Book: Личное время



Личное время

Хуан Мирамар

Личное время

…Не так ли,

Откинув палисандровую крышку

Огромного концертного рояля,

Мы проникаем в звучное нутро?

Осип Мандельштам

1. Дверь

Открытое партийное собрание близилось к своему естественному концу. Спящие просыпались, игравшие тайком в шахматы спешили закончить партии, читавшие торопливо дочитывали до памятного места или делали закладки, даже каменнозадый президиум начал ерзать и украдкой посматривать на часы. Обсуждался так называемый коллективный договор, обсуждался уже четвертый час, и сейчас наступило время выносить резолюцию.

– Есть замечания или дополнения к тексту резолюции? – спросил председательствующий на собрании парторг института, подняв на лоб модные очки в широкой черепаховой оправе и окидывая строгим взглядом ряды присутствующих, в которых уже начали образовываться первые бреши – кое-кто встал и бочком-бочком пробирался вдоль стен ко второму, более отдаленному от сцены и президиума выходу. – Если нет замечаний и дополнений, – продолжил он после полагающейся по ритуалу паузы, водрузил на место очки и встал. – Если дополнений нет, предлагаю… – однако фразу он закончить не успел.

– Есть дополнения! – раздался вдруг высокий звонкий голос с места.

Аккуратный молодой человек в потертом сером костюме и серой же рубашке с завязанным вечным узлом полосатым галстуком стремительным шагом шел к трибуне.

– Кто это? – заинтересовался сидевший в президиуме инструктор райкома партии.

Ему никто не ответил.

– Кто пустил этого идиота? – громко, так что было слышно в зале, спросил парторга замдиректора по науке, которого в институте называли «бешеный огурец», и он оправдывал это прозвище всей своей деятельностью.

– Не знаю, – парторг растерянно пожал плечами.

В зале оживились, раздались смешки, а аккуратный молодой человек поднялся на сцену и, обратив к аудитории свое наивное доброе лицо деревенского дурачка, поднял кулак и крикнул торжественно:

– Свободу узникам совести! – и продолжил уже обыденным тоном, но тоже очень громко и отчетливо: – Есть три дополнения. Во-первых, предлагаю восстановить частную собственность, во-вторых, освободить из концлагерей политических заключенных и, в-третьих, надо записать, чтобы сотрудникам химических лабораторий регулярно выдавали молоко, а то уже два дня задерживают.

– Кто это? – свистящим шепотом вопрошал соседей по президиуму смертельно вдруг побледневший инструктор райкома партии – человек новый и с местной спецификой не знакомый.

Ему опять никто не ответил, а к аккуратному молодому человеку уже бежали из-за кулис дружинники и парткомовские холуи. Аккуратный молодой человек был известный институтский сумасшедший, кандидат химических наук, младший научный сотрудник Вася Горский.

Вася Горский был местной знаменитостью. Он неоднократно водворялся в городскую психиатрическую больницу, где проводил пару месяцев, и возвращался к научным изысканиям слегка похудевший, но не сломленный, с диагнозом «шизофрения в стадии ремиссии», который и спасал его от более суровых репрессий, правда, и времена тогда уже наступили почти вегетарианские.

Холуи с дружинниками выкручивали Васе Горскому руки и волокли со сцены. В зале одни смеялись, другие выкрикивали что-то одобрительное, но неопределенное, так что сказать, кого они одобряли, было трудно. В президиуме парторг горячо шептал на ухо инструктору райкома, видимо, объясняя ему местную специфику. Потом Васю увели и был объявлен перерыв.

Рудаки вышел во двор покурить вместе с переводчиком из спецотдела Волковым.

– Слышал, что Вася Ферсману устроил? – спросил, закуривая, Волков.

– Нет. А что? – поинтересовался Рудаки и подумал: «Странно как получается – я же знаю эту историю и в то же время как будто и не знаю и с интересом буду слушать Волкова».

Впрочем, если бы только это было странным. Это было всего лишь второе его проникновение и странного было немало.

– Ты же знаешь Гогу Ферсмана, – рассказывал Волков. – Ну вот, приходит он как-то утром на работу, а в его кабинете за столом сидит Вася. Гога говорит: «Ты что это, Вася, в моем кабинете делаешь?». А Вася ему: «Кому Вася, а кому Василий Сидорович. И вообще, – говорит, – Григорий Борисович, вы уволены – я только что приказ подписал». Гога – ты же знаешь Гогу – страшно перепугался и побежал к директору, а Вася остался в его кабинете и все приказы строчил, пока за ним не приехали, – Волков засмеялся.

Рудаки тоже хмыкнул и выбросил сигарету во вкопанную в землю железную бочку – институт был химический, и с курением было строго. Он хорошо знал Григория Борисовича Ферсмана, которого почему-то называли Гогой, знал давно, задолго до проникновения.

Доктор химических наук, член КПСС Ферсман имел в институте прозвище «плачущий большевик». Получил он его за вечно плаксивый тон и привычку постоянно жаловаться.

– Ты знаешь, вчера меня вызвал директор, – говорил он, например, чуть не плача, своему приятелю и заместителю Ступаку. – И знаешь, что он сказал?

– Что? – интересовался Ступак.

– Он сказал: Гога, ты молодец!

Рудаки усмехнулся, вспомнив эту историю, и тут увидел самого Гогу Ферсмана, который вышел из института вместе с инструктором райкома и что-то на ходу ему втолковывал – видимо, выражал свое отношение к антисоветскому поступку Васи Горского. Его визгливый голос далеко разносился по институтскому двору. Инструктор мрачно внимал.

«А они ведь все умерли, – подумал Рудаки, – и Гога, и Вася Горский». Правда, про Горского он точно не знал, а Гога давно умер, в Америке. Эмигрировал туда на старости лет и там умер. «Наверное, и Вася тоже умер, – решил он, – с шизофренией долго не живут», – и спросил Волкова:

– Ты вернешься на собрание?

– Придется, – сказал Волков, – Брехов всех по головам будет пересчитывать. А ты?

Брехов был начальником спецотдела.

– А я думаю смыться, – ответил Рудаки. – Пораньше надо дома быть.

– Смотри, – предостерег Волков, – на проходной всех записывают.

– Я через дырку, – сказал Рудаки.

– Ну давай, – Волков протянул руку. – Завтра зарплата, помнишь? Мы собираемся отметить. Ты как?

– Как же без меня?! – сказал Рудаки, пожал Волкову руку и быстро пошел к открытым воротам гаража – надо через гараж пройти, пока ворота не закрыли – так к дырке в заборе ближе будет.

Проходя по территории гаража, обходя стоящие там в беспорядке грязные грузовики, перепрыгивая через радужные нефтяные лужи и разбросанные повсюду железяки непонятного назначения, Рудаки опять подумал о том, как похож институтский гараж, да и вся территория института, на Зону – зловещую, полную опасностей и ловушек полосу земли, на которой побывали пришельцы. Как в фильме Тарковского, торчали тут серебристые шары газгольдеров на растопыренных железных ногах, змеились шланги и кабели, а по асфальту тек мутный ручей из вечно поломанного крана.

«Я и раньше думал, что институт Зону напоминает, – вспоминал он, рассеянно шагая через пустырь к окружавшему институт забору, – еще когда работал тут задолго до проникновения. Сколько же это лет будет, – стал он подсчитывать, – 2005 минус 1984. Ого! Двадцать один год прошел, а ничего не изменилось. Впрочем, в этом году я в институте считай что и не был, зашел в дирекцию и все. Это в каком же в этом? – тут же спросил он себя. – В каком году я сейчас, в 2005-м или 1984-м?»

Но ответить на свой вопрос Рудаки не успел, так как споткнулся о рельсы узкоколейки, чуть не упал, а когда выпрямился, увидел, что дыра в заборе, на которую он рассчитывал, заколочена бдительными вохровцами.

Он мысленно выругался, пожелав вохровцам всего, чего желают в таких случаях, и тут увидел возле забора некую шаткую фигуру. Фигура держалась за забор, и ее сильно мотало из стороны в сторону. Он узнал своего подчиненного, старшего инженера группы переводов Пашу Любченко. Любченко был пьян, что называется, «в усмерть» и держался на ногах исключительно благодаря забору и многолетнему навыку.

– Абраша, – Любченко протянул руку, – одолжи рубль, Абраша.

Резкий жест нарушил шаткое равновесие грузного любченковского тела, и он рухнул в густую траву у забора.

– Абраша, – пробормотал он еще раз и захрапел.

– Нету у меня рубля, – сказал Рудаки скорее самому себе, чем Любченко.

Рублей у него действительно не было, а были «гроши» – деньги новой страны, образовавшейся на этой территории, и американские доллары, но и те, и другие были здесь бесполезны, а за доллары можно было и срок немалый получить «за хранение иностранной валюты», а может быть, и за шпионаж.

– Нет у меня рубля, – повторил он, хотя Любченко его не слышал– он уже храпел, обратив к небу свое румяное лицо с чуть курносым носом и тонкими губами номенклатурного работника среднего звена, – и немного помолчав, добавил: – Откуда у меня будет рубль – зарплата ведь завтра?!

Рудаки помнил, что Любченко он не любил, помнил, что были у него неприятности из-за Любченко. Он учился с ним на одном курсе, но потом, после института, они долго не виделись, а когда встретились лет через десять, был Любченко уже безнадежным пьяницей. Но это полбеды, это даже положительно его характеризовало в глазах Рудаки, плохо было то, что огромное самомнение сочеталось у него с почти полной профнепригодностью. Когда они с Рудаки встретились, Любченко бедствовал без работы, Рудаки взял его тогда к себе в группу переводов, и неприятности начались почти сразу.

Английский у Паши Любченко был, как сказал один иноземец, с которым они тогда работали, «Paul's special» – так называют специальное блюдо в ресторанах, и нарекания на Пашин перевод пошли потоком, а тут еще пьянство – грех, числившийся в кодексе Империи чуть ли не среди смертных, хотя пили все и пили много.

Все это и вспоминал сейчас Рудаки, стоя над исступленно храпящим бывшим своим сотрудником. Вспомнилось ему, как, бывало, сидел Паша в комнате переговоров рядом с заместителем директора, побивая «бешеного огурца» по всем статьям номенклатурного этикета. «Бешеный огурец» был сух, тщедушен и просто неприлично для руководителя суетлив и вертляв. Паша же Любченко был грузен, величав и нетороплив, с жестами округлыми и исполненными значения. И, конечно же, входя в комнату переговоров, иностранцы прежде всего обращали свои истовые приветствия и приклеенные улыбки к лубочно номенклатурному облику Паши Любченко:

– Доброе утро, сэр! Истинное удовольствие познакомиться с вами, сэр.

«Бешеный огурец» кипел и дрючил Пашу немилосердно, правда, и было за что.

Вот и сейчас товарищ Любченко совершил «проступок, порочащий честь и достоинство Советского человека».

«Выгонят его со скандалом, – вспомнил Рудаки и подумал: – Может, помочь ему до дома добраться? Проспится, а утром у входа родного завода, так сказать. А объяснение сегодняшнего прогула придумает какое-нибудь». Объяснение придумать – была в Империи не велика задача: живот болел, там, утечка газа, как в школе, и взрослые люди делали вид, что верят, главное было – «соблюсти декорум», с этим в Империи было строго – правду в Империи не любили.

«И правильно, – подумал Рудаки, – потому что правда – она ведь не одна и штука очень опасная – вон сколько крови было, когда Империя развалилась, а все потому, что у чеченцев своя правда, а у русских – своя, и у хорватов, и у сербов – тоже свои правды, и у русских на Украине и у украинцев – тоже».

Поразмыслив, он решил Любченко не помогать. Во-первых, не добудишься и тащить тяжело, а во-вторых, где-то он читал, что нельзя в прошлое вмешиваться: кто-то там сошел с тропы, жука какого-то раздавил, и что получилось?! Что получилось, он, правда, не помнил, но решил не рисковать и оставил Пашу Любченко лежать у забора. Хватало у него сейчас и своих забот.

«Тем более, – подумал он, – что с Пашкой как-то там образовалось, – он вспомнил, что стал потом Пашка Любченко важным консультантом каким-то или экспертом в Академии и нос стал еще выше задирать. – И умер, наверное, уже, а раз умер, что теперь о его будущем заботиться», – окончательно решил он и переключился на свои текущие проблемы. А их было много.

Надо было каким-то образом добраться до Бульвара. А как? Денег у Рудаки не было, а ехать надо было сначала на автобусе, потом на метро, потом опять на автобусе или троллейбусе. Предположим, проедет он в автобусе «зайцем». А метро? В метро это не пройдет. И «зайцем» тоже опасно – могут контролеры поймать, начнут деньги требовать, потом милицию позовут, те документы попросят предъявить, а у него только университетское удостоверение с чипом и доллары в бумажнике, и деньги еще какие-то по местным понятиям экзотические. Загребут, точно загребут. Одно удостоверение с объемной фотографией чего стоит – они такого и во сне не видели. «И „мобилка“, – вспомнил он, – ай-ай-ай, „мобилку“-то я зачем взял?! Повяжут, точно, повяжут».

Придется пешком, решил он и напомнил себе, что ему еще с территории института выбраться надо, а дырка заколочена. И он пошел вдоль забора искать другую дырку, потому что знал, что тягу народа к свободе нельзя уничтожить и он всегда проложит себе «дорогу широкую, ясную», тем более что гастроном с винным отделом находился, насколько он помнил, как раз в этой стороне.

Пройдя вдоль забора метров двести, путаясь все время в длинных стеблях какого-то сорняка, росшего здесь в изобилии, и спотыкаясь о разные железяки, он добрался наконец до дырки, хотя дыркой ее можно было назвать лишь условно. У забора были поставлены один на другой два ящика, и, встав на них, можно было забраться на забор и спрыгнуть на ту сторону.

«Дырка» была рассчитана на физически подготовленных нарушителей, но спросом тем не менее пользовалась – на ржавой колючей проволоке, протянутой по верху забора, висел лоскут явно от чьих-то штанов. Рудаки форму еще не потерял и, встав на ящики, перелез на забор и оттуда обрушился вниз на кучу песка, насыпанную напротив лаза по счастливому стечению обстоятельств, а может быть, и специально.

На той стороне все было так же, как на этой – поле с цепкой травой и разбросанными деталями каких-то механизмов, но это была уже «территория свободы», постиравшаяся между двумя институтами до улицы Академгородка, где был магазин с винным отделом, в основном и привлекавший нарушителей. Рудаки магазин не интересовал, но он помнил, что возле магазина была остановка автобуса, и быстро пошел в ту сторону.

Скоро пустырь закончился асфальтированной дорогой, на противоположной стороне которой стояло одинокое двухэтажное здание с вывеской «астроном» из покореженных неоновых трубок, а за ним виднелись уже первые блочные многоэтажки Академгородка. Несмотря на то что было еще светло, трубки на гастрономе нервно мерцали ядовито-зеленым светом. Рудаки был уверен, что горела эта неоновая надпись и днем, и ночью и никто и не думал ее выключать, как никто не обращал внимания на недостающие буквы. Называлось это в Империи бесхозяйственностью, и боролись с ней призывами к экономии и рачительности, но боролись не всерьез, поэтому и свет днем горел, и вода текла из поломанных кранов. «Всего тогда много было – и электричества, и воды», – подумал Рудаки.

Он перешел через дорогу к автобусной остановке и сел там на скамейку под навесом из нескольких тонких алюминиевых трубок, которые тени не давали, от дождя не защищали, а функцию выполняли чисто символическую, как многое в Империи: магазин, «Океан», в котором не было рыбы, другой магазин под названием «Восточные сладости», в котором продавались пуговицы, нитки и прочая мелкая галантерея (правда, иногда выбрасывали халву), распивочная «Физкультурник» на стадионе – символы, не имеющие никакого отношения к вещам. Рудаки это нравилось: мир символов, существующий отдельно от вещей, отдельно от реальности, ничего не означавших, кроме самих себя, – это было похоже на его науку – лингвистическую типологию, в которой формы существовали почти отдельно от значений и связывали их лишь постоянно нарушаемые «конвенции».


Подошел автобус, который ехал до метро, и Рудаки думал уже вскочить на заднюю площадку и попытаться проехать «зайцем», несмотря на контролеров, но вовремя заметил в окне круглое, щекастое лицо парторга его отдела Долорес Степановны Макушкиной и остался на остановке. С Долорес Степановной – тупой и убежденной коммунисткой – ему было лучше не встречаться, ибо было это чревато расспросами, а текущий период своей работы в отделе (и соответственно поведения) помнил он плохо, но чувствовал, что наверняка были у него в этот период нарушения «трудовой, производственной и исполнительской дисциплины».

Он опять уселся на скамейку и стал думать о загадочном смысле этой формулы, в которой его особенно интриговала разница между трудовой и производственной дисциплиной, но тут подошел следующий автобус, и он решил рискнуть.

Вместе с ним в автобус сел рабочий с опытного завода в грязной, в масляных разводах спецовке. Сел он рядом с дамой в светлом брючном костюме, и дама тут же стала говорить, что он может ее испачкать своей спецовкой, а рабочий протестовал, отвечая в том смысле, что он рабочий и ему всюду можно как пролетарию. Пассажиры разделились на два лагеря – одни поддерживали даму в белом, а другие – в основном «рабочий класс», возвращавшийся после смены к законным ста и более граммам в закусочной у метро и далее к родным пенатам – поддерживали работягу в спецовке и косноязычно, но громко провозглашали тезис о том, что все в этом мире сделано рабочими руками, а интеллигенты должны помалкивать и радоваться, что их вообще в автобус пускают. При этом многие бросали красноречивые взгляды на Рудаки, который стоял на задней площадке у самой двери, чтобы, если зайдет контролер, успеть выпрыгнуть.



Рудаки сначала не понял, в чем дело, что такого «интеллигентского» в его облике, ведь ни одного из атрибутов ненавидимого народом образа при нем и на нем не было – ни очков, ни шляпы, ни портфеля. И тут он посмотрел на себя их глазами, и стало ему очень неуютно, и он твердо решил выпрыгнуть на следующей остановке.

Был он одет в пестрый, светлый, свободного итальянского покроя пиджак, который называл «курочка ряба», тонкие черные брюки и испачканные песком узконосые туфли, которые даже издали выглядели дорогими и такими и были на самом деле. Рубашка тоже была на нем необычная для этого времени – черная с мелкими пуговичками на воротнике. Наряд его был вполне заурядным и даже скромным для его времени («Хотя какое время мое?» – спросил он себя), но здесь наверняка выглядел пижонским и вызывающим.

Автобус подъехал к остановке, и, когда открылась дверь, он спустился по ступенькам и уже занес ногу, чтобы выпрыгнуть, как вдруг мрачная личность в пропотевшей синей рубашке преградила ему дорогу:

– Ваш билет?

Рудаки не успел ничего ответить – личность втолкнула его назад в автобус, двери захлопнулись, и автобус поехал дальше.

«Влип», – подумал Рудаки и сказал контролеру:

– Я только одну остановку проехал, сейчас выходить собирался. Я бумажник на работе забыл – думал за бумажником вернуться, а вы меня назад впихнули. Нет у меня денег.

– Проезд оплачивать надо, – мрачно сказал контролер.

К нему на помощь уже спешила с передней площадки внушительных габаритов тетка в мятом платье в цветочек.! Вдвоем они взяли Рудаки «в клещи», прижав к стойке у! двери и отрезав все пути к бегству. Автобус тем временем] доехал до конечной, и пассажиры стали выходить, с опаской | обходя Рудаки и его конвоиров, но те не обращали внимания на других пассажиров – одна жертва у них уже была, да еще какая – интеллигент и стиляга, – и глаза их горели! огнем праведной ненависти. Рудаки понял, что сопротивление бесполезно, и решил покориться судьбе.

– Ну и что теперь? – спросил он.

– Проезд оплачивать надо, – повторил контролер в синей рубашке.

Возможность поиздеваться над интеллигентом настолько переполняла его, что он не находил других слов и только сжимал и разжимал кулак правой руки – левой он уцепился за стойку, преграждая Рудаки путь к свободе. Зато тетка, блокирующая Рудаки с другой стороны, оказалась красноречивой и неожиданно политически подкованной. Злой скороговоркой она начала читать ему нотацию, в которой были и «последние решения партии и правительства», и «нетерпимое отношение к тунеядцам и расхитителям социалистической собственности», и даже «обреченные на провал попытки империалистических и сионистских агентов расколоть монолитное Советское общество». Абсурдность последнего тезиса рассмешила Рудаки, он усмехнулся и сказал тетке:

– Ну ладно, так что же мне делать? Давайте я заплачу потом, денег просто у меня сейчас нет. Вы выпишите квитанцию, а я заплачу потом на почте.

Тетка прервала поток своего красноречия, пораженная, как ей казалось, наглостью Рудаки:

– Как потом?! Квитанция против денег выдается.

– Протокол составлять надо, – вмешался второй контролер, нашедший наконец еще одно выражение из своего профессионального запаса. При этом ненависти в его взгляде не поубавилось и рука по-прежнему угрожающе сжималась и разжималась.

В конце концов был составлен протокол, но сначала тетка в пестром платье пошла звать дежурного милиционера.

Пока она ходила за милиционером, синяя рубашка очень боялся, что упустит Рудаки, и все порывался схватить его за руку, но Рудаки сначала увертывался, говоря, что он и так не уйдет, но потом разозлился, ухватил руку синей рубашки и резко завел за спину – обучение в спецотряде еще не забылось. Синяя рубашка взвыл от боли и больше схватить Рудаки за руку не пытался, а только продолжал бормотать свою вторую мантру «Протокол составлять надо», и во взгляде его ненависти поубавилось, а появилось даже уважение, смешанное с удивлением: может убежать и не убегает! Рудаки и сам этому удивлялся не меньше синей рубашки, но почему-то стоял и ждал милиционера.

Пришел милиционер и препроводил Рудаки в комнату милиции на станции метро. Потом другой милиционер попросил его предъявить документы, а когда он сказал, что документов у него при себе нет, стал звонить куда-то, и скоро его посадили в милицейский «газик» с решетками на окнах, и через полчаса тряской езды он оказался в Черском отделении милиции на жесткой лавке вместе с двумя тихими алкоголиками инженерно-технического облика под охраной сонного юного старшины.

Рудаки помнил Черский райотдел – был он здесь в прошлом, доставлен был сюда по поводу недозволенного «распития алкогольных напитков в общественном месте» (насколько он помнил сейчас, был это подъезд какого-то дома) вместе с «группой товарищей», но помнил смутно. Знакомой казалась только загаженная лестница на второй этаж – и раньше смотрел он снизу на эти грязные ступени, по которым спускались и поднимались пыльные сапоги милиционеров и разнообразная обувка нарушителей. Вроде знакомо было и огромное линялое зеркало, висевшее напротив скамьи, на которой он сидел – и раньше отражались в нем раскрасневшиеся от «незаконного распития» рожи его самого и «группы товарищей». Вот и сейчас…

«Постой, – сказал он себе, – постой, а где же я?!»

В зеркале мутно отражались опухшие тихие алкоголики – один спал, другой задумчиво ковырял прыщ на подбородке, отражался и юный старшина, а его в зеркале не было – на том месте, где он сидел, в зеркале видна была отполированная задами нарушителей скамья, а его не было.

Он поймал в зеркале взгляд милиционера – взгляд выражал смятение и ужас.

– А?! – прошептал, заикаясь, старшина. – А где же?! – и, топая сапогами, помчался в комнату дежурных, из раскрытой двери которой доносился мат и обрывки телефонных переговоров.

Рудаки как будто кто-то подтолкнул – как только милиционер скрылся в дежурке, он вскочил, одним прыжком преодолел небольшое расстояние до входной двери, распахнул ее – она с громким стуком захлопнулась за ним – и побежал к трамвайной остановке, находившейся почти напротив милиции. Как раз подошла «десятка». Он вскочил во второй вагон, двери захлопнулись.

– Следующая остановка «Петра Могилы», – сказал репродуктор, и трамвай тронулся. Обернувшись, Рудаки посмотрел назад – двери отделения милиции были закрыты и его, похоже, никто не преследовал.

«Сочли мое исчезновение вполне естественным для призрака, – подумал он и усмехнулся. – Можно представить, что наговорил в дежурке молоденький старшина. Надо мне впредь внимательнее быть. Хиромант ведь предупреждал, что проникновение штука непонятная и непредсказуемая: все, что угодно, может быть. Вот, оказалось, что меня зеркало не отражает, – почему-то он совсем не испугался. – Надо в следующий раз внимательнее быть, – решил он для себя и подумал: – А следующего раза ведь может и не быть – Хиромант и об этом предупреждал».

Он вышел через две остановки, хотя «десятка» шла до самого Черского моста, откуда до Бульвара было рукой подать, побоялся ехать дальше – не хватало еще раз в лапы контролеров угодить. Пешком до Бульвара тоже было не очень далеко, и примерно через полчаса он уже подходил к Двери.

У парадного он привычно взглянул на балкон и окна второго этажа. Уже стемнело, в окнах горел свет и двигались тени.

«Ужинают, наверное, – подумал Рудаки. – А вдруг и в этот раз я к себе в квартиру попаду – все ведь может быть, – Хиромант говорил, что все может быть – и увижу молодую Ивку и Ниночку маленькую. Хотя едва ли». Чувствовал он, что едва ли он их увидит и в этот раз, и в последующие, если они будут, – противоречило это как-то идее проникновения. Как, он не знал, но был уверен, что противоречило.

Дверь не изменилась. Была она такой же, как тогда, когда уходил он через нее в свое первое проникновение, дрожа от страха и предвкушения. Такая же была она ободранная, слегка покосившаяся, с косо врезанным кодовым замком, такого же неопределенного цвета, напоминавшего цвет плавника, пролежавшего не одну зиму на морском пляже.

Код был «05–26», а потом надо было резко нажать на крючок такой железный и дверь открывалась.

– Должна открыться, – говорил Хиромант, – должна, но может и не открыться.

– И что тогда? – спрашивал Рудаки.

– Тогда надо подождать и пробовать опять.

Код был странный.

– Опять двадцать шесть, – сказал Хиромант.

– Опять двадцать пять? – переспросил тогда Рудаки.

– Опять двадцать шесть, – поправил Хиромант. – Пространство проникновения не любит симметрии.

Рудаки набрал код, глубоко вздохнул и нажал на крючок.

2. Хиромант

Есть люди, внешность которых невозможно описать. Нос? Нос, как нос – не большой, не маленький, не курносый, не крючковатый – просто нос. И губы – просто губы, и лоб – лоб и все: не высокий, не низкий. Даже волосы, и те у них неопределенного цвета – ни блондины, ни брюнеты, пожалуй, шатены, но и до шатена тоже чего-то не хватает. Кстати сказать, не известно, что это за цвет волос такой, шатен – что-то среднее между блондином и брюнетом, а точно сказать что, нельзя. Вот таким «человеком без лица» и был Юра по прозвищу Хиромант.

Говорят, что у таких незаметных людей бывают какие-то особенные глаза. Говорят: «А вы в глаза ему посмотрите. Что там кроется?!». А у Хироманта и глаза были обычные, цвета неопределенного, и выражение его глаз было трудно уловить – смотрел он всегда сквозь людей и внутрь себя, как будто постоянно прислушиваясь к каким-то происходящим в его организме процессам. Правда, был у него запоминающийся голос – тихий и проникновенный, но мало ли бывает людей с тихим и проникновенным голосом, а поговоришь с ними, услышишь тихий и проникновенный голос, и все, и забудешь. Хиромант же был явлением незабываемым.

– Страшный мальчик, – сказала о нем как-то одна впечатлительная девушка. И действительно, в присутствии Хироманта становилось как-то не по себе. Он часто подсаживался к пьющим компаниям на Кресте, подсаживался и просто сидел, говорил редко, как правило, что-нибудь незначительное: «Погода, смотрите, какая хорошая» или «Что-то Валька-стерва сегодня тихая». Валька-стерва была крикливая и злая официантка в Кофейнике, и все завсегдатаи боялись ее, но в присутствии Хироманта она всегда становилось тихой и даже пыталась быть вежливой, хотя давалось ей это тяжело – даже костяшки пальцев, сжимающих поднос, белели от сдерживаемой злости, но сдерживалась и не хамила.

Все побаивались Хиромайта. Некоторые говорили, что он кэгэбист и доносчик, но говорили за глаза и как-то неуверенно, потому что в душе понимали, что это не так – не было в нем этого суетливого заискивания, услужливости мелкой и неуместной, которая всегда «стукача» выдает и отличает.

Он никогда не спорил, а споры в Кофейнике всегда были жаркие, до крика, обо всем, но больше всего о политике – власть ругали открыто. Софью Власьевну – Советскую Власть ненавидели все, и всегда кто-нибудь из завсегдатаев приходил с новым анекдотом о власти и все над этим анекдотом ржали, хотя далеко не всегда был он смешным. Хиромант не смеялся никогда, и это не преувеличение – он действительно никогда не смеялся, только иногда рот кривил презрительно, когда анекдот или чья-нибудь шутка были слишком уж глупыми или пошлыми.

В Кофейнике Хироманта не любили, но никто не решался открыто ему перечить, хотя обществом его явно тяготились, и как только он подсаживался к какому-нибудь столику, компания быстро расходилась, выдумывая разные предлоги.

Однажды наглый и глупый алкоголик Чернецкий, на-бычив свою кудрявую низколобую голову галерного раба, сказал ему:

– Что ты сидишь тут, высматриваешь, вынюхиваешь?! Пошел отсюда, а не то вышвырну тебя, тихарь недоделанный!

Хиромант продолжал сидеть, не говоря ни слова, разглядывая свои руки, а когда Чернецкий выдохся и перестал орать, вдруг сказал тихо, ни к кому не обращаясь:

– А вот интересно – у онанистов волосы начинают на ладонях расти.

Конечно, все присутствующие тайком проверили свои ладони, но только дурак Чернецкий, который только что кончил угрожающе размахивать руками, повернул их ладонями кверху и уставился на свои ладони, как баран на неожиданно возникшую на привычном пути изгородь. Общий хохот увенчал победу Хироманта – Чернецкий, грохнув стулом, покинул заведение, а Хиромант продолжал сидеть и молчать.

Странный человек был Хиромант, странно было и то, что он не пил, не пил вообще ничего – ни вина, ни водки, ни пива, и это в тот исторический момент, когда Империя уверенно скатывалась в бездну всеобщего пьянства и загула. Пили все: начальники и подчиненные, партийные и беспартийные, пили на работе и после работы, по праздникам и будням, по поводу и без повода. А Хиромант не пил. Но пьянство не осуждал, а напротив, поощрял.

Например, сказал он как-то сильно пьющему Окуню-актеру:

– Мало ты пьешь.

Окунь-актер опешил – такого ему еще никто не говорил, а не далее как нынешним утром жена ему жуткий скандал из-за пьянства устроила, а тут: «Мало ты пьешь».

– Издеваешься? – спросил Окунь-актер с ленивой обидой в голосе.

– Да нет, – ответил Хиромант, – тебе больше надо пить, и тогда, может, откроется тебе…

– Что откроется? – изумился Окунь-актер.

– Не знаю, как это у вас называется – карьера что ли? – тихо сказал Хиромант.

И действительно, запил вскоре Окунь-актер по-черному, но не в связи с советом Хироманта, а просто так. Запил настолько серьезно, что был помещен в вытрезвитель, где как раз находился знаменитый артист Таль, и вышли они из вытрезвителя вместе, и вместе опохмелялись, и в конце концов забрал Таль Окуня-актера в Москву, и стал он известен и знаменит. Говорил он, правда, потом, что об этом разговоре с Хиромантом не помнит, а карьерой своей обязан исключительно своему таланту.

Но не все предсказания Хироманта были благоприятными. Пестрый народ ходил в Кофейник, особенно во время оттепели шестидесятых: студенты из Университета и уголовники, проститутки и непризнанные, но жаждущие признания и славы поэты и художники; сидели там валютчики и фарцовщики, и «простые Советские инженеры» заходили после службы пить коньяк из кофейных чашечек.

Был завсегдатаем Кофейника и ассирийско-украинский поэт Евген Барда, писавший на украинском стихи ужасные, но публиковавшийся как представитель национального меньшинства. Немногочисленная община ассирийцев, традиционно! занимавшаяся в городе чисткой и мелкой починкой обуви, гордилась своим поэтом, и потому был Барда всегда при деньгах, угощал охотно, но взамен требовал слушать свои стихи, в которых щедро рифмовались украинские глаголы во славу Советской власти, открывшей ассирийскому народу дорогу в светлое будущее.

Сиживал среди слушателей Барды и Хиромант, но не ради выпивки, конечно, а так, и светился в это время в его глазах огонек естествоиспытателя. Так смотрел бы, наверное, Линней на какую-нибудь неизвестную букашку, как смотрел он на Барду, завывавшего глагольные рифмы, закатив в экстазе единственный глаз – на втором у надежды ассирийской поэзии было огромное уродливое бельмо.

– Умрет он скоро и страшной смертью, – сказал как-то своим тихим голосом Хиромант Рудаки, тоже находившемуся среди слушателей Барды, но тоже не из-за выпивки, а по случайному стечению обстоятельств – подсел тогда Барда со своими поклонниками к его столику, и делать было нечего.

Рудаки вспомнил, что, кажется, тогда Хироманту не поверил, а потом узнал, что Барда действительно через пару дней попал под электричку на переезде и перемололо, говорили, его страшно, так что хоронили в закрытом гробу. Он вспомнил сейчас об этом пророчестве и поежился – столько лет прошло, но помнил он до сих пор это ощущение жути от прикосновения к чему-то непонятному, чего просто не должно быть.

Рудаки сидел на своем балконе, курил и вспоминал. Вспомнил и то, как предсказал ему тогда, давно, Хиромант благополучие и достаток в будущем. Предсказал, и, похоже, сбылось, правда, и благополучие, и достаток были относительными, но в общем Рудаки был доволен – деньги большие были ему не нужны и то, что было у него сейчас, его вполне устраивало. Он вспомнил, как Хиромант спросил его тогда, тридцать почти лет назад:

– Тяжело тебе с похмелья?

– Угу, – признал он, потому что было ему действительно ой как тяжело – дома сплошные скандалы, денег нет, весь в долгах, и один только выход виделся – снова напиться.

– Это хорошо, что тяжело, – продолжал Хиромант, – это опыт накапливается, экзистенциальное ощущение жизни, – любил он иногда вставлять ученые словечки, хотя вроде бы ничего не читал и образования у него, кроме школы, не было никакого, и добавил, немного помолчав: – Зато потом, лет через двадцать, все у тебя будет хорошо, достигнешь ты успеха во всем, что будет тебя интересовать.



– Долго ждать, – скривился Рудаки, потому что мысль в то время у него была одна: найти рубль, чтоб пива выпить.

– Раньше не получится, – сказал Хиромант, – опыт должен накопиться, а сейчас ты к Серикову подойди, он деньги за перевод получил.

И вспомнил сейчас Рудаки, что последовал он тогда совету Хироманта, и Сериков деньги за перевод действительно получил, и напились они тогда с ним по-крупному, и снова потянулась эта маята: пьянка – скандал – похмелье – пьянка, пока вдруг резко все не переменилось к лучшему.

А вот Хироманта он с тех пор не видел и совсем забыл о нем, думал даже, что он умер, пока сегодня утром он вдруг не возник из небытия и не позвонил.

– Аврам? – раздался в трубке его тихий, вкрадчивый голос. – Надо бы увидеться, Аврам.

И снова всплыли в памяти Рудаки те жуткие годы: бесконечные шатания по Кресту в поисках рубля, короткие промежутки пьяного веселья и потом опять бесконечные шатания, скандалы дома и на работе.

– А Юра… – сказал он в трубку без особого энтузиазма– очень не хотелось ворошить прошлое («Хотя было там разное, – мысленно поправил он себя, – и хорошее было»). – Как живешь, Юра? Сто лет тебя не видел.

– Плохо живу (Хиромант всегда говорил правду, вспомнил Рудаки). Со здоровьем плохо. Встретиться надо – дело у меня к тебе есть.

Рудаки стал вспоминать, сколько у него неподотчетных Иве денег, – выходило немного, грошей сто – не больше. Вот все ему и отдам, решил он. А Хиромант продолжал:

– Я тут придумал кое-что – хочу с тобой посоветоваться.

– Давай встретимся, – сказал Рудаки, – давай увидимся – давно ведь не виделись. У меня две пары лекций сегодня. Давай часа в два около метро «Демьяновская». Подходит тебе?

– Хорошо, – ответил Хиромант, – в два у «Демьяновской», возле «Макдональдса».

– Договорились, – сказал Рудаки. – Ну, до встречи.

– До встречи, – Хиромант повесил трубку.


Двадцать лет есть двадцать лет, и Рудаки был готов к тому, что Хиромант изменился, но не думал, что он изменился настолько. Когда он подошел к метро, то сначала подумал, что Хиромант опаздывает, хотя помнилось, что был он раньше всегда очень пунктуальным. Только присмотревшись внимательнее к толпившимся у метро людям, он узнал Хироманта, узнал потому, что стоял он как-то очень отдельно.

На этом всегда людном месте народ спешил, толкался, шла бойкая торговля чем угодно. Люди сталкивались, расходились, едва не наступали друг другу на пятки, стоял гам множества голосов, из магнитофона подростка, торговавшего картами для мобильных телефонов и Интернета, доносилось громкое бум-бум современной музыки. Хироманта же толпа обтекала, спешащие люди, даже особо наглые в этом веке подростки, далеко обходили его одинокую фигуру.

Стояла поздняя осень, погода была солнечная, но холодная, и Хиромант был одет в длинное черное пальто, шея у него была замотана толстым черным шарфом, и на голове была тоже черная, косо напяленная шляпа. Он опирался на трость и смотрел прямо перед собой, сквозь людей. Он отпустил бороду, и лицо его, и раньше незаметное, теперь, казалось, совсем отсутствовало, и был он похож на пугало.

«На пугало – символ чего-нибудь ненавидимого толпой, например на символическую фигуру сионизма или глобализации», – подумал Рудаки, подходя ближе. Казалось, вот-вот толпа подхватит эту черную фигуру и понесет высоко над головами на длинном шесте, чтобы сжечь на площади.

– Ну здравствуй, Юра, – сказал он, подойдя к Хироманту. – Сколько лет!

– Здравствуй, Аврам, – тихо ответил Хиромант, снял черную перчатку и протянул ему худую маленькую руку, – ты мало изменился.

«Ты тоже», – хотел сказать Рудаки, но язык не поворачивался и он сказал, поживая Хироманту руку:

– Сыто живу и хожу веселыми ногами в годину народных бедствий.

– Это ненадолго, – Хиромант опять натянул перчатку – на шутки он всегда реагировал, мягко говоря, своеобразно.

Рудаки поежился – пустых предсказаний Хиромант не делал – и решил уточнить:

– А что будет-то?

– Да так, – Хиромант потуже замотал шарф, – катастрофа одна будет, но тебя она не очень коснется, тебя, твоей семьи и друзей. И вообще, несерьезная это будет катастрофа, вроде как понарошку – четыре солнца взойдут и испугаются все сначала, а потом привыкнут.

– А когда будет? – спросил Рудаки.

– Скоро, – ответил Хиромант и замолчал.

Рудаки знал, что расспрашивать бесполезно – Хиромант предсказывал только то, что считал нужным, – и предложил:

– Давай зайдем в «Макдональдс», что ли. Кофе выпьем. Может, ты есть хочешь? У тебя, вообще, как с деньгами.

– Давай зайдем, – согласился Хиромант. – Сядем, а то у меня с ногами что-то – ходить тяжело и стоять. Есть я не хочу – чаю мне возьми. А деньги мне не нужны – я пенсию по инвалидности получаю и на брата тоже.

Рудаки вспомнил, что у Хироманта был брат-даун.

В «Макдональдсе» людей было мало. Они устроились за столиком в углу, Рудаки принес себе кофе и чай с каким-то американского образца горячим пирожком для Хироманта. Хотя в кафе было тепло, Рудаки снял плащ и положил на свободный стул. Хиромант пальто не снял, только шляпу аккуратно положил на столик сбоку. Какое-то время они молчали – Рудаки прихлебывал жидкий кофе, а Хиромант рассеянно болтал пакетиком с чаем в своем стакане.

«Изменился Хиромант, – опять подумал Рудаки, – очень плохо выглядит. Я в сравнении с ним прямо здоровяк, а ведь мы ровесники вроде. Или он старше? Цвет лица какой-то землистый, и кожа на лице натянута – плохо выглядит Хиромант». И спросил его:

– Ты что, плохо себя чувствуешь?

– Я умру скоро, – ответил Хиромант обыденным таким тоном, – завтра или послезавтра, а может, и сегодня, потому и встретиться решил с тобой. Дело у меня к тебе есть важное. Я давно за твоей жизнью слежу. Рассказывают мне о тебе люди, профессор там, книги пишешь – ты должен понять.

Рудаки смутился и пробормотал бодрым тоном:

– Ну что ты заладил: умру, умру?! Все умрем рано или поздно. Не надо об этом думать. Если заболел, надо лечиться. Ты расскажи, что с тобой – может, я врача хорошего посоветую. А насчет дела твоего – давай, рассказывай. Помогу, чем смогу, хотя ты возможности мои, похоже, преувеличиваешь. Ну и что, что профессор? Мало ли профессоров – как собак нерезаных развелось их нынче. Куда ни плюнь – профессор или академик…

Он смущенно замолчал, устыдившись своей бессвязной тирады – тут человек серьезно болен, помочь ему надо, а я: профессора, академики, собаки нерезаные. «Кстати, почему нерезаные?» – некстати подумал он и сказал Хироманту:

– Давай, рассказывай, что у тебя там стряслось.

– Да ничего не стряслось, – Хиромант стал есть американский пирожок, запивая чаем, – умру я скоро, но это не важно. Все умрем – это ты правильно сказал. Брата я в дом инвалидов пристроил уже – один депутат помог. А у меня к тебе вот какое дело – машину я придумал, ну, то есть не придумал, а подсказали мне, но не это важно. Машину эту я «ковчег реинкарнации» назвал – хочу тебе идею передать, может, сделаешь такую машину или патент на нее получишь, ты ведь имел когда-то дело с патентами.

Рудаки растерялся. С одной стороны, все это было просто смешно – ковчег реинкарнации – смех, да и только! Сумасшедший изобретатель преклонного возраста. Много таких. Почти каждый пенсионер изобретает что-нибудь или книги пишет, надеясь в последнем рывке компенсировать неудачи молодости. Но с другой стороны, это был не какой-нибудь выживший из ума пенсионер, а Хиромант – «страшный мальчик», ставший стариком, но не ставший менее страшным. Жутко стало Рудаки, и он слушал Хироманта, все больше проникаясь ощущением чего-то такого, чего в принципе не может быть, но есть. Как тогда, когда узнал он о жуткой смерти Барды, предсказанной Хиромантом.

– Я всегда что-нибудь придумываю, – говорил между тем Хиромант, – когда брата купаю. Лежит он в ванне, пузыри пускает, а я придумываю и с Человеком советуюсь. Приходит он всегда ко мне, Человек, когда я брата купаю, – станет у двери и стоит, не говорит ничего, только кивает иногда на мои слова, и я понимаю тогда, что правильно думаю.

– Что за человек? – спросил Рудаки.

– Его нельзя нашим языком описать, просто Человек – стоит и слушает, – ответил Хиромант и продолжил: – И вот вчера рассказал я ему про ковчег реинкарнации, и он кивнул – правильно, значит, я придумал. А штука эта простая, – он достал из кармана пальто листок и протянул Рудаки. – Вот, посмотри.

Рудаки взял листок, посмотрел на рисунок.

– Похоже на гроб.

– А это гроб и есть, – сказал Хиромант, – ты вот подумай, почему людей в гробах хоронят. А до меня дошло: потому что гроб – это ковчег реинкарнации и есть, в нем человек в будущее отправляется, в другую свою жизнь. Это машина такая, транспортное средство, понимаешь?

– Но ведь покойников и кремируют, и по другому как-то хоронят, заворачивают там во что-то, не знаю.

Рудаки был неприятен этот разговор, не любил он эту тему: покойников, похороны. Нечего об этом говорить, считал он и потому на похороны, как правило, не ходил.

– Перед тем как кремируют, тоже ведь в гроб кладут, – ответил Хиромант, – а после уже не важно, что с трупом будет, черви его съедят или сожгут, тебя уже там не будет – реинкарнация в первые часы происходит, как в гроб положат, а может, и в первые минуты. А в тряпки заворачивают, так это может быть такая модификация ковчега, – и спросил: – А ты знаешь, где в тряпки заворачивают?

– Не помню, – ответил Рудаки, – у мусульман, что ли, а может, и не у мусульман, но где-то точно заворачивают.

– Модификация, – убежденно повторил Хиромант, а Рудаки спросил:

– А как же тогда те, кого в братских могилах хоронят, на войне там или при массовых казнях всяких?

– Думаю, что там свое средство есть, не может не быть, но какое, я не знаю, – ответил Хиромант и допил свой чай.

– А от меня что требуется, – спросил Рудаки, разглядывая рисунок.

– Да ничего особенного. Я тебе про эту идею рассказал – а ты подумай, может, патент на нее возьмешь – там на чертеже оптимальные размеры указаны. Я считаю, что размеры влияют на время и удобство перехода. Я Человеку про размеры рассказал, и он кивнул – значит, правильно.

– Ладно, – согласился Рудаки, – я поговорю с патентоведами, но боюсь, они смеяться будут. И кстати, патент-то, если выдадут, на твое имя должен быть, а я даже твоей фамилии не знаю – Юра Хиромант и все, как тебя на Кресте звали.

– А так и напиши в патенте– Юра Хиромант, пусть думают, что это фамилия такая, – Хиромант встал и надел шляпу. – Пошли отсюда – я тебе еще одну штуку перед смертью показать хочу.

– Да брось ты! – сказал Рудаки, надевая плащ. – Сколько можно. Никто не знает, когда ему умереть суждено.

– Я знаю, – Хиромант замотал шарф и взял палку. – Я Человеку сказал, и Человек кивнул.

Когда они вышли из кафе, Хиромант предложил вместе поехать на Крест:

– Хочу последний раз в этой жизни по Кресту пройти и тебе показать кое-что.

Рудаки современный Крест не любил – многое там перестроили в помпезном стиле нового времени: башни высотные нелепые построили, плиткой выложили, и главное люди на Кресте были другие, среди них Рудаки чувствовал себя так, как будто уже умер и наблюдает чужую жизнь, в которой места ему нет и быть не может.

До Креста доехали молча – молчали и в вагоне метро, и когда поднимались на эскалаторе. Для Хироманта молчание было состоянием естественным – он молчал, как помнил Рудаки, почти всегда и раньше. Рудаки тоже разговаривать не хотелось – идея Хироманта казалась ему и банальной, и абсурдной одновременно, хотя, если подумать, может быть, она и не была такой, по крайней мере, Рудаки ни о чем таком раньше не слышал, и логика в этом была, какая-то дикая, но была – не зря ж столько тысячелетий людей именно в гробах хоронят, возможно, именно эта конструкция в каком-то там смысле оптимальна.

Он уже тяготился обществом Хироманта, хотя и корил себя за это – все-таки смертельно болен, наверное, человек, – но было ему в обществе Хироманта неуютно и не по себе.

