощущала себя затворницей. Успех медиума придал ей силы, приободрил и заставил опомниться от пережитых неприятностей. Кроме того, она хорошо знала, что у людей короткая память, и ее девятилетней давности одиссея прочно забыта. Знала она также, что счастье для русского человека — это когда нет несчастья, а когда есть кого любить, то и горе нипочем.

Елена Петровна просыпалась поздно, через приоткрытое окно видела кусок осеннего неба в перистых облаках. Оно зависало над ней, как волшебная птица Рух из сказок «Тысяча и одна ночь». Она не страшилась этого ожившего неба, оно было ей союзником, а не врагом. Благородная лень и истома Востока струились в охлажденном горами воздухе. Ей хотелось побыстрее выйти на улицу — навстречу кофейням, где густой кофе варился по-турецки в жарком сухом песке и темно-коричневая пена переливалась через края медных с короткими ручками кружек. Она торопилась заглянуть в тесные харчевни с длинными, грубо сколоченными столами и лавками из боржомской сосны. На столах возвышались высокие с вытянутыми горлышками бутылки, наполненные молодым кахетинским вином, лежал мягкий и податливый, как творог, сыр, растрепанное веретье лаваша, сочные перламутровые луковицы и спелые, исходящие кровавой влагой помидоры. Она окончательно приходила в себя, и ей казалась совершенно непривычной и невероятной разряженная и маскарадная жизнь, в которой приходилось постоянно притворяться.

Окинув мысленным взором картины прошлого, она вдруг впервые усомнилась в том, что годы, прожитые вне России, пошли ей на пользу.

Глава шестая. ЛЮБОВЬ

Как никогда прежде, Лёлю волновала музыка. Она садилась за рояль и играла до изнеможения все подряд: вальсы Шопена, прелюдии и фуги Баха, песни без слов Мендельсона, «Годы странствий» Листа. Ее музыкальные способности по достоинству оценили в салоне князя Барятинского. Музыка отражала гармонию сфер, была для нее мигом прозрения, возвышала душу, воплощала в звуках иной, заоблачный мир.

Как божественное искусство музыка зародилась в Атлантиде, она на этом постоянно настаивала, и гости Барятинского, не споря с ней, весело переглядывались между собой.

Интересная жизнь шла в Тифлисе, ничуть не хуже, если не ярче и насыщеннее, чем в некоторых европейских столицах.

Нам трудно представить эту исключительно новую для России атмосферу, которая была абсолютно безмятежной и свидетельствовала о какой-то нарочитой бесшабашности дворянства накануне и во время Великих реформ. Это была жизнь во хмелю, но протекала она не в душном, полутемном пространстве кабака, а на чистом, промытом солнцем воздухе культурного общения.

Понятно, что никто не расскажет лучше об этом времени, чем те люди, которые жили тогда. Воспоминания — это полу-сновидения, рожденные беспокойным сознанием человека, который не может расстаться со своим прошлым.

Вот что писал о Тифлисе 60-х годов XIX века, о салоне князя Барятинского, о доме Фадеевых П. С. Николаев: «Широко и шумно текла жизнь в Тифлисе; привлеченные богатыми потребителями, целиком переносились туда из Парижа роскошные магазины. Тифлисский театр был положительно идеалом вкуса и изящества; по своей оригинальности и красоте он не имел себе подобного в Европе. Безжалостное пламя стерло его с лица земли, подобно тому, как безжалостное время тоже стерло с лица земли большинство его посетителей. Тифлис был переполнен громкими именами, прелестными женщинами и иностранцами всех национальностей. Традиционное барство представителей туземной аристократии, их типичные лица, чуть не вчера вырвавшиеся из облаков порохового дыма, покрытые золотом и бриллиантами женщины — все это, окруженное зеленью тропических растений, под тропическим синим небом, невольно кружило голову и казалось нескончаемым, опьяняющим сном. <…> У князя Барятинского бывали по четвергам вечера, которые хотя и оканчивались в одиннадцать часов, но проводились чрезвычайно весело и приятно. <…> Обыкновенно не танцующий и не ухаживающий люд собирался в курительную комнату, в которой раздавались споры, остроты и смех. <…>

В этой комнате был постоянный гвалт, в ней решались вопросы не только Европы, но и всего мира, и представителем бурных прений можно было по справедливости назвать моего покойного друга, Ростислава Андреевича Фадеева. Он говорил очень хорошо и своеобразно, поэтому около него постоянно теснился кружок слушателей. Фадеев пользовался слишком большою известностью, чтобы мне говорить о нем; но вся семья его была так примечательна, что не могу удержаться, чтобы несколько не остановиться в своих воспоминаниях с любовью на том времени, когда я был с нею знаком.

Старик Андрей Михайлович Фадеев (отец Ростислава), несмотря на свой преклонный возраст, сохранял полнейшую свежесть умственных способностей, и его рассказы из последних годов царствования императора Павла и всего царствования Александра I часто заставляли нас переноситься в те отдаленные годы.

Супруга его, Елена Павловна, урожденная княжна Долгорукая, была одною из замечательных личностей по своим обширным знаниям в области естествоведения.

Муж второй дочери Фадеева, Екатерины Андреевны, покойный Ю. Ф. Витте, окончивший курс в двух заграничных университетах и видный деятель в управлении князя Барятинского, был, бесспорно, одним из самых образованных людей Тифлиса.

Старшая сестра Ростислава, г-жа Ган — давно уже покойница, — писавшая под псевдонимом Зенеиды Р., была одною из любимейших писательниц своей эпохи.

Другие две сестры, Е. А. Витте и Н. А. Фадеева, своими сведениями и начитанностью вполне гармонировали со всеми выдающимися членами этой семьи; а если ко всему сказанному прибавить широкое, старинное радушие и хлебосольство, которым отличались Фадеевы, то всякому станет понятно, отчего знакомство с ними оставляло по себе самое приятное воспоминание. Жили они в старинном доме князя Чавчавадзе; самый этот дом носил на себе печать чего-то особенного, чего-то взявшего Екатерининскою эпохою. Длинная мрачная зала, увешанная фамильными портретами Фадеевых и князей Долгоруких, затем гостиная, оклеенная гобеленами, подаренными Екатериною II князю Чавчавадзе, следующая затем комната Н. А. Фадеевой, представлявшая собою один из самых примечательных частных музеев, — такова была обстановка этого дома. Коллекции музея отличались своим разнообразием: оружие всех стран мира, кубки, блюда, древняя домашняя утварь, китайские и японские идолы, мозаика, образа времен Византии, персидские и турецкие ткани, вышитые шелками и золотом, статуи, картины, окаменелости и, наконец, весьма редкая и ценная библиотека. Освобождение крестьян не изменило жизни Фадеевых, вся громадная крепостная их дворня осталась у них по найму, и все шло по-прежнему привольно и широко. Я любил у них проводить вечера; в одиннадцать без четверти часов, шаркая теплыми сапогами, старик уходил. Неслышно приносился ужин в гостиную, двери запирались плотно, и начиналась оживленная беседа: то разбиралась современная литература или современные вопросы русской жизни, то слушался рассказ какого-нибудь путешественника или только что возвратившегося с боевого поля загорелого офицера; иногда являлся старик испанец-масон, Квартано, с рассказами о Наполеоновских войнах, или Радда-Бай (Елена Петровна Блаватская, внучка А. М. Фадеева) вызывала из прошлого бурные эпизоды своей жизни в Америке; порою разговор принимал мистическое направление, и Радда-Бай вызывала духов. Догоревшие свечи чуть мерцали, фигуры на гобеленах как бы оживлялись, невольно становилось жутко, а восток начинал уже бледнеть на черном фоне южной ночи. Немалого стоило труда прогонять с этих вечеров спать двух шалунов — детей Витте, Сергея и Бориса»[204].

В салоне Барятинского на свою беду встретила Лёля барона Николая Мейендорфа.

Эстляндский барон, всесторонне образованный, но не без сумасшедшинки в глазах, оттого-то и увлеченный спиритизмом, Николай Мейендорф пришел в восхищение от Блаватской. Она показалась ему обворожительной и бесподобной; с первой встречи будто невидимая ниточка протянулась между ними и их соединила.

Барон, безупречный красавец, гроза женщин, увлекся Блаватской — это удивило окружающих, которые считали, что молодой человек либо что-то в ней не разглядел, либо его неожиданно вспыхнувшая страсть была заранее приготовленным и отлично разыгранным фарсом. Правды так никто и не узнал. Несомненно, что Николай Мейендорф относился к категории противоречивых и изменчивых людей, впрочем, как и сама Елена Петровна.

Роман между ними развивался бурно и стремительно, на одном дыхании. Барон был женатым человеком, его супруга принадлежала к русской аристократии. Положительно почти все в жизни зависит от места, среды и обстоятельств, в которых человек оказывается. Тифлис был как раз тем самым местом, где происходили невозможные, сверхъестественные вещи. О среде, в которой развивалась любовь между Блаватской и бароном, читатель, надеюсь, уже составил некоторое представление по воспоминаниям П. С. Николаева, а обстоятельства сложились совсем удивительные: Николай Мейендорф оказался закадычным другом, названым братом Даниела Юма, известного спирита и фокусника. Как тут было Елене Петровне не проявить свое обаяние!

Николай Мейендорф поделился в письме Даниелу Юму своей донжуанской победой, поведал о кое-каких интимных подробностях любовной интрижки с Блаватской — в нем явно отсутствовало чувство рыцарской чести.

Даниел Юм не пришел в восторг от любовных проказ приятеля и тут же предупредил в письме, что с подобной дамой опасно иметь дело, от нее лучше было бы держаться подальше[205]. Однако Николай Мейендорф не внял разумному совету и не прервал с Блаватской любовной связи, вероятно, полагая, что все образуется само собой.

О Лёлиной светской жизни в Тифлисе того времени не сохранилось практически никаких воспоминаний. И все-таки одним достоверным и важным свидетельством о ее времяпрепровождении после возвращения в Россию мы располагаем. Оно принадлежит человеку, в честности и порядочности которого сомневаться не приходится. Это отец священника Павла Флоренского, Александр Иванович Флоренский. Вот что рассказывал он своему сыну: «Из детских воспоминаний моего отца мне особенно запомнился рассказ его об основательнице Теософского общества Елене Петровне Блаватской. Может быть, запомнился потому, что отцу моему, вероятно, врезались в память впечатления от Блаватской, и отец несколько раз вспоминал о ней. Он был тогда гимназистом, воспитанником 1-й классической гимназии в Тифлисе; а директором ее состоял Желиховский, муж писательницы Веры Петровны, сестры Блаватской. По рассказам папы, Елена Петровна вела веселую легкомысленную жизнь, была всегда окружена сворой молодых офицеров, которыми распоряжалась по-своему. Они иногда возили ее на себе, впрягаясь в фаэтон вместо лошадей и таща экипаж по Дворцовой улице, засыпали ее цветами и вообще ухаживали безумно. Е. П. Блаватская их гипнотизировала и, по впечатлению папы, обладала какими-то чрезвычайными силами. Например, внушала им на расстоянии, без слов. О Блаватской папа рассказывал мне несколько раз, и я чувствовал из его слов, что эти детские впечатления не прошли мимо его мысли, заставили призадуматься, а может быть, и послужили оплотом против материализма»[206].

Блаватская отчетливо помнила, как она и барон Мейендорф поздно ночью вышли из дома князя Барятинского. На бароне была широкая черная шляпа, из-под нее выбивались спутанные светло-желтые волосы, а на шее был повязан вызывающе пурпурного цвета бант. Ей запомнились его выразительные, заигрывающие глаза, которыми он пренебрежительно и оценивающе осматривал каждую незнакомую женщину. Этим мужским, нескрываемым нахальством он, вероятно, ее и пленил. Она многое прощала барону Мейендорфу и покорно соглашалась с тем, что никогда не приняла бы в других мужчинах. Она полюбила его, и этим все сказано. Ее любовь походила на временное умопомешательство. Лёля была проникнута чувством, что ее любовь взаимная, что барон влюблен также страстно, не меньше, чем она в него. Она не находила себе места, томилась недобрыми предчувствиями, когда его долго не видела, — настолько искренне и самозабвенно увлеклась этим светским, абсолютно пустым человеком.

Каждый день Блаватская желала его видеть, обязательно и непременно. Ничего не предвещало бури. Она была счастлива и летела к нему как на крыльях.

И тут в Тифлисе некстати появился с гастролями Агарди Митрович, ее закадычный друг. Их знакомство в Константинополе не оборвалось внезапно, а имело свое продолжение. Приезд Митровича нарушил устойчивость и соразмерность любовного треугольника, появилась другая геометрическая фигура — квадрат. Вот как эту ситуацию описывает С. Ю. Витте: «В это период своей жизни Блавацкая начала сходиться с мужем и даже поселилась с ним в Тифлисе. Но вдруг в один прекрасный день ее на улице встречает оперный бас Митрович, который после своей блестящей карьеры в Европе, уже постарев и потеряв отчасти свой голос, получил ангажемент в тифлисскую итальянскую оперу. Так как Митрович всерьез считал Блавацкую своей женой, от него убежавшей, то, встретившись с нею на улице, он, конечно, сделал ей скандал»[207]. Не будем подробно вникать в душевное состояние Елены Петровны. Можно представить, как она вскрикнула от удивления при виде своего старого обожателя. Старого в прямом и переносном смысле этого слова. Агарди Митровичу в 1861 году было около шестидесяти лет. Ничего не могло быть эффектнее внезапного появления близкого друга, но уже в новом амплуа резонера-моралиста. Конечно, он возвысил свой голос, исполненный страдания и обиды, но разве возможно было что-нибудь поправить и изменить? Блаватская с ужасом обнаружила, что беременна[208].

Барон Мейендорф решительно отказался от будущего отцовства. Потрясенный Никифор Васильевич Блаватский постарался сохранить лицо и назначил Елене Петровне ежемесячное содержание в 100 рублей[209]. Агарди Митрович наблюдал развитие событий со стороны, не зная, как и чем ей помочь.

При всей порочности характера Блаватская почувствовала желание накинуть на себя петлю, она часами сидела на постели и меланхолично расчесывала длинным гребнем ниспадающие до пояса волосы. Она никак не могла свыкнуться с мыслью, что незнакомое ей состояние, предвещающее появление новой жизни, вызывает у окружающих людей, самых близких и дорогих, чувство злобы и негодования. Единственным способом предотвратить наступающий домашний ад было самой уйти из жизни, повеситься или заточить себя в темную монастырскую келью. Казалось, вся Грузия чесала о ней языки и перемывала косточки.

Глава седьмая. ССЫЛКА

На общем семейном совете решили отправить Елену Петровну в дальний гарнизон, в Мингрелию; там она должна была донашивать ребенка и родить. Действительно, для людей, одержимых скукой, она была драгоценным подарком. Их похотливое воображение рисовало Блаватскую вавилонской блудницей, молодой колдуньей, приворожившей и обольстившей несчастного барона, семейного человека. Она напрягла всю свою волю, чтобы выдержать натиск этих пошлых измышлений.

В гарнизоне, куда она попала, ее словно не замечали. Деньги от Н. В. Блаватского часто задерживались, она едва сводила концы с концами. Тетя Екатерина Андреевна Витте, получая ее письма с просьбой о помощи, в ответ читала нотации о том, что необходимо обходиться малым, и не высылала ни копейки дополнительно к деньгам Блаватского[210].

Где-то неподалеку находилась полумифическая Колхида, куда под предводительством Ясона приплыли за золотым руном аргонавты. Ясон, выкормыш кентавра Хирона, за эту шкуру диковинной овцы собирался выкупить отнятое у его отца силой царство. Его сопровождали в плавании к берегам Колхиды лучшие сыны Эллады, среди них Геракл и Орфей. С помощью коварной, влюбленной в него Медеи Ясон, как известно, овладел золотым руном. И все-таки всемогущий рок по своему усмотрению распорядился судьбой его царского рода. Ясон не только не получил обратно царства, но в итоге лишился собственных, рожденных от Медеи сыновей. Почему Медея их убила? На этот вопрос существуют разные ответы. Бесспорно одно: сила хаоса, темные силы гордыни и мстительной ревности навязчиво проглядывают в подобном бесчеловечном и противоестественном поступке обезумевшей жены и матери.

