Book: Предатель



Валерий Осинский.


Предатель.


Часть первая. Ученик

Предатель

Я написал то, что хотел и так, как мог –

Остальное решает Бог!

1

Ночью Аспинин проснулся с чувством неминуемой беды, в одноместном номере на втором этаже дешевой гостиницы «Верт Галант» в пригороде Парижа. Экономные французы за полночь отключили подсветку продовольственного магазина напротив и неоновые рекламные растяжки через улочку.

Некогда Андрей наобум поселился в этой гостинице и останавливался здесь из-за близости к городу – всего двадцать минут езды до центра, – и к железнодорожной станции – в полу-квартале от нее.

«Полет валькирий», сигнал его мобильного телефона, вырвался из черного эфира. По вибрации и мерцающему зеленому огоньку Андрей нашарил на столике трубку, включил ночник и сел в постели.

Голос мамы уплывал то на три тысячи километров на восток в Подмосковье, где ему и положено было быть, то звучал на расстоянии вытянутой руки. Андрей все еще ждал худшего. И когда прозвучало «психиатрическая больница», «срочно приезжай», внутри отпустило: это было лучше того, что он боялся услышать.

Андрей тщетно набрал номер мобильника брата.

Пока вечный левша в отражении туалетного зеркала чистил ровные белые зубы, брился и сердито смотрел Аспинину в серые глаза, неудовольствие из-за внутреннего неудобства от непредвиденных помех уютно устроилось в груди.

Андрей подавил раздражение: людям часто приходиться делать неожиданные вещи в неподходящее время. Последние в этом сезоне спортивные сборы закончились: Аспинин работал тренером плавательного клуба «Норд». Из сырой и серой столицы велосипедов Амстердама он через Париж выехал в отпуск. Получается – сразу в Москву.

Теперь ему предстояло вникать в обстоятельства жизни брата близнеца, словно копаться в корзине его белья…

2

Предатель

Тут Андрею стало не по себе: до него, наконец, дошло – Валерьян спятил!

Утром Аспинин купил билет – ранее он хотел пробыть в Париже еще два дня, – и уехал в Дрезден. В Дрездене заночевал у друга и соперника детства Свена Лодзиевски.

Свен и его жена Нора в ответ на гостеприимство Аспинина в Москве повезли его в свой пригородный домик, который напоминал Андрею гараж средней подмосковной дачи: фритюрница на лужайке, несколько стульчиков и гамак на растяжках среди таких же куцых наделов.

Вернулись они в город поздно вечером. На определителе забытого Аспининым мобильного телефона было два непринятых вызова с неопределимыми номерами.

Рано утром Андрей решил налегке проветриться по старому городу: вещи дожидались в камере хранения на вокзале. Миновал Георгенбау, надстройку северных городских ворот, и, оставив слева Хофкирхе, придворную католическую церковь, повернул с Дворцовой площади на улицу Августа.

Подсобные рабочие в униформе неторопливо начинали свои хлопоты.

Андрей не пошел к набережной через площадь: сделал крюк. Ему показалось, как это ни дико, что кто-то идет за ним. Он пробежал глазами фарфоровую стену «Шествие курфюрстов» во весь фронт, и быстро осмотрелся. На пустынной улице над брусчаткой гулко отдавались его одинокие шаги.

Мимо бывшего дворца принца и здания Саксонского парламента Андрей поднялся на «Балкон Европы», Брюльскую террасу. Отсюда хорошо просматривалась набережная, оба моста, Августа и Коралобрюге, и противоположный берег обмелевшей Эльбы: у кромки экскаватор воткнул когтистую лапу в песок. Солнце ополоснуло первые лучи в мутной воде.

– Здравствуйте! – раздалось рядом на русском.

Аспинин обернулся. Ему кивнул незнакомец в сером костюме. Невысокий, лет сорока, с костистым лицом и глубоко посаженными глазами. Ветерок растрепал его жидкие волосы на косой пробор. Мужчину можно было принять за чиновника средней руки: хорошего кроя костюм, со вкусом подобранный галстук, приличные часы – он взглянул на циферблат, отогнув манжет сорочки. Выглядел мужчина недовольным, очевидно, из-за вынужденного подъема спозаранку в выходной. От него сильно пахло одеколоном.

– Любите исторический центр? – спросил он и улыбнулся. Несколько толстоватые, чувственные губы портили общее впечатление простоты в его славянской внешности. – Здесь в крипте церкви храниться заспиртованное сердце курфюрста Августа Сильного. Знаете? Варварство экспонировать внутренности бывшего властелина.

– Мы экспонируем его целиком…

– А? Да, действительно! – мужчина засмеялся.

– Здесь много странного. Например, на стене из майсенского фарфора «Шествие курфюрстов» даты правления размечены впротивоход кавалькаде.

Незнакомец подумал:

– Да, действительно. Не обращал внимания. Может, курфюрсты, согласно традиции европейского письма слева направо, уходят в прошлое, а время – вперед?

Аспинин украдкой взглянул на мост Коралобрюге. Под ним обычно дожидались туристические автобусы. Площадка была пуста.

– Я не турист. Точнее, сейчас турист…Словом, ваш соотечественник, – перехватил мужчина взгляд Андрея, и снова засмеялся. – Полукаров Антон Сергеевич. Ваши друзья Лодзиевски сказали, что вы, вероятно, еще на набережной.

– Вот, как? Вы знаете Лодзиевски? – растерялся Аспинин.

– Надеялся, что вы, слава Богу, уехали. Нужно поговорить о вашем брате. Вам удобно?

– Да, но… Вы из посольства?

– М-м-м, почти. В отпуске. Жена и дочь, наверное, еще спят. В отеле. Под Прагой. – Мужчина развернул перед носом Аспинина удостоверение, дождался, пока тот удовлетворенно промычит, – хотя Андрей не успел даже сообразить, где и что читать. – А я из-за вас, теперь вот на службе…

Аспинин уставился на Полукарова. Тут его осенило.

– Вы из… Простите, не знаю, как теперь это называется. Что с братом? – как мог спокойнее сказал Андрей. Он относился к поколению, для которого легенды о всемогущем ведомстве воспринимались, как эпоха Ришелье. Но сердце сжалось: его разыскали спозаранку в чужой стране…

Полукаров, посмотрел на Андрея, – действительно ли не знает? – и огорошил.

С его слов, на днях в московском храме Христа Спасителя во время церковного празднества – брат утверждал, что вошел в церковь случайно, – Валерьян спьяну или не в себе из толпы выкрикнул чиновникам что-то наподобие: «встаньте лицом к Богу, а не жопами». (Тут Андрей припомнил привычку российских сановников выстраивать собственный иконостас полукругом к пастве.) И швырнул в толпу яблоко. Службу вел высший иерарх русской Православной Церкви. Охрана скрутила брата и увезла.

Полукаров вынул из внутреннего кармана несколько распечатанных страниц.

– Это нашли в его рабочих бумагах. Переслали по факсу.

Аспинин пробежал по диагонали: «…то, что высокие чиновники стали ходить в церковь не значит, что они православные и поверили в Бога! Власти это выгодно. И политически целесообразно. Сейчас страной правят бывшие комсомольские перевертыши. Только вместо коммунистических лозунгов они пробуют на язык православные ценности, чтобы своей риторикой заткнуть людей…»

– Свидетели утверждают, что хулиганил какой-то паренек. Ваш брат пытался его остановить. Другие показали на Валерия. Полистали его публикации. Словом, теперь там разбираются, была ли это провокация или ваш брат спятил. Что вы сами думаете об этом?

Андрей растеряно пожал плечами.

– Это не все. Пару лет назад на правительственный сайт и на сайт патриархии приходили письма экстремистского толка. В файлах вашего брата найдены черновики этих писем. Поэтому хулиганство это самое малое, что грозит вашему брату, если окажется, что он в здравом уме. Хуже: сопротивление сотрудникам милиции, оскорбление власти, возбуждение ненависти по религиозным признакам, экстремизм.

– Он во всем признался?

– В том-то и фокус, что да. Но в деле много неясного. Например, паренек. Если это действительно он швырял, зачем ваш брат его покрывает? Ваш брат написал текст библейского содержания и пытался его опубликовать. Не берусь судить о художественных достоинствах работы, не читал. Специалисты нашли работу слабой. Правда, и работу-то саму целиком никто не видел. Издания, куда он обращался, вернули ему рукопись. Здесь, кстати, – тряхнул чиновник распечаткой, – утверждается, что в России происходит сращивание светской и духовной власти. Верхи государства и церкви пытаются заполнить идеологический вакуум. Власть рассматривает инакомыслие как попытку дестабилизировать общество.

– Ну и что?

– Да ничего! По отдельности: яблоко и письма – хулиганство и чушь. А в сумме – мотив к действию. Религия – это политика. Правительства приходят и уходят. А влияние церкви неизменно. Возьмите попытки раскола в Украине. Раскол в Эстонии.

– Причем тут мой брат? Он никогда всерьез не интересовался религией.

– Да знаю, что не причем! Ерунда это: о сращивании и прочее! – проворчал Полукаров. – Его работой заинтересовалось небольшое французское издательство «Пьер Андре». Может нарочно, а может, совпадение. Поэтому меня попросили вас разыскать. Что вы об этом знаете?

– Дай-то Бог, если заинтересовалось! – пожал плечами Андрей.

– Как для писателя – да. По нашим сведениям французы сотрудничают с издательской компанией «Форвард медиа корпорейшн». Компания финансирует либеральные издания в Европе и в России. Это часть их бизнеса. Председателем директоров компании является Полина Деревянко. Вы ведь когда-то тренировались с ее мужем?

– Мы не виделись с Олегом лет двадцать.

– Но наверняка слышали о гигантском состоянии Олег Владимирыча. Он герой скандалов. Испанцы возбудили против него дело по отмыванию денег. Немецкая прокуратура подозревает его в связях с измайловской преступной группировкой. Англичане пишут, что он крутил делишки через торгового представителя Британии в Евросоюзе. Госдеп США аннулировал его визу. У нас он тоже человек известный.

– Если б брат близко знал зятя экс-президента, мы б с вами не разговаривали.

– Ну, даже косвенная связь с ним дала вашему брату преференции: психушка – не арест. Кто рискнет ссориться с серьезным человеком! Вдруг пожалуетесь. – Андрей не понял: Полукаров издевается или говорит всерьез. – Значит, политикой Валерий не интересуется?

– Брат – обыкновенный филолог. Встречался с Зюгановым, Путиным, писателем-диссидентом Бородиным. Вряд ли те помнят о его существовании.

– Да, да, конечно. Но одно дело пьяная выходка распоясавшегося хулигана, и совершенно другое – политический демарш образованного человека. Помните историю с пареньком в синагоге? Дело Петра Кузнецова? Такие вещи теперь под контролем государства.

– Бред! – Андрей потерял терпение. – Ваша охрана прошляпила, а теперь ищет заговор: из идейных соображений яблоко в попа, молодежный экстремизм, заговоры в верхах. А мой брат вдохновитель этого идиотизма! Так что ли?

Полукаров добродушно рассмеялся.

– Здесь это звучит дико! М-м-м, хотите мое мнение? – сказал он. – История эта яйца выеденного не стоит. Какой-то дурак в Москве перестраховался. Решил так: прикажут – посадим. Нет – отпустим. Главное, чтобы хулиган под рукой был, когда начальство спросит. А если он с кем-то связан, тем лучше – прижмут всех, если надо, и еще звезды на погоны получат. До вашего брата как до писателя никому нет дела! Забылся, перетрудился, или покрывает кого-то, думая, что совершает поступок. Люди этой категории для психиатров – в группе риска. Поэтому нам с вами надо разобраться, что у него на уме? Больной – подлечат. А просто осел – сиди в тюрьме! Так даже удобней для всех! У нас за кражу чекушки пять лет дают. А тут в церкви швыряет чем ни поподя…

– Вы меня запугиваете?

– Зачем? Мы ведь не в России! Вы можете туда не ехать. К свободе быстро привыкаешь!

То, что Андрей видел, навещая в отпуск родственников, с каждым годом быстрее гнало его прочь в стерильный мир сытых и дисциплинированных людей. Но именно потому, что дома неуютно, а в этом, уже привычном, мире все хорошо, Аспинин не решался разорвать пуповину с Россией, бросить на произвол тех, кто ему дорог.

– Что вы хотите от меня?

За покладистостью чиновника Андрей, наконец, почувствовал угрозу.

– Как многие литераторы, ваш брат скрытен и в разговоре с посторонними довольно скучен. Его внутренний мир в его работах. Кое-какие труды вашего брата там взяли для проверки. Диссертацию, статьи, прозу. Кое-что он передал сам. Но всегда существуют рукописи, которые автор считает важными в своем творчестве и неохотно с ними расстается. Вы бы не могли помочь нам разобраться в том, чего мы еще не читали?

– Зачем?

– Чтобы выяснить, опасен он или нет. Вы знаете, что это? Обращение к президенту страны! Ни много, ни мало! – Разведчик полистал страницы и хмыкнул. – Суть взглядов автора сводиться к тезису, что весь род людской верой в бессмертие держится. Он повторяет Достоевского и Леонида Леонова. По Леонову, кстати, ваш брат защищал диссертацию. Он повторяет известные мысли. Мол, ни один философ так и не объяснил, почему этим вещественным миром, миром логики и здравого смысла, правит закономерный случай. Разница между гомеомориями Анаксагора, второй навигацией Платона, миром ноуменов Канта, монадами Лейбница или диалектической попыткой Гегеля объяснить Бога – лишь в богатстве их воображения. Все поздние схемы вторичны. Фихте, Шлегель, их идеи, как мухи, болтаются под тем же интеллигибельным потолком. После них никто толком ничего объяснить не может!

– Слишком заумно для политики! Вы философский заканчивали?

– Нет. Поступал в университет на философский. Сейчас многое подзабыл. Так вот, поступки человека, по мнению автора, сводятся к простой вещи: верит он в то, что написано в Евангелии, или нет? Он проводит параллель: от «человек есть мера всех вещей» Протагора к «я мыслю, следовательно, я есмь» Дидро, Сверхчеловеку Ницше и Горького, и экзистенциализму Камю. Говорит об экуменизме. Инициативах епископа Кирилла и о мракобесии Диомида. Утверждает: потусторонний мир есть, и значит Бог – тоже. Потусторонний мир невозможно отрицать только потому, что нет технических средств, наподобие радио, для контакта с ним. Доморощенная философия!

Главная же мысль автора такова. Противоречие российского общества заключается в тяге интеллектуальной элиты к личной свободе. Политические же группы стремятся подчинять толпу. Для этой цели в необъявленной войне с Россией, богатой углеводородными запасами, семитские лобби развитых стран действуют через наше коррумпированное правительство: реорганизуют образование, армию, силовые структуры. Необразованным быдлом, религиозными фанатиками легче управлять. Россиян, по мнению автора, под предлогом духовного ренессанса, сгоняют в стадо. Инакомыслящих затыкают. Задача же русской интеллигенции, славной своим протестантским духом, донести до общества, что духовные ценности постигаются не коллективным разумом, а каждым человеком отдельно.

Автор утверждает, что в России исторически сосуществуют все основные религии. Власть же, отдавая в СМИ предпочтение Православию, отталкивает от себя миллионы мусульман, иудеев, буддистов, католиков и так далее. Такая религиозная ортодоксия угрожает единству государства.

Полукаров спрятал текст во внутренний карман.

– Возможно, ситуацию в стране он уловил верно: власти нужна национальная идея. И религия для этой цели – инструмент на все времена. – Мужчины переглянулись. – В этом есть смысл! Возьмите – Кавказ. Кремль склонил на свою сторону духовного лидера Кадырова и осуществил преемственность власти. Только автор перегнул: у Кремля нет идеологии. Кроме идеи обогащения. Значит, нет политической воли. Отсюда неразбериха.

– Подождите. Вы постоянно говорите – автор! Вы не верите, что это написал брат?

– Нет, не верю. Вчера я дважды перечитал текст. Я не специалист по стилям. Но кое-какой опыт работы у меня есть. Прочитайте-ка это!

Он подал Андрею страницу и пальцем показал, где читать.

«Славяне мечом защитили веру Христа! Первым делом надо заставить Фурсенко, или кто будет после него, ввести предмет Слово Божье в школах. Кто против этого, тот враг Православия. Его надо гнать из правительства. Мусульмане, иудеи, католики и прочие, пусть учат своих детей своей вере, но чтобы знали нашу.

В силовых структурах все офицеры тоже должны быть православными. Если надо, репрессиями заставим уважать учение Христа. Заставим всех: с пеленок и до государственных постов. Православная Россия – для православных!»

– Настоящая прокламация! – Полукаров забрал лист. – Дома считают, ваш брат покрывает экстремистски настроенную группу молодежи, и выходка в церкви – не случайность, а пиар акция. Проверяют, есть ли у него сторонники среди интеллигенции и имеют ли они источники финансирования. У нас умеют создавать идейных мучеников!

– Вашим коллегам больше нечем заняться? Вы же видите: история из пальца высосана.

– В любом случае, там обязаны проверить связь между хулиганством и письмами! Поэтому надо отфильтровать сочинения вашего брата. Судя по найденным фрагментам, рукопись можно трактовать всяко. Даже, как мотив.



– Вы так говорите, словно брат сочинил новый «Майн кампф»!

Разведчик улыбнулся.

– Как знать? Записки тихо помешанного частный случай, до тех пор, пока они не стали площадными лозунгами. Иначе власти давно б пересажали всех Лимоновых и Пелевиных.

– Россия, вроде, еще светское государство, чтобы сажать за религию.

– Если надо, у нас посадят за что угодно! Все зависит от обстоятельств. Для следственного комитета при прокуратуре против вашего брата улик достаточно.

– Тогда зачем я вам понадобился?

– Вы ведь собирались в Москву? Узнайте, кто написал прокламацию. Соберите рукописи. Узнайте, что действительно произошло в храме. Обращался ли ваш брат в компанию «Форвард»? Поговорите с ним о нашем разговоре.

– Смысл? Если, вы говорите, что рукопись можно трактовать, как мотив?

– Рукописи и призывы это дело прокуратуры. Не хочется, чтобы ваш брат оказался замешан во что-то более серьезное.

Андрей вопросительно посмотрел на разведчика.

– Вы, очевидно, не дочитали? – Полукаров снова извлек распечатку и поискал глазами: – Ага! Вот! Отрывок из другого черновика. Поэтому вы упустили, – пробормотал он и зачитал вслух: – «В мировой истории физическое устранение политической фигуры нередко было единственным решением вопроса. Казни королей или расстрел царской семьи, убийство политических противников диктаторами или их собственная смерть – меняли ход истории. В нынешних условиях, когда авторитарный политик завел Россию в нравственный и политический тупик, нет иного выхода, кроме его физического устранения. Сделать это могут люди, обладающими волей и мужеством. Тогда это не насилие, а избавление. То есть промысел Божий!»

Разведчик сложил бумаги. Андрей молчал.

– Хорошо, что здесь не названы имена. В таком виде это болтовня. Но спецслужбы любого государства в подобных обстоятельствах обязаны проверить информацию. Если в церкви готовился теракт или в записях обнаружат призывы к насильственной смене власти и убийству членов правительства, церемониться с вашим братом никто не станет. Вас подвезти к вокзалу?

Андрей отказался. Чиновник простился и ушел, неторопливой косолапой походкой.

За окном бесшумно проносились чистенькие, словно нарезанные по линейке поля.

В купе Аспинина подсел пожилой немец, вежливо улыбнулся и развернул газету.

В младенчестве родители увезли близнецов в город первой ссылки Пушкина. Отец, чертежник, ушел из семьи, когда братьям было по четыре года. Круглосуточный детсад, спортивная школа-интернат, педагогический институт, служба в армии. Где-то в рассказах бабушки мелькнул прапрадед, путиловский рабочий, за пьянку с цыганами разжалованный партийным начальством из директоров завода в слесари; в какой-то русской глуши был похоронен другой прадед, сельский батюшка.

В восемь лет белый от ужаса Валерьян тащил брата из полыни на болоте, интуитивно догадавшись лечь на лед. В девять – безукоризненно копировал «Пруд в парке. Ольшанка» Поленова, и отобрался в школу с художественным уклоном. Но тренер по плаванию обещал их матери сытный пансион для ее детей в спортивном интернате.

Валерьян сдавал за Андрея школьные и институтские экзамены. В казахстанском стройотряде Аспинины отмахивались от аборигенов монтировкой и цепью. Наотрез отказались служить в спорт роте. И в четыре сержантских кулака насаждали справедливость в приблатненный быт советских вооруженных сил.

После армии бывший тренер Аспининых пригласил Валерьяна ассистентом в финский клуб: удача невиданная для новичка. Эпистолы брата передавали уныние сытой жизни заштатной страны, где в нордических храмах парят тени Лютера и Агриколы…

Через год Валерьян предложил Андрею заменить его в Хельсинки. «Там не пишется!» Никто не понял выходку: в советских магазинах пропало даже мыло. Андрей согласился и уехал. С тех пор работал в Европе с разными командами.

Скоро советская империя хрустнула, как весенний лед, и филология в России стала нужна менее чем когда-либо. Полуживой от усталости после работы на стройке в мороз, Валерьян тащился домой к матери и готовился к экзаменам в филологический вуз. Летом сдал их на отлично и уехал в Москву.

Возможно, тогда Андрей впервые серьезно задумался о брате. В редакциях ему чаще отказывали, и знакомые долго считали писательство Валерьяна чем-то вроде домоводства. Андрей полагал пустой тратой жизни всякую профессию, что не приносит денег, и в зрелом возрасте, освоив в музыкальной студии прелюдию Шопена №2 для второго класса, забросил музыку. В «рисовании» ему недоставало усидчивости брата. Чтение усыпляло. Бойкими рифмами он смешил непритязательных товарищей-спортсменов: частушки, басни, байронические баллады-пародии под Лермонтова.

А брат, ранимый самоед, нашел единомышленников в зыбком мире грез.

Мать продала дом и вслед за сыном переехала в Россию. Андрей между командировками перебрался ближе к ним. Валерьян развелся с прежней женой, женился на какой-то безымянной для Андрея особе и опять развелся, закончил аспирантуру и защитил диссертацию по филологии. Но едва ли умел определить количество стоп в строке, или место цезуры, ибо считал это пустяком. Строчил для заработка летучие писульки для ежедневных изданий и рецензии на книжки булавочно-маленьких авторов.

За год, подумал Андрей, Валерьян вряд ли мог свихнуться на религии и заговорах.

Попутчик аккуратно сложил газету, простился и вышел.

3

Предатель

В Москве с вокзала Андрей позвонил матери, – в больнице уже не принимали, – и на такси отправился домой. На перроне, стоянке такси, в толпе – везде ему мерещился Полукаров.

Некогда Андрей купил сруб в пятнадцати минутах езды по Симферопольскому шоссе от МКАД. Одинокая соседка Андрея перед смертью отказала свой дом приходскому попу, отцу Серафиму Каланчеву. В очередной наезд домой Андрей обнаружил на своем участке склад стройматериалов: батюшка затеял у себя ремонт. Каланчев извинился за самоуправство. С этого началось знакомство соседей.

Теперь Серафиму было за сорок. Поджарый и подтянутый, по утрам он занимался гимнастикой на перекладине во дворе. Летом обливался водой из колодца, а зимой обтирался снегом. В джинсовом костюме за рулем внедорожника Серафим напоминал старого хиппи: окладистая с проседью борода, густые темно-русые волосы, схваченные резинкой в хвост. Неуступчивый взгляд серых глаз на широком калмыцком лице.

Попович учился на втором курсе политеха. Поповна поступила на первый курс медицинского института. Детей Серафим не баловал, но говорил о них с нежностью.

Ближе сойдясь, Андрей подтрунивал над батюшкой вопросами о верблюде и игольном ушке. На что Серафим невозмутимо отвечал: «Служение Господу не означает, что моя семья должна нищенствовать». О роскоши высших церковных иерархов говорил: «Бог им судья!» На досужую казуистику соседа, откашлявшись: «Имя Иисуса, Господа нашего, не для того, чтобы невежды утирали им свои уста». А о своем мирском «прикиде»: «Ты же не ходишь в ластах после работы».

Дома, умывшись, Аспинин переоделся в спортивный костюм и сел в кабинете читать почту. Вскрыв первый конверт, Андрей увидел на стеллажах икону Христа – подарок брата, и подумал, что в Дрездене от страха он соврал, – слава Богу! – будто Валерьяна не занимала религия. Сейчас он вспомнил давний разговор у Серафима.

(По записям из дневника брата позже Аспинин систематизировал спор.)

…Это был один из редких приездов Валерьяна к Андрею.

После службы Саша, жена Серафима, пригласила Аспининых на чай.

В распахнутое окно веранды Каланчевых втекал прохладный вечер, умытый короткой грозой. Андрей не помнил, к чему пришелся разговор о церкви.

– А что хорошего в неизъяснимой херувимской песни на непонятном языке? – оживился Валерьян. – Сто лет назад в «Церковных стенах» Розанов писал: мол, если я слушаю – то не понимаю, а все же хорошо; и думаю: все хорошо – что мы не понимаем; а что мы понимаем, то уже не хорошо. Ведь это чушь!

– Братан, пощади Серафима! – сказал Андрей. – Он со службы. А ты с проповедью.

– Ничего, пусть! – ответил Каланчев. – Когда еще поговорить?

На веранду вошли Аркаша, его сестра и одноклассник Аркаши и ухажер Леночки, Никита Бельков. На щеках и подбородке Аркаши чернел нежный пушок. Под сарафаном девочки торчали два острых гвоздика грудок, на плече лежала толстая коса с голубой лентой. Никита был чуть выше поповны, коренастый, с чубом, модно начесанным на брови. Ему казалось: домашние Леночки посмеиваются над его любовью, и поэтому пытался выглядеть независимым, но всегда робел перед ее отцом.

Сестра взяла со стола две ватрушки, себе и Никите, и за локоть потянула Белькова к двери. Аркадий приложил палец к губам. Чтобы не шуметь, дети присели по разным углам веранды на табуретки.

Саша уже переоделась: на ней было черное платье и бусы из речного жемчуга.

Валерьян взял с книжной полки Библию и полистал:

– Вот! – нашел он. – Первое послание к коринфянам Святого апостола Павла. Глава четырнадцатая. Читаю выборочно. «Ибо когда я молюсь на незнакомом языке, то хотя дух мой и молится, но ум мой остается без плода. Ибо если ты будешь благословлять духом, то стоящий на месте простолюдин как скажет: «аминь» при твоем благословении? Ибо он не понимает, что ты говоришь. Но в церкви хочу лучше пять слов сказать умом моим, чтобы и других наставить, нежели тьму слов на незнакомом языке». – Валерьян поставил книгу на полку. – А ваши неофиты, поди, и четыре евангелия не назовут?

– Кто как! – отшутился Серафим.

– Сейчас не верить неприлично. Но, скажем, такие как Леонтьев, прошли испытание веры блестящим образованием. И подчинились духовному авторитету! Подчинились вопреки целой буре внутренних протестов. Они именно такой, бездумной, как у Розанова, представляют себе настоящую веру. А невежды? Во что они верят? Не есть ли их вера лишь страх смерти? – взгляд Валерьяна стал неприязненным. – Надеются свечечками да молитвовками выпросить себе воскресенье физическое! Все, что им нужно от Него! Толстой пальцем указал в Евангелии места о воскресении. Иисус никогда не говорил о физическом воскресении людей. И получается, что невежда, как хитроумный Арнобий, в «пари на Бога» выбирает не призрачные наслаждения земной жизнью, а вечное блаженство. Из двух недостоверных вещей предпочитает ту, которая дает надежду!

– «Пари на Бога» заключал Паскаль, – поправил Серафим. – Но мысли у них, действительно, схожи. А вы не боитесь смерти? – насмешливо спросил священник.

– Боюсь. Но в храм я пришел не из расчета. Это было бы унизительно.

– Согласитесь, коль вы пришли в храм не из страха смерти, значит, и у других есть свои резоны! Хотя бы – любовь к Иисусу за Его подвиг. Значит, вы уже не одиноки.

Валерьян сконфузился простым опровержением своего пассажа.

– Я не хотел вас обидеть, – сказал он.

– Ничего. Очевидно, вам надо выговориться. Что скис? – Серафим добродушно похлопал Андрея по тылу ладони. – Заграницей, Андрюха, так не потолкуешь!

– Честно скажу: не понимаю этикета иконописи, – продолжил Валерьян. – Головой согласен, а сердце не лежит! Взять хоть Богородицу и младенца в вашем храме. Позы неестественные. Это даже не младенец, а цыганенок лет пятнадцати, уменьшенный халтурщиком до размеров кошки.

Серафим и Саша переглянулись.

– Ладно, не буду. Мы с вами не так близки, чтоб откровенничать.

– Не капризничайте! Начали – продолжайте. Ведь к чему-то вы затеяли разговор. Только не богохульствуйте, – попросил Серафим. – Иконопись всегда была святым делом на Руси. После Никона икона, может, не совсем та. Не хватает ей древнего благообразия, как, скажем, в иконах строгановского, устюжского или суздальского письма. В нынешней больше художественности. Но настоящими мастерами сделана! И потом, Богородицу по-разному пишут: Скорбящая, Троеручица, Семистрельная и так далее. Надеюсь, вы не станете требовать от Троеручицы мирской достоверности изображения, отринув предание? – в голосе Серафима слышалась легкая ирония.

– Я понимаю, что наивен. Этикет воплощает идею преображенной плоти в мире горнем. Так? Но почему так бездарно? Впечатление, будто древние богомазы только узнали кисть и старательно размножили по всей Руси византийский лубок! Но ведь оттуда нет возврата. Значит, преображенный тлен – лишь фантазии человека. Кто подтвердит, что он именно такой? Детьми в Эрмитаже мы с братом видели полотна на библейский сюжет. Меня тогда потрясла красота Христа. В Третьяковке я, тогда радивый комсомолец, не мог отойти от «Христа» Крамского. Его глаза! Добела сомкнутые костяшки рук! Не знал его учения! А тут сердцем понял то, о чем молчали для меня иконы. Так, если картина заставляет думать безбожника о вере, где в ней «религиозная двусмысленность» и «демоническое начало», о которых говорил Сергей Булгаков?

– Булгаков говорил о «Сикстинской Мадонне», – поправил Серафим.

– Да-да! Но суть его претензий к светской живописи на евангельский сюжет – та же! И вот теперь оглавная икона Спаса на Убрусе у Царских врат вашего храма! Это не Иисус, а косой мужик с пробором полового. У девы не скорбь на лице, а от флюса раздуло щеку. А им поклоны бьют! – развел Валерьян руками. – Это же настоящее идолопоклонство! В деяниях Бог, сотворивший мир, Он, будучи Господом неба и земли, не в рукотворных храмах жив, не требует служения рук. Так, кажется? Варварство так писать Бога!

– Я говорила – не подряжай того проходимца, – укорила мужа Саша.

Серафим кашлянул в кулак:

– Нет, Саша, наш гость сравнивает иконопись и живопись, в которой нет духа.

– Ну почему же нет духа, если о вере заставляет думать? Первохристиане бережно сохранили слова Спасителя. Но не сберегли Его изображений. Почему? Рисовать не умели? Умели! А потому, что ограждали Церковь от заразы идолопоклонства. Знали: оно вползет в нее с бездарной мазней. Спасителя даже заковали в схему рыбы. Хотя это лишь совпадение аббревиатуры греческой фразы Иисус Христос, Сын Божий, Спаситель. А как соотнести икону со второй заповедью из Исхода: не сотвори себе кумира и всякого подобия… да не поклонишься им, не послужишь? В Священном Писании Христос тоже не велит писать Его портреты.

– Вспомните возражения преподобного Федора Студита на это! – мягко перебил Серафим. – Спаситель не велел апостолам конспектировать Его. А те написали Евангелие. Следовательно, то, что выведено на бумаге чернилами, можно изобразить на доске красками. Это не противоречит потребности человеческого сердца.

– Слово стало плотью, и обитало с нами, полное благодати и истины. Ничего такого Иисус не говорит о изображении.

Серафим пожевал ус и отхлебнул из чашки.

– Не забывайте, что он проповедовал среди иудеев, а у них запрещено рисовать Бога.

– М-м-м. Допустим: православная иконопись это фронда иудейскому запрету. Согласен и с тем, что, коль люди хотят видеть в иконе первообраз, значит, упрекать их за это противно Богу! Но неужели Спаситель выглядел так, как изображает Его православная икона? Предположим, быль Евсевия Памфила из «Церковной истории» – правда…

– Церковь признала ее апокрифом.

– …Да-да. Но предположим. И Авгарь Черный, правитель Озроэны, таки получил от Иисуса убрус. Единственное прижизненное изображение Христа. Но в 1204 году братья по вере, – сделал Валерьян ироничное ударение на «братьях по вере», – разгромили Константинополь. Святая реликвия утонула в бурю. Остались лишь описания Иисуса. И что в них? Еврипид, не античный, а другой, через три века после Христа привел донос проконсула Иудеи Публия Лентула римскому сенату. Из него следует: волосы Спасителя гладкие и каштановые, борода рыжая и густая, глаза голубые и необыкновенно блестящие. Иоанн Дамаскин «завил» Спасителю волосы. Бороду «выкрасил» в черный цвет. Никифор Каллист Ксанфопул решил, что волосы Его русые, глаза «подходили близко к черным», борода русая и довольно короткая. Кто из них прав? Не имея достоверного описания Иисуса, люди начали его изображать. По какому праву? В послании римлянам сказано: славу нетленного Бога, изменили в образ, подобный тленному человеку, обожествили неодушевленный предмет, то есть пустоту. А послание к коринфянам! Идол в мире ничто, и…нет иного Бога, кроме Единого.

– У вас хорошая память! – похвалил Серафим. – Хорошо. Давайте придерживаться вашей точки зрения! Но и тогда верующих можно оправдать молитвенным усердием. Они направляют его не на предмет, как вы называете, доску и краски, а на Того, Кто стоит за предметом. Через образ к первообразу…

– Так к чему тогда предмет? Священное Писание, откровение Божье, люди сохранили в письменности. Икона, по мнению Церкви, богословие в зрительных образах. Воплощенная молитва! Допустим! Но на сколько же убого это воплощение в сравнении с Писанием! Писание – лаконичный шедевр литературы! Соотнесите с телом человека материальную основу иконы: доски, краски и так далее. А с душевной стороной, интеллектом и чувствами сравните символику иконописного изображения. Его эмоционально-образный строй. Результат получится удручающий!



Допустим, человек – икона Бога. Ибо сотворил, как написано в Бытие, Бог человека по образу Своему. Тогда выходит: византийские иконописцы унизили до собственного внутреннего безобразия Его Священный Образ! Пренебрегли 82-м правилом Трульского собора. А это правило запретило изображать Христа символически. Повелело усматривать чрез этот образ высоту смирения Бога Слова. Повелело приводить себе на память Его житие во плоти, страдание, спасительную смерть и искупление мира.

– Да, но правило 100-е решительно отторгает всяческие изображения, чарующие зрение, растлевающие ум и приводящие к взрыву нечистых удовольствий.

– А Евангелие не чарует?

– Это другое. Икона хранит в себе канонизированный Церковью символ. А если вы отрицаете каноны, то наш разговор упрется в сектантство и потеряет смысл.

– Согласен. Но способен ли необразованный простак расшифровать эти коды без богослова? Как ранние христиане могли усвоить эту заумь? Посредством высокой воцерквленности? Быть ее у них не могло! Тогда Христианская Церковь была слаба и не имела точных правил! Потом, скажите, к чему изобретать велосипед, и вместо графических знаков Писания городить еще более сложные образные знаки на доске?

– На чке. Ее настоящий мастер сам строгал. Все?

– Нет, не все. Древние знали пропорции фигур. Хорошо передавали фактуру материалов. Знали о законах линейной перспективы. У них был опыт античного искусства. Техника обратной перспективы – это вообще шедевр! А горы на иконах – ступени восхождения – образная символика веры! А линии складок на хитонах! Они подчинены общему композиционному ритму! Художественный замысел иконы – совершенен! Так почему воплощение так схематично?

– Послушайте, икона вне времени. Это – символ инобытия, творение соборное. Иконописание в православии не самовыражение, а служение. Аскетическое делание! Даже Горький «В людях» описывает это как артельное ремесло.

– Хорошо! А Алипий, Даниил Черный, Феофан Грек? Почему Стоглавый Собор 1551 года постановил писать иконы так, как писал «Троицу» ученик Грека, Андрей Рублев? Если их отметили среди «соборных», зачем протоирей Булгакова чванно хает «Сикстинскую Мадонну» Рафаэля? Противопоставляет православную икону живописи? Где за «дивную человеческую красотой», с ее, якобы, «религиозной двусмысленностью», он увидел «демоническое начало»? Ты же, брат, в Дрездене видел Мадонну.

– Не впутывай меня! Мне еще тут жить! – отшутился Андрей.

– А теперь протестанты обвиняют православных в идолопоклонстве.

– Что же вы так ополчились на иконы? – спросила Саша.

– Я не против икон, – в конце концов, католические вертепы не лучше! – а против того, как на православной иконе изображают Христа! Это спор решали с 723 года. Византийцы боялись войны. И прогнулись перед халифом Иезидом. Нашли повод для революции! Халтура обрыгла всем: басилевсу Льву третьему, патриарху Анастасию, их подданным. И они стали раскраивать мазилам черепа. Клали их на расписанную доску, а другой доской – бац по голове! – образно махнул Валерьян. – Не халтурь! Не халтурь!

– Вы, прям, смакуете такое иконопочитание! – ноздри попа возмущенно расширились.

– Не обижайтесь. Просто для меня икона не стоит человеческой жизни. В тех лубках для пращуров было что-то противное вере, если хотя бы один Фома даже сейчас не верит им. Кстати, все могло повернутся иначе, и у нас стало бы, как у лютеран, если б на Никейском соборе басилевс Лев пятый взял верх. Император Константин Копроним в своем трактате как определил понимание иконы? Образ – единосущен с первообразом, тождественен ему; если нет тождества, то нет и образа…

– Вы не докончили. Икона Спасителя, написанная художником, не имеет ничего общего с самим Спасителем. Следовательно, единственным образом Христа может служить только Евхаристия! – Серафим смотрел на брата насмешливо.

– А Халкедонский догмат о Богочеловеке Иисусе Христе? Он четко раскрывает различие между природой и личностью Спасителя. Так?

– Иконы Спасителя являют Его личность, а не природу.

– Да, но изображение плоти Христа, отдельно от Божества – несторианская ересь, во-первых. А, во-вторых, Его личность не так схематична, как на византийских образцах. Иначе вряд ли миллиарды смертных поверили бы в такое бессмертие.

– Мы ходим по кругу. Вы смешиваете понятия…

– Что простительно мирскому художнику, служителю красоты, непростительно служителям Бога. Иконы пишут смертные! Но, разве были менее христианами светские художники? Не умаляя византийские образцы, они показали веру такой, какой донес ее до них Тот, кому они посвятили свое искусство! Откуда у православных упрямая спесь подростков, решивших, что они единственные познали истину в вере? А я вам скажу. Они слепо усвоили канонизированную историю евреев. Кичливо возвысились над всем христианским миром. Провозгласили себя народом богоносцем. И впали в смертный грех – гордыню! Евреи тоже считают себя народом избранным Богом. А подвиг Христа не признают. Церковь, тело Господне, носит, говоря образно, разные облачения. Поэтому противоречия конфессий сводятся к спору о фасонах. На груди католика, православного, протестанта, лютеранина, раскольника, униата, католиков православного обряда и множества прочих – единый для всех христиан символ веры. Крест! А Церкви, как у Свифта, решают: с какой стороны разбивать яйцо – с тупой, или острой?

– У-у-у-ху-ху! – Серафим засмеялся и беспомощно замахал руками. – Эк вас понесло! Начали за здравие, кончили Гулливером! Причем здесь икона то?

– Да притом! Если сфальшивить хоть раз и утверждать, что это истина, и в остальном не поверят! Не те, кто воспитаны в Православии, а – вне него. Утверждать, что Спаситель такой, как на иконе, никогда не видя его – ложь. А из таких мелочей состоит вера. Если Церковь произвольно трактует откровение, тогда позвольте и мне заполнить белые пятна в Евангелии на мое усмотрение! О детстве Иисуса, о юности и до начала его земного служения! И не по-булгаковски, якобы устами лукавого, – что, кстати, очень полюбилось нашей интеллигенции, – а так, как подсказывает сердце!

Церковь две тысячи лет строит храм любви к ближнему. Срок солидный для любого строительства. Но даже его подобия не может соорудить. Так, может, Ему нужны не рабы, а друзья? Ведь, кажется, в Евангелии от Иоанна Иисус говорит ученикам: «Я уже не называю вас рабами, ибо раб не знает, что делает господин его; но Я назвал вас друзьями, потому что сказал вам все, что слышал от Отца Моего… Сие заповедую вам, да любите друг друга». Я недавно читал то ли у Курбатова, то ли у Варламова о неверии Толстого. Они словно специально замалчивают «Исповедь» и «В чем моя вера». А ведь эти вещи не пустяк. Толстой спорил с церковью в плоскости известных представлений о Боге. По сути, он говорил, что Бог не такой, каким Его представляют люди. Каков Он, они не знают. Не знал этого и граф. Чем все закончилось, известно! Его наместникам удобнее собирать оброк за посредничество с покорных рабов, чем отвечать на непростые вопросы.

– Вы что же, отвергаете Церковь? – спросил Аркаша из своего угла.

Все обернулись к парню. Пустая чашка стояла на полу у кресла. На лбу Аркаши выступила испарина. Верхний край очков запотел, но парень не решался протереть стекла.

– Никто не отвергает Церковь, сынок! – успокоил Серафим. Он не смотрел на гостя: видно, разговор стал ему неприятен. – Здесь и «нетовщина» и протестантизм…

– …и арианство, и марцианитство, и манихейство, – иронично подхватил Андрей.

– …и гностицизм, и…

– А ну вас! – отмахнулся Валерьян, и мужчины засмеялись.

– Наш гость ученый человек, – с добродушной усмешкой продолжил Серафим.

– …о-о-очень ученый! – дурачился Андрей.

– …бывал заграницей и сравнивает. Можете сюда добавить, что теологической основой христианства, то есть троичность Бога, концепция боговоплощения, очеловечивания практически целиком совпадает с зороастрийским, митроистским теологическим видением. А культ Митры был распространен по всей Римской империи в канун пришествия Христа, мир ему. Сам Рим был митроистским, и митраизм долго соперничал с христианством. Все это наносное, пройдет!

– Ты, Аркадий, обиделся за наместников? – спросил Валерьян.

– Вы ответьте! – Парень покраснел.

– Это внутрисемейное, – вмешался Серафим. – Отцы и дети. Аркаша – максималист. Он считает, как Андрей, что у священников не должно быть богатых машин и домов.

– Папа!

– Иисус учил скромности. Церковь – это храм, а не фабрика для производства материальных благ, которой управляют менеджеры. Но ведь, ты сам видишь, сын, мы с мамой много работаем. Чтобы выучить вас с Аленой. Чтобы вы твердо встали на ноги. Выбрали свой путь! – в нотации Серафима послышалась обида.

– Как же, Аркадий, можно отвергать Церковь? – сказал Валерьян. – Церковь хранит веру, обряд. Хоть как-то удерживает людей от гнусностей. Я, как и ты, против приспособленцев в церкви! Для них вера – разменная монета. Сейчас много пишут о митрополитбюро, о чудовищных личных состояниях епископов церкви. В «Русском эсфигмене». В публикациях Митрохина и Тимофеевой. Многое рассекречено. Говорят о том, что гэбэшники через церковную спецагентуру контролировали не только международные религиозные организации, в коих участвовала РПЦ: Мировой Совет Церквей, Христианскую Мирную Конференцию, Конференцию Европейских Церквей, но и своих. Агенты «Светлов», «Адамант», «Михайлов», «Топаз», «Нестеренко» и другие названы поименно. Поместный Собор 1990-го года самое большое дело чекистов в те годы. Надеюсь, нас не пишут? – пошутил Валерьян. Никто не засмеялся. Он этого не заметил и продолжал. – Тогда Крючков разослал по своим управлениям шифровки с приказом двигать на патриарший престол митрополита Ленинградского, Алексия. Первый питерский в Москве! Ну и что? Мы все жили в этой стране! Лучше было бы, чтобы вертухаи от власти надели рясы и отняли последнее, что оставалось в душах людей? Люстрация старой церковной агентуры – дело спецслужб: в подходящий момент они мажут грязью, чтобы контролировать.

– Но никто из них не покаялся перед людьми! Прикажи им, они бы снова распяли Христа! Потому что служение для них – служба, за которую они получают деньги!

– Аркаша, ты увлекаешься, – мягко проговорила Саша.

Возникла неловкая и тяжелая пауза. Валерьян поспешил прервать молчание:

– Я, собственно, вот о чем. Лично мне в храме посредник ни к чему…

– После того, что ты наговорил, не диво! – сказал Андрей.

– …На все есть утешение в Писании. У Горького «В людях», кажется, кочегар Яков говорит: Богу – что ни скажи, все дойдет! Разве не так? Тот, кто презирает любую веру, минимум, дурак. Я не согласен с Толстым, будто человек должен понять так, чтобы всякое необъяснимое положение представлялось ему, как необходимость разума. – Он обращался уже ко всем. – Разум не постиг вечность, не объяснил чуда творения, и самого Творца. Но и не принимаю богословов, которые ополчились на «разумную веру». Обозвали ее гнусностью и смрадом пред Богом. Началом дьявольской гордыни. Желанием выдать себя за Бога. Самозванством и самовольством! Фома не отрицает Бога. Сомнение – не отрицание. Нетерпимость же Церкви это нетерпимость высшей касты в ее мнении, к – низшим. Толстой до сих пор отлучен. Таков ответ Церкви на сомнения. Но он мирянин, а не поп. Раб божий, а не Церкви. Имел право спрашивать. Иисус учил: кто не против вас, тот с вами! Он учил любить всех.

– Вы много и путано говорите! Когда человек любит, он не спрашивает, почему он любит? Он любит и все, – сказала Саша. – В православии вера и любовь равны.

– Почему только в православии? Иисус крестился у Иоанна. Православного, католика, протестанта? Чем Он особо отметил православных русских? Андрей Первозванный водрузил крест кочевникам. Ему даже с посланием обратиться не к кому было!

– Все это давно известно у Розанова! А вы перечитайте Шмелева! Это от сердца!

– Да что же Шмелев! Его «Лето господне» читаешь, как воду свежую, в жару пьешь! От умиления слезы текут! Не уж то была такая Россия? Как же за девяносто лет ее просмотрели! Словно, закрыли глаза, прыгнули через обрыв, обернулись, а сзади одни красные флаги! Однако ж у Шмелева шторы с окон убрали, и будет теперь по-бедному, до самой Пасхи! Или лужу во дворе накрыли рамой из шестиков, зашили тесом, и одели помойную яму шатерчиком из свежих досок, чтобы Богородица не увидела. Дворовые во главе со стариком Горкиным, который три медали из Синода имеет, и одну «за доброусердие при ктиторе», царя Соломона православным русским чтут! И все такое! А до того год жили, как придется. И лишь на церковную дату полдня до конца богомолья пожили по-божьему. А потом, значит, живи снова, как придется? О чем он пишет – мило русскому сердцу! А все же обман! Нельзя весь век смотреть на божий мир глазами ребенка. Эта византийская система мышления обошла много тяжелых религиозных проблем. Они волновали человечество две тысячи лет. И то, что потом произошло с Россией, не случайность. Только с Россией это могло произойти! Нравственные калеки основали царство «нищих духом», кротких и послушных. Ибо из века в век церковь воспитывала для государства не рабов божьих, а рабов церкви. Точнее рабов административного аппарата Церкви. И нехристи прекрасно этим воспользовались. Подменили церковь партией, единой и самовластной. Стали громить православные храмы, чтобы избавиться от конкурента. А ка б к сильной вере еще мозгов чуток, о чем печалился граф, то шиш два надули бы нас! Храм в сердце не разрушить! Думаете сейчас что-то изменилось? Шиш! Теперь медведь опять гнет русских в дугу, а церковь зовет себе на подмогу. А когда согнет, ему союзники уже лишние. В истории ничто не происходит вдруг. То, что произошло с Россией в октябре семнадцатого, лишь продолжение реформ Петра. Он отделил Церковь от государства, учредил Священный синод. Иначе был бы у нас какой-нибудь православный Иран. Но он оградил Церковь от аристократии. Для народа светской Россию сделали после семнадцатого. По-варварски. Назад к шмелевской сладкой сказке, увы, дороги нет. Не питайте иллюзий! А вот сохранить и возродить Бога в сердцах Православная Церковь может. Природной своей добротой и терпимостью. Только не надо заигрывать с властью. Как правильно пишут: интеллекту давно уже пора приходить в Церковь не спасаться, а спасать Церковь.

– Ну вот, договорились о политике! – сказала Саша. – Вы перечитайте православных философов. Я думаю, батюшка разрешит воспользоваться своей библиотекой.

Серафим покусывал ус.

– Конечно, берите! – сказал он. – Но мне кажется, вы упрямец и не отступите от своего. Вам нужно время, чтобы разобраться в себе.

– Разве в Нагорной проповеди не достаточно сказано, для тех, кто хочет услышать? Послушайте, как люди провозглашают, что нет ничего более твердого и заслуживающего доверия, чем их религиозные догмы. А потом проверьте, как они живут: вам трудно будет предположить, что у них была хоть малейшая вера в Бога. Все усилия русского богословия сводятся к тому, чтобы укрепить над толпой авторитет не Бога, а Церкви. Отсюда нынешний интерес государства к Православию. Такая вертикаль выстраивалась веками! Но к чему, отвергая разум и уподобляя собрание в церкви стаду дрессированных шимпанзе, хитроумными формулами объяснять веру? Что Булгаков, Леонтьев и Зеньковский добавили к Евангелию, чего там нет? Детям сначала объясняют, кто Иисус, а потом разрешают молиться. Ибо слепая вера – это фанатизм, дело случая, и можно верить в фонарный столб, ходить в синагогу, мечеть, костел, и под влиянием другой культуры отстаивать любую веру. Фанатик подменяет веру страхом. А любовь из страха – та же корысть.

Отец Серафим помусолил ус и проговорил:

– Возможно, кое в чем вы правы. Но очень мудрено все у вас. Напихано отовсюду без разбору. Вы за институт церкви для слабых людей, но для себя самого церковь как институт отправления религиозного культа и хранительницу веры – отвергаете. Отводите ей роль лишь помещения, где можно молиться. Следовательно, считаете себя лучше тех, кто принимает обряды веры. Это типично интеллигентская позиция к официальной церкви. К ее якобы имперским претензиям на руководство миром. Этой позиции лет сто! Наперекор формуле: «Русь православная, власть самодержавная!» Тогдашняя реакция на затянувшуюся попытку церкви сдерживать развитие знания. Вне веры объяснений веры много. А для верующего человека эти пояснения – смертный грех: гордыня! Вы против слепого шараханья к Богу, и сами же протестуете против формул и зауми философии. Разберитесь в себе. Без философий и протестов. Мир быстро меняется. Но вот вы читаете Платона и вам понятно. В «Ветхом Завет» находите ответы на свои мысли. Потому что суть человека не меняется. Он любит, ему больно, он боится смерти. И кто-то должен его утешить! Лучше Церковь с ее огромным опытом, а не Горьковский Лука, или еще кто-нибудь. Согласитесь, все же самый большой опыт борьбы с грехом, развратом и пороком накоплен Церковью, а не одним, пусть даже очень умным человеком.

Церковь это душа человечества, со всеми противоречиями, как внутренняя суть человека. Хорошего в ней больше, чем плохого. Иначе она не простояла две тысячи лет. Возможно, Бог не таков, каким мы Его представляем. Возможно! Но пока люди верят в Него, мир имеет для них смысл. Возможно, девять из десяти пришедших в церковь, как могли бы, исправили б иконы по своему разумению. Но, если они пришли к Богу искренне, им не важна фотографическая точность, о которой вы печетесь. Им важна вера в Бога. Приспособленцы в церкви были и будут. Но ее лицо – люди, которые ей честно служат. И православная наша вера, русская, она самая хорошая, веселая! И слабого облегчает, уныние просветляет, и малым радость, как писал Шмелев. В России: в иконах, в церковном убранстве и вековых обрядах наша культура, наша душа. Не для себя. А чтобы Христа порадовать! И священники хранят душу церкви такой, какой нам ее дал Спаситель, чистой, без примесей. А если каждый начнет умничать, тут и конец вере!

– Не стоило мне в вашем доме…

– Пустяки. Не такое приходится слышать. Вы думающий человек. А думающий человек во что-то все-таки да верит. Но вы сами сказали: разумом веру не постичь. Формально Толстого отлучили от церкви за главу из «Воскресения». В ней говорится о богослужении и таинстве причастия. А фактически его отлучили за гордыню, в которой он не раскаялся. История церкви трагична. А те, кто ей служат, плохие или хорошие, всего лишь люди. Не судите их строго. Ты-то что отмалчиваешься, безбожник? – весело спросил Серафим. – Расскажи ка нам что-нибудь про своих буржуинов!

– Мещанский рай там. Брат знает. Сбежал! Они боятся любить! В русском смысле! А без любви – человек калека. Поэтому и с Богом у них заморочки. Если ты об этом, Серафим. Для них Бог – что-то полезное, как карандаш с резиновым набалдашником: хошь – пиши, хошь – стирай.

По сути, вы говорите о том, что там давно произошло. О реформе церкви! На Втором Ватиканском соборе, кажется, они отменили латынь, чтобы была понятна служба. Священников развернули лицом к публике. Втрое укоротили литургию. Тогда за реформы ратовал Иоанн Павел, а против – епископ Марсель Лефевр из швейцарского Экона…

– Помер уже, – подсказал Валерьян.

– Так вот, теперь у нас, я слышал, епископ Кирилл во время службы отрывок из Евангелия на русском читает, а не на церковно-славянском.

– У него толковые воскресные проповеди по телевизору, – сказал Валерьян.

– Спор, переводить или нет нашу службу на русский, надо понимать, наверху идет давно. Но не переживай, Серафим, – сказал Андрей. – В их газетах пишут, что католики скоро простят раскольников. И все будет по-старому. Люди рано или поздно устают от реформ. А у церкви – ясно выраженное социальное учение и традиции социального служения. Надеюсь, нашим хватит ума не ходить кругами и не повторять их ошибок.

– Вы б женились! – сказала Саша. – Тогда на многие вещи иначе смотрели! Вся ваша философия от того, что вы никого не любите! Люби и веруй! – все, что нужно человеку, кроме хлеба, одежды и крова. Ты, Андрей, чужой везде: дома, заграницей. Валера – мается. А если бы вы по-настоящему любили кого-нибудь, здесь, в России, вы бы любили все русское! И иначе смотрели бы на наши обычаи и на нашу веру!

– Ай да попадья! – воскликнул Андрей.

Саша покраснела. Серафим, довольный, помусолил ус. Валерьян промолчал. Аркаша тихонько вышел. За ним – Алена и Никита.

…Серафим зашел к Аспинину после вечерней службы. Он был в рясе. Андрей все еще читал почту. Обнялись.

– Неделю назад какие-то люди с участковым обыскивали твой дом, – сказал Серафим. – Я дал им ключи, чтобы дверь не ломали. Дети за ними прибрали. В доме все на месте?

Андрей мысленно обежал углы. Обстановка у него была спартанская: диван, пара кресел. В спальне кровать. В кабинете стол и стул, сотня-другая книг на стеллажах. Ценные вещи и документы хранились у Серафима. Но у Аспинина возникло неприятное ощущение, будто его раздели догола в людном месте.

– Пошли к нам пить чай, – сказал священник.

У Серафима Аспинин зашел в интернет и на сайтах, тех, что в жесткой оппозиции к власти, пробежал написанное о брате. Там спорили о свободе слова, о защите прав человека: депутаты, политики, журналисты, студенты, учителя. Поступок Валерьяна ругали, защищали. («Популярность» брата напугала Андрея.) За всем этим уже не было Валерьяна, а был – предмет спора, о котором поговорят и забудут.

У Каланчевых за встречу выпили водки. Но настроение было как на поминках.

4

По телефону от матери Андрей узнал, что брата перевели из Троицкой больницы для москвичей, в – областную, имени Яковенко, и утром отправился в Мещерское.

Если бы не решетки на окнах розовых, одноэтажных бараков, раскидистый комплекс походил бы на отремонтированный дом-усадьбу знаменитого писателя, с подсобками, флигельками, гостевыми пристройками и с бородатым бюстом на высоком постаменте перед главным двухэтажным зданием администрации.

Андрея оставили дожидаться на скамейке в тесном огороженном дворике. Как не озирался он поминутно, Валерьян подошел на лужайку внезапно. В красной футболке и джинсовых шортах. Брат осунулся и показался Андрею старше их лет. Отчужденный взгляд и мелкие морщины у глаз, едва заметные борозды на углах поджатых тонких губ. Аспинины обнялись и расселись боком и облокотившись о спинку скамейки. Валерьян отложил гостинцы. Было, заговорили о матери, родственниках, загранице и замолчали.

– Что стряслось-то? – спросил Андрей.

– Ты про церковь? – неохотно отозвался Валерьян: – Какой-то пацан рядом завизжал и швырнул яблоко. Я его сцапал. А он вырвался и наутек. Менты решили, что хулиганил я и ко мне. Один от усердия мою жену и тещу на пол пихнул. Я ему – по рогам…

– И все? За это в дурку, а не в КПЗ заперли?

– Сначала там держали. Сюда два дня назад перевели, – брат отвел глаза.

Андрей рассказал о встрече с Полукаровым. Валерьян кивнул.

– Слащавый такой. Аккуратный. Вчера приходил. Спрашивал, как устроился? Больше ничего. Даже за бугор потащились тебя искать! – Валерьян хмыкнул. – Вот бараны! Неужели думают что-то сляпать из этой истории? – он вопросительно посмотрел на брата. Андрей пожал плечами. – Менты меня до ночи держали в обезьяннике. Начальник отделения ждал звонка от прокурора города: отпускать или нет? Когда узнали, что я кандидат наук, как на дрессированную макаку вылупились. Офицерики заговорили, что я правильно сделал. Мол, Медведев и Путин сокращают милицию. Заставляют работать втрое за те же бабки. Думали, я в них швырял. Потом ребятки в штатском повезли в свою районную контору. О матери, о тебе, о нашей родне уже все разнюхали! – подивился он. – Расспрашивали про мои публикации. Привязались к повести на библейский сюжет. Спрашивали, верю ли в Бога? Часто ли хожу в церковь? На фига про Христа писал? Я им про Ренана, Штрауса, Филона Александрийского, Иосифа Флавия прописи читаю. Про египетскую мифологию и митраизм лекцию завернул – у них аж рожи свело от скуки. А с ними дядька лысенький в очечках сидит. Психиатр. Буровил меня взглядом, буровил! Ну, думаю, сейчас приговорчик тебе, Валерик, выпишет – шизик. А он этим двум – мол, я в норме. Те давай куда-то звонить, шушукаться. Сначала в КПЗ, а затем сюда меня загребли. Теперь ясно, чтоб посетителей пускать. Меня даже врачи не смотрели. Держат в одиночном боксе. Когда гуляю, во дворе – никого…

– О чем рукопись?

– Об Иисусе Христе.

– Тебе не остофигели сказки? – сдерживая раздражение, спросил Андрей.

– Вообще-то я для себя писал! И никого читать не заставляю! Хотят сажать за яблоки, пусть сажают! А с остальным – пошли в жопу!

– А лозунги, пацаны…?

– Пусть доказывают, что хотят!

– Ладно, не бутонься, – примирительно сказал Андрей.

Братья помолчали. Но мысли все равно вертелись об одном и том же.

– В церкви ты чего делал?

– На бильярде играл! – проворчал Валерьян: – Гуляли мимо. Свернули в боковой предел.

– Ты пидорка этого разглядел?

– Разглядел! – Валерьян снова отвел взгляд.

– Глянь-ка на меня! – Андрей потянул брата за локоть. – Знаешь его, что ли?

– Да знаю, знаю! Я их всех знаю! – Валерьян вскочил, сделал несколько шагов, вернулся, наклонился к Андрею и зашептал, опасливо озираясь: – Помнишь разговор у Серафима? С него началось. Они потом начитались всякой дряни. Я же им насоветовал. А когда понял, зачем им, они вывозят: мы верим по-своему, как вы! Не в том смысле, что Иисус-человек, а в том, что – имеем право думать по-своему!

– Причем тут Серафим? Кто они-то? Ты хочешь сказать, что…Аркадий…

Валерьян отрицательно повел головой.

– Никита. Швырялся яблоком Никита. Он там с Аленой был.

– На хрена? – опешил Андрей.

– В двух словах не объяснить! Но он так, – Валерьян пренебрежительно отмахнулся. – Девочка тоже не причем. Заводилой у них Аркадий.

– Все равно не верю! Прокламации! Угрозы! У него же батя – священник!

– Да, какие угрозы! Баловство! Их писулькам в обед – сто лет! Они их еще соплячней, в школе писали! Когда у меня хаты не было, помнишь, я у тебя жил. Аркадий часто заходил с твоего компа в «нете» полазить. Фрагмент моей повести на рабочем столе прочел. Я еще черновики разных работ на отдельный файл скидывал – вдруг пригодятся. Он и черновики прочел. Решил: это очень умно. Соштопал все кое-как и в сеть запустил. Думал, мне приятно будет. Типа опубликовал работу самородка. Назвал это – письмом.

– Вот сученок!

– Нет, брат. Все серьезнее, чем ты думаешь. В старшем классе Аркадий что-то наподобие православной ячейки радикального толка организовал. Со скинхедами им не по пути. С «Черным орлом» и «Союзом Михаила Архангела» – тоже. Какое-то Евангельское братство или что-то в этом духе сколотили. Мол, людей надо не убеждать верить в Христа, а заставлять, как в средние века. Иначе Православие в России затопчут. Верхушка Церкви погрязла в роскоши. Светская власть целуется с жидами. Фашисты – мудаки. Словом, у них своя дорога. Что-то такое. Когда Аркадий свои писульки запустил, я сразу понял, – кто! Приехал. Потолковали по душам. Уговорились, что ни он, ни я об этой фигне слыхом не слыхивали. Хулиганы! Мой электронный адрес в электронной библиотеке указан. Хакерских программ пруд пруди – любой адрес взломают. Но на писанину, слава Богу, внимания тогда не обратили.

– Да уж, не обратили!

– Потом Никита через приятеля две гранаты достал. Одну отдал Аркадию. Другую – оставил себе. Чего уставился? Они ведь организация! – со злой иронией сказал Валерьян. – Союз меча, блин, и орала. У Аркадия я гранату отнял. В пруду утопил. Другая – у Никиты. Он утверждает, что выкинул. А теперь прикинь. Этот баран в церкви при всем народе швыряет яблоко в главного попа! Это тебе не снежком по башке прохожему! Я рядом стою! У него в кармане граната! Поймают его, начнут копать! Тут тебе и прокламации по моим лекалам! Еще какие-нибудь призывчики, типа – «бей жидов!» – выплывут! И что я объясню? Детей подзуживал? В церкви случайно рядом оказался? А когда они дел натворили, пригнулся в сторонку! Детишкам по восемнадцать! Как думаешь, сколько мы все за гранаты схлопочем?

Андрей молчал.

– Так что твой Полукаров не зря зарплату получает! Сразу смекнул, как дело повернуть можно. Мы у него не первые! Хорошо хоть про гранаты не знает. Так что пусть я один пару месяцев в психушке посижу, чем хором лет двадцать за экстремизм париться. – Валерьян вздохнул. – Когда Никита замахнулся, я в миг в башке все прокрутил. Пацана в сторону. Алена сообразила и утащила его.

– Осел ты и твой Никита! Его все равно вычислят и поймают. Тебя в главари запишут, как Полукаров нарисовал. Не пойму, как вы в церкви-то встретились?

– Накануне я Серафиму сказал, что на спас со своими в Храм еду. Звал его. А у него служба. Алена сказала, что тоже в Москву собирается. Развеется.

– Не хило развеялись! Все равно не понятно! Никита, что дебил? Или фанатик?

– Откуда я знаю?

– И Серафим вчера молчал об этом…

– Он не в курсе! Смотри не ляпни! Ты ж его знаешь! Станет детей выгораживать, и еще хуже сделает. Чего доброго, в сообщники запишут. С места попрут. От этих козлов жди чего хочешь. Сейчас чем меньше людей знают правду, тем лучше. Даже тебе зря сказал. Еще за границу не выпустят.

Андрей не ответил. Валерьян подумал.

– Олега они вспомнили, чтобы хоть какую жижу из этого говна выжать! Или наказать покруче, чтобы другим неповадно было. За бытовуху орден не дают.

– Ты точно Олега не видел и в этот, как его…в «Форвард» не ходил?

– Братан, сейчас издают, что хочешь! Читают – сотня другая таких же писарчуков! А у Олега столько одноклассников, однокурсников и соратников, что мы с тобой в конце очереди. Если б Никита не швырнул яблоко, мои письмена и прокламации Аркаши были б чекистам до глубокой жопы!

– А французы?

– Ко мне никто не подходил! Не знаю.

– Ладно. Говори, что делать?

– Найди все черновики – я уже не помню, где и что писал, – и все экземпляры рукописи. Их было три. Два в деревне: у нас там дом. Наташа их сожгла. Один у Ушкина. Жена говорит, в квартире был обыск. Жесткий диск из ноутбука выгребли. Но весь текст в твоем компе. Флешка в деревне. В кармане ватника. Не найдут. А вот материалы по рукописи в папочках. Подписаны. Не ошибешься.

– У меня тоже рылись. Серафим сказал.

– И к матери приезжали. У нее целая коробка моей писанины.

– Если жесткий диск и черновики взяли, чего тогда ищут?

– Вторую часть апокрифа.

– На фига она им? – рассеянно спросил Андрей.

– Не знаю! Может, без окончания рукописи нельзя сделать заключение в деле!

– А где вторая часть?

– Еще не написал!

– Может они, что-то другое ищут? Про покушения, скажем, или подобную фигню?

Аспинины переглянулись.

– Откуда твой чекист узнал? – спросил Валерьян.

– Из черновиков на рабочем столе твоего компа!

Валерьян вынул из кармана шорт, сложенный вдвое тетрадный лист.

– Найди, что сможешь. Письма, рукописи. Издания, где они могут быть, здесь! Зайди в институт. Там на заочке декан, Назарова Галина Александровна. Она подскажет что-нибудь. Съезди к матери. Если не брезгуешь, к этим… – Андрей понял: к бывшей жене. – Собери все и сожги. От греха подальше! А то за яблоко эти бляди всех библиотекарей пересажают, где я книги брал! Про пацанов ни слова. Один я выкручусь. В бумагах дневник Аркадия. Я его на твоем столе нашел. О гранатах оттуда узнал! Как чувствовал – добром их болтовня не кончиться. Дневник тоже сожги.

– Ладно. А кто такой Ушкин?

– Мой бывший мастер – руководитель творческого семинара. И бывший шеф. – Валерьян подумал. – Наверняка он слышал об этой истории. Думаю, к нему придут. Тогда старый либо утопит, либо вытащит. Но вытащит с выгодой для себя!

– Ты откуда знаешь?

Валерьян хмыкнул.

– Знаю! Меж нами кошка пробежала, когда я в институте работал. Потолкался я по издательствам. Принес ему рукопись. Мол, по старой памяти почитайте, посоветуйте. А потом закрутилась эта катавасия. Зайди к нему. Он мужичок авторитетный. По большому счету история эта – говно. Может, замнут. Честно говоря, очко играет. На словах мы все орлы. А как пнут – хвост меж лап! И жена с тещей напуганы. Один только обыск им нервов стоил. Соседям не объяснишь, что я не уголовник.

Валерьян кисло улыбнулся и проговорил: – Раньше, когда читал Солженицына, Домбровского или Дудинцева, думал: почему они всей страной покорно шли подыхать в лагеря? А тут понял! Это гигантская молотилка. Она и щас молотит! В любую минуту ее можно включить на все обороты. Только вякни.

– Заблеял, – грубовато приободрил Андрей.

– Ладно. Найдешь дневники – прочти. Быстрее сообразишь, что делать…

Валерьян обнял, легонько оттолкнул брата и у двери долго смотрел ему вслед.

5

Предатель

В Александров Андрей приехал под вечер.

Двухэтажный дом матери в низине. Первый этаж из беленого кирпича. Рыжий пес трусовато выбрался из будки, отряхнулся и осторожно вильнул поджатым хвостом. За стеклом на подоконнике, у герани – кот в пятнистой шубе. Зевнул, оскалив острые занозы клыков, и махнул на муху лапой по шторке в пол-окна.

Андрей постучал во внутреннюю калитку между огородом и мощеным двориком. Мать вышла, шаркая калошами не по размеру. Она была в вязаной кофте и трико.

На кухне бормотала радиоточка. На столе у грязных тарелок старая газета развернута на кроссворде. Рядом очки. Пузырек корвалола.

Андрей дал матери денег. Продукты. Рассказал, как ездил к Валерьяну. Мать сказала:

– Меня к нему не пустили. Шесть часов ехала. С пересадками. В метро воздуха нет…

Помолчав, добавила: – Тут приходил один. Спрашивал работы Леры. Я на чердаке их сложила. Сказала: ничего нет.

– Мы думали, все выгребли.

– Тетя Шура говорит, сестра моя…

– Да знаю, мам!

– …им бумаги нужны, чтоб Леру посадить. У нее сват в прокуратуре работает. Ты бы им не помогал, сынок!

Андрей не ответил.

Поужинали. Мать ушла к себе в комнатку. Андрей принес с чердака коробку рукописей и две связки книг, – от пыли свербило в горле, – и на втором этаже уселся на пол разбирать бумаги.

Среди старых фотографий, детских рисунков брата и его спортивных дневников на дне коробки он нашарил толстую тетрадь в клеенчатой обложке. Незнакомый почерк. Буквы с правым наклоном рассыпались бисером. Андрей угадал: дневник Аркадия…

Аспинин, стесняясь, словно через плечо заглядывал в чужое письмо, пробежал взглядом по диагонали пару страниц.

«Когда-то я поклялся писать здесь только то, что думаю, теми словами, какие сразу лягут на бумагу. Не зачеркивать. Теперь подбираю фразы. Любуюсь собой!

Ложь в нас. Разрастается, как болезнь. Если я не могу справиться со своей ложью, как смею требовать правды от других».

«На свой День рождения ездил в Климовск». Аспинин посчитал: в день записи Аркаше было пятнадцать. «Не хочу никого приглашать из поселка. У них одна радость – нажраться водки. Встретился с ребятами из летнего лагеря. Сергей Ерофеев, Мишка Дегтев, Стас Калик. Его дразнят калекой. Он не обижается.

Посидели в кафе. Съели торт на четверых. Вспоминали походы, песни у костра. Хотели позвать вожатого. Звонили Сергей Петровичу. Телефон не отвечает.

Географичка влепила четверку. Уже исправил».

«Девки в классе сказали про Наташу Самсонову: «Вот дура, постоянно с книгой!» Оборжешься над этими мартышками!»

Между иными записями был перерыв в несколько месяцев.

«У дяди Андрея живет брат. На столе в рамке фотография тетки с вытянутым лицом и челкой, как у верблюда, и двухлетнего мальчика. Наверное, жена и сын. Книги. Странный набор. Православная библия в закладках. Библейские энциклопедии, «История древнего Рима», православные словари, календарь еврейских праздников».

«Прочитал отрывки из повести В. А. Про детство Иисуса. Он не верит, что Христос – Бог. Точнее, слишком его очеловечил. Глупая вещь. В смысле, написано хорошо. Но это ложь! Вредная ложь!»

«Написал про повесть Патриарху. Жду ответа».

«Вчера разговаривал с Валерием Александровичем. Он работал в кабинете дяди Андрея. Спросил, действительно ли он думает так, как говорил тогда с отцом? В. А. советовал прочесть Ренана и Штрауса. Я ответил: читал. Умные глупости. Они не верят, что Иисус – Бог. Без веры можно объяснить все. Лишь веру нельзя объяснить. Либо она есть, либо ее нет!

В. А. спросил, верю ли я в Христа-человека? В историческую личность? Не знаю!

Отец не заставлял нас с Аленой ходить в церковь, молиться перед сном: дома не было по-другому. По вечерам отец просил читать вслух «акафист сладчайшему Иисусу», жития Святых. Давал читать протопопа Аввакума. «Приобщал к культуре».

В классе и во дворе мы не говорим о Боге. Им не интересно. Они никогда не спросят, когда построили нашу церковь? А ей четыреста лет! Отличники Карпов и Самсонова прочитали Библию и Коран. Для общего развития. Говорят, язык архаичный, местами интересно. Не их вина, что они не понимают язык службы. Для них церковно-славянский или старославянский – волшебные заклинания. Если бы в церкви говорили, как в жизни, толку было бы больше.

Ирина Ивановна говорит, в школе хотели ввести урок Богословия. Но не ввели. В соседней школе есть факультатив. Я сказал В. А., что медицина, наука, музыка, архитектура важнее того, чем занимается отец. В. А. ответил, что поп-музыканты собирают стадионы. Органную музыку слушают избранные. В цирк ходить веселее, чем в церковь. Но без того и другого нельзя. Советовал почитать древнерусскую литературу. «Сказание о Борисе и Глебе», «Повесть о разорении Рязани Батыем», «Повесть о Петре и Февронии», «Корсунскую легенду» и другие. Советовал больше читать русских писателей. С ним интересно».

«Встретились с Ерофеевым. Они на рынке сцепились с черножопыми. Те избили наших. Наших было трое. Сергей собрал весь район, вернулся и навалял черножопым.

Спросил, не скучно ему этим заниматься? Он говорит, мы же не едим к ним торговать и трахать их баб. А если они к нам приперлись, пусть метут улицы и озеленяют город, а не обсчитывают русских на базаре. Попробовали бы мы жить по-своему в их ауле! Что бы с нами сделали?»

«Искал продолжение повести. Нашел на файле отрывки работ дяди Валеры. Перекачал на флешку. Если сделать обращение, будет понятно, чего мы хотим!»

«В детстве к нам приходила женщина с мальчиком. Она целовала отцу руку, маму называла «матушка», заискивала. Мальчика сажали с нами обедать. Нас с Аленой заставляли с ним играть. Он стеснялся, и мать мальчика подталкивала его в спину. С ним было скучно. Он делал все, что ему скажут.

Отец при нас никогда не говорил про женщину плохо. Но мне кажется, родители не уважали ее. Думаю, женщина всем рассказывала, что дружит с батюшкой».

«В церкви молодежи мало. Иногда дети с родителями. Смотрел на Аленку. Жаль ее. В платочке. Стройненькая, как березка. Одна среди стариков.

Рано или поздно все они придут к Богу. Но пока они созреют, жизнь пройдет и зло, что они сделали уже не исправить.

Год назад Валя Осипов говорил в церкви, что Иисус – сказки. Что Коперфильда или Кошперовского две тысячи лет назад тоже приняли б за пророка. Я сказал, что в святом месте так говорить нельзя – Бог накажет. Валя перестал. А через месяц разбился на мотоцикле у кладбища. Случайность? Или Бог не простил?

Их надо силой заставлять читать Библию! Если надо, Коран! Веды! Потом, что хотят пусть читают и сравнивают. Детей силой учат музыке, вместо того чтобы они гоняли во дворе футбол. Заставляют есть кашу, а не чипсы и жвачку!

Иначе, ничего не будет!»

«Вчера ездили к благочинному на именины. Отец с ним дружит. В мощенном дворе «БМВ» с мигалками. После обеда игуменья монастыря Пресвятой Богородицы Марфа рассказывала отцу, как она добивается у губернатора разрешения объявить вокруг монастыря культурно-охраняемую зону. В зону попадут десять деревень. Она сама обходит дворы и требует с жителей подношений церкви за благодать. По ее требованию в ближайшей деревне закрыли магазин, где торговали водкой, и открыли церковную лавку. У Марфы лоснится подбородок. На животе большой золоченый крест.

Наверное, именно так надо заставлять уважать церковь. Но кому эти богатства? Ему? Он и так всем владеет! Людям? Так ведь у них берут!

Дома спросил об этом отца. Ему было неловко за Марфу.

Спросил об этом Валерия Александровича. Говорит: а ты бы что сделал?

Я бы сделал, как в Евангелии. Да Марфы не позволят. В. А. засмеялся.

Если хоть один человек думает иначе, учение Иисуса невыполнимо. Надо заставить думать, как учил Иисус! В. А. ответил, если заставлять, это будет не христианство, а зло.

В чем выход?»

«Встретились с Ерофеевым. Был Никита. Менты за драку на рынке свинтили Дегтева и Калика. Менты говорят, у них приказ. Миша и Стас молчат, но там знают, кто дрался. Сергея выпустили под подписку. У него дядя прокурор. Говорит, будто «следак» давит на то, что драку затеяли наши «на национальной почве».

Я против того, чтобы подонки убивали таджикскую девочку в подворотне. Бить надо не за цвет кожи, а за то, что не принимают Православного Бога. Не хотят знать нашу культуру! Таких своих полно. Сказал об этом Сереге. Он тоже против тупой молотилки. Но проповедями, говорит, ты ничего не добьешься. Добро должно быть с кулаками. Говорю: многие про себя одобряют: «Россия для русских». Но в стране, воевавшей с фашизмом, фашизм пугает людей. А защищать Православие согласятся все. Православию тысяча лет. Веришь ты в русского Бога, или нет, – единственное, что различает друзей и врагов русского народа. Если евангельские заповеди не доходят до человека, надо заставить его уважать веру. Только так можно изменить Россию.

Почему мы не любим черножопых? В них скрытая угроза всему русскому. Иудаизм и ислам – это не столько религия, сколько культура. Иудаисты и мусульмане живут среди нас по своим обычаям и не уважают нашу культуру. Они мирятся с нашим Богом из страха. Тихо захватываю наши города, через наши кошельки. Если бы они ассимилировались в нашу культуру, мы бы их приняли, как братьев. Но сами терпимые к православию только из страха, они требуют терпимости от нас. Мы разрешаем им строить мечети и синагоги, а они нам, что разрешают? Если идти по этому пути, другие религии заполонят Россию. Нас не будет!

А Марфы лишь лобзаются на Пасху, да выбивают культурно-охраняемые зоны.

Сергей сказал, что я говорю толковые вещи».

«Говорил с Никитой и Аленой. Никита согласен: надо действовать. Надо заставить заговорить о себе. Чтобы все поняли, чего мы хотим. У иудеев были зелоты, у католиков – крестоносцы, у мусульман – ваххабиты. Почему им можно, а нам нет?

Никита – дурак, рисуется перед Аленой, но в чем-то он прав. Алена говорит, что ничего делать не надо. Отец знает, что для церкви лучше, а что – нет. Он служит людям».

«Никита дал мне лимонку. Говорит, Ерофеев достал. У его отца в доме много конфискованного. Зачем тебе граната? – спрашиваю. А чтобы с нами считались! Менты защищают черножопых. Значит, им первым достанется. Кто не поймет, встанет в очередь. Сказал, что достанет еще. Носит ее «на всякий случай». Алена не знает».

«Встретились с Сергеем. Он сказал, если у меня есть знакомые, которые думают так же, как я, пацаны помогут. Договорились встретиться на той неделе».

«В. А. узнал, что я напечатал в интернете его статью и обращение к президенту. Ругался. Говорил, что надо много знать, чтобы рассуждать об этом. Я ответил, когда говоришь искренне, порядок слов не имеет значения. Вы настоящие мысли выкинули в корзину, а если б не врали себе, вас бы читали, как Пелевина.

Он резко ответил, что со мной говорить бесполезно. Я рассказал о Сергее. Они умеют бить. А если придут в церковь не как стадо, а от сердца, наши разговоры перестанут быть трепней. Вы сумеете им объяснить лучше, чем я!

В. А. просил хорошо думать, прежде чем делать, и о статье забыть».

«Поступил в институт. Я молодец!»

«…Люблю русскую культуру не в косоворотке и лаптях, а в пенсне и галстуке…»

«Сегодня заговорили с В. А. о книгах, которые он советовал прочесть.

Я сказал, что думаю. Если бы Пыпин не нашел сборник со «Злочестьем», Мусин-Пушкин «Слово», Тихонравов «памятники» старообрядцев, а Курицын не передрал у Бонфини из «Венгерской хроники» о Цепеше, ничего страшного не произошло бы! Когда Грозный в переписке лаялся с Курбским, а мятежный протопоп в Пустозерске кропал свою «Книгу бесед» и «Житие», у них уже были Гомер, Сапфо, Эзоп, Эсхил, Софокл, Еврипид, Аристофан, Вергилий, Гораций, Данте, Петрарка, Боккаччо, Рабле, Ронсар, Сервантес, Шекспир, Мильтон. Что дало русское средневековье мировой литературе? «Слово о полку Игореве»? Знаменитый «Плач Ярославны» в сущности – тема Андромахи из Илиады. Майков в предисловии к своему переводу увидел в «Слове» державинское изображение Екатерининских орлов, почувствовал пушкинскую стройность, сдержанность и меткость выражений, разглядел во всем этом притаившийся зародыш лучших страниц Тургенева. Где? Чему классики учились по «Слову»? От одиннадцатого до восемнадцатого века оно сохранилось в единственном экземпляре, в каком-то харатейном списке летописи! На Западе даже костры инквизиции не выжгли пространство от Платона до Вольтера. «В пыли книгохранилищ монастырских монахи соскабляли с пергамента стихи Лукреция и Вергилия и вместо их писали на нем свои хроники и легенды». Было что соскабливать! У нас же, по Бердяеву, рабы склонили выи под ярмом поповской церкви. И полились печальные и длинные славянские тексты, хитрые умозрительные построения, болтовня о вопросах веры. Официальная, от власти литература была бездарна. В тоталитарной Московской Руси не было мысли, не было и литературы. Ибо власть святых утвердила лишь диктатуру над духом в нашей провизантийской культуре. И диктатура над духом, творчеством, мыслью и словом стали злом, ложным направлением воли к властвованию. А так порождается лишь рабство!

Лихачев утвердил «Сказание о распространении христианства на Руси». Шахматов объединил три «Начальных свода». Но Сумароков списывал «Две епистолы» из «Поэтического искусства» Буало, а не наоборот. Хемницер, Измайлов и Крылов брали за образец Лафонтена и Лессинга, а не наоборот! Новая русская литература началась в 1730 году «Ездой в остров любви», по образцу Тальмана. Тредиаковский «переложил» 143-й псалом. Ломоносов в четырехстопном «Хотине» узаконил перекрестную и парную рифму. Но учился у немца Гюнтера.

Пушкин с томом Парни подмышкой, черпал вдохновение не у Киево-Печерского чернеца, а списывал «Золотого Петушка» у Вашингтона Ирвинга. Лермонтов подражал Байрону. Толстой – тщеславный эгоцентрик! Враг любви и свободы! Мораль Толстого – это прямое отражение его интимной жизни. Когда он счастливо женат, в «Войне и мире» он воспевает семейную жизнь. Ненавидит Софью Андреевну, и в «Анне Карениной» наказывает ее за то, что та ушла от Каренина. Состарился и остыл к деревенским девкам – написал «Крейцерову сонату» и запретил половую жизнь. О «проклятых» французских поэтов, по Роллану, судил из стихотворений с 28-х страниц их книг! Набоков отбрил Достоевского в лекциях для студентов. Так что осталось от древнерусской литературы и классики? Словами Толстого о Шекспире: «одно из тех эпидемических внушений, которым всегда подвергались и подвергаются люди…»

На бумаге за столом у меня ладно получается. Говорил сбивчиво.

В. А. долго молчал. Потом спросил, к чему я завел эту «богдановщину»?

К тому, что не надо мутить простой народ. Раньше в церковно-приходских школах крестьян учили грамоте по Закону Божьему. Им хватало!

Потом извинился. Сказал, что специально провоцировал его. Знания можно использовать во благо и во вред. Вы много читали об Иисусе. А чем все кончилось? Написали о нем небылицы. Только вера помогает разобраться, где правда.

В. А. промолчал».

«Перечитал то, что написал в школе и на первом курсе. Злые, брехливые щенки! Аленка права: вера – это любовь. Детство закончилось».

«Она не любит Никиту. Она любит «его». Никита не знает. Жалуется мне. Рехнулся на политике. Говорит, пора действовать. Чтобы о «нас» заговорили, надо «отстреливать вождей». Никого он отстреливать не будет – бесится от неразделенной любви».

«Она смотрела на «его» фотографию в книжке, которую «он» подарил отцу. Увидела меня, покраснела и бережно спрятала книжку в сумку».

«Ездили в Питер. Бельков, наконец, допер. За обедом у мастера. Алена говорила резко. Никита понес какую-то чушь. Сказал, что «всех Путиных-Медведевых пора к стенке ставить». Напомнил, мою запись в блоге «про физическое устранение политических фигур». Сказал, что он не один, кто думает так, и скоро у них будет достаточно оружия, чтобы покончить с Кремлевской мразью. Обозвал меня трусом и сказал, что я способен только трепаться! В Вологду Никита уехал один. Мы с Аленой – в Москву. В поезде она сказала, что «он» считает ее ребенком и любит жену. Сказала, если я расскажу кому-то, я ей не брат. Плачет. Родители думают – из-за Никиты.

Даже здесь не называю его имя. Боюсь грязью испачкать ее любовь».

Андрей на кухне заварил чай, вернулся в комнату и долго размышлял.

Кто хулиганил в церкви, решил Андрей, вероятно, уже знают, – записи камер наблюдения давно должны были просмотреть! – и то, что Валерьян знаком с детьми Серафима рано или поздно установят. Не торопятся «раскручивать дело», потому что не ясно, как сказал чекист, что с этой историей делать. К тому же ни хулиган, ни само дело никуда не денутся – куда спешить?

С холодком в сердце он подумал, что Валерьяна «там» могут держать неизвестно сколько.

Андрей вырвал из записей Аркадия страницу о гранатах. Дневник и черновики сложил в папку: в записях поповича, во мнении Андрея, не было ничего, кроме эмоций; в черновиках брата – зачеркивания и переносы.

Если этот хлам нужен Полукарову, решил Андрей, он отдаст бумаги. Разведчик убедится, что Валерьян отговаривал подростков от глупостей! – и его отпустят.

Было неловко перед Никитой. Но с хорошим адвокатом ему, может, ничего не дадут! – подумал Андрей. Главное, чтобы парень не болтал лишнего.

Андрей пытался успокоить совесть, в глубине себя, зная, что боится за Валерьяна, больше чем за детей Серафима.

О фотографии в книжке и, кто – этот «он», Аспинин не понял.

Из коробки Андрей выудил толстую тетрадь с загнутыми уголками – дневник брата, – и отложил: глаза слипались от сна.

Назавтра мать продуло. Весь вечер перед отъездом Андрей готовил ужин и отпаивал Галину Семеновну чаями и настойками. Было не до чтения.

Наутро он отправился в Москву.

6

В Москве Аспинин был за полдень. Охранник, – в окно сторожки блестела форменная пуговица, – спросил: «В книжный?» Аспинин утвердительно промычал, и прошел через турникет. Справа завиднелась вывеска книжной лавки.

Аспинин расспросил у заочников, по тесным коридорам бывших хозслужб усадьбы поднялся на второй этаж и вошел в солнечную комнату.

У стола просматривала бумаги ахматовского типа женщина, лет пятидесяти, рослая, худощавая, с каре каштанового цвета, и с ровно подстриженной челкой до бровей.

Они поздоровались.

– Как же вы похожи с Валерой! Как он…там? – у женщины оказался тихий голос, с примесью грудного шепота, хотя она говорила вслух.

– Прислал за помощью. Вы уже знаете?

– Да. К нам приходили. Но здесь только личные дела студентов. Сейчас обед. Все в столовой. Попьемте чаю? Свежий.

– С удовольствием.

Назарова повела Аспинина в смежную комнату. Походка у декана была мягкая, неслышная, будто кошачий шаг. Они присели в низкие скрипучие кресла.

В закутке на десертном столике под рукавицей млел заварной чайник из фарфора.

Назарова разлила заварку и добавила кипяток. Слушая Андрея, она тихонько вращала чашку в пальцах.

– То, о чем говорит Валера с ваших слов, очень личное. И давно написано другими.

– Я в этом ничего не понимаю. А что Ушкин за человек?

– Не думаю, что он поможет. Свой нашумевший «Престидижитатор» он списывал с себя…

– Не читал.

– Он описывает бездарного завистника, который расправляется со своими даровитыми учениками. Кому-то такая откровенность нравится. Принято считать, что автор это не его герой…

Назарова бесшумно положила на блюдце ложечку, оправила розовый свитер ручной вязки и янтарные бусы, и подошла к окну, ржавому от уличной копоти. Через дорогу экспрессионистскими мазками мутнел бульвар.

– Подойдите. – Андрей подошел. – Видите нищего в стареньком пальтишке? Я специально его высматривала.

На аллее бородатый бродяга клянчил у прохожего мелочь.

– Это наш бывший студент! Он приходит сюда каждый день. Ушкин приказал охране не пускать его во двор института. Но мы выносим ему поесть. Денег не даем: пропьет. – Назарова помолчала. – Талантливый был парень. Это он придумал Ушкину прозвище, простите, обрезанный Пушкин. Иначе как Иудушка Головлев он его не называл.

– Почему?

Они вернулись в закуток.

– Ректор предложил ему стать старостой курса. Рассказывать о недовольных. Якобы для того, чтобы вместе работать над ошибками. Парень отказался. Он дружил с кафедрой иностранных языков. Свободно говорил на немецком, английском, французском. Там открыто презирали Ушкина. Тот поделать с ними ничего не мог: мужья преподавателей – дипломаты и разведчики. Они советовали женам сторониться нового ректора. – Назарова пригубила чай. – А потом этот студент представил на кафедру творчества повесть, как проект дипломной работы. Ушкин по совместительству руководит и там. Повесть к защите не допустили. Парень попал в психушку. Затем его перевели на заочку. Он бросил учебу и запил. Рукопись и черновики исчезли. В усадьбе много легенд о неудавшихся судьбах. Но эту повесть я читала.

– И что в ней?

– Некий литератор предлагал надзирающим органам шпионить за коллегами, взамен на литературную карьеру. В тексте, со слов студента, назывались подлинные имена жертв, кличка провокатора. Конечно, разоблачениями давно никого не удивишь. А шестидесятые годы это не тридцатые. Тем не менее…

– Словом, не поможет?

– Трудно сказать. Господа из известного ведомства были у него. А Валера до сих пор там.

– Ваш ректор не всемогущ…

– А почему они так вцепились в эту историю и, причем тут повесть?

Андрей пожал плечами, подумал и рассказал о детях священника и прокламациях.

– Возможно, они хотят связать все в организованную группу, – сказал он.

– В нашей стране уже ничему не удивляешься.

– Ну, хорошо! Если не Ушкин, кто из влиятельных писателей может заступиться за брата? Есть же у вас какая-то корпоративная солидарность!

– На литературу сейчас почти не обращают внимания. Творческие союзы как серьезные общественные институты себя изжили. Их руководители заняты коммерцией. Отдельные литераторы имеют общественный вес. Но, как правило, они заняты собственной литературной судьбой. А на Валере имя не сделаешь.

В коридоре послышались голоса. Обед заканчивался.

– Знаете что? Если вам удастся найти что-нибудь стоящее из работ Валеры, покажите мне. Я отдам это на кафедру новейшей литературы. Они составят свое, положительное мнение. Это, конечно, не их профиль. Но, в конце концов, ваш брат защищался у них. И еще. Вот вам телефоны моих знакомых. – Назарова шариковой ручкой набросала из записной книжки на листок номера и фамилии. – Поговорите с ними. Я их предупрежу.

Андрей пробежал незнакомые ему имена в списке, поблагодарил, и они простились.

Ушкина в ректорате не оказалось. Аспинин оставил секретарю визитку и ушел.

7

По мобильнику Андрей набрал номер одной из редакций, указанных братом. Никто не ответил. Тогда он отправился пешком по бульварному кольцу к Арбату, надеясь, что за час прогулки по адресу кто-нибудь объявится.

У памятника Есенину на аллее Аспинин заметил давешнего бродягу. Тот на скамейке скрестил вытянутые ноги, распял руки по спинке, зажмурился и подставил солнцу кадык, заросший рыжей шерстью. Рядом с бродягой остановились два постовых срочника в мешковатой форме, с планшетами и дубинками, висевшими, как хвосты. Старший наряда пнул бомжа в драный башмак. Бродяга неохотно подтянул колени.

– Эй, парни! – окликнул Андрей патрульных. Те обернулись. – Это мой знакомый…

Аспинин сунул солдатам по сотне. Те подозрительно оглядели его костюм. Еще не приученные брать, спрятали деньги и, тихо переговариваясь, побрели восвояси.

– Зря дали! – сказал мужичок. – Салаги. И так бы отстали. Но все равно, спасибо.

Он снова развалился на скамейке. Ему было лет тридцать пять. Прямые с проседью и сальные волосы завивались и закрывали уши. Мефистофелевские брови и некое подобие клиновидной, неухоженной бородки придавало его лицу хищное выражение. Под распахнутым пальто вельветовая рубашка навыпуск и вельветовые штаны сильно износились. От бомжа разило потом.

Аспинин присел с краю и снова позвонил в редакцию. Телефон молчал.

Мужчина приоткрыл рыжие, как у рыси, глаза.

– Мы знакомы? – в его сипловатом голосе прозвучало недовольство.

– Нет. Мне о вас только что рассказала Назарова.

– А-а, – равнодушно протянул бродяга. – Хорошая женщина. Увидите, кланяйтесь.

– Пиво будете?

– Угостите, буду! – не меняя позы, ответил бомж. – А еще водки и поесть.

Минут через десять он ловко, нетерпеливыми движениями содрал крышку, махом выпил «мерзавчик», затем крепким белым клыком вскрыл бутылку пива, сделал несколько больших глотков и покосился на Аспинина. Бродяга заметно приободрился.

– Вот колбаса, хлеб и плавленый сыр. – Андрей подвинул бомжу пакет с продуктами.

Бродяга еще глотнул, и, облизнув губы, спросил:

– Так, что вам нужно? Вы же не зря подсели. Заочник? – Он мотнул головой в сторону института. – Хотя, нет. Такой респектабельный господин! – бродяга обежал Андрея насмешливым взглядом.

– Просто так подсел.

– А! Пожалели! – В голосе бродяги послышалась ирония. – А может, я специально мозолю глаза господам гуляющим, чтобы знали, как выглядит ныне русская культура.

– Не врите. Русская культура себя уважает.

Бомж, прищурившись, с любопытством посмотрел на Аспинина.

– Значит, не верите в Мармеладовых и в горьковских босяков?

– Не верю.

– И я не верю. А во что вы верите?

– Вам хочется знать, во что я верю, или, что я думаю именно о вас?

– Как вы можете обо мне что-то думать, если вы меня не знаете?

– Из рассказа вашего декана немного знаю. Потом, ассоциации с братом. – Бродяга прищурился. – Вам действительно любопытно? Что же! Очевидно, науки давались вам легко. Вы выбрали то, что получалось у вас лучше всего – литературу. В молодости вам нравилось апостольствовать в хмельной компании единомышленников. Но первая же неудача опрокинула вас. Вы поняли, что проще не подниматься, называя это внутренней свободой, чем вопреки всему оставаться собой. Как это каждый день делают миллионы обывателей. Вы приходите сюда из тщеславия: надеетесь, что в усадьбе еще помнят вас. Вздыхают: «а ведь был талант!» В глубине себя знаете: лень уничтожила в вас последний стыд перед теми, кто вас любит: перед родителями, друзьями. Вы же любите лишь свою жалость к себе. Чем все закончится? Кто знает? Может, вы замерзнете пьяным под забором. А может, доживете до глубоких седин, злобненький, завистливый, никому не нужный старикашка.

Бомж утвердительно кивнул:

– Замечательно!

– Обиделись?

– На что? Свою судьбу я не считаю хуже, например, вашей. Если, конечно, вы живете так, как вам нравится. Я бы еще добавил к вашим словам, что в большинстве своем писатели – это нищие, озлобленные люди. В Москве перед ними проплывает роскошная жизнь. Приспособиться к ней они не умеют. И придумали себе, что живут тем, что якобы хранят духовные и культурные ценности народа. А народу наплевать на них, и на их духовные ценности. Провинциальные же графоманы верят, что в столице их ждет литературная известность, как, например, Шукшина. И к этой славе они делают первый шаг, например, в усадьбе или в редакциях толстых журналов. Они думают, что бегут от мерзостей быта и ограниченных обывателей. Тогда как именно эти обыватели бескорыстно холят «непонятых гениев». А гении в тридцать лет опьянены своим даром. В пятьдесят узнают, что их талант – их же выдумка, и жизнь потрачена на лень и «обдумывание» ненаписанных вещиц. Если им достанет смелости, ужаснутся, что они мучили себя и близких, но остаток дней все равно будут обманываться: жизнь прожита не зря! Но ничего уж не поправить! О себе. Когда мне было одиннадцать лет, отец на моих глазах на рыбалке попал под винт моторной лодки. Мать умерла семь лет назад. Пока я торчал в Москве, бомжи сожгли мой дом на Оке. У сестры внуки – ей не до меня. Так что никого я не мучаю. И жить мне негде! Можно, я поем? Вы не начинаете. А есть без вас неудобно…

– Да, конечно, ешьте! – Аспинин сконфузился.

Бродяга развернул пакет, отломил кусочек бородинского хлеба и немного – от круга одесской колбасы, и принялся аккуратно жевать. Андрей отвернулся, чтобы не смущать его. Бродяга отломил еще немного, запил пивом и отодвинул пакет. Хотя по его голодным глазам Андрею показалось: он готов проглотить пищу вместе с бумагой.

– Забирайте. Это все вам! – сказал Аспинин.

Бродяга поблагодарил. Отломил кусок хлеба, раскрошил его и бросил сизому голубю, ходившему поодаль, подергивая головой. Со всех сторон к угощению слетелись его собратья, серая ворона и воробьи.

– А почему Галина Александровна рассказала обо мне?

– Я просил помочь брату. Разговор зашел о вас и об Ушкине.

Бродяга внимательнее посмотрел на Аспинина.

– Я вспомнил, где вас видел. Вернее, не вас. Ваш брат заведовал общагой? Мир тесен. Давным-давно один семестр я работал у него сантехником.

Бродяга крупными глотками допил пиво и запихнул бутылку в карман.

Понимая, что поступает подло, спаивая алкоголика, Аспинин, чтоб тот не ушел сразу, выставил из пакета вторую бутылку. Бомж поддел клыком крышку и отхлебнул.

– Ушкин это пустое место! – проговорил он как о предмете беседы, обоим ясном. – Ордена, звания. Когда я разобрался, то понял, что писать не о ком. Ну, предатель! Так все предают. Вольно или нет. Но у этого пустого места есть связи. Прежде у студентов усадьбы воспитывали внутреннюю культуру и неприятие фальши в искусстве слова. Может, поэтому многие не раскрылись: их не научили лгать. Ушкин чужой здесь. Ему не хватает внутренней культуры. Он боится тех, кого считает талантливее себя. Старается их приблизить, чтобы потом раздавить. Парадокс: люди выбирают в свои вожди по своему интеллекту. Ефрейторы – Гитлер, семинаристы – Сталин, пехотные офицеры – Франко. Вы можете представить Эйнштейна канцлером Германии? Или Хемингуэя президентом Америки? И я – не могу. Наши институтские умники с этим Иудушкой Головлевым еще нахлебаются. А чем вас не устраивает судьба брата? – без перехода спросил бродяга.

– Он в некотором смысле оказался в вашей ситуации. В психушке.

Бродяга посмотрел на Аспинина, прищурившись и словно свысока.

– Понимаю, – сказал он и отглотнул. – Не знаю, то ли вы ждете от меня. Чего-то вы не договариваете. Во всяком случае, судя по интонации голоса, ваш брат не в такой уж жопе. Не хотите, не рассказывайте – ваше дело. Там меня не пытали. Если не считать пыткой галоперидол. Его дают месяц, а затем смотрят – помог ли? Каждое утро после него просыпаешься и думаешь: сошел с ума или нет? Мысленно себя ощупываешь. Выйду ли? Ведь срока нет. Там, как в тюряге, можно писать письма на волю. Так я строчки из себя выдавить не мог: кисель в башке. А у одного мужика, сам видел, от этой дряни началась болезнь Паркинсона. Что говорить! Ныне все знают, что при совке всех жалобщиков увозили в Казань. А там уже! Так что мне повезло – для них я оказался мелкая сошка. Но уверен: физическая боль или лекарства заставят любого отказаться от себя. А захотите ли вы вернуть себя себе, когда все закончится? И надо ли вам это? Вот вопрос! Я говорю лишь о себе. Так вот, там я узнал, что не способен жертвовать за творчество. Я сочинял из тщеславия, а не потому, что не мог не писать. Понимаете? И страдать за идею не способен. Большинство артистов, художников, писателей, – словом, людей творческих, – занимаются своим делом из тщеславия. Либо из-за денег. А настоящее творчество – это что-то другое. Когда никому не надо, а ты без этого – мертвец. Я прихожу сюда, вы правы, за жалостью. Высокая ли тут философия или трезвая оценка своих сил? Точнее – бессилия! Страх или желание просто радоваться каждому дню на этой скамейке? Не знаю! Мне незачем было возвращать себя себе. А вашего брата я близко не знал.

Он подождал, не спросит ли Аспинин еще чего-нибудь. Затем, сопя, свернул и уложил пакет с объедками в карман. Движения его стали деревянными. На солнцепеке бродяга опьянел мгновенно, словно по команде.

– Вот я тебя! – вдруг крикнул бомж мальчишке лет пяти: тот запустил камешком в голубей, клевавших крошки. Бабушка мальчика опасливо покосилась на двоих, и, выговаривая внуку, увела его. – В каком-то апокрифе голуби мешали страже заколачивать гвозди на руках Спасителя. А воробьи – наоборот. За это господь их стреножил…

– Хотите нормально поесть и выспаться? – спросил Андрей.

Бродяга забормотал: «…исключено…» – и благостно раскинул руки. Андрей потряс его за рукав. Бродяга разлепил сонные веки, попытался освободиться и заснул.

По аллее возвращался милицейский патруль. Аспинин позвонил в редакцию. Телефон молчал. Тогда Андрей подхватил замычавшего бродягу подмышки и повел.

Таксист брезгливо спросил: «Не наблюет?» – дорогой то и дело косился в зеркало заднего вида на храпевшего баском на заднем сидении бомжа, и подставлял нос сквозняку из открытого окна.

8

Игорь Веденеев, – так бродяга назвался, – спал, не раздеваясь, в соседней комнате. Аспинин распахнул в кабинете окно, проветривая дом от вони, и сел за письма брата, – точнее за отрывки, – чтобы не всучить разведчику, какой-нибудь компромат на Валерьяна.

«Странный тут народ. Студентка попросила, чтобы я накормил ее ужином. Предложил минтай и кашу. Поели молча. Не «доносите», говорит, Ушкину, а то выгонит на лето из общаги. Ехать домой не на что. Теперь со мной не здоровается. (?).»

«Живу на седьмом этаже. Он считается «престижным». Хотя, здесь, как во всей общаге, такие же тараканы, засранные кухни, и вечный огонь газовых плит. В клозете ни один бачок не смывает. Разница лишь в том, как мне объяснили, что «вээлкашники» по одному в комнате бухают, а не по двое, как студенты.

В подвале одна отремонтированная душевая и одна – не отремонтированная. Мужчины и женщины меняются ими через день. Заочники все барашки сперли. Откручиваю воду плоскогубцами.

В подвале гейзеры и водопады. У мусоропроводов крысы, как в фильме ужасов. В штате студенты и окрестные алкоголички. Других не нанять, зарплата маленькая».

«Денег не хватает. С хохлами рабочими, что у нас живут, ходил на шабашку».

«Астафьев вспоминает в «Царь-рыбе» про наш Вавилон, мол, «как никак Высшие литературные курсы в Москве окончил,…хватанул этикету…»

«…думал: у писак обострено сострадание. Студенты, городские, лощенные. А в быту скоты. Как в театре: свет рампы для зрителей, а за сценой – тетя Дуся с грязной тряпкой».

«Тупая, механическая работа! Уехать бы! Да некуда! Там нет работы. Зову Ирину. Не едет. Я присылаю деньги. Ей так удобно.

Знал бы, не брался, брат! Денег нет, семья распадается, писать некогда. Это мучает.

Из моего окна над пирамидальными тополями видна Останкинская башня. Днем в оправе изумрудной июньской зелени отсвечивают солнце крытые жестью крыши, а напротив брошенной посреди многоэтажек подковы «Космоса» застряла зазубрина стального цвета: монумент покорителям орбит.

Ночью башня торчит над крышами, как черный шип в гранатовых сережках фонарей под белым перекрестьем секир-прожекторов. Распарывает брюхо тяжелым тучам. А внизу черный город в чешуе огней. В его потрохах махонькие люди.

Проснулся. Один. Мама, ты – в другой жизни. Зачем я здесь? Вокруг говоруны и пьяницы. Болтают о Герцене и Киреевском. Восторгаются Алешей Горшком и «разгадывают» философскую антитезу старца Зосимы и Ферапонта. Таскают в редакции чушь. В их книгах нет главного для меня: в них нет ответа, от чего пропивший мозги бомж и вселенский мудрец находят мужество жить, зная, что они смертны!»

Андрею стало грустно: он ничего не знал об этой стороне жизни Валерьяна.

В соседней комнате послышался скрип диванных пружин. В тени у стола Андрей различил всклокоченный силуэт Веденеева и отложил письма.

– Послушайте, у вас нет выпить? Как скверно! Зачем же вы меня притащили? – с досадой проговорил бродяга, тоскливо посмотрел в черное окно и поскреб грудь. – У вас хороший дом. Вы кем работаете? Внизу кубки, награды…

Аспинин сказал.

– А! Значит хороший тренер, раз зовут. Я тоже заграницей был. По обмену. В бывших соцстранах нас не любят. Вот если б мы их освободили, как болгар от турок, и ушли – другое дело. Приехал как-то во Львов. В кафе эти сволочи рожи воротят: мол, не понимаем! Я им по-английски. Они глазами хлоп, хлоп. Тут, точно не понимают. Зовите, говорю, главного менеджера. Привели дуру сопливую. Говорю ей: ты меня знаешь? И я тебя – нет. Ты видела, чтобы я твоих лесных братьев гонял? Так, кого хрена? В Европу рветесь? Пока вы будете тявкать из подворотни на прошлое – подворотней останетесь! Обслужили по первому разряду. Как скверно-то! А? – он снова посмотрел на Аспинина.

Андрей сходил на кухню и вернулся со стаканом водки.

– Больше не дам. В ванной свежее полотенце и одежда. Переоденьтесь, если хотите.

Веденеев повертел головой, куда б присесть? – придвинул стул, выпил полстакана и с удовольствием облизнул губы.

– С Ушкиным у него были сложные отношения. – Андрей уже начал привыкать к неожиданным переходам бродяги. – Я тогда как раз собирал материалы о старике. А ваш брат был вхож к нему без доклада. Некоторые даже считали его стукачом Ушкина…

– Зачем вы мне это говорите?

– Я думал, вас интересует дед. На счет стукачка – чушь. Слишком они разные люди. А если Ушкин упек вашего брата, как он упек меня, не суйтесь к нему.

– С чего вы решили, что он его упек?

– Вы же сами сказали: ваш брат в моей ситуации.

– Я имел ввиду другое.

– Ну, все равно. Ушкин еще тот фрукт. Он не терпит талантливых конкурентов рядом. Хочет, чтобы его считали простачком. А такие простачки – самая мразь. Бьют исподтишка. Больно бьют. Ваш брат раскусил Ушкина, и в каком-то смысле использовал. Я имею виду не только материальную сторону. Хотя и это тоже. Какая зарплата у заведующего? А у вашего брата семья, кажется. Что-то Ушкин платил ему с аренды помещений через черную кассу, как всем вассалам. Что-то ваш брат финтил с начальником паспортного стола: подселял приезжих. Помню даже, – Веденеев хмыкнул, – в апреле, когда почки на деревьях набухли, по его нарядам я, типа, с крыш сосульки сбивал. Но эти делишки мешали ему. Если бы его не уволили, он бы сам ушел. Почему? – Бродяга развалился на стуле и отхлебнул из стакана. – Он не чиновник. А вот Ушкин – чиновник. Сами подумайте: все начинания в этой стране от чиновников. Особенно после Петра. От чиновников высшего ранга. Аракчеев, Сперанский, Столыпин. Первый величайший роман в русской литературе «Мертвые души» о чиновнике. А почему? Потому что чиновники всегда были для России пресловутым средним классом. Неповоротливая, коррумпированная, костная система, но именно поэтому крепкий скелет государства. При любом режиме. Эту армию чиновников готовили сначала гимназии и университеты. Затем наши техникумы и вузы. Большинство из них получало ровно столько образования, чтобы здраво оценить, что лучше для страны. И медленно, но точно выполнить указания сверху, если это отвечало интересам системы. И всегда высокообразованные государственники из этой среды выводили страну на мировой уровень политической и экономической мощи. На этом Россия испокон стоит. Из чиновников вышли выдающиеся литераторы. Антиох Кантемир – посланник в Англии. Сумароков – директор первого русского государственного театра. Державин – губернатор Олонецкий и Тамбовский. Чулков из солдатских детей дослужился до чина придворного квартирмейстера. Ломоносов, сын помора, – академик. Незаконнорожденный Жуковский воспитывал царевича. Тютчев – тайный советник. Салтыков-Щедрин – вице-губернатор в Рязани и Твери, председатель казенной палаты в Пензе, Туле и Рязани. Пушкин и тот камер-юнкер. О ком Лермонтов писал «мундиры голубые»? А «разночинная» литература! В новое время Иннокентий Анненский – директор Царскосельский гимназии. Платонов – член ЦК Союза сельского хозяйства. Булгаков – режиссер МХАТа. Приставкин – в комитете по помилованиям при президенте. Айтматов – посол в Люксембурге. Они добились чинов талантом. Работа им давала материал для размышлений и обобщений.

– Вы, прямо, поэт! – Андрей улыбнулся.

– Беда нынешней России: нет у нас интеллигентных управленцев. Настоящего интеллигента нельзя купить. А значит нельзя разрушить социальные институты страны: науку, здравоохранение, образование, армию.

– Теперь в правительстве все с научными степенями, иностранные языки знают.

– Образованность это суррогат интеллигентности, так же, как начитанность – суррогат образованности. – Веденеев бережно грел в руке последний глоток. – Ушкину тогда был седьмой десяток. В хрестоматию по русской литературе он не попал. А тут – счастливый лотерейный билет: пост ректора. Дед потом накатал об этом брошюру с длиннющим аграрным названием: «Отступление от романа, или в сезон засолки патиссонов. Педагогические этюды и размышления об искусстве стать писателем». Что-то такое. И вывел свою карьерную удачу как результат борьбы за власть. Все институтские Башмачкины у него выросли в матерых деляг черной кружковщины. Маэстро, кажется, уже тогда писал «Смерть титана», и его заносило. Дедушка долго метался от письменного стола к креслу чинуши. Те, кто его выбирали, думали: временно. Но тот дал зарплаты рядовым преподам, приручил зубров. Именно тогда, когда все начиналось, как везде в стране, именно тогда надо было быть незаменимым для Ушкина. Ведь усадьба – это коммерческое предприятие, которое надо лишь раскрутить. Тут бы тебе диссертации, публикации, загранкомандировочки, премии. А ваш брат плевал на это. Впрочем, вы лучше знаете его Китайские тени. Это так одни мемуары называются.

– Он что-то рассказывал.

Веденеев допил водку и с сожалением поставил стакан.

– Ушкина ваш брат никак не устраивал!

– Почему?

– Потому что для настоящего чиновника чувство долга важнее человеческих отношений!

– А как же перечисленные вами творческие чины?

– А кто сказал, что они нравственные люди? Писать о высоком и быть нравственным не одно и то же. Например, Руссо или Толстой! Поэтому Ушкин получал ордена и звания, а ваш брат мучился, если ему приказывали выселить зажившегося в общаге писателя.

– Но выселял?

– Иные при нем нелегально жили до его увольнения. И потом, это не богадельня, и ваш брат все же администратор, а не нянька в яслях, чтобы в «белые одежды» играть. Над ним тоже начальство. Было. Ушкин странная фигура, – задумчиво сказал бродяга. – Мне кажется – он тихий шизофреник. Он играет в свою жизнь. А если у него отнять его игрушку, он окончательно свихнется. Послушайте, может я поживу у вас? Много места не займу. Уголок под лестницей. За садом присмотрю. Надоем, выгоните! Обещаю – не бухать!

– Да живите.

– Давно думал куда-то приткнуться. Зима скоро! – Бродяга заискивающе захихикал. – Вы, может, мой счастливый билет! Помните, как у Булгакова Шарик? Свезло мне, свезло…

На первом этаже стукнула входная дверь.

– Андрюха! Чем у тебя так воняет? – на лестнице недовольно пробормотал Серафим. – Крыса что ли под полом сдохла?

Дуга света легла на джинсы и большие кисти рук Каланчева. Поп прищурился и насторожено кивнул Веденееву. Андрей представил обоих. Спросил об Аркадии.

– Вчера они с Ленкой к деду уехали. Пошли пить чай. Ну, как знаешь!

Чихая, Серафим торопливо ушел.

– Из-за меня остались? – спросил бродяга, когда шаги стихли.

– Нет. Пора спать! – Андрей встал из-за стола. – Еда в холодильнике. Водку не ищите…

9

Предатель

…В пять часов пропищал будильник – так начинался день Александра Сергеевича.

Ушкин подолгу мерил неторопливыми шагами персидский ковер; невидящим взором смотрел на вздернутые носки кожаных шлепанцев на ногах; останавливался у стремянки, увенчанной стареньким «Вундервудом», и делал несколько клевков пальцами по овальным и, местами, стертым клавишам.

Жена была на даче. Ее кровать пустовала в соседней комнате за книжным шкафом, перегораживающим комнату поперек. Александр Сергеевич заглядывал туда по привычке. На пианино выстроились в ряд куклы, бронзовые и деревянные фигурки, которые жена напривозила со всего мира, пока не заболела. Впереди за пианино, справа – старый трельяж, весь засыпанный коробочками с лекарствами и пустыми облатками: она лекарственно зависима. У жены было все свое: свои любимые книги, видеокассеты.

Ушкин приноровился к хронической болезни супруги. Сегодня высвободились часы для литературной работы. Но ласковое солнечное утро, сулившее нежданные творческие находки, потихоньку тускнело за ржавчиной начинавшегося пекла, не свойственного Москве в конце августа. Мысли костенели.

Ушкин примерил к себе взгляд незримого почитателя – «Пушкин и Набоков творили тоже стоя» – и получился ладный историко-литературный эскиз.

Ушкин не любил дни-пустоты. Он принимал их как составную писательства: простои копили творческую ярость, и вынужденную ленцу позже сметало упоение созиданием. Но сегодня все было иначе: вдохновение истаивало, как фимиам.

Александр Сергеевич выдвинул ящик секретера под нужной литерой и перебрал чужие высказывания на пожелтевших карточках. Ушкин вдруг вспомнил свою давнюю мысль, написанную где-то: то, что есть у них, у его предшественников, уже никогда его не будет. Ушкин неохотно признавался себе, что метод его работы не требовал серьезных литературных изысканий. Александр Сергеевич довольствовался университетским филологическим курсом, за сорок лет где-то подзабытым, где-то расширенным поверхностным чтением. Произведения сотен двух всемирно известных авторов, полсотни запомнившихся по случаю афоризмов. Александр Сергеевич чаще помалкивал в беседах с учеными соратниками, чтобы не оговориться. В конце концов, по мнению Ушкина, эрудиция определяла мастерство писателя не в первую очередь. И это давало ему маленькое, но превосходство в собственных глазах перед коллегами. Бессистемное собирательство афоризмов создавало иллюзию кропотливой работы над материалом. Но когда на семинаре он зачитывал выбранные откровения студентам, пытаясь учительством вытравить из себя зависть, то замечал поскучневшие глаза учеников.

Александр Сергеевич наугад выудил со стеллажей том и полистал его. (Вдоль всего коридора шесть метров книжных, закрытых стеклянными панелями стеллажей.) Это оказался его первый роман, самый нашумевший, выстраданный и, как тогда ему казалось, отточенный до буковки за годы ожидания публикации в «Новом мире». Роман, давший ему жизнь в большой литературе. В нем он «сымитировал» тип посредственного художника: саморазоблачениями надеялся избежать участи своего героя.

Перечитывая первые страницы, Ушкин с ревностью вспоминал мгновения замысла и воплощения, вобравшие его внутреннюю силу, и задавался вопросом: как он умудрился это написать?

Он многого достиг со своими средними способностями! Заявил о себе как писатель поздно, когда ему было за сорок. Заявил брошюркой о Ленине. Его ругали завистливые собратья, но хвалила пресса, о нем выходили монографии. В писательском деле, как в выезде, где несколько лет приходится работать на судей, надо приучать к своему стилю, к кругу интересов. Надо действовать потихоньку, не торопясь, имея ввиду, что впереди жизнь…

Но теперь все эти ухищрения не приносили удовлетворения. В шелухе, осыпавшей его жизнь, не было главного – творчества, делавшего осмысленным его существование!

Ручеек раздумий тихо закружился в омутке хлопот ректора: вчерашние недоделки вперемешку с обязательствами. В половине двенадцатого, рассчитывал он, надо быть в министерстве, потом он поедет в союз писателей, в четыре свидание с министром культуры, который хочет предложить Ушкину что-то неожиданное, в половине шестого он вернется – ах, какой плотный день, представлялось ему, думают его сотрудники! – минут двадцать будет подписывать банковские поручения главбуху…

Сознание собственной значимости распирало старческую грудку.

Писатель – универсальная профессия. Он еще и интриган и дипломат и торговец.

Мысли расползались, как потревоженные слизни. Хватившись, Ушкин было решительно направился к телефону звонить в приемную: предупредить, что задержится. Или вовсе не приедет. На полпути вспомнил впустую растраченное утро и признался себе, что ничего сегодня не напишет! Так же, как не написал вчера и неделю назад…

Дорогой в метро с лица Ушкина не сходила кислая мина. Тут же он подумал: надо хорошенько запомнить эти сомнения, чтобы занести их в дневник писателя.

Первому влетело дворнику, пожилому художнику с усами под Дали: «Дали» заметал редкие желтые листья не в корзину, а на газон. С уборщицей, мадам лет пятидесяти, в парике и с редкими черными бакенбардами, ругались до вздутых вен на шеях. За трехминутное опоздание получила нагоняй секретарь. Неуловимых бездельников из хозчасти Ушкин подстерегал у входа…

К обеду он выдохся и устыдился своей мелочности и занудства. Злость затаилась внутри, и это удивило Ушкина. Обычно он начинал токовать на подчиненных, внутри оставаясь холодным. И вдруг рождался крик. Но это была инсценировка рассудка.

Ушкин прошел по узкому коридору мимо застекленного стенда. На стенде за навесным замочком выставлялись литературные работы студентов и преподавателей. Теперь – чаще фотографии ректора со знаменитостями.

Крошечный кабинет ректора напоминал цитадель, где даже тишина казалась ветхой. Массивный стол был завален папками, документами, стопками писчей бумаги, заставлен канцелярскими штучками, собирателем коих Ушкин слыл.

За рабочим креслом с винтовым вращением кнопками был приколот годовой учебный план, выполненный на ватмане цветными фломастерами. Слева в углу знамя из красного бархата с желтой окантовкой и металлическим наконечником на древке. Два серванта с книгами, подписанными литераторами, равными во мнении Ушкина ему по таланту и популярности, справочники. Особнячком – главные работы в его творчестве: «Дорога в Смольный: июль – октябрь 1917. Страницы великой жизни», «Константин Петрович» и «Смерть титана. В. И. Ленин». Между стеклами серванта фотографии Ушкина со знаменитыми писателями, политиками и рядовыми коллегами. «Самые достоверные – шоферские легенды» – вспомнил он свою цитату.

Справа от двери – вешалка треног. Слева – старая видеодвойка и видеокассеты на столике: Ушкин просматривал курсы английского при усадьбе, чтобы без запинки, как он заявил на страницах столичной газеты, произнести Нобелевскую речь. Но ни одного иностранного языка он не выучил. Здесь же на тумбе небольшой стальной сейф. Ключи от сейфа ректор не отдавал никому, даже в дни недомоганий дома или в многомесячные заграничные командировки.

Откинувшись в кресле за столом, Ушкин апатично поглядывал за окно, где трехчасовой августовский зной плавил улицу. Раздражение улеглось. Но служащие в хозяйственном корпусе между собой на вопрос, «как он сегодня?» – хихикали: «Злой!»

…Проректор по социальным вопросам, «бывшая комсомольская сошка» лет сорока, разложил документы и рассказывал о страховании усадьбы. Говорил о переводе сотрудников «на контракт», чтоб исключить судебные иски недовольных, об увеличении платы для арендаторов, о прибыли гостиницы, от всевозможных курсов, кафе, обучения иностранцев. Деньги прогонялась без налога через страховую компанию. Компания получала процент от оборота, – ее возглавлял брат «комсомольца», – а «отбитые» деньги шли на валютный счет в Краснопресненском банке и на доплаты верным соратникам. Он рассказывал о том, что так или иначе, делали все ВУЗы.

«Комсомолец» про себя называл ректора «клоуном» и знал о нем, что знали в усадьбе: Ушкин рассорил всех в редакции радио, которую возглавлял, оказался в усадьбе случайно, – какой-то писатель отказался от семинара в его пользу, – на выборы ректора его выдвинул заведующий кафедрой новейшей литературы, и Ушкина на голосование буквально тащили из кустов – тот кокетничал и боялся, – а потом принялся топтать прежних соратников.

– Помнишь, у нас Аспинин работал? – вдруг спросил «комсомолец» и рассказал о скандале в храме. – В интернете об этом пишут.

«Комсомольца» сменил министр культуры. Чиновник с водянистыми глазами выторговывал семинар критики взамен на четыре профессорские единицы для усадьбы. Ушкин слушал, отвечал и думал об Аспинине…

Месяц назад Валерий приходил к Ушкину. Ректор по инерции махнул ему на стул. Хватился, хотел обнять: обескуражить показным радушием. Но тот уже сел.

Валерий заматерел. Те же широкие плечи, настороженный взгляд.

…Много лет назад студентом он оставил Ушкину рукопись. Ректор прочел. Сначала Александра Сергеевича раздражали бесконечные грамматические ошибки парня. Но годы педагогической практики научили его опускать мелочи. Затем Ушкин испытал облегчение: студент справился с текстом, заставил его, читателя, сопереживать героям повести. И, наконец, он почувствовал ревность.

Ушкин посмеялся бы, если б переложил это ощущение в слова. Его сочинения ждали своего читателя в любой поселковой библиотеке. Ему писали в издательства и домой. А сотни таких вот ребят не оставят в литературе никакой памяти. Но тогда на пороге седьмого десятка Ушкин ощутил разницу между ним и этим тридцатилетним человеком. Студент еще напишет главную книгу своей жизни, на что у ректора уже нет времени. Состариться для писателя значит – исписаться. Ушкин панически боялся этого, не зная, чем заняться. Выписав в своих книгах живых людей, он вычеркивал их из своей жизни.

Ушкин узнал, что студент на семинаре у одного из «зубров». Без работы. В голове завихрилось предчувствие интрижки: всадить занозу «зубру»: мол, даже студенты бегут к Ушкину – тогда он только начал «борьбу» за власть! Кроме того, ректор искал добросовестного и простоватого хозяйственника. Парень согласился с третьего раза. Но дело было не в должности.

За полгода Ушкин присмотрелся к студенту. Ученик усвоил тактический прием учителя: слушать, соглашаться с мелочами. И поступать по-своему. После первого же семинара, после первой же прочитанной им книги мэтра, Аспинин разгадал мастера: у того была приметливость, но «настоящий писатель» для парня – что-то другое. Объектом печали русской литературы всегда был человек. Все же главные герои Ушкина были мелочные капризные эгоцентрики. Он списывал их с себя, расцвечивал заимствованными мыслями, при этом опасался, что кто-то разгадает его маскировку. И не мог вырваться за круг, очерченный своим скромным даром.

Ушкин, всегда надеясь на крупное исследование своего творчества, тогда испугался разоблачения, – той правды, что похоронит его имя даже для современников. Из него сделают тип изворотливой бездарности, как, например, в надругательстве Набокова над Чернышевским. И вычеркнут из памяти. Ученику это было по силам.

Ректор, было, настроился тихо «уйти» ученика обратно на заочку. Но учебный год закончился, а производственные вопросы – нет. Заведующий работал. Но самое интересное в его жизни, к чему ревновал Ушкин, оказалось укрыто от него. Избавившись от ученика, хватился Ушкин, он не узнает его замыслов, того, что знает про него тот, кто идет следом. Не поправит ученика, если тому доведется сказать свое слово.

Скоро Аспинин сам уволился.

Месяц назад, в свой последний приход, Аспинин оставил рукопись и… ни о чем не просил. Они слишком хорошо знали друг друга. Ушкин возглавлял комиссии по присуждению литературных премий, имел связи в издательствах. А Валерий, вопреки давлению Ушкина (Аспинин знал это!) защитил диссертацию, публиковался во второразрядных изданиях. И, поди ж ты! – надломил гордость и пришел…

Дома Ушкин наискосок одолел первый лист рукописи и впился в бумагу глазами.

Это была вещица на библейский сюжет. Ничего особенного. Дело было не в ней, а в ученике. За годы, что они не виделись, тот заметно прибавил в мастерстве. В литературе, вывел для себя Александр Сергеевич, существуют магистральные темы. Они направляют человеческую мысль на десятилетия. И – второстепенные: комментарии даровитых апологетов. Гений задает главные вопросы времени. Посредственности лишь утаптывают пространство за новаторами. Менялись эпохи, с ними менялись точки зрения людей на мир. Но суть человека вне суеты бытия неизменна. Поэтому неизменен и философский вопрос литературы: сокровенный космос человека в вечно меняющейся вселенной.

Ученик в образах выписал свои сомнения по вопросам, в которых сомневаться ныне не принято. Независимость суждений стала главным приобретением его работы.

В Ушкине проснулась прежняя вражда к бывшему ученику. Он вдруг со страхом догадался: его собственный творческий ступор – не случайность. Сколько бы он не уговаривал себя, что его творческое бессилие – лишь временный спад, что он исчерпал себя предыдущей работой и копит силы! – правдой оставалось то, что тот, кто отметил Ушкина своей десницей из миллионов людей, теперь отнял этот дар! Отнял по праву безжалостного закона о гении и злодействе. А взамен оставил сознание, что нет на свете мстительней существа, чем писатель, отдавший на откуп талант!

Когда в кабинет вошел невысокий мужчина в светлом летнем костюме, с костистым лицом и глубоко посаженными глазами, и его сопровождающий, черноволосый молодой человек с усталым, незапоминающимся лицом, Ушкин не сразу узнал в последнем куратора. Затем поднялся навстречу… и остался у рабочего кресла.

10

Чернявый, Шапошников, представил спутника: «Полукаров Антон Сергеевич». Тот поздоровался и уселся без приглашения. От него крепко шибало одеколоном. Куратор опустился на стул за плечом коллеги.

Полукаров извинился, что пришел без предупреждения, и рассказал о происшествии в Храме. Голос у него был негромкий и уверенный. Ректор сосредоточился: брюзгливый фантазер уступил в нем место чиновнику.

– Я слышал эту историю, – сказал Ушкин.

– Как таковой, постоянной работы у Аспинина нет. Он пишет по договорам. В трудовой книжке последняя запись – институт. Что вы можете рассказать об Аспинине?

– В архиве сейчас поищут его личное дело, – Ушкин потянулся к телефону.

– Это подождет. – Полукаров предупредительно поднял ладонь. – Скажите, что он за человек? Способен ли на необдуманные поступки? Можно ли управлять им… со стороны?

– Мы давно не виделись…

– Но вас даже не удивил его поступок в Храме?

– Антон… Сергеевич? – сказал ректор. – Что вы хотите услышать? Идиот он или замешен в заговоре? Я не психиатр. И насколько знаю, Валерий вполне уравновешенный и самостоятельный человек. Если для вас это имеет значение.

– Сейчас все имеет значение. Мы вот как поступим. Недавно Аспинин передал вам рукопись. – Ушкин чертыхнулся про себя: с кем он вздумал играть в кошки-мышки: «Давно не виделись!» – Давайте-ка, мы почитаем ее. И примем решение.

– Это очень слабая вещь. Не понимаю, какое отношение она имеет к хулиганству? Повесть – на евангельский сюжет, но не думаете же вы, что Аспинин стал бы декламировать рукопись в церкви!

– Нет, конечно, – Полукаров усмехнулся. – Если Аспинин вменяем, его осудят за злостное хулиганство. А если в его работах есть мысли экстремистского толка, – а судя по отрывкам, это возможно, – ему грозит двести восемьдесят вторая статья: разжигание религиозной ненависти. Это больше дело следственного комитета, чем наше.

– Вы что же будете его судить?

– О суде говорить рано. Совершена провокация против иерархов православной церкви. Нужно разобраться в мотивах.

– Все равно не понимаю: причем здесь рукопись?

– Возможно, не причем. Но пусть она полежит у нас, пока врачи понаблюдают за автором.

– Вы что же, по тексту будете составлять медицинское заключение? Ницше, Кафка и Андреев тоже были шизофрениками.

– Дотошный вы человек. Сразу видно – писатель! – фамильярно пошутил Полукаров. – Ну, хорошо. У нас появилась дополнительная информация. Камеры наблюдения в храме зафиксировали истинного хулигана. Имя вам ничего не скажет. Парень дружит с детьми поселкового священника Зачатьевской церкви. Аспинин хорошо знает священника и ребят. Несколько лет назад в Климовске задержали участников экстремистской группировки, устроившей погром на рынке. Они изувечили несколько человек. Один избитый умер от побоев у себя на родине. Поэтому дело об убийстве возбуждать не стали. Юнец дал показания, что Аркадий Каланчев, сын священника, организовал группу радикально настроенной молодежи христианского толка и близко знаком с лидерами экстремистской группы. Прямых улик против него нет. Но после выходки в церкви деятельность Валерия и студентов можно рассматривать как разжигание национальной ненависти на религиозной почве.

Ушкин заходил по кабинету, прижав подмышками ладони.

– Почвенники значит! – сказал он с иронией.

Александр Сергеевич обретался среди крупных политиков и общественно значимых людей, способных одним движением вычеркнуть Полукаровых из действительности. Литературные заслуги делали Ушкина фигурой несоизмеримой рядом с этим серым воробьем из спецслужб. При всей абсурдности ситуации, он предположил осложнения, которые возникли у Аспинина. И писательскую ревность сменила инстинктивная неприязнь интеллигента к представителю пусть кукольной, но деспотии.

После короткой борьбы чиновник в нем взял верх над эмоциями.

– Дался вам этот экземпляр! Других что ли нет?

– Другие затерялись. Либо родственники их прячут. Электронную версию можно изменить. А отпечатанный текст… проще говоря, бумага – документ.

– Наштампуйте рукописи, сколько надо, с электронного носителя! Что за церемонии?

– Вы же, интеллигенция, обвините нас в нарушении закона, – хмыкнул Полукаров.

– А вы откуда узнали об экземпляре?

Разведчик помялся: – Из показаний Аспинина…

– Очень порядочно с вашей стороны воспользоваться его наивностью! – проворчал Ушкин. – Словом, ясно! Ваши начальнички решили подстраховаться. Если с них потребуют, они вам прикажут сляпать дело о диссидентстве, о возбуждении ненависти по религиозным признакам, еще бог весть о чем. Аспинин будет каждые полгода проходить освидетельствование в больнице, пока станет вам не нужен. В итоге вы, как всегда, вляпаетесь, а ему сделаете рекламу, которая ему не снилась! Вы не подумали, прежде чем их сажать, что за вашими комбинациями судьбы людей?

– Никто пока никого не сажает.

По угрожающему спокойствию разведчика Ушкин угадал, что тот потерял терпение.

Шапошников исподлобья посмотрел на коллегу: он опаздывал в ясли за дочкой.

Ректор достал из сейфа рукопись и положил ее на стол.

– Читайте! Может, поймете, что читать нечего! Здесь первая часть. Вторую, говорит, не написал.

Шапошников смахнул бумаги в портфель и скользнул взглядом на ручные часы.

– Выпустили бы Аспинина, а малому влепили бы пятнадцать суток, – или сколько сейчас дают! – и назавтра об этой истории забыли! – сказал Ушкин.

Полукаров кисло улыбнулся.

После ухода чекистов Ушкин впервые подумал о своих дневниках, как подумал бы о чужой работе: вряд ли потомков заинтересуют его конспекты мелких склок и интрижек. Не манера письма, а выбор темы – вот определяющая искусства. Именно этот огонь освещает душу. Если ты взялся писать о жизни насекомых, или о голубом сале, как бы хорошо это не получилось, – другое тебе не дано! Хорошо или плохо справился ученик с библейской темой, но он доверился учителю. «А я его предал!» (Чушь с «физическим устранением» Ушкин в расчет не принимал, хотя чувствовал: именно этот «пустяк», как гвоздь, держит все дело!)

Как только Александр Сергеевич дал определение своему поступку, он постарался отгородиться от угрызений совести отговорками. Но он был из поколения тех, кто помнил сляпанные из ничего дела Бродского, Даниэля и Синявского, Бородина и множества других, безвестных, которым не повезло лишь потому, что они безвестны. Даже дурачки понимают, что с тех пор ничего не переменилось в стране, стоит лишь открыть газету, включить телевизор. Власть принадлежала и будет принадлежать практикам! Страной правят те же коммунисты и комсомольцы, но существенно улучшившие свое благосостояние: принадлежавшее им по должности, теперь принадлежит им навсегда по праву частной собственности. И только привычный русский «круг» или время может отменить эту марксистскую «спираль». А он, Ушкин, часть этой власти.

В деле Аспинина все еще может перемениться по капризу какого-нибудь вельможи, – подумал ректор. К тому же, происшествия такого рода не афишируются. Но ведь, когда его роль в этой пустячной истории станет известна, его будут судить именно за поступки, а не за то, что он написал!

В кабинете муха ударилась о стекло, упала на спинку и отчаянно зажужжала.

Кажется у Веденеева, – сегодня ректор некстати вспоминал ученика! – Ушкин читал о себе: «…предательство – исток всех преступлений, самое тяжелое из всех известных человеку! Потому что предательство – это смерть совести. А человек без совести преступит все. Предатель – трус: он боится возмездия, избегает подельников и свидетелей. Предатель должен знать тварь еще ниже, гаже себя. Хоть бы эта тварь властвовала миром, и никто бы из смертных не ведал об исподнем ее души. Предатель надеется – он не одинок в своем падении, зияют пустоты сердца бездоннее, чем его, и с этим живут! Но каждый предает в одиночку, даже толпой.

Предают всяко: спасая жизнь свою или родных, под пытками, из любви, похоти, корысти, властолюбия, зависти, ненависти, глупости, за государство, народ, из соображений морали, долга, совести, из героизма. Предают все! Иногда обманывают себя тем, что близкому, другу или знакомому от предательства будет лучше. Предательство же ради самого предательства – это высшая форма человеческой безнравственности».

Александр Сергеевич, было, решил, дожидаться развязки. Лишь когда секретарь передала ему визитку Аспинина, – Ушкин удивился: у ученика есть брат? – ректор почувствовал вдохновение: дельце можно использовать в интересах усадьбы. Надо лишь придумать сюжет!

11

Мобильник Пайкиной, бывшей жены брата, не отвечал: та уехала с мужем в отпуск к матери. Ее соседи по коммуналке дали Аспинину их адрес на Псковщине. Подчиняясь скорее обещанию, данному брату, и желанию уехать из Москвы (хоть на время!) нежели здравому смыслу, – ничего искать не надо! – Андрей отправился в Псков.

Вечером в купейном вагоне поезда, увозившего Аспинина с Ленинградского вокзала, Андрей с разрешения Валерьяна пролистал его дневник.

«… Как всегда – сначала любовь, потом предательство».

«Как я расскажу ребенку свою жизнь? Объясню свою жизнь? Главное: зачем?»

Записи было три года!

«…Со второго этажа во дворе Серафима заметил понуро-сонную простоволосую девушку в футболке до голых бедер. Девушка прохлопала шлепанцами к летней душевой и обратно. Алена? Как повзрослела! Оба видения уместились в миг.

За письменным столом, поигрывая ручкой, и, укладываясь спать, я вспомнил Аню. Тогда такие же белые ножки художественной гимнастки разбудили в старом хрыче нежность к девочке. Теперь ничего не осталось. Даже вражды».

«Зашел к Серафиму. Дома только она. Читала и прихлебывала чай. Две косички. Голубая рубашка. Такие же голубые глаза. Покраснела. Закрыла книгу. Мою книгу. Ляпнул: «Про любовь? А уроки?» Она ответила: «Чтобы так написать, нужно по-настоящему чувствовать». Растерялся. Тут вошли Серафим и Саша. Она спрятала книгу».

«Она с братом уехала к родственникам в Челябинск».

«Накануне засиделся за компьютером. В седьмом часу Саша куда-то засобиралась. Вышел к ней. Сказала – на электричку в Москву, чтобы встретить детей. У Серафима служба, он не может. Вызвался подвезти Сашу на вокзал, нести их тяжелый багаж.

Весь путь на Казанский не мог объяснить себе свой поступок. Когда электровоз тихонько уткнулся в тупик, состав вздрогнул и затих, а Саша юркнула в тамбур, и я остался среди пихавшей меня толпы, стало не по себе.

Голубые ситцевые брюки, светло-русые волосы, золотившиеся колечками на лбу, висках и на затылке. Да ведь было такое уже! Должно быть, постороннему забавно читать недомолвки старого идиота, которых он сам боится.

Вспомнил, как впятером ездили в церковь Благовещения Пресвятой Богородицы в Петровском парке. На подножке средней двери переполненного троллейбуса, поддерживая ее за локоток, коснулся ее груди и, словно юнец, едва не задохнулся от жгучей неловкости. Потом шли от стадиона «Динамо», похожего на тюрьму, к церкви – дети, взявшись за руки, болтали и смеялись. Я рассказывал Аркадию и Саше из где-то читанного о парке на этом месте, о знаменитых московских ресторанах «Яр» и «Стрельна», о поместье младшего Рябушинского «Черный лебедь», где давались феерические балы, театр, гулянья, по воскресным дням играл оркестр военной музыки и раскланивались надворные советники с усами на ширину плеч.

Она обернулась, оставила парня и присоединилась к нам. Мне стало приятно, словно я одержал маленькую победу. Тут же представил, как иду за руку с ней, и рассмеялся над этой дичью. Все тоже засмеялись: не поняли, почему смеюсь я».

«Вечером с Серафимом отмечали приезд брата. Дети сидели на балконе: смотрели, как над рдяной сукровицей заката из синевы проступают дрожащие звезды. Серафим, Саша и Андрей разговаривали в гостиной. Поднялся к детям. Играл рок-медляк «Скорпионз». Она пригласила меня танцевать. Никита смотрел на нас с кривой ухмылкой. Я взглянул, словно его глазами: иллюзия близости в плавном топтании вокруг невидимой оси, упругая грудь девушки, ее руки, едва касавшиеся плеч, гибкая талия и теплый запах детского мыла от лица и цветочного шампуня от волос. Все это должно сводить его с ума.

«Никита ревнует меня к вам» – шепнула она. «Передай, что зря!» Извинился и ушел. Даже мыслей своих боюсь!»

«Серафим предложил съездить к его родителям в Ярославскую область. Он купил им старенький дом под дачу и участок.

Выехали двумя машинами. Дорогой завернули в Сергиево-Посадскую Лавру. Пока Серафим ходил по своим делам, праздно читали мраморные надгробья отцов церкви, поднимались на колокольню, упивались экстерьером Трапезной и великолепием Надкладезной часовни, в Царских палатах слушали хор семинаристов.

Какие чистые сильные голоса! Богатый иконостас! На Утиной башне мы всматривались в раскидистые дали грязно-зеленых лесов и бледно-желтых полей. Парень старался ее обнять или вести за талию. Она мягко отстранилась и пожала мой локоть.

Андрей Яковлевич дружелюбный старик. Серафим сочинил про отца экспромт: «Лопатой борода, в занозах руки, когда починит дом, то купит брюки!»

Пока женщины накрывали на стол, мы с Серафимом подогнали под просевшую балку потолка бревно, поочередно орудуя деревянной колотушкой. Парни накололи дров. За околицей набрали маслят и решили назавтра по росе идти за белыми и смородиной».

Дальше рассветный лес в записях Валерьяна пестрел пятнистыми мухоморами, сумрачными ельниками, прозрачными березняками, дремучими дубравами с тесными плетениями корней, папоротниками в человеческий рост, россыпями грибной мелюзги.

Никита то и дело отставал от взрослых и звал Алену. Саша тревожно аукала. Валерьян наткнулся на выводок белых и окликнул ребят. Алена подбежала, радостно «ойкнула» и чмокнула Валерьяна в щеку. Обернулась на Никиту, – он проламывался через валежник, – и присела к грибам. Подол сарафана и рукава кофты девушки намокли от росы, резиновые сапоги блестели, на волосах и ресницах серебрились паутинки.

«Я подумал: повезло парню. По другую сторону огромного куста смородины Алена, громко переговариваясь с родителями, коснулась моих пальцев и замерла. Я убрал руку и отправился к старшим. Спиной чувствовал обиженный взгляд девочки.

Утром пошел искупаться в пруду. Аркадий плавал. Никита попытался поцеловать девушку на холодной земле, изрытой коровьими копытами. С другого берега на них лениво поглядывали жующие буренки. Алена отпихнула его. Мне стало гнусно, словно подглядывал в замочную скважину. Я ушел.

Все утро до отъезда Алена дулась. Саша что-то тихо выговаривала парню. А я поймал себя на мысли: зачем я шпионю за ними со своими записными книжками?

Перед самым выездом Саша подошла и сказала, что с девочкой неладное, но это возрастное, попросила быть к ней терпимее. Мы, слава Богу, поняли друг друга».

Следующая запись через год.

«Вечером встретил ее из Богословского. Она забрала документы. Два института не потянет. По телефону договорились с Серафимом, что из Москвы подвезу девочку.

Алена предложила пройтись. Пушок волос золотился на ее затылке из-под черепахового зажима. Мы шли по пустынному тротуару под осинами, увешенными листьями, как изумрудными медалями.

«К чему ваши разговоры о религии с Аркашей? – спросила. – Они еще мальчишки. Не знают, куда применить силы. Разве нельзя просто любить и быть счастливыми? Я прочитала ваш роман. Вы любите своих героев. Чувствуете, как они. Я вас люблю. Я вас полюбила еще тогда, на веранде. Только не понимала, что это такое. Знаю, что вы скажете: девочки влюбляются в учителей! пройдет! Знаю, что вы меня не полюбите, как женщину, иначе предадите моих родителей и брата».

«Мне сорок. У тебя есть Никита». «Я не люблю его». «Зачем же ты мучаешь его?» «Мне нравится. Любовь это приятная мука! Разве нет? Теперь вы будете избегать меня. Затем вовсе перестанете к нам приходить. Потом женитесь. Ведь вы живете с женщиной? Вот и я отучу Никиту от себя».

Губы ее дрожали.

«Ты действительно выросла. Жаль, что я родился слишком рано…»

Дорогой мы молчали. Алена успокоилась. После Пайкиной мне все равно, кто останется рядом! Но детям о таких вещах не говорят».

«Забрал у Аркадия гранату. Говорили о многом. Записывать не хочется».

Андрей убрал дневник в сумку и долго глядел в черное окно купе.

По указанному адресу Аспинин никого не застал. На обратном пути из Пскова ему на мобильник позвонил Ушкин. Договорились назавтра встретиться в институте.

12

Утром усадьба пустовала. Ушкин кивнул Аспинину, указал на кресло и предложил чаю. Затем услужливо звякнул серебряным подстаканником перед Андреем.

Аспинин так и представлял ректора: молодящийся старичок с ехидным личиком.

Они помолчали, присматриваясь друг к другу.

– Ты о чем-то хотел попросить? – сказал Ушкин.

– Да! Вытащите брата из психушки. Он хорохорится. Но надолго его не хватит.

Ректор неторопливо прошел по кабинету, заложив кисти рук подмышки.

– Он точно не писал антиправительственные призывы? – спросил Ушкин.

– Он бы мне сказал.

Ушкин быстро взглянул на Аспинина и пошевелил щеточкой усов.

– У нас обоих незавидное положение, старик. В шахматах это называется пат. Ходить некуда, а мат поставить нельзя. – Ректор снова прошел по кабинету. – Я прожил жизнь и повидал всякое. Особенно в этой среде. Наши бюрократы всегда боялись огласки. Понимаешь, о чем я? Не знаю, что скажут мои друзья из «Нашего современника», если я открыто обращусь к ним за помощью. Или из «Нового Мира». Для крупных политиков, которых я знаю, твой брат тоже пустое место. Надеюсь, старик, ты понимаешь меня?

– Вы не хотите рисковать карьерой из-за пустяка.

Ушкин пренебрежительно отмахнулся:

– Где ты нахватался этих американизмов? Карьера! Мою карьеру уже ничто не испортит. Я говорю о публичном выступлении в защиту твоего брата людей из его среды.

– Разве нельзя просто замять эту историю?

– Каким образом? Обстоятельства ты знаешь не хуже меня. Одно дело освободить твоего брата – формально он еще ни в чем не виноват. Другое – хулиганство и, и…вся эта ерунда! Мальчишку все равно накажут. А вам надо подумать о том, чтобы на вас не повесили все, что они наплели.

– Понимаю. Но я никого не знаю!

– Должны же быть у Валеры друзья. Он не новичок в нашем деле!

Ушкин подошел к небольшому стальному сейфу, долго ковырялся в замке и положил перед Андреем стопку отпечатанных страниц. Аспинин коснулся рукописи, сло внопроверяя ее вещественность. Казалось, от страниц исходило тепло.

– Это ксерокопия, – сказал Ушкин. – Забирай.

– Вы им тоже отдали?

– Это не такая уж большая ценность, – уклончиво ответил Ушкин. – Подумай, что с этим можно сделать. С художественной точки зрения повесть – пших. Но это не имеет значения. Они еще не решили сажать или не сажать Валеру. А если сажать, то за что? Может они захотят использовать вас для своих целей. Чтобы решить, общественно значимая фигура твой брат или нет, им нужна рукопись целиком. Все написанное им прежде – не в его пользу. Думаю, если специалисты увидят в этой вещи, даже в таком виде, нечто, им с Валерой будет труднее справиться. Тебе, старик, надо расшевелить людей. Заставить их обратить внимание на брата. Кто знает, может он хулиганил из идейных соображений. Шучу!

Андрей уложил бумаги в папку.

– Это его рукописи? – ректор насторожился, заметив пачку листов. – Спрячь их, пока шум не уляжется. И остерегайся этого плешивенького, который ведет ваше дело. Он службист. Раздавит, не заметит. Я в свою очередь подумаю, чем помочь. Обещать ничего не могу.

В поселок Аспинин добрался поздно вечером. Веденеева дома не было. Андрей умылся, поднялся в кабинет и за столом разложил рукопись.


Часть вторая. Бунт

1

Предатель

В 748 году от основания Рима, в месяц Тебеф, тринадцатого дня, когда на небосводе сошлись три планеты Юпитер, Сатурн и Марс, в провинции Сирия в пределах земель тетрарха Галилеи, «общества язычников» и Переи, Антипаса, старшего сына Ирода Великого, в семье плотника Йосефа и его жены Мирьям родился новый подданный.

На восьмой день после рождения выполнили обряд. На тридцать четвертый, после очищения своего за сына, мать принесла двух горлиц во всесожжение и в жертву за грех.

Мальчика назвали Йехошуа.

2

Закончилась четвертая стража. За отогнутым краем шерстяной занавески, закрывавшей стену, под потолком посветлело окно. У входной двери закудахтали куры, и вдруг петух спросонья прокукарекал во всю дурь. Вдалеке его собратья подхватили перекличку. Под деревянным настилом вздохнула овца. Мужчина на циновке укутался в одеяло и громче захрапел.

Мальчик, еще в плену дремы, прижался к теплой спине матери. Но встрепенулся и решительно выскользнул из-под одеяла.

Дрожа от предрассветного холода, он натянул одежду. Брат, наверное, уже ждал у городского фонтана, и надо было торопиться. Это Иааков научил младшего вскакивать с постели, чтобы прогнать сон.

Мальчик прокрался вниз по ступенькам: ноги сразу застыли на земляном полу. Шерстяной комочек ткнулся в живот влажным теплым носом. Мальчик присел, обнял ягненка за шею и погладил его мягкий чубчик.

– Нет, Барашек, сегодня ты останешься дома! – прошептал он. Отодвинул деревянный засов на двери и скользнул во двор. Ополоснул лицо дождевой водой из глиняной цистерны под водостоком, – сезон зимних дождей закончился, близилась летняя засуха, – и припустил по топкой пыли вверх по улице к северной окраине города.

Иааков ждал у мраморного нимфея. Он нетерпеливо дрыгал босой ногой. Из гранитной стены по разбитым ступенькам сочился ручеек. Горожане называли это место Малым Фонтаном в насмешку над архитектурными роскошествами великого царя. Женщины брали воду в Большом Фонтане в центре у синагоги.

На Иаакове, как и на брате, была туника грубой шерсти, подпоясанная бечевой. На загорелых руках белели зажившие ссадины, а в черных кудрях застряли соломины из тюфяка. Иааков спрыгнул на землю, сердито буркнул: – Пошли! – и зашагал к городским воротам. Йехошуа поплелся следом.

Он был на перст ниже Иаакова и на год младше: тому исполнилось восемь. Но худощавый Йехошуа казался одного с ним роста, и братьев путали.

Они миновали глиняные домишки, прилепленные друг к другу, словно пчелиные соты. Первые крестьяне через городские ворота спешили на рынок.

Тропинка уводила по холму через хвойную рощу. Этот путь был короче дороги на восточном склоне мимо фиговых садов, сикомор и гранатов: по ней крестьяне на ослах везли в город инжир и изюм. Еще ниже, у юго-восточного подножья гор, на юг, к большой дороге на Цор вился караванный путь из Итуреи.

Мальчики спешили к деду в Канны, чтобы идти в лес за травами.

В воображении детей на востоке плавные полукружья горы Фавор позолотились, словно в недрах гранита разгоралась заря. Равнина Мегиддо на юго-западе и долина Иордан на юго-востоке за пихтами и соснами дремала в темно-синей дымке. Вершины гор Гелвуй на юге и Кармил на западе тронули первые краски восхода.

Мальчики зашагали под пологий склон, вдоль терновых кустарников в шесть локтей высотой. Кое-где средь колючек еще белели цветы. Далеко внизу за стрельчатыми верхушками белых тополей высились финиковые пальмы с прямыми стволами, как в сухой рыбьей чешуе. Их огромные изумрудные листья походили на перья гигантских птиц. Тут и там алели цветы приземистых гранатовых деревьев. Первые приветствия птиц новому дню разносились эхом в прозрачном воздухе.

Мальчики припустили по мягкой траве, срезая изгибы тропинки. До Канны было едва ли сорок стадий, или пять римских поприщ. А братья отмахали лишь половину пути.

Наконец, за деревьями завиднелись ряды виноградников, а на вершине холма – крытая соломой на деревянных столбах сторожевая башня от воров. Дальше начинался пригород. В ложбине на краю пальмовой рощи у ручья примостился каменный дом с пристройками вокруг двора. На сочном лугу перед лесом паслись черные овцы и рыжие козы. Одна на задних ногах обгладывала куст, передними опершись о ветки. Из-за сарая вышла бабушка: она несла что-то в подоле. Братья бросились наперегонки через корни и кочки.

Дом Иехойахима и Ханны некогда построил кожевник. За городом. Чтобы тяжкий дух из мастерской не раздражал соседей. И ныне в сарае, где когда-то хранились неотделанные шкуры, еще держалась сладковато-приторная вонь. Дом купил отец Иехойахима, гончар Иааков: выше по крутому берегу ручья было много красной глины, а у городских стен на откосе – в изобилии известняка, его растолченным добавляли в глину. Иааков построил печь для обжига. Выучил сыновей ремеслу и рассчитал подмастерьев. Двое младших братьев Иехойахима обосновались в городе, а он после смерти родителей расширил виноградник. Господь подарил Иехойахиму и Ханне сына и двух дочерей. Сын женился и осел среди гончаров, ближе к дядьям. Виноградники и ремесло приносили небольшой, но верный доход.

За домом в канаве валялась груда битой посуды и черепков. Под навесом стояли два гончарных круга: деревянный, на нем помощники делали заготовки, и каменный, для мастера, с дисками разного диаметра. На каменном Иехойахим обрабатывал детали. На покрывале из козьего волоса сохла глина. Мальчики знали: когда комья рассыпятся, помощники измельчат их и очистят от примесей. Вдоль стены мастерской сохло два десятка кувшинов в бат каждый: им еще предстояло вернуться на гончарный круг. Тут же поблескивали полированными боками кувшины поменьше, не больше лога и ценой несколько лепт. Особняком под навесом стояли четыре дорогих кувшина: два рифленых с черно-красными поперечными полосами и два черных – для мирта, сделанные на заказ. Перед обжигом дед опускал эти кувшины в оливковое масло, чтобы они окрасились в черный цвет, и заставлял помощников тщательно полировать бока посуды деревянными терками, придавая кувшинам глянец.

Братья нашли деда за гончарней под навесом, пристроенной к внешней стене у леса. Это был еще крепкий мужчина лет пятидесяти, сутуловатый и мосластый. В его вьющихся черных волосах и в бороде едва змеилась седина. Рабочая эскамида открывала крепкие икры и шрам на правой лодыжке. Дед жестикулировал и басил какие-то пояснения коротышке с одутловатым лицом. Поверх синдона тонкого полотна тот носил светло-коричневый гиматий, на ногах греческие сандалии. Дед добавил в кисет незнакомца щепотку измельченных листьев сухого дурмана и наказывал вдыхать дым травы, чтобы не задыхаться при грудной болезни.

Люди считали Иехойахима своенравным чудаком. На досуге он любил приврать о далеких странах, где якобы бывал. Говаривали: в молодости он ослушался отца и подался за Иордан к ессеям. Другие утверждали: на севере у язычников он дошел до самого Великого города, а потом нанялся в отряды Варрона, тогдашнего правителя Сирии, и очищал мечом окрестности Дамаска от разбойников Зенодора: земли последнего по приказу Цезаря перешли Ироду Великому. Утверждали: врачевать Иехойахим научился у ессеев. Другие – что старый гончар хранил короткий меч: подарок сотника за доблесть.

Под навесом на полках, уложенные в аккуратные ряды на полотняные тряпки, сушились травы.

В Канне лечил грек Елисей, окончивший Александрийскую медицинскую школу, а при синагоге в Назарете – хирург. Ученые присылали к старому гончару за травами. Елисей подарил Иехойахиму таблицу соотношения крови, флегмы, желтой и черной желчи к временам года и предрасположенности к болезням, составленную по трудам знаменитого Полибия, зятя великого Гиппократа. Только чтец молитвенного дома в Назарете, фарисей Ицхак, прозванный людьми «косолапый» – при ходьбе он волочил ноги и спотыкался, словно изможденный служением Закону – недолюбливал Иехойахима. Он пенял: простолюдину заниматься исцелением – грех. Но мирился с тем, что люди с разрешения равви обращались за лечением не к Богу, а к лекарям. Иааков ходил в школу при молитвенном доме, и как-то в лесу спросил деда:

– А разве не сказано в третей книге Закона, что люди болеют, не исполняя заповедей Господа, и Господь посылает на них чахлость и горячку?

– Сказано… – пробасил Иехойахим.

– Так зачем мы ищем для них снадобья, перечим Господу? Не грех ли это?

Иехойахим хмыкнул, смекнув, чьи речи перекладывает внук.

– Но если человек выздоровеет, не значит ли, что Господь отпустил ему грехи?

Подумав, мальчик согласился.

– А, помогая больному, не помогаем ли мы Господу? Может ли грешник угодить Богу?

Йехошуа засмеялся.

– А ты, смотрю, ленив. Оставался бы дома, если не хотел идти в лес!

Иааков покраснел: от деда не утаить мысли. А Иехойахим обернулся к младшему:

– Смотри-ка! Мал, а понимает. Да и памятью Господь не обидел! В травах больше тебя смыслит, и Закон лучше тебя постиг.

У Иехойахима было пять внуков и две внучки. Никого из детей он не выделял, чтоб не обидеть других. Правда, кроме Иаакова и Йехошуа, остальные были малы, чтоб ими занимался. Иааков нетерпеливый как отец, неуступчивый в потасовках, смелый и осторожный, не помнил зла. Йехошуа, по наблюдениям деда, не обладал ловкостью брата. Но его твердость подчиняла старшего. Черные глаза таили иронию на пылкие слова брата, а наедине дед и внук могли не проронить ни слова, и диалог молчания делал их друзьями.

Иехойахим отпустил покупателя. От деда пахло травами и цветами.

– Пошли собираться! – сказал он.

Дети побежали во двор. Из дома выглянула Ханна. Мальчики бросились к ней. От бабушки пахло ржаными лепешками и козьим молоком. К сорока пяти от тяжелой работы фигура ее напоминала колоду для колки дров. Но из-под платка, обвязанного плетеным пояском, вились густые черные волосы. Загорелое лицо в мелких морщинах хранило скромную красоту, унаследованную обеими дочерьми. Ее зрение ослабело за прялкой, но это не мешало Ханне: утварь в доме была на местах, и она могла найти вещи на ощупь. Иехойахим поил жену отваром из сухого аира и делал ей горячие и холодные примочки на глаза. За большой рост она шутливо называла Иехойахима Великий.

Бывало, вечерами они с внуками слушали рассказы гончара о городах и башнях, возведенных кичливым царем во славу семьи и друзей. Агриппион, восстановленный и переименованный в память о друге приморский город Анфедон; Друзион, красивейшая башня в честь пасынка Цезаря, на волнорезе в двести локтей шириной в гавани Стратоновой Башни, переименованной в Цезарию и заново отстроенную из известкового камня; Антипатрида, город на равнине в честь отца; Кипра, изумительной красоты крепость в Иерихоне, посвященная матери…

В рассказах деда всегда появлялись новые подробности.

Давным-давно Иехойахим у городского ручья попросил Ханну напиться из кувшина. На незнакомце был выгоревший гиматий и рыжие от пыли сандалии легионера из вспомогательного отряда. Парень вел навьюченного осла и прихрамывал на правую ногу. В его черных глазах резвились веселые огоньки. Еще дважды, подпоясавшись кожаным поясом, в красной тунике изо льна и в легком, до колен, полосатом халате, молодой франт поигрывал медным ножичком с золотой рукояткой – выставленная напоказ роскошная безделушка – и под теревинфом недалеко от ручья поджидал свою застенчивую знакомую. Через месяц он прислал в дом родителей Ханны братьев, потому что еще не обзавелся в этом краю друзьями. Молодые обменялись серебряными браслетами, и Иехойахим заплатил будущему тестю мохар серебром. Он получил в приданое виноградник рядом с землей отца. В месяц же Тшири, после Дня Очищения, когда козла изгнали в пустыню и удалили грехи народа, Иехойахим привел молодую жену в дом отца по дороге, освещенной факелами. У Ханны отчаянно билось сердце, когда в темноте, в спальне, пахнувшей миртом и елеем, он коснулся ее ладони, и она поняла, что должна стать женой этого чужого огромного мужчины. Тогда он потерся мягкой бородой о ее щеку. Ханна засмеялась, и страх прошел.

Давно уже красная туника и халат перешли сыну, «молодой франт» ссутулился, и большие ладони его стали шершавыми, как пористый камень, черные же глаза потускнели, и в округе нельзя было найти дома, где бы ни было горшка или светильника, сделанного Иехойахимом. А старый гончар задумчиво вглядывался на север в сторону горы Ермон, откуда лет двадцать назад он вернулся, ведя на поводе груженого осла.

Дед приказал жене завернуть лепешки в листья смоковницы и уложить в котомки.

– Приходил Савва, торговец, – сказал он. – Днями он вернулся из Антиохии. Там говорят, десятину опять будем платить не Богу, а Цезарю…

– Порази их пророк Эллия.

– Легат Квириний приказал всех посчитать. Так Савва говорит.

– А легат выше народоправителя? – спросил Иааков.

– Выше, – пробормотал гончар и покивал. – Забыли Маковеев.

Мальчики переглянулись. Слова деда таили угрозу. Ханна вздохнула.

3

Более не мешкая, дед и внуки отправились по ложбине вдоль ручья. За поясами ножи (чтобы срезать кору молодого дуба), на плечах котомки.

Тут и там пестрели цветы, как разноцветный бисер на изумрудном бархате. Иехойахим, походя, напоминал внукам знакомые травы и задерживался у неизвестных: объяснял, когда и где их лучше искать и собирать. Дед показал внукам белую омелу, паразитом вцепившуюся в развилину старой сосны. Желтовато-зеленые цветы омелы почти осыпались. Иехойахим объяснял, как из ее листьев готовят настойки, чтоб изгонять беса из одержимых. Рассказывал с иронией, и мальчики не поняли, шутит дед либо говорит правду.

У ручья сделали привал. Иааков упал навзничь, отшвырнув через голову пустую котомку. Йехошуа опустился рядом с дедом. Сумка Иехойахима была полна травами.

– Деда, – глядя в небо, проговорил Иааков, – расскажи, как бесов изгоняют!

Иехойахим хмыкнул и под плеск воды и щебет птиц заговорил о корне Беара.

– Некогда жил великий Царь. Он превосходил всех царей земли богатством и мудростью, и царствовал от Евфрата до двух морей и Египта. И был он так могуществен, что жил в мире со всеми царями. Ибо никто не помышлял воевать с ним, а народ его благоденствовал: у каждого был виноградник и смоковничный сад. Даже сам фараон и царица Савская искали встречи с Царем, чтобы послушать от его мудрости.

Отовсюду доставляли Царю золотые сосуды, оружие, украшенное драгоценными камнями, одежды из дорогой парчи и виссона, шитые золотом и серебром. Благовония привозили из Аравии. Лучших коней царские купцы покупали в Египте и Куве за сто пятьдесят шекелей и приводили Царю. Каждый год Фарсисские корабли привозили Царю по тысяче талантов золотом, слоновую кость, обезьян и павлинов. Серебро ценилось как простой камень. Дворец же Царя был сложен из дорогих камней в восемь и десять локтей длиною, обтесанных по размеру и отрезанных пилами. А внутри дворца полы, стены и перекрытия были из ливанского кедра, который прислал Царю повелитель Цора. И кедр ценился не больше сикоморы, той, что в доме бедняка.

Медный мастер из Цора отлил Царю два медных столба в сорок локтей высотой каждый и двенадцать локтей в окружности, и водрузил на них золотые венцы по пять локтей высотой, и все это покрыл сеткой, плетеной из золотых цепочек, а сетку украсил яблоками из граната.

Во дворце было несчитано покоев, и вся посуда из золота. Колоннады из белого и розового мрамора пересекались во внутренних дворах, дорожки для прогулок разрезали несчетные сады, перебегали по мостикам каналы и огибали бассейны, пруды и озера. А у берегов под ивами и пальмами ждали лодки, внутри обитые шелком и бархатом, и чуть поодаль из золотых статуэток лилась вода. И вокруг озер и прудов высились башни для ручных голубей, бродили лани, и за ними ухаживали тысячи смотрителей.

Было у Царя сто тысяч стойл для коней, впрягаемых в колесницы, и пятьдесят тысяч колесниц, каждая из которых была куплена по шестьсот шекелей в Египте. Для конницы стойл было вчетверо меньше. Каждый день Царь и его придворные съедали сто коров пшеничной муки, тридцать откормленных волов и столько же с пастбища, сотню овец, не считая диких оленей, серн, сайгаков и дикой птицы.

А престол Царя, с которого он судил подданных, был невиданным во всех царствах: из слоновой кости, обложенной чистым золотом. И на каждой из шести ступеней к престолу восседало по сторонам по два льва, литых из чистого золота, с алмазными глазами, числом львов двенадцать.

Царь высился на золотом троне с подлокотниками из слоновой кости, и трон был украшен жемчугами и алмазами. И когда солнце заглядывало через три ряда окон в зал, где Царь принимал правителей и послов, правители и послы склоняли головы и опускали глаза, ослепленные блеском тысяч лучей, что отражали драгоценные камни.

По обе стороны трона Царя охраняли два свирепых льва. И движения брови повелителя доставало, чтоб звери разорвали дерзкого, осмелившегося быть непочтительным к мудрости его.

И дарована была Царю мудрость Богом за его деяния. И правил он в блеске, славе и могуществе своем. Но сказано: ибо нет человека, который не грешил бы. Сделал Царь неугодное Богу и за то был наказан Им: постигло его безумие.

Возлюбил Царь много жен. И сластолюбие его не ведало границ, как и его венец. Везли ему наложниц отовсюду, красивых жен из многих царств. И кто из них осмелился противиться Царю, ту силой приводили на позор. И возроптали на Царя соседи: лучших жен вели на поруганье. Но презирал Царь гнев князей. За роскошью, развратом забыл он свой народ. А если о своем народе не знает царь, достанет ли ему забот о чуждых! Когда ж друзья, с которыми властитель добыл мечом весь мир, ему пеняли, Царь в бешенстве их в крепость заточал либо казнил. И отвернулись от него друзья, ушли служить другим вельможам. Тогда Господь безумием покарал Царя: влюбился Царь в свою дочь, в юную царевну невиданной красы. Кожа ее была бела, как кость слоновья, нежна, как атлас. Глаза, как чистые озера в садах отца. А волосы мягки, как пух лебяжий. Была она кротка, как серна. Служанки мыли ее своими слезами умиления. Слетались голуби взглянуть на красоту царевны. Газели выходили из садов, чтоб есть из ее рук и греться добротой царевны. Ей птицы пели гимны. И не было живого, кто б ни любил царевну.

Но черной ночью приползло несчастье, померкла радость, запеклись сердца. Царь льстивый под любым предлогом вел дочь к себе, одаривал ее одеждами злаченого шитья, сокровищами подневольных стран. И всякого, к кому он люто ревновал, велел немедленно казнить. И даже ненависть жены, матери царевны, преградой не была ему. Мольбы же дочери лишь распаляли сладострастного Царя. Но Бог берег его от искушения.

Три брата было у царевны, три храбрых воина. Старший в гневе замыслил умертвить Царя и подбивал на это братьев. Средний не знал, как поступить, ибо жалел отца, но и жалел сестру. Младший же противился отцеубийству. Он знал, что мудрость властелина не знает равенства в веках, безумие отца лишь наказание Бога и испытание им, его сынам. Не будь они детьми отца, мудрейшего из сущих, коль не поступят так, как повелел им Бог. Мать подсказала им о чудном корне. Прикосновение его уймет умопомраченье. И трое, оседлав коней, не мешкая, отправились на поиск.

Проехали они пустыню и хребты, и вот Беара, где, сказала мать, в ущелье рос волшебный корень. Всю ночь гонялись воины за голубым огнем. Отчаяние сравнялось их с упрямством добыть лекарство для отца, но тщетно: пламя ускользало, как край небес, который видят все, но не коснутся.

И младший повелел идти к огню от трех сторон: четвертой стороной гранит утеса, закрывший небо. Они брели за ускользавшим светом, прикончив в клочья платья, в кровь содрав лицо. И, наконец, когда сошлись подле утеса, то пламя тихо тлело возле ног. Осталось вынуть корень из земли.

Лишь старший в нетерпении склонился над чудным лепестком огня, раздался голос. Разве царица не сказала вам: кто первым к корню прикоснется, немедленно умрет. Другого ждет безумие. Лишь последний возьмет его, но так, чтоб не касалась его рука отростков?

Обернулись братья. Голубой свет играл на льняных одеждах старца. У ног его сидел огромный пес. Да, говорила, старший отвечает, и решимость его спасти сестру от позора, а отца от мерзости, была так велика, что он готов был умереть. Да, ответил средний брат, готовый заплатить безумием Богу. Что делать нам? – спросил младший, желавший себе участи братьев.

Ответьте мне, что есть всего сильнее, и научу я вас, как корень откопать, ответил старец.

Первым молвил старший.

Сильней всего вино. Оно равняет мудреца и глупость, царя и чернь, славу и позор, богач подобен бедному, не знает человек печали, не помнит долга, совести, он хвастает пред Богом, друзей не помнит и любви к семье, он обнажает меч на брата, а, отрезвев, не помнит дел своих!

А средний брат ответил. Всех сильнее царь. Владеет он землей и морем, он посылает армии на смерть, никто не смеет преступить царева слова, людей стирая в прах и города. Народы дань ему приносят, и волю слушают его. И даже, если спит он, весь во власти слабых, они его жизнь стерегут.

Младший сказал. Всех женщина родит: царей, что правят миром, и их рабов. Она вскормила тех, кто насадил сады, засеял пашни. И человек бросает ради женщины род, его вскормивший, не помнит кровь ради нее. Он грабит, он крадет и убивает, награбленное в дар возлюбленной несет. Грешит перед Богом ради женщины, гнева Бога, не боясь. И даже царь, которому покорны народы и цари, становится безумным перед женщиной, готов положить к ее ногам подлунный мир. Так не сильней ли всех она? О, нет!

Сильнее женщины лишь истина, в ней нет неправды. Уйдут в века и люди, и цари, останется лишь истина одна, бессмертна и вдали от зла. Лишь к истине взывают люди, и все трепещет перед ней. Она есть сила, царство, и величие, и власть во все века. И истина есть – Бог.

И молвил старец. Благословенны люди, дарившие такого сына миру! Он повелел копать, чтоб корень возвышался над землей. Затем связал веревкой пса и корень. И только пес извлек волшебный пламень, как тотчас же издох. А братья поклонились старцу и осторожно довезли Беару к дому. И всякий встреченный ими на пути их славил.

Когда же двое старших отца в саду схватили, где тот замышлял, как бы соблазнить царевну, и младший корнем до безумца прикоснулся, то Царь прозрел. Упал к ногам детей он и просил прощения у всех, кого обидел в забытьи. И славил Бога он, что подарил Господь ему таких детей. И была радость по царствам. Дочь Царь выдал замуж и наградил сынов. Господь простил Царю его грехи. И правил Царь мудрей, чем прежде, во славе, недоступной смертным.

Иааков горящими глазами смотрел перед собой. Йехошуа грустно улыбался.

– Деда! – прошептал Иааков, чтобы не разрушить волшебство рассказа. – А не звали ли Царя Шеломо? – Гончар снисходительно улыбнулся и не ответил. – А кто был старец?

– Наверное, книжник, посланный Богом! – задумчиво сказал Йехошуа. – Деда, ужели в подвиге могущество человека и смысл его жизни?

– Смотря какой подвиг! Растить виноград, родить и праведно наставить детей, жить в уважении и почете перед людьми тоже подвиг.

– А что важнее: подвиг Давида или подвиг смертного, который умер за грехи людей, а его презирали, как вора?

Иехойахим покосился на внука.

– Вам разве читали из пророка Иешайи?

Йехошуа пожал плечами

– Раби Пинхас рассказывал…

Иааков насторожился. Он припомнил недавние чтения из книги пророков о каком-то воре и не мог взять в толк, почему вопрос заинтересовал деда и Йехошуа?

Часто Иехойахима поражали не столько вопросы внука – бывший легионер среди природы нередко сам мечтал – а то, что их задавал семилетний мальчик. За глубокими, как омут, зрачками сына Мирьям гончару мерещилась пугающая вселенная: она лишь ночью открывает свое величие смертным. Иехойахиму казалось: младший внук родился с мудростью взрослого, и этому долговязому мальчику открыто запредельное знание.

– Величие подвига определяет цель, – ответил Иехойахим. – Настанет день и твое сердце ответит тебе, что есть подвиг. Ты еще мало видел.

– Разве не Шеол мера поступков?

– И многие из спящих в прахе земли пробудятся: одни для жизни вечной, другие на вечное поругание и посрамление. Так говорил пророк Даниэл, – ответил дед.

– Возвратится прах в землю, чем он и был. А дух воротится к Богу, который дал его, – пробормотал мальчик и в голосе внука гончар услышал тревогу.

Дар Господа, свою великолепную память, мальчик вначале принял, как способность дышать. Потом Йехошуа заметил: от книжных истин взрослые скучают. А вне собрания забывают о Том, Кто даровал им этот мир: их занимают пустяки. Сверстники же Йехошуа уныло зубрили непонятные им стихи, и, отложив свитки, с резвостью детенышей животных предавались забавам их природы нефеш.

Однажды на собрании в синагоге Йехошуа повторил вперед раби таргум из пророка. Мужчины посмотрели на мальчика с изумлением и неодобрением: религиозное рвение не отменяло уважение к служителю Бога и соблюдение обряда. Йехошуа покраснел и потупился. Другой раз мальчик в доме книги поспорил с неточно цитировавшим чтецом. Дети поджидали зазнайку на улице, чтоб указать умнику его место: слишком много мнил о себе сын плотника. Но Лепешка, сын Клеопы, – он вечно носил за пазухой хлеб, – заступился за брата. Йехошуа стал сторониться людей.

Познав ремесло, Йехошуа заметил: чем тяжелее работа, тем самозабвеннее люди отдаются праздникам, и не вспоминают горечь будней. Они не любят напоминаний пророков, а их страх таит неведомое знание.

Это случилось в четвертый день перед шабат в месяц Адар, после праздника Пурим в самый разгар уборки льна, когда солнце набрало жаркую силу. Старый водовоз Маттия умер. Маттия жил в конце улицы и иногда предлагал плотнику воду за лепту. Водовоза похоронили до захода солнца в яме, обложив тело камнями и присыпав землей. Сверху положили каменную плиту и побелили могилу.

Его завернутое в материю тело быстро пронесли на деревянных носилках: мухи вились над потными спинами носильщиков. Водовоза провожали четверо родственников и соседи. Плакальщиц не на что было нанять, и никто из мужчин в знак скорби не сбрил бороду.

Дочь Маттии, Рода, хромая от рождения, седая дева с тупым лицом, едва поспевала за людьми. Женщина шумно сопела и, босая, подпрыгивала, словно бочка отца на ухабах. Отец единственный жалел ее. Теперь Роду ждала судьба увечной побирушки. И Йехошуа не мог забыть растерянный взгляд Роды.

Он понял, что такое смерть. Мальчик сел в пыль, поджал колени и заплакал: нет вечной радости и счастья, а есть только тоска и ужас, о которых люди старались забыть.

Когда слезы вымыли из сердца отчаяние, Йехошуа вспомнил о раби Пинхасе.

Их дружба началась с оговорки Йехошуа в собрании. Проходя мимо расступавшихся горожан, Пинхас остановился возле Йосефа и Йехошуа и спросил мальчика, не гончара ли Иехойахима он внук? И одобрительно кивнул.

Потом они встретились в учебной комнате при синагоге. Пинхас узнал о здоровье отца и дедушки. Йехошуа помялся: в углу над столом подслеповато сгорбился хазан. Он читал, словно нюхал пергамент. Вдруг – хряснул ладонью по доске в тщетной охоте за мухой и испуганно заморгал на раби. В комнату нетерпеливо заглянул Иааков, поджидавший брата.

– Ты что-то хотел спросить? – сказал Пинхас Йехошуа. Густая колечками борода и усы раби скрывали улыбку, но его доброжелательный голос ободрил мальчика.

– Раби, в Книге хвалений нам читали о душе. Есть ли это весь человек, который восстанет в вечную жизнь или будет брошен в долину Енномову, или это только тень его?

Священник с любопытством взглянул на мальчика: гиматий, слишком легкий для прохладной погоды, старые сандалии велики и, верно, достались от старшего. Пинхасу редко задавали отвлеченные вопросы, обнаружив знание священных книг. Тем более редко люди бедного сословия. То о чем говорил мальчик, понял бы не каждый взрослый, ибо ни в Книге хвалений, ни в Великой аллилуйе не пояснялась разница между тем, что подвержено тлению, и тем, что навеки принадлежит Богу. Пояснять же взгляды людей своего круга в Ершалаиме, то есть, что он не верит в воскресение после смерти и презирает столичных богословов, обезьянничающих перед Богом по неписаным законам, он считал лишним: это только запутает ответ. Пояснения языческих мудрецов были не менее сложны для мальчика, чем его вопрос. Раби подумал и ответил:

– Ты знаешь гончарное ремесло? Не очень? Тем лучше. Сделай для меня горшок без сторонней помощи.

Спустя семь дней мальчик остановил его у молитвенного дома. На лбу поверх молитвенного платка и на правой руке у Пинхаса были филактерии: он не успел их снять. Йехошуа подал кривобокий предмет из необожженной глины, напоминавший горшок. Пинхас повертел изделие и сдержал улыбку.

– Ты раньше делал это? – спросил раби. Мальчик отрицательно кивнул. – Значит, это знание было у тебя до рождения, и теперь ты вспомнил его, не так ли? – Йехошуа неуверенно подтвердил. – Подобное говорил давным-давно один языческий мудрец. Теперь так думают многие в Александрии и даже в Риме. И то, что сохранило твое знание, некогда освободится от твоего тела…

Мальчик подумал и улыбнулся.

– Я понял вас, раби! – Тот одобрительно потрепал ученика по плечу и повернулся идти. – А не есть ли это просто наблюдательность и смекалка?

От изумления Пинхас стал и беззвучно рассмеялся.

– Не хочешь ли ты поспорить с великим Платоном? – успокоившись и поглаживая бороду, спросил он. Йехошуа смутился. Пинхас приподнял подбородок ребенка и заглянул в его глаза. – Не знаю, зачем Господь обронил в этом захолустье драгоценный камень. Может, чтобы его огранили? Заходи ко мне, когда будешь свободен. Я постараюсь научить тебя тому, что знаю. Возможно, удастся подготовить тебя для раввинской школы.

После зимних дождей мальчик помогал Йосефу ремонтировать в окрестностях сторожевые вышки на виноградниках и ладить новые. Затем с отцом и дедом подрезал виноград, собирал с гончаром травы.

Но теперь Йехошуа должен был рассказать учителю о своем смертном ужасе.

Он вбежал по каменным ступенькам бокового входа в учебную комнату с длинными лавками – тут было безлюдно – и толкнул дубовую с медным кольцом дверь в библиотеку. Раби по-домашнему в льняном хитоне, подперев голову, читал пергамент. Кисть его тонкой руки казалась почти прозрачной. Сандалии валялись по сторонам. Учитель потер пятку о пятку.

Косой луч через высокое окно преломился на медных штырях свитка, и зайчики дремали на потолке и полках вдоль стен. Повсюду были кувшины с рукописями. В углу под погашенными светильниками в виде лап льва стоял пюпитр. На нем развернут пергамент. В небольшой чашке краски. На краю небольшой медный нож для заточки деревянных перьев: Пинхас затемно сверял тексты. Раби приветливо поманил мальчика.

– Ты сумеешь прочесть это? – Пинхас показал на свиток. Йехошуа отрицательно кивнул. Он знал пока лишь арамейскую грамоту.

– Если вы прочтете вслух, я сумею повторить.

– Ты должен понимать сказанное и разбирать написанное! – Пинхас говорил, как обычно, тихим голосом, словно ворковал. – Это умножит знания. Слова, сказанные вслух, мешают думать. А когда ты вчитаешься в каждое слово, истина скорее откроется твоему сердцу.

– К чему человеку истина, если он не переживет ее?

Пинхас нахмурился. Йехошуа устыдился своего непочтительного тона.

– Вчера умер старый Маттия, – сказал он. – Мне впервые стало страшно!

Раби прошел по комнате, задумчиво поглаживая бороду. Мальчик осознал свою смертность: каждый проходит это. Дальше была либо покорность Богу, либо противное Ему, когда разум тщится спасения тленной плоти, а лютый Зверь подстерегает безумца.

– Не потому ли Господь на Синае дал Мошеаху заповеди и Закон, а Мошеах завещал скрижали народу, что Господь знал глубины низости человека, его страхи, и то, что человек будет сомневаться всегда? – спросил Пинхас. – Не тех ли, кто забыл Закон, гонят камнями и распинают, как воров?

– Но Господь дал Закон живым, учитель. Я не собираюсь его преступать.

Они переглянулись. Раби тронул ученика за плечо.

– Прости, я не хотел тебя обидеть. Для большинства Закон – щит, что оберегает людей от людей. Для избранных Закон – их сердце. И эти немногие опаснее первых, ибо даже мудрейшие ошибаются. Но сказано, Преисподняя и Авадон открыты перед Господом, тем более сердца сынов человеческих, и держать в сердце своем неугодное Богу и не покаяться, думая, что это тайна для Него, значит противится Ему! – Раби испытующе посмотрел на мальчика. Тот потупился.

– Да. Я сомневаюсь, учитель! – негромко проговорил Йехошуа. – Маттия никогда не проедет на своем осле за водой. Придет день, когда дедушка не встанет за гончарный круг, отец не обстругает доску. Что проку в знании там, откуда нет возврата. У Иова сказано, даже для дерева есть надежда, ибо, если и будет срублено, то снова оживет. Едва почуяв воду, пень, замерший в пыли, дает ростки и пускает ветки. А человек умирает и распадается. Ляжет и не встанет! Когда умрет человек, то будет ли он опять жить?

Пинхас понял: ответ Емфаза из той же книги известен ученику. Давно уже не было у священника столь знающего собеседника. На лбу раби выступила испарина.

– Да, действительно, человек, рожденный женщиной, выходит и отпадает, как цветок; убегает, как тень, и не останавливается, – начал он словами из Иова. – Но там же сказано, что в последний день он восставит из праха распадающуюся кожу и во плоти человек узнает Бога. И пророк Даниэл свидетельствует о том же. В Книге же хвалений сказано, что только тот, кто всегда видит перед собой Бога, возрадуется сердцем, и даже плоть его успокоится в уповании. Во второй же Книге Царей говорится, что понесся Эллия в вихре на небо перед глазами ученика его Элиши, но не умер. А Энох, чтимый в народе сын Иареда? Он тоже был призван за праведность свою живым к Господу, как сказано в первой книге Моше.

– Но может ли слабый человек бесконечно верить лишь в то, что было, либо грядет. Надежда, долго не сбывающаяся, томит сердце, говорит Шеломо. А если человек усомнился, что удержит его от дурного?

Пинхас подал Йехошуа с пюпитра медный ножик.

– Изрежь свитки. На них начертаны слова истины, и сегодня ты переживешь ее…

Мальчик отшатнулся.

– Ты не сделал это из любви ко мне или из страха, что тебя накажут?

– Потому, что это безумие!

– В тебе, как и в любом, есть Бог. Как сказано в песне Давида: благословлю Господа, вразумившего меня; даже ночью учит меня внутренность моя; ты указал мне путь жизни.

– Но и змея без нужды не жалит.

– Змея тоже творение Бога.

– Тогда и ей он восставит из праха распадающуюся кожу?

Пинхас нахмурился.

– Если ты пришел попусту тратить слова, то наш разговор окончен. При многословии не миновать греха, а сдерживающий уста свои разумен. – Мальчик покраснел. Раби смягчился. – Ты меня плохо слушаешь. Сегодня отчаяние твой учитель. Только Бог знает, как должно поступать человеку. Ибо в жизни чаще добро не вознаграждается, а вина не наказывается. Нет абсолютных праведников, как нет закоренелых злодеев. Но помни, что говорят в народе: какою мерою мерите, такою же отмерится и вам. Если за благие поступки ты ждешь от Бога платы, ты – раб жалкий. Если ты милосерден к ближнему, как Господь милосерден к тебе, ничего не требуя от тебя, кроме любви к себе, тогда ты подражаешь Богу. Так говорили Антигон из Шухо и знаменитый Гиллель. И сердце всякого праведного открыто для этой истины. Смотри в сердце свое. Книжные знания откроют тебе много дорог, но только сердце укажет единственную.

Знаю, я не ответил на твой вопрос, – продолжил раби, – потому что никто из ныне живущих не видел тех, кто бы вернулся оттуда. Но спроси себя, есть ли хоть один человек на земле, за которого ты, не задумываясь, отдал бы жизнь? Если – да, чего стоит смерть?

– Значит, вы все же не верите в пророчество Даниэла?

– Некогда царь Хиркон и его брат Аристобул подняли народ на народ, чтобы разрешить похожее сомнение. Но даже мечом они не добыли истину. А если бы ты увидел вернувшихся из Шеола, ты бы успокоился? – в голосе Пинхаса прозвучала едва слышная ирония. – Вечная жизнь! А справедливо ли это? Тогда бы и злодею, зная, что он бессмертен, хоть не плотью, но душой, жилось бы вольготно.

– Учитель, если люди живут, значит они победили страх смерти?

– Но не уничтожили его.

– Не слишком ли сурово Бог наказал людей за первый грех?

– Не нам судить Бога! – Пинхас остановился у окна, поглаживая бороду. – Если бы хоть один человек вернулся оттуда, это перевернуло бы мир.

Йехошуа рассказал Иаакову о водовозе. Братья сидели позади дома Клеопы, свесив ноги с крыши сарая. В пыли дикие голуби и стайка воробьев дралась за крошки. Мальчики щипали от лепешки и бросали птицам.

– Меньше читай, брат. Свихнешься. Пойдем. Кой-чего покажу…

Во дворе тетка Мирьям, мать Иаакова, требовательно позвала сына. Братья припустили вниз по улице, поднимая султанчики пыли.

В стадиях четырех за городом в ивовой роще у глубокого ручья мальчики юркнули в осоку и затаились. Пахло цветами. В траве звенели потревоженные комары. Тяжелые ветви деревьев, склонившись над тихой водой, слушали, как течение уносит время.

– Искупаемся? – Йехошуа полагал они пришли за этим.

– Тихо! – прошептал Иааков. Он вытянул подбородок, повертел головой и подполз ближе к воде. Затем сделал знак брату.

На другом берегу послышались голоса и смех. На песчаную отмель между деревьями вышли несколько молодых женщин с узелками на головах и две девочки-подростки. Опустив поклажу, женщины принялись скидывать с себя расписанные узорами туники: решили искупаться перед стиркой белья. Женщины оказались напротив мальчишек в каких-нибудь двадцати локтях. Йехошуа перевернулся на спину и, заложив руки за голову, уставился в небо.

– Ну, ты чего? – дернул его за локоть Иааков. – Гляди!

Йехошуа покосился через плечо на берег. Две женщины уже обнажились и, собрав смоляные косы в узлы на затылках, вошли по колени в речушку. Они весело заохали, присели, трогая студеные струи, и выпрямились. Женщины задорно поглядывали друг на дружку, словно ожидали, кто первая ухнет в стремнину. Йехошуа только и разглядел тяжелые груди с большими розовыми сосками, да что-то рыжее внизу живота и подмышками в белой соли. Когда старшая из женщин, снисходительно кривя рот, пошла к воде – у нее были вислая грудь и короткие жилистые ноги – Йехошуа покраснел и отвернулся.

– Гляди, сейчас младшие полезут! – горячо прошептал Иааков.

– Грех это. В законе сказано…

Иааков отмахнулся.

– Закон знаешь, а как женщина устроена нет! Они язычницы, значит можно. Смотри, смотри. У той, что слева уже волосы. Как мох в расщелине камня…

Йехошуа заткнул уши пальцами, но все равно слышал звонкий смех и визг купальщиц. Он покосился на брата. В глазах того тлел сладострастный огонь, и весь он напрягся, как подросший щенок, учуявший суку. Йехошуа осторожно обернулся. Женщины, пофыркивая, плавали в стремнине: их матовые ягодицы и ноги светлели в прозрачной воде. Лишь девочка лет восьми опасливо приседала на мелководье и ополаскивала худенькое тело. Йехошуа разглядел ее лицо: почти сросшиеся тонкие брови и высокий лоб, каштановые волосы волнами ниспадали к пояснице. Ее соски набухли, как почки на деревьях, бедра округлились. Казалось, бутон вот-вот распустится. Умыв лицо, девочка быстро заморгала и застенчиво улыбнулась взрослым, очевидно смущаясь своего неумения плавать. Подруга, стоя по горло в воде, подбадривала трусиху. В какой-то миг Йехошуа привиделось, глаза его и красавицы встретились, и девочка стыдливо присела. Но тут же выпрямилась во всю весеннюю стать, и мальчик перевел дух.

– Они из деревни вон за теми виноградниками, – сдавленным голосом проговорил Иааков.

Тут мальчики замерли. Прямо на них, цепляясь за траву, на крутой берег лезла старуха – струи воды стекали меж ее ног, вислая грудь вздрагивала при каждом движении, мокрые пряди налипли на лоб и на глаза. Снизу женщина казалась огромной даже на коротких ногах. Она завизжала проклятия, и прежде чем нашла палку, двое брызнули к тропинке под веселые крики купальщиц.

– Стой! – Иааков демонстративно перешел на шаг. – Голыми не побегут! – На всякий случай он обернулся. – Идем к заводи. Потом из дома не пустят.

Искупавшись, мальчики легли ничком на траву, подложив под подбородки руки. Солнце быстро нагрело их бронзовые тела.

– Зря убиваешься,- заговорил Иааков, прикрыв веки. – Тебе хорошо? Вот и живи! А если это когда-то кончится, зачем об этом думать? Ты ведь ничего не изменишь. Вот муравей бежит, и тебе безразлично, о чем он думает… – Иааков придавил пальцем муравья, замешкавшегося перед сухой травинкой.

Йехошуа отдернул руку брата. Расплющенный муравей, дернул лапкой и замер.

– Ты забудешь о нем. Как забудут нас.

– Тебе не страшно?

– Страшно. А лучше думать о смерти, молиться и ежечасно угождать Богу в помыслах? Тогда зачем жить? Левиты и те в праздники бражничают и получают лучшую долю с каждой жертвы. Неужто они скорбят о грядущем? – Иааков перевернулся на спину и сладко потянулся. – Нет, братишка, это не жизнь. Дед походил по земле, посмотрел, а теперь нас учит вере в Бога. Вот и я, похожу, разбогатею, а потом стану внуков наставлять. И вообще, чаще смотри на небо. А то «косолапый» Ицхак у нас есть. Будет еще «кровавый лоб» Йехошуа. – Помолчали. – Отец всю жизнь камни отесывает да виноград сажает. А я не буду!

…Теперь на привале Йехошуа вспомнил то предчувствие знания: некто, добрый и непостижимый, был рядом всегда, был в каждом цветке и в каждой птахе. Он был неосязаем, как солнечный луч, но как солнечный луч дарил тепло и успокоение. А если он был всегда, значит смерти нет, и нет страха. А лишь радость каждого мгновения жизни. Об этом он как-нибудь расскажет людям. Для этого, Пинхас был прав, нужны знания.

– Идем! – поднялся дед. – А то шабат в походе встретим. Тогда ваш Ицхак в собрании душу из меня вынет.

На тропинке им повстречался путник. Он шел налегке. Пронзительные карие глаза в тени колпака, низко надвинутого на лоб, и аскетическое, неприятное лицо с бородкой. Путник справился о дороге в Назарет и скрылся за изгибом тропинки.

– Чужой, – проговорил дед. – Идет тропами. Значит, сторожится людей!

Дети испугано обернулись и припустили за дедом. Тот вразвалочку одолевал гору.

4

Предатель

Имперский легат в Сирии, сенатор и консул Публий Сульпиций Квириний дремал во внутреннем саду дворца бывшего этнарха Иудеи в кресле, обитом алым шелком. Тихо шелестели листья финиковых пальм, журчала вода нимфея, питавшая бассейн-каноп. Седая коротко остриженная голова старика поникла, резче обозначилась глубокая морщина на переносице, словно и во сне его не оставляли заботы о провинции, вверенной ему Сыном Божественного.

Ранним утром и до полудня сенатор читал письма от друзей из Рима и писал ответы; затем искупался в бассейне; подобно своему другу и патрону императору Августу, позавтракал грубым хлебом, мелкой рыбешкой, влажным сыром и зелеными фигами, и распорядился не беспокоить себя в продолжение часа. Сон легата охраняли два преторианца из отряда, милостиво предоставленного принцепсом консулу.

Солдат справа от сенатора пошевелился: под металлическим панцирем и красным сагумом спина гвардейца вымокла от пота. Не выпуская копья, телохранитель поправил на поясе короткий, не больше пяди, меч, и тогда длинный меч на левом бедре тихонько ударился о круглый щит, заменявший гвардейцам прямоугольные щиты легионеров. Сенатор издал горлом булькающий звук. Солдат замер и мысленно припомнил богиню Прозерпину. Второй гвардеец, моложе, покосился на товарища: тому остался год, чтобы выслужить звание ветерана, получить положенные югеры земли и, веселясь с богом Либером, травить байки о военных приключениях будущим жене и детям; к тому же он трижды был награжден золотым венком. Из-за небрежности хрыча их могли отправить дослуживать в приграничный гарнизон! Им дан приказ, и они должны стоять недвижно, как вон эти беломраморные истуканы древних героев вокруг бассейна, хоть тысячу лет.

За сутки гвардейцам опостылела вилла опального царя, кричащая роскошь уединенной резиденции. Виллу украшали позолота, перламутр, драгоценные аппликации. В триклинии дворца потолок из пластин слоновой кости. В залах мраморные стены, терракотовые и мозаичные полы. Вазы и светильники – из золота. Двери – из резного кипарисового дерева. Из кипарисового и масличного деревьев мебель, отделанная слоновой костью, золотом и серебром, драпированная шелком и бархатом. Даже помещения, где отдыхал отряд, обволакивал многоцветный стук, а вместо каменных лож, обитых черепаховыми панцирями – к ним привыкли солдаты – стояли бронзовые кровати с рамами, затянутыми ременной сеткой. Пищу подавали в серебряной посуде. Во дворце все было на римский манер. И если бы не финиковые рощи, которые, как рассказывают местные, насадил бывший этнарх, то можно представить себя в предместьях Рима, а не на Большой равнине, что отделена от Ершалаима безжизненной грядой с запада, и Железной горой от пустыни за Иорданом на востоке. Но пуще южной природы и азиатской пестроты северян томила жара. Со слов аборигенов, в Иерихоне жарко, даже когда по всей стране лежит снег.

Солдаты недоумевали, почему сенатор пренебрег шумным Ершалаимом? Перебрался бы в Иерихонский дворец последнего иудейского царя! Нет же, с небольшим отрядом охраны он торчал здесь второй день в нескольких поприщах от Иерихона.

Ноги старшего затекли. Из-под шлема по виску скользнула горячая капля. Он уставился на одного из мраморных крокодилов, опустивших хвост в бассейн. На столе полководца стояли хрустальный жбан холодного вина и золотая ваза винограда.

Квириний шумно вздохнул. Он понял: уже не уснет. Но не открывая глаз. Иначе его доймут пустяками местные просители, он начнет раздражаться, и хрупкое равновесие духа, что он обрел после трудного пути, исчезнет.

Сенатор не любил шумную столицу Иудеи и презирал ее обитателей, кичливых, упрямых, трусоватых и непочтительных к власти. Он мало интересовался историей этой страны. Но и то, что знал о ней, от ассирийских нашествий, походов вавилонян, возвышения персидской империи, завоеваний Александра Великого, вплоть до империи Селивкидов и Парфянского царства, с которым считался даже Октавиан, было чередой бесславных военных поражений, плена и рабства. Чему было учиться у народа, не умевшего покориться сильному? За что было уважать его вождей, вечно толкавших подданных на бессмысленные войны и кровопролитные восстания? Всего три тысячи легионеров держали в подчинении народы у Босфора, Понта и Меотида. Сорок военных кораблей охраняли спокойствие в море, где прежде хозяйничали пираты. Двухтысячному гарнизону повиновались фракийцы. Имирийцы – их страна простирается от Далмации до Истра – в союзе с двумя легионами римлян отражали вылазки даков. Далматы сохраняли спокойствие с одним только римским легионом. Бесчисленные народы, чьи земли неприступной стеной укрепила природа – Альпами с востока, Рейном с севера, Пиренеями с юга, океаном с запада – бесчисленные народы, восемьдесят лет противостоявшие Риму, повиновались теперь тысяче двумстам воинам. Иберийцы, укрытые от мира Пиренеями и Геркулесовыми Столпами, повиновались всего легиону. Неисчислимых германцев укротили и отогнали за Рейн всего восемь легионов. И даже далеких британцев на их огромном острове держали в спокойствии лишь четыре легиона. Об этом знал всякий разумный правитель. И только этот народ, спесивый и упрямый, почитал не власть, а свое странное, и судя по легендам, жестокое божество.

Квириний прибыл в Иудею зимой, вскоре после того, как разгневанный император сместил бывшего наместника за жестокость к подданным, сослал Архелая в галльскую Виенну и присоединил Иудею, Идумею и Самарию, бывшие владения этнарха, к провинции Сирия. Август прислал в помощь Квиринию нового наместника из сословия всадников, первого прокуратора Иудеи Копония. Квиринию приказали сиквестировать имущество опального царя и провести ценз новых подданных Августа.

За несколько месяцев, проведенных в этой стране, консул убедился в справедливости решения Сына Божественного, своей мудростью политика и искусством полководца снискавшего любовь римлян и армии. Народы достойнее этого познали власть Рима. Квиринию было лишь жаль смещенного этнарха, энергичного и преданного императору. Из Рима видно не все, что делается в провинции, а льстивый царедворец страшнее целого войска. В Иудее сенатор понял и одобрил мнимые жестокости клиента империи: народ, руководимый лишь божеством, не способным его защитить, плохо усваивает законы и порядки, и требуется усилие, чтобы внушить ему послушание власти. Мог ли Архелай девять лет назад, до того, как Октавиан по завещанию Ирода разделил наследство царя между его многочисленными родственниками и даровал младшему сыну покойного унизительно малую, по сравнению с отцовским царством, этнархию, мог ли наследник, еще не увенчанный Цезарем, иначе подавить мятеж фанатиков? На свой религиозный праздник они до смерти забросали камнями римскую когорту. Тогда войска Архелая перебили три тысячи бесноватых. Не прав ли был молодой царь, отстаивая честь императора и честь усопшего отца? Если все доводы разума исчерпаны, против неразумных говорит оружие! И ведь повод к бунту – пустяк: покойный царь водрузил золотое изображение римского орла над воротами Храма. Он даже уважил обычай: не установил в Храме статуи главного понтифика, божественного Августа, и богини Ромы, как в благодарность и из лояльности поступали во всех провинциях империи. А ведь отец Архелая, усвоивший римские обычаи, правил страной не девять, как сын, а тридцать шесть лет, и при жизни никто не смел обвинить его в жестокости, несмотря на то, что Августу докладывали, будто оставшиеся в живых при Ироде были несчастнее замученных. И чтобы сохранить хотя бы видимость независимости царства, был ли у сына иной способ усмирить народ, фанатично веривший своим жрецам, кроме как казнить строптивых?

Квириний подумал о старшем брате Архелая, Антипе. Сенатор понимал, но презирал коварство наместника Галилеи и Переи. Вопреки воле отца, тот девять лет назад оспорил власть младшего брата. Хотя с письменным изложением своих прав последний приложил императору отцовское кольцо и государственные записи. Квириний припомнил одутловатое лицо Антипы, тогда еще молодого, начавшего полнеть мужчины, вероятно в детстве привыкшего к роскоши раньше, чем ему привили естественный для мальчиков интерес к военным играм. Только бледность и нарочитое смирение в глазах за припущенными веками выдавали нетерпеливое ожидание решения Августа по наследству. Хитрый льстец перетянул на свою сторону алчную родню, ненавидевшую достойного Архелая. Многих из них Квириний встречал в сенаторских домах, в домах своих друзей, как и он, членов совета принцепса. Лишь заступничество дяди царевичей, Николая, убедило императора в пользу Архелая, едва не лишенного наследства и расположения Божественного.

Тогда в личных покоях Август прямо спросил Квириния, что тот думает о разделе наследства царя?

Невысокий, худощавый и сутулый, он пришаркивал, перекинув край пурпурной тоги через левую руку. Вялые губы старика кривила привычная усмешка. Император изменил сенаторской традиции первого в списке высказываться первым. Август поступал так, чтобы узнать истинные мнения друзей. Но по раздражению в голосе и нетерпению в блеклых зрачках Божественного Квириний угадал: император уже принял решение.

Квириний ответил: Ирод не оставил равного себе наследника; раздел царства взбудоражит народ, но силы римского оружия достанет поддержать пусть слабого правителя, зато преданного императору.

Октавиан зябко поежился, подошел к светильнику в нише и подставил теплу изуродованные подагрой пальцы. Божественный выслушал мнения еще двух консулов и двадцати сенаторов. Все осторожно высказались за раздел власти между сыновьями царя, во избежание междоусобицы. Особенно горячо настаивал на этом товарищ трибуна, пасынок Тиверий, сын Ливии Друсиллы.

Вдруг Август обратился к Квиринию.

– Возможно, лучше быть Иродовой свиньей, чем его сыном. Но разве не за примирением прибыла к нам семья нашего покойного друга? Согласие правителей, залог спокойствия в народе. Не в этом ли политика империи? А у нас на востоке грозный сосед. Квириний ручается за любезного ему Архелая. Но выполним ли мы главное пожелание царя: сохраним ли мир в его семье? И достоин ли твоих надежд правитель, опередивший решение судьбы? – Вельможи льстиво улыбнулись иронии императора. – Подумай об этом, достойный друг…

Теперь, почти через десять лет Квириний размышлял: не тот ли спор определил венец его карьеры политика – его почетную ссылку. Неприязнь к царственным братьям, клиентам империи, о судьбы которых преломилась его судьба, воскресла, лишь консул оказался в этой глуши, на задворках власти…

Старик еще раз обдумал грядущую встречу с Антипасом.

Предварительно переговорив с храмовым жречеством Ершалаима сразу по прибытии в страну, и в первую очередь с первосвященником Иоазаром, осторожным, но неуступчивым ставленником бывшего этнарха, консул предвидел: народ, веками плативший десятину божеству, неохотно согласится вносить дань в фиск. Ценз населения поднимет волнение. Опытность не обманула легата: из северных земель страны, из Галилеи, поступили первые донесения о недовольстве среди иудеев. Определить зачинщиков, по словам прокуратора, еще не успели, но учение секты – а, судя по предварительному изложению, это была именно секта (как и предполагал сенатор!) – пустило корни в возбужденные умы фанатиков. И требовались быстрые и решительные шаги, чтобы прополоть ростки бунта. Квириний мог поступить как Помпей, семьдесят лет назад легионом покоривший страну, раздираемую междоусобицей, либо как прокуратор Сирии Сабин, десять лет назад разграблением Храма спровоцировавший восстание и истребивший врагов Рима. Но и то, и другое возбудило бы ненависть населения к империи – это противоречило политике Августа! – и снова пролилась бы кровь римских солдат. Поэтому следовало упредить опасность руками местной знати. Консул хотел заставить поводырей народа, жречество, убедить верующих в правомерности римского закона. И здесь неизбежны уступки. Ибо нельзя лишать посредников между божеством и толпой даров за посредничество – Квириний презрительно пожевал губами. Телохранители настороженно покосились на полководца. С другой стороны, необходимо найти и перебить зачинщиков беспорядка: здесь аборигены лучше распознают скверну местных религиозных учений. Понадобится армия наместника Галилеи: он, наконец, усердием выкажет преданность Риму и мудростью оправдает претензии на власть.

Консул намеренно вызвал тетрарха не в столицу провинции, Антиохию, – церемонии отняли бы драгоценное время! – и не в Ершалаим, – Квириний не доверял Иоазару и решил встретиться с ним отдельно, – а вызвал Антипаса к границам его владений на бывшую виллу его опального брата. Во-первых, дальше от соглядатаев любопытного жречества, способного до времени взбудоражить иудеев. Во-вторых, старший брат убедится: даже малая доля имущества некогда всесильного царя принадлежит казне императора, и это послужит наглядным предостережением Антипасу. И, наконец, к старости консул предпочитал уединение дворцовому шуму.

За тихим плеском воды нимфея, отдаваясь эхом в анфиладах комнат, послышались энергичные шаги. Сенатор узнал поступь прокуратора, стремительную, словно на ходу тот отдавал приказы, чтобы тут же вскочить верхом и немедленно умчаться впереди конного отряда. Старик открыл глаза и жестом отпустил солдат. У дальних колонн полукругом замерли гвардейцы.

Копоний появился в арке спустя мгновение. Придерживая меч в ножнах обитых золотом, прокуратор просеменил по мраморным ступенькам и, властно отмахивая рукой, обогнул бассейн: солдатский сагум, бурый от дорожной пыли, рассерженно трепался за его плечами, тускнела медь брони. Косой шрам на подбородке. На загорелом лице застыло презрение.

Превозмогая боль, сенатор поднялся навстречу. Они обменялись приветствиями, и Копоний раздраженно проговорил:

– Весь путь от Ершалаима его везли в гексафоре с закрытыми окнами!

Слуга золотой ойнахоей налил вино из хрустального жбана в кубки и попятился. Копоний едко поведал о том, как в долине двух лектикариев Антипаса хватил солнечный удар. Их сменили рабы Копония, а прокуратор, раздраженный бесконечными задержками, со своим отрядом умчался предупредить о прибытии «каравана».

– Он подбривает брови и выщипывает волосы на ногах! – Копоний хмыкнул.

– Не горячись, мой друг! Нам нужен холодный рассудок, – урезонил сенатор и, не спеша, повел прокуратора вокруг бассейна.

Квириний знал древний род Копониев и еще в Риме встречался с нынешним наместником Иудеи. В повадках прокуратора, в его презрении к изнеженности, в грубоватой солдатской речи и в нетерпимости к необязательным людям было нечто издревле ценимое в старых аристократических семьях столицы, еще помнивших демократические традиции сенаторской республики. Именно такой человек, волевой и энергичный, необходим был Гаю Юлию Октавиану здесь, а не при дворе, где хватало лизоблюдов, и император собственноручно внес в выборочные списки имя Копония. Вопреки указанию Августа для обоих высших сословий империи о необходимости иметь семью для получения высших должностей, Копоний был не женат. Это давало пищу, как слышал сенатор, грязным пересудам об императоре и его ставленнике. Вьющиеся локоны, высокий лоб, длинные ресницы и раскосые глаза, горбинка на носу и мужественная ямка на подбородке. Всякое может быть! Так или иначе, небрежение вердиктом не мешало удаче Копония, и в свои тридцать пять он был сановит и богат, о чем мечтали самые честолюбивые отпрыски родовитых семей. Сенатор подумал: высший удел этого красавца, политика вне столицы – пожизненное наместничество в одной из провинций империи и почетная старость на пригородной вилле близ Рима.

– Неужели он способен выполнить твое поручение? – спросил Копоний.

– Он не так глуп, если сумел освободиться от римского конвоя! – Квириний иронично покривил рот. Прокуратор покраснел, наконец, сообразив: царь его надул. – Не сомневаюсь, мой друг, что ты с удовольствием взял бы на откуп и тетрархию царственного Антипаса. Это принесло бы тебе двести талантов в год. К шестистам талантам его брата, – бесстрастно продолжал сенатор. Шрам на подбородке прокуратора побелел от негодования. Ему послышался язвительный намек на то, что службу императору он совмещает с личной выгодой. Род Копониев издавна занимался откупами. Чтобы не ответить дерзостью ехидному старику, Копоний пригубил из кубка. – Однако напомню, ценз, назначенный Божественным, подразумевает точные, а не приблизительные данные о подданных, способных платить налоги.

– Кто-то сомневается в добросовестности моих людей? – с вызовом спросил Копоний.

– Добросовестность в их же интересах… – развел руками консул, и нельзя было разобрать поощрение или угрозу в его словах. – Впрочем, хорошо, что ты избавил нашего друга от почетного конвоя, – римляне примирительно переглянулись. – Уточним наши дела.

Вдали от Рима ощущение изгнанничества делало их товарищами. Копоний подчинялся непосредственно императору. Но остерегался влиятельного и опытного «лиса» Квириния. Август удалил его из Рима, «избрав» в консулы. Затем по закону по истечении консульских полномочий полагалось наместничество в одной из провинций. Многие в Риме видели в назначении знак высочайшего доверия. Даже после блистательно дипломатической победы Августа над Парфянским царством – эта победа вернула легионные орлы и знамена Красса и Антония в Капитолийский храм и утвердила в Армении, вопреки желанию царя Парфии Фраата четвертого, ставленника Рима, царя Тиграна третьего – император держал в Сирии группировку из четырех легионов. Сорок тысяч обученных наемников. Плюс вспомогательные отряды. И, хотя бывший консул по сенатскому закону не имел права командовать войсками, император назначил его легатом и лично утвердил его имя, когда в третий и в последний раз пересматривал сенатские списки. Старику оставалось лишь получить одежды триумфатора, лавровый венок, право на курульное кресло и статую, завистливо думал Копоний.

Теперь, слушая размеренную речь старика, его последовательные выводы, Копоний дивился проницательности сенатора, быстроте, с которой тот вник в местные обычаи и учел выгоды всех сторон.

Внешняя простота Копония подкупала доверчивых людишек и солдатню, и скрывала незаурядного мистификатора. Изображая перед императором сообразительного солдафона, необходимого Августу, новоиспеченный прокуратор твердо знал свою цель: сенаторство и богатство. А старик точно определил возможности своего честолюбивого товарища и мягко осаживал его чрезмерные чаяния.

Квириний не вмешивался в то, как выполнит финансовое поручение его младший товарищ. Первые известия из Десятиградия, тетрархии Филиппа, младшего из трех сыновей Ирода, выявили прежние жульничества: за десять лет податное население городов увеличилось на треть! Того же следует ждать в других областях. Следовательно в интересах императорского фиска сумма откупа увеличится. Ценз же следует проводить еще тщательнее: это выгодно сборщикам – сенатор кивнул Копонию. Они обсудили, проводить ли перепись по римскому закону – по месту жительства, или по иудейскому обычаю – в городах, где берут начало иудейские роды.

– К чему их дразнить? Предрассудки этих несчастных превосходят здравый смысл, – заключил Квириний. – Пусть они приходят в твои города. В твоей области древних городов достаточно. Ослушавшихся ты на основании их закона принудишь повиноваться. Царственные братья не станут возражать против действий римской армии в их областях на их же благо. Пусть ведут ценз в подчиненных им областях. На случай волнений, твой гарнизон в Ершалаиме наведет порядок в тетрархиях, где живут приписанные к твоим городам иудеи.

Чтобы успокоить жречество, Квириний подтвердит древний декрет Антиоха третьего за 554 год от основания Рима, для иудеев – «…совет старейшин, жрецы, ученые книжники Храма и певцы святилища освобождаются от подоходного налога, податей на венок и соляной сбор…» Квириний процитировал на память и добавил: это они обсудят с первосвященником. Вельможи согласились: первосвященник Иоазар не найдет язык с народом. К тому же император будет недоволен, узнав, что у власти остались люди опального царя. Прокуратор предложил достойного приемника: Анана, сына Сефа. Пока же решили не торопиться…

В завершении Копоний пересказал немногое, что выяснил о зачинщиках беспорядков в Галилее. Старик насупился, и, казалось, его похожий на огурец нос навис больше обычного над тонкими губами.

– А теперь отдохни, а я подумаю, мой друг, – сказал сенатор. Копоний отдал кубок рабу и отправился за провожатым в покои.

5

В пурпурной лацерне, в синдоне из белого шелка, расшитом жемчугом и алмазами, в золотой диадеме, украшенной изумрудами и агатами, тетрарх Галилеи и Переи величественно шел по анфиладе комнат бывшего дворца своего брата. Бледное с клиновидной черной бородкой лицо Антипаса было надменно-спокойным: тетрарх был готов к милости сильного, равно как и к казни. Свита и рабы, с богатыми подарками в кованых сундуках из кедра, почтительно отстали. Они настороженно поглядывали на римскую стражу. Гвардейцы недвижным строем указывали путь процессии и недоуменными взглядами провожали четверовластника: тот поминутно подносил к носу полевую фиалку.

Поспешный вызов не в Антиохию, а в пригород Иерихона, внезапный, с полдороги, отъезд Копония и унизительный «почетный» конвой его отряда; приказ римской стражи телохранителям тетрарха оставаться у ворот, а свите – князьям и военачальникам – разоружиться, все это предвещало беду: Квириний, данной ему властью, мог отправить на суд императора любого наместника из своей провинции.

Дорогой Антипас перечитал письмо славного Тиверия. Достойный сын Ливии Друсиллы, всегда благоволивший к старшему сыну Ирода Великого, уверял тетрарха в дружбе и полагал: низложение Архелая открывает путь Ироду Антипе к диадеме его великого отца. Римские боги по-своему распорядились надеждой, сохранив лишь расположение влиятельного друга и его матери.

Воевать с Римом – безумие! Но в мстительных мыслях Ирод Антипа возглавлял объединенное войско свое и тестя, аравийского царя Арета. Мечами возвращал себе не только тетрархию, но и все царство. Впрочем, в долине тени пальм остудили разгоряченные помыслы Антипаса. У стен беломраморного дворца тетрарх подавил гнев и унял страх. Он вверил себя судьбе и воле Предвечного.

Римляне в белых тогах, похожие на две большие моли, разговаривали в глубине атрия. Квиринии с пурпурной каймой на виду, по прямому краю одежды, через плечо, грудь и в толстом умбоне, а под тогой туника с короткими рукавами, чтобы никто не заподозрил консула в изнеженности. Тунику он скрепил на правом плече на греческий манер золотой фибулой. Минимум роскоши. Ею кичатся лишь молодые выскочки в Риме! На ногах высокие парадные кальцеи из красной кожи. Эти знаки сенаторского достоинства должны внушить почтение к власти и избавить этнарха от вредных иллюзий.

Не прерывая беседы, вельможи шагнули к процессии и стали по другую сторону бассейна: в его прозрачной воде лениво плавали красные и золотые рыбы. Косой солнечный столб через квадратное окно в потолке от края бассейна рассыпал золото блик на аппликации и мозаику стен. Антипасу нужно было пройти большую часть атрия. Чтобы подавить бешенство, он приник к фиалке и направился к вельможам по ослепительному мозаичному полу. Свита столпилась у входа.

– Приветствую тебя, Антипас! – Консул радушно улыбнулся, и про себя заметил: широкий синдон уже не скрывал живот наместника, а его пальцы в перстнях с драгоценными камнями припухли от жира.

Антипас расцветил страх льстивым и витиеватым ответом. Говоря, он подумал о сенаторе: постарел! Но ехидный рот и пористый нос огурцом, с годами чуткий к вину, все те же.

– Надеюсь, сбор букетов не обременил тебя? – перебил легат. Прокуратор хмыкнул, и щеки тетрарха от ярости стали малиновыми под цвет всаднических полос на тоге и на тунике Копония. Антипас презрительно подумал: броня лучше подходит наместнику Иудеи, солдафону с шеей, как у быка, нежели платье благородного мужа, и улыбнулся «дружеской» вольности консула. Тетрарх протянул цветок засеменившему рабу.

– Прими подарки, – царь поднял руку и рабы с сундуками было ступили вперед.

Сенатор небрежно отмахнулся.

– Да, да, непременно. Позже… Сначала о деле!

Он решительно пренебрег придворным этикетом и увлек наместников в сад.

Антипас никогда прежде не был в Неарском дворце брата и, скользя взглядом по настенным аппликациям охоты на оленя и чудесным цветам с птицами причудливых расцветок, по мраморным колоннам, дверям из резного кипарисового дерева и косякам из масличного, почувствовал жалость к Архелаю и раздражение на вельмож. Символы римского присутствия в стране – конные разъезды; огороженные помещения для центурионов и солдат в придорожных ханах, где на ливанах вповалку спали путники; расседланные кони солдат жуют овес, оттеснив верблюдов и мулов аборигенов – а теперь вот осиротевший дворец брата и небрежение к обычаю роскошно принимать знатного гостя, все иллюстрировало, кто здесь хозяева. Могущество его исконных правителей не стоило слова вот этого хромого старика. Ирод понял: он боится участи брата.

– …Император, его сын Тиверий и жена божественного Августа, Друсилла, шлют тебе, четверовластник, свой привет и пожелания долгих лет правления, – словно угадав опасения тетрарха, неторопливо говорил Квириний.

Антипа приободрился. Недавно Тиберий Юлий Цезарь был объявлен наследником принцепса и получил от сената постоянный проконсульский империй. Теперь ждали его назначения командующим пятнадцати легионов для подавления восстания в Паннонии. Кто унаследует власть – не вызывало сомнений!

– Август помнит, как твой отец покорил аравийцев; как в трудной войне против Антония пожертвовал дружбой с последним ради императора и прибыл на Родос, прося милости Божественного. Снабдил продовольствием и водой римскую армию для перехода через пустыню. Помнит его победу над Антигоном и помощь в войне против Парфии.

– Август был добрее к моему отцу, чем неблагодарный народ, которому царь построил новый Храм!

– …и надеется, – властно продолжил Квириний, – что ты не повторишь ошибок Архелая, ненужной жестокостью возбудившего народ к смуте! За десять лет из Трахона, Гаулантиды и Батанеи, областей твоего брата Филиппа, ни разу не поступали известия о волнениях. А ты за пирами и увеселениями не видишь, что творится в твоей тетрархии…

Опытный царедворец Антипас знал, коль сильный ищет вины слабого, возражать тщетно: правоту властителя определяет политическая целесообразность. Но сравнение с безвольным братом показалось ему унизительным.

– Тетрарх Филипп выезжает раз в год за стены дворца, берет с собой кресло и чинит суд. Вместо того чтобы виновных вели к нему. Это смирение достойно похвалы! – сказал тетрарх. Придворные часто забавляли Ирода анекдотами о домоседстве брата. – Ужели пастух уследит за стадом, оставаясь в шалаше?

– У хорошего пастуха хорошие псы, – сказал Копоний, – и стадо цело…

– Хороший пастух стрижет своих овец, но не сдирает с них шкуру, – парировал Антипа фразой Тиберия, которая давно стала крылатой.

Копоний побагровел от бешенства.

– Однако, мой друг, – сенатор вялым жестом прервал перепалку, – тебе был выслан письменный циркуляр из нашей канцелярии. Божественный не переменил решения – распоряжайся доходами от тетрархии. – Они шагали мимо фонтана по мраморной полированной дорожке. В центре фонтана из воды взмывали золотые дельфины, и перекрестья серебряных струй из их пастей мелкими брызгами освежали ивы. Антипас задержал повеселевший взгляд на певчих птицах в золотых клетках посреди веток. – Область твоего правления славится как родина известных мужей и жен. Барак из Галилеи сразился здесь с хананейским царем. Анна здесь же родила одного из ваших великих пророков Самуила. В Галилее пророк Эллия победил ложных пророков. А пророк Хошеа до ассирийского завоевания служил вашему Богу в тех же местах. Пророк Нахум из Елкоса в Галилее предсказал поражение ассирийцев от Вавилона за жестокость первых! – Прокуратор и тетрарх почтительно посмотрели на консула. Тот, видно, тщательно обговорил с советниками встречу. – Стоит ли облекать позором достойную землю?

Антипас вопросительно посмотрел на Квириния.

– Что тебе говорят имена Иехуда Галилеянин и Саддук? – спросил прокуратор.

Ах, вот в чем дело! – мысленно возликовал тетрарх.

– Не думает ли Копоний, что царь снюхался с чернью, чтоб подбить народ к смуте? – с нарочитой обидой спросил Антипас. Он жестом подозвал раба. – Николая! – бросил царь, и обратился к Квиринию. – Позволь выслушать начальника моей охраны!

Консул утвердительно кивнул. Копоний онемел от нахальства идуменянина: Антипас распорядился раньше, чем спросил соизволения.

На повороте дорожки возник рослый молодец в медном панцире, в подражание своему господину, с клиновидной бородкой. Его левую руку словно пришили к бедру, там, где обычно висел меч. Царедворец старался двигаться степенно и властно, и его щеки рдели от напряжения. Но глаза блестели юношеским задором. Николай был на голову выше любого из гвардейцев Квириния. Римляне уважительно уставились на мускулистого гиганта. Приложив руку к груди, Николай поклонился почтительно, но с достоинством.

– Расскажи о смутьянах, – приказал тетрарх. – Что узнали твои люди?

Начальник охраны нахмурился, напуская серьезность, и заговорил на латинском с сильным эллинским акцентом, сбиваясь, как ученик, готовый поразить отличным ответом:

– Один, некто Йехуда, происходит из города Гамалы и слывет там законоучителем…

– Говори на родном языке, – разрешил Квириний.

Николай продолжил на эллинском:

– Другой – фарисей Саддук. Его часто видят в Ершалаиме. Оба проповедуют по стране. Пока мои люди лишь вышли на их след. Население укрывает их, и это затрудняет поимку.

– Где чаще появляются эти… учителя, – спросил Копоний, – и чем они недовольны?

Николай зиркнул на господина, но тот бесстрастно слушал.

– На севере, – ответил гигант. – Они подбивают народ отстаивать свободу…

– Свободу от кого?

– Мы все узнаем, мой друг! – терпеливо произнес консул. – Продолжай!

– …Они утверждают, ценз приведет к рабству и надо сопротивляться…

– Сопротивляться Риму, власти законного правителя? – Копоний вопросительно приподнял бровь: мол, неслыханная глупость!

– Их не может постигнуть неудача. Но если они погибнут, то создадут себе вечную славу великодушным порывом. Предвечный поддержит их, если они не отступят.

– А чем их не устраивает нынешняя власть? – спросил консул.

– Их не устраивает любая власть. Они утверждают, человек не может подчиняться человеку. Он подвластен лишь Богу.

– Безумцы! – процедил Копоний.

– Нет, это не безумцы, а фанатики, – ответил Квириний. – И справиться с ними будет труднее, чем ты думаешь. Несбывшаяся мечта живет дольше, чем горечь от разбитых надежд.

– Если ты, тетрарх, ты, консул, и ты, прокуратор, желаете больше узнать о разбойниках, я немедленно приведу человека. Он сам вызвался помочь изловить главарей. И якобы пользуется их доверием.

– Это подождет, – вяло отмахнулся сенатор. – Скажи, большую ли область охватила смута и есть ли у негодяев оружие?

– Пока они проповедуют близ Тивериадского озера в прибрежных городах. Оружия у них нет. И достать его им негде.

Царь взглянул на римлян, как безвинно заподозренный, но блестяще оправданный человек. Квириний задумчиво сцепил на животе руки. Тетрарх жестом отпустил Николая.

– Старания твои похвальны, Антипас. Но помни, не должны пострадать невинные, одурманенные ядовитыми речами. Что ты намерен предпринять?

– Я разослал людей. При появлении смутьянов они оповестят стражу…

– Нужна ли тебе наша помощь?

– От помощи никто не отказывается. На усмотрение прокуратора Иудеи! – ответил дружелюбно тетрарх. Он понял, что завладел расположением консула. И теперь искал поддержки прокуратора. – Если твои солдаты, Копоний, не слишком заняты.

– К твоим услугам, царь! Но рядом с таким молодцом, что служит у тебя, не пришлось бы мне просить помощи! – принял любезность прокуратор.

– На кулаках и в беге на стадию Николаю нет равных. Я увидел его на состязаниях и пригласил на службу…

Вельможи заговорили о возобновлении гладиаторских боев в Кесарии и Ершалаиме на стадионе, построенном еще Иродом Великим. Квириний повел наместников на боковую дорожку мимо лужаек. Там, подергивая хохлатыми головами, разгуливали павлины. Вельможи отправились в экус обедать.

6

Лишь ко второй перемене блюд Копоний, разгоряченный прекрасным верейским вином, вспомнил о соглядатае. Сотрапезники согласились его выслушать.

Консул приказал подать в экус, примыкавший к саду, обед из четырех перемен. Еда не должна отвлекать от беседы. Ягненка, увенчанного паштетом из птичьих потрохов и тыквой; холодный пирог из овечьего сыра, политый медом и обложенный фасолью, грецкими лущеными орехами и персиками; медвежий окорок; и, наконец, улиток, рубленых кишок теленка, печени серны, яиц в зелени, горлинки и тунца. На десерт – маринованные оливки. Чтобы не оскорбить веры гостя, хотя гость был не иудей, а идуменянин, консул справился о меню у смотрителя дворца.

Между тем Копоний получил от Антипаса аравийский меч в золотых ножнах, инкрустированных драгоценными камнями и с большим изумрудом на рукоятке – меч стоил целое состояние; пятьдесят талантов золота; великолепного кувейского скакуна черной масти – именно этого красавца прокуратор заметил в «караване» тетрарха; и котенка леопарда. Теперь сытый котенок жмурился под боком нового хозяина, а Копоний подсовывал ему кусочки куропатки.

Квириний же приказал унести подаренного ему котенка: консул не любил кошек. Он представил подросшего и выдрессированного зверя на цепи у кресла своего дворца в Антиохи и хмыкнул: азиатчина. Кроме того, сенатор получил сто талантов золота и двух домашних рабов. Один – только что декламировал свои стихи на греческом, латинском и арамейском под одобрительные возгласы свиты; другой – преподнес легату миниатюрную золотую колесницу, запряженную четверкой скакунов из слоновой кости и золота, собственной работы. Даже в Риме ахнули бы от такого приобретения.

Властители возлежали вокруг стола из слоновой кости, укрыв ноги разноцветными шелковыми одеялами. Рабы унесли тоги римлян и лацерну тетрарха. Свита пировала по краям экуса. По разгоряченным лицам стекал пот. Смех перемежали славицы вельможам. Тихая музыка цитр и халилов баюкала сад.

Тогда-то Николай, оставив кубок, отправился за доносчиком.

**********

На заднем дворе у яслей пара лошадей сонно жевала овес. Лошади отмахивались хвостами от огромных серых слепней и то и дело брыкали задними ногами по животу и переминались. Рядом разговаривали двое: дородный латинянин, помощник конюха Квириния, и маленький сухонький иудей с землисто-желтым малярийным лицом. Колпак на голове иудея сбился набок, и засаленные пейсики запутались во всклокоченной бороденке. Рукава замызганного халата прохудились на локтях, и из дыр виднелись острые костяшки с бурыми мозолями. Латинянин в рабочей эскамиде, широко расставив ноги, толстой ниткой и шилом чинил седло. Под стать лошадиной морде, вытянутое лицо латинянина было мокро от старания. Белокаменные плиты двора пыхали зноем. Под навесом, вытянув ноги, млел стражник иудея. Щит и шлем лежали рядом.

– Чем твой Бог лучше моего, что тебе даже император не указ? – забавлялся латинянин.

– Мой Бог не лучше и не хуже, потому что единый. Другого нет, – устало, по которому кругу, ответил иудей, и его маленькие, как у крысы глазки зло сверкнули.

– Сколько народов на земле и у всех свои боги. Что же твой всех к ногтю не прижмет? А ты против императора!

– Смертный, рожденный от женщины, не может управлять смертными, как Бог. Сегодня он император, а завтра…

Латинянин предостерегающе покосился на иудея и сказал:

– Заврался! Как манипула без центуриона? Так и у богов. К каждой манипуле свой бог приставлен. А твой со всеми один справляется? Потому и порядка у вас нет.

– Тебе объяснять, как вон тому мулу. Брюхо набил и на душе спокойно. Издохнешь, и никакой тебе Юпитер не поможет. А я воскресну с верой своей и вечно жить буду.

– Воскреснешь? Ты? О-хо! Ты Дионис, чтобы воскресать каждую весну? Или Митра? – Латинянин развеселился от несуразицы. Он затрясся всеми жирами и опустил руку с шилом, чтобы не пораниться. Солдат, почуяв потеху, удобнее приподнялся на локтях.

– Смеешься? Ну, смейся, смейся! А вот послушай, веселье отшибет! – зло процедил иудей и преобразился. – То было время, когда халдеи разрушили Ершалаим, а множество иудейского народа поубивали и увели в плен. Правил халдеями царь Невухаднеццар. Был в плену халдейском с поверженным царем иудейским Иехонией и другими знатными людьми отрок Иехезкэл, сын священника Бузи. По малолетству он не успел принять сан.

Ему дозволили жить среди своего плененного народа в собственном доме на реке Ховар. Через четыре года Бог призвал Иехезкэля к пророческому служению. Всех добрых дел его во имя Господа не перечесть, и за то решил Господь явить Иехезкэлю Свое могущество. Привел Он его на огромное поле и поставил посреди него. Во мраке тонули далекие горы и холмы, и нигде не вставало над равнинами солнце. По всей земле были разбросаны высохшие кости человеческие и черепа. Обомлел Иехезкэль и спрашивает: «Что это, Господи? Неужто срок мой приспел и призываешь Ты меня к Себе?» А Господь отвечает ему: «Кости эти и прах – весь дом Израилев. А теперь скажи, сын человеческий, оживут ли эти кости?» Задрожал Иехезкэл: «Кому же, как не Тебе знать это, Господи?» «А ты скажи пророчество моим именем над этим прахом, и я вдохну в них жизнь, и воспрянет из небытия тлен». Послушался Иехезкэл и говорит: «Кости сухие, слушайте слово Господа!» И тут со всех сторон началось шуршание земли и движение, словно полчища змей расползалось из-под коряг. Кости приближались к своим черепам, скреплялись жилами, на жилы нарастала плоть, а плоть покрывала кожа. И увидел Иехезкэл вокруг множество мертвых тел, словно только миг, как они испустили дух. Тогда Бог говорит Иехезкэлю: «Произнеси другое пророчество. От четырех ветров приди, дух, и дохни на этих убогих и умерших. И они оживут!» Иехезкэл изрек повеление. Тогда из гробов стали вновь ожившие женщины и дети, старики и мужи. И удивлялись между собой: «Как так, мы снова живы, хотя никакой надежды у нас уже не оставалось?» Отвечал им Бог: «Только народ мною избранный и праведный достоин вечной жизни».

И спросил Иехезкэл: «Господи, почему же не воскресли другие несчастные?» А Бог отвечает: «Пусть о них заботятся их боги!»

Конюх взялся за шило, досадуя, что веселая болтовня обернулась проповедью. Солдат закрыл глаза.

– А теперь твои воскресшие померли или землю топчут? – язвительно спросил конюх.

– Про то тебе знать необязательно.

– Необязательно! – передразнил конюх. – Если вечно живут, покажи хоть одного! Молчишь? Я тоже могу порассказать про Геркулеса. Да кто видел?

– В свитках священных записано!

– Записано… Что же он, всех под одну гребенку чешет, твой Бог. По-твоему, и убийца и младенец одинаково из земли встанут, если они твоего племени.

– Младенцу за грехи родителей воздалось! Богу не угождали!

– А как же ему угождать, Богу твоему?

– Жертвами, молитвами, соблюдением законов, переданных Богом Мошеаху. Жизнь вечная только для праведников. Злые будут брошены в долину Енномову.

– Выходит, ты, по рождению, вечно жить будешь? Тебе только чаще молиться надо, да на алтарь Богу своему жертвы подавать. А я хоть бы весь твой род озолотил, хуже для тебя буду, чем последний разбойник твоего племени! Так что мне твой Бог, если я для него все равно хуже навоза? И если не твой Бог меня сотворил, откуда же я взялся? А если он меня сотворил, так чем я тебя хуже? Молчишь? То-то! А говоришь – единый! – назидательно заключил латинянин. – Выходит, мои боги посильнее твоего. Потому как ты под стражей, а не я! У меня оба брата, хвала богам, в центурионы выслужились и свою землицу имеют и достаток. Обо мне не забыли. А ты в рванье. Иль не угодил своему богу?

Старика мучила жажда. Со вчерашнего дня несчастного не кормили. Но просить воду и пищу у богохульника он считал изменой вере.

– Забавный вы народ! – вдруг заговорил солдат, поднимаясь. Он отряхнул солому с колен и надел пояс с оружием: скоро смена. Зачерпнул из жбана вино, разбавленное водой. – Ты за Бога своего, – он утер раздвоенный подбородок, – а предаешь своих, кто в него верит.

– Не к вам я шел, а к четверовластнику! Он идумейского племени, но все же не язычник! – взвизгнул иудей, выпучив глазки, и жилы на его шейке напряглись тетивой. – Это он продался за венец своего отца изувера и меня привел на глумление. Не Богом ему власть дана, но вами! И коль Богу угодно меньшее из зол, так лучше пожертвовать горсткой безумцев, чем вы опять страну кровью зальете!

– Тебе виднее, – примирительно сказал солдат и присел к конюху. Он достаточно пожил и ценил чужую прямоту. – Только не вздумай говорить это на допросе! А то живо на кресте окажешься. Свои камнями не зашвыряют?

– Лучше быть проклятым людьми, чем стать неугодным Богу…

– Тогда стоит ли хлопотать о людях?

– Жизнь пуста, если человек забывает Бога. Если я здесь, значит это угодно Богу!

– А смерть? Если тебя не казнят, как разбойника, так казнят свои, если узнают.

– Но и ты не убежишь из боя! Не потому ведь, что вместе с тобой казнят каждого десятого в когорте. Есть что-то страшнее смерти.

– Вот как? Боги у нас разные, а думаем мы одинаково! – задумчиво сказал солдат.

– Как звать-то тебя? – полюбопытствовал конюх.

– Ицхак из Назарета.

– Пей, – солдат подвинул ковш оборванцу.

Иудей пил, захлебываясь и расплескивая воду: его кадык прыгал под обросшим горлом, как палка под свалявшейся шерстью.

За стойлами послышалось бряцание металлом и торопливые шаги. Солдат схватил щит и шлем и выпрямился. Конюх отложил инструменты.

Великан приказал иудею идти за двумя центурионами в алых сагумах. Старик с трудом разогнулся и покорно, но без спешки заковылял на допрос.

**********

Вельможи играли в кости по римскому динарию на кон. Квиринию и Копонию по разу выпала «Венера». Они забрали деньги. Антипас подыгрывал им: его «собака» рассмешила римлян. Примеру господ последовала свита.

К неудовольствию игроков Николай привел доносчика. В тщедушного оборванца под пьяный смех полетели объедки. Иудей вяло заслонял голову. Мокрый от жары раб Квириния с опахалом решил: это новая забава. Слуги удобнее развернули лежаки властителей. Прокуратор и царь, полулежа на боку, усмехнулись. Сенатор поднял руку и прекратил глумление. Он отпустил стражу. Николай отступил лишь на шаг, готовый свернуть иудею шею, и напоминал собаку, загнавшую дичь.

– Что привело тебя к твоему господину? – благодушно справился Квириний.

– Мой господин – есть Бог! – ответил старик на эллинском с сильным арамейским акцентом. – А к четверовластнику меня привела забота о благе моего и твоего народа.

Антипас рассыпал кости, и глаза его сузились от гнева; тонкие пальцы прокуратора – лица хозяина раб не видел – замерли в шерсти дремавшего котенка; из свиты тетрарха раздались возмущенные возгласы. Консул нахмурился. Раб замер.

– Ты мудрец? Чем же ты поможешь моему народу?

– Сам помоги твоему народу, закрой хоть на день двери храма Януса Квирина.

Легат удивленно приподнял бровь.

– Ты осведомлен о нашей вере? Тем лучше. Значит ты принес известие о мире для нашей армии? – с иронией проговорил он. – Но мы не воюем с твоей страной.

– Великому Риму хватает войн. Даже у нас слышали: не все они победоносны. Особенно против германцев. Могущество моего Бога предотвратит еще одну. И гибель моего народа. Для этого я пришел к четверовластнику, а не к тебе.

– Что же позволяет тебе считать себя равным твоему господину? Или у тебя есть армия, власть и деньги, чтобы угрожать Риму?

– Мы все умрем. Но разве тебе, властителю моего господина, – рабу Копония послышалась издевка в голосе старика, – понадобятся там богатства? От тебя не останется даже тени, а твои богатства достанутся тем, кто их не заслужили! Так чего стоят твои золото и власть для Бога, если он их кому-то дает, а кому-то нет?

– А что же есть твой Бог, которого ты чтишь даже в нищете?

– Он могуществен везде. Но чтобы узреть это, надо верить и соблюдать закон, завещанный Мошеаху Богом на Синае. Кто соблюдает его, обретет жизнь вечную. Только души добродетельные обретут другие тела. А души злые обречены на вечные муки…

– Это напоминает учение Посидония с Родоса, – обратился консул к знати. – К этому мудрецу ездили даже великий Помпей и Цицерон, знавшие учение древнего Портика! – И к иудею: – Но если ты заслужишь бессмертие, подобно богам, зачем хлопотать о бренностях земли? Что ты делаешь здесь?

– Что бы я ни делал, я бы все равно стоял перед тобой по предначертанию Предвечного.

– Веди меня, о, Зевс, и ты Судьба, к пределу, каким бы он ни был. А если и замешкаюсь в малодушии, то все равно приду в назначенный я час! – процитировал легат. – Это Клеанф. Но твой бог, имеет ли он тело, вес, размеры? Похож ли он на вас? И где он обитает?

– Разве ты видел где-нибудь его изображение? Он обитает везде. Он над всем. И невозможно спрятать от него свои помыслы…

– Это схоже с учением Парменида и напоминает великого Платона! Весь ли народ придерживается твоих взглядов?

– Если бы весь народ соблюдал законы, Бог не отвернулся бы от нас. И Рим не властвовал над нами. Лишь избранным предначертано строго соблюдать заповеди, чтобы Предержащий не отвернулся от избранного Им народа.

– Ужели великий Рим первым покорил вашу страну? Так праведен ли твой народ на протяжении столетий? И действительно ли он избран?

Иудей покраснел от возмущения.

– Ты веришь в бессмертие, – продолжал легат. – Считаешь себя избранным, даже среди единоверцев. Значит, ты отделяешь себя от своего народа. Не есть ли это секта, по примеру сообщества Пифагора. Нет ничего нового в твоих словах…

– А что тебе дали твои знания? Я верю во Вседержителя, и что он не оставит меня. А во что веришь ты, повторяя бесконечный спор жалких безумцев, мнивших себя равными Богу в познании истины? Она от них так же далека в миг смерти, как и в миг рождения. Но если ты веришь в свои россказни, к чему тебе роскошь и власть над обреченными, как и ты? К чему, если через десять лет от тебя останется тлен? Не умножили ли твои знания сомнения? Не бессмысленны ли твои дни и суета вокруг почестей? Мы оба седы. Но ты приговорил себя к мучительнейшей из казней – к долгому ожиданию смерти в темнице собственного тела, наедине с бессмысленными и горькими раздумьями!

Гомон за столом стих. Сенатор покривил рот.

– А разве в царстве теней, после смерти твой Бог обещает тебе такой обед? И если нет, то к чему мучить себя при жизни и ждать несбыточного после смерти? Впрочем, тебя привели за другим. Расскажи о смутьянах.

Антипас ухмылялся: оборванец ловко поддел спесивых римлян.

– Я говорил, им надо втянуть народ в бессмысленную войну! – ответил старик. – Суть их проповедей тебе передали. Иначе ты бы не приказал меня привести. А четверовластник не вез бы меня из Галилеи. Мятежников пьянит предчувствие крови. Я знаю одного, Йехуду из Гамалы. О другом, Садуке, лишь слышал: он не появлялся в наших краях. Йехуда – сын виноградаря. Считает себя законником. Лет сорока от роду. Неприхотлив в еде и питье. Одинаково ловко управляется со словом из древнего закона и с мечом. Всегда носит кинжал. Всех, кто пререкается с ним, считает изменниками веры. Поэтому люди молчат. Когда змея шипит, разумнее замереть, изловчиться и прибить гадину камнем.

– Твои слова разумны. Однако чем ты докажешь, что ты не лазутчик? – спросил Копоний.

– Когда бы им нужен был лазутчик, они не послали бы старика. А в Назарете меня и моих сыновей хорошо знают и дом мой легко найти.

– Ты готов отдать заложниками сыновей?

– Тебе не достаточно моей головы?

Квириний нетерпеливо поднял руку.

– Как ты оказался среди изменников?

– В шабат правоверные собрались в молитвенном доме. И учитель Пинхас предложил выслушать законника, пришедшего издалека.

– Хорошо! Как ты намерен помочь?

– Они справедливо считают меня преданным закону, и думают, я готов следовать за безумцами. Они заранее присылают человека, чтобы собрать народ. Когда он появится, я отошлю старшего сына за военным отрядом.

– Что ты хочешь за помощь?

– Не трогай селян, одурманенных речами безумцев.

Мгновение консул размышлял. Пытками от фанатика ничего не добиться. А в землях Антипаса карателями будут командовать люди царя.

– Даю слово, наказаны буду лишь виновные! – проговорил Квириний. – Иди.

Стража увела старика.

– Если бы все твои подданные, тетрарх, так служили своему господину, нам незачем было покидать Рим! – съязвил Копоний.

Антипас покривил губы. Ему захотелось казнить старика в соседней комнате.

7

Предатель

Йосеф отесывал доску. Капли пота зрели на кончике носа и, сверкая в спицах лучей из прорехи крыши мастерской, падали в душистую стружку.

– Йоси, слышишь что ли? – Свояк в стоптанных сандалиях и в красно-черном полосатом халате присел у порога на корточки и облокотился о колени. Густая черная борода Клеопы топорщилась, в зрачках блуждали хмельные бесы. – Передохни!

Йосеф охотно отложил серповидное тесало и отер потное лицо полой эскамиды, мокрой на животе и спине. Он присел рядом на порог.

Весельчак Клеопа был удачлив в делах. Возглавлял артель каменщиков, строил по окрестным городам, и, обзаведясь знакомыми среди торгового люда, отсылал с попутным караваном в ближние порты свой товарец: вино, изюм, инжир. Большого барыша не наживал, но и в накладе не оставался. Равви Пинхас захаживал к старшине каменщиков, чем гордилась Мирьям, сестра жены Йосефа.

– Твой где? – спросил Клеопа. – Пинхас спрашивал. Йоше давно не был у него.

Равви занимался с Йехошуа, и в городе знали о сыне Йосефа и Мирьям. Даже фарисей Ицхак одобрительно бормотал о мальчике. Йехошуа цитировал Тору, Невиим, Ктувим с любого стиха. Пинхас наугад спрашивал его из Бершит, Шмот, Ваикры, Бемидар или Дварим, и не было случая, чтобы Йехошуа перепутал. Особенно мальчик любил в Невиим книги пророков Ешаяу, Ирмеяу и Ехезкеля. Философские и поэтические произведения из Ктувим он понимал еще плохо. Интересовался историческими хрониками. А толкование закона, Мишну, в общих чертах повторявшее то, о чем рассказывал землякам в молитвенном доме равви, в изложении мальчика оставляло вопросы, подбивало осмысливать по-своему темы Аллахи. Пинхас хмурился: произвольное толкование закона, пусть уловимое лишь для проницательного ума, угрожало вольнодумством. Этому он не учил мальчика! Из Гмары он больше рассказывал ему житейские истории, пословицы, поговорки, помня: его ученик еще ребенок.

Жилистый и крепкий в кости Йехошуа напоминал отца. Такая же неторопливая, чуть вприсядку, походка. Мягкое выражение лица портили поджатые губы молчуна. Взгляд рассеян и задумчив. В семь лет он был давно уже не катон – маленький, но гадол. Перерос не только нефеш, свою животную жизнь, но и руах, или дух, и развился в нишем, разумную душу. Во дворе он чертил прутиком на песке священные стихи.

Детям Йехошуа предпочитал компанию ягненка. Завидев приятеля, тот дружелюбно бодал его в ногу. К восторгу зевак Иаков научил барашка стоять на задних копытцах и скакать через ногу дрессировщика.

На седьмую неделю со второй ночи после Пейсах, когда появлялся ранний месяц, перед праздником Жатвы Йосеф и Мирьям решали: жертвовать ли этим ягненком либо одолжить денег и купить другого. Смеют ли родители смущать душу сына?

Она часто вспомнила странное видение, похожее на сон, в ночь, когда узнала, что носит под сердцем мальчика. В дом к ним постучался нищий и передал ей горшок со светящейся землей, трубным голосом возвестил, что у нее будет сын, назвался ангелом, и его ставшее на мгновение блестящим одеяние снова превратилось в отрепья, а исполинская фигура съежилась и усохла. Мужу она ничего не рассказала о своем видении, потому что знала, пора чудес либо уже канула в прошлое, либо еще не настала. Но хорошо запомнила неожиданную, смешанную с радостью грусть, после того, как в пещере, где рабыня Саломея приняла ее ребенка, он заплакал. Слушая сына, она, бывало, чувствовала нежность и отчаяние: взгляд его печалился, словно мальчик видел свою судьбу…

Мирьям заговорила о том, что значит для детей ягненок.

– Соседи скажут, что мы пожалели предназначенное Богу. И перед праздником ягненок стоит вдвое… – осторожно возразил Йосеф.

– Пусть решает Господь! – смирилась Мирьям и пошла в дом.

Йосеф удовлетворенно кашлянул: так тому и быть!

Накануне детей отправили к деду. Резником позвали соседа Матафию, дородного мужика с жидкими усиками и бородкой. Пинхас принес священные сосуды для крови, прочитал молитву и приступил к закланию.

Клеопа позвал ягненка. Тот было шагнул, виляя хвостиком, и остановился: под навесом собрались незнакомые люди, а хозяйка ушла в дом; в хлеву тревожно блеяла овца. Хозяин бросил к ногам сочной травы, и ягненок игриво подбежал. Его погладили между рожек и за переднюю ногу подтянули под навес. Ягненок подумал: с ним играют. Привычно уперся копытцами и драчливо выставил лоб. Хозяин и ласковый человек обняли его. Зверек обрадовался новой игре и взбрыкнул. Но не смог шелохнуться и встревожился. Он заблеял, но морду крепко зажали, и вместо зова раздался сдавленный стон. Тут шею кольнуло. Он дернулся. Руки людей туго спеленали туловище. Барашек увидел брызгавшую кровь. Свою кровь! И ужаснулся. Кровь плескала в корыто, а перед ягненком сидел огромный дядище с длинным окровавленным ножом. Другой человек в длинной одежде что-то монотонно бубнил. Ягненок почувствовал боль на шее, на груди, между лопатками. И понял: его убивают! Убивают люди! А он не сделал им ничего плохого. Лишь иногда бодал их. Ему хотелось жить! Бегать по этому двору, у ручья, на лугу. Чтобы его ласкали за то, что он такой веселый и послушный. И он захрипел об этом. Ослабел и хотел лечь. Его колени сжали, чтобы ноги не подгибались. Страх прошел. Пусть его замучают. Но быстрее!

Люди не спешили. Ягненку повернули голову, и он видел двор. Алая кровь струйками била в лицо и на руки резнику. Пинхас подставлял священные сосуды и перед каждым ударом ножа читал молитву. Запах теплой крови кружил головы. Клеопа и Йосеф терли бока ягненка, подгоняя остатки жизни. Его густая шерсть свалялась. В мутных глазах расплывалась смерть.

За спинами людей барашек заметил маленьких друзей, и сердце его встрепенулось. Им нужно было только окликнуть старших, чтобы остановить страшную забаву. Но они, недвижные, взирали на зверство. Окрик заледенел в горле. Барашек захрипел детям прощание. Его ловко перевернули на спину. Оттянули подбородок. Резник полоснул по горлу и поставил порожнее корыто под трахею. Мужчины выпрямились и заговорили.

Клеопа, за ним мужчины обернулись к мальчикам. Те опередили деда и бабушку, чтобы рассказать, как в лесу на них зашипел дикий кот. А вбежав во двор, все забыли…

Побелевшими губами Иааков едва слышно прошептал отцу:

– Ты обещал не трогать его! – Брат побрел со двора. Тогда Иааков крикнул: – Ты ведь обещал его не трогать!

Мужчины смущенно переглянулись.

Мирьям и сестра нашли детей под вечер у ручья и привели их в дом.

За ужином Йехошуа не притронулся к мясу. Иаакова стошнило во дворе. Тогда дед заговорил с внуками.

– Даже Аврахам пожертвовал Господу единственного сына Ицхака!

– Господь не принял его жертвы. Он милосерднее людей! – ответил Йехошуа.

– Человек кормит ягненка, чтобы затем употребить его в пищу либо пожертвовать Господу. Это угодно Господу. Ты знаешь Закон!

– Но Господь не дает жизнь человеку для жертвы Ему. Бог дал всем жизнь, а не человек. Значит, только Бог имеет право отнять эту жизнь!

– Ты забыл? Сказано: наблюдай праздник жатвы первых плодов труда своего, – возвысил голос Иехойахим, и малышня притихла. – И сказано в другом месте. От жилищ ваших принесите два хлеба возношения, которые должны состоять из двух частей ефы пшеничной муки и должны быть испечены кислые, как первый плод Господу. Вместе с плодами представьте семь агнцев без порока, однолетних. Да будет это всесожжение Господу, и хлебное приношение и возлияние к ним, в жертву, в приятное благоухание Господу. И, наконец, сказано. Совершай праздник по усердию руки твоей, сколько ты дашь, смотря по тому, чем благословит тебя Господь, Бог твой.

– Но сказано у пророка Амоса: ненавижу, отвергаю праздники ваши, и не обоняю жертв во время торжественных собраний ваших. Если вознесете мне всесожжение и хлебное приношение, я не приму их и не призрю на благодарственную жертву из тучных тельцов ваших. Пусть, как вода, течет суд, и правда – как сильный поток! Ибо я милости хочу, а не жертвы, и Боговедения больше, нежели всесожжения. Это у Хошеа. Миха же говорит. С чем предстать мне пред Господом, поклониться перед Богом небесным? Предстать ли пред ним всесожжениями, с тельцами однолетними? Но можно ли угодить Господу тысячами овнов или неисчетными потоками елея? О, человек! Сказано тебе, что – добро, и чего требует от тебя Господь: действовать справедливо, любить дела милосердия и смиренномудренно ходить пред Богом твоим. И вот еще. Неужели всесожжения и жертвы столько же приятны господу, как послушание гласу Господа? Послушание лучше жертвы и повиновение лучше тука овна. У Шеломо тоже сказано. Начало доброго пути делать правду. Это угоднее пред Богом, нежели приносить жертву.

– Хватит! – гаркнул Йосеф. – Большую волю взял судить то, что записано в Законе.

– Ибо отцам вашим Я не говорил и не давал им заповеди в тот день, в который вывел их из земли Египетской, о всесожжении и жертве сказано у пророка Ирмеяху! Разве Бог обрек на кровавые муки несчастных животных, которым дал жизнь?

– Вон! – Йосеф побагровел.

– Сегодня праздник! – испуганно заступилась мать.

Йехошуа шагнул к двери, упрямо сжав рот. Иааков шмыгнул за братом.

После праздника Йехошуа перестал бывать у Пинхаса…

– Из Копернаума приходил человек, – Клеопа понизил голос. – В шабат будут подбивать народ к смуте. У молодых мозги – солома: от угля займутся. А у нас хозяйство.

Йосеф вздохнул.

– Люди говорят, Ицхака видели на дороге из Иерихона. А старик утверждает, что паломничал к Храму, – продолжал Клеопа. – Говорят, в Иерихоне был четверовластник.

– Высоко махнул…

– Да? Сегодня сын Ицхака, Матайя, ушел из западных ворот. А виноградники у них с другой стороны. – Помолчали. – Может, не ходить в собрание?

– Так ведь шабат, – неохотно возразил плотник.

– Шабат! – Клеопа вздохнул и упруго поднялся.

Они познакомились с Мирьям перед праздником Жатвы.

8

Йехошуа распластался в воде подбородком вверх, и течение тихо кружило его. Вода натекла в уши, щекотала ноздри, и мальчик слушал свое дыхание. Иааков на берегу учил ягненка прыгать через ногу несколько раз подряд. Ягненок не понимал, и оба не заметили, что брата унесло течение.

Стремнина вынесла Йехошуа к заводи. Тут перед мальчиком мелькнула чья-то мокрая волосатая морда. Йехошуа хлебнул и закашлялся. Он перевернулся на живот. Кто-то карабкался на берег, цепляясь за траву. Белел его тощий зад. Незнакомец вскрикнул, задергал руками, словно стряхивая что-то, и плюхнулся в воду. Но тут же вцепился в осоку. Руки искровенили острые края травы. Йехошуа подплыл по-лягушачьи и подтолкнул бедолагу. Незнакомец ойкнул, вывалился на берег, поджав колени, и принялся дуть на ладони. Алые капли сочились по пальцам.

Йехошуа броском выкатился следом, и, корчась от озноба, нарвал подорожника. Смачно плюнул на горсть земли и плюхнул жижу на листья.

– Дай! – он приклеил снадобье к ладоням незнакомца, пошептал, и остановил кровь.

– Я думала – утопленник! А ты ожил! – Они засмеялись. Тут только Йехошуа узнал девчонку, за которой подглядывал с братом. Те же высокие брови и миндалевидной округлости глаза с длинными ресницами. Только теперь на щеки налипли волосы.

– Ты же не умела плавать! – воскликнул и покраснел.

– Научилась. Это ты с белым ягненком. Мы вас с мамой видим, когда приходим стирать.

– Мирьям, ты с кем? – позвали на эллинском.

Из-за деревьев по пояс над травой вышла женщина в синей тунике. Всплеснула руками над ранами девочки и облегченно выпрямилась.

– Ты бы оделся! – Женщина улыбнулась. Тут только дети хватились наготы. Мирьям юркнула за мать. Йехошуа сиганул в воду. Он вынырнул, отфыркиваясь, и барахтался против течения. Мать и дочь рассмеялись.

– Где ты научился заговаривать? – спросила женщина на арамейском и показалась Йехошуа ожившей красавицей из сказок Иехойахима. Такие же высокие, как у девочки, брови, изумрудные глаза и длинные ресницы, лицо, словно вырезанное из белого туфа. Подол туники она заткнула на поясе, открыв белые икры. Каштановые волосы собрала на затылке в узел.

– Это не заговор. Дедушка научил меня пользоваться травами!

– Ну, храни тебя Господь! – Женщина направилась восвояси.

– Мы всегда тут стираем перед шабат, – крикнула девочка. – Приходи.

На следующей неделе она рассказала, что ее отец из Магдалы. Близ Назарета получил наследство: виноградник и пахотный участок. Мать Мирьям наполовину из эллинов.

Иаков конфузился. Розовая туника девочки, мокрые волосы перехвачены в хвост ремешком. Красивая, как кувшинка в ее руке.

– Йоше сказал, ты научил ягненка фокусам, – запросто сказала девочка.

Услышав свое имя, барашек повернул к детям голову.

Мирьям смеялась и изумленно всплескивала руками, пока ягненок ходил на задних копытцах за пучком травы и перепрыгивал через ногу Иаакова.

– Скажи, чтобы не приходила, – угрюмо пробубнил старший брат дорогой в город. – Отец узнает, заругает!

– Не заругает. У него много друзей среди эллинов.

Обычно Йехошуа и Мирьям болтали ногами в ручье. Мать Мирьям полоскала белье, не беспокоила детей: их заботы еще впереди. Иааков одиноко играл с ягненком.

Йехошуа рассказывал Мирьям о цветах в ее венке. И девочка представлялась ему волшебным цветком. И даже ее рассказ о том, как она с родителями была в Ершалаимском Храме, казался волшебством.

Они подошли к городу со стороны Эммауса. С холма Скопос Храм, облицованный ослепительным мрамором, сиял белоснежной горой. «Гору» венчали золотые купола с острыми шпицами, чтобы, как объяснил отец, птицы не изгадили крышу. Огромные же восточные ворота в женское отделение, куда мать привела девочку, покрывало серебро, золото и, со слов матери, «бесценная коринфская медь». А на воротах золотые виноградные лозы и гроздья с человеческий рост. Мирьям разглядела занавесы вавилонской работы, отгораживавшие святилище, расшитые гиацинтом, виссоном, багрецом и пурпуром. Мирьям пояснила: багряница обозначает огонь, виссон – землю, гиацинт – воздух, а пурпур – море. Словом, все мироздание. Девочка видела первосвященника в гиацинтовой, до пят одежде, обшитой кистями, чередовавшими колокольчики и гранатовые яблоки. Как пояснил ей отец: символы грома и молнии. Но больше всего девочку поразили повязки священника, расшитые сардониксами, сердоликами, топазами, смарагдами, карбункулами, яшмой, сапфирами, агатами, аметистами, лигирионами, ониксами, бериллами и хрихилитами: по количеству израилевых колен. Мирьям то и дело через ручей переспрашивала мать названия украшений и камни, но даже сбивчивый рассказ завораживал. Еще у священника был золотой венец вокруг тиары из виссона и гиацинтовой ткани. Йехошуа потрясло величие картин, дорисованных его воображением. Не раз люди, бывавшие в Храме, описывали его размеры. Но так подробно, как Мирьям, рассказывал только дед. Даже Иааков подсел послушать.

– Ты хочешь стать священником? – спросила девочка у Йехошуа. – У тебя было такое лицо…

Младший брат покраснел. Мирьям обхватила колени и положила на них голову.

– Иаков считает зазорным разговаривать с полукровкой? – спросила она.

– Твой отец правоверный. А если ты с ним, то и с нами…

– Родственники матери его сторонятся.

– Посмотри на барашка. – Ягненок услышал свое имя и подошел к детям. Девочка обняла его. – Он одинаково ласков с тобой, хоть ты другой веры, и – со мной! А разве мы глупее барашка? – Йехошуа покосился на брата. Мирьям прыснула смехом.

В один из таких дней Иааков поглядывал на кущи кустарника за ручьем и хмурился. Барашек тревожно вскидывал голову и нервно прядал ушами. Наконец, Иааков сел под ивой и принялся меланхолично дергать травинки.

Как только женщины скрылись в роще, Иааков выбрал на отмели два голыша и загадочно произнес: – Вот вам подарок!

На тропинке из-за деревьев и кустарников их обступили мальчишки. Старшему, в холщевой эскамиде, со злыми глазами, было лет одиннадцать. Он приблизился к иудеям и проговорил:

– Что это вы, обрезанные, с нашей сестрой языки шелушите?

– Так это ты муравьев на брюхе гонял? – вызывающе ответил Иааков.

Ягненок трусовато прижался к Йехошуа.

– Что у тебя в руках, обрезанный? – опасливо спросил эллин.

– Подходи. Покажу!

Коренастые мальцы, привыкшие к тяжелой работе, загудели. Их мышцы под загорелой кожей были упруги и крепки, как хлыст пастуха.

Мальчишки еще попрепирались. Но, когда Иааков назвал эллина «жердью», братьев сбили с ног. Иааков свалил долговязого, отчаянно отлягивался. Йехошуа пытался пробиться на выручку, но его столкнули в ручей. И хотя он изловчился и увлек за собой двоих, драка была проиграна.

Сплевывая кровавые сгустки в пыль, братья брели в город. Барашек семенил рядом и тревожно блеял.

– Ну, что говорит Иешайиа? – прошепелявил Иааков. – Все народы соберутся в Ершалаиме ради Господа?

В ответ Йехошуа высморкался кровью.

Йосеф ухмыльнулся в бороду физиономии сына. Мать сказала Йоше:

– Занялся бы делом!

За неделю синяки почернели, ссадины покрылись корочкой. Но накануне следующего похода к ручью Иааков заявил брату:

– Я не пойду! Нам их не одолеть. А если пойдешь один, я скажу отцу!

Йехошуа молчал: нижняя губа была все еще вздута и мешала говорить. Иааков выругался и зашагал вверх по улице.

Он не появился ни утром, ни днем.

Йехошуа брел к ручью. Его подмывало вернуться, и он стыдился страха.

Мирьям было рассмеялась.

– Тебя со снопом перепутали? – И тут же догадалась. – Это мой брат! Они снова тебя подстерегут! Я останусь.

Девочка взяла Йехошуа за руку.

– Иди, – Йехошуа освободил ладонь, и Мирьям не посмела ослушаться.

Драчуны полукругом преградили иудею путь к бегству. Впереди всех крепыш с заячьей губой, укусивший Йехошуа за плечо в прошлый раз. И другой, без передних резцов, скатившийся с ним в воду. Ватага недоумевала: их противник даже не вооружился камнями.

– Твой приятель умнее! – ухмыльнулся главарь и развязно приступил к жертве. – Теперь молись своему богу, обрезанный.

– Я не хочу с тобой драться! – Йехошуа смотрел долговязому в глаза. Одна радужка у того была зеленой, как у Мирьям, а другая черной и холодной.

– Да ты трусоват, обрезанный! – гадливо покривился эллин.

– Если я начну отбиваться, то доставлю вам удовольствие. Но мы не обижали твою сестру.

– Ты еще и болтлив, обрезанный! – Долговязый растерялся. Но подумал, что его заподозрят в мягкосердии, и толкнул Йехошуа. Тот отшатнулся. Но не выказал страха.

– Дерись! – воскликнул эллин.

– Нет.

– Эй, жердь! – Орава обернулась на голос. – Ты спрашивал обо мне?

За Иааковом сгрудилась шайка Тода. А сын скорняка, в эскамиде и босой на пол головы выше предводителя эллинов, выступил из-за спины Иаакова. Ноздри Тода раздувались, в желтых, как у рыси глазах, плескался злой огонь. Тод опирался на увесистый сук.

Среди эллинов послышались возгласы: «Западня! Обрезанные надули!»

– С этими я и так справлюсь! – сказал Тод, отбросил сук и направился к долговязому. Шайка – за вожаком.

Йехошуа хватал Тода за руки, уговаривал. Его оттолкнули и сошлись. Иудеи мстили язычникам за подлость: все на одного! Эллины же убедились в вероломстве иудеев и в хитрости болтуна. О Мирьям давно забыли.

Дрались зло. Тяжелое дыхание и громкое сопение, шлепки и глухие удары, тела, склещенные на траве, окровавленные лица. Тод ловко ткнул долговязого в подбородок, эллин упал и сельские попрыгали в воду. Другие пятились к броду. Иудеи не преследовали. Пришлось бы карабкаться на откос, теряя преимущество. Победа оказалась не полной. Тем не менее, в город возвращались ликуя. Тод подтвердил славу первого драчуна.

Растянувшись вдоль тропинки, мальчишки хвастались ссадинами и ушибами. Их голоса звенели над лугом, а бабочки разлетались от отряда вдоль обочины. Тод приобнял Йехошуа за плечи. От сына скорняка шибало потом, изо рта воняло гнилыми зубами, разбитыми в драках.

– Если что, всегда зови нас. Отец у тебя смелый! В собрании все его хвалят.

– Зачем ты влез? – раздраженно сказал Йехошуа.

Сын скорняка снял руку с его плеча.

– Ах, да, Маленький Раввин читал язычникам проповедь! – съязвил Тод.

– Но не бил морды!

– Уймись ты, святоша! – крикнул Иааков. – Если б не Тод! Радуйся, что цел…

– Да, где ваши мозги? Теперь они будут подстерегать нас, мы – их! – Друзья Тода прислушались к спору. – И чего добились?

– Ты из-за язычницы свихнулся! – подосадовал Иааков.

– Погоди, Лепешка! Мы поучили неверных! Чего же тебе еще? – спросил Тод.

– Они не отстанут.

– Так что ты хочешь?

– Я поговорю с длинным. Захочет, буду драться. Остальные не при чем.

– Ты? Ты? – в голос воскликнули Иааков и Тод. – Он тебя одной рукой прибьет! – вскричал Иааков. – Пусть Тод дерется!

– Тод побьет длинного, их придет вдвое и все повторится!

– Как хочешь, всезнайка! – Тод усмехнулся. – Эта наука тебе не повредит.

…Накануне шабат эллинов действительно пришло вдвое. Но у назареев было преимущество победы. Тод поговорил с длинным. Эллины заспорили. Новые рвались мстить. Битые кричали: обрезанные хитрят! Наконец, решили: кто попросит пощады или не встанет с земли – проиграл. Если упадет эллин, Петр – тот презрительно покосился на соперника, – Йехошуа не тронут. Если, наоборот: обрезанный забудет их сестру.

Противники остались в эскамидах. Эллины презрительно засвистели тщедушному иудею, словно высушенному солнцем. Длинный был неуклюж, но широк в кости и тяжелее. Иудей ловко ускользал от эллина, но его удары были безвредны. Стало ясно: все решит точная оплеуха эллина.

Внезапно перед глазами Йехошуа вызвездило. Он упал. В ушах гудело. Пот заливал брови, кровь – рот. Йехошуа сел. По лужайке сновали женщины, бранились и размахивали руками. Мальчишки отскакивали, но не убегали. Из звенящей дыры на Йехошуа выплывали лица Тода, Иакова, Петра и Мирьям.

– Перед следующим шабат в это же время, – гудел чей-то голос, а затем брат сказал: – Болтливая язычница позвала своих. Они стирали на берегу!

У Йехошуа кружилась голова, его тошнило. Дома он мгновенно заснул.

Всю неделю дети говорили об отчаянном смельчаке Маленьком Равви.

Перед шабат иудеи и эллины вновь сошлись. Они рассаживались в круг, как давние знакомые в гладиаторском цирке. У Йехошуа ныло все тело. Передние резцы шатались. На неделе отец заставлял сына работать: это отвлекало от боли. Сейчас же мальчику хотелось прилечь под ивами и слушать плеск воды и шелест листвы.

Петр неохотно преследовал Йехошуа, натыкался на несильные и не точные удары. Азартные физиономии, выкрики, колючие, как шипы акации! И этот мозгляк. «Добрый и умный! – хныкала Мирьям накануне дома. – А ты имени своего не напишешь!»

Эллин оступился: одни радостно взвыли, другие неодобрительно заулюлюкали. Тут же вскочил и наотмашь ухнул в голову. Иудей рухнул снопом. Эллины, торжествуя, повскакивали с мест. Победитель уперся в колени и переводил дыхание.

Йехошуа встал на четвереньки. Эллины притихли, а иудеи завопили, подбадривая Маленького Раввина. Он выпрямился на дрожавших ногах. Пол лица от рассеченной брови залила кровь. Тод удержал Иаакова, шагнувшего было выручать брата.

Затем многие посчитали Петра глупцом. Ибо никто не заметил преимущества иудея. Длинный подошел добить обрезанного. Что-то спросил его, проговорил: «Тебя никто не тронет!» – и под недоуменный ропот отправился умываться. Его товарищи, пожимая плечами, потянулись с поляны.

Йехошуа ничком упал у воды. Подорожник с глиной и слюной лягушкой налип на брови.

– Ну, что ты сказал косоглазому Голиафу? – иронично проговорил Тод, присаживаясь рядом. Кое-кто в шайке засмеялся.

– Что приду завтра…

Иааков и Тод переглянулись.

– Отец говорит: ненависть, как вино – чем дольше хранится, тем крепче. А ты выпил все махом!

– Так решил ее брат.

Тод хмыкнул.

9

Мирьям окликнула братьев с того берега. Братья перемахнули брод.

– Солдаты! – испуганно выдохнула Мирьям.

Трое припустили под гору. Тропинка петляла к дороге на Цор. Лес расступился. На лугу паслось стадо рыжих и пятнистых коз. Дальше над виноградниками маячили сторожевые вышки. Дети спустились в ложбину к окраине деревни. Поодаль белели глиняные дома с перилами на крышах. Мирьям перешла на шаг и свернула в дубраву. Тяжелые ветви с неподвижными листьями нависли над детьми. Жаркий воздух словно загустел, как лесной мед. Филин тревожно ухал в угрюмой тишине.

Из-за толстого шершавого ствола векового дуба вышел Петр, брат Мирьям. Черные волосы всклокочены, разноцветные радужки настороженно сузились.

– Топочите, как кони! За поприще слышно! – эллин скрылся за кустом дикого орешника. Дети шмыгнули следом.

Послышались голоса. Конское ржание эхом поскакало под кронами. Запахло варевом. Дети на четвереньках покрались среди высокого папоротника и терновника вокруг отвесной ложбины. На дне ложбины под откосом ходили солдаты, из яслей ели расседланные кони и развьюченные мулы. Горловину ложбины перегородили два поваленных дуба, оставляя проезд для двух всадников. В двух десятках локтей дети заметили дозорного в медном шлеме и с прямоугольным щитом. На поясе у него висел гладиус, короткий римский меч. «Для ближнего боя!» – шепнул Петр. По периметру откоса маячили еще двое дозорных.

– Римляне! – едва пошевелил губами Иааков. Петр отрицательно кивнул:

– Нет! Видишь, внизу солдат рубит кусты. Прислонил к дереву здоровенный серп. Это махейра. Отец говорит, такие мечи римляне не носят. И гляди, у ближнего часового на запястье двойная секира висит. Лаброс называется. Это точно не римская.

– Тихо! Услышит! – прошептала девочка. Солдат, смуглый и страшный, в панцире походил на гигантскую черепаху, вставшую на дыбы. Он покосился на шуршание в кустах, зевнул и отвернулся. Через мгновение дети, ломая кусты, улепетывали.

На тропинке они переводили дух и значительно переглядывались.

– Сегодня в деревне казнили смутьяна! – глотая слова, проговорил Петр. Он отер ладонью потное лицо. – Приколотили к кресту. Приказ четверовластника. Остальных на суд. Хотите, покажу!

Мирьям побледнела. Иааков потянул за локоть нового приятеля. Йехошуа и Мирьям переглянулись: остаться было страшнее, чем идти. И они отправились за мальчишками.

– Это Петр велел вас позвать, – сказала Мирьям. – Солдаты сегодня пойдут в город.

У края неба кривой саблей блестела река. Иааков и Петр уже скрылись за холмом.

– Я дальше не пойду! – сказала Мирьям.

– Тогда жди. Я вернусь.

Сухая трава колола стопы Йехошуа. В седловине холма что-то темнело. Иголки ужаса вонзились мальчику от пят до макушки. Все вокруг посерело, словно под пеплом.

Из-за покатого склона свежетесанный крест с потеками смолы и грубыми заусенцами от топора будто кренился и все не падал. На кресте обмяк обнаженный человек. Его запястья, прибитые к перекладине, черным налетом облепили мухи. Кровь на ранах запеклась и забурела. Чтобы сухожилья на запястьях не лопнули от тяжести тела, локти прихватили к перекладине бичевой. Кожа вулдырилась от солнечных ожогов на плечах и груди. Грязные космы закрывали лицо. Откуда-то доносился тоскливый вой.

– Когда его схватили, – услышал мальчик над ухом шепот, – он ранил двоих солдат кинжалом. Только десять человек повалили его на землю!

– Римляне! – сказал Иааков. – Прячься, а то прогонят.

Йехошуа присел за куст чертополоха.

Крест врыли у дороги. Милостью палачей смертник видел дол и волю.

У креста под тентом из полосатых солдатских плащей на копьях и дротиках маялись два служивых. Сидя на земле, они поочередно приложились к глиняной фляге. Подле них белели накидками три женщины и трое мужчин в головных платках. Одна плакальщица о чем-то просила сердитого солдата и показывала рукой на солнце.

Солдат подошел к кресту. Ноги распятого, связанные у лодыжек, были вывернуты выше колен: ему перебили бедренные кости. Йехошуа вздрогнул: человек приподнял подбородок. Его черные губы раздулись от жажды, глаза затекли на распухшем лице. Но он все еще жил! Солдат вынул меч, и ударил распятого под левый сосок. Несчастный дернулся и испустил дух. По внутренней части бедра потекла струйка. Мухи взвились, и тут же прилипли к свежей ране. Плакальщицы завыли. Солдат травой отер лезвие и вложил меч в ножны. Его товарищ уже собирал вещи. Мужчины опустили крест и принялись отвязывать тело. В деревне взвыла собака.

Дети пошли прочь.

Очнулся мальчик дома. Оранжевое солнце сползло к дальней крыше. Мирьям, расставив колени, молола зерно в каменной ступе: шабат шабатом, а домашние дела никто за нее не сделает,…если их делать тихонько, когда никто не видит.

– Где отец? – спросил мальчик.

– В собрании. Приходили от Пинхаса…

Йехошуа сделал несколько жадных глотков из ковша.

– Сюда идут солдаты! – выдохнул он и побежал к молитвенному дому.

10

Предатель

Ветер уносил в пустыню соленые брызги прибоя. Альбатрос, недвижно балансируя на ветру, оглядел вечные пески, а за струйками дрожавшего воздуха – зеленые пятна оазисов, деревушку у реки на краю окоема, огромный город на побережье, и заскользил к морю.

Грузно ступая и шумно отдуваясь, Вителий Скавр, хлеботорговец и судовладелец, совершал утренний обход дома в пригороде Александрии.

Скавр растолкал домашних рабов. И те, почесываясь и ворча на хозяина, – неймется спозаранку! – разбрелись по закуткам до нового окрика. А Скавр поднялся на второй этаж к жене и дочерям.

Заря окрасила в розовое шелковую обивку стен и тюлевые пологи над перинными ложами девушек, а свежий бриз шевелил занавесы на широких окнах в перестиль, где над цветами уже колдовал молчаливый старый грек. От садовника пахло розами, и дочери Скавра любили его.

Хлеботорговец вздохнул. Старшей шестнадцать, а достойного жениха нет. У полога младшей улыбнулся. Эта не завянет первоцветом!

В маслодавильне рабочие уже наладили пресс. А в печи пекарни бушевал огонь, и Скавр остался доволен усердием людей. Поболтал с пекарем Иссой, жившим с семьей в таберне при особняке. Исса помнил еще деда Скавра молодым центурионом в отряде Гая Юлия, помогавшего мятежной царице. Старый египтянин в фартуке и нарукавниках, коричневый, как высохшая кожа, предположил: засуха на юге «царства», как он называл Африканские провинции, вздует цену пшеницы. Именно это хотел услышать Скавр: он приберег два амбара зерна для перекупщиков императора.

Он обошел таверны арендаторов. Не из корысти он приютил в своем доме умельцев, а из любви к чужому процветанию. И люди ценили его заботу.

Скавр навестил приболевшего краснодеревщика Симона: его таверна единственная выходила в дом. Вся мебель Скавра, восхищавшая гостей, рук Симона. Оба сына мастера почтительно стояли в дверях, пока Скавр, удержав захворавшего друга, желавшего стоя приветствовать патрона, сидел у постели больного.

Скавр искупался в бассейне с мраморными рыбами по четырем сторонам бортика. Запил хлеб с маслинами разбавленным вином. И, укрыв легким одеялом ноги, улегся читать почту.

Сегодня было единственное письмо – от клиента Скавра Трифона. По поручению патрона тот отправился в прибрежную Финикию узнать о перевозках на галерах Скавра попутных грузов на обратном пути из Италии.

«Любезный друг, отсылаю тебе сведения о ценах на товары и перевозки».

Хлеботорговец внимательно изучал приложенный клиентом перечень внизу свитка в римских динарах, аттических драхмах и тирских дидрахмах за литры и таланты веса. Остался доволен дотошностью товарища. Отхлебнул вина и вернулся к началу свитка.

«Торговля на всем побережье идет бойкая, и попутные грузы для твоей флотилии найдутся в любом пунейском порту. Склады Сидона и Цора в этом году переполнены. Стоит лишь посмотреть с прибрежных скал на обе гавани Цора. В глазах рябит от парусов. Сердце сжимается от величия этого города. Тут хватит работы оборотистому человеку. Слоновой кости в избытке, она в три цены ниже прошлогодней. Мачтовый ливанский кедр, строительная древесина из ермонского кипариса и башанский дуб с восточного берега Галилейского озера для весел местных и беритских мореходов желанный товар. Серебра, железа, свинца и олова из бетикского Тартеса вдоволь. Аравийские купцы нагнали скота и особенно много строевых лошадей. Говорят о новой войне.

Интересующие тебя Галилея, царство Ирода Антипы, и римская провинция Иудея в этом году отправляют свою пшеницу в Рим и на прибрежные острова. Местные перекупщики заинтересованы в перевозках в Африку деревянного масла, меда, оливковых ягод и бальзама по твоей цене. Ибо своего флота у них нет, а прибрежной дорогой вдоль Великого моря развелось невиданно разбойников из кочевых племен. Но местные торговцы подозрительны к иноверцам. У них вина в изобилии, а на холмах галилейских тучные стада овец. Мне довелось углубиться в страну, о чем я поведаю ниже. Но и вино, и шерсть уступают по качеству хелбонскому вину и белой шерсти из Дамаска. Тут ее выделывают иначе.

Как ты знаешь, в портовой Кесарии иудейской мой брат крупно торгует. На званом обеде он представил меня римскому наместнику Копонию. Копоний предпочитает Кесарию Ершалаиму. Я попросился в отряд центуриона Фабия. Тот собирался на север области по заданию прокуратора. Во-первых, чтобы иметь защиту от разбойников, во-вторых, чтобы лучше узнать обычаи местной торговли. И получил разрешение.

Замечу, Кесария – город величественный. И гавань его так же, как и в Цоре, переполнена кораблями на пути в Африку. Юго-западные ветры здесь очень сильны и постоянны, что неудобно для мореплавания из-за опасности кораблей быть заброшенными на скалы. Гавань построили по приказу Ирода Великого. Она выходит на север, навстречу самым мягким в этих местах северным ветрам, и поражает значительными размерами. Одна лишь дамба шириной в стадию, выстроена полукругом в открытое море и служит волнорезом несмолкающему прибою. На дамбе колоссальные стена и башня. А прямо напротив входа в гавань на возвышенности храм Цезарю. Главные сооружения в городе: театр, амфитеатр и рынок из известкового камня. Это морская жемчужина Иудеи.

С отрядом в сотню человек я поднялся к западному краю Ездрелонской долины, во владения тетрарха Антипы, туда, где пересекаются Виа Марис и дорога из Африки в Дамаск. Отряд Фабия должен был соединиться с отрядом царедворца Ирода Антипы Николая для совместного подавления смуты. Забегая вперед, скажу, что к нам присоединился вспомогательный отряд из пятидесяти наемников, греки и финикийцы, весьма искусные в военном деле. Самого Николая царь не пустил, препоручив командование царедворцу Матафию. Замечу, дорогой друг, что в области не евреев больше, чем коренных обитателей. Финикияне, сирийцы, греки живут своими общинами.

Места здесь живописные. Невысокие горы покрыты сплошными пихтовыми и сосновыми лесами. Олени и серны водятся в изобилии. И наш отряд не имеет недостатка в свежем мясе. Однако леопарды и волки наносят большой урон местным стадам. По ночам лай лисиц, вой шакалов и ворчание коричневого сирийского медведя очень беспокоит часовых. Они охраняют не столько наш сон, сколько вьючных ослов и мулов, и продовольственный запас. Центурион Фабий, молодой и отважный солдат, показал страшный шрам на ноге от когтей льва из иорданской долины. В предсмертном прыжке лев убил его лошадь.

Сама же Ездрелонская долина уныла и заболочена, и совершенно не пригодна для земледелия.

Ночуем мы в лесу в палатках, приняв необходимые меры предосторожности от внезапного нападения. Хотя опасения командиров чрезмерны и являют привычку делать все обстоятельно. Народ здесь мирный.

Первую ночь я провел в придорожном хане. По местному обычаю прямо на ливане, в комнате без лицевой стены. Это крайне неудобно, ибо, как на подносе, ты на виду у всех. Опасение, что по ошибке перепутают и уведут моего коня из стойла, где теснятся ослы и верблюды, вовсе лишили меня сна. Когда же я свыкся с тяжелым запахом от бродяг и с запахом от скученных животных, и на рассвете задремал, меня обнюхала бродячая собака, искавшая стащить из съестного. Я отмахнулся. Поднялась суматоха, что вовсе лишило меня сна.

Народ местный весьма неуступчив в вере отцов своих. От этого с ним происходят всякие недоразумения. Он не почитает римские законы, послушен лишь своим учителям и отказывается платить в имперский фиск. И, чтобы эти учителя не привели к кровопролитию, люди благонамеренные, коих в стране достаточно, добровольно помогают императору и царю изловить смутьянов.

Римские солдаты терпимы к местным верованиям, хотя между собой презрительно отзываются о религиозном упрямстве народа. Без необходимости они не прибегают к жестокости. Но при мне распяли закоренелого разбойника. В потасовке он кинжалом ранил солдата. Разбойнику по обычаю перебили бедра и приколотили его к кресту. Крест делал местный плотник. Ему пригрозили: если крест не будет готов к сроку, плотника отправят на суд царя.

Перед закатом по просьбе селян солдат заколол распятого. По местному обычаю, усопшего непременно надо похоронить до захода солнца, а могилу пометить белым, чтобы ее было заметно в темноте, и путник случайно не осквернился прикосновением к ней. Все имущество смутьяна, а также его семья переходят в собственность наместника, либо императора. Эти мнимые жестокости удерживают горячие головы от необдуманных поступков.

Ныне мы встали близ крошечного городка Назарет. Разведчики Матафии донесли о собрании смутьянов. Фабий перекрыл дороги из города и желает внезапно изловить всех смутьянов вечером. Далее наш путь пройдет на восток к прибрежным городам Генасаретского озера, где, по словам Матафии, наиболее сильно влияние смутьянов.

На этом прощай, дорогой друг. Скоро надеюсь рассказать тебе все, что увидел. Трифон».

11

Согласно масоре раби Пинхас прочитал «Шема, Исраэл»: «Слушай, Исраэл, Господь, Бог наш, Господь наш един есть. И люди Господа, Бога твоего, всем сердцем твоим. И всею душою твоею, и всеми силами твоими». Из пророка Исайи прочитал он «на пороге свободы»: «Он обращает князей в ничто, делает чем-то пустым судей земли. Едва они посажены, едва посланы, едва укоренили в земле ствол их, как только он дохнул на них, они высохли, и вихрь унес их, как солому».

Пинхас, скрестив ноги, осанисто сидел на возвышении перед избранными. Тихо потрескивало масло в светильниках вдоль стен. И люди казались тенями в дрожавшем свете огня.

– Говори, раби Йехуда! – произнес Пинхас.

Тогда из первого ряда старейшин и состоятельных горожан поднялся рослый незнакомец. Его видели все, но в тени не могли рассмотреть его лицо. А лишь черную с проседью бороду. Он был худ, почти тощ: плащ висел на плечах, как на огородной крестовине-пугале. Но под его взглядом опускали головы, как от суховея никнут злаки.

– Правоверные! – начал он глухим голосом, будто размышлял сам с собой. – Кем является кормчий, который перед страхом надвигающейся бури, топит лодку, где плывет он и его семья, а в лодке добро, нажитое годами тяжелого труда? – Он помолчал, ожидая ответа, и возвысил голос. – Глупцом и трусом! Если суждено ему сгинуть в бушующей пучине по произволу Вседержителя, и он мужественно встретит смерть, не примет ли Господь душу раба своего в кущи небесные, за то, что выполнил тот долг перед близкими. И не покарает ли он труса, раньше времени решившего расстаться с жизнью, дарованной ему Единственным, Кто ею распоряжается?

Половодье римлян затопило землю Исраэла по произволу Господа, Бога нашего. И мы мужественно сносили испытание. За то Господь вразумил иноверцев и уберег святыни. За нашу стойкость Он вразумил их не нарушать древние обычаи избранного Им народа. Чтобы не посягали они на десятую часть трудов ваших, предназначенных Ему. Ибо сказано в Законе: всякая десятина на земле из семян земли и из плодов дерева принадлежит Господу – это святыня Господня. И всякую десятину и крупного и мелкого скота, из всего, что проходит под жезлом десятое, должно посвящать Господу. А Аарону Господь завещал наблюдать за возношениями Ему. Все заклятое в земле Исраэла будет твоим, изрек Он.

Но алчность выродков римской волчицы не ведает предела. И ради наживы замыслили они то, даже за малое, от чего наши прародители сбросили с себя ярмо. Асмонеянин Матафия, сын Иоанна, из иудейской деревни Модии, и пятеро его сыновей победили царя Антиоха Епифана, кичливо провозгласившего себя Богом, очистили страну от скверны и дали свободу своему народу. А сыновья Матафии, Йехуда и Шиман победили аммонитян и галаадцев и покорили Цор. Они до смерти были верны закону, и мечом карали всякого, кто входил в общение с ревнителями мерзкого перед Богом, и приносил жертвы идолам. И Господь, Бог наш, видя их такими и радуясь стойкости своего народа, вернул ему свободу, чтобы народ без страха жил по своим обычаям. Неужто мы менее достойны славы своих предков? – возвысил голос чужак. – Да, человек смертен. Но мы достигнем бессмертия благодаря воспоминаниям о наших делах! Сегодня Исраэл содрогнулся от богомерзкого надругательства над Заветом отцов. Идти в земли, откуда вышли роды ваши. Идти по приказу иноверцев, чтобы быть исчисленными, как поголовье в стаде. И отдать то, что им не принадлежит. Разве они вывели Мошеаха и народ Исраэла через пустыню Син из египетского плена, и на горе Синай заключили с Мошеахом Завет, начертанный на каменных скрижалях? Разве римляне сделали все это, чтобы теперь народ покорно, как кролик в пасть аспида, шел отдавать жертву земному властелину, попирая Завет с небесным? Страшен будет гнев Господа к тем, кто насильно принуждает народ к богомерзкому. Но еще страшнее будет Его гнев на избранный Им народ, не пожелавший выполнить волю Его. Ибо даже Давида покарал Он за богомерзкое исчисление.

Йехошуа скользнул за неплотно прикрытые двери молитвенного дома и спрятался за колонну. Ладонями и щекой мальчик чувствовал прохладу шершавого камня.

Глаза его привыкли к полумраку. За спинами он разглядел профиль отца, а рядом всклокоченную бороду Клеопы. Тонкое лицо Пинхаса казалось бесстрастным. Но он тихонько вращал большие пальцы сцепленных на животе рук: признак волнения.

Из первого ряда поднялся Иехойахима. Он был в новом халате и заговорил на ходу:

– В Законе также сказано, что среди же сынов Исраэла они не получат удела, так как десятину сына Исраэла, которую они приносят в возношение Господу, Я отдаю левитам в удел, потому и сказал Я им: между сынами Исраэла они не получат удела. – Иехойахим обвел присутствовавших насмешливым взглядом. Чужак посторонился перед старшим. – Не случится ли так, что, взявшись за оружие, мы оставим соху, орудие с которым мы управляемся куда искуснее. И от десятины нашей левиты не вознесут возношение Господу. Десятину из десятины, как сказал Господь Мошеаху. Ибо нет у них ничего, кроме как от трудов наших? И будет ли это угодно Богу? – Присутствовавшие одобрительно загалдели. – Досточтимые в народе Матафия и его сыновья Йехуда и Шиман изгнали из страны врагов, перебили единоплеменников, кто преступил Закон. Но при этом сами нарушили Закон, нападая на врагов в шабат! За что Господь покарал народ безумием Аристовула и Гиркана, начавших междоусобицу. Ибо сказано в Законе, помни день шабат, чтобы святить его. Шесть дней работай и делай всякие дела твои, а день седьмой – шабат Господу, Богу твоему: не делай в оный никакие дела ни ты, ни сын твой, ни дочь твоя, ни раб твой, ни рабыня твоя, ни скот твой, ни пришелец, который в жилищах твоих. Ибо в шесть дней создал Господь небо и землю, море и все, что в них. А в день седьмой почил. Посему благословил Господь день шабат и освятил его.

– Ахимилех дал Давиду хлеба предложения, взятые от лица Господа, нарушив Закон, – возразил чужак. – Но Господь не только не наказал Давида, но сделал его царем!

Присутствующих одобрительно закивали.

– Господь достойно наказал Давида его сыновьями, восставшими против воли отца, Авшаломом и Адонией, за грех не менее тяжкий, за соблазнение Версавии, и за то, что поставил мужа ее Урию во время битвы на опасное место. Ничего не ускользает от внимания Господа. Но к чему тратить слова? – произнес гончар. – Лишь волею Господа, Бога нашего, великий Помпей не разрушил Храм, и не разграбили его солдаты сокровища Храма, назначенные Господу. Ибо сказано в книге хвалений: с мятежниками не сообщайся, потому что внезапно придет гибель от них, и беду от них, кто предузнает? А ты как собираешься воевать? Сначала обратить язычников в нашу веру, чтобы не трогали они нас в седьмой день? Но это тоже, что учить осла Закону!

Послышался смех. Но люди тут же насторожились.

– В твоих речах, старик, слышна измена, – угрожающе проговорил чужак.

– А в твоих – безумие! – сурово ответил Иехойахим. – И ни одно мое слово не противно Закону. Но ты слушаешь не меня, а свою гордыню…

– Пойдем ка отсюда! – шепнул Клеопа деверю. – Собаки на окраине, будто взбесились!

– Нельзя оставлять отца! – ответил Йосеф.

Клеопа скользнул вдоль стены и исчез в темно-синем проеме двери.

– …А теперь, правоверные, послушайте меня! – говорил гончар. – Среди нас молодежь, которая не ведает ужасов войны, и грезит о свободе, как о подарке, который ей преподнесут за одно только безумное желание иметь его. Но для нас, чей удел добывать пропитание ремеслом, которому нас научили наши отцы, какой смысл для нас в войне с Римом? Да, слуги императора жестоки к народу. Они плохо знают наши обычаи! Но ведь не вся империя преследует нас. Сколько наших единоплеменников живет в Элладе, Александрии, в самом Риме! И никто не притесняет их!

Да, законы Рима кажутся нам несправедливыми. Но покажите мне хоть одного из нас, кто с молоком матери не впитал бы смирение и рабство, которым вы теперь так тяготитесь! Кто из ваших отцов мог сказать – я свободен! – чтобы вы теперь могли затосковать о праведной жизни? Слишком поздно заговорили вы о свободе!

Теперь подумайте, против кого вы поднимите оружие! Незапамятно давно Ксеркс привел неисчислимое войско, чтобы захватить весь мир. Афиняне у Саламина сокрушили могущество Азии, и столетие царили над Элладой. Ум и мудрость этой нации до сих пор восхищают народы. Но теперь афиняне безропотно подчиняются Риму! А спартанцы, прославившие себя у Фермопил и Платеи, разве не достойны они свободы? Но и они приняли участь афинян. Македоняне до ныне грезят величием Филиппа и Александра, за два десятилетия покоривших весь мир. Неужели они не достойны свободы? А вы, горсточка безумцев, чьи предки не раз терпели поражение даже от соседей, хотите восстать против неисчислимых народов, покорных Риму, чьи лучшие воины считают за честь службу в римской армии. Даже парфянский царь предпочел мир войне с империей. Так кого из народов вы хотите взять в союзники, чтобы выступить против целого мира?

Наши предки и их цари превосходили нас богатством и мощью. Они с оружием в руках отстояли свою независимость, и знали, что такое победа. Сила их духа была сравнима с их волей, представления о которой вы не имеете. Но смогли ли они противостоять Помпею, завоевавшему страну лишь ничтожной частью римского могущества? Или вы думаете, что вам придется воевать с египтянами или аравийцами? Тогда вспомните, что Египет простирается до Индии. Но это лишь малая часть империи. И вспомните участь Карфагена, который не смог защитить даже великий Ганнибал, единственный иноземный полководец, победно прошедший по самой Италии. Может у вас есть деньги, чтобы снарядить флот, перейти море, и сразиться с Римом на его земле? Или у вас есть деньги на оружие и на изнурительные походы? У вас ничего этого нет. Вы надеетесь только на помощь Господа, Бога нашего. Но разве без его содействия могла бы образоваться столь мощная империя? Значит и он стоит за Рим! Теперь подумайте и о том, что, защищая Закон, вам неизбежно придется его нарушать, как это сделали Маккавеи. Ибо столетием ранее Помпей усиливал боевые действия именно в шабат. А если во время войны вы преступите древний Закон, так за что вы намерены бороться?

Ты, раби Йехуда, утверждаешь, что правоверным зазорно платить подать кому-либо, кроме Господа. Но все народы охотно платят подати Риму. Одна Александрия за месяц посылает в Италию столько зерна, сколько наша страна не собирает и за самый урожайный год. Взгляни на флотилии кораблей с зерном в гавани Цора, если тебе случится побывать там. Разве эти народы меньше, чем ты, чтят своих богов? Но римляне никому не запрещают служить тем богам, которые народы выбрали сами. Вспомните пример Помпея. Обозленный сопротивлением оборонявших Ершалаим, он разрушил город, но не тронул Храм. Не это ли почитание нашего Бога!

Теперь, выслушав меня, вы можете взяться за оружие. Но тогда вам лучше собственными руками умертвить ваши семьи и заковать себя в цепи. Ибо это станет вашей участью. И помните, что ничто так не угнетает преследователей, как кротость жертв и терпеливое подчинение. Тогда как сопротивление дает ему повод к жестокости.

Горожане одобрительно загалдели. Раби Йехуда нервно сунул руку за пояс и шагнул к Иехойахиму. Но тестя уже оттеснил от опасности зять. Возле чужака сгрудились трое. В руке человека с косым шрамом через бровь, соратника Йехуды, затускнел нож. Некоторые встали полукругом за гончаром.

Пинхас ступил между противниками и возвысил голос:

– Как вы обороните страну, если пред взором Бога готовы пролить кровь братьев?

Тогда Йехошуа крикнул:

– Деда, сюда идут солдаты!

Десятки глаз подслеповато уставились в полумрак. Кто-то крикнул: «Измена!» Началась сутолока. Йосеф подхватил сына и вынес на улицу. Мальчик прижался щекой к его мягкому халату, пахнувшему потом и козьей шерстью.

На окраине двора застучали конские копыта. Тут и там вспыхнули факелы. С улицы с воплями возвращались бежавшие первыми.

– Сюда! – крикнул дед.

Вцепившись в ладонь отца, Йехошуа бежал переулками и слышал шелест множества шагов, испуганное дыхание, отчаянную ругань и проклятия.

Рядом дробно затопал конь, и в нескольких локтях вспыхнул факел. Вжав голову в плечи, мальчик обернулся. На них летел всадник. Факел с болтавшейся паклей торчал у стремени. Подкова выбила белые искры из камня. Круглый шлем солдата сполз ему на брови. В руке блеснул меч. Солдат злорадно оскалил щербатый рот.

Гончар воткнул за пояс полы халата и повернулся к солдату, держа гладиус обеими руками. Дед присел, чтобы нырнуть от рубящего удара. Коротышка со шрамом на брови бросился на солдата. Йехошуа услышал конское ржанье и отчаянную ругань латинянина. Мальчик заплакал от страха и от жалости к деду.

Родители торопливо навьючивали сонного осла, седого в лунном свете. В дальних дворах завыли собаки, кричали мужчины, вопили женщины. Йосефа мелко трясло.

– Ищут тех, кто был в собрании, – пробормотал он. – Кто-то их научил.

Проклиная римлян и своих, он обмотал копыта осла рваниной.

Шли по теневой стороне улицы. Облако размыло луну в бледно-лимонный мазок. За городом беглецы свернули с дороги в лес. За южной окраиной запричитала женщина.

– На богатый Цор погони не будет, – прошептал Йосеф.

Слезы высохли на щеках мальчика. При луне он увидел напуганное лицо матери. Она несла на голове узелок. Йехошуа понял: они бегут из города навсегда. Он вспомнил деда, Мирьям, Пинхаса, Иакова, Барашка…

Скорбно подрагивали звезды. И это было все, что уносил мальчика из детства.


Часть третья. Изгой

1

Предатель

У ректора были телефонные номера Зубанова: рабочий, домашний и мобильный. Но говорить с занятым человеком о незначительном деле надо «между прочим» и с глазу на глаз. Например, сегодня, на городской партконференции. Надо уметь просить так, чтобы не отказали. А для этого необходимо учитывать все выгоды и риски сторон.

Ушкин еще не решил, для чего ему заступаться за бывшего ученика. Протест потомственного интеллигента против произвола власти, корпоративная солидарность, человеческое участие, конечно, объясняли поступок. Александр Сергеевич даже представил в исследованиях биографов этот штришок своей общественной деятельности, выгодно высветивший его противоречивый характер. Демонстрация собственного всемогущества в глазах соратников или недоброжелателей тоже льстила самолюбию. Но за всем этим брезжило еще что-то. Какая-то сногсшибательная комбинация. Ушкин пока лишь предчувствовал ее. Как предчувствовал головоломный виток скучного, неподдающегося сюжета. Но даже если бы он облек задуманное в словесную форму, он не признался б себе, что его благородство, – благородство во мнении посторонних! – прикрывает его очередную пакость. Всю эту идиотскую возню вокруг Аспинина можно использовать во внутриинстиутских целях. Нужно лишь умело расставить ловушки.

Александр Сергеевич решил позвонить помощнику Зубанова Тарнаеву. Тарнаев человек ловкий. Без лишнего шума он обстряпывал личные дела вождя. Самое забавное из них для Ушкина, в смысле окололитературной возни, была тяжба Зубанова в Спасском-Лютовинове за заповедные земли. Среди своих ректор ехидничал о том, что лауреат литературной премии имени Шолохова достойный сосед Тургенева. А экспроприировать у барина четыре гектара угодий под гречиху, пасеку в сорок ульев, баньку, два новеньких сруба и пруд с карасями под охраной четырех псов – вождю русского пролетариата сам Маркс велел. Директор мемориальной усадьбы Николай Левин, – тут Ушкин подивился литературным метаморфозам: тезка литературного двойника Толстого поставлен смотрителем над усадьбой долголетнего недруга графа! – отказал Зубанову в «приватизации», и Тарнаев решил вопрос напрямую через главу Мценского района.

– Я вас узнал, Александр Сергеевич, – ответил помощник приглушенным голосом. – Геннадия Андреевича сейчас нет на месте. Что вы хотели?

– Не хочется беспокоить его по пустякам. Может вы, Андрей Константинович, посоветуете. Тут один мой ученик влип в историю. В храме Христа Спасителя…

Ушкин мгновение помедлил, чтобы выяснить, знает ли Тарнаев о происшествии. Тот молчал. Тогда в общих словах ректор изложил ему суть.

– Ко мне приходили господа из известного ведомства. По-моему, они толкут воду в ступе. И могут здорово испортить человеку жизнь! – закончил Ушкин.

– К вам или к вашему институту у них есть претензии?

– Нет. Это личная просьба. Вы же знаете, как у нас делается? Человек лишь звучит гордо.

– Да, да. Хорошо. Давайте я запишу его данные. Подумаем, что можно сделать. Вы ведь будете сегодня на конференции? Тогда до встречи.

Ушкин не любил партийные сборища и посещал их неохотно. Там царствовал один человек. Как положено партийному вождю: по-хозяйски размашисто, домовито. Так единолично управляли партией до него первые секретари и генеральные.

Александр Сергеевич вспомнил давний приезд в институт Зубанова через год после президентских выборов. Это была запланированная лекция доктора философии со студентами и преподавателями. Тогда лидер коммунистов едва не занял президентское кресло. Ельцин не сумел победить в первом круге. И судьбу страны решил генерал Лебедь – ферзь из проходной пешки. Отдай он голоса своих избирателей не Ельцину, а Зубанову… Один Бог ведает, как повернулась бы история России.

Ушкин запомнил другое. Зубанов приехал в институт на правительственном внедорожнике. Как всегда, в сопровождении двух телохранителей по имени Саша. («Чтоб не путать!» – мысленно ехидничал Ушкин.) Здесь «вождь» вел себя по-хозяйски. При профессуре и студентах говорил Ушкину «ты» и называл его пренебрежительно по фамилии, словно подчеркивал, что он разговаривает не с ректором института, а с одним из рядовых членов партии. Коренастый крепыш с зычным голосом и лицом тракториста, он напоминал скорее председателя колхоза советских времен, чем лидера движения. Впрочем, после Ленина все вожди из народа, за исключением, пожалуй, Андропова, по наблюдениям Ушкина, не обладали утонченной внешностью и изысканными манерами.

В небольшой актовый зал набилось полно любопытных. В проходе поставили дополнительные стулья, и телевизионщики то и дело отодвигали людей от камеры.

Зубанов в излюбленной манере прямолинейно обличал власть. Преподаватель вуза со стажем, он говорил уверенно и четко, не обращая внимания на болтовню галерки.

Студенты задавали вопросы. Зубанов использовал испытанный и незамысловатый ораторский прием: чтобы расположить к себе собеседника, он переспрашивал, как того зовут, хвалил за вопрос и обращался по имени. Затем уверенно переводил конкретную тему в плоскость партийной демагогии, сыпал цифрами и фактами, которые ни подтвердить, ни опровергнуть сразу было невозможно.

Аспинин сидел в проходе во втором ряду напротив Зубанова. Телевизионщики собирали аппаратуру. Аспинин поднял руку и спросил о генерале Лебеде и новых политических фигурах грядущего четырехлетия.

Зубанов изменился в лице, забыл переспросить имя аспиранта и скомкал ответ. В окружении вождя знали, как болезненно тот пережил предательство Лебедя.

– Либерализм ты развел у себя, Ушкин, – зло проговорил Зубанов на выходе из института.

Интересно, как бы теперь отреагировал вождь, напомни ему Ушкин, что мужичок, за которого он просит, тот самый аспирант, испортивший настроение лидеру КПРФ.

Конференция, по сути, генеральная профанация съезда, – думал Александр Сергеевич, – давно уже стала проходным мероприятием. На съезде снова изберут вождя. Переизберут заместителей: Зубанов любил тасовать колоду приближенных. Все происходило без шика советских времен, в ДК или загородном пансионате…

Молодежи на конференции было мало. Ушкин отметил это еще в вестибюле, где через милицейские турникеты накапливались люди. И позже – разглядывая делегатов в зале. Он сел сбоку и сзади так, чтобы всех видеть. Тут восседали в основном респектабельные господа. Ни одной кухарки, которая в прежние годы, по утверждению классика марксизма, могла управлять государством. В президиуме – зрелые и пожилые мужи. Элита партии.

Ушкину было по-человечески любопытно: чем пленила нынешнюю тридцати-сорокалетнюю «молодежь», коммунистическая идея, скомпрометированная историей и деформированная реалиями нового времени? Процент голосов избирателей партии от выборов к выборам таял, по мере того, как умирали старики, всю жизнь строившие коммунизм. Другие, разочаровавшись не столько в коммунистической идее, сколько в ее нынешних вождях, отдавали свои голоса кому угодно. Как это случилось с зятем Зубанова Шмаковым: Шмаков был женат на троюродной сестре главного коммуниста России. Карьерный рост вряд ли привлекал молодежь. По большому счету этот рост – в никуда: реальной власти нынешняя партийная «номенклатура» не имела. Материальные блага? Но это опять же для избранных и здесь, в Москве!

Ушкин вспомнил скандальчик в прессе вокруг однокомнатной «хрущебы» ветерана из Кемерово: дедушка завещал свою единственную ценность Зубанову, чтобы тот распорядился ею для борьбы. Скандал был отголоском нескончаемой распри между вождем и кемеровским губернатором, бывшим коммунистом, обманувшим своих. Конечно же, чхать хотел лидер думской фракции и на даровую квартиру и на дрязги вокруг его имени: ему неплохо жилось у себя на Тверской-Ямской близ Кремля…

Впрочем, нет! – подумал Ушкин, – Сейчас там жила жена Зубанова, Надежда Васильевна. «Крупская!» – шутили острословы. Фактически Зубановы были в негласном разводе. Геннадий Андреевич обитал на даче. Информацию в прессе о его Инессе Арманд «засекретили» спецслужбы. Но о Марине Викторовне Реут знали все. Вождь навещал ее дважды в неделю на ее московской квартире. «Аналитик партии», как называл ее Зубанов. Практически ее «серый кардинал». Бывший второй секретарь Вентспилсского горкома партии Латвии. Красивая и умная женщина. Зубанов ежегодно останавливался с Реут и с двумя Сашами в пансионате «Заря» в Кисловодске. Он в люксе, она в полу-люксе, а сторожа в конурке на двоих.

“Может, с ней поговорить об Аспинине? – бегло подумал Ушкин. Без женщин в этом мире никуда!” И тут же вымарал интригующий сюжет: они с Реут не знакомы.

Грязь, что он держал в памяти, это, конечно, для бульварной прессы, а не для серьезного текста. Но писателю все пригодится. Из таких вот штришков создается портрет, – подумал Ушкин, и вернулся к прежним размышлениям.

…История с квартирой в Кемерово говорила лишь о нынешних нравах в партии, где не гнушались ни чем.

Слушали отчет ревизионной комиссии. Толсторожый докладчик в стильных очочках без оправы, вперившись взглядом в бумаги, бубнил с трибуны: сумма общих поступлений составила столько-то миллионов, из них – взносы, пожертвования, бюджетное финансирование за голоса избирателей, добровольные пожертвования депутатов государственной Думы…

Потрачено на приобретение недвижимости двадцать три миллиона, тридцать с чем-то на «Правду» и печатную продукцию. Восемьдесят с гаком на всякие разные выборы. Затерялось в цифрах то, что и так знали все: три четверти этих денег ушло на заведомо проигранные и потому бессмысленные президентские выборы. А сколько уходит на митинги! Одна маломальская массовка «по сценарию» стоит тысяч пятьдесят долларов!

На взносы все это не организуешь!

Нет, подумал Ушкин, это еще зубастая организация! Хорошо отлаженное коммерческое предприятие. Дай бог Ушкину так отладить все в усадьбе! Взносы и пожертвования – это филькина грамота для кемеровских ветеранов! Как там пелось-то: мы сами новый мир построим? Прошло время, когда на них горбатила вся страна. Деньги теперь надо зарабатывать. Например, как в деле дальневосточной «крабовой мафии» во главе с американским хохлом Аркашей Гонтмахером и сынком вождя алжирских коммунистов Азизом Эмбареком в прикрытии. Вот он, пролетарский интернационализм: сионист и араб за общим верстачком. Семьдесят процентов американского рынка под пятой и двести миллионов долларов в год. Это какой же «откат» тем, кто их в Думе «крышует»! А сколько таких Эмбареков по всему миру куют «золото партии»!

Власти нужны коммунисты, подумал Ушкин. Их призраком еще долго будут пугать потомков. А чтобы призрак не истаял, его надо материализовывать.

Мелочами тут заниматься не будут. Зря он сунулся к Тарнаеву. Увлекся сиюминутным настроением в камерном уединении усадьбы.

Зубанов в перерыве сам со сцены заметил Александра Сергеевича.

– Ушкин, ты мне нужен, – сказал он зычным голосом, и не глядя подманил пальцем. Он с кем-то разговаривал на ходу: короткие мягкие шажки, галстук лопатой на пухлом животике. Настороженный взгляд и натянутая улыбка. «Это не ко мне! Пусть этим занимается Н. Это его епархия». «После, товарищи! После! Сейчас перерыв!»

Ушкин все это занесет в свой дневник писателя. Не упустит ни штришка.

Плотный, без шеи телохранитель в черном кивнул Ушкину. Втроем по коридору прошли через небольшой холл. Тут, у столов, накрытых закусками, толкались люди.

– Уже жрут, – по-отечески пожурил Зубанов.

Тарнаев «колдовал» в комнате отдыха с заварным чайником и закусками. Члены президиума и городское партийное руководство переговаривались, ели и попивали чай.

– И тут жрут! – Зубанов добродушно засмеялся, и плюхнулся в кресло. – Андрюша, заварочку покрепче, – сказал он помощнику. – Присаживайся, Александр Сергеевич. Рассказывай, что стряслось? Мне Андрей Константинович говорил о твоих проблемах.

Ушкин опустился на стул напротив. Так! Значит, Ушкин зачем-то понадобился Зубанову и помощник знал об этом еще до их утреннего разговора.

Ректор заговорил издалека. Как человек не менее занятый, чем те, у кого он просит.

– Для чего он тебе нужен? – перебил Зубанов, двумя пальцами разламывая баранку и макая ее четвертинку в чай.

– А для чего мы все, писатели, нужны? – уклончиво ответил Ушкин и осклабился.

– Опять темнишь, Ушкин. Ладно, если нет уголовщины, поможем. А теперь вот что. Один наш товарищ из Абхазии, очень большой друг России, нуждается в нашей поддержке. Регион на пороге экономического бума. После того, как ослабла политическая, а значит и военная угроза со стороны Грузии, в туристический бизнес республики хлынут инвестиции. Это вопрос политический. Наймиты антинародного режима перехватили инициативу. И партия не может оставаться в стороне.

Ушкин терпеливо слушал «введение», уже предугадывая суть. И не ошибся.

– …Политический вес политика это не только его авторитет среди масс. Это еще его личные качества. По ним судят о людях. Практически у него готова книга воспоминаний.

– А что за человек?

Зубанов назвал фамилию, ничего Ушкину не говорившую. Записывать ее в присутствии собеседника он не стал. «Потом уточню у Тарнаева», – решил он.

– Ты, Александр Сергеевич, член многих комиссий по присуждению литературных премий. Знаешь людей. Подбери какую-нибудь солидную премию для него.

– Он на русском пишет?

– Переведем на русский. Ты суть улови. Подбери состав участников посолидней. С именами. Поговори со своими. Если надо, учредим новую премию. С деньгами поможем.

– Если с деньгами поможете, сами слетятся.

– Тогда все. Пока все! Ладно, Александр Сергеевич, попей чайку, а нам пора работать.

Зубанов отодвинул чашку и поднялся. Соратники засуетились, торопливо допивая и прихлебывая, и потянулись в зал.

Весь следующий день Александр Сергеевич был приветлив с подчиненными. Даже поощрил кого-то в приказе. И чем бы он ни занимался, он так и эдак неторопливо вертел в голове продолжение сюжета. И выходило так, как он задумал.

Ректору доложили, что на прошлой неделе Аспинин навестил на заочке Назарову. Следовательно, после того, как Ушкин отдал ему рукопись, если «оппозиционеры» в институте решат действовать, они пойдут к Степунову. Обратиться им больше не к кому!

Интеллигенция в конфликтах с властью всегда стремилась к публичности. Арсенал ее протеста не велик: дискуссия в прессе, открытые письма. Люди его, Ушкина, поколения, ничего нового не изобрели. Следовательно, кафедра, – размышлял Александр Сергеевич, – или сам Степунов, – человек он осторожный, но иногда увлекающийся, – попытается заступиться за своего выпускника в печати.

Со времен противостояния дворянской и разночинной литературы в России, – признаков и оттенков на протяжении столетий не счесть, особенно в первой четверти двадцатого века! – разделение на «лагеря» стало особенностью русского литературного процесса, – рассуждал Ушкин. Даже при советской власти. Сами по себе литературные шедевры не имели никакого отношения к трескотне вокруг них. Обывателю, даже если вообразить, что нынче он хоть что-то читает, кроме Пелевина и Акунина, нет дела, на какие периоды разделил Белинский творчество Пушкина или Гоголя или чем отличается символизм от акмеизма. Во времени остаются лишь сами шедевры, как ни запихивай их за узенькие парты литературных школ.

Мелким хищникам в стае легче гнать и травить крупного зверя. Сунься в чужую стаю – одни клочья полетят! В том смысле, что там, где публиковался Ушкин, Степунов и компания не станут публиковать свои работы, и наоборот.

Ушкин прикинул издания, куда Степунов мог определить коллективный опус. Специализированные журналы – отпадали: это не общественно-политическая трибуна. Оставались художественно-литературные «толстяки» и газеты. Он выписал их на листок и позвонил Шапошникову. Тот выслушал аргументы ректора.

– Хорошо, я доложу, – проговорил чекист.

– Поставьте меня в известность. Чтобы в коллективе не появилась червоточина!

– Поставим…

Ушкин понимал: его интрижка – подлость! Но перебороть себя не мог: фантазии и реальность смешались в его воображении. Писательство это некая форма шизофрении. Прекратить моделировать сюжеты для Ушкина значило остаться один на один с болезнью. Не находя выхода, она сгрызла бы его изнутри. К тому же, что это за «дело»? О яблоке!

Оставалось ждать. Что мог – Ушкин сделал.

2

Аспинин дочитывал рукопись в гостиной на диване.

За окном ветер раскачивал ветку: ветка выныривала из мрака перед освещенным окном и снова исчезала в темноте. Тихонько постукивали ставни на соседском чердаке. И казалось: за окном кто-то неловко прячется и осторожно ходит наверху.

За несколько часов наступила холодная московская осень.

Андрей представил, как брат, отгородившись от мелкого и сиюминутного, прожил жизнь своего мальчика, передумал его мысли. Ему стало жаль брата и пакостно на душе, за все, что теперь происходило.

От двери потянуло сквозняком. В комнату заглянул Веденеев. На нем были джинсы и пуловер Аспинина из верблюжьей шерсти поверх футболки. Причесанный и умытый Веденеев имел важный вид, какой принимают алкоголики, когда хотят казаться трезвыми.

Аспинин потянулся, подняв руки. Поздоровались.

– Есть будете? – спросил Андрей.

– Буду!

На кухне Аспинин разогрел в микроволновке макароны и пару котлет. Веденеев присел к столу.

– Зачем вам это? – спросил бродяга. – Возитесь со мной. Тогда, в сквере, еще понятно – я напился. А сейчас оставили жить. Вместо брата спасаете? – Извините, мне Серафим рассказал…

– В вас нет тупого нахальства пропойцы. И, похоже, вы человек порядочный.

– Откуда вам знать, что – порядочный?

– Надеюсь, вы не станете исповедоваться на ночь.

Веденеев хмыкнул. Он жевал, навалившись грудью на стол и на скрещенные руки.

– Я тут думал. Дело вашего брата не пустяк, – бродяга посмотрел на Андрея исподлобья. – Не в смысле политики, – в политике я ничего не понимаю, – а в смысле, что ему там не мед. За мной тогда в общагу приехали. Я посмеялся: лады, любой опыт для нашего брата полезен. Самое жуткое не то, что ты туда, как на экскурсию едешь, себя иным, чем больные, считаешь, а это и значит, что ты, как они. Самое жуткое, что там меняешься навсегда. Я б, наверное, лучше в тюрьму, хотя в тюрьме не был, чем опять туда…

Бродяга повертел головой. Андрей сделал вид, что не замечает его беспокойства.

– Вам Ушкин звонил. Он не узнал меня. Или не поверил, что я у вас…

– Мы утром виделись. Он отдал мне повесть.

– И что вы собираетесь делать?

– Покажу Назаровой. Она обещала помочь через кафедру, где защищался брат.

– Про кафедру вам Ушкин нашептал?

– Про кафедру нет. Но что-то такое он имел ввиду.

Веденеев отодвинул пустую тарелку. В его бороде и усах застряли крошки.

– Так вот! Вы что хотите рассказывайте про Ушкина, но я никогда не поверю, что хрыч без всякой подлой мысли отдал вам текст. Он всегда был их шестеркой, – Веденеев кивнул неопределенно в сторону. – Им, чтобы слепить дело, нужны сообщники. Мне главный редактор одной эротической газетки рассказывал. Его год в Бутырке держали. Наверху решили бороться за нравственность в СМИ. Ну, знаете, как у нас делается? Сообщников не нашли. Редактора отпустили. Я к чему: методы у них не меняются. И этой штукой, если в нее так вцепились, вы здорово подставите кафедру и вашего брата.

Он помолчал, гоняя язык под губами.

– Назарова говорила, что я стучал? – спросил бродяга. Андрей не ответил. – Это правда!

– Зачем мне это знать?

– Чтоб не получилось, как в кино: пристроился у добрячка гад, а гада разоблачил какой-нибудь правдолюб! Обо мне, кроме Ушкина, знал лишь ваш брат.

– Хотите сказать, что Валерьян…

– Нет, нет! – Веденеев испуганно поднял руки. – Он узнал случайно. И промолчал. Иначе моя жизнь вовсе стала б помойкой. Шизофреник. И стукач. – Веденеев вяло отмахнулся.

– Ну, и?

– Я тогда их ненавидел! Всех институтских! Думал: чеховские ученые ослы, набоковские дураки профессора. Мелкие пакостники. Опарыши науки. Живут за счет писателей и считают их же литературным гумусом. Живут в скучном мире дотошного буквоедства. Даже не заметили, что меня упекли! Как щас с вашим братом! Ведь, по сути, я для них эту дипломную писал! Кто, кроме них, ее читать станет? Мне казалось, не может заниматься литературой подлец. Проповедовать правду, а жить как мразь! Много среди нашего брата писателя желчных, озлобленных, уязвленных людей. Их пожалеть надо. Они ничего стоящего не напишут. Жизнь на пустяки растратят. А Ушкин ловчит не за кусок хлеба, а… да пес его знает, зачем он ловчит! Нравится. Есть же прирожденные садисты!

Вышел я из психушки. В институте, конечно, герой. Но – шепотком! Огляделся, и… словно прозрел. Мои кумиры ехидничают, зубоскалят. И хоть бы кто-нибудь сказал старому, что мне институт заканчивать надо. Надо как-то жизнь свою устраивать с клеймом шизофреника! Ведь я четыре года их слушал. Верил каждому их слову! Верил, раз хранят уроки великих, значит – совесть литературы. Доканывал их Ушкин! Дока-а-анывал! Как доканывает вздорная и злопамятная баба. Выживал из усадьбы.

И я подумал: а ведь они делали б то же на его месте! Со зла подумал. Они-то не лезли по головам, как он! Пришел к нему… – Веденеев задумался, вспоминая.

– Ну! Пришли! Мелко у вас получается…

– Не бывает мелко, если от этого жизнь или смерть хотя бы одного человека зависит! Понятно? Когда человек считает, что кладет на алтарь Богу даже свою жизнь, он служит не Богу, а черту! Христос за всех ответил! – проговорил Веденеев и неприязненно добавил: – Кстати, я не любил вашего брата. По двум причинам. Понимаю: функционер и все такое. Ничего личного. Но в том-то и гвоздь, что ничего личного, а в больницу отправил! Вам никогда не приходило в голову, что думают друг о друге жертва и палач? Оба не знакомы. Между ними все ровно! А один другому башку – чик! – Веденеев сделал у горла пальцы ножницами. – И совесть чиста!

– А вторая причина?

– Вторая? То, что ваш брат узнал про меня и промолчал. Благороднее меня, что ли, оказался. Хотя… в Москве это слово звучит глупо.

Своих, то есть приближенных Ушкина, я сдавал с удовольствием. Хоть чуть-чуть себя честным чувствовал. С годами хрыч окружил себя жлобами: его интеллект не мог без них, как слабый желудок без клетчатки.

А вообще, скажу я вам, подлость, она не зависит от интеллекта, не признает научных степеней. Подлость, как предрасположенность к наследственной болезни – ничего-то ты с ней не поделаешь. Я даже заметил, что подлецов как раз больше среди тех, кто себя умненькими считают, не похожими на прочих. Это жуткая порода. По себе знаю. Они понимают, что творят, но умеют заткнуть совесть.

Спросите, зачем я это делал? Сам не знаю, зачем! Но не из одних шкурных соображений – институт закончить. Институт бы я как-нибудь закончил! – Веденеев прищурился и пощипал бороду. – Если метафизически к этому подходить, то скажем, зачем Иуда Христа продал? Только без домыслов про божье предопределение, мелочную корысть, племенную иудейскую спесь, проснувшуюся религиозность в лоне иудейской веры Иуды, и многое, что давно передумано. Всеобъемлющего ответа – зачем? – нет!

А про меня что говорить? Со мной все просто: плебейская зависть и злоба.

На бульваре я сказал, что ничего не напишу: мол, в психушке сломали. Чепуха! Отговорки! Человека трудно сломить, если он настоящий. Я сам себя сломал. Раньше. Стал подстраиваться под вкусы редакционных теток, под мнение публики. Наловчился обманывать. Но писание уже не доставляло мне кайфа! Каждый раз, когда я заканчивал очередную свою вещь, как мне казалось, настоящую, выплескивался до конца, все крепче сердце сжимали клещи: для вечности все это не имеет смысла, потому, что передумано и написано другими! И выкидывал написанное! А халтуру оставлял: за халтуру хвалили. Если из жизни уходит главное, остальное уже не важно! Кстати, об этом я написал в дипломной работе. Ушкин прочел и понял, что со мной стряслось. Но это другой компот.

Я, как Ганечка Иволгин из «Идиота», – помните? – так и не смог выхватить деньги из огня! Вышел как-то из общаги и не вернулся. Никуда не вернулся.

Дело ночью было. В вестибюле никого. Вахтер попросил меня пару минут подежурить, пока он наверху себе жратву сварит. Вот стою я у будки. А ночью всегда как-то иначе все ощущаешь. Недаром утро вечера мудренее. Пальцы, словно огнем жжет, сами к телефону тянутся. Я уже к тому времени с собой наедине, как с лютым врагом в одной комнате. И самое главное, понять не могу, зачем я в этом кошмаре живу, и сколько это продлится! Набрал домашний телефон Ушкина. Сказал, что про него, про себя и про наши делишки думаю. Говорю вроде смело, а все же вполголоса, прикрыв трубку рукой.

Положил трубку. Ни облегчения, ничего хорошего не испытываю, одна пакость на душе. Оборачиваюсь – брат ваш исподлобья на меня смотрит: кабинет его рядом, и телефоны на вахте и у него запараллелены для экономии. Он звонок из дома ждал. Тогда мобильники в России роскошью были. Вышел попросить, чтоб трубку положили…

Ни слова мне не сказал. А наутро я ушел. Потом понял, что и в институте он промолчал: там меня по-прежнему своим считают. Жертвой. Жалеют. Кушать дают.

Бродяга брезгливо покривил губы.

– Счеты сводить станете? – спросил он.

– Давайте-ка спать!

– Давайте! – Веденеев вздохнул.

– На кухне не шарьте, водки нет! – сказал Андрей уже со второго этажа.

Веденеев крякнул и пошел под лестницу на топчан, где соорудил себе лежанку.

3

В начале июня у Аркадия появилось недельное окно между экзаменами. Он предложил сестре махнуть в Питер. На перроне их ждал Никита с рюкзаком. Бельков хихикал над шутками Аркадия и заискивающе заглядывал в глаза Алене. Каланчевы знали, что он едет из-за нее. Обоим было неловко за глупое поведение Белькова.

– Молодец, что пришел! – сказал Аркадий, спасая друга, и сестре: – Я позвонил Никите…

В Санкт-Петербурге проходил саммит глав европейских правительств. На улицах полно милиции. Музеи закрыты.

Студенты пошлялись по Невскому. Попили «колу» в летнем кафе на набережной, – от Невы сквозило, молчать было тягостно, а говорить не о чем, – и отправились ночевать в Разлив к приятелю отца, местному батюшке, у которого они как-то гостили всей семьей.

За завтраком Никита убедил Каланчевых «прогуляться» в Вологду к его родственникам. Решили ехать автостопом: интереснее и дешевле. Попадья завернула студентам душистый домашний калач в дорожку.

Троим с рюкзаками долго не останавливали. Водитель «Газели», небритый мужик с глазами бабника, согласился подбросить студентов в Чудцы.

Аркадий задремал на переднем сидении. Когда он очнулся, вдоль серого полотна мелькнула детская фигурка в большой красной куртке. Впереди еще двое детей.

– Что это? – спросил Аркадий.

– Хлеба просят. Родители без работы. Недавно мальца машина сбила, так они теперь пестрое надевают, чтобы различали.

– Останови!

Водитель неохотно остановил. Аркадий порылся в рюкзаке, достал калач и побежал назад. В зеркало заднего вида мужик наблюдал, как парень всучил ребенку плетенку, из нагрудного кармана деньги и вернулся рысцой. Водитель тронулся и одобрительно молчал. Алена перегнулась через барьер в салоне и чмокнула брата в щеку.

На полдороге воткнулись в огромную пробку. К железнодорожной станции, километров десять, шли с остановками. Автомобили разворачивались и уезжали. На их место подтягивались те, кому поворачивать некуда. Ближе к городу колонна машин уплотнилась в два-три ряда. Одни водители угрюмо сидели в кабинах, другие курили на обочине, перешучивались.

В ближайшем придорожном кафе не осталось даже минералки. За пластмассовыми столиками люди дули чай в пакетиках и обсуждали новость: в город едет премьер.

У пригорода с кривыми домиками и черными огородами, словно большой вялый организм, слонялись посреди дороги пикетчики. Пузатенький офицер в голубой рубашке с крупными звездами на погонах ревел по рации «канарейки» раздраженным баском:

– …Сам расчищай дорогу! Я своих пиз…ть не буду. Пошли они на х… со своей пенсией…

Офицер заметил ребят, сердито отвернулся и понизил голос. Милицейские в оцеплении настороженно косились на рюкзаки и праздный вид студентов.

…Электрички до утра не ходили. Номер в гостинице стоил дорого. Выручил прохожий с привокзальной площади: согласился дешево приютить студентов в пристройке.

Шли долго. Зато с облегчением свалили рюкзаки в углу беленой комнаты с деревом японской розы у окна и двумя кроватями с никелированными шарами.

– У вас тут революция? – спросил Никита о толпе на дороге.

– Революция! Людям год зарплату не платят. Жена белье принесет. Уборная и рукомойник во дворе. Пойдем, покажу, – угадал хозяин в Аркадии старшего. – Ссать, парни, можно в саду. Мимо толчка, чур, не гадить.

Консервы открывать не стали. Наскоро умылись и – спать. Аркадий лег с Никитой. Алена на другой кровати у окошка. Сил не было даже разговаривать.

Когда Никита проснулся, попович уже сделал зарядку, облился холодной водой в саду и до красна растерся вафельным полотенцем. Его короткие мокрые волосы торчали.

За утро он со всеми перезнакомился и все узнал.

Ребята отвернулись, пока Алена переодевала ночнушку. Аркадий, шелуша за столом картошку в мундирах, рассказал, что Олег Тимофеевич, хозяин дома, мастер на комбинате. Сегодня в город прилетает премьер. Мастер идет к заводу в рабочий пикет.

– Они в магазине под запись в долг берут. Я с ним на завод. Вы как? – спросил Аркадий

– Надо умыться, – ответила Алена.

– Тогда по-быстрому, – поторопил брат.

– Ну что, студент, готов? – позвал с крыльца хозяин.

Он заглянул в комнату, увидел, что все проснулись и вошел. Выбритый и причесанный, мастер смотрелся именинником. Рыжеватые усы распушились. На черном пиджаке позвякивали медали и орден.

– Наш респект и уважуха! – проговорил Никита. – За Афган?

– Не-е! За трудовую, так сказать, доблесть, – смутился мастер. – Жена заставила нацепить. Для начальства. Только ему до жопы наши заслуги. Пока дорогу не перекрыли, ни одна сука носу не казала. Пошли Аркадий, а то прозеваем премьера-то.

– Мы все пойдем, – сказал парень.

– А! Давай-давай. Для массовки сгодится! – одобрил мастер.

4

Накануне вечером главный редактор районной газеты «Вести» Геннадий Иванович Ильин, седой, с черными усами, – он много курил и сыпал пепел по столу, – пригласил в свой кабинет молодого корреспондента Диму Ларионова и сообщил, что завтра они едут на встречу с «премьером»; Диме поручалось написать репортаж.

После армии Дима учился на заочке факультета журналистики университета и через год готовился получить диплом. Он умел разговорить любого и «с листа» писал текст любой сложности. Ильин метил парня в свои преемники.

Дима знал (на комбинате работали его отец и мать): все, что действительно происходит вокруг комбината, районная газета никогда не опубликует. В провинции чиновники боялись даже дышать криво.

Дима остался единственным добытчиком семьи: зарплату в газете получали из областного бюджета. Отец пробегал репортажи сына о колдобинах на дороге, неубранном мусоре и молчал. Недосказанность между отцом и сыном перетекла в тихую вражду.

Ларионов пришел к заводу, как велели, во франтоватом костюме. Пораньше. Надеялся подсмотреть что-нибудь любопытное. Но тут все те же рабочие за цепочкой милицейского оцепления, полосатая труба, серый забор.

Омоновцы на проходной долго сверяли со списком паспорта и бейджики Ильина и Ларионова. Сканировали одежду. Просили вывернуть карманы.

Репортеры новостных телеканалов переговаривались особнячком от газетчиков.

Прошелестел слушок, будто губернатор области Сердюков прилетел в город на правительственном вертолете, отвлекая толпу, в то время как премьер беспрепятственно проехал на комбинат через запасные ворота.

Вдруг толпа журналистов с камерами и микрофонами понеслась вперед. Дима побежал вместе со всеми и потерял из вида Ильина.

Премьер в голубой рубашке и куртке быстро шел своей знаменитой походкой вразвалочку, исподлобья поглядывая по сторонам: сорняки на пустырях, груды мусора, сваленные в закутках, запустение.

Чиновники свиты толкалась сзади, словно стадо растревоженных гусей.

– Что у вас завод так запущен? Превратили его в помойку!

Директор Масликов, шагавший рядом, – от волнения лицо его стало кирпичного цвета, – оправдывался. Премьер не слушал. Было ясно: Масликов и глава города Вебер отдувались перед отчаявшимися людьми за все, что произошло за последние сутки: триста рабочих с семьями перекрыли трассу Новая Ладога-Вологда, и автомобильная пробка протянулась на четыреста сорок километров от Череповца до Волхова. Премьер вызвал хозяев заводов, участников конфликта, чтобы на месте немедленно закончить дело.

Таких незаметно умирающих предприятий, – ибо людям перекрывать было нечего, – в России не счесть. Но премьер вырос обок, сделал тут первые шаги в политике. Земляки считали его своим. Если бы, оказавшись в Питере, он не помог соседям, то предал бы тех, кто верил в него как в последнюю справедливость.

«Потемкинские деревни» по всей России – тщательно выбранные маршруты поездок; подобранные для беседы с премьером «передовики», под страхом увольнения говорившие то, что от них хотели услышать; саботаж и воровство временщиков, за казенный счет и даром получивших на кормление жирные куски, – лишь выпячивали очевидное: экономику страны могло спасти чудо. Загляни без предупреждения в любую глухомань, и увидишь умершие города, нищий народ, мздоимство, косность и лень чиновников всех рангов! С этой килой Россия жила веками…

Собрались в здании администрации в небольшом зале за П-образным столом. На цементный комбинат с премьером прибыли вице-премьер Игорь Сечин, глава Минэкономразвития Виктор Басаргин, полпред президента в Северо-Западном Федеральном округе Илья Клебанов, губернатор Ленинградской области Валерий Сердюков, глава Федеральной антимонопольной службы Игорь Артемьев, глава РЖД Владимир Якунин, глава банка ВТБ Андрей Костин, замминистра промышленности и торговли Денис Мантуров и собственники заводов. Дима узнал всех по снимкам в нете. Он до ночи читал о конфликте. Родственники, друзья, соратники по работе с премьером – у всех питерские корни. Случайных людей вокруг главы правительства нет.

У входа в зал столпились рабочие и профорг завода Дёрбин, автор записки в правительство. Ларионов его хорошо знал.

Глава правительства показался Диме старше, чем он выглядит по телевизору: мешки под глазами, усталый вид. Премьер просмотрел документы.

В напряженной тишине он по обыкновению негромко и отрывисто говорил, что «никто не убедит его в том, что администрация хотела помочь людям», что везти его сюда не хотели и «забегали, как тараканы, когда узнали, что я еду».

– Последнее, что вы могли сделать, чтобы я сюда не приехал, это начать нарушать закон, – говорил он. – Вы сделали заложниками своих амбиций, непрофессионализма и жадности тысячи людей. Это недопустимо. Где социальная ответственность бизнеса?

Премьер о чем-то спросил Дёрбина. Дима подумал: ничего не изменится! В России судьбой политика управляет слепой случай. На что у подполковника разведки любой из стран «развитой демократии» ушла бы жизнь, – найти деньги на партию, убедить избирателей, что именно он им нужен, – «смышленый и расторопный мастер спорта, подполковник Чунгач-гук», как язвили журналисты, получил росчерком пера. «Обкомовцы умели выбрать тех, кто тянет лямку», – как-то сказал отец о выборе Ельцина.

Пожилой рабочий, – он стоял к Диме спиной, – робея, рассказывал премьеру, как разрушался глиноземный комбинат. Хозяин комбината съежился, так что казалось, будто пиджак ему велик. Чиновники смирно ждали и смотрели мимо «виновного».

Одно поле для гольфа, вспомнил Дима из читанного, обошлось «хозяину» дороже в пятьсот раз, чем долг по зарплате рабочим.

Премьер подозвал его, – тот в тесной комнате двигался неловко, – и перед телекамерами заставил подписать договор. Затем потребовал назад свою авторучку.

«БазэлЦемент» и «Фосагро» «согласились» возобновить поставки сырья по цене в два раза ниже той, из-за которой поссорились. Убытки РЖД за перевозки концентрата по фиксированному тарифу компенсировало правительство. Задолженность по зарплате трем предприятиям премьер приказал выплатить сегодня же.

Дима не понимал детали договора. Но уловил главное: людям помогли не по совести, а по принуждению! За казенный счет.

Охрана потеснила толпу. Дима и сухощавый оператор с камерой на плече, пятясь, оказались в закутке. Людей вытолкали дальше по коридору.

В дверях появился премьер, – «мухач», как говорят штангисты, – и хозяин завода.

– Красиво разыграли? – спросил его премьер и подал авторучку. – На память.

Кто-то из чиновников не понимал, в чем шутка, но готовно улыбался.

Дима покосился на оператора. Тот невозмутимо повернул камеру, чтоб не задели.

На улице Ларионов стянул галстук. Толпа у проходной поредела.

– Дим! Как там? – окликнул отец. С ним были два парня и девушка. Отец привел их вчера.

– Зарплату дадут. Пап, мне еще в одно место надо зайти. – Говорить ни с кем не хотелось.

Позвонил Ильин.

– Куда пропал? Жду в редакции. Обсудим план материала.

– Геннадий Иванович, дайте отпуск на неделю.

Ильин долго молчал.

– Отдохни. Завтра поговорим.

5

Пиво «за победу» Никита взял на семерых – посчитали жену, сына и дочь мастера. Каланчевы пережидали кутеж Белькова. С ним было что-то не так. А Никита лишь у завода, когда попробовал обнять Алену, и она отстранилась, догадался: у нее кто-то есть!

Во времянке выдвинули на середину дубовый стол. Тетя Оксана (с веселым зайцем на фартуке) застелила скатерть, расставила блюда с картошкой, солеными огурцами, мочеными яблоками, маринованными опятами, салатом из свеклы и морковки. С утра зарезали курицу. (Ждали: премьер разберется!) В пузатый графин налили самогон. Студенты достали рыбные консервы, паштеты и сыр. Бутылки с пивом приберегли в углу. Позвали Диму. Он явился, из одолжения. В спортивном костюме.

– Наваливайся, ребята! – сказал мастер. – Свое, домашнее.

Застучали вилками, захрумкали огурцами. Добавили по второй. Глаза заблестели.

– Как премьер-то? – обратился отец к сыну.

Дима вяло пересказал эпизод в коридоре.

– В смысле: у них все договорено? – усек отец и фыркнул. – Тоже – новость! Нашел, на что кукситься! Ворон ворону глаз не выклюет.

Дима выпил один и вразвалочку прошел по комнате.

– А ты чего, парень, смурной? – бодро спросил мастер Никиту, чтобы расшевелить молодежь, и разгладил усы. – Что вам-то не так? Москвичи! Деньги вернули. А что побрезговали с народом поговорить, так у них своих хлопот. Вон, Димка расскажет!

– А ментов на всякий случай нагнали, – отозвался сын.

Он поднял с пола вывалившуюся из рюкзака тоненькую книжку. На обложке прочитал об авторе и перелистал пару страниц.

– До совести бы им по горбу достучатся, – зло сказал захмелевший Никита.

– Прекрати! – оборвала Алена. Она смотрела на книгу. Никита перехватил ее взгляд. Аркадий потупился. – Что ты об их жизни знаешь? Приехал, посмотрел и уехал.

Олег Тимофеевич с женой переглянулись, угадав давний разлад.

– О-о? – протянул Дима. – С дарственной подписью. Аспинин…

Алена поднялась, мягко отняла и спрятала книгу в рюкзак.

– Это он? – играя желваками, спросил Бельков.

Девушка молча села на место.

– Пойдем-ка, Ксюш, я покурю, а ты чайник поставишь, – проговорил мастер.

Дима понял, что совершил бестактность, и вразвалочку отправился за родителями.

Аркадий притулился у окна, не рискуя оставить двоих наедине.

– Ты знал? – спросил Никита. Он нарезал яблоко дольками.

– Если ты спросишь меня или Аркадия еще что-нибудь, я уйду! – щеки девушки пылали.

– Значит, знал! – Никита покривил губы подковой вниз и бросил на стол яблоко и нож.

– Никита, ты мне друг, – сказала Алена. – Но вместе нам плохо! Мы выросли.

– Понятно! Бить черножопых, писульки писать Патриарху – детство! А…

– Слушай, братан! Прекращай гонки! – неохотно проговорил Аркадий. – Аленка права – детство закончилось. И Аспинин тут не при чем!

– Тогда расскажи, за что ты накатал на него цедулю! Или сходил к проходной, поучаствовал в революции – чистеньким стал?

– Какую цедулю? – встревожилась Алена.

Никита понимал, что теряет любимую девушку и друга, но его мучила ревность.

– Ладно, Алена, слушай! – спокойно сказал Аркадий, и, не меняя позы, выложил сестре, как в школе отправил донос на Аспинина Патриарху о повести. – Доволен?

Никита сидел красный.

– Валерий Александрович знает? – спросила Алена.

– Нет. Кляуза не дошла. Во всяком случае, ответа не было.

– Хорошо, Никита. Останемся вместе, – тихо проговорила Алена. Глаза ее стали колючими, какие бывали у отца, когда он сердится. – Будем ходить на рынки избивать кавказцев. Или вступим в «православный корпус» «нашистов» под водительством патриарха. Станем пакостить людям за то, что они думают иначе. Всех заставим маршировать строем. А дальше что? Я хочу любить. Иметь детей. Заниматься любимым делом и никому не мешать! А ты, чего ты хочешь, Никита?

– Я? – он подумал. – Нормально жить! У вас есть папа. У папы – приход. А моя мать, с высшим образованием, после основной работы полы моет, чтобы я учился! Помнишь, Аркаша, ты в школе написал, что надо всех Путиных к стенке ставить…

– Я этого не писал, – неохотно отозвался друг.

– …а теперь зассал! Сытая жизнь тебя приласкала. А я с премьерами буду договариваться не из их милости. Его счастье, что сегодня он не выполз к толпе!

Бельков выложил на стол лимонку. Алена, побелев, уставилась на гранату. Никита, удовлетворенный ее потрясением, запихнул лимонку в рюкзак.

– Хорош рисоваться! Ты ее хотел напугать? Напугал! – сдерживая раздражение, сказал Аркадий.

– Скоро у нас будет оружие, чтобы покончить с Кремлевской мразью. А с кем ты останешься?

– У кого “у нас”? Каляев! Или Саша Ульянов? Проще пролить за народ чужую кровь, чем свою.

– Оставь проповеди своему папе! Я их наслушался!

Бельков поднялся. Завязал рюкзак.

– Прости, Аленка, – проговорил он. – Просто…просто я так тебя люблю. И тебя Аркаша… – ком давил горло и, чтобы не заплакать, он накинул рюкзак на плечо и вышел.

Утром Каланчевы уехали в Москву. Дорогой почти не разговаривали. Лишь раз Алена спросила:

– Про кого говорил Никита? Про Сережку Ерофеева?

– Не знаю. Наверное, – буркнул брат.

Больше Алену это не занимало.

6

Вечером Саша заглянула к дочери. Алена с томиком Ахматовой на коленях, у окна грустно смотрела на закат. С двумя черными косами и в сарафане, таком же, как на дочери, Саша походила на старшую сестру Алены. Мать присела на край тахты.

– Мы с отцом хотели поговорить с тобой. О Валерии Александровиче.

– Аркаша сказал? – Алена покраснела.

– Нет. Мы сами видим. Ты все придумала себе, Люся. Это пройдет. Не наделай глупостей.

Алена спрятала лицо у матери на груди и проговорила сдавленным голосом:

– Он не любит меня! Только не думай о нем плохо. Он ни в чем не виноват.

Саша погладила дочь по волосам и поцеловала в голову.

– Представь, что у него взрослая дочь. А папа не может ездить сюда из-за нее.

Алена закивала, прижавшись к груди матери. Ее щеки горели.

– Я знаю, мусичка! Знаю!

– Не ставь его в глупое положение! И не гони Никиту. Он хороший парень.

– Мама, я не люблю его!

– Это не игрушки: хочу – люблю, хочу – нет! Что ты сделала для вашей любви? – Саша еще раз погладила дочь по волосам. – Не спеши, Люся. Все образуется.

После разговора с матерью Алене стало легче. Но когда Аспинин в августе неожиданно зашел к Каланчевым, она едва не задохнулась.

– Мне надо с вами поговорить, – прошептала девушка.

– Хорошо. – По лицу Аспинина скользнула тень. Он улыбнулся одними губами.

Алена испугалась, что Аспинин решит, будто она навязывается.

Серафим спросил, придет ли Аспинин на службу? Валерьян ответил, что обещал завтра свозить жену и тещу в Москву. В Храм Христа Спасителя. Обе там не были.

Аспинин не смотрел в сторону девушки, не допил чай, попрощался и ушел.

В своей комнате Алена поплакала и решила, что он должен узнать, как он ей безразличен! Она позвонила Никите. Попросила проводить к Храму Христа Спасителя. По телефону голос парня осип от радости.

Мать Никиты, Нина Александровна, худощавая и рослая в пятьдесят с небольшим носила короткие обесцвеченные волосы и курила крепкие сигареты «Жётан».

– Тебе свистнули как собачонке, и ты бежишь! Лучше б доклеил каравеллу, – сказала она.

Сын промолчал. Никита любил мать и помогал ей: по выходным торговал ДВД-дисками на «Горбушке», а вечерами клеил из спичек корабли на продажу.

Про Ерофеева он брякнул при Алене для красного словца. Игру в заговор и дутую значимость в собственных глазах сменило уныние. Никита встретился с Ерофеевым и наврал ему, что они с Аркадием сколотили боевую группу и им нужно оружие. Сергей недоверчиво глянул на знакомца через кривой столик под навесом забегаловки: парни потягивали пиво.

– Хочешь, сходить на митинг несогласных? – спросил Сергей. – Я узнаю. Скажу где.

Никита согласился, но не пошел.

Бельков приехал к станции метро на полчаса раньше.

Алена, по старой привычке, рассеянно чмокнула его в щеку. Провела ладонью по ежику его русых волос. Футболка и джинсы со множеством карманов.

– Ты все такой же…

Ее бледность, милое лицо, пестрое платьице – все казалось Никите новым. За два месяца, что они не виделись, у ее губ появилась едва заметная морщинка.

Час слонялись у Храма. Девушка со ступенек в толпе словно высматривала кого-то. (Бельков вспомнил это потом.) Решили дождаться вечерней службы.

Бельков сходил за мороженым. Затем сбегал за водой. Когда он вернулся с пакетиком яблок, Алена была мрачна. Сказала, что ей пора домой и просила не провожать ее. Вдруг ухватила парня под локоть и повела в храм…

Никита изумился, увидев в толпе Аспинина. Но по поджатым губам девушки, потому, как она «не смотрела» на писателя, догадался – они слонялись здесь из-за хрыча! Это свидание…не с Никитой, а с ним!

Бельков раздавил яблоко в пакете, – так бы он раздавил Аспинина! – не видя, швырнул и закричал от отчаяния таким же сволочам, как этот. Лишь увидев бледную от ужаса Алену, тянувшую его из церкви, Никита опомнился.

На скамейке в метро Алена плакала и повторяла: «Зачем?». От станции «Южная» Бельков позвонил Аркадию. Тот встретил их на остановке автобуса и велел Никите немедленно уехать из Москвы.

К Нине Александровне пришли двое с участковым. Рассказали, что натворил сын. Она соврала: путешествует. Затем позвонила в Вологду. Шмыгая носом, долго выговаривала сыну. «Тебя исключат из института! Посадят за хулиганство! Это все Аркадий и его сестра!»

Через день позвонил Ерофеев – «непаленый» телефон Никиты ему назвал Аркадий.

– Ты что Аркаше нагородил, дебил? – зло сказал Сергей. – Какая, блядь, группа! Ты нас всех подставишь со своей е…й…железякой! – Ерофеев испугался, что их разговор записывают, и не сказал «лимонка». – Из-за тебя ко мне по старому делу о драке приходили…

Никита положил трубку и заплакал от страха и обиды. Затем зло решил: если что, подорвать гранатой себя и «их». Кого «их» он точно не знал.

7

Утром Аспинину позвонил Полукаров: казалось, он говорил из соседней гостиной. Андрей делал зарядку в тренажерной комнате.

– Жилец не мешает? – спросил чиновник. – Не кипятитесь. Никто за вами не следит. Наш человек приезжал по делу к вашему соседу. Заглянул к вам. Вас не было. Что же ваш брат промолчал, что знаком с хулиганом?

– Вы нашли его?

– Зачем его искать? Это приятель сына вашего соседа. Священника местной церкви. На камерах наблюдения в храме видно, как ваш брат здоровается с парнем. А в вашем компьютере фото этого молодца с девицей. Тоже мне, Софья Перовская! – Полукаров помолчал. – Надо встретиться. Вы когда будете в Москве? Сегодня? М-м-угу. Сегодня у меня дела. Вы рукописи, кстати, собрали? Не затягивайте. Теперь они очень пригодятся. В следственном комитете Валерия подозревают в организации группы. Не хватало еще, чтобы юнцы были действительно связаны с радикальной шпаной! У нас, если зацепят, не отвяжутся: какую-нибудь статью придумают. Хотя бы за потраченное на человека время.

– Вам-то зачем выгораживать брата? – спросил Аспинин.

– Лучше, чтоб он сел за парнишку?

– В Дрездене вы целую теорию вывели…

– В Дрездене я был в отпуске, а в отпуске хочется мечтать. К тому же я, как и вы, не знал всех обстоятельств дела. Вам известно, что Аркадий знаком с убийцами паренька с рынка?

– Какого паренька?

– Все-то вам расскажи! – засмеялся Полукаров. – Не переживайте, он, к счастью, еще никого не убил. Ищите писульки. Потом подумаем, что с ними делать. Здесь ваш брат принесет пользы больше, чем за решеткой, или нет?

Днем Андрей передал Назаровой текст и позвонил по записанным ею телефонам.

Назавтра маленький, плотненький, стриженный бобриком, с узкими плечами и без шеи, писатель, – фамилию Андрей не запомнил, – ждал его на скамеечке у подъезда.

– Галина Александровна рассказала мне о вашем деле, – он грузно опирался о трость. – Я помню вашего брата. Он поступал ко мне на семинар. Не прошел по конкурсу. На следующий год поступил, кажется, к Лобанову. Навестил меня на занятиях. А я был не в духе. Сказал, если ко мне будут приходить все, это будет базар!

Писатель помолчал, вспоминая, затем продолжил:

– Моя должность по помилованиям при президенте сейчас декоративная должность. У нас мораторий на смертную казнь. К тому же ваш брат не в тюрьме. Я не здоров. Нигде не бываю. Не знаю, чем вам помочь. Почему бы вам не обратиться к председателю Московской Хельсинской группы Людмиле Алексеевой? Или Льву Понамареву?

– Боюсь навредить. Это уже политика. И потом таких, как я, много.

– Это не аргумент. Хотя я вас понимаю. А вы похожи, – вдруг улыбнулся писатель.

Он рассказал, как в институте близнецов нашли пятьдесят психологических совпадений мальчиков из его знаменитого романа, хотя ни близнецом он не был, ни с близнецами дела не имел. Заговорил про альманах «Апрель». Но заметив вежливое нетерпение Андрея, писатель помолчал, извинился и ушел.

В тот же день в аскетически пустой комнате отдела прозы «толстого журнала» Аспинина выслушал желчного вида, сухой человек с большой лысиной.

– Я вас понял, – сухо произнес он. – Но разговор у нас не получится. Мы, наверное, с Галиной Александровной не поняли друг друга. Ваше дело связано с Ушкиным. На выборах ректора я объявил о своем самоотводе в его пользу. Но это не значит, что я за или против него. Мне это не интересно.

Знаменитый поэт со странной фамилией, по названию какой-то из рек в Германии, пригласил Аспинина на творческий вечер своих учеников. В небольшом переполненном зале старика объявили лауреатом Государственный премии, и когда, сутулясь, тот вышел на сцену и, вытаращив глаза на умиленных любителей поэзии, взревел, Андрей ушел.

Тем же вечером в ресторане ЦДЛ Аспинин с час слушал молодящегося мужчину лет шестидесяти в джинсовом костюме и с золотым жгутом на шее. Лауреата Букеровской премии и еще чего-то. Мужчина накинул ногу на ногу и мечтательно размышлял об «андеграунде», «ангажированности», о феномене Умберто Эко: «писатель должен подогревать интерес к себе, иначе о нем забудут». Потом он с любопытством слушал рассказ Аспинина о брате, и удивлялся. Он выпил водки, заметил приятеля и пошел с ним обниматься. Об Аспинине он забыл. Или сделал вид, что забыл.

Андрей ушел, чертыхаясь сквозь зубы за потерянное время.

Тут же в вестибюле он по телефону договорился о встрече с неким лауреатом «Антибукера». Тот благодушно говорил что-то о своем «литературном имени», о радиостанции «Эхо Москвы». Следующим утром двери квартиры Андрею открыл сонный гигант, недовольно сообщил, что он работал всю ночь и сказал: «Позвони завтра, старик!»

– Приезжайте завтра, во второй половине дня к Владимир Палычу на кафедру, – сказала по телефону Назарова. – У них заседание. Владим Палыч просмотрел рукопись.

Аспинин съездил в журналы «Континент», «Роман-газета», в издательство «Махаон». Там брата не помнили, ничего не знали о происшествии с ним и рукописи вернули охотно: пару рассказов и сборник повестей.

Андрей позвонил другу юности Косте Афанасьеву. «Поймал» его в Барселоне. Афанасьев занимал должность в Олимпийском комитете. Он уточнил: “Из психушки выдернуть? М-угу. Сегодня буду в Москве, профильтрую и перезвоню”.

Назавтра Андрей приехал в институт.

Стояла солнечная холодная погода, какая бывает осенью после дождя.

На втором этаже в комнате с высоким окном собралось семь человек. Молоденькая лаборантка, очевидно студентка, за стареньким компьютером набирала казенную бумагу, то и дело сверяясь с черновым наброском на листке. Два старичка лет семидесяти уютно устроились на кожаном диване. Женщина лет пятидесяти пяти в больших квадратных очках в кожаном кресле у окна просматривала рефераты. Еще двое ученых лет пятидесяти прихлебывали чай за столом в углу. Высокий белобрысый парень лет тридцати в очках и с остреньким носиком, похожий на птицу-секретарь, стоял посреди комнаты, опустив руки в карманы брюк.

На Аспинина посмотрели радушно, а узнав, что он близнец Валеры, придвинули ему стул. Стол заведующего у окна пустовал. Андрей сел у двери.

– Какая повестка, Аллочка? – спросил лаборантку высокий парень.

– Начало года, Олег Анатольевич, – девушка пожала плечами, не отрываясь от документа. – Владимир Палыч просил всех обзвонить. Он скажет.

– Вот черт! Мне сегодня надо еще в… – парень что-то невнятно пробормотал.

В комнату энергично вошел мужчина лет шестидесяти. Он был коротко острижен, с пухлыми щечками и припухлыми веками. Мужчина энергично протянул Аспинину руку, представился: «Степунов», – и опустился за рабочее место. Олег тоже сел. Степунов был в галстуке и бежевом пуловере, молодившим его.

– Дамы и господа, – переплетя пальцы, сразу перешел заведующий к делу, – это брат Валерия Андрей. Валерий наш товарищ. Он попал в беду. Ему надо помочь. Общие вопросы потом, чтобы отпустить Андрея.

Степунов вкратце рассказал о том, что произошло, и назвал это «бредом».

– Андрей, вы что-нибудь добавите? Сидите.

Аспинин изложил суть беседы с разведчиком в Дрездене и рассказал об обысках. Говорить о «физическом устранении» он посчитал неуместным.

– Его могут обвинить в антигосударственной деятельности, – закончил Андрей.

– Из-за яблок или из-за рукописи? – иронично спросил сутулый старик в черной водолазке. – Чепуха какая-то!

– Вадим Евгеньевич, если человека держат в психушке, это серьезно, – сказал Степунов.

– Я понимаю. Но кто написал обращения и прочую ерундистику?

Опустив любовные страсти, Андрей рассказал о детях священника и «организации».

– У нас сажали за меньшее, – проворчал старик в костюме и с носом картошкой. Его звали Борис Андреевич.

– Дети Арбата какие-то! Ваш брат занимается политикой?

– Вадим, тебе же объяснили – это провокация. Я так понимаю, наше заключение избавит Валерия от натяжек в деле, – сказал Борис Андреевич.

– Если изъяли все бумаги, откуда у вас рукопись? – спросил чернявый мужчина в рубашке с короткими рукавами.

– Мне ее передал Ушкин.

Тишина загустела. Где-то внизу на первом этаже хлопнула дверь.

– Игорь Иванович, помочь просила Назарова, – проговорил Степунов. – Ушкин, конечно, мразь. Но есть же в нем что-то от порядочного человека.

– А если это провокация против кафедры?

– Тогда мы станем безработными, – иронично протянул Вадим Евгеньевич.

– Или сидельцами, – пошутил Борис Андреевич.

Никто не засмеялся.

– Владимир Павлович, я ехал из-за города с двумя пересадками, – серьезнее забасил Борис Андреевич. – Могли без меня! Вписали бы мою фамилию в протокол.

– Борис Андреевич, это не заседание кафедры в обычном понимании. Я не могу неволить вас подписывать какой-либо документ или подписывать его от вашего имени. Здесь каждый решает сам. Последствия нашего выступления предсказать трудно. Сейчас, по существу, решается вопрос о свободе мнения ученого. Нашего товарища. Наконец, помимо Валерия есть много вопросов.

– Но ведь это, насколько я понимаю, не научная работа? – встревожился Олег.

– Нет, это неоконченное художественное произведение.

– Тогда какое мнение мы можем составить? У нас же не редколлегия! И потом, как будет называться сей документ, и что с ним делать?

– Кафедре случалось выдвигать художественные работы на литературные премии. А это назовем, м-м-м, – Степунов подумал, – открытым письмом. Куда направить – решим.

Все молчали.

– Дело это необычное. Страну потихоньку превращают в полицейское государство, и даже банальное хулиганство теперь можно подвести под политику. Валерий поступил благородно. Ему надо помочь. Рукопись читали я, по моей просьбе Вадим Евгеньевич, бывший научный руководитель Валерия, и Игорь Иванович.

– Я тоже просмотрел, – пряча улыбку в усы, проговорил мужчина с длинными волосами и в очках с толстыми линзами.

– …И Сергей Романович.

– Хоть о чем работа? – спросил Олег, нервно поправляя очки на переносице.

– Насколько я понимаю, это апокриф, – сказала женщина в роговых очках. – И помимо вопроса о праве ученого на собственное мнение, сейчас мы должны решить каждый для себя этическую сторону дела: могу ли я, если это противоречит моим убеждениям, отстаивать точку зрения, которой не придерживаюсь. Я могу так поставить вопрос?

– Да, конечно, Наталья Васильевна, – ответил Степунов.

– Тогда я бы воздержалась от участия в обсуждении. Только поймите меня правильно.

Олег Анатольевич одобрительно заерзал на стуле.

– Удобно вовремя иметь твердые принципы, – иронично проговорил Игорь Иванович.

– Вы не имеете права обвинять меня в трусости, Игорь Иванович! – краснея от возмущения, сказала женщина. – Вы знаете мое отношение к Ушкину, и причину, по которой меня вынудили уйти на полставки. Я защищала покойного профессора Лебедева и никогда не подам руки вашему… вашему…

Женщина поискала в сумочке сигареты.

– Не волнуйся, Наташа! Игорь Иванович! – Степунов укоризненно покачал головой.

– …но вы знаете, что существуют вещи, через которые я не могу переступить. Интеллигенция и так в долгу перед Православной церковью за те безрассудные заигрывания с подлецами, которые едва не погубили Россию…

– Да не о том сейчас речь! – поморщился Игорь Иванович.

– Для вас не о том, а для меня о том! – Женщина закурила соломинку сигареты.

– Речь сейчас о конкретном человеке, а не о принципах…

– Все, Игорь Иванович! – подняв руку, остановил препирательства Степунов. – Каждый решает сам! Здесь никто никого не убеждает! Кто еще… имеет особое мнение?

Ученые переглянулись.

– Я с вашего разрешения послушаю, Владимир Павлович, – сказала Наталья Васильевна. – Может понадобиться какая-нибудь чисто человеческая, практическая помощь. И религиозные убеждения здесь не при чем, – она укоризненно посмотрела на Игоря Ивановича. Тот «кхыкнул», скрывая улыбку.

– Что ж, Валерий – хороший парень. Почему же не помочь. Мы уж, Вадим, свое отбоялись, – проворчал Борис Андреевич, поглядывая на коллегу. – В нашей деревне пять братьев было. Одного зацепишь – еще четверо сбегутся. Наваляют за брата. Потом спрашивают, что случилось? – он добродушно заколыхался от смеха.

– Владимир Павлович, – ни на кого не глядя, заговорил Олег Анатольевич, застегивая рыжий портфель, – я не читал рукопись. Толку от меня мало. О часах мы с вами говорили. Мне еще в издательство. Если не возражаете, я пойду.

Он поднялся. От виска по его щеке скатилась капля пота.

– Да, конечно, Олег Анатольевич.

Парень нерешительно потоптался у двери.

– Поймите меня правильно, Владим Палыч, – проговорил он, и взглянул на коллег. – Я точнее перефразирую вопрос Натальи Васильевны. Если бы вы не знали автора этой вещи лично, если бы это был рядовой кандидат наук из любого другого вуза Москвы, вы бы обсуждали его опус? И вы, – обернулся он к Андрею, – показали бы работу кому-либо еще, зная, что не сможете эксплуатировать хорошее отношение к вашему брату?

– Олег Анатольевич, вы можете идти, – проговорил Степунов.

– Во всяком случае, – тот посмотрел на заведующего, – можете рассчитывать, что я ни словом… Хотя, если открытое письмо…

– Это само собой, мы рассчитываем на вашу порядочность! – сказал Степунов и, когда двери закрылись, обратился: – А как вы, Аллочка? Все-таки второй курс…

– А что я? Мое дело записывать! – ответила девушка.

Ученые закашляли и зашевелились.

– Вот так, Андрей, озадачили вы нас! – пошутил Степунов. – Ладно, теперь по порядку. Вадим Евгеньевич, вам слово. Алла записывайте. Профессор Веньковский. Потом окультурим, что мы тут напридумали.

Вадим Евгеньевич заерзал на диване и поправил ворот черной водолазки.

– Я вообще против каких-либо спонтанных мероприятий, – размеренно заговорил он, – и только из уважения к тебе, Володя, и к Валерию, согласился участвовать в обсуждении, – ученый посмотрел на Андрея. – Постараюсь быть краток. Тем более предмета разговора, как такового, нет. Библейская тема требует глубоких знаний и деликатности. О детстве Иисуса существует целая библиотека литературы. Это, конечно, не нужно отражать в протоколе, но эта работа написана со свойственной Валерию небрежностью и стилистической и к фактам. Замысел произведения понятен: окружающей сумятице, валу бессмысленных для обычного человека знаний противопоставлена простая и страшная библейская история. Путь духовного развития гениального ребенка. Но апокриф опирается лишь на православные источники. Особенно в диалогах на религиозную тему. Они почерпнуты из православной библии. Это не полностью отражает…

– А я, как раз, считаю это главным достоинством повести! – возразил Игорь Иванович. – Главный герой, прообраз библейского Иисуса, как Ганоцри у Булгакова. Но аналогии неизбежны, и читатели обратятся к православным первоисточникам. Потом, историю булгаковского человека Ганоцри рассказывал «нечистый», а историю Йехошуа – смертный…

– Игорь Иванович, я потом дам вам слово! – вмешался Смирнов.

– Это не полностью отражает проблему. Затем, исторические неточности, – продолжил Вадим Евгеньевич. – Например, встреча римских сановников в несуществующем дворце. Прямой субординации между наместником в Сирии и прокуратором Иудеи не существовало. Так же, как не подтверждена никакими документами сомнительная дружба каждого из них с императором.

Кроме того, в диалоге конюха и старика-предателя Валерий лишь вскользь упоминает о культе Митры, или Сераписа. Но в пограничных провинциях, где стояли римские легионы, главными приверженцами митраизма были как раз солдаты. Митра считался богом, приносящим победу. И привлекал простых людей тем, что провозглашал равенство среди посвященных в него. Сулил блаженную жизнь после смерти. Более того, император Константин, собравший Никейский собор, был митраистом, как большинство его предшественников. Митра считался воплощением Солнца, богочеловеком. Все это повлияло на теологический менталитет христианства. И во втором-четвертом веках митраизм был одним из главных соперников христианства. Если Валерий претендует на объективность, нельзя касаться таких вещей между прочим.

Затем, так сказать, антураж, флора и фауна. Иной раз складывается впечатление, что действие разворачивается не в выжженной зноем полупустынной Палестине, а где-нибудь во владимирских лесах. Я, конечно, понимаю, что это не научный труд, и все это художественные условности. И все же, за недостатком художественности, следует быть более точным в деталях и пользоваться большим набором исторических документов. Я уж не говорю о стилистических огрехах, – профессор полистал блокнотик с выписками.

– Вадим, не будем сейчас выискивать блох. Это дело редакторов. Нам нужно установить художественную ценность повести. Твое мнение в целом?

– Это не шедевр. Но в целом, я не вижу, за что наказывать человека!

– Вам трудно угодить, Вадим Евгеньевич, – сказал Игорь Иванович.

– Отчего же! В повести есть симпатичные места. Хотя бы, интуитивная критика мальчиком «врожденных идей Платона» в эпизоде с глиняным горшком. Если не знать, что Локк и Юм подарят миру свои теории о том, что впечатления рождают идеи…

– Да нет, художественная ценность у этой работы несомненна, – заговорил немного в нос Сергей Романович, глядя перед собой и кончиком пальца катая крошку на столе. – Можно я скажу, Владимир Павлович. Спасибо! Но ценность, очевидно, – в контексте целого. По сути, здесь прослеживаются психологические истоки основных идей Христианства. Библиотека литературы о Иисусе, в основном описывает созерцательную жизнь Христа. Здесь же в душе ребенка завязывается множество узелков, которые он, как известно, развязывает в зрелом возрасте. Его отношение к кровавым жертвоприношениям – в теме заклания ягненка. Религиозная терпимость и отношение к язычеству – в сценах с детьми из греческой деревни. Отношение к бессмысленности вооруженного насилия – о крахе восстания зелотов. Взаимозависимость античной философии и религии в споре вельможи и нищего иудея. Символика судьбы в сцене распятия, подсмотренного детьми. Если вчитываться – там много всего. Но главное – это психологическая достоверность. Ведь основные впечатления мы приобретаем в детстве. Подтверждение тому опыт всей мировой литературы.

Ландшафт, флора и фауна, Вадим Евгеньевич, вы отчасти правы, напоминает среднюю полосу России. Но скрупулезный подход к деталям в данном случае делает честь автору. Дело в том, что последние исследования подтверждают библейские предания о разнообразии флоры и фауны Палестины, и о серьезных изменениях климата, произошедших в этой области за две тысячи лет. Горная Палестина почти сплошь была покрыта лесами. У побережья, бывало, чувствовался иссушающий ветер хамсин из аравийской пустыни. Но в целом сезонный перепад температур Палестины очень напоминал перепад температур у нас. В одной из книг «Иудейских древностей» Флавий упоминает о том, как Ирода Великого с войском застала пурга. К тому же обычная для тех мест профессия Иосифа и Иисуса, плотник, косвенное подтверждение того, что у них для работы было в изобилии материала, то есть дерева.

Что касается митраизма, то, на мой взгляд, художественная задача автора состоит не в том, чтобы вычленить составляющие христианства, а в том, чтобы показать сосуществующие рядом культы, как составные разных культур. В противном случае его труд превратился бы в историю религий. Подготовленный читатель и так знает, что за митраизмом стоит культ Сераписа, как эллинский синтез многочисленный греческих и египетских богов: Осириса, Диониса, Зевса, Агатодемона, Асклепия, Геракла и других. И, рассказывая об ортодоксальной Иудее, вряд ли имеет смысл акцентировать внимание на языческом культе. Неподготовленному читателю это не интересно.

Впрочем, не будем мельчить тему, как любит говорить, Вадим Евгеньевич!

– Да уж, пожалуйста! – отозвался тот.

– Для протокола. Эта рукопись – частное мнение. Она не задевает чувств ни евреев, ни православных. Ее можно рассматривать как социнианские ереси, давно осужденные…

– Осужденные, – иронично поставил ударение на первом слоге Борис Андреевич, – как почему-то говорят по телевизору представители пенитенциарной системы!

– …всеми основными направлениями христианства. – Сергей Романович улыбнулся шутке в усы. – Логика написанного ведет к эбионитству или его разновидностям. Тут сколько угодно можно искать аналогий в истории. С онтологической точки зрения, автор совершил ошибку всех, кто пытался разумом объяснить «свою» веру. Он очеловечил Христа. Но, повторюсь, психологически это достоверно: Иисус, посланный на землю Отцом искупить грехи людей, мог понять внутреннюю суть их греховности, лишь сам пройдя путем их противоречий. Не знаю, к чему автора приведут его исследования, но, на мой взгляд, с художественной точки зрения эта вещь многообещающая.

– Все? Понятно! Алла, вы успеваете записывать? Кто еще?

– Разрешите я, Владим Палыч! – поднял руку Игорь Иванович. – Как правило, заблуждаются те, кто все хотят пощупать. Знаменитый «арзамасский ужас», который пережил Толстой 1 сентября 1869 года в гостинице, привел его не в церковь, а к рациональной вере и «Запискам сумасшедшего». Ибо, проще бывает с карандашом в руке охотиться за собственной личностью, чем разбираться в главном. Возможно, и для Валеры толчком к изысканиям послужили личные мотивы. Валера попытался совместить охоту за самим собой, – флора, фауна, переживания ребенка и так далее можно рассматривать, как реминисценции из его детства, – и ответить на главный для любого человека вопрос…

– О как! – благодушно засмеялся Веньковский. – Валерию и не снились такие аналогии.

– Владим Палыч, я же для дела! – развел руками Игорь Иванович.

– Все правильно! Записывайте Алла. Поругать охотники найдутся! – улыбнулся Степунов.

– Валера попытался ответить: что значит для него вера? Не только как составляющая культуры народа, среди которого он живет, но и как личный выбор. И то, что автор опирается на православные источники, на мой взгляд, главное достоинство повести. Это важно именно сегодня, когда люди в нашей стране снова обретают свою духовность!

Как уже отмечалось, нет ни одной запятой в евангельских первоисточниках, которая не стала бы предметом исследования. Тут трудно открыть что-то новое. Для Западного типа религиозного сознания, в первую очередь католического и протестантского, научно-популярные работы критической направленности стали хрестоматийными. Перечислять авторов нет смысла. Традиции богословской литературы в России не менее богаты. Но религиозное мышление православного типа стало популярным на Западе главным образом благодаря художественным произведениям русских писателей, – сделал Игорь Иванович ударение на «художественным». – Никто не видел ни бога, ни черта. Это великая аллегория человечества. Но без нее мир пуст! А Гете, Гоголь, Достоевский, Булгаков овеществили абстракцию в образ. Мы видим их глазами.

Валерий внес, пусть небольшой, но свой вклад в эту копилку. Если повесть будет дописана и ей суждено жить, то ее исследования неизбежно приведут к православным первоисточникам. И еще. Сергей Романович прав, в повести очень важна психологическая подоплека, истоки развития революционного мышления Иисуса. Ибо в литературе, в лучшем случае традиционно рассматриваются философские истоки христианства, событийность евангельского периода и революционное наследие нового учения, но практически никогда – психологические мотивы этого процесса.

Если же автор не справится с задачей или повесть не будет дописана, что ж, – Игорь Иванович пожал плечами, – тогда эта вещь тем более никому не навредит.

– У вас все, Игорь Иванович? – спросил Степунов.

– В общих чертах – да.

– Вадим Евгеньевич тут говорил о фактическом материале. Разрешите мне вопрос, Владимир Павлович? – запыхтел, удобнее усаживаясь, Борис Андреевич. – Пока коллеги говорили, я по диагонали пробежал несколько страниц, – он отложил на компьютерный стол рукопись, отмеченную закладкой посередине. – Валерий опирается на книги Писания. Но отчего, скажем, слепоту Ханны он лечит аиром, а не желчью, как записано в одиннадцатой главе книги Товита? Следовательно, он дополнительно пользовался другими источниками. К чему так усложнять имена? Йехошуа, Иехойахим, Мирьям?

– Я не лингвист, но, например, еврейская буква «цаде» не имеет греческого аналога, и «ноцрим», как в Талмуде именуется Христос…- начал Степунов.

– Понятно, понятно, Володя! Мы сейчас опять заблудимся в дебрях. Тем не менее, Булгаков был наиболее точен в своем романе. Но даже его Иешуа неудобопроизносим. Валерий и так отошел от булгаковского образа Христа. Его Иисус умненький, уравновешенный, чуткий, стойкий и справедливый мальчик, по всем качествам – будущий вожак. Он более близок православной традиции, чем образ безобидного проповедника, выписанный Булгаковым. Зачем неоправданно усложнять?

– Этот вопрос не к нам.

– Тогда, Аллочка, если я уж взял слово, и повесть попала в некий политический переплет, отметьте в протоколе следующее. В искусстве нередко появлялись произведения очень высокого художественного уровня, выполненные по идеологическому заказу. Достаточно вспомнить Шолохова, Алексея Толстого, Горького, Симонова, художников рангом пониже, которые обогатили русскую литературу идеологическими шедеврами. В этом отношении повесть Аспинина укладывается в контекст нынешнего времени, когда религия приобретает черты государственной идеологии, и очень бы пригодилась власти.

– Я с вами не согласна, Борис Андреевич, – возразила Наталья Васильевна, – будто у государства сегодня есть какая-то идеология, кроме курса на узурпацию власти политическими кланами. Религия здесь не при чем. Путь духовного обновления общества лежит не через узурпацию церковью власти над религиозным сознанием народа. Возможно, кто-то и хотел бы такого исхода для страны. Но церковь никогда не пойдет по пути нового насилия над духовным выбором людей. И не станет помогать светской власти в окончательном уничтожении у людей представлений о справедливости. В этом задачи Церкви и нынешнего политруководства страны – противоположны.

– Желаю вам и дальше пребывать в счастливом заблуждении! Но вашу идиллию не разделяет очень большая группа интеллигенции, даже на академическом уровне. Многие обеспокоены вмешательством церкви в светскую жизнь.

– Это вмешательство преувеличено. Потом, мое личное мнение, если светская власть в России не раз имела наглость бесцеремонно вмешиваться в жизнь Церкви, то скромное вмешательство в наши дела Церкви – Церкви простительна.

Церковь это не только духовный оплот многих людей, но и представление людей о социальной справедливости. Горстка товарищей, сто лет назад отменивших для себя ценз оседлости в России, переиначила социалистические идеи, в своем идеале чем-то схожие с идеалами христианства. Но это не значит, что с исчезновением социалистического государства, в России и Европе умерли мечты о социальной справедливости. Все хотят жить по-человечески. Хотят, чтобы у их детей были изначально равные шансы с детьми так называемых олигархов. А интересы современной власти направлены на защиту материальных интересов узких кланов, а не всех людей. Поэтому в плане социальной справедливости, давно провозглашенной христианской церковью аксиомой христианской морали, идеалы церкви и государства диаметрально противоположны. Я говорю не о социалистической уравниловке, а о социальной справедливости!

– Стоп, стоп, господа! Мы отвлеклись. Хорошо, Наталья Васильевна. Допустим, у нас нет возражений по поводу ваших выводов. Но как тогда быть с повестью?

– Трудно сказать! – Наталья Васильевна задумалась. – Сейчас, на мой взгляд, необходимо как можно дальше дистанцировать повесть от политики, чтобы не усугублять положения Валерия. Нужно сфокусировать внимание на художественной оценке произведения.

– Тогда нам будет трудно чем-то помочь Валерию, – Веньковский виновато улыбнулся.

– Ты подразумеваешь художественный уровень повести? – спросил Борис Андреевич.

– Масштаб таланта – часто определяющий в делах такого рода. Неизвестно, как бы сложилась судьба Ахматовой, Пастернака, Солженицына не будь они теми, кто они есть. А заяви мы, вопреки очевидному, как предлагают молодые коллеги, что Валерий создал нечто выдающееся, мы станем всеобщим посмешищем.

– Ситуация! – нервно побарабанил пальцами по столу Степунов. – Художественная оценка повести затруднительна, а любая иная оценка приобретает политический подтекст и скажется на судьбе Валерия и на работе кафедры. Что будем делать, коллеги?

– Вашему брату надо серьезно доработать повесть, – обратился Веньковский к Андрею.

– Понимаю, – Аспинин поднялся. – Спасибо, что уделили нам время…

– Сядьте! – сказал Степунов. – Что вы хотели, Игорь Иванович?

– Вадим Евгеньевич, – сказал тот, – Валерию негде и некогда дорабатывать повесть. Честнее было бы, как Олег, сразу самоустранится, чем устраивать комедию…

Вадим Евгеньевич обиженно пожевал губами.

– Игорь Иванович! – укоризненно проговорил Степунов.

– Извините! – буркнул тот. – Сейчас не важно, как написана повесть. Важно, что будет с автором. Мы не раз писали положительные отзывы на бездарные диссертации. Тогда сделка с совестью нам ничем не грозила. Промолчав сейчас, мы бросим Валеру в беде.

– Игорь Иванович, не агитируйте! – сказал Степунов. – Ситуация ясна.

– В конце концов, Вадим, не обязательно наши придумки опубликуют в центральной прессе, – сказал Борис Андреевич, и состроил хитрую физиономию.

– К этому тоже надо быть готовыми, – подтвердил заведующий. – Не волнуйтесь, Андрей, мы сделаем для вашего брата все возможное. Значит так, Алла, давайте-ка посмотрим, что мы насочиняли. Не перепутайте, как в прошлый раз, должности и научные степени!

Заведующий склонился над девушкой.

– Это – в заседание кафедры, – подсказывал Степунов. – А тут пишите следующее…

Мы видим, что государство делает очередную попытку объявить преступлением любое расхождение с эстетическими представлениями клерикальных кругов и таким образом узаконить в нашем, еще формально светском государстве, религиозную цензуру.

– Володя, не много ли пафоса? – засомневался Веньковский. – Какие-нибудь религиозно-националистические патриоты такой вой поднимут!

– Мы не меньшие патриоты. Дело не в рукописи, а в том, что наш товарищ сидит.

– Формально обвинение не предъявлено. А ты оперируешь полицейской терминологией.

– Когда предъявят обвинение, будет поздно.

– Пиши, как знаешь!

Степунов взял со своего стола исписанный листок бумаги:

– Почитал кой-какой материальчик дома, – пояснил он Алле, и принялся диктовать с листка: – Подобная постановка вопроса властью создает прецедент для подавления в нашей стране свободы совести, мысли и творчества. При этом повесть вызывает у нас неоднозначное отношение. Художественное решение темы и философская трактовка образа Христа, – а среди нас есть и православные христиане и атеисты, – представляются нам этически ущербными. И мы вполне понимаем, что у верующих это произведение могло бы вызвать непонимание. Вместе с тем повесть имеет неоспоримые художественные достоинства, которые еще предстоит оценить.

Говорить о публикации неоконченного произведения преждевременно. Но мы уверены, если бы публикация состоялась и вызвала бы публичную дискуссию, то в рамках этой дискуссии можно было бы обсуждать границы допустимого в искусстве и необходимость самоограничения писателя в самовыражении. Любая иная идеологическая или правовая оценка художественного произведения недопустима. Иначе это будет означать, что в России устанавливается новая государственная идеология, в основу которой положена РПЦ как институт. А любое критическое высказывание граждан, идущее в разрез с мнением тех, кто проповедует православие, – а среди них могут быть представители разных религиозных конфессий, – может рассматриваться властями как уголовно наказуемое деяние.

Вполне очевидно, что это будет означать разрыв со светским и демократическим характером нашего государства. Логическим же продолжением такого подхода может стать объявление уголовно наказуемым деянием публично сделанное гражданами заявление о том, что, с его точки зрения, «бога нет», или научный анализ становления какой-либо религии вне «божественного откровения».

Кроме того, происходящее находится в вопиющем противоречии с правами, зафиксированными статьей девятнадцатой международного пакта о гражданских и политических правах, статьей пятнадцатой Международного пакта о социальных, экономических и культурных правах, статьей тринадцатой и четырнадцатой Декларации прав человека и гражданина РФ и Конституции РФ.

Мы требуем немедленно прекратить это позорное дело…

– Дела та еще никакого нет, – ворчал Веньковский. – И потом, Володя, как ты это назовешь? Мы же не можем действительно заявить темой заседания кафедры обсуждение литературного произведения! Это может быть лишь нашим частным мнением…

– Андрей, если вам надо идти, идите, – сказал заведующий. – Дальше мы сами!

Аспинин договорился со Степуновым созвониться и ушел.

8

Андрей сел в автомобиль, когда позвонил Афанасьев.

– Подгребай к речному вокзалу. К Олегу поедем. Насчет Валерьяна, – сказал он.

Смеркалось. Красные и желтые огни автомобилей неспешно текли впротивоход по краям бульвара, как водоворот на реке. Андрей оставил машину и добирался на метро.

Афанасьев, чернявый и густоволосый, – он почти не изменился за годы, что они не виделись, лишь округлилось лицо, и пиджак он носил на четыре размера шире, – ждал у въезда в ВИП зону. Друзья обнялись. От костюма Афанасьева в мелкую полоску и крахмальной сорочки пахло дорогим одеколоном. Костя выслушал Андрея.

Черный внедорожник, не останавливаясь, миновал мягко взмывший шлагбаум.

– Скорее всего, Валерьяна хотят использовать как барабан или повесить на него свои дела, – сказал Афанасьев. – Я говорил с Олегом. Он вас помнит.

У пристани, в стороне от частных катеров и яхт, втиснулось судно класса «Скат» из серого углепластика и стекла под именем «Атлантида». Аспинин лишь однажды видел подобную яхту в Копенгагене на пристани у королевского дворца. От трапа скользнул черный «Майбах».

– Вот что значит, человек окончил Плешку с отличием и в двадцать пять свою биржу открыл! Сейчас даже в спорт без мозгов не берут! – Костя легонько хлопнул приятеля по предплечью и засмеялся «хе-хе-хе». – Не тушуйся – он нормальный мужик! Не скурвился.

На пристани воняло гнилой рыбой. На борту два комодистых мужика в костюмах и со скучными физиономиями кивнули Афанасьеву.

– Что в портфеле? – спросил один Андрея, заглянул и удовлетворенно кивнул.

Гости переобулись в войлочные тапки. Туфли оставили в коробках. Втроем с охранником пошли по тиковой палубе вдоль плоских деревянных панелей с углублениями по всей длине коридора и соплами по периметру стен. Из сопел дул горячий воздух, и, несмотря на зябкую погоду, на палубе было тепло.

Обширную кают-компанию заставили диваном и креслами, обитыми светлой кожей. Отполированные до «блеска атласа» деревянные стены, будто исцарапали грубой кистью. Но от художественной «небрежности» здесь было уютней.

В зале попивали коктейли мужчины и женщины. Все были в войлочных тапочках или босиком и одеты по-походному с изысканной небрежностью в джемпера, спортивные брюки или джинсы. Аспинин узнал два-три примелькавшихся по телевизору лица. Кое-кто кивнул Афанасьеву. Он им бросил: «Привет, босяки!»

Ухоженный мужчина лет сорока в белом зауженном шелковом костюме и в прозрачной рубашке с россыпью крупных камней на груди в своем наряде чем-то напоминал барона колумбийской наркомафии из Голливудского фильма. Олег простецки протянул голые костлявые пятки: туфли и носки валялись рядом.

– Привет, Олег! С маскарада? – по-свойски спросил Афанасьев.

– О! Костик! Ната в галерею вытащила к знакомым художникам. Мы перед вами вошли, – проговорил хозяин негромким голосом, кряхтя, поднялся и пожал вошедшим руки.

На его запястье красовались фасонистые «Ланге» из белого золота, с перламутровым циферблатом и полусотней белых бриллиантов на ремешке из галюши.

– Я бы тебя тоже не узнал, – вежливо ответил Деревянко Андрею. – Тренируешь?

Он был курнос и со шрамом наискось от левого угла рта. Это придавало ему лихой вид. В его взгляде льдилась вежливая учтивость. Андрей знал такой взгляд у многих публичных людей, которым его представляли на вечеринках для известных спортсменов.

Афанасьев и Аспинин сели в кресла напротив. Официант в белой тужурке с железными пуговицами подал им фужеры и запотевшую бутылку «Лафит Ротшильд».

– Освежитесь! Сейчас пойдем есть, – сказал Олег.

Спутница Деревянко, девушка лет двадцати с нежными прыщиками на щеке, накинула ногу на ногу. Ее бирюзовые не по сезону босоножки от Джузеппе Занотти на высоченном каблуке и с серебряным скелетом рыбы на подъеме лежали рядом. Скучая, она принялась перебирать фужер тонюсенькими пальцами. На одном из них красовался перстенек из аметиста с сапфиром без обрамления от Ливии Балокки, по старинке хитро соединенный шипами. Девушка опустила ресницы, и на ее усталом лице проступило что-то трогательное и простое. Аспинин заметил на ее руке огоньки «счастливых бриллиантов» под сапфировым стеклом.

– …Дима, если ты о Мише, то его дело – настоящее свинство! Позор постсоветского суда в России! – из дальнего кресла продолжила прерванный разговор крашеная брюнетка лет тридцати с пышной грудью и с фужером в руке.

– Аллочка, пожалуйста, не начинай! – поморщился верзила в пестрой рубашке навыпуск поверх брюк. – Ходорковский – это русский бизнес по-путински. Больше ничего!

– А я, Рома, считаю: его дело – хрестоматия русского либерализма!

– Нашему либерализму сервильность свойственна на генетическом уровне, – сказала коротко стриженная некрасивая дама в черном джемпере. – Лишь запахнет севрюжинкой с хреном, все лекала, по которым либералы извечно собираются строить гражданское общество: уважение прав личности, терпимость, некрикливое мужество, патриотизм без ксенофобии, – они готовы променять на мерседесы, виллы и золотые кредитки.

– Очевидно, ты, Галочка, исключение! – съязвила Алла.

– Не исключение. Но и Ходорковский не исключение. Он вспомнил об утраченных ценностях лишь в тюрьме. Но не стоит путать борьбу за власть и деньги с либерализмом.

– Отчего же! У нас либерализм без политики невозможен. Пушкин предал память друзей декабристов и воспевал царя. Поэт тоже хотел вкусно кушать, – сказал Рома.

– Лезть в Думу с законами о трубопроводном транспорте и о таможенных пошлинах, я согласен с Аллой, это не либерализм, а обыкновенный бизнес, – ответил Дима.

– Увидите, – сказала брюнетка, – Миша еще станет президентом: у нас любят страдальцев за идею. Иначе он, как все нормальные люди, просто бы остался в Штатах.

– Во-первых, он оттуда никогда не выйдет. Разве, к старости по самоличной амнистии сверху. Во-вторых, со своими «Яблоком» и СПС – он никем никогда не станет! – сказал Дима. – Ничего нет глупее, в левой стране назвать партию – правой. Благо, их объединили и забыли. А для народа он не герой, а дурак, который попер против своих и получил по рогам!

– Дело не в Мише! Диктатуре нужна идея. Прочная, как идеи КПСС. А Ходорковский и либералы – это вата. Царь, Сталин, суть – твердая власть, – вот, что нам нужно генетически. А не парламенты и «семибоярщина». Россия чиновничья страна. Наподобие Мексики. Только огромной. И будет такой всегда. Номенклатура получила своего Хусейна. Для этого и создавали партию по образцу КПСС. Народ – православную идею.

– Ерунда. Идеи коммунизма и христианства схожи, и не больше.

– Причем здесь православие? Есть карманная партия, но нет гениальной идеи. Коммунизм не в моде. Бывшие комсомольцы экспериментируют с религией.

– Ерунда. На примере Ходорковского власть перечеркнула вековой постулат либерализма. И заявила – свой, исконно русский: «Человек – ничто!»

– Дался тебе Ходорковский! Пусть у нас будет хоть фюрер, генсек, Путин и Медведев! Но чтобы прихлопнул этот блядюшник! Триста миллиардов на взятки в год! Пятая часть дохода казны! Какой тут бизнес! Чиновная свора сжует любого, как сжевали Ходорковского касьяновские министры. Мы со времен татар выступаем как оккупанты в покоренной стране. Собираем не налоги, а дань. Господствуем, а не служим. И люди отвечают тем же: живут с кукишем в кармане. Для них государство – враг!

– Какой пафос! Наши либералы за простой народ!

– А я никогда не называла себя либералом. На разборки Ходорковского и Путина я смотрю просто: если бы Ходорковский был у власти, он бы делал то же самое, что Путин! Представь такое между Билом Гейтсом и Бушем. А народ… Мне нет до народа дела, как народу нет дела до меня. Еще в университете я поняла, что Григорьев, Достоевский, Леонтьев с одной стороны, Кавелин, Герцен, а затем Бердяев с другой, и Погодин, Шевырев, Киреевский, Хомяков с третьей знали о русском народе столько же, сколько знает сытый барин о своем рабе. Бронированный вагон в семнадцатом стоил всех их теорий. Снизу в России вспыхивали только мужицкие бунты. Потому что, если людей без конца давить, это плохо кончается.

Деревянко благодушно улыбнулся и мягко прихлопнул по подлокотнику дивана.

– Дамы и господа, все это интересно, но пора бы перекусить! Костя, погоди-ка!

Гости, переговариваясь, потянулись в соседний зал к сервированному столу.

– Мне обещали разобраться в твоем деле, – сказал Деревянко Андрею. Помощник подал Аспинину отпечатанные тексты.

– Что это? – спросил Афанасьев.

– Копии документов. Вы с братом не одни по делам церкви проходите. Наташа часто просит за своих художников.

– Олежка, ты об этом происшествии в церкви?

Деревянко кивнул. Наташа с сочувствием посмотрела на Аспинина.

– Надо знать, где кричать и в кого швырять! – сказал Олег. – Уже после гуманитарной беспошлинной помощи импортными сигаретами, главный батюшка России стал богатейшим человеком страны. Входит в совет банка «Пересвет», который обслуживает финансовые интересы Патриархии, играет на бирже, владеет нефтяным бизнесом, торгует металлом и автомобилями. Его личное состояние оценивают в четыре миллиарда долларов, а поместья разбросаны по всей Европе. Прибавь сюда новый закон минэкономразвития о передаче земель церкви, и его позицию «Священство выше Царства», которую не осудил президент. Плюс личность неординарная: в свое время отказался одобрить войну в Афганистане, за что был разжалован в Смоленск. Соображай, какие люди за ним стоят и какая сила! – Деревянко захотел расспросить Аспинина о его жизни, но подумал: как многие старые знакомые, тот станет отмалчиваться или лебезить и лезть в друзья. – Словом, почитайте. Пойдем, Нат.

Костя нетерпеливо посмотрел им вслед. Помощник вежливо ждал. Андрей прочел.

«Агент Варавва, священник православной церкви, 1968 года рождения, с высшим образованием. Завербован в феврале 1993 года на религиозно-патриотических чувствах для выявления и разработки антигосударственных элементов из числа православного духовенства, среди которого он имеет связи, представляющие для службы безопасности интерес. А также для выявления в широких кругах общества лиц не лояльных власти.

Предоставил ряд заслуживающих внимания материалов, по которым проводится документация преступной деятельности руководителя района Чибискова и его заместителей Воробьева и Холкина по нецелевому использованию государственных средств. Установлено наблюдение за руководителями региональных отделений партий парламентского меньшинства Санаева и Кочетова, субсидирующих восстановления храма. (Предположительно, для получения политических дивидендов среди прихожан.)

Пять лет назад в поле зрения Вараввы попал представитель пишущей интеллигенции, Аспинин Валерий Александрович, кандидат филологических наук. В беседе с агентом Вараввой, в присутствии жены священника и их соседа, брата-близнеца Валерия, Андрея Аспинина, резко отзывался об иерархах РПЦ, вел дискуссию об иконоборчестве и религиозных настроениях в российском обществе. (Подробный отчет о беседе приложен к личному делу Вараввы.)

После этого за Аспининым было установлено негласное наблюдение. Его связи с представителями подрывных организаций и представителями интеллигенции, нелояльными власти, не выявлены. Дальнейшую разработку объекта было решено: проводить нецелесообразно.

Годом позже в компьютерных файлах Андрея Аспинина Вараввой были обнаружены отрывки текста антиклерикального содержания, написанные Валерием Аспининым. Во время заграничных командировок брата Валерий работал над материалом у него дома.

Осенью прошлого года синопсис работы и часть художественного текста были разосланы автором в издательства и художественно-публицистические издания. Но получили отрицательный отзыв.

В настоящее время Агент Варавва отказался сотрудничать с органами, мотивируя отказ несогласием с заявленными принципами охраны безопасности государства и практическими методами работы в этой области.

Есть основания предполагать, что его сын, студент политехнического университета Аркадий Каланчев, тесно связан с активистами организации православно-патриотического толка «Народный собор». В активной работе организации не участвовал. Организовал свой кружок радикально настроенной молодежи. Связь этой группы и Валерия Аспинина проверяется.

Вероятно, по инициативе членов группы Каланчева, Никиты Белькова и сестры Каланчева Елены, в центральном храме Московской Патриархии Христа Спасителя была осуществлена провокация против Иерархов РПЦ.

Учитывая тематику литературно-художественных работ Аспинина, не исключено, что он, выполняя политический заказ третьей стороны, пытался привлечь внимание к себе и к своим работам, используя подрывную работу молодежной группы.

Обстоятельства дела и круг лиц причастных к провокации устанавливается.

Потому как происшествие получило резонанс в определенных слоях общества, считаю необходимым оставить Валерия Аспинина под наблюдением специалистов до окончательного выяснения обстоятельств дела.

Учитывая нежелание агента Вараввы сотрудничать с органами федеральной безопасности, предлагаю дальнейшее его использование в наших интересах прекратить».

Звание, фамилия и подпись были ретушированы. Андрей побледнел.

– Дай-ка, – протянул руку Афанасьев. Тот передал ему бумагу и прочитал второй документ.

«…Из докладной записки ректора гуманитарного института, агента Воробьева, можно сделать предварительное заключение о том, что рукопись Аспинина Валерия Александровича, переданная агенту Воробьеву для рецензии, художественной ценности не представляет. Со свойственным агенту Воробьеву красноречием он утверждает, что Аспинин не является социально и политически опасным элементом, интереса для службы безопасности не представляет, и просит изменить ему «меру пресечения».

Вместе с тем из докладной записки не ясно, имеется ли продолжение рукописи, а если имеется, то возможно ли ее использование в подрывных целях, направленных против части российского общества, исповедующего православие.

Следует предположить, что позиция агента Воробьева в деле Аспинина носит субъективный характер и окончательно не определена».

Помощник принял у Афанасьева листы в папку и вышел.

– Ты их знаешь? – сказал Костя. Андрей кивнул. – Потом разберешься! Пойдем, пожуем.

– Я домой…

– Чудак, мы давно плывем! Пойдем к столу.

Из всего поданного на ужин Аспинин поковырял голубцы в свежих виноградных листьях, бефстроганов с молодой картошкой, съел фруктовое мороженное и выпил кофе «Глиссе». За компанию он махнул несколько рюмок коньяка и от нервного напряжения и усталости быстро охмелел. Но душе было мерзко, и Андрей вышел на палубу.

В каюту его отвел матрос в форменной тужурке.

За окном неслышно покачивался вверх-вниз и вправо темный горизонт, местами точно насквозь просверленный красными огоньками. От них по воде ползли кровавые удавы. На столе бутылка красного пьемонтского барбареско и корзина с фруктами. Афанасьев дремал в ванной из оникса. Из пены виднелась его волосатая грудь.

– Кость, где они пристанут? – спросил Аспинин.

– На фига тебе? – лениво отозвался тот. – Завтра будем в Москве. Чудак. Люди ради вечера здесь пятки лижут…

Помолчали.

– Валеру выпустят. Мы с утра на рыбалку, – сонно сказал Костя. – Ты как?

– Никак. Кто эта девушка с Олегом?

– Очередная никто. – Афанасьев добавил. – Гимнастка. На тренировке шею сломала. Олег ее в клинике увидел. По благотворительным делам. С того света вытащил. Полина знает.

Сверчок с грустной беззаботностью пел на стене, и печальны были огни яхты, медленно дрейфующей по водоему, для того, кто смотрел на них с берега.

9

На рассвете яхта пристала к пирсу. Деревянко в высоких болотных сапогах и с рыбацкой амуницией, Костя и два вчерашних спорщика в ветровках умчались на моторке: она гудела за камышами тихонько, как майский жук.

Андрей попросил заспанного охранника в спортивном костюме передать Косте, что он уехал (с Афанасьевым Аспинин попрощался еще в каюте). И сошел на берег.

С пригорка из огорода на судно изумленно уставилась бабка в пестром платке и с руками в глине по локти. Мужичок в сером пиджаке, кепке и кирзачах со срезанными голенищами притормозил на тропинке, слез с велосипеда с багажниками впереди и сзади и крикнул бабке: «Эт, чё за фягня, тетя Нюра?» Та молчала.

На бугре Аспинин набрал мобильник. Сигнала не было.

– Эй, друг, – окликнул Андрей мужичка с велосипедом, – станция далеко? На Москву.

– Километров пятнадцать. А это чяво же, начальство?

– Вроде того. А автобус?

– При советской власти ходил. А тяперь отмянили. В дяревне изба, да тын, да говна овин.

Он «якал» и «окал», как родственники Андрея из Александрова.

– А эти как же добираются? – Аспинин показал подбородком на поселок у воды.

– Дачники? Это москвячи-и, – со снисходительным пренебрежением протянул мужик. – У них машины! А ты у них главный? Приказал бы автобус провясти. Почтальон ругается. Даляко пенсию старухам носить.

Мужичок, похоже, шутил над незнакомцем.

У пирса стал собираться редкий утренний народишко. Босоногий охранник спрыгнул на доски и отгородил проход к яхте барьером наподобие легкоатлетического.

Небо стремительно затянуло серой поволокой не то тумана, не то облаков. Холодная капля упала Андрею на затылок. По воде от леса с противоположного берега секла серая рябь дождя.

Андрей поднял ворот пиджака. Мужичок улепетывал с велосипедом в поводу.

– Эй, любезный! – окликнул его Аспинин. – Где б переждать?

Тот, не оборачиваясь, махнул: мол, пошли, и Аспинин зарысил следом. Ливень догнал, дорога раскисла, и ноги скользили по глине и по жухлой травке вдоль обочины.

За металлическим забором-сеткой и калиткой красовалась изба, крытая новым железом. Мимоходом Аспинин заметил сделанные крепко, на совесть сараи, навесы для дров. Крыша погребка тоже была обновлена железом. Ставни свежевыкрашены и расписаны пестрыми птичками, дорожка посыпана песком.

– Эт тябе не Москва! – в сенях усмехнулся мужичок на городские штиблеты Аспинина с пудом рыжей глины на каблуках. – Разувайся. Не боись, носками не наследишь. Эта мудянка тяперь до завтра, – и плотнее закрыл двери. – Холод напустим.

Аспинин разулся, очистил над тазом, ногой придвинутым хозяином, глину с туфлей, тщательно отер их ветошью, – мужик одобрительно поглядывал на усердие гостя.

В горнице мужик снял кепку и намокший пиджак. Это оказался сухой, жилистый дядька лет сорока пяти, плешивый и со смеющимися щелочками глаз. Он коротко пояснил жене, пухлой женщине лет сорока в переднике, что дождь застал его у пристани. Рассказал про корабль, «наподобие «Ракеты», только «чуднее».

Как Андрей не отнекивался, его усадили завтракать. Хозяин поел спозаранку.

– Выпьешь? Ну, и правяльно: с утра махнул – весь день свободен! – одобрил Алексей.

Разговор завязался без водки. Хозяин работал на заводе слесарем-наладчиком. Его жена медсестра. В районе у них квартира. В квартире живет дочь с семьей. На заводе трижды были сокращения, а Алексея каждый раз зовут.

– Пацаны не ядут – им зарплату давай, – пояснял он, – а старяков уж нет!

– Вы ешьте! – легонько придвигала хозяйка гостю жареную картошку с грибами в сковороде и соленые огурчики в тарелке.

У русской печки сохли гирлянды белых. В доме пахло сухой травой и сушеными яблоками. В углу под образами тлела лампадка. У ног терся рыжий кот.

Аспинин в старенькой чистой телогрейке согрелся и разомлел.

– …Вот ты, допустим, власть, – осторожно говорил Алексей. – Ня власть, так все равно перядай своим. Помочь ня можешь, так ня мяшай! Ня трогай народ. Он сам разберется, что яму лучше. Хапай! А в нашу жизнь ня лезь! У меня все есть: свиньи, гуси, картошка.

– Успеваешь на заводе и по хозяйству?

– Успяваю. Таджик помогает. Он на два двора. Мой и соседа. Навроде смотритяля. Ну, пусть по-твоему, батрачит. Да хоть ни хряна ня делай, лес прокормит: грябы, ягоды! Я такие мяста знаю! За лето на «жигуль» насобяраешь! Все здесь своими руками сделано.

– Ну, и живи, кто мешает?

– И живу. Только опять закон вышел, что мол, дом, который яще мой дед ставил, ня мой. И зямля ня моя. А чтоб моя стала, надо опять платить! У тябя-то дом есть? Есть. Разбярись! Может, он уже ня твой! – Алексей засмеялся. – Из-за зямлицы на Руси все войны! Я к другу ездил под Муром. Гляжу, на отшибе головешки забором камянным огорожены. Спрашиваю, чяво эта? Тут же, вроде, Андрюха Барков жил. Городской. Пряехал с женой и дочкой. Тяплицы развел, хозяйство. Тарелку телевязённую на крышу присобачил. На компьютяре, как сякрятарша, ловко так щелкал. А друг мне: не, тяперь он Орсом Солнышко. Фамилию новую, чудную взял. Навроде сяктанта. Все талдычил про какого-то древняго славянского бога. Мол, то и есть правяльный русский бог. Мужики посмяялись, да рукой махнули. Умный дурак.

А по соседству старуха Карманова помярла. Родни у ней один внук выпивоха. Орсому ее зямелька и глянулась. Пряшел к внучку: продай, все равно пропьешь. Внук задаток взял, а потом смякнул, что лучше зямлица, чем голая жопа. Вот Орсом про закон все узнал, и говорит, ня хочешь по-хорошему, будет по правилам. А Ваньку-то все с детства знают. Орсому говорят мужики, что ж ты, сука, делаешь? Ванька же совсем пропадет! А тот: я яму денег дал? Он их пропил. А тяперь все по закону. И соседа-то с голой жопой и оставил.

Вот как-то вертается Солнышко из Владимира. А на месте его хором головешки, и жена в одном халатике с дитем на улице рыдает. Черяз няделю машину их где-то в лясу сыскали, по кускам разобранную. Вот тябе и по правилам!

Алексей снова засмеялся.

– Здесь, в этих мястах Тухачевский с армяей ничё с мужиками поделать ня мог. Пока коммунисты николашкину обдяраловку не отмянили. Тут если по дерявням походить, наверно, в каждом дворе ружьишко, либо обрез припрятан. А уж девяносто лет прошло! И чяго только за девяносто лет не было! А у тех, кто побогаче, и калаш найдется!

– Не болтал бы, Леша! – укоризненно проговорил от печки жена. Она стряпала.

– Слова ничяго ня стоят! – весело сказал Алексей, задиристо выставляя свои клыки. – Сказал, кто проверит? Они по городам думают, что у них власть. А у них только города.

– А у кого же власть?

– У мужика, у кого ж еще? Была и будет! Без яды человек ня научился. А яду со времен Адама, кто делает? Тот-то! Крестьянин. На твоих фабриках птичий мор прошел. Дык дачники у нас чуть ня всех кур купили. Потому что для сябя растим, говном ня кормим!

Вот мы с Машей как-то на Поклонной горе в Москве были. Там музей есть. А в нем огроменная карта со стрелочками, про то, как Гитлер хотел Россию за Урал подвинуть. А дальше никаких стрелок нет. Даже ефрейтор скумекал – на кой туда соваться! Тайга! Простор! Он бы свою армию, как ложку каши по подносу размазал: лязнул, и нет каши. Ничяго то ты с Россией не поделаешь!

– Так-то ничего?

– А вот ничяго! Мне дед рассказывал о своем отце. Сам я его не застал. Чужие прадеда всерьез не принимали. Щуплый, неказистый, вроде мяня. Балагур. Прозвище – Хромой. На Первой мировой яго в ногу саданули. Кашлял страшно – газом отравлянный. А свои, кто знал, уважали. Он гражданскую перяжил. Мятеж зеленых перяжил. Как началась колляктивизация, он первым все добро в общяе запясал. Говорил: сила солому ломит. За ним – другия. Руку выше всех на собраниях тянул. Выслужился в предсядатели. Тридцать сядьмой проскочил – какой из хромого работник? После войны яго за заслуги хотели даже к ордену представить. И тут начали припомянать. Колхоз вроде ня последний, но и ня первый. Зернышко к зернышку, все по плану. Ня меньше, но и ня больше. Людишки ня жируют, но и с голоду ня дохнут. В сорок сядьмой голодный год никого ня схоронили. Даже старяки перемоглись. По коммунистам тоже вроде порядок: поголовье строго по разнарядке. Да только някто из начальства тут ня уживается. Кто сбяжит, кто помрет, а кто просто сгинет.

– Как это?

– А так! Один белую поганочку с хорошим грибом проглядел, случайно скушал. Другой дохлыми раками отравился. А третий пошел на охоту, да на болотах и сгинул! Припомнили, был донос, будто зерняцо прядсядатель с мужичками в лясу прятал. Послали отряд, да ничяго не нашли. А те, кто доносил, всем сямейством по разнарядке уж давно на Колыме пропали. Поскрябло начальство затылки, да на всякий случай орден отмянили.

– Ну, и что?

– А ничяго! – щелочки глаз Алексея смеялись. – Прияжал еще при советской власти один Шурик из Москвы. Собирал лягенды, сказки. Рассказывал, будто в центральной библиотеке еще при царе один ученый раскопал, будто тут до Петра старообрядчяская дяревня была. Сразу после раскола. Боярин Волохов приказал своих кряпостных из этой дяревни на новый манер окрястить. Окрястили. Да в Священный Синод стали приходить сообщения, будто и сам барин и яго кряпостные – тайные старообрядцы. И батюшка у них из тайных старообрядцев. В каждой, мол, избе книги запрященные есть, и крестятся при своих они двумя пярстами. Такой вот шиш в кармане! Получается, против власти на рожон ня лезут, но все по-своему делают.

– А к твоему прадеду это каким боком пришито?

– А таким! Дед рассказывал. Как разверстку отмянили, яго отец общине на сходе и говорит: зямная власть приходит и уходит, но большевички, знать, надолго засели. Как в нязапамятные времена царь антихрист. А мы общиной жили и общиной жить будем, как большевички вялят. Что требуют, то и дадим. Вера же наша с нами останется. Все общее, да свое! Храм в душе никаким динамитом не взорвешь. А крови отступняков веры русский человек ня боится! И стали работать. Кесарю – кесаряво, богу – богово, а сябе – остаток. Завядется какой-нибудь червячок-стукачок из пришлых и нет яго. Сгинул.

– Хочешь сказать, что в центре России, в ста пятидесяти километрах от столицы триста лет люди по-своему жили?

– Люди с башкой на плячах всегда по-свояму живут! Москва это ня Россия. Ты поезди, погляди. Да не там, где железка проложена. Свярни в сторонку! Поговори с теми, чьими руками кормишься! Как не рвали русского Бога, а он туточки! Как не истрябляли мужика, а он жив. Щуплый еще, больной от истряблений! Но дай срок! Пока мужик есть, и России ничяго ня будет. Не веришь?

– Почему? Верю, что ты хотел бы, чтобы так было. Но мечтать и быть разные вещи. Потом, если все так, как ты говоришь, где твоя деревня? Сам говоришь, людей нет.

– Старики поумярали. А когда Москва окрест стала свои скворечники ставить, многие дальше перяехали. Вольный зверь в городе не живет. Как деды их во времяна бывалые на север за болота в скиты уходили, так и они ушли. Растворились сряди людей.

– А ты что же остался?

– С ним вы нам и здесь ня помеха! – Алексей весело кивнул на образ.

– Понятно. Спасибо за все. Ехать мне надо! – сказал Аспинин.

За окном сыпал промозглый дождь, словно, растянули мелкий бредень.

– Надо так надо. Посяди-ка! – сказал хозяин.

Он нырнул в резиновые сапоги, накинул армейскую плащ-палатку, вышел, и почти сразу вернулся, фыркая и отряхивая воду. Сапоги он снял в сенях.

– Повязло. Мишка на станцию едет. Подбросит. Маш, дай Андрюхе дождявичок!

Аспинин набросил прозрачный плащ из целлофана и попрощался.

У калитки ждал черный внедорожник. Аспинин забрался на переднее сиденье и попробовал вернуть дождевик.

– Оставь сябе. Тябе еще на платформе ждать! В пиджачишке!

Алексей махнул на прощание и заспешил в дом, придерживая полы плащ-палатки.

Внедорожник колыхнулся и неслышно пошел по хляби.

– Хороший мужик! – сказал Аспинин парню лет тридцати с нахальным взглядом.

– Леха Афган? – сказал тот. – Да. Не трепло.

– А почему Афган?

– Потому что воевал. Один наш орден, и один – от чурбанов. От них, ему в посольстве их после дембеля вручали. – Парень помолчал и добавил с усмешкой. – У них династия. Его прадед два солдатских Георгия с Первой Мировой принес.

– Ты тоже местный?

– Я? Не-ет! – протянул парень. – У них тут свое…

– Что значит?

Парень покосился на Аспинина.

– Как-то зимой ребятки подъехали на дачах таджиков пошманать. Строителей. А тут одна дорога – через деревню. К ним мужик с «калашом» подошел. И еще двое по бокам с «Сайгой». Поговорили. Больше никто не приезжал.

До станции вокруг чернел лес. Асфальтовая дорога в рытвинах и ямах тянулась вдоль накатанной размякшей двухколейной грунтовки с зигзагами вокруг омутков.

На рассвете яхта пристала к пирсу. Деревянко в высоких болотных сапогах и с рыбацкой амуницией, Костя и два вчерашних спорщика в ветровках умчались на моторке: она гудела за камышами тихонько, как майский жук.

Андрей попросил заспанного охранника в спортивном костюме передать Косте, что он уехал (с Афанасьевым Аспинин попрощался еще в каюте). И сошел на берег.

С пригорка из огорода на судно изумленно уставилась бабка в пестром платке и с руками в глине по локти. Мужичок в сером пиджаке, кепке и кирзачах со срезанными голенищами притормозил на тропинке, слез с велосипеда с багажниками впереди и сзади и крикнул бабке: «Эт, чё за фягня, тетя Нюра?» Та молчала.

На бугре Аспинин набрал мобильник. Сигнала не было.

– Эй, друг, – окликнул Андрей мужичка с велосипедом, – станция далеко? На Москву.

– Километров пятнадцать. А это чяво же, начальство?

– Вроде того. А автобус?

– При советской власти ходил. А тяперь отмянили. В дяревне изба, да тын, да говна овин.

Он «якал» и «окал», как родственники Андрея из Александрова.

– А эти как же добираются? – Аспинин показал подбородком на поселок у воды.

– Дачники? Это москвячи-и, – со снисходительным пренебрежением протянул мужик. – У них машины! А ты у них главный? Приказал бы автобус провясти. Почтальон ругается. Даляко пенсию старухам носить.

Мужичок, похоже, шутил над незнакомцем.

У пирса стал собираться редкий утренний народишко. Босоногий охранник спрыгнул на доски и отгородил проход к яхте барьером наподобие легкоатлетического.

Небо стремительно затянуло серой поволокой не то тумана, не то облаков. Холодная капля упала Андрею на затылок. По воде от леса с противоположного берега секла серая рябь дождя.

Андрей поднял ворот пиджака. Мужичок улепетывал с велосипедом в поводу.

– Эй, любезный! – окликнул его Аспинин. – Где б переждать?

Тот, не оборачиваясь, махнул: мол, пошли, и Аспинин зарысил следом. Ливень догнал, дорога раскисла, и ноги скользили по глине и по жухлой травке вдоль обочины.

За металлическим забором-сеткой и калиткой красовалась изба, крытая новым железом. Мимоходом Аспинин заметил сделанные крепко, на совесть сараи, навесы для дров. Крыша погребка тоже была обновлена железом. Ставни свежевыкрашены и расписаны пестрыми птичками, дорожка посыпана песком.

– Эт тябе не Москва! – в сенях усмехнулся мужичок на городские штиблеты Аспинина с пудом рыжей глины на каблуках. – Разувайся. Не боись, носками не наследишь. Эта мудянка тяперь до завтра, – и плотнее закрыл двери. – Холод напустим.

Аспинин разулся, очистил над тазом, ногой придвинутым хозяином, глину с туфлей, тщательно отер их ветошью, – мужик одобрительно поглядывал на усердие гостя.

В горнице мужик снял кепку и намокший пиджак. Это оказался сухой, жилистый дядька лет сорока пяти, плешивый и со смеющимися щелочками глаз. Он коротко пояснил жене, пухлой женщине лет сорока в переднике, что дождь застал его у пристани. Рассказал про корабль, «наподобие «Ракеты», только «чуднее».

Как Андрей не отнекивался, его усадили завтракать. Хозяин поел спозаранку.

– Выпьешь? Ну, и правяльно: с утра махнул – весь день свободен! – одобрил Алексей.

Разговор завязался без водки. Хозяин работал на заводе слесарем-наладчиком. Его жена медсестра. В районе у них квартира. В квартире живет дочь с семьей. На заводе трижды были сокращения, а Алексея каждый раз зовут.

– Пацаны не ядут – им зарплату давай, – пояснял он, – а старяков уж нет!

– Вы ешьте! – легонько придвигала хозяйка гостю жареную картошку с грибами в сковороде и соленые огурчики в тарелке.

У русской печки сохли гирлянды белых. В доме пахло сухой травой и сушеными яблоками. В углу под образами тлела лампадка. У ног терся рыжий кот.

Аспинин в старенькой чистой телогрейке согрелся и разомлел.

– …Вот ты, допустим, власть, – осторожно говорил Алексей. – Ня власть, так все равно перядай своим. Помочь ня можешь, так ня мяшай! Ня трогай народ. Он сам разберется, что яму лучше. Хапай! А в нашу жизнь ня лезь! У меня все есть: свиньи, гуси, картошка.

– Успеваешь на заводе и по хозяйству?

– Успяваю. Таджик помогает. Он на два двора. Мой и соседа. Навроде смотритяля. Ну, пусть по-твоему, батрачит. Да хоть ни хряна ня делай, лес прокормит: грябы, ягоды! Я такие мяста знаю! За лето на «жигуль» насобяраешь! Все здесь своими руками сделано.

– Ну, и живи, кто мешает?

– И живу. Только опять закон вышел, что мол, дом, который яще мой дед ставил, ня мой. И зямля ня моя. А чтоб моя стала, надо опять платить! У тябя-то дом есть? Есть. Разбярись! Может, он уже ня твой! – Алексей засмеялся. – Из-за зямлицы на Руси все войны! Я к другу ездил под Муром. Гляжу, на отшибе головешки забором камянным огорожены. Спрашиваю, чяво эта? Тут же, вроде, Андрюха Барков жил. Городской. Пряехал с женой и дочкой. Тяплицы развел, хозяйство. Тарелку телевязённую на крышу присобачил. На компьютяре, как сякрятарша, ловко так щелкал. А друг мне: не, тяперь он Орсом Солнышко. Фамилию новую, чудную взял. Навроде сяктанта. Все талдычил про какого-то древняго славянского бога. Мол, то и есть правяльный русский бог. Мужики посмяялись, да рукой махнули. Умный дурак.

А по соседству старуха Карманова помярла. Родни у ней один внук выпивоха. Орсому ее зямелька и глянулась. Пряшел к внучку: продай, все равно пропьешь. Внук задаток взял, а потом смякнул, что лучше зямлица, чем голая жопа. Вот Орсом про закон все узнал, и говорит, ня хочешь по-хорошему, будет по правилам. А Ваньку-то все с детства знают. Орсому говорят мужики, что ж ты, сука, делаешь? Ванька же совсем пропадет! А тот: я яму денег дал? Он их пропил. А тяперь все по закону. И соседа-то с голой жопой и оставил.

Вот как-то вертается Солнышко из Владимира. А на месте его хором головешки, и жена в одном халатике с дитем на улице рыдает. Черяз няделю машину их где-то в лясу сыскали, по кускам разобранную. Вот тябе и по правилам!

Алексей снова засмеялся.

– Здесь, в этих мястах Тухачевский с армяей ничё с мужиками поделать ня мог. Пока коммунисты николашкину обдяраловку не отмянили. Тут если по дерявням походить, наверно, в каждом дворе ружьишко, либо обрез припрятан. А уж девяносто лет прошло! И чяго только за девяносто лет не было! А у тех, кто побогаче, и калаш найдется!

– Не болтал бы, Леша! – укоризненно проговорил от печки жена. Она стряпала.

– Слова ничяго ня стоят! – весело сказал Алексей, задиристо выставляя свои клыки. – Сказал, кто проверит? Они по городам думают, что у них власть. А у них только города.

– А у кого же власть?

– У мужика, у кого ж еще? Была и будет! Без яды человек ня научился. А яду со времен Адама, кто делает? Тот-то! Крестьянин. На твоих фабриках птичий мор прошел. Дык дачники у нас чуть ня всех кур купили. Потому что для сябя растим, говном ня кормим!

Вот мы с Машей как-то на Поклонной горе в Москве были. Там музей есть. А в нем огроменная карта со стрелочками, про то, как Гитлер хотел Россию за Урал подвинуть. А дальше никаких стрелок нет. Даже ефрейтор скумекал – на кой туда соваться! Тайга! Простор! Он бы свою армию, как ложку каши по подносу размазал: лязнул, и нет каши. Ничяго то ты с Россией не поделаешь!

– Так-то ничего?

– А вот ничяго! Мне дед рассказывал о своем отце. Сам я его не застал. Чужие прадеда всерьез не принимали. Щуплый, неказистый, вроде мяня. Балагур. Прозвище – Хромой. На Первой мировой яго в ногу саданули. Кашлял страшно – газом отравлянный. А свои, кто знал, уважали. Он гражданскую перяжил. Мятеж зеленых перяжил. Как началась колляктивизация, он первым все добро в общяе запясал. Говорил: сила солому ломит. За ним – другия. Руку выше всех на собраниях тянул. Выслужился в предсядатели. Тридцать сядьмой проскочил – какой из хромого работник? После войны яго за заслуги хотели даже к ордену представить. И тут начали припомянать. Колхоз вроде ня последний, но и ня первый. Зернышко к зернышку, все по плану. Ня меньше, но и ня больше. Людишки ня жируют, но и с голоду ня дохнут. В сорок сядьмой голодный год никого ня схоронили. Даже старяки перемоглись. По коммунистам тоже вроде порядок: поголовье строго по разнарядке. Да только някто из начальства тут ня уживается. Кто сбяжит, кто помрет, а кто просто сгинет.

– Как это?

– А так! Один белую поганочку с хорошим грибом проглядел, случайно скушал. Другой дохлыми раками отравился. А третий пошел на охоту, да на болотах и сгинул! Припомнили, был донос, будто зерняцо прядсядатель с мужичками в лясу прятал. Послали отряд, да ничяго не нашли. А те, кто доносил, всем сямейством по разнарядке уж давно на Колыме пропали. Поскрябло начальство затылки, да на всякий случай орден отмянили.

– Ну, и что?

– А ничяго! – щелочки глаз Алексея смеялись. – Прияжал еще при советской власти один Шурик из Москвы. Собирал лягенды, сказки. Рассказывал, будто в центральной библиотеке еще при царе один ученый раскопал, будто тут до Петра старообрядчяская дяревня была. Сразу после раскола. Боярин Волохов приказал своих кряпостных из этой дяревни на новый манер окрястить. Окрястили. Да в Священный Синод стали приходить сообщения, будто и сам барин и яго кряпостные – тайные старообрядцы. И батюшка у них из тайных старообрядцев. В каждой, мол, избе книги запрященные есть, и крестятся при своих они двумя пярстами. Такой вот шиш в кармане! Получается, против власти на рожон ня лезут, но все по-своему делают.

– А к твоему прадеду это каким боком пришито?

– А таким! Дед рассказывал. Как разверстку отмянили, яго отец общине на сходе и говорит: зямная власть приходит и уходит, но большевички, знать, надолго засели. Как в нязапамятные времена царь антихрист. А мы общиной жили и общиной жить будем, как большевички вялят. Что требуют, то и дадим. Вера же наша с нами останется. Все общее, да свое! Храм в душе никаким динамитом не взорвешь. А крови отступняков веры русский человек ня боится! И стали работать. Кесарю – кесаряво, богу – богово, а сябе – остаток. Завядется какой-нибудь червячок-стукачок из пришлых и нет яго. Сгинул.

– Хочешь сказать, что в центре России, в ста пятидесяти километрах от столицы триста лет люди по-своему жили?

– Люди с башкой на плячах всегда по-свояму живут! Москва это ня Россия. Ты поезди, погляди. Да не там, где железка проложена. Свярни в сторонку! Поговори с теми, чьими руками кормишься! Как не рвали русского Бога, а он туточки! Как не истрябляли мужика, а он жив. Щуплый еще, больной от истряблений! Но дай срок! Пока мужик есть, и России ничяго ня будет. Не веришь?

– Почему? Верю, что ты хотел бы, чтобы так было. Но мечтать и быть разные вещи. Потом, если все так, как ты говоришь, где твоя деревня? Сам говоришь, людей нет.

– Старики поумярали. А когда Москва окрест стала свои скворечники ставить, многие дальше перяехали. Вольный зверь в городе не живет. Как деды их во времяна бывалые на север за болота в скиты уходили, так и они ушли. Растворились сряди людей.

– А ты что же остался?

– С ним вы нам и здесь ня помеха! – Алексей весело кивнул на образ.

– Понятно. Спасибо за все. Ехать мне надо! – сказал Аспинин.

За окном сыпал промозглый дождь, словно, растянули мелкий бредень.

– Надо так надо. Посяди-ка! – сказал хозяин.

Он нырнул в резиновые сапоги, накинул армейскую плащ-палатку, вышел, и почти сразу вернулся, фыркая и отряхивая воду. Сапоги он снял в сенях.

– Повязло. Мишка на станцию едет. Подбросит. Маш, дай Андрюхе дождявичок!

Аспинин набросил прозрачный плащ из целлофана и попрощался.

У калитки ждал черный внедорожник. Аспинин забрался на переднее сиденье и попробовал вернуть дождевик.

– Оставь сябе. Тябе еще на платформе ждать! В пиджачишке!

Алексей махнул на прощание и заспешил в дом, придерживая полы плащ-палатки.

Внедорожник колыхнулся и неслышно пошел по хляби.

– Хороший мужик! – сказал Аспинин парню лет тридцати с нахальным взглядом.

– Леха Афган? – сказал тот. – Да. Не трепло.

– А почему Афган?

– Потому что воевал. Один наш орден, и один – от чурбанов. От них, ему в посольстве их после дембеля вручали. – Парень помолчал и добавил с усмешкой. – У них династия. Его прадед два солдатских Георгия с Первой Мировой принес.

– Ты тоже местный?

– Я? Не-ет! – протянул парень. – У них тут свое…

– Что значит?

Парень покосился на Аспинина.

– Как-то зимой ребятки подъехали на дачах таджиков пошманать. Строителей. А тут одна дорога – через деревню. К ним мужик с «калашом» подошел. И еще двое по бокам с «Сайгой». Поговорили. Больше никто не приезжал.

До станции вокруг чернел лес. Асфальтовая дорога в рытвинах и ямах тянулась вдоль накатанной размякшей двухколейной грунтовки с зигзагами вокруг омутков.

На рассвете яхта пристала к пирсу. Деревянко в высоких болотных сапогах и с рыбацкой амуницией, Костя и два вчерашних спорщика в ветровках умчались на моторке: она гудела за камышами тихонько, как майский жук.

Андрей попросил заспанного охранника в спортивном костюме передать Косте, что он уехал (с Афанасьевым Аспинин попрощался еще в каюте). И сошел на берег.

С пригорка из огорода на судно изумленно уставилась бабка в пестром платке и с руками в глине по локти. Мужичок в сером пиджаке, кепке и кирзачах со срезанными голенищами притормозил на тропинке, слез с велосипеда с багажниками впереди и сзади и крикнул бабке: «Эт, чё за фягня, тетя Нюра?» Та молчала.

На бугре Аспинин набрал мобильник. Сигнала не было.

– Эй, друг, – окликнул Андрей мужичка с велосипедом, – станция далеко? На Москву.

– Километров пятнадцать. А это чяво же, начальство?

– Вроде того. А автобус?

– При советской власти ходил. А тяперь отмянили. В дяревне изба, да тын, да говна овин.

Он «якал» и «окал», как родственники Андрея из Александрова.

– А эти как же добираются? – Аспинин показал подбородком на поселок у воды.

– Дачники? Это москвячи-и, – со снисходительным пренебрежением протянул мужик. – У них машины! А ты у них главный? Приказал бы автобус провясти. Почтальон ругается. Даляко пенсию старухам носить.

Мужичок, похоже, шутил над незнакомцем.

У пирса стал собираться редкий утренний народишко. Босоногий охранник спрыгнул на доски и отгородил проход к яхте барьером наподобие легкоатлетического.

Небо стремительно затянуло серой поволокой не то тумана, не то облаков. Холодная капля упала Андрею на затылок. По воде от леса с противоположного берега секла серая рябь дождя.

Андрей поднял ворот пиджака. Мужичок улепетывал с велосипедом в поводу.

– Эй, любезный! – окликнул его Аспинин. – Где б переждать?

Тот, не оборачиваясь, махнул: мол, пошли, и Аспинин зарысил следом. Ливень догнал, дорога раскисла, и ноги скользили по глине и по жухлой травке вдоль обочины.

За металлическим забором-сеткой и калиткой красовалась изба, крытая новым железом. Мимоходом Аспинин заметил сделанные крепко, на совесть сараи, навесы для дров. Крыша погребка тоже была обновлена железом. Ставни свежевыкрашены и расписаны пестрыми птичками, дорожка посыпана песком.

– Эт тябе не Москва! – в сенях усмехнулся мужичок на городские штиблеты Аспинина с пудом рыжей глины на каблуках. – Разувайся. Не боись, носками не наследишь. Эта мудянка тяперь до завтра, – и плотнее закрыл двери. – Холод напустим.

Аспинин разулся, очистил над тазом, ногой придвинутым хозяином, глину с туфлей, тщательно отер их ветошью, – мужик одобрительно поглядывал на усердие гостя.

В горнице мужик снял кепку и намокший пиджак. Это оказался сухой, жилистый дядька лет сорока пяти, плешивый и со смеющимися щелочками глаз. Он коротко пояснил жене, пухлой женщине лет сорока в переднике, что дождь застал его у пристани. Рассказал про корабль, «наподобие «Ракеты», только «чуднее».

Как Андрей не отнекивался, его усадили завтракать. Хозяин поел спозаранку.

– Выпьешь? Ну, и правяльно: с утра махнул – весь день свободен! – одобрил Алексей.

Разговор завязался без водки. Хозяин работал на заводе слесарем-наладчиком. Его жена медсестра. В районе у них квартира. В квартире живет дочь с семьей. На заводе трижды были сокращения, а Алексея каждый раз зовут.

– Пацаны не ядут – им зарплату давай, – пояснял он, – а старяков уж нет!

– Вы ешьте! – легонько придвигала хозяйка гостю жареную картошку с грибами в сковороде и соленые огурчики в тарелке.

У русской печки сохли гирлянды белых. В доме пахло сухой травой и сушеными яблоками. В углу под образами тлела лампадка. У ног терся рыжий кот.

Аспинин в старенькой чистой телогрейке согрелся и разомлел.

– …Вот ты, допустим, власть, – осторожно говорил Алексей. – Ня власть, так все равно перядай своим. Помочь ня можешь, так ня мяшай! Ня трогай народ. Он сам разберется, что яму лучше. Хапай! А в нашу жизнь ня лезь! У меня все есть: свиньи, гуси, картошка.

– Успеваешь на заводе и по хозяйству?

– Успяваю. Таджик помогает. Он на два двора. Мой и соседа. Навроде смотритяля. Ну, пусть по-твоему, батрачит. Да хоть ни хряна ня делай, лес прокормит: грябы, ягоды! Я такие мяста знаю! За лето на «жигуль» насобяраешь! Все здесь своими руками сделано.

– Ну, и живи, кто мешает?

– И живу. Только опять закон вышел, что мол, дом, который яще мой дед ставил, ня мой. И зямля ня моя. А чтоб моя стала, надо опять платить! У тябя-то дом есть? Есть. Разбярись! Может, он уже ня твой! – Алексей засмеялся. – Из-за зямлицы на Руси все войны! Я к другу ездил под Муром. Гляжу, на отшибе головешки забором камянным огорожены. Спрашиваю, чяво эта? Тут же, вроде, Андрюха Барков жил. Городской. Пряехал с женой и дочкой. Тяплицы развел, хозяйство. Тарелку телевязённую на крышу присобачил. На компьютяре, как сякрятарша, ловко так щелкал. А друг мне: не, тяперь он Орсом Солнышко. Фамилию новую, чудную взял. Навроде сяктанта. Все талдычил про какого-то древняго славянского бога. Мол, то и есть правяльный русский бог. Мужики посмяялись, да рукой махнули. Умный дурак.

А по соседству старуха Карманова помярла. Родни у ней один внук выпивоха. Орсому ее зямелька и глянулась. Пряшел к внучку: продай, все равно пропьешь. Внук задаток взял, а потом смякнул, что лучше зямлица, чем голая жопа. Вот Орсом про закон все узнал, и говорит, ня хочешь по-хорошему, будет по правилам. А Ваньку-то все с детства знают. Орсому говорят мужики, что ж ты, сука, делаешь? Ванька же совсем пропадет! А тот: я яму денег дал? Он их пропил. А тяперь все по закону. И соседа-то с голой жопой и оставил.

Вот как-то вертается Солнышко из Владимира. А на месте его хором головешки, и жена в одном халатике с дитем на улице рыдает. Черяз няделю машину их где-то в лясу сыскали, по кускам разобранную. Вот тябе и по правилам!

Алексей снова засмеялся.

– Здесь, в этих мястах Тухачевский с армяей ничё с мужиками поделать ня мог. Пока коммунисты николашкину обдяраловку не отмянили. Тут если по дерявням походить, наверно, в каждом дворе ружьишко, либо обрез припрятан. А уж девяносто лет прошло! И чяго только за девяносто лет не было! А у тех, кто побогаче, и калаш найдется!

– Не болтал бы, Леша! – укоризненно проговорил от печки жена. Она стряпала.

– Слова ничяго ня стоят! – весело сказал Алексей, задиристо выставляя свои клыки. – Сказал, кто проверит? Они по городам думают, что у них власть. А у них только города.

– А у кого же власть?

– У мужика, у кого ж еще? Была и будет! Без яды человек ня научился. А яду со времен Адама, кто делает? Тот-то! Крестьянин. На твоих фабриках птичий мор прошел. Дык дачники у нас чуть ня всех кур купили. Потому что для сябя растим, говном ня кормим!

Вот мы с Машей как-то на Поклонной горе в Москве были. Там музей есть. А в нем огроменная карта со стрелочками, про то, как Гитлер хотел Россию за Урал подвинуть. А дальше никаких стрелок нет. Даже ефрейтор скумекал – на кой туда соваться! Тайга! Простор! Он бы свою армию, как ложку каши по подносу размазал: лязнул, и нет каши. Ничяго то ты с Россией не поделаешь!

– Так-то ничего?

– А вот ничяго! Мне дед рассказывал о своем отце. Сам я его не застал. Чужие прадеда всерьез не принимали. Щуплый, неказистый, вроде мяня. Балагур. Прозвище – Хромой. На Первой мировой яго в ногу саданули. Кашлял страшно – газом отравлянный. А свои, кто знал, уважали. Он гражданскую перяжил. Мятеж зеленых перяжил. Как началась колляктивизация, он первым все добро в общяе запясал. Говорил: сила солому ломит. За ним – другия. Руку выше всех на собраниях тянул. Выслужился в предсядатели. Тридцать сядьмой проскочил – какой из хромого работник? После войны яго за заслуги хотели даже к ордену представить. И тут начали припомянать. Колхоз вроде ня последний, но и ня первый. Зернышко к зернышку, все по плану. Ня меньше, но и ня больше. Людишки ня жируют, но и с голоду ня дохнут. В сорок сядьмой голодный год никого ня схоронили. Даже старяки перемоглись. По коммунистам тоже вроде порядок: поголовье строго по разнарядке. Да только някто из начальства тут ня уживается. Кто сбяжит, кто помрет, а кто просто сгинет.

– Как это?

– А так! Один белую поганочку с хорошим грибом проглядел, случайно скушал. Другой дохлыми раками отравился. А третий пошел на охоту, да на болотах и сгинул! Припомнили, был донос, будто зерняцо прядсядатель с мужичками в лясу прятал. Послали отряд, да ничяго не нашли. А те, кто доносил, всем сямейством по разнарядке уж давно на Колыме пропали. Поскрябло начальство затылки, да на всякий случай орден отмянили.

– Ну, и что?

– А ничяго! – щелочки глаз Алексея смеялись. – Прияжал еще при советской власти один Шурик из Москвы. Собирал лягенды, сказки. Рассказывал, будто в центральной библиотеке еще при царе один ученый раскопал, будто тут до Петра старообрядчяская дяревня была. Сразу после раскола. Боярин Волохов приказал своих кряпостных из этой дяревни на новый манер окрястить. Окрястили. Да в Священный Синод стали приходить сообщения, будто и сам барин и яго кряпостные – тайные старообрядцы. И батюшка у них из тайных старообрядцев. В каждой, мол, избе книги запрященные есть, и крестятся при своих они двумя пярстами. Такой вот шиш в кармане! Получается, против власти на рожон ня лезут, но все по-своему делают.

– А к твоему прадеду это каким боком пришито?

– А таким! Дед рассказывал. Как разверстку отмянили, яго отец общине на сходе и говорит: зямная власть приходит и уходит, но большевички, знать, надолго засели. Как в нязапамятные времена царь антихрист. А мы общиной жили и общиной жить будем, как большевички вялят. Что требуют, то и дадим. Вера же наша с нами останется. Все общее, да свое! Храм в душе никаким динамитом не взорвешь. А крови отступняков веры русский человек ня боится! И стали работать. Кесарю – кесаряво, богу – богово, а сябе – остаток. Завядется какой-нибудь червячок-стукачок из пришлых и нет яго. Сгинул.

– Хочешь сказать, что в центре России, в ста пятидесяти километрах от столицы триста лет люди по-своему жили?

– Люди с башкой на плячах всегда по-свояму живут! Москва это ня Россия. Ты поезди, погляди. Да не там, где железка проложена. Свярни в сторонку! Поговори с теми, чьими руками кормишься! Как не рвали русского Бога, а он туточки! Как не истрябляли мужика, а он жив. Щуплый еще, больной от истряблений! Но дай срок! Пока мужик есть, и России ничяго ня будет. Не веришь?

– Почему? Верю, что ты хотел бы, чтобы так было. Но мечтать и быть разные вещи. Потом, если все так, как ты говоришь, где твоя деревня? Сам говоришь, людей нет.

– Старики поумярали. А когда Москва окрест стала свои скворечники ставить, многие дальше перяехали. Вольный зверь в городе не живет. Как деды их во времяна бывалые на север за болота в скиты уходили, так и они ушли. Растворились сряди людей.

– А ты что же остался?

– С ним вы нам и здесь ня помеха! – Алексей весело кивнул на образ.

– Понятно. Спасибо за все. Ехать мне надо! – сказал Аспинин.

За окном сыпал промозглый дождь, словно, растянули мелкий бредень.

– Надо так надо. Посяди-ка! – сказал хозяин.

Он нырнул в резиновые сапоги, накинул армейскую плащ-палатку, вышел, и почти сразу вернулся, фыркая и отряхивая воду. Сапоги он снял в сенях.

– Повязло. Мишка на станцию едет. Подбросит. Маш, дай Андрюхе дождявичок!

Аспинин набросил прозрачный плащ из целлофана и попрощался.

У калитки ждал черный внедорожник. Аспинин забрался на переднее сиденье и попробовал вернуть дождевик.

– Оставь сябе. Тябе еще на платформе ждать! В пиджачишке!

Алексей махнул на прощание и заспешил в дом, придерживая полы плащ-палатки.

Внедорожник колыхнулся и неслышно пошел по хляби.

– Хороший мужик! – сказал Аспинин парню лет тридцати с нахальным взглядом.

– Леха Афган? – сказал тот. – Да. Не трепло.

– А почему Афган?

– Потому что воевал. Один наш орден, и один – от чурбанов. От них, ему в посольстве их после дембеля вручали. – Парень помолчал и добавил с усмешкой. – У них династия. Его прадед два солдатских Георгия с Первой Мировой принес.

– Ты тоже местный?

– Я? Не-ет! – протянул парень. – У них тут свое…

– Что значит?

Парень покосился на Аспинина.

– Как-то зимой ребятки подъехали на дачах таджиков пошманать. Строителей. А тут одна дорога – через деревню. К ним мужик с «калашом» подошел. И еще двое по бокам с «Сайгой». Поговорили. Больше никто не приезжал.

До станции вокруг чернел лес. Асфальтовая дорога в рытвинах и ямах тянулась вдоль накатанной размякшей двухколейной грунтовки с зигзагами вокруг омутков.

10

Аспинин вернулся в Москву на парковку лишь вечером. Дождь перестал. Но было сыро. Андрей открыл машину, – автоматические запоры сухо чмокнули, бесшумно замигали фары, – и бросил портфель на переднее сидение.

– Наконец-то! – услышал он за спиной и обернулся. – Не замерзли в пиджачке?

Полукаров был в осеннем пальто с поднятым воротом и в клетчатой кепке с пуговицей на макушке. У ворот курили двое. В животе Андрея похолодело.

– Не замерз, – ответил он. – Я на такси. Вы появляетесь, как Мефистофель!

– Скорее, как легавая. Бегаю за вами. – Полукаров показал подбородком на портфель на переднем сидении машины: – Давайте, что там у вас?

Андрей замялся.

– Хотите, я скажу, что в папке? Какие-нибудь размышления о переустройстве мира. Обязательно огнем и мечом. Сначала ребята написали донос на вашего брата. Вы не знали? Затем подружились с ним и расхотели очищать от него ряды верующих. Так? Но ситуация изменилась. Каланчев организовал группу. Бельков напортачил. Теперь для следственного комитета писульки ребят – находка. Факты, поверьте, они натянут! Хорошо! Если вы не хотели отдавать бумаги, зачем их с собой носите?

– Вы обещали отпустить брата.

– Я сказал, что не хочу портить ему биографию. Валерия на днях отпустят. Его подрывная связь с подростками пока не доказана. И еще. Пусть студенты, держат язык за зубами. О заговорах, о группе. А ваш хулиган пусть пока сидит, где сидит! В Вологде, кажется? Когда надо, сам придет, и заявит, что хулиганил. Один. Бумаги, для вашей же безопасности, побудут у меня.

Аспинин неохотно наклонился в машину, достал из портфеля папку и подал.

– Вот и отлично!

Из машины Андрей позвонил брату. Неожиданно пошел сигнал.

– Ты где? – спросил Андрей.

– Дома. Вчера отпустили. Звонил! Ты вне зоны досягаемости. Завтра? Приезжай завтра.

Андрей мысленно ругал себя, что не послушался брата и не уничтожил папку.

11

Накануне Полукарова вызвал начальник отдела Вахромеев. Его недавно перевели из разведки. Это был молодой, но уже лысеющий офицер с водянистым цветом глаз и одутловатыми щечками. Вязаная жилетка под пиджаком придавала ему домашний вид. Полукарова он знал по службе.

Полукаров родился в Москве. Поэтому после университета его оставили в центральном аппарате. Дед его, Райхман, при получении паспорта взял фамилию матери, Полукарова. На что генерал после избрания нового Патриарха пошутил: «Ридигер управляет, Райхман надзирает!» Полукаров отмалчивался, если при нем за излишнее усердие ругали «своих» священников. «Чтоб в жиды не записали!» – шутили коллеги.

Младшую сестру, инвалида от рождения, он ежегодно вывозил на курорты.

С подследственными Полукаров был вежлив, почти ласков, создавал «атмосферу доверия» и дружески так закручивал резьбу, что подопечные лишь крякали: когда они успели столько нагадить родине!

Страна летела к черту. И тут Полукаров рехнулся. В раппорте на увольнение он написал: «… люди верили, что мы их защищаем. Обслуживать подковерные игры политиков считаю недостойным чести офицера…» Руководство решило: у мальчишки нервный срыв. И на три месяца отправило его в отпуск.

Но отпуск Полукаров не догулял – началась первая Кавказская война. Капитан сам напросился в район боевых действий. Там-то Вахромеев и познакомился с ним.

О той странной истории доподлинно было известно, что во время перемирия в перестрелке погибли два сына местного муфтия, и чтобы не началась резня, Полукаров без охраны отправился в аул. Пропадал в горах два дня и убедил старейшин не начинать войну. Капитана представили к правительственной награде за личное мужество.

Правду знал лишь Вахромеев, курировавший особистов района. За перестрелку командиру десантной роты светил трибунал. Тогда Полукаров пообещал представить к награде героев, заваливших опасных бандитов, налил салаге Юхневичу литр водки и тот назвал двух срочников, подстреливших детей духовного лидера. Повоевавших солдат нахрапом не взять. В тот же вечер командир позвал двоих втихую отметить боевой подвиг и те так нажрались, что Полукаров без помощников уложил их в грузовик и отвез в аул.

Офицеру на его угрызения совести он сказал: «Один ушел в армию, чтобы не сесть за изнасилование, другой – швырнул гранату в башню танка, где спал сержант! Хочешь, отвезу к ним?» Утром головы дезертиров нашли у проселка, и особый отдел закрыл дело.

У Вахрамеева холодел затылок, когда капитан излагал детали «операции». «Из-за двух ублюдков чуть не погибли люди!» – сказал Полукаров. Искоса взглянув на чувственный рот капитана и его аккуратный пробор на голове, Вахромеев подумал, не нарочно ли «пархатый» едва не столкнул лбами славян и бородатых.

Ни с кем из новых коллег Полукаров не сходился, – кто-то пошутил: он даже от жены засекретил их половую жизнь. Вахрамееву за водкой признался, что не любит нынешний «пластилин» в системе: из него орган слепишь, да работать не будет. В стол кропал мемуары, – смеялся: «писанина – штука заразная!» – и готовился к пенсии.

Разведчики поручковались. На службе они избегали фамильярности.

– Присаживайтесь, Антон Сергеевич. Я просмотрел материалы по писателю. Вы считаете: это организованная группа? – Вахромеев за Т- образным столом поигрывал ручкой.

– Да. Но чтобы сделать окончательный вывод, нужны факты.

– Я так понял, с мальчишками писатель знаком, но в церкви они встретились случайно. Мальчишки напортачили, а он их покрывает. Так? Пусть этим прокуратура занимается.

– Тогда их просто посадят!

– Ну и что? Какого черта ваш писатель сунулся? А сунулся – отвечай! Это двести восемьдесят вторая статья. Нам тут делать нечего. Значит так. Старший следователь прокуратуры Центрального Округа, юрист третьего класса, Ботова выписала постановление о выемке работ писателя у него дома. Опер Горбовский устроил обыск у его брата и матери. Они там наломали дров. Не составили соответствующий протокол задержания. Не зачитали ему права по пятьдесят первой. Потом по сто семьдесят второй части пятой не объяснили ему толком сути обвинения. Хотели скорее прогнуться. Не ясно с файлом, с которого, якобы распечатали рукопись. По заключению технической экспертизы время на сервере сбито. Исследования информации на компьютере не проводилось. Компьютер чужой. А они по этому файлу собрались строить обвинение. А если писатель заявит, что рукопись не его? Хороший адвокат прицепится. Правозащитники. Лишняя головная боль. Нет, Антон Сергеевич, пусть сами разгребают.

– Аспинин случайно попался…

– Писателя выпустят на подписку. На студента возбудили уголовное дело по злостному хулиганству. Хорошо, если мальчишка не назовет сообщников. Тогда им по пятаку светит.

– Двое из студентов дети друга Аспининых.

– Каланчева? Вы говорили: он с нами сотрудничает? – оживился офицер.

– Сотрудничал. На контакт больше не идет. Называет свою прежнюю деятельность порочной, заблуждениями молодости и тому подобное…

– Интеллигентские штучки.

– …Сослался на федеральный закон от третьего апреля девяносто пятого года за номером сорок, о запрете вербовать спецслужбами священнослужителей. Обещал пожаловаться на нас, если будем жать, – усмехнулся Полукаров.

– Смотри-ка! Хитрожопый поп! Сейчас все грамотные. Тем хуже для него. Пусть с ним его начальство разбирается. Возле Москвы, думаю, ему тесно. А где-нибудь у черта в жопе медведей исповедовать в самый раз.

– Когда студента возьмут, он может наболтать лишнего. Тогда на Аспинина повесят уголовщину.

Вахромеев исподлобья взглянул на коллегу.

– Антон Сергеевич, по-человечески, этих людей, конечно, жаль, – сделал офицер ударение на «конечно». – Вся эта история – говно, разведенное на жиже! В пору не яблоко, а гранату швырять! У меня дома два таких же революционера растут. Жопы б им ремнем измочалить, да, как говорил Остап Бендер, Заратустра не позволяет: жена против. Все это понятно. Но мы на службе! Нам-то он зачем?

– Если близнецов поводить по нашей линии, будет больше толку.

– Вы думаете, они пойдут на контакт? Писателю срок вряд ли дадут.

– Не сразу. Если их убедить, что они помогают, а не вредят, кто знает? К тому же у них нет выбора. Материалы на них мы всегда успеем направить в следственный комитет.

Вахромеев подумал.

– Попугать? Понимаете, Антон Сергеевич, поддержка у мужичка крепкая! Там так высоко, – Вахромеев показал шариковой ручкой наверх, – что башку свернешь! Дело даже не в Деревянко. Меня генерал вызывал. Ему звонили. Вы этого Ушкина недооценили.

– По сути это диссидент-одиночка. Такой рано или поздно себя проявит. А круг знакомых у него оказался обширный. Если создать ему красивую легенду, круг расширится.

– Я что-то не пойму вас, Антон Сергеевич. Следственному комитету вряд ли удастся связать дело Аспинина и хулиганство в церкви, даже если им известно о группе Каланчева. Думаю, им задачу уже подкорректировали. Так что писателя вряд ли посадят.

– Я изучил братьев. Из-за детей они могут наломать дров. Даже зная все обстоятельства…

– Потому что неученые! – рассердился офицер. – Либеральничаете, Антон Сергеевич. Подержали бы его в изоляторе, а не на курорте в отдельном боксе, по-другому б запел. Не лень вам туда таскаться!

– Прокурорские не доедут, и контакты легче отследить. К тому же дома творчества теперь не всем полагаются. Отоспится. В себя придет. И выпускать оттуда проще.

– Вы правы. Хотя я б давно их пересажал. Пишут всякую херню! Читать тошно! Да. Так что?

– Бельков психически неуравновешен. Кто знает, что он может выкинуть? Проведем обыск у него дома. Без шума. Пока это не сделала прокуратура. Если найдем оружие или подрывную литературу, дело примет другой оборот. К нему можно будет привязать многих. Не найдем – ничем не рискуем: была проверка по факту хулиганства и антиправительственных высказываний.

Вахромеев исподлобья взглянул на Полукарова.

– Подстраховаться? М-м-м, да! У руководства семь пятниц на неделе. Если писатель сунется в следственный комитет выгораживать парня, отдуваться нам: где были, да почему заговор проворонили? Яблоко это вам не башмак в кусты! – засмеялся разведчик каламбуру. – В Ираке журналюге три года за чужого президента впаяли. А у нас за своего – никогда не выйдешь. Там, похоже, междусобойчик. В один миг все могут переиграть, – он снова показал ручкой вверх. – Мы вот как сделаем. Покопайте. Только жижу не жмите. Достаньте документы, какие есть. Ходу им не давайте. Держите под рукой. Если Аспинины пойдут на контакт, быть – по-вашему, в обиду их прокуратуре не дадим. Подумайте, как их использовать. С паршивой овцы хоть шерсти клок. А на нет – развел он руками – суда нет! Тогда поможем коллегам из следственного комитета.

Полукаров удовлетворенно кивнул.

– Что по возможному выступлению группы ученых в печати? – спросил Полукаров.

– Как что? Перекройте кислород. Материалы в дело.

– Взамен сотрудничества близнецы могут потребовать гарантии безопасности студентов.

– Что значит потребовать? Факт хулиганства на лицо. Дело под контролем следственного комитета. Если удастся привязать студентов к нашей разработке, другой разговор. Пусть ваши близнецы думают.

12

Проснулся Аспинин в начале одиннадцатого от приглушенных голосов в гостиной. Он переоделся в халат и спустился вниз. Кивнул Каланчеву и Веденееву.

– Серафим, надо поговорить, – сказал Андрей, не подавая руки.

– Ночью приехал? – дружелюбно ответил священник, делая вид, что не заметил.

Андрей сел на диван. Серафим опустился рядом. Байковая рубаха на нем была застегнутой до горла. Джинсы колом стояли у колен и – гармошкой у щиколоток.

Веденеев растапливал камин. Он поправил щипцами полено и, тряпкой отирая от сажи попеременно каждый палец, пошел на кухню.

– Будете кофе? – крикнул он оттуда.

– Потом! Серафим, некогда развозить. Я читал твой отчет федералам. – Священник побледнел. – Ты у них проходишь, как Варавва. У вас третье имя монах получает лишь при пострижении в великий ангельский образ – схиму. Где-то в Апокалипсисе есть про тех, кто поклоняется зверю и принимает начертание имени его.

– В откровении. Глава четырнадцатая, стих одиннадцатый. Не надо, Андрей! У меня нет оправдания. Тогда я считал своим долгом рассказать о Валере. А дети… – Серафим добела сжал костяшки пальцев. – Не досмотрел. Виноват перед тобой! Перед ними!

– Ты знал про Никиту?

– Нет. Аркадий вчера рассказал. Он сам хотел с тобой поговорить.

Серафим помолчал и, не подымая глаз, сказал:

– Мы с тобой были и, надеюсь, останемся друзьями! Мне тогда казалось, что власть для меня нравственно безразлична. А такие, как твой брат, опасны. Дурак повторяет чужие абракадабры. Такому дал по лбу и мозги встали на место. А Валера, пока не разберется в себе, будет писать. Так он с открытым сердцем пишет. А иные в грязи изваляют все чистое. Облюют! – Каланчев помолчал. – Я прочитал рукопись Валеры. Аркаша показал. Крамольного в ней ничего нет. Человек искренне решил разобраться, во что же он хочет поверить! Написал, каким он себе Бога нашего представляет! Для себя? Молодец! В русской культуре уже были высокоумные дураки! Решили, что им позволено поплевать на святыни. А за ними дурачье попроще. Вот и Валера решил показать рукопись из тщеславия! Мол, вот как ловко умею!

Талант это дар от Бога! Но какую совесть надо иметь, чтобы за этот дар грязью отблагодарить Того, от Кого он получен! Как называется такой человек и как следовало бы поступить с ним? А Бог терпит и прощает!

– И ты решил поправить то, что недосмотрели там!

– Не богохульствуй! Нелегко себя наизнанку выворачивать. Пойми, Андрей, я не против Валеры. Умный и честный человек разберется в его художествах. А нежить? Она всякую грязь подберет, чтобы дурачье потешить! А дурак решит: коль один написал, а другие напечатали, значит и мне можно! Решат: это и есть свобода! Свобода от совести, от правды! Так ведь было у нас такое! Свобода верующего заканчивается там, где начинается церковное право! Не мною сказано! А вы, интеллигенция, нет, чтобы послужить словом народу своему! Укусить норовите! Уколоть! Вот за что дураки похвалят! А граница между свободой творчества, как вы ее называете, и оскорблением веры ой хрупка, Андрюша. Не всякий заметит, как преступил!

Да, нынешняя власть – мерзость. Переживем их! Зато по губам вас! И пока церковь не окрепла, пусть помогают ей, как умеют. Извини за пафос: это наша, Православная Россия. Нам в ней жить. И каждый сам решает, что он может и хочет для нее сделать.

Серафим виновато улыбнулся.

– Повиниться хотел, а вышло наоборот. Но загляни в свое сердце, так ли невинен Валера? Мрак в душе его!

– Мы совершили подлость, отец! Он с нами, как на исповеди говорил. Как с друзьями.

Мужчины обернулись. Прислонившись к косяку двери, в майке, джинсах и резиновых тапках, скрестив на груди руки, стоял Аркадий. Он был бледен. Алена с двумя толстыми косами и в светлых бриджах, не снимая кроссовок, присела на табурет у входа.

– Тут виноват, – пробормотал Серафим. – Плохой из меня пастырь, если не сумел сам справиться со скверной. Выговорись, выговорись. Легче станет…

– Теперь он там из-за нас. Бог прощает, а не казнит. Если б поступали вы, как в евангелии, к вам бы на брюхе ползли! – Серафим кусал ус. – Простите нас, дядя Андрей. Мы думали, что дядя Валера поглумиться хотел. Отец психовал, говорил, что за такое по губам бьют. Мне его жаль стало. Я письменно подтвержу, что дядя Валера не виноват! Прятаться не стану!

– Не суйтесь, пока не спросят. Без вас разберутся, – ответил Андрей. – А спросят: Никита пьяный был. Пусть подальше уедет. У них твой дневник…Лишнее я вырвал.

Худощавое лицо парня, казалось, еще вытянулось и лишилось последней кровинки.

– Это то, о чем ты говорил вчера, сын? – спросил Серафим и понурился.

– Как в церкви было? – спросил Аспинин.

Аркадий рассказал. Щеки Алены порозовели. Она заплакала и отвернулась. Мужчины старались не смотреть друг на друга.

– Никита тогда, как больной был, – сказал Аркадий. – А получилось – специально…

– Брата позавчера выпустили, – проговорил Андрей. Алена вскинула голову и вытерла мокрые щеки. – Идите, нам с вашим отцом надо еще поговорить.

Брат и сестра посмотрели на отца, словно спрашивая разрешения, и вышли.

– Там все сложно! – сказал Андрей. – Могут всяко повернуть! Взамен на…работу.

– Детей я им не отдам! – Ноздри Каланчева раздулись. – Напишу Патриарху.

– Напиши. Пусть Аркадий звонит Никите. – Андрей рассказал о лимонке.

– У Никиты нет мобильника. Чтоб сигнал не поймали. Его мать через родню звонит. Но попробуем. – Они помолчали. – Прости за все. И помогай вам Господь!

– И ты нас прости.

Серафим постоял и, сутулясь, вышел.

– Кофе готов! – позвал Веденеев из кухни.

Он вяло помешал в чашке. Морщась, губами с ложки слизнул кипяток и взглянул исподлобья на Аспинина. Тот прихлебывал, сгорбившись над столом.

– Он прав, – проговорил Веденеев. – Про интеллигенцию. И вообще. Я которую ночь вашу историю в башке гоняю! Рукопись прочел. Теперь все на места встало. Благородно! Заступились за детей. А раньше о чем думали? Знаю, любого можно так мордой об стол! А тогда кончится мысль человеческая! Звезды на небе! Согласен! Пусть останутся звезды и мысль! Человек так устроен: подохнет от своего любопытства.

Но главного в душе трогать не надо! Пусть не вера, а фанатизм, страх смерти и судорожное цепляние за попов, мол, де они спасут от небытия! Пусть бессмертие только для Бога. А человек со своим «я» навсегда исчезнет. Но говорить ему об этом не надо! Не хочет он этого слышать! Не хочет он ни ребенка, ни его слезинки! Потому что своя рубаха ближе к телу! Потому что страшны слезы только своих детей! А из чужого неизвестно, какой подонок вырастет. И нет такой правды, чтобы из-за одного всем пропадать! Пусть это слеза Спасителя и счастье толпы! Это если про вашу с Серафимом метафизику.

Они помолчали, прихлебывая из чашек.

– Вы сказали: вашего брата выпустили? Тогда соглашайтесь на все. Валера выпишется и поймет: ни к чему все это! Я знаю. Книгу надо вышептать, еле двигая губами, в тесной лачуге на чердаке. Бесполезно что-либо сочинять, если на это нет серьезных причин. – Веденеев отодвинул чашку. – Я Серафиму в церкви помогу. Он меня во времянку пустил. Зиму перекантуюсь. За домом, если надо, присмотрю. Не обижайтесь.

Он посидел и вышел. Аспинин набрал номер телефона Степунова. Там долго не отвечали. Наконец, заведующий, посапывая в трубку, сонно проговорил:

– Да. Здравствуйте. Я узнал вас, Андрей. Ничего страшного, я еще не ложился. Работал.

– Владимир Палыч, позавчера брата отпустили. Надо отменить письмо.

Несколько мгновений Степунов размышлял.

– Я уже раздал экземпляры. Наталья Васильевна тоже по своим каналам их проводит. Это шутки вам, что ли! Всех взбаламутили и на попятную? Так не делают!

– Если вы вмешаетесь, будет хуже.

– Черти что! Хорошо. Я поговорю. Решим что делать. А вы… А вы держите меня в курсе!

13

К полудню распогодилось. Ветер растолкал облака и свалил их у горизонта в огромные грязно-белые кучи. Окрест, куда хватило взгляда, было тихо, как бывает при последнем свидании с летом и теплом.

Андрея в Чехове ждали. Валерьян, его жена Наташа и теща Татьяна Васильевна.

– Наконец-то! – сказал Валерьян. Он был в новом джинсовом костюме.

Братья обнялись.

Утром по телефону уговорились ехать в Вознесенскую Давидову пустынь в двадцати километрах от города, «ставить свечки в церкви». Андрей настоял ехать в его «мерседесе», и не гонять «жигуленок» Валерьяна. К тому же вместе веселее!

Двор звенел голосами детворы, игравшей на припеке у пестрых горок, на качелях и брусьях, разукрашенных в яркие краски. Каждый, кто видел Малышкиных, – так для краткости называли семейство Татьяны Васильевны, – здоровался с ними. А Татьяна Васильевна, в выходном платье, прихрамывая на больную ногу, ступала именинницей под руку с зятем. Перешучивалась с соседями. В ответ вставляла меткое словцо.

Из стайки детворы к ним подбежала чернявая девочка-подросток. Уткнулась Валерьяну в живот и обняла его. Приласкалась к бабушке и маме, и пошли впятером.

– Вас здесь все знают, – сказал Андрей.

– Где родился, там и сгодился, – ответила Татьяна Васильевна. – Всю жизнь тут прожила.

Родом из окрестной деревни, Малышкина полжизни проработала на фабричной сборке, а после инвалидности по болезни заведовала складом на мебельном комбинате.

Наташа шла с Андреем. Пухленькая, коротко стриженная, она походила на мать.

– Брат говорит, ты не любишь церковь? – спросил Андрей.

– Не люблю. На работе я часто вижу смерть, и верю лишь в то, что сейчас. Попы такие же люди. Почему я должна им душу открывать? А другие, как хотят, – голос у Наташи был приятный, звонкий.

– Тут знают о брате?

Женщина небрежно пожала плечом.

– Нам, какое дело! Мама переживает. И девочку жаль. Алену.

– Ты знаешь о ней?

– Валера рассказал. Мы маме не говорили. Не поймет. Думает, милиция ошиблась. Дурь это все! Подростки с жиру перебесились и насвинячили. Ну и что, что знакомые! Пусть сами отвечают за свои поступки. Валере не объяснишь! Может, теперь дойдет…

С первых минут Андрею было легко и просто с Малышкиными.

– Ты еще наших красот не видел! – ворковала Татьяна Васильевна на переднем сиденье, и с удовольствием вертела головой по сторонам. – Тут самые, что ни на есть знаменитые места! В селе Зачатьевское, – вон видишь, над парком золотенький купол Зачатьевской церкви – дом построил сам Александр Васильчиков, любовник Екатерины второй. Это была его усадьба. Он вырыл пруды. Насадил парк. А один из Васильчиковых был женат на сестре Петра Петровича Ланского, мужа Натальи Николаевны, вдовы Пушкина. Она часто с детьми гостила в Лопасне. Так раньше назывался наш город. Тут есть памятник на могилах потомков Пушкина. Сюда с детьми брата переехала его старшая дочь Мария Александровна Гартунг. Толстой с нее списывал Анну Каренину. А внук Пушкина Гриша нашел здесь на чердаке двадцать две тетради с рукописями деда к истории Петра первого. Про Мелихово и говорить нечего! Кто только тут не гостил!

– Вы интересуетесь литературой? – спросил Андрей.

– Татьяна Васильевна до знакомства со мной считала союз писателей чем-то наподобии общества «Знание»! – сказал Валерьян.

– И считаю!

– …Но наизусть знает всего «Евгения Онегина».

Малышкина было процитировала несколько строф, прервалась и проговорила:

– Если б ты знал, Андрей, какая здесь раньше была помойка, а не город! Ужас!

И она говорила о былом легко и просто. Посмеивалась над голодным послевоенным детством, подшучивала над весельчаком и пьяницей отцом, грустила над умершими знакомыми и друзьями своими и покойного мужа, с которым прожила сорок лет. И о чем бы Малышкина ни говорила, все у нее получалось весело и интересно. Беспутных она жалела, над жадными подтрунивала. Объясняла, проезжая мимо домов, кто в них из приметных людей живет; как и что тут было прежде. Бегло, на ходу.

Через полчаса Андрею казалось, что он знаком с Татьяной Васильевной всю жизнь. Двадцатикилометровое путешествие до монастыря со стоянием в длинной очереди на железнодорожном переезде промелькнуло мигом. И когда из-за лесочка и на пригорке зазолотились купола монастырских храмов, Андрей и Малышкина были друзьями.

– Это отмоленное место! – сказала Татьяна Васильевна, кряхтя и охая, выбравшись из машины. – Не ваш новострой Христа Спасителя, – с неприязнью нажала она на «ваш». – Наш в тысяча пятьсот пятнадцатом году основан. Здесь проходимцам делать нечего!

Древняя святыня была ухожена. Величественная колокольня и огромные кованые ворота. Весело сверкающие золотом купола храмов и – чистотой и опрятностью свежеокрашенные постройки и аллея к ним.

Валерьян троекратно перекрестился. Дождался, пока женщины повяжут платки, взял Татьяну Васильевну под руку и повел во двор.

– Видел бы ты, Дрюня, – так шутливо стала называть Андрея Малышкина, – что тут было, когда я была как Женя! Из настоятельного корпуса сделали сельхозтехникум, – показала она на желтый с белым двухэтажный дом. – В корпусе для монахов – студенческое общежитие. Вон там был склад, а там – гаражи. В Никольской церкви открыли клуб. В Успенской – спортзал. А во Всех Святых – столовую. Все купола сломали. Все травой поросло. А стены не тронули. С Москвой рядом, да в сторонке от больших дорог. Это, наверное, и спасло. Щас глянь, какая красота!

Татьяна Васильевна благодушно огляделась. В косынке, с седыми кудрями она походила на добрую бабушку из сказки.

Для посетителей была открыта Знаменская церковь. Пошли туда.

В церкви было прохладно. Приятно пахло воском. У сени над мощами с изображением на раке вверху преподобного Давида выстроилась короткая очередь.

– Сейчас подойдите к мощам, – зашептала близнецам Малышкина, – поблагодарите за все и попросите, что хотите. Только так просите. Перекреститесь троекратно и поклонитесь. Поцелуйте мощи. Где все целуют! Не бойтесь, в церкви никакая зараза не пристанет! И опять перекреститесь. А что попросили – никому не говорите.

– Откуда вы все знаете? – прошептал Андрей.

– Мать учила. А ее учила ее мать, моя бабка.

Пока ждали своей очереди у раки, Наташа прошептала Андрею:

– Мама почти каждый день здесь просила за Валеру. Наш родственник ее возил…

Валерьян поцеловал тещу и жену. Улыбнулся брату. Глаза его повлажнели.

Решили ждать службу. Пошли к круглому бассейну со стаей карпов в прозрачной воде. Братья присели на скамейке у деревянных мостков. Женщины пошли смотреть рыб.

Из клумбы в пыли за людьми настороженно наблюдал павлин с маленькой головкой и облезлым перламутровым хвостом. Второй павлин взгромоздился на каменную ограду у садика, готовый удрать при малейшей опасности.

– Кто помог?

– Не знаю. – Андрей рассказал про кафедру, Деревянко и Ушкина. Помедлив, признался про Серафима, – Валерьян, казалось, не расслышал, – и что дневники у Полукарова.

– Я знал, что пацанов сдашь. За меня испугаешься. Ставил себя на твое место, и получалось все тоже, – сказал Валерьян.

Женя бросала карпам печенье: рыбы пенили воду и толкались у крошек.

– Утром пробовал писать, – сказал Валерьян. – Не могу! Внутри что-то сломалось. Теперь даже говорить о себе, кроме как уничижительно, не смею. В зальчике качался. Сильным себя считал. А подержали среди психов – и сдулся Валера!

Они послушали громкое стрекотание сверчка в траве.

– Я на допросе понял, что Серафим о том нашем разговоре на веранде им рассказал. Не по слабости. Он верил, что так будет лучше. Не суди его! Здесь легко рассуждать, что правильно, а что нет. Там все по-другому. Главное, он под них не лег! Ему сейчас круто придется. Он за своих детей по колени в кровь встанет. Бога не побоится!

– Не закончили еще, штабисты? – окликнула Татьяна Васильевна. – Пошли на службу!

Служба проходила в соборе Всемилостивого Спаса. Золоченый пятиярусный иконостас высился до основания изумительно расписанного свода. Лики святых и сцены на библейские сюжеты были выполнены ясно и легко.

Малышкины зажгли и поставили по три свечки.

– Кому бы ни поставили, все не ошибетесь! – подсказывала Татьяна Васильевна. – Но если не знаете, кому ставить, делайте так. Первым делом ставьте свечку к празднику. Вон, видите, высокую тумбочку напротив царских врат! – Малышкина объяснила, как надо креститься, кланяться и целовать образ. – Затем ищите образ Спасителя. Поставьте ему свечку и поблагодарите! Затем ставьте свечку Богородице. И просите, чего хотите! Только опять, никому не говорите, что попросили. Тогда сбудется. Если голова закружилась, тошнит и плакать хочется, значит, нечисть выпрыгивает из вас и к стенам жмется. В церкви никогда к стене не прислоняйтесь! Видите, священник с кадилом все углы обходит. Потом нервы на место встанут! Наташка запаха ладана терпеть не может.

– Меня здесь тошнит.

– Нечистый в тебе, Таха! – пошутил Валерьян.

– Конечно нечистый! – серьезно подтвердила Малышкина. – Кто в церковь идти не хочет, ноги не ведут, дорогу не найдет, значит ему обязательно в церковь надо. Вот Женя любит церковь. Вон, как у нее ловко получается. Потому душа чистая!

Девочка с важным выражением на смуглом лице зажгла и поставила свечку перед иконой Богородицы с младенцем, и перекрестилась. Она улыбнулась взрослым.

– Если огонь свечки трещит и коптит – крепче молись! Значит, грехов накопилось столько, что только в храме тебе и место! – говорила Татьяна Васильевна.

– У меня свечи коптили, – сказал Валерьян.

– У-у! – отмахнулась теща. – Ты вообще вернулся с шабаша!

Уже в машине по дороге к святому источнику в Талеж Малышкина говорила:

– Ты зря, Наташа, упираешься. Даром Бог не наказывает. У вас с Валерой одна семья. И если один упал, обоим подниматься надо! Бог накажет и простит, если человек пойдет по своему пути. А если он гордость свою не укротил, или какое другое зло: мало ли, что-нибудь да есть! – Бог так ударит, что мало не покажется. До смерти зашибет!

– Вы про эту историю, Татьяна Васильевна? – спросил Валерьян.

– И про эту тоже. Ты, Дрюня, не удивляйся, что я на больную мозоль наступаю. Это вы с братом все шушукаетесь. У нас с Валериком так заведено – клин клином вышибать. Поговоришь и на сердце легче. Все лучше, чем в себе носить.

– А Наташа тут при чем? – спросил Валерьян.

– А при том. Она тебе первая подсказать должна была: не заносись перед Богом, не задирай носа. Не для того тебе знания даны, чтобы ими как попало разбрасываться.

– Вы рассуждаете, как античный философ рассуждает о судьбе!

– Не знаю. Только всегда надо помнить, что над тобой кто-то есть. За порядком следит.

Братья рассмеялись.

– Смейтесь, смейтесь! – добродушно проворчала Татьяна Васильевна. – Почему так бывает: потеряешь вещь, весь дом перероешь, а она перед носом. Упадет пуговица под ноги, да так закатится, что никогда не найдешь. Или думаешь одно, а получается совсем другое. Особенно, если на что-нибудь без оглядки понадеешься. Где меньше всего ждешь, там и оплеуха. Гуляли мимо Храма Христа спасителя, а оно вон как вышло! Значит, он приглядывал за нами. Заметил, что где-то нагрешили. К Богу надо идти скромно, не забываясь, тогда он все даст. А когда ты его себе ровней считаешь, он тебя и приземлит. И не путай храм и людей в храме! Я тоже не ко всякому попу пойду. Церковь тут не при чем.

– Любопытная у вас философия, Татьяна Васильевна, – сказал Андрей.

– Ничего тут любопытного. Все так живут. Да, может, по-разному называют.

Слева промелькнула усадьба Мелихово и туристические автобусы на площадке.

– Вот, Чехов он разве мало про Бога писал? – подхватила Татьяна Васильевна. – Взять хоть его рассказ «Убийство». Там брат убивает брата через полчаса после вечерни из-за постного масла. Для братьев вера выражается в порядке. Чтобы каждое утро и каждый вечер человек обращался к Богу со словами и мыслями, какие приличны данному дню и часу. Каждый день надо читать то, что положено по уставу. Первую главу от Иоанна надо читать только в день Пасхи. А от Пасхи до Вознесения нельзя петь «Достойно есть».

И жуть берет: а где же тут вера? Сплошное фарисейство! И так многие верят!

А писатель показал, как не надо верить, и никого не обидел! И все у него так. В каком-то рассказе его неверующий герой толкует, что Бога нет, а сам на Пасху первым бежит к заутрене. Потому что на Пасху, Троицу и на Рождество в воздухе пахнет чем-то особенным. Даже неверующие любят этот праздник.

Все, присмирев, слушали Малышкину.

– А Валерик скорее – умный дурак! А Наташа при нем овца. Любит без ума. Слово боится сказать. В семье, конечно, один принимает решение. Иначе это уже не семья…

– А равноправие? – ухмыльнулся Андрей.

– Глупости все это! Чего хорошего? Если женщина для своих детей не мать, так для чужих людей и подавно! О чем с ней толковать! Вот и все равноправие! Так уж природой устроено, злись или не злись на это! Так и решение принимает один. А другой свое слово должен иметь. И если прав, умей настоять. Нерешительных Бог не любит. Чего боишься, то и случится. Ты делай, а он поправит! Главное, не лежи на боку, а поворачивайся!

Андрей засмеялся.

– Вы действительно так в Бога верите? – спросил он.

– На Бога надейся, а сам не плошай. Я вот шестьдесят лет живу, а мне все интересно. Что за весной лето придет, а там осень и зима, и опять по кругу. Каждый год одно и то же, а все ж другое. Всегда что-то новое. Всегда что-то да произойдет. Не видела человека сто лет, встретила, а у него куча событий. И так у каждого. Живи и радуйся, что другим хорошо. А если, кому плохо, пожалей! Тогда и тебя пожалеют.

На заасфальтированной площадке возле леса в несколько рядов стояли машины и автобусы. Люди шли по тротуару вниз к источнику и назад вереницей, с пластиковыми бутылями и бидонами. У обочины коробейники разложили на столах и на земле поделки из дерева: шкатулки, гребешки, бусы, корзинки, расписные деревянные яйца, аппликации.

– Когда сюда не приедешь, всегда людно! – удовлетворенно сказала Малышкина, шагая под руку с зятем. – А ведь могли бы пьянствовать где-нибудь с шашлыками.

Аспинины засмеялись. Малышкина тоже.

– Почему сразу пьянствовать? – весело спросил Андрей.

– Татьяна Васильевна насмотрелась новостей по телевизору, – ответил Валера. – А там все одно: убили, да изнасиловали.

– А потом Валерик начал меня по выставкам возить, – сказала Малышкина, – а там людей пропасть! И у всех лица-то какие хорошие!

Андрей, так же, как в свое время брат, влюбился в Татьяну Васильевну. Она не унывала, всегда была весела, рассуждала трезво и понятно. Все ей было любопытно. И – номера автобусов и машин, по которым она узнавала у братьев регион: калужские ли, тульские или владимирские, – и радовалась, что ее источник там знают, словно сама его прихорашивала. И – люди: «у нас так давно не надевают!» И – веревочка вдоль тропинки, чтобы никто не заходил и не вытаптывал газон: «коль все ломанутся, весь лес в прутья!» И – коробейники: спросит, сами ли делали, или перекупщики? И радуется, если – сами.

Поговорки и пословицы так и сыпались из Татьяны Васильевны. В ней было то настоящее русское, что чувствовал каждый рядом с ней и не мог не дивиться свежести и силе ее души, всему тому, что досталось ей от предков, от ее родной подмосковной деревни, и что она умудрялась хранить, не смешивая с наносным и чуждым. И чуждое она не ругала, а добродушно посмеивалась над ним.

– Ты знаешь, брат, я люблю их, наверное, больше жизни, – говорил Валерьян Андрею, пока женщины разглядывали поделки. – Никто из них не лезет из кожи, чтобы казаться лучше. Всем верят и подумать не могут, что кто-то их обманет. Если б не встретил их, пропал. Диссер и все лучшие свои вещи написал благодаря им.

– Так пиши дальше!

– Не сейчас. Может, потом, – Валерьян смешался.

Ворота с красивой кованой решеткой, мощенные полированным камнем тротуары и дорожки, крутые деревянные ступеньки к роднику и сам родник, выложенный мрамором, и статуя Богородицы, мостки через кристальный ручей, цветы и стриженая трава, новая часовенка Преподобного Давида и деревянные купальни мужская и поодаль женская – все навевало благоговейную собранность и покой.

– Если из родника вылезти не можешь, ко дну тянет, значит грехов накопилось! – говорила Татьяна Васильевна.

Братья дождались своей очереди и троекратно окунулись в проточную ванну, обложенную кафельной плиткой.

– Ты, брат, здесь, как в раю! – сказал Андрей, бодро стряхивая с себя горстью ледяные капли в раздевалке с образом над купальней и деревянными лавками.

– Вон, грехи ваши плывут! – весело крикнула Малышкина, когда братья вышли на воздух.

Решили ехать на ночь в деревню в пяти километрах от города.

– Там лес, пруд, – нахваливала Татьяна Васильевна.

– …комары и крапива, – ворчала Наташа.

– Не любит деревню! – посетовала Малышкина.

– Не люблю! Я в ней все детство с дедом прожила, пока вы с отцом работали. И всю юность! Чего в ней хорошего, в деревне? Я люблю дома, в человеческих условиях.

– Ну да! А как на танцы все кодлой ходили, как у бабки из кадушки огурцы на закуску воровали! А та утром подойдет, да охает: «это как же огурцы за ночь усели, на полкадки!» – и с озорным видом рассказывала истории из жизни дочери и своей. А братья смеялись.

Вечером в деревне тени вытянулись и воздух словно застыл: звуки разносились отчетливо и далеко. Черный бобер нырнул под ветки домика на островке с соснами. Рыжая ондатра быстро рассекала по диагонали пруд. Среди валежника, на одной ноге подстерегала лягушек белая цапля. Рыбаки на плотиках ловили удочками ротанов.

– Кто весь день рыбу удит, у того ничего не будет! – посмеивалась Татьяна Васильевна и вот уже хвалилась перед гостем парником с помидорами, грядками огурцов и моркови, лука и картошки.

– Только у меня растут помидоры! Потому что с добрым словом сажать надо. Смородины поешь, Дрюня! Хочешь – черной, хочешь – красной! Или крыжовничку. Малинка еще осталась. Яблоки в этом году не уродились. На следующий год будут. А вон слива! Настоящая, синяя. Наташку с Валерой сюда не заманишь. Не любят землю. Ее отец городской, а каждую ягодку соберет, веточку подрежет…

Она ходила по огороду в стиранном перестиранном любимом сарафане и в старых калошах. Здесь подвяжет помидоры, тут цапкой подрежет сорняк или плеснет из лейки на грядку. Зять ей черпал воду из железных бочек. Она не могла усидеть на месте и все делала с веселыми приговорками.

Как только Малышкина появилась в деревне, у забора прохожие останавливались поболтать. Кто помоложе звали: «Здорово, тетя Таня!» Постарше: «Привет, Васильевна!»

Чай пили за круглым столом на веранде зимней избы с печкой. Наташа расставила чашки, принесла из кухни вскипевший электрочайник, приготовила закуску. Женя поела и играла в куклы в летнем доме из осинового бруса, обставленного как городская квартира. В доме Наташа застелила постели, если кто-то сразу после ужина ляжет. Здесь все знали свои обязанности. Во всем был порядок, каждая вещь занимала свое место.

– Моя бабка еще помнила барыню, Екатерину Васильевну Васильчикову, – снова рассказывала Малышкина. – Екатерина Васильевна была фрейлиной Её Императорского Величества и за свои деньги построила местную церковноприходскую школу. В ней моя бабушка училась. А после революции барыню сослали, имение сожгли, церковь взорвали. Отец рассказывал, местные, кто церковь взрывали, все умерли не своей смертью.

Татьяна Васильевна вспоминала, как их, не вступивших в колхоз, лишили земли и даже запретили рвать для коровы траву у обочин. Вспоминала поля хилой кукурузы с недоразвитыми метелками вместо початков. С грустью говорила о нынешней целине за околицей, где раньше тучнела гречиха или горох, о пустынных полях Подмосковья. Вспоминала, как лесник за сухую хворостину из леса штрафовал, а теперь через бурелом не пробиться. Как парни на танцах дрались деревня на деревню. Как мужики каждый день ходили на работу пятнадцать километров пешком туда и обратно – автобусов не было, – и в сорок пять уже выглядели стариками. И былое казалось близким, словно вчера.

– Прошлое надо помнить! Иначе и нас забудут! – говорила Малышкина.

Про настоящее она рассуждала просто:

– Вон соседи мои. Один банкир дом отстроил. Молодец! Дай Бог каждому! Умеет работать! А другой гаишник, трехэтажную каменную домину отгрохал! На зарплату? И никто из начальства этого не знает? Вот когда его спросят – на какие деньги? – а я увижу, что его пришли раскулачивать за взятки, тогда я поверю, что в стране что-то поменялось. А так – болтовня одна. Хоть Ельцин, хоть Путин, хоть Медведев и опять по кругу…

Стемнело. С застекленной веранды из-за тюлевых занавесок была видна дорога, пруд и высокие деревья на прибрежных островах. Женщины ушли укладывать девочку.

– Наташа с виду молчунья, – говорил Валерьян. – Стирает, моет, сериалы смотрит. Пробовал ее к чтению приохотить. Ей скучно. Мое из вежливости полистала! Любит все, что я не люблю, и наоборот. А надежнее товарища нет! Каждая собака ее в деревне любит.

– Об Алене она давно знает?

– Уже допросил? Давно. Но увидела их первый раз в тот день в церкви. Про письма Аркадия тоже знала. Только Татьяне Васильевне мы не говорим. И ты молчи. Сам суди, брат, кто для меня важнее: они или моя писанина? То-то! Остальное – фигня.

– Поехали все вместе со мной.

– Они не поедут. А я их не брошу.

– Если бросишь писать, чем займешься?

– В местную газету приглашают. В школу попрошусь. Может возьмут. Здесь как везде, чтоб устроиться, знакомства нужны. Ну что, пошли спать?

Андрей ушел в новый дом и лег на веранде.

Пахло включенным фумигатором от комаров. Было так тихо, что Андрей слышал плеск ондатры в пруду. Впервые за неделю Аспинин заснул, ни о чем не думая.

Утром из сарая принесли ржавенький мангал и устроил его в огороде у железного столика и скамеек с облупившейся краской.

Тут выяснилось, что в квартире забыли шампура. Решили «слетать за ними».

Машину запарковали у подъезда. Чтобы не терять время, Андрей отправился в магазин за хлебом в этом же доме, Валерьян побежал в квартиру на второй этаж.

Когда Андрей вернулся, близнец бледный, ссутулившись, сидел на скамейке. Он подал брату казенный конверт и сказа растеряно:

– Смотрю – белеет в ящике. Мизинцем через дырочки прижал и вытащил. Разве в воскресенье почта работает?

Андрей прочел стандартно заполненную форму. Валерьяна назавтра вызывали в прокуратуру Центрального административного округа Москвы.

– Рано или поздно б нарисовались! – проговорил Андрей. – Идем за шампурами.

– А почему следственный комитет?

– Не знаю. Наверное, федералы занимаются политикой, а эти уголовщиной.

– Нашим не говори! – Валерьян приосанился. – А завтра я с тобой, типа по делам поеду.

– Знаешь, – Андрей задумчиво потер подбородок, – мне Полукаров, сам того не ведая, мыслишку подкинул. Если на камере швырял Никита, значит тебя как свидетеля вызовут, или – только по рукописи. Тогда ты им мое заявление принеси, будто я повесть написал. И призывы. Пока они расчухаются, я уже за бугром буду. Что смотришь? Хуже не станет! Текст первой части и черновики против Вовки в моем компе нашли. А материалы я у тебя хранил для надежности…

– Там не идиоты сидят.

– А то, что они делают с вами, не идиотизм? Подумаешь, один написал, другой швырнул! Пусть побегают за свои серебряники! Идем!

Валерьян нерешительно отправился за братом.

14

В десять утра профессор Степунов спешил ко второй паре. На заочке он читал курс по Блоку.

Владимир Павлович машинально пробежал рукой по карманам ветровки: не забыл ли ключи от кафедры. Ключи брякнули в серых брюках. Надо было заскочить в кабинет за конспектом. Накануне ночью профессор вернулся из Тарусы: снимали передачу для литературного цикла на телеканале «Культура». Степунов вел программу. Его последний рассказ о русских символистах вызвал интерес: коллеги поздравляли, зрители звонили в редакцию и благодарили. Могло статься: с поезда пришлось бы ехать на занятия. Поэтому профессор предусмотрительно оставил конспекты на работе.

Читать материал по шаблону, из года в год повторяя одно и то же, Степунов не умел, и на ходу мысленно вставлял в план готовой лекции дополнения, вычитанные у…

– Владим Палыч! – окликнул его приземистый охранник из отставников, туго перепоясанный ремнем по черному комбинезону. Он вышел за турникет, готовый догнать.

– А? Да.

– Владим Палыч, ректор просил зайти немедленно, как только вы появитесь…

Степунов кивнул и, недовольный, заспешил дальше. Мысль сбилась.

Другой охранник, в стеклянной будке у лестницы, сказал: «вызывают немедленно».

– Спасибо! Мне передали! – и мысленно передразнил «вызывают!», тщетно сгребая в голове дополнения. «Превратил институт в гауптвахту!» – подумал он о ректоре.

На кафедре Аллочка было заикнулась, что из ректората заходил секретарь…

– Да пожар что ли! – подосадовал Степунов, забыв зачем шел, и сел, бесцельно перебирая бумаги. – Простите, Аллочка!

Но девушка надулась.

Вызов как-то связан с Аспининым, догадался заведующий. Он вспомнил звонок Андрея и задумался. Сразу после их разговора он по телефону говорил с Наташей, членом-корреспондентом РАН доктором наук Натальей Васильевной Корниловой. Они решили обождать, не забирать письма. Их копии разосланы в редакции. Обстоятельства освобождения Валерия не ясны. За время командировки вряд ли что-либо произошло.

Значит, произошло!

Тогда почему его не предупредили? Степунов вспомнил, что вернулся за полночь и отключил телефоны, чтобы выспаться…

До пары оставалось пятнадцать минут. Заведующий спустился в ректорат.

Степунов кивнул секретарю. Не сбавляя шага, толкнул двойные двери и оказался, словно в коробке, наполненной ватой: ничего не тревожило здесь гробовую тишину.

Ушкин склонился над бумагами, подперев голову, скрестил под столом ноги и словно не слышал вошедшего. «Случайно» заметив, поднял голову, улыбнулся и встал.

«Опять паясничает!» – презрительно подумал Степунов, поздоровался и нарочито добавил: – Вызывали?

Ушкин добродушно захихикал.

– Не вызвали, а пригласили.

– Александр Сергеевич, у меня лекция. Что случилось? Ваши опричники меня чуть не скрутили.

– Ничего страшного не случилось, Владимир Павлович. Садитесь. С утра вам пробовали дозвониться домой. Я позволил себе позвонить в деканат заочного отделения и попросил перенести вашу пару на два часа. Вы ведь сегодня больше не читаете?

– Нет. Да, но по какому праву…

– Присаживайтесь, присаживайтесь! Разговор не простой. Я даже отложил свои дела…

Ректор вышел из-за стола, потер руки и задумчиво сделал губы трубочкой: щеточка его усов задиристо топорщилась. Он был в бело-голубой рубашке в любимую мелкую полоску и в джинсах. Владимир Павлович неохотно сел. Сел не в кресло, а на стул у окна, и небрежно облокотился о спинку соседнего стула.

С ректором он всегда держался подчеркнуто вежливо, считал его выскочкой, человеком недалеким и непорядочным. Потомственный интеллигент, из семьи тверской профессуры, Степунов простить себе не мог, что проглядел этого скомороха и сам предложил кандидатуру Ушкина на высший институтский пост. А тот с присущей лишь талантливым бездарностям изощренностью, походя, превращал уважаемое учебное заведение в ПТУ своего имени, как язвили над Ушкиным студенты: выживал ученых европейской известности и талантливую молодежь и приглашал публику с сомнительными научными достижениями.

После выборов новоиспеченный ректор было фамильярно перешел на «ты» с соратником, но Степунов холодно указал на субординацию. И этот интеллигентский снобизм, – все преподаватели старшего поколения на кафедре обращались даже к первокурсникам на «вы», – стал отправной точкой открытой вражды и скрытой ненависти между ректором и заведующим. Степунов сам подбирал преподавателей в свой небольшой коллектив. Присматривался к людям наверняка, ценил их профессионализм и, невзирая на редкие кадровые промахи, не позволял вмешиваться в работу кафедры.

Ректор не мог волевым решением разогнать кафедру новейшей литературы. Собственно, Ушкину это было не интересно. Но этот уголок строптивцев, едва ли не открыто презиравших Ушкина за его академический дилетантизм и не воспринимавших всерьез его литературные достижения, – ни одной научной работы о ректоре даже в плане! – была давним объектом мечтаний Александра Сергеевича о расправе.

– Владимир Павлович, я хотел поговорить с вами вот о чем, – Ушкин прошел по кабинету, заложив руки подмышки. – У вас недавно состоялось внеочередное заседание кафедры.

Он по обыкновению помолчал, вынуждая собеседника ответить.

– Иногда возникает необходимость… – неохотно начал Степунов.

– Нет, нет, я ничего не имею против, – заторопился Ушкин. – Это ваше внутреннее дело. Только вот…вы бы не могли предоставить для ознакомления протокол этого заседания?

– Вам? Пожалуйста, – Степунов пожал плечами. – А что собственно происходит?

– Для начала хотелось бы взглянуть на документ. Надеюсь, ректор имеет право знать, чем занимаются его сотрудники?

– Мы чем-то опять не угодили господину ректору?

Ушкин хитро улыбнулся и присел за стол. В субботу ему звонил Шапошников и сообщил, что предположения ректора оказались верны, и в две редакции названных им газет пришли отзывы по делу Аспинина. Эти документы изъяты. С главными редакторами проведено предварительное собеседование…

Александр Сергеевич плохо слушал суконный язык телефонного рапорта. Он ликовал! Незамысловатая, но изящно обставленная задачка оборачивалась грандиозным успехом! В масштабах института.

Как мог спокойнее, Ушкин поблагодарил офицера и попросил разрешения разобраться сначала внутри коллектива. Намекнул, что в скандале вокруг усадьбы не заинтересованы политические силы, которым он сочувствует. Ушкин упивался своими дипломатичными оборотами и многозначительными недомолвками!

Шапошников проворчал, что он не принимает решений, но копию открытого письма «предоставить может». И, отменив все дела, Ушкин помчался за документом…

Теперь он решил бить наверняка, не давая опомниться.

– Владимир Павлович, вам знаком этот документ? – проговорил Ушкин, едва сдерживая победную улыбку. Он развернул тонкую папку с тремя отпечатанными листочками и подвинул ее на край стола так, чтобы Степунов вынужден был подняться и подойти.

– Что это? – спросил заведующий.

– А вы почитайте!

Степунов сделал два шага, повернул папку к себе, на мгновение приставил очки к глазам и небрежно отодвинул бумаги.

– Что все это значит? – спросил он надменно, усаживаясь на место и пряча очки в карман.

– Это я хотел вас спросить, что это значит? Документ мне в выходные передали сотрудники ФСБ. Сами понимаете, что такая срочность, – соврал он, – обусловлена серьезностью дела. Мне стоило огромного труда упросить этих товарищей не давать ему официальный ход. Пока мы не разберемся внутри института.

– А причем здесь институт? Это частное мнение людей, подписавших документ. И не более того, – стараясь не терять хладнокровия, проговорил Степунов. – Вы знаете обстоятельства, в которых оказался Аспинин. Он защищался у нас. Это наш товарищ. И мы выразили свое мнение в его поддержку. Непосредственно к кафедре, как академической структуре, это не имеет никакого отношения.

– Вот и выясним. На ученом совете.

Степунов молчал. Он не разбирался в уголовном праве. Но угадал: если за дело так рьяно ухватились, следовательно оно того стоит. Для «них»! Профессор мысленно клял себя за то, что не послушался Вадима, пренебрег «мелочами» и не сочинил текст заседания кафедры с какой-нибудь формальной темой. Теперь самое лучшее было немедленно, по возвращении в кабинет, вымарать протоколы. Он клял себя за свое мальчишество и за то, что позволил втянуть себя в эту глупейшую авантюру. Лишь сейчас профессор почувствовал всю серьезность произошедшего с Аспининым и испугался того, что система надзора государства за людьми, система, к которой интеллигенция привыкла относиться с пренебрежением, в действительности никуда не делась, а, как исхудавший больной после изнурительной болезни, обросла новым мясом.

– Это не может быть предметом обсуждения на ученом совете, каким бы карманным он у вас не был! – наконец сказал Степунов.

– Вот это мы и обсудим. То есть – работу кафедры. А не личное мнение ваших сотрудников по частному делу.

– На каком основании?

– На том основании, что кафедра взяла на себя функции вне ее компетенции. Словом, протоколы заседания мне нужны для ознакомления немедленно, Владимир Павлович.

– В том виде, в котором они сейчас находятся, это невозможно. Документы надо оформить. Я предоставлю вам их к заседанию ученого совета, как вы его называете…

– Владимир Павлович, вы, очевидно, не понимаете всей серьезности положения. В тексте письма содержаться экспертные оценки художественного произведения. Экспертизу дала ваша кафедра. На каком основании? Со мной связался следственный комитет при прокуратуре, – Ушкин едва не проболтался, что сам звонил туда по совету Шапошникова. – Их эксперт нашел, что в отрывке содержится глумливое отношение к писанию, к чувствам верующих, прочая ерунда. Это теперь антигосударственное преступление. Не нам судить о степени вины Аспинина. Может, все еще обойдется. Но я не могу позволить превратить институт в площадку для политических ристалищ. Это творческий вуз, а мы отвечаем за обучение студентов. Хотите заняться политикой? Пожалуйста! Вне этих стен.

– Как это понимать?

– В приемной, – вы, наверное, не обратили внимания, – заговорщицки понизил голос Ушкин, – ожидают двое. У них постановление на выемку всей документации кафедры. Я попросил их обождать, пока мы с вами переговорим. Безусловно, на ученом совете всерьез никто не станет обсуждать ваше письмо. Но в наши внутренние дела их, – показал ректор подбородком на двери, – посвящать не надо. Поймите, Владимир Павлович, у нас нет времени переписывать или уничтожать протоколы заседания. Выемка документов будет произведена сейчас же. Даже если в протоколах нет ничего крамольного, сам по себе факт налета жандармов на институт отразится на его репутации. Мы оба понимаем, что Аспинин не написал ничего существенного. Но их интересует антигосударственный сговор! – Ушкин постучал пальцем по папке. – Понимаете?

– Идиотизм какой-то!

– А это меняет его и ваше положение. Если же выяснится, что темой заседания кафедры явилось обсуждение художественного произведения, это уже вопрос о несоответствии…

– Вы слышите себя со стороны? – губы Степунова презрительно дрожали. – Это же не ваш очередной параноидальный роман! Вы даже не владеете терминологией…

– Ну, – примирительно проговорил Ушкин, – мнение вашей кафедры о моем творчестве я знаю. Я хочу вам помочь, Владимир Павлович. Помочь вам и оградить институт от нападок. А захотите вы ко мне присоединиться или нет, по большому счету не имеет значения. Из-за этого сомнительного дела вы лишь подставите под удар себя, и что важнее – ваших товарищей, – Ушкин едва сдержал ехидненькую улыбочку.

– Что вы хотите от меня?

– Вы понимаете, что никто не даст ход этому письму, – Ушкин мягко положил ладонь на папку. – Можно, конечно, сожалеть о том, что происходит в стране со свободой слова…

– Благодаря таким, как вы! Пожалуйста, ближе к делу.

– Это письмо, конечно, можно опубликовать в интернете. Но о нем узнают лишь в центре. Эффект практически нулевой. К тому же Аспинин, если вы не знаете, на свободе. Мне пришлось похлопотать о нем перед очень влиятельными людьми, – не удержался Ушкин, чтобы не похвастать. – И тот, кто подбил вас на это, провокатор.

– Не старайтесь. Брат Валерия рассказал, что рукопись ему передали вы…

Ушкин не смутился.

– Наша с вами задача сейчас, Владимир Павлович, успокоить ситуацию. Я предлагаю следующее. Думаю, мне удастся убедить органы не выносить сор из избы на следующих условиях. На ученом совете мы формально заслушаем результаты работы кафедры. Затем, вы дадите возможность читать у вас часы доктору наук Кунаковой Мариэте Омаровне. В рекомендациях она не нуждается. Это очень грамотный специалист. С научным именем. Член многих общественных организаций и человек очень лояльный власти. Мы представим ее гарантом того, что впредь кафедру не втянут в авантюры.

Степунов слушал Ушкина с брезгливой ухмылкой.

– Вы хоть понимаете, где реальность, а где ваши фантазии?- перебил Степунов. Ушкин осекся и присел в кресло. Но лисье выражение на его лице стало еще хитрее. – Даже, если все произойдет так, как вы говорите, неужели вам не жаль людей? Живых людей! Вы образованный человек! Откуда в вас это? Ведь вам нет дела до Аспинина! Кунакова – старый человек. Она нужна вам, чтобы внести раскол в работу кафедры и вытолкать оттуда грамотных специалистов. Но конечная-то цель в чем? Власть? Занимайтесь хозяйством, учебным процессом. Для этого вас выбрали! Через год ваши полномочия закончатся. Кто вспомнит вас добрым словом? О человеке судят по поступкам.

– Возможно, я плохой руководитель. Даже, не возможно, а так оно и есть…

– Прекратите кокетничать! – Степунов поморщился.

– …если не могу по-хорошему договориться с коллегами. Вы предлагаете оставить все как есть? Хорошо! Допустим, вы опубликуете письмо. Выскажете свою гражданскую позицию. А согласится ли с вами кафедра критики, зарубежной литературы, девятнадцатого века и все, кого вы считаете марионетками ректора? Согласятся ли с вами студенты? Многие даже не слышали о происшествии в церкви. А узнай они об этом из вашего письма, с чего вы решили, что они встанут на сторону хулигана?

Ректор потрогал папку.

– Оставим наше личное отношение к властьпридержащим. Все мы… – Ушкин вяло отмахнулся, -…все мы корнями советские, – наше поколение! – в какой горшок не пересаживай. В институте мы вместе делаем каждый общее дело – передаем молодежи свои знания. Плохой я ректор или хороший, но свою административную задачу, кроме обедов, зарплат и ремонтов, я вижу в том, чтобы работе и учебе людей в этих стенах ничто не мешало. Оставьте амбиции. Подумайте об этом. Вы тоже руководитель.

– Хорошо, – неуверенно проговорил профессор. – Если серьезно все то, о чем вы говорите, и у ваших чекистов есть постановление на выемку, как вы их остановите? Надо понимать, если им так нужны документы против Аспинина и соответственно, против кафедры, как антигосударственной группы, – идиотизм какой-то! – они их добудут.

– Если среди изъятых документов не окажется ничего компрометирующего кафедру, то у ректората не будет формального основания вмешиваться в ее работу. Вы можете даже рассчитывать на поддержку ректората. Естественно, на предложенных мною условиях. Вы передаете мне протоколы последнего заседания, и я дам вам возможность до вечера сочинить любую отсебятину. Выемку проведут во внерабочее время, чтобы не привлекать внимания студентов и сотрудников. Присутствовать будете только вы и я.

Одно то, что Степунов молчал, окрыляло: Ушкин почувствовал, что сумел убедить, обмануть, сломить этого упрямца!

– Допустим. Тогда в любое удобное для вас время вы сможете дать ход… – Степунов подумал, подбирая слова, -…письму. А каковы наши гарантии?

Ректор развел руками.

– Мое честное слово!

– Простите, оно не дорого стоит!

– Согласитесь, Владимир Павлович, я мог бы вас не приглашать, а поставить перед фактом. Вчера или позавчера выемку совершили бы без вас. Вызвали вашего лаборанта и закончили дело. Дальнейшее было бы уже в компетенции органов и вряд ли я чем-то смог бы помочь. А во внеурочное время, Владимир Павлович, вы верно заметили, вам и вашим сотрудникам не возбраняется иметь собственное мнение по любому частному вопросу.

С тихим бешенством Степунов понял, что этому скомороху удалось втянуть его в свою игру: он, профессор, уважаемый ученый, теперь должен был либо пожертвовать ради одного человека своими сотрудниками, либо ради них же совершить подлость и отказаться от Аспинина. О том, как он будет объяснять коллегам перевод на кафедру старушки Кунаковой, Владимир Павлович и думать не хотел.

– Я могу идти?

– Да, конечно. Сейчас секретарь зайдет в деканат дневного отделения за документами. Попросите Аллу оставить бумаги старшему преподавателю. Секретарь проводит вас.

В приемной Степунов заметил двух мужчин, терпеливо дожидавшихся на стульях вдоль стены. Они проводили заведующего скучающими взглядами.

За рабочим столом Владимир Павлович нервно побарабанил пальцами по конспектам лекций, и, стараясь не глядеть на лаборантку, попросил:

– Алла, пожалуйста, аккуратно извлеките из нашего гроссбуха протоколы последнего заседания кафедры. Завяжите их в папку и… – Степунов, было, подумал уничтожить текст, но он дал слово, и в комнату заглянул секретарь, -…отнесите в деканат дневного отделения Киселевой.

– Я сейчас допечатаю доклад для…

– Нет, нет, Аллочка, немедленно!

Девушка исподлобья посмотрела на заведующего. Он поискал сигаретную заначку, но не нашел зажигалку и швырнул сигарету на стол. Когда, наконец, девушка вышла, он отыскал в записной книжке мобильного телефона номер Аспинина.

– Андрей? Где вы?

– Пытаюсь припарковаться рядом с Фрунзенской набережной, – ответил Андрей: голос его звучал так ясно, словно он находился рядом. – Брата вызвали в прокуратуру.

– Вот что, Андрей, с письмом, похоже, ничего не получится. Его изъяли из редакций. Извините. Мы сделали все, что могли. Обращайтесь, если что…

Степунов поискал в кармане валидол. Профессор надеялся, что Вадим, Наташа и «молодежь» кафедры поймет, что иначе он поступить не мог. Ему было стыдно перед Аспининым, стыдно перед друзьями и коллегами.

15

Сверяясь с номером, написанным в повестке, Валерьян нашел кабинет, постучался, и, не дожидаясь ответа, заглянул в комнату.

Из-за стола его кивком пригласила войти крашеная блондинка лет сорока с черным пробором и в синей форме. Женщина закрыла папку, переплела пальцы и подбородком показала на стул напротив.

– Что вы так бледны? – спросила женщина. У нее был хрипловатый голос курильщицы.

– Волнуюсь.

Женщина снисходительно улыбнулась краями пухлых губ. Вблизи кожа ее круглого некрасивого лица была усыпана коричневыми крапинками.

– Можете курить, – сказала она.

– Я не курю.

– Моя фамилия Колесникова. Я веду ваше дело. Органы предварительного расследования уже беседовали с вами. Но я бы хотела услышать от вас, что произошло?

– В церкви?

– К происшествию в церкви мы вернемся позже. Нам понадобятся ваши свидетельские показания, – неохотно проговорила она.

– Я не совсем понимаю?

– По делу о хулиганстве установлен настоящий подозреваемый.

– Тогда в чем меня обвиняют?

– Валерий Александрович, не отнимайте у меня время.

– Но я думал, что основная причина этого недоразумения происшествие в церкви!

Колесникова вздохнула и подала из прозрачного файла отпечатанный лист. Перескочив глазами «шапку» документа, Андрей прочел:

«Я, сотрудник Криминальной лаборатории следственного Управления Следственного комитета при прокуратуре РФ по городу Москве, Федунина Светлана Сергеевна, в связи с поручением произвести экспертизу по уголовному делу № 43444, руководителем экспертного управления предупреждена по ст. 307 УК РФ об ответственности за дачу заведомо ложного заключения эксперта. Одновременно мне разъяснены права и обязанности эксперта, предусмотренные ст. 57 УПК РФ

Эксперт Федунина Светлана Сергеевна, эксперт-криминалист Криминалистической лаборатории следственного Управления Следственного комитета при прокуратуре РФ по городу Москве (образование высшее филологическое, экспертная специальность – лингвистические исследования, стаж экспертной работы – 4 года, занимаемая должность – старший эксперт), на основании постановления от 22 августа 2009 года, вынесенного старшим следователем следственного Управления Следственного комитета при прокуратуре РФ по городу Москве, юристом 3 класса Колесниковой И. П. провела лингвистическую экспертизу по уголовному делу № 43444

Экспертиза начата: 22 августа 2009 года

Экспертиза окончена: 31 августа 2009 года

Обстоятельства дела: указаны в постановлении следователя о назначении экспертизы.

На экспертизу представлено: экземпляр рукописи «Мятеж», 49 страниц компьютерной распечатки 3800 знаков/ страница.

На разрешение эксперта поставлены вопросы:…» Валерьян насчитал семь вопросов, составленных суконным языком. «Исследования проводились согласно утвержденной методике «Методические рекомендации по исследованию текстов для выявления призывов и осуществлению экстремистской деятельности». М. 2005 г., с использованием толковых словарей современного русского языка: Словарь русского языка в 4-х т.т./ Под редакцией Евгеньевой А. П., -М, 1981-84 г.; Ожегов С.И., Шведова Н. Ю. Толковый словарь русского языка. М., 1999 г.; Ожегов С.И. Толковый словарь русского языка./ Под редакцией Л. И. Скворцова – 26-е издание, переработанное и дополненное, М., 2008 г.; Грачев М. А. Толковый словарь русского жаргона. – М., 2006 г.; Большой Российский энциклопедический словарь. – М., 2006 г.; Мокиенко В. М., Никитина Т. Г. Словарь русской брани (матизмы, обсценизмы, эвфемизмы). – СПб., 2004 г.; Мокиенко В. М. Толковый словарь языка Совдепии. – 2 издание, исправленное и доп. – М. 2005 г.»

Далее в лингвистическом исследовании шли перечисления пунктов согласно Федеральному закону от 27 июля 2002 года № 114-ФЗ «О производстве экстремистской деятельности», а также внесенным изменениям в статью 1 (Федеральный закон от 29.04.2008 № 54 – ФЗ), по которым определялась экстремистская деятельность…

Продравшись через казенный язык формулировок, Валерьян выяснил, что экстремистских призывов в его повести нет, но чувства верующих оскорбить текст может, и отложил заключение на двадцати страницах.

– Я хочу сделать заявление, – Валерьян покашлял, прочищая горло, и заторопился, чтобы его не перебили. – Не знаю, как надо правильно. Словом, это не моя повесть. Вот!

Он развернул и положил перед женщиной написанный от руки листок.

– Говорите, что не понимаете, в чем дело, а сами заявление приготовили! – следователь расправила вчетверо сложенную бумагу. – Кто же это написал, если не вы?

– Мой брат, Андрей Аспинин. Вот его заявление! – Валерьян подал второй листок.

Колесникова растерянно прочитала обе бумаги и небрежно бросила их на стол.

– Вы издеваетесь?

Ее серые глаза потемнели. Она поискала сигареты, но вспомнила, что не курит при некурящих, чтобы как-то ограничить себя, и внимательнее перечитала заявления.

– Ну, допустим. А почему на рукописи стоят ваши инициалы?

– Брат новичок в этом деле и решил воспользоваться моим именем, как псевдонимом.

– Что вы мне голову морочите? Какой псевдоним? – Колесникова передернула плечами, словно китель был ей тесен. – Почему вы не отказались от авторства раньше?

– Мы не думали, что все так серьезно. А когда файл нашли в его компьютере, я решил, что это навредит ему по работе, и сказал, что это я написал.

– Кем он работает?

– Тренером по плаванию. Заграницей.

– Даже так! – Колесникова приподняла бровь. – Призывы тоже он писал?

– Нет. Мы к этому отношения не имеем.

После провокационных выходок Мавромати, Бренера и Тер-Оганьяна, после дел Самодурова и Василовской, дела Петра Кузнецова и многочисленных судебных процессов по делам скинхедов, двести восемьдесят вторая статья стала почти заурядной. Поэтому, когда Колесникова прочитала материалы по Аспинину, она лишь удивилась, отчего им занималось ФСБ? Ответ для себя она нашла в короткой справке об издательском доме Полины Деревянко и филиалах ее компании в Европе. Но ни договора, никаких других документов о контактах между иностранным издательством и автором не было. Поэтому федералов эта история перестала интересовать.

Происшествие в храме Христа Спасителя, – оно напоминало выходку мальчишки Доброхотова на президентском совещании в Кремле, – хорошо бы увязалось с выводами эксперта по рукописи Аспинина. Но Колесникова, как опытный юрист, понимала, что пункт о хулиганстве не удастся привязать к «экстремизму». Неоконченная и неопубликованная рукопись подпадала под статью с натяжкой. В самих формулировках статьи было много общих мест.

Колесникову мало занимало то, кому это нужно. Вчера двести восемьдесят второй статьи не было. Сегодня она есть. Завтра, быть может, ее отменят, или точнее обозначат ее правовые границы. Аспинина, очевидно, привлекли по инерции.

Привыкнув размышлять категориями уголовного права, сейчас Колесникова споткнулась, говоря нормальным языком, о несуразицу. По существу, рукопись могла принадлежать кому угодно, кто бы вздумал объявить о своем авторстве, или не принадлежать никому, если бы от авторства отказались. Творчество, само по себе, – дело интимное. В тиши кабинетов или студий у творца, как правило, нет свидетелей. Это не поножовщина в синагоге или плакатные лозунги в колонне демонстрантов. Если бы не происшествие в храме, о рукописи и о существовании Аспинина никто бы не узнал. Колесниковой не передали даже черновиков, чтобы можно было достоверно установить авторство. Сослались на то, что автор работал на компьютере. А прочие бумаги, якобы не относящиеся к рукописи, осели у федералов. Дело не закрывали, но и не давали ему ход. Его свалили Колесниковой по рутинной надобности. Накануне ей позвонили и попросили не усердствовать с писателем. Но административный каток сразу не остановить.

В библиотеке она пробежала по диагонали несколько опубликованных работ Аспинина. И получалось, что вся, в общем-то, бесцветная творческая деятельность «прежнего» автора никакого отношения к рукописи не имеет, а «истинный» автор – человек случайный в литературе, и не претендует на роль оппозиционного диссидента.

– Где сейчас ваш брат? – спросила Колесникова.

– В Швеции, – соврал Валерьян.

– Мне придется встретиться с ним.

– Чем ему это грозит?

– Ваши заявления не меняют сути обвинения. Сначала выясним кто автор. Если ваш брат действительно причастен к этому делу, с него тоже придется взять подписку о невыезде.

– То есть он не сможет выехать из России, когда вернется?

– Да.

– А слово тоже подразумевает, что и с меня не снимаются обвинения?

– А вы думали, что из-за этих вот заявлений, – Колесникова взяла за края и легонько тряхнула листы бумаги, – вы просто поменяетесь местами?

– Мы об этом не думали. Точнее, я не думал. Простите, а как рукопись могла возбудить вражду, если она не опубликована? – осторожно спросил Валерьян. – У кого? У трех редакторов, которые ее читали? Потом, рукопись никто не распространял. Это же нормальная практика делать несколько копий работы.

– Но ведь эти копии читали посторонние. А если выяснится, что вы отдали рукопись на рецензию коллегам, чтобы они заступились за вас, – у нас уже был такой случай, – и они составят свое мнение, отличное от мнения экспертов, ваше положение усугубится. К тому же, из предварительных материалов дела следует, что, вероятно, существует окончание рукописи. Понадобится дополнительная экспертиза…

– Нет никакого окончания! Честное слово!

– Откуда вы знаете, если вы не автор?

В глазах женщины Валерьяну померещилось сочувствие: в конце концов, перед ней был не уголовник, а смирный и немного простодушный человек.

– А почему бы вам не отпустить нас? – вдруг попросил Валерьян.

– Как отпустить? – не поняла Колесникова.

– Просто, отпустить. Я сожгу отрывок, и больше не буду писать о религии.

– Так это все-таки писали вы?

Валерьян смутился. Колесникова снисходительно покривила рот.

– Я вас понимаю, – сказала она. – Человеческие законы несовершенны. Например, при Хрущеве валютчиков расстреливали. А сейчас обменники на каждом шагу. Я бы вас давно оставила в покое. Но законы пишем не мы.

– Вы читали повесть? Неужели там действительно все так страшно?

– Я не специалист, – замялась женщина. – Мне понравился ваш текст. Но без необходимости я бы не стала его перечитывать. Скучно. Что касается вашей просьбы. При всей доверительности нашей беседы, вы ведь не станете забирать ваши заявления? Хотя это прибавит нам работы.

– Нет, не стану. – Валерьян потупился.

– Тогда отложим разговор до встречи с вашим братом. Перейдем к хулиганству.

Колесникова записала показания Аспинина.

– Почему вы оказались рядом с подозреваемым?

– Случайно.

– М-м-угу. Вы его никогда прежде не видели?

– Н-нет. Думаю, что нет. Во всяком случае, не помню.

Валерьян отвел взгляд. Колесникова наверняка просматривала видеозапись, где Аспинин здоровался с мальчишкой.

– Что ему будет?

– Суд решит. Пока он скрывается.

– А если это ребячество. У вас ведь тоже есть дети. В этом возрасте они все бесятся.

– Вы считаете, такое поведение нормальным? Даже для взбесившегося.

– Нет, конечно. Но он швырял наугад, просто так. А вы ему жизнь сломаете.

– Следственный комитет лишь расследует дело, – сухо сказала женщина. – Он может быть связан с экстремистской молодежной группой. Это уже мотив.

– Как долго это продлиться? Я о повести.

– Трудно сказать. У меня не одно ваше дело. Наверное, около года.

– И все это время Андрей будет невыездной?

– Да. А если он не вернется, его объявят в розыск. Так что подумайте над вашими заявлениями, – она протянула свою визитку. – Вот мой рабочий телефон.

16

В машине Андрей рассеянно смотрел на автомобильную пробку на набережной.

– Похоже, дело спустили на тормоза и заметут одного Никиту, – сказал он.

– Похоже. До того дня, пока Никита со страха не заговорит.

– Заговорит. Ну и что? Все бумаги у Полукарова. Иначе тетка б с тобой по-другому говорила. Звонил Степунов. Письмо завернули. Значит, она и о письме не знает. Коллективного сговора нет.

– Не пойму, тогда, чего твой Полукаров ждет? Весь расклад у него!

– Команды! Валять вас или нет! Вы им, брат, всем до глубокой жопы!

Близнецы помолчали.

– Спроси хотя бы, чего он хочет. Хуже нет, сидеть так и ждать…

Андрей поискал номер в телефонной книге мобильника.

– У меня скоро обед, – сказал в трубку разведчик. – Подходите в кафе на Мясницкой.

…Заведение пустовало. За стойкой под красное дерево бармен в бабочке протирал салфеткой фужеры. Аспинин и Полукаров устроились в нише за столиком у окна с красно-голубыми стеклами.

Чиновник доел домашние бутерброды с сыром под заказанный чай с лимоном, аккуратно промокнул рот носовым платком и посмотрел на ручные часы. Его жидкие волосы были аккуратно зачесаны, костюм отглажен, глаза затуманила сытость.

– Вы пришли просить за детей? У вас вроде все благополучно! – сказал он. – История с заявлениями – глупость. Я навел справки о Колесниковой. Она грамотный специалист. Доведет дело до конца. По возможности, объективно.

– Это все, что вы можете сказать?

– А вы что ждали?

– Вы не передали бумаги в следственный комитет.

– Успеется. По двести восемьдесят второй статье предусмотрен небольшой срок. А боеприпасы – это серьезно!

– Какие боеприпасы?

– Из дневника Аркадия вы вырвали страницы. Но просмотрели в дневнике брата всего одно предложение, где он пишет о том, что забрал у Аркадия гранату. Вчера при обыске на квартире Белькова в его ноутбуке были найдены скаченные из интернета схемы самодельного взрывного устройства. Знаете, что это?

– Вы сами понимаете: вся это история – чепуха! – растерялся Андрей. – Никакой политики! Паренек психанул из-за девчонки…

– Знаю. Но совершено преступление, Андрей. Серьезное преступление на глазах у тысяч верующих. Мотивы его – вторичны. Согласны? Один заморочил голову девчонке, парней с толку сбил. Другой – своих детей воспитать не может. Теперь вы впутались с этим заявлением! Провокация в церкви – лишь следствие. Организованная группа, призывы, письма, боеприпасы. Если у кого-нибудь из вас найдут хоть гильзу, вас всех могут посадить за соучастие в терроризме. Это очень большие сроки. И на этот раз никто заступаться за вас не станет.

– Можно собирать вещи?

– Не ершитесь. Вы сейчас не в таком положении. В церкви надо было думать! Стоял бы ваш брат смирно, не геройствовал. Мальчишке хулиганку б пришили и все! Вы знаете, кто просил за Валерия? Ушкин. Через Зубанова. Тот поручил помощнику проконтролировать вопрос. Когда разберутся, вашему Ушкину влетит! Заступник! У нас всегда так: то кукурузу в заполярье сажаем, то террористов под каждой кроватью ловим!

– Что-то можно сделать?

– Нет. Белькова рано или поздно поймают. Что он расскажет, никому не известно. Никто из-за вас подставлять свою голову не станет. Задача следственного комитета расследовать преступления, а наше – предотвращать их. Если Бельков расскажет лишнее, мы вынуждены будем предоставить все материалы по этому делу.

– Не дурак же он, сам на себя наговаривать!

– Надеюсь. Хорошо. Оставим пока эти злосчастные гранаты, и не будем вмешиваться в работу следственного комитета. Вас больше интересует судьба брата, чем детей. Иначе вы бы уничтожили дневники. Записи в них за Валерия, а не против. Ведь так?

Если разобраться: вся эта история – дрянь. Плюнуть и забыть! Без вашего брата столько ерунды пишут: не успеваем отслеживать. Допустим, вам удастся доказать, что повесть написали вы, и в следственном комитете Валерия оставят в покое. Тогда он ноль без палочки. Верно? А какой, извините, из вас представитель пишущей интеллигенции? В творчестве авторитет зарабатывается годами. Чтобы сделать имя в интеллектуальной среде, нужно много трудиться. Не забывайте о таланте. Он у вас есть?

– Как-то я опубликовал в газете два рассказика.

– Вот, видите. Вам нужно много работать, чтобы вами заинтересовались всерьез. В этом направлении я не вижу перспективы нашего с вами сотрудничества. Что касается Валерия. Валерий не вы. Он, скажем так, менее управляем, и не станет использовать свои знакомства в наших интересах. Даже если об этом его попросите вы. Верно?

– Верно.

– Что я могу пока для вас сделать? Все документы по этому делу у меня. Никто, кроме нас с вами их не читал. Пусть в следственном комитете делают свое дело. Повозят Валерия за его писания, присудят штраф. Популярности ему это не прибавит, но плюсик в биографии для мыслящей, так сказать, интеллигенции, останется. С ребятами и гранатами сложнее. Тут я ничего гарантировать не могу. Проявите себя. Для начала напишите отчет о ваших встречах. Кто был? О чем говорили? Наладьте контакты с Ушкиным, с товарищами вашего брата на кафедре. Напишите, как прошло обсуждение, кто был инициатором открытого письма? Свяжитесь с диссидентскими организациями. Повод есть – ваш брат под следствием. Послушайте, о чем говорят. Обратите внимание на ваших ребят. Аркадий – не глупый парень. В его суждениях много трезвых мыслей. Пусть отмежуется от Белькова. Ближе сойдется со своими товарищами, о которых он пишет в дневнике.

– А Никита?

– Он хулиганил. Тут ничего не поделаешь. Если он наговорит лишнего, страницу в дневнике о гранате и экстремизме я вырву, и Бельков окажется там, откуда недавно вышел ваш брат. Но это в том случае, если мы поймем друг друга.

– Выбора у нас нет, – кивнул Андрей, – и все ваши комбинации только для того, чтобы сделать из нас стукачей?

– Не упрощайте. Курочка по зернышку клюет. Я минимум рискую погонами, если ваш Бельков еще что-нибудь отчебучит. Быть патриотом, Андрей, это не значит хаять свою Родину и фрондировать перед властью. У меня тоже семья. Я люблю жену и дочь. Люблю родителей. Как вы, поездил не мало. Есть много красивых стран, где люди живут сыто и счастливо. И я хочу, чтобы счастливы были мои родители и дети. Хочу, чтобы они жили не хуже, чем живут в тех странах. Если вы думаете так же, мы с вами в одном окопе. Извините за пафос. Хотите, верьте мне. Хотите, считайте, что я шантажирую вас.

В нашей жизни много недостатков. Но это не повод делать ее хуже. Согласитесь, если бы ваш брат и ребята хлопотали за сытый кусок, мы бы с вами не встретились. А если у людей одна цель – сделать страну лучше, может, попробуем объединить силы?

– Тогда, почему бы вам просто не уничтожить дневник?

– И вы станете сотрудничать по совести?

Андрей промолчал.

– Пока же я соучастник яблочного заговора, – Полукаров засмеялся. – А мне скоро на пенсию. Если откровенно, с вами мне работать легче. Вы практик. А не болтун. Когда меня только определили на эту работу, меня поражало, откуда столько мерзости в людях. Особенно среди интеллигенции. Трусливые, лживые, непорядочные, мелочные, завистливые. За них делать-то ничего не надо…

О чем вы с братом печетесь? Перебесятся ваши ребятки и поймут, что надо либо уезжать из этой страны, и забыть ее власть и вечно униженных ею людей, либо принять эту жизнь такой, какая она есть! А если остались, то извольте любить то, что есть!

Вам спасибо. Вы помогли систематизировать факты. У нас на это ушло бы больше времени. Уезжайте. Работайте.

– Вы знаете, что я не брошу брата. Допустим, вы меня убедили. Что дальше?

– Валерий безынициативен. Взбодрите его. Попросите для начала помочь с отчетом. – Полукаров холодно смотрел на Андрея. – Слог у него великолепный. В остальном живите, как жили: вы там, он тут. Пусть опекает ребят и делает то, о чем его попросили.

Не говорите ничего сгоряча. Нам, возможно, работать вместе. А дело есть дело. Подумайте хорошенько. Если у вас появится что-то новое, вы знаете, как меня найти.

В машине Валерьян выслушал брата.

– Что делать будем? – спросил Андрей.

– Ждать! Что еще остается? Ты за бугор двигай. Одной проблемой меньше.

По реке медленно проплыл буксир, натужно пеня перед собой бурую воду.

Братья с особой пронзительностью поняли: вот-вот они снова расстанутся надолго.

– Из дома звонили. Я сказал, скоро будем, – сказал Валерьян.

17

Малышкины собрали Андрея в дорогу, как он ни убеждал, что в поезде кормят. «Еще на вокзале насидишься!» – отвечала Татьяна Васильевна.

Братья решили ехать к Андрею за вещами и на вокзал на машине Валерьяна.

В прихожей Малышкина перекрестила и поцеловала Андрея.

– Как быстро получилось… – вдруг растерялась она и заплакала. Андрей обнял женщин.

Дома он собрал чемодан. Пошел к Серафиму прощаться. Дверь открыл Аркадий: священник с женой уехали на рынок. Алена выглянула из гостиной на голоса.

– Зайдем в твою комнату, – сказал Андрей.

В углу висела икона. На полке стояли несколько томов Толкиена и Льюиса. Рядом книги по строительству и история русской философии под редакцией Лосского. На шкафчике изображением к стене был приколот плакат AC/DC.

Андрей присел на диван, рассказал о встрече с Полукаровым и о записи в дневнике. Попович сидел на стуле боком и по привычке отца теребил бородку.

– Прости, что я…вам нагадил, – Андрей смущенно кашлянул в кулак.

– Ничего. Мы сами виноваты.

Аспинин выложил на стол перехваченную резинкой тонкую пачку долларов.

– Пусть Никита мотает в любую безвизовую страну. Потом что-нибудь придумает. Ты что решил?

– Я был в военкомате. Там осенний призыв начинается.

Они помолчали, пожали руки, и Андрей ушел. Отдал брату ключи от дома и машины. Доехали за час. На сердце было пакостно.

Привокзальную площадь запрудили машины. Валерьян высадил Андрея у подъезда, достал из багажника дорожный чемодан на колесах, обнял брата и отъехал. Он махнул на прощание в зеркало заднего вида и втиснулся в автомобильный поток.

В купе мягкого вагона Андрей поужинал домашней едой и лег спать.

Из Питера в Хельсинки ехал поездом. В Хельсинки опоздал на паром и, чтобы не пропал день, автобусом добрался до Турку и купил билет на паром до Стокгольма.

Спозаранку Андрей сложил вещи и поднялся в бар.

В просветах между сушей ползло красное солнце, отставая от громадного корабля на левых поворотах или обгоняя его – на правых. Ближе к Стокгольму все чаще попадались острова с аккуратным домиком среди деревьев и яхтой у пирса.

В чехле на поясном ремне Андрея задребезжал мобильный телефон, зазвучал «Полет валькирий». Брат сообщил, что утром, в день отъезда Андрея, на Ярославском вокзале при проверке документов задержали Белькова. В рюкзаке у него нашли гранату. Каланчевым вчера звонила его мать и плакала.

– Ни о чем я их просить не буду! Если Никита заговорит, каждый свою шкуру спасать станет! – сказал Валерьян. – Приезжать не надо! Лучше напиши все, что видел, и выложи в интернете. Ты сможешь! Не поможет, так хоть поднасрешь им. Там они тебе ничего не сделают. Заодно заяву подтвердишь, что ты автор, – хмыкнул он. – Я пришлю по электронной почте документы. Что осталось. Список литературы, по которой писал рукопись. И продолжение…

– Глупость это! Никому это не надо! – крикнул Андрей: стало плохо слышно. Два досыпавших за столиком финна, подняли головы и посмотрели за окно, думая, что приплыли. Брат не расслышал. Тогда Андрей крикнул: – Адвоката нанимай. Я вышлю бабки… – и Валерьян выключил телефон.

Комната Аспинина в гостинице маленького университетского городка Упсала, с видом на речушку Фюрис, километрах в восьмидесяти от столицы, досталась ему «в наследство» от брата и напоминала пенал. Мебель здесь располагались так, как ее расставил Валерьян. Письменный стол у окна так, чтобы свет падал слева. Диван поперек комнаты. За спиной в «гостевой» половине – бытовые предметы…

Андрей перезвонил брату. Валерьян сказал, что пока все тихо. Никита либо молчит, либо взял вину на себя. Полукаров ждет: выкрутимся ли? (А мог отрапортовать о заговоре!) Или зад прикрывает – ибо докладывать надо было, пока Бельков не попался.

– Не передумал? Может, возьмешься за писанину? – спросил Валерьян.

– Ладно. Попробую. Сам говорил, не забор покрасить. Ты там это…, словом, вали все на меня: всю вашу писанину. Может, хоть с этим отвяжутся.

Вечером по электронной почте от Валерьяна пришло письмо. Андрей прочел:

«Повсаний. Описание древней Эллады.

А. Д. Бивар. Митра и Серапис // Вестник древней истории

Свеницкая И. С. Человек и мир в восприятии греков эллинистического времени.

Хёбл Гюнтер. История империи Птолемеев. Лондон-Нью-Йорк.

Филон Александрийский. О жизни созерцательной или о молитвенниках…»

Список растянулся на четыре страницы. Внизу приписка:

«Книги найдешь в интернете и в библиотеке. Пересылаю хлам, что ты отдал легавым, и продолжение. С флешки в ватнике».

Андрей удобнее устроился в кресле и принялся читать.


Часть четвертая. Пророк

Предатель

1

Засуха и пожар уничтожили почти все участки, где рос папирус. Но еврейские купцы, державшие всю оптовую торговлю осокой в Александрии, давали ремесленникам за талант прессованной травы всего на два ассария больше прошлогодней цены. Ремесленники греческих, македонских, фракийских, критских, иранских, сирийских и египетских фил столицы решили: «обрезанные» хотят пустить «гоев» по миру.

К вечеру запылали портовые склады еврейских купцов: сгорел папирус, приготовленный к отправке в Рим. Ночью из пяти городских районов пожары пылали в трех еврейских. Перепуганные купцы согласились дать справедливую цену. Но было поздно. Начался погром.

Иудеев били палками на улицах, зашвыривали их камнями. Врывались в лачуги и переворачивали все вверх дном. А если находили папирус, тут же сжигали его вместе с жильем и прессовочными станками.

Утром следующего дня легат Тиберия Адриан, толстый, с двойным подбородком, приказал особому префекту Феликсу навести порядок в восточных районах столицы.

Феликс выдвинул две когорты легковооруженных вигилов. Но жители всех фил выступили против солдат на редкость единодушно. Они выстроили баррикады из бревен и битого камня вокруг Брухейона, квартала богачей, и забросали когорты камнями и горящими головешками. Солдаты, не видевшие плохого в том, чтобы жадных поучили, не в лад колотили мечами о щиты, топтались на месте и скоро отступили к дворцу.

Погром разбушевался с новой силой. Евреи окраин прятались, а кто побогаче – уезжал в загородные дома: и все проклинали день, когда праотцы, забыв завет патриархов, оставили землю обетованную и поселились в этой Гоморре, вскормленной гнилым выменем римской волчицы. В греческих, македонянских и критских номах, по примеру столицы, запылали еврейские тесавры с хлебом, приготовленным к отправке в Рим.

Тогда префект построил все семь когорт вигилов в колоны и приказал командирам манипул и центурий очистить кварталы и улицы от смутьянов.

Сам Феликс облачился в золоченые доспехи, чтобы внушить бунтовщикам почтение к власти, и выступил с главным отрядом. В первом же переулке его с крыши окатили помоями, и Феликс, посрамленный, ускакал.

Легат лишь посмеялся, узнав о конфузе. Он не хотел вводить войска. Иначе недоброжелатели преподнесут Божественному Тиберию шкурную сколку торгашей, то и дело вспыхивающую по малейшему поводу, как бунт против римской власти.

Адриан брюзжал жене, что в этом городе евреев больше, чем свободных граждан в Риме. Жена, изнеженная и томная, на тридцать лет моложе мужа, вяло отвечала, что нет плохого в умении наживать: перед зеркалом она примеряла изумрудное колье, подарок Константина, богатейшего ювелира города. Тоже из евреев.

Утром третьего дня к легату в канцелярию прибыли представители декуриона и Совета при наместнике во главе с банкиром Александром и Филиппом, прокуратором и главным публиканом южной столицы. Через откупантов компании Филипп собирал налоги вместе с Адриаоном – они были компаньоны и друзья.

Двое сообщили свою обеспокоенность поставками зерна в митрополию. В порту прекратили погрузку пшеницы, а чернь грозила запалить главные хранилища хлеба близ Никополя. Пока смутьянов сдерживали вигилы Феликса. За поставки отвечал легат.

Александр и купцы еврейских политевмов согласились оплатить расходы армии, чтобы усмирить чернь. При этом закупочные цены на папирус, – из-за беспорядков купцы понесли колоссальные убытки! – решили сохранить на уровне прошлого года.

Адриан немедленно приказал командующему Африканским легионом пропретору Октавиану выдвинуть против бунтовщиков регулярные части. Легат распорядился не увечить людей, а лишь рассеить толпу. Зачинщиков передать особому префекту.

За ночь шесть когорт трибуна Квирина вместе с германцами из шести вспомогательных когорт выполнили приказ. Выстроив черепаху, под градом камней они подходили к баррикадам. Саперы растаскивали укрепления. Бунтовщики в панике разбегались. К рассвету смутьянов рассеяли, улицы расчистили для движения.

Чтобы бунт не вспыхнул снова, легат обещал старшинам этнических политевм доплатить из казны ассарий на талант готового папируса.

Греки, македоняне, ассирийцы, иранцы разошлись, тая ненависть к евреям, в очередной раз купившим свое благополучие за их счет.

2

Через октогональный зал Золотого дома братья неторопливо прошли на открытую мраморную веранду.

Отсюда далеко в лазурном море просматривался песчаный мыс и широкая западная гавань Евноста с бурой вспененной водой. На острове Антиродос непреступная стена из белого камня с зубцами и бойницами окружила беломраморный дворец Птолемеев. Рядом, из красного гранита, огромным кубом высился мавзолей Александра Великого. Поодаль виднелись белоснежные колонны Мусейона, купол библиотеки и широкие ступени театра. Перед бухтой громоздились многоэтажные дома Брухейона. Слева, похожее на огромную еловую шишку из мрамора, «росло» святилище Пана. На острове гигантским перстом торчал маяк. Его зеркала из полированного гранита под каменным куполом отражали солнце. Будто сам город горделиво сверкал на сотни стадий окрест.

А дальше большую пристань наводнили торговые корабли и лодки в ряд. На рейде за Фаросом пестрела приспущенными парусами еще целая флотилия: суда ждали, чтобы войти в гавань на освободившиеся у пирса места. От далекого мола грохотал морской прибой, а от пристани, казалось, доносился разноязычный гомон матросов, купцов, перекупщиков и грузчиков: грузчики таскали тюки и короба от лодок к складам и обратно. В действительности галдела толпа прохожих за высоким забором дома.

Старший из братьев, лет тридцати пяти, рослый и широкий в кости, был в халате из тонкого шелка, в хитоне, расшитом золотом и в сандалиях из мягкой кожи. Мелко вьющиеся волосы коротко острижены. Бледное аристократическое лицо портил крупный нос. Природная лиловая синева проступала на пухлых щеках и на безвольном подбородке.

Богатейший человек Александрии, банкир и один из тридцати восьми членов Совета при наместнике, назначенном еще Августом, Александр принадлежал к самому влиятельному иудейскому клану в столице. После того, как Цезарь вмешался в династическую войну между Клеопатрой и ее братом Дионисом, прадед Александра и Филона угадал все выгоды и принял сторону победителя. Так же поступил их дед, немедленно признавший право римлян на царство, и умножил родовое богатство. После смерти отца, бывшего ситолога и трапезита столицы, многочисленная семья Александра, как положено правоверным, почитала старшего сына за отца.

Теперь Александр устроил один из своих домов вблизи канцелярии и резиденции главнокомандующего александрийским гарнизоном и юго-восточным флотом военных кораблей в Египте. Здесь за обедами он без проволочек вершил дела с нужными людьми.

Филон, на полголовы ниже брата, сутулился и казался ниже своего роста. В двадцать четыре он выглядел неуклюжим подростком, и, невзирая на зной, зябко кутался в пестрый халат. Он носил черную бородку, немного старившую его, и круглую шапочку, едва державшуюся на густых волосах.

Филон уже написал трактат «Имеют ли животные разум» и часть комментариев на Пятикнижие «О сотворении мира». Его уважали все книжники Александрийского храма, молитвенных домов и платоники Мусейона, где Филон читал лекции.

Братья не спеша спустились по ступенькам к нимфею с прохладной водой и колоннами из розового мрамора. Поговорили о недавней смерти Августа. О закрытии Тиберием народных собраний. Теперь консулов и преторов избирал сенат.

– Так о ком ты просишь? – спросил Александр.

– Его полное имя Йехошуа бен Йосеф из Назарета.

– Я уже слышал это имя от богословов синедриона. Ему позволили читать правоверным писание. Но, как говорят в Ершалаиме, разве может что хорошее прийти из Назарета? Шучу! Твой клиент действительно умен, как о нем говорят?

– Он читал Аристарха Самосского, Страбона, Гиппарха, Евклида, Аристотеля, Платона и еще многих. Сегодня, с твоего разрешения, я пригласил его к нам. Ему восемнадцать. Он ремесленник. Делает плуги, хомуты, плотничает и отлично знает гончарное дело.

– Я просил тебя не якшаться с чернью…

– Известный тебе Захария из Ершалаима их родственник. – Александр одобрительно приподнял бровь. Филон продолжал: – Йехошуа рос без отца. Потому не смог подготовиться в раввинскую школу в Ершалаиме. Они бежали из Палестины от ужасов смуты. Его отец погиб, защищая семью: разбойники хотели обратить их в рабство. Мальчик спас мать, когда они пустились от погони через Иавок, приток Иордана. Выживали по трактирам. Но он выучился и стал «сыном закона». У него своя мастерская.

– В восемнадцать лет? Разумно!

– И знаешь, какой он выбрал себе отрывок при поступлении в школу? Из Исайи. «Дух Господа Бога на мне, ибо Господь помазал меня, он послал меня благовествовать нищим, исцелять сокрушенных сердцем, возвращать свободу пленным и освобождать духовных узников». Он наизусть знает Галахи. Но никогда не будет законником. Он прирожденный мастер Агады. И со временем станет неподражаемым толкователем закона. У него дар проповедника. Его искусство сравнимо с поэзией. И в этом его беда!

Александр вопросительно посмотрел на брата.

– Ты можешь представить среди законников Ершалаима Эзопа или Аристофана, Софокла или Еврипида? Наконец, Вергилия?

– Он что же, думает снискать славу Сократа? – Александр скептически покривил рот. – Нет хуже хитреца, который хочет возвыситься над простаками. Этот оборванец проповедовал дуракам, как не возвращать долги. И за свои богохульства кончил, как Эзоп.

– В конце концов, Сократа убили «Облака» Аристофана, а не проповедь.

– Ну, хорошо. Так о чем хлопоты?

– Он собирается к мереотидским терапевтам поучиться от их мудрости. Вчера его известили о том, что умер один из мудрецов, и освободилось жилище. Медлить нельзя.

– Что за блажь? Молитвенники, конечно, достойны уважения. Ты передавал им от меня деньги. Но в его годы надо веселиться и наживать. Александрия город безграничных возможностей! И потом, на кого он оставит мать? У него есть братья, родственники?

– Как раз о ней я хочу просить. Его родня не так богата, чтобы заботиться о ней. Путь домой опасен. А в любой таверне наших домов она переждала бы невзгоды…

Александр на миг представил, что обездолил бы свое огромное семейство в этом городе воров и проходимцев, представил проклятия родни, и сердито вскинул руки.

– Твой гончар – хитрец! Посвящение займет три года. А если он останется у них навсегда?

– За восемь лет я многому научил Йехошуа. Его решение не блажь. Он хочет поучиться у мудрецов. От них вышли книги Сивиллы, Премудростей и четвертая Макковейская. Кто знает, какие знания стерегут эти люди? Там ему будет безопаснее. Пусть судьба убережет его от случайностей. Для нас это малость.

Александр молчал.

– Чем больше эти люди узнают о нашей вере, тем быстрее поймут, что мы народ избранный Богом. Я чувствую: этот человек изменит их сознание и отношение к нам. На это грех скупиться.

– Ты не станешь болтать пустое, – наконец сказал Александр. – Я выслушаю его.

3

Йехошуа бережно скрутил на деревянный жезл старый в трещинах пергамент и понес свиток хранителю Аристарху. Через огромный проем в потолке на высокие мраморные стены косым столбом яркий свет отражался по всему залу. Дюжины две читателей в тишине полупустой библиотеки корпели над рукописями, раскатав их на деревянных столах. Йехошуа здесь знали как одного из помощников Филона. Это звание позволяло ремесленнику беспрепятственно посещать филиал главной библиотеки.

Знаменитая на все средиземноморье Александрийская библиотека находилась близ дворца наместника. Сюда со всего мира стекались ценнейшие манускрипты. Но дворец охраняла стража. Всякий раз добывать для простолюдина разрешение на вход Филону было хлопотно. Парень занимался в филиале библиотеки при святилище Сераписа.

Отдав свиток, Йехошуа скорой, пружинистой походкой пересек зал. Миновал боковой предел и оказался в гигантском святилище Сераписа. Он прошел мимо черной диоритовой статуи быка Аписа с диском солнца из золота между рогами. Рядом со своим звериным воплощением в мраморном кресле горделиво восседал истукан из белого мрамора в хитоне и с двузубцем в руке.

Йехошуа считал нелепостью искать бугая по всей стране по двадцати девяти приметам, откармливать сорок дней, чтобы через двадцать пять лет утопить в Ниле, и всей страной праздновать избавление от собственного «бога». Если несчастный зверь Усир был старшим сыном местного божка земли Геба и богини неба Нут, а сам он брат и одновременно муж Изиды, – поскудней родство трудно вообразить! – брат Нефтида, Сета, отец Гора, Анубиса, внук Шу, правнук Ра и родственник целого звериного племени, тогда не жди от них ни молока, ни здорового приплода.

Йехошуа прошел по огромному залу храма мимо сотен колонн из асуанского красного гранита. Каждую колону стерегли по три красных гранитных человеко-звериных уродца, сфинкса. Внизу под храмом, в галереях, проводились обряды в честь Сераписа. Йехошуа лишь раз спускался туда. И решил: каждый верит во что хочет!

В мастерских при храме готовили сезамное масло и дорогие ткани из шелка, парчи и виссона для жрецов и знати. Глядя на сытые физиономии хранителей веры, Йехошуа думал: эти люди слишком хорошо знали, что им нужно от тех, кто поклонялся истуканам!

У выхода из храма к мраморной стене были приделаны два набора мемориальных досок из золота, серебра, бронзы, фаянса и сухой нильской грязи с текстами на латинском, греческом и египетском иероглифическом письме. В них говорилось о том, что храм воздвигли при Птолемее третьем. Доски из драгоценных металлов навесили так, что бы до них нельзя было дотянуться даже верхом. У царей не было иллюзий о нравах подданных!

Хотя, подумал Йехошуа, не лучше этих табличек обычай его народа прибивать к дверному косяку кусок пергамента с молитвой «Господь будет хранить нас в походах и возвращениях, отныне и вовеки!», и при входе и выходе из дома целовать палец, коснувшийся пергамента. Разве мертвый кусок дерева это – Небесный Отец, чтобы просить у деревяшки благословения?

Йехошуа повернул в греческий район на узкую улочку убогих лачуг, таверн и бедных ремесленных мастерских. Сандалии тонули в мягкой пыли. Из сточной канавы смердело нечистотами. Люди попрятались от солнца. Лишь рыночная площадь шумела. Лавки и лотки под парусиновыми навесами пестрели товарами. Рулоны египетского папируса, посуда из литого александрийского стекла, египетские аметисты и драгоценные камни из Индии, обработанные тут же в мастерских при лавке, поделки из слоновой кости, глиняные горшки и тарелки, хомуты, сохи. Чего тут только нет!

Зеленщики то и дело освежали водой овощи и фрукты. В рыбных рядах морские твари лежали ярусами, висели на крюках под тряпками, облепленными тучами мух. Мясники лениво отгоняли от нарубленных кусков проворных бродячих собак.

На Йехошуа был новый халат и шапочка, расшитая бисером. Торговцы зазывали его на все лады, а затем бранились и кидали в след куски сухой глины.

Йехошуа прошел по улице пророка Даниила и свернул направо в один из трех иудейских кварталов. Глиняные лачуги сменили двухэтажные дома.

На мощеной белым камнем главной улице Александра теснились роскошные виллы с высокими каменными заборами и пестрыми садами. Здесь, невзирая на зной, толпился народ. Распоряжением наместника въезд в центр на верблюдах и лошадях по примеру Рима запретили. И люди, с тележками или с поклажей на головах, суматошно сновали по широкому бульвару с пальмами.

Впереди зло ругались два взмокших лектикария. Один не уступил дорогу другому, и оскорбленный носильщик, считавший, что его хозяин важнее, больно ударил невежу ассером в плечо. Вокруг потехи, перегородив движение, толпились зеваки. Но молодой франт, откинув шелковую занавеску на паланкин, уже извинялся перед желчным стариком, выглянувшим на шум из крытых носилок, и подгонял четырех рабов-эфиопов.

Еще один вельможа в низкой гексафоре расцеловался с приятелем в октофоре с кожаным пологом. Рабы терпеливо пережидали любезности хозяев, тычки и брань толпы.

Почти за десять лет жизни в Александрии Йехошуа привык к этому городу, но не считал себя своим даже в демах единоверцев. В этом городе купцов о человеке забывали быстрее, чем о раздавленной мухе. У Сераписа или Изиды просили только денег и благополучия, а – здоровья, чтобы наживать.

Перед трехэтажным дворцом с каменными воротами молчаливый распорядитель в легком шелковом халате скользнул беглым взглядом на запыленные сандалии парня. Через минуту вернулся слуга и повел Йехошуа к боковому входу с улицы Арсеонии.

Юноша был разочарован: его приняли, как слугу. Но подавил тщеславие – этот хронический недуг александрийцев.

На заднем дворе сотни две лектикариев расселись за общие дощатые столы под навесом. Им принесли разбавленного красного вина и фрукты. Тут же по двору сновали босоногие кухарки с корзинами овощей, домашние рабы и слуги в парадных одеждах.

Йехошуа взбежал по мраморной лестнице. Миновал зал с бюстами бельмооких слепцов. Слуга распахнул перед гостем резную дверь в уютный кабинет с мебелью из красного дерева. На полках, в резных коробках стояли зачехленные в кожу свитки.

На диване, обитом зеленым бархатом, скрестив ноги и переплетя на животе пальцы в золотых перстнях, полулежал грузный мужчина в шелковом халате, расшитом золотом. Рядом о пюпитр облокотился Филон. Он ободряюще кивнул Йехошуа. Тот поклонился.

Рослый и крепкий, с открытым взглядом, он не походил на тщедушных умников со слащавыми улыбочками из окружения Филона. Густые вьющиеся волосы до плеч и обаятельное лицо с правильными чертами делали его красавцем. Банкир заметил большие и сильные кисти рук ремесленника с тонкими пальцами – признак породы.

– Брат рассказал мне о тебе, – не вставая, проговорил банкир. – Почему ты решил уйти к молитвенникам? Ты молод. У тебя мастерская.

– Говори открыто, – сказал Филон Йехошуа. – Ты у друзей.

Тот почесал лоб, развел руками и обезоруживающе улыбнулся.

– Мудрецы говорят, знание берет начало в науке, мудрость – в философии, истина – в духовном опыте. Но знания умножают скорбь мудреца и обременяют ум невежды. Остается истина, то есть Бог. Может, молитвенники знают истину, если находят силы жить так, как живут, – с едва уловимым арамейским акцентом проговорил парень.

– А зачем тебе их истина? Живи, как все.

– А как живут все?

– Не знаю, – растерялся Александр. Филон улыбнулся. – Расширь мастерскую, женись и расти детей, доживи до старости в почете и уважении. Что за нелепый вопрос?

– Крыса плодовитей человека, мыши в твоем амбаре тучнее твоих гостей, а твоим домашним рабам завидуют вольные граждане этого города. Но разве плодовитость крысы и сытость мыши делают их достойнее человека? Или твои рабы счастливы в неволе? Кто скажет, почему наедине с собой человек чаще грустит, чем радуется? А среди людей ищет радости, чтобы убежать от грусти? Не потому ли, что удел крысы, мыши и раба тесен человеку?

– Хорошо. А как же твоя мать? Ведь ты у нее один. В Писании сказано: «Почитай отца своего и мать свою, ибо они дали тебе жизнь и воспитали тебя».

– Там же сказано: «Следуй велениям твоих высших представлений об истине и праведности» и «враги человеку – домашние его. Ибо сын позорит отца, дочь восстает против матери, невестка – против свекрови своей». Это мучит меня. Я люблю мать и люблю Бога. Не могу бросить ее без защиты. Но путь мой предопределен, как путь Земли вокруг Солнца. Я сдал мастерскую внаем, с тем, чтобы часть дохода шла матери.

– Разумно. Но ведь мать могут обмануть.

– Она сумела выжить здесь одна и воспитала сына.

Александр насмешливо приподнял бровь.

– Ты сказал о Земле и Солнце. А разве не Солнце ходит вокруг Земли?

– Аристарх Самосский в своих «Величинах и расстояниях Солнца и Луны» не так точен в расчетах, как Гиппарх Никейский. И шестьдесят радиусов Земли лучше соответствует расстоянию до Луны. Он прав в том, что большее не может вращаться вокруг меньшего. Опусти сухой лист в таз с водой, и лист обязательно прибьет к краю.

– Но Аристарха казнили за это богохульство? И Евдок Книдский, Калипп и Аристотель считают, что он не прав.

– Архимед в «Псаммите» и Плутарх в «Лике, видимом на диске Луны» также предполагают огромную удаленность звезд. Впрочем, истину знает Бог, а правоту людей рассудит время.

Александр одобрительно улыбнулся.

– У него есть свое мнение, – сказал он брату.

– А ты ждал услышать недоумка, из тех, кто, не прочитав ни строчки, слепо верят в то, что им внушили раввины в мидрашах? – ответил Филон.

Банкир поднялся.

– Хорошо. Твоя мать не будет нуждаться ни в чем. И пусть переселится в таверну любого из моих домов, где ей понравится. Никто не посмеет ее обмануть.

– Нам от тебя ничего не надо. Я думал, меня пригласили для беседы.

– Ты горд. Это хорошо и глупо. Умные люди должны помогать друг другу. Особенно если им это ничего не стоит. Нам пора к гостям. Хочешь, присоединяйся. Если не брезгуешь компанией надутых барышников и грязных любителей мальчиков.

– Мне пора в мастерскую, – сказал Йехошуа и учтиво поклонился.

– Мы догоним, брат, – Филон приобнял приятеля за плечи и повел в зал. – Не спеши. Мы встретимся не скоро. Посвятим этот день друг другу. Здесь хотят подражать нравам Рима.

– Вы с братом так легко говорите о мерзостях!

– Вседержитель создал нас разными. Ты уходишь к мудрецам, передав часть своего состояния чужим людям, и единоверцы считают тебя глупцом. Демокрит и Анаксагор во имя философии забросили свои земли и стравили поля скотине, и их сумасбродство чтит вся Эллада. Мы смеемся над их богами, считая, что одно и то же существо не может быть смертным и бессмертным. А язычники правят нами. Во всяком случае, думают, что правят! Видишь, одни и те же поступки люди толкуют по-разному. – В зрачках ученого блеснули веселые искорки. – К тому же так ли плох «Пир» Платона и речь Алкивида? Мы презираем их хвалу любви мужчины к мужчине и любовь к мальчикам, но не верим, что женщина может быть верна лишь одному мужчине. Считаем чужих матерей нечистыми лишь за то, что такими их создал Бог. Так не лучше ль андрогин весельчака Аристофана, чем козни грязной Жизни? Приходится терпеть, как эти свиньи принуждают несчастных исполнять то, что свойственно другому полу.

Друзья не спеша прошли анфиладу комнат и остановились перед огромным триклинием. Многие гости уже устроились на лежаках из кости морских черепах вокруг большого низкого стола из слоновой кости, жадно ели и запивали вином. Другие лишь подходили с громкими приветствиями и пожимали друг другу запястья. Стол был заставлен яствами, чашами, фиалами, бокалами, териклийскими резными кубками.

За каждым возлежавшим стояли нарядно одетые, надушенные, расчесанные и завитые рабы, чтобы подливать вино. На них были тонкие, как паутина, белоснежные хитоны до колен, а сзади ниже подколенка. Боковые разрезы хитонов перехватывали витые шнурки, а фалды свешивались над поясами, образуя напуски и пазухи, особо низкие подмышками. За рабами переминались нарядно одетые подростки.

Жирный всадник пьяно поглядел на мальчика с едва пробивавшимся пушком на щеках и подманил его жирным пальцем. Он запустил ладонь под хитон подростка, пощупал его ягодицу и низ живота. Мальчик инстинктивно отпрянул.

Всадник, кряхтя и обливаясь потом, поднялся и повел мальчика за собой. Тот огляделся, словно ища защиты. Встретился с Йехошуа глазами и приосанился, боясь, что его накажут за то, что он портит праздник. Йехошуа потупился.

– Пойдем отсюда, – сказал Филон, и за локоть увел друга.

4

Они поднялись на второй этаж в триклиний на двоих. Внизу пожилой оратор с красным от напряжения лицом пытался перекричать пьяные гвалт и звон посуды: он торжественно декламировал стих из Гомера.

– Сейчас они обожрутся, как морские нырки, и начнут блевать, чтобы впихнуть в себя еще больше, – сказал Филон. Сверху друзья смотрели на потные затылки и плешивые макушки пирующих. – И еще потребуют, чтобы им завернули то, что они недожрали. Кичливые властители мира! Другой жизни они знать не хотят! Устраивайся. Тут мы не осквернимся.

Молодые люди остались в хитонах, расшитых у шеи и по краям, и удобнее улеглись на топчаны вдоль стола.

– Весь этот сброд ненавидит нас за богатство, боится и терпит, потому что сила оружия ничтожна перед силой золота. Бог дал нам Завет, чтобы терситы служили нам, а мы – Ему.

– Ты будешь давать взаймы многим народам, а сам не будешь брать взаймы. И господствовать будешь над многими народами, а они над тобою не будут господствовать, – процитировал Йехошуа, и добавил, глядя на зал: – Много званных, но мало избранных.

– Хорошо сказано.

– Кому мало прощается, тот мало любит. Но ведь среди них есть достойные!

– Достойные? – Филон отпустил слугу и разлил вино в кубки. – Могут ли разумные поклоняться неразумным? Тем, кто по своей природе занимает рабское положение. Они, как слепые котята, ползут к молоку матери, отталкивая друг друга, а наевшись, засыпают. Транжирят богатства на роскошь. Души их спят от сытости. Они похожи на своих легкомысленных и злобных божков. Те не знают блага, а – лишь наслаждения. А эти не знают Бога: лишь от него истекает гармония и порядок. Он един и прост, как сущность, не составленная из частей. Он един и всемогущ.

– Да, ты говорил мне. Он – Благо, Единство, Монада. Но, если верить Протагору, даже солнечный свет состоит из немыслимо малых частиц. Так может ли Небесный Отец быть одновременно велик и мал во всем?

– Можно ли взвесить мысль, прежде чем она обратится в слово? Но даже когда она станет словом, ее все равно нельзя измерить. Так можно ли измерить Вседержителя, который дал мысль и слово? Он во всем и над всем. Человек доверяет своему опыту, а не ощущениям: чего я не могу потрогать, того нет! В мутной воде ты не видишь ног, но они тебя держат. Освободиться от бремени разума человек не может, ибо перестанет понимать, что чувствует. Ты слышал вой собаки, видел, как кошки дыбят шерсть в доме покойного и больше не возвращаются туда? Звери чувствуют, но не понимают. Поэтому Бог не дал им речи. Их ощущение сильнее разума. Мы же пытаемся выразить ощущение Бога в бессильном слове и уподобляем Бога бессмертному факиру в облике человека. А свое скудоумие оправдываем превосходными эпитетами и хвалой Ему.

Друзья пригубили из кубков.

– Ты сумеешь навсегда отказаться от этого? – спросил Филон, разламывая пополам цыпленка. – Молитвенники едят лишь пресный хлеб и пьют воду из родника.

– Если жрецы Мемфисского Серапиума в строгом затворе умели обходиться хлебом и водой, неужели с этим не справится правоверный? – усмехнулся парень. – В детстве в голодный год мы обходились меньшим. К тому же, говорят, мудрым можно мясо и вино.

– Если читать Гомера, то лишь язычники способны на подвиг воздержания. Помнишь в «Илиаде» о мидянах, бившихся в рукопашную…

– …и дивных гиппимолгах, крайне бедных, питавшихся одним молоком, но бывших вместе с тем самыми справедливыми, – кивнул Йехошуа. – Рассуждая о служении Небесному Отцу, ты всегда говоришь о власти над человеком: золота ли, одного ли народа над другим, Небесного Отца над всеми. А разве нельзя служить Ему из любви?

– Это удел избранных. «Начало мудрости – страх Господень». Человек слаб и чаще любит из корысти. Поэтому его надо заставить не любить, а бояться. Бояться, значит – верить!

– Дети часто неблагодарны. Но родители их все равно любят! Так и Небесный Отец любит своих детей, какими создал. У Шеломо сказано: «Ненависть возбуждает раздоры, но любовь покрывает все грехи».

Филон улыбнулся.

– Я говорил брату: ты не философ. Разум – твой враг. Человек не может всегда жить с мыслью о Боге и о Его Благе. Лишь мудрец понимает: коль человек ничтожен перед Небесным Отцом, возмездие на земле ничто в сравнении с возмездием Небес. Простолюдин же обязан помнить, что нет ничего страшнее кары Вершителя их судеб. А от мерзостей человека удержит страх Его возмездия в этой жизни. Любовь к отцу держится на страхе наказания.

– Пусть так, но законы Мошеаха не остановили кровопролития. В их основе месть. Как остановить убийство и жестокость?

– Для этого есть тот, кто вершит земной суд.

– Власть цезаря от богов. Но ведь он смертен, как раб. Значит, тоже слаб. Что же станет мерой его воли?

Филон иронично зацокал языком.

– Будь осторожен с чужими, рассуждая о Божественном. Даже молитвенники считают, что его власть от Бога. – И добавил серьезнее: – Мера воли цезаря – его закон.

– Но милосерден ли их закон? Дед мне рассказывал, как в легионах Помпея казнили каждого десятого солдата за бегство с поля брани. Среди казненных был герой, не давший смять ряды отступавших, и сам военачальник преклонил пред ним колено в знак скорби. Героя казнили. В чем смысл такого закона?

– В том, что он един для всех.

– Но если пренебречь одним человеком, можно пренебречь всеми.

– Закон Мошеаха жесток, но понятен, удобен и потому справедлив. Убийство из корысти или случая – все равно убийство.

– Но ведь Отец Небесный простил за грехи Товита и Сарру. Снял бельма с глаз Товита, а Сарру дал в жены Товии, сыну Товита, после ее семи пустых замужеств. Мы же – все дети Его. Он повелевает солнцу восходить над злыми и добрыми и посылает дождь на праведных и неправедных. Если мы будем любить любящих нас, чем мы будем отличаться от язычников, поступающих так же, или от собак, которые кидаются на чужого и любят хозяина, за то, что он их кормит?

– Может ли смертный позволить себе милосердие Небесного Отца?

– Мы выходим из утробы матери ни с чем, и уходим ни с чем. Ребенок не знает печали и зависти – такими нас создал Небесный Отец. А роскошь, ты сам сказал, усыпляет душу. Это противно человеку и Небесному Отцу. Отсюда распри и зло.

– Сказано у Шеломо: имущество богатого – крепкий город его, беда для бедных – скудость их. Роскошь возмущает мудреца. Простого смертного точит зависть. Изменить людей нельзя. Для этого их нужно заставить понять, коль Вседержитель дал безграничную силу избранному народу, значит им ничего не остается, как подчиниться Ему. И нам. Но прежде чем так будет, сменятся поколения.

– Подневольная любовь – это страх. А страх – рабство. Одно рабство сменит другое.

– В любви есть свой расчет. У Мошеаха сказано: если братья живут вместе и один из них умер, не имея у себя сына, то жену его должен взять в жены деверь, а первенца их оставить с именем умершего брата, чтобы имя его не изгладилось в Израиле.

– А если бы было семь братьев, кому бы из них она принадлежала в другом мире? Бог не есть Бог мертвых, но живых. Там не женятся, не выходят замуж, но пребывают, как Ангелы Божии на небесах.

– Откуда эти слова? Я их не помню. – Йехошуа покраснел. – Твое? Что же, хороший, но опасный пример. Ершалаимские левиты и фарисеи обременяют людей законами, сами предпочитая на пирах возлежать на почетных местах, ибо считают, что служат Господу, и сами могут закон не соблюдать. Но если ты укажешь им на это – тебя побьют камнями. Если ты любил, то знаешь: любовь – несчастье для разума. Во имя мудрости ты оставляешь мать и друзей, которые тебя любят. Разбиваешь их сердца. Пройдут годы, любимая женщина разлюбит тебя. Друзья – забудут. Так чего стоит любовь? Над чувствами властвует разум. А начало разумения – благоговение к Богу.

– Но мы ощущаем Его, не видя. Разум доверяет чувству. Значит чувства важнее разума. И выбирая любовь или страх к Небесному Отцу, не лучше ли выбрать любовь!

Филон подумал, а затем приподнял кубок, признав правоту Йехошуа.

– Со мной говори, не таясь. Но если ты сомневаешься в законе, тебе нельзя к мудрецам.

– Там никто не помешает мне думать. Разве Небесный отец создал только избранный народ? Он создал другие народы. Ты говоришь, что рано или поздно они должны принять нашего Бога и наши законы. Но захотят ли они жить гоями? Так может, нужно правильно понять закон, чтобы дать им то, за что бы они полюбили нашего Бога и нас?

Филон задумчиво отер пальцы о полотенце.

– Плоды винограда не ищут на дереве маслины. Ибо дерево познается по плоду. А чтобы собрать плоды, не рубят лозу, на которой он растет. Израиль знал много мнимых пророков. Сказано: не слушайте слов пророков, пророчествующих вам: они обманывают вас, рассказывают мечты сердца своего, а не от уст Господних. Нас не любят за преданность вере и нетерпимость. Но где бы и с кем мы не жили, нас спасает от забвения наш Бог. – Филон пристально посмотрел на друга. – Ты не перепишешь закон.

– Ты сам говорил: чтобы понять закон, нужно узнать его скрытый смысл. Открыть скрытый смысл слова. Закон подобен живому существу: тело – буквальные предписания, душа – невидимый смысл его. Развертывая и уясняя символы, ты выводишь из тьмы на свет скрытые смыслы. Никто, зажегши свечу, не покрывает ее сосудом, или не ставит под кровать, а ставит на подсвечник, чтобы входящий видел свет. Ничего не меняя в законе, разве нельзя объяснить людям его скрытый смысл. Сказано: зуб за зуб. Но если в свой последний день ты встретишь своего врага и в твоем сердце будет столько же злобы, сколько ее было в день, когда ты жаждал мщения, чего стоила твоя жизнь? Человек не может жить одной злобой – она сожрет его. Поэтому месть умирает. Так стоит ли мстить сегодня, если завтра жажда мщения иссякнет? Не лучше ль простить?

– Мы оба хотим донести свет нашей веры до язычников, – задумчиво сказал Филон. – Но если мы пойдем обок, споры с высоколобыми буквоедами иссушат твой ум. Для них твои знания недостаточны. Философия – удел избранных. Мысль же книжников никогда не освободится от ужасной кабалы ритуалов и обрядов. Люди благоговеют перед теми и другими и не понимают их. Но у истины два глаза: религия и философия. Как одноглазый не увидит предмет в его объеме, так мудрец не постигнет истины, пытаясь отыскать ее только в философии или только в священных текстах.

– А знания, разве они не могут приблизить к истине?

– Истина всегда больше знания. Знание имеет дело с фактами, мудрость – с отношениями, истина – с духовными ценностями, которые даны нам свыше.

– Но тогда ее невозможно постичь! Ибо духовный опыт различен не только у каждого человека, но у целых народов. Ты рассказывал об учении Буды. Буда знал Бога в духе, но не смог открыть его в разуме. Наш народ открыл Его в разуме, но не смог открыть его в духе. Буддисты увязли в философии без Бога, а наш народ стал рабом страха перед Богом.

– А нужна ли свобода для постижения Бога? Мы можем приказать любить Его. Ты же подразумеваешь, что Бога нужно полюбить, как человека?

– Не знаю. Люди так устроены: они должны знать предмет любви. Им это понятно. В детстве дед часто рассказывал нам с братом из писания, и сделал для нас больше в понимании текстов, чем хазан в синагоге, заставлявший зубрить.

Люди, как дети. Они любят слушать. Если внушить им страх, они будут бояться. Если рассказ заставит их думать, они быстрее поймут и запомнят сказанное. Притчи – самый верный путь к их сердцу и разуму. Потому что со времен пророчества Исайи мало изменилось. Он говорил: слухом услышите – и не разумеете, глазами смотреть будете – и не увидите, ибо огрубело сердце людей сих и ушами с трудом слышат, и глаза свои сомкнули, да не увидят глазами и не услышат ушами, и не уразумеют сердцем, и не обратятся, чтобы я исцелил их.

– Было б забавно послушать, как Мошеах, выйдя из скинии, рассказывает народу притчи о Вседержителе, – с иронией проговорил Филон. – Как знать, возможно, твои агады люди запомнят дольше зауми мудрецов александрийского портика и мидрашей книжников!

Йехошуа улыбнулся.

– Наш народ ничего не дал миру, кроме скучных догм для самих себя и презрения к иноверцам, – сказал он. – И если время сотрет нас, как стирает все, наши книги умрут вместе с нами. Нам нужно новое учение! Чтобы лучше истолковать – старое!

Они еще долго беседовали. Наконец Йехошуа сказал: – Мне пора! Надо поспеть до рассвета. Проститься с друзьями и матерью.

Он сел. Филон неохотно поднялся.

– Увидимся ли еще? – спросил учитель. Йехошуа не ответил. – О матери не беспокойся. Брат выполнит обещание.

Друзья обнялись, и раб вывел гостя из дома.

5

С шумной улицы Александра Йехошуа свернул на улицу пророка Даниила, где теснились скромные виллы. Там, в конце мощеной дороги, на пустынном берегу, забытые на песке лежали «иглы Клеопатры», обелиски, украшенные развернутыми мраморными свитками, с высеченными на них именами фараонов Тутмоса, Рамсеса и Сети. По распоряжению императора Августа их убрали от дворца после гибели мятежной царицы. Йехошуа часто размышлял в этом уединенном месте под плеск воды.

Теперь он свернул направо к Канопским воротам, в еврейский квартал. Здесь еще встречались следы погрома: разбитые стены дворов и черные языки сажи на дверях.

Йехошуа торопился в дом купца Езекии. Тот вел крупную торговлю хлебом и папирусом. Сегодня старшей дочери Езекии Ревеке исполнилось семнадцать. Парня пригласили на ее День рождения и на праздник по случаю окончания смуты.

Два года назад Езекия позвал Йехошуа для беседы в свой дом, – известные книжники хвалили начитанность и знания юноши.

Заговорили о богатых жертвах. Йехошуа напомнил место из первой книги Самуила в его споре с Саулом: неужели всесожжения и жертвы столько же приятны Господу, как послушание Его гласу? Ибо я милости хочу, а не жертвы, и Боговедения более, нежели всесожжения, продолжил он из Осии. Из Шеломо он напомнил, что доброе имя лучше большого богатства, и добрая слава лучше серебра и золота, потому что богатого и бедного создал Отец Небесный.

Добродушный Езекия спросил: нужно ли понимать это, как отказ от богатства?

Йехошуа с улыбкой процитировал из Шеломо: «…ленивая рука делает бедным, а рука прилежных обогащает!»

– Но ты молод и не опытен в делах, – сказал купец. – Что ты сам думаешь о богатстве?

– У моей семьи никогда не было большого достатка, – ответил парень. – Было время, когда мы лишились последнего. Небесный же Отец и мои знания были со мной в минуты удачи и в минуты лишений. Мне этого достаточно.

– А что же делать тем, кто не найдет в себе силы довольствоваться малым?

– Никто не служит двум господам: ибо или одного будет ненавидеть, а другого любить, или одному станет усердствовать, а о другом не радеть. Нельзя служить Богу и мамоне. Слушай голос сердца своего. Не больше ли пищи душа, а одежды – тело?

– Тебе лишь шестнадцать! Не из книг ли твоя мудрость? И откуда у тебя время на чтение?

– В книгах мы находим лишь то, что хочет услышать сердце. Кто помешает думать над прочитанным, когда другие считают тебя праздным?

С тех пор молодой ремесленник стал частым гостем купца. Езекия уважал парня не только за знания, но и за бескорыстие: Йехошуа дружил с братом богатейшего человека столицы, но ютился с матерью в лачуге и ничего не просил для себя! Поэтому когда старшая дочь сказала отцу, что любит Йехошуа, Езекия сам сходил к Мирьям на окраину, – за скромную плату Йехошуа снимал домик с мастерской, – чтобы поговорить о будущем детей. Мирьям поблагодарила за честь, и сказала сыну, что предложение Езекии избавит их от бедности. Сын ответил, что уважает Езекию, но думает о девушке лишь как о младшей сестре. Свою судьбу он видит в служении Небесному Отцу и уходит к молитвенникам. Мастерскую сдает в аренду, чтобы мать не нуждалась.

Мирьям возражать не стала: лишения научили Йехошуа упорству, он сам принимал решения. Осталось поговорить с Езекией.

Из двора купца через открытые двери на улицу доносилась веселая музыка кинор, небел, халил, манааним и тоф. Гости в саду под шелковым навесом были в той степени подпития, когда всякому вновь пришедшему радуются, как другу. Они встретили парня восторженными криками. Одни видели в будущем зяте Езекии преемника его дела и считали ровней себе. Другие чтили известность молодого ремесленника среди книжников и уважали Йехошуа и Мирьям за трудолюбие и отсутствие в парне самомнения.

Езекия, рослый силач с лицом добряка, по-домашнему лишь в расшитой тунике, пыхтя после обеда, поднялся и обнял Йехошуа. Слуги поспешно устроили лежак для нового гостя рядом с хозяином. Купец нахваливал наряд парня и мягко подталкивал его огромной пятерней к столу, а узнав, что тот насытился у банкира, тут же громогласно рассказал об этом гостям. Те одобрительно зашумели.

– Мне надо с вами поговорить, – сказал Йехошуа.

– Надеюсь, ты приготовил мне добрый подарок, – радушно ответил великан. Он полотенцем отер пот со лба и отряхнул крошки из густой бороды и, дружески приобняв парня за плечи, повел его в дом.

Ревека с женщинами обедала в зале. Серебряные браслеты и длинные сережки с россыпью гранатов подчеркивали красоту ее черных густых волос и матовую бледность. Девушка снялась с топчана навстречу отцу, словно ветер сдул перышко. Езекия добродушно подмигнул дочери. Та покраснела и потупилась. Ее мать и тетка, обе в праздничных шелках, лукаво переглянулись. Подруги захихикали. Здесь считали свадьбу решенной. Йехошуа почувствовал себя обманщиком.

Хозяин и гость прошли в зал с фонтаном. Изо рта мраморной рыбки прозрачной лилией вытекала вода. На столе уже ждали кувшины вина из литого александрийского стекла, серебряные кубки и закуска. Купец было лег.

– Достойный Езекия, – начал Йехошуа, – мать рассказала, что вы навестили нас. Это большая честь для всякого войти в вашу семью. Но я не достоин ее. Утром я ухожу к мереотидским мудрецам.

Улыбка сползла с губ купца. Он представил этого смуглого красавца в грубой одежде молитвенников, бредущим по пыльной окраине города к Монтопольскому храму. Как предписывалось в Шекалим, Езекия ежегодно отсылал полсикля в храм Ершалаима, за себя, неимущих родственников и их соседей, и никто не посмел бы упрекнуть его в том, что он не предан вере. Но идти к мудрецам! Не смеется ли над ним юнец?

– Ужели дочь моя столь безобразна, что ты предпочтешь ее бегству к…убогим? – обиженно воскликнул Езекия. – Я дам вам все, что у меня есть! А нажил я немало! С твоим умом и моими знакомствами ты умножишь богатства стократ. О тебе узнает вся Александрия! Все побережье до Ершалаима! Для того ли Господь наградил тебя светлой головой, чтобы ты погубил свою юность среди замшелых бездельников? – Езекия сел от расстройства. Шелковое покрывало сползло на мраморный пол. Раб подбежал прикрыть ноги господина. Но Езекия отмахнулся. – С иным бы я не стал говорить! Но моя дочь любит тебя, и ты мне, как сын! А ты оскорбил меня в такой день…

Он встал, давая понять, что разговор окончен.

– Прежде чем вы скажете то, что хотите сказать, – парень твердо глядел в глаза, – выслушайте меня! Вы не верите в мою искренность: в то, что я люблю вас, как отца, а вашу дочь, как сестру! Чтобы убедиться в этом, бросьте все! Идемте со мной! Немедленно! Бросьте свой дом! Жену и детей! Богатство! Гостей, которые чествуют вас! Бросьте, во имя Небесного Отца! Уйдемте через черный ход, чтобы никто не успел вас переубедить остаться! А если вы поймете, что ваша семья, друзья, то, что вы успели нажить, дороже вам всего на свете, вы вернетесь!

– В уме ли ты, человече? – опешил Езекия. Его гнев сменила опаска, что парень спятил.

– Я молод, знаком с богатейшими людьми и мог бы сделать состояние в этом городе. Здесь столько искушений, что лишь глупец не испытает свою удачу. Так почему вы думаете, что мое решение далось мне легче, чем оно далось бы вам? Я же не считаю себя оскорбленным вашим отказом найти ценности, что для меня дороже тех, чем владеете вы! Ибо люблю вас и знаю, как непросто уйти.

Помните, я говорил вам: Господа Бога твоего бойся, и Ему одному служи. Что пользы человеку приобрести весь мир, а себе повредить?

– Ты как всегда говоришь разумно, но ныне мне не до проповеди! – Езекия сел и безвольно облокотился о колени. Он исподлобья посмотрел на парня. – Не видел такого человека, как ты! Ты либо блаженный, либо у тебя огромное сердце.

– Когда вы усомнитесь в моей искренности, вспоминайте миг, когда вы представили, что лишитесь самого дорогого, – мягко сказал Йехошуа. – Ибо какою мерою мерите, такой и вам отмерят. Вы разрешите попрощаться с Ревекой?

Езекия утвердительно тряхнул головой, – расшитая мелким бисером шапочка, сползла набок, – тяжело поднялся и сам отправился за девушкой.

Шурша шелками, расшитыми драгоценностями, Ревека, бледная, быстро вошла в комнату. Длинные ресницы и пухлые губки дрожали. Езекия отвернулся, чтоб не мешать.

– Ничего не объясняйте, – сказала девушка, заглядывая в глаза Йехошуа. – Отец сказал, что вы благороднейший человек, какого он видел. Мне достаточно его слов.

– Счастлив будет тот, кому вы станете женой, – лишь ответил парень.

Девушка уткнула лицо в кулачки и убежала. Купец примирительно похлопал по плечу несостоявшегося зятя и проводил его через парадную.

Веселье в саду не утихало.

6

Йехошуа переоделся в рабочую тунику. Ткацкий станок передвинул в жилую комнату, разложил на места плотницкие и гончарные инструменты и прибрал в мастерской: завтра сюда придет новый хозяин. С собой он взял лишь дощечку, на которой обычно записывал замечания из Писания, чтобы лучше запомнить их.

Сын рассказал матери о разговоре с банкиром. Решили так: когда Йехошуа освоится в общине, Мирьям продаст имущество и вернется в Назарет или к родственнице Елизавете в Ершалаим: куда – она оповестит сына.

На крыше в плетеных сетках ворковали голуби Мирьям на продажу. Через забор старый грек брюзгливо выговаривал домашним. Его внук капризно ныл на одной ноте.

Йехошуа разглядел поперечную морщину на переносице матери. Погладил Мирьям по густым черным волосам под кожаным ремешком и прижал ее ладони к своим щекам.

Он вспомнил, как перейдя пустыню, они, два голодных оборванца, без денег остались на пустынной улице огромного города. Мирьям села в пыль у ворот и прижала к себе мальчика. Тогда в хлеву их приютил стражник и дал им хлеба…

Спустя год старший брат Симон разыскал ее через знакомого купца из Канны. Купец рассказал, что в злосчастный шабат Клеопу схватили, но отпустили: никто не «вспомнил» подрядчика в собрании. Иехойахима с бунтовщиками отправили на суд этнарха в Сепфорис, зиму продержали в сырых казематах, а когда он захаркал кровью, отпустили умирать домой. Гончар скончался тем же летом. Симон забрал Хану к себе.

После смерти отца Мирьям причитался мохар Йосефа: брат распоряжался лишь доходами с выкупа. Но с ребенком, без кормильца в Назарете она б пропала, а в Александрии перебивалась.

…Мать коснулась губами макушки сына. Завернула лепешку в лист винограда и уложила в сумку. Юноша накинул на плечо плащ из козьей шерсти и ушел.

Вдоль крепостной стены Йехошуа направился к Канопским воротам. Из Брухейона доносились музыка, вопли и смех: центр города никогда не спал.

Сонный охранник угрюмо спросил: «Куда?» – красные блики факела в стене мелко дрожали на шлеме солдата; на поясе бряцал гладиус, – и выпустил его через дубовую калитку в воротах. Еще трое солдат грелись у костра.

Вдоль Канопуса Йехошуа зашагал к западному притоку Нила. В траве у пристани взвизгнул шакал, пришедший напиться, вскипела черная вода: за добычу сцепились крокодилы. В деревьях испуганно крикнул попугай. Из-за крепостной стены ему истошным голосом отозвался осел и заржала лошадь. От пальм огромной тенью скользнула неясыть, словно по млечному пути в ночном небе промчался демон.

Римские столбы, как черные постовые, отмечали стадии на мощеной дороге.

Справа завиднелся огромный овал ипподрома. Всполохи маяка под порывами ветра то ярче, то слабее освещали кровавым светом размашистые арки и округлые полуколонны и, казалось, что в каменных нишах и за деревьями кто-то прячется.

Предместья остались позади. Слева к дальнему берегу Менисаретского озера серебрилась парчой лунная дорожка. Впереди чернели предместья Никополя, финиковые пальмы, раскидистые теревинфы и пирамидальные тополя.

С трехуступного холма, подножьем ступившего в озеро, ветер принес музыку титр и халилов. На вершине под пестрыми балдахинами веранд деревни Элевзин, в увеселительных домах пылали масляные факелы, плясали полуголые люди и визжали женщины. Внизу у пристани под деревянным навесом сомкнулась эскадра лодок в лентах, цветах и с масляными лампами на корме. Гребцы, скучая, отмахивались от комаров и поджидали загулявшие компании, что тут же допивали вино, горланили и танцевали. Проститутка окликнула путника, бесстыдно выставила голую грудь и засмеялась.

Йехошуа сошел с мощеной дороги на проселок. Вдали, где лиман впадал в море, рокотал прибой. Там заканчивалась гавань и начиналась пустыня. У бледного изгиба дороги Йехошуа различил черную ограду и лачуги на горбе холма. Парень знал: при свете дня молитвенники, каждый в своем монастыреоне, слагают гимны Небесному Отцу; тьма же – время удовлетворения телесных нужд. Сон – одна из них.

У калитки горел факел.

– Иди сюда! – шамкая беззубым ртом, проговорил кто-то.

– Бенайя? – Йехошуа шагнул на голос.

– Молчи. Следуй за мной.

В дрожащем рыжем свете мелькнула всклокоченная бороденка и плащ старика. Бенайю сопровождал угодливый человечек: он горбился, словно в постоянном поклоне, и отступал меленькими шагами за спину старика, чтобы не оказаться на его пути.

Мудрец загасил факел в горшке с водой и повел парня.

С первой встречи Йехошуа почувствовал: Бенайя невзлюбил его.

На ночном собрании, через семь седьмиц после Пейсах, где разрешили присутствие новичку, Бенайя сказал, что мудрость – удел старых, парню не побороть искушения и не достичь совершенства. В библиотеке у болтунов он подцепил заразу вольнодумства. Первая же заповедь молитвенников: читать лишь тексты священного Писания.

Старик важно сидел среди старших на почетном месте и сердито жевал беззубым и от этого всегда слюнявым ртом. Старик походил на жабу, раздувавшуюся на болоте.

Хизкия, возглавлявший собрание, возразил. Он сказал, что познания новичка в Писании и травах удивительны для его лет. Йехошуа уже известен среди богословов и раввинов города. Народ во множестве сбегается в общины близ Александрии, учится совершенству. Но их уединенное место известно тем, что тут врачуют не только тело, а души от чувственности, похоти, забавы, беспокойства, ненужной любознательности, нерассудительности, несправедливости и зол, что искушают человека. Упражнения же ума под наблюдением такого знатока Писания, как Филон, честь для любого. Ученый в библиотеке, а молитвенники здесь выполняют общее дело, назначенное им Небесным Отцом: пытаются объяснить священные книги, раскрыв смысл аллегорий. Ибо Закон подобен живому существу: тело – буквальные предписания, душа – невидимый смысл, скрытый в слове. Слово, развертывая и уясняя символы, открывает посвященным истинный его свет. А то, что Йехошуа, сравнив мудрость ученых библиотеки и молитвенников, выбрал общину, лишь подтверждает твердость его решения. Вносимых же за него денег хватит, чтобы за три года проверить послушание новичка.

Собрание согласилось с Хизкией. Но на бесстрастном лице Бенайи парень прочел зависть: дружба с известным человеком вызвала ревность старика.

– Бенайя не спустит с тебя глаз, – шепнул новичку Хизкия: он благоволил к Йехошуа.

…Мимо рядов хижин старик, сутулясь и энергично частя мелкими шажками, – на ходу полы его туники из козьей шерсти задирались, а голые костлявые пятки стучали о землю глухо, как деревянные, – привел новичка к глиняному дому, крытому камышом. Спутник Бенайи семенил за обоими на почтительном отдалении.

По левую сторону от низкого входа в симнеоне на полу лежала свежая подстилка из стеблей папируса. В квадратной комнатушке едва можно было выпрямиться в рост. Справа, в крошечной молельне, в старых кувшинах на полочках от прежнего хозяина остались свитки с текстами. В углу – дощечка для письма. Рядом со свитками – остро отточенные палочки и краска в закупоренном глиняном кувшинчике. Комнатки освещал скудный свет лампад.

– Иедутун велел передать все тому, кто поселится здесь, – надтреснутым голосом прошамкал Бенайя и забрал краску. – Она тебе не нужна.

Он показал Йехошуа в уголке лопатку. У каждого молитвенника была такая же. Ночью те уединялись в поле, чтобы не осквернить взор Небесного Отца, а облегчив желудок, закапывали его содержимое.

– Решением мудрых я буду наставлять тебя, пока ты юн, – строго сказал Бенайя. – Начинается утренняя молитва. Вечером тебя отведут есть. А теперь ворочай Писание и переворачивай. Ибо все в нем. Гляди в него, седей и дряхлей в нем и от него не трогайся, ибо лучше, чем Писание, у тебя нет ничего. Таков путь Писания: ешь хлеб с солью и воду пей мерою. Спи на земле, веди жизнь страдальческую и трудись в Писании. Если сделаешь так, блажен ты и благо тебе в мире грядущем! А я буду рядом, чтобы искушения не смутили твой дух. – Он заметил сумку парня. – Что тут?

Йехошуа подал лепешку, завернутую в лист винограда, и дощечку для письма.

– Сюда не вносят ни яств, ни питий. А имеют лишь закон, богодуховные изречения пророков и гимны. – Он с раздражением осмотрел красивое лицо и волосы парня. – Если же тебя привел лукавый искуситель, берегись! Иехуда присмотрит за тобой, – кивнул Бенайя на спутника, забрал еду и засеменил прочь деревянной старческой походкой. Иехуда побежал следом.

7

Лачуги мудрецов, – с сотню глиняных домиков, – ютились у кладбища.

На другую ночь Йехошуа понял, почему молитвенники держались рядом. К соседу забрался вор. Пасхур, мужчина лет пятидесяти, обросший черной бородой и лохмами с проседью, за локоть довел воришку до калитки и отпустил.

– Чем будить всех, дал бы ему хлеба и отправил, – сказал он племяннику, мосластому детине с густой шевелюрой и бородой.

– Еду в доме держать нельзя! – поддельно испугался Реувен, и за спиной дяди ощерил в улыбке зубастый рот. Пасхур, кряхтя, отправился досыпать.

Прежде, в Александрии, Пасхур держал ткацкую мастерскую. Жена умерла, и Пасхур решил: троих сыновей он выучил ремеслу, обеих дочерей выдал замуж, теперь можно послужить Господу. Передал мастерскую детям и ушел в общину.

Через три года младший брат упросил Пасхура забрать племянника, поучиться мудрости. Реувен в двадцать пять спихнул отцу бесплодную жену, а сам веселился на пирах вскладчину, играл в кости, делал долги и отвечал на угрозы проклятия отца: «Ты меня женил! Не я женился». Дядя поручился за Реувена перед общиной, а отец заплатил за сына. Но рвения к изучению текстов парень не проявлял.

Вечерами, сидя на земле у ног новенького и подбив тунику между колен, Реувен скучал или вдруг с лукавой рожей начинал рассказывать о былых похождениях в городе. Его коричневые, как у собаки, глаза весело сверкали. В азарте рассказа он сучил пятками, вечно в засохшей глине, и что-то показывал пальцами в цыпках.

– Веселее александрийских красавиц не сыскать на всем побережье! – сказал он.

– Не болтай о гадостях в святом месте, – ответил Йехошуа, усмехаясь.

– Что же в этом гадкого! Записано: плодитесь и размножайтесь! Говорят, у тебя в Галилее, или в пустыне Син, живут ессеи. Мудрецы, подобные нам. Мужчины и женщины там совокупляются. Исключительно для продолжения рода. До тех пор, пока жена не отяжелеет ребенком. Мне бы к ним. Люблю детей.

Парни подружились. Реувен незло издевался над мудрецами и из любой сплетни сочинял забавный анекдот. Так он мысленно сосватал Бенайю и Билху, а кривую с рождения Марфу, которая не помнила своих родителей, записал в их дочь. Реувен утверждал, что старик и старуха боялись темноты, и Марфа провожала обоих с лопатками подальше в поле. А там трое, сев спинами друг другу подальше, но так, чтобы не потеряться, слушали музыку своих желудков.

Йехошуа иногда толковал Реувену Писание. Но парень пропускал его мимо ушей.

Как-то, почесывая живот и всклокоченную голову, Реувен тихонько протянул новенькому хлеб. С первого дня в общине Йехошуа мучился от голода, но есть отказался. Жуя, быстро, как хомяк, Реувен сказал:

– Зря. Тут за глаза жрут все.

Окрест деревни бедняки выращивали ячмень и полбу. Ветер с лимана или встречный ветер с моря колыхал желтые волны хлеба. Внизу у подножья холма, на болотце рос папирус в шесть локтей высотой. Издали хохолки травы походили на толпу людей с вздыбленной зеленой шевелюрой. Купец из Никополя делил обширный участок папируса с общиной. Рядом с деревней он устроил мастерскую: тут рабочие сушили осоку, прессовали ее в листы и клеили их в свитки на продажу и для мудрецов. Рабочим помогали новички общины.

Мудрецы травами пользовали больных из окрестных деревень. Принимали людей за оградой под навесом. Здесь снадобья сохли на полках или настаивались в кувшинах и горшках. Лавка напоминала Йехошуа мастерскую деда в Галилее.

Ели в общине по вечерам. Мудрецы считали, что рабство противно природе и Бог всех людей создал равными, поэтому младшие по своему желанию помогали старшим. Реувен, Йехошуа и еще два новичка прислуживали мудрецам за ужином: разносили хлеб, соль и ключевую воду между лежанками из стеблей папируса, брошенных на землю. Для удобства под локоть подкладывали травы больше. Во время трапезы «юные» прислуживали без поясов, чтобы удалить все, что может иметь рабский вид.

Особенно дряхлым старикам воду грели на огне. Чтобы не осквернить пищу, хлеб пекли четыре старицы. Билха, суровая бабка с большими руками крестьянки и редкими белыми волосками на подбородке, руководила женщинами общины: в деревне их жило вдвое меньше мужчин. Новенькому Билха всегда улыбалась и называла его «красавчик».

Большинство мудрецов шесть дней в строгом уединении своих монастырионов изучали Писание. Иные не выходили за двери и не выглядывали наружу. Другие не ели по три дня и Йехошуа дивился, где в этих мощах теплится душа. Лишь по седьмым дням вся община сходилась в главном симнеоне, в овальном глиняном доме с соломенной крышей, и мудрецы важно беседовали. В этот день они умащали тело. Ибо смотрели на него, как на вьючный скот, которому в нерабочее время дают отдых.

Билха приводила женщин на женскую половину, отделенную от мужского помещения щитом высотой три локтя от земляного пола. Делалось это, со слов Бенайи, чтобы оградить женскую стыдливость и дать им возможность спокойно слушать.

Но женщины, даже Билха, молчали в собрании.

Мудрецы становились в ряд по старшинству. Самые уважаемые впереди. Правую руку молитвенники клали под туникой меж грудью и подгрудком. Левую – на бедро.

Затем эфимеревт – очередной, ибо вести собрание мог любой сведущий, – выходил вперед. Ему задавали вопросы или он сам начинал разговор. Чаще всех эфимеревтом выступал Хизкия. С согласия мудрецов он вел дела общины: распоряжался работами и покупал у крестьян муку. Мудрецы слушали его стоя, как всех, выступавших в собрании.

Говаривали, прежде в царской библиотеке у него были ученики. Хизкия беседовал тихо, без блеска риторов и софистов библиотеки. В этом Йехошуа услышал манеру современной школы. Ее держался Филон, учивший: мудрец поймет намек мудреца.

Хизкие на вид было едва за шестьдесят. Но он помнил времена цезаря Юлия и последней царицы. Длинные седые волосы он прятал под платок. Борода его была всегда расчесана. Как все старики общины, он носил шерстяную тунику с рукавами.

Первые месяцы Йехошуа внимал мудрости старших. Но скоро заметил, что молитвенники не говорят ничего нового, чего бы он не читал. Познания в священных книгах у них были велики. Например, цитируя из пророка Иова о раскаянии того перед Господом за то, что он говорил не разумея и взывал, чтобы Господь объяснил бы Иову, а он услышал бы о Нем слухом уха, Бенайя сразу цитировал и из Исайи: «Приклоните ухо ваше и придите ко Мне: послушайте и жива будет душа ваша». И тут же толковал то, что уже было написано: мол, за серебро можно купить вино и молоко, но за трудовое свое не купишь то, что по-настоящему насыщает – слово мудрости Господней.

Другие старшие важно повторяли из Писания изречения пророков. И если бы еще сотня книжников, подумал Йехошуа, высказалась о Писании, их мнения отличались бы лишь иным порядком цитат. В речах мудрых Йехошуа слышал состязание эрудиций, а не жадность познания. Их пространные рассуждения не приближали к истине, а удаляли от нее. Простой человек подивился бы учености молитвенников, но ничего бы не понял из сказанного. Как много лет назад не понимали хазана в синагоге сверстники Йехошуа, тупо зубрившие тексты.

Как-то в собрании с разрешения эфимеревта Йехошуа заговорил о женах и наложницах древних патриархов. Старцы деликатно утопили вопрос в обтекаемых фразах.

Положения закона о мести, – душу за душу, глаз за глаз, зуб за зуб, – они тоже обошли. Но жестокость Писания, по наблюдениям Йехошуа, не вязалась с сердечностью друг к другу, – пусть показной! – у стариков, живших десятилетия обок.

Молились в общине дважды в день: утром и под вечер. Бенайя показал Новичку, как молиться. При восходе он просил Отца Небесного истинного благополучного дня; при заходе – чтобы его душа освободилась от тяжести чувств и мыслей о пище, – кроме духовной, – о мирских наслаждениях и искушений тела, а замкнулась и стала способна исследовать истину божественными озарениями.

В молитве Йехошуа услышал намек на избранничество перед Господом. Мудрецы просили не обычных вещей, что просят люди, а – возвышенных. Считали себя хеверимами народа, обособленными от невежд закона, наподобие ершалаимских левитов. Это гордыня перед Господом! – решил Йехошуа.

Молитвенники, каждый в своем монастыреоне, с утра до вечера читали священное Писание и разбирали смысл аллегорий в законоуложении предков. Бенайя не уставал повторять Йехошуа, что для молитвенников общины словесные изречения – лишь символ внутреннего и скрытого смысла, который станет ясным каждому, когда он сам найдет его правильное толкование. Йехошуа не спорил. Но вывел для себя: молитвенники ничем не отличаются от ученых библиотеки: и те и другие слепо предавались науке ради науки, ничего не давая людям, которые растили хлеб, рожали детей; знания мудрецов не делали жизнь людей ни тяжелее, ни легче.

8

За первый год в общине Йехошуа возмужал. Кожа его обветрилась. Мужественность прибавила красоты его лицу. Молодые женщины и девицы, приходившие в лавку за травами, засматривались на юношу. Иные недоумевали между собой: что такой красавчик делает среди «убогих»?

По примеру своего учителя Филона Йехошуа часто уединялся в пустыне, где ему не мешали думать. Он помогал старшим врачевать в лавке. Безошибочно определял недуг и выбирал лечебные травы. Иных больных Йехошуа ощупывал, не прикасаясь к ним, и отпускал, заверив, что болезнь отступит. И точно – болезнь отступала.

Как-то Бенайя подозрительно спросил:

– Не от лукавого ли твое искусство?

– Лечить травами меня научил дед, – признался Йехошуа. – Прикосновением рук – мать: этот дар у нее с детства, но пользоваться им она стала лишь в Александрии, чтобы прокормиться. Ибо с продажи голубей доход не велик. Помогая больному, не помогаем ли мы Господу? А может ли лукавый помогать Господу?

Старики одобрительно переглянулись.

Первые недели в общине Йехошуа никак не мог привыкнуть к жесткому ложу из тростника. Он почти не спал на новом месте. По утрам тело его ныло. К тому же, как всех мудрецов, его донимали полчища насекомых, обитавших во всех щелях дома: клопы и тараканы. С наступлением ночи они выползали на охоту и шуршали в подстилке. С лимана слетались комары, жалили и звенели над ухом всю ночь. Спасения от них не было.

Йехошуа выкидывал старую подстилку и ломал свежий тростник. Укладывался спать не в симнеоне, а на открытом воздухе: ветер с лимана относил ночных кровопийц. Примеру новенького последовали другие мудрецы.

Чтобы не разводить насекомых на теле, Йехошуа чаще купался в лимане, полоскал одежду и черепаховым гребнем тщательно вычесывал отросшие волосы и бородку.

Зимой ему приходилось спать в лачуге. Но он продолжал закаливаться в лимане.

Бенайя ворчал, будто привычка к чистоте у юного от изнеженной знати.

С началом зимних дождей молитвенники больше проводили в духовных трудах.

После себя Иедутун не оставил записей. Йехошуа расспросил Реувена, не передавал ли мудрец рукописи общине? Парень шепотом рассказал, что после смерти мудреца молитвенники выгребли из монастыреона все свитки с его записями. В них не оказалось ничего ценного. Бенайя сам обшарил все кувшины и углы.

– Что он искал? – спросил Йехошуа. Реувен