«Дойду с ним до Майдана, а там в метро и домой», – решил Рудаки.

Они уже вышли из метро и молча шли по Кресту и скоро дошли до того места, где раньше был Кофейник. Там, на уровне второго этажа, куда надо было подниматься по крутым ступеням, сейчас тоже было какое-то кафе, но Рудаки никогда в нем не был – все там было теперь чужое, и нечего было ему там делать.

– Помнишь Полового Гиганта? – спросил вдруг Хиромант, остановился и показал на скульптуру, стоявшую среди своих уродливых собратьев на карнизе высотного дома «кондитерской» архитектуры. После войны весь Крест был застроен такими домами, похожими на торт с мармеладно-шоколадными украшениями: башенками, виноградными гроздьями и корзинами с плодами. По карнизам стояли там скульптуры, символизирующие социально-производственные группы Советского общества – шахтер с отбойным молотком, крестьянка со снопом, инженер со свитком чертежей в руке.

Как раз этот инженер и был известен в компании, собиравшейся в Кофейнике, как Половой Гигант. Прижимал он свой свиток чертежей почему-то к причинному месту и, особенно с того места, где они сейчас стояли, выглядел, как какой-нибудь хеттский бог плодородия, гордо демонстрирующий свой детородный орган. Рудаки помнил, что Полового Гиганта все они любили показывать приезжим и всегда он пользовался успехом, особенно у приезжих дам.

– Через него можно в прошлое попасть, – сказал, показывая на Полового Гиганта, Хиромант.

– То есть как? – не понял Рудаки.

– Куски прошлого остаются в настоящем, – объяснил Хиромант, – скульптуры, целые дома, мебель всякая, часы даже старые, и через них можно в прошлое попасть, слиться с кусками прошлого и вокруг опять будет то время. Только не надо спешить, сосредоточиться надо на этом.

– Ты шутишь? – усомнился Рудаки.

– Нет, – серьезно сказал Хиромант, – мне не до шуток – я ведь умру завтра.

После этого он подробно рассказал про Дверь, про код и все прочее и больше ничего существенного не сказал, и скоро они расстались.


После встречи с Хиромантом Рудаки спал ночью беспокойно, и снилась ему Дверь – будто набирает он 05–26, a она не открывается.

3. Проникновение: Первые уроки

Рудаки подождал и опять набрал код – так, как говорил Хиромант: 05–26, – и нажал на крючок, но Дверь не открылась.

– Спокойнее надо, – сказал он себе, – спокойнее.

«Пространство проникновения не любит суеты», – вспомнил он слова Хироманта, вспомнил, как он говорил, что надо «слиться с прошлым», и попробовал представить, какое было за этой дверью парадное в шестидесятые годы, какая была лестница, какой краской была покрашена дверь его квартиры, но ничего вспомнить не смог и подумал: «Ерунда это все, пошутил Хиромант перед смертью». Да и не известно, умер ли он, и узнать никак нельзя – телефон он свой ему не оставил, да и был ли у него телефон? И где жил он, Рудаки тоже не знал – где-то на Коломенке, а где – неизвестно. И он сказал вслух:

– Ерунда все это, чепуха!

И вдруг отчетливо возникла в памяти его квартира, такая, какой она была в шестидесятые, точнее, не вся квартира, а почему-то кухня, такая, какой она была в то утро, когда встречал он испанцев с варшавского поезда. Он вспомнил, как вошел тогда в кухню и увидел грязную двухконфорочную газовую плиту, а на плите сковороду с остатками яичницы и «кровянки» – завтрак Ивы и Ниночки. Рядом со сковородой сидела кошка Мусена, которая, как выяснилось позже, была котом, и переименовали ее, то есть его, в Моисея – Мошку. Сидела эта Мусена-Мошка на плите и подъедала остатки со сковороды. Жарко было в кухне и душно, за спиной, заглядывая ему через плечо, толпились испанцы, один из которых оказался потом швейцарцем, и лопотали по-французски.

Картинка была настолько отчетливой, что Рудаки на миг потерял ощущение реальности. Он готов был обернуться к испанцам и сказать, как сказал тогда:

– Ma femme et ma fille étaient pressées.[1]

Он обернулся и увидел, что Дверь открылась, хотя крючок он больше не нажимал. Он с опаской ступил через порог, ожидая увидеть знакомую замусоренную лестницу, но шагнул прямо в ослепительный южный полдень, пахнуло на него жаром, и он зажмурил глаза. Когда он их открыл, то не сразу понял, где оказался, а потом все вдруг стало на свои места и он узнал улицу Кусур в славном городе Дамаске, по-арабски называемом Эш-Шам.

Стоял он на тротуаре рядом с лысым толстячком в мятом светло-сером костюме из блестящей ткани «тропикаль», и к тротуару, на котором они стояли, подъезжала черная «Волга» с красным флажком на радиаторе. Он опять зажмурился, но когда открыл глаза, ничего вокруг не изменилось: стоял он по-прежнему на улице Кусур и толстячок выговаривал ему сердито:

– По форме надо одеваться, лейтенант, а не как пижон! Дорвались до заграничных тряпок и про устав забыли. Жалко, времени у нас в обрез, а то приказал бы я вам бегом бежать в расположение переодеваться.

– Виноват, товарищ генерал! – автоматически сказал Рудаки и посмотрел на свои брюки, не совсем еще понимая, за что получил нагоняй.

Одет он был в белые штаны из джинсовой ткани и черную рубашку, не совсем подходящие для этой жары, но вполне скромные. И тут он наконец полностью осознал, где он и какая жуткая штука с ним только что приключилась. Окончательно понял, что попал он в Дамаск, где служил в шестидесятые, и положено было всем, кто работал по военному контракту, носить на службе черные брюки и белые тенниски.

«Прав был, значит, Хиромант», – с ужасом подумал он и опять зажмурился, надеясь, что, когда откроет глаза, окажется в своем дворе и своем времени, но тут же глаза ему пришлось открыть, потому что лысый толстячок опять заорал, в этот раз по тому поводу, что надо садиться в машину, а он стоит, как столб, и что пить надо меньше, а то по утрам некоторые ничего не соображают. Он сел в «Волгу».

Лысый толстячок был генерал Санин Виктор Никитич, начальник Советского военного контракта в Сирийской Арабской Республике, а он – лейтенант Рудаки – был при нем переводчиком, и должны были они ехать куда-то сейчас. Все это пронеслось у него в голове, и, похолодев от ужаса, несмотря на Дамасскую жару, он съежился на сиденье рядом с генералом.

«Волга» тронулась, и Рудаки постепенно успокоился, и окружающее стало приобретать более четкие очертания, как фотография, положенная в ванночку с проявителем. Он понял, что ехали они по Бейрутскому шоссе, ехали, должно быть, в Эль-Кунетру инспектировать стоящие там, на самой границе с Израилем, ракетные комплексы. Уже видны были зеленые террасы курортного пригорода Дамаска – Забодани: виднелись разноцветные тенты летних кафе на террасах и бетонные кубики гостиниц и пансионатов. Рудаки вспомнил, как были они с Ивой в одном таком кафе поздним вечером ели лягушек и пили джин с лимонным соком. Хорошо тогда было – теплая южная ночь, яркие звезды на небе и вдали огни Дамаска.

Когда он вспомнил про джин, его вдруг замутило, он сглотнул слюну и вспомнил, что накануне они отмечали что-то в ресторане «Кав дю Руа», какую-то чью-то дату.

«А, – вспомнил он, – день рождения Каледина мы отмечали, и, по-видимому, выпито было много». Каледин был его приятель – тоже военный переводчик. Минувший вечер помнился смутно, но к проникновению это отношения наверняка не имело, а было естественным следствием вчерашнего сидения.

Постепенно он вспомнил все или почти все об этом периоде своей жизни. Вспомнил, что ехали они (то есть едут сейчас) действительно в Эль-Кунетру и что там ранним вечером был (то есть будет?!) рейд израильтян и диверсия. Взорвали они тогда (то есть взорвут?!) склад боеприпасов – много сирийцев погибло, но они с Саниным отделались тогда легко: Санин получил легкую контузию – ударило его по лысине доской от забора, а ему какая-то железяка, не осколок, а просто железяка, попала в ногу и вырвала кусок мяса из икры, но, к счастью, не глубоко и артерии или там вены не задела. Его даже в госпитале тогда не оставили, а только швы наложили, и хромал он месяц.

Осторожно, чтобы не заметил генерал, Рудаки приподнял штанину на правой ноге – шрамы были на месте.

«Ну да, конечно, – подумал он, – шрамы и должны быть – это ведь уже было. А что же будет тогда? – спросил он себя. – Все опять повторится? А шрамы?» Но ответа не нашел, как не находил он ответов и на многие другие вопросы.

Ну вот, скажем, какой он сейчас? В зеркальце над ветровым стеклом он себя не видел. Санин в его внешности ничего необычного не заметил, только за одежду дрючил. Значит, должен выглядеть он сейчас, как выглядел тогда, тридцать с лишним лет тому назад, – наивный такой мальчик с грустными глазами. Недавно он нашел свой старый военный билет, посмотрел на фотографию, и стало ему грустно и захотелось опять стать таким мальчиком, а не лысым и бородатым дядькой, стариком почти (хотя стариком он себя не чувствовал).

Он потер подбородок – бороды не было – и усмехнулся. «Не хватало еще предстать перед Саниным в моем теперешнем виде, с бородой и лысиной – старика бы точно удар хватил! А как же шрамы? – опять спросил он себя. – Шрамы-то остались. Значит, не попадет в меня в этот раз та железяка. Или попадет?» Ничего не было ясно.

«Пространство проникновения – сложное и непредсказуемое. Оно, как лабиринт такой, с петлями и тупиками», – вспомнил он слова Хироманта, и захотелось назад, домой.

Тем временем машина свернула на шоссе, ведущее к Галанским высотам, проехали пропускной пункт, где их не остановили, – сирийские жандармы или «шорта аскерие»[2] (он забыл, у кого какая форма) отсалютовали красному флажку на радиаторе «Волги», и они поехали дальше, проехали грязные, с глинобитными дувалами улицы Эль-Кунетры и въехали на территорию ракетного полка.

Рудаки привычно переводил Санину витиеватые приветствия полковника Надира Набулси («Надо же, фамилию помню», – подумал он); потом осматривали позиции ракетных установок, и он опять смотрел в бинокуляр подзорной трубы на Иерусалим и видел близко, как на ладони, городские дома, улицы и расхаживающих по ним израильтян, военных и штатских.

Он помнил, что уже не осталось там израильтян и Государства Израиль больше нет, захватили эту территорию арабы во время «Войны Рамадана» – внезапного, массированного нападения шести арабских государств на Израиль в начале двадцать первого века. Теперь же ходили израильтяне по улицам Иерусалима, не ведая о своей грядущей судьбе.

Потом был обед с полковником Набулси, на котором говорили о делах военных и о вечной и нерушимой дружбе Сирийского и Советского народа.

Все это время – и когда осматривали позиции, и когда обедали – Рудаки постоянно думал о том, что приближается вечер и рейд израильских диверсантов и снова ему придется пережить этот ужас, когда все вокруг взрывается, от едкого порохового дыма трудно дышать, а сверху летят на тебя всякие железяки.

– Ну все, лейтенант, свободны до вечера, – сказал Санин. – Мы тут сами разберемся.

К этому времени к ним присоединился майор, закончивший Ленинградскую военную академию и говоривший по-русски. Кроме того, после двух бутылок арака атмосфера стала непринужденной и он был уже явно лишним.

– Слушаюсь, товарищ генерал! – сказал Рудаки и вышел на раскаленный плац перед штабом.

На ступенях штаба полулежали часовые, прислонив к стене свои «Калашниковы». На плацу не было ни души. Было уже часов пять, и скоро, часов в шесть (светло еще было, вспомнил Рудаки), начнут рваться снаряды на складе. Склад был недалеко, метров двести от штаба, за невысоким забором.

Надо подальше от штаба отойти, решил он, хотя понимал, что логики в этом мало: если все произойдет так, как уже происходило, то должен он оказаться каким-то образом опять в штабе, в штабной столовой рядом с Саниным – это ведь и спасло их тогда, что в штабе они были.

На плацу тогда всех убило, кто там находился, вспомнил Рудаки и медленно пошел через плац к казармам и позициям. И тут из штаба выскочил солдатик, догнал его и сказал, что требуют его в штабе срочно. Он пошел за солдатиком, окончательно решив, что все должно повториться: и взрыв, и ранение, но подойдя к двери штаба, с изумлением увидел, что белая пластиковая дверь с темным матовым стеклом в верхней части, за которой только что скрылся сирийский солдатик, исчезла, а на этом месте появилась ободранная, слегка покосившаяся, серого грязного цвета дверь с косо врезанным кодовым замком.

Он остановился, глядя на дверь, как пресловутый баран. Это была Дверь – в совсем неожиданном месте, но это была Дверь, и он автоматически набрал 05–26 и нажал на крючок. Ему в спину ударила волна горячего воздуха, и все исчезло.


Рудаки лежал на раскладном диване у себя дома, но что-то было не так. Во-первых, он давно уже спал во второй комнате, которая постепенно превратилась в подобие его кабинета, и Ива туда заходила редко, а во-вторых, еще что-то было не так. Он обвел глазами комнату и в ужасе зажмурился – все было не так.

В комнате царил беспорядок, который либо нельзя описать в принципе, либо, если уж описывать, то всеобъемлющим словом «бардак». В комнате был именно бардак: на полу, на стульях и даже на высокой книжной полке, куда трудно дотянуться, стояли тарелки с остатками еды и грязные бокалы; посреди комнаты, недалеко от дивана, на котором он лежал, стоял противень из духовки с остатками жженой бумаги – паркет под ним слегка обуглился и почернел; в углу под столом стоял проигрыватель «Аккорд» – гордость Ивы, и на нем крутилась пластинка; рядом с проигрывателем сидел кот Мошка и изредка трогал вращающуюся пластинку лапкой. Во второй комнате кто-то храпел – храп был художественный, с руладами.

Когда Рудаки опять решился посмотреть на мир одним глазом, он уже знал, что произошло и кто храпит во второй комнате. Произошел его день рождения, кажется, сорок-с-чем-то-летие, а художественно храпел, конечно же, Окунь-актер, потому что только он владел этим неподражаемым искусством. День рождения отмечали бурно – Ива была в отпуске и отправилась куда-то в турпоход вместе с Ниночкой.

Была вся обычная компания того времени – В.К. с женой Маиной, похожей в те далекие времена на васнецовскую Аленушку, Шварц с первой женой, Вадик, кажется, без жены (первой), Валера Рябок – студент-медик, исповедовавший украинский национализм, но в их компании своих пристрастий не проявлявший, программист Сальченко с женой (второй) – дамой провинциальной, но без комплексов (смутно помнилось, что под один из тостов пили из ее «лодочки», вспомнив, Рудаки поморщился), был геолог Филимонов, вернувшийся из степного Крыма, где они искали источники воды, и весь вечер пугавший дам пророчествами о грядущих войнах за воду, которая, по его словам, скоро станет ценнее нефти, и, конечно же, был Окунь-актер, спящий в соседней комнате.

Помнил Рудаки, что ритуально жгли тогда, кажется, по его предложению труды Леонида Ильича Брежнева «Целина» и «Малая земля» – труды горели плохо, зато начал тлеть паркет, и от пожара квартиру спас В.К., сбросивший горящую бумагу во двор с балкона. Помнил Рудаки и возмущенные крики соседей снизу, правда, не помнил, чем конфликт закончился, но в том, что придется идти теперь извиняться, не сомневался.

Помнил все это Рудаки, но так же отчетливо помнил он и то, что произошло с ним в Эль-Кунетре: неожиданно возникшую Дверь и горячий удар взрывной волны. Ото всех этих воспоминаний было ему очень нехорошо, хотя, возможно, было ему плохо от выпитого накануне, которого, судя по валявшимся везде бутылкам, было много.

«Так значит, перенесло меня из одного куска прошлого в другой, – смутно соображал он, натягивая те самые светлые джинсы, которые были на нем в Сирии и которые в этом куске его времени тоже должны были выглядеть странно, правда, народ знал, что он по заграницам ездит, и к модной его иностранной одежде привык. – Так значит, я теперь где-то в брежневском времени», – подумал он и встал с дивана, и, когда встал, все мысли у него из головы вылетели и осталась одна: надо пива выпить.

Стеная и охая, он побрел на кухню, взял там алюминиевый бидончик, с которым ходил, бывало, за молоком, потом натянул рубашку, лежавшую на блюде с остатками салата (благо, что черная – пятна будут не так заметны), и стал будить Окуня-актера. Будить его было совершенно необходимо, так как у него самого Советских рублей не могло быть никак – он для верности вывернул карманы, но нашел там несколько купюр по сто грошей, здесь очевидно бесполезных.

Когда он наконец Окуня разбудил, тот только сказал, не открывая глаз, что деньги в брюках, а брюки, скорее всего, на кухне. А когда Рудаки, взяв деньги, собирался уже выходить и искал ключи, Окунь-актер вдруг приоткрыл один глаз и сказал внушительным актерским баритоном:

– Скажите, пожалуйста, водителям и особенно мотоциклистам, чтобы, по возможности, не шумели.

Рудаки усмехнулся и пошел за пивом.

Когда он поднимался по Бульвару к пивным автоматам, то мысли в общем приятные, о пиве и вчерашнем дне рождения, примешивались к размышлениям неприятным, от которых даже зябко как-то становилось: «Домой-то надо как-то попасть, вернуться из проникновения, а как?».

Однако самое важное сейчас было ухитриться разменять трешницу, найденную в кармане Окуня-актера, на двадцатикопеечные монеты и гривенники для автоматов. Проблема эта была нешуточная, еще более усложненная ранним временем – не было еще восьми и работал только один «Молочный» на углу, а там все зависело от продавщицы: если будет симпатичная Света, то трешницу, может, и разменяет, а если злющая Вера Петровна, то и думать нечего.

Кроме того, и это еще более запутывало нить его размышлений, очень хотелось холодного пива, а среди обрывков бумаги и табачных крошек в актерском кармане нашлась одна двадцатикопеечная монета, эквивалентная стакану пива.

С одной стороны, пива хотелось очень, но с другой – для этого идти надо было круто вверх по жаре один раз, чтобы выпить пива, а потом, когда трешку разменяешь, и второй, уже чтобы набрать бидончик. Кроме того – и тут начинались размышления малоприятные, чтоб не сказать хуже, – пить пиво ему, наверное, сейчас нельзя было в принципе, Хиромант не раз подчеркивал необходимость трезвости и сосредоточенности, будто бы влияло это на глубину и место проникновения.

– А то можешь попасть в нежелательное место, и выбраться будет трудно, если вообще выберешься, – загадочно сказал он тогда.

– Но если я там, в прошлом, застряну, то кто же здесь будет? Меня что, здесь не будет? А если я на несколько лет там застряну? – задавал он тогда Хироманту вполне логичные, как ему казалось, вопросы. Но Хиромант толком не ответил, сказал, что, скорее всего, будет он тогда существовать параллельно. Его такой ответ не устраивал, но больше вопросов он не задавал.

В задумчивости Рудаки почесал затылок, с некоторым удивлением обнаружив там волосы, но удивление это было недолгим – похоже, привыкать он начинал уже к пространству проникновения, – и пошел в «Молочный». Ему повезло, там работала сегодня Света – Светик, как называли ее покупатели, которая разменяла ему от щедрот два рубля и собралась налить молока в бидончик, но он от молока уклонился, сказав, что зайдет позже, а сейчас у него дела, не терпящие отлагательства, и пошел к вожделенным автоматам.

Пивные автоматы грязно-синего цвета стояли в ряд у стены шестнадцатиэтажного дома на самом верху Бульвара. Было их пять, но работали только два, и к ним уже образовалась очередь. В рабочий день была она для такого времени естественной – люди опохмелялись перед работой, и таким же естественным было присутствие в очереди Серикова. Во-первых, жил он как раз в этой многоэтажке, а во-вторых, если бы и не жил, то все равно приехал бы сюда, ибо опохмелялся каждый день, а пивных автоматов в городе было мало.

Увидев Рудаки, Сериков кисло сказал:

– А… Аврам. Давай сюда.

Однако Рудаки, помня суровые нравы утренней очереди за пивом, от приглашения отказался:

– Я с бидончиком. Ты мне возьми стакан, а я пока в очереди постою, – и дал Серикову два гривенника.

– Как знаешь, – хмуро сказал Сериков, но гривенники взял и скоро подошел к нему с пивом.

Они выпили пиво, не покидая очереди, и немного поговорили о делах текущих. Оба, кроме основной службы, подрабатывали еще и синхронным переводом на стороне и были в этой провинциальной республике одними из первых синхронистов. Сериков сказал, что скоро намечается конференция то ли по физической химии, то ли по химической физике («Нам один хрен», – заметил он по ходу рассказа) и он уже ведет переговоры. Обсудили, кого еще взять из синхронистов, и тут подошла очередь Рудаки. Он выпил с Сериковым еще по стакану, набрал пива в бидончик и в состоянии легкой приподнятости пошел к себе.

Он шел и сначала думал о приятном: как он сейчас придет и разбудит Окуня-актера, и выпьют они с ним пива, а может быть, и закуска какая-нибудь найдется после вчерашнего, хотя шансов мало. Но когда подошел он уже к своему подъезду, вдруг осознал, что ему сейчас предстоит и похолодел.

Встала перед ним вдруг задача, из-за которой он давно уже ощущал какое-то смутное неудобство, но только сейчас понял, в чем дело. А дело было в том, что не знал он, какой код набрать. Только сейчас до него дошло, что дверь подъезда он, выходя, захлопнул, а теперешнего кода не знает, а если набрать 05–26, то не известно, куда попадешь.

Хотелось ему домой, в свое время, но и выпить пива с Окунем-актером и снова ощутить себя молодым и веселым хотелось не меньше.

«Может, камешек бросить в окно той комнаты, где Окунь спит?» – подумал он, но тут же от этой мысли отказался – знал, что Окуня-актера в теперешнем его состоянии не разбудит и артиллерийский снаряд, залетевший в окно.

Оставалась еще возможность узнать код этого месяца у соседей – он вспомнил, что тогда код меняли каждый месяц из-за окрестных подростков, портивших подъезды неумелыми граффити – занятие это у них тогда только входило в моду, и не освоили они его еще толком, да и материалов теперешних не было, но вред стенам все же наносили существенный.

Он остановился возле двери парадного, поставил на крыльцо бидончик с пивом и стал ждать, не появится ли кто из соседей, но никто не появлялся. Время было неподходящее – работающие уже ушли, а пенсионеры появятся позже.

Несмотря на раннее еще время, солнце начало уже припекать. Стоять возле подъезда на солнце было жарко и скучно, и, помаявшись какое-то время, Рудаки решился и – будь что будет – набрал 05–26 и дернул вниз металлический крючок.

«Хорошо, что бидончик оставил, – была его первая мысль, когда шагнул он через порог открывшейся Двери. – Хорош бы я был сейчас с бидончиком!»

4. Склероз

– Смотри-ка ты, у нас утюг новый, – Рудаки с интересом разглядывал произведение американской инженерной мысли, а может, и не американской – бог знает, откуда этот «Тефаль». – И терка какая-то съемная. А терка эта зачем? И вообще, откуда вещь? – спросил он.

– Ну, ты даешь, – сказала Ива, – профессор рассеянный. Ты же сам его из Стамбула привез.

– А… – вспомнил Рудаки, – так это же давно было. Он же вроде того уже, сломался, и мы старым гладили.

Ива посмотрела на него изумленно и покрутила пальцем у виска:

– Ты, я вижу, совсем заработался. Что значит давно было?! Это ведь новый – ты его на прошлой неделе в Стамбуле купил.

– Ага, этот. Я о нем и забыл как-то, – сказал Рудаки и задумался.

И было о чем: забыл он не только об утюге: утюг – бог с ним, – мелочь утюг, что ему утюг, о нем и забыть можно, дело было в другом. Дело было в том, что забыл он об этой поездке в Стамбул, начисто забыл. Забыл, зачем ездил, правда, тут более или менее понятно – ездил переводить, чего ж еще? Но вот с кем ездил и как там все в Стамбуле было, забыл начисто. И у Ивы нельзя спрашивать – к врачу потащит.

Он попытался напрячь память, вспомнить хотя бы что-нибудь из того, что с ним было в Стамбуле, но ничего вспомнить не смог, совершенно ничего; ни как туда летел, ни как обратно, ни в какой гостинице жил – ничего. Зато помнил он отчетливо яркое, несмотря на яркое солнце, оранжевое пламя, рвущееся из-под крыши мечети, помнил, как сначала медленно наклонялся, а потом обрушился с грохотом мозаичный минарет и как слились в едином вопле крики людей, закрывшихся в мечети, слышал «бум-бум» танковых пушек и сухой треск винтовочных выстрелов. Все это были картинки из проникновения – он старался забыть этот ужас, который довелось ему пережить дважды, но забыть никак не мог, а вот поездку в Стамбул не помнил, хоть убей.

Когда Ива куда-то ушла, он позвонил Серикову.

– Ну что, как тебе Стамбул в этот раз? – нарочито бодрым голосом спросил он Серикова, но тот его оптимизма не разделил.

– Хреново, – ответил он, что-то жуя, отчего его голос прозвучал зловеще. – Хреново, – повторил он, – такого тяжелого синхрона я не помню, хотя легких синхронов не бывает, – добавил он свое любимое изречение. – А все потому, что бабу эту твою взяли третьей, а из нее синхронист, как из задницы – те же звуки малоосмысленные, – Сериков в выражениях никогда не стеснялся.

– Вроде ничего она была вначале, – осторожно сказал Рудаки, потому что никакой бабы, тем более им рекомендованной, не помнил.

– Ага, ничего, – хрюкнул в трубку Сериков – это должно было изображать сарказм, – два раза из кабины убегала, наушники бросала. Мы практически вдвоем пахали.

– А как вообще девочка? – не выдержал Рудаки, хотя понимал, что лучше не спрашивать.

– Не помнишь? – ехидно спросил Сериков, прожевав наконец то, что он там жевал. – Или делаешь вид? Вероникой зовут – красивая девочка, между прочим, но это не профессия, во всяком случае, не наша. Теперь могут в Стамбул не пригласить из-за нее.

– Не помню, – в растерянности признался Рудаки, и этого делать не следовало.

– Склероз у тебя, – поставил диагноз Сериков, – или, скорее, придуриваешься, – и повесил трубку.

Рудаки, конечно, помнил, что есть такая Вероника у них на кафедре, действительно, красивая девушка, но что брал он ее с собой на синхрон, не помнил, и казалось ему это маловероятным. Красивая-то, красивая, а для синхронного перевода другие качества требуются.

– Зачем я ее взял? – спросил он себя, но ответа не нашел. «Склероз», – мысленно согласился он с диагнозом Серикова и стал собираться на работу – была у него сегодня третья и четвертая пара, и до лекций много чего сделать надо было, поэтому не мешало поторопиться.


Когда он появился на кафедре, то почти сразу понял: что-то не так.

– Добрый день, – сказал он, входя на кафедру.

На приветствие ответили почти все: и кафедеральные ветераны, проводившие свои «окна» за чтением газет и чаем, и молодежь, уткнувшаяся в учебники, но ответили как-то вяло, пряча глаза.

– Случилось что? – спросил он, ни к кому конкретно не обращаясь.

– Ничего не случилось, – ответила Павловна – секретарь кафедры с диктаторскими полномочиями. – Вас Алевтина Федоровна спрашивала.

– А… – сказал Рудаки. – А она где сейчас, на паре?

– На паре, – ответила Павловна и сердито зашелестела бумагами.

Он покрутился немного на кафедре и пошел в курилку, которая служила своеобразным кафедеральным клубом. Там он и узнал, в чем дело, от своего старого приятеля китаиста Вонга, с которым давно, еще во времена Империи, работал в Институте информации и теперь вот встретился в Университете.

– Что за остракизм такой мне устроили на кафедре? – спросил он Вонга. – Здороваются сквозь зубы, морды воротят. Алевтина почему-то со мной жаждет встречи.

– А чего же вы ожидали? – ответил Вонг. – Задели вы опять чувствительные места. Из Аппарата Совета Алевтине звонили, – Вонг покачал головой. – За принципиальность платить надо.

Постепенно, задавая осторожные вопросы Вонгу, Рудаки выяснил, что, оказывается, он опять не поставил зачет Устименко, который был не кем-нибудь, а сыном губернатора одной из крупных губерний.

После распада Империи на этой территории образовался Союз независимых губерний и управлял им Совет губернаторов, поэтому губернатор был крупной фигурой и не поставить зачет его отпрыску был риск нешуточный, а Рудаки проделывал это уже второй раз.

Первый раз обошлось, а теперь неприятности могут быть серьезные: выгнать – не выгонят, но все же. Однако не неприятности его сейчас волновали – тревожило его то, что он об этом забыл, не помнил даже, что сдавал курс Устименко зачет по типологии, хотя, посмотрев свои записи, увидел, что зачет такой на его курсе был. Однако не помнил он никаких подробностей, не помнил, и почему он вдруг проявил такую принципиальность. Конечно, Устименко был парнем туповатым и нахальным, но Рудаки прекрасно понимал, что его лекции отнюдь не дают жизненно необходимых профессиональных знаний и интересны и полезны могут быть только тем, кто интересуются лингвистикой и готовы думать над трудными задачками, которые эта наука на каждом шагу подбрасывает. Устименко был явно не из их числа, и станет он, скорее всего, тупым и самодовольным чиновником, как и его батюшка.

«Хотя, – поправил он себя, – не знаю я этого господина, и нечего огульно судить". Правда, нормальный отец не стал бы требовать, чтобы его сыну поставили незаслуженный зачет, но тут, может быть, и холуи губернаторские подсуетились без его ведома.

Он хорошо помнил, что после первого приступа принципиальности, когда не поставил он Устименко зачет в первый раз и выдержал по этому поводу скандал, решил он в следующий раз зачет поставить, прочитав перед этим Устименко соответствующую нотацию. Тем более было странно, что он его не поставил. Странного вообще было много, но самое неприятное было то, что ничего, связанного с этим зачетом, он сейчас не помнил. Образовалось в его памяти какое-то «белое пятно».

«Как с утюгом и вообще с поездкой в Стамбул. Точно склероз», – решил он, и тут его вдруг осенило. Как-то сразу он отчетливо понял, что не помнил он ни про зачет, ни про Стамбул потому, что его не было здесь. «Я ж в проникновение уходил в это время, и то, что там было, помню отлично». Опять возникли в его памяти горящая мечеть и танк, стоящий под балконом его гостиницы и стрелявший по мечети, приседая при каждом выстреле.

«Это что же получается, – начал он подсчитывать, – зачет был на прошлой неделе, а Стамбул, наверное, на позапрошлой – получается, что я две недели отсутствовал, а может быть, и больше, и это время не помню. В Хаме я был не меньше недели – это точно, пока выбрался оттуда через Ливан, а перед этим еще в Дамаске был и в Эль-Кунетре и за пивом ходил, но это недолго, правда. А кто же здесь в это время был? – задал он себе вполне логичный вопрос и сам же на него ответил: – А я и был, наверное. Ива моего отсутствия не заметила, и на работе не заметили тоже. Как же это выходит? И здесь я, и там я? Раздвоение личности какое-то, – он попытался вспомнить, что говорил по этому поводу Хиромант, но, похоже, он об этом ничего не говорил. Хотя, постой, говорил он что-то про параллельное существование. – Надо В.К. рассказать, посоветоваться», – решил он и пошел на лекцию.

Но к В.К. Рудаки попал только вечером. После лекции был у него неприятный разговор с Алевтиной, потом он писал объяснительную, потом общался с аспирантами, потом поехал домой обедать и все спрашивал Иву, не замечала ли она за ним в последнее время каких-либо странностей. Ива сказала, что новых странностей она не заметила, что ей хватает и старых. Потом он лег вздремнуть после обеда, договорившись с В.К., что вечером к нему заедет. Когда он наконец собрался к В.К., Ива предупредила:

– Ты ж смотри там, не надерись, как в прошлый раз.

Он не обратил на ее слова особого внимания – формула была почти что ритуальной, но вот когда пришел он к В.К., выяснилось, что прошлый раз был не далее, как два дня тому назад, и выяснилось также, что он об этом тоже ничего не помнит.

– Давненько мы не виделись, – сказал он В.К., когда они устроились с кофе на балконе.

– Ты же позавчера у меня был, – В.К. удивленно посмотрел на него, – с Ивой вместе, мы еще приняли изрядно. Склероз у тебя – старческая болезнь, – В.К. усмехнулся.

– Да нет, не склероз, – возразил Рудаки, – тут сложнее все.

И он рассказал В.К. про Хироманта и его теорию, как говорил Хиромант, что «можно слиться с вещами из прошлого» и перенестись туда, рассказал про Дверь и несимметричный код.

В.К. слушал внимательно, не перебивая, – он умел слушать, за это, в частности, и ценил его Рудаки и другие из их компании. Когда Рудаки закончил свой рассказ, В.К. долго молчал, а потом спросил:

– А у тебя не было такого чувства во время этого, как ты говоришь, проникновения, будто ты спишь и во сне все это видишь, будто хочешь проснуться и не можешь?

Рудаки задумался, а потом решил обидеться.

– Ты что, думаешь, что приснилось мне все это? – спросил он обиженным тоном.

– Может быть, и приснилось, – задумчиво ответил В.К., – бывают сны такие отчетливые, которые не забываются долго, – он помолчал и добавил: – И потом, все, о чем ты рассказывал, действительно с тобой было. И я кое-что помню, например, твой день рождения, когда труды Брежнева жгли.

– Почему же я тогда не помню, что со мной в это время здесь было?

– Склероз, – усмехнулся В.К. и предложил выпить водки. – От склероза первое лекарство, – убежденно сказал он, – и от дурных снов тоже.

«Ну конечно, – думал Рудаки, пока В.К. готовил нехитрую закуску, – В.К. ведь физик, рационалист, а проникновение всем законам его науки противоречит и ведь действительно противоречит – даже я это понимаю при моих слабых познаниях в физике. Но, с другой стороны, не знает он Хироманта, не знает о его способностях жутких, а я знаю, знаю, что сбылось его предсказание о моем будущем и страшную смерть Барды он тоже предсказал. И кроме того, – продолжал он размышлять, – то, что говорил Хиромант о «кусках прошлого» в настоящем, – правда, куски прошлого есть: старые дома, вещи. Вот, скажем, наша с Ивой квартира почти совсем не изменилась с семидесятых годов, ну, добавились, конечно, кое-какие вещи, одежда на нас другая, но в остальном все осталось почти такое же, как тогда. Да и квартира В. К. изменилась мало, – он окинул взглядом комнату, – старые книжные шкафы со старыми книгами, картины В. К. тоже в основном старые – не пишет он ничего нового давно, тахта, на которой он спал, кажется, всю свою жизнь, стул антикварный».

– Кушать подано, – позвал из кухни В.К.

И Рудаки пошел на кухню, разглядывая на ходу полки с книгами в коридоре: книги, книги – больше, чем в какой-нибудь теперешней библиотеке, и все старые издания, времен Империи. Новые книги В.К. не признавал – эти роскошные, дорогие издания модных писателей скорее элемент мебели, чем литература, а уж о макулатуре в бумажных переплетах и говорить нечего.

Он взял с полки солидный том Брокгауза и нашел статью, посвященную его прадеду. Мирам Аль-Рудаки – персидский философ и просветитель смотрел на него с портрета, пряча хитрую усмешку в окладистой бороде хаджи.

«Как моих предков занесло в Империю?» – в который раз подумал он и присоединился к В.К., который уже нетерпеливо провозглашал, что продукт выдыхается.

Первую, по предложению В.К., выпили за избавление от навязчивых снов. Рудаки не очень понравилась формулировка, но он решил не спорить: может быть, и прав В.К. – действительно, приснилось все это ему. Но тут он вспомнил Окуня-актера, его художественный храп в соседней комнате, кота Мошку, осторожно трогающего лапкой крутящуюся пластинку, вспомнил настолько отчетливо, что сказал В.К.:

– Едва ли мне все это во сне привиделось, я ведь не ночью в проникновение уходил, а среди бела дня, и в Дамаск днем попал, и обратно когда вернулся, тоже день был – Ивы как раз не было, я ключом дверь открыл и сразу под душ, потому что потный и грязный я был после Хамы и перехода через пустыню и от одежды у меня дымом пахло – это когда я через горящие кварталы шиитов проходил в Хаме. Ива тоже сказала, что дымом пахнет.

– Послушай, – сказал В.К., – я, конечно, ни минуты не сомневаюсь, что все это привиделось тебе во сне или, скорее, после яркого сна восстановился у тебя в памяти тот кусок прошлого – ведь это все яркие впечатления: и взрыв на израильской границе, и мятеж шиитов, вот и запомнились они тебе, а сон просто оживил их в памяти.

– И как Окунь-актер храпел и кот лапкой проигрыватель трогал – это тоже незабываемые впечатления?! – усмехнулся Рудаки.

– Ну, мало ли, – В.К. налил по второй, – мало ли, что там подсознание наше хранит, а потом в сознание подбрасывает. Но я не об этом, – продолжал он, – я хотел сказать, что хотя и не верю в эти твои проникновения, но все-таки твой друг и готов вместе с тобой туда отправиться. Вот допьем и поедем к тебе – код наберем, как положено…

– А что? Давай! – с энтузиазмом согласился Рудаки. Они выпили третью «на посошок» и поехали к дому Рудаки. Дверь была на месте, ободранная и неопределенно серая, кодовый замок был, правда, новый, с кодом из двух цифр. В.К., похоже, включился в игру – сказал, что код сразу набирать не надо, нужно сначала настроиться на какой-нибудь эпизод в прошлом. Рудаки и сам хотел это предложить, поэтому не возражал. Они сели на скамейку у парадного и стали вспоминать.

Вспомнили, как снимали кино. Сначала был фильм под названием «Дрепус Милипет», который снимали они Вадиковой камерой. Фильм был из древнегреческой жизни: все завернулись в простыни, призванные изображать туники. Немного поспорили о сюжете – сюжет никто из них толком не помнил, вроде что-то связанное с нашествием варваров. Зато вспомнили, что Шварц играл роль греческого героя по имени «Неистовый клитор», и казалось им это тогда страшно смешным.

Потом вспомнили еще два фильма – «Попрыгунью», где Ива была этой самой Попрыгуньей и прыгала перед камерой под пластинку оркестра Эдди Рознера, и последний их шедевр «Протасов яр» на сюжет толстовского «Живого трупа». Рудаки тогда исполнял роль Федьки Протасова, который, по сценарию, был вампиром, за что был осужден косным буржуазным обществом, которое он в конце концов гордо покинул, сев в электричку на платформе «Протасов яр».

Рудаки отчетливо вспомнил, как снимал он приближающуюся к этой платформе электричку погожим летним утром, вспомнил выцветшие буквы в названии платформы, которые он снимал крупным планом. Картинка в его памяти была такой четкой, что он собрался уже набрать 05–26, но испытал прилив дружеских чувств к В.К. Как же это? Он шагнет через Дверь в прошлое, а В.К. останется, что ли? Несправедливо как-то получается. И он спросил В.К.:

– Ну что, представил себе что-нибудь из прошлого?

– Вспомнил, как мы Школяру мусорный бак на балкон высыпали, – засмеялся В.К.

– Ну, тогда я набираю код, – Рудаки встал со скамейки и направился к Двери, но тут на балконе появилась Ива.

– Аврам?! – удивилась она. – Вы чего не заходите?

– Привет, Ива, – сказал В.К., и пришлось набрать теперешний код и зайти.

В.К. посидел немного, выпили чаю, и он собрался домой.

– Ну ладно, – сказал, провожая его до дверей, Рудаки, – потом как-нибудь еще попробуем.

– Посмотрим, – сказал В.К. и ушел.

А Рудаки снилось в эту ночь, что попал он в Дамаск с бидончиком пива, и сидит он с этим бидончиком у посольского кэгэбэшника Гусева, и очень ему от этого неловко.

5. Хамские события

«Надо было захватить бидончик с пивом, – думал Рудаки, провожая тоскливым взглядом посольского дворника Осаму, – решили бы, что я умом повредился, и отправили бы в Союз от греха, а так не известно, чем все это кончится, впрочем, известно, – поправил он себя, – но от этого не легче».

Он взглянул на Гусева, который, путаясь в многочисленных придаточных, зачитывал официальный пресс-релиз о событиях в Хаме, и опять посмотрел в окно на Осаму, волочившего по двору корзину с опавшими листьями апельсиновых деревьев, росших в изобилии в посольском парке.

«А ведь Осама умер», – вспомнил он и усмехнулся, хотя смешного в этой истории было мало. Он вспомнил, как посольского дворника Осаму, слегка придурковатого пожилого курда, все они в посольстве считали шпионом – кто американским, кто английским, кто израильским, пока жандармы не арестовали его как коммунистического агента и не расстреляли, а потом выяснилось как-то – как, он не помнил, – что был он просто дворником.

«А теперь, смотри-ка, поет, – подумал Рудаки. Даже через толстое стекло слышна была тягучая, на одной ноте песня, – и не ведает о своей судьбе. А я ведаю? – спросил он себя и не очень уверенно сам себе мысленно ответил: – Ну да, я ведаю – я ведь знаю, что один раз уже был в Хаме и вернулся, должен и сейчас…»

Тут Гусев справился с последним придаточным и сказал, внушительно наморщив лоб:

– Вот такая вот ситуация, товарищ Рудаки. Вы ведь комсомолец, патриот, должны понимать.

– Угу, – Рудаки ограничился этим неопределенным междометием, так как, хоть убей, не понимал, что он должен понимать, то есть сейчас-то он понимал, что он должен понимать, но понимал только потому, что уже один раз был в этой ситуации, а вот тогда, в первый раз…

Он подумал: «Может, отказаться?» – но знал, что не откажется сейчас, как не отказался тогда.

– Вы же понимаете, что наши сотрудники не могут там появиться без дипломатических осложнений, – продолжал Гусев, – поэтому было решено попросить вас в порядке, – он замялся, подыскивая формулу, – э… в порядке патриотической инициативы, – закончил он фразу бодрым тоном, обрадовавшись найденной формуле, и вопросительно посмотрел на Рудаки.

– Ладно, – сказал Рудаки, – я согласен. Когда ехать надо?

И опять он спросил себя: «Почему я в этот раз не отказался? Просто эксперимента ради, чтобы проверить теорию Хироманта. Может быть, если бы я отказался, все пошло бы иначе и не послали бы меня никуда».

Но он не отказался, и произошло все так же, как и раньше. Сначала один сотрудник ведомства Гусева строго инструктировал его по поводу того, чем ему там следует интересоваться: показывал фотографии разных танков и бронетранспортеров и сирийских солдат в форме разных родов войск; рассказывал, как определить численность войск по количеству офицеров разных званий, и призывал быть бдительным и внимательным и ни в коем случае ничего не записывать.

– А главное – ничего не пейте, – завершил он свой инструктаж.

При этом Гусев сочувственно вздохнул, и стало ясно, что ему самому это требование представляется слишком уж жестоким.

Зато второй сотрудник того же ведомства оказался либералом.

– Вы там выпейте как следует, – посоветовал он, – и все легче пойдет.

А насчет танков и прочих видов вооружения пояснил, что их это не интересует, что они это и так знают, потому что все вооружение Советское, а интересует их, чтобы Рудаки вернулся живым и рассказал, что там происходит.

– А то, – добавил он, – мы с нашими тамбовскими рожами там появиться не можем.

Рудаки вспомнил, как Гусев говорил про «дипломатические осложнения», и усмехнулся. Скоро он уже сидел в маршрутном такси, направлявшемся в город Хаму.

С балкона гостиницы «Гренада», в которой он жил в Дамаске, была хорошо видна стоянка междугородних маршруток, и в его номере слышны были по утрам громкие крики зазывал: «Бейрут!», «Бейрут!» или «Халеб!», «Халеб!» – так по-арабски назывался город Алеппо, второй после Дамаска крупный город Сирии. Но вот в маршрутки, направляющиеся в Хаму, пассажиров никто не зазывал. Только после долгих осторожных расспросов в гостинице он нашел одно такое такси в переулке. В нем сидел только один пассажир, хотя другие маршрутки ходили переполненными, шофер, стоявший возле машины, пассажиров не искал, в ответ на вопрос Рудаки «Хама?» буркнул «Тфаддаль»,[3] залез в машину и, когда Рудаки сел, они тут же тронулись.

Насколько он помнил, и раньше (больше тридцати лет назад – кошмар!) сел он в такую же или похожую машину – назывались эти итальянские лимузины с дизельным двигателем то ли «Ламбретта», то ли «Ламборджини», и почти все маршрутки в Сирии были такие. Помнилось также, что тогда тоже пассажиров было мало, один или два – точно он не помнил, а что шофер был и тогда угрюмый и неразговорчивый, помнил точно.

Вскоре закончились улицы Дамаска, и они въехали в зеленую зону «Аль-Гута» – полосу садов и огородов, кольцом окружавшую город. По местной легенде, были это остатки Эдема, райского сада, где коварный змий соблазнил Еву. А скоро кончилась и Гута, и по сторонам шоссе потянулась бесконечная и унылая Сирийская пустыня – огромное, от горизонта до горизонта усыпанное щебенкой с островками чахлой травы пространство, напоминавшее ему и раньше, и сейчас унылые пустыри между домами в новых районах его города, не хватало только многоэтажек вдали и сиротливо торчащего возле какого-нибудь «долгостроя» жирафьего силуэта подъемного крана.

Араб, сидевший рядом с шофером, молчал, а сам шофер сначала напевал какую-то заунывную мелодию, а потом включил радио и оттуда полилась похожая мелодия, и теперь он иногда отрывал руки от руля и хлопал в ладоши, отбивая такт.

Унылая мелодия, пейзаж и вся атмосфера поездки располагали к рассеянным размышлениям, и Рудаки, глядя в окно на бесконечную щебенку вокруг, стал думать обо всем сразу, и мысли его были хаотичны и нельзя сказать, чтобы радостны.

Сначала вдруг, ни с того ни с сего, у него в голове возникла песня ансамбля «Любэ» «Батяня-комбат», и, прислушиваясь к звучащему у него в ушах наперекор заунывной арабской мелодии припеву «Комбат-батяня, батяня-комбат…», стал он думать о солисте этого ансамбля, неромантической внешности дядьке с мясистым лицом, о том, что сейчас этого дядьки, должно быть, еще нет на свете, как нет и этого ансамбля, и других, подобных ему, а есть песни Галича и Окуджавы, а он знает и те песни, и другие, и стало ему от этого грустно, и подумал он, что слишком долго живет на этом свете, и что слишком много всякого пришлось на его долю, и что совсем не надо было бы ему, университетскому профессору с кое-каким именем, ехать сейчас опять в это пекло, да и вообще связываться с этими проникновениями и прочими сомнительными затеями Хироманта.

«А может быть, прав В.К., и я сейчас сплю?» – подумал он и закрыл глаза, но в голове продолжал звучать «Батяня-комбат» и слышались завывание арабской песни и шум мотора, поэтому он глаза снова открыл, посмотрел на щебенчатую пустыню и стал почему-то думать о маршрутных такси. Подумал, что в Сирии эти такси появились лет на тридцать раньше, чем в Империи, точнее, не в Империи, а в новых странах, возникших на ее месте, что такси там сейчас совсем не такие, как были в Сирии, и дело не в том, что машины другие, а в том, что в Сирии и пассажиры были вежливые, и шоферы услужливые, а в его городе маршрутки стали символом хамства и толкучки.