Вот что такое кармическое возмездие, со страхом думала Елена Петровна, содрогаясь в душе от жутких предчувствий. Она всерьез переживала страшную судьбу Ясона и его семьи. Место, в котором она готовилась к предстоящим родам, было в самом деле диким и гиблым. Труднее всего ей приходилось с аборигенами. Среди них встречались особенные гордецы, те, кто считал себя потомками аргонавтов, упивался и бахвалился своим древним происхождением. Елена Петровна по русскому обыкновению пыталась найти с некоторыми из них общий язык, однако из этой затеи ничего хорошего не выходило. Они, словно одурманенные колдовскими чарами, никак не могли почувствовать себя в потоке мировой любви. Такому братскому единению мешали, по-видимому, горы, отделявшие этих подозрительных и воинственных людей от всего белого света.

Как вышло, что ее, добрую и смешливую Елену, сослали в дикую глухомань, разлучили с близкими?! Этого она не понимала и морально страдала от такого унизительного положения. Разумеется, Елена Петровна догадывалась, что своей беременностью она оскорбила честь семьи, насмеялась над чувствами Никифора Васильевича Блаватского. Однако кара за ее любовный порыв, за ее женскую непредусмотрительность была слишком суровой и беспощадной. Реакция родных на ее желание стать матерью оказалась исступленной и фанатически жестокой, чего она от них, по правде говоря, никак не ожидала. Ей надо было сделать серьезное усилие над собой, чтобы их не возненавидеть со всей пылкостью, на которую она была способна. Она походила сейчас на издерганную преследованием дрофу с нелепым тяжелым телом и маленькой птичьей головкой.


Она всегда, с ранних лет относилась к жизни, как к забавной и захватывающей игре, совершенно не задумываясь, что любая игра предполагает выигрыш или поражение. Она окончательно вступала во взрослую жизнь, в которой исключительно на нее одну ложилась ответственность за все, что с ней происходило и произойдет в дальнейшем.

Случившееся с Еленой Петровной основательно переломило ее жизнь. Она перехватывала ухмылки солдат и офицеров, осуждающие взгляды исподлобья невежественных и грубых мингрелов, чувствовала отвращение к себе окружающих женщин, даже тех, кто ее обслуживал, — и вся эта смрадная атмосфера осуждения и ненависти окончательно ее добила. С ней случилось самое худшее: она перестала ощущать самое себя. С ней вновь стати происходить странные и непонятные вещи. За месяц до родов она находилась в рассеянном, полуобморочном состоянии, словно умерла и наблюдала со стороны, что происходит с похожей на нее истощенной женщиной с желтым лицом роженицы и неправдоподобно раздутым животом. У ее любви отобрали иллюзию, и она обратилась, как и раньше, к темным, одуряющим сновидениям. Тяжелые пробуждения ей были вовсе не в радость, она сделалась настоящим призраком. Хранитель ее оставил. Она вздрагивала от счастья, когда погружалась в долгий сон, словно приобщалась к необъятному.

Однако были сны, которые вовсе не утешали и поддерживали ее, а доводили до полного умопомрачения.

Это были не просто бессмысленные ночные импровизации дремлющего и запуганного сознания, а, если уж прямо смотреть в глаза правде, тонкие провидческие предчувствия каких-то зреющих грядущих событий, действительно кармических, наполненных особенным значением. Боль ее не отпускала. Один страшный сон сменялся другим.

Она рожала, но рожала по-особому — ртом. Процесс родов был отвратительным и затяжным. Сначала из десен вывалились зубы, словно семечки из тыквенной мякоти. Потом изо рта свесился до самого пола длинный мокрый мешок, чем-то похожий на рыбий пузырь, внутри которого колыхалось, раздвигаясь и сужаясь, что-то бело-розовое, опутанное бахромчатыми тонкими пленочками. В них, разрывая прозрачные ткани, двигался, вырывался на свободу плод с большой уродливой головой и скрюченными ножками. Зрелище было столь отвратительным, что врача, принимавшего роды, стошнило.

Собственный истошный крик разбудил Елену Петровну. Она была вся, снизу доверху, мокрой. Пыталась позвать на помощь, но вышло маловразумительное мычание. Боль то отпускала ее, то терзала снова. Она разорвала на себе ночную рубашку, обнажились не только ноги, но и низ живота. В ту ночь она, глотая слезы, неистово молилась. К утру она с трудом разродилась мальчиком.

Ребенка пришлось вытаскивать щипцами. Гарнизонный врач не был повивальной бабкой, у него дрожали руки, и он повредил новорожденному кости. Блаватская родила мальчика-уродца, очень похожего на того горбуна, с которым забавлялась в саратовском доме.

Елена Петровна, обессиленная и убитая горем, не открывала глаза. Ей не хотелось жить. Она отказывалась от еды и превратилась в обтянутый кожей скелет. Разглядывая худосочную костлявую и неопрятную женщину, никто не сказал бы, что это она, Елена, Лёля, Лоло, душа общества и мистическая провидица. Крохотный страшненький ребенок, находившийся с сиделкой и кормилицей в соседней комнате, казался воплощенным укором ее греховной и нелепой жизни. Он тихо лежал, обложенный корпией. На его сморщенном личике проглядывало столько горестных размышлений о несвоевременном приходе в мир, что ее сердце разрывалось от боли. Она интуитивно догадалась, что вялое равнодушие и тупая бесчувственность — для нее самое наилучшее лекарство, чтобы прийти в себя. Только бы ее оставили в покое, тогда-то она худо-бедно дотянет свой век.

Чего только не натерпелась Елена Петровна за девять месяцев беременности. А увидев своего первенца, она вообще впала в летаргическое состояние. Бесчувственную, ее погрузили в лодку и отправили рекой до Кутаиси. Сопровождавшие Блаватскую люди рассказали малоправдоподобную историю. Будто от нее отделился призрак и пошел по воде, как посуху, навстречу прибрежным лесам. Это случилось в первую ночь, а во вторую, ближе к утру, от нее отошли не одна, а две эфемерные тени, два бесплотных двойника и растаяли во мраке. Неудивительно, что вскоре от нее сбежали почти все слуги, при ней остался один верный человек — старший лакей в доме А. М. Фадеева. В Кутаиси у нее начались галлюцинации, словно она заболела горячкой. В Тифлис ее привезли скорее мертвой, чем живой[211]. Примечательно, что преследуемая роком, она умственно перешла, как сейчас сказали бы, в параллельный мир, обосновалась в столь ей привычной области грез и фантазий.

Как явствует из воспоминаний сестры Веры, много сил затратили тетя Надежда и дядя Ростислав, чтобы содействовать ее душевному и физическому выздоровлению. Именно они вернули тогда Елену Петровну к нормальной жизни.

Глава восьмая. ПЕРЕДЫШКА ОТ ОККУЛЬТНЫХ ОПЫТОВ

Удивительные перемены совершаются с людьми. Вскоре по возвращении в родной дом Елену Петровну невозможно было узнать: она стала матерью и матерью любящей, прилежной и заботливой.

Медиумические сеансы, полуночные беседы о тайнах Атлантиды, фантастический, недосягаемый Тибет, даже ее Учитель Мория — все это воспринималось теперь как мираж, который исчез и больше никогда не появится. Оставался уаукивающий розовый комочек, ее трогательный уродец, ее любимая крошка Цахес. От массы новых, неведомых ей прежде ощущений кружилась голова. Она думала только о своем сыне, которого назвала Юрием в честь Юрия Долгорукого, и терялась в догадках о его будущем.

Агарди Митрович уехал из Тифлиса на гастроли в Европу. Н. В. Блаватский помогал деньгами, а в 1862 году подал прошение об оформлении на нее паспорта, куда должен был быть вписан Юрий. Кроме того, он снабдил Елену Петровну специальной бумагой, позволяющей ей с сыном посетить Таврическую, Херсонскую и Псковскую губернии, то есть те места, где жили ее родственники[212]. Никто из них, кроме самой Елены Петровны, не считал в то время Юрия чужим ребенком.


Она потребовала у барона Мейендорфа определенности по отношению к собственному сыну В момент последнего и окончательного объяснения с бароном у него был, она обратила внимание, неподвижный мертвый взгляд, словно он прятался по ту сторону жизни от нее и от Юры. Он не признал Юру своим ребенком, но после некоторых размышлений и переговоров с родственниками согласился принять на себя часть расходов по его содержанию.

Елена Петровна наконец-то поняла, что рождение сына значительно обогатило ее жизнь, внесло в нее новый, неведомый прежде смысл.

Конечно, следовало бы показать Юру дедушке, ее отцу П. А. Гану и сестре Вере, поэтому она отправилась в Псковскую губернию и пыталась представить дело так, что она приемная мать ребенка, но П. А. Ган не был дураком, чтобы клюнуть на заведомую ложь. Прямо скажем, ее отец отнесся к появлению на свет незаконнорожденного и к тому же больного внука без всякого энтузиазма. Может быть, боязнь семейного скандала заставила Блаватскую совершить первый некрасивый поступок в отношении сына. Она через дядю Ростислава Андреевича получила от врача, его друга — профессора С. П. Боткина (1832–1882), справку о своем бесплодии[213]. Обзаведшись этим документом, она утихомирила гнев отца Петра Алексеевича Гана, а в дальнейшем использовала его как козырную карту в игре с ханжами и лицемерами, кто свою викторианскую мораль ставил выше Нагорной проповеди Христа. Боткин, благородный и добрый человек, прекрасно понимал, что ложь, на которую он пошел, — во спасение. К тому же у Боткина было чувство вины за поступок своего старшего брата, который женился по православному обряду на легкомысленной француженке, приехавшей в Россию отыскивать фортуну, а через месяц, разочаровавшись в ней, бросил ее на произвол судьбы[214].

Елена Петровна была полностью поглощена заботами о своем сыне. Все ее прежние медиумические и оккультные увлечения имели мало общего с той обыкновенной жизнью, которую она вела и которая ей искренне нравилась. Мальчик требовал особого ухода, и она вступила в отчаянную борьбу за его здоровье.

Что касается ее самой, Блаватская старалась воздерживаться от покупок новых вещей, донашивала свое старое или взятое с чужого плеча — тетины капоты и сестринские платья. Она потеряла вкус к светской маскарадной жизни. В ее положении стало совершенно невозможным устраивать спиритические сеансы, творить «феномены» — она, по-видимому, боялась потерять сына и поклялась не заглядывать больше за роковой предел[215]. Елена Петровна теперь целиком полагалась на себя, на тетю Надежду и дядю Ростислава.

Н. В. Блаватский ее не беспокоил, а в декабре 1864 года он подал в отставку и навсегда исчез из поля зрения — уехал доживать свой век в Полтавскую губернию, в имение своего брата[216].


После двух лет молчания неожиданно обнаружился Агарди Митрович.

Митрович не держал на нее зла, тосковал и настойчиво звал их с Юрой в Италию, где у него был ангажемент. Она, долго не раздумывая, согласилась. В сущности, связь с Митровичем удовлетворяла ее два главных желания: путешествовать и быть при театре. Мигом она собралась в дорогу и на Рождество уже была в Италии, расцеловав сильно сдавшего, грузного Митровича; у него от избытка чувств брызнули из глаз слезы. Он простил ее, выслушав невнятный рассказ о стечении неблагоприятных обстоятельств, в результате которых они разошлись и были вынуждены не видеться целую вечность. Этот неоднократно проверенный прием заставать людей врасплох и вить из них веревки отлично сработал и на сей раз. Митрович не только расчувствовался, но и окончательно сдался под ее словесным напором, подкрепленным воздействием ведьмовских чар. Теперь они втроем, Митрович, она и Юра, были обречены на кочевую жизнь. Они ныряли в вечной спешке, с тщательно укутанным в одеяло ребенком куда придется — в холодный полумрак дорожной кареты, в черный зев пароходного трюма, в остро пахнущий угольной копотью железнодорожный вагон. Продуваемые сквозняками и понукаемые нуждой, они с невероятной силой переживали свою вернувшуюся любовь.

Елена Петровна смертельно боялась за Юру, мальчик хирел на глазах, горбился и тяжело дышал. Это была вечная пытка — искать гостиницу поопрятнее и подешевле. Но как бы они ни старались, не могли избежать серых простыней с желтыми разводами и шустрых тараканов. В ее дорожный дневник залетали имена, которые были на слуху у всей Европы. Но вряд ли она была близко знакома с известными композиторами, музыкантами и певцами. У кого она, неряшливая подруга Агарди Митровича, да еще к тому же с незаконнорожденным сыном-уродцем, в то время могла вызвать интерес? Непростительную оплошность, думала она, совершил Митрович, позволив задвинуть себя во второй ряд европейских басов. Он смог бы продержаться в качестве солиста намного дольше, обладая недюжинным талантом и голосовыми связками, сделанными словно из бычьих сухожилий. Они постоянно нуждались, экономили на чем могли — лучший кусок отдавали сыну[217].

Юра умер осенью, ранним утром. Произошло это трагическое событие на Украине. Вот как в письме Синнетту Блаватская описывает похороны мальчика: «…ребенок умер, и так как у него не было ни бумаг, ни документов и мне не хотелось превращать свое имя в пищу для „доброжелательных“ сплетников, именно он, Митрович, взял на себя все хлопоты: он похоронил ребенка аристократического барона — под своим, Митровича, именем, сказав, что „ему все равно“, в маленьком городке южной России в 1867 году. После этого, не известив родственников о своем возвращении в Россию с несчастным маленьким мальчиком, которого мне не удалось привезти обратно живым гувернантке, выбранной для него бароном, я просто написала отцу ребенка, чтобы уведомить его об этом приятном для него событии, и вернулась в Италию с тем же самым паспортом»[218].

Елена Петровна была убеждена, что ее нервы достаточно закалены событиями последних лет. Однако смерть сына показала ей, что она ошибалась. Она безуспешно пыталась взять себя в руки, ни о чем не думать. Юрина смерть основательно изменила всю ее жизнь. Она вновь возвратилась к старым оккультным увлечениям — слишком сильна и неустранима оказалась возникшая в ней ненависть к православному Богу. «Моя вера умерла вместе с тем, кого я любила больше всего на свете»[219]. Елена Петровна не походила на ту обыкновенную, замученную прозой жизни, но счастливую женщину, которая ради любви к несчастному ребенку отказывалась от многих пагубных духовных привычек и пристрастий. Теперь это была разгневанная, яростная фурия, требующая незамедлительного отмщения.

Смерть Юры, как огненный смерч, выжгла все искреннее и естественное в ее душе. Позднее во втором по счету из дошедших до нас шестнадцати откровенных, сумбурных и эмоциональных писем Дондукову-Корсакову она два раза упомянула об этой давней утрате, которая оставалась для нее все еще открытой раной. Письмо было послано из Бомбея 5 декабря 1881 года. В то время князь был важным сановником, генерал-губернатором Одессы и Херсонской губернии. Блаватская спустя почти четырнадцать лет после смерти Юры не смогла утолить свое материнское горе: «Мне было 35 лет, когда мы с вами виделись в последний раз. Давайте не будем говорить о том мрачном времени, заклинаю вас позабыть о нем навсегда. Я тогда только что потеряла единственное существо, ради которого стоило жить, существо, которое, выражаясь словами Гамлета, я любила, как „сорок тысяч братьев и отцов любить сестер и дочерей своих не смогут“»[220]. И в том же письме она опять вспоминает о своем мальчике: «С 1865 по 1868 г., когда все думали, что я в Италии или где-то еще, я опять побывала в Египте, откуда должна была направиться в Индию, но отказалась. Именно тогда, вернувшись, вопреки совету моего невидимого индуса, в Россию… я приехала в Киев, где потеряла все самое для меня дорогое в мире и едва не сошла с ума»[221].

Наиболее фанатичные последователи Елены Петровны Блаватской твердо стоят на том, что Юра был не родным ребенком, а усыновленным. Событие это произошло приблизительно в 1862 году. По крайней мере, на этой точке зрения для публики настаивала сама создательница теософского движения. Отвечая на вопросы Синнетта, касающиеся важнейших событий ее жизни, Блаватская писала: «„Случай усыновления ребенка!“ Пусть лучше меня повесят, чем я упомяну об этом. Да знаете ли Вы, к чему это приведет, даже если не называть имен? К потоку грязи, который обрушится на меня. Ведь я говорила Вам, что даже мой собственный отец подозревал меня и, возможно, никогда не простил бы, если бы не справка от врача. Впоследствии он жалел и любил этого несчастного ребенка-калеку. Прочтя эту книгу (речь идет о книге Синнетта „Случаи из жизни госпожи Блаватской“. — А. С.), Юм, медиум, будет первым, кто соберет остатки сил и разоблачит меня, обнародовав имена, и обстоятельства, и все что угодно еще. Итак, мой дорогой м-р Синнетт, если Вы намерены погубить меня, то нам следует упомянуть этот „случай“. Не упоминайте ничего — это мой совет и просьба. Я сделала слишком много, чтобы доказать и клятвенно заверить, что он мой — и перестаралась. Справка от врача пропадет без пользы. Люди скажут, что мы подкупили или дали взятку врачу, вот и все»[222].

