Book: Когда диктует ночь



Когда диктует ночь

Монтеро Глес

КОГДА ДИКТУЕТ НОЧЬ

Бабушке Хулии, которая научила меня рассказывать истории

В ней было больше изгибов, чем в бутылке кока-колы, глаза отливали угольным блеском, кофейная кожа золотилась. Лифчика она не носила. Это было ясно по ее лицу — достаточно взглянуть.

Она появилась в обеденное время, когда дел хоть отбавляй. В облачке лисьего меха и взвихренного воздуха. По-своему, по-особому вонзая каблучки в пол, подошла к стойке и села нога на ногу на единственный свободный табурет. Развязно улыбнулась: «Пожалуйста, с молоком и двумя кусочками сахара». Издали могло показаться, что она просит совсем другого. Волосы — цвета свежесбитого масла, и он подумал, что она выкрасилась так потому, что блондинки больше нравятся мужчинам, а может, чтобы оттенить цвет кожи. Как бы там ни было, она угодила в точку, продолжал думать он, застыв с подносом в руках, в низко повязанном фартуке.

Лучше всего было потом, когда, полуобернувшись, она выставила перед ним на обозрение заретушированные тенью ноги. И так она и сидела, эта свежесбитая блондинка, пока ей не подали — вот, пожалуйста — кофе с молоком и двумя кусочками сахара. Тогда она опять развернулась и, порывшись в сумочке, достала маленький серебряный портсигар. Взяв сигарету краешком губ, она пыхнула в него первой затяжкой. Дым стер часть висевшего за стойкой зеркала, отражавшего ее лицо, овальное, как кофейная ложечка. Потом она облизнулась. Язык был розовый, кошачий, а губы полные и плотоядные.

Ему словно разрядили в живот целую обойму. И захотелось отшвырнуть поднос и начать крушить все кругом, чтобы, как в мясорубке, смешать свою плоть и кровь с этой шелковистой темной кожей. Но прежде он решил сосчитать до десяти. На счете семь его позвали. Кто-то просил счет с последнего столика, самого близкого к уборным, самого неприличного. И он двинулся туда, высоко держа поднос, извиняясь всякий раз, когда наступал кому-нибудь на ногу или задевал за ножку стула — простите, я не нарочно, — ни на секунду не упуская из виду женскую фигуру в конце стойки.

Допив кофе, она пролепетала что-то насчет того, сколько должна. Он услышал, хоть и был далеко, несмотря на свист чертовой кофеварки. Ее голос был таким сладким, что и у слепого кое что шевельнулось бы, шепни она ему пару словечек на ушко. Он, впрочем, в тот день отнюдь не был слеп, да это было и ни к чему. Если ему чего-то и не хватало, так это еще большей полноты взгляда: он так и впился глазами в ритмично покачивающиеся бедра, в румбу, которую отбивали сладострастно острые каблучки. Цок, цок. Каждый шаг этой женщины отдавался у него в висках, как выстрел. Он проводил ее взглядом до дверей и даже немного дальше. Он видел, как она поправила прическу и растворилась в толпе. На стойке, рядом с кофейной чашкой с ободком помады, остался забытый портсигар. Он заметил его и выбежал на улицу, оглядываясь в поисках хозяйки. Однако единственное, чего он добился, — это выставил себя на посмешище, оказавшись на бурлящей главной улице Мадрида с подносом под мышкой. Тогда ему и в голову не могло прийти, что погоня за незнакомкой, изгибами тела напоминавшей бутылку кока-колы, станет завязкой сюжета, который обернется для него смертью. А теперь — все по порядку.

* * *

Бывает, ветер дует так сильно, что стирает номера с ботинок. Сердитый, он сдувает «горошки» с платков, заставляет воздух лаять и навсегда уносит поцелуи. Бывает также, что море, взбунтовавшись, соленой волной кидается на берег и своими издевательствами повергает путешественника в уныние.

Когда такое случается, предупреждает молва, лучшее, что может сделать путешественник, — это намертво привязаться к койке и умолять Пресветлую Деву, чтобы та не медлила; чтобы благословила его таблеткой успокоительного или глухотой. Иначе, если Святая Покровительница отвлеклась, если мольбам не удается смягчить ее деревянное лоно, испепеляющий ветер Тарифы отнимет у путешественника разум, оставив только тлеющие и потрескивающие угольки памяти. Скоро он сотрет номер с его ботинок. Еще немного — и он сотрет его тень.

Все так, но путешественник, который впервые оказывается в помянутом населенном пункте провинции Кадис, смеется над этим и считает подобные вещи россказнями; выдумками, чтобы, побившись об заклад, проиграть будильник и не выйти в море; лепетом блаженных. Возможно, хотя могу сказать наверняка, что в тот день, когда случилась пальба, ветер свирепствовал с самого утра, срывая фонарики и бумажные флажки первой ночи праздника. Кроме всего прочего, это был один из дней, когда торгуют вчерашней рыбой, а рыбацкие лодки, как утки, ныряют у причала. День, когда призывный рожок ветра пронзал своими синкопами ярящиеся валы, день, выпорхнувший листком из календаря, который пролетел у Луисардо под самым носом, как бьющая крыльями птица, облетел его коренастую фигуру, словно насмехаясь над карликовой тенью, чтобы затем взмыть наравне с чайками и через несколько минут затеряться вдали, в направлении неясного, чуждого берега.

Он едва не поймал листок, однако ему помешали громыхнувшие у него за спиной выстрелы. Учитывая свою безумную работу, Луисардо первым делом подумал, что явились за ним. И с привычной ловкостью, используя мою доску как щит, укрылся за ней, визгливо крикнув мне: «Пригнись, малявка!» Но я не мог повиноваться приказу. Ноги не слушались меня, ступни взмокли от страха.

Помню, это было в сентябре, в самом начале праздника. В тот день, когда статую Святой Покровительницы переносили из часовни в церковь на Кальсаде. И что поэтому в городке яблоку негде было упасть, а ветер-левантинец доносил праздничную разноголосицу до самой Калеты. И еще я помню бурю, которая, припадая к земле, стирала грани вечера и размывала очертания волнореза. И что Луисардо разъезжал, продавая зелье, и у него оставалось только две порции, потому как, всякому известно, летом все уходит в момент — так-то, малявка. Это было время тучных коров, я гонял на своей доске по волнам прибоя и как раз оказался в Мирамаре, когда различил вдали его мотоцикл. Таратайку, зарегистрированную в Барбате, которая показалась мне еще более раздолбанной, чем обычно. Товар у него был заныкан у черта на рогах, в самой Калете, не подкопаешься. Само собой, Луисардо держался поблизости, на своем всегдашнем месте, радом с большими бараками для топляков, которые переплывали через Пролив. Кто такие топляки, объясню потом, а пока не будем отвлекаться. Я уже говорил, что был праздник и народ подымался спозаранку с «пожарчиками» внутри — так в наших краях мы называем изжогу, скопившуюся в желудке, обычное дело после лунной ночки, когда вино льется рекой. Уместно будет сказать и что Луисардо с особым шиком выпускал дым и протяжно сплевывал на сторону. Он носил свои черные очки на макушке, как пилот гоночной машины, а поверх майки у него был целый иконостас. На толстых раззолоченных шнурах он развесил несметное число представителей всевозможных культов. Рядом с блестящим на солнце апостолом Сантьяго можно было различить Святую Деву дель Кармен, покровительницу рыбаков, во всем своем величии, весом в двадцать четыре карата. Образок Богоматери Фатимской, которая лузгала бы семечки с Богоматерью дель Росио, если бы не вклинившийся между ними Христос, покровитель Иностранного легиона. Не забудем и про позвякивающую звезду Давида с выгравированными по краям еврейскими, я бы даже осмелился сказать — демоническими, буквами, которая, ударяясь о мавританский полумесяц, производила мелодичный перезвон, точь-в-точь напоминавший цыганскую кузницу. А как же можно было обойтись на этой тысячелетней языческой оргии без святого Себастьяна, ощетинившегося стрелами, без головы святого Исидора Землепашца с подобающим нимбом и прочими делами и даже без выдаваемой при крещении медальки, инкрустированной молочными зубами Луисардо, вправленными в языки пламени, охватившего Святое Сердце. Однако среди всей этой выставки верований своей увесистостью и величиной выделялись два образа. Во-первых, Пресветлая Дева. И, во-вторых, страждущий Христос Дали. Короче говоря, его грудь представляла из себя средокрестье религий, где одни сталкивались с другими. Хорошенько присмотревшись, молено было постичь одну из величайших истин, а именно — что все в мире относительно, включая веру. Однако при всем том единственная вера, которую исповедовал Луисардо, была вера наркотическая, вера пробного золота.

В знак приветствия он потрепал меня по щеке и предложил перекурить. Зелье у него было высшего качества, дым получался густой, причудливо извивавшийся в темнеющем воздухе, он щекотал легкие и заставлял глаза блестеть. Однако я сел рядом не столько чтобы курнуть, сколько чтобы разговорить Луисардо. Я хотел, чтобы он рассказал мне последнюю, самую свежую городскую байку. Мне надо было знать, какая доля правды содержится в том, что рассказывают о Милагрос, и прежде всего — какая доля лжи. Никто не мог справиться с этим лучше, чем Луисардо, потому что Милагрос была его сестрой и люди постоянно о них судачили. Все как один твердили, что живут они душа в душу, а спят бок о бок. Короче, мне хотелось, чтобы Луисардо раскололся. Однако Луисардо притворялся, что пропускает мои вопросы мимо ушей, уходил от разговора и внимательно следил за выпорхнувшим из календаря листком, который вился в воздухе, выделывая пируэты, потом взмыл к небу и спланировал на голову святого — малопристойной фигуры, которая, чтобы моряки не терялись в море, венчала вход и благословляла выход из порта. Вот чем занимался Луисардо, когда послышались выстрелы.

Будь Луисардо блаженным, он бы подумал, что смерть путешественника — еще одно совпадение, которое приготовил ему дьявол. Но Луисардо не был блаженным, и мне тоже вскоре предстояло навсегда утратить невинность. В тот вечер я обнаружил, что умирают с открытыми глазами и что невинность — грех, особенно тяжкий, когда ее теряют. Поэтому и прибытие путешественника в Тарифу было скорее первопричиной, чем случайностью, так же как и его смерть, которую я видел совсем рядом. Я закрываю глаза и вижу кошек, заметавшихся после первых выстрелов, и путешественника, который, загребая руками, царапает ветер, прежде чем рухнуть. И я вижу, как его тело бьется на пристани, словно только что пойманный хурель. Прежде чем он успел узреть мир иной, на его губах выступила кровавая пена, смешанная с богохульствами. Затем наступила тишина; яростная тишина, которая длилась века и которую не могли осквернить ни вой парома, ни писклявые истерические крики иностранок, которые приехали на разноцветных грузовичках в мокрых бикини и с жирно накрашенными ртами. И я тоже не мог нарушить ее, меня вдруг стало беспокоить, как прозвучит мой голос, когда я открою рот. Но до того как приехали журналисты и жандармы, как птички, слетающиеся за своей порцией дождевых червей, я расскажу, как все случилось. И хотя следователь запишет в своем протоколе, что смерть путешественника наступила вследствие третьего выстрела, насквозь пробившего правую сонную артерию, я точно знаю, что смертоносные пули застряли в кожных покровах его памяти. Но не будем заходить так далеко.


Луисардо был ребенком, которого боги, наверняка чтобы скоротать время, наделили тем, что мы, смертные, называем «докторским глазом», особенность которого заключается в том, что стоит ему смутно завидеть незнакомца, как у него уже готов его рентгеновский снимок. Из чего следует, что Луисардо рассматривал людей как игрушки, созданные ему на потеху. С неизлечимой склонностью к разного рода выдумкам он выбирал в жертву любого, кто чем-либо привлек его внимание, и, в мгновение ока выбив у него из-под ног почву настоящего, отправлял в путь — пленником своей судьбы и тени. Он воображал своего персонажа на улице, кишащей опасностями, или, к примеру, на кофейной плантации, по которой бродят сочащиеся патокой полуголые туземки. Луисардо устраивал ловушки в кроссворде жизни, отметая правила расхожей морали, не обращая внимания на красный свет семафора и пешеходные переходы, молнии и автоматические замки. Щелк. Он выбирал человека из толпы и снаряжал в дорогу, обув в башмаки со скрипом, которые всегда кажутся новенькими. И таким манером заводил его в туннель предполагаемого времени, где минуты могут тянуться, как дни, а ночи укладываются в пару слов.

По той же самой причине, когда путешественник появился на пристани с рюкзаком на плече и стал расспрашивать про суда, отправляющиеся в Танжер, Луисардо подыскал ему место в сюжете, которому суждено будет перелетать с балкона на балкон. История крови, окропившей прибрежный песок. Так истончившаяся фигура путешественника пройдет сквозь ночи черных лун и разноголосицу ранних базаров. Прежде чем вспыхнуть ослепительным сполохом, озарившим Тарифу с ее двумя церквями, замком и единственным кинотеатром. Вскоре после его злой смерти, в самый разгар допросов и дачи показаний, когда пепел еще не рассеялся в воздухе, редко можно было услышать разговор, в котором путешественнику не перемывали бы косточки. Однако запала хватило всего на несколько месяцев. Не забудьте, что здесь все забывается очень быстро, и, когда миновала летняя жара и проступила первая позолота осени, путешественник стал стираться из нашей памяти, пока не исчез совсем. Словно ветер одним дуновением развеял его имя, как пепел, словно он был обречен сгореть в болтовне людей, которые трещат без умолку, как сороки.

Вскоре я узнал, что путешественник перепробовал несколько разных занятий, и все одинаково безуспешно, потому что по-настоящему его ничто не интересовало. В последнее время его работа была связана с обслуживанием гостиниц. Там ему приходилось раздваиваться и растраиваться. Выходило так, что Луисардо не только напророчил ему будущее, но и угадал кое-какие подробности его прошлого. Еще про путешественника говорили, что последнюю ночь он пил в компании Милагрос, а потом она, то ли по безразличию, то ли по бесстыдству, зазвала его к себе. И что они стали заниматься любовью, даже не позаботившись закрыть ставни. И еще рассказывают, что рассказывают, будто Милагрос мяукала, как раненая кошка. Хотя последнее Луисардо приписал злоречию людей, которые наслаждаются своим словоблудием. По его словам, жалобные стоны Милагрос были выражением боли, а не страсти, потому что, когда Хуан Луис Муньос, свинарь, заглянул к ней, Милагрос вела себя тише воды ниже травы. И что свинарь готов в этом поклясться и так и сказал по телику. Ну и пусть — по словам Луисардо, Милагрос брила ноги, а путешественник курил, примостившись на краешке дивана, с запавшими от бессонницы глазами и ядом ожидания, бродившим у него в крови. Таким образом неистощимый на выдумки Луисардо подкрашивал действительность на свой вкус, описывая мне путешественника за несколько часов до смерти — загнанного человека с одной только мыслью: как спасти свою шкуру. В бессонных зрачках отражается лик неотвратимо надвигающейся смерти — так-то, малявка; он скрежещет зубами, и мясницкий нож дрожит в его деснице. Он то и дело встает, раздергивает занавески и пристально смотрит на другой берег, поминутно спрашивая себя, каково это — умирать.

Только потом, когда память о путешественнике стерлась из разговоров обитателей самых благопристойных улиц, только потом до меня дошло, что Луисардо напророчил ему будущее в тот самый вечер, когда мы увидели, как он шляется по пристани, накануне его смерти, за день до того, как ему выдали паспорт и отмерили срок: ближайшую ночь и следующее утро, потому что вечером его убили. И хотя он спрашивал о судах на Танжер, нужно ему было совсем иное. Луисардо понял это, едва его увидел. Он прочел это на его лице, в искрящихся глазах, в манере докуривать сигарету до самого конца, обжигая губы.

Он говорил, что солнечный жар высмуглил его щеки и что его фигура выделяется на фоне тяжелого красного занавеса заката, спускавшегося над Проливом. Вся его поклажа состояла из переброшенного через плечо рюкзака, и, несмотря на августовское пекло, он был одет в поношенную куртку; куртку с оторванными пуговицами и подозрительно оттопыренным карманом, где, похоже, лежал револьвер. На голове у него была фуражка, морская фуражка капитана из Сан-Фернандо; козырек затенял остроносый профиль, зеленоватые глаза и мавританские веки. Путешественник пристально вглядывался в очертания другого берега — скалистый горб, который рыбаки называют Сьерра-Буйонес, а мавры — Обезьяньей горой, Джебель-Муза. За этим местом, где угрюмые океанские воды сшибаются с водами древнего моря, предание закрепило имя Геркулеса. Видимо, он воздвиг свои столбы потехи ради, потому что это не входило в число повелений микенского царя. И похоже также, что, совершив свой подвиг, Геркулес присел и погадил на оба берега. А потом обозначил каждую кучу латинским присловьем «Nec plus ultra».[1] И никаких камней не понадобилось.



Но путешественнику все это было до лампочки, потому что на пристани появилась Милагрос. Она крикнула, подзывая брата, который подошел, ворча что-то на ходу.

— Говорила же я тебе, чтоб ты тут не шлялся, сучонок.

Ветер доносил обрывки разговора, и я увидел, как Милагрос стала рыться в сумочке. Достав связку ключей, она протянула ее Луисардо.

— Возьми, не то опять будешь ломиться в дом. — Голос у нее был хриплый, путешественник вообразил, что он обожжен любовью и виски. — Сегодня мне надо раньше на работу.

Луисардо взял ключи и что-то сказал ей вслед. Она, чувствуя, что путешественник наблюдает за ней, не обернулась, еще расхлябанней завиляла бедрами, а ветер довершил дело, обнажив самый непристойный уголок ее тела, прятавшийся в складках короткой юбки немного повыше ляжек, которые, как показалось путешественнику, терлись друг о друга при ходьбе. Между тем взгляд путешественника блуждал, он терял время, а это лучший способ прожить его до конца, как делали путешественники древности — все те, которые заполонили его исступленную память, полную карт и малодушия, имен, казалось взятых из старых фильмов: Лоуренс Аравийский, Улисс, Синдбад-мореход пли некий Ричард Бертон. Имена и дороги, исхоженные бессонными ночами в его городе; теперь уже Луисардо пустил в ход свое воображение. И он воображает путешественника, внутренности которого раздирает боль, так и не переменившего рабочую одежду, валяющегося на кушетке в печальных потемках своего чердака. Одна рука свисает до полу рядом с пепельницей: другая листает страницы романа, всегда взятого почитать, но который залеживается у него и становится почти своим.

Иллюзия, гаснущая, когда свет зари придает форму комнате и делает вешалку похожей на вешалку: старый зеленый непромокаемый плащ перестает походить на висельника: серые пальцы зари рисуют день, и нашему другу приходится вернуться к своей судьбе. В брюках у него словно спрятана упругая пружина, а снаружи город дрожит от холода. Полный амбициозных фантазий, наш друг выходит навстречу утреннему свету и, поскольку идет не спеша, непременно опоздает на новую работу. Это называется постоянством, малявка, говорит мне Луисардо с улыбкой, спрятанной в глубине глаз, а потом продолжает описывать приятелей нашего друга. У них такие лица, как будто они вскочили со своих кроватей в спешке; наспех повязанные фартуки и волосы, причесанные пятерней. В тусклом свете, падающем на нездоровую кожу, они похожи на мумий. Взгляни на них, малявка, взгляни на эти изголодавшиеся тени, говорит он мне утробным голосом, набрякшим ночной тьмой. Взгляни, как они гордятся тем, что рано встали и окунулись в давку, где каждый, кому не лень, вытирает об них ноги. Взгляни, малявка.

Я видел их и даже прикасался к ним. Голосом застарелого курильщика Луисардо рассказывает мне о прошлом каждого из них. О том, как они приехали в Европу, рассчитывая, что боги распахнут им объятия, а вместо этого мадридские черти теперь мочатся на них. Они боятся вымолвить собственное имя, но отдали бы жизнь только за то, чтобы стать уважаемыми гражданами этой сраной страны. Они прогнили от унижений — тех, что не оставляют внешних отметин, малявка. Чтобы влиться в безликое целое, они позабыли о своей цельности, вещал Луисардо с леденящей улыбкой. Европейская нищета научила их поджимать хвост, досыта накормила историческим дерьмом; да что говорить о говоренном.

После чего он перешел к следующей жертве. Мы его уже знаем, малявка, ведь это будущий путешественник. Вот он хватает швабру и начинает выметать смятые салфетки, окурки и рассыпанный сахар. Оставив швабру, он принимает первые заказы. Два маленьких с молоком, живе-е-е-е, тосты без соли, живе-е-е-е, большую черного с круассаном и сахарином. Пончики сюда; нет, черт побери, нет, шоколадный, а еще лучше два; пончиков больше не осталось, сеньора, хвороста тоже, могу предложить только булочки. Три порции черного — две в чашках и одну в стакане с таблеткой аспирина, живе-е-е-е. Мы уже давно заказывали три порции кофе с молоком. Сожалею, я уже давно про это забыл. Средиземноморский завтрак на Гранвиа, живе-е-е-е. Телячью отбивную. Живе-е-е-е, три с молоком и пирожок, вымоченный в виски, — говорят, так делал Марсель Пруст (или Уильям Фолкнер?). Какое мне дело, что у вас сломалась эта чертова кофеварка? Отработав свое к вечеру, он снимал фартук и с наступлением ночи запирался у себя на чердаке, где единственной музыкой было журчание канализации, а единственным ритмом — прерывистое дыхание города, мучимого кошмарами.

И старческим голосом Луисардо продолжал рассказывать мне о том, что, пока все остальные стремились забыться, наш приятель строил планы. Что первыми проезжали мусорщики, потом толпа выходила с последнего сеанса, проносились полицейские сирены и проезжали поливальные машины, а наш приятель углублялся в страницы, полные приключений, сокровищ, с которых надо было снять заклятие, зловещих угроз, страницы, населенные женщинами, у которых длинные ноги и короткая память. А бывало и так, что, стоило ему выйти с работы, ночь заставляла его блуждать по странам и континентам с женскими очертаниями — единственной родине, способной сразить путешественника. Ему мало было воображать фантастические приключения и небывалые маршруты, он должен был проживать их. А это можно сделать только так, а не иначе, малявка. И точно так же или подобно тому как это случалось с неким идальго с копьем наизготовку, наш приятель рано или поздно стал путать великанов с ветряными мельницами. Рано или поздно он нашел свою Дульсинею. Но всему свое время, малявка, ведь мы уже говорили, что, когда диктует ночь, вмиг оказываешься у Чакон, старой лесбиянки, заправляющей самым зловонным борделем во всем Мадриде. И к тому же ближайшим. Находится он на площади Санто-Доминго, напротив автостоянки, где все и началось.


Милагрос пришла с работы домой пешком; туфли она несла в руке, а на щеке красовалась только что намалеванная родинка.

Надев туфли, она улыбнулась и постучалась в мутное стекло двери. Испепеляющий ветер устроил настоящую бурю в складках ее юбки. Она постучала снова, на этот раз более настойчиво. В мутном стекле отражались бензозаправочные автоматы, ранние огни праздника и стремительно проносившиеся машины. А также сама Милагрос. Ветер по секрету шепнул ей, какая она хорошенькая.

Клуб «Воробушки» был открыт каждую ночь, даже в великий пост. Он располагался у въезда в Тарифу, тет-а-тет с бензоколонкой, и был клубом встреч, выражаясь высоким стилем, и публичным домом, говоря напрямик. Полдюжины женщин, не обремененных лишней одеждой, принимали истосковавшихся по ласке мужчин. Милагрос была в заведении своего рода ветераном и, когда устанавливалась хорошая погода, отправлялась погулять, ступая по пятнам тени на мостовой, что было особенно приятно ее босым ступням, держа туфли в руке и перекинув сумку через плечо. Работа находилась недалеко от дома — квартиры, предоставленной мэрией, для чего Луисардо, выступив в роли несовершеннолетнего брата, потратил целый вечер, заполняя кипу бумаг. Через неделю или около того Милагрос вызвали полакомиться за казенный счет. После совершения необходимых формальностей ей предоставили квартиру, откуда была видна бензоколонка, пляж и — там, вдали — африканский берег. Но к этому мы еще вернемся. Дорожная пыль забивалась Милагрос в пах, и проезжавшие мимо водители грузовиков сбавляли скорость и, опустив окошки, кричали ей разные сальности, от которых внутри у нее все поджималось и которые она, покраснев, спешила пресечь.

Я почти сразу узнал, что Милагрос первой вызвали для дачи показаний. И что она предстала в суде с собранными в пучок волосами и глазами, подернутыми дымкой печали. Милагрос было уже за тридцать, тело ее переживало пору цветения, и единственное, что она сказала кроме своего возраста и двух фамилий, было то, что она приходит на работу вечером, а уходит с петухами. Следователь внимательно ее выслушал. Голос у нее как будто спросонок, записал он карандашом на полях протокола. Тогда-то следователь, уже вот-вот готовившийся уйти на пенсию, понял, почему правосудие должно быть не только слепым, но и глухим. Впрочем, мы еще вернемся к этому пузатому коротышке в рубашке с короткими рукавами и бабочке с большим узлом, болтавшейся у него на шее. К мужчине, который красил усы из кокетства и у которого, когда забирали труп, слетела с головы шляпа. Белая панама с мягкими полями, которую ветер сначала зашвырнул в небо, а потом бросил в море. Мы еще вернемся к нему, но пока — тсс! потому что это всего лишь начало. Фургончик горчичного цвета остановился у самого входа в «Воробушков». Еще не стемнело, и песчаная буря разгуливает в обнимку с кроваво-красным закатом. Издали доносятся выхлопы мотоцикла, а вблизи слышны шаги начальницы, звучащие как поступь легионера в парадном мундире. Она открывает дверь с пекинесом на руках, в губах — парижская сигарета, розовая, с позолоченным мундштуком, дым от нее светлый, прозрачный. Она делает гримаску, и Милагрос не понимает, куксится она или улыбается. Это хозяйка, и все зовут ее Патро.

— Проходи, дорогая, я тебя как раз поджидаю, — обращается Патро к Милагрос притворно задушевным тоном. Собачонка морщит нос; она не лает — только повизгивает и скалится, как старая крыса, на груди у Патро. — Проходи.

В этот день, как и в остальные дни, лицо Патро было обтянуто кожей туго, как круп мула. Щеки ее блестели, словно смазанные свиным салом, а подбородков было — какое там один, — считай, с полдюжины. Чувства юмора у нее не было, как не было шеи или каких-либо дипломов и аттестатов, и физически она была привлекательна, как в свое время кроманьонка, не считая разницы в росте. Казалось, она вышла из рук какого-нибудь деревенского умельца. Но вернемся к ее заведению: диваны еще пустовали, а перевернутые табуреты стояли на покрытой чехлом стойке, и все вокруг обволакивала пахучая полутьма, сквозь которую Милагрос пробиралась на ощупь, ориентируясь на рахитичные лампочки аварийного освещения, многократно отражавшиеся в зеркалах и бутылках «Понче Кабальеро».

— Спустись ко мне в кабинет, дорогая, — медоточиво продолжила Патро. Стук каблучков Милагрос затих на изворачивающейся каменной лестнице, и собачонка залаяла в темноту. — Осторожней, дорогая, не оступись.

Милагрос вообразила, что речь идет о каком-нибудь важном клиенте, который спешит. Одном из тех, которые требуют «штучек» и чей кошелек в конце концов решает все. Домохозяйка, которая развлекается со шлангом садовника, и откормленный мышиный жеребчик. А то и похуже: распутник с длинными ногтями и жеманными жестами; кольцо на мизинце, часы с цепочкой и шило в заднице. «Давай, давай, детка, только сначала полижи мне хорошенько вон там». Именно такие мысли промелькнули в голове у Милагрос. Однако, оказавшись в кабинете, где вентилятор жужжал у нее над головой, как старая мясная муха, она поняла, что на сей раз эта вульгарная штопальщица плев хочет от нее чего-то другого.

— Напиши мне что-нибудь, дорогая, — сказала Патро, протягивая ей шариковую ручку и листок, вырванный из приходно-расходной книги. — Напиши что хочешь. — Струйка дыма от ее парижской сигареты, дрожа, протянулась к потолку.

Милагрос, которая ровным счетом ничего не понимала, схватила ручку и уставилась на листок. «Что, ветром продуло?» — вопросительно взглянула она на Патро. Собачонка под столом лизала хозяйке ноги, причудливо оплетенные варикозными венами.

— Напиши мне что-нибудь, дорогая, что хочешь, первое, что придет в голову, — не отставала Патро, водрузив очки на вогнутую переносицу и тыча пальцем в Милагрос, которая едва отходила в школу и которой теперь, в ее годы, нравилось, что она умеет писать, особенно когда приходилось отправлять письма Чану Бермудесу, который уже пятнадцать лет как трубил срок. Этой женщине удавалось заставить ее почувствовать себя виноватой только потому, что ей весело.

— Давай, дорогая, слышишь, какой в городе шум, — повелительно произносит Патро, — как в школе, напиши мне сочинение о весне. Опиши мне, например, праздник, который начинается сегодня.

Но Милагрос, не обращая внимания на праздничный шум, коряво выводит на листке единственное, что знает, и то нетвердо, — свое имя. Патро встает и становится у нее за спиной. Вид у нее «здесь-все-делают-по-моей-воле», как у разбухшей от пива матроны; мужланистый темперамент и злонамеренное лесбиянство кипят в ней, особенно когда, поправив очки большим пальцем, она читает, что написала Милагрос. Она поглаживает ее обнаженное плечо и алчно пересчитывает родинки у нее на спине. В несколько затяжек она приканчивает сигарету; золоченый фильтр обжигает ее жабьи губы, и она придавливает окурок ногой. На ней деревенские сандалии, пальцы в мозолях, а ногти выкрашены под цвет табака. Собачонка вылизывает ей лодыжки. И маленький, как у ребенка, намозоленный мизинец. Розовый, здоровый язычок нервно двигается взад-вперед. Патро так плохо ее воспитала, что она ведет себя одна точно так же, как при людях. Милагрос тоже не может не обращать внимания на прикосновения вспухших рук, которые спускают с ее плеча бретельку и прихотливо щекочут шею, на шумное дыхание у себя над ухом, от которого раскачиваются коралловые сережки.

— Сделай милость, дорогая, заберись на стол и потяни за шнур вентилятора, а то мне не достать.

Милагрос понимает, что Патро хочется совсем другого. И, сняв туфли, она забирается на стол. Босые ноги яростно ступают по счетам, пепельницам, распоряжениям и дизайнерским журналам. Милагрос сжимает ноги, и Патро пялится на нее сквозь очки. С энергией разогнавшегося локомотива Милагрос дергает за шнур. Вентилятор начинает вращаться медленнее; лопасти его мало-помалу перестают рассеивать скопившуюся под потолком духоту.

— Побудь наверху, выпей чего-нибудь, дорогая. И никуда не исчезай, потому что мне нужно на минутку отлучиться, а нынче праздник, и остальные девочки скоро подойдут, — властно говорит Патро. — Поможешь мне разобраться за стойкой и посмотришь, хватает ли напитков в комнатах.

Милагрос видела ее насквозь, она уже давно сносила ее выходки и по этим выходкам составила себе представление о том, что это за женщина. Порой она задавалась вопросом, как в таком ничтожном теле скопилось столько яда. А в другой раз она приписывала ее мнимую искренность характеру ее астрологического знака. Дело в том, что Патро была Скорпионом, и, по словам Милагрос, которая считалась сведущей в гороскопах, это отвратительное насекомое со смертоносным жалом было восьмым знаком Зодиака. Последний факт немаловажен, если мы учтем, что думала Милагрос о рожденных под этим знаком. По ее словам, все это были люди язвительные, с сердцами, полными гноя, и постоянно что-то замышлявшие, словно в утробе у них сновали бесчисленные мыши. В конечном счете Милагрос, читавшая гороскопы от корки до корки, была довольна тем, что звезды не забывают о ней.


— Можете думать что угодно, — воскликнул Хуан Луис, — но дьяволу хорошо известно, что путешественник направился прямехонько ко мне домой.

Интервьюер какое-то время смотрел на него не мигая, а затем задал тот же вопрос, но в другой форме. Однако Хуан Луис Муньос, просвещенный свинарь и потомок Агамемнона по материнской линии, уже ударился в рассуждения об эволюции лошадей. О том, как обыкновенная кляча из сельскохозяйственного орудия превратилась в орудие туризма.

— Таким образом, каждую тварь ожидает счастливая участь, — рассказывал Хуан Луис, — и со свиной породой произойдет то же, что и с лошадиной. Научите свинью плавать, и она переплывет Атлантику.

Так рассуждал Хуан Луис, вытирая руки фартуком. И, не теряя из виду камеру, заявил, что ближайшая партия ветчины будет иметь решающее значение.

— Еще немного, и наши свиньи накормят в Америке иудейско-христианскую семью Барби и Гейпермена.

Интервьюер смотрит на него не мигая, и свинарь продолжает говорить в камеру:

— Посудите сами, в свинье все интересно. Все они, можно сказать, повязаны одной веревкой.

В глубине души Хуан Луис тот еще жук, и улыбка у него всегда наготове.

Он один из тех, кто отмывает министерские деньги и, надев синюю рубашку из грубой хлопчатобумажной ткани, поет «Интернационал», как завзятый революционер, который в смертный бой идти готов. Он человек непосредственный и похож на дерево со срезанной верхушкой. Щеки его приятно отливают розовым перламутром свежей ветчины, и весь он цветет и пахнет Уроженец Фасинаса, Хуан Луис приехал в Тарифу на ослике, а теперь разъезжает на «мерседесе». Он содержит заведение, косящее его имя, которому впоследствии я посвящу несколько строк.

Чтобы не запутаться, скажу, что предприятие «Хуан Луис» находится на улице Сан-Франсиско, в самом центре Тарифы, напротив церкви, давшей имя этой магистрали. Вход через кухню, где под потолком развешан мелкий горький перец, связки чеснока, пряности и окорока. Здание трехэтажное и изнутри уставлено и увешано украшениями и реликвиями, среди которых обязательно присутствуют большие глиняные кувшины и голова быка, убившего Пакирри. Изобилуют здесь и остроты хозяина, который сам подает на стол. «В любой просьбе есть доля просьбы», — говорит Хуан Луис только что появившемуся путешественнику. Путешественник пожимает плечами и лезет в карман плаща.



— Не хочу никого обидеть, — говорит Хуан Луис, — но, клянусь, сначала я подумал, что у него там в кармане автомат, уж больно он у него оттопырился. И поскорее спрятался, но потом, как только увидел, что это всего лишь пачка голландского табака, перевел дух.

Путешественник скручивает сигарету, крошит табак и, держа самокрутку во рту, окидывает взглядом стены. В его манерах явно сквозит театральная томность. Закурив, он встает, чтобы поближе рассмотреть фотографии хозяина с Антонио Ордоньесом, Индурайном, Хесулином, Бени Кадисским, Антонио Бургосом и Заводным Апельсином, Ранкапино, Перетом-младшим и Эстер Арройо. «Ничего себе ушки у этой крольчушки», — вполголоса говорит путешественник, хорошенько рассмотрев фотографию знаменитой уроженки Кадиса, но не будем отвлекаться. Я говорил, что место это известно не только своей кухней, но и подбором клиентов. Скрипачи, актрисы, паломники и прочие представители этого рода фауны придают трапезам особый колорит. С первыми погожими деньками сюда начинают съезжаться политики. Это внушительная группа видных деятелей, проводящих лето на кадисском побережье, которые заглядывают к Хуану Луису отведать ветчины, поделиться новыми анекдотами и потрепаться на темы общественного порядка и вообще о жизни. Единственные известные им права — это право собственности и право наследия, и, чувствуя себя наследниками феодальных привилегий, они уходят не расплатившись, а набивая себе утробу, ставят в дверях телохранителя со скрещенными на причинном месте руками. Заведение Хуана Луиса и не могло довольствоваться меньшим. Однако в тот день, когда там появился путешественник, народу не было, и в печах дымились свиные отбивные и картофель в мясной подливке.

— Путешественник спросил пива «Крускампо». — Хуан Луис по-прежнему держит марку, не отрываясь глядя в камеру. — Оно очищает нёбо и поначалу горчит, но послевкусие у него сладкое, и еще оно прекрасно освежает и утоляет жажду, — выпаливает Хуан Луис, скрывая свои интересы, потому что за ним водились должки, которые он рассчитывал покрыть после смерти путешественника.

Интервьюер снова задал ему тот же вопрос, и Хуан Луис снова пустился в рассуждения о мясе и поэзии. Глядя в камеру, с серьезным лицом и умильными глазами, он завел речь о том, что в нашей провинции любовь — это плоть, плоть и тернии.

— Посудите сами, с мавританским мясом надо быть осторожным, надо уметь его есть. И прежде всего — не спешить, иначе исход может оказаться смертельным. Семь раз отмерь, потом отрежь. — И Хуан Луис повествует о том, что путешественник слишком нервничал, так что глотал куски не разжевывая. — Я его предупреждал, что свинину надо подольше держать во рту, есть потихоньку, ма-а-а-ленькими кусочками, потому что сон пищеварения рождает чудовищ, сто раз ему повторял. И все зазря, посудите сами, я ему и рис предлагал, тале он знай себе глотает, как удав, и все тут, — продолжал рассказывать Хуан Луис в камеру.

Последнее выражение не фигура речи, оно подтверждается отчетом судебного врача — двадцать пять страниц убористым почерком. «Непрожеванные куски свинины первой категории, нашпигованные красным перцем, который придает ей особый вкус, а также фрагменты картофеля и яичных желтков и ломти деликатесной ветчины, при виде которой просто слюнки текут», — писал судебный врач. Помимо уже процитированных были произведены и другие наблюдения над трупом, в частности отмечены глубоко запавшие глаза. Согласно мнению судебного врача, эта особенность свойственна всем трупам, страдавшим ностальгией. Завершал доклад подробный отчет о родинках, обнаруженных на эпидерме, не остались без внимания и татуировки на ступнях ног. На одной значилось: «Я устал». На другой: «И я тоже». Но, продолжая наш рассказ, вернемся к путешественнику, который, так и не сняв капитанской фуражки и не вымыв рук, с волчьим аппетитом поглощал поставленную перед ним еду, одновременно все больше ввязываясь в спор с хозяином заведения.

— Посудите сами, он все идеализировал, — объясняет Хуан Луис в камеру. — Я сказал ему, что все эти россказни об английских путешественниках, которые якобы появлялись в здешних краях во времена мушкетеров, все это ложь величиной со Средиземное море. Что Хорхито-англичанин был человеком без чувства юмора, как и вся их остальная братия, и, когда им надоели ростбифы и шоре из картошки с маслом, они приехали сюда хорошенько отъесться и побаловаться с женщинами, прокаленными испанским солнцем. А он мне на это отвечает, что в газетах пишут совсем по-другому, и разные прочие глупости, что он забрался в наши края ради самовоспитания, чтобы посетить места, где во множестве встречаются останки греко-латинской культуры. И все в том же роде. Но когда он мне сказал, что наша андалусийская еда становилась английским путешественникам поперек горла, то тут уж я здорово разозлился. А он и говорит, что Ричард Бертон написал про нас как бы свысока, что, мол, мы, здешние, сидим на такой диете из оливкового масла и чеснока, что кожа у нас так провоняла, что ни один комар близко не подлетит, то есть, посудите сами, сравнил андалусийскую кухню с инсексисидами. Тут мне так обидно стало, потому что этот самый Ричард Бертон заезжал сюда как-то летом вместе с Лиз Тейлор. И уж я их накормил и напоил по-божески. Так что они отсюда чуть не на карачках выползли, красные оба как раки. Тут только до него дошло. И проглотил он залпом сорок пять бутылочек «Крускампо». — Хуан Луис держит марку, не отрываясь глядя в камеру.

У интервьюера от удивления и смущения брови поползли вверх, но Хуан Луис не дал ему времени на передышку и продолжал свой рассказ:

— Говорю вам, тут до него дошло, и он поправился — нет, мол, написал это не Ричард Бертон, а некий Ричард Форд. Ты мне мозги не вкручивай, сынок, говорю я ему сердито, у меня у самого «мерседес». Поуспокоившись, принес я ему миндальных пирожных и бутылочку мистелы, а это вино сладкое и тяжелое, так что забирает сразу. И вы только представьте себе, что дальше было, — говорит Хуан Луис в камеру и повторяет: — только представьте.

Интервьюер выглядит растерянно, а Хуан Луис гнет свое:

— Преполовинил он, значит, уже бутылку, как вдруг у него глаза на лоб полезли — я прямо остолбенел, — а он дышит, как рыба, которую из воды вытащили, и морду воротит, будто какую вонь почуял. Тут свет вырубается, и остаемся мы в темноте. И зачем только по всему Гибралтару ветряков понаставили? — спрашиваю я. Но никто мне не отвечает, тихо все. Путешественник-то воспользовался тем, что темно, да и смотался. Только когда свет включили, увидел я, что в комнате пусто. У всякого путешественника, который о себе высоко мнит, ни стыда ни совести, потому как в его деле чувствия эти непригодные. И сами посудите, не успел я выйти на кухню, как вижу, что нет тесака, острящего, которым враз свинью напополам разрубить можно. Тогда-то я и решил его выследить… — переводит дух Хуан Луис Муньос.


Так никогда и не открыл он подлинных мотивов, толкнувших его на то, чтобы шпионить за сестрой. Да и ему самому они были не очень ясны. Может, то была дурная кровь, скука, ревность, всего понемногу — кто знает? Не будем вдаваться в подробности, ясно только, что Луисардо занимался этим с прошлой зимы.

Подобно всем детективам, он курил сигарету за сигаретой, подняв воротник своей куртки с капюшоном. Он шлялся вокруг «Воробушков», надвинув вязаную шапку до самых бровей, и нездоровое любопытство блуждало у него на лице. Терпения ему занимать не приходилось, и, когда подъезжала какая-нибудь машина или выходил кто-нибудь из девиц, Луисардо прятался на расстоянии, которое он называл благоразумным, и доставал бинокль ночного видения. Если ему удавалось различить Милагрос в компании клиента, он испытывал предательское удовольствие и начинал преследование.

Не помню, говорил ли я, что во время оно «Воробушки» были постоялым двором при дороге. Привалом, который фигурировал уже в одном из самых древних справочников по Испании, известном как путеводитель Вильеги, где указывались дороги, пересекавшие полуостров в середине шестнадцатого столетия. Отчаянным местом, привечавшим под щелканье кастаньет бандитов и разбойников всех мастей. Здесь останавливались такие знаменитые путешественники, как Ричард Форд и Хорхито-англичанин, этот совсем еще молодой бродячий торговец Библиями. По его собственным словам, он останавливался на этом постоялом дворе осенью тысяча восемьсот тридцать девятого года, когда высадился в Тарифе на пути из Африки. Впоследствии, уже в двадцатом веке, вскоре после смерти Франко, этот постоялый двор стал настоящим перевалочным пунктом, где побывали Пако де Лусия, Камарон и некто Бандрес, по прозвищу Баск, скотопромышленник, в затонах которого вырос бык, несколько лет спустя убивший Пакирри в Пособланко. Однако вернемся к нашему рассказу. Вся троица ехала, втиснувшись в ярко-красную малолитражку, а поскольку им захотелось перекусить, они и остановились в помянутом приюте. Утолив голод, они разыграли шутку, которую мы не можем обойти молчанием и которую изложим далее, а так как меня тогда еще не было на свете, то за что купил, за то и продаю.

На скрижалях истории значится, что они возвращались со съемок фильма в Болонии, на римских развалинах Баэло Клаудиа, и заявились на постоялый двор к ужину. Тогдашний владелец подал им пирожки с креветками, жаркое с турецкими бобами, круто посоленный салат по-крестьянски и несметное количество бутылок красного вина, равно как и несметное количество бутылок вина другого сорта, прозрачного и пламенного, с ярко выраженным вкусом и ароматом. Что же дальше? Под конец десерта, прежде чем принесли «скорбную весть» — так мы в наших краях называем счет, — Баска осенила мысль столь блестящая, что она пришлась как нельзя более по вкусу всем присутствующим. Схватив рулетку, Баск с самым серьезным видом выскочил на середину дороги и принялся разыгрывать комедию. Его спутники, войдя в азарт, вытащили из машины треногу и стали ему помогать. За ними, запыхавшийся и перепуганный, поспешал хозяин, прося объяснить, что происходит, и широко разведя руки в знак того, что он добрый христианин. Камарон объяснил, что они входят в группу инспекторов Министерства общественных сооружений, шоссейных дорог, каналов, портов — ну, сами понимаете. И что они изучают возможность прокладки в данном месте шоссе и сноса постоялого двора. Когда они вернулись спросить счет, хозяин сказал им, что все было за счет заведения, и попросил заезжать к нему почаще. Прошли годы, и, когда Камарон был еще жив, хозяину подвернулась возможность и он продал дело. Новым владельцем стал немец с темным прошлым, невыясненным настоящим и заслуженным будущим, который выкрасил постройку в розовый цвет и расширил ее, приведя в приличествующий вид загон для скота, чтобы использовать его как обеденную площадку в летнее время. Потом он выкорчевал и сжег росший вокруг кустарник и засыпал подъезд гравием, отведя полфанеги[2] полезной земли под крытую автостоянку на пятнадцать мест и еще восемь — под открытым небом. И наконец, заложил фундаменты под два прилегающих флигеля и дюжину с лишним бунгало, которые тоже велел выкрасить розовым.

