Book: Обезьяна зимой



Обезьяна зимой

Антуан Блонден

Обезьяна зимой

ГЛАВА 1

Каждую вторую ночь Альбер Кантен спускался в своей лодке-кровати по Янцзы до самого устья: триста километров, двадцать шесть дней пути, если не встретятся пираты; двойные порции рисовой водки, чтобы туземная команда не вздумала бунтовать. Время дорого. Уровень воды в реке уже понизился до критических отметок, нанесенных европейцами на прибрежные скалы; с часу на час лодка могла увязнуть в иле и застрять, как Ноев ковчег на горе Арарат. Кантену были по душе такие авантюры, где можно развернуться вовсю: он смело сходил на берег, покупал у крестьян упряжку волов и нанимал погонщиков, расплачиваясь с ними мексиканскими долларами, более выгодной валютой, чем местные сапеги. Сделка не обходилась без некоторых тонкостей: китаезы всегда требовали деньги вперед. И тут Кантен, единственный француз среди этой алчной и хитрой орды, проявлял удивительную для юного морского пехотинца находчивость. С улыбкой на лице он разрывал банкноты на две части, так что они становились недействительными, одну пачку половинок вручал главному артельщику, а вторую обещал отдать по завершении работы. Азиат почтительно склонял голову перед такой изобретательностью, которая останавливала охотников дать тягу. И плавание во сне продолжалось, поначалу медленно и осторожно, чтобы волы, которых заводили в воду по самую шею, не рванулись и не затоптали кого-нибудь насмерть. Мадам Кантен даже не просыпалась.

Иногда навстречу попадалась джонка с факторий, груженная шкурами тибетских яков, из них добывали мускус; иногда — китайские парусные лодчонки, полные человеческих экскрементов, ценившихся на вес золота на рынке удобрений в Чунцине; изредка — британская канонерка, охранявшая торговый путь от вероломных жителей прибрежных селений. Иной раз одно или несколько из них сжигали дотла. Соломенные хижины пылали, как факелы, пламя мешалось с полосами света, которые чертили на стенах спальни фары едущих в сторону Парижа автомобилей. Кантен открывал глаза, слушал мерный стук маятника больших часов в недрах гостиницы и вспоминал, что ему уже пошел седьмой десяток. Глубокая осень. Его белая тропическая роба старшего матроса от пота промокла насквозь, как в разгар сезона дождей. Он тяжело поднимался с постели, менял впотьмах ночную рубашку и запускал руку под подушку, чтобы вытащить из лежащего там пакетика леденец, любой, кроме анисового — эти он не любил, может, потому, что они напоминали ему вкус анисовки.

Кантен начал сосать леденцы вскоре после того, как бросил пить. Это средство подсказал ему один случайный посетитель как-то в понедельник на Троицу. Кантен поблагодарил и налил ему стаканчик. Сам-то советчик выпивал за милую душу, как почти все клиенты «Стеллы», вот почему Кантену так тяжко было выдерживать зарок, особенно первое время: когда в кафе при маленькой гостинице заходила компания угоститься аперитивом, он вцеплялся обеими руками в конторку с ключами от номеров. В таких случаях из коридора тут же возникала спасительница Сюзанна:

— Альбер, будь добр, помоги мне на кухне!

С тех пор как муж решился на такую жертву, Сюзанна похорошела. В ее чуткой душе тоже произошла важная перемена: от былой обреченности не осталось и следа, теперь она была полна надежды и доверия. Казалось, вся их жизнь начиналась заново. Никто вокруг не подозревал, какой прилив сил ощущала Сюзанна; вот только с ребенком уже ничего не получится: она дважды была беременна и оба раза не смогла выносить до конца.

— Ничего, малыш, все в порядке. Я работаю.

Альбер Кантен поворачивал к жене одутловатое, в синеватых прожилках лицо и кивал ей. Они прекрасно понимали друг друга и знали, как велика опасность. Но говорить об этом избегали, — впрочем, они вообще разговаривали немного; за обедом в маленькой столовой, оборудованной рядом с бельевой, по-прежнему подавалась открытая бутылка вина. В конце недели горничные выпивали ее вместе со своими ухажерами, здоровенными парнями, у которых подобных проблем не возникало.

У Сюзанны всегда хватало ума не уговаривать и не принуждать мужа. Да Кантен и не стал бы подчиняться желаниям жены или предписаниям врача. Бывало, когда он впадал в буйство, то норовил сцепиться с кем-нибудь из клиентов и выкинуть на улицу, так что вся округа его боялась. А в остальное время просто был беспробудно пьян и вполуха прислушивался к густому гомону в кафе. Приятели говорили, что он даже в стельку пьяный крепко стоит на ногах. Что ж, Кантен и правда был человек самостоятельный, себе на уме, может, поэтому в один прекрасный день, без всякой видимой причины, он объявил: «Все! Я завязал». В первые дни больше, чем азарт, ему помогало держаться уважение к себе и к своему слову. Это уж потом он стал тайком глотать снадобья.


В те ночи, когда Кантен не плавал по Янцзы, ему снилось, что он лежит в траве на нормандском берегу, уткнувшись носом в узелок со столовым серебром, украшенным вензелем «ГС» — гостиница «Стелла». Яркие, ядовитых цветов осветительные ракеты змеились над головами немецких солдат, которые купались в море, а теперь в панике выбегали из воды. Небо полыхало огнем, темная лавина продвигалась по земле. Танки врезались в хлева, прокатывались гусеницами по соломе; лучи прожекторов кинжальными лезвиями рассекали воздух на высоте человеческого роста; четверых солдат без касок словно пригвоздило к беленой стенке, у которой они невинно пристроились, расстегнув ширинки, четыре затылка, растопыренные локти на фоне белой известки, — словно шеренга заложников. Далеко внизу бурлили и дымились горячие белые гребни Ла-Манша. Кантен лежал ничком под яблоней, хотел кричать и не мог.

Это были картины того дня, когда жизнь его круто повернулась, когда война, на самом своем исходе, взяв его за горло, заставила сделать решительный шаг. Уже давно, с тех пор как Сюзанна стала отворачиваться от него в постели, он холостыми ночами мечтал об этой войне — издалека, лихо размалеванная, она казалась молоденькой красоткой. Но война долго обходила его стороной. И вот, наконец, она пришла — прогнившая до костей карга — и стала за ним увиваться, заигрывать, дразнить импотентом. Можно сколько угодно уговаривать себя, что это не мы выбираем шлюх, а они сами нас находят, жить от этого не легче. На другой день после высадки союзников немцы приказали всем жителям Тигревиля оставить город. Гостиницу «Стелла», которая с начала оккупации превратилась в кабаре, тут же, не спросив Альбера, переоборудовали в блокгауз. Для такого бузотера, как он, просидеть четыре года, не смея открыть рта, и так было нелегко, а уж этот последний удар совсем его доконал. Жена, с двумя чемоданами и документами, отправилась в Лизье, а он остался один, на границе огромной запретной зоны, в самом пекле. С утра до вечера Кантен нетвердым шагом бродил между руинами домов, нахлобучив на голову вместо каски колониальный шлем; изредка, наорав на часовых, своих недавних клиентов, как на поварят, он наведывался в собственную гостиницу. Вольным бродягой встречал он закат и устраивался спать на какой-нибудь опустевшей ферме; узелок с серебром, которое он решил сберечь во что бы то ни стало, всегда лежал под боком. Сиротливые, заросшие травой поля пережидали темень. Ждать приходилось недолго. Ночи скромно сжимались, уступая место историческим дням. И вот уже заря закидывала свои сети в сонное царство. Альбер, растянувшись в люцерне, мысленно перебирал запутавшуюся в петлях добычу: вот еще тепленькие любовники, вполне съедобные, если аккуратно вырезать сердца; вот пьяницы, насквозь пропитанные пряным маринадом, сгодятся на отбивные; вот холостяки, выуженные из серых простынок, от которых впору расплакаться прачкам. Гроздья утопленников, почти таких же реальных, как те, что выносило и раскладывало на берегу море, всплывали на поверхность его памяти, и он встречал их позабытыми любезными словами. Человек — терпеливый, неспешный ловец. Впервые после демобилизации он снова, как в Китае, спал под открытым небом.

Но в ту ночь, 13 июля 1944 года, Тигревиль, такую ничтожную цель, накрыло артиллерийским огнем. Виллы, куда солнечный свет не проникал со времен императрицы Евгении, скидывали крыши, как кукольные домики, и озарялись ночным солнцем; на горизонте рыбьим плавником торчала расколотая надвое колокольня; ветхое казино ходило ходуном. Скалистый берег утопал в клубах сернистого дыма, и Кантен понял, что гостиница, к которой он навечно прикован, того и гляди рухнет и, значит, оборвется нить дней, наполненных тоской и назойливым гулом. Запертая в клетку птица будущего встрепенулась и громко запела. Шальная мысль о разводе обожгла мозг. Хотя ремесло обязывало держать двери дома открытыми, его давно подмывало собрать вещички да хлопнуть этими самыми дверями, но не хватало духу и жестокости, и вот артобстрел решает все за него. Какие-то люди убивают там друг друга ради того, чтобы его судьба распрямилась. Горбатая старуха война обернулась-таки доброй феей, которая не взмахами волшебной палочки, так пушечными выстрелами превращала тыквы в кареты и танки. Прекрасная птица будущего заливалась радостными трелями.

И все же Кантена как-то не слишком тянуло срываться неизвестно куда с насиженного места. Жажда приключений, похвальная для юноши, в солидном человеке просто смешна, да и слишком мучительна перспектива изо дня в день выслушивать обвинительные речи собственной совести, от которой никуда не денешься. В молодости он получил от Республики свою долю острых ощущений: тропики, саке, экзотические женщины. Все это прекрасно. Но если человеку нужна помощь британских ВВС и Люфтваффе, чтобы сбросить тридцатилетние оковы, значит, он создан для них. Часа в три ночи ему представилась Сюзанна, бездомная, сидящая на чемоданах на каком-нибудь монастырском дворе или стоящая в очереди за бесплатным супом… Скитаться по дорогам вместе с ней, невинной душой, — ужасно! Но ход событий, похоже, не считался с его волей, а ему нечем было откупиться, разве что принести в жертву свое убежище, свои буйные, ухабистые, пьяные угодья, свое царство. И, ни секунды не колеблясь, он поставил его на кон: «Если я вернусь в гостиницу, если Сюзанна снова будет зажигать по вечерам нашу вывеску, символ нашей жизни, и если кто-нибудь, как бывало, забредет на этот огонек и спросит у меня ключ от номера, клянусь, что никогда больше не прикоснусь к бутылке!» Зарок пьяницы был скреплен именем Господа Бога, которое потонуло в грохоте бомбежки, а Кантен, накрыв голову узлом, со смятенной душой вслушивался в дребезжащее металлическое биение пульса чайных ложечек у самого своего уха.

Вскоре окопные бои выгнали его на открытую дорогу, и тогда он твердо решил не отступать больше ни на шаг под натиском враждебной стихии, которая отдаляет его от дома. Воспользовавшись затишьем, он встал на обочине и вытянул руку, чтобы остановить попутную машину — за последние годы он привык к такому способу передвижения. Транспорт не заставил себя ждать — на этот раз его подобрал английский бронетранспортер. Вернувшись в Тигревиль вместе с экипажем, Кантен прослыл освободителем. Ну а сам он, едва завидев отвоеванную у судьбы обитель, уже знал, что это его тюрьма. Снова торговаться с Богом было не с руки; связанный клятвой освободитель попал в плен.

Гостиница, расположенная на полпути от вокзала к морю, почти не пострадала. Правда, обвалилась чугунная ограда со стороны площади, фасад был изуродован выбоинами, крыша продырявилась, на чердаке валялись осколки снарядов, двор усыпан слоем битого стекла, а посередине его сплелись в объятиях молодой каштан и убитый канадский солдат. Но прочные стены устояли, мебели хватило на три комнаты, и, главное, исправно работали водопровод и канализация. «Это все равно что с людьми: начинаешь больше ценить их, когда чуть не потеряешь», — с радостной улыбкой сказала вернувшаяся из Лизье Сюзанна. Кантен яростно принялся за работу. В следующем сезоне гостиница открылась заново, а ее хозяин сдержал слово: отныне по утрам он благоухал лавандой, словно покрывал каждый новый день свежей скатертью из бельевого шкафа.

Прошло десять лет, он уже перестал маяться, обзавелся солидным брюшком, не вспоминал о прошлых пьянках и ни о чем не жалел.

Дела шли неплохо. Летом конкуренцию «Стелле» составляли соседние курортные заведения, но в остальное время расположенные на парижской трассе и открытые круглосуточно гостиница и кафе давали хороший доход. Кантены сменили персонал: наняли кухарку и двух совсем молоденьких горничных — стекла звенели от их задорного смеха. О прежней жизни помнила одна Сюзанна. Об Альбере уже никто не говорил худого, большую часть дня он проводил за конторкой в вестибюле, глазея на дорогу. Клиенты, видя сумрачную, невозмутимую, багровую физиономию хозяина, принимали его за туповатого мужлана.

Кафе же, с тех пор как Кантен перестал бывать там, наоборот, захирело. Местные любители выпить перебрались в кабачок, там хоть попроще, зато хозяин под настроение, глядишь, выставит всем по стаканчику. А приезжие с порога чуяли, что тут дело глухо, и ехали дальше. Бар превратился в некрополь бутафорских бутылок с этикетками давно забытых напитков; почетное место занимала громоздкая, похожая на кафедру для пышнотелой учительницы полированная касса, которую перевезли сюда из страсбургского ресторана, где Сюзанна в 1921 году проходила курсы кассирш. Тогда она еще была невестой двадцатичетырехлетнего старшего матроса, служившего на Дальнем Востоке. Девушка представляла себе эти края по книгам Пьера Лоти и посылала жениху транссибирским экспрессом любовные письма, которые перехватывали белоказаки.

Кантен нарочно выбрал местом службы самый отдаленный от границ метрополии пункт. Маленький, в полдюжины человек, французский гарнизон утвердился на Янцзы еще в 1905 году, согласно договору, положившему конец восстанию боксеров, да так и застыл надолго этаким намытым историей островком. Альбер страшно увлекался экзотикой, ему было любопытно все, что не так, как дома, и он немало узнал о природе и людях тех далеких краев. Драгоценный багаж, который в дальнейшем ему ни на что не пригодился, разве что послужил материалом для путешествия-сновидения вниз по реке. Да и то, с тех пор как он образумился и перешел на леденцы, он никак не мог добраться до Шанхая. Каждую ночь все больше увязал в мелких деталях плавания, изобретал все новые стычки на берегу, оттягивал и оттягивал конец, как будто боялся добраться до того дня, когда потонет сама международная концессия, — боялся, потому что теперь лишен средства, которое позволяло скрывать от самого себя, что после Шанхая его жизнь на тридцать лет провалилась в пустоту, в тридцатилетнюю спячку.


Сюзанна вдруг шумно вздохнула и повернулась к мужу с умилившей его уютной неторопливостью.

— Хрупаешь потихоньку, — прошептала она.

Поначалу Сюзанну раздражало, что муж что-то грызет и сосет у нее под боком, так же, как совсем уж давно, в школе, она бесилась, когда девчонки в спальне тайком, не раскрывая рта, жевали свои припасы. Теперь эти звуки действовали на нее успокоительно: дневное счастье укреплялось по ночам. Альбер удивился и проглотил конфету.

— Ты что не спишь? Ведь уже первый час! — сказал он.

— Я сплю… А что, месье Фуке вернулся?

— Не знаю, — проворчал Кантен. — Это не наше дело.

Однако, как ни глупо, он думал о том же самом, причем не только потому, что Фуке был в то время единственным постояльцем в «Стелле», но и по каким-то другим, не вполне ясным причинам, в которых он, может, так и не успеет разобраться до конца, если завтра этому парню вздумается попросить счет и расписание поездов; так оно нередко и бывает: только поймешь, нравится тебе клиент или нет, как он раз — и был таков. Угрюмого, как глухонемой, Кантена всегда предупреждали в последний момент. А иногда постояльцы уезжали, вообще не показавшись ему на глаза, будто по внезапной прихоти. Опустевший номер проветривали, чтобы и духу временного жильца не осталось, и только колыхание белых занавесок в оставленном на все утро настежь окне служило верным признаком отъезда, как глухие черные шторы — признаком чьей-то кончины. Перемена лиц сказывалась прежде всего в перемене привычек: не чай, а кофе, не божоле, а виши, не в семь, а в девять разбудить, не ростбиф, а эскалоп к обеду. Различия же в характерах если и проявлялись со временем, то не слишком ярко. В Тигревиле все приезжие вели себя более или менее одинаково: отдыхающие ежедневно осведомлялись о погоде таким тоном, будто справлялись о здоровье старушки-Земли; коммерческие агенты интересовались, какова покупательная способность местных жителей, и от души произносили тосты за их процветание; дети, сгорая от нетерпения, словно одержимые влюбленные, выпытывали, где и как ловить креветок. Здоровье, деньги, любовь — что может быть банальнее? Кантен наблюдал из-за своей конторки за родом людским, и он представлялся ему стадом, состоящим из стандартных особей, которые отличаются друг от друга лишь мелкими причудами. Но с тех пор, как приехал Фуке, восьмой номер стал в гостинице особой территорией, с особыми порядками; восьмой номер теперь называли «комнатой месье Фуке», и, скорее всего, это название сохранится за ним на всю зиму, даже когда постоялец уедет навсегда.



— Ты дал ему ключ от сада? — спросила Сюзанна.

— Да. Он разберется.

— Это он у тебя попросил?

— Я сам ему предложил, — замявшись, ответил Альбер. — В прошлый раз ему, похоже, пришлось перелезать через ограду. Покалечится, чего доброго, а нам отвечать.

— Молод еще, — сказала Сюзанна.

Кантен согласился. Хотя знал, что Габриель Фуке не так уж молод: тридцать пять лет. Лукавые глаза, курчавые волосы, открытая шея, небрежная грация движений смягчали впечатление угловатости и незаконченности, которое он производил на первый взгляд. Паспорт с записью «студент» напоминал циферблат часов с остановившимся маятником, а в карточке значилось, что он прибыл из Парижа и следует неизвестно куда. Может, идти туда не знаю куда — это и есть признак молодости?

— Сколько он у нас уже живет?

— Сегодня ровно три недели, — отчеканил Кантен ровным деревянным голосом. Теперь, когда смысл его скупых слов сводился к точности, он только так и разговаривал.

— С ума сойти! — сказала Сюзанна.

Она родилась в Тигревиле, но не могла себе представить, чтобы кто-то обосновался здесь в мертвый сезон: сомнительное удовольствие гулять по занесенному песком берегу, глядеть на пустые виллы, косо торчащие на холмах, бродить по заскорузлому, захолустному городишке. В конце августа последние туристы, снова нацепив галстуки, пестрым кортежем отправлялись восвояси, их провожали до первого поворота с видимым почтением и затаенным презрением. Потом гости появлялись редко и ненадолго: то свалится с неба, начитавшись путеводителя, и устроит пир горой шумное семейство, то закатится разгоряченная компания именитых охотников, то забежит продрогший, но бойкий коммивояжер. Фуке приехал первого октября. Вид у него был какой-то потерянный, никакого багажа он при себе не имел, снял номер с пансионом на сутки и тут же расплатился. Кантены ждали, что он вот-вот снимется с места и упорхнет, но дни шли за днями, а он все оставался, и его привычки постепенно стали частью распорядка гостиницы, так что в конце концов хозяева сами к нему привыкли. Обычно в такое время, когда не бывает постояльцев, в «Стелле» из экономии каждый день готовили одно и то же; проезжие находили меню превосходным, но им чаще всего приходилось закусить тут только разок. Фуке же две недели подряд безропотно ел на обед мидии со сметанным соусом и камбалу по-нормандски, пока наконец Кантен не позаботился о том, чтобы несколько разнообразить его пищу. Фуке стали подавать котлетки, которые делались для домашнего стола. Так, сам того не подозревая, он вошел в их семью.

Сюзанне врезался в память звук заводящегося мотора — такси, на котором Фуке приехал из Довиля, порожняком поехало обратно, в сторону моря. Она слышала гудение мотора, пока машина не свернула на бульвар Аристида Шани, в это время года окаймленный кружевом прилива. Но не успела потревоженная тишина сомкнуться, как зазвенел, с особой выразительностью — так, во всяком случае, ей казалось теперь, — звонок. Альбер поднял голову от железнодорожного справочника, с помощью которого старательно, как полярный исследователь, прокладывал маршрут ежегодного путешествия — на праздник Всех Святых он ездил в Пикардию навестить могилы своих родителей. Ужин у Кантенов давно закончился, плиты остыли, кухарка ушла домой в деревню раздосадованная — за весь вечер никто не спросил ни одной порции. Камбалы осталось еще и на завтра — тем лучше, потому что выйти в море рыбаки, похоже, не смогут. Одна горничная заступила на сонную вахту — прикорнула на перине в чуланчике, другая ушла гулять по берегу с поляком из молочной лавки или, скорее, поскольку шел дождь, обнималась с ним в каком-нибудь заброшенном блиндаже в Чаячьей бухте. Вечера проходили чинно и благостно, словно этот отставной матрос и его жена-крестьянка жили в собственном особняке «под готику». И вдруг звонок. Готический сеньор поспешил к дверям. На пороге стоял растерянный молодой человек. Он извинился, что потревожил хозяев в такой поздний час, объяснил, что опоздал на поезд в Довиле, и дождался, пока его представят сеньоре, подоспевшей разделить тревогу с супругом. Гость был одет в расстегнутую сверху замшевую куртку, обручального кольца на пальце не видно — нынче у молодежи так принято, лицо чистое, тонкое, но какое-то помятое, Сюзанна подумала, что он похож на виноватого ангела. Вот только непонятно, в чем он провинился. Его поселили в восьмом номере, из окна которого, за редким частоколом старинных колоколенок, вертикальным серо-стальным полотнищем виднелось море. Но прежде чем подняться, он долго звонил по телефону. Альбер нетерпеливо махнул Сюзанне рукой: «Иди-иди, видишь же, он тут еще нескоро!» Почему-то ей показалось, что он хочет от нее отделаться и заполучить гостя в полное свое распоряжение. Из-за того что Фуке явился в неурочное время, он попал в домашнюю обстановку; Кантены как будто не просто сдали ему комнату в гостинице, а милостиво и радушно приютили запоздалого путника.

— Вам ничего не нужно?

Обычно этой тусклой, стершейся, как старый грош, любезностью одаривала вновь прибывшего постояльца Сюзанна. В устах Кантена она прозвучала с особой значительностью, и гость это, кажется, почувствовал. Уже поднимаясь по ступенькам, он обернулся и встретил неожиданно внимательный, серьезный и ободряющий взгляд Альбера; секунду поколебался и пробормотал: «Да вроде нет». Другие всегда отвечали машинально: «Спасибо, нет». И это было первое, что слегка насторожило Сюзанну.

Два дня он безвылазно просидел в номере, питаясь одним чаем с сухариками, а на третий спустился утречком в прекрасном настроении и окликнул по имени Мари-Жо, которая подметала тротуар перед домом. Услышав, сколько он заказал газет и сигарет, Сюзанна позволила себе пошутить: «Вы что, готовитесь к осаде?» — «Не беспокойтесь, — ответил он в тон ей. — Не только убийцы листают свежую прессу в постели, такую привычку имеют еще биржевые игроки и драматурги. Все, чья судьба зависит от капризов публики и рынка. Лично я не играю на бирже, не пишу пьес и никого не убил, но очень люблю город, который называется Париж, и дня не могу прожить, если не узнаю, что там творится». Впрочем, месье Фуке недолго просидел в затворе. Он вышел в город раз, другой и начал прогуливаться каждый день, возбуждая жгучее любопытство местных жителей, которые гадали, что это за птица прилетела к ним на зиму глядя. Ему прислали поездом чемодан, перевели по почте деньги.

— Три недели! — сказала Сюзанна. — В городе, наверно, пошли толки.

Кантен приподнялся на локте:

— Какие толки, когда толковать-то не о чем! Фуке живет у нас, он наш постоялец и волен делать, что хочет. Тебя что, кто-нибудь о нем расспрашивал?

— Кое-кто пытался. Я стараюсь сменить тему, но уж очень он бросается в глаза: такие яркие рубашки, да еще эти его бархатные штаны…

— Летом таких, как он, сколько угодно.

— Это-то всех и удивляет — не по сезону одевается.

В гостинице Фуке никому не был в тягость. Он обладал особым даром легко и незаметно располагать к себе людей. Приносил цветы Сюзанне, шоколадки горничным, однажды даже предложил сигару Альберу, но тот не взял. Эти свои подарочки он оставлял на видных местах, не говоря ни слова. Да и не в подарках дело, а во внимании, с помощью такого условного языка дикари вступают в общение с белыми путешественниками или поклонники со строптивыми девицами. Но сам держался на расстоянии. Иной раз кажется: вот, совсем ручной, и вдруг он, не хуже Кантена, замыкается в глухом равнодушии. Сегодня вовремя, минута в минуту, приходит к столу, молча ест, пьет и читает газету. А завтра ни с того ни с сего посылает к чертям обычное меню, покупает крабов и сам их варит, спит до пяти вечера — и во всем доме праздничное настроение. Ну а спустя какое-то время — опять-таки неизвестно почему, снова становится пунктуален и сух, так что все думают, не рассердился ли он на что-нибудь. Но Фуке никогда не сердится, он просто где-то витает. Кантен украдкой наблюдал за этой его манерой: он тут случайно, он сам по себе и ему ни до кого нет дела.

— Знать бы хоть его планы, — вздохнула Сюзанна.

— Перестань! — холодно сказал Кантен. — Мы жалуемся, что комнаты чуть не целый год простаивают пустыми, что из-за этого терпим убытки, наконец в кои-то веки появляется постоялец — радуйся, казалось бы, такому везению, так нет, тебе надо, чтоб он каждый вечер перед тобой исповедовался. У нас тут, кажется, не монастырь, и ты не мать-настоятельница.

— Просто я старею, загадывать далеко наперед мне страшно, а не знать, что будет завтра, тяжело. Я люблю, чтоб все шло своим чередом, по распорядку. Ты бы поговорил с ним как-нибудь поделикатнее…

— Это его дело, мне ему нечего сказать. Мы думаем о нем больше, чем следовало бы. А все оттого, что и мы, и прислуга, и весь город подыхает от скуки.

— У стариков всегда душа болит за молодых.

— Он посторонний человек, а мы вовсе не старики. И хватит, спокойной ночи!

— Жалко мальчика, такой одинокий… — сказала напоследок Сюзанна.


Кантен знал, что Фуке не вернулся. Вернее, чувствовал это и, может быть даже не признаваясь самому себе, поджидал его. Конечно, следить за тем, когда уходят и приходят клиенты, входило в его обязанности. Но уж за порогом гостиницы они сами себе хозяева… И все же он невольно думал: что может делать этот парень у них в Тигревиле среди ночи, когда все давно спят? Ему представлялась хрупкая изящная фигурка в лабиринте узких, исхлестанных бурей, скользких от грязи улочек, и он долго не мог выбросить из головы эту картинку; но постепенно, незаметно для себя направился в китайские дебри.

Кантен соскочил с кровати; спал он или нет, он сам хорошенько не понимал. Как поворачивается ключ в замке, он не слышал; гладь его забытья нарушили шквал и гром. В два прыжка он очутился у окна:

— Кто там?

Сад съежился под дождем, темной мыльной пеной клубился дикий виноград, шушукались, приникнув друг к другу, гортензии. Кантен грузно навалился на подоконник и глянул вниз — в левом крыле из-под деревянных щитов-ставней на окнах первого этажа пробивалась полоска света.

— Что случилось? — спросила Сюзанна.

— Это в кафе.

— Не ходи туда!

Кантен пожал плечами — в Китае он полтора года спал, поставив под дверь пустые консервные банки, чтобы не застали врасплох мятежники, которые запрыгивали в караулку с крыш соседних пагод. Он спокойно натянул брюки и пошел вниз, словно надо было прикрутить кран.

В темной столовой размытыми пятнами выделялась мебель, распахнутая дверь вела в ярко освещенное кафе. Никогда раньше Кантена так не коробила украшавшая зал пестрая дребедень. Натюрморты с окровавленной дичью первыми хлестали по глазам, потом взгляд натыкался на застывших в полете над кассой птиц. В одном углу лежал на боку деревенский шкаф, когда-то, видимо, служивший стойкой, а ныне выглядевший как бред пьяного барышника; на пыльной доске еще торчали, точно призраки, бутылки-муляжи. У самого входа — чащоба вешалок с густо сплетенными голыми сучьями.

Габриель Фуке сидел за столиком, уткнувшись щекой в согнутый локоть. Первое, что увидел Кантен, было его мертвенно-бледное, мокрое лицо. Молодой человек словно держал голову под мышкой. Перед ним стояло ведерко для шампанского, которое он выволок из-за серванта, и выстроился в ряд полный комплект питейной посуды: от пивной кружки до стопки-наперстка и несколько рекламных картонных бутылок, одна из которых опрокинулась и свалила тонкий фужер и пузатую рюмку. К счастью, настоящие напитки были заперты на задней половине в сейфе, шифр от которого знала только Сюзанна.

— Привет, папаша!

Кантен еще с порога учуял знакомый запах, и голос такой тоже был ему знаком.

— Давно вы тут, месье Фуке?

Фуке распрямился, посмотрел по сторонам. Ему явно стоило большого труда сосредоточиться. У него стало совсем другое лицо, как на смазанной фотографии. Словно аппарат во время съемки дернулся, но залихватская поза сохранилась.

— Присядь-ка на минутку, — сказал он.

Но Кантен подошел к входной двери и накинул щеколду.

— А где мой ключ? — мягко спросил он, не оборачиваясь.

На улице был потоп, мостовую занесло песком, по обоим тротуарам стекали вниз, к дамбе, мутные желтые ручьи.

— На что мне твой ключ? — фыркнул Фуке. — Или я, по-твоему, еще такой маленький, что у меня и своего нет?

Кантен заметил, что он весь в грязи, а на рубашке кровь.

— Что с вами случилось? Вы валялись на земле?

— Подрался с одним цыганом.

— Где это?

— На улице Муль.

— Должно быть, у Эно?

— Не помню.

— Тут нет цыган. А еще вы перелезли через решетку.

— Если б у меня был ключ, я бы не полез.

Кантен с ловкостью полицейского засунул руку в карман Фуке и вытащил ключ.

— Ну, месье Кантен! Так нечестно! — усмехнулся Фуке.

В теперешнем состоянии миловидность и субтильность только портили его и придавали ему какую-то ненатуральную, похожую на пристежной воротник, моложавость. Порок, пожирающий человека изнутри, заботится о том, чтобы жертва как можно дольше сохраняла обольстительный вид.

— Вы не хотите забинтовать рану? — спросил Кантен.

— Не валяй дурака, давай лучше выпьем!

— Спасибо, но кафе закрыто.

— А это тоже закрыто? — Фуке извлек из кармана вельветовых штанов плоскую бутылку и наполнил две рюмки. — Махнем, папаша?

— Я не пью.

— Так я и поверил! Ты свою физиономию в зеркале видал?

— Что поделаешь, такое уж у меня лицо.

Фуке окинул его оценивающим взглядом и заключил:

— Ну да, в твоем возрасте уже не меняются… Все задубело… Кстати, ты не обижаешься, что я зову тебя папашей?

— Разумеется, нет, месье Фуке. Завтра вы все это забудете. А сейчас вам лучше пойти спать.

— Ты пойми, раз я хозяйский сын — а иначе с чего бы я к тебе заявился? — значит, ты мой отец! Вот я и говорю: будем здоровы, папаша! — Он поднял рюмку, опрокинул ее в рот и страдальчески скривился. — А ты, значит, ни-ни?

— Кто вам продал спиртное? — спросил Кантен.

В нем закипала злость.

— Эно, — сказал Фуке и приложил палец к губам. — Но только молчок! Это моя тайна. Что ты на меня так смотришь?

— Ну хорошо, — сказал Кантен. — А теперь спать!

— Куда спешить — Прадо закрывается в семь! — изрек Фуке. — Клер нас не застанет… Ты был в Прадо?.. Ты вообще-то знаешь, что это такое?

— Парк, — ответил Кантен. — Парк и музей.

— Это вагон! — торжествующе сказал Фуке. — Мы с Клер только так и ездили. — Он встал, подошел к стенке и ковырнул ногтем приколотую кнопками картинку, сомнительное творение художника-дальтоника: птица, похожая на фазана, клюет зеленую чернику. — Вагон! Веласкес — поднявшиеся на дыбы лошади… Эль Греко — люди в полный рост, сорок лошадей, восемь людей… Понял? Мы с Клер всегда брали два билета в Прадо и могли фантазировать хоть сто лет… Ты ведь знаешь Клер?

— Нет, — машинально ответил Кантен. — Это ваша подруга?

— Ага, подруга. У нее-то есть свой ключ от дома.

— Это прекрасно, — вежливо сказал Кантен.

— Да уж конечно! Вот только она ушла и забрала его с собой… Послушай, как ты можешь отказываться выпить с человеком, у которого никогда не было своего ключа?!

— Не будем начинать все сначала, месье Фуке, — мягко сказал Кантен.

Ему разбередили душу лихое отчаяние Фуке, его бравада. Он помнил, как накатывало на него самого, да еще посильнее, еще похлеще.