В этом письме Блаватской, как и во многих других ее письмах 80-х годов, прагматический подход к событиям собственной жизни, связанный с созданием ею оккультной империи, заставляет умолкнуть живые чувства. Как тут ни старайся, а все же невозможно оставаться нормальным искренним человеком тому, кто сочиняет глобальные проекты по спасению мира, а идеологию ставит выше многообразной жизни.

Она творила что хотела: перекраивала биографии близких людей, переиначивала происходившие с ней события, мифологизировала обыденные вещи. Блаватская попыталась в письме Синнетту объяснить, почему она так поступает: «Я не хочу лгать и мне не разрешается говорить правду. Что же нам делать, что же мы можем сделать? Вся моя жизнь, за исключением недель и месяцев, проведенных мною с Учителями в Египте или Тибете, столь невероятно наполнена событиями, к тайнам и подлинным обстоятельствам которых имеют отношение мертвые и живые. Я единственная оказалась ответственной за то, в каком виде они предстанут миру, а чтобы оправдать себя, мне пришлось бы наступить на большое количество мертвых и облить грязью живых. Я этого не сделаю. Ибо, во-первых, это не принесет мне никакой пользы за исключением того, что добавит к тем эпитетам, которых я удостоена, еще и ярлык хулителя посмертной репутации, и, возможно, обвинение в шантаже и вымогательстве; и во-вторых, как я уже говорила Вам, я — оккультист»[223].

Блаватская перешивала согласно моде свою жизнь, заштопывала дырки, а на прорехах ставила заплатки. Превращаясь в мистическую рукодельницу, она теперь смотрела на людей как на безропотных статистов в ее доморощенном театре, как на персонажей своих будущих письменных сочинений и устных рассказов. Так, она приписала возраст Агарди Митровича Никифору Васильевичу Блаватскому, невесть что насочинила о себе, Митровиче, Блаватском, Мейендорфе. Особенно много тумана она навела вокруг жизни и смерти своего мальчика, отреклась от своего материнства, предала память Юры.


Возводить в мрачную тайну любовь к собственным детям — нет на свете дела постыднее и отвратительнее.


Как уже убедился читатель, вся биография основоположницы теософии наполнена противоречащими друг другу данными. У Блаватской не было никакого желания «записывать» чем-то реалистически достоверным «белые пятна» на картине своей судьбы. Ей было проще смыть уже созданное жизнью — так выглядело загадочнее и благопристойнее. Она простодушно признавалась: «Просто совершенно невозможно сообщить настоящую, неприкрытую правду о моей жизни. Немыслимо даже упомянуть о ребенке. Бароны Мейендорфы и вся русская аристократия восстали бы против меня, если в процессе предоставления опровержений (каковые обязательно последуют) потребовалось бы упомянуть имя барона. Я дала честное слово и не нарушу его до смерти»[224].


Елена Петровна превратилась в алхимика. В тигле творчества она смешивала бог знает что, пестиком фантазий перемалывала и перетирала алмазы и гравий прожитых дней, слезы использовала как прожигающую насквозь соляную кислоту. Ворожила и экспериментировала с неслыханной дерзостью — надеялась добыть философский камень.

И что самое ужасное, она представила свою человеческую трагедию в батальных образах, настаивая на том, что в эти осенние месяцы 1867 года сражалась на стороне Джузеппе Гарибальди, была ранена в битве при Ментане, основательно покалечена шрапнелью, а ее левая рука буквально висела на нитке после полученного удара саблей[225]. Вот таким символическим образом она переживала смерть своего сына и отречение от материнства.

В действительности же, похоронив Юру, она и Агарди Митрович некоторое время жили в Киеве. Митрович с ее помощью выучил русский язык, достаточно хорошо, чтобы участвовать в таких русских операх, как «Жизнь за царя» и «Русалка». Блаватская, как утверждает С. Ю. Витте, тогда же поссорилась с другом детства, генерал-губернатором Киева князем Александром Дондуковым-Корсаковым. Она написала на него эпиграмму и расклеила по городу. Сейчас уже трудно представить, по какому поводу. Естественно, Елена Петровна и Митрович стали нежелательными лицами в Киеве и им пришлось перебраться в Одессу[226]. Вообще, в эту историю трудно поверить, читая задушевные письма Блаватской, адресованные князю.

Из Киева они переехали в Одессу к тетям Екатерине и Надежде.


1869 год был годом утрат и для семей Фадеевых и Витте. Умерли дед, Андрей Михайлович Фадеев, и муж тети Кати, отец Сергея — Юлий Витте. С их смертью исчезла спокойная зажиточная жизнь. Дед оставил своим детям небольшой капитал, ведь он платил жалованье восьмидесяти четырем прежним крепостным. Впрочем, были еще два участка высочайше пожалованной ему земли в Ставропольской губернии, семь тысяч десятин. Эта земля тогда стоила три рубля за десятину, деньги невеликие[227]. Вот почему Екатерина Витте и Надежда Фадеева упаковали чемоданы и двинулись в Одессу, где предстояло учиться в университете двум сыновьям тети Кати — Борису и Сергею. Положение, в котором оказались Блаватская и Митрович, не шло ни в какое сравнение с бедностью ее тетушек. Бывали дни, когда ей с Митровичем нечего было есть. Она предпринимала кое-какие попытки заняться бизнесом, как сейчас сказали бы, открыла цветочный магазин, но полностью прогорела. И вдруг Митрович получил приглашение в Каирскую оперу — это было настоящее спасение. Они спешно тронулись в путь.

Пароход «Евмония», отплывавший в Александрию из Неаполя с четырьмястами пассажирами на борту, с грузом пороха и петардами, взорвался и затонул 6 июля 1871 года в Неаполитанском заливе. Среди его пассажиров были Блаватская и Митрович. Она чудом спаслась, а он якобы утонул. Такую версию гибели Митровича излагает в своих «Воспоминаниях» С. Ю. Витте:

«Митрович, очутившись в море, при помощи других пассажиров спас Блавацкую, но сам потонул. Таким образом, Блавацкая явилась в Каир в мокром капоте и мокрой юбке, не имея ни гроша»[228].

Смерть Митровича вызвала во внутренней жизни Елены Петровны серьезные изменения. Он был для нее единственным человеком, с кем она общалась искренне и без особых церемоний. Она воспринимала его как мужчину, которого уважала и на которого всегда могла положиться. При нем Елена Петровна вела жизнь более-менее обыкновенную, практически ничем не отличавшуюся от жизни многих других людей. С его уходом ее бурная натура избавлялась от сдерживающих начал, ее склонность ко всякого рода авантюрам теперь не знала ограничений и принимала формы поистине невообразимые.

Для своих единомышленников по теософскому движению у Блаватской существовала совершенно иная трактовка ее отношений с Митровичем, которого она называет «самым преданным и верным другом после 1850 года». Вот что она писала в связи с этим Синнетту: «…я …якобы заявляла, что покинула своего мужа, полюбила и сожительствовала с неким мужчиной (чья жена была моей ближайшей подругой и умерла в 1870 году — человеком, который и сам скончался через год после жены и был мною похоронен в Александрии)»[229].

При каких обстоятельствах закончил свой земной путь Агарди Митрович, на этот счет сама Блаватская выдвигала несколько версий: смерть от руки наемного убийцы в Александрии и гибель в результате кораблекрушения. А что касается характера их любовных отношений — никто из современников над ними свечку не держал. И разве так уж важно, какая любовь их объединяла: платоническая или совершенно иная? До самой смерти Блаватская так и не назвала имя главного своего возлюбленного, с кем была готова разделить свое последнее пристанище в жизни. Может быть, такого человека из крови и плоти вовсе не существовало.

Сам я больше доверяю версии, согласно которой Лидия Пашкова дала телеграмму о болезни Митровича в Рамлехе. Это случилось в 1871 году. Получив телеграмму, Елена Петровна срочно приехала в Египет, застав еще в живых своего друга. Она же спустя некоторое время его и похоронила.

Новое, самое страшное изменение в психике Елены Петровны заключалось в том, что большинство людей она рассматривала в качестве недовоплощенных фантомов, отказывала им в человеческой и божественной природе. Еленой Петровной овладело демоническое чувство духовного отщепенства и исключительности. Оно не позволяло ей думать об устроенном домашнем быте, о семье, заурядных человеческих радостях. Легкая влюбленность в необыкновенное и запредельное со временем обернулась всепоглощающей страстью к любым проявлениям чертовщины. Ночные бдения, многочасовое писание, нередко заканчивающееся обмороком и галлюцинациями, беспрерывное курение папирос, крепкий чай становятся нормой ее сумбурной жизни, ее ежедневной привычкой.

Однако не надо думать, что Блаватская с момента смерти Митровича проживала жизнь в постоянном трансе, в какой-то нескончаемой фантасмагории, в спонтанных видениях раскрепощенного подсознания — были и длительные возвращения в обыкновенную жизнь, были усталость от собственных фантазий и желание стоять на земле двумя ногами.

Глава девятая. ЧЕРЕЗ ТЕРНИИ К ЗВЕЗДАМ

Елена Петровна Блаватская еще в России поняла, что язык правды — язык мертвый, вроде санскрита или латыни, и общаются на нем немногие, избранные. А она хотела, чтобы ее услышал весь мир. Разумеется, она предвидела, что общение, сопряженное с постоянным обманом, ничем хорошим не заканчивается. Главное было — окончательно не завраться, соблюсти баланс между вымыслом и правдой. Не метать бисер перед свиньями, не обнажать свою душу перед кем попало, как это она делала, живя после смерти Агарди Митровича некоторое время в Каире, за что впоследствии и поплатилась. Между тем всей своей жизнью не удалось ей опровергнуть христианскую максиму, что истина и добро нераздельны. Помыслы ее, вместе с тем, как она убеждала окружающих людей, были благородны и далеки от низких меркантильных интересов.

Чревовещатели говорят не размыкая губ и разными голосами. Такая способность, конечно, вызывает удивление, как странный дар, отсутствующий у большинства людей. Это редкое умение подражать чужой речи само по себе ничего не значит. А если и имеет какой-то смысл, то не больший, чем способность человека воспроизводить с помощью голосовых связок щебетание птиц, или мычание коровы, или писк полевой мыши. Совсем иное дело, когда исходящим из утробы звуком вызывается из небытия образ какого-нибудь диковинного существа, образ, хорошо узнаваемый, но мало кем виденный. Например образ дьявола. Елена Петровна любила и умела из одной себя создавать разноголосую толпу.

Она без особого напряжения, смущения и зазрения совести вытягивала из глубины своей души самые неожиданные и любопытные человеческие типажи, которые друг с другом в обыкновенной жизни вряд ли ужились бы. Однако все они, такие непохожие и взаимоисключающие, были вылеплены из одной глины — из ее разносторонней личности. Будто Елена Петровна предоставила духовным субстанциям свое физическое тело, и они, ее многочисленные личины, как живые создания, осваивали окружающий мир непринужденно и даже с определенной долей нахальства.

Блаватская, наученная горьким опытом, умела за себя постоять. Не обольщалась она и по поводу князя А. М. Дондукова-Корсакова, которого знала как облупленного и относила к друзьям юности. В письмах князю она выговаривала ему без всякого политеса: «Я слишком хорошо знаю вас, больших людей (…) Вы отдаете распоряжения, а потом забываете поинтересоваться, выполнены ли они»[230]. Или совсем уж откровенно: «…не осмеливаюсь назвать вас другом, ибо я на самом деле достаточно натерпелась, чтобы верить в дружбу сильных мира сего»[231].

Она низвергала себя в ад, сжигала за собой мосты и мостики, соединявшие ее с родственниками и друзьями. Впереди маячило неопределенное, крайне ненадежное будущее.

Воображаю, что чувствовала она, предавая земле тело Агарди Митровича в Александрии, на берегу моря, под одиноко растущей пальмой. Я представляю вспухший бугорок могилы, вырытой наспех во влажном песке. С одной стороны — море, с другой — виллы, окруженные зеленью, и белое скромное надгробие, беспощадное солнце, быстро сгущающиеся южные сумерки и звездная неохватная ночь. Получился целый набор эффектных кладбищенских открыток, недоставало только венка в изножье могилы с трогательной надписью «От неутешной вдовы» или «До скорой встречи, любимый!».


В октябре 1871 года Елена Петровна приехала в Каир, где не была больше двадцати лет. «Боже мой, как быстро идет время!» — подумала, вероятно, она, лихорадочно приступая к осуществлению своих замыслов — наладить связь с недосягаемым миром древних богов, мудрецов и покойников. Ее сердце утомилось и очерствело от общения с обыкновенными живыми людьми.

У египтян сохранились мифы, относящиеся к достопамятной эпохе атлантов; она обязательно должна была ознакомиться с учениями различных жреческих школ, в особенности ее интересовала богиня Изида, отличающаяся необычной мудростью. Эта богиня превосходила всех богов силой своего чародейства. Образ Изиды получал в ее воображении неизъяснимую прелесть.

Обычно Блаватская не чувствовала подстерегающей ее опасности: то ли из-за избытка самомнения и по легкомыслию, то ли потому, что беззаветно, полностью полагалась на судьбу.

На Елену Петровну опять нашла мистическая одурь, до такой степени неотвязная и глубокая, что она встрепенулась и ожила вновь, поверила в свою путеводную звезду. Ее звездой, теперь она точно удостоверилась, была Венера, она же Люцифер, она же Урусвати, утренняя звезда, демоническая посредница между ночью и днем, мраком и светом, стоящая неусыпным стражем у могильных врат, лицом — к живым, затылком — к мертвым.

Елена Петровна была согрета ее лучами. Звезда оживляла разум и волю. Требовался удачный, благоприятный момент — и свершилось бы задуманное, ради чего было принесено столько неоправданных жертв: она рассталась бы с иллюзией веры в то, что мудрость и доброта одно и то же.

Все вокруг нее постоянно делали вид, что ничего не знают и о чем не догадываются. Жалкие лицемеры, они выклянчивали у жизни невозможное — вечное детство. Она удивлялась их глупости, понимая, что в детство впадают, как в безумие. Никто еще не смог жить спокойно и безмятежно в остановившемся времени.

Тяжелую миссию возложила она на себя: успокоить и привести в порядок мятущееся человеческое сознание, направить его на постижение внешней природы, а также внутренних особенностей человеческого духа. Беспорядок в мыслях, была она уверена, причина всех человеческих неурядиц и страданий. Разум непосредственно влияет на здоровье тела. Вместе с тем ни в коем случае нельзя было проявлять спешку в обретении ключа, а лучше сказать — отмычки ко всем загадкам и тайнам мироздания. Елене Петровне во что бы то ни стало требовалось охладить их встревоженное сознание, подчас бунтующее, как белый кипяток в самоваре. Вот тут-то и шли в ход разные цирковые иллюзионистские навыки и приемы, которыми она овладела в пору своего скитальчества по чужеземным краям. К тому же Блаватская, как женщина с характером волевым и с годами ставшим деспотическим, научилась оживлять рутинную жизнь скандалами и интригами. Подобный параноидальный всплеск эмоций и неуправляемый стиль поведения, безусловно, сказывался на состоянии здоровья. К сахарному диабету прибавилась еще базедова болезнь. Постоянные перегрузки, связанные с защитой собственной чести и достоинства, а также чести и достоинства преданных ей людей, порядком истощали ее нервную систему.

В то же время, как это ни парадоксально звучит, опасность быть разоблаченной, основательно и бесповоротно, наполняла жизнь Елены Петровны Блаватской пафосом и смыслом. Само ее существование превращалось в захватывающий спектакль, который всегда проходил с аншлагом, — какой острый сюжет в этом спектакле ни разыгрывался бы и какую роль, положительную или отрицательную, она в нем ни играла бы. Одно было важно: ее непосредственное участие. Хождение по канату над пропастью переполняло ее мрачной радостью.

Блаватская по приезде в Каир тут же возобновила отношения со своим старым наставником, коптским знатоком магии Паулосом Ментамоном. В свою очередь он представил ее Луи Бимштайну; со временем этот человек под именем Макса Фе-она получит на Западе известность как учитель «космической философии». В те времена оккультизм становился востребованным товаром. Дело оставалось за малым — как превратить его в товар ходовой, сделать, так сказать, товаром массового потребления. Может быть, тогда у этой троицы оккультистов возникла идея «тайных учителей». Такая мифологизация, как полагает Б. 3. Фаликов вслед за американским исследователем Полом Джонсоном, объяснялась необходимостью конспирации. Паулос Ментамон и Луи Бимштайн предпочли не засвечиваться, оставаться в тени, руководя действиями Блаватской за кулисами[232].