Приятно вспомнить, что в те поры Тарифа была маленьким городком, полуразрушенным ветрами, крохотной точкой на юге Испании, где насчитывалось больше казарм, чем трактиров. Все во имя родного края, малявка. Из пешеходной дорожки для допотопных путешественников, бродивших тут в эпоху плейстоцена, мы одним махом превратились в стратегически важный объект с танками и прочими развлекушками. А еще немного погодя, благодаря развитию серфинга, природного туризма и экстремальных видов спорта, иностранная валюта щедро оросила засушливый и терпеливый юг, сопротивлявшийся колонизации, но каждое лето становившийся жертвой все более многочисленных групп интуристов. Короче, город стал расползаться за пределы городских стен, и, учитывая все это, немцу только оставалось собирать щедрый урожай купюр разного достоинства. Дела у него шли в гору до тех пор, пока в один прекрасный день, лет десять тому, он не погиб при загадочных обстоятельствах, о которых я еще расскажу поподробнее, но которые превратили это место в сцену для жутких историй, взлелеянных народом с неукротимой страстью к россказням, сплетням, мифам.

Какое-то время приют немца носил на себе проклятие, пока в один прекрасный день его настоящая владелица не сняла с него эту печать. Некоторые поговаривали, что все дело в рекомендательном письме из столицы. Другие намекали, что она приходится племянницей некоему очень важному лицу, имеющему отношение к духовенству, лицу, которое, обладая высоким положением, с равной легкостью путалось с политиками и с их высокомерным гомосексуальным окружением, что, если присмотреться хорошенько, одно и то же. Короче говоря, в своем кругу он был известен как рыжий прелат, но дядюшка так и не появился бы в этой истории, не посоветуй он племяннице обратиться к такому роду занятий. Как великий государственный деятель, он предрекал с кафедры славное будущее в кратчайшие сроки. И даже, чтобы оправдать самую древнюю профессию, процитировал Адама Смита: «Сношения между мужем и женой не заставляют капитал перемещаться из одной сферы в другую, вследствие чего не способствуют росту дохода на душу населения» — так выглядело это дело в изложении дядюшки. Племянница наградила аплодисментами дядюшку, но прежде всего Адама Смита. Это было в начале девяностых, и рыжий прелат присутствовал на открытии, где в равной степени не было нехватки в изысканном вине и голеньких девочках, танцевавших конгу.

Следует отметить, что новая владелица перекрасила фасады в пурпурный цвет — цвет страсти — и по дешевке купила шерстяные одеяла и всевозможные подушки, чтобы сделать комнаты уютнее. А над входом повесила колесо от какой-то древней повозки, утыканное электрическими лампочками. Призывно светящаяся вывеска, словно врезанная в ночь над побережьем: «Воробушки». Также следует отметить, что Патро была пионершей в деле вербовки девочек с другого берега — пантер с горящими глазами, темной плотью и опрятненькими синеватыми вагинами. Год за годом она обновляла состав: всех, кроме одной. Этой единственной была Милагрос, не такая смуглая, но по своей сексуальной температуре куда более горячая, чем африканки. Непринужденная и пахнущая флердоранжем Милагрос была целым гаремом в одном лице и женщиной, способной удовлетворить самых классических клиентов, тех, что любят поговорить за рюмкой у края стойки. Милагрос почти не работала в партере; выпотрошить клиента, не касаясь его ширинки, было для нее проще простого. Она едва умела писать, но, несмотря на это, считала себя бойкой. Именно поэтому она первой заподозрила Патро, когда как-то вечером к ней заявился тот клиент.

Патро помнила его. Это случилось прошлой зимой. Он пришел промокший до костей. Она не могла забыть, как он, кашляя, спустился по лестнице и, прежде чем обговорить услугу, попросил разрешения покурить. Он набил трубку, раскурил ее, и свежее благоухание табачного дыма наполнило кабинет. Затем тоном, выработанным в духовных семинариях, он попросил об особой услуге, которая известна под названием «улыбка паяца», что я сейчас разъясню. Вышеупомянутая услуга состоит в том, что вульгарно называется «вылизыванием», однако особенность ее такова, что вылизываемый орган должен пребывать в состоянии менструации. Для пущей ясности скажу, что это все равно что пить «Кровавую Мэри», не вытирая губ.

Любого другого она послала бы подальше, но от этого жеребчика так и пахло деньгами. Ее острый, как у легавой, нюх никогда не ошибался, и даже мордочка у нее сморщилась, когда она учуяла запах телячьей кожи его бумажника. Преданная собачонка не захотела отставать и, пользуясь некоторым замешательством, чтобы показать, на что она способна, помочилась на ногу клиенту, который воспринял это вполне смиренно.

— Писать на мокрое не грех, милок, — сказала Патро, подходя к нему. — Бедная моя животинка, сегодня я ее ни разу не выводила. — И она принялась чесать своей любимице спинку. Потом она кликнула Милагрос, у которой менструации не было и которая десять минут имитировала ее с помощью губки и томатной пасты. Но все по порядку.

Льет дождь. Жеребчик выходит первым, направляясь к одному из бунгало. Он вымок до нитки и смешно сжимает у горла воротник. Он чувствует, как струйка воды сбегает ему за шиворот, и смотрит по сторонам взглядом, который любой полицейский назвал бы маниакальным. Еще одна деталь: он так и не вынул изо рта трубки, теперь она погасла, и во рту горечь, он шагает, заворачивая ступни внутрь; гравий влажно хрустит под ногами Милагрос, которая идет сзади, и вид у нее раздосадованный, потому что с этими чокнутыми никогда не знаешь, чего ждать, боязливо думает она. Ей и в голову не приходит, что при любой крайности обязательно должен появиться ее брат, словно возникнув из расселины ночи, как, говорят, появлялся ее Чан Бермудес. Она и вообразить этого не может. На плечах у нее шубка, в руке — ключи от одного из бунгало. Она прячется под дырявым зонтиком, который учтиво уступил ей клиент. Стоит зима, и кроме дождя порывы ветра полосуют тело, разрушают кости. Временами кажется, что ночь обрушивается на них всей своей тяжестью.

«Откормленный жеребчик с замашками скрытого рогоносца», — думает про себя Луисардо. «Когда он притрагивается к жене, та точно думает о другом», — неотвязно крутится у него в голове. Луисардо следует за ним по пятам с того самого момента, как тот вышел из машины. «Ауди» с кадисскими номерами. Жеребчик вел себя осторожно и припарковался не там, где все остальные. Жеребчик спрятал свою машину рядом с «рено» и прокрался в «Воробушки» кружным путем, укрываясь под мятежно рвущимся из рук зонтиком, виновником ненастья. Изо рта у него вырываются облачка пара, и он шныряет глазами по обеим сторонам дороги. Так, словно за ним гонится нечистая совесть. Не проходит и четверти часа, как он появляется снова, ведя под руку Милагрос. «Бинго», — думает про себя Луисардо. В глазах у него появляется колючий блеск, а на дворе зима, и еще далеко до праздника, далеко до того времени, когда ветер невидимкой будет швыряться в путешественника «горошками», сорванными с платков, и навсегда потерянными поцелуями.

* * *

Ветер в Тарифе — это нечто естественное, как сюрреализм или безумие. Естественно и то, что Луисардо уроженец Тарифы. Поэтому я и вообразил, что все эти историйки надул в его голову с жирными, всклоченными волосами ветер. И, как только они там хорошенько перемешались, это чертово отродье стало рассказывать их, не закрывая вечно врущего рта. Тихо, малявка, ночь едва началась, а путешественник уже весь в испарине, лето, и все градусники в столице расплавились. И тогда Луисардо первым делом заводит свою говорильню, и говорит, и говорит, чтобы потом, как фокусник, незаметно начать все сначала, пока аудитория, которую чаще всего составлял я один, слушает его развесив уши.

К вашему сведению, Луисардо никогда не покидал пределов Гибралтара, однако знает мадридские улицы, как будто мочился там на каждом углу. У холма Санто-Доминго, там, где парковка, прямехонько напротив заведения Чакон, малявка, вот где все началось. Луисардо криво улыбается, показывая свой острый, как зуб ножовки, клык, там-то путешественник и поджидал Рикину. Из его лживого рта вырываются клубы дыма, слюни и выдуманные имена девушек, которые ходят в купальниках и туфлях на высоком каблуке, демонстрируя свои ножки. Так они еще аппетитнее, чем совсем голышом, малявка. Пышнозадая Самира, высокая и стройная, с осиной талией и ярко-фиолетовым влагалищем. Толстушка Ясмина с нежными руками, которая заплетает волосы в разноцветные косички, позвякивающие в темноте. Хайра-доминиканка, у которой ягодицы начинают подрагивать при виде каждого толстосума. Катрин, которую близкие для краткости зовут Кати, получившая в Париже воспитание вместе с бешенством матки. И еще восемь, малявка; Луисардо продолжает врать хриплым, рокочущим от скопившейся слизи голосом. Это случилось позавчера, за два дня до того, как путешественник объявился в Тарифе, а теперь тихо, потому что ночь заставляет его судорожным движением отдернуть занавеску. Лето, конец августа, и в Мадриде такая жара, что топор может увязнуть в воздухе. Путешественник не замечает Чакон, какое там. Не замечает он и того, что ведет себя слишком уж хипповато. Ворвавшись сгоряча, единственное, что видит путешественник, — это что Рикины здесь нет.

Луисардо рисует живописную картинку: Чакон курит в конце стойки в компании двух личностей, скрытых тенью. Чакон разговаривает, пьет и продолжает курить, всякий раз встряхивая своими браслетами, когда подносит сигарету к губам, и потихоньку напевает мелодии песен, таких же старых, как она сама. Краешком глаза в одном из зеркал Чакон замечает лихорадочно ворвавшегося путешественника, который подходит к стойке и, окинув взглядом рассевшихся рядком девиц, нервно спрашивает Рикину; ядреные мулатки в обтягивающих купальниках, которые зевают от скуки, уже знают путешественника, знают, что он пустой, малявка, что карманы у него дырявые, говорит Луисардо, расплываясь в улыбке. Все это они уже знают, и поэтому им лень даже пальцем пошевелить, чтобы подозвать его, и они продолжают зевать, непристойно развалясь за стойкой, которую какой-то умник размахнул от стены до стены, так что едва удалось втиснуть слегка продавленный диванчик и игровой автомат, на котором никогда много не выиграешь.

Луисардо со своей неизлечимой склонностью к путанице, о которой уже говорилось выше, продолжал все больше и больше запутывать меня. И, пользуясь правом рассказчика, не терял времени даром, скурив между делом весь косяк. Я сказал ему, что это нечестно. Как же — такого разве проймешь. Он продолжал смолить бычок и врать, благо дыма и времени хватило, чтобы усадить путешественника за непомерной величины стойку, отделанную плиткой, как в заведениях, торгующих прохладительными напитками. Понимаешь, малявка, на самом деле это Чакон когда-то взбрендило поставить такую огромную стойку, и случилось это лет пятнадцать назад. От широты душевной, как она сама с гордостью заявляла. Так слушай дальше: притон только что открыли, вычистили и вымыли, и запах морилки бьет в нос путешественнику, который, разгорячась, подходит к стойке и заказывает стакан тоника с двумя кубиками льда, если не трудно. Чакон слышит это и кричит подавальщице, чтобы та обслужила клиента. И обрати внимание, что на этот раз путешественник платит. «С тебя три тысячи, миленькой», — напоминает ему Кати, лукаво улыбаясь.

Он у хозяйки на крючке, малявка, врет и не краснеет Луисардо. Еще с зимы, холодной и дождливой, не было и недели, чтобы он не появлялся в ее заведении. Но помни, что сейчас лето, конец августа, и единственный воздух, которым дышит Мадрид, кондиционированный. У кого летом нет кондиционера, тому приходится дышать в тряпочку, так-то, малявка. Так в Мадриде еще с незапамятных времен, малявка.

Помни, что первыми были те, про кого я тебе рассказывал, потом провинциалы с рекомендательными письмами, а потом уж все остальные. Короче, с тех самых пор Мадрид — город расистский, где «быть» — значит «иметь». Но вернемся к нашему рассказу, малявка, итак: путешественник берет свой стакан и пристраивается на диване поближе к вентилятору. И начинает ждать некую Рикину — ложное имя, придуманное для того, чтобы вести двойную жизнь, малявка, одно из имен, которые так хорошо звучат, когда их шепчут тебе на ухо, и от которого ей никогда не отделаться. Как и путешественнику, который иногда непроизвольно произносит его, как будто черт где-то рядом.

А Рикина тем временем работает в одном из номеров, продолжает фантазировать Луисардо. Клиент — плюгавый полуслепой старикашка с глазами лунатика и седой козлиной бородой. Он трудится над Рикиной сзади. Если бы путешественник мог увидеть через замочную скважину, что происходит в номере, то мог бы разглядеть плюгавого старикашку и его полуоткрытый рот, словно он старается языком увидеть то, чего не видит незрячими глазами. И еще он разглядел бы его тощее тело, неистово елозящее по спине негритянки, которая принимает на себя его вес, высоко подняв голову. Рикина похожа на кошку, изготовившуюся к драке; она вцепилась ногтями в изголовье кровати, и долгая судорога сообщает ее телу неповторимые очертания, которые Луисардо старается изобразить в своем тягучем повествовании. Слышно, как брюхо старикашки звонко шлепается о ее ягодицы, и подушка — в пятнах жаркого пота. Она такая же, как и остальные, малявка, только все дело в том, что она отдается проникновенно и со страстью, так что любой клиент готов почувствовать себя Казановой. Ко всему прочему, путешественник не знает, что во всех перегородках есть специальные дырочки. И что их велела проделать Чакон, когда дом строился. Не знает он и что старикашка долгих полчаса распалял себя, прежде чем проникнуть в любовную щель, и что Чакон припала к перегородке с другой стороны, впившись взглядом в происходящее, и постанывает так же, как Рикина, уроженка Карибов, готовая удовлетворить даже самого гнусного клиента. Путешественнику известно только то, что ему сказали, малявка, а именно — что у Рикины клиент. А вот ему подмигнула мулатка по имени Кати; в ту ночь, когда все произошло, на ней был красный блестящий купальник с нарисованными сосками. «Три тысячи, миленькой». Но вернемся к рассказу, ведь путешественник обрадовался этому известию, потому что когда он вошел и не увидел ту, кого искал, то, полный чувства роковой обреченности, которым он проникся с колыбели, первое, что он подумал, это что его Рикину сплавили в Кадис, а то и дальше, на другой берег, в гарем обрезанного наследника, который от нее без ума, малявка, повествовал Луисардо, продолжая свои вдохновенные враки. В сад, в котором ветви деревьев отягощены плодами и звездами; сад, пропитанный масличными испарениями, на берегу сумрачного океана, там, куда Геркулес не осмелился войти, потому что так захотело предание. Людям нужны мифы и святые, чтобы не пустить себе пулю в лоб, малявка. И, согласно мифу, Геркулес обманул Атланта, чтобы тот добыл для него золотые яблоки никогда не смыкающего глаз дракона. Предание захотело, чтобы так было, а Луисардо захотел, чтобы путешественник почувствовал всю тяжесть небес на своих плечах, когда с первого же взгляда понял, что Рикины нет. И тогда он вдохнул вирус одиночества, ведь путешественник был немного маньяком.

Чакон постоянно обновляет своих девочек, и в этом таится угроза для путешественника, привязчивого в том, что касается его плотских обыкновений, — ну, ты меня понимаешь, малявка. Но вот чего не знает путешественник, так это того, что Чакон по уши влюблена в его Рикину, как не знает и того, что Чакон пробирает дрожь, потому что до слуха ее доносится шумок кипящих наверху страстей. История, которую стоит подслушать, малявка; история о затонувших городах и сокровищах, сокрытых в недрах скал. Притча, которую старикашка рассказывает Рикине в промежутке, малявка, когда они лежат рядышком, растянувшись на убогом ложе, поскрипывающем при каждом движении из-за пластиковых чехлов, надетых, по велению Чакон, на все матрасы. Только спокойней, малявка, потому что теперь наступает самое интересное: убаюканный сладостной передышкой, старикан поверяет Рикине свою тайну; желатиновые глаза устремлены в потолок, и дремотное состояние удовлетворенного животного развязывает ему язык. Он ничегошеньки про нее не знает, и вот это и называется слепым доверием, малявка. Со всеми, кто извлекает пользу из ее промежности, происходит то же самое. «Информационным принуждением» называют это ее самые ученые клиенты, которые ходят в бордель исключительно ради статистики. Стоит ей только закрыться с ними в комнате, как у них начинается недержание речи. Они платят затем, чтобы выговориться, уж поверь мне на слово, малявка. И не думай, что старикашка далеко от них ушел. Повинуясь все тому же принуждению, разморенный и довольный, он обещает Рикине златые горы. Он говорит, что его ожидает несметное богатство, и, если она его дождется, он очень скоро его получит. И тогда он умастит ее медом, а сам будет отгонять мух. Известно ли тебе, малявка, что у слепых есть невидимый радар, как у летучих мышей? Рикина улыбается, ничему не Беря, но ей все равно, она позволяет обманывать себя баснословными россказнями, от которых у Чакон голова идет кругом. Спрятавшись за перегородкой, она подтягивает панталоны и призадумывается, потому что мысль и действие — вещи несовместные. Но оставим Чакон поправлять безразмерные панталоны, скрывающие шрам от кесарева сечения, что пересекает мшистое руно ее лобка, и перескочим на путешественника, только что появившегося в борделе и одолеваемого жаждой выпить. Чтобы утолить ее, он достает фляжку с виски, спрятанную в носке. Чакон не сводит с него глаз и видит, как путешественник наливает виски себе в стакан. Не забывай, малявка, что она разговаривает с двумя типами, укрывшимися в тени, и при этом следит за путешественником краешком глаза. Путешественник у нее на крючке с того самого момента, как появился в заведении. Но пока она старается не привлекать его внимания и продолжает разговор, теперь уже вполголоса. Чакон дает кровавые наставления, потому что, видишь ли, малявка, она просит этих типов, чтобы они украли у старикашки карту.

— Это очень ценный документ, и старик будет сопротивляться, учтите, — говорит она. — Он наверху развлекается с одной из девочек и скоро спустится. — Считая дело сделанным, Чакон поправляет браслеты. — Надо дать ему время, он слепой, но риск от этого не меньше, арабы народ воинственный, так написано в Библии, — поясняет Чакон, бренча браслетами. — А теперь извините меня.

Луисардо продолжает рассказывать про Чакон, лесбиянку, имевшую влияние в самых зловонных притонах Мадрида, которые в тридцать девятом получили церковное благословение и оставили на улицах запах нечистот, сохранившийся и по сей день. Нас с тобой тогда еще и на свете не было, так же как и путешественника, который, онемев, смотрит на старую шлюху, выкрикивающую оскорбления в его адрес. Ее иссохшие груди трясутся. Она указывает путешественнику пальцем на дверь. Волосы старой крысы топорщатся, седины выкрашены под цвет черного дерева, а грим потрескался, как пересохшая глина. Глаза торчат на лице, изможденном то ли от принудительной диеты, то ли от какого-то неизвестного вируса, которым наградил ее кто-то из родственников. Наконец путешественник чувствует, как зрачки ее больных глаз, похожие на два гнойника, пробуравливают его насквозь. Мрачнее тучи — таково действие таблеток для похудения — Чакон подходит к нему изрыгая потоки брани. Когда путешественник чувствует ее дыхание, на него находит приступ дурноты. Гнилостная вонь старой клячи. Вблизи она похожа на опустившуюся театральную испанку с лицом, словно склеенным по кусочкам, в плохо заживших шрамах от пластических операций. Страх божий, только представь себе.

Я представлял себе пожилую женщину, противящуюся старению с помощью хирургов и амфетаминов. Такую же, как хозяйка «Воробушков», но морщинистую и с волосами цвета черного дерева. В конечном счете вульгарную штопальщицу плев, которая хранила тайны своих самых видных клиентов, всех тех, кто переступал порог ее заведения. В конце концов я представлял себе то, что рассказывал мне Луисардо с широкой ухмылкой на лице. По его словам, путешественник тоже частенько бывал там, но на этот раз она поймала его с поличным, малявка, с тоником, подкрашенным виски. И не подумай, что это было какое-то там виски, еще чего, путешественник пьет «Джонни Уокер», виски странников; он отливал его себе во фляжку на работе, пользуясь недосмотром начальства, которое скоро навсегда уйдет из его жизни.

Когда путешественник познакомился с Рикиной, он работал в другом месте, малявка, в изысканнейшем двухэтажном кафе на Гранвиа. И не причинность то была, малявка, а скорее случайность, точнее говоря, серебряный портсигар, который оставила на стойке та негритянка с волосами цвета свежесбитого масла.


Вечерний свет забрызгал столики и зонтики от солнца. А между тем мухи безумеют от ветра, он насвистывает свои бессвязные песенки и сметает салфетки и креветочную шелуху под ноги клиентам Наты. Чтобы не запутаться, уточним, что заведение Наты находится напротив жандармской казармы и считается одним из самых уважаемых портовых кабачков, где в любое время дня можно отведать чего-нибудь вкусненького. Его дымящиеся осьминоги, жареный мерлан и кальмары одерживают славные победы над желудками смертных. И не только смертных, но и богов, и вот как раз туда-то и направляется сейчас женщина, которая считает себя богиней. Поосторожнее — Земля вращается только потому, что она позволяет ей вращаться. Недостаток нравственности в ней искупается избытком плоти, и, глядя издали, нельзя сказать, приближается она или удаляется, потому что лицо ее трудноотличимо от задницы. Мы уже знакомы с ней, хозяйкой «Воробушков». Кот выпускает когти, приветствуя ее, а собачонка, больше похожая на крысу, чем на собачонку, забирается на руки хозяйки, словно ища убежища, и сворачивается клубком от страха. Она не столько лает, сколько повизгивает и не успокаивается, сколько ни чеши ей за ухом, ни поглаживай по спинке, ни скребись в паху ногтями, обведенными траурной каемкой.

— Слушай, какого дьявола? — раздается голос гермафродита с акцентом жителя пампы. — Какого дьявола? Ревешь, прямо как новорожденный.

Она просидела так довольно долго на террасе Наты, закинув ногу на ногу. Ее зовут Герцогиней, и в тот день накануне праздника она позволила сопровождать себя набриолиненному типу со шрамом на щеке. Он ни разу не раскрыл рта на протяжении всей встречи, продлившейся больше часа.

— Слушай, это… мой компаньон.

Герцогиня представила их друг другу, и тип со шрамом, не вставая, чтобы не растрепалась прическа, протянул руку сеньоре, которая явилась с опозданием, прижимая к груди собачонку. «Женщина, сердце которой сочится гноем, а в душу впились клещи», — думает тип; гноя и клещей в нем не меньше, но явно меньше денег. Поэтому сеньора собирается предложить им кое-какую работенку.

— Но к чему такая срочность? — спрашивает Герцогиня, высоко поднимая брови, такие густые, как будто их намалевали фломастером.

Некоторые поговаривают, что титул пристал к ней потому, что она была любовницей какого-то сеньорито во времена Франко. Вышеупомянутый сеньорито осыпал ее драгоценностями и обещаниями в благодарность за любовь настолько же смутную, насколько и священную. Сверхурочные и какой-нибудь драгоценный камешек, которые она царственно сдавала на следующее утро в заклад. «Что-то нам сегодня принесла Герцогиня?» — со скрытой усмешкой спрашивали оценщики. Она, считавшая себя Эвитой Перон, молча распластывала по прилавку свои груди с кружками сосков размером с яичницу. Оценщики, отпихивая друг друга локтями, рвались не пропустить зрелище. Никто не хотел упустить возможность стать свидетелем краха одного из испанских грандов. Герцогиня выуживала из насыщенных гормонами складок своей плоти бриллиант. Оценщики потирали руки, а она использовала расписки в качестве носового платка. Она делала это у всех на глазах, нисколько не смущаясь, с обескураживающей вульгарностью. Так обстояли дела, пока в один прекрасный день сеньоритишко не промотался вконец и не утратил титула и положения. Преследуемый кредиторами и векселями, он решил сменить место жительства. И покончил с собой, пустив пулю себе в рот. Ба-бах. Люди говорят, что кровь, вытекшая у него из ноздрей, была красной, как цифры рулетки, и что никакой посмертной записки он не оставил. Просто спустил курок — и все. «Астра» девятого калибра.

Давно это было, теперь же Герцогиня старше, чем Гвадалквивир, а внизу живота у нее появились многоскладчатые жировые залежи. Родом из Аргентины, Герцогиня осталась жить в Севилье. Она родилась женщиной, или, по крайней мере, так говорит.

— Знаешь, я родилась женщиной и женщиной и осталась. Знаешь, я не вру, потому что, по мне, лучше желание, чем враки.

И, оттянув резинку трусов, она громко щелкала ею. Ба-бах. Это было похоже на выстрел. И все умолкали, отдавая должное ее желаниям. А теперь, закончив эту краткую интермедию, вернемся на террасу заведения Наты. Не забудем, что сегодня канун праздника, и ветер доносит веселую разноголосицу и угрожает зонтикам от солнца, на которых значится реклама пива «Крускампо». Собачонка с гноящимися глазами лает на казарму, и хозяйка приказывает ей замолчать. Она делает знак официанту, после чего придавливает ногой докуренную до конца парижскую сигарету. Кажется, что между окурком и официантом существует какая-то связь. И, ни на секунду не задумавшись над своим поведением, она обращается к Герцогине.

Надеюсь, вы помните, что она вызвала ее срочно. Они знали друг дружку в лицо, потому что Герцогиня время от времени заглядывала в «Воробушков» пропустить рюмочку и завязать связи кое с кем из клиентов. Проезжая по Тарифе, она останавливала пятую модель «рено-триана» возле дверей «Воробушков» и заходила. Больше всего ей были по душе молоденькие морячки, только что прибывшие в порт. Загорелые и просмоленные, они восторженно разряжали свои лопающиеся от спермы пистолеты в любую дырку. Герцогиня снимала сливки в одном из номеров, а довершала дело в машине, трудясь в поте лица. Распалившись, она карабкалась на грот-мачту. Патро позволяла ей это и разное прочее, как-то: заваливаться к ней пьяной в стельку, обнажать срамные части при завсегдатаях и мочиться на стойку. Или щипать девочек за купальники. Когда такое происходило, Патро, уткнув подбородок в зоб, сдерживала свою зодиакальную агрессивность и смотрела на все сквозь пальцы. Ей докладывали, о ком идет речь, и она, со своей стороны, рассчитывала на будущие услуги. И вот они понадобились.

— Ты знаешь, я не вру, так что считай, дело сделано. Но за срочность надо платить. — Сказав это, она отодвигает стул. — Прошу прощения, но мне на минутку нужно в клозет. — Она встает.

Патро закурила одну из своих сигарет и бросила на Герцогиню двойственный взгляд, таивший в себе двойную непристойность. Через зад Герцогини прошло столько же мужчин, сколько грузовиков проезжает дорогой на Альхесирас, и, хотя она была уже старовата для таких дел, уходить на почетный отдых не собиралась. Поэтому она выразительно облизывалась и манила пальчиком посетителей парка Марии Луисы. Ее клиентами были отцы семейств и порой какой-нибудь полицейский при исполнении. Герцогиня выходила по ночам с размалеванными губами, похожими на две сырые сосиски, и разбухшим влагалищем. Бросая вызов зимней мороси и автомобилям, она переходила мост Святого Тельма: платье на ней было кричащее, в обтяжку, груди выпирали, и в остальном вид был соответствующий. Это ремесло она чередовала с другими побочными заработками, достойными свободного художника, как, например, когда требовалось кого-нибудь убрать, скажем из мести. Делала она это собственными руками в резиновых кухонных перчатках, а также пользовалась леской, шнурком от ботинок, охотничьим ножом, мешком для мусора, штопором, платком от Леве или «Корте инглес» и, наконец, будучи постоянно начеку, прибегала к помощи третьих лиц. Для дачи показаний ее никогда не привлекали, поскольку главная улика — тело — исчезала как по мановению волшебной палочки. Тело отправлялось кормить рыб. А вместе с ним исчезали леска от Леве, кухонные ножи, мусорные мешки «Корте инглес» и третьи лица. Следующей была очередь типа с лицом как подгнивший ломтик луны и шрамом на щеке, ярмарочного забияки, открывавшего рот, только чтобы есть. Патро курила, хмуро косясь на этого несчастного, этого беднягу, который не поднимал головы от тарелки до тех пор, пока Герцогиня не вернулась из клозета.

— Подруга, а в чем поручение? Кого надо прикончить? — спросила она с высоты своих каблуков, обсасывая голову креветки.

— Враг не имеет лица. — Патро курила, и дым вырывался у нее изо рта вместе со словами. — Всадник без головы. Он предпочитает действовать на бумаге — шантажист. Его жертва — мой клиент, а враг моего клиента — мой враг, дорогуша. Сначала надо найти его, потом устранить, чтобы дать урок другим.

Герцогиня утвердительно кивает, в глазах у нее нехороший блеск, и Патро это понимает. Она улавливает значение похода в клозет, а также того, что сможет сэкономить, если оставит задаток. Произведя подсчеты, она отпускает со-бачонку и, запустив руку между грудей, достает кошелек. Но, прежде чем открыть его, она пристально глядит на субъекта со шрамом, который ковыряется в зубе зубочисткой, а затем той же зубочисткой накалывает кальмара — изысканные манеры, ничего не скажешь. И подносит его ко рту. Шрам на набитой щеке становится похож на скорпиона. От типа исходит тонкий могильный запах. Знай он, что, когда дело будет закончено, у Герцогини уже наготове для него белые тапочки, — поперхнулся бы. Но он знать ничего не знает. Даже кого нужно убить. Между тем лицо Герцогини преломляется в золотистых гранях пивной кружки, возможно, она воображает себя под каким-нибудь бронзовотелым морячком, которому захотелось бросить якорь. Она страстно фыркает, и пена разлетается кругом. Патро знает, сколько раз ей нужно ширнуться, чтобы душа у нее запела и ей захотелось крови. Поэтому она открывает кошелек, достает из него бумажку и кладет на стол под тарелку с остатками жаркого.

— Что, не доверяешь? — спрашивает Герцогиня, протягивая руку к первой части гонорара.


Она никогда не говорила ему, какое имя ей дали при крещении. Да он и не спрашивал. Зачем, если Рикина была механической куклой, которая пищит, если на нее нажать, как взаправдашняя. Дурень набитый, как выразился Луисардо. А она была вся в изгибах, как бутылка кока-колы, хотя и с волосами светлыми, как пиво, малявка. Лифчика, она не носила, возможно, чтобы не стеснять свободу мятежных грудей, возможно, по рассеянности, ведь ты же знаешь, малявка, что Рикина всегда была немного не от мира сего. Иногда, во внерабочие часы, она, сама того не замечая, выставляла напоказ ляжку или далее трусики, всегда черные, такого же цвета, как и ее кожа, чтобы не перепутать. В тот день в кафе в обеденное время был официант, который в полной мере воспользовался богатыми созерцательными возможностями, предоставленными Рикиной. Невзрачный тип в ботинках без шнурков, с носом красным от утренней свежести. В руках у него был поднос, уставленный чашками с кофе, и он не отрывал от нее глаз. Ее красота ранит взгляд, и официант превращается в смертельно раненного поэта. Мы уже с ним знакомы. Это наш друг, который, поддавшись безудержному порыву, пешком отправляется вслед за женщиной немного не от мира сего. Оказывается, она забыла на стойке радом с кофейной чашкой портсигар, и наш друг хочет вернуть его ей. Но толпа мешает ему, малявка. Он различает вдали ее фигуру. Она идет в сторону розовых и голубых огней секс-шопа рядом с кино. Дорожная пробка преграждает ему путь, и наш друг засовывает пальцы в рот, чтобы свистнуть, но в этот раз у него не получается, малявка. Когда до него это доходит, Рикина уже сворачивает на Сеггу. Кровоточащие стрелки часов телефонной станции показывают шесть вечера, и за стойкой еще полно закусок, а у дверей — очередь безработных. Узоры разноцветных огней зажигаются по всей Гранвиа, и Луисардо начинает мне их перечислять. Сначала яркая реклама «Пасапоги» — фиолетовая. Потом желтые огни «Дворца музыки». А рядом — зеленая вывеска отеля, по-моему «Рехенте», малявка. Не забывай, что это день, когда по улицам ходит процессия Волхвов, и наш друг возвращается к своей работе: два кофе с молоком, один маленький, а другой с сахарином, живе-е-е-е, пирожное со взбитыми сливками и сиропом, живе-е-е-е, пирог, живе-е-е-е, булочка и рюмка сладкого вина, голова идет кругом, потому что чертова кофеварка перегорела, а память до сих пор обжигают перевившиеся ноги той женщины, о которой он не знает ничего, но догадывается обо всем. «Она еще вернется за портсигаром, — думает он про себя. — Она еще вернется».

Но идут дни, она не возвращается, и серебряный портсигар покрывается отвратительной патиной рядом с бутылкой куантро. Время от времени наш друг подолгу глядит на него, и тогда им завладевает какая-то пародия на печаль. Это длится с месяц или около того, потому что женщина, вся в изгибах, как бутылка кока-колы, еще появится в его жизни, но на этот раз еще ближе и ярче — дело рук случая, а может, привычки, словом, сам увидишь, малявка, рассказывает Луисардо. Он рассказывает о том, что у путешественника кончилась курительная бумага и что когда-то давно красный листок предупреждал, что это последний и надо обзавестись новой пачкой. А теперь ничего такого и в помине нет, малявка. Теперь в пачки суют даровые путешествия на Ямайку и флажки с рожей Боба Марли. Теперь нет этого стародавнего внимания к клиенту и красного предупреждающего листочка, а путешественник отнюдь не провидец, и запасной пачки у него нет, так что сиди теперь без курительной бумаги. Тогда он выходит на улицу и долго бродит в ночи, пока ему не удается купить трубочный табак возле Сан-Хинеса, рядом с «Джой Эслава» — расистской дискотекой, куда тебя не пустят в белых носках. Но вернемся к нашей истории, малявка, потому что путешественник уже расплатился и довольный-предовольный возвращается пешком домой, это где-то у Сан-Доминго, возле старинного арсенала, и там-то он снова видит ее. Она в витрине, запыленной, в грязных потеках. Вокруг нее другие девушки, все цветные, то есть, я имел в виду, негритянки, малявка, всех оттенков, начиная от кофейного до черного, как вакса. Но не будем отвлекаться. Что касается Рикины, то она ослепляет своей улыбкой, похожей ка настоящую, улыбкой, способной осветить всю Гранвиа в ночь, когда вырубилось электричество. И как не сказать про ее острые грудки, которые так и тычут в глаза любому смельчаку, который приблизится, чтобы получше разглядеть фотографию. Путешественник стирает пыль с витрины рукавом куртки. Да, такая бабенка разве что во сне приснится. Но путешественнику не до сна, малявка. Рикина совсем голая и прикрывает пах красной гвоздикой так естественно, что тень цветка ложится на выбритый с двух сторон лобок — просто конфетка. Однако, чтобы разглядеть эту подробность, надо подойти совсем близко, расплющив нос о стекло витрины. Путешественник так и делает. Но внимание, малявка, осторожнее — из заведения кто-то выходит. Это мужчина в костюме, с сединой в волосах, он закуривает сигарету и меряет путешественника взглядом с головы до ног, одновременно выдыхая дым через нос. Он смуглый, и в глазах у него поблескивают веселые искорки. Путешественник сдерживает желание войти, и только в следующий вечер, с портсигаром в кармане своего поношенного плаща, он впервые переступает порог дома Чакон.

Он идет туда сразу после работы. Вешает фартук, хватает портсигар и, чувствуя, что кровь стучит так, что сердце вот-вот разорвется, выходит на Гранвиа. И в мгновение ока оказывается в самом зловонном борделе Мадрида — борделе Чакон, малявка, впрочем, это ты уже знаешь. И с силой толкает дверь. Закрыто. Изнутри доносятся приглушенные голоса, смешки, звон чокающихся бокалов, звон монет, высыпающихся из игрального автомата, — словом, интимный шумок. На двери звонок, однако кнопки нет, и вместо нее торчат два голых проводка — так может и дернуть. Путешественник осторожно соединяет их, и дверь открывает Чакон. Ока в черном, и от нее пованивает этим особым запашком, который идет от всех лесбиянок.

— Мы открываемся только через полчаса, — говорит она путешественнику, искоса на него поглядывая, словно боясь какой-то заразы.

И — хлоп — дверь закрывается. Она из тех, кто обман называет делом, кражу считает благодеянием, а человеческое достоинство воспринимает только в денежном измерении, думает про себя путешественник. Однако делать нечего, и он решает обождать в свете фонарей, фиолетовых, как карамельки. Холодный ветер продувает улицу насквозь; поеживаясь, пытаясь дыханием отогреть закоченевшие руки, потирая их одна о другую, путешественник толчется у дверей, боясь отойти слишком далеко. Он похож на сироту из подписного романа, в своем стареньком плаще, придающем ему жалкий и одновременно ангельский вид. Пока он ждет, возле дома останавливается такси, из него выходит мужчина, которого он видел прошлой ночью, тот самый — волосы, серебрящиеся сединой, и веселый блеск в глазах. Он подходит к дверям заведения Чакон и костяшками пальцев выстукивает ритм пасодобля. Немыслимо, как только этому субъекту удается поднять руку, на запястье которой — тяжелый, как гиря, «ролекс». На второй стук кто-то открывает дверь. «Это пароль», — думает путешественник. И, влекомый инстинктом убийцы, путешественник решает убить время. А чтобы скоротать часок, нет ничего лучше, как немного пофантазировать. Бывало, Луисардо давал себе такую волю, не мотивируя ее ничем иным, кроме желания заинтриговать слушателя развязкой, так-то, сукин сын. Итак, путешественник развлекает себя выдумками, а Луисардо развлекается, выдумывая путешественника с покрасневшим от холода носом у дверей заведения Чакон, выдумывая, чтобы убить время. В противоположность Луисардо, который делал это, чтобы время выиграть, путешественник фантазирует, чтобы его скоротать. И он выдумывает историю, куда рассчитывает поместить мужчину с покерным лицом, «ролексом» на запястье и паролем, позволяющим войти в дом Чакон. Тебе ведь известно, малявка, что действительность подражает искусству и, каким бы искусным ни считал себя художник, завистливая действительность всегда настигает его, не желая, чтобы ее опередили; объясняя свою точку зрения, Луисардо между тем напутствует путешественника, который всегда ходит по стенке в лабиринте жизни. И поэтому путешественника вдруг пронзает чувство, что он идет по собственным следам, совсем как когда он снова увидел мужчину с проседью, искорками в глазах и в очень элегантном, застегнутом на все пуговицы пиджаке, мужчину, который входит в заведение, и дверь закрывается за ним. Хлоп. Путешественнику кажется, что в нем есть что-то от продажного комиссара полиции или сошедшего с афиши тореро. Он представляет, как мужчина берет деньги, которые ему платит сама хозяйка; хлоп. Путешественник воображает, что этот некто — налогосборщик. И что занимается он сбором грязных денег, которые тайком платят полиции. Но путешественник заходит еще дальше, малявка, и ему кажется, что хозяйка, уставшая платить, хочет кончить его той же ночью. И что для этого она рассчитывает на негритянку с волосами цвета свежего масла. Путешественник фантазирует, а Луисардо представляет путешественника в своих фантазиях.

Идет мокрый снег, и он укрывается под навесом над входом в публичный дом, малявка. От холода зубы его выбивают дробь, и он утирает рукавом соленую слизь, текущую у него из носа. Пройдет еще полчаса, пока он войдет и поймет, что заведение Чакон представляет собой низ дома, приспособленный под бордель, восемь комнат с красными лампочками и уборными, где можно подмыться. Сюда заходят, поднимаясь по дощатой лестнице, наградившей не одной шишкой неуверенных бедолаг и доставившей немало неприятностей хозяйке. У Чакон никогда нет свободной минутки, чтобы начать ремонт, малявка. Занятая то одним, то другим, она обещает сделать его каждое лето, но, когда наступает август, с появлением первых клиентов предпочитает сэкономить денежки. И отказывается от своих обещаний.

— Отложим до бабьего лета, — заявляет Чакон, впрочем без большой уверенности. Своим словам она тоже особо не доверяет. В глубине души она мечтает о роскошном загородном домике с тенистой колоннадой у входа. Охотничьем домике, где так удобно вести деловые разговоры, с высокими потолками, отделанными лепниной в восточном вкусе. И люстрами, похожими на застывший в воздухе дождь хрустальных светящихся капель. Клиенты-толстосумы, шуршащие персидские ковры, шторы из красного бархата и балдахины. Поэтому Чакон ждет, что рано или поздно у нее выгорит какое-нибудь дельце. А пока Чакон ждет, Луисардо жадно глотает клуб дыма и продолжает свой рассказ. Он возвращается к типу с серебряными сединами, который носит «ролекс» и похож на сошедшего с афиши полицейского или продажного тореро. Он вошел прямо, как фул-стрит с джокером, потому что это игрок, зовут его Фазан, и он собирается сыграть несколько партий в чирибито в одной из задних комнат рядом с уборными. Это маленькая комнатушка, малявка, ты не подумай, говорит Луисардо со своей противоударной и водонепроницаемой улыбкой. Чуть побольше, чем контора Карлоса Толедо на Кальсаде, и мебели в ней всего столик с жаровней, три складных стула и этажерка, заставленная бутылками виски и джина. С потолка на черном проводе свисает голая, обсиженная мухами лампочка, похожая на вопросительный знак над головами игроков. Но всех этих подробностей, малявка, путешественник не знает, потому что, едва войдя, вежливенько присаживается к стойке. И спрашивает стакан тоника. «Три тысячи, миленькой». К нему подходит девица родом из Санто-Доминго и ласково гладит его между ног. «Может, угостишь меня, милок?» Путешественник не отвечает ни да ни нет, но уроженка Санто-Доминго уже подала знак своей подруге за стойкой. «Три тысячи, миленькой». Подозрительный, как пуганая ворона, путешественник платит за выпивку и, окрыленный, отходит к дивану и садится. «А для меня найдется местечко, миленькой?» Это пышнозадая Самира глядит на него и опускается ему на колени всей пылкой тяжестью своей задницы; горячее жирное пятно проступает у него на брюках, курок спущен. «Давай займемся любовью, за десять тысяч, спешить некуда, а если хочешь, чтобы я сделала тебе отсос, то всего за половину, прямо здесь, миленькой». Чакон обучила своих девочек высокому искусству владения языком и губами. Поэтому Самира становится на колени и собирается сделать то, что делают в этой позе. Однако путешественнику надо совсем другое. Одним движением руки, словно сгоняя муху, он отстраняет девицу. Встав, он смотрит по сторонам и нигде не видит своей негритянки — ни белой полоски ее обнажившихся в улыбке зубов, ни ее волос цвета свежесбитого масла. Он уже собирается спросить про нее, но тут к нему подходит Кати и просит у него монетку для игрального автомата. На ней розовый купальник, обтягивающий выпуклый лобок, и она облизывается, как будто ест мороженое, и снова просит монетку. Путешественник встает, чтобы пошарить по карманам, и тут-то, малявка, открывается входная дверь, и появляется она — в облачке лисьего меха, надушенного «шанелью». Путешественник с болью чувствует, насколько она прекраснее всех остальных. Чакон — тоже, поэтому так заботливо помогает ей снять с плеч серебристое боа.

Мы уже говорили, что ее красота ранит взгляд. Может быть, из-за этого путешественник не осмеливается поднять на нее глаз. Чакон — тоже и, захлебываясь слюной, держа боа в своих руках старой лисы, что-то шепчет ей на ухо. Негритянка улыбается, и Чакон, шлепнув ее по нейлоновым ягодицам, исчезает из виду. Она заглядывает в комнату, где сидят игроки в чирибито, и каблуком захлопывает за собой дверь. Хлоп. Тогда путешественник, дорога перед которым теперь свободна и который весь во власти позывов, свойственных животному миру, чувствует, что механизм его желания на взводе. И, движимый этим импульсом, происхождение которого наука объясняет метаболизмом, а также склонностью к нервическим всплескам, он подходит к негритянке.

— Поговорим? — спрашивает он, в ботинках без шнурков, засунув руки в карманы потрепанного зеленого плаща. Она мнется, но начиная с этого момента между ними возникает поток тайного общения, шелковая нить, опутывающая путешественника, как кокон, потому что, спутав на ощупь в темноте кармана портсигар с фляжкой, он протягивает фляжку ей.

В ту самую ночь путешественник откроет для себя язык кожи, язык отдающегося тела, потому что, видишь ли, малявка, когда шлюха трахается для удовольствия, она трахается лучше, чем за деньги. А за той зимней ночью последовали и другие. В том числе и весенние. И таким образом путешественник привыкает к разработанному им плану удовольствий и посещает дом Чакон два, а то и три раза в неделю. Всегда перед уходом он подмигивает Рикине — знак, что будет ждать ее у выхода. Иной раз он спрашивает тоник и подливает в него из своей фляжки. А потом, словно одно влечет за собой другое, закуривает сигарету. Скрытый тенями, сидя на облыселом бархате дивана, путешественник ждет свою девочку, пуская дым кольцами. Однако, малявка, напоминаю, что сегодня он ее еще не видел, потому что не успел он войти, как его вышвырнули. И теперь путешественник ждет на улице. Лето, и ночь в поту.


Следователь описал его как смуглого мужчину лет за тридцать. Тонкие волосы, в которых, как соль, проступила седина, худенький и весь охваченный пламенем духовности, близкой к персонажам Эль Греко, художника, предпочитавшего худобу. Уточнив эти и прочие подробности, следователь снова накрыл тело простыней, обтрепанной другими телами, и приказал отвезти его к патологоанатому на машине, принадлежащей мэрии. В добрый путь, путешественник.