Потом, зацепившись, наверное, за слово «хамство», он стал думать о созвучном этому слову сирийском городе Хама, о котором он тогда ничего не знал, кроме того, что есть там знаменитое, более чем тысячелетней давности колесо для подъема воды в каналы, называемое Нория, или Нурия, о том, что, если честно, то не намного больше он знает об этом городе и сейчас, хотя побывал там и прожил почти неделю, – не до городских достопримечательностей ему тогда было и, если он и видел что-нибудь тогда, все вытеснили из памяти события, которые они, шутя, называли Хамскими, хотя были они совсем не шуточными.

Тогда шиитская община Хамы подняла вооруженный мятеж против суннитского правительства страны, и был он подавлен большой кровью. Хотя прошло столько лет, Рудаки до сих пор помнил, как горела и обрушилась главная мечеть, и до сих пор, когда он об этом думал, стоял у него в ушах вопль гибнущих в пожаре людей. Он с ужасом подумал, что придется все это ему пережить еще раз, тряхнул головой, отгоняя воспоминания, и стал смотреть по сторонам.

Шоссе стало подниматься в горы, и он вспомнил, что дорога в Хаму проходит через довольно высокие отроги хребта Антиливан. Извилистая дорога стала уже, из глубоких ущелий по сторонам тянуло прохладой, вокруг были теперь горы, поросшие сосновым лесом.

«Наверное, я все-таки сплю», – опять подумал Рудаки, откинул голову на спинку сиденья и неожиданно для себя действительно заснул.

Снилось ему, что он принимает зачет по типологии на курсе Устименко. Только что он отпустил девочку, бойко отбарабанившую сложный вопрос о синтаксических кортежах, расписался у нее в зачетке, и тут в аудиторию вошел Устименко.

Весь его вид говорил о том, что его приход – это большое одолжение, одолжение всем: преподавателю, Университету в целом и более всего такому нелепому и бесполезному предмету, как лингвистическая типология.

«Что бы такое у него спросить, – думал Рудаки, глядя на его детскую еще физиономию, в которой уже угадывались черты будущего хама, – что бы такое спросить, чтобы он ответил и можно было наконец поставить зачет и больше его не видеть?»

– Скажите, пожалуйста, что изучает лингвистическая типология? – в конце концов спросил он.

– Ерунду всякую изучает, – нагло усмехаясь, ответил Устименко.

«Главное не показывать, что он меня раздражает, – уговаривал себя Рудаки, – он ведь меня провоцирует, хочет, чтобы я взорвался, наорал на него, и тогда побежит жаловаться». И он задал ему вопрос, с которого обычно начинал свои лекции, – вопрос этот студентам нравился и всегда вызывал споры:

– Господин Устименко, – он старался говорить спокойно и даже чуть небрежно, снисходительно, – вот вы говорите, что типология занимается ерундой, то есть чем-то таким, что вашего внимания не стоит, чем-то простым и очевидным, я правильно вас понял?

– Ну, – набычившись, буркнул Устименко, чуя подвох, но не понимая пока, к чему клонит Рудаки.

– Тогда ответьте на такой простой вопрос, – Рудаки сделал паузу, и Устименко настороженно посмотрел на него. – Предположим, что в некоторой стране есть гора под названием «Боро», которое с местного, ну, скажем, тамильского, языка переводится как «скалистый пик, на котором вьет гнездо белый орел». Скажите, пожалуйста, какие части этого тамильского слова соответствуют значениям «пик», «гнездо» и «орел»?

Рудаки опять подумал, что студентам этот вопрос обычно нравился, не все отвечали на него правильно, но споры возникали всегда. Устименко же, по-видимому, даже не понимал, что он него хотят, – он некоторое время молча смотрел на Рудаки, и взгляд его выражал снисходительное презрение, а потом заявил:

– Я тамильского не знаю, – сделал внушительную паузу и добавил: – и еврейского тоже.

«Начинается», – подумал Рудаки и опять мысленно призвал себя к спокойствию.

– Я иврита тоже не знаю, к сожалению, – он заставил себя улыбнуться. – Но дело не в этом. Я вижу, что вы не хотите отвечать и на мой второй вопрос, хотя он легкий и, задавая его, я шел вам навстречу. Ну что ж, в таком случае, я вынужден поступать в соответствии с правилами. Я даю вам положенные пятнадцать минут для ответа на третий вопрос. Запишите, пожалуйста: типы семантических моделей. Скажите мне, когда будете готовы.

– Все равно зачет поставишь! – злым шепотом сказал Устименко, встал и покинул аудиторию. Рудаки опять заставил себя улыбнуться.

Как только Устименко вышел, дверь тут же снова открылась, но вместо ожидаемого следующего студента в ней возникла ухмыляющаяся физиономия китаиста Вонга.

– Ну что, поставили принцу зачет? – ехидно поинтересовался Вонг.

– Придется, – хотел ответить Рудаки, но проснулся.

В дверь стучали.

– Мин геда? Шу cap?[4] – еще не совсем проснувшись, автоматически спросил он по-арабски и стал лихорадочно соображать, где он, и выходило, что он в Хаме, в какой-то гостинице. «Зенобия» – он вспомнил, что гостиница называется «Зенобия», а дверь между тем открылась и вошел араб-слуга.

Встав с постели и поспешно натягивая джинсы, Рудаки как-то сразу осознал окружающее и понял, что было это окружающее по меньшей мере неприятным, чтоб не сказать опасным.

– Облава, сайд,[5] – шептал слуга, оглядываясь на дверь, – жандармы проверяют гостиницы, скоро будут у нас.

Надо уходить. Фавваз ваш паспорт спрятал – потом отдаст, когда вернетесь, а так скажем, что не было вас здесь.

Он стал поспешно заправлять постель, с которой только что встал Рудаки.

Бросая свои вещи в чемодан, Рудаки вспомнил еще кое-что: что слугу зовут Хамад и что не зря он давал ему щедрые чаевые – вот теперь спасает он его от облавы, что Фавваз – это хозяин гостиницы и тоже его спасает, хотя и из шкурных соображений – если Рудаки арестуют, то и ему не поздоровится, и что паспорт у него фальшивый – на имя алжирского коммерсанта Фуада Румейли.

«Хорошо, что Фавваз паспорт не отдает, так проще: признаюсь, кто я такой, и все, – думал он, осматривая номер – не забыл ли чего, – Гусев говорил, что можно, в крайнем случае, признаться, и отпустят в конце концов, с Империей связываться не станут. Если сразу не шлепнут, – тут же поправил он себя, – жандармы сначала стреляют, а потом спрашивают».

И его вдруг затрясло мелкой дрожью. Трясущимися руками он достал из чемодана початую бутылку швейцарского коньяка с синим крестом на этикетке (– Не пьем, а лечимся! – говорили они обычно про этот крест), которую впопыхах туда засунул, пошел в ванную, выпил там полстакана и назад в чемодан бутылку прятать не стал. Хамад все это время ходил за ним и тихо поминал аллаха.

Скоро Хамад выпустил его из гостиницы через черный ход на узкую улочку с высокими глинобитными заборами – дувалами. В руках у него не было ничего, кроме бутылки коньяка, – чемодан он, подумав, оставил в гостинице. Были у него только деньги – довольно много – доллары и сирийские лиры и запасной паспорт на имя Збигнева Хойнки – польского инженера, по легенде, будто бы работавшего в Сирии на строительстве Евфратской плотины.

Он пошел от гостиницы налево, а можно было и направо – куда идти, было совершенно неясно. Он шел наугад и тупо повторял про себя, а иногда и вслух:

– Елки-палки, вот тебе и елки-палки.

Фамилия Хойнка в запасном паспорте по-польски означала елка, вот и застряли в голове эти «елки-палки».

Кроме «елок-палок», ничего в голове у него не было, и он бездумно шел по узкой улице прямо на огромную мутно-белую луну, висевшую низко над землей в ее конце. Пройдя так с квартал, он остановился, отхлебнул из бутылки и стал хлопать себя по карманам в поисках зажигалки – сигареты он обнаружил в кармане рубашки, там, где лежал паспорт, и только когда закурил и бросил взгляд на пачку, в голове у него появились кое-какие мысли или, точнее, не мысли, а вопросы, ответов на которые у него не было.

Сигареты, которые он нашел в кармане, были «Ротманс», и эти сигареты он курил только последние лет десять-пятнадцать.

«Значит, – решил Рудаки, – это проникновение, а не то, что было тридцать лет назад. Хотя, – вспомнил он, – вещи-то я бросал в чемодан сирийские». Особенно хорошо помнил он пижаму, в которой спал, кремовую с коричневыми карманами – не было у него больше такой пижамы, да и вообще пижам в его жизни было мало, не любил он спать в пижаме. «Ну да, так и должно быть, – продолжал он размышлять, – вещи и должны быть сирийские, из того времени, а одежда на мне современная, – он усмехнулся, подумав о том, что это слово совсем утратило свое значение в его ситуации. – Да, но как же тогда паспорт в кармане и деньги? И когда я с Гусевым говорил, сейчас или тогда? И когда в маршрутке ехал?»

Вопросов было много, и не на все были у него ответы. Хорошо еще, что вспомнил он, куда ему теперь надо идти: Хамад посоветовал, и помнил он, что там отсиживался и в первый раз (если это был второй раз, конечно). Надо было идти ему в квартал возле Сука,[6] где обитало городское отребье: нищие, проститутки, воры, где можно было в любое время купить спиртное, где открыто курили кальяны с гашишем и где был у него «контакт» – то ли армянин, то ли айсор по имени Якуб Айвазов. Он уже встречался с ним, когда город взяли в оцепление правительственные войска, думал, что поможет он ему выбраться, но айсор сам дрожал тогда от страха, говорил, что идут повальные обыски, и его вот-вот заберут как советского шпиона, и никогда не осуществится его мечта – вернуться в родной Ереван, откуда его вывезли еще мальчиком.

Так он и шел, загребая мягкую пыль улицы туфлями Экко – недавним подарком дочери и еще одним доказательством того, что было это проникновение – повторная реальность.

«Римейк», – вспомнил он современное (опять это бессмысленное слово) определение всяких переделок старого на новый лад и тут увидел патруль, который вдруг появился из-за угла. К счастью, это были не жандармы. Два солдатика и капрал шли по середине улицы, громко разговаривая. Он прислонился к забору, отхлебнул из бутылки и неуверенно протянул бутылку капралу.

– Андак! Илейкум…[7]

Капрал нахмурился и сурово посмотрел на него, а один из солдат замахнулся на него прикладом.

– Йалла, рух![8]

Рудаки отшатнулся и чуть не выронил бутылку. Солдаты засмеялись и пошли дальше, изредка оглядываясь и продолжая смеяться. Рудаки подождал, пока патруль скрылся за поворотом, и пошел в ту же сторону.

Когда он добрался до Сука, уже совсем рассвело: луна побледнела и почти слилась с порозовевшим небом, а на улицах появились люди, главным образом курды-мусорщики с тачками, собиравшие мусор, выброшенный вечером на улицу из домов и лавок. Они не обращали внимания на Рудаки, видимо, принимая его за подгулявшего хабира (так называли в Сирии иностранных специалистов – «демократических» немцев, чехов и поляков – насколько он помнил, советских специалистов в Хаме не было).

Якуб спал под своей телегой, которая служила ему и домом, и рабочим местом. На этой телеге-платформе был сложен его товар – чешские стаканы из небьющегося стекла. Во время торга, рекламируя их уникальные свойства, Якуб бросал их на землю или осторожно стучал ими об окованный железом край телеги. Сейчас для торговли было еще рано, и он спал на мешках под телегой, высунув из клетчатого головного платка свой выдающийся ассирийский нос.

– Якуб, – тихо позвал Рудаки, подойдя к телеге, стоявшей среди других подобных ей в крытом павильоне рынка. Под всеми телегами спали люди, поэтому Рудаки спросил по-арабски: – Якуб, лязем арак, Якуб. Фи арак?[9]

Просьба для загулявшего хабира была вполне естественной, поэтому Якуб вылез из-под телеги и коротко ответил:

– Фи, иншалла.[10]

Они вышли из павильона, и Рудаки сказал шепотом:

– Облава в гостинице. Ты меня устрой где-нибудь пока, ладно? А то некуда мне идти. Надо пересидеть, пока все это не закончится.

Якуб опять замотал голову платком, который снял, вылезая из-под телеги, и сразу же стал похож на носатую армянскую старуху. Он посмотрел на Рудаки искоса, по-птичьи, своими черными глазами умной дворняги и покачал головой:

– Тебе надо Ливан ходить через границу. На базаре облавы каждый день. Ночью ходить надо. Потом поздно будет.

– Надо где-то хотя бы до ночи пересидеть. Днем меня точно схватят. Фавваз говорил: вчера двух чехов повесили как израильских шпионов, и консул их не помог. Будто бы фотографировали они, как жандармы в шиитских кварталах орудуют, – Рудаки хотел сказать: фотографировали зачистки в шиитских кварталах, но вовремя вспомнил, что слово это из другого времени, и так не ясно было, понимал ли Якуб все, что он ему говорил, поэтому он повторил: – Мне день пересидеть надо, а ночью я, наверное, попробую в Ливан уйти.

– Ливан надо, – Якуб поцокал языком. – Йалла.[11]


Дом, в который привел его Якуб, напоминал старые грузинские дома, которые Рудаки когда-то видел в Сухуми и в Тбилиси, на берегу Куры. Был он двухэтажный, из потемневшего от времени дерева, с длинным крытым балконом на втором этаже. Они вошли в темную прохладную комнату с земляным полом, по которому разгуливали куры. За низким, покрытым ковром столиком сидел, как показалось Рудаки, старик, хотя было темно и точно сказать было трудно.

– Мархаба,[12] – поздоровался Рудаки, но старик не ответил.

Якуб присел возле старика на корточки и шепотом заговорил с ним на незнакомом языке.

«По-армянски, должно быть», – подумал Рудаки и осмотрелся. Глаза привыкли к полумраку, и он увидел, что в комнате есть еще люди: на низких, покрытых коврами лавках сидело несколько женщин в черных балахонах, головы и нижняя часть лица были у них закрыты хиджабом – традиционным мусульманским головным платком.

«Наверное, не армяне это, – решил Рудаки, – армяне хиджаб носить не станут – они ведь христиане».

Тут подошел Якуб и сказал, чтобы он дал деньги.

– Сколько? – спросил Рудаки.

– Двести, – ответил Якуб.

Якуб отдал деньги старику, и тот повел их по крутой лестнице на второй этаж в комнатушку без окон, в которой не было ничего, кроме топчана возле одной стены и огромного зеркала на другой.

– Шукран,[13] – поблагодарил Рудаки старика, тот опять не ответил и молча вышел.

– Ночью Ливан идти надо, – сказал Якуб, – он скажет когда.

Якуб показал на дверь, за которой скрылся старик, и вышел за ним.

Рудаки хотел остановить его, дать ему денег, но потом передумал: Якуб рисковал ради светлой цели – возвращения в родной Ереван и деньги вряд ли взял бы, кроме того, денег уже оставалось немного, а если идти через границу…

Он сел на топчан, а потом, немного поколебавшись, лег, предварительно отвернув в сторону грязное покрывало, простыня под ним была еще грязнее, но делать было нечего. Бутылку с синим крестом он поставил на пол, и через какое-то время стало ему так тошно от всего этого: от комнатушки убогой, скорее всего, убежища продажной любви, грязного белья, запаха плесени и навоза, которым пропитался топчан, так тошно, что сделал он последний большой глоток швейцарского зелья, хотел было закурить, но вдруг заснул.


Приснился ему Босфор. Он смотрел на морщинистую воду широкого пролива, по которому сновали юркие, как жуки-водомеры, паромы, сверху, с высоты Генуэзской башни Галата, где был ресторан, в котором они сейчас сидели с Сериковым и красивой девушкой Вероникой. Вероника смотрела на панораму Стамбула восхищенными синими глазами и слушала Серикова, заливавшегося соловьем.

«Зачем я ее взял? – тоскливо спрашивал себя Рудаки. – Ведь она совсем мне не нравится – не мой это тип, и молодая слишком, и умом, похоже, не удалась». Сегодняшний ее вклад в синхронный перевод был, мягко говоря, неудачным. Начальство выражало неудовольствие, а Сериков, тот вообще грозился морду ему набить за такого партнера. А впереди было еще три дня работы, и работать, похоже, придется вдвоем, а Сериков заказывал уже третью порцию ракии и был сильно подшофе.

Рудаки уныло ковырял свой кебаб и вполуха слушал саги Серикова о стамбульских его приключениях. Сериков рассказывал о теракте вблизи той гостиницы, где они сейчас жили, а потом неожиданно переключился на рассказ о землетрясении, и получалось у него, будто и теракт, и землетрясение произошли чуть ли не одновременно и они чудом спаслись от этих двух бедствий. Рудаки усмехнулся – и теракт, и землетрясение действительно были, но землетрясение они просто не заметили, так как ехали в это время в машине, а теракт действительно был жуткий, но спустя года два после землетрясения. Он хотел было уже вмешаться и уточнить хронологию, но потом передумал – пусть заливает.

– Ну что? – сказал он вместо этого. – Давайте закругляться. Пешком до гостиницы прогуляемся – покажем Веронике Константинополь.

Сериков открыл было рот, собираясь возразить, так как свою дозу еще не принял, но тут оглушительно ударили бубны, завыла зурна и на маленькую сцену выскочили танцоры фольклорного ансамбля, развлекавшего туристов в этом популярном ресторане. Разговаривать стало невозможно. Били барабаны, ревел какой-то пронзительный рожок, на сцене, громко топая, прыгали дюжие танцоры. Гремели барабаны, от прыжков сотрясался пол.

«Это уж слишком! – подумал Рудаки. – От этих прыжков башня упадет». И проснулся.


Он лежал на топчане в узкой комнате с зеркалом, и старик тряс его за плечо, указывая на дверь.

– Тамам, тамам,[14] – сказал он старику по-турецки, не совсем еще проснувшись, но старик его понял, трясти перестал и сказал тоже по-турецки:

– Заман.[15]

Рудаки окончательно осознал окружающее. Он встал и пошел по узкой лестнице за стариком, они прошли комнату с земляным полом и оказались на улице. Было темно.

– Дугри,[16] – сказал старик и показал рукой в конец пустой улицы.

Со сна Рудаки соображал медленно. Он хотел спросить старика, что значит «прямо», куда же ему идти, чтобы выйти из города в сторону Ливана, но пока он собрался с мыслями, старик уже исчез. Возвращаться и искать его в незнакомом доме едва ли имело смысл, и он побрел по темной улице, косясь на собак, рывшихся в отбросах у заборов.

Мысли его разбегались, и думал он сначала совсем не о том, о чем следовало в его положении, не о том, как попасть ему в Ливан, границы которого вклинивались здесь глубоко в сирийскую территорию, думал он о том, почему старик понял, когда он ответил ему по-турецки, – решил, что старик все-таки армянин, несмотря на женщин в хиджабах, что бежал он из недалекой Турции во время геноцида и потому понимает турецкий; потом он стал гадать, почему на небе нет луны, хотя еще вчера, если это было вчера, полная луна висела в небе и было светло, почти как днем; потом все мысли вылетели из головы и осталась одна, не мысль, а скорее безмолвный крик, что-то вроде «пронеси, господи!», хотя оформить его в слова он едва ли смог бы.

Начались шиитские кварталы. За растрескавшимися, завалившимися дувалами стояли обгоревшие остовы домов, от них поднимался в небо и стлался по улице белый то ли дым, то ли пар, и лишь изредка по обгоревшим балкам пробегали золотистые змейки пламени. Живых нигде не было видно, но почти у каждого дома лежали трупы – мужчины, женщины, детей, правда, не было. Он шел, глядя себе под ноги, и в голове крутилось то «пронеси, господи!», то не известное еще в том времени слово «зачистки».

Сколько времени он так бездумно брел, стараясь не глядеть на мертвых, спотыкаясь и кашляя от дыма, сказать трудно – может быть, час, а может быть, и два или три – во всяком случае, когда эта бесконечная страшная улица наконец закончилась и перед ним открылась окружавшая город пустыня, стало светать и на темном небе у горизонта появилась узкая голубая полоска. И тут же, недалеко от последнего дома, он увидел первого живого человека – закутанный в бурнус старик стоял, опершись на палку, и молча смотрел, как он ковылял к нему, увязая в песке.

Когда он подошел ближе, то увидел, что позади старика, почти сливаясь с сероватым песком пустыни, прижимаясь друг к другу, стоят и лежат овцы – отара сплошной шевелящейся серо-черной массой покрывала пространство за спиной старика. Вскоре откуда-то из недр этой массы материализовались две огромные, как показалось Рудаки, собаки, подбежали к старику и, оскалив зубы, зарычали.

Рудаки подошел к старику, и поздоровался по-арабски. Старик прикрикнул на собак и, не отвечая на приветствие, спросил:

– Шу биддак?[17]

– Лебанон, – ответил Рудаки почему-то по-английски. – Лязем Лебанон,[18] – и протянул старику сто долларов.

Старик спрятал деньги в складках своего бурнуса и показал рукой куда-то на восток, где небо уже порозовело и чувствовалось, что вот-вот взойдет солнце:

– Гон, – сказал он. – Вахад саа, вахад унус.[19]

Рудаки кивнул старику и под настороженными взглядами собак стал обходить отару. Так он шел довольно долго по краю этой серой, казавшейся сплошной живой массы, пока она не поредела, и тогда он стал пробираться между овцами, иногда расталкивая их руками, стараясь не сбиться с указанного стариком направления на восток, хотя казалось ему это направление странным – насколько он помнил карту, клин ливанской территории должен был быть где-то на западе. Но думать не было сил, и он тупо брел на восток, увязая в глубоком песке. Так он шел довольно долго, то поднимаясь на высокие барханы, то спускаясь в глубокие, усыпанные валунами русла пересохших рек пустыни – вади.

Скоро взошло солнце, и сразу же стало жарко. Вокруг не было ни души – один только песок до самого горизонта.

– Час уже прошел, наверное, – думал он, взбираясь на очередной бархан, – должно быть, я уже в Ливане, но как проверишь?

Однако на вершине бархана ситуация прояснилась: этим барханом песчаная пустыня заканчивалась, и внизу, у его подножья, уже была привычная щебенка, а за ней не дальше чем в километре виднелись пальмы и какие-то строения.

То, что он оказался в Ливане, Рудаки понял почти сразу, как только добрался до оазиса: в начале узкой улочки за невысоким глинобитным забором он увидел маленькое кладбище, а за ним – крохотную церквушку с покосившимся крестом. Такое могло быть только в Ливане – наполовину христианской стране. Он сел в тени у церкви, прислонившись к прохладной каменной стене.

«Вот и кончились мои страхи. Странно только, что в этот раз все иначе закончилось, ведь в прошлый раз меня ливанские пограничники подобрали», – подумал он и заснул.

6. Гроб не роскошь, а средство перемещения

– Опять ты во сне кричал, – сказала Ива, когда он утром вышел из своей комнаты, – кричал и по-арабски ругался.

– Сон мне приснился, – ответил он, – будто где-то в Сирии на меня собаки напали, вот я на них и кричал. Помнишь, сколько в Дамаске бродячих собак было?

Ива была с ним в Дамаске, правда, о поездке в Хаму ничего не знала – это еще до ее приезда было.

– Если собаки снятся, значит, с друзьями общаться будешь, собака – друг человека, – усмехнулась Ива. – Кстати, вчера вечером этот твой новый друг звонил – «гробовщик» этот, но я тебя будить не стала.

– И правильно, – сказал Рудаки и пошел в ванную.

В ванной на стиральной машине лежали его джинсы и рубашка – джинсы были все в каких-то сомнительного происхождения пятнах, рубашка мятая, и пахло от его вещей противно – кислятиной какой-то и вроде дымом.

«Где же я это так изгваздался? Неужели здесь? Или из прошлого притащил?» – подумал Рудаки, но ответить на свой вопрос не смог, так как ничего из того, что было с ним вчера в этой жизни, не помнил, а помнил отчетливо пожарище, через которое брел, трупы у заборов и вспомнил, что падал он несколько раз, спотыкаясь в темноте о бревна или, может быть, – он старался не уточнять даже мысленно – о лежащие среди улицы тела.

«Наверное, я в таком виде из проникновения вернулся», – решил он. Но тут опять возникал вопрос: как вернулся? Когда он возвращался, Дверь в этом не участвовала, просто заснул возле церкви в Ливане и оказался дома на лестнице, у своей двери, открыл дверь своим ключом – Ивы дома не было.

«Почему же она потом ничего не сказала про мои шмотки? Как я объяснил всю эту грязь?» Он брезгливо взял рубашку и понюхал – пахло бензином. Да, вопросы были… А вот ответов на них, ни стоя под горячими струями, ни вытираясь жестким полотенцем, он не нашел.

Когда Рудаки вышел после душа и присоединился к Иве, которая ждала его на кухне с дежурной овсянкой, Ива спросила:

– Видал, во что твои любимые джинсы превратились? И рубашка тоже – хоть выбрасывай.

– Бывает, – миролюбиво ответил он, так как тон Ивы не предвещал ничего хорошего.

«Не скажешь же ей, что только что из прошлого вернулся», – подумал он и усмехнулся. Ничего из того, что происходило с ним здесь накануне, он вспомнить не смог.

– Усмехаешься, герой, – между тем продолжала Ива. – Медаль тебе дадут за спасение на пожаре. Но вот скажи, почему ты мне ничего не рассказал, почему я от твоих друзей обо всем узнаю?!

– Нечего и рассказывать, – осторожно ответил Рудаки, надеясь, что Ива сама обо всем расскажет.

Так и получилось. Прерывая свой рассказ репликами вроде: «Люди в твоем возрасте… А ты?!», Ива поведала о его вчерашних (или не вчерашних, кто знает?) приключениях, и получалась, если опустить реплики, приблизительно такая картина. Оказывается, вчера (или не вчера?) загорелся неожиданно троллейбус, на котором он обычно ехал домой из Университета, причем загорелся на остановке напротив, и многие его коллеги оказались этому свидетелями – они и звонили. Троллейбус вспыхнул вдруг, как факел – слава богу, что водитель успел открыть двери. И он (в его-то возрасте!) мало того, что, по свидетельству очевидцев, не выскочил сразу, а помогал детям и старикам (это она понимает, это даже благородно), но вот зачем потом помогать тушить троллейбус и извозюкаться при этом в мазуте и еще какой-то дряни – это совсем уж не понятно.

«Так вот в чем дело, – подумал Рудаки, – выходит, что здесь я троллейбус тушил и поэтому испачкался, а там я (или не я?) испачкал джинсы и рубашку, когда шел через шиитские кварталы в Хаме. Одни и те же джинсы и рубашку?!» Получалось черт знает что, получалось такое, что и умом повредиться можно.

«Надо будет с В.К. поговорить, – решил он. – Хотя толку от этого будет, скорее всего, мало – скажет В.К., что приснилось мне это. А может, и действительно приснилось?»

– А что «гробовщик» хотел? – спросил он Иву, чтобы переменить тему.

– Не знаю, – ответила Ива, – просил позвонить. Не люблю я этого твоего нового друга, – добавила она.

Рудаки и сам этого нового своего знакомого, который неожиданно и нагло ворвался в его жизнь, не любил и не просто не любил, а уже терпеть не мог, но позвонить было надо, потому что этот юноша вполне был способен учинить какую-нибудь внезапную пакость. Он решил позвонить ему потом, по «мобилке», как у современной молодежи было принято, и, кроме того, лучше было позвонить так, чтобы Ива их разговор не слышала, – расстраивалась она от этих разговоров, да и было от чего.

В задумчивости он занялся приготовлением кофе и потом, когда с чашкой кофе шел на балкон курить, продолжая пребывать в том же состоянии задумчивости, бросил взгляд на телевизор, где стояла у них с незапамятных времен ставшая уже антикварной фарфоровая фигурка львенка – под этого львенка клали они записки, под него же обычно подкладывал он заработанные гроши.

Лежали сейчас под этим львенком странные какие-то купюры. Он поставил чашку на телевизор и взял одну – это была купюра в пятьдесят сирийских лир с жизнерадостными крестьянами и ослом. Он хорошо помнил эти купюры – «душа моя в заветной лире» говорили, бывало, они, получая в таких и похожих купюрах зарплату у посольского бухгалтера с значимой фамилией Ососков.

– Ты откуда лиры взяла? – спросил он у Ивы, которая продолжала возиться на кухне.

– Из твоих штанов, откуда же еще? – ответила Ива. – А вот откуда ты взял, это действительно вопрос.

– А! – фальшиво спохватился Рудаки. – Это я у одного своего коллеги взял, нумизмата. Хотел тебе показать, чтобы ты вспомнила «заветные лиры».

– Понятно, – протянула Ива, и сомнения в ее голосе было много.

«Черт знает что! – мысленно восклицал Рудаки, стоя на балконе с сигаретой. – Получается, что в этих джинсах я был в Хаме. А в чем же я тогда троллейбус тушил, без штанов что ли? Или, может быть, мои штаны путешествия во времени совершали по мере надобности, так сказать? Черт знает что!»

Выходило, что самым простым и логичным объяснением был сон, выходило, что приснилось ему все это, все эти проникновения: Дверь, и Гусев, и Окунь-актер, и бидончик с пивом. Но слишком уж был этот сон реальным – он и сейчас отчетливо помнил, например, сирийского солдата, который замахнулся на него прикладом: и лицо помнил, и как блеснул лунный луч на его штыке-ноже, и как звякнула при этом какая-то пряжка в его амуниции, и запах помнил – кожи и пота. А банкноты в пятьдесят лир, как они в его кармане оказались? Это уже ни в какие ворота не лезло. Так и не придумав никакого объяснения, стал он собираться на лекции.


«Гробовщику», как звала его Ива, Рудаки позвонил по «мобилке» по дороге к метро.

– Надо встретиться, – патентовано бодрым тоном сказал тот, и Рудаки стал, как обычно в разговоре с этим нахально-энергичным племенем, мямлить и говорить, что он бы, конечно, с удовольствием, но вот дела: лекции, аспиранты, то да се. Очень не хотел он с ним встречаться, так как терпеть не мог его и ему подобных и не понравился он Рудаки с первого взгляда. А связано было это все опять с Хиромантом.

Рисунок с «ковчегом реинкарнации» довольно долго пролежал в кармане у Рудаки, пока как-то раз не наткнулся он на этот листок и не заела его совесть: что ни говори, а воля умирающего (хотя жив Хиромант или умер, он так и не узнал). И отправился он к своим знакомым в патентное бюро.

Он предвидел, что там будут смеяться, но чтобы так.

– Видала я разных сумасшедших, но такого еще не встречала, – сказала Таня Белова – старинная его знакомая, на понимание и сочувствие которой он рассчитывал больше всего. – Чистый бред, – добавила она, вытирая слезы.

Второй его патентный знакомец, Боря Уваров, в назидание рассказал историю о сумасшедшем изобретателе, который предлагал в Москве, на площади трех вокзалов построить огромный пивной бар с общественным туалетом и при туалете гидроэлектростанцию и получаемую таким образом бесплатную энергию пустить на электрификацию ветки Москва-Коломна. Изобретатель представил все чертежи и расчеты и долго жаловался в разные инстанции, когда ему отказались выдать авторское свидетельство.

– Впрочем, – заметил Уваров, – сейчас времена другие, сейчас можешь патентовать все, что душа пожелает, – были бы деньги.

Такой патент, в котором изобретатель сам несет ответственность за свое изобретение, назывался декларационным и стоил относительно недорого. Правда, надо было еще заплатить патентоведам за помощь в подготовке описания изобретения. Вот тут и посмеялись опять.

За образец взяли патент на инвалидную коляску.

– Тоже средство передвижения, – пояснил Боря.

– Не передвижения, а перемещения, или перенесения, – поправил Рудаки.

После всеобщего осмеяния идеи Хироманта она и ему стала казаться идиотской, и думал он теперь лишь о том, чтобы поскорее от этого дела избавиться, исполнить свой, так сказать, долг и забыть. Но дел предстояло много, и главное из них было составить описание изобретения.

Сложности начались сразу, с заголовка.

– Устройство для перенесения в загробные миры, – предложил Боря и заржал, довольный.

Практичная Таня, правда, тоже иногда прыская, предложила: «Устройство, используемое в похоронном обряде в целях оптимизации последнего».

– А что? Класс! – сказал Боря.

На этом порешили и стали описывать дальше:

– Устройство, используемое в похоронном обряде в целях оптимизации, состоящее из…

И тут мнения разделились: Рудаки предлагал «из ящика и крышки», но его высмеяли коллективно как филолога и, следовательно, личность, от техники далекую и к ней не способную, и решили написать «из двух усеченных пирамид, верхней и нижней».

Рудаки на филолога не обиделся – ругали его и не такими словами – и призвал их не забыть про размеры, ведь вся суть замысла Хироманта была как раз в них. И тут ждал Рудаки сюрприз. Оказывается, в патентах точные размеры и вообще какие-либо точные данные указывать нельзя, чтобы нечистые на руку плагиаторы изобретение не воспроизвели, ничего не заплатив изобретателю.

Это открытие переполнило чашу терпения Рудаки, и он сказал, что умывает руки, что, в конце концов, это они патентоведы, а не он и что им деньги за это платят. Правда, деньги он Боре с Таней не платил – это была чисто дружеская услуга. В общем, он сказал:

– Сочтемся славою, – и пошел курить. Тут-то и настиг его «гробовщик».

Никаким «гробовщиком» он, конечно, не был – так его; Ива прозвала, а вслед за ней и сам Рудаки. Был он студентом! с юридического, специализировался по патентам и проходил стажировку в конторе Тани и Бори. Носил он звонкую и знаменитую фамилию Раевский, звали его Коля, и на угреватой его и, в общем, не лишенной миловидности физиономии крупными буквами написан был один вопрос: «Как наварить бабки?». И на вопрос этот, судя по новой модели БМВ, он часто находил положительные ответы.

– Вот вы образованные, типа, как бы, много знаете, а толку? – задавал он своим наставникам риторический вопрос и сам же на него отвечал: – Толку – чуть. Чтоб срубить бабки, как бы, образования не надо. В городе столько лохов, что только карман подставляй.

И вот сейчас «гробовщик» Раевский – правда, тогда Рудаки «гробовщиком» его еще не называл– вышел вслед за ним на площадку и, поморщившись от дыма сигареты, которую курил Рудаки, сказал:

– Сами травитесь, а зачем других травить?!

– Я вас сюда не звал, – взъерошился Рудаки.

– Ладно, это я так, – сказал Раевский. – У меня, как бы, дело к вам – продайте мне права на ваш патент.

– То есть как?! – опешил Рудаки – такого предложения он никак не ожидал, тем более от такого прагматика, как Раевский. – Это вообще не мое изобретение. Это я как бы одолжение делаю своему приятелю, – продолжил он и засмеялся – заразился, выходит, и он этими молодежными «как бы».

– Тогда свяжите меня с этим приятелем, – попросил Раевский, – я хорошо заплачу.

– Я не могу вас с ним связать – я не знаю, где он, и, вообще, скорее всего, он умер уже.

– Вот и хорошо, – обрадовался Раевский. – Тогда выходит, что это, как бы, ваше изобретение и вы имеете право его мне продать.

– Не могу я его продать – не имею права, – Рудаки уже начал раздражать этот разговор. – А зачем оно вам? – спросил он, полагая, что молодой бизнесмен от ответа уклонится. Но тот с готовностью пояснил:

– Это – золотое дно, вы что, не понимаете, сколько лохов захотят своих родственников кратчайшим путем на тот свет отправить.

– Так зачем вам патент? – спросил Рудаки. – Можно ведь и без него – секрета я из этого никакого не делаю.

– С патентом солиднее, – ответил Раевский и предложил: – Не хотите продать, предлагаю долю в доходах, десять процентов.

Рудаки вспомнил Остапа Бендера и сказал:

– Хорошо, пусть будет пятьдесят.

Торг длился недолго, в конце концов он согласился на тридцать процентов и вернулся к приятелям-патентоведам, которые уже успели дойти до патентной формулы.

– Отличающийся тем, что стороны верхней и нижней усеченной пирамиды имеют размеры, оптимальным образом соответствующие целевому назначению устройства, – диктовал Уваров, а Таня за ним записывала.

Рудаки восхитился их крючкотворскими талантами, сказал, что он, по-видимому, тут явно лишний, и вскоре ушел, пообещав, что за ним не заржавеет и что сборы там всякие он заплатит, когда до них дойдет. А о предложении Раевского тут же забыл и, как вскоре выяснилось, зря.

Раевский позвонил через неделю, причем позвонил Иве и сказал, что приглашает их на презентацию «ковчега реинкарнации» в казино «Мечта».

– Что это за ковчег такой? – спросила Ива.

– Да так, – ответил Рудаки, – свой перформанс один мой знакомый авангардист так назвал.

Иву он посвящать во все эти дела не хотел и надеялся, что она на презентацию не пойдет, потому что как человек культурный все эти перформансы и прочие инсталляции не жаловала.

– Ты что, пойдешь? – спросила она.

– Надо бы пойти.

– Тогда и я пойду, – решила Ива, – а то знаю я эти ваши презентации.

Пришлось пойти вместе.


Презентация состоялась днем в воскресенье, вход был бесплатный и народу в зале набралось много, очевидно, по случаю выходного и неважной погоды. Руководил всем Раевский во всем великолепии черного смокинга с шелковыми отворотами, белой сорочки и темно-красной бабочки в горошек. Он тут же подскочил к Рудаки, и тому пришлось представить его Иве.

– Что же вы презентуете? – поинтересовалась вежливая Ива.

– Как? – удивился Раевский. – Разве Аврам Мельхедекович вам не сказал? Гроб, гроб особой конструкции, называемый «ковчег реинкарнации», – и вручил им по красочной рекламной брошюре.

– Куда ты меня привел?! – возмутилась Ива, когда «гробовщик» умчался на сцену.

– Ладно, – миролюбиво сказал Рудаки, – посидим немного и уйдем – не мог я отказаться, родственник это моих старых друзей, – соврал он, – помнишь Таню и Борю из патентной конторы – так это Борин какой-то племянник что ли.

– Ну хорошо, – согласилась Ива, – только недолго, а то противно все это как-то.

Противно все и было. Начиная с рекламной брошюрки, на которой был изображен роскошный гроб с кистями и под ним девиз «Гроб – не роскошь, а средство перемещения». Текст гласил, что фирма гарантирует быстрое и удобное перемещение покойников в другую жизнь, «жизнь после смерти», как там говорилось, с помощью «ковчега реинкарнации» – гроба специальной конструкции, на которую у фирмы имеется патент. Приводился текст патента, написанный стараниями Тани и Бори витиевато и звучащий потому загадочно и интригующе: «Устройство, используемое в похоронном обряде с целью оптимизации, состоящее из двух усеченных пирамид, верхней и нижней…»

– Дают ребята, – опять восхитился Рудаки крючкотворскими талантами своих приятелей.

Для получения такого устройства надо было заключить с фирмой договор. Дальше перечислялись условия и льготные категории граждан, но Рудаки об этом прочитать не успел, так как началось действо.

Действо было задумано и осуществлено с размахом. На сцене, на покрытом черным бархатом помосте стоял роскошный гроб, тот самый, что был изображен на обложке рекламы, а над ним висел огромный поясной портрет личности, напоминавшей изрядно постаревшего и сильно потасканного Че Гевару.

Только Рудаки успел подумать, кто же это такой может быть на портрете, как почему-то под звуки «Прощанья славянки» на сцену вышел страшно торжественный Раевский.

Речь бизнесмена была длинной и витиеватой, он долго и с многочисленными цитатами из философов и Библии говорил о таинстве жизни и о бессмертии, которые очень неопределенно обещает лучшим из нас религия.

Затем после эффектной паузы он торжественно провозгласил начало «эры бессмертия».

– Наконец-то, – сказал он, – изобрели устройство, которое обещает «жизнь после смерти» всем, а не только немногочисленным праведникам.

После этого он замолк, в наступившей тишине поднял руку, указал на портрет и объявил, что на нем изображен всемирно знаменитый прорицатель и футуролог Юрий Хиромант, который изобрел «ковчег реинкарнации» и недавно отправился в нем в другую жизнь. Потом он предложил поаплодировать изобретателю в знак признательности за его чудесное открытие, и когда неожиданно громкие и долгие аплодисменты («Клакеров нанял», – подумал Рудаки) стихли, рассказал о «ковчеге» и объявил, что теперь предоставляет слово известной предсказательнице и чародейке Марине.

Вышла чародейка – полногрудая брюнетка цыганского вида – и глубоким грудным контральто сообщила залу, что недавно у нее был сеанс спиритического контакта с коллегой Хиромантом и тот поведал ей, что его путешествие в «ковчеге» протекало чудесно и что сейчас он, пребывая в земном образе новозеландского магната, счастлив и рекомендует всем последовать его примеру и воспользоваться «ковчегом», когда настанет «час реинкарнации». Потом Раевский пригласил всех на фуршет в соседнем зале, и в зал побежали полуодетые девочки раздавать экземпляры договоров.

Ива уже давно тянула Рудаки за рукав, но он, как зачарованный, уставился на сцену и дал себя увести, только когда одна из девочек спросила их с Ивой, не желают ли они приобрести «ковчег», так сказать, на будущее. Ива дернула его за рукав, но он успел поинтересоваться у девочки, сколько стоит «ковчег».

– Тысячу, – ответила полуодетая девочка, поеживаясь – в зале было довольно прохладно.

– Грошей? – уточнил Рудаки, с сочувствием взирая на посиневшие плечики.

– У.е., – важно сказала она и добавила, что можно несколькими взносами.

Рудаки потерял дар речи и дал наконец себя увести.

По пути домой, вяло отвечая на упреки Ивы, он думал о Хироманте и его идее, которая неожиданно пришлась ко двору в обществе потребления.

«А может, Хиромант предвидел все это и потому подарил мне эту идею и патент предложил оформить? – думал он. – Интересно, жив ли он. Может быть, в больнице лежит. А кого это „гробовщик“ сфотографировал вместо Хироманта?» Пожилой «Че Гевара» казался ему знакомым – и тогда впервые появилось у него желание разыскать Хироманта, но он тут же об этом забыл, так как Ива потащила его на рынок.

– Все равно день пропал из-за твоего «гробовщика», – сказала она, – пошли хоть овощей купим побольше.

И стоял Рудаки, как унылая лошадь, на базаре, а Ива сносила к нему все новые и новые пакеты с покупками. Опять он думал о Хироманте и о том, что надо бы его разыскать, но опять как-то вскользь, мимоходом. Зато вспомнил вдруг, кого напомнил ему «Че Гевара» на портрете.

«Так это же Чернецкий!» – осенило его, и он даже обрадовался, хотя Чернецкого никогда не любил, и решил расспросить о нем «гробовщика» при встрече. «Правда, едва ли он объявится, – решил Рудаки, – я свою функцию исполнил, как тот мавр, и едва ли Раевскому еще понадоблюсь». Скоро выяснилось, что он ошибался.

Раевский позвонил на следующий день.

– Пока туго идет, – сказал он, – ваша доля три тысячи.

Рудаки так удивился, что не нашел слов, но «гробовщик» воспринял его молчание по-своему.

– Это пока, – продолжил он. – Надо время на раскрутку. И патент надо взять где-нибудь в Штатах или в Европе – там лохов не меньше, а бабок больше, – и спросил: – Так когда вам бабки забросить?

Рудаки опомнился и сказал:

– Это деньги не мои, и я их не возьму. Это деньги Юры или, если он умер, надо его брату передать – у него брат больной. В общем, вы их сохраните, а я попытаюсь Хироманта найти.

– И себе ничего не возьмете? – спросил Раевский с удивлением в голосе.

– Не возьму, – ответил Рудаки. – Только вы деньги сохраните, пока я судьбу Хироманта не выясню. Да, кстати, – вспомнил он, – вы адрес Чернецкого не знаете? Надо его найти – он может что-нибудь знать о Хироманте.

– Какого Чернецкого? – удивился Раевский.

– Того, что на портрете. Помните? На презентации. Вы его за Хироманта выдавали.

– А… этот. Так это бомж какой-то. Я его в переходе нашел, возле метро «Демьяновская» – у него точка там. А колоритный типаж, как бы, Че Гевара, правда?


После разговора с Раевским неопределенное желание найти Хироманта или узнать о его судьбе, приобретало новый смысл, и Рудаки решил этим заняться всерьез.

Пора начать розыскные мероприятия, – сказал он Иве и усмехнулся.

– Какие еще мероприятия? – насторожилась Ива.

– Да это я так, – ответил он.

Был на Кресте один пьяница, бывший то ли следователь, то ли мент, который говорил, бывало, когда надо было найти рубль на пиво:

– Пора начать розыскные мероприятия.

«Пора начать розыскные мероприятия», – подумал опять Рудаки и начать решил с Чернецкого.

7. Розыскные мероприятия

Толкучка у «Демьяновской» была прежняя, как тогда, когда Рудаки встретился тут с Хиромантом. Он закурил, встал в сторонке у витрины «Макдональдса» и стал думать, как ему найти Чернецкого, и вспоминать о последней встрече с Хиромантом. Вспомнил, как стоял тот, неуместный здесь и жалкий в своем длинном черном пальто и косо надетой шляпе, как обтекала современная яркая толпа эту нелепую фигуру из прошлого, вспомнил его пророчества и советы, связанные с проникновением.

Почему-то был он сейчас уверен, что оба его проникновения происходили на самом деле, что действительно побывал он в прошлом, несмотря на всю нелепость и абсурдность этого в свете современного знания. Казалось ему, что встреть он сейчас Хироманта, тот объяснил бы все связанные с проникновением нелепости и противоречия: и откуда взялись сирийские лиры у него в кармане, и в каких джинсах он тушил троллейбус, и в каких – брел через пожарище, и почему не помнит он ничего из происходившего с ним в этом времени в тот период, когда уходил он в проникновение.

Впрочем, объяснить почти все это он мог бы и сам, стоило только поверить в проникновения или, наоборот, окончательно признать, что это были просто яркие сновидения, и Хиромант был нужен ему, чтобы укрепить в нем веру. Но Хироманта не было, а на том месте, где он стоял когда-то, появился бродяга в камуфляже и стал раскуривать вытащенный из урны окурок. Рудаки подошел к нему.

– Слышишь, дядя, – сказал он бодрым тоном, презирая себя и за этот тон, и за «дядю». – Тут один знакомый мой крутится, – он хотел сказать «обретается», но побоялся, что бродяга его не поймет, – такой бородатый, кудри у него буйные, густые, толстый такой. Не видел такого?

– Среди нашего брата, вагабондов, толстых немного, – сказал бродяга грустным, «интеллигентным» голосом. Рудаки еще сильнее устыдился своей фамильярности, – а в этом ареале, вокруг станции метро и рынка, и вообще один. Сержант вам, должно быть, нужен, правда, он такой же сержант, как я фельдмаршал, но не в этом дело. Кудрявый такой, с животом?