Елена Петровна совершенно не узнала Каира. Город за двадцать лет преобразился. Много новых зданий было построено, еще больше строилось. Повсюду слышались шаркающий звук разгуливающих по доскам рубанков, сухой перестук молотков. Плескались и журчали фонтаны, на улицах и бульварах было множество белых людей, преимущественно англичан и французов. Кроме туристов Каир заполонила целая армия инженеров и рабочих Суэцкого канала. Эти специфические пилигримы нуждались в своих пророках, гадалках и ясновидящих[233].

Блаватская помимо Паулоса Ментамона и Луи Бимштайна сблизилась с француженкой мадам Себир, которая выдавала себя за медиума. Она также нашла в Каире эксцентричную Лидию Александровну Пашкову, урожденную княжну Глинскую, неутомимую путешественницу, исследовательницу Верхнего Нила, время от времени отсылавшую свои статьи в «Фигаро». Лидия Пашкова была дальней родственницей Фадеевых. Бурная встреча со старой знакомой показалась Елене Петровне добрым знаком, предвещающим и ее, Лёлино, собственное появление из тьмы безызвестности.

Присутствие Пашковой в Каире на какое-то время вывело Елену Петровну из докучных забот о хлебе насущном. Ее тщетные попытки заявить о себе и достичь некоторого материального благополучия вдруг обрели почву. Она поняла, что необходимо писать, как это делала Лидия Пашкова, для русских газет и журналов. Спустя несколько лет, а именно в 1878 году журналистские пути Блаватской и Пашковой пересеклись на страницах одесской газеты «Правда», где Елена Петровна стала, что называется, своим человеком. Так, в ноябрьском и декабрьском номерах этой газеты появился очерк Лидии Пашковой под интригующим заголовком «Современный Египет. О гареме египетского феллаха».

Тема секса, поданная в неожиданном экзотическом ракурсе и, главное, с определенной просветительской целью (ведь пишется про это вовсе не для разжигания похоти, а исключительно ради расширения культурного кругозора), всегда пользовалась и по сей день пользуется в России повышенным спросом. Пашкова знала, чем взять за живое российского читателя, застенчивого и богобоязненного на публике, однако наедине с собой и близкими способного черт знает на что.

Блаватская прочно привязала к себе молодую левантийку Эмму Каттинг. Они случайно познакомились на улице Красной мечети, название которой по-арабски звучало, как булькающий в горле прохладный, с кусочками льда, щербет: «Сикке эль кхамма эль хамра». Эмма Каттинг не хватала звезд с неба, но оказалась женщиной привязчивой и заботливой[234].

В компании трех экстравагантных дам и двух оккультных учителей Блаватская с пользой для себя проводила в Каире время.

Елена Петровна общалась еще с русскими дипломатами. Кое о чем из своей каирской светской жизни она рассказала позднее в секретном письме русским жандармам, надеялась на понимание, но какой был ответ — до сих пор покрыто мраком.

В Каире она вместе с Паулосом Ментамоном и Луи Бимштайном совершила неудачную попытку создания в 1871 году оккультного общества — Общества по исследованию спиритических феноменов. Для решения технических задач была привлечена мадам Себир, ведь она представила себя женщиной достаточно искушенной в медиумических показах. Титаническими усилиями Блаватской удалось даже собрать на организацию общества значительную сумму денег. К несчастью, все дело испортила мадам Себир: ее подвела недостаточная опытность в проведении трюков, отсутствие необходимой «ловкости рук». Члены общества обнаружили муляж появлявшейся в полумраке длани призрака: ею оказалась набитая ватой перчатка, подвешенная к потолку и управляемая веревочками[235]. Пришлось вернуть разгневанным джентльменам и дамам их деньги. Таким образом была посрамлена теория французского метафизика Аллана Кардека (псевдоним маркиза Ипполита Леона Денизара Ривайля), согласно которой душа умершего превращается в дух и заявляет о себе посредством медиумов — именно через них передаются сообщения с того света. Маркиз считался основателем спиритизма. Он был автором многочисленных книг о природе духов, феноменов, чудес и предсказаний. Себя он представлял земным воплощением бретонского друида по имени Кардек.

Разумеется, ни сама Блаватская, ни Паулос Ментамон, ни Луи Бимштайн не имели к скандальному событию, происшедшему в Каире, никакого отношения, о чем тут же Елена Петровна публично оповестила многих. В письме тете Надежде Блаватская живописала случившееся в присущей ей драматической ернической манере, всю вину переложив на мадам Себир. По ее версии, один из обманутых членов общества, грек по национальности, понукаемый злобным привидением, во время завтрака ворвался к ней с пистолетом и угрожал пристрелить, но только после того, как она закончит утреннюю трапезу, — это был воспитанный человек, настоящий джентльмен. К счастью, уверяла она тетю Надежду, ей удалось его обезоружить, и в настоящее время он находится в сумасшедшем доме.

Вряд ли этот устрашающий эпизод в действительности имел место в жизни, но дурная слава уже витала над ней, словно мстительный призрак, и требовались новые усилия, новые неожиданные решения, чтобы, не обращая внимания на неудачи, продолжать начатое дело. Конечно, Елена Петровна была крайне обескуражена. Она посыпала голову пеплом, намекая на козни врагов, однако надо было мужественно признать: инфернальный спектакль, в создании которого принимали участие она сама и ее оккультные учителя, с треском провалился.


Жизнь в Каире не напоминала, как прежде, волшебную восточную сказку. Всю зиму 1872 года она перебивалась с хлеба на воду и сомневалась, дотянет ли до весны. Ее спасла беззаветная преданность Эммы Каттинг. Откровенно говоря, Елена Петровна попала в такой переплет, что не знала, куда деваться от безнадежной тоски. Эмма занимала для нее деньги, понимая, что возвращать их будет не с чего.

Эмма стала закадычной подругой Блаватской, испытывая к ней, по-видимому, самые сильные чувства. Очерствевшая душа Елены Петровны опять ожила и вырвалась из заточения потусторонних иллюзий, из тесного узилища невыносимого одиночества. Эмма Каттинг доказала ей, что еще существуют на земле непонятные, сердобольные люди, всегда готовые по неизвестным причинам и без корыстных целей прийти на помощь.

Может быть, умственная ограниченность Эммы и питала ее временный альтруизм, помогала обрести превосходство в духовной силе. Может быть, горе от невосполнимой утраты укрепило ее человеколюбивый дух — у Эммы Каттинг застрелился единственный брат. А может быть, причиной такого бескорыстного отношения к чужому человеку была ее непомерная гордыня.

Блаватская охотно изливала перед Эммой душу. Ей больше некому было довериться, не на кого положиться.

Эмма Каттинг терпеливо выслушивала подругу, узнавая много нового о ее жизни. Можно было подумать, что Елена Петровна раскрыла перед ней все свои тайны. Обнажилась до самого основания.

Между тем никто из ее верных соратниц и соратников не предполагал, что открывшаяся сокровенная сущность Блаватской, как медуза Горгона, могла превращать в камень наивных и доверчивых людей. Сама же начинающая оккультистка тогда еще не догадывалась, что превращенные ею в камень люди при столкновении с ними могут больно ударить.


В Каире Блаватская пересмотрела кодекс нравственных правил и понятий о чести. К величайшему сожалению, она какое-то время осознавала себя политиком, для нее тайны спиритизма не существовали сами по себе как загадки человеческой психики. Эти тайны стали притягивающим магнитом, и не она единственная попала под его воздействие. Таких «намагниченных» людей оказались многие тысячи, и они в свою очередь притягивали других, любопытных и любознательных. Не сложно было предвидеть, что в итоге получится из такого неожиданного явления массового психоза, а также понять, какие огромные выгоды оно сулит.

Она твердо решила установить контроль над разбушевавшимся интересом к потустороннему. В ином случае эта вышедшая из берегов стихия неминуемо приведет, как она полагала, к неисчислимым бедствиям. Теперь Блаватской приходилось чутко улавливать глухой мистический гул толпы. На берегу Нила она поклялась себе поддерживать стихийно разгоравшийся жертвенный огонь. Судить, утешать и брать на себя чужие грехи. Присягнула пирамиде Хеопса, что будет для толпы матерью, вроде Пречистой Девы, для неокрепших умом — мудростью, прорубит прямые просеки в дремучем лесу насилия и предрассудков, и люди увидят небо. Она была уверена, что заразит людей собственной верой. Поселит их в надземной стране надежд и предчувствий, выведет за обыденную явь в многомерное пространство сновидений и грез. Она научилась любить призрачный мир. Обещала, что с голубого неба мечты ее правда сойдет на землю. Она верила, что станет провозвестницей всеобщего счастья, обрежет лишние побеги и даст завязаться плодам. Она обещала, что никого не упрекнет за свою разбитую жизнь. Она надеялась, что когда-нибудь распахнется настежь, как двери храма, и волшебная музыка хлынет наружу, — люди поневоле запляшут, тогда-то их жизни будут в ее руках. Она явно нарушала заповедь «не сотвори кумира». Она всецело отдалась служению оккультной идее. Мысль о грозной силе влиять на людей въелась в ее плоть, кровь и сознание. На тех, кто за ней не пойдет, она грозилась наслать мор, глад и несчастную долю. Она внутренне менялась у древней реки.

И вдруг первый раз мгновенным ясновидением своей одаренной натуры поняла, что никогда не сможет поднять людей из грязи, потому что сама находится в ней по уши.


Умереть среди слез и рыданий толпы было выше ее сил.


Блаватская доказала, что кое-чего стоит. Создание Общества по исследованию спиритических феноменов было ее первым шагом к верховной оккультной власти. Ее роковая ошибка заключалась в том, что она своевременно не обратилась за помощью к своим — россиянам. Не представлялся благоприятный случай. В российском консульстве в Каире завязывались интриги между сотрудниками, им было не до нее.

Только она одна, как ей представлялось, владела такой неуемной энергией, вдохновенным словом и магнетическим даром, была способна увлечь людей. Ей хватало присутствия духа быть наверху, при дворе хедива, и в самом низу — в каирской базарной толпе. Не так-то просто было застать ее врасплох, на чем-то поймать.

Тихий плеск нильской воды остужал ее пыл.

Неожиданно для самой себя она улыбнулась, непонятно чему.


Блаватская сожалела, что связалась с мадам Себир. Вместе с тем без нее она уже не смогла бы обойтись. Мадам Себир ведала всем реквизитом медиумического театра, служила ей «крышей» при сомнительных и рискованных авантюрах. Она была ее глазами и ушами. Блаватская утешала себя тем, что у всех великих людей есть скрытые, недостойные их привязанности, своеобразные громоотводы для порочных страстей. Ей было, однако, досадно, что мадам Себир возомнила о себе невесть что.

В сущности, цель Блаватской, Паулоса Ментамона и Луи Бимштайна была достигнута. Они создали в Каире Спиритическое общество. Несмотря на разразившийся скандал, общество не прекратило своего существования. Об этом свидетельствовал приехавший в Каир американский спирит Джеймс М. Пиблз. В своем отчете он отметил, что был безумно рад узнать, что «мадам Блаватская при поддержке мужественных соратников организовала Общество спиритов, в котором одаренные медиумы записывают сообщения с того света, а также выявляются другие формы потустороннего присутствия»[236].

Глава десятая. НАЗАД В ОДЕССУ

К моменту приезда Пиблза в Каир весной 1872 года Блаватская уже находилась в России, ее ожидала в Одессе приехавшая раньше мадам Себир, с ними также были купленные по случаю обезьянки. Чтобы как-то заработать себе на жизнь, Елена Петровна решила открыть под фамилией своей французской подруги фабрику и магазин чернил. 12 сентября 1872 года в «Одесском листке объявлений» появилась реклама следующего содержания: «Чернило химика Себир и Ко. Превосходя все, употреблявшиеся в России, своими качествами, продается дешевле, чем у всех конкурентов. Покупающим ведрами уступается по 2 р. 10 ведро…»[237] И так далее в том же духе.

Выбор компаньонки оказался не совсем удачным. Мало того что мадам Себир плутовала, где удавалось, и утаивала от Блаватской какие-то гроши, она еще и распространяла о ней порочащие слухи. Вот этого Елена Петровна стерпеть не смогла и вскоре рассталась с главным химиком своего предприятия. Само собой разумеется, что фирма прогорела вчистую.


Появление Блаватской в Одессе в апреле 1872 года не привело в восторг ее родственников. У Елены Петровны с ними стали возникать бесконечные ссоры и перепалки по каким-то малозначительным поводам. Она определенно раздражала тетю Катю, мать Сергея Витте. Та смотрела на нее, как на кобру, стоявшую на хвосте. Уж лучше она останется со своей неудачливой, голодной и безвестной жизнью и со своим непризнанным талантом, но ни за что не пойдет у них на поводу! — так рассуждала, вероятно, Блаватская, желая как можно быстрее уехать из Одессы, где ее всегда ожидали одни неприятности. В эти сумеречные дни ее жизни она, словно сговорившись, одновременно со своим дядей Ростиславом Андреевичем Фадеевым, написала письмо русским жандармам, изложила фантастический проект о том, как следует работать на арабском Востоке представителям внешней разведки. Письмо было написано в декабре 1872 года и адресовано начальнику жандармского управления города Одессы. Роксана Ахвердян пишет:

«В 1872 году Блаватская приехала в последний раз в Россию, в Одессу, из Египта, где она провела несколько лет. Не без ее влияния, несомненно, в 1875 уехал Ростислав Фадеев, получив приглашение как советник по преобразованию египетской армии. Весьма знаментальным является тот факт, что в 1872 году и дядя, и племянница обратились с письмами-исповедями к шефу жандармов в III отделение. (Адресат Блаватской был рангом пониже. — А. С.) Знакомство с содержанием писем позволяет сделать вывод о наивности и бескорыстии обоих, об их жизненной непрактичности»[238].

Любопытно будет привести в связи с письмом жандармам отрывок из другого письма Блаватской, отправленного 1 мая 1886 года Альфреду Перси Синнетту. Оно было вызвано защитой ее чести и достоинства. Это была реакция основоположницы теософии на нелицеприятные высказывания и заявления в ее адрес писателя Вс. С. Соловьева, о котором читатель в свое время получит исчерпывающую информацию:

«Соловьев оказался отъявленным подлецом и штрейкбрехером. Представьте, после того, что я вам рассказала о его плане и предложении, он заявил герру Гебхарду, что я предложила ему служить российскому правительству в качестве шпиона!!! Говорю Вам, кажется, сам дьявол стоит за всем этим заговором. Это подло! Он говорит, что он (Соловьев) лично видел барона Мейендорфа, который признался ему, что так сильно любил меня(!!!), что даже настаивал, чтобы я развелась со стариком Блаватским и вышла замуж за него, барона Мейендорфа. Но что, к счастью, я отказалась, и он был очень рад, потому что впоследствии выяснил, какой пользующейся дурной славой, безнравственной женщиной я была и что ребенок был его и моим!!! А справка от врача, что я никогда не произвела на свет и горностая, не то что ребенка? Теперь он лжет, и я уверена, что такой трусливый и безвольный человек, каким я знаю Мейендорфа, никогда бы не сказал ему такого. Потом он заявил, что видел в Тайном отделении документы, в которых я предлагала себя в качестве шпионки российскому правительству»[239].

Тут, как говорится, комментарии не требуются. И по сей день не совсем ясно, что побудило Блаватскую вслед за своим дядей Ростиславом Андреевичем Фадеевым взяться за перо и обратиться к русским жандармам с предложением своих услуг. Может быть, она захотела получить прощение за нарушение законов Российской империи. Ведь она покинула Россию неожиданно, использовав родственные связи, а также служебные возможности графа М. С. Воронцова, деда А. М. Фадеева и дяди по отцу И. А. Гана. Она не посчиталась с законом: не оформила паспорта, не испросила на выезд за границу разрешение властей. Елена Петровна пишет об этом своем единственном «преступлении» в письме, подчеркивая, что больше никаких грехов за ней не числится. Может быть, это злополучное письмо появилось на свет в результате тех несчастий, которые обрушились на нее: смерть в 1867 году Юрия, когда мальчику было пять лет, смерть Митровича в 1871 году. Эти две смерти стали для нее страшным испытанием. А может быть, написанию этого письма способствовал конфликт с родственниками во время пребывания в Одессе в апреле 1872 года. Но таким ли уж действительно неожиданным и курьезным было это письмо? Блаватская предлагала себя русскому правительству в качестве международного агента. Она писала о своих реальных возможностях стать ему полезной.