Но и тогда, когда схлынули слухи, когда журналисты и жандармы удалились, когда вместе с последней позолотой осени поугасли сплетни и никто уже больше не говорил о путешественнике, он не шел у меня из головы. Я спрашивал себя, каков процент правды в истории, которую рассказал мне Луисардо, и какова доля лжи во всем этом. Спрашивал я себя и о том, правда ли, что в самой пахучей части Мадрида есть бар с официантками, где подают шампанское, дорого берут за поцелуи и пьют виски с двумя кубиками льда и вкусом чая. На Санто-Доминго, в двух шагах от Пуэрта-дель-Соль, уточняет Луисардо, куда именно занесло этой летней ночью путешественника, забрызганного неоновыми отсветами розового рекламного цветка, гаснущего и вновь вспыхивающего у него за спиной. Вывески никакой нет, но все знают, что речь идет о заведении Чакон.


Путешественнику хочется выкурить сигаретку. Свернув ее, он ищет зажигалку и готов поклясться, что брал ее с собой. Обшарив все карманы, он понимает, что забыл зажигалку внутри. Помнишь, малявка, что Чакон указала ему на дверь и путешественник в мгновение ока собрал табак, курительную бумагу и чертову фляжку? Но он слишком спешил и оставил зажигалку на столике из дымчатого стекла. У путешественника два варианта: либо вернуться и забрать ее, либо спросить у кого-нибудь огня. Путешественник разрешает дилемму, остановившись на втором, малявка. Он попросит прикурить.

По расчетам Луисардо, путешественник находится возле двери дома Чакон. По природе своей нерешительный, а теперь еще и склонный строго судить свои поступки, он не осмеливается войти. Человек мнительный, он боится отойти, чтобы спросить у прохожего огоньку, потому что в это время может выйти Рикина и, не увидев его, решить, что ему надоело ждать и он смотался. Я уже рассказывал тебе, малявка, что путешественник постоянно сам ломает себе кайф. Инстинкт подсказывает ему, что если он отлучится, чтобы прикурить, то дьявол распахнет двери, Рикина выйдет и, посмотрев по сторонам, не заметит его. Особенно учитывая, что негритянка с полными губами («Десять тысяч, миленькой») успела предупредить свою подругу. И вот путешественник, терзаемый сомнениями и раздираемый противоречиями, никак не может принять решение, боясь, что потом придется раскаиваться, малявка, путешественник пребывает в этом ужасном состоянии, малявка, когда теряется ощущение времени и страшно хочется курить, пока наконец не решается, рассказывает Луисардо с налитыми кровью глазами и позеленевшими зубами вампира.

Жадное желание сделать затяжку вынуждает его догнать какого-то прохожего на Хакометресо. Это страховой агент, который не прочь поразвеяться в заведении Чакон, пока оно еще открыто, и который до смерти пугается при виде искаженной физиономии путешественника, подошедшего к нему с сигаретой в зубах. Страховой агент взбрыкивает и пускается наутек. Путешественник чувствует себя униженным и ничего не понимает. «Я всего-то и хотел попросить у него огоньку», — думает он про себя. Луисардо бросает путешественника в крайнем недоумении, с незажженной сигаретой и закоченевшими руками, на Санто-Доминго, в двух шагах от кафе «Берлин», где отводит душу трубач Джерри Гонсалес. Тутурутутатииии тутурутататииии титирираутамтам. В «Берлине» чернокожая официантка нетерпеливо смотрит на часы, ожидая человека, который запаздывает. Тутурутутатииии. И там, посреди Хакометресо, под дверями «Берлина», Луисардо оставляет путешественника и закуривает новый косяк. Трам трам. Клубы густого дыма зависают над дорогой, ведущей в Мирамар. После первой затяжки Луисардо возвращается назад во времени к той первой ночи, когда путешественник сошелся с Рикиной.

Это было зимой, малявка, повествует он своим острым как бритва языком. Путешественник сидит, облокотившись о стойку, и перед глазами у него все мелькает и путается, потому что в подобных местах вообще трудно разобраться, что к чему, а уж путешественнику и подавно. Небольшая заваруха. Короче, она улыбается, заметив его смущение. Помнишь, малявка, что путешественник по ошибке вместо портсигара протянул Рикине фляжку с виски?

— Спрячь-ка лучше это, миленькой, — и она указывает на фляжку ногтем, — спрячь, не то плохо тебе будет, если хозяйка заметит.

Путешественник не унимается и, сморщив губы в улыбке, больше похожей на гримасу боли, когда у человека вдруг прихватит живот, спрашивает:

— А что такого? Хозяйке нравится виски?

На лице Рикины появляется выражение, примерно означающее: «Если бы ты знал, что пьет Чакон… рот у нее как писсуар, миленькой». Путешественник все понял и прячет фляжку.

— Что будешь пить?

— Виски, — предлагает Рикина. — А ты?

— Воду из-под крана со льдом.

И ломтиком лимона, который ока подает сама, чтобы его окрутить.

Как уже было сказано, она просила называть ее Рикиной и никогда не говорила ему имени, которое получила при крещении. Она была кубинкой, и зад у нее был еще более зажигательный, чем все Карибские острова, вместе взятые. Так же как и все остальные девочки, она позволила себя обмануть и приехала в Мадрид обманутой. Обо всем этом путешественник догадывается, даже почти не спрашивая. Тайная нить общения все больше опутывает его, пока не приходит время запирать дверь.

— Подожди меня на улице, а пока чао, миленькой.

Путешественник одним глотком допивает свою «Елизавету Вторую» on the rocks,[3] и вот тут, можно сказать, и начинается романтическая история, потому что путешественник чувствует надлежащую щекотку в желудке и такое возможное счастье прикосновения. У него зудит в груди, как будто там разворошенный муравейник, и он знает, что это она его заразила. И она же, едва оказавшись на улице, попросила его проводить ее до дома. Так что путешественник вовсе не соблазнитель, малявка, какое там! Наоборот. Дождь повис в воздухе блестящим серпантином, а машина у нее коричневая, какие бывают в кино, длинная, как день без сигареты, малявка. Дрожащей от холода рукой она открывает дверцу и, поджав губки, просит его садиться. У путешественника остается только полчаса до работы, в кафе на Гранвиа, завтраки, полдники, вермуты, оршад, пончики и два этажа из стекла и бетона, живе-е-е-е. Я уже говорил тебе, что на улице холодина, путешественник, не раздумывая, забирается в машину, и, как только он оказывается внутри, там становится так жарко, так ужасно жарко, что Рикина путает ручной тормоз со стоп-краном, ну ты понимаешь, малявка. И тут Луисардо вдохновенным голосом начинает живописать детали, самым похабным образом способствующие моим ночным поллюциям. Рикина дышит, как паровоз на полном ходу, малявка. Его руки театрального актера скользят по ее самым нежным, самым интимным частям, по ее антрацитовым липким ягодицам. Он чувствует, как влага стекает по ляжкам, черный обжигающий шелк ее кожи, пожар, полыхающий в плоти черного дерева. О-о-о-о-о-а-ах! Тут ока широко раздвигает ноги и предлагает ему отведать сливок, сочащихся из ее губ. У путешественника слюни текут изо рта, когда он читает на ее лице: можно. Она еще не успела снять трусики, но цветок ее лона приникает к нему всеми своими лепестками, охваченными животной дрожью. Чтобы ты лучше представил себе это, малявка, подумай, что ее трусики стали частью ее кожи; раздув щеки, гордый сознанием собственной порочности, Луисардо продолжает посвящать меня в детали, уверенно изображая Рикину, нагишом извивающуюся на кожаной обивке точь-в-точь такого же цвета, как кровь телки.

Путешественник чувствует пряный запах влажной байки, земли, окропленной слюной и мочой, благоухание, которого не объяснить словами, малявка, благоухание, которое путешественник оскверняет и которое отдает разверстой могилой. У-у-у-у-м-м. Легкое покусывание, и она извергает соленые соки. Хлюп, хлюп. Насытив алчные уста, путешественник восстает навстречу своей судьбе. И без колебаний, преодолев мгновенный столбняк, он бросает вызов своей участи, малявка; голос Луисардо звучит утробно, а сладострастная улыбка напоминает острый серп полумесяца. В сладкие минуты отдыха, лежа на замызганной обивке, она, полностью доверившись ему, рассказывает все, что узнала сама, продолжает Луисардо; слюна пузырящимся потоком течет у него изо рта, воображение распалено, а голос — притворно игривый, будто это он, а не путешественник впился губами в пах Рикины.

Пойми, малявка, продолжал Луисардо, с налитыми кровью глазами, криво улыбаясь и толчками выдыхая дым, пойми, малявка, что когда человек открывает свою тайну другому, то он пропал, потому что превращается в уязвимого пленника. Видишь ли, малявка, с тех пор как существует этот мир, за принудительную информацию приходится дорого платить. И, так же как все мужчины, прошедшие через промежность Рикины, волей-неволей раскрываются, на этот раз все наоборот. Рикина, влекомая доверием, которое можно истолковать, только рассматривая его как химический элемент, рассказывает путешественнику всю свою беспутную жизнь. Он слушает. Он знает, что опаздывает на работу, но великодушие возобладало в нем над амбициями. Он решает не идти в кафе. Зачем? И там же, в гараже на площади Санто-Доминго, она показывает ему фотографию безволосого сопливого младенца. Это ее сын, малявка.

Ему только-только исполнилось четыре годика, и глаза у него как у матери. «Хорошо быть женщиной — всегда знаешь, что ребенок твой», — говорит путешественник, чтобы что-то сказать. Рикина говорит ему, что иногда звонит в Гавану по два раза на дню. Для этого она пользуется укромной телефонной будкой на улице Сильва, но иногда ее охватывает такое сильное волнение, что когда она берет трубку и слышит гудки, то не знает, что сказать.

«Бывает», — говорит ей путешественник, чтобы что-то сказать. И тогда прямо там, на стоянке, в машине, прямо там она просит у него одолжения, влажного от поцелуев и испачканного краской. Путешественник не может отказаться. Он будет под ее диктовку писать письма в Гавану. Нить связи узлом затягивается на его гениталиях, рождая желание способствовать переписке между матерью и сыном, разделенными океаном. Вот так начинаются отношения, в которых письма чередуются с поцелуями, а ласки — с выражениями братских чувств, малявка. Тонкая шелковая нить и жирные чернильные линии опутывают и связывают их дважды в неделю. Струя спермы и слюны, которую Чакон не раз пыталась прервать, как только почуяла, что путешественник втюрился в ту же женщину, что и она. Чакон угрожала увезти ее работать в глушь, в Кадис, а еще лучше — на другой берег, в гарем какого-нибудь шейха, из тех, что хорошо платят негритянкам с длинной шеей и выдающимся задом. Видишь, малявка, какие фортели выкидывает жизнь, где и чем может кончить шлюха в лучшем случае. И еще она угрожает тому, кто Рикине дороже всего на свете, ее сыну, мол, «больше ты его никогда не увидишь». Все это Рикина рассказывает путешественнику ранним весенним утром в мансарде, снятой на Сан-Бернардс, а из глаз ее льются горючие, черные от туши слезы. Путешественник проклинает Чакон — несчастную, которая не умеет ни смеяться, ни плакать, ни любить, ни ненавидеть, ни лгать, ни говорить правды.


Было во всем этом нечто не совсем понятное путешественнику, малявка, и вот однажды ранним утром, когда оба утопали в благоуханном забытьи, он решил это узнать. Уродливая привычка, свойственная всем мадридцам: спрашивать о чем угодно с той же легкостью, с какой они просят сказать им, который час; и точно так же путешественник начинает приставать к Рикине со своими сомнениями. Насколько ему известно, там, на Кубе, даже самые отъявленные шлюхи получают образование, и, по слухам, все они умеют читать, писать и даже кричать ослом. Происходящее не умещалось у него в голове, и порой ему казалось, что он вовлечен в какую-то зловещую игру без начала и конца, основанную на голом желании, которое в любую минуту может заставить действительность вспыхнуть безжалостным пожаром. Рикина рассеивает его сомнения. Положив руку ему на ширинку, она переносит его в Гавану с почтовой открытки, посреди которой — она сама, жадно лижущая мороженое из фунтика. На улице звучит музыка, и торгуют свежими бананами и манго.

«Только представь себе, миленькой». Туристы так и вьются кругом, никто не хочет упустить зрелище. Один из них, в кепке козырьком назад, с лицом сухим и белым, как голубиный помет, кладет на нее глаз. И Рикина подходит поближе, чтобы его завести. Ему и нужно-то немного — только слегка дотронуться до ее зада. Это животный язык, известный туристу понаслышке, и он торопливо засовывает сложенную банкноту за резинку ее бикини. Потом они идут в тени домов с изъязвленными фасадами. Проголодавшись, они заходят в ресторан, расположенный в доме ее знакомых. Внутри они начинают торговаться: она хочет бежать с острова, а турист распален спелыми формами и густой шапкой волос, вроде как у Кармен Миранды, малявка. Горячая черная плоть выпирает из лифчика, когда им приносят блюдо с куриными грудками. Довершая картину, вентилятор под потолком шелестит, жарким шепотом напевая страстную мелодию любви и денег. Утолив один голод, они выходят, тесно прижавшись друг к дружке и готовые утолить другой. Зайдя в гостиницу с видом на Малекон, американец пытается подмаслить администратора, чтобы Рикине позволили незаметно подняться к нему в номер. Сначала тот отказывается, ведь это запрещено, малявка. Куба — рассадник шлюх, где женщинам запрещается быть шлюхами. Но парадокс помогают разрешить деньги, потому что там за деньгами тоже последнее слово. Через неделю или около того Рикина уже бродит по Мадриду, подрабатывая по ночам. Она выступает перед публикой, лопающейся от тестостерона. Чтобы показать себя во всей красе, она пользуется большим веером из перьев. Когда она это делает, толпа троглодитов угрожает разнести заведение. В антрактах, если клиент не скупится, она применяет свое умение на практике. Последнее Луисардо растолковал мне во всех подробностях, и как я это от него услышал, так расскажу и вам.

По словам Луисардо, у Рикины была своя особая манера совокупляться, дергая за мошонку в момент приближающегося оргазма, чтобы оттянуть его. Сначала она пристраивала свои мясистые губы к вставшему члену, чтобы затем перейти на рысь. И, чувствуя в своем горячем зеве первые влажные выделения, она оттягивала яички вниз, впившись в них ногтями, а затем понемногу отпускала, ме-е-е-е-дленно, чтобы продолжить трудиться ртом. Вот когда посетитель чувствовал, как наслаждение, нарастая, поднимается у него от ног к почкам, а затем по спинному хребту и через шейные позвонки до самого мозга. Однако ничего этого она не смогла продемонстрировать белому, как голубиный помет, иностранцу в номере гостиницы. Член у простофили, во вставшем состоянии, оказался не больше мизинца. Приступы откровенности находили на Луисардо для того, чтобы сбить слушателя с толку, и только для этого. Короче, по его словам и чтобы хоть как-то возбудить никчемную принадлежность, Рикина начала с самого распространенного в ее стране фирменного блюда, которое делается грудями. И все зазря: утопая в телесах Рикины, член оставался вялым и белым, как жевательная резинка. А теперь, малявка, уже не для красного словца, проследим за Чакон, которая, набив себе брюхо таблетками для похудения, как-то вечером заявилась к Рикине и в ту же ночь выбила из нее согласие сменить место работы. В ту же ночь ей удалось всласть помиловаться с Рикиной. Номер с веером распалил и ее, а она ведь не кетменная. И вот таким вот хитрым образом Рикина оказалась в самом злачном и самом зловонном борделе Мадрида, малявка. Я не только спрашивал сам себя, какая доля правды была во всем этом. Я спрашивал себя и о том, почему женщина с такими сочными губами и крепкими ляжками работает в самом гнусном борделе Мадрида. Так я и спросил напрямик у Луисардо, и тот, без малейшего колебания и словесных вывертов, очень пристально поглядел на меня и, смеясь одними глазами, ответил, что таковы парадоксы судьбы, малявка. И продолжал рассказывать. И рассказал о том, что Рикина проработала там совсем недолго, когда познакомилась с путешественником. Вначале тот довольствовался любовной горячкой первых свиданий, но стоило Рикине попробовать на нем свое умение, как пути назад уже не было. Говорю тебе, малявка, что каждый раз, когда у него начинали ныть яйца, путешественник шел к Чакон. Однако наступил момент, когда путешественник засомневался, потому что его пронзило чувство, что Рикина уже не отдается ему как прежде, что она сохраняет себя для чего-то или для кого-то. Все это глупости, малявка, причуды путешественника, и вот как-то ночью он начинает приставать к Рикине с вопросами. А Рикина прямо и честно посмотрела ему в глаза, как, говорят, делают женщины, когда собираются соврать.

— Что всякая шлюха там умеет читать и писать, это же всем известно, миленькой, — говорит она. И так работает ртом, что у путешественника исчезают последние сомнения, хотя только в тот момент, когда наслаждение, поднявшись, укореняется у него в мозгу. — А я тебе одно скажу наверняка: там все до единой шлюхи, миленькой. И так же как для европейцев Испания — бордель, Куба — бордель для испанцев. Глобализация, миленькой

Путешественник, изможденный чтением и фантазиями, оставшись один, колеблется и сомневается, пускает в ход свою одинокую левую руку. У всех свои вкусы, малявка, и ему по вкусу представлять себе женщину опасную, женщину изворотливую и коварную, как лиса, прислонившуюся к высоковольтному фонарю. Одну из тех, кто способен попросить у тебя сердце и кошелек, чтобы потом вернуть их пустыми. Вертя сумочкой, с ярко-красными наманикюренными ногтями, она подходит к окошку. Прежде чем сесть в машину, она успела сплести тонкую ткань, невидимую для глаз и вредную для яиц. Негритянка из романа, с ногами маслянисто блестящими, как только что смазанное оружие. Язык у нее подвешен хорошо, а глаза как дула заряженных пистолетов. Ресницы у нее искусственные, и ласки тоже. Осторожней, путешественник.

И поэтому и еще по многим причинам наступает момент, когда путешественник воображает себя в номере с другими девицами. И он дает себе слово больше не появляться у Чакон, зато оставить двери своего дома открытыми для Рикины: «Пусть приходит, когда ей нужно написать сыну, пусть приходит, когда ей вздумается», — думает он про себя, малявка, твердый как кремень. Но не тут-то было, его яички безотлагательно требуют сладкой оттяжки, ме-е-едленно, ме-е-едленно, он представляет, как она вкусно облизывает его член, чтобы снова вставить его, ме-е-едленно, но на этот раз сзади, черный косящий глаз сулит несказанные наслаждения, а зрачок, расширяясь, становится похож на сливу, малявка, каждый раз, как ему приходят в голову эти мысли, путешественник чувствует в брюках тугую пружину. Короче, видя, что Рикина не идет, в смятении, боясь худшего, однажды летним вечером путешественник понимает, что обязан навестить ее. Это тот самый вечер, когда она обслуживает старый кусок дерьма — старикашку, про которого я тебе уже рассказывал. И учти, малявка, старикашка неутомим, и вместо усталости он чувствует, как лихорадочная дрожь сводит судорогой все его мышцы, и всаживает член каждый раз все глубже и все сильнее. Учти, малявка, это тот самый вечер, когда во время одной из передышек у старикашки развязывается язык, потому что, как тебе известно, малявка, мужчины, позанимавшись любовью, склонны поговорить о себе и часто пускаются в признания. А женщины этим пользуются. Луисардо продолжал курить и врать. Над нами витал дорогой запах классной шлюхи и гашиша.

Запах денег просачивался сквозь перегородку, малявка, и смешивался с традиционным запахом лимонной жевательной карамели и йогурта. Накидка с капюшоном, скомканная, валяется на полу, а туфли без задника и каблука летят под биде, малявка. От корзины для бумаг исходит кислый запах использованных презервативов — свидетельство напряженной работы. В комнате все вверх дном, приколотые кнопками, на стенах развешаны образки святых дев и мужей, фосфоресцирующие в темноте, рядом с вымпелами футбольных команд с автографами — память о самых спортивных клиентах, малявка. Местами обои порваны и свисают, как лоскутья кожи. В этом виновата влажность: если пройтись по комнатам, то повсюду увидишь косые и кривые проржавевшие трубы. Ко всему этому прибавь любопытный глаз Чакон, неотрывно глядящий в просверленную дырку. Луисардо рассказывал все так, будто сам там был. Старикашка занимается тем, что продает в борделях разную дешевку, малявка, благодаря этой работе он может заплатить за поездку. Он доезжает до самого юга, а сам он из Албании, проходит сквозь ночь, как лунатик, с чемоданчиком, какие носят механики, где он хранит свой товар, малявка, фонари, ходики, брелоки для ключей, транзисторы, охотничьи ножи, погремушки, платки от Леве, наборы отверток, шнурки для ботинок, аппараты для определения фальшивых денег, бритвенные помазки, английский ключ, который ему до сих пор так и не удалось нигде продать, евроразъемы, помаду, зубные щетки, фартуки, видеокассеты с фильмами Брюса Ли и удачную имитацию швейцарского перочинного ножика. Его дело основано на том, что сам он называет двойной иудейско-христианской моралью. Свой товар он скупает по бросовым ценам, а потом продает по ценам баснословным. К примеру, маленький транзистор, который он продал одному из клиентов за пять тысяч песет, обошелся ему всего в триста на китайском рынке в Барселоне. Клиент платит с удовольствием, с таким же удовольствием, с каким платил за отсос, сидя на диване. Большинство клиентов таких мест, малявка, люди женатые, у них семья, дети. Их неудовлетворенная и подавленная природа, нечистая совесть заставляют их покупать все эти безделицы — подарки, которые имеют двойное назначение, малявка. Первое — для очистки совести. Второе — чтобы одурачить семью. Старикашка изучил ситуацию и собирает навар, которого хватило на то, чтобы заплатить за добрую часть его поездки. Однако для такой деликатной миссии необходимы скорость и секретность, поэтому старикашка терпит крах, малявка, поэтому он и кончил плохо. Выехав из Албании, он проехал через отметки того, что когда-то называлось Югославией, и, переходя из борделя в бордель, ночью добрался до Мюнхена, где продал почти весь товар. Брелоки для ключей, фонари, маникюрные ножницы, противомоскитные часы, зажигалки. Там, в Германии, где шлюхи со светло-розовыми влагалищами чуть было не уболтали его. Так и хочется сказать: укатали сивку крутые горки. Либо ты педераст, либо слепой, малявка. Старикашка был слепым и с воспалением яиц, от которого они у него раздулись, как у осла, отправился в Париж, малявка, туда, где женщины шепчут на ухо все, что хочет услышать мужчина. В парижских борделях он целиком и полностью посвятит себя торговле и притворится глухим, притворится, что не слышит зазывных голосов сирен, точно так же как потом в Марселе и Барселоне. Но в Мадриде он не может устоять против женских чар кубинки, которую зовут Рикша. И он заплатит не только за то, чтобы покувыркаться с ней, нет, малявка. Он заплатит и за то, чтобы открыть ей свои самые сокровенные тайны. Видишь ли, малявка, скорость и секретность куда-то улетучиваются в постели, провонявшей старыми окурками и кислым молоком. И, увлекаемый некоей космической энергией, он выбалтывает все до конца, развалившись на разворошенной койке. Видишь ли, малявка, все дело в принудительной информации, как называют ее специалисты, которая заставляет старикашку рассказать от начала до конца всю свою собачью жизнь. Он обещает Рикине, что вернется за ней с карманами, битком набитыми деньгами, потому что отправляется на поиски сокровища, зарытого в недрах гор. У него есть карта; он повторит это тысячу раз. И вот Луисардо кропит свой рассказ историческим уксусом, углубляясь во времена Филиппа III, короля достаточно упитанного для рассказа, где бродит голод, малявка.

Он принадлежал к династии, которая сделала возможным завоевание Америки, той самой, малявка, династии австрийского орла. Сей Филипп считал себя наместником и наемником Бога на земле. На земле и под землей, малявка. С горящим взором он изгонит из Испании морисков, и на это у него уйдет два долгих года. За это время под единственным предлогом — облегчить посадку на суда — он сгонит мавров в Тарифу, прямехонько сюда, малявка, со всего Бетиса и Ла-Пеньи. Поскольку в ту эпоху не было паромов, а Альхесирас лежал в развалинах, они погрузились на королевские корабли. Они переправлялись в Африку со всем своим добром, и многие, боясь, что их ограбят во время плавания, прятали в скалах свои деньги и драгоценности. Потом отметили место и нарисовали карты, которые должны были пригодиться по возвращении. Четыреста лет спустя, малявка, в царствие Приапа, одна из этих карт попала в руки старикашки с глазами лунатика и бородой меланхоличного козла. Эта карта нарисована хной, и старикашка кончиками пальцев нащупывает рельеф кадисского побережья. И, не теряя времени, пускается в авантюру Луисардо поджаривал старикашку на стреляющей маслом сковороде своего распаленного воображения, старикашку, который, увлекаемый неведомым доселе порывом, доверил Рикине свою тайну. Речь идет о душераздирающем признании, которое Чакон, приникнув ухом к перегородке, внимательно выслушала. И вот, натянув трусы, она вприпрыжку спускается по лестнице из неотесанного дерева и заходит в заднюю комнату, где, как и каждую ночь, режутся на деньги в чирибито.

Игроков трое, одного, по имени Фазан, мы уже знаем: седые волосы, «ролекс» на массивном золотом браслете, застегнутый на все пуговицы пиджак — словом, верх элегантности. Он называет себя журналистом и рассказывает о том, что политики ссужают ему деньги, чтобы он выставлял их в своих репортажах с лучшей стороны. Выйдя из Конгресса с целым ворохом сплетен, он идет к Чакон. Из одного борделя в другой. Вот где сидел Фазан той ночью, когда все началось. Карта ему не шла, и он просаживал последние деньги, играя один против двоих. Один из этих двоих — трансвестит, приехавший из Аргентины. Другой — тип с лицом злодея, откликающийся на имя Хинесито. На щеке у него шрам, во рту зубочистка, и он в выигрыше. Чакон входит и зовет Хинесито, которому удача сама плывет в руки и который быстро встает, что-то жуя и не забыв про зубочистку, которую в ярости ломает надвое. За ним выходит трансвестит. Фазан остается один; на столе деньги и еще неразыгранные карты. Он распускает галстук и наливает себе виски. Потом смотрит на потолок и, когда взгляд его утыкается в обсиженную мухами лампочку, думает, что жизнь что-то вроде этого, малявка: вроде обсиженной мухами лампочки, которая то зажигается, то нет. Но эта мысль занимает его ненадолго, потому что Фазан — человек земной, и если мы явились в эту жизнь, чтобы страдать, то налейте мне еще. И он берет стакан с виски и залпом выпивает его. Потом, с саднящим горлом, расстегнутой грудью и полураспущенным галстуком, Фазан мысленно переключается на чернокожую официантку из кафе «Берлин», которая сейчас ждет его в двух шагах отсюда. На Фазана находит романтический стих, и он наливает себе еще виски. Однако вернемся к Чакон, которая, облокотясь о стойку, дает указания Хинесито и его подружке-трансвеститке, которая только и делает, что кивает головой, как китайский болванчик. Чакон говорит, что хорошо заплатит им, если они отберут карту у старикашки, который скоро спустится.

— Не знаю, где он ее прячет, но где-то недалеко, — объясняет Чакон, потряхивая браслетами. — Если придется его пырнуть, можешь не сомневаться, Хинесито, можешь не сомневаться, — подсказывает она.

Хинесито знает, что подсказки Чакон — это замаскированные приказы, и соглашается, ковыряясь в коренном зубе. И тут краешком глаза Чакон засекла путешественника, малявка, в тот самый момент, когда он вытащил фляжку и налил в стакан виски. Чакон взбешена и, закончив отдавать приказы, она подходит к путешественнику, осыпает его брешью и указывает на дверь. Мы уже говорили, что путешественник опрометью выбегает на улицу с единственным желанием — выкурить сигаретку. И что в поисках огня он не заметил вышедшего из дома старикашку со своим полным хлама чемоданчиком. Не заметил он и того, как вслед за ним вышел Хинесито в сопровождении трансвестита. Запомни, малявка, что трансвестит первым набросился на старикана, схватив его за печальную козлиную бороду. У Хинесито не выдерживают нервы, и, поскольку старикашка сопротивляется, он вытаскивает нож и всаживает тому в брюхо прямо там же, малявка, напротив автостоянки. Они обшаривают труп, когда слышат приближающиеся шаги. И прячутся. Это поступь путешественника, который, так и не раздобыв огня, с неприкуренной сигаретой в руке наталкивается на окровавленную тушу. И тут начинается история погребенных сокровищ и внутренних границ, малявка, история ветра и безумия, которые будут преследовать путешественника на каждом шагу.

* * *

Случается, что чайки выражают свой протест громкими криками. И стервятники жалуются, что топляки одна кожа да кости и мясо у них жесткое. И случается также, что путешественнику нужен кто-нибудь, кто, черт возьми, объяснил бы ему, кто такие топляки, возможно, именно ища этих объяснений, он и зашел в «Воробушков». Он был похож на жертву кораблекрушения: фуражка сидела набекрень, а взлохмаченные волосы напоминали птичье гнездо. В конце концов он захлопнул за собой дверь, как сообщила следователю одна из девиц, та, что из Гвинеи и просит называть себя Камиллой. В назначенный день она явилась в суд в пепельного цвета блузе, сквозь которую просвечивали ее спелые соски. Прежде чем сесть, она прошлась по залу в коротких обтягивающих шортах, едва прикрывавших пах. Все сходилось к глубокой ложбинке, освидетельствовав которую нотариус мог бы выдать отдельную метрику, о чем он, сообщнически перемигнувшись, и шепнул следователю. Сей последний, натура очень поэтическая и всячески желающая стать выше своего судебного статуса и протокола, записал, что Камилла улыбалась кротко, как овечка, обнажая свои белоснежные зубы с той же естественностью, с какой выставляла напоказ свои цветущие пахи. А теперь, после этих лирических отступлений, проследим за путешественником, так как из слов Камиллы явствует, что, прежде чем он дошел до стойки, перед ним во всей своей пряной красе явилась Милагрос; пышнобедрая, с тонкой восточной талией и щекочущей нервы походкой. Достаточно было одного ее взгляда, и у путешественника приподнялась свисавшая на глаза прядь. А у Милагрос глаза горели, как у дикой кошки, готовой вот-вот наброситься на него.

Путешественник застыл, разинув рот и принюхиваясь к смешанному благоуханию пота и разрезанных на дольки апельсинов, которое витало в воздухе. Он был бессилен перед беспощадной красотой Милагрос. Перед ее черными миндалевидными глазами, которые, как две длинных ножевых раны, тянулись к вискам. Ее губы, равно как и язык, не знали покоя. Она оплела его, заговорила. Не забудем, что Милагрос умеет вскружить голову мужчинам своим влажным, тягучим голосом. «Угостишь меня, малявка?» Путешественник понемногу знакомится с языком ее тела и понимает, что значат эти заостренные скулы, изъеденные, быть может, поцелуями и укусами самых ненасытных клиентов. И ему не приходится объяснять, что означают ее широкие бедра, ресницы, похожие на лепестки, и тонкая, как тростник, талия, которую нельзя обнять, не поранившись. Все эти качества делают Милагрос желанной не только для Бога и дьявола, но и для ее брата Луисардо. Нельзя сказать, чтобы путешественник испытывал болезненное любопытство к тайной истории кадисского побережья. Он заказывает тоник. И, пока ему подают тоник, Милагрос объясняет, что топляк — это фирменное блюдо Пролива, куда входят человеческое мясо и прочая требуха, подающиеся сырыми на берегу. Чаще всего попадается пропеченное на солнце мясцо, или магреби, или совсем черное, которое, судя по визгливым крикам чаек, нравится им больше всего, когда начнет синеть. Забавно, но сначала они долго кружат над разлагающимся телом. Они возбуждены, но держатся на расстоянии, приближаясь лишь понемногу, осторожно, словно в гниющем трупе может быть скрыта ловушка, иначе говоря, парят они уверенно, но внутренняя неуверенность все равно ощутима. Она заметна не только потому, что они ни на миг не касаются лапами земли, но и по тому, как подозрительно пляшут их зрачки. И когда первая птица решается начать пиршество и, спикировав, отрывает кусок мяса, убедившись, что ловушки нет, мельтешение крыл мешает что-либо разглядеть. Речь идет о топляках, и похоже, что именно Милагрос рассказала о них путешественнику в густом и плотном свете «Воробушков», где поговаривают, что путешественник заявился туда, пошлявшись по праздничным улицам.

Можно предположить, что путешественник заинтересовался услышанным, хотя, как заметил Луисардо, единственное, чего он хотел, — это немного посидеть там, насколько возможно, скоротать время, пока не подловит первую же лодку, отправляющуюся в Танжер. Пока же единственное, чего он искал, было убежище, где он мог бы почувствовать себя в безопасности перед явной угрозой. Луисардо разжигал меня своей манерой рассказывать, которой я втайне завидовал. Отсюда и мой болезненный интерес к тому, что произошло в «Воробушках», который Луисардо оборачивал себе на пользу затем, чтобы втравить меня в другую историю, которая поначалу казалась мне безобидной. За ним гонятся, малявка, сказал мне Луисардо со своей самой зловещей улыбкой. За ним гонятся, малявка, Чакон отдала приказ, вспомни, что накануне ночью путешественник понял, что слепые, если только это не в кино, не умирают с закрытыми глазами. И теперь в Тарифе путешественник чувствует себя неспокойно, сомнение кружит над ним, как птица, предвещающая недоброе. Образ старикашки словно оттиснулся на коже его памяти: погасшие слепые глаза и отзвук последних слов. Окровавленный голос. Когда утро сплетало сеть своих ужасов, прежде чем артерия на его шее перестала биться, он предупредил путешественника, чтобы тот опасался двух людей. Он сказал, чтобы тот опасался двух людей. Сказал, что у одного шрам на щеке и от него исходит сильный запах — запах старого ментола, как будто он только что из парикмахерской, второй — в блондинистом парике. В этом старикашка убедился по синтетическому запаху тонких волос. В его скрюченных пальцах оставалось несколько прядей, вырванных при законной самообороне. Он протягивает их путешественнику, и тот, нервничая, пытается их взять. Но они выпадают у него из рук. Путешественник прижимает ухо к груди старикашки, тик… так… тик… так… и слюна застревает у него в горле, когда сердце старикашки перестает биться. Так Луисардо убивает старикашку у дверей самого грязного из борделей, какие только можно себе вообразить. Его накидка разорвана в клочья, а глаза без зрачков открыты и такие большие, что похожи на страусиные яйца, малявка, рассказывает мне Луисардо, задерживая дым в легких. С его лживых губ свисает слюна счастья, которая стекает ему на грудь, обволакивая образок нашей Святой Покровительницы в рамке из чистопробного золота. Луисардо утирает рот рукой, затягивается и, пыхтя, как кузнечные меха, продолжает рассказ. Теперь путешественник пробует поднять старикашку на ноги. Тот еще не совсем умер, малявка. Лето, над Мадридом встает рассвет, и хлесткий порыв холодного ветра заставляет нашего друга передернуть плечами. Непонятно, бредит старикашка или он в здравом уме. Но все сомнения разрешаются, когда он достает карту, свернутую в трубочку и спрятанную в футляр из-под гаванской сигары «Ромео и Джульетта», так-то, малявка. Сокровище спрятано в месте, обозначенном крестом, рассказывает старикашка, корчась в предсмертных судорогах. Луисардо вешает загробным голосом и, картавя, произносит нараспев:

— Ничего сам не гаскапывай, за эту кагту тебя осыплют золотом, как только ты добегесся до Танжега.

Кишки лезут у него изо рта, и он указывает в сторону другого берега, малявка, в сторону Танжера, Медины, еврейского квартала Бен-Ильдер. Путешественнику слышится «Бенидорм», говорит Луисардо и указывает в ночную тьму пальцем, на котором скромно красуется кольцо размером с рефлектор. Там, где виднеются огни другого берега, малявка, там хозяйка бань хорошо заплатит ему, если он принесет ей карту. Это настоящая акула, которая занимается переправкой иммигрантов. Но все эти подробности он узнает позже. А теперь, хотя путешественник и замешан в кровавую историю, все в ней для него привлекательно, как новый, только что открытый мир. Путешественник крепко хватает сигарный футляр с планом и уходит, рассказывает Луисардо. И продолжает рассказывать, как старикашка остался лежать, устремив взгляд в иные миры и залитый кровью, но с дурацкой улыбкой на пухлых губах, доставшихся ему по наследству от предков. Как говорил пророк его религии Магомет, после смерти нас ожидает рай. И круглая кровать с бесчисленными девственницами, все они обнажены и предлагают плод своей невинности новоприбывшему. И запах свежего гашиша, который проникает в кровь и щекочет внутренности, между тем как аллах сношает тебя сзади, малявка, вставляя тебе в задницу свой обрезанный инструмент. Так-то, малявка, пусть меня за это убьют, но до чего же, черт подери, хочется сменить религию; и Луисардо продолжает рассказывать с характерной смесью раздражения и пинков, которыми он постоянно награждает словарь. Однако глупая улыбка застыла на лице старикашки вовсе не поэтому, малявка, ты ведь знаешь, что когда мы умираем, то становимся еще большей падалью, чем при жизни. Улыбка эта вызвана тем, что несколько минут назад он выпустил яд из своих гениталий, которые стали сморщенными, как чернослив. Помни, малявка, что Рикина чувствовала внутри судорожные сокращения члена и струю спермы, собравшуюся в презервативе, щекотавшем изнутри ее лоно, вспомни также, что Рикина закрыла глаза и шмыгнула носом.

Возвращаясь к путешественнику, можно сказать, что он не видел ничего дальше своего носа или, выражаясь точнее, не хотел видеть, потому что дальше его поджидал ужас и неуверенность. Помнишь, что старикашка картавил, малявка, и Луисардо произносит последние слова покойного: «Бегегись двух людей.» — отзвук этих слов путешественник навсегда сохранит в соли своей памяти, малявка, продолжал рассказывать мне Луисардо, пока мы шли в Мирамар. В Тарифе выключилось электричество, и, хотя луна светила очень ярко, даже самый отчаянный храбрец не чувствовал себя на Налете в полной безопасности. Дела служебные. Жандармы совсем с ног сбились. Сегодня утром пляж был усыпан тюками с гашишем. Море возвращает все, что ему чуждо, малявка, говорил Луисардо. И он отхватил около ста пятидесяти килограммов. Чтобы перевезти их к себе домой, он угнал бетономешалку со стройплощадки на берегу. Жандармы искали след пропавших стапятидесяти килограммов, но прежде всего бетономешалку, которую Луисардо по дешевке загнал в Мелилье. Втихаря мы направились в Мирамар, и там, управляясь с делом, Луисардо продолжал рассказывать. Помнишь, что в Тарифе вырубился свет и, работая от кассетных генераторов, разноцветные лампочки озаряли праздничную ночь, похожие на пузырьки в стакане с газировкой. Поэтому путешественник чувствует себя в безопасности. Пахнет жареным мясом, ароматным вином, потными подмышками и маринованной рыбой. Еще пахнет «хворостом», сладкой анисовой настойкой и кобылой в течке. Луисардо был прирожденным рассказчиком и, как хороший рассказчик, добивался того, что все рассказанное сбывалось. И случилось так, что путешественника пленили огни «Воробушков», словно разноцветные лампочки на тележном колесе придавали празднику какое-то особое очарование. А потом случилось то, про что Луисардо мне никогда не расскажет — как они поцеловались с Милагрос и что, стараясь пополнить свой словарный запас новой лексикой, путешественник спросил, что это еще за глупые ловцы.


Мы были знакомы еще с раннего детства, и довольно скоро я узнал о его страсти верить в невероятное. Но еще труднее было заставить поверить в невероятное всех окружающих и меня первого. Помню один случай, когда мы готовились к первому причастию, подробность, которая так ярко характеризует личность Луисардо, что вполне заслуживает небольшого отступления.

Он отправился к исповеди разодетый в пух и прах, во всем самом лучшем, и прямехонько прошел в церковь на Кальсаде; отутюженные брючки и белая рубашка. Милагрос в ту пору была домашней девушкой, душой и телом преданной брату. Хотя дела сердечные у нее обстояли неважно, потому что Чан Бермудес уже седьмой год сидел за решеткой, с хлебом насущным, как говорится, проблем не было. Милагрос потихоньку тратила денежки, которые припрятал Чан Бермудес. Тощие коровы еще не замаячили на ее пастбищах, и жизнь Милагрос уходила на то, чтобы холить и лелеять брата. Так что в указанный день она уложила завитки его волос с помощью самодельного фиксатуара, изготовленного из воды с сахаром. И вот, чувствуя тяжесть в голове и на голове, Луисардо вошел в церковь и приблизился к исповедальне скорее со страхом, чем со стыдом.

Отец Конрадо, дабы убедиться, насколько далеко простираются его теоретические познания, спросил у Луисардо Символ веры, десять заповедей, историю с сыновьями Ноя и задал несколько вопросов по Евангелию. Луисардо только промычал что-то в ответ Наконец отец Конрадо, скрытый за решеткой исповедальни, спросил его, знает ли он что-нибудь о страстях и смерти Иисуса. Тут-то Луисардо взбрыкнул и опрометью бросился вон из церкви, где я ожидал своей очереди. Сначала я подумал, что с ним приключилось что-то ужасное, потому что глаза у него чуть не выскочили из орбит и он задыхался, свесив язык на сторону. Когда он наконец смог говорить, то посоветовал мне быть поосторожнее с исповедью, так как отец Конрадо якобы раскапывает убийство человека. От слов его веяло такой убежденностью, что я поверил ему, и мы оба бросились бежать по Кальсаде. Иначе говоря, Луисардо обладал умом острым, как бритвенное лезвие, способное разрезать волосок, но который притуплялся, когда надо было произвести вскрытие. Затем, по мере того как мы росли, как ломались наши голоса и мы превращались в неуклюжих подростков, его ум становился все острее, а воображение — безграничным. И точно так же, как в то утро, мы мчались по Кальсаде, словно задницу нам натерли острым перцем, Луисардо заставил бежать путешественника. Тот несся по Граквиа, как будто в задницу ему вставили реактивный двигатель.

Время от времени он приостанавливался, чтобы убедиться, что карта при нем. Не забывай, малявка, что в Мадриде светало, а в этот час солнце — огненный шар и ничто еще не отбрасывает тени. И не забывай, что вокруг старикашки, уже остывшего, собрались Чакон в сопровождении трансвестишки в блондинистом парике и типа со шрамом, на голове у которого по-прежнему волосок к волоску. Он откликается на имя Хинесито и что-то объясняет, стоя перед Чакон. Такие вещи надо рассказывать, ничего не приукрашивая: старикашка, чемоданчик, охотничий нож. Однако Хинесито разговорился, и его, что называется, понесло:

— Первый раз я пырнул его в селезенку — посмотреть, может, расколется и скажет, где он ее прячет. Но ни черта. Тогда я пропорол ему ляжку и напоследок, как учит Библия, влепил две хорошие пощечины, по одной щеке и по другой.

Голос Луисардо стал пронзительным, как у зазывалы из ярмарочного балагана. И тут, малявка, Хинесито поковырялся в зубах, сплюнул и продолжил рассказ о том, как трансвестишка перевернул все вверх дном в чемоданчике, но карты и след простыл, а Хинесито между тем разговорился, расхорохорился.

— Стукнул я его по чемоданчику с барахлом, так что все наружу повывалилось, А потом этот пидор, — он указывает на блондинчика, — потом этот пидор обыскал его с ног до головы. — Блондинчик кивает, словно ему доставляет большое удовольствие, что его называют педерастом. — Но все впустую, ничего там не было.

Луисардо помещает старикашку, уже труп, возле дверей дома Чакон. Сначала убив его, он тут же воскрешает его прошлое. Сам он из Албании, малявка, говорит Луисардо хриплым от скопившейся слизи голосом и, смачно сплюнув, представляет, как старикашка крадется сквозь ночь, вытаращив глаза лунатика, с бородой меланхоличного козла. На нем желтая накидка с низко надвинутым капюшоном, теннисные носки и сандалии из козьей кожи. В руке трость, какими пользуются слепые, малявка. В другой — чемоданчик, где хранится весь его товар. В этой маленькой корзинке все, что нужно для души. Фонари с фосфоресцирующими ручками, нейлоновые чулки, раздвижные вешалки, хвост воздушного змея, кухонные перчатки, брелоки для ключей от Леве, мазь против геморроя, транзисторы, салфетки для пыли «скотчбрайт», свистки для дрессировки мышей, любовное средство из шпанской мушки, в подарок к которому полагается компас, жидкость для мытья окон, наборы плоскогубцев, коврики для ванной комнаты и, наконец, фальшивый швейцарский перочинный ножик, который ему так и не удалось никому всучить, малявка, возможно, это тот самый, которым Хинесито так хорошо его отделал, Он делает это яростно, малявка, так же как орудует зубочисткой. Глядя ка все это своими подернутыми гнойной пленкой глазами, Чакон не перестает изрыгать потоки брани:

— Дерьмо негодное, оба вы дерьмо негодное!..

Однако Хинесито не собирается умолкать. Он хочет оправдаться и, острый на язык, продолжает рассказывать:

— Нам пришлось его бросить, когда мы услышали шаги. Мы отбежали и спрятались за машиной.

Хинесито описывает путешественника, тощего и потрепанного, с испуганным лицом.

— Во рту у него торчала незажженная сигарета. Было в нем что-то от самаритянина — короче, ублюдок, который, вместо того чтобы спокойненько пройти мимо валяющегося на земле ближнего, бросается к нему на помощь и начинает стонать и причитать, как баба. И еще икал, сукин сын, как будто у него рак горла.