— Когда мне раньше случалось крепко выпить, — сказал он, — я не горевал о ключах. Наоборот, шел куда глаза глядят и каким-то чудом оказывался в своей родной деревне, в Пикардии, под Бланжи. Может, тоже там какой-нибудь ключ потерял… Потом мне рассказывали, что я торчал на вокзале, у выхода на перрон, и искал своего отца. Останавливал пассажиров, приставал к ним с расспросами, ругался. Начисто забывал, что отец-то умер, когда я был грудной. Я даже не знаю толком, как он выглядел. Да и сына своего не видал… — прибавил он почти шепотом. — На другой день знакомые железнодорожники давали мне взаймы денег на обратную дорогу, и я возвращался сюда, ничего не помнящий, но почти счастливый. Это мне напоминает обезьян, которые на Востоке, я сам видел, забредают иногда в города. Когда становится слишком холодно или их набирается слишком много, местные жители нанимают в складчину поезд и отправляют их назад, в джунгли… Только мне в дороге всегда бывало очень одиноко…

Кантен замолчал. Он не ожидал от себя такой откровенности. «Просто мне его жалко», — подумал он. Фуке был в стельку пьян, распинаться перед ним и ворошить прошлое не имело никакого смысла. Но распахнутая душа манит, как пропасть.

— Ладно, хватит! — резко сказал Кантен.

Фуке пристально смотрел на него, не находя в его словах ничего странного. Но вряд ли что-либо понимал.

— Ну-ну, — сказал он, — еще не известно, кто из нас несчастнее. Моя родная деревня — здесь.



— Это пройдет, — сказал Кантен.

— Никогда! Вы мне ужасно нравитесь, папаша… Я вас люблю, хоть не подаю вида… Вы всегда такой спокойный, такой невозмутимый… А сами мучаетесь, я-то вижу… От чего? От жажды… Алкоголь — это спасение — и не возражайте, не надо! — это свобода, блаженство… и, конечно, жуткая мерзость.

— Пора укладываться, ну-ка, пошли, — внушал ему Кантен.

— Ладно! Последнюю рюмочку — и шабаш! А как же мадам Кантен — я ее не поцеловал! Надеюсь, она не спит? Эти женщины — чуть что, скорее спать!

— Все уже спят.

— Но мы-то с тобой не спим, папаша! И это здорово! За это мы, с твоего позволения, и выпьем, а?

— Мне все равно, месье Фуке, я же вам сказал.

— Браво! — Фуке саркастически хмыкнул. Он встал, шатаясь, дошел до двери и обернулся: — Попомни мое слово, папаша, я тебя уломаю!..

Кантен немножко подождал, чтобы выключить свет. С лестницы было слышно, как Фуке спотыкается о каждую ступеньку. Кантен догнал его, обхватил и довел до дверей номера. Ни малейшего раздражения эта спасательная операция у него не вызывала, наоборот, почему-то даже стало приятно. Но вторгаться к постояльцам в комнаты он не любил. С некоторых пор он не выносил тесного общения. И теперь не собирался заходить далеко и поддаваться обманчивой приязни, к которой подталкивает мужчин пьяная любвеобильность.

— Посиди немножко со мной, — попросил Фуке.

— Не могу, жена будет беспокоиться.

— Бедняга… Бедный старый осел, привязанный к своему колесу…

— А вы-то! — ответил Кантен. — Разве вы не привязаны?

— Ну хоть зайди потом попрощаться на ночь.


Сюзанна сидела в постели, при свете, глядя перед собой невидящими глазами и пытаясь по доносившимся звукам понять, что происходит.

— Это месье Фуке?

— Да, — нехотя ответил Кантен.

— Что с ним такое?

— Да ничего особенного.

— Он что, выпил?

Она бы никогда не сказала о месье Фуке: «Он напился».

— Нет, — сказал Кантен. — Встретил знакомого и задержался, а потом забыл, что у него есть ключ, полез через решетку и поцарапался. Мы с ним поболтали.

— В кафе?

— Да, а что? Не сюда же мне его было вести.

— Он тебе не сказал, зачем приехал в Тигревиль?

— О Господи! Ты опять за свое!

— Так про что же вы говорили?

— Про обезьян. И про обезьяньи штучки.


Кантен приоткрыл дверь в комнату. Фуке и не думал раздеваться и лежал на кровати прямо в одежде, сложив руки на груди, но с закрытыми глазами. Он вздрогнул от неожиданности, с трудом улыбнулся, как будто не сразу понял, кто пришел, и шепотом сказал:

— Войдите.

В комнате, как ни удивительно, был полный порядок: на столе сложены бумаги, в вазе торчат трубки, на стенке висят две фотографии какой-то негритянки. Молодой человек оборудовал каюту по своему вкусу, но куда он держал курс?

— Спасибо, что пришли, — сказал он. — Надеюсь, вам не будет скучно. Садитесь, пожалуйста… Да-да, мне очень приятно вас видеть.

Кантен, опешив, неловко присел на тумбочку.

— Освободите себе кресло, — с воодушевлением продолжил Фуке. — Здесь тесновато, все очень скромно. Но мы с Клер всегда останавливаемся в этой гостинице, в память о первом разе, когда у нас не было денег и мы застряли в этом чудном городке. Мы тут свои, нас просто на руках носят. В газетах пишут, что я слишком скромный, — пронюхали, черти, хоть я и замаскировался. Слуг своих для поддержания репутации поселил в «Палас-отеле», и видели бы вы, как они важничают… Слуги у меня испанцы, — пояснил он. — Во Франции я бы, наверно, говорил иначе, но здесь приходится хвастать, что я единственный великий матадор-француз, лучше, чем Пьер Шуль: «Yo so uno!.. Yo so unico!»[1]

Щеки Фуке порозовели, и если поначалу у него слегка заплетался язык, то теперь слова лились легко и непринужденно, никакого сравнения с недавним бессвязным бормотанием. Видимо, он воображал себя в Мадриде. Кантен отвык от такого бреда и сперва решил, что Фуке его дурачит, как он сам когда-то морочил голову железнодорожникам в Бланжи, требуя своего отца. Но потом ему вспомнилась вся безумная искренность этого кривляния, и он понял, что Фуке сейчас действительно находится в Мадриде. Эта иллюзия держалась на волоске, который мог оборваться от малейшего дуновения, от одного неосторожного слова.

— Я погашу свет? — заботливо спросил он.

— Нет-нет, зачем же! — любезно сказал Фуке. — Я сейчас велю принести нам по рюмке хереса.

И прежде чем Кантен успел ему помешать, он нажал на кнопку в изголовье кровати. Резкий, неуместный посреди ночи звонок разорвал тишину «Стеллы», казалось, стены вздрогнули.

— Я думаю, в день моего первого выступления народу будет порядочно, — снова затараторил Фуке. — Чикуэло Второй всегда собирает полные трибуны. Он, конечно, смельчак, но работает неровно, то блестяще, то из рук вон. Ну уж я сумею показать себя! Давно мечтал одержать победу в Мадриде, на глазах у лучших друзей. Только Клер не придет, она не выносит таких зрелищ. Она будет ждать меня в нашем старом коррерос[2] на Пуэрта дель Соль, за блюдом креветок. Мужчины вокруг будто прилипли к заплеванному очистками полу, стоят и не спускают с нее жадных глаз, а тут я выхожу из роскошной американской машины — импресарио мне ее нанял на время турнира. Может, Хемингуэй заглянет пропустить с нами стаканчик…

Лицо его сияло неподдельным счастьем.

— Пусть все будет так, как вы хотите, — через силу произнес Кантен и невольно рассмеялся.

Фуке посмотрел на него с удивлением:

— Вы что, ни разу не были на вечерней корриде?

— Нет, — сказал Кантен.

— И вы специально пойдете! А места у вас хорошие? Вы там встретите всех своих. Из Парижа приехало много друзей: Марсель, Иван, месье Роже, потом еще Клебер и Каролина. Только бы кончился дождь! Хотя уж лучше дождь, чем ветер. Когда слишком ветрено, приходится мочить плащ, чтоб он стал тяжелее, а запястья у меня, как ни досадно, самое слабое место.

Он вытянул руки, рана не воспалилась, кровь на ней уже запеклась черной корочкой.

— Вот видите, корнада, царапина, пустяк, — сказал он. — Заполучил в одном местечке, в глухомани… Кстати, вы не ходили взглянуть на быков? Нет? Напрасно! Мне говорили, что они великолепны… хотя заранее никогда не известно. Быки, как спички: пока не чиркнешь, не узнаешь, хорошие или нет, а тогда уж они обуглились. И ты, как фанат-историк, рад бы повернуть время назад: сложить их обратно в коробку и зажечь еще разок… Где, интересно знать, наш херес?

— Можно обойтись и без него.

— Не беспокойтесь, мне завтра выходить на арену только в шесть вечера. Я ведь профессионал, не люблю шутовства и пафоса. Знатоки ценят в моей манере именно основательность. Скажу вам по секрету: перед корридой я ничего не делаю, просто лежу на кровати, а потом встаю и начинаю одеваться. Облачение занимает много времени, это сложный ритуал, который я тщательно соблюдаю из уважения к традиции. Иной раз плюну, не выполню какой-нибудь мелочи и тут же убеждаюсь, что зря: в такие дни у меня неудачное трастео.[3] Секрет мастерства спрятан здесь, в моей комнате.

— У вас есть костюм тореро? — серьезно спросил Кантен. Он бы не очень удивился, если б так и оказалось.

— А как же! Трахе де лусес, сияющий костюм, — ответил Фуке и с утомленной улыбкой прибавил: — Он висит в шкафу, а то свет мешает спать.

На этот раз Кантен решительно встал.

— Мне пора, — сказал он.

— Вы не дождетесь Клер? Она, конечно, остановилась не здесь, но совсем рядом, напротив. И по пути из Прадо всегда заскакивает ко мне ненадолго. Она придет с минуты на минуту и будет рада видеть вас. Ваша супруга в Мадриде?

— Нет, — вырвалось у Кантена.

— Так приходите к нам вечерком по-холостяцки. Поужинаем прямо в гостинице — кухня тут французская. И вообще очень уютно, нас обожают и балуют. Впрочем, если вы хотите, можно пойти к Ботену. А потом зайдем к Чикоте. В общем, погуляем.

— Чудесная программа, — сказал Кантен, берясь за ручку двери.

— А как же херес?

— Выпьете обе порции… Не думаю, что это вас затруднит.

— Я провожу вас, — сказал Фуке и попытался встать. Но не удержался на ногах и опять растянулся на кровати. — Что-то я не в форме… — жалобно вздохнул он. — Напомните-ка мне, откуда мы друг друга знаем…

Его голос неожиданно протрезвел, и в Кантене снова шевельнулось недоверие. Но когда он, перед тем как выключить свет, еще раз посмотрел на постояльца, тот, лежа навзничь, крепко спал.

— Бедный парень, — прошептал Кантен, — я подозревал, что все дело в этом. Такого у нас еще не бывало, и надо же, чтобы именно у него оказалась эта напасть.

Он оставил Фуке в грязной, мокрой, пропахшей вином одежде и пожалел об этом, когда забирался в свою плавучую кровать, задев ногу Сюзанны. Жена делала вид, что спит, а сама испытующе принюхивалась и прислушивалась; первый раз посетила ее тревожная мысль: чем там занимались среди ночи эти двое…

ГЛАВА 2

Фуке лежал, свернувшись клубочком под пледом, и ждал, что будет дальше. Несколько раз он просыпался в темноте, не в силах шевельнуться, меж тем как внутри все бушевало. И сейчас еще руки-ноги не слушались, в груди хрипело, сердце бешено колотилось. Внимание его сосредоточилось на протекавших в организме, как в химической лаборатории, процессах: что-то бродило и осаждалось в густой, слишком густой крови. Если реакции благополучно завершатся, впереди все равно самое трудное: вытерпеть многодневную муку, пытку, на которую каждое новое утро его будет призывать колокольный перезвон. И это уже началось — он лежит и ждет: вот-вот прозвучат первые зловещие удары и суровая рука рассвета ляжет ему на плечо.

…Еще вчера я считал недели на кулаке: взад-вперед по косточкам и ямкам, как делают дети, чтобы определить, сколько в месяце дней: июль-август по тридцати одному — два бугорка подряд, — я не пил уже двадцать один день; целых три недели зажаты в руке, как сокровище. Ей-Богу, мне самому хочется быть трезвым, нормальным человеком, а не тонуть в бреду и безумии, но жизнь коварная штука, идешь-идешь, да вдруг споткнешься, из-за какой-нибудь ерунды все наперекосяк… Причем на ровном месте! Ведь здесь про мою беду никто не знал, я был в безопасности, потому что в одиночестве чувствовал себя другим человеком и на меня смотрели иначе, чем в Париже — там я катился вниз по инерции. Впрочем, и там, и здесь я — это я. Я не алкоголик, нет… Просто почему-то в определенной обстановке на меня находит блажь и мне кажется, что легкий хмель помогает ладить с людьми. Разве я не знаю, что хмель не бывает легким? Друзья-приятели очень скоро идут ко дну, по одиночке, каждый со своим камнем на шее. Я старался как можно дольше не попадать в такую обстановку, но давно понял, что найду ее в одном кабачке напротив рынка; туда постоянно заворачивают мужчины, будто их притягивает магнитом. Нет такого города, который полностью засыпал бы ночью. Даже захолустный Тигревиль, с его опустевшими до нового сезона магазинами и безлюдными террасами кафе, где гуляет ветер и слизывает буквы с вывески «Обеды для туристов», — даже этот городишко держит открытым один глазок. И я, на свою беду, знал, где он находится. Я кружил вокруг, и круги все сужались. Правда ли, что в тот вечер я зашел к Эно без задней мысли? У каждого, кто переступал порог, был такой вид, словно он спешит на шабаш или на собрание заговорщиков. Может, и у меня был такой же, только я не догадывался? Я примостился у стойки, в дальнем конце, перед зеркалом. Рыхлая девица подвинула ко мне запотевшую бутылку, я налил, чокнулся сам с собой (зеркальный двойник протянул мне навстречу руку с рюмкой) и выпил. Тот, в зеркале, продержался довольно долго, но потом, наверно, сошел с дистанции, потому что под конец я его уже не видел. Не думаю, чтоб он вылез из своего зеркала, откуда смотрел на меня глаза в глаза, и пошел пить в другое место. А начали мы потихоньку, с пивка…

В зале явственно ощущался чисто деревенский сладковатый запах молока, к нему примешивался пряный дух крепких напитков, словом, суббота, гуляй — не хочу! Разговоры шли про охоту — как раз открылся сезон, про ТВС, «Тигревильских вольных стрелков», — это местная футбольная команда, состоит в основном из поляков и служит предметом постоянных споров; надпись «ТВС» испанскими белилами красуется на витринах кафе и магазинов. Кстати, об Испании, сдается мне, я ночью разглагольствовал о корриде, но, убей Бог, не помню, что именно говорил… Молодежи среди посетителей почти не было, все больше люди солидные, но дурачились они напропалую. Из женщин была только одна сухонькая старушка, торговка устрицами (она развозила их по городу в детской коляске). Сидела себе в сторонке, потягивала сидр, выдула литра два, и хоть бы хны, а мужчины ее поддразнивали. Как я понял, во время оккупации, когда был комендантский час, ей не раз приходилось цапаться с немцами.

— Слышь, Жозефина, что ты им загнула, в комендатуре-то, когда они сказали, что Гитлер не велит возвращаться так поздно?

— Гитлер? — говорю. — Какой такой Гитлер? Я с ним не спала и вообще у нас, в Тигревиле, такого не припомню. Разве что он новенький, только приехал?

Посетители хохотали и поглядывали на меня исподтишка: как мне это понравится. Мало-помалу я начал ощущать флюиды, направленные на меня со всех сторон. Только хозяин держался особняком, еле ответил на мое приветствие, и все. Откуда ему знать, что в столичных барах, да не из самых захудалых, меня знают по имени… эх, так и подмывало просветить его. Эно, с его диктаторскими усиками, — темная личность, больше похож не на нормандца, а на уроженца Оверни. У него вроде когда-то были неприятности из-за того, что он расстегнул ширинку перед автобусом, на котором ехали школьницы как раз из пансиона Дийон… Где я это слышал? Наверно, у Никеза в табачной лавке кто-то говорил.

Я выпил еще, на этот раз вермут, и проснулся старый зуд: захотелось со всеми перезнакомиться, сообщить всем что-то очень важное, а главное, снова появилось обманчивое чувство, что жизнь может быть вполне сносной, если иметь такую отдушину, такое волшебное пространство, где самые простые вещи преображаются, просветляются и сияют дивным блеском. Люди думают, что любители алкохимии собираются, чтобы напиться. Это неправда: такое состояние не цель, а следствие и горькая цена их возвышенных радений.

За окном изредка проскальзывали парочки, стараясь не попасть ни в лужи, ни в лучи света. Проходя мимо кафе, они, как преступники, которых под щелканье объективов сажают в полицейский фургон, быстро загораживали лица рукой или сумочкой. Перекресток был похож на неосвещенный аквариум, рыбки кружили в нем по двое, ища убежище под деревьями, как в густых водорослях, и избегая светлых кораллов-фонарей. Я не завидовал этим влюбленным, к ужину они должны разбежаться по домам, в их распоряжении немного времени до наступления темноты, и этот промежуток сужается, по мере того как разгорается лето: дни делаются длиннее, их свидания — короче; они обречены на поспешные, как зябкой зимой, любовные ласки. Рыхлая девица накрывала в уголке столик на двоих. Из кухни доносился дразнящий запах жаркого, всегда особенно вкусный, если оно готовится не для вас. Я понял, что вот-вот придется выметаться, и в панике, пытаясь отсрочить изгнание из рая, заказал еще рюмку. Верно, это и был слишком крутой вираж, и меня понесло… Посетители, точно по команде, поднялись и задвигались, будто чья-то рука сгребла их, как карты на столе после партии в покер: разлучила дружную пару, разбила тройку закадычных приятелей, разбросала каре ветеранов; тех, что показывали лицо, перевернула вверх рубашкой, и наоборот. Собранные в колоду, в затылочек, все стали просачиваться в дверь, а там и прощаться группками — перетасовка для верности. Выйдя же из кафе, разбрелись кто куда, как чужие, до следующей игры. Я остался один, забытая карта на зеленом сукне, никчемная пустышка или джокер — шут, что корчит из себя короля. Хозяин и его толстуха дочка склонились над тарелками, почти соприкасаясь головами, и тихо переговаривались за едой. Не иначе — судачили про меня. Я развернул газету и честно попытался уцепиться за перекладины кроссворда. Другой бы встал и ушел, но я не мог, я настроился и ждал: вот-вот, сейчас, еще минута — и я заговорю с ними. Когда они вышли из-за стола, я предложил угостить их, они согласились. Отцу — кальвадос, дочке — вишневой настойки. Я тоже тяпнул кальвадоса, пусть ахнут — не сам Эно, так толстая Симона — и поймут, что я не какая-нибудь заблудшая овца, а знатный кутила, «компетентное лицо», как пишут в газете, которую я бросил на стойку.

— То-то Кантен устроит бучу, что вы не вернулись к ужину! — ухмыльнулся Эно.

Что-то недоброе сквозило в его шутливом тоне, но в ту минуту это меня не насторожило, я только порадовался, что в Тигревиле меня уже признают. Эно, видя, что я не возражаю, продолжил:

— Осточертел он всем со своими нравоучениями! Когда-то сам был не дурак покуролесить, так нечего теперь осуждать других. Я же его не осуждаю, хотя мог бы. Раньше нормальный был мужик, разве что нелюдимый чуток, так оно и понятно: он нездешний, купил гостиницу на женино приданое, она дочка одного из самых богатых в округе фермеров. Ну и погуляли мы с ним — любо-дорого вспомнить. А как завязал — все хорошее, что в нем было, сгинуло, осталась одна дрянь.

— Что вы имеете в виду? — спросил я.

— Ну, не знаю… Гордость его непомерная, будто стенками ото всех отгородился. Она в нем всегда сидела. Взять хоть армию, все его земляки служили себе в Шербуре, а ему вздумалось завербоваться в Китай! Одно слово — китайская стена… я про то и говорю. И самому небось плохо. Не поймешь, что у него там, за стенкой-то, происходит. Никто в толк не возьмет, с чего он вдруг так резко бросил пить. Кто-то говорит, что из-за Сюзанны, дескать, она его заставила. Но может, дело-то не в этом, может, болезнь у него завелась: цирроз или там рак печени… что ж, причина уважительная! Но пусть тогда скажет!.. За ваше здоровье! Запиши на счет заведения, Симона.

И пошло-поехало. Кабачок снова наполнился народом, потом опять опустел. По еле слышным звонкам я понял, что это начался и кончился перерыв в кино. Программа ночных сеансов меняется два раза в неделю. Мне как-то не приходило в голову сходить что-нибудь посмотреть, хотя, как сказала бы моя мать, это было бы невредно при моей-то занятости. Закрываться Эно и не думал, видно, заведение работало круглосуточно. Человек пять завсегдатаев, войдя в азарт, по очереди угощали друг друга. Эно прикрыл дверь и с издевкой представил меня им как господина, который остановился в «Стелле».

— Ну и как вам там, у Кантена, весело живется? Вот уж зануда! Вино-то хоть к столу подают или нет? Какой он был и какой стал — предатель!

— Говорят, вы художник, рисуете гениальную картину. Один Кантен чего стоит, его рожа — ни дать ни взять пейзаж на закате!

Почему все решили, что я художник? И за что они взъелись на моего хозяина? Хоть я и попал из-за этого Кантена в дурацкое положение, но слушать про него гадости было противно. Я стал нарочно нарываться на ссору — заговорил о паршивой погоде. Это для местных жителей самая болезненная тема, многие уверены, что, если бы в Тигревиле шло поменьше дождей, он был бы не хуже Сен-Тропеза, чудным местечком для жаждущих опроститься снобов. Поэтому про дожди стараются не говорить. И никто не видит: тигревильское побережье — что старая дева времен Второй империи, ждала-ждала своего суженого, да так и померла не дождавшись. Мы чуть не подрались, но в последний момент решили вместо драки помериться кто кого, поставили локти на стол, сцепились и давай жать. Вот почему у меня ноет плечо, но это боль почетная. Конечно, лучше бы ощущать локоть ближнего несколько иначе, но и это упражнение, при котором ты весь — все нервы, мускулы, воля — сосредоточен в одной точке, очищает тебя целиком и полностью и вытесняет все постороннее.

Да так здорово вытесняет, что я понятия не имею, каким образом оказался в своей постели. Такое случалось и раньше, когда неведомая сила чудесным образом приводила меня к Клер. Мне хотелось, чтоб она оценила по достоинству инстинкт, влекущий изнуренного хромого жеребца в родную конюшню, то есть к ее изголовью. Но Клер ничуть не умиляла такая тупая преданность, и на другой день она красочно расписывала мне, как жалко, мерзко и нелепо я выглядел. Это была главная причина разлада.

— Единственная преграда между нами — это алкоголь, — говорила Клер.

— Я это препятствие выпью, — отвечал я.

— Я боюсь тебя, — говорила она. — Боюсь не того, что ты мне можешь сделать, а того, что делается с тобой самим. Вместо тебя вдруг появляется другое существо, какой-то бес, который издевается надо мной, да и над тобой тоже. Никогда не знаешь, что он натворит. Я жду одного человека, а является другой. А ведь ты, что самое обидное, можешь быть таким чудесным. Ну почему ты пьешь? С какого такого горя? Нет, лучше взглянуть правде в глаза, пока не поздно. Мне нужен человек, на которого я могла бы опереться.

На самом деле первую скрипку всегда играла она, и не только из-за своего сильного характера, но и по другой причине: она постоянно требовала от меня раскаяния, а это заведомо пассивная позиция. Со временем я привык всматриваться в Клер, как глядят на небо — с тревогой и надеждой; от нее зависело, будет ли день ясным и не переменится ли вдруг погода, если ветер подует в другую сторону. Вечно жил под дамокловым мечом. Стоило ей заподозрить, что я выпил, и она не пускала меня домой, вышвыривала на ночную орбиту, на которой я кувыркался кое-как одинокой планетой. Когда она запретила мне ехать с ней в Испанию, где мы каждый год бывали вместе, то, скорее всего, просто хотела меня проучить, но когда действительно поехала одна, то доказала, что ей хорошо и без меня и что мир не перевернется, оттого что она не разделяет свою радость со мной. На этот раз мы не просто испытываем терпение друг друга, между нами не просто размолвка — мы расстались. Дамоклов меч упал.

Теперь мне некого пугать, разве что струхнул тот добрый человек, что подобрал меня сегодня ночью в сточной канаве. Но нет, я, кажется, сгущаю краски: наверно, я все же спал под мокрым деревом, а кто-то меня поднял и довел до гостиницы. Припоминаю, как надо мной склонился какой-то человек, чувствую, как сейчас, крепкую хватку: чья-то рука издевательски направляла меня на кочки и в ямы, чтобы в последний момент оттащить в сторону. Кто это был? Случайный прохожий? Кто-нибудь из дружков Эно, которому захотелось подкинуть пылающую спиртовым пламенем головешку в «Стеллу» — твердыню добродетели? Или сам месье Кантен вышел мне навстречу? От таких провалов в памяти мне всегда делается не по себе. В Париже, с тех пор как Клер меня бросила, чуть не каждый день исчезают вот так часа три, а то и все шесть. На их месте зияет чернота, а в ней мельтешат и поблескивают, как юркие форели в садке, неуловимые образы, из которых никак нельзя сложить отчетливое изображение жуткой реальности. Спустя много времени я вдруг нахожу в кармане клочки бумаги, на которых неведомо кем записаны телефонные номера, место и время каких-то свиданий, нацарапаны шатким почерком сомнительные афоризмы, но лица ночных спутников тают в свете дня, и встреть я их когда-нибудь, ни за что не узнаю.

В последний раз я вынырнул из черной дыры аж в Довиле. Какой-то железнодорожник тряс меня за плечо: поезд дальше не идет. Дальше чего? Я еле очнулся от вязкого сна. За окном виднелся утопающий в цветах вокзальчик, такой уютный сельский домик, с балками наружу. Видно, у поезда губа не дура — на кой ему дальше. Интересно, билет у меня есть? А как же — вот он, в бумажном кармашке, я даже написал на нем свое имя и адрес, на всякий случай. Чувствовал, значит, что проваливаюсь, но боролся до последнего. Я вышел из вагона, в лицо дохнуло другим, не парижским воздухом. Слева тянулись безликие улицы — двойные ряды пустых коробок-вилл с глянцевыми боками. Я пошел направо, по более приветливому на вид бульвару, ведущему на трувильский рыбный рынок. Люблю это место, этот клуб торговцев морскими трофеями, который расположился вдоль длинного бассейна. Я перестаю себя чувствовать неприкаянным, когда гляжу на груды бархатистых крабов, антрацитовых устриц, узорчато-блестящих скумбрий и распяленных, как воздушные змеи, скатов. Правда, рынок показался мне не таким ярким, каким я его помнил; тот натюрморт, да не тот: краски поблекли, одна надежда на реставратора-весну. На заднем плане рыбаки торговали прямо из лодок, брызги набегавших волн размывали их фигуры. Было часов шесть вечера. Я добрался до маяка, перешел по мостику через плотину и зашагал по дамбе. Последний шаг по тверди — дальше водяная ширь. Дух захватывает при этом зрелище. В такие минуты мне сразу представляется карта Франции, привычный профиль, где Ланды — подбородок, Жиронда — уныло искривленный рот, Бретань — бугристый нос, полуостров Котантен — бородавка, устье Сены — надбровная дуга, а выше, к самому Па-де-Кале, уходит скошенный лоб. Я нахожусь ровнешенько в зенице ока моей страны, между век, мой взгляд вбирает все, что это око видит. Но видит ли оно так же, как я, что набегающие волны похожи на танцующих канкан девиц, которые вскидывают пышные зеленые юбки, трясут пеной кружев и ряд за рядом садятся на шпагат? Стоя на дощатом помосте, я смутно вспоминал, как нынче ночью мы всей компанией брали на абордаж какое-то кабаре, а потом настал тот серо-золотистый рассветный час, когда, кажется, еще не поздно и продолжить, а главное, когда ни в коем случае нельзя оставаться одному, как я вот тут: на одинокого человека набрасываются волчьей стаей угрызения совести. Приятели расходились по домам и говорили, что я счастливый — мне не придется выслушивать упреки. Говорили в утешение, бросая своего товарища. Меня никто нигде не ждал, и я им отвечал: «Я ранен… Оставьте меня здесь и уходите. Спасайтесь, ребята, бегите скорее!» Пройдет еще немного времени — и кто-то из них склонится над детской кроваткой, кто-то ляжет в теплую постель, а кто-то будет наслаждаться ароматом свежесваренного кофе — не ресторанного, домашнего! Тогда-то я вдруг и подумал о целительном переливании чувств: поехать к дочери, найти ее, обнять… заодно узнали бы друг друга поближе… Да поскорее, срочно: не уеду до вечера из Парижа — загрызут волки. С тех пор как развелся с первой женой, я почти не видел Мари, как-то было не до того, но все это время был уверен, что где-то есть у меня надежная крепость с преданным гарнизоном. Так что теперь происходило не беспорядочное бегство, а стратегическое отступление. Впрочем, пьяному на месте не сидится, дорога — это искушение и искупление. Очутиться в Нормандии после такой ночки — изящный финт! Сел сгоряча в вагон и отключился.

Я знал, что с сентября Мари живет и учится в школе-пансионе, вроде санатория, где-то на здешнем побережье. Здоровье девочки, хоть и хрупкой с виду, в полном порядке, но в Париже за ней некому как следует присмотреть — Жизель работает и не справляется с этим. Не могу спокойно видеть в метро молодых женщин, таких, как она: они едут на службу, которую не выбирали, и свыклись со своим ярмом настолько, что не чувствуют его тяжести. Отсутствующий вид, под мышкой нескончаемая книга с ленточкой-закладкой, которая после каждой одинокой трапезы переползает еще на несколько страниц. При виде их я испытываю приступ острой ненависти к мужской половине человечества, не исключая и самого себя. Они расплачиваются за других, тех, что жирной присоской вытягивают губы для поцелуя и норовят этим своим ротищем столетнего карпа не просто заглотнуть каждого из нас — они, поди, нас и не различают, — а заграбастать целую жизнь. Я должен был после развода окружить Жизель и Мари удвоенной дружеской заботой, как теперь принято. Но не сумел, помешали какие-то старомодные понятия, я стеснялся, робел. А сознание собственной вины сделало препятствие непреодолимым. Я решил начать все заново с Клер и в результате не видел, как растет моя дочь. Жизель между тем была уверена, что я бросил дом, семью, ребенка ради электрического бильярда, который заменяет мне жену. Обычное дело: скованный нелепой гордостью, я попадаю в ложные положения перед ближними, из которых потом выкарабкиваюсь совсем уж позорно. И в этот раз еще не испил чашу позора до дна. Навестить Мари, чтоб ей было не так тоскливо одной, значило совершить серьезный шаг.

А может, серьезный промах? Я вдруг подумал, что в угоду пьяному капризу готов сделать страшную глупость. Из Довиля еще не поздно повернуть назад. Буду в Париже к вечеру, пойду к приятелям, скажу им: «Друзья, разделим тяжкое время — мне одному не вынести! Я был далеко-далеко, на краю земли, у самого синего моря — дальше некуда…» Прежде чем принять окончательное решение, я зашел в парикмахерскую. Горячая салфетка на лицо, как это умеют делать в провинции, — просто сказка! Когда я вышел на улицу, кавардак в душе поулегся. Уже опять смеркалось. Что тут мрак, что там, уж лучше останусь, где есть. Автобусов на Тигревиль больше не было. Я взял такси, а разговорчивый водитель посоветовал мне остановиться в «Стелле».

Машина ехала по горной дороге, и меня вдруг охватило нетерпение обреченного: «Скорей бы конец!» — я понял, что близок к цели, хотя не знал к какой. Начался дождь. Сверху, сквозь еще не плотный туман, я разглядел Тигревиль, похожий на длинный надкусанный пирог, из которого кропотливый прибой выедает начинку. Вот здесь я вырою себе нору. Мы въехали в город — на улицах ни души. Песок мягко проседал под колесами, фары выхватывали из темноты запертые виллы, тревожили слепые окна. Ничто в этом сумрачном пейзаже не указывало, где тот кров, под которым спит моя дочь. Но она где-то здесь, в авангарде. Ничего, Мари, подкрепление близко, вдвоем нам будет легче.

Как только я увидел в «Стелле» мадам Кантен, у меня потеплело на душе. Пожилые люди вообще действуют на меня успокоительно, особенно женщины; мужчины, те всегда готовы на мальчишеские выходки. Такое философское отношение к старости появилось у меня совсем недавно, наверно, из-за того, что я много и часто думал о своей матери. Не так легко поверить, что ты сын совсем молоденькой женщины (ей и самой не верилось), ты представлял себе мать многоопытной хозяйкой дома, а не отплясывающей чарльстон девчонкой; да и не каждый вообще задумывается о таких вещах. Чтобы эта истина стала для тебя потрясением, мало просто перелистывать семейный альбом, надо, поднявшись живыми извилинами морщин вверх по течению времени, разгладить, расчистить улыбку на знакомом лице. С некоторых пор у меня вошло в привычку отыскивать в старых женщинах девушек, какими они были когда-то, и осторожно прикидывать, как изменятся к старости свежие девичьи лица; я стараюсь отстраниться от сегодняшнего дня с его голодной хваткой и не растаскивать жизнь по кускам, а смотреть на нее, чуть приподнявшись, — так лучше видно. Мадам Кантен не назовешь красавицей, но в ней есть некая благородная значительность; чувствуется, что она тут всем распоряжается, властвуя, однако, в строго ограниченной области и не преступая ее пределов. Дает круг ровного мягкого света, как лампа в изголовье кровати. Я сразу понял, что не помещаюсь целиком в этот круг и потому придется приспосабливаться. Зато с месье Кантеном я бы скорей поладил именно в потемках. Знаю я таких, заматеревших и окаменевших: они разбросаны по жизни, как скалы-одиночки под дождем. Иной раз так и хочется рвануть их динамитом. Когда я поднимался в номер, он таким тоном спросил, не надо ли мне чего-нибудь, что мне почудилось эхо потаенных недр. Будто мне протянули спасительный шест и тут же отдернули. Это был подходящий момент, чтобы спросить про пансион Дийон, рассказать о Мари, хоть как-то прояснить, зачем я явился. Но я не воспользовался случаем, и дверь захлопнулась. И ведь, как правило, я веду себя иначе: не закупориваюсь в себе, а, наоборот, охотно распахиваю душу перед другими, чтобы сойтись покороче; так почему же в тот вечер перед безобидной четой мне вздумалось напускать туману? Может, я был не очень-то уверен в себе? Или предчувствовал, что рано или поздно случится то, что случилось прошлой ночью, и предпочитал идти ко дну без опознавательных знаков? Одной могилой неизвестного забулдыги станет больше.