Рассмотрим как внешние факторы, так и внутренние побуждения, заставившие Блаватскую взяться за перо и обратиться к жандармам. Вчитаемся в него и попытаемся понять, каков характер услуг, предлагаемых Блаватской через Охранное отделение русскому правительству, каковы истинные цели ее обращения, в основе которых, как она пишет в том же письме, верность России и ее интересам.

Очевидно, Блаватская видела себя искусной и проницательной лазутчицей в чужом стане, разведчицей и готова была в соответствии со своей новой ролью пойти на всяческие жертвы, лишения и невзгоды не ради корысти, а ради интересов государства Российского.

В конце концов, то, что предлагала русским жандармам Блаватская, означало ее переход в ряды тех, кого на современном языке разведки называют «нелегалами». Она даже не рассчитывала на дипломатический иммунитет. Нельзя также не учитывать и того, что имперское, державное мышление среди деятелей русской культуры было свойственно не одной Блаватской. XIX век — это век борьбы империй за сферы влияния. Блаватская предлагала свои услуги в качестве тайного агента прежде всего в Египте и Индии. Ее главным врагом была Англия. Нельзя забывать о том, что такой патриотизм в русских людях укрепила Крымская война 1853–1856 годов за господство на Ближнем Востоке.

Вообще говоря, в мире нравственных ценностей нюансы иногда приобретают решающее значение в конечной оценке того, что есть хорошо, а что есть плохо.

И наконец, разве можно забывать о том, что письмо писала талантливая писательница, чьими очерками «Из пещер и дебрей Индостана» зачитывалась спустя двенадцать лет вся образованная Россия? Для письма Блаватской характерен остросюжетный, приключенческий стиль. Читая его, понимаешь, что перед тобой не столько деловое письмо-обращение или письмо-исповедь, сколько талантливый эскиз будущей авантюрной новеллы. Понимаешь, что русские жандармы к предложению Блаватской о сотрудничестве отнеслись с большой осторожностью. Чиновники сыска в России всегда опасались и опасаются художников, людей с непредсказуемыми действиями и поступками. А ведь письмо Блаватской — прямое свидетельство, что ее обман, мистификация — все это есть игра художника. Игра, предвосхитившая стиль поведения и творческие поиски художника-авангардиста, тип которого начал складываться в самом начале XX века.

Надо заметить, однако, что какие-то выводы из ее письма все-таки были сделаны. Иначе трудно объяснить ту основательную финансовую помощь, которую она получала в 80-е годы в Париже от агента охранки Юстины Глинки, а в Лондоне — от другой видной дамы Ольги Новиковой, урожденной Киреевой. В Лондоне ее вообще чествовали при содействии русского посольства как мировую знаменитость. Нельзя не согласиться с тонким наблюдением Б. 3. Фаликова: «На мой взгляд, желание Блаватской стать международной агентессой (кажется, не поддержанное Третьим отделением) не является курьезом. Оккультизм и шпионаж психологически близки друг другу — и тот и другой сулят тайное могущество. Поэтому в соседстве их нет ничего удивительного. Достаточно вспомнить такие фигуры, как Калиостро, Сен-Жермен и другие, не говоря уже о многовековой истории масонства. Попытка Елены Петровны испытать себя в этой роли выглядит вполне закономерно на таком фоне»[240].

Зная, что Блаватская женщина не совсем адекватная, решено было, вероятно, держать ее на подхвате. Относительно Ростислава Андреевича Фадеева приняли положительное решение, и в 1875 году он уехал в Египет преобразовывать туземную армию. Елена Петровна вполне могла оказать ему на первых порах серьезную помощь, ведь ее в Каире знали все, а она всех. Было, правда, одно «но» — мошенничество с демонстрацией феноменов. Кроме этого провала других скандальных историй за ней не числилось. Короткие, но многочисленные поездки Блаватской в разные страны Восточной и Западной Европы в этот период ее жизни вполне можно принять за служебные командировки. Не трудно представить, однако, что те профессионалы, которые с ней, возможно, работали, немало натерпелись от ее капризов и взбалмошного характера. Она представляла для российских спецслужб очевидный интерес лет за восемь — десять перед своей смертью. Вот тогда за Блаватской стояла целая многоязыкая и многонациональная армия, которую она собрала под свое теософское знамя, и со строгостью и знанием дела муштровала каждого воина, как прусский фельдфебель.

* * *

Одесса, 26 декабря 1872 года

Ваше Превосходительство!

Я жена действительного статского советника Блаватского, вышла замуж в 16 лет (здесь Е.П.Б. опять сознательно уменьшает свой возраст и на один год смещает дату венчания с Н. В. Блаватским. — А. С.) и по обоюдному соглашению через несколько недель после свадьбы разошлась с ним. С тех пор постоянно почти живу за границей. В эти 20 лет я хорошо ознакомилась со всей Западной Европой, ревностно следила за текущей политикой не из какой-либо цели, а по врожденной страсти я имела всегда привычку, чтобы лучше следить за событиями и предугадывать их, входить в малейшие подробности дела, для чего старалась знакомиться со всеми выдающимися личностями политиков разных держав, как правительственной, так и левой крайней стороны. На моих глазах происходил целый ряд событий, интриг, переворотов… Много раз я имела случай быть полезной сведениями своими России, но в былое время по глупости молодости своей молчала из боязни. Позже семейные несчастья отвлекли меня немного от этой задачи. Я — родная племянница генерала Фадеева, известного Вашему Превосходительству военного писателя. Занимаясь спиритизмом, прослыла во многих местах сильным медиумом. Сотни людей безусловно верили и будут верить в духов. Но я, пишущая это письмо с целью предложить Вашему Превосходительству и родине моей свои услуги, обязана высказать Вам без утайки всю правду. И потому, каюсь в том, что три четверти времени духи говорили и отвечали моими собственными — для успеха планов моих — словами и соображениями. Редко, очень редко не удавалось мне посредством этой ловушки узнавать от людей самых скрытных и серьезных их надежды, планы и тайны. Завлекаясь мало-помалу, они доходили до того, что, думая узнать от духов будущее и тайны других, выдавали мне свои собственные. Но я действовала осторожно и редко пользовалась для собственных выгод знанием своим. Всю прошлую зиму я провела в Египте, в Каире, и знала все происходящее у хедива, его планы, ход интриг и т. д. через нашего вице-консула Лавизона покойного. Этот последний так увлекся духами, что, несмотря на всю хитрость свою, постоянно проговаривался. Так я узнала о тайном приобретении громадного числа оружия, которое, однако ж, было оставлено турецким правительством; узнала о всех интригах Нубар-паши (премьер-министр в правительстве хедива Исмаила. — А. С.) и его переговорах с германским генер<альным> консулом. Узнала все нити эксплуатации нашими агентами и консулами миллионного наследства Рафаэля Абета и много чего другого. Я открыла Спиритское общество, вся страна пришла в волнение. По 400, 500 человек в день, все общество, паши и прочие, бросались ко мне. У меня постоянно бывал Лавизон, присылал за мной ежедневно, тайно, у него я видела хедива, который воображал, что я не узнаю его под другим нарядом, осведомляясь о тайных замыслах России. Никаких замыслов он не узнал, а дал узнать мне многое. Я несколько раз желала войти в сношение с г. де Лексом, нашим генер<альным> консулом, хотела предложить ему план, по которому многое и многое было бы дано знать в Петербурге. Все консулы бывали у меня, но потому ли, что я была дружна с г. Пашковским и женой его (Е.П.Б. переиначивает фамилию И. А. Пашкова. — А. С.), a mme де Леке была во вражде с ними, почему ли другому, но все мои попытки остались напрасными. Леке запретил всему консульству принадлежать Спиритскому обществу и даже настаивал в том, что это вздор и шарлатанство, что было неполитично с его стороны. Одним словом, Общество, лишенное правительственной поддержки, рушилось через три месяца. Тогда отец Грегуар, папский миссионер в Каире, навещавший меня каждый день, стал настаивать, чтобы я вошла в сношения с правительством папским. От имени кардинала Барнабо (кардинал, осуществлявший связь папского престола с иностранными миссиями. — А. С.) он предложил мне получать от 20 до 30 тысяч франков ежегодно и действовать через духов и собственными соображениями в видах католической пропаганды и т. д. Я слушала и молчала, хотя питаю врожденную ненависть ко всему католическому духовенству. Отец Грегуар принес мне письмо от кардинала, в котором тот снова предлагал мне в будущем все блага, говорит: «II est temps que l’ange des tenebres devienne l’ange de la lumiere» (Время ангелу тьмы становиться ангелом света. — А. С.) и, обещая мне бесподобное место в католическом Риме, уговаривает повернуться спиной к еретической России. Результат был тот, что я, взяв от папского миссионера 5 тыс. фр<анков> за потерянное с ним время, обещала многое в будущем, повернулась спиной не к еретической России, а к ним, и уехала. Я тогда же дала об этом знать в консульство, но надо мной только смеялись и говорили, что глупо я делаю, что не соглашаюсь принять такие выгодные предложения, что патриотизм и религия есть дело вкуса — глупость и т. д. Теперь я решилась обратиться к Вашему Превосходительству в полной уверенности, что я могу быть более чем полезна для родины моей, которую люблю больше всего в мире, для Государя нашего, которого мы все боготворим в семействе. Я говорю по-французски, по-английски, по-итальянски, как по-русски, понимаю свободно немецкий и венгерский язык, немного турецкий. Я принадлежу по рождению своему, если не по положению, к лучшим дворянским фамилиям России и могу вращаться поэтому как в самом высшем кругу, так и в нижних слоях общества. Вся жизнь моя прошла в этих скачках сверху вниз. Я играла все роли, способна представлять из себя какую угодно личность; портрет не лестный, но я обязана Вашему Превосходительству показать всю правду и выставить себя такою, какою сделали меня люди, обстоятельства и вечная борьба всей жизни моей, которая изощрила хитрость во мне как у краснокожего индейца. Редко не доводила я до желаемого результата какой бы то ни было предвзятой цели. Я перешла все искусы, играла, повторяю, роли во всех слоях общества. Посредством духов и других средств я могу узнать, что угодно, выведать от самого скрытного человека истину. До сей поры все это пропадало даром, и огромнейшие в правительственном и политическом отношении результаты, которые, примененные к практической выгоде державы, приносили бы немалую выгоду, — ограничивались микроскопической пользой одной мне. Цель моя — не корысть, но скорее протекция и помощь более нравственная, чем материальная. Хотя я имею мало средств к жизни и живу переводами и коммерческой корреспонденцией, но до сей поры отвергала постоянно все предложения, которые могли бы поставить меня хоть косвенно против интересов России. В 1867 г. агент Бейста предлагал мне разные блага за то, что я русская и племянница ненавистного им генерала Фадеева. Это было в Песте, я отвергла и подверглась сильнейшим неприятностям. В тот же год в Букаресте генерал Тюр, на службе Италии, но венгерец, тоже уговаривал меня, перед самым примирением Австрии с Венгрией, служить им. Я отказалась. В прошлом году в Константинополе Мустафа-паша, брат хедива египетского, предлагал мне большую сумму денег через секретаря своего Вилькинсона, и даже один раз сам, познакомившись со мной через гувернантку свою француженку, — чтобы я только вернулась в Египет и доставляла бы ему все сведения о проделках и замыслах брата его, вице-короля. Не зная хорошо, как смотрит на это дело Россия, боясь идти заявить об этом генералу Игнатьеву (посол России в Турции. — А. С.), я отклонила от себя это поручение, хотя могла превосходно выполнить его. В 1853 г., в Баден-Бадене, проигравшись в рулетку, я согласилась на просьбу одного неизвестного мне господина, русского, который следил за мной. Он мне предложил 2 тысячи франков, если я каким-нибудь средством успею добыть два немецких письма (содержание коих осталось мне неизвестным), спрятанных очень хитро поляком графом Квилецким, находящимся на службе прусского короля. Он был военным. Я была без денег, всякий русский имел симпатию мою, я не могла в то время вернуться в Россию и огорчалась этим ужасно. Я согласилась и через три дня с величайшими затруднениями и опасностью добыла эти письма. Тогда этот господин сказал мне, что лучше бы мне вернуться в Россию и что у меня довольно таланту, чтобы быть полезной родине. И что если когда-нибудь я решусь переменить образ жизни и заняться серьезно делом, то мне стоит только обратиться в III Отделение и оставить там свой адрес и имя. К сожалению, я тогда не воспользовалась этим предложением.

Все это вместе дает мне право думать, что я способна принести пользу России. Я одна на свете, хотя имею много родственников. Никто не знает, что я пишу это письмо.

Я совершенно независима и чувствую, что это — не простое хвастовство или иллюзия, если скажу, что не боюсь самых трудных и опасных поручений. Жизнь не представляет мне ничего радостного, ни хорошего. В моем характере любовь к борьбе, к интригам, быть может. Я упряма и пойду в огонь и воду для достижения цели. Себе самой я мало принесла пользы, пусть же принесу пользу хоть правительству родины моей. Я — женщина без предрассудков и если вижу пользу какого-нибудь дела, то смотрю только на светлую его сторону. Может быть, узнав об этом письме, родные в слепой гордости прокляли бы меня. Но они не узнают, да мне и все равно. Никогда, ничего не делали они для меня. Я должна служить им медиумом домашним так же, как их обществу. Простите меня, Ваше Превосходительство, если к деловому письму приплела ненужные домашние дрязги. Но это письмо — исповедь моя. Я не боюсь тайного исследования жизни моей. Что я ни делала дурного, в каких обстоятельствах жизни ни находилась, я всегда была верна России, верна интересам ее. В 16 лет я сделала один поступок против закона. Я уехала без пашпорта за границу из Поти в мужском платье. Но я бежала от старого ненавистного мужа, навязанного мне княгиней Воронцовой, а не от России. Но в 1860 году меня простили, и барон Бруно, лондонский посланник, дал мне пашпорт. Я имела много историй за границей за честь родины, во время Крымской войны я неоднократно имела ссоры, не знаю, как не убили меня, как не посадили в тюрьму. Повторяю, я люблю Россию и готова посвятить ее интересам всю оставшуюся жизнь. Открыв всю истину Вашему Превосходительству, покорнейше прошу принять все это к сведению и если понадобится, то испытать меня. Я живу пока в Одессе, у тетки моей, генеральши Витте, на Полицейской улице, дом Гааза, № 36. Имя мое Елена Петровна Блаватская. Если в продолжение месяца я не получу никаких сведений, то уеду во Францию, так как ищу себе место корреспондентки в какой-нибудь торговой конторе. Примите уверения, Ваше Превосходительство, в безграничном уважении и полной преданности всегда готовой к услугам Вашим Елены Блаватской[241].

Часть третья. СТРАНЕ СЛЕПЫХ ПОЛОЖЕН ОДНОГЛАЗЫЙ КОРОЛЬ

Глава первая. ПЕРВЫЕ ШАГИ НА НОВОЙ ЗЕМЛЕ

Блаватская задержалась в Одессе, но уже через год она поехала сначала в Бухарест, к старой подруге, спиритуалистке мадам Попеску, а оттуда направилась в Париж, где обосновался ее двоюродный брат Николай, сын Густава Гана[242]. Приблизительно в то же время Блаватская познакомилась с американским врачом Лидией Маркетт, которая стажировалась в парижских больницах и посещала лекции на медицинские темы. Лидия Маркетт провела с Еленой Петровной много времени и сохранила о ней память, как о человеке, ведущем чрезвычайно замкнутый образ жизни. Блаватская часами либо рисовала, либо что-то писала. Помимо Лидии Маркетт и двоюродного брата она общалась с четой Леймар, людьми весьма авторитетными в оккультных парижских кругах, возглавившими после смерти Аллана Кардека в 1869 году спиритическое движение в Европе[243]. Судя по всему, именно от них Блаватская узнала о спиритическом буме в США. Не прерывала она связи с Паулосом Ментамоном и Луи Бимштайном. Они, как утверждает Б. 3. Фаликов, рассчитывали на организаторские способности Елены Петровны и считали, что ей необходимо немедленно отправляться в Новый Свет, чтобы поставить их общее оккультное дело на широкую ногу[244].

В июне 1873 года, побуждаемая своими каирскими учителями, Блаватская купила за 125 долларов билет до Нью-Йорка в каюту первого класса на отплывающий из Гавра пароход и осталась с почти пустым кошельком[245]. Лето 1873 года во Франции было очень жарким. В Гаврском порту, наполненном грохотом и раскаленной пылью, Блаватская в широкополой шляпке, в строгом дорожном костюме уже было ступила на пароходный трап, как вдруг ее взгляд упал на бедно одетую, плачущую женщину, прижимающую к себе двух малюток.

