Book: Никто не спит



Никто не спит

Катарина Киери

Никто не спит

Hope you’ll be there to

Open the door, open[1]

The Bear Quartet

Письмо № 114

Проснувшись утром, я обнаружил, что наступила весна. В голове звучала неизвестно откуда взявшаяся фраза: «Смеяться или плакать?» Бред какой-то. Я вышел на улицу, отстегнул велик, сел и поехал. Если погода не испортится, то почерневшие сугробы на обочине, наверное, успеют растаять к Вальборгу[2]. Чтобы лучше было видно прошлогоднее собачье дерьмо.

Зимой все проще. Зимой холодно и мерзко, вот и все, так и должно быть. А весной все обязаны радоваться жизни, быть невыносимо счастливыми. Всем положено играть в мяч и наслаждаться теплым весенним ветерком.

Сегодня я написал твое имя в учебнике английского и даже сам не заметил. Зато Тоббе увидел и вопросительно посмотрел на меня.

Я захлопнул учебник, запер в нем твое имя.

У него кисловатый привкус, ты никогда не замечала?


Э.

1

Надо завести новую коробку, с крышкой. А то пыль скапливается, даже если дверцы шкафа плотно закрыты. Может быть, отец принесет с работы.

Кто-то из соседей включил воду — не знаю, кто именно, я тут вообще ни с кем не знаком. В гостиной работает телевизор, отец наверняка сидит в кресле перед экраном. С улицы доносятся визги и смех малышни: теперь им, наверное, разрешают дольше играть на улице — темнеет уже не так рано. Хотя не знаю, может быть, в этом районе малышня гуляет допоздна круглый год. Тут не совсем трущобы, конечно, но иногда возле подъездов много грязи, а про помойку и говорить нечего.

Мы переехали из дома, где было четыре комнаты, кухня и гараж, в трехкомнатную квартиру. Перемена явно не к лучшему, но мы с отцом об этом не говорим. У переезда, конечно, есть причина, но мы о ней молчим.

Раньше мою школу было видно из дома — точнее, с лужайки за домом. А теперь надо ехать пятнадцать минут на велике или на автобусе. Или десять, если отец подвозит на машине. Можно, конечно, замалчивать все что угодно, но вопрос о школе все-таки прозвучал. Мы все-таки еще не совсем идиоты.

— Тебе же не обязательно искать новую школу? — сказал отец.

— Не обязательно, — согласился я.

— По утрам полно автобусов, а там, глядишь, и на велосипеде можно будет ездить.

— Да, — согласился я.

— Незачем менять школу, когда выпускной на носу.

— Угу, — согласился я.

Вот и весь разговор. Шесть реплик. Даже бездарный актер из никчемного сериала, страдающий болезнью Альцгеймера, смог бы выучить этот диалог наизусть. Особенно мою роль.

Окно приоткрыто, в комнате стало прохладно, да и крики малышни действуют на нервы.

Закрывая окно, я замечаю светленькую малявку, которая в одиночку носится на велосипеде между накатанными ледяными дорожками. Кажется, она живет напротив нас: несколько раз пробегала мимо меня, когда я выходил из квартиры, проносилась так же стремительно, как рассекает сейчас на велосипеде — тонкие светлые волосы развеваются на ветру. По-моему, таким малявкам положено надевать велосипедный шлем.

Вода у соседей все еще течет. Наверное, кто-то любит стоять под душем. А может, самогон варят — похоже, так здесь развлекаются на досуге. Отец, кажется, все сидит перед телевизором.

Я ставлю коробку без крышки в шкаф и накрываю старой футболкой.

2

Я, конечно, понимаю, что переходить в другую школу за несколько месяцев до окончания девятого класса глупо, но я бы не против. Точнее, мне все равно. Мне безразлично, как выглядит здание школы, меня не волнует, что за люди в нем обитают.

Осенью, сразу после летних каникул, всех учеников и учителей собрали в актовом зале. Директриса с гордостью объявила, что у нас будет праздник по случаю открытия школы после летнего ремонта. Стоя на сцене, она с довольным видом рассказывала, как тут всё перекрасили и переделали и сколько сотен тысяч крон на это потратили.

Кто-то из девчонок в нашем классе сказал: «Как тут стало красиво!» И все, кто стоял рядом с ней, включая Тоббе, закивали. Я хорошо это помню, потому что вдруг понял: привинченные друг к другу стулья, сиденья которых с хлопком откидывались, стоило только привстать, заменили новыми, обычными, — а я и не заметил. Даже немного забеспокоился на свой счет.

На праздник открытия я не пошел.


Пристегиваю велик к стойке, захожу в школу. Внутри пахнет весной, то есть гравием и пылью. Солнечные лучи с трудом пробиваются внутрь сквозь грязные окна. Настоящие оптимисты пришли без курток, губы девчонок щедро намазаны блеском. Весна — время непомерных надежд.

Запихиваю куртку в шкаф и чувствую, что кто-то стоит у меня за спиной. Густав, учитель музыки. Вечно взъерошенные волосы с проседью, кривая осанка — результат многолетнего таскания всевозможных музыкальных инструментов. Похоже, сегодня в огромном черном футляре скрывается труба, не меньше. В другой руке — пюпитр с нотами.

— Как жизнь?

Некоторые так называемые взрослые пытаются говорить с теми, кто младше, на языке, который кажется им молодежным. Наверное, думают, что так легче установить контакт. Обычно это не помогает. Но с Густавом все иначе: он употребляет какие-то нестареющие выражения, которые в его устах звучат вполне естественно. По-моему, он говорит на языке, который был в ходу в стокгольмских джазовых клубах еще в сороковые годы. Просто говорит, и все. Стоит ему открыть рот, как сразу становится ясно, что он из Стокгольма. Даже двадцать лет жизни на севере, в Норботтене, не смогли истребить его столичный диалект. В общем, Густав нормальный, но я все равно не могу ответить на его простой вопрос.

Поставив гигантский футляр на пол, он запускает пальцы в шевелюру, отчего прическа не становится лучше — скорее, наоборот.

— Ты в трубу еще дудишь?

Я прекрасно понимаю вопрос, но что-то во мне ему противится. И я нарочно придаю лицу удивленное и непонимающее выражение.

— Ты еще играешь на саксофоне? — переспрашивает Густав.

— Я сдал его в секонд-хенд Красного креста.

Это неправда. Не знаю даже, зачем я соврал.

— Вот черт…

Взгляд Густава на мгновение становится грустным и удивленным — такого ответа он явно не ожидал. Человеку, посвятившему жизнь музыке, наверное, нелегко слышать, что бывший ученик избавился от своего инструмента.

Густав поднимает гигантский футляр с пыльного пола и идет прочь, но вдруг останавливается.

— Саксофон можно взять напрокат. Было бы желание. Соло из шлягера семидесятых — «Shame, shame, shame». В конце учебного года будет концерт, перед началом каникул.

Мне ужасно не по себе, уйти бы поскорей.

— Почему бы вам самому не сыграть? — говорю я, хотя разговор продолжать не хочется.

— В худшем случае да. Но если передумаешь…

— Мне на математику, — перебиваю я. — Урок уже начался.

Я решительно ухожу прочь, глядя прямо перед собой. Открывая дверь класса, я краем глаза вижу, как Густав продолжает свой путь, сгорбившись под тяжестью инструмента. Седая шевелюра в лучах солнца похожа на нимб.


В доме, где мы теперь живем, три этажа. Наша квартира на самом верху. Я поднимаюсь по ступенькам и на первой же лестничной площадке едва не сталкиваюсь со светленькой малявкой, несущейся вниз. Я делаю шаг в сторону, чтобы избежать аварии. Она на бегу поднимает голову. Мы смотрим друг на друга всего мгновение, но я успеваю подумать: у некоторых людей взгляд, от которого не скроешься, — и у этой малявки именно такой. Сначала он проникает на самую глубину, а потом движется вверх, пристально изучая все, что попадается на пути. На мгновение этот взгляд овладевает мной, не хочет отпускать. Потом малявка быстро извиняется — а может быть, просто бормочет что-то себе под нос — и несется дальше с ужасающей скоростью.

Я продолжаю подниматься на третий этаж. На двери квартиры, где, кажется, живет эта девчонка, написано «Рантаярви». На нашей — «Бергстрём-Страндшё».

В квартире тихо. Дверь в мою комнату закрыта. Закрыл ее не я, а отец — значит, приходил домой на обед. Я знаю, почему он закрывает мою дверь. Ему невмоготу видеть незаправленную постель, вещи, разбросанные по полу, ему нехорошо от того, что я не всегда успеваю поднять жалюзи перед уходом в школу. Во всех остальных комнатах — безупречный порядок, и это целиком и полностью заслуга отца. Нигде ни пылинки, он даже посуду моет после завтрака, прежде чем уйти на работу.

На кухонном столе лежит лист бумаги — отец откуда-то принес и положил так, чтобы я увидел, когда вернусь домой. Так мы по большей части и общаемся. Грустное зрелище, но система работает.

«Приглашаем посетить пробные четырехдневные курсы джиу-джитсу, — читаю я, закусывая бутербродами. — Клуб будо открывает двери для всех, кого интересует „мягкий путь“ в мире единоборств. Познакомьтесь с основными приемами в пятницу и субботу 26–27 апреля и 24–25 мая…»

Такие объявления я находил на кухонном столе и раньше. Кажется, кто-то из папашиных коллег занимается джиу-джитсу. Он пару раз говорил об этом — вроде как ходил на какие-то выступления, которые его сильно впечатлили.

Мне эти единоборства как рыбе зонтик; кроме как в кино, я их и не видел. С чего он взял, что я потрачу четыре свободных вечера на толкотню в вонючем клубе будо?

Письмо № 115

На днях мне снилось, что мы с тобой идем по набережной. Ты все время шла впереди, а я спешил за тобой, но никак не мог догнать. Я пытался сказать тебе что-то важное. Не видел твоего лица, но знал, что ты улыбаешься. Улыбаешься, отдаляясь.

Вдруг ты остановилась. Повернулась к воде, обхватила себя руками, будто ежась от холода. Я протянул руку, чтобы коснуться тебя, согреть, но ты обернулась и, бросив на меня злобный взгляд, решительно ступила в воду. Я застыл на месте, не в силах произнести твое имя. Ты просто скрылась под водой, исчезла.

Помнишь, мы однажды говорили о том, как бывает в кино: человек вдруг просыпается и рывком садится на кровати, едва переводя дух? Помнишь? Мы еще говорили, что в жизни так не бывает.

Так вот, мы ошибались, поверь.


Э.

3

На этот раз я не успеваю уклониться: светленькая малявка врезается в меня на первом лестничном пролете. Мы оба чуть не теряем равновесие и вскрикиваем. Немного придя в себя, мы стоим не шелохнувшись и смотрим друг на друга. У нее ясные голубые глаза и открытый взгляд, и где-то в глубине этих глаз мелькает уже знакомое чувство. До чего же она серьезная. А может быть, это не серьезность, а страх или даже ужас? Сложно понять этот взгляд. А что она видит в моих глазах? Я не то чтоб много раз в жизни сталкивался со светленькими малявками в подъездах.

Она сбегает по лестнице — наверное, будет колесить по двору на велике. Ей не помешал бы велосипедный шлем, с такими-то скоростями. И не только на улице.

Отпирая дверь, я слышу звонок телефона. В груди проносится странное чувство. Безумная надежда — точнее, воспоминание о безумной надежде, которую я чувствовал раньше. Такое и теперь случается, но все реже.

— Здорово, это Буссе, — произносит низкий, совершенно незнакомый голос.

В груди холодеет, все меркнет. Какой еще Буссе? Я его знаю? Учитель, имя которого я забыл?

— Эрик говорил, что ты хотел попробовать джиу-джитсу.

Я знаю только одного Эрика, и вот совпадение — он как раз мой отец. Если речь о нем, значит, Буссе — тот самый коллега из клуба единоборств.

— Да… — неуверенно отвечаю я.

«Да» — потому что отец ему наверняка это говорил, а не потому, что я хотел попробовать.

— Я звоню сказать, что время изменилось. Начинаем в эту пятницу, в семь часов.

— Ясно…

— Не в шесть, как написано в наших листовках.

Я без того настроен скептически, а слова типа «листовка» пробуждают во мне еще большее недоверие. Сразу вижу перед собой людей, чей мир вращается вокруг увлечений, которым они решили посвятить жизнь и в которые решили втянуть остальное человечество — например, с помощью «листовок», которые они распространяют.

— Тебе подходит? Или не очень?

Не очень — в том смысле, что я не очень интересуюсь джиу-джитсу. Что отец записал меня на тренировку, не спросив у меня. Неохота объяснять такие вещи незнакомому человеку, да и знакомому тоже. Если папаша нагло записывает семилетку без его ведома в футбольную секцию — это еще можно понять. Но шестнадцатилетнего сына? Позор какой-то — и для меня, и для него.

— Ты меня слышишь?


К тому же у меня появилось ощущение, что если этот фанат джиу-джитсу вообразит, будто кто-то заинтересовался его единоборством, то пиши пропало — будет наседать до последнего, возражать бесполезно.

— Да, просто думаю, подходит ли время. Наверное, подходит.

Какая разница. Просто не приду, и все. Остальное — не моя забота.

— Отлично. Одежда, не стесняющая движений. Длинные рукава, длинные штаны. И прихвати бутылку с водой.

— Хорошо.

Я знаю, отец мечтает, чтобы я чем-то занялся, чтобы не просиживал лучшие годы жизни дома. Я знаю, он обо мне беспокоится. Мы и это обходим молчанием, но я-то знаю. Вижу по тому, как он глядит на меня вечером в пятницу; по тому, как осторожно стучит в мою дверь, заходит на цыпочках и спрашивает, не нужно ли постирать чего из одежды или полить цветок; по запискам на кухонном столе. Вижу по тому, как он сует мне деньги на кино, на автобус, на еду в городе; по тому, как в выходные за завтраком ни с того ни с сего берег газету и вслух зачитывает время работы лыжного трамплина. Вижу по тому, как он моет посуду после ужина; по тому, как выходит из моей комнаты, полив цветок. Слышу по звону тишины между нами.


В квартире есть большая длинная кладовка. Казалось бы, в ней должен быть такой же порядок, как и во всех остальных комнатах. Но это предположение в корне ошибочно. Похоже, что кто-то стоял на пороге этой каморки и просто бросал внутрь вещи одну за другой, не заботясь о том, куда они упадут. Старые игрушки, матрасы, цветочные горшки, коньки, коробки и предметы неизвестного происхождения и назначения валяются одной большой кучей.

В самой глубине кладовки есть полка, которую почти не видно. На ней аккуратными рядами стоит обувь, словно показывая пример хорошего поведения сборищу шалопаев. «Обувь, за которой ухаживают, служит гораздо дольше, чем обувь, за которой не ухаживают», — эти слова отца я слышу с детства. Одна из пар, смирно стоящих на полке, — это кроссовки, которые я купил осенью. Они мне сейчас и нужны.

Я осторожно переступаю через пустые коробки и прочий хлам, включая футляр с саксофоном внутри.

Я играл три с половиной года: с четвертого до середины седьмого класса, — хотя последние полгода занимался не очень усердно. Сил не было репетировать, да и желания не хватало, так что я часто пропускал занятия. Думаю, все учителя знали, в чем дело, — и Густав тоже. Наверняка мое «положение» не раз обсуждали на педсоветах и посиделках в учительской. Густав прибегал к разным методам, пытаясь подогреть мой остывающий интерес к «дудению в трубу». Иногда останавливал меня в коридоре, клал руку на плечо, предлагал сесть и поболтать. Иногда высказывался более решительно: «Послушай, возьми себя в руки. Репетируй дома, по полчаса в день». Ни один из методов не возымел действия. После зимних каникул в седьмом классе я сообщил Густаву, что бросаю саксофон. Точно помню, что именно так и сказал: «Я бросаю саксофон». Как будто речь шла о курении или другой вредной привычке. Он ничего не ответил, только озабоченно посмотрел на меня. И с тех пор не говорил мне ни слова, до самой встречи в коридоре на днях.

Я беру кроссовки с полки одной рукой, футляр с саксофоном — другой, несу все в свою комнату. Зачем — толком не знаю.

Отец явно что-то задумал. Он будто готовится сказать нечто важное. Ест как-то медленно, тщательно перемешивает рис с фаршем, прежде чем отправить в рот вилку. Смотрит на меня, потом снова в тарелку. И так несколько раз. Отхлебывает воды.

— Тебе Буссе сегодня звонил? — произносит он осторожно, будто опасаясь моей реакции. Меня это раздражает. К тому же я чувствую, что он знает ответ заранее: наверняка стоял под дверью кабинета Буссе и подслушивал. Я смотрю в окно. Светленькой малявки не видать.

— Звонил.

Отец собирает остатки еды на тарелке в аккуратную кучку посередине, подцепляет вилкой.

— И как… пойдешь, попробуешь?

— У меня что, есть выбор? Ты меня уже записал.

Мой ответ звучит слишком резко. Отец поднимает взгляд:

— Я тебя не записывал. Я сказал, что тебе, может быть, интересно попробовать. Ты же унес объявление в свою комнату.

Вид у отца подавленный и несчастный. Вдруг мне становится его жалко. Он ведь только и мечтает, чтобы я чего-нибудь захотел, — даже выяснил, что я сделал с той листовкой. Увидел ее на моем столе, и это вселило в него надежду. Сболтнул Буссе, что я будто бы интересуюсь, а тот сразу вцепился мертвой хваткой, как и положено спортсмену-фанатику. И всё из лучших побуждений, хоть я и слова еще не сказал.

Я споласкиваю тарелку, стакан и вилку с ножом и кладу рядом с раковиной.



— Посмотрим. Может быть, и пойду.

Выхожу в прихожую. Кое-что вспомнив, возвращаюсь:

— Кстати, у тебя нет коробки с крышкой? Может, на работе найдется? Такая, в которой документы хранят?

Отец смотрит на меня так, будто я повернул ключик, вселил в него надежду. Я-то знаю, в чем дело. Я сделал маленький, микроскопический шаг, который можно расценить как проявление инициативы с моей стороны. Похоже, что я решил чем-то заняться, да еще и поделился планами с отцом, ну или почти, — вот что его обрадовало. Мне снова становится его жаль.

— Посмотрю! Напомни мне завтра утром, — отвечает он с рвением большим, чем того требует мой простой вопрос.

Письмо № 116

Помнишь, как я разучил «Многая лета» на саксофоне ко дню твоего рождения? Помнишь, как тебе приходилось гулять по вечерам, чтобы я репетировал тайно от тебя? Помнишь, как я обнаружил, что ты стоишь и куришь у входа, хотя обещала гулять подальше от дома? Помнишь, как я рассердился? И как тебе стало стыдно? Помнишь, как ты дрожала от холода, уверяя меня, что не слышала, какую мелодию я играл? Ты поняла, что я не поверил? Помнишь, как я стоял на пороге спальни утром в твой день рождения? Нет, ты не помнишь, потому что тебя там не было. Ты куда-то сбежала накануне вечером, а отец не успел и слова сказать, как я уже стоял на пороге спальни с саксофоном наперевес. Помнишь, как я заявил, едва только ты вернулась, что буду играть тебе «Многая лета» весь вечер? Помнишь, как ты согласилась, без возражений? Помнишь, как ты сидела на диване в гостиной, я играл и играл, а ты послушно аплодировала после каждого финала? Никому не было весело, мы просто притворялись, я знаю, я уже тогда это знал. Но мы оттрубили с начала до конца. Мы просто не могли этого не сделать.


Э.

4

— Что делаешь на выходных? — вдруг спрашивает Тоббе после математики.

Я удивленно смотрю на него:

— А что?

— Да так, просто подумал. У Сары вечеринка.

Вокруг нас гремят стульями, разговаривают и перекрикиваются через весь класс, роняют ручки, включают писклявые мобильники. Я собираю книги, карандаши, ластик, калькулятор, стараясь растянуть это занятие. Зачем он рассказывает мне про вечеринку у Сары? Какое отношение это имеет ко мне? Я выкладываю все на парту, роюсь в карманах в поисках несуществующего предмета и снова собираю вещи, одну за другой. Зачем он говорит это мне? Неужели он всерьез думает, что я захочу пойти на Сарину вечеринку?

— Она пригласила весь класс, — уточняет Тоббе, когда мы остаемся в кабинете вдвоем.

Понятно. Она позвала весь класс. И Тоббе поручили Сообщить мне, что я тоже приглашен.

Мы направляемся к шкафчикам, я и Тоббе. Вообще-то довольно странно, что в школе мы почти всегда вместе: сидим за одной партой, вместе идем в столовую. Так сложилось само по себе. Тоббе — единственный человек, с которым я общаюсь, да и то, по большому счету, только в школе. По крайней мере теперь. Хотя «общаюсь» — громко сказано. В нем слишком много взаимности. На самом деле наше незамысловатое сосуществование возможно только благодаря выносливости Тоббе и привычке. Если мы иногда что-нибудь и предпринимаем за стенами школы — идем вместе в кино или купаться летом, — то это происходит благодаря Тоббе. Если бы не он, у меня вообще никого бы не было. Да так мне и надо.

— Не могу. У меня тренировка по джиу-джитсу.

Честное слово, само вырвалось, я даже не думал, не собирался ничего такого говорить. Мы стоим перед шкафчиками, Тоббе изумленно смотрит на меня:

— Джиу-джитсу?

Я открываю дверцу и киваю, чуть ли не спрятавшись внутрь.

— Давно занимаешься?

— Нет, первый раз иду, но уже давно хотел, — говорю я, глядя прямо в глаза Тоббе с упрямством, которого и сам не понимаю. Спрашиваю себя, вру я или нет и имеет ли это значение. Главное, что есть повод не ходить на вечеринку. Я, конечно, не общаюсь с остальными одноклассниками, но пока еще не оглох и не ослеп. И последнее время то и дело слышу разговоры, особенно среди девчонок, на тему «Как печально, что скоро мы закончим девятый класс и наши пути разойдутся». Честное слово, в жизни есть более печальные вещи.

— Похоже, почти весь класс придет, — уныло говорит Тоббе. То ли из-за необходимости идти на вечеринку с классом, то ли потому, что приходится говорить со мной.

— Ясно, — отвечаю я.


Едва я открываю дверь подъезда, как в меня на всей скорости врезается светленькая малявка. На этот раз я не успел уклониться: она неслась еще быстрее обычного — наверное, развивала скорость с третьего этажа. Малявка прямо впечатывается в меня, я хватаюсь за ручку двери, и мы вываливаемся на улицу: я пячусь, сохраняя равновесие, она падает на меня. Однако обоим удается устоять на ногах, и через мгновение мы уже на дорожке у подъезда: я держу ее за плечи, она зажимает рукой нос.

Голубые глаза смотрят на меня, потом на ладонь. Из носа течет кровь, самая настоящая, — но малявка не кричит, не плачет, просто смотрит. Я думал, что все мелкие девчонки до смерти боятся крови. Другой рукой она роется в кармане в поисках носового платка, голову держит неподвижно, глядя прямо на меня.

— Куртку испачкала, — спокойно произносит малявка и осторожно кивает, указывая на мою куртку.

Я смотрю на пятно — влажное пятно на темном пуховике. Цвета не видно, просто влага, уже почти впитавшаяся в ткань.

— Держи.

Она протягивает видавший виды кусок бумажного полотенца, серьезно глядя на меня.

— Не нужно.

Мне немного не по себе от того, что моя куртка беспокоит ее больше, чем собственный нос. Я замечаю, что все еще держу ее за плечи. Отпускаю.

Она утирает нос, смотрит на бумагу и, скомкав ее еще сильнее, снова трет. Я внимательно наблюдаю за ее действиями.

— Ты как? — спрашиваю.

Она поднимает взгляд:

— В смысле?

— Ну, ты ударилась… Кровь ведь пошла.

— Да ладно, у меня вечно кровь из носа.

Она прячет бумажный комок в карман куртки, потом внимательно смотрит на меня.

— Тебя как зовут?

Вопрос застает меня врасплох. Все тело напрягается, как будто готовясь отразить атаку. Вспоминаю, как в одном детективном романе адвокат советовал подопечному считать до трех, прежде чем отвечать на вопросы полиции. Считаю до трех.

— Элиас.

И вдруг ощущаю, как давно не произносил своего имени вслух, как давно не чувствовал его на языке: будто там ему не место, словно камню или щепотке земли. Я сухо кашляю.

Светленькая малявка смотрит на меня в упор. Взгляд такой твердый, будто уходит корнями в землю, — ни любопытства, ни равнодушия. Она просто смотрит.

— А по фамилии?

— Чего?

Не то чтоб я не расслышал вопроса или не понял. Просто странное такое чувство: вот какая-то малявка с расквашенным носом и помятым платком в кармане задает мне вопросы, а я стою как истукан.

— У вас на двери две фамилии. Которая из них твоя?

И никуда не укрыться от ее вопросов, от ее серьезного взгляда.

— Страндшё, — отвечаю я.

— Тогда у нас одинаковые фамилии, — говорит она, и лицо ее принимает выражение, которое, наверное, можно назвать восторженным.

— Правда?

Я начинаю подозревать, что она совсем чокнутая. Ну и пусть — какое мне дело?

— Моя фамилия Рантаярви. Она финская, означает «прибрежное озеро» — как и Страндшё.

То есть не совсем чокнутая. Да еще и с такими познаниями.

Ее взгляд ослабляет хватку, она отворачивается, чтобы достать из кармана ключ от велосипеда.

— А тебя как зовут? По имени.

Не то чтоб мне очень интересно — спрашиваю скорее из вежливости. Я ведь назвал и имя свое, и фамилию.

— Эсмеральда, — отвечает она, не глядя на меня.

Теперь у нее есть и фамилия, и имя, она возится с велосипедным замком и наконец отпирает его. Я берусь за дверную ручку, надеясь все-таки войти в подъезд, — авось на этот раз доберусь до квартиры в целости и сохранности.

— Анна! — раздается женский голос с балкона. И хотя обладательницы голоса не видно, как и балкона, я сразу понимаю, чья это мама. Ее дочка только что соврала мне насчет своего имени. Это видно по дочкиному лицу. Она, моргая, смотрит на меня, потом, подняв голову, переводит взгляд на женщину, звавшую с балкона.

— Да?

— Можешь сходить в магазин и купить два литра молока?

Я открываю дверь подъезда и вхожу — не хочу слушать дальше. И так потратил кучу времени на ерунду. Этот разговор — самый длинный за последние месяцы, если не годы, — не считая, конечно, отца и Тоббе. И с кем? Со светленькой малявкой, у которой кровь течет из носа и которая все-таки чокнутая.

Дверь в мою комнату закрыта, а на кухонном столе лежит плоская темно-синяя коробка с крышкой.

5

На часах без четверти семь. Пятница, вечер, уже у входа в спортзал меня встречает запах пота. Плюс двадцать пар ботинок, выстроившихся у порога. Клуб будо проводит занятия в старом школьном спортзале. Школу закрыли, в других частях здания расположились мелкие фирмы.

Глядя на ботинки, я понимаю, что таковые оставляют у входа, и разуваюсь. Слышу, как за моей спиной открывается дверь. Обернувшись, вижу смутно знакомого мужчину, сияющего улыбкой коммивояжера.

— Здорово, Элиас! — произносит низкий голос, который я на днях слышал по телефону.

Человек, которого, должно быть, зовут Буссе, хлопает меня по плечу в ту самую секунду, когда я снимаю ботинок. Я едва не теряю равновесие, но, к счастью, удерживаюсь на ногах. А то хорошенькое было бы начало: дружеским приветствием уложили на лопатки у самого входа.

— Молодец, что пришел.

Почему он так уверен, что я — это я? Он меня несколько лет не видел. Может, отец притащил на работу мою школьную фотографию? Мало ли чего я не знаю.

— Хотел позвонить и предложить тебя подвезти, да жена машину забрала, так что пришлось оседлать стального коня.

Он смеется собственной остроте, одновременно разуваясь. Я, наверное, должен что-то ответить, но ничего не могу придумать.

— Эрик тебя подвез?

— Нет, я тоже… на велосипеде.

Такие выражения, как «оседлать стального коня», я не употребляю.

— У нас тут неплохая компания подобралась, — говорит Буссе. — Человек пятнадцать. Плюс несколько членов клуба, которые помогут с инструктажем. По весне мы частенько такие открытые уроки затеваем.

Меня немного смущает то, как он со мной говорит — как будто мы знакомы сто лет и как будто мне очень хочется знать, как организована работа клуба будо. Меня это, прямо скажем, не сильно волнует.

— Здесь раздевалка есть, ступай за мной.

Буссе не то чтобы приказывает. Просто он, видимо, прирожденный лидер: никаких колебаний, всегда в авангарде, привык, что его слушают. Уж он-то, наверное, не оставляет втихаря записки на кухонном столе. Буссе идет в зал, а я плетусь за ним, словно у меня нет собственной воли.

На пороге зала Буссе останавливается и коротко кланяется. Потом приветствует людей в белых одеяниях с поясами разных цветов — двух парней и одну девушку, — и они поворачиваются к нам. Я смотрю не на лица, а на ноги: они босые — хорошо, понял.

Я не знаю, должен ли тоже кланяться. Вдруг, если не поклонюсь, придет трехсоткилограммовый борец сумо и вышвырнет меня из зала? Я то ли киваю, то ли просто опускаю взгляд и плетусь дальше, не поднимая головы. Для спортзала тут довольно тихо.

В раздевалке все тело тяжелеет, хочется просто лечь и ничего больше не делать. Я жалею, что пришел, не могу понять, зачем вообще здесь появился, хочу просто выйти вон и поехать домой. Но для этого нужна решимость, которой у меня нет. Я глубоко вздыхаю.

Следуя инструкции, я взял с собой футболку с длинными рукавами и спортивные штаны. На дне сумки лежат кроссовки, прикрытые полотенцем — на случай, если спортивную обувь сюда никто не приносит. Мысленно хвалю себя за то, что заметил босые ноги в зале.