Пробуждение было ужасно. Пьяная эйфория рассеялась, на меня навалилась жуткая депрессия, а в незнакомой комнате нечем было от нее заслониться. Обычно нейтральная территория играет роль амортизатора, помогает безболезненно перейти в нормальную среду после глубокого погружения; никакие предательские улики не заставляют спотыкаться еще не окрепший рассудок, безразличные стены не затаили укор, чуткие ищейки памяти о содеянном сбились со следа. Можно спокойно возвращаться к жизни. Но на этот раз я перестарался. Только миллионерам и бродягам удается так резко оборвать якоря будней. Мои же порванные цепи громко и грозно бряцали, и этот вопль доносился до меня из Парижа: мама била тревогу, ОʼНил клялся, что больше не будет иметь со мной дел, Бонифачи ждал меня в «Пти Риш» за тарелкой копченой грудинки, не считая ночных приятелей, которым я назначил встречу в один и тот же час в разных местах. Кроме того, у меня не было денег. Я еще вечером, как только приехал в «Стеллу», попробовал связаться со своим бывшим опекуном, чтобы он тихонечко, без лишних разговоров, все уладил. Но хозяйка ресторана, где он по вечерам изучает бюллетень скачек, ответила по телефону: «Месье Роже заходил разметить ставки, но уже ушел. Откуда вы звоните?.. Из Довиля? Какой Довиль в такое время? Вы, верно, хотите сказать из Шантийи?» О, черт! В конце концов она согласилась передать мое поручение и повторяла мои слова таким заговорщическим тоном, как будто я сообщал ей секретные сведения с ипподрома; опекун, заядлый игрок, мог решить, что «пятьдесят тысяч для Габриеля через „Стеллу“ в Тигревиль» — это наводка на сказочно выигрышное тьерсе.[4] К счастью, все обошлось. Он сделал, что требовалось, и даже посоветовал мне подышать несколько дней свежим воздухом и выбираться потихоньку, короткими перебежками, на пивке или ликере. Я вернусь в Париж, когда опять буду в форме, а он пока никому ничего не скажет. Такое благоразумное и малодушное решение вполне соответствовало моему настроению. Как только мне полегчало, я отправился искать Мари.

Школьный пансион Дийон расположен над Чаячьей бухтой, в когда-то весьма респектабельном районе, среди полузаброшенных фруктовых садов, которые раскинулись на склоне горы, крутой спуск ведет отсюда прямо к морю. Мало-помалу соседние виллы с башенками пришли в запустение, так что школа оказалась почти за чертой города. Проспект Императрицы служит границей мертвой территории, которая умирала в два этапа: война 1870-го разорила центральную часть поселка, а обстрел 1940-го разрушил особнячки-коробки в скупом современном стиле. Посреди этих красноречивых руин стоит памятник погибшим в 1914-м, когда пришлось платить не домами, а людьми. Прижимистые тигревильцы знают цену крови.

Прохожий, что вышагивает, гоня перед собой носком ботинка камушек и рисуя в воображении наставниц в кринолинах, а собственную дочь с косичками, в соломенной шляпке, кружевных панталончиках, пускающей серсо, — не кто иной, как любящий отец. Это каждому ясно, и я был горд собой. Хотя гордиться-то нечем, за тринадцать лет я только два раза был с Мари на пляже. Она, совсем еще крошечная, поднимала ручонки и бежала навстречу волнам. Единственное, что запомнилось ей, это космы у меня на груди — я прижимал и обсушивал ее мокрое тельце. С тех пор у нее не было случая полюбоваться на эти заросли, а однажды она спросила, есть ли они еще на мне. Возможно, давала понять, как ей меня не хватает. Дома у нее волосатых мужчин не водится.

Девицы Дийон открыли респектабельный пансион вскоре после перемирия 1918 года, а первыми постояльцами стали беженцы, которые поселились у них еще во время войны. Основала заведение внучка того самого Хамерлес-Дийона, чье имя носит одна из главных улиц Тигревиля. Когда она одряхлела, бразды правления перешли в руки ее племянницы. В этой династии наследование идет по диагонали: от теток к племянницам. Мужчины держатся в стороне от фамильного предприятия, их, вероятно, отпугивает тень великого Хамерлеса — до сих пор не знаю, кто он такой. Здание имеет величественный вид и дает представление о том, как могли бы выглядеть соседние виллы, если б их продолжали обихаживать. А ухаживал ли кто-нибудь когда-нибудь за младшей девицей Дийон? Если подумать, то фигура этой седеющей старой девы в черном платье на фоне безупречного газона — такая, какой я увидел ее в тот день, — наверно, была бы лучшим памятником жертвам Первой мировой.

Я подошел к воротам и протянул руку, чтобы открыть их, но внезапно явившееся, довольно кислое соображение остановило меня. Я еще не получил перевод от Роже и был без гроша. Все, что уцелело после монпарнасского катаклизма, ушло на оплату такси от Довиля и первых дней в гостинице… А во что обошлась ночка у Эно, еще предстояло выяснить. Купюры в кармане вроде бы похрустывали, но сколько их осталось? Одна из малоприятных особенностей подобных злачных мест состоит в том, что там не напьешься за гроши… Я смотрел сквозь решетчатую ограду на мадемуазель Дийон — такая первым делом ошпарит взглядом мои пустые руки; сюда родители не приходят без подарков. «Вы, конечно, хотите попросить меня отпустить Мари с вами в ресторан?» Увы, я не мог даже этого! К тому времени я уже два дня питался одними гренками, кое-как скрывая полное безденежье. Я пришел просто так, повидаться с дочкой! Хотел сказать ей самые простые вещи и скрыть от нее сложные. Но Мари всегда наивно считала, что наши редкие свидания происходят, когда мне позволяет время, по праздникам, и я ее не разуверял. Я понял, что из задуманной встречи ничего не выйдет, патетический порыв пропадет впустую. Но может, удастся хотя бы посмотреть на нее из-за ограды, не добивая окончательно свое уязвленное самолюбие.

Воровато, как похититель детей, я пошел вдоль изгороди и вдруг услышал за спиной нестройный детский хор. Я еле успел свернуть в сторону. Ученики пансиона Дийон в сопровождении воспитательницы поднимались на гору с берега Чаячьей бухты. Они прошли всего в нескольких метрах от меня, первые пары держались за руки, девочки и мальчики, почти все хорошо одетые. Я боялся не заметить Мари, сердце забилось горячо и тревожно, наполнилось спортивным азартом, как на охоте перед вспорхнувшей стаей куропаток или на вокзале, когда вглядываешься в поток прибывших пассажиров. Но вскоре тревога сменилась умилением — Мари шла в самом хвосте колонны, чуть сутулясь и такая маленькая, что подружки рядом с ней казались специально приставленной охраной. Входя в ворота, она со смехом толкнула проскользнувшую вперед девочку. Молодец, не дает себя в обиду! Она прекрасно выглядела, казалась веселой и дурашливой, какой никогда не бывала в нашем присутствии. Но моя дочь так старательно распевала вместе с другими ребятишками: «Сирень в саду отцовском», и небо было таким пасмурным, что я вдруг увидел ее бедной сироткой.

На другой день, с утра пораньше, я уже бродил вдоль Чаячьей бухты в надежде снова увидеть Мари. Однако на этот раз уже не собирался ни тотчас заговаривать с ней, ни бежать от нее. Я совсем не знал, какой она стала: не знал ее вкусов, привычек, манер — практически ничего. Прежде чем начать общаться, я должен был к ней приглядеться. Появиться раньше времени значило продолжить череду беглых встреч, во время которых мы разыгрывали друг перед другом какие-то вымученные роли. Естественное поведение Мари расскажет мне, во что вылились те десять лет, которые я упустил, потому что не был с ней рядом. Незачем ее расцеловывать. Правильно сказал Жюль Шарден: «Те, кто нас любят, хотят быть слишком близко». Моя дочь и так нередко чувствовала себя со мной неловко, оттого что я чуть не душил ее в объятиях, не зная, чем еще доказать свою любовь. Нет уж, на этот раз буду следить за ней на расстоянии и молчать… И вообще, не очень-то красиво выглядит эта моя вылазка.

На километры протянулся совершенно пустынный пляж, и только в одном месте, около круглой бухточки под боком скалы, мельтешили разноцветные человечки. Прячась за камни, я подкрался поближе; эта гимнастика разгоняла по телу знакомую молодую терпкость, но не мне судить, как я выглядел: нелепо, мерзко или же прекрасно. Стройные загорелые ноги Мари польстили моему отцовскому сердцу, грудь, кажется, еще почти или совсем неразвита — не очень-то я и вглядывался. Она явно верховодила стайкой ребят, созывала и распускала их, когда хотела. Заводила, сорванец — у нее и прежде были такие задатки. Когда ватага убегала к самому морю, я различал Мари только по светлой футболке, просвечивавшей сквозь толстый в дырочку свитер, который не скрывал ее худобу. Я решил уловить смысл этих перемещений, понять правила игры и подумал, что хорошо бы раздобыть бинокль. Однако вникнуть в распоряжения Мари не удавалось, что же до бинокля — тогда уж меня точно примут за подонка. Зато я мог просто сидеть, прислонясь к куче сухих водорослей, поглядывать на Мари и тешить себя иллюзией, что вот мы наконец проводим каникулы вместе и она под моим присмотром. «Давай как будто… как будто мы…» — обычно приговаривают ребятишки, переиначивая жизнь игрой: как будто мы на рынке… как будто мы на подводной лодке… как будто мы в Америке… Ну а тут, за камнями, у нас будет игра в дочки-папочки, без матерей; как будто я добрый, заботливый, тактичный отец. Жизнь понарошку, в которой Мари не растет сиротой. И мне уже казалось, что каждый мой взгляд ее меняет, делает не такой одинокой, как другие дети.

Отпечаток моего тела на куче водорослей становился все глубже. Я приходил сюда каждый день, если мог поспеть к прогулке. Брал с собой книгу, газету или работу для ОʼНила. Вместо сигарет курил трубку — так легче скрывать дым. Я зажил наконец семейной жизнью, рядом с дочкой, смотрел на нее и то умилялся неловкостью каких-то ее движений, то тревожился, если она подходила слишком близко к табличкам, оповещавшим, что участок еще не разминирован. Иной раз уже готов был вмешаться, но бдительная воспитательница всегда вовремя окликала ее. Мари слушалась не сразу — хорохорилась перед ребятишками, особенно перед одним мальчишкой чуть постарше, бедняжка так и крутилась вокруг него. Наблюдая за всей стайкой, я давно приметил этого петушка, со смуглой, цвета спелого персика, кожей, в длинных, как у взрослого, брюках. Мне казалось, что ему нравится Мари, он защищает ее, а во время игры они стараются оказаться в одной команде. И это меня порадовало — подходящий парень.

Однажды утром я вдруг увидел Мари в странном одиночестве. Она стояла лицом к морю, а воспитательница не позволяла ей оборачиваться. Это что, такое наказание? Но вскоре я сообразил, что дети играют в прятки, а Мари водит. Ни секунды не колеблясь, я сразу стал болеть за нее; даже не будь это моя дочь, я все равно стал бы на сторону того, кто так бесстрашно идет по миру наугад. Первый раз я видел Мари совсем одну. Вот она повернулась на пятках, постояла в нерешительности и пошла в мою сторону. На всякий случай я отступил к блиндажам. Оглянулся на ходу: Мари скакала по камням, грациозно, легко, но любоваться было некогда, я нырнул в темное отверстие, очутился в круглом бетонном бункере, соединенном с подземным коридором длиною с вагон, и сейчас же приник к узкой светящейся амбразуре. Мари была в каких-нибудь двух шагах. У меня защемило сердце: как печально ее лицо и как не похожа эта печаль на обычную растерянность ребенка, внезапно оставшегося без присмотра. Прямо передо мной ее курносый нос, глаза, точно две крупные капли. Волосы, хотя и коротко стриженные, закрывали лоб, она усталым жестом отвела их, потерла веки и с притворным азартом — мне-то было заметно! — произнесла нараспев: «В блиндажах не прятаться!» Но проверять не стала, наивно полагаясь на человеческую честность, и пошла прочь уже не так резво. Тут-то и обнаружились нарушители правил: я услышал их шепот где-то в глубине лабиринта из перегородок.

— Вот разиня! — воскликнул девчоночий голосок. — Ну теперь все в порядке. Сигарету захватил?

— Погоди, пусть отойдет подальше, — ответил мальчик.

Мне стало не по себе. Чиркнула спичка.

— На, кури первая!

— Нет, сначала ты, — промурлыкала маленькая негодница. — Ты небось так делаешь с Мари.

— Нет, она не любит.

— Мы с тобой друг другу подходим, остальные — мелюзга, ничего не понимают. А мы понимаем!

— Ну!

— Садись со мной рядом в столовой, хорошо, Франсуа?

— А как же Мари?

— Да ладно, разберемся…

Я выбрался из блиндажа, ступая на цыпочках. Мне было противно слушать дальше. Мари уже спустилась назад, на берег, и громко перечисляла тех, кого застукала. Но мысли ее явно занимало что-то другое, она озиралась по сторонам, особенно пристально вглядываясь в холм-убежище, откуда я только что вылез. У меня еще теплилась надежда, что Франсуа — это кто-нибудь другой, а не тот ее верный рыцарь. Увы, это был он. Наверно, я покраснел, когда он проскользнул мимо меня, этакий пай-мальчик, держа за руку недурно сложенную нагловатого вида деваху. Она сунула окурок, улику их общего преступления, в висевший у нее на запястье кошелек-мешочек. В тот миг я понял: нет унижения более сильного, чем то, которое мы испытываем за своих детей.

Вроде бы я давно забыл о нем, но вот, пожалуйста, нынче утром мне снова мучительно больно представлять себе, что Мари обижают и некому защитить ее. Это еще один камень на моей совести, вдобавок ко всем прочим; что за проклятие тяготеет надо мной, мешает встретиться с Мари, разлучает с Клер, которая укатила в Испанию неизвестно с кем, выставляет дезертиром перед парижскими знакомыми, связывает по рукам и ногам и заставляет жить в пьянстве и презрении к самому себе! Я прекрасно понимал, что мои многочасовые вахты среди камней отвратительны, пусть я и не подглядывающий за детишками извращенец, зато уж точно мазохист. Терзаюсь, что так мало занимаюсь дочерью, но разве это любовь? Только растравляю свои раны, а Мари от моих терзаний ничуть не легче. Приятнее всего жалеть себя, что я и делаю. То, что, как я привык считать, служило мне каким-то оправданием, теперь только усугубляло мою вину в собственных глазах. Я не достоин жалости, я просто жалок! Не от кальвадоса Эно у меня так скверно на душе, и не в одном похмелье дело. Тяжелые мысли распирали голову. Я страшился наступающего дня…


Фуке, утопая в поту, низвергался в адские бездны, как вдруг в дверь постучали. Вырваться из сонной одури, сбросить с себя одежду и разобрать постель — действия малоподходящие для середины дня, когда солнце сияет высоко в небе, а оно сияло после недели непрерывных дождей, и это было грандиозным событием. Фуке снова забрался в постель, но уже как порядочный, и, когда вошла Мари-Жо с подносом в руках, лежал, вытянувшись в струнку под одеялом, с каменным лицом.

— Месье Фуке не закрыл на ночь ставни, — сказала она. — Ну и видок сегодня у нашего месье Габриеля!

Она сюсюкала от смущения и старалась не смотреть ни направо, на приколотых к стенке голых негритянок, ни налево, на самого Фуке, которому нравилось откинуть одеяло, чтобы ввести ее в краску. Все в этой комнате будоражило ее, сердце трепетало, щеки горели, она настороженно косилась на дверь, готовая выскочить, но сумасшедшая отвага пересиливала страх. Иной раз Габриель старался удержать ее подольше; в бесхитростной болтовне с замирающей от восторга девушкой ему приоткрывалась жизнь дома, так что можно было не лезть в душу хозяину, под чьей безучастностью, казалось, таится острая, как лезвие, проницательность. Но в тот день он воспринимал Мари-Жо, да и вообще всех вокруг как свидетеля обвинения, потому и встретил ее, злобно насупясь. Она же решила, что он ее разыгрывает — веселый постоялец любил подшутить над горничными.

— Должно быть, неважно провели ночь? — сказала она.

— Что, уже болтают?

— О чем?

— Я поздно вернулся, — буркнул он. — Вел себя по-идиотски. Ваш хозяин видел меня в таком дурном состоянии — наверно, до сих пор смеется. Да мне и самому смешно.

Главное, заговорить первым. Клер часто упрекала его за то, что он весело обсуждал пьяные выходки с приятелями, балансируя на грани отчаяния и смеха. Она не понимала, что это своего рода попытка заклясть лихо.

— Месье Кантен никогда не говорит о таких вещах, — ответила Мари-Жо. — И с вами не будет разговаривать. Другое дело мадам… но для него — что было вчера, то прошло. Да и вообще, если верить рассказам, он по себе знает, что это такое.

Кто может знать, что это такое? Хождение по мукам каждый совершает в одиночку. Восстающие из бездны ищут и не находят друг друга. Лишь жестокий дневной свет собирает разбредшееся стадо. С трудом вернувшись к жизни, скитальцы оборачиваются, но ночь стерла все следы. Хмельная тяга легко передается, но те, кого затянет в омут, теряют связь друг с другом.

— Вы уже видели его утром? — спросил Фуке. — Как он?

— Это вас надо спрашивать, каково вам с утра. Ему-то что, он такой, как всегда. А вы, что ли, его боитесь?

Фуке раздражали эта простодушная горничная, ее участливая улыбочка, идиотские вопросы и доверительный, как у кюре в исповедальне, тон.

— Если я чего-то и боюсь, — ответил он, — так только того, что огорчил его.

На этот раз девушка откровенно прыснула:

— Чтобы его огорчить, надо было пораньше встать… или попозже лечь.

— Ясно, он не лезет в чужие дела, ни к кому не пристает… к вам, например, а?

— Что вы! Месье Кантен — порядочной человек!

— Он, наверно, серьезно болен? Эта его порядочность — что-то вроде диеты.

— Да ничего подобного! За три года ни разу не видела, чтоб ему нездоровилось. Доктора и дороги-то к нам не знают!

— А мне казалось…

— Ну да, злые языки горазды молоть!

— Почему злые? Болезнь — это же не грех.

Мари-Жо, видимо, не совсем разделяла это мнение. Она выросла в деревне и почти не делала различия между здоровьем и добродетелью. Цветущий вид служил подтверждением ее правоты.

— Болезнь — это наказание. Я бы не хотела служить у больного хозяина, — сказала она и поспешно вышла в коридор, как будто этот разговор ломал ее представление о человеческой жизни, похожей на то, как зреют фрукты на дереве: белые цветы, румяное яблочко и оно же сморщенное, засохшее.

— Не уходите так быстро! Или вы очень заняты?

— Ждем охотников, — ответила девушка. — Уже вовсю постреливают. И потом, скоро кончится месса. Ах да, совсем забыла! Вам пришла почта, хоть сегодня и воскресенье. Так что не скучайте. Я нашла конверты в вашей ячейке. Вы-то сами вчера и не заглянули… Ну, ешьте скорее, пока все не остыло.

Что касается писем, то они уже успели порядком остыть, чему Фуке только радовался. Он вообще редко какое письмо открывал сразу: сначала ощупывал и обнюхивал, старался засунуть куда-нибудь подальше, в карман или в ящик, и держать там подольше; вот и теперь он попросил месье Роже, чтобы тот заходил по возможности регулярно, но не особенно часто к его консьержке, забирал почту и посылал ему, что сочтет особо важным. Не слишком горячая корреспонденция лучше переваривается. Время и расстояние обезвреживают атаки. Ультиматумы, истекшие неделю тому назад, или предупреждения на месяц вперед — недолет и перелет, так или иначе, пули пролетали мимо цели и не задевали Фуке.

ОʼНил рвал и метал: «Посылаю Вам прядь своих волос, поседевших по Вашей милости. Вы недосягаемы. Не успеем к открытию сезона — все полетит в тартарары. Осталось всего ничего, надо пошевеливаться. Работать с человеком-невидимкой я не намерен. Назначаю последний срок, в который Вы должны объявиться. Мне противно, что я вынужден разговаривать с Вами как хозяин…» Срок кончился неделю назад.

ОʼНил, собственно, и был хозяин — милейший, покладистый хозяин. Он буквально влюбился в Габриеля и уговорил его писать коротенькие скетчи, которые показывали в театрах во время антракта в качестве живых рекламных роликов. Однако по причинам, предвидеть которые легко могли бы служительницы в театральном туалете, затея приносила прибыль только Фуке и десятку третьесортных актеров — их соблазняла, главным образом, драгоценная возможность покрасоваться на сцене. ОʼНил тратил бешеные деньги и упрямо шел вперед непроторенной, усеянной терниями опротестованных векселей дорогой, гоня перед собой гурт размалеванных актрисуль; ему мерещился в конце пути роскошный бордель, а его молоденьким овечкам — «Комеди Франсез».

Второе письмо было от мадам Фуке.

«Ты окружаешь себя тайной, которую твой опекун заботливо оберегает, и забываешь окружать заботой мать, — писала она, впадая в риторику. — В утешение и во искупление твоей вины Роже повел меня на скачки в Трамбле. Как жаль, что я не бывала там раньше! Жокеи просто изумительны. Они напоминают мне нашу Мари — такие же маленькие, проворные. С той лишь разницей, что эти крошки меня обогатили, а на твою дочь мне приходится раскошеливаться. Выигранные деньги я отдала Жизель в счет октябрьской платы за пансион, которую ты еще не удосужился прислать. В воскресенье пойду на бега в Лоншан, чтобы заработать остальное. Не понимаю, почему ты не играешь на скачках? Мне кажется, молодой человек в твоем возрасте и обремененный, как ты, серьезной ответственностью не должен пренебрегать никакой возможностью улучшить свое материальное положение. Ты можешь сделать это по почте. Где бы и с кем бы ты ни был. Подумай об этом. Надеюсь, рядом с тобой есть женщина, которая тебе нравится и не отвлекает тебя от твоих обязанностей: во-первых, следить за своим здоровьем и, во-вторых, зарабатывать деньги. Если тебе что-то нужно, сообщи мне — я поставлю небольшую сумму от твоего имени с таким же усердием, с каким каждый вечер возношу за тебя молитву. Ты все перекладываешь на меня, но это главное, ради чего я живу…».

Последний конверт с множеством пометок и перечеркнутым адресом был отправлен из Тигревиля. Фуке узнал неровный почерк Мари на этом бумеранге, вернувшемся в исходный пункт и поразившем его в самое сердце.

ГЛАВА 3

На площади Двадцать Пятого Июля появился регулировщик в белых перчатках — верный признак воскресного дня. Фуке наблюдал из окна своего номера за этим роботом в полицейской форме. Машины, прохожие разъезжались и расходились в разные стороны, он же застыл на месте огородным пугалом, и только тень медленно описывала круг у его ног, как призрачная стрелка на циферблате солнечных часов. Когда удлиненный, смазанный контур кепи полицейского вытянется в сторону гостиницы, будет одиннадцать и колокола зазвонят к мессе.

Совершенно разбитый, Фуке сидел перед письменным столом. Если снова лечь, не встанешь до вечера. Знающие люди рекомендуют в таких случаях принять рюмку того же, что пил накануне, чтобы связать и выровнять разорванную нить между днем минувшим и нынешним. Каждое такое утро — бесконечное повторение пройденного. Чтобы не думать о письме Мари, которое он засунул с глаз долой под стопку писчей бумаги, Франсуа пытался работать и что-то вяло царапал на верхнем листе. Испытанный метод: увиливать от одного долга, хватаясь за другой.

«План скетча двойной рекламы: моющие средства — белье.

На сцене кардинал Ришелье. Ему что-то шепчет на ухо бородатый капуцин, знаменитый отец Жозеф. Кардинал внимательно слушает. Вдруг из-за кулис появляется атлет в белоснежных трусах (на эту роль можно взять какого-нибудь участника конкурса красоты с любого пляжа). Ришелье замирает от восхищения, потом отстраняет своего советника, протягивает руки к атлету и говорит в зрительный зал: „Ты — серое преосвященство, а это — белое блаженство… (название продукта)“.

Знаю, месье ОʼНил, все это никуда не годится, текст Ришелье надо доводить до ума, кроме того, вы скажете, что здесь не хватает женщин».

Вот и ударили колокола. В Тигревиле Фуке аккуратно посещал мессу. Это давало ему возможность посмотреть на Мари не в купальнике, а при параде, впрочем, он всегда ходил в церковь, когда надолго покидал Париж. Церковь — что-то вроде посольства страны, которую со всеми оговорками он признавал своей, где говорят на родном языке, где можно попросить защиты и убежища, официально покаяться наутро после возлияний и продлить визу. Какую визу? На продолжение все той же канители? Сколь веревочке ни виться… Но пока что Фуке быстро оделся и сунул письмо Мари в карман. Во всем есть свой смысл: если поддаться жгучему желанию узнать, что в нем написано, то можно сгореть на месте, так лучше уж приготовиться и встретить испытание достойно.

Вряд ли, думал Фуке, Кантен ходит в церковь по воскресеньям, но, видимо, относится к такой привычке вполне положительно. В первый раз, поняв по торжественному виду постояльца, куда и зачем он собрался, невозмутимый хозяин «Стеллы» только поднял брови. А сегодня, наверно, подумает: «Силен парень: и Богу, и черту служить горазд!»

Выйдя из номера, Фуке застыл на верхней ступеньке — увидел Кантена. Тот сидел за своей конторкой, углубившись в чтение; в очках у него было совсем другое лицо. Сказать ему, что ночной инцидент — просто случайность, что Фуке приехал в Тигревиль не за тем, чтобы шататься по кабакам, что у него есть дела, сослаться на три недели образцовой трезвости? Но оправдываться не пришлось. Поравнявшись с Кантеном, Фуке промолвил лишь: «Простите за вчерашнее». Удивленный взгляд, одобрительный кивок, дескать, ничего, все нормально, и Кантен снова уткнулся в книгу. Только и всего. Однако никакого облегчения Фуке не почувствовал. Он вышел на крыльцо и оглянулся на Кантена — тучи снова сомкнулись вокруг этого человека-утеса. Сплошная пелена и ни малейшего просвета, на который Фуке втайне надеялся: ни сочувствия, ни презрения. Глухая глыба. Наверно, это и есть та самая «правильность», которая так бесила Эно.

Церковь, вся в кое-как заделанных выбоинах и ничем, кроме этих боевых шрамов, не примечательная, стояла посреди площади, к которой сбегалось несколько улиц. По сторонам теснились яркие лавчонки. Их хозяева каждое утро, с упорством морского прибоя, извлекали на свет Божий и раскладывали на прилавках обломки старины: разные галантерейные диковинки, ортопедические приспособления, бляшки и пряжки морских офицеров. Вероятно, летом в храм приходит много народу, так что толпа выпирает на паперть. Сейчас такого наплыва не было. Обитая мягкой кожей дверь, едва не придавив Фуке пятку, закрылась с таким звуком, будто заткнули пробкой полупустую бутылку. Внутри было довольно темно, слабо освещены только хоры, от алтаря доносилась невнятная скороговорка священника, вразброд бормотали прихожане. Ученики пансиона Дийон расположились на своем обычном месте — у стены бокового придела, посвященного святому Антонию Падуанскому, который помогает отыскивать пропажи. Мари в платье из шотландки опускалась на колени невпопад. Фуке стал пробираться поближе к ней, прячась за колонны и с завистью думая об индийских принцах, голливудских звездах и нефтяных магнатах, которые могут похищать своих детей и увозить на другой конец света. Впрочем, обстановка этого небрежного благочестия больше подходила для мушкетерской интрижки. Фуке из своего укрытия не сводил глаз с Мари и сжимал в кармане сложенный пополам конверт. Интересно, гадал он, похожи ли молитвы Мари на письмо к Санта-Клаусу, или она умеет открывать душу без слов? «Господи, это моя дочь, помнишь, я Тебе говорил о ней. Услышь ее молитву, прошу Тебя. Вручаю ее Тебе и поручаюсь за нее. Мы ведь с Тобой друг друга знаем, особенно Ты меня…» Воспользовавшись моментом, когда все потянулись к причастию, он потихоньку, как школьник, воровато шуршащий конфетной оберткой на спектакле, вскрыл конверт:

«Дорогой папочка!

Я живу в пансионе. Воспитательницы тут добрые, мальчики и девочки тоже, кроме одной девчонки, которую зовут Моника. У нее иногда бывает такая болезнь, что ей несколько дней нельзя купаться, тогда все замечательно. Я живу тут в пансионе. Очень хочу, чтобы ты приехал меня навестить и научил плавать. Надеюсь, в Париже хорошая погода и у тебя в театре все в порядке. Пожалуйста, пришли мне что-нибудь в подарок и положи в посылку сигареты.

Целую тебя много-много раз…»

Что ж, ничего страшного, никаких откровений из уст ребенка и никаких отравленных стрел в сердце, которые дети иной раз посылают невзначай, но метко. Только чуть больнее обычного царапнуло душу сознание: как же нелепо устроена жизнь, — вот и все, что почувствовал Фуке, когда прочел это письмо. Но тут же у него мелькнула мысль, от которой кровь застучала в висках: «Если я сейчас покажусь и она увидит меня совсем рядом, то поверит, что ее молитва услышана, и решит, что я — как Бог: меня призывают — я являюсь». Страшный соблазн, которому он не раз уступал, когда при определенных, всегда одних и тех же, обстоятельствах приобретал власть над Жизель, Клер или кем-нибудь еще. Все видеть и знать о других, но оставаться невидимым и недосягаемым, не отвечать ни на мольбы, ни на звонки, ни на письма — такова тактика безвольного вседержителя-пропойцы. Погрязнув в малодушии и лжи, Фуке пытался представить это бессильное увиливание от всех обязательств как аскетическую покорность Божьему промыслу и мудрое смирение. Конечно, Господа на мякине не проведешь, но отчего не подбросить Ему наудачу такую идейку.

Мальчики и девочки сидели двумя отдельными островками, их разделяли воспитательницы в строгих шляпках. Длинный солнечный луч высвечивал на мальчишеской половине голову Франсуа, выделявшегося среди других высоким ростом и широкими плечами. Интересно, кто его родители, подумал Фуке и тут же мысленно переместился к Мари на другую чашу весов, чтобы сделать ее потяжелее. Быть может, истинный Господь сжалится и снизойдет к такой малости, как счастье ребенка, обделенного им с рождения. Удивительно, но Фуке чувствовал, что ему как-то особенно близок и Франсуа. Этот мальчик, с уже почти мужской статью, в почти такой же, как у него самого, замшевой куртке, мог быть его сыном, и Фуке пожалел, что не существует никаких телесных примет, никаких отличительных признаков, которые позволяли бы претендовать на отцовство по духу. Бывают люди одного клана, это ясно, но есть старшие и младшие по чину. Вот хоть Кантен! Сразу видно ветерана, пусть он и делает вид, будто не придает значения своим заслугам. Мысли Фуке забрели на кривую дорожку, ему грезилось, что все преграды рухнули и Кантен, рыгая, как Везувий, виснет на его руке, выписывает ногами вензеля и гогочет во все горло; на этой дорожке он, Фуке, станет бесом-искусителем.

Конец службы, как всегда, прошел в ускоренном темпе. И вот уже ученики пансиона Дийон выстроились парами в начале проспекта Императрицы и двинулись в путь. Небольшая остановка у кондитерской Томине: надо забрать старшую мадемуазель Дийон, Викторию. К восьмидесяти годам молельные скамьи стали для нее тесноваты, и она пережидала службу здесь, где ей был открыт неограниченный кредит. Двум воспитанницам достается сомнительная честь: вместе с компаньонкой подпихивать старую барышню на подъеме к Чаячьей бухте. Народу на площади еще меньше, чем обычно, — охотники за городом. Разъезжаются по окрестным виллам автомобили, которыми управляют надменные молодые особы с каменными лицами индейских вождей. Фуке тоже пора возвращаться в гостиницу, на сегодня хватит.


Идти куда-то на люди, наслаждаться вместе с другими воскресным отдыхом ему нельзя, он спешил проделать обратный путь поскорее и понезаметнее. И уже дошел до середины улицы Синистре, как вдруг увидел на другой стороне двух девушек, которых замечал и в прошлые воскресенья, но как-то не обращал особого внимания, а обе были на редкость хороши: надменная красавица и задорная хохотушка. Подруги делали вид, что заняты беседой, а сами то и дело заглядывали в витрины, как в зеркала, чтобы держать дистанцию. При всем своем невежестве в таких маневрах Фуке понял, что цель их — привлечь его внимание и дать понять, что к нему неравнодушны. Он не показал виду, что уловил сигнал, но в «Стеллу» не вошел, а миновал ее и продолжал идти по Парижскому шоссе до самой площади Двадцать Пятого Июля.