«Что с вами?» — участливо спросила женщину Елена Петровна. Оказалось, что женщине продали поддельные билеты на тот же самый пароход. Деньги на билеты выслал из Америки ее муж, который копил их на протяжении нескольких лет. Обманутая женщина не знала, что делать.

Блаватская вошла в ее положение. Она немедленно продала свой билет в каюту первого класса. Ее 125 долларов хватило на покупку четырех самых дешевых билетов. Елене Петровне предстояло провести пятнадцать дней кошмара на нижней палубе, перегруженной пассажирами, среди грязи, смрада и корабельных крыс. Счастливые лица матери и ее детишек придали ей мужества, все плавание она находилась в приподнятом настроении[246].

Б. 3. Фаликов возвращает нас на грешную землю, когда пишет о причине решения Блаватской отправиться в США: «…в одной из записных книжек Блаватской говорится о том, что ей было поручено создать в Америке „тайное общество наподобие Розенкрейцеровской ложи“. А Теософское общество поддерживало связь с египетским Братством Луксора, членом которого состоял Луи Бимштайн. Однако „тайные учителя“ произвели такое впечатление на поклонников Блаватской, что миф разросся как снежный ком и стал главной приманкой для поклонников теософии»[247].

Рано или поздно углубившийся в такого рода мистификации человек, к тому же обладающий повышенной сенсорной восприимчивостью, начинает считать иллюзию контакта с потусторонними или волшебными силами обыкновенной реальностью. Это хорошо понимал генерал Алексей Алексеевич Брусилов, женатый на Надежде Владимировне Желиховской, племяннице Блаватской, и задолго до этого брака почувствовавший интерес к оккультным наукам. Он усердно занимался ими вместе с писателем Всеволодом Соловьевым, С. А. Бессоновым, М. Н. Гедеоновым и другими своими интеллигентными приятелями. Вот что он писал:

«Много лет спустя, изучая и читая книги теософические и книги других авторов по этим отвлеченным вопросам, я убедился, насколько русское общество было скверно осведомлено, поскольку оно не имело в то время никакого понятия о силе ума, образования, высоких дарований и таланта своей соотечественницы Е. П. Блаватской, которую в Европе и Америке давно оценили. <…> Ее „психологические“ фокусы — такой, в сущности, вздор. Они в природе вполне возможны, это нам доказала Индия, но если бы этих явлений даже и не было, если бы Блаватская на потеху людей их и подтасовывала, то, оставляя их в стороне, стоит почитать ее сочинения, подумать о том пути духовном, который она открыла людям, о тех оккультных истинах, с которыми она нас знакомила и благодаря которым жизнь человеческая становится намного легче и светлее»[248].

От нас, современных людей, требуется немалая доля спокойствия, терпения и такта, чтобы на поле необузданной фантазии русской писательницы отделить зерна от плевел, отличить случайное, сиюминутное от вечного и не принять ее психологические эксперименты за остроумный розыгрыш простаков.

Блаватская ехала в новую страну практически без денег, как и десятки тысяч эмигрантов из Европы. Мятежная русская аристократка, неспокойная натура, она втайне надеялась, что США предоставят ей последний шанс победить, громко заявить о себе. И ее надеждам суждено было сбыться.

Елена Петровна оказалась в Нью-Йорке предположительно 5 июля 1873 года. Тяжелое пятнадцатидневное плавание было позади. Пароход «Сент Лорен» задержался с приходом в порт назначения на четыре дня из-за скверной штормовой погоды. Огромные океанские волны перекатывались через высокие борта. Находясь с десятками других пассажиров глубоко в трюме, Елена Петровна слышала, словно издалека, как стонущая палуба с трудом сдерживала сильный напор воды. Плотно задраенные люки перекрывали подачу свежего морского воздуха. Воздух шел не сверху, а откуда-то снизу, отчего был затхлым и горячим. Отсутствие единой налаженной вентиляционной системы увеличивало духоту. Прибавьте к этому перегруженность парохода пассажирами и антисанитарные условия и вы поймете, в каком кошмарном аду оказалась на пути к новой жизни Блаватская, что ей пришлось вынести, пересекая Атлантику. Когда они прибыли в нью-йоркскую гавань, было серое, хмурое утро. В воздухе пахло гарью и морем. Желающих переселиться из Европы в Америку в то время было не меньше, чем в наши дни. У некоторых переселенцев были колючие глаза, жесткие волосы, костлявые фигуры, а в своей массе все они напоминали неровный, с острыми сколами и зазубринами, край разбитого стекла. Елене Петровне приходилось в общении с ними проявлять чрезвычайную осторожность. Тем не менее они вели себя спокойно и уверенно, оказавшись в очереди в Иммиграционную службу. Кто-то стоял на нью-йоркской пристани у перил, засунув руки в карманы брюк, кто-то курил короткую глиняную трубку, а кто-то лежал, растянувшись и подложив руки под голову, отрешенно смотрел в дождливое белесое небо. Это были, судя по всему, несокрушимые люди, свежая кровь Америки.

Блаватская обнаружила, что переселенцам нет дела до себе подобных. Каждый из них был занят мыслями о том, как бы получше устроиться.

Эти люди вступали в отчаянную борьбу за новую жизнь. Они искали пристанища и хлеба, она — признания и славы.

Блаватская оказалась в США в неудачное время: страна испытывала спад производства, в ней насчитывалось три миллиона безработных. 18 сентября 1873 года обанкротился крупнейший американский банк Джеймса Кука и вслед за ним многие другие банки. Пять тысяч бизнесменов превратились в нищих, а на предприятиях сталелитейной промышленности оставшимся на производстве рабочим до минимума урезали зарплату. Повсеместно закрывались шахты и текстильные фабрики[249]. Положение, в котором вдруг очутилась Елена Петровна, действительно, было почти безвыходным. Одиноким женщинам-переселенкам в Нью-Йорке приходилось намного хуже, чем мужчинам. Их не регистрировали, например, в приличных гостиницах — требовались сопровождающие лица мужского пола. С трудоустройством дело обстояло еще хуже. Пишущих машинок к тому времени не изобрели, поэтому единственное, что оставалось женщинам, это быть школьными учительницами, телеграфистками, гувернантками, продавщицами, швеями, фабричными работницами. Деятельность в сфере бизнеса для них практически исключалась[250]. Блаватская была не таким человеком, чтобы пасть духом, когда стало ясно, что в Америке ее никто не ждет. Во всяком случае, она энергично занялась поиском как места для своего проживания, так и необходимых средств к существованию, — хотя бы самых минимальных. Она поселилась в бедном квартале Нью-Йорка, на Медисон-стрит, 222, в новом многоквартирном доме, заняв комнату на втором этаже. Весь дом снимал женский жилищный кооператив. Это было временное пристанище для порядочных энергичных женщин со скудными средствами[251].

Первое время Блаватская зарабатывала себе на жизнь, делая искусственные цветы, — в этом ремесле она в достаточной мере преуспела еще в Одессе, когда жила там с Агарди Митровичем. Какие-то деньги давало также шитье кошельков и салфеток для протирания пишущих перьев. В доме на Медисон-стрит у членов жилищного кооператива была зала для общих собраний и доставки почты, в ней-то Елена Петровна и проводила большую часть своего времени. В этой зале она говорила часами, вспоминая свою жизнь в разных странах, что само по себе было увлекательно и интригующе. Более глубокое впечатление на слушательниц производило описание событий из биографий присутствующих. Блаватская напоминала им казалось бы навечно забытое. Вот почему она прослыла среди жильцов дома на Медисон-стрит спиритуалисткой[252].Во многих отношениях Елена Петровна оказалась неприспособленной к бытовой стороне жизни. Она была женщиной мечтательной. Не раз ошибалась в своих сердечных привязанностях.

Вместе с тем она не мирилась со своим полунищенским состоянием, делала все возможное, чтобы из него выйти. Это было у нее в крови — действовать энергично, в соответствии со сложившейся ситуацией.

Елена Петровна не могла дать себе ясного отчета в том, что произошло с ней после смерти Юры. Она почувствовала тогда опустошенность и неприязнь к христианскому Богу. Она не выдержала небесной кары и оказалась снова в оккультном плену. Ее фантазия вследствие утраты Юры развилась необыкновенно. В письме Дондукову-Корсакову она писала:

«Между Блаватской 1845–1865 годов и той Блаватской, какой я стала за 1865–1882 годы, пролегла непреодолимая пропасть. Если вторая Блаватская стремится подавить предшественницу, то это больше во славу человечества, нежели ради собственной чести. Между обеими Блаватскими — Христос и все ангелы небесные, и Пресвятая Дева, а за второй Блаватской — Будда и нирвана, с горьким и холодным осознанием печального и смешного фиаско сотворения человека — первого человека, по образу и подобию Божиему! Первую Блаватскую следовало уничтожить еще до 1865 года — во имя человечества, способного породить столь безумную диковину. Что же касается второй, то она приносит себя в жертву, ибо первая верила и молилась, думая, что с помощью молитв грехи ей отпустятся, возлагая свои надежды на non compos mentis[253] человечество, — безумие, которое является результатом цивилизации и культурного общества; а вторая верит только в отрицание своей собственной личности в ее человеческой форме, в нирвану, где прекращается всякое бытие, где не могут помочь ни молитвы, ни вера, ибо все зависит от нашей кармы, личных заслуг или прегрешений»[254]. И в том же самом письме князю Блаватская говорила о своей настоящей, выстраданной и подготовленной предшествующей жизнью вере:

«Моя вера — это полное отсутствие веры, даже в саму себя. Я давно перестала верить в видимых и незримых личностей, или в общепринятых и субъективных богов, в духов и в провидение — я верю только в человеческую глупость. Для меня всего, что обусловлено, относительно и конечно, не существует. Я верю лишь в Бесконечное, Безусловное и Абсолютное, но я не проповедую свои идеи»[255].?

Это прозрение пришло к ней значительно позднее, уже в Индии, в 1882 году. А тогда в середине семидесятых годов вся Блаватская без остатка ушла в «медиумизм». С помощью медиумических практик пыталась вернуть мудрость древних. Она всегда была тайно убеждена, что где-то существуют заповедные прекрасные места, совершенно непохожие на обычные поселения людей, туда открыт доступ самым достойным, посвященным; там она однажды, кажется, побывала, однако не могла наверняка сказать, где эти места находятся.

Вильям Кингсленд в своей книге «Истинная Блаватская» писал:

«В 1873 году Е.П.Б. завершила „годы странствий“, которые она провела в разных странах, среди людей разных рас, объединений и обществ (от самых примитивных до высокоаристократических). Она искала и нашла множество оккультных явлений, которые наука того времени не считала достойными внимания, а религия приписывала работе Сатаны и его приспешников. Кем должны мы считать ее — это беспокойное, неистовое и совершенно необычное проявление жизни? Работником Учителя в мире»[256].

Из различных воспоминаний о Блаватской Питер Вашингтон отметил наиболее запоминающиеся черты ее внешности, характера и поведения. Попытался воссоздать словесный портрет еще не старой женщины, которая через десять лет станет культовой фигурой. Речь идет о Блаватской второй половины семидесятых годов, времени ее пребывания в Соединенных Штатах Америки:

«Будучи заядлой курильщицей, она постоянно носила при себе табак для сигарет в меховом кисете, сделанном из головы какого-то зверька и висевшем у нее на шее. Руки ее постоянно были усеяны кольцами (иногда с настоящими драгоценными камнями), и в целом Елена Петровна, наверное, походила на плохо завернутый блестящий новогодний подарок. Говорила она низким грудным голосом; порой ее речь была остроумной, порой — грубой. К сексу она была равнодушна, но рассуждала о нем откровенно и без стеснения; больше любила животных, чем людей; и была чуждой всякому снобизму и претенциозности, скандальной, капризной и довольно шумной, а также вульгарной, импульсивной и добродушной и никогда никому и ни в чем не уступала ни на волосок»[257].


Каждая эпоха в истории цивилизаций заявляет о себе новыми веяниями и модами, чаще всего отражающими иррациональную природу человека и его безуспешные попытки преодолеть собственную ограниченность. Так называемые харизматические личности с их магнетическим влиянием на людей каким-то непостижимым образом улавливают эти веяния и моды и виртуозно используют в собственных интересах. Среди новых американских витий Блаватская не была белой вороной. Таких медиумов, как она, в то время в Соединенных Штатах Америки было хоть пруд пруди. Ей пришлось выдержать серьезную конкуренцию со стороны большого количества таких же чародеев и волшебников, которые самонадеянно утверждали, что овладели премудростями оккультизма. С первых дней своего пребывания в Америке Блаватская поняла, что настал ее час. Выпестованный ее фантазией, а в большей степени — прочитанной литературой эфемерный мир отвлеченных идей и фантастических предположений стал осязаемым и очень привлекательным для большого числа людей. Для тех, кто искал связь с потусторонним и наполнял кассу на бесчисленных спиритических спектаклях и сеансах. Вообще, повышенный интерес к посмертию — признак переходных эпох, когда налаженная человеческая жизнь выходит из колеи и теряет свой устойчивый статус.

Пребывание Блаватской в Америке совпало с угасанием популярности спиритизма в этой стране. Может быть, поэтому борьба за тающую в количественном отношении паству приобретала если не драматические, то, по крайней мере, острые формы. Необходимо было вовремя размежеваться с одними и вступить в союз с другими лидерами и участниками спиритуалистического движения. Известно, что в людском сообществе, где царит идеология (а религиозная она или светская — не суть важно), всегда возникает борьба между руководителями, которые одни и те же исходные идеологические постулаты трактуют по своему усмотрению и требуют от своих сторонников не столько уважения к тому, что они проповедуют, сколько беспрекословного им подчинения и личной преданности.

Между тем не всегда сухая рассудочность лежала в основе деятельности Блаватской. Оглянувшись на ее прошлое, нетрудно обнаружить в нем кипение страстей — то чувство безрассудства и потерю здравого смысла, которые только и присущи эмоциональным и постоянно влюбляющимся женщинам. Ей казалось, что прежнее время безвозвратно ушло. Теперь она жила лишь для того, чтобы своим приобщением к великим тайнам человечества внушать людям величайший трепет и покорность ее воле. До любви ли ей было, когда она появилась в Нью-Йорке? Но как это не раз случалось, предугадывая далекое будущее, она смутно представляла, что ждет ее завтра.


Блаватская пришлась по душе жителям дома на Медисон-стрит. Будем говорить откровенно: у его обитателей не было никаких развлечений, только работа, хозяйство, пересуды и сплетни, вот и всё, пожалуй. Они порядком надоели друг другу.

Елена Петровна с ее небывальщинами свалилась на их головы словно с неба. Ее происхождение тоже вызывало немалый интерес. Русская аристократка, чуть ли не графиня, постоянно без денег, живет в напряженных трудах, как золотошвейка, — не иначе за ее образом жизни стоит какая-то тщательно скрываемая тайна. Фантастическими выглядели, в частности, рассказы Блаватской о том, как в Париже по ее эскизам создавались живописные панно и фрески для покоев императрицы Евгении, супруги Наполеона III.

Она довольно долго общалась с некоей ирландкой миссис Сарой Паркер и с ее подопечной — молоденькой девушкой Элизабет Холт, их комната находилась как раз напротив залы для общих собраний и почты. Блаватская вела себя с Сарой, как мудрая наставница. Их отношения в дальнейшем имели продолжение. Елена Петровна не обольщалась по ее поводу. 17 ноября 1883 года она писала Альфреду Перси Синнетту: «Сара Паркер — неблагодарная, глупая, себялюбивая и смешная старая кобыла. Она прикидывается, что питает ко мне великую любовь и преданность, а за моей спиной злословит на мой счет»[258].

Человеческая глупость наводила на Елену Петровну тоску. Лично к Саре Паркер у нее не было особых претензий. За несколько месяцев до беспощадной характеристики подруги она писала тому же Альфреду Перси Синнетту: «Что же именно „раздражает“ Вас в миссис Паркер? Я знаю ее почти восемь лет. Она человек восторженный, безрассудна во многих вещах, но никогда ирландский корпус не содержал в себе женщины лучше, искренней, порядочней и добродетельней. Она — настоящий теософ, бескорыстна и готова расстаться с последней одеждой в пользу других. Не очень культурна, „грубятина“, как Вы ее называете. Возможно и так, но не больше, чем я»[259]. На самом деле, если разобраться, противоположные оценки Блаватской одних и тех же людей вызывались ее повышенной эмоциональностью и неумением оставаться внешне спокойной в стрессовых ситуациях, что в большинстве случаев было следствием заболевания щитовидной и поджелудочной желез. Разумеется, она не умела сдерживаться и в том случае, когда наступали на ее «любимый мозоль» — сомневались в существовании «вестников», «адептов», «иерофантов», Учителей.