– Наверное, с животом, – ответил Рудаки, – я давно его не видел – лет тридцать, – и протянул бродяге пятерку. – А где он обретается?

– Обретается… – повторил бродяга, засовывая пятерку в карман, – давно я не слышал этого слова. Да вон там и обретается, в том переходе, – и он показал на новый подземный переход возле рынка.

– Спасибо, – сказал Рудаки и протянул бродяге сигареты. – Возьмите несколько.

– И вам спасибо, – бродяга вынул из пачки три сигареты. – Если что еще надо – я целый день тут… – он сделал многозначительную паузу, – обретаюсь.

Первое, что подумал Рудаки, когда увидел Чернецко-го, – это то, как мало тот был похож на Че Гевару.

«Берет, наверное, так внешность изменяет или ретушер постарался, – подумал он, – удивительно, что я вообще в том портрете Чернецкого углядел, правда, не сразу».

Ничуть не был похож Чернецкий в жизни на благородного революционера, а вообще, насколько помнил Рудаки, мало изменился – буйные кудри, как и прежде, закрывали его низкий лоб, и седины в них на первый взгляд не было совсем, так же смотрел он исподлобья маленькими, налитыми кровью глазками, так же, как тридцать лет назад, стоял он в привычной лениво-вызывающей позе, и казалось Рудаки, что скажет он сейчас, как, бывало, говорил тогда:

– Ну шо, Абгаша, как поживает твоя Сага?

Из-за этой фразы даже как-то подрался с ним Рудаки, правда, без особого успеха – поставил ему тогда Чернецкий «фонарь» под глазом, – но о той драке Рудаки и сейчас не жалел.

В общем, несимпатичной личностью был Чернецкий, и, несмотря на то что прошло столько лет, Рудаки и сейчас не хотелось иметь с ним дела. Однако Хироманта надо было попробовать разыскать или узнать о его судьбе, и, похоже, Чернецкий был единственной ниточкой.

– Здравствуй, Гена, – сказал Рудаки, подойдя к нему. Чернецкий прищурился и долго разглядывал Рудаки, потом ответил:

– Ну, здравствуй, коли не шутишь. А ты кто такой? Что-то не признаю я тебя – глаза у меня того, не очень.

– Аврам я, Рудаки. Помнишь?

– А… Абгаша, – дыхнул на него дешевой водкой Чернецкий. – А говорили, ты умер.

Рудаки захотелось дать ему в морду, как тогда в Кофейнике, но он сдержался – Хироманта надо было найти – и сказал:

– Жив, как видишь.

– Да я почти и не вижу уже. Катаракта проклятая – говорят, операцию делать надо, а где бабки взять, не говорят, – Чернецкий опять прищурился и стал разглядывать Рудаки. – А у тебя, видать, бабки есть. Прикид, и вообще. Пошли выпьем – вспомним молодость. Только по-быстрому – мне надолго покидать пост нельзя. Ашот заметит – точки лишит, и тогда мне совсем гаплык.

Когда они молча шли к заведению у метро, которое рекомендовал Чернецкий, и после, когда сели за столик со столешницей в грязных разводах, Рудаки думал о том, что нынешняя судьба Чернецкого определилась, пожалуй, уже тогда, в далекие семидесятые. Думал, что среди завсегдатаев Кофейника были такие, как он сам, – студенты и работающие где-нибудь люди: он, например, всю жизнь переводами занимался, Окунь актером, был и очень талантливым, В.К. диссертацию чуть ли не в институте защитил. И пили они тогда в основном, чтобы поговорить, поспорить, почувствовать себя в кругу друзей-единомышленников. Глупо это, конечно, было, но молодость вообще мудростью никогда не отличалась. Но были в Кофейнике и такие, как Чернецкий, – пившие ради выпивки и закуски, говорившие мало или о футболе, не то чтобы Рудаки был против футбола, но говорить об этом все время…

– Что тебе взять? – спросил он Чернецкого.

– Водки подешевле, – ответил тот, – и зажевать чего-нибудь.

Стоя в очереди у прилавка, он разглядывал Чернецкого. На нем был военный френч с сержантскими лычками и потускневшей медалью на груди и синие спортивные штаны с голубыми лампасами. Когда он стоял в переходе, на шее у него висела картонка с надписью «Подайте на лечение герою Афгана», которую он, покинув рабочее место, снял, и теперь она лежала на столе возле его вязаной шапочки.

– Ну, – сказал он, понюхав водку, которую принес Рудаки, – давай за встречу, что ли?!

– Я не пью, – Рудаки поднял свою чашку со светло-желтым напитком, который в этом заведении проходил как кофе, – а ты выпей, не стесняйся.

– Ага, – Чернецкий одним глотком выпил водку и, жуя бутерброд с какой-то страшненькой колбасой, спросил: – А ты что, совсем не пьешь? Закодировался что ли?

– Да нет, – Рудаки хотелось поскорее закрыть эту неизбежную тему, – просто лекция у меня скоро.

– Лекция, – изобразил удивление Чернецкий. – Так ты что, профессор?

– Вроде того, – сказал Рудаки, – но давай к делу, а то времени у меня мало, да и твое отсутствие на рабочем месте могут заметить. Как там его? Вахтанг?

– Ашот, – поправил Чернецкий и пожаловался: – Зверь, всю выручку забирает. А что до дела твоего – сначала возьми мне еще соточку, а потом и о деле можно.

Рудаки принес ему еще водки и сказал, что дело у него простое – надо ему Хироманта найти непременно.

– Хироманта?… – протянул Чернецкий, закуривая из пачки Рудаки. – Так умер он вроде.

– Ты уверен? – спросил Рудаки.

– Говорили ребята, что умер он и брата его в больницу забрали, а сам я не знаю – на похоронах не был.

– А кто тебе говорил, что он умер, не помнишь?

– Не-а, – ответил Чернецкий, – кто-то говорил, а кто, не помню, – и спросил, который час.

«Выходит, напрасно я встречался с Чернецким, ворошил неприятные воспоминания», – подумал Рудаки и хотел уже попрощаться и уйти, но потом спросил на всякий случай:

– А где жил Хиромант, ты не знаешь?

– Адреса не знаю, а так помню – на Коломенке, могу показать. Был я у него где-то полгода назад, почти трезвый, – ухмыльнулся Чернецкий.

Договорились встретиться вечером, часов в восемь, когда кончался у Чернецкого рабочий день.

Настроение у Рудаки после встречи с Чернецким испортилось окончательно. Он даже жалел уже, что затеял поиски Хироманта, и появилось у него предчувствие, даже не предчувствие, а почти уверенность, что Хиромант умер и поиски ни к чему не приведут, только придется опять общаться с Чернецким и совершать еще какие-то ненужные и утомительные действия.

Так и оказалось. Когда пришел он вечером в подземный переход, Чернецкого там не нашел, и только после долгих расспросов у торговцев, стоявших вместе с ним в переходе, удалось ему выяснить, что Чернецкий, скорее всего, в том кафе, где были они с ним утром.

В кафе Чернецкий сидел за столиком в такой компании, что и подходить было страшно, и уже издали можно было заметить, что пьян он, как говорится, «в драбадан». Рудаки все же подошел и тут же об этом пожалел – Чернецкий спьяну его не признал или сделал вид, что не признал, а компания сразу же настроилась враждебно. Еле удалось ему мирно оттуда ретироваться, и когда вырвался он оттуда и подошел к станции метро, настроение у него было еще хуже, чем утром после встречи с Чернецким.

У входа в метро, когда закуривал он трясущимися руками, стараясь привести нервы в порядок, подошел к нему давешний «интеллигентный» бродяга, Вагабонд, как он себя называл.

– Ну как, – спросил он, – нашли Сержанта?

– Лучше бы я его не нашел, – скривился Рудаки, протягивая Вагабонду сигареты, – одна морока получилась, еле ноги унес из его компании.

– Да уж, – согласился тот, – человек он несимпатичный, а компания в том кафе – вы ведь в том кафе были? – он показал на палатку с рекламой пива «Сармат», в которой побывал Рудаки, – компания там собирается такая, что постороннему туда лучше вечером не заходить, – одни уголовники.

– А я вот, дурак, зашел, – покачал головой Рудаки, сетуя на свою дурость, – и едва мне морду не набили – все пить заставляли, а я отказывался.

– Вы что, не пьете? – спросил Вагабонд с сочувствием в голосе.

– Пью, – ответил Рудаки, – но не в такой компании.

– Понятно, – протянул бродяга. – А что за дело у вас к Сержанту? Может, я смогу помочь?

– Человека мне надо одного найти, – сказал Рудаки, – а Чернецкий, Сержант то есть, знает, где он жил, показать может.

– Ну да, – задумчиво сказал Вагабонд, – в такое время он едва ли дорогу домой сможет найти, не то что показать что-нибудь. Надо утром его ловить, пока он еще что-то соображает.

– Не хочу я опять сюда приходить, – поморщился Рудаки.

– А вы деньги ему сможете какие-нибудь заплатить за услугу? – спросил Вагабонд. – Тогда я его завтра утром найду и стрелку с вами назначу, где скажете. За деньги он на край света побежит.

– Денег у меня немного, – сказал Рудаки, – но грошей сто могу ему выделить. Как вы думаете, хватит?

– Слишком жирно ему будет, – решительно сказал Вагабонд, – полтину ему дайте, ну и мне что-нибудь за услугу – я ведь, так сказать, мессенджер, передаю кому что надо передать, этим и пробавляюсь. Такса у меня пятерка. Так что скажите, куда ему прийти и во сколько, а я уж передам – будьте покойны.

– На Коломенке этот мой знакомый жил, где-то недалеко от Ханской горы, но я там никаких сейчас ориентиров не знаю – изменился город, как будто в другом городе живу – такое у меня сейчас ощущение.

– Да… – задумался Вагабонд, – я теперь тоже на Коломенке ничего не найду. Раньше там трамвай ходил – на какой-нибудь трамвайной остановке договориться можно было, а теперь троллейбус, от Стадиона, кажется. А знаете что? – оживился он. – Назначьте ему встречу в Полицейском садике, там остановка троллейбуса недалеко, того, который на Коломенку идет, – он Полицейский садик знает, его все наши знают – популярное место.

На том и порешили. Рудаки дал Вагабонду пятерку, попрощался с ним и нырнул в метро.

Уверенности в том, что Вагабонд уговорит Чернецкого прийти на встречу, у Рудаки не было, но он все-таки пришел в Полицейский садик к назначенному времени, сел на свободную скамейку и стал ждать. Стояла поздняя осень, сидеть скоро стало холодно – он встал и начал прохаживаться взад-вперед, не выпуская из вида вход в садик.

Весь его родной город изменился, и Полицейский садик не был исключением из этого печального для Рудаки правила. Когда-то уютный и обойденный заботами тогдашних городских властей о благоустройстве, был он одним из любимых мест Рудаки, особенно осенью, когда дорожки устилали опавшие листья и людей было мало. Хорошо было тогда сидеть там и лениво думать обо всем и ни о чем, слушая, как ветер шелестит остатками листьев и вороны переругиваются на заборе Школы КГБ, примыкавшей к садику.

Сейчас от прошлого осталась одна эта школа, сохранившая свой прежний забор и страшно таинственный вид, хотя называлась она сейчас наверняка иначе и, может быть, и не секретная школа там была теперь, а что-нибудь другое, банк какой-нибудь или игорное заведение – что там было теперь, он не знал, да и не интересовало его это совсем.

У забора школы, где в поздний период имперской истории построили общественный туалет, теперь был ресторан, и из громкоговорителя у его входа на весь садик разносилась разухабистая блатная песня. Народу было полно – садик стал проходным и по его когда-то засыпанным листьями, а теперь расчищенным, голым дорожкам мчались деловитые прохожие с «мобилками», едва не наступая на ноги сидящим на немногочисленных скамейках.

Очень неуютно стало в Полицейском садике, и Рудаки даже обрадовался, когда на лестнице, ведущей в садик с улицы, появился Чернецкий. Наряд свой по случаю выхода в люди Сержант не изменил, только медаль снял.

– Бард сказал, что ты бабки заплатишь, – сразу взял он быка за рога, – полтину грошей, если дом Хироманта покажу.

– Посмотрим, – сказал Рудаки, – ты сначала дом покажи.

«Так значит, этого Вагабонда у метро бардом кличут. Интересно, – рассеянно думал он, когда они с Чернецким шли к троллейбусной остановке, – интересно, как он бродягой стал, может, по идейным соображениям».

В троллейбусе Чернецкий затеял свару с кондуктором, перечисляя свои военные заслуги, которые будто бы давали ему право бесплатного проезда. Рудаки за него платить не хотел принципиально и стоял в стороне, наблюдая за скандалом. Так и доехали до Коломенской, где, по словам Чернецкого, жил Хиромант, и Чернецкий выскочил, так и не купив билет, и тут же потащил Рудаки в ближайшее кафе-палатку. Выпив там водки – Рудаки опять платить за него принципиально не стал, – он сказал:

– Ну пошли – тут близко.

Оказалось не так уж близко – не меньше получаса плутали они по каким-то задним дворам мимо помоек и детских площадок, которые случайно или по злому умыслу устроителей всегда находились рядом, перелазили по шатким мосткам через траншеи, в которых полыхала сварка и висел плотный мат копошащихся в них рабочих.

Наконец Чернецкий сказал:

– Кажись, пришли – вроде этот дом.

И они стали подниматься на шестой этаж по грязным лестницам – лифт, конечно же, не работал.

«Почему, когда нужно тебе что-нибудь в незнакомом доме, это всегда оказывается под самой крышей и лифт не работает? – думал Рудаки, вспоминая свой опыт подобных поисков. – И того, что тебе надо, там, как правило, не оказывается».

Он плелся за Чернецким, который был неожиданно бодр – видимо, перспектива получить полтину придавала ему силы, – и вспоминал, как недавно потеряли в фотоателье его отпускные фотографии, и надо было их искать в центральной лаборатории, и лаборатория эта мало того, что была у черта на куличиках, так и адрес он перепутал и несколько раз поднимался на высокие этажи, а искомая лаборатория в конце концов оказалась в подвале.

Наконец добрались они до шестого этажа, и начали воплощаться в жизнь мрачные предчувствия Рудаки.

– Не было у него бронированной двери, – заявил Чернецкий, оглядывая в своей обычной манере – исподлобья черные, явно металлические двери во все квартиры. – Не могло у него быть такой двери, – и добавил задумчиво: – Разве что действительно умер он и те, кто теперь там живет, новую дверь поставили.

– А в какой он квартире жил? – спросил Рудаки.

– Вроде в этой, – сказал Чернецкий без особой уверенности и указал на одну из квартир.

Дальше все пошло по сценарию, который нетрудно было предвидеть: в первой квартире, в той, на которую указал Чернецкий, им открыла старушка-«божий одуванчик» и поведала, что живет тут тридцать лет и никакого одинокого мужчины с больным братом тут никогда не было и вообще в их подъезде она знает всех и таких тут нет. Во второй квартире пригрозили через дверь, что вызовут милицию, в третьей пообещали спустить на них собаку, а в четвертую они уже не совались.

У подъезда Чернецкий сказал:

– Уверен я, что в этом доме жил Хиромант, – и добавил как веский довод: – Я трезвый тогда был – точно помню.

– А подъезд этот? – спросил Рудаки.

– Вроде этот.

– Вроде или точно?

– Дом точно этот, – уклонился от прямого ответа Чернецкий, – тут еще магазин был такой сбоку. Да вот он! – и он показал на лестницу в торце дома.

– Вот в магазин нам и надо, – сказал Рудаки, так как появилась у него идея.

Чернецкий удивленно на него посмотрел, но ничего не сказал, и они отправились в магазин.

Магазином это заведение было назвать трудно – скорее была эта продуктовая лавка с буфетом, чудом сохранившаяся в этом веке роскошных супермаркетов. Стоял там дух конца или даже середины прошлого века: пахло там рыбой и чем-то еще кислым – то ли пивом, то ли чем похуже, и публика была тоже из прошлого – за высоким столиком с мраморной столешницей пили пиво личности в тренировочных штанах с пузырями на коленках – отверженные общества потребления.

Под удивленным взглядом Чернецкого Рудаки купил бутылку водки и колбасы на закуску и подошел к «осколкам прошлого». Чернецкий не отставал от него ни на шаг – все это время он молчал и настороженно наблюдал за действиями Рудаки – видимо, не давал ему покоя вопрос, заплатит или не заплатит Рудаки обещанный полтинник, но спросить прямо он пока не решался.

Рудаки поздоровался с компанией, попросил разрешения присоединиться, те не возражали, но смотрели настороженно, зато оживился Чернецкий и развил бурную деятельность: взял у буфетчицы стаканы и тарелку, разложил на тарелке колбасу и профессиональным жестом разлил водку.

После первой Рудаки предложил компании разделить с ними трапезу, те не возражали, так как допивали жидкое пиво и перспективы продолжения этого занятия были туманны. Он отрядил Чернецкого купить еще бутылку, и скоро завязался общий разговор. Рудаки – в этом и заключалась неожиданно осенившая его идея – стал расспрашивать о Хироманте.

Выяснилось, что Хироманта помнили все – помнили такого вежливого молчаливого Юру.

– Всегда здоровался, – сказал сухонький старичок в лыжной шапочке с помпоном.

Выяснилось, что жил Хиромант действительно в этом доме и подъезд Чернецкий нашел нужный, но умер давно, а брата больного «скорая» забрала и теперь в этой квартире другие люди живут.

– Черты из села, – зло заметил тот же сухонький старичок.

Однако фамилии Хироманта никто не знал, и выяснилось, что и в жилищной конторе спрашивать бесполезно, потому что квартира это принадлежала отчиму Хироманта, а сам Юра с братом там жил из милости, а где был прописан, неизвестно. Эту информацию сообщил парень без руки, все время косившийся на сержантские нашивки Чернецкого – у этого парня сестра паспортисткой работала в конторе и все про прописку знала, и разговор у этого парня был с ней как-то, и сказала она тогда, что Юра без прописки живет.

После второй бутылки пошли к сестре-паспортистке. Пошли всей компанией, и это было ошибкой. Сестра-паспортистка их на порог не пустила и заявила, что, во-первых, она никакого Юру не знает, а во-вторых, он уже умер и, в-третьих, прописка – это дело государственное и с кем попало его обсуждать не следует.

В общем, ничего нового общение с аборигенами Рудаки не дало, более того, создало новые проблемы, так как компания намеревалась продолжить неожиданное застолье и не мыслила его без участия Рудаки. Еле удалось ему сбежать, сославшись на неотложные дела и оставив своим представителем Чернецкого, которому он потихоньку дал заработанную полтину.

Когда Рудаки уходил из магазина, вслед ему лилась выводимая нестройными голосами мрачно-мужественная застольная, где предлагалось пить «за нас и за Кавказ». Она продолжала звучать у него в голове, когда вышел он из магазина, вдохнул прозрачный осенний воздух – погода после утреннего тумана неожиданно разгулялась – и пошел назад мимо помоек и детских площадок к остановке троллейбуса.

Шел он так довольно долго, шагая в ритме застрявшей у него в голове песни: «Да-вай за нас и за Кавказ!» – пока наконец не понял, что идет совсем не к остановке, а в другую сторону, пока не узнал улицу Урицкого, с которой были у него связаны воспоминания молодости, узнал, хотя изменилась она почти до неузнаваемости.

В сущности, старого не осталось на ней почти ничего, кроме названия – его новая власть почему-то не изменила, хотя было не понятно, как остался большевик Моисей Урицкий среди героев нового режима, если и имперская власть его не очень жаловала, видимо, из-за неподходящего имени. Рудаки не поленился подойти к одному из домов, где была табличка с названием улицы – имя героя и сейчас на ней отсутствовало, как и тридцать лет назад, – «улица Урицкого» и все. Он и сам узнал имя этого революционера благодаря Маяковскому – «где-то там (где, Рудаки не помнил) убит Моисей Урицкий», – писал поэт, вот и застряло в памяти со школьных дней. Он усмехнулся, вспомнив одну историю, связанную с Урицким. А история была такая.

Жил на этой улице когда-то его приятель и сослуживец Ромка Кауфман, который был не только евреем, но и достаточно откровенным сионистом, что и привело его в конце концов в Израиль. Как-то начальник отдела кадров поинтересовался, на какой улице Ромка живет, и тот с гордостью ответил:

– На улице Моисея Урицкого.

Кадровик строго на него посмотрел и заметил:

– На улице товарища Урицкого, а всяких Моисеев сюда приплетать не надо.

«Изменилась улица товарища Урицкого, – думал Рудаки, идя вверх в сторону Ханской горы, – башни понастроили, магазины какие-то роскошные, банки, а была это когда-то тихая улица, „спальный квартал“ на задворках городского вокзала».

Многие его приятели и друзья жили когда-то здесь: и Окунь-актер, и сионист Кауфман, и В. К. недолгое время жил в конце этой улицы, на Ханской горе.

«И Хиромант тут жил недалеко, – продолжал вспоминать Рудаки, – правда, я тогда об этом не знал. Или знал?» – засомневался он и решил наконец, что знал – кто-то тогда сказал ему об этом, – не знал только, где именно, да и не интересовало его это тогда.

«И Сериков тут жил, – он вспомнил, что даже был тут однажды у Серикова на дне рождения, хотя подробностей этого дня рождения по понятной причине не помнил. – Хорошая была улица, тихая, правда, трамвай тут ходил и дребезжал немилосердно, но было в этом дребезжании что-то уютное, часть какая-то родного города, не то, что нынешний рев автомобильного стада, чужой и враждебный».

Он увидел кофейное заведение, которое показалось ему симпатичным, и решил зайти перебить вкус водки – хотя и выпил он совсем чуть-чуть, вкус остался, и довольно противный.

Заведение и впрямь оказалось приятным – чистый такой зал в голубоватых пастельных тонах – и курить было можно, что в свете разразившейся в этом веке жестокой борьбы с курением уже само по себе было ценностью редкой. Зато неприятными оказались и официантка, и посетители, сидевшие вместе с ней за столиком уютной компанией, – все они с неприкрытой враждебностью уставились на Рудаки, едва он открыл дверь. Он даже подумал, что заведение закрыто, и спросил:

– У вас открыто?

– Ну, – ответила сидевшая за столиком официантка, а двое парней сидевшие с ней заржали.

После такого приема следовало бы хлопнуть дверью и уйти, но вкус водки во рту был уж очень противным. И Рудаки решил враждебный прием игнорировать и заказал чашку эспрессо. Он сел подальше от компании у окна, и скоро принесли кофе, неожиданно оказавшийся крепким и ароматным. Он сразу расплатился, чтобы больше не общаться, закурил, отхлебнул кофе, посмотрел в окно и едва не выронил чашку – по улице, поднимая за собой вихрь пыли и опавших листьев, с грохотом промчался трамвай.

8. Глаза на затылке

Рудаки не помнил, где он услышал эту фразу: «У стариков глаза на затылке», но она ему сразу не понравилась, потому что он тут же применил ее к себе, хотя сказана она была не про него, и расстроился от несправедливости – во-первых, стариком он себя еще не числил, да вроде и не считали его стариком окружающие, а во-вторых, не нравился ему в этой фразе подтекст: мол, живешь ты прошлым и все настоящее кажется тебе не таким, как следовало бы ему быть. Рудаки жил настоящим, и только воля – злая или нет – Хироманта иногда перебрасывала его в прошлое, и вот тут эта неприятная фраза оказывалась как нельзя кстати.

Во всяком случае, она тут же пришла ему на ум, когда за окном кофейного заведения вдруг промчался трамвай, а когда он из этого заведения вышел, то никакого трамвая, конечно, не было и не могло быть, хотя бы потому, что не было на улице никаких рельсов, а на том месте, где они были когда-то, сейчас находился газон, и только присмотревшись, можно было заметить кое-где неглубокие выемки на их месте.

«Но я же точно видел трамвай, – говорил он себе, идя вниз к вокзалу по улице товарища Моисея Урицкого, – и стекла в кафе задребезжали, да и вообще – трамвай определенно был, грязный такой, из двух вагонов чешских, и ворох листьев, и мусор, которые он за собой поднял, не улеглись сразу, а еще долго крутились в воздухе. Странно только, – продолжал думать Рудаки, – что компания в кафе никак не прореагировала. Впрочем, они же в окно не смотрели, а на улице было шумно и без трамвая. Хотя, – тут же поправил он себя, – нечего себя обманывать: должны они были услышать, трамвай грохотал будь здоров как, теперь такого шума нет, теперь эти „мерседесы“ всякие тихо шелестят по сравнению с трамваем. Галюники у вас, мосье, глаза на затылке, так сказать, – вынес он себе окончательный приговор, – живые картинки видите из не очень славного своего прошлого».

За всеми этими размышлениями он не заметил, как подошел к городскому вокзалу. Пересекая широкую привокзальную площадь, он вспомнил, что и по этой площади ходили когда-то трамваи и был один, на котором можно было доехать почти к дому, к Черскому мосту, он даже номер вспомнил – тридцатый.

«А теперь тут одни маршрутки, – думал он, спускаясь в метро, – впрочем, и троллейбус на вокзал ходит и вроде не один, – но какие номера и откуда, он не знал и подумал, как часто думал последнее время: – Чужой стал город, и я в этом городе чужой».

Толчея в вагоне была обычная, но скоро ему повезло – около него освободилось место. Сидевший на этом месте парень вдруг вскочил и, расталкивая пассажиров, устремился к дверям. Рудаки осмотрелся – никого, кому следовало бы уступить место, около не было, тогда он сел и закрыл глаза. Он почти всегда закрывал теперь глаза в метро, чтобы не смотреть на окружающее, которое стало его последнее время как-то слишком раздражать, особенно раздражала наглая, в полном смысле слова бросающаяся в глаза реклама – это был плохой признак, видно, нервы сдавали, он отдавал себе в этом отчет, но ничего не мог с собой поделать. Вагон покачивало, выкрикивал станции репродуктор, и скоро неожиданно для себя самого Рудаки заснул.


Проснулся он от неожиданно наступившей тишины, тишина была полная – ничего вокруг не грохотало, не слышно было разговоров, молчал репродуктор. Он открыл глаза и увидел, что вагон пуст и стоит с открытыми дверями, и сразу же показалось ему, что вагон стал другим, не похожим на тот, в который он сел на «Вокзальной».

Во-первых, не было на стенках рекламы, но не это было главное, такая реклама иногда отсутствовала и в новом времени и тогда ее показывали в подвешенных под потолком телевизорах, правда, тут и телевизоров не было. Не очень насторожило и то, что сиденья вроде стали другими, потому что, если честно, то какие раньше были сиденья, он не помнил. Главной причиной его пока еще смутной тревоги была надпись по-русски на стекле двери «Не прислоняться» – не могло быть русской надписи в новом времени, в новом времени все надписи были на местном диалекте, ставшем языком этой Независимой губернии. Но вначале все это были смутные мысли и тревоги, и он решил, что завезли его в депо.

«Проспал, и в депо завезли! – подумал он и в панике выскочил из вагона. – А то двери захлопнутся, и еще дальше увезут».

Такое уже случалось с ним. Когда-то давно в Москве он тоже проспал, и завезли его в депо. Разбудила его тогда уборщица и по узким металлическим лестницам вывела из этого страшного темного подземелья, где дули горячие сквозняки и по переплетению рельсов беспорядочно сновали поезда, рыкая сиренами и ослепляя яркими фарами.

Перрон, на который он выскочил, был освещен лишь светом, падающим из окон вагонов, – дальше за колоннами была полная темнота, и куда дальше идти, было не ясно. Рудаки шагнул было за колонну, но там было так темно, что он тут же вернулся.

«Буду ждать, пока кто-нибудь не придет, – решил он сначала, – должен же быть кто-то в поезде». Но тут же его опять охватила паника – вдруг двери захлопнутся и поезд уедет, а он останется в темноте – и он побежал сначала в одну сторону, туда, где было меньше вагонов, но там в кабине машиниста никого не было, а потом в другой конец поезда, но и там кабина оказалось пустой.

«Что же делать?» – думал он, стоя возле кабины, и от отчаяния решил позвонить кому-нибудь по «мобилке», Иве или лучше В.К., может быть, вместе что-нибудь придумается. Он сунул руку во внутренний карман плаща, где обычно держал «мобилку», но ничего там не нашел, кроме каких-то обрывков бумаги, похожих на старые трамвайные билеты, сунул руку в боковой карман – нащупал там сигареты и спички, и вот спички его испугали по-настоящему – не пользовался он спичками давно, давно прикуривал он от зажигалок, а тут спички.

Он достал их из кармана вместе с сигаретами и тут же окончательно понял, что снова оказался в прошлом, хотя никаких усилий к этому не прилагал, никакой код не набирал и на прошлое не настраивался.

«Хотя… – вдруг припомнил он, – хотя перед тем, как задремать, думал я о старом метро, когда его только что построили, – было тогда всего четыре станции. Думал о том, что станции тогда объявляли по-русски». И опять отчетливо прозвучал у него в голове голос с электронным присвистом: «Станция „Вокзальная“. Осторожно, двери закрываются. Следующая станция „Университет“».

– Плохо дело, – сказал он вслух и стал осматривать себя, находя все новые подтверждения того, что перенесся он в прошлое и перенесся как-то иначе, более основательно что ли – вся одежда на нем была из прошлого: короткий чешский плащ с пуговицами в виде футбольных мячей – вспомнил он, что очень этот плащ любил, – и костюм старый, гэдээровский, и в кармане плаща обнаружились старый имперский рубль и легкие, похожие на алюминиевые, монетки по пятнадцать и двадцать копеек.

– Как-то слишком уж обстоятельно я перенесся в прошлое, – сказал он себе, подумал немного и решил, что это наверняка сон, и ущипнул себя за руку – было больно. – Ну и что? Во сне тоже может быть больно. Надо ждать, пока проснешься.

И он решил ждать с удобствами, вошел в вагон, уселся и стал смотреть в темноту за колоннами. Темнота там была какая-то очень плотная, и что-то было в ней угрожающее – казалось, что оттуда кто-то за ним наблюдает. Что-то угрожающее было и в царившей вокруг абсолютной тишине – было так тихо, что он слышал собственное дыхание. Он зажмурил глаза, надеясь, как в детстве, что когда он их откроет, все ужасы исчезнут.

Так и оказалось – когда он открыл глаза, то снова оказался в заляпанном рекламными картинками вагоне. Людей в вагоне было уже мало, и поезд ехал по верху, а не в туннеле – очевидно, заехал он далеко от старого города, в спальный район на левом берегу. И действительно, скоро поезд стал тормозить, и репродуктор на языке Губернии объявил прибытие на станцию «Зарница».

«Приснится же такое», – он тряхнул головой, отгоняя приснившийся кошмар, и встал– надо было выйти и пересесть на поезд в обратном направлении, так как свою станцию он проехал, и когда встал, что-то, глухо звякнув, упало на пол у него с колен.

Это оказалось несколько монеток, он подобрал их и заспешил к дверям, которые вот-вот должны были захлопнуться. Рассмотрел он монетки только когда выскочил на перрон – это были легкие, как будто сделанные из алюминия, монеты Империи по пятнадцать и двадцать копеек.

Рудаки как-то даже и удивился не очень, сразу вспомнил сирийские фунты, которые Ива нашла у него в кармане, и опять подумал, что некому ему, в сущности, обо всем этом рассказать – Иве не расскажешь, мнение В.К. он уже знал, да иного и трудно было ожидать и от В.К., и от любого другого его друга или знакомого. Единственный, кто мог бы помочь ему в этом разобраться, был Хиромант, но Хиромант умер – Рудаки только что в этом убедился.

«Некому рассказать, – подумал он тоскливо и вдруг вспомнил о своих проникновениях. – Ведь можно же в проникновение опять отправиться и попробовать Хироманта в прошлом найти! – мысленно воскликнул он, но тут же себе возразил: – Не известно, что из этого получится».

Прежде всего не известно было, проникал ли он в прошлое, или снилось ему все это, или казалось, но даже если и проникал, то не известно, проникнет ли еще раз, не известно, куда заведет его проникновение, и уж совсем не известно, найдет ли он в прошлом Хироманта.

«Но попробовать стоит», – решил он и в таком решительном настроении вернулся домой.

Как бы там ни было – сон это был или не сон, а к следующему проникновению Рудаки решил подготовиться основательно.

– Одеться надо нейтрально и желательно в как можно более старую одежду, так, чтобы в прошлом в глаза не! бросаться, – думал он, вспоминая свои прошлые проникновения. – А то и в первый раз меня Санин за одежду ругал, и во втором проникновении я из-за неподходящей одежды в милицию попал.

Стал он искать старую одежду сначала дома, но из этого ничего хорошего не вышло – Ива все старье обычно выбрасывала, а когда он после тщательных поисков на антресолях нашел все-таки и надел свой двадцатилетней где-то давности пиджак, она посмотрела на него изумленно и поинтересовалась, не на маскарад ли он собрался. Пришлось сказать, что на работе собирают старую одежду для дома престарелых. Ива обрадовалась такому случаю и вручила ему еще старую меховую шубу своей бабушки, и шубу пришлось взять, а потом долго искать отдаленную помойку, чтобы ее выбросить. Пиджак тоже пришлось выбросить, потому что один пиджак проблему не решал и назад домой его вернуть тоже было уже нельзя.

Проблему одежды надо было решать кардинально, и Рудаки долго мучился над ее решением, пока не вспомнил, что есть у него знакомый осветитель в одном театре, человек пьющий и потому нуждающийся в деньгах, и наверняка должен у него быть доступ к нужному Рудаки театральному реквизиту. И он отправился в театр, потому что не знал, как иначе найти своего знакомого, связь с ним он давно потерял и единственный выход был – поспрашивать о нем в театре. Отнесся он к этой экспедиции легко, и скоро выяснилось, что зря.

В театр его просто не пустили. Времена изменились, и нельзя было, как раньше, зайти просто так к знакомому актеру, как заходил он частенько с бутылкой и без к тому же Окуню. Рудаки вспомнил, как сидели они у Окуня в гримерной, как приходили другие актеры и актрисы, как пели, бывало, и стихи читали, а как-то раз и заночевал он в театре. Времена изменились, и теперь такое нельзя было и представить.

Напрасно он пытался уговорить двух мрачных стражей у служебного входа – те были непреклонны, и в конце концов он понял бесплодность своих попыток, вышел на улицу и закурил. И как раз в этот момент из служебного входа вышел невысокий человек с лицом Будды Бодхисаттвы в клетчатой кепке а ля Бельмондо. Был это непризнанный гений его молодости, а ныне всяческих премий лауреат и модный режиссер сопредельных Независимых губерний Марк Нестантюк. Сопредельные Губернии враждовали по поводу и без повода, и единственное, пожалуй, в чем они сходились, была необъяснимая рациональными средствами любовь к творчеству Марка Нестантюка, который проходил в Губерниях как «выдающийся немецкий режиссер», так как в свое время уехал в Германию и жил там, с триумфом наезжая на родину и в сопредельную Губернию и примиряя их ненадолго фактом своего присутствия и творчества, примиряя даже на деликатной почве русского языка, который в одной из Губерний был почти что запрещен как язык врага.

Слава превратила Марика Нестантюка в этакого метра, с по верблюжьему презрительно выпяченной нижней губой.

– Аврашенька, – сказал он значительно, раскрывая объятья, – страшно рад тебя видеть, – и тут же принялся рассказывать о своей последней работе – постановке Гамлета. Несчастный наследник датского престола, образ которого кто только из режиссеров ни уродовал, и в его трактовке не избежал издевательств – в постановке Нестантюка должен он был предстать трансвеститом и гомосексуалистом, расхаживающим по сцене в платье королевы.

Безуспешно пытаясь уклониться от троекратного поцелуя метра, Рудаки думал, насколько приятнее был Марик в виде непризнанного гения в годы его молодости. Был он тогда худым юношей несколько татарского облика и отличался от других непризнанных гениев, которых тогда было много в Кофейнике, своей неоспоримой полезностью для любой пьющей компании – всегда он легко добывал для компании трешку, а то и пятерку, пользуясь удивительной силой своей правой руки, которой наделила природа этого в общем-то довольно хилого еврейского мальчика. Достаточно тогда было пойти с ним в парк, где были силовые аттракционы – а таких в городе было много, – и он выигрывал пари, выжимая рекордные цифры на силомере.

Кроме этого неожиданного при его тогдашней комплекции и бесспорно полезного качества, Марик тогда ничем особым не отличался: как и все они, ругал власть и строил грандиозные планы на будущее. Рудаки не встречал его давно – как-то виделись они вскоре после того, как развалилась Империя, и тоже тогда строили, помнится, грандиозные планы, упоенные неожиданно свалившейся свободой, а с тех пор не виделись, поэтому воспользоваться удачной для его предприятия встречей Рудаки смог не сразу – потащил его Нестантюк в дорогущее кафе и начал подробно рассказывать о своих творческих свершениях. Наконец он иссяк, и Рудаки смог вставить слово:

– Послушай, Марик, ты не мог бы достать мне одежду – какую-нибудь старую, шестидесятых-семидесятых годов, костюм какой-нибудь, плащ?

– Плащ? – почему-то надежда губернского искусства зацепился именно за плащ. – Плащ, наверное, будет трудно, а костюмы – пожалуйста, хотя плащ тоже можно будет попробовать, – и наконец задал вопрос, к которому Рудаки готовился заранее, пробовал разные варианты ответа, но так ничего убедительного и не придумал: – А зачем тебе?

– Понимаешь, – ответил Рудаки, – тут мы с группой товарищей пьесу поставить затеяли – ну ты же знаешь мою компанию: Шварц там, В.К., – производственную пьесу семидесятых, так, смеха ради, и костюмы нужны.

Версия была самая дохлая – Рудаки сразу ее отбросил как неубедительную, когда пробовал разные объяснения, а тут она взяла да и выскочила.

– А где будете играть? – заинтересовался Нестантюк. – И что за пьеса?

Приходилось врать дальше:

– У В.К. дома будем играть, среди своих. А пьеса Арбузова на производственную тему, как называется, я не знаю, это В.К. подобрал – говорит, смешно должно получиться на фоне сегодняшних рыночных реалий, что-то там про комсомольцев-энтузиастов.

– Вы вроде староваты для комсомольцев, – усомнился Нестантюк.

– Может, и не про комсомольцев, – продолжал врать Рудаки, – но про энтузиастов точно.

– Не забудьте меня пригласить.

– А ты не уезжаешь? – с надеждой спросил Рудаки.

– Как я могу уехать?! – возмутился метр. – У меня же «Гамлет» в постановке.

– Раз не уезжаешь, конечно, пригласим, – терять Рудаки уже было нечего, – мы тебя и раньше, до постановки пригласим для консультации по сценическому решению и реквизиту. Кстати, о реквизите. Костюм когда ты сможешь достать?

– Костюм? – удивился Нестантюк. – Тебе что, один костюм нужен?

– Да нет, – спохватился Рудаки, – несколько, конечно. Сколько точно, я не знаю – это после читки выяснится, когда В.К. пьесу представит, – тут его посетило вдохновение. – Но пока и один не помешал бы. Так сказать, чтобы почувствовать атмосферу того времени, поносить, может быть, немного, свыкнуться.

Недаром говорят, что чужой энтузиазм заразителен – Нестантюк посмотрел подозрительно, пожевал верблюжью свою губу и наконец сказал:

– Ну, ладно. Пошли в театр – выдам я тебе костюм пока под честное слово где-то на недельку, а потом другие уже в реквизитном цехе в аренду возьмешь, за деньги. Ничего, – поспешно уточнил он, – деньги там небольшие.

– Вот спасибо, – сказал Рудаки, – удача какая, что я тебя встретил.

– Не за что, – важно ответило губернское светило.

Когда они вернулись в театр, Нестантюк торжественно прошествовал через проходную, а Рудаки, конечно же, попытались задержать, но метр небрежно бросил:

– Этот со мной.

И Рудаки, нехотя и не скрывая разочарования, пропустили.

Рудаки вышел из театра с большим пакетом, в котором был темно-синий ретро-костюм с жилетом и в придачу к нему коричневая фетровая шляпа в стиле Грегори Пека, и чувства у него были, как говорится, смешанные. Был он доволен, что так ему повезло и удалось без особых трудностей раздобыть костюм для решительного проникновения, но и совесть мучила – правда, не очень, – что пришлось ему наврать для этого с три короба и вранье его может легко обнаружиться, встреть Нестантюк В.К. или кого другого из общих знакомых, мучила его совесть еще и потому, что не известно, когда он из проникновения вернется (если попадет туда), и не известно, в каком виде, – опыт первого проникновения не настраивал на оптимистический лад.

Но все это было полбеды, а вот куда деть костюм до проникновения – это действительно была проблема и решать ее следовало немедленно.

Так он и стоял какое-то время возле театра, прислонясь к парапету подземного перехода и положив на этот парапет свое недавнее приобретение, курил и думал, куда деть костюм. Сразу возникла мысль отнести его к В.К. и попросить пока подержать, но для этого, во-первых, надо было придумать какое-то объяснение, а врать ему не хотелось, во-вторых, потом, когда решит он отправиться в прошлое, надо будет этот костюм надеть и в таком виде выйти, и вот тогда уж придется В.К. все рассказать и ни о каком проникновении после этого и думать нечего – начнут они опять с В. К. спорить и закончится все, скорее всего, выпивкой или ссорой.

Не известно, сколько он простоял бы так, если бы на улице, где он стоял, не возникла автомобильная «пробка».

Рудаки рассеянно смотрел на завывающее и воняющее стадо, когда рядом с ним остановился прохожий и сказал:

– Ну вот, началась эвакуация. Завтра город пустой будет.

Он вспомнил, что сегодня пятница и что народ едет на дачи, и потому такое движение и «пробки». И тут у него в голове что-то щелкнуло, и он вспомнил, что и у него есть дача, и проблема хранения ретро-костюма может быть решена оптимальным образом.

Правду говоря, дача эта была не совсем его, точнее, совсем не его, а была это дача одного его приятеля, который два месяца уже как уехал в Польшу на заработки и попросил его за дачей присматривать по мере возможности. Возможность эта как-то до сих пор не представилась – то это мешало, то то, и Рудаки туда так и не съездил, но угрызениями мучился и сейчас обрадовался, что вспомнил про приятелеву дачу, – очень кстати выходило: и дачу проверит, и костюм есть где оставить, и в проникновение с пустой дачи уйти куда легче, чем под насмешливым взглядом В.К.

Дачный поселок, в котором находилась дача его приятеля, похоже, доживал последние дни. Когда-то была эта дальняя окраина города, возле старого кладбища, но теперь поселок оказался среди нового городского района и пройдет немного времени и сады вырубят, дачи снесут и на их месте вырастут многоэтажные башни.

В поселке царило полное запустение – многие дачи стояли заколоченные, участки заросли травой и дикими кустами и лишь возле некоторых домов возились люди – в основном жгли листья, поэтому в воздухе стоял так любимый Рудаки запах прелых осенних листьев и дыма – запах поздней осени.

Потратив довольно много времени на поиски ключа – приятель говорил, что будет он лежать под крыльцом, но там его, конечно же, не оказалось, – Рудаки на всякий случай подергал дверь, и она легко открылась. В доме явно кто-то побывал – он понял это сразу, в комнате на столе лежала газета с остатками какой-то еды, а диван был застелен одеялом и второе одеяло лежало комком сверху. Однако большого беспорядка не наблюдалось, и вроде ничего не украли – насколько помнил Рудаки, все нехитрое дачное хозяйство его приятеля было на месте, даже старый телевизор по-прежнему стоял на шаткой тумбочке у окна.

Оставлять дачу незапертой не хотелось, и Рудаки стал рыться в чулане в поисках гвоздей и молотка – он решил, уходя, просто забить дверь, но неожиданно обнаружил там не только молоток и гвозди, но и ржавую щеколду с висячим замком. В замке торчал ключ.

Плотник из профессора Рудаки был аховый, но все же, ударив себя несколько раз по пальцам, он кое-как прибил щеколду ко входной двери и вставил замок. Ключ поворачивался довольно легко, и мысленно похвалив себя за проделанную работу, он решил отдохнуть от трудов праведных и уселся с сигаретой на веранде в продавленном кресле.

«Можно теперь спокойно оставить костюм, – подумал он, – запихну пакет с костюмом в диван – там его никто не найдет, даже если бродяги снова на дачу проникнут».

Он посидел так немного и хотел уже спрятать костюм и возвращаться домой, как вдруг решил его примерить.

Зеркало на даче было одно – маленькое, и в нем едва ли можно было себя хорошо рассмотреть, но то, что в нем Рудаки увидел, ему понравилось – выглядел он в этой старой тройке солидно и непривычно, чужим каким-то выглядел, строгим и значительным. В новом времени он обычно ходил в джинсах и куртках всяких – так было принято у них в Университете – подражали американцам. И сейчас, когда он приехал на дачу, были на нем джинсы и твидовый пиджак, и он привык так ходить, разве что на очень уж торжественные мероприятия надевал костюм, поэтому ему казалось, что и в этом костюме будет он чувствовать себя неудобно. Оказалось, что чувствует он себя в этом костюме совсем неплохо – костюм был удобный и движений не стеснял. Он повязал строгий галстук, который взя/ специально для этого случая, и с галстуком себе тоже понравился. Нарушали гармонию только кроссовки, и с этим надо было что-то делать – нельзя было отправляться в прошлое в кроссовках. Правда, перед экспедицией можно будет взять из дому парадные туфли, но ему хотелось сейчас провести репетицию и посмотреть на себя, так сказать, в полном снаряжении, и он стал искать что-нибудь подходящее на даче.

Нашел он подходящие туфли не сразу и в неожиданном месте – в подвале, зато было это то, что надо, – тупоносые осенние туфли на толстой микропористой подошве. Он вспомнил, что мечтал он о таких когда-то, но по бедности так никогда и не купил. Конечно, были они далеко не новыми и грязными страшно, но когда он их вымыл, вытер тщательно тряпкой и надел, то понял, что экипировка завершена и готов он теперь полностью к проникновению, надо только настроиться соответствующим образом.

Он сел в комнате на ветхий стул и стал вспоминать прежние свои два проникновения– как он туда попал и как выбрался, – и многое выглядело неясным. Выходило, что и в первое, и во второе проникновение попадал он почти случайно.

В первый раз набрал он код на Двери так, как сказал Хиромант, про что-то там подумал, про то, что было с ним в прошлом, но подумал как-то вяло, например, цвет стен в парадном вспомнить не смог, и Дверь не открылась, а открылась она потом сама, когда он никакой код не набирал, а просто вдруг вспомнил одну яркую картинку из далекого прошлого, не событие какое-нибудь выдающееся, а просто картинку – она и открылась.

А во второе проникновение он попал уж совсем случайно – лежа дома на своем старом диване, вроде как задремал и оказался на институтском собрании где-то в восьмидесятых годах. И вот в связи с этим вторым проникновением возник у него один вопрос, и касался он одежды – предмета основной его теперешней заботы.

«Как же это выходит? – думал теперь он, рассеянно прислушиваясь к далеким звукам похоронного марша – видно, не закрыли кладбище возле дачного поселка, а говорил его приятель, что закрыли давно. – Выходит, что я перед вторым проникновением как-то умудрился сначала туфли и пиджак надеть, потому что лежал я на диване наверняка без них, побывать в них на собрании в восьмидесятые годы – летом вроде это было или ранней осенью, – а потом опять на диван улечься без них. Да уж, – вздохнул он, вспомнив свой разговор с В.К., – были у В.К. все основания говорить, что это я сны видел и ни в каком прошлом не был».

Он еще раз тяжко вздохнул по поводу всех этих сложностей, неожиданно свалившихся на его голову, и решил, что пора дачу запирать и ехать домой.

Перед уходом он еще раз подошел к маленькому зеркалу и полюбовался собой в темно-синей ретро-тройке, даже шляпу а ля Грегори Пек надел для пущего эффекта. Очень он себе в этом наряде нравился, если еще бороду с проседью убрать да молодой энергии прибавить, то будет вообще здорово.

«А что если прямо сейчас на поиски Хироманта отправиться? – неожиданно подумал он, глядя на себя в зеркале. – Зачем чего-то ждать? Волноваться никто не должен – моего отсутствия в этом времени, точнее, моего присутствия в прошлом, – поправил он себя, – тут никто, похоже, не замечает. Вот возьму и прямо сейчас начну себя настраивать на прошлое, – решил он, – тем более что антураж на даче самый для этого что ни есть подходящий – приятель сюда все старье перетащил».

Он уселся на диван, брезгливо сбросив одеяла, оставленные бродягами, поставил на пол зеркало так, чтобы себя в нем видеть, и стал рассматривать обстановку и вещи, пытаясь определить их возраст.

Телевизор был «Темп» – у них тоже такой был где-то в семидесятых, наверное. Ива все гордилась, что трубка в нем корейская – весь-то он был насквозь советский, а трубка корейская, что призвано было гарантировать качество.

Диван, на котором он сидел, скорее всего, еще старше. Был он солидный, прямоугольный, обитый рваным черным дерматином, обивочные гвоздики с потемневшими от времени золотыми шляпками. У них с Ивой такого дивана никогда не было, но имелся такой диван у Ивиного дедушки и произведен он был в тридцатые, а то и в двадцатые годы прошлого века. И диван, на котором он сейчас сидел, похоже, из того же времени.

Стол тоже был из прошлого и тоже из далекого. Круглый, покрашенный ободранной белой или голубой краской, этот стол напоминал Рудаки стол его детства. Помнил он, что был у них дома такой стол, застеленный коричнево-золотистой скатертью с кистями – скатерть спускалась тяжелыми складками до самого пола, было под столом темно и страшно, и казалось маленькому Рудаки, что под столом кто-то притаился и вот-вот схватит его за ногу. Здесь же скатерти на столе не было, а был он застелен сверху газетами, причем тоже старыми.

Прямо перед ним лежала «Комсомольская правда» от… – он напряг зрение и прочитал мелкий шрифт, – от 27 июня 1975 года, и заголовки, которые он читал, так быстро перебросили его в прошлое, что даже голова немного закружилась.

Перед ним раскрывался летний день 27 июня 1975 года, один день Великой Империи, ушедшей в небытие у него на глазах. Ему казалось сейчас, что был этот день солнечным, но где-то далеко заходила гроза и, хотя на небе не было ни облачка, вдали, перекатываясь по горизонту, негромко грохотал гром. На улице в этот день было душно и пахло пылью и свежесрезанной травой с газонов.

Был этот летний день в Империи обычным, ничем не примечательным. Отбыл с официальным визитом в Италию член Политбюро ЦК КПСС, министр иностранных дел СССР А.А.Громыко, и провожал его тоже член Политбюро товарищ Кузнецов. Кто такой был товарищ Кузнецов, Рудаки, конечно, уже не помнил, зато вспомнил, как выглядело в жаркий летний день летное поле аэродрома в Шереметьеве – не раз улетал он оттуда в разные места, – вспомнил дрожащий над раскаленными от жары бетонными плитами воздух, бензиновые пятна на этих плитах и – совсем уж странно – вдруг явственно ощутил на губах металлический вкус выдаваемой в советских самолетах бесплатной газировки.

В этот день «в гости к советской молодежи» – так гласил заголовок – прилетели представители Союза свободной немецкой молодежи во главе с неким Гюнтером Ретнером, и встречал их товарищ Янаев. Кто такой Ретнер, Рудаки не знал, но сильно подозревал, что сотрудник Штази, а вот прочитав фамилию Янаева, поморщился – вспомнил, как неумелые и трусливые функционеры второго эшелона пытались спасти Империю в девяносто первом. С горечью вспомнил, как тогда, в августе девяносто первого они ненавидели этих функционеров и готовы были защищать молодую демократию, не ведая, что принесет она им впоследствии.

– Эх, – вздохнул он, – поди знай… – и стал с удовольствием вглядываться в смазанную черно-белую фотографию, на которой было изображено торжество в городе Лоренсу-Маркиш, устроенное в этот день по поводу провозглашения независимости и основания Народной Республики Мозамбик. Перед толпой на главной площади города выступал Президент фронта освобождения Мозамбика товарищ Самора Машел, и была это победа Великой Империи, а Рудаки как бывший солдат этой империи ее победам радовался.

Происходили в этот жаркий предгрозовой день – так казалось Рудаки – и другие интересные и невозможные в новом времени события: в Алма-Ате открылся слет молодых овцеводов и закончился всесоюзный конкурс стригалей, завершилась комсомольская стройка на Зейской ГЭС («Никогда я не побываю на Зейской ГЭС», – почему-то с грустью подумал Рудаки, хотя причину этой грусти едва ли смог бы объяснить). В этот солнечный летний день из Москвы в поездку по СССР отбыли король бельгийцев Бодуэн и королева Фабиола.

«Другая жизнь, – думал Рудаки, – другое время, другая планета, хотя прошло по историческим меркам всего ничего, каких-то тридцать лет, – взгляд его упал на висевший на стенке прошлогодний календарь, где голая красотка сидела верхом на автомобильной шине. – В Империи за такой календарь можно было срок получить – наверняка посчитали бы порнографией, – грустно усмехнулся он. – Все мы: и я, и мои друзья, и все люди старшего возраста, совершили путешествие во времени, и не надо тебе никакого Хироманта с его проникновениями и кодами. Перенесли нас в другое время и на другую планету, и почти все мы чувствуем себя здесь чужими. Ведь какой-нибудь французик так себя не чувствует – и время его детей, и время внуков не так уж отличается от его времени, мода только изменяется, а у нас…»

Он так задумался, что не сразу услышал, как на улице кто-то кричит:

– Валера!

Валерой звали его приятеля, владельца дачи. Рудаки открыл дверь.

У калитки стоял отставной полковник Рудницкий – сосед приятеля по даче и старый знакомый Рудаки, и был отставной полковник навеселе.

– Аврам?! – воскликнул Рудницкий. – Вот так встреча! Ты что здесь делаешь? А Валера где?

– В Польше Валера, на заработках, – ответил Рудаки, – собирает там что-то, хмель, кажется, а я вот дачу решил проверить.

– Очень кстати, – сказал Рудницкий, хотя не понятно было, что именно кстати, и показал на бутылку, которую бережно прижимал к груди. – Это дело надо отметить – у меня как раз смородиновая наливочка созрела. И яблоки, – он продемонстрировал пакет с яблоками, открыл калитку и нетвердо направился к даче.

Они расположились за антикварным столом. Рудаки разыскал и вымыл стаканы, тоже антикварные – граненые, убрал остатки пиршества бродяг, и после второй Рудницкий уже рассказывал о своей непростой кафедральной жизни, где разболтанный штатский личный состав дисциплины не понимает и к мнению старших не прислушивается должным образом, и остановить его было невозможно.

Рудаки знал Рудницкого давно – учился с ним вместе, правда, на разных курсах и потом встречал то там, то тут. Как-то давным-давно в Дамаске напугал он Рудницкого страшно в местном аэропорту – тот летел куда-то через Дамаск на задание и стоял в ожидании своего самолета, сувениры разглядывал, а Рудаки в аэропорту свой человек тогда был – встречал и провожал «хубару»[20] советскую, подошел он тогда сзади к Рудницкому и хлопнул по плечу, а тот с испугу пистолет выхватил. Смеху потом было, но это потом, а сначала их обоих загребла сирийская военная полиция – хорошо, что у Рудаки «садык»[21] там был, полковник Аднан Башир. Но все это было страшно давно, в другой жизни, а сейчас полковник Рудницкий маялся на гражданке – преподавал язык в каком-то институте и никак не мог примириться с гражданской безалаберностью.

Они уже почти прикончили смородиновую, и Рудницкий принялся рассказывать какую-то тягучую историю из своей африканской службы, про комиссию какую-то из Генштаба, которой он чем-то не угодил, и его чуть было не отправили в Союз, а Рудаки, слушая его, вспомнил другую его историю, которую очень любил, так как была она не только смешной, но и будила в нем какое-то странное чувство, гордости что ли… Что ни говори, а великая была Империя, и над ее просторами и над просторами ее колоний и сателлитов действительно никогда не заходило солнце. А история была такая. В одной то ли африканской, то ли восточной какой стране служил незаметный советский капитан. Ничем он особенным не отличался – служил себе, как все, учил местных вояк суворовской «науке побеждать» в интерпретации генштабов-ских головотяпов, водку пил, когда была, или местное пойло, когда водки не было. Отличался он только тем, что пил он не только со своими боевыми товарищами, а был у него садык-собутыльник из местных, тоже капитан. Пили они с этим садыком разные напитки и говорили о разном, в том числе и о великом и всепобеждающем учении марксизма-ленинизма, и очень местный капитан это учение уважал.

Однажды произошел в этой стране государственный переворот. Ничего особенного наши военные в этом событии не видели – переворот в таких местах дело житейское. В общем, на улицах танки, патрули на джипах, наши в своей гостинице сидят – инструкций ждут. Вдруг к гостинице подъезжает джип под охраной бронетранспортера, выходит из этого джипа садык и собутыльник нашего капитана и просит провести его в номер, где живет наш капитан. Тот – ни жив ни мертв – встречает садыка на пороге, и садык ему сообщает, что президентский дворец он уже взял, телеграф взял, почту взял и просит дальнейших указаний.

Рассказывал Рудницкий, что капитана сначала в Союз услали, в отдаленный гарнизон – от греха подальше, а потом, когда его садык президентом той страны стал и с визитом в СССР приехал, сделали нашего капитана сразу полковником и орденом наградили. Вот такая была история, и Рудаки с удовольствием ее сейчас вспоминал.

Между тем отставной полковник закончил повесть о своей неравной борьбе с комиссией Генштаба, и к тому времени закончилась и смородиновая настойка и пора было по домам. Рудаки как-то расхотелось уже отправляться в проникновение – в голове после настойки шумело и в сон клонило. Рудницкий ушел на свою дачу – что-то там ему еще сделать надо было – и обещал попозже зайти за Рудаки, чтобы вместе ехать в город.

Рудаки вышел его проводить и, когда он ушел, сел на скамейку возле двери. Погода была солнечная, но не жаркая – любимая его осенняя погода. Он подставил лицо солнечным лучам и закрыл глаза. После прокуренной комнаты было приятно вдыхать чистый осенний воздух, в котором уже чувствовалась прохлада.

«Надо переодеться, и еще костюм спрятать надежно, и дачу закрыть», – лениво уговаривал он себя, но вставать не хотелось, а хотелось сидеть так и ни о чем не думать.

9. Солдат империи

Военно-учетная специальность лейтенанта Рудаки называлась длинно и загадочно – командир машины спецотряда по разложению и деморализации войск и населения противника (ВУС 2001), и виделись за этим названием ночные перестрелки и погони, кинжалы в зубах, летящие под откос поезда и вконец деморализованное население противника, не говоря уже о полностью разложившихся войсках последнего. И так оно и было или почти так.

– Не знаю, как там войска и население противника, – говорил командир двадцать седьмого мотострелкового полка полковник Ермаков, – а личный состав полка вы разложили полностью.

Говорил он это, обращаясь к офицерскому составу спецотряда, который внимал ему равнодушно, ибо подчинен ему не был – это раз – и завтра начинались маневры и никуда он без их отряда не денется, потому что маневры были для наблюдателей штабов дружественных армий и переводить кому-то этим наблюдателям надо будет – это два. Ну и три – это то, что офицерский состав мучился жестоким похмельем и равнодушно внимал всему, что не касалось текущего состояния их организмов.

Численностью состав был невелик. Чуть впереди строя, обратив к полковнику усатое лицо популярного во дворе кота-забияки и по-уставному поедая глазами начальство (хоть и не свое, но все же), стоял командир отряда Алик Ефимов по прозвищу Бес. На правом фланге стоял дылда Поросюк из республиканского МИДа, и больше о нем сказать нечего, ибо всем известно, что если человек из МИДа, то этим все сказано. Рядом с Поросюком, встряхивая головой, как лошадь от слепней, переминался с ноги на ногу Саня Бай-борода – постороннему человеку было бы не ясно, почему у лейтенанта Байбороды дергается голова, а все объяснялось просто – вчера на его очки кто-то сел и сломал дужку и теперь этим лошадиным движением головы он их поправлял. За Саней выпячивал аккуратный животик парторг отряда Коммунар Пупышев, и о нем тоже сказать больше нечего, потому что, если парторга зовут Коммунар, то что тут еще скажешь. За Коммунаром стоял Рудаки, и замыкала строй добродушная физиономия техника-лейтенанта Лени Крамаренко, которому быть в этом строю, вообще-то, не полагалось, а полагалось быть возле машин, но он был человек компанейский и, кроме того, как настоящий представитель Советской технической интеллигенции находящиеся в его ведении машины терпеть не мог.

После вчерашнего плохо было всем, кроме Коммунара, который, как и положено парторгу, не пил и пьянство осуждал, а состоялся вчера очередной день рождения Лени Крамаренко. Леня утверждал, что день его рождения никому не известен, так как родился он в товарном вагоне, в котором его мать уезжала в эвакуацию, – поезд уходил в тыл под сплошными бомбежками, и никто, конечно, день его рождения точно не запомнил, а записали позже, спустя месяц, наугад. Утверждал поэтому техник-лейтенант Крамаренко, что у него не день, а месяц рождения, который он имеет законное право отмечать каждый день этого месяца с боевыми товарищами. Вот и отмечали, не каждый день, но часто и организм иногда бунтовал.

Плохо было всему офицерскому составу отряда, но особенно плохо было лейтенанту Рудаки и не от выпитого накануне – выпил он как раз на удивление мало, а от странного, какого-то слишком уж реального и в то же время совершенно фантастического сна, который он видел накануне ночью и который не мог забыть до сих пор. Более того, ему почему-то казалось, что все, что он в этом сне увидел, он видел и в реальности, только вот, где и при каких обстоятельствах, не мог вспомнить, потому что такое и вообразить было трудно. Рудаки отгонял это навязчивое ощущение дежа вю, но оно упорно возвращалось.

Снилось ему, что вышел он из метро в центре, направляясь на площадь Калинина, где назначена у него была после работы встреча с Окунем-актером, вышел, толкнув неподатливую стеклянную дверь, и тут же застыл на месте от изумления, потому что прямо напротив входа увидел на столбе огромный, переливающийся яркими цветами щит, на котором изображены были фантастические горы, прямо из фильма «Золото Маккены», и два ковбоя на норовистых скакунах, а ниже была надпись, не менее фантастическая, чем горы: «Welcome to Marlboro country».

Когда пришел он немного в себя и огляделся, то захотелось ему во сне зажмурить глаза, чтобы не видеть всего того, что было у него перед глазами. А было у него перед глазами следующее: с левой стороны, там, где должна была быть страшненькая, пахнущая грязными тряпками «Бульонная», – роскошный, сияющий внутри ярким светом и рекламами кока-колы и прочих невиданных в Союзе напитков зал ресторана «Макдональдс» и справа, там, где должно было находиться какое-то официальное заведение, управление какое-то чего-то там, теперь было казино «Колесо фортуны».

Первая мысль у него была во сне, что оказался он за границей, и потом, когда проснулся, он тоже так сначала решил, но потом, вспоминая сон, понял, что это не так – надписи все вокруг были на языке Республики, а некоторые – по-русски, хотя были и английские надписи, но они были явно исключением.

Сон был длинный и насыщенный чудесами. Когда пришел он во сне на площадь Калинина, дивясь по пути роскошным витринам – такие витрины он не то что в Союзе, а и за границей – в Сирии или в Египте – не видел, когда пришел он на перекресток улицы Карла Маркса и Креста и спустился в подземный переход, чтобы перейти к Почтамту, где должен был ждать его Окунь, то вместо привычного загаженного перехода с постоянно дежурившим там нищим алкоголиком Беней предстал перед ним огромный подземный зал, накрытый прозрачным куполом, и вели вниз, в этот зал, бесшумные медленные эскалаторы, и когда ступил он робко на движущиеся ступени и привезли они его в этот зал, то оказался он опять среди витрин, еще более роскошных, чем те, что видел по дороге, и в витринах находились разные товары, в советской действительности совершенно немыслимые, но самым немыслимым и фантастическим были не они, а был он сам, точнее, его отражение в огромном зеркале в одной из этих витрин.

Видел он в этом зеркале человека не молодого, но и не очень старого с седой аккуратной бородкой, одетого в длинный, до щиколоток, какой-то сногсшибательно заграничный белый плащ, слегка помятый с небрежной такой элегантностью; на шее у этого человека с той же небрежной элегантностью был повязан черный шарф, и на ногах у него были блестящие черные длинноносые туфли.

Рудаки знал, что никак не мог он быть этим элегантным иностранцем, и в то же время во сне был абсолютно уверен, что в зеркале отражается именно он – профессор Аврам Рудаки. Почему-то этот титул или – как там? – звание «профессор» больше всего напугало его во сне, и лейтенант Рудаки проснулся с громким криком и едва не свалился со своей верхней койки на спавшего под ним Крамаренко.

– Чего ты орешь, как резаный? – лениво поинтересовался сквозь сон Крамаренко и, не дожидаясь ответа, перевернулся на другой бок и захрапел.

– Слышишь, Аврам, – опять спросил его сейчас Крамаренко, – ты чего так ночью орал? Всю казарму перебудил.

– Вас перебудишь, – ухмыльнулся он, – сон мне приснился, будто в карауле стою и враги на родную часть посягают – вот я и орал, чтобы вас в ружье поднять, но вас разве поднимешь.

– А что за враги?

– Империалисты, кто же еще?

– А… – сказал Крамаренко, и они замолчали.

После взбучки Ермаков их распустил до дальнейших распоряжений, и они разлеглись на траве в тени старого клена, росшего у стены казармы, – маневры начинались завтра и пока, до ночной тревоги, которая в общем-то была тайной, но о которой все давно знали, делать им было нечего.

– Может, это… по портвешку? – предложил Байборода, но предложение не получило поддержки – жарко, а Коммунар, читавший «Правду», бросил поверх нее на Байбороду суровый, исполненный укоризны взгляд.

Рудаки лежал на спине, заложив руки за голову и прикрыв лицо пилоткой, и думал тяжкую думу о тех странных вещах, которые происходили с ним и вокруг него, думал и не мог решить, что было более странным – то, что происходит с ним, или та суета, которая намечалась вокруг его скромной персоны.

Началось все с того, что он сам напросился в армию, напросился, уволившись не так давно из армии подчистую после двух загранкомандировок, уволившись, казалось бы, окончательно и бесповоротно, – вдруг пошел и напросился.

Объяснить свой поступок он не мог ни самому себе, ни друзьям – В.К. смотрел теперь на него, как на слабоумного, – ни тем более Иве. Просто в одно, как он теперь понимал, отнюдь не прекрасное утро вместо того, чтобы идти на работу в свой институт, где служил он переводчиком, он вдруг взял и пошел в военкомат и разыскал там своего приятеля по Кофейнику «кофейного лейтенанта» Валю Усатова, заведовавшего офицерской частью.

Лейтенант Усатов был личностью неординарной далее для Кофейника, где неординарных личностей было много. Необычным было уже то, что был он единственным военным среди разношерстных завсегдатаев Кофейника, более того, являлся он туда иногда в форме, что расценивалось как вызов обслуживающим персоналом и не только. Официантка, носившая заслуженное прозвище Валька-стерва, как-то прошипела ему, швырнув на столик его скромный заказ:

– Форму позоришь!

Он улыбнулся своей доброй улыбкой и ничего не ответил.

Рудаки как-то спросил его:

– Почему ты в форме в Кофейник приходишь? Переоделся бы, и никто бы тебя не трогал.

– Далеко ехать переодеваться, – ответил Усатов, – а что Валька-стерва и другие думают, мне до лампы – устав заходить в форме в заведения общественного питания не запрещает.

Рудаки понял, что мнение окружающих действительно Вале Усатову «до лампы», и, тихо позавидовав, больше этой темы не касался.

Усатов был активным завсегдатаем Кофейника и всегда принимал участие в спорах и разговорах. Споры эти и разговоры были разнообразные, говорили и спорили обо всем: о литературе, о кино, о политике, только две вещи были в них постоянными – постоянно ругали власть и постоянно при этих спорах и разговорах организовывалась складчина на бутылку и происходил тайный разлив под столиком в кофейные чашки в нарушение красочного объявления, запрещавшего «приносить и распивать».

В общем, подводя черту под краткой характеристикой «кофейного лейтенанта» Усатова, можно сказать, что был он парнем добрым и компанейским, и в том, что Рудаки направился именно к нему проситься в армию, не было ничего удивительного.

Усатова его просьба, конечно, удивила – его подопечные офицеры запаса обычно от сборов уклонялись, как могли, но удивила умеренно.

– Вольному воля, – сказал он, – может, тебе и правда надо переменить обстановку. Давай я тебя на маневры пошлю – скучать не будешь. Ну как? Пойдет?

– Пойдет, – ответил Рудаки.

И вот лежал он сейчас на траве и размышлял о многом и, в частности, о том, какой бес его попутал напроситься на эти маневры, которые еще и не начались, а уже хочется, чтобы скорее закончились, и ответа на этот вопрос не находил.

Не находил он ответа и на другие вопросы, и вопросов таких было много. Вот, например, постоянно было у него ощущение, что все с ним сейчас происходящее однажды уже было, и часто воспринимал он происходящее так, будто не с ним все это происходит, а с кем-то другим, а он наблюдает со стороны, как в кино. Мало того, что он переживал все как бы во второй раз, часто ему казалось, что он знает, что должно произойти дальше, а это было уже черт знает что и сплошная мистика.

В данный момент, к примеру, был он уверен, что позовут его сейчас к начальнику сборов полковнику Грибичу, и чтобы проверить свое предчувствие, он сказал сидевшему на траве рядом с ним Байбороде:

– Что-то кажется мне, Саня, что меня сейчас к Грибичу дернут.

– Перекрестись, – рассеянно посоветовал Байборода, он чинил дужку своих очков с помощью трудно добытой у радистов проволоки, и было ему не до Рудаки и его предчувствий.

Правда, когда буквально через пару секунд прибежал водитель их машины сержант Петренко и объявил, что лейтенанта Рудаки в Первую часть вызывают, поднял Саня Байборода близорукие глаза от своего рукоделия и сказал, покачав головой:

– Ну, ты даешь! Прям Кассандра.

Рудаки не ответил и поплелся в Первую часть.

Плелся он в полной уверенности, что ждет его взбучка за «порочащий честь офицера проступок», и укрепил его в этой уверенности исполненный сочувствия и тревоги взгляд Петренко – смотрел Петренко тоскливо и сочувственно потому, что и сам был причастен к этому порочащему честь проступку, поскольку проступок был совершен как раз на его БМП.

А заключался позорный проступок в том, что стояла в том июне жуткая жара и Рудаки подговорил товарищей поехать на БМП купаться на речку, что само по себе уже было серьезным нарушением, а тут еще дернул его черт самому сесть за рычаги. Но и это было бы ничего, если бы не проезжали они по краю танкодрома, где в уютной тени расположилась партячейка их отряда в составе Коммунара Пупышева, Поросюка и пары старослужащих из механиков за изучением материалов последнего партийного съезда, и надо же было так случиться, что расположились они как раз на пути следования БМП и свернуть Рудаки не мог, так как рычаги ходили туго, да и забыл он, за какой рычаг надо тянуть.

Бежали партийцы, как пресловутые зайцы перед ревущей боевой машиной, бежали, бросив газеты и личное имущество, поэтому переехал Рудаки газету с портретом генерального секретаря, пилотку Поросюка и планшетку Пупышева и должны были все эти предметы выступать как вещественные доказательства на готовящемся «суде офицерской чести». Особенно веской уликой был перееханный генсек – изуродован он был изрядно и выглядел жалко.

До речки они все же доехали и уже прыгали с брони в мутноватую воду, когда настиг их джип дежурного, и были доставлены они всей компанией к Ермакову, но дальнейших наказаний не последовало, так как начинались маневры и, как уже говорилось, переводить наблюдателям, кроме них, было некому. Поэтому был Рудаки сейчас абсолютно уверен, что решение отложить наказание было пересмотрено и ждет его «губа», а может, и что похуже, учитывая степень перекошенности лица генсека.

Правда, где-то в глубине души сомневался он, что вызов к полковнику был связан с последним эпизодом, где-то в глубине души или еще где сидело у него слово «Африка» и связанные с этим словом смутные образы каких-то озер, хижин на сваях и тощих собак. Он гнал эти образы, но они возвращались и исчезли только тогда, когда предстал он перед полковником Грибичем и тот сказал, нахмурив и без того грозно сросшиеся брови:

– Антисоветчиной пахнет ваша история.

– Случайно получилось, товарищ полковник, с управлением не справился, – сказал Рудаки, рассматривая свои запыленные сапоги.

– А сапоги тоже случайно не почистили? – поинтересовался Грибич.

– Как раз собирался, – ответил Рудаки.

Грибич молча покачал головой, а потом вдруг хлопнул ладонью по столу и сказал:

– Ну, ладно! У меня достаточно оснований, чтобы отдать вас под трибунал – есть заявления старшего лейтенанта Пупышева и лейтенанта Поросюка, они определенно заявляют, что вы намеренно направили машину на партячейку, стремясь нанести им физические повреждения или увечья, – он сделал внушительную паузу, а Рудаки подумал: «Сука, Поросюк! Ну, ладно Коммунар – ему по штату положено, а Поросюк – товарищ называется!». Грибйч между тем продолжил: – Однако, учитывая вашу молодость и искреннее раскаяние… Ведь вы раскаиваетесь? – поинтересовался он.

– Конечно, – ответил Рудаки и посмотрел в окно.

В окно была видна дорожка, ведущая от проходной к казармам, и по ней как раз шли лейтенанты Байборода и Крамаренко, судя по веселой походке и оттопыренным карманам, предложение Байбороды насчет «портвешка» было только что успешно реализовано.

Рудаки завистливо вздохнул, а полковник Грибич между тем продолжил свою тираду, и если опустить эпитеты, то из произнесенного полковником страстного монолога явствовало, что «дело о преднамеренном наезде на партячейку» – именно так назвал это дело полковник – приостановлено и лейтенанту Рудаки дается возможность искупить свою вину отличным выполнением боевой задачи в ходе предстоящих маневров.

«А как же тростниковые хижины, озера и прочая Африка?» – несколько удивлялся Рудаки, выходя от полковника после разноса, – он уже успел привыкнуть к своим постоянно сбывающимся предчувствиям, и то, что очередное его предвидение сейчас не сбылось, как-то немного удивляло и даже тревожило.

Однако ожидали его сейчас не тростниковые хижины и прочая экзотика, а вполне прозаические дела, среди которых одно было приятным – не ошибся, он и лейтенанты Байборода и Крамаренко действительно озаботились портвейном и вечером предстояла дегустация, а остальные дела были неприятными, но неизбежными, и самым неприятным из них была ночная тревога.

Не то чтобы лейтенант Рудаки особенно боялся этой тревоги – бояться там было нечего, а не любил он неопределенности: когда будет тревога, точно никто в отряде не знал, и это означало, что тебя разбудят, не известно когда среди ночи, и надо будет поспешно и неаккуратно одеваться, а потом куда-то бежать без завтрака и, что самое неприятное, даже без чашки чаю какого-никакого.

Рудаки армию любил за то, что делала она людей легкими и безответственными, даже и против войны не очень бы возражал – в ее средневеково-романтическом варианте, с обязательным завтраком перед боем, построением в карэ и… под барабанный бой. Но чтобы вот так – среди ночи и даже без чая!..

Однако все вышло не так уж и плохо. Во-первых, заснуть ему не удалось, и потому никакого внезапного пробуждения не было. Когда задребезжали звонки тревоги, он давно уже лежал без сна, слушая храп Крамаренко с нижней койки и перебирая в уме странные свои предвидения и сны. Он спрыгнул с койки и побежал умываться, увертываясь по дороге от полусонных и полуодетых воинов, тыкающихся туда-сюда.

Кроме него, в умывальной (она же туалет) никого не было, и он не спеша умылся и набрал в захваченную кружку воды для чая. Когда он вернулся к себе, боевые товарищи еще пребывали в разобранном состоянии, но в коридоре уже слышался львиный рык полковника Ермакова и скоро должно было появиться и их непосредственное начальство, поэтому с чаем надо было спешить.

У них с Крамаренко для чая было все необходимое – недаром Леня был инженером на каком-то секретном заводе – привез он с собой кипятильник-зверь, от которого свет в казарме сразу тускнел, зато вода закипала мгновенно. Когда в дверях их закутка появился Грибич и натужно заорал, они не только сами выпили обжигающего крепкого чаю, но и Саню угостили, и можно было и закурить.

Однако закурить удалось только возле гаража, где стояли их машины, зато закурить можно было со вкусом и не спеша, так как на гараже висел огромный замок, а ключ, как оказалось, был у прапорщика, который жил в городе. Послали нарочного за прапорщиком, но он приехал без ключа, долго ругался, что ему не сказали, что надо было взять ключ, и, отругавшись, снова уехал за ключом.

Когда их колонна наконец выехала, на дворе было уже позднее утро. Трясясь на заднем сиденье «газика», Рудаки в который уже раз думал о вечном и неизбывном армейском беспорядке, несмотря на который, все же удается иногда побеждать врагов, может быть, потому, что у тех беспорядка тоже не меньше. А потом начались маневры.

Если бы потом, спустя даже немного времени, скажем, через месяц, спросили бы Рудаки, что он помнит из того, что было на маневрах, то смог бы он вспомнить только несколько эпизодов. Запомнилось ему, например, как красиво стреляли танки трассирующими снарядами во время ночных стрельб – такой фейерверк он и по телевизору не видел; запомнилось, как пускали прямо над их позициями с самолетов ракеты «воздух-земля» и казалось, что такая ракета летит тебе точно между глаз, хотя цели у них были далеко, за много километров. Солдаты не выдерживали, выскакивали из окопов и бежали вслед за ракетами, они бы тоже бежали, если бы не было в селе, где располагался штаб, магазина и если бы не было в том магазине убийственного для организма плодово-ягодного вина – они пили это вино и смеялись над трусливыми солдатами, у которых не было денег, чтобы купить себе «Dutch courage».[22]

А как-то и Рудаки испугался не на шутку. Во время рейда в тыл условного противника, где задание у них было разбросать листовки, спрятались они переждать светлое время в стогу и, естественно, скоро заснули. Проснулся Рудаки от толчка и вместо ожидаемого условного противника или, не дай бог, контролеров увидел перед своим носом суровый черный глаз и над ним зловещий рог и подумал спросонок, что оказался он в аду, несмотря на атеизм и робкие попытки вести праведную жизнь. Корова, видимо, испугалась еще сильнее, когда он выскочил из стога, размахивая автоматом, и поскакала в поле, задрав от испуга хвост.

Больше ничего он о маневрах не помнил, они как-то незаметно закончились и сбылось смутное ощущение Африки вплоть до тощих собак.

10. Тощие собаки

Где-то Рудаки слышал, кто-то ему рассказал, кажется, на работе шеф делился сведениями, почерпнутыми из журнала «Наука и жизнь», что свинья отличается от других животных и человека одним удивительным свойством – вроде называется оно приемистостью и состоит в том, что, убегая, свинья точно соизмеряет свою скорость со скоростью преследователя, и потому догнать ее невозможно – между ней и преследователем всегда остается разрыв.

«Мне бы такое качество сейчас, – думал он, – мне бы уметь так, но не свинья я, увы, не свинья, – он осторожно выглянул из-за дерева и обвел глазами окружающий горный пейзаж, но его преследователей нигде не было видно. Это его немного успокоило. – Неужто, надоело за мной по горам бегать, пресловутая восточная лень победила?»

Рудаки посмотрел вверх, на крону дерева, за которым прятался, на ветки с колючками, листьев на ветках не было – зима. «Акация, должно быть, – решил он, – а может, – он усмехнулся, – а может, и анчар. К нему и птица не летит, и тигр нейдет… Где-то в этих местах должен он произрастать, если не выдумал его классик». И он опять высунулся из-за дерева, на этот раз немного дальше и тут же их увидел: все трое залегли за гребнем невысокой каменной россыпи – виднелся край головного платка и из-за камней торчали стволы винтовок.

Как только он высунулся, ствол одной винтовки дернулся и пуля с противным завыванием взрыла песок не далее чем в полуметре от дерева. Он нырнул обратно за дерево одновременно со звуком выстрела – сухой треск многократно повторило эхо в недалеких горах. За первым выстрелом раздалось еще два, но пули в этот раз ушли куда-то далеко в сторону.

Надо рвануть к горам, решился он и, оттолкнувшись от дерева, побежал в сторону ближайшей скальной гряды. Вслед ему раздалось несколько выстрелов, но пули опять ушли далеко в сторону. Он обернулся на бегу и увидел, что преследователи бегут за ним, подоткнув полы своих длинных черных плащей. Выстрелов больше не было.

«Живым хотят взять, – думал он на бегу, хватая ртом воздух. – Зачем я им? Кто же это такие? Не солдаты, и на полицейских не похожи. Армия дикая какая-нибудь, „батька“ какой-нибудь местный, но это не нубийцы, судя по одежде, а явные арабы. Впрочем, какая разница. Какая разница, к кому в руки попасть. Хрен редьки не слаще. Возьмут в заложники белого гяура, выкуп будут требовать в лучшем случае, а кто за меня выкуп даст?»

Горы были недалеко, обычные африканские горы: невысокие, почти без растительности рыжие и желтые скалы, но все же это было укрытие, все-таки это было лучше, чем тот хилый «анчар», за которым он укрывался. В горах должны быть ущелья, долины какие-нибудь, ручьи – он судорожно сглотнул, пить хотелось жутко. «И пещеры, – думал он, – и пещеры там должны быть. В пещере и ночь пересидеть можно или до темноты переждать, а потом уйти».

Он помнил карту и знал, что горы эти небольшие и невысокие и за ними опять начинается пустыня, а за ней на большой реке находится город – железнодорожная станция, он даже название помнил, дурацкое такое название – Ом-дурман.

– Омдурман, – бормотал он на бегу, с хрипом втягивая воздух в легкие, – Омдурман, – он бежал уже по гладким скальным плитам, которыми начинались горы, – ближе всех были две рыжие скалы, и между ними виднелся узкий проход. – Туда добраться надо, до этой щели, – хрипел он, – там спрятаться где-то, пересидеть до темноты и потом в Омдурман. Омдурман, – повторял он как заклинание и бежал вверх, к проходу между скалами, по гладким плитам, бежал сначала на двух ногах, но потом, когда подъем стал круче, побежал на четвереньках.

«Сейчас, – думал он, – сейчас стрелять опять начнут». Раздались почти одновременно два выстрела. Одна пуля ударила в плиту рядом с ним. Он подпрыгнул, в отчаянном прыжке влетел в проход между скалами и, не удержавшись на ногах, плашмя растянулся на щебенке, покрывавшей дно расселины. Раздался треск еще двух или трех выстрелов, завыли рикошетившие от скал пули.

«Зачем они стреляют? Они же меня уже не видят. Поднялись бы сюда и тогда стреляли. Сейчас, сейчас сюда поднимутся, надо вставать», – приказывал он себе, но встать не было сил и он лежал ничком и, стараясь унять одышку и сердце, прислушивался к звукам.

Его преследователи были, наверное, недалеко – их голоса слышались как будто совсем рядом, но слов он уловить не мог, как ни старался, разобрал только одно слово «ма-леш» – любимое арабами слово, которое означает что-то вроде «не важно», или «пускай», или «брось».

Он уже не знал теперь, насколько ему удалось от них оторваться – во время своего последнего рывка оглянуться он никак не мог, – но, в любом случае, они были недалеко, скорее всего, остановились там, где начинались плоские каменные плиты, и стреляли оттуда наугад. Плиты были скользкие, как будто отполированные, и карабкаться по ним с винтовками было бы не просто.

Наконец он осторожно выглянул из расселины. Арабы действительно расположились у края гладких скальных плит и расположились, судя по всему, прочно. Они сидели на плитах, а один даже полулежал на своем расстеленном плаще, глядя вверх, на скалы; винтовки лежали рядом. Все курили и пили воду из фляги, передавая ее друг другу. Изредка кто-то из них что-то говорил, показывая рукой на скалы, в которых прятался Рудаки.

«Эх! Пугнуть бы их сейчас из „Калашникова“, – вздохнул Рудаки и сглотнул слюну – смотреть, как они пьют, было невыносимо. – Надо двигаться, – опять приказал он себе, – надо идти, пока светло, а там переждать где-нибудь ночь и идти дальше, пока не доберусь до Омдурмана». Он встал и побрел в глубину расселины, которая вскоре стала шире, а потом перешла в довольно широкое ущелье с крутыми склонами, усыпанными крупными камнями.

Рудаки отдавал себе отчет в том, что, если арабы поднимутся за ним в ущелье, то он станет для них прекрасной мишенью, что, может, на это они и рассчитывали, но свернуть было некуда и он продолжал брести по ущелью, изредка испуганно оглядываясь.

Однако никто его больше не преследовал. Скоро он вышел в долину, которая отличалась от ущелья только тем, что – была немного шире, на склонах росли какие-то скрюченные деревья и посредине была проезжая дорога. Он решил, что идет уже около часа – часов у него не было, он их обменял на порцию шаурмы еще в столице, когда почти сутки бродил возле гостиницы, не решаясь забрать свои вещи, но так, на прикидку, получалось около часа. Скоро его догнала повозка, запряженная двумя мулами.

Когда повозка проезжала мимо, он поздоровался с сидевшим в ней крестьянином по-арабски и неожиданно для самого себя сказал:

– Village? OK?[23]

Крестьянин окинул его равнодушным взглядом и кивнул. Рудаки вспрыгнул на край повозки и уселся, свесив ноги, позади крестьянина. Повозка медленно двигалась, переваливаясь на крупных камнях, усыпавших дорогу, возница понукал мулов неопределенными междометиями, вздыхал и изредка протяжно взывал к аллаху: «Йа Алла! Ва Алла!». На Рудаки он не обращал никакого внимания.

Через некоторое время Рудаки решился попросить воды:

– Майа. Фи майа?[24]

Возница покосился на него, достал из-под наваленных в повозке мешков бутылку, оплетенную соломой, и протянул ему. Глотая теплую воду, Рудаки подумал, что бутылка похожа на бутылки с болгарским вином «Гамза», которые они часто покупают на всякие сборища и посиделки у них дома, но никаких надписей на ней не было.

Напившись, он совсем успокоился. «Случайные это были арабы, – думал он, отдавая бутылку, – разбойники какие-то. Ни на местную полицию, ни тем более на „Мухабарат“[25] не похожи. Особенно на «Мухабарат» – те бы меня не отпустили так, те бы точно поймали». Он поежился и посмотрел назад, на дорогу, но дорога была пуста.

«Странный народ эти арабы, – он посмотрел на подобравшего его крестьянина – средних лет дядьку в грязной серой галабии, – если бы на его месте был наш мужичок, то, во-первых, неизвестно, взял ли бы меня, скорее всего, не взял бы, а во-вторых, если бы взял, то расспросами замучил. А этот подобрал посреди пустыни, в горах, подобрал иностранца, грязного и потного, в рваной куртке, с расцарапанной мордой – точно ведь расцарапал, когда через колючки лез в лесопарке этом, возле гостиницы, – и ничего, и не интересует это его совсем, ибо на все воля аллаха».

Он покачал головой и опять посмотрел назад, на дорогу, но дорога по-прежнему была пуста, по-прежнему вокруг были лишь желто-красные скалы и ни души. Только летали невысоко в небе какие-то птицы, похожие на соколов.

«Скорее всего, это и есть соколы», – лениво подумал он. Его клонило в сон, и он бы и заснул, если бы повозку не встряхивало на камнях. В полудреме он стал вспоминать то, что произошло с ним за последнюю неделю: все свои мучения, и переживания, и страхи, которые еще далеко не закончились, и когда закончатся, не известно.

«Надо же, – размышлял он, – надо же, как получается: если рассказать кому-нибудь о том, что со мной произошло, то получатся приключения, как ни рассказывай, а на самом деле были это сплошные муки и ничего лихого и мужественного в этих событиях не было, а расскажи – получатся приключения. А главное, – думал он, вспоминая эту безумную неделю, – главное, что не понятно, зачем меня сюда вообще послали. Ну, в Хаме и в Александрии – там тоже была опасность и еще какая, но там было понятно, зачем, задание у меня было, а тут черт знает что – пойди туда, не знаю куда».

Задание у него в этот раз и правда было неопределенное. Надо было ему позвонить в представительство Аэрофлота в столице и спросить некоего Бессарабова, и тот расскажет ему, что делать. Правда, сказали ему тогда под страшным секретом знакомые офицеры в кафе в Лефортовском парке, что похож он оказался внешне на кого-то из местной банды антиправительственной, на начальника какого-то и что будто бы должен он будет этого кого-то заменить на время, чтобы отдать какой-то важный приказ или подписать там что-то. Хотя как подписать? Подпись-то у него в любом случае другая, и арабский он не настолько знает, чтобы кого-то из местных деятелей заменить. Бред сивой кобылы! Однако он по прежнему опыту знал, на что способны генералы, поэтому не очень удивился бы, если бы этот бред оказался правдой. Но до этого не дошло.

Он посмотрел на грязно-желтую пустыню, которая открылась перед ними, когда проехали они этот небольшой горный массив, подумал, что скоро должен быть и населенный пункт какой-нибудь, и вдруг вспомнил Лефортовский парк в снегу, кафе, где пили они под жареную рыбу «капитан», и шутки разбитной московской подавальщицы по поводу этой рыбы и их капитанских погон; вспомнил настолько отчетливо, что даже запах этой рыбы вдруг почувствовал и ощутил парной дух зимней московской кафешки в парке, в которой, отряхивая с шинелей мокрый снег, толпилось окрестное офицерье из многочисленных военных заведений, расположенных в этом издревле населенным военными учреждениями районе; вспомнил, как на вентиляционном желобе над окном раздаточной грелись кошки – нигде он потом такого не видел: на теплой полке желоба, свесив расслаблено хвосты и даже лапы, грелось не меньше десятка разнокалиберных кошек и котов.

Впереди, в дрожащем мареве над горизонтом вдруг возник минарет, потом еще один, и скоро стали видны первые дома.

– Омдурман? – спросил он возницу.

– Э… Валла, – неопределенно помянул тот аллаха.

Рудаки хотел было уточнить, что значит «э… валла», но потом передумал – какая разница, какая разница, какой это город, все равно потом надо будет как-то выбираться в Египет, а откуда выбираться, не так уж и важно.

Между тем они уже въезжали в город – судя по многочисленным мечетям и блочным трех– и пятиэтажным домам, был это большой по масштабам страны город, – и он опять спросил возницу, не Омдурман ли это, но снова получил в ответ неопределенный призыв к аллаху. Они ехали по широкой грязной улице, застроенной блочными домами, в первых этажах которых располагались различные лавки и мастерские. Прохожие были преимущественно арабами, хотя попадались и негры, но городского вида, в галабиях, а некоторые в европейских костюмах. Проехали полицейский участок, возле которого стояли два броневика с тяжелыми пулеметами и – местное изобретение – джипы со стальными щитами вместо ветрового стекла. Возле машин суетились полицейские и солдаты. Потом проехали мимо гостиницы «Нил» – название гостиницы было написано по-английски, наверное, единственная надпись латинскими буквами во всем городе.

«Пожалуй, имеет смысл зайти в гостиницу, – решил Рудаки, – разузнать, что и как, и, может, переночевать, если паспорт не будут требовать».

– Шукран,[26] – сказал он вознице и спрыгнул с повозки.

– Э… Валла, – возница повторил свое любимое присловье и так же неторопливо поехал дальше, не оглядываясь.

Рудаки немного постоял у входа, размышляя, как лучше вести себя в гостинице, чтобы поменьше вызвать подозрений, но так ничего и не придумал, толкнул обшарпанную дверь и оказался в холле, если это помещение можно было так назвать.

Был это довольно узкий коридор, почти все пространство которого занимала ведущая куда-то наверх крутая деревянная лестница. Под лестницей находилась конторка портье, и сидел за этой конторкой немолодой лысый араб в темном европейском костюме с повязанным толстым узлом желтым галстуком с каким-то непонятным рисунком. Рудаки подошел к конторке и увидел, что на галстуке у портье изображены крокодилы, зеленые крокодилы с разинутыми пастями. Из-за этих крокодилов он даже поздоровался не сразу, а некоторое время стоял и молча смотрел на грудь портье. Портье тоже молчал. Наконец Рудаки очнулся и поздоровался по-арабски.

– Мархаба,[27] – ответил на приветствие портье, потом внимательно посмотрел на рваную куртку Рудаки, на его расцарапанное лицо и грязную футболку и спросил по-английски: – Чем могу быть полезен, сэр? – английский у него был старосветский, очень правильный, и вопрос он задал с идеальной вопросительной интонацией, которая, как правило, иностранцам не дается.

– Вы англичанин? – неожиданно для себя спросил Рудаки.

– Мать англичанка, – ответил портье и представился: – Марко Морган-Милад к вашим услугам, сэр.

– Крис Уземба, поляк, – назвался Рудаки своим фальшивым именем.

– Поляк? – англизированный портье Марко Морган-Милад выразил голосом умеренное удивление. – Далековато от дома, не правда ли, сэр?

– Да не близко, – усмехнулся Рудаки этому «не правда ли, сэр», будто сошедшему со страниц старинного романа из английской жизни, и спросил: – Номер для меня найдется?

– Конечно, сэр, – ответил портье и с гордостью в голосе добавил: – В гостинице есть свой котел – можно согреть воду для ванной. Я предложу вам лучший номер – в нем останавливался сам сэр Уингейт.

– Вот как, – сказал Рудаки. – Спасибо, – кто такой сэр Уингейт, он не знал.

– У вас есть багаж? – спросил портье и тряхнул лежавшим на стойке колокольчиком.

– I travel light,[28] – ответил Рудаки и про себя подивился тому, как быстро он перенял стиль этого Марко Морган-Милада.

На звон колокольчика появился мрачный, бандитского вида араб, которого портье назвал «бой».

– Бой покажет вам ваш номер, сэр.

«Бой» привел его в номер по крутой лестнице, отомкнул дверь и, пропустив его вперед, встал на пороге в ожидании чаевых. У Рудаки были доллары, но только несколько крупных купюр, и дать чаевые было нечем.

– Баадын,[29] – сказал ему Рудаки, и «бой», недовольно хмыкнув, ушел, хлопнув дверью.

Рудаки остался один в большой комнате с высоким потолком и москитными сетками на окнах. Посреди комнаты стояла широкая двуспальная кровать, рядом – антикварного вида стул, а в одном из углов – столик с зеркалом и несколькими выдвижными ящиками. Больше в комнате ничего не было.

Рудаки подошел к окну и откинул сетку. Окна выходили на улицу – он видел из окна вход в гостиницу, возле которого только что стоял, размышляя, заходить или нет. Номер располагался невысоко – не выше второго этажа.

«Можно спрыгнуть, если что, – подумал он, но тут же мысленно себя одернул, – если этот Морган полицию вызовет, прыжок из окна едва ли поможет».

В дверь постучали.

– Войдите, – пригласил Рудаки.

Вошел портье. «Или хозяин, – подумал Рудаки, – почему я решил, что он портье».

– Ванна готова, сэр, – объявил портье (или хозяин), – и я формуляр принес – заполните, пожалуйста.

Рудаки взял карточку – она была на арабском – и сказал:

– Я арабский не настолько знаю, чтобы заполнить. Может быть, вы сами напишете, что надо, а я распишусь, – он протянул вместе с карточкой стодолларовую банкноту. – Фамилия – Уземба, Крис Уземба из Польши.

– Еще номер паспорта требуется, сэр, – Морган-Милад спрятал доллары.

«А ладно, – решил Рудаки, – дам я ему паспорт, что я теряю – все равно он фальшивый, а так, может, в полицию не донесет или донесет не сразу. Все равно с этим паспортом я границу с Египтом не перейду».

Он дал портье паспорт и пошел за ним в конец коридора, где была ванная. Она оказалась огромной, с мраморным полом и высоким потолком, у стены располагалась старинная чугунная ванна, заполненная горячей водой. Рядом, на низенькой скамье, стояло ведро с кипятком и лежал ковшик.

– Ужин вам в номер подать, сэр? – спросил портье, уже стоя в дверях.

– Да, в номер, пожалуйста, – ответил Рудаки и тут же почувствовал зверский голод. – Вы там что-нибудь наскоро сообразите, а то я проголодался, честно говоря, – и добавил: – Я мыться недолго буду.

– Ужин будет через полчаса, сэр, – сказал портье и собрался уходить, но Рудаки остановил его.

– Господин Морган-Милад, я попрошу вас, поменяйте на фунты немного долларов из тех, что я вам дал, – для слуги, а то мне нечем было дать ему чаевые.

– Не беспокойтесь, сэр, он в обиде не останется, – портье приложил руку к сердцу – все-таки арабская его часть проявляла себя – и торжественно удалился.

Рудаки разделся и опустился в горячую воду, постанывая от удовольствия и отчасти от боли – на ногах были многочисленные ссадины и кровоподтеки, следы недавней безумной гонки по усеянной камнями пустыне.

«Нельзя расслабляться, – убеждал он себя, лежа в ванне, – не известно, кто такой этот Морган-Милад, – сдаст полиции, пока я тут голый лежу». Но убеждения не действовали – уж очень хорошо было так лежать и отмокать от грязи и пота, которые, казалось, проникли в каждую пору.

Когда наконец ему удалось заставить себя начать мыться, постучал портье и спросил, можно ли подавать ужин.

– Еще минут десять, – крикнул через дверь Рудаки, и действительно, не позднее, чем через минут пятнадцать вошел в свой номер.

Ужин уже ждал его на низком столике возле кровати. Правда, надо было надеяться, что не весь ужин – на столике пока была только «мезза» – традиционный арабский набор закусок к араку. Присутствовал и сам арак в высоком стакане – рядом стоял второй стакан с водой, чтобы разбавлять арак.

Рудаки арак любил – пристрастился к этому напитку еще в первые свои командировки на арабский Восток. Ему нравился и мягкий вкус этой водки, и запах аниса, будивший детские воспоминания об успокоительных «каплях датского короля», которые пили престарелые родственники, – воспоминания, скорее всего, ложные, так как его престарелые родственники были по преимуществу военными врачами, людьми суровыми и в успокоительных каплях не нуждавшимися; этот запах неизменно пробуждал в памяти и навязчивую песенку из какого-то кинофильма: «"Капли датского короля" пейте, кавалеры!».

– «Капли датского короля» пейте, кавалеры! – пропел Рудаки, налил в арак немного воды – напиток тотчас же приобрел молочно-мутный оттенок – и стал разглядывать меззу. На шести маленьких тарелочках были разложены разные закуски, преимущественно овощи: свежие помидоры, огурцы, лук, только на одной лежали два скромных ломтика вяленого мяса – бастурмы.

– Вот с бастурмы и начнем, – сказал Рудаки и потер руки.

Тут тихо открылась дверь и вошел портье. Когда он увидел Рудаки, вид у него стал растерянный.

– Извините, сэр, – пробормотал он, – я думал, что вы еще ванну принимаете.

Видно было невооруженным глазом, что он так совсем не думал. За его спиной в коридоре маячил бандитского вида «бой».

– Да я уже помылся, – сказал Рудаки, – вот думаю приступить, – он помолчал, потом спросил: – Может быть, и вы выпьете со мной? Религия вам позволяет?

– Я христианин, – с гордостью в голосе ответил Марко Морган-Милад и крикнул через плечо «бою» по-арабски, чтобы тот принес еще арак.

«Бой» отправился за напитком, а в комнате повисло напряженное молчание. Портье переминался с ноги на ногу, избегая взгляда Рудаки.

«Отчего он так мнется? – думал Рудаки. – Может, уже полицию вызвал? Но не убегать же сейчас. А… Будь что будет! Хоть поем и выпью. А может, и не вызвал он полицию, а просто так, стеснительный такой».

Он вдруг вспомнил, как у Грэма Грина в «Министерстве страха», кажется, один человек дал себя убить потому, что постеснялся кричать, звать на помощь.

«Но не вскакивать же действительно сейчас и, толкнув портье, бежать из гостиницы, – думал он, – как-то это не комильфо», – и продолжал молча сидеть.

Пришел слуга со стаканом арака, и портье, придвинув стул к столику, уселся и разбавил водой свой арак.

– Предлагаю выпить за процветание вашей гостиницы, – сказал Рудаки.

– Спасибо, сэр, – откликнулся портье, и они отпили из своих стаканов, не чокаясь.

Арак подействовал на Рудаки сразу – закружилась голова, по телу разлилось тепло. Он нацепил на вилку кусочек бастурмы и принялся жевать. Действительность как-то сразу утратила свою угрожающую сущность, стало даже уютно: показалось ему, будто не был он шпионом («Разведчиком», – тут же мысленно поправил он себя), а был он в этой стране благополучным туристом и вот выпивает с гостеприимным хозяином гостиницы, а завтра с утра предстоит экскурсия куда-нибудь на озера, к тростниковым хижинам и туземцам, и там обязательно будут тощие собаки, которые так упорно преследовали его во сне и в смутных видениях перед поездкой в эту страну.

– А вы почему не едите ничего? – спросил он Марко Морган-Милада.

И тут он заметил, что вилка только одна, и хотел сказать: «Почему же вы не попросили слугу принести еще одну вилку?». Но сидевший напротив англизированный портье (или хозяин) Марко Морган-Милад вдруг стал двоиться и троиться, пошел волнами и изгибами, как изображение в разлаженном телевизоре, и исчез, а вместе с ним, извиваясь и разламываясь, исчезла и комната, и наступила темнота…


В вагоне метро было мало народу, и Рудницкий с Рудаки сидели одни на длинном сиденье посередине вагона. Рудаки полулежал, закрыв глаза, и вид у него по-прежнему был не ахти какой, но все же лучше, чем на даче. А сначала Рудницкий перепугался не на шутку.

Когда вернулся он на Балерину дачу, чтобы вместе с Рудаки ехать домой, то нашел его на земле то ли пьяного – хотя сколько они там выпили, – то ли больного. Он поднял его и положил на скамейку, но тот не просыпался, хотя тряс он его за плечи и уши ему тер, как положено, и только когда плеснул он ему в лицо водой, Рудаки очнулся, но только для того, чтобы сказать по-английски какую-то странную фразу: «Omdurman? Excuse me, is it Omdurman?[30]» и опять отключиться.

В конце концов Рудницкому удалось привести Рудаки в чувство с помощью горячего крепкого чая, только тогда взгляд его стал более или менее осмысленным и можно было спросить, что же с ним произошло.

– Да вроде ничего со мной не произошло, – ответил он, – сидел тут, на скамейке, тебя ждал, ну и задремал, наверно.

– А морда отчего у тебя вся расцарапана? Вроде не было этого раньше.

– Да? – удивился Рудаки и пошел смотреться в зеркало. Вернулся задумчивый и сказал загадочную фразу: – Видно, отправился я все-таки в проникновение.

– Какое проникновение! Ты что, не пришел в себя еще?!

– Да ладно. Это я так. Долго объяснять.

Рудаки надолго замолчал и в метро тоже молчал, а потом в вагоне опять заснул.

Когда стали они подъезжать к «Театральной», где Рудницкому надо было выходить, он толкнул Рудаки в бок. Тот проснулся и испуганно посмотрел на Рудницкого.

– Мы где?

– «Театральная», – сказал Рудницкий, – мне выходить. Ты один доедешь?

– Куда ж я денусь? – усмехнулся Рудаки и протянул Рудницкому руку. – Ну, давай. Спасибо, что привел меня в чувство.

Рудницкий пожал ему руку и опять спросил:

– Точно сам доедешь?

– Доеду, конечно, не волнуйся ты.

И Рудницкий вышел из вагона. Он стоял на перроне и смотрел на Рудаки через окно вагона. Рудаки помахал ему, Рудницкий махнул рукой в ответ. Поезд тронулся. Рудницкий через окно следил глазами за Рудаки. Тот улыбнулся, опять помахал ему… и вдруг исчез – скамья, на которой он сидел, теперь была пустой. Рудницкий удивленно похлопал глазами, потом решил, что ему показалось, и ушел с перрона.


«Вот и материализовались тощие собаки», – думал Рудаки. Он шел по безлюдной темной улице, и за ним, не отставая и не приближаясь, трусили две бродячие собаки – одна черно-белая и вторая вроде рыжая. Собаки были крупные, страшно худые и голодные. Время от времени рыжая утробно взрыкивала. Тогда Рудаки останавливался и топал ногой – собаки немного отбегали, но как только он поворачивался и шел дальше, они опять упорно следовали за ним.

«Только собак мне не хватало для полного счастья, – он на ходу искал глазами какую-нибудь палку или на худой конец камень. – Только собаки меня еще не кусали». Но ни палок, ни камней не было видно – на узкой улице между глинобитными заборами толстым слоем лежала одна только белая пыль и больше ничего. «Может, лучше было мне в гостинице остаться?» – спрашивал он себя, но при этом чувствовал, что не надо было ему там оставаться.

Он проснулся в темноте на кровати в своем номере. В тусклом свете, падавшем из окна, он увидел столик с нетронутыми закусками и холодным шашлыком на блюде. Марко Морган-Милада возле столика не было, и вообще в номере не было никого. Он сел на кровати и потянулся было к недопитому стакану арака, но отдернул руку. «Нельзя пить. Точно этот Морган мне подсыпал что-то. И есть опасно».

С трудом поднявшись на ноги – то ли безумная гонка сказалась, то ли то, что подсыпали ему в арак, он подошел к двери и выглянул в коридор. В коридоре было пусто и темно, только снизу падал на лестницу слабый свет. Он стал осторожно спускаться и скоро убедился, что никого нет и внизу – конторка портье пуста. Входная дверь была заперта на щеколду, он осторожно ее отодвинул и открыл дверь. Улица была безлюдна, и он пошел по ней наугад, и вскоре появились собаки.

Он шел так уже довольно долго, изредка останавливаясь и замахиваясь на собак пустой рукой – ни палки, ни даже камня он так и не нашел. Он шел, глядя себе под ноги и в который уже раз прокручивая в голове события последней недели или около того, сколько точно прошло дней, он не знал.

Рудаки позвонил в агентство Аэрофлота сразу, как только устроился в гостинице. Вроде он все сделал правильно: узнал в гостинице, где находится почта, купил там телефонную карточку и позвонил из автомата, но странные вещи стали происходить почти сразу – сначала не хотели звать Бессарабова, а потом позвали, но это оказался лже-Бессарабов, так как условной фразы он не знал и по-русски говорил с акцентом. Тогда Рудаки, как и положено, позвонил в посольство, но там перепуганный культурный атташе, он же резидент, сказал, что в стране переворот, что они в посольстве на осадном положении, что Рудаки лучше переждать, пока все утихнет, а еще лучше пробираться самостоятельно в Египет. Так началась его африканская одиссея.

В посольство он решил все-таки пойти, несмотря на то что сказал атташе по телефону, но тут же выяснилось, что не то что в посольство, но даже близко к нему нельзя подобраться – по всей окружности посольской территории на близком расстоянии друг от друга стояли посты, а по улицам около посольства разъезжали патрули.

«Что делать? – спрашивал он себя, усевшись в открытом, несмотря на переворот, уличном кафе недалеко от посольства. – Что значит, пробираться самостоятельно в Египет? А как через границу перейти? А то, что паспорт у меня фальшивый, это как?! В страну меня, правда, по нему пустили, но Египет – это совсем другое дело, тамошняя служба безопасности свое дело знает, в Союзе обучены, не то, что местные пограничники. О чем они только думали!» – возмущался он своим начальством, и все сильнее охватывала его паника.

Переворот в стране, видно, и впрямь был не опереточный, несмотря на открытые магазины и кафе, уже два раза у него спрашивали документы – один раз военный патруль, а второй раз – вообще странно – двое арабов в европейских костюмах.

Паспорт свой фальшивый он в гостинице не оставил, несмотря на просьбы – правда, робкие – портье, но и проверяющим его не показывал, а давал им вместо этого свою гостиничную карточку. Вояки отнеслись к этому спокойно, тем более что он показал им на свою гостиницу – самое высокое, наверное, здание в этом застроенном низкими домами городе. А вот штатские требовали паспорт, и требовали довольно настойчиво, особенно один из них – темнокожий араб с бородкой а ля Патрис Лумумба. Говорили штатские на очень хорошем английском, и едва удалось от них отвязаться, сказав, что паспорт в гостинице и они это могут, если хотят, проверить, а идти с ними туда он не собирается.

– Нет, ничего я пока заказывать не буду, – сказал он официанту, который опять подошел к его столику, – жду друга. Вот когда он подойдет, тогда и сделаем заказ.

Официант отошел от столика, вежливо улыбнувшись, к белым в этой стране относились почтительно, еще совсем недавно была она английским протекторатом – со школьных времен он помнил карту, где эта страна напоминала матрас в зеленую полоску. Сейчас она стала независимой, со всеми атрибутами африканской независимости – переворотами и гражданской войной, но почтение к белому господину все еще оставалось.

Он посидел еще немного, ничего не заказывая, потом посмотрел на часы и встал из-за столика. Заказать он все равно ничего не мог – у него не было местных денег, только доллары в крупных купюрах, а поменять в гостинице он забыл. Надо было возвращаться в гостиницу в любом случае и совершать какие-то действия. Видно, лучше всего будет просто улететь домой – обратный билет у него был с открытой датой; узнать, когда самолет, и улететь первым рейсом.

Он медленно пошел к гостинице, разглядывая по пути город – даже про опасности вроде забыл, – интересно все-таки: как ни крути, а вокруг Африка! Однако особой экзотики не было, а были двухэтажные дома странной архитектуры: оштукатуренные, белёные нижние этажи с маленькими оконцами, как в украинских мазанках, и высокие деревянные надстройки верхних этажей с окнами, забранными мелкими деревянными решетками.

Народ на улице был пестрый – самых разных племен: высокие гордые бедуины в черных накидках и платках со шнурами, толстые городские арабы в европейских костюмах, жилистые полуголые негры с копьями на плече и выводком жен в кильватере, нубийцы – все, как на подбор, красавцы, черные и блестящие, как будто вырезанные из эбенового дерева, и оборванные, разных оттенков кожи, но одинаково грязные пацаны, снующие повсюду, – то ли нищие, то ли чистильщики обуви, то ли посыльные.

Слежку он заметил, только когда подходил уже к своей гостинице, даже не слежку, а скорее сопровождение – шли за ним какие-то двое в европейском платье, и шли, наверное, уже давно. Он остановился, надеясь, что они пройдут мимо, но они тоже остановились неподалеку и закурили, и он окончательно понял, что это по его душу. Он ускорил шаг, надеясь побыстрее укрыться в гостинице, но дорогу перегородил огромный грузовик, и, когда тот наконец уехал, он понял, что в гостиницу ему никак нельзя – у входа стоял и курил тот самый араб с бородкой а ля Лумумба, который проверял у него документы.

«Дело дрянь», – подумал Рудаки, оглянулся на тех двоих, что шли сзади – их не было нигде видно, – и резко свернул в узкий переулок. Переулок был такой узкий, что в нем едва расходились идущие навстречу – по сторонам были глинобитные дувалы, и свернуть и спрятаться было совершенно негде. Он оглянулся – те двое, что шли за ним, опять возникли позади и к ним присоединился араб с бородкой. Рудаки старался идти быстро, хотя из-за встречных прохожих это было нелегко, но не бежал.

«Едва ли они станут стрелять, – думал он, – едва ли в такой толпе. И кто они, вот вопрос, – и тут его осенило: – Да это же „Мухабарат“! Они, должно быть, за мной от самого аэропорта ходят!» От этой мысли он покрылся холодной испариной, хотя было жарко.

На что способна египетская контрразведка «Мухабарат», он знал хорошо по прежним своим командировкам в арабские страны – имел с ними дело и даже бегал уже от них один раз в Александрии. Агенты этой службы учились в Союзе у своих советских товарищей и были такими же жестокими и коварными и так же, как агенты КГБ и ГРУ, не очень обращали внимание на чужие границы, особенно такие, как в этой новой, раздираемой этническими войнами стране, которую они, по-видимому, считали чуть ли не своей территорией.

«Наверное, Бессарабов провалился и рассказал обо мне, а когда я позвонил, они быстро меня вычислили – белых в столице сейчас должно быть немного». Он вышел из узенького переулка на широкий бульвар, по одной стороне которого тянулись дома, а по другую сторону находился густой парк или даже лес. Оглянувшись на преследователей – те не отстали, но, кажется, и не приблизились, – он перебежал бульвар и, перепрыгнув невысокую живую изгородь, очутился в парке.

Это оказался самый настоящий лес из незнакомых Рудаки, похожих на клены деревьев с густым подлеском из колючих кустов. Спрятавшись за кустом, он посмотрел назад, на бульвар, и увидел, что его преследователи стоят на противоположной стороне и совещаются.

«Не найдут они меня здесь», – решил Рудаки и стал пробираться в глубь леса.

Лес оказался большим. Как-то не верилось, что посреди этого маленького города может быть такой большой лес. Рудаки шел и шел, продираясь через колючий кустарник, который уже расцарапал, наверное, ему лицо, как ни старался он отводить в сторону ветки, а лес все не кончался – он то поднимался на возвышения, то спускался в овраги, и, казалось, конца ему не было.

Рудаки продирался через кусты и думал: «Ну, ладно, лес-то когда-нибудь кончится, а что дальше делать?». И что дальше делать, он не знал, и к тому же все больше хотелось есть. Наконец вдали показался просвет, и скоро он опять попал в город и вышел, как это ни странно, почти к своей гостинице: высокое ее здание – единственное, наверное, такое в городе – виднелось в паре кварталов за площадью, на которую он вышел.

По южному внезапно стемнело. На площади прямо на земле лежали у костров закутанные в плащи люди, рядом стояли палатки и были привязаны лошади и верблюды. У костров что-то ели, пили чай. Рудаки почувствовал, что больше не в силах терпеть голод, подошел к костру, где на вертеле, истекая жиром, поворачивался конус шаурмы, и протянул закутанному в бурнус бедуину свои «командирские» часы. Тот внимательно изучил их, кивнул и, не говоря ни слова, щедро отрезал кусок мяса, завернул в лепешку и протянул Рудаки. Тот стал жадно есть. Араб посмотрел на него, покачал головой и налил ему в пузатый стаканчик чаю.

После шаурмы и чая Рудаки повеселел и даже стали появляться у него какие-то пока смутные идеи.

«Самолет отпадает, – думал он, – в аэропорту меня точно ждать будут. Кстати, не понятно, что от меня „Муха-барату“ надо – мы же ведь союзники вроде?» – спрашивал он себя, но при этом понимал, что сам с собой от отчаяния лукавит – перестал Египет быть союзником Империи, знал он, что уже высылают оттуда советских военных инструкторов.

«Надо как-то к границе добраться, – думал он. – Лучше всего было бы на поезде. Интересно, поезда здесь есть?». И словно отвечая на его вопрос, где-то недалеко послышался паровозный гудок.

Он уже пересек площадь со стоянкой бедуинов, и перед ним открылась темная гладкая поверхность большого озера или реки. «Едва ли это Нил, – решил Рудаки, – не может он быть таким широким в верховье, скорее озеро, – и усмехнулся, – вот и сбываются мои видения с озерами и тростниковыми хижинами. Хотя тростниковых хижин что-то не видно и собак тоже, зато поезд – вот он, как по заказу». Вдоль озера тянулась высокая насыпь, и по ней медленно двигался длинный товарный состав. Не совсем отдавая себе отчета в том, зачем он это делает, Рудаки подбежал к насыпи, немного пробежал рядом с поездом и вскочил в открытую дверь одного из вагонов…

Когда-то служил Рудаки в одном НИИ, и случилась там такая история. НИИ находился в пригороде, возле железнодорожной станции, и в станционный буфет сотрудники ходили пить пиво в обеденный перерыв и не только. И вот как-то раз отправилась в этот буфет неразлучная парочка друзей из соседнего отдела, Сикорский и Сверчков, с благородной целью выпить кружку пива, но пива в буфете не оказалось, зато на первом пути стоял товарняк, двери одного вагона были открыты, и Сикорский со Сверчковым, не сговариваясь, вскочили в этот вагон, так как у обоих одновременно возникла блестящая мысль, что пиво, отсутствующее в этом станционном буфете, может быть в буфете следующей, в общем-то недалекой, станции и что есть прямой смысл туда подскочить на товарняке. Мысль была чудесная, но поезд не остановился ни на следующей, недалекой, станции, ни на той, что после нее, подальше, а шел и шел и остановился только в Белоруссии, на станции Барановичи, откуда добирались друзья домой три дня.

«Как бы мне не заехать так куда-нибудь в нежелательное место», – думал Рудаки, слушая мерный, убаюкивающий перестук колес, хотя по его расчетам шел поезд в нужном направлении, на север, и утром должен уже оказаться близко к границе. Устроился он в вагоне удобно – было там навалено сено, и лежал он на нем, глядя на крупные африканские звезды, и скоро заснул.

Утром поезд продолжал идти все так же медленно и без остановок. Вокруг была пустыня, и виднелись невдалеке невысокие скалистые горы.

«Может быть, я уже в Египте», – подумал Рудаки, и как раз в этот момент поезд стал тормозить и вскоре совсем остановился.

Рудаки высунулся из вагона и увидел, что возле поезда бегают какие-то люди, многие с винтовками, и заглядывают в вагоны. Он лихорадочно огляделся – спрятаться в вагоне было негде – и спрыгнул на землю. Вооруженные люди были уже совсем близко, через два вагона, заглядывали в двери, громко перекликались. Это явно не были солдаты или какие-нибудь официальные лица – были это типичные бедуины в черных плащах и клетчатых платках, закрепленных шнурами. Рудаки побежал вдоль поезда. Так началась эта бешеная гонка, которая закончилась в Омдурмане.

«Если это Омдурман, – подумал Рудаки и замахнулся на собаку, которая с рычанием подбиралась к его пяткам. – Пошла! Вот я тебя!» Собака отскочила, и тут он заметил, что на пустынной улице появился человек. Он шел быстро и явно хотел догнать Рудаки. Тот остановился и стал ждать, опять безуспешно пытаясь найти глазами какую-нибудь палку или камень. Человек подошел ближе, собаки, заметив его, метнулись в сторону и исчезли в какой-то дыре, а Рудаки узнал бандитского вида «боя» из гостиницы.

– Болонья! – крикнул «бой» еще издали.– Wait,[31] болонья!

Какая «болонья», недоумевал Рудаки, настороженно поджидая, пока «бой» подойдет. При чем здесь «болонья» – почему-то это слово у него ассоциировалось не с итальянским городом, а с модными в свое время плащами «болонья». Понял он, что за «болонья», только когда слуга подошел ближе и перешел на арабский, вспомнил, что по-арабски «Болонья» означает «Польша», понял, наконец, что слуга его так называет, потому что думает, что он из Польши.

«Бой» – Рудаки продолжал так его называть про себя, хотя он мало соответствовал образу гостиничного «мальчика», – быстро заговорил на местном диалекте, и из того, что Рудаки удалось разобрать, выходило, что вроде никто его не травил, а просто заснул он, отключился от глотка арака, и когда хозяин («Все-таки хозяин, а не портье – я прав оказался», – подумал Рудаки), когда хозяин увидел, что он проснулся и вышел из гостиницы, то послал за ним «боя», чтобы предупредить, что опасно в городе и что лучше ему вернуться в гостиницу, а еще лучше уехать в Египет.

– А почему он сам мне этого не сказал? – спросил Рудаки.

Слуга, наверное, не все понял, потому что ответил в том смысле, что хозяин и сам боится, он англичанин, а «джумгурия»[32] – так он, очевидно, называл новую власть – англичан и вообще иностранцев не любит и ждет их всех «калабуш».[33]

Рудаки смотрел на слугу, и уже не казался он ему таким бандитом, как в гостинице.

– А ты знаешь, как в Египет попасть? – спросил он.

– Пошли, Болонья, – сказал «бой», – попадешь, иншалла,[34] – и протянул ему его фальшивый польский паспорт.

Аллах явил свою волю. Из принесенного с собой узла «бой» достал серую галабию и сказал, чтобы Рудаки надел ее поверх куртки, потом заставил покрыть голову клетчатым платком с черными шнурами. В платке было неудобно – шнуры все время сползали, но когда Рудаки посмотрел на себя в засиженном мухами зеркале вокзального туалета, то глянул на него оттуда небритый и злой араб-террорист, и довольный Рудаки ухмыльнулся и подмигнул своему отражению.

«Бой» устроил его в переполненном общем вагоне стоявшего возле маленького вокзала длинного пассажирского поезда. На этом вокзале Рудаки убедился, что находится он действительно в Омдурмане, – название было написано изящной арабской вязью над входом. И вскоре поезд тронулся.

Как и говорил его спаситель, скоро в вагоне начали собирать мзду для пограничников, и Рудаки, следуя инструкциям, протянул собиравшему деньги хаджи сто местных фунтов.

– Куда? – спросил хаджи.

– Кагера,[35] – ответил Рудаки и опять с благодарностью вспомнил Марко Морган-Милада и его слугу – обо всем они позаботились, даже деньги ему поменяли и объяснили, кому что давать и сколько.

Потом была граница, сначала одна, затем другая – египетская. Рудаки, сжавшись в углу, ждал разоблачения, но местные пограничники прошли вагон быстрым шагом, не глядя по сторонам, а египетские стражи вообще ни на кого не обращали внимания, так как ловили вместе со всеми пассажирами отвязавшегося козла, который с громким блеянием бегал по проходу, а потом препирались с хозяином козла, который не хотел платить за животное.

Потом поезд неспешно ехал в сторону Каира, и Рудаки смотрел в окно на тростниковые хижины на берегу Нила и думал, что сбылись все его видения: и озера, и тростниковые хижины, и тощие собаки.

11. Дзохатсу

– Нет такого слова «дзохатсу», – сказал Вонг, – по крайней мере, в японском нет, – и спросил: – А ты не знаешь хотя бы, это один иероглиф или два?

– Не знаю, – ответил тогда Рудаки, – откуда мне знать, я ж японского не знаю.

– Придумал, наверное, это слово писатель этот, как его? – предположил Вонг.

– Акутагава, – подсказал Рудаки, – Акутагава Рюноске.

Вспомнил сейчас В.К., что сидели они тогда у Рудаки на кафедре и пили водку в нарушение всех университетских инструкций, правда, надо заметить, что водку тогда по окончании учебного процесса пили на всех кафедрах и кафедра профессора Рудаки не была исключением.

«Да и сейчас пьют», – подумал В.К. и пошел закрыть балконную дверь – подростки во дворе подняли такой гвалт, что дверь надо было закрыть, несмотря на жару. Он посмотрел на росший под балконом каштан – листья на нем уже начинали желтеть и вздохнул. Вот скоро уже опять осень, а кажется, недавно весна была, и тоже водку они пили с Аврамом, и уговаривал он его с ним в прошлое отправиться, «в проникновение», как он говорил. В.К. вспомнил, что сказал он тогда вроде как в шутку:

– Смотри, попадешь в прошлое и не вернешься.

Он закрыл балконную дверь, и опять лег на диван, и продолжал думать о Рудаки и о его странных идеях.

– Дзохатсу, – говорил тогда на кафедре Рудаки, – по-японски значит «испарение», то есть исчезновение человека.

Человек не умирает, а просто испаряется, исчезает с глаз окружающих. В Японии ежегодно пропадают, если верить Акутагаве, тысячи и даже десятки тысяч, просто уходят из дому – и все, и больше их никто не видит.

Тогда Вонг и сказал, что нет в японском такого слова, а Рудаки заметил, что, может, это и не по-японски, а на каком-нибудь другом языке и что не обязательно он у Акутагавы об этом читал, но где-то читал точно. После этого все стали вспоминать случаи таких необъяснимых исчезновений. Кто-то заметил, что происходят они не только в Японии, что и в Европе исчезают бесследно десятки тысяч людей, что для полиции это большая проблема, скажем, в Англии: по-английски, на полицейском сленге, называются такие люди «MisPers», сокращенно от «missing persons», а проблема эта заключается в том, что, с одной стороны, это право взрослого человека уйти куда глаза глядят, а с другой – родственники требуют, чтобы полиция его нашла и вернула.

Тут доцент Гонта рассказал, что у его приятеля из Львова дедушка ушел из дому в возрасте восьмидесяти с гаком, ушел в чем был, прихватив только двуствольное охотничье ружье. Искали будто бы этого дедушку все, включая милицию, но безуспешно – он как в воду канул. Присутствующий тогда на кафедре у Рудаки приятель его синхронист Сериков – как-то так получалось, что он всегда присутствовал, когда на кафедре что-нибудь пили, – рассказал совсем уже невероятную историю, связанную с исчезновением. Будто бы был у него знакомый, некто Курбатов – Рудаки вроде бы тоже его знал, – и этот Курбатов вроде бы умер, и Сериков говорил, что даже на его похоронах был, правда, к гробу не подходил, а спустя некоторое время Сериков встретил его в метро, близко тоже не подходил, но был уверен, что это был Курбатов.

Несмотря на свою очевидную нелепость, история Серикова тогда всех почему-то ввергла в состояние совершенно не адекватной застолью задумчивости, замолчали все, потом выпили, но тоже не развеселились. Тогда Рудаки вдруг и сказал:

– Конечно, про Курбатова ты врешь, – Сериков при этом хитро улыбнулся, – но вообще-то, ничего в этих исчезновениях мистического нет. Дзохатсу это, так, как его тот японец понимал, постепенно происходит, особенно со стариками, но и не только со стариками. Вот вы обращали внимание, какой у людей отсутствующий вид иногда бывает. Разговариваешь с ними и чувствуешь, что не здесь они, а где-то в другом месте: старики в прошлом пребывают, влюбленные с предметом своей любви разговаривают – все они в этот момент не с вами, а с вами только их, так сказать, физическая оболочка общается. Эта физическая оболочка, – продолжал он излагать эту свою или японца этого теорию, – некоторое время продолжает присутствовать и выполнять свои социальные функции, а часто и она исчезает – старики совсем уходят в прошлое и умирают, влюбленные соединяются с предметом своей любви и уходят из той жизни, где вынужденно присутствовали. Вот все мы тут сейчас сидим, водку пьем, разговариваем, а на самом деле здесь присутствует лишь наша часть, причем, как правило, малая.

Рудаки замолчал, как будто устыдившись своей слишком длинной и эмоциональной тирады, и закурил.

– Эх! Не было бы жалко лаптей, убежал бы от жены и от детей, – сказал склонный к фольклорным обобщениям Сериков.

– Вот лапти, как правило, и мешают, – откликнулся Рудаки, помолчал и добавил: – До поры до времени.

Потом опять выпили и заговорили о чем-то другом, а про тему исчезновения-дзохатсу совсем забыли, и только когда пили уже «на посошок» и собирались по домам, Рудаки опять к ней вернулся.

– Старики умирают намного раньше своей физической смерти, – ни с того ни с сего вдруг сказал он, – они постепенно переходят в прошлое, а смерть лишь убирает физическую оболочку, в которой человека давно нет.

В.К. вспомнил, что ехали они тогда с Рудаки домой вместе и был Аврам молчалив, говорил мало и исчезновений и прочей мистики больше не касался, а где-то через пару месяцев исчез.

Последним его видел соученик по Военному инязу отставной полковник Рудницкий. Встретил его неожиданно на даче у их общего приятеля, пили они там яблочное или какое-то другое вино собственного Рудницкого производства, а потом Рудницкий пошел к себе дачу запереть, а когда вернулся, нашел Рудаки без сознания на земле около дома. Не сразу, но удалось привести его в чувство, и говорил он потом, когда пришел в себя, странные вещи и почему-то по-английски. Но когда потом они вместе в метро домой ехали, был Рудаки уже, как выразился Рудницкий, «в хорошей форме», и Рудницкий со спокойной совестью вышел на своей станции, а Аврам дальше поехал. Но до дома не доехал, и больше его никто не видел.

Ива развила бурную деятельность вначале – думала, что, может быть, загулял Аврам, как случалось с ним в молодости неоднократно. Искали его и товарищи, и коллеги по работе, но безрезультатно. Не помогла и полиция – его фотографии и сейчас, наверное, висят на вокзале, около полицейских участков. Через какое-то время никто уже не сомневался, что он умер. Вдруг выяснилось, как все его ценили, какой это был хороший человек, как любили его студенты, в общем, скоро стали говорить о нем, как обычно говорят об умершем: «aut bene aut nihil», так сказать. И В.К. тоже сначала думал, что он погиб где-то – мало ли: под машину попал, документов при нем не было, – правда, они со Шварцем по моргам походили, но город-то большой. А потом неожиданно позвонил ему полковник Рудницкий, сказал, что у Ивы телефон узнал и что надо, мол, поговорить.

В. К. Рудницкого знал плохо – видел пару раз у Рудаки и все, поэтому его звонку удивился, но пригласил к себе. Отставной полковник явился сильно подшофе, сначала говорил какие-то общие слова: как он высоко ценил Аврама и тому подобное, и чувствовалось, что хочет он что-то сказать, но не решается. Наконец, когда налил ему В.К. водки, изготовленной по собственному рецепту, вдруг сказал, почему-то шепотом и неожиданно перейдя на «ты», хотя до этого обращались они друг к другу на «вы» и был Рудницкий вежлив до противности, а тут вдруг на «ты» и шепотом.

– А ты знаешь, что исчез он? – спросил он свистящим шепотом.

– Известно, что он исчез, – ответил тогда В.К. – Что же тут удивительного?

– Да нет, – по-прежнему шепотом продолжал полковник, – я видел, как он исчез! Я смотрел через окно вагона: он сидел один на сиденье напротив окна, поезд тронулся и он продолжал сидеть – развалился так на сиденье и глаза закрыл, а потом исчез.

– Показалось тебе, – сказал В.К., он тоже решил перейти на «ты» – как с ним, так и он.

– Не-е, – убежденно заявил Рудницкий, – сначала я тоже решил, что показалось, а потом, когда пропал он, стал думать и понял, что точно видел, как исчез он: сидел, сидел и исчез – пустое было сиденье.

– И что ты об этом думаешь? – спросил В.К., просто чтобы что-то сказать.

– Свечку надо в церкви поставить, – как-то неуверенно предложил полковник. – Я Ивке сказал, но она не будет ставить – атеистка, – добавил он и вдруг заторопился и стал прощаться, даже от второй рюмки отказался.

Когда Рудницкий ушел, В.К. стал вспоминать, что Рудаки ему рассказывал про свои «проникновения» в прошлое, про Хироманта и его теорию «проникновения», и подумал опять, что бред все это, не может такого быть. Но какое-то смутное ощущение – тревоги что ли – после рассказа Рудницкого осталось, и чтобы это чувство стряхнуть с себя, выпил тогда В.К. водки за себя и за ушедшего Рудницкого и, усмехнувшись, подумал: «Свечку предлагал поставить, а сам, небось, коммунистом был при Советах – полковник все-таки».

Вскоре он неожиданно встретил Нестантюка.

– Ну как пьеса? – спросило светило, раскрывая снисходительно свои объятья.

– Какая пьеса? – ответил вопросом на вопрос В.К., от объятий уклонившись.

– Ну как же, вы же собирались пьесу ставить, – обиженно сказал Нестантюк, – молодежное что-то. Аврам мне рассказывал и еще костюмы старые просил напрокат из реквизита, а один взял – тройку и шляпу еще коричневую.

«Так выходит, все-таки собирался Аврам в прошлое», – подумал В.К. и сказал Нестантюку:

– Передумали мы пьесу ставить, это так было – минутная блаж.

– Я так и подумал сразу, – категорично изрек новатор сцены, – прошло время домашних театров, посиделок на кухне, критики власти под чай и водочку. Я так Авраму и сказал: сейчас время площадное, открытое. Не вернутся больше шестидесятые, и слава богу, канули в Лету – сейчас мы должны быть готовы впустить народ на наши кухни.

– Я бы не пустил, – сказал В.К. и спросил: – А Аврам вернул костюм?

– Пока не вернул, – ответил Нестантюк. – А что, что-нибудь случилось?

– Исчез Аврам.

– То есть как это исчез?! – обиженно протянул Нестантюк. – А костюм?!

– Вот так. Взял и исчез, – повторил В.К. – А про костюм, если надо, я спрошу у Ивы при случае.

– Как же он исчез, – продолжал недоумевать Нестантюк, – умер, что ли, или просто от семьи ушел? Если от семьи, то это я понимаю – кризис среднего возраста. А про костюм узнать непременно надо, а не то съедят меня в реквизиторской цехе – у меня и так с ними отношения сложные из-за женского платья для Гамлета: размеров, видите ли, у них подходящих нет. Так он умер?

– Скорее всего, умер, – сказал В.К., – хотя мертвым его никто не видел. Но если бы жив был, позвонил бы, – и добавил: – А про костюм я узнаю. А какой костюм?

– Тройка темно-синяя, – ответило светило по-прежнему недовольно, – и шляпа еще коричневая.

В.К. пообещал сообщить, как только что-нибудь узнает про костюм, и они распрощались.

Поиски костюма В.К. решил начать с Рудницкого – он вспомнил, что полковник оставил ему свой телефон, и решил сначала позвонить ему, узнать, во что был одет Рудаки, когда они с ним расстались.

– Понимаешь, в чем дело, – сказал Рудницкий, – с этим тоже странная штука получается («Интересно, он всегда на „ты“ переходит, когда речь идет о странных вещах?» – подумал В.К.). – Когда я на дачу пришел, был Аврам в синем костюме каком-то старом, с узкими такими лацканами и в жилетке. Я еще подумал сначала, что, может, он в этом костюме на даче работает, но дача-то не его, и вообще, костюмчик чистый такой был, выглаженный – совсем не рабочий.

А потом, когда я Аврама уже без сознания нашел, был он одет уже иначе и тоже как-то странно, не по теперешнему: курточка такая замшевая светлая, вся в пятнах каких-то и под ней футболка грязная страшно, и лицо у него было все расцарапано.

– Может быть, он просто переоделся, когда тебя ждал, – предположил В.К., – ты же сам говорил, что собирался он переодеться.

– Да нет, – довольно раздраженно возразил Рудницкий, – я же сказал, что не современная это была одежда: курточка коротенькая на пуговицах – такие теперь не носят – и футболка тоже не современная – тенниска такая, знаешь, с воротничком, нам, кто с военными работал за бугром, такие вместо формы носить полагалось. Я даже хотел спросить Аврама, чего это он так вырядился, да уж очень плохо ему было вначале, а потом я и забыл.

– Ну и что ты об этом думаешь? – спросил В.К. автоматически, хотя внятного ответа и тем более дельного совета от полковника не ждал.

Но тот ответил в неожиданно практическом ключе и идти в церковь на этот раз не предлагал.

– Я вот что думаю, – сказал он, – надо на дачу к Валере подъехать, посмотреть, что и как, подозрительная это история, – он перешел на «вы», видно, так полагалось в делах практических, и продолжил: – Вы в эти выходные свободны? Давайте вместе съездим, а я попробую с Валерой созвониться – вроде он уже вернулся.

– Давайте съездим, лучше в это воскресенье, – согласился В.К., тоже перейдя на «вы» – начали его забавлять эти тонкости полковничьего этикета. – Может быть, и правда найдем на даче какие-нибудь следы, а главное костюм заберем, ведь костюм Аврам из театра взял и там просят вернуть. А Валера это, я так понимаю, хозяин дачи?

– Ну да, – сказал Рудницкий. – Я ему позвоню, а потом вам с утра в воскресенье. Подходит такой вариант?

– Подходит, – ответил В.К. – Жду вашего звонка.

Когда В.К. с Рудницким шли по улице дачного поселка, все там было так же, как тогда, когда год назад по этой улице шел Рудаки, неся в пакете темно-синий ретро-костюм: так же жгли на некоторых дачах костры, так же нависали над заборами ветки яблонь с пыльными яблоками, так же доносилась с недалекого кладбища похоронная музыка. Осень еще не наступила, но в природе уже чувствовалось что-то осеннее, умиротворенность какая-то или усталость, какая, бывает, чувствуется в лице не старого еще, но пожившего человека.

По дороге на дачу Рудницкий сначала расспрашивал В.К., интересовался поисками Рудаки и предлагал подключить к этим поискам приятеля своего, какого-то высокого чина из полиции города, но когда понял, что В.К. его– энтузиазма и тем более оптимизма не разделяет, замолчал надолго, и шли они к Балериной даче молча, и пару составляли внушительную: оба высокие, красивые, с сединой в волосах, но не старые, внушительности им добавляли еще и военного образца усы, которые носили оба, хотя В.К. никакого отношения к армии не имел и военных недолюбливал.

Вид их внушал почтение редким дачникам, стоявшим у калиток, а одна старушка даже, робко с ними поздоровавшись, поинтересовалась, не представляют ли они собой какую-нибудь комиссию, прибывшую вершить судьбу предназначенных к сносу дач. Когда же Рудницкий командирским баском сообщил, что никакую комиссию они не представляют, это ее явно разочаровало и даже расстроило. Не оставляли их своим вниманием и дачные собаки, которые, сдержанно рыча и изредка взлаивая, сопровождали их до самой Балериной дачи.

Хозяин дачи Валера уже ждал их с бутылкой и закуской из овощей и фруктов с собственного участка, поэтому к осмотру дачи удалось приступить не сразу – сначала пришлось выслушать сагу Валеры о его гастарбайтерских мытарствах в Польше, потом он долго сокрушался по поводу исчезновения Рудаки, потом пили за то, чтобы он наконец объявился, и вспоминали разные истории, связанные с исчезновением, в которых исчезнувшие люди чудесным образом возвращались, а потом Валера принес вещи Рудаки – белые брюки, черную рубашку и туфли – и это всех как-то сразу отрезвило. Все замолчали вдруг и молча смотрели на вещи, сиротливо лежащие на продавленном диване. Эти вещи, еще недавно принадлежавшие их исчезнувшему товарищу, странным образом подчеркивали необратимость случившегося. Сентиментальный Валера потер кулаками глаза и предложил:

– Может, пора за упокой выпить, не чокаясь?

В глубине души В.К. был уверен, что Аврама уже нет в живых, но предложение не поддержал, не согласился пить за упокой и Рудницкий, который снова настроился на практические действия.

– Давайте дачу осмотрим – мы ведь для этого сюда приехали, – решительно сказал он и попросил Валеру: – А ты пока костюм синий принеси.

– Как я тебе его принесу? – удивился Валера. – Я ведь по телефону сказал, что никакого синего костюма на даче нет, по крайней мере, я не нашел.

– Вот давайте и поищем, – сказал Рудницкий, – с собой его Аврам точно не взял – мы вместе с дачи вышли и в руках у него ничего не было.

Приступили к поискам и искали везде: в комнате, на веранде, на чердаке и в подвале. Рудницкий руководил поисками, покрикивая изредка на Валеру своим командирским голосом. Попробовал он один раз прикрикнуть и на В.К., но тот смерил его холодным взглядом и больше он свои команды к нему не обращал, а сосредоточился исключительно на безропотном Валере. Так или иначе, несмотря на все усилия и команды Рудницкого, костюм так и не нашли и сели опять за стол – допивать остатки.

– Должно быть, костюмчик бомжи приватизировали, – предположил Валера, – они тут ночевали – я одеяла брошенные возле дивана нашел, ну и другие следы остались.

– А дача была заперта? – спросил Рудницкий.

– Ну да, Аврам ведь замок поменял, а ключ под крыльцом лежал, как ты и сказал, – ответил Валера.

На этом решили закончить и стали собираться по домам.

Домой В. К. ехал один – Валера и Рудницкий остались ночевать на своих дачах – и всю дорогу, сначала в троллейбусе, потом в метро, не переставал размышлять о загадочном исчезновении Аврама Рудаки. И чем больше он об этом думал, тем более загадочным это исчезновение ему представлялось.

«Рудницкий вышел на „Театральной“, – думал он, – и Авраму оставалось проехать до дома всего три станции. Предположим, что он по какой-то неизвестной причине вышел на одной из промежуточных станций и его, скажем, сбила машина или напали на него хулиганы, но это предположить никак нельзя, – возражал он себе, – ведь они со Шварцем, пользуясь услугами одного полковника из Службы госбезопасности – давнего знакомого Шварца, просмотрели все сводки милиции за этот вечер и никаких происшествий такого рода в районе этих станций не было зарегистрировано. Можно предположить, что Аврам по собственной воле куда-то поехал, но далеко он уехать не мог – у него не было документов, но и не это главное, – убеждал он себя, – главное то, что Аврам обязательно позвонил бы Иве или мне, в крайнем случае, может быть, не сразу, но позвонил бы обязательно – не такой он человек, чтобы заставить так переживать Иву и своих друзей».

Поезд метро завывал в туннелях, шипел тормозами, объявляли станции, входили и выходили люди, но В. К. ничего этого не замечал и продолжал думать:

«Похищение отпадает, – рассуждал он, – кому нужно его похищать и зачем? Выкупа с него не возьмешь – какой выкуп с профессора, это же не бандит какой-нибудь или народный депутат? Вероятнее всего случайная гибель где-нибудь далеко от города. Но здесь опять много вопросов: скажем, зачем Аврам туда поехал один и на ночь глядя, и главное – никого не предупредив? Что за срочность такая вдруг? И почему не позвонил? Но дело даже не в этом, – продолжал размышлять В.К., – дело в том, что чувствую я, чтоЦ он жив, и хотя логике это ощущение, конечно, не поддается, Щ готов что угодно поставить, что жив он. И с костюмом тоже странная история, – он уже вышел из вагона и ехал вверх g на медленном длинном эскалаторе своей станции, – едва ли бомжи забрали костюм – бомж нынче переборчивый стал, что попало не возьмет, а костюм, судя по рассказам Нестантюка и Рудницкого, разве что для музея годится. А если бомжи не забрали, то куда же он тогда подевался?»