Поотвык он от подобных ощущений. Легкое пламя пробежало по жилам, стряхнув остатки похмельной мути и прогнав свору псов, которыми травила его больная совесть. Если девушки находят его молодым и привлекательным, пожалуй, еще не все потеряно. Один такой свежий взгляд — и заколдованный принц расстанется с обликом чудовища. Шагая по доселе незнакомой части городка, Фуке, под действием простейших, но как-то примолкнувших в нем инстинктов, встрепенулся и похорошел. Думать, что нашим самочувствием управляют такие сложные механизмы, как душа и интеллект, большая ошибка, на самом деле оно вырабатывается на кустарно-ремесленном уровне, а красота зависит от тонуса сосудов и сфинктеров; у Фуке энергия красоты генерировалась где-то в области паха и подступала к глазам, попутно наливая упругостью губы. Единственным, что отличало его в данный момент от животного, было старание не слишком уж по-идиотски ухмыляться, к чему располагали эти мимические метаморфозы.

Девушкам было лет по восемнадцать-двадцать, обе блондинки с осиными талиями. Красотка носила туфли на высоких каблуках, подчеркивавших изящную округлость икр, ее подруга — легкие босоножки из серебряных ремешков — точь-в-точь сандалии Меркурия. Они шли в обнимку вдоль улицы Гратпен, щеки их соприкасались, белокурые пряди смешивались. Вдруг обе разом обернулись, проверить, не отстал ли Фуке, и прыснули. А он бездумно шел за ними, ему и в голову не пришло использовать для конспирации почту, газетный киоск, на худой конец — полицейский участок. Дальше по обе стороны теснились типовые домики рабочих семей, все обитатели квартала были знакомы между собой, чуть не вся жизнь их проходила на улице, перед дверями; тут уж не спрячешься, разве что направиться на молочную фабрику или на газовый заводик, в которые упиралась улочка. Выходило, что Фуке первым раскрыл свои карты. Притворяясь, будто осматривает довольно унылую местность, он подумал, что, если девушки ни разу не встретились ему в будние дни, значит, они работают где-то здесь, например на фабрике, и живут в этих домах, может, даже под одной крышей, хотя вряд ли они сестры, скорее, закадычные подружки. В каком-то смысле сестры устроили бы его больше: ему не хотелось разбивать этот дуэт, он не собирался отдавать предпочтение кому-либо из девушек, нет, они обе, вместе, были для него символом нежной, трепетной молодости. Что тебе тут надо? — поддразнил он сам себя. О чем тебе с ними говорить и что тебе с ними делать? Ты ведь только и можешь, что повести себя как взрослая скотина, не желая терять времени даром. Сдается мне, ты уже не в том возрасте, чтобы играть с девочками в дружбу. Мне двадцать лет, давайте обменяемся фотокарточками, и вы мне будете писать, когда я пойду в армию, а пока Мадлена… или там Жаклина, или Доминика будет передавать вам мои записки! — так, что ли? И начнется долгий-долгий роман, каждый день будет полон мелких, но очень значительных событий, и от каждой такой мелочи мы будем замирать и переживать больше, чем от поцелуя.

Внезапно девушки исчезли — нырнули в один из палисадничков, хлопнула дверь, но которая? Фуке по инерции отшагал еще метров сто, озираясь и пытаясь углядеть поясок или ленточку на балконе, какую-нибудь чепуховинку, по которой можно опознать окошко провинциальной барышни. Но ничего такого не нашел, зато на него насмешливо уставился, оторвавшись от газонокосилки, какой-то тип. Напороться на отца или брата и услышать в свой адрес что-нибудь не слишком любезное Фуке совсем не хотелось, он развернулся и пошел в обратном направлении — жаловаться не на что, и розыгрыш, и даже цербер входили в правила игры. Когда он уже свернул на Парижское шоссе, ему пришла в голову забавная мысль: не этот ли парень подобрал его прошлой ночью?


— Охота? Какой уж из меня охотник! — возражал Фуке стоявшей возле его столика мадам Кантен. Возбуждение его еще не улеглось, и теперь, задним числом, он жалел, что дал упорхнуть двум перепелочкам. — Если и пальну иной раз, так все мимо!

— Просто я подумала, вы держите форму — совсем ничего не едите. Будь вы моим сыном…

Фуке терпеливо выслушал сетования хозяйки: как он осунулся, неважно выглядит… — не будь вчерашнего, вряд ли она стала бы его журить. И все же он был уверен, что Кантен не проговорился, потому-то и стоит здесь нестерпимым живым укором, точно хранящий постыдную тайну бронированный сейф. Эно не прав: Кантен никого не осуждал, не говорил ни слова, он просто был свидетелем, причем особенно неудобным — свой, но перебежчик, не известно, что он про тебя знает и что сделает. Может, ему все равно, но думать так почему-то неприятнее всего.

— Я слишком много пью, — сказал Фуке напрямик. — Вот и вчера напился. Пью и не могу остановиться.

— Лучше всего не начинать. — Мадам Кантен покосилась на бутылку. — Кто хочет остановиться, останавливается.

— Но вам от этого одни убытки!

— Мне дороже всего здоровье клиентов.

— Тогда откройте лучше санаторий. Разве ваш муж ничего вам не рассказывал?

Мадам Кантен растерялась:

— Да нет… Сказал только, что вы с ним заболтались и просидели допоздна. Знает, что я всегда в таких случаях волнуюсь…

— Не сердитесь на меня.

— Я не вас имею в виду.

А кого же? Фуке понял, что предательски заронил в душу Сюзанны подозрение: неужели муж все еще что-то от нее скрывает, — и это его, похоже, не огорчило. Ну а мадам Кантен, не желая углубляться в опасную тему, отошла от него. Ее тотчас сменила Мари-Жо.

— Как дела? — спросила она.

На ней был кружевной передник, приколотый к открытой черной блузке в обтяжку, под кружевом проступало сложное переплетение бретелек и завязок. Фуке пришло в голову, что этот смелый наряд носит невинная девушка; в последнее время мысли о целомудрии все чаще посещали его.

— Плохо, — ответил он. — Хуже некуда.

— А вы притворитесь, что ничего.

— Всю жизнь только этим и занимаюсь.

— Что, не клеится у вас с маленькими девочками?

— С чего это вы взяли?

— Моя напарница видела, как вы рыскали вокруг пансиона Дийон.

— Только этого не хватало! Хозяева принимают меня за пьяницу, горничные — за извращенца!

— Вот видите, все только о вас и думают! — засмеялась девушка.

— Послушайте, Мари-Жо. Признаюсь вам, как на духу, раз уж сегодня воскресенье: у меня есть тринадцатилетняя дочь.

— Не верю я вам! — Мари-Жо махнула рукой.

— Ну, как хотите! Вам, однако, пора бы вернуться на кухню. Все умирают с голоду.

— Даже вы?

— Я-то нет, но остальные…

Она обвела глазами зал:

— Это еще ничего. Вот посмотрите, что будет через неделю, на День Всех Святых! Только успевай поворачиваться! Тут ведь у нас столько народу полегло, случается, даже американцы приезжают помянуть своих. Вас, если хотите, обслужу отдельно.

— Да я ничего не имею против американцев, — рассеянно сказал Фуке. — Скажите-ка лучше, что это за люди, вон, входят?

— Это на заказанные столики.

— Нечего сказать, объяснили!

Вошедшие поднимали и шумно отодвигали стулья, уложенные спинками на накрытые столики.

— Сразу видно, народ организованный, — сказал, глядя на них, Фуке. — Наверно, одна компания?

— Вряд ли. Пара с девочкой — это владелец автосервиса в Домфроне и его жена. А этих, с мальчиком, я не знаю. Вам так интересно?

— Увидите, и часа не пройдет, как они все будут пить кофе за одним столиком… если уже не успели опрокинуть вместе по рюмочке или зайти в кондитерскую.

— Как говорится, с места в карьер. — Мари-Жо опять засмеялась и забрала у Фуке меню.

— Вот именно, кто кого обскачет…

Он, кажется, хотел узнать родителей Франсуа? Желание его исполнилось. Отец, должно быть его ровесник, выглядел лет на десять старше. Десяток лет — фора, которую легковооруженные мечтатели дают закованным в тяжелые латы центурионам-реалистам — дают и никогда не наверстывают, а уж те употребляют эти годы с толком, добиваются прочного положения в жизни, так что не стыдно встретиться с однокашниками. Сшитый по моде пиджак, очки без ободков, гладкое лицо, стрижка-ежик, намек на полноту и явные усилия согнать ее на теннисном корте — портрет достаточно красноречивый. Такой папа мог позволить себе отдохнуть в свое удовольствие вместе с нестареющей мамочкой; ей тоже повезло: она избежала участи большинства сорокалетних дам, которые в этом возрасте выглядят матерями собственных мужей. Уж этого господина, который, прежде чем приняться за лангуста, сосредоточенно выстукивал пальцами его панцирь, мальчиком никак не назовешь.

Папаша Моники (дылда, что курила с Франсуа в блиндаже, разумеется, и есть Моника, у которой уже случается «болезнь», еще бы — достаточно увидеть, какие округлости, не хуже, чем у Мари-Жо, открываются в вырезе ее кофточки!) был провинциальным вариантом отца Франсуа. Фигура не менее значительная, чем столичный житель, хотя и в более узкой сфере, он пользовался в лучших домах Домфрона, на званых обедах и местных авторалли непререкаемым авторитетом, прочным фундаментом которому служил постоянно растущий коммерческий оборот. Его супруга тоже наращивала обороты, без устали раскручивая глагол «иметь» во всех формах.

Дети сидели за разными столиками, но чутко улавливали незримые гармонические токи, объединявшие оба семейства — Фуке с Мари были бы белыми воронами на этом фоне, как цыгане в приличном обществе, — и нахваливали друг друга, раздувая первые искры взаимной симпатии. Их усилия не прошли даром, вскоре нашлась точка соприкосновения — «холестерин», затем еще одна — «канаста». Столики сдвинулись. Фуке же скрутила щемящая тоска: место рядом с ним пустовало.

Человек, жующий в одиночестве, производит жалкое впечатление. Есть в нем какая-то скованность, он то норовит спрятаться, то словно заискивает, у него быстро появляются мелкие мании. Фуке, столуясь в «Стелле», старался подавить холостяцкие привычки, вроде безобидной, но неприятной манеры лепить фигурки из хлебного мякиша — он часто видел, как этим занимаются вечно голодные суетливые коммивояжеры. Сидящие за столиком женщины встречались гораздо реже и обычно ели без удовольствия, лишь бы поскорее покончить с досадной необходимостью, Фуке старался не смущать их взглядом во время этого процесса. Его самого ужасно расстраивало, когда появлялась парочка: разыгрывавшаяся по всем правилам галантная церемония напоминала ему, что негоже человеку сидеть напротив пустого стула. Что уж говорить о зрелище жизнерадостных птенцов, которым рачительные отцы-добытчики подставляли полные снеди клювы!

Все в мире устроено для парной жизни: лангуст на двоих, утиное жаркое на двоих, номер на двоих, кровать на двоих. Но именно за столом ему больше всего не хватало прикосновения тонких пальчиков, тянувшихся за хлебом и за солью, и самый пышный букет не мог заменить глазам улыбающееся личико. Сегодня там, напротив, пустовало место Мари, во все другие дни — место Клер.

Далеко не лучший из отцов, он больше думал не о той радости, которую мог бы доставить своему ребенку, а о той, которая не досталась ему. Впрочем, он был почти уверен, что Мари чувствовала бы себя униженной, сравнивая их обед наедине и шумную пирушку в кругу родных, которой наслаждались ее одноклассники. Непринужденно веселящиеся молодые семейства являли наглядный пример счастья, которое когда-то светило и ему и которого он лишился. Каким бы пошлым ни казалось ему их благополучное прозябание, но их детям было хорошо, и этим все искупалось.

Он представлял себе, как говорит дочери: «Пойди к ним!» — «Нет, не хочу оставлять тебя одного». — «Если взрослые пригласят и меня, я к вам присоединюсь». У Мари на глазах слезы, ей непонятно, почему, ну почему ее родители живут не как все? «Ну, иди же!» Она идет, и обед превращается для них обоих в медленную пытку…

— Э, да я сплю! — Фуке очнулся.

Моника и Франсуа встали из-за стола и попросили разрешения пойти погулять в саду, четверо родителей благосклонно улыбнулись в знак согласия. Фуке подумал, что его дочь, пожалуй, уж слишком сильно проигрывает по всем позициям, и решил хоть как-то вмешаться. Он поднялся к себе, намереваясь понаблюдать за детьми из окна — никак, дружок, ты набираешься дурных привычек: подглядывать да подслушивать! Немудрено, когда сидишь один, как сыч. Внезапно его пронзила мысль: он тут не одинок, ведь рядом Кантен со своими грехами молодости, со своей заглохшей страстью к выпивке и со своей китайской стеной, из-за которой ему таки придется вылезти, а там посмотрим, куда он направится.

Мари-Жо успела привести в порядок все, что могла. Окно было открыто, море под блеклым солнцем казалось темнее обычного, будто посмуглело. Фуке вдруг понял, как прочно прижился в этой комнате и как дороги ему эти стены. Тоску от того, что нельзя остаться тут насовсем, еще усилило чувство тяжести, не проходившее после скверной ночи. Внизу Франсуа и Моника разбирали надпись на мраморной доске в честь погибшего канадского солдата.

— Он тут и похоронен?

— Ты что! Родители его увезли. Но все равно, в День поминовения сюда нанесут цветов. Я-то не увижу, меня заберут в субботу, сначала поедем в Домфрон, а потом в Баньоль-де-Лорн. Целых три свободных дня, красота!

— А я поеду на поезде в Париж, один.

— Тем же поездом, что Мари Фуке?

— Вряд ли она поедет, говорят, ее отец с матерью развелись.

— Ну и что? Вон Али-хан и Рита Хейуорд тоже разошлись, но это не мешает их дочери ездить к ним на каникулы.

— Сказала тоже! Это другое дело.

— А то я сама не знаю!

«А какая, собственно, разница?» — со злостью думал Фуке. Сколько же горя и обид терпит из-за него Мари! Даже канадского солдата родители забрали домой, чтобы ему в День Всех Святых не было тоскливо в Тигревиле. Он, Габриель, попросит Роже послать Жизель денег и письмо, помеченное парижским штемпелем. Пусть она купит Мари билет на этот желанный воскресный поезд, где совсем не хочется плакать, даже если в глаз влетит угольная соринка. Все расходы он возьмет на себя, это будет его подарок. Правда, может случиться, что он сам в эти дни будет занят или куда-нибудь уедет по делам. Жизель, скорее всего, не поймет его порыва, сочтет прихотью, но неуловимый отец дает о себе знать так редко, что отказывать она не станет.

Фуке закрыл окно на шпингалет, сел за стол и взял лист бумаги. Наверно, с этого надо было начать, но он слишком сосредоточился на своей нелегкой жизни, в центре всех его помыслов был он сам, Мари же существовала в них как нечто умозрительное, предмет для размышлений, никак не связанный с поступками. Когда он видел ее у моря, то ощущал как часть себя, будто не она, а он бегает по берегу в старом бесформенном свитере; и не ее, а себя чувствовал обиженным судьбой. Отцовская жилка, которая других побуждает покупать новые свитеры, исполнять детские желания, угадывать детские тайны и бережно к ним относиться, учит родителей самоотверженно отдавать себя, ничего не ожидая взамен, а не лепить ребенка по своему образу и подобию, у Фуке оборачивалась скрипичной струной, трепещущей от собственного эха.

«Дорогая дочурка! Передаю тебе это письмо с другом, который едет в Тигревиль. К сожалению, у него не будет времени зайти к тебе и рассказать о том, что скоро тебя, возможно, ждет приятный сюрприз: мы с твоей мамой почти решили взять тебя в эту субботу в Париж на выходные. Напиши маме, что хочешь приехать. Тогда она скорее согласится. Провести трое суток дома — ради этого стоит проехаться. Наверняка кто-нибудь из твоих друзей поедет тем же поездом. Попросим вашу директрису отправить тебя с ними. Пока еще рано радоваться, но мечтать уже можно. Загляни, пожалуйста, в пакет.

Твое чудесное письмо я получил, но посылать тебе сигареты не стану — с ними недолго схлопотать наказание, и тебя просто не отпустят. Да и вообще, курящие девушки никогда не выходят замуж, из них получаются учительницы сольфеджио или что-нибудь похуже.

Трудись, не ленись — заслужишь отдых.

Крепко целую.

Твой папа Габриель».

Фуке спустился и пошел к выходу, стараясь прошмыгнуть мимо Кантенов, чтобы они не окликнули его по фамилии и Франсуа с Моникой, уже забравшиеся в родительские машины, не обратили на него внимания. Город опустел, и он испугался, что все магазины уже закрыты. В витрине ближайшей лавки под названием «Кальвадосские красавицы», забранной решетками с висячими замками, сладко улыбалась восковая пай-девочка в шерстяной кофте, такая вполне подошла бы Мари, но снять ее с одной пленницы и надеть на другую не представлялось возможным. Все остальное, что удалось разглядеть сквозь опущенные внутри железные шторки, выглядело довольно убого, не было даже той кричащей пестроты, на которую клюют непритязательные провинциалы. Фуке вернулся на площадь у церкви. Тамошние лавочки-барахолки, подобно старикам, подремывающим целыми днями, но не смыкающим глаз ночью, вяло торговали всю неделю, зато не спешили сворачиваться в воскресенье. Хозяин одной такой лавочки, бородатый, в сером халате, довольно хмуро встретил Фуке на пороге. Тесное помещение было завалено бельем, парфюмерией и разной женской одеждой, как будто душегуб Ландрю[5] устроил тут распродажу имущества своих жертв. Услышав, однако, что джинсы Фуке не нужны, лавочник несколько оживился.

— Значит, говорите, девочка… — пробормотал он. — Давно уж я не занимался товарами для девочек. Сколько ей, тринадцать? Крупная или мелкая?

— Я не очень разбираюсь, скорее мелкая.

— Кажется, у меня есть то, что вам нужно. Но конечно, не новое, — сказал хозяин и нырнул в темные тряпичные недра.

Фуке уже приготовился извиниться и уйти, уверенный, что тот вытащит какие-нибудь дрянные обноски. Бородач пропадал довольно долго, наконец появился, держа на конце длинной палки болтающуюся картонную вешалку с женским свитером, и поднес ее к самому носу Фуке, будто демонстрируя знамя некоего тайного братства:

— Вот оно, мое сокровище, дождалось своего часа!

Насколько мог судить Фуке, такую одежду носили в двадцатые годы, но шерсть выглядела новехонькой, еще пушистой, а фасон, в силу цикличного развития моды, вполне современным.

— Да это же просто музейный экспонат, — сказал он.

Хозяин истолковал реплику по-своему и успокоил его:

— Я с вас возьму недорого. А вещь-то неношеная!

— Надеюсь.

— Тут целая история. Когда-то ее сделали на заказ для Малютки Шнайдер. Вы слишком молоды, чтоб знать, кто это такая. Немка-лилипутка ослепительной красоты. Выступала в мюзик-холле, там ее и увидел сэр Уолтер Круштейн. Он влюбился в Малютку, забрал ее и стал возить с собой, из Ниццы в Довиль — повсюду, где можно сорвать банк. Купил ей имение в Тигревиле, жаль, его разбомбило во время войны… где сейчас маленькая бухточка, видали? Ну вот! Я ничего не сочиняю! В газетах писали о каждом ее шаге. Еще бы — прекрасная лилипутка, потрясающий сюжет! Но вот в один прекрасный день фортуна повернулась к сэру Уолтеру спиной, он проигрался в пух и прах и был вынужден продать все, что у него было. Не иначе, и Малютка пошла в уплату долгов, во всяком случае, свитерок остался невостребованным, хотя над ним, будьте уверены, трудились лучшие модельеры того времени: Ноге, Дозраль или Гитоно, если это что-нибудь вам говорит… ну, все равно что сегодня заказать вещь у Колло или, скажем, Сорокина — безумные деньги! Это настоящий шедевр французской моды.

— Если вы гарантируете, что заказчица ни разу не надевала свитер, я его, пожалуй, возьму, но при одном условии: вы доставите его в пансион Дийон вместе с этим письмом и коробкой шоколада — все в одном пакете.

— Это можно устроить. Завтра утром пошлю кого-нибудь. Сам я надолго отлучаться не могу.

— Поймите, девочка проводит воскресенье в школе, я хотел бы, чтоб она получила подарок уже сегодня.

— Сожалею, месье, но сейчас в пансионе Дийон никого нет, я видел, как ученики с мадемуазель Соланж садились в автобус. У них экскурсия в Бейе, на королевскую ковровую мануфактуру — тоже национальная гордость. Вернутся поздно вечером.

— Что ж, в таком случае я и сам успею отнести, — сказал Фуке.

Знал он эти экскурсии, придуманные в утешение ученикам, к которым не приезжают родители. Дети на них только еще больше чувствуют себя никому не нужными, а исторические памятники превращаются в унылые черные камни, которыми помечены выходные. Для Мари эта прогулка тягостна вдвойне, потому что создает лишние помехи в сердечных делах. Сунув под мышку свитер лилипутки, Фуке зашагал к Чаячьей бухте.


Сначала он хотел поручить кому-нибудь передать пакет в пансион, а самому уйти. Но, очутившись перед большой виллой посреди пустынного в этот час парка (казалось, тут самое место конному заводу, не хватало только белых загородок и крытых соломой конюшен), вдруг ощутил желание войти и посмотреть изнутри, как выглядит дом, где живет его дочь. При звуке колокола, возвещавшего визит гостя или конец урока, на парадном крыльце под козырьком появилась краснолицая особа, с виду сиделка. Фуке объяснил ей, зачем пришел.

— Вот хорошо-то! — обрадованно, с сильным бургундским акцентом воскликнула она. — А я уж думала, бедняжку Фуке совсем забыли. Правда, остальные ребятишки у нас местные, родным не так далеко добираться.

— Поэтому я и хотел с ней повидаться, — сказал Фуке. — Но раз ее нет, нельзя ли хотя бы посмотреть, как она тут устроилась, чтоб я мог рассказать ее родителям. На первый взгляд тут неплохо.

— По мне, так пожалуйста, но я к пансиону отношения не имею. Я состою при мадемуазель Дийон-старшей, той, что основала заведение. Просто ужасно люблю ребятишек! Видели бы вы мадемуазель Викторию, поняли бы, каково тут… Дети — как глоток свежего воздуха, не то я бы, верно, рехнулась.

— Да что вы говорите!

— Нет-нет, не волнуйтесь. Детям тут очень хорошо: прекрасное питание, здоровый климат, все удобства, такого нигде больше не найдете. Это я только о себе говорю. Как вы думаете, чем я занималась, когда вы позвонили? Ни за что не угадаете — учила английский, пока мадемуазель спит! Мне шестой десяток пошел, я десять лет ухаживала за доблестным генералом Марвье, у него было воспаление мозга, я закрыла глаза сенатору, мэру Кот дʼОр, где я родилась, благодаря моим заботам вернулась на сцену великая Магда Коломбини! Но никогда ни с кем мне не приходилось так тяжко, как с мадемуазель Викторией. Только и передохнешь, когда она сидит в кондитерской. Она там уминает сладостей на двадцать две тысячи франков в месяц, я видала счет от Томине. Но я бы и сама заплатила эти деньги, лишь бы не слышать ее проклятого английского — вечно боишься, что не так поймешь, сделаешь что-нибудь не то, допустишь, как говорится в грамматике, солецизм, и выйдет оплошность. И ведь она совсем не плохая женщина, с годами ослабела, помягчала. Кто ее раньше знавал, и не поверят. Вот только…

Не переставая жаловаться, она провела Фуке по всем трем отделениям школы, человек на десять-двенадцать каждое. Мари была в среднем. Класс, где у нее проходили уроки, больше походил на бильярдный зал, только общий рабочий стол посередине был круглым. Вот спальня, кроме нее, тут живут еще пять девочек, окна вровень с кронами деревьев. Фуке с радостью узнал, что она тут староста, следит за чистотой и порядком. Хорошо, пригодится в жизни! («Надеюсь, она догадалась написать об этом матери!») Он хотел оставить пакет на ее кровати, но бургундка замахала руками: все, что поступает в пансион — посылки, письма, — как и все, что исходит, должно пройти через руки директрисы, это просто контроль, чтобы не было неприятностей. Вдруг с другого конца дома донесся визгливый голос: «Hello Georgette! What happened? I donʼt like being alone! What happened?!»[6]

— Вот я же говорила! — охнула бургундка. — Опять начинается! Изволь бежать к ней и делать веселый вид. Простите, я сейчас.

Пользуясь ее отсутствием, Фуке вымарал в письме упоминание о сигаретах, и подошел к уголку Мари. Все заперто на ключ: железный шкафчик, ящики стола, чемодан, нигде ни намека на что-то личное, что позволяло бы сказать: вот здесь она живет, это ее любимое местечко. Нет, чтобы уловить слабые волны, исходящие от выстроенных в ряд кроваток, требуется тончайшая настройка, особое нервное усилие, такое же, как над могилами, когда понимаешь, что родные души замурованы этими холодными плитами, но все же они здесь.

Чья-то рука легла на плечо Фуке — он оглянулся.

— Пошли, она хочет вас видеть, — сказала бургундка и уже в коридоре прибавила: — Имейте в виду, французский она тоже понимает.

Перед Фуке была не просто старая женщина, а настоящая развалина. Старость не оставила и следа от юной амазонки, победительницы конных состязаний, о которой в городе ходили легенды. Лицо индейской скво, уже родившейся столетней старухой, обтянутые пергаментной кожей руки с длинными пальцами сжимают края наброшенного на плечи клетчатого пледа. На столике около кресла-каталки теснятся аптечные пузырьки, свалены в кучу рецепты, пакетик конфет, распятие, колода карт — все необходимое всегда под рукой. Видимо, несмотря на звонки и вопли, мадемуазель Виктория Дийон ни от кого не ждала помощи и отважно плыла на своем плоту.

— Take a sweet. — Она протянула Фуке леденцы. — Are you the father of Mary Fauckett?[7]

Бургундка посмотрела на Фуке, проверяя, понял ли он, и ответила за него по-французски:

— Нет, мадемуазель, я вам говорила, месье — друг семьи.

Старуха быстро убрала пакетик.

— Looking out of my window. I saw you coming out of the church this morning, — упрямо сказала она, — and a bit everywere these last few days.

— Она говорит, что заметила вас у церкви после службы и еще видела из окна, как вы вот уже несколько дней бродите тут вокруг.

— Она, должно быть, ошибается.

— You can speak directly to me.

— Можете обращаться прямо к мадемуазель, — перевела сиделка.

— Родители Мари попросили меня передать ей посылку. А вот письмо к ней, там сказано, кто я такой.

Виктория Дийон властно протянула руку, взяла конверт, медленно, с показным безразличием вскрыла его и вдруг отшвырнула прочь:

— Жоржетта! We have to go to the chemist, immediately.

— Она говорит, надо сейчас же идти в аптеку.

— В аптеку? — удивился Фуке. — Ей стало плохо?

— Нет. Она очень плохо видит и почти не различает букв, поэтому носит все свои письма к аптекарю, чтобы тот ей читал. Он медик, ему можно доверять!

— Это письмо не нужно никуда носить, — возразил Фуке. — Оно адресовано Мари, а не аптекарю.

Дальше пошла совершенно бессвязная беседа. Видимо, сиделка переводила невпопад и сбивала с толку Фуке. Ему казалось, что он бросает в стенку мячи, а они, вместо того чтобы вернуться к нему в руки, отскакивают и летят куда-то мимо. Получалась полная абракадабра, вроде того, что развод — большое несчастье, но прошлым летом стояла отличная погода. Наконец Фуке стало невмоготу, и он кое-как закруглил разговор.

— Я вас предупреждала, — сказала бургундка, провожая его к выходу.

— Она англичанка, что ли?

— Ничего подобного. Ну, может, совсем чуть-чуть, бабка у нее была англичанка, Хамерлес. Просто старуха блажит. Сразу не спохватились, а потом поздно стало.

В ранней юности, пришедшейся на конец прошлого века, Виктория Дийон, балованное дитя богатых буржуа, жила в роскоши и пользовалась всеми благами, которые давало такое положение. Родители-англоманы с малых лет возили ее в Англию, нанимали ей английских мисс, а позднее привечали молодых английских джентльменов. Но все впустую. Виктория не желала произносить ни единого английского слова, воротила нос от всех кавалеров, прельщенных ее холодной грацией, и никто не мог понять, что ею руководило: то ли детское упрямство, то ли наивный патриотизм, то ли просто каприз. В конце концов на нее махнули рукой, предоставив поступать, как ей вздумается, и вся история давно забылась. Прошло много лет, мадемуазель Дийон одряхлела, к ней пришлось приставить сиделку. И вот под конец жизни она снова, как в детстве, очутилась под бдительной опекой няньки в белом халате, которая находилась при ней неотлучно, однако на этот раз родственники предпочли бургундку с прекрасными рекомендациями.

— И тут у нее что-то сдвинулось в мозгах. Она начала говорить по-английски, дальше — больше, от французского совсем отказалась. Пришлось и мне взяться за английский, чтобы с ней объясняться. Но эту тарабарщину не скоро осилишь! Я уж себя уговариваю, что это может мне пригодиться с каким-нибудь другим больным, но все равно зло берет. И откуда у такой воспитанной дамы столько вредности?!

Не во вредности дело, все гораздо сложнее: тут и тоска по детству, которая проснулась в старой барышне с появлением последней в ее жизни гувернантки, и сожаление об упущенных возможностях, и лихорадочное желание успеть найти хоть какое-то применение нерастраченным сокровищам, скопившимся за долгие годы.


Фуке вышел из пансиона, возвращаться в «Стеллу» было неохота, и он побрел дальше, к террасе над морем. Ему не хотелось расставаться с деревьями, он вдруг словно понял язык исполинских дубов, мускулистых буков, которые знали и Хамерлесов, и Мари; его ударило током вечности. Налево уходили аллеи Персиньи, ведущие в городской парк, больше похожий на высокоствольный лес, только разрезанный на симметричные секторы и иссеченный узкими зелеными просеками. По вечерам в парке колобродили влюбленные парочки, налетая друг на друга, как шарики в барабане лотереи. Да и при свете дня шалый дух не выветривался окончательно. Там и тут медленно прохаживались гуляющие, явно подыскивая укромные уголки. Фуке опустился на скамейку. Он мог бы представить себя где угодно, если б само небо, что раскинулось над колышущимся древесным сводом, не было пропитано морем.

Разобраться в своих мыслях и чувствах он не успел — помешали внезапно возникшие в поле зрения серебряные босоножки, которые он тотчас узнал. Он поднял глаза — прямо на него шла одна из двух давешних девушек, не красотка, а другая; ничто не изменилось в ней с утра, как будто она нырнула в поток времени и вынырнула несколько часов спустя. Поравнявшись с Фуке, она стрельнула в него лукавым взглядом и резко ускорила шаг; смешливая мордашка, но хорошенькой не назовешь, успел он заметить. Однако тревожная сигнализация в крови сработала. Фуке снова воспрянул, снова взыграл в нем хищный инстинкт.

Видно, шустрая дурнушка играла при красотке ту же роль, что рыба-лоцман при ките, предваряя ее повсюду и оттеняя своей резвостью ее спокойствие, своей игривостью — ее сдержанность, своей бойкостью — ее безмятежность. Можно бы назвать ее наперсницей, но вряд ли ей много рассказывают, похоже, подруги предпочитают словам действия; дурнушку высылают вперед, она служит радаром и прикрытием, разведчиком и охранником. И безошибочный инстинкт говорит Фуке: раз прошмыгнула эта фитюлька, значит, близко крупная добыча.

В самом деле, не прошло и минуты, как показалась красотка. Сердце в груди Фуке забилось сильнее. Отличная особь. Так близко он эту девушку еще не видел. Какое неприступное величие в лице и повадке, лишь изредка, когда она поворачивается к дурнушке, нет-нет да и пробьется теплая искорка. Девушки пошли по кругу, обходя небольшой пруд; во время этой показательной пробежки Фуке успел, как говорят лошадники, оценить породу, класс и стати. Сам он вставать со скамейки не собирался, чтобы не терять выигрышной позиции: они к нему подошли, значит, и нескромные авансы делают они. Подружки снова продефилировали мимо, не выказывая ни малейшего интереса к Фуке, даже бровью не повели, не споткнулись, не запнулись и, оживленно болтая, направились к аллеям. Фуке тоже изображал полное безразличие. По его расчетам, они должны были оглянуться, перед тем как скрыться из виду. Нет? Как бы рыбка не сорвалась! Теперь нельзя терять ни минуты. Ни в коем случае не пускаться вслед за ними — он перехватит их гораздо дальше внизу, как бы случайно окажется у них на пути. Он уже хорошо знал Тигревиль и быстро сообразил: самый удачный пункт — перекресток улиц Гренетьер и Де-Бэн. И так прытко припустил наперерез сопливым девчонкам, что самому стало смешно и неловко — хорош отец семейства!

До места засады он успел добежать в последний момент — серебряные босоножки спустились уже почти к самому перекрестку. Фуке повернулся к почтовому ящику и, держа в руке письмо ОʼНила, сделал вид, что внимательно изучает часы выемки почты — не придерешься! Чтобы ловушка сработала, все должно выглядеть совершенно естественно. В большом городе, например в Париже, где невозможно топографически точно просчитать маршрут и построить тактику на верных ориентирах, поскольку все постоянно меняется, сейчас в самый раз было бы заговорить с предметом; здесь же достаточно появиться в определенном месте, и это говорит само за себя, встреча-западня значительнее свидания и для того, кто ее устроил, и для того, кто попался.

Фуке спиной чувствовал, что на него внимательно смотрят. Девушки уже близко, в нескольких метрах от него, чуть замешкались у перекрестка, боясь ненароком запутать преследователя. Ага, теперь он должен притвориться, будто идет себе дальше, куда глаза глядят. На самом деле — туда, куда угодно им. Потом, позже, настанет и его черед увлекать их за собой, согласно этикету уличного флирта. Убедившись, что погоня возобновилась, подруги свернули на улицу Фюдисьер и вышли на бульвар Аристида Шани, к казино.