Когда слава Блаватской как о духовном учителе разнеслась по Америке, Элизабет Холт не верила своим ушам. Она не могла представить себе, что женщина с взрывным характером, приходящая по любому поводу в раздражение и ярость, обрушивающая на своих обидчиков потоки матерщины, вдруг превратилась в образец благонравия и нравственности. Однако было в Елене Петровне одно качество, которое и тогда вызывало у соседок по общежитию неподдельное уважение, а именно: ее храбрость. Время было неспокойным, район, где находилось общежитие, опасным для ночных прогулок. Однажды одна из жилиц дома, молодая женщина, возвращаясь после ночной смены, подверглась нападению. С трудом избавившись от пьяного хулигана, она пожаловалась Блаватской, которая выразила свое возмущение в очень сильных выражениях и, вытащив из складок своего платья острый нож для резки листьев табака, пообещала всякий раз встречать девушку в позднее время[260].

Несмотря на появившуюся популярность Блаватская бедствовала. Вспомоществование от отца не поступало. Ей приходилось обходиться самым малым. И тут на ее счастье на горизонте появилась энергичная и состоятельная дама, родом из французской Канады — мадам Магнон. Она жила через несколько кварталов от Медисон-стрит — на Генри-стрит. Мадам Магнон — моложавая вдова, весьма неглупая, предложила Блаватской перебраться в ее жилище до наступления лучших времен. Так Елена Петровна начала, а точнее сказать — продолжила свою медиумическую деятельность. Было решено устраивать в жилище мадам Магнон еженедельные воскресные спиритические сеансы. Миссис Паркер, с которой Блаватская сдружилась в доме на Медисон-стрит, была завсегдатаем этих мистических посиделок. Ее подопечная Элизабет Холт на них не присутствовала (лицезрение подобной чертовщины не понравилось бы ее матери), но находилась в курсе дела того, что совершал с присутствующими, в том числе и с самой Блаватской, некий дух «дияки». Миссис Паркер рассказывала девушке вещи необыкновенные и ужасные. Например, однажды Елену Петровну заждались к завтраку, а когда мадам Магнон вошла в ее спальню, то увидела подругу в неподвижном состоянии лежащей на кровати. Дух «диаки» якобы пришил ее ночную рубашку к матрасу и пришил так основательно, что мадам Магнон одной было не по силам разорвать нитки. Пришлось звать пришедшую к завтраку мисс Паркер, которая с помощью ножниц освободила Елену Петровну от этих пут[261].

Дух «диаки» был позаимствован Блаватской у известного американского ясновидящего Эндрю Джексона Дэвиса (1826–1900) и представлял собой призрак, оболочку, фантом из камалок, то есть «нечто» из субъективного и невидимого полуматериального мира, где пребывают, как она считала, бестелесные «личности», астральные формы. Как сформулировал Дэвис:

«Диака — это тот дух, которому доставляет безумную радость разыгрывание ролей, выкидывание трюков по части олицетворения персонажей противоположного характера, поэтому для него молитва и богохульственные высказывания равноценны; у него страсть к лирическим повествованиям; так как он нравственный урод, у него отсутствует чувство справедливости, человеколюбия, нежной привязанности. Он не знает того, что люди называют чувством благодарности; результаты любви и ненависти для него одно и то же; его девиз часто страшен для других — вся жизнь только для СЕБЯ, и индивидуальная жизнь кончается УНИЧТОЖЕНИЕМ»[262].

Блаватская энергично обрабатывала знаменитого американского спирита. Ей позарез нужно было печататься в России, а у Эндрю Джексона Дэвиса сложились наилучшие деловые и дружеские отношения с А. Н. Аксаковым (1832–1903), выдающимся исследователем паранормальных явлений и видным издателем фундаментальных книг по спиритуализму. Аксаков по праву считался лучшим специалистом по трудам шведского философа-мистика XVIII века Эммануэля Сведенборга. Он перевел и издал в 1863 году знаменитое сочинение шведского мистика «О небесах, о мире духов и об аде», а через год там же свою собственную работу «Евангелие по Сведенборгу. Пять глав от Иоанна, с изложением и толкованием их духовного смысла, по науке соответствия». Исследователь творчества А. Н. Аксакова Сергей Сучков, русский мистик, изучая Сведенборга, пришел к выводу о том, что до тех пор пока дух учения Христа не станет всесилен над его буквою, люди будут рабски преданы букве, форме, внешности[263]. «Поэтому он (Аксаков. — А. С.), применяя метод, разработанный Сведенборгом, дешифрует „Евангелие от Иоанна“ в духовном смысле слова, освобождая его от природно-человеческого знания»[264]. Эту методологию Аксакова Блаватская взяла за основу своих размышлений о христианстве и непосредственно об Иисусе Христе. С 1867 года Аксаков начал издавать на немецком языке в Германии, в Лейпциге, серию под общим названием «Спиритуалистическая библиотека для Германии». Среди изданных книг — «Реформатор» (1867), «Автобиография» (1868), «Принципы начал природы» (1869), «Врач» (1873) Эндрю Джексона Дэвиса. Там же, в Лейпциге, с 1873 года он выпускал на немецком языке журнал «Psychische Studien», однако же ему не удалось добиться разрешения на издание подобных журналов на русском языке. В 1869 году Аксаков вернулся в Россию и вскоре женился на дочери выдающегося химика-органика Александра Михайловича Бутлерова (1828–1886) — Софье. Находясь на государственной службе и уйдя в 1878 году в отставку в чине действительного статского советника, он на протяжении многих лет знакомил российскую общественность со спиритуалистической проблематикой. Через духовидение Аксаков пытался рассмотреть проблему происхождения человека[265]. Блаватская по рекомендации Эндрю Джексона Дэвиса срочно списалась с Аксаковым, однако первая реакция на ее письмо была не той, которую она ожидала. Ее соотечественник, хорошо известный в международных кругах спиритуалистов, в письме Дэвису высоко отозвался о ее медиумических способностях, но пренебрежительно о ней самой, характеризуя Блаватскую как женщину глубоко безнравственную[266]. Ведь после женитьбы на Софье Бутлеровой он стал дальним родственником Даниела Д. Юма, женатого на сестре жены великого ученого. Естественно, Елена Петровна не промолчала и накатала в ответ длиннющее письмо Аксакову, в котором она поставила перед ним вопрос ребром:

«Одна есть у меня к вам просьба: не лишайте меня доброго мнения Andrew J. Davis’a. Не раскрывайте перед ним того, что если он узнает и убедится, заставит меня бежать на край света. У меня осталось лишь одно убежище для себя в мире — это уважение спиритуалистов Америки, тех, которые ничего не презирают столько — как „free love“ (свободная любовь. — англ.). Неужели вам принесет удовольствие навеки убить нравственно женщину, которая уже и так убита обстоятельствами?»[267]

Понятно, что в роли добровольного палача Аксаков выступить не захотел, хотя и не бросился в ее оккультные объятия. На протяжении многих лет он сотрудничал с Блаватской, но в отношениях с ней сохранял дистанцию. Да и она сама, обжегшись на молоке, дула на воду. Иными словами, занималась самоуничижением без всякой на то причины: «Не знаю, как благодарить вас за вашу неизмеримую доброту. Имея право презирать меня, как всякий благородный человек, за мою прошлую, грустную репутацию, вы так снисходительны и великодушны, что пишете мне… Если есть у меня надежда на будущее, то это только за гробом, когда светлые духи помогут мне освободиться от моей грешной и нечистой оболочки»[268].

Эндрю Джексон Дэвис был также последователем Сведенборга. В собственном учении он делал акцент на принципе божественной бисексуальности. Однако широко он прославился не столько своей гетеросексуальной практикой, сколько удивительным врачебным даром. Он проникал взглядом в тело человека и по состоянию внутренних органов диагностировал его болезни. Он уверял, что кожа пациента для него прозрачнее стекла. По отзывам его пациентов, Дэвис впадал в транс и мог часами беседовать с душами давно умерших людей. Он предвидел, как писали позднее, многие совершенные уже после его смерти открытия. Например, описал в общих чертах автомобиль, аэроплан и пишущую машинку. Один лишь Жюль Верн превзошел его в количестве предугадываемых чудес науки будущего. Дэвис был человеком малообразованным — он проучился в школе не больше пяти месяцев. Между тем отсутствие школьного образования не помешало ему «наговорить» двадцатишеститомный труд «Гармоническая философия»[269]. Из этой энциклопедии «ясновидения» Блаватская почерпнула многие идеи для «Тайной доктрины» — главного труда своей жизни, особенно представления о происхождении и эволюции звездных миров. Дэвис долгое время опекал ее, оказывал денежную поддержку. Однако же не бисексуалу Эндрю Джексону Дэвису, а полковнику Генри Стилу Олкотту было уготовано судьбой стать ближайшим сподвижником Елены Петровны в создании теософской империи.

С различных незамысловатых представлений начиналась режиссерская карьера Блаватской и других участников ее мистических шоу. Участники на протяжении многих лет менялись по ходу смены репертуара оккультного театра, но режиссер-постановщик оставался неизменно прежним. Необходимы были серьезные денежные средства, чтобы выстроенные на скорую руку мизансцены заняли соответствующее место в грандиозном спектакле с дорогими декорациями. Елене Петровне не терпелось дождаться того дня, когда на нее прольется золотой дождь.

Глава вторая. ТЕАТРАЛЬНОЕ ПРЕДСТАВЛЕНИЕ, ИЗМЕНИВШЕЕ ЖИЗНЬ

В начале ноября 1873 года Блаватская получила письмо от сводной сестры Лизы со скорбной вестью о скоропостижной смерти Петра Алексеевича Гана. В письме сообщалось, что он похоронен в городе Ставрополе. Лиза уведомляла старшую сестру о наследстве и о незамедлительной высылке ей первых 1500 рублей с вычетом пяти банковских процентов[270]. Окрыленная надеждой, она сняла себе квартиру в доме, стоящем на пересечении 14-й улицы и 4-й авеню. Это было затхлое получердачное помещение. Вся мебель в нем состояла из железной койки, стола и трехстворчатого шкафа. Из этого помещения вниз, туда, где находилась зала, спускалась лестница. Разумеется, такое убогое жилище не вызвало восторга у Блаватской. Долго в нем она, однако, не задержалась. Через некоторое время из-за небрежного обращения с огнем она устроила пожар. Приехавшие пожарники огонь быстро потушили. После их отъезда Блаватская объявила хозяину квартиры, что у нее исчезли часы и цепочка. Услышав о заявленной пропаже, он рассмеялся в лицо Елене Петровне и заявил, что у нее никогда не было этих вещей. Так рассказывала присутствующая при этой сцене Элизабет, подопечная миссис Паркер.

Тут начинается самое интересное. Блаватская отозвала Элизабет в сторону и на ухо тихо поведала, что пожар был устроен нарочно, с целью ее ограбления. Она, может быть, сама об этой подлости никогда бы и не догадалась, но ей помогли ее духи-хранители, которые предъявили вещественное доказательство кражи, а именно обугленную бумажку с двумя светлыми разводами, по контуру напоминающими форму кольца и цепочки. Растолковывая девушке детали происшедшего, Елена Петровна уже не использовала слова «духи-хранители», а заменила их в целях конспирации местоимением «они». На вопрос Элизабет, откуда у нее обугленная бумажка со светлыми разводами, Блаватская ответила, что «они» на ее глазах эту бумажку материализовали. Сумасшедший дом, да и только![271] Понятно, что подобные улики, предъявленные хозяину квартиры, окончательно вывели его из себя. То, что через семь лет сходило Блаватской с рук и вызывало полное доверие у многих ее последователей, на первых порах не производило должного эффекта. Скорее, наносило серьезный ущерб ее репутации. Чтобы бить прицельно и успешно по нервам людей, надолго западая в их сознание, требуется новая религиозная, а точнее — псевдорелигиозная идеология, создающая соответствующую атмосферу для мистического восприятия. Тогда даже небрежные импровизации мастера оккультных наук воспринимаются его экзальтированными поклонниками чудесами из чудес. Блаватская по себе знала, что многие правдолюбцы и непримиримые борцы с людским ханжеством держатся до последнего, до того мгновения, пока в них жива вера в нравственность человечества. А когда этой веры нет, эти люди внезапно деревенеют и — хрясть! — ломаются, как спички под пальцами любого циничного и самовластного неврастеника.

При том постоянном раздвоении собственной личности и при той двойной жизни, которую после смерти Юры она вела без малейших угрызений совести, Блаватская ощущала себя одновременно и жертвой и палачом. Для нее оказалось практически невозможным вернуться к друзьям детства и юности, в тот привычный и теплый мир, который, может быть, уже и не существовал в реальности, а всего лишь был тенью каких-то несвершившихся надежд и игрой воображения.

Квартиру пришлось срочно менять. На этот раз Блаватская перебралась в дом под номером 45 на Элизабет-стрит. По проживающим в нем жильцам он напоминал кооператив для одиноких работающих женщин на Медисон-стрит. Однако на этот раз здание, где поселилась Блаватская, было более основательным — шестиэтажным и кирпичным, и в нем проживало пятьсот человек. На его первом этаже размещались общая комната, читальня, прачечная и ресторан. Все эти службы очень облегчали жизнь одинокой спиритуалистки. Где бы ни жила Елена Петровна в Нью-Йорке, она не прерывала своих дружеских и отчасти деловых отношений с мадам Магнон. Она почувствовала к ней доверие и, как представлялось Елене Петровне, при тех стесненных обстоятельствах, в которых она оказалась, лучшего менеджера для спиритических проектов, чем эта француженка, ей трудно было найти.

Блаватская понимала, что в то время настоящий пиар ей могла сделать американская пресса. Ее отличие от многих других русских, оказавшихся в то время в США, состояло в том, что она принадлежала по отцу и бабушке Елене Павловне Фадеевой к русской аристократии. Это было уже кое-что. К тому же за ней стояла собственная яркая и авантюрная биография, которой позавидовали бы герои любых остросюжетных романов. Короче, ей было о чем рассказать въедливым и охочим до сенсаций американским журналистам.

Блаватская, как мне представляется, многократно обсуждала с мадам Магнон стратегию и тактику своего внедрения в духовный истеблишмент американского общества. Прежде всего надо было хоть как-то «отметиться» в американской печати. Время шло, а настоящего дела, ради которого она приехала в Соединенные Штаты Америки, не появлялось. Полученные от Лизы деньги быстро кончились, однако в начале 1874 года пришла остальная, большая часть причитающегося ей наследства. Это была значительная сумма. Блаватская переселилась в дорогую гостиницу — она любила пожить на широкую ногу, когда представлялся случай.

В начале 1874 года Блаватская, еще находясь в доме на Элизабет-стрит, познакомилась с Ганной Вульф, журналисткой из газеты «Нью-Йорк Стар». Ганну Вульф заинтересовали соображения Елены Петровны по поводу роли женщин в американской периодической печати, и она взяла у нее интервью. Спустя некоторое время они снова столкнулись на съезде феминисток. Движение женщин за свои права мало интересовало Елену Петровну. Она появилась на этом сборище сытых и расфуфыренных дам с единственной целью: расширить круг своих знакомых. В то время Блаватская была при деньгах. Ей не составило труда пригласить на ланч наиболее известных делегаток съезда. Говорила она со знанием дела на любую тему, поэтому легко предположить, что отобедавшие с ней дамы остались довольны. Блаватская нуждалась в общении с интеллектуальными и состоявшимися людьми.

После встречи на съезде феминисток она взяла Ганну в оборот. Начала обыкновенным порядком с того, что зачастила к ней в гости, потом перешла к долгим рассказам о собственной жизни и закончила тем, что перезнакомилась со всеми ее влиятельными друзьями. Такая неожиданная прыть новой подруги несколько смутила Ганну. Многое из того, что рассказывала ей Блаватская, она не принимала на веру и часто задавала каверзные вопросы. Она ловила ее, в частности, на многих несуразностях и неточностях, особенно часто встречающихся в рассказах о тех годах, которые Блаватская якобы провела рядом с Гарибальди. Когда же оскорбленная недоверием к ее рассказам Елена Петровна обнажила свой бок и показала шрам, оставшийся якобы от удара вражеской сабли, Ганна, рассмотрев его со всей журналистской тщательностью, вынесла совершенно другое заключение и заявила, что это след не от удара саблей, а скорее от удара кнутом. Ганна была не только глазастой журналисткой, но, что редкость для ее профессии, сообразительной женщиной. Во всяком случае, она помогала Блаватской, чем могла.