Я переодеваюсь, растягивая время и глядя на часы, — не хочу идти в зал до назначенного времени и бестолково стоять в углу.

Ровно в семь я стою босиком в одном ряду с остальными. Перед нами Буссе в белом подпоясанном халате и штанах. Все это кажется нереальным. Остальные чувствуют себя как рыба в воде — похоже, никому не кажется странным, что мы выстроились в шеренгу, даже новичкам вроде меня.

Пятница, вечер, весна. Отец сидит дома у приоткрытой балконной двери и читает газету; скоро он включит телевизор и будет смотреть какую-нибудь развлекательную передачу. В гостиной у Сары на усыпанном крошками столе стоят блюда для чипсов, хотя все, наверное, едят прямо из пакетов; галдеж усиливается, бутылки пустеют. Скоро кто-то вырубится на Сарином диване, отец задремлет дома в кресле, а чокнутая малявка, которая даже имени своего не помнит, будет нарезать круги на велосипеде. Не то чтоб я скучал по кому-то из них: чем бы они ни занимались, у меня с ними почти ничего общего. Но и с этим старым спортзалом, где я стою босиком на мате, меня мало что связывает.

Коммивояжерская улыбка исчезла с лица Буссе. Вид у него не угрюмый, а скорее решительный и собранный: он уверенно стоит на коврике, чуть расставив ноги. Чувство нереальности отделяет меня от происходящего вокруг, как фильтр. Издалека доносится голос Буссе: он рассказывает нам о ритуалах, объясняет, что самые опытные стоят справа, что носки у всех должны быть на одной линии. Словно издали вижу, как некоторые убегают в раздевалку, чтобы снять часы, украшения, а кому-то приходится заклеить скотчем пирсинг, который невозможно вынуть. Я вижу, что в зале много людей без белых костюмов и что почти половина — девушки. Потом Буссе выкрикивает какие-то непонятные слова — наверное на японском. Все выглядит ужасно странно, и нам приходится садиться, кланяться, вставать, снова кланяться. И я не понимаю, есть ли на земле место, где мне сейчас хотелось бы оказаться.

— Разбиваемся на пары, — говорит Буссе. Слава богу, по-шведски.

Я осторожно оглядываюсь по сторонам и встречаюсь взглядом с парнем в черном джемпере, стоящим рядом. Буссе и его помощник в белом одеянии показывают нам, как надо взять друг друга за рукава и прыгать в такт. Я смотрю на ноги парня в черном джемпере и пытаюсь уловить ритм. Получается не очень. Через пару минут Буссе говорит, что каждый должен найти себе нового партнера. Возникает заминка: новички, не знающие друг друга, стоят и глупо смотрят по сторонам — как в младших классах, когда в игре надо выбрать пару. Буссе решительно обращается к нам:

— Когда я говорю «найти нового партнера», надо немедленно выбрать нового партнера. Не надо стоять и ждать, когда выберут вас, не надо топтаться на месте, глядеть по сторонам, надо выбрать нового партнера. Понятно? Представьтесь друг другу, если вы незнакомы.

Мне нравится то, что он говорит, — это необычные для спортзала слова.

Девушка из тех, с кем Буссе поздоровался при входе, берет меня за руку. Я сразу узнаю ее и не задумываясь улыбаюсь — всем лицом. Она улыбается в ответ, радостно и удивленно. Заметив это, я вдруг понимаю, что я, может быть, ее вовсе и не знаю. Глупое такое чувство: иногда вдруг понимаешь, что тот, с кем ты только что радостно поздоровался, — вовсе не знакомый, а кассир из соседнего магазина. Проходит несколько секунд, но я так и не могу вспомнить, откуда знаю эту девушку.

У нее зеленый пояс, зовут ее Юлией. Она кланяется мне, я кланяюсь в ответ. Выходит как-то по-дурацки, но я рад оказаться в паре с опытным человеком. Мы по-прежнему должны держаться за рукава друг друга и прыгать, но теперь уже поочередно поднимая то левую, то правую ногу, тоже в такт. Девушка все время смотрит мне прямо в глаза. Судя по ее сосредоточенности и зеленому поясу, именно так и надо делать, поэтому я тоже стараюсь прыгать, не отводя взгляда. Глаза у нее каре-зеленые или зелено-карие, сложно сказать точно. И я понимаю, что за последние несколько дней прикоснулся уже к двум девчонкам: к той светленькой малявке и теперь вот к Юлии — и что в последний раз такое было на дискотеке в шестом классе. Я совсем не понимаю, почему мы должны тут прыгать, но через некоторое время, когда у нас начинает получаться и мы поднимаем ноги поочередно и в такт, а я сосредоточенно удерживаю ее взгляд, приходит какое-то облегчение. Как будто это упражнение, пусть и дурацкое, освобождает от необходимости думать: просто делай то, что велено, просто выполняй указание.

Остаток тренировки мы проводим, стоя в разных позициях — оборонительных, как их называет Буссе, — и в определенном порядке выставляем перед собой руки и одну ногу. Еще мы странным образом ползаем по коврику, чуть не до мозолей натирая подъемы стоп, и пробуем несколько защитных приемов.

Я чаще всего оказываюсь в паре с Юлией. Когда мне удается верным приемом освободиться от «двухзапястного заднего захвата», она одобрительно хлопает меня по плечу.

— У тебя здорово получается, — хвалит она. Интересно, сколько ей лет?

В конце тренировки — тот же ритуал, что и в начале. Буссе выкрикивает команды на японском, а мы кланяемся сидя и стоя. Потом он произносит бодрое напутствие и приглашает прийти снова на следующий день.



— Увидимся завтра, — говорит Юлия, когда я сажусь на велосипед.

Письмо № 117

Твои глаза.

Иногда они превращались в две темные глубокие впадины.

Как будто взгляд обращался внутрь.

А за глазами — великая пустота.

Порой мне становилось страшно, что ты провалишься в эти бездны и исчезнешь.

Может быть, так и случилось?


Э.

6

Субботнее утро. На столе стоит готовый завтрак: отец заварил чай, достал йогурт, хлеб и прочее. Я не говорил ему, во сколько начинается тренировка, но он выведал сам. Когда-то он, кажется, хотел стать журналистом — и, наверное, из него вышел бы толк.

— Как все прошло вчера?

Ему так хочется услышать, что все было хорошо, что мне понравилось, что я нашел себе хобби, с мыслью о котором буду просыпаться каждое субботнее утро, что я окажусь в кругу людей, разделяющих мой интерес. Восходящая интонация выдает его надежды. Слышно, как он сдерживает рвение, изображая непринужденность.

— Ну… хорошо.

Ответ, конечно, не вполне удовлетворительный. К тому же, наверное, и не очень правдивый. Там, конечно, были каре-зеленые (или зелено-карие?) глаза. Но чувство нереальности все время отзывалось внутри ноющим отголоском. Об этом я, разумеется, говорить не буду. Говорить о чувстве нереальности в этой кухне, в этой квартире, в этой семье невозможно. И без того хватает странностей.

— Буссе — тренер?

— Да.

— Ну и как он?

— Он… наверное, хороший тренер.


Выйдя из подъезда, я вижу, как светленькая малявка по имени Эсмеральда-Анна отстегивает велосипед.

Взглянув на меня, она расплывается в широкой улыбке, глаза и губы смеются.

— Привет, Элиас! — радостно произносит она.

— Привет, — отвечаю я. В моем голосе нет и трети той радости.

— Ты куда?

Так теперь и будет, с ужасом думаю я. Угораздило же меня назвать свое имя. Стоило обратить на нее немного внимания, и она уже преследует меня, заговаривает при встрече.

Наши велосипеды пристегнуты рядом. Когда я наклоняюсь, чтобы вставить ключ в замок, наши головы оказываются в десяти сантиметрах друг от друга. Она глядит на меня сквозь белобрысые пряди, я смотрю на нее. Взгляд у нее ярко-голубой, не обращенный внутрь, а открытый и ясный. Под носом еле заметный след засохшей крови.

— Не могу отпереть замок. Поможешь?

Она спрашивает так прямо, так смело, как будто для меня само собой разумеется помогать ей. Я думал, такие малявки побаиваются парней моего возраста. Разве мамаши не учат их не заговаривать с лицами мужского пола старше двенадцати лет?

— Кажется, с ключом что-то не так, — говорит она, с силой пытаясь повернуть его в скважине. Белобрысые локоны свисают на лицо.

Я отодвигаю свой велосипед с тяжким вздохом. Можно подумать, я всю жизнь мечтал помочь малявке с засохшей кровью под носом. Ладно уж, на этот раз…

Вообще-то я не специалист по механике и в велосипедах особо не разбираюсь, но тут не надо быть техническим гением, и так все ясно.

— Замок надо смазать.

Она вопросительно смотрит на меня. Лицо у нее и вправду выразительное. Глаза, нос, рот — все недоуменно сморщилось.

— Это как?

— Маслом. Замки смазывают маслом.

Малявка задумалась, мыслительный процесс отображается во всем лице. Она смотрит на замок, потом на окно своей квартиры, потом на меня.

— У нас дома такого, наверное, нет, — произносит она наконец. И больше ничего не спрашивает. Ни о чем не просит. Ни слова больше. Но взгляд у нее такой беспомощный, худенькие плечи опущены, губы поджаты.

Я смотрю на часы. Если ехать быстро, то успею до тренировки сбегать наверх за масленкой.

— Жди здесь.

Я бегу вверх по лестнице, перепрыгивая через ступеньку, рывком открываю дверь квартиры, бросаюсь к кладовке, роюсь внутри, пока не нахожу масленку.

Отец выходит в прихожую в халате, с чашкой кофе в руках, и недоуменно смотрит на меня.

— Надо помочь одной маленькой девчонке смазать велосипедный замок.

— Что?

— Она… ну, то есть… в общем, я спешу, времени нет объяснять.

Можно подумать, обычно я все объясняю, обычно мы с отцом друг другу все рассказываем.

Я капаю немного масла в замок, пару раз вставляю и вынимаю ключ. Вспоминаю, что пора проделать то же самое и со своим замком. Анна-Эсмеральда стоит рядом и внимательно наблюдает за моими действиями.

— Под вами живет человек, который скоро умрет.

Она произносит эти слова коротко и серьезно, словно передавая важную информацию заинтересованному лицу. Я гляжу на нее. Она сосредоточенно смотрит на замок моего велика. Она точно самый странный человек из всех, кого я встречал. А мне пора.

Солнце палит в окна спортзала, здесь тепло и душно. Ребята стоят с сонным, немного отсутствующим видом и зевают, скрестив руки на груди. Один из парней в белой одежде лежит на спине, закинув руки за голову, на толстом мягком мате у торцевой стены. Кажется, спит. Удобно, наверное. Юлия, сидящая рядом с ним, встречает меня радостной улыбкой. Я тоже рад ее видеть, хочу подойти к ней, но передумываю: все равно не найдусь что сказать.

Большинство лиц мне знакомы. Остальные либо новички, либо я просто не обратил на них внимания вчера. Буссе занимает свое место и приглашает нас выстроиться перед ним в ряд. Обращается к парню, лежащему на коврике:

— Вставай, Фредрик! У нас тут спортивная дисциплина.

Тон у него решительный, почти сердитый. Парень по имени Фредрик встает, покачиваясь и зевая, улыбается Буссе и трусит к шеренге.

«Спортивная дисциплина» звучит почти угрожающе. Может, придется брить голову, вставать в пять утра, принимать холодный душ, есть рис в строго определенное время. Возвращается вчерашнее чувство — легкая тошнота. Я будто заблудился, угодил куда-то не туда и не понимаю, что здесь делаю. Искоса бросаю взгляд на Юлию: она смотрит прямо перед собой, сосредоточенно и отстраненно.

Сегодня тренировка состоит из двух частей, между ними часовой перерыв. Разминка интенсивнее, чем вчера: мы нарезаем круги по залу и через равные интервалы падаем на пол, чтобы качать пресс и отжиматься. Пот течет ручьем: и от напряжения, и от жары в зале. Мы повторяем некоторые вчерашние упражнения и делаем новые, темпы растут.

Как и вчера, неприятие постепенно переходит в отстраненность, становится удивительно просто подчиняться чужой воле и следовать возможностям своего тела. Наверное, так чувствует себя новобранец в морской пехоте США. Я улыбаюсь этой мысли, ползая по-пластунски так, что с меня чуть не слезают штаны.

Я в плохой форме, мышцы не привыкли работать — это проблема. Но здесь царит такая атмосфера, что я не чувствую себя ничтожеством. Буссе и остальные постоянно перешучиваются, многие держатся довольно неуклюже — и никого это, кажется, не беспокоит, даже Их самих. Вдруг нам велят делать колесо. Я никогда не умел и никогда не научусь. Большинство новичков смотрят на Буссе с ужасом или скепсисом, некоторые даже отходят в сторону.

— Мы здесь не для того, чтобы красоваться, — говорит Буссе. — Мы здесь для того, чтобы задать урок нашим обленившимся телам. За дело!

Странное чувство, когда ты на глазах у стольких людей делаешь непонятное движение, больше похожее на неудачный кувырок на боку, чем на колесо, и тебя ничуть не тревожат косые взгляды и твоя собственная неуклюжесть.

Время от времени я смотрю на Юлию, иногда наши взгляды встречаются и она улыбается. Юлия движется уверенно и спокойно, у нее, должно быть, хорошее чувство равновесия. Наверное, все это для нее игрушки, детский сад в сравнении с тем, что умеет обладатель зеленого пояса. И все же ни один из тех, кто носит здесь белый костюм, не проявляет высокомерия — и уж точно не Юлия. Я хочу поговорить с ней в перерыве, попытаться выяснить, почему ее лицо мне знакомо.

— Поешьте между тренировками, — говорит Буссе в конце первой части. — И попейте как следует, в конце мы ускорим темп.

Парень по имени Фредрик идет прямо к мягкому коврику и плюхается на спину. Буссе качает головой, потом смотрит на Юлию и хитро улыбается:

— Следи за ним получше. Вы спать не слишком поздно ложитесь?

Юлия со смехом подходит к Фредрику, взъерошивает ему волосы и уходит в раздевалку.

Ледяная боль в груди. Усталость, накопившаяся в теле, вдруг становится невыносимой. Потом накатывает злоба: что я себе вообразил? Как мне вообще в голову пришло, будто что-то может измениться, жизнь может стать другой? Буду держаться в стороне, и плевать мне, кто с кем в паре, меня это не касается.

Еды я с собой не взял, да и не голоден. Через дорогу есть продуктовая лавка. Я надеваю куртку и, пересчитав деньги в кармане, иду туда. Хватает на мороженое и кока-колу.

У стены спортзала стоят две скамейки. Там никто не сидит, так что я занимаю одну. Здесь почти так же тепло, как в зале, но воздух свежее. Снимая обертку с мороженого, оглядываю бывший школьный двор.

Мне шестнадцать лет, я сижу на весеннем солнышке и ем мороженое, прислонившись к теплой стене. Идиллическая картинка. Если бы кто-нибудь увидел меня, то так и решил бы — идиллия. Многое в мире не является тем, чем кажется. Внешний вид обманчив.

А если бы, скажем, корреспондент из редакции «Спорт Спегель» приехал сюда, чтобы сделать репортаж о единоборствах на севере Швеции, в Норланде? Вот приехал бы он сюда сегодня и снял меня сидящим на солнышке с мороженым в руках, а потом использовал бы съемку в своем репортаже. Всей Швеции показали бы картинку, отнюдь не соответствующую действительности, совсем не похожую на мою обычную жизнь.

Я жмурюсь на солнце и воображаю себя на телеэкране: я, представитель здоровой шведской молодежи, ранним субботним утром отправляюсь на длительную тренировку по джиу-джитсу. Мне вообще-то обычно ёле хватает сил залезть в ванну, а тут нежданно-негаданно стал примером, вдохновителем тысяч молодых людей на просторах нашей родины. А потом этот репортаж покажут в других европейских странах и еще куча людей займется единоборствами только потому, что я сижу тут и ем мороженое. Смешно безумно, да просто бред сивой кобылы.

— Греешься на солнышке?

Я вздрагиваю и открываю глаза. Передо мною стоит Юлия, ее каре-зеленые (или зелено-карие?) глаза смотрят на меня. В руке у нее недоеденный бутерброд, а парня своего она, видно, еще не растормошила. И я не собираюсь спрашивать, где мы виделись раньше.

— А здесь хорошо. Пожалуй, я тоже присяду, — Юлия смотрит на меня чуть вопросительно. Как будто я решаю, кому тут сидеть, как будто ей нужно мое разрешение. Я слегка киваю — можно. Она откусывает от бутерброда и садится. Смотрю на остатки бутерброда: цельнозерновой черный хлеб, сыр, лист салата. Открываю кока-колу, делаю глоток. Юлия жмурится на солнце, жует.

— Ты раньше занимался единоборствами? — спрашивает она, глядя на меня.

— Нет, конечно. Что, по мне не видно? — грубо ухмыляюсь я.

Юлия удивленно смотрит на меня. Проносится холодный ветерок. Я понимаю этот взгляд, но грубый смех и дуновение ветра назад не забрать.

— А сюда почему пришел?

— Это все отец…

Вот глупо. Надо ж такое ляпнуть. Прекрасная характеристика: шестнадцатилетний парень, который не может сам придумать себе занятие, а ходит, куда папа велел.

— То есть отец мой знает Буссе.

Дальше объяснять неохота. Пусть сама догадывается.

— Да, я слышала.

Она прислоняется к стене и жует бутерброд, прикрыв глаза.

Ах, значит, слышала? Что еще она, интересно, слышала? Что обстоятельства жизни бедного Элиаса сложились трагически, что ему нелегко? Что раз он за что-то взялся, то его надо поддержать? Поэтому она тут сидит и делает вид, будто ей интересно, из благородных побуждений? Потому что Буссе велел членам клуба быть внимательнее к бедняжке Элиасу. И ради этого она оставила своего парня в зале.

Юлия доела бутерброд. Похоже, ей и вправду приятно сидеть со мной на солнышке. На носу у нее три веснушки.

— Со мною так же было, — говорит она вдруг, не открывая глаз. — Никогда бы не подумала, что стану заниматься единоборствами.

Она поворачивается ко мне, смотрит. Потом снова отворачивается, жмурясь на солнце.

— Но однажды я пошла посмотреть, как Фредрик занимается. Как ни странно, показалось интересно, а он стал меня подталкивать, чтобы я попробовала сама. И теперь у меня, кажется, запала больше, чем у него. Фредрик, конечно, ничего не говорит, но, по-моему, боится, что я его обгоню.

Юлия прыскает со смеху, наморщив веснушчатый нос. Она смеется с таким видом, будто я должен разделять ее веселье. Я все понимаю, но никакого желания смеяться вместе с ней у меня нет. Не понимаю только, зачем она тут сидит и делится со мной подробностями своих отношений с Фредриком.

— Хотя всякое, конечно, бывает. Иногда устаешь как собака, иногда все болит, особенно если новый прием отрабатываем.

Я слушаю и пью колу, глядя на Юлию и бывший школьный двор. Интересно, закон такой есть, что ли, — на школьном дворе всегда растут высокие сосны. Юлия наверняка думает, будто я скучный тип: ничего не говорю, пью кока-колу. Но что я могу поделать?

Открывается дверь, выходит Буссе.

— Вот вы где. Кажется, половина нашей компании заснула в зале, — смеется он. — Современная молодежь. Лодыри!

Он садится на вторую скамью. Коммивояжерская улыбка на месте.

— Как тебе, Элиас?

Хороший вопрос.

— Ничего…

— Может быть, Эрик тоже как-нибудь с тобой придет?

Он что, серьезно? Мы с отцом вместе на тренировке? Спасибо, и без того тошно.

— У нас тут в клубе немало семейных связей.

Он слегка пихает Юлию локтем в бок, бросая на нее многозначительный взгляд. Она отвечает тем же. Кажется, они на короткой ноге.

— Напоминаю: попейте как следует, — говорит Буссе, вставая со скамейки. — В конце ускорим темп.

Я тоже встаю и иду следом за Буссе — не хочу больше сидеть с Юлией и молчать как рыба.

Ускорим темп, значит. Так и выходит: вторая часть тренировки выжимает все соки. Мы снова должны разбиться на пары. «Выберите партнера», — говорит Буссе, и я вижу, как Юлия быстро хватает руку Фредрика. Какой-то парень из клуба берег за руку меня. Все мы встаем друг против друга вдоль стен, а потом бегаем до изнеможения, между делом отжимаясь, качая пресс и проделывая еще какие-то штуки, названия которых я не знаю.

Я начинаю, а парень напротив то и дело подбадривает: «Отлично. Прекрасно. Давай, последний круг». Когда наступает его черед, я не могу произнести ни слова: в груди саднит от напряжения. Да и не хочу я стоять и кричать как дурак. Ничего не могу поделать с этой неловкостью, и она мне мешает. Наконец я выдавливаю из себя пару сиплых фраз — не факт, что кто-то их слышит.

Я поглядываю на Юлию, которая выкладывается по полной. Фредрик все больше стоит и ухмыляется, поддразнивая ее. Лучше бы подбадривал любимую. Когда Юлия ковыляет к нему, пробежав последний круг, он смеется и, кажется, бросает что-то обидное. «Заткнись!» — шипит она в ответ, но довольно беззлобно.

— А теперь пусть потрудятся ноги! — кричит Буссе, как заправский погоняльщик рабов. — Встаем в конце зала и прыгаем на корточках к противоположной стене. И обратно задом наперед.

Это нереально трудно. Тренировка американских морских пехотинцев, возведенная в третью степень. Уже на полпути я чувствую зверскую боль в мышцах. Под конец на глаза наворачиваются слезы: я измучил свои нетренированные ноги до предела и даже больше. Последние метры ковыляю задом наперед, не замечая ничего вокруг, и падаю на мат.

— Ай!

Это Юлия. Я плюхнулся рядом с ней. Ее лицо искажено болью. Смотрю на мат. Между ним и моей тяжко приземлившейся задницей есть что-то еще. Мизинец Юлии. Я приподнимаюсь, Юлия смотрит на свой палец: верхняя фаланга совершенно белая. Она медленно подносит руку к побледневшему лицу.

— О-па… — говорю я.

Во всех цивилизованных странах мира человек, случайно причинивший боль другому, со слезами на глазах просит прощения. Но только не в Швеции: здесь говорят «о-па…» и делают вид, будто ничего не произошло. Зачем я сказал это «о-па…»? Надо же быть таким идиотом!

Буссе подбегает к Юлии:

— Что случилось? Дай посмотрю.

— Наверное, ничего страшного, — произносит Юлия со слезами на глазах. Губы дрожат, слезы уже катятся по щекам.

— Знаешь, где взять пакет со льдом?

Она кивает.

— Сядь на стул и приложи лед к пальцу.

Буссе встает и обращается к остальным:

— Поправляем одежду и строимся.

Те, на ком белые костюмы, отворачиваются, поправляют халаты и перепоясываются. Я не знаю, что мне делать. Сесть рядом с Юлией, спросить, чем я могу помочь? Или все-таки попросить прощения? Как ведут себя на тренировках по спортивной дисциплине? Немного поколебавшись, я встаю в шеренгу.

Сидя на коленях с закрытыми глазами, я вижу перед собой искаженное болью лицо Юлии и содрогаюсь, будто от холода: какой же я неуклюжий идиот! И что за дурацкая затея — ходить на эти тренировки. Больше никогда в жизни не буду ничего делать по чужому совету. Поскорее бы выбраться отсюда и больше не возвращаться.

Мы открываем глаза, кланяемся, Буссе произносит несколько заключительных слов, а потом мы встаем и кланяемся еще раз. Конец тренировки, слава богу. Спасибо и прощай навсегда, джиу-джитсу.

По дороге в раздевалку я вынужден пройти мимо Юлии. Буссе стоит рядом с ней и осматривает палец. Я нерешительно останавливаюсь.

— Как ты?

— Ничего, — отвечает Юлия, осторожно улыбаясь. Слез больше не видно. Значит, я могу идти своей дорогой.

— Как это произошло? — спрашивает Буссе.

Значит, я все-таки не могу идти своей дорогой.

Нервно сглатываю.

— Это я сел на палец, — скороговоркой произношу я, будто стараясь поскорее отделаться. Буссе смотрит на меня.

— Но ты не виноват, — возражает Юлия. — Надо было мне убрать руку. Это случайно вышло.

— Палец сгибается? — спрашивает Буссе.

Видно, что Юлии приходится собраться с силами, чтобы чуть-чуть согнуть мизинец.

— Надо показать врачу, — говорит Буссе. — На всякий случай.

— Ничего страшного. Подожду до завтра и посмотрю, что будет.

Я стою, опустив руки, и смотрю на палец Юлии, как дурак. Буссе кладет руку мне на плечо:

— Здесь случались вещи и похуже, скажу я тебе. Гораздо хуже!

Я не хочу слышать подробностей и ухожу в раздевалку. Переодеваюсь нарочно медленно — надеюсь не застать Юлию на том же месте, когда выйду. К счастью, расчет оказывается верным: наверное, ее парень помог ей собраться. А я так и не попросил прощения.

Вернувшись домой и войдя в свою комнату, я тут же спотыкаюсь о футляр с саксофоном и чуть не ломаю большой палец на правой ноге. Боль жуткая, черт побери!

Письмо № 118

Неужели вся жизнь — это сплошные падения? Падаешь и раздираешь в кровь колени, ударяешься головой о препятствия, которые сперва не заметил, спотыкаешься обо все, что попадается на пути, а потом еще получаешь по голове кирпичом.

Когда я был маленький, у тебя была такая уловка: если мне становилось больно, ты говорила: «Хватайся за мой мизинец и сжимай его изо всех сил!»

«Скажи, когда начнешь!» — поддразнивала ты.

Я стискивал зубы и сжимал твой палец что было мочи.

«Ну давай же, — приговаривала ты. — Я ничего не чувствую!»

Под конец я не мог удержаться от смеха.

Это всегда помогало, боль проходила. Ты говорила, что вся она перешла к тебе.

Она оставалась в тебе, эта боль? Может быть, ее накопилось слишком много?

Наверное, я должен был помочь тебе, протянуть свой мизинец?


Э.

7

Я никогда не задумываюсь над атмосферой в классе, не обращаю особого внимания на настроение одноклассников, но в этот понедельник утром творится нечто странное.

Воздух в кабинете № 38 пропитан каким-то неуловимым беспокойством. Уже на пороге меня будто обдает влажным туманом. Отдельные лица, звуки выделяются на общем фоне. Андреас сидит, закрыв лицо руками, а если с ним заговаривают, поднимает голову, виновато улыбаясь. Йенни истерически хихикает. Из угла, где расположилась небольшая компания, доносятся нервное бормотание и смешки. Некоторые просто смотрят в сторону, будто стараясь отгородиться от всего и всех.

Я сажусь рядом с Тоббе. Он приветствует меня кивком.

— Мать не очень-то обрадовалась, когда увидела диван, — сообщает кому-то Сара с трагически-победоносными нотками в голосе.

— В следующий раз застели его клеенкой, — говорит Антон. — Или скажи гостям, что пить можно только воду.

Кто-то натянуто посмеивается над его шуткой.

— Хотя кое-кому диван очень даже пригодился, — продолжает Антон.

И все взгляды обращаются к Андреасу, который отвечает все той же вымученной улыбкой, и к Терес, которая смотрит прямо перед собой, чтобы не встречаться ни с кем взглядом.

На лице Тоббе — ни раскаяния, ни трагизма, ни ликования. Он не смотрит прямо перед собой пустым взглядом, и все-таки он часть этой туманной атмосферы.

— Это они про Сарину вечеринку, которая в пятницу была.

Я уже догадался.

— Понятно.

Я очень надеюсь, что в моем голосе не прозвучало ни капли зависти.

— Ты ничего не потерял, — говорит Тоббе.

Его слова звучат так, будто я, в принципе, мог оказаться на этой вечеринке, но не пришел. Не понимаю я его.

— Я ушел, когда Антон пролил полбутылки вина на диван.

Потом кто-то говорит еще что-то про диван и про то, как некоторые на нем кувыркались в свое удовольствие, и тогда Терес встает и решительно, не оборачиваясь, выходит из класса. На пороге она чуть не сбивает с ног Сульвейг, учительницу обществознания, которая как раз входит в кабинет. Сульвейг изумленным взглядом провожает Терес, а потом Сару: та бежит следом за подружкой.

— Что случилось?

Сульвейг обводит класс вопросительным взглядом. Неужели она надеется получить ответ? Интересно, о чем ей говорят недобрые реплики и лица сидящих в классе? Замечает ли она, как бегает взгляд Андреаса?


Боль после тренировки дает о себе знать весь день. Особенно мучительно спускаться по лестнице. Я держусь за перила, чтобы разгрузить мышцы ног. Добираюсь до очередного кабинета на несколько минут позже, чем остальные, и чувствую себя инвалидом. Тоббе с едва заметной ухмылкой смотрит, как я ковыляю по школе.

— Загоняли вас в додзё?

— Чего?

— Ты, кажется, джиу-джитсу занимался на выходных?

— А… да.

Додзё? Слово какое-то знакомое: Буссе произносил его пару раз во время тренировки, но он столько всяких непонятных слов говорил, я не только «додзё» не запомнил. Но если Тоббе утверждает, что спортзал называется «додзё», то так оно и есть. Он знает все обо всех видах спорта. Включая те сто тридцать три, которыми пробовал заниматься сам.

— И как оно?

Я с трудом преодолеваю последние ступеньки.

— Ну, нормально…

Перед глазами всплывает побелевший мизинец Юлии. Слезы у нее на глазах. Внутри снова все сжимается.

— Будешь дальше заниматься?

— Не знаю. Наверное, нет.

Не хочу я возвращаться в шеренгу, в этот семейный «додзё». Плохое это место. Или просто не для меня.