Чинно прошлись вдоль парапета, а затем вдруг разулись, сбежали босиком к самому морю и зашагали, под ручку, по берегу. Вокруг никого, поэтому мишень хорошо видна, но и недоступна. Какой-нибудь неотесанный олух тупо поперся бы за ними, не додумавшись, что в любой момент они могут развернуться и перейти в лобовую атаку, ему же придется одно из двух: шпарить дальше впустую или выдать себя. Но Фуке так просто не возьмешь, на голый песок не выманишь. Сменив преследование противника на позиционную войну, он засел на террасе «Зеленого луча», маленького бара в здании казино, как будто только затем так долго петлял по городу и окрестностям, чтобы пропустить тут стаканчик и полюбоваться морским пейзажем. До сих пор он не допустил ни одной промашки: игра вполне откровенная, но поймать не на чем, все получается как бы само собой. Полунамеки и увертки, одни намерения вместо действий, одни догадки вместо смысла — тут он как рыба в воде. С его места виден весь берег, и он не пропустит девушек, когда они пойдут обратно, украдкой и не без тревоги озираясь, — приятное предвкушение!

Бармен, он же, наверно, хозяин, разумеется, тоже озабочен погодой.

— Вы не думайте, что у нас так всегда, — говорил он Фуке. — Бывают годы, когда до самого ноября по выходным полно народа. Это сейчас дожди да грозы всех отпугнули, никакой торговли, одни убытки. В нашем деле, вот уж правда, погода делает деньги. Жена летом обслуживает кемпинг. Английские туристы приезжают, намучаются, бедняги, в своих прицепах да палатках — вы не представляете, как мы на них зарабатываем!

В баре было не слишком уютно, расставленные для украшения буйки навевали мысли не столько о приятном отдыхе, сколько о станции спасения на водах. Для бодрости Фуке заказал виски и выпил залпом. Напиток охотников подстегнул его, и вовремя — девушки повернули обратно.

Он должен сняться с места прежде, чем они поднимутся к парапету. Впереди три пути, Фуке предложит один из них, а девушкам решать: последовать за ним или выйти из игры. Если дрессура удалась, никуда не денутся. Фуке выбрал улицу Хамерлес-Дийон и пошел диковинным образом: быстро, но почти не продвигаясь, с равнодушным видом, но испуская призывные флюиды, — словно исполнял вступительную партию в первом акте балета под открытым небом. Табачная лавка — хороший предлог, чтобы остановиться и проверить, клюнула ли рыбка. Клюнула. Теперь можно возвращаться прямиком на площадь Двадцать Пятого Июля с приятным чувством, что добыча не сорвется с крючка. Пока все в порядке.

Перед дверями «Стеллы» Фуке провел сложный маневр: подпустил девушек поближе и вошел в гостиницу. Теперь они знают, где он живет, и ничто не помешает им, коли захотят, крутиться где-нибудь рядышком. Кантена внизу не было — какая удача. Фуке взлетел по лестнице, ворвался в номер и распахнул окно — указал свой точный адрес. Вот только заметили подруги или нет? Они болтали с регулировщиком на площади — хотели выиграть время или скрыть замешательство? Что же, опять спуститься? Так сразу? Стоит ли?.. Все же он вышел на улицу, но девушек уже не было. Регулировщик семафорил руками, все шло своим чередом, ничего не случилось. Первым чувством Фуке было облегчение, как при посадке самолета, когда наконец останавливается двигатель. Сердце его стихло.

«Умел же Клаузевиц[8] выигрывать уличные бои», — думал Фуке, шляясь в сумерках по Тигревилю и заглядывая за все углы, без особого, впрочем, рвения, скорее для порядка, как солдат, получивший приказ прочесать квартал. Все лучше, чем киснуть одному в гостинице или, еще того не легче, смотреть, как веселится домфронское семейство. Тем временем зажглись фонари, и на тротуар высыпали люди, они толклись небольшими стайками, смакуя последние минутки в приятном обществе, перед тем как разойтись. Фуке переходил от одной группы к другой, в обманчивом сумеречном свете ему то и дело мерещились знакомые фигуры. К вечеру открылись несколько продуктовых магазинов, и он едва не пропустил своих девиц, которые выходили из булочной. Обе держали под мышкой по батону, красотка от этого выглядела не такой заоблачной, зато более трогательной. Фуке сразу заметил, как изменилась их походка теперь, когда они не чувствовали на себе чужого взгляда: стала естественной и даже чуточку расхлябанной. Лишнее доказательство того, что они весь день ему подыгрывали. Недалеко от рынка девушки встретились с компанией парней себе под стать — ровесников, похоже, футболистов, одетых с показным шиком. В полусонной провинции тон задают юнцы, молодежь везде одинакова, на ней держится связь захолустья с большим миром. Девушки так непринужденно болтали со спортивными ребятами, что Фуке кольнула досада.

Разбежавшись по инерции, он обнаружил себя, пришлось пройти мимо, сворачивать поздно — получилось бы, что он их избегает. Под надежным мужским прикрытием подружки откровенно, хитро и насмешливо глазели на него, первый раз он встретился с ними взглядом. Чтобы спасти свое достоинство, не оставалось ничего другого, кроме как направиться к Эно, однако, уступив паническому порыву, он тут же пожалел об этом. Рано или поздно он все равно зашел бы сюда, надо же доказать самому себе, что ты мужчина, — доказательство, впрочем, спорное, все зависит от того, что считать мужским качеством: ухарство или силу воли; как бы то ни было, но он предпочел бы сделать это какое-то время спустя, когда его подвиги подзабудутся.

Он уже переступал порог кабачка, как вдруг заметил Кантена. Хозяин «Стеллы», отодвинув стаканы и бутылки, налег всем своим грузным телом на стойку и разговаривал с Эно. На пустой цинковой поверхности между собеседниками валялась, вроде дуэльной перчатки, влажная тряпка. Посетители хоть и делали вид, что заняты своими делами, но, навострив уши, вслушивались в негромкие голоса, следили за словесной схваткой, в которой один противник вооружен хладнокровием, другой — хитростью. Что-то подсказало Фуке, что ему лучше не входить. Очутившись меж двух огней, он поспешно свернул в темный проулок. Если девушки все еще наблюдали за ним, то наверняка поняли: на этот раз он не притворялся, а действительно потерял к ним интерес.

Плохо соображая, куда идет, он поймал себя на том, что машинально повторяет недавний маршрут. Город, который он, казалось, уже разметил для себя вехами, в котором свил такой надежный кокон, оберегавший его от трясины пагубных привычек, вдруг изверг его как чужака. Пребывание в Тигревиле имело смысл, только если вести строго размеренную жизнь и прилагать все усилия к тому, чтобы, черпая силы в близости Мари, вернуть себе здоровье.

Впереди показалась церковь. Часто по вечерам оттуда доносились приглушенные звуки фисгармонии, горели отдельные витражи, через задний вход вносили охапки цветов. Сегодня двери были закрыты, площадь пустынна — горько смотреть. Только лавка Ландрю еще слабо светилась. Виднелись два ряда подвешенных к потолку и разодетых в шелка картонных манекенов и сам хозяин, занятый какой-то таинственной инвентаризацией теней, на которую его вдохновил недавно проданный свитер лилипутки. Не желая попадаться ему на глаза, Фуке пошел к «Стелле» другим путем — по улице Муль.

Кантен еще не возвращался. Постояльца встретила мадам Кантен и спросила, не видал ли он в городе ее мужа. Фуке пробурчал что-то невразумительное. Ему и самому было не очень спокойно, к тому же разбирало любопытство, поэтому, сделав вид, будто что-то позабыл или потерял, он тут же выскочил на улицу и пошел к Эно разведать, закончилась ли беседа.

Кантена в зале не было — ушел. У висевшей на стенке турнирной таблицы толпились болельщики и бурно обсуждали игру «Тигревильских вольных стрелков». Путь свободен. Фуке почувствовал такое облегчение, что, не раздумывая, толкнул дверь и вошел. При виде него на лице Эно появились удивление и некоторая досада. Пока Фуке шел к стойке, двое посетителей кивнули ему — он не имел ни малейшего понятия, кто это.

— Ну что, приятель, ты, говорят, вчера чуть не загнулся? Полегчало, значит?

Эно с ним на «ты» — что ж, отлично! Правда, в первый момент его это слегка задело — давненько с ним никто не фамильярничал, но он тут же подумал, что это, пожалуй, даже неплохо. И вообще, что такого страшного произошло ночью? За окнами опять начался балет влюбленных пар, наверно, девицы с улицы Гратпен тоже где-то здесь, но Фуке выкинул из головы эти пустяки, его влекли серьезные мужские беседы о серьезных вещах, он пошел своей собственной дорожкой и пройдет по ней до самого конца.

— Что будешь пить? Пикон-пиво,[9] как вчера? — хохотнул Эно с издевкой.

Фуке пробрала дрожь, но он принял вызов:

— Пикон-пиво, как обычно.

— Смотри, заболеешь, — прищурился Эно, откупоривая бутылки, — а мне потом достанется.

У Фуке все как-то не поворачивался язык тоже сказать ему «ты».

— Ко мне тут Кантен заявился, — пояснил Эно деланно безразличным тоном. — Похоже, пари ты еще не выиграл…

— Какое пари?

— Да ты вчера клялся, что сумеешь его напоить. «Мне, — говорил, — это раз плюнуть, я таких, как он, насквозь вижу. Начать потихонечку, плеснуть ему, скажем, мартини с джином, потом влить пяток порций покрепче, мандариновки или еще чего-нибудь такого, а под конец, для полного ажура, заполировать все это кальвадосом». Ну так как же?

— Ага, я тоже слышал… — подал голос какой-то мозгляк и осклабил гнилые пеньки.

Слышала и толстуха Симона, что уставилась на Фуке своими коровьими глазами, как американский миллиардер на великого Домингино, только что посвятившего ему своего очередного быка.

— На Кантеле не такие, как ты, зубы обломали, — хмыкнул тип, которого Фуке видел с косилкой на улице Гратпен, может, папаша тех двух девчонок.

Фуке чувствовал, как слова и взоры всех, кто был в зале, закипают недобрым азартом. Эти люди ждут от него восьмого подвига Геракла, они не прочь поглазеть на смертельный бой заезжего матадора, Тезей против Минотавра — спешите видеть! В затхлом городке не хватало развлечений. «Мерзавец я», — подумал он, но почему-то ему не была неприятна идея побиться об заклад, и что-то подсказывало: подлость, которую он вынашивал, была заранее предусмотрена в линии судьбы Кантена.

— Что он тут говорил?

— Что тебе было плохо.

— Вранье.

— Ну-ну… Что он за тебя отвечает. Совсем на него не похоже — о ком-то заботиться. Ишь заступник нашелся!

«Какого черта он лезет не в свое дело? — злился Фуке. — Мне тридцать пять лет, я взрослый свободный человек». И Кантен туда же — тоже считает его пьяницей. Если Фуке хоть на минуту признает, что это правда, ему конец, рухнут последние укрепления. Непримиримость Клер к его злосчастной привычке, по существу, означала признание того, что проблема существует, удостоверяла ее, в каком-то смысле служила ей опорой, а Фуке было жизненно необходимо доказать себе, что такой проблемы не было и нет. Приговор Кантена снова уличал его в самообмане.

— Еще стаканчик пикона, пожалуйста!

— О, глянь-ка, за тобой пришли! — усмехнулся Эно.

Фуке резко повернулся к окну и успел краем глаза увидеть медленно скользнувшую за стеклом тень, словно грузная рыба потыкалась в стенку аквариума и поплыла прочь.

— А зайти-то струсил, — с вымученной шутливостью сказал Фуке. Во взгляде Кантена он увидел не осуждение или зависть, а горестно-умоляющее выражение, точно как в глазах Мари в тот день у моря, когда она догадалась, что Франсуа и Моника курят в блиндаже, а она лишняя. Это зеркальное отражение затаенной детской ревности поразило его. — Может, он бы и не прочь посидеть с нами.

— Вряд ли, — сказал Эно. — Больно он гордый. Как ножом себя от всех отрезал — раз, и с концами. Одно дело, если б он вообще никогда в кабак ни ногой, ладно, бывает. Конечно, можно только пожалеть человека, если ему нет дела до других и не тянет в компанию. Но взять и ни с того ни с сего на всех наплевать — такое не прощается. Ладно, присоединяйся к нам, отведай птичек, которых настрелял наш друг Турет, они хороши только свеженькие.

Туретом звали толстяка с гладким, как фарфоровое блюдце, лицом и на диво пышными усами. Глядя на его физиономию, Фуке подумал, что Эно, пожалуй, прав и зря Кантен отвернулся от общества, где водятся такие упитанные добродушные ребята. Его зовут обратно, а он уперся, ну и пусть пеняет на себя! Хоть и не голодный, Фуке сел за стол, он много ел, держа жареных птичек руками, много пил и под конец совсем приободрился от такого славного угощения.

Было уже очень поздно, когда в нем забрезжило смутное чувство вины: Кантен — кто бы поверил? — должно быть, беспокоится. Он неохотно покинул кабачок и пошел по направлению к «Стелле»; в голове бродили приятные мысли: нынче он стал, можно сказать, почетным гражданином Тигревиля.

На первом этаже гостиницы в маленьком холле горел свет. Еще из сада Фуке увидел через окно Кантена, он сидел за конторкой, склонившись над какими-то толстыми книгами; когда-то так сидела Жизель, а совсем недавно — Клер… невыносимое зрелище. Видимо, объяснений не избежать.

Но едва он вошел и закрыл за собой дверь, как Кантен с силой захлопнул книгу, давая понять, что дожидался его, и сказал:

— Тут у меня припасена бутылка старого коньяка. Налить вам рюмочку?

ГЛАВА 4

Кантен долго корпел над семнадцатитомной энциклопедией — один том лежал раскрытый на статье «Мадрид», в другом была загнута страница на статье «Коррида», — наконец утомился, поднял голову и рассеянно посмотрел, как суетится вокруг своего автомобиля парень в баскском берете, с боевыми наградами на груди — видно, успел повоевать, хоть и молод, — торгующий изделиями монахов из аббатства Сен-Вандрий. С ребяческим задором укладывал он коробки с товаром в громоздкую американскую машину. «Паблик релейшнз», как он любил себя называть. Нынче орден странствующих рыцарей от коммерции не тот, что был прежде, когда с началом сезона они приезжали по железной дороге, останавливались в гостинице и жили до тех пор, пока не выжимали из городка все, что можно; по вечерам они любили рассказывать разные истории из своей кочевой жизни, причем, бывало, одни и те же байки звучали из разных уст, — эдакая бродячая труппа, колесящая по всей Франции. Они так же любили побахвалиться своими подвигами, как видавшие виды репортеры похождениями в разных концах света, и не было для них большего удовольствия, чем эти ночные посиделки. Некоторые даже устраивались вдвоем, а то и вчетвером в одном номере: мастика с канцтоварами, сельхозтехника с наручными часами, — чтобы иметь возможность делиться воспоминаниями чуть не до утра. Кантен втайне завидовал им и делал щедрые скидки. С появлением автомобилей застольным беседам пришел конец. Коммерсанты нового поколения налетали, как вихрь, никто ни с кем не общался, каждый катил своей дорогой. Большинство старалось на выходные вернуться домой, и «представительская комната» пустовала. Единственное преимущество заключалось в том, что визиты торговцев стали частыми и регулярными, они появлялись и исчезали в строго определенное время, как фигурки на старинных курантах, никогда никаких фокусов и неожиданностей. Парень из Сен-Вандрия приезжал каждую последнюю среду месяца.

Сюзанна решила сделать прическу. В парикмахерской ей накрутили волосы на бигуди, так что она стала похожа на Минерву в шлеме, и теперь, скользя вдоль стен, возвращалась домой, радуясь темноте. Одной рукой она держалась за голову, другую виновато прижимала ко рту. По всей гостинице, из бельевой в номера и обратно, сновали горничные и всякий раз, встречаясь взглядом с Кантеном, хитро улыбались: на кухне, наряженный в фартук, орудовал Фуке. Как только машина торговца скрылась, словно нырнув в кисею дождя, Кантен тихонько подошел к двустворчатой двери с круглыми окошками, отсюда поступали команды, выполнявшиеся на плитах и разделочных досках.

Фуке стоял у большого, изрезанного кухонным ножом и лоснящегося от жира деревянного стола и старательно вытаскивал косточки из маслин. Перед ним были расставлены тарелки и миски с разной снедью — компоненты и специи для его стряпни. Он настоял на том, чтобы закупить все самому: мол, для фаршированных рулетов так же важно правильно выбрать сорт масла, как вовремя прибавить и убавить огонь. Старая Жанна поначалу недовольно ворчала, но потом стала с интересом смотреть, как Фуке щедрой рукой намазывает на телячьи эскалопы гусиную печенку.

«Мальчик пижонит, — думал Кантен, — слишком много он всего напихал в эти рулеты, профессионалы так не делают. Хочется шикнуть, всех удивить, а на самом-то деле не больно много он в этом смыслит: ветчину режет толсто, а зря — трудно будет закрутить и связать. Трюфели и вовсе ни к чему. Он это, конечно, от широты души — здорово, но глупо. Апельсинные дольки выдают склонность к контрастам, очень смело… Но главное — какая артистичность, какие легкие, точные движения, а некоторые вещи, пусть простые, явно отработаны не сейчас».

Меж тем Фуке крошил парижские шампиньоны в разведенный виноградный уксус.

«Неплохо! — одобрил Кантен. — Подшлифовать его, отучить от любви к слишком резким пряностям — глядишь, получится приличный спец по соусам. Было бы время, я б его и по части тушения просветил».

Он зашел на кухню и зажег полный свет — тотчас засияли медные кастрюли.

— Глаза испортите, — сказал он Фуке.

Тот приветливо взмахнул рукой и ответил, продолжая колдовать:

— В рулетах главное — искусство полутонов, чтоб корочка получилась смуглая, а начинка отливала перламутром, при слишком ярком свете я перестаю чувствовать оттенки и переходы. Итак, повторяю: начинаем с маслин, берем черную и зеленую, разрезаем и соединяем, вот так… эскалоп смазываем печенкой, накрываем ломтиком ветчины, сверху кладем маслины и заворачиваем… тут у нас раскаленное сливочное масло с кусочками сала и пережаренным луком — для цвета… сначала обжарим рулетики на сильном огне, потом огонек сделаем слабенький, добавим шампиньоны, вот эти трюфели, остаток маслин и накроем крышкой.

— А как же апельсины? — спросил Кантен.

— Пока еще не знаю. Вообще говоря, это в вашу честь, ради китайского колорита. Нутром чую, что они в самый раз для соуса. Кстати, о соусе — нельзя ли попросить у вас капельку того чудесного коньяка, которым вы меня угощали?

Лицо Кантена стало каменным.

— Придется подождать, пока придет жена. Ключи от сокровищницы у нее, — проговорил он и нехотя вышел из кухни.

Он с удовольствием остался бы подольше и принял участие в кулинарных опытах, разделяя с Фуке то вдохновение, с каким мужчины обычно берутся за женские дела. Служа во флоте, Кантен выучился стирке и шитью, и эти занятия оказались ему по душе. Одно время он даже засомневался, нет ли в нем задатков гея, но, от греха подальше, утопил эти мысли в вине. Как бы то ни было, его всегда привлекал дух товарищества, а в компаниях, с которыми он водился когда-то в Тигревиле, он его не находил. В Фуке Кантен с самого первого дня распознал новобранца, почувствовал себя рядом с ним ветераном и потому не мог не опекать его, несмотря на все свое уважение к свободе другого человека.

«Что ни говори, а в воскресенье я вел себя, как настоящий влюбленный, — с досадой думал Кантен, возвращаясь к конторке. — Заявиться к Эно — еще куда ни шло; он сам и его отребье меня терпеть не могут, считают калекой и ждут не дождутся, чтоб я сорвался; у них в голове не укладывается, как это я не пью, — ладно, я другого и не ждал. Ничего страшного в том, что я прошелся по городу и показал им, что я все еще живой и трезвый. Они решат, что я боюсь потерять клиента и пришел скандалить из-за него, вроде как проститутки дерутся на панели: „Не смей у меня мальца отбивать!“ Гораздо хуже странная, но самая настоящая ревность: я чуть не задохнулся, когда увидел, что Фуке сидит со здешними дурнями, а обо мне даже не вспоминает, будто я пустое место. Я тут, совсем близко, и ничего для него не значу — ну уж нет! И когда он вернулся, я налил ему коньяку, вот до чего докатился, лишь бы он не пошел пить в другое место. Стянул Сюзаннины ключи, не постыдился, что меня застукают, как мальчишку за кражей варенья, в моем-то возрасте! Но иначе его опять понесло бы к Эно, в одиночку-то, знаю, пить тошно. Ну и удивил же я его! Он даже сделал передышку, и это его спасло от недельного запоя, когда переходишь из одной мертвой петли на другую, — я выбрал из двух зол меньшее. Сначала он вроде бы порывался о чем-то со мной поговорить, но передумал и только рассказал без утайки про свой охотничий ужин, да и чего стыдиться! Кое-что небось приврал, но мне-то все равно, главное, не молчал».

В тот вечер оба, молодой и старый, испытывали тягостную неловкость и беседовали исключительно о стряпне. Фуке так увлекся, что предложил приготовить на другой день фаршированные рулеты — свое коронное блюдо. Кантен поймал его на слове — по крайней мере, безопасное занятие. Эти-то начиненные недомолвками и полупризнаниями рулеты и готовились сейчас для них с Сюзанной.

Кантен поставил на полку энциклопедию, так и не найдя в ней объяснения, с чего это Фуке сдвинулся на Испании — помнится, буквально бредил ею. Спору нет, попадались звучные словечки, но, сколько ни разглядывал Кантен цветные картинки, он не видел в корриде ничего романтического, если не считать бодрого марша из «Кармен», — бойня, она и есть бойня. Бандерильи почему-то напомнили ему бигуди, а бигуди навели на мысль о Сюзанне. Если эти острые, разукрашенные лентами копья, которые с размаху да побольнее втыкают в бок скотине, называются бандерильями, то Сюзанна давеча всадила в него парочку отменных бандерилий. Он до сих пор ощущал боль от рваных ран на загривке и бешено вскидывался, тщетно пытаясь стряхнуть мучительные воспоминания.

Сюзанна всегда и во всем стремилась к полной ясности, в Бога она не верила, и этот принцип заменял ей религиозные убеждения. Родители ее жили на земле, вдали от церкви, и предпочитали ее обрядам и таинствам стародавние крестьянские суеверия, потому и дочь свою они не приучили полагаться на высшие силы и доверять их произволу решение насущных вопросов, как делают многие люди. Уравновешенная по натуре, она долго обдумывала все стороны дела, перебирала разные доводы и сама выносила суждение, основанное на собственных, полученных от самой жизни заповедях, в которых добро и зло так же вещественно наглядны, как жара и холод. Такой бесхитростный метод не терпит никакой двусмысленности. Она подошла к Кантену, когда тот обозревал содержимое винного погреба, но не так, как раньше, когда по-хозяйски обходил штабеля бутылок, похожих на темные драгоценные слитки и словно бы налитых земляным соком; вместо свечи он держал ручку и составлял в школьной тетрадке длинный список, готовясь к осенней винной ярмарке; так отставной генерал командует войсками — не на поле битвы, а в кабинете, перебирая карточки с названиями полков: Бейшевельское — крупные потери, Померольское — требуется подкрепление, О-Брион 1945 года — объявить набор, Шамбертен 57-го — совсем еще молодь… Сюзанна заглянула в тетрадь через плечо мужа и со спокойным выражением не увядшего за время испытаний лица спросила:

— Ты уверен, что ничего от меня не скрываешь, Альбер?

Глухое эхо, казалось, затянувшейся за десять лет пропасти прозвучало в ее укоризненном, хотя и мягком голосе.

— Как я могу что-то скрывать, если ты меня ни о чем не спрашивала? — ответил Кантен, подняв на нее тяжелый взгляд.

То была первая ошибка Сюзанны: теперь Кантен, считавший, что она ему полностью доверяет, догадается, что все эти годы она была настороже и ее не покидали тревога и подозрения.

— Я в тебе нисколько не сомневаюсь, — сказала она, — потому что знаю твою порядочность, честность и гордость. Но почему ты не сказал мне, что был у Эно? Что случилось? Ведь ты туда столько лет не заходил.

Оп! Кантен почувствовал себя так, словно сам очутился в пузатой бутылке, которую это тихое создание неизвестно по какому праву просвечивает лучами своей чистой совести.

— Пошел, потому что разозлился, пить не собирался, не бойся.

— Я и не боюсь.

— А зря. Как там говорится?.. Зайдешь в церковь — и уверуешь. Ну а зайдешь в кабак — напьешься. Это уж точно.

— Я знаю, что месье Фуке пьет у Эно.

— Вот я и говорю.

— И что же делать?

— Снова открыть наше кафе, привести его в порядок и начать торговать спиртным.

— Ты с ума сошел! Мы уже отвыкли, да и не выдержим такой нагрузки. Пожалуйста, Альбер, не поддавайся влиянию месье Фуке!

— Фуке и не думал просить меня ни о чем подобном, он найдет, где погулять, будь спокойна. А уж чтобы он на меня влиял!..

— Ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду. Он разбудил в нас то, что, казалось, уснуло давно и навсегда. Это случилось сразу, как только он появился. И дело не в нем самом, он не виноват. Мы, можно сказать, только его и ждали.

— Кого? Этого парня?

— Ну да, этого мальчика. Мне ведь тоже не хочется, чтобы ему у нас разонравилось и чтобы он нас разлюбил. Ведь он привязался к нам, это видно. Но как бы дело не зашло слишком далеко. Нам с тобой было так хорошо.

— Пока что дошло только до того, что нас кормят фаршированными рулетами, — сказал Кантен, вновь обретя хладнокровие.

Он рассказал жене о затее Фуке. Сюзанна поначалу воспротивилась, но в конце концов сдалась. Однако принять угощение и обедать отдельно было бы некрасиво, и она решила по такому случаю пригласить постояльца в маленькую столовую на хозяйской половине. На свой лад она тоже выбирала меньшее из зол: лучший способ победить беса — это посадить его за свой стол.

— В общем, я вижу, — сказал Кантен, — ты все время думала об одном и том же, хоть вслух мы с тобой на эту тему не говорили.

— Только по ночам, клянусь тебе, днем у меня таких мыслей не было, сегодня первый раз. Но ночью, когда оживают страхи и я слышу, как ты грызешь свои леденцы, иной раз задумываюсь, почему все же ты вдруг исправился… может, хоть отчасти из любви ко мне.

— Оставь в покое мои леденцы. Я давно уж мог бы без них обойтись. Просто привычка.

— Ну это же как лекарство…

— Нет, у меня остались одни привычки.

— Что плохого, если они безобидные! — сказала Сюзанна и отошла от него.

Ей стало легче, оттого что она выложила все начистоту, противник обезоружен, теперь не страшно повернуться к нему спиной, прямой и незрячей. А ведь еще немного — и Кантен готов был эту прямоту возненавидеть.

«Вот Фуке, — думал он, оставшись один, — не скован привычками. Во всех его поступках есть живое обаяние сиюминутности, он совершает их по наитию. Доже — вот кого он мне напоминает, — матроса, у которого не было никаких специальных знаний, у Фуке тоже нет, если не считать умения по части фаршированных рулетиков. Зато этот Доже легко ориентировался в джунглях, полагаясь только на инстинкт, тогда как мы, при всей своей военной подготовке, постоянно попадали в окружение. Привычка — это топтание на месте до самой смерти».

Сюзанна, в сущности, была права: Фуке действительно искушал ее мужа, но искушение заключалось не в спиртных напитках, а в хмеле вольной жизни. Заскорузлого на вид Кантена всегда привлекала душевная тонкость, и причуды Фуке как нельзя лучше отвечали его представлениям об утонченной натуре: внезапная отрешенность, одинокие прогулки у моря, испанские грезы с кровавыми аренами и атласными плащами; гордое безрассудство, которым блистал подвыпивший молодой парижанин; живущее в нем странное существо, проявляющее себя, лишь когда он сам исчезает.

На днях Кантен тайком, держась поодаль, пошел следом за Фуке, увидел, как он сидит среди скал и смотрит на играющих детей, и решил, что с помощью этого умиротворяющего зрелища бедняга пытается одолеть пагубную страсть. Сегодня же хозяин под предлогом проверки труб зашел в номер своего постояльца, не потому, что хотел вторгнуться в его личные владения, а потому, что, как ему вдруг подумалось, это единственное место в доме, где легко дышится. Другой причиной был и некоторый вызов Сюзанне — Кантен направился сюда вскоре после разговора с нею. Пользуясь отсутствием жильца, он задержался и украдкой огляделся по сторонам: не признаваясь самому себе, он искал на всех предметах — на расческах и щетках, на подушке, на приколотых к стене картинках и даже на закрытом дорожном несессере — какие-нибудь приметы авантюрной, страстной души, которая должна обитать в этой комнате. Еще недавно Кантен счел бы такое любопытство позорной изменой самому себе, теперь же эти угрызения были пройденным этапом, и он, как большинство людей на свете, был не прочь подглядеть, как живет ближний: не тайны выведать, а просто лучше разобраться в нем. Обруч, скреплявший сердце Кантена, лопнул, и предстоящее появление Фуке в маленькой хозяйской столовой было тому окончательным доказательством.


Первый раз переступал Фуке порог этой каморки, прежде он лишь мельком видел супругов через полуоткрытую дверь: Кантен сидел в рубашке без пиджака, положив локти на стол, и покорно слушал длинный монолог Сюзанны, пытавшейся его расшевелить. В столовой не было окон, что произвело на гостя гнетущее впечатление; не в духоте дело — он словно проник в тесное хранилище сокровенных мыслей хозяев. Глухая стена, к которой лепилась мебель черного дерева, была та самая, что огораживает крепость частной жизни и за которую не проникают непрошеные взгляды извне. Но никакие душевные изгибы и переливы не сказывались в убранстве этого логова, оно больше походило на каюту-времянку, которую капитан устраивает себе прямо на мостике, чтобы, и отдыхая, следить за ходом судна; скудная обстановка, все только самое необходимое, и лишь одна вещица говорит о вкусах хозяина: какой-нибудь медальон, амулет, личный компас, несравнимый с большими корабельными, зато служащий ориентиром штурвалу души. Здесь в такой роли выступали потрепанная карта Китая и любительская фотография, вся в трещинках от долгого лежания в бумажнике: группа веселых молодых ребят в матросках на берегу бурной реки, вокруг полевой пушки… еще барометр, календарь, проволочный крючок с нацепленными на него счетами — и все.

— Вот мое убежище, — объявил Кантен.

— Обычно мы никого не принимаем, — словно извиняясь, сказала Сюзанна. — Разве что родных, и то редко. Да что я говорю: «принимаем», ведь приготовили-то все вы.


Ей было ужасно не по себе, оттого что Фуке постоянно бегал туда-сюда, чтобы приглядеть за своими рулетиками, ее дисциплинированная натура не могла стерпеть вопиющего нарушения заведенных правил. Напротив, Мари-Жо, раскладывая на столе парадные приборы, только радовалась тому, что молодой постоялец водворился здесь, в главном штабе, и любовалась переполохом, который он натворил в чинном доме, пока сновал между кухней и столовой. Да и сам Фуке, замечая между делом одинокую фигуру завсегдатая, уныло что-то жевавшего в дальнем конце ресторанного зала, не мог не ощутить какую-то путаницу и словно раздваивался. Кантен спокойно сидел перед своей тарелкой с развернутой газетой в руках, ждал, пока все утрясется, и всем своим видом показывал, что эта мелкая возня не стоит его внимания; однако частые взгляды по сторонам поверх газеты выдавали беспокойство — да и то, не он ли был главным виновником происходящего?

Наконец Фуке водрузил на середину стола дымящийся сотейник, который, как заправский метрдотель, обернул сложенной вдвое салфеткой.

— Счастливой женщиной будет ваша жена, — сказала Сюзанна.

При этих словах Фуке, устраиваясь на стуле, невольно покосился на Кантена, встретил его взгляд и грустно усмехнулся в ответ. С его губ почти автоматически слетали много раз произнесенные, заученные реплики («Смотрите хорошенько, я мог оставить нитки», «Вы взяли мало грибов» и т. д.), которые воскрешали образы Клер и Жизель: обе они как будто сидели за этим столом, о них напоминало все — запах, вкус, чуть не каждое слово и жест. Хотя, видит Бог, таких женщин сочными рулетиками не удержишь. Доказанный факт.

— Вы думаете, для женщин это так важно? Посмотрите на своих клиенток — еда не вызывает у них никаких эмоций, заправляются, как машины бензином.

— Вы правы, — сказал Кантен, — большинство из них ничего в этом не смыслит. Женщины могут творить чудеса у плиты, прекрасно жарить и парить, недаром же вода и огонь — их природные стихии. Но редко какая проявит тонкий вкус за столом. Потому-то мужчина и женщина прекрасно дополняют друг друга в жизни.

— Ты начитался своих китайских книжек, ну а я, месье Фуке, скажу вам вот что: мы, женщины, умеем ценить добрые чувства, которые вложены в стряпню, и, если бы Альбер вдруг надумал приготовить что-нибудь мне одной, это было бы для меня все равно что серенада.

— Месье Фуке готовил не для тебя, а для меня, — перебил ее Кантен. — Но где же ваши апельсины?

— Какие еще апельсины?! — удивилась Сюзанна.

— Китайские, — коротко ответил Фуке. — Я и забыл.