Весной 1874 года Ганна Вульф познакомила ее с начинающим спиритом господином У. Блаватская сделала вид, что впервые слышит о спиритических опытах, и попросила этого господина сопроводить ее на лекцию известного в то время американского медиума Уилсона. После лекции она изобразила удивление от услышанного и увиденного, заверив своего попутчика в том, что это якобы ее первый медиумический опыт. Спустя несколько дней после лекции она, повстречав на улице Ганну Вульф и господина У, обрушила на них поток слов, из которого явствовало, что медиум Уилсон пробудил в ней оккультные силы. Доказательством тому, как она уверяла, были черно-белые фотографии из ее письменного бюро. Они-то, доказывала Блаватская, после того как духи приложили к ним руку, стали выглядеть акварельными зарисовками. Она затащила Ганну Вульф и господина У. в свое новое жилище. На этот раз Елена Петровна занимала дешевые апартаменты вместе с тремя журналистами, одной женщиной и двумя мужчинами. По крайней мере, она так их представила. Может быть, одним из проживающих под общей крышей мужчин был ее новый друг, на двадцать лет ее моложе Михаил Бетанели, грузин из Тифлиса.

По свидетельству Блаватской, Бетанели приехал в Нью-Йорк во второй половине 1874 года, чтобы с ней познакомиться. Незадолго перед его приездом она занимала роскошный номер в дорогой гостинице, но оттуда съехала, понимая, что деньги понадобятся на что-то более существенное. Версия о духах, раскрашивающих фотографии, не прошла. По-детски наивными выглядели уверения Блаватской в том, что эти милые бесплотные создания рисуют по ночам, когда природа впадает в меланхолию[272]. Что на это возразишь? Вероятно, так же решила Ганна Вульф и промолчала. Отношения двух амбициозных и сильных женщин, Вульф и Блаватской, еще больше ухудшились после того, как Блаватская представила ей на отзыв свою сатиру на американские нравы. Оказалось, что Елена Петровна переписала заново на сереньком английском языке Салтыкова-Щедрина, внеся в текст лишь незначительные поправки, а именно: переименовав Россию в Соединенные Штаты Америки, а царя — в президента[273]. Естественно, литературный дебют Блаватской как англоязычной писательницы тогда не состоялся. Литературную известность на Западе она получила после выхода в свет в 1877 году фундаментального труда «Изида без покрова», который с того времени неоднократно переиздавался, а его общий тираж составил полмиллиона экземпляров.

Блаватская вошла во вкус литературной работы и даже задумала дописать неоконченный роман Чарлза Диккенса «Тайна Эдвина Друда», обратившись, как она объявила, к духу умершего писателя[274]. По мере того как Елена Петровна пробовала себя на разных поприщах, время неумолимо шло. Одни малозначительные события сменялись другими, вместе с тем ничего принципиально нового в ее жизни не происходило. Единственное, что у нее определенно получалось, — это расширяющиеся связи с американскими журналистами. Она вместе с мадам Магнон ежедневно внимательно просматривала все газетные публикации, так или иначе связанные с дискуссионными и сенсационными темами. Им было просто необходимо подцепить на крючок если уж не акулу из журналистского мира, то, на худой конец, какого-нибудь жирного сазана. И наконец удача им улыбнулась. Они обнаружили сначала в газете «Нью-Йорк сан» отчет Генри Стила Олкотта о невероятных феноменах, которые он наблюдал на ферме в Читтендене в штате Вермонт, в нескольких милях от Нью-Йорка, а затем цикл его статей о тех же известных явлениях в «Нью-Йорк дейли график». Это был тот самый человек, которого долго искала Елена Петровна Блаватская и наконец нашла. С прочтения первых статей этого цикла началась охота на их автора. Как всегда в таких случаях, Блаватская испытывала небывалый душевный подъем и вдохновенный азарт ловца. Она не ошиблась в том, какие сети следует расставить, чтобы рыбка из них не выскользнула. Она основательно готовила эту победу над Олкоттом, прибегнув к помощи Михаила Бетанели и мадам Магнон. И в итоге сделала то, о чем только витийствовали говорливые американские феминистки — на долгое время подчинила мужскую волю своей, женской. Полковник Олкотт, а затем Синнетт сыграли решающую роль в ее восхождении к мировой славе.

Полковник Олкотт был из англосаксонской семьи первых поселенцев. Он принимал участие в Гражданской войне на стороне северян, состоял председателем Комиссии по расследованию убийства президента Линкольна. Его так же, как Блаватскую, интересовало всё сверхъестественное.

В книге воспоминаний «Страницы старого дневника» полковник Олкотт с восторгом восстановил детали своего знакомства с русской оккультисткой:

«…Особые обстоятельства свели нас вместе. В один прекрасный день июля месяца 1874 года я сидел в своей адвокатской конторе и обдумывал одно очень важное дело, которое получил от Нью-Йоркского муниципалитета, как вдруг мне пришла в голову мысль, что вот уже годы я не обращаю внимание на спиритуалистическое движение… Я вышел на улицу и на углу купил номер журнала „Бэннер оф лайт“. В нем я прочел о совершенно невероятных феноменах, происходящих на какой-то ферме в районе Читтендена, штат Вермонт. Я сразу решил, что если все это правда, то мы здесь встретились с важнейшим явлением современной науки, и что мне надо поехать туда и во всем убедиться самому. Так я и сделал. Все оказалось так, как было описано в журнале. Я провел там три или четыре дня и вернулся в Нью-Йорк. О своих наблюдениях я написал в газете „Нью-Йорк сан“… Потом редактор „Нью-Йорк дейли график“ поручил мне снова поехать в Читтенден и взять с собой какого-нибудь художника, который мог бы по моим указаниям рисовать происходящие явления… 17 сентября я вернулся на ферму Эдди… Я поселился в этом таинственном доме и в течение двенадцати недель ежедневно переживал сверхъестественные вещи… Дважды в неделю газета „Нью-Йорк дейли график“ печатала мои письма про „духов Эдди“, иллюстрированные художником Капесом. Эти письма обратили на себя внимание госпожи Блаватской и привели к тому, что она поехала в Читтенден. Это и свело нас вместе…

На ферме обычно обедали в 12 часов. Она появилась в столовой с какой-то французской дамой (с мадам Магнон. — А. С.).

Когда мы вошли, они уже сидели за столом. И прежде всего мне бросилась в глаза ярко-красная гарибальдийская рубаха на первой даме, которая так контрастно выглядела по сравнению с окружающим ее тусклым фоном. Ее волосы были тогда пышные, светлые, шелковистые, вьющиеся, едва доходили до плеч и напоминали тонкое руно. Они и ярко-красная рубаха привлекли мое внимание, прежде чем я смог рассмотреть ее черты подробнее. У нее было массивное калмыцкое лицо, сила, образованность и выразительность его контрастировали с заурядными образами, так же как ее красное одеяние среди серых и бледных тонов стен, мебели и безликой одежды остальных гостей.

Дом Эдди постоянно посещали с целью увидеть медиумические феномены самые разнообразные и необычные люди. Когда я увидел эту эксцентричную даму, я подумал, что это одно из таких лиц. Остановившись на пороге, я шепнул Капесу: „О! Посмотрите на этот экземпляр!..“ Когда обед закончился, обе дамы вышли, г-жа Блаватская скрутила себе папироску, и я протянул ей огонь, чтобы иметь повод заговорить с нею»[275].

Рыбка попала в расставленные сети. Блаватская и Олкотт поняли друг друга с полуслова. По многу часов они прогуливались по аллеям фермы, беседовали под кронами мощных буков, кленов и вязов, сверкавших золотом и темно-красной медью. Теплая и сухая осень стояла на дворе. У Блаватской и Олкотта оказались разные взгляды на природу происходящих на ферме феноменов. Полковник был убежден, что наблюдал настоящих пришельцев с того света. Он предпринял все меры, чтобы исключить обман: опечатал окно уборной, из которой призраки выходили в гостиную, осмотрел самым тщательным образом стены и двери и не обнаружил в них ничего тайного: ни параллельных двойных стен, ни каких-нибудь иных хитростей. Блаватская с ним не соглашалась и уверяла, что все эти появляющиеся с того света тени умерших людей — плод мозговых импульсов медиума, они — не больше чем иллюзия и в этом смысле представляют обман зрения. Вот и обвиняй после этого Блаватскую в том, что она морочила людям голову. Скорее, она удовлетворяла их плебейскую страсть приобщиться самим к чему-то загадочному и непонятному. Предоставляла им пищу для разговоров и пересудов на всю оставшуюся жизнь.


Природа одарила Блаватскую талантом, которым она распоряжалась не всегда с пользой для себя самой и окружающих ее людей. На всякие безрассудства ее толкала неумолимая жажда славы. Она терзалась необходимостью широкого ей поклонения, пока смутно себе представляя, как этого добиться, к каким еще средствам прибегнуть и через какие испытания пройти. Действительно, она была тщеславной женщиной, но не до такой степени, чтобы возводить себе памятник при жизни и не понимать при этом, что далеко не все придут от ее культа в восторг. Когда Блаватская оказалась в Соединенных Штатах Америки, как уже знает читатель, первые месяцы жизни там ей было не до славы, не до поклонения, не до высоких материй. Ей приходилось элементарно выживать. Отцовское наследство предоставило ей некоторую передышку в ежедневной борьбе за крышу над головой и кусок хлеба.

Для Блаватской всегда было большой радостью, когда кто-то обращал на нее внимание. Она находила в каждом новом странном и нелепом человеке то же опьянение, что и в оккультных книгах или в общении со своими тайными мыслями и галлюцинациями. Она тянулась ко всему тому, чего ей так не хватало в обыкновенной скучной жизни. Поэтому свою неизвестность Елена Петровна воспринимала как величайшую и унизительную несправедливость. Ее посещали видения, смысл которых был совершенно неясен, они оглушали сознание, и она впадала в мрачное оцепенение — настолько непостижимо-горестными представлялись ей образы, рожденные в укромных уголках ее души. Она жила как в полусне. Но реальность грубо напоминала о себе возможным безденежьем: отцовское наследство таяло на глазах. Его большая часть была потрачена на покупку бесполезной птицефермы на Лонг-Айленде, которая не давала никакого дохода[276]. Елена Петровна не умела с пользой для себя вкладывать деньги, а уж мотом она была отменным!

Следовало предпринять что-то уж совсем необыкновенное, чтобы привлечь к себе пристальное внимание журналистов и, соответственно, большое количество людей. Она понимала, что пиар — необходимое условие любой известности и славы.

Ферма братьев Эдди, Уильяма и Хораса, представляла ей такую возможность. Оставшаяся от наследства некоторая сумма денег помогла осуществить задуманное. Род братьев Эдди в нескольких поколениях был наделен, как говорили, паранормальными способностями. А одна из его представительниц приняла мученическую смерть — была сожжена как ведьма на костре. Случилось это прискорбное событие в 1692 году в Салеме, во время ведьмовских судебных процессов.

Блаватской необходимо было приручить Олкотта, сделать его совершенно домашним, как бесхозную собаку или как приблудного кота. Она не собиралась с помощью потусторонних призраков убеждать зрителей, что они не будут оставлены на произвол судьбы после смерти, а, напротив, будут с радостью встречены перешедшими в небытие близкими и друзьями. Такого спиритуалистического «материализма» она на дух не выносила. О «Стране вечного лета» Эндрю Джексона Дэвиса, об этом загробном «Зазеркалье» не хотела слышать[277]. Любого думающего и одухотворенного человека такая перспектива оказаться в многомиллионном хоре поющих псалмы покойников заставила бы удавиться. Цель Блаватской была куда значительнее и масштабнее: доказать людям, что существуют «феномены» и весь ход истории человечества определяется ими. На концепцию «феноменов» нанизывались все ее остальные идеи. Блаватская писала профессору Хайраму Корсону, ярому спиритуалисту, искала почву для компромисса: «Не надо недооценивать важность спиритуалистических феноменов; вместо того чтобы относиться к ним как к букве, „которая убивает“, вам следовало бы считать, что они образуют общую глубинную основу, на которой только и возможно возвести надежное здание разумной веры в бессмертие человека. Они возвестили рождение христианской религии, были тесно связаны с ее детством, поддерживали и утешали ее, вооружали ее пропагандистами в виде „Отцов Церкви“; а упадок церкви восходит к тому времени, когда одна ее ветвь стала игнорировать эти феномены, а другая — направлять по ложному пути»[278].

Блаватскую, когда она занималась спиритизмом и выступала в роли медиума, и позже, когда переквалифицировалась в оккультистку, постоянно взбадривал и развлекал черный юмор! А как еще, скажите, ей было спасаться от человеческой глупости? Прочтите внимательно «Изиду без покрова», ее статьи и эссе на темы, связанные с появлением духов среди живых, и те объяснения, которые она дает этим сверхъестественным проявлениям потусторонней «закулисы», или ее статью в защиту братьев Эдди[279], или что-нибудь подобное в том же роде — и всё предстанет до смешного простым и ясным. Впрочем, при одном условии: для адекватного понимания многого из того, что написала Блаватская, необходимо самим обладать чувством иронии и помнить, что окружающая нас жизнь с точки зрения индуса, последователя «адвайты веданты» — «майя», иллюзия. Иными словами, земной мир, разумность, упорядоченность и стабильность которого индус пытается сохранить всей своей нравственной и регламентированной религиозными обычаями жизнью, оказывается иллюзорным, полым и населенным фантомами. Этот парадокс индусского мировидения человек западной культуры со всей серьезностью принять не в состоянии. Он, как и Блаватская, пытается его всячески обыграть, спародировать в трагикомическом духе. Вот откуда берут свое начало смешливость, ироничность и сарказм Блаватской. На эти особенности ее натуры обратил внимание один из лидеров спиритуализма в США профессор Хайрам Корсон, расположения которого она упорно и долго добивалась[280].


Как все-таки трогателен и жалок удел человеческий!


Блаватская с жадным любопытством осматривалась вокруг и кое-что поняла в действиях братьев Эдди, в их режиссуре. Братья были в большей степени схожи не чертами лица, а тем смелым авантюрным характером, который позволял им ошарашивать потусторонними «живыми» картинами находящихся во тьме неведения людей.

Все было впечатляюще и ловко в их оккультном искусстве, у зрителей сильно колотилось сердце, а на лбу от переживаний и страха выступала испарина.

Комната, в которой происходило медиумическое действо, освещалась тускло горящей керосиновой лампой. У самой стены, на приподнятой над полом сцене было сооружено что-то вроде кабинета, в глубине которого виднелся закрытый одеялом дверной проем. Зрители размещались на жестких, с прямыми высокими спинками, стульях.

Кто-то из братьев, обычно это был Уильям, шаркающей ленивой походкой поднимался на сцену и усаживался посреди кабинета. Звучала тихая мелодичная музыка, слышались нечеткие, вздыхающие голоса, какие-то печальные слова. Зрители словно прирастали к стульям, когда в дверном расшторенном Уильямом проеме в зыбком полумраке возникали светящиеся руки. Эти руки тянулись к зрительному залу, и дамы в первом ряду вскрикивали: их пышные прически обдувал могильный холод.

Вместе с тем животный страх смерти на время отступал, появлялось наслаждение потусторонним. Все с нетерпением ждали главного события — материализацию призрака. И укутанная в белый саван фигура наконец-то возникала на сцене как свидетельство реальности загробного существования. Мир теней оказывался ближе и роднее, чем находящаяся на краю света Россия, с которой у Блаватской тогда не было практически никаких связей[281]. В тот вечер, когда она решила разнообразить оккультный спектакль новыми персонажами, среди публики находились знаменитые люди: спиритический писатель и лектор Джеймс Пиблз, профессор музыки, мистик Лензбург и медиум из Чикаго миссис Керей. Другими словами, экзаменационная комиссия по принятию Блаватской в круг профессиональных оккультистов была хотя и немногочисленная, но вполне солидная и авторитетная[282]. То, что показала зрителям в тот день Блаватская, на мой взгляд, было прощанием со спиритуализмом. Она создала гротесковый спектакль с русским и кавказским национальным колоритом. Она словно доказывала многочисленным американским медиумам, что работает не хуже, чем они, и тут же тихо вопрошала: «А к чему все это?»

Действительно, Елена Петровна не ударила лицом в грязь. Она всё представила чуть-чуть по-иному. Внесла в спектакль братьев Эдди новые мизансцены, отрежиссировала его с большим артистизмом. Триумвират экзаменаторов пришел в восторг от увиденного, оценил по достоинству ее ум и находчивость. Она же сидела в зал