— Хуже всего через день после тренировки, — сообщает Тоббе, видимо пытаясь меня утешить.

— Чего?

— Боль после тренировки. Хуже всего через день.

Очень мило с его стороны. Но то, что я не горю желанием заниматься джиу-джитсу, объясняется не болью в мышцах.

Мы идем к столовой. Через большое окно виден школьный двор, сосны и Сара с Терес. Они сидят спиной к нам на низенькой велосипедной стойке. Представляю, как заныли бы мышцы ног, если б я так сел. Больно от одной мысли. Лиц не видно, но мне кажется, что Терес плачет, а Сара утешает ее, обняв за плечи. На секунду пытаюсь представить себя и Тоббе сидящими вот так, рядом. Невозможно, совершенно немыслимо. И дело тут не в моих негнущихся ногах.

До столовой осталось четыре ступеньки. Тоббе стоит внизу и терпеливо ждет.

— Что будешь делать завтра вечером?

Я берусь за перила и изображаю непонимающую улыбку.

— Завтра Вальборг, — поясняет он. — Есть планы на вечер?

Что он обо мне думает? Откуда у меня планы на вечер? Нет у меня никаких планов, ни на вечер, ни на утро. Ну и вопрос!

— Нет, планов нет. Забыл, что завтра Вальборг.

В прошлом году я нехотя потащился с отцом смотреть на университетский костер. Отец стоял вместе с коллегами и таращился на огонь. Я топтался в двадцати метрах от него, у меня мерзли ноги.

— Мы с Петтером собирались на великах в город. Хочешь с нами?

У Тоббе есть планы. И двоюродный брат по имени Петтер. Однажды я его видел. Давно, еще в прошлой жизни.

— Да, возможно.

Нельзя сказать, что я мечтаю отметить Вальборг с Тоббе и Петтером. Но зато мне не придется смотреть на озабоченное лицо отца, которого беспокоит, что я ни с кем не общаюсь и все время сижу дома. К тому же не надо будет тащиться с ним, если он вдруг позовет.


Стоя на лестничной площадке у нашей двери, я пытаюсь отыскать ключ. Слышу, как щелкает замок квартиры напротив, отпираемый изнутри, как открывается дверь. Боковым зрением вижу, как кто-то выходит и тут же останавливается у порога. Нащупав ключ, вставляю в скважину.

— Ты Элиас, да?

Я оборачиваюсь, и внутри проносится ураган. Волна жара, волна холода — все вперемешку.

Иногда в кино показывают, как один человек, некто А., потерявший близкого человека, назовем его Б., видит в проеме двери третьего человека. Оказывается, что это В., но А. вместо него видит Б. Тут В. открывает рот и произносит первые слова, и А., осознав, что это не Б., а В., испытывает сильное разочарование.

Здесь все не так. Я знаю, что со мной заговорила не Б. Я понимаю, что это мама светленькой малявки. Просто мама светленькой малявки страшно похожа на Б. Волосы. Лоб. Нос. Я берусь за ручку двери и долго не отпускаю.

Женщина, которой принадлежат эти волосы, лоб, нос, хмурит брови, вопросительно щурит глаза. Я крепко держусь за ручку двери, фокусирую взгляд на этой женщине, чтобы не видеть того, другого лица. Я бы запретил людям быть такими похожими друг на друга.

Она смеется. Короткий смешок больше похож на сдержанное чихание.

— Что с тобой?

Я медленно ослабляю хватку и замечаю, что все это время не дышал. Откашливаюсь, пытаясь вернуться в реальность, показать, что я не сумасшедший и не при смерти. Женщина склоняет голову набок, нерешительно улыбается:

— Ты ведь Элиас?

Я киваю, пытаюсь поддакнуть. Поворачиваю ключ в замке, вынимаю его — чтобы не стоять истуканом.

— Я хотела только сказать спасибо за то, что ты помог Анне с замком.

Сую ключ в карман. Надо что-то сказать, я снова откашливаюсь.

— Пустяки. В смысле… это легко.

Дар речи не потерял — уже хорошо. Обладательница этих волос, лба, носа поворачивается к своей двери и берет мешок с мусором.

— Я ничего не понимаю в велосипедах, — смеется она и смотрит на меня, уже не вопросительно. — И инструментов у меня нет.

Я слегка пожимаю плечами, пытаясь улыбнуться в ответ, но лицо будто застыло.

— Очень мило с твоей стороны.

Соседка закрывает за собой дверь.

— Анна никогда не стесняется попросить о помощи, — снова смеется она. — По крайней мере тех, кто ей нравится.

Соседка спускается по лестнице, даже не догадываясь о том, что ужасно похожа на другого человека.

Это, если подумать, очень странно: один человек — чуть ли не копия другого, но не имеет об этом ни малейшего представления.


Я снова спотыкаюсь о футляр с саксофоном — второй раз всего за несколько дней. Если бы не усталость, закинул бы его обратно в кладовку или сбросил с балкона. Если бы тело не было таким неподъемным. Если бы голова не была такой пустой и тяжелой.

Письмо № 119

Я жду, когда Бог пришлет мне адрес,

Номер почтового ящика, в который заглядывают

Пропавшие без вести.

В который они опускают свои почти забытые руки,

Который ощупывают их холодные пальцы.

Я просто жду.

Не листаю справочники, не звоню

Мужчинам в мятых костюмах,

Сидящим в пыльных архивах.

Я просто жду.

Пишу письма и жду, когда Бог

Отзовется.

Делу него, должно быть, немало,

Да и техника там, наверху, похоже, не очень.

Но сделали бы рассылку

По электронной почте —

Мне особых чудес не надо.

А то у пропавших без вести уже, наверное,

Устали руки.


[email protected]

8

Отец весь день был дома. В квартире пахнет хвойным мылом, ковры чуть прохладные — проветривались на стылом весеннем воздухе. Из радиоприемника тихо доносится «Настал конец зиме», через открытое окно слышны звуки моторов во дворе. Я давно подозревал, а теперь убедился: в этом районе живут стиляги, которые носят ковбойские сапоги и джинсовые жилеты; теперь вот они, видимо, выползли из нор, чтобы аккурат к Вальборгу нагрузить свои крутые тачки банками и бутылками пива.

Отец и в моей комнате уборку сделал. Не думаю, что он рылся в вещах, но коробку на всякий случай проверяю. Крошечный кусочек бумаги, который я засунул под край крышки, на месте.

Возвращаюсь на кухню, к радио. За открытым окном зреет светлое, легкое чувство, луч… надежды. Как после дождя, когда краски кажутся ярче и становится легче дышать.

Тачки стиляг на холостом ходу, готовые умчаться навстречу весне, запах хвойного мыла, «Настал конец зиме» в исполнении какого-то студенческого хора — от всего этого хорошо на душе. Даже план поехать в город с Тоббе и его двоюродным братом мне уже нравится.

Отец сегодня другой. Его лицо будто разгладилось. Он надел новый джемпер и больше не предлагает мне сходить посмотреть на Вальборгский костер.

— Как насчет пиццы?

И с голосом что-то: новые нотки, интонации.

— Идет.

— Сгоняешь? Я пока салат сделаю.

Только не надо думать, что мы питаемся исключительно пиццей и прочим фастфудом. Отец и сын, брошенные на произвол судьбы. Все не так. Отец, конечно, не шеф-повар, но готовить умеет. Готовит еду, которую оценили бы и авторы кулинарных книг, достаточно питательную и полезную, иногда скучноватую. Но все-таки он готовит. И это как будто гонит прочь и удерживает на безопасном расстоянии то самое, о чем мы не говорим. Мы сидим за столом, едим, и жизнь кажется не такой ужасной.

На часах всего пять, но на улице уже кое-где зажгли костры. Я иду, вдыхая слабый запах дыма. Кое-где еще видны островки снега. Асфальт покрыт песком и гравием, оставшимися с зимы. Весенние цветы еще не успели распуститься, зато бутылочные крышки и коробочки из-под жевательного табака уже явили миру свои милые мордашки.

Возле пиццерии носятся сопливые мальчишки, корча хитрые рожи и пряча в карманах хлопушки. А я веду велосипед, на багажнике которого покачиваются две теплые коробки с пиццами.

Открывая дверь подъезда, я прислушиваюсь: не бежит ли кто вниз по лестнице. После столкновения, закончившегося кровью из носа, я стал осторожнее. Конечно, малявка несется навстречу. Я придерживаю дверь спиной, ухватив коробки обеими руками: пусть она выскочит, а потом уж я спокойно войду.

Увидев меня, малявка сбавляет скорость. Почему, интересно, у нее всегда такой испуганный вид? Глаза нараспашку, взгляд серьезный.

— Привет, — выдыхает она.

У нее не только вид испуганный, но и голос.

— Будете пиццу есть?

Неужели она хочет напроситься к нам на ужин? Я бы не удивился. Надо это предотвратить.

— Почему ты всегда несешься как угорелая?

Испуг сменяется задумчивостью. Она слегка поджимает губы и всматривается в мое лицо, будто решая, достоин ли я услышать правду.

— Потому что под вами живет человек, который скоро умрет.

Ну вот, опять. Странный ребенок все-таки. И что сказать в ответ на такое?

— Понятно.

Изучающий взгляд задерживается на мне еще три секунды, потом малявка выходит на улицу. У меня остается чувство, что она не очень довольна моей реакцией.

Поднявшись на наш этаж, я смотрю на дверь напротив и вспоминаю: волосы, лоб, нос. Привыкну ли я? А отец ее видел?

Что-что, а капустный салат к пицце отец готовить умеет. Соломка в меру тонкая, и у соуса нет того горького металлического привкуса, какой бывает в пиццерии. Не знаю, что он такое делает, но вкус становится мягче. Я уплетаю пиццу и салат за обе щеки.

— Ну, что скажешь?

— Угу, очень вкусно, — отвечаю я с набитым ртом.

Он смеется. Отец смеется.

— Я не о еде.

Я поднимаю взгляд, чувствуя, что к губе прилип кусочек капусты. Отец смотрит на кухонные окна, я следую за его взглядом, ничего не понимая.

— А о чем?

— О занавесках. Я купил новые занавески.

Мы с отцом, прямо скажем, не каждый день обсуждаем за ужином занавески. Мы вообще без особой нужды друг с другом не говорим, просто некоторые темы никак не обойти молчанием. Так вот, интерьер квартиры к таким темам не относится. Я в этом не разбираюсь и вообще не обращаю внимания, но сейчас понимаю, что новые занавески имеют для отца какое-то особое значение, по нему видно. Значит, он ходил по магазинам и выбирал новую вещь для нас, для нашего дома. Я никогда не задумывался об этой детали нашей совместной жизни, а теперь вдруг понимаю, что это первые занавески, купленные с тех пор, как… купленные для нашей с отцом квартиры.

Я смотрю на окно, потом перевожу взгляд на отца, который созерцает занавески, откинувшись на спинку стула и сложив руки на животе. Вид у него довольный. Елки-палки, у отца довольный вид! Даже не припомню, когда у него последний раз было такое лицо.

— Ну, что скажешь?

— Такие же классные, как этот салат.

Я знаю, что мои слова прозвучали ужасно по-детски — прямо шведская семейная идиллия из детской телепередачи. Дурацкая реплика, но отцу она явно доставила удовольствие. И это его удовольствие как бы передается мне: и новый отцовский джемпер мне в радость, и хвойный запах мыла, и нежный салат.

С улыбкой склонившись над столом, он тихо, доверительно произносит:

— Должен признаться, что не сам их сшил.

Что это с ним? Кажется, он и не замечает, что ведет себя как-то необычно.

— Да я и не думал, — отвечаю я.

Отец продолжает спектакль:

— Представь себе, теперь в магазинах продают готовые занавески.

— Потрясающе.

Он смотрит на меня и смеется, затем поддевает вилкой кусок пиццы и, глядя в окно, отправляет его в рот.

Глядеть в окно можно по-разному. Отец обычно смотрит с мрачным видом, погрузившись в себя, и тогда я вижу, что у него какая-то тяжесть на сердце. На этот раз все иначе. Отец явно в ладу с собой, и в окно он смотрит, как будто вдалеке маячит какая-то надежда, какое-то обещание, невидимое для других.

Мне хочется задать ему вопрос. В этой новой атмосфере легкости все кажется возможным. Или невозможным, точно не знаю. Я жду, когда опустеют тарелка, стакан, и потом, споласкивая их под краном, спрашиваю:

— Ты видел соседку?

Отец медленно возвращается из дали за окном и обращает на меня затуманенный, будто спросонья, взгляд:

— Что? Кого?

— Ты видел соседку из квартиры напротив?

— А что? Красивая?

Господи, да что с ним? Я раздраженно фыркаю и резко закрываю кран.

— Ой, прости, Элиас, случайно вырвалось.

Если бы речь шла о ком-то другом, мне было бы наплевать — пусть болтает что вздумается. Но теперь мне не все равно.

— Прости, глупо вышло. О ком ты говорил?

Я смотрю на него, спрятав руки в карманы брюк. Отец полон раскаяния. Не беда, конечно, но мне больше нравился его довольный вид.

— Какая соседка? Та, которой ты помог с велосипедом? Если скажу правду, то, может быть, больше никогда не увижу его радостным.

— Нет, не она. Забудь.


Пока я стоял под душем, раздался звонок в дверь. Звук непривычный — не помню, слышал ли я его хоть раз с тех пор, как мы сюда переехали. Было однажды: мужчина с большой пластиковой коробкой в руках предлагал купить копченого сига. Отец купил. Сейчас его голос доносится из прихожей сквозь шум воды, через дверь ванной.

— …Можете подождать в его комнате…

Значит, на этот раз не рыба. Значит, Тоббе и его двоюродный брат. Я думал, что Тоббе позвонит и мы договоримся о месте встречи. Не ожидал, что он придет сюда, да еще и будет сидеть в моей комнате, пока я стою голый в душе. Не нравится мне, что эти двое останутся там одни.

Закончив мыться, я приоткрываю дверь ванной и тихо зову отца. Он приносит джинсы и джемпер, следуя моим указаниям. В ванной сушится белье, так что мне не приходится посылать его в свою комнату за трусами. Я встречаю его на пороге ванной, обернувшись полотенцем. Отец протягивает мне одежду, еле заметно подмигивая.

Тоббе сидит на кровати, Петтер — на крутящемся стуле у письменного стола. Когда я вхожу, он поворачивается ко мне. Меня сразу раздражает его манера сидеть, положив локти на подлокотники и сцепив руки на животе; то, как он повернулся на стуле, мне тоже не нравится. Во всех его жестах читается какое-то превосходство.

Тоббе оглядывает комнату:

— Моя тетка жила в такой же квартире. Мне нравится планировка.

Он встает и подходит к письменному столу у окна, пока Петтер обводит комнату придирчивым взглядом.

— Кажется, она жила в одном из тех домов, — говорит Тоббе, глядя в окно.

Спасибо на добром слове, но отвечать так же добродушно я не в состоянии: уж очень Петтер мне не по душе.

— Ну что, пойдем?

Мне не терпится убраться подальше.

Когда мы обуваемся в прихожей, отец зовет меня на кухню:

— Я, может быть, вернусь позже, чем обычно.

Что значит «чем обычно»? Он же по вечерам, считай, из квартиры не выходит.

— Ладно…

До меня вдруг доходит, что я даже не поинтересовался, что он будет делать вечером, а только сообщил, что сам поеду в город.

— Встречаюсь с коллегами, — поясняет он, неуверенно, почти смущенно улыбаясь.

— Ладно.

На его лице тут же возникает знакомое тревожное выражение:

— Ну, ты один справишься?

Как мне надоели тревожные лица. Уж наверное, ничего со мной не случится, если лягу спать один в пустой квартире. Я кладу руку отцу на плечо:

— Не волнуйся.

Тревога исчезает так же быстро, как возникла.

Мы отстегиваем велосипеды во дворе, и вдруг, откуда ни возьмись, — старая знакомая. Она пристегивает свой велосипед к стойке, я вижу, как легко ключ проскальзывает внутрь замочной скважины. Девчонка обращает к нам свой взгляд — тот самый, который одинаково серьезно и задумчиво наблюдает за всем миром.

— Едешь смотреть на костер?

Обращается она ко мне, сомнений нет ни у меня, ни у моих спутников. Тоббе и его двоюродный брат переводят взгляд с нее на меня. Мне кажется, нам давно пора ехать. А она все стоит, глядя на меня этим своим взглядом, и ждет ответа. Неужели она не понимает, что делает? Теперь они точно решат, будто я не общаюсь ни с кем, кроме своего папаши и соседской девчонки, — типичный замкнутый подросток. Внутри растет волна гнева. Но не успеваю я и слова сказать, как братец Петтер разевает пасть:

— Не молода она для тебя? — и грубо ржет.

Мой гнев тут же меняет направление.

— Заткнись, — цежу я сквозь зубы.

Слова оставляют во рту послевкусие, я прислушиваюсь к нему — давно не ощущал ничего подобного. Сглотнув, обращаюсь к малявке, которая смело дожидается ответа:

— Посмотрим. Может быть, и на костер.

Если бы не отец со своими тревогами, я немедленно покинул бы эту тухлую компанию, чтобы вернуться домой.

9

На часах восемь, народу на улице пока мало. Прохладный влажный ветер, уличный термометр показывает жалкие пять градусов, а через пару часов будет ноль, и я досадую, что не взял с собой шапку. Может быть, если бы уши не мерзли, то и братца Петтера было бы легче терпеть.

Черный снег вдоль дорог еще не растаял до конца, пока держится. Сейчас худшее время года, если говорить о погоде. Ни рыба ни мясо — не зима, не весна, даже не поздняя зима или искристая ранняя весна. Мрак беспросветный, хоть волком вой.

Вдоль кромки воды, шатаясь, движется стайка легкомысленно одетых существ. Парапета на нашей набережной нет, но они не утонут, даже если упадут, — лед еще крепок.

Несколько мужчин в одинаковых куртках с важным видом бегают по льду, размахивая руками. Они подготавливают костер и фейерверки для вечерней программы. Энергично жестикулируя и перекрикиваясь, они бросают разные предметы на горы веток и мусора. На самом верху лежит остов старой кровати. Другие мужчины в таких же куртках столь же энергично шагают по дороге, которую скоро перекроют.

У Тоббе и двоюродного братца, кажется, нет особой цели: весь смысл поездки в город — найти таких же праздношатающихся и к ним присоединиться. А я просто иду за Тоббе и Петтером, безвольно плетусь за ними следом, хотя у меня нет ни малейшего желания.

Сейчас в нашей квартире пусто. Я мог бы вернуться домой, придумать отговорку, сказать, что заболел.

Но тогда — и эта мысль меня злит — тогда братец Петтер выйдет из игры победителем. Не знаю, откуда это чувство. Но что-то есть в высокомерном выражении его лица, в его командирском тоне, в том, как он крутился на моем стуле, в идиотской реплике у подъезда. Как-то не так он на меня смотрит и к тому же воображает, что имеет представление о вещах, о которых на самом деле ни черта не знает. Говорит: «Я за гамбургером», поворачивает велосипед и едет прочь, даже не взглянув на нас с Тоббе. А мы едем за ним. Со мной все ясно, но почему Тоббе не возражает — для меня загадка.

Я себе ничего не заказываю — еще не успел проголодаться после ужина.

Вот Петтер наелся и рыгнул, мы выходим на улицу — народу уже больше. Перед нами по направлению к набережной на нетвердых ногах движется шумная компания, в которой среди прочих Андреас и Терес. Они слились в пьяном объятии, Терес размахивает сигаретой. Мы с Тоббе переглядываемся. Он качает головой в знак согласия, и мне приятно, что он разделяет мое мнение.

— Как думаешь, сегодня опять плюхнутся на один диван? — спрашиваю я, хорошо понимая, что случилось на вечеринке у Сары.

— Не иначе как. Если вообще успеют до него добраться, — отвечает Тоббе. Он понимает, что я понимаю.

— Я б не отказался поваляться на диване с этой девчонкой, — снова разевает пасть Петтер. Он-то явно не в курсе, о чем речь.

Мужчины в одинаковых куртках развели костер и перекрыли дорогу. Вокруг толпятся люди разных возрастов. Семьи с детьми стоят, плотно укутанные, краснощекие после прогулки пешком или на велосипеде. Малыши в зимних комбинезонах носятся друг за другом. Подвыпившие пары средних лет, словно сбежавшие на пять минут с дискотеки в главном отеле города, дрожат в своей нарядной, но не слишком теплой одежде. Андреас и Терес покачиваются, прижавшись друг к другу, на перекрытой дороге и, кажется, не совсем понимают, где находятся. А мы стоим в отдалении от остальных, опираясь на велосипеды. Я смотрю на часы: без четверти десять. Вот уже несколько минут, как Петтер не выдает свои дурацкие комментарии, а я скоро пойду домой.

От группы, стоящей неподалеку, отделяется один человек и направляется к нам. Девушка в старой армейской куртке на меху и в шапке-ушанке. Кажется, знакомая, но из-за куртки и шапки ее толком не разглядеть. Она подходит ближе, и сердце начинает бешено колотиться в груди — тысяча, миллион ударов в минуту, я уже сбился со счета; хочу сбежать, хочу остаться.

— Привет, Элиас.

И вот она перед нами. Зелено-карие (или каре-зеленые?) глаза искрятся, глядя на меня.

— Привет… — я не могу решить, нужно ли называть её имя. А через три секунды понимаю, что уже поздно.

Она стоит передо мной в своей большой куртке, как будто это самое обычное дело. Широко улыбается, глаза всё искрятся. Где же я мог ее видеть раньше, почему у нее такое знакомое лицо? Никак не могу вспомнить. Хотя, может быть, я ошибаюсь — возможно, мы вовсе и не встречались до того, как я пришел в этот самый додзё. Там мы впервые и познакомились.

Юлия бросает взгляд на Тоббе и Петтера, потому что они стоят рядом, и снова смотрит на меня. Я должен что-то сказать, но в голове пусто. На безымянном пальце и мизинце левой руки у нее гипс. Внутри все переворачивается при мысли о том, что это я виноват, из-за моей неуклюжести она теперь ходит в гипсе.

— О-па, — выдаю я так же бездумно, как и тогда, в спортзале. — То есть… это что, перелом?

Она смеется и, подняв руку, рассматривает ее.

— Да, перелом. Крошечная кость в верхней фаланге мизинца. А гипс наложили вот до какого места, — она указывает на точку прямо над локтем, рассказывая все это с таким видом, будто с ней в жизни не случалось ничего более веселого и интересного.

Я чувствую на себе взгляды Тоббе и Петтера. Почему бы им не отойти и не поболтать о своих делах? Зачем обязательно буравить меня любопытными взглядами? Что мне сказать? И сколько еще она будет стоять тут с радостной улыбкой?

Судя по всему, пока за ней не придет ее парень.

Я вижу, как он — Фредрик, если не ошибаюсь? — направляется к нам.

— Юлия, мы уходим. Ты с нами?

Он как-то нервно кивает мне в знак приветствия. Похоже, ревнивый тип. И к этому ревнивому типу Юлия обращается с улыбкой:

— Конечно, вы идите, я догоню.

Затем она легко касается моего плеча здоровой рукой:

— Мы уже уходим.

Да, это я и сам слышал. Плечо будто занемело от ее прикосновения.

— Придешь на следующую тренировку для новичков?

— Не думаю.

Улыбка сходит с лица, она поднимает руку в гипсе:

— Не из-за этого, надеюсь? Это же случайность. Ты не виноват.

— Да ладно…

Пожимаю плечами, как маленький мальчик, которому стало стыдно. А Тоббе и Петтеру, честное слово, не помешало бы поучиться правилам хорошего тона — пялятся как бараны.

— Приходи непременно. У тебя хорошее чувство ритма. К тому же не многие новички умеют так… фокусироваться.

Фокусироваться? В каком смысле?

— Мне пора. Бабушка готовит десерт, а мы обещали вернуться, пока он не остыл, — с улыбкой объясняет она и поворачивается, чтобы уйти. — Если не вернемся вовремя, то нам от нее достанется, это точно.

Она машет тремя свободными пальцами левой руки:

— Увидимся.

Не думаю.

Как только Юлия уходит, Тоббе бросает на меня вопросительный взгляд, но ничего не говорит. Зато Петтер в очередной раз с ухмылкой разевает пасть, но я не хочу слышать новых мерзостей, поэтому быстро поднимаю руку, предупреждая реплику:

— Мне пора.

Кручу педали, направляясь к дому, а за спиной вспыхивают фейерверки. Я не останавливаюсь.

И прощения у Юлии я не попросил. А теперь уже слишком поздно.

Письмо № 120

Мне причиняют боль:

Сломанный мизинец,

Жесткие кусты у многоэтажек,

Ночные гудки грузовых поездов

И саксофоны в ночи,

Мозоли от ботинок, ногти на пальцах ног,

Вросшие в кожу,

Вырванные зубы,

Острые ножи,

Удары ниже пояса,

Шайба, летящая в переносицу,

Воспаление уха,

Минус тридцать,

Минус сорок.

Когда поворачиваешься спиной к фейерверку

И уезжаешь прочь.

Зелено-карее мерцание глаз.


Э.

10

По телевизору идут какие-то дебаты, не знаю о чем. Время послеобеденное, я вернулся домой из школы и тут же рухнул на диван. Сегодня Терес не выбегала из класса, Андреас не сидел, уткнувшись лицом в ладони, а мы с Тоббе словом не обмолвились о Вальборгском вечере.

Ведущий программы и двое гостей с серьезным видом стоят у стола. Губы беспрерывно шевелятся. Я выключаю звук и просто смотрю на их рты. Вид безумный — они похожи на роботов-гуманоидов. Губы всё шевелятся, то у одного, то у другого. Бла-бла-бла. Выражение глаз не меняется, ведущий программы напоминает рыбу на суше.

Я слышу, как открывается дверь квартиры, входит отец. Прибавляю громкость и сажусь прямо.

Внезапно темнеет. В окне появляется туча и прячет солнце, да и все небо. Большая и серая.

В прихожей так тихо. Отец ничего не говорит — ни «привет», ни «здорово».

Дебаты закончились. Музыкальная заставка и аплодисменты публики, такой же вялой на вид, как и гости программы. Ведущий объявляет новую тему, представляет новых участников, бла-бла-бла.

Я слышу, как отец раздевается, медленно снимает одежду. Одна вешалка ударяется о другую.

Новые гости программы не встают вокруг стола, а садятся — наверное, ростом не вышли. Губы механического ведущего снова приходят в движение:

— Многие семьи на юге Швеции этой зимой сталкивались с перебоями в электроснабжении. Семья Персон из…

Отец стоит на пороге гостиной, прислонившись к косяку, и смотрит на меня. Лицо у него какое-то серое, глаза будто провалились внутрь, плечи опущены.

— …Им надоели отговорки энергоснабжающих предприятий. Сегодня вечером с нами…

— Я видел ее.

Голос глухой, сухой и усталый, как старая бумага. Я мгновенно понимаю, о ком идет речь: достаточно взглянуть на его лицо, услышать шелест голоса. Он видел соседку — у которой те самые волосы, лоб, нос. Он видел то же, что видел я, — мне даже спрашивать не надо, я знаю ответ наперед. Мне становится страшно, в руках и ногах покалывает. Я не свожу взгляда с экрана телевизора.

— Бертиль Карлсон, начальник отдела по работе с клиентами. Вопрос в том, смогут ли они полагаться на вас в будущем?

Тяжело ступая, отец подходит к креслу, с трудом садится, делает глубокий вдох.

Вид у Бертиля Карлсона немного нервный, он пытается улыбнуться, но ничего не выходит — уголки рта только дергаются.

Я боюсь продолжения, боюсь того, что случится дальше. Что отец не выдержит, сломается, исчезнет, превратится в горку костей на полу, которую потом уберут рабочие санитарной службы.

— Она так похожа…

Отец прячет лицо в ладонях, упирается локтями в колени.

— И фамилия — Рантаярви.

Сухой голос срывается на скрип, как будто голосовые связки переплелись и спутались. Этот звук похож на сыпучий гравий.

Теперь у меня колет во всем теле, ноги стали ужасно тяжелыми, как будто в вены свинца налили; я никогда не встану с этого дивана, никогда.

— Даже фамилия та же, черт побери.

Он произносит эти слова из последних сил. Скрипучий голос вот-вот сорвется в плач или крик.

Я наблюдаю за ним краем глаза. Жду, когда затрясутся плечи, когда из-за ладоней покажется искаженное плачем лицо. Я не знаю, что мне тогда делать.

— Их фамилии, — очень тихо произносит отец, почти шепчет, не отнимая ладоней от лица. — Одно и то же слово. Это какое-то безумие.

Но плечи так и не начинают трястись. Отец медленно поднимает голову, слез нет. Он откидывается на спинку кресла, смотрит прямо перед собой, устало произносит на одном дыхании:

— Рантаярви тоже означает «прибрежное озеро».

Он смотрит на меня, я отвожу взгляд. Вижу, что небо потемнело еще сильнее.

— У них одна фамилия. Только на разных языках.

Дыхание сдержанное, не прерывистое, уже не похожее на сыпучий гравий.

— Знаю, — я не свожу взгляда с экрана.

Дискуссия об отключениях электричества окончена.

Ведущий с рыбьим лицом встает спиной к публике, шевелит губами, после начинает играть музыкальная группа, как две капли воды похожая на тысячи других групп.

Я пробую приподнять одну ногу. Получилось.

— Даже фамилия одна и та же…

Хватит уже, мы знаем — и он, и я. Но голос все-таки не срывается. Отец дышит. Долгие и сиплые вдохи и выдохи. Он готовится к новой реплике. Короткий вдох, секундная пауза.

— Ты часто о ней думаешь? — спрашивает отец, глядя прямо перед собой.

Его вопрос сжимает мое сердце в кулак и несколько раз сильно ударяет о ребра. Наверное, такие удары видно через одежду.

Я написал ей сто двадцать писем, и каждый раз, когда звонит телефон, я думаю — вдруг это она?

Сердце успокаивается, но щеки горят, и я чувствую, как их заливает краска.

— Бывает…

Я смотрю в окно. За стеклом падают крупные влажные хлопья снега. Такое случается, когда снега уже вообще-то быть не должно. Снежные хлопья падают на последнем дыхании, опускаются на живых и на мертвых.

Музыка доиграла, передача закончилась. Снова музыкальная заставка, камера скользит над публикой. Чему они аплодируют?

Письмо № 121…





11

Я опускаю крышку коробки и закрываю шкаф. Глухо хлопает дверца, и в это мгновение все вдруг становится каким-то странным. Сперва мне кажется, что кто-то убавил громкость или заткнул мне уши. Те звуки, которые раздаются в комнате, и те, что проникают сюда извне, будто удаляются от меня. В то же время внутри меня появляется какой-то нарастающий шум. Это неприятно. Реальность словно отдаляется от меня, я как будто оказался в одном конце длинного тоннеля, а реальный мир — в другом, и я хочу вернуться. Открываю рот, чтобы сказать что-нибудь, вернуться к реальности. Чувствую гул в груди, вибрацию своих голосовых связок, но звука не слышу. Я не слышу своего голоса. Знаю, что я — это я, сегодня четверг, вот я стою у шкафа — в этом нет никаких сомнений. Но острое ощущение нереальности никуда не уходит. Меня тошнит, кружится голова. Я никогда не падал в обморок, но уверен, что именно так чувствует себя человек, который вот-вот потеряет сознание.

Мне страшно. Я осторожно протягиваю руку и трогаю шкаф — он на месте. Затем протягиваю вторую, крепко держусь за спинку кровати — она тоже на месте. В ушах шумит, в глазах рябит, подкатывает тошнота, но я пока еще не потерял сознание. Вцепившись в кровать, я бесконечно медленно огибаю ее. Берусь обеими руками за матрас. Откуда-то издалека доносятся обрывки отцовского голоса:

— …Стучал, но ты не ответил… полить цветок… ты как… Элиас…

Он держит меня за плечи. Это хорошо: я не владею своим телом — наверное, так чувствуют себя старые, немощные люди. Отец кладет ладонь мне на лоб, его голос эхом множится где-то возле самого уха:

— Тебе дурно? Ты весь вспотел.

Мне холодно, я пытаюсь что-то сказать, но, похоже, напрасно: голос куда-то пропал.

— Голова закружилась, — выдавливаю я наконец. На это уходит целая вечность.

Отец суетится, укладывает меня, ноги пристраивает повыше, на спинку кровати. Выходит из комнаты, возвращается, что-то говорит, но я ничего не слышу. Время идет. И я движусь во времени. Мне холодно. Отец сидит на моей кровати.

Постепенно реальность возвращается на круги своя, обретает более четкие контуры. Я ощущаю себя частью реального мира, но это странное чувство — теперь все иначе. Рука отца на моем плече.

— Принести воды?

Я чувствую, как у меня пересохло во рту, хочется пить — чего-нибудь шипучего и бодрящего.

— А газировка есть? — спрашиваю я, еле ворочая языком, липнущим к нёбу.

— Кажется, нет. Но я могу купить.

Он встает:

— Ты тут один справишься?

— Угу.

Но лучше возвращайся скорее.

Из гостиной доносятся звуки телевизора. Я вслушиваюсь, пытаясь понять, что за передача сейчас идет. Кажется, новости или что-то на тему культуры — звучат серьезные голоса. Кто-то в соседней квартире включил воду. На улице тихо.

Наверное, отец бежал как угорелый: вернулся он очень быстро и принес полтора литра газировки. Захватив на кухне стакан, он спешит ко мне, протягивает напиток, я жадно выпиваю и тут же прошу еще.

— Ты как?

Я будто свисал с обрыва, держась за край скалы, и вот пальцы соскользнули. Не знаю, где нахожусь в эту минуту: падаю, или уже разбился о камни, или, может быть, чудесным образом спасся и сижу на скале.

Я пожимаю плечами, хоть это и нелегко, когда лежишь на кровати и держишь в руке стакан.

— Не знаю… наверное, лучше.

Говорить уже не трудно. Голос там, где ему положено быть, а не доносится извне.

Отец садится на край кровати, вид у него обеспокоенный. Он держит в руках бутылку с газировкой, водит пальцем по этикетке, смотрит по сторонам.

— Ты… заболел?

Я допиваю газировку и мотаю головой:

— Нет…

Не думаю я, что заболел. Голова кружится, но это не простуда, не ветрянка, не желудочный грипп и не рак. Ничего такого.

Отец подцепил уголок этикетки и потихоньку отклеивает: очень аккуратно и, видимо, совершенно машинально. Потом снова смотрит на меня и легонько прикасается к моему лбу. Пальцы у него холодные, как бутылка, которую он только что держал в руках.

— Температуры, по крайней мере, нет.

Отец ставит бутылку на письменный стол, кладет руки на колени.

Я нашел пятно на стене, над шкафом: теперь есть за что зацепиться взглядом. Как можно умудриться поставить пятно в таком месте? Может быть, там просто слой краски толще? Или кисть у маляра была грязная? А может быть, тот, кто жил в этой комнате до меня, был ужасно высоким и однажды уперся рукой в стену, не заметив, что ладонь в чернилах.

Несколько минут назад я стоял у двери шкафа. А потом упал.

— Это как-то…

Отец откашливается.

— То, что с тобой… может быть, это как-то связано с тем… что мы говорили… о соседке?

Пока он, запинаясь, выговаривает свой вопрос, у меня снова начинает кружиться голова. Перед глазами все плывет, меня мутит. Сердце бешено колотится. Я сажусь на постели. Тошнота поднимается к горлу, я не могу сглотнуть, остановить ее. Мне надо в туалет, и плевать, что ноги не держат, меня сейчас вырвет. В туалет, к унитазу. Дверь закрыть не успеваю.

Ничего не происходит. Я нагибаюсь над унитазом, разинув рот, как дурак, как пес, но ничего не происходит. Даже отрыжки не получается.

Отец стоит на пороге туалета. Я вижу его боковым зрением, утираю рот туалетной бумагой, хоть это и не требуется, потом смываю. Делаю несколько глубоких вдохов и выдохов и протискиваюсь между отцом и дверным косяком. Чувствую, что мне надо выйти, глотнуть свежего воздуха. Отец замер, повернувшись в сторону прихожей, смотрит на меня.

Рядом с дверью стоит табуретка, я сажусь на нее. Головокружение прошло, тошнота тоже. Я не упал в обморок, меня не вырвало, я не разбился об острые камни, я сижу на табуретке. Пусто. Точка пустоты находится на уровне солнечного сплетения, оттуда пустота растекается по всему телу.

Я смотрю на свои ботинки: надо дотянуться до них, обуться и выйти. Но руки такие тяжелые, неповоротливые, словно по венам течет свинец. Я смотрю на отца, который все еще маячит в дверном проеме.

— Который час? — спрашиваю я, хотя вообще-то мне все равно.

Он заглядывает на кухню:

— Половина одиннадцатого.

До кровати всего несколько метров. Я собираю все силы и подхожу к окну. Никак не могу ухватить шнурок жалюзи. Снег прекратился. Я стягиваю покрывало с кровати и падаю в постель.

12

Проснувшись, я тут же понимаю, что близится полдень, все нормальные люди уже на ногах. Особенно учитывая, что сегодня обычная пятница.

Мне жарко: я спал в одежде, да еще и под пледом. Вспоминаю обрывки вчерашнего вечера. Наверное, крепко спал, раз не помню, как отец укрыл меня пледом. Я рухнул на постель, а перед этим меня тошнило, но не вырвало, и еще я сидел на табуретке в прихожей и не мог дотянуться до ботинок. В комнате очень светло, где-то за окном светит солнце, а вчера я стоял у двери шкафа, в конце длинного тоннеля, висел на краю скалы. Пятно на стене — оно еще там? Почему отец не разбудил меня? Так тихо, светло и тихо. Во всем доме не слышно ни звука.

На кухонном столе лежит записка: «Не хотел тебя будить, отдохни хорошенько. Позвонил в школу, сказал, что ты болен. Если что, звони. Папа».

Папа. Давно я такого не видел.

Сажусь за стол. Все выглядит как обычно. Газета сложена, но ее явно листали. Уютные кучки хлебных крошек на скатерти. Кофейную чашку, сырорезку и нож для масла отец вымыл и положил сушиться.

Двор тоже выглядит как обычно, только островков снега больше нет. Вчерашние тяжелые мокрые хлопья снега бесследно исчезли. И дома вокруг такие же, как прежде, разве что красная кирпичная кладка в солнечных лучах кажется чуть теплее, приветливее и добрее.

Но я чувствую себя непривычно, мне как-то не по себе. Тело словно наполнено густой жидкостью, или будто изнутри я обит войлоком.

Я сижу за столом и вижу, как стрелки часов над кухонной дверью приближаются к половине одиннадцатого. Без двадцати пяти одиннадцать. Без пяти одиннадцать. Я сижу на стуле и смотрю, как идет время. Почему я здесь сижу? Почему мне надо отдохнуть? Почему по венам течет густая жидкость?

У плиты лежат три перезрелых пятнистых банана. Я беру один, иду в гостиную, сажусь на диван и включаю телевизор. Мне ничего не видно: солнце светит в окно так, что экран отсвечивает. Я опускаю жалюзи на всех трех окнах и плюхаюсь обратно на диван.

Блондинка в «Телемагазине» стоит на четвереньках и катает по ковру какой-то аппарат, туда-сюда. Передача из США, сразу видно. Кричащие цвета, изображение чуть размыто каким-то видеофильтром, ненастоящий воздух, все какое-то ненатуральное и душное. Сначала мне кажется, что блондинка демонстрирует что-то вроде пылесоса, но вскоре закадровый голос сообщает мне и всем многоуважаемым зрителям, что это тренажер для укрепления пресса.

Есть что-то омерзительное в этой блондинке, когда она оттопыривает задницу, обтянутую джинсовыми шортами, и, без лишней надобности взмахивая гривой как у порнозвезды, натянуто улыбается в камеру и катает взад-вперед свой тренажер. Ее подружки сидят на высоких стульях, выпятив грудь, и восторгаются тренажером — они тоже омерзительны.

Есть что-то мерзкое во всей этой ситуации. Какая-то безнадежность. Я будто вижу себя со стороны: плотные жалюзи скрывают солнечное утро, а я с сальными волосами и во вчерашней одежде ем перезрелый банан, пялясь на силиконовых девиц из «Телемагазина». Так пошло. Скучно и пошло. Я это вижу. Чувствую. И мне кажется, что ничего с этим не поделать, как будто это и есть моя жизнь, такой она и должна быть.


— Как ты?

Вернувшись с работы, отец застает меня лежащим в кровати. Я ищу глазами то пятно над шкафом. Он входит в мою комнату в куртке, с продуктовым пакетом в руке, и вопросительно смотрит на меня.

— Наверное, у меня все-таки было расстройство желудка, — говорю я.

Пытаюсь запомнить, как пятно располагается относительно дверцы шкафа и потолка.

— Мне уже лучше. Намного.

— Тебя рвало?

Он спрашивает, потому что заботится обо мне, я в этом уверен. Но в его тоне слышится что-то еще: острые нотки, которые означают, что отец не верит моим словам. Он не верит в историю про расстройство желудка, я знаю.

— Нет…

Я мог бы соврать, наплести про рвоту и понос, но кому это нужно? Ведь все останется как есть — и для него, и для меня. Я не хочу, не могу говорить об этом густом и вязком болоте внутри меня, которое непостижимым образом заставляет человека в расцвете юных лет сидеть перед телевизором во вчерашней одежде, опустив жалюзи, когда за окном светит весеннее солнце. Да и отец, наверное, не хочет об этом слышать.

Я моргаю, стараясь не потерять из виду пятно на стене. Теперь я точно запомнил, где оно находится.

— Голова немного болит.

Отец задумчиво кивает, поджав губы:

— Ладно, я все-таки приготовлю ужин. Поешь, если захочешь.

13

Прежде чем встать, я некоторое время слушаю, как отец возится со своими вещами. Он куда-то собирается — кажется, на природу, он что-то говорил вчера вечером, но я уже забыл. Услышав, как он открывает дверь моей комнаты, я отворачиваюсь к стене: так легче сделать вид, что едва проснулся.

— Ну, я пошел, — тихо сообщает он. — Ладно?

— Ага…

— Если что, звони на мобильный.

— Ага…

— Обещаешь?

— Ага…

— Тогда увидимся вечером.

Как только он закрывает за собой дверь, гора падает с плеч. Вчера меня весь день преследовали его взгляды. Он то и дело заглядывал в мою комнату по какому-то делу, хотя цветок у меня всего один, а вся одежда постирана.

Я завариваю чай и делаю бутерброды. В венах уже не такая вязкая густота. Все не так тяжко и безнадежно. Светит солнце, и мне хочется в душ.

Я подставляю тело под струи воды, понемногу прибавляя горячей, пока не начинает обжигать. Потом тщательно моюсь мылом и шампунем, стараясь смыть все пошлое, ненастоящее, а под конец обливаюсь холодной водой, чтобы вылезти из ванны, будто заново родившись.

Ванная наполняется паром. Распахнув окошко, я оборачиваюсь полотенцем и присаживаюсь на унитаз.

Сердце колотится от жара и пронизывающего холода. Как только пульс перестает частить, я встаю, выдавливаю побольше зубной пасты на щетку и принимаюсь драить зубы, каждый квадратный миллиметр. В шкафчике стоит незнакомый дезодорант. Запах приятный. Дорогая вещь, точно не из супермаркета за углом. Наверное, отец раскошелился. Надеюсь, он не прочь поделиться эксклюзивным мужским ароматом.

Я обследую квартиру в поисках своих черных джинсов. Среди грязной одежды их нет. В моей комнате тоже. Да вот же они: отец постирал их вместе с другой одеждой и повесил сушиться на балкон.

Уже приоткрыв дверь на балкон, я вдруг понимаю, что на мне одни трусы. Не меньше сотни окон в соседних домах расположены так, что из них виден наш балкон. Я, конечно, не измерял высоту перил, но если быстро подойти к сушилке и взять джинсы, то, наверное, можно не бояться, что кто-то увидит меня полуголым в это воскресное утро. Вряд ли все жильцы дома напротив смотрят в окно именно сейчас.

Джинсы висят на крайней перекладине. Я протягиваю руку, хватаю вешалку и чувствую, что она зацепилась за другую. С нее соскальзывает и летит вниз джемпер. Между прочим, отцовский. Новый. Несколько секунд я держу штаны в протянутой руке и представляю себе картину со стороны: мало того, что полуголый, так еще и зачем-то держит на весу джинсы и пустую вешалку — в лучах весеннего солнца.

Вернувшись в комнату, я натягиваю штаны. Потом снова выхожу на балкон и смотрю вниз. Джемпера нет. Перегнувшись через перила, заглядываю на балкон этажом ниже: вот ты где! Свешивается с веревки почти до самого пола, и достать его отсюда нет никакой возможности.

Будь это мой старый джемпер, я бы наплевал. Неохота тащиться вниз и звонить в дверь незнакомым соседям. Но джемпер не мой, так что придется.

Я стою у порога и жду, когда мне откроют. Что за люди здесь живут? Понятия не имею. Ни разу не видел, как они входят в квартиру, и не слышал ни единого звука из-за двери. На табличке написано «Линдквист».

Время идет, ничего не происходит. Никто не открывает, за дверью полная тишина.

Сначала я испытываю облегчение. Не надо встречаться с незнакомым человеком, объяснять, в чем дело, можно уйти с чистой совестью. Но потом я вспоминаю об отце и его джемпере — нет, надо забрать. Я делаю глубокий вдох и еще раз нажимаю кнопку звонка. Вдавив ее до предела, вспоминаю: «Под вами живет человек, который скоро умрет».

Лишь почувствовав боль в пальце, я понимаю, как сильно жму на кнопку. Словно пытаюсь придушить звонок — ну, или приглушить его, ослабить. Если светленькая малявка права и тут на самом деле живет умирающий, то что же я наделал? Может быть, человек лежит под капельницей и, слезая с высокой кровати, упадет и ударится о пол? А если все-таки доберется до двери, то что за зрелище меня ждет? Противный запах, ввалившиеся глаза? Хотя совсем умирающие, наверное, лежат в больницах?

Я все еще жму на кнопку, когда кто-то вдруг надавливает на дверную ручку изнутри. Я осторожно отпускаю звонок, и дверь открывается. Невысокая пожилая женщина с белыми, чуть взлохмаченными волосами, моргая, смотрит на меня. На умирающую она совсем не похожа.

— Ну? — коротко и вопросительно произносит она.

Можно, конечно, и по-другому поздороваться.

— Здравствуйте, — говорю я. — Я живу этажом выше и…

— Это мне известно, — отвечает старушка Линдквист, недоверчиво моргая.

— Дело в том, что я уронил джемпер, это отцовский… папин джемпер. Теперь он у вас на балконе.

— «У вас»! — возмущенно восклицает старушка. — Благодарю покорно: кроме меня, здесь никого нет. А обращение на «вы» в нашей стране уже лет сорок как не в ходу, и слава богу. Джемпер я видела. У твоего отца хороший вкус.

Она отпускает ручку двери, поворачивается ко мне спиной и входит в квартиру. Чувствую, никакие отговорки тут не помогут: я, мол, был уверен, что она живет в этой квартире не одна, — это дохлый номер. Скорее всего, по пути я употребил бы еще какое-нибудь неподобающее выражение, чем рассердил бы ее окончательно.

— Ты там до вечера будешь стоять?

Ни моя вежливость, ни то, что я помылся и даже надушился, ни чистая одежда, кажется, особого значения не имеют. Будь у меня диктофон, на который я мог бы записать реплики старушки Линдквист, мир узнал бы, что хамить умеет не только молодежь. Поучиться правилам хорошего тона следовало бы не только Тоббе и его двоюродному брату.

Я разуваюсь, закрываю за собой дверь и иду вглубь квартиры. Поскольку планировка здесь такая же, как у нас, я по звуку голоса угадываю, что хозяйка в гостиной. Весь пол завален бумагой и прочим упаковочным материалом, а старушка роется в большой коробке, чуть ли не забравшись внутрь.

— Джемпер возьми сам, — говорит она, не поднимая головы. — А потом помоги мне разобраться с этой махиной.

Мне ничего не остается, кроме как следовать указаниям. На балкон за джемпером, потом помогать.

— Сын сказал, что зайдет на неделе и разберется.

Она достает колонку. Я заглядываю в коробку. Там музыкальный центр, почти такой же, как у меня.

— На неделе! О чем он только думает?

Старушка бросает на меня сердитый взгляд, как будто я виновен в несообразительности ее сына:

— Я и так уже несколько месяцев живу без Юсси.

Старушка Линдквист выдергивает из коробки упаковочную бумагу и достает вторую колонку. Хорошо, думаю я, ты несколько месяцев живешь без Юсси, а я понятия не имею, кто это такой и какое отношение все это имеет ко мне.

Она ставит колонки на стеллаж, одну рядом с другой, и устремляет на меня пристальный взгляд:

— Юхан Юнаган Бьорлинг. Бабушка дала ему ласковое прозвище Юсси, которое впоследствии подхватил весь мир. Тебе известно, кто это, молодой человек?

— Да…

Перед глазами возникает образ — то ли человек, то ли карикатура: пухлый коротышка с прилизанными волосами, горланящий: «В мо-о-о-оре…»

— Один из величайших теноров всех времен.

Она достает из коробки сам проигрыватель и, пыхтя, продолжает:

— Я в этом не особо разбираюсь. Но знаю, что он был тенором, — я такие пастилки от кашля покупаю, «Тенор» называются. И еще я знаю, что он заставит дрогнуть даже заледеневшее сердце. А теперь помоги подключить. Положи куда-нибудь свой джемпер.

Она даже не спросила, есть ли у меня время. Но мне почему-то нравится, как она отдает приказания. Есть в этом что-то искреннее и здравое. А времени у меня хоть отбавляй, море времени, и занять его особо нечем. Наверное, по мне видно. Я вешаю отцовский джемпер на спинку кресла и достаю из коробки инструкцию.

— У меня в горле пересохло, надо чего-нибудь выпить. Любишь содовую?

Я киваю и вспоминаю слова светленькой малявки. Да уж, на умирающую эта старушка не похожа. Зато похожа на саму малявку: и та и другая сразу берут тебя в оборот.

Она возвращается в комнату с двумя бокалами в руках, один протягивает мне:

— Как тебя звать, кстати?

— Элиас.

— Твое здоровье, Элиас. Меня зовут Сигне. Я бы предпочла коньяк, но увы — запасы иссякли. Придется довольствоваться тем, что есть. И я полагаю, ты дашь знать, если у тебя есть дела поважнее, чем помогать старухе подключать Юсси Бьорлинга.

Как я уже сказал, времени у меня море, а особых дел нет. Странно, конечно, но мне почему-то кажется, что я вполне могу остаться здесь еще ненадолго. Я киваю старушке, выпиваю минералку и ставлю бокал на стол, как и хозяйка.

— Было время, я разбиралась в технике, — говорит Сигне, подбоченясь и глядя на музыкальный центр. — Только вот глаза уже не те. Да и руководства эти пишут теперь только на английском и японском.

— У меня почти такой же, — говорю я. — Тут и разбираться не в чем, просто фигня.

Я чувствую, как слово «фигня» повисает в воздухе между светло-зеленым плюшевым диваном и темно-коричневым стеллажом, как будто ему негде приземлиться в этой комнате. Сигне смотрит на меня ясным до прозрачности взглядом.

— Отлично. Тогда надеюсь, что и тут будет просто фигня, — произносит она с коротким смешком, явно довольная собственной формулировкой.

Я подключаю нужные провода — это занимает совсем немного времени. Сигне стоит, по-прежнему подбоченясь, и наблюдает за процессом.

— Отлично, — произносит она, как только работа окончена. — Пора выпускать тенора!

Я оглядываю стеллаж и остальную комнату:

— А диски у тебя есть?

Старушка недовольно фыркает, буравя меня взглядом:

— Мне, конечно, скоро восемьдесят стукнет, но я еще не совсем выжила из ума и понимаю, что для музыкального центра нужны диски.

Она выходит из гостиной и вскоре возвращается с тремя компакт-дисками в руках.

— Граммофон сломался зимой, а этих самых сиди я еще купить не успела. Зато взяла в библиотеке.

Предприимчивость старушки Сигне невозможно переоценить. Я одобрительно киваю.

— Теперь покажи мне, как включать.

Она протягивает диски. На всех — Юсси Бьорлинг.

— Какую хочешь послушать? — спрашиваю я.

Сигне кладет руку на мою и изучает мое лицо почти строгим взглядом. Она чуть ли не на голову ниже меня, и все же рядом с ней я чувствую себя маленьким. Она долго не отпускает меня взглядом. Странное чувство, когда на тебя так пристально смотрят: как будто четче прорисовываются черты лица. Ничего неприятного в этом нет, и этот долгий взгляд вовсе не напрягает. Скорее успокаивает, на редкость хорошо успокаивает. Не припомню, чтобы кто-нибудь когда-нибудь так на меня смотрел.

— Эту, — решительно произносит она, закончив меня изучать. — Последняя дорожка.

Я ставлю диск под ее внимательным наблюдением и показываю, как выбирать трек на пульте управления.

— Садись, — говорит она, забирая у меня пульт.

Я подчиняюсь приказу, сажусь в ближайшее кресло, откидываюсь на спинку, где висит отцовский джемпер. Сигне садится на диван.

Она вытягивает руку, направив пульт в сторону стеллажа.

Внезапно я вижу происходящее со стороны: как я сижу в чужой гостиной в компании старушки, которой вот-вот стукнет восемьдесят и которую я прежде ни разу не видел, и собираюсь слушать Юсси Бьорлинга. Похоже на кино — кино о ком-то другом, о событиях, в которых я не участвую. И все же очевидно, что вот сижу я, вот она, а вот Юсси Бьорлинг на обложке диска.

Раздается шелест, диск прокручивается в проигрывателе, наконец звучит музыка. Меня не покидает странное чувство, будто я герой какого-то фильма.

Я, разумеется, никогда не слушаю оперу. Разве что совершенно случайно и очень недолго. Еле сдерживаю смех. Запись, конечно же, старая, а музыка дико торжественная и неестественная. Так и вижу перед собой оперного певца: черный фрак, грудь колесом, руки на животе. Вскоре картинка превращается в карикатуру, в кадр из старого диснеевского мультфильма. Стараясь сосредоточиться, я смотрю прямо перед собой: знаю, что если переведу взгляд на Сигне, то сразу расхохочусь.

Но потом, спустя минуту или даже меньше, происходит то, к чему я совсем не готов. Музыка набирает мощь, становится будто плотнее, а голос, оперный голос Юсси Бьорлинга, крепко и больно схватывает восходящую мелодию — кажется, знакомую — и устремляется вперед с такой силой, что я чуть ли не начинаю подпевать. Юсси Бьорлинг проносит мотив через всю комнату, Устремляя прямо в мою грудную клетку, и запускает мелодию вверх с такой силой, что кресло, кажется, вот-вот взлетит на воздух. Но в то же время меня вдавило в сиденье. Сердце колотится, что-то рвется вверх, в горло, из грудной клетки. Я глубоко вдыхаю, загоняя это что-то обратно, — боюсь, что иначе заплачу или закричу.

Музыка успокаивается. Пара вдохов, и пульс становится нормальным, я могу расслабиться.

Но не тут-то было. Оркестр снова играет ту стремительную мелодию, потом ее подхватывает голос, взлетая вверх с такой силой, что кажется, все вокруг лопнет, разлетится на тысячу кусков. Я сглатываю, сглатываю изо всех сил, чувствуя, как стягивает мышцы вокруг рта и глаз, и понимая, что со стороны это похоже на гримасу. Я прикрываю лицо ладонью, в глазах щиплет, я жмурюсь и тру их, чтобы не выдать себя. Рука становится влажной.

Все заканчивается так же внезапно, как началось. Музыка стихает, и, хотя кровь все еще со страшной скоростью бежит по венам, мною овладевает бессилие. Я кладу руку на колено, закрываю глаза, стараюсь сосредоточиться на дыхании. Вдох, выдох. Вдох, выдох. Я раскрываю глаза — больше не щиплет.

Некоторое время мы сидим молча. Я смотрю на пустоту за окном. Надо же, как стало тихо, когда закончилась музыка, — и пусть, пусть тишина длится хоть целую вечность. Я думаю о том, что дома у стариков обычно слышится громкое тиканье настенных часов, но у Сигне таких нет.

Я знаю, что она наблюдает за мной, что она все это время глаз с меня не сводила. Знаю, что именно такого эффекта она и ждала. Наверняка. И может быть, мне это даже нравится.

Сигне нарушает тишину сухим покашливанием в знак того, что теперь молчание можно нарушить.

— Наверное, только человек, который всю жизнь тосковал по матери, может так петь.

Она произносит эти слова быстро, словно бормоча себе под нос.

Внутри что-то вздрагивает. Почему она это сказала? Что она обо мне знает? Джемпер отца соскользнул с вешалки и угодил на ее балкон. Я пришел сюда, чтобы его забрать. А теперь она говорит такие слова, что можно подумать, будто она меня ждала, будто это она подстроила так, чтобы я к ней пришел.

— Это «Nessun dorma», — говорит она, глядя на меня. — Итальянский знаешь?

— Нет.

— И я тоже. Не представляю, что это означает.

Она снимает невидимую ниточку с брюк.

— Наверное, если бы я поняла слова, то была бы разочарована. В опере иногда такую чепуху поют.

Она поднимается с дивана, обходит стол и идет к стеллажу.

— Нет, пение Юсси — это отдельный язык. Не знаю, сколько раз я слышала эту арию, и всегда меня словно буря уносит.

Сигне берет в руки коробку от диска и вглядывается в музыкальный центр. Я понимаю, что она пытается вычислить, как вынимают диск. Но мне не хочется, чтобы его вынимали. Я сглатываю, кровь пульсирует в венах, делаю вдох.

— Можно еще раз послушать?

Голос мой звучит жалко: я как маленький ребенок, который просит, чтобы ему еще раз прочли сказку на ночь. Сигне смотрит на меня не то вопросительно, не то утвердительно, потом кивает:

— Конечно, можно. Обязательно послушаем еще раз.

Я не понимаю. Сам не понимаю, почему попросил.

На самом деле я не уверен, что хочу, что я в состоянии слушать эту музыку еще раз. И хочется, и колется. Как грустная сказка на ночь, которую тянет слушать снова и снова.

Я абсолютно уверен: Сигне понимает, что со мной происходит, что со мной сделала эта музыка. Может быть, потому я и решился ее попросить.

На этот раз я готов, я знаю, что меня ждет. И все же сила восходящей мелодии застает меня врасплох, она всеохватна, непостижимо логична. Когда мелодия рвется вверх, я точно знаю, куда она направляется, и все-таки, как только она достигает своей высоты, мне становится больно. Как да — нет — да — нет — да — нет. Нет, нет, нет. Да, да, да. Что-то давит в груди, распирает, вот-вот взорвется множеством осколков.

Я думаю: только оперный певец может достичь такой силы.

Я думаю: никогда не забуду эту минуту, это восхождение.

В глазах снова щиплет. Ну и пусть.

— Именно так, — говорит Сигне, нарушая недолгое молчание. — Словно буря уносит.

Я смотрю на нее, она — на меня. Она вся светится. Это от солнца: Сигне сидит напротив окна, седые волосы сияют в солнечных лучах. Через четыре секунды она встает и идет к стеллажу, уже не похожая на святую.

Сигне открывает проигрыватель и достает диск. Вынув из коробки другой, она вставляет его, закрывает крышку и торжествующе смотрит на меня.

— Ловко у меня выходит, правда?

Я смеюсь. Она мне нравится.

— Еще одну выдержишь?

Вообще-то нет. Вообще-то мне, наверное, пора идти.

— Посмотрим.

— Тут уже не извержение вулкана, — говорит Сигне. — Но красиво. И к тому же талантливый текст, на шведском. Можешь прочесть, вот здесь.

Она дает мне книжечку с текстами, садится на диван и вытягивает руку, держа пульт, как оружие.

— «Звуки», одиннадцатый номер. Держись крепче, летим на крыльях музыки!

Я сижу на диване, обитом светло-зеленым плюшем, и чувствую себя как черная блестящая дорога после дождя: я тяжелый, немного усталый, но спокойный и умиротворенный.

Нет, это точно не извержение вулкана. Здесь больше сдержанной силы. В конце певец долго тянет высокую ноту, совсем тихо. Не понимаю, как ему удается. Сигне права: красиво — по крайней мере местами. Я несколько раз перечитываю короткий текст, но ничего не понимаю.

— Можно мне ручку и бумагу? — спрашиваю я, как только стихает музыка.

— Конечно, — Сигне встает с кресла. — Но потом уходи. Пожилым людям надо силы беречь.

Как будто это я, а не она попросила помочь подключить проигрыватель. Как будто не я, а она чуть не грохнулась в обморок.


На лестничной площадке я встречаю светленькую малявку, которая снова несется вверх по лестнице. Она резко тормозит и, распахнув глаза, в ужасе смотрит, как я закрываю за собой дверь.

— Ты был… у нее?

— Да, такие вот дела.

Поднимаясь по лестнице, я слышу ее шаги за спиной. Она ничего не говорит, но молчание явно скрывает напряженную работу мысли.

На пороге я оборачиваюсь. Она стоит подбоченясь и смотрит на меня. В ее взгляде так много вопросов, так много мыслей. Сколько ей лет? Семь? Десять? Сто? Что она вообще за птица?

— Зачем ты сказала мне, что она умирает?

Ответ следует молниеносно, как будто давно вертелся на языке, как будто малявка только и ждала команды, чтобы выпустить его наружу.

— Она сама так сказала. «Куда б ни шла, я встречу смерть»[3] — вот как она сказала.

Нехорошо смеяться, но я просто не удержался. Она мгновенно реагирует — в глазах вспыхивает сердитый вопрос:

— Что тут смешного?

И правда, почему я смеюсь?

— Извини. Просто так говорят.

— Что значит «просто так говорят»?

— Ну, это типа поговорки.

Она задумывается. Отводит взгляд. Смотрит на пол лестничной площадки, потом через балконную дверь на улицу, потом снова на меня.

— Значит, она не умрет?

Малявка ждет моего ответа с таким безграничным доверием, что меня посещает какое-то новое чувство: я будто вырастаю в своих глазах, я кое-что значу для нее и для самого себя. До сих пор я чувствовал себя рядом с ней маленьким и ничтожным. А сейчас, в это самое мгновение, все иначе. То, что я все время попадаю в странные ситуации и веду удивительные разговоры с соседями, уже не пугает меня. То, что Анна-растрепыш так доверяет мне, не кажется странным. Я могу ей ответить. И этот ответ имеет значение, для нее он важен.

— Не думаю. Конечно, все мы рано или поздно умрем. Но то, что Сигне тебе сказала, — просто расхожее выражение.

— Ее зовут Сигне?

— Да, ее зовут Сигне.

Она шевелит губами, будто пробуя имя на вкус.

— Красивое имя.

Да, красивое. Оно светится, как пушистые белые волосы в лучах солнца.

Письмо № 121

Мысль, что скитается в ночном мраке,

Ищет приюта у вас, звуки.

Сердце, что стонет от тяжких забот,

Стремится к вам,

Звуки,

К вам.

Эрик Густав Гейер Э.

14

Я не сразу понимаю, что звонок в дверь — это не сон. Смотрю на часы — начало одиннадцатого. Обычно в это время я еще не сплю, но сегодня глаза стали слипаться уже в девять, когда я сидел перед телевизором. Слышу, как отец идет открывать, обменивается с кем-то парой слов, закрывает входную дверь и осторожно стучится ко мне.

— Да…

Отец осторожно заглядывает в мою комнату:

— Ты еще не спишь?

— Нет… а что?

— Я что-то не понимаю…

Он входит с полиэтиленовым пакетом в руках, заглядывая в него на ходу. Я включаю лампу над кроватью.

— Она ничего толком не объяснила…

Отец с озадаченным видом достает из пакета свой новый джемпер.

— Кажется, это соседка снизу. Она сказала, что ты забыл это у нее.

Он переводит взгляд с меня на джемпер, как будто видит его впервые.

— И еще диски для тебя. И привет. Она что-то написала. Попросила передать привет и записку.

Отец протягивает пакет. Я достаю три диска Юсси Бьорлинга. К одному приклеена бумажка: «Элиас, сдай диски в библиотеку не позже пятницы. Сигне». Я прыскаю от смеха и качаю головой. Да уж, она не из тех, кто церемонится.

Отец вопросительно смотрит на меня:

— Ты ее знаешь?

Странное дело. Есть люди, с которыми я уже девять лет учусь в одном классе, но толком не знаком. И есть старушка Сигне, живущая по соседству, которую я видел один раз в жизни, и то не больше часа. Но могу сказать, что да, ее я знаю.

— Ну, не то чтоб знаю… Заходил к ней сегодня.

— Понятно…

Отцу очень любопытно, но он не подает виду, я знаю. Мы с ним не привыкли беседовать по вечерам, рассказывая, как прошел день, что мы делали, с кем встречались. Не то чтобы я собирался скрыть от него встречу с Сигне — просто не было случая о ней рассказать.

— Твой джемпер упал к ней на балкон, когда я снимал джинсы с сушилки. Я спустился за ним. Посидел у нее немного. Она попросила подключить новенький музыкальный центр.

Достаточно. Мелодию, летящую ввысь, и теснящее грудь чувство оставлю при себе.

— Как… мило. Познакомился с соседкой…

При слове «соседка» мы мельком встречаемся взглядами, явно думая об одном: те самые волосы, лоб, нос. Опасно не это воспоминание, а то, что случилось потом: тоннель, скала, тошнота — нет, только не это, только не сейчас. Отец, покашливая, топчется на месте, потом садится на край кровати, кладет джемпер на колени и пытается что-то с него стряхнуть — может быть, только что произнесенное слово, повисшее молчание. Кашляет еще раз.

— А что это за диски?

Я показываю:

— Юсси Бьорлинг.

Отец удивленно усмехается:

— Юсси Бьорлинг, оперный певец?

— Да.

Отец разинул рот и сам того не замечает.

— Ей нравится Юсси Бьорлинг. Она взяла эти диски в библиотеке, а я должен сдать.

Отец медленно кивает:

— Как ее зовут?

— Сигне.

Отец молча глядит на джемпер.

— Ты завтра в школу идешь?

— Да.

— Нормально себя чувствуешь?

— Да.

Он оглядывает мою комнату. Я высматриваю знакомое пятно на стене и впиваюсь в него взглядом.

— Вижу, ты достал саксофон.

В голосе звучит надежда, которую он изо всех сил пытается скрыть.

— Угу.

Мне больше нечего сказать. Сам не знаю, зачем достал саксофон из кладовки и почему не отнес обратно.

Отец встает с кровати, неуверенно теребя в руках джемпер. Потом делает пару шагов к двери и останавливается. Поворачивается ко мне, явно собираясь что-то сказать. Перекатывает слова на языке, делает глубокий вдох:

— Сегодня, когда меня не было дома…

Внутри все замирает. Каменеет. Я не хочу слушать дальше, ничего не желаю знать.

— Я был у…

— Спать хочу, — перебиваю я, не глядя на отца. Решительно кладу пакет и диски на стол, гашу свет, ложусь в постель и закрываю глаза, отвернувшись к стене.

Отец смущенно молчит. Я прекрасно знаю это выражение лица, когда его обрывают на полуслове. Прекрасно знаю, что он чувствует себя дураком. Но ничего не могу с этим поделать.

— Ну, спокойной ночи тогда, — обреченно произносит отец, немного помолчав.

15

В нашей двери есть глазок, «рыбий глаз», искажающий перспективу: если посмотреть через такой глазок прямо на человека, то увидишь огромный нос.

Глядя на мир в глазок, чувствуешь себя трусливым и подозрительным. Это унылое занятие для тревожных людей, которые боятся всего на свете. Такие замкнутые, пугливые типы наблюдают за жизнью соседей из-за двери своей квартиры, да еще составляют график их передвижений, чтобы, не дай бог, не столкнуться ни с кем на лестничной площадке.

Этим я сейчас и занимаюсь: жду, когда мама Анны-растрепыша скроется из виду. Жду, когда внизу хлопнет дверь подъезда.

Я не боюсь. Просто не хочу встречаться с ней, раз есть возможность этого избежать. Спасибо «рыбьему глазу».

16

Солнце припекает, в классе пыльно и жарко, дышать нечем. Шведский сегодня ведет другая учительница. Она проверяет присутствующих, называя имя за именем. Дожидается ответа, кивает и медленно повторяет имя. С каждым кивком очки соскальзывают с переносицы, она поправляет их указательным пальцем и читает дальше.

У меня болит голова, и эти кивки раздражают. Как и Терес с Андреасом, которые сидят передо мной и все время лапают друг друга.

— Элиас Страндшё.

— Я.

Как только я открываю рот и произношу слово, головная боль усиливается. Учительница кивает, очки соскальзывают.

— Элиас, — медленно произносит она, внимательно глядя на меня и поправляя очки. — Моего деда звали Элиас. Красивое имя. Довольно необычное.

— Хватит! — пищит Терес, уворачиваясь от Андреаса и радостно хихикая.

Был бы у меня пульт управления, я бы убавил громкость и писка этого, и хихиканья. Еще бы мне темную комнату и кровать.

— А я что? Я ничего, — Андреас изображает оскорбленную невинность, продолжая тыкать Терес пальцем.

Я бросаю взгляд на сидящего рядом Тоббе. Он многозначительно качает головой, возмущенно вздыхая.

На перекличку уходит почти пол-урока. Я-то не против: чем короче урок, тем лучше. Головная боль все сильнее, солнце все жарче. Вот бы кому-нибудь в голову пришла гениальная идея открыть окно.

— Интересная вещь — имена, — говорит учительница, обводя взглядом класс. — К сожалению, у нас в Швеции люди почти не запоминают имен.

Она обходит стол и, сев на него, принимается болтать ногами. Лишь бы не задевала пятками стол — от стука я распадусь на молекулы.

— Кто-нибудь запомнил, как меня зовут?

Необычный вопрос. И задан необычно. Не для проверки, не чтобы поставить кого-то на место, не ради придирки. А просто чтобы обратить внимание на явление.

— Какие будут варианты? Не стесняйтесь! — говорит она, кивая, и очки снова соскальзывают вниз.

— Астрид Линдгрен, — тихо, но вполне слышно произносит Антон и смеется над своей потрясающей шуткой.

— Нет уж, подумайте, — отвечает учительница, поправляя очки.

Антон не умеет думать.

— Карина, — предполагает Йенни.

— Близко, но не совсем верно.

— Карин! — выкрикивают Сара и Терес в один голос. От их визга в голове нарастает такая волна головной боли, что А зажмуриваюсь.

— Правильно. Хорошо, — отвечает учительница.

Я подпираю голову ладонями и массирую виски, пытаясь представить, что нахожусь в темной комнате.

Учительница рассказывает о приемах запоминания, о том, как можно мысленно создать образ имени. Что-то пишет на доске — не знаю что. Я сижу, закрыв глаза и массируя виски, боль утихает на несколько секунд — и на том спасибо.

— Прозвища — тоже интересная вещь, — говорит она.

— У нас тут шведский или имяведение? — бормочет Антон.

— А что?

— Просто интересно. У меня по расписанию шведский, а не изучение имен.

Антон оглядывается по сторонам, надеясь, что его выдающуюся реплику оценят по достоинству, но не находит поддержки. Взгляд растерянно бегает по классу.

— Имена — это ведь большая часть языка, — говорит учительница, поправляя очки.

— Но все равно… — отвечает Антон.

«Но все равно». Прекрасный аргумент, когда других нет. Учительницу это, кажется, ничуть не задевает, и она продолжает в том же духе:

— Родители иногда дают детям нелепые прозвища. Моя мама звала меня в детстве «Карин-крольчонок». Однажды она назвала меня так при друзьях. Кажется, мне было тринадцать. И я чуть не умерла от стыда.

Кое-кто в классе смеется.

— А ваши мамы дают вам прозвища?

Боль впивается с новой силой, как лезвие бритвы. Я снова опускаю голову на ладони, массирую виски.

— Например, ты, Элиас, — тебя мама как называет?

Я открываю глаза, смотрю на ладони, а их как будто три — одна, маленькая, в середине. Я раздвигаю руки — теперь их снова две.

— Элиас, ты слышал мой вопрос? Я спросила, как тебя называет мама.

Я медленно поднимаю голову, руки падают на парту. Пустота. Вакуум. Гулкое эхо. Только солнце палит сквозь окна. Да почему же никто не задернет эти несчастные гардины!

— Конечно, если не хочется, можно не отвечать.

В ее голосе впервые слышится неуверенность, как будто она теряет контроль над ситуацией.

— Может быть, твоя мама и не придумала для тебя прозвища, — продолжает она.

Я смотрю на учительницу. На доске у нее за спиной написано «Карин». У нее карие глаза. Легко запомнить: карие — Карин. Наверное, надо потом сказать ей об этом, после урока. Хотя говорить — ужасно трудное занятие. Я замечаю, что стиснул зубы, крепко сжал челюсти.

— Не в этом дело, — отчетливо слышится голос Терес, сидящей передо мной.

Она поворачивается с выражением лица, которого я прежде не видел. Не то чтобы я целыми днями наблюдал за ней, но такого точно не замечал. Она как будто повзрослела: даже не поверишь, что она по пьяни может валяться в сугробах.

— Скажи как есть, Элиас, — произносит это взрослое лицо совсем уже не писклявым голосом. — Скажи как есть.

Лицо горит. И с той стороны, где солнце не светит, тоже. В классе абсолютно тихо. Я смотрю по сторонам, не поворачивая головы. Вижу некоторых одноклассников. Все молчат: одни смотрят прямо перед собой, другие — на меня и Терес. Тоббе слишком близко, чтобы я мог его разглядеть, не поворачиваясь, но я знаю, что он опустил голову. Терес все еще смотрит на меня.

Мне совсем не трудно глядеть ей в глаза — наоборот, это меня успокаивает.

Учительница Карин ерзает на месте, ей явно не по себе. Я понимаю, что ситуация для нее сложная, из такой трудно найти выход. Думаю, что теперь предпринять, что мне полагается сделать — может быть, выйти из класса?

— Ладно, давайте… не будем об этом, — говорит учительница. — Давайте лучше кое-что сделаем.

Она оглядывает класс, словно пытаясь понять, насколько мы готовы к сотрудничеству.

— Письменное упражнение на тему ваших… — быстрый взгляд в мою сторону, — ваших имен.

Она делает паузу, но никто не возражает. Даже Антон.

— У всех есть ручка и бумага?

На смену штилю сперва приходит легкая рябь: все поворачиваются друг к другу, к сумкам, висящим на спинках стульев, ищут нужные предметы. Затем волны становятся сильнее: «Мне не на чем писать!» и «Дашь ручку?» Гомон усиливается. А потом все утихает и становится как обычно — может быть, только атмосфера немного мягче.

— У тебя есть листок? — осторожно спрашивает Тоббе. — А то я могу дать.

Лицо обращено ко мне, но он не смотрит в глаза. Я беру листок из его блокнота.

Терес отвернулась, я смотрю ей в спину. Вижу, как Андреас наклоняется к ней, что-то шепчет на ухо, смеется. Слышу тихое: «Прекрати!» — но уже не писклявым голосом и без радостного хихиканья. У спины тоже взрослое и серьезное выражение.

— Как я уже сказала, тема — ваши имена. Напишем небольшой текст.

Учительница Карин выводит слова на доске, показывая нам пример. Она пишет свое имя, фамилию и название улицы.

— Первое слово начинается с первой буквы имени. Второе слово — со второй. И так далее. Если хотите, можно добавить город и страну. В общем, что пожелаете.

Учительница смотрит на нас. Очки скользят вниз, она их поправляет.

— Всем понятно?

В голове стучит. Больно до тошноты. Я пишу свое имя, адрес. Добавляю «Лулео», «Норботтен», «Мир». Совсем как в детстве, когда у меня спрашивали, где я живу. В конце я всегда говорил «Вселенная» или «Млечный Путь».

— Писать о чем-то определенном? — спрашивает Тоббе.

— Нет, о чем угодно. О чем захотите.


После урока все спешат в коридор, я пытаюсь слиться с потоком. Иду не первым и не последним, стараюсь быть незаметным. Но оказавшись за порогом класса, уже не забочусь об этом. Голова болит так, что нет сил спешить, да и урок этот был последним по расписанию.

Я слышу шаги за спиной.

— Элиас.

Это она, учительница Карин. Я останавливаюсь и оборачиваюсь. Она стоит передо мной, прижав к груди папку, на плече висит сумка. Я жду, когда она поправит очки, но напрасно.

— Кажется, я случайно затронула сложную для тебя тему.

— Ничего, — отвечаю я, и слова сразу отзываются пульсирующей болью в голове.

— Я, конечно, этого не хотела.

Смотрю на нее, прищурившись от боли, и понятия не имею, что сказать.

— Не знаю, в чем тут дело, но понимаю, что проявила бестактность, и… может быть, ты хочешь об этом поговорить?

Я качаю головой. Довольно. Уроки закончились. Спасибо, до свидания.

— Как бы то ни было, прошу прощения.

— Все в порядке… — отвечаю я, быстро взглянув на нее, и иду прочь. По дороге вижу Терес: она сидит на скамейке в коридоре и смотрит прямо на меня — тем же взглядом, что и на уроке.

Письмо № 122

Эти пень и апатия, сонный свет.

Тишина рвет аккуратно на доли шепот естества.

Минута единения лишь кажется.

Удивительное дело: сам выбрал эту горькую ежедневную ношу.

Легко уязвить лаской, если она не от родного.

Бесконечность открывается только терпеливым, если не метрами измеряется расстояние.


Э.

17

Я въезжаю на велосипеде во двор, сосредоточенно огибая угол дома. В одной руке — газета «Афтонбладет», в другой — пакетик конфет, но мне все-таки удается держать руль, даже захватив двумя пальцами ручной тормоз — на случай, если кто-то окажется на пути. Проезд узкий, особенно трудно на повороте: посреди дороги установлен цементный столб, чтобы не ездили машины. Приподнявшись над седлом, я удерживаю равновесие и смотрю, как бы не наехать на булыжник или еще что-нибудь. Слышу, что из-за угла мне навстречу идут несколько человек, крепче хватаю газету, которая норовит выскользнуть. Со всем справился: удержал равновесие, ни на кого не наехал и даже газету не уронил.

— Привет, Элиас! — радостно и удивленно произносит кто-то из тех, с кем я только что едва не столкнулся. Голос знакомый, но не могу вспомнить чей. И кажется, я вот-вот вспомню что-то еще, разгадаю загадку — но какую? Чтобы обернуться, надо затормозить и слезть с велосипеда. Мгновение полного замешательства: вижу Сигне, но голос был не ее. Рядом с ней три человека, двое из которых мне знакомы, но узнаю их все же не сразу — не ожидал здесь увидеть. Юлия и Фредрик. И еще какой-то мужчина.

— Привет, — отвечаю я, и мне кажется, будто с момента появления Юлии прошло уже несколько минут.

Внезапно все становится ясно. Вот откуда я ее знаю: отсюда! Здесь, во дворе, ее и видел. Мельком, всего раз или два, но точно здесь. Загадка разгадана, какое облегчение.

Она держала Сигне под руку, но теперь отпустила и идет ко мне.

— Что ты здесь делаешь? — с улыбкой спрашивает Юлия.

— Живу тут, — отвечаю я.

Может быть, тоже с улыбкой. Из-за облегчения: загадка разгадана. Или по другой причине.

Смотрю на Сигне, которая стоит неподалеку. Она приветствует меня легким кивком и что-то говорит, обращаясь к мужчине, который держит ее под руку. Фредрик стоит рядом с ними, спрятав руки в карманы штанов.

— Живешь?! — восклицает Юлия, будто в жизни не слышала ничего менее правдоподобного. — Где?

Я машу в сторону наших окон:

— Там.

— Не может быть! Там?

Юлия поднимает руку, указывая вверх. На ней легкая темно-красная куртка, под тканью видны очертания гипса. Я киваю, она отвечает широкой улыбкой.

— Значит, ты живешь над бабушкой! — снова восклицает она.

В голове у меня картинка, как в кино: все жильцы дома бросаются к окнам, чтобы посмотреть, что за шум во дворе.

Юлия смотрит на меня, потом на остальных, потом снова на меня, разинув рот.

— Значит, это о тебе она рассказывала!

— Юлия, садимся в машину! — зовет мужчина. У него голос тоже громкий, но не такой звонкий, как у Юлии.

Она рассеянно кивает в ответ, потом снова смотрит на меня.

— Значит, бабушка о тебе рассказывала.

— Да, ты уже говорила.

Резковатая реплика, но Юлия, кажется, не заметила.

— Она сказала, что сосед сверху помог ей подключить музыкальный центр. Потому что у папы не было времени. А сосед очень вовремя зашел. Значит, это был ты.

Она говорит, энергично жестикулируя, будто следователь, который только что добрался до последней детали в сложнейшем расследовании и объясняет себе и своим коллегам, как все взаимосвязано.

— Честно говоря, я ее не очень внимательно слушала. Она порой так разболтается, что голова кругом идет.

Юлия смеется и говорит со мной, как с хорошим другом, как со старым знакомым.

— Но кое-что я запомнила…

Она нерешительно умолкает, будто не зная, как продолжить.

— Она сказала папе… что ей помог симпатичный молодой человек.

Эти слова Юлия произносит скороговоркой, почти не глядя на меня, словно стараясь побыстрее закончить фразу. Она стремительно краснеет и переминается с ноги на ногу, будто стараясь выбраться из неловкой ситуации.

У меня тоже вспыхивают щеки. И внутри становится жарко — от злобы. Почему я должен выслушивать такие вещи от Юлии? Почему это она стоит передо мной и говорит такое? Почему пересказывает мне комплименты восьмидесятилетней старушки? Только потому, что сама живет припеваючи, счастливая и влюбленная?

Я коротко и резко усмехаюсь собственным мыслям, выходит похоже на собачий лай.

— Чего? — Юлия удивленно смотрит на меня.

— Не, ничего, — бросаю я.

Вижу, как по двору тем же маршрутом, каким только что приехал я, несется Анна-растрепыш. Мчится на большой скорости, но, проезжая мимо, замедляет ход и молча внимательно нас рассматривает.

— Тебя на парковке не заждались? — говорю я Юлии, не придумав ничего лучше.

Она бросает на меня какой-то разочарованный взгляд. Не понимаю: такое чувство, будто она чего-то ждет от меня, но чего?

— Наверное, заждались…

Юлия смотрит на дверь подъезда, я следую за ее взглядом. Анна-растрепыш стоит, опираясь на свой велосипед, и по-прежнему наблюдает за нами.

— Ты не передумал насчет следующих выходных? — спрашивает Юлия.

Насчет следующих выходных? Ничего не понимаю; она, наверное, обозналась. Приняла меня за кого-то другого.

— Ну да, насчет джиу-джитсу.

Джиу-джитсу? Что это такое, с чем это едят?

Я мотаю головой.

Юлия невесело кивает, поджав губы, и поворачивается, чтобы идти на парковку.

— Ты идешь?

Это Фредрик, он вернулся во двор за Юлией, чтобы никто не позарился на любимую.

— Увидимся, — произносит она, натянуто улыбаясь.

— Угу.

Наверное, новые встречи с ней неизбежны. Но я буду делать все возможное, чтобы их не было.

Анна-растрепыш все стоит на месте. Я подвожу велосипед к стойке.

— Это твоя девушка?

— Чего?

Я слышал, что она сказала, но не могу поверить своим ушам.

— Это твоя девушка?

Неужели она об этом и думала, разглядывая нас? Откуда у нее все эти безумные мысли? И кто дал ей право вмешиваться в мою жизнь?

— Нет, это не моя девушка.

Я произношу эти слова с таким нажимом, что она отшатывается в сторону, но не сводит с меня взгляда. Я и сам не ожидал от себя такой язвительности.

— И вообще, у нее уже есть парень — тот, с которым она только что ушла.

Сам не знаю, зачем говорю все это ей. Может быть, чтобы закончить разговор. Чтобы наконец-то вернуться домой, отдать газету отцу и приняться за конфеты.

— Это не ее парень. Это ее брат.

Вокруг меня как будто образуется воздушная капсула, температура в которой вдруг понизилась на несколько градусов. И в этой прохладе есть какая-то ясность, понимание — пока не знаю, чего именно, но оно есть. И я уверен, что многое стало бы иначе, если бы я все понял до конца. Удивительное чувство.

— Откуда ты знаешь?

Она пожимает плечами:

— Просто знаю.

И я ей верю, ничуть не сомневаюсь, что так оно и есть.

Прохладу сменяет тепло вечернего воздуха, я чувствую запах земли, и влаги, и, может быть, приближающегося дождя. Внутри какая-то мягкость, я открываю дверь подъезда и смотрю на Анну:

— До встречи.

18

Диски Юсси Бьорлинга всё еще лежат в пакете на письменном столе. Возьму их завтра с собой — вдруг можно сдать через школьную библиотеку.

Осторожно отклеиваю записку: «Элиас, сдай диски не позже пятницы. Сигне». Загнув клейкий край листочка, я изучаю почерк: уверенная рука, никаких колебаний, буквы ровно стоят плечом к плечу, говоря в один голос.

«Nessun dorma», последний номер. Включу — и будь что будет. Пусть разревусь, пусть даже умру — плевать. Делаю погромче и откидываюсь на спинку стула.

Но я не рыдаю и не умираю. Листая книжечку с текстами, вижу, что эта вещь записана в 1944 году, шестьдесят лет назад. 1944 год. Перед глазами одна за другой проплывают картины. Не знаю, откуда они берутся — наверное из фильмов. Сам-то я, понятное дело, этого времени не застал. Вдруг меня разбирает смех: представляю, как сижу в опере и слушаю Юсси Бьорлинга. Шестнадцать лет, набриолиненные волосы зачесаны назад, фрак великоват. Кто сидит рядом? Конечно, Сигне — в длинном платье, на шее такая штука из перьев. Время от времени она бросает на меня многозначительные взгляды, а сама на седьмом небе от счастья: поет великий Юсси Бьорлинг! Может быть, она еще обмахивается веером. Хотя веер — это, наверное, из восемнадцатого века.

Музыка затихает. Я снова включаю тот же трек.

В голове возникает другая картинка. Все те же сороковые годы, я лежу на узкой кровати в съемной комнате, мечтательно уставившись в потолок. Окно приоткрыто, ветер колышет светлую занавеску, из патефона доносится эта музыка, только треска больше и звук глуше. На мне белая рубашка и галстук, наутюженные брюки и черные ботинки. Я о чем-то думаю, о чем-то мечтаю. О ком-то. О ком?

Раздается стук в дверь, на пороге стоит отец:

— Это Юсси Бьорлинг?

— Да, — отвечаю я, убавляя громкость.

— Нет, не надо тише. Классная музыка!

Отец улыбается, покачивая головой в такт музыке. Он тоже неплохо смотрелся бы в опере, рядом со мной и Сигне, только приодеть его надо. Белый такой, гладкий шарф. И цилиндр. Меня снова разбирает смех.

— Что такое? — спрашивает отец.

— Ничего. Просто подумал кое о чем.

Он мотает головой, вслушиваясь, и вытягивает шею с таким видом, будто вот-вот подхватит мелодию оперным голосом.

— Как называется эта песня? — спрашивает он, как только музыка затихает.

— Это не песня. Это ария, — я поправляю его с улыбкой.

Как там Сигне сказала? Словно буря уносит, когда слушаешь эту арию.

— Ой, прости, — с нарочито серьезным видом отзывается отец. — Конечно же, ария.

— Она называется «Nessun dorma».

— Точно, «Nessun dorma».

— Только я не знаю, как это переводится.

— «Никто не спит».

— Что?

— «Nessun dorma» означает «Никто не спит».

— Откуда ты знаешь? Ты понимаешь итальянский?

— Ну, пару слов знаю. И слышал, наверное, по радио.

Никто не спит. Картинка возвращается: я лежу на кровати, уставившись в потолок, о ком-то мечтая. Нетрудно догадаться, что текст о каком-то влюбленном, который не может уснуть. Сигне права: в оперных текстах сплошная чепуха.

Отец все стоит на пороге. Кивает в сторону музыкального центра:

— Это из тех дисков, которые та пожилая дама… как ее звали, Сигрид?..

— Сигне.

— Точно, Сигне. Это из тех дисков, которые она принесла?

— Да.

— А ты… еще к ней заходил? После того случая с джемпером?

Снова этот вкрадчивый тон. Как будто вопрос крайне деликатный.

— Нет.

Не то чтобы я не хотел говорить. Просто не знаю, что еще сказать. Что видел ее сегодня во дворе? Но с какой стати мне вдруг рассказывать о такой мелочи отцу? И еще более странно было бы сообщить ему, что Сигне — бабушка Юлии. И что Фредрик на самом деле ее брат, а не парень, как я думал.

— Слушай, я тут кое-что вспомнил. Ты недавно кому-то помогал с велосипедом. Кто это был?

Так долго отец не стоял на пороге моей комнаты уже лет сто. И вопросов столько не задавал, даже когда я выбирал профильный класс в гимназии.

— Девчонка из квартиры напротив.

— А, такая маленькая, светленькая.

Я киваю — точно, маленькая, светленькая.

— Она, наверное, дочка той женщины, которая так похожа на…

— …маму, — быстро вставляю я.

Становится совсем тихо.

Глубокая, бескрайняя тишина.

И в этой тишине эхом звучит слово «мама».

Эхо не утихает. Мы с отцом смотрим друг на друга.

«Nessun dorma». Никто не спит. Так ли это? Правда ли, что даже те, кого никто и никогда не сможет разбудить, не спят? Вокруг так тихо, что я слышу, как отец сглатывает.

— Эта маленькая девчонка… ты с ней знаком? То есть… ты, кажется, с ней иногда разговариваешь?

— А что?

— Просто интересно. Ты быстро нашел общий язык с соседями. Здорово!

Общий язык? С кем это я нашел общий язык?

— Ну, мы несколько раз говорили.

Про кровь из носа. Про смерть. Про Юлию.

— Как ее зовут?

Я смеюсь:

— Мне она сказала, что ее зовут Эсмеральда. Но на самом деле — Анна. Она со странностями.

Отец улыбается, по-взрослому снисходительно. Потом медленно, почти театральным тоном произносит:

— Кто из живых существ желает каждую секунду быть тем, кто есть, и там, где есть?

Я вопросительно смотрю на него.

— Это из стихотворения. Вернер Аспенстрём.

Как-то это на него не похоже — цитировать стихи и говорить по-итальянски.

Как-то это не похоже на меня — слушать оперные арии и говорить «мама».

— Скажи еще раз.

— Что?

— Эту строчку из стихотворения.

— Кто из живых существ желает каждую секунду быть тем, кто есть, и там, где есть?

19

Дверь школьной библиотеки открыта, но никого из сотрудников не видно. И вообще ни души: внутри пустынно, тихо и спокойно. За библиотекарской стойкой находится небольшой кабинет, я заглядываю туда, но и там пусто. Бросаю взгляд на часы: до урока еще пятнадцать минут, могу и подождать. Кто-то должен появиться — не могут же оставить школьную библиотеку совсем без присмотра.

Рядом со стойкой — вертушка со сборниками комиксов. Я беру один наугад и собираюсь сесть на диван за стеллажами.

Зайдя за стеллажи, вижу, что на одном из диванов уже кто-то сидит. Терес из нашего класса. Она смотрит на меня. Я оглядываюсь, думая увидеть рядом Андреаса, но его нет. Первый импульс — повернуться и уйти: у меня нет ни малейшего желания сидеть под наблюдением. Но просто сбежать — как-то глупо. Я сажусь на диван, кладу диски Юсси Бьорлинга на столик между нами и принимаюсь листать комиксы.

Я чувствую, что Терес смотрит на меня, но не удивляюсь: она все время на меня смотрит после того случая с учительницей Карин.

Тоббе после ни словом не обмолвился о той неловкой ситуации. Разумеется, он молчит. Разумеется, я тоже молчу. Мы о таком не говорим. О таком никто не говорит. А теперь уже, наверное, и весь класс забыл, как будто ничего и не было. Только взгляды Терес остались.

Трудно сосредоточиться на чтении, когда на тебя пялятся. Я на секунду поднимаю голову, встречаюсь взглядом с Терес: журнал, который лежит у нее на коленях, она не читает, даже не листает, а смотрит на меня. Я листаю комиксы, пытаясь понять хотя бы, что на картинках.

— Что это за диски? — вдруг спрашивает Терес.

Ее голос так внезапно нарушает тишину библиотеки, что я вздрагиваю.

— Чего?

— Что это за диски — вот эти, на столе?

Тон не слишком дружелюбный — скорее как у охранника в магазине, который подозревает, что я что-то украл, и хочет проверить сумку. Я чувствую себя ребенком, боюсь заговорить писклявым детским голосом.

— Это нашей соседки. Юсси Бьорлинг, — нет, голос звучит почти как обычно.

— Соседку зовут Юсси Бьорлинг?

— Нет, это…

И тут я вижу, как она ухмыляется. Наблюдает за мной с ухмылкой.

— Шутка! Я знаю, кто такой Юсси Бьорлинг. Точнее, кем он был.

Слышу, как кто-то вошел в библиотеку. Вижу за стеллажами сотрудника. Кажется, его зовут Лассе. Встаю с дивана: наконец-то есть повод отойти.

— Почему ты ничего не говоришь?

Терес произносит слова тихо, но в голосе слышны злоба и обвинение, вопрос больше похож на угрозу.

Никто меня здесь не держит: ни Терес, ни кто-либо еще. Я волен делать что захочу: могу пойти и спросить библиотекаря о том, о чем собирался, могу плюнуть и просто выйти в коридор, могу уйти из школы, могу пойти домой, у меня даже хватит денег на билет в Стокгольм. Но я никуда не ухожу, а оборачиваюсь и смотрю на нее.

— Ну что? Почему ты ничего не говоришь? Почему никогда ничего не говоришь?

Теперь голос звучит громче. Я не понимаю, что она имеет в виду. Не понимаю, что должен говорить. Не понимаю, почему именно Терес, которая ничем не отличается от миллиардов людей на земле, учинила мне допрос. Но я не ухожу, а стою на месте и смотрю на нее. Как тогда, в классе. И смотреть ей в глаза мне почему-то не трудно — наоборот, от этого как-то легче и спокойнее.

— Ты о чем?

Голос у меня тонкий и немного шершавый.

— Ты никогда ничего не говоришь. Та учительница, которая заменяла нашу, — ты что, не мог объяснить ей, что у тебя нет мамы? Или сказать, чтобы заткнулась, да что угодно. Или послать меня к черту, чтобы не лезла в твои дела. Ты что, даже «заткнись» никому не можешь сказать?

Она сильно покраснела, смотрит на меня широко раскрытыми глазами. А я вспоминаю, что недавно все-таки сказал двоюродному брагу Тоббе, чтоб он заткнулся, как ни сложно в это поверить.

— Сколько уже времени прошло? Сколько лет?

Я представляю Терес тридцати- или тридцатипятилетней: выглядит совсем как сейчас, а дома двое детей и муж. Работа у нее самая обычная — например в государственной страховой кассе. Она ходит на все родительские собрания и возит детей на футбольные тренировки. Живет в типовом коттедже. Наверняка она хорошая мама. Потом пытаюсь представить себя тридцати- или тридцатипятилетним. Не получается. Вижу себя с отцом за кухонным столом — сидим, смотрим во двор через окно.

— Осенью будет три года, — говорю я.

Терес вздрагивает, будто не ожидала ответа, и смотрит на меня, разинув рот.

— Почти три года, — говорит она. — То есть… ладно, я понимаю… это, наверное, просто жуть, но… То есть… три года все-таки.

Умолкнув, она оглядывается по сторонам.

— Почти три года прошло — можно ведь уже и заговорить.

Я прячу свободную руку — не ту, в которой держу диски, — в карман брюк. Зябко. Терес смотрит на меня, взгляд становится мягче.

— Я помню, как ты играл на саксофоне в актовом зале, в шестом классе. Там вся школа была, все слушали. Я смотрела и думала, что ты ужасно смелый. И помнишь еще, — продолжает она, — как у нас была дискотека то ли в четвертом, то ли в пятом классе. Ты побеждал во всех танцевальных конкурсах.

Я мотаю головой:

— Нет, не помню.

— Но так и было, — она встает с дивана. — Сейчас урок начнется.

Терес в последний раз внимательно смотрит на меня, а потом уходит. Я остаюсь, пытаясь угадать, многое ли из того, что мы сказали — точнее, сказала Терес, — услышал библиотекарь. Надо пойти в городскую библиотеку и сдать диски там. Немедленно. На остальные уроки плевать.

Письмо № 123

Правда ли, что никто не спит? Правда, что ты тоже не спишь? Ворочаешься с боку на бок, не можешь успокоиться? Это правда?

Сегодня я был на реке. Лед еще лежит, плывет темными пятнами тут и там, чернеет вдоль берегов. Но сегодня я видел волны — легкую беспокойную рябь.

Ты и раньше ворочалась, не могла успокоиться, правда?

Может быть, оттого я тебе и пишу? Потому что тебе никак не уснуть?


Э.

20

Я полулежу на диване, уставившись в телевизор, и вот уже несколько минут безуспешно пытаюсь понять, что происходит на экране. Ручная камера снимает нескольких мужчин, которые носятся по саду. Иногда кто-то забегает в дом, кто-то выбегает. Одни что-то жарят на гриле, гремя посудой и перекрикиваясь, другие играют в крокет. Одежды на них почти нет, один вообще голый и злой, да к тому же пьяный. Может быть, это документальный фильм. Документальный фильм о мужчинах, которые бегают по саду. Звонит телефон, я слышу, как отец выходит из кухни в коридор, чтобы взять трубку.

— Элиас, это тебя.

Мне никогда никто не звонит.

— Здорово, это Густав.

Голос у него усталый, как в конце долгого дня. Как будто он тоже валяется на диване и смотрит ту же программу о мужчинах, бегающих по саду.

— Здрасте.

— Я просто хотел…

Чем-то мне нравятся люди, которые начинают разговор словами «я просто хотел».

— Мы с тобой на днях говорили, и ты не то чтоб горел желанием сыграть на концерте…

Не горел желанием. Хорошее выражение.

— Черт, зря я позвонил. Тот старый шлягер, «Shame, shame, shame»…

— Угу.

Если не знать Густава — как он обычно держится и как говорит, — то можно подумать, что он пьяный, как тот голый мужик в телевизоре.

— Может быть, ты передумал?

Слова звучат так, будто он вовсе и не надеется. Никакого задора в голосе. Мне это нравится.

— Саксофон можно взять у нас.

— Да, вы говорили.

— Точно, говорил.

«Необычайное сиянье моря». Эту песню я играл в актовом зале, в шестом классе, когда Терес смотрела и думала, что я смелый. Разве я был смелым? Помню только, как нервничал.

Мне почему-то нравится, что Густав такой заторможенный. С одной стороны, меня так и подмывает сказать: «Да, я передумал. Конечно, сыграю». С другой стороны, совсем не хочется.

— Это, прямо скажем, не шедевр.

— Что?

— Ну, песня эта. Особенно в оригинале: дамочка, которая ее поет, явно прогуливала занятия по вокалу. Но если подойти творчески, то…

Отец стоит у раковины на кухне и ставит тарелки в буфет. Он смотрит на меня, но как только я поднимаю глаза, тут же отводит взгляд.

— Shame on you, if you can’t dance too![4]

Густав выкрикивает слова в телефонную трубку, а потом коротко, хрипло хохочет. Смех резко обрывается.

— Да уж, черт-те что. Но нам нужен саксофонист.

Вообще мне нравится слушать голос Густава в телефонной трубке. Пусть говорит, хотя зря тратит время: я не соглашусь. Я даже не уверен, что еще умею играть, — может, все забыл. Я, кажется, больше никогда…

— Ничего не выйдет.

Отец быстро оборачивается и смотрит на меня, как будто я говорю с ним. «Ничего не выйдет». Уверен, раньше я таких слов не произносил.

Густав вздыхает. Интересно, а те мужики все еще бегают в телике?

— Ну да, ничего не выйдет.

Он повторяет за мной, констатируя факт: не выйдет, ничего не выйдет.

— Ладно, всего тебе, парень. Пока.

Я кладу трубку.

Что-то у нас на кухне с освещением. Свет какой-то ясный, открытый. И с отцом что-то новое: он ставит тарелки в буфет, и его окружает свет — прохладный, прозрачный, простой. Вечер, озаренный лучами простого света. И какое-то знакомое, мимолетное чувство: не пойму, что это. Может быть, грусть или тоска по чему-то. А может быть, и то и другое. Мне хочется сфотографировать этот свет. Никогда в жизни не хотелось ничего фотографировать, у меня даже фотоаппарата нет. Я все смотрю, смотрю на кухню. Отец, наверное, уже удивляется, глядя на меня. Тарелки убраны.

— Густав — он такой, — произносит отец.

— Да уж, Густав есть Густав, — отвечаю я.

Больше мы об этом не говорим.

21

Дует ветер, но все равно тепло. Уже садясь на велосипед у школы, я чувствую, что по дороге домой ужасно вспотею. Ездить медленно я не умею, никогда не умел, и теперь жалею, что с утра надел такой теплый свитер. Вот если бы его снять и остаться в одной куртке, то было бы вполне сносно, но я, разумеется, этого не делаю: светить своим бледным торсом меж высоких сосен на школьном дворе — только этого не хватало.

Я вытаскиваю велосипед на широкий тротуар через дыру в заборе, и вдруг на меня наваливается усталость: зачем, ну зачем я себя мучаю? Почему не зайти в школьный туалет, чтоб снять там свитер и запихнуть его в сумку? Почему я не могу решить даже такую простую задачу? Поворачиваю назад и через несколько минут возвращаюсь в джинсовой куртке, застегнутой на все пуговицы, и со свитером в сумке.

На улице, конечно, теплее, чем раньше, но все же не лето. Я вздрагиваю, когда ветер задувает под куртку, а металлические кругляшки на обратной стороне пуговиц касаются кожи, как холодные капли. Странное чувство, как будто я сразу и одет, и раздет.

Проезжаю мимо людей, которые бредут по тротуару, сбившись в стайки. Похоже, никто никуда не спешит. Все сбросили зимнюю одежду, несколько девчонок из нашей школы идут мне навстречу, повязав куртки вокруг пояса, и едят мороженое. Я пытаюсь представить себе их реакцию, если бы я, именно я, ехал, расстегнув куртку, трепыхающуюся на ветру, и выставив на всеобщее обозрение грудь. Наверное, померли бы со смеху. Правда, сначала дождались бы, когда я скроюсь из виду.

Я кручу педали в ровном темпе, и в такт постепенно вплетается мелодия, которая крутилась в голове весь день. «Shame, shame, shame, shame, shame, shame, shame, shame on you, if you can’t dance too». Шлягер, о котором говорил Густав. Не могу вспомнить, почему он мне знаком, где я его слышал. Может быть, в рекламе по телевизору.

«Shame on you, if you can’t dance too». Что там Терес говорила? Что я побеждал во всех танцевальных соревнованиях? Слабо припоминаю потные челки, дрыганье рук и ног в классе с задернутыми занавесками. Лимонад, попкорн и липкие пятна на полу. И — да, я, кажется, неплохо дрыгал и руками, и ногами. От этой мысли странно колет где-то в груди, и на этот раз дело не в металлических кругляшках. Элиас танцует? Нет! Shame on you[5]. Мне должно быть стыдно?

Люди не торопясь прогуливаются стайками — кто пешком, кто на велосипедах, а я кручу педали в одиночку. Наверное, у меня удручающий вид. Но что сделать, чтобы стало иначе, — не знаю. Последняя поездка на велике в компании Тоббе и его двоюродного братца особого удовольствия мне не доставила.

Повернув за угол, я въезжаю во двор и сразу вижу их. Они сидят на крыльце: Юлия накинула на плечи тонкую темно-красную куртку, Сигне хищной птицей осматривает двор.

Мне хочется немедленно повернуть назад, чтобы не встречаться с ними, только не сейчас, но Сигне уже пронзила меня соколиным взглядом и не собирается отпускать.

Я заранее слезаю с велосипеда: хочу пройти последние метры пешком, чтобы выиграть немного времени. Зачем мне это время — не знаю. Вспоминаю, что куртка надета на голое тело.

Юлия меня не заметила, она улыбается солнцу. Сигне, наоборот, не сводит с меня взгляда, пока я веду велосипед к стойке у крыльца. На ней пальто и темно-синий берет, надетый чуть набекрень. Из-под берета торчат пряди седых до белизны волос и светятся на солнце.

Здесь, у стены, очень жарко — только бы не забыться и не расстегнуть куртку. Сигне приветственно кивает:

— Не думай, что я благодарю Бога за прекрасную погоду.

Я киваю в ответ, не понимая, почему мое появление навело ее на мысль о Боге.

— Я вообще в него не верю. Разве что в случае острой необходимости.

Юлия смеется, не открывая глаз:

— Что ты такое говоришь? С чего мне думать, что ты благодаришь Бога?

— Я не с тобой разговариваю, — отрезает Сигне.

Юлия открывает зелено-карие глаза и оглядывается по сторонам, словно спросонья. Обнаружив меня, она будто слегка вздрагивает.

— Привет… — произносит Юлия, почему-то удивленно. Не могла же она так быстро забыть, что я здесь живу.

Сигне оглядывает двор. Около качелей играют двое малышей в резиновых сапогах. Я сразу представляю теплые влажные ноги, обутые в резину, и в ту же секунду чувствую прикосновение металлических капель к животу.

— Напоминаний из библиотеки мне не присылали, следовательно, диски ты сдал.

Судя по удивленному взгляду Юлии, бабушка не рассказывала ей про наши общие дела.

— Благодарю, молодой человек, — твердо произносит Сигне, коротко улыбнувшись.

Юлия смотрит на меня, подняв брови. На лбу образуется морщинка, и еще я вижу новые веснушки.

— Да что вы… — я вдруг запинаюсь, не зная, как продолжить, — пустяки.

Фраза, вежливая до отвращения. Мне нравится Сигне, я не хочу быть невежливым с ней, но мне не нравится стоять в куртке на голое тело перед Юлией, которая морщит лоб, и играть роль воспитанного молодого человека, который охотно помогает пожилым дамам.

— Могла бы и меня попросить, — обращается Юлия к бабушке.

Сигне фыркает, глядя на гипс Юлии:

— Вот еще, инвалидов отправлять с поручениями!

Я следую за взглядом Сигне: интересно, она знает, что произошло? Знает ли она, что «молодой человек» не только помогает пожилым дамам, но и ломает пальцы юным?

— И к тому же, — добавляет Сигне, — это наше с Элиасом дело.

Юлия снова поднимает брови.

— Вот как! — удивленно усмехается она.

Сигне и не думает объясняться, а просто смотрит перед собой. Еще раз взглянув на нее, Юлия, видимо, решает не задавать лишних вопросов. И я этому рад.

— Но тебя, Юлия, я хочу попросить о другом.

Мне пора домой, остальное уже не мое дело. Я делаю шаг к подъезду, Сигне это сразу замечает и жестом останавливает меня. Затем обращается к Юлии:

— Проводи меня до квартиры, а потом пойди вместе с Элиасом к нему домой и спроси, не могут ли они с отцом одолжить нам щепотку разрыхлителя для выпечки.

Мне очень хочется возразить, и краем глаза я вижу, что Юлия в замешательстве, но ни один из нас, конечно, не решится спорить с Сигне.

Хорошо бы, по крайней мере, сбегать домой, снять куртку и надеть свитер. Но тут я вспоминаю, что надо пристегнуть велосипед, а когда вхожу в подъезд, Сигне уже поднимается по лестнице вместе с Юлией, и у меня нет никакой возможности обогнать их, не толкаясь.

Юлия стоит у меня за спиной и ждет, когда я отопру дверь. Замок, как назло, заклинило, и я начинаю заметно нервничать. Как только мне наконец удается повернуть ключ, в голову приходит безумная мысль: что, если мы, я и Юлия, действуем по плану, который заранее составила Сигне? Что, если нужен ей вовсе не разрыхлитель, а повод отправить Юлию ко мне в гости?

Куртка, надетая на голое тело, ужасно раздражает. Хочется снять ее, но пока Юлия здесь, об этом и речи быть не может.

Я бросаю сумку в свою комнату и резко закрываю дверь. Правда, сразу жалею об этом: к чему такой дурацкий демонстративный жест? Но теперь уже ничего не поделать.

Юлия стоит у входной двери, держа в руке куртку, с поникшим и растерянным видом.

— Проходи, — говорю я.

Она разувается, вешает куртку и медленно следует за мной на кухню.

Я не имею ни малейшего представления о том, где отец хранит разрыхлитель, если он вообще у нас есть. Догадываюсь, что не в холодильнике, — все-таки уроки домоводства не прошли даром. Я оглядываю шкафы и полки, будто в поисках подсказки.

— Как у вас красиво.

Я поворачиваюсь к ней. Она говорит спокойно и дружелюбно, обводя кухню каре-зеленым взглядом. И все равно внутри у меня все закипает. Что значит «красиво»? Ничего особо красивого у нас тут нет. Все как у других. А чего она ожидала — что бедный Элиас и его несчастный отец-одиночка живут в грязи и запустении? Что у нас на кухне валяются пустые коробки и бутылки?

Я открываю рот, но не знаю, что сказать. Юлия снова морщит лоб и качает головой. Я вдруг понимаю, что сверлю ее недобрым взглядом, оттого она и морщится. Уже второй раз за несколько минут я жалею о своем поведении. И еще эта чертова куртка — снять бы ее уже, в конце концов.

Разрыхлитель? Где отец хранит разрыхлитель? Я открываю кухонный шкаф, на верхней полке стоит несколько небольших банок. Я встаю на цыпочки и вытягиваю руку. Куртка задирается до пупа, раздражение растет. Потянись я еще немного — и достану, но тогда уж и соски будет видно.

— Слушай… не обязательно…

Юлия говорит осторожно, почти боязливо — наверное, опасается моей непредсказуемой реакции.

— Ничего, — отвечаю я, забираясь на стул. — Просто тут немного…

Не знаю, что говорить дальше. Мой мозговой центр разучился складывать слова. Я бесцельно переставляю банки и коробки с места на место.

Юлия смеется — осторожно, будто зондируя почву:

— Немного что?

Я смотрю на нее: вот она стоит у нас на кухне с загипсованной рукой, сломанным мизинцем и новыми веснушками на носу. Ее бабушка недавно ставила для меня диски Юсси Бьорлинга. И она еще спрашивает — что? Как вышло, что именно она оказалась именно у нас на кухне? Сколько ей лет? И вправду ли ей интересно, «что?» Интересно, что куртка надета на голое тело, что я зря захлопнул дверь своей комнаты, что я ругаю себя за прищуренный взгляд, — ей и вправду это интересно? Хочет ли она знать, что, когда она рядом, со мной происходит что-то странное: я волнуюсь, мне ужасно хочется в туалет, но я ни за что не пойду, пока она здесь? Хочет ли она знать, что я совсем не привык принимать гостей, я не знаю, как вести себя, когда в доме люди, что да, такой вот я одиночка, что есть, то есть, и я не знаю, как может быть иначе.

Одной рукой я держусь за верхнюю полку, другой — за дверцу шкафа. Стою на стуле и смотрю на Юлию, а ее лицо — сплошной вопрос. Я, кажется, что-то искал. Заглядываю в шкаф.

— Разрыхлитель, — говорю я сам себе.

В глубине шкафа стоит круглая банка. Дотянувшись до нее, чувствую, что на липкой крышке скопилась пыль.

— Стало быть, разрыхлитель у вас есть.

— Угу.

Я верчу жирную пыльную банку в руках. На дне значится срок годности.

— К сожалению, уже год как испортился.

— Вы, наверное, не очень часто печете, — смеется Юлия.

Я слезаю со стула, придвигаю его к столу.

— Да, не очень.

Она набирает воздуху в легкие, будто собираясь что-то сказать. Кажется, что слова вот-вот соскользнут с языка, стоит ей приоткрыть рот. Снова появляется морщинка над переносицей. Юлия делает выдох — и слова, наверное, улетучиваются вместе с дыханием, распавшись на мелкие частицы.

Она поворачивается и выходит в прихожую.

А я стою на месте, вместо того чтобы пойти следом и посмотреть ей в глаза.

22

Надо догнать ее.

Я выхожу в прихожую.

В одной руке она держит куртку, другой взялась за ручку двери. Смотрит на меня. Вокруг тихо, слышен только еле заметный свист сквозняка: Юлия уже приоткрыла дверь. Похоже, где-то в квартире распахнуто окно. На месте Юлии я бы открыл и закрыл дверь еще пару раз, чтобы услышать, как изменится звук. Но она ничего такого не делает. Наверное, вообще не слышит этого свиста.

— Что такое?

— Ничего… Просто подумал: с гостями надо прощаться, глядя им в глаза.

Юлия снова смеется. Не злобно, не свысока, но я все равно жалею о своих словах. «Прощаться, глядя им в глаза», — это уж слишком. Как в шекспировские времена. Реплика из «Ромео и Джульетты». Джульетта — Юлия, даже имя почти такое же.

— Это точно, — отвечает она, смотрит на меня, потом опускает глаза, и тут же взгляд скользит вверх по стене. Юлия делает глубокий вдох. — Извини, что я спрашиваю, но просто…

Больше она ничего не успевает произнести: дверь сильным рывком открывают снаружи — человек на лестничной площадке явно не рассчитывал, что она уже приоткрыта. Юлия не успевает отпустить ручку, вылетает за порог и сталкивается с моим отцом. Руку в гипсе она успела поднять, красная куртка развевается, как сигнальный флаг.

— О господи! — восклицает отец.

Еле удержавшись на ногах и удержав Юлию, он с перепуганным видом смотрит на ее гипс. Какое-то время оба стоят неподвижно, как живая картина, изображающая моряков в шторм.

— Простите!

Живая картина распалась. Юлия и отец изумленно смотрят друг на друга.

— Простите, — повторяет отец. — Я не знал, что за дверью кто-то стоит.

— Конечно, как вы могли знать! — улыбается Юлия. — Я как раз собиралась выйти.

— Понятно…

Отец вопросительно смотрит на меня. Ему, конечно, интересно, кто она такая, но мне как-то не до формальностей. Я хочу снять куртку и пойти в туалет.

— Ну, пока, — произносит Юлия, глядя сначала на меня, потом на отца.

— Пока, — отвечаю я.

— Здравствуйте и до свидания, — говорит отец.

Выйдя из туалета, я застаю отца на кухне, в руке у него банка разрыхлителя.

— Что…

Он, очевидно, собирался спросить что-то насчет банки, но сбился с мысли, увидев меня с голым торсом и курткой в руках. Отец переводит взгляд с банки на мое голое тело, как будто между ними есть какая-то связь. Я смеюсь.

— Что… что смешного?

— Ничего, просто вид у тебя такой…

— Какой?

— Ну, смешной. Кстати, этот разрыхлитель уже год как испортился.

— Что?

— Разрыхлитель в этой банке. Срок годности вышел.

Отец смотрит на меня, потом снова на банку.

— Но как… то есть зачем ты ее достал?

— Пирог думал испечь.

Полгода назад и представить было нельзя, чтобы я отпустил такую шутку. Или месяц назад. Или даже неделю назад. Да и вчера такое было невообразимо.

— Чего?

— Шучу. Сигне, соседка снизу, послала Юлию сюда… Сигне — бабушка Юлии… В общем, забудь. А разрыхлитель выбрось.

— Понятно…

Отец сбит с толку, а мне хочется надеть чистую футболку. Я иду в свою комнату, оставив его наедине с разрыхлителем.

Я стою перед открытым гардеробом и думаю, что надеть. Вижу перед собой каре-зеленые глаза Юлии, морщинку над переносицей, веснушки на носу. Вообще-то я никогда не выбираю одежду подолгу, просто хватаю первое попавшееся. Я даже не знаю толком, что там лежит на полках. Столкновение Юлии с отцом, взмах загипсованной руки. Пусть встреча и странная, но я рад, что они столкнулись. Мне даже хочется пойти на кухню и заговорить с отцом о Юлии, сказать о ней хоть пару слов. Я кладу одну ладонь на стопку футболок, другую на живот. По всему телу пробегает волна блаженства, мне хочется, чтобы одежда приятно касалась кожи, хочется слушать «Nessun dorma» на большой громкости. Или, может быть, даже «Shame on you, if you can’t dance too».

В самом низу стопки лежит футболка из нежной, холодящей кожу ткани. Отец купил мне ее осенью, она серо-зеленая со светлой, почти белой полоской на груди.

Солнечные лучи, проникающие в щели жалюзи, нагрели комнату: здесь жарко, почти душно. Я надеваю футболку и открываю окно. Порыв ветра щекочет живот в том месте, где я только что держал ладонь. Со двора доносятся разные звуки: птицы щебечут, кто-то со скрежетом и стуком что-то тащит по асфальту, звякают цепочки качелей, галдят дети, переговариваются взрослые. Что сейчас делает Юлия? Может быть, Сигне отправила ее в магазин за разрыхлителем? Интересно, Юлия пошла в темно-красной куртке или оставила ее дома? Что было под курткой? Я закрываю глаза, пытаясь вспомнить, и вижу чуть мятую ткань. Что-то зеленое, серо-зеленое. Открываю глаза и смотрю на свою футболку. Разве это не тот же самый оттенок, точь-в-точь? Как будто я надел эту футболку, чтобы на мне был тот же цвет, что и на Юлии. Как будто нарочно рассчитал. Вот глупо было бы, просто детский сад, так только маленькие девочки делают. Почему я вообще об этом подумал? Почему я стою и размышляю о цветах и оттенках? Откуда это воодушевление, рука на животе, воздух, звуки, проникающие в окно? Я хочу туда, где воздух и звуки, хочу быть среди них. Но в то же время хочу стоять на месте, зная, что все это остается за окном, я наслаждаюсь своим стремлением к воздуху, к свету…

Сумка лежит на полу — там, куда я бросил ее, придя домой. Достаю из сумки свитер, несу к корзине для грязного белья. Должен бы уже проголодаться, но не ощущаю голода. Мороженое бы неплохо съесть, фруктовый лед, — надо съездить и купить. Проходя мимо кухни, я вижу отца: он достал из кухонного шкафа все банки и пакеты и теперь созерцает эту груду на кухонном столе.

— Что это ты напеваешь?

— Чего?

Самое смешное вот что: лишь в тот момент, когда голосовые связки, губы и язык напрягаются, чтобы произнести «Чего?», я понимаю, что уже какое-то время напеваю, сам того не замечая. Ходил по квартире и пел: шел из комнаты в ванную, потом обратно в комнату, оттуда через всю прихожую в кухню и пел. Не во весь голос — скорее мурлыкал себе под нос, но все-таки. Такое чувство, будто меня поймали с поличным, неловко как-то. Даже и не вспомню, когда со мной такое было в последний раз.

Отец смеется — наверное, над моей смущенной физиономией. Но еще в его смехе звучит какая-то глубинная мягкая радость.

— Ты ходишь и напеваешь — вот я и спросил, что ты такое поешь.

А напеваю я тот самый «старый шлягер», которого и не знаю толком, но который все вертится в голове после разговора с Густавом: «Shame, shame, shame, shame, shame…»

— Ой, не знаю. Какую-то старую песню.

— Я, кажется, ее знаю. Это…

— «Shame, shame, shame» она называется вроде бы, — подсказываю я, но продолжать разговор не собираюсь.

— Точно, — отвечает отец и уходит в гостиную.

Я открываю морозилку, хотя заранее знаю, что мороженого там нет. Слышу, как отец роется среди вещей в комнате, перебирает диски, нажимает на кнопки музыкального центра. Слышу, как разгоняется компакт-диск, слышу музыку из колонок.

Впервые за долгое, долгое время, впервые с тех пор, как мы переехали в эту квартиру, отец включает музыку. Я знаю, что он не делал этого даже в те редкие моменты, когда меня не было дома. Стою у морозилки, и что-то мешает мне войти в гостиную и присоединиться к нему, хотя я знаю, что эта музыка звучит и для меня. Страшно подумать, что может произойти с человеком, который внезапно, спустя столько лет, ставит диск с музыкой. Вдруг этот человек лопнет, разлетится на тысячу кусков? Вдруг он забылся и не думает о последствиях?

Отец прибавляет звук и кричит:

— Эта песня, да?

Голос у него лишь немного веселее обычного. Значит, разрушительный эффект еще не наступил.

Да, песня та самая. Поет дамочка, которая прогуливала занятия по вокалу.

— Сто лет ее не слышал.

Голос у отца не дрожит. Он подпевает, над чем-то смеется — наверное, над песней. А может быть, над собственным пением.

— Эта песня, да?

— Да, — отвечаю я, но так тихо, что он не слышит.

Отец заходит на кухню.

— Ты что-то ищешь?

Только в этот момент я замечаю, что у меня ужасно замерзли ноги.

— Нет, просто… смотрю.

Закрываю морозилку и шевелю пальцами ног. Смотрю на отца: он как будто немного хмурит брови, озабоченно глядя на меня, но уже в следующее мгновение снова погружается в музыку.

— Подумать только, у меня есть диск с этой песней! Не слышал ее… лет десять, если не двадцать.

Как раз в эту секунду песня заканчивается. Отец возвращается в гостиную и снова включает тот же трек.

Вроде бы ничего страшного с ним не происходит. Отец жив и даже здоров. Я расслабляюсь, ногам уже теплее. Пропасть перед нами не разверзлась, ничего такого.

Иду в гостиную. Отец стоит перед стеллажом и покачивается в такт музыке. Сажусь в кресло. Ситуация отчасти знакомая: недавно я так же сидел в кресле и слушал музыкальный центр, стоявший на стеллаже в точно такой же гостиной. Разница только в том, что тогда я боялся за себя — боялся, что меня разорвет в клочья. И Сигне не раскачивалась в такт музыке.

Песня и правда не шедевр, Густав прав. Но он наверняка доведет ее до ума, он свое дело знает.

«I’m going to find a dancing man». Does Elias dance? No! Does Elias play the saxophone on school concerts? No! Then what is he doing? He crushes young ladies little fingers[6].

Отец вдруг начинает пританцовывать, так неожиданно, что у меня перехватывает дыхание. И тут он начинает подпевать дурашливым фальцетом: «Shame on you, if you can’t dance too!» Это что-то невиданное, какое-то безумие. Голос у него не лучше, чем у той певицы. Отец поворачивается ко мне и продолжает вилять бедрами и подпевать, закатывая глаза. Вид у него дико смешной, не говоря уже про голос. Я делаю вдох, выдох, и откуда-то из самого нутра поднимается смех, который я не могу сдержать — просто не получается. Я хохочу во весь голос, и это подхлестывает отца: шоу продолжается, он кривляется все сильнее, пищит еще громче, и я не понимаю, как ему удается сдерживать смех, как это все вообще возможно. Я смеюсь до колик, сгибаюсь пополам, падаю с кресла и продолжаю хохотать, свернувшись на полу. Хохочу так, что боюсь, как бы не стошнило.

Песня заканчивается, и отец тоже прыскает от смеха. Он смеется не так, как я: больше похож на спринтера, который переводит дух после стометровки, — то пыхтит, то смеется, подбоченившись, и не сводит с меня глаз.

— Господи боже ты мой, Элиас! — только и повторяет отец.

Я лежу на полу и чувствую, как судорога ослабевает. Но стоит мне взглянуть на отца и представить себе его шоу, как снова разбирает смех.

— Господи боже ты мой! — повторяет он. — Слов нет.

Он склоняется надо мной:

— Давай помогу встать.

Я протягиваю руку, отец хватает ее, но мое тело совсем обмякло и лежит на полу, как мешок. Отец тянет меня за руку, но ничего не происходит. Смех покидает тело капля за каплей, ни одна мышца больше не может его поддержать. Я лежу на полу, закрыв глаза, а отец тянет меня за руку. Мы ничего не говорим, только тяжело дышим. Он наклоняется ко мне, берет за подмышки. Я валяюсь, как мешок с цементом, зажмурившись. Не сопротивляюсь, но и не помогаю. Я чувствую себя маленьким ребенком, который упрямо улегся на пол в магазине и не двигается с места, потому что знает, что родители его там не бросят. Отец меня не оставит. Он поднимает меня. Я тяжелый, ужасно тяжелый, но он поднимает, ставит на ноги.

Все происходящее очень странно. И очень логично. Именно так все и должно быть. Мне не хватает духу открыть глаза. Я знаю, что отец обнимет меня, и я не против. Пусть обнимает, а я буду стоять, зажмурившись.

— Ну, хватит, — говорит он, крепко прижимая меня к себе. — Все хорошо.

А что еще сказать? Что еще сказать, если мы сто лет не обнимались?

Он гладит меня по голове, и так мы стоим долго, не знаю Сколько. Потом я открываю глаза. И вижу, что уже перерос отца.

Он прижимает меня к себе последний раз, как будто завершая эти объятья. Выходит немного неловко, как-то сурово. Но ничего. Я понимаю. Отец отпускает меня.

— На ужин горячие бутерброды. Годится?

Да, пап. Годится.

После обеда отец куда-то уходит. Я слышу, как хлопает дверь подъезда, и в ту же секунду раздается звонок в дверь. Я чувствую покалывание в пальцах и вокруг сердца. По всему телу прокатывает волна надежды.

Это она. Я открываю дверь, а там Юлия. У нее в руках форма для выпечки с кексом.

— Привет, — говорю я и чувствую, что в голосе звучит радость.

— Красивый цвет, — Юлия переводит взгляд со своей футболки на мою.

Я был прав: тот же серо-зеленый оттенок. И ткань тонкая, чуть мятая.

— Любишь кексы?

Юлия протягивает мне форму для выпечки. Первая мысль: кажется, гипс не очень ей мешает. И еще — странно, что Буссе вроде как и не рассказал отцу о происшествии на тренировке. А потом я пытаюсь понять, что означает ее вопрос. Люблю ли я кексы — вообще? Или хочу ли я взять тот кекс, который она принесла? Или впустить ее в квартиру вместе с кексом? Я осторожно киваю, неуверенно отвечаю «да» на этот непонятный вопрос. Она делает шаг вперед, но тут же останавливается:

— Может быть, ты занят? Или собрался уходить?

— Нет, я ничем не занят.

Я никогда ничем не занят.

И она входит, разувается, а я закрываю дверь.

— На кухню нести?

— Угу.

Я в этом не очень разбираюсь, но, кажется, если кто-то пришел в гости и принес что-то съедобное, то его приглашают пройти в кухню. Я видел по телевизору.

Юлия ставит форму на разделочный стол.

— Достанешь тарелку? Я выну кекс.

Достаю тарелку. Полагаю, это означает, что кекс мы будем есть вместе.

— Хочешь чаю?

— Да, спасибо, — отвечает Юлия, осторожно переворачивая форму над тарелкой.

Я наливаю воды в кастрюлю и включаю конфорку. Юлия смеется. Наверное, надо мной — видно, я что-то опять не так сделал, неумеха. Но эта мысль быстро улетучивается: она смеется, глядя на кекс и вытряхивая его из формы.

— Разрыхлитель у нее был, — произносит Юлия, подняв голову и глядя на меня. — У бабушки был разрыхлитель. Я пришла, а она уже вовсю печет.

Так я и думал. Мы действовали по плану, который заранее составила Сигне. А то, что Юлия стоит у нас на кухне, — это тоже часть плана? Мне становится как-то не по себе.

— Она даже ничего не сказала, когда я пришла. Просто месила тесто, и все.

Юлия ставит пустую форму на стол и принимается искать нож в ящиках с приборами. Найдя, кладет рядом с тарелкой. Она делает это так просто и естественно, даже не задумываясь, как будто каждый день выдвигает и задвигает ящики нашего стола в поисках приборов.

— Я все ждала, когда она выключит миксер, чтобы… ну, спросить ее насчет этого самого разрыхлителя, — она снова смеется. — Но даже слова не успела сказать. Она выключила миксер и заявила: откуда мне знать, есть у меня разрыхлитель или нет. Мол, столько банок повидала за свою жизнь — все не упомнишь.

Юлия смеется и мотает головой, а я достаю чайник и ситечко. Мне все еще не по себе, ничего не могу с собой поделать. С грохотом ставлю чайник на стол.

— Это она тебя сюда с кексом отправила?

Юлия тут же поднимает голову и смотрит на меня, широко раскрыв глаза:

— Чего?

Мне тут же хочется взять свои слова обратно. Но то неприятное ощущение, подозрение… Я и сам слышу, что в моем голосе злоба — засела внутри, как осколок гранита. Не знал, что она так заметна со стороны. Сам не догадывался, что внутри скопилось столько гадости.

— Да так, ничего.

Юлия пристально смотрит на меня. Мне хочется спрятаться от ее взгляда.

— Как это — ничего? Ты что-то сказал.

Я поеживаюсь, мысли у меня пустые, как ореховые скорлупки. Перебираю их, пытаясь найти внутри хоть что-нибудь, хотя бы песчинку.

— Что ты имел в виду? Скажи.

Осколок гранита вырос до размеров гранитной плиты, превратился в обломок скалы. Я пытаюсь понять, как это произошло, как мы оказались в таком положении. Но ничего не выходит, голова не работает.

— Ты хочешь, чтобы я ушла?

Юлия говорит громко, чуть ли не кричит, даже слюной брызжет. Интересно, куда угодили капли — может быть, на мою футболку? Хотя они такие крошечные. Наверное, растворились в воздухе.

— Хочешь, чтобы я ушла? Тогда так прямо и скажи.

Теперь она говорит тише. Я насыпаю заварки в чайник. На кухне от меня толку мало, готовить я не умею, но чай заварить могу. В Японии, я слышал, есть даже чайные церемонии. Юлии такое понравилось бы. Может быть, у них в клубе бывают чайные церемонии вместо вечеринок? Вода начинает пузыриться. Я знаю, что сначала вода немного пузырится, а потом закипает. Когда в голове пусто, самое время думать о таких вещах.

— Элиас… — она стоит, опустив руки. — Ты хочешь, чтобы я ушла?

Открывается входная дверь. Это отец.

— Привет!

У него радостный голос. Мы находимся в одной квартире, но в разных вселенных. Он в своей вселенной радуется тому, что произошло в гостиной несколько часов, несколько тысяч лет назад. А может быть, с ним случилось что-то хорошее, пока его не было дома, — бог знает, что он там делал. Юлия растерянно смотрит в сторону прихожей, мне ее жаль, но я не могу ничего поделать. Разве что кивнуть — да, кивнуть я могу. Заварить чай могу, кивнуть могу. Я киваю — и это ответ на ее вопрос. Хочешь, чтобы я ушла? Да.

Она бросает взгляд на кекс, поворачивается и решительно выходит из кухни, из нашей кухни.

— Ой… здрасте, — слышится голос отца.

Я рад, что сегодня не поддался искушению и не стал говорить с ним о Юлии.

— Здравствуйте, — еле слышно отвечает Юлия.

Дверь закрывается, и у меня внутри все сжимается в комок. В ком, плотный и твердый. Силы покидают меня, и я выхожу из кухни, протискиваясь мимо отца, стоящего на пороге. Иду в свою комнату, хлопаю дверью.

Шаги отца приближаются к моей комнате, замирают у двери. Его голос доносится с той стороны.

— Вода кипит, Элиас. Ты хотел чай заварить?

— Вылей все к черту!

Письмо № 124

Рецепт невкусного кекса:

• 1 прекрасный весенний вечер

• 1 пальцелом примерно 16 лет

• 1 капля слюны на серо-зеленой футболке

• 65 кг пустых мыслей

• 0,005 г опыта

• 1 банка разрыхлителя с давно истекшим сроком годности


Э.

23

Из-за сильного встречного ветра крутить педали трудно, я опаздываю. Слезаю с велосипеда и веду его рядом с собой, смирившись с тем, что ветер намного сильнее меня. Плевать, что пропущу половину урока. Никогда в жизни не чувствовал, что меня так мало волнует время. Не могу даже представить менее важной вещи, чем расписание уроков. Вообще не понимаю, почему пошел в школу. Хотя нет, понимаю: слоняться без дела дома было бы еще хуже. А больше идти некуда: таким неудачникам, как я, в школе самое место.

Вчера я ехал по этой самой дороге, только в другую сторону, надев куртку на голое тело. Вчера меня волновал цвет моей футболки. Что за идиотизм. Вчера я чуть не сел пить чай с обладательницей каре-зеленых глаз. Да кому угодно, даже не особо одаренным ясно, что это не для меня. Элиас ест кексы? Нет!

Почему я сказал те слова? Почему Бог не остановил меня? Почему я заставил Юлию повысить голос? Откуда взялся осколок гранита, обломок скалы? Почему мои мысли стали такими пустыми?

Ветер усиливается, подхватывает обертку от мороженого и банку из-под газировки. Холодно, безнадега. Сегодня мне пригодился бы тот теплый свитер, который я бросил в стирку. Обертка от мороженого улетает прочь, на пути у банки оказывается камень. Я прикидываю расстояние до нее, пытаюсь определить количество шагов. Пять? Верно. Делая пятый шаг, наступаю на банку: приятный звук алюминия, который сплющивается под ногой. Уже видно школу.

— Черт, ну и ветер.

Голос пробивается сквозь свист ветра. Девчачий голос. Терес. Обогнав меня, она слезает с велика и ждет, опершись на руль и переводя дух, пока я с ней поравняюсь. А потом идет рядом. Как будто мы договаривались пойти в школу вместе, как будто это самое обычное дело, как будто она просто опаздывала, спешила и случайно догнала меня. Мы идем рядом, молча. Шаг за шагом, нагнувшись под порывами ветра. Я ни разу не ходил рядом с ней, то есть в паре. Разве что в младших классах, когда все шли из школы к автобусу, чтобы ехать на экскурсию, прихватив с собой бутерброды. А теперь шагаю рядом с ней как ни в чем не бывало. Ничего странного, никакого напряжения.

— Ненавижу ветер!!!

Она кричит во все горло навстречу воздушной массе, наморщив лоб и наклонив голову. Если бы сильный ветер не приглушал ее голос, я, наверное, испугался бы такого вопля. Терес с улыбкой поворачивается ко мне:

— Стало лучше. Попробуй.

Я смеюсь — короткий смешок, но все-таки. Не думал, что сегодня способен на смех.

— Спасибо за совет.

— Пожалуйста. Но лучше не в одиночку. А то люди будут коситься.

— Учту!

Может быть, поэтому она и остановилась, когда увидела меня, — чтобы не орать в одиночестве. Ну и ладно. Пусть я буду прикрытием для ее воплей, мне не жалко.

Пытаюсь представить себе, как кричу против ветра. Это нетрудно, но кто будет рядом со мной — вопрос посложнее. Может быть, она, Терес.

Я вспоминаю, что она сказала в библиотеке. А до того — в классе. Неужели я такой безответный трус, что мне нравится идти рядом с девчонкой, которая меня чуть ли не оскорбила? Или, по крайней мере, лезла в мою личную жизнь, к которой не имеет отношения. Неужели я даю себя топтать и молча терплю обиды, неужели я такой?

Мы протаскиваем велики через дыру в заборе, заходим на школьный двор. У забора вповалку лежат опрокинутые ветром велосипеды. Рядом с ними кружится вихрь прошлогодней листвы. Может быть, я и безответный трус, но если честно, если я прислушаюсь к себе и отвечу как есть, то никакой обиды на Терес я не держу. Ничего такого она не сделала.

Терес смотрит на стенные часы:

— Мы опоздали на двадцать минут. Как думаешь, что скажет Сульвейг?

— Хорошо, — говорю я.

— Чего?

— Хорошо, что ты мне тогда сказала. В библиотеке. И в классе.

Я чувствую, что говорить надо быстро, без промедлений, пока не передумал и не струсил. Это важно. Важно произнести эти слова — не только ради Терес, но и ради чего-то другого. Ради самого себя. Точно не знаю, почему важно, но это так.

Терес ставит свой велик возле опрокинутых и пристегивает. Потом смотрит на меня серьезным долгим взглядом. Я оставляю свой велосипед рядом, иду с ней к входу.

— Спасибо, — произносит она тихо, но отчетливо, искоса глядя на меня. Мы вместе идем на урок, который начался двадцать минут назад.

На коротком отрезке пути между велосипедной стойкой и входом в школу я успеваю почувствовать, что шаги стали легче. Что-то большое и тяжелое — ком, камень — мягчеет, растворяется, утекает, исчезает. Внутри образуется пустое пространство, и его может заполнить что-то новое, а не каменная тяжесть. Прежде чем войти в школу, оборачиваюсь и всей грудью вдыхаю ветер. Наполняю пустоту внутри стремительным свежим воздухом, кислородом.

В коридоре — только мы с Терес, ни души и ни звука, кроме наших шагов. Эхо бетонных стен повторяет шелест нашей одежды, сумок.

Терес бросает на меня взгляд, улыбается: мы заодно. Открывает дверь класса и заходит первой.

Сульвейг прерывает фразу на полуслове, смотрит разинув рот на нас, потом на часы. Кажется, собирается сказать что-то насчет опоздания, но вспоминает, что мы скоро закончим школу, а потому воспитывать нас нет смысла. Она закрывает рот и тяжко вздыхает, пока мы идем к своим местам.

Весь класс смотрит на нас с Терес. Она улыбается мне. Улыбка короткая и какая-то двусмысленная. Со стороны, наверное, это выглядит очень странно. Особенно озадаченный вид у Тоббе и у Андреаса. Стулья рядом с ними пустуют: обычно их занимаем мы с Терес. Андреас переводит взгляд с нее на меня, потом снова на нее. Взгляд растерянный и немного испуганный. Я кивком здороваюсь с Тоббе и сосредоточиваю все внимание на доске.

— Как я уже сказала, — продолжает Сульвейг, — вовремя сдавать письменные работы — это целиком и полностью ваша ответственность, так как…

Я дышу. Свежий воздух, который я вдохнул у дверей школы, все еще наполняет легкие.


Усилившийся ветер развевает флаги на школьном дворе, подхватывает и кружит мусор. Хенрик, учитель физкультуры, заходит в раздевалку:

— Попробуем поиграть в футбол на поле. Вы все-таки не малыши, вас ветром не сдует.

Сначала надо пробежать пару кругов по спортивной площадке, для разминки. Против ветра приходится бежать, напрягая все силы, а когда дует в спину, то мы чуть не падаем плашмя. Хенрик быстро делит нас и парней из параллельного класса на две команды:

— Через десять минут меняетесь местами с противником. Начали!

Он дует в свисток, мы выбегаем на поле, и у меня такое чувство, что это повторялось уже тысячу раз. Пару лет назад мы бились не на жизнь, а на смерть: почти все парни ходили на тренировки в футбольный клуб и чуть не рыдали после каждого поражения. Теперь все иначе, более спокойно, и футбольный клуб уже почти все бросили.

Моя роль осталась прежней. Я играю, мячом владею, но всегда как будто в стороне от остальных. Игру не порчу, но и особых достижений за мной не числится. Большинство, наверное, и не вспомнят потом, ходил я на физкультуру или нет.

А Тоббе — настоящий спортсмен, играет в футбольном клубе и еще несколькими видами спорта занимается. Мне кажется, некоторые ему уже надоели, но тренеры уговаривают не бросать. Мы с Тоббе оказываемся в одной команде. Андреас тоже играет в футбольном клубе. Он сам вызвался стоять на воротах противника.

Все как обычно. Мы бегаем туда-сюда по полю, одни с большим рвением, другие спокойнее. Хенрик ходит по краю, следит за игрой и судит.

Ветер усиливается — похоже, дело к буре. Пыль летит в глаза, на зубах хрустит песок. Иногда Хенрик отлучается вместе со своим судейским свистком, и нам приходится ждать его, чтобы разрешать мелкие недоразумения по ходу игры. Особенно это раздражает Андреаса. У него вообще какое-то нервное настроение, он то и дело косится на меня.

Холод и ветер делают свое дело: после перемены мест я начинаю бегать быстрее, чтобы согреться. За пару минут до конца урока оказываюсь в нападении и двигаюсь по краю поля параллельно с Тоббе, ведущим мяч. Он это видит и пасует мне, пользуясь брешью в обороне противника. Я уже хорошо разогнался, но добавляю еще скорости — попутный ветер помогает — и, приблизившись к мячу, выбрасываю вперед правую ногу. Неожиданно для себя попадаю по мячу, и он летит в ворота прямо над головой Андреаса. Гол.

— Круто, Элиас! — кричит Тоббе.

— Красиво забил! — подхватывает кто-то еще.

— Офсайд!!! — орет Андреас.

Я не совсем понимаю, как все произошло. Я не из тех, кто забивает красивые голы.

— Офсайд, я сказал!!! — горланит Андреас.

Тоббе подбегает ко мне, улыбаясь во весь рот. Вид у него такой, будто он хочет меня обнять.

— Круто забил! — он хлопает меня по спине.

Хенрик свистит, отмечая гол, а через пару секунд объявляет конец игры и бежит к нам с Тоббе. Андреас идет за ним, и взгляд у него безумный.

— Что за тупые правила! — кричит он Хенрику. — Офсайд был, блин!

Тоббе качает головой и закатывает глаза:

— Некоторые не умеют проигрывать.

Приблизившись ко мне, Хенрик смеется:

— Самый красивый гол за весь учебный год. Может, тебе повысить оценку за семестр?

Андреас молча стоит напротив меня, не снимая вратарских перчаток, подбоченившись. Хенрик смотрит на него, трогает за локоть:

— Успокойся, мы не на войне.

Андреас сплевывает, Хенрик идет к воротам, чтобы забрать мяч, Тоббе — в раздевалку, я за ним, отставая на пару шагов. Все еще чувствую место на ноге, которым угодил по мячу. Моргаю, тру глаза тыльной стороной ладони, пытаясь избавиться от песка.

Я не слышу, как он приближается сзади, ветер заглушает его шаги. Сначала ничего не понимаю, чувствую только удар в спину. Потом с удивлением обнаруживаю, что стою на коленях, гравий колет ладони. Тут и думать нечего: Андреас толкнул меня.

Стоять на четвереньках посреди школьного двора — это, конечно, унизительно. И все же в первую очередь я чувствую не унижение. Не злобу. Я не расстроен. Я чувствую силу, спокойствие и силу. Медленно встаю, поворачиваюсь к нему. Он сразу кажется маленьким. Маленьким и бедным. Да, бедным — почему-то именно это слово приходит на ум.

— Не трогай мою девчонку.

Андреас цедит слова сквозь зубы, а глаза прищурены так, что зрачков почти не видно. Он похож на плохого актера, который пришел на кастинг для боевика. Мне его почти жаль. И в то же время я чувствую силу.

Делаю шаг вперед, теперь между нами двадцать сантиметров, не больше. Набираю воздуху в легкие и пристально смотрю на Андреаса.

— Я ненавижу ветер!!!

Андреас отшатывается, изумленно распахнув глаза, злобного прищура как не бывало.

Я вытираю грязные ладони о его рукава, поворачиваюсь спиной и ухожу в раздевалку.

Терес была права. Сразу стало лучше. Намного лучше.

Я откашливаюсь и поднимаю голову. Тоббе с ошарашенным видом смотрит на меня, остановившись на полпути к раздевалке. Рядом с ним Густав, в руках у которого, как обычно, футляр с каким-то инструментом. Он шел к парковке, чтобы поехать на следующий урок, в другую школу. Ветер раздувает волосы, как седое облако. Я останавливаюсь перед ними.

— Какого черта… — только и произносит Тоббе.

Густав хитро улыбается, прищурив глаз.

— Слышь, парень, — говорит он. — Вот это, я понимаю, соло.

Я и сам доволен. Правда. Да еще и два зрителя: Тоббе и Густав. Вполне достаточно.

24

Я захожу домой, закрываю за собой дверь и вдруг понимаю, что светленькая малявка сидит в подъезде и это как-то странно. Мы просто поздоровались, она посмотрела на меня своим обычным, затаенно-вопросительным взглядом. Вид у нее был не то чтобы грустный, но какой-то потерянный. К тому же я никогда раньше не видел, чтобы она там сидела. Месяц назад мне было бы все равно, я бы и думать о ней не стал. А теперь думаю. И снова открываю дверь:

— Что-то случилось?

Кажется, она так и сидела, глядя на дверь нашей квартиры.

— Ключ забыла, — отвечает она со вздохом. — А мамы дома нет.

Губы подрагивают, как будто она сдерживает растущий плач. Под носом след засохшей крови.

— А когда она вернется?

Малявка пожимает плечами.

— Не знаю, — отвечает она, чуть выпятив губы. — Может, через час.

— Хочешь к нам зайти? — спрашиваю я, глядя, как она покачивается и елозит на месте.

Малявка серьезно кивает, светлые пряди падают на лоб. Медленно встает:

— Можно в туалет сходить?

— Конечно.

Она чуть не подскакивает, вбегает в прихожую, сбрасывает ботинки и несется в туалет. У меня сжимается сердце: хорошо, что все это случилось не месяц назад, а сейчас. Видно, она долго терпела. Нелегко, наверное. Особенно если ты девчонка. Особенно если рядом только дома и дворы.

Я иду на кухню, открываю кран, гремлю посудой. Пусть не думает, что я подслушиваю. Хорошо бы все так поступали, когда бываешь в туалете в гостях. Хотя я почти не бываю в гостях.

Малявка выходит из туалета, вид у нее уже более спокойный, губы не дрожат, только взгляд немного растерянный. Смывая следы крови под носом, она чуть забрызгала куртку. Я не хочу, чтобы она стояла столбом, и оглядываюсь по сторонам, думая, чем бы ее занять. Форма с кексом, который вчера принесла Юлия, так и стоит на разделочном столе. Даже нож лежит там, где она его оставила.

— Хочешь кекса?

— Да… спасибо.

Малявка садится за обеденный стол. Она здесь — и это так естественно, так просто. Она не шумит и даже почти не двигается, она просто есть. Чувствуется в ней какая-то мудрость, что ли.

Я набираю воды, чтобы заварить себе чаю, и спрашиваю, чего хочет она.

— Молоко, если у вас есть.

Я отрезаю несколько кусков кекса ножом, который Юлия вчера достала, но так и не использовала. Потому что у меня внутри был камень, осколок гранита. Неприятное чувство напоминает о себе, встрепенувшись внутри.

— Я видела, как она шла к тебе с кексом.

— Что? — переспрашиваю я, хотя прекрасно все слышал.

— Я видела, как Юлия несла тебе кекс. Вчера.

Она смотрит мне в глаза, не отводя взгляда ни на мгновение, как и всегда. Самый четкий в мире человек. Она знает, что Юлию зовут Юлия.

Я накрываю на стол и сажусь. Светленькая малявка берет кусок кекса, с наслаждением жует и запивает молоком.

До чего же странные вещи происходят последнее время. Вчера дважды приходила Юлия, утром я шел в школу с Терес, на физкультуре забил гол, потом орал на Андреаса — исполнил «соло», как сказал Густав. А теперь за нашим столом сидит светленькая малявка. Я чувствую себя скорее зрителем, чем участником этих событий. Как будто смотрю кино или реалити-шоу о собственной жизни. Словно все это сон, в котором я вижу себя со стороны.

— Почему вы не съели кекс?

Наверное, я должен рассердиться. Странно, что этого не происходит. Наоборот, ее вопрос кажется мне совершенно нормальным. И то, что я собираюсь на него ответить, — тоже в порядке вещей.

— Потому что я недотепа, — говорю я, отпив чаю. — Поступил глупо.

Она жует кекс и чешет указательным пальцем под носом. Она не знает, что ее мама очень похожа на мою.

— Ты попросил прощения?

Нет, не попросил. Ни за вчерашнее поведение, ни за сломанный палец. Я не умею себя вести. И вовсе не горжусь этим, наоборот — мне стыдно. Я смотрю в чашку и мотаю головой.

— А попросишь?

Я делаю глубокий вдох, но не могу удержаться от смеха. Она отвечает удивленным взглядом.

— Просто… я не знаю…

Встаю, иду к раковине, наливаю холодной воды в чашку, делаю глоток и сажусь на место.

— Сколько тебе лет? — спрашиваю я.

— Восемь, — отвечает она, моргая.

— Просто я сижу здесь с восьмилетней девочкой… То есть ничего такого, конечно, ты не думай… просто…

Вот-вот снова глупость скажу. Не знаю, как выразиться, — да и что хочу сказать, тоже толком не знаю.

— Просто ты такая… крутая, что ли.

Какое-то безумие. Как будто человек, совершенно не способный выражать чувства, пытается признаться в любви. Может быть, так оно и есть. Я снова смеюсь — на этот раз над собой. Светленькая смотрит на меня совершенно пустым, равнодушным взглядом — и правильно делает. Она мне нравится: смелая, но в то же время сердце сжимается при взгляде на нее. Как будто на ее плечах груз, слишком большой для этого маленького тельца, этих тонких пальчиков, этих светлых прядок.

Мы сидим за кухонным столом, друг напротив друга, и думаем каждый о своем. О чем думает она, понять невозможно. Мне нравится так сидеть. Малявка берет еще кусок кекса, тщательно пережевывает. Я не собираюсь рассказывать ей, что ее мама похожа на мою. Я хочу спросить о другом:

— Почему ты сказала, что тебя зовут Эсмеральда?

Малявка краснеет и часто моргает, глядя в стол, потом откусывает маленький кусочек кекса, пережевывает, глотает. Она явно смутилась, а я ведь совсем не хотел ее смущать.

— Я так сказала, потому что…

Отхлебывает молока.

— Потому что…

Оглядывается по сторонам, как будто ответ на вопрос находится где-то здесь, на кухне.

— Просто потому что сказала, — подсказываю я голосом умного и понимающего папы. Или дедушки.

Светленькая внимательно смотрит на меня. Потом кивает.

— Да, — выдыхает она.

— Все иногда так делают, — говорю я. — Скажешь что-нибудь, а зачем сказал — и сам не знаешь.

Мне это по собственному опыту известно. А говорю я все тем же родительским голосом.

— Мама, наверное, уже пришла, — спохватывается светленькая малявка.

Как только она оказывается в прихожей, дверь открывается и входит отец. Он, наверное, уже привык сталкиваться на пороге с уходящими гостями. На этот раз я решаю представить соседку.

— Это Анна. Она живет в квартире напротив, — говорю я отцу и тут же добавляю, обращаясь к ней: — А это мой от… папа. Зовут его Эрик.

Они кивают друг другу. Отец с улыбкой протягивает руку. Светленькая быстро пожимает ее и тут же отпускает.

— Пока, Элиас, — говорит она уже на пороге. — Спасибо за угощение.

Как только дверь закрывается, воцаряется полная тишина. Мы с отцом стоим в прихожей и смотрим друг на друга.

— Да-а, — медленно произносит отец, прерывая молчание. — У тебя что ни день, то гости.

— Да уж, — отвечаю я.

25

— Ну так что? — спросила Анна. — Попросишь прощения у Юлии?

— Да, попрошу.

Вчера, угощая кексом Анну, которая сидела за нашим столом и чесала под носом тоненьким пальчиком, я решился. Пойду домой к Юлии сразу после школы и попрошу прощения — за сломанный мизинец, за глупые слова, за…

Я нашел ее имя и номер телефона на сайте клуба джиу-джитсу. Потом позвонил в справочную и узнал адрес по номеру телефона. Я вдохнул полной грудью, почувствовал, как легкие наполнились кислородом и силой.

Весь день шел дождь, вода струилась серым занавесом по стеклам. Но когда мы вышли из школы, дождь перестал. Тоббе смотрит в небо, я следую за его взглядом: тонкие полоски рваных облаков быстро бегут, растворяясь в синеве.

— Хочу в город поехать, — говорит Тоббе. — Похоже, можно на велике.

— Я тоже в город.

Мы обмениваемся взглядами, которые означают: тогда поедем вместе.

Велосипеды, конечно, мокрые, но у Тоббе есть тряпка. Вытерев седло своего велика, он бросает ее мне. Я тру тщательно, досуха: не очень-то хочется оказаться перед Юлией с мокрым пятном на заднице.

— А что там случилось с Андреасом? — спрашивает Тоббе, пока я вожусь с седлом. — Ну, вчера, на футбольном поле.

Как тут объяснишь? Сцена ревности? Слишком много воздуха в легких? Мыльная опера? Сон?

— Не знаю… — отвечаю я, бросая тряпку обратно Тоббе.

— Если не хочешь, не рассказывай…

— Да нет, — перебиваю я. — Просто сам толком не понял.

Мы трогаемся с места.

— Кажется, дело в Терес, — говорю я и жду удивленного взгляда. Но напрасно. — Наверное, Андреас взбесился, когда мы вместе вошли в класс. Да еще и опоздали оба.

Тоббе кивает.

Я умолкаю. Надо подумать об этом — я как-то не успел, голова была занята другими вещами.

— Не знаю… Может быть, Терес сказала ему, что мы с ней недавно сидели и говорили в библиотеке. Серьезно говорили, кстати.

На этот раз Тоббе смотрит на меня удивленно: то ли из-за моих слов, то ли потому, что мы вообще вот так разговорились.

— Точнее, говорила больше она, — добавляю я, глядя в небо. Странно, что эти рваные полоски облаков так быстро бегут, хотя здесь, внизу, почти безветренно. — Но говорила хорошо.

Тоббе замедляет шаг:

— Терес хорошо говорила?

По голосу слышно, что для него это полная фантастика.

— Ага.

Мы идем дальше. Мне хочется рассказывать, поэтому я и рассказываю:

— Она говорила о том уроке шведского, помнишь, у нас еще замена была? Учительница, которая все спрашивала про имена. И я не смог ничего ответить.

Тоббе задумчиво кивает. Он знает, что я имею в виду. И раз уж слова сказаны, пути назад нет.

— Значит, Терес может что-то дельное сказать…

Похоже, он примеривается к этой мысли, пытается к ней привыкнуть.

— А Андреас дико ревнивый…

Да, пожалуй, лучше и не скажешь.

— Что поделаешь, — отвечаю я.

— Да уж, — Тоббе качает головой.

— Это мне Терес показала, как надо орать, — усмехаюсь я.

— На Андреаса?

— Нет, на ветер.

Тоббе опускает ногу на педаль, чтобы оттолкнуться и поехать, но тут же останавливается:

— Чего?

— Попробуй сам, — снова усмехаюсь я. — Отлично действует.

Мы садимся на велики и едем рядом по велосипедной дорожке. Тоббе коротко смеется, как будто гавкает:

— Да вы просто чокнутые!

Я принимаю его слова как знак симпатии.

— А ты, кстати, что в городе будешь делать? — спрашивает Тоббе.

Нет, об этом я говорить не стану. Хватит на сегодня откровений. В другой раз.

— Кое-что, — с улыбкой отвечаю я.

— Кое-что… тогда понятно, — усмехается Тоббе.

— А ты зачем едешь?

— Кое за чем, — поддразнивает он.


Найти дом Юлии не так просто. Это угловое здание, расположенное на перекрестке двух улиц. Чтобы разобраться, где какой номер, мне приходится зайти в несколько подъездов и со двора, и с улицы.

Через дорогу есть небольшой парк: кажется, я там играл сто лет назад. Смутно припоминаю, как карабкался по старой круглой «паутинке» из железа — точно помню, что ладони потом пахли металлом. Я видел этот дом миллион раз, но ни разу не думал о том, что в нем тоже живут люди со своими повседневными хлопотами и заботами. На первом этаже есть пара магазинов и фотоателье, но я ни разу не поднял голову и не задумался о том, что происходит на остальных трех этажах.

Я поднимаюсь на третий этаж, сердце бьется как сумасшедшее — от ходьбы по лестницам и от чего-то еще. В доме есть старинный лифт с дверцами и решеткой, но ехать на нем неохота — не хочу слишком быстро оказаться у двери Юлии. Чтобы привыкнуть к этой мысли, поднимаюсь по лестнице. И все-таки до нужной квартиры я добираюсь быстро, слишком быстро.

Не представляю, какой у Юлии распорядок дня, и звонить, чтобы узнать, будет ли она дома именно в это время, я не стал. Боялся запутаться в объяснениях или струсить. Время у меня есть: если ее не окажется дома, могу прогуляться по городу и вернуться позже. И еще прогуляться, если понадобится. А потом еще и еще.

Дом старый, я раньше в таких не бывал. Тонкие деревянные двери с двумя створками, матовыми стеклами, через которые ничего не видно. Я и не думал, что у нас в городе еще есть такие дома и такие двери. Рядом со входом большая кнопка. Можно подумать, что выключатель, — но нет, когда я нажимаю, кнопка оказывается звонком. В квартире раздается резкий и громкий сигнал, звук проникает сквозь тонкие двери и отзывается эхом в подъезде. Наверное, его слышно даже в фотоателье и на улице.

Приближаются шаги, их слышно уже за несколько метров. В окошке движется какая-то тень. Дверь открывается, на пороге стоит Фредрик. По словам Анны, брат Юлии. Я поверил, а она ведь могла ошибиться. С чего это я вдруг слушаю девчонку, которая даже про имя свое наврала?

— Здорово, — говорит Фредрик.

— Привет, — отвечаю я.

Слава богу, что мне хватило ума не повторять за ним. Если бы я тоже выдал «здорово», это прозвучало бы очень странно.

Да кто бы он ни был — ее парень, брат или телохранитель, — мне все равно. Была у меня тут недавно перепалка из-за девчонки, и ничего, справился. Правда, с Фредриком будет непросто — он все-таки занимается восточными единоборствами. Я пытаюсь вспомнить какой-нибудь защитный прием из тех, что мы пробовали на джиу-джитсу. Ничего не идет на ум. Но дело надо довести до конца, во что бы то ни стало.

— Юлия дома? — я стараюсь говорить по-взрослому. Почти получается.

— Нет, — отрезает он. Как-то упрямо, как будто показывая, что не намерен мне помогать. Он не очень-то умеет общаться с людьми. Эта мысль придает смелости, и я решаю ни за что не сдаваться.

— Ты не знаешь, когда она вернется?

— Скоро.

Так же коротко. И так же упрямо. Я вычеркиваю охранника из списка возможных ролей. Ведет себя непрофессионально.

— Как скоро? — не отступаю я. — Через час? Или через неделю?

Фредрик пожимает плечами.

— Не знаю. Может, через час…

Вычеркиваю и бойфренда. Будь он парнем Юлии и окажись у нее дома, то уж знал бы, когда она вернется.

— Ладно, понятно.

Не успеваю я договорить, как Фредрик захлопывает дверь прямо у меня перед носом, да так, что стекло звякает.

Спускаюсь по лестнице. В подъезде раздается эхо моих шагов. Я слышу, как внизу открывается и закрывается входная дверь, слышу, как рывком трогается с места лифт. На втором этаже он проезжает мимо меня. В маленьком зарешеченном окошке мелькает лицо Юлии. Она на меня не смотрит. Я поворачиваю назад, бегу вверх по лестнице, хочу догнать ее, прежде чем она войдет в квартиру, — неохота снова звонить и встречаться с Фредриком, едва распрощавшись.

Лифт едет медленно, я обгоняю его. Когда Юлия выходит на площадку, я уже поджидаю возле ее двери, переводя дух. Вижу, что гипса нет, только левая рука немного тоньше и бледнее правой. Сердце опять колотится, но исключительно из-за пробежки по лестнице.

— Привет, — выдыхаю я.

— Привет, — удивленно отвечает Юлия.

Я пытаюсь понять выражение ее лица. Что прячется за удивлением, за веснушками? Злость? Раздражение? Радость? Ничего. Полное равнодушие. Я уже не совсем уверен, что начатое надо довести до конца. Не знаю толком, что предпринять дальше.

— Ты сняла гипс, — говорю я.

Юлия поднимает левую руку, глядя на нее:

— Да. Точнее, мне его сняли в больнице. Я только что оттуда.

— Прости.

— Что?

Ненавижу себя. Ненавижу за то, что я такой недотепа, что я поспешил, что я в пятьсот раз хуже, чем Фредрик, умею общаться с людьми. Не так все должно было произойти.

— Прости, что сломал тебе палец.

Юлия усмехается, но в глазах у нее недоумение:

— Ладно… но ты ведь уже просил прощения.

Я решительно мотаю головой:

— Нет. Не просил.

Она опять усмехается, но как-то неуверенно:

— Разве?..

На первом этаже хлопает дверь. Кто-то вызывает лифт. Мы смотрим, как он едет вниз. У меня возникает чувство, что как только лифт опустится до первого этажа, мое время истечет.

— Я хотел попросить прощения. Потому что вовремя не попросил.

Юлия смотрит на меня — внимательно, изучающе, и лицо уже не такое равнодушное. Взгляд на мгновение становится очень искренним.

— Ты пришел, чтобы попросить прощения за палец?

— Да, и еще кое за что, — быстро добавляю я, пока время не вышло.

— За что же? — говорит Юлия, подчеркивая каждое слово. — Что…

Она умолкает. Лифт почти доехал до первого этажа, я подбираю слова — новые, менее неуклюжие. Но не нахожу. В голове становится пусто. Я открываю рот: может быть, тогда слова сами найдутся? Нет, их по-прежнему нет, а лифт остановился.

Юлия легонько водит носком ботинка по полу, вперед — назад, звук в пустом подъезде выходит гулкий. Она смотрит на свой ботинок, потом на меня:

— Может, войдем?

Я киваю. Мы оказываемся в большой прихожей, которую я мельком видел за спиной у Фредрика.

— Привет! — кричит Юлия.

— Привет, — доносится откуда-то голос Фредрика.

Юлия разувается и снимает куртку, я тоже. Голос приближается:

— Заходил тот парень, который живет в бабушкином доме, и я сказал, что…

Фредрик выходит в прихожую.

— …Ой.

Он смотрит на меня удивленно и немного смущенно. Делает что-то вроде взмаха рукой, похоже на танец.

— Ну да… — произносит он, еще раз взмахивает рукой и уходит.

«В бабушкином доме». Тогда сомнений нет: Фредрик — брат Юлии.

Она смотрит на меня, приподняв брови.

— Я заходил несколько минут назад, — поясняю я. — Когда спускался по лестнице, увидел, что ты поднимаешься на лифте.

Юлия сосредоточена, но лицо кажется таким нежным. Хочется протянуть руку и потрогать, провести пальцем по переносице, по веснушкам, по плавному изгибу бровей, а дальше палец пусть сам решает, куда двигаться.

— Пойдем ко мне, — говорит Юлия.

Обои в ее комнате темно-голубые — успокаивающего, умиротворяющего цвета: это первое, что я замечаю. У стены стоит большая кровать с высокими спинками. В другом конце комнаты — письменный стол. Большое окно выходит в парк. Форточка приоткрыта, в комнате еще чувствуется запах утреннего дождя.

— Присаживайся, — приглашает Юлия.

Единственное место, куда можно присесть, если не считать пола, — это кровать. Я сажусь на самый край, в изножье, и всем застывшим телом чувствую, что выгляжу как смущенный дурак впервые в гостях у дамы.

Юлия перекладывает какие-то книги и одежду, осторожно двигая левой рукой, а потом вдруг запрыгивает на кровать, в изголовье.

— Хочешь подушку?

Сначала я думаю, что она предлагает лечь на кровать. Но увидев, как Юлия садится, подложив подушку и облокотившись на спинку, повторяю за ней и усаживаюсь напротив.

Мы сидим в комнате Юлии, на ее кровати в окружении темно-голубых стен, повернувшись лицом друг к другу и вытянув ноги. И я уже не кажусь себе зрителем, я чувствую себя участником происходящего, это не похоже на кино, не похоже на сон. Все происходит здесь и сейчас, со мной. Мы смотрим друг на друга.

— Ты ведь еще что-то хотел сказать? — помолчав, спрашивает Юлия.

Да. И скажу я это как следует, правильно.

— Да, хотел. Хочу.

Я сижу лицом к окну, но парка мне не видно — мы слишком высоко: я вижу только верхушки деревьев и небо — голубое, ярко-голубое.

— Хочу попросить прощения за то, как вел себя на днях. Когда ты принесла кекс.

Слово «кекс» вдруг кажется ужасно смешным и каким-то безобидным: сразу представляешь себе старушек за кофейным столом. Я не могу сдержать улыбку, хотя Юлия смотрит на меня очень серьезно. Стараюсь сосредоточиться, чтобы продолжить.

— Глупость я тогда сказал.

Сглатываю ком.

— И глупо, что не попросил тебя остаться.

В этой темно-голубой комнате так тихо, и еще этот запах дождя. Как будто именно здесь все может начаться.

— Я не привык… не привык к гостям у нас дома.

Юлия медленно кивает. Чуть шевелит левой рукой, смотрит на свой мизинец — странное, наверное, ощущение, когда только что сняли гипс.

— Бабушка не просила меня отнести кекс. Я сама решила пойти к тебе. Сама так захотела.

Это серьезный и важный разговор. Может быть, даже самый серьезный разговор за всю мою шестнадцатилетнюю жизнь. Но это слово «кекс» — я просто не могу. Меня разбирает смех, я не могу сдержаться. Юлия изумленно смотрит на меня.

— Прости, — еле выговариваю я сквозь смех. — Просто… просто так смешно, что мы говорим про кекс, как будто… как старушки, которые сели пить кофе и поссорились…

Юлия улыбается.

— Ты только послушай: кекс. Кексик. Совсем как… пупсик.

Она смеется. Мы смеемся над кексиком. Это так здорово. Так здорово, что и для этого нашлось время и место. Мои ноги лежат совсем рядом с ногами Юлии, и мы еще какое-то время хихикаем, а потом смех понемногу утихает и мы возвращаемся к тому, о чем говорили, — к тому, что Юлия сказала перед тем, как я засмеялся. Что она сама захотела прийти ко мне.

— Мне вообще нелегко поверить, что кто-то решил прийти ко мне по своей воле. А уж если это ты, то совсем трудно.

На покрывале рельефные полоски. Я провожу пальцем по одной из них, как хотел бы провести по лицу Юлии.

— Но я правда сама захотела, — повторяет Юлия, глядя мне в глаза.

Меня бросает в жар, и щеки Юлии как будто горят. За окном, треща, пролетает сорока. Передает привет из внешнего мира.

— Дома все время только я и отец. День за днем. Только он и я.

Юлия открывает рот и вдыхает, чтобы что-то сказать, но передумывает. Долго смотрит в окно, потом снова на меня.

— Я думал, что Фредрик — твой парень.

— Что? Мой парень?!

Юлия заливисто смеется, слегка пиная мою ногу.

— Мой парень! Почему ты так подумал?

Я ерзаю и поправляю подушку под спиной.

— Да просто Буссе что-то такое сказал на тренировке. Я не так понял. А потом… увидел вас вместе, когда праздновали Вальборг, и еще… во дворе…

Юлия перестает смеяться и смотрит на меня, задумавшись.

— Конечно, если не знать… то можно подумать и такое.

— И поэтому я…

Дальше говорить трудно — как будто надо раздеться догола, открыть самое сокровенное, рискуя опозориться, выставить себя на посмешище. Но я хочу все сказать, прямо сейчас.

— Поэтому я так с тобой и разговаривал. Грубо. Потому что я думал, что Фредрик — твой парень, а значит… надо соблюдать дистанцию.

Все, сказал. Пусть теперь смеется.

Юлия не смеется. Она опускает ладонь на мою голень. Я рад, что не на ступню. Вдруг у меня носки потные.

— Ничего страшного, Элиас, — она немного гладит мою ногу, — но хорошо, что ты сказал.

И снова по телу растекается тепло. Облегчение, теплое облегчение. И мне нравится прикосновение ее руки. Я еще больше откидываюсь назад, на подушку в изножье кровати. За парком находится вокзал, я слышу скрип поезда, который трогается с места, но мне не хочется никуда ехать, хочется оставаться здесь.

Юлия задерживает дыхание, перестает гладить мою ногу.

— А твоя мама… что…

Я ждал этого вопроса, я знал, что он прозвучит. Вопрос совсем не странный, вполне понятный вопрос. Я всматриваюсь в темно-голубой цвет, стараясь запомнить его, сохранить внутри.

Мы встречаемся взглядами. У Юлии чуть озабоченный вид, она поднимает руку.

— Нет, не убирай, — прошу я.

Она осторожно кладет руку обратно. Я смотрю на верхушки деревьев, на ярко-голубое небо.

— Однажды она вышла из дома. И не вернулась.

Так оно и было. Так оно и есть.

Я жду, будто сейчас что-то случится. Жду, что отяжелею, окаменею, не смогу удержать голову, что шея хрустнет, голова откинется назад и повиснет. Что меня парализует, что дыхание остановится. Я жду, что вот-вот умру, и уже смирился с этой мыслью.

Но я не умираю.

И потолок не обваливается, и стекла не лопаются, на небе не возникает черный вихрь, буря не приближается, град не падает на землю, не прилетает тайфун.

Мы сидим в комнате Юлии. И стены такие же голубые и спокойные, как прежде.

Я смотрю в каре-зеленые глаза Юлии — или зелено-карие? — и в них так много жизни, хотя взгляд совершенно неподвижен и направлен прямо на меня. Жизнь взгляда, целая вселенная внутри зрачка, словно отделена от Юлии. Как будто там, внутри, сосредоточились жизни целых поколений, как будто в ее глазах кроется непостижимое знание, которым она делится, сама о том не зная.

— Однажды она вышла из дома. И не вернулась.

Так оно и было. Так оно и есть. Слова сказаны. Восемь слов. Восемь тяжелых слов. Я думал, что все мои силы уйдут на то, чтобы поймать их, озвучить, выпустить наружу. Но этого не случилось. Вышло удивительно легко: сказал — и все, ничего особенного.

И легкая рука Юлии на моей голени: я чувствую прикосновение, а она, кажется, даже не замечает, что ее пальцы тихонько гладят мою ногу, как крылья бабочки.

— Когда это случилось?

— В сентябре будет три года.

Я думаю: почему же я не кладу ладонь ей на ногу? И тут же кладу. Как же все это удивительно: я сижу на кровати дома у Юлии, мы трогаем друг друга, а я почти ничего о ней не знаю.

— Сколько тебе лет? — спрашиваю я и в ту же секунду чувствую, что вопрос жалкий, а ответ ничего не значит.

— Семнадцать. Учусь в гимназии[7], первый курс, социальная программа.

Не сейчас, но когда-нибудь я расскажу ей о том, что в ее глазах сосредоточена жизнь многих поколений.

— А тебе сколько лет?

— Шестнадцать.

Можно ли сказать, что теперь мы больше знаем друг о друге? Сообщили друг другу возраст. Можно еще сравнить зубы. И группу крови назвать.

— А учишься где? — смеется Юлия. — Или это секретные сведения?

Я киваю, потом немного наклоняюсь к ней, оглядевшись по сторонам, прикладываю ладонь к губам и шепчу:

— В девятом классе.


Мне хочется спросить ее, когда мы встретимся снова. Вопрос звучит внутри, вертится на языке — и когда мы сидим на ее кровати, и когда мы встаем, и когда я подхожу к окну и смотрю на улицу, когда я оглядываюсь по сторонам, чтобы наверняка запомнить темно-голубой цвет стен, и когда надеваю куртку и обуваюсь. Я должен задать вопрос, пока не вышел из квартиры, иначе будет поздно. Но его так трудно выговорить.

Опуская ладонь на ручку двери, я считаю до трех: раз, два…

— Ты не передумал насчет джиу-джитсу? — спрашивает Юлия.

Я так сосредоточился на своем вопросе, что не сразу понимаю, о чем речь.

— В эти выходные, — добавляет она. — Занятие для новичков.

— Ты там будешь?

Она кивает.

Да, кажется, я передумал. Только что. Хочу на тренировку.

— Я буду помогать тренеру, хотя вот ее ближайшие недели надо беречь, — она поднимает левую руку.

— А меня вообще пустят? Вдруг я еще что-нибудь кому-нибудь сломаю.

— Да, сначала надо всех застраховать на крупные суммы, — смеется Юлия и кладет руку мне на плечо: — Не волнуйся, Элиас. Это не самая страшная травма.

Я быстро опускаю ладонь на ее руку.

— Да, я приду.

Она смотрит на мою руку. Потом на меня, улыбается:

— Тогда увидимся на тренировке.

Да, увидимся на тренировке.

26

Я слышу пение в подъезде и тут же понимаю, что это отец. Поднимаюсь с этажа на этаж, и чем ближе я к нашей квартире, тем громче становится звук. Игра прерывистая и немного фальшивая — наверное, отец пытался изобразить нечто иное. Но ему весело, это сразу слышно.

Как только я добираюсь до нашего этажа, открывается дверь квартиры напротив. Это она: волосы, лоб, нос — мама Анны. У нее в руках пакет с мусором. Я останавливаюсь.

— Привет, — говорит она.

— Здрасте, — отвечаю я, вспоминая темно-голубые стены. Успокаивающие, умиротворяющие.

Она закрывает за собой дверь.

— Ой, кстати, спасибо, что пустил к себе Анну.

— Да ничего.

— Она забыла ключ. И за кекс спасибо, — смеется она.

И я смеюсь вместе с ней. Этот чертов кексик, видимо, будет преследовать меня всю оставшуюся жизнь.

Она начинает спускаться по лестнице.

— Знаете что, — говорю я ей вслед.

Она останавливается:

— Что?

Я слышу, как отец играет на саксофоне. Эта женщина — волосы, лоб, нос — тоже слышит, но для нее в этом звуке нет ничего особенного.

— Вы очень похожи на одного человека.

— Правда? На кого?

Я смотрю на нее. Прислушиваюсь к звукам, доносящимся из нашей квартиры. В выходные пойду на джиу-джитсу, скорей бы пятница.

— Не могу вспомнить.

— Ясно, — улыбается она.

Подождав еще немного, она продолжает спускаться по лестнице. Через пару шагов снова останавливается и оборачивается.

— Не на Джулию Робертс случайно?

Я мотаю головой:

— Нет.

— Жаль. Если вспомнишь — скажи.

— Хорошо, скажу.

Только на пороге нашей квартиры я слышу, что отец поставил ту пластинку, ту песню — «Shame on you, if you can’t dance too».

Я плотно закрываю дверь и громко здороваюсь, надеясь перекричать музыку, чтобы не напугать отца внезапным появлением.

Заглядываю в свою комнату: там лежит пустой футляр от саксофона. Отец услышал, что я пришел, но не прекращает играть: выходит в прихожую и смотрит на меня, выпучив глаза и надув щеки. Песня заканчивается, но он не выпускает мундштук саксофона изо рта, прислушивается к звукам в комнате, выжидает. Песня начинается с начала, и отец снова принимается играть. Интересно, в который раз?

Я иду на кухню выпить воды. На разделочном столе лежит коробка с разными эсками для саксофона. Отец хорошо подготовился, запасся материалом. Я отправляюсь в гостиную, сажусь в кресло и смотрю на него, слушаю.

Он чуть ли не в трансе. В некоторые ноты попадает сразу, остальное никуда не годится. Я киваю в такт музыке, вспоминая, что отец и уговорил меня начать играть на саксофоне, потому что это была его давняя мечта. Он рассказывал мне, что всегда хотел играть сам, но взял лишь несколько уроков в юности.

Песня заканчивается, и отец выключает музыкальный центр. Он садится в кресло, губы у него краснее обычного и чуть припухли.

— Боже мой, — выдыхает отец, прикрыв рукой рот. Вид у него довольный, как у марафонца после удачно пройденной дистанции. Вот мой отец: сидит с довольным видом в кресле, откинувшись назад и раздвинув ноги.

— Ничего, что я взял? — спрашивает он, подняв саксофон.

— Ничего. Можешь не отдавать. Оставь себе.

Отец смотрит на инструмент, держа его в вытянутой руке.

— Боже ты мой, — усмехается он, потом встает и открывает балконную дверь. Во дворе работает какая-то машина, отец выходит на балкон. Стоит там несколько секунд, потом заглядывает в комнату.

— Иди сюда, Элиас.

— Что там?

— Иди сюда, поймешь.

Я выхожу на балкон. Мы стоим бок о бок.

— Чувствуешь? — спрашивает отец.

Я не понимаю, о чем речь.

— Вдохни! — он делает мощный вдох через нос.

Я делаю, как он, — и правда чувствую. Запах травы. Машина всколыхнула его, извлекла из-под зимнего покрова, пробудила от забытья. Такой сильный, такой зеленый. Эта глубокая зелень напоминает о темной голубизне стен в комнате Юлии.

Отец опирается на перила. Я вдруг осознаю, что ни разу не видел, как он стоит на этом балконе, облокотившись на перила. Весь его вид говорит о том, что он здесь живет. Да, именно так: вид человека, который здесь живет. И которому нравится здесь жить. И нравится запах травы. Я делаю, как он. Опираюсь на перила, наклоняюсь вперед.

— Кажется, у меня роман, — говорит отец, оглядывая двор.

А я, кажется, догадывался. Но боялся. Чего я боялся? Что отец бросит меня ради нее? Что увлечется слишком сильно? Что она придет сюда и станет командовать? Я не знаю. Не знаю, чего боялся. Но сейчас, в эту минуту, мне не страшно.

Я жду продолжения. Но отец стоит, облокотившись о перила, оглядывает двор и больше ничего не говорит. Просто стоит, как хозяин поместья, который оглядывает свои владения. И я оглядываю наши земли вместе с ним.

У меня, может быть, тоже роман.

Письмо № 125

Сегодня началось лето.

Сегодня началось темно-голубое. Началось зеленое. Сегодня мне на ногу села бабочка.

Ты нашла другой вход?


Э.

Примечания

1

Надеюсь, ты откроешь мне, когда я приду (англ.).

2

Праздник прощания с зимой, который отмечают 30 апреля. На Вальборг разводят костры и сжигают накопившийся за зиму хлам.

3

«Куда б ни шел, я встречу смерть» — строчка из псалма, сочиненного в XVIII веке.

4

Позор тебе, если не умеешь танцевать (англ.).

5

Позор! (англ.).

6

«Я найду мужчину, который умеет танцевать». Элиас танцует? Нет! Элиас играет на саксофоне на школьных концертах? Нет! А что же он делает? Он ломает мизинцы юным леди (англ.).

7

В Швеции гимназическими называются три старших класса. На первый курс гимназии поступают, окончив девятый класс основной школы.


home | my bookshelf | | Никто не спит |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 4
Средний рейтинг 4.0 из 5



Оцените эту книгу