А теперь самое главное, малявка: Хинесито рассказывает, как путешественник с незажженной сигаретой во рту дрожащей рукой задирает старикашкину накидку и засовывает ему пальцы в самый зад. Да, малявка, я не обмолвился, в самый зад.

— Нам такое и в голову прийти не могло, — говорит Хинесито тоном упрека, который звучит как пощечина.

Они продолжали прятаться за машиной и все подробно видели. Трансвестишке было неудобно, он никак не мог удержать равновесие в своих туфлях на платформе. Он пытался усидеть на корточках, но от страха его шатало, особенно когда он увидел, как путешественник достал у старикашки из самого зада серебристую трубочку. Сомнений нет: это футляр для сигары, точно. «Ромео и Джульетта», малявка.

Луисардо курил больше, чем врал, а врал он немало. Этот краснобай и шарлатан развлекал себя маловероятными выдумками и небылицами, где не было недостатка в скабрезных подробностях. К этому моменту я уже знал трансвестишку, Чакон и путешественника так, словно был знаком с ними всю жизнь. Старикашка был так реален, что я мог запросто вообразить этого меланхоличного слепца бредущим по старой Европе с картой сокровищ, спрятанной в заднем проходе. Могу я вообразить и Хинесито, который пустился в погоню за путешественником со швейцарским перочинным ножом в недрожащей руке. Но куда там, малявка, путешественник словно сапоги-скороходы нацепил, сообщает мне Луисардо с леденящей улыбкой.

Чакон уже знает, о ком речь, и, не теряя времени, отдает распоряжения. Потрясая браслетами, она повелевает допросить Рикину, которая должна знать, где живет этот неврастеник. А Фазан между тем, воспользовавшись суматохой, собрал денежки со стола и смылся. Сейчас он входит в кафе «Берлин» и поднимается по лестнице. Наверху его ждет негритянка. Едва завидев его, она обнажает в улыбке белоснежные зубы, словно готовясь запеть. Ее зовут Сулема, и она типичная негритянка — слегка монашка, слегка шлюшка, — идеальная партнерша, чтобы блистать на ужинах с министрами и издателями газет; и такая она вся траханая-перетраханая — умереть и не встать, малявка. А Фазану с ней нравится. За примерами далеко ходить не надо: прошлой зимой она появилась на работе в боа из лисьего меха, только что выигранном в чирибито. «Я умею играть в разные игры», — предупредила она Фазана в первую же ночь. Фазан понимал, что единственное, что ей нужно, — это подниматься по жизни без всяких лестниц. Ну, скажем, на лифте. И еще он знал, что она пойдет за ним куда угодно, пока ее не представят какой-нибудь важной шишке, малявка. Дело в том, малявка, что Фазан играет с президентом и знает денежных тузов. Но вернемся к Чакон, которая застала Рикину врасплох в ее комнате еще голую. Ее кожа, блестящая как от масла, освещает зловонную полутьму. Она полощет рот красной жидкостью и сплевывает в биде. Сначала она пытается сопротивляться, малявка. Ей словно зашили рот веревкой. Однако первая же пощечина делает ее более покладистой. После второй она раскалывается и сообщает адрес путешественника. Улица Сан-Бернардо, тридцать девять, последний этаж, дверь налево. Она помнит его наизусть, потому что поднималась туда ночью не однажды. А сколько раз — она и сама не помнит. Короче, малявка, после признания Чакон решает добавить ей еще. Смертельный удар по голове. Для этого она воспользовалась бутылкой с красной жидкостью, сделанной из небьющегося стекла. Ситуация усложняется, и Чакон приказывает своим подельникам спрятать тело Рикины рядом с телом старикашки. Это первое, малявка, ты ведь знаешь: нет тела — нет и дела. Кроме этого она приказывает им раздобыть карту и дает адрес путешественника: Сан-Бернардо, тридцать девять, последний этаж, рассказывал мне Луисардо, как будто это все произошло ка самом деле.

Не теряя времени, они закатали трупы в ковры, поддельные или персидские — не знаю. С превеликим трудом запихнули тюки в старенький «рено-триана», который был в ходу, когда в моде еще была полька. Чакон, само собой, больше мешала, чем помогала во всей этой кутерьме. И когда Хинесито со своей приятельницей наконец от нее отделались, то решили погнать вовсю по улице Байлен. Крутой разворот — и вот они уже на шоссе на Сеговию, а так как движения в это время почти не было, то скоро они добрались до Мансанареса, где открыли машину и вытащили тюки. Из-за бурного течения тело Рикины было похоже на плывущую куклу и его отнесло довольно далеко. Со старикашкой им повезло меньше, потому что он не упал в воду, малявка. Грохнулся под мост, и его прибило к берегу. Утки плавали вокруг и поклевывали его тело в подливе. На халяву, как говорится.

Обычно такого типа случаи почти не привлекают внимание прессы. Однако — лето, и для газет настало время тощих коров, поэтому за неимением новостей они их придумывают. На следующий день делом занялись две газеты. Может, потому что это показалось им важным, а может, потому что до этого приходилось заниматься совсем уж чепухой, кто знает; так или иначе, день спустя «Эль Пайс» опубликовала портрет Рикины на первой странице. «Жестокое убийство», твердили заголовки. О старикашке не сообщили ни слова. На внутренних страницах описывалась жизнь бесподобной Рикины и была напечатана фотография, где она в более чем легких одеждах танцевала во Флоридите. Гильермо Кабрера Инфанте набросал словесный портрет Рикины, использовав его, чтобы вставить несколько шпилек кубинскому правительству. С другой стороны, «Эль Мундо» озаглавила происшествие загадочно и двусмысленно: «Ксенофобия, или сведение счетов», и на первой же странице поместила драматическое фото старикашки, которого клевали утки на берегу Мансанареса. Статью по поводу случившегося написал Луис Антонио Вильена, превративший ее в апологию сократовской любви. Главный редактор в передовице, не более сочувственной, чем уличный булыжник, всячески старался избегать малейшего упоминания о негритянке. «АБС» вообще никак не откликнулась. Но до всего этого не было никакого дела трансвестишке, который наутро двойного убийства гнал «рено-триана» по мадридским улицам. Покрышки отчаянно скрипели на поворотах. На пассажирском сиденье ехал Хинесито, как всегда ковыряясь в зубах. На светофоры они не обращали ни малейшего внимания. А зачем, малявка?

Скорость так велика, а Мадрид так пустынен, что им едва-едва не удалось схватить путешественника, который на последнем дыхании добежал до своего дома и, прыгая через две ступеньки, поднялся на последний этаж, словно в задницу ему, малявка, вставили реактивный двигатель. У кого хватило бы терпения ждать лифт? Оказавшись у себя на чердаке, еще чувствуя приставший к пальцам запах дерьма, он первым делом раскладывает карту на кушетке. Он узнает ее, потому что видел все это уже много раз: линия чужого берега, очертания юга Испании, скалистые Геркулесовы столбы. Джебель-Муза и Гибралтарская гора. За долгую вереницу лет карта успела пожелтеть, малявка, рассказывает Луисардо. Кто-то разрисовал хной рельеф гор, форму берега. Знаешь, малявка, раньше работали тонко, выписывали все детали, и доказательство тому — карта. Хотя путешественник не понимает букв, он знает, что вот здесь Медина Сидония, а вот там — Беккех, белокаменный город на вершине горы, который мы называем Бехер. И еще он знает, что возле Тарифы — самая узкая часть Пролива, откуда до африканского континента можно добросить камнем. Путешественник уточняет все это, вооружась лупой, на коленях, прижимая карту дрожащей рукой и теряя выигранное время, которое теперь дарит своим преследователям, а они уже на Кальяо. Но путешественник, не обращая внимания на приближающуюся опасность, продолжает углубляться в подробности и вдруг замечает точку, которая кажется то ли погрешностью, то ли мушиным пятном. Это то, что осталось от Атлантиды, да, да, малявка, от города, затонувшего между двух вод, про который рассказывают самые древние старики. Это остров, где Калипсо удерживала в своем плену Улисса, — тот самый, который мы называем Перехиль — Петрушка, — потому что он весь покрыт густющими зарослями этой травы. И из Мирамара, перегнувшись через стену, Луисардо показывает на затерянную в ночи точку — царство между двух миров. Вдали позвякивают огоньки другого берега. То, что при солнечном свете кажется белыми, как овечий сыр, городами, с приходом ночи напоминает свечи, зажженные вокруг алтаря. Тетуан, Бенсу, Сеута и Кетама, там, за Пунта-Альмина, и тонущие в ночи корабли, пещеры в подводных скалах, разверстые, как раны, гроты, где пираты-берберы собирали дань с проходивших через Пролив судов. Луисардо плетет свои небылицы, пропахшие солью и корабельной смолой, истории о мореплавателях, которые останавливались в прибрежных публичных домах. Они прибывали, отягощенные, как свинцом, скопившимся за время плавания семенем, и вваливались хмельные от проклятий и богохульств. Но теперь не они интересуют нас, малявка, теперь сиди тихо, потому что, не теряя больше ни минуты и не вымыв рук, путешественник хватает карту и прячет ее в карман брюк. Он хлюпает носом и бросает в рюкзак зубную щетку, растрепанную, как метла, и зубную пасту, похожую, но… не к столу будь сказано.

Под сиденьем скутера, вместе с пером и товаром, Луисардо всегда возил банку сардин. Когда требовалось заморить червячка, он становился сам не свой. Наевшись, он использовал масло, чтобы смазать свою колючую, как у ежа, кожу. Еду он всегда запивал сворованной где-нибудь бутылкой пива. А может, двумя. Той ночью мы купили пару литровых бутылок у Кике. Прихлебывая масло, стекавшее у него по пальцам, он то и дело прикладывался к бутылке и наконец, глухо рыгнув, продолжил свой рассказ о сборах путешественника. Зубная щетка, паста «Ликер де поло», ах да, и еще книжка, чтобы читать в пути, книжка о Хорхито-англичанине. Короче, путешественник выходит на улицу и различает вдалеке телефонную будку. И направляется к ней. Он хочет позвонить Чакон и передать кое-что своей негритянке. Однако номера у него нет. Но это неважно, малявка, можно узнать по справочному. Уже зайдя в автомат и сняв трубку, он решает, что это лишние сложности. И по не до конца ясной причине — да сейчас и не столь важно — он звонит матери, чтобы попрощаться с ней. И именно мать заставила его вернуться домой, сказав, что днем ветер в Тарифе несет лихорадку, а вечером там выпадает роса. И что когда однажды, в разгар августа, тетя с дядей поехали навестить бабушку Энрикету, то, возвращаясь из Альхесираса, заночевали в Тарифе и все исчесались. Путешественник повесил трубку, вернулся, снял с вешалки плащ и, сложив его как мог, засунул часть в рюкзак. Остальная свисала снаружи. Ах да, еще он сунул фляжку с виски, про которую совсем забыл. Ко чтобы освободить место, он вытащил и совершенно забыл брошенную на пол книжку о Хорхито-англичанине. И как раз в этот момент «рено-триана» остановился у дома номер тридцать девять по улице Сан-Бернардо. Это его враги, мы их уже знаем, потому что у одного шрам через всю щеку. Другой — гомосексуалист со светлыми накладными волосами. Они заходят в парадную и решают подняться на лифте. А так как, малявка, путешественник — человек нетерпеливый, он не ждет, пока лифт доедет доверху, и спускается пешком. Лифт древний и раздолбанный, он свисает на одном тросе и причудливо раскачивается в воздухе. Поднимается он медленно и, прежде чем остановиться, чуть подпрыгивает, что вызывает неприятное ощущение внизу живота. С Хинесито и его спутника пот катится градом, и, когда они наконец выходят на площадку, им кажется, что она дрожит у них под ногами, и они думают, что это метро. Видишь ли, малявка, Мадрид внутри такой же пустой, как башка у некоего Альвареса дель Мансано. Короче, последний пролет они поднимаются на своих двоих, потому что лифт до чердака не идет. Из-за всего этого путешественнику удается легко ускользнуть, пока Хинесито, применив свои навыки и удостоверение личности, открывает дверь. Но когда они входят — пусто. Пустопусто, малявка. На чердаке — никого, только упаковка от сигары с приставшим к ней дерьмом, ну знаешь, «Ромео и Джульетта». Хинесито пинает книгу о Хорхито-антличанине и властно говорит:

— Ступай, пошевеливайся, слышал?

Однако трансвестишка не обращает на него внимания и, влекомый женским инстинктом, дергает за шнур, поднимает жалюзи и выглядывает на улицу. И там, малявка, он видит путешественника, который, перекинув рюкзак через плечо, торопливо шагает по Сан-Бернардо в направлении центра. Где-то светил невидимый нам свет, Луисардо продолжал рассказывать, а ветер, налетая могучими порывами, ревел и мелодично позвякивал всеми его образками и медалями. Первым делом, малявка.


Попробуй только представить, что произошло на углу, возле «Воробушков», где, как говорят, она позволила поцеловать себя в губы, нарушив кодекс поведения всех проституток мира, своей слюной и самым своим нутром изменив Чану Бермудесу. А может, все это случилось потом, на берегу, где они, ликуя, кувыркались в песке; слишком красиво, чтобы быть правдой, говорил мне Луисардо, одержимый навязчивой мыслью о том, что могло произойти между путешественником и его сестрой. Но не будем заходить так далеко, сгустимся с небес на землю, и, прежде чем путешественник и Милагрос доберутся до дома, я расскажу вам, кто такие ловцы, так как Луисардо и многие другие занимались этим, оседлав свои мотоциклы с прибамбасами, обгоняя патрульные машины и обзаведясь мобильниками, чтобы выдавать информацию о перемещениях жандармов. «Тррррррррр, ттпррррррррррр, трррррррррррр, мы в Пунта-Карнеро, переключаюсь, тррррррррррр». Вначале работа заключалась в том, чтобы найти, просто найти бесхозные мешки с разными контрабандными товарами, короче, те, которые вылавливают власти и выбрасывают, прежде чем пристать к берегу. Сняв печати, мешки швыряют обратно в воду. Подмоченный товар, который приносит прибыль местным жителям. Чтобы заниматься ремеслом ловца, всего-то и требуется, что быть несовершеннолетним и не подпадать под действие закона об уголовной ответственности. В общем, молочные реки, кисельные берега. В конце девяностых с появлением новых технологий — сотовых телефонов и прочих новшеств — занятие это стало почтенным и все ничем особо не обремененные мальчишки превратились в рисковый материал для нового дела. «Tppppppppppppp. mppppppppppp, трррррррррррррр, подъезжаем к Гуадалмеси, переключаюсь». А люди хватались за голову, чтобы притвориться, что их дети этим не занимаются. «Что вы говорите? Что эти ребята на своих мотоциклетках прикрывают наркоторговцев? Быть того не может». Но они знают, что у их детей больше колец, чем пальцев, на шее понавешано разных побрякушек, а главное, что у них водятся деньги — в этом-то вся и суть. Трррррррррррр, mppppppppppppp, mppppppppppp. Мафии вербуют безбородых юнцов. «Если ты еще маленький, не сомневайся, твое будущее — на берегу» — нашептывает ветер в их нежные ушки. Не считая заработной платы, они получают возможность водить скутер по самым горячим точкам и пользоваться мобильником с неограниченным количеством звонков. «Записывайся, мест осталось немного, ибо много званых, но мало избранных», — твердит пропаганда. И действительно, сколько их, разъезжающих по всем правилам на мотоциклах, зарегистрированных в Барбате, городке провинции Кадис, где и зародилась эта профессия и которому я, стараясь проследить корни истории кадисского побережья, собираюсь посвятить несколько строк.

Прежде чем называться просто Барбате, городишко этот значился на картах как Барбате-де-Франко, потому что только в апреле девяносто шестого мэрия в полном составе одобрила и закрепила за ним прежнее название. В пятидесятых годах путем грязных махинаций городок Барбате стал собственностью галисийца, ловившего тунца в его водах. На специальную наживку из кальмаров, с помощью камердинера, Франсиско Франко ловил тунца и меч-рыбу. Годы спустя другой властитель, с чертами, скорее выдающими в нем кувшинное рыло, чем человека, принял у него эстафету и с борта того же суденышка, на ту же наживку и опять-таки с помощью камердинера принялся ловить царевен-лягушек и русалочек для сказок. Эта косатка не предприняла ничего, чтобы избежать сходства со своим предшественником, мало-помалу стала воротить нос, пока окончательно не повернулась спиной к городу. Ловя тунца у наших берегов, она вскармливала всю эту монополистическую буржуазию, которая выжимала из народа все соки. Тогда городок назывался Барбате-де-Хуан-Герра. Испокон веку он был местом обитания разного рода плутов, где «постоянная игра, непрекращающиеся ссоры, непрерывные убийства, неумолкаемое зубоскальство»,[4] как писал Сервантес в одной из своих новелл, если не ошибаюсь, в «Высокородной судомойке», — короче, эти места обитания плутов и искателей, а именно Барбате, подарили Атлантическому побережью новую профессию — ловца. Засекать патрульную машину с мотоцикла оказалось экономически выгодным, и Луисардо, подобно многим другим, своего не упускал. Однажды, когда ему только-только исполнилось шестнадцать, он добрался до Барбате, попросил назначения в Тарифу и — вперед. Профессия эта оставляла значительный досуг, и Луисардо использовал его, чтобы играть в орлянку в Калете и шпионить за сестрой, именно за этим, последним, и застал его больной фимозом бродяга по имени Иларио, а по роду занятий — торговец Библиями.

Он мог торговать пророчествами Нострадамуса, Кораном, Талмудом, мог продавать «Майн кампф» или трактаты о хороших манерах некоего Анхеля Амабле, но нет. Какое там. Тип торговал Библиями. И с чемоданчиком в руках, с мобильником, болтающимся на месте причинного места, он посещал промышленные пояса больших городов, где, живя друг у друга на головах, влачили свое скудное существование его любимые клиенты. Он договаривался о встрече заранее и являлся в положенный час. Ему стоило только переступить порог и начать разглагольствовать. Иларио Техедор был несравненным тамадой на свадьбах, крестинах и поминках. Искусство изустной речи было его основным оружием, а проповеди его были способны загипнотизировать любого, кто только перед ним ни оказывался. «Подпишите вот тут, тут и в утолку», — тыкал пальцем Иларио в контракт.

Сей Иларио отличался пышными телесами, глаза у него были как у сивого мерина, а в целом он напоминал йоркширскую ветчину, завернутую в плащ. Главное — первое впечатление, а именно таково было первое впечатление Луисардо, когда он различил вдали этот шмат йоркширской ветчины под струями проливного дождя. Лето кончилось, стерлась и последняя позолота осени, и зима неустанно мочилась на землю ливнями. Был вечер Богоявления, и у Луисардо, невеликого сторонника монархии, при виде этого типа глаза полезли на лоб. Весь его облик с головой выдавал его судьбу, слишком уж он был грузен, как тут не запутаться в хитросплетениях историй о спрятанных сокровищах и женщинах с лживой кровью? Торговец Библиями выбрался из машины и нерешительно направился к «Воробушкам». Он собирался ни много ни мало как пересечь одну из тех внутренних границ, которые поделили его внутреннее пространство еще с детства. Он пристально посматривал по сторонам, как будто совершил преступление и его вот-вот накроют. Это-то и навело Луисардо на мысль.

Мужчина посасывал мундштук дымящейся трубки, прячась под зонтиком, вывернутым ураганным ветром, Луисардо мигом просек все терзающие его вульгарные порочные проблемы. Это был тип с фокусами. Женатый мужчина, удовлетворявший свою похоть по ночам, в достойной позе и только ради увековечения своего рода. Иларио Техедор, торговец Библиями и уроженец Порриньо (хотя в связи с трудоустройством он числился жителем Пуэрто-де-Санта-Мария), Илариньо, как зовут его друзья, одышливый, как астматический козленок, распахивает дверь дымчатого стекла. Пока он еще не знает, что ему придется стать новой жертвой продажной любви «Воробушков». Луисардо мог видеть все это через световой фонарь, с крыши бунгало, куда он вскарабкался ловко, как тропический паук.

Иларио Техедор, торговец Библиями, посасывает трубку, пока Милагрос раздевается за ширмой с восточным узором. Ее красный силуэт застилает ему взор. Он часто проезжал мимо «Воробушков» и ни разу не осмелился войти. Эти огни, такие близкие и такие обманчивые, вызывали в нем странную смесь притяжения и отторжения. Ни разу не удалось ему, сбившись с прямого пути, пересечь эту теневую линию, ни разу. Исключением стала зимняя ночь, когда, возбужденный больше обычного, чувствуя неожиданный внутренний жар, он решился нажать на тормоза. Ночь была как раз подходящей для того, чтобы выпить «Кровавую Мэри», но с натуральным томатным соком.

— Так, говоришь, кто ты по Зодиаку? — спросила его Милагрос из-за ширмы. Иларио едва выдавил из себя: «Овен». — Тогда не снимай ботинки, пожалуйста, у мужчин твоего знака плохо пахнут ноги, — предупредила Милагрос.

И вот она лежит распростершись на кровати, раскрывшись во всей своей наготе, с кроваво-красными губами, готовая отдать себя ка съедение типу с морщинистыми яйцами, похожими на подмышечные фурункулы. Илариньо, закатав брюки до лодыжек и сопя, как кузнечные меха, подходит к сладенькому. Она, гибкая и податливая, поворачивается к нему спиной, и он, подобрав брюхо, в сползшем галстуке, путается в ногах Милагрос, по которым стекает поддельная кровь. Она теребит его увечный член. Потом опускается ниже и погружает свой безымянный палец в мохнатые складки его пересохшего зада. И умело и бойко тычет все глубже. А-а-а-а-ах! На торговца Библиями обрушивается внезапное наслаждение, доселе ему неведомое и сравнимое только с наслаждением от выгодной сделки. Опыт длится недолго, потому что достаточно задеть ногтем геморроидальную шишку, как торговец Библиями весь опадает, как сдутый воздушный шар. На синей простыне остается стеклянистая капелька семени. Уфффф. Торговец Библиями, понурившись, надевает плащ и уходит. Он делает это поспешно, даже забыв застегнуть ширинку. Он замечает это, только выйдя на ночную улицу, когда от холодного ветра мурашки начинают бегать по коже. Милагрос даже не попрощалась с ним, она не может. Рот у нее полон, она полощет его розовой жидкостью. Гло-гло-гло. Она слышит, как закрывается дверь, слышит перестук дождевых капель в темноте.

Луисардо проворно спустился с крыши. Он вымок до нитки и понимал, насколько сырость опасна для костей. Одним махом запрыгнув на мотоцикл, он через пару минут повис на хвосте у «ауди» Илариньо. Была ночь Богоявления, и движение почти прекратилось. Люди сидели по домам, наводя блеск на ботинки, и только чокнутому могло прийти в голову разъезжать в такое время. Национальное шоссе триста сорок петляло вместе с рекой Хара, и на поворотах покрышки оставляли следы на гудроне. Сначала Луисардо вел преследование, как принято в здешних краях, тпрррррррр, тпррррррррр, следуя за «ауди» вплотную. Однако, только добравшись до Каса-Поррос, он кое-что сообразил и прекратил гонку, придумав нечто более практичное. Он запомнил номер и, едва въехав в город, не теряя ни минуты, спрятавшись под Хересскими воротами, начал приводить свой план в действие.

Он сам видел, как проделывает подобные вещи старший лейтенант Сальседо. Когда у жандармов возникало подозрение насчет какой-нибудь машины, им стоило лишь снять трубку и позвонить некоей Соул Хименес, которую Луисардо представлял себе мужланистой и всеведущей, потому что своим осипшим голосом, который было слышно за несколько километров, она сообщала данные о владельце, вплоть до количества детей и волосков у него на члене. Изменив голос, Луисардо позвонил в местный участок. Хрипло, как из могилы, он попросил к телефону Соул Хименес, но в участке такой не знали. Подумав, он решил, что можно действовать проще, и, когда на другом конце уже собирались повесить трубку («Извините, вы ошиблись номером»), его озарило, да так, что чуть не перегорели пробки.

— Это старший лейтенант Сальседо, преследую машину. Необходимы данные, так как есть подозрение, что в ней взрывчатка.

— Простите, лейтенант, но в такую ночь, как сегодня, голова идет кругом, — ответил металлический голос.

— Может, сделаете мне плевое одолжение и запросите данные? Это приказ, — хрипло отчеканил Луисардо.

— Слушаюсь, мой лейтенант, сейчас, не вешайте трубку.

Минуты через две дежурный недоумок вернулся с данными, которые Луисардо постарался запомнить.

— Мой лейтенант, машина марки «ауди» номер СА-54513 принадлежит Иларио Техедору Гутьерресу, проживающему по адресу Пуэрто-де-Санта-Мария, улица Рибера-дель-Мариско, три, рядом с Ромерихо. К ответственности не привлекался.

Луисардо повесил трубку.


На террасе Наты хозяйка «Воробушков» вся как на ладони. Не скроешь ни лица, ни шеи, обвешанной жировыми складками и медальонами. Между коровьих грудей свернулась клубком собачонка, которая скорее визжит, чем лает. Она беспокойно высовывает мордочку и нутром чует жажду мести, которая голодной мышью копошится в желудке хозяйки.

Больше всего Патро боится, что неприятное происшествие запятнает ее дядю, рыжеволосого и румяного прелата, того самого, который в подтверждение связывающих их семейных уз разрезал ленточку при открытии «Воробушков». Если не ошибаюсь, он воспользовался для этого единственными оказавшимися под рукой ножницами, которыми племянница подстригала ногти на ногах. Но вернемся в настоящее, на террасу Наты, где ни с чем не сравнимый запах серы разнесся в воздухе. Это вина Патро, которая не перестает ломать себе голову, соображая, как обойти закон, терзаемая навязчивой мыслью, что к ней нагрянет инспекция санэпидемнадзора, а чтобы попонятнее, нечто вроде полиции, специализирующейся на вопросах иммиграции. А если они что-нибудь пронюхают и за здорово живешь закроют заведение, нет, милочка, это в мои планы не входит. А если какой-нибудь писака из «Эль Мундо» или «Интервью» станет раскручивать это дело и доберется до филиалов ее заведений в Осаке, Лондоне, Монреале и Альбасете и старые грешки подточат корень ее славного генеалогического древа, замарают святая святых ее семейного герба, если кто-нибудь плюнет ей в душу? Ах-х-х-х-х. Подумать только — нет, пусть уж лучше черти утянут ее в преисподнюю. «Кто угрожает моему клиенту, кто? — не переставала спрашивать она себя, когда йоркширская ветчина удалилась. — Кто?»

Он приехал на ночь глядя, под самую завязку. Уже собирались запирать, когда он возник снова с дымящейся трубкой, грузом вины на плечах, в костюме, непонятно как вмещавшем столько мяса. Голову он склонил набок, словно не мог держать такую тяжесть, и глаза у него прыгали с запыленного письменного стола на ржавые лопасти вентилятора и на пальцы ног Патро. Когда она увидела его, сердце ее забилось где-то в кишках, по-утробному, потому что клиенты с такими бумажниками долго не забываются.

— Чему обязаны такой честью, дорогой? Выпей чего-нибудь. Хочешь то же, что в прошлый раз? «Кровавую Мэри», угадала?

Она закуривает одну из своих сигарет, и кольца синего дыма поднимаются к потолку. Лопасти вентилятора развеивают их в клочья. У человека с трубкой глаза по-прежнему не на месте.

— Нет, нет. Я хотел бы с вами поговорить.

Патро впадает в задумчивость.

— Еще какие-нибудь услуги? Может быть, что-то исключительное: гидровибратор с зондом?

Человек с трубкой кашляет.

— Нет, тоже нет, — удается ему выговорить.

После чего Илариньо достает из кармана пиджака конверт. А из конверта — письмо, и все так нервно. Только лопасти вентилятора рассекают тишину, когда Патро, взгромоздив очки на нос, углубляется в чтение письма, которое передает ей Илариньо. Оно написано от руки какими-то каракулями, которые Патро приписывает небрежности автора.

Привет, жеребчик, я тебя видел, а главное, сфотографировал во всех подробностях. Тогда ночью в «Воробушках» у тебя на подбородке повис менструальный сгусток. Не забыл? Скоро получишь мои дальнейшие указания, жеребчик. Готовь капусту. А пока — без резких движений, сосунок.

Автор хотел затронуть чувства получателя, и ему это удалось.

— И что? — важно спрашивает Патро, возвращая письмо.

— Недавно, десять дней назад, мне первый раз позвонили домой, подошла жена, какой-то хриплый голос спрашивал меня. «Не будь кретином, жеребчик, и приготовь к завтрему сто тысяч песет, иначе твоя „улыбка паяца“ станет достоянием общественности». — «К завтрашнему дню?» — переспросил я. «Что-то случилось?» — спросила жена из постели. Именно тогда я заподозрил, что моей профессиональной карьере конец. И браку тоже.

Тут Илариньо чувствует острую боль в распираемых газами кишках и начинает крутить и стискивать руки, словно пытаясь открыть банку консервированной чечевицы, которую так любит.

Патро закуривает и глубоко затягивается; потом выпускает две толстых струи дыма из ноздрей плоского, приплюснутого носа, такого же, как у ее собачонки. Глаза ее загораются гневным мстительным огнем, в то время как торговец Библиями продолжает объяснять ситуацию. В животе у него революция, и он нервно перебирает пальцами.

— Я попытался скрыть, в чем дело, и дал тому человеку номер своего мобильника. Знаете ли, уж лучше брать быка за рога, знаете ли, и продолжал разговаривать с ним. «Завтра, ладно, — сказал я, — договорились, заметано, позвоните мне на мобильник». Потом он попрощался, напевая песенку, такую же оскорбительную, как письмо. Я так больше и не уснул, глаз не мог сомкнуть, вы только представьте себе — такая вдруг хвороба. На следующий день я получил инструкции, анонимное послание, «ник», как они это называют.

Илариньо изо всех сил сдерживается, чтобы не пустить газы, и уши у него становятся ярко-красными. Он сжимает ягодицы и снова начинает ломать руки, на этот раз еще отчаяннее, при этом продолжая говорить быстро и сбивчиво, без пауз, но с бесконечными отступлениями.

— Без обиняков, дорогой, без всяких там родео, мы не на Диком Западе, — роняет Патро, одновременно стряхивая пепел на пол из черного камня, который называется «тарифенья».

Тем временем торговец Библиями, стиснув ладони и купаясь в адреналине, последним усилием воли сдерживает первый порыв в преддверии, иначе говоря, в той части кишечника, что заключена между слепой и прямой кишками и которую врачи называют ободочной кишкой.

— Короче, я получаю послание, где говорится, чтобы вечером я с деньгами в чемодане был за дискотекой «Ла Хайма», рядом с водоочистной станцией. И не забыл прихватить мобильник.

Сказав это, он испустил долгий красочный звук, поток газов, похожий на чечевичную похлебку, которая стекает по его брюкам до самого низа. Тррррррр, неудержимое, бесконечное трррррррр, Илариньо.

— Ты совершил ошибку, дорогой, — замечает Патро. С высоты своего привилегированного положения она разговаривает, не выпуская сигареты изо рта. — Совершил ошибку, дав ему номер своего мобильника, — говорит она, выпуская дым прямо в лицо Илариньо.

Жеребчик, расслабившийся, но со все еще полыхающими ушами, смотрит недоверчиво, как будто все это подстроила она, Патро. Сейчас Илариньо размышляет точь-в-точь как Красная Шапочка, которая, убежав от волка, попала прямо волку в лапы. Бабушка, бабушка, а почему у тебя такие большие зубы? Бабушкина пасть плюс чечевичная похлебка — одно к другому, — бабушка, бабушка, все это, вместе взятое, выводило Илариньо из себя.

Патро пускает струю сигаретного дыма и с осуждением смотрит на него.

— Тебе надо было прийти раньше, как только тебя начали шантажировать. А не на девятом месяце, дорогуша. — Она держится холодно, хотя внутри у нее мечется скорпион в огненном кольце. Месть клокочет в ней, и, прежде чем попрощаться, она не без любопытства спрашивает: — Так, говоришь, наш друг предупреждает тебя за день?

Торговец Библиями отвечает, что да, именно так. И что у него еще день в запасе, чтобы приготовить сумму.

— Все последние разы он просил по двести пятьдесят, а сегодня сказал, чтобы завтра я принес ему шестьсот.

Едкий пот жжет Илариньо глаза.

— Мне надо, чтобы ты был поблизости, под контролем, надо, чтобы мы действовали заодно, дорогуша, — внушает ему Патро, вставая со стула. — Еще мне надо, чтобы ты набил портфель газетами, дорогуша, а еще лучше — отнеси пустой.

— Нет, только не это. — Торговец Библиями обливается потом. Он все еще не решается встать, чувствуя, как бултыхается внутри чечевичная похлебка, посасывает трубку и объясняет: — При передаче денег, он командует по телефону: просит, чтобы я поставил портфель, открыл и показал деньги. А иногда просит вынуть несколько банкнот и помахать ими в воздухе. Мне кажется, что кто-то наблюдает за моими движениями. Я даже не знаю, есть ли у него сообщники.

Неожиданно жгучая гордость пронзает грудь Патро, похожую на коровье вымя, всю в отметинах от недолеченной оспы. И докурив до самого конца свою сигарету, прежде чем погасить ее, она обращается к Илариньо:

— Итак, осторожность и еще раз осторожность, дорогуша, потому что какая-нибудь мелочь может свести все на нет. А за брюки не беспокойся, пятно отстирается, — говорит Патро, почесывая за ухом собачонку. — Другое-то ведь отстиралось, верно? Вот и это отойдет. Сегодня не варварские времена, дорогуша, — наука. Есть прекрасные стиральные порошки.

На брюках торговца Библиями что-то похожее на струйку грязи, запачкавшей штанину сзади. Торговец Библиями ничего не отвечает, а когда собирается встать, Патро резко обращается к нему:

— И последнее.

— Да?

— Оставь мне, если ты не против, письмо, которое ты мне показывал, дорогой.

Не промолвив ни слова, Илариньо безропотно достал письмо из кармана и положил на стол.

— Ну вот и договорились, дорогой, — говорит Патро, чтобы что-нибудь сказать.

Когда торговец ушел, она поднесла очки к носу и прочитала:

Иларио Техедору Гутьерресу, улица Рибера-дель-Мариско, 3 (рядом с Ромерихо), Пуэрто-де-Санта-Мария, Кадис.

Первая, на кого подумала Патро, была Милагрос или кто-то из ее окружения, поэтому она так срочно вызвала Герцогиню. Однако, когда на террасе Наты Герцогиня поинтересовалась, что было в записке, она ничего не рассказала.

— Ты что — кому-то не доверяешь?

Патро сделала вид, что не расслышала вопроса, и поднесла сигарету к своим бородавчатым жабьим губам.


Луч маяка рассек ночь. На одной ее половине остался Луисардо, на другой — путешественник, только что прибывший в Сан-Фернандо. Идет он себе, рюкзак на плече, волосы встрепанные: во влажном климате волосы все время путаются. Он еще не знает, что его выслеживают, рассказывает Луисардо. И что за его голову назначено вознаграждение. Хотя те, кто идет за ним по следу, люди нерасторопные, и преимущество во времени, которое путешественник подарил им в Мадриде, уже порастеряли. Путешественник выходит из вокзала с рюкзаком на плече и чувствует солоноватое дыхание моря, которое заставляет его раздувать ноздри и прочищает легкие. Меньше всего он думает о том, что его преследуют, хотя время от времени ему и вспоминаются последние слова старикашки перед смертью. «Бегегисъ двух людей», помнишь, малявка? Но как бы там ни было, ему далеко до истины в последней инстанции. А именно, не знает он, что Рикина проговорилась и его самого чуть было не застукали на чердаке на улице Сан-Бернардо. Не забывай, малявка, о том, что мозг его распален, о том, как он стоял на коленях перед картой сокровищ, переливавшихся всеми цветами радуги, блиставших золотом и бриллиантами чистой воды и тонкой огранки и рубинами, красными, как свежепролитая кровь. Только позже в самом Сан-Фернандо путешественник впервые столкнется лицом к лицу со своими преследователями, но постой, малявка, кто-то идет.

Шаги были осторожные, словно кто-то крался, боясь выдать себя. Этот кто-то поднимался по лестницам Мирамара, и Луисардо, помешанный, как все, кто занимается тем же, что и он, прикрыл тлеющий конец сигареты ладонью. Прежде чем луч маяка ослепил его и выхватил из темноты, он проворно пригнулся с ловкостью человека, у которого была большая практика. В этот момент появился Хуан Луис, известный свинарь и потомок Агамемнона. И стал расспрашивать про путешественника. Похоже, что тот воспользовался аварией на электростанции и удрал, не заплатив за обед, так уверял Хуан Луис, вдобавок прихватив его кухонный нож. Луисардо, как будто он только что видел путешественника, сказал Хуану Луису, чтобы тот поискал его на празднике, при свете гулянья. Кроме того, он предложил Хуану Луису подвезти его на своем мотоцикле, но Хуан Луис отказался, сказав, что поедет на лошади. Так он и сделал, вернулся домой, взял ключи от «мерседеса» и отправился на праздник. Мирамар лежал в потемках, вдалеке мерцали марокканские огни, а Луисардо продолжал рассказывать о последних шагах путешественника начиная с того момента, когда он его оставил при появлении Хуана Луиса. И даже раньше.

Путешественник приехал в Сан-Фернандо на поезде, малявка, на который сел в Аточе. Ему повезло — он купил последний билет. Кажется, в последнюю минуту отказался ехать какой-то отец семейства. Предпочел еще погулять, прежде чем отправляться в Пуэрто к семье, в тещин дом. Это был страховой агент, и он отложил поездку еще на несколько дней. Сказал, что поедет на следующей неделе на машине: так выгоднее, потому что тогда он сможет продать страховой полис клиенту, который живет в Пуэрто. Все это чушь, малявка, дело в том, что человек он был боязливый и мнительный, а, по его словам, на него в тот вечер попытались напасть прямо посреди улицы Хакометресо. И поэтому он решил не выходить из дома. Но это нас не касается точно так же, как и то, что страховой агент, почувствовав зуд между ног, позвонил по объявлению в газете: «Аргентинский трансвестит, натуральная грудь, попробуй — узнаешь».

Важнее всего нам то, что стоит конец августа и на перронах вокзала в Аточе — столпотворение. И звонит мобильный телефон, на звонок которого никто не отвечает. Он похож на танго, которое исполняют под сурдинку крохотные музыканты, малявка. Сам мобильник лежит в сумке из искусственного леопарда. Женщина, которая так осторожничает с мобильником, на самом деле — мужчина, и мы с ней уже знакомы, потому что это подружка и напарница Хинесито, и ее блондинистый парик возвышается над головами снующей толпы. Она расхаживает в своих леопардовых, под стать сумочке, сапогах на платформе. Любому другому было бы трудно удержать равновесие, но у этой дамочки шаг натренированный. Сначала она выставляет одну ногу, а затем подтягивает другую, вроде канатоходца на слабо натянутом канате; воображаемая линия, на которой она занимается этой акробатикой, еще более сложна оттого, что канатная плясунья вовсю вихляет бедрами. Хинесито идет впереди, расчищая путь сквозь толпу на перроне. Все эти люди заявились сюда по одному-единственному, но вполне очевидному поводу: проститься со своими родственниками и домочадцами. Хинесито расталкивает толпу локтями, следуя за путешественником, фигура которого, с рюкзаком за спиной все уменьшается, подгоняемая срочной необходимостью найти свой вагон. Между тем начальник станции сражается с заполнившими платформу толпами. «Спрячьте платки и не заходите за ограждения», — обращается он к ним. Через мегафон голос звучит более убедительно. «Прощу внимания, очистите перрон или пожалеете. Всех, не имеющих на руках билетов, просьба очистить перрон, с которого отправляется поезд на Кадис».

Народ плевать хотел на его увещевания, малявка, и все прет и прет друг у друга по головам. «Если вы будете продолжать игнорировать наши указания, нам придется вызвать силы безопасности, подключив тайных агентов на местах», — от всей души внушает начальник станции, который только что занял этот пост и чьи слова встречаются оглушительным свистом, малявка, так что в конце концов он потихоньку линяет. Как из-под земли вырастают полицейские и принимаются расчищать перрон дубинками. Сначала бьют, а потом просят предъявить билет. Путешественник наблюдает за всем этим из окна вагона, удобно усевшись на своем сиденье. «У-у-у-у-ф-ф-ф-ф», — только и говорит он. Повезло ему, малявка.

Меньше повезло Хинесито, которому какой-то полицейский двинул коленом по спине. Хинесито издал звук наподобие «уаааааах». Его приятельница решила повиноваться приказам и покорно отступить. В какой-то момент она обронила одну из отклеившихся накладных ресниц и нагнулась ее поднять. Для этого ей пришлось сдвинуть ноги и выставить задницу, тут же кто-то из полицейских занес было дубинку, но дальше дело не пошло, и они разошлись краями… Успокоившись и еще раз обдумав стратегию дальнейших действий, Хинесито и его подруга подошли к справочному. Поезд останавливается в Сьюдад-Реале, Пуэртолльяно, Кордобе, Санта-Хусте, Хересе, Эль-Пуэрто, Сан-Фернандо, конечная остановка — Кадис. Так сказала им сотрудница бюро информации, но сейчас это не важно, малявка. А важно то, что трансвестит в блондинистом парике и сапогах под леопарда решил вытащить надрывающийся в сумочке телефон. Он вдруг вспомнил, что все это время телефон наигрывал танго. Это клиент, судя по голосу, вид обслуживания — на дому. Голос у него звучит как из унитаза. Помехи. Трррр, тррррр. Похоже, клиент спрашивает данные, и трансвестит бегло сообщает их ему, на несколько сантиметров завышая объем груди и сбросив несколько лет. Трррррр, тррррр. Хинесито бросает в дрожь, когда он слышит, как ему при нем же наставляют рога. И прямо перед кассами разыгрывается скандал, который заканчивается тем, что мобильник вдребезги разбивается о рельсы. Но милые бранятся — только тешатся, так что все заканчивается полюбовно и наши голубки возвращаются на улицу Сан-Бернардо за своей машиной, «рено-триана», которой исполнилось уже сто лет. Там они решают нюхнуть дорожку кокаина, оставшегося с ночи, и следовать по дорожке за поездом на Кадис, останавливаясь, естественно, на каждой станции — может, где-нибудь освободятся места и они смогут вплотную следовать за путешественником. Так они проехали Сьюдад-Реаль, Кордобу и Санта-Хусту, не сводя глаз с белой линии, змеившейся в жалком мареве посередине шоссе. И вот в Пуэрто-де-Санта-Мария кто-то из пассажиров сошел и освободилось одно место. И голубки опять расскандалились. А поскольку к единому мнению, кому садиться, а кому и дальше ехать в машине, они не пришли, поезд ушел, и Хинесито с его подружкой снова последовали за ним на своем «рено». Путешественник же между тем ехал вторым классом в вагоне для курящих, сворачивая сигаретку за сигареткой и поглядывая на пейзаж, но весь на нервах. По мере приближения к конечному пункту он чувствовал, что содрогается от биений собственного сердца сильнее, чем от тряски поезда. Время от времени он вставал и уходил в сортир, чтобы лишний раз изучить карту. Вот это, должно быть, Бехер, или, по-мавритански, Беккех, городок, который высится на горе и в котором по ночам освещены все окна, словно за ними прячутся феи. А вот этот, другой, безусловно, Тарифа, или Тариф-ибн-Малик, как называли его мавры, думает путешественник, у которого уже мозга за мозгу зашла от всей этой географии, и он возвращается на свое место к соседскому кашлю, переодетым полицейским, храпу и детям, которые ревут, потому что хотят есть, и телефонным разговорам. Особенно трещала одна пассажирка, сидевшая сзади и не умолкавшая ни на минуту за весь пятичасовой перегон. «Диего, не забудь закрыть газовый кран, который я оставила, еще не дай бог взлетишь на воздух, Диего, милый, Диего, мы только что проехали через туннель, рядом с Санта-Хустой, и, кажется, скоро будет еще один, Диего, ты меня слышишь? Просто не представляю, что меня там ожидает, да, и пои ребенка „Колакао“ с витаминами, а сам много не пей, Диего, Диего, милый, Диего, Диего, не забудь закрыть кран…» И все в том же роде, малявка. Короче, путешественник прибывает в Сан-Фернандо, а Луисардо потянуло на мифологию, и он рассказывает, что путешественник ступает по той земле, где когда-то давным-давно были пастбища, где щипало травку стадо коров Гериона, скотопромышленника-монополиста здешних мест, прежде чем появился Геркулес и занялся зоофилией со всеми поголовно. Не забывай, малявка, что Геркулес был как бы конокрадом, ну, угонщиком скота. Правда, на свой лад, так как по преданию, не успев отдохнуть от любовных утех и едва-едва извергнув семя в складчатое влагалище последней коровы, он по-содомитски изнасиловал Гериона — великана с тремя телами и тремя анальными отверстиями, одно за другим, все три. Так говорит предание, малявка.

Я знал Сан-Фернандо. Бывал там уж и не упомню сколько раз, по семейным делам. Однако я не знал, какие непристойные факты связаны с основанием города. Не знал я и того, что Хинесито со своей подружкой приехали в Сан-Фернандо раньше путешественника. И что это произошло по вине порока, потому что им не терпелось устроить своим носам праздник после такой долгой дороги. И что Хинесито принялся за работу. С улыбкой, сползающей из уголка губ, Луисардо рассказывает, как Хинесито жмет на педаль с развратным намерением приехать в город за час до поезда. Оказывается, у него был знакомый в квартале Кальехуэлос, и к нему-то он и заявился со своей подружкой — купить несколько граммчиков на дорогу. «Потом поставим это в счет Чакон», — говорит он своей спутнице и щиплет ее за зад. До прибытия поезда еще есть время, и они заглядывают на вокзал посмотреть, сойдет ли путешественник. Помнишь, малявка, что они не знают его маршрута и должны держать ухо востро. Однако черт устраивает им ловушки, подводит часы, ставит на их пути пару грузовиков и перегораживает улицу строительными работами, прежде чем они добираются до дома с выломанными рамами, где их дожидается кореш Хинесито. «Устраивайтесь поудобнее», — говорит он, указывая на автомобильные сиденья, вытащенные из какой-то машины, пошедшей на слом. Совершив сделку (три грамма только что счищенной со стены известки), они выходят из Кальехуэлос, время уже поджимает. Кореш не дал им даже развернуть бумажки и взглянуть на товар, но они верят, что он такого же качества, как тот, что он давал им на пробу. «Теперь гоним на железку», — говорит своей спутнице Хинесито и, подмигнув, разгоняет машину, проскакивая все светофоры по пути к вокзалу. Однако уже поздно: путешественник одним из первых соскочил с подножки — рюкзак за спиной, сигарета, прилипшая к краешку рта. Сейчас он идет по улицам, смешавшись с пешеходами, малявка. Ему показали, как пройти в транспортное агентство, где предоставляют напрокат машины, курсирующие по всей округе. Туда-то он и направил свои шаги. Последуем за ним.

Путешественник чувствителен к ветру и начинает ощущать первые дуновения левантинца. Он вспоминает, что в свое время писал некий Ричард Форд о смеси апатии и раздражительности, которую вызывает наш ветер, малявка. Луисардо прерывается, делает последнюю затяжку и, прежде чем снова приступить к рассказу, задерживает время и дым в легких, а потом говорит о ветре, таком обжигающем и удушливом, что птицы начинают летать над самой землей, а женщины и кошки — задыхаться, снедаемые любовным желанием. Путешественник чувствует, что кровь медленнее течет в его жилах. Плохо тому, на кого ветер навевает тревогу, потому что так можно сойти с ума, малявка. Поэтому путешественник безвольно бредет по улице и скисает перед дверьми транспортного агентства. Они закрыты. И тут до его ушей долетают назойливые звуки черного пианино. Кто-то бренчит на расстроенном инструменте, и мелодия режет барабанные перепонки, как нож. Это та самая мелодия, которой отныне суждено сопровождать и предвосхищать все повороты его судьбы, малявка. Путешественник чешет голову, как будто у него вши. А между тем на вокзале Сан-Фернандо его преследователи осыпают один другого, то есть друг друга, градом обвинений. Дело кончается ничем, а вернее, происходит то, что происходит всегда: выясняется, что один без другого, то есть друг без друга, они жить не могут. Короче, дела житейские, и в поисках местечка, где бы отлить и нюхнуть коки, они припарковывают маптину прямехонько напротив транспортного агентства. И заходят в бар по соседству.

Путешественник тоже тут, у дверей агентства, но пока они друг друга не видят. Только несколькими минутами позже они неожиданно сталкиваются нос к носу. Облокотясь о стойку, Хинесито просит бутылку пива («Только холодненького, слышал?») и счет. Он смотрит на часы и строит воздушные замки: меньше чем через десять минут они будут в Кадисе и схватят путешественника. «Не думаю, чтобы он сошел в Сан-Фернандо», — думает про себя Хинесито. И отхлебывает пива. Ему и в голову не приходит, что путешественник рядом, сидит тут же, возле дверей агентства. Прислонясь спиной к стене, он не чувствует его обжигающего присутствия. В одной руке у путешественника пачка табака. Он держит ее чрезвычайно бережно и осторожно, словно это мертвая птичка или усеянная шипами роза. В другой — карта, которую он раскладывает на коленях. Блуждая по ней взглядом, он сворачивает сигарету, дым обжигает ему легкие, он закашливается, а ветер довершает дело, и карта взмывает в воздух. Роковое стечение обстоятельств, малявка. Карта с сокровищами беспорядочно крутится в воздухе и взлетает ввысь. Путешественник тянется за ней, встает на цыпочки, едва не подпрыгивает. А-а-а-а-ах-х-х. А в это время Хинесито просит еще пива («Только холодненького, слышал?»). Он по-прежнему стоит облокотившись о стойку, и под мышками у него потные полумесяцы. Ковыряясь в зубе, Хинесито считает минуты, которые остались до того, как поезд прибудет в Кадис. Десять — по висящим в баре часам марки «Омега», стареньким, старше, чем хозяин. «Надо поторапливаться», — думает он и чуть не подпрыгивает, задев зубочисткой обнаженный кариесом нерв. И вот тут Хинесито его замечает, малявка. Сначала он думает, что это сумасшедший, из тех, которые часто встречаются в здешних краях, скача, как Павлова. Но, догадавшись, он одним рывком выдергивает нерв и решительно произносит: «Ну, теперь ты мой». И пронзительно зовет свою спутницу, застрявшую в клозете. Путешественник оставил свои попытки: карта сокровищ улетела за постоялый двор «Эль Чато», а то и дальше. Тогда путешественник, словно не придавая значения случившемуся, — потому что изображенная на карте местность глубоко врезалась в его исступленную память, — тогда путешественник возвращается на прежнее место и садится в ожидании, пока откроются двери агентства. Одновременно из бара выходит Хинесито со своей спутницей и направляется прямехонько к нему, чтобы его припугнуть. Но по странному стечению обстоятельств, когда они были уже совсем близко, почти закрыв ему солнце, рядом остановился набитый солдатами автобус и открывает дверцы. «Не сейчас», — говорит Хинесито своей спутнице. Путешественник, приложив ладонь козырьком ко лбу и держа во рту только что скрученную сигарету, встает попросить огоньку. И просит его как раз у Хинесито. Тот отрицательно мотает головой и указывает на свою спутницу, которая открывает леопардовую сумочку и достает зажигалку. Такие зажигалки хорошо знакомы путешественнику по рекламе: «Ла Калереса, традиционное мадридское качество», это не случайность и не первопричина, малявка: «Ла Калереса» — это кафе, где работал путешественник. Помнишь, три кофе с молоком и майонез, живе-е-е-е, кубалибре с мармеладом, живе-е-е-е, и все в том же роде? Тут путешественнику вспоминается запах кофе и Рикина, похожая на бутылку кока-колы. Но это длится всего какое-то мгновение, потому что, когда путешественник возвращает зажигалку и прежде чем существо в парике успевает захлопнуть свою леопардовую сумочку, он видит револьвер, слишком большой, чтобы быть игрушечным, малявка. И снова звучит черное пианино, пророча ему недоброе. В этот момент горбун в синей рубашке отпирает дверь агентства и жестом, похожим на тот, каким официант приглашает пройти за свободный столик, показывает, что кассы открыты. И, не погасив сигареты, с перекошенным от страха лицом, терзаемый самыми ужасными подозрениями, путешественник в поисках укрытия заходит в помещение агентства. Мелодия черного пианино звучит так близко, что путешественнику кажется, будто она играет у него в ушах. Набежавшие солдаты угрожают сломать кассы, если продажа билетов не начнется немедленно. Шумное дыхание, запахи казарменной столовой. Вонь такая, что хоть штыком коли. Но суть в том, что горбатый начинает продавать билеты. И отпускает их столько, что путешественнику ничего не остается.

— На Альхесирас ничего не осталось, — говорят ему в кассе. — Придется вам обождать до завтра.

— Я провел здесь больше времени, чем остальные, я пришел первый, — взывает путешественник.

— Это не наша вина. У нас договор с военными, — отвечает горбун, — и по этому договору солдаты в нашем заведении обслуживается вне очереди.

Сбитый с толку путешественник умолкает. Понимаешь, малявка, все для родины. Сми-рно! И он просит билет на завтра, а может, на сегодня, малявка, как получится.

— Вот завтра и подходите, — преспокойненько отвечает ему горбун.

Теперь заплечный мешок путешественника стал как свинцовый от усталости, которую несет с собой левантинец. Несмотря на подстерегающую его опасность, которую он сознает, он ничего не может сделать, потому что ничего не может сделать с дующим с востока ветром, ничегошеньки, малявка. Мучимый подозрениями, он не решается отходить далеко и, заглянув в бар по соседству, просит пива. Пива выпить ему, однако, не удается, но зато и платить не приходится. Его отказываются обслужить, но советуют зайти в привокзальную забегаловку, куда направились солдаты. Туда и направляет свои стопы путешественник, еле волоча ноги, но держась начеку, и его тень смешивается с тенями его врагов всякий раз, когда он сворачивает за угол. Хинесито и его спутница следуют за ним на расстоянии, которое кажется им разумным, они идут пешком, у нее подворачиваются каблуки, и юбка задирается все больше, так что становятся видны трусики и натруженный зад. Путешественник снимает комнату, они тоже. Соседнюю. Путешественник скидывает свою поклажу, вешает плащ на гвоздь за дверью и мочится в умывальник, потому что не решается выйти даже в коридор, где расположены уборные. Помочившись, он стряхивает последнюю каплю, водопровод тоже работает вяло. Вода из-под крана считай что горячая, малявка. Голые трубы лопаются от дерьма. Комары набиваются в сливное отверстие и вьются по стенам. Не пансион, а прелесть, малявка, где воняет говном и бульоном «Магги». Обшарив карманы, путешественник вытаскивает всю мелочь и раскладывает ее на кровати. Отложив тысячу дуро, остальное — не так уж много — он прячет под подушку. А когда путешественник на ночь глядя выходит из своей комнаты, в соседней развлекаются, рассказывает Луисардо. За неимением зубочисток Хинесито ковыряется в зубах удостоверением личности. Сидя на плетеном стуле, он сгорает от ревности, глядя, как его подружка, голышом, забавляется на кровати с только что назначенным капитаном, морячком из Сан-Фернандо, тоже голым и светлым, как песета. Она делает это в отместку ему, Хинссито, за три грамма известки, которые он дал себе всучить.

— Как только закончим это дельце, клянусь, подожгу весь этот чертов дом вместе с ним, слышала?

Но трансвеститу плевать на месть, малявка, для него главное — это здесь и сейчас. Поэтому он накрывает срам морячка капитанской фуражкой, которая гордо вздымается, бросая вызов штормам и бурям.

— Давай кончай, похоже, наш друг вышел, я слышал, как хлопнула дверь, — предупреждает Хинесито.

Спутница Хинесито связала златорунные гениталии капитана шнурком от ботинок. Морской узел, который теперь можно развязать одним рывком, малявка. Луисардо рассказывал мне все это в Мирамаре. Вдали дрожали огни другого берега. Куда ближе слышался топот ног, шорох тайно перетаскиваемого груза. То были звуки невидимых рук, пытавшихся обмануть море, этого старого обжору, который сначала заглатывает их, а потом возвращает топляков.

* * *

Случается, что ветер меняет направление и накидывается на тебя с той стороны, откуда меньше всего его ждешь. Случается также, что он задувает под двери и раскачивает кровати, как ту, на которой возлежит путешественник, опутанный гривой женских волос, окутанный клубами табачного дыма. Теперь, в минуту отдыха, он считает родинки на спине Милагрос и покусывает ее за ухо. Он играет с коралловой сережкой, которая жжет ему язык. Нежно пощипывает ее тело, и она чувствует, будто рой бабочек трепещет внизу ее живота. Она переворачивается, и, соприкасаясь с простыней, кожа ее шуршит, как гадюка.

Воспоминания и желание мешаются в каждом поцелуе путешественника. Он похож на поэта, оттачивающего слова, который всего одной рифмой способен заставить женщину дрожать всем телом. Он приглашает Милагрос на ужин с бриллиантами, к примеру, на чай в Сахаре или, еще лучше, на стаканчик джина в Бомбее.

Путешественник приглашает Милагрос посетить таинственные моря, проложить неведомые курсы, уводящие по ту сторону боли и безумия. Все что угодно, куколка, ведь мы знаем, что кичливая гордость — ничто перед великодушием. Она не отвечает ни да ни нет, а просто ласково касается его губами. У него начинает учащенно биться сердце, и он высовывает ноги из-под одеяла. На ступнях у него татуировки, и он слегка касается ими ее, потому что ему вдруг кажется, что Милагрос не согласится поужинать с ним в Бомбее, не захочет умирать в Сахаре и даже просто покинуть Тарифу. Она не хочет садиться в трамвай «Желание». «В любую минуту может вернуться мой Чан Бермудес», — шепчет она. Она дала слово выйти за него, обновить белое платье, все в сборках и воланах. А на выходе из церкви на них дождем посыплются рисовые зерна и розовые лепестки. Но темный бархат голоса выдает ее. Путешественник знает, что женщины прибегают к такого рода трюкам, чтобы проверить мужчин. «Сначала идут на попятный, а потом сношаются, как обезьяны» — так говорил ему один из клиентов в кафе. Он понимает, что если не пойдет на штурм, то все потеряно. И так как вежливость не мешает пылкости, он полуоборачивается и огнедышащим драконом надвигается на единственную родину, способную его сразить. Он почти касается ее губ, и Милагрос вознаграждает его долгим поцелуем, благоухающим красным кармином. А вечер между тем просачивается сквозь окна, и свет его больно ракит глаза.

Что же до последнего, то тут есть расхождения, потому что у Луисардо своя версия событий. По его словам, путешественник все время просидел на краешке дивана в ожидании чего-то или кого-то. Вы помните, что у Луисардо были ключи и он зашел домой за деньгами, чтобы переодеться и погадать — так в наших краях говорят, когда человек собирается облегчиться, и все это слово в слово он рассказал следователю, что и было зафиксировано в материалах предварительного следствия. Луисардо рассказывает, как чувствовал, что кишки у него вот-вот не выдержат, и он едва успел присесть, как из него хлынула красная жижа, следы которой приходится стирать щеткой. Воспользовавшись щеткой, он принял душ. Последнее — враки, потому что уже тогда я знал, что в тот праздничный день, в то самое время поступило распоряжение перекрыть воду. И что в мойке скопились тарелки с остатками еды, которые высились, как замок, где были свои зубчатые стены, свои жирные пятна, а вермишель напоминала гарнизонных солдат. И еще там был таракан, который уселся на ручке кофеварки и спрятался, едва заметив Луисардо. И хотя народ не придал этому значения («Чего тут думать-то, полдня они и есть полдня»), хотя народ не придал этому ни малейшего значения, но только не я, потому что, по моим расчетам, именно в тот момент в дверь постучали. Это была Милагрос, и не одна. Тогда Луисардо — такого ревнивца еще поискать — оставил их, хлопнул дверью и вышел на улицу, где тут же бросился к телефону и набрал номер торговца Библиями. Надо быть последовательным, так он говорил, малявка. Вероятней всего, что Луисардо попросту выдумал и мясницкий нож, и сигару, чтобы скрыть то, что происходило между ног у его сестры. И так же, как Луисардо придумывал путешественника, я придумывал Луисардо, вкладывая в свою выдумку часть своих желаний.

Я воображал его утром в этой казенной квартире, злым как черт, затыкающим уши, чтобы не слышать сладкого и густого, как патока, голоса Милагрос, лежащей в постели с путешественником. Можно было вообразить себе Луисардо и сидящим в сортире с телефоном в руке, и набирающим номер торговца Библиями, а может быть, и это вернее всего, звонящим ему с улицы. Изменяющим голос, чтобы спеть стародавний издевательский куплет, с которого в последнее время Луисардо начинал все их разговоры: «Бродяга бездомный, говнюк и нахал, такого педрилы свет не видал».

Но все это случилось позже, а сейчас вернемся к той ночи в Мирамаре, когда Луисардо кормил меня своими байками, а огни противоположного берега беспорядочной россыпью светились вдали. Лукавые искорки вспыхивали у него в глазах, и, судя по его словам, путешественника спас счастливый случай, и теперь он застрял в Сан-Фернандо, знаешь, малявка, в привокзальном пансионе. Луисардо рассказывает, что путешественник вышел из своей комнаты очень осторожно, а выйдя, сразу зашел в ближайший бар, чтобы ублажить брюхо, разыгравшееся, как у кота, проглотившего скрипку вместе со смычком. Представляешь, малявка, какой расстроенный оркестр звучит в голодном пузе? Это странно, ведь в организме путешественника все было так взаимосвязано, что при малейшем нервном расстройстве он терял аппетит. Так было всю его собачью жизнь, пока он не узнал, что такое левантинец, ветер с востока. Понимаешь, малявка, этот ветер, который рождается бог весть где на востоке и становится острым, как нож, когда достигает здешних мест, этот ленивый ветер вернул ему аппетит. И, не спуская глаз с улицы, путешественник заказал акулье мясо в желтом соусе, матросское блюдо, которое, в отличие от акульего мяса в простом соусе, готовится с шафраном. Отсюда и название. А так как кот не переставал мяукать у него в желудке, он попросил еще куропатку с гарниром из крупно порезанного картофеля плюс оладьи с креветками — местное фирменное блюдо, рецепт которого мы сейчас раскроем.

Он прост. Горсть креветок живьем бросают в небольшое количество кипящей воды. Буль-буль-буль. Варят недолго, затем кастрюлю снимают с огня, вылавливают креветок, а в бульон засыпают пшеничную муку и муку турецкого гороха в равных пропорциях. Чем больше муки мы добавим, тем гуще будет тесто, которое еще горячим смешивается с мелко порезанными креветками, луком и чесноком. И обязательно добавьте петрушку. Соль и перец по вкусу. Когда тесто готово, его большими ложками выливают на сковородку, куда предварительно налито оливковое масло, примерно на палец. Пш-пш-пш. Масло добавлять по мере того, как оладьи будут его впитывать. Когда оладьи подрумяниваются, их снимают со сковороды, промокают бумажной салфеткой — и блюдо готово. Итак, заглотив с полдюжины таких оладъев и расплатившись, путешественник думает только о том, как бы поскорее лечь и проспать до самого завтрашнего утра, пока не отправится первый автобус на Тарифу. И ленивой походкой он возвращается в пансион. Однако не успевает он открыть дверь своей комнаты, как в нос ему бьет запах ментоловой мази. Знаешь, малявка, еще такие леденцы — «Пиктолин». В довершение всего раздаются первые звуки уже знакомой ему мелодии на черном пианино. И тут его приветствуют прямым ударом рукояткой пистолета по голове. Бам!

Придя в себя, он постепенно различает смутные фигуры. Одна в черном корсаже и мини-юбке, из-под которой видны голые ляжки. Волосы подобраны под фуражку капитана военно-морских сил, несколько искусственных прядей падают на плечи. Под гримом просвечивает пробивающаяся синяя щетина, зубы — в помаде. В одной руке револьвер, рукоятка запачкана кровью или кармином. Другой, тщедушный, но задиристый на вид, волосы в бриолине, одет в курточку с отворотами и жабо. Из-за пояса торчит рукоятка ножа, который кажется путешественнику длиннющим, но на самом деле это всего лишь перочинный швейцарский ножик старикашки, доставшийся ему в наследство. Мало того, толстую, как ягодица, щеку типа перерезает шрам. Его лицо кажется путешественнику знакомым, но точно припомнить он не может. Попробовав пошевельнуться, он понимает, что привязан к ножкам кровати.

Тип со шрамом на щеке спрашивает его, где карта сокровищ. Путешественник думает, что, если скажет правду, его заподозрят во лжи, воображение живо рисует ему, как нож вычерчивает у него на лице кровавые узоры. Холод пробирает его до самого мочевого пузыря, и он боится обмочиться, во рту же все пересыхает при виде лезвия, блестящего в лучах заходящего солнца. Тип со щетиной подходит к путешественнику и нахлобучивает на него капитанскую фуражку. Потом наставляет на него револьвер. Так ласково, даже утонченно, как будто разыгрывает сценку в кабаре, малявка; Луисардо описывает мне эту сцену с самой гнусной из своих улыбок, обнажающей его позеленелые зубы.

Слушай внимательно, малявка, он достает из сумочки помаду и проводит ею по губам путешественника. Между тем тот, что со шрамом, поигрывая ножом, отпускает шуточки, нашептывая ему на ухо, что этим ножичком он вскрывает себе чирьи на заду и никогда его не моет, а теперь отрежет им ему яйца, слышал? Припоминает он и то, что в последний раз использовал нож, чтобы пришить старикашку, прямо там, на тротуаре, возле Чакон. И что с тех пор на лезвии запеклось немало кровушки, от которой может начаться гангрена, а то и похуже, малявка. Путешественник знает, на что способен Хинесито, если не найдет карту. И если найдет — тоже, малявка. Все это Луисардо рассказывает мне в Мирамаре в первую ночь праздника и последнюю ночь путешественника. И он рассказывает дальше, что у путешественника появилась идея, счастливая мысль, которая может спасти ему жизнь, и он предлагает договориться. По словам Луисардо, путешественник говорит, что ему нужно пару затяжек, чтобы окончательно прийти в себя. Но не любую сигарету, а только из тех, которые курит он. Ну, ты помнишь, малявка. У типа со шрамом нет особого желания скручивать сигареты, а тип в парике просто не знает, как это делается. Да, для этого есть специальная машинка, но сейчас ее при нем нет. Короче, они готовы развязать его. Путешественник убедил их, что ему нужна сигарета: в обмен на это он скажет им, где спрятана карта. Всего в паре метров отсюда, запивает он. Вешает им лапшу, малявка, ты ведь помнишь, что карту унес ветер и она где-то далеко за постоялым двором «Эль Чато». Хинесито перерезает своим ножиком веревки. Одним ударом — одну. И двумя — другую. «Только без резких движений» — кажется, можно прочесть в глазах Хинесито. Путешественник встает, весь дрожа. Под капитанской фуражкой у него вздулась шишка. Она саднит так же, как саднит воспоминание о старикашке, растянувшемся на тротуаре, с глазами лунатика, мирной застывшей улыбкой и блестящим кроваво-красным слюнявчиком, протянувшимся от горла до самого низа накидки. И в довершение картины — сломанная трость слепого и высыпавшееся из чемоданчика барахло. Сам пластмассовый чемоданчик широко открыт, словно хохочет над судьбой хозяина, малявка.

Чем быстрее соображает путешественник, тем медленнее он сворачивает сигарету. Понемногу насыпает табак. Не забывай, малявка, что человек со шрамом пристально, вплотную приблизив лицо, наблюдает за ним, пожирая глазами жирно размалеванные губы. Тут путешественник оказывается хитрее и, пользуясь возможностью, сдувает табачные крошки прямо тому в глаза. И, не давая ему времени очухаться, одним прыжком вскакивает на ноги и бьет коленом в нос падающего Хинесито. А-а-а-ах-х-х. Не ожидавший этого трансвестит реагирует с запозданием, но путешественник уже в дверях! Прежде чем он успевает выскочить за порог, трансвестишка бросается ему на спину, сбивает с ног и приставляет пистолет к затылку. Однако путешественник не теряется и отшвыривает его в сторону. Да так удачно, что револьвер стреляет. Ба-бах. Дырку от пули можно увидеть еще и сегодня, если приехать в Сан-Фернандо, зайти в привокзальный пансион и подняться в комнату номер два, что по левую руку.

Соседи и прочие постояльцы, привыкшие хранить тишину во время драк, затихарились. Но Хинесито уже встал, весь в крови, с раскрытым ножом в руках. Если это тебе еще неизвестно, малявка, то он великий мастер поножовщины, и, когда он улыбается, улыбка у него широкая, как шрам. И вот сейчас он улыбается, со спины надвигаясь на путешественника, которому никак не справиться с ключом, чтобы подрезать ему поджилки. Путешественник нервничает, малявка, каждой клеткой чувствуя, что смерть прямо у него за спиной и она приближается. Это будет смертельный удар, малявка, удар, от которого нет спасения, один взмах — и лезвие рассечет напополам позвоночник. Так это делается. Однако путешественник, предупрежденный мелодией проклятого черного пианино, отскакивает и уворачивается. И делает он это так ловко, что нож Хинесито глубоко вонзается в дверь.

— А что в это время делал трансвестишка? — спрашиваю я, чтобы прекратить этот поток вранья.

Со своей уклончивой полуулыбкой, ни на минуту не задумываясь, Луисардо отвечает на мой вопрос, словно все это происходило на самом деле и он там был. Трансвестит кончиками пальцев пытается дотянуться до отлетевшего под столик револьвера, малявка. Не забывай, что путешественник выбил его и в полете револьвер выстрелил. Ба-бах. Трансвестит нежно касается его, ногтями царапает дуло, кажется, вот-вот он достанет его, но слишком полное предплечье мешает ему просунуть руку дальше. Тогда путешественник не видит иного выхода, кроме как схватить свой рюкзак, открыть его и натянуть Хинесито на голову — теперь в этом капюшоне он как слепой. Все это длится доли секунды, потому что, пока Хинесито сдергивает с головы рюкзак, путешественник успевает подбежать к двери, в которую вонзился швейцарский нож. Он дергает его с такой силой, что дверь соскакивает с петель. Видя перед собой открытый проем, путешественник бросается в него, но запутывается в ремнях упавшего на пол рюкзака и по законам физики, которые, впрочем, теперь не валены, ничком падает на трансвестита, который, как мы помним, стоя на коленях и выставив зад, пытается достать револьвер. Короче, дело швах, и Хинесито, истекая кровью и сжимая нож, снова подбирается к путешественнику малявка. Он делает выпады, наносит молниеносные размашистые удары справа налево и слева направо, рассекая лезвием воздух. Путешественник защищается ногами как может, потому что трансвестишке удалось развернуться и обхватить его за руки сзади. Во время одного из выпадов нож Хинесито случайно задевает трансвестишку. Хитро извернувшись, путешественник избегает ножа, который вспарывает вздувшуюся вену на ноге трансвестишки. А-а-а-ах-х-х. Воспользовавшись секундной паузой, путешественник поднимает с пола рюкзак и, отбиваясь, начинает крутить им в воздухе, малявка. Он пытается пробиться к двери. Но от Хинесито просто так не уйдешь: опередив путешественника, он загораживает дверной проем, и на лице у него написано «ну-давай-иди-если-ты-такой-храбрый». В руке у него нож, жаждущий свежей крови, и шрам пересекает скривившуюся от боли щеку. Текущая из ноздри кровь растекается по верхней губе, как красные усики. Хайль Гитлер. И тогда путешественник, малявка, идет на хитрость, на тайную уловку как говорится. Луисардо рассказывает между затяжками. Рассказывает, будто путешественник делает вид, что обращается к кому-то за спиной Хинесито, кому-то стоящему в коридоре. Хинесито попадается на крючок, оборачивается, и тут-то путешественник срывает с вешалки свой старый плащ. И делает то, что делали до него разбойники былых времен, ну знаешь, малявка, Луис Канделас де Мадрид, Бивильо де Эстепа, Курро Хименес де Ронда. Он наматывает плащ на руку, как тореро, и, вращая рюкзаком, разом кладет конец комедии ошибок и избегает участи быть зарезанным. Все это случилось той ночью в Мирамаре, когда Луисардо уже заканчивал продавать сырую пыльцу — ядовитое зелье, на вкус отдающее землей и практически несъедобное, потому что в нем нет масла, но которое итальянцы покупают так, будто это высший сорт. «Cinquantamila lire. Canana. Molto bene».[5] Оставалось совсем немного до того, как путешественник зайдет в «Воробушков». И еще немного до того, как он выйдет оттуда вместе с Милагрос. Ветер свистел в окнах призрачной казармы и хлопал дверьми. А там, в ночной глубине, мерцали далекие огни другого берега.


А теперь вернемся назад, поближе к вечеру. Ветер дул, как из печи, солнце окрасило небо в карминные тона, с хозяйки «Воробушков» ручьями лил пот, а воздух пах лимонами, лангустами, свежевыглаженным бельем и близким праздником. Так обстояли дела в тот вечер на террасе Наты.

— Пожалуйста, дорогой, когда хочешь. — Патро вела себя с официантом запанибрата. — Пожалуйста, дорогой.

Вблизи она еще страшнее, такой рожи постыдился бы даже шимпанзе, подумал про себя тип со шрамом, ковыряясь в зубах.

Официант подошел со своими дежурными «добрый вечер», «что желаете?» и с подносом под мышкой. Патро попросила принести какого-нибудь хорошего вина, скажем амонтильядо. Произнося заказ, она скривила губы с тем брюзгливым выражением, которое часто появлялось на ее лице без всякой на то причины, Официант, который не совсем ее понял, вопросительно нахмурился. Эта женщина, которую он уже давно знал, казалось, испытывала удовольствие, приводя его в замешательство. И, держа в пальцах парижскую сигарету, она объяснила ему, что Монтилья — это район неподалеку от Куэнки, где делают вино с весьма любопытным вкусом, которое горчит, как миндаль, сказала она. Официант, который в географии был ни бум-бум, поставил все на свои места: у них подают только красное вино из Рузды, Вальядолид, а что касается белого, то лучше местного ничего нет. Но Патро ничего не хотела слышать. Подайте ей амонтильядо — и все тут. Герцогиня, которая понемногу начинала понимать, откуда дует ветер в голове у этой помешанной, схватила анчоус за хвост и проглотила целиком, не боясь колючек, После чего решительно сменила тему.

— Когда жаришь рыбу, весь секрет в муке, понимаешь?

Официант стоял, застыв с каменным выражением лица, держа поднос под мышкой, пока собачонка Патро обнюхивала его сандалии. Будь он помоложе и одет по-другому, он вполне мог бы сойти за кукленка из тех, которыми украшают большие свадебные торты. Умеет держаться, подумала Герцогиня, продолжавшая гнуть свое:

— Говорят, что цианистый калий тоже на вкус напоминает горький миндаль. Понимаешь? Так или иначе, скользкое это дело — управляться со шлюхами. Бьешься полжизни, чтобы какой-то ловчила шантажист вмиг тебя разорил.

Но у Патро не было желания дальше углубляться в эту тему. Герцогиня тоже не собиралась больше ничего из нее вытягивать, а потому встала со словами:

— А теперь извини, подруга, надо мне сходить в клозет. Пиво — оно ведь, сама знаешь, вроде мочегонного.

По дороге она пнула пустую табачную пачку, а потом наступила на нее каблуком.

— Так что будем пить, белое? — спрашивает тип с подносом.

Патро утвердительно кивает и снова остается наедине с человеком со шрамом. И пронзает его взглядом. Такой типчик вполне мог бы быть певцом или бандерильеро, у которого с конца капает, думает Патро. Приносят еще две порции лангустов, и незнакомец с жадностью набрасывается на них. Покончив с одной, он проглатывает и вторую, вдрызг перепачкав в масле манжеты рубашки. Между тем Геркулес безмятежно взирает с Олимпа на результат. С тех пор как он установил водораздел, Земля успела не раз обернуться, как говорят в наших краях. И пока одна полная луна сменялась другой, пока одни рождались, а другие наоборот, мы общими усилиями достигли таких высот нищеты и накопили в душах столько всякой пакости, что нам и не снилось. Так что можем быть довольны. А теперь оставим Патро, ее собачонку с гноящимися глазами и типа со шрамом и раскрутим Землю в обратную сторону, вернувшись в те времена, когда тысячи африканцев пересекали Атлантику, держа курс на сахарные острова.

По фильмам мы знаем, что их ударами бича сгоняли с насиженных мест и клеймили им черные задницы раскаленным железом. Ааахх. Но, пожалуй, лучше задуматься над тем, что речь шла об очередном витке истории, континентальном движении, от которого лихорадило биржи и которое развязало руки разного рода спекулянтам. Рабовладение основывается на максимальной разнице между малыми вложениями и высокой прибылью. И вот от причалов Великобритании отваливали курсом на африканский континент корабли с трюмами, груженными поношенным тряпьем, разноцветными стекляшками и негодным оружием — отбросами войны, которые вожди африканских племен получали в обмен на черную плоть. За спиной Геркулеса меновая стоимость постепенно перестала существовать на африканских берегах, уступив место простому обмену.

Не будем сыпать соль на раны памяти, но не будем и забывать о том, как вожди, тоже негры, партиями передавали рабов белому человеку в обмен на заштопанные лоскуты ткани, разноцветные бусы и ружья, с которыми продолжали охотиться на своих собратьев. Это было много лет назад, так много, что никого из нас еще на свете не было. Сегодня люди достигли прогресса, так что рабы сами платят за то, чтобы быть рабами. И бегут из своих стран или ввергают их в войны и голод. И они чувствуют ночь в баркасе, когда пересекают Пролив. На плотно сжатых губах застыли проклятия. Но они держат их пока при себе, ведь самый черный поцелуй они берегут для этой старой шлюхи по имени Европа, которая принимает их враскорячку, расставив ноги, с влагалищем, изъеденным клещами. Посмотри на них. Когда они наконец поймут, в чем дело, будет уже поздно клясть Геркулеса и всех святых, Адама Смита и лодочника, который несет всякую чушь о том, что море своенравно и пристать к берегу не так-то легко, и жестами пытается объяснить им, какие их поджидают опасности, сукин сын. И хотя они говорят на другом языке, но язык страха им понятен. Не бойтесь, садитесь, говорит им лодочник с напускной уверенностью. Тому, кто решится, приз: банка галет и одеяло. Посмотри на них, посмотри, как они шагают по трупам, как по мосту, и все ради того, чтобы занять место в очереди длиной с хвост кометы в Комиссию по трудоустройству.

А теперь посмотрим с другой стороны: вот они ассоциации, выступающие за метизацию и взаимопроникновение наций, всякие неправительственные организации и какие-то изолгавшиеся учреждения, защищающие права человека, которые тоже хотят попасть в кадр. Устраивайтесь поудобнее, словно говорят они вновь прибывшим, добро пожаловать в койку к этой старой шлюхе, мусольте на здоровье зловонное исподнее, она не будет против, если кто-то захочет подчистить и обновить прогнившее семя истории. Вы приехали не работать, не путайте, вы приехали, чтобы дать работу, позволить принявшей вас стране расплатиться с долгами. Точно так же, как врач благословляет рак, дающий ему работу и хлеб насущный, это сгрудившееся в лодках мясо дает работу целому скопищу профессионалов: адвокатам, врачам, судьям, налоговым агентам, министрам, политической оппозиции и водителям грузовиков — ведь кому-то же надо их перевозить. Из всего вышесказанного следует, что иммиграция не отнимает рабочие места, не путайте, а создает. Создает для тех, кто извлекает из нее жизненные блага, кто, благодаря расширению языковых границ, мавра с деньгами называет арабом.

Любая эпоха производит то, что ей требуется. А этой эпохе рабы требуются больше, чем какой-либо другой. И они прибывают, ища защиты в бумагах, которыми распоряжаются министерства. С другой стороны, что правда, то правда, Испания, которая занимает выгодную стратегическую позицию в экономическом смысле, укрепляет свои границы. Это началось не сегодня, к бог весть сколько миллионов было вложено в проволочные заграждения, радары и полицейские наряды. С одной стороны, Испания становится все более закрытой, тогда как с другой — оставляет щели, сквозь которые просачивается и навсегда исчезает порождаемое страной богатство. Из-за этой двойной бухгалтерии пересекать Пролив каждый раз оказывается все дороже и дороже. И сотни субсахарцев — так теперь называют негров в силу уже упомянутых лингвистических новшеств, — и сотни обожженных солнцем субсахарцев бродят по самым запутанным улочкам Танжера; бродят в ожидании своей очереди, как на бойне. А пока, чтобы скоротать время и подзаработать, они нанимаются за поденную оплату в пансионы Медины, где консьерж, навострив уши, прислушивается к стонам сокрытой любви. В верхних комнатах старики иностранцы с варикозными венами плачут, трясутся и упиваются бешеной страстью женщин с другим цветом кожи. Вот где отыгрываются сполна за библейское проклятие Ноя, наложившего его на сынов Каиновых, которые остались черными во веки веков, аминь. Очередь движется, вот-вот выпадет их номер, и они смогут ступить на виднеющийся вдали берег. Очертания свободной Европы, где единственно свободными являются цены. А теперь вернемся сюда, выглянем на глядящий на нас берег. Сегодня вечером начинается праздник, и бутылка белого пуста уже больше чем наполовину. Мы на террасе Наты, и щеки у хозяйки «Воробушков» лоснятся, как смазанные салом пирожки. Она ласкает своего пекинеса и думает, как чудно было бы иметь волшебное зеркало, чтобы можно было перенестись куда угодно, стоит только пройти сквозь него. Так, чтобы, если зеркало отражает открытку с видом Гаваны — мулатки, свежая зелень папайи и манго, — думает Патро, так, чтобы, пройдя сквозь зеркало, можно было попасть прямехонько туда. Вот было бы гениально, продолжает фантазировать Патро. И заходит все дальше или, точнее говоря, все ближе. Она думает, что если зеркало поставить на другом берегу, то в нем будет отражаться наш берег, и что стоит только иммигрантам пройти сквозь отражение, как они мигом преодолеют темную морскую пучину, эту ненасытную шлюху которая сначала пожирает, а потом отрыгивает их. Патро знала, что это невозможно, однако невозможность не казалась ей достаточным основанием для того, чтобы этого нельзя было купить. Патро думала обо всем этом, потому что ее мозг создавал мысли так же, как желудок производит экскременты. Этиловые пары белого вина служили ее мыслям помелом, вроде того, на котором летают ведьмы. Воздух пропах перебродившей ненавистью, и собачонка оскалила свои крысиные зубки и облаяла Герцогиню, оживленно-празднично возвращавшуюся из сортира.

— Слушай, отличная у них в сральнике бумага, подотрешься разок, и — чисто.

Герцогиня была, как всегда, многословна.

Между тем перед террасой Наты останавливается автомобиль. Это «ауди», номер которого заканчивается зловещей цифрой тринадцать. Из автомобиля выходит мужчина в теле, он курит трубку и потеет, как козлик, который предчувствует, что скоро превратится в жаркое. Ветер сметает к его ногам салфетки, окурки и крошки пирожных. А низкое небо над его головой полыхает кровавыми полосами.


Ночью среди световых всполохов маяка Луисардо вел свой рассказ. Он рассказывал о том, как путешественник ощупывал шишку, и волосы у него были всклокочены, и морская фуражка сидела набекрень. Воспоминание саднит, не дает ему покоя, малявка. Сейчас он сидит в мини-фургоне «фольксваген» горчичного цвета и едет в Тарифу. Ему удалось оторваться от Хинесито и его подельника-трансвестишки, ну ты знаешь, малявка. Но самое главное, что ему удалось в мгновение ока добраться до Кониль-де-ла-Фронтера. И в Каса-Постас, так и не снимая фуражки, с комически размалеванными губами, автостопом тормознуть типа на «фольксвагене». Тут нам придется сделать отступление, малявка, потому что водитель «фольксвагена» того заслуживает.

Зовут его Рафаэль Ривера, а для друзей — просто Фалильо. Он лихо крутит баранку, и яйца у него величиной с булыжник. Обгоняет он всех справа, словно не слыша гудков и проклятий, которыми награждают его другие водители. При всем том бицепсы у него как стандартный футбольный мяч и усищи сутенера или тайного агента, это как посмотреть. Во время поездки он показал себя человеком словоохотливым. Он говорил путешественнику о быках, но не просто о быках, малявка, как бы не так. Он говорил о быках Осборна,[6] об их разведении — дело ничуть не хуже того, которым занимался светлой памяти Герион. Потому что, видишь ли, в Пуэрто-де-Санта-Мария живет семья кузнецов по фамилии Техада, продолжателей дела, начатого еще дядюшкой Пене, тоже кузнецом, и состоящего в том, чтобы заботиться о поголовье быков, расставленных вдоль шоссейных дорог нашей страны. Быть старшими пастухами железного стада, где все быки черные как смоль, без единой отметины. Ладно, так вот с двумя быками у них проблемы, два быка как бельмо на глазу у этой семьи из Пуэрто-де-Санта-Мария. Один установлен где-то в Каталонии, рассказывает Луисардо, а там трамонтана дует так же сильно, как здешний левантинец, малявка. Ветер, который сдувал у покойного художника Дали усы. А второй находится прямехонько здесь, возле постоялого двора в Пуэрто-Фасинас. И видишь ли, малявка, левантинец жестоко треплет его, и он теряет то рога, то гениталии, то хвост и разные прочие детали. И нужен человек, который бы их восстанавливал. И этот человек не кто иной, как Рафаэль Ривера, Фалильо, совершеннолетний, проживающий недалеко от Пуэрто-де-Санта-Мария. Вот он и стал работать у Техада. Выражаясь яснее, его дело залезать на стального быка и прикручивать гениталии и рога из нержавейки нашему быку Осборна из Фасинаса. И все это Фалильо рассказывает путешественнику, одновременно ведя машину с пугающей лихостью. «Не забуду мать родную», вытатуировано у него на одной руке по всему бицепсу. Так как путешественник частенько ка него поглядывает, тип с усищами сутенера решает выложить ему всю свою историю. Татуировку он сделал, когда сидел. В «Пуэртодос», говорит он, малявка. Потом описывает саму процедуру, мотор от кассетника, а контур накололи шариковой ручкой. До крови. Рассказывает он и как нашел работу. До него этим делом занимался один из Тарифы, некто Кино, чокнутый, который считал себя реинкарнацией самурая из Альхесираса. Путешественника немного укачало. Этот разговор и манера вождения Фалильо вызывали у него сейчас тошноту. И недолго думая он опустил оконное стекло и блеванул.

Блевотина получилась исключительно колоритная и растеклась по задним стеклам и кювету. Желудок его судорожно сжался, и из отверстой глотки низвергнулся бурный водопад желтоватого цвета — то ли от шафрана, то ли от скопившейся желчи, кто знает. В этом потоке смешалось все: листья салата, ломтики помидоров и украшавшая блюдо петрушка. Фалильо даже бровью не повел. Подумаешь. Он продолжал крутить баранку, обгоняя попутки с неположенной стороны и почесывая яйца всякий раз, когда какой-нибудь водитель возмущенно сигналил при виде такого безобразия. Они проехали Бехер, помнишь, малявка, этот городок, свисающий с гор, и не успели добраться до Пуэрто-Фасинас, когда Фалильо признался, что больше всего в его работе ему нравится, когда она заканчивается, потому что тогда он едет в Тарифу и останавливается напротив бензоколонки, возле бара-кафе «Воробушки». Луисардо проявлял исключительную политкорректность, стараясь прямо не упоминать род занятий своей сестры. Короче, приезжают они в Пуэрто-Фасинас, и, пока тип с усами сутенера приступает к своей благородной работе, прилаживая гениталии быку Осборна, путешественник устраивается в тени, под навесом постоялого двора, заказывает мятный отвар и пытается привести в порядок свой желудок и мысли. Первый глоток обжигает ему язык. Он покорно терпит боль и спрашивает у сеньоры, страшной как смертный грех, далеко ли до гор Бетиса. Помнишь, малявка, что путешественник потерял карту, но успел так хорошо запомнить ее, что она ему больше и не была нужна. Помни про это, малявка, внушает мне Луисардо, набив рот сардинами, перемалывая зубами чешую и обливаясь маслом. Помни, что время от времени он вставал со своего места и уединялся в сортире, чтобы изучить карту. Это, должно быть, Бехер, Беккех, мавританский городок на горе, где по ночам кажется, что за освещенными окнами домов скрываются феи. А тот, другой, несомненно, Тарифа, Тариф-ибн-Малик, как называли его мавры; уединившись в сортире вагона, малявка, путешественник изучал карту, которая запечатлевалась в его мозгу, податливом, как сырая глина. Под вечер, когда небо становится красноватым, тип с усами сутенера появляется на постоялом дворе. В руке у него горелка, а на голове — защитные очки. Теперь, когда работа сделана и миссия выполнена, он, отдуваясь, подходит к стойке и заказывает пиво. Выпив его залпом, он просит еще порцию, а за ней третью. Расплачиваясь, он звучно рыгает, и эхо отрыжки сотрясает стены. Потом подает знак путешественнику, мол, поехали. Путешественник встает. Оба возвращаются в фургончик.

Пропитавшись смолистым дымом, Луисардо рассказывает то, что нашептывает ему дьявол, зубы его похожи на ножовку, а щеки — в оспинах греха. Он рассказывает, что, едва водитель и пассажир уселись в фургончик, путешественник попросил Фалильо остановиться, когда они доедут до поворота на Бетис. Знаешь, малявка, это узкое шоссе, все в заплатах, которое поднимается в горы и где висит табличка о том, что проезд закрыт: «Запретная зона». Там-то, малявка, он его и высадил. Но путешественник, малявка, нашел сокровище только на следующий день.


Боги, всегда внимательно следящие за людскими делами, распорядились так, что одни богаты, а другие бедны, одни занимают высокое положение, а другие — у них под пятой. И так же как в детстве нам пророчат будущее и в колыбели рассказывают о том, как мизинчик подстрелил птичку, безымянный пальчик сходил по дрова, средний развел огонь, указательный приготовил обед, а большой и самый толстый все съел, история повторяется со взрослыми, но уже взаправду.

Я очень скоро узнал, как происходило распределение и перераспределение. Поэтому меня не удивило, что Милагрос, которая часами сдавала свое тело напрокат, почти всегда ходила без денег. Как не удивило и то, что хозяйке «Воробушков» всегда доставался жирный кусок, и, стоило кому-нибудь попытаться его отнять, она визжала, будто ей выдирают коренной зуб. Но что действительно меня удивило — это то, что виновником роковой развязки и злой смерти, постигшей путешественника, был Луисардо. Косвенно Луисардо втравил Патро и путешественника в зловещую игру, нечто вроде погребальной песни над залитой кровью колыбелью. Но предоставим эту историю самой себе и вернемся в первый вечер праздника, когда Патро взбиралась на террасу Наты, влача за собой свою притворную искренность. Собачонка с гноящимися глазами бежала за ней и рычала на ветер. «Кто, черт побери, осмелился нарушить покой Патро?» — спрашивала Патро сама себя. Должно быть, это Милагрос или кто-то из ее окружения, думала она, поднимаясь по склону. Это мог оказаться и ее недоразвитый младший брат, продолжала гадать Патро, тот, кого все зовут Луисардо и который только и знает, что пакостить. Словно дьявол с младенчества заключил с ним опасный союз, когда повитуха не удержала его на руках и он упал на пол. Плюх. Но не повезло. Ей хотелось бы унизить и растоптать его; как не уставали твердить злые языки, Луисардо ублажал Милагрос, и при одной мысли об этом Патро становилась сама не своя. Вот чем были заняты мысли Патро, когда, поднимаясь на террасу Наты, она неожиданно остановилась, чтобы перевести дух. Уже целую неделю у нее болел бок, но она все оттягивала посещение больницы, потому что на дух не переносила врачей. У нее подогнулись колени, словно она предстала перед каким-то важным лицом, совсем как когда ее дядя приезжал на открытие «Воробушков» и она ходила в церковь, к причастию, с той лишь разницей, что сейчас она сделала это, потому что уж очень болели ноги. Она опустила голову, и ее подбородок улегся на жировые складки, которых, как мы помним, было по крайней мере с полдюжины. «Возраст, наверное», — подумала она. Дул левантинец, и луна на небе светила ярко, впрочем, стоп, хватит. Оставим ее здесь, с ее жжением в желудке, застрявшим в гортани хрипом, снедаемую худшей из ненавистей — ненавистью к самой себе. Отметим только, что ее ни разу не вызывали на допрос, потому что на текущем счету у нее было хорошее алиби. Отметим также, что деньги ее никак ей не пригодились, потому что через несколько месяцев у нее обнаружили рак поджелудочной железы, и сегодня она ждет роковой развязки даже с некоторой радостью. Тут и дядя ничем не поможет. Как и Адам Смит. Но сейчас оставим ее там, на склоне Чистилища, с румянцем на щеках от недавно выпитого вина и гнилой челюстью, под которой скопились мясистые складки. Оставим ее, и пусть ветры развеют исходящий от нее запах разложения. А теперь продолжим, так как внизу, в «ауди» с кадисским номером некто заплывший жиром переживает неловкую ситуацию, в которой оказался. На заднем сиденье парочка убийц ожидает сигнала мобильного телефона. А между тем Иларио, весь в поту, пытается хоть как-то сломать лед, завязать разговор и для этого начинает рассказывать про свою жизнь. О том, как уехал из своего родного Порриньо и стал первым торговцем Библиями в провинции.

Как говорится, плевать они на него хотели с высокой колокольни. Но сознание, что его слушают, придавало ему уверенности. И, сидя в «ауди» и движимый тем, что мы называли «принудительной информацией», Илариньо продолжал рассказывать главы из своей жизни. Например, о своем приезде на юг. Его назначили в Кадис, в Пуэрто-де-Санта-Мария, куда он прибыл как-то в воскресенье, когда люди ходят к обедне и пьют вермут. Едва оказавшись там, он целиком посвятил себя торговле. Торговать предстояло брошюрками о вышивке крестом. Стратегия состояла в том, чтобы внушать клиентам, что часть денег будет передаваться в фонд какой-то изолгавшейся ассоциации по защите прав человека. Ответ всегда был один и тот же.

— Видите ли, я не вышиваю крестом, у меня и минутки свободной нет.

Тогда Илариньо, архистратиг и знаток простых душ, предпринимал атаку с ходу.

— Вам совсем не обязательно вышивать крестом, вам достаточно только проявить понимание и купить брошюру.

За счет этого Илариньо каждый день оказывался первым в списке продавцов. Но чтобы стать капитаном команды, ему надо было перепрыгнуть еще через несколько иерархических ступенек. Однако он преодолел этот участок перекрестного огня и зависти, ни разу не поскользнувшись, и был вознагражден сторицею. Как? Да очень просто: торгуя поваренными книгами. Кому-то другому это могло показаться семечками, но для Илариньо это стало золотым дном. Первым делом он договаривался о встречах с домохозяйками по всей провинции, занятыми женщинами, у которых едва хватало времени сготовить обед на скорую руку. Они-то и принесли Илариньо желанный пост капитана команды — как, увидите. Он приходил к ним с первым томом собрания и глиняной копилкой. Теперь можно было приступать к делу.

— Эту копилку мы вам дарим, сеньора, вам надо будет только класть в нее по тысяче песет в месяц, и к концу года, когда вы ее разобьете, вы без малейших усилий станете обладательницей собрания поваренных книг, которое будет предметом зависти всех ваших гостей, когда они увидят его в книжном шкафу в гостиной рядом с толедскими блюдами и, кроме того, их обложки будут прекрасно сочетаться с этой бесценной картиной, что висит у вас на стене.

И Илариньо тыкал своим пальцем-сарделькой в произведение живописного искусства — натюрморт с характерным подстреленным зайцем, мехом вина и дымящимся мушкетом. Сеньора, раззявив рот, просто не могла ему отказать. Более того, стоило ему захотеть, она позволила бы ему порезвиться у себя под юбкой, где дремали неудовлетворенные желания. Но Илариньо был не такой и держался вполне респектабельно. Как и все до и после нее, домохозяйка высказывала единственное сомнение:

— Но… это хорошая поваренная книга?

— Нет, — отвечал Илариньо, — честно говоря, нет. Не хорошая. Но очень-очень полезная для тех, кто не располагает достаточным временем, чтобы посвятить себя готовке.

Так Илариньо добился вожделенного места капитана команды с соответствующей зарплатой, премиями и социальной страховкой. Все это он рассказывал своей бандитской аудитории, сидя в «ауди» с кадисским номером, с большим трудом приобретенном в рассрочку. Но слушатели пропускали мимо ушей перипетии его судьбы, которой он так гордился. Напомню, что на заднем сиденье Герцогиня и ее спутник, тот, со шрамом, ждали, пока шантажист подаст признаки жизни. Чтобы ожидание не казалось таким томительным, они решают приготовить себе порцию. Герцогиня подносит зажигалку к ложке, которая дрожит у нее в руке. Резкая вонь нагревающегося аммиака достигает мясистых ноздрей Илариньо, который через зеркало заднего вида смотрит, как Герцогиня поднимает ложку и протягивает ее человеку со шрамом — рабу вредной привычки, — который корчит отвратительную гримасу.

— Слышишь, устала я, — произносит Герцогиня извиняющимся тоном, чтобы не делить со своим спутником сомнительного удовольствия; голос у нее низкий и доверительный, ногти хищных пальцев в кровавом маникюре. Осторожно держа ложку, она выливает каплю готового зелья на кусочек фольги. — Это тебе не известка, понял? Качество…

И она подмигивает глазом с накладными ресницами.

Илариньо спрашивает себя, какого черта он делает здесь, в ситуации, когда его собственное «я» балансирует на краю пропасти. И, не найдя ответа, Илариньо ищет убежища в покаянных мыслях. Раскаяние вонзается ему в грудь осколками небьющегося стекла. И все из-за того, что он зашел в придорожный бар, который всегда объезжал за версту. Кошки скребут на душе у Илариньо, и он кается, что сегодня вечером снова зашел в «Воробушков», хотя и знал, что это небезопасно. Об этом я узнал позже, через несколько дней, потому что фургончик марки «фольксваген» горчичного цвета, стоявший у самого входа в «Воробушков», был дьявольским предупреждением. Илариньо знал водителя. Тот тоже был из Пуэрто, только что вышел из тюряги и поклялся отомстить. Об этом стоит рассказать.

Это случилось, когда Илариньо разъезжал по глухим уголкам провинции, развозя поваренные книги, копилки и общаясь с домохозяйками. Так вот однажды в Пуэрто-де-Санта-Мария, в квартале графа Осборна, поднимаясь по лестнице блочного дома, как две капли воды похожего на другие блочные дома, он услышал пронзительный визг, напоминавший крик козла, когда его кастрируют. Илариньо, любопытный, как консьержка, дошел до площадки и приник к оконцу. Ничто не могло заставить его оторваться. Одолеваемый неодолимым любопытством, он решил переступить границу тени и войти в сумеречную зону. Торговец поваренными книгами раздвинул жалюзи. И стал свидетелем убийства. Убийца с ножом в руках встретился взглядом с Илариньо, стоявшим по другую сторону оконца. «Бабушка, бабушка, почему у тебя такие большие глаза?» Этот момент навсегда запечатлелся в кровавой памяти убийцы. Преступник, житель Пуэрто, сбежал на фургончике «фольксваген» горчичного цвета, выпущенном еще при царе Горохе. Илариньо никому и словом не обмолвился, что был свидетелем происшествия. Но внутренний голос говорил ему, что когда он снова встретится взглядом с убийцей, то вряд ли они захотят поприветствовать друг друга. С того дня он всеми силами старался не встречаться с фургончиком. Вплоть до этого вечера в нескольких километрах от Пуэрто, у самого входа в «Воробушков», когда он снова увидел фургончик горчичного цвета из своих худших кошмаров, и сердце его заколотилось как безумное. Есть вещие приметы, Илариньо, и надо уметь распознавать их, потому что они могут спасти человека, любила повторять его мать. Сейчас, сидя в машине, он видел ее как живую. И тягостная тоска заставляла волосы на его теле вставать дыбом, перенося его обратно в пасмурную юность с ее нечистыми прикосновениями. Не покидая водительского сиденья, Илариньо бросил беглый взгляд на свою молодость, и, так же как в животе, у него началось брожение и в мыслях. Время от времени он позволял себе эти побеги в прошлое, как он их называл. После побега он вернулся к реальности, в свою машину, припаркованную в Калете, напротив бараков для топляков, которые переплывают Пролив. На заднем сиденье двое наемных убийц нервничают в ожидании знака. На боковом пристроился портфель с шестьюстами тысячами песет крупными купюрами. В небесах ярко сияет луна, а ветер доносит солоноватый переплеск волн, которые в один прекрасный день решил слить Геркулес. Тут-то и зазвонил телефон.


Должно быть, он позвонил, когда пошел за пивом. Я остался один в Мирамаре, слушая доносившееся до меня ночное пение вод. Многоголосие, отороченное пеной и преданиями, которое прервалось, когда появились итальянцы со своими мотоциклами и бухающей, назойливой и тупой музыкой. «Cinquemila lire de jachís. Cinquemila lire».[7] Хотя я знал, где он прячет товар, зарытый возле одной из скамеек, им пришлось подождать, пока вернется Луисардо с литровой бутылкой в руке и с выражением делового человека на физиономии. «Tengo mua. Canana güena, molto bene, tengo mua»,[8] сказал он им с неприязнью и по обыкновению коверкая слова. «Canana güena, molto bene, tengo mua».[9] И он продал им кусок сырой пыльцы, чуть больше грамма, твердой, как мрамор из карьеров Порриньо. «Canana güena te llesas, tuti el mundi contenti, da bien con el lechendino у a gozar macarroni»,[10] — сказал им этот сукин сын. И итальянцы, довольные дальше некуда, врубают свои тарахтелки и поскорее сматываются. Как только мы остались одни, Луисардо продолжил свой рассказ о том, как в ту ночь путешественник спал под открытым небом, завернувшись в куртку, насквозь промокшую от ночной росы. Сон тяжело смыкает его мавританские веки, и, свернувшись клубочком, в позе эмбриона, путешественник спит среди развалин, недалеко от горных кряжей, где военные проводят свои маневры и учения. Луисардо имел в виду черные вершины гор, откуда различимы дюны, чужой берег и Голубиный остров, или Сковородка, который называют так из-за сходства с предметом кухонного обихода. Короче говоря, чудесный вид, нечто необычное, но путешественник ничего этого не видит, потому что, едва добравшись до вершины, он впадает в глубокий освежающий сон. Вечереет, небо словно засахаренное, и слышен только собачий лай, доносимый порывами левантинца. «Должно быть, где-то поблизости дом», — думает путешественник. Он не знает, что это лает собачонка с гноящимися глазами, которая находится за много километров отсюда, и только из-за ветра кажется, что она где-то рядом. Луисардо рассказывает и, рассказав о путешественнике, погруженном в безмятежный сон, он рассказывает о морской фуражке, которую тот сначала бросил, а потом подобрал, сообразив, что было бы ошибкой оставлять ее на дороге как улику для своих преследователей. И он использует ее, чтобы укрыться от последних лучей плотоядного солнца, которое сжигает такую, как у него, восковую кожу. Он задремывает, и темнота что-то шепчет ему на ухо, и ярко горящие совиные глаза освещают его. Облако комаров окутывает его звериный сон.

Луисардо пил из горлышка. Время от времени он доставал откуда-то из-под мышки бинокль с заляпанными стеклами. И, прищурившись, что делало его похожим на китайца, вглядывался в какую-то далекую точку за маяком. Словно чего-то или кого-то ждал. И так, будто не мог поделиться со мной своим ожиданием, продолжал рассказывать, как путешественник проснулся на рассвете нового дня. Он не заметил, как пролетела ночь, малявка, и одежда его насквозь пропиталась росой. Зато он заметил, что дышится ему теперь намного легче и некая энергия, которая циркулирует вокруг его тела, назовем ее космической, малявка, увлекает его к тому месту, где спрятано сокровище. Сказав это, Луисардо снова смотрит в бинокль. И только погодя он поведал мне, что наблюдал за автостоянкой рядом с бараками для топляков, переплывающих Пролив. Но это только погодя, когда уже ничего нельзя было сделать для путешественника, который, по словам Луисардо, проснулся, охваченный неистовым счастьем. Видишь, малявка, раннее утро, путешественник трет глаза, ему хочется пить, и, словно подталкиваемый космической энергией, про которую я тебе уже говорил, словно влекомый колдовским чутьем, он находит бьющий среди сосен источник. Путешественник приникает к воде и жадно пьет. Снимает фуражку и набирает в нее воды. Потом надевает. Он проделывает это несколько раз, чудила, словно совершает какой-то религиозный обряд. Он доволен, и не только потому, что утолил жажду; еще он счастлив знанием того, что сокровище близко. Не забывай, малявка, он хорошо запомнил карту и знает, что рядом с сокровищем, среди сосен, находится источник. Еще несколько шагов на юг по течению ручья, и рядом с кактусами будет крестик, указывающий точное место. Путешественник закрывает глаза и снова видит карту, развернутую на диване его чердака в Мадриде. Прошел всего лишь день, но кажется, что прошло гораздо больше — гораздо больше запечатлелось в его податливом, как глина, мозгу. Присев на корточки рядом с кактусом, он начинает рыть землю руками. Солнце припекает, ногти болят, но путешественник не отступается. Докопавшись до корней кактуса, он из последних сил, уф-ф-ф, вытаскивает сундучок, маленький сундучок, малявка, такой маленький, что путешественнику не верится, что внутри может быть сокровище.

Луисардо курит и рассказывает. Рассказывает, как путешественник с тысячью предосторожностей достает сундучок и держит его в руках. А руки у него все ободранные, и потные ладони перепачканы в песке, малявка. Но он спокойно пытается поддеть заржавевшие от времени петли.

— И? — спрашиваю я, сгорая от любопытства и желая поскорее узнать, чем кончилось дело.

Наконец он его открывает, малявка. Тут Луисардо снова берет бинокль и щурит хитрые глазки. Хочет меня еще больше заинтриговать, сучонок. Если бы ты увидел, малявка, какое лицо у него стало, когда он понял, что там внутри, ты бы от души посмеялся, потому что внутри лежала пробирка, какие используют в лабораториях, говорит Луисардо, не отрываясь от бинокля. Путешественнику чуть дурно не стало, когда он увидел, что сокровище — это невзрачная стеклянная трубочка, и он вытаскивает пробку. Чпок. Всего-то негромкий хлопок, малявка, однако зловонный дым, вырвавшийся из вакуумного плена, заставляет его отшатнуться. В ярости путешественник отшвыривает пробирку и видит, как ее содержимое растекается по песку и камням. И — тут Луисардо прячет бинокль под мышку и пристально смотрит на меня. Вот когда начинается самое интересное, малявка, потому что путешественнику вдруг захотелось помочиться. Это все от нервов, отражается на мочевом пузыре. И недолго думая он достает свой шланг и начинает писать. Сначала он целит струей в смоковницу. Метко, думает он и направляет узловатую струю на камни, а заодно — почему бы и нет — злобно мочится на содержимое пробирки.

Если я еще не говорил этого, малявка, то в пробирке была густая, металлоподобная жидкость вроде той, которую используют зубные врачи, когда ставят пломбы. Это ртуть. Тут Луисардо в очередной раз демонстрирует свою изобретательность и рассказывает мне, что данный элемент известен с самой древности. Если тебе это неизвестно, малявка, то это серебристый металл и единственный элемент кроме брома, который находится в жидком состоянии при обычной температуре. В отдельных случаях он встречается в чистом виде, но чаще в комбинации с серой, то есть в виде киновари, из которой извлекается путем кальцинации или возгонки. Это высокотоксичный металл, опасный даже при попадании на кожу или вдыхании его паров. Он обладает повышенной плотностью, хорошей термо- и электропроводностью и повышенной силой поверхностного натяжения. При высоких температурах он вступает в реакцию с кислородом, а также с галогенами, серой и фосфором. С металлами он образует сплавы, известные под названием амальгамы, а с соединениями углерода — так называемые органометаллические соединения. Используется при изготовлении термометров, барометров и ртутных ламп. Ну этих, малявка, которыми по ночам освещается порт. Но от всего этого нам не было бы ни жарко, ни холодно, малявка, если бы во времена Филиппа III один мавр по имени Али Тарик не использовал бы ртуть в холодном состоянии для амальгамирования зеркал. Да, да, малявка, именно для этого. Затем Луисардо пустился в философские рассуждения о пользе зеркал, так как, по его словам, с тех пор как их изобрели, они помогают людям скостить себе годы. Объяснение этому самое простое, ведь если человек видит свое отражение каждый день, то ход времени становится незаметен. А теперь оставим предположения и догадки и займемся Али Тариком.

Речь пойдет о мавре, сосланном в эти земли благодаря лихорадочному желанию наших правителей изгнать из наших пределов любого человека с обрезанным концом. Так вот, Али Тарик тоже был обрезанцем и не переставал использовать свой член с тех самых пор, как осознал его полезность, почему и стал главой многочисленного семейства. Безумное время, малявка. Ты бы видел, как жили люди в ту черную пору истории. Ты бы видел веревки для сушки белья, протянутые на трех фанегах земли в Бетисе, у подножия черной вершины. Сушилка, битком набитая исподним бельем того времени. Ты только представь, малявка. Солнце шпарит, земля влажная, как женщина, и пар горячим облаком стоит над поселением. Так вот, малявка, два года, проведенных в Бетисе, Али Тарик, помимо добывания хлеба насущного, занимался алхимией. Недалеко от ручья этот тип разбил шатер и оборудовал в нем лабораторию, в которой, когда жизнь кругом стихала, предавался изобретательству. Постясь, куря благовония и заклиная луну, Али Тарик импровизировал. В особой ступке он толок кости цыпленка, которые использовал, чтобы сгустить менструальную кровь одной из своих дочерей. Потом на своей алхимической кухне, раздувая мехами горящие в печи угли, он сливал смесь в горшок и произносил магические слова. И — буль-буль-буль — закипало зловонное зелье. Затем он выносил его наружу, подставляя свету растущего месяца, и давал отстояться. Оно напоминало мутную подливку вроде эскабече, в которое переложили помидоров. И, не переведя дух, не давая себе ни малейшей поблажки, Али Тарик залпом выпивал его. Кажется, это было какое-то волшебное средство от простатита. Однако, по словам Луисардо, это не было его главным изобретением, так как среди всего, измысленного Али Тариком, следует выделить три вещи. Луисардо знает их назубок, как будто эти вдохновенные выдумки не плод трудов Али Тарика и авторство принадлежит ему самому. Первое — это снадобье для задержки оргазма, которое готовится из жареных коровьих лепешек и кусочков черного камня плюс отвар из серого янтаря, рецепт которого хранился в строжайшем секрете. Второй препарат способен растянуть ночь и продлить сон, для него Али Тарик использовал красных муравьев и совиный глаз. Третье изобретение — это волшебное зеркало, малявка. Тут Луисардо умолк — не столько для того, чтобы перевести дух, сколько чтобы услышать, как звенит воздух. Помню, как ветер хлопал дверьми и бился в окна призрачной казармы, а вдалеке на бортах приближавшихся лодок темным блеском переливалась ночь. И еще помню, как луна плыла по небу чернее китайской туши — слишком реальному, чтобы в него можно было поверить.

* * *

Случается, что ветер угрожающе свистит у него в ушах. И вот случается, что на Танжер уходит последняя лодка, и путешественник различает след за ее кормой — пенную борозду, яростно перечеркивающую белые барашки, забрызгавшие море.

Путешественнику так и не удается коснуться края африканских небес, пурпурных и сладких, как написано в романах, и он блуждает по прихотливой путанице улиц Тарифы. Он огибает углы и пересекает крохотные квадратные площади, где иностранцы выблевывают из себя ночь, пропитанную сангрией, оставляя богатую палитру оттенков на стенах. Путешественник проходит по внутренностям и сосудам города, пропахшего ветром, солью и жарким, которое подают в тавернах. Но только переступив порог «Воробушков», когда Милагрос накидывается на него, путешественник понимает, что Тарифа всегда ожидала его в конце любого из маршрутов.

Однако все это случается потом, когда он проходит по Тополиной аллее, обсаженной пальмами, так что я никак не возьму в толк, почему ее так назвали. Но не будем отвлекаться, так как все это произойдет потом, спустя время, после того как путешественник зайдет к Хуану Луису, где дымится в мясном отваре картошка и стреляют каплями жира сковородки.

Судя по рассказам Луисардо, путешественнику все открылось благодаря счастливой случайности — иначе и не скажешь, сами увидите. В соответствии с рассказом Луисардо, на путешественника нашло затмение. Он ожидал найти сокровище в виде сверкающих золотых дублонов и драгоценных камней или чего-то вроде, не знаю. Однако единственное, что он обнаружил в сундучке, была пробирка с ртутью. Вспомним, что часть ее пролилась на песок и у путешественника возникло непреодолимое желание помочиться, все из-за выпитой воды, малявка, рассказывал Луисардо ночью в Мирамаре, с глазами черными и блестящими, как два скарабея. И путешественник облегчился. Щедрая витая струя мочи сопровождалась приятным жжением в мочевом пузыре. Пенистые брызги оросили его лицо. Следует помнить, что в сельской местности опасно писать под открытым небом, особенно когда ветрено. Надо сначала овладеть этим благородным искусством, а главное, никогда не делать этого против ветра.

Однако брызги попали ему в лицо отнюдь не по вине ветра, равно как и не по вине бесшабашного веселья, с каким путешественник опорожнял свой мочевой пузырь, как бы не так. И это заставило путешественника крепко призадуматься. Был в этом деле какой-то смысл, потому что эффект возникал всякий раз, как путешественник направлял свою струю на пленку, образованную на земле ртутью. Исполненный подозрений и чувствуя последнюю каплю на конце, путешественник наклоняется к лужице застывшей ртути. И видит собственное отражение в тонкой серебряной пластинке на влажной земле. Тогда путешественник бросает камушек и убеждается в том, что предчувствия не обманули его: сначала камушек проходит сквозь пластинку, затем исчезает за ней, и очень скоро пластинка выстреливает им в небо. Судя по словам Луисардо, это объясняется просто, ведь зеркало отражает образы предметов, находящихся перед ним. Признаюсь, подобное пояснение не внесло особой ясности. И только немного погодя до меня дошло, в чем дело, благодаря непристойным примерам, на которые расщедрился Луисардо и которые привлекли мое внимание, как магнит притягивает железные опилки.

Похоже на то, что сей алхимик, Али Тарик, уже применял эту волшебную ртуть четыреста лет назад. И что, помимо прочего, он использовал ее, чтобы помочь бежать всем своим женам и дочерям. И что, взяв гравюру, изображавшую буколический европейский пейзаж, и поместив ее перед внушительных размеров зеркалом, в котором она отразилась, Али Тарик приказал всем своим женам и дочерям пройти через зеркало одна за другой. Со своими пожитками и тазами для варки варенья, узлами белья и утварью они исчезали в отражении этого буколического европейского пейзажа. Луисардо знал, что это невозможно, но невозможность чего бы то ни было не казалась ему достаточным поводом, чтобы об этом не рассказывать. И вот Луисардо выдумал это бредовое зеркало, опровергающее все возможные законы, волшебное зеркало, которое, по его словам, существовало, и, увидев его, путешественник обо всем догадался, и ему припомнились последние слова старикашки. «Гой и гой, не жалея ногтей… Тебя осыплют золотом… как только ты пгиедешь в Танжег». Тогда-то он и понял всю ценность этого чудного сокровища. И стал собирать, как мог, капли разлившейся ртути, проскальзывающие у него сквозь пальцы. Но не будем отвлекаться, оставим его собирать ртуть, а сами последуем за Али Тариком, который больше года посвятил занятиям алхимией и использованию своего обрезанного члена. Не осталось ни влагалища, ни задницы, ни дырки или бутылочного горлышка, перелетной птицы, курицы или скотины, которая не почувствовала бы, как член алхимика вторгается в его святая святых. А когда выпал его номер и Али Тарика выслали в Северную Африку, он позаботился спрятать свое изобретение в надежном месте, закопав его под недавно посаженным кактусом. Кроме того, он нарисовал карту, где точно обозначил место, и коварно спрятал ее в складках бурнуса. Но самое главное во всем этом то, что сей Али Тарик закопал сокровище, когда Юпитер стоял над Хересом в восходящей стадии одновременно с Марсом прямо напротив Сатурна или что-то в этом роде, судя по рассказу Луисардо. Короче, благодаря картографии судьбы, заклятие получило силу, и человек, которому суждено найти сундучок, не сможет использовать волшебную ртуть себе во благо. Вспомни, малявка, сказал мне Луисардо, вспомни, что сказал путешественнику старикашка с глазами, как голубиные яйца, перед самой смертью возле дверей Чакон. Вот поэтому-то путешественник и не сможет использовать сокровище себе во благо. Ему придется выбросить из головы все, связанное с изготовлением зеркала, с помощью которого можно перенестись на другой берег, и он сломя голову сгустится в Тарифу, стремясь поспеть на лодку, уходящую в Танжер.

Его подвез на своей машине Карлос Толедо, продавший какому-то американцу руины Болоний. И по чистой случайности их обогнал белый «рено-триана» с мадридским номером. Я говорю «по чистой случайности», потому что Карлос Толедо управлял точно таким же автомобилем, только с кадисскими номерами. Водители просигналили друг другу. «Такая машина — настоящая реликвия, — сказал Карлос Толедо путешественнику, — нас немного, и мы должны ладить». И тут же, хотя путешественник не просил его об этом, Карлос Толедо поведал ему о своем последнем подвиге на поприще торговли недвижимостью.

— Потрясающе, — рассказывал Карлос Толедо, — потрясающе, я продал одному американцу руины Баэло Клаудиа. Чтобы было понятнее, это все равно что продать Сибелес. Потрясающе.

За всю поездку путешественник ни разу рта не раскрыл. И таким вот невероятным образом он добрался до Тарифы. И сошел у Хересских ворот. Карлос Толедо поехал дальше в Альхесирас, где собирался заключить еще одну сделку. Понимаешь, малявка, еще осталась пара недель тучных коров, да еще и праздник — надо пользоваться.

Луисардо продолжал плести свои небылицы. Вроде этой истории об окропленной кровью земле, которая связала страдавшего животом путешественника сначала с проституткой, а потом переплела его судьбу с судьбой торговца Библиями. А между делом появляются Чакон и все эти девочки в купальниках, облокотившиеся о стойку заведения, торгующего прохладительными напитками. Но продолжим, потому что, по словам Луисардо, путешественник прошел вдоль стены, удаляясь от центра по Тополиной аллее. Южное солнце покрыло его желтое, как пергамент, лицо ровным и чистым загаром цвета арены для боя быков, присыпанной красным перцем. Опаленные щеки и зеленоватые глаза, взгляд которых замер на воротах порта, с некоторым отвращением созерцая герб, который, согласно геральдической науке, является древним гербом нашей родины. Он выпрел от времени, и изображение на нем скорей всего напоминало голубя — птицу, которая готова загадить все что угодно, малявка. На гербе едва можно было различить клюв, ореол, две колонны и надпись «plus ultra». Для придорожного знака и то не сгодилось бы, думает путешественник. И начинает спрашивать про суда, отправляющиеся в Танжер. То, что произошло потом, рассказывают по-разному. В частности, что он зашел к Хуану Луису, наелся и, воспользовавшись тем, что погас свет, удрал, не расплатившись и прихватив мясницкий нож. По словам Луисардо, этот последний факт объяснить легко. А именно.

Путешественник спорил с Хуаном Луисом о сексуальности старых английских путешественников. Хуан Луис не хотел сказать, что они были педерастами, просто какими-то слитком уж из-не-жен-ны-ми. Об этом они и толковали, когда путешественник почуял смешанный запах крема для заднего прохода и ментолового бриолина. Кроме этого ему вспомнились предсмертные слова старикашки, малявка. И загробным голосом Луисардо напомнил мне их. «У него шгам на щеке, и от него сильно пахнет чем-то вгоде богментола»; запомни, малявка. Пользуясь темнотой, путешественник спешит смыться. Но прежде чем исчезнуть с кухни, он успевает прихватить только что наточенный мясницкий нож.

Однако Луисардо никогда не расскажет мне, что после этого, когда городок погрузился во тьму, путешественник пришел на праздник. И перед самым рассветом, когда дым мешается с пропитанными винными парами шуточками, он зашел в «Воробушков», где Милагрос заканчивала обслуживание по полной. Клиент был настоящий жеребец родом из Пуэрто, который обрабатывал ее каждый раз, когда приезжал в Тарифу. Приезжал он нечасто, только когда ветер умучивал быка Осборна, который стоит в Фасинасе. И всякий раз оставался на две-три ночи, припарковавшись у входа в бордель. У него «фольксваген» горчичного цвета, выпущенный во времена царя Гороха, и все знают его как Фалильо. От разных людей я узнал, что первая ночь закончилась для Милагрос раздражением влагалища. И что на следующую ночь, уже во время праздника, Фалильо своим аппаратом чуть не разворотил ей все внутри. Милагрос молилась Пресвятой Деве, чтобы этот тип разбился в лепешку и больше не появлялся. Но ей, как всегда, не повезло. Судя по ее словам и как удостоверяет отчет, у этого клиента, выражаясь коротко и по возможности изысканно, был татуированный член. Следователь попытался вытянуть из нее еще что-нибудь, но поскольку Милагрос избегала говорить о путешественнике, то упомянула Фалильо как своего последнего клиента. Зато о члене она распространялась охотно. Тюремными чернилами ему изобразили на крайней плоти кошку с мышкой. И он думал, что все женщины будут от этого в диком восторге. Поэтому Фалильо первым делом выкладывал свой член на стойку для всеобщего обозрения, а затем громогласно приказывал, чтобы ему подрочили. А вот о чем Милагрос не упомянула в своих показаниях, так это о том, что в энный раз до капли опустошила его мошонку, морщинистую и румяную, как печеное яблоко. И что, закончив с клиентом, она прополоскала рот, гло-гло-гло, подмылась, уф-ф-ф-ф-ф, оделась и сгустилась вниз. Тут-то она и столкнулась с путешественником.


Обычно торговец Библиями не забывал лица, но, что касается этих двоих, он готов был приложить определенные усилия, чтобы их забыть. По этой же причине он даже не стал смотреть на них, когда предложил им что-нибудь тем медоточивым тоном, к которому прибегал в трудную минуту.

— Не желаете лимонада? Или пе… пе… перекусить?

Однако на заднем сиденье никто его не слушал. Илариньо чувствовал себя так же, как если бы, натянув на голову одеяло, он стал подмигивать своей жене в темноте. Иначе говоря, его как бы вовсе не было, потому что Герцогиня и тип со шрамом продолжали ругаться.

— Ты так у меня все выкуришь, красотка. — И он щелкнул ее по заднице, где у трансвестишки вытатуирована геральдическая лилия. — Остальным тоже охота курнуть, слышала?

Неровный шрам подергивается при каждом слове.

— Ты ж сам видел, там и было-то всего раз плюнуть, ты все до конца и скурил, братишка, — хриплым голосом отвечает Герцогиня и показывает фольгу, на которой почти ничего не осталось. — Жентельменская доза, браток.

Ощерившись, Герцогиня показывает типу со шрамом зубы — ровные, как на картинке. На щеках у нее играют пятна кларета, а подбородок заштрихован пробивающимися волосками.

Пахнет мочой, машинным маслом и выкуренным кокаином. Обуреваемый эмоциями, Илариньо снова дергается на своем сиденье.

— Может, зайдем, выпьем чего-нибудь, до девяти еще куча времени.

Этот сахарный голос, эта ангельская кроткость выводят Герцогиню из себя, и она резко обрывает Илариньо.

— Слушай, братишка, катись-ка ты к такой-то матери, понял? Ты мне ни в рот, ни в зад не нужен.

Илариньо делает вид, что ничего не слышал, и собирается выйти. Тип со шрамом нервно постукивает пальцами, отбивая веселую дробь по спинке переднего сиденья, там, где лежит портфель. Алчный змеиный взгляд пронзает насквозь. Тогда у Илариньо срабатывает инстинкт, и он забирает портфель с собой. Машина у него стоит на сигнализации, хотя с такими людьми никогда не знаешь заранее, думает Илариньо, торговец Библиями. Тип со шрамом свистит в окошко, подзывая его.

— Да? — Илариньо наклоняется, и в нос ему шибает ни с чем не сравнимая вонь параши.

— Принесите мне бутылочку пивка похолоднее, если вас не стесняют мои запросы.

Илариньо, торговец Библиями на дому, кивает, что да, нет, не стесняют, и посасывает трубку; в одной руке у него пухлый портфель, в другой — мобильник, на случай если позвонят, чтобы передоговориться. Как в тот первый раз зимой, когда голос сказал ему оставить деньги в десять часов в дюнах, рядом с дискотекой Хайма. «И чтобы без шуточек, как штык, жиряга», — приказал голос, не забыв перед тем спеть частушку: «Бродяга бездомный…» Потом укажет ему точное место, скажем на пляже, рядом с дискотекой. Так вот потом он звонил еще два раза. Первый — чтобы сменить место и время («… говнюк и нахал»). А потом — сказать, что все остается по-прежнему («… такого педрилы свет не видал»). Илариньо проверяет дверцы, у него тоже сдвиг по фазе, как выразился бы Луисардо, Илариньо проверяет дверцы снова и снова, щелкая замком как одержимый, клик, клик, клик, и теряется в ночи. Ветер хлещет его по лицу — вот тебе, так тебе, и рев моря становится громче, как голос, полный упрека.

Он выходит со стоянки с чемоданом в одной руке и мобильным телефоном в другой. Голова у него идет кругом, мерещатся разные вещи, одна страшнее другой. Кровоточащее лоно Милагрос, жена в постели, в темной спальне, а посередине — фургончик горчичного цвета. Проходя мимо сторожевой будки, он здоровается. Будка — развалюха с впечатляющей вмятиной от какого-то автомобиля. В ней сидит ночной сторож, высвеченный настольной лампочкой. Это Распа, мужчина с открытым лицом и широкой улыбкой, он решает кроссворд, между тем как кто-то подходит к будке. Это отец семейства хочет взять талон на машину. За руку он ведет ревущего малыша, которому, похоже, все надоело и хочется писать. «Погоди, скоро приедем домой», — почти кричит на него палаша и хорошенько встряхивает. Погодил бы ты в свое время и не было бы у тебя детей, кажется, отвечает взглядом сын отцу. Левантинец дует в полную силу, и озаренное луной море беспокойно ворчит. Все это вместе действует на Илариньо, заставляя его испытывать тоскливое головокружение. А когда такое случается, первой ему приходит на память мать. Потом — родной Порриньо и, наконец, сыр. Но оставим его там с его тоской, взбирающегося по склону, ведущему в Мирамар, покинем его на минутку, среди кошачьих воплей и свиста верблюдов, и вернемся в «ауди», где остались наедине двое наших знакомых. Один из них Герцогиня. Другой — злодейского вида тип со шрамом на щеке. Эх, браток, знал бы ты, что придется тебе отбросить копыта, как только закончим дельце, думает Герцогиня, доставая из сумочки новую упаковку кокаина. И протягивает ее напарнику, эх, если б ты знал. Дрожащей рукой тип со шрамом берет бумажный пакетик и зажимает в зубах. Без лишних слов запускает руку в карман и достает все необходимые причиндалы. Серебряную трубочку с потемневшими концами и сложенную в несколько раз фольгу. Он еще не знает, что фактически уже труп. Тем лучше. Герцогиня смотрит на него с напомаженной улыбкой. Она, черт возьми, делает ему одолжение. Вспомним, что гениталии Герцогини покрыты вздутыми венами и размером не меньше, чем у кобылы, так что даже мешают ей двигаться. Сейчас они съехали на одну сторону, и она испытывает от этого определенное неудобство. Со странной стыдливостью она поворачивается спиной к своему спутнику, и в темноте, царящей на стоянке, раздается сухой, как выстрел, щелчок резинки от панталон. Бах.

— Хороший товар, братишка, никакого мошенства.

Высвободив руку, Герцогиня берет ложку и протягивает типу со шрамом. Тот машинально берет ее, не сводя глаз с непристойно обнажившихся панталон Герцогини. Потом выходит из оцепенения и закрывает зубы фольгой.

— А то иначе желтеют, слышишь, — оправдывается тип с порезанной щекой, улыбаясь серебряными зубами.

Итак, ритуал начинается с соблюдением всех гигиенических норм. Синий язычок пламени лижет фольгу снизу. Над фольгой поднимается плюмаж золотистого дыма. Приладив серебряную трубочку к зубам, он вдыхает чистейший горький дым расплавленной капли. Ему в кайф, и взгляд его становится пустым, лунатическим и незрячим, а глаза вылупляются, как пинг-понговые мячики. Когда он чувствует, что ему не хватает свежего воздуха, он встает и, распахнув дверцу, выходит на ночную парковку. Смотрит на луну, на усеянное звездной пылью небо, на приближающиеся к берегу огни, потом сплевывает на землю, и лицо его кривится от отвращения. Знай он, что уготовила ему Герцогиня, он совершил бы преступление прямехонько сейчас, не отходя от кассы. А между тем человек с пухлым портфелем добрался до ночной винной лавки, где всегда можно перехватить бутылку. Заведение называется «Кике» по имени хозяина — кадисского жеребца, мужика на все сто, который качает мускулы в «Танакасе», местном гимнастическом зале. Но не будем отвлекаться: едва войдя в лавку, Илариньо встречается с обдолбанным взглядом Паэльи, который сидит, накинув майку на плечи, как шкуру. Под коленкой у него вытатуирован Христос Благой Смерти, и в свете, падающем из-за его спины, можно различить подбородок и мозоли на ногах. Он играет мышцами и напрягает спину так, что майка едва не трещит по швам, пока Барета, его пес, облаивает вошедшего, который не знает, как спросить, продается ли здесь сыр. Тогда спинные мышцы Паэльи миролюбиво расслабляются. Так же как и дельтовидные, бицепсы, поясничные, потому что все присутствующие устремляют взоры на портфель Илариньо. И в этот момент появляется Луисардо; дым застилает ему глаза, он дружески треплет Кике по плечу и быстро зыркает на торговца Библиями, на его пухлый портфель, трубку во рту и ботинки десятого размера, если верить его словам. Наступила тишина, и, только когда торговец Библиями спросил, продается ли здесь сыр, разразился всеобщий смех.

Вспомним, что в ту ночь в Мирамаре Луисардо заходил к Кике за литровой бутылкой пива. И вспомним, что я остался один, но только на одну-одинешеньку минуточку как говорят в здешних краях, потому что тут же прикатили итальянцы со своими тарахтелками и музыкой в стиле «бух-бух». Поэтому обо всем, что случилось в винной лавке Кике, я узнал после того, как убили путешественника, когда сам начал копать. Еще я узнал, что Луисардо разговаривал с торговцем Библиями по телефону, но непонятно, когда именно, так как, повторяю, я все время был с ним кроме тех нескольких минут, когда он бегал за литрухой. Говорил и повторяю: при мне он не разговаривал по телефону ни с кем.

Как рассказывал мне потом Паэлья, после первого приступа смеха накатила вторая волна, особенно когда торговец Библиями попросил бутылочку холодненького.

— Мы тут не бутылочками, а бутылями торгуем, — ответил ему Кике.

Продавец Библий пососет трубку виновато пожал плечами и попросил бутыль пива и три пластмассовых стаканчика. Расплатился и ушел. Единственный, кто простился с ним, был пес Паэльи, Барета, который облаял Илариньо так, будто знал его с пеленок. И таким макаром, с пухлым портфелем в одной руке, мобильником в другой, надев на пальцы ручку пакета с бутылью, таким макаром Илариньо, продавец Библий, униженный и оскорбленный, спустился в Мирамар и вернулся на стоянку


Они уже виделись прежде — вечером в Калете. Он только что пришел на пристань и спрашивал о судах, уходящих в Танжер, а она хотела передать с ним записку своему брату. Тут-то они и столкнулись. Путешественник загляделся на ее родинку в самом неприличном месте, она позволила ему смотреть, а ветер довершил остальное. Потом, ночью, они снова столкнулись в «воробушках». Путешественник не сразу освоился, она же обратила внимание на морскую фуражку и спутанные пряди на лбу. Поначалу путешественник не приметил ее, потому что поначалу он весь сосредоточился на типе, подобравшем его в Сан-Фернандо, владельце горчичного цвета «фольксвагена», который штопал яйца быкам Осборна. Увидев его, путешественник нерешительно затоптался на месте. И так он и стоял, ошалело прилепившись к дверям, как будто его всего свело судорогой. Наконец, предприняв нечеловеческое усилие, он выпустил дверную ручку, как заявила в своих показаниях Камилла, гвинейская курочка, чьи задние части заставили не на шутку разыграться воображение следователя. Все этот восточный ветер — уж если он продувает тебе мозги, так продувает, показала негритяночка. Следователь не столько прислушивался к тому, что говорила Камилла, сколько любопытствующим взором изучал строение ее костяка, удлиненного и пропорционально сложенного, что он и зарисовал на полях протокола. И он продолжал рисовать, жмурясь как кот на сметану. Подобно выходным данным в конце книги, следователь, невзирая на житейскую грязь, сохранил под веками яростный, опаляющий образ. Но вернемся к протоколу, куда было занесено, что еще до того, как путешественник подошел к стойке, Милагрос устремилась ему навстречу всеми своими пряными прелестями. И только она взглянула на него, как вихор у путешественника встал дыбом, приподняв морскую фуражку. Это последнее, а именно фуражка, напомнило Милагрос о ее Чане Бермудесе. И, тут же налетев на путешественника, она спросила, какой у него знак по Зодиаку, ведь, как мы уже знаем, Милагрос всегда находила ответы на свои химеры по картам судьбы.

— Никакой, куколка, — ответил путешественник. — Никто не хочет брать на себя ответственность за мою участь.

Он тут же заказывает тоник, на что Милагрос предлагает ему виски, больше похожий на спитой чай. Они присаживаются и прилаживаются. Его податливые, как вода, руки касаются ее смуглых налитых ляжек. Левантинец пробудил в путешественнике тоску по человеческой коже, и поначалу она ничего не говорила ему, но взгляд ее говорил многое. Его влажные молчаливые ладони двигаются все выше по ее горячим и услужливым ляжкам. Пальцы, извиваясь, ощупывают очертания единственной родины, способной его сразить. И тогда она улыбается ему и рассказывает все без утайки. Как будто знала его всю жизнь, как будто желая причинить ему боль, она рассказывает о своем Чане Бермудесе и о том времени, которое он уже провел за решеткой. Путешественник слушает, время от времени вставляя свои вопросы. Потом спрашивает, можно ли подлить в тоник виски из фляжки, которая лежит у него в кармане куртки. Милагрос отвечает, что да, можно, только чтобы не увидела Патро, неграмотная сентиментальная баба с кислым мужланистым лицом, которая держит ее при себе не спуская глаз. В этот момент Патро смотрит на них, потирая большой палец об указательный, словно пересчитывая деньги, будто хочет сказать: «Хватит трепаться, пора дело делать». Своим взглядом Патро напоминает, что в городе праздник и ее девочки должны пользоваться этим, с головой окунувшись в поток слюны, спермы и банкнот, который обрушится на «Воробушков». Милагрос притворяется, что не замечает этого, и внимательно рассматривает ногти. Путешественник все понимает, а так как он человек благоразумный, то решает подождать, пока Патро уберется подобру-поздорову, чтобы достать свою фляжку. Еще он спрашивает насчет ловцов, потому что Милагрос сказала ему, что живет с братом-ловцом, как в здешних краях называют людей, занятых этим промыслом.

— Знаешь, он немного недоразвитый, — признается Милагрос. — Но он единственное, что у меня есть.

Еще она говорит, что вначале, поскольку он ходил в школу, специальную, вначале именно он писал письма в тюрягу Чану Бермудесу, которого посадили уже пятнадцать лет назад.

— Но с тех пор как он стал ловцом, на его карьере можно поставить крест, — озабоченно вздыхает Милагрос.

Путешественник слушает, а так как великодушие всегда берет в нем верх над амбициями, предлагает написать письмо Чану Бермудесу. Тогда она рассказывает ему дальше. Слова срываются с губ, желающих причинить боль, но пока они еще не заставляют его сердце обливаться кровью, хотя скоро это случится. Она рассказывает, что Чан Бермудес обычно возникал из ничего, словно из пенной расселины моря, рассказывают, что он всегда появлялся в критические минуты, никого не предупредив и сжимая в руке револьвер, который словно прирос к этой самой руке. Малоприятное явление для его заклятых врагов, которые могли ни во что его не ставить, но в его присутствии глаза им застил страх. Его неожиданно возникающий облик скрывал в себе всю мощь сверхъестественного, продолжала Милагрос. Он появлялся на своем «гуцци», с ревущим от души мотором; его насмешливая улыбка сверкала золотыми коронками, и всему этому предшествовало предостерегающее затишье. Как в тот раз, когда он появился на пляже в Вальдевакерос, расстреливая своей фарой, как из пулемета, банду Палмера, сражая их светом, сея панику, а ведь до этого никто даже не слышал мотора его «хуцци».

В ту ночь взошла черная луна, и Палмер приказал своим ребятам грабануть чужую лодку. Они уже обчистили моторку и переносили мешки с товаром на грузовик, стоявший там, где сейчас бульвар. Говорят, что сначала наступила тишина и все ночные звуки исчезли, будто ночь онемела. И что потом послышался мотор его мотоцикла, негромкое ржание заднего колеса, от которого у ребят Палмера все нутро перевернулось от страха. И голос, глубокий, как из колодца, посоветовал им быть поосторожнее с товаром. Все это Милагрос рассказывала путешественнику своим голосом темного бархата, полуприкрыв глаза, и последняя сигарета из пачки дымилась в ее коралловых губах, смотреть на которые было все больнее. «Не попортите мне его — товар первоклассный», — слышался издевательский голос Чана Бермудеса, державшего на мушке всех одновременно. И с этакой заносчивостью стрелка, развалясь на сиденье, но оставаясь начеку и держа палец на спусковом крючке, задал он им работенки. «Пошевеливайтесь, а не то плохо будет», — властно командовал Чан.

— Представь себе этих ребят Палмера, — говорила путешественнику Милагрос, — представь себе их, с ног до головы мокрых от воды и от пота, не смеющих поднять голову, с дрожащими руками.

«А ну-ка не ленись, работай хорошенько! — озорно покрикивал он на них, — морская фуражка сдвинута на затылок, и только что налетевший левантинец треплет челку на лбу. — Давай, давай, надо управиться сегодня». Так он дождался, пока ему не загрузят грузовик под завязку. Когда Чан Бермудес сел в кабину и взялся за баранку, все в Тарифе перекрестились, рассказывала Милагрос путешественнику, пристроившись в утолку.

Путешественник внимательно выслушал эту историю о зияющих ранах и внутренних границах, всю эту историю неудач и совпадений, потому что Палмер был старым педерастом, который держал гостиницу и занимался отмыванием денег от торговли наркотиками. Он жил рядом с работой, напротив бензоколонки у въезда в Тарифу — там, где сегодня находятся «Воробушки». Его настоящее имя было Макс фон Шрётто, и он придумал себе эту кличку с коварным намерением замаскировать свое нацистское прошлое, продолжала рассказывать Милагрос путешественнику.

— Он прямо тут и жил, как будто своего дома мало, — говорила Милагрос, и в голосе ее звучали нотки классовой вражды.

Путешественник внимательно слушал полную крутых поворотов историю жизни Чана Бермудеса, излагаемую со страстностью прирожденного рассказчика. Не упускавший ни единой подробности, он так же внимательно выслушал и рассказ о том, как Чан Бермудес заявился в гостиницу Палмера. Широко улыбаясь и сверкая золотым зубом, он въехал на грузовике прямо на кухню. Палмер попытался бежать, но Чан Бермудес оказался проворнее и с редким сочетанием грубости и самообладания, которому можно научиться только на самом дне жизни, выскочил из кабины и схватил его за горло. «Я могу продать тебе товар, Палмер, но ты должен хорошенько мне заплатить», — сказал ему Чан Бермудес. И, хрустнув пальцами, мигом сгустил ему штаны.

— А потом, сжав руку в кулак, представь, что он сделал.

Однако Палмер не умер прямо там же, как бы не так. Чан Бермудес пощадил его. Страшная ошибка, считает Милагрос, потому что именно Палмер затем на него и настучал. Подстроил ему ловушку.

Путешественник попивал свой тоник, а Милагрос так и сыпала присловьями и поговорками.

— Посеешь ветер — пожнешь бурю, — говорила она, — сам увидишь: через несколько лет Палмер умер страшной смертью.

И тут Милагрос решает поподробней рассказать о сексуальных наклонностях Палмера, про то, как однажды ночкой лунною он затащил к себе в постель одного молодого красавчика. И что неизвестно, так ли уж пламенел от страсти Палмер, но что его пыла точно не хватило бы на то, чтобы устроить пожар, в котором он сгорел вместе со своим красавчиком. И Милагрос, сведущая в мельчайших подробностях этой малопристойной истории, рассказала путешественнику о сибаритских замашках Палмера и о том, что он, для пущей эффектности, освещал свои утехи свечами в канделябрах эпохи королевы Изабеллы. И что из-за разыгравшейся в спальне бури страстей первыми вспыхнули простыни, а потом огонь охватил тело нациста, сжимавшего в объятиях смуглого мордастенького парнишку из того же Сан-Фернандо. Путешественник снова наполнил свою рюмку между делом спрашивая себя, какая доля истины была во всем этом.

Луисардо дал ему время дойти до машины и открыть дверцу, а потом снова позвонил ему с единственным намерением спутать карты и сбить его с толку, чтобы он почувствовал себя еще более уязвимым. Вероятнее всего, что, когда Луисардо назначил более позднее время, внутри «ауди» произошел новый всплеск эмоций. Насколько я понял, ночкой сторож стоянки, привлеченный шумными криками и возней, пару раз за ночь подходил к машине и призывал пассажиров к порядку. «От этого ветра даже скотина психует», — заявил Распа следователю, который вел протокол. Однако последнее заявление не имеет для нас ни малейшего, я бы даже сказал, вообще никакого интереса. Единственное, что нас интересует, — это что Луисардо заходил домой около половины седьмого, в то время, когда нежный свет зари мешает реальность с фантазией. В то время, когда Милагрос обычно возвращалась с работы, раздевалась и пила виски, пока рассвет просачивался сквозь жалюзи. С тех пор как мэрия предоставила ей это жилье, ритуал, состоявший из рюмочки на заре, повторялся каждое утро. Так шли часы. Иногда она включала телевизор и задремывала на диване в вибрирующем свете экрана величиной с футбольное поле. Однако в то утро Луисардо не застал сестру с по обыкновению устремленным в окно взглядом, как бы не так. В то утро Луисардо пришел домой первым, и почти сразу после этого в дверь постучали. Тут он понял, что сестра не одна. Потом, чтобы скрыть, что было на самом деле, он придумает путешественника, сидящего на краешке дивана с темными кругами вокруг глаз — черными следами бессонной ночи, малявка. Его недреманные зрачки вперились в цедящийся сквозь жалюзи рассвет, который враждебен ему. Его костлявая рука сжимает мясницкий нож, в другой — незажженная сигарета. В ванной Милагрос наводила красоту. По словам Луисардо, несмотря на сильный ветер, сестра твердо решила пойти на пляж.

Определенно известно только то, что Луисардо вышел на улицу и из ближайшего автомата в энный раз позвонил торговцу Библиями, приветствовав его до боли знакомой частушкой. И как раз после этого последнего звонка он снова повстречался с Хуаном Луисом, и, кажется, тот спросил Луисардо, не видел ли он путешественника. И, кажется, Луисардо ответил, что нет, не видел, и не знает, где он. Еще один повод думать, что путешественник спутался с Милагрос и что та мяукала, как раненая кошка. Еще один повод думать, что они вышли из «Воробушков» вместе и что, когда проходили мимо фургончика горчичного цвета, припаркованного у того же въезда, стали неистово целоваться.

И что чуть погодя на белом песке пляжа, перед древним морем, которое покровительствует любовникам, она нарушила всемирный кодекс чести проституток и изменила своему Чану Бермудесу, но неосознанно, не подумайте бога ради, потому что при каждом поцелуе Милагрос закрывала глаза. И она ворошила волосы путешественника и играла его капитанской фуражкой, пока луна согревала песок и земля извивалась под ними. Море своим соленым дыханием втягивало их в свою игру, и была эта игра древнее рыб, которые в нем обитали.

— Нравится Тарифа, милок? — между поцелуями спрашивает у путешественника Милагрос голосом, похожим на горячее молоко, и щекочет розовым кончиком языка его нёбо.

Путешественник с каменным выражением лица отвечает, что нет, что в Тарифе слишком ветрено. И Милагрос не упускает возможности отпустить в его адрес очередное присловье и говорит, что Тарифа без ветра — все равно что день без солнца. И вот тогда ее коралловые губы ранят его сердце, и оно начинает кровоточить. Еще один повод. Тогда путешественник понимает, что любовь и плоть суть единое целое, так что «там» и «здесь» в них сливаются. Он догадывается, что все до вот этой вот минуты было не любовью, а блудом, не поцелуями, а простым соприкосновением губ, позывом одного из самых грязных желаний. И, влекомый непреодолимой тягой, он не спеша приближается к ранящему сокровищу, которое Милагрос прячет между ляжек, чтобы собственным языком поблуждать по сумрачным чертогам затонувшего города. Он зарывается лицом между ее ног и прилаживает свои губы к ее губам. И его губы ощущают теплоту и вкус этого лона.

Волосы у путешественника — в завитках, из-за влажности, о которой мы упоминали вначале. Переведя дух, он снова кидается на Милагрос. Она дрожит от удовольствия, впивается ногтями в его фуражку крепко обнимает его за шею и перекатывается по песку, забрызганному лунным светом. Как будто у нее что-то оборвалось внутри, она надсадно и пронзительно кричит, и от этих криков мир разбивается вдребезги. Но хватит уже любоваться этой сценой, продолжим. Я говорил, что Луисардо последний раз встретился с торговцем Библиями ровно в восемь в призрачной казарме, недалеко от Мирамара. И что в эти часы городок отсыпался после первой хмельной ночи праздника, и что Луисардо с биноклем спрятался за одним из зубцов самой высокой стены. Самой высокой и самой разрушенной. Глядя оттуда, он удостоверился, что «ауди» Илариньо припаркован на прежнем месте, и стал отправлять ему письменные сообщения, перемежаемые взрывами хриплого хохота. «Вылезай из машины, жиряга». Илариньо вышел из машины, держа в правой руке пухлый портфель, а в другой — телефон в чехле. «А теперь поднимайся по склону, сосунок». Илариньо, отдуваясь, поднялся по склону. Его фигура четко вырисовывалась на фоне встававшего над Проливом красноватого рассвета, и обжигающий ветер доносил до него крики и смех подгулявшего городка, которому сам черт был не брат. «Теперь повернись направо, жиряга». И жиряга повернулся направо. Короче, после бесконечной маеты Луисардо заставил Илариньо встать под навесом над входом в призрачную казарму. Ветер хлопает окнами и дверьми, и торговец Библиями чувствует, что сейчас от страха у него будет заворот кишок. Теперь он комок мяса и жира, дрожащий от страха. Ему хочется курить, но он вспоминает, что оставил трубку в бардачке. Проходит вечность, другая, третья. В начале четвертой снова звонит телефон. На сей раз письменного сообщения нет, только резкий неестественный голос Луисардо, такой, будто у него рак горла: «Бродяга безродный, говно и нахал, поставь портфель на землю и открой». Жиряга ставит портфель на землю и открывает его. «Так, хорошо, член недоделанный, теперь закрой, сегодня ветрено, и катись колбаской. Сматывайся, чтоб я тебя больше никогда не видал». Так Илариньо и сделал: оставил портфель под навесом и поскорей смотал удочки, пыхтя как паровоз. Спуск Мачо называется улица, в которой он скрылся, — какая ирония судьбы, Илариньо.

Луисардо мгновенно подоспел, чтобы забрать деньги. Никогда раньше, во время других передач, он не был так уверен. Поэтому он спустился пешком, оставив мотоцикл в Мирамаре. До него долетал скрип пальмовых стволов, гнущихся под порывами ветра, и звуки триумфального марша. «Уж с такими-то деньгами куплю себе, „ямаху-эндуро“, которая может выдавать за двести, — думал счастливый Луисардо, — а если меня прихватят за яйца, куплю аквабайк и буду гонять на ту сторону за товаром. Стану независимым по большому счету, Милагрос бросит работу и мы с ней переедем в Севилью — вот где житуха, не то что в этой дыре», — строил Луисардо планы один грандиознее другого. И когда он предавался мечтам, «рено-триана» с мадридским номером на полной скорости преградил ему путь.

В его планы не входило, что после энного звонка торговцу Библиями начнется охота на него самого. И что Герцогиня со своим напарником пересядут в другую машину и устроят засаду, чтобы его повязать. Однако Луисардо среагировал моментально и перескочил через капот с тем сочетанием проворства и неуклюжести, в котором успел довольно поупражняться. Но не успел он схватить портфель, как почувствовал, что в затылок ему ткнулось дуло пистолета.

— Только тронься — и ты покойник, слышал?

Это был тип со шрамом на щеке. Его клокочущее от ярости дыхание раздавалось у Луисардо над самым ухом. Дыхание это, впитавшее всю грязь предместий, вырывалось из пасти, отведавшей всех запретных плодов, которые, как известно, сладки. Луисардо почувствовал такое же желание нажать на курок, как зловонный тип у него за спиной.

— Эй, братишка, рано его кончать.

Из машины появился трансвестит. Старый, брюзгливый, двигавший своим аппетитным задом с грацией хромого голубя. Герцогиня, понятно. Луисардо узнал ее: он сам видел, как она заходила в «Воробушков» и принималась лапать клиентов. К толу же он много о ней слышал. Рассказывали, что в молодые годы она огребала кучу денег и была любовницей какого-то герцога времен Франко. Теперь, под старость, она подсела на наркоту. Луисардо заметил это по ее глазам, зрачки которых словно приплясывали, и, не давая им времени действовать, с поднятыми руками, попросил разрешения курнуть. Трансвестишка утвердительно кивнул, а тип, державший пистолет, опустил его ровно настолько, сколько времени ушло у Луисардо, чтобы забить косячок. Пока он проводил языком по клейкому краю, тип со шрамом пялился на него глазами, похожими на два раскрытых зонтика. Это надо было видеть. Он весь изошел слюной, чуть не сжевал зубочистку, и в глазах у него проскакивали умоляющие искорки. Выкурить косяк хорошей масти было пределом его ночных мечтаний. И тут Луисардо, вдруг осмелевший, как загнанная в угол крыса, прибег к уловке: он поднес сигарету к глазам типа со шрамом и хорошенько дунул, как в лучших своих прибаутках, а потом, как пузырек в стакане газировки, воспользовался замешательством, чтобы увернуться от трансвестишки, добежать до своего мотоцикла и по-ковбойски запрыгнуть на него. И дать деру. Трррррррррррррр, тпрррррррррвррр, Луисардо выезжает из Тарифы по шоссе на Альхесирас. И закладывает такие виражи, какие и не снились даже Фонси Ньето на недавно проложенной трассе в Хересе. Трррррррррр, трррррррррр, все ближе раздается мотор «рено-триана», тррррррррр, тррррррр, тррррррр. И, еще не доезжая до Альхесираса, где-то в районе Куартон, он слышит свист пуль, проносящихся мимо его головы. У Луисардо зубы стучат от страха, жуткий мандраж, но он скрывает его, издеваясь над своими преследователями, однако те все ближе и ближе. Луисардо выставляет поднятый палец, символизирующий эрекцию и означающий, что он всех в гробу видел. Таков был его ответ на град пуль. Другой ответ — большой и указательный палец, сложенные вместе, в виде дырки заднего прохода. В один из таких моментов Луисардо заносит, и он падает. Но, падая, он приземляется на ноги, точь-в-точь как герои комиксов. Однако далеко убежать ему не удается, потому что «рено-триана» тут же снова преграждает ему путь. В это время на дороге большое движение: по всем полосам мчатся ревущие грузовики, и шоссе на Альхесирас напоминает влагалище, кишащее вшами. Луисардо берут под белые руки и усаживают в «рено». Поскольку вокруг слишком много свидетелей, ему дают время отдышаться. Пусть выкладывает все начистоту, прежде чем его прикончат.

— Ну-ка, браток, давай по порядку, — приказывает Герцогиня, — слышал?

Несомненно, что боги на досуге подарили людям способность лгать. И, как раз используя ложь, выдавая ее за чистую монету, Луисардо спас свою жизнь и обрек на смерть путешественника. Всякий имеет право лгать, особенно в целях самозащиты. Один из двух был лишний, ответил он мне, когда я спросил, как он себя повел. Когда читаешь мораль, делай это покороче, малявка, сказал Луисардо, с порочным взглядом, с обмякшими в дебильной улыбке губами. И он рассказал, что схватившие его типы заглотили не только крючок, но и леску с удочкой и поверили, что путешественник не кто иной, как Чан Бермудес, только что вернувшийся в Тарифу после пятнадцатилетнего срока. И что Чану Бермудесу были нужны деньги и поэтому он занимался шантажом и чем подвернется, сказал им Луисардо. И что он уже давно использовал Милагрос в своих целях. Ложь удалась только потому, что никто из его захватчиков не знал Чана Бермудеса. А чтобы они окончательно заглотили наживку, Луисардо показал им свой короткий бурый указательный палец с золотым кольцом, которое, по его словам, было подарком Чана Бермудеса.

Хотя все, что он рассказывал, приобрело весомость правды, на самом деле все было иначе, потому что, когда Чана Бермудеса взяли, он занимался любовью с Милагрос, а кольцо лежало на ночном столике, на тарелке, рядом со спичечным коробком. И когда рука у Луисардо подросла, он стал его носить. Сначала оно было ему впору только на большой палец, но со временем он шикарял им на указательном. Таким вот образом Луисардо, который никогда за словом в карман не лез, продолжал вешать лапшу, спасая свою шкуру. Теперь Чан Бермудес крепко встал на ноги, сказал он, чувствуя, что надо врать да не завираться. И хотя поговаривали, что тюрьма его сломала, было в его появлении нечто триумфальное. Я тогда продавал товар в Калете, рассказывал Луисардо захватившим его типам, продавал я, значит, товар, как вдруг смотрю — он, да так внезапно, как, говорят, всегда.

Сидя в «рено-триана» с мадридским номером, тип со шрамом и трансвестит внимательно, не упуская ни единой детали, слушали импровизацию Луисардо. Двигался Чан Бермудес всегда пригнувшись, по-кошачьи, рассказывал Луисардо, пока тип со шрамом ковырялся в зубах, а трансвестит нетерпеливо просил продолжать:

— Валяй, валяй, трави дальше, слышал?

И Луисардо, владея ситуацией, живописует перед ними масштабное полотно: задний план, выписанный широкими мазками, и четко очерченные профили. Он рассказывает о том, как Чан Бермудес наклоняется, чтобы забрать ставки. Он делает это ловко, одним мановением руки, как крупье в игорном доме. И, словно речь идет об игре в кости, хватает ставки Луисардо и бросает их в море. «А может, тебе лучше пересчитать кой-где волоски у твоей шлюхи-мамаши?» — надвигается на него Луисардо, выпятив грудь и позвякивая всеми своими медальонами. От нервного напряжения глаза у него сузились. «Что ты там сказал, сосунок?» И Чан Бермудес мигом заткнул ему глотку, усмехнувшись золотым зубом. Тут только до Луисардо дошло, и горячие мурашки забегали у него по всему телу. Перед ним стоял сам Чан Бермудес.

Я уже говорил, что от разоблачения Луисардо спасло только то, что ни тип со шрамом, ни трансвестишка никогда сами не видели Чана Бермудеса, а если и знали о нем, так только по слухам. Не мешает напомнить, что оба были не из Тарифы, что ни тип с порезанной щекой, ни трансвестишка, оба были не из местных. Один был из Мадрида, другая — с бескрайних просторов пампы, так-то, братишка, понял? И еще не мешает напомнить, что, когда Чана Бермудеса взяли, Тарифа была маленьким городком, крохотной точкой на юге Испании, где насчитывалось больше казарм, чем кабаков. Поэтому земли, по которым, следуя Луисардо, вновь расхаживал Чан Бермудес, были уже не те. И даже если мы решим представить обратное, Чан Бермудес, появись он сейчас, тоже не был бы похож на себя прежнего. Возможно, система простила его, и теперь он принадлежит к опасному типу раскаявшихся. Но не это важно для нас сейчас, по-настоящему важно для нас то, что Луисардо спасся благодаря куче небылиц и своим краснобайством провел не только Герцогиню и типа со шрамом, но обманул и самое время. Так незаметно пришла пора обедать, а когда наступило время сиесты, Луисардо выбросили на том же самом шоссе в Альхесирас.

Луисардо сделал то, чего никогда не следует делать в Тарифе, а именно плюнул против ветра, поэтому, когда он понял это, было уже поздно. Однако природная хитрость и изворотливость заставили его быстренько пригнуться. И в тот выпавший из календаря день, пролетевший у Луисардо перед самым носом, в тот день капли его злосчастной мокроты обрызгали путешественника. Луисардо все щиплет себя за щеки, потому что не может поверить, что уцелел, дебил недоразвитый. И после того как его отпустили, он первым делом подобрал свой мотоцикл и, спустившись в придорожную канаву, ударами булыжника выпрямил погнутые части, чтобы вернуться в Тарифу. Трррррррр, трррррррррр, трррррррр, жал он на акселератор и лихо проходил повороты, не скрывая своего поражения, как то свойственно людям с самомнением, словно то была победа. От такой скорости висевшие у него на шее медальоны громко позвякивали. В глубине души больнее всего ему было сознавать то, что, оставшись в живых, он видел, как его добычу забирают другие. Тррррррррр, тпррррррррр, еще один крутой поворот, Луисардо мчался по шоссе из Альхесираса не в силах забыть, что чемодан с деньгами остался у тех двух дегенератов. Луисардо жал на газ и плакал, лицо его искажал неописуемый гнев.


Рассказы про него не могли не волновать. Говорили, что он курит, целуясь, и убивает, милуясь. Что руки его одинаково привычны к ласкам и преступлению. И когда кто-то живой осмеливался пересечь теневую черту, отделявшую его от остального мира, он слышал посвист мести, похожий на свист ветра, знакомый с рождения. Тогда он клялся именем своей матери, и делал вид, что целует большой палец, и выступал из темноты, чтобы получить свое. А сделав дело, сматывался. Прощался он с важным видом бывалого моряка, которому ведомо сердцебиение прибоя.

Я спрашивал себя, какая доля правды была во всем, что рассказывали о Чане Бермудесе, поскольку доля лжи меня мало интересовала. Ложь легче усваивается, говорил Луисардо в Мирамаре, в отличие от правды, которая требует ясности, малявка. Луч маяка буравил глыбы ночи, а Луисардо поглаживал свои первые усики, не шедшие ни в какое сравнение с беспорядочным юношеским пушком. Я научился глотать дым, и в общей сложности прошло уже пятнадцать лет с тех пор, как Чана Бермудеса упекли за решетку. Мы не имели понятия о деньгах, не знали, в чем его вина, и вообще пешком под стол ходили, когда его увозили в наручниках. Но этому событию не суждено было вытравить память о нем, совсем наоборот. Несмотря на его отсутствие, его подвиги заставляли брызгать слюной жителей городка, упивающихся своим словоблудием, городка, который не прячет останки былого великолепия. И точно так же, как Гусман Добрый, Наполеон, Нельсон, Сто Тысяч Сыновей святого Луиса и другие персонажи, увенчанные почестями по самое некуда, суть непременный материал в официальной культуре столетних годовщин, и хрестоматий, и всей этой огромной выгребной ямы дат и сражений, которую люди благовоспитанные и благоупитанные называют историей, точно так же, как и все эти поверхностные посещения галерей, где гнездятся трусость и забвение, поддерживают престиж хозяев желчной реальности, Чан Бермудес являлся частью другой культуры, так же как и Пресветлая Богоматерь или дуновение ветра. Частью фольклора, как его презрительно именуют хозяева жизни. И, поскольку Чан Бермудес был еще одним персонажем фольклора, история о нем переходила из уст в уста, и каждые уста придумывали ему свое прошлое, подбирали костюм по мерке, который не мог обойтись без винных пятен и приставших к лацкану женских волосков. Да, и еще мешочка на груди, в котором он хранил портрет Милагрос, как какой-нибудь тайный трофей.

Но сейчас Милагрос лежит рядом с другим мужчиной, путешественником, который предлагает ей поездку в трамвае «Желание», типом с податливыми, как вода, руками и костистыми пальцами, которые, стоит ему приблизить их к ней, разжигают и распаляют ее. И сейчас ее прозрачный, как заря, взгляд предвещает ему скорый конец. Скоро шесть вечера, и путешественник, несмотря на августовский жар, надевает куртку и надвигает на лоб фуражку. И когда он хочет ее поцеловать, она не противится, и между ними уже не в первый раз происходит диалог: беззвучный диалог, в котором не произносится ни слова, хотя так многое нужно сказать. Стоя в дверях, Милагрос обнимает путешественника; его ранящие и раненые губы сжимают сигарету. Он обещает Милагрос вернуться; «Я вернусь богатым, — говорит он, — и заберу тебя из этого вонючего борделя». — «Осторожней, путешественник, береги себя». И дверь захлопывается за ним. На лестнице слышны его шаги.

Остается сказать, что по пути на пристань путешественник немного поразвлекся, так как стал свидетелем потасовки, которая задержала его на несколько секунд. Дело было на Тополиной аллее и не стоило бы упоминания, если бы путешественнику не был знаком один из участников, тот, которого звали Фалильо, из Пуэрто, «Не забуду мать родную», починявший быков Осборна и с яйцами величиной со стандартный футбольный мяч. Вторым был наш знакомый по имени Иларио Техедор, торговец Библиями. Так вот пути этих двоих пересеклись. Торговец Библиями бесцельно бродил по Тарифе, а человек с фургончиком, справив свои жеребячьи потребности, стрелой мчался в ближайшую аптеку за средством от вшей. Торговец Библиями, святая невинность, ждал, пока ему принесут портфель с деньгами, и между делом развлекался поисками места, где можно было бы купить сыра. Нигде его не найдя, он свернул на Тополиную аллею, где и повстречал свою злую судьбину. Случайность или причинность, наверняка задал бы риторический вопрос Луисардо. Возможно, и то и другое. Но ответ теперь нас мало волнует. Гораздо больше то, как развивались события.

Хуже всего пришлось Илариньо, который безвольно обмяк под градом ударов, наносимых обеими руками. Бабушка, бабушка, почему у тебя такие большие зубы? Путешественнику не удалось разглядеть его залитого кровью лица, но, по словам корреспондента «Эль Мундо», черепная коробка Илариньо со всего маху вдрызг разбила лобовое стекло фургончика «фольксваген», произведенного во время оно. Это напоминало, писал корреспондент, пиццу, которой изо всех сил запустили в окно. Дело в том, что корреспондент пил виски в «Континентале», поджидая игрока, про которого говорили, что это настоящий феномен, с единственной целью сыграть с ним партийку в чирибито, и что, как он уточнил в своей заметке, он тут же поспешил на шум, чтобы не упустить ни единой подробности, и в результате пришел к выводу, что есть люди, карты которым все время сдает одна и та же счастливая рука. И обычно эта рука наносит прямой справа, писал он, взбадривая свою память виски.

Исходя из всего вышесказанного, мы вполне можем представить себе Илариньо вверх ногами, с размозженной черепной коробкой — этакий навозный жук, которого раздавили, наступив ему на голову, или, скорее, умирающий кит, воткнувшийся в асфальт у всех на глазах. А-а-а-аххх. Что случилось потом, я уже рассказывал. Что тип со шрамом и его спутница приехали в Кабле, где Луисардо жил со своей сестрой и живет по сей день, что они угрожали Милагрос выкинуть ее в окошко, если она не скажет им, где путешественник, и что единственным признанием ее разбитых губ было кровавое молчание. И что, не теряя времени, они запрыгнули в машину, древний-предревний «рено-триана», помчались прямо на пристань и всего чуть-чуть не успели, чтобы покончить с путешественником. Помешала им пробка, возникшая на Тополиной аллее.

Тип со шрамом на минутку вышел из машины и увидел мужика с усищами и в майке, взгромоздившегося на капот фургона-развалюхи. Незнакомец призывал выйти из машин всех водителей, вызывающе размахивая обеими руками, выделывая ими непристойные жесты, начинавшиеся возле рта и кончавшиеся возле ширинки. Тогда пассажиры «рено» решили вернуться и проехать через Хересские ворота, где висит запретительный знак, а потом оставить машину на маленькой площади Танакас, напротив бара Сепильо. И бегом бежать к пристани по самым чопорным улочкам городка, запруженным народом, потому что в этот день статую Святой Покровительницы выносили из часовни, и, как всякий год в эти дни, кажется, что раздирается завеса в храме и все переживают страсти Христовы. И тогда вся Кальсада превращается в разноцветный, благоухающий на все лады праздник, и повсюду раздается лошадиное ржание, свист и звучные шлепки по задницам женщин, которые подходят к статуе Святой Покровительницы с той редкой смесью набожности и любовного пыла, которая составляет часть нашего фольклора. Короче, нашим злодеям пришлось прокладывать себе путь локтями. Они спустились по Кальсаде, и тип со шрамом в религиозном порыве перекрестился на церковь — каменную симфонию тех давних лет, когда у Тарифы еще не было ни возраста, ни названия, чьи мелодичные очертания в тот день празднично вздымались к бурным небесам. И после того как Герцогиня сделала ему выговор: «Эй, братишка, брось дурить», они свернули в сторону «Радио Альварес». А оттуда, раз-два, на улицу, где находится древний винный погребок, а от него — к пристани, на которой и увидели готового отчалить путешественника — рюкзак за спиной и капитанская фуражка, оттенявшая его остроносый профиль. Тогда Герцогиня открыла сумочку и протянула револьвер своему спутнику, который, вытянув руку и прижав к плечу увечную щеку, изобразил сигнал утренней побудки. «Браток, пошел-ка ты к черту со своей музыкой», — вроде бы сказала ему Герцогиня. Но теперь оставим их и приступим к рассказу о четырех обстоятельствах, необходимых, чтобы довести до конца эту историю, в которой я сыграл роль, о которой никогда и не предполагал, потому что именно тогда я появился в Калете.

Я пришел с доской покататься на волнах, когда различил вдали мотоцикл Луисардо. Как я уже говорил, он показался мне еще более раздолбанным, чем обычно, и я подошел, как раз когда раздались выстрелы и крики переполошенных туристов. И я увидел, как тело путешественника превратилось в воплощение боли. Пули смерчем пронеслись в воздухе, жужжа, как осы, и впились ему в спину. И не было там ни Пресветлой Богоматери, ни Богоматери Газобутанской, которые изменили бы их направление. Да еще при попутном ветре. Какое там. И я видел, как тень смерти грозно кружит над путешественником и как он сделал несколько шагов на ватных ногах, весь в лоснистой крови, ловя ртом последние глотки воздуха, для него уже невесомого. Похоже было, словно он не умер, словно кто-то живой притворяется убитым и, хрипло дыша, борется с ветром.

* * *

Бывает, что все происходит в мгновение ока. И бывает, что журналисты сражаются за труп и похожи на кошек, повздоривших из-за дохлой крысы. И бывает также, что знатный свинарь Хуан Луис Муньос поправляет шейный платок в горошек перед зеркальцем заднего вида своего «мерседеса», чтобы выглядеть покрасивше по телику. И что следователь, наклонившийся за шляпой, теряет равновесие рядом с ней. И тогда журналисты видят, что волосы у следователя прилипли к голове от пота, стекающего по всему лбу. И искрящиеся фотовспышки преподносят всему миру на тарелочке жареный факт.

Но не будем сбиваться, и, прежде чем рассказать, что случилось со шляпой, со следователем и его потным лбом, расскажу-ка я лучше о произошедшем со слов Луисардо, потому как, будто его кто попросил, Луисардо прямо там же, рядом с еще не остывшим телом путешественника, рассказал мне, что тот ошибся временем, местом и, выражаясь грамматически, образом действия.

Так вот на том берегу все происходит двумя часами раньше, малявка, сказал он мне, смеясь глазами и клокоча слизью в глотке. Поэтому путешественник, прибудь он в Танжер по причинно-следственной связи, внесенной в картографию судьбы, погиб бы в тот же вечер, заверил он меня с самой скверной из своих улыбок. Вспомни, на каких меридианах расположена наша Европа и что уже давно мы отстаем от мавров на два часа летом и на час зимой. И, улыбаясь вконец завравшейся улыбкой, словно уже позабыв о шестистах тысячах песет, словно случайность обусловлена исключительно непредвиденным совпадением времени, Луисардо представляет мне, как было дело.

В данный момент, малявка, путешественник находится на борту судна, держащего курс к другому берегу — рюкзак за спиной и фуражка, оттеняющая его остроносый профиль. В дали, затемненной близостью бури, город Танжер плывет сквозь облака. Они черные, как и судьба путешественника, и грозят обрушиться на город потоками чернил. Качает, и время от времени волны, разбиваясь о борт, моросью брызг орошают иллюминатор. Путешественник пошатывается. Он старается сфокусировать взгляд на горизонте, сконцентрироваться на городе, вырисовывающемся вдали. Он пытается держаться прямо, но каждая попытка оборачивается новым поражением. Надо иметь морскую ногу, как у Измаила или Корто Мальтеса, шутит про себя путешественник, вцепившись руками в края сиденья, чувствуя, как голова у него идет кругом от радости, какой он никогда не испытывал прежде. Он отдается ей во власть, и ему кажется, что он плывет по ватным буревым тучам, замаравшим небо. Но, увидев первую молнию, он решает, что разумнее всего выпить. И когда мимо проходит стюардесса, он просит у нее тоник, который разбавляет из фляжки — да, да, малявка, все той же, с «Джонни Уокером», напитком странников. И устраивается поудобнее. За стеклом он видит яростный росчерк молнии, исполинский закат, который, кажется, разбивается вдребезги, когда доносится раскат грома. Поминутно он ощупывает пробирку в кармане; ты уже знаешь, малявка, все привычки путешественника, который курит, пьет и которого приводят в замешательство первые ноты, звучащие на проклятом черном пианино, всегда предупреждающем об опасности.

Путешественник смотрит по сторонам, не видно ли где его преследователей, ну, ты помнишь, малявка, трансвестишки и Хинесито. Но они как в воду канули. И вообще никто из пассажиров не кажется ему подозрительным. Пожалуй, самый подозрительный из всех — турист рядом с ним, который тупо тянет кока-колу через соломинку, надев кепку козырьком назад. Он тоже плывет в Танжер, и о том, что он турист, можно догадаться по его багажу. Понимаешь ли, малявка, турист выделяется своими чемоданами, тогда как путешественник, наоборот, все свое носит с собой. Такова разница между одним и другим, малявка. А теперь вернемся к путешественнику, который только что подкрасил свой тоник пресловутым виски из фляжки. Первый глоток придает ему уверенности, после второго взгляд становится ласковым, а после третьего в его памяти оживает воспоминание в женском облике. Извилистые очертания бутылки кока-колы, которую турист рядом с ним потягивает через соломинку, блаженно прикрыв глаза, наводят его на мысли о Рикине. Не забывайте: путешественник не знает, что Рикина уже давно мертва и пропечатана во всех газетах. И, устроившись поудобнее на своем сиденье, он закрывает глаза, окрыленный воспоминанием о том первом разе, когда они оказались наедине в машине с обивкой цвета воловьей крови. И снова, и снова. Рикина и путешественник схватились, как два старых врага, сошедшихся в безжалостной рукопашной, стараясь сделать друг другу как можно больнее, кусаясь и сжимая друг друга изо всех сил, малявка.

И Луисардо переносит меня в мадридскую ночь вместе с путешественником и Рикиной, в ту ночь, когда путешественник пришел в дом Чакон, внимательно высматривая Рикину с намерением вернуть ей оставленный портсигар. В конце концов между ними возникла телесная связь в машине более длинной, чем день без дури. Но не подумай ничего такого, малявка, потому что куда сильнее удовлетворения плотских желаний путешественника влекла иллюзия приключения, приключения, которое привело бы его на другой берег, где каждую ночь спорят между собой огни. И в безжалостном флуоресцентном свете внутри парома путешественник делает последний глоток и, указав туристу на бутылку кока-колы, спрашивает, не хочет ли он заказать еще одну за его счет. Щедрость, малявка, одна из добродетелей, которые херово человечество воспринимает как что-то нелепое, и чаще всего она вызывает желание издевнуться над ним, поясняет мне Луисардо. И продолжает пояснять, что, в силу вышеизложенного пояснения, турист смотрит на путешественника странно, отрицательно поводит пальцем и пересаживается на другое место. Он тучный и, кроме жировых складок, волочит с полдюжины чемоданов, малявка. Чемоданы сверху донизу в наклейках. Отель «Кальдерон», Барселона. Отель «Монако», Мадрид. Отель «Гавайи», Бенидорм… Путешественник никогда не узнает, что встретился с Рикиной именно благодаря этому человеку. Речь о том же туристе, который годом: раньше, среди банановых пальм и свежего манго, увидел танцующую Рикину, и ему взбрело в голову насладиться спелыми плодами, выпиравшими из ее бикини. О туристе с лицом белым, как голубиный помет, том самом, который, пригласив Рикину поужинать, отвез ее в гостиницу и поверг в стыдливое замешательство консьержей, прося их проводить ее в номер. Он, уже раздевшись, поджидал ее там. В одной руке у него стакан, наполовину полный рома. Другой он прикасается к ней. В дверь стучат. За этой ночью любви последовали другие, которые завершились бракосочетанием по всем правилам. Молодожены уехали в Мадрид, где и решили обосноваться. Через неделю или около того, устав терпеть мужа, Рикина смотала удочки и пустилась во все тяжкие по тернистым дорогам жизни. Сначала она устраивается в стрип-бар на шоссе в Ла-Корунью, недалеко от дома Чакон. Муж, не в силах предотвратить это, даже не пробовал преследовать Рикину, требуя развода из-за супружеской неверности. Вот так сконфуженный турист превратился в основного подозреваемого в убийстве Рикины, и сию минуту его разыскивают. Путешественник еще не знает этого, но в танжерском порту уже установлено полицейское устройство, чтобы взять за задницу сконфуженного туриста. Путешественнику и в голову такое не приходит, и теперь он наблюдает за тем, как турист встает и волочит свои чемоданы с россыпью наклеек. Мотель «Калифорния», Бенидорм. Отель «Дон Санчо», Тарифа. Кемпинг «Хуан Карлос I», Мадрид. Отель «Альфонсо XIII», Севилья. Да здравствует республика, малявка. Короче, турист встает под бременем своего багажа и избыточного веса, а путешественник без всякой на то видимой причины, словно дьявол наугад раскрыл книгу его жизни все на той же странице, мысленно возвращается в Мадрид.

В голове у него теснятся смутные образы — раны в нежной плоти его полнокровной памяти, сшитой на живую нитку невинности, которая никогда не старится. Эта невинность и есть его настоящее сокровище, малявка, то, что постоянно гонит его в путь. Ты ведь знаешь, продолжал рассказывать Луисардо, знаешь, что некоторые используют невинность, чтобы продолжать верить в святых, непорочных дев и оргазмы проституток, короче говоря, пользуются невинностью, чтобы не пустить себе пулю в лоб, ну а путешественник использует ее, чтобы продолжать идти вперед, чтобы стяжать истории, которые однажды он сможет описать в духе великих путешественников, таких как Корто Мальтес, Гулливер, Тентен или тот же самый Хорхито-англичанин. Вот для чего ему нужна невинность, малявка, чтобы идти вперед. И, тревожа все еще живой нерв воспоминания, поудобнее устроившись на сиденье, путешественник переносится на десять лет назад, в одну из зимних мадридских ночей. И так, словно путешественник еще не умер, Луисардо описывает мне его последнее путешествие, хотя, если приглядеться хорошенько, возможно, это не было последним путешествием путешественника, а первым путешествием в иную жизнь, поскольку, как; мне кажется, я уже говорил, что Луисардо был таким хорошим рассказчиком, что добивался, чтобы все рассказанное им сбывалось. Таким образом, он рассказывал, что путешественник сидит себе на пароме, погруженный в зыбь воспоминаний.

Теперь ему приходит на ум одна холодная ночь в Мадриде накануне открытия моста Конституции: засунув руки в карманы, путешественник направляется в свою комнатушку на чердаке на улице Сан-Бернардо. Ночь пустынна. Как тихо, малявка. Только смачный звук поцелуев — это сосед прощается со своей невестой. И только открыв входную дверь, путешественник услышал, что за ним бегут. Он обернулся. Первый удар был нанесен ножом, внезапно, и пришелся в верхнюю губу, второй — туда же, но на этот раз головой. После третьего он потерял сознание. Потом его окружили, расскажет ему сосед, когда все уже кончится, несколько дней спустя, потом его окружили и проволокли по земле, пока он с треском — дурной знак — не ударился обо что-то головой. Истекающего кровью, его оставили на капоте чьей-то машины. «Знаешь, где он живет? — спросили соседа. — Ну так затащи его домой, быстро». Когда путешественник пришел в себя и узнал, что это были его же приятели, он почувствовал, как внутри у него что-то навсегда сломалось.

Дельце было непростое, продолжал Луисардо. Соседи втихомолку судачили о нем и так и сяк, уверяя друг друга, что речь идет о сведении счетов, о наркотиках, но как же они заблуждались, малявка. Оказывается, путешественник получил временную работу, состоявшую в том, чтобы разносить выпивку в модном клубе с импортной музыкой, которым владел некий тип, сидевший на игле и с тенденцией к саморазрушению, впрочем сильно намакияженный: видишь ли, малявка, деньги — лучшее отбеливающее средство. Кроме этого у него была большая голова, хотя мозгов — кот наплакал, словом, тот еще тип, скрывавший начинающееся облысение под специальной прической со спиралевидным хохолком. Короче, пытался скрыть то, что скрыть невозможно. В какой-то незадавшийся день, уставший от путешественника и его прочувствованных революционных речей, обращенных к трудящимся, он решил отправить его на тот свет. Он мог бы уволить путешественника, но, чтобы сэкономить на окончательном расчете, решил лучше увеличить месячную зарплату трем официантам с кожей тараканьего цвета. И вот, спрятавшись за мусорными бачками, они ждали, пока путешественник зайдет в подворотню, рассказывал Луисардо. И со своей склонностью вконец запутывать слушателя, которой он бравировал, Луисардо рассказал мне также, что лысеющий владелец клуба был политическим единомышленником Чакон, не разлей вода, малявка, а так как долгие годы они ширялись из одного и того же шприца, в его макаронообразных венах поселился смертоносный вирус. Я спрашивал себя, какая доля правды была во всем этом и какая доля лжи, и еще задавался вопросом: неужели в Мадриде есть такие больные люди? Были, есть и будут, ответил бы мне Луисардо. Развращенные буржуа и всякие иностранцы, которые терпеть не могут, чтобы бедняки развлекались задешево.

Умереть там было бы ошибкой с его стороны, ведь он еще не успел познакомиться с Рикиной, запутаться в веере ее ног и успеть на последний паром в Танжер, на борту которого он сейчас и находится, малявка. Сейчас он хрустит чипсами из пакетика и завороженно глядит на бурю, перемалывающую самое себя за стеклом иллюминатора. Время от времени он ощупывает карман, и весь мир вновь ложится своей тяжестью ему на плечи. Путешественник сомневается, никак не может решиться — пойти ли ему в сортир и вылить содержимое пробирки в унитаз, прямо в море, или, наоборот, стать еще одним сукиным сыном из тех, которые приводили его в бешенство. Он знал, как используют ртуть. Покроют ею зеркало — и за дело. А почему бы и ему не присоединиться? Доведись выбирать, путешественник выбрал бы выгодное использование волшебного содержимого пробирки. Рабы будут всегда, а изобретение зеркала просто облегчит им путь. Им надо будет только пройти сквозь него. Понимаешь, малявка, путешественник старается оправдать себя, очиститься от грехов, потому что внутри у него засел какой-то болезненный червячок, который подтачивает его совесть и который скоро выпростает мятые и грязные крылья. Но прежде чем стать куколкой, путешественник будет коконом. Коконом, набитым деньгами, но все равно коконом, а нет ничего более далекого друг от друга, чем кокон и путешественник. Путешественник сомневался, никак не мог примириться с самим собой, ощупывал трубочку и думал. В голову ему пришли строчки, написанные в свое время Кавафисом — поэтом, который говорил, что нет ничего плохого в том, чтобы разбогатеть в пути, прежде чем добраться до цели путешествия. Путешественнику было еще далеко до Итаки, малявка, и он должен был этим воспользоваться. Как только эта мысль появилась у него, он стал все больше к ней склоняться.