Он уже подходил к двери своей квартиры, когда вновь явилась мысль, которая преследовала его, как надоедливая муха, с тех пор как исчез Рудаки: а что если он действительно «проник» в прошлое, как говорил? Тогда все становилось на свое место и получало свое объяснение: отправился Аврам в прошлое в темно-синей тройке, там переоделся, но тоже в одежду не современную – курточку эту и тенниску, о которых говорил Рудницкий, вернулся ненадолго в настоящее, а потом опять попал в прошлое из вагона метро уже в другой одежде.

«Придется теперь Нестантюку искать свой костюм в прошлом веке, году этак в семьдесят пятом, – усмехнулся В.К., открывая дверь квартиры. – Бред все это, бред сивой кобылы. Не может такого быть, потому что не может быть никогда!»

Лежал теперь В.К. на своем старом диване, слушал крики подростков во дворе, которые проникали в комнату, несмотря на закрытую дверь, и вспоминал всю эту напрасную суету вокруг исчезновения Рудаки: все эти походы в полицию, расклеивание объявлений на вокзалах и автостанциях – активное участие в этом принимали студенты; вспоминал, как собирались они то у него, то у Ивы и спорили, спорили, пытаясь понять, что же произошло с Аврамом, и напрасно – и сейчас, спустя почти год, все оставалось таким же непонятным, как и вначале.

«Хорошо, что хотя бы Ива не нуждается, – подумал он, – „Гробовщик“ ей регулярно Аврамову долю доходов передает. А интересно все-таки, Хиромант нарочно эту идею с оптимальным гробом подарил Авраму или случайно так получилось? Наверное, случайно, – ответил он сам себе, – не мог он предвидеть, что наше общество потребления докатится до такого».

Он решил открыть балконную дверь – не заглушала она крики, а душно стало в комнате невыносимо. На балконе он закурил и продолжил этот «вечер воспоминаний», который сам неожиданно себе и устроил.

Вспомнил почему-то, как пошли они с Аврамом как-то на танцы, на танцплощадку на склонах Днепра, называемую тогда в народе «Жаба», а была еще и другая под названием «Кукушка», тоже в парке на склонах. Вспомнил, как пили перед этим портвейн в заведении на Кресте с бесхитростным названием «Вино» – теперь таких названий нет, теперь такое заведение называлось бы «Восторг дегустатора» или как-нибудь в этом роде, правда, теперь и заведений таких нет.

Вспомнилось ему, как при входе на танцплощадку на длинном каком-то ящике в огромном количестве лежали бескозырки – на танцы чуть ли не в полном составе явились курсанты Военно-морского училища.

– Врагу не сдается наш гордый «Варяг»! – сказал тогда Аврам.

Вспомнив об этом, В.К. усмехнулся.

«Маленький тогда был город, – думал он, – бывало, Крест туда и назад проходили минут за двадцать – от бара „Днепр“ до Сарапского рынка, где продавали кислое крестьянское вино по двадцать копеек стакан, а кофе пили посередине, в Центральном гастрономе, двойную половинку. Все на Кресте тогда друг друга знали, здоровались, останавливались поболтать, особенно в популярных местах: около Театрального института, в Центральном гастрономе, в кафе с каким-то советским названием (название он забыл), которое было известно в народе как „Мичиган“, почему „Мичиган“ – неизвестно, но все это кафе так называли. И народ тогда на Кресте собирался разный», – подумал он и стал вспоминать завсегдатаев этого местного «Бродвея»: одноглазого ассирийско-украинского поэта Барду; Окуня-актера с его тиком и продуманными актерскими жестами; бандитов – Алика по кличке Генерал и еще одного по кличке Комбат; проституток – худющую Тюльку и мужеподобную Дядю Гришу; романтика сыскного дела Гену по прозвищу Милиционер, хотя к этому званию тот лишь стремился; киношника по имени Рэм (Революция, Энгельс, Маркс); студента-медика и параллельно украинского националиста Рябка и среди всей этой пестрой братии свою компанию: красавца Шварца с его буйной шевелюрой и походкой танцора; серьезного Школяра, работавшего в то время таксистом; Ефима, одинаково увлеченного тогда джазом, радиотехникой и поэзией, и общительного, вечно носившегося с какими-то замыслами и проектами Аврама с его заграничными шмотками и рассказами о жизни «за бугром», казавшейся тогда всем ужасно привлекательной и заманчивой.

Трудно сказать, что объединяло тогда их всех: и бандитов, и студентов, и «простых Советских инженеров» – уже не в первый раз задавал себе вопрос В.К. Время, наверное, было такое, что-то такое было разлито в воздухе, свобода, но не такая, как сейчас, а романтическая, что ли. Все они тогда воображали себя героями Ремарка и Хемингуэя. Недолго это продолжалось – с год, наверное, не больше, но потом такого никогда уже не было – все было: и хорошее, и плохое, но такого не было.

«Впрочем, скорее всего, просто молодые мы все были. Неистребимый оптимизм молодости, – усмехнулся он, – теперь уже ничего подобного нет и быть не может, – и вдруг подумал: – И некоторых из нас тоже уже нет: сначала Школяр, а теперь, похоже, и Аврам».

– Иных уж нет, а те далече, как Сади некогда сказал, – процитировал он Пушкина голубю, сидевшему на карнизе возле балкона. Голубь искоса на него посмотрел и курлыкнул, В.К. запустил в него окурком и ушел с балкона.

Он включил компьютер и решил немного поработать, несмотря на жару, хотя работать очень не хотелось.

– Наука, – сказал он вслух, – наука умеет много гитик, – и мысленно выругался.

Был он физиком и к работе относился серьезно, но сейчас не работалось ему что-то, но работать тем не менее было надо и он, преодолев себя, уже на работу настроился было, как вдруг раздался телефонный звонок.

– Моя фамилия Шитов, – сказал голос в трубке и сделал паузу, как будто давая собеседнику возможность оценить этот печальный факт.

В.К. английский знал, поэтому, как и положено, мысленно хихикнул. Потом, вклинившись в затянувшуюся паузу, спросил:

– Так чем я?…

– Я товарищ Аврама Рудаки, – сказал Шитов, – нам надо бы встретиться.

В.К. знал почти всех друзей и товарищей Рудаки, и никакого Шитова среди них не было, но знал он и чрезвычайную общительность Аврама, которая вполне допускала существование Шитова, поэтому не возражал.

– Давайте, – и спросил: – Когда вы предлагаете и где?

– Давайте прямо сейчас, – ответил загадочный Шитов. – Я тут возле вашего дома нахожусь – давайте где-нибудь поблизости.

«Выходит, он знает даже, где я живу, – удивился В.К. -Что же это за Шитов такой? Скорее всего, это кто-то из знакомых, просто фамилии я не знал».

– А как вас зовут? – спросил он. – И вообще, мы знакомы с вами, а то фамилии вашей я что-то не припомню?

– Зовут меня Анатолий Иванович, и мы с вами не знакомы, – обстоятельно пояснил Шитов. – Я с Рудаки в Москве работал. Давайте я встречу вас у подъезда минут через пять, идет?

– Хорошо, – согласился В.К. – А как я вас узнаю?

– Я сам к вам подойду, – ответил Шитов, и в трубке раздались гудки.

Пока В.К. натягивал выходные джинсы и рубашку, он все гадал, кем может быть этот таинственный Шитов, но так ничего и не придумал, и только когда сбегал он по лестнице к парадной двери, его осенило.

«Да это же Контора!» – мысленно воскликнул он, но больше ни о чем подумать не успел, так как открыл дверь парадного и увидел на тротуаре человека, на котором это слово было написано крупными буквами.

Почти двадцать лет прошло с тех пор, как Контора распалась, превратилась во всякие Службы безпеки[36] в Независимых губерниях, как-то называлась она теперь и в самой России, но как, никто не знал и никого это больше не интересовало. А когда-то Комитет государственной безопасности Империи, Контора, как именовали ее в кругу друзей В.К., была могучей и всесильной. И вспомнил В.К., что и Аврам имел к ней какое-то отношение. Правда, сам он говорил, что к Конторе отношения не имеет, что человек он в прошлом военный и, как все военные, гэбистов не любит и презирает, хотя и приходилось ему часто иметь с ними дело, как он говорил «по служебной надобности».

Пожимая руку Анатолию Ивановичу Шитову, незаметному человеку без возраста в скромном костюме и неярком галстуке, В.К. вдруг вспомнил, как Аврам учил его когда-то различать переодетых чекистов и милиционеров.

– Жмоты они все, – говорил он, – а штатскую обувь им не дают – вот и носят они форменные туфли с гражданским костюмом, чтобы свои не стаптывать.

В.К. посмотрел на туфли Шитова, но ничего особенного в них не нашел – туфли, как туфли – и спросил:

– Так что вы хотели мне рассказать про Аврама? Вы ведь знаете, что пропал он?

– Знаю – сказал Шитов тихим голосом. – Я потому и встретиться хотел с вами. Я сейчас в отставке, но когда-то мы работали с Аврамом по линии разведки. Сейчас это не имеет значения – страны другие, все другое, но знаете, старые связи, старые друзья остаются. Вот мы и решили («Мы, это кто?» – подумал В.К.), что Аврам вполне мог воспользоваться старыми каналами и где-то за рубежом сейчас находится, скорее всего, в арабских странах где-то – это его территория, но и в Европе тоже может быть – и там у него связи наверняка остались.

– Зачем ему это надо? – спросил В.К.

– Не знаю, – ответил Шитов. – А с женой у него как?

– Нормально, – сказал В.К. и спросил Шитова: – А зачем вы мне все это рассказываете?

– Нравился мне Аврам, – сказал гэбэшник: – Его у нас все любили. Вы его жене намекните, успокойте ее, – он помолчал и добавил: – Вполне может быть Аврам за рубежами – ведь в нашей профессии сейчас тоже вроде рынка, а у Аврама опыт и связи, – он протянул В.К. руку. – Прощайте. Мне пора. Я вообще-то здесь, у вас, по другому делу, но Аврам – мой друг.

Шитов пожал В.К. руку и перебежал на противоположную сторону улицы, где сел в неприметную черную машину, которая тут же тронулась с места.

В.К. вернулся к себе в квартиру, как говорили в позапрошлом веке, «в смятении чувств». Позабыл он как-то, да и, не только он, а все позабыли об этой стороне жизни Аврама Рудаки, казались далеко в прошлом его былые заграничные приключения, воспринимали его уже как добропорядочного профессора, живущего размеренной и заранее предсказуемой жизнью, казалось, что все эти его приключения, о которых, кстати, он рассказывал редко и неохотно, в таком же далеком и невозвратном прошлом, как и их юношеские загулы. И тут на тебе!

Иве В.К. решил ничего не говорить – нечего ее лишний раз обнадеживать, а сам почему-то расстроился, хотя этому Шитову не очень и верил – мало ли что они там в Конторе предполагают, – не мог Аврам так просто, никому не сказав ни слова, завербоваться куда-то там.

Расстроился В.К. и работать передумал, а сделал то, что делает в случае расстройства любой нормальный русский человек, – налил себе рюмку, выпил, закусил завалявшимся в холодильнике (Маина была на даче) куском черствой колбасы и вдруг вспомнил один случай.

Гуляли они как-то с Аврамом в Ботаническом – весной, кажется, было дело или осенью, – погода была теплая и сухая. Шли они медленно по аллее, а потом кому-то из них – кому, В.К. не помнил – пришла в голову мысль зайти в розарий, на розы посмотреть. «Значит, все-таки осенью это было», – подумал В.К. Идти в розарий по аллее было долго, а можно было через стеночку перескочить и прямиком по склону. В.К. эту стеночку сложно преодолел – метра полтора там было, не меньше, а Рудаки – без видимых усилий, с места.

– Спецназ? – спросил тогда В.К.

– Спецвас, – ответил Рудаки.

Вспомнив этот случай, В.К. расстроился еще больше и налил себе вторую рюмку.

«Сделать все равно ничего нельзя, – подумал он, выпив. – Что тут сделаешь?! Видно, и этот Шитов тоже ничего не может – если бы мог, то сделал бы, сказал ведь, что считает Аврама своим другом. А может быть, – В.К. вышел на балкон и закурил, – а может, он и делает что-нибудь по своим каналам, расспрашивает людей, а когда найдет какие-нибудь следы, тогда и сообщит».

– Или не сообщит? – спросил он у голубя, который опять сидел на карнизе.

Голубь молча смотрел на него блестящим глазом.

– Едва ли он сообщит, – ответил он сам себе, – а вот Ивке надо сказать – все-таки надежда какая-никакая появилась, что жив Аврам. Хотя, может быть, и не надо ей ничего говорить – надежда-то слабая, считай, что и нет ее.

Он докурил сигарету, хотел опять запустить в голубя окурком, но вспомнил о соседях снизу, потушил окурок в пепельнице и пошел в комнату звонить Иве. Он придвинул к себе телефон и собрался уже набрать номер квартиры Рудаки, но его опять одолели сомнения и он подумал, что без третьей рюмки сомнений этих ему никак не разрешить, пошел на кухню, выпил третью рюмку, закусил и решил сначала позвонить Шварцу, посоветоваться, а там уж и позвонить Иве, если они решат вместе, что звонить ей стоит.

12. Личное время

Рудаки проснулся от холода. Солнце зашло за тучу, и поднялся ветерок, довольно холодный.

«Осень, – подумал он. – Хотя и ранняя, а все же осень, скоро и дожди пойдут. Что-то Рудницкого долго нет, хотя, – он посмотрел на часы, – вздремнул я ненадолго, минут на пятнадцать. Копается, наверное, там у себя в огороде. Надо пойти поторопить, домой уже пора, а то Ива волноваться будет».

Он встал и вышел на дачную улицу – Рудницкого нигде не было видно, а где его дача, Рудаки не знал, знал, что поблизости от Балериной дачи, а где именно – понятия не имел. Он прошел немного по улице в одну и в другую сторону, высматривая за заборами Рудницкого, но на ближних дачах его не было видно и Рудаки решил вернуться.

«Надо же еще переодеться», – вспомнил он. Хорошо, что вспомнил, а то так бы и уехал в этом костюме. Хотя костюм ему по-прежнему нравился, в начале двадцать первого века он смотрелся бы, по меньшей мере, странно. «Да и Ивке было бы сложно объяснить этот маскарад», – усмехнулся он, представив, как Ива его встретила бы, останься он в этом костюме.

На Дверь Рудаки обратил внимание, только когда подошел к ней вплотную, и когда заметил, то растерялся – не думал он больше о проникновении, позабыл как-то о своих планах, о намерении найти Хироманта, настроился уже ехать домой, а тут Дверь. В том, что это была она, сомнений у него не возникало. На месте тоже не очень презентабельной двери Балериной дачи была определенно Дверь: ободранная, слегка покосившаяся, с косо врезанным кодовым замком, чистого светло-серого цвета, напоминавшего цвет плавника, пролежавшего не одну зиму на морском пляже.

«Некстати-то как, – сначала подумал Рудаки, – Рудницкий сейчас придет, а меня нет. Хотя постой, – спохватился он, – я же тут останусь – один я тут останусь, то есть останется, а второй я в прошлое перенесется. Бред какой-то, точнее, фантастика для младших школьников, прав В.К., безусловно прав – не может такого быть. Но Дверь-то – вот она, потрогать можно, – он провел рукой по шершавой поверхности, и на руке у него остались чешуйки отслоившейся старой краски. – Ничего не поделаешь – надо набирать код. Сам напросился, – он набрал 05–26 и резко потянул за крючок…


«Никогда не знаешь, куда попадешь, – Рудаки с ужасом взирал на божий мир с верхней полки плацкартного вагона, – а Хиромант ведь предупреждал».

Ужас его объяснялся не только высотой полки, на которой он лежал («Как я во сне с нее не сверзнулся – узкая такая и зацепиться не за что?!»), и не столько невыносимой вонью и грязью советского плацкартного вагона, сколько ужасным, как ему казалось, состоянием его синего костюма, в котором он почему-то спал.

«И в прежних проникновениях я всегда впросак с одеждой попадал, – сокрушался он, – а тут готовился тщательно и все напрасно».

Однако сокрушался Рудаки недолго – пока под крики проводницы: «Валяются до последнего, а мне туалет закрывать надо!» сползал с верхней боковой полки, стараясь не наступить на завтрак пассажира с нижней, и пока стоял в очереди умываться. Уже в сюрреалистически грязном вагонном туалете, посмотрев в замызганное, под стать всему остальному, зеркало, он понял, что, во-первых, костюм не тот, а во-вторых, состояние его было не столь ужасным, как казалось на полке.

Костюм, хотя и был он тоже темно-синий, как тот, который он позаимствовал из театрального реквизита, был немного новее, более современного покроя («Современного какому времени?» – усмехнулся Рудаки) и без жилета. Кто-то уже дергал снаружи ручку двери, поэтому времени на то, чтобы как следует рассмотреть костюм, не говоря уже о том, чтобы поразмыслить над своей ситуацией, у Рудаки не было. Он умылся, утерся найденным в кармане брюк чистым и выглаженным платком, слегка отряхнул мокрой рукой пиджак и брюки и вышел в тамбур.

Поезд подходил к какой-то крупной станции.

«Куда же это я приехал?» – задал себе вопрос Рудаки и тут же получил на него ответ, как говорили в новом времени, сразу из двух независимых источников.

Поезд въезжал под дебаркадер Киевского вокзала – правда, он это понял не сразу, зато информация из второго источника была однозначной – из вагонного репродуктора с хрипами и свистами полилась песня про Москву, слов ее он не помнил, помнил лишь народную интерпретацию припева: «Кипучая, могучая земля моя Кампучия…» и знал, что это песня о Москве. И это сразу после песни подтвердил голос, произнесший хриплой с присвистом скороговоркой: «Поезд прибывает в столицу нашей Родины город Москва». Так что получалось даже не два источника, а три.

«Значит, я в Москве», – думал Рудаки, когда, взяв с полки свой тощий дорожный портфель, вышел на перрон. Дальнейшее пока было неясным. Он прошел по перрону до входа в вокзал и остановился перед памятником Ленину, и мысли у него были неопределенные, точнее, мыслей никаких не было, лишь звучала в голове «кипучая, могучая», и вспомнил он почему-то, что по-абхазски Владимир Ильич будет Владимир Илья-ипа (привез он эту информацию из отпуска, проведенного в Сухуми).

Так он и повторял про себя «Владимир Илья-ипа», тупо глядя на памятник, и слушал звучавшую в голове «кипучую, могучую», пока, зычно крикнув: «Поберегись!» не ударил его багажной тележкой под коленку веселый и пьяный с утра московский носильщик.

И встало тогда все на свои места, и он понял, что песня про Москву звучит не у него в голове, а доносится из только что подошедшего к перрону поезда; что приехал он в командировку в Военный институт – для всех, включая Иву, работать над диссертацией, а в действительности на Специальные курсы при Военном институте, и что спал он одетый потому, что провожал его в Москву Окунь-актер, и никак иначе после таких проводов спать он не мог.

Вся его жизнь в новом времени сразу ушла куда-то далеко в глубины его сознания, и казалось уже, что это кто-то другой сидел на Балериной даче и ждал Рудницкого – никакого Валеры не было сейчас в его жизни. Рудницкий, правда, был, но не в Москве и совсем другой – молодой и наивный, фальшиво поющий под расстроенную гитару песни глупые и сентиментальные про Геркулесовы столбы, туманы и таежные запахи. Позабыл он и про Хироманта и свое решение повидать его и поговорить – это теперь казалось ненужным и даже немного смешным, зато стали реальными и требующими немедленного решения другие задачи: пива выпить и позвонить Иве, а потом ехать в Институт – сдаваться.

Он вышел из здания вокзала, пересек площадь, сел на скамью в худосочном московском сквере напротив и, проверив наличие паспорта и денег – и то, и другое, к счастью, оказалось на месте, – начал планировать свои последующие действия.

«Прежде всего надо пива выпить, – думал он, – лучше на Бережковской набережной, там возле Дворца культуры транспортников столовая есть, где пиво дают, иногда даже Бадаевского завода выбрасывают, там и позавтракать можно, потом Иве позвонить с вокзала, а потом уже и в Лефортово можно потихоньку продвигаться, Родине служить». Тут он машинально провел рукой по щеке и, естественно, обнаружил изрядно отросшую за ночь щетину. Надо было пересматривать планы и идти сначала бриться в вокзальный туалет, потому что равносильно было самоубийству явиться небритым пред светлые и слегка безумные очи начальника Специальных курсов майора Пырикова по прозвищу Упыриков.

Пока то да сё, пока Рудаки брился и завтракал, пока пиво пил, а потом Иве звонил, сообщить, что доехал благополучно, и выслушивал напутствия и руководящие указания, времени прошло немало, и в Лефортово, в Танковый переулок, где находились курсы, он приехал поздно, хотя и в пределах допустимого опоздания, поэтому было у него еще время перед тем, как окончательно сдаться Упырикову, выкурить последнюю свободную сигарету и поразмыслить над своей ситуацией, хотя, надо сказать, размышления эти были хаотичными.

Сев на скамейку у проходной и закуривая под настороженным взглядом молоденького дежурного («Что этот штатский с портфелем задумал, может, шпион какой?»), Рудаки одновременно думал о том, как странно, что ему нравится Лефортово – не самый красивый из московских районов, с его казарменно-тюремной архитектурой, что не менее странным выглядит, если подумать, и совпадение названия переулка – Танковый – и имени начальника Военного института, который в этом переулке находится, генерала Танкаева Танкая Танкаевича, а если еще учесть и танк времен войны, установленный на пьедестале около проходной, то совсем уж бронетанковое что-то выходит, в то время как в действительности ничего бронетанкового тут нет.

«Специально, наверное, так сделали и генерала специально выбрали, – решил он, – чтобы сбить с толку всяких штатских шпионов с портфелями, вроде меня».

Рудаки выбросил сигарету и направился к проходной. Солдатик, увидев его маневр, весь напрягся и крепче сжал автомат, а потом, видно, сильно был разочарован, когда документы у него оказались в порядке, и скоро дежурный офицер увел его в таинственные глубины институтских коридоров и привел к майору Упырикову.

Майор Упыриков в полном соответствии со своим прозвищем был суров, и выражение лица у него было неизменно язвенно-желчное. Провел он с лейтенантом Рудаки собеседование, которое – подумал Рудаки – в новом времени назвали бы интервью, и итоги этого мероприятия были для Рудаки очевидно плачевными: вопрос, заданный ему майором по-арабски, он не понял, а когда тот его спросил, сколько раз он может подтянуться, и он ответил, что не знает, выражение лица стало у майора такое, будто бы у него открылось язвенное кровотечение, и он сказал, сморщившись:

– Я бы вас вместо курсов в другое место послал, лейтенант, но начальству виднее.

И потом начались хождения по разным службам, и закончились они только вечером, когда Рудаки улегся наконец на кровать в курсантской казарме и, уставившись в казенного цвета потолок, смог обдумать произошедшее с ним за этот день.

Сначала он думал о своем провале на интервью – приговор майора казался ему теперь совершенно несправедливым, и приходили ему в голову те самые остроумные мысли по поводу того, как следовало бы себя вести и что отвечать на собеседовании, мысли, которые немцы называют Treppengedanken – мысли на лестнице, когда выгонят тебя, и ты идешь по лестнице вниз, и про себя достойно, но – увы! – запоздало отвечаешь на все выпады обидчика.

Думал он о том, что вопрос майор задал на каком-то диком диалекте арабского, но что тем не менее суть этого вопроса он ухватил и мог бы ответить, но почему-то не ответил. Потом он узнал от Толи Шитова, что вопрос этот – единственное, что майор знает по-арабски, и что не диалект это никакой, а, как Толя выразился, «арабско-замоскворецкое» произношение майора Упырикова, но тогда, в первую свою ночь на казарменной койке, он этого не знал и переживал.

Переживал он и по поводу второго вопроса – думал, что не такой уж он и доходяга и раза три, а то и четыре точно подтянуться смог бы, а ответил «не знаю» потому, что майор спросил:

– Сколько раз вы подтягиваетесь на руках?

И он ответил машинально: «Не знаю!» потому, что думал, на чем же еще можно подтягиваться, если не н" а руках?

– Интеллигент паршивый, – поставил он себе окончательный диагноз, – а еще в разведчики лезу.

Рудаки повернулся на бок и приказал себе спать, но тут его как будто кто толкнул – он вспомнил вдруг сон, который приснился ему на верхней боковой полке в московском поезде прошлой ночью. Ему сразу этот сон вспомнился, как только он приехал в Москву, и был этот сон таким реальным, что показалось ему, когда он проснулся, что все это было на самом деле, что он действительно прибыл в Москву не на поезде, а на машине времени какой-то. Он тогда утром в поезде и потом на вокзале даже имена героев своего сна помнил, а сейчас уже забыл.

Сейчас он помнил только, что приехал во сне на какую-то дачу. Чья это дача, он уже не помнил, но знал, что должен был туда приехать – проверить, как там и что, по поручению хозяина дачи, но не это было главным в этом странном сне и не это было главной целью его поездки на дачу – главной целью его поездки было путешествие в прошлое. «Приснится же такое!» – подумал он и усмехнулся.

Вспомнил он сейчас, что даже привез он на дачу специальный ретро-костюм с жилеткой для путешествия в прошлое, чтобы, значит, в прошлом не выделяться, что он этот костюм надел, но потом на дачу пришел какой-то его знакомый, кто такой, он уже не помнил – помнил только, что тот был с усами и говорил о чем-то бесконечно долго и нудно.

Возможность проникнуть в прошлое представилась, только когда этот человек ушел, проникать в прошлое надо было через специальную дверь, и эта дверь – единственное, что он отчетливо помнил теперь из всего сна. Была она ободранная, слегка покосившаяся, с косо врезанным кодовым замком, чистого светло-серого цвета, напоминавшего цвет плавника, пролежавшего не одну зиму на морском пляже. Код он тоже хорошо помнил – 05–26, и крючок такой надо было вниз дернуть.

«Надо же присниться такому, – опять подумал он. – Не надо было портвейн „три семерки“ пить, говорил он Окуню-актеру, что не надо было, но тот все же купил и настаивал. Странно, что код мне приснился не 777 – это как-то логичнее было бы», – он улыбнулся и заснул.

Будни Специальных курсов буднями назвать было трудно, и не потому, что это были сплошные праздники – скорее наоборот, а потому, что не были эти будни тем, чем обычно будни бывают – однообразными. Чего-чего, а разнообразия в них хватало – то стрельбы, то полоса препятствий, то шифровальное дело, то языки и много еще такого, что и названия на штатском языке не имеет, и это несмотря на то, что сказал им по этому поводу незаметный человек Иванов Иван Иванович.

– Все, чему вас здесь будут учить, в сущности, вам не нужно, – сказал Иванов Иван Иванович жадно разглядывающим его курсантам.

Им уже успели шепнуть, что этот Иванов, никакой не Иванов и тем более не Иван Иванович – на один нос достаточно посмотреть – и что своими донесениями чуть ли не из самого вражеского Генерального штаба нанес он в свое время противнику ущерб, равный потере нескольких дивизий, если не армий.

– Смотрите сами, – стал он развивать этот парадоксальный тезис, дождавшись, пока уляжется шумок, поднявшийся после его первых слов. – Зачем вам надо хорошо стрелять? – он сделал паузу и сам на свой вопрос ответил: – Хорошо стрелять вам незачем. Не говоря уже о том, что вас убьют сразу же, против вас будет вся полиция, армия и народ, стрельба лишь усугубит ваше положение. А если еще, не дай бог, кого случайно убьете, тогда совсем плохо будет ваше дело. А возьмем иностранный язык, – продолжал он, – зачем он вам нужен? Ну, конечно, знать иностранный язык неплохо. – в стране себя уютней чувствовать будете, может быть, услышите что полезное, хотя это едва ли – по-настоящему важную информацию за рюмкой виски вам никто не выдаст, такую информацию добывать надо или покупать, – Иванов опять сделал многозначительную паузу и погрозил аудитории длинным пальцем. – Но упаси вас бог вообразить, что вы иностранный язык знаете в совершенстве! Иностранный язык выучить нельзя, что бы вам ни говорили ваши преподаватели! Не дай бог вам начать выдавать себя за местного уроженца – провал вам обеспечен сразу!

Толя Шитов, с которым Рудаки успел уже познакомиться и даже вроде сдружиться, рассказал, что был Иванов Иван Иванович за границей ресторатором, держал в столице русскую кафешку «Тройка» и выдавал себя за того, кем и был, – за русского еврея с коммерческими и кулинарными способностями, что «Тройка» была модным заведением, популярным среди столичного начальства, в том числе и военного.

– Остается только физкультура, – продолжал между тем Иванов, – это действительно вам нужно, – он улыбнулся, – и для здоровья полезно, и бегать быстро научитесь, а бегать в нашей профессии придется часто и желательно быстро. Но самое важное, – добавил он, подождав пока улягутся шум и смешки, вызванные его последней репликой, – хорошо знать страну, в которой вы будете работать: надо постоянно изучать ее обычаи, нравы народа, симпатии и антипатии живущих там людей. Кто тут с арабским? – вдруг спросил он, несколько человек, и в их числе Рудаки, подняли руки. – Вот вы знаете, – обратился он к ним, – что арабы не любят рыжих, считают их вестниками несчастья? Кто это знает, поднимите руки, – руку никто не поднял, Рудаки тоже, хотя и знал. – А кто знает, – продолжал задавать вопросы Иванов, – что мусульмане не жалуют собак, а кошек в некоторых странах ислама считают чуть ли не священными животными, которых надо кормить и ни в коем случае нельзя обижать? А кто из вас знает, что в арабских странах бреют головы сумасшедшим? Не знаете, – подытожил он, – а ведь такое незнание иногда может стоить вам жизни, и это важнее, чем стрельба или знание арабской грамматики.

Потом он еще долго говорил о чем-то, должно быть, тоже важном и нужном, но Рудаки уже ничего не слышал – ему вспомнилась его первая командировка, Дамаск и погасшая спичка, которая чуть не стоила ему жизни.


«Красивый город Дамаск», – думал Рудаки. Хубов град,[37] как говорил один болгарин, с которым он случайно познакомился в Дамаске. Рудаки тогда еще обиделся за Дамаск. – Почему ж это хубов?! – возразил он тогда болгарину. – Красивый город!

Вспомнились ему неширокие улицы центра с нависающими балконами, увитыми то виноградной лозой, то плющом, то узловатыми ветками глицинии с синими кистями соцветий, плиты тротуаров, истертые до блеска тысячами ног, кроваво-красные колокольчики цветков на гранатовых деревьях, маленькие уютные лавки и ресторанчики; вспомнились шумная площадь Мажи с колонной посередине и постоянной какофонией автомобильных клаксонов и тихая гостиница «Гранада» в одном из переулков возле площади.

В этой гостинице он жил полгода, один среди арабов – ел с ними кебаб и хумос, пил с ними арак и крепкий кофе по-бедуински, с ними смотрел по вечерам кэтч из Бейрута по маленькому телевизору в холле, и в один из таких вечеров его чуть не убил случайно забредший в гостиницу полудикий Друз.

Положение его как разведчика в то время было очень шатким: сирийцы только что разоблачили Ваймана– израильского шпиона, работавшего в самом Генштабе, и Овсепян-резидент говорил, что тот выдал чуть ли не всю советскую сеть и что Рудаки должны скоро отозвать.

Ваймана и его группу недавно повесили тут же, на площади Мажи. Рудаки вместе с персоналом гостиницы присутствовал при казни – попробуй не пойти! – смотрел, как осужденные покорно шли на виселицу, слушал барабанную дробь и думал, что и его могут тоже вот так же повесить, если он окажется в списке, который выдал Вайман, ну, не повесить, так посадить в стоявшую на горе тюрьму, откуда по ночам часто доносились залпы расстрельной команды.

Всякие сценарии своего провала и возможной гибели строил он тогда, стоя среди жующей бутерброды толпы, приветствующей радостными воплями судороги повешенных, но не было в этих сценариях места пьяному друзу с ножом.

Он вошел в открытую дверь, когда Рудаки с хозяином гостиницы Фуадом и дружком его, богатым дамасским бездельником Меджидом, пили арак и смотрели по телевизору концерт какой-то певицы из Каира. Был он дикий, небритый, в сбившемся на бок головном платке, в углу слюнявого рта торчала дешевая сигаретка «Рафия», вошел и громко сказал что-то, чего не понял не только Рудаки, остальные тоже посмотрели на вошедшего удивленно – то ли диалект это был такой, то ли пьян он был просто.

Увидев, что его не понимают, он жестом показал, что просит прикурить, показал, будто бы зажигает спичку. Фуад и дружок его дать пьянице огоньку не торопились, а Рудаки – интеллигент услужливый, не раз его эта торопливая услужливость подводила, – зажег спичку и хотел поднести ее к сигарете друза, но тот забрал у него горящую спичку и стал прикуривать. Пьян, должно быть, он был изрядно, потому что никак не мог совместить сигарету и горящую спичку – спичка уже жгла ему пальцы, а он все продолжал тыкать ею мимо сигареты. Рудаки некоторое время наблюдал за этими неуклюжими попытками, а потом дунул на спичку в дрожащих пальцах друза.

Дальнейшее произошло очень быстро: друз выплюнул сигарету, сунул руку в складки своей галабии, выпростал ее и замахнулся зажатым в кулаке ножом. Рудаки спасло то, что он упал: отшатнулся от ножа, наткнулся на оказавшийся сзади низкий кофейный столик, не удержался на ногах и рухнул на столик и стоявший за ним диван. На друза набросились Фуад с Меджидом и подоспевший из-за стойки бармен-вышибала Хамад.

Связанный полотенцем друз сначала плевался и ругался, а потом, призывая в свидетели аллаха, поведал на каком-то странном, но более или менее понятном диалекте, что, погасив спичку, Рудаки отправил душу его почившего родственника прямиком в ад, где ею уже вплотную занялись ифриты, и теперь он должен Рудаки убить, чтобы эту ошибку исправить. Потом, правда, после извинений Рудаки и увещеваний его арабских друзей выяснилось, что Рудаки в виде исключения можно и не убивать, достаточно будет, если он угостит его стаканчиком-другим арака. Что Рудаки и сделал. Можно было вызвать полицию, но лучше этого было не делать – вид на жительство у него был давно просрочен, и вообще, только полиции ему тогда не хватало.


Конец выступления Иванова он прослушал, но когда шли они на вечернее построение, Толя Шитов сказал, что ничего интересного тот больше не поведал, все призывал честно родине служить.

– А то мы не служим, – обиженно добавил он от себя, и они пошли строиться.

А потом начались будни. Рудаки бегал, ползал, стрелял, потом занимался арабским, английским и многими другими не столь мирными предметами, а потом опять бегал, ползал, стрелял, и так каждый день, поэтому спал он как убитый, едва добравшись до койки. И потом весь этот период помнился ему как беспрерывная беготня и стрельба, во время которых постоянно хотелось спать.

Некоторые вещи, правда, запомнились. Был у них предмет, который официально назывался «Наружное наблюдение», а они с подачи Толи Шитова звали его «мышка-наружка», и учили их на этих уроках запоминать окружающие предметы и не только. Например, надо было зайти в помещение, в котором свален был в беспорядке всякий хлам: мебель старая, посуда, детские игрушки, книги разные, и, постояв на пороге меньше минуты, назвать все, что было в этой комнате, а инструктор проверял по списку. Были и другие интересные упражнения. Например, инструктор выбирал группу – человек десять-пятнадцать, и каждый должен был придумать себе имя помудренее и представиться только что вошедшему в класс курсанту. Задание у этого курсанта было запомнить, как кого зовут, и потом вызывать их по одному и разоблачить самозванца, если вместо, скажем, Торгома Мадатовича вставал по вызову Авессалом Нуралиевич. Им эти игры нравились, но экзамен потом было сдать нелегко.

Запомнились и уроки арабского, точнее, не сами уроки, а те воспоминания, которые они неизбежно вызывали. Каждый раз, сражаясь с каким-нибудь «маздером второй породы»,[38] Рудаки вспоминал Дамаск и свой разговор с шофером по имени Камаль Абу-Гашиш. Он тогда начал серьезно учить арабский с местным учителем, но, к сожалению, устаз[39] Абдулла был еще и активным коммунистом, за что местные власти его вскоре расстреляли, но три урока он все же успел дать. И вот после первого или, скорее, второго урока, выучив кое-какие фразы, Рудаки решил поделиться своими познаниями с Камалем, но впечатления на него не произвел.

– Ты, мистер, – сказал Камаль, – говоришь красиво, как Коран, жалко, правда, что ничего не понятно.

«Прав был Иван Иванович Иванов, – думал Рудаки, – чужой язык выучить невозможно», – но продолжал зубрить арабские глаголы, так как, что бы там ни говорил этот Иванов, а экзамен сдавать надо.

Больше ничего существенного Рудаки не запомнилось – остались в памяти бег, стрельба, постоянное желание спать и еще, конечно, Сон – сон с большой буквы, потому что видел он этот сон постоянно, почти каждую ночь. Каждый день перед отбоем им давали час свободного времени, назывался этот час «личное время». Он пытался в это «личное время» читать, иногда звонил Иве, но чаще всего валился на койку в казарме и тут же засыпал. И снился ему Сон: как только он засыпал, то всегда оказывался в одном и том же месте, точнее, в двух местах поочередно.

Сначала это была комната, похожая на больничную палату, но не совсем – мебель была не больничная и никаких медицинских приборов в ней не было. К Рудаки приходили посетители: бородатый в белом халате, должно быть, врач и еще один, вертлявый такой, без бороды – тот приходил реже. Бородатый говорил на каком-то странном языке, который Рудаки не понимал, хотя тот упорно продолжал на этом языке говорить. Вертлявый говорил по-английски – плохо, но понятно, а вообще разговоры с вертлявым были какие-то смутные и суть их от Рудаки ускользала. Когда посетители уходили, Рудаки шел во сне в другое помещение, больше первого, где стоял огромный цветной телевизор. Ребята говорили, что в Америке есть цветные телевизоры, но этот был какой-то очень уж большой и страна была явно не Америка. Еще запомнилось из этого сна, что звали его во сне странным именем «Реквизит».

13. Реквизит

«Солнце село за рекой, за приемный, за покой. Приходите, санитары, посмотрите, я какой!» Эта дурацкая песенка про московский сумасшедший дом – Канатчикову дачу, – которой давно когда-то научил его один приятель-москвич, все время звучала в голове Рудаки как постоянный фон происходивших с ним в последнее время событий. Песенка про сумасшедший дом была этим событиям очень кстати.

Заведение, в котором он сейчас пребывал, и было сумасшедшим домом, правда, как стали говорить в новом времени, «продвинутого типа»: не было тут смирительных рубашек, «палат номер шесть» и дебильно-бандитского вида санитаров со шприцами и полотенцами, но тем не менее был это самый настоящий сумасшедший дом или официально: «Психоневрологическая клиника доктора Кузьменко». И доктор Кузьменко собственной персоной как раз возник на пороге «апартаментов» Рудаки.

Палаты здесь называли «апартаментами», хотя этого названия большая комната с кроватью, шкафом, столиком и тумбочкой едва ли заслуживала, зато название было «шикарное», в стиле «гидроаналитического метода», с помощью которого лечил страждущих доктор Кузьменко. Метод этот заключался в том, что пациентов часто купали, хорошо кормили, а в остальном они были предоставлены самим себе, кроме ежедневных бесед с самим доктором. С этой терапевтической целью он и возник сейчас в «апартаментах» Рудаки. Если бы не глаза, доктор Илько Вакулович Кузьменко был бы поразительно похож на доброго Деда Мороза: окладистая борода, румяные, пухлые щечки, красный нос пуговкой – для полноты картины не хватало только красного колпака на лысине, своим цветом напоминавшей цвет этого самого колпака; возле глаз у него были лучики добрых морщинок, и только глаза – светло-серые, почти белые – смотрели холодно и подозрительно.

«Служба», – подумал Рудаки, когда увидел эти глаза впервые, и потом некоторое время продолжал думать, что доктор Кузьменко агент Службы, но сейчас уже окончательно убедился, что доктор – это мафия, та самая мафия работорговцев, ради которой Рудаки здесь находился.

– Но й як ми ото сьогодні почуваємось? – ритуально поинтересовался доктор Кузьменко на языке Независимой губернии.

– Не понимаю, – также в соответствии с ритуалом ответил по-английски Рудаки и стал слушать тоже ставшую уже своего рода ритуалом ежедневную проповедь доктора, которая, как обычно, сводилась к тому, что Рудаки с каждым днем становится все лучше, что все его анализы приходят в норму (никаких анализов он не сдавал), что еще немного водных процедур по методике доктора и можно будет говорить о выписке.

Повторяя время от времени «I don't understand» или «I don't speak Russian» – надо было делать вид, что он принимает язык Независимой губернии за русский, – Рудаки думал: «Когда же они наконец предложат контракт?». Но контракт и на этот раз ему не предложили, и добрый доктор ушел, сказав напоследок бодрым тенорком несколько слов по поводу того, что амнезия вылечивается – нужно только время и, может быть, скоро Рудаки вспомнит, кто он и откуда.

– До побачення, пане Реквизите, – сказал, прощаясь, доктор Кузьменко и покинул «апартаменты».

В психушке Рудаки называли Реквизитом. Этикетка на подкладке пиджака с надписью «Театральный реквизит, инв. № 105» была единственной информацией, которую им удалось о нем получить. Ни кто он, ни откуда, Рудаки не помнил (они считали сначала, что он притворяется, но потом поверили); ни по-русски, ни на языке Губернии он не говорил, но вел себя спокойно, не буянил, и персонал клиники относился к нему в общем неплохо.

Он говорил по-английски и иногда по-арабски, и это сбивало с толку Викентия Уманского – второго посетителя «апартаментов» Рудаки.

«Этот точно сотрудник Службы, – у Рудаки не оставалось на этот счет сомнений уже после первого визита г-на Уманского, – причем Службы местной, губернской». Об этом говорило все: и плохой, с ужасным прононсом английский, и наглость облеченного некоторой властью провинциального чиновника, и дорогие костюмы, и даже постоянно исходивший от него запах немытого тела, который в сочетании с дорогими костюмами и не менее дорогим одеколоном был особенно противным.

«К счастью, это не моя Служба, – тихо радовался Рудаки, – и хотя хрен редьки не слаще, все же лучше моя международная редька, чем этот доморощенный хрен». И иногда он с ужасом думал, что если Международная служба, которая, скажем так, завербовала его, сообщит о нем Службе местной, тогда конец операции, но не это было главное, не это его волновало, а собственный неизбежный провал, если хоть какая-нибудь информация о нем просочится в местную Службу, провал, после которого его непременно убьют, если не мафия, то товарищи из Органов.

«Пора бы уже и Викентию прийти», – подумал Рудаки, когда Кузьменко ушел. Обычно визиты доброго доктора и заботливого гэбэшника следовали друг за другом. И действительно, как только он раскрыл «Вопрос крови» Йена Ранкина, который принес ему для развлечения Уманский, как раздался стук в дверь и на пороге возник сам заботливый гэбэшник и спросил на школьном английском:

– May I come in?[40]

– Ахлейн ва сахлейн, йа сиди,[41] – ответил Рудаки для разнообразия по-арабски и быстро добавил на английском: – Обычно воспитанные люди ждут ответа на стук и только после этого входят.

Но Уманский то ли не понял, то ли решил не обращать внимания на строптивого «клиента». «Скорее всего, не понял», – подумал Рудаки, а Уманский изобразил на своем хмуром, скуластом крестьянском лице улыбку и спросил на том же школьном английском:

– Как вы себя чувствуете?

– Не хуже и не лучше, – ответил Рудаки, стараясь говорить неразборчиво, чтоб смутить сотрудника Органов Независимой губернии, но того смутить было трудно и он продолжил по давно уже сложившемуся сценарию.

Рудаки не слушал, так как хорошо уже знал, о чем будет говорить Уманский, а говорил тот обычно, что благотворительный фонд, который он якобы представляет, организация, конечно, не бедная, но платить бесконечно за лечение и содержание своих клиентов не в состоянии и потому рассчитывает на их понимание и поддержку.

Неплохо было бы, продолжал он, чтобы Рудаки вспомнил, кто он и откуда, тогда семья могла бы позаботиться о нем, оплатить хотя бы частично его содержание или забрать его домой. И ему было бы хорошо, и семье.

Эта часть сценария обычно злила Рудаки – он и сам больше всего на свете хотел бы вернуться домой, поэтому и на этот раз не сдержался и сказал зло, специально используя сложную форму английского сослагательного наклонения:

– Если бы я смог вспомнить, разве сидел бы я здесь – я бы уже давно был дома?!

– Что? – естественно, не понял «независимый» гэбэшник.

– Ничего, – грубо ответил Рудаки, и помаявшись еще немного, Викентий Уманский стал прощаться.

– Гуд бай, мистер Реквизит, – сказал он на своем губернского разлива английском.

– And fare thee well, my only luve,[42] – процитировал ему напоследок Бернса Рудаки, и когда дверь за ним захлопнулась, стал в сотый – да куда там в сотый! – в тысячный, наверное, раз думать о своем незавидном положении и искать выход.


Началось все с приятного и даже радостного, можно сказать, события – в городе неожиданно появился Толя Шитов. Рудаки потерял с ним связь лет тридцать назад, когда был Шитов молодым, смешливым, веснушчатым. На Специальных курсах был он зачинщиком всех курсантских проказ и потому постоянно находился в «черном списке» у майора Упырикова. Потом воинская судьба раскидала их по разным странам. Говорили, что Шитов служил где-то в Африке: то ли в Конго, то ли в Анголе, будто бы при отряде нигерийских наемников у ангольских повстанцев, потом был где-то в Европе в резидентуре, правда, где именно, никто не знал, а потом Рудаки перестал получать о нем какие-либо известия и почти забыл то время, когда их койки стояли рядом в курсантской казарме. И тут он неожиданно позвонил, сказал, что приехал в город ненадолго и надо бы встретиться.

Встретились они в кафе «Легрос» – любимом заведении Рудаки – недалеко от Университета, и встреча их проходила так, как проходят все встречи старых друзей, не видевших друг друга почти тридцать лет.

– Встреча через триста лет, – сказал Шитов, вспомнив повесть любимого ими обоими Алексея Константиновича Толстого.

Совсем он не был теперь похож на того смешливого офицерика, с которым дружил Рудаки на Курсах, был он теперь сдержан, серьезен и значителен, пополнел и веснушки исчезли. Разговор у них шел сумбурный: вспоминали общих друзей-курсантов – кто где теперь, а кого уж нет. Империя рухнула, и ее солдаты остались не у дел.

– У нас теперь тоже вроде рынка, – сказал Шитов и выругался, – кто Независимой губернии служит, той или другой, а кто и за границы подался. Вон Байборода, помнишь Байбороду?

– Конечно, как можно Саню забыть?!

– Он теперь в Израиле, какая-то контора жутко секретная, – Шитов усмехнулся. – Кто бы мог подумать, если учесть, как Саня «любил» евреев?!

Они помолчали, потом Рудаки спросил:

– А чем ты занимаешься?

– Да так, контора одна международная, вроде Интерпола – работорговлей занимаемся.

– Как работорговлей?! – удивился Рудаки.

– А так. Ты думаешь рабами только пираты торговали? Как бы не так! Это и теперь очень доходное дело. По нашим данным, в мире сейчас несколько миллионов рабов и среди них много детей, женщин, подростков.

– И где же они работают? – спросил изумленный Рудаки.

– Эх, Аврам, – покачал головой Шитов, – совсем ты отстал от жизни в своем профессорском кабинете.

– Нет у меня кабинета, – усмехнулся Рудаки, – стол, и тот с коллегой делю. Наш универ – это тебе не Оксфорд какой-нибудь.

– Вот как? – Шитов изобразил удивление, хотя было видно, что удивился он не очень. – Ну, ладно. А где рабов используют, спрашиваешь? Да везде, на всех вредных тяжелых работах, во всех почти странах. Вот недавно мы раскрыли подпольную сеть работорговцев, поставлявшую рабов в одну восточную Независимую губернию, там золото мыли растворами цианидов высоко в горах: выше пяти тысяч – без спецкостюма в таких условиях можно выдержать не больше недели-двух, а в костюме и с респиратором работать неудобно, платить рабочим много надо, и желающих находилось не много. Так вот, рабы там работали без спецкостюмов и вскоре гибли, а на их место привозили других. Мы обнаружили там кладбище – больше тысячи безымянных могил, а во время рейда наши освободили полторы тысячи рабов. И на хлопковых полях там у них тоже рабы работают – женщины, но туда мы пока не добрались – местное правительство там куплено работорговцами. Нам и эту операцию на прииске удалось провести только по специальному мандату ООН. Ты хоть телевизор смотришь? – спросил он.

– Изредка, – ответил Рудаки, а Шитов улыбнулся как-то загадочно и сказал: – Ладно, еще поговорим, а сейчас мне спешить надо – дело еще одно срочное есть. Я тебе позвоню.

Шитов позвонил через пару дней, и они договорились опять встретиться в «Легросе».

– Уютный кабачок ты мне показал, тихий, – сказал Шитов по телефону, – как раз то, что надо для нашего дела.

– Какого дела? – не понял Рудаки.

– Встретимся – расскажу, – ответил Шитов.

Когда они встретились, Шитов вначале был молчалив, отделывался односложными репликами и об ужасах работорговли больше не рассказывал, а когда Рудаки его спросил:

– Ну что, поведаешь о славных делах своей Конторы, как обещал?

Он вдруг сказал:

– Зачем рассказывать – сам все узнаешь. Мы тебе работу хотим предложить, для этого я и приехал, если честно, – правда, он тут же поправился: – Ну и повидать тебя хотел тоже. Так как? Что ты на это скажешь?

– Староват я уже для таких дел, – засмеялся Рудаки, – и потом моя работа меня вполне устраивает: нагрузка небольшая, профессорская и платят нормально… по советским нормам.

После его ответа Шитов надолго замолчал, поковырял вилкой в салате, добыл оттуда маслину, положил ее в рот, пожевал, выплюнул косточку и наконец сказал:

– Твое согласие не требуется – тебе придется выполнить наше задание в любом случае.

– Ну, знаешь, это уже ни в какие ворота! – возмутился Рудаки. – Как это, согласие не требуется?! Я свободный человек, гражданин демократической страны. Что ты несешь?! Твоя Контора слишком много на себя берет – времена уже давно не те.

– Как сказал когда-то Зиновий Гердт, времена всегда те, – произнес Шитов со значением, – задание тебе придется выполнить, иначе сам знаешь, что может быть.

Рудаки хорошо знал, на что способна Контора, а теперь, после развала Империи, и тем паче – никакие местные законы их не остановят: могут убить, но, скорее всего, убивать не станут – он им нужен, но могут сделать что-нибудь его семье: Иве, дочери. Эти сволочи на все способны.

– Не ожидал я от тебя, Толя, такой пакости, – зло отрезал Рудаки, – друг называется!

– Очень многое поставлено на карту, Аврам, – тихо произнес Шитов, – тысячи жизней – они отлавливают бомжей и переправляют куда-то, то ли в Ливию, то ли в Тунис, а оттуда на урановые рудники в Катангу. Отлавливают их здесь, в городе. Есть такой пансионат в Заспе Озерной, типа психушки, называется «Клиника доктора Кузьменко» – это их база, сборный пункт, там бомжам делают загранпаспорта и переправляют, скорее всего, в Тунис, а оттуда в Катангу на рудники.

– А какая моя роль? – спросил Рудаки и тут же уточнил: – Но ты не думай, я соглашаться не собираюсь, интересно просто.

– Твое согласие не требуется, – повторил Шитов, – я же сказал. А что касается роли, роль твоя обычная – внедрение в их организацию. Ты идеально для этого подходишь: знаешь арабский и по-французски кумекаешь – там у них тунисские арабы заправляют.

– А как я туда попаду? – поинтересовался Рудаки. – На бомжа я вроде не похож.

– Ну, это не проблема, – усмехнулся Шитов, – бомжа мы из тебя на раз изготовим.

– Не надо, – возразил Рудаки, – не хочу я бомжем становиться, и вообще, я же сказал, что на это никогда не соглашусь, прошли окончательно мои шпионские годы, достаточно тогда я всякого нахлебался, и вспоминать не хочется.

– Хорошо, – Шитов опять улыбнулся, – это не горит, подумай. Скоро с тобой свяжутся. Но не тяни особенно, – он встал. – Давай пойдем отсюда – мне еще тебе передать кое-что надо.

Они вышли из кафе и молча брели по улице.

– Сквер тут какой-нибудь есть или парк? – спросил Шитов.

– Есть недалеко, – ответил Рудаки, и они пошли в безлюдный в дневное время сквер неподалеку и сели там на скамью.

– Вот, – Шитов достал из своего модного черного портфеля листок тонкой бумаги, похожей на папиросную, и протянул Рудаки. – Прочти и уничтожь.

– Съесть перед прочтением? – усмехнулся Рудаки и взял листок.

То, что он прочел, его одновременно и развеселило, и испугало.

«Ну, Контора, вечная и бессмертная», – думал он, читая инструкцию. На листке было написано:

«Вас найдут в бессознательном состоянии санитары выездной бригады „Клиники доктора Кузьменко“, когда придете в себя, утверждайте следующее: а) ваш родной язык – английский, кроме этого языка, вы знаете также арабский; б) ни русского языка, ни языка Губернии вы не знаете; в) у вас тяжелый случай амнезии – вы не помните, ни кто вы такой, ни как вас зовут, ни из какой вы страны. Дальше действуйте по обстановке – с вами вскоре свяжутся. Пароль для связи: „Мы – не рабы“, отзыв: „Рабы – не мы“. Помните, что от успешного выполнения задания зависит ваша жизнь и жизнь ваших близких».

Он передал листок Шитову и резко сказал:

– На, съешь! Не ожидал я от тебя такой пакости! – Рудаки встал со скамейки и добавил, уходя: – А хозяевам своим передай, что я в этом участвовать не буду, и пусть скажут спасибо, что я не иду в полицию.

Он покинул сквер быстрым шагом, не обращая внимания на Шитова, который что-то говорил ему вслед.


Рудаки вспоминал сейчас все эти уже достаточно давние события, сидя на балконе своих «апартаментов». Недалеко, на том берегу пруда, начинался смешанный лес, в спокойной воде отражались прогулочные лодки, стоящие у причала прямо напротив балкона. Было еще рано, и лодку никто не взял, но немного позже, когда закончатся процедуры, «гости» – так принято было называть пациентов клиники – потянутся к пруду, разберут лодки и начнется катанье с визгом и брызгами.

Режим в клинике был свободный – можно было гулять по огромной территории, бродить в ближнем лесу, где, правда, ты вскоре натыкался на забор с колючей проволокой по верху, плавать в пруду. Запрещалось только выходить за пределы территории клиники, но этот запрет часто нарушался-не привыкшие к долгому воздержанию «гости» лазали через дырку в заборе за спиртным в ближайшую поселковую лавку. Администрация смотрела на это сквозь пальцы – они знали хорошо свой контингент, знали, что подобранные у заборов бродяги едва ли убегут от сытой жизни, а если и убегут, тоже не беда – на их место можно будет набрать новых, рыночная экономика, свирепствовавшая в городе и в стране, постоянно поставляла работорговцам новый «материал».

Правда, как вскоре выяснил Рудаки, к тем, кто уже подписал рабочий контракт с «фирмой», отношение было иное – они жили в отдельном корпусе под охраной и в столовую ходили группами в сопровождении надзирателей.

«Когда же мне предложат контракт?» – думал он.

Прошло уже около года, а к нему с предложением подписать контракт никто не обращался: ни сам «Дед Мороз» Илько Вакулович с глазами, по выражению Маяковского, как две жестянки в помойной яме, ни его подручные – мрачный санитар Коля с густыми сросшимися бровями и мини-лбом неандертальца и милейшая Елена Сергеевна – второй врач клиники и, как выяснил Рудаки, дама с богатым уголовным прошлым.

Все эти и другие сведения о персонале «Клиники доктора Кузьменко» Рудаки получил от связного, с которым встречался в лесу. Первый раз он появился неожиданно, вскоре после того, как Рудаки сюда привезли. Рудаки в отчаянии бродил тогда по лесу, пытаясь найти способ вырваться из этой западни, куда загнало его шпионское прошлое, и зол был как черт и на самого себя, так как недооценил коварство Конторы, забыл, что она никого и никогда не оставляет в покое, ну и, конечно, на Толю Шитова, который его так подло подставил под удар.

Когда связной вдруг появился из-за куста и назвал пароль, Рудаки молча сбил его с ног, казалось бы, давно забытым приемом. Парень упал, но потом, когда Рудаки принялся его душить, приговаривая: «Контора! Контора!» – больше он от злости не мог ни слова вымолвить, – вдруг вырвался, применив какой-то новый, не знакомый Рудаки прием, и, задыхаясь, прохрипел испуганно:

– Вы что, псих?!

Рудаки стало смешно.

– Ладно, – сказал он, улыбаясь, парню, который уже стал в боевую стойку, ожидая нападения. – Ладно, мы – не рабы, рабы – не мы. Ты не виноват. Служишь Конторе – служи. Я тоже когда-то служил верой и правдой царю и отечеству. Говори, что ты там должен мне передать. Кстати, как тебя зовут, коллега?

– Андрей, – ответил парень все еще охрипшим то ли от испуга, то ли от хватки Рудаки голосом и, запинаясь, передал инструкцию.

Рудаки предписывалось внедриться в группу контрактников и пройти с ними весь путь до Катанги. В Тунисе и Ливии пароль для связи будет тот же, только на английском. Освободят его вместе с остальными на месте во время рейда на руднике. Основная его задача – найти неопровержимые доказательства работорговли и передать по связи, только в этом случае местное правительство соглашается дать разрешение провести международную операцию на своей территории.

– А как внедриться, твои начальники не сказали? – усмехнулся Рудаки.

– Надо ждать пока предложат контракт, – серьезно ответил связной и исчез в кустарнике.

– Вот и жду, – негромко сказал вслух Рудаки, – почти год уже.

Он вздохнул и подумал, что русский уже звучит для слуха непривычно – год почти прошел с тех пор, как говорит он на чужих наречиях.

На пруду стало оживленно, «гости» отвязывали лодки, громко кричали, смеялись, кое-кто уже бултыхался в пруду, поднимая со дна ил. Рудаки ушел с балкона в комнату и взял роман Ранкина, но, прочитав полстраницы, отложил – не читалось.

«Может быть, все-таки решиться позвонить, – думал он в который уже раз, – Иве или лучше В.К. Они уже давно, наверное, считают меня мертвым. И в Университете меня тоже уже числят в покойниках, может, березку в мою честь посадили, – усмехнулся он. Была у них такая традиция – садить деревья в парке в память почивших профессоров. – Хотя едва ли – не тяну я на березку. Жалко все-таки, – думал он, – жалко, что так вдруг переменилась моя спокойная, налаженная жизнь. Не волнуют уже меня, как в молодости, эти шпионские страсти, впрочем, – поправил он себя, – и в молодости тоже восторга не вызывали – во всех командировках главным моим чувством был страх и ничего больше, никакой тебе романтики».

Он вспомнил анекдот про старого джигита и улыбнулся. Шел старый джигит по горной дороге, видит – лужа. Он разгоняется, прыгает и… приземляется посреди лужи. «Эх, говорит он, – старый стал, молодой был – орел был, сокол был, высоко летал, – оглядывается, видит: вокруг никого нет, и продолжает: – Эх, и молодой тоже не сокол был!»

«Вот и я так, – Рудаки хмыкнул и опять подумал: – А звонить никак нельзя – ни Контора, ни мафия этого так не оставят, убьют или пакость какую семье учинят. Никак нельзя звонить. Кроме того, чтобы позвонить, в город надо ехать, карточку купить, а на какие деньги?»

Единственная надежда оставалась, что связной передаст Шитову его просьбу хотя бы намекнуть Иве, что жив он. Единственная надежда, но слабая – Контора такие нежности никогда не жаловала. Рудаки символически плюнул в ту сторону, где, по его разумению, должна была находиться Контора, и опять вышел на балкон выкурить сигарету.

Как-то он не вытерпел и все-таки решил позвонить. План у него был такой: дойти до конечной трамвая, который шел из Заспы Озерной в город. На остановке всегда было людно: дачники, отдыхающие из окрестных санаториев и пансионатов. Если не будет слежки, можно будет попросить «мобилку» у кого-нибудь поинтеллигентнее на вид, быстро набрать номер и сказать: «Это я – я жив!».

Но слежку он заметил сразу. Один – санитар из клиники шел за ним, не скрываясь, а когда Рудаки смотрел на него, изображал улыбку. Это и слежкой назвать было трудно, скорее, конвоем. Второй – паренек в бейсболке на велосипеде. «Это уже Контора», – подумал он. Паренек сначала обогнал его, а потом ждал на дороге – вроде с велосипедом у него что-то, а когда Рудаки, чтобы подразнить и проверить, зашел на почту, там тут же оказались оба.

Нет, никак нельзя было дать о себе знать. Приходилось ждать, пока предложат контракт, и надеяться, что у Шитова заговорит совесть и он хотя бы намекнет Иве, что ее муж жив.

Рудаки знал, что его проверяли, хотя что они там могли проверять, если у него не было никаких документов, а сам он ничего о себе не говорил. Пришел к нему с визитом как-то один вертлявый, по виду араб. Представился как сотрудник зарубежного отделения фонда, который содержал клинику.

– Спонсор, – пояснил Кузьменко, который его привел.

Говорили они сначала по-арабски, причем вертлявый говорил на диалекте, который Рудаки плохо понимал, а тот плохо понимал арабский Рудаки. Тогда перешли на английский – он у вертлявого был бойкий, но явно не родной. Говорили обо всем: о погоде, об условиях в клинике (Рудаки условия похвалил), о методе доктора Кузьменко (Рудаки похвалил и метод). Потом вертлявый ушел, так и не назвавшись. Рудаки не настаивал.

Связной Андрей при очередной встрече (пришел он в клинику как представитель пожарного надзора, пробыл в «апартаментах» долго под видом проверки сигнализации, проверил «апартаменты» на предмет прослушивания – ничего не нашел) успел рассказать, что вертлявый организует пересылку со стороны Ливии, и персона он в банде очень важная, и от его мнения о Рудаки зависит, предложат ли контракт. Но контракта не предлагали.

Пронзительно громкий звонок вывел Рудаки из задумчивости. Он взял плавки и полотенце и побрел в закрытый бассейн на прописанные ему доктором Кузьменко водные процедуры. По дороге он рассеянно размышлял о том, почему звонок, оповещавший об открытии бассейна и зала тренажеров, был таким оглушительно громким, как «колокола громкого боя» на каком-нибудь эсминце. Он перебрал возможные объяснения этого загадочного явления, от шоковой шумоте-рапии до отсутствия электрика, способного отрегулировать звонок, и остановился на последнем варианте – обычном советском неумении сделать что-нибудь как следует, кроме автомата Калашникова.

В бассейне он переоделся и стал плавать по широкой водной дорожке. Он почти всегда плавал один – бомжи не жаловали панские развлечения, предпочитая пруд и веселую компанию. Плавать он любил, кроме того, надо было сохранять форму, и преодолевая то брассом, то кролем метры короткой дорожки, старался ни о чем не думать, но почему-то именно в бассейне приходили к нему воспоминания о том, как он попал в эту психушку, где живет под обидной кличкой Реквизит.


Началось все точно по инструкции Конторы – его нашли в бессознательном состоянии санитары клиники, собиравшие клиентов для своего заведения. Нашли его возле забора в дачном поселке.

«Странная какая-то тяга появляется у людей и собак к заборам, как только им становится плохо», – думал он иногда.

Он был уверен, что бессознательное состояние ему устроила Контора, они же навели на него людей из клиники. Был он тогда к таким пакостям совсем не готов – прошло уже около месяца после его разговора с Шитовым и он думал, что Контора о нем забыла, ну, не забыла, конечно, они ничего не забывают, а сочла нецелесообразным его участие в операции.

Он тогда совсем успокоился, не думал об этом вообще, и занимали его тогда совсем другие дела. Готовился он к проникновению в прошлое, хотел попытаться встретиться там с Хиромантом и все разузнать у него о проникновениях: сны это были или нет, и если сны, то почему он находил у себя деньги из того времени – то сирийские фунты, то монетки исчезнувшей Империи. Многое надо было ему узнать у Хироманта, очень хотел он с ним поговорить, поэтому и к проникновению готовился тщательно: ретро-костюм выпросил у Нестантюка из театрального реквизита (вот, небось, проклинает его теперь надежда губернского искусства – костюмчик-то тю-тю!) и на дачу к приятелю приехал специально, чтобы оттуда в прошлое отправиться в этом костюме.

Правда, первоначальный план ему подпортил Рудницкий – явился отставной полковник на дачу с бутылкой какого-то самодельного вина. Они эту бутылку распили, разговоры разговаривали, потом Рудницкий ушел, а он отправляться в прошлое передумал, решил переодеться, дождаться Рудницкого и вместе ехать домой. Сел он на скамейку перед дачей да и задремал, а очнулся уже в клинике.

«Почему они говорят, что нашли меня под забором? Может, это метафора такая? – думал он. – Впрочем, это ведь Викентий говорит, а он мог и придумать или английского выражения более подходящего не нашел».

Первое, что увидел Рудаки, когда пришел в себя, была улыбающаяся физиономия доброго доктора Кузьменко.

– Як ви себе почуваєте? – спросил он на языке Губернии.

Рудаки молчал, и в памяти постепенно проявлялись обстоятельства, приведшие его сюда – правда, куда, он еще не знал: прошлое его проклятое, шпионское, встреча с Шитовым и инструкция, которую ему передал Шитов, и прежде всего инструкция. Их учили на Курсах, буквально вдалбливали им в головы: «В трудной ситуации действуйте только по инструкции – ее писали для вас умные люди в спокойной обстановке. Ни в коем случае нельзя думать самому, искать выход – выход подскажет инструкция, действуйте строго по ней!».

Рудаки молчал, слушал ласковую скороговорку Илько Вакуловича, и перед его мысленным взором возникала инструкция – он отчетливо видел перед собой мелкий шрифт: «Ваш родной язык – английский, кроме него, вы знаете арабский». И он наконец сказал доброму доктору:

– I don't understand.

Потом начались долгие допросы, но он постоянно видел перед собой текст инструкции: «Вы не помните, ни кто вы такой, ни откуда вы родом». И он действовал так, как было там написано. Допрашивали его двое: сам Кузьменко и еще один – Рудаки так и не узнал его имени, – говоривший на вполне приличном английском. Рудаки ни на йоту не отступал от легенды, и скоро допросы кончились и началось долгое ожидание с водными процедурами.

«Интересно, сколько еще ждать, – гадал он, переодеваясь, – визит араба должен ведь что-то означать. Может быть, скоро предложат контракт. А какую мне планируют дать роль? Едва ли чернорабочего – я на этом руднике и сутки не протяну. Нет, как раб я им не нужен – для этого есть молодые, относительно здоровые бомжи. Мне они, скорее всего, готовят роль капо, хотя тоже вряд ли, я ведь ни русского, ни языка Губернии не знаю. Может быть, роль сопровождающего, вроде того барана, который ведет овец на бойню? Только зачем им это? Там дюжих баранов хватает, чтобы гнать людей в забой. А может, хотят предложить мне долю в бизнесе? Но для этого они должны быть заинтересованы во мне. А какой интерес я для них представляю, не молодой и явный интеллигент?»

Он посмотрел на часы, висевшие на стене в раздевалке – приближалось время обеда, – и пошел к себе в «апартаменты», чтобы сменить спортивный костюм на своего рода униформу «гостей» клиники – джинсы и футболку с надписью «British Council». Интересно, знала ли эта уважаемая организация, на какие цели пошли пожертвованные ею футболки?

Переодеться Рудаки не дали. Только он вышел на балкон, чтобы повесить сушиться плавки, как туда ворвался дюжий молодец в маске и с АКМ. Он приказал ему стать к стене, обыскал и повел в главный корпус, где в вестибюле другие молодцы в камуфляже уже собрали остальных «гостей» клиники. Туда же вскоре привели и «главных действующих лиц»: «Деда Мороза» Кузьменко, его подручных и того безымянного, который допрашивал его по-английски.

Потом в сопровождении двух полицейских чинов в форме вошел Викентий Уманский и держал перед собравшимися речь на языке Губернии. Из речи явствовало, что доблестная Губернская служба разоблачила преступную организацию работорговцев.

– Не маете доказів! – взвизгнул доктор.

Но Уманский проигнорировал его и продолжил свою речь, сообщив собравшимся, что все узники этой так называемой клиники будут освобождены, как только дадут показания. Бомжи восприняли новость сдержанно.

«Так вот оно что, – думал Рудаки, – так это местная Служба подсуетилась и сорвала операцию Конторе Шитова. Ну что ж – мне все равно. Вот и кончилась моя последняя операция». Все это было так неожиданно, что он даже особой радости не испытывал.

Он шагнул в сторону полицейских, но охранявший его спецназовец схватил его за руку.

– Пусть подойдет, – приказал спецназовцу Уманский и, обращаясь к Рудаки, сказал по-английски: – Вы свободны, мистер Реквизит.

– Сам ты реквизит, – ответил ему Рудаки по-русски и сказал полицейскому: – Моя фамилия Рудаки, профессор Рудаки. Надо сообщить моей семье.

– А как же… – от удивления Уманский перешел на язык Империи. – Так вы что, по-русски говорите?!

– So much for your Province Intelligence![43] – сказал Рудаки и попросил у полицейского мобильный телефон.

14. Пророчество Хироманта

– И все-таки есть одна положительная сторона в моем пленении, – сказал Рудаки.

– Какая? – спросил В.К.

– Плаваю я теперь, как дельфин. Шутка ли, каждый день два часа тренировок в бассейне почти целый год?!

– Есть чем гордиться университетскому профессору, – засмеялся В.К., – а вообще-то, для здоровья полезно.

– Конечно, есть чем гордиться, – Рудаки тоже улыбнулся, – найди мне в универе второго профессора в такой спортивной форме, как сейчас у меня, – они все у нас жирные и с животиками.

Он замолчал. Замолчал и В.К. Они отвыкли друг от друга, с трудом находили общие темы, и паузы в их разговоре были частыми и долгими.

В сущности, это был их первый настоящий разговор после освобождения Рудаки – они виделись в первый день, когда Рудаки привезли в родные пенаты на полицейской машине, но поговорить им толком не удалось. В тот день дом Рудаки был полон людей – пришли, казалось, все его друзья, знакомые, коллеги, и телефон звонил, не переставая. Вечером о нем сообщили по городскому телевидению:

«Во время рейда спецназа Губернской службы безопасности на базу организованной преступной группировки, занимавшейся торговлей людьми, был освобожден профессор Университета Аврам Мельхедекович Рудаки, – захлебываясь скороговоркой и слюной, тараторила на языке Губернии девица-корреспондентка. – Бандиты держали его в заложниках больше года, требуя от семьи выкуп в два миллиона долларов».

– Действительно за тебя выкуп требовали? – спросил тогда В. К. – А почему Ива мне ничего не сказала?

– Неужто ты подумал, что я и впрямь так дорого стою? – усмехнулся Рудаки.

– Дороговато, конечно, для профессора, – согласился В.К. и опять спросил: – Так требовали выкуп?

– Да нет, – ответил Рудаки, – выдумка это борзописцев местных. Там совсем другая история.

Но что за история, рассказывать не стал, а В.К. не настаивал.

Сразу же после новостей позвонил ректор, поздравил с освобождением, сообщил, что уже подписал приказ о восстановлении Рудаки на работе, и тоже спросил о выкупе. Рудаки поблагодарил и сказал, что выкуп – это журналистское изобретение, что просто похитили его бандиты – вот и все, а зачем он был им нужен, он и сам не знает. Весь этот первый день он вообще только то и делал, что жал руки и благодарил, иногда отвлекаясь, чтобы дать капли Иве, которая то и дело принималась плакать. Не до разговора с В.К. было ему в этот безумный первый день.

Только через неделю Рудаки с Ивой выбрались к В.К. на традиционную бутылку водки, очищенную В.К. собственноручно, как он говорил, в соответствии с последними достижениями физической науки, что доказывает хотя бы относительную полезность этой науки для человечества.

Пока что до бутылки дело не дошло – жены накрывали на стол. Зная по опыту, что дело это затяжное, Рудаки с В.К. устроились с кофе на балконе. Рудаки казалось, что совсем недавно они сидели вот так же здесь, на этом балконе, и говорили о проникновении, и никак тогда В.К. не соглашался, что эти путешествия в прошлое действительно были, что действительно второй раз в своей жизни брел Рудаки по сожженным шиитским кварталам в сирийском городе Хама и пил «Жигулевское» пиво с молодым Сериковым из давно исчезнувших советских пивных автоматов. Сейчас он и сам стал относиться к этому иначе – уже не казались ему теперь эти путешествия несомненной реальностью, как иногда казались раньше. Переживания последнего года изменили его. В.К. будто прочитал его мысли.

– А как твои проникновения? – спросил он вдруг с усмешкой. – Не проникал в прошлое за это время?

– Не проникал, – печально улыбнулся Рудаки, – не до этого было. Вообще, ты, наверное, прав – приснились мне эти проникновения, не может такого быть.

– Конечно, – согласился В.К. – конечно, это противоречит всем физическим законам, но идея интересная. Неординарный был человек твой Хиромант. Ведь куски прошлого действительно остаются в настоящем, настоящее съедает их постепенно. Вот возьми нашу квартиру. Были у нас книжные полки старые, годов этак восьмидесятых, а недавно Майна купила новый стеллаж и кусок прошлого исчез, книги старые, правда, остались, но это уже не цельный кусок.

– А наша квартира совсем не изменилась, наверное, с семидесятых. Ивка, правда, то и дело порывается сделать ремонт, но я твердо стою на позиции старика Тарковского. Помнишь, как он говорил: «После меня хоть ремонт»?

– Солидарен, – сказал В.К., – Майна тоже постоянно стремится к обновлению – то ванную задумает ремонтировать, то мойку новую на кухне завести. Борюсь из последних сил. Новое время очень агрессивно, ты заметил, особенно в обществе потребления?

– Конечно, – с энтузиазмом подхватил Рудаки, – в Империи покупка нового матраса и то была событием эпохальным! А что касается моих путешествий на машине времени, не все тут так просто объяснить. Вот скажи, откуда в моем кармане вдруг старые сирийские фунты появились? Я узнавал у нумизматов – это старая валюта, сирийцы с тех пор все купюры поменяли.

– Это действительно странно, – согласился В.К. и добавил, пытаясь найти хоть какое-то объяснение: – Может, ты спьяну, скажем, взял эти фунты у какого-нибудь нумизмата – Иве показать, вспомнить молодость, да и забыл начисто?

– Не пью я сейчас совсем почти и тем более не напиваюсь, – возразил Рудаки. – Разве что с тобой изредка. Но ты ведь мне фунты не давал, правда?

– Не давал, – признал В.К., и они опять надолго замолчали.

Солнце зашло, и в затененном большими старыми домами и деревьями дворе, куда выходил балкон, сразу же стемнело.

– Ну что, не пора ли нам присоединиться к дамам? – спросил Рудаки.

– Подождем, пока позовут, – предложил В.К., – закуски дело серьезное. Ты мне вот что скажи: как ты к этим бандитам попал? Они что, тебя прямо в метро схватили или когда ты от метро домой шел?

– Ты что? Какое метро?! – удивился Рудаки. – Они на даче меня захватили сонного или, скорее, без сознания.

– А Рудницкий где был?! – спросил В.К., чувствовалось, что он тоже удивлен. – Он тут приходил ко мне, рассказывал, как нашел тебя без сознания возле Балериной дачи, правда, потом ты вроде оклемался и вы вместе домой ехали. Он на «Театральной» вышел, а ты дальше поехал, – В.К. помолчал немного и добавил: – Утверждает Рудницкий, правда, что потом видел через окно вагона, как ты исчез, сидел-сидел, говорит, а потом исчез, как испарился. Предлагал даже свечку поставить, полковник называется – коммунистом, наверное, был. Так выходит, что он все врет?

– Не знаю, – сказал Рудаки задумчиво, – не знаю. Схватили-то меня на даче, в каком месте, я не знаю – без памяти был, но на даче точно. Я ведь с дачи в проникновение собирался, – он смущенно улыбнулся, – поэтому был одет в старинный костюм такой, я его в театре у Нестантюка специально для проникновения взял. Там еще этикетка была на подкладке «Театральный реквизит» – из-за нее в клинике меня Реквизитом прозвали. Хотел переодеться и не успел – заснул, а потом меня сонного и схватили.

– А мы этот костюм на даче искали с Рудницким и с Валерой и не нашли, – прервал его В.К., – а он, оказывается, на тебе был.

– На мне, – подтвердил Рудаки и продолжил, – но вообще все это странно, странная какая-то история выходит, потому что все, что ты сейчас рассказал, ну, то, что Рудницкий рассказывал, я во сне видел. Необычный такой сон – реальный, там еще потом собаки были. Ничего не понимаю. А Рудницкий не говорил, как я был одет? В клинику-то меня привезли в тройке, которую я у Нестантюка взял, а во сне был одет иначе – в куртку такую короткую. Я этот сон хорошо помню.

– Рудницкий говорил, что сначала, когда вы с ним на даче вино пили, ты был одет в эту самую тройку из театра, – ответил В.К., – а когда он тебя без сознания нашел, то был ты одет уже иначе, но тоже странно, не по-современному, в курточку вроде замшевую и тенниску с воротничком. Рудницкий сказал, что похожа она была на те, что вам, военным, за рубежом предписывалось носить.

– Странно… Во сне я тоже так был одет, – задумчиво протянул Рудаки, тряхнул головой и продолжил бодрым тоном: – Ну, ладно, мало ли что может присниться, и Рудницкому, наверное, тоже приснилось – заснул он, должно быть, после бутылки у себя на даче, вот и приснилось. Ко мне на дачу ведь он так и не вернулся.

– А говорит, что приходил, – возразил В.К., – да ладно – все это, слава богу, уже в прошлом. Ты мне лучше скажи – костюм-то этот из реквизита сохранился? А то я Нестантюка встречал – очень он из-за костюма расстроился.

– У меня его отобрали, когда я в клинику попал, но я попросил полицейских, которые меня освободили, костюм поискать – может, и отыщется, – ответил Рудаки, и тут Майна позвала их к столу и разговор прервался.

Давно ожидаемый и предвкушаемый заранее ужин проходил как-то вяло. После первых тостов за счастливое избавление Рудаки от плена и, возможно, гибели, за верных его друзей и семью общая беседа не заладилась. Рудаки молчал, пил мало, и героические попытки В.К., который к роли хозяина относился серьезно, развлечь гостей и найти общую тему не увенчались успехом. Наконец, когда Майна с Ивой затеяли разговор о политике, В.К. сдался и предложил Рудаки пойти покурить на балкон.

– Мне друг твой московский звонил, Шитов, – сказал В.К., закуривая.

– А Шитов… – Рудаки поморщился. – Старый знакомый скорее, чем друг. И чего хотел?

– Сказал, что ты можешь быть где-нибудь за границей, что могли завербовать тебя, разведка какая-нибудь.

– И ты поверил?

– Пожалуй, нет.

– И правильно сделал, – решительно заявил Рудаки. – Кому я нужен теперь?! Вон сколько молодых и политически подкованных.

Разговор наедине тоже не клеился – они опять замолчали и вскоре вернулись к женам. Потом ели курицу, каким-то особым способом приготовленную Маиной, пили чай, но разговаривали по-прежнему мало, и через некоторое время Рудаки собрались домой.

– Что ты такой мрачный был весь вечер? – спросила Ива.

– Синдром заложника, – ответил Рудаки, стараясь, чтобы это прозвучало, как шутка, но Ива восприняла его слова серьезно.

– Отдохнуть тебе надо, – сказала она, – прийти в себя.

– Наверное, – без особой уверенности в голосе согласился Рудаки.


Той ночью ему опять приснился странный сон. Снился ему город после какой-то катастрофы. Что это за катастрофа, Рудаки не знал, но был уверен, что она произошла и город вот-вот исчезнет. Он смотрел на него с большой высоты, и казалось, что в городе ничего не изменилось: на холмах то выстраивались ровными прямоугольниками, то разбегались беспорядочной россыпью по склонам дома, большие и маленькие, старые – начала прошлого века и новые – уродливые коробки и башни, построенные недавно. Город делила пополам широкая блекло-синяя река с рукавами и протоками, которые вклинивались в городские кварталы и отделяли от города несколько островов. Зеленые острова были и на самой реке, а город просто тонул в зелени – обширные парки вдоль речных склонов, парки в центре и на окраинах. И со всех сторон к городу подступали леса, и лесные массивы так же, как и рукава реки, вклинивались в городские кварталы. Говорили, что это самый зеленый город в мире, и может быть, так оно и было на самом деле.

«Хороший город, жалко, что он исчезнет, – думал во сне Рудаки, – впрочем, мы этого не увидим – исчезнем вместе с ним, а может, и раньше».

Сон продолжался, и снилось ему теперь, что он идет по городу, пережившему катастрофу, – вокруг были покинутые жителями разрушенные дома и на замусоренном асфальте сидели дикари, которых в этом сне все называли аборигенами. Они сидели почти на каждом перекрестке, глядя прямо перед собой и никак не реагируя на редких прохожих. Некоторые разжигали костры и сидели вокруг них на корточках, пристально глядя в огонь, другие заводили бессмысленные песни или пускались в пляс под слышную только им музыку. Предметы и люди в этом сне не отбрасывали тени, потому что на небе светило одновременно четыре солнца.

Проснувшись, Рудаки еще какое-то время помнил сон.

«Аборигены, – думал он, – какие аборигены в наших широтах, даже во сне?!»


Вскоре сон забылся, началась реальность.

Как выяснилось, ректор приказ о его восстановлении на работе не подписал.

– Надо было согласовать с юристами, – говорил он, лучезарно улыбаясь, – сами понимаете, случай неординарный. Но вы не волнуйтесь – нужно просто уладить кое-какие формальности.

Рудаки сказал, что понимает и не волнуется. И начались его хождения по инстанциям.

Сначала надо было поехать к юристам в один из отдаленных университетских корпусов, расположенный возле Выставки, которая во времена Империи называлась Выставкой достижений народного хозяйства, а теперь, когда хозяйство вдруг перестало быть народным и достижений вроде как особых не наблюдалось, была переименована в Выставочный комплекс, но лучше от этого не стала, а осталась, как и прежде, памятником неуклюжему величию Империи, только теперь памятником полуразрушенным.

Рудаки шел по ее территории к университетскому корпусу, глядел на растрескавшиеся железобетонные символы рухнувшей Империи и вспоминал свой последний разговор с В.К., вспомнил, как тот сказал про новые полки со старыми книгами – мол, старые книги остались, но это уже не цельный кусок прошлого. На Выставке тоже прошлое смешалось с современностью, образовав какой-то нелепый конгломерат, уродливую мозаику из старого и нового.

Рядом с тяжеловесным имперским павильоном животноводства с его скульптурами жизнерадостных свинарок и пастухов и не менее жизнерадостных их подопечных – свиней, коров и овец, был построен новый супермаркет в форме огромного куба из прозрачного синего то ли стекла, то ли пластика. Было видно, как внутри куба двигались эскалаторы и лифты, а по этажам бродили синие тени людей. Рядом с кубом супермаркета находился типичный для Империи низкий длинный барак, где раньше явно гнездилось какое-то учреждение, Вторчермет какой-нибудь или Гипромаш. Теперь тут был косметический салон, и в подслеповатых окнах барака ослепительно улыбались с фотографий неуместные в этом антураже загорелые красотки. За салоном находилось вневременное и интернациональное пожарное депо – Рудаки вспомнил, что недавно видел такое же точно в Голландии, за ним – современное кафе, потом опять старый павильон, на этот раз коневодства, где были такие же жизнерадостные, как раньше пастухи, коневоды и их подопечные – кони.

«Страна меняет кожу, как змея, – думал Рудаки, – и много еще старой кожи осталось, немало еще пройдет времени, пока кожа прежней эпохи слезет окончательно».

Университетские корпуса открылись перед ним неожиданно. Он давно в этих зданиях не был и поначалу просто заново дивился их уродству, а потом подумал, что в них заложен интересный парадокс.

«С одной стороны, – думал он, – их архитектура вполне соответствует новому времени – вполне в таких бетонных коробках с узкими удлиненными окнами-бойницами может и сейчас находиться какое-нибудь ведомство: архив какой-нибудь секретный или лаборатория, но с другой – они объективно принадлежат времени старому, построены лет тридцать назад».

Вдруг пришло ему в голову, что он хорошо помнит и то время, когда этих зданий не было, а было тут поле со стогами сена и он в одном из этих стогов лежал – с кем, уже забылось, но помнил, что глядел он тогда в небо и было оно высоким и синим – полное обещаний и надежд небо молодости.

От этих неожиданно пришедших воспоминаний он расстроился и потому не обратил особого внимания на молодых юристов, которые заставили его ждать почти час, а потом с хамским откровенным любопытством к чужой беде долго расспрашивали о том, что с ним произошло. Он вежливо и терпеливо отвечал на их бесцеремонные расспросы, и они, подивившись его равнодушному терпению и приняв, наверное, это равнодушие за естественное почтение к их профессии, нужную справку ему наконец выдали. И он поехал в центр, в отдел кадров ректората, не подозревая о том, что едет он не просто в центр города на автобусе номер двадцать, а опять, как бывало раньше, проникает в другое время.

Как только он открыл тяжелую дубовую дверь столетнего здания и вдохнул въевшийся в стены запах чернил, плесени и старой бумаги, двадцать первый век с его супермаркетами, дискотеками, компьютерами и мобильными телефонами остался за этой дверью, а внутри его встретило канцелярское ведомство старой доброй Империи.

Новыми были только таблички и объявления на языке Независимой губернии – все остальное было старым и сохраняло неповторимый колорит несокрушимой бюрократической твердыни прошлого века. Стиль того времени был выдержан идеально: в нужной мере косо висела возле кассы картонка с вечным призывом пересчитывать деньги, не отходя; в нужной мере слишком низко было прорезано окошко кассы, заставляя просителей сгибаться и искательно заглядывать; в нужной степени были темны узкие извилистые коридоры; в необходимой мере были мучительно неудобны, даже на вид, стоящие возле кабинетов шаткие стулья, и крутая лестница на второй этаж своими истертыми до блеска скрипучими деревянными ступенями и шаткими перилами недвусмысленно предупреждала посетителей об ожидающих их наверху неизбежных трудностях и призывала еще раз серьезно задуматься о своей малости перед тем, как начать восхождение к бюрократическим высотам.

Рудаки должным образом внял этому немому, но очевидному предупреждению и, задержавшись у первой ступеньки, подумал малодушно: «А не отложить ли до завтра?». Однако опрометчиво, как тысячи наивных до него, решив, что дело-то небольшое – всего лишь печать поставить, передумал откладывать и начал восхождение.

Конечно же, он обманулся в своих надеждах – дело оказалось нешуточное, об этом свидетельствовала довольно большая очередь просителей, толпившихся на узком пятачке у закрытой двери, и два объявления на двери почему-то на русском языке. Одно оповещало о том, что в канцелярии технический перерыв, а второе предупреждало несведущих о том, что «мокрая печать ставится владельцу документа лично», и слово «лично» было подчеркнуто двойной линией.

Всю свою жизнь он страдал от того, что язык официальных бумаг и объявлений был для него абсолютно непостижим – всегда он находил в нем множество скрытых смыслов, которые не находили другие. Вот и сейчас второе объявление показалось ему загадочным и чреватым множеством дополнительных действий. Дело было в том, что ему нужно было поставить именно мокрую печать.

«Как можно поставить куда-либо сухую печать, – думал он, – не говоря уже о том, чтобы поставить ее владельцу». Кроме того, и это было самое неприятное, не был он уверен, что его можно считать владельцем приказа о его восстановлении на работе, скорее, казалось ему, владельцем этого документа можно было счесть ректора, которого едва ли уговоришь подняться по этим роковым ступеням.

В полном смятении чувств обратился он за разъяснениями к товарищам по несчастью, и те его утешили.

– Не волнуйся, сынок, – сказала ему стоявшая у дверей уборщица, которую он иногда встречал по утрам на факультете, – покажи, что там у тебя, – и бросив беглый взгляд знатока на приказ, вынесла вердикт: – Сюда тебе, будешь за этой старушкой, технический перерыв скоро кончится.

Старушка, оказавшаяся молодящейся профессоршей с кафедры истории, которую он немного знал, бросила на уборщицу-эксперта гневный взгляд, а Рудаки обрел свое место в очереди и, успокоившись, отпросился покурить на улицу.

Воистину, никогда не знаешь, где подстерегают тебя всякие неожиданности! Рудаки спустился на первый этаж и подходил уже ко входной двери, когда слева, около поста вахтера, в неглубокой нише вдруг увидел Дверь.

Хотя и прошло уже больше года с тех пор, как видел он Дверь в последний раз, он сразу ее узнал. Ободранная, слегка покосившаяся, с косо врезанным кодовым замком, чистого светло-серого цвета, напоминавшего цвет плавника, пролежавшего не одну зиму на морском пляже, – это была она, Дверь, через которую он несколько раз уходил в прошлое или в сон о прошлом. Не был он сейчас уверен, что действительно уходил в проникновение, и не было у него желания, если честно, уходить в прошлое опять. Устал он от хождений по бюрократическим бастионам, и хотелось только одного – поскорее покончить с мокрой печатью и домой.

«Да и как проникнуть через Дверь? – подумал он. – Разве позволит мне это сделать бдительный страж у входной двери?»

Ветеран вневедомственной охраны, сидевший у входа, подозрительно смотрел на него, подрагивая верхней губой с редкими усами, как осторожная мышь, оценивающая привлекательность приманки в мышеловке.

– А куда эта дверь? – спросил Рудаки и подумал: «Сейчас начнет спрашивать, зачем мне это».

Но ветеран неожиданно расцвел любезной улыбкой и спросил:

– А вам в бойлерную?

Рудаки растерялся и промолчал, а страж продолжил:

– Так бойлерная не тут – тут щитовая.

– А… – сказал Рудаки и вышел.

Эпопея с мокрой печатью закончилась быстрее, чем он ожидал, – не прошло и часа, как поставили ему ее «лично», так как оказался он, очевидно, в глазах злющей тетки, распоряжавшейся печатью, несомненным владельцем документа. Уходя окончательно из отдела кадров, он бросил последний взгляд на Дверь, и не показалась она в этот раз ему той магической Дверью, которую придумал Хиромант, а выглядела, как простая дверь с маленькой буквы, ведущая, если не в бойлерную, то в щитовую.

Рудаки решил пойти домой пешком – проветриться после штурма бюрократических крепостей. Он шел по Кресту, смотрел на опасно склонившиеся над роскошными витринами бутиков тортоподобные башенки и завитушки старых домов, у стен которых прошла его молодость, и вспоминал, как он шел здесь с Хиромантом, как рассказывал тот ему про Дверь, и про код, и про опасности путешествий во времени.

Он шел и думал, что, как ни жаль, а никаких путешествий во времени нет и не может быть, потому что противоречат они всем законам, которым только можно противоречить, что прав, как всегда, В.К. в своем рациональном отношении к жизни и Хиромант всего лишь бедный безумец, жалкий символ исключительности и непохожести в своем черном пальто и шляпе огородного пугала, что никаких чудес нет, а есть работа, и футбол после нее, и пиво, что все вокруг плоско и одномерно, несмотря на яркие краски и мнимое разнообразие современной жизни.


В таком настроении он лег спать, собираясь завтра идти в Университет относить скрепленный официальной печатью приказ о своем восстановлении в должности, спал крепко и не видел снов, а утром встал поздно, вышел на балкон и сначала просто удивился ослепительно яркому свету, а потом, когда увидел над крышей дома напротив сразу два солнца, вдруг все понял и отчетливо услышал голос Хироманта:

– Катастрофа одна будет – четыре солнца взойдут и испугаются все сначала, а потом привыкнут.

Рудаки послушал, как вдруг на разные голоса завыли собаки в округе, и пошел будить Иву.


2006 год, июнь

о. Ялпуг – Киев – Порт Эль Кантауи, Тунис

Примечания

1

Жена с дочкой спешили (фр.).

2

Военная полиция (араб.).

3

Прошу (араб.).

4

Кто это? Что случилось? (араб., диал.)

5

Господин (араб.).

6

Сук – восточный базар.

7

Эй! Пожалуйста (араб.).

8

Пошел прочь! (араб.)

9

Якуб, надо арак. Есть арак? (искаж. араб.)

10

Есть, если на то будет водя аллаха (араб.).

11

Пошли (араб.).

12

Здравствуйте (араб.).

13

Спасибо (араб.)

14

Хорошо, ладно (тур.).

15

Пора (тур.).

16

Прямо (араб. диал.).

17

Что надо? (араб.)

18

Ливан, надо Ливан (англ., араб.).

19

Там. Час – полтора часа (араб.).

20

Специалисты (араб.).

21

Друг (араб.).

22

Храбрость под влиянием выпивки (англ.).

23

Деревня? О'кей? (англ.)

24

Вода. Есть вода? (араб.)

25

Египетская служба безопасности.

26

Спасибо (араб.).

27

Здравствуйте (араб.).

28

Я путешествую налегке (англ.)

29

Потом (араб.).

30

Омдурман? Извините, это Омдурман? (англ.)

31

Подожди (англ.).

32

Республика (араб.).

33

Тюрьма (араб. диал.).

34

Если будет воля аллаха (араб.).

35

Каир (араб.).

36

Служба безопасности (укр.).

37

Красивый город (болгар.).

38

Форма арабского причастия.

39

Учитель (араб.).

40

Можно войти? (англ.)

41

Милости прошу, о господин (араб.).

42

Прощай, моя любовь, прощай. (Р.Бернс «Любовь моя, как роза красная»)

43

Грош цена вашей Губернской разведке! (англ.)


home | my bookshelf | | Личное время |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 3
Средний рейтинг 4.0 из 5



Оцените эту книгу