Благодатные вечера, отмеченные приготовлением рулетиков, всегда были особенно дороги Фуке, он чувствовал себя хозяином дома — Клер охотно уступала ему эту роль, а друзья — без гостей не обходилось! — умилялись и объявляли их прекрасной парой. Правда, идиллия, как правило, длилась недолго, но достаточно, чтобы Фуке успел утешиться: «Мы не самые несчастные люди на свете».

— Женщина может оценить чувство, вложенное, скажем, в баранье рагу, — продолжал Кантен, — только если любит того, кто его приготовил.

— А если не ценит, значит, больше не любит? — спросил Фуке, обращаясь к Сюзанне.

— Значит, ей нужно что-то другое.

— То-то и оно! — с горечью сказал Фуке. — Женщины могут все, но, когда говоришь им простую и понятную любому мужчине вещь: «Мы не самые несчастные люди на свете, многим приходится гораздо хуже», они и слушать не желают. Им подавай все самой высшей пробы. Вот я, например, когда выдается черная полоса, беру газеты и стараюсь представить себе отчаяние потерпевших крах политиков, лишения несчастных беженцев, позор разорившихся банкиров, тяжелую жизнь бедняков, — чтоб убедить себя, что мне еще можно позавидовать. А возьмите женщин — они читают те же самые газеты, но находят в них совсем другие образцы: равняются на принцесс, манекенщиц, актрис, разведенных жен миллионеров, что ни день — то новая роскошная витрина. Я не говорю, что это плохо, наоборот, это заставляет нас тянуться к лучшему, иначе мы прозябали бы в серости и убожестве. Но если подумать, на какой почве случаются раздоры, то ясно, кто ее готовит.

— Вот тут, молодой человек, вы заблуждаетесь, — тускло возразил Кантен. — По крайней мере, в том, что касается нашего семейства. Мадам Кантен спит и видит, чтобы каждый новый день ничем не отличался от вчерашнего. А вы меня, право же, разочаровываете: не думал я, что вам так мало надо, мне казалось, вы мечтаете стать матадором.

— Я и есть матадор, — грустно сказал Фуке, — то есть бываю иногда… когда… ну, когда немного не в себе…


Сюзанна не вникала в разговор мужчин, она поняла одно: муж похвалил ее перед чужим человеком, и ей это было очень приятно. Что правда, то правда, она не из тех, кто жаждет перемен и тешится иллюзией приобрести с их помощью что-то стоящее. Нет, она держалась за то, что имела. И хотя в свое время безропотно терпела постоянную нервотрепку, но теперь от всей души надеялась, что все останется, как есть. Быть может, один раз в жизни, когда Альбер бросил пить, она была не прочь пойти вместе с ним неведомыми путями, начертанными судьбой на его ладони, как на карте. Но то было головокружение от огромной победы. Испытанного в те дни торжества хватило ей на всю жизнь. Потом она только лелеяла это чувство, превращала побежденного в победителя, порабощенного в господина и пользовалась каждым случаем, чтобы возвести Кантена, своего кумира, на еще большую высоту и еще больше гордиться им.

Поскольку ей не удалось выносить ни одного ребенка, она считала, что вина за бездетный брак лежит на ней, в Кантене же, как явствовало из опыта, таинственная животворная сила присутствовала, но пропадала втуне, и то, что он с этим мирился, внушало Сюзанне благоговение. Когда же вдобавок она вспоминала о зычном голосе, которому он больше не давал воли, об оставшихся в прошлом безумных выходках, вспышках бешенства, пьяных скитаниях и о том, что вся эта бурная стихия сменилась — не без ее влияния — полным штилем, сердце ее замирало от восхищения. Вне домашнего контроля оставалась только религия; на эту территорию Сюзанна, не скрывая равнодушия, ступила лишь однажды — когда Кантен настоял на венчании в церкви (вполне естественно для человека, вечно витающего в облаках), но сохранилась ли в нем до сих пор тяга к этим туманным сферам, ей было неведомо.

— Днем и ночью в любой момент три сотни американских самолетов с грузом атомных бомб на борту готовы взлететь по тревоге в воздух и меньше чем через два часа поразить любую цель, — меж тем говорил Кантен. — Каждого жителя нашей планеты в любую минуту может настигнуть мгновенная смерть. Как жить при такой угрозе — это сегодня вопрос вопросов для всех цивилизованных людей. Мой ответ таков: я не боюсь. Со смертью, умные люди говорят, не поспоришь, да и незачем.

— Это кощунство, — возражал Фуке. — Легкомысленное отношение к смерти не имеет ничего общего с христианством. Надо быть слишком самонадеянным, чтобы до срока сдавать свою работу экзаменатору. Вы так уверены, что она хороша? Может, вы и тему-то не раскрыли! Нет, я не согласен. Прежде чем сдать свою жизнь — сдать — подходящее слово, — я хотел бы использовать все время до конца, чтобы ее улучшить, то есть не грехи исправить, а насладиться всем сполна. Как-то раз я познакомился с одной очень старой женщиной, которая постаралась перед смертью наверстать все, что упустила за жизнь. Вот это правильно. Кто знает, не спросится ли с нас за все радости, от которых мы отказались, за все пути, которыми мы не пошли, за все вино, которого мы не выпили… Не нужно плевать на подарки Создателя. Он этого не любит.

— Налей господину Фуке вина, Сюзанна, — сказал Кантен. — Попробуйте, это самое лучшее за последние сорок лет, урожая сорок пятого года… Того самого, когда я перестал пить.

— Что ж, за ваше здоровье, — произнес Фуке. — Вас мне, конечно, не уговорить. Но может быть, мадам Кантен составит мне компанию?

— Выпей немножко, — поддержал его Кантен. — Что тут плохого?

Сюзанна нерешительно наполнила маленькую рюмочку и посмотрела на мужчин. Они сидели, поставив локти на стол и чуть склонившись друг к другу. Кантен, по привычке, скинул пиджак, Фуке своего не снимал. Сюзанне показалось, что этому изящному молодому человеку с на редкость приятными манерами и неповоротливому, простоватому, но бесконечно близкому ей Альберу больше в общем-то не о чем говорить друг с другом, и она решила, что опасность миновала.


Вино, насколько мог судить Фуке — впрочем, он не считал себя тонким ценителем, — было и впрямь очень хорошим, но что за удовольствие пить его вот так, в тесноте и скуке! Время от времени все трое, как роботы, повторяли одно и то же: Кантен кивал Сюзанне, Сюзанна протягивала пухлую руку к бутылке, Фуке перехватывал ее, вопросительно смотрел на Кантена, тот решительно переворачивал свою рюмку ножкой вверх, нацеленное на нее горлышко бутылки отворачивалось, словно с презрением, и, наконец, застывало над рюмкой Фуке.

«Если б я стал так кочевряжиться, — подумал Фуке, — поднялся бы возмущенный крик или, еще хуже, зашелестел бы эдакий гаденький недоверчивый шепоток, а мне пришлось бы корчить из себя праведника. Одно из двух: или я сейчас же выхожу из игры, или надираюсь». Ему было тошно, христианско-эпикурейский пыл иссяк, а ничего поинтереснее на ум не приходило, он злился на себя, чувствуя, что воодушевление Кантена пошло на спад и вот-вот совсем осядет, как остывшее суфле. Конечно, здоровая домашняя обстановка, уют — все это мило и трогательно, но не хватает искры, и вместо жаркого огня — жиденькое центральное отопление. У Эно веселее.

— Вы знаете Эно? — словно читая его мысли, спросила Сюзанна. — Он очень дурной человек. Только и ищет, как бы навредить Альберу. Ненавижу его!

— Не стоит преувеличивать, — сказал Кантен. — Просто наши взгляды на жизнь разошлись. Впрочем, я не уверен, что они когда-нибудь сходились.

— Он столько раз подбивал тебя на всякие безобразия.

— Ну знаешь! — воскликнул Кантен. — Свои безобразия я вытворял сам, без посторонней помощи. Знатные были загулы, месье Фуке! Я себя не помнил.

— Раз вы были в Китае, вам, верно, случалось курить опиум? — спросил Фуке.

— А как же! Хотелось всего попробовать, — ответил Кантен. — И в Шанхае курил, и в Гонконге. Пробираешься, бывало, по узеньким, тускло освещенным улочкам следом за похожим на живой скелет провожатым, до курильни с лежанками. Шли целой компанией, вразвалочку, будто собрались сниматься у ярмарочного фотографа на фоне раскрашенной тряпки, а уж там, на месте, все вдруг куда-то испарялись. Тихо, пусто, каждый сам по себе… Ну а выходишь — все равно что из борделя, штаны на ходу подтягиваешь. Не могу сказать, чтоб это было так уж здорово, вроде онанизма… мечтанья, сновиденья.

— А вы мечтать и смотреть сны не любили?

— Мечтать толком я тогда не умел, а сны… какие сны у морского пехотинца? Снилось, что адмирал Герпат целует меня в ухо, что я получаю увольнительную, что я здесь, с Сюзанной, и она меня тоже целует.

— В общем, одна ерунда! — поддела мужа Сюзанна.

— Не то чтобы ерунда, но ничего особенного.

— А теперь?

— Теперь мне иногда снится, что я курю опиум. Круг замкнулся.

Этот разговор открыл Фуке глаза: он понял вдруг, как можно взорвать эту налаженную жизнь, и страшное искушение овладело им. Выиграть пари или вернуть отщепенца в кружок приятелей — пустяки! Иное дело — совратить человека. Целый месяц он, Фуке, утыкался в тупик, в глухую преграду, пытался что-то разглядеть сквозь непроницаемый покров и не догадывался, что его хозяин всячески сопротивлялся, чтобы не поддаться силе, которая влекла его к гостю. Только теперь молодой парижанин осознал, как велика эта сила и какое она может иметь значение. Предстоял поединок, уклоняться от него Фуке не станет. «Ну, старина, держись, — подумал он. — Я пришел не погубить, а разбудить тебя. Я — тот самый самолет, груженный бомбами и готовый взлететь по тревоге, а моя цель — в двух шагах».


— Раньше Альбер очень любил путешествовать, — сказала Сюзанна. — К сожалению, теперь ему нечасто представляется такая возможность. Мы и в Париж-то ездили последний раз в тридцать седьмом, на Всемирную выставку. Вдвоем отлучаться никак нельзя, а порознь не хочется. Надо бы как-нибудь решиться и закрыть гостиницу недельки на две… Представьте себе, Альбер знает расписание поездов по всей Европе, где надо пересаживаться, в каких гостиницах останавливаться. Покажи господину Фуке свои записи.

— Ему неинтересно, — сказал Кантен и с досадой посмотрел на жену.

Что-то разладилось за столом, он это чувствовал, слова будто падали в пустоту, которая все росла и отдаляла собеседников друг от друга.

— Нет, почему же, покажите, — попросил Фуке.

В тоне его проскользнула насмешка.

Кантен вытащил из ящика комода и положил перед гостем толстенную перетянутую ремешком папку. Он старался держаться небрежно, но его выдавало каждое движение: своими толстыми пальцами он методично и с удовольствием раскладывал исписанные аккуратным почерком странички и тщательно вычерченные красными и зелеными чернилами таблицы, разглаживая каждый лист тыльной стороной руки.

— Ничего особенного тут нет. Просто я кое-что согласовал и систематизировал.

— Это его конек, — с гордостью сказала Сюзанна. — Из него вышел бы прекрасный администратор.

— А политикой вы никогда не интересовались? — спросил Фуке.

— Альбер первым вошел в Тигревиль, когда выгнали немцев, — сказала Сюзанна.

— Не смеши людей, — оборвал ее Кантен.

— Вы воевали?

— Скорее дезертировал. Я просто возвращался домой — старый упрямый осел спешил в свое стойло.

— Так или иначе, вы участвовали на самом лучшем этапе войны.

— Начиналось все тоже неплохо.

— Ну да, хуже всего было в промежутке.

— Лично я в этом как-то не уверен… и с такими взглядами, вы же понимаете, я в здешнюю политику не лезу. Зато внимательно слежу за тем, что делается в Китае. Трудно поверить, что всего тридцать пять лет назад в Чунцине, городе с почти миллионным населением, не нашлось бы и десятка приличных домов, не было ни канализации, ни асфальта, непролазная грязь и человеческое месиво — из праха рождались и в прах обращались. А что изменилось у нас, в Тигревиле? Стоило лезть из кожи вон, чтобы в городе открылась еще одна общественная уборная, появились светские школы, толпы алжирцев и самогонные аппараты? По мне, так ничего хорошего. Я обыватель, и, пока никто не доказал мне, что Бога нет, я в Него верю, по старинке… Не смотрите маршрут до Анвера — там с пятнадцатого сентября другое расписание. Взгляните лучше, как можно добраться до Андалузии, у вас ведь особая любовь к Испании. Предположим, для удобства, что мы выезжаем первого числа, в понедельник. Вот есть прямой поезд в семь сорок пять, без пересадки в Лизье. В одиннадцать четырнадцать он прибывает в Париж, на вокзал Сен-Лазар. Там мы садимся в двадцатый автобус, если вы, конечно, не против; что до меня, так мне только приятно проехаться, посмотреть город.

— В такое время вы попадете в пробки.

— Не страшно, у нас целых два часа до поезда — он отходит с вокзала Аустерлиц в тринадцать двадцать. В двадцать один десять Южный экспресс — придется только доплатить полторы тысячи франков — довезет нас до испанской границы, в Памплоне мы поужинаем в буфете, а затем сядем либо на экспресс в двадцать два тридцать, либо на скорый в двадцать три пятьдесят один. В Мадрид оба они прибывают примерно в одно и то же время, то есть около восьми утра второго числа. Останавливаемся в отеле «Мора», у вокзала Аточа, откуда идут поезда в южном направлении…

— Смеетесь вы, что ли! — сказал Фуке. — Да мы каждый раз останавливаемся в «Мора», когда…

— Это только доказывает, что вы опытный путешественник. Вам повезло больше, чем мне: мне известны только цены на номера, но я не видел своими глазами, как там внутри. Ну, знаю еще, что это недалеко от Прадо и, если мне не изменяет память, кухня там французская.

— Что и говорить, отличный трюк, — сухо сказал Фуке.

— Простите, я хотел доставить вам удовольствие, — сказал Кантен, а про себя подумал: «Кажется, я совсем одичал — лезу непрошено людям в душу. Я ведь напомнил ему про ту женщину. Бедняга расстроился, и, пожалуй, мне даже приятно, что он так страдает. Хорошо, что я не нашел в городе хереса, а то б он разрыдался. Но я же не плачу, когда думаю о Китае. А Китай — это я в зеркале паршивого гарнизона… в зеркале, которое я разбил».

— Это не просто трюк, — вступилась за мужа Сюзанна. — Альбер и перед настоящими поездками старается все заранее рассчитать. Да вот как раз в конце недели он должен ехать в Бланжи. Так что вы думаете, он уже взял билет на поезд туда и обратно, запасся расписанием автобусов и заказал номер в гостинице. И хоть ездит туда каждый год на День поминовения, но всегда что-нибудь да придумает, чтоб дорога была короче и удобнее. Вот уж кто сто раз отмерит, прежде чем отрезать, да, Альбер?

— Не вижу в этом ничего зазорного, — как бы оправдываясь, сказал Альбер. — Но совсем не обязательно выдавать мои секреты! — Он вдруг ясно увидел, до чего мелочны эти его приготовления, какую пустоту они прикрывают, как сказывается в них рабская привязанность к порядку. И как жалок он сам, если таковы его секреты. — Просто у меня пунктик такой, — прибавил он.

— Значит, вы уезжаете? — спросил Фуке.

Кантену почудилось в его голосе сожаление, или то был призвук значительности, которую разлука, даже самая ничтожная, вносит в нашу жизнь, возвышая ее тон?

— Всего на два дня, — сказал он. — Хочу проведать могилу родителей.

Фуке конечно же отнесся бы к такой поездке гораздо легче. Подумав это, Кантен смутился и был вынужден признать почти невероятное: в нем пробудилось давно забытое чувство, которое он даже не сразу узнал, — желание понравиться.

— Месье Фуке, — произнес он, — у нас припасена бутылка старого коньяка. Хотите попробовать?

Это было сказано с особым смыслом — Кантену показалось, будто он одним рывком распахнул ставни. И с радостью увидел, как лицо гостя тронула удивленная улыбка, означавшая, что его послание принято.

ГЛАВА 5

— Можно подумать, тебе очень хотелось, чтобы он пил, — сказала Сюзанна мужу.

— Так и есть, — ответил Кантен. — Я бы и сам с ним охотно выпил.

Разговор происходил в супружеской спальне, ничем, кроме отсутствия номера на двери, вроде бы не отличавшейся от гостиничных номеров, но все же не похожей на них. Прожитая жизнь наполнила этот заключенный в четырех стенах кусочек пространства плотной материей памяти, каждый предмет занимал тут свое, неизменное место, которое определялось не узами чувств, а вещественной формой и массой. Глядя на это нагромождение всякого хлама, Кантен представлял себе корабельный трюм и мрачно думал, что судно загружено по ватерлинию.

Сюзанна оторвалась от швейной машинки и подняла взгляд на мужа. Он брился старой опасной бритвой, от которой никак не мог отвыкнуть. Каждое утро, наблюдая за этим ежедневным подстриганием щетинного газона, Сюзанна любовалась мощным, перехваченным подтяжками телом и точными движениями сильных мужских рук.

— Может, тебе все же стоит выпивать понемножку за столом, — сказала она. — Вчера вечером ты так расхваливал наши винные запасы, вот я и подумала: тебе, наверно, очень трудно терпеть. Мне не хотелось бы, чтобы из-за меня ты чувствовал себя каким-то неполноценным рядом с другими.

Кантен в это время скоблил щеку, запрокинув голову набок. Он открыл было рот, чтобы раз навсегда сказать наконец жене, что она тут ни при чем и Фуке только разбередил его собственную давнишнюю болячку, но осекся — это стало бы для нее жестоким разочарованием. Однако нельзя было совсем не ответить на предложение, сделанное от всего сердца, и он сказал:

— Если мне чего-то и не хватает, то не вкуса вина, а хмеля в голове. Пойми, вы все видите в пьяницах только больных, которые блюют где попало, или грубых скотов, которые бросаются на людей с кулаками, но они еще и принцы инкогнито; окружающие могут что-то заподозрить, но никогда ничего не узнают точно. Они похожи на преступника, совершившего идеальное убийство: о нем заговорят, только если поймают. О тайной сущности пьяных никто и не догадывается; они могут произносить высокие речи, а могут грязно ругаться; вокруг них непроглядная тьма, но в ней сверкают молнии; они идут по тонкой проволоке — идут, даже когда ее больше нет под ногами, а крики тех, кто это видит, — крики восхищения или страха — могут их подстегнуть или свалить; хмель придает новое измерение их жизни, и это особенно важно для такого захолустного трактирщика, как я; всё и все, и ты в том числе, становятся красивее и лучше; конечно, это мираж, но такой, который можно вызвать нарочно… Вот о чем я мог бы жалеть. И не подумай, что я так защищаю пьянство из-за Фуке, потому что он загудел, а я питаю слабость к этому парню. То есть отчасти это действительно так: если б не он, я не стал бы тревожить тебя разговорами о бесовщине, из-за которой ты столько намучилась, а я нажил столько позора.

— Твоя правда, — вздохнула Сюзанна, — у нас уже и давно речи обо всем этом не было… Но я сама как раз хотела тебя спросить: что мне делать, если месье Фуке начнет утешаться миражами, пока тебя не будет?

— Вряд ли. Да, он привык делать, что вздумается, такая уж у него натура, но это не значит, что ему хочется именно напиваться. Ты зря смеешься. Представь себе человека, который гуляет себе без всякой цели, и вдруг ему открывается волшебная аллея — конечно, он в нее свернет, его же ничто не удерживает.

— На спившихся бродяг, которых у нас тут полно, он не похож, это верно. Да что там, я не отпираюсь, он мне первой понравился — такой обаятельный, и сейчас, когда мы знаем, кто он и что, мне тоже хочется ему помочь. Но уж очень он мне показался странным, когда под конец стал толковать про какую-то корриду, которая будто бы назначена на сегодня, и у тебя есть билеты… что за чушь! Ты и сам, по-моему, растерялся.

— Не обращай внимания. Я думаю, это все из-за женщины.

Кантен держал это объяснение про запас с воскресенья, зная, что в глазах Сюзанны сердечная рана послужит Фуке смягчающим обстоятельством, однако в глубине души ему было досадно: не утешения, а вдохновения подобает искать в вине. Пьющих страдальцев всегда хватало, они-то и позорят славный цех, ну да хоть какой-то от них прок: в случае чего можно позаимствовать у них оправдание.

— Теперь мы о нем, кажется, все знаем. Насколько я поняла, он занимается рекламой, а сюда приехал, потому что временно вроде бы отошел от дел из-за этой несчастной любви, так? В общем, все нормально, так что я спокойна.

Кантен тщательно вытер лезвие о резиновый брусок, висевший на стене под портретом Сюзанниного дедушки, и защелкнул бритву.

— Сюзанна, — ровным голосом сказал он, — ты замечательная женщина, отлично выглядишь для своего возраста, прекрасная жена и хорошая хозяйка гостиницы, но мне просто-напросто надоела тишь да гладь. Не понимаю, что ты нашла в Фуке такого успокоительного, я бы на твоем месте, наоборот, забеспокоился, и есть от чего: твоему мужу вдруг опостылело все, что казалось таким прочным, вроде затхлых воспоминаний, которые нас тут окружают, — их ни прибавить, ни убавить, и мы сами скоро застынем среди них, ведь жизнь-то наша близится к концу. А мне позарез хочется чего-то неожиданного, необычного, и, когда подворачивается такой случай, я за него цепляюсь. И не желаю, чтоб меня пытались стреножить.

— Ты ловко притворялся целых десять лет.

— Неправда. Мне не стоило никакого труда подчиняться правилам, которые я сам себе предписал. Я, может, потому и был таким до жути бесстрастным, точным и аккуратным, что от природы мне эти черты не свойственны. Но до самых последних дней эта роль была мне не в тягость и даже доставляла удовольствие.

Продолжая говорить, Кантен завязал галстук, не глядя рассовал по карманам и кармашкам кошельки и ключи, блокнотики и записные книжки, словно еще утяжеляя туловище балластом. Сюзанна с надеждой подумала, что человек с такой солидной оснасткой не может слишком сильно отклониться от курса — его удержат узы привычки.

— Хорошо, что ты уезжаешь, — съездишь, проветришься, мозги на место станут.

— Ты права, — сказал Кантен. — Я смешон. Надо смотреть на вещи реально. Все эти идеи об ином мире, иной, возможной, но недостижимой жизни… это у меня, наверно, от веры, в которой я был воспитан. Напыщенные бредни пропойцы-философа сродни религиозному пылу.

— Я давно говорила…

— Да-да, знаю, сейчас ты вспомнишь про своего отца: он капли в рот не брал, ни в церковь, ни в кабак ни ногой, прожил всю жизнь на своей ферме, а оттуда ногами вперед прямиком на кладбище. Прибавь еще, что мы ему обязаны гостиницей. Прости, это я напрасно — такого ты мне никогда не говорила, даже раньше, когда имела на то больше оснований. — Он мягко пригнул голову Сюзанны к шитью. — Ну, хватит об этом. Главное, не очень-то шпыняй месье Фуке, пока меня не будет. Он ни в чем не виноват, и дай ему Бог с собственными заботами разобраться. Правда, сдается мне, это не та собственность, которую держат при себе; слишком охотно люди делятся своими заботами или принимают участие в чужих, видимо, так уж они устроены. В конце концов, мы тем и отличаемся от животных, что способны переживать радости и горести ближнего. И опять же, нигде это сочувствие не проявляется так искренне, как за стаканом вина.

Сюзанна оторопело слушала — она никак не ждала от мужа подобного всплеска красноречия. Не в его привычках было говорить так много и, главное, таким задушевно-рассудительном тоном, в котором явно слышалось желание убедить самого себя.

— Все это хорошо, но я не поняла, давать ли мне ключ месье Фуке, если он попросит.

Кантен на минуту задумался и сказал, чуть усмехнувшись:

— Право, мы говорим о нем как о ребенке. Нет, ключа не давай! Скажи, что это был мой личный и я увез его с собой.

— А если он будет лазать через решетку?

— Не будет. Как только узнает про ключ, все поймет.

— Что поймет?

— Что это я велел не давать, — торжественно сказал Кантен, а Сюзанне вдруг показалось, что вид у него самодовольный и просто глупый.


Фуке проснулся с мыслью, что стал выпивать все чаще, а переносить алкоголь все хуже, однако на этот раз он не испытывал никаких угрызений — внушительная тень Кантена делала его проступок не столь зазорным. Его, конечно, здорово мутило, зато не мучила совесть, не бунтовало в ответ оскорбленное достоинство. Казалось, вчера перед ним просиял свет и открылось нечто сокровенное, но потом все померкло, оставив в душе бархатную тоску по утраченному раю. Ему запомнились руки Кантена: кожа вся в коричневых пятнах — грубая кора старости, но в жилах под ней угадывается постоянный, напряженный живой ток. Вот что таится в этом странном человеке: он слишком быстро достиг последнего предела и добровольно поставил на себе крест — до чего же трагично это самоубийство одинокого волка!

«Как много можно сказать без слов, — думал Фуке. — Со вчерашнего вечера у меня появился новый друг, хоть мы и пяти минут не говорили с ним по-настоящему. Это обоюдное чувство, видно, коренится где-то очень глубоко, потому и пробилось с такой силой, зажглось от одного взгляда; только оно и важно, все остальное — так, подливка к мясу. Кантен годится мне в отцы. Бесспорно, он внушает уважение, но особого рода. За что мы уважаем стариков? Причина не в их долгом прошлом, а, скорее, в коротком будущем, в них проступает смерть, они на пороге вечности. Ну а мой Кантен, кажется, слишком рано опустил руки».

В окно хлестал ливень, стук капель вывел Фуке из задумчивости, он вспомнил, что впереди праздник. Мари уедет, Кантен тоже, и он останется в полном одиночестве. Податься к Эно? Ну нет — слишком велик риск опять оскандалиться. К тому же теперь в распре между Кантеном и его прежними приятелями, травившими его по злобе и глупости, он держал сторону своего друга, и хоть не отказался от плана сломить его сопротивление, но уже не считал эту затею пустой кабацкой хохмой. Если бы Кантен не выполнял сыновний долг, а ехал по какой-нибудь другой надобности, Фуке напросился бы ему в попутчики, чтобы разделить с ним глоток свободы, — не в этом ли главный смысл поездки? Он, конечно, не ждал, что Кантен разгуляется, как солдат в увольнении, но и ходить по улице, и обгонять прохожих, и смотреть на часы он будет совсем иначе. Да и кто не испытывает особого волнения, когда возвращается в родные места!

За целый месяц в Тигревиле Фуке, конечно, не забыл Клер, но боль оттого, что она уехала без него, на расстоянии притупилась; силки повседневных привычек ослабли, и все происшедшее подернулось туманной дымкой. Изредка еще случались жестокие приступы тоски, но в общем Фуке почти приучил себя к мысли, что в Париже можно жить и без Клер. Все это время он ждал письма из Испании — ждал и боялся, что оно окажется спокойно-равнодушным. Впрочем, Клер уже пора было вернуться. Молчание окутывало их разлуку черным плащом трагедии, развязка которой не ясна, пока не произнесено последнее слово. Отъезд самого Фуке — гордая реплика в немом диалоге.

Ближе к обеду Мари-Жо просунула под дверь его номера конверт — письмо от Жизель, в адресе отправителя указана девичья фамилия — легкое кокетство разведенных женщин, развод словно возвращает им невинность. Прошедшее через руки почтальонов и консьержек письмо измялось, да еще и промокло под недавним дождем, так что было похоже на послание, приплывшее по морю в бутылке. Что ж, оно и правда прибыло из дальней дали. Но подействовало на Фуке, как удар хлыста. Жизель не соглашалась на то, чтобы дочь ехала домой одна. «Мари слишком рассеянная, — писала она. — Я связалась с директрисой, она того же мнения. Никого из детей не везут в Париж в организованном порядке, только один ученик старшей группы едет этим поездом самостоятельно, под ответственность родителей. К тому же назад в пансион он возвращается в машине, а кто отвезет Мари? Так что возникают сложности, о которых ты не подумал. Жаль, что ты поспешил известить о своем плане Мари. Она настроится, и придется ее огорчить. Узнаю твою натуру: добрые намерения, прекрасный порыв, но тем все и кончается…»

Фуке подошел к зеркалу: он словно советовался с ним каждый раз, когда на него сваливалась неприятность или требовалось принять решение. Из зеркала смотрело совсем молодое лицо, которому Фуке не уставал удивляться: все оплеухи этой собачьей жизни не оставляли на нем ни малейшего следа. Как с такой дурацкой рожей прикажете сокрушаться или раскаиваться, разве можно представить себе, чтобы это нетронутое морщинами чело отягощали раздумья о долге и ответственности? «Какой спрос с такого младенца? — думал Фуке. — Ему все как с гуся вода: водородная бомба, проблемы слаборазвитых стран, любовные драмы, налоги, мучительные запои. Он просто не достоин посланных ему испытаний! Ему не место в этом мире, пусть катится на все четыре стороны. Да он, никак, еще и ухмыляется!» Фуке попытался придать лицу серьезность, но вместо этого оно потеряло всякое выражение, и он снова пришел в отчаяние: из такого неблагодарного материала не вылепишь подходящую маску! Он запустил живинку в один глаз, потом в другой, чуть сдвинул брови, заложив парочку мужественных складок на переносице; раздул ноздри, скривил губы в терпкой полуулыбке — готово! Теперь в лице читались сдержанная энергия и решимость. И в тот же миг у Фуке действительно созрело решение, человек с такой внешностью не может поступить иначе: он сообщит в школу, что послезавтра самолично явится за дочерью и отвезет ее в Париж пятичасовым поездом, пусть соберется в дорогу. Несколько телефонных звонков — и все будет улажено.

Не дав себе труда взвесить все последствия такого шага, Фуке наспех оделся и ринулся на почту. Проходя мимо Кантена, он кивнул ему со значением, но ответа не последовало. Тот лишь холодно покосился на него, Фуке приписал это недоумению: видно, хозяин не ожидал увидеть своего постояльца поутру таким бодрым и сияющим. Наконец что-то начало разруливаться, и рулил он сам; выходило, что он торчал тут не зря, Тигревиль логично сочетался с Парижем, а в результате всего получалось доброе дело.

Города открывают приезжим всю свою прелесть напоследок, когда те примут решение его покинуть. Тигревильские улицы выглядели не живее и не мрачнее обычного, но в тот день они были особенно милы Фуке. Он с умилением разглядывал корявые домишки, в которых престарелые владельцы доживали свои дни на покое, и даже громады особняков с их запущенными садами его не угнетали. Заметив, что в центре закрылись еще две-три лавочки купально-курортных товаров, он подумал, что, наверно, никогда больше не увидит ни одноногую девушку, которая торговала прыгалками, ни старушку с детской коляской, нагруженной раковинами-сувенирами, ни продавца песка, настоящего песочного человека, ни его ослика, который частенько заходил поторопить хозяина, если тому случалось засидеться в кафе на морском берегу. Выйдя с почты, он завернул на улицу Гратпен — вдруг повезет наткнуться на двух давешних подружек, забавно было бы взглянуть на них сейчас, когда он снова почувствовал себя парижанином. Они ему не встретились, зато улица была запружена работницами с молочной фабрики в белых нарукавниках: они стайками выпархивали из фабричных ворот с каждым новым полуденным гудком — обеденный перерыв. Легкая щемящая грусть коснулась сердца Фуке, он понял, что приготовился покинуть Тигревиль навсегда и уже возвращается в старую колею, из которой во второй раз не вырвется. В другое время он бы и не вспомнил о мимолетной встрече с незнакомыми девушками, теперь же у него осталось в памяти щекотное чувство чего-то неоконченного, как от недочитанного романа. Сколько же еще понадобится оборвать едва завязавшихся нитей ради того, чтобы совершить один-единственный поступок! В том числе пожертвовать новенькой, с иголочки, дружбой с Кантеном, не успев насладиться ее теплом и прочностью, не дождавшись, пока она войдет в их плоть и кровь. В «Стеллу» Фуке вернулся к обеду, опечаленный, и у него не хватило духу сообщить о своем скором отъезде никому, даже Мари-Жо; с нее было бы легче всего начать, но ведь она только прыснет и не поверит — завтра для нее не существует, каждый день — одно непрерывно цветущее сегодня.


Если четверг выдавался дождливым, ученики пансиона Дийон под предводительством воспитательницы отправлялись в зал аттракционов и игр, примыкавший к казино, закрытому с первого сентября. Длинный, как кишка, павильон был начинен кривыми зеркалами, электрическими бильярдами и музыкальными автоматами, здесь любили проводить время юные парочки, стоял шум и гомон, запускались на всю мощь пластинки. Дети пользовались возможностью пополнить запас модных песенок и жаргонных словечек. Фуке не устоял перед искушением тоже пойти туда посмотреть на Мари: видно ли по ней, как она рада обещанному на конец недели счастью. Немой вопрос удивленного его метаниями Кантена никак нельзя было оставить без ответа, и он пробормотал:

— Сейчас вернусь.

Еще вчера столь пристальное внимание было бы ему в тягость, теперь же он видел в нем трогательное беспокойство, которым грех пренебречь.

— Я иду прогуляться по пирсу, — добавил он, поясняя, что не собирается к Эно.

Кантен пожал плечами, показывая, что ему все равно, но, когда Фуке уже переступил порог, остановил его:

— Если вы не по делу, а просто так, я бы с удовольствием прошелся с вами. Давным-давно не видел моря.