Ни разу Луисардо не упомянул о Милагрос. Хотя и то верно, что, окажись у путешественника под рукой газета, из которой он мог бы печатно удостовериться, что Рикины больше нет, он не сомневался бы так и отделался бы от волшебной пробирки. Путешественник ничего не знает. Да так оно и лучше, малявка, сказал мне Луисардо, ведь до того, как приплыть на Итаку он думает забрать Рикину и уехать с ней, а если Кавафис об этом ничего не написал, то потому только, что был педераст. Итак, подвергнув свою совесть бичеванию и пытке сомнением, путешественник поедает последний ломтик картофеля из пакетика, а паром заходит в порт. Над городом, грязным от пыли и мусора, грохочут раскаты грома, и кажется, что он вот-вот рухнет. И путешественник чувствует себя исследователем, открывшим местность, откуда он никогда не вернется, малявка, ведь речь идет о самом аде. А пока ветер раскачивает суденышки, ждущие у пристани, старой, полощущейся в грязной воде, в которой отражаются темные грозовые облака, заряженные молниями. В этот момент путешественник скорее угадывает, чем слышит, мелодию черного пианино, которое, как всегда, звучит вовремя. Эта музыка уже знакома ему, малявка, и с обостренными чувствами он принюхивается к аромату, предупреждающему его об опасности. К ментоловому запаху бриолина. Вспомни-ка эти слова, малявка: «Бегегисъ двух людей, путешественник». Но спокойно, малявка, потому что ему еще осталось полтора часа до смерти.

— Обманулся я, — рассказывает Хуан Луис перед камерой. — Уйти, не заплатив, ерунда, такие уж у нас нравы, мы и не такое видывали, понимаете. Но обокрасть меня — этого я никому не дозволю. И что меня больше всего разозлило, так это то, что его прикончили. С кого теперь стребовать деньги, если он сам теперь — студень. Понимаете, выражение лица у него было, как у заливного поросенка.

Интервьюер снова задает ему тот же вопрос, но в другой форме. И Хуан Луис Муньос, знатный свинарь, пользуется возможностью, чтобы поговорить о филее в топленом сале.

— Топленое сало — оно как соль, только не такое соленое, понимаете, в старину ведь не было никаких тебе холодильников, вот люди и хранили провизию в погребе. Соль — она хороший консеврант, особенно для рыбы, которую в топленом сале держать не станешь. Но топленое сало — тут другая история. И потом без сала двойного подбородка не наешь. А без двойного подбородка никогда не прославились бы такие важные художники, как Ботеро, кстати, мой закадычный друг, он да Тинторетто — парочка любителей хорошего винца. Лично я каждый год отправляю Ботеро ящик канасты, ведь, понимаете, говорил же Гусман Добрый, что искусство длинное, а жизнь короткая, как нож.

Хуан Луис Муньос, держа стакан канасты, поднимает его перед камерой.

Он задолжал несколько ящиков и этим пользовался. Так же как и с «Крускампо», он собирался договориться насчет канасты, потому что знатный свинарь Хуан Луис Муньос прежде всего великий мастер пропаганды. Рассказывают, что, когда настала его очередь давать показания в суде, он приехал на «мерседесе», верхом груженном окороками. Адвокатов он не нанимал, зачем? Лучшая зашита, говаривал он, это хороший окорочок. Ему даже не пришлось подниматься в зал суда. Судьи, прокуроры, секретари по уголовным делам и даже уборщицы сами вышли поприветствовать его. «Видел вас по телевизору», с глубочайшим почтением, «а мне подмахните автограф», сюда, пожалуйста, «это ведь не для меня, сами понимаете, для соседки», камеры пекут фотографии с изображением Хуана Луиса Муньоса, «по телевизору вы смотритесь моложе», комплименты знатному свинарю на пороге зала заседаний, он — в окружении представителей власти и окороков. Кроме вспышек фотокамер за спиной у него раздаются здравицы, и примерно через полчаса Хуан Луис Муньос возвращается в Тарифу в «мерседесе», насквозь провонявшем копченостями, каковая вонь стоит в нем и по сей день. И по сей день его больше не тревожили.

— Ветчина — лучшее лекарство для правосудия, больно уж оно у нас хилое.

Не будем забывать, что все, что Хуан Луис сказал о путешественнике, он сказал не в суде. Еще чего. Хуан Луис сказал это перед телекамерой. И среди всего, что он сказал, я выбрал несколько отрывков, которые, в силу их документальной ценности, хочу привести здесь. Самые смачные высказывания касаются Милагрос и ее Чана Бермудеса. Вот они.

— Он еще мальчишкой был сущим зверем, приучал животных таскать ему контрабанду. От Гибралтара до Линии по ночам так и сновали собаки да ослики, нагруженные контрабандой в Пеньоне. Тогда повсюду была нужда страшная, понимаете. И он мог затащить к себе в койку любую бабу за пару нейлоновых чулок.

Это-то его и погубило, понимаете, давайте уж начистоту: Чана Бермудеса бабы погубили.

По словам Хуана Луиса, он клеил красоток, не вынимая изо рта окурка и глядя на них в упор своими бесстыжими глазами. От его походки вразвалочку и запаха перегара и табака они вспыхивали, как спички. Поэтому-то за ним и охотились. Тогда он только что взял ювелирный магазин в Севилье. Всего с какой-то там фомкой и с помощью двух алжирцев. Слуху него был как у чахоточного, и, приложив ухо к сейфу, он разгадал шифр. На все про все ушло меньше четверти часа. Ему и в голову прийти не могло, что один из алжирцев расскажет все Палмеру. Потом кашли другого, мертвого, на берегу Гуадалмеси, всего изувеченного. Поначалу все решили, что это иммигрант, иммигранты ведь всегда были, хотя в те времена дело это еще не процветало. Мало-помалу пошли слухи. А когда в чемодане обнаружили второго алжирца, разрезанного на кусочки, началось расследование. Палмера вызывали давать показания, но он вышел чистеньким. Те, кто в тот день был в зале, рассказывают, что там звучали выражения вроде «колумбийский галстук», «турецкое перышко» и все в этом роде. А скоро и сам Палмер сгорел в собственном доме — в полнолуние и с разорванным задом.

Хуан Луис пыжится перед камерой, выпрямившись, подобрав брюшко и вытянув шею, но все очень естественно. И утверждает, что это должно было быть последнее дело Чана Бермудеса. Был у него в Мадриде, где-то возле площади Каскорро, барыга, скупавший его товар. Там было на миллионы — хоть лежи всю оставшуюся жизнь да плюй в потолок. Он познакомился с Милагрос и захотел передохнуть. Так оно и вышло: отдыхал он себе с Милагрос, когда в дверь стук-стук. Похоже, тогда Луисардо был еще совсем сопляк и даже разнюнился при виде двух инспекторов. Милагрос его больше в глаза не видела. Поначалу она решила, будто это барыга его заложил. Но есть и другая версия, пожалуй более реальная, по крайней мере так считает Хуан Луис, а именно: что все это было подстроено и Чан Бермудес просто сам смылся. И что он сам нанял тех двоих, выдававших себя за инспекторов, возможно тех самых, что расчленили двух бедняг-алжирцев. Добыча, по словам Хуана Луиса, была во сто крат больше того, что он оставил Милагрос. За день до этого, словно у нее было предчувствие, она открыла банковский счет на его имя.

— Слишком много совпадений, понимаете?

Но интервьюер ничего не ответил, только пристально на него поглядел и уже собирался было задать следующий вопрос, как Хуана Луиса прорвало и он стал рассказывать про Милагрос. Про нее он сообщил, что она всю жизнь витала в облаках.

— Только вот заковыка: тут, в Тарифе, витать в облаках непросто — ветер мигом тебя на землю вернет. Поэтому-то здесь психов так и ценят. Трудно витать в облаках при таком ветре. — А дальше Хуан Луис рассказал, что, если кто сомневался в ее Чане Бермудесе, она плевала ему в рожу. — Поначалу она было писала письма в тюрьму, но он ей не отвечал, и она решила его бросить. Не нужна была ей такая правда. Так зачем усложнять себе жизнь. Вот она и решила по-прежнему думать, что ее Чан Бермудес вернется на днях и на ней женится. Прямо туточки, в церкви Святого Франциска. Думаю, не оставят ее на Кальсаде. — И тут свинарь воспользовался возможностью поговорить про священников: — Нет лучше занятия на свете: работаешь всего полчаса в день, да к тому ж с вином.

Интервьюер, смущенный, посмотрел на него с недоверием. Но Хуан Луис Муньос гнул свое:

— Худшее, что может случиться с человеком в этой жизни, это когда его обведут вокруг пальца. А Милагрос этого не хотелось, понимаете, поэтому-то она и решила думать о другом, ну как бы выдумать другую реальность. Но понятно: когда человека, кто бы он ни был, обводят вокруг пальца, у него в голове вроде как пробки перегорают.

Интервьюер удивленно глядит на него — молча, пристально. Он уже собирается задать следующий вопрос, но Хуан Луис его опережает. Просто рта не дает раскрыть:

— Но вот вам еще история — как меня обманули в кино, ни в жисть не забуду. — Одной рукой поднимая стакан, а другой отбивая такт по столу, он произносит: — Канаста — солнечное вино, оп-ля, — и начинает рассказывать. И рассказывает, что как-то пошел в кино, просто чтобы посмотреть на трусишки Шерон Стоун в фильме, который показывали сто лет назад. И дальше рассказывает перед камерой, что за всю картину трусиков так и не показали. — Не было их на ней, понимаете?

Интервьюер не выдержал — коротко хохотнул.

— Но самое-то обидное, понимаете, что я привел его на кухню, а ножа-то и не заметил, — продолжал Хуан Луис. — Пошел я за ним да остановить не смог. Плевал я на него, будь он хоть трижды покойник. Всю ночь заставил меня в кошки-мышки играть. Пошел в город, на праздник, там порасспрашивал, но никто мне ничего толком не сказал. Потом пошел туда, где новые дома стоят, — было у меня предчувствие. Но к Милагрос зайти так и не решился: я к людям завсегда с уважением, а она так кричала… словом, не на помощь звала. Тогда вернулся я домой и переоделся, потому как надо было мне поскорее закончить одно дело в Альхесирасе, понимаете.

Закончив дело в Альхесирасе, Хуан Луис сел в «мерседес», чтобы вернуться в Тарифу. Но так как пищеварительные соки затуманили ему голову и ему захотелось укромно соснуть, он решил свернуть на обочину и устроить себе сиесту. Разбудил его громкий стук.

— Камнем, представляете, камнем колошматил. Только я заснул у себя в машине, так сладко, с кондиционером, как вдруг просыпаюсь и вижу, что Луисардо лупит изо всех сил по своей мотоциклетке. Потом напомните мне, я вам кое-что расскажу насчет камней, а пока слушайте про Милагрос, потому как живет она вместе с братом, а с таким оторвой хлопот не оберешься. Ночами-то она работает у Патро, которая прикатила из столицы барыней, а теперь приходится нам всем терпеть от такой баламутки.

Судя по тому, что рассказывает Хуан Луис, Патро ему не нравится. Когда еще только-только открылись «Воробушки», зашла она как-то раз к нему домой, куда он вернулся после обедни. И якобы взяла у него лопатку за которую по сей день так и не расплатилась.

— Может, путешественник ее и обокрал, сами знаете, как в пословице говорится.

— Вор у вора… — Интервьюер кивает, мол, знаю.

И Хуан Луис Муньос, глядя в камеру жалуется, что где тонко, там и рвется. И продолжает:

— Но по мне, воровать — увольте. Знали бы вы, сколько мне с моей родственницей пришлось натерпеться, когда мы только сюда приехали.

И тут Хуан Луис предлагает нашему вниманию одну из самых вдохновенных страниц своей жизни, пришедшуюся на самое голодное время, которое он любовно называет Каменным веком.

Местные летописи повествуют, что в начале семидесятых, когда случился туристический бум и сюда на папины денежки понаехали разные flower power,[11] ветер обитал там же, где и прежде. А когда какое-нибудь хипповое шествие появлялось на шоссе из Альхесираса в Тарифу притаившийся ветер набрасывался на него и скидывал в Пролив.

— И вот когда вашему покорному слуге и его родственнице поднадоело питаться камнями, им пришла в голову счастливая мысль о том, как их использовать.

И они соорудили палатки с вывеской: «Продаются камни по двадцать пять песет за дюжину, беспошлинно». Хуан Луис поставил свою палатку у выезда из Альхесираса, а родственница — у въезда в Тарифу. И благодаря камням им удалось наконец разжиться.

— Камни давали устойчивость, понимаете, я сам в этом убедился, когда довелось мне их потаскать. Спокойно выходил на улицу, и самый сильный ветрюга ничего не мог со мной поделать. Потом настали более удобоваримые времена, и я основал «Пупок».

— Пупок? — удивленно переспрашивает интервьюер.

— Да, пупок, понимаете ли. Это ведь необычный шрам, он находится в самом астральном центре и поэтому помогает человеку удерживать равновесие. Говорят, что чувство равновесия — в ухе, а я вам так скажу, что оно — в пупке, оттого-то сюда и съезжались в старые времена путешественники. Чтобы наесться от пупа, сидя на нашей сбалансированной диете. Вы можете себе представить чувство равновесия без пупка?

— Нет, — отвечает интервьюирующий, превратившийся в интервьюируемого. — Не могу.

— Тогда вы поймете, отчего я, изрядно поломав голову, назвал свое первое заведение «Пупок Хуана Луиса».

Сделаем небольшую передышку и расскажем вкратце, в чем состояла затея Хуана Луиса.

Чтобы составить себе самое общее представление, вообразим нечто вроде постоялого двора, на манер старинных «вент», которые служили путевыми вехами на дорогах нашего полуострова и о которых рассказывает Вильега, но только гораздо меньше. Иначе говоря, уменьшенная копия минимуму деталей. Расположенный рядом с Болонией «Пупок Хуана Луиса» был размером с небольшую кухню, стоящую в чистом поле. Там он начал борьбу за желудки путешественников на базе мясного бульона с гренками и свинины с жареной санлукарской картошкой. Во время забоя свиней никто из проезжавших мимо «Пупка» не брезговал деликатесными окороками и колбасами. Вот так Хуан Луис Муньос, знатный свинарь и потомок Агамемнона по материнской линии, смог купить себе «мерседес». Новенький, и за наличные.


Путешественник сошел на берег в Танжере в состоянии близком к изумлению. Он до сих пор слабо понимал, как ему удалось спасти свою шкуру. Все произошло в одно мгновение, как в фильмах; ударом ноги он отделался от типа со шрамом, который головой вниз нырнул в плескавшиеся у пристани черные воды. Буль, буль, буль. Другим ударом обезоружил трансвестита, выбив у него из рук револьвер, заставив согнуться, как складной нож, и рухнуть на покрытую лужами землю. Люди проходили мимо, словно не замечая его, стоявшего на коленях и сжавшегося от боли, причиненной его самым благородным частям, в нескольких шагах от помещения таможни. Тип со шрамом, по горло в воде, взывал о помощи, и путешественник, милостиво вняв его мольбам, с мстительным хладнокровием подошел к краю и запустил револьвер ему в голову. Бум. В десятку. Глядя, как тот идет ко дну, путешественник заметил пузырящуюся кровь, стекавшую из открытой раны у него на бедре. Одна из пуль предательски задела его в тот самый момент, когда он кинулся на типа в парике. Судя по выражению глаз, тот метил ему в пах. Он испустил крик боли и с этим криком уронил револьвер на покрытую лужами землю. Но злое дело было уже сделано: гуля задела кожу путешественника, опалив его брюки и заразив кровь. Увидев рану, путешественник заскрипел зубами от ярости. Последними каплями виски, остававшимися во фляжке, он промыл рану, малявка, рассказывал мне Луисардо, десны его кровоточили, а зубы отливали зеленью.

Досмотр на таможне ведут трое полицейских, здоровенных мужиков, малявка, продолжает он. Они всегда готовы задержать какого-нибудь туриста пожирнее с кучей чемоданов в наклейках. Путешественник боится, что его тоже могут задержать. Но никто ничего не видел; вот ведь чем хорош этот город: тебя могут зарезать на бульваре средь бела дня, и никто ничего не заметит. А между тем десятки мавританцев ждут в порту, в любую минуту готовые запрыгнуть в грузовики, которые сами ни есть, ни пить не просят, но экспортируют голод и жажду по всей Европе, но мы уже сказали, что здесь никто ничего не хочет видеть, и путешественник вступает в город, где никто его не видит и не задает никаких вопросов, хотя глядят на него во все глаза и готовы засыпать ответами.

Путешественник идет своей дорогой, а Луисардо предпринимает исторический экскурс и рассказывает мне, что основателем Танжера был наш старый знакомый. Речь идет о Геркулесе, малявка. И сделал он это из любви к одной женщине по имени Тингера. Ради нее Геркулес воссоединил воды, лежащие по разные стороны Пролива, и из-за нее же погиб Антей, малявка, развратник, который официально считался мужем красавицы и услаждал ее до появления Геркулеса, рассказывает Луисардо. По его версии, к Геркулесу, успевшему оскотоложествовать стадо Гериона, стал цепляться Антей, приревновавший его к своей супруге. Сын Посейдона и Геи, а также фанат мадридского «Атлетико», Антей был ростом под сто футов — немало и для тех времен. Бороться ему нужды не было, он просто давил врагов весом своего тела. Битва между ним и Геркулесом, по словам Луисардо, который, похоже, был рядом и видел все собственными глазами, оказалась одной из самых кровавых в истории человечества. Похоже, Антей был все-таки сыном Геи, Земли, поэтому мать никогда не допустила бы, чтобы он погиб на ней. И вот это-то и придавало ему силу. Но Геркулес был хитер и ловок и, обхватив Антея, поднял его в воздух. И прежде чем упасть на землю, прежде чем мать придала ему новых сил для битвы, Геркулес сломал ему хребет в своих могучих объятиях. Только косточки захрустели, да кишки наружу полезли. И красавица Тингера, свидетельница и единственная зрительница кровавого убийства, приняла Геркулеса с ляжками влажными от вожделения. В самый разгар медового месяца микенский царь вновь затребовал к себе Геркулеса для другого порученьица, состоявшего в том, чтобы украсть золотые яблоки из сада Гесперид, неподалеку от нынешнего мыса Эспартель, малявка, и Луисардо указывает мне на другой берег, где в черных облаках плывет затерянный и призрачный маяк.

У путешественника было свое мнение насчет новой работенки Геркулеса. Он подозревал, что микенский царь просил украсть для него отнюдь не яблоки. Путешественник стоял на своем и отчаянно спорил со всеми, кто осмеливался отрицать, что то были совсем не яблоки, а апельсины. Танжерские апельсины — лучшего качества, чем китайские, малявка. И Луисардо продолжает рассказывать о том, как путешественник, хромая, бредет по улицам, считая себя в безопасности, думая, что труп со шрамом сейчас мирно колышется среди колючей морской растительности, а трансвестишку задержала полиция. Но ничуть не бывало, малявка, пока путешественник думает, что он в безопасности, охотники идут по следу, и они близко.

Луисардо рассказал мне, как удалось спастись типу со шрамом. В конце концов его спутник, трансвестишка, перетерпев боль, швырнул ему спасательный круг из тех, что валяются по всему порту. Путешественник, которому все это неведомо, хромая, бредет по улочкам, которых не знает, но которые боготворит, прожив на них столько жизней, ведь кровь романических персонажей ядовитей, чем сама память, малявка. И путешественнику кажется, что он видит на этих улицах Хуаниту Нарбони, исступленно мучающуюся болью существования, Теннесси Уильямса в поисках звезд и баров, Пола Боулза и даже себя самого с засунутой в карман рукой, сжимающей драгоценное и волшебное сокровище. Улицы эти точь-в-точь такие же, как наши, пахучие и узкие, коричного цвета и бичуемые точно таким же ветром, который вызывает у человека греховный зуд, говорит Луисардо с такой уверенностью, как будто каждый день самолично разгуливает по ним. На стенах соперничают друг с другом мошеннические вывески, и зазывно кричащие торговцы продают свой обрезанный товар тому, кто даст лучшую цену, — музыка любви и торговли, которая оглушает путешественника на каждом углу. Часть жителей ходит босиком, остальные — в бабушах с загнутыми вверх носами. Все они под легким кайфом, надышавшись клея в пластиковых пакетах. Они похожи на скорпионов, малявка. Тело каждого из них снабжено жалом, всегда готовым ко греху. И они предлагают свои услуги путешественнику. Влажные стены в моче, воздух понурился от дождя, но сколько же в нем истомы запретных благоуханий. Путешественник идет дальше не останавливаясь. Временами в нос ему ударяет запах лука и жасмина, манной крупы, мяты и резкий аромат свежего сыра, завернутого в пальмовые листья. Пахнет селитрой и свежезажаренным барашком. И ментолом. И опасностью, малявка.

Ветер несет ему навстречу лотерейные билеты, курительную бумагу и старые газеты, некоторые перелетели с другого берега и путаются под ногами у путешественника. Если бы он остановился почитать их, то узнал бы, что Рикина уже мертва. Но путешественник не останавливается почитать газеты, какое там, и продолжает идти вперед по открывающимся его взору пестрым подмосткам, которые словно только что сошли с какой-то старой картины. Кажется, что течение времени не коснулось этого уголка карты. До путешественника долетают долгие гудки пароходов в порту, который с каждой минутой становится все дальше. Слышны также звон колокольчиков и бубенцов, взрывы смеха и дробь военных барабанов, блеяние любви и бубнов. Но над всем этим плывет предостерегающая мелодия черного пианино, больно отдающаяся у него в ушах. Тогда он оборачивается и видит их.


Милагрос пришла на пристань босая. Она опрометью выбежала из дома, как только те ушли, сказала она Луисардо, едва успев причесаться и спуститься по лестнице. Еще она сказала, что видела, как они садились в машину марки «рено» с мадридским номером, выпущенную еще при царе Горохе. Тяжело дыша, она спустилась по Тополиной аллее, перепрыгнула через лежащее на земле тело торговца Библиями и, не обращая внимания на личность раненого, бросилась к пристани. Услышав первые выстрелы, она почувствовала, как что-то внутри у нее оборвалось.

Когда она увидела тело путешественника, то закричала так, что содрогнулся весь город со своими двумя церквями и единственным кинотеатром, тем самым, куда в один прекрасный день пришел знатный свинарь Хуан Луис Муньос — посмотреть фильм с Шерон Стоун. Но не будем отвлекаться и вернемся к Милагрос, у которой слезы смыли родинку и черными струйками отчаяния стекали по щекам. Луисардо подошел утешить ее. Ветер с востока донес до меня обрывки разговора.

— Давай, ступай домой, дурочка.

И вот жандармы накрывают труп вытертым от соприкосновения с другими телами одеялом, из-под которого театрально высовывается бледная рука со вздутыми синими венами. Если правду говорят, что характер человека можно прочесть по его рукам, то характер путешественника был своеобычный. Великодушный и временами крутой, возможно из-за смертельной битвы с самолюбием, которую он вел, сам не помнит как давно.

— Не стой здесь, дурочка, не нужны мне эти представления, — сказал Луисардо Милагрос, ласково гладя ее по волосам и пряча ее лицо в медальонах сусального золота, которыми увешана его грудь.

В этот же момент раздался визг тормозов, заставивший меня обернуться. Это была машина той же модели, которые используют серфингисты для перевозки своих досок, но только выкрашенная в черное, как катафалк, и принадлежащая суду Альхесираса. Из машины вышли двое мужчин. Один худой, в пиджаке с подкладными плечами и кожаной папкой под мышкой. Другой — толстячок с усами и панамой на голове. Он подошел к трупу и едва успел приподнять одеяло, как ветер сорвал с него панаму. Он потянулся за ней, да так неловко, что потерял равновесие и шлепнулся на задницу. Чтобы не рухнуть на труп, следователю пришлось сделать несколько хитрых па, не обращая никакого внимания на вспышки фотокамер и рыдания Милагрос. Тогда раздался второй выстрел, и все произошло в мгновение ока.

Ломаная молния прочертила размытое небо. Тучи разверзлись с громовым грохотом, и из них — чудо да и только — дождем посыпались банкноты. Из Калеты донеслись дробь лошадиных копыт, удивленное ржание, смятенные крики толпы и колокола, бьющие в набат. Несколько дней спустя я узнал, что одна только Святая Покровительница осталась невозмутимой, словно к ней все это не имело никакого отношения. Суровые носильщики, сознавая святость своего дела, не уронили чести Пресветлой Девы. Процессия сохранила свою стройность, боясь, что чудо вдруг исчезнет, потому что не каждый день с неба сыплются банковские билеты, малявка.

Но у явления было и научное истолкование. Я с легкостью пришел к такому умозаключению, как только добрался до того, что мы здесь называем Винья-дель-Локо, где лежали два новеньких трупа, один подле другого. Чуть погодя подоспел Луисардо, который вел Милагрос, обнимая ее за плечи.

— Не смотри, дурочка. — Он закрыл ей глаза ладонью и сплюнул на сторону. Потом вытащил черные очки и протянул их сестре. — Не смотри, дурочка.

Кишки Герцогини были разметаны по песку и еще дымились вместе с револьвером, из которого, очевидно, только что стреляли. Все это напоминало абстрактную картину. Какое-то время спустя я узнал, что тип со шрамом, прикончив путешественника и ни на минуту ничего не заподозрив, вернул револьвер Герцогине. И Герцогиня его взяла. «Давай смываться, браток, пока легавые не нагрянули». И, сказав это, скорее машинально, она два раза в упор выстрелила в своего компаньона. Одна пуля угодила в сердце, опалив рубашку, другая — прямо между глаз, в низкий наморщенный лоб, и вышла через затылок. Ба-бах. Ба-бах. Однако тип оказался из породы упрямых и, прежде чем отдать концы, успел разделать Герцогиню, выпотрошив ее своим ножом. И еще у него хватило сил и времени, чтобы зашвырнуть подальше портфель с черными деньгами. Да так удачно, что, упав на скалы, он раскрылся и содержимое разметало ветром, кроме последней прилипшей окровавленной банкноты. Обнимая Милагрос, Луисардо посмотрел на меня с пляшущей в глубине глаз улыбкой. Никто из них двоих никак не откликнулся на мои предположения. Мы предпочли хранить молчание, предоставив простакам думать, что денежный дождь случился чудом.

Глядя на последние два трупа, я окончательно убедился в том, что Луисардо не на жизнь, а на смерть состязался с реальностью и что во время этой гонки всякий раз, когда его воображение одерживало верх, ревнивая реальность отводила смертельный удар, сближая правду и миф, путая одно с другим. Все это я сообразил, когда увидел в Винье-дель-Локо труп типа со шрамом на щеке, похожим на скорпиона. Возможно, Луисардо видел его накануне у Наты, проезжая мимо на своем мотоцикле. Он остановился и какое-то время разглядывал его. Тот был страшный обжора и без конца ковырялся в зубах. Тогда, и только тогда, дьявол шепнул его имя: Хинесито. Рядом Герцогиня разговаривала с хозяйкой «Воробушков», тоже сидевшей на террасе. В последний раз пробуравив типа взглядом, Луисардо нажал на газ и отправился куда обычно. Это был тот самый вечер, когда путешественник появился в Тарифе, спрашивая о пароме на Танжер, с рюкзаком за спиной и даже не подозревая, что, благодаря зловещему союзу Луисардо с дьяволом, он в конце концов запутается в темном лабиринте интриги, которая приведет его к смерти.

Душевная простота Луисардо уже давно пережила пору зрелости, а вместе с нею Луисардо утратил и всякую способность рассказывать правду. Для меня он еще сохранял щепотку этой правды, которой сам втайне завидовал и которую, я это чувствовал, сукин сын постарается устранить всеми возможными средствами. Далекий от того, чтобы оказывать ему сопротивление, я помогал ему, упрощая задачу, поскольку, блуждая среди туманностей своего будущего величия, думал, что однажды смогу стать потрясающим рассказчиком, таким же или даже лучше, чем он. Веский довод, заставлявший меня внимательно слушать этот рассказ, близившийся к завершению. История, придуманная, чтобы издевнуться над реальностью, вечно завидующей поэтическому вымыслу и страстно желающей найти достойного главного героя, малявка. История, берущая начало в Мадриде, с серебряного портсигара и путешественника, которого он нежданно-негаданно приведет к краху. А что до Милагрос, то ее отвели в «Континенталь» — выпить липового чаю и успокоиться, вместе с женой Ледесмы и Хуана Луиса, продолжал Луисардо свой рассказ о последнем приключении путешественника.

Теперь он в Танжере, малявка, только что заметил своих преследователей и заскочил в первое же попавшееся заведение. Это лавка старьевщика, заваленная коврами, бурнусами, бабушами, и где есть даже телефон-автомат. «Салам алейкум», — приветствует его мавр, тощий и полупомешанный, в красной феске, напоминающей стаканчик для игры в кости. На нем шафранный бурнус, и весь он такой прилизанный и неестественно вежливый, что путешественнику с первого же взгляда кажется подставным лицом. «Алейкум салам». Пахнет сандалом, и путешественник зачарованно разглядывает чайный прибор, кривую турецкую саблю, висящую в углу лютню и разноцветные узоры ковров. У него мелькает мысль украсть чашку прямо на глазах у человека в шафранном бурнусе. Но нет, скорей всего произойдет то же, что и на таможне, все сделают вид, что ничего не видели, и проку от этого будет мало. Ему нужно устроить скандал, «страсти», как выражаются верующие, стычку — к примеру, опрокинуть гору тарелок, поднять шум, желательно погромче, способный отпугнуть его преследователей, которые уже вошли в лавку. Алейкум салам.

Словно читая его мысли, тип в бурнусе делает знак путешественнику следовать за ним. Слюнявя испанские слова и деланно улыбаясь, он проводит путешественника в заднюю комнату, где царят полумрак и щекочущие нос запахи. Запах хлорки, немытых ног и гашиша, малявка. Глаза путешественника быстро привыкают к потемкам, и он различает притулившегося в углу человека, толстого, со сконфуженным лицом, который кажется путешественнику похожим на туриста с парома, только на этот раз он уже не потягивает кока-колу через соломинку, во рту у него — мундштук наргиле. Вспомни, малявка, что в конечном счете его так и не задержали на таможне, которую он прошел как нечего делать, подмазав марокканских полицейских. За деньгами всегда последнее слово, в каком бы уголке мира это ни происходило. Последствия глобализации, малявка. Теперь он уже знает, что его жена мертва, и курит, ища забвения. Но путешественнику все это неизвестно, он только чувствует рядом тяжелое дыхание типа в бурнусе, который приглашает его поудобнее устроиться на циновках. «Подождите немного, у меня клиенты, вернусь через минуту», — говорит он, поправляя шапочку, а другую руку протягивая к ширинке путешественника. «Гляди-ка!», — восклицает мерзавец, коснувшись его паха. Путешественник с трудом удерживается, чтобы не оторвать ему яйца, и, принимая правила игры, присаживается рядом с туристом в кепке козырьком назад. Тип в бурнусе бесследно исчезает.

С того места, где полулежит путешественник, ему слышно кое-что из разговора. Из-за перегородки доносятся отдельные слова. Певучий голос принадлежит Хинесито; он спрашивает о ценах на ковры, бурнусы, лампы, сандаловые палочки. Хозяин лавки то поднимал, то сбавлял цену и спорил с трансвестишкой, который встревал в торг с легкостью зайца во хмелю, малявка. Путешественник ждет, что они что-нибудь купят, а если не купят, то просто уйдут, отступятся, но как бы не так, малявка, дело затягивается, и путешественник, в приступе мучительной тоски, подносит ко рту один из мундштуков наргиле. И затягивается сладковатым дымом, привкус которого ему уже знаком.

Первый раз это было еще в его студенческие годы. Он учился на бакалавра и по воскресеньям часто захаживал в кино рядом со станцией метро «Альфонс XIII», неподалеку от фабрики «Данон». Квартал назывался Проспе, киношка — «Грот». Это было двухэтажное здание, где без перерыва крутили музыкальные фильмы. В то воскресенье они были посвящены новой музыке, только появившейся на рынке, которую еще в допотопные времена исполняли ямайские рабы. Речь о регги. Так вот в то воскресенье запустили целый цикл, посвященный этой музыке. И когда показывали картину Джимми Клиффа, ему протянули его первый косяк. Путешественник свободно, что диктуется анонимностью подобных действий под покровом тьмы зрительного зала, затянулся дымящимся косяком. И еще раз. А потом еще и еще, пока его не обволокло пахучее облако, проникшее во все его чувства и обострившее их до предела. Скоро, словно прилипнув к сиденью, путешественник уже парил в мире невесомом в прямом и переносном смысле слова. Но самым важным из пережитого было то, что путешественник мог одновременно думать о разных и очевидно противоположных вещах. Вдруг он почувствовал, как нежная женская рука теребит его ширинку. Пальцы расстегнули молнию, и он почувствовал нервный, жадный язык и свое тело, опустошающееся медленно и так упоительно, что этого он уже никогда не мог забыть.

И вот теперь, растянувшись на циновке в задней комнате танжерской лавки, путешественник вспоминает об этом. Много воды утекло с тех пор, малявка, сегодня «Грота» уже нет, а курить не разрешается даже в вестибюлях. Это дело рук Министерства здравоохранения и его чиновников, которые, переболев реальной жизнью, вынуждены оправдывать жалованье, которого никогда не зарабатывают. С тех пор минуло больше двадцати лет — прошедшее время, время, прожитое путешественником, который тогда мечтал стать кем-то вроде доктора Ливингстона, полагаю, и, тыча пальцем в карту, указывал все места в мире, которые он когда-нибудь посетит. С той поры прошло столько времени, малявка, что, встреть сегодня путешественник того парнишку, он бы его не узнал. Итак, путешественник погружался в одно дремотное видение за другим, как вдруг до него дошло, малявка, что голоса в лавке умолкли и слышны только приближающиеся шаги. Шаги, удвоенные эхом, а может, это и не эхо совсем, а просто идут двое. Путешественник пытается встать с циновки и не может: сладковатый дым сильнее. И тогда в дверях появляются две фигуры, две полустертые дымом черные тени. Одна принадлежит женщине, нижняя часть лица которой прикрыта платком, а телеса обнажены. Рядом с ней низенький типчик в красном бурнусе, с лютней в руках, пахнущий мазью для заднего прохода. Тогда в ушах путешественника звучит музыка черного пианино, он ничем не может заглушить ее и скрывается в анонимных клубах дыма, как тогда в «Гроте», только уже много лет спустя. Его еще не увидели и никогда не увидят, малявка, рассказывал мне Луисардо, и все благодаря туристу, который, сам того не желая, стал его спасителем.

Судя по тому, что рассказал дальше Луисардо, появившаяся парочка решила разыграть сценку с мавританскими танцами под музыку. И первым подошел трансвестит, пританцовывая и ощупывая притаившихся в полутьме, и каково же было его удивление, когда он увидел туриста и кинулся сначала на него, а потом на другого, навроде Антея, пытаясь раздавить их весом своего тела с вывалившимися внутренностями, забрызгав горячими сгустками крови стены лавки, кепку туриста и плащ путешественника, который, как мог, выбрался из задней комнаты и наткнулся на другое зрелище — какое, сейчас увидишь, малявка. Мавр в красной шапочке лежал на прилавке в задранном бурнусе, глаза его вылезли из орбит, а язык свесился на сторону. Трансвестит прикончил его в своем стиле, помнишь, малявка, рыболовной леской, одновременно трахая в зад. Путешественник в шоке: второй мертвый мавр меньше чем за три дня. Он подходит к трупу, лежащему на прилавке в луже крови, как вдруг слышит свистки и переполох. Это марокканская полиция, патрулирующая улицы. Путешественник, задыхаясь от смятения, бросается бежать по узкому проходу между высящимися, как башни, коврами.

Время от времени он сует руку в карман своего старого плаща, чтобы убедиться, что сокровище на месте. Он потерял много крови, ослабел и наконец, уже из последних сил, решает войти в небольшую дверцу, которая приоткрыта и словно ожидает его, и, когда она распахивается с таким характерным для этого типа дверей скрипом, глазам путешественника предстает во всей своей свежести дворик, усаженный розовыми кустами, уставленный горшками с мятой и выложенный плитками, забрызганными водой из фонтана в форме лягушки. И не успевает он переступить порог, как на голову ему обрушивается удар. Бум.


Когда журналист с сединой в волосах добрался до Виньи-эль-Локо, дождь лил как из ведра. В воздухе еще порхали заблудившиеся банкноты, и журналист смог сам удостовериться в тошнотворном зрелище, представшем его глазам: он отметил дырку, которой пуля расписалась на черепе одного из трупов и куда можно было просунуть палец, а также кровавую кашу из внутренностей Герцогини на влажной и скорбной земле. Он только что был свидетелем стычки на Тополиной аллее и, чтобы снизить адреналин, пил виски в «Континентале», когда услышал выстрелы. Сначала те, которые убили путешественника, потом другие. Ему были слышны и лошадиное ржание, и восторги толпы, узревшей чудесным образом падающие с небес деньги, и страстные крики, но он продолжал пить свое виски. Увидев заплаканную Милагрос в сопровождении двух женщин, он понял, что что-то произошло, и, одним глотком опорожнив стакан, расплатился и помчался к месту происшествия.

Как я узнал позже, журналист с сединой в волосах уже несколько дней ошивался в Тарифе. Не только журналист, но и игрок, он приехал перекинуться с противником, которого знал только понаслышке, но который прославился как человек, которому больше всего везет в карты на всем Проливе. Соперником был не кто иной, как Карлос Толедо, который уже несколько дней тянул резину, увиливая от журналиста, поскольку, будучи торговцем недвижимостью, не мог выкроить времени для партишки в чирибито. Поэтому сбитый с толку журналист искал противников по всему городу. Во время этих поисков он столкнулся с Луисардо, который, ничтоже сумняшеся, подыскал ему местечко в интриге, связанной со шлюхами и темными задними комнатами, пропахшими виски. Еще он подыскал ему имя, ложное на всякий случай, и окрестил Фазаном. Но обо всем этом я проведал позднее, когда путешественника перевезли в Мадрид, где предали земле.

Однако пока путешественник еще жив, ему еще остается несколько минут до конца, и, несмотря на тяжелый удар по голове, он поднимается на ноги, потрясенный. Смотрит по сторонам, но никого не видит, рассказывает Луисардо, пока мы бежим, чтобы спрятаться от дождя. Потом глядит вверх, и только тут до него доходит, что он сам ударился головой о притолоку. Итак, потрясенный, он встает на ноги, надевает фуражку пересекает дворик и выходит на узкую улицу, по которой идет в неизвестном направлении, закинув рюкзак на плечо и чувствуя жгучую боль в ноге. Когда до него доносится мелодия черного пианино, он ощупывает карман, и ему кажется, что он попал в другой фильм, уводящий его по дорогам беженцев, скрывающихся от гестапо. Путешественник углубляется в улицы, словно начерченные рукой сумасшедшего. Он дошел до Бенидорма, малявка. Это старый район публичных домов, с балконами в гераниевых кущах, фонариками, которые никогда не зажигаются, и распятыми на жердях мужскими рубашками, которые рукавами отмахиваются от ветра.

По словам Луисардо, путешественнику не потребовалось много времени, чтобы добраться до места, указанного старикашкой с глазами лунатика. Это общественные бани в Медине. Путешественник снова сует руку в карман и ощупывает пробирку. Порядок, говорит он про себя, полный порядок. Из бань доносятся страстные вопли сношающихся педерастов. Это так называемые водяные, малявка, насмешливо продолжает Луисардо. И путешественник останавливается в задумчивости, прежде чем войти, колеблется, но недолго, и наконец решается. Ладони у него вспотели. У входа, окруженная тужащимися содомитами, в клубах пара проступает фигура толстой женщины с крючковатым носом. На ней широченная накидка, верхняя губа с опушкой, а на мужланистом лице кислая гримаса. Затхлый запах, похожий на запах прогорклого оливкового масла, витает в воздухе. Свет проникает через слуховые оконца, причудливо расположенные под куполом, загаженным птицами. Ветер такой же, как здесь, малявка, только с другой стороны, представь, будто это его отражение, говорит мне Луисардо, и губы его растягиваются в улыбке, словно у него каждый день воруют по шестьсот тысяч песет и он уже привык к этому.

Вьющийся бесом ветер задирает юбки и обрушивается дождем банкнот, доносит невесть откуда выдумки, голоса и кошачье мяуканье и сдувает с кожи родинки. И один из этих голосов достигает слуха толстой хозяйки бань, быстрее пули, малявка. Голос рассказывает, что в недрах горы спрятано сокровище и очень скоро появится путешественник с картой. Луисардо рассказывал мне все это с дебильной гримасой, повисшей у него на подбородке вперемешку со слюнями, обжигая себе губы до конца докуренным косяком. А потом он рассказал мне, что, когда путешественник появился в заведении, она уже ждала его, держа наготове латунный нож с кривым лезвием острее бритвы, которым она и прирезала путешественника, неся ему злую смерть. Он даже не успел вытащить из рюкзака свой мясницкий нож. Тогда и только тогда путешественник понимает, что для того, чтобы умереть, вовсе не обязательно ехать в Венецию, и, стоя перед вратами в мир иной, задерживается, чтобы коснуться негритянки с фигурой, в которой больше изгибов, чем в бутылке кока-колы. Ее образ острым шипом вонзился ему в память, каблуки-шпильки прошлись по хребту лоснящегося от крови человека, распростертого на глинобитном полу. Все больше посетителей молча подходят к нему. Укрывают влажными полотенцами. Теперь у путешественника больше не осталось сомнений, он чувствует себя легким, плавучим, ему даже кажется, что он парит в воздухе. Он знает, кто та, единственная, виновная в его печальном конце, и предпочитает в сотый раз в точности припомнить момент, когда негритянка из романа вошла в его кафе. Между тем хозяйка бань обтирает нож подолом и на глазах у сгрудившейся толпы обыскивает путешественника.

Прежде чем продолжить, Луисардо протянул мне мерзко обслюнявленный остаток последнего косяка. И, расцветая порочной улыбкой, рассказал мне о подробностях смерти путешественника, о том, как боль, отдаваясь в желудке, насквозь пронизала его и его память. Все это Луисардо рассказал мне так, словно видел собственными глазами, словно ворохом вранья мог приукрасить вину, которую мы оба разделили поровну, как две вымоченные в уксусе галеты. Я знаю, что он сделал это скорее для того, чтобы бросить вызов желчной реальности, которую навязывает нам жизнь, чем для того, чтобы создать реальность, в которой мы нуждаемся. Но это не столь важно, куда важнее то, что в Тарифе и по сей день, случается, дует ветер и умирают люди.

От автора

Этой ночью налетел ветер — ураган справедливости, разрывающий цепи и выставляющий напоказ всю нищету хозяев жизни.

Клара де Луна «Надгробие привилегий»

Каждый раз, когда я читаю его, я чувствую перед собой друга. Поэтому было бы непростительно не поблагодарить его. Зовут его Эдуардо Галеано, и он поэт, вселенский бродяга и человек, способный зажигать души. Этот роман многим обязан ему и без его дружбы никогда бы не был написан. Не след мне забывать и Николь с Марио, слышали, братва, которые остаются моими издателями и каждый раз, когда я приезжаю в Мадрид, делают все, чтобы я чувствовал себя как дома.

Было время, не так давно, когда ложные друзья отвернулись от меня, и я не хочу даже упоминать их имен и фамилий, настолько они смердят. Смердят, как то дерьмо, на котором замешаны хозяева жизни и границ, указавшие мне на дверь своим паршивым мясницким пальцем. Я позволил себе смелость не вступать в их зловещую игру, согрешил, оставшись свободным и противопоставив себя их двойной морали и двойной бухгалтерии. Грубая ошибка, в которой до сих пор продолжаю упорствовать. Однако за все это время у меня не было недостатка в настоящих друзьях, и их имена я хочу произнести во весь голос. Это Хулиан Гонсалес, Антонио Москера и Тони Итурбе. Именно благодаря последнему из них я снова печатаюсь. Не хотелось бы забыть и про Антонио Баньоса и Пако Марина, которые помогли мне стартовать и поддержали меня, когда я решил отмежеваться от всех благовоспитанных и благоупитанных типов, добившихся блестящих успехов за счет моих неудач. Элементарная гнусность. Мария Хосе Ларраньяга, Миледи, встала на мою сторону, и Леандро Перес оценил меня по достоинству, предоставив мне работу в своей газете. Никогда этого не забуду. И, наконец, было бы ошибкой не упомянуть Габи Мартинес, деятеля культуры и бой-бабу, которая первой подала мне идею написать роман, растрепанный ветром Тарифы. Надеюсь, ей это будет приятно.

P. S. Название этого романа я позаимствовал у Пабло Неруды. Это строка из его стихотворения. Хавьер Реверте и Эдуардо Хорда были моими проводниками по самым ветхим улочкам Танжера, Хуан Луис Муньос сделал из меня гурмана, ребята из группы «Трискель» научили вещам, которым учиться не следует, а Наталья одолжила мне своего мужа, которого я ввел в эту историю и превратил в Фазана.

Монтеро Глес Тарифа, Кадис, день святого Мартина, 2002 год

Примечания

1

Символическое изображение Геркулесовых столбов (так в древности называли Гибралтарский пролив) и надпись «Nec plus ultra» («Дальше нельзя») фигурируют на государственном гербе Испании.

2

1 фанега равняется 64,5 а.

3

Здесь: со льдом (англ.).

4

Сервантес М. де. Высокородная судомойка. Пер. Б. Кржевского.

5

«Пятьдесят тысяч лир. Дурь. Очень хорошо» (итал.).

6

Рекламные щиты в виде металлических быков, устанавливаемые с 1951 года вдоль дорог по заказу производителя бренди Дж. Осборна, стали неотъемлемым элементом испанского пейзажа.

7

«На пять тысяч лир гашиша. Пять тысяч лир» (итал).

8

«У меня много. Хорошая масть, отлично, у меня много» (искаж. итал.).

9

«Хорошая масть, отлично, у меня много» (искаж. итал.).

10

«Хорошая масть, все довольны, хорошо идет с макаронами» (искаж. итал.).

11

Хиппи (англ.).


home | my bookshelf | | Когда диктует ночь |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу