Book: Багряный лес



Багряный лес

Роман Николаевич Лерони

Купить книгу "Багряный лес" Лерони Роман

Багряный лес

Багряный лес

Название: Багряный лес

Автор: Роман Лерони

Жанр: Мистический Триллер

Страниц: 886

Год: 2012

АННОТАЦИЯ

Герой оказывается втянутым в конфликт двух весьма влиятельных людей. С одной стороны физик-ядерщик, учёный с мировым именем, имеющим в своём арсенале неуёмное желание мести за гибель собственного сына, а также профессиональные знания и свитый из горя эгоизм, которому совершенно нет никакого дела ни до собственной судьбы, ни до судьбы целого мира. Он готов абсолютно на всё, чтобы удовлетворить свою безумную страсть. С другой — молодой да ранний политик, государственный чиновник, глава силового ведомства. В своём желании сохранить приобретённые статус, богатство и влияние, а также уничтожить «тени прошлого», этот человек не стесняется использовать собственный пост и доступные государственные ресурсы. И между этими «молотом и наковальней» незавидная судьба главного героя, чья собственная трагедия, под невыносимым давлением странных, порой совершенно мистических обстоятельств и событий, вынуждает его стать на сторону одной из противоборствующих сторон. Жизнь подводит его к этому важному, но скудному выбору, вынуждает его участвовать в игре, где единственной ставкой в любом случае будет жизнь. Каким будет его выбор? Или он примет условия третьей стороны, не имеющей ничего общего с настоящим миром, кроме абсолютного влияния на него? Как далеко может человек зайти в своей мести? Что может быть ужаснее неудержимой страсти к справедливости? Кем ты станешь, когда месть будет удовлетворена? Насколько убийственно твоё негодование? Какова она — сладка, горяча ли, несдержанна или просто отвратительна, эта месть роковой демон, испепеляющий душу?..

Роман Лерони

Багряный лес

Часто человек, прибегающий к мести, не получает ничего, кроме огласки своего позора: месть в этом случае обнаруживает то, что скрывала обида.

П. Кальдерон

Вера в причину и следствие коренится в сильнейшем из инстинктов: в инстинкте мести.

Ф. Ницше

Верования, которые мы теперь считаем ложными, некогда считались истинными.

Р. Эмерсон

ВСТУПЛЕНИЕ

Костер догорал. От него осталась только большая гора пышущих нестерпимым жаром углей, пробиваемых короткими призрачными жалами огня. Жар багряными бликами ложился на лица обступивших его людей. В этот промозглый день поздней осени, их, перед костром на маленькой городской площади собралось довольно много. Холод осени стекал по витым и узким улочкам к площади, и толпа все ближе подступала к кострищу увенчанному покосившимся толстым и высоким деревянным столбом, к которому привязывают приговоренного к сожжению человека. Они подходили ближе, ловя последнее тепло остывающих углей. Столб подгорел у основания и с треском рухнул, с искрами, пеплом и дымом, разметав угли и разогнав близко подступивших зрителей. Самые смелые из них с тихой руганью торопко сбивали с одежд искры и угольки, а кое-кто спешно тушил платье. Стали расходиться, вполголоса обсуждая увиденное зрелище, ради которого многие пришли на площадь ранним утром. Толпа устало гудела, растекаясь по улочкам.

Ближе к вечеру плотное серое осеннее небо потемнело, стало ниже, и пошел густой ледяной дождь. Кострище запарило, и пар, пропитывая воздух приторно-кислым запахом, медленно всплывал вверх, к крышам домов, где неторопливо растекался и таял, пробиваемый холодными струями дождя.

Два солдата городской стражи вышли из таверны и, громко срыгивая, древками коротких копий разбросали по мокрой мостовой кострище, чтобы потухли последние угли. Смываемый дождевой водой пепел стекал в сточные канавы, унося с собой останки чьей-то жизни.

Прибежали девочки и, прикрывая лица широкими шарфами, чтобы не быть узнанными, стали деревянными совками набирать в рогожные кули размокший пепел. Они с визгом разбежались, когда солдаты попытались их догнать.

— У-у-у, ведьмы! — кричал им вслед один. — Поймаю — четвертую! Только попадись мне!

— На пику посажу! — горланил второй, но вдруг остановился. — Оставь их. Все равно не догнать. Придет время, на костре с ними обязательно встретимся: мы с факелами, а они у столба.

На все это из окна примыкающего к площади здания взирал тучный монах.

Через какой-то час он шел коридорами монастыря. Оказавшиеся на его пути монахи и послушники расступались, останавливались и замирали в почтительно-покорных поклонах, и стояли так, пока его фигура не скрывалась во мраке переходов.

Он прошел в часовню. На специальном столе, укрытый алой тканью, лежал аббат Рещецкий. Желтый огонь высоких свечей, окружавших стол и скульптуры святых на алтаре, бликами скользил по лицу покойника. Тени копошились на застывших чертах, от чего те, казалось, оживали: то трепетали на веках, словно стараясь сбросить невидимую вуаль сна, лицо словно оживало, улыбалось, то, наоборот, тонуло в глубокой печали. Неясный свет вяло плясал и разливался по покрывалу из дорогого алого шелка густой кровавой рябью. Отсвет огня метался по стенам и по неподвижным фигурам монахов, стоящих скорбным рядом у стены. Чуть поодаль от них находились несколько человек в черно-белых рясах инквизиторов.

Монах подошел к столу и грузно опустился перед ним на колени, склонил голову и молитвенно сложил ладони на груди.

— Отче наш милосердный, Господи! — начал читать он тихо с закрытыми глазами. — Грех пошел по всей земле Твоей. Нечестивый лукавством своим сворачивает с путей истинных рабов Твоих, но мы, верные солдаты войска Твоего, животом стоим против них, укрепленные примером духа Сына Твоего, с которым Он принял муки и смерть от рук людских. Воля наша крепка, как и стремление очистить мир от греха и скверны, но тело не всегда сильно… Прими и упокой душу служителя Твоего верного, который насмерть стоял на защите Веры и был жестоко убит нечестивцем. Славим имя Твое, Господи, и в горе, и в радости. Аминь.

— Аминь, — хором вторили ему голоса монахов.

Молившийся поднялся с колен, склонился над усопшим и поцеловал его губы. Поцелуй был долгим, словно с его помощью можно было вдохнуть жизнь в бренное тело. Свет свечей заиграл алмазными бликами на слезах, которые скатились по щекам монаха и упали на умиротворенное лицо аббата.

Он отошел от стола, и направился к выходу из часовни, минуя инквизиторов и монахов. Они почтительно поклонились ему, новому аббату Львовского монастыря Грузскому. Никто из них не мог даже предположить, что мимо них прошел человек, которому суждено стать одним из самых кровавых инквизиторов в Европе и земле Польской.

Он не направился в аббатские покои, которые теперь принадлежали ему по праву. Новый аббат питал отвращение к роскоши, с которой, на зависть кардиналам Ватикана, была отделана резиденция прошлым настоятелем монастыря, предпочитая простоту и скромность быта. Сейчас он чувствовал смертельную усталость и страшную головную боль — две неразлучные сестрицы, которые часто допекали новоиспеченному аббату и в прошлом, когда дневные заботы и испытания были особенно суровыми, как, например, сегодня. Он шел в свою келью, но не для того, чтобы предаться короткому монашескому сну… Совершенно неожиданно прошедший день добавил дел, не терпящих отлагательства.

В маленькой комнатке из мебели были: две книжные полки, укрепленные на противоположных стенах, сбитый из необструганных досок лежак, укрытый простым шерстяным одеялом, местами протертым до дыр от долгого использования, которое, кроме этого, в холодное время года служило и плащом; возле кровати — простой работы секретер, на котором стояли: чернильница, держак с гусиными и лебяжьими перьями, рядом лежал нож для их очинки, также были подсвечник и стопка бумаги, листы которой были исчерчены тонкими нитями строчек аккуратного почерка. Сейчас на секретере, вместо простого деревянного подсвечника на одну свечу, стоял массивный, из полированного золота, на семь. Рядом с ним был серебряный колокольчик, инкрустированный драгоценными камнями и искусной гравировкой на библейские темы. Эти две последние вещи принадлежали роскошным аббатским покоям, и не должны были находиться в этой келье, но новый аббат не рассердился на монаха-прислужника, который предусмотрел то, что Грузский не поселится в новых апартаментах, а останется в своей келье, и принес только самое необходимое — подсвечник и колокольчик. На таких слуг не злятся, таких слуг берегут.

Свечи из чистого воска горели ровно и тихо. Они освещали всю келью: свет доставал до всех стен, потолка, до узкого зарешеченного окна, за которым уже спала густая ночь.

Опустившись на кровать, аббат сморщился (боль в голове зло запульсировала) и стал толстыми короткими пальцами тушить один за другим шесть фитилей на свечах. С каждым его движением густота ночи все больше и больше вливалась в окно. Света от одной оставшейся свечи было вполне достаточно, чтобы освещать поверхность стола для работы над бумагами. Тень от фигуры монаха на стене вытянулась и закачалась, когда он, нырнув пальцами в стопку бумаги, достал листок и стал читать написанное:

"Рим.

Ватикан.

Кардиналу Леро.

Лично в руки.

Настоящим доношу Вашему Преосвященству, что 17 апреля этого года, а также 10 ноября этого года аббат Рещецкий…"

Монах читал, неподвижно застыв над столом, но тень на стене прыгала и дергалась, словно ее обладателя сотрясал беззвучный смех, но это всего лишь танцевал от слабого ветерка, влетевшего в окно, огонек свечи. Дочитав письмо, Грузский поднес его уголок к огоньку. Бумага загорелась быстро. Огонь разлился вверх по листу, лизнул толстые пальцы, и горящий комок упал на пол и догорел там. Тень на стене сначала растаяла, но потом появилась вновь, теперь огромная, спокойная и величавая.

Его рука потянулась к колокольчику. На звон мгновенно и неслышно отворилась дверь, и в келью вошел молодой монах. Он держал в руках приготовленную рясу инквизитора. Монах склонился. Черные одежды его сливались с теменью, делая фигуру человека невидимой. Слабый свет единственной свечи выхватывал только выбритую макушку прислужника.

Аббат хотел было приказать, чтобы в келью вернули прежние вещи, а золотой подсвечник и колокольчик отнесли в аббатские покои, но передумал: он был уже не молод, и к тому же тучен сверх всяких мер, и ему без слуги не обойтись — тут колокольчик будет кстати, и подсвечник пригодится, чтобы не утомлять глаза чтением и писанием в сумерках. Грузский понял, что новое положение уже обязывает отказываться от старых привычек и предпочтений.

— Принеси летопись и дело профессора Гастольского, — велел он. — Одежды оставь здесь. И дай отвару из трав — голова болит.

Монах скользнул к кровати и аккуратно разложил рясу на ней.

— Может лекаря разыскать? — осторожно поинтересовался он.

"Может", — про себя подумал аббат, и скривился, вспоминая казнь профессора.

— Нет необходимости, — сказал он. — Просто принеси отвару. И… Напомни брату-организатору, чтобы ночь, как положено, отпевали усопшего. Он заслужил это. Теперь ступай.

Монах канул в темноту. Ни шороха одежд, ни топота, ни шарканья, ни скрипа закрываемой двери. Только тишина, прочно сшитая из плотной ночной темени.

Где-то совсем близко тишину разбил тревожный птичий крик, и вслед за ним густо залаяли собаки. В их лае были и злость, и страх, с какими обычно псы отмечают то, что их пугает. За окном что-то прошелестело, словно пролетело легко и быстро. Ветер от этого неведомого движения ворвался в келью, заиграл огнем свечи и коснулся лица аббата, склоненного над бумагами. Грузский посмотрел в сторону окна, но ничего не увидел, как и самого окна, скрытого в темноте. Шорох несколько раз повторился, и скоро раздался тихий, но отчетливый озорной женский смешок.

— Абба-ат! — кто-то тихо позвал из окна.

Он перекрестился, взял свечу со стола и подошел к окну.

Из-за решетки, из темноты ночи на него смотрело улыбающееся женское лицо. Всей фигуры он не видел, не позволяло узкое пространство окна — только обнаженные плечи, грудь. Женщина висела в воздухе, на уровне окна, на высоте, примерно, третьего этажа, плавно покачиваясь на метле, держась рукой за ее черенок. От красоты женщины и от сильного волнения аббат зашатался, но устоял на ногах. Что-то теплое, давно забытое согрело то место внизу живота, где…

Он перекрестился еще раз.

Глядя на это, женщина широко улыбнулась. Ее глаза с самым живым интересом рассматривали человека в келье.

— А ты не такой и страшный, — вдруг с притворным весельем в голосе заключила она. — Только хорошо упитанный.

Она звонко и открыто рассмеялась.

Он со свечой подошел к окну ближе.

— А не боишься? — спросила она.

— Чего мне бояться? — поинтересовался он.

— А вдруг порчу наведу! — она сделала глаза такими большими, как делают, когда пытаются напугать ребенка, рассказывая ему страшные сказки. — Или…

— Мне не страшно.

— Но ты же не знаешь, что я могу сделать?!

— Нет, не знаю. Но мне все равно не боязно.

Она подплыла к окну ближе. Ее глаза загорелись слабым синим огнем, сами, а не от отражения огня свечи — аббат это знал.

Она заговорщицки подмигнула, и ее голос стал нежным:

— Может, тогда выйдешь, и мы вместе погуляем? Ночь хороша!

Она в блаженстве запрокинула голову, демонстрируя ему идеальные белизну и гладкость кожи на тонких плечах, стройной высокой шее и возбуждающе красивой груди.

— Не могу, красавица. У меня свои хлопоты, — решительно ответил он.

— Служишь, — с пониманием в голосе произнесла она. — А жаль. Пепла сегодня вдоволь было. Хватит десятка на три ночей. И тебя бы покатала, не обеднела. Узнал бы тогда, как легко и быстро летать на пепле невинного.

У него от возмущения перехватило дыхание, и он бросился на решетку:

— Знай, что несешь, ведьма!

— Я-то знаю, дорогой аббат. А ты?

— С тобой точно не ошибусь, — сказал он, глубоко вздыхая, чтобы успокоить сердце. От его неосторожного, сильного выдоха потухла свеча, но темнота не успела полностью освоиться в келье, как с легким треском огненная нить ударила от глаз женщины в фитиль, и свеча загорелась ярче прежнего.

— Я — это другое дело, — с ноткой серьезности произнесла она. — На моем пепле и пылинки в воздух не поднять. Вот безгрешный — это радость! Сам рвется в небеса, да так, что не удержать. Ты и сам сомневаешься, не так ли?

Он не торопился с ответом, а она ждала и смотрела на него в упор холодными огнями своих глаз.

— Я не судил его, — бросил он в сторону.

— Но судить будешь. Других.

Зазвонил колокол часовни. Ведьма брезгливо поморщилась:

— А с его пепла только под землю провалиться, но его никто не сжигает.

Он понял, о ком и о чем она говорила.

— Я не судил, — повторил он.

— Но казнил! — гневно выкрикнула она, и, заметив, как он вздрогнул от этого, добродушно рассмеялась. — Не надо так переживать, мой дорогой аббат. Да, это не твой грех. Не полностью. Но успокойся: твоя дорога вся из греха будет, как только ты оденешь на себя, — она указала подбородком в сторону кровати, где лежала ряса, — черно-белую шкуру.

— Замолчи, грешница! Со своими прегрешениями ты грязь против меня.

— О-о-о! Сильно, аббат, сильно, — с удовольствием отметила она.

Он бросил взгляд на рясу:

— Это дано мне Господом, как оружие!

— Молодец, — с притворной интонацией похвалила она. — Ты поймешь, аббат, но только поздно, что грех перед Богом абсолютно голый, как я, — она показала рукой на свои грудь и живот. Абсолютно. Поймешь, но только поздно будет. Каждый из нас равно грешит: ты в своей рясе, я на метле.

Она стала медленно отлетать в темноту.

— Это твои дети были на кострище, пепел собирали? — спросил он, упершись лицом в решетку.

— Мои. Хочешь через них меня найти?

Ведьма продолжала отдаляться.

— Нет, — поторопился ответить он. — Ты их тоже учишь колдовству?

— Да, аббат.

— Зачем? Это же дети!

— В том-то и дело. Я научу их всему, что знаю сама, пока малы, а вырастут — пусть сами выбирают, с чем по жизни идти.

Грузский уже видел только неясные очертания ее тела и огоньки глаз.

— Зачем ты прилетала?

— Любопытна. Говорят, что ты страшным палачом станешь. Вот и не утерпела, прилетела посмотреть… Оставайся с Богом, аббат.

Два синих огонька потухли, и до слуха настоятеля долетел слабый удаляющийся шум. Вновь бешено залаяли собаки, срываясь с привязей. Не опасаясь быть услышанной, она громко закричала на них: "А ну, тихо, иначе всем хвосты откручу!"

Он отошел от окна и сел на лежак. Не было ничего: ни страха, ни волнения, только смятение, вызванное уверенностью в том, что он не сможет ничего изменить в своей судьбе, будущее которой определял полученный сан. Размышляя, он посмотрел на свечу, которую продолжал держать в руках. Она горела неживым ярко-белым светом. Он провел ладонью над неподвижным пламенем, но привычного и естественного тепла не почувствовал. Ладонь уверенно легла на огонек. Келья утонула в темноте. Нащупав на секретере жестяную коробку с кресалом, он вскоре вновь зажег свет. Теперь свеча горела обычным нервным, играющим тенями, желтым огоньком.



Бесшумно вошел монах. Он принес книги, в которых монах-летописец отмечал любое значимое событие, которое произошло в городе Львове и стране. Рядом с книгами на стол были поставлены: кувшин с молоком, чаша с целебным отваром, способным успокаивать боль, ломоть черного хлеба, от которого по келье распространился густой медовый аромат, и два больших румяных яблока.

— Ведьмы больно расшалились, — говорил за хлопотами монах. — Это нехорошо. Патрульные и сторожа жалуются, что пугают и прохода не дают. Весь город в страхе держат. Может вина принести?

— Нет. Ступай. Сторожам скажи, чтобы не боялись. Пусть зорче добро стерегут, а мы их духовное присмотрим.

Молодой монах ушел. Аббат переоделся в рясу инквизитора, стал на колени и молился с таким усердием, которого не помнил за собой раньше. Выпил отвара, терпя его резкую горечь, съел поздний ужин — единственную трапезу за весь прошедший день. Дождался, пока успокоиться боль, и раскрыл одну из принесенных книг, нашел нужную страницу и стал читать:

"Сегодняшнего дня также была казнь одержимого нечистым духом профессора Гастольского. Старец сей в годах великих был, и поэтому допрос ему учинили без пристрастия, как того просил король. Пользы много от него было в стране и в городе, так как он знал науку лекарскую и люд лечил по первой просьбе старательно. При царе русском и королях испанском и польском принимал участие в походах военных, где за больными и раненными ходил, за что благодарность от правителей имел. Свидетели не раз под клятвой говорили, что лечил он умением, а не заговорами и зельем бесовским. Перед ним черная чума отступала. Лечился у него сам аббат Рещецкий, и доволен был. Год назад с профессором черная болезнь приключилась, и во время приступов ее он стал говорить речи, Церкви неугодные, смуту вносить в умы горожан. Говорил, что придет на землю огонь небесный, и человек станет его хозяином и пострадает за это. Огонь станет ему очагом и оружием. Каждый раз по-новому говорил, но об одном. И когда говорил, холодный и твердый был, а переставал — ничего не помнил из сказанного раньше. Студенты его на него в Инквизицию донос написали. Суд приговорил его к казни через сожжение с помилованием, но перед казнью старец от удушения отказался. Когда схватить его хотели и на казнь отправить, у него приступ случился, во время которого он о прежнем говорил, и драку учинил, так как сила в нем бесовская образовалась. В драке этой он народ нещадно побил, а аббата Рещецкого убил. Одолели профессора большим числом и в огонь бросили, из которого он не кричал, а говорил, пока не сгорел. Когда огонь погас, костей не нашли. Скорбь в монастыре Львовском по аббату Рещецкому, а вместо него стал монах аббатства по прозвищу Грузский, который в монастыре служил по делам экономным пятнадцать лет исправно. Из земель Окраинских он, но точно никто не знает. По крови он шляхта, и на войне за короля Литовского рыцарем был. Воры и разбойники семью его под нож пустили, владения разграбили и сожгли, а он пришел в монастырь. Отличался от иных иноков усердностью, примером, особой работой — вел учет и управление делами аббатства, и тучностью. Думали, что от чревоугодия его живот, но точно знали, что усерден он в выполнении постов и скромен в трапезах. Казненный лекарь говорил, что это не от чревоугодия, а от пережитого горя. У кого волосы белеют, у кого кожа рябой становится, у некоторых — дряблым лицо и пухнут ноги, а кто, как новый аббат — тучен ходит. Приходили в монастырь те, кто его в миру знал, и говорили, что был он строен, ладен и красив, а не то, что сейчас".

Было проставлено число, и запись на этом заканчивалась. Аббат еще раз перечитал написанное, но уже с большим вниманием. Теперь его интересовали ошибки и описки, допущенные летописцем. Он не мог допустить, чтобы будущие поколения смеялись над безграмотностью львовских иноков, хотя последние не только знали грамоту и счет, но и укрепляли Веру тем, что занимались просветительской работой, обучая грамоте детей богатых горожан. По поводу последнего еще совсем недавно было много недовольства со стороны высшего духовенства Земли Польской, но Ватикан стал на защиту идей, поднятых в Львовском аббатстве: "…это станет силой Веры истинной. И следует не только Львовскому аббатству заниматься просветительством. Если это станет повсеместным подвигом служителей Церкви, тогда больше разума и веры прибудет в умы прихожан, а вместе с этим укрепятся власть и богатства государственные. Нет ничего важнее для духовенства, чем укрепление власти монархов, которым служим, так как их силой укрепляется и власть наша…"  — писал в аббатства Папа.

Он был прав. Сила Церкви в грозные времена, наполненные суровыми испытаниями, основывалась не только на реакции Инквизиции, но и на просвещении народа. Обилие костров со сжигаемыми на них еретиками говорило, скорее, о слабости, чем о могуществе Церкви. Репрессии могли породить только страх и временную покорность, но не уважение. Власть основанная на страхе подобна вальяжному сидению на пороховой бочке с зажженным фитилем.

Аббат открыл вторую книгу и пролистал ее до того места, где было озаглавлено красными чернилами:

"Допросы мужа, гражданина львовского, известного лекаря, профессора Римского университета, Гастольского, учиненные над ним святым Советом Инквизиции Львовского аббатства.

Допрос вели, — продолжалось на странице, — анахореты[1] Львовского аббатства, члены Трибунала святой Инквизиции в составе: брата Реща, брата Амиро и брата Злацкого.

Председательствовал брат Злацкий.

Всего дней допроса было 7.

Испытуемый не содержался в казематах Львовского Арсенала и на все допросы являлся добровольно, по первому объявлению, без принуждения со стороны городской стражи.

Злацкий: Профессор, Гастольский — это Ваше имя?

Гастольский: Сейчас мое. Сорок лет будет. От роду мне будет 76 лет. До возраста зрелого мужа звался Олексой Забрудой. Я из места Гастополя, что на земле соседней, Окрайной. Родился в семье купца.

Злацкий: Правду говорят, что Вы служили у русского царя?

Гастольский: Правду. Был у царя на службе сразу после окончания Римского университета. Состоял при его войске: участвовал в кампаниях как лекарь, и людей русских, образованных, наукам медицинским обучал. Царь за это платил.

Злацкий: И при короле Австрийском?

Гастольский: И при Австрийском, и при Польском. Также был у них при войске на врачебной практике.

Злацкий: Король наш за Вас поручается. Вам известно об этом?

Гастольский: Нет, неизвестно. Знакомство с влиятельными лицами — это польза всегда большая, но я, из-за различных жизненных обстоятельств, не поддерживаю связь с монаршим двором, что было бы крайне полезно.

Злацкий: Это верно. Если Вам об этом неизвестно, считаю своим долгом передать Вам для прочтения ту часть королевского послания, которая адресована Вам.

Гастольский: Благодарю, святой отец.

Гастольский читает письмо короля.

Гастольский: Еще раз благодарю. Это хороший подарок к данному событию.

Злацкий: Также считаю обязанным передать на словах вторую часть письма. Король просит быстрее разобраться в ситуации с Вами, и думает, что данный случай — это только злой вымысел, чье-то желание, от зависти или безумства, навредить Вам. Настоятельно просит не применять к Вам средств дознания и не содержать под стражей. Мы с готовностью и удовольствием выполняем его волю: профессор Гастольский, решением святого Совета Инквизиции Львовского аббатства к Вам не будут применены пытки и другие испытания, предусмотренные Трибуналом и его Уставом в подобных случаях. Также Совет определил, что не будет удерживать Вас в крепости в период следствия, если, со своей стороны, Вы будете являться сюда для дачи показаний по первому требованию. Как Вы поняли мои слова, испытуемый?

Гастольский: Я все прекрасно понял, святой отец, и в силах буду выполнить все требования Трибунала.

Злацкий: Приступаем к допросу. Профессор, Вы верующий человек?

Гастольский: Да. Крещен по рождению своими родителями и по православному обряду. Теперь по вероисповеданию принадлежу к римской католической Церкви. Присутствую на воскресных службах, исповедуюсь.

Злацкий: Не чувствуете ли при причастии или принятии каких-либо других святых даров волнения, страха? Не бывало ли у Вас так, что во время церковных служб, обрядов Вы теряли сознание, лишались рассудка: выли, кусались, лаяли, в бешенстве бросались на священников, били утварь, оскверняли святые дары?..

Гастольский: Волнения имею, но они никогда не носили описанных Вами особенностей. Мои переживания связаны с тем, что все святые вещи принадлежат тому, кто принял муки и смерть от людей и стал с Богом.

Злацкий: Нам известно, что Вы принимали участие в судовых делах над отступниками веры. Какова Ваша роль в этих событиях?

Гастольский: Если Высокому Трибуналу известно об этом, тогда ему известна и моя роль в них.

Злацкий: Отвечайте на вопрос, профессор!

Гастольский: По распоряжению аббата Рещецкого, главы Львовской святой Инквизиции, я должен был присутствовать на допросах и свидетельствовать перед Трибуналом о состоянии испытуемых, как врач.

Злацкий: Как часто Вы выполняли такие поручения?

Гастольский: Точно не помню, но, кажется, не чаще, чем раз в три месяца.

Злацкий: Всегда ли в Вашем присутствии к испытуемым применялись особые меры дознания?

Гастольский: При мне — всегда.

Злацкий: Что Вы чувствовали по отношению к испытуемым?

Гастольский: Я врач, и делал только свою работу.

Злацкий: Ни сострадания, ни участия, ни жалости, ни страха, ни ненависти?

Гастольский: Если врач во время своей работы начинает чувствовать к пациенту нечто подобное, он не будет лечить. Редко какое лечение сейчас безболезненное, но оно может и должно облегчить страдания и спасти жизнь человеку. Поэтому хороший врач, я уверен в этом, должен быть суров как к себе, так и к больному, иначе болезнь ожесточится, и человек умрет. Если же лекарь к пациенту испытывает ненависть, он убьет его. В работе врача не должны присутствовать ни личные чувства, ни слабость духа.

Злацкий: Если инквизитор причиняет боль испытуемому, он также является лекарем, но уже не тела, а души. Вы согласны с этим утверждением?

Гастольский: Я не компетентен в этой области, и не могу сказать ничего определенного.

Злацкий: Ответ нам понятен. Не было ли у Вас встреч с нечистым и его последователями?

Гастольский: Я не встречался с чем-нибудь подобным, святой отец. Мне известно, что такие случаи наблюдаются многими людьми. Но мне посчастливилось не видеть сношений с дьяволом, ведемских шабашей и превращений. Я не знаю, чем это объяснить. Возможно, это как-то связано с моей работой, которой как-то, все-таки, ближе вещи более реальные.

Злацкий: Касательно Вашей работы, профессор… Не оказывали ли Вы помощь ведьмам, например, свалившихся, по неопытности, с метлы во время полета?

Гастольский: Среди моих пациентов было немало женщин. Может быть, даже больше, чем мужчин, особенно, когда не было войны и походов, где мужи получают увечья гораздо чаще. Но среди женщин, как мне кажется, ведьм не было.

Злацкий: От чего Вы их лечили?

Гастольский: Пациентов, за всю мою многолетнюю практику, было многие тысячи. Я не в состоянии всех припомнить, а, тем более, их диагнозы. Но могу определенно сказать, что если это были травмы — думаю, что именно это Вас интересует, — то полученные, скорее, по причине неосторожного поведения…

Злацкий: Точнее.

Гастольский: Как я наблюдал, женщины по своей природе менее внимательны и осторожны, чем мужчины. Их травмы — это следствия попадания под экипажи, конников, падений с лестниц, просто падений, ожогов, что наиболее распространено при ведении домашнего хозяйства. Очень часто травмы женщинам наносят мужья, побоями. Обычно это закрытые переломы и синяки, реже — открытые переломы, иногда слепота, глухота, и совсем редко — помутнение рассудка или смерть.

Злацкий: Не значит ли это, что Вы утверждаете, что ведьм нет?

Гастольский: В своей жизни я всегда старался избегать утверждений, но это не всегда удавалось. Я говорил лишь о том, что видел. Может быть, кто-нибудь другой на моем месте, ради спасения собственной жизни, стал бы оговаривать других людей, определенно не зная их вины, но у меня еще достаточно ума и мужества, чтобы удержаться от подобной низости и не скатиться к такому страшному греху, как клевета. Если вдруг такое, не дай, Господь, произойдет, я лучше сам завершу свое жалкое существование.

Злацкий: Вы способны на самоубийство?

Гастольский: При определенных обстоятельствах это лучший выбор.

Злацкий: И Вы знаете, как это сделать?

Гастольский: Знаю. Я старый солдат и опытный эскулап.

Злацкий: Не означает ли это, что Вы не назовете врагов и противников веры?

Гастольский: Слава Богу, что мне таковые неизвестны.

Злацкий: Вы понимаете, что подобным категоричным отказом Вы усугубляете собственное положение?

Гастольский: Это мой выбор. Я не хочу ко всем прочим своим грехам добавить еще и клевету. Я очень стар, чтобы у меня было время его отмолить.

Злацкий: Я вынужден буду ходатайствовать перед королем, чтобы он дал волю на применение к Вам пыток и тюремного заключения.

Гастольский: На то воля Господа, и Ваша, святой отец.

Злацкий: Мне нравится Ваше мужество, Гастольский.

Гастольский: Это далеко не мужество, святой отец. Мне неприятно Вас огорчать, но просто у меня иного выбора нет, кроме как покориться судьбе.

Злацкий: Выбор есть всегда.

Гастольский: Нет. Есть принципы и уверенность в своей правоте. А мои принципы только закалились за долгую жизнь.

Злацкий: Может это и не принципы вовсе, а необузданная гордыня?

Гастольский: Те же самые года, что утвердили правильность моих принципов, стерли мою гордыню в пыль, святой отец. Гордость — ничто в старости. У слабых нет гордости. Я говорю о слабых телом.

Злацкий: А дух?

Гастольский: Дух, воля — они не стареют. Они либо есть, либо их нет.

Злацкий: В доносе сказано, что Вы проводили опыты над мертвыми.

Гастольский: Такое было не раз. Для лучшего усвоения студентами медицинских наук, им необходимо демонстрировать устройство человеческого организма и его частей. Такое возможно только при проведении анатомических занятий. На подобные действия я имею личные резолюции от Папы, кардинала Леро и короля. Для опытов по анатомии использую тела казненных, самоубийц, утопленников, реже — безродных бродяг, убитых или умерших от холода и болезней.

Злацкий: Правда ли то, что во время таких лекций Вы заставляли умерших вставать, двигаться и говорить?

Гастольский: Такое просто невозможно! При обработке трупов нередко встречается такое явление, как остаточная мускульная деятельность. Это могут быть незначительные движения рук и ног, открывание глаз и рта, повороты туловища, вздохи, но только не то, что описано в доносе! Еще Александр Македонский писал, что не раз оказывался свидетелем того, как после битвы, утром следующего дня, разогретые солнцем, трупы начинали шевелиться и стонать. И сейчас солдаты говорят в таких случаях, что "их смерть ворочает".

Злацкий: Об этом нам известно. Скажите, верите ли Вы в дьявола?

Гастольский: Я не могу его отрицать, как бы мне этого не хотелось. Если есть Бог, олицетворяющий собой добро — значит, есть нечто, что олицетворяет зло.

Злацкий: Это "нечто", оно материально или духовно?

Гастольский: Зло?.. Материально и духовно ровно настолько, насколько материальны и духовны наши с вами поступки.

Злацкий: Почему? Неужели зло не существует отдельно?

Гастольский: Мне бы очень хотелось, чтобы так было на самом деле, но жизненный опыт показывает обратное: зло и добро постоянно присутствуют в нас…

Злацкий: В ком конкретно?

Гастольский: Во всех, кто способен мыслить.

Злацкий: Трибуналом не принимаются обобщения.

Гастольский: Добро и зло присутствует во всех людях: во мне, в Вас…

Злацкий: Вы переступаете черту дозволенного! В посвятивших себя служению Богу зло не присутствует, а только воля Всевышнего! Понемногу нам становится ясной Ваша истинная личность! Оговоры и клевета на членов святого Совета Инквизиции — это казнь на костре. Это самое малое, что Вы заслуживаете за свою хулу. Отдаем должное Провидению, которое и без пыток открыло истину…

Гастольский: Вам лучше меня известна цель этого действа, святой Совет… Вы требуете конкретности! Но при рассуждениях о греховности и добродетельности она не может быть применима. В любом человеке, независимо от его происхождения, кастовой принадлежности, возраста и положения, в его деяниях присутствуют и добро и зло: в части добрых дел есть часть зла, а в злом умысле — часть добра. Различность пропорций добра и зла в человеке определяется целью, к которой стремится этот человек. Достижение поставленной цели может быть злом, а уже достигнутая цель — добром для всех, и наоборот. Господь велик своей мудростью, и Он сделал так, чтобы добро и зло присутствовали в каждом из нас. В одном случае часть добра в злом поступке может быть оправдательной для всего поступка, в другом — часть зла в добром. На самом же деле, как и следует тому быть, редко когда оправдательная часть выставляется как суть поступка, чтобы можно было, с максимально возможной справедливостью, судить о человеке, его совершившем: хорошо он поступил, или нет. Но и это не истина!



Злацкий: Где же истина?

Гастольский: Истина, святой отец, это результат поступка. Купец совершает зло, когда обманывает своих покупателей, обвешивает, обсчитывает, и накапливает капитал, и потом сын его платит и получает образование, и, в результате, становится гениальным ученым, дающим миру простые решения сложных задач. Вот истина! Не будь отца-вора, не было бы сына-гения. Еще пример… Талантливый зодчий, сидя на лесах, на высоте пятнадцати человеческих ростов, точит камень, чтобы новым узором украсить великолепный храм, возводимый во имя Бога. Он увлечен своей работой и из-за этого неаккуратен с камнем, роняет его и убивает ребенка внизу. И вот истина! Так где же отдельное чистое зло и обособленное добро?

Злацкий: Значит, зло необходимо и может быть даже оправдано?

Гастольский: Безусловно. Иногда злой умысел, стержнем заложенный в действии, становится тем механизмом, который работает на добро.

Злацкий: Сложные, но интересные рассуждения — не скрою, господин Гастольский, но они не имеют никакого отношения к рассмотрению настоящего дела. Совет сделал уже необходимые выводы. Теперь ответьте на такой вопрос: как Вам видится поступок человека, написавшего донос на Вас?

Гастольский: Мне не судить этого человека, святой Совет. Дело в том, что истина способна меняться в зависимости от полярности взглядов, положенных на нее. Именно поэтому одним она открывается, другим — нет. С моей точки зрения, это наихудшее зло, продиктованное невежеством или элементарной завистью, а с вашей — это гражданский долг, человека, который старался уберечь общество только от ему одному известных опасностей, которые, якобы, таятся во мне.

Злацкий: Получается из Ваших слов, что то, что происходит с Вами, может нести угрозу людям?

Гастольский: Нет, вы меня неправильно поняли… Хотя, впрочем, как вам будет угодно. Я все равно не имею никакой возможности что-либо изменить. Только стараюсь смотреть на это дело вашими глазами и глазами этого гнусного подлеца.

Злацкий: Это Ваш взгляд".

ЧАСТЬ I

"Гастольский: Это, действительно, мой взгляд. Я врач, который, несмотря на возраст, еще не разучился пользоваться точными определениями.

Злацкий: Нам также известно, что Вы занимались абортами…

Гастольский: С подобными обвинениями и подозрениями сталкивается каждый врач. Я не отрицаю, что с необходимым инструментом подобные манипуляции могут быть произведены, но я никогда не занимался подобными операциями, не столько от того, что не имею надлежащих инструментов, а, скорее, по моральным убеждениям.

Злацкий: У нас имеются свидетельства львовской гражданки, в которых утверждается, что Вами лично ей не раз были оказаны подобные услуги.

Гастольский: Эти свидетельства не следует принимать, как правду. Это вымысел. В моей практике были случаи, когда я оказывал помощь после абортов, устраняя осложнения…

Злацкий: Значит ли это, что Вы принимаете на себя ответственность за эти преступления?

Гастольский: Нет.

Злацкий: Но только что Вы утверждали обратное!

Гастольский: Разве есть вина врача в том, что он спасает человеческую жизнь?

Злацкий: Вина лекаря уже присутствует в его специальности. Своим умением он идет против воли Всевышнего!

Гастольский: Это просто мракобесие. Мне больше нечего сказать.

Злацкий: Вы упорствующий гордец! Вы понимаете, что только чистосердечное признание облегчит Вашу участь?

Гастольский: Что Вы называете облегчением — то, что перед костром меня удавят? Я устал от всего этого. Если есть еще вопросы — задавайте…

Злацкий: Свидетель говорит, что Вы хулите и не поощряете цели и методы святой Инквизиции.

Гастольский: Такого никогда не было! Эти свидетельства — изощренная ложь! Это обыкновенная человеческая низость! Я отрицаю это полностью. Я всегда считал и считаю, что каждый должен заниматься тем делом, которым считает нужным заниматься.

Злацкий: И все-таки, профессор, хотелось бы услышать Ваше мнение по поводу действий святого Трибунала.

Гастольский: Я уже дал полный ответ.

Злацкий: Хорошо. Вы утверждаете, что человек будет управлять силой звезд и солнца. Из каких соображений происходят такие выводы?

Гастольский: Следует понимать, что мы наконец-то перешли к сути допроса?

Злацкий: Трибуналу следует дать ответ!

Гастольский: Я не могу дать ответ, так как подобное было сказано под влиянием постигшей меня болезни, и я ничего не помню из сказанного мною во время приступов.

Злацкий: Скажите, как лекарь, чем Вы страдаете?

Гастольский: В первую очередь, самой распространенной и обязательной для всех хворью — старостью, и связанной с нею немощью, которая и стала причиной моего падения. От удара головой в моем мозгу образовалось нездоровое уплотнение нервных нитей, что оказывает давление на мыслительный центр. По признакам, которые описали мне мои ученики, наблюдавшие приступы, это заболевание напоминает мне эпилепсию. В своей практике мне не однажды доводилось встречаться с подобными формами болезни, когда страдающий бредил и выполнял некоторые двигательные функции. Нередко наблюдался довольно складный, схожий на осмысленный, бред, но по завершении приступа больные не помнили ничего не только из сказанного, но и происходившего вокруг.

Злацкий: Суду понятны Ваши объяснения. Кроме этого, мы сами имеем некоторые представления об этой болезни и ее формах, но это не позволяет отнести Ваш случай к подобным… Правда ли то, что Вы оказывали помощь женщине, гражданке города Львова, прядильщице, по имени Илия?

Гастольский: Она не раз обращалась ко мне с просьбами о помощи. Здоровье у нее подорвано бедностью, и она часто страдает от простуды. Она вдова, и растит сама четырех малолетних детей. Она настолько слаба, что жить ей на этом свете осталось недолго. Илия известна в городе, как добросовестный человек, хороший работник и заботливая мать. Жаль будет ее детей.

Злацкий: Вы оказывали ей помощь безвозмездно?

Гастольский: Да, как и многим другим гражданам ее положения. Бедность ее такова, что, приняв от нее грош, можно обеднеть душой. Я оказываю ей и ее детям услуги бесплатно.

Злацкий: Вам известно, что она была Колодезной ведьмой, которую не удавалось раскрыть в течение пятнадцати лет, на протяжении которых она наводила на людей и скот порчу, отравляла воду в колодцах?

Гастольский: Господи, это же просто невозможно!.. Она поселилась с мужем в городе не более семи лет назад. Это какая-то страшная ошибка! Вы ее с кем-то спутали!

Злацкий: Она утверждала, что жила в городе постоянно, принимая образы убитых ею людей.

Гастольский: Это какая-то несуразная глупость! В пыточных камерах человек способен перед страхом боли и страданий оговорить не только совершенно незнакомых ему людей, но и самого себя. Что вы сделали с нею?

Злацкий: К этой ведьме были применены все доступные Инквизиции меры.

Гастольский: Она жива?

Злацкий: Нет, не выдержала испытания оловом.

Гастольский: Господи… Оловом?! Бедное дитя… Это же верная смерть! Какая жестокость…

Злацкий: В ее случае Устав святой Инквизиции предусматривает именно такие меры.

Гастольский: Мне хорошо знаком арсенал этих мер…"

На этом запись обрывалась. Всего несколько листов пожелтевшей от времени грубой бумаги, но, сколько они дарили читателю сил и мужества. Последний лист был неровен по краям и закопчен. Читатель провел по его краю пальцами, отмечая его неровность и сухую твердость.

За небольшим зарешеченным окном гремел проснувшийся город: могучий лязг трамваев по узким мощеным улочкам, торопливое лопотание автомобильной резины по камню дорог, строгое цоканье женских каблучков где-то внизу на тротуаре. Он закрыл глаза и где-то с минуту наслаждался этим разнообразием звуков, ощущая, как в душе бурлит и просыпается радостное предчувствие скорых перемен. Это должно было скоро произойти. Очень скоро. Врач обещал выписать сразу, "как только стабилизируется общее состояние после проведенного курса лечения". Ему казалось, что все давным-давно стабилизировалось, но с выпиской почему-то никто не торопился. Давно уже не было таблеток, от которых он часами был вынужден сидеть, смотря на одну-единственную букву, не в силах перевести взгляд на следующую, чтобы прочитать все слово. Не было уколов, которые расплавляли сознание невыносимым жаром дикого сна. Очень давно не было смирительных рубашек, наручников, побоев от медбратьев, ужаса принудительного кормления. Все это было позади.

Он сложил книги на прикроватную тумбочку и подошел к окну. Из этого окна города не было видно, только позеленевшую крышу ратуши, крышу дома на той стороне улицы, телевизионные антенны на ней, часто голубей, редко кошек. Но можно было слышать все. Окно узкое, расположенное высоко над полом, но оно не препятствовало прохождению звуков улицы, и они могли рассказать о той кипучей жизни, что была на воле, и которой так не хватало здесь, в палатах, которые запирают на ночь снаружи.

Он отошел от окна и на цыпочках приблизился к двери, толкнул ее, и она бесшумно открылась. Чуть-чуть. Он открыл ее шире и, осмелев, просунул голову в образовавшуюся щель и выглянул наружу. В коридоре и на посту никого не было. Только убаюканная тихой ночью тишина. Тут странный азарт охватил его. Также тихо он подошел к посту и посмотрел на настенные часы.

Пять утра.

Вернувшись в палату, он лег на койку и стал слушать город.

Наверное, палату не запирают на ночь. Только эту палату, куда переводят тех, кто уже здоров и готов к выписке. Он находился здесь уже неделю, но за это время так и не набрался смелости проверить дверь. Обитателям остальных палат было строго запрещено не только открывать двери, но и даже подходить к ним. Зачем это нужно было — никто из пациентов не знал, но и узнавать не хотели, чтобы не студить свое любопытство сутками, сидя в подвальных камерах, в смирительной рубашке. Привычка, выработанная годами страха, стала рефлекторной — не подходить к дверям, даже если они распахнуты полностью, и нет на то разрешения санитара.

Эта палата многим отличалась от остальных. Обои на стенах — простой дешевый рисунок, но на него было приятно смотреть после серого крашеного однообразия соседних апартаментов. Кровати, хоть и скрипучие, но мягкие, пружинные, без колец по бокам и спинкам, через которые продеваются фиксирующие ремни. Зеркало над умывальником. Туалет с дверью и защелкой изнутри. На матрасах нет унизительной рыжей резины. Нет тошнотворных запахов кала и мочи — запаха абсолютной человеческой слабости. На дверях нет армированного проволокой окошка. Нет вообще окошка. Зато есть самая главная и самая важная достопримечательность — окно в город, пусть с решеткой, к тому же, настолько нечастой, что можно просунуть руку и ощутить холод стекла, приятный и освежающий, как самостоятельное утреннее умывание. Окно, через которое можно видеть небо и часть мира, по которому до безумия соскучился, а не однообразную кирпичную стену внутреннего двора, заслоняющую все собой.

Эта палата была воротами на свободу.

Небо стало светлее, и можно было отключить настенное бра (тоже особенность этой палаты), укрепленное у изголовья и сделанное так, чтобы можно было за чтением не мешать спать соседу. Это была не та, в железной клетке, никогда не меркнущая лампа, сводящая с ума своими сотнями ватт сутки напролет и неусыпным вольфрамовым оком стерегущая своих пленников. Теперь такие стеклянные ослепляющие монстры остались в соседних палатах.

К тишине новой палаты он уже успел привыкнуть. Здесь не было более тех ужасных звуков, которые издают соседи по палате; не было монотонных нескончаемых монологов, от которых, если прислушаться, можно было дважды сойти с ума уже абсолютно сумасшедшему человеку; не было криков, пронзительных и долгих, с которыми наружу выплескивалась бестолковая боль душевных мук, и от которых начинал кричать сам до тех пор, пока не умолкал с разбитым и окровавленным ртом, скрученный железными руками санитаров.

Он отвернулся от окна и стал смотреть на спящего соседа. Ровная, неподвижная фигура под тонким больничным одеялом; едва заметное биение пульса под кожей высокой небритой шеи; острый, сухо-рельефный нос; квадратный, сильно выдающийся вперед подбородок; глубокие, темные ямы глазниц с такими большими глазами навыкате, что закрывающие их веки блестели от, казалось, предельного натяжения; крестообразный, побелевший от времени, шрам на скуле, высокий, абсолютно ровный, как стена, лоб, а над ним, посиневший от немного подросших, совсем чуть-чуть, волос, огромный череп, обтянутый тонкой кожей и исчерченный трещинами-венами. сосед аккуратно, каждые три дня, брил череп безопасной бритвой. Свирепое выражение лица, от сонной неподвижности становилось и вовсе ужасным. Но это была маска, под которой, вопреки первому впечатлению, жил, на самом деле, веселый характер человека умного и серьезного, внимательного собеседника, готового слушать любую болтовню любого содержания часы напролет, проявляя при этом самый живой интерес. За это качество он получил прозвище Лекарь, и сам, иногда серьезно, без улыбки говорил, что может понять любое "угугуканье" любого "дурика" и побеседовать с ним на этом "угу-го" на любую тему: от спорта до космонавтики, только потому, что в такой же мере сам чокнутый.

Здесь не принято расспрашивать о старом, о том прошлом, которое осталось за воротами "Специализированной психиатрической больницы № 12 МВД Украины по Львовской области". Прошлое таит в себе опасность, о которой нет желания ни думать, ни вспоминать. Она — это вновь кошмар безумия, обостренный безумием окружающих. Здесь всегда представляются, называя прозвища вместо имен: никого не интересует твое имя, твое положение там, на свободе, возраст и достижения. Только прозвище — спрессованный и лаконичный ярлык твоего характера и твоих способностей. В нем весь ты. Врачи и персонал также следуют этой традиции, хотя и являются той высшей инстанцией, которая все может отменить и, наоборот, применить. Никого не удивит, если вместо имени впервые попавшего сюда человека прозвучит что-то вроде, Тюфяк или Солома. Это принимается всеми не только, как обыкновенное, но и как обязательное.

Лекарь. Он умел не только слушать. Самых буйных успокаивал только ему известным способом, да так, что прибежавшим санитарам оставалось только дернуть плечами и бросить в угол "матушку", как именовали в больнице "фиксирующий медицинский костюм", более известный, как смирительная рубашка, бросить ее в угол и убраться к черту. Они охотно использовали его, "брали на службу": помещали в палаты к самым буйным, а сами спокойно проводили ночное дежурство за просмотром видеофильмов. Он же, в свою очередь, охотно и прилежно "служил", принимая в оплату за услуги различную домашнюю снедь, фрукты и безопасные бритвы, которыми потом старательно выбривал свой страшный череп.

Но не все гладко было с Лекарем, иначе бы он не оказался в клинике и не получил бы это прозвище.

Никто из сокамерников не знал, когда и за что он попал сюда, но все прекрасно помнили события, которые персонал прозвал звучно и соответственно — "салют". Этот термин применялся только к Лекарю.

"Салютов" было несколько.

Вся больница замирала, слушая в одной из палат нечеловеческий вой, шум борьбы, звон чего-то бьющегося, топот в коридорах неисчислимых легионов санитаров и охраны. Такое могло продолжаться несколько часов подряд, а затем стихало. Несколько дней после "салюта" все находились в странном возбуждении: персонал занимался генеральной уборкой, постоянными обходами, больные же получали больше лекарств и тумаков. Всех потенциально буйных упаковывали в крепкие объятия "матушки", либо отправляли в "люксовые номера" — камеры в подвале, обитые от пола до потолка мягкими матрасами. Остальных накачивали предельными дозами успокоительных до такой степени, что терялось ощущение времени. Примерно через два месяца после "салюта" появлялся Лекарь, осунувшийся, изнуренный, с воспаленными глазами, и все становилось на свои места.

Он смотрел на своего спящего соседа и вспоминал тот момент, когда стал свидетелем такого "салюта".

Очередной новенький поступил в больницу ночью. Его завели в палату, дали постельные принадлежности, пижаму, подождали, пока он переоденется в нее из своей черной тюремной робы, заправит постель, после чего сделали ему укол и ушли. Из-за того, что кожа вновь прибывшего была идеально чистой (она не имела привычных родимых пятен, шрамов, и всякой другой чепухи, естественной для нормальной человеческой кожи), а волосы были светло-желтого цвета, его сразу прозвали Белым. Это прозвище в палату принесли санитары.

Это была палата № 34. Особенная. Одним словом, сюда помещали тех, чья вина в совершении преступления прямо не доказана, либо в вынесенном приговоре были сомнительные пункты, или адвокаты вон из кожи лезли, чтобы отработать свой гонорар и вытащить на волю клиента, и, наконец, здесь были те, кто совершил тяжкое преступление в состоянии аффекта.

— Полный комплект, братаны, — сказал кто-то, переворачиваясь на другой бок.

Как только дверь в палату заперли, парень, сидя на кровати, как-то сразу оплыл, уперся головой в руки, закованные в наручники (таков был порядок — первая ночь для новичков в наручниках), и захныкал, хотя до этого держался браво. Никто не мог заснуть, особенно после того, как эти всхлипывания перешли в громкие рыдания, а затем в нудный и однообразный скулеж. "Концерт" продолжался около двух часов. Первым не выдержал Лекарь, который по своему обыкновению страдал бессонницей и очень чувствительным сном. Он поднялся с кровати и подошел к парню.

— Белый, Белый, — затормошил он плачущего парня за плечо. — Паренек! Ты здесь новенький и должен усвоить одно простое правило: здесь все психи, и всем нужен покой, чтобы набраться сил и пережить еще один день в этих стенах. Если ты думаешь, что здесь лучше, чем на "зоне" — вынужден тебя огорчить: еще хуже и уже завтра ты все сам узнаешь. Я понимаю, что у тебя случилось что-то ужасное и, как кажется, непоправимое, но сон позволит завтра все осмыслить по-новому. Здесь все через подобное прошли. Кроме этого, надо иметь немного уважения к окружающим.

Юноша сел ровно, и все увидели его лицо, сухое, не заплаканное, скривленное гримасой издевательской улыбки. Его надменный взгляд уперся в Лекаря.

— Отойди от меня, урод, — зло, с ненавистью, четко и громко произнося каждое слово, бросил он. — У меня ничего ужасного не произошло. Все просто прекрасно! Мне только не нравится это вонючее место и ваши морды шизиков. Ты меня понял?

— Понятнее некуда, — разочарованно вздохнул Лекарь и лег на свою койку. — Сегодня прощается тебе, малыш, но впредь запомни: заносов на поворотах здесь не любят, а лихачей по утрам выносят вперед ногами. Пристегни ремень и ложись спать.

Малый огляделся:

— Где здесь выключается свет? Вырубите эту чертову лампочку!

— А ты представь, что лежишь на пляже — солнце светит, — сострил кто-то. — На курорте. Ложись, а то на процедуры опоздаешь.

— Пошел вон, дурак! — рявкнул новенький.

Он залез на кровать, стал на ней во весь рост и закричал что было сил, до хрипоты в голосе:

— Хотите спать? Отдохнуть? Сейчас я вам устрою концерт, дурики!..

Он стал прыгать на кровати, лаять, выть на лампочку. В ответ на эту простую выходку в палате раздался дружный смех.

— Вот, клоун — думает, что удивил!..

— Мы, брат, не таких чертей видели. Тут такие артисты были, залюбуешься. А то, что ты показываешь — детские забавы. Может на "зоне" это и нравится кому-то и производит впечатление, но здесь, профессионалам…

— А ты попробуй по стене пробежаться. Давно не видел. Вот потеха будет!

— Крепче шуми, малыш! Сейчас кумовья сбегутся, сватать с дубьем начнут, потом ребра клеить полгода будешь.

Он перестал прыгать и обвел всех взглядом. Кровь прилила к его миловидному лицу, и оно засветилось рубиновым светом, и это свечение заиграло на обильно скатывающихся каплях пота. Глаза огромные, немигающие, наполненные до предела безумным азартом.

— Этим вас не удивить, да? — ухмылка исказила его лицо. — Вы сыты и довольны? Так я растормошу ваши желудки, гады!

Он поднял вверх руки, закованные в наручники, и торжественно объявил:

— Смертельный номер!

"В "тридцать четвертой" тишина!" — приказал строгий голос из динамика над дверью.

— Белый, ложись, — с сочувствием в голосе посоветовал кто-то. — Иначе сейчас таких карамелек наломают из твоего черепа, мало не покажется. Тогда точно дурачком станешь… А мы твой смертельный номер с удовольствием посмотрим завтра. Ложись.

Он ничего не сказал, и вновь стал прыгать на кровати, но уже молча, в каждый новый прыжок вкладывая все больше сил. Прыгал он все выше и выше. Белый запрокинул голову, высунул язык и им, с хохотом, старался дотянуться до потолка, лизнуть. На сухой побелке дважды остался влажный мазок. Он рассмеялся еще звонче, и на очередном прыжке перевернулся вверх ногами, прижал руки в наручниках к груди, и вниз головой упал между кроватями. Раздался сухой короткий треск, и что-то липкое и горячее разлетелось по палате, расплескалось по полу.

Все вскочили со своих кроватей и вперились глазами туда, где лежало тело, уже какое-то неправильное и изломанное. Одна нога, в закатившейся штанине, торчала над кроватью, и было видно, как мелкая дрожь разбивала мышцы, и со стопы медленно соскальзывал тапочек. Когда он упал, стали видны растопыренные в судороге маленькие пальцы.

Первым в себя пришел Лекарь. Он вскочил с кровати, подбежал к лежащему, поскользнулся там, упал, поднялся весь вымазанный в крови. Разведя в стороны испачканные кровью руки, он с минуту рассматривал свою одежду, затем схватил безжизненное тело парня, прижал к себе, как ребенка, и стал носить его по палате, укачивать, баюкать, иногда произнося:

— Спи, маленький, спи… Я тебя больше никому не отдам. Никому. Слышишь, Андрюша? Никому.

Никто в палате не мог даже пошевелиться, парализованный кошмаром происшедшего. Все окаменели в своих койках, словно прибитые к ним.

Лекарь долго носился с трупом, заливая пол вязкой кровью, которая текла из его ужасной ноши, но вдруг остановился, бросил труп, посмотрел на всех полными изумления глазами, и с криком отчаяния бросился к дверям. Он остервенело стучал в них, срывая голос в крике:

— Сволочи!!! Что вы с ним сделали? Убью гадов! Убью!!!

Бросив колотить в дверь, он вернулся к трупу, вновь обнял его, закачал в руках, стал плакать над ним и нежно целовать в окровавленное, изуродованное лицо. Громкие стоны и причитания разнеслись по палате.

Прибежали санитары, пытались отнять труп и связать Лекаря, но он с необычайной ловкостью уворачивался от них, бегал по палате, не выпуская из рук мертвое тело, прыгал через кровати.

— Нина!!! — кричал один из санитаров. — Охрану срочно вызывай! В "тридцать четвертой" труп и "салют"!

Им удалось загнать его в угол. Он наклонился над трупом так, чтобы защитить его от ударов санитаров своим телом; рычал зверем на каждый удар дубинкой, клацал по-звериному зубами.

— Мое! Мое!.. Не отдам! Вы убьете его! Нет, не отдам!

— Лекарь! Лекарь, — стал звать один из санитаров, когда они, совершенно выбившись из сил, перестали его избивать. — Лекарь, смотри — у меня нет дубинки. — Он бросил ее на пол и показывал пустые руки. — Все, ее больше нет. Отдай мальца и ложись спать. Никто ему ничего не сделает. Ты не узнаешь меня?

Лекарь забегал глазами по его фигуре, стал осторожно и неуверенно выпрямляться. По страшному лицу, искаженному страхом и болью, стал разливаться покой.

— Вот! Вот так вот, — приговаривал санитар. — Молодец! Хорошо.

И добавил краем рта своему напарнику:

— Не стой, дубина. Выводи из палаты "свидетелей", пока они не подключились к "салюту". Быстро, дура… И подмогу зови, иначе мне конец.

Тот пулей выскочил из палаты. Через секунду оглушительно зазвенел зуммер общей тревоги. Еще через некоторое время по коридору покатилась гулкая и частая дробь ботинок отряда охраны. В шлемах, бронежилетах, с дубинками и автоматами они ворвались в палату. Руки охранников больно и сильно хватали одуревших от всего происходящего обитателей палаты и выволакивали в коридор, где их бросали на пол. Ударами ног выбивали покорность, а заодно и воздух из легких, скручивали руки наручниками, нещадно избивали дубинками и прикладами. И, уже вялых от боли и ужаса, придавливали к полу ногами, обутыми в тяжелые армейские ботинки, с такой силой, что невозможно было дышать полной грудью.

Из палаты больше не было слышно спокойных упрашиваний. Ругань, вскрики, стук падающих тел, стоны, хрипы. Этот ад продолжался всего несколько минут, но это время, до предела пропитанное ужасом и болью, стало вечностью.

Он лежал на полу в коридоре вместе со всеми, со стоном выдерживая на себе вес ноги охранника, но краем глаза мог видеть то, что происходило в палате.

Невероятным образом Лекарю удалось оторвать от пола привинченную болтами койку, и он орудовал ею с такой легкостью, словно это была пустая картонная коробка, а не несколько десятков килограммов железа. Получая сокрушительные удары кроватью, охранники падали один за другим. Их не спасали ни шлемы, ни бронежилеты, которые только сковывали движения и не позволяли действовать свободно. Солдаты валились на пол и отползали в сторону, чтобы уступить место в свалке новым, а самим прийти в себя после ударов.

Лекарь рычал, размахивая кроватью, безумно хохотал, когда его удары наиболее удачно достигали цели.

— Это вам за моего Андрюшу, сволочи! — приговаривал он в такие моменты. — Убью! Всех убью!..

Прибежали еще два отряда, навалились на Лекаря, отняли кровать, но он забрал у кого-то дубинку, и удары дробью забарабанили по шлемам и бронежилетам, не причиняя уже охранникам никакого вреда.

— Не стрелять! — постоянно звучал приказ. — Не стрелять! Так возьмем, мать его…

Схватка продолжалась. Лекарь сопротивлялся, не зная в своем безумстве усталости.

За это время лежащим в коридоре больным сделали уколы, и уже потерявших силы людей, словно тряпичных кукол, растащили по соседним палатам.

Он слышал, как к палате, в которой бушевал необузданный Лекарь, что-то торопливо подкатили, тяжелое, неповоротливое, на громко скрипящих колесах. Слышал, как прозвучала короткая команда: "Разойдись!". Слышал треск, видел мигание ламп в палате и в коридоре. Слышал тут же, захлебнувшийся крик, и чувствовал запах озона, и, уже потом, засыпая в соседней палате, слышал спокойные шаги охраны, тихий, но взволнованный разговор людей, сделавших нелегкую работу:

— Мать…, здоров бык махаться!

— Пристрелить, как собаку, и делу конец.

Это просто и легко для него. Сегодня и завтра ему мозги хорошенько прожарят. Не хотел бы я оказаться на его месте.

— Тьфу, зараза! Он мне зуб выбил, гад!

— Ничего, новый вставишь — лучше настоящего…

— А не пошел бы ты!..

Потом был сон, и снились страшно мигающие лампы, дурманяще-свежий запах озона и сухой электрический треск…

Лекарь открыл глаза и, не мигая, стал смотреть в потолок.

— Не люблю, когда на меня, спящего, смотрят.

А я не люблю, когда спят и лежат, как мертвые: вытянувшись и с руками на груди.

Сон — это почти смерть, — заключил Лекарь, поднимаясь с постели и натягивая пижаму на худое тело.

Страшный ты, Лекарь.

— Не я страшный, Кукушонок — жизнь страшная. А я только живу.

— Тебе не хочется жить?

— Вот ты любопытный! Прямо в душу лезешь. — Лекарь разочарованно покачал головой. — В твои-то годы надо о девушках думать, а не копаться в человеческих душах. Грязное это дело, скажу я тебе прямо.

— Ты не хочешь жить? — не унимался Кукушонок.

Его сосед по палате встал, подошел к умывальнику, погладил череп, проверяя насколько отрасли волосы.

— Раньше не хотел. Теперь приходится — выздоровел. Хорошо здесь лечат.

Совершенно нельзя было понять: говорит ли этот человек серьезно, или, наоборот, шутит — везде одна и та же интонация. Однообразная нота усталости в голосе. По-другому Лекарь не говорил никогда.

— Это очень плохо, — вдруг сказал он, рассматривая себя в зеркале. — Очень.

— Что плохо?

Лекарь повернулся к Кукушонку:

— Плохо то, мой дорогой друг, что в палате живут два абсолютно здоровых психа, а не могут утром пожелать друг другу, нормально, по-хорошему, доброго утра. Вместо этого какие-то нервные темы. Зачем?

— Нас скоро отсюда выпустят?

— Выпишут, — поправил Лекарь, — выпишут. Нас — не знаю, а тебя — скоро.

— Мне почему-то страшно, Лекарь.

— Это бывает. Я знаю. Но скоро пройдет.

— Лекарь, а, Лекарь? Почему меня назвали Кукушонком? Лекарь — это понятно, а Кукушонок — нет.

Лекарь неторопливо умылся и отфыркался.

— Когда тебя сюда привезли, ты совсем плох был. Никто не знал: кто ты, откуда, где твой дом, как тебя зовут и кто твои родители. Ты же сверлил глазами стену и упрямо молчал. Вот и прозвали Кукушонком. Тебе не нравится?

— По правде, не очень, но все равно лучше, чем Наполеон или Тоска.

Лекарь вытерся и аккуратно развесил полотенце на вешалке над умывальником. Он всегда был предельно аккуратным. Некоторых, из числа пациентов, это злило, другие завидовали, третьи и вовсе никак не реагировали, а остальные попросту ничего не понимали, так как вообще ничего не могли понять по причине своего безумия. Но большая часть из них не могла смотреть на эту аккуратность, с помощью которой стертый в пыль жестокими и абсурдными условиями существования в клинике человек показывал, что продолжает жить и демонстрировать свой протест против насилия и ограничений тем, что, несмотря ни на что, смог окружить себя маленькими подарками свободы и независимости, подарками обыкновенной жизни. Жизни, которая могла присутствовать только у тех, кто остался там, с той стороны трехметрового забора и не имел ни малейшего представления о том, что происходило в стенах клиники. Ему удавалось многое, даже то, что здесь представлялось абсолютно немыслимым. У него был кипятильник — совсем маленький, позволяющий вскипятить воду в стакане, заварить чай; свой стакан с красивым подстаканником; чайник для заварки — фаянсовый и такой миниатюрный, что его можно было спрятать в кулаке; радиоприемник, который не прятали во время обходов, и он горделиво стоял на самом видном месте в палате — на подоконнике, и его никто из персонала не трогал. Он мог, как волшебник, принести неизвестно откуда в палату ящик яблок, груш, сладостей и накормить этим всех до сладкой тошноты. В его присутствии таяли решетки на окнах, исчезала стена во дворе, растворялась охрана, становились приветливыми санитары, сестры и врачи, и на какое-то мгновение забывалось, что вокруг тюрьма, именуемая клиникой, и казалось, что она — это простая больница, в которой лечат не от безумия, а от какой-нибудь обычной хвори, например, как гепатит или пневмония.

— Как ты смотришь на то, мой дорогой соседушка Кукушонок…

— Я не Кукушонок, а Лерко Александр Анатольевич, старший лейтенант инженерных войск, — Саша понизил голос и произносил слова с какой-то требовательной гордостью.

От этого заявления Лекарь застыл в растерянности возле умывальника, и долго смотрел на Лерко, лежащего на своей кровати и нервно теребящего уголок тощей больничной подушки.

— Значит Александр Анатольевич, — почему-то повторил он. — Значит офицер, инженер…

Он поскреб свою лысую голову, поправил пижаму, словно это была не застиранная, разрисованная в пошлый фабричный рисунок одежда, а гимнастерка, и твердым шагом подошел к Сашиной койке, протянул пятерню:

— Ей-богу, это просто здорово! Будем знакомы, уважаемый Александр Анатольевич — Гелик Дмитрий Степанович, также инженер, но физик-ядерщик.

И добавил после короткой паузы:

— В прошлом, разумеется… Но очень, очень приятно!

Он улыбался, и эта улыбка освятила его лицо теплом и добротой. Саше показалось, что прекраснее лица он в своей жизни еще не видел. Поднявшись с кровати, он, также на армейский манер, поправил пижаму и только после этого ответно протянул руку.

Сцепив ладони в крепком рукопожатии, они простояли так с минуту. От силы пожатия онемели кисти. Потом неожиданно обнялись, почувствовав, в этот момент горько-соленый вкус своих слез. Саша держался из последних сил, стараясь не разрыдаться, слыша, как осторожно дышит Гелик, борясь со своими слезами.

Лекарь одобрительно похлопал Александра по плечу.

— Ладно-ладно, все у нас теперь будет хорошо, Александр Анатольевич.

— Я тоже так думаю, Дмитрий Степанович, — согласился с ним Саша.

Он впервые в жизни с таким удовольствием произносил чье-то имя, не подозревая раньше, что оно может звучать так ярко, насыщенно и полно.

Гелик потер руки. Его глаза загорелись бесшабашным озорством.

— Если раньше надо было искать повод, то сейчас он нашелся сам и его остается только отметить. Как вы смотрите на то, чтобы составить мне компанию за праздничным завтраком? Завтрак будет по случаю, уверяю вас…

— Но, — растерянно развел руками Александр. — Я даже не представляю, как это сделать!

Если он правильно понял своего соседа, то этот завтрак должен был многим отличаться от однообразных больничных завтраков, где главным блюдом всегда была сваренная на воде каша, без соли или сахара, с черствым хлебом и слабоокрашенным заваркой чаем. Он никогда не отличался организаторскими способностями по поставке к столу угощений и без малейших колебаний всегда передавал эту обязанность в чьи-то более расторопные руки. Возможно, именно из-за этого его не так часто приглашали в компании. Но все это было очень давно, до больницы. Здесь же он вообще не мог себе представить, какими путями и чем можно разнообразить скудное больничное меню.

— Ничего, — успокоил его Лекарь. — С вашего позволения я займусь этим вопросом и тотчас.

Он открыл дверь, и больше всего поразило Александра в этом обычном действии, то, что произвел его Гелик с такой легкостью и уверенностью, словно делал это бесчисленное количество раз, и от этого Саша почувствовал прилив возмущения.

— Вы давно знали об этом?

— О чем? — спросил Лекарь, останавливаясь в дверях.

— О том, что двери в палату не запирают на ночь.

— Да, знал об этом с самого первого дня, и, более того, знал, что они не запираются вообще.

— И не сказали мне?

Лекарь вернулся в палату и подошел к Лерко.

— Дело в том, дорогой мой друг, — осторожно, словно с трудом подбирая необходимые слова, начал он, — дело в том, что я не хотел вам мешать. Свобода — это особое состояние, которое никогда не воспринять со страниц указов, постановлений, инструкций, статей кодексов… Это, прежде всего, возможность самостоятельного решения. Свобода, одним словом — это воля в поступке. Ваше стремление быть свободным умерло сразу, как только вы оказались в этой больничке. Но это так надо тем, кто является ее хозяином! Но вы-то не собственность клиники! Пусть они управляют ее стенами, персоналом, по-настоящему сумасшедшими и от этого несчастными людьми, но не вами!.. Вы, прежде всего, хозяин собственной жизни. Вы, и только вы! Уверяю, что это может вызвать уважение к вам, даже у самых суровых тюремщиков. Осознавая это, можно жить свободным и здесь, жить по своим правилам. Если бы я вас обрадовал новостью, что дверь вообще не запирается, и можно в любое удобное время суток выйти на прогулку во двор, или к воротам, чтобы через дыру в металлической обшивке смотреть на вечерний, на ночной или дневной Львов — это была бы все-таки не ваша свобода, а только мои правила, которых у вас и без того довольно. Пользоваться добытым чужим трудом — это проживать чужую жизнь, жить по чужим правилам. А где же тогда своя, собственная, жизнь, которая дается только однажды? Вы сегодня узнали, что дверь не заперта, а, узнав об этом, вспомнили, что ваше имя не Кукушонок. Вот цепная реакция свободы, добытой собственными силами и, если хотите, мужеством! Она возрождается в вас. Это очень важно для того мира, в который вам предстоит скоро вернуться: мира страстей и принципов, среди которых вам предстоит идти, бороться и непременно побеждать. И я спокоен за вас: вы не унесете в свое будущее эту проклятую тюрьму.

Он повернулся и вышел в коридор, откуда зазвучал его полный и открытый голос: "Оксана, Оксана, Оксаночка! Доброе утро, моя красавица. Как ночевалось?" Послышалась короткая возня, потом женский визг и недовольное притворное бормотание: "Лекарь! Что это такое? Что ты себе позволяешь!" — "Многое, золотце, многое. Я тебя обожаю". — "Брось, да? Вот врачу пожалуюсь — быстро в "матушку" укутает. Смотри, че удумал! Так и в карцер…" — "Потом что угодно. Можно и в карцер. Только дай губки, красавица. Это же просто непростительный грех оставлять их на целую ночь без страстных поцелуев".

Потом была тишина, в которую Саша жадно и бесстыдно вслушивался, испытывая при этом легкие возбуждение и зависть. Он понял, что Лекарь это сделал нарочно, чтобы "украсить" свою лекцию красочным примером.

"Все, — наконец выдохнул разомлевший, пьяняще мягкий женский голос. — Все, хватит — войдет еще кто-нибудь". — "Хорошо, я больше не буду… Оксаночка, понимаешь, я только что познакомился с одним прекрасным человеком, боевым офицером, и только ты одна можешь помочь нам закрепить это знакомство…"

Вновь тишина, разбавленная шумным дыханием и тихим хихиканьем.

"Ну, довольно же! Здоров ты, Лекарь, сосаться". — "Так ты поможешь?" — "Разве тебе можно отказать?" — "Спасибо, милая!" — "Довольно — я сказала. Нашел время! Вот через два дня буду снова дежурить, тогда и приходи, поговорим". — "Два дня! Не доживу". — "Если захочу — доживешь… Ну, иди уже, но помни, чтоб был полный порядок. И до обхода успели! — И добавила, без злости и тихо: Бродяги".

Александр бодро соскочил с кровати, подошел к умывальнику и стал умываться, шумно, фыркая и щедро разбрызгивая вокруг себя воду по полу.

— Смотри, как расшумелся!

Он вздрогнул и обернулся на голос.

Это была медсестра. Очень красивая женщина. Говорили, что ее красота успокаивает даже самых буйных больных, не хуже слов Лекаря. Все у нее, как у всех женщин: упругие, далеко не маленькие бугорки грудей под форменным халатиком, натянутым под ремень с такой силой, что от пояса вверх не было ни единой складки, а вниз шли — плавные и чарующие забытым зовом основного инстинкта, линии бедер. Только черный на белом пояс с кобурой, наручниками и электрошокером. Последние детали красоты ей, конечно, не добавляли, но и не могли помешать нею любоваться. Саша после лекции Гелика о свободе, попросту не мог их не заметить. Только сейчас он остро осознал, что в течение нескольких лет был обделен женским вниманием.

— Чего ты так шумишь, говорю? — Она подошла к нему и нежно коснулась его мокрой руки. После холодной воды это прикосновение обожгло его огнем, который мгновенно растопил лед над забытыми желаниями здорового мужчины. От осознания этого стало стыдно, и к своему ужасу Александр почувствовал, как жар заливает его лицо. Он весь напрягся в ответ на это прикосновение.

— Неужели ты такой пугливый? — Оксана впилась в него глазами, красивыми, нежно-голубыми, с тонкими и немного раскосыми разрезами век. Она была так близко от него, что он мог рассматривать легкие и аккуратные штрихи макияжа на веках и скулах женщины; слегка размазанную недавними поцелуями помаду на небольших губах, которая пьяняще пахла чем-то сладко-ягодным.

Медсестра вдруг сняла белую шапочку, тряхнула головой, расправляя густую копну крашенных каштановых волос. От всего этого он в изумлении открыл рот, не зная, как себя вести, но ее не волновала его бестолковость — она быстро приподнялась на цыпочках и поцеловала его в губы. Поцелуй был действительно сладким, но не по вкусу, как пишут в романах, а нектарным в сознании, которое от такой дозы сладости на мгновение затуманилось, очарованное неожиданной лаской. Саша даже не смел дышать, завороженный коротким счастьем происходящего.

Оксана оставила его губы с видимой неохотой, отошла на шаг, игриво улыбнулась и произнесла:

— Так будет справедливее.

Он не понял смысла ее слов, но это ему и не было нужно — он медленно выплывал из вязкого и прекрасного дурмана ласки.

— Тебя скоро выписывают, дурик, — сказала медсестра.

— Не знаю, — ответил он, осторожно вытирая помаду со своих губ.

Она прошла к окну и рассмеялась.

— Да не спрашиваю я, а говорю. Вот чудик!

— Может быть, — безразлично ответил Александр. Он был еще лишен возможности думать, находясь под впечатлением только что пережитого приятного приключения.

— С кем это твой сосед познакомился? Счастливый такой.

— Со мной.

Она хохотнула и с недоверием посмотрела на него:

— Вот дают! Вы ж столько лет здесь вместе и не познакомились?

— Нет.

Оксана неодобрительно покачала головой:

— Наверное, вас рано собираются выписывать…

Они сидели в какой-то каморке, которую Лекарь почему-то называл своим кабинетом. Вокруг сложенное в стопках сыроватое и серое от частых и некачественных стирок белье. Воздух густой от запаха прелости. Слабый уличный свет поливал светящейся пыльной взвесью узкое пространство каморки из крошечного окна, расположенного так высоко, что даже если встать на стул, до него все равно было невозможно дотянуться рукой. Они сидели прямо на стопках белья, друг против друга. На измятой и пожелтевшей газетке, расстеленной прямо на полу, стояла большая пузатая бутылка, а вокруг нее небрежно разложенная снедь: бутерброды с сыром, баночки с надписью "Фруктовый йогурт", с целыми, нетронутыми фольговыми крышечками, серые рваные ломти черного хлеба и котлеты с пятнами застывшего на них жира.

Лекарь взял бутылку и, выпячивая губы, повертел ее в руках.

— "Мартини", — с многозначительной интонацией прочитал он надпись на этикетке. Бутылке была уже начата раньше, чем попала сюда. — Обыкновенное фабричное пойло. Ты не застал времени, когда оно было в большой цене, и было ценным оттого, что обладало особенным свойством — толкать безнадежно-неразрешимые проблемы к успешному их разрешению. Ты понимаешь, о чем я говорю? Нет?.. О взятках!

— О взятках?

— Да, именно о них. Сейчас это не редкость, а тогда — вообще мрак. Не можешь в течение десяти лет казенную квартиру получить, все маешься, ума-разума набираешься. Потом осеняет! Идешь в какие-то подвалы, кому-то суешь деньги, обязательно говоришь, что ты от какого-то Федора Андреевича — хотя в жизни такого не видел и не знал, — тебе суют в руки различный импортный хлам, и ты его тащишь в кабинет к толстому дядьке, который все это пакует в свой сейф и при этом даже не смотрит в твою сторону! Руки у него обязательно потные. Последнее, значит, от волнения. Ты же, через месяц-два, получаешь "двухкомнатную, улучшенной планировки, в престижном районе", что на самом деле означает, что комнаты проходные, и с кухней и коридором составляют "трыдцать восэм мэтров" общей жилой площади, а район — самый обыкновенный спальный и находится на пустыре окраины цивилизации. Но ты счастлив полностью, и не обращаешь внимания, что на этих "мэтрах", по головам друг друга, еще, кроме тебя, топчутся пять человек… Было такое время, Александр Анатольевич, было. Я тогда считал себя кристально честным человеком и взяток не носил. Дождался квартиру "в порядке живой очереди". Ждать, правда, пришлось четырнадцать лет. Но эти самые тридцать восемь "мэтров" облазил полностью — по миллиметру! Много тогда разных чудес было, таких как "Советский Союз" и "Слава КПСС". Не знаешь, что это такое?.. А я знаю, и не по учебникам — так, захватил немного, и Перестройку тоже…

Он достал из кармана пижамы два измятых пластиковых стакана, похрустел ими, расправляя, и разлил по ним вино. К запаху прелости в каморке сразу добавился сладко-терпкий аромат.

— Вы уж извините за сервировку, — шутливым тоном сказал Лекарь, — но в этом "раю" чем-нибудь особенным не разжиться. Все с сестринского стола, который любезно и регулярно снабжают братья наши старшие, охранники и санитары. Девушки здесь служат видные: надо — душу вынут в постели, нет — зубы выбьют. Выбор с ними не густой.

— За что пить будем, Дмитрий Степанович?

Собеседник Александра задумался, откусывая мелкие кусочки от пластинки сыра.

— У нас в армии, молча, без тостов, пьют только за погибших. Молча и стоя, — добавил Саша.

— Это у них в армии. А мы пока с тобой в тюрьме. Поэтому будем пить за то, чтобы это когда-нибудь кончилось.

Выпили. Вино было сладким и терпким. Хмель с непривычки быстро ударил в голову. Стало легко и хорошо.

— Сколько вы здесь, Дмитрий Степанович?

Лекарь грустно улыбнулся:

— Лет семь, пожалуй. Тебя знаю четыре года.

— Да, — тяжело вздохнул Александр. — Четыре года разбитой и потерянной жизни.

— Не говори так, — замотал головой Гелик. — Жизнь можно потерять только тогда, когда по дурости своей в петлю лезешь! Только глупый, очень глупый человек может говорить и верить в такое.

— Значит, я глупый.

— Нет. Просто разочарованный молодой человек. Это вам, молодым, все неудачное, несправедливое кажется безвозвратно утерянным. Когда выйдешь из клиники и увидишь, что тебе столько же лет, как и четыре года назад, можешь вернуться и плюнуть мне в лицо. Скажешь: "Лекарь, ты был не прав. Я вернул себе прошлое". Может ли такое случиться?

— Нет. Чушь какая-то!

— Вот! Каждый день, прожитый тобой здесь — это день твоей жизни. Каждый из них чему-то тебя научил, что-то показал, где-то подсказал, а ты хочешь, "раз" — и отказаться от всего этого. Можешь, кому угодно рассказывать подобное: врачу, мне, этой смазливой сестричке, санитару, менту из охраны, следователю. Убедишь — поверим, но сам себя не обманешь.

Александр молча слушал, потом, вдруг, резко приблизил свое лицо к его лицу, так близко, что мог видеть только большие глаза Лекаря.

— Вот ты говоришь все так… так правильно, так складно. Прямо, как поп! Все о правде, об истине: так надо, так не надо! Но скажи мне, молодому и немудрому Кукушонку: как же ты здесь оказался? Такой правильный, умный, с богатым жизненным опытом, что же ты не усмотрел, где допустил ошибку? Я знаю, что нельзя об этом спрашивать — не принято, правила, но чхать я хотел на все правила. Я хочу знать, какая глупость затолкнула такого человека на семь лет в этот кошмар, в эту дыру на краю земли и на краю разума?

Лекарь ничего не говорил, но и не отводил в сторону глаза. Смотрел прямо, не мигая и сурово. Саше стало не по себе от тяжести этого взгляда. Он сел на место, мысленно коря себя за то, что оказался невыдержанным. Вино сделало свое дело.

— Да, — вздохнул Лекарь. — Ты имеешь право знать, кто я такой и за что сюда попал. В тебе просыпается свобода и требует этого. Традиции же сокамерников не спрашивать вины другого — это чужие правила. Здесь ты полностью прав. Сейчас я могу об этом вспоминать и говорить. Все прогорело и потухло под толщей лет. У меня была семья: жена и сын, Андрей. Жили хорошо, может быть даже счастливо — точно не знаю, но сравнивать было не с чем. Сын рос, мужал, мы старели. Он вышел из дому в один прекрасный день и стал на свою дорогу. Я ничему не препятствовал, ни во что не вмешивался, так как, прежде всего, всегда уважал в людях самостоятельность и независимость. Может и не везде правильно он поступал, и мне было досадно на себя потому, что где-то раньше не подсказал, не научил — обычные родительские страдания. Но я гордился им! Он женился, скоро сделал меня дедом, но потом эту банальную житейскую идиллию разрушило несчастье: умерла его мать и моя жена. Это случилось внезапно, но я почему-то не испытал по этому случаю ничего особенного. Просто рядом, вдруг, не стало никого, и лишь изредка в плен брала тоска. Возможно, я не любил ее, но я не знаю до этого момента, что такое любовь! Всегда жил с тем, с кем хотел. Других женщин у меня не было. В жене меня устраивало все: красивая, всегда стройная, хорошая мать, хозяйственная, аккуратная, умная, работала, неплохо зарабатывала, и в постели была богиней. Но после ее ухода я ничего не почувствовал. Ничего из того, что называют скорбью, печалью. Может, только одиночество, но и его я не переживал долго. Я продолжал жить, работать. В моей спальне вторая половина кровати не пустовала. Разные женщины были. Одни дольше, другие меньше были рядом, но все уходили, чтобы уступить место новым. Нет, не подумай, что это была с их стороны какая-то извращенная солидарность: позабавился — передай другому. Уходили потому, что я не желал будущего ни с одной из них. Я не говорил об этом им, но они все понимали без слов. Они не могли с этим смириться. Не знаю, в чем здесь настоящая причина, но мне кажется, что на самом деле женщины больше просто треплются о любви, о высоких чувствах, чем любят. Говорят даже больше нас, мужчин. Они говорят об этом, думая, что мы в это поверим. Вдовец, жених я был завидный: две квартиры, дача на берегу Черном, иномарка не "бэ-у", а новая, с гарантией, обстановка в квартирах, и слеты, симпозиумы — все, что положено несчастному инженеру, занимающегося по миру строительством атомных станций и научной работой. Атом был и остается очень актуальным. Вовсю трубили о скором энергетическом кризисе. Люди моей профессии нужны были всюду, но только не в Украине, в которой тогда с работой было вообще очень трудно: не в том дело, что ее не было, просто за работу не собирались платить. Не хотел я работать ни в какой другой стране, но порой отчаяние так брало за горло, что думалось: а не махнуть ли на все принципы и патриотизм рукой и не поехать ли работать на дядей Сема, Оливера, Жана или Ганса? Работать так, чтобы не жизнь была, а сплошная рабочая лихорадка! Но надо добавить, что в то время у меня была небольшая фирма, занимающаяся продажей офисной и компьютерной техники. Сначала просто перепродавали, а затем и стали собирать сами. Деньги были. И, может быть, даже положение. Но не было профессионального счастья! Разъезжая по делам фирмы по миру, я познакомился с одним американцем… Хотя, какой он янки! Чесал по-нашему, как родной, и носил имя Иван Ивашко. Мы подружились. Я не уверен, но, кажется, нас сблизило то обстоятельство, что мы оба были вдовцами. Он помогал мне в делах, я — ему. Однажды он предложил мне поехать в Америку, работать на строительную компанию, в которой он занимал пост в совете директоров. Предприятие занималось строительством атомных станций, и ему нужны были опытные специалисты. Предложение было хорошим: заработок, обещанный по контракту, позволял не только расширить мой бизнес, но и обеспечить меня, моего сына и внуков с правнуками средствами до конца жизни. Здесь, как ты уже понял, меня ничего не удерживало. Тогда очень много говорилось о "вымывании мозгов", о так называемых "перебежчиках", но я не обращал внимания на это пустотелое бесовство "патриотов", для которых законом было: "Свое пусть сгниет за ненадобностью, но чужим его не отдадим!" Я же считал и считаю так: если ученого в своем отечестве не могли обеспечить работой, и он заботился о себе сам, он переставал быть патриотом. Он становится гражданином мира. Поэтому никаких угрызений совести у меня не было, тем более что с наукой тогда обращались, как с дешевой шлюхой! Я уехал, оставив фирму на сына, который к тому времени успел получить второе образование и стал дипломатом, пока, правда, без работы. Моя же работа была успешной — проект оказался удачным и не особо сложным в техническом исполнении. У сына, Андрея, тоже было все в порядке, но потом МИД предложил ему должность помощника посла в одной из восточно-европейских держав. Я, узнав о его назначении, стал его отговаривать: в той стране постоянно было неспокойно, шла вялотекущая гражданская война, не прекращавшаяся уже двадцать лет.

— Вы говорите об Алгонии? О Балканах?

— Именно. Тебе хорошо знакома эта страна?

— Очень. Я служил там. В войсках ООН.

— Значит, ты понимаешь, почему я отступил от своего правила не вмешиваться в дела Андрея, и как мог, старался отговорить его от этой затеи. И, тем не менее, он уехал, объяснив в телефонном разговоре, что это ему очень важно, как специалисту, и обещал быть осторожным. Заботу о фирме взяла на себя невестка, но из этого ничего хорошего не вышло. В этой женщине была только жажда скорой наживы и никаких деловых качеств. Не помогало ничего: ни инвестиции, ни мои приезды. Дело дошло до того, что Наталью — так звали жену Андрея, — обвинили в вымогательстве, организации преступлений и сокрытии прибыли от уплаты налогов. Это были серьезные обвинения, и, кажется, они имели основания. Мне удалось замять это дело, наняв армию хороших адвокатов. Наталью пришлось отстранить от дела, а предприятие заморозить до тех времен, пока не вернемся мы с Андреем. С того самого дня я старался меньше общаться с невесткой. Кроме прежних причин, я совершенно случайно стал свидетелем супружеской неверности — Наташа не собиралась ждать мужа в одиночестве. Я ничего не сообщил сыну, но максимально ограничил время своего общения с этой женщиной. Деньги и власть ее сильно испортили. Но ее проблемы меня уже меньше всего беспокоили. Беспокоила судьба Андрея. Из Алгонии постоянно приходили плохие новости. Пресса в Америке будоражила общественность кровавыми картинами бесчинств армии и полиции в этой маленькой стране. Американские политики стали вовсю говорить о военном вмешательстве, как в конце девяностых в Югославию, но их старания были напрасны — американские граждане не хотели терять своих сыновей в "этих глупых войнах примирения восточных цыган". К тому времени, вспыхнуло восстание на юге Алгонии. Оно было жестоко подавлено армией. Телевидение в Америке безжалостно демонстрировало обезображенные пытками трупы казненных повстанцев. Тысячи казненных! Сыну удалось несколько раз связаться со мной по телефону. В разговорах он уверял меня, что для него в этой стране опасности не существует: к дипломатам граждане и власти относятся с уважением. Но в дальнейшем события стали развиваться с головокружительной быстротой. Правительство Алгонии объявило новый политический курс: "… полная нетерпимость к несогласным, их физическое уничтожение, информационная блокада, борьба с контрреволюцией внутри и вне страны, возрождение века Красной пролетарской революции в Европе, Красный террор и агрессия против соседних государств, не поддерживающих новую политику". Президент Алгонии в новостях от CNN снял с себя полномочия Президента страны и открыто объявил себя диктатором. В Европе была истерия. К границам Алгонии были подведены войска ООН, так как в Греции, Австрии и Польше состоялся ряд террористических актов. Угроза возникновения Третьей мировой войны была очевидна. Атлантический блок начал бомбардировки важных стратегических объектов Алгонии в ответ на террористические акты, которые докатились и до Америки. На Ближнем Востоке стали поднимать головы исламские экстремисты, но армия Израиля при поддержке Турции, смогли погасить этот опасный очаг. Диктатор выполнил свое обещание создать плотный щит, предотвращающий утечку любой информации о действительной ситуации в стране. В официальной же версии вовсю кричалось о "великой победе Алгонской революции", а информация мировой прессы была хоть и противоречивой, подчас сумбурной, но она доносила поистине страшные картины этой "победы": виселицы вдоль дорог, горы расстрелянных, утопленных, обугленных, замученных, умерших от голода и эпидемий людей… От Андрея не было никаких вестей. Я метался из Вашингтона в Киев и обратно по несколько раз в неделю, но никакими способами, ни официальными, ни нелегальными, не удавалось добыть хотя бы полслова о сыне. Так продолжалось несколько месяцев. Однажды пришло письмо от невестки. К тому времени она успела растратить оставленные ей деньги и постоянно надоедала в письмах просьбами. Я получил его с утренней почтой, но распечатывать не стал, рассчитывая вернуться к нему после окончания рабочего дня. Уже понятно, что я без особого интереса относился к корреспонденции Натальи. Как женщина, она была очень красивой, но как человек — скорлупа без содержимого. Я всегда плохо относился к людям, у которых жизненных амбиций было больше, чем оснований для них. Она считала, что добилась всего в жизни уже только тем, что удачно вышла замуж, и теперь должна только пользоваться тем, что принадлежало супругу. И это только оттого, что она жена! Как видишь, отношения между свекром и невесткой не сложились и притом с самого начала… Впрочем, это отдельная боль, и не стоит уделять ей столько внимания, тем более что у этой женщины теперь своя жизнь, вновь "хорошая партия". Так вот… Отложил я это письмо, намереваясь прочесть его вечером, но случилось так, что за хлопотами я смог вернуться к нему лишь через две недели. На мятом, выдранном из еженедельника листке было небрежно нацарапано: "Папаша! Немедленно спасайте своего сыночка. Он арестован в Алгонии за помощь повстанцам и убийство человека". Все. Больше ни слова. Это был удар такой силы, что мог свалить человека гораздо крепче меня, а у меня к тому времени, из-за пережитых тревог и волнений, нервы оказались никуда не годными. В тот же день меня увезли в больницу с сердечным приступом. Я был крепко прикован к больничной койке: запрещалось смотреть телевизор, слушать радио, читать газеты и журналы, звонить по телефону. Также были запрещены свидания. Не знаю, как это удавалось Ивану Ивашко, моему американскому другу, но он, понимая, что в моем положении неведение и полное бездействие только вредят здоровью, больше чем, если бы я занимался бурной деятельностью, неведомым мне способом устраивал свои визиты ко мне. Он сам решил заняться спасением Андрея. Все его усилия что-либо разузнать о моем сыне в консульстве Алгонии в Нью-Йорке не дали никаких результатов. Ничем не смогли помочь и в Госдепартаменте в Вашингтоне. Тогда он начал хлопотать о выезде в Алгонию. Разумеется, официально ему бы никто не дал визу, поэтому он решил ехать в Югославию, и уже оттуда, нелегально, через горы, попасть в Алгонию. Я не одобрял столь рискованных планов, и настаивал на том, чтобы он въехал в страну в составе миссии "Красного креста", как это получалось у других. Но ты не знаешь американцев! Если они что-нибудь вобьют себе в голову, то просто становятся одержимыми, даже, если это последняя авантюра, заранее обреченная на провал. Иван был неумолим в своем решении. Он жаждал подвига, в конце концов! Ему не разрешили присоединиться к миссии, не дав по этому поводу никаких объяснений. Но он уехал. Я несколько дней пробыл в больнице, терзаемый волнениями за судьбы сына и Ивана. Это были страшные для меня дни! Когда он вернулся, я его не узнал: состарившийся, осунувшийся, больной и разбитый… Он положил передо мною газету, в которой сообщалось, что он задержан Службой безопасности Югославии за контрабанду, шпионскую деятельность и распространение наркотических средств. Это был еще один удар! Для меня порвалась еще одна нить, которая могла меня связать с Андреем, а для Ивашко зашаталась, готовая вот-вот рухнуть, строившаяся годами, карьера. Для американца общественное мнение — это амброзия жизни и успеха! Причастность к наркобизнесу, или только подозрение, могли похоронить в одно мгновение все, что добывалось упорным трудом в течение десятилетий. Более Иван не занимался ничем, направив все свои усилия на то, чтобы обелить свое имя. Он уверял, что его арестовали в Югославии безо всяких на то оснований, а предъявленное обвинение — это не больше, чем вымысел. Просто схватили на улице, бросили в машину, избили, после чего он очнулся в камере, где в компании уголовников провел неделю, терпя побои и издевательства. Все это время он требовал, чтобы ему предъявили обвинение, предоставили адвоката и устроили, положенное по международному праву свидание с американским консулом. Но его никто не хотел слушать. Однажды ночью его вывели из камеры, избили до потери сознания, сломали руку и пальцы, выбили зубы, после чего отнесли в комнату для допросов. Следователь не обращал никакого внимания на просьбы Ивана оказать ему медицинскую помощь, и продолжал избивать. На допросе требовали дать сведения… обо мне: сколько лет работаю атомщиком, какие открытия и разработки сделал, и так далее. Сразу стало ясно, что секретные службы Югославии и Алгонии находятся в тесном сотрудничестве и интересуются инженером-ядерщиком. Не надо быть шибко умным, чтобы понять, какие цели они преследовали. Неизвестно, чем бы закончилась "одиссея" Ивана, если бы тюрьму не посетил его приятель по колледжу, который находился в Югославии, как представитель одной их мировых общественных организаций. Американское консульство стало немедленно хлопотать об освобождении Ивашко и добилось результата: он был освобожден и депортирован из страны с уже известными обвинениями. Я покинул больницу, несмотря на протесты и запреты, и стал собираться в дорогу. Я не верил ни единой секунды в то, что мой сын может быть в чем-то виновен. Он не был преступником. Если он и мог кого-то убить, то только защищая чью-то или собственную жизни. Если это доказать — а я верил, что это возможно, — тогда все обвинения могут быть сняты, и сын получит свободу. За свою же судьбу я не боялся: им нужен только я, и я дам согласие на сотрудничество при условии, если сыну будет возвращена свобода и дана беспрепятственная возможность вернуться на родину, а потом они не добьются от меня ничего. Я был тверд в своем решении и нисколько не удивился тому, как быстро мне разрешили въехать в Алгонию, притом, как объяснили, под любезным покровительством самого диктатора страны, Тодора Карачи. Теперь пришла очередь Ивана отговаривать меня: "Послушай меня, — говорил он. — Андрюша там, как приманка, на которую должен клюнуть ты. Это грязный киднеппинг! Не едь. Понимаешь, что они ему ничего не сделают, пока ты здесь. Им нельзя верить! Это не люди. Они убьют Андрея, чтобы сломить тебя". Признаюсь, что я разделял его страхи, но я был и есть украинец, который может противопоставить свое упрямство американской привязанности к авантюрам. Он просил меня поехать только после того, как я получу американское гражданство, но я не стал тратить время на ожидания. Через два дня я был в столице Алгонии, Кряцеве. В далекие советские времена мне доводилось бывать в этой стране и в этом городе. Обыкновенный старинный европейский городок, украшенный умиротворяющей архитектурой средних веков и пестрящий сельскими нарядами на урбанизированных улицах. Еще чаще приходилось бывать там при нашем четвертом Президенте. И тогда это был полностью современный город, полный света, новых надежд, творческой мысли. Он ничем не отличался от остальных европейских городов, такой же гордый, уютный и контрастный. Но в этот раз я попал, словно в болото — другого определения не подобрать: везде грязь, развалины, насилие и грабежи. Кряцев был в руинах, крови и по самые крыши в вонючей жиже людской гнусности. Раньше меня покоряла кипучая ночная жизнь этого города. Но тогда я увидел, что все клубы, кафе, рестораны, казино были либо разграблены, либо сожжены, а в пустых оконных проемах и на балконах этих заведений висели трупы, как я понимаю, служащих и хозяев. Были закрыты и бордели… Нет, я не охоч до платной любви, но по мне лучше, если это все на виду и под контролем, а не гниет и бродит где-то в подвалах, отравляя все вокруг. Проститутки не висели на фонарных столбах. Эти стервы всегда и везде умудряются выживать, при всех правителях и диктаторах: Гитлере, Сталине, Хрущеве, Брежневе, Кастро, и, тем более приспособились к своему Караче. Магазины разграблены и разбиты. У продуктовых бронированных киосков очереди голодных людей, которые бросались врассыпную при появлении отряда милиции. В газетах одно и то же: "Великая Алгонская революция позволила уже сейчас…", и дальше следовал длинный список достижений этой революции: "возродить давно заброшенные производства", "уделять больше внимания населению", "увеличить зарплаты", "поднять пенсии до необходимого жизненного уровня", "увеличить надои". И во всех газетах портреты щупленького, с сильным косоглазием, "брата всех порабощенных народов" Тодора Карачи в военном мундире, обвешанного бесстыдным количеством орденов и медалей. По телевидению демонстрировались в основном три передачи: народное творчество — записи шестидесятых-восьмидесятых годов прошлого века, советские фильмы тех же времен, и открытые трибуналы над различными шпионами, врагами народа и предателями дела революции, с непременным включением казней. Говорили, что сам Тодор с огромным удовольствием смотрел эти судилища, и особенно их завершения. Город же шумел, бурлил — манифестации, демонстрации, марши протеста, ночами вой сирен, выстрелы, пожары, днем усиленные патрули и свежие могилки на кладбищах. В Кряцев правительство вводило войска. К черным беретам "Орлиной гвардии", отрядов милиции, добавились зеленые и голубые войск быстрого реагирования, так называемых "Зеленых рыцарей" и "Коршунов". На площадях стояла бронетехника с незачехленными стволами орудий и пулеметов. Все было напряжено до предела и готово вот-вот взорваться. Я никогда не занимался политикой, и не очень хорошо относился к людям причастным к ней: только они, и никто более, способны привести страну к краху и хаосу, горю и лишениям, только их необузданная жажда власти способна в одночасье поставить все на край гибели, привести к страшной жестокости и жертвам, к тому, что случилось с такой прекрасной страной, как Алгония, и со многими другими странами. Только политиков я считаю виновными в страданиях человека в войнах. Только они способны демонстрировать самые страшные грехи человека и не бояться ответственности, скрываясь за "выражением общей народной воли". Разве хотел сосед хорват смерти своему соседу сербу, мусульманин христианину, араб еврею? Нет. Они жили рядом, делились одним хлебом, пили из одного колодца, спали под одним небом. У них не было и помыслов о вражде. Но находится кто-то, кому хочется власти на крови, и начинает объяснять, что "у тебя нет денег на дворец потому, что все деньги у еврея, что он грабит тебя, портит твою жизнь…" Грань между разумом и безумием у человека тонка и хрупка, и он уже с автоматом приходит в дом еврея, убивает его семью, но у него по-прежнему нет благополучия. На самом же деле оно у того, кто столкнул вас с соседом, и он купил себе обещанный тебе дворец на те деньги, которые выручил, продавая вам оружие. Евреев больше нет, но быстро находятся новые враги: немцы, русские, шведы, американцы — "Это они забрали у тебя мир, лишили крова и достатка!", и ты уже не человек, а покорное животное, готовое лечь костьми за эти бредовые идеи. Так оно, мой дорогой сосед, на самом деле… С самой первой минуты моего приезда в Кряцев я направил все свои усилия на освобождение сына из тюрьмы, но все старания были напрасными: ни одно из ведомств ничего не хотело делать! Чиновники только брали деньги и давали пустые обещания. В первый же день я заметил за собой слежку. Преследователи не очень старались быть незамеченными. Со дня на день я ждал ареста. Дважды мой номер в гостинице обыскивали — рвали одежду, портили вещи, украли все, что могло представлять хоть какую-то ценность. Я торопился, стараясь добиться хотя бы свидания с сыном, но получал только отказы, мотивированные "интересами следствия". Параллельно со мной этим делом занимались и представители Министерства иностранных дел Украины. Мы пробовали действовать сообща, но такой подход только все усложнял. В их присутствии я получал более категоричные отказы, чем без них. Если прежде я мог передавать Андрею теплые вещи, витамины, лекарства и перевязочные материалы, вести скудную переписку, то теперь это все оказалось невозможным. Я пытался узнать, в чем обвиняют моего сына, но добытая информация оказалась ничтожной: арестован, при задержании оказал сопротивление, был ранен, но за что посажен в камеру — тайна. Данные о том, что он кого-то убил, не подтвердились, но и не были опровергнуты. Официальным представителям Украины удалось сделать еще меньше, чем мне. Через некоторое время мне, за большую сумму денег, посчастливилось встретиться со следователем. Новости, полученные от него, оказались удручающими. Может быть, он был человеком хорошим, так как поведал, что Андрей был арестован во время штурма посольства Украины, тогда как официальная версия гласила, что Гелик Андрей Дмитриевич задержан за участие в антиправительственном мятеже, за снабжение повстанцев оружием и военной техникой. Информацию о том, что арест сына связан с моей персоной, следователь не подтвердил. Он прекрасно знал, кто я такой. Через несколько дней я узнал, что он расстрелян без суда и следствия за связь с иностранной разведкой. Поэтому я уже знал, за что буду арестован. Больше мне не удалось сделать ничего. После этого случая со следователем все боялись не только со мной говорить, но и стоять на одной стороне улицы. Беспорядки в городе к тому времени достигли своего пика. "Орлиная гвардия", не стесняясь, проводила облавы, расстреливала прохожих за малейшее неповиновение или косой взгляд. Практически все солдаты были либо пьяны, либо одурманены наркотиками. К своему ужасу я стал свидетелем того, как к булочной, возле которой стояли в очереди несколько женщин, подъехал бронетранспортер. Пьяная солдатня, выскочившая из него, схватила женщин, насиловала их, издевалась над ними в броневике, затем выбросила на дорогу обезглавленные трупы. Машина с извергами не успела проехать и квартала, когда выстрел из окна из гранатомета сжег ее дотла. Но этот случай переполнил терпение людей. Началось вооруженное восстание. Первой начала молодежь. Правительственные войска штурмовали университет. Использовали танки и самолеты. От беспрестанной канонады обвалилась вся штукатурка в моем гостиничном номере. Над городом стали патрулировать вертолеты. Повстанцы сбили несколько машин, и барражирования прекратились. Однажды ночью я проснулся от ужасного грохота. Электричества не было, но город был озарен множеством пожаров. По дороге проехала машина с солдатами, которые обстреляли из автоматов гостиницу. Несколько пуль попали в мой номер, но, впрочем, не причинили мне никакого вреда, разве, только напугав. Этой же ночью за мной пришли вооруженные люди в штацком и приказали следовать за ними. Я был настолько испуган, что и не подумал даже о том, чтобы спросить, куда меня ведут. Просто тупо покорился судьбе. Меня затолкали стволами автоматов в большой крытый грузовик, в котором уже сидело около трех десятков насмерть перепуганных людей, мужчин и женщин. Ехали долго, может быть час. Наша машина влилась в колонну таких же крытых грузовиков. Двигались без света, в густом сумраке. За монотонным гулом моторов была слышна усилившаяся стрельба в городе. Остановились в лесу. Нас высадили. Мы сбились в кучу, как стадо покорных овец перед убоем. Кто-то, видимо, рехнувшись от переживаемого ужаса, запел "Марсельезу", и его тут же закололи штыком. Мы ожидали самого худшего, но больше никого из нас не тронули. Так прошло около двух часов. Все это время машины с людьми прибывали и прибывали. Где-то ближе к рассвету нас построили в колонну и погнали вглубь леса. Бежали долго. Многие от изнеможения падали, но их ударами прикладов и уколами штыков заставляли подняться и вновь бежать. Тех, кто совершенно выбился из сил, закалывали. Палачи делали свое дело в полном молчании: ни разговора, ни команд, ни криков. Нас гнали до тех пор, пока в темноте среди деревьев не стали виднеться какие-то белесые пятна. Их было много. Из отряда конвоиров вышел один, в маске, одетый в джинсовый костюм и с автоматом в руках, и сказал с какой-то злорадностью в голосе, на ломаном украинском языке: "Свидание разрешено, господа, мать вашу!" Они ушли, не сделав нам более ничего плохого. Мы же остались стоять, не понимая ни смысла этих единственных слов, ни происходящего. Светало. Белые, размытые темнотой пятна становились видны более отчетливо. Закричала женщина, потом другая, и скоро поднялся такой вой и причитания, что от них можно было оглохнуть. Кричали не от испуга или отчаяния, а от горя: белыми пятнами оказались человеческие тела. Их были сотни! Мужчины, женщины, юноши, девушки, мальчики и девочки. Все раздетые полностью, окровавленные и изуродованные. Тем ранним утром все, кого привезли в тот лес, нашли среди деревьев своих родственников и друзей, мертвыми. Нашел и я своего Андрея…

Лекарь замолчал и уронил голову на грудь. Он глубоко и шумно дышал. Саша слышал, как тяжело и громко падали его слезы на газету.

— Не надо больше, — тихо попросил он, одновременно стараясь сглотнуть упругий ком, застрявший в горле. Он понимал, что у него не хватит сил дослушать этот рассказ до конца.

— Надо, Александр Анатольевич. Надо, можно и нужно. Ты боишься моего "салюта"?

Саша отвел глаза в сторону.

Собеседник поспешил его успокоить:

— Нечего больше бояться. "Проверено — мин нет" — не так ли у вас, саперов, пишется?

Ответ был не нужен.

Лекарь налил еще вина в стаканы. Выпили, не закусывая. В этот раз сладость в напитке почти не чувствовалась, только усилившаяся горечь с привкусом соли, наверное, от слез. В сознании не было туманящего хмеля.

— Я шел с Андреем на руках обратно в город. Не помню, сколько времени шел. Лишь только тогда, впервые в жизни, я понял, что такое утрата. Это когда нет ни единой мысли, вместо них белый огонь в сознании: видишь предметы, но не можешь их осознать — все испепеляет огонь, который надолго поселился под моим черепом. Это была боль. Прошло много времени, и я сейчас начинаю вспоминать: я шел с сыном на руках, рядом шли такие же убитые горем родители, мужья, жены, навстречу ехали машины с ликующими людьми. Люди пели песни, веселились, размахивали огненно-рыжими знаменами Алгонии, но, приблизившись к нам, смолкали и спускали на древках флаги. Они сажали нас в свои машины, украшали их по национальному обычаю цветами печали, и мы медленно ехали в город. Грустная песня перекрывала урчание моторов. Я потерял сознание… Через несколько дней были похороны, на которые съехались люди со всей страны. Победа народа над диктатурой — это огромный и святой праздник, но на нем не пели веселых песен, не танцевали, не играли музыки. Только грустная старинная песня сопровождала мертвых героев, как положено по древнему алгонскому обычаю. То, что произошло в лесу, назвали "Кряцевской местью". Но со скорбью была и радость победы. На следующий день город вновь тонул в зарницах, но уже только от салюта. Диктатора Тодора схватили. Он повторил судьбу Муссолини — итальянского диктатора и фашиста. В день праздника ко мне в гостиницу, помянуть Андрея, пришли его друзья и сослуживцы. Они рассказывали мне о нем, о его подвиге, когда он старался отговорить пьяных милиционеров от штурма посольства. Но что они могли рассказать отцу о сыне? Больше в той стране мне было нечего делать. Звонил Иван, просил приехать. Я был согласен, но для оформления надлежащих документов необходимо было вернуться в Украину. Я надеялся, что работа в Америке поможет мне потушить огонь горя, полыхавший в моем сознании. Перед самым отъездом в Штаты меня пригласили в СБУ. Это обыкновенная процедура собеседования, если ты физик-ядерщик, у которого за плечами участие не в одном секретном проекте. Я сидел в приемной какого-то генерала и ждал своей очереди. Волнения не было — я знал наперед, какие вопросы будут задаваться. Был готов к той настороженности, граничащей с плохо скрываемым презрением, которое раньше могло глубоко ранить в сердце. Рядом со мной, за своим рабочим столом, копошился какой-то майор, адъютант. Зазвонил телефон, майор снял трубку, встал, поправил китель, указал мне рукой на дверь и с улыбкой сказал: "Свидание разрешено, господа…" Может, это была злая игра воображения, воспаленного пережитым горем, может, редкое по случайности простое совпадение, но я тогда, впрочем, как и сейчас, не верил и не верю в роковые совпадения: все в том человеке было похоже на того изувера в ночном лесу — интонация, манеры и акцент! Сходилось все!.. Огонь в моей голове вспыхнул настолько ярко, что я потерял сознание. Когда пришел в себя, оказалось я что лежу на полу, скрученный так, что не было возможности пошевелить даже пальцем, было трудно дышать и смотреть — из раны на голове кровь стекала прямо на глаза; вокруг злые морды охранников; всюду щепки от разбитой мебели, осколки пластика и стекла; обеспокоенные хлопоты бригады "неотложки" возле чьего-то распластанного на полу тела. Я увидел на его теле изорванный китель с майорскими погонами. Не знаю, что тогда произошло, может, уже тогда безумие полностью овладело мной, но мне стало легко и весело. Я стал смеяться и не мог остановиться до тех пор, пока меня не вырубил охранник ударом ноги в лицо. Потом был следственный изолятор: теснота, вши, жажда, вонь, допросы с побоями, но мне все это удалось вытерпеть. В этом мне помогала мысль, что я убил таки этого гада. Следователю я рассказал все, но он мне не поверил. Показывал документы, доказывающие, что Переверзнев Олег Игоревич — так звали этого майора — не был в том году нигде, кроме Украины, где с честью и мужеством выполнял свой воинский долг, протирая штаны в приемной своего генерала, и командуя ротой компьютерных клавиш, за что, кстати, был недавно представлен к нескольким боевым наградам и внеочередному воинскому званию. За какие такие заслуги наградили? Но никто не торопился отвечать на этот вопрос. Они не верили мне, я не верил им. Они страдали оттого, что больно разбивали об меня кулаки, а я оттого, что выплевывал сломанной челюстью выбитые зубы и с хрустом дышал из-за поломанных ребер. Такое "мирное" житье продолжалось около трех лет. Сокамерники ласково называли меня "трупиком". Все было бы хорошо, и сконал бы я тихо возле параши, если бы одним прекрасным днем не воткнули в камере одному блатному заточку под лопатку… Я только на кровь и на мертвого глянул, как в голове вновь вспыхнул белый огонь… Не знаю, что я там натворил, но очнулся уже здесь, в "люксовых номерах". С меня сняли все обвинения, дело закрыли, майора, скорее всего, торжественно и с салютом похоронили, как героя. Меня прозвали Лекарем и стали брить раз в неделю нагло, чтобы от ударов электрошока не горели волосы. Потом стучать током по мозгам стали реже и только при необходимости.

— Почему же ты сам брился? — спросил Саша.

— Бритвы у них тупые и руки не оттуда растут. Однажды чуть не скальпировали. Вот и взял я это дело в свои руки.

Лекарь лег на стопки с бельем и облегченно вздохнул:

— Теперь говорят, что я здоров. Обещают скоро выписать.

— Зачем же тогда продолжаешь бриться?

— Привычка. Это утерянная часть свободы, дорогой мой Александр Анатольевич. Рефлекс, выработанный за семь лет.

Он поднялся и разлил остатки вина по стаканам.

— Выпьем же за то, чтобы я скорее от него избавился. За нашу долгожданную свободу!

Лекарь выпил и с силой, до хруста в пальцах, смял свой стакан и уронил его на газету.

— Вы уедете обратно в Америку? — отставляя свой пустой стакан, спросил Саша.

Лекарь вяло закивал:

— Скорее да, чем нет. Там остались деньги, дом, и все такое… Только бы надо одно дело уладить: сына к себе перевезти. Узнавал — недешево это будет, но разве в деньгах дело? Его душе спокойнее будет рядом с родителем… Жалко, что вина мало!

Он хлопнул ладонями. Его лицо озарила та самая улыбка, которая делала его прекрасным.

— Мне кажется, дорогой Александр Анатольевич, что не в последний раз мы видимся с вами и сидим за одним столом. Такое вот у меня предчувствие.

Саша ничего не сказал в ответ, но он предчувствовал то же самое, и был заранее рад будущей встрече.

Его вызвали сразу после завтрака. В большом и просторном кабинете главного врача "Специализированной психиатрической больницы № 12 МВД Украины по Львовской области", за длинным столом сидело шесть человек, одетых в белые новые халаты, отбеленные до обжигающей глаза белизны и накрахмаленные до легкого, но густого хруста, возникающего при движении. Из-под ткани рельефно выпирали звезды на погонах. Эти шестеро по очереди и со вниманием читали главы толстого больничного дела Александра. Усердно изучали листы последних анализов и исследований, карты наблюдений. Задавали вопросы, больше касающиеся его самочувствия и физического здоровья. Он отвечал коротко и сдержанно, стараясь скрывать волнение, но его выдавали предательское дрожание рук и голоса. Наконец, председатель врачебного совета отложил папку в сторону. Со своего места поднялся главный врач, полковник Суровкин, могучий седовласый великан, которого обитатели больницы прозвали между собой Дракулой, за его странное пристрастие к неожиданным ночным обходам, которые он совершал в одиночестве.

— Как вы уже поняли, Александр Анатольевич, это наша с вами последняя беседа. У консилиума больше нет оснований задерживать вас здесь. За четыре года вы успели надоесть нам, а мы — вам, — со слабой улыбкой пошутил врач. — Вы абсолютно здоровы. Но прежде, чем вы покинете нас, прошу вас ответить на несколько вопросов, и ваши ответы на них, должен сразу предупредить и успокоить, никоим образом не отразятся на нашем решении и на вашей дальнейшей судьбе.

Он достал сигарету и стал разминать ее в пальцах.

— Уже понятно, что нам бы очень хотелось получить от вас максимально откровенные ответы

Суровкин закурил. Вдыхая дым табака, Александр вспомнил о своей старой привычке, от которой избавился не по своей воле: курение среди больных было строго запрещено. За четыре года следования этому запрету он избавился от никотиновой зависимости, и сейчас, вдыхая сизый аромат, подумал, что предложи кто-нибудь в этот момент сигарету, он бы решительно отказался. "Это моя утерянная свобода", — вспомнил он слова Лекаря. Он знал точно, что не вернется к старой привычке: да, в этой тюрьме больничного типа это было утерянной свободой, но за воротами — вновь обретенной, пусть и не так просто.

— Я готов, — с уверенностью в голосе сказал Александр.

— Комиссии интересно знать, чем вы будете заниматься после выписки?

Однозначного, мгновенного ответа на этот вопрос быть не могло. На самом деле он не знал, чем будет заниматься на свободе. Больница научила не думать о будущем.

— Не знаю. Не думал об этом. Может быть, что первое время после освобождения не буду работать вовсе. Привыкну к новой жизни, осмотрюсь. — Он нарочно сделал ударение на слове "освобождения", чувствуя мстительную радость от этого.

— А как же армия?

— Может быть, вернусь, но не сразу. За последние годы мне очень надоели люди в погонах.

Он вновь ощутил щемящую радость от своего нового виража. Они хотели откровенности — они ее получали.

Полковник постоял несколько секунд, медленно вдыхая дым и вглядываясь в своего пациента. Вся комиссия смотрела на Лерко. В их лицах без труда читалось недовольство. Он также смотрел на них, свысока и гордо, не скрывая своего презрения. Он был спокоен в этой войне взглядов: что они могут сделать? Еще усадить в камеру-палату года на три? Но ему уже не будет так трудно, как раньше — привык. Свобода пугала больше, но и звала сильнее.

— У вас будет достаточно и времени и денег на отдых. Сто суток оплачиваемого отпуска. После вернетесь в часть. Вы признаны годным для дальнейшего прохождения службы. В личном деле будет указано, что вы эти годы проходили службу в Афганистане, работали советником по военному строительству… Это вас устроит?

Саша мысленно усмехнулся. Устроит ли его это? Конечно! Но только зачем же выбрали Афганистан? Что он сможет рассказать людям об этой стране, если спросят? Не о том ли, что четыре года просидел на койке в психушке, одурманенный наркотиками и побоями? Забавный советник по имени Кукушонок!.. Но Афганистан все-таки был лучше правды. Ложь во спасение.

— Вы не расстраивайтесь, Александр Анатольевич, — успокоил его Суровкин. — После отпуска вы действительно отправляетесь в Афганистан. Вспомните свою специальность, и будете заниматься разминированием.

Так было уже проще. Хотя могли найти место для реабилитации и потише, и поспокойнее. Правда, опасность в этом случае имеет одну хорошую особенность: она выветривает из головы все лишние мысли. Остаешься только ты и твоя жизнь. Может быть, там, среди гор и пустынь, он забудет эту больницу и то, что привело его сюда.

— У вас, как я уже упоминал, будет достаточно денег. За четыре года вам причитается жалованье плюс компенсация за службу в особо опасных регионах. Это весьма значительная сумма.

Он назвал цифру. Это были действительно огромные деньги. Услышав ее, сидящие за столом офицеры многозначительно переглянулись.

— Как думаете распорядиться деньгами?

Саша пожал плечами:

— Не знаю. Потратить. На старость откладывать рано, и в банк под проценты класть не имеет смысла — они там и без моих денег очень богатые. В Афганистане может случиться всякое, и меньше всего хочется оставлять банку такое наследство.

Он пытался шутить, но посмотрел на лица врачей и понял, что сейчас никто из них не настроен на веселый лад.

— Может, устроите личную жизнь? — спросил кто-то из сидящих. — Возраст у вас для этого уже серьезный. Может пора?

— Не думаю, — односложно ответил Александр и, подумав, добавил без улыбки: — Из одной тюрьмы, да в другую.

Задавший этот вопрос помолчал, теребя кнопку на халате, потом встал и подошел. Он был ниже Дракулы, и вид у него был далеко не благородный. Он снизу вверх смотрел на Александра и постоянно рыскал глазками, словно рассматривал прыгающих блох.

— Вы утверждаете, что эта клиника — тюрьма?

Вопрос был задан высоким тоном, и стало понятно, что страдает профессиональная честь врача.

— Я завидую вам, если вы считаете иначе, — Саша рассмотрел три большие звезды под халатом врача, — господин полковник.

Врач фыркнул и, вернувшись к столу, заговорил с возмущением в голосе:

— Я врач. Я здесь работаю. Лечу людей так, как меня учили это делать. Отчасти и моими стараниями вы — молодой боец, офицер, скоро выйдете в общество абсолютно здоровым человеком. И будете при этом полезны обществу, — договорил полковник, оборачиваясь обратно к Лерко.

— Это фарс, — тихо, но с нажимом произнес Саша.

— Что?!

— Фарс, — повторил ему в лицо Александр. — О каком лечении вы говорите? О битье дубинками?..

— А порядок, а дисциплина, как, по-вашему, достигаются? А?

— Я офицер, господин полковник, и, прежде всего, уверен, что достижение дисциплины заключается в личном примере командира, а не в физическом насилии. Меня также учили требовать от людей подчинения, но не с помощью дубинок. Но это разговор об учении, а вот о лечении дубьем я слышу впервые, и скажу больше, как, отчасти, ваш пациент, что лечебного эффекта оно не имеет никакого. Тюремщика ряди хоть в банный халат, хоть в медицинский, он все равно останется тюремщиком.

— Достаточно, — перебил его Суровкин.

— Но… — пытался еще что-то сказать "искатель блох".

— Садитесь на место, Иосиф Самуилович, и успокойтесь, пожалуйста. Мы хотели провести сеанс откровенной беседы. Он у нас получился. Я благодарен Александру Анатольевичу за его смелость и доверие. Он заслуживает уважения.

— Но это просто возмутительно! — взвизгнул с места полковник. — Такое нахальство не следует оставлять безнаказанным, тем более, что приказ о выписке еще не подписан.

Он злорадно зарыскал глазами по Александру.

— Не терпится услышать хруст моих ребер? — с не меньшим злорадноством спросил Александр.

— Я не буду подписывать подписной лист, — сурово заявил, обращаясь к главному врачу, полковник. — Я не уверен в его полном выздоровлении, и думаю, что новые исследования вскроют противоречия, которые не были заметны прошлому лечащему врачу. Прошу, притом очень настоятельно, передать этого субъекта в мое отделение…

Суровкин устало поморщился:

— Иосиф Самуилович, у вас и без того довольно работы. Приберегите свое рвение для нее.

Он обратился к Александру:

— Не обращай внимания, парень. Это тебя уже не должно волновать. Но теперь остается открытым еще один вопрос: может вы, Александр Анатольевич, не были больны вовсе и оказались здесь по ошибке?

— Может, — был ответ.

— Хотелось бы услышать развернутый ответ, уважаемый, — сухо настоял врач.

Лерко на короткое время задумался.

— Четыре года, проведенные в этих стенах, научили меня мыслить более полно, чем прежде. Что остается делать в заточении, как не думать?

— Ну-ну, — сосредоточился Суровкин.

— Я постоянно вспоминал то, что произошло, перебирал в памяти каждый момент истории, каждый свой шаг, каждое ощущение, каждое чувство, и пришел к выводу, что… на этот вопрос я не буду отвечать.

У врача от удивления округлились глаза. Он покривил губы, затем решительно возвратился к столу, где подписал какую-то бумагу и передал на подпись остальным. Подписались все, включая и "искателя блох". Лист положили на край стола, ближе к Александру.

— Берите и ступайте, — холодно, не глядя в сторону Лерко, сказал Суровкин. — Прощайте, и удачи. Вы свободны.

Он быстро закрыл папку и с многозначительной миной уставился на коллег. Александр понял, что мешает какому-то важному разговору, поэтому взял лист и вышел. Закрывая дверь, он услышал тихие, вполсилы, аплодисменты и поздравления, но не понял, по какому случаю они были и кому адресованы.

В первый день свободы город встретил его бесшабашным разгулом весны. В больничном же дворике не было никакой растительности, сама земля закатана в асфальт. Из окна "выписной" камеры-палаты № 34 можно было видеть только крышу. Та весна определялась солнцем, теплым ветром и календарем. Но здесь была настоящая весна, наполненная ароматами цветения, звоном детских голосов в близком скверике, шелестом, густым и медовым, распустившихся листьев, теплом отсыревших за зиму и непогоду стен и щекотливым запахом пыли узких улиц. Весна была единственной, кто встретил его у ворот, и он был рад ей и от этого счастлив. После мрака двухцветных коридоров он стоял и щурил глаза, привыкая к яркому, пьянящему теплом, солнечному свету.

Он много читал о том, как встречали свободу бывшие узники тюрем, лагерей, темниц. Читал, но не мог даже представить, что когда-нибудь и ему придется пройти через такое испытание. В рассказах, романах, очерках, документальных хрониках бывшие невольники, выйдя из мест многолетнего заточения, встречали свободу каждый на свой лад: одни сразу спешили домой, в родные края, другие плакали, целовали землю, ели траву, листья, обнимали перепуганных прохожих, третьи, были и такие, ложились у тюремных ворот и засыпали крепким сном, четвертые просто умирали. Но Саша столкнулся с тем, что ему некуда было идти. Не в том смысле, что вообще некуда, а в том, что зачем? Здесь, в городе, у него была квартира, но зачем из одних стен сразу торопиться попасть в другие, даже если там есть дверь, которую можно всегда открыть. Можно было пойти в кино, но зачем спешить, даже если ты об этом мечтал четыре года, если не знаешь ничего о фильме, и, вместо того, чтобы получить вожделенное наслаждение, попасть в противный омут разочарования. Можно в ресторан, но зачем, если с тебя не будут сводить подозрительных взглядов, а точнее — с неглаженной офицерской формы, к тому же сильно отдающей запахом цвели. Из-за этого можно запросто оказаться в камере комендатуры.

Он просто пошел вверх по улице, наслаждаясь весной и запахами, от которых давно отвык. Оказалось также, что он совершенно разучился ходить по тротуарам: спотыкался о такие миниатюрные трещинки и неровности, через которые и по которым мог бы пройти и ребенок, только что научившийся ходить; не мог разминуться с прохожими, и, сталкиваясь с ними, устал от извинений настолько, что у него стал заплетаться язык. Через несколько кварталов он остановился, прибитый к месту все тем же вопросом: зачем? Развернулся и пошел назад. И чем ближе он подходил к больнице, тем неувереннее давался ему каждый новый шаг, и, в конце концов, он вынужден был остановиться, не способный сделать ни единого шага. Саша уставился на синюю табличку "Специализированная психиатрическая больница № 12 МВД Украины по Львовской области", и слезы потекли по его щекам. Он плакал от страха перед прошлым, с которым вновь, по собственной воле, встретился, и от бессилия, невозможности что-нибудь сейчас изменить.

— Ты не стой — иди, — посоветовал прозвучавший из-за спины добрый, и как будто знакомый, женский голос. Кто-то коснулся его локтя. — Ну же!..

Он обернулся к той, кому удалось столь легко разобраться с его параличом. Прошла примерно минута, пока он, разглядывая женщину, не догадался мысленно примерить на нее сестринский халат.

Это была…

— Оксана, — произнес он ее имя.

Она улыбнулась:

— Что собираешься делать?

— Для начала просто пройти мимо этих ворот.

Она понимающе кивнула.

— Это бывает. Не ты первый. — Оксана легонько толкнула его в спину. — Надо только сделать первый шаг. Попробуй. Никто не бросится из ворот тебя догонять.

Александр переступил с ноги на ногу, пробуя насколько они освободились от свинцовой тяжести. Стало несколько легче.

Оксана прошла вперед и поманила рукой:

— Если собираешься идти — иди!

Он скривился, как от боли, когда переставил ногу. Сделал шаг. Еще. Пошел. Ему казалось, что он идет в воде, но опуская глаза, он видел обыкновенную тротуарную плитку.

Она засмеялась:

— Забавно: ты идешь, как ребенок. Еще трудно?

— Немного, — сказал он правду.

— Иди за мной. Тут недалеко моя машина, за углом, на стоянке. Сможешь туда дойти, или подъехать?

— Нет, спасибо. Мне уже лучше.

Больница была с каждым шагом все дальше, и ее невидимые оковы таяли на ногах. Он шел все увереннее и быстрее.

— Веди.

— А дальше? — спросила Оксана, и, как ему показалось, в этом вопросе была какая-то затаенная надежда.

— Веди, — мягче повторил он.

За окном затихал вечер. Она спала рядом, повернувшись к нему спиной, и что-то неразборчиво рассказывала своему гостю из сна. Он, опершись на руку, заглядывал ей в лицо, стараясь по шевелению губ разобрать ее слова, но ничего не мог понять. Он стал гладить ее обнаженное красивое тело, и она замолчала, сквозь сон жмуря глаза от удовольствия. На кухне мерно, по-домашнему, гудел холодильник, студя остатки шампанского на утро. В бархатной тишине было слышно, как ритмично скрипит кровать на верхнем этаже, и сладко стонет женщина. Саша прислушался и усмехнулся: современные технологии строительства открывали самые сокровенные человеческие тайны. Он опустился на удивительно мягкую подушку, утонул в ее пухе, обшитом тонкой чистой тканью. Его рука соскользнула с плеча Оксаны к ее груди — податливая мягкость, прохлада кожи, нежность и удовольствие. Запах ее волос. Даже после душа они сохраняли запах города, его пыли, солнца, запах свободы.

У свободы женское имя. Может это от того, что она настолько же капризна и непредсказуема, и в любой момент может сказать, что, мол, парень, ты мне больше не нравишься, и я иду к другому. Еще цинично добавит: "Жизнь — это не школа гуманизма", чтобы ты сильнее прочувствовал всю боль и сошел от нее с ума. Суровая банальность жизни, которая не терпит рядом с собой ни надежды, ни веры, ни любви, делая их проклятыми изгоями всех будущих дней. И не надо искать причин и объяснений этому потому, что их не может быть, а если и появятся, то только оправдывающие ее, когда на самом деле все куда проще и хуже. Она женщина, ведомая своими желаниями от греха к греху, она так захотела. Попробуешь догнать, но это только отдалит тебя от нее. Надо просто остановиться и сказать себе: "Я не хочу думать, что я недостоин ее, или она меня. Это ничего не даст, это не горе и не конец всему. За свободу надо бороться: искать новые пути, решения, и, прежде всего, быть самим собой, не уничижать и не возвеличивать свою роль, стараться быть оригинальным. Тогда ты получишь ее, и она станет твоей. Но это будет не прежняя, а новая, которая станет открытием части твоей жизни — хорошей части. Но останавливаться на этом нельзя, каждый миг свободы — это труд и борьба, как и прежде. Свобода не любит покорных, и это ее единственное отличие от женщины. А прежняя… О ней стоит вспоминать и думать, и успокоиться мыслью, что кому-то досталось то, что ты когда-то открыл и этим пользовался… Использованные вещи теряют в цене".

Оксана легла на спину, словно нарочно открываясь для его ласк.

— Ты хороший, — прошептали ее губы.

Он ласкал ее и вспоминал другую. С ночью в комнату пришло прошлое, и на невидимом экране стало прокручивать изорванную, путаную ленту воспоминаний…

Он вынырнул первый и застыл в воде. Серебряная гладь озера лениво дышала мягкими волнами. Саша заволновался. Сердце от переживания и задержки дыхания под водой грохотало в груди. Что с нею? Где она? Он же с самого начала говорил, что эта игра ему не по душе: взрослые люди, а забавляются, как дети неразумные!

— Виорика!

На зов вода ответила ленивым летним безмолвием и слабыми вздохами в камышах.

— Виорика!!!

Он кричал изо всех сил, коря себя пуще прежнего: как можно было поддаться на такую глупость? Еще утопленника не хватало!

Когда отчаяние достигло пика, и он собирался выскочить из воды и бежать за небольшой мысок, раньше укрывающий их от любопытных взглядов отдыхающей на пляже публики, бежать за спасателями, она появилась. Она восстала из воды! Именно восстала, а не вынырнула. Мягкая, теплая вода прозрачной ртутью стекала по ее телу, и от этого на солнце оно горело короткими нитями серебра, обнаженное до самых сокровенных женских тайн. Она подошла к нему. Ее тело играло молодостью, красотой, совершенством и безумным озорством — в любой момент сюда мог кто-нибудь зайти или заплыть!

Она подошла к нему, застывшему камнем от изумления, взяла его руки и положила их на свою грудь.

— Теперь клянись…

— Что? — Он с трудом приходил в себя.

— Хочу, чтобы ты поклялся.

— Что!? — едва не кричал он от возмущения. — Ты понимаешь, что делаешь?

Кажется, понимала. Ее лицо было не только серьезным, но и даже суровым. Она крепче сжала его запястья.

— Теперь клянись, — потребовала она.

— Я… я… я совершенно ничего не понимаю! Что происходит, Рика? Где твой купальник?

— Сняла, — с той же серьезностью ответила она.

— Так сейчас же одень! — Он уже паниковал.

— Не могу — он утонул.

— С ума сошла, — выдохнул он, готовый уйти под воду на три минуты… нет, на пять лет, но только прочь от стыда!

— Ты сошла с ума, — повторил он.

Она сильнее прижала его руки к своей груди.

— Да, сошла. От тебя. Сразу. И хочу твоей клятвы.

— Ну, хорошо, — сдался он, надеясь, что на этом весь этот кошмар закончится. — Что я должен делать?

Больше всего его поражало то обстоятельство, что их знакомство состоялось не более двух часов назад. Простое, самое заурядное знакомство на пляже, в разгар сезона, ни к чему, как казалось, никого не обязывающее, и, вдруг получившее столь неожиданное продолжение.

— Клянись мне в вечной любви, — приказала она.

"Детство, — подумал он. — Сумасшедшее детство".

И ответил сквозь смех:

— Виорика! О чем ты говоришь?! О чем просишь? Какая вечная любовь, когда я знаю только твое имя?

Она удержала его голову так, чтобы он смотрел ей в прямо в глаза.

Александр видел ее глаза — бездумно, преступно красивые и чистые кусочки неба, горевшие безумством страсти. Неподвижные, густые и невозможно длинные ресницы, с дрожащей бриллиантовой россыпью капелек воды между волосками. Разлет шелковистых бровей на ровном лбу. Тонкий, маленький, по-детски немного вздернутый нос. И при этой волшебной красоте ни единого намека, на несерьезность всего происходящего, все, напротив, до упрямства сурово.

Алые и упругие губы требовали:

— Ты должен поклясться, Саша… Я тебя очень люблю.

Она, продолжая удерживать его голову, дотянулась до него и поцеловала его в губы.

— Я знаю, что это может выглядеть глупо, но я так хочу.

Он провел по своим губам языком, студя горячую страсть ее поцелуя.

— Что я должен сказать?

Она нежно улыбнулась:

— Повторяй за мной: я клянусь, что не буду никогда любить другую от желания или страсти; не любить так, как эту женщину, которая станет по взаимности единственно моей; не говорить никому слов любви и не давать клятв верности…

Александр повторял за нею, чувствуя с каждым словом все большую значимость произносимого и происходящего.

— …и даже смерть не разлучит нас.

Потом была неделя звенящего летнего зноя, пляжа, страсти и любви. За эти дни он понял, что безумно, а, возможно, смертельно и счастливо влюблен в эту женщину, и чтобы понять это, ему понадобилось прожить не эти семь дней, а только несколько первых часов их знакомства. Возмущение и стыд, которые он испытывал поначалу, как-то незаметно превратились в необыкновенные восхищение и обожание.

Виорика отдыхала вместе с родителями, и во время знакомства Александра с ними, просто и ясно представила его:

— Папа, мама, это Саша. Я его очень люблю.

Ее родители, внешне суровые люди, на такое заявление дочери отреагировали спокойно. Вечер знакомства прошел за какой-то бестемной и простой болтовней, за хорошим ужином и бутылкой вина. В основном родители вспоминали романтику первых лет совместной жизни. Рассказывал отец Виорики, и Саша внимательно следил за тем, как его жена время от времени незаметно дергает его за рукав, когда он, по ее мнению, касался очень интимных тем, которые не стоило обсуждать в компании малознакомого человека. Еще до начала рассказа Александр понял, что их знакомство мало чем отличалось от его с Викторией.

— …я, значит, вхожу в кабинет, как положено — в одних плавках. Они все сидят за таким длинным столом. Все каменные от серьезности и меловые в своих халатах. Ты представляешь эту ситуацию? Что может чувствовать мужчина в такие моменты — ты, как человек военный, переживший не одну медкомиссию, понимаешь. Всю ситуацию усугубляет одно обстоятельство: в комиссии одна женщина — чертовски красивая, а глаза у нее из чистой лазури! Врачи о чем-то спрашивают меня, но я ничего не понимаю! Все мое внимание в этих глазах. Я весь в них! Околдован и опьянен этим божественным совершенством. Наверное, их особо заинтересовали мои бредовые ответы. Они стали шушукаться между собой, и, видя это, я с трудом прихожу в себя, и в панику: долгожданная командировка в Эфиопию вот-вот может сорваться, и из-за чего — из-за какой-то пары волшебных глаз, которую мне никогда не целовать?! Оказалось же, на самом деле, их заинтересовал мой недавний перелом руки. Решили еще раз проверить. Эта богиня встает, идет к дверям и приказывает мне следовать за нею. Покорно иду. Входим в рентгенкабинет, но вместо того, чтобы заниматься снимками, попадаю в объятия этой красавицы! Я вообще потерял рассудок!.. Она спрашивает меня: "Игорь Борисович, вы женитесь на мне?" И сверлит светом своих глаз. Да, я согласен, готов, но не могу сказать об этом и начинаю рассказывать, где и при каких обстоятельствах получил травму. Одним словом — стою перед нею дурак дураком! Она дает мне пощечину, приводит в чувство и…

Мать Виорики прервала его рассказ уже известным способом и добавила, скрывая улыбку:

— В тот же день мы подали заявление. А через месяц я уже вовсю жарился под африканским солнцем, и не мог более думать ни о чем, как о своей жене.

Он привлек ее к себе и поцеловал с нежностью в висок.

— Многие говорят, что Вика очень похожа на мать. Не только внешне.

Виорика и он рассмеялись. Не поддержали их только слегка покрасневшие от воспоминаний Галина Алексеевна и Александр.

Потом мать с дочерью остались в номере пансионата, а мужчины решили пройтись по свежему вечернему воздуху. Игорь Борисович пригласил Александра выпить в его компании пива. Бар на берегу с открытой площадкой обдувался ленивым бризом. Где-то рядом дышало сонным прибоем озеро.

— Ты скоро уезжаешь на Балканы? — спросил Игорь Борисович.

— Через несколько дней. Сразу после отпуска.

— Там неспокойно.

— Не думаю, что что-то ужасное ждет меня там. Обыкновенная, как и прежде служба.

— Не говори так. Ты молод и самоуверен. Не думай, что я тебя пугаю, просто предостерегаю. Я, слава богу, не знал, что такое война, но от отца, который пересказывал мне воспоминания деда, могу представить все ее "прелести". Она — это спрессованное людское горе. Виорика рассказывала, что ты военный инженер. Будешь дороги и мосты строить?

— Нет, моя работа, к счастью, не такая прозаическая. Моя задача там — обезвреживать мины, снаряды, ракеты, и все тому подобное…

— Тем более будь осторожен. Моя дочь не могла ошибиться в своем выборе. Если она полюбила — значит, хорошего человека. Теперь ты мне за сына, и поверь, что буду беспокоиться не меньше, чем за Викторию. Помни, что наш род, кровь рода Ерошенко, всегда славилась своей верностью, чувством долга и безграничной любовью к своим избранникам. Если кого полюбим, так сразу и на века. Ты меня понял?

— Да, Игорь Борисович. Вы тоже не должны сомневаться. Я очень люблю Виорику.

Игорь Борисович обнял его за плечи и тепло улыбнулся.

— Эти слова прибереги для нее, а я и так все хорошо вижу.

Через пять дней Александр с эшелоном отбывал на Балканы. На платформах стояла военная техника, выкрашенная в небесный цвет и помеченная значками и надписями "UN"[2].

Саша просил, чтобы Виорика, не приходила его провожать: минуты расставания всегда мучительны. Она почти выполнила свое обещание.

Поезд тронулся и поехал. Александр сидел на открытой платформе и провожал взглядом уплывающий за горизонт Киев. Они проезжали переезд. Обычная вереница автомобилей перед шлагбаумом, мигание красных ламп, звонок. Но у самого шлагбаума он, вдруг, увидел ее… Она стояла с отцом и внимательным взглядом провожала каждое лицо, которое могла увидеть в проезжающем мимо эшелоне. Саша успел ее заметить раньше. За месяц знакомства он успел узнать ее, практически, всю и не мог тогда ошибиться: стройная фигура в белом платье, тонкие руки, в волнении взметнувшиеся вверх — это могла быть только она, Виорика. Он закричал ее имя и побежал по платформе навстречу, больно, в кровь разбивая ноги об упругие тросы принайтованной техники. Сквозь звон, грохот, скрежет и стон сотен тонн железа она услышала его, заметалась, закружилась, стараясь увидеть, потом увидела, замерла, провожая взглядом, прижав тонкие ладони к лицу. Она как-то вся сломалась, поникла, словно брошенный в пыль, уже никому ненужный измятый лист бумаги. Она так и стояла, неподвижная, сломленная расставанием, одинокая, а поезд, гремя тоннами груза, набирая скорость, мчался все дальше и быстрее. Такой она и запомнилась Александру за те бесчеловечно короткие секунды, когда он мог ее видеть, свою Виорику-Вику-Рику… но за это ничтожно короткое время сердце успело умереть сотню раз от бесконечных боли и тоски.

Потом были Балканы. Однообразные, изрытые войной и людским безразличием горные дороги, на которых под каждым камнем мог лежать начиненный килограммами человеческой ненависти, смертоносный фугас. Мины, мины, мины. Одни — разбросанные с жестокой безрассудностью, другие — закопанные с губительной тайной, третьи — со щепетильным и изощренным коварством. Тысячи мин! Порой до пяти штук на квадратный метр. И каждая особенная, завораживающая внимание настолько, что от напряжения звон в ушах становился оглушающим. Неподвижное время у разрытых лунок. Изнуряюще-медленные, выверенные движения рук, и ручьи пота, текущие по телу в любую погоду. Тихий ад настоящей войны. Вскоре, разминированные дороги исчислялись сотнями километров, а собранные мины — тоннами взрывчатки.

Саша все-таки подорвался на мине. Нет, не по халатности, не по невнимательности или неосторожности. На бронетранспортере, возвращаясь с очередной потогонной смены. У самых ворот базы. За сто метров до штаба батальона. Территория давно считалась проверенной, и никто не мог предположить подобный случай именно здесь. От взрыва машина сгорела дотла. Восемь человек экипажа были срочно госпитализированы. Спасли всех, в американском военно-полевом госпитале. Александр получил контузию и два осколка в спину.

Потом выяснилось, что мина была заложена совсем еще детьми — старшему только исполнилось четырнадцать лет. Поражала их убежденность, с которой они отстаивали свою правоту перед следствием: "Нам не нужен мир. Нам нужна война. Мы растем, чтобы стать воинами и убивать врага". Им не был нужен конкретный враг, и их противником, приговоренным к смерти, мог стать любой, и для этого совершенно необязательно было носить форму бельгийского или французского солдата. В кого было нацелено их оружие, тот и становился врагом, который должен был умереть. Философия гражданской войны.

До ранения Александр отслужил половину положенного срока на Балканах. Три месяца. После госпиталя ему дали месячный отпуск для отдыха и поправки здоровья на родной земле. Во время службы было мало времени для мыслей о Виорике. Он вспоминал ее, когда получал письма, длинные и короткие, наполненные простотой описанного быта, проблем на новой работе, и, читая строки этих посланий, он, вместе с их очаровательным автором радовался ее маленьким победам и огорчался неудачам, и все это было поэтически милым и возвышенным, как их великая любовь. Он получал письма от Виорики раз в неделю, и с каждым из них он испытывал теплоту и нежность ее любви настолько реально, насколько позволяли аккуратные стежки строчек. Он не чувствовал себя одиноким, и благодарил взаимностью, обязательно отписывая ответ на каждое ее послание.

Поезд, в котором он с товарищами возвращался в Украину, пересек границу страны и через несколько часов прибыл на товарную станцию Львова. Объявили стоянку на двадцать минут. Александр не стал собирать вещи и прощаться с товарищами — родной город его не интересовал. Играя в карты со своими фронтовыми друзьями, и запивая крепкую мужскую болтовню чешским пивом, он убивал нетерпение. Хотелось выбежать из купе, найти начальника станции и требовать немедленного отправления поезда, который своей вечной стоянкой в двадцать минут алчно пожирал возможность скорой и долгожданной встречи. Но это было бы глупостью и безрассудством.

В окно с перрона постучали. Он проигнорировал этот стук: часто таким образом пытались привлечь к себе внимание бесчисленные и расторопные торговцы водкой, пивом и закусками.

— Нам ничего не надо! — крикнул Саша, сдавая карты. Сейчас ему везло в игре, и не было желания отвлекаться от нее.

— Не-е, — протянул сослуживец, поднимаясь со своего места. — У этой красавицы надо обязательно что-нибудь купить. Шура, извини, но пока в игре я пас.

Остальные стали подшучивать над ним.

— Не торопись, Гера. Кажется, совсем недавно ты успел подхватить романтическую болезнь в Баня-Лука. Теперь торопишься на родине?

— Цыц, неразумные! — прикрикнул на них Гера. — Какие болезни!? Это издержки войны. Я не виноват, что у них проблемы с гигиеной.

— Об этом ты на досуге своей супруге расскажешь.

— Она тебе устроит маневры! — Все громко рассмеялись. — Вместо санитарной книжки, свидетельство о разводе!

— Вам бы только скалиться, — в досаде покачал головой Гера, не отводя восхищенных глаз от окна. Потом торопливо схватил китель. — Да ради такой можно и развестись. Это же просто невеста! Если опоздаю к отправлению, передайте начальству, что Гера заболел…

— То-то оно обрадуется!

Новый взрыв смеха летел ему уже вдогонку.

В окно вновь постучали.

Лейтенант Роко отложил свои карты и сказал в окно:

— Дорогая, мы уже выслали к тебе "неотложку".

И присвистнул:

— Саш! Саш, ты только посмотри, как подфартило Гере! Только испортит столь ценный экземпляр.

И сейчас Саша помнил тот взрыв радости и счастья, который охватил его тогда в купе. Он буквально в пыль разнес банальность солдатского вынужденного безделья, которое оккупировало их купе вместе с шумом близкого вокзала, густым табачным дымом и пивным эфиром. На перроне у окна вагона, закрывая счастливую улыбку руками, стояла Виорика…

Через несколько мгновений она таяла в его объятиях. Он задыхался от радости и повторял, покрывая ее лицо торопливыми жаркими поцелуями:

— Ты, ты, ты, ты…

В ответ она задыхалась от страсти.

— Любимый! Милый! Счастье мое!.. Я не могла тебя дождаться.

Она стыдливо покосилась на окно купе.

— Давай не здесь, Сашенька, — сказала она, мягко, но настойчиво отстраняясь от него. — Нехорошо как-то — люди смотрят.

— Пусть смотрят!

— Не надо, Саша… Пойдем куда-нибудь, посидим, поговорим. Хорошо? Я очень по тебе соскучилась.

Она с надеждой посмотрела на него:

— Я думала, что больше тебя никогда не увижу.

— Какие глупости! Но как ты узнала, что я здесь?

Глаза Виорики стали грустными и заблестели от слез.

— Не надо. Я не хочу об этом. — И предложила: — Поехали к тебе.

Уже ночью, в убаюканной темнотой квартире, она прижималась к нему теснее:

— Я вот сплю, и снишься ты мне, — шептала она ему, играя локоном его волос. — Стоишь у дверей квартиры, но не входишь. Грустный такой. Я просыпалась и бежала открывать, но никого не было. Можешь мне не верить, но после таких снов я получала от тебя письмо. — Она засмеялась, прильнув щекой к его груди. — Очень хорошие письма. Я забрала их с собой.

— Куда? — необдуманно, просто так, спросил он.

— Это неважно, любимый — обыкновенные женские тайны… Я жила твоими письмами. — И вдруг спохватилась. — Ты же… Тебя ранили! Больно было?

— Я тебе об этом не писал, — удивился он. — Снова тайна?

Она положила ладонь на его губы:

— Не надо больше об этом.

— О чем?

— О тайнах. Я устала от них и хочу только тебя, пока есть время.

Он любил ее, удивляясь своей силе. Так, в страсти, прогорела ночь.

Только-только чернота ночи стала разбавляться жидкими утренними сумерками, Виорика встала с постели и стала собираться.

— Ты куда? — спросил с удивлением Александр.

— Все. Мне пора. — От недавней ласки и тепла не осталось и следа. Ее голос был суров и непреклонен. — Действительно пора.

— Вика, — взмолился он, — я совершенно ничего не понимаю. Сядь, пожалуйста, и объясни.

Я ничего не могу объяснить, но обещаю, что скоро мы встретимся вновь, и тогда ты во всем разберешься сам.

— Мне надоели эти тайны! — не выдержал и вспылил он. — Я имею право знать!

Но она не обращала не его отчаяние никакого внимания, спокойно расчесывая волосы у зеркала. Он вскочил с кровати, побежал на кухню, где за пять минут сварил кофе, и, вернувшись в комнату, вылил его на ее белоснежное платье.

— Теперь ты никуда не уйдешь, — заключил он, демонстрируя Вике свою "работу". — Я тоже имею полное право делать глупости…

Она отвернулась от зеркала и увидела свою одежду. В следующее мгновение Александр оглох и ослеп от какого-то странного взрыва, вспышки и рева словно, кроме двух людей в квартире было еще какое-то страшное животное; что-то толкнуло его с такой силой, что он взлетел в воздух и ударился о стену. Боль была настолько сильна, что на несколько секунд лишила его сознания.

— Рика, — произнес он, приходя в себя и растирая шишку на затылке, — что это было?

Она подошла к нему, наклонилась. В сумерках ее лицо было страшным: глаза горели синим огнем, нос в ярости сморщен, и, когда она заговорила, грубо и сильно, бросаясь жестокими словами, он почувствовал запах ее дыхания — прелый, земельный и холодный.

— Ты ничтожен в своей глупости! И жестоко расплатишься за свою выходку. Нет в тебе ни терпения, ни мудрости, но ты обретешь их, только очень высокой ценой… Глупец! Какой же ты глупец!

— Вика! — закричал он, закрывая лицо от ее злобы и ненависти. — Что с тобой?!

Она надела платье и пошла к выходу.

— Глупец, но я люблю тебя…

Он выбежал вслед, но никого в коридоре не было. Дверь заперта. Он открыл ее и вышел на улицу. Никого. Ни в подъезде, ни перед домом. Ни звука шагов, только утреннее щебетание ранних птиц и вой троллейбусов на проспекте.

Вернувшись в квартиру, он подошел к телефону и решительно набрал киевский номер. Он был готов к тому, что его обвинят в бестактности за столь ранний звонок, но ему сейчас, прежде всего, были нужны трезвые, ясные и полные объяснения.

Сняла трубку Галина Алексеевна, мама Виорики:

"Да".

Здравствуйте, это Александр…

"Саша?! Сашенька". — Больше от нее он не услышал ни единого слова, только плачь.

Трубку взял Игорь Борисович. Было слышно, как он старается быть бодрым, но в голос то и дело прорывалось предательское дрожание.

"Саша, сынок, где ты?"

Александр сам стал волноваться: родители Вики стали для него родными, и не хотелось, чтобы с ними произошло что-то нехорошее.

В Львове. Только вчера приехал. Что случилось?

"Не по телефону. Нельзя, Саша. Приезжай. Срочно".

В тот же день, вечером, он прилетел в Киев. По дороге из Борисполя постоянно подгонял водителя такси, подсовывая тому купюру за купюрой. "Да ты мне здесь хоть целый банк разложи, — бросил с недовольством шофер, — но быстрее не поеду! Дорогу на тот свет пусть другие оплачивают, а ты еще молод для этого". Но все-таки прибавлял газу. Ветром, ураганом, забыв, что есть лифт, Александр взбежал на седьмой этаж и нажал на дверной звонок квартиры Ерошенко…

Встретил его отец Виктории. Серый, небритый, седой и сильно постаревший. В квартире стояла гнетущая, пустая тишина.

— Что? — едва не кричал Александр. — Ну!

Игорь Борисович подошел к нему, нежно взял за руку и отвернул в сторону свое лицо, чтобы скрыть дрожание губ.

— Вика умерла, Саш…

Александра сначала окатило жаром, потом волной холода. В глазах расползлись черные пятна.

— Что?! — с трудом, сквозь жестокий спазм в горле, проговорил он.

— Виорики больше нет.

Вновь что-то накатило, полыхнуло и ослепило чернотой. Александр сгреб рубашку на груди Ерошенко и поднял того в воздух, не чувствуя в руках никакого веса. Оторвались и осыпались на пол пуговицы.

— Что ты несешь, дурак?! Никто не умер! Понимаешь — никто…

Игорь Борисович с трудом, разорвав рубашку, освободился от судорожной хватки Лерко.

— Это правда, Саша, — вышла из комнаты мать Виорики. Черная, вся в трауре, в лице до прозрачности бледная. Она говорила медленно и спокойно. — Никто тебя не обманывает. Вики больше нет в живых.

Она беззвучно заплакала, стала клониться и как бы сжиматься, на глазах превращаясь в какой-то жалкий и беззащитный комочек, который и человеком было трудно назвать.

Снова вспыхнула в глазах черная молния боли, но уже от ярости. Александр не верил. Разве можно было так жестоко обманывать, растаптывать такой чудовищной шуткой его чувства? Он не мог верить им. Он засмеялся. Громко и со слезами на глазах. Но тут опять ударило огнем в глаза, но уже от пощечины.

— Приди в себя, солдат! — тряс его за плечи Игорь Борисович. — Прекрати истерику! Так нельзя! Нельзя — понимаешь?

— Я-то в своем уме, папаша, — бросил ему в лицо Александр. — Я в себе! Я цел головой и не сошел с ума! Это ты должен меня понять, нет?

— Понимаю, только успокойся.

— Если же понимаешь, черт тебя побери, тогда объясни, что здесь происходит!

Его стало трясти как в лихорадке.

— Объясни, пока я не разорвал тебя!

— Соберись и веди себя достойно, — потребовал Ерошенко.

— Ты объясни мне, что это за комедия? По какому случаю представление? Что, в конце концов, здесь происходит? Вика не хочет меня видеть из-за той глупости с чашкой кофе? Да? Нет? Что же тогда?..

— Убили Вику. Четыре дня назад. Подозревают, что случайно — просто так, какое-то хулиганье. В метро. Ножом в сердце. Возможно, пьяные или одурманенные…

— Какой нож?! Какое метро?.. Да вы просто сумасшедшие!

Галина Алексеевна зарыдала в голос, потом завыла протяжно и страшно, и, опираясь о стенку, на негнущихся ногах пошла в комнаты. Он смотрел ей вслед, видел, как она мотает головой, как заходится неудержимым плачем, но по-прежнему не верил.

— Вы все сошли здесь с ума! — выкрикнул ей вдогонку Александр. — Все!

— Хорошо, — с тяжелым вздохом произнес Игорь Борисович. — Едем на кладбище. Сейчас же. Может там поймешь, что все это правда.

— Едем, — согласился Александр, надеясь, что на этом все закончится и ему, в конце концов, объяснят смысл всего этого ужасного действа. У него не было причин верить этим людям. Поверить им — означало отказаться от того, что он видел собственными глазами.

Но, вопреки его надеждам, они, примерно, минут через сорок подъехали к кладбищу. Свет автомобильных фар выхватывал из темноты аккуратную беленую арку, кованые ворота, запертые на замок, и, примыкающую к арке, такую же белую сторожку, в которой едким желтым светом горело окно.

Сторож не хотел пускать. Седой старик, одетый в синий, заляпанный известью и красной краской халат, стоял у ворот, сжимая в сухоньких руках лопату — свое единственное оружие.

— Чего лазить тут в темноте? — возмущался он в ответ на просьбы и держался на расстоянии от неожиданных гостей, бросая в их сторону колючие и недоверчивые взгляды. — Смотри, что удумали-то ночью: "Могилку посмотреть!" А день на что? Я… я вот милицию вызову! В самый раз на смотрины попадете — к врачу, ребра клеить!

— Уважаемый, мы только на одну минуту, — увещевал его Игорь Борисович. — Только офицеру могилку покажу… Вчера здесь мою дочь похоронили.

— Знаю, знаю, человек хороший, — голос старика как будто стал утрачивать прежнюю суровость. — Но не пущу! Не могу. Завтра.

— Нельзя завтра, дед. Ее жених со мной. С войны парень вернулся. С ума сходит — не верит. Пусти, отец, а?..

Дед указал на его изорванную рубашку.

— Это он, что ль, тебя так?

— Он.

— Ты извини его, сынок, — уже совсем спокойно, с печалью в голосе, попросил сторож. — Это он горе к себе пустить не может. Молодой, еще неразумный…

— Так, что, отец, позволишь?

Дед отставил лопату и загремел отпираемым замком.

— Я, что ль, не человек? — с тихой обидой спросил он. — Не понимаю? Во-он, за свою жизнь скольких хороших людей перехоронил… Что-то заело. Смазать бы не мешало. Зарыл в землю стольких, что жутко об этом даже вспоминать. А сам живу. Ну, идите…

Он толкнул ворота, и они бесшумно распахнулись в смоляную темень кладбища.

— Погодь! — окликнул он их. — Я сейчас фонарик дам. Там на завтра ям нарыли, так как бы вы в них не легли вне очереди.

Старик трусцой вбежал в сторожку и вернулся с керосиновым фонарем.

— Конечно, не американский или там японский, но надежный… Повыше подними — дальше видно будет! — И, оставшись один, забормотал: — Вот как, значит: горе оно, пакость, всех без ума оставляет. — Он смазывал и налаживал замок на воротах. — Я когда свою первую жену схоронил, после похорон на дуб полез. Зачем — не знаю. Рехнулся, наверное. Потом снимали. Зима! Замерз бы в смерть. Еле отодрали от ветки. Сняли, а я опять туда. Так это… Мужики меня быстро вылечили — кулаком в лоб, значит. Ну, я и это, того — отключился. А на другой день так напоили, что чуть не помер. Вот же, мать…, лечить умели! Ага. А любил я свою жену. Крепко любил. Да, только пять лет прожили. Хорошо жили. Бедно, но счастливо. Потом, вот, с другими, как-то не так все выходило. Не получалось. Не любил, наверное. Только ее. Такая вот она жизнь — курва, сто колен ей под зад…

Свежий холмик. На нем еще земля не успела просохнуть. Только цветы повяли, обняли могилку своими стеблями, прильнули к ней. Много венков с траурными лентами. Запах водки, горелых свечей, и аромат духов — ночь тихая, безветренная, и он, словно вился из-под земли, тонкий, горько-сладкий аромат. Табличка:

Ряд ИГ

Место 337

Ерошенко Виктория Игоревна

(г.р. — г.с.: 1999–2020)

Обыкновенная дощечка, прибитая к вогнанному в песчаный грунт колышку, неаккуратно и в спешке подписанная растекшейся красной краской. И эта торопливость была символом разочарования и горя: быстро, почти мгновенно, сгорела целая жизнь, которая могла, может быть, стать целым народом, эпохой, а, возможно, и просто счастьем для других и для себя — кто знает?

— Вот, — сдавленно и часто сглатывая, произнес Игорь Борисович. — Вот наша Вика. Ее похоронили в том самом белом платье — ты должен его помнить. Положили с ней и твои письма.

Его голос мучительно и протяжно заскрипел, словно трогая ненастроенные струны горя, натянутые где-то в душе.

— Саша, Саша… Это страшно!

Все это время Александр молчал. Разум его зашатался между двумя верами, и что-то там, в мировоззрении, мироощущении, миропонятии дало трещину и стало выпирать вековыми корнями, но на страже, непреклонным и пока верным рыцарем стояла могучая воля, храня от безумия.

— Но это просто невозможно! — воскликнул он. — Это безумие! Я видел ее вчера…

Игорь Борисович развернулся, скользнул светом фонаря по покрытому лихорадочной испариной лицу Александра, протянул руку и сочувственно пожал дрожащее плечо своего спутника.

— О чем ты говоришь! Успокойся. Найдутся силы, и они помогут смириться с горем. Едем домой.

Он повел его за собой, медленно, ненавязчиво.

— Это трудно — я знаю. После известия я поначалу тоже отказывался верить в то, что Виорики больше нет, как и ты. Искал Вику по квартире, звал ее, ездил на дачу, к ней на работу. Я не верил даже после опознания — продолжал разыскивать.

Саша резко сбросил его руку со своего плеча и остановился:

— Повторяю, что я ее видел вчера. Виорику! Вы меня слышите? Не я ее искал, а она меня. Она встречала меня на вокзале в Львове. Мы были вместе всю ночь. Вы меня понимаете, нет? Ночь с вашей дочкой, в своей квартире! Я облил ей платье кофе, но она ушла…

Он кричал каждое слово с такой силой, что испуганно залаяли кладбищенские собаки. Он ненавидел стоящего перед ним человека. Ненавидел за то, что так тот вероломно заставил сомневаться в естественном и незыблемом, используя в качестве примера свою дочь и его, Сашину, любовь.

Александр развернулся и пошел, не разбирая дороги, лишь бы подальше от этого монстра в изорванной рубашке.

Игорь Борисович догнал его за кладбищем, остановил, взял за плечи, повернул к себе лицом:

— Послушай меня, сынок. Только две минуты.

Саша стал ждать, что сейчас, вот-вот, он услышит то, что заставит его волю расслабиться. Он был готов пойти на сделку с логикой: услышать об измене, об ошибке, о радении родителей о лучшем будущем для своего ребенка, о том, что любовь способна окрылить романтикой, но не материально — услышать все это и заставить себя забыть на весь этот страшный антураж, не давать себе никаких объяснений, и уйти, чтобы больше сюда не возвращаться ни мысленно, ни, тем более, географически.

— Саша, это страшная утрата, страшная потеря. — Игорь Борисович вдруг скривился, как от внезапной и сильной боли, и застонал. — Извини меня… Я пустой от горя и банальный: у меня нет слов, с помощью которых можно хоть что-то объяснить — пусто!.. Но поверь мне, пожалуйста, нет больше Виорики. Нет ее! Ты меня слышишь? Не мог ты ее видеть ни в Львове, ни где бы то ни было еще. То была другая женщина, и я тебя понимаю и не осуждаю: война, хочется любви, ласки. Понимаю и то, что ты принял ее за Вику, но то была не она…

Удар в лицо сбил его с ног.

— Не-е-ет! — закричал Александр, и ударил лежащего ногой. — Нет! Не-ет! Не только я ее видел. Я не мог ошибиться.

Он сплюнул горечь досады и быстро пошел прочь.

— Саша! Постой… Александр!

Но он не оборачивался.

Этой же ночью он сидел в кабинете следователя. Его рассказ выслушали с большим вниманием, записали в протокол, дали подписать и поблагодарили за помощь. Ему казалось, что не верят, поэтому он изо всех сил старался быть убедительным. Поверили. Провели эксгумацию. Когда открыли гроб, Саша потерял сознание. Это действительно была Виорика. Одетая в белое платье со страшным кофейным пятном. Его арестовали, и потом начались допросы, монотонные, убивающие и без того никуда негодную психику. Ухмылки следователей. Сование под нос заключений патологоанатома об анализах волос и семени, найденных на теле и в теле убитой. Дальше — этапирования по психлечебницам и остановка в "Специализированной психиатрической больнице № 12 МВД Украины по Львовской области". Остановка на долгие и трудные четыре года…

Он ушел от Оксаны, поцеловав ее на прощание не столько с нежностью, сколько с благодарностью. Собрав свой нехитрый багаж, он открыл дверной замок и решительно толкнул входную дверь.

ЧАСТЬ II

Как только он оказался на улице, сильный порыв ветра бросил в лицо песок. Тонко обкололо ударами песчинок кожу на лице, резануло болью в глазах. Форменную фуражку сорвало с головы и понесло по аллейке между рядами однообразных бунгало — жилья для гостей и личного состава военной базы "Блю-Бек-форт". Том присел и с проклятиями стал прочищать глаза, но как только это ему удавалось, и он, морщась от боли, мог смотреть на белый и пустынный мир вокруг себя, как тут же получал новую порцию песка. Так могло продолжаться вечно, если бы чья-то рука не легла на его плече.

— Сэр…

— Кто здесь? — спросил Том. Он поднялся во весь рост, стараясь по-прежнему безуспешно рассмотреть мир вокруг себя. — До чего же больно!

Стоящий рядом человек закричал с такой силой, что Том отшатнулся:

— Рядовой Джейсон Кон! Номер: "сто-сто-ноль-два-девяносто-четыре"! Военная полиция! Караул на Бекстрит, господин лейтенант!..

— Джейсон…

— Да, сэр! — с готовностью и пуще прежнего гаркнул рядовой.

— Я не глухой и незачем так орать!

— Но сержант приказал, — неуверенно, но все-таки чуть-чуть понизив тон, начал солдат, — чтобы к командирам непременно обращались по нормам устава…

— Хорошо, Джейсон, — согласился Том, понимая, что совершенно бессмысленно что-нибудь доказывать после основательной обработки "сержантским видением устава". — Ты не можешь мне подсказать: далеко ли я отошел от своего бунгало?

— Какой номер, сэр?

Том прилетел на базу вчера поздно вечером и еще не успел освоиться с местной обстановкой, и тем более после двенадцати часового перелета из Вашингтона ему и в голову не могла прийти мысль, что следует запомнить номер своего временного жилья.

— Черт его знает! — выругался он. — Но я, кажется, припоминаю, что не сделал и десятка шагов. Бунгало с белой крышей! — неожиданно вспомнил он.

— Сэр, в Блю-Бек-форте я не встречал ни единого строения с другого цвета крышей.

— Хорошо, рядовой, — с разочарованием произнес Том: действительно, он мог бы и сам догадаться, что здесь белыми крыши делают специально, чтобы избежать их накаливания под безжалостным солнцем пустыни, — и спохватился, припомнив одну особенность: — На крыльце нет одной ступеньки! Ну… доска сломана, — добавил он, вспоминая боль в вывернутой лодыжке накануне вечером.

— Это тридцать шагов отсюда! — обрадовано воскликнул солдат. — Дом Хромых.

"Черт бы тебя побрал с твоей точностью! — мысленно выругался Том. — Вместо того, чтобы доску приколотить, они название придумали: "Дом Хромых" — надо же!"

Он хотел еще раз повторить просьбу, но солдат решительно и сильно взял его под локоть и повел куда-то, совершенно не беспокоясь из-за того, что на пути попадались различные препятствия — бортики, трубы, камни… Том несколько раз больно ударился от них, но провожатый не обращал внимания на его шипение — тащил напролом.

Вода была противно-теплой, но облегчила страдания. На мир после умывания можно было смотреть, но только сквозь непривычно малую щель между отекшими от воспаления веками. Надо было обратиться к врачу — в работе Тома глаза играли важную роль.

Он вышел из умывальной комнаты, вытираясь полотенцем и чувствуя неприятную влажность под мышками и на спине. Это было от пота, который практически полностью пропитал форменную рубашку. Надо бы ее сменить.

По комнате расхаживал Кон. Огромного роста чернокожий атлет в форме, с нарукавной повязкой и в белой каске, помеченных красными литерами "PM[3]". Рубашка солдата, любопытно разглядывающего расставленные на столе фотографии, была на удивление сухой. Том бросил взгляд на термометр, который безучастно к человеческим мукам показывал 105°F[4]. И это было в тени! Либо солдаты привыкли к такому зною, либо используют какое-то особое средство. О последнем бы надо расспросить. Не было никакого желания ходить возле генерала, красуясь широкими пятнами пота на форме, не говоря уже о запахе… Жутко неловко становилось только от одной мысли об этом.

— Джейсон, не хотите ли выпить?

Солдат повернулся к нему лицом и неуверенно пожал плечами. Он опешил от гостеприимности офицера. В форте существовало негласное правило для офицеров: с солдатами и сержантами никаких "сладких", панибратских, отношений. Ему следовали неукоснительно. Но Кон лишь расплылся в благодарной улыбке, когда ему протянули щедро обсыпанную росой бутылку с минеральной водой. Он открыл ее и, чтобы было удобнее пить, расслабил ремешок каски под подбородком.

— Ваше здоровье, лейтенант… — он прищурил глаза, стараясь прочитать надпись на алюминиевой бирочке, приколотой на груди Тома, — Редерсон.

— За твое, Джейсон, — вежливо ответил Том.

— Давно в форте? — спросил он, когда рядовой утолил жажду.

— Восемь месяцев, сэр.

— Не трудно служить?

Нет хлопот, сэр. Мое дело — следить за порядком. Остальным же приходится гораздо тяжелее: с утра до ночи гнуться на полигоне под этим проклятым солнцем.

— Дезертируют?

Солдат усмехнулся:

— Может у кого и есть такие мысли, лейтенант, но на четыреста миль вокруг базы одна пустыня: ни дорог, ни воды, ни жилья. Кто-то мне говорил, что у нас самый спокойный в этом плане гарнизон в армии вообще!

— Понимаю.

— Рассказывают, что вы были на фронте…

— Бывал.

Глаза рядового расширились от радости:

— Крепко русские воюют?

— Крепко и умеючи. Немцы несут тяжелые потери, но тоже пока не разучились воевать… Джейсон, как это у вас получается: на улице стоит жара, как в преисподней, а одежда на вас сухая — нигде нет и пятнышка пота? Может, поделитесь секретом? Мне бы очень не хотелось, чтобы… э-э, меня видели в столь неопрятном виде.

Солдат улыбнулся еще шире:

— Нет тут никакого секрета, лейтенант… Кстати! Вот ваша фуражка, — он протянул головной убор Редерсону. — Она выкатилась прямо мне под ноги. Сильный сегодня ветер. Такое здесь бывает очень редко, и перед переменой погоды.

Он подошел к бельевому шкафу, открыл его и стал что-то в нем искать, и через несколько секунд в его руках мешок из ткани защитного цвета.

— Это для всех, кто попадает в Блю-Бек, лейтенант. — Он со сноровкой расшнуровал мешок и стал выкладывать его содержимое на стол, сопровождая каждую вещь коротким рассказом: — Конечно, большая часть этих вещей — никуда не годная чепуха, но остальное просто необходимо. Вот… Это наручные часы с надписью "Блю-Бек-форт". Канцеровская штамповка, ценой не больше десяти баксов, но с превосходной защитой от воды, пыли и песка. Своего рода валюта: цивильные скупают их по две десятки за штуку — военное сейчас в моде!.. Очки. Защищают глаза от песка, пыли и солнца. Сэр, они бы вам сегодня помогли. Здесь с ними лучше не расставаться, иначе вся эта дрянь, которую я уже перечислил, быстро приведет вас к окулисту, а врач он, прямо вам скажу, неважный… Бритвенные принадлежности. С ними вы разберетесь сами… Носовые платки. Нашейные платки — разрешены для носки в форме: позволяют не так часто бегать с рубашками в прачечную. Но, смею вас предупредить, они не в моде у местных офицеров… Комплект белья… три комплекта, сер. "Способствует уменьшению потоотделения", — прочитал он ярлык, — но, честно скажу, что это далеко не так. На самом деле в этих тряпках с тебя льет в десять раз больше!.. Вот это по-настоящему хорошая вещь! Мы их называем "пакетиками от Санта Клауса". Дергаешь за шнурок и через пару секунд у тебя есть двести граммов самого настоящего льда. Хорошо помогает при перегреве, действует, как снотворное — в казармах нет кондиционеров, так положишь такой пакет себе под зад и спишь, как младенец. Можно, конечно, бросить его в воду, но ее после этого в рот невозможно взять, а в виски — вообще гадость!.. "Аспирин"… Пакет первой помощи… Витамины… Стерильные, пропитанные антисептиком, большие салфетки — хорошее средство от солнечных ожогов… Постельное белье. Два комплекта… Дезодоранты-присыпки. Это только для офицеров. И разная мелочь: ручки, чернила, карандаши, ластики, конверты, бумага, приблизительная схема форта, такая же карта полигона с уровнями, расписание работы бытовых пунктов, расписание авиарейсов на "землю", программа радиостанций и время их трансляции… И, вот, самое главное — мыло! Оно не простое: помылся и сухой, как дитя в руках хорошей матери, часов с десять… Вот и весь секрет, лейтенант. — Он посмотрел внутрь мешка и положил его на стол. — Со всем остальным вы разберетесь сами.

Редерсон подошел к столу и выбрал из вещей, разложенных на столе, нашейные платки, коробки с дезодорантами, пакет с бельем и протянул все это солдату. У Кона округлились глаза, и он не решался взять предлагаемое.

— Господин лейтенант!..

— Бери. Мне это совершенно ни к чему, а тебе пригодится. Ну!..

Солдат сгреб вещи своими огромными черными руками. Его лицо светилось от счастья.

— Вы очень щедры, лейтенант! — восхищенно произнес он. — Можно попросить еще об одном одолжении?

— Каком?

Рядовой заволновался, и его лицо приняло по-детски смущенное выражение:

— Даже и не знаю, как и просить…

— Увереннее, — подбодрил его Редерсон.

— Дело в том, что многие из ребят служат здесь около года, некоторые — около двух. Много говорят о втором фронте, но, кажется, Блю-Бек держит нас крепко и задать трепки фашистам у нас, наверняка, не выйдет. Но знайте, руки так и чешутся!..

— Ближе к делу.

— В форте встречаются фронтовики, то есть те, кто видел войну не по фильмам, а натурально. Но это офицеры…

— Так что же?

Рядовой смутился еще больше и опустил голову.

— Они не жалуют вниманием солдатский клуб и казармы…

— Почему? — Том совершенно не понимал этой ситуации.

Потому, что… Одним словом — у нас, среди солдат, есть черные и цветные.

— Ах, ну да, — согласился Редерсон, чувствуя досаду на то, что мог бы сразу сам догадаться. Он встречал такую "болезнь" раньше, но, что удивительно — она присутствовала только в тех гарнизонах, которые, как и Блю-Бек-форт, были удалены от "Большой Земли". "Прямо средневековье какое-то!.. Гнать под пули, танки можно, а общаться нет. Расизм загрызет американцев, как вши немцев в окопах".

— У меня подобных предубеждений нет, — твердо произнес он.

Вновь ему стало приятно от улыбки солдата.

— Это просто здорово, лейтенант! — Но Джейсон скоро нахмурился. — Я бы с радостью передал ребятам, что вы готовы порассказать нам о войне, но… Наряд военной полиции не пропустит вас. У нас строжайший приказ: не пропускать никого из офицеров в солдатские казармы, если этот визит не касается обязанностей по несению караульной службы.

Он выжидательно стал смотреть на Редерсона.

"Вот же живут, а! — Том потер подбородок. — От безделья, что ли, маются, или от жары? Расизм в ранге внутреннего распорядка!"

— Во сколько вы собираетесь в клубе?

— После службы. Примерно около десяти вечера.

— Где нам лучше устроиться? Клуба окажется не мало?

— Нет, — засмеялся Джейсон. — Хватит на всех и еще останется. Так вы придете?

— Разумеется!

От радости солдат едва не взвился в воздух.

— Но, — остановил его Редерсон. — Услуга за услугу, Джейсон.

— Все, что угодно, сэр.

— Я совершенно не ориентируюсь на базе. Сейчас без четверти десять, в десять же — важное совещание, на котором будет присутствовать генерал Макартур.

— Знаю. Вы с ним вчера прибыли одним рейсом. Важная птица!

— Очень. Я сейчас приму душ — на все надо не больше пяти-шести минут. Гигиена в такую жару очень важна. Ты не мог бы меня после проводить в штаб? Не хотелось бы опаздывать, вы, солдаты, наверняка, знаете короткую дорогу…

— Разумеется! — воскликнул Кон, которому не терпелось сообщить радостную новость сослуживцам. — На душ у вас есть десять минут, на вашу… Э-э-э… Вы сказали такое интересное слово.

— Ты с ним не знаком?

— Нет, что вы! Не в том дело, — засмущался Джейсон. — Я-то понимаю, что это такое, и выполняю все правила — чтобы вы знали! Но это у нас называется "чистить перья", а в Уставе — "Правила поддержания тела в чистоте, а формы в аккуратности и опрятности". У сержанта еще проще, — он прыснул со смеху, — "Дохлых свиней гонять".

Том также рассмеялся. Скорее всего, сержант обладал чувством юмора, что было не так мало в здешней пустыне, в форте, с его жуткими порядками.

— Гигиена, — повторил он…

После мытья он чувствовал себя более комфортно. Мыло действительно помогало. Непривычной была стягивающая кожу сухость. И больше досаждала резь в глазах — визит к врачу был необходим.

Он был уже одет, когда услышал под домом автомобильный сигнал. Предупредительно надев очки, Том открыл дверь. Под самым крыльцом стоял, урча двигателем, открытый "виллис". За рулем сидел чернокожий солдат, который широко улыбался офицеру.

— Сэр! — кричал он громко, но не так вышколено и железно, как Джейсон, а просто для того, чтобы перекрыть вой песчаной бури и рокот мотора. — Сэр, нам следует поторопиться!

— А где… — но Том не смог договорить. Пришлось закашляться и сплевывать песок, который с порывом ветра попал в рот, и теперь противно трещал на зубах. — А где Джейсон?

— Он занят, сэр!.. Он поручил мне доставить вас в штаб!

— Секунду…

Редерсон схватил сумку с аппаратурой и мгновением позже вскочил на жесткое сиденье джипа. Машина лихо покатила по бетонной дороге, с ходу налетая на песчаные переметы и подскакивая на них. Стоило немалых усилий, чтобы удержаться в машине и не вылететь их нее во время очередного штурма.

У штаба стоял ряд "виллисов". Машина с Редерсоном не успела притормозить, когда, проворно и лихо, вытолкнув свое тело руками за борт, Том уже был на земле и со всех ног мчался к штабу. У входа его остановили два армейских полицейских и попросили разрешения осмотреть сумку. Личное оружие забрали, не спрашивая на то разрешения.

До начала совещания оставалось не более минуты. Том раскрыл сумку, демонстрируя ее содержимое.

— Кинокамеры и кассеты с пленкой, — прокомментировал он.

— Отлично, — безразлично произнес полицейский и протянул руку к камере, после долго вертел ее в руках, наверное, отыскивая способ ее открыть. Том показал на кнопку. В камере было пусто. Офицер (у штаба находились только офицерские чины) стал искать еще что-то, чтобы раскрыть камеру полностью.

— Лейтенант, не трудитесь, — попросил Том. — Это невозможно сделать без надлежащего инструмента и мастера. Уверяю вас, что внутри больше ничего нет, кроме очень дорогих лентопротяжного механизма и оптики.

Его не удостоили по этому поводу даже взглядом, вместо этого достали штык и стали ковырять ним в пазу камеры.

— Что вы делаете?! — закричал Том. — Вы абсолютно бестолковый болван!

Второй полицейский вынул из сумки кассеты с пленками и раскрыл одну из них. Шурша по ветру, пленка стала вылетать из коробки. Руки офицера потянулись ко второй. Прежняя, пустая, валялась у его ног.

Том задохнулся от возмущения, и не мог сказать ни слова, застывшими глазами наблюдая за спокойными и уверенными движениями офицеров охраны. Он был готов броситься на них с кулаками и непременно бы уложил обоих, и если бы не отворилась дверь штаба и не вышел генерал Макартур, случилась бы драка.

— Том, где вы бродите?

Еще в самолете случилось так, что они стали называть друг друга по имени. Они нравились друг другу, как фронтовики и люди, которым вместе было интересно. Генерал по своей натуре был строг, но о его дружбе и привязанности, а также умении быстро сходиться с людьми, ходили легенды. Он ценил и уважал своих друзей.

Редерсон лишь развел руками, головой указывая на полицейских:

— Эти идиоты засветили всю пленку и теперь доламывают камеру.

Генерал подошел к полицейским, которые стояли навытяжку и забрал камеру.

— Ты знаешь, сколько стоит эта штуковина? — спросил он одного.

— Нет, сэр!

Макартур бросил камеру Тому.

— Проверь, насколько она пригодна.

Аппарат был работоспособен, но изрядно поцарапан штыком.

— Полностью, — ответил Том.

— Вам повезло, лейтенант, — сказал генерал полицейскому, — и вы не лишаетесь трехмесячного жалования. А вы, — обратился он ко второму, — возместите убытки и срочно доставите кассеты из моего багажа. Адъютант укажет — где. Впредь будете умнее. Том, довольно хмуриться, идемте, нас ждут.

В длинном и большом кабинете командира базы "Блю-Бек-форт" было многолюдно и накурено. Том снял солнцезащитные очки и с удовольствием вдохнул пусть тяжелый от угара, но прохладный кондиционированный воздух помещения. Некоторых из присутствующих он знал: кого лично, кого косвенно, благодаря своей работе военного кинооператора, прессе и документальному кино. Присутствие известных личностей только обостряло обстановку. Все говорило о том, что в этой пустыне, в сердце штата Нью-Мексико, должно скоро произойти какое-то важное событие, которому суждено войти в золотой список Истории. Том ничего не знал определенно, но он был хорошим журналистом, который умел домысливать в нужном направлении. Он еще не знал своей роли в грядущих событиях, как, впрочем, и о самих событиях — все пока было окутано мраком тайны. Но свою роль кинооператора угадывал без труда. Коллеги называли его везунчиком — его фильмы часто повествовали о действительно важных событиях, а для него это было всего лишь работой. Какое уж тут везение, когда приходилось изрядно попотеть, чтобы детально заснять все подробности событий, как, например, в сорок третьем году в Иране! Остальные снимали факты, а он личностей, и его работа оказалась самой ценной. Он помнил собственное удивление, когда впервые прокручивал в видеопроекторе кадры только что проявленной пленки. Удивлялся сам себе! Чего стоил только Сталин: важный, по-деловому безразличный и спокойный, на первый взгляд сонный и малоподвижный, но с необыкновенно живыми, постоянно и пристально наблюдающими глазами из-под плотной тени густых бровей. Камера в руках Тома сумела растопить эту маскирующую тень, и перед зрителем представал ненасытный и опасный хищник, постоянно настороженный и целеустремленный. Не было необходимости в словах диктора, чтобы обрисовать полный психологический портрет вождя: тиран, диктатор, кровожадный и мудрый, как и положено опытному хищнику, которого не насытит одна победа над Гитлером… Уинстон Черчилль. Добродушный английский толстяк. Толстые губы, лениво обнимающие вечно потухший, окурок сигары. Простота и душевность, олицетворение британского гостеприимства, отличающегося от всех остальных примесью традиционной прохладцы в отношениях. Постоянный юмор. Тревожные движения рук, смех, частый, мелкий, сотрясающий мощные телеса, и искры бегающих взволнованных глаз. Это магнат, богатый и всемогущий, но трезво чувствующий возможность банкротства. За маской тяжеловесного повесы скрывался упитанный, но вечно голодный змей, готовый впрок хватать все новые и новые жертвы… Франклин Делано Рузвельт. 32-ой президент США. Четырежды избиравшийся на этот пост. В Тегеране это немощь, втиснутая в кресло болезнью и придавленная английским пледом. Безжизненно-мудрый покой рук на клетчатом рисунке пледа. Тонкое, вытянутое лицо. Уверенность черт, и, опять же, глаза: не ищущие, а наблюдающие, не хищные, а сытые, умные и проницательные, как рентгеновские лучи. Временно ленивый зверь, во всем уверенный и абсолютно спокойный — ни одна жертва никуда не денется от него, а сама придет и сядет на клык. Мудрость, которая иногда из-за дерзости пробивалась искоркой самоуверенности — но это уже от удовольствия хорошего игрока. Ему не важен результат, который известен наперед, а сам процесс игры. Истинная жизнь человека, беспредельно и самоотверженно любящего жизнь.

Тогда, после Тегерана, прокатчик Тома, просмотрев пленки, позвонил ночью и, задыхаясь от волнения, сказал: "Редерсон, я твой раб навеки! Ты, ты привез мне не новости, а монстров, которых еще не видало человечество!" Льстили ли эти слова? Нет. Том мог сказать с полной уверенностью, что нет. Только вытер пот со лба и вздохнул с облегчением: удалось показать монстров. Это было его целью!

Дуглас Макартур прошел к торцу длинного стола, накрытого тяжелым зеленым сукном, а сверху подробной картой пустыни, и сел в кресло, по своей старой привычке, не расстегивая кителя, откинувшись глубоко на спинку и положив руки на грудь, скрестив, а точнее, хитрым способом сцепив пальцы. Это был легендарный генерал, даже в своей особенности по-детски выпячивать губы.

— Прошу, господа, — обратился он к присутствующим. — Прошу познакомиться с известным оператором лейтенантом Томом Редерсоном. Совсем недавно этот молодой человек вернулся с балтийских берегов, где запечатлевал для кинохроники успешную кампанию русских по освобождению Прибалтики, конкретно — города Вильнюса от немецких войск. Думаю, что в скором времени мы сможем на киноэкранах увидеть работу Редерсона. Мистер Редерсон рекомендован штабом Вооруженных Сил для работы в "Блю-Бек-форте", и, на мой взгляд, это лучший выбор.

Он обвел взглядом собравшихся и продолжил:

— Прежде чем начать работу, ради которой мы все здесь собрались, следует выразить благодарность полковнику Дарену, командиру базы, за его гостеприимность и хлопоты, благодаря которым нам представилась возможность расквартироваться здесь с хорошим комфортом. Если же кто-то испытывает какие-нибудь неудобства, прошу обращаться непосредственно к полковнику, он окажет необходимое внимание, но также прошу не очень докучать — работы много и не хотелось бы Дарена, который лучше всех нас ориентируется в здешней ситуации, отвлекать по пустякам. Я понимаю, что многим из вас полевые условия покажутся малоудобными…

— Малоудобными?! — воскликнул толстяк с сигарой в зубах, втиснутый в дорогую ткань превосходного костюма. Несмотря на несколько кондиционеров, работающих на пределе, по его лицу, на двойной подбородок, стекали крупные и частые капли пота. Пиджак и рубашка на нем потемнели от пота. — Да здесь просто пекло, генерал! И этот песок, из-за которого нельзя есть!..

Редерсон знал его и его особенность быть всегда недовольным. Сенатор Клаус Рубен. Глава Сенатской комиссии по вопросам военных разработок. Личность скандальная, и, из-за этого, неприятная и малоинтересная, но всегда стремящаяся первой попасть в кадр.

— Сенатор, — стараясь скрыть недовольство, осторожно начал Макартур, но его опередил статный, просто гигантского роста, офицер в чине полковника:

— Разрешите, генерал?

— Да, Род, пожалуйста.

На офицере была форменная рубашка с короткими рукавами, которые хорошо демонстрировали тренированные, рельефные мышцы богатырских рук. На голове, вопреки всем уставным нормам, ковбойская широкополая шляпа, надетая ровно и прочно. На короткой и широкой шее повязан уже известный платок, выглядывающий из ворота рубашки, расстегнутого на две пуговицы, Белый поясной ремень от парадного мундира с кобурой большого объема, чтобы вместить в себе увесистый "Смит и Вессон" 45-го калибра. И это тоже было не по уставу!.. Ушитые, в обтяжку, брюки, казалось, вот-вот лопнут в тех местах, где играли силой бедренные мышцы. Тому из-за стола не была видна обувь полковника, но он готов был спорить на годовой оклад, что это должны быть добротные, остроносые ковбойские сапоги. Примечательным было и лицо офицера: широкой костью и малоподвижностью черт — сразу было видно, что такого молодца, если он вдруг разбушуется, надо прошибать все тем же 45-м калибром, а не искусством дипломатии.

По татуировке на руке полковника, Том догадался, что перед ним стоит не кто иной, как "самая свирепая гроза для местных черномазых". "ККК[5]" — представляла она из себя. Буквы были очень крупные, чтобы их смог издали заметить любой человек, оттенок кожи которого был далек от "идеально-американского".

Род Дарен не только выглядел, но и вел себя, как техасский пастух! Он буквально обрушился на сенатора, но не словами. Это было наступление жестами, когда речь была гладкой и предельно тактичной. Он встал со своего стула, прошел на другую сторону стола, чтобы оказаться напротив своего "противника", остановился, широко расставив ноги, правая рука замерла в сантиметре от рукояти револьвера, иногда легко касаясь длинными пальцами ее полированного дерева, левая рука протянулась вперед, кисть сжалась в мощный кулак, указательный палец был нацелен строго на сенатора. Этот палец "долбил" Рубена с каждым словом, произносимым полковником:

— Уважаемый сенатор. В "Блю-Бек-форте" прежде всего ценен армейский аскетизм. — Он сделал паузу, которая должна была подчеркнуть значимость высказанной мысли. — Люди военные, либо те, кто когда-то уже отдал святой долг служения отечеству, с удовольствием принимают условия полевого воздержания от гражданских излишеств. Я ценю их мужество и уважаю их, как человек военный людей военных. С большим уважением я отношусь к людям сугубо гражданским, не имеющим тренированной выдержки, и моя задача, как лица ответственного за вас здесь, по мере возможностей, предоставить вам надлежащий комфорт… Разумеется, мне доложили, что у вас был неисправен кондиционер. Его починили, а на регулятор мощности поставили более надежный и прочный ограничитель, чтобы у моих гостей больше не было соблазна заставлять технику работать с большей мощностью, чем та, на которую она способна. Одно неудобство, сэр… Я больше не в состоянии снабжать ваш холодильник напитками. Прежний комплект был подарком, а все остальное, пожалуйста, но за собственный счет. Вам повезло больше, чем остальным: ваше бунгало находится рядом с офицерским клубом, в котором есть огромный ассортимент любых напитков.

Он замолчал, в упор разглядывая нервно курящего сенатора. Последний сильно волновался, от чего обильно потел, и старательно избегал встречи с глазами полковника

— Спасибо, Род, — произнес после долгой и неловкой паузы Макартур. — Мне импонирует ваша прямота, и со своей стороны лишь добавлю: в бюджетах армейских подразделений не предусмотрены расходы средств на прием и содержание гостей. Это я говорю для того, чтобы избежать в дальнейшем недоразумений.

Полковник остался на месте и, в знак благодарности за поддержку, небрежным жестом приподнял за полу свою шляпу.

"Сенатору досталось крепко", — с удовольствием подумал Том, которому Рубен не нравился, не столько своей внешностью раскормленного борова, сколько дурной славой человека, который постоянно требует внимания к своей персоне и лакомится дармовщиной, принимая ее как нечто само собой разумеющееся и обязательное, если это касается лично его.

— Это было небольшое отступление бытового характера, — продолжал Макартур, — а теперь перейдем к дальнейшему знакомству…

Он расцепил пальцы и указал на облако дыма, за которым пытался укрыться от порицательных взглядов виновник "небольшого отступления бытового характера".

Всем известный сенатор Клаус Рубен. Благодаря усилиям этого человека проект "Заря в небе" стал действительностью, и мы все скоро убедимся в его результатах. Рубен — глава "Сенатской комиссии по вопросам военных разработок". И я не советую вам расспрашивать сенатора об этих разработках, так как рискуете на всю жизнь опутать себя страшными тайнами. Не так ли, Клаус?

Сенатор пухлой рукой разогнал облако вокруг себя и беззвучно, единственный их всех, захохотал шутке генерала, похлопывая себя по объемистым бокам. Его рана была излечена — он попал в "первый кадр". Инцидент, благодаря Макартуру, был исчерпан.

Рука Макартура указала на соседа сенатора — тонкого, серьезного человека, одетого в спортивного покроя светлый костюм, со старательно смазанными бриолином и уложенными волосами.

— Сенатор Демир Сотен. Сенатская комиссия по вопросам энергетики. Его трудами свершилось главное: американцы должны получить не только новый вид энергии, но и новое оружие.

Сотен отблагодарил за представление вежливым кивком, таким же тонким и изысканным, как и он сам.

"Первый франт в сенате, — отметил про себя Редерсон известный факт, с удовольствием думая, что Демир ему симпатичен. — Хотя и спесив, как весь сенат, но не выше облаков". Он видел его впервые, поэтому, подгоняемый журналистским зовом, внимательно рассматривал дядюшку Атома. В свое время Сотен, еще не будучи сенатором, руководил строительством и пуском первого в мире атомного реактора. Проект оказался удачным, иначе бы Демир не красовался своими набриолиненными волосами в сенате.

Генерал продолжал знакомство:

— Рик Питсон. И этим все сказано.

Одетый в светлый френч, отлично сложенный, молодой, либо молодо умеющий выглядеть мужчина, лет сорока, слегка отстранился от спинки кресла, демонстрируя себя. Умные, наделенные неуемной живостью и интересом ко всему его глаза были необычайно красивы: нежно-голубого цвета и абсолютно чистые.

"Убийца женских сердец, — прокомментировал Том, — хотя и некрасив. В его присутствии, даже среди этой пустыни, начинаешь чувствовать себя ревнивцем. Джулия хоть и верна мне, и я верю ей полностью, но я бы не рисковал их знакомить".

Питсон был больше известен как глава Управления внешней разведки. Это был гений своего рода, и если бы не он и не его агентура в Европе и Азии, неизвестно, что было бы с Америкой в годы Второй мировой войны. В правительственных кабинетах этого человека называли не иначе как "ветром верной политики". По инициативе Питсона благополучно решился и стал работать проект поставок русским по ленд-лизу.

— Сенатор Льюис Томпсон. Глава "Сенатской комиссии по вопросам национальной безопасности".

Густоволосый и абсолютно седой, слегка полноватый мужчина с гладким лицом и раскосыми глазами немного привстал со своего места и ответил поклоном генералу. Томпсон был известен в Америке более, чем все остальные члены сената, тем, что любое постановление сената или Президента встречал в штыки. По этому поводу даже любили говорить, разумеется, в шутку, адресуясь к бескомпромиссным спорщикам: "Всем "доволен", как Томпсон". Но надо было отдать ему должное, его хроническому противостоянию, в том, что его нападки заставляли остальных действовать с большей осторожностью и точностью, что, в свою очередь, было только на пользу американцам.

"Неизвестно, ради чего вся эта канитель, — размышлял Том, — пока все покрыто мраком тайны… Но старина Томпсон уже здесь, для того, чтобы расставить во всем свои запятые. Его роль так же ясна, как и моя".

Это подтвердил Макартур:

— Мистер Томпсон возглавляет сенатскую комиссию, которая досконально изучит все материалы нашего дела, и ее выводы будут для проекта жизненно важными. Пора вспомнить, джентльмены, школьные времена, когда мы получали отметки за свои домашние задания. Предполагаю, что принципиальность сенатора будет нам на пользу… Том Стентон, — рука генерала указала на молодого человека в строгом костюме — являвшего всем своим обликом саму суровость и беспристрастность. — Представитель Белого дома.

"Школа Рузвельта, — отметил Редерсон. — Все такие чопорные, все себе на уме, хороши и послушны — какие еще слуги нужны владыке половины мира?"

— Пилано Кали. Сенатор. Комиссия по вопросам вооружения и армии. Благодаря работе и уму этого человека, высадка экспедиционный войск во Франции была успешной. Иногда мне кажется, ни один военный специалист не способен столь тонко и всеохватывающе разбираться в вооружении, как мистер Кали.

Человек в белой рубашке с коротким рукавом вяло улыбнулся, растягивая полные губы. Он был некрасив, но покорял всех своей работоспособностью и эрудированностью. Рассказывали, что он иногда шутит по поводу своей отталкивающей внешности: "В моей родословной какой-то болван, вместо того чтобы вписать, в графу "Предки", "человек", нацарапал в начале списка: "бегемот". Во всем остальном он избегал самокритики, не потому, что не занимался ею вовсе, а просто вел дела так, чтобы не оставалось поводов не только для самобичевания, но и для нападок со стороны. Здесь имела место не скромность, а осторожность профессионального политика: поддержка армии — это всегда сильный козырь, использовать который следует только в особых случаях.

"Если вдруг Америка сойдет с ума и захочет военной диктатуры, — подумал Том, — этот уродец будет единственным, кто сядет на трон и останется при этом в здравом уме. Опасная штука этот Кали, и тем интересная".

— Я прошу прошения у всех остальных, — сказал Макартур, — за то, что не представил вас, но это, джентльмены, не смертельно. За работой вы скоро перезнакомитесь сами, и, смею уверить вас, будете дорожить этими знакомствами всю свою жизнь. Теперь же время приступать к делу. Прошу вас, полковник…

Дарен склонился над картой:

— Спасибо, мой генерал. — Это было модно в обращении к Макартуру. — Сегодня двадцать восьмое ноября тысяча девятьсот сорок четвертого года, — он бросил быстрый взгляд на наручные часы, — вторник, десять пятьдесят три по Вашингтону. Мистер Терингтон, что вы доложите джентльменам?

Со своего места поднялся сухой, уже немолодой, небольшого роста, подслеповатый человек. Он постоянно моргал и щурил глаза.

"Болезнь и песок", — догадался Том.

— К обеду этого дня буря стихнет. Ожидается скорость ветра не больше пяти метров секунду. Небольшая облачность. Незначительное повышение температуры.

— Куда ж выше! — воскликнул Рубен, у которого потом пропитался уже весь пиджак.

— К вечеру атмосферное давление снизится, и пройдет дождь с грозой. Ожидаются обильные осадки. Дождь прекратится, где-то, под утро. Не думаю, что к началу завтрашней программы испытаний погода будет преподносить сюрпризы. Дальняя авиационная разведка это подтверждает.

— Вы гарантируете? — спросил полковник.

Метеоролог улыбнулся снисходительно и мягко, как полагается улыбаться глупости.

— Полковник, невозможно научить погоду жить по уставу. Я лишь оперирую известными мне данными, и никаких гарантий дать не могу.

Дарен предпочел оставить доклад ученого без комментария, показав свое недовольство только тем, что не поблагодарил за доклад.

— По состоянию на сегодняшний день, — продолжал он, — все объекты на полигоне, как биологические, так и технические, полностью готовы к испытаниям. Бомбардировка назначена на завтрашний полдень. Для вашего ознакомления с оборудованием полигона готовы четыре самолета и автомашины, сосредоточенные в местах посадки. Лейтенанту Редерсону для выполнения его миссии дается отдельный самолет и мотопехотное отделение. Необходимо надежно установить и проверить всю киноаппаратуру в местах, указанных на монтажной карте района испытаний. Лейтенант, вы получите ее перед самой посадкой в самолет. Работы, согласно утвержденному плану, следует завершить до двадцати часов сегодняшнего дня. Только Редерсон и его группа имеют право находиться на полигоне. Все остальные будут проводить инспекцию с воздуха. Пилоты хорошо проинструктированы и достаточно опытны, чтобы вы могли подробно ознакомиться с объектами испытаний. Затем наземный осмотр командного бункера и точек визуального наблюдения. Есть ли вопросы, господа? — Полковник бросил взгляд на Тома. — Лейтенант Редерсон уже сейчас может приступить к выполнению своих обязанностей.

Это следовало принимать как приказ.

Том уже садился в автомобиль, который должен был доставить его к самолету, когда его окликнули. Он обернулся. Это был Макартур.

— Том, я надеюсь, что вы сможете справиться с работой досрочно. Мне бы хотелось провести вечером в вашей компании час-другой в клубе. Ночь сегодня будет богатой на хлопоты — не до сна.

— О чем волноваться, мой генерал?

Макартур поднял брови:

— Неужели вы так и не поняли, о каких испытаниях идет речь?

Редерсон не мог понять того, чего не знал. Он пытался еще в Вашингтоне узнать подробности своей командировки, но на все его вопросы отвечали либо упрямым молчанием, либо отговоркой: "Задание получите по прибытию на место". И когда оформляли документы с VII-й, самой высшей, категорией допуска к засекреченным объектам, он решил попридержать свое любопытство. Но и совещание ему ничего не дало. Никто не говорил о главном, хотя все, кроме, разумеется, Тома, знали, о чем шла речь. Вышколенный примерами трибуналов над шпионами и предателями, Том и здесь не лез с расспросами. Не очень бы хотелось оказаться даже просто под подозрением.

Он сказал генералу об этом.

— Так значит, вы действительно ничего не знаете, — с сожалением произнес Дуглас. — Могли бы и догадаться.

— Может быть я и догадался, генерал: завтра с самолетов будут сбрасывать бомбы нового поколения, и моя задача, как кинооператора, все это заснять на пленку, но когда все окружено такой секретностью, то не хочется эти догадки не только произносить вслух, но и думать о них. Все в страшном секрете — не подступиться!

Том не был серьезен — напротив, весел.

— Нет, дорогой мой, — сожаление генерала сменилось той серьезностью, которой не было у Редерсона, — с секретностью перебора нет. Все как надо. Вы когда-нибудь думали о таком оружии, которое способно в одно мгновение уничтожить весь Нью-Йорк или Берлин. Представьте — только одно мгновение!

— С трудом, Дуглас. Хотя, признаться, почему-то с Берлином воображение работает немного проще, чем с Нью-Йорком, моим родным городом. Чтобы представить всю картину, мне ее хотя бы однажды надо увидеть. Прежде всего я журналист, чье воображение никогда не идет дальше фактов. Я слышал, что около года назад где-то в этих же местах взорвали атомную бомбу. Рассказывали о ее мощи, достаточной, чтобы отправить на тот свет полк пехоты, но уж никак не город. Тем более, что все это оказалось обыкновенной болтовней у барной стойки — как говорится: "Слухи не подтвердились". Никто из пишущей братии даже не пытался узнать причину этой болтовни. Никому из журналистов не позволено совать свой нос глубоко в дела армии.

— Не сомневайтесь, Том… Такое испытание действительно имело место. Перед вами живой свидетель. Признаюсь, что массе людей стоило огромных усилий сделать так, чтобы слухи остались слухами. Но прошлые события — ничто в сравнении с завтрашними! Это тоже будет атомная бомба. Но гораздо большей мощности. Сами увидите.

— Почему же у вас это, как у полководца, не вызывает энтузиазма? С таким оружием можно побеждать. Я не прав, мой генерал?

— Трудно сказать, Том. Иногда мне хочется, чтобы это завтра не наступило.

— Неужели так страшно?

— Никто пока не знает. И не в страхе дело. Страшит неизвестность.

— Это естественно.

Генерал задумался, прикрывая рукой глаза от струй песка и пыли, и потом произнес:

— Так, я вас жду в девять вечера в клубе.

Он уже собирался возвращаться в штаб, когда Том его позвал:

— Сэр!

— Да, Том.

— Я вот о чем хотел вас попросить.

— Если ваша просьба не касается того, что будет отвлекать от бомбы — я ее с удовольствием выполню для вас, мой дорогой друг.

— Нет, совсем напротив, мой генерал, — улыбнулся Том. — Это касается сегодняшней вечеринки. Солдаты просили меня рассказать им о фронте в их клубе. Я не знаю, какие порядки завел здесь этот ковбой Дарен, но существуют два клуба: офицерский и солдатский…

— Что же здесь странного? — удивился генерал. — Это практически повсеместная практика. В чем же твоя просьба? Отменить эту традицию я не только не вправе, но и не в силах.

— Все гораздо проще, Дуглас… Походатайствуйте, чтобы мне выдали пропуск на вечер в казармы. И я не смогу принять ваше приглашение, так как уже дал обещание. Если не будет пропуска, полиция задержит меня в камере до утра.

— Какой пропуск, Том? — еще больше удивился Макартур, даже убрал руку от глаз.

— Разрешающий офицерам появляться вечером в казармах…

— Что ты придумываешь? Ты офицер, и волен посещать солдат в любое время…

— Оно-то так… Но полковник ввел новые правила во внутренний распорядок базы. Это его правила, сэр, а не мое воображение, и мне бы не хотелось из-за них ночь провести на гауптвахте.

— Мне с трудом, конечно, вериться, Том. Но если это так, я обещаю все уладить. До вечера…

"Дуглас" быстро набирал высоту. Под широкими плоскостями самолета скользила то однообразная застывшая рябь песчаных барханов, то унылая каменистая пустыня. Самолет время от времени сильно встряхивало, и сразу после этого натужно выли моторы — машина падала в воздушные ямы и упрямо выбиралась из них. В салоне, из-за тряски, падали сложенные друг на друга ящики с оборудованием, и солдаты то и дело складывали их на место. У всех были взволнованные лица, рыскающие глаза, и на воздушных ухабах взрывы отчаяния во взглядах. "Пешеходная публика, — определил Том, которому приходилось покорять воздушные расстояния и под обстрелом немецких зенитных батарей, — летали всего несколько раз. Если бы не приказ, они бы лучше все двести миль до полигона бежали. А если б кому из них пришлось с англичанами летать в ночной рейд на Берлин, в самолете, который в пике сыплет бомбами, а вокруг сверкают молниями разрывы зенитных снарядов, шныряют "мессершмиты", цокают по обшивке пули и осколки. Интересно, во сколько бы тогда стали тяжелее их штаны?"

Трясти стало сильнее. Несколько раз протяжно и страшно застонал фюзеляж машины, и она, накренившись на борт, воя моторами, теряла высоту. Солдаты вскакивали с мест и падали на раскатившиеся ящики, теряя равновесие. Редерсон, чтобы отвлечься от воздушных кульбитов "дугласа" и не обращать внимания на изломанные паникой и испугом лица попутчиков, снял крышку с подкатившегося к ногам ящика и стал знакомиться с его содержимым. Среди пакетов, амортизирующих удары и тряску, лежала кинокамера. Это была последняя модель "Сино-Форда". Прибор надежный и долговечный — с таким аппаратом Том не раз бегал в атаку вместе с русскими под Москвой и Вильнюсом. Механика камеры работала и в дождь, и в снег, и в жару, и в морозы. Документалисты прозвали прибор "Кошкой", настолько он был живуч. Правда, лежащая в ящике камера имела некоторые отличия от своей хорошо известной подруги: корпус со всех сторон оклеен свинцовыми и жаропонижающими пластинами, а ручной механический завод заменял электрический лентопротяжный механизм. Камера была довольно тяжелой для того, чтобы снимать ею с руки.

Видя спокойствие лейтенанта, солдаты сами немного успокоились и с бравадными улыбками, подзадоривая друг друга, занялись наведением порядка в салоне самолета.

Редерсон осмотрел также и кассеты с кинопленками. Коробки были усилены свинцовой броней и имели больший метраж, чем серийные модели: на этикетках значилось — "Длительность съемки — 17 минут", тогда как традиционно использовались пятиминутные.

В ящике лежал массивный, прочный на вид, штатив, моток бронированного кабеля и еще какие-то коробки с механизмами, о назначении которых Том даже не догадывался.

В салон вошел пилот и, подойдя к Редерсону, прокричал в его ухо, стараясь перекрыть криком гул моторов:

— Сэр, болтанка кончилась — мы обошли бурю. Будем садиться в заданном районе. На месте будем через пять минут.

Он ушел, подбадривающе похлопывая на обратном пути солдат по напряженным плечам.

Редерсон повернулся и стал смотреть в большой иллюминатор. Самолет уже начал снижение, и можно было не напрягая зрения рассматривать все, что находилось внизу, на земле. У Тома даже перехватило дыхание от изумления, когда он увидел город… Он не первый раз принимал участие, как кинооператор, в секретных военных разработках, и не раз восхищался талантом военных инженеров. Однажды он видел самый настоящий укрепленный бастион, схожий больше на средневековую крепость, и наблюдал через видоискатель кинокамеры, как методично, выстрел за выстрелом, строгая красота и величие колоссального строения разрушались специальными штурмовыми снарядами. Это было великолепное зрелище: способ и средства разрушения, варварство, рождало в сознании такое же чувство беспредельного восхищения, как и сама мишень. Он помнил, что тогда разработчики снарядов остались недовольными своим детищем: теоретически предполагалось уничтожить хорошо укрепленный оплот условного противника за семь минут с помощью восьми снарядов, выпущенных из основного корабельного калибра. Но на практике многотонная масса высококачественного бетона и железа выдержала весь боезапас "нападавших". При осмотре крепости выяснилось, что новое оружие смогло уничтожить только третью часть боевой мощи "осажденных". Конструкторы снарядов потерпели фиаско (хотя их оружие хорошо себя зарекомендовало, как истребитель кораблей), а инженеры-строители праздновали победу. Том был в компании последних, и сейчас мог с улыбкой вспоминать собственное состояние на следующий день после указанных событий: столько в своей жизни ему не приходилось пить ни до, ни после той знаменитой вечеринки! Крепко же болела голова!..

Заходя на посадку, "дуглас" немного накренился, и минуты две можно было рассматривать город более детально.

Центр города "венчали" три многоэтажных здания, которые в этой голой пустыне представлялись небоскребами Манхэттена. Дома-богатыри, отбрасывали в стороны густую сеть солнечных бликов от своего сплошного остекления, казались абсолютно невероятными в данной местности и поэтому сказочными. Небоскребы внизу были обрамлены серыми линиями асфальтированных улиц, которые, только в центре города были строго перпендикулярны в своих пересечениях и ровны, словно вычерченные под линейку. Дальше улочки, на европейский манер, начинали петлять и извиваться, сходясь и расходясь на перекрестках иногда даже в шести направлениях. Эти улочки обрамляли различные по высоте и конструкции дома, густо утопающие в блестящей на солнечном свету зеленой листве деревьев. Насаждений было довольно много, что тоже вызывало восхищение: сколько же труда и средств стоило привезти и высадить всю эту растительность, и уберечь ее от губительных пустынных зноя и песка? Конечно, большего восхищения заслуживал труд солдат. Том повернул голову к сидящим в салоне солдатам, которые с не меньшим интересом рассматривали фантастическую картину внизу. Были еще ученые, командиры… Бесспорно, и их труд заслуживал уважения, но работали они посредством приказов, команд, инструкций, и тому подобной дребедени, которой охотно пользуются люди властью наделенные.

Он вернулся к наблюдениям.

Иногда по городу пробегали парные стрелки бликов. Это были железнодорожные рельсы. В одном месте ему удалось приметить серые комочки дыма, взлетающие вверх над едущим локомотивом, а за ним, если немного напрячь зрение, можно было рассмотреть цепочку вагонов. Сверкающие полоски железных дорог сбегались в городе в одном месте, и, скручиваясь в невообразимый для неспециалиста хаос маневровых ответвлений, скрывались под цилиндрическими куполами, накрывающих перроны, миниатюрного, но настоящего железнодорожного вокзала!..

В городе была река, которая образовывала настоящее озеро. Поверхность водоемов блестела ослепительными чешуйками серебра, на свой природный манер забавляясь солнечными лучами.

Том покосился на камеру в ящике, подмываемый профессиональным азартом, но даже не шевельнулся в ее сторону. Еще садясь в самолет, он обратил внимание на предупреждающую надпись на перегородке, отделяющей салон от кабины пилотов:

Внимание!!!

Кино-, фотосъемка строго запрещена!

"Запрещено, запрещено, запрещено… Черт бы побрал все эти запрещения!" Журналистский пыл быстро остыл перед перспективой оказаться на скамье подсудимых. Тогда будет не до зуда в руках, а в голове, как раз в том месте, куда угодит пуля палача. Невеселая картинка…

Самолет выровнялся и быстро пошел на снижение. Он шел курсом прямо на город, и нетрудно было догадаться, что и аэродром находится в городской черте. "Было бы просто здорово, — подумал Том, — если бы там оказался и фешенебельный аэровокзал!.. Кажется, я перестал удивляться, и начинаю язвить".

Теперь город можно было рассматривать полностью, но тут ждало огорчение: примерно на расстоянии трех миль от трех "Эмпайр-Стейт-Билдинг" город неожиданно заканчивался. Этому внезапному завершению невозможно было даже подобрать определение. Просто тут тебе все — дома, улочки, зеленый парк, автомобильчики у тротуаров, заправочные станции, "железка" с "живыми" паровозиками и вагончиками, река, мосты через нее, озеро, и тут тебе раз — ничего нет! Только белое пустынное плато, мертвое под палящим солнцем. Граница города и пустыни была строгой, выполненной по правильной линии круга — проекция, печать цивилизации на бесконечном и раскаленном листе вечности. Теперь город не представлялся фантастическим миром, а каким-то грубым издевательским абсурдом, более реальным, чем, например, Нью-Йорк или Чикаго.

Коротко и истерично взвизгнув резиной шасси, самолет мягко приземлился и покатил, гася скорость, по бетонной взлетно-посадочного полосе. Серые плиты покрытия были густо исчерчены черным и жирным резиновым огаром — аэродром эксплуатировался очень интенсивно. Еще в воздухе Том заметил подвижную карусель небесных машин — одни после взлета закладывали виражи, становясь на курс, другие барражировали по кругу в небе, ожидая разрешения совершить посадку. Это было привычно, и не вызывало удивления. Город в пустыне мог функционировать благодаря, в значительной степени, авиации. Железная дорога, разумеется, также немало помогала, но не отличалась оперативностью. Если такой самолет, как "дуглас" преодолевал расстояние от "Блю-Бек-форта" до полигона, равное двумстам милям, за час с небольшим, то локомотив на этот же путь затрачивал четырнадцать часов. Редерсон взглянул на часы, чтобы подтвердить свои расчеты. Полет занял час и пять минут. Это с учетом того, что пришлось тратить время на борьбу с ветром и болтанкой. В город многое доставлялось именно по воздуху: питание, топливо, люди, детали… "Интересно, как здесь решают проблему с водой? — полюбопытствовал про себя Том. — Как обеспечивают и полив, и поддерживают уровень в водоемах, которые никак не связаны с естественными водными системами? Где они берут воду? Уж не привозят ли ее тоже самолетами? Или пользуются скважинами. Но сколько же надо насверлить дырок в земле для этого?"

Скрипнув тормозами, самолет остановился. Медленно подкатывали трап для разгрузки крупногабаритных грузов. К самолету торопливо подходила группа, человек десять, некоторые были одеты в белые халаты, остальные в одежде цвета хаки. У всех на лицах респираторы.

К аэродрому примыкало небольшое здание аэровокзала, вывеска на котором гласила: "ВОСТОЧНЫЙ ГОРОД". Возле вокзала стояло несколько самолетов, возле которых спешно шли рагрузочно-погрузочные работы, копошились авиатехники.

Раздался оглушающий рев, от которого мир в глазах задрожал. Том перевел взгляд на противоположный ряд иллюминаторов и успел заметить, как промелькнуло серебро корпуса тяжелого шестимоторного "бонта" — самолета-заправщика, который мог прямо в воздухе заправить две истребительные эскадрильи, за что и получил название "летающей бочки". "Бочки" стали приземляться одна за одной, с интервалом меньше минуты. Около двух десятков "бонтов" тяжело сели на бетон, засверкали серебром краски на корпусах, и помчались дальше, оглушая мир города невообразимым ревом.

Все в аэропорту работало слаженно и четко. Восточный город был военным объектом, где организация и порядок были на высшем уровне. Следовало отдать должное этому ковбою-расисту Дарену — он сам умел служить и умел заставлять делать это других. Сразу было видно, что человек для него не более, чем винтик в большой машине, и очень важно, чтобы каждая ее деталь была тщательно подогнана, и весь механизм работал исправно и слаженно. Со своей задачей Дарен справлялся превосходно, но не была понятна его пристрастность к расизму. Еще можно было объяснить его угрожающе-воинственную внешность и наличие кнута, в виде непомерно великого "Смита и Вессона" — атрибута неограниченной власти над людьми в этой пустыне, и недвусмысленного намека на кары, ожидающие непокорных. Но деление людей на нормальных и цветных… Это не умещалось ни в какие понятия, кроме… Полковник, если судить по его имиджу, предпочитал прошлое настоящему. Он жил в Диком Западе, в его "простых законах жизни для настоящих мужчин". И прошлое жило в нем. "Может быть, он вовсе и не притесняет цветных, — размышлял Том. — Все это показуха. Изощренная игра. Он весь в прошлом, а оно говорит: "Разделяй и властвуй!" Но в то же время в этой игре было еще одно немаловажное правило, которое не замечают люди недальновидные, не способные к политике: не примыкай ни к одной из разделенных тобой сторон. Дарен же, если судить по фактам, принадлежал к офицерскому клану форта. "Тут он себе и поставил капкан", — закончил мысль Том.

Стали открывать люк. Солдаты, как по команде, достали из своих походных сумок респираторы и спешно нацепили их на лица. Редерсон не понимал, для чего весь этот маскарад, и не видел насмешки в глазах своих попутчиков. Он встал со своего места, прошелся по салону к выходу и решительно высунулся в открытый люк… После первого же вдоха его стошнило под приглушенный масками хохот встречающих. Воздух был настолько насыщен зловонием, что любой новых вдох вызывал все новые и новые приступы рвоты. Они едва не лишили Тома сознания. Сквозь сильное головокружение он почувствовал, как его, корчащегося в конвульсиях, осторожно взяли под руки, с свели по трапу и опустили прямо на бетон, натянув на лицо респиратор. Маска до горечи во рту была пропитана какими-то духами. После этого стало легче.

Над ним склонился человек в белом. Он ободрительно похлопал Тома по плечу, улыбаясь одними глазами — все остальное скрывал уродливо выпирающий вперед респиратор, от чего человеческая голова становилась похожей на голову мифических людей с собачьими головами. Впрочем, Редерсону сейчас было не до мифологии — сильно кружилась голова, а желудок до боли сводило сосущей судорогой.

Немного окрепнув, Том спросил:

— Что это было, черт возьми?

Человек в белом вопросительно дернул своей полупесьей-получеловеческой головой, так как ничего не расслышал из-за рева беспрерывно садящихся и взлетающих самолетов.

Том, изобразив вопросительную мину, указал на свою маску.

Встречавший сузил глаза в улыбке и, опустив респиратор, прокричал в самое ухо Тома:

— Ностальгия!.. Мы ее галлонами покупаем!

Этот ответ еще больше обескуражил Редерсона: вонь и ностальгия — он не находил здесь ничего общего. И какое отношение к ностальгии могли иметь галлоны? Скорее всего, из-за этой вони все обитатели Восточного города поражены каким-то особым видом психоза. Если это так на самом деле, тогда удивляться более нечему.

Человек в халате жестами показал, что надо идти, указывая на здание аэровокзала. Редерсон поднялся без посторонней помощи и пошел вместе со всеми, закрыв ладонями уши, так как от непрекращающегося самолетного рева разболелась голова.

Они вошли в вестибюль вокзала. В глаза сразу бросились несколько десятков человеческих манекенов. Куклы не были просто усажены в кресла, а стояли возле окон, группами, возле стоек, которые должны были означать билетные кассы. Имитация оборудования интерьера была далека от совершенства, но даже при отсутствии воображения можно было догадаться, что стоящий в углу огромный короб с автоматом для напитков, скорее напоминает вокзальный буфет, а не придорожный туалет. На манекенах одежда, возле ног и сидений стоят чемоданы и дорожные сумки. Все как в жизни! Только немного неприятно от того, что все неподвижно и предельно чисто. Застывшие театральные. Это немое представление было больше похоже на издевательство: сумасшедший художник-декоратор буквально разнес по углам помещения свое больное воображение, словно хотел показать идеальность возможной жизни, протест против реальности. Тома даже покоробило, когда он заприметил в нише между киосками парочку целующихся кукол, а проходя мимо манекена, изображающего маленького мальчика лет пяти — мальчуган стоял посреди зала и беззвучно ревел, держа в руках рожок с растаявшим мороженым, — Том посторонился, чтобы не испачкать брюки о растекающиеся сливки, настолько реально выглядела эта кукла.

— Натурально, правда? — спросил все тот же песеглавец, заметив маневр Редерсона. — Все сделано строго по плану. Здесь все по плану.

Том хотел ответить, но человек жестом попросил удержаться от того, чтобы снять с лица маску, и сам говорил, только на короткие моменты оттягивая маску с лица. Редерсон вспомнил об ужасной вони и решил отказаться от реплики.

Они поднялись на верхний этаж вокзала и скоро оказались в просторном зале. Вся площадь большого помещения была занята различной, порой самой неожиданной в сочетании мебелью. Здесь находилось около трех десятков кроватей, три бильярдных стола, письменные столы, кульманы, радиопередатчики, огромный шкаф — телефонный коммутатор, кресла, диваны, платяные шкафы, душевые кабинки, печки, камины. Везде царил страшный беспорядок. Под ногами постоянно шелестели листы бумаги, хрустело битое стекло, трещали остатки пищи, звенели раскатывающиеся пустые бутылки, и вскрытые по-фронтовому, ножом, консервные банки. Середину зала занимал огромный, не менее десяти шагов в длину, стол, практически полностью заставленный телефонными аппаратами. По всему ряду окон, открывающих вид на Восточный город, непрерывной чередой, стояли кондиционеры, обычные, бытовые, которые могла купить любая американская семья в любом супермаркете за шестьдесят долларов в день уценки. В квартире Тома было как раз два таких. Но эти отличались от серийных: на каждом была установлена угрожающего вида конструкция из реторт, трубочек, колбочек и мензурок, которая хищно впивалась десятками резиновых шлангов в нутро кондиционера и бурлила, правда, очень тихо, какой-то густой черно-коричневой жижей. Здесь аэродромный рев был практически неслышен, и можно было дать отдых ушам после часа полета. Тишина зал нарушалась едва слышным мурлыканьем кондиционеров и истеричными телефонными звонками, но к последнему, по своему опыту знал Том, можно было без особого труда привыкнуть. Кроме этого, как заметил он, с большинства телефонов были трубки сброшены.

— Здесь намордники можно снять, — сказал сопровождающий. Он выглядел старше остальных, как-то строже внешне, подвижнее и более раскованно. Не трудно было догадаться, что всем здесь управляет именно он, как наместник полковника Рода Дарена.

Том снял маску, но первый вдох сделал осторожно. Вопреки ожиданиям, воздух в помещении оказался абсолютно чистым, как в горах. Можно было даже уверенно утверждать, что он имел приятный и нежно-сладкий вкус.

Старший подошел к гостю, и с улыбкой на симпатичном лице протянул руку:

— Разрешите, мистер Редерсон, в нарушение всех традиций и правил этикета, самостоятельно представиться: Норман Фридбах.

Том с интересом стал рассматривать представившегося. Перед ним стоял человек-легенда, родитель первого в мире атомного реактора, магнат, владелец "Первой Американской Атомной Компании Фридбаха", создатель атомной бомбы и многого другого, чем стала славна и могущественна Америка. Почти все знали имя этого человека, но мало кто видел и слышал его. Он не фотографировался, не снимался для кино, не выступал по радио и не давал интервью. Несколько раз общественность волновали слухи о покушениях на Фридбаха, почетного и действительного члена многих научных академий, доктора наук, профессора многих университетов, и так далее, и тому подобное… Покушений было пять, и поговаривали, что три из них принадлежали немецкой разведке, а остальные — русским. Также досужие языки трещали о том, что якобы профессор Фридбах оставил наследие нацистской Германии — чертежи, записи, расчеты, по которым стали строить и использовать грозные ракеты "ФАУ". Это могло быть правдой — доктор, вплоть до тридцать седьмого года, работал и преподавал в Берлине, но утверждения все тех же языков в том, что якобы это наследие было передано добровольно, скорее всего это было пустой болтовней завистников, имя которым легион. "ФАУ" лишь несколько раз достигали Лондона, правда, нанеся при этом невиданный урон, стирая с земли сразу целые кварталы города. Америка же, благодаря этому человеку, уже громко бряцала своим новым оружием. Разумеется, Фридбаха берегли, как зеницу ока, и Том был готов поспорить, что из остальных девяти человек, которые встречали его у трапа, четыре являлись телохранителями профессора.

— Мне очень… Я очень счастлив познакомиться с вами, профессор. — Том говорил абсолютно искренне. — Я…

— Только не говорите, что совершенно не ожидали, что встретите меня в этой зловонной дыре, — перебил его профессор. — Там, где звучит слово атом, меня можно найти всегда.

— Но об испытаниях я узнал чуть больше часа назад.

— Всё секреты, — с пониманием в голосе вздохнул Фридбах. — Но поймите, пожалуйста, сейчас такое время, что без них просто нельзя. Да, и в дальнейшем тоже. Сейчас Гитлер. Ему скоро конец. Потом японцы. За ними русские. После них китайцы…

— Этому не видно конца, — согласился Том.

— Вы абсолютно правы. — Фридбах по-дружески тепло улыбнулся. — Признаться, я был уверен, что у современной молодежи только фокстрот в голове, и этот… как его?..

— Джаз, — подсказал Редерсон.

— Да, именно так! Джаз. Приятно слышать от вас здравые мысли. Это успокаивает людей такого возраста, как я: можно не волноваться, что все наши достижения и победы не будут в будущем попраны, а будут использованы по назначению и с умом. Атом — это не только сильное и абсолютное оружие. Главное то, что он уже сейчас является веским политическим доводом, и, как ни парадоксально, а именно с него сейчас начинается новая эпоха Человечества.

— Зачем же тогда оружие, если его не использовать?

— Почему же — не использовать? — удивлением на удивление ответил профессор. — Как раз использовать! Но только так, как мы сделаем с вами. завтра Только варвары, молодой человек, живут правилом: если нацелил оружие — стреляй…

— Если меч достал из ножен — руби, — добавил интерпретацию Том. — Но мне кажется, что эти утверждения имеют двойную философию. Прямая, та что на поверхности — для дикаря, постоянно жаждущего схватки. Так сказать, война ради войны. Вторая же мне больше симпатична.

— И какая же? — заинтересовался Фридбах.

За их разговором с интересом следили и остальные.

— Прежде всего следует искать иные от военных пути разрешения конфликтов. Мирные решения. Использовать оружие — это последнее дело.

— Ха! Вот, значит, как… Простите, где вы получали образование?

— В Оксфорде, профессор.

Фридбах с пониманием кивнул:

— Хорошее образование. Вы журналист?

— Только по образованию. По специальности — кинооператор.

— Да, конечно. Кстати, ваши фильмы о войне мне больше нравятся. Вам, и только вам удается показать человека в экстремальных условиях, его стремление выжить — настоящую жизнь! Ваш талант никак не вяжется с вашей философией. Оксфорд давно славен своим неуемным пацифизмом, который в скором будущем доставит Америке куда больше неприятностей, чем все внешние враги. На мой взгляд, мистер Редерсон, та философия истинна, которая не только имеет право быть, но и есть, и применима. Человека ничто не переменит. Он не хозяин сам себе. Им управляют особые космические силы, в сравнении с которыми атом — забава для младенца. Когда он выйдет из-под этой опеки — неизвестно. Возможно, вообще никогда.

— Вы говорите о религии?

Профессор рассмеялся:

— Ну что вы!.. Она вообще не в счет. Это пустые бредни. Вековая глупость — если хотите. Да, именно так! Я говорил об абсолютной власти — власти Вселенной. Об этом стали говорить еще в Древнем мире. И не только говорить, но и наблюдать, и делать выводы. Земля, Солнечная система, наша Галактика — все это увязано строгими физическими и математическими законами. Вспышка, взрыв Сверхновой, может изменить целую галактику, или вообще ее уничтожить. Как например, луна вызывает приливы и отливы океанов и морей. Но это упрощенная модель вселенских явлений. С этим невозможно спорить! Человек же также неотделим от этого мира, и все его реакции — это все то же проявление космических сил…

— Если все так беспросветно, зачем же тогда оружие? Не проще ли просто дождаться в мире, без лишних крови и страданий, какого-нибудь крайне нерядового вселенского светопреставления и рухнуть всем вместе в тартарары, но со счастливой улыбкой от того, что прожили отведенное время не так и плохо.

— Примитивно, мистер Редерсон! Очень примитивно! — Норман Фридбах казался очень взволнованным. На его дряблых щеках заиграл румянец. — Я огорчен. Огорчен тем, что вы неисправимый идеалист.

— Только от того, доктор, что видел войну не по фильмам, а своими глазами.

— Как же не понятно, что это "нерядовое событие" не будет действовать на человека непосредственно, чтобы не удовлетворить бредни этих истеричных говорунов об новом Армагеддоне? Это было, есть и будет косвенное воздействие: бах где-то звездочка, например, за четыреста парсеков отсюда, а у половины населения на Земле в голове война. Эта половина обязательно найдет повод, чтобы вспороть кому-нибудь живот. Любой повод. Достаточно вспомнить историю: нет ни единого серьезного повода для начала войн, но они все-таки были, и в них миллионами гибли люди. Все эти поводы и причины — глупость, пустота и надуманность. И остается только главное — выжить! Мое оружие позволит не воевать, пусть только нам, американцам, пока, например, русские не создадут такое же: зачем лезть на нас, когда за десять секунд можно лишиться лучшей своей армии? И это только из-за какой-то одной бомбы!.. Перед тем, как гнать на нас своих солдат, Сталин тысячу раз подумает в своем Кремле о будущих последствиях. Это оружие сдерживания — атомная бомба, новая форма достижения мира. Мало того… Это основной фундамент мирного сосуществования человека в будущем. Это оружие будет воевать, находясь на складе, а не на передовой, в жерле пушки или под крылом самолета.

Слушая профессора, Том подумал о том, что перед ним стоит не великий ученый, а сбежавший из клиники для душевнобольных пациент. С такой уверенностью говорить о своем оружии, наделять его таким фантастическим могуществом! Еще совсем недавно он вспоминал таких же горе-конструкторов и их снаряды-малютки. Это бравада, и расходившееся самолюбие гения. "У парня взбесилась лошадь, — со вздохом сожаления подумал Том, — а он и поводья бросил. И спорить нельзя, опасно — копытами затопчет". Он не любил людей, которые готовы откопать спор везде и по любому поводу. "А все начиналось с обыкновенного знакомства, — еще раз вздохнул Том и мысленно пошутил: — А эта вонь… Не спесь ли доктора протухла?". Он разочаровался в профессоре, и чувствовал себя из-за этого неловко, и еще от того, что разочарование пришло так скоро. Скорее всего, Фридбах переживал в этот момент те же самые чувства, и это стало понятным по тому, как он после последнего слова резко развернулся и ушел, нервно размахивая тонкими, сухонькими руками. Оглушительный хлопок дверью заставил всех вздрогнуть. За доктором вышли еще шесть человек — Том не угадал количества охранников.

— Эффектный конец, правда? — разочарованно спросил Том у остальных, кто остался с ним в зале. Три человека в белых халатах молча сверлили гостя взглядами. — Большая просьба, джентльмены, больше не обвинять меня в пацифизме! Это слово с этого момента я ненавижу больше всего в своей жизни…

Ему ответили дружным смехом. Они подошли к нему и стали по очереди протягивать для знакомства руки.

— Рик Телингтон, — представился первый. — Биолог. К вашим услугам, мистер Редерсон. Что нового снимали — снова фронт?

— Да, русских в Прибалтике.

— Серьезная картина?

Уже в прокате. Много войны в каждом кадре.

— Это нам и нужно. Возможно, Фридбах бы на самом деле поменял свои взгляды на мир и войну, если бы действительно смотрел ваши фильмы… Мне не очень хочется вас разочаровывать, но хвалил он вас только из вежливости. Пожалуйста, не обижайтесь, но я говорю правду.

— Что вы?! Как раз напротив! Теперь мне многое становится понятным.

Доктор только-только привык к радио. Он закоренелый консерватор, и признает прогресс только в своих изобретениях. К кинематографу же он относится хуже, чем к Гитлеру. О войне знает только из газет, ну, и радио, конечно, но сами знаете, какие краски напускают журналисты и репортеры — не разберешь, где правда, а где вымысел…

— Тед Макгредер. Можно просто Макки…

— Это он для того, чтобы от своих обезьян не отличаться! Ха-ха!..

— Не обращайте на них внимания, мистер Редерсон…

— Зовите меня Томом.

— Хорошо. Не обращайте внимания на этих хохотунчиков, Том. Это не люди, а полные дураки и абсолютные болваны, над которыми смеются даже мои шимпанзе. Но с ними не так и плохо — поверьте мне, человеку, который проторчал с этими полоумными полгода в Вонючем городе…

— Простите, как вы сказали: "Вонючий город"? Это название новое? Мне же известно другое…

— Все верно — Восточный, но мы не могли не отметить его столь броскую достопримечательность, как зловоние.

— Это действительно ужасно! Я едва сразу же не умер на трапе самолета.

— Могло случиться и такое. И все это из-за этого Макки…

— Это, правда, из-за вас?!

Макгредер густо покраснел и метнул полный гнева взгляд в сторону своих товарищей.

— Да. То есть — нет!.. Не именно из-за меня. Это из-за животных. В городе живет около полусотни обезьян, шимпанзе, и примерно столько же свиней. Уборка отходов их жизнедеятельности не предусмотрена проектом. Вот и запах. Кроме этого, очень большая смертность: дохнут от жары и болезней. Командование по этому поводу не больно переживает.

— Город обезьян?!

— Да, и свиней. Превосходные такие…

— Для чего?

— Они — это "биологические объекты поражения"". Человека на испытаниях под взрыв никто бросать не будет, чтобы узнать, что с ним после этого случится. А животные… Они всегда помогали человеку в исследованиях. На них перепробовали все: лекарства, яды, газы, болезни… Ведь шимпанзе и свиньи по строению организма, его органов, очень схожи с человеком. Вот и сгорят они завтра в атомном огне.

— Но зачем пятьсот животных, когда можно обойтись меньшим количеством?

— Об этом, Том, спросите Нормана Фридбаха. Город и население — его идея полностью.

— Сумасшедший человек!..

— Мы тоже так думаем… Рой Вильсон — инженер-строитель, архитектор.

— Так это ваши чудеса?

— Какие?

— Небоскребы, мосты, река и пруд…

— Озеро.

— Что?..

— Это озеро, говорю. Его глубина около ста тридцати метров.

— И как вам только это удалось?

— Об этом тоже спросите Пустоголового Фрэда.

— Кого?

— Это мы так Нормана между собой окрестили.

— Но все же!.. Как это ему удалось?

— Очень быстро. Несколько секунд.

— Не может быть!

— Еще как может, Том. Он там бомбу взорвал, а из ее воронки море получилось.

— Просто невероятно. А вода откуда?

— Да оттуда же. Там после взрыва открылось множество родников и подземная река.

— А мосты?..

— Это уже фокусы Вильсона.

— Никаких фокусов, — протягивая руку Тому, возмутился Вильсон. — Зовите меня просто Вильсоном, мистер Редерсон. Я к такому обращению больше привычен. Касательно мостов… Все настоящее и работоспособное. Работали над этим около года.

— Он этим гордится.

— Не меньше, чем ты своими макаками.

— Вот так и живем…

— Строили Восточный сколько времени?

— Что-то около года. Грандиозный замысел, но абсолютно бесполезный.

— Почему?

— Разумеется, польза здесь какая-то есть. Определенно есть. Но только военная. Если бы такой же город построить в каком-нибудь другом месте — его ценность была бы гораздо большей, — Рой снял и протер полой халата очки. — Понимаете, я гражданский строитель, для которого очень важно, чтобы в его домах жили люди, и эти дома стояли долго и крепко. Грустно осознавать, что все тобою и другими построено для того, чтобы быть разрушенным. Это противоречит человеческой природе: созидать с пользой для будущих поколений.

— Из ваших слов следует определенно одно — вы не в дружбе с Фридбахом.

— Они в жестком противостоянии, — уточнил Макгредер.

Зоолог курсировал между холодильниками и столом, расставляя на зеленом сукне консервы, столовые приборы, бутылки с напитками.

— Но эта борьба без равных условий для сторон. Пустоголовый Фрэд постоянно находит какие-то недоделки, ошибки в конструкциях и обвиняет в этом Роя. По правде говоря, виноваты строители, которые халтурили вовсю, чтобы уложиться в сроки. Норман Фридбах это прекрасно понимает, но не умеет мирно сосуществовать со своими оппонентами. Мало того, в игре с Вильсоном он использует подтасованную колоду, и обвиняет его в умышленном саботаже. Это очень серьезно. — Он сделал пригласительный жест рукой. — Прошу составить компанию за трапезой. Том, вам надо поесть. На вас жалко смотреть после знакомства с "главной достопримечательностью" города.

— Огромное спасибо за приглашение, — сказал Редерсон и прошел к столу. Он чувствовал себя слабым, и завтрак был бы совершенно не лишним, чтобы восстановить силы перед нелегким днем.

— Неужели профессор столь категоричен? — вернулся он к теме разговора.

Телингтон, биолог, намазывая паштет на ломоть хлеба, тотчас замотал головой:

— Вы неверно подбираете определения. "Категоричность", смысл этого слова не может быть применим к Пустоголовому Фрэду. Здесь уместно другое. — И он многозначительно постучал рукоятью ножа себя по виску. — Он свихнулся на собственном величии. Это горький удел всех варваров, разрушителей. Гордыня старика ищет противостояния со всеми. Его терпят, но его выходки и непримиримость могут скоро надоесть. С каждым днем он становиться все более заносчивым и нетерпимым.

— Может быть этому есть какое-то другое объяснение, чем гордыня? — спросил Том, сооружая для себя "многоэтажный" сэндвич.

— Объяснение сумасшествию?.. Не смешите. Какие еще могут быть объяснения?

— Для того, чтобы сойти с ума, тоже надо иметь причины.

— Ах, вот вы о чем, — усмехнулся Телингтон. — Об атомной бомбе.

— О ней самой.

— Здесь тем более нет никаких причин для болезненно завышенного самолюбия, — не отвлекаясь от еды, произнес Макгредер.

— Но она позволит выигрывать в войнах!

Зоолог отложил бутерброд и уставился на Редерсона:

— Вы не понимаете, о чем говорите. Это не авиабомба весом в десять тонн. Вы недавно восхищались нашим озером. Это последствия взрыва мощностью всего в полсотню тонн — и получилась яма в сто тридцать метров глубиной. Завтра будет испытана другая — в десять килотонн! Вы рассматривали город с самолета — не маленький, не так ли?

— Не спорю.

— Так вот… Никто не знает, что останется после взрыва. Никто не может даже предположить, пофантазировать о возможных последствиях!.. Разрабатывается новая бомба мощностью в пятнадцать килотонн, а что дальше? Пройдет лет десять-пятнадцать, и какой-нибудь психопат предложит для испытания игрушку с гигатонным зарядом, и выберет в качестве полигона Землю.

— Ну, это уже фантастика, — отмахнулся Том.

— Как вам угодно. Но я рад, что завтра вы станете участником этих фантастических событий.

Зоолог вернулся к еде.

Архитектор, Рой Вильсон, съел один сэндвич и стал готовить другой.

— Я тоже усматриваю в словах Теда некоторое преувеличение. Но он зоолог, притом том, который уверен, что человек — самое бесполезное и даже вредное существо на планете. Тед боится и переживает за тех, кто ни в чем не виноват и просто хочет жить — за животных. Это его мнение, и мы его уважаем. Но в одном он действительно прав: с атомной бомбой отпадает вообще смысл воевать. Цель всякой войны банальна до цинизма: захват материальный ценностей и порабощение народа.

С этим трудно было не согласиться. Том кивнул.

— Но создатели атомной бомбы не учли одной очень важной детали: после атома не останется ни потенциальных врагов, ни ценностей, только пепел и смрад. Небогатый урожай. Площади, оказавшиеся под бомбардировкой, опасны радиационным заражением на протяжении многих столетий. Вы знаете, что такое лучевая болезнь?

— Очень мало, — ответил Том.

— Так оно и есть на самом деле! В полном неведении находитесь не только вы, но и ученые. Доказано, что радиация способна провоцировать раковые заболевания. И предполагается, что она способна изменять гены и вызывать мутирование.

Только совсем недавно, кстати, обратили внимание на то, что бродячие собаки, живущие в Блю-Бек-форте, приводят уродливых щенят, а крысы стали в два раза больше размером, — говоря, Макгредер постукивал ножом по столу. Его лицо алело от возбуждения. — Это произошло с животными через два года после первого взрыва. При этом надо учитывать, что от базы до полигона не более трехсот километров.

— Может здесь место имеют совершенно другие причины? Например, местного характера, — предположил Том. Он хотел услышать максимальное количество версий, чтобы утолить свой журналистский голод.

— Не очень-то верится, — вновь вступил в разговор архитектор. — В природе долгое время ничто не меняется. Пустыня осталась прежней. Небо, солнце, горы — все как раньше. Был только взрыв.

— И будет новый, — ввернул Телингтон.

— Да, — согласился Том. — Это правда. Но могут быть и простые случайности. Мутанты пугали людей постоянно. Где-то их было больше, где-то меньше. Зачем же сразу все валить на атом?

— Лишь только затем, что мы, уважаемый мистер Редерсон, ученые, — спокойно ответил Макгредер. — Конечно, мы знаем о том, что миром в равной степени правят и закономерности и случайности. Но за неимением научных объяснений мы вынуждены оперировать фактами. Возможно, мы грешим узостью взглядов, но в тоже время отдаемся полностью уверенности в том, что использование атомной энергии лишь подтвердит в дальнейшем наши выводы. Кроме этого, есть подозрение, что человечество еще абсолютно не готово использовать такое мощное средство, как атом. Мне это напоминает дикарей, которые бегали по доисторическим лесам, и, подняв с земли палку, использовали ее в качестве оружия, и лишь потом, спустя многие столетия, научились ее применять как строительный материал и рычаг.

— Вы хотите сказать, что мы используем атом не так, как следует? — спросил Том. — По-моему, не так уж и плохо использовать его для начала как оружие. — Он отодвинул от себя пустую бутылку. Чувство сытости слегка хмелило сознание. — Хотя мне очень нравятся ваши доводы Тед, но я не вижу пока другого, более эффективного оружия, чем атомная бомба. Я видел войну, и был свидетелем сотен трагедий, о которых я бы не решился рассказывать за этим столом, и вообще. Это страшно. Была бы эта бомба тогда, в тридцать девятом году, сбросили бы ее на голову Гитлеру, и делу конец! Возможно, ваши рассказы об ужасах последствий атомной бомбардировки имеют под собой основу — об этом, вы абсолютно правы, судить будущим поколениям, но они, пожалуй, будут не столь страшны, как концлагеря Бухенвальд, Заксенхаузен и Равенсбрюк. И не было бы, в конце концов, миллионов жертв! Вот в чем гуманность…

— Вы упускаете самое главное…

— Что? — Редерсон повернул голову к Телингтону.

Биолога нисколько не волновал его порыв. Не глядя на Тома, он усердно выуживал из консервной банки остатки паштета. Такое демонстративное невнимание зацепило самолюбие Тома: он говорил о том, что было на самом деле, о том, что видел собственными глазами, о том, что пережил — о главном, черт побери! А где мог рассмотреть этот худосочный хлыщ свое "нечто главное" отсюда, за тысячи миль от фронтового пекла, когда лишь изредка отклеивался от дармовой банки консервов?..

— Что же "главное" я упустил? — сдерживая гнев, повторил свой вопрос Редерсон.

Ученый отставил банку и неторопливо облизал пальцы:

— То, что Гитлер не дурак, как многие хотят думать. Идиот не смог бы подмять под себя всю Европу, часть Африки, и доставить массу серьезных неприятностей более сильным державам. Объединились бы эти державы против него своей мощью, чтобы победить, в том случае, если бы он оказался законченным болваном? Нет.

Биолог победно взирал на Редерсона, который в ответ корчил саркастические гримасы.

— Но он-то действительно дурак! — не выдержал Том. — Разве мог умный полководец начать войну сразу со всеми, не имея для этого достаточной сырьевой и промышленной базы!

Теперь пришла очередь кривиться Телингтону:

— Не утомляйте меня идеологией. В Вонючем городе она никуда не годна… Вы смешали в кучу и стратегию и политику. Это верхняя правда, та, что на поверхности. На самом же деле, как мне думается, причина совершенно в другом: у фюрера не было иного выбора, но это не касается темы нашего разговора…

— Вот как — не касается?

Рик не обратил никакого внимания на язвительную реплику.

— Все дело в другом… Дурак — это посредственность, а Гитлер — личность, не посредственность. Пройдет не так много времени, и многие будут вынуждены это признать. Вам не нравятся мои слова?

— Более чем!

— Но не вам судить, как, впрочем, и мне, об истинном положении дел в современном мире. И, возвращаясь к нашему прежнему разговору, скажу, что вы упустили такую деталь — не знаю: по умыслу, или нет, — он дружелюбно улыбнулся, демонстрируя, что ссориться не расположен, но тут же стал серьезным. — Разве мог Гитлер идти войной против всего мира, не имея в рукаве козырной карты? Уверен, он знал, что делает. Эти легендарные "ФАУ" были лишь ступенью к полной победе. Кто знает, может то, что здесь завтра взорвется здесь силой солнца, вовсе не принадлежит ни американцам, ни русским, а только немцам.

Биолог замолчал и стал собираться: натянул высокие резиновые сапоги, длинный прорезиненный фартук, взял перчатки.

"А он ведь прав, — думал Том, наблюдая за сборами ученых — к Рику Телингтону присоединились и остальные, экипируясь по его примеру. — Глупо думать, что Гитлер, стремясь к порабощению человечества, рассчитывал только на мощь своих танковых дивизий. И хорошо сказано о палке… Кажется, у этих ребят больше оснований для таких выводов, чем у меня. Их уверенность в выводах начинает меня пугать — просто стыдно признаться, что не знаешь, чего именно боишься. На фронте проще: сидишь в окопе во время артобстрела, ни жив ни мертв от страха, но знаешь его причину — рои осколков в секунду могут изрешетить тебя, и прекрасно знаешь, что единственная защита — это окоп или блиндаж… Здесь же не знаешь ни о чем, и от этого еще страшнее".

Ему протянули пакет с прорезиненой амуницией.

— Это защитит вас от грязи, — прокомментировал архитектор и посоветовал: — И постарайтесь держать оружие под рукой. Бешенство в городе. Больные животные срываются с привязей и нередко нападают на людей. Незачем еще одна трагедия.

Редерсон оделся и, следуя совету, нацепил ремень с пистолетом поверх резинового фартука. Остальные достали из шкафа многозарядные карабины.

— Не люблю, когда остаются неясности, — сказал Том, когда все были готовы к выходу. — Боюсь, что больше нам никогда не увидеться и не поговорить всем вместе.

— Что вас интересует? — спросил Вильсон, проверяя оружие.

— С чего вы взяли, что атом используется не так, как следовало бы? Я принимаю, что атомная бомба, атомный реактор — это не тот путь. Но принимать и понимать — это совершенно различные вещи.

Все трое переглянулись с таким видом, словно решали: выкладывать все начистоту, или… Вновь Том почувствовал удар по своему самолюбию. Ему не доверяли. Впрочем, здесь ничего необычного не было: он человек новый и временный, только совсем немного пострадавший от Нормана Фридбаха; но его успокоили, проявив солидарность, но незачем посвящать его во все остальное. Профессиональное чутье Тома пострадало еще больше. Он понимал, что тайны есть, и какие-то особенные, но ему их не увидеть, как собственных ушей. Не скоро можно будет успокоиться. Очень не скоро, если не удастся найти иные пути удовлетворения своего любопытства.

За Макгредера ответил Вильсон. В его тоне чувствовалось недовольство:

— Тед говорил о том, что атомная бомба или ядерный реактор — это самый примитивный способ использования атомной энергии. На данный момент пока неизвестны другие сферы применения атома, кроме уже названных, но хочется верить, что именно он выведет человека в дальний космос.

— Фантастика, — сыронизировал Том.

— Пусть так, но все когда-то начиналось с фантастики. Вас что-то еще интересует?

"Он становится колючим, — заключил Редерсон, отдавая должное собеседнику, сумевшему дать исчерпывающий ответ ни о чем. — Мой нос держит верный след". И спросил:

— Фридбах, по пути сюда, рассказывал о каких-то галлонах ностальгии.

Он понял, что сказал глупость, когда остальные едва не покатились со смеху.

— Я понимаю, что мой вопрос невежествен, но…

— Успокойтесь, пожалуйста, — утирая слезы, произнес Вильсон. — Вас никто не хотел обидеть. — Он с трудом сдерживался, чтобы вновь не рассмеяться. — Все дело в духах, которыми пропитываются наши маски. Шедевр парфюмеров носит название "Ностальгия", и его действительно закупают галлонами.

Работать пришлось долго. Хотя Редерсону досталось не самое сложное ее часть. Кинокамеры были уже установлены без его участия в специальные, отлитые из сверхпрочного бетона тумбы. Оставалось только правильно установить саму камеру, проверить ее работу и выбрать в видоискателе план будущей автоматической съемки. Иногда в бетонных тумбах было установлено по несколько камер, которые снимали один и тот же план по очереди, включаясь каждая в тот момент, когда у предыдущей заканчивалась пленка или разряжался аккумулятор. В таких тумбах работать было труднее всего: маленькое пространство было сплошь забито оборудованием, и требовалась особая сноровка, чтобы делать свое дело и нечаянным движением не повредить ничего. Ко всему прочему, изматывала духота. Маска на лице пропускала мало воздуха, и он сам предельно был насыщен парами духов. Кружилась голова, тело взмокло и горело под резиной верхнего облачения, но снять его не было возможности — вокруг было довольно много грязи после животных. Приговоренных животных. Редерсон снял перчатку и отер пот со лба, одновременно покачивая головой в унисон своим грустным мыслям. То и дело со всех сторон, из домов, подвалов доносились крики, стоны, лопотание, хрюканье и звон цепей. Ему было жаль узников, но не из-за их завтрашней участи, а из-за их настоящего положения. Неизвестно, сколько времени они томились в своих камерах, страдая и умирая от зноя и жажды. Закончив с очередной тумбой, Редерсон садился в джип, водитель которого дергал рычаг переключения скоростей, и они катили к следующей.

Работа близилась к завершению. Объезжая пригород, Том заметил выложенный из белого камня прямо на земле круг с крестом в середине. Знак был достаточно велик, чтобы его можно было заметить с большой высоты. Водитель джипа пояснил, что это цель для бомбометания. В этот круг должна завтра упасть бомба. От цели до города было не более полутора километров.

Оставалось проверить еще несколько тумб, и джип не спеша катил по улице в тени высотных зданий, где можно было наслаждаться относительной прохладой. Машина петляла по ровной дороге, объезжая рыжие зловонные и подсыхающие лужи и густые ручьи, вытекающие из домов. Том плотнее прижал к лицу маску, ощутив неприятную тяжесть в желудке, когда вспомнил собственное утреннее состояние у трапа самолета. За поворотом он увидел недавних знакомых. Ученые сидели на бордюре, курили и о чем-то беседовали. Заметив Тома, они переглянулись и тяжелыми взглядами стали смотреть на приближающийся к ним автомобиль. Не надо было быть провидцем, чтобы понять, что они не рады его видеть, но Редерсон, словно не замечая недружелюбия, подошел к ним.

— Здесь можно снять маску, — сказал Вильсон, но Том не сразу решился последовать совету.

— Снимайте, снимайте, — уверенным тоном настаивал архитектор. — К вечеру поднимается ветер. Скорее всего будет дождь. Мы сейчас на Зеленой улице, которая пересекает город строго с запада на восток, а ветер западный — он-то и уносит отсюда вонь.

Воздух был относительно чистым. Примеси зловония было очень мало, и можно было без опаски дышать полной грудью.

— Сигарету? — предложил Телингтон.

Том, поблагодарив, отказался. Он заметил рядом с биологом что-то продолговатое, накрытое простынею. Белая ткань в некоторых местах пропиталась бурой кровью. По очертаниям предмет под простыней, напоминал человеческое тело, но точнее рассмотреть было невозможно — зоолог старался прикрывать его от взгляда Тома собой, делая это как бы невзначай.

— Бешенство? — спросил Том. — Обезьяна? Большая же, однако…

Тройка смотрела на него какими-то странными глазами, от которых начинаешь чувствовать себя без вины виноватым.

Вдруг, сильный порыв ветра сорвал с тела простыню, и она полетела, зацепившись через несколько метров за брошенный моток колючей проволоки.

— Черт! — выругался Рик Телингтон и побежал за тканью.

— Я же тебе говорил: привали камнями! — без особой злости сказал ему вдогонку Вильсон.

Это был труп солдата, лежащий лицом вверх. Тело было изгрызено так, словно его, не переворачивая объедали сверху, начиная с головы и завершая ногами. Обгладывали, как початок вареной кукурузы, с той лишь разницей, что последний обкусывают со всех сторон, но не трогают сердцевину. Этого же беднягу ели полностью: с одеждой, обувью, экипировкой, костями. Рядом лежали откушенная каска и перекушенная в середине винтовка.

Том не мог отвести взгляд от изуродованного тела, когда же простыня легла на место, его второй раз за день стошнило. Подошел Вильсон и протянул флягу:

— Выпейте. Побольше. Не надо было вам сюда подходить.

Во фляге был бренди. Том сделал три больших глотка. Спиртное успокоило желудок, стало намного легче.

— Что это? — Том неуверенной рукой показал на тело.

— Сами же видели, — с неохотой ответил архитектор. — Не надо было сюда подъезжать. Больно хорошо у вас получается блевать. Как же вы на фронте выдерживали?

— Там такого не было, — сказал Том и вновь глотнул из фляги. Фартук Вильсона был испачкан кровью. — Страшно, но не так.

Его взгляд снова приковало тело под простынею.

— Я-то думал, что там похлеще, — сказал Рой.

— Да, — согласился Том. — Но там не едят убитых вместе с каской и ботинками…

Архитектор резко отобрал у него флягу и нехорошо сказал:

— Вам показалось.

Редерсон оторопел, но потом решительно подошел и стянул ткань с трупа.

— Это мне показалось?

Телингтон забрал у него простынь и накрыл ею тело.

— Да, парень, тебе показалось, — повторил Вильсон. — Так тебе и многим другим будет лучше… На беднягу напали обезьяны. Сошли с ума от жары.

Том подскочил к нему и свалил ударом в живот. Остальные вскочили, но остановились, когда Редерсон выхватил пистолет и направил в их сторону.

— Стоять! — приказал он. — И бросьте винтовки! Живо!.. Вы все здесь сошли с ума от жары! Льюис! — позвал он водителя, который безучастно наблюдал за всем из машины.

Солдат подошел и с опаской покосился на труп:

— Да, сэр…

Возьми этих болванов на мушку. Если вздумают шевелиться — стреляй.

Сам же пошел к машине, достал из своей сумки фотоаппарат и вернулся к телу, отбросил ногой простыню и стал фотографировать, стараясь не упустить ни одной детали.

Лейтенант, вы перешагнули границу, за которой начинаются большие неприятности, — угрожающе предупредил Вильсон.

— Рой, — обратился к нему Том, не отвлекаясь от работы, — если ты все таки открыл рот, может тогда объяснишь, что здесь на самом деле происходит? Мне не очень-то нравятся ваши пространные пояснения о "палке и рычаге"… Я страшно не люблю увиливаний от прямых ответов.

— Но прямых ответов нет! — с возмущением ответил Рик.

— Заткнись, — приказал биологу Том. — Я, кажется, спросил Вильсона. Рой, так может потрудишься рассказать?

Он закончил фотосъемку и подошел к архитектору, который после удара продолжал сидеть на асфальте, массируя место, куда попал кулак репортера. Окровавленный фартук он снял и отбросил в сторону.

— Ну, так как, поговорим? Или мне еще раз пощупать твой животик?

Вильсон выругался и зло сплюнул, отвернув лицо. Он не собирался говорить вообще.

— Вчера таких было трое, — сказал солдат.

Его фраза была неожиданной не только для Редерсона: Телингтон с Макгредером переглянулись и с ненавистью во взорах уставились на Льюиса, архитектор вновь выругался.

— О чем это ты, Лью? — спросил Том. — Может, тогда ты просветишь меня, а то, кажется, я единственный, кто здесь ничего не понимает.

— Я о мертвом, господин лейтенант… Вчера погибло трое. Среди них был и мой дружок, земляк. Им повезло меньше, чем этому. Все, что от них осталось, можно было уложить на вот эту простыню и завязать узлом. Их поздно нашли.

— Где?

— В разных местах этого проклятого города. Двоих на Четвертой улице, а одного на Двенадцатой — моего товарища, Элвиса, значит.

— Чем они занимались?

— Тем, чем обычно: охрана, кормежка животных, уборка трупов…

— Кто их убил?

— Не знаю, сэр, — солдат, не отводя винтовки от ученых, пожал плечами. — Никто не знает.

— Ты видел их?

— Кого — ребят? Нет.

— Нет, тех, кто вот так вот убивает, — пояснил Том.

— Да, сер. Издалека только. Я стрелял по ним вместе со всеми.

— На что они, или оно, похоже? Или — на кого?

— Не скажу, сэр… Не могу объяснить.

— Хорошо, Лью. Спасибо. Иди в машину. Я тут еще потолкую с джентльменами и поедем дальше работать.

Солдат поставил оружие на предохранитель и бросил ее на плече.

— Сэр, они вам ничего не скажут, — сказал он с уверенностью, и добавил с презрением и злобой: — Это все их штучки. Натворили чертовщины, из-за которой уйма ребят погибла, а теперь хотят бомбу бросить, чтобы, значит, и следов не осталось.

Вильсон встал и стал отряхиваться.

— Он прав? — спросил его Том.

— Чушь!

Подошли Телингтон и Макгредер.

— Здесь мы абсолютно ни при чем, — мягко сказал Рик. Тед подтвердил его слова кивком. — Мы знаем, что солдаты так думают, но ничего не можем сделать, так как совершенно не знаем ничего сами.

— Если послушать — так прямо святые! — бросил водитель.

— Я сказал: иди в машину! — крикнул на него Том. — Это приказ, солдат.

Водитель ушел.

— Но хоть как-то объяснить можете? — настаивал Редерсон.

— Мы пытались за завтраком, — громко сказал Вильсон.

— Я рад, что вы заговорили человеческим голосом, — съязвил Том.

— Лучше ваш язвительный тон, чем кулаки, — в тон ему ответил архитектор.

— Но, простите, ваши "палки-рычаги" никак не вяжутся с этим случаем, — сказал в раздражении Том, и все, как по команде, посмотрели на труп. Простыню куда-то вновь унесло, и он своим видом заставлял от ужаса сжиматься сердце.

— Но пока это единственное объяснение, пусть и бестолковое…

— Достаточно, — остановил его Редерсон. — От этих бестолковостей меня начинает мутить. Кто об этом знает?

— Все, — просто ответил Макгредер, обыскивая собственные карманы на предмет спичек. В его губах торчала мятая сигарета.

— Кто — "все"?

— Все в Блю-Бек-форте, — уточнил за Макгрегера Телингтон, протягивая ему зажигалку. — Но строго приказано при посторонних не распространяться.

— Приказал Дарен? — догадался Том.

— Да. Только он остался после нападения этой твари живым. Были тут двое, которые не могли успокоиться, так полковник сделал из них дураков и отправил лечиться. Думаю, что нормальными они не скоро станут.

— Значит, на него "напала эта тварь".

— Да, его сумели отбить, но она успела вырвать у него из спины воттакой кусок, — Макгредер показал кулак. — Долго отходил.

— Высшему командованию докладывали?

Он увидел, как от удивления поднялись брови зоолога.

— Вы что! Кто же решится на такое — лезть вверх через голову Дарена. С ним это опасные игры.

— Ну, а сам полковник?

— Не знаю… Может и делал что-то. Как-то раз приехала комиссия. Одни психиатры. Донимали всех вопросами, но так и убрались ни с чем. Все держали с ними язык за зубами — кто же хочет оказаться в дурдоме? У меня, например, семья, два маленьких сына.

— Может, и у этого, — Том подбородком указал на труп, — тоже есть дети.

Макгредер потупил глаза.

— Мы здесь совершенно ни при чем, — он нервно закурил и отошел в сторону.

— Тед прав, — сказал Вильсон. — Это очень опасные игры. И я бы вам не советовал в них влезать.

— Бросьте вы свои советы, — недовольно, с укором бросил Том. — Гибнут люди, и неужели никто не пытается ничего предпринять? Я не думаю, что это началось только вчера.

— Нет, практически с самого начала строительства. Может быть даже раньше. На этом самом месте поселилось индейское племя, но оно ушло, предполагаю, что из-за этих же проблем. Выяснить причины никто не стремился. А в городе за последние шесть месяцев было около восьмидесяти смертных случаев, и за эту неделю они участились…

— И как это можно объяснить?

— Послушайте, Редерсон, — архитектор и не пытался скрыть недовольство. — Вы здесь всего несколько часов и уже пытаетесь получить ответы на все вопросы, которые мы задаем себе ежедневно. Но, повторюсь, ответов, простых, понятных, логичных, нет! Понимаете, нет!.. Вы хотите предположений? Извольте. Открывайте свою коробочку, — он постучал себя пальцем по лбу, — но не думайте, что все будет легко…

— Я постараюсь все понять, — успокоил его Том. — Если не пойму — запомню. Потом на досуге разберусь.

— Да, сколько угодно, уважаемый мой мнемоник[6]!..

Они вздрогнули, когда где-то рядом раздалась беспорядочная ружейная пальба. Все схватили свое оружие и завертелись на месте, стараясь определить, откуда доносится звук выстрелов.

— С Четвертой улицы! — бросил Вильсон и побежал, заряжая на ходу винтовку. Остальные последовали за ним. Редерсон вскочил в машину и через несколько секунд догнал бегущих.

— Залезайте! — крикнул он им.

Через минуту они были на месте.

Вся улица перед одним из высотных домов была заполнена солдатами, которые в спешке стреляли куда-то вверх. В короткие интервалы между выстрелами раздавалась брань. Джип остановился, и его пассажиры, не соскакивая на землю, открыли стрельбу.

Том поднял голову, чтобы рассмотреть то, во что с таким остервенением стреляли собравшиеся.

Высоко вверху, в проеме между небоскребами, метались какие-то живые существа. Их было около десятка. Большая высота не позволяла рассмотреть их детально. Своими очертаниями они напоминали орлов-падальщиков[7], которые в огромных количествах обитали в городе и его окрестностях, но эта схожесть была только первым впечатлением. У орлов крылья более грациозные, с плавными линиями, развернутый широким веером во время полета хвост, маленькая голова. Эти же животные, на самом деле, были в два-три раза больше птиц и летали если без орлиной пластики, то с невообразимыми скоростью и маневренностью: то застывали в воздухе со сложенными крыльями, то кувыркались через голову, как голуби-турманы, бегали по воздуху, переставляя в пустоте огромные уродливые ноги — не лапы, а именно ноги, очень напоминающие человеческие, но более короткие. Огромные, угловатые крылья с локтями-руками яростно хлопали по воздуху с такой силой, что иногда перекрывали хлопками ружейную пальбу. Воздух рассекал и непрерывно хлестал по ногам длинный, утолщенный на конце хвост. Иногда можно было рассмотреть, как существо, размахивает еще какими-то конечностями, очень похожими на руки. Головы у чудовищ были крупными и с сильно вытянутыми вперед мордами. Кроме оглушительных хлопков, с высоты доносилось низкое, глухое и пугающее рычание.

Том сидел в машине, не в силах отвести глаз от невиданного зрелища. Он опомнился через минуту, схватился за пистолет, но потом разочарованно опустил его обратно в кобуру — на таком расстоянии тот был совершенно бесполезен. Винтовки у Редерсона не было. Оставалось наблюдать за стараниями остальных.

Вдруг одно из крылатых существ пронзительно вскрикнуло. Этот крик болью отозвался в ушах. Один из солдат на улице упал. Закачалась и машина, когда в ней, лишившись чувств, поник Макгредер. Существо крикнуло еще раз, и в толпе солдат повалилось еще несколько человек. Остальные, шатаясь словно пьяные, только усилили стрельбу. Редерсон также едва не потерял сознание — крик существа разрывал мозг сильной болью, которая затуманивала зрение, оглушала и лишала возможности думать. Необходимо было иметь стальную волю, чтобы справиться с этим опасным дурманом. Некоторые из солдат побрели по улице, как автоматы, волоча за собой за ремни и стволы винтовки.

Том взялся было за винтовку зоолога, но бросил ее, вспомнив о фотоаппарате. За минуту он успел использовать всю пленку. Схватился за кинокамеру, но обнаружил, что там не заведена пружина лентопротяжного механизма. Он открыл ключ и в лихорадочной спешке стал заводить механизм, молясь, чтобы на все хватило времени.

Подъехал еще один джип с солдатами и установленным на нем крупнокалиберным пулеметом. Стрелок открыл огонь еще до того, как машина остановилась. Пули сначала ушли в сторону от летающих существ, пробив воздух широким веером над самыми головами стреляющих солдат и выбив куски бетона и искры из домов, но затем длинными строчками взлетели ввысь, воткнувшись смертоносными жалами в диковинных животных. Одно из них, перевернувшись в воздухе, спикировало на стену небоскреба. Со звоном осыпалось разбитое стекло. По толпе солдат разнеслось ликование.

Кричал и прыгал от радости на автомобильном сиденье Льюис, но Том не разделял его радости. Он знал, что за этим последует. Он сильным рывком усадил солдата на место и закричал:

— Назад!!! Жми!!!

Ничего не понимающий водитель судорожно вцепился в руль и надавил на акселератор. Автомобиль рванул с места, валя с ног продолжающих стрелять Телингтона и Вильсона прямо на Тома, и задним ходом помчался по улице.

— Поворачивай, Лью!!! Поворачивай!..

Джип жалобно заскулил резиной колес и, едва не опрокидываясь, свернул на перекрестке на другую улицу, и тут всех накрыло разбивающим сознание криком…

Кричало не одно существо. Задымился асфальт. Заволновался воздух. От стен домов, словно поп-корн от горячей сковороды, стали отскакивать куски штукатурки и каменная облицовка. Везде вылетели стекла. Что-то ухнуло, и со снопом огня и плотным дымным облаком на перекресток выбросило искореженный джип с укрепленным на нем пулеметом и изувеченных тела людей.

Автомобиль Редерсона еще некоторое время медленно катился по улице, потом уперся в столб и заглох. В машине неподвижно лежали четыре человека.

Первым пришел в себя Том.

В голове бурлила боль и оттуда разливалась по телу, при каждом, самом незначительном движении разрываясь огнем в мышцах. С непрерывными стонами и вскриками он выбрался из машины и зашатался на широко расставленных ногах, охватив руками голову. Он открыл глаза. Темно-красная пелена покрывала мир и сверкала ослепительными вспышками при моргании. Борясь с болью и слабостью, Том осмотрел остальных в машине. Все были живы, но без сознания. Из ушей Льюиса тонкими струйками стекала кровь, затылок Телингтона тоже был весь в липкой крови, лицо Вильсона отекло и побагровело.

Редерсон достал из своей операторской сумки кинокамеру, нашел в ее видоискатель перекресток с опрокинутым джипом и стал снимать. Его шатало, и он, скрипя зубами от боли, заставлял себя идти ровно, но это удавалось с большим трудом. От напряжения боль в голове усилилась. Закончив с перекрестком, Том опустился на дорогу и сидел, понурив голову, некоторое время, набираясь сил и успокаивая боль, потом поднялся и пошел туда, где еще совсем недавно раздавалась стрельба, а теперь стояла плотная пугающая тишина.

Он снимал все. Каждое тело. У всех выскочившие из орбит глаза. Неимоверно раздувшиеся тела с облезающей кожей, рваные раны — бескровные, дымящиеся, с торчащими осколками костей. Согнутые, рыжие от окалины стволы винтовок, обугленные приклады. Дымящийся бетон. Кучи оплавленного стекла. Тишина. Только оглушительный стрекот камеры, эхом ударяющийся в стены слепых, с выбитыми стеклами домов. На том месте, где стоял автомобиль с пулеметом, обрывок ткани, влажные, шипящие пеной на черном, блестящем жидкой смолой, асфальте куски человеческого тела. По черному пятну смолы, с тихими хлопками, пробегали огненные змейки. Невыносимый смрад горелого мяса, и еще чего-то кислого, обжигающего нос и гортань.

Стрекот смолк. Том посмотрел на шкалу кинокамеры: вся пленка была израсходована. Он пошел обратно к машине. Боль к этому времени утихла, но он чувствовал, что с каждой минутой слабеет: он не ощущал ее в теле, а как бы вне его, как нечто, что мешало двигаться.

Навстречу бежала большая группа солдат…

— Нет ничего, что заставило бы беспокоиться за ваше здоровье, а тем более за вашу жизнь, — сказал долговязый врач, закончив осмотр. — Всего несколько синяков, которые пройдут бесследно и без последствий через семь-десять дней.

Редерсон слез с кушетки и стал одеваться. Прошли четыре часа после всего случившегося на полигоне в Восточном городе, но он по-прежнему чувствовал слабость, но теперь она воспринималась, как сильная усталость. Она уже не была такой вязкой, но сладкой истомой наполняла каждый мускул тела. Головной боли не было вообще, а на несмолкающий звон в ушах можно было не обращать внимания.

— Ваше состояние напоминает легкую контузию, — сказал доктор, протягивая бланк рецепта. — Поэтому не рекомендую сильных физических и нагрузок. Все остальное вы найдете в рецепте. Всего доброго… Меня ждут остальные пострадавшие из города.

Он дружески улыбнулся, когда Том выходил из санчасти форта:

— Не болейте!

— Хорошо, док.

На улице стоял генеральский джип. Заметив Редерсона, водитель подбежал к лейтенанту:

— Генерал приказал справиться о вашем самочувствии и просил узнать: не будет ли вам угодно присоединиться к остальным офицерам в клубе?

Вместо ответа Том залез на сиденье. Негоже было отказывать генералу, после такого дипломатического хода с его стороны. Кроме того, было бы очень интересно узнать, как Макартур отнесся к кинофильму и фотографиям. Том помнил, как несколько раз терял сознание в лаборатории, когда занимался печатаньем снимков и проявкой пленок — голову разрывал все тот же чудовищный крик странных существ. О ЧП[8] Макартуру доложили сразу, поэтому он не стал медлить с просмотром документов, взял пакет с пленками и фотографиями и последовал в кинозал, приказав никого не впускать, а Тому — немедленно показаться врачу.

Они подъехали к клубу, который представлял собой обыкновенный дощатый барак, каких в Блю-Бек-форте было полно: использовали их в качестве казарм, складов, столовых… Над длинным навесом, у входа в барак играла неоновым светом надпись:

ОФИЦЕРСКИЙ КЛУБ

А внизу, красной краской, было дописано:

Вход только для белых и офицерских чинов

С удивлением и радостью он увидел большую группу военных, стоящих возле крыльца клуба. Все были одеты в парадную форму. Среди них было немало офицеров. Клубы табачного дыма медленно поднимались вверх, обволакивали неоновый свет и таяли в знойном ночном воздухе.

Все головы дружно повернулись в сторону Тома. Толпа дернулась, качнулась и нахлынула. Чтобы не быть раздавленным, Редерсон вскочил на капот машины и оттуда пожимал протягивающиеся к нему руки. Море глаз на белых, покрытых загаром, и черных лицах, смотрело на него с радостью. Он тонул в улыбках. Все что-то говорили, с чем-то поздравляли, но он не мог ничего разобрать из-за невообразимого галдежа, и в ответ только бестолково улыбался и продолжал пожимать руки.

Кто-то влез к нему на капот. Том узнал своего утреннего знакомого, рядового Джейсона Кона. Солдат поднял руку, призывая всех к тишине. Через несколько секунд толпа притихла. Стало понятным, что Кон обладал на базе определенным авторитетом.

— Вы мне напоминаете кур на ферме моего папочки, — сказал он собравшимся, — кудахтанья вволю, а яиц нет.

— Не говори лишнего, Джей, — бросил кто-то. — Мы же можем и обидеться!

— На кого — на кур?

— Нет, на яйца. Неприятно думать, что ты считаешь нас скопцами!

Толпа дружно рассмеялась.

— Я рад, что ты у себя что-то нашел, — сострил в ответ Кон. — Теперь бери свою находку и топай в клуб — девочка тебе достанется! Остальные за ним, но…

Он еще раз поднял руку.

Вновь все умолкли.

— Просто по-свински поступаем, ребята, — сокрушенно произнес он.

— Ты снова о ферме своего дорогого папочки?

— А куда денешься, сынок? Приходится… Свинья ест свой корм, добреет во все стороны, а не благодарит кормильца до тех пор пока он не пустит ее под нож, а до того она только чавкает и хрюкает… Вот ты, — он указал на кого-то, — весь блестишь от того, что слюной обляпался…

— Но-но!..

— Вот тебе и "но-но", парень. Утрись… Размечтался притянуть к себе бутылочку и девочку, и прикладываться то к одной, то к другой.

— Тебе бы, Кон, не в армии служить, а рекламой заниматься: у меня уже больше нет сил тебя слушать — слюна так и валит.

Хохот качнул толпу.

— Давай выкладывай, что задумал и пора за дело браться!

— Какой шустрый! — мотнул головой Джейсон. — "За дело браться"… Дел-то у тебя точно прибавилось — только бы за ночь управиться…

— Это точно, Джей… С твоей болтовней можем и не управиться. Так что завершай это дело и пошли.

— Эк, какой быстрый!.. А вот задай себе такой вопрос: стою я, значит, весь такой красивый, напомаженный, наглаженный, надушенный — прямо мед для девочек, и где — в самом офицерском клубе!.. и готов танцевать, топиться в виски, ну, все такое, что положено на хорошей вечеринке, а кто же мне это все позволил: такую красивую жизнь?

— Как — кто? — спросил кто-то удивленно. — Известно же — лейтенант Редерсон!

— Правильно, — согласился Кон. — И ты думаешь, раз поперли толпой, как бараны…

— Опять ферма

— …чуть не раздавили, нагалдели полные уши, ручку пожали и на этом все? Я спрашиваю: так ли надо благодарить?

— Не-е-е, — загудели собравшиеся.

— А как?

— Ну, я лейтенанту стаканчик налью, девочку уступлю…

— Щедр!.. Очень щедр, — похвалил Джейсон. — Хорошо мыслишь, но не правильно, парень… Нас здесь во-он сколько, а лейтенант один — он не выпьет столько, да и девочек ему столько не надо… А, лейтенант? — Он вопросительно посмотрел на Тома.

Редерсон согласно кивнул в ответ. Он уже стал понимать, что к чему.

— Мы же не свиньи? — с наигранной суровостью громко спросил Кон.

— Нет! — дружно ответили все.

— Мы умеем быть благодарными?

— Да!!!

— Качай лейтенанта!.. Неси в клуб!!!

Это уже кричал не Джейсон, но какая была разница!.. Стараясь спастись от бремени славы, Том хотел убежать, но десятки сильных рук схватили его, подняли в воздух и понесли, постоянно подбрасывая. Он смеялся и взвизгивал, когда взлетал и падал, и еще больше от этого смеялся, уже задыхаясь. В клубе его встретили военным маршем, который исполнял оркестр из надутых щек, ложек, стаканов, бутылок и гребешков. Крики, смех. Веселье.

Его усадили за стол рядом с Макартуром.

— Я же здесь ни при чем, — сказал он генералу, стараясь справиться с одышкой.

— А кто? Вы, Том, и только вы!

Внутри клуба в несколько рядов стояли чистенькие столы, расставленные так, чтобы в центре просторного зала оставалось место для танцев. В противоположном от входа конце барака, утопая в свете неимоверного количества ламп, блестя стеклом бутылок и стаканов на полках, находился бар, обслуживаемый проворным и услужливым солдатиком. Рядом, под зелеными, низко свисающими абажурами светильников, стояли два бильярдных стола, четыре для карточных игр — все обито новым зеленым сукном. У стены стоял музыкальный автомат, на нем аккуратными стопочками лежали пластинки, которым не хватило места в музыкально-механическом нутре машины.

Заиграло банджо. Несколько губных гармошек затянули переливчатую и ритмичную мелодию. Кто-то ударил по гитарным струнам, а кто-то просто по стулу, как по барабану. Стали танцевать: по-медвежьи неуклюже, неловко, но не стесняясь. Кто-то в лад музыке запел, перебивая каждый куплет скороговоркой. Многие из стишков сочинялись тут же, с удивительно лихим остроумием. Том множество раз видел подобное, еще до войны, разъезжая с кинокамерой по провинциальной Америке, снимая жизнь настоящих американцев, их труд на фермах, полях, быт. И тогда он удивлялся могуществу этих людей! С утра до позднего вечера они умывались потом, глотали пыль, выращивая, обрабатывая и собирая урожай, ухаживая за скотом. Он вглядывался в их красные, обезображенные хронической усталостью лица, стараясь хотя бы краем глаза засечь, увидеть момент надрыва сил, но проходил вечер, играла губная гармоника, стонала гитара, подбивало ритм банджо, и людские лица, цветы жизни, распускались в цветении счастья, становились живыми и яркими, одаривая и заводя окружающих звенящим и простым весельем. Танцевали, целовались, любились и дрались, чтобы до дна израсходовать остатки энергии в своих живительных сосудах жизни, чтобы наполнить их новой, до краев и расплескать их в завтрашних заботах и событиях. И сейчас, сидя за столом в клубе форта, он смеялся до слез, подпевал, и, опять же, был пленен неисчерпаемой мощью человеческого духа и жаждой жизни, понимая, что никогда ему не уловить того момента полного опустошения и отчаяния, бессилия и обреченности, который если и существовал в мире, то не принадлежал этим людям только потому, что в это никто из них не верил.

Он хотел было выйти, чтобы достать из сумки кинокамеру, которая лежала в машине, но его перехватили по пути и втянули в круг танцующих. Какая-то красотка подскочила к нему, подобрала подол боков форменной юбки с, демонстрируя всем налитые силой и здоровьем упругие ляжки, положила ему на плечи тонкие руки и… Он не смог отказаться. У него не было желания этого делать. Его руки легли на ее талию, и он чувствовал ее горячее тело, которое переливалось и играло, призывая, и он от этой откровенности движений пьянел. Она дробно вытанцовывала стройными ножками, иногда вскидывая вверх и в стороны круглые колени, и вновь отбивала ритм каблуками неуставных туфель. Круг танцующих раздался, и они оказались единственной парой в его центре, кружащейся в танце, под восторженными взглядами собравшихся. Некоторые, аккомпанируя себе ладонями, приседали, чтобы рассмотреть ее ноги, и она, нарочно дразня, вскидывала колени как можно выше. Руки Тома скользнули вниз по фигуре женщины, легли на ее горячую гладкую кожу и чуть-чуть с нежностью сжали ее. Свист и одобрительные возгласы иногда заглушали музыку, но пара не бросала ритм и продолжала танцевать. Девушка оставалась серьезной и не отводила лица в сторону, как и положено было в этом танце. По ее щекам разлился пунцовый румянец и заиграл живым огнем. Ее глаза, карие, глубокие, впились в партнера и очаровали его пылкой страстью. Непослушная прядь каштановых волос выпорхнула из-под пилотки и прилипла к взмокшему виску. Непонятный, дикий, пожирающий мораль, жар охватил Тома, и он из последних сил удерживал себя от глупостей.

В зал выплеснулась песенка:

Лейтенант-то наш — герой!

За страну стоит горой:

Снимет камерой и глазом

Русских Вань и наших Тань,

Не оттянешь и приказом.

Все колыхнулось и затряслось в дружном хохоте.

Девушка вдруг запрокинула голову, рванула с шеи галстук, схватила Тома за руку и бегом потянула за собой на выход.

На улице было свежо. При полном безветрии шел дождь. Его струи загорались неоновым светом, отчего дождь казался ярким и цветным. Расстегнув верхние пуговицы форменной рубашки, женщина, оттянув ворот, ловила грудью дождевые капли.

— Убил ты меня, лейтенант, — тихо, с истомой в голосе, выдохнула она.

Он хотел обнять ее за плечи, но она сама обняла его и стала покрывать его поцелуями. Их губы встретились, жадно и страстно стали пить нежность друг друга…

Она отпрянула от него с одышкой, словно вынырнула из воды, и с хохотом вбежала в клуб, столкнувшись в дверях с Макартуром, прыснула в ворот и побежала дальше.

— Вот резвая! — с восхищением бросил ей вслед генерал. — А, Том?

— Что? — коротко спросил Том, только в этот момент освобождаясь от чар.

Макартур только слабо улыбнулся, достал из кармана трубку и стал неторопливо набивать ее табаком.

— Хорошо, — певуче, с расстановкой произнес он, вглядываясь в дождливую темень. — Знаешь, что в среднем в этих краях бывает только двенадцать дождливых дней в году? Местные индейцы верят, что если вымокнуть до нитки в ночной дождь при полном безветрии, тогда станешь силен над всеми нечистыми духами. Ты веришь в демонов?

— Нет, Дуглас. Я принимаю только материальное зло, которого более чем достаточно, и предпочитаю с ним бороться.

— Предпочитаешь? — почему-то переспросил генерал, потом закурил, щуря глаза от медленно расплывающегося в воздухе дыма. — Думаю, что тебе надо жениться…

Том коротко рассмеялся.

— Что смешного в моих словах? — ужалил его колючим взглядом генерал. — Я не люблю не семейных солдат — все они безрассудные герои!

— Что же в этом плохого?

— Войны надо выигрывать, а не погибать в них. В окопе должен сидеть не бездумный лихач, тешащий себя мыслью о посмертной славе, а солдат, думающий, как победить и остаться в живых. Можешь мне не верить, но я не люблю героев.

— Но у русских они в почете, — возразил Том.

— Но не в цене, — мгновенно вставил Макартур. — Это они от безвыходности: когда мало хороших командиров, побеждает солдатская смерть.

После этих слов воцарилась тишина. Два человека стояли на крыльце, слушая нежный шелест ночного дождя, вдыхая его аромат, смешанный с горьким табачным дымом.

— Хороша она — Таня, — сказал словно сам себе генерал.

Том тоже замечтался. "Войне скоро конец, — думал он. — Может и прав генерал — жениться самое время… Может сегодня сделать предложение? Вот так вот сразу — раз! Откажет — откажет, нет — нет", — но тут же убежал от этих мыслей, подсознательно опасаясь, что они подтолкнут его на поступок, и на миг вспомнил лицо Тани — застывшее в серьезности, в танце, прекрасное и живое… Оно смогло затмить собой прежнюю любовь, которая с этого момента стала прошлым, о котором не переживают, а только вспоминают.

— Как вам удалось уговорить полковника пустить солдат в офицерский клуб? — спросил Редерсон, с трудом заставляя себя думать о другом — образ Тани вновь появился в его сознании, и застыл там, словно высеченный из камня. — И где он сам? Я его не видел в клубе.

— Полковник Дарен — перевернутая страничка, — безразличным тоном сказал генерал. — Два часа назад он отбыл в Вашингтон, чтобы через неделю принять командование полком в Нормандии. Необъезженным мустангам место на фронте.

Макартур был в равной степени славен как своей дружбой, так и крутостью с нерадивыми и своенравными подчиненными. Виновных от его кар не спасали и прежние заслуги. Дарен пошел под пули и осколки, оставив после себя Восточный город — работу кропотливую и грандиозную.

— У полковника, наверняка, хорошие связи, — осторожно произнес Редерсон.

— Плевать я хотел на его связи! — чуть повысив тон, ответил Макартур и стал энергично выколачивать трубку о перила крыльца. — Его связи не спасут его от передовой. Сейчас не в моде отсиживаться по штабам — можно испортить карьеру. Дарен же — я внимательно изучил его Личное дело — карьерист, имеющий виды стать политиком. Будем считать, что я ему помог… Конечно, если будет настолько умным и осторожным, чтобы не подставить свою голову под немецкую пулю. Во Франции сейчас очень жарко. Немцы стараются изо всех сил сбросить нас в море… И какая разница: одним врагом меньше или больше? Это просто количество, по которому очень удобно отслеживать продуктивность своей жизни.

— Это как же?

— Очень просто, Том. Когда пытаешься сделать что-нибудь толковое, сразу обрастаешь недоброжелателями, как камень мхом. — И засмеялся: — Сейчас у меня их больше, чем когда-либо!

— Может это и не враги вовсе, — возразил Том. — а люди, которые стараются помешать сделать глупость?

— Когда делаешь глупость, вокруг тебя роятся одни "друзья", которые изо всех сил стараются помочь увязнуть тебе в дерьме по горло, — молвил с пресной улыбкой Макартур.

— У меня нет врагов, — сказал Том. — Есть, конечно, но они незначительны в своей способности навредить мне и в количестве…

— Ты еще молод для этого, — "успокоил" генерал, и с серьезной улыбкой добавил: — Впрочем, один влиятельный уже есть… Не думаю, что Дарен оставил без внимания ваш антирасистский шаг. Теперь это его маленький козырь в будущей политической деятельности. Ты, как известный оператор, окажешься очень удобной мишенью, в которую можно стрелять и получать взамен много шума.

Их разговор прервал рокот самолетных моторов. Пролетев низко над базой, машина скользнула светом фар по мокрым заблестевшим крышам бараков и домиков и утонула во тьме в направлении аэродрома. Вой двигателей в последний раз резанул шуршащую тишину и растворился в шуме дождя.

— Том, я внимательно ознакомился с теми материалами, которые ты доставил из Восточного. Дарену не делает чести то, что он долго скрывал это от командования. Разумеется, что во всем обстоятельно будет разбираться комиссия — я уже подготовил необходимый доклад в Вашингтон, но хотелось бы знать твое мнение.

Редерсон лишь пожал плечами. Он не мог сказать ничего определенного. Только подробно рассказал обо всем, что видел на полигоне, не без содрогания вспоминая детали пережитого.

— Впервые в жизни я столкнулся с тем, что мой мозг не в состоянии объяснить. В то же время не дает покоя мысль о том, что надо обязательно узнать, от чего или от кого погибли эти семнадцать человек?

— Восемнадцать, — поправил генерал.

Том вопросительно посмотрел на него. Он точно насчитал на месте трагедии пятнадцать трупов, добавив тех троих на джипе с пулеметом, которых разорвало на куски. Если он ошибался, можно было все уточнить, просмотрев еще раз отснятые ним пленки.

— Восемнадцать, — грустно повторил Макартур. — В санчасти скончался Льюис Керол. Водитель твоей машины.

У Тома от боли сжалось сердце.

— Я не знаю, что это было, — произнес он упавшим голосом. — Но оно может бросать бомбы и убивать звуком — это точно.

— Я тебе верю. Мне это все очень не нравится. Я просил у Вашингтона отложить испытания хотя бы на два дня, чтобы перевернуть вверх дном этот Вонючий город, но найти тех, кто виноват в этой трагедии! Но там, где политика, не очень охотно слушают солдат, Том. Сам знаешь — нам только приказывают… Я прошу тебя написать подробный рапорт, а утром захватишь фотографии и пленки и первым же рейсом отправишься в столицу. — И, предупреждая возражения, добавил: — Здесь ты свою работу уже сделал, и, как мне доложили, превосходно. Принимай это, пожалуйста, не как приказ, а как просьбу.

— Да, сэр, — ответил Редерсон, не стараясь скрывать обиды, но генерал сделал вид, что ничего не заметил.

— Теперь идем — нас давно ждут, — сказал Макартур, подталкивая его по-дружески осторожно ко входу в клуб. — Как киношник ты превосходен! Хотелось бы теперь узнать, каков ты рассказчик.

В клубе уже никто не танцевал. Тихо мурлыкал музыкальный автомат. За столиками сидели кучно, звеня стаканами, вполголоса обсуждая свои дела и проблемы. В середине зала стоял стул, накрытый, по-торжественному, белой тканью. Все ждали, и Том знал чего. Он поискал глазами Таню, но не нашел и сразу прошел к стулу. Но не успел сесть, как весь зал взорвался от шума: все бежали к нему, прихватывая с собой стулья и рассаживаясь плотным кольцом вокруг Тома, но потом, словно повинуясь чьему-то немому приказу, отодвинулись, расступились, уступая первые места женщинам и старшим офицерам. Макартура, как боевого командира, фронтовика и легендарного полководца, усадили в удобное кресло рядом с Томом, и он сразу запыхтел своей трубкой. Тому предложили сигареты, но он отказался к явному огорчению угощавшего, но только стоило Редерсону кашлянуть, чтобы прочистить горло, как ему со всех сторон ринулись десятки стаканов с напитками.

— Женщинам надо уступать, — произнес певучий и медовый женский голос. Стаканы с неохотой вернулись к своим владельцам, а вместо них появился большой бокал с пивом. Ее держала Татьяна. Девушка смотрела на Тома, едва заметно улыбаясь одними глазами. — Смелее, лейтенант!.. Это лучшее пиво… Извините, мой генерал, но сначала виновнику этой вечеринки.

Макартур лишь с наигранным разочарованием развел руками.

Том взял бокал и отпил, чувствуя, что быстро хмелеет, но не от напитка, а от жара внимательных женских глаз.

Не забыли поднести пива и Макартуру. Вытирая пену с губ, он похвалил угощение:

— Просто превосходное! Я что-то раньше не встречал такого. Что за марка?

— Об этом спросите нашего повара, — сказал кто-то. — Он варит его по собственному рецепту.

На него дружно и осудительно зашипели, как на того, кто выдал всеобщую тайну.

— Может ваш повар и самогонку делает? — спросил Макартур.

Также дружно все начали это отрицать. Генерал обвел всех строгим взглядом и добродушно улыбнулся.

— Так и быть — поверю вам, — промолвил он, и добавил, причмокивая: — А пиво действительно хорошее. Спасибо.

Все обернулись, когда в клуб вошли члены правительственной комиссии. Возглавлял шествие Клаус Рубен, Он, на манер Черчилля, играя губами с неприкуренной сигарой. Он был одет в легкий летний белый костюм, и его лицо светилось благодушием.

— Привет всем, — сказал он, поднимая в приветствии пухлую руку. — Вижу, что вы здесь неплохо устроились! Как настроение, ребята?

Присутствующие поспешили уверить его в своем хорошем настроении. Толпа еще немного расступилась. Поднесли кресла.

— Присаживайтесь, сенатор…

Он умостил свое пышное тело, расселись и остальные. По их мечущимся взглядам можно было определить, что чувствуют они себя не в своей тарелке. Гостей угостили пивом. Рубен жадно осушил свой бокал и довольно крякнул, протягивая посуду для новой порции.

— Уф-ф! — произнес он. — Это самое лучшее за сегодняшний день.

Бармен поднес ему на подносе новую порцию и требовательно добавил:

— С вас, сенатор, двадцать пять центов.

Рука Рубена застыла на полпути к желанному бокалу, а его глаза выкатились из орбит от изумления. Он покраснел.

— Что?!

Том заметил, как отвернулся в сторону Макартур, пряча улыбку. Сразу стало понятным, что это он заранее предупредил бармена о пристрастии сенатора к дармовщине. Интересно, как выйдет из этого щекотливого положения виновник пристального внимания остальных.

— Что? — уже мягче спросил сенатор. — Этот превосходный напиток стоит всего четвертак?

Он полез в нагрудный карман, достал банкноту крупного достоинства и небрежно бросил ее на поднос.

— Я угощаю всех! — схватил он свой бокал и кивнул бармену. — Работай, парень!

И зарычал, что должно было означать смех. Его поддержали аплодисментами и свистом. Ликование усилилось, когда на поднос легли деньги Питсона и Томпсона.

— Это на крепкие напитки, — прокомментировал сенатор Томпсон. Питсон лишь согласно кивнул, одарив присутствующих скупой улыбкой.

— Что-то нет веселья! — возмутился Клаус Рубен. — У нас завтра мир в кармане, а мы тут просто так сидим. Я хочу танцев, джентльмены!

— Немного позже, сенатор, — мягко, но непреклонно ответил Макартур. — Все здесь собрались, чтобы послушать лейтенанта Редерсона…

— Да? — удивился Рубен. — Он поет? А я не знал?

Хохот пронесся по залу.

— Не знаю, — с широкой улыбкой ответил Макартур. — Но, уверяю, что танцует он превосходно! Глядя на него было очень трудно удержаться, уверяю вас.

— Это правда, лейтенант?

Том скромно улыбнулся.

— Какая у нас армия! — воскликнул сенатор. — Может, и бомба не нужна?

— Хорошее оружие хорошим солдатам, никогда не мешало, — ровным голосом произнес Льюис Томпсон. Всем было известно, что его семье принадлежит концессия на изготовление и снабжение армии автоматическим оружием. Знаменитые автоматы "Томпсон" знал весь мир. — Если оно попадет в руки таким бравым солдатам, — он подбородком указал на Редерсона, — можно не опасаться поражения в любой войне.

Он держался ровно и просто. Его сильный, только слегка окрашенный эмоциями голос достигал сердца, наполняя души слушателей огромной энергией. И, кроме этого, он умел говорить, что было редкостью даже на сенатском Олимпе. Он никогда не заискивал и не заигрывал с аудиторией, на манер того же толстяка Рубена, любившего пересыпать свою путаную речь простословием. Может быть, глава Сенатской комиссии по вопросам национальной безопасности не всегда говорил истинные вещи, не угождал моде и настроениям, но своей манерой всегда умел заставить к себе прислушаться и обсуждать им сказанное. В нем угадывался политик-долгожитель, которому совершенно не была необходима реклама. Кое-кто пророчил ему президентское кресло, и вполне могло случиться так, как предсказывали. Скорее всего, он на этом посту не достиг вершин в налаживании международных отношений, но, будучи крайне прагматичным промышленником, досконально знающим дело и экономику, мог, как надеялись многие, укрепить захворавшую после Великой депрессии и в ходе войны Америку — американцы не хотели больше испытывать нужду и выживать, а хотели радостей достатка и процветания, и замирали возле своих радиоприемников, перешептываясь: "Льюис говорит! Наш Льюис!", как и о Президенте, нисколько не умаляя роль последнего в своих судьбах. Фамилии Рузвельта и Томпсона к концу войны все больше звучали с равной силой. И сейчас здесь, в клубе Блю-Бек-форта, на сенатора смотрели, как на бога, принимая как должное то, что он не бросил денег на поднос потому, что "парень знает, что делает!"

Когда Томпсон говорил, все остальные члены комиссии поникли, и более всех Рубен — сенатор недолюбливал своего коллегу за уже известные качества, но не мог предпринять против него никаких эффективных мер, так как все предпринятое могло сработать с эффектом бумеранга, разбив карьеру Рубена. С невообразимым по мощности авторитетом Льюиса Томпсона было опасно воевать, зная, что в любой момент сенатор может пустить в ход свою тяжелую артиллерию, которой не было у Рубена — капитал. Рубен сидел в кресле, жевал сигару и задумчиво мял пальцами свой четвертый или пятый подбородок. Его застывшее лицо говорило в немой злобе: "Черт бы побрал этого недоноска, райскую птичку, Томпсона! Он, наверняка, специально унизил мою роль, как главы комиссии, взяв слово первым из всех! Но что я могу сделать? Вырвать бы его поганый язык!"

— …Становится ясным и очевидным, что на руинах Третьего рейха начнет расти и развиваться новая цивилизация, — продолжал говорить Томпсон, время от времени поворачивая голову из стороны в сторону, пытая окружающих острым взглядом светло-серых глаз, — и как бы не хотелось современным политикам приписывать особое значение именно американцам в этой войне, надо прямо говорить, что первенство в победе над фашистской Германией принадлежит только русским. Наше запоздалое вступление в войну — это только торопливый бег вдогонку за призовыми венками славы. И долг американского солдата — успеть своим мужеством и геройством доказать, что он также заслуживает чести за свое стремление достичь мира, покончив с войной. Нам досталось мало этой войны, но не следует огорчать тем, кто желает настоящего мужского дела: ваших сил и знаний понадобится еще больше, чтобы вскоре после войны сделать нашу державу самой могущественной в мире. Это будет мирный труд, мирная служба. Русские уйдут домой, чтобы поднимать из руин свои дома, и главная забота о мире на планете ляжет на ваши плечи. Никто не сомневается, что последний день Гитлера уже не за горами, но после него будет появляться немало тех, кто на его примере пожелает растоптать и потопить в крови самое великое достижение человечества — демократию, право человека на свободы, которые уже сами по себе являются опасными для тех, кто мнит себя мировым поработителем и тираном. Необходимо защищать мир от них. Я повторюсь: это будет мирный труд, мирная служба, и добавлю: с оружием в руках. Достижения мира, будущую безопасность человечества, его судьбу будет защищать американский солдат…

Из комиссии только один директор Разведывательного управления не выглядел подавленно. Наоборот, он, как и все остальные, слушал с самым живым интересом, согласно, и, скорее всего, одобрительно кивая в тех местах речи сенатора, где тот тонко говорил о будущих задачах армии.

"Ловкач этот "вечно "довольный" всем Томпсон", — комментировал для себя Том. — Умеет настроить публику. Не знаю, кто как, а я понял, что американцам еще предстоит воевать. "Строитель мира!" Черт бы его побрал! И почему они его слушают, когда он просто вытанцовывает на их ущемленном самолюбии. Вот так Томпсон!.. Кроме того, он знает, о чем говорит, если так поддакивает этот серый кардинал Питсон. Скоро янки во все стороны будут брызгать своей кровью. И почему он отправил русских на покой? Тоже не нравится… Да и Стентону тоже — видно, Белый дом с самом деле хочет мира, а сенат — погреметь оружием. Рузвельт отслужил свое честно и полностью, вот и начинается пляска на чувствах "настоящих патриотов мира"…

— …Только "Заря в небе" сможет окончательно, раз и навсегда, раздавить еще в семени тех, кто мнит себя новым Батыем или Гитлером. От имени всех членов Комиссии по вопросам национальной безопасности я выражаю вам благодарность за ваш труд на благо мира. Вы первые, кто по-настоящему этого заслуживает, и вы первые, кто станет гражданами новой эпохи!

Под одобрительные возгласы сенатор Льюис Томпсон закончил свою речь, не выдав ничем своего удовлетворения тем, что сумел вызвать радость у большинства присутствующих.

— Теперь бы хотелось услышать уважаемого сенатора Рубена.

Макартур делал запоздалый жест — Клаус "не влез в "первый кадр".

Рубен поиграл сигарой в своих толстых губах, потом решительно выхватил ее изо рта и подался вперед, словно намереваясь встать, но остался в кресле.

— Разрази меня гром, — рявкнул он, — если мой уважаемый коллега Лью не прав! Просто до колик в печенке обидно, что такие славные ребята, как американцы, должны оставаться в тени. Этого не должно быть! "Заря в небе" не только испепелит всех ублюдков, которые только мечтают о новом мировом господстве, но и покажет всем остальным, насколько сильно американское оружие. Я первому же негодяю, который вздумает юлить и уговаривать всех оставаться дома возле своих теплых и ласковых женушек, когда такая дрянь творится в мире, оторву голову. Я лично заткну его вонючую пасть своей сигарой!.. — Он сделал характерный жест рукой. — Именно той сигарой, которую я завтра прикурю от славного огонька "Зари"! Вот так вот, ребята. Вы все мне очень нравитесь, и мы с вами, — он хохотнул, скаля свои крупные и желтые от табака зубы, — надерем кой-кому задницы. — Он откинулся обратно в кресло и добавил: — Я все сказал.

Том улыбнулся уголками губ. Сейчас ему сенатор понравился: в своей речи он не решился высказываться, по своему политическому обыкновению, против русских, обвиняя их в распространении коммунизма, и просто решил отлежать в тени Томпсона, не забыв при этом уличить того в двуличии. "Ох, и здорово же назвал его "Лью"! Решил наказать за собственную ужаленную гордость". — Том посмотрел на Томпсона, стараясь определить, насколько точно заряд Рубена попал в цель, но на лице сенатора, так же, как и у всех, слушал, был написан самый живой и неподдельный интерес.

— Господа сенаторы правы в том, что с послевоенным периодом придет не только благодать. — Это говорил советник Рузвельта, представитель Белого дома Том Стентон. Он решил не ждать приглашения, как и положено представителю правительства. — Но будущие проблемы решаются в будущем, а настоящие — сейчас. Очевидно, что есть немало охотников посягнуть на развивающиеся демократические принципы нового сосуществования в новом времени. Америку справедливо считают родиной демократии и свобод, и вполне ясно, что она кому-то кажется слишком красивой, богатой и могущественной. Это опасно. Поэтому настоящая наша задача — добиться стойкого равновесия двух основных сил в мире, для чего необходимы четкие границы, подальше от американских, но, одновременно, ближе к тем, куда полным шагом будет идти демократическое движение. Европейские государства практически полностью разрушены диктатурой гитлеризма — надо поднимать экономику и скажут: "Надо поднимать экономику. Не до демократии", и будут правы. Поэтому первейшая задача сегодня — добиться новых, безопасных для Америки, границ, выступить на защиту новых рубежей, пока наша демократия не пригодится на освобожденных землях.

"Кажется, он заговорил о разделе Европы с русскими. В Белом доме эта тема становится самой главной, — заметил Редерсон. — Сейчас должен упомянуть Макартура"…

— Сейчас наши вооруженные силы продолжают победоносную кампанию на французской земле. На плечах солдат лежит большая ответственность. — Стентон говорил эмоционально, громко, решительными и уместными жестами украшая свою речь. Он умел говорить. "Замечательная гарвардская школа дипломатии", — отметил с восхищением Том. — Через три дня наш боевой генерал Макартур отправится в экспедиционные войска. "Заря в небе" поможет ему увереннее чувствовать себя в боях, руководить таким сложным механизмом, как армия, которая под его профессиональным и опытным руководством дойдет победным путем до Праги, Польши и самого Берлина — к новым границам демократии.

Стентон замолчал и отступил в тень, давая понять, что сказал все.

Толпа взорвалась оглушительными аплодисментами.

"Этот-то, пожалуй, сказал даже круче Томпсона, — подумал Том, аплодируя со всеми остальными, но не сколько за проникновенность и убедительность слов оратора, а за их смысл: — Том дал понять, притом очень прозрачно, что "Заря" — оружие против русских, и, кажется, озвучил секретную директиву президента, адресованную Макартуру: успеть раньше русских в Польшу и Германию. Не даром же на него волками смотрят мастера тайного дела — Питсон и Рубен. Хорошая игра получилась: на стол сразу легли сильные карты! Кажется, я стал свидетелем зарождения нового политического противостояния. Интересно, чья возьмет? Но прав все-таки Стентон… Хотя и молод. И не очень-то похоже на то, что он сделал это из собственных соображений — в Белом доме всем управляет только Рузвельт".

Поняв, что выступления глав комиссий закончились, солдаты набросились на Редерсона с вопросами:

— Скажите, лейтенант, правда, что русские целый год воюют в валенках?

— Нет. Я такого не видел. Обувь у них не такая, как наша — это правда. Сапоги из грубой и прочной кожи. Очень практичная, так как очень много грязи. Бездорожье.

— Разве в России нет дорог?

— Дороги есть, но только ведь война не идет вдоль дорог. Кроме того, они разбиты снарядами, бомбами и тяжелой техникой.

— А зимой они бегают в длинных шубах, скатанных из войлока…

— Эти шубы называются шинелью.

— В них тепло?

— Наверное. Но я не пробовал.

— Еще бы не тепло! Там, говорят, такие морозы, что бензин замерзает, и технику на ремнях тянут сами солдаты…

— Такое я видел. Но только тогда, когда осенние дожди превращают полевые дороги в болота… И качество русского бензина таково, что он не замерзает при тамошних морозах.

— Я слышал, что когда у них кончаются патроны, они рубят немцев лопатами.

— Не уверен, что дело обстоит именно так. На русском фронте мне не приходилось встречать недостатка патронов. А лопаты в рукопашных схватках действительно используются.

— Еще им спирт дают пить перед боем, и они потом пьяными воюют.

— Ну, не то, чтобы вообще пьяными…

— Они все рыжие и здоровые!

— Разные. Как мы с вами.

— И черные у них есть?

— Не встречал.

— Правда, что на немецкие пулеметы они падают телом?

— Слышал о таком, но сам не видел.

— У них есть еще специальные женские батальоны, которые называются "Рязанские бабы"… Так, этих-то женщин немцы больше всего боятся и сразу отступают потому, что в эти батальоны набирают только вдов убитых на фронте комиссаров.

— Любопытно. Но я ничего об этом не слышал.

Он отвечал на град вопросов, удивляясь их абсурдности.

Тем временем в клуб вбежал посыльный в мокрой и блестящей от дождя накидке и, растолкав толпу, подошел и склонился над генералом, что-то шепча тому на ухо. Потом, с разрешения Макартура, то же самое он проделал с Питсоном и Томпсоном, которые после этого некоторое время сидели, бросая друг на друга полные изумления взгляды. Стало понятно, что вести были не из лучших. Но, кажется, никто из присутствующих, кроме Тома, не заметил этого. Скоро генерал, Томпсон и Питсон ушли.

— Правда, что комиссары носят красную форму с золотыми пуговицами?

— Нет. У них обыкновенная форма. В противном случае их бы быстро перестреляли немецкие снайперы.

— Русские комиссары — это что-то вроде наших капелланов?

— Очень похоже, но они все атеисты. И сейчас их называют политруками.

— Простите, как?

— По-лит-рук.

— Если они не священники, что же они тогда проповедуют?

— Ничего. Просто умеют убедить бойцов идти в атаку.

— Как это у них получается?

— Точно не знаю, но здесь имеют силу многие обстоятельства…

— Они разливают спирт в окопах противника?..

Дружный смех.

— Разумеется же, нет. Какая глупость!..

— Тогда как? Извините, но я бы не вылез из окопа, будучи трезвым, под огонь пулеметов, какой бы меня комиссар не уговаривал! Пусть сначала уговорит авиацию, артиллерию — они бомбят доты, а потом воюю я… Меня так учили, и я знаю, что это правильно!

— Но у русских тоже есть и пушки, и самолеты…

— Тогда зачем комиссары?

— Не знаю, но у них так положено. Они рассказывают солдатам о зверствах фашистов, о героях из других частей, чтобы не было страшно воевать.

— Они их просто злят, лейтенант!

— Ты прав.

— А что такое герой у русских? Вот мы говорим, что наш Макартур герой, и знаем почему, а у них?

— Человек, совершивший такой поступок, который заслуживает уважения и подражания.

— Если, значит, ты идешь на подбитой машине на таран…

— Правильно, ты герой.

— Да?.. Странно!.. Я в этом ничего геройского не вижу, только сумасшествие. И зачем остальным это повторять? Ведь можно постараться либо спасти подбитую машину, починить ее и снова в бой, либо спастись самому и, получив новую, вновь вернуться в строй. Но зачем сразу на таран! И это называют геройством?!.. Хм…

— Называют, и ставят обелиски. Это что-то вроде памятника.

— Памятник?.. Как Вашингтону?!

— Или как Линкольну.

— За что — за глупость?

— У них это не глупость, а геройство. Мужество. Не совсем обязательно этот пример повторять. Можно просто помнить.

— Для чего?

— Не знаю. Я рассказываю только о том, что знаю. Это еще называют "русским характером".

— Я бы назвал его "японским". Эти узкоглазые тоже герои — самолетами на корабли падают. Ненормальные… Но у них понятно — такая древняя религия, почет и все такое. Но хоть памятников не ставят.

— Вот и у русских такая религия. Своя. С памятниками.

Вновь вбежал посыльный, подошел к Редерсону, склонился к его уху:

— Сэр, генерал просит вас взять съемочную аппаратуру и срочно явиться в "Четвертую зону".

Произнося слова "Четвертую зону" он склонился еще ниже и покосился, словно опасаясь, что его подслушивают.

— Это приказ, — добавил он. — Мне поручено вас срочно привести.

Том понял, что случилось что-то серьезное, но попросил посыльного немного обождать и забрать необходимую аппаратуру из машины, а сам стал прощаться с солдатами, пытаясь разыскать Таню. Девушки нигде не было, но было неудобно интересоваться.

— Спасибо, лейтенант, — благодарили его.

— За что?

— Смотрите на него! Он еще и спрашивает!.. Вы же избавили нас от Дарена — теперь дышать легче.

— Здесь моей заслуги нет. Все устроил Макартур.

— Мы знаем, но сделал это он с вашей помощью.

— Вовсе нет. Я его об этом не просил.

— Не стоит скромничать… И спасибо за рассказ о русских. Теперь понятно, что воевать с ними нельзя.

Тома изумил такой вывод.

— А вы, что — собирались?

— Мы — нет… Но эти вот политиканы. В их головах покоя нет. Думают, что мы не понимаем их болтовни: войну с Гитлером проспали, когда можно было ему давно крепко под зад дать, теперь думают силу свою на русских испробовать, мол, из-за того, что у них нет демократии… А может, им, русским, эта демократия и вовсе не нужна! Им и так хорошо со своим Сталиным и его тюрьмами. Мне бы лично не хотелось, чтобы русский сапог стоял на моем горле — воевать-то они научились ого! А мы здесь все это время в бомбочки игрались.

— Но есть еще шанс и время.

— Это вы о немцах? Я вот с ребятами написал заявления — хотим воевать… Эта пустыня скоро доконает нас. — Солдат протянул пачку листов Редерсону. — Пусть других поищут для этой дыры. Сэр, вы уж передайте наши бумажки генералу.

Том пообещал и, прихватив заявления, скатился по ступеням крыльца под шумящий проливной дождь.

Посыльный поторопился набросить на него накидку и сказал:

— Идите за мной.

Том едва поспевал за ним. Он начинал отставать, когда вспоминал Татьяну, ее глаза, неподвижное в своем очаровании лицо, залитое румянцем, белые колени и колышущуюся под формой грудь… Он замедлял шаг, провожатый останавливался и требовательно рассекал темноту лучом фонаря, показывая, что следует поторопиться.

"Четвертая зона" была в Блю-Бек-форте объектом особой секретности, охранялась удвоенными сторожевыми постами и патрулями и представляла собой несколько бараков, обнесенных тремя рядами колючей проволоки под электрическим напряжением. Что находилось внутри этих аккуратных домиков и для каких целей они служили — этого никто из солдат не знал. Ночью пространство между домами и вокруг зоны обшаривали четыре мощных прожектора, получавших энергию от собственной автономной электростанции. В "Четвертой" все было автономным: своя охрана, которую невозможно было увидеть на остальной территории базы, в клубах, на спортивных площадках, своя столовая, свои, тщательно накрытые металлом или плотным брезентом, машины, собственный ангар с самолетами, примыкающий к аэродрому, свой штат гражданских людей, которых днем практически невозможно было увидеть, свои казармы и общежития. Эта обособленность была настолько резкой, что отпугивала — не было даже охотников просто поболтать в компании об этом загадочном местечке.

Когда до пропускного пункта в зону оставалось не более тридцати шагов, провожатый Редерсона остановился, отошел в сторону и что-то сделал на столбе, на котором была прикреплена табличка с текстом, гласившем:

СТОЙ!

Жди на месте.

При входе в зону карманы должны быть пусты.

Багаж оставить.

Прочитав объявление, Том поежился. Он всегда старался держаться от таких заведений как можно дальше. От государственных тайн можно было ожидать только неприятностей, и он благодарил бога за то, что встречался с ними не столь уж и часто.

После того, как провожатый сделал что-то со столбом, где-то коротко и оглушительно рявкнула сирена. В тот же миг спокойно рыскающие по лужам, лучи прожекторов ринулись на стоящих у границы зоны людей. Свет был настолько ярким, что Том невольно закрыл глаза руками.

— Опустить руки! Стоять ровно! — пролаял железный голос из невидимого динамика.

Вздрогнув, словно от удара током, Том подчинился и стоял, не шевелясь, около минуты, чувствуя на себе чьи-то внимательные взгляды. За это время прожектора вернулись к своему обычному рысканию по лужам, а один соскользнул с фигур гостей и застыл белым ослепительным кругом на земле в метре от них. Провожатый Тома протянул тому сумку с аппаратурой и подтолкнул в спину:

— Идите.

Том ничего не видел, кроме белого пятна света перед собой, и инстинктивно пошел на него. Луч двинулся вперед, указывая дорогу. Через некоторое время он остановился, и вновь коротко взвыла сирена.

"Дрессируют, как собаку, — со злостью подумал Том. — Они, что, тут — все передвигаются под этот вой?"

Он услышал, как к нему подбежали с двух сторон, хотел посмотреть, но тотчас ослеп под ослепительным светом, который ударил в лицо. Его схватили за локти, сильная рука низко наклонила его шею, и быстро повлекли за собой. Он не сопротивлялся и не боялся упасть, хотя совершенно не видел перед собой дороги — его сильно и ловко поддерживали с двух сторон.

Он слышал, как открылись с легким скрипом ворота, потом двери, чувствовал, как грубо толкнули его в них, сорвали накидку, бросили на стену, распластали по ней, стали обыскивать. Он не видел людей, которые проворно и тренированно не только осмотрели все карманы, но и за какие-то считанные минуты раздели его догола. Когда обыск окончился, Том хотел повернуться.

— Стоять!

Чувствительный удар вдавил его обратно в стену.

— Полегче, вы!..

— Молчать!

Тому совершенно не нравилось такое обращение. Он был готов взорваться от негодования, и горел от стыда за собственную беспомощность. При надобности он мог бы за себя постоять: он был неплохим боксером, что позволяло не раз наказывать тех, кто не понимал нормального человеческого языка. Но в этот раз его мастерство оказалось бы бесполезным.

Отдававший команды стал задавать вопросы через равные и короткие промежутки времени, оставляя для ответа не более пяти секунд. Том, скрипя зубами, отвечал.

— С кем на базе имеете близкие отношения? — был последний вопрос.

— С тобой, ублюдок, — не выдержал, чтобы не огрызнуться, Том, и напрягся, ожидая удара, но ничего такого не случилось.

— Через минуту, — сказал человек за спиной, — соберете вещи, пройдете до конца коридора, потом последуете по маршруту "два — четырнадцать — сорок шесть — сто девять". Запомнили?

— Да.

— Повторите.

Том повторил, совершенно не понимая, что должны обозначать эти цифры.

— Можете идти, лейтенант Редерсон, — закончил человек.

— Закройся, — взбесился Том, разворачиваясь с намерением начать драку, но за спиной уже никого не было. В трех направлениях разбегались длинные коридоры. Редкие лампы слабым светом таяли в их глубине. В сумрачных и гулких пространствах дремала тишина. В ушах Тома звучало только собственное имя, произнесенное человеком с нескрываемым презрением: "Можете идти, лейтенант Редерсон".

— Ублюдок! — зачем-то прокричал он коридорам и стал одеваться.

Потом ему предстояло решить, в какой же из трех коридоров пойти… Размышляя, он выбрал тот, вдоль которого по полу тянулась белая полоса. Это был средний коридор. Чтобы избавиться от клокочущей в груди злобы, Том побежал. Двигаться было легко, и он скоро сообразил, что туннель уходит под землю под небольшим углом, и был достаточно широким, чтобы в нем могли разминуться два больших автомобиля.

— Ай-с-берг, — на бегу прошептал Том, имея ввиду то, что на поверхности земли была лишь малая часть "Четвертой зоны".

После трех минут бега он оказался в тупике. Коридор заканчивался металлической платформой. Том забрался на нее, догадываясь, что это может быть лифт, и поискал глазами что-нибудь, что могло быть похоже на пульт управления. Но не было видно ничего, кроме отшлифованного до блеска ногами металла платформы и гладких бетонных стен шахты… На одной из стен он заметил какой-то небольшой выступ и пошел к нему, но через несколько шагов с криком испуга взлетел в воздух и упал обратно на металл — лифт мгновенно провалился вниз и понесся в бездну с огромной скоростью. Том решил не рисковать и не вставать, чтобы во время резкой остановки не получить травм — невидимый оператор, по-видимому, не очень беспокоился о том, кого он сейчас перевозит: человека или машину. Через несколько секунд платформу тряхнуло с чудовищной силой, и она остановилась. Грохот движения и остановки ринулся вон из шахты и остыл на небольшой площадке, от которой расходились теперь более узкие, чем прежние, коридоры. В самом начале каждого была нарисована большая цифра. Том, помня "выданный" маршрут, выбрал цифру "2" и уверенно шагнул в сумрак туннеля. Он не обернулся, когда, грохоча железом, лифт провалился дальше, в неведомую глубину зоны.

В начале "сто девятого" коридора он едва не столкнулся с двумя бежавшими навстречу солдатами. Увидев его, они схватили его под руки и бегом потянули за собой, нисколько не обращая внимания на его протесты и возмущения. Ему за сегодняшний вечер такое обращение успело надоесть.

С таким эскортом он скоро оказался в компании каких-то людей: гражданские и военные стояли в коридоре и о чем-то беседовали. Говорили очень тихо, но иногда в тишине раздавался чей-то несдержанный возмущенный крик:

— Что за чушь!.. Доктор! Доктор!.. Вы сами-то понимаете, о чем говорите?!.

— Я, уважаемый, говорю только о том, что видел собственными глазами…

— Но это же невозможно!!!

И вновь тихое бормотание, возбужденный шепот, как в доме, где появился покойник. У всех маска заботы на лицах, искаженная тенями и бледностью от испуга и растерянности.

Среди стоящих Том узнал Макартура, Томпсона и Питсона.

Генерал решительным шагом направился к нему:

— Том!.. Где вы столько времени пропадаете? Аппаратура с вами?

Том хлопнул ладонью по своей сумке.

— Доставайте и проверьте. Скорее!

Том, не задавая вопросов, стараясь не суетиться, достал из сумки камеру и фотоаппарат. Пока он занимался настройкой и проверкой, генерал говорил:

— Том, я надеюсь, что у вас крепкое сердце и достаточно мужества, чтобы спокойно и выдержанно принять то, что вам предстоит увидеть. Сразу предупреждаю, что то, с чем вы скоро столкнетесь — это что-то совершенно непонятное и необъяснимое… Этому нет никаких определений! Но соберите в кулак всю свою волю и сделайте работу, как положено — так же превосходно, как вы все время это делали. Готовы?

Получив утвердительный ответ, генерал отвел его к каким-то бронированным дверям с большим штурвалом. Охраняющие дверь солдаты повернули штурвал, и Том шагнул в залитую ярким светом комнату.

Эхом лязгнул металл запираемой за спиной двери. Смолкли приглушенные голоса оставшихся в коридоре людей. Сразу поразил холод, обжигающий легкие. Онемела кожа на руках и лице. Вдоль стен комнаты стояли остекленные шкафы с заиндевевшими стеклами, из-за чего нельзя было рассмотреть их содержимое. Иней серебряной крупной россыпью покрывал ослепительно-белые стены. Четыре мощные лампы под потолком поливали небольшое пространство помещения ровным и неживым светом, размывая любые тени. В середине комнаты стояли три стола с углублениями и сливом, блестящие размытыми бликами на нержавеющей стали покрытия. У среднего стола стояли, сгрудившись, три человека в длинных, тщательно завязанных халатах и шапочках. На их руках матово блестели перчатки. Ноги укутаны в целлофановые, шуршащие при малейшем движении бахилы. Один из них обернулся, и Том увидел лишь серьезные глаза за стеклом защитных очков — все остальные черты лица скрывала широкая и плотная марлевая повязка.

— Почему не одеты? — строго спросил человек. — Вы нарушаете стерильность.

Том подошел к ним ближе, и, выпуская густые клубы пара, попросил отойти от стола, догадываясь, что объект его работы находится именно там. Люди в белом переглянулись и отступили на пару шагов, держа в руках блестящие хирургические инструменты.

— Дальше, — потребовал Том. — Чтобы не было тени.

Они повиновались.

То, что было на столе, заставило его замереть на несколько секунд. Он отказывался в это верить, совершенно позабыв о том, для чего его сюда привели.

На столе-ванне лежало… Он попытался отыскать в своей памяти хотя бы близкое определение тому, что видел, но не смог. "Оно". Только так и смог назвать.

Сначала он принял это просто за обыкновенную бесформенную, грязно-серо-зеленого цвета массу; за полуразложившийся труп какого-то довольно крупного животного. Но оно не было мертвым!..

Во всю длину стола лежала огромная "кукла", спеленатая, завернутая, упакованная в два огромных листа какого-то невиданного растения. С обеих концов куклы было два отверстия, из который непрерывно и густо стекал на стол, а оттуда на пол, белый ровный пар. Листья мелко дрожали, словно от сильного озноба, время от времени крупно вздрагивая. Также из этих отверстий были слышны шумное, хрипящее дыхание, чмоканье и скуление, настолько жалобное, что замирало сердце. С одной стороны, ровно на стыке, листья венчали какие-то странные, правильной формы, выросты. Том вздрогнул, когда из дыры высунулась мощная, исчерченная литыми буграми мускулов и четким рисунком жил, нога… Это можно было назвать именно так — нога. Необычными были в ней только уродливая сила мускулов, блестящая синева кожи, очень широкая стопа с короткими пальцами, увенчанными острыми когтями. В некоторых местах синеватая кожа была изъедена глубокими язвами, которые, как заметил Том, сочились тяжелым белым паром. Вслед за первой ногой показалась и вторая, а за ними, извиваясь кольцами и постепенно расправляясь, выскользнул толстый и длинный мясистый хвост, заканчивающийся на конце плоским кожистым отростком в виде широкого наконечника стрелы. Синеватые ноги дробно колотились о металл стола в неудержимом ознобе. Хвост хлестал из стороны в сторону, но его движения были слабы и неуверенны.

— Черт! — громко прошептал кто-то за спиной.

Это слово, этот взволнованный, благоговейный шепот вытащил Тома из ступора. Он схватился за камеру и стал снимать, отходя дальше, чтобы взять широкий план, и моля Бога, чтобы камера продолжала работать в этом адском холоде. Механизм исправно и ровно стрекотал, и Том старался поймать в кадр все детали существа, одновременно стараясь унять дрожь в руках, чтобы добиться "стабильности картинки". Он уже не чувствовал холода. Его трясло от волнения.

Он успел схватить в кадр то, как, резко выпрямившись, хвост ударил в стену широким и ломаным электрическим разрядом. Треск и грохот оглушили. Посыпался раздробленный камень. Том слышал, как за спиной раздались сдавленный вскрик, звон разлетевшихся инструментов и глухой стук упавшего тела. Послышался лязг открываемой двери и топот ног.

— Назад! — закричал Том, продолжая снимать. — Все назад! Не входить!

Топот затих, а затем шаркающие и торопливые шаги растаяли в коридоре. Вновь плотно закрыли дверь.

"Оно" на столе согнуло ногу и заскребло когтями по гладкому металлу. Раздался скрежет и "кукла" встала, сначала на колени, а затем на ноги. То, что Том принял за странные выросты, оказались длинными членистыми пальцами, сцепленными в замок. Мелко дрожа, пальцы расцепились. В тот же миг Тома упругим и сильным ударом воздуха перебросило через соседний стол — существо резко развернуло свои "листья", которые оказались огромными кожистыми крыльями. Сила этого взмаха была настолько велика, что рухнули тяжелые шкафы, брызнув в стороны мелкими осколками разбитого стекла. Последовало еще несколько сильных взмахов, от которых в воздухе поднялись ураган и стеклянная пурга. Том дотянулся до упавшей камеры, но она оказалась разбитой, тогда он взялся за фотоаппарат, который висел у него на шее. Монстр на столе щурился и часто моргал, когда заработала фотовспышка. Его скуление ножом ударило в сердце. И вдруг он закричал. Воздух сразу загустел, и с невероятной силой что-то сдавило череп. Сквозь боль Том видел, как, сбитые с ног порывами ветра от взмахов крыльев чудовища и пытавшиеся встать на ноги, люди в белых халатах ничком попадали обратно на пол и больше не шевелились. Когда крик смолк, пропала и жуткая головная боль. Поменяв лампу в гнезде фотовспышки, Том встал… Существо сидело на столе, судорожно вцепившись руками-лапами в его край, и надрывно кашляло. Из огромной разинутой зубастой пасти вырывались сипящие и хрипящие звуки. Вместе с ними на пол летели какие-то розовые сгустки, которые тут же замерзали, превращаясь в снежные комочки. Голова монстра была похожа на собачью, только много больше размером и более длинной пастью, которую часто облизывал длинный язык, разделенный на конце на два черных блестящих жала. При этом раздавался характерный щелкающий звук. Огромные крылья безжизненно повисли за спиной. У чудовища были руки, с длинными и членистыми пальцами, мощные, сильные, как и ноги, покрытые, как и все тело, синеватой и гладкой блестящей кожей. Монстр закрывал руками глаза от фотовспышек. Том хотел подойти ближе, но, просвистев по воздуху, тяжелый хвост очертил границу, круг, который на короткое мгновение засветился слабым молочным сиянием. Том попытался еще раз, но монстр предупреждающе замахал руками и замотал головой. Было видно, что эти движения забрали у него много сил. Он вновь жалобно заскулил и зашатался на столе, потом, немного отдохнул и набравшись сил, стал длинным языком вылизывать две раны на груди, из которых не переставая струился тяжелые белый туман. Том заметил, что чудовище стало трястись сильнее.

— Ты ранен, — озвучил Том собственную догадку.

Подняв голову, монстр утвердительно кивнул, словно ему была понятна человеческая речь, и вернулся к вылизыванию ран.

— Тебе можно помочь? — спросил Том, приходя в себя после очередного шока: "оно" или "он" — черт его разберет! — было разумным!..

— Нет, — прохрипело чудовище, вскидывая голову и сверля Тома вполне человеческими глазами из-под своих нахмуренных и широких кожистых бугров-бровей. — Я ранен серьезно и умираю. Если ты поторопишься уйти — останешься жить.

Том оторопел. Голос монстра был тихим и утомленным, но обыкновенным, человеческим!

— Кто тебя ранил?

— Солдаты.

Чудовище полезло рукой куда-то за спину и протянуло Тому что-то зажатое в кулаке. На ладонь Редерсона высыпались две пулеметные пули.

— Но и вы же нападаете на солдат?! — возмутился Том, понимая, что перед ним сидит одно из тех существ, которых он встретил в Восточном городе.

— Мы голодны и охотимся, — был спокойный ответ.

Покончив с зализыванием ран, монстр стал водить руками по воздуху перед собой, словно гладя какой-то невидимый предмет. Пространство под его ладонями заколебалось, словно жидкое, и вдруг вспыхнуло ярким светом. Воздух наполнился странным кисловатым запахом, который, как и раньше, на полигоне, обжигал горло и легкие. Взметнулся хвост и, коснувшись Тома, толкнул его к дверям.

— Иди, если хочешь жить, человек. Тебе было позволено меня сфотографировать. Теперь иди.

Оно убрало руки и стало пристально всматриваться в светящийся шар, который, медленно вращаясь, застыл в воздухе возле монстра. Шар стал быстро увеличиваться в объеме, одновременно меняя яркость: он темнел, становился желтым, красным, наконец, черным, и стал трескаться, и в его трещины ровными лучами, слепя и обдавая жаром все вокруг, со свистом стал вырываться бело-голубой свет.

— Иди, — еще раз сказало чудовище. — Очень мало времени у тебя осталось.

Том в последний раз сфотографировал монстра с шаром, поднял кинокамеру и постучал в двери. Как только ее отворили, он закричал Макартуру, вспомнив, что произошло с джипом в Восточном городе:

— Генерал, надо быстро уходить! Быстро!..

Макартур удивленно посмотрел на него.

— Том!.. В чем дело? Ты сделал работу?

— Да, черт бы вас побрал! Теперь бегите!..

— Но там же еще люди остались?

— Там никого в живых не осталось! — крикнул уже на бегу Том. — Все мертвы…

Он бежал, инстинктивно понимая, что надо успеть до поворота, туда, где не достанет ударная волна от взрыва, который вот-вот должен был произойти. Бежал и слышал, как вслед за ним бегут остальные. Добежав до намеченного места, он остановился, переводя дыхание. "Это в самом деле какая-то чертовщина! — в такт набата пульса гремела мысль. — Говорящее чудовище!.. Я схожу с ума! Наверняка". На него кто-то налетел, сбил с ног, забарахтался и заругался. Тотчас их накрыло огнем. Коридор зашатался, искривился, покрылся трещинами и утонул в грохоте и темноте…

В кабинете было жарко и душно, но Тома трясло от озноба. Принесли одеяло, и он набросил его на плечи, чтобы согреться. На стене висел портрет президента. Слегка улыбаясь, Рузвельт неподвижно взирал на сидящих за длинным столом. Все молчали, слушая нервное постукивание пальцев генерала по полированной поверхности стола. Макартур был бледен и непрерывно оглядывал окружающих. По столу были разбросаны фотографии. Стентон безразлично подтягивал их к себе одну за другой и вновь отталкивал от себя. Фотографии скользили по столу и останавливались. Самые близкие карточки он вновь придвигал к себе, и все начиналось сначала… Сенатор Кали дремал, распространяя вокруг себя густой тошнотворный запах перегара. Иногда тонкая струйка слюны стекала с его губ на подбородок и оттуда свешивалась тонкой блестящей ниткой, падая на дорогой черный галстук. Он просыпался, пялился на всех воспаленными со сна мутными глазами и вновь ронял голову на грудь, начиная блаженно сопеть и причмокивать губами. На него никто не обращал внимания. Пилано несколько переусердствовал в клубе накануне, и когда его привели в этот кабинет, долгое время не мог понять, чего от него хотят. На все объяснения и рассказы он отвечал откровенным хохотом, но все-таки поставил свою подпись под протоколом, так до конца и не разобрав всей сути проблемы. Демир Сотен, напротив, мерил нервными шагами дальний конец комнаты, время от времени звеня ложкой в стакане, помешивая давно остывший чай. Он был полностью погружен в собственные размышления, и иногда короткие, взволнованные: "нет!", "да!", "ну?" слетали с его губ, когда для мыслей не хватало места под черепом. Он дольше всех расспрашивал Редерсона и первым поставил подпись под протоколом. Рик Питсон, откинув немного назад голову, чтобы не выпали из ноздрей пропитанные багровой кровью ватные тампоны, раскачивался на стуле, придерживая и баюкая раненую руку, подвешенную к шее на специальном ремне. Перед ним стоял стакан с остатками воды и коробка Аспирина. Возле Томпсона суетился врач, делая внутривенную инъекцию. Голова сенатора была туго стянута бинтом, который на затылке алел большим кровавым пятном, лицо, багровое и опухшее, блестело от противоожоговой мази. Он отказался лечь в госпиталь на базе, но было видно, что полученные им раны доставляли ему немало беспокойства. Клаус Рубен сидел спиной ко всем, кивал головой своим мыслям и беспрестанно дымил сигарой. Действие специального мыла окончилось, и Клаус демонстрировал всем темную полосу пота, растекающуюся по его широкой спине. Рубашка вылезла из брюк, и в просвете между одеждами виднелась розовая кожа с впадинкой между ягодицами. Позади него, на столе, стоял черный телефон прямой правительственной связи, пепельница, полная сигарных окурков, пустой стакан из-под виски, коробка сигар и большая серебряная зажигалка. Время от времени Рубен поворачивал голову на толстой складчатой шее и косил глазами то в одну сторону, то в другую — на Тома, Питсона и Томпсона, не скрывая в своем взгляде презрения. Сенатор отказывался верить всему: рассказам, фотографиям, фильму, ранениям и разрушениям, и поставил свою подпись под протоколом только потому, что оказывался единственным, кто мог впоследствии не попасть в "первый кадр" событий.

Было 6:34 утра.

За окнами было серое утро. Еще шелестел дождь.

Рубен покосился на часы, хотя уже делал это минуту назад.

— Неужели в Белом доме до сих пор не могут оторвать свои изнеженные зады от кроватей? — Он сокрушался по этому поводу каждые пять минут. — Сотен, когда отправили телеграмму?

Сенатор прекрасно знал, когда отправили сообщение в Вашингтон, но его угнетало бездействие и тишина.

— Шесть часов четырнадцать минут назад, — не прекращая беготни, отчеканил Демир, словно он только тем и занимался, что отслеживал, сколько времени прошло со времени отправки телеграммы.

— Демир, вы не устали бегать?

— Нет, Клаус. Я пытаюсь разобраться в том, что произошло.

— Ах, пытаетесь, — мелко и ехидно закачал головой Рубен. — Удачи, уважаемый… К обеду вас упакуют в смирительную рубашку. Это я вам точно говорю.

— Мне кажется, что вам все понятно, — съязвил Сотен. — Может поделитесь тогда? Спасете нас от приюта для душевнобольных.

Сенатор Рубен бросил в его сторону презрительный взгляд.

— Ни черта мне не понятно, — тихо произнес он. — Беспокоит только одно: как на ваши выдумки отреагируют в Белом доме.

— Довольно, — прервал его недовольное бормотание Макартур. Все обернулись в его сторону, ожидая продолжения, но генерал сидел молча, с закрытыми глазами и громче прежнего стучал пальцами по столу.

Телефонный звонок, раздавшийся в давящей тишине кабинета, был подобен грому. Все вскочили со своих мест и подошли к Рубену, который, напротив, не спешил проявлять такую бурную реакцию. Телефон тем временем продолжал звенеть, а сенатор молча и неподвижно восседал в кресле, невозмутимо дымя своей сигарой с таким видом, словно этот звонок касался его меньше всего. Когда терпение окружающих было на исходе, и кто угодно был готов снять телефонную трубку, Клаус медленно развернулся, встал, неторопливо подтянул к столу кресло, опять сел в него, и лишь после этого нарочито ленивого церемониала взял в руки трубку.

— Да, господин Президент…

Говорили они долго. В разговоре Рубену принадлежали лишь отдельные и короткие фразы, вроде: "Разумеется, господин Президент…", "Само собой, господин Президент…", "Я обязательно проверю (разберусь, уточню, рассмотрю), господин Президент…", "Несомненно (а как же, обязательно, не сомневайтесь) господин Президент…" По этим фразам все остальные, столпившись вокруг Клауса, пытались догадаться, о чем говорил Президент, который в ответственные моменты всегда брал ответственность на себя, никому не позволяя вносить собственные коррективы, поступал так, как и полагалось главе государства. Когда голова сенатора поворачивалась, и взгляд маленьких, заплывших жиром глаз обволакивал кого-нибудь из присутствующих, все понимали, что именно о нем шла сейчас речь. Больше и дольше всех удостаивался такого взгляда Редерсон.

— Все будет исполнено в точности, господин Президент, — закончил разговор сенатор, и перед тем как положить трубку на аппарат, с улыбкой пожелал: — Доброго вам утра, господин Президент.

В этот раз он не стал испытывать терпения собравшихся.

— Президент сказал, что данное событие не должно ни в коей мере сказаться на ходе испытаний "Зари в небе". — Он говорил тоном человека, которого неожиданно облекли особой властью. Он сделал длинную и многозначительную паузу. — И… Добавил, что данные события ожидались… Мне поручено собрать все имеющиеся документы и свидетельства, утяжелить их грифом особой секретности и немедленно отправить в Вашингтон с главным свидетелем, лейтенантом Редерсоном…

Том перестал дрожать. Это никак не входило в его планы: он должен был вот-вот получить свой долгожданный отпуск и провести его на океанском побережье, чтобы поднакопить сил для новых фронтовых испытаний, в которых ему, как кинохроникеру, предстояло участвовать непосредственно. Он понимал, что "дела" в Вашингтоне заберут у него этот долгожданный отпуск. Там никто не захочет его слушать. Том почувствовал, как вместо изнуряющего озноба его охватывает уныние от осознания собственного бессилия перед мощной государственной машиной.

— Ввиду того, что наш лейтенант чувствует себя недостаточно хорошо, чтобы выдержать многочасовой перелет в столицу, — продолжал сенатор Рубен, — я попрошу генерала Макартура предоставить в сопровождение Редерсону опытного медика — дело серьезное и не терпит отлагательства. Генерал, когда выполните мою просьбу, немедленно начинайте испытания "Зари" Я отправляюсь с членами комиссии в главный командно-наблюдательный бункер, чтобы оттуда следить за ходом испытаний. — Проходя мимо Тома, он дружелюбно бросил: — Удачи, лейтенант. Я нисколько не удивлюсь, если с сегодняшнего утра вы окажетесь в чине капитана.

Он пошел к дверям, но там вдруг остановился с таким выражением лица, словно неожиданно вспомнил о чем-то. Он широко улыбнулся:

— Джентльмены, Президент в это верит! Кажется, начинаю верить и я…

На коленях лежал тонкий портфель. Том сидел в кресле с закрытыми глазами и чувствовал его небольшую тяжесть. Портфель был пристегнут к его руке тонкой, но очень крепкой цепочкой. Прочный и массивный браслет холодным металлическим обхватом сжимал запястье. Это было очень неудобно, но он не мог снять кольцо браслета, так как ближайший ключ находился где-то в Вашингтоне. Воздух в салоне самолета был свеж и прохладен. Ряды удобных кресел были почти пусты, лишь кое-где сонно мотались по подголовникам коротко стриженные головы охранников и телохранителей из отряда сопровождения. С самого начала они вели себя незаметно и тихо, старались не мозолить глаза и не докучать своему "объекту" излишней опекой — что могло случиться в самолете летящем на высоте шестнадцати тысяч футов[9] с курьером секретной правительственной почты? От последней мысли в душе Тома шевельнулось гулкое чувство тщеславия.

Не открывая глаз, он скользнул свободной рукой во внутренний карман кителя, нащупал в мягком атласном нутре твердый край бумаги и вытянул его наружу, и лишь после этого открыл глаза, чтобы рассмотреть то, что достал.

В его руке была фотокарточка…

Сидящее на столе чудовище. Суровые глаза монстра даже с бумаги прожигали насквозь сознание своей холодной проницательностью. Лысая голова с торчащими, длинными, заостренными кверху, настороженными ушами. Слабый, недовольный оскал пасти, с выпирающими в разные стороны конической формы острыми зубами. Огромные, не поместившиеся в кадр, распахнутые крылья. Изломанные мукой сильные руки. Взметнувшийся для предупредительного жеста хвост со стрелой на конце, исчерченный частыми и тонкими буграми кольцевых мышц. Напряженные, извитые линиями толстых вен, огромные бугры плечевых и грудных мускулов. Впалые ребра и сведенный мучительной предсмертной судорогой раненый живот. С карточки в мир, острыми глазами смотрело страдание.

На плече Тома шевельнулась голова Татьяны. Том торопливо сунул фотографию под лежащий на коленях портфель. Не было никакого желания, чтобы кто-то узнал о том, что Редерсон нечестно поступил с сенатором Рубеном. Сенатор требовал, чтобы все документы, включая негативы, были положены в портфель. Том так и сделал, не признавшись, однако, что с некоторых пленок сделал фотографий чуть больше, чем указал в листе-описи — для себя, на память об опасном и захватывающем приключении. Кроме этого, хотелось самому кое в чем разобраться. Этот случай манил к себе множеством тайн и загадок, и трудно было удержаться от них в стороне, придавив собственное пытливое сознание неповоротливым монолитом безразличия.

А Татьяна… Она оказалась именно тем врачом, которого ему дали в сопровождение. Он подозревал, что Макартур не был склонен к опрометчивым поступкам, и эта прекрасная женщина оказалась вместе с Томом в одном самолете совершенно не случайно. Благодаря генералу он сделал ей предложение, а она… Ее мгновенное и серьезное согласие, последовавший затем пьянящий поцелуй он запомнил, как короткий, но прекрасный миг счастья. Он любил ее всем сердцем и душой, и был счастлив полностью, как только может быть счастлив человек. Счастлив от того, что она отвечала ему полностью и самозабвенно откровенной взаимностью. Скоро, по прибытии в Вашингтон, они должны были пожениться.

Он думал, что она спала, но когда раздался ее голос, он невольно вздрогнул:

— Что ты там прячешь? Можно посмотреть?

— Тебе это может не понравиться.

Он уступил ее требованиям и наблюдал за ее восхищением, с которым она рассматривала фотографию.

— Том! — прошептала она благоговейным шепотом. — Где ты это взял?

— Сфотографировал.

— Ты его видел?! — воскликнула она.

— Тише, — попросил он, осматриваясь — но все спокойно спали на своих местах. — Меня за этот снимок по голове на погладят.

Она также проворно осмотрелась и откинулась в кресле, опускаясь в него как можно ниже, чтобы ее и фотографию не заметили со стороны. Ее глаза не мигая смотрели на карточку, и, казалось, вот-вот испепелят ее жаром своего восхищения.

— Я сфотографировал картину втайне от художника, от автора, — солгал он. — Не мог удержаться.

— Я бы так же поступила, — поддержала она. — Хороший художник. Нарисовал инкуба, как с натуры

— Кого?! — подскочил на месте Том.

— Инкуба, — отчетливо повторила Татьяна. — Это такой демон зла. Очень опасный. Летающий. Он может человека наполнить злом до краев, а затем убить.

— Зачем? — удивился Том.

— Не знаю, но у них так положено. Они убивают всех, кто им служит. Есть еще суккубы…

— Тоже злые?

— А то!.. Еще как! Если инкубы манипулируют жертвами из вне, то суккубы вселяются внутрь.

— Одержимость, — вспомнил Том

— Верно, — согласилась Татьяна. — Но картина просто превосходна, словно художник писал с натуры!..

— Тогда ему не повезло, — сказал Том.

— От чего же, — возразила она. — В легендах и преданиях есть немало примеров того, когда демоны помогали и оберегали людей.

— Но это добрые демоны?

Она тихо засмеялась его словам.

— Добрых и злых не бывает, — прошептала она потом, как какую-то страшную тайну.

— Это как же? — удивился он.

— И просто и сложно одновременно. По настроению или цели. Понимаешь?

— Плохо, — признался он.

— Думают, что демоны призваны корректировать жизнь человека…

— И ты в это веришь?

— Не то, чтобы полностью, но… Хочется в жизни чудес, правда?

Он вынужден был согласиться.

— Говорят, мол, у человечества есть определенная цель. Так вот демоны и занимаются тем, что направляют цивилизацию в нужное русло, чтобы развивалась в необходимом направлении.

— Как пастухи, — поежился Том.

— Да, как пастухи, но… не очень хорошее предположение. Неуютно чувствовать себя в качестве коров или овец.

— Или свиней, которых потом сбросят с обрыва в море.

— Ну, Том, не будь таким мрачным.

— Откуда ты все это знаешь?

— Курс психологии у нас преподавал очень интересный профессор. Его звали Карл Рапик… Да, именно так! Вот он-то и пугал нас своими сказками про демонов.

— Ты меня с ним познакомишь?

— Тебе это очень надо?

— Очень.

— Хорошо. — Она вернула карточку. — Он будет счастлив видеть эту фотографию. У меня где-то были его адрес и телефон…

Таня встала, чтобы достать с багажной полки свою сумочку, как вдруг из-под ее юбки, извиваясь кольцами, выпал зеленоватый, влажно блестящий, длинный хвост. Он гулко ударился о пол салона и стал покачиваться из стороны в сторону. У Тома от ужаса перехватило дыхание, и он не мог отвести глаз от этого чудовищного и невозможного зрелища. Он не мог в это поверить! Хвост тем временем изогнулся и ударил по соседнему сиденью, соскользнул с него и упал на ноги Тома, который лишь сдавленно вскрикнул перед тем, как потерять сознание…

Он пришел в себя от едкого и сильного запаха аммиака. Вокруг стояли охранники. У всех был озабоченный вид. Татьяна только что сделала ему укол и упаковывала шприц.

— Том! Ты нас всех напугал, — проговорила она, когда заметила, что он пришел в себя. Ее лоб был покрыт испариной, лкак от тяжелой работы.

— Что случилось? — обеспокоено спросила она. — Ты так страшно закричал!

— Мне показалось…

Он пошевелил ногами, еще ощущая на них вес какого-то продолговатого предмета, быстро нагнулся и схватил его с тем жестоким злорадством, с которым хотят доказать свою очевидную и неоспоримую правоту, но злость быстро сменилась разочарованием: в его руке был вялый, неживой и плоский ремень безопасности, который упал с кресла Татьяны… Со вздохом облегчения он бросил его на кресло и сразу уснул, усыпленный инъекцией снотворного. Девушка села рядом, взяла за руку и нежно ее гладила, иногда целуя его в серо-бледные, но постепенно розовеющие лоб и щеки. Ее глаза смотрели на него с лаской и любовью.

За иллюминатором медленно проплывали клубы облаков.

Когда у нее еще раз вывалился хвост, она не стала прятать его под одежду, а лишь оттолкнула ногой к борту, где он мерно стал покачивать стреловидным концом.

ЧАСТЬ III

Она[10] проснулась раньше него. Вошла в его спальню, наряженная в мягкое и нежное на ощупь зеленое кимоно. По костюму волнующим узором были нарисованы тонкие ветви сакуры, пушистые от облепившего их цвета. Жаль, что нельзя было носить этот наряд чаще — соседки, замужние матроны, могли строго осудить за столь невиданное вызывающее безрассудство. Она усмехнулась своим мыслям, присаживаясь на пол подле спящего мужа: да, они бы поняли ее неправильно, скованные вековыми правилами обычая, который гласил, что кимоно цвета зрелой зелени, расписанное цветущими ветками японской вишни, женщине разрешено надевать лишь в двух случаях: при сладком таинстве зачатия и при адских муках родов. Это был костюм Рождения, который приличествовало надевать только тогда, когда женщина хотела или собиралась стать матерью. Она же всегда хотела иметь детей. Не было ни единой минуты в ее жизни, когда бы она не мечтала о ребенке. Она прекрасно знала обычаи, и даже, пожалуй, много лучше, чем ее суровые соседки. Ее отец на острове Кикай, таком миниатюрном, что можно было в хорошую погоду с одного берега увидеть все остальное побережье, был судьей. Это был очень важный чин. И Она гордилась ним, может быть даже больше, чем сам родитель. Отец не только разбирал редкие тяжбы малочисленного населения острова, собирал обязательный налог, но и следил за тем, чтобы все обычаи строго соблюдались. Нет, он не обязывал никого. Каждый был волен в выборе: хочешь — живи новым Законом, желаешь — принимай старый, но ни тот, ни другой не перекраивай на свой лад! Почти на всех островах Рюккю, в число которых входил и живописный Кикай, обычаи были старыми и верными, не такими как в Токио, переделанными под каждого, перекроенными по толкованию любого. На Рюккю знали, что платье Рождения могла одеть женщина любого возраста. Если его одевала девочка — все видели, что она стала достаточно взрослой, чтобы думать о потомстве, и ее родители спешили наделить ее частью работы по дому и купить дорогую фарфоровую куклу, очень похожую на новорожденного младенца; если же девушка облекала себя в розово-зеленые тона — следовало понимать, что она созрела для того, чтобы стать женой, и не годилось затягивать со свадьбой; если же в этом наряде была жена, или отягощенная бременем — следовало понимать, что первая готова наполнить свое чрево новой жизнью, а вторая — разрешиться от бремени; на первую обращал внимание муж, а ко второй была внимательна повитуха, следившая не хуже судьи за строгим соблюдением обязательных в этом случае правил; если видели женщину суровых лет в кимоно, расшитом, или разрисованном нежными цветами вишни — в этом случае торопились сообщить ее детям, что мать тоскует по ним и желает их видеть. Платье Рождения обязывало божество Охо оберегать женщин от злых богов и духов, которые, как враги Человека, старались изо всех сил, чтобы не продлился род людской. Когда же женщина по неосторожности своей либо вовсе не одевала необходимое в нужных случаях, либо по невнимательности нарушала череду обрядов Рождения, Охо был слеп к такой, и ее преследовало Зло: бесплодие, болезни, нелюбовь мужа, глупость детей, рождение слабоумного, уродливого, или, того хуже, мертвого ребенка…

Она боялась Зла. В городе оно было кругом. Оно бродило злобой на языках соседок; оно тупо смотрело уродством слабоумных детей; пахло грязью; ковыляло калеками на костылях и громыхало тележками, перевозя вернувшихся с войны солдат. Его было столько, что невозможно было упредить и усмотреть все его козни… Как горько Она плакала четыре дня назад, когда решила приготовить вернувшемуся на короткую побывку мужу ужин Долгожданной встречи. Она была превосходной хозяйкой и талантливым кулинаром, к которому за советом, несмотря на его столь юный возраст, спешила почти вся округа от улицы Семи радостей до улицы Морских звезд. Все хвалили ее сырую креветочную приправу, от которой у мужчины крепнут и сила и дух! Она с радостью делилась со всеми своим умением, и была счастлива, что ее совет излечивал от недуга кого-то из мужчин. Когда увидела своего Асуки, изможденного дальними морскими походами, войной, простудной лихорадкой, решила, что приправа окажется ему очень полезной, но… Торговец жестоко обманул ее. Он выставил напоказ и громко расхваливал свежих, еще трепыхающихся креветок, а продавал почти протухших. Она, не умеющая отличать правду от лжи, поверила ему — на Кикае торговец говорил всегда только правду, и относиться с недоверием к его словам было оскорбительным поступком, — она купила креветок, а дома разрыдалась, увидев подлог. Ко всему этому несчастью, она страшно боялась гнева мужа, но Асуки лишь забрал товар, подробно расспросив о том, у кого она его покупала. Лучше бы он побил ее!.. Была бы наука. Но он устало улыбнулся и ушел, забрав зловонных креветок, и вернулся только под вечер, принеся двух, действительно живых, больших крабов, сказав, что больше всего любит именно их, но что он мог понимать, мужчина! Она же не могла ему рассказать: свойства чудодейственной приправы пропадали полностью, если употребляющий знал об этом. Это были настоящие женские тайны, доступ к которым мужчинам был заказан. Пришлось готовить крабов, тоже по специальному рецепту, который укрепляет кости и улучшает зрение. Асуки был мил и милосерден — он не наказывал Ону плетью, но обидел тем, что не понял ее. Это было в тысячу раз больнее, чем удар кнута. Обиду пришлось проглотить, как горький отвар. Разве можно было бесконечно обижаться на человека, который ничего не смыслил ни в обычаях, ни в рецептах? Асуки-сан был сыном города, жителем огромного, как мир, острова Хонсю, где не было места "предрассудкам прошлого". Япония хоть и была самой древней колыбелью человека, но и она уже жадно впитывала в себя новинки цивилизации. Она помнила, как ее учил отец: "Девочка моя, запомни мои слова: старое хорошо тем, что оно пережито, проверено и надежно, но жизни нет без нового. Разве можно отказаться от завтрашнего дня только оттого, что вчера или сегодня дали тебе радость и счастье? Не отказывайся от нового, чтобы не остаться без старого". Отец был очень мудрым человеком. Она с радостью приняла от Асуки подарок — огромный радиоприемник… К своему стыду, она едва не оставила мужа и дом без своих обязательных хлопот — так интересно было слушать далекие и непонятные голоса людей, которых не было в доме, что она просидела возле прибора половину дня, а когда спохватилась, металась по дому, спеша сделать все, и густо краснела, встречаясь с мужем. Это был его подарок. Она же одела для него кимоно Рождения. Она собиралась подарить ему то самое дорогое, что могла подарить только женщина мужчине.

Она опустилась на колени и застыла, слушая дыхание мужа. Было очень важно, чтобы он спал. Очень. Асуки дышал ровно и глубоко, как делают это люди во сне. Иногда, очень редко, его дыхание становилось частым и прерывистым, но это вместе с дыханием тело оставляли духи войны, которые не выносили домашнего уюта и покоя. Она распустила пояс кимоно, распахнула полы, жадно впитывая обнаженным телом прохладу утреннего воздуха. На ее шее была тонкая тесьма, удерживающая небольшой флакон между грудей, чтобы пряное масло набралось тепла тела и не раздражало кожу спящего холодом. Она сняла крышечку, откинула одеяло с ног мужа, налила из флакона на ладонь масла, и стала нежно втирать его в мягкую кожу, чувствуя, как под ее рукой быстро наливается силой то, от чего она собиралась взять в себя силу рождения. От волнения и желания она закрыла глаза и глубоко задышала, словно в больном жару, напрягая всю свою слабую женскую волю, чтобы выдержать и закончить весь обряд как положено. Когда она чувствовала, что под рукой становится сухо, тогда вновь наливала масла, повторяя так до тех пор, пока фарфоровый пузырек не оказался пуст. Закончив, Она встала, стянула с себя кимоно, аккуратно его сложила, достала ножницы, которыми надрезала в нескольких местах платье, разрезала на две части пояс, одну часть которого положила на лоб спящему мужу, а вторую с платьем забрала с собой и обнаженная вышла во двор.

Размытая розовая акварель рассвета только-только набиралась яркости, пока растекаясь сонной краской на голубеющем горизонте. Она подошла к небольшому деревцу сакуры, которое два года нежно растила, внимательно ухаживая, жалея, что Асуки не получил долгожданного отпуска весной, когда еще молодое неокрепшее деревце рано для своего возраста тонуло в густых розовых кружевах цвета. Если бы можно было тогда совершить обряд Рождения, сын бы родился сильным и долголетним, а дочь — счастливой красавицей. Сейчас на деревце было всего несколько ягод, уже спелых и очень крупных. Это тоже было хорошим предзнаменованием. В этом случае мальчик должен стать умным и мудрым, а девочка — хозяйственной, сильной и многодетной. Мать Оны в свое время также совершила обряд в пору зрелости сакуры. Дочь стала женщиной, которая всем сердцем была влюблена в свой дом, берегла его и ухаживала, как за живым существом. В специальном ящике у Оны хранились еще шесть нарядов Рождения — мечта иметь шестерых детей. Многодетность в Японии была редкостью, но молодая женщина знала, что Охо будет к ней внимательным и милостивым. За всю свою небольшую жизнь она ни разу не обидела божество тем, что не относилась к нему с должным вниманием или делала ошибки при проведении обрядов. Ох, как она волновалась, когда впервые исполняла обряд над фарфоровым младенцем! Тогда ей было восемь лет. От волнения тряслись руки и дрожали зубы, но отец полностью обучил ее всему и несколько раз строго проверил, насколько она все правильно усвоила. Она все сделала как положено, только обмочила ножки от волнения. Отец, как мужчина, не имел права присутствовать — рядом была только мама, — но узнав о трагедии Оны, вдруг счастливо рассмеялся и сказал, что Охо настолько все понравилось, что божество решило, таким вот образом, взять с девочки первую жертву, и, что такое бывает, хотя и очень редко.

Охо сидел на специальной невысокой скамеечке под деревцем. Оне казалось, что сквозь тонкий разрез за ней следят внимательные глаза. Значит, следовало отнестись к предстоящему обряду с особой тщательностью. Охо был добрым и щедрым, но очень ревнивым к способам служения его чести.

Божество представляло собой старика с лысой головой, на которой был выведен витиеватый и красивый иероглиф Тайной Мысли, принадлежащей всем божествам; лоб покатый, исчерченный мягкими волнами морщин; узкие, сильно раскосые глаза смотрели с добротой и улыбкой; широкая улыбка растекалась маслом по тонким губам, надувала розовые и сытые бугорки щек, смешно, по-детски, задирала нос, и собирала в ямочки пухлый подбородок; на полноватой фигуре был надет плотно запахнутый халат зеленого цвета, расписанный цветущими ветвями сакуры, чуть-чуть расходящийся на большом, выпирающем животе, в котором хранилась сила жизни; халат короткий, не закрывающий расставленные, немного согнутые ноги, розовые и пухленькие, все в перевязочках, как у младенца; между ног — огромного размера, свисающие с высокой (для Охо) скамеечки, гениталии; они были в спокойном состоянии, так как по преданию Охо раздал всю свою силу мужчинам, а женщин научил ею пользоваться; правая рука божества, такая же крохотная и пухленькая, как младенческая, держала цветущую ветвь, а левая — огромная и сильная, с черной когтистой кистью, сжимала длинный, упирающийся в землю посох, на верхнем конце которого висел маленький бронзовый колокольчик. Правой рукой, со щедростью ребенка, Охо одаривал, а левой, с жадностью злого и коварного демона, отбирал: отдавая жизнь, он мог и забрать ее; несдержанных в любовных связях мужей лишал своего дара, а не уважающую мужа жену наказывал более страшными карами.

Она положила перед фарфоровой фигуркой изрезанное кимоно Рождения, сделав это медленно и почтительно, с торжественным поклоном; взяла из-под скамейки у божества масло в хрустальном флаконе (флакон — один из прошлых подарков Асуки-сана, дорогие французские духи "Изабелл"), окропила им и омыла силу Охо, а остальное разлила по сложенной ткани кимоно. С вечера она приготовила сверток с дарами. Следовало перед обрядом возбудить жадность божества, что и делалось, когда на ночь перед ним оставляли подарки, которые станут его после полной церемонии — доведенный до умопомрачения близкой добычей, Охо был готов исполнить любые желания, разумеется, только те, которые были в его компетенции: например, он не мог сделать человека богатым, но с удовольствием наполнял сады и огороды плодами; не мог сделать так, чтобы рыбакам посчастливилось с уловом, но с радостью и готовностью умножал число рыбы в косяках, и оставалось только грамотно организовать лов, чтобы вернуться домой с богатым уловом. Она развернула сверток и поднесла его к глазам Охо, чтобы он видел, что там для него приготовлено: три, разного цвета курительные палочки, подкопченные крабовые ножки, завернутые в тончайшую рисовую бумагу, три горсти отборного рассыпчатого риса, сваренного, каждая соответственно, в солоноватом рыбном рассоле, в лимонно-вишневом сиропе и меду, три жемчужины, капроновая американская лента, пакетик с ароматными контрабандными, как и все иностранное, сигаретами один капроновый чулок, нагрудные кружева немецкой работы, пачка итальянского печенья, кусочек янтаря с мушкой в середине, пачка грузинского чая (правда, только половина — Она не могла удержаться от искушения: аромат был настолько сильным, даже из запечатанной пачки, что кружил голову; потом пришлось заклеивать пачку — откуда Охо мог знать, сколько там чая было на самом деле, если он не знал, как и Она, где находятся горы Кавказа, и не мог знать ни грузинского, ни русского языка, чтобы узнать о массе упаковки; Она надеялась, что даже если Охо узнает о ее подлоге, то не будет в гневе — она и так отдает ему самое лучшее). Также в свертке лежали английские шоколадные конфеты и французские леденцы, от запаха которых рот сильно наполнялся слюной и кружилась голова, но тут женщина оказалась сильнее и не съела ни одной, лишь брала сладости с собой в постель, чтобы наслаждаться хотя бы идущим от них ароматом. Все завершала аккуратная стопочка нарезанных лоскутиков из разноцветной, странной, гладкой на ощупь, хрустящей в руках и прозрачной как стекло, ткани, которую Асуки называл "цел-ло-фа-ном"… был еще приемник с голосами и музыкой, но Оне очень не хотелось с ним расставаться, и она объясняла свою жадность тем, что Охо он совершенно не нужен, так как на небесах нет никого, кто бы мог его научить пользоваться этой техникой, когда она сама посвятила этому едва не целые сутки, приставая с нескончаемыми расспросами к мужу, но все равно мало в чем разобралась. И кроме этого, у Охо не было электричества, от которого работал этот говорящий прибор, и которого Она боялась, как смерти, после того, как однажды хотела посмотреть, как устроена розетка, но получила по своему любопытству и руке такой удар, что чувствовала себя разбитой и больной два дня.

Все свои дары она демонстративно завернула в костюм Рождения, оставив только курительные палочки… И, вдруг разревелась от досады и обиды на саму себя, зажав в кулаке палочки. Ее горю не было предела. Она сделала все, как положено, но забыла в доме спички!.. Охо не любил невнимательных и наказывал тем, что оставался безучастным к их просьбам. Следовало зажечь курения: красную палочку — огонь Любви, божества, которое жило в каждой женщине и делало ее счастливой, черную — символ Мужества и Мудрости, принадлежащий мужчине, и зеленую — знак Новой Жизни, после этого раздуть тлеющий огонь до яркого желтого цвета и бросить палочки на пропитанную маслом ткань. Если Охо принимал дары и готов был служить желаниям женщины, ткань загоралась.

Теперь все старания оказались пустыми. Она от счастья и радости от того, что муж через долгих восемь месяцев разлуки вернулся домой на побывку целым и невредимым, совсем потеряла голову.

Она сидела перед Охо и горько плакала. С ее понурого лица горячие слезы ручьями лились на грудь и капали дальше на обнаженный живот, ноги. Если с дарами можно было немного погодя, попробовать еще раз, то с Асуки… Муж уходил в море сегодня вечером, туда, за горизонты, где была жестокая война. Там могло случиться все. Она четыре месяца назад была свидетелем того, как горе пришло сразу на всю улицу Морских звезд. На улицу, где жили семьи экипажа крейсера "Мечущийся". В корабль угодил тяжелой бомбой американский бомбардировщик. Крейсер утонул за несколько минут, утянув с собой на дно триста двадцать две жизни. Это было страшно. Целая улица вдов и сирот. Такое случалось нередко.

Еще было жаль и потерянного платья Рождения. Уже не суждено было стать матерью шестерых детей. Одевая в первый раз в жизни кимоно Рождения, женщина сразу выбирает себе, сколько отпрысков она собирается родить. В свои восемь лет от роду Она мечтала о шестерых малышах, и ее мать заказала у мастера, хотя это было безумно дорого, шесть церемониальных одеяний. Теперь оставалось всего пять.

Сначала Она собиралась плакать тихо, давая волю жгучим слезам, но не голосу, но обида была настолько сильной, что она заревела, постепенно набирая высоту и тон выражения своего горя.

Сквозь всхлипывания она сначала не расслышала мелодичной и тонкой трели звонка, но когда звук повторился, спохватилась и огляделась — никого рядом не было. Колокольчик Охо на посохе был недвижим. Когда стало понятно, что это ей померещилось, она скисла больше прежнего и собиралась закатить перед божеством такую истерику, что…

Звон повторился, а после него раздалось тихое и осторожное кряхтенье.

Она быстро обернулась и вскрикнула. Позади нее стоял старик с посохом в руке, одетый в зеленый халат. Она вскочила, стараясь прикрыть ладонями достопримечательности своего молодого и красивого тела, но рук для этого было недостаточно.

Старик, глядя на ее старания, мягко скривился и улыбнулся тепло и дружелюбно.

— Ну, что ты, дочка, — прокряхтел он. — Я уже не в том возрасте, чтобы меня могли стесняться женщины твоих лет. — Он улыбнулся еще шире. — Я тебе скажу больше: насмотрелся я на вас за свою жизнь столько, что теперь ослеп от всей этой красоты… Ты не бойся. Я тебе вреда не сделаю.

— Вы кто? — вытирая лицо, спросила Она. Она, успокоенная словами старика, больше не старалась прикрыть свою наготу.

— Прохожий. Иду в порт. Есть работа для рыбаков. Мои старые ноги, — он посмотрел вниз на свои маленькие розовые стопы, — не хотят идти быстро, вот и пришлось встать пораньше, чтобы успеть… А ты, смотрю, служишь Охо? Сейчас это большая редкость. В моду входит медицина. Вот, иду и слышу плач. Дай, думаю, зайду, чем-нибудь помогу, если смогу. Так, что же стряслось у тебя с Охо? Посмотреть на него — одна доброта, а ты в слезы. Чем он тебя обидел?

Она снова расплакалась, но рассказала все как есть, не утаивая ничего: ни пачки чая, ни приемника, ни того, что, дура, забыла спички.

Старик сделал серьезное лицо и участливо покачал головой:

— Значит, чай такой, что сердце от счастья ласточкой поет?

— Да-а-а, — протянула она, совершенно по-детски, кулаками растирая заплаканные глаза.

— И ящик с разными голосами и песнями?

— Угу…

— Ой, плохо, — пуще закачал он головой. — Ой, плохо, дочка… Да ладно тебе реветь! Пусть твой Охо будет благодарен за то, что ты помнишь его!

Однако она не унималась.

— Но он, — сквозь глубокие всхлипывания старалась говорить она, — но он еще разозлится теперь от того, что обряд видел мужчина…

— То есть я?

Она кивнула.

Старик неудержимо расхохотался.

— Это я-то мужчина? Ну, ты и скажешь!.. Я уже не помню, с какой стороны надо с женщиной лежать, а ты "мужчина"!..

Он нежно похлопал ее по бедру своей, на удивление огромной рукой с длинными белыми ногтями.

— Успокойся, пожалуйста, — попросил он. — Я думаю, что твоему горю можно помочь…

— Как? — Она теперь держалась изо всех сил, чтобы не заплакать.

— Очень просто! Я дам тебе спички, а ты, — он вздохнул и скромно потупил глаза, не решаясь говорить дальше.

— Ну, так как? — спросила она еще раз.

— Ты что-то говорила о сигаретах… Для Охо в подарок.

— Да. Настоящие американские. "Счастливое знакомство".

— Счастливое, — мечтательно повторил он. — Американские. Не курил. Но, может быть, хорошие.

— Все хвалят! — уверила она, и тут же метнувшись к свертку, достала пачку и протянула ее старику. — Вот. Это вам.

Он принял ее и распечатал, потом долго нюхал, блаженно закатывая глаза. Достал сигарету, закурил.

— Хороши, — сказал он и довольно крякнул, протягивая остальное обратно, вместе со своими спичками.

— Нет! — запротестовала Она. — Это вам! Мой подарок. Я не курю, и муж тоже.

— Асуки не курит?

— Нет?

— Ну, тогда хоть спички возьми.

— Они-то мне зачем теперь, добрый старик? — с печальной улыбкой спросила она. — Как бы меня не успокаивали, но я знаю, что Охо уже глух ко мне из-за моей ошибки.

— Так уж и глух, — нахмурил брови старик. — Вот этот кусок глины?

Она оглянулась, на фигурку и обомлела.

— Рядом с Охо не было даров!

За спиной вновь звякнул колокольчик. Она обернулась на звук, но от старика осталось таять в воздухе лишь слабое облачко табачного дыма, да два отпечатка детских ног на мягкой земле, а на них цветущая ветка сакуры. Она подняла ее, еще не веря тому, что произошло.

Вновь серебряная колокольная трель. Она повернулась и увидела, как живо, при полном безветрии трясется колокольчик на посохе фарфорового божества.

— Охо, — прошептали ее губы, и она улыбнулась.

Ошибки быть не могло. Маленькие стопы. Посох. С колокольчиком — как она сразу не заметила?! Большая и длинная рука с ногтями. Улыбка. Розовые пухлые щеки. И ветка цветущей сакуры. Цветущей в августе! И имя мужа, произнесенное стариком, и которого он не знал и не мог знать. Это мог быть только Охо.

Прижав ветку к груди, Она со счастливой улыбкой на сияющем от радости лице вошла в дом и поспешила в спальню к мужу…

Так уж случилось, что Она не полюбила Хиросиму. Здесь дело было даже не во Зле, которое превосходно чувствовало себя во всех больших городах. Сейчас она находилась под надежной защитой своего любимого божества, и Зло ее оставило в покое: соседки больше не злословили, солдаты на улицах не приставали, а торговцы на рынках, только ее завидев, наперебой предлагали свой товар и вполцены. Она была дочерью Рюккю, маленьких островов, рассеянных драгоценными жемчужинами земного рая в бескрайних и теплых водах сразу двух морей: Восточно-Китайского и Филиппинского. Изумрудные волны и маленькие, скалисто-песчаные острова были богаты особенной жизни, которую никак не сравнить с городской. Море кормило, море растило, наделяло людей специфичными качествами: отвагой и безграничной любовью к жизни. В Хиросиме это практически не ценилось. Здесь вес и значение имели совершенно иные вещи, суть которых Она не понимала, а равно не умела ими пользоваться — деньги и власть. Она продолжала жить в этом чуждом ей мире, покорившаяся воле судьбы, жить на родине мужа, оставаясь верной старым островным привычкам. Иногда она могла справиться с некоторыми из них, но с другими не было никакого сладу. По утрам она раньше выносила на улицу, ведущую к порту, сервированный чайный столик и низким поклоном приглашала отведать свежего чая прохожих. На Рюккю это было не только естественным, но и обязательным: жена ушедшего на промысел в море мужа угощала чаем всех, кто шел от портовой бухты, и за разговорами, за чаепитием узнавала последние рыбацкие новости: об улове, о погоде, о здоровье мужа, сыновей. Такое правило существовало еще для и того, чтобы выказывать почтение рыбакам, кормильцам семьи, показывать им свою любовь и заботу. В Хиросиме это воспринималось, как заигрывание. Мужчины подходили, просили благосклонности в обмен на деньги. Это было мерзко, и от утреннего угощения Оне пришлось отказаться, чтобы не навлечь на себя настоящей беды — местные мужчины меньше всего ценили здесь честь чужих жен. Но от того, чтобы отказаться здороваться с каждым прохожим, как это было заведено на Кикае, она не могла отказаться. Это было против ее воли. Как только Она оказывалась на улице, ее спина сама спешила раздавать поклоны всем, кто шел навстречу. Это было очень утомительно! Город огромный, и пока дойдешь до рынка и обратно, поясница наливалась свинцовой тяжелой болью — столько было прохожих! Ей отвечали взаимностью и удивленно смотрели вслед, стараясь припомнить, когда и где она могли познакомиться, а она шла дальше, повергая все новых и новых людей в растерянность и ничуть об этом не догадываясь.

Была еще одна привычка…

Очень скоро Она сообразила, что можно доставлять меньше хлопот своей спине, если ходить за покупками ранним утром, когда на улицах еще мало прохожих, а у торговцев на прилавках только свежий товар.

Солнце было уже высоко над горизонтом, когда Она возвращалась с покупками. Она успела свернуть на малолюдные улочки своего квартала еще до того, как провыли первые сирены на верфях, напоминая рабочим и служащим, что следует поторопиться, чтобы успеть к началу рабочего дня. Сейчас главные улицы уже бурлили людом, а Она спокойно шла по тихим улочкам, изредка одаривая редких прохожих поклонами приветствия — район, в котором жила Она, населяли семьи военных моряков и летчиков, и жизнь здесь, в отсутствии мужей, сыновей и братьев, текла тихо и размеренно, словно замирала в ожидании родных и близких душ.

Не доходя до своего дома всего несколько домов, Она вдруг свернула и подошла к порогу аккуратного, как все остальные строения квартала, домику. Над порогом мерно раскачивались четыре бумажных фонаря, расписанные по своим граням черными иероглифами Печали. В этом доме жила Минеко с двумя малолетними детьми, смышлеными и веселыми малышами.

Она перекинула тяжелую корзину в другую руку и свободной рукой постучала в специальную дощечку, закрепленную сбоку узкой двери. Что-то зашуршало в доме, послышались торопливые шаги, дверь отошла в сторону, и на пороге появилась тонкая и хрупкая женщина.

— Здравствуй, Минеко, — с плавным поклоном поздоровалась Она.

Минеко в ответ поклонилась и отошла в сторону, приглашая войти гостью.

— Здравствуй, соседка.

От приглашения неприлично было отказываться. Она скоро оказалась в доме и пошла вслед за хозяйкой, которая привела ее в просторную кухню, выходящую неостекленным окном в небольшой садик-скверик. За окном бушевала красота, подставляя бутоны прекрасных цветов под первые утренние и нежные лучи солнца. Гудели пчелы, жужжали толстые мохнатые шмели, где-то в густых ухоженных кустах заливалась тонкой трелью птица. Аромат цветов наполнял дом, тонкий звук насекомых звенел серебряной струной где-то у самого сердца, а пение птицы вдыхало радость в душу, но Оне стало грустно: тоска по Кикаю захватила ее с такой силой, что в пору было разреветься. Она не удержалась и заплакала. Глядя на нее, заревела и Минеко. Женщины обнялись и отдали, каждая за свое, время на слезы.

— Да, чего ж мы так сидим? — отстраняясь и вытирая слезы, спохватилась Минеко. — Я угощу тебя чаем.

Угощение было готово через минуту: так было заведено в японских домах, что чай, как самое важное и обязательное угощение, всегда был горячим и готовым, и оставалось только разлить его в специальные чайные пиалы. Кроме чая на столе перед гостьей положили несколько американских леденцов, напоминающих драгоценную россыпь самоцветов. Она очень любила сладости, особенно такие вот ароматные леденцы, но не посмела к ним прикоснуться — у Минеко двое маленьких детей, а муж… Кауки-сан был летчиком, как и муж Оны, и погиб, сбитый где-то у берегов Австралии два года назад. Минеко была вдовой, которой не хватало пенсии мужа, чтобы прокормить семью. Морское военное ведомство императора Хирохито не очень-то заботилось о семьях своих павших офицеров. Минеко сводила концы с концами лишь благодаря тому, что занималась вышиванием по шелку. Это была очень трудная и кропотливая работа, и не каждый мог посвятить себя ей: двусторонний узор на большом панно требовал около двух лет упорного труда, и вдова как раз завершала работу, рассчитывая предложить ее императорскому дому, где могли заплатить настоящую цену за столь великий труд, и пока перебивалась тем, что продавала более мелкое и простое рукоделие — расшивала носовые платки, халаты, реже — кимоно, получая за свое умение жалкие гроши. Сейчас шла война, и мало кто хотел платить по-настоящему за какую-то там вышивку на тряпке. От рукоделия у Минеко испортилось зрение, и ей долго пришлось копить деньги на то, чтобы пойти к врачу и по его рецепту правильно подобрать очки. Теперь она смотрела на Ону через стеклянные линзы, по привычке щуря глаза. Пальцы на ее руках, самые их кончики, стали багровыми и болезненными от постоянных уколов иглой. Заработанных денег хватало ровно настолько, чтобы оплатить жилье, электричество, без которого промыслом невозможно было заниматься, покупать необходимую пищу — рис. Поэтому Она даже не притронулась к соблазнительно играющим разными цветами леденцам. Ее-то муж был жив, и она получала, одна, достаточно жалованья за Асуки, чтобы иногда баловать себя контрабандными продуктами; кроме этого, сослуживцы мужа часто приносили передачи от Асуки, кое-какие вещи, которые можно было продать — тоже контрабанду.

Она пила простой чай, и смотрела на Минеко.

Ей было жаль эту женщину, хотя вдова, может быть даже чаще других соседок, обижала Ону своим злым языком, но та ей прощала, понимая, что Минеко злится оттого, что у нее нет мужа, а у Оны он есть. Это было слабое Зло, которое не могло причинить сильного ущерба.

Вдова была очень красивой. Тонкие черты лица притягивали и манили к себе какой-то особой силой очарования, в плену которого оказывались равно как мужчины, так и женщины. Стройная фигура. Упругое, молодое тело, не утратившее своей гибкости и яркости движений после рождения двух детей и тяжелой работы. Она даже несколько раз ловила себя на том, что завидовала этой красоте, сгорала от стыда от этих мыслей, но ничего поделать с ними не могла. Ей казалось, что будь она такой, как Минеко, Асуки ни за что не променял бы ее на свое море, небо и войну, а оставался бы с нею и любил бы каждую свободную минуту. Это были настоящие женские глупости, но только они могли скрасить ее горькое одиночество.

Допив чай, Она пододвинула к себе корзину, с которой пришла, достала из нее и положила рядом со столиком заранее приготовленный сверток: рыбу, крабов, чай, сахар, мед, пару нейлоновых чулок, банку кофе и такие же леденцы, какие лежали на столе, для детей.

— Это тебе и твоим детям, — сказала она.

Минеко залилась румянцем стыда.

— Зачем ты это делаешь? — строго спросила она. — Мне это совершенно ни к чему, слышишь… Я здорова и сильна, чтобы самостоятельно прокормить семью.

Она вся напряглась. Она не впервые приходила в этот дом и приносила такие вот подарки — примерно, раз в неделю, и раньше их принимали с благодарным поклоном, а теперь это колючий и ледяной блеск глаз, и сильные гордые слова. Она не хотела никого обидеть и лишь старалась поступать по обычаю ее родной земли, где за вдовыми семьями, пока у них не появится новый кормилец, присматривали соседи. А как же иначе?

— Мне казалось, что я поступаю правильно…

— Ты вся такая правильная, — с презрением бросила Минеко. — Но так не бывает!

— Если я здесь — значит, бывает. На моей родине это считается добрым тоном…

— Все это сказки, как и твой Кикай! Мне неудобно тебе это говорить, но хотелось бы, чтобы ты больше не беспокоила этот дом своим присутствием.

— Но…

Возражения Оны были перебиты резким тоном хозяйки:

— Она, только мое воспитание не позволяет отхлестать твои щеки этой рыбиной и вышвырнуть тебя вон вместе с твоими подарками!

Она встала, поклонилась, и вышла на улицу, слыша за спиной горькие всхлипывания. Она задавала себе вопрос: почему Минеко не выйдет замуж второй раз? Ведь молода, красива, хозяйственна — вон как буйствует красотой ухоженный садик! Могла бы давно найти себе хорошего мужа. И Асуки говорил, что к вдове с предложениями не раз подходили многие из его знакомых офицеров, но уходили ни с чем, жалуясь, что отведали вместо любезностей горьких и оскорбительных слов. Тысячи и тысячи "почему" и ни одного ответа. Может быть Минеко была горда своим горем, любила, когда оно грызло сердце — Она знала, что есть такие люди, но зачем же мучить малолетних детей? Возможно, была и другая причина. Божество Любви, живущее в сердце вдовы, не могло отказаться от покойного Кауки, тело которого среди обломков самолета не нашли, и демон счастья знал, что предмет его обожания вовсе не мертв, а находится в плену. И так можно было объяснить настоящее состояние Минеко. По-разному, но где была истина? Вдова защищала ее своей злостью столь ревностно, что окружающие предпочитали сторониться ее дома.

Она тоже решила больше не приходить в этот дом, если ее там не хотели видеть, но от подарков вдове — не отказываться. У нее были хорошие отношения с почтальоном, одноруким молодым ветераном. С ним можно будет договориться. Он будет заворачивать все в плотную почтовую бумагу, а Она — подписывать посылки адресом Морского военного ведомства, и Минеко не будет ничего подозревать. Почтальон же не слыл болтливым.

Так, размышляя, она зашла в свой дом. Прошла в гостиную, где почтительно поклонилась двум фотографиям в золоченых рамочках, прикрепленных к стене: императору Хирохито и Асуке-сану. Потом, разбирая корзину с покупками и готовя обед, она вслух жаловалась мужу, который смотрел с портрета строго и с пониманием. Жаловалась на Минеко, на свои незаслуженные обиды, полученные от этой женщины, и делилась впечатлениями и новостями с рынка. Когда был готов и остывал обед, она зашла в свою спальню, закрыла за собой плотно дверь, разделась догола и подошла к большому зеркалу. Она знала, что беременна, но жалела, что этого пока никак не увидеть со стороны — слишком малый срок, но не могла удержаться, чтобы по три-четыре раза в день не смотреться в зеркало на свой плоский живот. Очень важно было заметить, когда он начнет расти и округляться; важно было уловить этот самый момент, когда жизнь в ее утробе начнет наливаться силой. Но Она была все равно рада. Если невозможно было определить ее положение со стороны, то изнутри оно определялось верно: по утрам ее тошнило. Было очень противно, но она, умываясь после приступов, улыбалась.

Вернувшись обратно на кухню, Она полила остывшую рыбу острым соусом и оставила напитываться, а сама тем временем насыпала горсть снежно-белого отваренного риса в чистую мисочку, заправила свежим медовым сиропом, посыпала леденцами и вышла во дворик.

Под сакурой статуэтки Охо уже на было. Она ее спрятала среди своих вещей в спальне. Обычай требовал смотреть на божество только в тех случаях, когда просишь его о чем-то. Женщина почтительно и долго поклонилась деревцу и поставила под ним угощение. Сразу со всех сторон налетели воробьи и наперебой, с потасовками, стали клевать рис и уносить куда-то конфеты. Смотря на птиц, слушая их звонкий гам, Она улыбалась: воробьи были слугами Охо, которые по его поручениям летали по миру и следили за тем, чтобы все указания хозяина строго исполнялись. Они были его глазами и ушами.

Она уже собиралась возвращаться в дом, когда услышала мерный гул, идущий с неба. Прикрыв глаза от солнца ладонью, она, щурясь от невозможной глубины и чистоты неба, стала всматриваться в высь. Среди редких лоскутков облаков она заметила ползущую серебряную точку самолета.

Однажды она попросила мужа, чтобы он взял ее с собой хотя бы в один полет, обещая, что будет вести себя очень тихо и послушно. Асуки-сан отказал, пояснив, что в его самолете очень мало места для двоих, и его машина предназначена вовсе не для прогулок с любимыми женами, а для войны. Самолет был опасным оружием, которое могло убить, а Асуки очень дорожит своей молодой женой, чтобы так бездумно рисковать ее жизнью. Тогда она попросила рассказать его о небе, но он растерянно молчал и лишь сказал, что с высоты совершенно не видно людей. Она сначала огорчилась: как это не видно людей? Как же тогда боги следят за делами человека на земле? Не у всех же есть такие преданные помощники — птицы, как у Охо. Но потом успокоилась, объясняя себе нежелание мужа рассказывать о своей службе тем, что он общается с богами, а они приказывают ему не распространяться о них и их делах. Она это понимала и принимала, и стала относиться к Асуки с еще большим уважением. А как же иначе, если он служил в эскадрилье, носившей название "Небесные рыцари"? Жаль, что боги оказались скупыми и не наделили своих верных и мужественных рыцарей если не бессмертием, так хотя бы неуязвимостью в боях, в этом случае Она не испытывала бы страшных переживаний за судьбу мужа.

Под ногами дрогнула земля. Удар был такой силы, что женщина не удержалась и упала. Она вскрикнула скорее от неожиданности, чем от испуга. Японская земля знаменита своими частыми землетрясениями, и ее жители с самых ранних лет относятся к подземным толчкам спокойно, если они, конечно, не разрушают дома и не убивают. Она захныкала от боли, поднимаясь с земли. Сильно саднили сбитые в кровь локти и колени. Тут же стало так ярко, что пропали тени. А свет все силился, заливая яркой слепотой всю округу. Она успела почувствовать пожирающую кожу боль, услышать запах горелого мяса, нарастающий грохот и треск собственных волос, увидеть, как мгновенно почернела и стала гореть, как рисовая солома, ее кожа, облитая ослепительным светом. Умирая, рассыпаясь жирными ломтями пепла, женщина вскинула голову и заметила, как прямо на нее несется огромный вал из огня, людей, раздробленного хлама, который всего несколько мгновений назад был живым городом. Над валом, грациозно оттопырив белый манжет у основания шляпы, вырастал выше небес клокочуще-грохочущий огненно-пыльный гриб. Когда он коснулся своей верхушкой небесного свода, небо потухло. Вал с оглушительным ревом навалился на Ону, превратив ее в черный мазок на голой и раскаленной земле, захватил объятый бушующим пламенем дом и, не останавливаясь, набирая мощь, понесся дальше, оставляя после себя мертвую пустыню из оплавленного и раздробленного камня.

Пулеметные нити впились в самолет. Где-то в фюзеляже что-то сильно заскрипело и затрещало. Асуки бросил взгляд на приборную доску, дернул штурвал, вводя машину в крутой вираж. Все было в норме. Мотор работал ровно, машина слушалась рулей. Его самолет уходил в высоту, спасаясь от смертоносных пулеметных жал. Внизу промелькнула длинная сигара американского крейсера, а над ним рой точек — самолетов, которые безуспешно пытались сбросить на него свои бомбы. Асуки решил зайти для новой атаки со стороны солнца, на низкой высоте, чтобы в последний момент, нажав на гашетку, сбросить закрепленную под фюзеляжем бомбу в самый борт корабля. Это был опасный и рискованный маневр. Если его заметят раньше, чем он рассчитывает, то разрывные снаряды скорострельных зенитных орудий, каждое в четыре ствола, разнесут его "зиро" в щепы еще за милю до цели. Пока везло. Ощетинившийся дымящимися стволами крейсер уверенно держал оборону, обстреливая только те самолеты, которые ближе всего подбирались к борту, однако не причиняя последним серьезного вреда. Весь бой был похож на забаву! Американцы словно игрались, демонстрируя, что не намерены ввязываться в настоящую драку, но это только подзадоривало японцев. Кроме этого, крейсер полным ходом, без прикрытия, шел курсом на Хиросиму. Эта наглость приводила в ярость!

Солнце прикрывало недолго. В этой войне оно стало плохим союзником. Еще после Перл-Харбора, в самом начале войны, американцы поняли, что радар — это необходимая вещь, и если к его информации относиться с большим доверием, то можно избежать таких страшных трагедий, как гибель целого костяка Тихоокеанского флота Америки. К середине войны такие приборы были установлены на всех американских военных кораблях противника, а к ее концу только усовершенствовались.

"Зиро" врезался в воздух на бреющем полете. Внизу колыхались изумрудные горы океанических волн. Прямо по курсу был серый борт крейсера. Асуки выправил курс, чтобы в оптическом прицеле для пикирующих бомбардировок четко стояли бортовые цифры корабля, отметил ориентиры и добавил скорости. Больше чем за милю до цели вода под самолетом стала вдруг ощетиниваться тонкими прозрачными столбами фонтанов. С каждым мгновением они густели — по самолету стреляла вся бортовая зенитная артиллерия корабля. Из-за расстояния стрельба пока не была прицельной, и стрелки волновались и лишь дырявили снарядами морскую гладь. Несколько снарядов ударили по плоскостям. Самолет стал медленно крениться, но Асуки рассчитал, что сумеет удержать машину на курсе атаки до тех пор, пока не настанет момент бомбометания, а дальше… После такого маневра мало кто оставался невредимым: бросив бомбу или торпеду прямо в борт корабля и меняя после этого курс, самолет оказывался наиболее уязвимым, так как разворачивался всем "брюхом" под плотный зенитный огонь. В таких атаках проверялось везение.

Один снаряд пробил фонарь кабины. Оглушительный хлопок. Онемело плечо. Обожгло болью голову. Из-под шлема на нос и глаза полились горячие струйки крови. Но Асуки был жив… Еще немного, еще чуть-чуть. Онемевшая рука, словно сама по себе, нажала на гашетку. "Зиро" тряхнуло, и короткая тень метнулась от него к кораблю. В этот же момент самолет затрясло, как в лихорадке. Мотор харкнул и заглох. Вместо него, закладывая уши, все нарастая, стал набирать силу протяжный металлический вой. Пилоту удалось в последний момент выровнять разбитую снарядами машину и немного приподнять ее нос, чтобы удар о воду получился скользящим.

Когда его подняли на борт, бой еще продолжался. Асуки вспоминал, как к нему, барахтающемуся на волнах в спасательном жилете, полным ходом приближался от крейсера катер, а сверху пикировали "зиро" однополчан, в надежде, что огонь их пушек предотвратит пленение японского офицера, но, прикрытая плотным огнем с корабля акция удалась. И сейчас Асуки стоял на палубе подбитого им крейсера, шатаясь от слабости, пережитого напряжения, боли и потери крови. Сильно болела голова.

— Пленного к капитану! — прокричали с мостика. — И переводчика!..

В командной рубке Асуки предложили стул. Он сел, и возле него сразу захлопотал врач.

Шатен в белой офицерской форме стоял у широких иллюминаторов и внимательно следил за боем, изредка отдавая короткие команды в переговорное устройство. Пока ждали переводчика, офицер — а это был капитан крейсера, как догадался японец, — только раз бросил беглый взгляд в сторону Асуки.

После того, как летчика пленили, бой разгорелся с новой силой. Товарищи Асуки уже не опасались огня пулеметов и пушек и вываливали свои машины с небес прямо под снаряды. Один самолет взорвался в воздухе, и огненное облако почти достигло корабля. Второй, без дыма, отвесно рухнул в воду и скрылся в пучине.

В рубку вбежали два офицера. У одного мундир, руки и лицо были сильно измазаны сажей.

— Докладывай, Боб, — не отвлекаясь от управления боем, приказал капитан.

— Сэр, бомба угодила ниже ватерлинии. Повреждены четыре отсека. Пожаром уничтожен склад резервного продовольствия. Огонь погасили, но нет возможности справиться с течью — очень сильно поврежден борт. Принято решение герметизировать переборки и затопить отсеки с противоположного борта, чтобы ликвидировать нарастающий крен.

— Переборки выдержат до Хиросимы?

— Думаю, что да.

— Ступайте, еще раз все проверьте, чтобы могли дать точный ответ.

Офицер поспешно вышел.

— Как вы думаете, Колл, — обратился ко второму капитан, — долго ли нам удастся держать этих птенчиков на расстоянии?

Корабль сильно тряхнуло.

Капитан снял микрофон внутренней связи.

— Постам доложить о повреждениях.

— Не знаю, сэр, но думаю, что желтолицые совсем озверели и одним попаданием нам не отделаться от них. — Офицер вздохнул. — Хорошо еще, что нам не попалась стая чокнутых самоубийц, иначе бы мы уже из рубки рассматривали рыбок.

— Это точно, — согласился капитан. — Я думаю, что если их сейчас не посбивать, они с таким же успехом отправят нас на дно. С одним попаданием мы уже потеряли два узла скорости, из-за чего опоздываем в Хиросиму на шесть часов.

Стали докладывать с постов. Пробоин и повреждений не было. Бомба упала рядом с бортом и взорвалась от удара об воду. Осколками ранено два человека.

— Спросите, Колл, — капитан головой указал на Асуки за своей спиной, — кто он такой? Посмотреть на то, что он вытворил с нашей посудиной — зауважаешь желтопузика!..

Но японцу не нужен был переводчик. Он встал со своего места и отстранил рукой врача, который уже заканчивал с перевязкой. Асуки удивлялся сам себе, тому, что не испытывал обиды или возмущения за нанесенные оскорбления.

— Лейтенант Асуки Акито, — представился он с небольшим поклоном. — Офицер эскадрильи "Небесных рыцарей". Авианосец "Рыцарь Светлых Дней".

— Вот как! — изумился капитан, позабыв на минуту о бое, и представился в свою очередь: — Капитан Джеймс Пара. Крейсер "Счастливый боец". ВМС США.

Он вернулся к наблюдению за боем. Отдал по селектору несколько распоряжений.

— Асуки, откуда вы так хорошо знаете английский язык?

— До войны в Лондоне учился летному мастерству.

— И преуспели в этом деле, — с иронией добавил капитан. — Скажите, но только честно: сколько за всю войну вы потопили кораблей?

— Два. Крейсер "Армос", принадлежащий Британии, и эсминец "Сидней".

— Ого! Совсем неплохо. Это только ваша заслуга?

— Моя. Прямое попадание.

Пара мотнул головой:

— Никто мне не поверит, что я говорил именно с тем летчиком, который развалил на части новый английский корабль! Кажется, вместе с обломками на дно ушли около тысячи человек?

— Немного больше, капитан. Тысячу двести двадцать один.

— Вы так точно знаете! Да-а, в то время по этому поводу было много шума. А не потопленных, а поврежденных кораблей, включая мой, сколько на вашем счету, офицер?

— Четырнадцать, капитан.

— А судов?

Глаза Асуки расширились от гнева, бледность покрывала лицо.

— Капитан, — он дрожал от негодования, — я военный летчик, а не пират!

Пара дернул плечом:

— Как по мне — так разницы нет вообще. — Он знал, что оскорбляет, и поэтому старался вложить в слова побольше эмоций, чтобы ранить собеседника как можно больнее. — Все, кто с Гитлером в одной упряжке — кровожадные пираты. Кроме этого, я слышал, что самолеты с "Рыцаря Светлых Дней" пустили рыбам на корм плавучий госпиталь русских под Владивостоком.

— Это правда, капитан. Но нашей разведке стало известно, что на этом судне русские перевозили боеприпасы и технику.

— Да? — слабо изумился Пара. — А я и не знал. Эти русские всегда играют краплеными картами. Впрочем, война для них уже два месяца как закончилась, а для Японии — сегодня…

Асуки поднял брови, ожидая пояснений к этому заявлению.

Корабль слабо качнулся. Брызги далекого, но мощного взрыва омыли иллюминаторы рубки.

Вместо того, чтобы что-то объяснять, Пара протянул руку и повернул регулятор громкости на большом приемнике. Стал слышен уверенный голоc американского диктора, не лишенный радостных оттенков:

"Восемь часов утра вашингтонского времени. Вашему вниманию последние новости от радиостанции "Мэгэзин-радио". В студии Лев Тарский. Доброе утро. Сегодня ранним утром ВВС Соединенных штатов Америки провели бомбардировку важного стратегического города Японии — Хиросимы. На город была сброшена атомная бомба. По свидетельствам пилотов, город уничтожен практически полностью. Представитель Белого дома Том Стентон заявил, что это был вынужденный и решительный шаг. Японская армия не имела намерений складывать оружие. Высшее руководство Страны Восходящего Солнца оказалось в плену опасных иллюзий, мечтая о новом мировом господстве. По предварительным данным, в японском городе погибло около ста тысяч человек, полностью уничтожены важные стратегические объекты. Американское оружие продемонстрировало свою мощь, и императору Хирохито не остается ничего, как объявить о капитуляции своей армии и сложить полномочия. Новости об этом и других событиях каждый час из нашей студии. Напоминаю: в полдень по вашингтонскому времени вы услышите выступление Президента США Гарри Трумэна… Новости из Европы. Командование союзных войск начинает испытывать недовольство по поводу передислокации советских военных частей на новые, не указанные в предварительных договорах места"…

Асуки выключил приемник сам.

Его душа наполнилась пустотой, которая с каждой минутой росла, превращаясь в черную, жадно всасывающую в себя малейшие надежды, дыру, обосновавшуюся где-то под сердцем. Он думал о жене, о доме. Она. Все дни, проведенные на авианосце, были полны думами о ней. Он знал об Охо, о том волшебном утре, когда старался казаться крепко спящим, только ради того, чтобы не разрушить ее прекрасный и нежный мир, населенный духами и божествами, которые ей помогали во всем. Он ценил ее и нежно любил, иногда не веря силе собственных чувств. Рядом с Оной не было этой абсурдной войны, не было пропитанных солдатским потом кают, соленого морского ветра, смертной тоски, пожирающей душу в воздушных схватках с вражеским конвоем. Вернуться домой — для него означало каждой своей клеткой окунуться в тепло, заботу и уют мира, который всецело принадлежал его Оне, и она с радостью впускала его туда, оберегала нерастраченным теплом и покоем материнского чувства.

Неужели американский диктор говорил о том, что уже не существовало Оны, ее мира? Все это казалось вечным и крепким, и не хотелось верить в то, что этого уже не было. Асуки, как и все люди в первые мгновения встречи с неизбежным, горьким несчастьем, отказывался в него верить. Он не верил потому, что сейчас вообще лишился веры. Не верил ни во что, кроме как в то, что его семья, дом остались целы и невредимы.

— Я пленный? — обыденным тоном спросил он. Его не взволновали слова диктора по той же самой простой причине — он был лишен веры.

Капитан посмотрел на него с интересом, словно старался разглядеть нечто, что могло рассказать ему о том горе, которое переживал этот японский офицер, но не видел ничего, кроме бледности и усталости. В какой-то мере это его разочаровало: он знал, что японцы — это особый народ, у которого свои собственные представления о морали и чувствах; это люди, которые не верили в единственность и ценность человеческой жизни, и смерть для них имела чуть большее значение, чем слово, ее означающее.

— Какой же вы пленный? — не скрывая своего огорчения, ответил капитан. — Когда нет войны — нет и пленных. Нет боев — нет бессмысленных смертей. Вот только, как объяснить это вашим товарищам, которые после вашего спасения всерьез надумали разделаться со "Счастливым бойцом".

— Они думают, что я пленный.

— Меня это не устраивает, лейтенант! — сухо отрезал Пара. — Очень скоро я намерен сбросить в воду ваши чертовы "зиро". Довольно, позабавились!.. На каком расстоянии ваш авианосец?

— Примерно пятьдесят миль.

Пара склонился к столу, производя расчеты на листке бумаги нервным и размашистым подчерком.

— По расходу топлива оставшиеся "зиро" будут досаждать нам еще около десяти минут. — Он вздохнул. — Это очень много, и я не могу позволить себе такую роскошь.

— Много больше, — сказал Асуки, а когда капитан поднял на него глаза, пояснил: — Это последняя модель "зиро". Кроме прочих внедрений и усовершенствований, емкость топливных баков увеличена на двести литров. С учетом того, что мы потратили на поиск цели некоторое время, получается, что бой может продлиться не менее десяти минут.

— Тем хуже, — сказал Пара. — Я снесу их с небес сейчас же. В Хиросиме мы должны быть вечером, а вместо того, чтобы прибыть туда вовремя и начать спасательные работы, мы ляжем на дно, если будем продолжать эту детскую игру в отпугивание.

Он повернулся к иллюминаторам, за которыми с большим ожесточением кипел бой. Зенитные расчеты устали и сами, без приказа, старались бить на поражение по самолетам, которые, словно рой рассерженных ос, старались ближе пробиться к кораблю и побольнее ужалить. Один из самолетов атаковал крейсер с носа. Коротко рявкнули зенитки. "Зиро" завилял, сбросил бомбы, и стал падать, оставляя за собой жирный дымный след. Бомбы упали в воду прямо по курсу корабля, подняв серебристо-пенные столбы воды. От водяной пыли на мгновение в воздухе над кораблем, играя сказочными переходами от цвета к цвету, появилась радуга. Спыхнувший самолет старался держать горизонт и шел на снижение под небольшим углом, но в нескольких метрах от воды взорвался. Вода под разрывом вскипела, пронизанная обломками. Вместо этого самолета, словно нащупав слабое место в обороне крейсера — нос, сразу три "зиро", под прикрытием пушечного огня с остальных самолетов, стали пикировать на корабль.

Капитан схватил микрофон.

Его остановил Асуки.

— Капитан!

— ?!

— Погодите. Мне нужна рация.

Пара понял его. Он провел лейтенанта к стенду с прибором. Асуки быстро и профессионально настроился на необходимую частоту и стал что-то быстро говорить в микрофон. Капитан не понял ни единого слова из его речи. Он стоял чуть в стороне, нервно сжимая в руке черный микрофон, и крутил головой, переводя взгляд с японца на иллюминаторы, за которыми неумолимо продолжали приближаться, воя моторами, три вражеских самолета.

Вдруг "тройка" "зиро" резко взмыла вверх, и, перед тем как стать на курс, сбросила в море, далеко от корабля, свой смертоносный груз. Неожиданно среди океанской глади вырос целый лес серебряных разрывов, а когда они опали, горизонт был уже чист от вражеских самолетов.

— Отбой, — с облегчением сказал Пара в микрофон и, обращаясь к лейтенанту, который еще продолжал стоять у рации, добавил уставшим голосом: — Я перед вами в долгу, лейтенант Акито. Что вы им сказали?

— Что война кончилась, — с улыбкой на утомленном от напряжения лице ответил Асуки.

— Вы родом откуда?

— Из Хиросимы.

— Есть родители, семья?

— Только жена и дом.

Капитан Пара помолчал немного.

— Сейчас вас проводят в каюту, лейтенант, где вас еще раз осмотрит врач, потом накормят, и вы можете отдыхать. Еще раз большое спасибо. Я вам обязан.

— Не стоит благодарности, — тихо ответил Асуки. — Мне не хотелось умирать. Они бы непременно потопили корабль.

В его тихом голосе было столько уверенности, что Пара не стал возражать.

Когда японец вышел из рубки в сопровождении посыльного матроса, капитан подумал, сглатывая неприятную горечь: "Должен я тебе много больше, лейтенант, много больше, чем ты себе можешь представить. У тебя уже нет ни жены, ни дома, и мне никогда на самом деле не вернуть тебе их".

Он самостоятельно, без помощи штурмана, проверил курс и подсчитал время прибытия. Получалось, что "Счастливый боец" из-за полученных повреждений должен был прибыть к месту назначения не раньше полуночи, и при условии, если море будет оставаться спокойным. К этому моменту пройдет восемнадцать часов после бомбардировки города. На самом деле капитану хотелось причалить в порту Хиросимы через годы, как можно позже. Пара не знал силы атома, но готовился в душе к самому худшему. В трюмах его крейсера, на палубах было полно специальных машин, различного оборудования и людей, которые плыли в Японию с одной лишь целью — увидеть и изучить то, что натворило их детище, военный атом. Пара, смотря на их серьезные и суровые лица, понимал, что там, в японском городе, произошла настолько страшная трагедия, что она будет ужасать воспоминаниями о себе многие и многие поколения в будущем. Может быть где-то, очень глубоко в душе, терзаемой нехорошим гнетущим предчувствием, он жалел, что последние "зиро" не завершили успешно свою атаку. Это стало бы лишь малой толикой мести, проявлением справедливого гнева, и тем успокоило навеки души причастных. Ради справедливости. Но имеют ли право быть справедливыми солдаты, выполняющие приказ?

Его не отпускали с корабля. Солдаты с каким-то необузданным остервенением и, вместе с тем, сочувствием на лицах грубо отгоняли его от трапа, больно ударяя по плечам прикладами автоматов. Он отходил, и, пока стыла боль, смотрел в сторону города и на воду.

Порт был освещен переносными прожекторами и прожекторами с кораблей, запрудивших хиросимскую гавань. В порту кипела работа. Инженерные команды спешно собирали специальные краны, с помощью которых на берег сгружали технику, ящики с оборудованием и еще что-то в бочках и мешках из плотной ткани.

Первыми сгрузили несколько бульдозеров, которые, захватив широкими ковшами несколько дюймов грунта, а вместе с ним и какой-то обугленный хлам, отталкивали его дальше в сторону. Рокот и гул моторов. Люди работали молча, зная наперед, кто чем должен заниматься. Грохочущую, урчащую и стонущую в темноте тишину иногда пробивали резкие, разносящиеся пустынным эхом, короткие команды.

На пристань сгрузили специальную машину. Заработал ее мотор. Несколько человек, одетых в блестящие металлом костюмы, подошли к автомобилю, вытянули из его боков черные шланги и стали поливать землю под ногами какой-то жидкостью, от которой воздух быстро наполнился густым приторным запахом, после чего немного ослаб неприятный железный привкус во рту. Машина поехала дальше, на небольшой скорости, чтобы поливальщики, следующие за нею, могли основательно промочить вокруг грунт. Сгрузили еще несколько машин, и они занялись тем же, постепенно удаляясь в сторону города. Свет их фар скупо выхватывал из темноты еще дымящиеся руины.

Города не было видно. Вместо него пугающая, густая и дымная чернота. Ветра не было. Воздух был до предела пропитан уже знакомым приторным запахом, дизельной и бензиновой гарью, дымом. Черное небо сливалось с землей. Не было ни звезд, ни луны.

Один из бульдозеров работал близко к пирсу. Из-под ковша, в воду, под борта причалившего корабля постоянно сыпались камни и еще какой-то хлам, который всплывал и, вместе с остальным мусором, плотным слоем укрывал всю водную гладь большой бухты. Несколько раз с громким всплеском упали какие-то бревна, покореженные конструкции, огромные обломки стен. Асуки стоял и с замирающим сердцем наблюдал за этой работой, когда до его слуха из воды, донесся чей-то тихий всхлип и слабое барахтанье — одно из "бревен", попав в воду, ожило. Трупов было много. Асуки видел, как их вылавливали из воды баграми, баграми же вытаскивали из-под обломков и складывали в бесконечный ряд подальше от света, укрывая пластиковой тканью. Но мертвые не пугали Асуки, и не вызывали жалости. Ничего. Он не принимал их смерти, и не понимал ее, так как у него не было уже души. Вместо нее осталась отвердевшая чернота, огромный камень, который мешал работать сердцу, болью сдавливая его. Но эти жалобные вскрики, доносящиеся из воды, барахтанье оживили его.

— Человек за бортом! — закричал он, указывая место рукой.

Его услышали сразу. Подбежали к обрыву, достали из воды тонущего, уложили на одеяло и понесли куда-то. Он провожал идущих взглядом, жадно стараясь рассмотреть то, что лежало на одеяле, но не мог — тело лежало глубоко в провисшей под его тяжестью ткани, мешали и несущие его люди и недостаток освещения. Асуки шел вдоль борта, провожая процессию, и скоро оказался возле трапа.

— Вот упрямый япошка, — беззлобно сказал своему напарнику постовой. — Ему объясняешь, что нельзя, а он лезет… Ну, отвали!.. Кому говорю!..

Он замахнулся прикладом.

— Незачем бить, — сказал второй. — Может у него там семья, а ты сразу прикладом.

В словах второго было полно сочувствия, и он по-доброму смотрел на офицера.

— А ты его еще по голове погладь! — стал распаляться первый. — Сигаретками угости за то, что он нас едва не заставил пузырьки пускать!

— Если надо — угощу, — тихо огрызнулся второй. — И у тебя не буду спрашивать на то разрешения.

Его товарищ с досадой сплюнул.

— Эй! — позвал второй. — Подойди сюда. Понимаешь, нет?

Он смешно показывал жестами, что надо делать.

Асуки подошел. Матрос протянул ему сигарету и зажигалку.

— На, брат, покури — немного оттянет.

Японец благодарно принял угощение, как положено, с поклоном, но коротким — не до полных церемоний.

— Вот-вот, покури, — одобрительно сказал солдат. — По тебе сразу видно, что ты человек хороший. Жаль, что не понимаешь моих слов…

— Прекрасно понимаю.

У караульного округлились глаза.

— Вот как! — засмеялся он. — А я тут с тобой, как с малым дитям сюсюкаю! А ты, значит, по-нашему понимаешь.

— Очень хорошо.

— Вот сука желтопузая, — процедил второй сквозь зубы и отвернулся.

— Не обращай на него внимания… Как твое имя? Как-то уже неудобно называть тебя "японцем".

Его напарник не по доброму хмыкнул.

— Асуки.

— Асуки, — повторил второй. — Очень странное имя. Ты, это — не обижайся: это я просто так? Меня зовут Валентином. Можно просто Валем. Так даже удобнее. А это мой стрелок и напарник Тони. Сразу скажу тебе, что он страшно помешанный на войне и очень жалеет, что она закончилась. Мы его называем Бешенным Марсом…

— Заткнись, — тихо бросил Тони. — Лучше скажи этому желтомордому, что тебя зовут Сладким Папочкой и добавь, что это я его с небес скинул, и жалею, что не взорвал.

Он стоял отвернувшись, облокотившись о трос ограждения и часто сплевывал вниз с борта.

— Зачем ты так, Тони? — с укором спросил Валентин. — Пришло время жить в мире. Вот вернешься домой в Чикаго и там продолжишь свою войну с полицией и итальянцами. Подстрелишь какого-нибудь копа или "макаронника" и тогда тебя точно усадят на электрический стул.

— Все равно это лучше, чем разговаривать с желтопузым ублюдком!

— Вот видишь, Асуки, что творится с солдатом в армии, если до нее он был самым настоящим гангстером. Ты, Тони, и в армию-то убежал, чтобы тебя не зажарили на стульчике…

— Заткнись!

— И так постоянно… Может еще сигарету?

Асуки не отказался. Табачный дым перебивал неприятный вкус железа во рту[11].

— Спасибо.

— Какие тут благодарности, парень. Как бы Тони не злился, но он тебя, и я, уважаем за тот трюк с бомбой. Здорово! Честное слово. Я едва штаны не обпачкал. Но Тони молодец! Я видел, как он из твоей фанерки пыль выбивал. Кра-асиво!

Было бы куда красивее факел из него сделать.

Солдат посмотрел на Асуки, который с достоинством встретил тяжелый ненавистный пылающий взгляд. Японец и американец добрую минуту уничтожали друг друга глазами, но потом, словно уверившись в бесполезности такого оружия, Тони замахнулся прикладом.

— Чего пялишься! Отвернись, мать твою! Вот выколочу из твоей башки узкие глазки…

Он сделал шаг к Асуки. Японец не шевельнулся. В его душе чернота вдруг стала меньше, размягчилась от жара гнева. Он понял, что перед ним враг, равно такой же жестокий и безразличный, находящий смысл своей жизни только тогда, когда доставлял другому страдания, или лишал его жизни, такой же, как и тот пилот, нажавший рычаг над Хиросимой. Таким как Тони, не было места в этом мире, который когда-то принадлежал Оне, а теперь был безвозвратно утерян, уничтожен человеческим безразличием.

Он сделал шаг навстречу.

— Э-э! — вскочил между ними Валентин. — Чего вздумали?

Матрос растолкал их, и отвел Асуки подальше.

— Тони делает это специально, парень. Он спровоцирует тебя на драку, а потом пристрелит. Это у него просто. Держись от него подальше… Хорошо?

Он сунул пачку сигарет ему в карман, подмигнул ему на прощание и вернулся на пост.

Асуки подошел к борту и стал смотреть в темноту, на город, ожидая рассвета, чтобы увидеть Хиросиму.

Он не помнил, сколько времени он простоял так, возможно час — пребывал все это время в странном оцепенении, когда не было ни мыслей, ни чувств. Чернота вновь полонила душу. Лишь изредка эта чернота давала узкую трещину, чтобы он почувствовал чью-то ненависть, которая обжигала вызовом его душу, но он никак не реагировал на нее, охваченный безразличием отчаяния.

— Лейтенант Асуки?

Он не сразу понял, что обращались именно к нему. Пошевелился, сбрасывая с себя невидимые оковы оцепенения, обернулся на голос. Позади него стоял незнакомый американский офицер.

— Что? — переспросил его Асуки.

— Вы лейтенант Асуки?

— Это мое имя — Асуки. Я лейтенант Акито. Слушаю вас?

Офицер почему-то растерялся и стал оглядываться, словно искал либо помощников, либо свидетелей своего стыда.

— Да, конечно, — пролепетал он. — Капитан Пара так и сказал: "Лейтенант Акито". Простите, но я запомнил только ваше имя… Капитан просил вам вернуть это, — офицер протянул пистолет и кортик, которые отобрали у Асуки сразу, как он ступил на борт крейсера, — и передать на словах, что для него было большой честью познакомиться с вами. Пара говорит, что не имеет больше права задерживать вас. Вы свободны, лейтенант. Также я должен добавить от себя, лейтенант Асуки, — Акито только мысленно улыбнулся этой ошибке, — что император Хирохито отказался подписать Акт о капитуляции. Мы опять враги. До встречи в бою.

Последняя фраза была сказана тем обыденным тоном, которым общаются старые фронтовые друзья. Асуки знал почему. Все с нетерпением ждали мира. Война же была ближе и роднее. Слишком долго она шла.

"Счастливый боец" уходит через два часа, сразу после разгрузки. В порту останутся только суда гражданского флота. Военные покинут Хиросиму. Я провожу вас на берег, лейтенант, и очень попрошу не идти хотя бы несколько дней в город, где вы рискуете погибнуть от лучевой болезни.

Асуки сходил по трапу. Он не собирался прислушиваться ни к чьим советам, не только потому, что понятия не имел, что такое эти "лучевая болезнь" и "радиация". Чем ближе он был к родной, опаленной атомом земле, тем отчетливее он слышал зов Оны. Ее голос был настолько отчетливым, что казалось, она где-то совсем рядом. Он не дослушал провожатого, сбежал по трапу и нырнул в темноту города, увлекаемый родным и близким зовом: "Асуки!.. Асуки!.. Где ты, мой муж? Асуки!"

— Вот же ж человек, — тихо, с печалью произнес его провожатый, и секунду постоял, смотря вслед, потом неторопливо поднялся обратно на корабль, отдавая матросам распоряжения к будущему отплытию.

Никто Асуки не задерживал, но он на всякий случай сторонился людей в блестящих фольговых костюмах, которые, словно призраки, бродили среди развалин, "выслушивая" опаленный камень какими-то приборами. Он полагался на свои память и чутье, которые, как он надеялся, проведут его среди этого хаоса к его дому, или к тому месту, где когда-то был его дом. Начало светать. Он посмотрел на наручные часы, подсветив себе подаренной американским матросом зажигалкой. Стрелки показывали что-то около восьми часов утра. Он не стал уточнять. И беглого взгляда на циферблат было достаточно, чтобы удивиться тому, что нет солнца. Середина утра, а над развалинами еще крадется плотный ночной сумрак. Небо затянуто ровно темно-темно-серой пеленой. Воздух насыщен дымом, приторным вкусом железа и острым запахом окалины. Под ногами шуршит и скрипит раздробленный камень. В темноте идти очень трудно: он постоянно подворачивал ноги, ударов и оступался, и от этого ныли стопы и огнем горели щиколотки.

Примерно через час Асуки понял, что все-таки заблудился. Вокруг одни развалины, битый камень, гарь, редкие пожары. Он сел возле стены, на ее большой обломок. Кружилась голова, тошнило от нестерпимого железного вкуса во рту. Он осматривался, стараясь разобраться, где, в каком месте несуществующего города он может сейчас находиться. Медленно, грохоча колесами, мимо него прокатили два крытых грузовика. Едущая последней машина остановилась, и из ее кузова спрыгнули два солдата с нашитыми на спины красными крестами. Они подошли к нему. Оказалось, что это похоронная команда, которая возвращается в порт из города, везя в одном грузовике раненых, а в другом — мертвых. Солдаты были слабы и бледны. Их тошнило. Они справились о его самочувствии, а когда узнали, что он не попал под бомбежку, развернулись и пошли обратно к машинам. Асуки догнал их и расспросил о дороге для себя.

— Тебе нужна улица Морских звезд?

Он утвердительно кивнул, так как заметил, что разговор быстро забирает силы.

— Пойдешь по нашим следам, — подсказали ему. — Мы пробираемся туда же, но через каждые полквартала вынуждены останавливаться и возвращаться, чтобы разгрузиться. Следы колес хорошо видны на камне. Ты уверен, что тебе не нужна наша помощь?

Он отказался и поблагодарил, хотя чувствовал, что силы покидают его с каждой минутой. Они уехали, а он пошел дальше.

Оказалось, что похоронная команда не очень далеко успела пробраться в город. Примерно через километр жирные следы от стертой о камень автомобильной резины вычерчивали дуги — здесь машины разворачивались, чтобы ехать обратно в порт. Чуть в стороне от черных и жирных полос лежали черные обугленные трупы — целый ряд скрюченных и изломанных головешек, в которых с большим трудом можно было определить тела людей. Похоронная команда оставила здесь тех, кого не могла забрать в этот рейс.

Дальше трупов было больше. Страшные, черные они корячились в стороны изувеченными руками и ногами, торчали головешками из-под разбитого камня. Были и просто белые тени, силуэты, взметнувших над головой руки людей, в надежде заслониться от чего-то ужасного и неотвратимого, людей, от которых не осталось даже пепла, только белые пятна на стенах домов.

Перебираясь через завалы, Асуки нечаянно наступал на мертвых, и они трещали и сочились под его ногами. Он старался убраться из таких мест, шарахался в стороны, чтобы и там наткнуться на новые, более ужасные, чем прежние, тела.

Небо по-прежнему было накрыто тяжелым свинцовым покрывалом из плотных туч, но света уже было достаточно, чтобы видеть дорогу и окрестности. Серый и печальный день лег на землю. Теперь Асуки видел то, что скрывала долгая ночь, и во что не мог поверить всего несколько часов назад. Безрадостная, унылая, окутанная серостью и дымом пустыня лежала перед ним. Все мертво и безжизненно. Сухой скрежет камня и головешек под ногами таял в бездонной тишине простора. Чуть дальше, за слоистым сизым туманом проглядывали развалины, остов какого-то чудом уцелевшего здания. Ребра конструкции крыши образовывали сферическую форму, которая одиноко возвышалась над всем этим умершим миром. Немного ближе, словно высушенные и обугленные человеческие кисти, пробивали серость неба стволы и ветви мертвых деревьев. Два ряда. Только по ним Асуки узнал свою улицу и поспешил туда.

Он несколько раз падал. От ударов и сотрясений открылась рана на голове. Надо было сменить повязку, но у Асуки не было ничего, чем можно было сделать перевязку. Он сел на камень и оторвал оба рукава от формы. Один вывернул наизнанку, чтобы занести меньше инфекции в рану и плотно перевязал им голову. Кровь перестала идти, и теперь не заливала глаза, давая возможность видеть дорогу. Второй рукав он смочил водой из походной, висящей на поясе, фляги и вытер от крови лицо и шею. Потом напился, чувствуя, как после воды неприятный вкус во рту становится не таким острым и противным.

За его спиной послышался скрежет и он обернулся.

Приваленный огромным куском стены, на него смотрел человек. Асуки лишь бегло и наскоро назвал это человеком, уронил флягу и, сдавленно мыча, на четвереньках, дрожа крупной дрожью, пополз прочь. Ужас оставил его в развалинах какого-то здания, в руинах, в квадратных, обглоданных огнем стенах. В углу сидели трое… Три трупа. Два маленьких, с задранными вверх головками. Они протягивали к большому трупу тонкие руки. Большой же распростер свои, словно крылья над ними, но не защищая, а больше успокаивая — в этом застывшем движении не было уверенности защиты, но бессилие покорности. Страшная картина… Асуки понял, что перед ним тела матери и двух ее детей. Он прислонился спиной к стене, сильно вжался в нее, подтянул колени к груди, обхватил их руками и зарыдал, кусая до треска ткань, испачканных сажей и пылью брюк. Он плакал горько и тяжело, от отчаяния, страха, который, наконец, одолел его, от одиночества. Оплакивая все, что он увидел этим утром, Асуки уснул.

Проснулся он от того, что шел дождь. Крупные капли часто падали на его голову, плечи, руки, сразу впитываясь в одежду. Скоро по телу стала растекаться прохладная влага. Не открывая глаз, Асуки подставил лицо под струи дождя, открыл рот, ловя капли… Сначала он не мог разобрать вкуса воды, но когда это случилось, его стошнило: дождевая вода была противно-горькой! К тому времени дождь превратился в победно шумящий ливень. Асуки открыл глаза и вскочил на ноги, плотно прижался к стене, распластался по ней, но все равно не мог найти спасения. С неба хлестал черный дождь. Асуки развернулся к нему спиной, прижался лицом к стене, вдыхая впитанную ею гарь, которая от дождя стала чувствоваться острее. Он не хотел видеть эту черную воду, но она живой тонкой вуалью стекала по камням стены, по коже лица, пропитывала одежду и текла по телу. Ему казалось, что она обжигает его, но он, стараясь унять дрожь отвращения, прижимался к стене все плотнее. Дождь не был ни горячим, ни ледяным. Обыкновенным. Теплым.

Ливень прекратился внезапно. Луж не было. Воду мгновенно впитала сухая опаленная земля, и мог ли раздробленный камень удержать на себе хотя бы одну ее каплю? Воздух наполнился еще более резким и терпким запахом гари. Пахло пылью, но это был не привычный пряный запах, а горький, тошнотворный.

Асуки вернулся к тому месту, от которого бежал. Ему было страшно, но очень хотелось пить, а в оставленной фляге было еще достаточно воды, чтобы несколько раз утолить жажду. Человек, придавленный камнем был неподвижен. Асуки, опасливо косясь в его сторону, поднял флягу. Он всем сердцем надеялся, что тот, кого он так сильно испугался, уже мертв. У человека практически не было кожи. Она свисала с его рук, лица какими-то побелевшими безжизненными лоскутами. Жилы и вены, извиваясь по припорошенному пылью телу, в неожиданных местах торчали в стороны иссушенными сучками. Безгубый рот отчаянно кривился в беззвучном хохоте, а огромные глаза без век таращились на мир с неописуемым изумлением.

Подобрав флягу, Асуки стал пятиться, когда вдруг услышал уже знакомый скрежет: рука "мертвеца" заскребла по камню, глаза ожили, завертелись в своих ужасных воронках-глазницах и уставились на оторопевшего Асуки. Человек открыл рот, скалясь всеми своими зубами, несколько раз пошевелил челюстью, словно собирался сказать, но вместо слов было слышно только прерывистое сипение. Скребущая по камню ладонь перевернулась и протянулась в сторону Асуки. Он хотел было вновь бежать, но споткнулся и упал. Человек под камнем звал его, манил рукой. Собравшись с духом, Асуки подошел, попробовал сдвинуть обломок стены, но это оказалось невозможным — камень был настолько большим, что без помощи техники здесь было не справиться. Он присел, переводя дыхание и тут только увидел, что человек под камнем вовсе не придавлен им — он заполз под нее, а его нижняя часть туловища превращена в истрескавшуюся угольную корку. Несчастный дрожащей рукой указывал на флягу. Асуки догадался, что просил умирающий: отстегнул флягу от пояса и влил из нее несколько капель в жадно разинутый рот несчастного. Человек поперхнулся и закашлялся слабо и мучительно. Большая часть воды выливалась через огромные дыры в щеках. Когда умирающий успокоился, Асуки дал ему еще воды, стараясь не смотреть на то, как тот безуспешно пытается глотнуть.

Кто-то дотронулся до его плеча. От неожиданности Асуки вскрикнул и уронил флягу. Он развернулся и увидел позади себя старика, вид которого настолько его изумил, что он попятился.

Короткий халат зеленого цвета, полами едва-едва прикрывающий бедра уродливо-коротких ног; посох в огромной лапище, жилистой и сильной, в другой, такой же неразвитой, как и ноги, ветка сакуры, вся бело-розовая от охватившего ее цветения; лицо печальное и по-детски доброе.

— Ты не поможешь ему этим, — сказал, почти прошептал старик, глядя на изувеченного беднягу под камнем, перекинул посох в другую руку, а свободной, огромной, с непомерно длинными ногтями, накрыл лицо страдающего. Человек несколько раз дернулся, протяжно просипел, пустил обильную пену и застыл. — Он хотел этого.

— Кто ты? — спросил Асуки, пораженный увиденным.

— Тот, в чьем имени знаний больше, чем если ты его просто услышишь. Идем, я проведу тебя домой. Тебя ждет Она.

— Она жива?!

Старик грустно усмехнулся и пошел по камням, осторожно переступая своими странными ногами по ним, как по раскаленным углям. Асуки последовал за ним. Подошли к рядам сгоревших деревьев. Только теперь стало видно, что они не черные, а темно-темно-красные, словно пропитанные кровью. Асуки коснулся рукой ствола и посмотрел на ладонь — жирная сажа, как охра, багрянцем лежала на коже. Стало противно, словно от того, что испачкался чужой кровью, и Асуки торопливо вытер ладонь о ткань брюк.

Старик вскоре остановился и указал посохом на какую-то груду камней и древесного угля.

— Это твой дом, — утвердительным тоном сказал он.

Асуки не стал расспрашивать старика об Оне. Теперь он все видел сам.

Он нашел среди камней часть оплавленной панели от радиоприемника, но не было ничего, что могло бы напомнить Ону. Он был готов найти такую же, как и в развалинах, окоченевшую головешку, но не было ничего, кроме камня и древесного угля. Перевернув несколько больших глыб, Асуки прекратил поиски, поняв, что под обломками ничего и никого ему не найти, а если там и есть кто-то, то самостоятельно ему с раскопками не справиться — сил становилось все меньше, и последние уходили на то, чтобы бороться с постоянно усиливающейся тошнотой.

Он направился туда, где когда-то был небольшой садик — цветник с тыльной стороны дома, место, которое очень любила жена. Цветника больше не было. Вместо него, как и везде, только камень, угли и пыль. Он нашел сакуру, а точнее, то, что он нее осталось — обгоревший, торчащий из земли прут толщиной в палец, под ним трупик какой-то птицы, рассыпавшийся в прах от одного прикосновения, и осколки фарфора.

Асуки стал искать дальше, отходя от деревца кругами, и раскидывая ногами битый кирпич, и скоро заметил среди хлама желтый металлический блеск. Он поднял этот предмет и стер с него сажу — кусочек золота, расплавившийся, превратившийся в бесформенный комочек, с впаянным в него камнем, рубином. Это мог быть только перстень, подарок отца Оны в день ее свадьбы. Асуки сунул находку в карман, опустился на колени и стал торопливо и лихорадочно разбрасывать руками камни и мусор с того места, где нашел перстень. Больше ничего не было. Только жирная, мажущаяся сажа на камнях.

Асуки прекратил поиски. Теперь он знал все.

Он сел рядом с черным пятном, наклонился и нежно поцеловал его. По его щекам потекли слезы. Старик, глядя на него, стал часто вытирать рукавом своего халата лицо.

"Виллис" часто и лихо подскакивал на ухабах, выбивая дыхание и души из своих пассажиров. Солдат-водитель, сбросив с головы защитный шлем, беспрестанно ругался. Его голос перекрывало прерывистое завывание двигателя машины. Два пассажира сидели также без шлемов и провожали глазами унылое однообразие руин, держась, чтобы не выпасть из машины на очередном ухабе бездорожья.

— Стой, Рой! — не сколько приказал, а громко попросил один из пассажиров.

— Да, майор, — ответил солдат и, коротко скрипнув тормозами, джип остановился. — Я думаю, что дальше не следует ехать.

— Том, — обратился к майору второй пассажир, — Рой полностью прав: не стоит рисковать — мы или разобьем машину, или подхватим эту чертову лучевую болезнь. Меня, кажется, уже тошнит…

— О'кей, — как-то безразлично ответил майор, доставая из сумки кинокамеру и заводя ее лентопротяжный механизм. — Пока я буду работать, Пол, надень-ка лучше шлем. И ты, Рой… Кажется, совсем недалеко отсюда воронка.

Его никто не послушался, и спутники выбрались из машины, прихватив с собой автоматы — на всякий случай: Хирохито отказался капитулировать, да и мало ли сумасшедших бродило среди развалин Хиросимы.

Майор отошел от них, прильнул глазом к видоискателю кинокамеры и стал снимать, на ходу, ступая осторожно, чтобы не оступиться.

— Том! — окликнули его. — Редерсон!..

Он не сразу повернулся на зов, а спокойно доснял план с аллеей мертвых деревьев, и лишь после этого подошел. Пол указывал куда-то вглубь полуразваленных стен. На его лице застыла маска испуга и отвращения.

— Майор, — сказал он, — это, конечно, мой долг помогать вам в работе, но я бы не хотел, чтобы вы это снимали, чтобы не тешить этих сумасшедших генералов "веселыми" картинками их успеха.

Том посмотрел туда, куда указывали.

В углу остатков стен, сидели три обугленных трупа — два маленьких и один большой.

— Спасибо за находку, — сказал Том и стал снимать, а после этого добавил: — Не думаю, что это будет фильм только для генеральских кабинетов.

Он вышел из развалин.

— Рой, нам придется проехать еще дальше…

— Но, майор!..

— Это совсем рядом, сразу за этой аллейкой.

— Ладно, сэр. Но до отплытия корабля осталось не больше двух часов.

— Вот и отлично, парень — сделаем работу быстрее. Садись за руль и не жалей машину. Живо!

Они вернулись и влезли в джип.

— Что ты там увидел, Том? Зачем такая спешка?

— Мне показалось, что я видел там живых людей. Надо проверить.

Когда они подъехали, Пол произнес:

— Точно, живые! Старик какой-то странный — коротконогий и с посохом, а тот, что плачет, кажется, японский летчик. Кого он так оплакивает — там же одни головешки?

Солдат за рулем недовольно скривился. Если майор Редерсон нравился ему своими сочувствием и сердечностью, то лейтенант Пол Проттерн успел надоесть ему за эту поездку по Хиросиме своими безразличием и брезгливостью. Сразу было видно, что этот человек не нюхал настоящего фронтового пороха. А Редерсон — дело известное: в войсках его любили, и не только за правдивые фильмы, но и за храбрость, и за то, что за всю свою фронтовую бытность майор не оброс броней безразличия, не очерствел к людским страданиям, умел их показать другим со своими картинами. Он был героем.

Рой сидел и смотрел на работу майора, думая о том, что через годы будет рассказывать детям, внукам, а может, если, конечно, повезет, правнукам о том, как ездил по развалинам Хиросимы с — только подумать! — с самим Томом Редерсоном! Интересно, кто ему тогда поверит? Или тогда уже никого не будут волновать события этих лет? Жаль, конечно, японцев… Честное слово, жаль. Это ж надо додуматься: на город сбросить атомную бомбу! Цель, смысл? Этого не мог понять солдат, который видел войну и тысячи бессмысленных смертей, не мог понять, как ни старался.

Он вздрогнул, когда раздался выстрел, замер, глядя, как неловко переставляя подгибающиеся ноги, попятился назад майор Редерсон, как упал на камни, распластался на них и остался недвижимым. Еще две пули с тонким звоном пробили лобовое стекло. Завыл, задергался на заднем сиденье, за спиной солдата, лейтенант Проттерн. Рой выскочил из машины, укрылся за нею, заряжая автомат, потом быстро встал, лег на капот грудью и прицелился. Прямо на него бежал тот самый японец, который так горько плакал на развалинах. Бежал с пистолетом в руке, из ствола которого вырывались короткие яркие вспышки. Пули свистели над головой, ударялись где-то за спиной о камни и визжали.

— Вот, мать твою! — процедил сквозь зубы Рой и нажал на спусковой крючок.

Короткая очередь рванула автомат из рук. Японец на ходу согнулся, закинул за спину руки и упал лицом вниз.

Стоящий чуть поодаль старик в зеленом халате замотал головой, словно от сильной боли, открыл рот. Рой не хотел в него стрелять, но когда увидел, что рот старика быстро превращается в огромную зубастую пасть, и оглушающий рев вырывается из нее, еще раз нажал на крючок. Пули впились в халат, задергали его, стали рвать. Оглушая ревом и мотая головой, старик попятился, выронил посох и вдруг потянулся рукой к стреляющему. Она становилась все длиннее и длиннее, кисть становилась все шире, могучее, чернела; белые, длинные ногти удлинялись, закручивались книзу, превращаясь в когти. Рой стрелял до тех пор, пока не кончились патроны, отстегнул рожок, отбросил его в сторону, потянулся за новым к сумке на поясе, и тут почувствовал, как что-то обхватило его в поясе и стало сдавливать, как тисками. Захрустели кости, онемели ноги. Рой тряпичной куклой упал возле колеса своей машины, приподнялся на локтях, изумленно посмотрел на ноги, которых не чувствовал. Его пояс охватывала огромная рука старика. Как такое могло произойти — Рой не мог себе даже представить, хотя все видел прекрасно. Наконец пришла жуткая боль. Солдат закричал и вскоре потерял сознание.

Внизу, по несуществующей более улице, грохоча колесами, разбрасывая ими камни, светя фарами, ехал грузовик. Машина из-за бездорожья не могла ехать быстрее. Сидевшие в кузове солдаты стали спрыгивать на землю на ходу и побежали впереди грузовика, торопясь успеть к месту перестрелки.

ЧАСТЬ IV

Грузовик, прыгая по ухабам, натужно ревел двигателем. Огромные колеса, попадая в заполненные дождевой водой выбоины, со смачным всплеском поднимали густые мутные веера брызг. Противно скрипели "дворники", размазывая по лобовому стеклу воду и грязь. Майор Краснухин качался из стороны в сторону на своем сиденье, не столько от сильной тряски, а сколько из-за того, что старался рассмотреть, через стекающие по стеклу грязные разводы бегущих впереди машины солдат.

— Поднажми! — кричал он водителю, который рвал руками баранку, стараясь чтобы машина объезжала ямы. — Быстрее!

Лицо солдата было злым и бледным. За его креслом громко колотился о кабину, автомат. Оружие майора лежало у того на коленях, придавленное большой волосатой кистью.

Солдаты тяжело бежали в грубых сапогах по грязи, вязли в ней, поскальзывались, стараясь перепрыгивать лужи. С автоматами им было неудобно бежать — руку сильно оттягивала тяжесть оружия. Все они держали в другой руке пилотки, снятые с голов, чтобы не попадали в грязь.

Грузовик отставал от них, буксуя в грязи. Его заносило, но водитель быстро и умело выравнивал машину и нажимал на педаль акселератора.

Рядом с грунтовой дорогой струилось двумя ржавыми нитями рельс железнодорожное полотно, уложенное на невысокой щебневой насыпи. За "железкой" и с обоих сторон дороги, тянулся густой сосновый лес. Тонкие и высокие деревья щетинились во все стороны длинными кривыми сучьями, и стояли так близко к друг другу, что образовывали плотную серо-зеленую чащобу. Из нее на дорожный просвет слабо струился мягкий таежный малахитовый сумрак. К бензиновой гари в кабине машины примешивался свежий хвойный дух.

— Давай! Давай! Давай!

Майор торопил. Впереди уже виднелась огромная покатая скала, которая возвышалась над тайгой лысым горбом. Полотно и дорога упирались прямо в нее. "Железка" заканчивалась холмиком и полосатой планкой тупика, топорщась выгнутыми и обрубленными рельсами. Дорога же вливалась в широкую площадку, выложенную из вымытых до белесости частыми дождями бетонных плит. Площадку от полотна отделяла высокая бетонная разгрузочная платформа, оснащенная пологими съездами. Возле платформы стояли два необычно длинных вагона. На платформе, возле вагонов, застыли два мощных автопогрузчика, выкрашенные, как и вагоны, матовой зеленой краской. В горе чернела дыра — въезд, туннель с раскрытыми металлическими воротами. Где-то в глубине шахты звездочкой в темноте горела одинокая лампа.

Краснухин видел, что на площадке перед воротами стоят люди: синело с десяток роб зэка, зеленели гимнастерки солдат отряда охраны, была видна тулья офицерской фуражки. Все стояли спиной к въезду на площадку, сгрудившись возле чего-то, что майор пока не мог рассмотреть. Он недовольно поворочал небритым подбородком — не любил, когда заключенные находились рядом с военными.

Его солдаты подбежали к стоящим, быстро оттеснили и оцепили зэка, поставив их на колени с руками на затылоке, как того требовали правила конвоя.

Навстречу подъезжающему грузовику пошел офицер, отделившись от стоящей группы. В идущем Краснухин узнал прапорщика Сергеева, который заведовал в лагере финансовой частью, но, в отличие от себе подобных чиновников — на своем веку скитаний по сибирским лагерям в разных должностях майор встречал разных людей, — Сергеев не нажил себе деньжат, хотя удаленность от Центра могла такое позволить. Краснухин уважал своего подчиненного, но не жаловал особо за мягкость в обращении с зэками. Не любил он этого. Очень.

Машина, зашипев шинами по бетону плит и скрипнув тормозами, остановилась всего в нескольких сантиметрах от прапорщика, но Сергеев стоял, словно ничего не произошло, был предельно спокоен, как всегда. Он был вообще человеком, который никогда не добавлял никаких эмоциональных прикрас к своему поведению. Все больше предпочитал одиночество и чтение. Мог все свободные дни, а то и отпуск, посвятить ягодному, грибному и рыбному промыслам, благо края были здесь на это добро очень богатыми. Чудаковатый интеллектуал.

В личном деле прапорщика Сергеева было сказано, что он был участником боевых действий весь период Великой Отечественной войны, и войны в Египте осенью-зимой 1956 года, был дважды тяжело ранен и получил контузию. А в столе командира части, майора Краснухина, лежало заявление Сергеева, в котором было четко и ясно написано: "…хочу воевать, прошу ходатайствовать перед вышестоящим начальством о моем направлении в Анголу для выполнения интернационального долга…" Вот тебе и тихоня! Краснухин каждый вечер доставал это заявление и перечитывал его, размышляя: давать документу ход или нет. Прапорщик служил хорошо и исправно, и жаль было с ним расставаться. И потом, какой после него будет начфин — одному богу, то есть, командованию, известно…

Майор молодцевато выскочил из кабины, сразу приказывая тяжелым голосом:

— Докладывай, прапорщик.

Но Сергеев вместо этого спросил:

— Врача привезли, Петр Андреевич? Я по телефону просил врача…

В его голосе было столько тревоги, что майор не стал набрасываться на подчиненного за непослушание.

— На кой черт он тебе! В машине есть аптечка, если кого-нибудь из каторжных контейнером придавило. Обойдутся без врача!

— Уже обошлись, — тихо сказал в сторону Сергеев.

— Что ты там шепчешь? — ухнул на него майор. — Правда, что стрельба была? Кого пришили из зэков — не Купкина, нет?

Спросил с надеждой. Майор не любил "долголетку" Купкина — долговязого мужика, который гонял по всей Сибири и Дальнему Востоку по этапам, во всех зонах прибавляя к своему основному сроку (за угон автомобиля — "Жена, начальник, рожала. Надо было".), где по два, где по три-пять лет, а где и все семь, и все за непокорность и гордость. И Краснухин не любил этого Купкина, но не за своенравность, а за несправедливость, с которой тот был осужден. Такие вот — самые отчаянные, резкие, лихие. Одна беда от них! Теперь вот этот Купкин оказался в "Горе". Пришел по этапу на верную, как предполагалось, смерть.

В/ч 14028 Северного Управления лагерей. Небольшая "зона", затерянная в густых и непроходимых лесах Уссурии, среди гор, скал и бесконечных сопок: сто двадцать пять человек зэка, шестьдесят четыре — рота охраны, пять офицеров с семьями. Не простая "зона" — специальная, с этой самой "железкой", с громадными бронированными вагонами, скалой и шахтой в ней. "Гора" — так называют ее в секретных донесениях и между собой все, без шепота: офицеры, солдаты, заключенные. Мало, кто отбывал срок здесь, попал сюда по серьезным уголовным статьям. На нарах в бараках нет ни убийц, ни рецидивистов. За семь лет ни единого побега или бунта — не успевают: всех забирает "Гора", а точнее, эта самая шахта в скале. Она бездонная. Одни штольни, штольни, и еще раз штольни общей протяженностью около пятидесяти километров. За семь лет отсюда никого не отправили по этапу, и только двоих освободили по окончании срока. Все остальные, восемьсот четырнадцать человек, на кладбище, в тридцати километрах от лагеря, под сопкой Безымянной, в могилах без крестов и табличек, в лесу, возле непроходимого рыжего болота. На всем Дальнем Востоке лагерь с самой большой смертностью, но не от побоев или плохой кормежки. В "Горе" бьют редко, и кормят сытно, с витаминами, но все равно зэки мрут, как мухи. В "зоне" есть своя больничка, хорошая, чистая, оснащенная и с достатком необходимых медикаментов. На десять коек. Краснухин знал, что они все сейчас заняты, но успокаивал себя тем, что это ненадолго. Редко какой зэк мог прожить в "Горе" больше года — шахта в скале верно и медленно убивала всех своей радиацией, так как была хранилищем радиоактивных отходов. Вагоны надо было разгрузить от тяжелых, не всегда герметичных, свинцовых контейнеров, отвезти в вагонетке, вручную ее толкая, вглубь земли, там штабелировать контейнеры и вернуться за новой партией. Вагоны прибывали точно по графику — раз в две недели. Кроме разгрузки было полно работы и в самой шахте: где заделать трещину, залить тяжелым бетоном уже уложенные штабеля с контейнерами, где откачать воду или проветрить — работы на смену в тридцать человек хватало на восемь-десять часов в сутки. Были и авральные дни, когда прибывали целые составы, а не два-три вагона, как обычно, и тогда вся "Гора" сутками копошилась в подземелье, сгорая от невидимого радиационного огня. Может, кто и думал бежать, но для этого не хватало сил, здоровья, которые таяли, как масло на горячей сковороде. Солдаты с офицерами не лезли в шахту, а зэки, по понятным причинам, и не пытались в ней скрываться. "Гора" жила мирно и тихо, расходуя на семьдесят пять вагонов с отработанным радиоактивным топливом примерно один вагон заключенных, политических — в основном. В общем-то, выгодно…

Но Купкин… Зэк был не только горд, но и силен здоровьем. Он пробыл в "Горе" ровно столько же времени, как и майор Краснухин. Три года. Никакое излучение его не брало: как и прежде, такой же огромный, подвижный, озорной и опасный. Только без волос на теле — один урон. На самом деле, опасность Купкина была не в его гордости, а воле, которую не смогли сломить ни Система, ни Сибирь, ни Восток с его прогнившим комариным раем, морозами, зверствами охраны, издевательством блатных, поножовщиной, голодом и карцером. Она была в другом: ища справедливости, Купкин мог побороть саму Систему. Его и затолкнули-то в "Гору" только потому, что "Голос Америки" упомянул его в своих радиопередачах. Вот и спрятали, хотя Краснухин знал, что ищут всякие там "люди доброй воли", как они себя называли, и втайне надеялся, что найдут, несмотря на всю секретность — майору Система тоже крепко досадила тем, что держала на задворках цивилизации, превратив за двадцать лет службы в сурового лесного жителя. Он-то может и помог бы этому зэку — были на то пути и способы, — но не мог, верно служа проклятой Системе. Странно: не любил, но преданно гнил ради нее в тайге.

— Стрельба была — спрашиваю? — повторил он свой вопрос, видя, что Сергеев не очень торопится отвечать.

— Была, Петр Андреевич, — все так же в сторону ответил прапорщик. — Врача надо.

Последнюю фразу сказал как-то уж очень тоскливо, грустно.

— "Синие"? — спросил майор, имея ввиду робы заключенных.

— Нет.

— А кто? — спросил и пошел, не дожидаясь ответа. Его раздражала эта томность в голосе прапорщика.

— Томину врача надо, — более требовательно повторил Сергеев, ступая следом.

— Затоковал, тетерев, — неласково бросил майор. — Погоди с врачом — посмотрю сам, что вытворили. А что с Томиным-то?

Ответ был уже не нужен. Все увидел сам.

Столпившиеся солдаты расступились. На бетоне лежал Томин. Белый в лице, словно обсыпанный мукой. Глаза закрыты, веки дрожат, рот стянут тонкой бескровной линией губ. Китель на груди изорван в ленты, а на животе пропитан буростью. До тошноты пахнет утробой. Ноги согнуты в коленях, дергаются и дрожат. Одна рука чуть выше локтя стянута зэковским брючным ремнем, а дальше пусто — розовый осколок кости и лоскуты окровавленного мяса.

— Мля, мать твою, — только и прошептал майор, сталкивая фуражку на затылок.

— Это из шахты так его, — сказал кто-то низким голосом.

Краснухин повернулся на голос и увидел Купкина. Зэк стоял рядом и не сводил глаз с лейтенанта.

— Я тебя спрашивал? — спокойно, но со злостью спросил майор, и вдруг заорал, надрывая глотку: — Сука, я тебя спрашивал?

Он подскочил к зэку с автоматом, и им, как дубиной, огрел того по голове. Купкин захрипел и рухнул, заливаясь кровью из разбитого лысого черепа. Стоящие на коленях под охраной остальные "синие" вскочили, но солдаты ударами автоматов и пинками заставили их вновь опуститься на колени. Глаза зэков поливали Краснухина нескрываемой ненавистью.

— Что?! — заерничал он. — Не нравится?.. Да? Сейчас я вам покажу! Бунт?..

Он отступил, передергивая затвор на оружии.

— Разойдись! — приказал солдатам.

Охрана торопливо разбежалась в стороны. Оставшись одни, зэки замотали растерянно головами, выкатили глаза, побледнели. Кто-то из них хотел что-то сказать, но тут резанула длинная автоматная очередь.

Пули зазвенели по выступам скалы, выли, стонали, разлетаясь после ударов о камень. Зэки ничком попадали и съежились. Кто-то из них высоко, нечеловеческим голосом заскулил, а потом истошно заблажил под грохот выстрелов:

— За что-о-о-о, су-у-ка-а-а!!!

Краснухин, не помня себя от ярости, сначала не понял, почему пули летят мимо людей, и лишь несколько секунд спустя увидел, как чья-то рука сильно задирает оружие вверх. Это был Сергеев. Лицо строгое, грозное и серое. Майор рванул оружие на себя, высвободил его и, не снимая палец с крючка, направил его на прапорщика, но тот был проворнее — отскочил, вновь наскочил, и через мгновение Краснухин с такой силой грохнулся о щербатый бетон, что в глазах полыхнуло белым огнем. Автомат выпал из его рук и теперь лежал рядом, потрескивая остывающим металлом. Майор застонал, замычал, стараясь скинуть с себя прапорщика, который точно и тренированно свалил его, а теперь сидел сверху, заламывая за спину руки своему командиру. Его выверенный удар по почкам выбил из майора последнюю волю к сопротивлению. Сергеев расстегнул на нем кобуру и забрал пистолет, но и после этого не поторопился отпускать Краснухина.

— Спокойно, Петр Андреевич, спокойно, — приговаривал он. — Я не таких быков на фронте обламывал. Тихо, тихо…

— Отпусти, — простонал Краснухин уже спокойно. — Утих я.

— Неужто? — засомневался Сергеев.

— Точно, черт! Слезь!

Прапорщик повременил немного, но отпустил, подобрав автомат, и, отойдя в сторону, посоветовал:

— Ты только спокойно. Я стреляю крепче твоего.

Тряхнув головой, майор встал, провел рукой по лицу, с удивлением посмотрел на испачканную кровью ладонь, сплюнул кровью.

— Никого не зацепил? — спросил он, оглядывая растерянные лица солдат. Зэки продолжали лежать, приходя в себя от пережитого смертельного ужаса. Кто-то из них тихо всхлипывал.

— Шарко скосило, — сказал кто-то упавшим голосом. — Прямо в кабине.

Все повернулись в сторону машины. Лобовое стекло густо покрыто сеткой трещин, несколько дыр.

— Дмитриев! — позвал прапорщик, поднимая на майора автомат. — Пойди — проверь.

Солдат конвоя подбежал к кабине, открыл дверцу, повозился немного там и сказал громко и просто:

— Запросто: в горло и лицо. Наповал, товарищ прапорщик.

Сергеев заскрежетал зубами, в упор глядя на Краснухина.

— Дмитриев!

— Да, товарищ прапорщик.

— Есть наручники?

— Есть, конечно.

— Пристегни майора к машине.

Пока солдат выполнял приказ, Сергеев говорил майору:

— Это трибунал, Петр Андреевич… Таких как ты, на фронте сразу в расход пускали. За что парня убил? Ему по осени домой. Два месяца оставалось…

— Руку не подбил бы, зараза, был бы твой Шарко живой и теплый! — тяжело огрызнулся Краснухин. — Чего лез, мать твою… в…!

— Не кривись, дурак. Всадить бы в тебя пулю!..

— А ты всади, — сказал с вызовом майор. — Точно — всади. Думаешь, судить будут? На, — он скрутил шиш и ткнул его прапорщику в лицо, — выкуси вот. Кто поверит тебе, контуженному? Кто?.. А этой тупой солдатне? Мне поверят. Мне!..

— Томин кончился, — долетела фраза.

— А Купкин? — спросил Сергеев.

— Жив "синий"! В себя пришел. Слаб.

Прапорщик, тяжело удерживая автомат, медленно пошел к лежащим зэкам.

— Эй! — окликнул его Краснухин. Отчаяние и страх перестали бурлить в нем хмельным куражом. Он успокоился. — Дмитрий Васильевич!..

Сергеев остановился, но не обернулся.

— Ну, со мной все ясно — конец, — начал майор. — Но все-таки охота знать, что случилось тут до меня? Кто так изорвал Томина? Где все остальные солдаты и "синие"? Слышь, Дима, а?

— Ракханов, расскажи майору, — указал рукой на кого-то прапорщик. — А мы, ребята, пойдем остальных искать. Может кого и выручим.

Он собрал всех солдат, придирчиво осмотрел оружие, проверил его, потом подошел к зэкам, которые к этому времени успокоились и сидели на бетоне, дымя сигаретами и отмахиваясь от назойливого комарья.

— А вы с нами пойдете?

Не отвечали долго.

— Мы б пошли, начальник, — ответил один наконец, цедя плевок сквозь зубы. — Да, только против этой мути с голыми руками не попрешь.

Сергеев протянул ему автомат.

— Ты че, это — серьезно, начальник? — изумился заключенный. — А вдруг я пальну в тебя?

— Не пальнешь, — спокойно уверил его прапорщик. — Бери. Есть еще автоматы и для остальных — Томина и Шарко, и пистолеты — три. Хватит. Стрелять-то умеете?

— Шутишь, что ль?

Тогда пошли.

— А у этого чурки пушку взять можно?

— Я табэ дам "чурка"! — обозлился Ракханов. — Вот этот автомат по башка, как Купкин будэш лежат, да?

— Так я, брат, не со зла, — стал извиняться зэк. — Ты с майором остаешься, а нам-то с твоей пушкой будет веселее.

— Нэ дам! — отрезал солдат.

— Дай, — сказал Сергеев.

Они ушли. Ракханов с Краснухиным стояли у машины и смотрели, как солдаты и зэки тонут в темноте туннеля. Последним ушел Сергеев.

— Ай, нэхарашо, — покачал головой солдат, заглядывая в кабину. — Нэ харашо, майор. Савсэм убил Шашка. Он мама любил. Про свой кишлак харашо рассказывал. Так харашо, что сэрдцэ стаит. Да! И лейтенант Томин жалка. Да-а…

Он прошел к краю площадки и сломал с дерева две сосновые лапы.

Краснухин не испытывал никаких угрызений совести по поводу своего поступка: за свою жизнь он отправил на тот свет немало людей, и это были не обязательно зэки. Солдаты стоили не дороже заключенных. Так требовала Система, государственная машина. Тем же ей и отплачивал майор Краснухин, мстя за свою забитую глушью и загубленную жизнь. Жалел только о том, что не повезло с прапорщиком — не сумел застрелить. Не стоял бы теперь пристегнутый наручниками к дверце грузовика, под охраной дурака-узбека или татарина… какая разница!

Еще немного жалел Томина. Сразу после училища, как в свое время и сам майор: в широких глазах море романтики, удали и мечты. Лейтенант прибыл в часть неделю назад и сразу рьяно принялся за службу, надеясь, что его заметят, оценят, продвинут. Самонадеянный, доверчивый и самолюбивый дурачок! Кто его мог в этой таежной глуши заметить? Краснухин, что ли? Нет. Майор заботился только о себе. Тридцать четыре года — возраст для военного рубежный: или сгнить здесь среди мхов и болот, или носить полковничью папаху в каком-нибудь управлении и не обязательно в столице, можно просто где-нибудь поближе к ней, а на худой конец — обжиться на теплом морском побережье, чтобы на скорой пенсии тешить себя южными фруктами и солнцем. А лейтенант… Томин уже дослужился. До вспоротого живота. До ружейного залпа над свежей могилой. Неужели все таки зэка? Казалось, что они к нему неплохо относились — требовал не больше правил. Солдаты? Этого тем более невозможно было представить! Но кто-то же все-таки убил, и с такой лютой жестокостью.

Краснухин поморщился своим мыслям.

Он нисколько не боялся за свою судьбу. Дело, скорее всего, завершится переводом в другой лагерь. Сергееву подпишут заявление, и все — никаких больше препятствий на пути к полковничьим погонам. Помогут — знал майор. Как и он не раз помогал гноить в лагерных подвалах ненужных людей нужным людям. Добросовестно служил. Стал нужным.

Подошел Ракханов. Протянул одну сосновую лапу майору:

— На, махат будэш, камар-машка ганят, да?

Краснухин взял предлагаемую ветку. Гнус действительно сильно донимал.

— Что случилось, Ракханов, может все-таки расскажешь?

— Пачему нэ расскажу — расскажу канешна…

Он полазил по карманам, достал сигарету, закурил и спросил:

— Курыт хошь?

— Нет, — с усталостью в голосе ответил майор и прикрикнул: — Будешь рассказывать?

Солдат сначала опешил, но потом расплылся в довольной улыбке:

— Зачэм крычишь, да? Ты арэстованный, а крычишь. Сам учыл, когда арэстованный крычит, надо его кулаком морда… Да?

Теперь растерялся майор. Вдруг солдат-дурак точно въедет кулаком — с виду-то крепкий! Сильно пришибет.

— Так надо после суда, — пояснил он, мало надеясь на то, что его поймут. — С зэка. Понял?

— Как нэ понял — понял! Но ты молчы, а хошь гаварыт — гавары тыхо. Тогда Асан нэ будэт бить тебя ни суда, ни туда. Ты меня тапэр понял, да?

— Да, Асан, понял, — поторопился согласиться майор.

— Мы утром прыехал. Вагон уже стоял. Дожд был. Сыльный. Я весь мокрый. Лейтенант не стал вагон открыват. Гаварыл, что нэлза, кагда дожд. Прапаршик тоже так гаварыл. Он открыл скала, и зэка пашел работать, а мы тоже зашел в тунэл, чтобы сохнут. Савсем адэжда мокрый был! Мы бэгал лес, дрова носыл, огон делал, грэлса…

Он замолчал, к чему-то прислушиваясь, глядя в тёмный зев туннеля.

— Дальше-то что? — не вытерпел Краснухин, но ладонь солдата, остро пахнущая табаком, легла ему на рот.

— Тс-с-с. Нада малчат, — прошептал Ракханов. — Слушай…

Майор прислушался, но ничего не услышал, кроме мягкого шума ветра в верхушках сосен. Тихо.

Солдат убрал руку.

— Тагда тоже так… Слушаю. Нет, показалос. Опят слушаю — опят показалос.

— Послышалось, — поправил Краснухин.

— Э-э-э, ты думаеш, я савсэм дурак, да? Нэ нада!.. Я твой язык так знай, а ты мой — ничего. Вот.

Майор усмехнулся, но возражать не стал, побоялся.

— Сыдым, сыдым, — продолжал охранник, — грээмса. Харашо! Курым… Тут слышим крык! Всэ вскачыл. Лейтенант крычыт: туда бежат нада — драка! А прапаршик: нэт — тут нада сыдет. Он умный — знает, что мы савсэм нэ знаем шахта, и зэк сразу нас там будэт убиват, как ты Шашка. — Он тяжело вздохнул. — Хараший быль таварыщ Шашка. Зачэм ты его убиль, майор, а?

Ракханов вытер тыльной стороной ладони глаза.

— Сабака ты бэшэный, а нэ майор, — сказал тихо, без злобы, снова закурил. — Мы стаым, и нам страшна: много-много крычат из шахта!.. Потом такой шум, как табун по стэп скачэт. Громко! Потом еще громко! Мы савсэм страшна и назад пашел, автомат заражай. Лейтенант первый стаял. Дурак! Он сказал, чтоб сэржант брал палавина салдат и шел шахта. Прапаршик крычит: нэт! А лейтенант на него крычыт громко: я командыр! Мэня нада слушат! Сэржант пашел делат. Меня, слава аллаху, не брал. Я тут быль. Врэмя немного шоль — тихо, а потом опят люды крычат. Страшно. Я думал, их рэжут. Потом молчат и опят крычат, но близко. И много-много лошад бежат! Так шум, вот… Мне страшна, и я думаю: нэт там лошад! Нэт там и кошка, нэт собака, но кто так бэгат?.. Тут из шахта зэка выбегат, много: крычат страшна, мат и крычат! Сержант и солдат нэт. Слышим — они стрелят, а потом крычат, как их рэзат. Да, майор, так было!.. Потом шум савсэм рядом, и черный шайтан из шахта выбегат… Черный, балшой, как сразу два вагона! Он сыльный и балшой! Он рычит и на зэка кидалса: биль, рваль, кусаль!.. Ты мнэ нэ вэрыш — я знаю.

Майор улыбнулся.

— Вы дряни какой-то накурились!

— Нэ-эт! — возмутился Ракханов. — Зачем ты так гаварыл?! Я трава сэм днэй нэ курыл, и другой салдат тоже!

— Ладно-ладно, — пошел на попятную Краснухин. Его заинтересовал рассказ солдата, хотя он и не верил ни единому его слову. — Может сивуху пили. Ты рассказывай дальше. Так что твой "шайтан" дальше делал?

— Много нэ дэлал. Он бэгал здэсь, зэка биль, много. Мы в него стрелял, но он живой! Напал на лейтенант, удариль лапа — одын раз, и рука нэт и живот разрэзал. Потом убежаль обратно в шахта. Мы собираль мертвый зэка. Куски. Много. А лейтенант таперь мертвый, да.

— А где же остальные мертвые? — спросил Краснухин. — Я их не видел.

— Ты савсэм злой быль и слепой. — Солдат указал рукой в сторону платформы. — Видишь, они там лежат. Или ты опят слепой?

Точно, возле платформы рядком лежало несколько не накрытых трупов.

— И какой же этот, твой шайтан? Опиши его.

— Зачэм мой? — удивился Ракханов. — Я нэ хачу мой. Нэт… Он балшой был. Очень. Весь черный. Бегаль быстро. Глаза, как огон. Рот балшой — много-много зубов. Лапы тоже балшой, и когти, как сабля, да.

Тут майор не выдержал и расхохотался. Ракханов стоял рядом и с укоризной качал головой, потом вдруг сгреб Краснухина и зажал ему рот, с испугом шепча тому в ухо:

— Слушай, да?

Из туннеля доносились крики, от которых у майора по коже пробежал неприятный холод: кричали истошно и протяжно — такого он раньше никогда не слышал. Потом стали стрелять. Густой стрекот автоматов и вновь страшные крики. Потом все стихло, и в туннеле стал нарастать гул, словно из него вот-вот должен был выкатиться локомотив с вагонами — топот, пыхтение и рык приближались, становились отчетливее и громче.

Краснухин заволновался, слушая долетающие из туннеля звуки и глядя на конвойного, который широко раскрытыми глазами уставился в черный зев туннеля и весь застыл, окаменел от ужаса, перепугался сам.

— Опят суда бежит шайтан, — прошептал солдат. Было видно, что он перепуган насмерть.

Майор был бы рад думать, что в скале твориться все, что угодно, но только не то, что было рассказано конвойным. Он допускал, что там могла быть драка, звук которой, усиленный подземным эхом, становился похожим на этот накатывающийся рев и грохот. Но не мог себя обманывать. И не верил рассказу солдата. И это распутье пугало его еще больше.

— Ракханов, отстегни меня, — попросил он, презирая себя за вымаливающий тон, дрожь в голосе. Он дернул рукой, закованной в наручник. — Ну, Ракханов?..

— Нэт, нэ магу, майор, — солдат попятился, не сводя глаз с черной дыры туннеля.

Шум был уже где-то совсем рядом, у самого выхода. Краснухин задергался, стараясь вырвать запястье из стального кольца, сдирая кожу с руки, и совсем неожиданно для себя заскулил. В нем было еще что-то человеческое, но оно стояло как бы в стороне, безучастно наблюдая за беснующимся в смертельном отчаянии телом. Майор уже выл, скулил, брызгал густой белой пеной, колотился руками, головой об автомобильную дверцу, упирался в нее ногами, орал перекошенным от нечеловеческой натуги ртом, что-то совершенно неразборчивое.

Из туннеля раздались выстрелы. Оглушительные, совсем рядом. Стреляющих не было видно, но вспышки короткими мигающими молниями обесцвечивали черноту входа в шахту. Кто-то огромный и могучий зарычал с такой силой, что от нее по земле пробежала чувствительная дрожь и застонало тяжелое железо ворот. Что-то громоподобно рвануло камень, ухнуло. Облако серой пыли вырвалось на площадку. Вслед за ней выбежали несколько человек. Все грязные и окровавленные. Впереди бежал Сергеев, прижимая к боку висящую плетью руку. Китель на нем был распорот сверху донизу, и наружу, из разрыва, топорщилось лоскутами окровавленное белье.

— Ракханов, в лес!!!

Прапорщик бежал из последних сил. Запыленные высокие сапоги на его ногах жалко скребли острыми носками щербатый бетон площадки. Он кричал, кривясь, словно от нестерпимого страдания.

— В лес, солдат!!! Быстро-о!

Они пробежали мимо майора: Сергеев, несколько зэков со злыми, серыми лицами, бледные солдаты в изорванных, забрызганных кровью гимнастерках — совсем мало людей, намного меньше, чем вошло в шахту. Краснухин уже не выл и не скулил. Он только монотонно и сильно дергал телом, стараясь вырвать руку из кольца наручника. Кожа на запястье давно порвалась, и из раны ручьем стекала кровь. На него никто не обратил внимания.

Из штольни выбежал последний зэк. В сильно сжатых губах был сигаретный окурок. В руках по автомату. Широкое скуластое лицо налито кровью и яростью. Он бросился было вслед за остальными, но, вдруг, остановился, когда за спиной, в темноте входа в скалу, кто-то протяжно взвыл, оглушительно, могуче.

— Мать твою, — заругался зэк, остановился, пыхнул несколько раз окурком, с наслаждения жмуря глаза, потом выплюнул его, зачем-то подмигнул обезумевшему майору и нехорошо улыбнулся. — Ну, че, на-а-чальник, жить охота?.. Мать гроба душу, а не выйдет-то сегодня пожить!..

Он вскинул автоматы и развернулся к входу в шахту.

— Эй, ссу-ка! Иди сюда, падла! — заорал он. — Крошить тебя буду!

Чернота в зеве ворот колыхнулась, выперла наружу.

Краснухин от того, что увидел, бессильно упал на колени, повис на прикованной руке, с безразличием ощущая, как горячая моча жарко обжигает холодеющие ноги.

— Не сцы-ы, начальни-ик! — нараспев закричал зэк. — Щас мы его мальца пощекочем! — И он запел громко и красиво, и от этого страшно:

Калина кра-асная,

Калина вы-ызрела…

Чернота, огромная, во весь зев ворот семиметровой высоты, храпнула, бросилась наружу и помчалась на поющего. Четыре лапы, взрывая осколками и искрами бетон плит, продавливая их своим весом, тяжело, с уханьем сотрясали землю. Закачались и натужно заскрипели рессорами вагоны. Четырьмя лапами чудовище бежало, а еще две вскинуло высоко вверх, время от времени размахивая ими, полосуя длинными, как косы, когтями воздух впереди себя.

Зачем ты, девушка,

Така хорошая,

Меня покинула?..

Вразнобой забили автоматы. Светящиеся жала впивались в плотную черноту, вязли в ней, но чудовище не останавливалось — в десяток огромных скачков подбежало к стреляющему, махнуло лапой, сочно, со шлепком, разорвало тело зэка. Умолкли выстрелы. Разлетелись влажные кровавые куски, густо опадая на скалу и бетонную площадку.

Оно постояло немного, покачиваясь на лапах, потом прыгнуло в сторону и побежало к лесу, туда, где трещали сучья под ногами убегающих. Пробегая мимо машины, ударило лапой по ней. Протяжно и оглушительно завизжал разрываемый металл. Многотонный автомобиль легко взлетел в воздух, закрутился в нем и с грохотом упал на вагоны, а оттуда на платформу. Язычок пламени лизнул смятый бензобак, и грохот взрыва протяжно и долго стонал над бескрайней и безразличной тайгой.

"Хабаровск.

Хабаровское отделение Дальлаг.

Главное Управление Севлаг.

Начальнику управления.

Лично.

…по неясным причинам на объекте "Гора" произошел взрыв штольни, в результате чего погибли 39 человек заключенных и 15 солдат охраны из общего числа контингента лагеря 124 зэка и 63 охраны. В числе погибших нач. ИТК № 1260014, ком. в/ч 140281 майор Краснухин П. А. 1927 г.р. (партийный) и командир роты охраны лейтенант Томин И. Ф. 1942 г.р. (комсомолец). После недельного поиска в тайге близ с. Рощино найдены 3 человека зэка, 3 человека охраны и прапорщик Сергеев Д. В. 1921 г.р. (партийный с 1941 г., фронтовик, уч. б.д. весь период ВОВ: медаль "За отвагу", полный кавалер орденов "Славы", "Красной звезды", имеет ранения; также уч. б.д. 1956 г. в Египте). Медицинской комиссией в составе специалистов:…, они признаны невменяемыми. Ясно и точно описать происшедшее на объекте "Гора" никто из них не смог. Протоколы допросов и акты медицинского освидетельствования приложены… Из-за полученных разрушений и повреждений объект "Гора" не может быть использован…

Зам. Ком. в/ч140281 капитан Ковский С. Ф.

28 июня 1961 года".

"Дальнореченск.

Главный отряд.

Начальнику отряда.

Лично.

…своими силами укомплектовать комиссию необходимыми специалистами и подробно расследовать обстоятельства катастрофы на объекте "Гора" в п. Новопокровка. Срок 4 дня. Докладывать о ходе расследования радированием установленным кодом…

Начальник Хабаровского управления Дальлаг

Полковник Купчин С. С.

04 июля 1961 года".

"Москва.

ГУЛаг

Начальнику управления.

Лично.

…по обстоятельствам рассмотренного дела невозможно точно определить причины трагедии в п. Новопокровка на объекте "Гора". Умысел (саботаж или диверсия) исключаются, как и проявление природных факторов (взрыв рудничного газа). Объект не пригоден для дальнейшей эксплуатации. Обвалом пород спровоцировано самоконсервирование объекта…

Нач. упр. Севлаг

ген. майор Сушкин И. И.

21 июля 1961 года".

"ОСОБО СЕКРЕТНО"

Новосибирск.

Новосибирск-17.

Институт в/ч 326407

Начальнику института,

Начальнику штаба.

… в связи с проявлениями неизученных явлений на специальных военных и стратегических объектах, приводящих к порче государственного имущества, гибели людей, по распоряжению ЦК партии (копия прилагается) необходимо на базе вашего института создать научную группу из ряда проверенных и опытных специалистов — сотрудников института и кадровых военных, для изучения причин возникающих явлений и поиска методов и способов их предупреждения, ликвидации при невозможности использования. Необходимо в кратчайшие сроки…

Председатель КГБ

Шелепин А. Н.

Москва

02 сентября 1961 года".

"… указанные явления всегда имели место не только при испытаниях ядерного оружия, но и на объектах хранения ядерного топлива и отработанного ядерного сырья. По непроверенным данным, с особой агрессивностью они проявляются только во время тех событий, которые в какой-то степени являлись агрессией со стороны человека, когда возникала опасность радиоактивного заражения значительных территорий — аварии атомных реакторов, проведение испытаний ядерного оружия. Есть необходимое количество документов, свидетельств очевидцев, которые обязывают мировое сообщество отнестись к ним с особым вниманием. Известно также, что военные ведомства ядерных государств уже довольно долгое время занимаются изучением данной проблемы: Советский Союз — проект "Ворон", с 1961 года, США — "Сумерки", с 1948 года, Франция — "Глубина", с 1964 года. Разумеется, данные разработки и исследования проводятся в строжайшей секретности, и поступление новых фактов и свидетельств, касающихся рассматриваемой проблемы, сопряжено с определенными трудностями и опасностью. Ведущие ядерные державы упрямо отрицают как свои проекты, так и добытые нами факты. Вполне обоснованно подозревается, что эти исследования значительно прогрессируют и с их помощью эти государства добились новых, весьма значительных результатов. Например, Китай, как нам стало известно, со своим проектом "Возрождение", задействованным с 1983 года, в прошлом году прове, так называемый "Парад богов", в результате которого погибло около 1,5 тысяч человек, задействованных в эксперименте. Официальный Пекин не подтвердил, но и не опроверг эти факты. Также известно, что разведки ядерных держав проявляют особый интерес к подобным проектам друг друга, и сейчас их усилия сосредоточены в основном на Китае…

…достаточно серьезно изучить кинофотодокументы, протоколы, свидетельства, чтобы понять, что атом, энергия расщепления ядра, способен не только дать тепло, электроэнергию, приблизить к звездам, вооружить самым разрушительным оружием, но и способен открыть совершенно новый мир, пока не поддающийся пониманию современного человека…

…Оператор погрузчика активной зоны на заводе по производству плутония в Уиндскейле, Северная Англия, перед оплавлением реактора в октябре 1957 года, перенес нападение огромных крылатых змеев. Вскоре после аварии он был доставлен в больницу, практически, весь покрытый укусами, без руки и стопы. Полученные ним ранения поспешили списать на происшедший паровой взрыв, а самого оператора поместить в психиатрическую лечебницу. Его никто не принял всерьез…

… "Душащее облако", от которого пострадали служащие станции в городе Санта-Сюзанна, штат Калифорния, сразу после аварии в реакторе. Как вы все помните, это событие произошло в 1959 году…

…1961 год — "Призрачные душители" во время и после аварии на АЭС в Айдахо-Фолс…

…В этом же году: закрытый, секретный объект "Гора", могильник ядерных отходов, Советский Союз, Дальний Восток — нападение огромного шестилапого зверя на обслуживающий персонал сразу после разгерметизации контейнера…

…1966 год. Детройт. Взрыв экспериментального реактора "Энрико Ферми". Массовые галлюцинации у жителей прилегающих территорий. Они рассказывали о летающем…

1977 год. Алабама. Пожар реактора "Брандус Ферри". Две пожарные команды, принимающие участие в ликвидации пожара, после указанных событий отправлены в психлечебницу. Один из пожарных сумел сфотографировать…

1979 год. АЭС Тримайл-Айленд. Эвакуированное население, вследствие "массового психоза"…

1982 год. Выброс радиоактивного пара из реактора "Джина"…

Есть еще немало свидетельств проявления аномальных явлений, которые были привязаны к различным аварийным ситуациям на мирных и военных атомных объектах. За период с 1971 года по 1985 год произошло свыше 150 аварий, и каждая из них сопровождалась подобными явлениями, которые нередко сопровождались человеческими жертвами…

…на закрытом заседании было решено создать группу "Приручение", которая должна будет заниматься сбором свидетельств проявления аномальных явлений, которые сопровождают проявления атомных реакций, вызванных человеком искусственно по ряду причин. К созданию группы "Приручение" изъявили готовность присоединиться 132 государства, собираясь открыть филиалы группы на своих территориях для проведения исследований… Также, общим голосованием участников, был выбран город Берн для размещения в нем штаб-квартиры группы. Правительство Швейцарии изъявило готовность содействовать…

…первым шагом — направление специальной комиссии в Советский Союз на Чернобыльскую АЭС, где, как известно, произошла крупнейшая за столетие авария на атомном объекте, приведшая к заражению обширных территорий Белоруссии и Украины"…

Из протокола закрытого заседания членов МАГАТЭ[12].

24 сентября 1986 года

Вена.

Штаб-квартира МАГАТЭ.

Австрия".

ЧАСТЬ V

"КИЕВ

МВД Украины

Министру

Вх. №ВР-Р-11296/4-12

К докладу

СЕКРЕТНО

СЛУЖЕБНЫЙ РАПОРТ

По делу № 146-4/САР "Убийство депутата ВС Украины Ташкович Ю.А. — Киев, 14.05.2014 года, 06:05". Баллистическая экспертиза установила: по машине Ташкович Ю. А. (марка BMW-755is, гос. № іі-12304АК) было произведено 5 выстрелов: 1 — с расстояния 264 м от места дислокации стрелка; 2 — 237 м; 3 — 214 м; 4 — 197 м; 5 — 181 м. Стрелок находился за опорой моста на развязке проспекта… и… трассы. Четыре снаряда пробили ветровое стекло, нанесли проникающие ранения Ташкович Ю. А. (три — грудной отдел, один — шейный), пробили кресло водителя и донную часть автомобильного кузова и ударились о дорожное покрытие. Последний выстрел был произведен по правой части багажного отделения в надкрыльную область. Снаряд проник в бензобак и там взорвался. Предположительно использовались снаряды сложной компоновки: первые 4 — с твердым сердечником (бронебойные), газо-ускоренные и с замедленным самоликвидатором — определены лунки в дорожном покрытии и химический состав материалов; последний — зажигательный (на стенках бака окись фосфора). На месте засады гильз не обнаружено, но опора моста одымлена газами. Анализ частичек гари показал, что преступник использовал австрийскую штурмовую винтовку марки AUG-2000 с безгильзовыми боеприпасами (специальное вооружение австрийских "командос")…

— Что, хороший, хочешь сказать, что следов нет? — спросил он вслух самого себя, и не стал читать остальную часть документа, светящуюся на широком компьютерном мониторе, протянул, передразнивая: — "Предположительно"…

У него было хорошее настроение. Он старался не думать о том, что через несколько часов ему предстоит предстать перед депутатской фракцией "Возрождение", на заседании, на котором его будут "бомбить" народные избранники. Закрытое заседание. Допрос с пристрастием, разумеется, на лицах. Но что они получат от него? Ничего.

Откинулся в глубоком и удобном кресле, с удовольствием слушая резкий скрип кожи под собой, задумчиво погладил белый неровный шрам на виске, довольно усмехнулся одними губами, правильными, красивыми, пригладил послушные густо-седые волосы. Потом протянул руку к небольшому и элегантному сетевому телефону, нажал кнопку вызова.

"Доброе утро, Олег Игоревич", — добро и ровно прозвучал молодой женский голос в телефонном динамике и замолчал в ожидании.

— Доброе утро, Наташа, — его голос звучал тоже ровно, но уже не с нотками готовности, а наоборот — степенной музыкой власти, с небольшой и приятной хрипотцой, которая так нравилась женщинам, а ему — помогала, с ними. — Не могли бы вы мне приготовить кофе? Не очень крепкий, если можно.

"Конечно. Две минуты. — И уточнила: — С коньяком?"

"Шарлѝ", — назвал он марку.

После, пробежал глазами по электронным строчкам рапорта, застучал по клавиатуре тонкими и длинными пальцами, закрывая и уничтожая файл не только в своем компьютере, но и в машине-источнике. Перед выполнением последней команды компьютер запросил:

Для уничтожения документа I категории секретности необходимо ввести пароль!

и запульсировал тонким курсором в бездушном ожидании ввода.

Ухоженные пальцы быстро затарахтели по кнопкам:

СИЦИЛИЯ

Машина ответила на ввод:

Выбранные документы успешно уничтожены во всей сети. Восстановлению не подлежат. Копий нет, распечатка не производилась. Регистрация заменена.

— Вот и прекрасно, — сказал он, вставая из кресла, и спортивно, пружинисто прошелся по просторному и светлому кабинету. Ему было приятно ощущать, как вязли в мягком ковровом покрытии каблуки дорогих туфель.

Он был одет в дорогой покупной костюм. Ткань одежды темная, серовато-синего оттенка, удачно гармонировала с обстановкой кабинета. Борты пиджака небрежно распахнуты, ослепительно белая сорочка облегала стройное, тренированное тело — в свои пятьдесят лет министр выглядел на редкость молодо и полным энергии, не в пример остальным членам Кабинета[13]. Держать форму обязывало не только министерское кресло, но и политика. За восемь месяцев она крепко надоела ему своей лихостью и опасностями, но он быстро обвык, прочно освоился, подчинил себе все и вся, неожиданно обнаружив в себе важное качество — умение собственноручно творить события, интриги. Не последним был чиновником в государстве, может быть даже вторым после… Многие завидовали его неожиданному взлету, но побаивались мешать, помня, как самые безрассудные поначалу пытались свалить новичка, но только сунули головы в тугие петли, кто бесконечных прокурорских допросов по поводу старых грешков, а кто — меньше насолившие — в безвестность краха своей карьеры. Опасная была эта затея — воевать с министром МВД: сильный был своей дружбой с остальными "силовиками" — Генеральным прокурором, министром обороны, главой Службы Безопасности, министром чрезвычайных ситуаций и самим Президентом… Сила! Кто против такой попрет? Депутаты? Верховный Совет? Пусть попробуют. Потом сами будут плакать, "народные избранники". Государство сильно и крепко только ответственностью, а не пустой болтовней и кулуарными склоками. Они сами бегут к нему за помощью, чтобы побольнее, почувствительнее насолить своим противникам. Он же помогает всем, понимая, что пока они дерутся, он уверенно сидит и работает в своем кресле министра. С ним драка не скоро утихнет. Его на несколько Президентов хватит.

Любил больше цивильную одежду. Покупал дорогую — не боялся молвы, нападок. В гражданском платье скрывалась его сила. Скрытность помогала, ошарашивала противников, обезоруживала их, а нужных людей легко приручала, да так, что они и опомниться не успевали, как уже служили ему, министру внутренних дел.

За несколько месяцев подчинил себе огромную мощь, но не для себя. Переверзнев был из тех людей, кто был готов и умел служить: верно и честно. Благодаря этому качеству и добился столь высокого поста. К работе его воодушевляла личность, личность с большой буквы. Поднепряный, Президент, был такой личностью: умел править, бить и ласкать, и брать свое — не без этого, но в меру, как и положено тому, кто первый из всех на виду. Сам же Переверзнев никогда не мечтал о высшем кресле. Зачем? Если вдруг настоящий глава правительства окажется слаб — он поможет посадить в президентское кресло другого, сможет, сумеет, но не сядет сам: главное служить… Служить личности — это видеть, кому служишь, видеть и слышать. Это задача министра. Цель же Президента — служить народу. Переверзнев не видел народа — какая-то абстрактная живая масса, раздираемая миллионами желаний, без определенных задач, мнений. Просто многоголосый гул, заполняющий пустоту бытия. Тут не угадать ни настроений, ни чаяний. Толпа. Как служить ничему? Никак. Тогда и высокий пост — лишь удобное кожаное кресло для пышного изнеженного зада. Пустое место, пустой звук. Не хотел такого министр.

Военный китель одевал редко. Форма обязывала быть демонстративно сильным, выдавала власть, мощь. Висела спокойно в шкафу, ожидая особых случаев: торжеств, государственных праздников, и вообще тех моментов, когда была необходима. Он не любил ее еще за то, что она напоминала ему прошлое, когда заставляли делать грязную работу не снимая погон. Теперь же генерал-майорские звезды были тяжелы для плеч не только прошлыми годами службы, но и ошибками, горячностью, на которые так щедра была молодость. Это чувство тяготило постоянно, порой переходя в нехорошее предчувствие.

От воспоминаний стало портиться настроение.

С большей частью прошлого он справился. Нелегко это было. Оставалось совсем немного, но самое главное и трудное.

Он посерел лицом, остановившись у окна, потер пальцами, тонко прощупал каждую складку побагровевшего шрама. За окном бушевал новизной жизни цветущий весенний Киев: шумящие людские потоки на тротуарах, на переполненных дорогах; видимая и определимая энергия деятельности, хлопот и праздника. Но Переверзнев этого не замечал. Уже был не способен, замкнувшийся в себе, мысленно плетущий кокон будущих событий — "куклу" собственной безопасности и благополучия. В такие моменты он был опасен.

Вошла секретарь с подносом в руках: пирожные, пепельница, распечатанная пачка сигарет, нарезанный лимон, большая, толстостенная кружка из керамики, расписанной под мрамор — застоявшаяся, деловая офисная мода, позолоченная тонкая рюмка коньяка. Женщина в белой рубашке с короткими летними рукавами, как положено, без галстука, майорские погоны на плечах, золотые, парадные, форменная юбка, плотно облегающая бедра, ягодицы — все тело упругое, точеное и желанное; умное лицо, страстно-полные губы, влюбленные глаза, умело и умеренно наложенный макияж, высокая стройная шея, нежная кожа, и все сдобрено мягким ароматом духов — гремучая смесь для всякого, кто уважает в себе мужчину.

Она поставила поднос на журнальный столик мягкого уголка — место не для официальных бесед, расставила все степенно и аккуратно, без стука по полированному чистому стеклу стола.

— Пожалуйста, Олег Игоревич, — сказала она. Голос был гораздо богаче и краше, чем по интеркому. Она остановилась, ничуть не смущаясь его жаркого взгляда, мечущегося по ее фигуре, а наоборот заложила руки со свободным подносом за спину, расправила плечи, подалась вперед грудью, навстречу этому нескромному взгляду. — Может еще что-нибудь принести? Почту?..

Переверзнев тихо и незаметно хмыкнул, туша жар в своих глазах.

— Хороши вы, Наташа, — озвучил он свою немую откровенность.

— Спасибо. Нравится — берите. — И улыбнулась.

Со стороны невозможно понять: шутила она или нет? Но он знал, что не шутила. Опыт подсказывал.

Он спрятал сладкую улыбку.

— Возьмите и себе чашечку — составьте компанию.

— С удовольствием, — и упорхнула.

В министерство Переверзнев пришел без своей команды: не было людей, которым мог доверять. Он вообще никому не доверял. Доверять — для него означало: делить силу, но она была ему нужна вся, до последней капли, накопленная собственными умом, опытом и связями. Оставил прежний состав министерства, и потом понял, что поступил правильно — подчинились, полюбили, стали преданными. Разумеется, были кое-какие перестановки, замещения и увольнения — за наушничанье, нерадивость и непрофессионализм, а приглашал — за знание дела, за умение работать, за совесть. После этого стали уважать сильнее, стали обороной, не подпуская к нему и близко тех, кто был опасен или просто глуп, что было опасно не меньше.

И Наталья… Наталья Владимировна Плещаная, майор милиции, семь лет успешной оперативно-следственной работы, имела награды, поощрения, потом — настоящий пост; молода, всего тридцать пять, сыну четырнадцать, незамужняя. Он знал о ней куда больше, чем она думала. Подробно знал не только о ней, а и о многих, кто был важен в министерстве. "Плещаная решительна в поступках, сдержана в эмоциях, и если демонстрирует их, то с определенной целью; корыстна, имеет приличное состояние"… Переверзнев помнил каждую строчку ее характеристики из "личного дела", той характеристики, которую подготовил его хороший знакомый, товарищ прошлых лет, теперь возглавляющий Аналитический отдел в СБУ — хорошее и нужное знакомство. Также был информирован о том, что Плещаная была глазами и ушами бывшего министра, который из кожи вон лез, чтобы накопать грязного белья на своего "преемника", также работала и на Ковоша, бывшего главу СБУ Украины, с которым некоторое время была в близких отношениях. Знал, что ее же стараниями мало белья досталось любопытным — обещать обещала, но не делала. Переверзнев же, наоборот, накопал компроматов на "нужных" людей столько, что пришлось всю эту зловонную кучу складывать в далеком чилийском банке — для верности, подальше и от себя, чтобы было время подумать, пока доберешься, и, тем более, от других, чтобы не злить.

Знал и о том, что она его любила. Любил и он. Но ничего не делал, чтобы заполучить ее всю и самому потеряться в вихре страсти. И не от нерешительности, или страха — в пятьдесят лет остается только трезвый расчет, щедро сдобренный драгоценным жизненным опытом: смог бы все устроить, каждое место будущей встречи тысячу раз бы проверил! В первый раз разве? Но не мог. Не мог с нею так поступить. С кем угодно, но только не с Натальей. Может, еще в свои пятьдесят не дозрел до того, чтобы просто сойти с ума от любви. От того, что, наверное, понимал: возможно, это последняя любовь, самая богатая, самая радостная и счастливая.

А Наталья?.. Он понимал, что своим поведением, отношением к ней, он извел ее полностью. Надеялась женщина на взаимность, и не только таких вот жарких взглядов!.. Она видела его глаза — полные ею, восхищением и буйным огнем страсти — этого Переверзнев не скрывал, и ей от этого становилось только тяжелее: понимала, что терпения надолго не хватит. И чего он сторонился — газетной молвы? Кто же осудит того, кто крепко подмял в стране преступность, того, кто сделал то, что не могли сделать все его предшественники? К тому же он холост… Первый холостой министр! И она тоже. Украина — не Америка, где так звонко важны гладкость и уверенность семейной жизни у людей видных, кроме, конечно, актеров.

Она пришла, принесла себе кофе с конфетами: она обожала сладости, а он был к ним полностью равнодушным; села напротив, откинувшись в кресле так, чтобы ему были видны ее загорелые круглые колени, полные нерастраченного соблазна бедра, темная ложбинка тени под краем юбки. Он оценил, вновь загораясь глазами.

— Умеете вы, Наталья, — "поднять настроение" — хотел сказать, но без паузы продолжил: — хорошо хозяйничать.

— А я украинка, — спокойно, не без гордости ответила она, маленькими глотками отпивая свой кофе, и впилась в него своими бездонными темно-карими глазами. — Умею хозяйство вести.

Он знал, что она родом из Полтавщины.

— И вареники с творогом, вишнями и капустой, — полушутливым тоном сказал он.

— Это самое малое… Домашнее. Лучше, чем ресторанное.

Он промолчал, пропуская ее легкую язвинку — намек на его бобыльское житье.

— Зашли бы как-нибудь вечерком — угостила бы на славу.

— Спасибо за приглашение, Наташа, но у меня полно работы.

— Знаю я вашу работу, — заметила она. Кто ж, как не она могла знать о всех его министерских делах?

Он улыбнулся.

— Вот, видите, а приглашаете, — с наигранной укоризной сказал он.

— А я вам помогаю.

— Ваша помощь неоценимая.

— Хвалите. Лучше бы зарплату добавили, а не можете — платите чаще.

Он посмеялся ее нехитрой шутке.

— Ну, это не от меня зависит.

— А от кого? От министра финансов? Я могу устроить вам раунд. Министр с министром договариваются о зарплате своих секретарей.

— Неужто ли вам жаловаться, Наташа?

Она поняла его, но ничуть не смутилась, подняла бровки, переспросила:

— Мне?.. Может быть. Может я к свадьбе приданое коплю.

— Богатая свадьба будет.

— По годам жениху.

— Неужели такой старый?

— Замуж выйду — расскажу?

Простая игра: недосказанность, намеки, но она обоим и нравилась, и, одновременно, тяготила. Можно, вот так, в утренние часы, в ожидании дневной рабочей круговерти, разбавлять кофе нехитрой беседой; любоваться друг другом, дорожить минутой уединения; мучиться от того, что большего не будет — пытка не по возрасту.

В приемной раздался звонок.

— Извините, — сказала Плещаная и вышла.

Через минуту она вернулась.

— Олег Игоревич, звонил Президент и просил быть вас у него через час.

Он отставил недопитый кофе и посмотрел на настенные часы. Начало восьмого утра. В такую рань свидание с главой государства не предвещало ничего хорошего.

Переверзнев прокашлялся и спросил со скрытой надеждой:

— Сувашко звонил?

Он имел ввиду именно секретаря Президента, Михаила Юрьевича, в обязанности которого входило созывать министров на президентский ковер.

— Сам.

Этот короткий ответ ударил в сердце холодом недоброго предчувствия: наверняка случилось что-то из ряда вон…

Он встал и промерял широкими шагами кабинет, заставляя себя успокоиться. Наталья Владимировна, тем временем, собирала посуду со стола. Случилось так, что он хотел подойти к ней, дать кое-какие распоряжения, а она — с подносом, идти в приемную. Какие-то доли секунды — и они столкнулись. В последний момент она успела отбросить в сторону поднос… Он обнял ее, скользнул руками, жадно и горячо, от открытых ему навстречу плеч женщины, по ее спине, к талии и ниже. Обнял своими губами ее губы так нежно, что едва чувствовал их, и задохнулся от всплеска счастья в душе. Она обомлела, свесила руки, надломилась, готовая вот-вот упасть от неожиданной и долгожданной ласки.

Он нежно прервал поцелуй, и прижал ее к себе, к своему грохочущему в груди сердцу.

— Все, не могу, — выдохнул он.

Наталья хмыкнула ему в грудь. Он почувствовал горячий разлив ее дыхания на сердце.

— Я думала, что этого никогда не дождусь… Что теперь делать?

Переверзнев отстранил ее от себя, удерживая за мягкие и безвольные плечи.

— Ты что-то говорила о варениках.

Она посмотрела на него хмельными глазами. Он же по-доброму рассмеялся.

— Я слишком скор?

Даже немного стал опаздывать: я устала от ожидания, Олег…

— Теперь все поправим, — уверил он. — Тебе надо уволиться.

Плещаная не возражала. Служба успела ей надоесть тем, что в последнее время каждый старался через Наталью добыть что-нибудь против Переверзнева. Она не могла отказать — редко кто просто просил! Как это все утомило и опротивело — только бог знает! Тут же она себе поклялась, что когда станет женой, или любовницей — о другом и не мечтала, обязательно все расскажет ему: пусть он знает и станет еще могущественнее!

— Подготовь мне сводку, — сухо попросил он, оставляя ее, и пошел к своему рабочему столу, чтобы вызвать к себе начальника Оперативного отдела министерства Кляко Степана Федоровича, надеясь, что он уже на своем рабочем месте, но потом передумал, решив, что пойдет туда сам, чтобы по пути заглянуть в Главную экспертную лабораторию, откуда утром пришел рапорт…

Когда он распахнул дверь лаборатории, главный эксперт сладко спал, сидя в кресле. На столе перед ним были разбросаны коробки и пластиковые пакеты с "вещдоками". Это место в министерстве было последней экспертной инстанцией во всей Украине — здесь давали "делам" свое последнее и веское заключение ведущие, лучшие специалисты-криминалисты, ученые и лаборанты. Кабинет эксперта мало чем отличался от остальных лабораторий и цехов, занимавших целый этаж — то же оборудование, те же стеллажи с реактивами, колбы, штативы, пробирки, горелки… Хозяин кабинета и всего этажа, за худосочность тела и тонкую воробьиную шею справедливо и тайно прозванный "Кощейчиком", который теперь, примостившись в уголке кресла, сладко причмокивал во сне губами и смешно поводил топорщащимися под тонким горбатым носом густыми седыми усами.

Когда министр коснулся его острого плеча, главный эксперт лениво открыл один глаз, поводил ним вокруг и вновь закрыл, сильнее зачмокал губами.

— Я все уже сделал, — скрипуче произнес он, и указал узловатой рукой на гудящую лабораторную печь, на циферблате которой светились красным цветом цифры "860°C". — Все там, покрывается румяной корочкой.

Посушу, главному лаборанту министерства, было от роду шестьдесят два года, и когда разговор касался его возраста, он с самодовольной улыбкой говорил: "Ничего… Я служил девятнадцати министрам, и сгожусь еще десяти". И был прав: лучшего специалиста, чем он, было не найти. Да и, самое главное, он понимал важное — как, например, сейчас, — без слов.

— Спасибо, Григорий Николаевич…

— За "спасибо" не работаем. За вами должок, господин министр хороший.

— Исполним, — заверил Переверзнев. Он знал, что в последнее время старик страстно мечтал попасть в Канн, на знаменитый кинофестиваль: "Может это и блажь моя стариковская, — говорил Посуш своим подчиненным, — но уж до озноба хочется пристроиться где-нибудь неприметно на ступенечке и всем этим "звездочкам" под это… под подол посмотреть! А что?.. Чего ржать! Может у них интереснее там, чем у обыкновенных баб — чего ж они так носятся со своими прелестями?" Может и на самом деле интереснее — кто знает, но старика Посуша надо было уважить. Он много хорошего сделал. — А сам-то что думаешь по этому поводу, Николаевич?

— Я не думаю, я рассказываю о том, что вижу — работа у меня такая, — важно сказал эксперт. — Ясно, как божий день: сработали мужика профессионалы.

Он, не открывая глаз, нашарил на столе обрывок бумаги и нацарапал карандашом ряд цифр.

— Вот телефончик.

Переверзнев взял протянутый ему клочок бумаги и положил в карман.

— Ты не прячь, прочитай и запомни, — посоветовал старик. — Я потом его в печь засуну, от греха подальше.

Министр так и сделал. Тренированная годами работы в разведке память прочно запечатлела написанные цифры.

— Шел бы домой, Николаевич.

— Не могу, уважаемый. На моей худой шее висит еще "Дело" Шестнадцатого километра".

— Что-нибудь накопал?

— Нет. Обыкновенное ЧП, но проверить надо.

Переверзнев, не прощаясь, вышел в коридор и зашагал к лестнице — он редко пользовался лифтом.

"Дело" Шестнадцатого километра" — это пустяк. Будет чем "левым" рот закрыть. Два месяца назад их ставленник в Национальном банке, возвращаясь домой с загородной дачи сотоварищи, сгорел в своей машине. Ставленник был за рулем. Пока тормозил, машина взорвалась. Уцелели три депутата, которые успели еще на ходу вывалиться из автомобиля. Однопартийцы подняли шум в Раде: террор, политическое убийство, расправа над прогрессивными силами и тому подобное. Сразу выяснилось, что в багажнике машины навалом лежали бутылки с недопитым спиртным. Где-то на ухабе тряхнуло, бутылки разбились и спиртное полилось на выхлопную трубу. Ставленник был "теплым" и не успел вовремя среагировать. Фракция коммунистов не поверила этим фактам, снова скандал: все наклеп, и потребовала от министра самолично проконтролировать…

Спускаясь по ступеням Переверзнев подумал о том, что следовало бы позвонить лидеру КПУ, чтобы договориться о встрече на сегодня и в полдень убить сразу двух зайцев — отчитаться перед "центром", "Возрождением" и "левыми". С первыми было гораздо сложнее. С "Делом" об убийстве депутата Ташкович".

Переверзнев набрал номер на мобильном телефоне, который был всегда при нем. Ответили сразу. На разговор ушло не больше двадцати секунд: где, когда…

И спускаясь дальше по лестнице, встретился с дежурным оперативником. Офицер был бледен и взъерошен, вытягивался в струнку, багровел, стараясь дышать ровно после бега вверх по лестнице.

— Господин министр, — оперативник протянул Переверзневу папку с электронным кодом — хитрое устройство: если набрать неправильный код, папка немедленно уничтожит вложенные в нее бумаги. В таких папках переносили по министерству особо важные документы. Редко. Только в экстренных случаях.

— Степан Федорович на месте? — спросил Переверзнев, набирая код на тонкой клавиатуре обложки папки.

— Нет, — выдохнул офицер. — Звонил, что немного задержится по важному делу.

С коротким писком папка открылась. Министр, не вынимая из нее листа, стал его читать:

СРОЧНО В ДОКЛАД МИНИСТРУ!

Оперативный отдел МВД

Киев

21.05. 2030.

МВД Украины

Министру

В областном центре Львов тремя неизвестными произведен террористический акт. В 5:25 ими совершен угон междугородного рейсового автобуса производства Львовского автобусостроительного завода, приписанного к маршруту "Львов-Киев". На момент угона в транспортном средстве находилось 39 пассажиров (из них 7 детей). Во время преследования преступники оказали вооруженное сопротивление (вооружены пистолетами и автоматическим оружием), убили 1 человека из подразделения "Беркут" и ранили 6 сотрудников ППС и ГАИ. Есть жертвы из числа гражданских лиц — 4 убитых и 9 ранено (во время перестрелки и преследования в центре города). Выведены из строя 4 автомашины ППС и ГАИ и трамвай. Преступники потеряли 1 человека и автофургон марки "Рено". Личность погибшего устанавливается. В действиях террористов прослеживается четкая организация преступления. В 7:10 автобус с заложниками и террористами выехал из областного центра Львов в направлении города Ровно. Преступники не выдвигают никаких требований и в переговоры не вступают"…

Дочитал, закрыл папку, набрал неправильный код, как того требовала инструкция.

— Найдите мне Кляко хоть под землей! — закричал он, но тут же заставил себя успокоиться — давать волю нервам было сейчас крайне не вовремя. — Когда получена информация? — Хотя мог сам посмотреть в конец документа, на дату и число. Теперь было поздно.

— Примерно пять минут назад…

— Найдите срочно Степана Федоровича, — повторил он и вихрем помчался в свой кабинет.

В приемной, на ходу, бросил Наталье:

— Машину срочно!.. И после двенадцати приготовить вертолет!..

И уже в своем кабинете, собирая необходимое к скорому раунду у Президента, произнес фразу, которая прозвучала тихо, холодно и жестоко:

— Свидание разрешено, господа… мать вашу!

Он просыпался, как всегда, рано, и вообще спал чутко, как зверь. Первая привычка выработалась с возрастом (старые люди, как известно, спят очень мало, и в большинстве своем страдают бессонницей), а вторая — за прошедшие три года. Для последнего были серьезные причины.

Он лежал на койке у зарешеченного окна, на боку, положив голову так, чтобы можно было видеть и окно, и палату позади себя. За окном грохотал просыпающийся город, стучали где-то внизу по тротуару каблучки женских туфель, а на крыше дома напротив, которую только и можно было видеть в окно, сгрудившись, сидели голуби. За спиной, на соседней койке, с громким храпом спал бритый налысо дюжий парень, на котором больничная пижама казалась смешной и нелепой. Обитатели психушки выглядели в пижамах "по-родному", и не бросались в глаза короткие рукава и штанины, не застегивающиеся борты. Еще очень много деталей настораживало в соседе: сбитые костяшки на руках, свежие мозоли на ногах от тяжелой обуви, тренированное, мускулистое, тело, нахальный прямой взгляд. В больничке никто из "постоянного состава" не мог похвастаться столь отменным здоровьем, после отсидки по пять-семь лет.

Парень на койке был совершенно чужим для этих стен, стен "Специализированной психиатрической больницы № 12 МВД Украины по Львовской области", и этой чужиной от него несло за версту.

Его привели ночью. Два санитара. Бросили его вещи на свободную койку.

— Осваивайся, малыш. — И ушли, закрыв за собой дверь на ключ, чего не делали последние три года.

Лекарь до этого момента уже два месяца жил спокойно, даже стал отвыкать от постоянного напряжения. И вот теперь подселение этого бугая и запертая на ключ дверь. Последнее обстоятельство больше всего настораживало.

Новенький сразу бросился на свободную койку и захрапел, а Лекарь большую часть ночи бодрствовал, и лишь какой-то час перед рассветом, подремал вполглаза.

Когда не было опасности, на пост заступали думы, которые беспокойно ворошили и волновали сознание. Он вспоминал, как три года назад его вызвал к себе главный врач больницы. Так получилось, что они сдружились — больной и врач, хотя первого тогда уже можно было считать больным с большой натяжкой: Лекарь лишь изредка впадал в депрессии, когда долгожданная выписка снова откладывалась на неопределенный срок. И эти самые депрессии и служили поводом для новых отсрочек: "Вы, Дмитрий Степанович, сами должны понимать, что такое состояние может очень быстро привести к рецидиву. Лучше месяц-другой понаблюдаем, поможем, а там и решим с выпиской окончательно… Наберитесь терпения, дорогой. Вы у нас и так не поднадзорный больной". Что правда, то правда — санитары его вообще не касались, но, как и прежде, не отказывались от его помощи; с лечением особо не докучали: обходились без уколов, а с таблетками он, как "неподнадзорный", расправлялся с помощью унитаза быстро и просто, предпочитая бороться с депрессией собственными силами.

С опасностью же, на самом деле, было и проще и интереснее жить. Борьба за жизнь забирала все силы и внимание, притупляя остроту восприятия невзгод заточения. Но все началось с того самого вечернего разговора в ординаторской.

Суровкин нравился ему тем, что не был излишне строг с больными и испытуемыми, и нередко отстаивал права пациентов настолько, насколько позволяли правила закрытого режимного учреждения; может быть еще и за доброту, и больше — за участие и понимание. Главврач же находил в нем умного и интересного собеседника. Этого для обоих было достаточно.

Он зашел в палату сразу после отбоя. Лекарь читал на своей койке. Это было единственное полное и интересное развлечение доступное здесь: он пронес через всю жизнь неутолимую страсть к истории, любли исторические и приключенческие романы, а к шестидесяти годам открыл в себе особый интерес к научной фантастике — угнетенное неволей сознание стремилось в миры человеческого воображения, находя там необходимое лекарство от тоски.

— Добрый вечер, Дмитрий Степанович, — вежливо поздоровался врач, держа руки с раскрытыми ладонями в карманах белоснежного халата — он делал это для того, чтобы на одежде не было складок; всегда был крайне аккуратным. — Не могли бы зайти ко мне? Я буду в ординаторской.

Гелика уже никто не называл Лекарем, показывая остальным больным его особый статус. Это подчеркивалось и внешним видом Гелика: сам главврач предложил на деньги Лекаря обновить тому гардероб, и теперь Лекарь щеголял по больнице в удобном спортивном костюме и обуви, разумеется, если не было никаких проверок со стороны вышестоящих инстанций. Таким же образом Лекарь обзавелся маленьким телевизором с экраном на жидких кристаллах и новым, более мощным, радиоприемником, а в "персональном кабинете", кладовке, стоял многофункциональный тренажер.

— Добрый, Андрей Юрьевич, — ответил он на приветствие, отрываясь от чтения. — Когда?

— Если будет удобно — через час.

— Обязательно. Вы сегодня допоздна?

— Да. Ночью пополнение прибудет. Буйное.

— Нужна помощь?

— Спасибо, пока справимся сами.

Отказ прозвучал несколько жестковато: речь шла о шокотерапии, и врач всячески старался оградить бывшего больного от воспоминаний о перенесенном лечении, чтобы… на дай, бог! Суровкин также не очень хорошо относился к тому, что Лекарь оказывал посильную помощь санитарам, но не вмешивался, понимая, что человеку, чтобы выжить здесь, необходимо чем-то заниматься, чувствовать себя необходимым, и кроме того, у Лекаря это неплохо получалось.

Гелик пришел в ординаторскую свежий после вечерней тренировки и холодного душа. С помощью тренажера удавалось сбрасывать застоявшуюся за годы энергию, обновлять ее и набираться сил. На столе красовались дутые пивные бутылки, а между ними, на развернутой салфетке, стояла большая ваза с вареными, крупными, размером с палец, креветками.

— Не осудите, Дмитрий Степанович… — Врач был без халата, в форменной рубашке, без галстука, на ногах — простые войлочные тапочки. — Будем пить львовское пиво с тихоокеанскими креветками. Хотелось бы раков, но их не достать в середине декабря — сами понимаете.

— Славно! — радостно воскликнул Гелик. — Но по какому случаю праздник?

— Вы ж столько пробыли за границей и продолжаете искать повод. Неужели и американцы, перед тем как опрокинуть стопку, спрашивают: для чего и почему? Посмотреть, так хлещут больше нашего и все молча.

— Это в кино так. Для разрядки зрителей. На самом же деле все со смыслом: по поводу знакомства, встречи, делового свидания, или, там, за судьбу свою горькую — за разное, и совсем как у нас, может быть даже чуточку меньше…

— А пиво и раки?

— Тоже есть любители. И с креветками…

— Вот и будем, как любители, Дмитрий Степанович, и как в американском кино, и с разговором.

Выпили, принялись за креветки.

— Скажите, Дмитрий Степанович, вы часто Марию вспоминаете?

От этого вопроса Лекарь даже закуску отложил, тяжело сглотнул.

— А что остается, Андрей Юрьевич — сиди и вспоминай людей: жену Марию, сына Андрея, разных людей. Честно скажу, что чаще других вспоминаю нашего Кукушонка. Помните?

— Да, хороший был парень, — ответил Суровкин и спохватился, похлопал себя по карманам, ничего не нашел, встал, прошел к вешалке, а пошарил там и протянул Лекарю два конверта. — Два дня с собой таскаю — за хлопотами постоянно забываю вам передать. Это от Куку… Фу-ты, черт!.. От Саши Лерко. Смотрите, там марки афганские.

— Не забыл…

Лекарь раскраснелся, теплая счастливая улыбка расцвела на его лице, сильно постаревшем, уже не таком красивом, заерзал на месте, подмываемый желанием сразу приняться за чтение.

— Не забыл, — согласился врач. — Сообразил, что можно писать на мой адрес. Вот только откуда он его узнал? И про то, что вы еще здесь.

Лекарь довольно хмыкнул:

— Он сообразительный… Скорее всего, написал мне в Киев, потом в Штаты, может, позвонил, и, наконец, сюда написал, молодец! А с вашим адресом еще проще — особой хитрости не надо.

Он был счастлив. Сиял душой.

— Вы о моей Марии спрашивали, — опомнился он. — Может что случилось с вашей Анной?

Суровкин отмахнулся, скривил лицо:

— С одной стороны с нею все в порядке, а с другой… Какая-то она противная стала. Дрожит над копейкой — лишней не потратит, а я, знаете, как без рук и ног, парализованный: все вижу, все понимаю, а сделать ничего не могу — возрастное это у нее. Но обидно и тяжело — не такая она и старая, а ум уже теряет. Марии сколько было, когда умерла?

Его собеседник тяжело вздохнул.

— Сорок четыре…

— Моей, вон, сорок девять!

— Молода еще. И серьезно это?

— Вы меня как врача спрашиваете? Если бы не серьезно — не беспокоился.

— Может это и не скупость вовсе, а бережливость.

— Анна всю жизнь была бережливой, но не на себе и семье, а теперь… Думаю, что нам придется с нею расстаться, как бы это не было тяжело.

— Может, пройдет, — сказал Гелик и отрешенно, одними губами улыбнулся, стараясь, чтобы это выглядело ободрительно.

Он пытался вспомнить Марию, но ничего не получалось. Мог ясно, по памяти представить порядок в доме, ее труд, запах ее тела, гладкость кожи, формы, но все это было каким-то неполным, несодержательным, смутным. Стало стыдно. "Почему?" — в который раз спрашивал он себя, добивался ответа, но память молчала. Как же удалось прожить столько лет с нелюбимым человеком? Может и она не любила? Тогда это был ад — очень уютный, домашний, по которому сердце будет тосковать до последнего своего удара.

Суровкин встал из-за стола, подошел к сейфу, открыл его, пошелестел бумагами, что-то разыскивая среди них.

— Я давно хотел показать вам кое-что, Дмитрий Степанович.

Он подошел, держа в руках две фотографии тыльной стороной вверх, протянул сначала одну, с нескрываемым любопытством наблюдая за реакцией.

С фотоснимка, мило улыбаясь, смотрела женщина: собранные в нежный бутон губы, лукавый и озорной взгляд, личико сердечком, тонкий подбородок. Снимок был какой-то некачественный, размытый, но все равно можно было рассмотреть детали: цепочку с кулоном на высокой шее, обнаженную, очень хорошую (женщина была сфотографирована по пояс) грудь, немного размытый блеск глаз. Женщина показалась Лекарю очень хорошо знакомой. Он попытался вспомнить…

— Я ее знаю, Андрей Юрьевич!..

— Неужели? Фотография-то нечеткая.

— Нет, точно знаю! Это покойная невеста Саши Лерко! Ошибки быть не может. Он мне ее хорошо в рассказах описывал… А эта фотография, словно в сумерках сделана, но узнать все равно можно.

Врач протянул вторую фотографию: та же самая женщина, стоит на берегу озера, счастливо улыбается, прячет руки за спину.

Суровкин постучал пальцем по карточке.

— Эта сделана при жизни Виктории, а первая — уже здесь…

Гелик поднял на него изумленное лицо. Врач забрал фотографии и вернулся к сейфу.

— Я тоже до сих пор продолжаю удивляться, но то, что вы видели — это документ, факт, правда. Может знаете, а если нет — напомню. У нас в подвале есть две палаты, комнаты, которые называются "пунктами наблюдения за поведением".

— Нет, не знаю.

— Не удивительно, хотя вы были там не раз.

— Хорошенько накачанный какой-нибудь гадостью, — добавил Гелик.

— Не исключено, но так поступают крайне редко: нужен для наблюдения не угнетенный объект. С вами, простите, был особый случай… Во-от. В палате установлена следящая замаскированная камера. Она-то и засняла то, что вы только что видели.

— Привидение?

— Не знаю, как это точно назвать. Не могу дать определение так скоро, как вы. Я не суеверный и не темный человек, но психиатрия не может объяснить этот факт. Можем, например, фотографировать галлюцинации с глаз пациентов — старая технология.

— Но это же не галлюцинация!

— Да. Согласен. Во сне он начинал волноваться, дергаться, бормотать — мы думали, что это бред, но потом, когда расшифровали запись, поняли, что он с кем-то беседует…

— С привидением.

— Может быть. Оно появлялось в такие моменты, и вело себя так, словно говорило: шевелило губами, кивало, дергало плечами, водило руками, словом — обычное человеческое поведение, за исключением фантастического образа его автора.

— Пытались поймать?

— Было дело. Но до того, как мы успевали открывать дверь, оно таяло, исчезало.

— Приплакал, — задумчиво сказал Лекарь.

— Не понял?

— Это не медицинский термин. Народный. Бабки раньше советовали не очень убиваться по умершим, чтобы не вызвать с того света. А я помню, как он горевал — всем тошно становилось!.. Честно говоря, мало кто из нас в "четвертой" верил в то, что он выживет.

— Мало надежды было и у нас. — Суровкин нахмурил брови и потер лоб. — Странная ситуация получалась: только мы его из шока выведем — следователи придут… Допросы. Факты же четко и ясно говорили, что не мог он быть в Киеве, когда убили Викторию! А они твердят свое, тоже факты: а как, мол, объясните сперму, слюну, кровь и кофе?.. Что тут скажешь? Донимают его целыми днями, и он снова в ступор. Опять выволакиваем — так эта призрачная красавица пожалует… Он снова в "яме". Однажды едва откачали. У него пульс пропал и дыхание остановилось. Клиническая смерть. Потом на поправку пошел. Медленно, правда, но куда было спешить? Мы не торопили события, иногда помогали, и то очень редко — сам выбирался.

— Сильный парень, — подтвердил Лекарь. — Это у него от любви приключилось, а я, как ни силюсь, свою жену вспомнить не могу, не говоря о том, чтобы ее дух вызвать. — И, сокрушенно замотав головой, налил пиво в стакан. — Могу вспомнить, что и как делала, как говорила, смеялась, плакала — разное в жизни бывает, даже услышать могу, а увидеть в памяти всю — нет.

— Это оттого, что вы, Дмитрий Степанович, человек сильный, а Саша — нет. Он не смог примириться с потерей — его сознание воспринимало все слишком ярко, до мельчайших деталей, как бы фотографировало, а ваше, чтобы не причинять невыносимых страданий душе и телу, не калечить мозг, не разрушить его безумием, а может, и убить, спрятало образ вашей жены в глубину памяти. Пройдет боль, и вы Марию обязательно вспомните. Вы ее очень любили, как бы вы не убеждали себя в обратном. Уверяю вас, ваша память хранит все ее черты до последней детали. Знаете, это, как у людей верующих: верят в бога, знают, что он есть, но только в самые откровенные мгновения познают его.

— Складно все у вас получается, Андрей Юрьевич, — грустно заметил Гелик. — Если бы все так и было — оказался бы я в этих стенах? Случилось бы это со мной там, в управлении? Андрея я тоже любил…

— У вас несколько другая ситуация… Постараюсь объяснить. Нет людей похожих. Даже их болезни, пусть и называются одинаково, но на самом деле все-таки разные. Нельзя сравнивать вас с Лерко, хотя, ваши душевные болезни были вызваны сходными проблемами — потерей близких и любимых людей. Дело в том, что психика человека, при всей ее уникальности, однобока, когда речь идет о характере, типе, и на самом деле — непредсказуема. Замечаете, сколько противоречий? Но они закономерны и обязательны, чтобы была личность, — поторопился добавить С уровкин. — Удар, полученный вами со смертью сына был сокрушительным, но выстоять вам, устоять под ним, помогла Мария… Да, да! Не удивляйтесь, уважаемый! Вы пережили одно потрясение, адаптировались к нему, включили в свой опыт, и эта, если хотите, привычка помогла пережить вам гибель сына. А сюда вас привели обстоятельства. Именно те обстоятельства, смею вас уверить, которые окружали смерть Андрея. Вот как раз с ними-то вы и не смогли совладать — опыта не было.

— Значит, я должен благодарить Марию, — сухо и тихо сказал Лекарь. — Она всю жизнь мне помогала, помогла и после смерти.

— Можно объяснить и так.

Они допили пиво, дальше болтая о пустяках: оба проявляли большой интерес к последнему футбольному поединку между командами "Сен-Жермен" из Франции и киевским "Динамо". "Динамо" неслось к чемпионскому титулу со сверхзвуковой скоростью. Предстояла турнирная встреча с кубинской командой "Панаор", сильными соперниками. Спорили, строили прогнозы, снова спорили.

— Я хотел вас предупредить, — неожиданно суровым тоном начал врач, почему-то отводя глаза. — Не знаю, чем и кому точно, но вы крепко насолили в жизни какому-то очень влиятельному и могущественному человеку.

Гелик тупо посмотрел на него. Ему было трудно перестроиться так сразу с футбольных баталий на какие-то "солонки".

— Мало ли у меня в жизни было врагов, — безразлично ответил он.

— Мне бы хотелось, чтобы вы были чуточку серьезнее. Я говорю дело, а не развлекаю вас. — Суровкин посмотрел на него в упор: — Я посчитал своим долгом предупредить вас: кто-то очень не желает, чтобы вы отсюда когда-нибудь вышли. Это смертельная опасность. Вы имеете полное право защищаться, но ваши враги и их подручные будут не с голыми руками, и будут чувствовать себя с вами более свободно и уверенно — на их стороне закон.

Гелик судорожно сглотнул:

— Я…

— Подождите. Дослушайте… Вы мне очень симпатичны, и я понимаю, что вам здесь не место и делаю все возможное, но пока без результата. Обещаю, что не остановлюсь на этом.

— Спасибо. Но, что я сделал? — Лекарю хотелось кричать от возмущения. — Вы говорите о столь могущественных врагах, которых у меня никогда ни было!

— Не было, — повторил Суровкин. — Могущественными людей, отчасти, делает и время.

Собеседник его понял, но решил пока повременить копаться в памяти. Надо было собраться с мыслями и силами, что было сейчас очень нелегко.

— Вы тоже рискуете, Андрей Юрьевич…

— Меньше, чем вы. Тем, что сейчас пью с вами пиво и жую креветок? Но подобное мы делали с вами не раз и в прошлом. Если бы я вдруг прекратил с вами всякие отношения — это бы уже показалось подозрительным. Очень прошу, вы человек сильный, уже тренированный, а самое главное — думающий… Прошу не терять головы, Дмитрий Степанович! Они не будут прятаться или красться. Вам же надо обороняться чисто: если будет малейшее подозрение на вас — это будет квалифицировано, как рецидив, и в этом случае вы останетесь здесь до конца своих дней, и кто-нибудь постарается сделать их число гораздо меньшим. Ваши противники, даже в случае неудачи, выигрывают.

— Кровь, — произнес Гелик в раздумье. Ему не верилось, что могло дойти до этого. Он еще не верил: ни в то, что его хотят убить, ни в то, что и ему придется убивать. Такой грех он взял на себя лишь раз, и пугался моментов, когда вспоминал об этом с наслаждением.

— Что мне делать? — спросил он. Ему был необходим совет. Не абстрактная помощь или моральная поддержка, а ясное и точное руководство к действию.

— Через несколько часов сюда доставят одного типа, который изрубил всю свою семью топором. Подозревается симулирование помешательства. С ним хлопот не будет — запрем на карантин в "люксовом номере" на несколько дней, а потом в палату, тоже под замок. С ним прибудет несколько сопровождающих: три санитара и следователь прокуратуры. Они передадут "дело" и уедут через три дня, кроме одного санитара, который должен остаться, якобы для помощи нам, как знающий своего подопечного. Я попытался отделаться от него, но мне его навязали сверху… Его командировка в клинику продлится две недели.

Больше Суровкин не сказал ничего, хотя мог это сделать — Лекарь чувствовал, что главврач знает гораздо больше того, что сказал, но решил не приставать с расспросами: зачем в гибельную петлю за собой тянуть еще одного, когда и так помогли многим…

Все случилось так, как и сказал врач.

Первые дни ожидания оказались самыми тяжелыми. Гелик не мог спать по ночами и совсем осунулся, посерел, шатался от слабости на ходу, как от сильного ветра. Старался от нового санитара держаться подальше и избегать моментов, когда мог оказаться с ним наедине. Новенький же держался обыкновенно, как и все санитары, подружился со всеми, на обитателя палаты № 1 смотрел по-доброму, даже с удивлением: спортивный костюм, кроссовки, телевизор…

Прошло четыре дня. Измотанный нервным напряжением, Лекарь чувствовал себя плохо. Такое состояние "пациента" не могло пройти незамеченным заведующим отделением. Во время утреннего обхода он зашел в палату к Лекарю.

— Что случилось, Дмитрий Степанович? Давайте-ка я вас осмотрю… На что жалуетесь?

Гелик жаловался на головную боль, головокружение — говорил правду.

— Очень похоже на переутомление, — сказал врач.

— Сплю неплохо, — уже лгал Гелик. — Только просыпаюсь разбитым.

— Н-да, — произнес врач. — Придется вызвать на консультацию специалистов из городской. — И обращаясь к помощнику, молодому врачу, добавил: — Запишите и созвонитесь, Анатолий Иванович… Попросите, чтобы были завтра после обеда. А мы, пока, назначим инъекции успокоительных.

— Но!..

На протест Лекаря ответили улыбкой.

— Не возмущайтесь, дорогой. Это будет обыкновенный димедрол.

Вечером укол пришел делать новый санитар.

— А где медсестра? — удивился Лекарь.

— Она занята. Вы не переживайте, Дмитрий Степанович, я имею необходимую квалификацию, чтобы делать уколы. Быстро и безболезненно. — Он взял с лотка шприц и пустил из него тонкую струйку жидкости, убирая пузырьки воздуха. — Я по специальности фельдшер и четыре года проработал в бригаде "скорой помощи"… Ложитесь на живот, или будем в руку колоть?

Ничего подозрительного в этом не было, как и в самом санитаре: простой, если не обыкновенный, не такой дюжий, как остальные санитары клиники. Трудно было представить в нем убийцу. И если бы хотел убить — позволил бы сестре сделать укол, и уже спящего придушил бы ночью подушкой, как младенца.

— Как тебя зовут? — спросил Лекарь.

Юрий. — Он ждал со шприцем.

— Понимаешь, я отвык от уколов…

— Я обещал, что будет не больно, — успокоил его санитар.

— Верю. Тебе верю. Давай в руку. — И поинтересовался, закатывая рукав: — Что колоть будешь?

— То, что предписал врач — витамины…

— Но он же говорил — димедрол!

— Изменил предписание. Вы же утром, — он стал смачивать спиртом ватку, — сами сказали, что спите хорошо. — Стал вытирать спиртом кожу на руке Гелика. — Вот и поменял снотворное на витамины. Они даже лучше помогут вашему организму.

У Лекаря тем временем напряженно работала голова…

Если медсестры не было на своем посту, никто не мог пробраться в ее стол, где лежали карта назначений, медикаменты, оборудование усмирения: баллоны с газом, электрошоки, наручники, хлысты — все находилось под надежной охраной электронного замка. Дежурила Анна, немолодая, неразговорчивая, очень суровая женщина, которая никому и никогда не передоверяла своих прямых обязанностей. Врач, заведующий отделением, за семь лет, как помнил Лекарь, ни разу не отступил от своих решений, и все дела доводил до конца. Хорошо помнилось и то, как во время обхода он позволял грубость в обращении с больными, нередко и избивал, "стараясь во имя справедливости", но для Лекаря все это осталось в прошлом.

Молодой же санитар сейчас разрушал все закономерности, ничуть при этом не смущаясь.

Рука перехватил шприц в самый последний момент. Санитар не успел даже удивиться, как оказался скрученным с таким умением и силой, что не попытался даже сопротивляться. Гелик забрал у него шприц и воткнул иглу парню в спину.

— Вздумаешь брыкаться — нажму поршень, — предупредил Лекарь.

Плененный лишь скривился от боли, но ничего не сказал.

— Теперь пойдем прогуляемся, — сказал Гелик, толкая санитара к выходу из палаты.

Во двор вышли без проблем — коридор был пуст, а охранник на посту, в отделении, отключил замок двери без вопросов, только взглянув на Гелика, и продолжал читать какой-то журнал. В скверике сели на дальнюю лавку, так, чтобы тень большого и единственного дерева скрывала их от взглядов охранников со сторожевых вышек. Санитар все это время вел себя спокойно, только сильно вспотел — это чувствовал его конвоир, держа свою руку не его спине, на шприце.

— Что там? — спросил Гелик, немного дернув рукой.

Санитар выгнулся от боли и сквозь зубы выматерился.

— Кто тебя послал? — новый вопрос, но в ответ только ругань. — Не хочешь говорить? Тогда подыхай…

Лекарь убрал руку и показал санитару уже пустой шприц.

— Вот, такие, брат Юра, у нас дела: получил ты свои витамины.

Сказал без зла, просто и тихо. Санитар выгнулся, схватился рукой за место укола, потом за кобуру на поясе, но вдруг обмяк и свалился со скамейки на камни дорожки.

Гелик же через несколько минут блаженно спал в своей палате, отдав этому занятию практически целые сутки. Он потом узнал, что нашли медсестру Анну в сестринской комнате и доставили в больницу с тяжелым сотрясением мозга (что с нею произошло — женщина не могла вспомнить), а нового прикомандированного санитара — в скверике, умершего от сердечного приступа. Все его жалели. Жалел и Гелик, но не за раннюю смерть, а за глупость.

За последующие три года на него покушались несколько раз: пытались отравить, душили, запирали в палате с особо буйными, пытались проткнуть спицей, зарезать, но ему удавалось не только остаться в живых, но и побеждать своих убийц. Он стал очень осторожным и предельно внимательным, понимая, что долго на одном везении ему не протянуть: когда-нибудь заявится опытный убийца-профессионал, и тогда…

Гелик часто думал о том, что не досказал ему тогда в ординаторской Суровкин, что утаил за своей нерешительностью, или осмотрительностью. Пытался сам узнать, построить по обстоятельствам закономерность, которая могла бы все прояснить… И постоянно приходил к выводу, что у него не может быть настолько опасных врагов здесь, в больнице, иначе бы давно все устроили — хороший врач все бы сделал так, что никто бы и не заподозрил убийство вообще.

О внешних врагах думал еще больше. Вспомнил практически все свои связи, знакомства, отношения с этими людьми. Со многими и разными типами ему приходилось встречаться и иметь дела, и не всегда эти встречи были теплыми и дружественными — разное случалось. Многие из этих людей добились значимого и видного положения, но они не стали столь могущественны, чтобы против него, как своего врага, использовать государственную мощь, систему, которой все права человека, законы были до одного места… Его невидимый и хитрый враг обитал в тех государственных сферах, где все решала сила. Но кто он, и чем ему не угодил, помешал стареющий Гелик, которого и врагом можно было назвать с большой натяжкой — этого Лекарь не мог знать.

На самом деле не знал и полковник Суровкин, но подозревать, и подозревать с большой точностью — мог. И боялся своих догадок, бежал от них прочь, укрываясь за надежным инстинктом самосохранения.

В этом ему "помог" его же подчиненный.

Как-то к нему заглянул полковник Кропиц, заведующий отделением, тот самый Кропиц, которого, с легкой руки Кукушонка, стали называть Ловцом блох. Между Суровкиным и полковником с самого начала сложились далеко не лучшие отношения. Кропиц метил в кресло главного врача, и для этого пускался в разные, далеко не безобидные, интрижки против своего начальника. Суровкин поначалу болезненно реагировал на это, но скоро понял, что этим лишь утверждает сильное положение своего противника. Поменял тактику, чем на многие годы обезоружил карьериста, но в последнее время стал замечать, что подчиненный ищет, и находит, дружбу с сильными мира сего, понимал, что все это скоро будет использовано против него, но пока, никаких мер не спешил предпринимать, надеясь, что Кропиц все-таки добудет своими стараниями себе лучшую долю где-нибудь в стороне от больницы — была и такая надежда. Андрей Юрьевич для этого даже смотрел на дела в отделении подчиненного, где была самая большая смертность, сквозь пальцы. Не надо иметь семь пядей во лбу, чтобы понять, что там убирают ненужных людей. Главврач же в это благоразумно не вмешивался, правда, до того момента, пока врач не зацепил его дела.

— Андрей Юрьевич, я вот о чем подумал. — Кропиц всегда говорил очень быстро и юлил глазами с такой скоростью, словно наблюдал броуновское движение; вел себя вальяжно, даже надменно — со всеми, переменившись за какой-то год; облысел еще больше, пополнел, порозовел; ездил в дорогом автомобиле, купил дорогую квартиру, обставил ее из лучших мебельных салонов города. — Может передали бы мне этого Лекаря?

— Дмитрий Степанович. Гелик. — Резко поправил его Суровкин.

— Да, да, конечно, — протараторил с лебезением Кропиц. — Ну, так как?

— Он вам ни к чему, Виосив. Гелик здоров и ждет выписки.

— Да, — сказал и задумался врач. — А все-таки?

— Зачем он вам?

Суровкин встал из-за стола и тяжело, в упор посмотрел на подчиненного, который от такого взгляда забегал глазками с еще большей скоростью.

— Он у вас… как на курорте: костюмчик, тренажер, телевизор!..

— У вас полно своих забот, — отрезал главврач, и добавил: — Он полностью здоров и имеет право на некоторые вольности. — И снова сел за стол, уткнувшись в бумаги.

— Но эти-то вольности полностью крошат дисциплину! — неожиданно взорвался Кропиц.

— У меня в отделении все в порядке с дисциплиной. — Суровкин был спокоен, наслаждаясь своей выдержанностью, хотя с трудом мог терпеть этого человека. — Если у вас бардак, то не Гелик за него отвечает, а — вы и передо мной. Наверное, пришла пора спрашивать с вас строго! Потрудитесь, кстати, написать рапорт по поводу смерти Федора Глущенко. Сегодня, через час, у меня на столе лежит ваш рапорт. Как поняли?

Кропиц вздохнул, успокоился.

— Глущенко сам виноват — перегрызся со всеми…

— Все опишите в рапорте. Есть еще вопросы?

— Я о Лекаре…

— Гелик Дмитрий Степанович, — сухо поправил Суровкин. — Не дам я его тебе, прыщ!.. Пошел вон.

— Но-но, — непривычно для себя протянул полковник. — Это вы зря так со словами, уважаемый Андрей Юрьевич… Я ведь к вам по-хорошему. Лекарь уже мертв, и нет никакой разницы, где это случится — в вашем отделении, или моем.

Суровкин от такого заявления даже растерялся:

— Что ты себе позволяешь?!

— Я здесь ни при чем, — обычно протараторил Кропиц. — На Лекаря есть большой заказ.

— Кому же и чем он так не угодил? — Суровкин уже совладал с чувствами.

— Не могу сказать. Не имею права. Очень большие ставки в этой игре. Я затем, в принципе, и пришел к вам, чтобы от беды вас уберечь. Пусть грех с Лекарем лучше лежит на мне, чем на вас. Я — дело привычное. Смогу все устроить, как положено — без подозрений.

— Откуда вдруг такая доброта?

— Привык я к вам за столько лет… Неплохой вы человек, Андрей Юрьевич.

— Хороша привычка — ничего не скажешь!..

На том и расстались.

Через несколько дней нагрянула большая и важная комиссия, и по тому, как дружественно, по-свойски, Кропиц держался с ее членами — стало ясно, кто все это организовал. Кроме того, члены комиссии как бы между прочим интересовались Геликом. Именно тогда Суровкин понял, откуда угрожают Гелику и как смог прозрачно предупредил того, и, кажется, вовремя, иначе Лекарю было бы не выкрутиться с тем прикомандированным санитаром. Кстати, после проверки, просматривая "дело" Гелика, главврач обнаружил, что из него пропали некоторые важные документы… Были моменты, когда известный инстинкт брал верх, но уязвленное Кропицом самолюбие заставило собраться и на несколько дней уехать в Киев, в СБУ. Его там приняли хорошо, слушали, советовали и стали помогать.

В Конча-Заспу он не успел добраться за отведенный час. Киевские трассы в утреннее время были так плотно забиты транспортом, что никто из шоферов не обращал никакого внимания на черный "мерседес", отчаянно кричащий сиреной и осыпающий округу дробными вспышками импульсных сигнальных ламп. У всех водителей на лицах было написано непробивное безразличие. Из притиснутых одна к одной машин на "мерседес" таращились только пассажиры. Их взгляды можно было озвучить, примерно, следующим образом: "Видите ли, ему к Президенту надо — какие хлопоты! Вот мне Машеньку в детский сад отвезти, а потом самому на работу успеть! Вместо того, чтобы всех "мигалками" своими пугать — порядок бы навели"… Иногда можно было прочесть в этих взглядах и ненависть.

Шестой Президент редко бывал в своей загородной резиденции в Конча-Заспе: отдыхал после напряженных заграничных турне, привечал важных гостей в неофициальной обстановке, или поправлял здоровье, что бывало крайне редко. И сейчас была как раз пауза между встречами в верхах во Франции и Германии. Набирался сил, готовился к ответственной встрече с Канцлером Объединенной Германии: уточнялись детали протокола будущего скорого визита, и много другой важной ерунды, которая сопровождает подобные события. Переверзнев не относился к этому серьезно — суета да показуха, — довольствуясь собственной, куда более скромной ролью, отчасти сочувствуя главе Службы безопасности, у которого в такие моменты дел было по горло. Но каждый выбрал свою дорогу, свою ношу, по своим умению и старанию, и надо было работать.

Наконец, "мерседес" министра вырвался из дорожной пробки, а вскоре — и из душного и знойного города и, шелестя колесами по ровному покрытию дороги, полетел в блаженный лесной рай парка, где в окружении многочисленных прудов и днепровских заток, на площади нескольких гектаров, раскинулось сказочное царство, правда, собственность государства.

Скоро свернули с трассы. Машина поехала по бетонной дороге в лесу.

Переверзнев открыл окно, и в пропитанный запахом кожи салон ворвался буйный хвойный аромат, который хотелось бесконечно вдыхать, чтобы не рвать тонкую нить свежести. Закружилась голова. Ровные, с рыже-бордовыми стволами сосенки мерно и величаво чистили своими пушистыми зелеными кронами бездонно-голубое небо. Между редких кустарников перепархивали быстрые птицы, в ровной густой траве, лаково зеленой, свежей, весенними точками живых звезд крались головки цветов — целая россыпь, разделенная качающимися тенями стволов.

— Останови, — приказал Переверзнев шоферу. — И заглуши мотор.

Машина плавно остановилась. Министр неторопливо развязал галстук, отбросил его куда-то в сторону, расстегнул ворот сорочки, закатил рукава и вышел из машины.

— Господин министр!.. — неслось с мольбою вслед. — Олег Игоревич!.. Мы и так опаздываем на час!

— Твое дело холопье — извоз, — сказал генерал, но его никто не слышал: нежный лесной шум убаюкал, успокоил душу, смыл с нее окалину.

Поддавшись настроению, Олег разулся, снял носки, закатил брюки и пошел осторожно, с закрытыми от наслаждения глазами, чувствуя стопами приятную густоту боли от уколов сучков, опавших иголок, шишек, впитывая веками слабое золото солнечного света, спиной — ласку прозрачного ветра, набираясь всей этой красоты, хмелел от ее безграничной щедрости.

Вдохнул воздуха, медовой весенней густоты до боли в ребрах, до отказа, раскинул руки и закричал звонко и ясно, совсем по-мальчишески, озорно и полно:

— Хо-ро-шо жи-ить!

Сорвал несколько цветов, пощекотал их головками свое лицо, подобрал две шишки, ершистые, тугие и пошел обратно к машине.

— Докладывали из Центра, — сказал водитель, подавая министру галстук и пиджак. — Автобус с террористами проследовал Буск. Никаких происшествий по пути следования. Ведется постоянное наблюдение.

Переверзнев поморщился, как от дурного воспоминания, резким движением забрал свою одежду из рук водителя, бросил ее в салон.

— Поехали.

Через несколько минут "мерседес" катил по территории резиденции Президента. Здесь был все тот же лес, трава, но какие-то неестественные, словно муляжные — ровные, как на подбор, и редкие. Кустарников не было вообще, и лес, казалось, стоял нагой, стыдливый. Эту неестественность, искусственность, оживляли белки — грязно-рыжие огоньки рывками метались между стволами деревьев, резвились, радуясь первому, по-настоящему летнему теплу.

Перед зданием, парадным и белостенным, с очень сложной для восприятия новомодной архитектурой, на большой гравийной площадке замерли ровным рядом несколько автомобилей. Рядом с площадкой, в беседке, тесно сидели шоферы, спасаясь от раскаленных зноем автомобильных салонов. Перед просторными дверями входа в холл дачи стояли люди гораздо более важные и хорошо знакомые Переверзневу.

Пока подъезжали, Олег Игоревич обулся, сунул в карман брюк шишки и так, в расстегнутой, с закатанными рукавами рубашке, вышел из машины и неторопливо подошел к стоящим на крыльце.

Здесь был глава СБУ. Нечет Виталий Витальевич. Самый молодой из "силовиков", но его тридцать семь годков от роду не мешали ему управлять государственными тайнами; высокий, стройный, красивый, густоволосый и постоянно мило улыбающийся. С ним Переверзнев дружил, не очень близко, по-рабочему; был бы, может быть, рад и большему, но мешала разница в возрасте — свои, уже, увы, по-стариковски прочные комплексы. С Нечетом можно было изъясняться полуфразами, намеками — "молодой да ранний" был в курсе всех дел и все понимал сразу. Родственная душа, хотя и не военный. Родственный работой в разведке.

Министр обороны. Басистый, небольшого роста, но ладно скроенный генерал, страшно влюбленный в армейскую жизнь. Под началом Горачука Всеволода Сергеевича армия быстро перевооружалась, переодевалась, оснащалась, не вылезая с болотных полигонов, учась не муштре, а военному делу, осваивая новую технику и оружие. Возраст имел солидный, шестьдесят шесть лет, но все знали, что этот "дедушка" мог без проблем пробежать в полном боевом облачении все пять километров, потом метко отстреляться и полихачить на танке. В своем кабинете бывал редко, примерно раз в месяц, устраивая настоящий террор служащим министерства, и снова возвращался на полигоны; нажил за свой вздорный характер немало врагов, но был силен против них тем, что его обожала армия. Его вооруженный авторитет уважали, принимали и побаивались. Еще славился ясным умом, веселым нравом и гостеприимностью, полигонной, естественно. После выборов Шестого Президента устроил такой пир на полигоне, под видом военного смотра, что едва не уморил обжорством верхушку украинского истеблишмента, о чем с удовольствием вспоминал и ныне. С коллегой из МВД держался ровно и просто, в помощи не отказывал и себе долго не выпрашивал.

Косуль Олег Юрьевич. Министр чрезвычайных ситуаций. Тоже гражданское лицо. На посту был всего два месяца и о нем можно было сказать только: не молод, кажется, горделив, чванен, лыс, брюхат и потлив. Это был единственный член Кабинета министров, который своей внешностью портил стройный спортивный ряд своих коллег.

Стояла еще разношерстная группа помощников, консультантов, секретарей — отдельно от боссов. Из них Переверзнев хорошо знал только Копача Иннокентия Ивановича, с которым в свою бытность офицером разведки пережил немало горя и радостей. Копач остался в СБУ, дослужился только до старшего консультанта, оставаясь верным оперативной работе, которую любил и ценил больше всего остального в своей жизни. Это, с одной стороны, было даже хорошо, что он остался в СБУ — свой человек в чужом лагере никогда не мешал.

Поднимаясь по длинным, широким и низким ступеням крыльца, Олег Игоревич, нарушая этикет, первым делом поздоровался со своим старым товарищем — простым и приветливым кивком, и только потом, за руку — с коллегами.

— Олеженька! Привет, привет, дорогой, — басил "войсковик", крепко пожимая руку и тепло улыбаясь. — Что-то ты не в форме.

Он имел в виду внешний вид министра.

— Весна разморила, — откровенно признался Переверзнев. — Через силу заставил себя обуться! Потоптался бы по президентскому ковру босиком — вот потеха-то б была!..

Все загудели с одобрением, понимая. Подошли ближе замы и секретари, поддержать разговор.

Шутили, смеялись. Больше всех в этом деле усердствовал Горачук. Его басистый командирский голос слышался в прозрачном и чистом воздухе далеко.

К Переверзневу не сразу, как бы невзначай, подошел Нечет, склонился к уху и заговорил вполголоса:

— Президент в ярости, Олег… Эта встреча с Канцлером, а потом саммит в Париже. Из-за этого автобуса у него весь домик рухнул: крепко надеялся на договор с Евросоюзом.

— Я не меньше него в ярости! — чуть повысил голос Переверзнев. — У него политический момент, а у меня рабочий.

— У нас, — прислушавшись к их разговору, сказал Горачук. — Нам расхлебывать.

— А вас-то зачем вызвал? — удивился Олег Игоревич. — Думает, что я сам не справлюсь с этим автобусом?

— У страха глаза велики — сам знаешь…

— Но зачем же такой шум поднимать! Пресса еще не пронюхала, а он сам решил растрезвонить.

Глава СБУ помолчал, согласно кивая.

— Скоро пронюхают, — после паузы сказал он. — Во Львове шум страшный.

— Справимся, — уверил скорее себя, чем коллегу, министр. — Кто у Президента?

— Съехались: прокурор, министр энергетики, этот… из "Фонда "Чернобыль", из Минфина, и председатель Нацбанка…

— Готовят жалобу Канцлеру. Челобитную: мол, помоги с Чернобылем…

Сказал, а сам подумал о другом: Зона в Чернобыле в последнее время забирала много времени и сил — были на то веские причины; может и "челобитная", но к ней никак не вязался прокурор. Действительное положение дел требовало трактовать настоящее совещание, его причины, несколько иначе. Чернобыль стал центром преступности… Это была отдельная статья проблем из всех дел министра МВД.

— Не очень на то похоже, — озвучил его мысли Нечет. — И с нас потребует отчета за Чернобыль…

— Ничего, переживем.

— Долго ли, Олег? Эта новая Запорожская Сечь, а точнее — Чернобыльская, как бревно в глазу. И эти львовские террористы только подогрели ситуацию…

— Ты знаешь, кто они?

— Пока нет. Работаем. Я узнал обо всем только этим утром.

Поспешность, с которой ответил Нечет, не понравилась министру, но он решил не выдавать своего недовольства. Два ведомства постоянно конкурировали между собой, разумеется, в деловых проблемах, и внутригосударственных вопросах, решая их. Это была такая взрослая игра, которая могла показаться кому-то странной со стороны, но на самом деле заставляла соперников работать с большим усердием, эффективнее.

— И нтересно было бы узнать, что хотят эти террористы. На залетных дураков не очень похоже: такой фейерверк, гады, устроили!

— Узнаем, — сказал Нечет. — Не жить ему.

— Ух, какой кровожадный! А я бы посмотрел на него… Не турок ли какой — они в последнее время мастера на угоны подобного рода.

— Точно — нет.

— Это хорошо. Со своими проблемами легче справляться.

Голос Нечета был тих. Он почти шептал в ухо Переверзневу, у которого от его слов пробегал холод по спине.

Замолчали, понимая тяжесть положения. Делали вид, что внимательно слушают болтовню "войсковика", через силу смеялись его шуткам, поддерживая компанию.

Только теперь Переверзнев почувствовал, как зашаталось его министерское кресло. Второй раз в жизни… Первый раз, очень давно, на Балканах. Но тогда справился, хотя и немало наследил, за что теперь расплачивался хлопотами и беспокойством. Не хотелось верить, что настоящее и прошлое сплелись, сплотились против него, и именно в тот момент, когда жизнь дала возможность сделать вдох полной грудью. Крепко карает десница… За грехи страшные. Не было уже уверенности, что на эту борьбу окажется достаточно собственных сил. Как же все-таки на самом деле ты оказался слаб, Олег, хоть и генерал, министр, "силовик". Где ошибся? Где недосмотрел, что проморгал? Когда губительно и самонадеянно увлекся своим могуществом?

— Смотри, — толкнул его плечом Нечет и указал подбородком на подъездную дорогу.

По бетону спокойно катил дорогой серебристый "мерседес". Эту машину хорошо знали все силовые министры, и с ее появлением веселость среди них сразу пошла на убыль. Депутата Верховного Совета Хороса Глеба Витальевича встретили полным молчанием — не любили за особенность везде совать свой нос, за скандальность, предвзятое отношение и максимальность выводов, и за то, что благодаря этим качествам, был силен своей популярностью.

— Дворами, господа, будете выбираться отсюда, — язвительно бросил он, проходя мимо них в вестибюль дачи. — У ворот журналистов — не протолкнуться!

— Пшел… — процедил ему вслед Горачук. — Экий павлин! Аника-воин…

Генерал после этого больше не шутил, и стал нервно шагать по мрамору широкого крыльца.

— Все замерли, вытянулись, когда к ним вышел секретарь Президента.

— Господа, прошу всех в кабинет, — сухо произнес он.

— Ну, началось, — прошептал Нечет и первым вошел в открытые двери.

Следом за ним, чувствуя предательскую слабость в ногах, шагнул Переверзнев.

— Увереннее, Олег Игоревич, — скупой улыбкой подбодрил его секретарь. — Это наша работа.

Министр уловил в его словах сочувствие, и от этого ему стало тошно: понятно, на чьих костях будет устроена сегодняшняя пляска. Спасибо Сувашко, секретарю — предупредил. У них давно сложились хорошие отношения, после того, как была разыскана угнанная машина сына Сувашко: без личных просьб, оперативно и профессионально — поиском руководил самолично министр, чтобы заполучить "своего человека" в близком к Президенту окружении.

Поднимались по лестнице на второй этаж дачи скученно и нерешительно, словно каждый опасался первым попасть в кабинет Президента, под его первый и самый опасный гнев. В коридоре, перед самими дверьми в кабинет, освещая всех победной улыбкой, деловито и высокомерно заложив короткие руки за спину, выпятив вперед внушительных размеров живот, стоял депутат Хорос. На него старались не смотреть — бродили глазами по сторонам, ощупывая взглядами дорогую отделку стен, добавляя этим только больше злорадства главе депутатской Комиссии по вопросам национальной безопасности.

— О, Олег Игоревич! — воскликнул Хорос. Кажется, в его словах было что-то доброжелательное.

Переверзнев подошел.

— Добрый день, Глеб Витальевич.

— Какой, к черту, "добрый"! — депутат всегда "высказывался с ходу". — Что это за дерьмо с этим автобусом заварили? Вы можете представить себе последствия?

— Очень хорошо, уважаемый.

— Да нисколько, министр! В Раде такой гвалт стоять будет, и все попрут против вас.

— Гвалт там стоит всегда, — спокойно ответил министр. — К тому же, мне не привыкать. Если подыскали мне замену — желаю удачи в борьбе с Президентом.

Он заметил наигранность в глазах Хороса, его излишнюю драматичность, и то, как тот посматривал через его плечо на дверь, в которой один за другим скрывались "силовики". Депутат ждал. Переверзнев ему подыгрывал.

— Олег Игоревич, — обратился секретарь Сувашко, — пожалуйста, не задерживайтесь.

Он вошел в двери и закрыл их за собой.

Депутат сразу подобрел.

— Ну, ладно, ладно, дорогой, — похлопал он по плечу министра. — Нехорошо с этим автобусом получилось, конечно.

— Справлюсь, Глеб Витальевич.

— А я что — сомневаюсь? Я тебя в Раде всегда поддерживал.

— Благодарю…

— Да погоди ты со своими благодарностями! — нетерпеливо перебил его Хорос. — Благодарит он, эх… Утреннее заседание уже сорвано, кричат: долой министра! Шумиха все это, конечно, но все равно неприятно. Большая часть за тебя: "центр", "правые", а "левые"…

— Дай только повод…

— Во-от! — повысил голос депутат. — И ты его и дал!

— Но это ведь не мои игры с автобусом! — в свою очередь возмутился Переверзнев. — Не я его захватил.

— Я знаю, — скривился Хорос. — Знаю. Но по моим каналам стало известно, что этот автобус — не случайность.

— Глупости и слухи, Глеб Витальевич, — министр говорил искренне.

— Я тоже так думаю, Олег Игоревич, но ты все-таки проверь у себя — вдруг что и найдешь, а я покопаюсь со своей стороны. Если тебя снимут — мне тоже несдобровать, дорогой… Кстати!.. Ты не забыл, что в полдень у тебя отчет перед депутатской комиссией? Все готово?

— Все. В полдень обязательно буду.

— Хорошо. Я-то затем и приехал, чтобы предупредить: по сегодняшнему случаю заседание будет расширенное — "левые" напросились.

— Ну их!..

Депутат усмехнулся:

— Вот так и приезжай, с "ну их"!..

— Я думал, что ты к Президенту.

— Что я у него не видел? Все равно не пускают. — Он с надеждой посмотрел на Переверзнева. — Ты мне и так все расскажешь, не так ли?

— Вербуешь? — улыбнулся министр.

— Взаимно.

— Так и быть…

— Может, батя, и меня облапаешь?

На голос новенького Лекарь отреагировал мгновенно — скользнул рукой к бедру, где в специальном чехле покоилась длинная, остро заточенная велосипедная спица. Однажды, это простое, но опасное оружие выручило его и спасло жизнь.

— Но-но, — предупредил здоровяк и сел на койке. — Ты уже опоздал.

Он бросил к ногам Лекаря спицу:

— Не это ли ищешь?

Гелик ощупал чехол, но спицы не было. Он схватил лежащую на полу. Глаза парня, сидящего на койке, загорелись озорным огнем.

— Хочешь сразиться, богатырь?

Лекарь не ответил, только выставил вперед спицу.

— Уговорил, — сказал парень. — Сойдет вместо утренней разминки.

Он встал, потянулся до хруста в суставах, сделал несколько маховых движений руками, стянул с себя куртку пижамы, обмотал ею локоть левой руки.

— Давай что ли, батька. — В его голосе звучала лень, словно предстоящая драка для него была не только не опасна, но и безынтересна. — Только, чур, не хныкать и не греметь сильно костями. Ну!..

Лекарь ринулся на него сразу, направляя жало спицы в грудь противнику. Тот прикрылся рукой, обмотанной тканью, чтобы острие увязло, но в последний момент Лекарь прыгнул ему под ноги, вонзая спицу парню в бедро.

Соперник сдержанно заскулил, откатился в сторону, вскочил на ноги. Во всех его движениях сквозили сноровка и уверенность. Зажимая рану на ноге, он с удивлением посмотрел на Лекаря.

— Молодец, батя!.. Теперь я понимаю, почему они не могли тебя так долго упаковать в ящик.

— Много разговариваешь, малыш.

— И то верно… Давай!

Лекарь бросился на него вновь, но в этот раз противник был осторожнее: умело увернулся и отступил, затем, избегая ударов, использовал маленькое пространство палаты, словно это был стадион.

Гелик, преследуя его, заметно устал. Все его удары бесполезно рассекали воздух, не причиняя никакого вреда парню. Но все-таки однажды спица достигла цели, и тонкая кровавая полоса дугой застыла на его бугристом животе. Лекарь не успел даже почувствовать вкуса очередной победы, когда сильный удар ногой в живот остановил напряженное в схватке дыхание и потушил сознание Лекаря.

Он не чувствовал ничего, когда его безвольное тело осторожно уложили на кровать.

— Ну, вот, навоевался, батя, — тихо произнес парень, поднимая с пола выроненное оружие, и тремя пальцами скручивая блестящее жало в проволочный комок.

Он вернулся к своей койке, достал из-под матраса ключи и, прихрамывая на раненую ногу, пошел к запертым дверям, открыл их и вышел в коридор, не забыв вновь тщательно запереть их…

— Дмитрий Степанович!.. Дмитрий Степанович!..

Лекарь шарахнулся на койке от резкого запаха аммиака, и открыл глаза. Рядом с ним, с ватой в руке, на кровати сидел полковник Суровкин.

Врач облегченно вздохнул:

— Наконец-то!.. Как вы себя чувствуете?

Лекарь поморщился и прижал руку к животу, в котором свинцом лежала боль. Он помассировал место удара.

— Спасибо, Андрей Юрьевич. Уже хорошо.

— Вы уж простите Ивана — он не рассчитал силы удара.

За спиной врача раздался обиженный бас парня. Это был сосед Лекаря, только сейчас он был одет в гражданскую одежду вместо больничной пижамы: свободные, не стесняющие движений брюки, кроссовки, легкая летняя рубашка, ветровка.

— Товарищ полковник, я все рассчитал…

— Рассчитал он! — раздраженно передразнил его Суровкин. — Если бы все рассчитал, как говоришь — мог бы обойтись без драки! — Врач не скрывал своей досады. — Мог бы просто взять и все объяснить!

— Но, — хотел было оправдаться Иван.

— Я не поверил бы ему, — поспешил сказать Лекарь. — Теперь объясните, что происходит, иначе я скоро не поверю и вам, уважаемый Андрей Юрьевич.

Суровкин протянул ему большой пакет:

— Здесь все необходимые документы — паспорта: общегражданский и заграничный… И одежда. Иван будет вашим охранником, которого надо слушаться во всем, даже если что-то будет вам казаться необычным, пугающим, незаконным… Вы меня поняли?

— Конечно, на русском ведь языке сказано, но…

— Вы выписаны из больницы. Я не могу вам больше ничего объяснить — все узнаете скоро сами. Наберитесь, очень прошу вас, терпения…

Десять лет ждал Лекарь этих слов, готовился к ним, думая, что не сдержится и пустится в пьяный от счастья пляс, но сейчас чувствовал только горькую усталость и безразличие, которое в последние годы преследовало его в самые ответственные моменты, с того самого дня, когда умерла Мария, жена. Разве так бывает, спрашивал от себя, или под глыбой десятилетия вся радость выпустила сок и стала пресной?

— Что я должен делать?

— Наверное, для начала переодеться, — с улыбкой сказал Суровкин. Он улыбался с сочувствием, понимая опустошенность и безразличие своего бывшего пациента. — Потом Иван вам все расскажет.

Он встал.

— Думаю, что мы не скоро с вами встретимся, Дмитрий Степанович, поэтому хочу пожелать вам удачи и спокойных лет.

Он протянул руку, и, чтобы ее пожать, Гелик встал с кровати.

— Мы встретимся с вами обязательно, — сказал Лекарь. — Спасибо за пожелание, но что-то не мне хочется спокойных лет: слишком долго я терпел покой в этих стенах. Спасибо вам за все.

— Не стоит благодарности, — и уже обращаясь к Ивану, сказал: — Поторопитесь. Фургон прибудет через несколько минут.

Он сразу ушел.

— Будем знакомы, — теперь протянул руку охранник.

Гелик даже не посмотрел в его сторону. Он не любил проигрывать, а этот человек напоминал ему о недавнем поражении и боли.

— Не стоит дуться, Лекарь, — миролюбиво произнес охранник. — Я должен обижаться на вас больше — за проткнутую ногу.

— Вы должны обижаться на собственные глупость и самоуверенность, — назидательно сказал Гелик.

— Пожалуй, вы правы: не ожидал, что встречусь с таким коварным противником.

— Во мне коварства ровно столько, чтобы выжить.

— Мне это подходит.

— Вам?!

— Да. Я тоже хочу выжить и помочь в этом вам.

— Зачем?

— Переодевайтесь, а я расскажу. Расскажу все, что знаю…

— Вы на кого работаете?

Лекарь стал переодеваться. Одежда принесенная врачом, была новой и удобной, по размеру — Суровкин не впервые снабжал его подобными вещами, чтобы знать мерки своего пациента.

— На этот вопрос я не отвечу вам, Дмитрий Степанович.

— Тайна?

— Пока тайна. Дело в том, что ваша выписка из этой богадельни связана с определенным риском… даже смертельной опасностью — иначе меня не было бы здесь. Поэтому, в случае провала, необходимо, чтобы вы знали как можно меньше.

— Провала, — повторил Лекарь. — Звучит, как в зашарпанном шпионском фильме.

— Где-то вы правы, — коротко рассмеялся охранник. — Может он и на самом деле паршивый, но главных героев в нем предстоит сыграть нам с вами. Будете во всем слушаться меня — будет happy end. Эта глава должна остаться за нами.

— Признаться, я очень люблю шпионские романы, но почему-то предпочитаю такие, в которых присутствует hard end.

— Простите?

— Реалистичное завершение, — он заставляет думать. Все, что хорошо кончается — забывается и, по-моему, не приносит удовольствия.

— Очень мрачно, — сдвинул брови охранник. — Вы рассуждаете, как читатель, хотя я уже предупредил, что мы участники.

— Значит, я еще не верю.

— Во что?

— В то, что кому-то мешаю своим существованием…

— Хмм… Остается сделать только шаг навстречу.

— А может и это тоже ловушка?

Лицо охранника вытянулось от изумления:

— С вами не соскучишься. Я не смогу словами доказать вам обратное, но, может быть, это станет хоть какой-то гарантией?

Он полез за пояс, достал пистолет и протянул его Гелику.

— Умеете пользоваться?

— Нет, но я быстро учусь.

Охранник обстоятельно все объяснил, показал, в конце добавив:

— В пистолете девятнадцать патронов. Я дам вам еще две обоймы. Помните, что снаряды, пули — газоускоренные и снабжены специальными взрывчатым веществом — могут с одинаковым успехом убивать человека и выводить из строя легко бронированный автомобиль. Еще… Не тратьте время на прицеливание: достаточно пуле удариться рядом, в метре от цели, чтобы осколками поразить ее. Пользоваться оружием только в крайнем случае.

— Как я узнаю, что этот крайний случай пожаловал?

— Когда я не смогу вас защищать: буду либо убит, либо меня не будет рядом. Человека приходилось убивать?

— А за что же, я по-вашему, отсидел здесь десять лет?

— Десять лет! — выкатил глаза охранник, потом после короткого раздумья добавил: — Ну да… Я мог бы и сам догадаться. Извините. Мне это тоже подходит: не будете терять время на сомнения…

— Ни секунды!

— Это увеличивает наши шансы выжить. Теперь сядьте и внимательно послушайте о том, что мы будет делать в ближайшее время…

Лекарь закончил со сборами, закрыл сумку, сел на кровать. Он слушал Ивана очень внимательно, старался запомнить все самое важное, и одновременно думал о другом. Он понял, почему не испытывал по поводу своего освобождения никакой радости. Он мог вполне правдоподобно продемонстрировать свое нетерпение, но на самом деле его душой полностью владела тоска. Десять лет… Годы сделали свое дело. Они уничтожили не только часть его жизни, остатки молодости, но и забрали силы для работы и существования в мире, где царят деятельность, и где успех принадлежит сильным. Ему в том мире уже не было места, ему, который постоянно жаждал побеждать. Трудно было осознавать бесполезность собственной старости, остро приправленной одиночеством. Последние три года он прожил благодаря одному из основных человеческих инстинктов — инстинкту самосохранения. Здесь, в мрачных и узких стенах больницы-тюрьмы, его было достаточно, а что дальше? Бездомный бродяга, копошась в баке с отходами, тоже руководствуется таким же инстинктом, но что в этом бомже человеческого — форма, оболочка? А остальное, главное — где оно? Растоптано лишениями, уничтожено слабостью, разъедено жалким, но едким соком безнадежности. В голове пустота: ни духовных мыслей, ни сердечного поиска, ни горячей страсти, только сухой, пустой инстинкт, управляющий телом, или истязающий его, как раковая опухоль.

ЧАСТЬ VI

Он лежал, перекинутый через луку седла. Темнота и духота черными тисками сдавливали сознание. Оно вспыхивало, еще боролось, сыпало искрами отчаяния, разъяренное болью в туго стянутых веревками ногах и руках, крошащееся от натужного прилива крови в висках. Казалось, что лицо безобразно опухло из-за отека. Кровь же, создавалось впечатление, расслаивала давлением мышцы, кожу, лишая их чувствительности. Темнота топила сознание, и перед тем, как это происходило, начинала пылать в глазах синим пламенем. Он вновь приходил в себя, снова чувствовал боль, задыхался от духоты в мешке, надетом на голову, от конского пота, слышал лошадиный храп, скупое тарахтение камней под копытами, еще реже — непонятную человеческую речь, бряцанье оружие. Он все чаще и чаще терял сознание, и уже не пытался даже гадать, сколько времени провел в спасительном беспамятстве, и только с надеждой ждал этой плотной черноты, того момента, когда она снова возьмет его в плен и больше не отпустит, не отдаст реальному миру, его мукам. Понимал, что до этого оставалось совсем немного.

Наконец, лошадь остановилась. Он слышал, как забегали люди, слышал резкие гортанные звуки их речи. Чьи-то сильные руки схватили его за ноги, потянули. Он хотел закричать от боли, но не смог даже застонать. Его грубо столкнули с лошади, и он упал лицом на камни. Боли не почувствовал — только неприятную немоту с привкусом крови и пыли. Так и поволокли — лицом по земле. Вместо боли была только теплота. От удара сознание не померкло, лишь заиграло знакомыми всполохами синего огня в глазах, но и они исчезли, когда его пытались поставить на ноги. Он падал, его поднимали снова и смеялись. Наверное, игра им очень понравилась — он падал и падал до тех пор, пока темнота не спрятала его в своей густоте.

Пришел в себя от того, что мог дышать полной грудью, несмотря на страшную боль в ребрах. Мешка на голове уже не было. Он лежал на камнях и видел над собой усыпанное звездами глубокое небо, отблески рыжего огня, людей, сидящих вокруг костра и тихо разговаривающих о чем-то. Они кутались в теплые ватные халаты, он же попробовал подтянуть к груди колени, надеясь, что таким образом удастся сохранить те крохи тепла, что еще были в теле. С наступлением темноты снег, подтаявший под дневным солнцем, стал твердым, как камень, а сами камни покрылись сизым инеем. Он еще не привык к тому, что ноги обрели чувствительность, — кроме стоп, которые были стянуты чуть выше лодыжек веревками, — поэтому движение получилось резким. Застучали потревоженные камни. Сидящие у костра люди обернулись в его сторону и довольно затараторили. Один из них поднялся, подошел к нему, схватил за ноги и поволок к огню. Камни жестоко рвали тело. Он не мог этого вытерпеть и закричал, и тотчас тяжелый сапог ударил его в грудь, взрывая болью сознание…

Он снова пришел в себя, но в этот раз не от холода горного воздуха, а от жара. Его положили очень близко к костру. С треском разлетающиеся искры попадали на его лицо, обжигали его, трещали в волосах. Пахло тлеющей тканью, горелым мясом, паленой шерстью. Он понял, что это горит его тело, забрыкался, стал извиваться, чтобы отползти прочь от огня, но чей-то сапог придавил его к земле, стал постепенно и сильно подталкивать обратно к костру все ближе и ближе. Он пытался вырваться, но не было сил. Его конвульсии вызывали у людей смех. Тот, кто толкал его к огню, что-то говорил, скорее всего шутил, так как после его отрывистых фраз смех усиливался. Кто-то выковырнул пулю из патрона и высыпал порох из гильзы в костер. Угрожающе зашипело и накатилось на лицо, руки, опаляя кожу. Он увидел, как его стопы, голые, незащищенные ничем, стали покрываться волдырями… Это развлечение, сидящим у костра, пришлось по вкусу, и они, весело переговариваясь, стали доставать патроны и выковыривать пули. Смеялись без устали, разевая черные дыры ртов, скаля гнилые зубы, отирали слезы с бородатых, изуродованных жестокостью лиц.

Вдруг все прекратилось. Глухой стук удара, и кто-то быстро оттаскивает его от костра. Громкие голоса, ругань. Потом выстрел.

К нему подошел человек, держащий в руках пистолет и опоясанный пулеметными лентами. Он присел и бесцеремонно и грубо ощупал его лицо.

— Здесь больно? — спросил на хорошем английском.

Александр отвернулся.

Кто-то, кого он не мог видеть, испуганно прошептал, наклонившись почти к самому его уху:

— Ты, рус, совсем дурак: кто не отвечает великому Ассандеру — тот перестает скоро говорить вообще!

— Оставь его, Ашигар, — сказал Ассандер, с любопытством вглядываясь в Александра. — Он настоящий солдат и горд собственной участью. — Он тяжело похлопал лежащего по обожженной щеке. — Молодец!

Он встал и что-то приказал на своем, видимо, родном языке, и в его голосе было столько воли и силы, что лица сидящих у костра, стали еще глупее, но уже от страха. Они закивали в ответ, послушно повскакивали со своих мест и побежали в темноту.

Кто-то разрезал путы на ногах и руках, но они остались абсолютно бесчувственными, и Саша смотрел, как они лежат бесполезными багрово-синими кусками омертвевшей плоти. Его подняли с земли и понесли, и скоро он оказался внутри богато убранного шатра, в компании Ассандера и того, кого называли Ашигаром. Ему набросили на плечи халат, пододвинули большую миску с кусками горячего вареного мяса. От еды шел сильный аромат, и Саша вспомнил о том, что не ел несколько дней. Он сильнее почувствовал слабость — на протяжении всего трудного и мучительного путешествия его конвоиры заботились только о том, чтобы раз в день дать чашку воды из растопленного снега. Сильно кружилась голова. Он упал на расстеленные мягкие ковры, находясь в полуобморочном состоянии. Хозяева шатра заволновались; раздались отрывистые команды. Под полог шатра шагнула женщина… Она несла на плече большую сумку с нашитым красным крестом.

Она села возле него. Открыла сумку.

Саша смотрел на нее. Он уже не видел ничего, кроме нее. Туман бреда наполнил скупой суровый мир иллюзиями. Он видел знакомое озеро, слышал ласковое шуршание прибрежных камышей, рябь на теплой летней воде, улыбающееся лицо Виорики — улыбающееся ласково, одними губами, а глаза — полные тревоги, неживые в своей заботе, пристальные. Он не старался в этой женщине увидеть именно свою возлюбленную. Он видел ее. Если бы в этот момент его сознание не было затуманено слабостью, он сошел бы с ума, настолько эта женщина была похожа… нет, она была Виорикой! Без нее не могли существовать воспоминания о тех счастливых и единственных в жизни откровенных мгновениях, которые произошли в далеком прошлом на берегах сказочного озерного мирка, но все-таки это была другая женщина. Виорики больше не было в живых — говорил разум, защищаясь от нового безумия.

— Вика, — не выдержал и позвал он.

Женщина нахмурила брови, стараясь расслышать его слабый голос, и делала это совершенно так же, как когда-то Виорика — мягко и строго.

— Вика?

Женщина неопределенно пожала плечами, закатывая его рукав, и он почувствовал боль укола в локтевом сгибе, а через несколько минут его тело налилось искусственной силой, которая на время потеснила смертельную усталость. Видение с озером растаяло, и он снова видел задымленное пространство шатра, зеленые ящики, сложенные в сумрачных углах, приставленное к ним оружие, и множество других вещей, необходимых в дальних военных походах. На форме женщины он прочитал нашивку: "Медицинский корпус "Красного креста". Она тем временем обрабатывала чем-то его ожоги. С приливом сил полностью вернулось ощущение боли. Он застонал и задергался, хрипло и протяжно закашлялся. Она помогала ему повернуться на бок, чтобы он не захлебнулся отхарканной слизью. Делая свое дело, она говорила с Ассандером, и ее голос звенел дерзко и бесстрашно. Она говорила на английском языке, на французский манер растягивая слова и грассируя.

— За не надлежащее обращение с военнопленными, мистер Ассандер, буду вынуждена отказать вам в своей помощи. Вы довели этого офицера до полного бессилия! Это преступление…

— Мадмуазель Ленски! — голос Ассандера был полон угрозы и решимости. — Моя армия очень долгое время обходилась без медицинской помощи…

— И за это время, как известно, большая часть вашего доблестного войска полегла не в героических сражениях с неверными, а от обыкновенной пневмонии.

Ее словам ответила тишина. Ассандер сердито молчал переживая растерянность.

Саша опять застонал.

— Потерпи, дорогой, — обратилась она к нему. — Ты кто, откуда?

— Миротворческая миссия. — Ответил он по-французски. — Украинский саперный батальон. Майор Александр Лерко. Командир батальона.

— Ооновец?

Он кивнул:

— Люди Ассандера напали на нас, когда мы занимались разминированием дороги на Каласаркари. Они взорвали машину и убили четырех человек, с меня сорвали все знаки отличия, избили и забрали с собой.

— С вами есть еще кто-то? Из ваших.

— Не знаю, мадмуазель Ленски… Кажется, нет.

— Это надо обязательно проверить.

— Где мы сейчас?

— За перевалом Мирза-Валанг-Сангчарак. От Каласаркари до этого места одиннадцать дней пути на лошадях. Я не могу представить, как вам удалось за весь этот путь избежать обморожения! Кисти, стопы у вас в плачевном состоянии, но понемногу, дней через пять, они восстановят свою чувствительность.

— Везли, перекинув через лошадь, — пояснил он, потом горячо добавил: — У меня нет пяти дней, мадемуазель!..

— Вы собираетесь бежать?! — изумилась она. — Правду говорят, что Афганистан — страна безумства! Вы себе, мсье майор, представляете, что без теплой одежды, горячей пищи и с такими руками и ногами вы не протянете и десяти часов в горах? От такой авантюры я бы отговаривала вас и летом, а сейчас — зима, декабрь. К тому же, слышала по радио прогноз погоды: провинция Джаузджан с завтрашнего вечера и на шесть дней окажется в плену бурана. У вас нет ни единого шанса!

Он покачал головой:

— У того, кто становится пленником полевого командира шаха Ассандера, шансов еще меньше, мадемуазель Ленски.

— Зовите меня просто Ева, храбрый безумец, — она улыбнулась.

— Тогда можете называть меня Александром, — ответил он.

— Вы с шахом тезки.

— Это не добавляет мне шансов.

— Но он вас до сих пор не убил. Наоборот, приказал оказать помощь, накормить, — возразила она.

— Это на два дня, не больше. Потом, как у него заведено, с меня сдерут кожу и бросят в снег. Я им нужен для минирования дороги за перевалом, чтобы Али-хан, который преследует шаха по пятам, задержался на пять-семь дней.

— Для пленного вы неплохо осведомлены о планах Ассандера, — заметила она. — Я знаю только, что он рассчитывает запутать следы с помощью скорого бурана. Но о вашей роли и подумать не могла. Вы хотите, чтобы я вам помогла с побегом?

— Да, Ева.

Он ждал, что она скажет дальше, наблюдая за ней. Она была очень красивой. И сейчас, когда сознание было полностью ясным, он поражался тому, что эта красота полностью напоминает ему прошлую любовь, которая доставила ему столько страданий. Больше всего поражали ее глаза. Такие же бездумно красивые и чистые кусочки неба, но у Евы они светились странным зеленоватым огнем, который не был отражением горящего в шатре очага. Этот огонь не гас даже тогда, когда ее лицо оказывалось в глубокой тени — глубокое фосфорическое сияние поражало воображение.

Ленски закончила с перевязкой.

— Я буду вам помогать, — ответила она, складывая сумку, потом пододвинула ближе миску с мясом и стала кормить Александра с рук.

Хозяева шатра наконец обратили на них внимание, закончив что-то обсуждать на своем языке.

— Как наш русский друг? — спросил Ассандер.

— Очень плохо, — ответила Ева. — К тому же, он не русский, а украинец.

— Это не имеет никакого значения, и не меняет дела, женщина. Мне необходимо, чтобы он к утру стоял на ногах

— Это невозможно! — она кипела от возмущения.

Он вдруг сделал к ней несколько шагов и схватил за волосы и потянул их с такой силой, что женщина закричала от боли. Саша попытался вмешаться, но шах просто наступил на него ногой.

— Ты, сука, будешь делать то, что тебе приказываю я! Если он не будет утром стоять на ногах — его выпотрошат, как вонючую свинью, а тебя бросят солдатам, а потом, голую, оставят на морозе, остывать от любви, которой у тебя будет вдоволь — это я тебе гарантирую.

Перед тем, как отпустить ее волосы, он дважды наотмашь ударил ее по лицу. Бил сильно, напрягая желваки от ярости. Она не кричала, только смотрела на него с вызовом.

— Если еще будешь так смотреть на меня, сука, — смеясь добавил Ассандер, — прикажу сейчас же выколоть тебе глаз.

Она медленно опустила взгляд. Шах освободил ее волосы, убрал ногу с Александра, и ею же, швырнул в него миску с мясом, угодив в лицо.

— Ешь, неверный, если хочешь еще немного пожить!

Саша сжал зубы, и протянул руку, чтобы дотронуться до Евы, успокоить ее, но кисть безвольно свисала, неспособная ни на что. Женщина заметила его жест, благодарно улыбнулась, но эта улыбка получилась слабой, почти незаметной на окрашенном яростью и пережитыми болью и унижениями лице.

— Этот человек даже не представляет с кем имеет дело, — мстительно прошептала она. Александр хорошо ее расслышал.

Она набрала еще одну порцию вареного мяса в миску, накормила Александра, напоила его, сделала укол морфина и, когда он крепко уснул, начала массировать ему руки, иногда опуская их в теплую воду или растирая снегом. После примерно часа таких манипуляций, его сон стал беспокойным, и когда Саша протяжно застонал, она оставила его в покое, легла рядом, прижалась к нему, нежно поцеловала его воспаленные истрескавшиеся губы.

Снился ему Днепр.

Тяжелая река бурлила, иногда всплескивалась и извивалась тысячами водоворотов, омывала темными водами опоры величавых мостов, и мчалась дальше, успокаивая себя собственной многовековой тяжестью вечности. Он сидел на берегу, смотрел на темную, скрученную в русле в беспрерывный подвижный узор тесноты, воду, дышал свежим ветром, рожденным на неспокойной водной глади. Сверху давил солнечным диском зной. Огромный город за спиной крошил звуками суетной жизни тишину, которая таилась в тени мостов, камышовых плесов, прибрежных деревьев, замирая там пугливой прохладой. На середине реки крутилась одинокая лодка без весел, увлекаемая мрачным течением. В лодке, во весь рост, вскинув ломкие тонкие руки над головой, стояла женщина, одетая в белое платье. Течение уносило ее с каждой секундой все дальше и дальше, а он сидел и провожал ее безучастным взглядом. Зной распалял воспоминания, и Александр начинал волноваться еще неполным переживанием: что-то родное, давно забытое и необходимое виделось ему в этой одинокой женской фигурке в лодке; он встал, чтобы рассмотреть, узнать полностью, но неожиданный прохладный ветер, поднимаясь с воды, омывал его своими струями, успокаивал память и студил беспокойство. Вновь шепчущая что-то тайное и неслышимое тяжелая река, текущая мимо и неотвратимо, как время, как годы, выплескивала на берег со своими волнами тоскующую безразличность.

Проснувшись утром, он уже смог поесть сам. Руки слушались. Может быть, в другой раз неуклюжесть распухших кистей смогла бы его позабавить, но сейчас все, к чему он прикасался, доставляло ему сильную боль. Он задерживал дыхание, чтобы не стонать, пока пальцы, выплясывая странный судорожный танец, пытались оторвать мясо от большого сваренного куска. Но он заставил их работать, и снова задерживал дыхание, чтобы не стонать.

С ногами было еще хуже. К стопам чувствительность вернулась быстро и полностью, но это обстоятельство только ухудшило положение: ожоги горели негаснущим и невидимым огнем, словно кто-то поливал ноги жидким свинцом.

После завтрака, чтобы приручить бунтующие пальцы и кисти и отвлечься от боли в ногах, Саша достал коробок со спичками и пытался из коротких палочек дерева сложить "колодец": параллельно две спички вниз, сверху еще две, и так далее… Получалось не сразу. Он кряхтел, обливался потом, хотя очаг в шатре шаха не горел и было холодно оттого, что в приоткрытый полог струился морозный горный воздух. Через час удалось сложить более или менее удачную конструкцию. Простая забава, с которой мог без проблем справиться малолетний ребенок. Ничего не означающая игра для тех, кому нечего делать. У Александра же она забрала столько сил, что он уснул, не обращая никакого внимания на боль и холод.

Он спал так крепко, что не слышал, как в шатер вошел Ассандер, закутанный в меховую одежду, густо обсыпанную снегом, посмотрел на спящего, на сложенные "колодцем" спички на ковре, улыбнулся своей догадке и вышел снова под снег, торопить своих солдат с укладкой вещей и навьючиванием лошадей: надо было спешить, чтобы уйти от преследователей — дозорные докладывали, что ночью видели свет костров у подножия горы, перед путем на перевал. Али-хан был упрям в своей погоне. Его гнала по следам врага жажда мести: смерть — за поруганных жен, смерть — за убитых сыновей, смерть — за изувеченных стариков и разграбленные земли. Ассандер своим разбоем и жестокостью сумел досадить всем, кто был его соседями, и их справедливый гнев поддерживало правительство. Кабул снабдил Али-хана хорошим оружием и выученными военному делу людьми. И надо было уходить, минируя за собой дороги, мосты, туннели. Его наемник, турок, хороший подрывник, отлично справлялся с своими обязанностями, но его заносчивый характер сослужил ему плохую службу. Ассандер хладнокровно пристрелил его за первую же попытку перечить хозяину. Может быть турок и был прав: знал дело лучше, тоньше, но он забыл правило — никогда не делай того, чего не велел шах, а веленное выполняй быстро и точно, без собственных прикрас и рациональных добавок, иначе — смерть. Теперь этот умный турок лежит на дне пропасти, с застывшим изумлением в оледеневших глазах, в руке зажата пачка денег — Ассандер всегда был верен своему слову, на чем и держалась его власть.

Надо было торопиться также уходить и от бурана. Снег может спасти, замести предательские следы, но он же мог и погубить все его войско, сбив на спуске с перевала с пути, сбросив в бездонные пропасти. Буран в горах умел это делать! Немало зазевавшихся беспечных путников поплатились жизнями за собственную неосторожность. Горы были суровыми и жестокими, но шах любил их за то, что они умели очищать землю от глупых и никчемных людей. Он отождествлял себя с горами, с их величием и тайной мудростью.

На сборы ушло несколько часов. Один за другим уходили вниз отряды. Последним ступил на дорогу, освещая себе путь трепещущими на ветру огнями факелов, для которых было велено не жалеть напалма. Остался один, малочисленный, состоящий из самых преданных и опытных воинов, которые не только охраняли своего господина, но и выполняли самые дерзкие его планы. Это они напали на роту миротворцев, которая расчищала горную дорогу от мин, перебили всех, сожгли машины и захватили в плен старшего, майора, который теперь лежал в шатре шаха. Не в правилах Ассандера было садить за свой стол неверных, но в этом случае он был вынужден поступиться своими принципами, чтобы заполучить так необходимого сейчас минера.

Когда он в следующий раз вернулся в свой шатер, пленник уже не спал. Ассандер, размышляя благоразумно и прагматически, позволил "ооновцу" спать целый день, и не заставил его работать утром, как планировал вчера — чем больше сил будет у этого офицера, тем качественнее и надежнее будет сделана его работа. Было видно, что отдых был только на пользу пленнику — вечером он уже мог стоять на ногах без посторонней помощи и не шататься; его лицо уже не было таким багровым, но его черты все-таки размывала тяжелая тень усталости. Несомненно, что этот человек был еще очень слаб от болезни и побоев, но накопленных сил должно было оказаться достаточно, чтобы справиться с рабой. Ассандер бросил взгляд ковер под ногами, на котором стоял ровный, аккуратно сложенный из спичек, "колодец". Увидев его, шах слабо улыбнулся и довольно погладил густую бороду, влажную от тающего в волосах снега, потом передал оружие своему ординарцу, указал пленнику место, куда можно было сесть, и сам опустился на ковер, рядом как радушный внимательный к гостю хозяин. Вскоре принесли блюдо с жаренным мясом. Выбрав самый большой и жирный кусок, шах протянул его пленнику. Это был особый жест расположения хозяина к гостю.

— Из каких ты земель, майор?

Александр принял угощение, но торопился его есть, ожидая пока шах начнет первым. Тот же не спешил, демонстрируя, притом не без удовольствия, свою власть, и вновь улыбался, отдавая должное учтивости гостя: по обычаю гор, следовало не только есть после шаха, но и отвечать только после того, как тот вкусит пищи за столом первым.

Наконец кусок был выбран и откушен.

— Из города Львова.

— Где это?

— Европа.

— Твоя страна богата.

— Она мне дорога, как родина.

— Мне нравятся твои слова, майор, — искренне признался Ассандер. — Ты ешь — тебе скоро понадобится много сил.

Саша стал есть. Мясо было хорошо прожаренным и вкусным. Жир тек по подбородку, и приходилось часто вытирать его ломтиками, оторванными от хлебной лепешки.

Принесли теплое и сладкое вино.

— Как называется твоя страна?

— Украина.

— Там есть горы?

— Есть, в Крыму, на берегу Черного моря, и рядом с моим родным городом, но они не такие высокие, как здесь, шах. Они покрыты лесами, и там живут хорошие, хозяйственные люди.

— Кажется, я что-то слышал о твоей стране. Говорят, что там мужчины не знают, что такое война, а мальчики растут слабыми и безвольными.

— Сила моих соотечественников, шах, в том, что они умеют жить в мире.

— Красиво говоришь, майор. Но чтобы муж был сильным и могучим, как скала, он должен знать и не забывать вкус крови своих врагов. Его кровь станет от этого только горячей, и он родит сильных сыновей!

— В бою человек учится убивать и умирать, шах, а в мире — жить, делать свою семью счастливой, а страну — богатой. Горы моей страны, Карпаты, леса Полесья, удобрены костями врагов, которые пришли на нашу землю, чтобы разорять города и поселки. Теперь леса Украины так красиво расцветают весной, и на сочных травянистых лугах сосед соседу пожимает руку, и помогает в работе. После них остается обработанная и ухоженная земля, а не развалины и голый горный камень.

— О! — выдохнул от удивления Ашигар, которого не пригласили к столу, но оставили в шатре. Он что-то сказал на своем языке Ассандеру.

Шах перевел:

— Мой помощник восхищается твоей мудростью и говорит, что тебе было бы не позорно быть поэтом, а не воином.

— А Ашигару не терпится увезти мою голову в свой аул, чтобы хвастаться, какого мудрого и умного офицера ему удалось победить?

Душманы недоуменно переглянулись и рассмеялись. Смеясь, Ашигар похлопывал себя по коленям, а перестав смеяться сказал с улыбкой на заросшем до самых глаз лице:

— Я уже жалею о своих словах, солдат… Если я возьму твою голову без тела — она будет молчать, а в этом мало развлечения.

Его заставил замолчать Ассандер, повелительно подняв руку:

— Мой помощник — хороший и исполнительный воин, но он глуп настолько, что порой не замечает, насколько иногда бывает мудр. Слава аллаху, что у него такие прозрения бывают очень редко, иначе я бы приказал сбросить его с горы: мне не нужен мудрец, а нужен солдат.

Ашигар почтительно, даже с торопливой благодарностью, поклонился.

— Он сказал о том, — продолжал Ассандер, — что хотел сказать тебе я. Мало толку только от одной головы, которую отдадут детям, и они будут нею играть, учась обращению с будущими врагами. Я предлагаю тебе, майор, службу у себя, свое покровительство, свою щедрость и дружбу. Я дам тебе дом и жен, на каких только укажет твой взгляд. Твоих детей я буду считать своими племянниками, а дочерей отдам в жены лучшим своим воинам. Ты достаточно мудр, чтобы знать, как устроится твоя жизнь после твоего согласия. Но не торопись с ответом: человек мудр только тогда, когда его голова полна мыслей, и он же полный глупец, если его мысли торопятся, как пули, словами сорваться с его длинного языка.

Принесли еще мяса, горячего, ароматного. Ассандер не стал его есть, а пододвинул поднос с едой пленнику, который исполнял роль гостя. Саша не стал ждать повторного приглашения, понимая, что только новые силы позволят ему остаться в живых. Он стал есть, запивать сладким вином и чаем. Он уже насытился, но съел еще немного, про запас — в горах мороз забирает много сил у человека, делая это с тройным усердием.

Дальше разговор пошел на более отвлеченные темы, и большая его часть принадлежала оживленной беседе душманов, которые говорили на своем языке.

Когда Саша помыл руки, показывая этим, как требовал обычай, что уже сыт, шах указал на его босые ноги.

— Горы не