Отказать Фуке не мог — он же сам старательно изображал полную беззаботность. Дожидаясь, пока Кантен сходит предупредить Сюзанну, он прикидывал, как быть: в игровой павильон с таким спутником не войдешь, но можно хотя бы пройти мимо. И все же ему ужасно не хотелось отказываться от последней возможности потешить свое отцовское сердце — когда еще Мари будет принадлежать ему так безраздельно! Даже Жизель никогда, если не считать самых первых лет жизни Мари, не имела над ней такой власти и никогда не испытывала сладкой муки, когда сердце истекает безответной трепетной любовью. С другой стороны, и он уже не раз убеждал себя в этом, было бы гораздо проще и честнее открыто всем объявить, что он уезжал на месяц, чтобы пожить рядом с дочерью, пусть даже придется выйти из убежища и навлечь на себя упреки. «Я пережил нешуточный кризис, — думал он. — Все протекало незаметно, растянулось на много дней, но в конечном счете я здорово изменился. И теперь пора бы поставить точку».

Кантен вышел через минуту. Он надел под пиджак толстый свитер, придававший ему простоватый вид.

— Жена боится, как бы я не простудился, — сказал он. — И еще много чего боится.

В сгущавшихся сумерках они пошли по улице Синистре. Молча шагали бок о бок. Время от времени Кантен отвечал на приветствия — попадавшиеся навстречу тигревильцы были немало удивлены, видя его на улице в такой час и в такой компании. От этой совместной прогулки Фуке все больше становилось не по себе — все же вчерашний ужин не настолько их сблизил. Он чувствовал, что назревает объяснение, и предпочел бы завернуть куда-нибудь в кафе, там нетрудно вписать беседу в готовый фон, срочно подмалевать декорации и, если надо, слукавить, спрятаться за словами. Разговор на голой сцене внушал ему смутные опасения.

Они вышли на бульвар Аристида Шани, тут Кантен остановился, глядя на неприветливое, пустынное море.

— Сюда не заходит ни одна посудина, вы заметили? — сказал он. — В городе нет ни порта, ни пристани. Рыбу привозят из Уистрама, вон оттуда, где виден маяк. Цепочка огней подальше — это Гавр. У нас же темень и глушь. Я никогда не спрашивал, зачем вы сюда приехали, но догадываюсь, что не от хорошей жизни. Почему вы пьете?

— Я не первый раз слышу этот вопрос, — усмехнулся Фуке.

— Наверно, вам задают его все, кому вы дороги. Вы не имеете права.

— Будто бы вы имели!

Кантен уже жалел, что так неуклюже начал разговор. Крайне щепетильный по части прав личности, он ни с того ни с сего сказал прямо обратное тому, что думал. Хотел всего лишь поговорить о себе, а вместо этого пустился в скучные нравоучения.

— Вы, наверно, считаете меня старым занудой. Но я не собираюсь читать вам мораль. Сам не без греха. Я не пью только потому, что заключил пари, и вот сейчас проигрываю его, когда меньше всего ждал… Скажите, вы в Бога верите?

— Да вроде бы.

— А я не знаю толком, верю ли в Бога, но если и в себе разувериться, то на кого же полагаться…

Они медленно шли по пирсу и уже подходили к казино, на его темном фасаде горел ядовито-розовый зев.

— Силы воли у меня не больше, чем у любого другого, — продолжал Кантен. — Я дал зарок не пить просто потому, что слишком хорошо себя знаю: стоит начать, не остановлюсь. А сейчас меня так и подмывает плюнуть на все да опрокинуть стаканчик вместе с вами. Вся надежда на ваше благоразумие.

Но Фуке уже увидел в павильоне Мари — она дергала рукоятки настольного футбола — и невольно отшатнулся.

— Погодите, — сказал он.

Мари опять не надела свитер лилипутки. Фуке еще накануне высматривал ее с наблюдательного пункта в камнях, желая насладиться своим благодеянием, и был озадачен: девочка явно не спешила менять старые одежки. Чем же не угодила ей обновка?

— Вы здесь детишек разглядываете или девиц? — спросил Кантен с некоторым раздражением.

В самом деле, среди школьников попадались девчонки-подростки развязного вида в пышных юбках, они прохаживались, вихляя бедрами и завлекая туповатого вида парней, которые толпились, руки в карманах, у проигрывателей. Воспитательница едва могла уследить за своими птенцами, а те с огромной радостью варились в этой живой каше. Фуке заметил Монику и Франсуа. Тесно прижавшись друг к дружке, они склонились над автоматом-гадалкой и читали советы, наверняка предназначенные для взрослых клиентов. Мари, не глядя на них, яростно сражалась в футбол с мальчишкой намного младше себя, а тот смотрел на нее обожающим взглядом. Очевидно, у них с Франсуа все было кончено.

— Я прихожу посмотреть на одну девочку, — сказал Фуке, — ту, что прыгает, как чертик, около этой штуки, похожей на бильярд. Нравится она вам?

В голосе его слышались гордость и волнение, так молодой человек признается отцу в том, что у него есть внебрачный ребенок: вы мечтали о внучке… вот она!

— Можно подумать, это ваше собственное дитя, — сказал Кантен. — Миленькая, конечно, девчушка, только совсем как щепка, если уж выбирать, то почему именно ее, чем хуже вон та, что покруглее и с румяным личиком? Честно сказать, я не очень-то разбираюсь в детишках. Папашей мне уже не стать — поздновато, седьмой десяток пошел. Так что последнего звена в цепочке не хватает.

Фуке кольнула обида за Мари, да и за себя самого, он подумал, что его-то цепочка и вовсе распалась на кусочки.

— Вы, кажется, любите детей, — продолжал Кантен. — Но если подумываешь заводить своих, нельзя так пить — отчаянно, вмертвую. Вы себя гробите, это глупо. Надо просто следить за собой, держаться, а лучшей наградой, тут вы правы, будет твоя маленькая копия перед глазами.

— У меня та же беда, что и у вас, — сказал Фуке, — не могу вовремя остановиться.

— Прошу вас, будьте благоразумны. Постарайтесь не срываться хотя бы до моего возвращения… Пожалейте бедную Сюзанну. Не забудьте: я уезжаю в субботу.

«Вот к чему он клонил! — сообразил Фуке. — Ну так я его сейчас успокою».

— Я тоже уезжаю, — сказал он.

— Не может быть! — Кантен сдвинул брови.

— И тем не менее. Еду в Париж, и тоже в субботу.

Кантен отвернулся. Слишком силен был удар. Он призвал на помощь всю свою выдержку. И наконец, положив руку на плечо Фуке, спросил дрогнувшим голосом:

— Это не из-за того, что я вам тут наговорил? Или может, Сюзанна что-нибудь сказала?

— Нет-нет! Мне так или иначе надо ехать.

— У вас уже есть билет?

— Нет.

— Ну да, не все ж такие, как я. Но… вы еще вернетесь?

— Вернусь сюда? Да что вы!

Кантен был твердо уверен, что оба они упустили чудный подарок судьбы. Ему представилась расплывчатая, но живая картина: множество лиц, гул голосов, а на переднем плане сидят отец с сыном и выпивают в полном душевном согласии; потом картина раздалась, появилось еще множество таких же пар: в разные времена, в разных местах — кафе, барах, тавернах — они сдвигали чарки, передавая тайное знание из поколения в поколение. В этом калейдоскопе, как заметил Кантен, женских лиц не было.

— Она вернулась? — осторожно спросил он.

Фуке не помнил, чтобы когда-нибудь посвящал Кантена в свои отношения с Клер, поэтому вопрос удивил его, но и тронул своим деликатным тоном.

— Не знаю, — ответил он, — вероятно, да. Но я еду в Париж не поэтому. — Сквозь стекло он видел, как Мари понуро бродит между играми и аттракционами, и ему пришло в голову, что он, в сущности, абсолютно свободен — страшной, неприкаянной свободой и сможет, коли придет охота, когда угодно вернуться в Тигревиль. Он заранее знал, что будет часто по нему скучать. У него тоже, можно сказать, вся жизнь была уже позади, и, чтобы посмотреть ей в лицо, нужно обернуться. — Вы говорите, нельзя себя гробить, а я отвечу вам: жизнь слишком жестока, чтобы не бежать от нее в другую, параллельную.

— Но вы, черт возьми, еще молоды!

— Не знаете вы нынешних молодых, — возразил Фуке, — да вы только поглядите на них: они же на голову выше нас с вами. Не то святые, не то бандиты, стерильно чистенькие, правильные и без всяких заскоков. Это называется упорством и целеустремленностью. Такие не пьют. Страшные, беспощадные, ни капли человечности. Мое поколение последнее, в котором еще водятся легкомысленные шалопаи.

Кантен думал примерно так же, и это его радовало. Больше всего ему нравилось в Фуке, что у него как бы не было возраста, его не отнесешь ни к отцам, ни к детям, он ни то, ни другое. Идеальный друг.

— Простите за нескромность, — сказал он. — Ваши родители еще живы?

— Отец умер, — ответил Фуке. — Погиб на войне. А вернее бы сказать: на двух войнах. Он честно воевал, но покалечил себе душу и второй войны не вынес.

Ухватив Фуке за рукав, Кантен потащил его назад, в город. Всю дорогу они шли молча, и только перед самой гостиницей, в саду, Кантен отпустил Фуке и сказал:

— Сегодня утром вы казались довольным и бодрым. Это потому, что решили уехать?

— Нет, это я решил измениться. Но напрасно старался — в Париже все пойдет по-старому.

— Видите нашу вывеску? Возвращайтесь к нам. Сюзанна тоже будет ждать. К тому времени и я вернусь, устроим праздник. Я уверен, что вашу работу можно делать и здесь. Вам будет спокойно. Чего еще вы хотите?

— Хочу быть стариком, — сказал Фуке.

ГЛАВА 6

В День Всех Святых — в этом году он пришелся на субботу — «Стелла» переставала быть скромной захолустной мещанской гостиницей, она преображалась. С самого утра со всех концов Европы валом валили посетители, родственники и однополчане павших солдат, намеревавшиеся отправиться в увеселительную прогулку по разбросанным в окрестностях городка военным кладбищам. За двенадцать послевоенных лет многие стали постоянными клиентами. Немцы начали приезжать не очень давно, но теперь появлялись так же регулярно, как остальные. Столовая сияла погонами, кокардами и медалями, а каждая трапеза походила на церемонию подписания мирного договора. Однако, проглотив последний кусок, сотрапезники расходились по разным лагерям и отгораживались друг от друга своими усопшими. Вечером все крепко выпивали, — может быть, отчасти и поэтому Кантен, с благословения Сюзанны, уезжал на это время из дому. Зато появлялось временное подкрепление: в ресторане дополнительно прислуживали двое мрачных парней, те же, которых нанимали на август.

Прислуга теряла голову в этой кутерьме, Мари-Жо с пылающими щеками пила рюмку за рюмкой, которые ей щедро наливал Фуке. Известие о его отъезде не надолго огорчило девушку. Когда началось нашествие, он укрылся на служебной половине. Багаж стоял упакованным с полудня, а сам он маялся, словно в зале ожидания на вокзале, и, чтобы хоть немного разрядиться, не нашел ничего лучше, как угощать всех подряд, благо недостатка в бутылках не было. Когда он, плохо соображая, расплачивался по счету, Сюзанна повторила ему слова, сказанные накануне ее мужем: пригласила приезжать, когда захочет, и жить на выгодных условиях: он будет платить по самому низкому тарифу и его всегда тут примут, как родного сына. Фуке обнял ее. А потом отправился к Эно проведать напоследок всю компанию, хотя особого сожаления от разлуки с ними не испытывал, просто ему не сиделось на месте. Вернулся он сильно навеселе.

Кантен застал Фуке на кухне: тот сидел на столе и упорно предлагал виски старой кухарке.

— Что вы хотите, — сказал он в ответ на укоризненный взгляд Кантена и кивнул в сторону ресторана, — мы уже вроде как не у себя дома, нас выжили.

— Глядя на вас, этого не скажешь, — беззлобно заметил Кантен. — Я зашел попрощаться.

— Вы уезжаете раньше меня?

— Вообще-то, да, хотя вас, кажется, уже не догнать.

— Я почему-то думал, что мы едем вместе. И приготовил для вас сюрприз. Что ж, нам будет вас не хватать.

— Все это здорово, но смотрите не зарывайтесь, — сказал Кантен.

— Выпьем на посошок, а?

Фуке протянул ему бутылку и, широко ухмыляясь, подмигнул. Горничные захихикали. Кантен круто повернулся и вышел в коридор. Вслед ему неслись насмешки Фуке: «Да-да, вам надо спешить, вдруг опоздаете! Небось слабо запрыгнуть на ходу!» Кантен зашел в свою комнатушку без окон, где, как идол, стоял посреди стола собранный чемодан в чехле, сел на стул и нагнулся ослабить шнурки на ботинках. Слишком строгий дорожный костюм стеснял его. Он вытащил из кармана сложенные карты, которые брал с собой, чтобы следить, где едет, и вслух читать названия. Настроение у него было скверное. До последнего момента он еще надеялся, что Фуке не покинет их насовсем, но все его вещи уже стоят внизу, а в открытом окне восьмого номера плещутся на ветру простынки. Он выглядел точно так же, как в первый день, разве что на замшевой куртке стало одной пуговицей больше — Сюзанна пришила недостающую; еще немного — и он исчезнет, точно и не было никакого Фуке.

— Сюзанна! — позвал Кантен.

Она тотчас явилась. Расторопная, вся в хлопотах, она разрывалась между конторкой, кассой и рестораном, но возбуждение было ей даже к лицу.

— Присмотри за ним, — сказал Кантен.

— А что, он нехорош?

— Ну… всякое может быть… Если что, проводи его до вокзала.

— Согласись, это уж как-то чересчур, — вздохнула Сюзанна.

— Просто у него поезд. Вот и вся причина, — объяснил Кантен.

— Уже неделю идет эта катавасия, и он, бесстыжий, никак не угомонится. А как уедет, вот увидишь, мы оба будем жалеть.

— Не дай Бог, его занесет, как в прошлый раз. Но пока ничего. Будь это не он, мы бы, может, и внимания не обратили. Мы с тобой поневоле настороже, потому и…

Перечить мужу перед отъездом Сюзанна не стала и пообещала сделать, как он хочет. Ее тревожило, что он так переживает за молодого человека, но ведь это только говорило о его доброте, и, главное, он приоткрыл ей душу. Конечно, Фуке доставил им много хлопот, но, может, теперь благодаря ему они станут ближе друг другу. Только она хотела напомнить Альберу, что пора поторапливаться, как вдруг чутье подсказало ей, что в ресторане происходит что-то неладное. Она выглянула за дверь и увидела, что посетители, побросав вилки и ложки, столпились у входа. Мари-Жо, видимо, выскочила раньше всех и тут же бросилась к хозяйке. Женщины столкнулись в коридоре.

— Мадам, месье, идите скорее! Месье Фуке там, на площади!

— Ну и что?

— Он такое вытворяет!

— О Господи! — простонал Кантен.

Клиенты «Стеллы» с салфетками в руках высыпали в сад и смотрели на площадь Двадцать Пятого Июля; жители ближайших домов перегибались через балконные перила; на тротуаре уже собиралась толпа; лица у зевак вытянулись от любопытства, кто-то смеялся, кто-то ужасался. Посреди площади, около островка безопасности, нетерпеливо притопывая ногой, словно отталкивая его от себя, стоял Фуке. Он вытянулся в струнку, закинул голову и неотрывно глядел на дорогу, в правой руке он держал на отлете расстегнутую куртку и легонько поводил ею, задевая асфальт, левая, с оттопыренным локтем, упиралась в пояс, пальцы ее теребили воображаемое жабо.

— Уже три машины… он еле увернулся! — сказал какой-то бельгиец.

— Увернулся! Вы что, не понимаете? Он сам на них кидается! — возразил ему сосед.

— Идиоты! — громыхнул Кантен и, расталкивая зевак, ринулся на улицу.

Фуке, который в это время медленным кошачьим шагом обходил площадь, заметил его, одарил улыбкой и полупоклоном, а потом достал из кармана платок и бросил в сторону гостиницы. Едва он это проделал, как на пустую площадь выехала машина и пошла на поворот, набирая скорость. В ту же секунду Фуке рванулся наперерез и застыл в нескольких шагах от нее, дразня и приманивая еще ближе. Губы его шевелились — он явно шептал железному зверю нежные слова.

— Месье Фуке! — закричала Мари-Жо.

— Не ори! — осадил ее Кантен. — Поздно.

У водителя не осталось времени затормозить. Фуке стоял как вкопанный и только плавным движением провел курткой перед самым капотом несущегося на него автомобиля. В последний момент машина вильнула в сторону, едва не подхватив куртку вздыбленным боком, но все же не задела ни ее, ни безумного тореро. А тот лихо закинул куртку под мышку и освободившейся правой рукой поприветствовал зрителей. Трибуны взорвались ревом и свистом.

— Оле! — выкрикнул Фуке и подобрал платок, на котором отпечатался черный след колеса.

У Кантена аж дух перехватило. «Каков шельмец!» — прошептал он. А на площадь уже влетал новый автомобиль, чей пронзительный гудок заменял фанфары.

— Альбер! — взмолилась Сюзанна и вцепилась в рукав мужа.


В голове Фуке звенели трубы, солнце заливало арену. Отменный бык. Мощный корпус, сильные ноги, крупная голова, рога блестят, точно фары, он разъярен, он атакует… Но победит тореро… Ни шагу в сторону… стоять лицом к быку… «Бык налетает на мулету, и спрятанный под ней клинок пронзает сердце, он, смертоносный, принимает смерть, — продекламировал тореро. — Оле!»

Громоздкий «шевроле» сбросил скорость, затрясся и уткнулся мордой в бедро Фуке, а тот с победным видом оперся рукой на радиатор. Водителю каким-то чудом удалось затормозить, еще секунда — и колеса подмяли бы героя. Разом распахнулись дверцы с двух сторон, мужчина и женщина выпрыгнули наружу, потрясая кулаками, но…

— В чем дело? — осведомился выросший между ними и Фуке Кантен.

Место происшествия обступила толпа возмущенных свидетелей. Фуке же обводил кольцо зрителей ласковым взглядом, лицо его блестело от пота.

— Какой стыд! Устроить такое, когда люди приехали почтить память мертвых!

— Отстаньте от него! — прогремел Кантен. — Не видите — он не в себе!

— Вот именно, — подхватил водитель. — Где полиция? Кто-нибудь, позовите полицию! Я не просто частное лицо, каждый день вижу, во что обходится хулиганство на дороге. У меня два автосервиса в Домфроне, вот, пожалуйста, моя визитка.

Автосервис в Домфроне — что-то знакомое. Фуке повернул голову и узнал отца этой, как ее там… ну, той девчонки. Он радостно хмыкнул — какая удача! Выходит, он врезал этому чудо-папочке, с его трескучей тачкой и с мадам Мне-все-мало в придачу.

— Два уха и круг почета! — еле ворочая языком, пробормотал он.

— Что он там еще несет! — еще больше распалился отец Моники. — Ну где же полиция?

— В Бусбире, — злорадно сказал Кантен.

— А вы… я обычно обедал в вашем ресторане, но теперь, так и знайте, я туда ни ногой.

— Да наплевать!

Наконец явились полицейские, с недовольным видом, как всегда, когда им приходится вступать в дело не по своей инициативе и разбираться, кто прав, кто виноват. Эти двое, Гарсиа и Лалан, были к тому же новички, их только что перевели откуда-то из Шаранты. Скорее всего, они толком и не поняли, что лопочут эти нормандцы.

— Эй, карабинеры! Что я такого сделал? — возмутился Фуке. — Публика заплатила деньги, а я их честно отработал, чем они еще недовольны? Или вы думаете, я собирался задавить автомобиль? Убедитесь сами — на нем ни царапинки!

Чтобы не уходить с пустыми руками, полицейские решили задержать Фуке — он вроде был хуже всех одет. Зеваки шли за ними, пока не наскучило.

— Наконец-то! — воскликнул Фуке. — Триумфальное шествие, толпа поклонников несет меня по улицам города. Видите, месье Кантен, это достойная награда за мое искусство и храбрость.

— Ничего, малыш, я тебя в обиду не дам! — пообещал Кантен. Он шагал в толпе любопытных и просто кипел от негодования. Воротник его рубашки расстегнулся, галстук съехал набок.


Когда Фуке проснулся на лавке в полицейском участке, было уже темно, в помещении пахло чернилами и канцелярским клеем, и он удивился, как это его угораздило заснуть на почте. Скоро он разглядел широкую спину Кантена, тот стоял перед окошком, нависая над лампой с зеленым плафоном и словно разговаривая с ней. Лампа бубнила что-то в ответ.

— Но послушайте, я ручаюсь за него, — втолковывал Кантен. — Я готов внести залог, меня знают в городе как порядочного человека, у меня свое дело. Разве этого недостаточно?

Фуке подошел поближе и с интересом прислушался.

— А тебе тут делать нечего! — рявкнул Кантен.

— Как скажете, — послушно отозвался Фуке. — Я подожду на улице.

— Вот-вот, иди подыши, тебе полезно… Уверяю вас, бригадир, это просто пустяки, глупая шалость! Завтра он уедет, и все забудется. Напился он в моем ресторане, значит, мне и отвечать. Ну так возьмите с меня штраф, только примите во внимание — это первое нарушение за десять лет.

— Да я вас понимаю, месье Кантен. Но тут конфликт между двумя приезжими, и это усложняет дело.

— Нет, извините! Я-то не приезжий, а претензии ко мне.

— У пострадавшего, кажется, большие связи в департаменте.

— Вот и передайте дело туда, пусть оно там, в Париже, потонет в море всяких бумажек. Умойте руки. А то ведь у моего постояльца, можете не сомневаться, тоже хватает знакомств, да не в Домфроне, а повыше.

— Ладно, на этот раз будь по-вашему.

Фуке у дверей не оказалось. Кантен не сразу догнал его — молодой человек шел по улице, и плечи его тряслись.

— Что с тобой?

— Не знаю. Самому стыдно — совсем раскис.

— Да ты спятил, старина! Рыдать после блестящей корриды! Другие много бы дали за такую победу!

Фуке благодарно улыбнулся в ответ, слезы его высохли.

— Я думаю, мне не повредит махнуть рюмочку, — сказал он.

— Что ж… однако, надеюсь, не у Эно?

— Нет. Но и не в «Стелле». Только не там.

Кантен на минуту задумался, а потом свернул налево, к сен-кларскому кресту.

— Я покажу тебе одно местечко, которого ты еще не знаешь, там нам никто не помешает.

Дощатый домик стоял высоко на горе за городской чертой, на самом краю обрыва. Отсюда была видна убегающая вдаль береговая полоса с причудливой бахромой бухточек и мысов. Наверх вела узкая тропа.

Кантен вошел за ограду, толкнул дверь и остановился на пороге.

— Альбер! — воскликнул женский голос. — Не может быть!

Кантен посторонился и пропустил Фуке.

— Привет, Анни. Я вам привел тореадора.

Фуке увидел узкий зал с бамбуковыми циновками на стенах, увешанных веерами и самурайскими мечами, обстановку дополняли большие фарфоровые вазы и разные предметы японского бильярда. С потолка свисали бумажные фонарики, они освещали красноватым светом только верхушки голов, лица же словно окутывал тонкий полупрозрачный шелк. Анни, женщина неопределенного возраста, с точеной фигурой, судя по раскосым глазам, была родом откуда-то из Индокитая.

— Не поручусь, что все тут настоящее, но здорово похоже.

От входа к стойке протянулась цепочка низких столиков с прикрепленными к полу скамейками. Кантен и Фуке выбрали один и сели друг против друга.

— Это заведение называется «Бунгало», здесь не просто кафе, а еще и дом свиданий. Временами, особенно зимой, когда внизу мертвая скука, почтенные господа заваливаются сюда со своими девочками или заводят здесь новых. А самый сезон приходится на Пасху. Я тоже раньше любил сюда ходить — но только один! — сидел и воображал, будто за этими стенами бурлят города: людская сутолока, грохот и звон трамваев.

Фуке видел, что рядом с ним совсем не тот человек, какого он знал: Кантен непринужденно и с удовольствием смотрел по сторонам, снял и сунул в карман галстук, жадно вдыхал дурманящий запах горячего спирта и хороших духов.

— Что вам принести? — спросила Анни.

— Как обычно, — ответил Кантен.

Хозяйку умилил этот ответ, в котором слышалась святая уверенность эгоиста в том, что за долгое время его отсутствия все должно было остаться по-прежнему.

— Не в обиду вам будь сказано, но за десять лет я могла забыть, что вы заказывали обычно, тем более что клиенты ценят во мне не памятливость, а, напротив, способность закрывать глаза.

Она выражалась с непривычным для здешних мест изяществом, впрочем, с Тигревилем ее ничто не связывало, и знали ее там только немногие посвященные. Провизию ей поставляли из Кана, а отдохнуть она ездила в Гавр или Шербур, ей были по душе портовые города, как и Кантену, который давно разучился совершать воображаемые путешествия.

— Вы все еще варите такое саке, как раньше?

— Конечно. Ко мне приезжают его отведать издалека.

— Тогда два саке. — Кантен ударил ладонью по столу. — Это только говорится «саке», — скороговоркой прибавил он, пряча глаза, — на самом деле это виноградная водка очень чистой перегонки. Здесь все ненастоящее, но какое это имеет значение после такой корриды!

— А как же ваш поезд? — спросил Фуке, думая о другом поезде, хотя эта мысль бледнела с каждой минутой.

— В другой раз съезжу, — беззаботно отмахнулся Кантен. — Предположим, мой поезд сошел с рельсов. Ты свой, кстати, тоже пропустил.

Еще когда Фуке вышел из полиции, ему сразу представилась Мари, сидящая на чемодане в прихожей пансиона Дийон. Он точно знал, где именно: под высокими окнами, в которые бьются черные ветки деревьев. Стрелки на циферблате часов неумолимо двигаются, деление за делением остаются позади. Франсуа уехал без нее. Быть может, она еще надеялась на чудо — вдруг за ней заедут на машине, — и эта надежда продлила пытку. Ну а теперь девочку, наверно, терзает мысль, что произошло что-то непонятное, и это еще более мучительно, чем разочарование. Она не винит отца, но думает о роковой силе, которая раз за разом вмешивается, стоит ему только появиться, и заставляет его путать праздники и дни рождения, как будто все равно, десять или тринадцать лет ей исполняется, Рождество наступает или Новый год. Это было отвратительно, однако Фуке почувствовал какое-то безразличие, и ему стало легче; что бы теперь ни случилось, хуже не будет, это уже самое дно.

Итак, перед Кантеном опять стояла полная рюмка. Он все еще слышал шум голосов на площади, чувствовал, как его захлестывают злость на окружающих и горячая нежность к этому младшему брату с прилипшими к потному лбу колечками волос, который бесстрашно следовал за своими демонами до самого конца. А он, что он делал целых десять лет? Сосал конфетки и сам себе присуждал очки: первый приз за невозмутимость! Первый приз за воздержание! Первый приз за благоразумие! И главное, ни волн, ни бурь, десять убогих лет за серой стенкой, под замком зарока. Конечно, зарок — штука серьезная, и не в характере Кантена идти на попятный. Однако не теряет ли смысл любой обет, если превращается в простое пари и соблюдается только из упрямства? Господу не нужны такие прямолинейные создания, от существа, хранящего Его образ и подобие, Он ждет борьбы напряженной и осмысленной. «Да признайся же, наконец, старый ханжа, что тебе до смерти хочется выпить хорошенько, как все люди, и сейчас для этого самое время». Фуке сидел на скамейке боком, сгорбившись, скрестив ноги и упорно глядя в сторону. И только когда Кантен сделал первый глоток и его прошибла слеза, а по всему телу растеклось блаженное тепло, младший брат повернулся к нему лицом.

— Говорил же я вам, что после боя мы вместе пойдем погулять, — произнес Фуке. — Как я вам понравился на арене?

— Ну ты был силен, — ответил Кантен, прочищая горло, — мы за тебя здорово поволновались. Тебе что, жить надоело?

— Вы рассуждаете как полный невежда! — наставительным тоном сказал Фуке. — Если вы заметили, я ни разу не оторвал от земли пятки. Вы пришли слишком поздно и пропустили первых троих. Особенно хорош был второй — шел прямо на мулету. Четвертого пришлось подманить. Ну а пятый, последний… не стоит и вспоминать.

Чтобы избавиться от мыслей о Мари, оставить их и все прочие заботы, а самому раствориться в приятном, чистом потоке, который уже потихоньку подхватывал его, он с молчаливого согласия Кантена попросил Анни снова наполнить рюмки.

— Этому пятому я бы с удовольствием набил морду, — мечтательно сказал Кантен. — Это был бы мой вклад в фиесту. Мало радости, когда твоего приятеля волокут в участок, а ты только руками размахиваешь.

— Ну, старина, этого было не избежать — коррида здесь запрещена. Зато какой успех!

— Не хватает только Клер, — убежденно сказал Кантен. — Насколько я помню, мы собирались посидеть втроем.

— Будет вам и Клер, всему свое время. Нам сам Бог велел держаться вместе. И вообще мне надоело общаться с кучей народа, размениваться на мелочи. Надо оставить настоящих друзей и отдавать время и душу только им.

Кантен благодушно поддакнул, но он уже плохо слышал, что говорит собеседник, его затягивали миражи портового города, которые рисовались и таяли у него в голове. В таких случаях собутыльники только поначалу подстраиваются друг к другу, а дальше никто не хочет гарцевать на чужом коньке, который давно томился долгими ночами и теперь помчался вскачь. Вот и Кантен принялся рассказывать свою любимую историю про пиратов и трусливый английский гарнизон. Он заново осваивал старую роль, и ему уже было вольготно в ней; прислонясь спиной к стене, он вещал пустому залу и едва слушавшему его Фуке, пока не выдохся. А потом заплетающимся языком сказал:

— Ладно, парень, хорошенького понемножку, пора и в казарму.

Видя, что гости встают, хозяйка предложила им выпить по последней за ее счет. Хороший повод оттянуть время — друзья перекочевали к стойке и потягивали эту последнюю еще целый час; все запреты нарушены, терять уже нечего, и именно это чувство полной отвязанности грело душу, хоть ни один из них в этом не признался бы. Анни, которой пришлось разделять их компанию, старалась не показывать, как они ей надоели.

— Пью за адмирала Риго де Женуйи! Если бы не он, наша благородная хозяйка, происходящая из сайгонского рода Нья Куе, никогда не получила бы лицензию на питейное заведение в Кальвадосе! — витиевато возглашал Кантен.

— За здоровье великого Эль Галло, лысого матадора, который тридцать лет назад прикончил знаменитого быка Боабдила в честь Барселонской Богоматери! — вторил ему Фуке.

— За Франсиса Гарнье, отца всех морпехов экспедиционного корпуса!

— За Хуана Бельмонте, короля тавромахии!

— Помянем Негрие, которого заманили в ловушку и подло убили у Ланьсю!

— И Манолете, встретившего смерть с мулетой в руке на арене в Линаресе!

Оба чувствовали натужность этих тостов, но церемония братания полков требует воздавать почести дружескому оружию и гербу. Возлияниям не было конца — товарищи не желали уступать друг другу в благородстве. В конце концов хозяйка не выдержала:

— Пора бы остановиться, господа! Если вы будете продолжать в том же духе, то оба напьетесь.

Кантен презрительно посмотрел на нее.

— А хоть бы и так, — сказал он. — В увольнение за тем и ходят, чтобы поразвлечься. Не в маджонг же нам тут играть. Пошли, сынок, обратно в город.

Он полез в карман за деньгами, наткнулся на железнодорожный билет и тупо уставился на него. А потом разорвал пополам и протянул одну половинку Фуке:

— Держи и сделай то же самое со своим. Тогда мы не сможем уехать поодиночке.

— Да у меня же нету, — с сожалением сказал тот.

Кантен пожал плечами, скомкал обрывки и бросил в пепельницу.

— Похоже, мы оба застряли, — сказал он без тени эмоций.

Выйдя за порог, он остановился, глядя вниз, в черноту, усеянную огоньками, кое-где слипшимися в белесые пятна, как кровяные шарики под микроскопом.

— Я слышу гудки, — прошептал он. — Путь предстоит нелегкий.

Фуке не стал спрашивать, чего ради они, еле держась на ногах, пустились вниз, в Тигревиль, по самой крутизне; ему и в голову не пришло, что Кантен ухнул в свои фантазии и сейчас наверстывает упущенные годы. Молодой боец послушно шел за старым, стараясь попадать след в след, а тот напевал: «Ночи Китая страстью пылают…» Вдруг Кантен остановился, согнулся над кустом, судорожно закашлял, захлебнулся, рыгнул.

— Не подходи ко мне, я отвык… Косоглазая чертовка подсыпала мне отраву. Везде эти бандиты Сунь Ятсена…

Фуке неловко поддерживал тяжеленную голову с всклокоченной седой шевелюрой. На какое-то время к нему вернулся рассудок, и он подумал, что мог бы теперь, почти не терзаясь раскаянием, подъезжать к Парижу вместе с дочерью, вместо того чтобы утешать на осеннем ветру старого пьяницу-расстригу, чей желудок потерял закалку и по чьей милости они болтались в этой глухомани. Кантен угадал перемену в его настроении и храбро заявил, что бодр, как никогда, однако он был зол на себя и, едва добравшись до первых городских домов, направился прямиком к Эно.

— Драться с машинами — это прекрасно, но и мне надо свести кое-какие счеты, — сказал он.

Ужин уже кончился, в кабачке в этот субботний вечер сидели несколько человек, одни играли в белоту, другие поджидали из кино своих жен. Толстуха Симона первой увидала приятелей: сначала вломился старик в заляпанном пиджаке, вздернув голову и тяжело шагая на негнущихся ногах, за ним, с улыбочкой, плелся молодой. Не замечая общего удивления, Кантен, огромный, как шкаф, деревянной походкой подошел к стойке и потребовал:

— Кальвадос.

— Добро пожаловать, Альбер, — с нарочитой учтивостью сказал Эно и взглянул на Фуке: — А тебе что?

— То же самое.

Кантен повертел рюмку и опорожнил ее залпом:

— Еще раз.

Наклоняясь за бутылкой, Эно шепнул Фуке:

— Ты, я вижу, выиграл.

— Заткнись, — оборвал его Фуке.

— Чего это ты взъелся? И вообще, я думал, ты уехал.

Вдруг Кантен бабахнул ручищей по цинковой стойке, словно муху прихлопнул.

— Эно, — неестественно спокойно проговорил он, — я запрещаю тебе тыкать моему другу. Понятно? Он тебе не чета. Ты тут ему наплел обо мне с три короба, думаешь, я не знаю? Только без толку. Я привык, что каждый, кому не лень, пинает меня. Молодые наслушаются россказней и повторяют: «Знали б вы его раньше!» А старые хмыри, что набили полные карманы нефтяными денежками, фыркают: «Мы-то небось как гуляли, так и гуляем, не то что он!» Я молчал. Но сегодня пришел тебе сказать: ты подонок!

Он снова замахнулся и заехал Эно по физиономии, да так, что тот врезался в полку. Сверху упал и разбился стакан.

— Имей в виду: это только предупредительный выстрел!

Посетители вскочили с мест, загрохотали стулья. «Кантен!.. Месье Кантен!» — кричали со всех сторон.

— Да они оба пьяные! — завопила Симона.

— Ну и что? — Кантен повернулся лицом к залу. — Вы же этого хотели? Так получайте!

Эно, придя в себя, наливался злобой, но Фуке следил за каждым его движением.

— Альбер, — прохрипел кабатчик, — больше ты сюда не войдешь!

— Разумеется! — ответил Кантен. — И на этот раз тебе будет понятно почему. Вам, ребята, тоже. А если вы думаете, что завтра я протрезвею и все забуду, то зря. Знать вас всех больше не хочу, не нашего вы полка.


Пока дверь за друзьями не закрылась, в зале стояла мертвая тишина, они же какое-то время шли молча, упиваясь своей победой. Фуке был в полном восторге. Суровость и резкость Кантена, качества малоприятные, оборачивались неоценимыми преимуществами, когда он был пьян: они не только не мешали его безумствам и бредовым идеям, но придавали им силу, подчиняли им всё и вся, устоять перед таким напором было невозможно. Напрасно, значит, Фуке подумал, что старика развезло; рядом с таким товарищем парижанин готов был очертя голову ринуться в мятежный Китай или громить шанхайские притоны — главное, заставить, черт возьми, себя уважать! Когда тебя уважают, все в жизни идет как по маслу, вот о чем надо было подумать, вместо того чтобы строить рожи перед зеркалом. Смутные тени каких-то очень важных вещей колыхались в его сознании, он пытался поймать их, но они рассеивались, как пар, а в мозгу оседала свинцовая тяжесть.

— А как же твоя жена? — спросил он. — Она на меня рассердится.

— Разговорчики в строю! — прикрикнул Кантен.

Во время загулов он почти не думал о Сюзанне.

Что сделано, то сделано, он не из тех хлюпиков, которые едят себя поедом по поводу того, чего уже нельзя изменить. В самом начале мысль о том, что он причиняет жене боль, полоснула его по сердцу, но он прогнал ее — ничего, за столько лет безупречного поведения его кредит в супружеском банке достаточно велик, можно разочек и оплошать. А уж теперь, когда он был пьян вдрызг… Мужественно насупясь, вел он своего друга Габриеля сквозь джунгли, чем-то напоминавшие городской парк, среди похожих на фонари древесных папоротников, переступая через свернувшиеся змеями поливальные шланги.

— Наша цель? — по-военному спросил Фуке.

— Бланжи, департамент Сомма, — ответил Кантен. — Я познакомлю тебя с отцом. — Он перешел рубеж, за которым все дороги вели к отцу, живому или мертвому. — Не бойся, будем делать привалы.

Забыв, что пьяный морок подчиняется строгому расписанию, Фуке подивился тому, что его вожатый забрел в такой густой туман, и попытался нащупать почву под ногами:

— Это невозможно, Альбер. Я не могу далеко уходить отсюда.

Кантен остановился и ухватил Габриеля за грудки:

— Бросить меня собираешься, да? Ах ты, дезертир!

— Да нет, старина, просто у меня тоже еще есть дело.

— Давай сделаем его вместе.

Он явно не собирался отпускать приятеля. Они препирались довольно долго.

— Понимаешь, у меня тут дочь, мне надо к ней.

— Ну и ладно, пошли вместе. Где она, эта твоя дочка? Она что, терпит крушение?

Слабый голос здравого смысла шептал Фуке, что являться в пансион Дийон уже поздно и такой визит может плохо кончиться; он мог бы дать знать Мари и забрать ее завтра, так что еще не все потеряно. Глядишь, как-нибудь образуется, успокаивал он себя.

— Тебя не удивляет, что у меня есть дочь? — тихо спросил он.

— Подумаешь! — хмыкнул Кантен. — А у меня вон отец!

Здание пансиона в Чаячьей бухте было погружено в темноту, светилось только одно окно на первом этаже. Приятели дважды обошли вокруг изгороди, прежде чем нашли ворота. Кантен со знанием дела оценил обстановку:

— Она, значит, там? Укрепления, как я погляжу, никудышные. Но все равно, не надо показывать, что у нас такие малые силы.

— Ты лучше не высовывайся. Будешь в резерве, а если понадобится помощь, я тебя позову.

— Нет уж, я пойду в авангарде! — Кантен свирепо стиснул челюсти.

Фуке долго внушал другу, что первым идти на приступ положено ему по праву отцовства, пока тот согласился залечь у ограды, где и окопался самым серьезным образом. Наконец Габриель несмело и коротко позвонил в ворота. От волнения сердце его сильно билось и разгоняло по жилам кровь вперемешку с винными парами, поэтому после нескольких неудачных попыток он со всей силы надавил на кнопку звонка.

— Какая наглость! — возмутился подошедший к нему Кантен. — Они оскорбили наш флаг. В атаку! Я тут обнаружил пробоину в стене.

Фуке, не раздумывая, устремился вслед за ним. Помогая друг другу не запутаться в проволоке, они проникли в сад и под прикрытием деревьев добрались до запертой двери.

— Огонь из тридцатисемимиллиметровой гаубицы! — отдал приказ Кантен и в полном помрачении принялся изо всех сил колотить в дверь.

Зажглась лампа под навесом, и почти тотчас же дверь отворилась. На пороге стояла мадемуазель Дийон-младшая, Соланж, в клетчатом халате. Каменное лицо без косметики, убранные на ночь точно гранитные волосы. Верхняя ступенька служила ей постаментом. Она смерила ледяным взглядом расхристанных мужчин — свести вместе двух людей столь разной чеканки могло лишь что-то исключительное.

— Так это вы, месье Кантен, вторгаетесь в частное владение и устраиваете тут тарарам среди ночи. Я слышала, вы твердо встали на путь выздоровления. Но похоже, болезнь возобновилась?

— Альбер, старший матрос дальневосточного экспедиционного корпуса, расквартированного в Чунцине, — отрапортовал Кантен, довольно неуклюже став навытяжку. — Мы явились принять на борт девочку. Извольте представить нам ее не позже чем через три минуты или сами убедитесь, насколько я здоров.

Где кончалась шутка, понять было трудно. Фуке раздирали противоречивые чувства: ему хотелось бежать от уничтожающего взгляда мадемуазель Дийон, он боялся, что Мари не отпустят с ним, но дружеский долг повелевал поддержать Кантена. Он не знал, на что решиться. Наконец сказал:

— Я отец Мари Фуке.

— Вот оно что! — насмешливо кивнула директриса. — Долго же вы заставили себя ждать, и теперь я вижу, по какой причине.

— Так вы отдадите мне Мари? — робко, почти умоляюще пробормотал он, плохо представляя себе свои права, а также обязанности, и этот жалкий лепет подействовал на мадемуазель Дийон еще хуже, чем наглость Кантена.

— Сейчас? — спросила она. — Но у нас дети ложатся спать ровно в девять часов, месье, иначе что подумали бы их матери!

— Лично я думаю, что время истекает, — решительно вмешался Кантен.

— По-моему, мы вполне можем взять девочку с собой, правда, Альбер? Найдем, где ее уложить.

Ответить Кантен не успел — из глубины коридора, шаркая шлепанцами, приплыла на всех парусах сиделка-бургундка и стала клясться Христом Богом, что знает вон того господина и он вовсе не отец Мари Фуке, а друг семьи, хотя, конечно, при современных нравах одно не исключает другого, но все же это подозрительно. Назревал скандал. К счастью, разбирательство оборвали вопли Виктории Дийон, желавшей узнать, что означает весь этот шум:

— Hello! What happens? Who is coming?[10]

— Ну, если там засели англичане, то удивляться нечему! — сказал Кантен.

И все же явление старой дамы, лихо примчавшей в инвалидной коляске, удивило бы кого угодно. Ее явно разбирало жадное любопытство, но она изо всех сил старалась сделать равнодушное лицо. Будто набегали и отступали волны, придавая видимость движения ее застывшему телу. Такое же напряженное равновесие наблюдалось на театре военных действий между осаждающими пансион войсками и осажденным гарнизоном.

— Предоставь дело мне! — вскричал Кантен. — Уж я-то умею разговаривать с англичанами, притом по-французски. Ничего, захотят — поймут, пускай постараются!

— Остынь, она француженка, — сказал Фуке.

— Ага! Такая же француженка, как полковник Лоуренс — араб.

И он обрушился на англичан-завоевателей, чьи твердолобость и коварство отравляли отношения между моряками стран-союзниц, подкрепляя свою филиппику примерами из личного опыта. Виктория Дийон ответила длинной тирадой на безупречном оксфордском английском, из которой ум, более просвещенный, чем у Альбера, уразумел бы, что старая дева выражала интерес к его точке зрения и даже полное с ней согласие. Но Кантен английского не знал, а более просвещенные умы были заняты другим: они ожесточенно спорили, надо или не надо будить Мари, чтобы она опознала Фуке. Директриса была категорически против:

— Приходите завтра, когда, простите уж за откровенность, будете в состоянии присмотреть за ребенком.

К тому же ей хотелось оттянуть время, чтобы самой навести справки. Фуке не выдержал и сдался. Он смутно чувствовал, что приключение может обернуться для него серьезными неприятностями.

— Как?! — вскричал Кантен, узнав об исходе переговоров. — Да это вторая Фашода![11]

— Ладно, пошли. Вернемся завтра.

— Ну нет, спускать флаг еще рано! Слушайте меня: раз мы союзники, равноправные участники концессии и несем равную ответственность за жизнь девчонки, значит, должны быть гарантии и всякие прочие фигли-мигли. Хорошо бы подписать соглашение в двух экземплярах. — Он наклонился над коляской и, поводя указательным пальцем перед изумленной старухой, сказал: — Я требую, чтобы начальник гарнизона довел до сведения своих людей: мы не желаем осложнять дипломатические отношения и потому согласны подождать до завтра. Но завтра, в воскресенье, к десяти часам утра ребенок должен быть доставлен в мой штаб с вещами и оружием, и чтобы ни один волос не упал с его головы! Можете рассматривать это как ультиматум.

На этот раз уступила директриса, лишь бы отделаться от пьяных горлопанов, а там уж она сумеет разобраться, что к чему.

И снова друзья шли по темной дороге, у них стучало в висках, было сухо во рту и скверно на душе — но по разным причинам.

— Ты командир, тебе виднее, — сказал Кантен, — но операция, по-моему, прошла не блестяще. В Китае в мое время мы действовали покруче.

— Тебе не кажется, что мы оба перегибаем палку?

— Ничуть! Во всяком случае, ты. Так или иначе, ты тоже своего добился… И, знаешь, я хотел бы, чтоб все запомнили, как в один прекрасный день два друга, молодой и старый, отправились вдвоем… — Он вдохновенно взмахнул рукой.

— Куда отправились-то? — вяло спросил Фуке.

— Сам не знаю. В этой чертовой дыре такая темень. Не то что в настоящих городах! Я вот что думаю: запустить бы осветительную ракету, да такую, чтоб все запылало!

— Ракету?

— Ну да, а еще рвануть парочку-другую хороших петард, разбудить всех к чертям собачьим, пускай знают, что мы есть на свете, да и сами они не мертвые! В последнюю войну тут такой фейерверк полыхал — будь здоров! Небось было посветлее, чем теперь. Наверняка где-нибудь ракеты остались, припрятаны, как мины в горах, оружие в тайниках или страсти в душе.

— Я знаю, где взять эти твои ракеты, — сказал Фуке, тоже входя в раж. — Возле церкви есть одна лавочка, ее держит такой бородатый тип. Там у него хранится все, что было и прошло, целый склад прошлогоднего снега.

— А ведь верно! — восхитился Кантен. — Я зря ворчал, ты настоящий друг и классный командир! У этого бородача и выпивкой разжиться можно, он свой парень!

Не прошло и получаса, как друзья вышли на церковную площадь, гулкое эхо их шагов поднималось до самой колокольни. Фуке, приободрившись, представлял себе, будто ведет Кантена в еще неизвестный тому притон-курильню. Витрина тигревильского Ландрю со скорбно повисшими обносками мертвецов маскировала другую, тайную жизнь лавочки, в подвальных окошках отражался лунный свет — казалось, там, внизу, идет какая-то зловещая возня.

— У нас нет пароля.

— Надо только дать о себе знать, — сказал Кантен и, подобрав с земли несколько камешков, бросил в окно второго этажа.

Ландрю открыл ставни как раз в ту минуту, когда начало бить одиннадцать часов, — ни дать ни взять часы с кукушкой. Эта опереточная сценка окончательно развеселила Фуке. Тем-то и хороши такие ночи: будто вертишься на карусели и твою лошадку швыряет то вверх, то вниз. После долгих просьб, объяснений и пререканий Ландрю спустился и открыл дверь.

— Жена спит, — загробным голосом сказал он. — Пройдите в мастерскую.

— Принеси чего-нибудь покрепче, — попросил Кантен. — Будет крупная сделка.

Они уселись за бутылкой виноградной водки в задней комнате, набитой тюками и коробками. Побагровевший Кантен сел на какой-то сундук и изложил суть дела со всей точностью и ясностью. Выслушав его, хозяин лавки почесал в затылке.

— В военных запасах у меня того, что вам надо, нет, — сказал он. — От времен оккупации и освобождения остались только несколько партий женских комбинаций да бюстгальтеров — так сказать, трофеи с кружавчиками. А вот трассирующих пуль или сигнальных ракет нету. И все же совершенно случайно я, кажется, могу вас выручить, если вы, как и я, допускаете, что продукция крупных фабрик и фирм зачастую не идет ни в какое сравнение с работой хорошего ремесленника.

Друзья легко согласились.

— У меня в загашниках есть шедевр пиротехнического искусства, — продолжал Ландрю. — Ты, Альбер, наверняка помнишь костюмированный бал, который когда-то в тридцатые годы собирался дать сэр Уолтер Круштейн, но потом отменил, потому что разорился. У него остался фейерверк работы несравненного мастера Руджери. Ему эта штука была ни к чему, и он продал мне ее за смешную цену, а теперь и я тебе отдам за те же деньги.

— Я с тобой расплачусь на неделе, зайди ко мне в гостиницу, — сказал Кантен. — Можно посмотреть?

Ландрю обратился к Фуке:

— Смешно звучит, но вы на нем сидите.

Фейерверк хранился в ящиках, их было штук двадцать. Они вскрыли все, чтоб убедиться, в каком состоянии товар.

— Отлично, — сказал Кантен, — но как мы перенесем их на берег? Ты ведь тоже пойдешь с нами?

— Я? — воскликнул Ландрю. — Ты с ума сошел! Что скажет моя жена?

— А моя? А его? А все здешние жены? Если хочешь знать, мы все это и делаем ради наших жен!

— Мне и отсюда будет хорошо видно.

— И не думай! Веселиться, так вместе!

— Ну ладно. Только чтоб вам помочь. Минутку — я переоденусь.

Им пришлось несколько раз проделать путь до бухточки и обратно, пока они перетащили все ящики. В описи было указано: двадцать три петарды и десять батарей разноцветных салютов.


Несмотря на поздний час, в «Стелле» не стихало оживление. Одни иностранцы еще сидели за столиками в ресторане, другие никак не могли разойтись по номерам и шумно болтали на своих тарабарских языках, застряв на лестнице и в коридоре. Мари-Жо зевала, она то и дело забегала к Сюзанне зарядиться нервной энергией, это было все равно что ущипнуть себя для бодрости. Впрочем, внешне смятение мадам Кантен почти никак не проявлялось. Чемодан Альбера остался на столе, рядом с ним пристроили чемодан Фуке, так они и стояли, словно два надгробия. Катастрофа поражает жертвы слепо, не выбирая.

Когда первый взрыв тряханул дом, Сюзанна, как и большинство тигревильцев, решила, что это мина, — несмотря на все старания саперов, такое изредка еще случалось. Ее охватила тревога, многих горожан — любопытство. Вскоре с улицы донеслись топот и громкие выкрики. Сюзанна вышла на порог: в небе под оглушительный грохот порхали «саксонские бабочки», распускались «веера с сюрпризами», вертелись «огненные колеса», переливались «висячие сады».

— Very nice! — восторженно крикнул какой-то англичанин. — Is it звук и свет?

Сюзанна не собиралась бежать вместе с толпой на бульвар Аристида Шани, но ее окликнул Эно:

— Поздравляю, мадам Кантен! Это, кажется, Альбер резвится на берегу?

В голосе его было злобное торжество.

Сюзанна сорвалась с места. На дальнем конце уходящего в море прогулочного пирса толпились люди, все глядели в сторону Чаячьей бухты, которая полыхала в отблесках «волшебного каскада с множественными эффектами, пятнадцатью цветными фонтанами и сорока восточными ракетами». По берегу то сверкающими силуэтами, то черными тенями метались двое — Сюзанна узнала мужа и Фуке. В пожарном зареве они сновали между блиндажами, поджигая фитили батарей. Несмотря на пышные магниевые хризантемы, это так напоминало войну, что кое-кто опять заговорил о минах и несколько добровольцев вызвались идти усмирять дерзких пиротехников.


Фуке возился с батареей «римских свечей» и временами посматривал на Кантена, любуясь им: взмокший от пота, с разводами сажи на лице, он готовил к запуску «большой финальный букет из сотни зарядов разных видов и калибров» (так говорилось в инструкции). Внезапно Габриель схватил его за плечо:

— Смотри-ка! Смываемся, живо!

По песчаному пляжу с угрожающим видом подступали добровольцы-спасатели, растянувшись цепочкой, чтобы отрезать друзьям пути к отступлению, за ними спешила готовая вести переговоры Сюзанна. Раскинувшийся в это мгновение ослепительный «большой букет» образовал световую завесу, под прикрытием которой Кантен потащил Фуке к скалам. Огненные диски на взлете окружали их головы нимбами, как у святых. Ландрю с ними не было, он давно ушел.

— Если сдюжишь, можно вскарабкаться наверх прямо по скалам.

И они полезли, сначала утопая ногами в сыпучем щебне, потом цепляясь за корни растущих на голом камне чахлых елок. Для своего возраста Кантен был невероятно крепок. Фуке первым выбился из сил и попросил сделать передышку.

— Ты, я вижу, рад-радешенек поучить меня карабкаться по скалам, — с обидой сказал он.

Кантен расхохотался:

— Дурень! Такие вещи вытворяешь только под градусом. Давай за мной. Я не хочу, чтоб тебя растерзала толпа.

— Почему меня?

— Потому что они злы именно на тебя. Им ведь надо, чтоб один был хороший, другой плохой, и никак иначе. Меня они знают давно, а вот ты нарочно явился сбить меня с пути истинного.

— Нет, это тебя побьют камнями за то, что ты обманул их доверие.

— Значит, умрем вместе. Лезь сюда.

— Где мы будем ночевать?

— В амбаре. Помнится, я там частенько бывал в конце войны.

Сиротливые, заросшие травой поля пережидали темень. Кантен узнал люцерну, хлев, обгорелую стенку.

— Всё, Габриель, пришли.

Фуке осмотрелся. Тишина и покой. Далеко внизу покойно катились холодные белые гребни Ла-Манша. Он лег в сухую траву и провалился в забытье. Кантен устроился рядом. Сон накрыл их железной ладонью.

ГЛАВА 7

Кантен проснулся первым. Далекие колокола взбалтывали серый рассвет. Над головой кружила муха, последняя этой осенью, единственная на всю округу. Он готов был счесть ее дурным предвестием, но перевел взгляд на спящего Фуке — тот лежал, съежившись и накрыв голову курткой, — и на душе у него потеплело. Из всех вчерашних приключений он смутно помнил одно: у мальчишки Габриеля вроде бы нашлась дочка, и это показалось ему таким забавным, что он тотчас растолкал приятеля — проверить, правда ли. Оказалось, правда! В кои-то веки пьяные видения совпали с реальностью. Взяв Мари за исходную точку, они попытались восстановить подвиги прошлой ночи, одновременно приводя в порядок свою одежду. Этот походный туалет на морском ветру придал им сил. И теперь, несмотря на весьма потрепанный вид — спутанные волосы, буйная щетина, мятая одежда, — души их были вполне свежи. Фуке радовался тому, что в десять часов увидится с дочерью, Кантен вспоминал, как поставил на место Эно. Выходка с фейерверком относилась к более позднему периоду и представлялась им довольно смутно. Они сочли за лучшее не углубляться в этот эпизод, понимая, что это может быть чревато неприятными открытиями. Сейчас, с утра, им казалось, что разделенная на двоих вина становится меньше, а от Лa-Гийомета с Крокболем[12] до Ореста с Пилатом один шаг. Для пущей храбрости оба весело насвистывали.

Кантену в силу какого-то причудливого сплетения идей (впрочем, сам он находил его вполне логичным) вдруг вспомнилась картинка, на которой изображено, как святой Реми крестит франкского короля Хлодвига.

— Скажи-ка, — обратился он к Фуке, — если бы Хлодвиг после своей победы не принял крещения,[13] что бы ты о нем сказал? Что он изменник и отступник?

— Наверное, — сказал Фуке, — но, по-моему, нам сейчас не до Хлодвига.

— Это как сказать! — с расстановкой произнес Кантен. — Здесь, на этом самом месте, я когда-то поклялся больше не пить.

Фуке увидел, что друг впадает в хандру.

— Сделанного не воротишь, — сказал он. — И потом, я где-то слышал, что если отречение серьезное, то должен пропеть петух, а его вроде не слыхать…

— Верно, — заметил Кантен, — покаяться я успею и завтра. Как раз будет о чем поговорить с отцом.

— Ты все еще собираешься ехать в Бланжи?

— А что? Ты-то уезжаешь.

— Я думал, может, не стоит так сразу разъезжаться… побыли бы еще немножко вместе…

Габриель не решался напрямик говорить о возвращении в город.

— Ладно, — согласился Кантен. — Я всегда считал, что утром — с петухами или без — в самый раз тяпнуть легкого белого вина. Что уж там! Семь бед — один ответ.

С самого пробуждения оба пытались сообразить, как держаться друг с другом в этот последний день. Притвориться, что они, по примеру Хлодвига, сжигают прежние кумиры?

Фуке был благодарен другу за то, что тот первым ступил на зыбкую почву; Кантену, понял он, нужно заглушить голос совести. Да и ему самому тоже.

— Как хочешь, — сказал Фуке, — только не будем увлекаться.


Часом позже друзья подходили к «Стелле» и еще издали увидели в саду целую толпу: склонив головы, люди стояли около мемориальной доски в честь канадского солдата. Мэр произнес речь на четырех языках, краткую — из-за скудости словарного запаса, — зато выразительную. Комическую нотку в церемонию внес президент Тигревильского интернационального союза ветеранов: в своей ответной речи он ввернул намек на ночное празднество, которым ознаменовалась в этом году их встреча. Фуке этого не услышал. Кантен потянул его за рукав. В «Зеленом луче», куда они ненадолго заглянули, Альбер крепко выпил и расчувствовался, на него вдруг обрушилась страшная усталость, и тоска обуяла при мысли о скорой разлуке с Фуке: «Что же я буду делать?» Глаза его погрустнели, но лихорадочный блеск в них не погас.

— Войдем с черного хода, чтоб никто не видел… Я, брат, успел забыть, а тут вспомнил — это же закон подлости: как только какое-нибудь торжество или важное дело и надо быть трезвым, так обязательно надерешься! На сто процентов! То же самое, когда ноги заплетаются: чем больше стараешься идти ровно, тем вернее свалишься.

Они тихонько зашли в пустую кухню. Фуке вспомнил фаршированные рулетики, и у него защемило сердце — можно подумать, прошло сто лет… Но тут он увидел в вестибюле Мари: она сидела на чемодане точно так, как он себе представлял; рядом, по обе стороны, стояли Сюзанна и мадемуазель Дийон. И в тот же миг все преграды между ним и дочерью рухнули. Он так привык часами смотреть на нее со стороны, что теперь у него было чувство, будто изображенные на картине фигуры отделились от холста и выскочили из рамы. Мари бросилась ему на шею. Перед крыльцом заиграл рожок.

— Пользуясь возложенными на меня полномочиями… — прошептал Кантен.

— Ты колючий, — сказала Мари отцу. — Это здорово. Как каштан, а внутри он мягкий.

К ним подошла директриса в тяжелых туфлях на низком каблуке:

— Не забудьте, поезд отходит еще до обеда. Времени почти не осталось.

— Да-да, — сказал Фуке и поискал глазами Альбера.

Кантен что-то говорил Сюзанне — уверенно, спокойно; она отвечала ему в тон — не упрекая и не причитая. О чем они разговаривали? О чем-то таком, что становится понятным только к старости? Фуке взял Мари за руку и подвел поближе к Кантенам — пусть и ей достанется глоток семейного уюта.

— Я тоже еду, — сказал Кантен. — Идем вместе. Как-нибудь доберусь до Бланжи.

Фуке вопросительно посмотрел на Сюзанну, та в ответ еле заметно пожала плечами — это не ее дело. Однако она проводила их до ворот и долго смотрела вслед, пока все трое не скрылись в поредевшем тумане. Альбер взял Мари за вторую руку.

«Не могу же я отобрать у него этих детей», — подумала она, возвращаясь в дом.


Двое взрослых мужчин с преувеличенной осторожностью вели девочку за руки, выглядело это довольно нелепо, и она вскоре освободилась и побежала впереди.

— Три поколения должны приспособиться друг к другу, — сказал Кантен, глаза его увлажнились. — А бывает, что уже и поздно. Вечером я сам стану сыном и увижу все другими глазами.

Фуке промолчал. По противоположному тротуару шли под ручку две девушки с улицы Гратпен, они направлялись к церкви. Появление Фуке с чемоданом оставило их равнодушными, они только обернулись разок-другой.

— Ты их знаешь? — спросил Кантен.

— Нет. Просто воскресные девушки.

Такие утешительные воскресные девушки найдутся в любом городе, в любой точке мира, они вас расшевелят, не дадут пасть духом и увянуть — словом, восстановят душевное равновесие; а может, мы сами их придумываем.

Кантен довел Фуке с Мари до вокзала, поднялся в вагон и усадил их в купе. Поезд тронулся, но он остался с ними.

— Альбер, это же не твой поезд!

— Какая разница!

— А билет?

— Обойдусь.

— Это на тебя не похоже.

— Ты меня плохо знаешь.

Мари этот здоровенный дядька, который как-то странно на нее смотрел, не очень нравился. Она смущенно забилась в угол и почти не отвечала на заботливые расспросы отца. Фуке же было неловко за то, что он начинает испытывать к старшему другу ту нетерпеливую досаду, которую раньше читал в глазах своих ночных собутыльников, когда наступало время расходиться по домам. Сегодня неприкаянным был этот огромный, крепкий, как дуб, человек, который трогательно старался им услужить. Поэтому все почувствовали облегчение, когда на подъезде к Лизье он встал:

— Пересяду тут на амьенский поезд. Правда, он будет еще не скоро. Но ничего, успею повидаться со старыми знакомыми. Приятного праздника, ребятки! А я поиграю в привидение, настоящее, живое, не какой-нибудь дух бесплотный.

В коридорной толкучке они потеряли его из виду. Но перед самым отходом поезда увидели снова. Он стоял на перроне под часами и смотрел прямо на них, грузный, неподвижный, в рубашке с расстегнутым по-крестьянски воротом, сцепив за спиной руки в темных пятнах. Вагоны дернулись, покатились, и тогда он вдруг побежал рядом с их окном, крича:

— Ты вернешься, ты еще вернешься, да?

— А ты? — только и смог выговорить Фуке, в горле у него стоял ком.

— Я вернусь, брат, вернусь!


Пассажиры с умилением смотрели на отца с дочкой, а Фуке чувствовал, что не заслуживает доброго отношения. «Странный у тебя друг», — сказала Мари с оттенком презрения, и ему стало неприятно. Он подумал о Кантене: в Бланжи он будет, как когда-то, болтаться по вокзалу и приставать к каждому встречному, точно паяц, развлекающий публику старым номером. День поминовения мертвых — самое подходящее время. Поиграем в привидение…

— Я вижу, ты носишь свитер, который я тебе прислал, — сказал он с плохо скрытой горечью.

— Да, каждый день, — не моргнув глазом, ответила Мари.

Первый обман, причина которого ему непонятна, сколько еще их впереди? Прошел только час, а он уже был на пределе. Но Мари, с безошибочным чутьем ребенка, умеющего найти слабую струнку, притворилась крохотной девочкой и, прижимаясь к отцу, попросила:

— Расскажи мне сказку.

Фуке сказок не знал.

— Ну придумай, ты же мне придумывал, когда я была маленькой, — лепетала она.

И тогда он рассказал ей про обезьяну зимой.

— Это не сказка, а быль, — начал он, — я услышал ее недавно от одного знакомого. В Индии или в Китае с наступлением холодов в городах появляется много обезьянок, их находят в самых неподходящих местах. Они забредают туда из любопытства, из страха или от отчаяния. Тамошние жители верят, что у обезьян тоже есть душа, поэтому собирают деньги и платят, чтобы их отвезли назад, в родные леса, к их друзьям и привычной жизни. И вот из городов в джунгли едут целые поезда обезьян.

— А ты сам таких видел?

— Одну уж точно видел.

— Обезьяна-обезьяна, повторяет за людьми, — выпалила Мари.

— Что-что?

— Так у нас ребята дразнятся.

Вид из окна загородили бетонные стенки. Поезд миновал стрелки и развилки, лес электрических мачт с лианами проводов и ехал теперь по глубокому желобу, ведущему к пригородным станциям.

— Подъезжаем к нашим джунглям, — сказал Фуке.

Они предстали перед ним во всей своей красе и неоновом блеске, едва он очутился на вокзале Сен-Лазар. У ступеней сидел безногий нищий самого жалкого вида, дребезжащим голосом пел какую-то песенку и тянул руку за подаянием. Мимо прошел господин в роскошной шубе, не видя или не желая видеть эту протянутую руку. Но, сделав несколько шагов, Фуке поймал себя на том, что сам насвистывает песенку нищего и она ему даже нравится. Странные джунгли, странная милостыня!

«Кантен ведь тоже, можно сказать, перенял мою песню, — подумал он. — Может быть, вместе с ней он взял и мое бремя и теперь нищий, то есть я, сможет снова встать на ноги?»

Мари уже подходила к такси, но Фуке вдруг остановил ее — ему припомнились маршруты Альбера:

— Давай, дочурка, лучше поедем на автобусе, посмотрим вместе на Париж.

— Мы попадем в пробки.

— Ну и хорошо.

— Папа, — сказала Мари, — я не хочу возвращаться, не хочу обратно в пансион. Там все слишком большие.

— Ты права, — ответил он. — Попробуем начать жизнь сначала.

— Ты придешь к нам?

— Завтра… может быть.


Однако в тот же вечер он подошел к дому Клер, увидел темные окна и не решился позвонить. Может быть, завтра…

Он снял номер в ближайшей гостинице. Пусть Клер об этом не знает, но они будут слышать одни колокола, принадлежать одному приходу, а это уже кое-что.

Он долго стоял у открытого окна, слушая звуки родного леса, в который вернулся, потом закрыл створки, подошел к зеркалу и сказал сам себе:

— И вот наступила долгая зима…

Примечания

1

Я один!.. Я единственный! (исп.). (Здесь и далее примеч. переводчика.).

2

Забегаловка (исп.).

3

Манера дразнить быка (исп.).

4

Ставка на первую тройку лошадей.

5

Анри Ландрю по прозвищу Рыжебородый Убийца в 1914–1917 гг. убил несколько женщин и сжег их тела.

6

Эй, Жоржетта! Что такое? Я не люблю оставаться одна! Что такое?! (англ.).

7

Возьмите конфету… Вы отец Мари Фуке? (англ.).

8

Клаузевиц Карл фон (1780–1831), немецкий военачальник, военный теоретик и историк. Участвовал в войнах с Францией (1806–1807, 1812–1815).

9

Пикон — аперитив с апельсиновым вкусом, который часто смешивают с пивом.

10

Эй! Что такое? Кто пришел? (англ.).

11

Деревня в Судане, которую французская армия заняла в 1898 г., но вскоре была вынуждена оставить по требованию англичан.

12

Лa-Гийомет и Крокболь — два бравых солдата, герои комедии Жоржа Палю «Поезд 8.47».

13

Хлодвиг, король франков (466–511), после победы над аламанами при Тольбиаке (496 г.) принял крещение от святого Реми, епископа Реймса. Согласно легенде, св. Реми сказал королю: «Поклоняйся отныне тому, что прежде жег, и сожги то, чему поклонялся прежде».


home | my bookshelf | | Обезьяна зимой |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу