Book: Карты в зеркале



Карты в зеркале

Орсон Скотт Кард

КАРТЫ В ЗЕРКАЛЕ

Книга первая

Карта Висельника

Повести о страхе

Эвмениды из общественной уборной

Перевод Л. Шведовой


Четвертый этаж без лифта среди всего прочего входил в его план мести. Поселившись в этой квартире, Говард словно говорил Элис: «А, ты вышвырнула меня из дома? Что ж, тогда я буду жить в трущобах Бронкса, где на четыре квартиры один туалет! Мои рубашки будут не отглажены, а галстук вечно перекошен. Видишь, что ты со мной сотворила?»

Но когда он сообщил Элис о своем переезде, та лишь горько рассмеялась и сказала:

— Нет, Говард, ничего не выйдет. Я больше не собираюсь играть с тобой в эти игры. Ты всегда выигрываешь.

Она притворялась, будто ей на него наплевать, но Говарда нелегко было обмануть. Он знал людей, понимал, чего они хотят, а Элис его хотела. И это становилось его главным козырем в их взаимоотношениях — Говард был нужен Элис куда больше, чем она ему. Он часто размышлял об этом — и на работе в офисе компании «Гумбольдт и Брайнхард, дизайнеры», и в обеденный перерыв в дешевом ресторанчике (который тоже был частью его мести), и в метро по дороге домой («линкольн-континентал» остался у Элис). Говард подолгу размышлял, как сильно он ей нужен. Но он не мог забыть, как она сказала, выгоняя его из дома:

— Только попробуй подойти к Рианнон, и я тебя убью.

Он уже не помнил, почему она сказала это. Не помнил, да и не пытался вспомнить, потому что такие мысли лишали его душевного равновесия, а свое душевное равновесие и покой Говард ценил превыше всего на свете. Другие могут тратить часы и целые дни, пытаясь достичь гармонии с собой, но для Говарда такая гармония была единственно возможным способом существования.

Я живу в мире с самим собой. У меня на душе легко. У меня все в порядке, в порядке, в порядке. И пусть все катятся к черту.

«Стоит кому-то лишить тебя покоя, — часто думал Говард, — и он сразу поймет, как тобой управлять».

Говард не умел управлять другими, но не собирался никому позволить управлять собой.

Зима еще не наступила, но в три часа пополуночи, когда он вернулся домой с вечеринки у Стю, было чертовски холодно. Вечеринка считалась обязательной для посещения — во всяком случае, для тех, кто хочет добиться чего-нибудь на службе у Гумбольдта и Брайнхарда. Страхолюдная жена Стю пыталась соблазнить Говарда, но тот изобразил полнейшую невинность, чем поверг ее в огромное смущение, и она оставила его в покое. Говард не пропускал мимо ушей служебные сплетни и знал, что некоторых из уволенных ранее сотрудников компании застукали, так сказать, без штанов. Не то, чтобы штаны Говарда всегда оставались на положенном месте. Он вытащил Долорес из главного холла, завлек в спальню и стал обвинять в том, что она отравляет ему жизнь.

— По мелочам, — настаивал он. — Ты не нарочно, я понимаю, но все равно, с этим пора кончать.

— По каким мелочам? — недоверчиво переспросила Долорес. Но поскольку она искренне старалась, чтобы всем вокруг было хорошо, ее голос прозвучал не совсем уверенно.

— Разумеется, ты понимаешь, что я к тебе неравнодушен.

— Нет. Мне никогда… Никогда даже в голову такое не приходило.

Говард казался смущенным и растерянным, хотя на самом деле не был ни растерян, ни смущен.

— Значит… Значит, я ошибся. Извини, мне показалось, ты нарочно это делаешь…

— Делаю что?

— Ну… Отталкиваешь меня… Ладно, не важно, все это звучит слишком по-детски… Черт возьми, Долорес, я втрескался в тебя по уши, как мальчишка!

— Говард, я даже не подозревала, что задела твои чувства.

— Боже, какая ты жестокая, — в голосе Говарда прозвучала еще большая обида.

— О, Говард, неужели я так много для тебя значу?

Он издал невнятный всхлипывающий звук, который Долорес могла истолковать, как ей заблагорассудится. Вид у нее был смущенный — она многое бы отдала, лишь бы вернуть себе прежнее непринужденное спокойствие. Долорес так смутилась, что они очень приятно провели целых полчаса, пытаясь вернуть друг другу душевное равновесие. Еще никому в конторе не удавалось подобраться к Долорес так близко, но Говард мог подобраться к кому угодно.

Поднимаясь в свою квартиру, он был очень собой доволен.

«И вовсе ты мне не нужна, Элис, — думал он. — Никто мне не нужен, совсем никто!»

Повторяя это про себя, Говард вошел в общую ванную и включил свет.

Из кабинки донесся булькающий звук, потом шипение. Может, кто-то вошел в туалет, не включив света?

Говард заглянул в кабинку, но там никого не было. Однако, присмотревшись внимательнее, он увидел ребенка, месяцев двух от роду, лежащего в унитазе. Вода почти залила ему глаза и нос, вид у ребенка был испуганный. Он был до пояса засунут в сток. Кто-то явно пытался убить его, утопить в унитазе, но Говард никак не мог представить, каким же надо быть дебилом, чтобы подумать, будто ребенок пролезет в дырку унитаза.

Сперва он решил оставить все как есть, поддавшись соблазну жителя большого города не совать носа в чужие дела, даже если подобное поведение граничит с жестокостью. Если он спасет младенца, это повлечет за собой проблемы — ему придется вызвать полицию, до ее приезда сидеть с ребенком в своей квартире. Возможно, об этом напечатают в газетах, и уж конечно, он всю ночь будет заполнять бумаги. Говард устал. Ему хотелось спать.

Но он снова вспомнил слова Эллис:

— Тебя, Говард, даже человеком назвать нельзя. Ты — кошмарное эгоистичное чудовище.

«Я не чудовище», — мысленно ответил Говард и наклонился над унитазом, чтобы вытащить ребенка.

Ребенок застрял крепко — тот, кто пытался с ним разделаться, приложил немало усилий, чтобы поплотнее затолкать его в унитаз. Говард ощутил короткий прилив праведного негодования при мысли о том, что кто-то пытался решить свои проблемы, расправившись с невинным младенцем. Но ему совсем не хотелось углубляться в размышления о детях — жертвах преступления, к тому же в тот миг его внимание привлекло нечто другое.

Ребенок уцепился за его руку, и Говард заметил, что пальцы его срослись — вернее, их соединяли перепонки, так что конечность с виду напоминала плавник. И все же, когда Говард, сунув руки в унитаз, пытался вытащить ребенка, эти плавники вцепились в него с неожиданной силой.

Наконец раздался всплеск, младенец очутился на свободе, вода с ревом хлынула вниз по стоку. Ноги ребенка срослись в одну конечность, безобразно загнутую на конце. Это был мальчик. Его слишком большие гениталии свесились в сторону. Говард заметил также, что вместо ступней у младенца еще два плавника, на самых кончиках которых он разглядел красные пятна, похожие на гноящиеся раны. Ребенок плакал, мерзко хныкал: эти звуки напомнили Говарду предсмертный вой агонизирующей собаки (Говарду не хотелось вспоминать, что именно он бросил собаку под колеса приближающейся машины, чтобы посмотреть, как водитель ее объедет. Водитель не стал ее объезжать).

«Даже самые отвратительные уроды имеют право на существование», — подумал Говард.

Но теперь, когда он держал ребенка на руках, его негодование по отношению к тем, кто пытался убить младенца, — вероятно, его родителям, вдруг сменилось сочувствием. Ребенок схватил его за руку, и прикосновение плавников вызвало резкую острую боль, которая становилась все сильнее. На руке Говарда вдруг открылись огромные зияющие раны, они гноились и кровоточили.

Пока Говард сообразил, что эти раны нанес ему ребенок, тот успел хвостом вцепиться ему в живот, а руками — в грудь. То, что Говард поначалу принял за раны на конечностях младенца, на самом деле оказалось мощными присосками, которые так сильно впивались в кожу, что она рвалась, стоило отодрать присоску. Говард все же пытался оторвать присоски, но едва он избавлялся от одного плавника, как ребенок успевал вцепиться в него другим.

Благородный поступок Говарда обернулся борьбой за жизнь. Он понял, что перед ним отнюдь не ребенок — дети не могут цепляться с такой силой! К тому же у этой твари имелись зубы, которые громко лязгали, норовя его укусить. Хотя лицом младенец походил на человеческое дитя, на самом деле он оказался не человеком.

Говард попытался оглушить чудовище о стену, чтобы оно ослабило хватку. Но оно лишь вцепилось вдвое крепче, и ему стало еще больней. Наконец Говарду все же удалось освободиться, он зацепил ребенка за унитаз и отодрал с себя все присоски. Ребенок упал, и Говард поспешно отпрянул.

Его мучила резкая боль от целого десятка ран, ему казалось, что он угодил в кошмарный сон. Не может быть, что он на самом деле стоит сейчас в уборной, освещенной единственной лампочкой, где на полу корчится чудовище, лишь отдаленно напоминающее человека.

А может, это каким-то чудом выживший мутант? Ни один ребенок не умеет двигаться так целенаправленно и умело.

Младенец заскользил по полу, а Говард, страдая от боли, нерешительно смотрел на него. Добравшись до стены, ребенок приподнял плавник, вцепился в стену присоской и медленно пополз вверх. Он полз, а за ним тянулись фекалии — жидкая зеленоватая полоска, стекающая вниз.

Говард посмотрел на эту дрянь, посмотрел на свои гноящиеся раны.

А вдруг эта тварь, кем бы она ни была, не умрет, несмотря на свое ужасное уродство? Вдруг она выживет? Вдруг ее найдут и поместят в больницу, где будут за ней ухаживать? Вдруг она вырастет?

Ребенок дополз до потолка и развернулся, надежно цепляясь присосками за штукатурку. Он не падал, а медленно полз по потолку, подбираясь к единственной лампочке.

Эта мразь собиралась зависнуть прямо над головой Говарда, а след фекалий все так же тянулся за ней. Отвращение пересилило страх, и Говард, вскинув руки, схватил ребенка. Почти повиснув на нем, он наконец-то отодрал его от потолка. Ребенок извивался и изворачивался, пытаясь пустить в ход присоски, но Говард боролся изо всех сил, и, наконец, ему удалось затолкать ребенка в унитаз, на сей раз вниз головой. Он крепко держал младенца, пока тот не посинел и не перестал пускать пузыри.

Потом Говард пошел в свою квартиру за ножом. Кем бы ни было это чудовище, оно должно исчезнуть с лица земли. Оно должно умереть, так, чтобы никто не смог догадаться, кто его убил.

Нож Говард нашел быстро, но задержался на несколько минут, чтобы перебинтовать раны. Сперва сильно жгло, потом боль слегка утихла. Говард снял рубашку, задумался на секунду, потом снял остальную одежду. Надел халат, прихватил полотенце и вернулся в уборную. Он не хотел, чтобы на его одежде остались следы крови.

Но ребенка в унитазе не было. Говард встревожился. Неужели его нашел кто-то другой? А может, этот другой видел, как Говард выходил из ванной, или, что еще хуже, видел, как тот вернулся с ножом в руке?

Говард огляделся. Никого. Он шагнул в коридор. Ни души.

Он стоял в дверях, размышляя, куда же подевался младенец, как вдруг ему на голову рухнуло что-то тяжелое, к лицу приклеились присоски. Говард с трудом удержался от вскрика. Значит, ребенок все-таки не утонул, выбрался из унитаза и затаился на потолке над дверью, поджидая возвращения Говарда.

Борьба возобновилась, и снова Говарду удалось отодрать от себя присоски, хотя на сей раз это было сложнее, ведь ребенок бросился на него сзади и сверху. Чтобы освободить руки, ему пришлось положить нож, и к тому времени, как он, наконец, швырнул ребенка на пол, он заработал еще добрый десяток ран. Ребенок упал на живот, и Говарду удалось схватить его сзади. Взяв младенца одной рукой за шею, второй рукой Говард поднял нож и шагнул в кабинку туалета.

Чтобы спустить в унитаз бесконечный поток крови и гноя, ему пришлось дважды нажимать на спуск.

«Наверное, у ребенка какая-нибудь инфекционная болезнь, — размышлял Говард. — Слишком много стекает по стоку густой белой жидкости — столько же, сколько и крови».

Потом он еще семь раз спускал воду, чтобы смыть куски этой твари. Даже после смерти присоски жадно цеплялись за керамическую поверхность, и Говард отдирал их ножом.

Наконец от ребенка ничего не осталось.

Говард тяжело дышал, его тошнило от вони и от ужаса перед совершенным. Он вспомнил, как пахли развороченные кишки его собаки, после того, как ее переехала машина, — и выблевал всю еду, съеденную во время вчерашней вечеринки. Когда желудок, наконец, опустел, Говарду стало легче.

Он принял душ, и ему еще больше полегчало. Выйдя из душа, он позаботился, чтобы в туалете не осталось и следа кровавой расправы.

После чего отправился спать.

Заснуть оказалось непросто — он был слишком возбужден и не мог отделаться от мысли, что совершил убийство. Нет, это не убийство, не убийство, он всего лишь покончил с жутким созданием, которое не имело права на существование.

Говард старался думать о другом. О новых проектах на работе — но среди чертежей мелькали плавники. О своих детях — но вместо их лиц возникал жуткий лик отвратительного чудовища, которое он только что прикончил.

Об Элис. Но думать об Элис оказалось еще труднее, чем об этой твари.

Наконец он уснул, и во сне ему привиделся отец, который умер, когда Говарду было десять. Говарду не снились привычные сценки из детства, ни долгие прогулки с отцом, ни игра в баскетбол, ни рыбалка. Все это было в его жизни, но сегодня, после схватки с чудовищем, вдруг всплыли мрачные воспоминания, которые ему долгое время удавалось скрывать от самого себя.

— С покупкой десятискоростного велосипеда придется повременить, Гови. Подожди, пока кончится забастовка.

— Я понимаю, папа. Ты не виноват.

Теперь — мужественно сглотнуть.

— Ничего страшного. Пока все остальные школьники катаются, я просто буду сидеть дома и учить уроки.

— Мало у кого из ребят есть десятискоростные велосипеды, Гови.

Гови пожал плечами и отвернулся, чтобы скрыть слезы.

— Да, мало у кого. Ладно, папа, не волнуйся за меня. Гови сам о себе позаботится.

Вот это мужество. Вот это сила. И через неделю у него уже был велосипед.

Во сне Говард понимал, какой ценой ему достался велосипед, хотя раньше не желал себе в этом признаться. У его отца в гараже был достаточно сложный любительский радиоприемник. И примерно в ту пору отец его продал, объяснив, что приемник ему надоел, и стал куда больше работать в саду, и у него стал дьявольски тоскливый вид, а потом забастовка закончилась, он вернулся на завод и погиб в результате несчастного случая на прокатном стане.

Сон Говарда закончился ужасно: ему приснилось, что он висит у отца на плечах, так же как на его собственных плечах висела эта тварь, и наносит отцу ножом все новые и новые удары.

Говард проснулся рано утром, с первыми лучами солнца, когда будильник еще не прозвонил. Он плакал в полусне, всхлипывая и повторяя одно и то же: «Это я его убил, я его убил, я».

Наконец он совсем проснулся и посмотрел на часы. Шесть тридцать.

«Это всего лишь сон», — сказал он себе.

И все же он проснулся раньше времени, с разламывающейся от боли головой и с глазами, которые жгло от слез. Подушка была мокрой.

— Хорошо начинается день, — пробормотал Говард.

Встал с постели, по привычке подошел к окну и раздвинул шторы.

На окне, крепко вцепившись в стекло присосками, висел ребенок. Он так плотно прижимался к стеклу, словно хотел проскользнуть внутрь, не разбив окна.

Далеко внизу шумел поток машин, ревели грузовики, но ребенок, казалось, не обращал внимания на огромную пропасть внизу, пропасть без единого уступа, за который можно было бы зацепиться. Хотя не похоже было, что он может упасть.

Он пристально, внимательно смотрел в глаза Говарда.

А ведь Говард уже приготовился убедить себя, что предыдущая ночь была не более чем очень ярким кошмарным сном.

Отступив от окна, он в изумлении уставился на ребенка, а тот приподнял плавник, присосался к стеклу чуть повыше и переполз вверх, чтобы снова посмотреть Говарду в глаза. А потом начал медленно и методично колотить в стекло головой.

Домовладелец не очень хорошо присматривал за своей недвижимостью, стекло было тонким, и Говард понял, что ребенок не успокоится, пока не разобьет окно и не доберется до него.

Говарда забила дрожь, у него перехватило горло. Он был страшно напуган: вчерашние события оказались не обычным ночным кошмаром. Лучшее тому доказательство — ребенок снова здесь. Но ведь он сам разрезал его на куски, младенец никак не мог остаться в живых!

Стекло вздрагивало при каждом ударе и, наконец, разлетелось вдребезги. Ребенок оказался в комнате.

Говард схватил единственный имевшийся в комнате стул и запустил им в ребенка, то есть в окно. Стекло взорвалось, солнечный свет вспыхнул на гранях осколков, окруживших, словно сияющим нимбом, и стул, и ребенка.

Говард кинулся к окну, посмотрел вниз и увидел, как ребенок рухнул на крышу огромного грузовика. Тело как упало, так и осталось лежать, а обломки стула и осколки стекла рассыпались по мостовой, долетев до тротуара.



Грузовик не замедлил хода, увозя труп, осколки стекла и лужу крови.

Говард подбежал к кровати, опустился рядом с ней на колени, зарылся лицом в одеяло и попытался прийти в себя. Его заметили. Люди на улице задирали головы, они наверняка видели его в окне. Прошлой ночью он приложил массу усилий, чтобы избежать разоблачения, но теперь оно неизбежно. С ним все кончено. И все же он не мог, не мог допустить, чтобы ребенок забрался в комнату!

Шаги на лестнице. Тяжелые шаги в коридоре. Стук в дверь.

— Открой! Эй, открывай немедленно!

«Если я буду вести себя тихо, они уйдут», — подумал Говард, отлично зная, что это не так. Он должен подняться, должен открыть дверь. Но ему никак не удавалось заставить себя покинуть убежище возле постели.

— Ах ты, сукин сын!

Человек за дверью сыпал проклятьями, но Говард не шевелился, пока ему в голову не пришло, что ребенок может прятаться под кроватью. При мысли об этом Говард сразу почувствовал легкое прикосновение перепонки к своей ноге — перепонки, уже готовой вцепиться.

Он вскочил, бросился к двери и распахнул ее настежь. Даже если там окажутся полицейские, явившиеся его арестовать, они защитят его от ужасного монстра, который его преследует.

Но Говард увидел не полицейских, а соседа с первого этажа, занимающегося сбором арендной платы.

— Ах ты, поганый сукин сын, безмозглая сволочь! — надрывался тот. Его парик съехал набок. — Этим стулом ты запросто мог кого-нибудь покалечить! А стекло сколько стоит! Убирайся! Выметайся отсюда немедленно! Я требую, чтобы ты освободил квартиру сию же минуту, и мне плевать, пьяный ты или…

— Там за окном… За окном была та тварь, то чудовище…

Сосед холодно посмотрел на Говарда, глаза его все еще были полны гнева. Нет, не гнева. Страха. Говард понял, что этот человек его боится.

— Здесь приличный дом, — сказал сосед уже тише. — Забирай своих тварей, своих пьяных монстров, розовых слоников, черт бы их побрал, верни мне сотню за разбитое стекло, сотню, говорю, гони сотню, и выметайся отсюда, чтобы через час и духу твоего здесь не было. Слышишь? Или я вызову полицию. Понял?

— Понял.

Он и вправду все понял.

Говард отсчитал пять двадцаток, и сосед ушел. Он старался не дотрагиваться до Говарда, как будто в том появилось что-то отталкивающее. Значит, и впрямь появилось. Во всяком случае, для самого Говарда, если не для кого другого.

Закрыв за соседом дверь, Говард сложил свои вещи в два чемодана, спустился вниз, поймал такси и поехал на работу. Водитель посматривал на него как-то странно и отказывался вступать в разговор. Вообще-то Говард ничего не имел против, но лучше бы водитель перестал бросать на него встревоженные взгляды в зеркальце заднего вида, словно опасаясь, что пассажир вот-вот выкинет нечто скверное.

«Ничего я не выкину, — твердил себе Говард, — я порядочный человек».

Он дал водителю щедрые чаевые и заплатил еще двадцатку, чтобы тот отвез чемоданы в его дом в Куинсе, где Элис, черт бы ее побрал, вполне может подержать их некоторое время. Говард не станет больше снимать квартиру — ни на четвертом этаже, ни на каком другом.

Разумеется, ему просто привиделся кошмар, и прошлой ночью, и сегодня утром.

«Этого монстра никто больше не видел, — думал Говард — Из окна четвертого этажа выпали только осколки стекла и стул, иначе управляющий заметил бы ребенка».

Правда, младенец упал на крышу грузовика. И если он все-таки настоящий, его вполне могли обнаружить где-нибудь в Нью-Джерси или в Пенсильвании.

Нет, он ненастоящий. Вчера ночью Говард его убил, а нынче утром ребенок опять оказался целым и невредимым. Это просто наваждение.

«На самом деле я никого не убивал!» — убеждал себя Говард («Только собаку. Только отца», — проговорил некий отвратительный голос в глубине его сознания).

На работе надо было чертить линии на бумаге, отвечать на телефонные звонки, диктовать письма и не думать о кошмарах, о своей семье, о том, во что ты превратил собственную жизнь.

— Отлично вчера повеселились.

«Отлично, что и говорить».

— Как ты, Говард?

«Прекрасно, Долорес, все прекрасно, спасибо».

— Предварительный вариант для Ай-Би-Эм уже готов?

«Почти готов, почти. Дай мне еще двадцать минут».

— Говард, ты неважно выглядишь.

«Да просто устал вчера. Эта вечеринка, знаете ли».

Он все сидел за столом и рисовал в блокноте, вместо того, чтобы за чертежным столом заниматься нормальной работой. Он рисовал лица. Вот Элис, строгая и грозная. Вот страшненькая жена Стю. Вот лицо Долорес, милое, покорное и глуповатое. И лицо Рианнон.

Но, начав рисовать свою дочь Рианнон, он не смог ограничиться только лицом. У Говарда задрожала рука, когда он увидел, что именно он нарисовал. Он быстро оторвал лист, смял его и нагнулся, чтобы бросить в стоящую под столом мусорную корзину. Корзина покачнулась, оттуда появились плавники, готовые зажать его руку, как железными тисками.

Говард закричал, попытался отдернуть руку, но ребенок уже успел вцепиться. Говард выдернул его из корзины, и тогда младенец ухватил его за правую ногу нижним плавником. Весь ужас, пережитый прошлой ночью, вновь навалился на Говарда. Он отодрал присоски об угол металлического шкафа для бумаг и бросился к двери, которая уже открылась. Сослуживцы ворвались в кабинет, напуганные его криками.

— Что случилось? Что с тобой? Почему ты так кричал?

Говард осторожно повел их к месту, где остался ребенок. Там никого не было. Только перевернутая корзина да опрокинутый стул. Но окно было открыто, а Говард не помнил, чтобы открывал его.

— Говард, что с тобой? Ты, должно быть, устал, Говард? Что случилось?

«Мне нехорошо. Мне очень нехорошо».

Долорес, поддерживая Говарда, вывела его прочь из комнаты.

— Говард, я за тебя беспокоюсь.

«Я тоже за себя беспокоюсь».

— Давай я отвезу тебя домой. Моя машина внизу, в гараже. Отвезти тебя домой?

«А где мой дом? У меня нет дома, Долорес».

— Ну тогда ко мне. У меня квартира. Тебе надо прилечь и отдохнуть. Давай, я отвезу тебя к себе.

Квартира Долорес была выдержана в стиле ранней Холли Хобби, а когда она включила стерео, зазвучали старые записи «Carpenters» и недавние «Captain and Tennile». Долорес уложила его в постель, осторожно раздела, а стоило ему пошевельнуть пальцем, разделась сама и, прежде чем вернуться на работу, занялась с ним любовью. Она была наивно горяча. Она шептала ему на ухо, что он — второй мужчина в ее жизни, которого она любила, первый за последние пять лет. Ее неумелая страсть была такой неподдельной, что ему захотелось заплакать.

Когда она ушла, он и вправду заплакал, потому что раньше думал, что она что-то для него значит, а на самом деле все оказалось не так.

«Почему я плачу? — спрашивал он себя. — Какое мне до этого дело? Вовсе не моя вина, что она сама подсказала мне, как к ней подобраться».

На комоде в позе взрослого сидел ребенок, небрежно поигрывая сам с собой и не спуская с Говарда пристального взгляда.

— Нет, — сказал Говард, усаживаясь на постели. — На самом деле тебя не существует. Тебя никто не видит, кроме меня.

Ребенок ничем не показал, что понял эти слова. Он лишь перевернулся и стал медленно сползать по стенке комода.

Схватив свою одежду, Говард выскочил из спальни. Он оделся в гостиной, не сводя взгляда с двери. Разумеется, ребенок сейчас ползет по ковру, направляясь к гостиной. Но Говард уже оделся и ушел.

Три часа он бродил по улицам. Сперва он рассуждал спокойно и рационально. Логично. Этой твари не существует. Нет ни одного доказательства, которое бы подтверждало ее существование.

Но мало-помалу его рациональность рассеялась как дым, потому что боковым зрением он то и дело замечал плавники чудовища. Они показывались из-за спинки скамьи, мелькали в витрине, маячили в кабине машины, развозящей молоко. Говард шел все быстрей и быстрей, не задумываясь, куда идет, стараясь мыслить здраво и логично, но приходил в отчаяние при виде ребенка, который, ничуть не скрываясь, сидел на светофоре.

Говард еще больше беспокоился и оттого, что многие прохожие, нарушая неписаный закон, по которому жители Нью-Йорка стараются не смотреть друг другу в лицо, вдруг принимались таращиться на него, в ужасе вздрагивали, а потом смущенно отворачивались. Невысокая женщина европейского вида осенила себя крестом. Стайка подростков, явно вышедшая на поиски приключений, при виде Говарда забыла о своих намерениях, примолкла, а когда он прошел мимо, молча проводила его взглядами.

«Ребенка, возможно, они и не видят, — размышлял Говард, — но что-то все-таки бросается людям в глаза».

По мере того, как его блуждающие мысли становились все более бессвязными, на Говарда нахлынули воспоминания. Перед его внутренним взором пронеслась вся жизнь — говорят, так бывает, когда человек тонет, но Говард подумал, что, если бы перед утопающим встали все эти картины, тот специально хлебнул бы побольше воды, чтобы покончить с видениями. Уже много лет Говарда не посещали такие воспоминания, и он никогда не стремился их оживить.

Его бедная растерянная мать, она так хотела быть хорошей матерью и читала все педагогические книги, испробовала все педагогические приемы. Ее не по летам развитый сынок Говард тоже читал ее книги, но разобрался в них лучше, чем она сама. Как она ни старалась, у нее ничего не выходило. А он обвинял ее то в том, что она слишком требовательна, то в том, что недостаточно требовательна, то в том, что ему не хватает ее любви, то в том, что она душит его неискренними чувствами, то в том, что она заискивает с его приятелями, то в том, что она не любит его друзей. Он до того затравил и замучил бедную женщину, что она едва решалась робко заговорить с ним, тщательно и аккуратно подбирая слова, чтобы не обидеть.

И хотя время от времени он доставлял ей огромную радость, обнимая за плечи и говоря «Ну разве не замечательная у меня мамочка?», гораздо чаще он принимал вид ангельского терпения и говорил «Опять за старое, мама? А я-то думал, мы с этим покончили много лет назад». Он напоминал ей снова и снова, пусть всего в нескольких словах, что она не состоялась как мать, вот в чем ее проблема, а она кивала, верила, и, в конце концов, они совершенно отдалились друг от друга. Он мог добиться от нее всего, чего хотел.

А еще Вон Роублз, который был чуть-чуть умнее Говарда, но Говарду так хотелось стать лучшим выпускником, и тогда они стали лучшими друзьями, и Вон был готов на все ради этой дружбы. И всякий раз, когда Вон получал более высокую оценку, чем Говард, он не мог не видеть, что его друг очень расстроен и терзается вопросом, а годен ли он вообще на что-нибудь?

— Годен ли я вообще на что-нибудь, Вон? Как бы я ни старался, всегда найдется кто-нибудь, кто лучше меня. Это, наверное, и имел в виду отец, он все время повторял «Гови, ты должен стать лучше, чем папа. Стань первым». И я пообещал ему, что стану лучшим, но, черт возьми, Вон, у меня так ничего и не вышло.

Однажды он даже пустил слезу. Вон гордился собой, когда слушал, как Говард произносит торжественную речь лучшего выпускника на собрании в школе. Что такое жалкие школьные оценки по сравнению с настоящей дружбой? Говард получил стипендию и уехал в колледж, и с тех пор они с Воном не виделись.

А учитель, потерявший работу за то, что ударил Говарда, хотя тот сам его спровоцировал? А игрок из футбольной команды, однажды резко осадивший Говарда, после чего тот пустил слушок, будто этот парень голубой? Игрока все начали сторониться, и, в конце концов, ему пришлось уйти из команды. А прекрасные девушки, которых он уводил у парней только для того, чтобы доказать, на что он способен? А друзья, которых он разлучал только потому, что ему не нравилось быть в стороне? А разрушенные браки, а уволенные сослуживцы?

Говард шел по улице, и по его щекам текли слезы. Он не мог понять, почему на него вдруг нахлынули все эти воспоминания, почему вдруг вынырнули после стольких лет забвения. И все же он знал ответ. Ответ маячил в дверных проемах, карабкался на фонарные столбы, махал своими отвратительными плавниками прямо под ногами Говарда.

И воспоминания медленно, неотвратимо прокладывали путь из далекого прошлого. В его памяти всплывали сотни отвратительных случаев, когда он беспардонно использовал других людей — ведь ему легко, без усилий, удавалось нащупать слабое место любого человека. И, наконец, его мысли забрались туда, куда никогда, ни за что нельзя было забираться.

Он вспомнил Рианнон.

Она родилась четырнадцать лет назад. Рано начала улыбаться, ходить, почти никогда не плакала. Добрый и любящий ребенок, а значит, легкая добыча для Говарда. О, Элис тоже всегда отстаивала свои права, так что Говард в их семье был не единственным плохим родителем, однако именно он манипулировал Рианнон, как хотел. «Папочка обижен, малышка», — и глаза Рианнон широко распахивались, она просила прощения и делала все, чего пожелает папочка. Но это было нормально, так бывало у всех, и все вполне вписывалось в обычную картину его жизни, если бы не то, что случилось месяц назад.

Даже теперь, после целого дня оплакивания своей жизни, Говард не мог открыто посмотреть правде в глаза. Не мог, но пришлось. Сам того не желая, он вспомнил, как, проходя мимо неплотно закрытой двери комнаты Рианнон, заметил, как пролетела сброшенная одежда. Повинуясь минутному импульсу, просто импульсу, он открыл дверь, а Рианнон в это время сняла бюстгальтер и рассматривала себя в зеркало. Никогда раньше Говард не испытывал желания по отношению к собственной дочери, но теперь, когда такое желание возникло, ему и в голову не пришло, что можно отказать себе в том, чего тебе хочется. У него просто не было в жизни подобного опыта.

Поэтому вошел в комнату, закрыл за собой дверь, а Рианнон просто не знала, как можно сказать отцу «нет». Когда Элис открыла дверь, Рианнон тихо плакала, и Элис на секунду замерла. А потом начала кричать. Она кричала и кричала, а Говард встал с постели, попытался как-то все сгладить, но Рианнон все плакала, а Элис орала, пинала его ногами в пах, пыталась ударить посильнее, царапала его лицо, плевала в него, говорила, что он — чудовище, чудовище, пока, наконец, ему не удалось убежать из комнаты, из дома и, до сегодняшнего дня, убежать от собственной памяти.

А теперь Говард кричал так, как никогда в жизни еще не кричал, бросался на витрину из зеркального стекла и рыдал навзрыд, а из целого десятка порезов на его правой руке, которой он выбил стекло, фонтаном хлестала кровь. В его предплечье застрял большой осколок, и он нарочно все сильнее и сильнее колотил рукой по стене, чтобы вогнать стекло поглубже. Но эта боль не шла ни в какое сравнение с болью в его душе, и рука как будто онемела.

Его быстро отвезли в больницу, полагая, что его жизнь в опасности, но врач очень удивился, обнаружив, что, несмотря на большую потерю крови, все раны Говарда поверхностные и не опасные.

— Не пойму, как вы ухитрились не задеть ни вену, ни артерию, — сказал врач — Осколки вонзились и здесь и там, но вы почти не пострадали.

Потом, разумеется, его осмотрел психиатр, в больнице тогда было много пациентов с попытками суицида, и Говард на фоне остальных выглядел безобидным.

— На меня просто что-то нашло, доктор, вот и все. Я не хочу умирать, и тогда не хотел. Со мной все в порядке. Отпустите меня домой.

И психиатр его отпустил.

Ему перевязали руку, и никто так и не узнал, что для Говарда главным благом пребывания в больнице стало то, что он ни разу не заметил маленького голого существа, с виду похожего на ребенка.

Говард очистился от скверны. Теперь он был свободен.

На машине скорой помощи его отвезли домой, внесли в комнату и переложили с носилок на кровать. Элис скупо объяснила санитарам, куда пройти, но больше не проронила ни слова.

Говард лежал на кровати, а она стояла над ним. Впервые с того дня, как месяц назад он ушел из дома, они остались наедине.

— Очень мило с твоей стороны, что ты меня впустила, — тихо проговорил он.

— Мне сказали, в больнице не хватает мест, а за тобой нужно ухаживать еще несколько недель. И мне повезло, ухаживать буду я.

Ее голос звучал глухо, монотонно, но каждое слово сочилось желчью. Жгучей желчью.

— Ты была права, Элис, — сказал Говард.

— Права в чем? Что, выйдя за тебя замуж, я совершила самую большую ошибку в жизни? Нет, Говард. Самой большой ошибкой было то, что я вообще познакомилась с тобой.

Говард заплакал. Настоящими слезами, которые долго скапливались где-то глубоко внутри, а теперь выхлестывали наружу, и это причиняло боль.

— Я был настоящим чудовищем, Элис. Я совсем потерял над собой контроль. То, что я сделал с Рианнон… Элис, я хотел умереть. Умереть!

Лицо Элис исказилось от боли.

— И я хотела, чтобы ты умер, Говард. Для меня было огромным разочарованием, когда врач позвонил и сказал, что ты вне опасности. Ты никогда не будешь вне опасности. Ты всегда будешь…



— Оставь его, мама.

В дверях стояла Рианнон.

— Не входи, Рианнон, — сказала Эллис.

Рианнон вошла.

— Папа, все в порядке.

— Она хочет сказать, — заговорила Элис, — что мы были у врача, и она не беременна. Можно не опасаться, что родится еще одно чудовище.

Рианнон не смотрела на мать, она широко раскрытыми глазами глядела на отца.

— Папа, не надо было себя ранить. Я тебя прощаю. Люди иногда теряют над собой контроль. Да и я тоже виновата, вправду виновата, поэтому не расстраивайся, папа.

Это было для Говарда уже слишком. Он зарыдал, и сквозь слезы каялся в том, что манипулировал дочерью всю жизнь и был эгоистичным и никчемным отцом, а когда он замолчал, Рианнон подошла, склонила голову ему на грудь и тихо сказала:

— Папа, все в порядке. Мы такие, какие мы есть. Что сделано, то сделано. Но теперь все хорошо. Я тебя прощаю.

Когда Рианнон ушла, Элис сказала:

— Ты ее не заслуживаешь.

«Я знаю».

— Я собиралась лечь на кушетке, но ведь это глупо, правда, Говард?

«Меня надо оставить одного, как прокаженного».

— Ты меня не понял, Говард. Я останусь здесь, чтобы следить за тобой. Чтобы ты еще чего-нибудь не сотворил, ни с собой, ни с другими.

«Да, да, прошу тебя. Мне нельзя доверять».

— Не надо упиваться своими грехами, Говард. Не надо радоваться своему падению. Это делает тебя еще более отвратительным.

«Отлично».

Они уже засыпали, когда Элис сказала:

— Да, врач еще спросил по телефону, откуда у тебя эти раны на груди и на руках.

Но Говард уже уснул и не слышал ее. Он спал сном без сновидений, мирным сном, сном прощения, сном чистоты. В конце концов, очищение заняло не так уж много времени. Теперь, когда все осталось позади, кошмар уже не казался ему таким страшным. С него будто сняли огромный тяжелый груз.

Говарду показалось, что у него в ногах лежит нечто тяжелое. Он проснулся весь в поту, хотя в комнате не было жарко. Он услышал чье-то дыхание. Не размеренное, медленное дыхание Элис, а быстрое, прерывистое и напряженное дыхание человека, выбивающегося из сил.

Существа, выбивающегося из сил.

Целой стаи таких существ.

Одно — в ногах, цепляется щупальцами за одеяло. Двое — по бокам Говарда, смотрят на него широко раскрытыми неподвижными глазами и медленно подбираются к лицу.

Говард был потрясен.

— Я думал, вы больше не придете, — сказал он младенцам. — Вы не должны больше ко мне приходить.

Элис шевельнулась во сне и что-то невнятно пробормотала.

А Говард замечал все новых и новых существ, они притаились в темных углах комнаты, один из них медленно полз по крышке комода, а еще один карабкался вверх по стене.

— Вы больше не нужны мне, — произнес Говард странным, высоким голосом.

Дыхание Элис на миг прервалось, она пробормотала сквозь сон:

— Что, в чем дело?

Говард замолчал. Он лежал тихо, накрывшись простыней, и смотрел, как ползут эти твари. Он не издавал ни звука, боясь, что Элис проснется. Он ужасно боялся, что она проснется и не увидит этих тварей. Тогда он сразу поймет, что сошел с ума.

Однако еще больше он боялся, что, проснувшись, Элис все-таки их увидит. Говард никак не мог избавиться от этой невыносимой мысли, а монстры неумолимо приближались, глядя на него глазами, в которых не было ничего — ни ненависти, ни гнева, ни презрения. Мы здесь, мы с тобой, казалось, говорили они, мы останемся с тобой навсегда. Мы всегда будем с тобой, Говард, всегда.

Элис повернулась на бок и открыла глаза.

Конец

Перевод Л. Шведовой


Темнота наступила внезапно, когда поздно вечером он сидел за рабочим столом. Тьма была краткой, мгновенной, как взмах ресниц, но перед этим бумаги на столе казались ему чрезвычайно важными, а когда темнота исчезла, он сидел, тупо глядя перед собой, не в силах разобраться, над чем же именно работает, и понимая, что на самом деле ему это абсолютно безразлично, и что ему пора домой.

Давно пора домой.

И С. Марк Тэпуорт, глава компании «СМТ Энтерпрайзис Инк.», поднялся из-за стола, оставив на нем незаконченную работу. Это случилось впервые за двенадцать лет, которые он потратил, превращая компанию из почти пустого места в предприятие, ежегодно приносящее многомиллионный доход. Он смутно чувствовал: происходит что-то странное, но ему было все равно. Совершенно безразлично, станет ли кто-нибудь покупать… покупать…

Несколько секунд С. Марк Тэпуорт пытался вспомнить, что же именно производит его компания.

Он испугался. Он вспомнил, что его отец и дяди умерли от удара. Вспомнил, какой дряхлой стала его мать в относительно молодом возрасте шестидесяти восьми лет. Он вспомнил то, о чем всегда знал, но во что никогда не верил, — что он смертен, что все его тяжкие труды мало-помалу утратят смысл, и тогда придет смерть. И единственным плодом его стараний останется лишь сам факт прожитой жизни — забытый камешек, брошенный в гладь озера, круги от которого дойдут, в конце концов, до берега, когда это уже ничего не изменит.

«Я устал, — подумал он, — Мэри-Джо права. Мне надо отдохнуть».

Но он был не из тех, кто любит отдыхать, никогда он этого не любил. Вплоть до того момента, когда на него опять нахлынула тьма, отозвавшись теперь тяжелым толчком в голове, а он стоял у письменного стола и ничего не помнил, ничего не слышал, а лишь неотвратимо падал в пустоту.

Потом мир благополучно вернулся на место, а он стоял, охваченный дрожью, и с сожалением думал, как много вечеров провел за работой, сколько долгих часов отнял у Мэри-Джо, ожидавшей его в одиночестве в большом, но бездетном доме. Он представил, как она терпеливо ждет его — одинокая женщина, сделавшаяся совсем маленькой в огромной гостиной, терпеливо ожидающая своего мужа, ведь тот обязательно придет, должен прийти, потому что он всегда приходит домой.

«У меня плохо с сердцем? Или это удар?» — размышлял он

Но что бы с ним ни случилось, он сумел разглядеть конец света в посетившей его клубящейся тьме. И, как для пророка, спускающегося с горы, казавшееся прежде крайне важным вдруг утратило значение, а давно отступившее в самые дальние уголки сознания нахлынуло на него беззвучной волной. Его снедало ужасное беспокойство, словно ему необходимо было завершить какое-то срочное дело до того, как…

Как — что? Он не позволил себе завершить эту мысль. Он лишь прошагал через большую комнату, полную целеустремленных молодых людей, стремившихся продемонстрировать, что остаются на работе дольше, чем сам начальник. Он заметил, с каким облегчением все вздохнули, потому что теперь им не придется проводить еще один бесконечный вечер на работе, — заметил, но не придал этому значения. Вышел в ночь, сел в машину и поехал домой сквозь тонкую пелену дождя, которая создавала приятную иллюзию, будто весь мир существует в некотором отдалении от окон машины.

«Дети, должно быть, наверху», — подумал он. Никто не выбежал к дверям его встречать. Дети, прелестные создания, — мальчик и девочка — были вдвое ниже его ростом, но имели вдвое больше энергии. Они всегда спускались по лестнице так, словно неслись с горы на лыжах, и любили покой не больше, чем птичка колибри. До его слуха доносились их шаги наверху — легкие быстрые шаги. Они не вышли его встречать, потому что, в конце-то концов, в жизни существует много гораздо более важных вещей, чем всякие там отцы. Улыбнувшись, он поставил кейс и прошел на кухню.

Вид у Мэри-Джо был расстроенный и недовольный. Он мгновенно понял, что она сегодня плакала.

— Что случилось?

— Ничего, — ответила она, потому что всегда отвечала «ничего».

Он знал — через минуту она сама все расскажет. Она всегда обо всем рассказывала, и иногда в ожидании этого он чувствовал нетерпение. Теперь же, глядя, как она молча ходит от стола к столу, от буфета к плите, готовя очередной превосходный обед, он понял, что жена не собирается ничего объяснять. Почувствовав себя неуютно, он начал строить догадки.

— Ты слишком много трудишься, — сказал он. — Я же говорю, давай наймем горничную или кухарку. Мы вполне можем себе это позволить.

Мэри-Джо лишь слабо улыбнулась:

— Я не хочу, чтобы на кухне болтался посторонний, — ответила она. — Кажется, мы закрыли эту тему уже много лет назад. Как у тебя дела на работе? Трудный был день?

Марк чуть было не рассказал ей о странных провалах в памяти, но вовремя спохватился. К этому следует подойти осторожно. Мэри-Джо, в своем теперешнем подавленном состоянии, вряд ли сможет правильно все воспринять.

— Нет, не очень. Закончил сегодня пораньше.

— Знаю. Я рада.

Но в ее голосе не слышалось особой радости. Это вызвало у него легкое раздражение, задело чувства. Но вместо того, чтобы растравлять свои раны, он лишь отметил эти чувства, словно изучая себя со стороны. Важная фигура, человек, который всего добился сам, дома превращается в маленького мальчика, которого легко обидеть не только словом, но и всего лишь недолгой заминкой в разговоре. Чувствительный, какой же ты чувствительный, усмехнулся он. На мгновение ему показалось даже, будто он рассматривает себя с расстояния в несколько дюймов и видит изумленное выражение собственного лица.

— Извини, — сказала Мэри-Джо, открывая дверцу буфета.

Он отступил, чтобы не мешать, и она достала кастрюлю-скороварку.

— У нас закончились картофельные хлопья, поэтому придется готовить по старинке. — Она положила очищенную картошку в кастрюлю.

— Дети сегодня что-то очень тихие, — заметил он. — Не знаешь, чем они занимаются?

Мэри-Джо недоуменно взглянула на него.

— Они не вышли меня встречать. Я, конечно, не возражаю, у них, само собой, куча важных дел.

— Марк, — произнесла Мэри-Джо.

— Ну да, ну да, ты видишь меня насквозь. Я все-таки немного обижен. Пойду, посмотрю почту.

И с этими словами он вышел из кухни.

Он услышал, как за его спиной Мэри-Джо снова принялась плакать. Он бы не стал расстраиваться по таким пустякам, но Мэри-Джо легко и часто ударялась в слезы.

Пройдя в гостиную, он очень удивился при виде мебели. Он ожидал увидеть зеленый диван и кресло, купленные в «Дезерт Индастрис», однако его смутили как сами размеры комнаты, так и подобранная со вкусом антикварная мебель, выглядевшая явно не к месту. Потом его мысли дали крутой поворот, и он вспомнил, что старый зеленый диван и кресло стоят в комнате уже пятнадцать лет, с тех пор, как они с Мэри-Джо поженились. И почему я решил, что они должны находиться в гостиной?

Эти размышления вновь обеспокоили его, к тому же он думал найти почту в гостиной, а ведь Мэри-Джо уже много лет приносила всю корреспонденцию на его письменный стол.

Он прошел в свой кабинет и стал просматривать почту, как вдруг краем глаза заметил, что одно из окон до половины загорожено чем-то большим, черным, массивным. Он посмотрел туда: на столе с колесиками, какие бывают в моргах, стоял довольно простой с виду гроб.

— Мэри-Джо, — позвал он. — Мэри-Джо!

Та с испуганным видом вошла в кабинет.

— Да?

— Почему в моем кабинете гроб? — спросил он.

— Гроб? — переспросила она.

— Там, у окна, Мэри-Джо. Как он сюда попал?

Она заволновалась.

— Пожалуйста, не трогай его.

— Почему?

— Мне даже подумать страшно, что ты к нему прикоснешься. Я разрешила оставить его здесь на несколько часов, но, похоже, он простоит здесь всю ночь.

Ее явно мучила одна только мысль о том, что в доме находится гроб.

— Но кто его сюда принес? И почему именно к нам? Мы ведь не на рынке. Или гробы продают теперь на вечеринках, как какие-нибудь побрякушки?

— Звонил епископ и попросил, чтобы я… чтобы я разрешила оставить его здесь до завтрашних похорон. Он сказал, что некому пойти и отпереть церковь, поэтому не могли бы мы подержать его у себя несколько часов…

Ему пришло в голову, что гроб, предназначенный для похорон, вряд ли так просто разрешили бы вынести из морга, разве что вместе с содержимым.

— Мэри-Джо, а в нем есть тело?

Она кивнула, с ее ресниц скатилась слеза. Он был поражен и не скрывал этого.

— Они принесли сюда труп в гробу, зная, что ты и дети весь день будете дома?

Закрыв лицо руками, она выбежала из комнаты и бросилась наверх.

Марк за ней не пошел. Он остался в кабинете, с отвращением разглядывая гроб. У них, по крайней мере, хватило ума его закрыть. Но ведь это гроб!

Он подошел к телефону, стоявшему на письменном столе, и набрал номер епископа.

— Его нет. — Жену епископа, казалось, рассердил его звонок.

— Он должен сегодня же вечером забрать труп из моего дома. Это ни в какие ворота не лезет!

— Я не знаю, по какому телефону искать мужа. Он ведь доктор, брат Тэпуорт, и сейчас в больнице, делает операцию. И я никак не могу все это с ним обсудить.

— И что мне теперь прикажете делать?

Она вспылила:

— Да что хотите! Хоть выставьте гроб на улицу, если вам от этого станет легче! Подумаешь, у бедняги будет еще одним несчастьем больше!

— Отсюда следует другой вопрос: кто он такой и почему его собственная семья…

— У него нет семьи, брат Тэпуорт. И денег тоже нет. Я уверена, он сожалеет о том, что ему пришлось умереть, находясь под нашей опекой, но мы просто подумали, что, хотя в этом мире у него не было друзей, возможно, кто-то не откажется проявить к нему крупицу доброты, когда он соберется этот мир покинуть.

Ее было не переговорить, и Марку пришлось смириться с тем, что все попытки избавиться от гроба нынче вечером обречены на провал.

— Но чтобы завтра его здесь не было! — сказал он.

Разговор закончился без взаимных любезностей.

Марк сидел в кресле, злобно уставившись на гроб. По пути домой он беспокоился о своем здоровье, а дома обнаружил гроб. Что ж, по крайней мере, теперь понятно, почему Мэри-Джо так расстроена. Он слышал, как наверху ссорятся дети. Нет уж, пусть ими займется Мэри-Джо! Проблемы с детьми, по крайней мере, отвлекут ее от мыслей об этом ящике.

А он два часа сидел и смотрел на гроб. Он не обедал и даже не заметил, как Мэри-Джо спустилась вниз, достала из скороварки сгоревшую картошку, выбросила ее в мусорный мешок, легла на диван в гостиной и заплакала. Он рассматривал рисунок дерева — тонкие нежные прожилки, будто оплетающие гроб неяркими язычками пламени. Ему вспоминалось, как в пять лет он иногда дремал в самодельной спальне, устроенной за фанерной перегородкой в маленьком домике родителей. И как проводил много бессонных часов, разглядывая прожилки дерева. Тогда ему удавалось увидеть в них разные фигуры — облака, лица, битвы, чудовищ. Но рисунок прожилок древесины гроба казался куда более запутанным и в то же время куда более простым. Карта автодорог на крышке. Точный чертеж, представляющий распад тела. График в ногах кровати пациента, бессмысленный для него самого, но для опытного взгляда врача — несомненное предсказание близкой смерти. Марк вскользь подумал о епископе: сейчас тот оперирует другого человека, который вполне может окончить свои дни в точно таком же ящике.

Наконец у него стало резать в глазах, он посмотрел на часы и устыдился, что в один из редких вечеров, когда ему удалось пораньше вернуться домой, он столько времени провел, запершись в кабинете.

Он хотел встать, найти Мэри-Джо и отвести ее в постель. Но вместо этого приблизился к гробу и провел руками по деревянной крышке, напоминавшей на ощупь стеклянную, таким гладким был покрывавший ее лак. Живое дерево как будто старались защитить от человеческого прикосновения. Но ведь дерево не живое, верно? Его опускают в землю, и там оно гниет, как и человеческое тело. Хотя лак, возможно, поможет ему продержаться немного дольше.

Марк принялся размышлять, сохранится ли труп, если его тоже покрыть лаком? «Тогда мы и египтян за пояс заткнем», — подумал он.

— Не надо, — раздался хрипловатый голос.

В дверях стояла Мэри-Джо — ее глаза покраснели, лицо опухло.

— Не надо — что? — переспросил Марк

Она молча посмотрела на его руки. К своему удивлению, Марк заметил, что большими пальцами держит снизу крышку гроба, словно собираясь ее поднять.

— Я вовсе не собирался его открывать, — сказал он.

— Пойдем наверх, — сказала Мэри-Джо.

— Дети уже спят?

То был абсолютно невинный вопрос, но лицо Мэри-Джо внезапно исказилось от боли, гнева и горя.

— Дети? — спросила она. — О чем ты говоришь? И почему именно сегодня?

Удивленный, он выпрямился, опираясь на крышку гроба. Столик на колесиках чуть отъехал в сторону.

— У нас нет детей, — сказала она.

И Марк с ужасом осознал, что она права. После второго выкидыша ей перевязали трубы, потому что последующая беременность стала бы для нее смертельно опасной. Детей у них не было никогда, и это мучило ее многие годы. Только благодаря терпению Марка и его поддержке ей все это время удавалось избегать больницы. Но когда он вернулся сегодня домой… Он попытался вспомнить, что за звуки он услышал, едва переступив порог. Без сомнения, он услышал, как по лестнице бегают дети. Без сомнения.

— Я неважно себя чувствую, — сказал он.

— Если это шутка, то не смешная.

— Нет, не шутка… Это…

И опять он не смог, не смог рассказать о странных провалах в памяти, которые случились с ним на работе, хотя не сомневался: с ним что-то не так. У них в доме никогда не было детей. Марк строго-настрого запретил братьям и сестрам приводить детей к бедняжке Мэри-Джо, она так тяжко воспринимала свое… как там называется это в Ветхом Завете? Свое бесплодие.

А он весь вечер говорил про детей.

— Милая, мне так жаль, — сказал он, стараясь говорить как можно сердечней.

— Мне тоже, — ответила она и пошла наверх.

«Конечно, она на меня не сердится, — подумал Марк. — Конечно, она понимает — со мной что-то не так. Конечно, она меня простит».

Но, поднимаясь по лестнице следом за женой и снимая на ходу рубашку, он опять услышал детский голосок:

— Мамочка, я пить хочу.

Голосок звучал жалобно, как и должен звучать у счастливого ребенка, отлично знающего, что его любят. Марк развернулся на лестничной площадке и заметил, что Мэри-Джо направилась в детскую спальню со стаканом воды в руке. Он не придал этому особого значения: дети всегда требуют к себе много внимания, когда укладываются спать.

Дети. Конечно, у них есть дети. Вот что не давало ему покоя на работе, вот из-за чего он стремился поскорее вернуться домой. Они всегда хотели иметь детей, и дети у них были. С. Марк Тэпуорт всегда добивался того, чего хотел.

— Уснули, наконец, — устало произнесла Мэри-Джо, входя в спальню.

Несмотря на усталый тон, по ее поцелую Марк понял: она хочет заняться любовью. Он не придавал слишком большого значения сексу. Пусть читатели «Ридерз Дайджест» заботятся о том, как бы сделать свою сексуальную жизнь более богатой и разнообразной, — так он всегда повторял. Для него секс был приятным, но далеко не самым приятным занятием в жизни. Всего лишь одна из множества нитей, связывавших его с Мэри-Джо. Сегодня, однако, он чувствовал беспокойство и тревогу. Не потому, что сомневался в своих возможностях, ведь он никогда не страдал импотенцией, разве что лежа с высокой температурой, когда ему было все равно не до секса. Его встревожило просто отсутствие интереса к таким делам.

Нельзя сказать, чтобы у него начисто пропал интерес к сексу, он просто выполнял привычные движения, которые проделывал уже тысячу раз, но теперь все происходящее казалось бессмысленным и сильно смахивало на тисканье на заднем сиденье автомобиля. Его смутило, что обычное поглаживание способно вызвать у него столь сильное волнение. Поэтому, услышав детский плач, он почти вздохнул с облегчением. В другое время он велел бы жене не обращать внимания, захотел бы продолжать заниматься любовью. Но теперь он накинул халат и пошел в детскую, чтобы успокоить ребенка.

Но детской не было.

В их доме не было. Он думал, что направляется в комнату, созданную их надеждами, где есть детская кроватка, пеленальный столик, комод с бельем, игрушки на колесиках, обои с веселым рисунком. Такая комната существовала много лет назад в маленьком домике в Сэнди, а не здесь, не в Федерал Хайтс. Не в этом доме с восхитительным видом на Солт-Лейк-Сити, с роскошным убранством и удобной планировкой, говорящем о хорошем вкусе, кричащем в полный голос о достатке и богатстве и еле слышно шепчущем об одиночестве и тоске. Марк прислонился к стене. Детей у них нет. Нет детей. А в его ушах все отдавался эхом детский плач.

В дверях спальни стояла Мэри-Джо, голая, прикрываясь ночной рубашкой.

— Марк, — проговорила она, — мне страшно.

— Мне тоже, — сказал он.

Но она не стала задавать вопросов, он надел пижаму, и они легли. И, лежа в темноте без сна, прислушиваясь к чуть прерывистому дыханию жены, он осознал, что не придает происходящему слишком большого значения. Он сходит с ума, но это его почти не тревожит. Он подумал, что стоит, наверное, помолиться, но ведь он не молился уже много лет. Разумеется, не следует рассказывать каждому встречному-поперечному, что ты утратил веру, — по крайней мере, в этом городе, где считается хорошим тоном быть мормоном-активистом. Но Бог ему здесь не поможет, он хорошо понимал. Не поможет ему и Мэри-Джо, потому что сейчас, вместо того, чтобы проявить свои обычные силу и стойкость, она, по собственному признанию, испугалась.

«Что ж, я тоже боюсь», — подумал Марк.

В темноте он погладил жену по щеке, замечая, что морщинок у глаз прибавилось. Он понял, что она испугалась вовсе не его непонятной болезни, а того, что за этой болезнью стоит: старения, дряхлости, неминуемой разлуки. Он вспомнил о гробу внизу, в кабинете, как будто сама смерть стояла там на страже и ждала, когда же он даст согласие. На короткий миг он вознегодовал на тех, кто привел смерть в его дом, кто так навязчиво вторгся в их жизнь, но уже через секунду эти чувства исчезли. Ему стали безразличны и гроб, и странные провалы в памяти, и вообще все на свете.

«Я спокоен, — подумал он, засыпая. — Я спокоен, но быть спокойным не так уж приятно».


— Марк, — говорила Мэри-Джо, стараясь разбудить его, — Марк, ты проспал.

Он открыл глаза, пробормотал невнятно, чтобы она перестала его трясти, повернулся на другой бок и снова заснул.

— Марк, — не унималась Мэри-Джо.

— Я устал, — попытался сказать он в свое оправдание.

— Я знаю, — ответила она. — Потому до сих пор и не будила тебя. Но только что позвонили с работы. Там что-то случилось, ты срочно нужен.

— Они и воду в туалете спустить не могут без посторонней помощи.

— Марк, не надо грубить, — сказала Мэри-Джо. — Я даже не разрешила детям поцеловать тебя на прощанье перед уходом в школу, чтобы не разбудить. Они очень расстроились.

— У нас славные ребятишки.

— Марк, тебя ждут на работе.

Марк закрыл глаза и медленно по слогам произнес:

— Скажи им, как следует объясни, что я приду только тогда, когда посчитаю нужным. А если они не смогут справиться сами, я уволю их всех к чертовой матери за некомпетентность.

Секунду Мэри-Джо молчала.

— Марк, я не могу такое сказать.

— Ты скажешь это слово в слово. А я устал. Мне надо отдохнуть. У меня что-то неладно с головой.

И тут он ясно вспомнил все вчерашние иллюзии, включая и ту, что касалась детей.

— У нас нет детей, — сказал он.

Она уставилась на него широко раскрытыми глазами.

— Что ты хочешь этим сказать?

Он чуть было не сорвался на крик. Чуть не заорал на нее в полный голос, требуя объяснить, что происходит, требуя, наконец, сказать ему правду. Но вновь навалились апатия и безразличие, и он не проронил ни слова. Он просто повернулся на другой бок и стал смотреть на занавески — они колыхались под струей воздуха из кондиционера. Мэри-Джо вскоре ушла, и снизу донеслись звуки стиральной машины, сушилки, посудомоечной машины, мусоропровода. Похоже, все это работало одновременно. Раньше он никогда не слышал такого, ведь Мэри-Джо не включала технику по вечерам и по выходным, когда он бывал дома.

В полдень он, наконец, поднялся, но принимать душ и бриться не захотел, хотя в любой другой день почувствовал бы себя отвратительно грязным без этих необходимых процедур. Он просто надел халат и спустился вниз.

Он собирался позавтракать, но вместо этого пошел в свой кабинет и открыл крышку гроба.

Разумеется, не сразу. Сперва он походил туда-сюда перед гробом, потом долго гладил его деревянную поверхность, но, наконец, поддел большими пальцами крышку и откинул.

На вид труп уже совсем окоченел. Труп мужчины, еще не очень старого, но и не слишком молодого. Волосы самого обычного цвета. Если бы не сероватый оттенок кожи, человек выглядел бы совершенно естественно и настолько типично, что Марк мог поклясться — он видел его миллион раз, просто забыл об этом. Никаких сомнений, что незнакомец и вправду мертв, — об этом свидетельствовала не дешевая атласная обивка гроба, а наклон его плеч, выступающий подбородок. Так лежать неудобно.

Марк уловил запах бальзамирующего средства.

Одной рукой он держал приоткрытую крышку, другой опирался на гроб. Его забила дрожь. Хотя то было не волнение, не страх — дрожь не имела никакого отношения к его мыслям, его сознанию. Он дрожал от холода.

Его слух что-то уловил — звук или, наоборот, отсутствие звука. Он резко обернулся, крышка гроба за его спиной захлопнулась. В дверях стояла Мэри-Джо, широко распахнув испуганные глаза. На ней было домашнее платье в оборочках.

В одно мгновение все прожитые годы исчезли, и Марк вновь увидел ее двадцатилетней, робкой, чуть неловкой девушкой, которая не переставала удивляться, в очередной раз узнавая, как в действительности устроен мир. Он ожидал, что сейчас она скажет:

— Но, Марк, ведь ты его обманул.

Она произнесла эти слова лишь однажды, но он слышал их всякий раз, заключая сделку. В этом для него и заключалась совесть, если речь шла о деловых отношениях. И этого вполне хватило, чтобы завоевать репутацию честного человека.

— Марк, — сказала она тихо, как будто пытаясь взять себя в руки, — Марк, я не смогла бы без тебя жить.

Она говорила так, словно боялась, что с ним может что-то случиться. У нее дрожали руки. Он шагнул к ней, и она двинулась навстречу, крепко прижалась к нему и всхлипнула, уткнувшись в плечо.

— Не смогла бы. Просто не смогла.

— Но тебе и не придется, — произнес он слегка удивленно.

— Просто я, — проговорила она между всхлипываниями, — не такой человек, чтобы жить в одиночестве.

— Но даже если… Если со мной что-нибудь случится, Мэри-Джо, у тебя ведь есть…

Он хотел сказать «дети». Но с этим что-то не так, верно? Они любили своих детей больше всего на свете, ни одни родители не были так счастливы, как они, когда родились эти двое. И все же он не смог сказать этого вслух.

— Что у меня есть? — спросила Мэри-Джо. — Ах, Марк, у меня ничего нет.

И тут Марк вновь вспомнил (что же такое со мной творится!), что они бездетны и что для Мэри-Джо, которая была весьма старомодна и считала материнство главным смыслом существования, их бездетность стала Божьим проклятием. После операции Марк сделался ее последней опорой, единственной поддержкой, и она постоянно беспокоилась из-за его бессмысленных, а иногда просто надуманных проблем на работе или бесконечно пересказывала ему события своих одиноких дней. Он стал для нее якорем, удерживающим ее в реальности, не позволяющим пуститься в плавание по волнам собственных страхов. Неудивительно, что бедная девочка (а в такие моменты Марк не мог думать о ней как о взрослой) так расстроилась, подумав, что Марк может умереть, а тут еще чертов гроб в доме!

«Но я не могу ей помочь, — подумал Марк. — Я просто разваливаюсь на части. Не только начинаю забывать, что было, но и вспоминаю то, чего не было. А вдруг я умру? Вдруг со мной случится удар, как это было с отцом, который умер по дороге в больницу? Что станется тогда с Мэри-Джо?»

В деньгах она не будет нуждаться. У нее останется его фирма, его страховка, она сможет окончательно расплатиться за дом, и у нее еще хватит денег, чтобы по-королевски жить на одни проценты. Но сможет ли страховая компания найти того, кто будет нежно обнимать ее, когда она начнет плакать от страха? Того, кого она сможет разбудить среди ночи, если ее станут мучить непонятные кошмары?

Ее всхлипывания перешли в икоту, она еще крепче вцепилась в мягкую ткань его халата.

«Вон как она за меня цепляется, — подумал он. — Она никогда меня не отпустит…» А потом опять нахлынула темнота, и он начал падать в пустоту, и опять ему стало все безразлично. Он даже не задумывался, есть ли в жизни что-то, о чем бы следовало переживать.

Только пальцы, цепляющиеся за него, да тяжесть, висящая на руках.

«Мне не страшно потерять весь мир, — подумал он. — Мне не страшно забыть свое прошлое. Но эти пальцы… Эта женщина. Я не могу просто сбросить с себя этот груз, потому что поднять его будет некому. Если я оставлю ее, она пропадет».

А тьма манила его, и груз, удерживавший его здесь, вызывал раздражение. Должен же быть какой-то выход. Какой-то компромисс между двумя страстными желаниями, чтобы можно было воплотить оба.

Но руки все еще крепко держали его. Мир погрузился в тишину, и эта тишина несла покой, мешали только острые, требовательные пальцы, и он закричал от отчаяния, и эхо его крика все еще звенело, когда он, наконец, открыл глаза и увидел, что Мэри-Джо стоит у стены и в ужасе смотрит на него.

— Что случилось? — прошептала она.

— Я проиграю игру, — ответил он.

Но не смог вспомнить, какую именно игру хотел выиграть.

В ту же секунду хлопнула дверь, и в дом, громко топая маленькими ножками, вбежала Эмми, пронеслась через кухню и влетела в кабинет. Она бросилась к маме и принялась громко рассказывать, как прошел день в школе, говорить о том, что за ней уже во второй раз погналась собака, а еще она, Эмми, читает лучше всех во втором классе — так сказала учительница, а Дэррел пролил молоко прямо на нее, и можно ли, пожалуйста, прямо сейчас съесть бутерброд, потому что свой она уронила в школе во время завтрака и случайно наступила на него.

Весело взглянув на Марка, Мэри-Джо подмигнула и рассмеялась.

— У Эмми, похоже, был напряженный день, правда, Марк?

Марк не смог улыбнуться. Он просто кивнул, а Мэри-Джо тем временем поправила Эмми платье и повела ее на кухню.

— Мэри-Джо, — позвал Марк. — Я хочу с тобой поговорить.

— А можно попозже? — спросила Мэри-Джо, даже не обернувшись.

Марк услышал, как щелкнула дверца буфета, как открыли крышку банки с ореховым маслом, услышал, как Эмми говорит:

— Мамочка, не мажь так густо.

Марк не мог понять, что его смущает и страшит. Эмми требовала бутерброд, вернувшись из школы, с самого первого школьного дня, а в раннем детстве ела по семь раз на дню, не набирая при этом ни грамма жира. То, что происходило сейчас на кухне, никак не могло вызвать у него сомнений, просто никак не могло. И все же он не мог успокоиться и снова позвал жену.

— Мэри-Джо, Мэри-Джо, иди сюда!

— Папа что, с ума сошел? — донесся до него приглушенный голосок Эмми.

— Нет, — ответила Мэри-Джо и вбежала в комнату

— Что случилось, дорогой? — спросила она нетерпеливо.

— Я просто хотел… Просто хотел, чтобы ты зашла ко мне на пару минут.

— Знаешь, Марк, ты просто сам не свой. Эмми после школы всегда требует к себе внимания, так уж повелось. Не стоит тебе сидеть дома без дела, Марк, ты становишься просто невозможным.

Она улыбнулась, давая понять, что не так уж сильно на него сердится, и поспешила к Эмми.

На секунду Марк почувствовал острый укол ревности оттого, что Мэри-Джо гораздо внимательнее относится к Эмми, чем к нему самому.

Но ревность быстро прошла, как и воспоминание о боли, которую причинили ему пальцы Мэри-Джо, когда та цеплялась за него. На Марка нахлынуло чувство огромного облегчения, и он больше не тревожился ни о чем, а просто подошел к гробу, который так и притягивал его, открыл крышку и заглянул внутрь.

«У бедняги словно вовсе нет лица, — подумал Марк. — Будто смерть лишает человека лица, и все становятся безымянными, незнакомыми даже самим себе».

Он провел руками по атласной обивке, прохладной и приятной на ощупь. Комната, да и весь мир вокруг вдруг словно сделались нереальными. Остались лишь Марк, гроб и мертвое тело, и Марк вдруг почувствовал, как ужасно устал и как ему жарко, словно сама жизнь была мучительным трением, вызывающим чудовищный жар. Он снял халат и пижаму, неловко вскарабкался на стул и забрался внутрь гроба, опустился на колени, потом лег. Никого внутри больше не было, не с кем было делить узкое пространство, ничто не отделяло его от прохладного атласа обивки, и он лежал, наслаждаясь прохладой, потому что трение наконец-то прекратилось, жар быстро спадал, и тогда Марк приподнялся и задвинул крышку, и наступили темнота и покой, где не было больше ни запахов, ни вкусов, ни чувств, а была лишь прохлада гладкой ткани.

— Почему закрыли крышку? — спросила малышка Эмми, крепко держа маму за руку.

— Потому что мы должны помнить не то, каким папа был с виду, — тихо говорила Мэри-Джо, тщательно подбирая слова, — а то, каким он был в жизни. Каким он был веселым, как смеялся, как любил нас.

— Но я помню, как он меня шлепал.

У Эмми был растерянный вид.

Мэри-Джо кивнула и улыбнулась, впервые за долгое время.

— Это тоже надо помнить, — сказала она и увела дочку от гроба, обратно в гостиную, где Эмми, еще не понимая всей глубины обрушившейся на нее утраты, весело вскарабкалась на колени к дедушке.

К маме подошел Дэвид, вложил свою руку в ее ладонь и крепко сжал. Он был серьезен, на лице виднелись следы слез. Он уже все понимал.

— Все будет хорошо, — сказал он.

— Да, — ответила Мэри-Джо. — Я тоже так думаю.

— Не знаю, дорогая, где ты берешь силы, чтобы держаться так стойко, — прошептала ей на ухо мать.

Слезы навернулись на глаза Мэри-Джо.

— Вовсе я не стойкая, — прошептала она в ответ. — Все ради детей. Они ведь полностью зависят от меня. Я не могу позволить себе быть слабой, когда знаю, что они смотрят на меня.

— Как было бы ужасно, — задумчиво проговорила ее мать, — если бы у вас не было детей.


Марк Тэпуорт, исполнив свою последнюю волю, лежал в гробу и слышал все, что происходит вокруг, но все это больше не удерживалось в его сознании, ибо там теперь царила лишь одна мысль — о согласии. Он достиг полного согласия со своей жизнью, со своей смертью, со всем миром и с вечным отсутствием мира. Потому что теперь есть дети.

Упражнения на дыхание

Перевод Л. Шведовой


Если бы Дейл Йоргасон не имел привычки отвлекаться на посторонние вещи, он бы ничего не заметил. Но, поднимаясь в спальню, чтобы переодеться, он заметил газетный заголовок и на время забыл о своем намерении. Он присел на ступеньку и начал читать, однако ему не удалось сосредоточиться. Он слышал все, что происходит в доме. Брайан, его двухлетний сынишка, спал наверху, тяжело дыша во сне, Колли, его жена, месила на кухне тесто и тоже тяжело дышала.

Они дышали в унисон. Резкие вздохи Брайана, доносившиеся сверху, тяжелые из-за заложенного носа, и глубокое дыхание Колли, трудившейся над тестом. Это навело Дейла на кое-какие мысли, и он совсем позабыл о газете. Он стал думать о том, часто ли такое бывает — чтобы люди так долго дышали в такт. Он стал размышлять о совпадениях.

А потом, поскольку он всегда легко отвлекался, он вспомнил, что надо переодеться, и снова пошел наверх. Когда он спустился в джинсах и свитере, предвкушая хороший баскетбольный матч на открытом воздухе (ведь уже наступила весна), Колли крикнула:

— Дейл, у меня кончилась корица!

— Куплю на обратном пути!

— Мне надо сейчас! — настаивала Колли.

— У нас ведь две машины! — прокричал Дейл в ответ и закрыл дверь.

Секунду он был недоволен собой, потому что не помог жене, но потом подумал, что уже и так опаздывает, а ей не помешает прихватить Брайана и прогуляться, она ведь совсем никуда не выходит в последнее время.

Команда, в которой он играл вместе с приятелями из «Олвис Хоум Продактс», выиграла матч, и он вернулся домой, ощущая приятную усталость.

Дома никого не было. Тесто так поднялось, что выплеснулось на стол, а несколько больших кусков оторвались и упали на пол. Колли, похоже, не было уже давно.

«Интересно, почему она задержалась», — подумал Дейл.

Потом позвонили из полиции, и он перестал удивляться. Колли то и дело по невнимательности пропускала знак «стоп».


На похоронах было много народу, потому что у Дейла была большая семья, а на работе к нему хорошо относились. Он сидел между своими родителями и родителями Колли. Монотонно звучали речи, и Дейл, который так легко отвлекался, думал о том, что из всех скорбевших лишь несколько человек по-настоящему горюют. Немногие хорошо знали Колли: она всегда избегала общественных собраний и увеселений. Она проводила все время дома с Брайаном, отлично вела домашнее хозяйство, читала книги и была, в общем-то, одинока. Большинство пришли на похороны ради Дейла, чтобы его поддержать.

«Ощущаю ли я эту поддержку?» — спрашивал он себя. От друзей — нет, они немногое могли сказать, и чувствовали себя смущенными и растерянными. Лишь его отец сумел сразу выбрать верный тон, он просто обнял Дейла и стал говорить о чем угодно, только не о его погибших жене и сыне, которые так искалечились в автокатастрофе, что гроб не открыли. Он говорил, как летом они отправятся порыбачить на Верхнее озеро, о негодяях из «Континентал Хардуэр», считающих, будто шестидесятипятилетний возраст выхода на пенсию должен распространяться и на президента компании, говорил обо всем подряд. Но это было как раз то, что нужно. Разговор отвлекал Дейла от мыслей о горе.

Теперь он стал размышлять о том, был ли он для Колли хорошим мужем. Действительно ли она была счастлива, проводя целые дни дома, как наседка? Он старался вытащить ее куда-нибудь, пытался знакомить с новыми людьми, но она сопротивлялась этим попыткам. И, в конце концов, он задал себе вопрос, а знал ли он вообще свою жену, — но так и не смог найти точного ответа. А Брайана он вообще не знал. Мальчик был умненьким и шустрым, в том возрасте, когда другие дети еще с трудом произносят отдельные слова, он уже выдавал целые фразы. Но разве они с Дейлом могли о чем-то поговорить?

Брайан дружил лишь с мамой, а Колли дружила лишь с Брайаном. В чем-то это напоминало дыхание в унисон — в тот, последний раз, когда он слышал, как они дышат так, словно даже их тела существовали в гармонии друг с другом. Дейлу делалось немного легче при мысли о том, что и свой последний вдох они сделали вместе, гармония продолжалась до самой могилы. Теперь их в полной гармонии опустят в землю в одном гробу, бок о бок, так, как они проводили все время с рождения Брайана.

Дейла опять охватила тоска. Он удивился, потому что ему казалось, он уже выплакал все слезы, но, как выяснилось, в запасе ждали еще целые потоки. Он не знал, отчего плачет: оттого, что ему не хочется возвращаться в пустой дом, или оттого, что он всегда жил как бы в стороне от своей семьи. Может, этот гроб в какой-то мере олицетворял отношения, давно сложившиеся между ними? Такие мысли показались Дейлу никчемными, и он позволил себе отвлечься. Он позволил себе заметить, что его родители тоже дышат в унисон.

Они дышали тихо, еле слышно, но Дейл все равно заметил и оглянулся на них. Он смотрел, как одновременно поднимается грудь у обоих. Это слегка разозлило его: неужели дыхание в такт встречается так часто?

Он стал присматриваться к остальным, но родители Колли дышали каждый сам по себе, да и дыхание самого Дейла подчинялось собственному ритму. Потом на Дейла посмотрела мать, улыбнулась, кивнула, словно желая передать ему что-то без слов. Дейл не очень хорошо разбирался в бессловесных посланиях. Многозначительное молчание и полные особого смысла взгляды всегда ставили его в тупик. В такие моменты ему хотелось проверить, застегнута ли у него ширинка. Вот, опять отвлекся и перестал думать о том, кто как дышит.

Он не вспоминал об этом до самого аэропорта, где самолет задержали на целый час из-за технических неполадок в Лос-Анджелесе. С родителями ему было не о чем говорить, даже болтовня отца перестала его занимать, и они почти все время молчали, как, впрочем, и большинство пассажиров. Рядом с ними молча сидели стюардесса с летчиком, тоже ожидая, когда же прилетит самолет.

В таком глубоком молчании Дейл заметил, что его отец и летчик, сидевшие нога за ногу, покачивают носком в такт. Потом прислушался и уловил отчетливые звуки, наполнившие весь огромный зал ожидания, — ритмичный шелест голосов многих пассажиров, вдыхавших и выдыхавших одновременно. Отец и мать Дейла, и летчик, и стюардесса, и еще целая толпа пассажиров — все они дышали в унисон. Дейл начал терять терпение. Ну как такое возможно? Брайан и Колли — сын и мать, родители Дейла прожили бок о бок многие годы. Но как получается, что половина собравшихся в огромном зале ожидания дышат друг с другом в такт?

Он заговорил об этом с отцом.

— Странно, конечно, но, вероятно, ты прав, — заметил отец, которого весьма позабавило необычное открытие.

Отец Дейла вообще любил все из ряда вон выходящее.

А потом ритмичное дыхание сбилось, к самому окну подкатил самолет, люди зашевелились, поспешили на посадку, хотя по расписанию посадка уже полчаса как должна была закончиться.

Во время приземления в Лос-Анджелесе самолет разбился. Из пассажиров выжила половина. Однако весь экипаж, многие пассажиры, включая и родителей Дейла, погибли, когда самолет врезался в землю.

И тогда Дейл догадался, что ритмичное дыхание — не совпадение и не результат особой близости между людьми. Оно — предвестие скорой смерти. Люди дышат в такт друг с другом, потому что и последний вздох совсем скоро сделают вместе.

Он не стал никому рассказывать о своем открытии, но стоило ему отвлечься, как он принимался об этом размышлять. По крайней мере, лучше размышлять об этом, нежели сосредоточиваться на мысли, что теперь он остался один-одинешенек, хотя семья всегда значила для него очень много. Что никого из людей, с которыми он мог быть самим собой, больше нет. И нигде в мире он уже не будет чувствовать себя свободно.

Гораздо легче думать о том, не сможет ли он использовать свое открытие, чтобы спасать людей. Следуя по одному и тому же бесконечному замкнутому кругу, он часто размышлял: если еще когда-нибудь он заметит такую странность, он сможет предупредить людей и спасти. Но если бы я мог их спасти, разве дышали бы они тогда в унисон?

«Если бы я предупредил родителей, они полетели бы другим рейсом, — размышлял он, — и не погибли бы, а значит, не дышали бы в такт, и тогда я не смог бы их предупредить, и они бы не полетели другим рейсом, и тогда погибли бы, и дышали бы в унисон, поэтому я бы это заметил и смог бы их предупредить…»

Эти размышления занимали Дейла куда больше, чем любые другие мысли, когда-либо приходившие ему в голову, поэтому он не так легко отвлекался от подобных умозаключений. Это стало сказываться на его работе. Он работал медленнее, стал допускать ошибки, потому что был слишком поглощен тем, как дышат окружающие — секретари и прочие работники компании. Он ждал решающей минуты, когда они начнут дышать в унисон.

Он обедал один в ресторане, когда вновь услышал дыхание в такт. Все вдыхали и выдыхали абсолютно синхронно, дыхание в унисон доноситесь от каждого столика. Несколько минут он прислушивался, чтобы убедиться, что не ошибся, потом быстро встал и вышел. Он не стал задерживаться, чтобы расплатиться, поскольку все люди за столиками, до самого выхода, дышали в унисон.

Само собой, метрдотель был недоволен, что посетитель ушел, не расплатившись.

— Стоите! Вы не заплатили! — закричал он, выходя вслед за Дейлом на улицу.

Дейл не остановился.

Он не знал, как далеко от ресторана надо отойти, чтобы избежать опасности, угрожавшей всем посетителям. Оказалось, у него просто не было выбора: метрдотель остановил его всего в нескольких шагах от ресторана и попытался затащить обратно, но Дейл отчаянно сопротивлялся.

— Вы не можете так просто уйти! Вы должны заплатить! Что вы себе позволяете?

— Я не могу вернуться, — воскликнул Дейл. — Давайте я заплачу. Заплачу прямо сейчас!

Он уже стал дрожащими пальцами открывать бумажник, когда взрыв огромной силы швырнул наземь и его, и метрдотеля. Из ресторана вырвалось пламя, послышался крик, и здание рухнуло. Невероятно, чтобы кто-то из находившихся внутри мог остаться в живых.

Метрдотель, поднявшись, в ужасе смотрел на Дейла, и по взгляду этого человека было видно, что ему медленно открывается истина.

— Вы знали! — произнес он. — Вы знали!


В суде Дейла оправдали — последовали телефонные звонки от радикально настроенной группы, выявились факты покупки большого количества взрывчатых веществ в нескольких штатах, и другие люди были обвинены в этом преступлении и приговорены. Многое из сказанного во время суда, однако, убедило и самого Дейла, и нескольких психиатров в том, что у него серьезные проблемы со здоровьем. Он добровольно отправился в заведение, где доктор Говард Рамминг много часов беседовал с ним, пытаясь понять природу его безумия, его зацикленность на дыхании как предвестнике близкой смерти.

— В общем-то, я нормален, не правда ли, доктор? — то и дело спрашивал Дейл.

— А что такое нормальность? Кто из нас нормален? Откуда мне знать? — вновь и вновь отвечал доктор.

Вскоре Дейл понял, что психиатрическая больница — не самое плохое место на земле. Частное заведение, на содержание которого тратится немало денег. Большинство пациентов поступили туда по доброй воле, значит, тамошние условия должны были соответствовать самым высоким требованиям. Именно поэтому Дейл был чрезвычайно благодарен отцу за доставшееся ему по наследству состояние. В больнице он чувствовал себя в полной безопасности, единственным связующим звеном с окружающим миром там служило телевидение.

Постепенно, встречая в больнице самых разных людей и привязываясь к ним, Дейл начал приходить в себя, его навязчивая идея мало-помалу бледнела, и он перестал внимательно прислушиваться ко вдохам и выдохам, к звукам чужого дыхания, в попытках уловить общий ритм. Постепенно он стал прежним Дейлом, который легко отвлекался.

— Доктор, я почти излечился, — заявил он однажды во время игры в трик-трак.

— Я знаю, Дейл, — вздохнул доктор. — Должен признаться, я разочарован. Не потому, что ты выздоровел, пойми меня правильно. Просто ты стал для меня глотком чистого воздуха, свежим ветерком, уж извини за выражение.

Они оба посмеялись.

— Я так устал от пожилых дам, страдающих модными нервными срывами.

Дейл проиграл — кости были не на его стороне. Но он принял поражение спокойно, зная, что в следующий раз выиграет — как выигрывал почти всегда. Потом они с доктором Раммингом встали из-за стола и прошли в ту часть рекреационного зала, где стоял телевизор. Программу прервали из-за какого-то срочного сообщения, и смотревшие телевизор люди были явно взволнованы. Новости смотреть в больнице не разрешалось, прорваться сюда могли только экстренные выпуски.

Доктор Рамминг уже собрался выключить телевизор, как вдруг услышал, о чем именно говорят с экрана:

— …со спутников, способных уничтожить все крупные города Соединенных Штатов. Президенту предоставили список пятидесяти четырех городов, которые являются целями выведенных на орбиту ракет. Одна цель из списка будет уничтожена немедленно, сказано в заявлении, чтобы продемонстрировать, что угроза серьезна и будет приведена в исполнение. Об этом уже сообщили силам гражданской обороны, и жители пятидесяти четырех городов должны подготовиться к немедленной эвакуации.

Потом последовала обычная череда специальных сообщений, анализ ситуации, но было видно, что сами журналисты сильно напуганы.

Дейл, однако, не мог сосредоточиться на передаче: его внимание привлекло нечто другое, куда более важное и срочное. Все вокруг, включая самого Дейла, дышали в унисон. Он попытался выбиться из общего ритма, и не смог.

«Это от страха, — подумал Дейл. — Из-за этой передачи мне стало казаться, что я опять слышу слитное дыхание».

На экране, прервав вещание, появился диктор новостей Денвера.

— Дамы и господа, Денвер является одной из потенциальных целей ракетных ударов. По указанию городских властей сообщаем, что немедленно начинается плановая эвакуация. Следуя правилам уличного движения, выезжайте из города в восточном направлении, если вы живете в следующих районах…

Диктор замолчал и, тяжело дыша, стал слушать то, о чем ему говорили в наушники.

Диктор дышал точно в такт со всеми собравшимися перед телевизором людьми.

— Дейл, — окликнул доктор Рамминг.

Дейл продолжал дышать, чувствуя, как смерть нависла над ним, угрожая с неба.

— Дейл, ты слышишь, как мы дышим?

Он слышал.

Диктор заговорил вновь.

— Денвер стал первой целью. Ракеты уже выпущены. Пожалуйста, уезжайте немедленно. Не задерживайтесь ни в коем случае. Согласно оценкам, у нас в запасе менее трех минут. О боже!

И, тяжело дыша, он вскочил с кресла и скрылся из поля зрения камеры. На станции никто не стал выключать телеоборудование — на экране все еще был виден отдел местных новостей, пустые стулья, столы, карта погоды.

— Мы не сможем спастись, — обратился доктор Рамминг к тем, кто был в комнате. — Мы в самом центре Денвера. Единственный выход — лечь на пол. Постарайтесь укрыться под столами и стульями.

Все в комнате, объятые ужасом, подчинились его властному голосу.

— Вот и вылечился, — запинаясь, проговорил Дейл. Рамминг изобразил подобие улыбки. Они легли рядом, в центре комнаты, предоставив остальным укрытия под столами, потому что знали — от этого все равно никакого толка.

— Тебе здесь не место, — сказал Рамминг. — Никогда в жизни не встречал более нормального человека.

А Дейл уже снова отвлекся. Перед лицом надвигающейся смерти он почему-то стал думать о Колли и Брайане, о том, как они лежат в гробу. Он ясно представил, как бешеным порывом ветра гроб вырвет из земли, как ослепительно белый взрыв, который скоро расколет небо, испепелит его в прах.

«Падет, наконец, последняя разделяющая нас граница, и я снова буду с ними, — подумал Дейл, — мы снова будем вместе, так близко, как только возможно».

Он вспомнил, как Брайан учился ходить и, падая, плакал, а Колли говорила: «Не надо каждый раз его поднимать. Иначе он будет думать, что плачем можно добиться всего, чего угодно».

И вот Дейл целых три дня слушал, как Брайан без конца плачет, и ни разу не протянул мальчику руки, чтобы помочь подняться. Ходить Брайан научился быстро. Но теперь Дейла внезапно охватило непреодолимое желание взять мальчика на руки, чтобы тот уткнулся красным от слез личиком ему в плечо, и сказать: «Не плачь, все хорошо, папа тебе поможет».

— Все хорошо, не плачь, папа тебе поможет, — произнес Дейл вслух.

А потом вспыхнул белый свет, такой яркий, что его было видно сквозь стены, как сквозь оконное стекло, да и стен больше не существовало, и все люди перестали дышать — но прежде, чем навсегда лишиться голосов, невольно закричали последним криком, чтобы потом умолкнуть навеки. Их голоса подхватил стремительный ветер, он вырвал из каждой глотки идеально гармоничные звуки и понес их вверх — туда, где в небе собирались облака над местом, где когда-то был Денвер.

И в последнюю секунду, когда из его легких вырвался крик, а глаза от нахлынувшего жара выплеснулись из орбит, Дейл осознал, что, несмотря на свой дар предвидения, единственным, кого он спас, оказался метрдотель, жизнь которого не имела для Дейла ровным счетом никакого значения.

Жиртрест

Перевод Л. Шведовой


Девушка-администратор удивилась, что он вернулся так быстро.

— Мистер Барт, очень рада вас видеть, — сказала она.

— Вы хотели сказать, что удивлены, — заметил Барт рокочущим голосом, складки жира под его подбородком заходили ходуном.

— Я очень рада.

— Сколько времени прошло? — спросил Барт.

— Три года. Как летит время.

Девушка улыбнулась, но Барт не мог не заметить выражения ужаса и отвращения, промелькнувшего на ее лице при виде его огромной туши. На работе она каждый день видела толстяков. Но Барт был особенным, и знал об этом. Он гордился тем, что не похож на остальных.

— Вот я и вернулся в жиртрест, — смеясь, произнес он. От смеха у него перехватило дыхание, он стал хватать ртом воздух, а девушка тем временем нажала на кнопку и сказала:

— Мистер Барт вернулся.

Он не стал утруждать себя поисками стула. Никакой стул его не выдержит. Поэтому он просто прислонился к стене. Стоять было нелегкой задачей, и он предпочитал ее упрощать.

Однако в Центр оздоровления доктора Андерсона он вернулся не из-за того, что страдал одышкой и любое движение доводило его до изнеможения. Он и раньше был толстым, и ему, скорее, доставляло удовольствие ощущение собственной громоздкости, впечатление, которое он производил на окружающих, заставляя их расступаться. Он жалел слегка полных людей — коротышек, не умеющих с достоинством носить свой вес. Барт же, при его росте свыше двух метров, имел способность толстеть поразительно, великолепно и восхитительно. В его распоряжении было тридцать гардеробов, и он получал огромное удовольствие, переходя от одного к другому по мере того, как росли его живот, бедра и ягодицы. Временами ему казалось, что, растолстей он еще немного, и он станет властвовать над всем, заполонит собой весь мир. А за обеденным столом он мог составить сильную конкуренцию самому Чингисхану.

Значит, сюда его привела вовсе не тучность. Просто настал такой момент, когда тучность стала помехой для других его удовольствий. Девушка, с которой он провел прошлую ночь, старалась изо всех сил, но у него так ничего и не вышло — верный знак, что настало время для обновления, перерождения и сокращения объемов.

— Я — человек, который любит удовольствия, — прохрипел он девушке-администратору, чье имя так и не потрудился запомнить.

Она улыбнулась в ответ.

— Мистер Андерсон будет здесь через минуту.

— Смешно, не правда ли, — заметил он, — что такой человек, как я, способный исполнить любое из своих желаний, так и не может достичь полного удовлетворения! — Он снова рассмеялся, хватая ртом воздух. — Почему мы с вами ни разу не переспали?

Она взглянула на него с неприкрытым раздражением.

— Вы всегда задаете этот вопрос, мистер Барт, когда приезжаете. Но, покидая нас, никогда не повторяете своего предложения.

И то правда. Когда он выходит из Центра оздоровления доктора Андерсона, эта девушка уже не кажется ему такой привлекательной.

Вошел Андерсон, безнадежно красивый, отвратительно сердечный, взял в ладони пухлую руку Барта и с энтузиазмом сжал.

— Один из лучших моих пациентов!

— Все как обычно, — сказал Барт.

— Ну разумеется, — ответил Андерсон. — Вот только цены поднялись.

— Если когда-нибудь вам придется свернуть бизнес, — сказал Барт, следуя за Андерсоном в один из внутренних кабинетов, — непременно предупредите меня заранее. Я распускаю себя до такой степени только потому, что есть вы.

— Вот как? — фыркнул Андерсон. — Нам никогда не придется свернуть бизнес.

— Не сомневаюсь — всю вашу клинику можно было бы содержать на деньги, что вы получаете от меня одного.

— Вы же платите не только за услуги. Вы оплачиваете еще и конфиденциальность. Или, скажем так, невмешательство властей.

— Сколько этих ублюдков вам приходится подкупать?

— Немного, совсем немного. Еще и благодаря тому, что многие высокопоставленные чиновники тоже пользуются нашими услугами.

— Не сомневаюсь.

— И к нам приходят не только те, кто страдает от лишнего веса. У нас есть пациенты с раком, с увечьями и просто очень старые. Вы бы удивились, узнав, кто именно прибегал к нашей помощи.

Вряд ли Барт удивился бы. Кушетка для него уже была готова — огромная и мягкая, установленная под таким углом, чтобы ему легко было с нее вставать.

— На этот раз я чуть было не женился, — сказал Барт, чтобы поддержать разговор.

Андерсон удивленно посмотрел на него.

— Но все-таки не женились?

— Конечно, нет. Снова начал толстеть, и она это не потянула.

— Вы ей рассказали?

— О том, что толстею? Это и без того видно.

— О нашей клинике, я имею в виду.

— Что я, дурак?

Андерсон явно вздохнул с облегчением.

— Нельзя допустить, чтобы среди молодых и тощих пошли про нас слухи.

— Но вообще-то я, наверное, загляну к ней еще разок после того, как отсюда выйду. Она такое со мной вытворяла, о чем многие женщины и помыслить не могут. А я чувствовал, что совсем выдохся.

Андерсон натянул на голову Барта плотную резиновую шапочку.

— Не забудьте про ключевую мысль, — напомнил он.

Ключевая мысль. Сперва Барт получал огромное удовольствие, думая о том, что его память сохранится целиком, ни единой частицы не будет утрачено. Теперь же ему стало скучно, и его прежняя радость по этому поводу показалась ему глупой, щенячьей.

А у вас есть секретное декодирующее кольцо капитана Аардварка?

Стань первым на своей улице. Единственное, в чем Барт стал первым на своей улице, — это в ранней половой зрелости. И еще первым на улице он набрал сто пятьдесят килограммов веса.

«Сколько раз я уже это проделывал? — думал он, чувствуя, как слегка покалывает кожу головы. — Семь раз. Это восьмой. Восьмой раз, а мое богатство все растет. Оно уже достигло того размера, когда может жить собственной жизнью. И так будет всегда», — размышлял он с удовольствием.

Он всегда будет садиться за вечернюю трапезу, не мучаясь сомнениями, не ограничивая себя ни в чем.

— Опасно набирать такой вес, — сказала как-то раз Линетта. — Может случиться сердечный приступ.

Барт же беспокоился лишь о геморрое и импотенции. Первое — досадная неприятность, но второе делало жизнь невыносимой и вновь привело его в клинику Андерсона.

Ключевая мысль. О чем бы таком подумать?

О Линетте — как она стоит обнаженная на краю утеса, а вокруг бушует ветер. Она играет со смертью, и это восторгает его, он почти хочет, чтобы она проиграла.

Она презирала любые осторожности. Они стали для нее такими же путами, как одежда, — путами, которые следует сбросить. Однажды она уговорила его поиграть в пятнашки на стройке, и они в кромешной тьме бегали по строительным лесам и балкам, пока не пришла полиция и не выгнала их вон. Тогда Барт все еще был стройным после последнего посещения Андерсона. Но сейчас он вспоминал вовсе не то, как Линетта бегала по стройке. Он думал о другой Линетте, хрупкой и прекрасной, стоящей на краю высокого утеса, где ветер того и гляди подхватит ее и разобьет о прибрежные скалы.

«И даже в этом есть свое наслаждение, — размышлял Барт. — Наслаждение в том, чтобы насладиться заслуженным горем».

Вдруг покалывание прекратилось. Вернулся Андерсон.

— Уже все? — спросил Барт.

— Мы усовершенствовали процесс.

Андерсон аккуратно стянул с головы Барта резиновую шапочку и помог громоздкому толстяку подняться с кушетки.

— Не могу понять, что в этом противозаконного, — заметил Барт. — Все так просто.

— Что вы, причины для запрета таких процедур существуют. Контроль за численностью населения и тому подобное. В этом ведь есть толика бессмертия. Но главное — очень многие испытывают к таким процедурам сильное отвращение. Им трудно с ними смириться. Вы — человек редкого мужества.

«Дело вовсе не в мужестве, — подумал Барт. — А в удовольствии».

Ему не терпелось увидеть результат собственными глазами, и долго ждать не пришлось.

— Мистер Барт, познакомьтесь, это мистер Барт.

У него чуть не разорвалось сердце при виде собственного тела — вновь молодого, сильного и красивого — такого, каким оно давно уже не бывало. В комнату ввели, несомненно, его самого, только с плоским твердым животом, крепкими мускулистыми, но стройными бедрами, которые нигде не терлись друг о друга. В комнату, разумеется, его ввели обнаженным, Барт сам настоял на этом.

Он попытался вспомнить, как все было в прошлый раз. Тогда он сам вошел сюда из испытательной комнаты и увидел перед собой невероятно толстого человека, который, как подсказала память, и был им самим. Барту припомнилось, что это было двойным удовольствием — любоваться на гору жира, в которую он сам себя превратил, в то же время сознавая, что сам он обитает теперь в другом, молодом и прекрасном теле.

— Подойди, — сказал Барт, и его голос прозвучал эхом голоса, раздавшегося в прошлый раз, когда те же самые слова произнес другой Барт.

И точно так же, как и тот, другой, Барт, он прикоснулся к обнаженному телу юного Барта, погладил великолепную гладкую кожу и обнял его.

И молодой Барт тоже его обнял, потому что так уж заведено. Никто не любил Барта сильнее, чем сам Барт, не важно, худой он или толстый, молодой или старый. Жизнь Барта была праздником, и собственный образ стал его самой большой ностальгией.

— О чем я думал? — спросил Барт.

Юный Барт с улыбкой посмотрел ему в глаза.

— О Линетте, — ответил он. — О том, как она стоит обнаженной на скале, где дует ветер. И еще о том, что она может упасть и погибнуть.

— Ты вернешься к ней? — жадно спросил Барт свою молодую ипостась.

— Возможно. Или найду другую, похожую на нее.

И Барт с восторгом заметил, что от одной только мысли об этом его юную ипостась охватило немалое возбуждение.

— Годится, — сказал Барт, и Андерсон протянул ему на подпись кое-какие документы — бумаги, которые никогда не попадут в суд, поскольку в них говорилось, что Барт дает согласие и является инициатором действия, расценивающегося любым судом в любом штате наравне с убийством.

— Значит, решено. — Андерсон отвернулся от жирного Барта и обратился к молодому. — Теперь вы — мистер Барт и получаете возможность распоряжаться его состоянием и его жизнью. Ваша одежда — в соседней комнате.

— Я знаю, где моя одежда.

Молодой Барт улыбнулся и вышел из комнаты пружинящей походкой.

Теперь он быстро оденется и так же быстро покинет Центр оздоровления доктора Андерсона, едва взглянув на довольно-таки бесцветную девушку-администраторшу.

И все же заметив ее задумчивый взгляд, устремленный вслед высокому, стройному и красивому человеку, который еще несколько минут назад лежал в хранилище, лишенный сознания и разума. Лежал в ожидании, когда же его наделят памятью и сознанием и очередной толстяк уступит ему свое место.

В комнате памяти Барт сидел на краю кушетки и смотрел на дверь. Внезапно он с удивлением осознал, что не имеет ни малейшего понятия, что будет дальше.

— Здесь мои воспоминания кончаются, — сказал Барт Андерсону. — В договоре написано… Что там написано в договоре?

— Что вам предоставляется внимание и опека до конца дней.

— Ах, да…

— Договор — просто чушь собачья, — произнес Андерсон с улыбкой.

Барт удивленно посмотрел на него.

— Что вы хотите этим сказать?

— Существует два варианта, Барт. Первый — игла в течение ближайших пятнадцати минут. Или работа по найму.

— О чем вы?

— Ну ты ведь не думаешь, что мы будем тратить кучу денег, чтобы прокормить такую тушу, как ты.

У Барта внутри все оборвалось. Он вовсе не ожидал такого, хотя, честно говоря, вообще не задумывался о том, что будет дальше. Барт был не из тех людей, которые предчувствуют грядущие несчастья. В его жизни никогда не случалось несчастий.

— Какая игла?

— С цианидом, если уж тебе так хочется знать. Хотя, по-моему, лучше подвергнуть тебя вивисекции, у тебя есть еще много полезных органов, которые мы могли бы с толком использовать. Тело у тебя достаточно молодое, на твоих шейных железах и тазе можно было бы заработать огромную кучу денег, но проблема в том, что добывать их надо у живого человека.

— О чем вы? О таком в соглашении не говорилось.

— С тобой, приятель, у меня не было никакого соглашения, — сказал Андерсон с улыбкой. — У меня было соглашение с Бартом. А он только что отсюда вышел.

— Позовите его обратно! Я требую…

— Барту абсолютно наплевать, что с тобой будет.

И он знал, что это правда.

— Вы что-то говорили о работе.

— Говорил.

— Что за работа?

— Да всякая-разная. — Андерсон покачал головой.

— Какая именно?

— Какая подвернется. Каждый год нам поступает несколько заявок на труд, который должен быть выполнен живыми людьми, а добровольцев не находится. Никого нельзя заставить выполнять такое принудительно, даже преступника.

— А я?

— А ты будешь выполнять эти заявки. Во всяком случае, одну, потому что вряд ли получишь вторую.

— Как вы можете так со мной поступить? Я же человек!

Андерсон покачал головой.

— По закону в мире существует лишь один человек по имени Барт. И это не ты. Ты просто номер. И буква. Буква 3.[1]

— Почему Зе?

— Потому, приятель, что ты мерзкий обжора. Даже самые первые наши пациенты еще не миновали буквы В.

Андерсон ушел, и Барт остался один. Как же он раньше об этом не подумал!

«Конечно, конечно! — молча кричал он самому себе. — Разумеется, они не станут утруждаться, чтобы обеспечить тебе приятную жизнь!»

Ему хотелось вырваться отсюда, убежать. Но ему тяжело было даже ходить, а бегать — просто невозможно. И он сидел неподвижно, тяжелый живот давил ему на ноги, которые он не мог плотно свести из-за складок жира. Он с трудом поднялся, но сумел сделать лишь несколько неуверенных шагов, так сильно жир мешал передвигаться.

«И так было каждый раз, — думал Барт. — Каждый раз я выходил из этой комнаты молодым и стройным, оставляя здесь кого-то другого, и этот другой жил потом собственной жизнью, верно?»

У него сильно дрожали руки.

Он попытался вспомнить, какое решение принимал раньше, но быстро понял, что решение ему принимать не придется. Есть тучные люди, которые ненавидят самих себя и предпочтут умереть ради того, чтобы в мире осталась их стройная копия. Барт не был таким. Он никогда не смог бы сознательно причинить себе боль. А уничтожить собственное «я» — пусть противозаконное, пусть подпольное, — о таком он и помыслить не мог. Хотя он сделался сейчас кем-то еще, он все равно остался прежним Бартом. Человек, завладевший его памятью, покинувший эту комнату несколько минут назад, не сумел лишить Барта его «я». Барт всего лишь создал копию своей личности. «Своими зеркалами они выкрали мою душу, — говорил он себе. — Я должен ее вернуть».

— Андерсон! — закричал он. — Андерсон, я сделал выбор.

Вошел к нему, разумеется, другой человек, Андерсона Барт никогда больше не увидит. Иначе слишком велик был бы соблазн его прикончить.


— Зе, принимайся за работу! — прокричал старик с дальнего края поля.

Барт еще несколько секунд постоял, опираясь на мотыгу, потом вновь стал выдергивать сорняки из картофельной борозды. Руки его давно покрылись жесткими мозолями от деревянной ручки мотыги, мышцы научились выполнять работу рефлекторно, Барту даже не приходилось ими повелевать. Но от этого труд не стал легче. Когда он понял, что его заставляют заботиться о картофеле, он недоуменно спросил:

— В этом и будет заключаться моя работа? Только и всего?

В ответ он услышал смех.

— Это — только начало, — сказали ему, — чтобы привести тебя в форму.

А теперь, отработав два года на картофельном поле, он начал сомневаться, что когда-нибудь его отсюда заберут. Он думал, что до конца своих дней не покинет этого поля.

Он знал, что старик пристально наблюдает за ним, и взгляд этого человека обжигал сильнее солнечных лучей. Если Барт отдыхал слишком часто или слишком долго, старик подходил с кнутом и наносил жестокий удар, просекавший до крови, до самых печенок.

Барт опять врылся в землю, стараясь выдернуть упрямый сорняк, корни которого вцепились в почву мертвой хваткой.

— Ну давай, вылезай, — бормотал Барт.

Он думал, что у него уже не осталось сил, чтобы посильнее ударить мотыгой, но следующий удар поручился удачным. Корень оторвался, и Барта хорошенько тряхнуло.

Он был голым, загоревшим на солнце почти до черноты. Его кожа свисала огромными складками, как напоминание о громоздкой туше, которой он некогда был. Под растянутой кожей, однако, скрывались крепкие твердые мускулы. Они могли бы доставить ему удовольствие, ведь каждая мышца была заработана тяжким трудом и ударами бича. Но удовольствия он не ощущал — слишком велика оказалась цена.

«Я покончу с собой, — все чаще и чаще повторял он, когда его руки начинали дрожать от изнеможения. — Покончу с собой, чтобы ни тело, ни душа моя им не достались».

Но он никогда не смог бы такого сделать. Даже теперь Барт был не в состоянии поставить точку.

Ферму, на которой он работал, не окружала ограда, но когда однажды он попытался сбежать, он шел целых три дня, так и не увидев человеческого жилья. Лишь кое-где среди пустоши меж скудных пучков травы виднелись следы колес джипа. Потом его нашли и вернули, ослабевшего и отчаявшегося, и заставили закончить дневную норму, прежде чем позволили отдохнуть. И старик не поскупился на удары кнутом, он бил от всей души, с искренним удовольствием садиста или человека, испытывающего к Барту глубокую личную ненависть.

«Но почему он меня ненавидит? — недоумевал Барт. — Я ведь его не знаю».

В конце концов он решил, что все дело в полноте: он такой большой и мягкий, а старик — жилистый и ужасно худой, почти истощенный, с лицом, обожженным после долгих лет пребывания на солнце.

Но и со временем ненависть старика не угасла, хотя жир Барта плавился и таял от пота и солнечного жара на картофельном поле.

Резкий удар, звук опустившегося на спину кожаного хлыста, невыносимая боль, пронзившая до самых костей. Он слишком долго отдыхал, и старик это заметил.

Старик не сказал ни слова, просто снова поднял кнут, готовясь нанести еще один удар. Барт выдернул из земли мотыгу, чтобы вернуться к работе. И вновь ему пришло в голову, как приходило уже сотню раз, что мотыга — оружие не хуже кнута, и ею можно было бы нанести неплохой удар. Но, как и прежде, Барт посмотрел старику в глаза и не смог этого сделать. Хотя не понимал, что именно он видит в глазах старика. Он не мог ударить, мог только терпеть.

Кнут не опустился, Барт и старик просто смотрели друг на друга. Солнце жгло кровоточащую рану на спине, вокруг вились мухи, Барт не давал себе труда отмахиваться.

Наконец старик нарушил молчание.

— Зе, — проговорил он.

Барт ничего не ответил, а просто ждал.

— За тобой пришли, — сказал старик. — Первая работа.

Первая работа. Барт не сразу понял, что это значит, потом сообразил. Больше не будет картофельного поля. Не будет жары. Не будет старика с кнутом. Не будет одиночества или, по крайней мере, скуки.

— Слава богу, — произнес Барт.

В горле его пересохло.

— Иди помойся, — велел старик.

Барт отнес мотыгу в сарай. Он не мог забыть, какой тяжелой она показалась ему, когда он только что сюда попал. В тот день, спустя десять минут работы на солнцепеке он упал в обморок. Его привели в чувство прямо на поле, и старик приказал:

— Отнеси мотыгу на место.

И он понес в сарай тяжелую, неподъемную мотыгу, чувствуя себя Христом, несущим крест ради всего человечества. Вскоре люди, которые его сюда привезли, уехали, и они со стариком остались вдвоем. Ритуал с мотыгой всегда оставался неизменным: они вместе шли к сараю, старик осторожно забирал у Барта мотыгу и запирал сарай на ключ, чтобы Барт не мог ночью достать ее и убить своего мучителя.

Они отправились в дом, где Барт помылся, несмотря на боль, а старик смазал его спину обжигающим дезинфицирующим средством. Барт давно перестал мечтать об обезболивающем. Обезболивание не входило в расчеты старика.

Чистая одежда. Несколько минут ожидания. А потом — вертолет. Из него появился молодой энергичный деловой человек, незнакомый Барту, но в принципе очень даже знакомый — как собирательный образ всех молодых энергичных деловых мужчин и женщин, с которыми он раньше общался. Молодой человек подошел и спросил без улыбки:

— Зе?

Барт кивнул. Другого имени они не признавали.

— Для тебя есть работа.

— Какая работа? — спросил Барт.

Молодой человек не ответил. Старик за его спиной прошептал:

— Они скоро тебе расскажут, Зе, и тогда ты захочешь вернуться сюда. Когда тебе расскажут, ты будешь молиться, чтобы тебя вернули на картофельное поле.

Но Барт ему не поверил. За два года, проведенные здесь, он не знал ни единой светлой минуты. Еда была отвратительная, и ее вечно не хватало. Женщин не было, а чтобы развлекать себя самому, он чересчур уставал. Он знал только боль, тяжкий труд и одиночество, и все это было невыносимо. Он не мог представить себе ничего хуже.

— И все же, какую бы работу тебе ни поручили, — произнес старик, — она будет лучше, чем моя.

Барт хотел спросить, в чем же состояла его работа, но, судя по голосу старика, тот не собирался продолжать беседу, а их отношения не располагали к бесцеремонным вопросам. Поэтому они стояли молча, пока молодой человек помогал кому-то выйти из вертолета. То был абсолютно голый, невероятно толстый мужчина, белый, как сырая картофелина, вид у него был ошеломленный.

— Привет, И, — сказал старик.

— Меня зовут Барт, — раздраженно ответил толстяк. Старик с силой ударил его по лицу, так, что нежная кожа на губе треснула и потекла кровь.

— И, — сказал старик. — Тебя зовут И.

Толстяк жалобно закивал, но Барт — Зе — не чувствовал к нему жалости. На этот раз прошло всего два года. Каких-то два года — и он снова дошел до такого состояния.

Барт смутно вспомнил, как гордился тем, в какую груду мяса себя превратил. Но теперь он испытывал лишь презрение. Ему хотелось подойти к толстяку и проорать ему в лицо:

— Зачем ты это сделал? Почему ты снова сотворил с собой такое?

Это ничего не изменит. Для И, как и для Зе, все было впервые, то было лишь самое первое предательство, и он не помнил других.

Барт наблюдал, как старик вложил мотыгу в руки толстяка и повел его через поле. Из вертолета вышли еще двое молодых людей. Барт знал, чем они будут заниматься — несколько дней они будут помогать старику, пока И окончательно не смирится, не поймет, что сопротивляться бесполезно.

Но Барт не стал смотреть на повторение мучений, какие он испытал два года назад. Молодой человек, который первым вышел из вертолета, пропустил его вперед, посадил у окна, а сам сел рядом. Летчик завел двигатели, вертолет стал подниматься.

— Вот ублюдок, — сказал Барт, увидев в иллюминатор, как старик жестоко ударил И по лицу.

Молодой человек крякнул — и рассказал Барту, какая работа его ожидает.

Барт приник к иллюминатору.

Глядя вниз, он чувствовал, как жизнь уходит от него так же неумолимо, как уходит земля.

— Я не могу этого сделать.

— Есть варианты и похуже, — заметил молодой человек.

Барт не поверил.

— Если я выживу, — сказал он, — если только я выживу, я хочу вернуться сюда.

— Что, так понравилось?

— Чтобы его убить.

Молодой человек безучастно взглянул на него.

— Старика, — пояснил Барт, в то же время сознавая, что молодой человек не способен что-либо понять.

Он снова стал смотреть в иллюминатор.

Старик казался совсем маленьким рядом с огромной глыбой белого мяса, и Барта охватило неодолимое отвращение к И. А еще невыносимое отчаяние при мысли о том, что ничего не изменится — его воплощения снова и снова будут проходить один и тот же отвратительный путь.

Где-то сейчас развлекается тот, кому предназначено стать К, танцует, играет в поло, соблазняет, предается извращенным наслаждениям с каждой женщиной, с каждым мальчиком; Бог знает, может, даже с каждой овцой, попадающейся на пути. Человек, который когда-то станет К, сейчас обедает.

И ссутулился, неуклюже пытаясь совладать с мотыгой. Вот он потерял равновесие и шлепнулся прямо в грязь, скорчившись от боли. Старик поднял кнут.

Вертолет развернулся, в поле зрения Барта осталось только небо. Он не видел, как опустился кнут, но живо представил себе эту картину. Представил с удовольствием, он жаждал ощутить тяжелое кнутовище в собственной руке.

«Ударь его еще раз! — беззвучно взывал он. — Ударь за меня!»

И мысленно поднимал и тяжело опускал кнут добрую дюжину раз.

— О чем ты думаешь? — спросил молодой человек и улыбнулся, будто распробовав соль какой-то очень смешной шутки.

— Я думаю, — ответил Барт, — что старик не может ненавидеть его так сильно, как ненавижу я.

В этом и заключалась соль. Молодой человек буйно расхохотался. Барт не понял, в чем суть шутки, но что-то подсказывало ему, что смеются над ним. Ему захотелось ударить насмешника, но он не решился.

Наконец молодой человек то ли заметил, как Барт выпрямился, то ли просто захотел объяснить, в чем дело. Он перестал хохотать, но продолжал улыбаться, и эта улыбка задевала Барта сильнее, нежели недавнее бурное веселье.

— Ты что, не понимаешь? — спросил молодой человек. — Разве ты не видишь, кто этот старик?

Барт не понимал.

— А что, по-твоему, мы сделали с А?

И он снова рассмеялся.

«Есть варианты и похуже», — вспомнил вдруг Барт.

А самым худшим был именно этот: изо дня в день, из месяца в месяц присматривать за отвратительным животным, которое, как ни крути, и есть ты сам.

Шрам на его спине кровоточил, и высыхающая кровь приклеилась к спинке кресла.

Крышка времени

Перевод Л. Шведовой


Джемини откинулся на заваленное подушками сиденье и задвинул крышку над головой. Здесь было темно, как в норе, только возле плеч пробивался слабый свет.

— Что ж, я начинаю, — сказал Орион.

Джемини затаил дыхание.

Он слышал, как щелкнул выключатель (или это кто-то клацнул зубами от удивления?), и крышка времени плотно закрылась, свет погас, перед глазами заплясали зеленые, оранжевые и фиолетовые круги.

Он резко поднялся и понял, что стоит в густой траве на обочине дороги.

Подул ветерок, ветка с шелестом мазнула листьями по спине. Он двинулся вперед, чтобы найти…

…Дорогу, которая оказалась там, где и говорил Орион.

Теперь надо минутку подождать.

Джемини неловко соскользнул по насыпи, испачкав руки. К его удивлению, грязь оказалась влажной, мягкой и липкой. А он-то думал, что грязь твердая. Вот что получается, если слишком доверяешь картинкам в энциклопедии. Земля тоже мягко пружинила под его ногами.

Он оглянулся. На откосе виднелись две полосы — следы его ног.

«Все-таки я оставил свой след в этом мире, — подумал он. — Это ничего не изменит, и все же след моего присутствия остался в том времени, когда люди еще умели оставлять следы».

Вдали показался ослепительный свет. Приближался грузовик.

Джемини принюхался. Он ничего не почувствовал, а ведь во всех книжках написано, что бензиновые двигатели давали очень сильный запах. Возможно, грузовик еще слишком далеко.

Вдруг огни резко свернули в сторону. Поворот. Через секунду машина будет здесь, и повернет по извилистой горной дороге не в ту сторону, а потом будет уже слишком поздно.

Джемини поспешно вышел на дорогу. Конечно, ему и раньше несколько раз приходилось бывать под крышкой времени. Как и все остальные, он наблюдал знаменитые события: как Микеланджело создавал Сикстинскую капеллу, как Гендель творил своего «Мессию» (строго запрещалось что-либо насвистывать). Он видел премьеру «Напрасных усилий любви» и еще парочку менее значимых событий — они привлекли его внимание, потому что он вообще увлекался историей. Покушение на политического деятеля Джона Ф. Кеннеди, встречу Лоренцо Медичи с королем Неаполя, смерть на костре Жанны д'Арк — это зрелище ужаснуло его.

И вот теперь, наконец, он собирался пережить в прошлом то, чего никак не мог пережить в настоящем.

Смерть.

Грузовик вырулил из-за угла, фары на мгновение выхватили из тьмы дальний берег, потом лучи повернулись, ярко осветив Джемини. Он рванулся вперед, прямо на стекло (какой ужас в глазах водителя, как ярко светят фары, какой твердый металл), а потом — мука. Раздирающая тело боль, он даже не знал, что можно ощущать нечто подобное: каждая клеточка, каждая частица тела корчилась от боли. Кости, ломающиеся, как старые палки под ударами кувалды. Разрывающиеся мышцы и жир. Брызги крови на лобовом стекле. Глаза, вылезающие из орбит, их вытолкнули наружу осколки раздробленного черепа и мозг, стремящийся вырваться, улететь прочь.

«Нет, нет, нет, нет, нет! — кричал Джемини, отчаянно цепляясь за последние клочки угасающего сознания. — Нет, нет, нет, нет, нет, больше я этого не вынесу!»

Перед глазами вновь заиграли цветные пятна зеленого, оранжевого и фиолетового. Внутри него все сжалось, сознание дрогнуло, и он вернулся, выхваченный из смертельных тисков неумолимыми математическими законами, которым подчинялась крышка времени. Он вновь ощутил собственное тело, оно вернулось назад невредимым, целым, он ощутил каждую его клеточку так же ясно и четко, как и тогда, когда в него врезался грузовик. Только теперь его переполняла радость — радость настолько буйная, что он даже не заметил обыкновенного оргазма, еще одного маленького удовольствия в общей симфонии всепоглощающего счастья.

Крышка времени поднялась. Ящик задвинули. Джемини лежал, потный, тяжело дыша, одновременно и смеясь, и плача. Ему хотелось петь.

— Как это было? — с интересом спрашивали остальные, окружив его тесным кольцом. — Как, на что это похоже, похоже ли это на…

— Ни на что не похоже. Это просто есть, — Джемини был не в силах подобрать слова. — Это то, что Бог обещал праведникам, а Сатана — грешникам, все сразу.

Он пытался объяснить словами пережитую сладкую муку, радость, превосходящую все мыслимые радости, такое огромное счастье, что…

— Лучше, чем веселая пыльца? — спросил один молодой человек, скромно стоящий в сторонке, и Джемини догадался, что причина скромности именно в том, что сегодня он уже попробовал пыльцу.

— Пыльца по сравнению с этим — всего лишь поход в туалет, — ответил Джемини.

Все засмеялись, заговорили разом, каждому хотелось быть следующим («Орион знает, как развлечь народ»), а Джемини тем временем поднялся и подошел к Ориону, который сидел неподалеку за пультом управления.

— Ну как, понравилось? — спросил тот, мягко улыбнувшись другу.

— Больше — никогда, — покачал головой Джемини.

Орион мгновение озабоченно смотрел на него.

— Неужели так плохо?

— Не плохо. Слишком сильные ощущения. Мне никогда не забыть этого, Орион, я никогда еще не чувствовал себя таким… живым. Кто бы мог подумать. Смерть, оказывается, такая…

— Яркая, — подсказал Орион нужное слово. Густые волосы свободно падали ему на лоб, и он встряхивал головой, чтобы они не лезли в глаза. — Второй раз уже легче. Больше времени, чтобы насладиться умиранием.

Джемини покачал головой.

— Одного раза достаточно. Жизнь больше никогда не покажется мне пресной.

Он рассмеялся.

— Ну что, чья теперь очередь?

В кресле уже устроилась Гармония. Ко всеобщему удовольствию, она сняла одежду, объяснив:

— Между мной и холодным металлом не должно оставаться никаких преград.

Но Орион заставил ее ждать, пока настраивал программу. Наблюдая, как он работает, Джемини думал: «Сколько раз ты уже это проделывал, Орион?»

— Немало, — ответил тот, не спуская глаз с голографической модели временного среза.

И тогда Джемини подумал, что смерть, наверное, такой же наркотик, как и нюхательная пыль, как воспарение или погружение во тьму.


Род Бингли, наконец, остановил грузовик. Он едва мог перевести дух от ужаса, от страшного потрясения. На ветровом стекле в сгустках крови все еще зияли глаза. Они — единственное, что казалось настоящим. Все остальное смыла дорожная грязь, водяные струи, дождь, брызги из-под колес.

Род распахнул дверцу и выскочил из кабины, надеясь… на что? Нельзя было и мечтать, что тот человек мог остаться в живых. Но, может, удастся понять, кем он был. Какой-то сумасшедший, сбежавший из психушки и разгуливающий по округе в длинных белых одеждах. Но поблизости нет лечебницы.

А на капоте грузовика не оказалось тела.

Род провел рукой по блестящей металлической поверхности, по гладкому чистому стеклу. На решетке — несколько жучков.

А эта вмятина здесь разве раньше была? Род не мог этого припомнить. Он осмотрел грузовик со всех сторон. Ничего, никаких следов. Ему что, все почудилось?

Должно быть, так. Но каким это казалось реальным! А ведь он ничего не пил, не принимал никаких тонизирующих — ни один здравомыслящий водитель грузовика не будет таким образом бороться со сном.

Он тряхнул головой. Появилось странное чувство, что за ним наблюдают. Он оглянулся через плечо: ничего, лишь деревья слегка качаются на ветру. Даже зверей не видно. В свете фар вьются ночные мошки. И все.

Ему стало стыдно, что он испугался неизвестно чего, и все же он быстро вскочил в кабину, захлопнул и запер дверцу. Повернул ключ. И заставил себя посмотреть на лобовое стекло, почти приготовившись снова увидеть эти глаза.

Стекло было чистым. А поскольку Рон торопился, он прибавил скорость. Дорога бежала вперед, то и дело петляя.

Он ехал все быстрее, надеясь добраться до более обжитых мест прежде, чем станет жертвой очередной галлюцинации.

Он брал очередной поворот, как вдруг ему показалось, что фары, полоснувшие по дальним деревьям, высветили посреди дороги какое-то белое пятно.

В следующий миг грузовик врезался в женщину — прекрасную, обнаженную, страстную, восхитительную. Она стояла, широко расставив ноги и распахнув руки, будто жаждала объятий. Она наклонилась, потом от удара ее подбросило, хотя Род изо всех сил вжал педаль тормоза и попытался свернуть. Из-за этого она распласталась не по центру стекла, а чуть сбоку, слева, как раз напротив Рода. Одна рука ее молотила по краю кабины, другая вцепилась в боковое стекло. Женщину размазало по стеклу.

Род тихо подвывал, когда грузовик вновь остановился. Рука женщины безвольно упала и больше не загораживала дверцу. Род быстро выскочил из кабины, обогнул открытую дверцу и дотронулся до трупа.

Теплый. Настоящая рука. Он прикоснулся к ягодице. Мягкая, нежная кожа, но под ней, как почувствовал Род, — сломанные кости таза. А потом тело соскользнуло с капота грузовика, шлепнулось на жирно блестевшее дорожное покрытие и…

Исчезло.

В первую секунду Род хранил молчание. Мертвая женщина упала с капота машины, а потом пропала. Кроме совсем небольшой (и новой, несомненно новой) царапины на стекле, не осталось и следа от происшедшего.

Родни закричал.

Его крик отозвался эхом в утесах на противоположной стороне ущелья. Деревья, казалось, еще усилили этот звук, резко звенящий среди тяжелых стволов. В ответ заухала сова.

В конце концов Род снова сел за руль и медленно тронулся с места, медленно и неуверенно, не переставая мысленно твердить: «Что же это такое. Господи, что же это со мной происходит?»


Гармония поднялась с кушетки. Она тяжело дышала, ее трясло.

— Лучше, чем секс? — спросил один из гостей.

Он, несомненно, пытался, но не сумел забраться к ней в постель.

— Это и есть секс, — ответила она. — Только получше, чем с тобой.

Все засмеялись. Отличная вечеринка. Кому еще под силу устроить что-либо подобное? Потенциальные хозяева салонов были в отчаянии, хотя тоже шумно требовали своей очереди задвинуть над головой крышку времени.

Но вдруг, повинуясь действию полицейского мастер-ключа, со звоном распахнулся запор.

— Нас засекли! — радостно выкрикнул кто-то, а остальные засмеялись и захлопали в ладоши.

Полицейским оказалась молодая женщина, похоже, еще не привыкшая пользоваться силовым щитом. Слегка неловко она вышла на середину комнаты, где царило общее веселье.

— Кто здесь Орион Оверуид? — спросила она, оглядываясь.

— Я, — ответил Орион, он по-прежнему сидел за пультом управления и бросал на нее настороженные взгляды. Рядом с ним стоял Джемини.

— Я — офицер Мерси Менвул из Команды Контроля Времени Лос-Анджелеса.

— Нет, только не это, — раздался чей-то шепот.

— Здесь ваши законы не имеют силы, — сказал Орион.

— У нас заключено соглашение с Канадской Хроноохранительной корпорацией о взаимном применении силы. И у нас есть все основания полагать, что вы вмешиваетесь в естественное течение временных потоков в восьмом десятилетии двадцатого века. — Она холодно улыбнулась. — Мы стали свидетелями двух самоубийств, а тщательная проверка данных показала, что вы несколько раз пользовались своей частной временной крышкой. Вы, очевидно, придумали неплохое развлечение, мистер Оверуид.

Орион пожал плечами.

— Всего лишь случайное увлечение. Но я не вмешиваюсь в течение временных потоков.

Она подошла к пульту управления и точным движением протянула руку к одному из переключателей. В тот же миг Орион крепко схватил ее запястье. Джемини с удивлением заметил, как на его предплечье вздулись крепкие мышцы — он что, занимается спортом? Хотя, конечно, это вполне в духе Ориона — предаваться занятиям низших классов.

— Ордер, — потребовал Орион.

Она убрала руку.

— У меня есть официальное заявление наблюдателей Команды Контроля Времени. Этого достаточно. Я должна пресечь вашу деятельность.

— Согласно закону, — заметил Орион, — вы обязаны указать причину. Мы не совершили ни одного поступка, который изменил бы ход истории.

— Грузовиком управляет не робот, — заявила она. Ее голос прозвучал резко, пронзительно. — За его рулем живой человек. И вы вмешиваетесь в его жизнь.

Орион лишь рассмеялся в ответ.

— Ваши наблюдатели плохо выполняют домашние задания. А я — хорошо. Вот, смотрите.

Повернув переключатель, он стал проигрывать события в ускоренном режиме, сосредоточившись на темном силуэте грузовика, который быстро спускался по горной дороге. Машина петляла на поворотах, а поскольку она все время оставалась в центре голограммы, все окружающие предметы проносились мимо в головокружительном вихре, улетая направо и налево, вверх и вниз по мере того, как машина совершала очередной поворот или подскакивала на кочках.

А потом, уже почти на самом дне ущелья, в расселине между скал, грузовик выехал на пологий спуск, сбегающий вниз, к воде, к перекинутому через реку хрупкому мостику.

Но моста не было.

А грузовик, не в силах остановиться, соскользнул с оборванной дороги, завис на мгновение над пропастью и рухнул вниз, ударяясь о стенки ущелья то одним боком, то другим. Не долетев десяти метров до воды, он застрял между двумя выступами скалы. Кабина превратилась в настоящее месиво.

— Он умрет, — сказал Орион. — А это означает, что любые наши действия по отношению к водителю после его последнего контакта с другим человеком и вплоть до его смерти не являются противозаконными. Так гласит закон.

Офицер полиции гневно покраснела.

— Я уже видела ваши невинные забавы с самолетами и терпящими бедствие судами. Это жестоко, мистер Оверуид.

— Жестокость по отношению к тому, кто уже умер, не является в полном смысле слова жестокостью. Я не меняю ход истории. А мистер Родни Бингли уже умер. Умер более четырех веков назад. Я не причиняю вреда никому из живущих. И вы должны передо мной извиниться.

Офицер Мерси Менвул покачала головой.

— Вы ничем не лучше римлян, которые бросали людей на цирковые арены в лапы диких зверей.

— Я знаю, кто такие римляне, — холодно заметил Орион, — и знаю также, кого они бросали на съедение львам. Я в данном случае бросаю на смерть своих друзей. И возвращаю их назад целыми и невредимыми благодаря действию системы полного возврата и восстановления «Гамбургер», намертво вмонтированной в любую крышку времени. И вы должны передо мной извиниться.

Она подтянулась.

— Команда Контроля Времени Лос-Анджелеса приносит Ориону Оверуиду свои официальные извинения за неправомочные выводы относительно его деяний.

Орион улыбнулся.

— Не слишком-то искренне прозвучало, но я принимаю извинения. А теперь позволите предложить вам выпить?

— Чего-нибудь безалкогольного, — быстро ответила она и перевела взгляд на Джемини, который, не отводя глаз, грустно смотрел на нее.

Орион отправился поискать в доме чего-нибудь безалкогольного.

— Ты сыграла великолепно, — сказал Джемини.

— А ты, Джемини, — тихо, почти одними губами, прошептала она, — ты сегодня первым участвовал в этой затее.

Джемини пожал плечами.

— Никто не запрещал мне принимать в ней участие.

Она повернулась к нему спиной. Вернулся Орион со стаканом.

— Кока-кола, — произнес он со смехом. — Пришлось везти аж из самой Бразилии. Там, понимаете ли, все еще ее пьют. Оригинальный рецепт.

Она выпила.

Орион снова устроился за пультом.

— Следующий! — объявил он, и на кушетку запрыгнули вместе мужчина и женщина. Они смеялись, пока остальные закрывали над их головами крышку времени.


Род сбился со счета. Сперва он пытался считать повороты. Потом — белые линии на дороге, пока на смену им не пришел недавно уложенный асфальт. Потом он считал звезды, но в голове у него прочно засело одно число — девять. ДЕВЯТЬ.

«Боже, — молча молил он, — что же такое со мной творится, что такое со мной творится, помоги мне, сделай так, чтобы эта ночь кончилась, сделай так, чтобы я проснулся, останови, прекрати этот ужас!»

У обочины дороги мочился седой мужчина. Род сбавил скорость до предела. Грузовик едва двигался. Он прополз мимо этого человека так медленно, что, шевельнись тот хоть слегка, Род мгновенно бы остановился. Но седовласый закончил свои дела, поправил тунику и весело махнул Роду рукой. Тогда Род с облегченным вздохом прибавил скорость.

Расправил тунику.

На мужчине была туника!

Мужчины теперь не носят туник, Род никогда раньше не видел мужчин в такой одежде, только в эту безумную ночь. И тут он заметил в боковом зеркале быстрый белый промельк — человек бросился под задние колеса грузовика. Род врезал по тормозам и уронил голову на руль. Он рыдал в голос, от его громких всхлипов сотрясалась кабина, весь грузовик мерно покачивался на тяжелых рессорах.

Потому что в каждой новой жертве Род неумолимо видел свою жену, попавшую в аварию («Не по моей вине!»). Она погибла на месте, а он вышел из катастрофы целым и невредимым.

«Я не должен был выжить», — думал он тогда.

Об этом же думал и сейчас. «Я не должен был остаться в живых, и теперь Бог дает мне понять, что я — убийца, что колеса, мотор и руль моей машины — орудия убийства».

Он поднял глаза.


Орион все еще смеялся над рассказом Гектора о том, как тому удалось одурачить водителя грузовика, заставив прибавить скорость.

— Он-то думал, что я отрубился в придорожных кустах! — говорил Гектор, и Орион вновь зашелся неудержимым смехом.

— А ты тем временем рванул на дорогу прямо под задние колеса! Жаль, я этого не видел! — Орион стонал от смеха.

Остальные тоже веселились — кроме Джемини и офицера Менвул.

— Ты вполне можешь увидеть все это сам, — тихо произнесла Менвул.

Орион расслышал ее слова сквозь общий гвалт и покачал головой.

— Только на голограмме. А она не лучшего качества, совсем не то изображение.

— Ничего, сойдет, — сказала она.

А Джемини, стоя рядом с Орионом, прошептал ему на ухо:

— Почему бы и нет, Орри?

Это ласковое прозвище прежних лет удивило Ориона, но показалось ему странно приятным. Значит, Джемини, как и сам Орион, тоже дорожит этими воспоминаниями? Орион медленно повернулся и посмотрел в глубокие, печальные глаза Джемини.

— Ты хотел бы увидеть голограмму? — спросил он. Джемини лишь улыбнулся в ответ. Точнее, легко и быстро изогнул уголки губ — Орион хорошо помнил это движение, хотя прошло столько лет. Сорок лет, но сорок лет назад я был еще ребенком, мне было всего тридцать, а, Джемини?

Джемини было пятнадцать. Раб своего спартанца, прислужник варвара-гунна.

И Орион улыбнулся в ответ.

Его пальцы замелькали над рычагами и кнопками.

Многие гости наблюдали за ним, хотя кое-кому затея с крышкой времени уже наскучила, каким бы забавным ни показалось сперва это развлечение.

— Эта забава съедает столько энергии, что можно бы освещать весь Мехико целый час, — заявила с легким смешком одна гостья — та, что пообещала свое тело четверым мужчинам и одной женщине, а теперь отдавала его еще одному, который не захотел ждать.

Теперь многие занимались по темным углам комнаты чем-то старомодным, упадническим и обворожительно сладким.

Вспыхнула голограмма.

Грузовик медленно ехал по дороге, картинка слегка подрагивала.

— Почему так дрожит? — спросил кто-то, и Орион рассеянно ответил.

— Хрононов меньше, чем фотонов, а площадь очень большая, не хватает.

Вот у обочины дороги возникла нечеткая фигура человека. Зрители засмеялись, узнав Гектора, который мочился в кустах. Вот он поправил подол туники и махнул рукой. Новый взрыв смеха. Грузовик прибавил скорость, и Гектор, резко рванувшись назад, бросился под колеса. Ударившись пару раз о двойные колеса, безжизненное тело распласталось посреди дороги, а грузовик остановился всего в нескольких метрах впереди. Спустя несколько мгновений тело исчезло.

— Отлично сработано, Гектор! — снова воскликнул Орион. — Даже лучше, чем ты рассказывал.

Все зааплодировали, и Орион уже протянул руку, чтобы выключить картинку. Но офицер Менвул остановила его.

— Не надо, не выключайте, мистер Оверуид. Зафиксируйте изображение и дайте общий план.

Мгновение Орион смотрел на нее, потом пожал плечами и сделал, как она сказала. Он раздвинул границы изображения, грузовик уменьшился в размерах. И вдруг Орион напряженно застыл, застыли и все остальные. Всего в десяти метрах от грузовика открывалась пропасть, где поджидал сломанный мост.

— Он все видит, — раздался чей-то сдавленный шепот.

А офицер Менвул накинула Ориону на запястье петлю нежности, потуже затянула ее и закрепила другой конец на своем ремне.

— Орион Оверуид, вы арестованы. Этот человек видит пропасть. Он не умрет. У него в запасе полно времени, чтобы заметить угрожающую ему смертельную опасность. Он останется жить, храня в памяти все случившееся. И вы уже изменили будущее, изменили настоящее и все прошлое вплоть до сегодняшнего момента.

Впервые в жизни Орион понял, что теперь у него есть основания опасаться за свою судьбу.

— Но это весьма серьезное обвинение, — неуверенно заметил он.

— Мне бы лично хотелось, чтобы в наказание входили и пытки, — горячо сказала офицер Менвул. — Пытки вроде той, которой ты подверг сегодня этого несчастного водителя!

И она вывела Ориона из комнаты.


Род Бингли поднял глаза и тупо уставился на дорогу. Свет фар освещал полотно на многие метры вперед. И пять секунд, или тридцать минут, или еще незнамо сколько времени — оно было и кратким, и в то же время бесконечным — он не мог осознать, что же перед собой видит.

Потом вышел из машины и приблизился к краю обрыва. Заглянул вниз и на несколько минут почувствовал себя лучше.

Род вернулся к машине и пересчитал повреждения. Вмятины на решетке, на гладкой поверхности металла. Три трещины на лобовом стекле.

Он вернулся туда, где недавно у обочины стоял мужчина. Самой мочи, разумеется, не осталось, но еще виднелись вмятинки на песке, где на землю падала горячая жидкость, и брызги грязи на придорожной траве.

А на свежем асфальте, уложенном, несомненно, только сегодня утром (но почему на мосту не было никаких предупреждающих знаков? Возможно, их повалило ветром), четко обозначились следы его шин. И только в одном месте они прерывались, там осталась полоса чистого асфальта шириной как раз с человеческое тело.

И Родни опять увидел перед глазами мертвые изувеченные лица, особенно те жуткие остекленевшие глаза в море крови среди обломков костей. Все они напоминали ему Рэчел. Рэчел, которая хотела, чтобы он… Что? Даже ее мечты теперь не удается вспомнить!

Он вернулся в кабину и сел, вцепившись в руль. Голова кружилась и болела, но он ощущал, что приблизился, наконец, к некоему чудесному умозаключению, к простому ответу на все, что мучило его. Доказательства случившегося существовали, пусть мертвые тела и пропали бесследно, все же имелись доказательства того, что он сбил всех этих людей. Он ничего не придумал.

Значит, это не кто иные, как ангелы (даже произнося это слово мысленно, он запнулся — и посмеялся над собой). Их послал Иисус, без сомнений, так учила его мама, это карающие ангелы, которые наказывают его за то, что он навлек смерть на жену, а сам посмел остаться невредимым.

Настало время платить по счетам.

Он завел двигатель и медленно поехал вперед, туда, где обрывалась дорога. И когда передние колеса соскользнули, когда миновало мучительное мгновение, полное страха — вдруг грузовик окажется слишком тяжелым и застрянет на краю, удержанный собственным весом? — он закрыл лицо руками и громко взмолился: «Вперед!»

И машина наклонилась вперед, опрокинулась, зависла в воздухе и упала.

Его вжало в сиденье. Он раздирал ногтями лицо. Он собирался сказать: «В руки Твои вручаю душу свою», но вместо этого закричал «Нет, нет, нет, нет!» в бесконечном отрицании смерти, которая, в конце концов, не принесла никому ни малейшей пользы, когда он передал себя в объятия пропасти, ничего не возвращающей назад. Пропасть поглотила его, стиснула в своих руках, закрыла ему глаза и уложила голову между бензобаком и гранитной глыбой.


— Подожди, — сказал Джемини.

— Это еще зачем? — Офицер Менвул задержалась в дверях.

Орион на петле нежности послушно следовал за ней. Он тоже остановился и взирал на женщину с тем обожанием, какое появлялось у любого человека, стоило надеть на него петлю нежности.

— Дай ему передохнуть, — сказал Джемини.

— Он не заслуживает отдыха, — ответила она. — Так же, как и ты.

— Говорю, дай ему передохнуть. Дождись, по крайней мере, доказательств.

Она фыркнула.

— Какие еще доказательства нужны, Джемини? Письменное свидетельство Родни Бингли, что Орион Оверуид — фашист и убийца?

Джемини улыбнулся и развел руками.

— Мы ведь не видели, что на самом деле сталось с Родни. Может, спустя два часа его ударило молнией. Я хочу сказать, надо иметь точные доказательства причиненного вреда. И полагаю, что все случившееся не оказало никакого влияния на настоящее.

— Ты прекрасно знаешь, что перемены нельзя почувствовать. О них нельзя даже узнать, потому что мы помним лишь то, что помним, единственно возможный вариант событий.

— Давай, по крайней мере, посмотрим, что случится дальше, — настаивал Джемини. — Узнаем, расскажет ли Родни об этом кому-нибудь.

И она привела Ориона обратно к пульту управления. Беспрекословно подчиняясь ее указаниям, Орион снова настроил голограмму.

Все увидели, как Родни Бингли подошел к краю пропасти, как вернулся в машину, как подъехал к обрыву, упал вниз и разбился.

Гектор не смог сдержать победного клича.

— Так он все-таки умер! Орион ничегошеньки не изменил в прошлом!

Менвул презрительно взглянула на него.

— Меня от тебя тошнит, — сказала она.

— Тот парень умер, — истошно орал Гектор, — так что снимай с Ориона эту чертову завязку, иначе я подам на тебя в суд за превышение.

— Выйди и поблюй, — сказала она, и некоторые женщины сделали вид, будто шокированы этими словами.

Менвул ослабила петлю и освободила Ориона, который сразу злобно набросился на нее.

— Убирайся отсюда немедленно! Вон!

Он проводил ее до самого выхода, и не один только Джемини думал о том, что будет, если он ее ударит. Но Орион держал себя в руках, и она вышла целой и невредимой.

Пошатываясь, Орион вернулся назад, сильно растирая запястье, словно стараясь очиститься, стереть следы петли, ещенедавно сжимавшей его руку.

— Эту гадость надо объявить вне закона. Я ведь на самом деле в нее влюбился. Влюбился в эту отвратительную, подлую, гадкую полицейскую сучку!

И он так выразительно передернул плечами, что многие рассмеялись.

Обстановка тут же снова стала непринужденной.

Орион заставил себя улыбнуться, и гости вернулись к развлечениям. С той чуткостью, которая иногда просыпается даже у самых нечувствительных и твердолобых, все поняли, что надо оставить хозяина и Джемини наедине.

Джемини протянул руку и откинул со лба Ориона непослушную прядь волос.

— Купи когда-нибудь расческу, — сказал он. Орион улыбнулся и мягко погладил Джемини по руке.

Джемини медленно отвел ее.

— Извини, Орри, — сказал он, — но больше ничего не будет.

Орион сделал вид, что пожимает плечами.

— Знаю, — сказал он. — Даже ради памяти прошлых дней.

И он тихо засмеялся.

— Из-за этой дурацкой петли я в нее просто влюбился. Нельзя обращаться так даже с преступниками.

Он потыкал в кнопки на пульте управления, играя все с той же голограммой. Изображение росло, и постепенно все пространство заполнила кабина грузовика. Проступило зерно хрононов, картинка стала нечеткой, расплывчатой. Орион зафиксировал изображение.

Чуть наклонившись вперед и заглянув через стекло, Орион и Джемини сумели рассмотреть, в какое именно место головы Рода Бингли пришелся удар скалы, пригвоздивший его к бензобаку. Мелкие детали, разумеется, разобрать было невозможно.

— Интересно, — произнес наконец Орион, — есть ли разница.

— Разница в чем? — спросил Джемини.

— В смертях. Если не очнуться сразу после того, как умираешь, есть ли тогда разница?

Последовала пауза.

Потом раздался тихий смех Джемини.

— Что тут смешного? — спросил Орион.

— Ты смешной, — ответил его молодой друг. — Это единственное, чего ты еще не пробовал, так ведь?

— Как бы я мог такое сделать? — спросил Орион полушутя (только ли полушутя?) — Меня бы мгновенно восстановили из клона.

— Все очень просто, — сказал Джемини. — Надо только, чтобы рядом находился верный друг, готовый нажать на кнопку, пока ты там. Вот и все. И тогда ты сам сможешь совершить настоящий суицид.

— Суицид, — повторил Орион с улыбкой. — Надо же, какие у тебя полицейские словечки.

Той же ночью, когда остальные гости спали пьяным сном в своих кроватях или в других не менее удобных местах, Орион устроился в кресле и задвинул над головой крышку. Джемини в последний раз поцеловал его в щеку и положил левую руку на пульт управления.

Орион сказал:

— Ладно, начинай.

И спустя несколько мгновений Джемини остался в комнате один. Он не задумался ни на секунду, прежде чем подойти к центральному выключателю и обесточить весь дом на несколько критических секунд. Потом вернулся на прежнее место и долго сидел в полном одиночестве перед выключенным устройством и пустым креслом. Раздался звон замка, отпираемого полицейским мастер-ключом, и в комнате появилась Мерси Менвул. Она прямиком подошла к Джемини, обняла его, а он начал страстно ее целовать.

— Все? — спросила она.

Он кивнул.

— Этот ублюдок не заслуживает права на существование, — сказала она.

Джемини покачал головой.

— Ты не права, дорогая моя Мерси.

— Он что, не умер?

— Ах, ты об этом. Знаешь, ведь он сам хотел умереть. Я рассказал ему, что задумал, и он попросил, чтобы я осуществил свой план.

Она сердито посмотрела на него.

— И ты согласился. А теперь еще рассказываешь мне об этом, чтобы испортить радость.

Джемини лишь пожал плечами.

Менвул отвернулась, подошла к машине, провела пальцами по крышке времени. Потом отстегнула с пояса лазер и стала медленно плавить крышку, пока не превратила ее в бесформенный комок горячей пластмассы на металлической подставке. Даже металл кое-где оплавился, нарушив четкие и строгие линии конструкции.

— Прошлое должно быть запечатано, — сказала она. — Пусть остается там, где ему и место.

Игры на скоростном шоссе

Перевод Л. Шведовой


За исключением Доннер-Пасса, все остальные участки дороги от Сан-Франциско до Солт-Лейк-Сити были утомительно скучными. Стенли проезжал здесь добрую сотню раз и не сомневался, что знает теперь Неваду, как свои пять пальцев — этот бесконечный извилистый серпантин среди зарослей полыни.

— Когда Бог закончил творить ландшафты, — часто повторял Стенли, — в Неваде все еще было много пустого места, и тогда Бог сказал: «Ну и черт с тобой!» — так и решилась дальнейшая судьба Невады.

Сегодня Стенли пребывал в ленивом настроении, особо спешить в Солт-Лейк было незачем, поэтому, чтобы развеять скуку, он принялся за скоростные игры.

Сперва он сыграл в «синего ангела». На одном из подъемов Сьерра-Невады нагнал два автомобиля, которые шли бок о бок со скоростью пятьдесят миль в час, и пристроил свой «датсун-260Z» рядом с ними. Так они и шпарили рядком на скорости пятидесяти миль в час, занимая все три полосы шоссе. Сзади стала создаваться пробка.

Игра удалась — двое других водителей быстро прониклись ее духом. Когда средняя машина вышла вперед, Стенли чуть притормозил, чтобы идти вровень с крайним правым водителем, и они продолжили двигаться вместе. То выстраивались по диагонали, то менялись местами, как в танце, — и так добрых полчаса. Стоило одному из них чуть вырваться вперед, как на свободное место мгновенно устремлялись обезумевшие водители сзади.

В конце концов игра наскучила Стенли, несмотря на удовольствие, которое ему доставляли разъяренные гудки и сумасшедшее мигание фарами. Он просигналил два раза, весело помахал рукой соседу, нажал на газ и рванулся вперед на скорости семьдесят миль в час. Впрочем, потом сбросил скорость до шестидесяти, и мимо промелькнули десятки машин, торопившихся наверстать упущенное время, или просто отвести душу после вынужденного промедления. Многие водители, поравнявшись с ним, притормаживали, гудели, включали фары и делали непристойные жесты. Стенли в ответ лишь усмехался.

К востоку от Рено ему опять стало скучно.

На этот раз он решил поиграть в «погоню». Прямо перед ним со скоростью около шестидесяти миль в час двигался желтый «хорнет-АМ». Хорошая скорость. Стенли пристроился сзади на расстоянии примерно трех корпусов. За рулем сидела женщина, ее темные волосы нещадно трепал ветер, врывавшийся в открытые окна машины.

«Интересно, когда она заметит преследование», — подумал Стенли.

Она заметила через две песни (обычно Стенли во время езды использовал именно эту единицу измерения времени) и через половину рекламы лака для волос. И сделала попытку оторваться. Стенли похвалил себя за хорошую реакцию: даже когда она разгонялась до семидесяти, он по-прежнему оставался рядом, женщине не удалось оторваться ни на корпус.

Радиостанция Рено уже затихала, а он все еще напевал себе под нос старую песню Билли Джоэла. Потом поискал другую станцию, но попадались только кантри и вестерны, а их он терпеть не мог. Поэтому продолжал преследование в тишине. Женщина в «хорнете» сбавила скорость.

Она ехала теперь не быстрее тридцати миль в час, а он по-прежнему держался рядом. Стенли усмехнулся. Сейчас она наверняка воображает самое страшное. Он — насильник, грабитель, похититель и решил добраться до нее. Она то и дело посматривала в зеркало заднего вида.

— Не бойся, дамочка, — сказал Стенли. — Я просто обычный парень из Солт-Лейк-Сити, и мне захотелось немного поразвлечься.

Она сбросила скорость до двадцати, но он по-прежнему шел рядом. Она резко прибавила, разогнавшись до пятидесяти, но ее «хорнету» было не тягаться с «датсуном».

— Для фирмы я заработал сорок тысяч долларов, — напевал Стенли в полной тишине, — а мне досталось только шесть.

«Хорнет» пристроился в хвосте тяжелого грузовика, который медленно поднимался в гору. Оставалась еще одна свободная полоса, но «хорнет» по ней не поехал, очевидно, надеясь, что ею воспользуется Стенли. Стенли ею не воспользовался. Тогда «хорнет» вырвался вперед, поравнялся с грузовиком и шел с ним рядом, пока не закончился подъем.

— Ах вот как, — сказал Стенли, — играем в «синих ангелов» с тихоокеанским горным экспрессом!

И продолжил преследование.

На вершине холма объездная полоса кончилась. В самый последний миг «хорнет» вырвался вперед и пристроился прямо перед грузовиком, на расстоянии каких-нибудь нескольких ярдов. Для Стенли места не оставалось, и он оказался на встречной полосе, по которой прямо на него шла машина.

— Вот сука! — пробормотал Стенли.

Мгновенно Стенли решил, что ей не удастся обвести его вокруг пальца. Стоило ему начать сердиться, и он уже не отступал от задуманного. Он снова попытался вклиниться между грузовиком и «хорнетом».

Места там не было. Водитель грузовика загудел и ударил по тормозам. Женщина, испугавшись, прибавила скорость. Стенли успел свернуть как раз вовремя, чтобы дать проехать встречной машине, в которой отец семейства вез жену и кучу бойких детишек, оцепеневших от страха при виде неизбежного, только чудом не состоявшегося столкновения.

— Думаешь, ты самая умная, сучка, да? Но у Стенли Говарда есть еще порох в пороховнице!

Чушь, какая чушь! И все равно он пропел эту фразу несколько раз на разные лады, продолжая погоню за женщиной, которая двигалась теперь со скоростью шестьдесят пять миль в час в двух корпусах от него. У «хорнета» были номера Юты; должно быть, она давно уже едет по этой дороге.

Стенли стал лениво размышлять о всяком-разном, от номерных знаков Юты перешел к воспоминаниям о том, как однажды обедал у Алиото и сделал судьбоносное заключение: несмотря на близость к причалу, рыба у Алиото ничуть не лучше той, что подают у Браттена в Солт-Лейк. Он решил, что скоро туда заедет, чтобы еще раз проверить правильность своих выводов. Потом стал думать, стоит ли вообще приглашать Лиз, раз она даже не скрывает, что ей с ним скучно. И согласится ли Женевьева, если он ее пригласит.

А «хорнет» куда-то пропал.

Стенли ехал со скоростью сорок пять миль в час, а сзади, разогнавшись на прямом отрезке дороги, к нему уже приближался грузовик «PIE». Впереди открывались извивы горного перевала — женщине, должно быть, удалось ускользнуть, когда он упустил ее из виду. И все же он прибавил скорость, потом еще, но так ее и не увидел. Наверное, свернула где-то на обочину и остановилась.

Стенли усмехнулся, представив, как она сидит в машине, тяжело дыша, с сильно бьющимся сердцем, и смотрит, как он проезжает мимо.

«Какое, должно быть, она испытала облегчение», — подумал Стенли. Бедняжка. Какая подлая игра! И он радостно, но беззвучно захихикал, содрогаясь всем телом.

В Элко он остановился на заправке и купил в автомате пакет печенья. Он стоял у своей машины, когда заметил, как мимо проехал тот самый «хорнет». Он махнул рукой, но женщина его не заметила. Однако он увидел, что она свернула чуть дальше на автозаправку Амоко.

Это была просто блажь. «Я слишком далеко зашел», — думал он, поджидая, пока она выедет с заправочной станции. Она выехала; какую-то секунду Стенли колебался, думая, не прекратить ли погоню, потом нажал на газ и двинулся по главной улице Элко на расстоянии нескольких корпусов от «хорнета».

Женщина остановилась у перекрестка.

Когда зажегся зеленый, Стенли очутился рядом. Он заметил, как она посмотрела в заднее зеркало и напряглась. В глазах ее был страх.

— Не бойся, дамочка, — сказал он. — Я теперь вовсе не за тобой еду. Я просто возвращаюсь в свой милый дом.

Не просигналив, женщина резко свернула на парковочную площадку. Стенли спокойно проследовал дальше.

— Вот видишь, — сказал он. — И вовсе я не за тобой.

Отъехав от Элко несколько миль, он свернул с дороги.

Он знал, чего ждет, хотя не признавался в этом даже самому себе.

«Просто отдыхаю, — говорил он себе. — Просто сижу здесь, потому что мне незачем торопиться в Солт-Лейк-Сити».

Но было жарко, а салон стоящей без движения машины не охлаждало ни малейшее дуновение ветерка. Ужасно глупо. «Зачем и дальше мучить бедную женщину? — спрашивал он себя. — Какого черта я здесь торчу?»

Он все еще стоял там, когда она проехала мимо. Заметила его, прибавила скорость. Стенли включил передачу, вырулил на трассу, быстро нагнал ее и пристроился сзади.

— Я полное дерьмо, — объявил он вслух. — Самое отвратительное дерьмо на всем шоссе. Меня надо расстрелять.

И он действительно так думал. Но все равно продолжал ехать за женщиной, осыпая себя проклятьями.

В тишине машины (шум ветра в счет не шел, а шума мотора он и вовсе не замечал, так к нему привык) он вслух отсчитывал, как растет скорость. «Пятьдесят пять, шестьдесят, шестьдесят пять на повороте, мы что, совсем спятили, дамочка? Семьдесят, ох, нет, нас уже поджидает где-нибудь патруль штата Невада». Они брали повороты на бешеных скоростях, иногда она резко останавливалась, но реакция Стенли всегда срабатывала безукоризненно, и между ними неизменно оставалось расстояние в несколько машин.

— На самом деле я хороший, — обращался он к этой женщине, которая оказалась вполне симпатичной, как он успел заметить, когда она проехала мимо в Элко. — Если бы мы с тобой встретились в Солт-Лейк-Сити, я бы тебе понравился. Я мог бы пригласить тебя куда-нибудь. И если ты не какая-нибудь засушенная мормониха, мы бы здорово повеселились. Точно говорю, я хороший.

Она была симпатичной, и, следуя за ней («Что? Со скоростью восемьдесят пять миль в час? Вот уж не думал, что „хорнет“ способен на такую скорость!»), он начал фантазировать. Он представил, как у нее кончится бензин и она запаникует, потому что здесь, на безлюдном участке дороги, окажется в руках сумасшедшего, который давно преследует ее. Потом он представил себе, что у нее окажется пушка и хозяйкой ситуации станет она. Приставит пистолет к его голове, отберет ключи от машины, потом заставит раздеться, запихает его шмотки в багажник «датсуна» и уедет в его машине.

— А ты, дамочка, тоже не промах! — говорил Стенли. Он мысленно проигрывал этот сюжет несколько раз, и всякий раз она оставалась с ним все дольше и дольше, прежде чем бросить на дороге — голого, охваченного невыносимым желанием, рядом с «хорнетом», в котором кончился бензин.

Стенли понял, куда завели его эти фантазии.

— Я слишком долго оставался один, — сказал он. — Слишком долго был совсем одинок, а Лиз даже пуговки не расстегнет без специального на то разрешения!

От слова «одинок» ему сделалось смешно, вспомнились какие-то жалкие вирши, и он запел: «Нет, не хороните меня в одинокой степи, где гуляет вольный ветер да воют койоты».

Он преследовал женщину много часов. Теперь уж она должна была догадаться, что это просто игра. Теперь-то она наверняка понимает, что ничего плохого на уме у него нет. Он ни разу не сделал попытки заставить ее остановиться. Он просто ехал следом.

— Как ласковая собачка, — говорил Стенли. — Ав. Рр-гав. Гав-гав.

Так он фантазировал, как вдруг заметил ослепительный свет огней Уэндовера и понял, что уже стемнело. Он включил свет. «Хорнет» сразу прибавил скорость, на секунду ярко вспыхнув задними фарами, а потом слился с общим потоком огней и дорожных знаков, напоминающих, что остался последний шанс потратить деньги прежде, чем начнется Юта.

При самом въезде в Уэндовер, на обочине, мигая огнями, стояла полицейская машина. Какого-то беднягу поймали за превышение скорости. Стенли подумал, что женщина догадается притормозить, остановиться рядом с полицейской машиной и подождать, пока преследователь минует границу штата и покинет пределы юрисдикции Невады.

«Хорнет», однако, проскочил мимо полицейских, к тому же прибавив скорость, и Стенли на мгновение растерялся. Она что, с ума сошла? От страха, должно быть, совсем голову потеряла, ведь перед ней была реальная возможность спасения, которую она упустила.

«Ну конечно, — размышлял Стенли, выезжая из Уэндовера вслед за „хорнетом“ на длинную прямую дорогу над Солт-Флэтс, — конечно, она не остановилась. Бедняжка наверняка испугалась, что сама превысила скорость, и возможное объяснение с полицейскими ее ужаснуло».

Сумасшедшая. Стенли решил, что люди в стрессовой ситуации способны на сумасшедшие поступки.

Шоссе тянулось во тьме прямой лентой. Луны не было, дорогу освещал лишь слабый свет звезд. По обеим сторонам не попадалось ничего примечательного, машины неслись вперед, как в туннеле, только странная, почти призрачная линия огней тянулась слева, да свет фар маячил сзади, да фонари — впереди.

Какой у «хорнета» объем бензобака? Отсюда, с Солт-Флэтс, до ближайшей заправки совсем неблизко. Некоторые из заправок желают выжать максимум из светлого времени суток и работают до одиннадцати, другие — до десяти, но все равно многие сейчас уже закрываются. «Датсуну» Стенли после заправки в Элко с лихвой хватит бензина до самого дома в Солт-Лейк, а вот у «хорнета» он может кончиться.

Стенли вспомнил свои дневные фантазии, и теперь, ночью, они приобрели новый смысл. Он представил, как женщина запаниковала, как в руке ее в свете фар сверкнуло оружие. Эта дама вооружена и опасна. Она везет в Юту наркотики и думает, что он — из конкурирующей банды. Она, должно быть, решила, что он собирается разделаться с ней на пустынном участке в Солт-Лейк, на расстоянии многих миль от ближайшего жилья. Теперь она, наверное, проверяет затвор своей пушки.

Восемьдесят пять, показал спидометр.

— Торопимся куда-то, леди, — сказал он.

Девяносто, показал спидометр.

«Конечно, — догадался Стенли. — Так и есть, у нее заканчивается бензин. Она хочет разогнаться как можно сильнее и оторваться, чтобы хватило инерции спуститься по склону, когда бензин закончится. Это безумие. Сейчас, в темноте, бедняжка, должно быть, совсем потеряла голову от страха. Я должен остановиться. Это становится опасным. Уже темно, это опасно, и дурацкая игра тянется уже четыреста миль. Я и не собирался играть так долго».

Стенли миновал указатели, возвещающие о том, что впереди — большой поворот. Многие из плохо знакомых с Солт-Флэтсом заблуждаются, думая, что он все время идет прямо. Но там есть изгиб, причем в самом неожиданном месте, еще не доезжая до гор. А предупредительный знак, как это принято в Дорожном департаменте штата Юты, поставили прямо посреди поворота. Стенли инстинктивно притормозил.

А женщина за рулем «хорнета» — нет.

При свете фар своей машины Стенли увидел, как «хорнет» съезжает с дороги. Он ударил по тормозам. Проезжая мимо, он успел заметить, как «хорнет» нырнул носом вниз, перевернулся, подскочил, еще раз перевернулся и приземлился на крышу. Прошло мгновение. Стенли остановил машину и посмотрел через плечо назад. «Хорнет» полыхнул ярким пламенем.

Стенли постоял еще минуту. Он тяжело дышал, его била дрожь. Он был охвачен ужасом. Так он убеждал себя, повторяя: «Что я наделал! О боже мой, что я наделал!»

Но даже повторяя себе, что смертельно напуган, Стенли не мог не сознавать, что испытывает сильнейший оргазм, что все его тело сотрясает мощнейшая, никогда прежде не испытанная эякуляция. Всю дорогу от самого Рено он только и делал, что пытался взять этот «хорнет» за задницу, и вот наконец добился своего.

Он поехал дальше. Ехал двадцать минут и остановился на заправке с платным телефоном. Выбрался из машины в липких мокрых штанах, нашарил в липком кармане липкий десятицентовик, опустил в телефон и набрал номер службы спасения.

— Я… Я видел машину на Солт-Флэтс. Она горела. Примерно в пятнадцати милях от заправки Шеврон. Сильно горела.

Он повесил трубку. И поехал дальше. Через несколько минут он заметил патрульную машину: мигая огнями, она быстро неслась в противоположном направлении от Солт-Лейк-Сити — в пустыню. А еще через некоторое время мимо проехали «скорая помощь» и пожарная машина. Стенли вцепился в руль. Они все узнают. Они заметят следы колес, оставшиеся, когда он тормозил. Кто-нибудь расскажет, что «датсун» от самого Рено все время ехал за «хорнетом», и вот в Юте женщина за рулем «хорнета» погибла.

Но даже посреди этих тревожных размышлений он понимал, что никто ничего не узнает. Он к ней не прикасался. На ее машине не осталось ни единой царапины.

Шоссе перешло в улицу с шестиполосным движением, по обеим сторонам тянулись мотели и дешевые забегаловки. Он миновал шоссе, проехал над железнодорожным полотном и двинулся дальше, по улице Норт-Темпль до Второй авеню. Слева — школа, знак снизить скорость, все в полном порядке, все нормально, так, как и было раньше, как бывает всегда, когда он возвращается домой из дальней поездки. Эль-стрит, апартаменты Шато-Леман. Он поставил машину в подземный гараж и вышел. Открыл двери своим ключом. В комнате все оказалось в порядке.

«А чего, интересно, я жду? — спрашивал он себя. — Завывания сирен? Что дома меня дожидаются пятеро детективов, чтобы упрятать за решетку?»

Женщина, эта женщина погибла. Он попытался почувствовать себя прескверно. Но единственное, что всплывало в памяти, единственное, что имело значение, это сладостное содрогание и ощущение того, что оргазм никогда не кончится. В мире больше ничто не могло с этим сравниться.

Он быстро уснул и спал спокойно.

«Я — убийца?» — спрашивал он себя, засыпая.

Но это слово уплыло из сознания, спрятавшись в таком дальнем уголке памяти, откуда его было уже не достать. С такими мыслями жить невозможно. И он перестал думать.


На следующее утро Стенли заметил, что ему не хочется заглядывать в газеты, — поэтому заставил себя просмотреть почту. Эта новость не занимала первых полос, она притаилась где-то в разделе местных событий. Ее звали Алекс Хамфриз. Ей было двадцать два года, она жила одна и работала секретарем в одной юридической фирме. На фотографии была изображена молодая симпатичная девушка.

«Очевидно, водитель заснул за рулем, таковы данные полицейского расследования. Машина двигалась со скоростью свыше восьмидесяти миль в час, когда произошел несчастный случай».

Несчастный случай.

Видели бы вы, как она горела.

Да, Стенли отправился на работу как обычно, как обычно заигрывал с секретаршами и даже вел машину совсем как всегда — аккуратно и вежливо.

Но вскоре он снова принялся за игры на шоссе.

По дороге в Логан он играл в погоню, и женщина за рулем «хонды-сивик» на полной скорости врезалась в грузовичок-пикап, в то время как сам он по-идиотски пытался обойти на вершине холма в Сардин-Каньон другую машину. В полицейских отчетах не упоминалось, что женщина эта пыталась уйти от «датсуна-260Z», безжалостно преследовавшего ее на протяжении восьмидесяти миль, — об этом никто не знал. Ее звали Донна Уикс, у нее остались двое детей и муж, они ждали ее в тот вечер в Логане. Ее тело не удалось целиком извлечь из машины.

На перевале к Денверу семнадцатилетняя лыжница не справилась с управлением на снежной дороге, ее «фольксваген» врезался в гору, перевернулся и рухнул со скалы. Удивительно, но одна лыжа в багажнике ее «жука» осталась совершенно целой, тогда как другая превратилась в щепки. Ее голова пробила ветровое стекло. А тело осталось в машине.

Дороги между факторией в Камероне и Пажем в Аризоне были самыми ужасными в мире. И никого не удивило, что погибла восемнадцатилетняя блондинка — модель из Феникса, врезавшись в припаркованный у обочины микроавтобус. Она ехала со скоростью свыше ста миль в час, ее друзья этому ничуть не удивились и сообщили, что она часто превышала скорость, особенно если ехала ночью. В микроавтобусе погиб спящий ребенок, остальные члены семьи попали в больницу. О «датсуне» с номерными знаками Юты не упоминалось.

И Стенли стал вспоминать. В его памяти не осталось больше тайников, где бы можно было все это хранить. Он вырезал из газет фотографии жертв. Они снились ему по ночам. И в этих снах они постоянно ему угрожали, поэтому заслуживали такого конца. И каждый раз сон оканчивался оргазмом. Но самые сильные спазмы экстаза он переживал тогда, когда на шоссе случалось столкновение.

Шах. И мат.

Прицел, пли.

Три, четыре, пять, я иду искать.

Игры, игры, а потом — момент истины.

«Я болен».

Он сосал кончик своей биковской четырехцветной ручки.

«Мне нужна помощь».

Зазвонил телефон.

— Стен? Это Лиз.

«Привет, Лиз»

— Стен, ты что, не хочешь со мной разговаривать?

«Иди к черту, Лиз».

— Стен, в какие игры ты играешь? Не звонишь девять месяцев, а когда я сама звоню и пытаюсь поговорить, тупо молчишь.

«Переспи со мной, Лиз».

— Я с тобой разговариваю, а?

— Да, со мной.

— Ну и почему же ты молчишь? Стен, ты меня пугаешь. Ты в самом деле меня пугаешь.

— Извини.

— Стен, что случилось? Почему ты не звонил?

— Ты была так мне нужна.

Ах какая мелодрама. Но это правда.

— Стен, я знаю. Я вела себя, как последняя сука.

— Нет, нет, вовсе нет. Просто я хотел слишком многого.

— Стен, я скучаю по тебе. Я хочу быть с тобой.

«Нет, не хороните меня в одинокой степи, где гуляет на свободе ветер да воют койоты».

— Давай сегодня? У меня?

— Хочешь сказать, что сегодня снимешь священный пояс целомудрия?

— Стенли, не будь таким гадким. Я по тебе скучаю.

— Я приду.

— Я люблю тебя.

— Я тоже.

Спустя несколько месяцев Стенли уже не был до конца в этом уверен, вовсе не был. Но Лиз стала для него соломинкой, за которую хватается утопающий.

«Я тону, — сказал себе Стенли — Умираю. Мorior.[2] Moriar. Mortuus sum».

В те времена, когда он встречался с Лиз, когда они еще были вместе, Стенли не играл в игры на скоростном шоссе. Стенли не смотрел, как умирают женщины. И ему не приходилось прятаться от самого себя даже во сне.

«Caedo.[3] Caedam. Cecidi».

Вранье, вранье. Когда это случилось в самый первый раз, он еще встречался с Лиз. Он перестал только после того, как… после того… Лиз не имеет к этому ни малейшего отношения. И ничто ему не поможет.

«Despero.[4] Desperabo. Desperavi».

Потом он сделал то, чего хотел меньше всего. Он встал, оделся, сел в машину и поехал на шоссе. Он пристроился за женщиной в красной «ауди». И стал ее преследовать.

Она была молодой, но машину вела хорошо. Он шел за ней от Шестой Южной до того места, где шоссе разветвляется, I-15 идет дальше на юг, а I-80 сворачивает на восток. До самого последнего момента она держалась в крайнем правом ряду, потом резко свернула и, перескочив через две полосы, оказалась на I-80. Стенли не собирался так просто ее упускать. И рванул наперерез. Громко загудел автобус, раздался скрежет тормозов, «датсун» Стенли занесло на двух колесах, он потерял управление. Мимо промелькнул фонарь.

А Стенли оказался на I-80, он ехал за «ауди» на расстоянии нескольких сотен ярдов. Он быстро сокращал разрыв.

«А дамочка шустрая, — говорил себе Стенли. — Ты шустрая, дамочка. С тобой я, похоже, ничего не добьюсь. Сегодня никто. Сегодня никто».

Он хотел сказать, что сегодня никто не умрет, и понимал, что именно это он и говорит (надеется, отрекается), но не разрешил себе произнести это вслух. Он вел себя так, будто в машине у него висел микрофон, записывающий каждое его слово для потомства.

«Ауди» двигалась в потоке машин со средней скоростью в семьдесят пять миль в час. Стенли не отставал. Время от времени место, куда он намеревался пристроиться, оказывалось занято. Он находил другое. Но отстал от нее на добрую дюжину машин, когда она свернула к последнему выезду с шоссе, резко поднимающегося отсюда в гору, в каньон Парли. Она двигалась на юг по I-215, Стенли пристроился за ней, хотя ему пришлось резко затормозить, чтобы вписаться в узкий поворот с одного шоссе на другое.

Она быстро проехала по шоссе I-215 до самого конца, а потом повернула на узкую двухполосную дорогу, которая обвивалась вокруг подножия горы. И, как обычно, по этой дороге со скоростью тридцать миль в час тащился груженный щебнем грузовик, рассыпая во все стороны мелкие камешки, как перхоть. «Ауди» пристроилась в хвост грузовику, а Стенли — в хвост «ауди».

Дамочка сообразительная. Она не стала обгонять. Не на такой дороге.

На перекрестке, откуда дорога поднималась к каньону Биг-Коттонвуд, к горнолыжным курортам (сейчас, весной, они были закрыты, а дорога пустынна), женщина, казалось, собиралась повернуть направо, на бульвар Форт-Юнион и обратно на скоростное шоссе. Но вместо этого свернула налево. Стенли предвидел такой вариант и тоже повернул налево.

Они совсем немного проехали по извивающейся вдоль каньона дороге, когда Стенли вспомнил, что дорога никуда не ведет. В Сноуберде она заканчивается, делает петлю и поворачивает обратно. Дама, такая сообразительная на первый взгляд, совершает глупость.

И тут он подумал, что сможет ее поймать. Он сказал:

— Девчонка, я смогу тебя поймать. Смотри в оба.

Что он станет с ней делать, если поймает, он и сам не представлял. Наверное, она вооружена. Скорее всего вооружена, иначе не стала бы так его дразнить.

Она срезала повороты на жуткой скорости, и Стенли приходилось пускать в ход все водительское мастерство, чтобы не отставать. Никогда еще игра в погоню не была такой трудной. Но в любую секунду она могла закончиться — девушка разобьется на одном из поворотов или же врежется во встречную машину.

«Будь осторожна, — думал он. — Будь осторожна, будь осторожна. Это всего лишь игра, не бойся, не паникуй».

Не паникуй? Едва эта женщина заметила, что он ее преследует, она все время хитрила, дразнила его легкой добычей. В ней не чувствовалось и намека на смятение, которое охватывало остальных. Эта — живая. Когда он ее поймает, она будет знать, что делать. Эта будет знать. «Veniebam.[5] Veniam. Vemes». Он засмеялся своей шутке.

И вдруг резко оборвал смех, крутанул руль вправо, ударил по тормозам. Лишь короткая красная вспышка мелькнула на повороте справа. Лишь короткая вспышка, но этого ему было достаточно. Сучка в красной «ауди» думает, что сможет его обхитрить. Думает, что увернется на повороте, а он поедет дальше.

Он забуксовал на гравии, но вскоре выровнял машину и уверенно поехал вперед по грязной проселочной дороге.

«Ауди» остановилась в нескольких сотнях ярдов от поворота.

Остановилась.

Наконец-то.

Он подъехал совсем близко, уже взялся за ручку дверцы. Но она не собиралась здесь останавливаться. Она думала спрятаться, чтобы он тем временем проехал мимо. Он оказался для нее слишком умным и все видел. И вот теперь она одна — на пустынной горной дороге, все еще сырой от растаявшего снега. Вокруг — только деревья, для лыжников слишком тепло, для любителей погулять слишком холодно. Она хотела его перехитрить, но сама попалась в ловушку.

Она поехала дальше. Он — за ней. На грязной неровной дороге двигаться даже со скоростью двадцать миль в час было непросто. Она же двигалась со скоростью тридцать миль. Его трясло от бешеного напряжения, но отступать он не собирался. Ей не удастся уйти от Стенли. Ее «ауди» сладострастно манила.

После бесконечной тряской езды горы вдруг расступились, впереди открылась небольшая долина. Дорога стала ровной, хотя вовсе не прямой. А «ауди» набрала скорость до немыслимых сорока миль в час. Женщина не хотела сдаваться. И великолепно владела рулем. Но и Стенли был прекрасным водителем.

«Пора кончать», — произнес он в невидимый микрофон.

Но все не кончал и не кончал.

Кончилась дорога.

Он обогнул поросший деревьями поворот и увидел, что дороги нет. Только просвет между деревьями и на расстоянии нескольких сотен ярдов — противоположная сторона ущелья. Краем глаза Стенли успел заметить — справа, там, где дорога резко поворачивает назад, стоит «ауди». В зеркале заднего вида он успел заметить лицо, как ему показалось, перекошенное от ужаса. Именно поэтому Стенли обернулся, чтобы получше его разглядеть, вывернул шею в отчаянной попытке рассмотреть лицо и не видеть, как изящно склоняются к нему деревья, как вздымаются навстречу скалы, разрастаясь и закрывая все вокруг. Острый камень рванулся вперед и пропорол насквозь и его, и «датсун-260Z».


Она сидела в своей «ауди», охваченная дрожью, ее сотрясали рыдания — от облегчения и ужаса. И облегчение, и ужас, все одновременно. Но теперь она уже научилась понимать, что ее трясет не только от волнения, но и от экстаза.

«Надо с этим кончать», — молча взывала она к самой себе.

Четверо, четверо, четверо.

«Четверых довольно», — говорила она, изо всей силы ударяя по рулю.

Потом сумела взять себя в руки, от мощного оргазма остались только легкая дрожь в бедрах и редкие спазмы, развернула машину и стала спускаться вниз по ущелью, — направляясь в Солт-Лейк-Сити, где ее ждали уже целый час.

Гробница песен

Перевод Л. Шведовой


Во время дождя она сходила с ума. Уже четыре недели подряд почти каждый день шел дождь, и в лечебнице Миллард-Каунти пациентов не выводили на прогулку. Это, разумеется, никому не нравилось, а особенно несладко приходилось сестрам: им приходилось все время выслушивать жалобы и требования людей, которые хотели, чтобы их развлекали.

Элен, однако, не требовала, чтобы ее развлекали. Она вообще почти никогда ничего не требовала. Но дождь переносила еще хуже остальных. Возможно, потому, что ей было всего пятнадцать, и она была единственным ребенком в заведении, куда помещали обычно только взрослых. Скорее всего, она так плохо переносила дождь из-за того, что для нее были очень важны прогулки на открытом воздухе, и, несомненно, она получала от прогулок больше удовольствия, чем другие. Обычно ее приподнимали в кресле, обкладывали со всех сторон подушками, чтобы она сидела прямо, и кто-нибудь быстро катил кресло к стеклянным дверям, а Элен кричала:

— Быстрее, быстрее!

И так ее вывозили на улицу. Мне рассказывали, что на улице она обычно мало говорила. Просто тихонько сидела в своем кресле на лужайке, наблюдая за тем, что происходит вокруг. А потом ее везли обратно.

Я часто видел, как ее возвращали в дом раньше времени, потому что я пришел ее навестить, но она никогда не жаловалась, что из-за этого пришлось сократить прогулку. Я смотрел, как ее катят к дому, а она так жизнерадостно улыбалась, что я воображал, будто она приветственно машет руками — этот жест как нельзя более подходил к ее детской счастливой улыбке. Я представлял, как мелькают ее ноги, когда она бежит по траве, рассекая воздух, словно тяжелые волны. Но там, где полагалось быть рукам, были воткнуты подушки, чтобы она не упала на бок, а ремень на ее поясе удерживал ее от падения вперед, потому что у нее не было ног.

Дождь шел четыре недели, и я чуть не потерял ее.

Моя работа — одна из самых тяжелых во всем штате, я должен по очереди посещать шесть лечебниц в шести графствах, на посещение каждой отводится неделя. Я «проводил терапию», когда администрация лечебницы решала, что таковая необходима. Я так и не понял, чем они руководствовались, принимая подобное решение, ведь все до одного пациенты были не в своем уме: у большинства было безнадежное возрастное безумие, у некоторых — душевная мука калек и инвалидов.

Тот, кто проявил недюжинные способности в колледже, не станет работать обычным терапевтом на государственной службе. Иногда я притворяюсь, что не проявил особых способностей в учебе только потому, что не хотел плясать под чужую дудку. Но это неправда. Как объяснил один добрый профессор — мягко, и в то же время жестоко, — я просто не создан для научной деятельности. Зато я создан для терапии, не сомневаюсь. С тех пор, как я утешал свою больную раком мать весь последний год ее жизни, я уверился — у меня есть определенный дар, умение вправлять людям мозги. Я сделался всеобщим наперсником.

Тем не менее, я никогда не предполагал, что моя жизнь будет посвящена попыткам оказать помощь безнадежным, да еще в той части страны, где даже у здоровых нет больших оснований радоваться жизни. Но это все, на что я имел полномочия, и когда понял, что сумел преодолеть разочарования начального этапа, стал извлекать из своих занятий максимальную пользу.

Максимальной пользой оказалась Элен.


— Дождь, дождь, дождь, — такими словами приветствовала она меня на третий дождливый день.

— Как будто я сам не знаю, — ответил я. — У меня все волосы мокрые.

— А у меня — нет, как жаль, — ответила Элен.

— Не о чем тут жалеть. Зато не простудишься.

— Не простужусь, — сказала она.

— Мистер Вудберри говорит, ты хандришь. Я пришел, чтобы тебя развеселить.

— Сделай так, чтобы кончился дождь.

— Я похож на Господа Бога?

— Я думала, может, ты просто выступаешь под чужой личиной? Я, например, — да, — сказала она. То была наша обычная игра. — На самом деле я — огромный броненосец из Техаса, которому пообещали исполнить одно-единственное желание. И я пожелала стать человеком. Но одного броненосца недостаточно, чтобы получился настоящий человек, поэтому получилась я.

Она улыбнулась. Я улыбнулся в ответ.

Ей было всего пять лет, когда перед машиной ее родителей взорвался бензовоз, оба они погибли, а ей оторвало руки и ноги. Она выжила чудом и продолжала жить, что было чудовищной жестокостью. И при этом она оставалась более или менее счастливым человеком, всеобщей любимицей в клинике, чего я вообще не мог понять. Возможно, причина заключалась в том, что ей больше ничего не оставалось. Человеку, лишенному рук и ног, не так-то просто покончить с собой.

— Я хочу на улицу, — сказала она, отворачиваясь к окну. На улице было почти не на что смотреть. Несколько деревьев, лужайка, а за ней — забор, поставленный не для того, чтобы пациенты не разбежались, а для того, чтобы скрыть их от неприглядного любопытства жителей этого неприглядного города. Но вдалеке тянулись невысокие холмы, и почти всегда весело щебетали птицы. Теперь, разумеется, из-за дождя не было видно ни птиц, ни холмов. Не было и ветра, и деревья стояли не шелохнувшись. Просто лил и лил дождь.

— В открытом космосе так же, как в дождливую погоду, — сказала она. — Такие же звуки, негромкий тихий шелест где-то неподалеку.

— Вообще-то нет, — сказал я. — В открытом космосе вообще нет звуков.

— А ты откуда знаешь? — спросила она.

— Там нет воздуха. А без воздуха не бывает и звуков.

Она презрительно взглянула на меня.

— Так я и думала. На самом деле ты ничего не знаешь. Ты ни разу в жизни там не был, ведь правда?

— Ты что, хочешь поссориться?

Она уже собиралась отпарировать, но спохватилась и просто сказала:

— Чертов дождь.

— Тебе, по крайней мере, не приходится ездить по такой погоде, — сказал я. Но взор ее затуманился, и я подумал, что зашел в своих подтруниваниях слишком далеко.

— Эй, — окликнул я. — Как только распогодится, я повезу тебя кататься.

— Это все гормоны, — сказала она.

— При чем здесь гормоны?

— Мне пятнадцать. Мне всегда не нравилось оставаться дома. Но сейчас хоть волком вой. Мышцы напряжены, желудок сжался, и я хочу выбежать на улицу и громко кричать. Это все гормоны.

— А твои друзья? — спросил я.

— Ты что, шутишь? Они все там, играют под дождем.

— Все?

— Разумеется, кроме Гранти. Он от воды растает.

— И где же теперь Гранти?

— В морозильнике, где же еще.

— Когда-нибудь его по ошибке примут за мороженое и скормят гостям.

Она не улыбнулась. Просто кивнула, и я понял, что ничего не достиг. Она и впрямь хандрит. Я спросил, не хочется ли ей чего-нибудь.

— Только не таблеток, — сказала она. — От них я все время сплю.

— Если дать тебе возбуждающее, ты на стенки полезешь.

— Ловкий трюк, — сказала она.

— Просто это очень сильное средство. Так что, дать тебе что-нибудь, чтобы ты отвлеклась и от дождя, и от этих жутких желтых стен?

Она покачала головой.

— Я стараюсь не спать.

— Почему?

Она лишь снова покачала головой.

— Не могу спать. Не могу позволить себе спать слишком много.

Я повторил вопрос.

— Потому что, — ответила она, — я могу не проснуться.

Она говорила довольно резко, и я понял, что лучше больше не спрашивать ни о чем. Она редко сердилась на меня, но на сей раз ясно чувствовалось, что я подошел слишком близко к той черте, за которой мое общество уже не будет для нее желанным.

— Мне пора, — сказал я. — Ты обязательно проснешься.

И я ушел, и не видел ее целую неделю, и, по правде говоря, даже нечасто ее вспоминал — и из-за дождя, и из-за самоубийства в Форд-Каунти. Это самоубийство глубоко меня потрясло, ведь та женщина была еще такой молодой, ей было ради чего жить. Так, по крайней мере, я думал. Она моего мнения не разделяла и выиграла наш спор, хотя и дорогой ценой.

В выходные я живу в трейлере в Пидмонте. Живу один. Мое жилье сияет безупречной чистотой, потому что я ее фанатичный приверженец. Кроме того, убеждаю я себя, однажды вечером мне, возможно, захочется привести сюда женщину. Время от времени такое случается, время от времени мне даже бывает хорошо. Но я становлюсь раздражительным и беспокойным, когда женщины пытаются заставить меня изменить рабочее расписание, или хотят, чтобы я взял их с собой в мотели, где я останавливаюсь, или пристают к управляющему трейлерного парка, чтобы тот впустил их в мое отсутствие в мой трейлер. Они хотят навести там «уют».

«Уют» меня вовсе не интересует. Возможно, это связано со смертью матери. Ее болезнь переложила на меня ответственность за ведение хозяйства для отца — вот почему я стал аккуратной домохозяйкой. Лекарь, излечи себя сам.

Дождливые дни были заполнены переездами по скоростным магистралям, попытками вытащить из депрессии доведенных до безумия людей, ночи я проводил перед телевизором, поедая сэндвичи и ночуя в мотелях на средства штата. А потом наступило время отправиться в лечебницу Миллард-Каунти, где меня ждала Элен. Именно тогда я о ней впервые вспомнил, и вдруг осознал, что дождь льет уже не меньше недели, и что бедняжка, наверное, совсем лишилась рассудка.

Я купил кассету с записью Копланда. Элен предпочитала кассеты, которые останавливаются сами. А записи на восьми дорожках крутятся и крутятся, пока она не теряет способность думать.


— Где ты был? — спросила она.

— Сидел в клетке у одного кровожадного герцога из Трансильвании. Клетка, всего четырех футов высотой, висела над прудом, кишащим крокодилами. Спастись мне удалось только потому, что я выгрыз замок зубами. Крокодилы, к счастью, оказались сыты. А ты где была?

— Я серьезно. Ты что, работаешь не по расписанию?

— Я всегда придерживаюсь расписания, Элен. Сегодня среда. В последний раз я был здесь в прошлую среду. В этом году Рождество приходится на среду, значит, я буду здесь на Рождество.

— Еще почти целый год.

— Всего десять месяцев. Встретимся на Рождество. С тобой что-то стало скучновато.

Но она не была расположена к шуткам. В глазах ее стояли слезы.

— Я больше не выдержу, — сказала она.

— Извини.

— Мне страшно.

И ей в на самом деле было страшно. Ее голос дрожал.

— И ночью, и днем, когда я сплю. Я как раз подходящего размера.

— Для чего?

— Ты о чем?

— Ты сказала, что как раз подходящего размера.

— Я так сказала? Ах, не знаю, что я имела в виду. Я схожу с ума. Ты ведь именно поэтому здесь, разве не так? Чтобы я не потеряла рассудок. Я ничего не могу поделать. Я ничего не вижу, а все, что слышу, — лишь шелест дождя.

— Как в открытом космосе, — заметил я, вспомнив ее слова в прошлый раз.

Но она, оказалось, не помнила нашего разговора и испугалась.

— Откуда ты знаешь? — спросила она.

— Ты сама так сказала.

— В открытом космосе нет никаких звуков, — сказала она.

— Вот как, — ответил я.

— Потому что там нет воздуха.

— Я знаю.

— Тогда почему ты сказал «Вот как»? Слышен только шум двигателей. Слышен по всему кораблю. Легкое гудение, которое не прекращается ни на секунду. Совсем как шум дождя. А спустя некоторое время ты его уже не слышишь. Оно как будто становится тишиной. Мне Ананса рассказала.

Еще одна воображаемая подруга. В ее истории болезни говорилось, что ее вымышленные друзья продержались гораздо дольше, чем у большинства других детей. Именно для этого меня к ней и прикрепили — чтобы я помог ей избавиться от вымышленных друзей. От Гранти, ледяного поросенка, от Говарда, мальчика, который всех колотил, от Фуксии, ростом в несколько дюймов, жившей среди цветов, от Сью-Энн, приносившей ей куклы и игравшей в них вместо нее. Элен говорила, что куклы должны делать, а Сью-Энн это выполняла. Были и другие личности.

После нескольких сеансов я понял, что она отдает себе отчет, что ее друзья воображаемые, просто она коротала с ними время. Они находились вне ее тела и совершали поступки, на которые она сама не была способна. Я понял, что от них никакого вреда, а если уничтожить этот вымышленный мир, Элен станет еще более одинокой и несчастной. Она была в здравом рассудке, несомненно. И все-таки я продолжал к ней приезжать, и не просто потому, что она очень мне нравилась. Еще и для того, чтобы окончательно убедиться: она и вправду уверена, что ее друзья — лишь плод ее воображения. Ананса была чем-то новым.

— Кто такая Ананса?

— На самом деле ты не хочешь этого знать.

Она, без сомнения, не желала об этом говорить.

— Я хочу знать.

Она отвернулась.

— Я не могу тебя выгнать, но мне бы хотелось, чтобы ты ушел. Иногда ты становишься слишком любопытным.

— Такая уж у меня работа.

— Работа! — В ее голосе зазвучало презрение. — Прямо как вижу вас всех — как вы бегаете на своих здоровых ногах и работаете!

Что я мог на это ответить?

— Иначе нам не выжить, — сказал я. — Но я стараюсь.

И вдруг на ее лице появилось какое-то странное выражение. «У меня есть тайна, — казалось, думала она, — и я хочу, чтобы ты ее выведал».

— Может, у меня тоже будет работа.

— Может быть, — сказал я.

И попытался придумать, чем бы она могла заняться.

— Музыка не умолкает, — сказала она. Я неправильно понял.

— Ты мало на чем сможешь играть. Так уж получилось.

Немножко реализма не помешает.

— Не говори глупостей.

— О'кей. Больше не буду.

— Я говорю, что на моей работе всегда звучит музыка.

— А что это за работа?

— Тебе и вправду хочется знать? — произнесла она, таинственно возведя глаза к потолку, а потом отвернувшись к окну.

Я представил себе, что она — обычная пятнадцатилетняя девчонка. Тогда я расценил бы такое поведение, как заигрывание. Но тут крылось нечто другое. Что-то отчаянное. Она права. Я действительно хотел знать. Я сделал весьма логичное предположение, соединив два секрета, которые она побуждала у нее выманить.

— Какую работу предлагает тебе Ананса?

Она испуганно взглянула на меня.

— Так значит, это правда.

— Что правда?

— Все так страшно. Я стараюсь убедить себя, что это — всего лишь сон. Но это не сон, верно?

— Что не сон — Ананса?

— Ты думаешь, она такая же, как и все остальные мои друзья, да? Но они не приходят ко мне во сне, во всяком случае, не так. Ананса…

— Что Ананса?

— Она для меня поет. Когда я сплю.

Мои поднаторевшие в психологии мозги быстро сложили два и два.

— Разумеется, — сказал я.

— Она — в космосе, и она для меня поет. Ты не представляешь, какие песни.

И тут я вспомнил кое-что и вытащил кассету, которую для нее купил.

— Спасибо, — сказала она.

— Пожалуйста. Хочешь послушать?

Она кивнула. Я вставил кассету в магнитофон. «Весна в Аппалачах». Она кивала головой в такт музыке. Я представил, как она танцует. Она хорошо чувствовала музыку.

Но спустя несколько минут она замерла и заплакала.

— Это совсем другое, — сказала она.

— Ты уже слышала эту песню раньше?

— Выключи. Выключи, говорю.

Я выключил магнитофон.

— Извини. Мне казалось, тебе понравится.

— Вина, ничего, кроме вины, — сказала она. — Ты все время чувствуешь себя виноватым, так ведь?

— Почти всегда, — легко согласился я. Психологическим жаргоном злоупотребляли многие мои пациенты. Так же, как языком мыльных опер.

— Извини, — сказала Элен. — Просто это не та музыка. Совсем не та. Вот я послушала, и все остальное по сравнению с ней кажется таким темным. Как будто идет дождь, все серое, мрачное и тяжелое, словно композитор пытается разглядеть далекие холмы, но дождь ему мешает. Но несколько минут мне казалось, что у него получится.

— Такая же музыка у Анансы?

Она кивнула.

— Я знаю, ты мне не веришь. Но во сне я ее слышу. Она говорит, что только во сне и может со мной общаться. И она не разговаривает, только поет. Она там, далеко, в своем космическом корабле. Поет. А я по ночам ее слышу.

— Почему именно ты?

— Ты хочешь спросить, почему ее слышу только я? — Она рассмеялась. — Потому что я такая, какая есть. Ты ведь сам говоришь — из-за того, что я не могу бегать, я живу воображением. Она говорит, что связующие нити между разумами очень тонкие, и их трудно не упустить. Но мою нить она не упускает, потому что я живу исключительно сознанием. Она держит мою нить. Теперь, когда я засыпаю, я вообще не могу от нее отделаться.

— Отделаться? Мне казалось, она тебе нравится.

— Не знаю, что мне нравится. Мне нравится. Нравится музыка. Но Анансе нужна я. Она хочет, чтобы я была с ней. Она хочет дать мне работу.

— А как она поет?

При слове «работа» она задрожала и как-то замкнулась в себе. Чтобы поддержать затухающий разговор, я попытался коснуться темы, которой она недавно интересовалась.

— Это ни на что не похоже. Она там, в космосе, все вокруг черным-черно, и слышен только гул двигателей, похожий на шум дождя, а она собирает космическую пыль и прядет свои песни. Она простирает в пространство свои пальцы или уши, я не знаю. Не могу понять. Так она собирает пыль и плетет свои песни, превращая пыль в музыку, которую я слышу. Это очень сильная музыка. Ананса говорит, что именно благодаря песням она может передвигаться в межзвездном пространстве.

— Она одна?

Элен кивнула.

— Я ей нужна.

— Ты ей нужна. Но как она может тебя заполучить, ведь ты здесь, а она — там?

Элен облизала губы.

— Я не хочу об этом говорить. — Она произнесла это таким голосом, что я сразу понял: она уже готова все рассказать.

— Лучше бы ты все-таки рассказала. На самом деле очень важно, чтобы ты все рассказала.

— Она говорит… Говорит, что может меня забрать. Говорит, что, если я выучу ее песни, она сможет вытащить меня из моего тела и забрать туда, к себе, где она даст мне и руки, и ноги, так что я смогу и бегать, и танцевать, и…

Она расплакалась.

Я похлопал ее по единственному месту, к которому она разрешала прикасаться, — по мягкому животику. Она запрещала себя обнимать. Я попытался разок, много лет назад, но она закричала во весь голос, чтобы я не смел. Одна из сестер рассказала, что ее обнимала мама, и Элен хотелось тоже обнять кого-нибудь. Но она не могла.

— Это очень хороший сон, Элен.

— Это ужасный сон. Как ты не понимаешь? Я стану такой же, как она.

— А какая она?

— Она — это космический корабль. Межзвездный корабль. И она хочет, чтобы я пришла к ней, тоже стала космическим кораблем. И чтобы мы плыли в космосе, распевая песни, тысячи и тысячи лет.

— Элен, это всего лишь сон. Не надо его бояться.

— Вот что с ней сделали: отрезали ей руки и ноги и засунули в этот аппарат.

— Но тебя никто не собирается засовывать в аппарат.

— Я хочу на улицу, — сказала она.

— Нельзя. Дождь.

— Пусть идет к черту, этот дождь.

— Пусть идет к черту, но это не поможет.

— Я не шучу! Она все время преследует меня, даже когда я не сплю. Она пристает ко мне, усыпляет, а потом начинает петь, и я чувствую, как она тянет и тянет меня к себе. Если бы мне удалось выйти на улицу, я бы еще продержалась, если бы я только могла…

— Эй, успокойся! Знаешь, тебе лучше принять…

— Нет! Я не хочу спать!

— Слушай, Элен, это всего лишь сон. Нельзя позволять сну так сильно на тебя влиять. Все из-за дождя, поэтому ты не можешь выйти на прогулку. От этого тебе хочется спать, и тебе снится один и тот же сон. Но не надо сопротивляться, это, в общем, очень хороший сон. Почему бы тебе просто с ним не смириться?

Она смотрела на меня, в ее глазах застыл ужас.

— Ты ведь не всерьез. Ты не хочешь, чтобы я ушла.

— Нет. Конечно, я не хочу, чтобы ты ушла. Но ты и не уйдешь, разве сама не понимаешь? Это только сон, как будто ты паришь там, в космосе, среди звезд…

— Она не парит. Она прокладывает путь в открытом космосе с такой скоростью, что у меня при виде этого кружится голова.

— Ну и пусть кружится. Как будто твой разум придумал для тебя такой способ бегать.

— Ты ничего не понял, мистер Терапевт. Я думала, ты поймешь.

— Я пытаюсь.

— Если я пойду за ней, я умру.


— Кто читал ей в последнее время? — спросил я сестру.

— Мы все читали понемножку, а еще добровольные сиделки из города. Она им нравится. Ей всегда кто-нибудь читает.

— Надо бы проследить за этим повнимательней. У нее появились откуда-то новые фантазии. Про космические корабли, звездную пыль и песни в открытом космосе. И она чем-то напугана.

Медсестра нахмурилась.

— Мы одобряем все, что она читает, и про всякие такие вещи читают уже много лет. Раньше ничего плохого от этого не случалось. Что же теперь стряслось?

— Думаю, все из-за дождя. Сидя взаперти, она теряет ощущение реальности.

Сестра закивала в знак согласия и сказала:

— Да, знаю. Во сне она бог знает что вытворяет.

— Что, например? Что именно вытворяет?

— Поет какие-то жуткие песни.

— На какие слова?

— Вообще без слов. Просто напевает мелодии. Только мелодии просто ужасные, их и музыкой-то назвать нельзя. И голос у нее становится какой-то странный, скрипучий. Она очень крепко спит. Теперь стала спать больше, и это к лучшему, как мне кажется. Она всегда начинает нервничать, если ее не выпускают на улицу.

Элен, несомненно, нравилась сестре. Было трудно не испытывать к девочке сочувствия, но Элен хотела, старалась понравиться окружающим, и люди ее любили. Во всяком случае, те из них, кому удавалось побороть ужас при виде плоского пространства под простыней возле ее туловища.

— Послушайте, — сказал я, — может, все-таки ее одеть и вывезти на улицу, несмотря на дождь?

Сестра покачала головой.

— Дело не только в дожде. Похолодало. А после того взрыва она ведь так до конца и не оправилась, у нее нет сил сопротивляться болезни. Понимаете, слишком велики шансы, что она может умереть от самой обычной простуды. А я не хочу рисковать.

— Значит, мне надо приезжать к ней почаще, — сказал я. — Как можно чаще. С ней что-то происходит, и это пугает ее до смерти. Ей кажется, что она умрет.

— Ох, бедняжка, — сказала сестра. — С чего она взяла?

— Не важно. Может, кто-то из ее вымышленных друзей слегка отбился от рук.

— Но вы же говорили, что от них никакого вреда.

— Раньше так и было.

Покидая лечебницу, я еще раз зашел в комнату Элен. Она спала, и я услышал, как она поет. Жутко. Временами можно было узнать обрывки мелодии Копланда, которые она слушала недавно, но очень искаженные, а все остальное вообще не вызывало никаких ассоциаций, это и музыкой назвать было нельзя. То в ее голосе звучали высокие незнакомые ноты, то вдруг он становился низким, грубым, скрипучим, а один раз ясно послышался скрежет мощного двигателя, доносящийся сквозь металлические стены, — тяжелый гулкий звук, тонущий в бесконечной пустоте.

Я представил себе Элен, из плеч и бедер которой тянутся длинные провода, голова ее внутри металлического скафандра, глаза закрыты. А ее воображаемая Ананса ведет космический корабль так, словно управляет собственным телом. Я понимал, что в какой-то степени для Элен это будет благом. В конце концов, она ведь родилась нормальной. Она помнит, как бегала и играла, как ела сама, как сама одевалась, возможно, даже помнит, как училась читать и произносила слова, прикасаясь при этом к каждой букве. И даже вымышленные руки космического корабля смогут заполнить огромную пустоту в ее душе.

Для ребенка главное — не в нем самом, не в его теле, для него главное лежит снаружи, там, где пальцы левой руки встречаются с пальцами правой. То, к чему прикасаются пальцы, и становится жизнью, то, что видят глаза, и есть истинное «я». А Элен, не успев еще переместиться внутрь себя, утратила это «я» в автокатастрофе. И с помощью загадочной Анансы пыталась его вернуть.

Но это было весьма неприятное «я».

Я вошел и сел у кровати Элен, вслушиваясь в ее пение. Ее тело чуть двигалось, спина слегка изгибалась в такт мелодии. Высокие и низкие, тихие, скрипучие звуки. Песня звучала по-разному, и я пытался понять, есть ли в ней какой-нибудь смысл. Что происходит в ее сознании, порождая подобные звуки?

«Если я пойду за ней, я умру».

Конечно, ей страшно. Я посмотрел на бесформенный кусок плоти на постели, укрытый простыней так, что на виду оставалась лишь голова. Я постарался взглянуть на ее туловище с иной точки зрения, так, как она сама его видела — сверху. Из-за возвышающихся ребер нижняя часть тела — живот и едва намеченные бедра — совсем пропадали из виду, и туловище, увиденное в перспективе, почти исчезало. Но это все, что у нее осталось, и если она верит — а, похоже, она действительно верит, — что, следуя за Анансой, она лишится и этого жалкого подобия тела, разве смерть для нее менее страшна, чем для тех, кто имеет возможность жить полной жизнью? Сомневаюсь. Для Элен жизнь была полна радости. Она не захочет променять ее на существование внутри собственного сознания, посвященное странной музыке металлических рук.

Если бы только не дождь. Для Элен самое главное — жизнь снаружи, там, где деревья, птицы и холмы вдалеке, где дует ветерок, которому дозволяется обнимать ее крепче, чем любому из людей. А если из-за дождя она окажется надолго отрезана от реальности, составляющей важную часть ее жизни, сколько времени она сможет сопротивляться неутомимому зову Анансы, сулящей ей руки, ноги и несмолкающую музыку?

Повинуясь внезапному порыву, я встал и очень осторожно приподнял ей веки.

Ее открытые глаза уставились в потолок, не моргая.

Я отпустил ее веки, она не шевельнулась.

Я повернул ее голову в сторону, но девочка не вернула ее обратно. Не проснулась. Только продолжала петь; то, что я делал, вовсе ее не потревожило.

Кататония или начало каталепсии.

«Она теряет рассудок — думал я, — и если мне не удастся ее вернуть, удержать здесь, Ананса победит, и врачам в этой лечебнице придется в течение многих лет ухаживать за лишенным сознания куском плоти. Столько, сколько они смогут сохранять жизнь в том, что останется от Элен».

— Я вернусь в субботу, — сказал я дежурной.

— Почему так скоро?

— Элен переживает некий кризис, — объяснил я. Некая вымышленная космическая женщина хочет ее забрать — нет, этого я говорить не стал.

— Надо, чтобы медсестры как можно дольше не давали ей спать. Пусть читают ей, играют с ней, разговаривают. Обычного ночного сна вполне достаточно. И никакого дневного отдыха.

— Почему?

— Просто я боюсь за нее, вот и все. Думаю, у нее в любой момент может начаться кататония. Этот сон ненормален. Я хочу, чтобы с нее не спускали глаз.

— Все настолько серьезно?

— Да, настолько серьезно.


В пятницу показалось было, что тучи рассеиваются, но солнце выглянуло лишь на несколько минут, а потом огромная гряда облаков вновь надвинулась с северо-запада, и погода испортилась еще больше. Я заканчивал сеанс терапии довольно небрежно, несколько раз замолкая на середине фразы. Одна из пациенток рассердилась и, прищурившись, взглянула на меня.

— Вам платят не за то, чтобы вы размышляли о своих барышнях, разговаривая со мной.

Я извинился и постарался сосредоточиться на работе. Эта женщина любила поговорить, и мне было трудно следить за ходом ее мыслей. Но в чем-то она была права. Я не мог перестать думать об Элен. А когда пациентка упомянула про барышень, у меня в голове словно прозвенел звоночек. Ведь я общался с Элен дольше и ближе, чем с любой другой женщиной за много-много лет. Если только можно говорить об Элен как о женщине.

В субботу я снова поехал в Миллард-Каунти. Медсестры в лечебнице были чем-то сильно встревожены. Они объяснили, что сперва не поняли, как долго она уже спит, а потом попытались ее разбудить. Утром она засыпала два или три раза, а после полудня — еще того больше. Вечером уснула в полвосьмого и спала не меньше двенадцати часов.

— И она все время поет. Это ужасно. Поет даже по ночам. Все поет и поет.

Но когда я вошел к ней, она не спала.

— Не сплю специально в честь твоего приезда.

— Спасибо, — сказал я.

— Обычный субботний визит. Я, похоже, и в самом деле съезжаю с катушек.

— Вообще-то нет. Но мне не нравится, что ты так много спишь.

Она с трудом улыбнулась.

— Я тут ни при чем.

Я улыбнулся, надеюсь, слегка веселее, чем она.

— А мне кажется, все дело в твоей голове.

— Думайте, что хотите, господин доктор.

— Я не доктор. У меня степень магистра.

— Какая там глубина?

— Глубина?

— Ну, из-за дождя. Наверняка уже натекло достаточно, чтобы удержать на плаву с десяток ковчегов. Бог вздумал уничтожить мир?

— К сожалению, нет. Хотя моторы некоторых автомобилей он уже уничтожил — тех, что решили слишком быстро проехать по лужам.

— А сколько времени должен идти дождь, чтобы затопить всю землю?

— Земля круглая. Вода все время будет с нее стекать.

Она рассмеялась. Как приятно было слышать ее смех — но он оборвался слишком резко, и она испуганно взглянула на меня.

— Знаешь, я ухожу.

— Да?

— Я как раз подходящего размера. Она меня измерила, и я идеально подошла. У нее есть для меня место. Хорошее место, оттуда слышно звездную музыку, и я смогу научиться петь. И у меня будут направляющие двигатели.

Я покачал головой.

— Ледяной поросенок Гранти был таким милым. А это, Элен, вовсе не мило.

— А я разве говорила, что Ананса милая? Ледяной поросенок Гранти был на самом деле, папа сделал его однажды из ледяной крошки на пикнике. Но не успели его выкопать из земли, как он растаял. Я не придумываю своих друзей.

— А цветочная девочка Фуксия?

— Мама обычно обрывала бутоны на фуксии у парадной двери. И мы играли с ними в траве, как с куклами.

— Но Ананса другая.

— Ананса пришла ко мне во сне. Это она нашла меня. Я ее не выдумала.

— Разве ты не понимаешь, Элен, как начинаются галлюцинации? Они очень похожи на реальность.

Она покачала головой.

— Все это я знаю. Медсестры читали мне книги по психологии. Просто Ананса… Она другая. Она не могла просто так возникнуть у меня в голове. Она не такая, она — настоящая. Я слышала ее музыку, не такую примитивную, как у Копланда. Она — не фальшивая.

— Элен, когда в среду ты спала, у тебя начиналась кататония.

— Знаю.

— Знаешь?

— Я чувствовала, как ты прикасаешься ко мне. Как поворачиваешь мою голову. Я хотела поговорить с тобой, попрощаться. Но она тогда пела, понимаешь? Она пела. А теперь она разрешает мне петь самой. Когда я пою для нее, мне кажется, будто я — паук, который по своей паутинке пробирается куда-то далеко, в другие места. Я иду туда, где она меня ждет. В темноту. Там темно, холодно и одиноко, но я знаю, что далеко, на другом конце паутинки, меня ждет она, чтобы навечно стать моим другом.

— Элен, ты пугаешь меня.

— Знаешь, на ее корабле совсем нет деревьев. Только поэтому я все еще здесь. Я вспоминаю деревья, и холмы, и птиц, и траву, и ветер, и думаю, как мне будет не хватать всего этого. Она сердится на меня и обижается. Но все же поэтому я еще здесь. Только мне все труднее вспоминать, как выглядят деревья. Я стараюсь, но получается то же самое, как тогда, когда я пытаюсь вспомнить лицо матери. Я помню ее платье и волосы, но лицо все время ускользает. Даже когда я смотрю на фотографию, она кажется мне чужой. И деревья теперь для меня чужие.

Я погладил ее лоб. Сперва она дернула головой, потом успокоилась.

— Извини, — сказала она. — Я вообще-то не люблю, когда меня трогают здесь.

— Больше не буду, — сказал я.

— Нет, давай. Я не против.

И я опять погладил ее по лбу. Он был сухим и холодным, и она едва заметно приподняла голову, подставляя его под мою ладонь. Невольно я вспомнил, как вчера выразилась моя пациентка. Барышни. Я гладил Элен и думал о том, что хочу заняться с ней любовью. Я немедленно выбросил эту мысль из головы.

— Удержи меня, — сказала она. — Не дай мне уйти. Мне очень хочется уйти, но я не должна. Я как раз нужного размера, но неправильной формы. И там — не мои руки. Я знаю, какие у меня были руки.

— Я постараюсь удержать тебя, если смогу. Но ты должна мне помочь.

— Только не надо уколов. От уколов у меня разум отрывается от тела. Если мне станут делать уколы, я умру.

— А что еще я могу сделать?

— Просто удержи меня, как угодно, как хочешь.

Потом мы поговорили о каких-то пустяках, делая вид, что у нее все в порядке. Вспомнили и про церковные собрания.

— Я и не знал, что ты такая набожная, — сказал я.

— Вовсе нет. Но чем еще заниматься по воскресеньям? Они поют гимны, и я пою вместе с ними. А служба на прошлой неделе задела меня за живое. Священник говорил о Христе в гробнице. О том, как он провел там три дня, а потом слетел ангел и выпустил его. Я все думала и думала о нем, о том, что он чувствовал, запертый в темноте в пещере, в полном одиночестве.

— Невесело.

— Не в том дело. Возможно, его это даже воодушевляло. Если, конечно, все так и было. Вот он лежит на своем каменном ложе и говорит себе: «Они думают, я умер, а я здесь. Я живой».

— У тебя он получается каким-то самодовольным.

— Ну да. Почему бы и нет? Интересно, когда я буду рядом с Анансой, у меня тоже будут возникать такие мысли?

Опять эта Ананса.

— Я вижу, о чем ты подумал. Ты подумал: «Опять эта Ананса».

— Ага, — сказал я. — Как бы я хотел, чтобы ты о ней забыла и вернулась к своим более безобидным приятелям.

Внезапно ее лицо исказила гримаса гнева.

— Ты можешь думать, что хочешь. Только оставь меня в покое.

Я попытался извиниться, но она не желала ничего слушать. Она настаивала на том, что эта звездная женщина реальна. В конце концов я ушел, повторив еще раз медсестрам, что не надо позволять ей долго спать. Вид у сестер был встревоженный, они не хуже меня видели, как изменилась Элен.

Я остался в Милларде на уикенд, поэтому позвонил Белинде. В ту пору у нее не было ни мужа, ни приятеля, и она приехала ко мне в мотель. Мы пообедали, позанимались любовью, потом стали смотреть телевизор. То есть это она смотрела телевизор. А я лежал в постели и думал. И когда на экране замелькала сетка и Белинда, наконец, поднялась, охваченная страстью и алкоголем, я все еще думал об Элен. И пока Белинда целовала меня, щекотала и шептала на ухо всякие глупости, я представлял, что у меня нет ни рук, ни ног, что я лежу и могу шевелить только головой.

— Да что с тобой такое? Ты меня не хочешь?

Я встряхнулся. Не стоит расстраивать Белинду, я ведь сам ее позвал, значит, вся ответственность лежит на мне. Хотя в данном случае ответственность как раз невелика. И мысли об ответственности не давали мне покоя.

Я занимался любовью с Белиндой медленно и осторожно, но с закрытыми глазами. И все время представлял себе вместо ее лица лицо Элен. Барышни. И хотя по моей спине скользили пальцы Белинды, я все равно представлял, что занимаюсь любовью с Элен. А обрубки рук и ног вовсе и не были такими ужасными, как я опасался сначала.

Я просто чувствовал глубокую печаль. Ощущал огромную трагическую потерю, словно Элен умерла, хотя я мог бы ее спасти, как сказочный принц. Один символический поцелуй — и принцесса проснется и будет жить долго и счастливо. А я ее не поцеловал.

Когда мы кончили, я заплакал.

— Ах, бедняжка, — очень сочувственно проговорила Белинда. — Что с тобой такое? Да нет, можешь не говорить.

Она обняла меня, и я наконец уснул, прижавшись головой к ее груди. Она думала, что нужна мне. Пожалуй, в тот момент так оно и было.

Я не поехал к Элен в воскресенье, как хотел сделать сначала.

Я весь день собирался отправиться к ней, но вместо этого сидел и смотрел немыслимый набор отвратительных утренних воскресных передач. А когда все-таки вышел, полный решимости немедленно отправляться в лечебницу проведать Элен, то погрузил вещи в багажник, поехал в свой трейлер и там опять сидел и смотрел телевизор.

Почему я не мог к ней поехать?

«Ты должен удержать меня здесь», — сказала она.

«Удержи меня как угодно, как хочешь», — так она сказала.

И мне казалось, что я знаю — как. В том-то и была проблема. Где-то в глубине души я понимал, что все это слишком реально, а волшебные сказки — огромное заблуждение. Принц разбудил принцессу вовсе не поцелуем. Он разбудил ее обещанием, что в его объятиях она всегда будет счастлива. И она проснулась, чтобы жить долго и счастливо. Если бы она не была уверена, что он говорит правду, она предпочла бы вечный сон.

О чем просила меня Элен?

И почему я боялся?

Я опасался не из-за работы. Настоящий профессионал не должен вступать с пациентом в личные отношения. Но, с другой стороны, когда это я был настоящим профессионалом?

В конце концов я лег спать, сожалея, что со мной нет Белинды, потому что мне необходимо было любое, даже самое слабое утешение. Почему бы всем женщинам не быть такими, как Белинда: мягкими, любящими и нетребовательными?

Но, засыпая, я думал о Элен. О ее лице, об ужасном обрубке тела, полном немого укора. Во сне она не оставляла меня всю ночь.

Она не оставляла меня и тогда, когда я проснулся. Миновал обычный понедельник, и вторник, наступила среда, а я все еще боялся ехать в лечебницу Миллард-Каунти. И не поехал туда с утра. Уже близился вечер, и дождь лил по-прежнему, поля превратились в озера, бурные потоки переполняли не готовые к такому буйству стихии городские стоки.

— Поздновато вы, — сказал дежурный.

— Все из-за дождя, — ответил я.

Он кивнул, но у него был встревоженный вид.

— Мы думали, как хорошо было бы, если бы вы приехали вчера, но нигде не могли вас застать. С Элен проблемы.

И я понял, что мое опоздание сослужило свою проклятую службу, в точности как я и ждал.

— Она с понедельника не просыпается. Просто лежит и все время поет. Ей сделали внутривенную инъекцию, и она спит.

Она и в самом деле спала. Я попросил всех выйти из комнаты.

— Элен, — позвал я. Молчание.

Я снова и снова ее звал. Я прикасался к ней и поворачивал туда-сюда ее голову. Она не шевелилась и все пела и пела. Ее голос звучал то высоко, то низко, то звенел, как струна, то скрипел металлом. Я прикрыл ей рот рукой, и все равно она продолжала петь, как будто ее ничего больше не беспокоило.

Я сдернул с нее одеяло и всадил ей в живот булавку, потом еще раз — в мягкую кожу у ключицы. Никакой реакции. Я ударил ее по лицу. Ничего. Она уже не здесь. И я снова мысленно увидел ее частью межзвездного корабля, но на сей раз воспринял это совсем по-другому. Нужного размера оказалось вовсе не ее тело, а ее разум. Именно разум тянулся к Анансе, двигаясь по невесомой паутинке песни туда, где ему обещали тело.

Обещали работу.

Может, нужна шоковая терапия? Я представил, как и без того бесформенное тело подпрыгивает и изгибается из-за проходящего через него электрического тока. Единственным результатом такой процедуры станет еще одна мука лишенной сознания плоти. Сильнодействующие уколы?

Я не знал, что еще можно сделать, чтобы вернуть ее оттуда, куда она ушла. Отчасти я, кажется, даже поверил в существование Анансы. Я стал говорить.

— Ананса, отпусти ее. Пусть она вернется ко мне, прошу тебя, пожалуйста, она нужна мне.

Почему я плакал тогда, в объятиях Белинды? Ах, да. Потому что узрел принцессу, но не решился ее разбудить, ведь счастливое будущее показалось мне тогда чертовски недостижимым.

И в лихорадочном порыве первого мрачного озарения и осознания своей потери я этого все же не сделал. Не поддался ни порыву страсти, ни приступу страха и горя. Я долгие часы просидел у ее постели, глядя на слабое и беспомощное тело, теперь лишенное души. Как мне хотелось, чтобы она открыла глаза, проснулась и сказала:

— Эй, представляешь, какой сон мне приснился?

Чтобы сказала:

— Как ловко я обвела тебя вокруг пальца! Булавки, конечно, нелегко было вытерпеть, но я все равно тебя провела!

Но она меня не провела.

И, в конце концов, движимый не страстью, а отчаяньем, я встал, наклонился к ней, уперся руками о кровать по обе стороны от ее тела, прижался щекой к ее щеке и стал шептать ей на ухо. Я обещал все, что только мог придумать. Я обещал, что больше никогда не будет дождя. Я обещал деревья, цветы, холмы, и птиц, и ветер, когда она захочет. Я обещал, что заберу ее из лечебницы, обещал, что отвезу в те места, о которых она могла лишь мечтать.

И потом, когда я совсем охрип, а ее волосы стали мокрыми от моих слез, я пообещал ей единственное, что могло ее вернуть. Я пообещал ей себя. Любовь до гроба, любовь, которая сильнее любых песен Анансы.

И тогда чудовищное пение смолкло. Она еще не проснулась, но перестала петь и пошевелилась. Она повернула голову и, похоже, просто уснула, теперь это была уже не кома.

Я просидел у ее постели всю ночь. Я уснул в кресле, и медсестра укрыла меня. Я все еще сидел в кресле, когда меня разбудил голос Элен.

— Какой же ты лгун! Дождь все еще идет!


Сознание того, что мне удалось вернуть человека из пределов более далеких, нежели сама смерть, заставило меня испытать никогда прежде не испытанное чувство могущества. Жизнь Элен была полна горечи, но клятва верности, которую я ей принес, по-видимому, смогла примирить ее даже с такой жизнью. Во всяком случае, именно так я расценил то, что случилось. И это переполнило меня восторгом, делая слепым и глухим к тому, что же на самом деле произошло.

Радовался не я один. Медсестры суетились вокруг Элен, а администратор собрался писать победоносный отчет.

— Я опубликую эти данные, — заявил он.

— Но это слишком личное, — заметил я.

Однако в глубине души я уже сам соображал, как бы придать дело огласке, чтобы оно сыграло на руку моей карьере. Мне самому было стыдно, что искренний, идущий от сердца порыв я собираюсь использовать для удовлетворения своих карьерных амбиций, но я не мог закрыть глаза на то, с каким уважением ко мне вдруг стали относиться люди, еще несколько часов назад считавшие меня серой посредственностью.

— Это слишком личное, — твердо повторил я. — У меня нет никакого желания придавать делу огласку.

Но, к своему отвращению, я понял, что уважение, с каким администратор отнесся к моему решению, радует меня. Мое самомнение все росло и росло — по крайней мере, пока я находился среди тех, кто жаждал меня поблагодарить. Но, будучи мудрым психологом, я отправился к единственному человеку, который питал ко мне истинную благодарность, а не мимолетное восхищение. Заслуженную благодарность, как я тогда полагал. Я отправился к Элен.

— Привет, — сказала она. — А я-то думала, куда ты пропал.

— Да просто вышел на минутку, — ответил я, — чтобы забежать в Нобелевский комитет.

— Тебя хотят наградить за то, что ты меня вернул?

— Вовсе нет. Меня хотели наградить за то, что я впервые вступил в контакт с настоящим инопланетным существом из далекого космоса. А я плюнул им в лицо и вместо этого вернул назад тебя. И вот теперь они расстраиваются.

Она была явно взволнована. Это совсем на нее не походило — иметь такой взволнованный вид. Обычно она никогда за словом в карман не лезла.

— И что теперь с тобой сделают?

— Не знаю. Может, бросят в кипящее масло. Самое обычное дело. Хотя, возможно, теперь придумали, как зажарить человека живьем в потоке солнечной энергии. Дешевле обойдется.

Не самая остроумная шутка. Но она не поняла, что я шучу.

— Все не так, как она говорила. Она говорила, что… Она…

Я сделал попытку справиться с холодным страхом, вдруг шевельнувшимся в груди.

«Думай, — говорил я себе. — „Она“ может означать кого угодно».

— Кто — она? — спросил я.

Элен молчала. Я протянул руку и коснулся ее лба. Он покрылся испариной.

— Что случилось? — спросил я. — Ты чем-то расстроена?

— Мне следовало знать заранее.

— Знать что?

Она покачала головой и отвернулась. И тогда я подумал, что знаю, в чем дело. Знаю, но мы вполне можем с этим справиться.

— Элен, — начал я, — ты ведь еще не до конца выздоровела, не так ли? Ты не до конца избавилась от Анансы? Мне ты можешь довериться. Разумеется, я бы хотел, чтобы ты совсем излечилась от своих фантазий, но это было бы настоящим чудом. А разве я похож на волшебника? Мы продвигаемся медленно и постепенно. Я вывел тебя из каталепсии. И, в конце концов, мы освободим тебя от Анансы.

А она по-прежнему молчала, уставившись в серое от дождя окно.

— Тебе не надо делать вид, что все совсем прошло. Конечно, это очень мило с твоей стороны, и я почувствовал себя настоящим героем. Но я — взрослый человек, и смогу справиться с небольшим разочарованием. Ведь самое главное, что ты здесь, с нами, и больше не спишь.

Взрослый человек, черта с два! Я испытывал ужасное разочарование, и мне было стыдно, ведь слова мои были неискренними. Ничего из моего лечения не вьшло. Никакой я не герой и не волшебник. Ничего-то я не достиг! Я самый обыкновенный психолог, к тому же довольно заурядный.

Но я не хотел сосредоточиваться на собственных переживаниях.

«Надо быть профессионалом, — убеждал я себя. — Ей нужна твоя помощь».

— Поэтому ты не должна чувствовать себя виноватой.

Она опять повернулась ко мне, ее глаза ярко горели.

— Виноватой? — Она почти улыбалась. — Виноватой.

Она смотрела на меня, не отрываясь, хотя вряд ли ясно видела мое лицо, потому что на ее ресницах сверкали слезы.

— Ты старалась сделать, как лучше, — сказал я.

— Да? Старалась? Ты правда так думаешь?

Она горько улыбнулась. Эта улыбка была так не похожа на ее улыбку, и в один ужасный миг я вдруг увидел перед собой чужого человека, а вовсе не Элен, мою юную дерзкую пациентку.

— Я хотела остаться с ней, — сказала она. — Я хотела, чтобы она была там, со мной. Она была такая живая. И когда она, наконец, пришла на мой корабль, она пела, и танцевала, и размахивала руками, и тогда я сказала себе: «Вот чего мне недоставало, вот чего я жаждала все эти бесконечные века, распевая песни». Но потом я услышала тебя.

— Ананса, — произнес я, впервые осознав, кто передо мной.

— Я услышала, как ты зовешь ее. Думаешь, мне легко было решиться? Она тоже тебя слышала, но не захотела вернуться. Свои новые руки и ноги она бы ни на что не променяла. Для нее все это внове. Но у меня они уже давно. Зато чего у меня не было — это тебя.

— Где она? — спросил я.

— Там. Она поет так, как мне никогда не удавалось.

С минуту она задумчиво молчала, потом печально произнесла:

— А я здесь. Только, похоже, я просчиталась. Потому что мне не удалось тебя провести. И теперь ты бросишь меня. Тебе нужна Элен, а ее нет. Я оставила ее одну. И ей там будет хорошо, во всяком случае, еще очень долго. Но потом… Потом она поймет, что я ее обманула.

Она говорила голосом Элен. Это несчастное тело было телом Элен. Но теперь я понимал, что ничего не смогу поделать. Элен больше нет, она парит в бесконечном пространстве космоса, где сознание прячется, стараясь укрыться от самого себя. А вместо нее здесь Ананса. Незнакомый мне человек.

— Ты ее обманула? — спросил я. — В чем?

— Все останется по-прежнему. Спустя некоторое время она выучит все песни, и они будут такими всегда. Там ничего не меняется. Ты занимаешься одним и тем же, пока звезды не рухнут, но все вокруг остается прежним.

Я провел по волосам и сам удивился, почувствовав, как дрожит рука.

— О боже, — прошептал я.

То были просто слова, не молитва.

— Ты меня ненавидишь, — сказала она.

Ненавижу? Ненавижу мою безумную крошку Элен? О нет. Для ненависти у меня есть другой объект. Я ненавидел дождь, из-за которого она оказалась отрезана от реального мира, не дававшего ей потерять рассудок. Я ненавидел ее родителей — за то, что они не оставили ее дома в тот день, когда нашли на дороге свою смерть. Но самые бурные чувства пробуждали во мне мысли о тех днях, когда я прятался от Элен, не хотел вспоминать о том, как я ей нужен, притворялся, что вовсе о ней не думаю, не вспоминаю, и что она мне не нужна.

Она, должно быть, не понимала, почему я так долго не прихожу. Не понимала — и в конце концов перестала надеяться и верить, что найдется человек, который удержит ее в этом мире. И вот она ушла, а когда я, наконец, приехал, в ее теле меня поджидала Ананса, ее вымышленная подруга, ворвавшаяся теперь в реальную жизнь. Я знал, кого мне ненавидеть.

Я думал, что расплачусь. И даже уткнулся лицом в покрывало, там, где должна была быть ее нога. Но я не плакал. Я просто сидел, уткнувшись лицом в жесткое покрывало, и ненавидел самого себя.

Потом зазвучал ее голос, как будто меня с мольбой коснулась нежная рука:

— Я бы все вернула на свои места, если бы могла, — сказала она. — Но я не могу. Она ушла туда, а я здесь. Я здесь потому, что ты звал. Я здесь для того, чтобы посмотреть на деревья, на цветы, на траву, на твою улыбку. На счастливое будущее. Она ведь только ради этого и жила, знаешь, только ради этого. Прошу тебя, улыбнись.

Я почувствовал, что стало тепло. Я поднял глаза. За окном больше не было дождя. В небе светило солнце, его лучи падали на складки простыни.

— Пойдем погуляем, — предложил я.

— Дождь перестал, — сказала она.

— Хотя для прогулки слегка поздновато, как ты считаешь? — спросил я.

Но улыбнулся.

— Можешь называть меня Элен, — проговорила она. — Ты ведь никому не расскажешь, правда?

Я покачал головой. Конечно, я никому не скажу, она может не беспокоиться. Я никому не скажу, иначе ее переведут в другое место, где властвуют психиатры, которые, впрочем, все равно не умеют как следует властвовать. Я представил, как она окажется в компании тех, кто тоже пытался скрыться от действительности, и понял, что никогда никому не признаюсь в том, что произошло. К тому же я не мог признать себя побежденным, во всяком случае, сейчас.

И еще рано было говорить о полном поражении. Всегда остается надежда. Элен ведь не окончательно сошла с ума. Она все еще здесь, она просто заблудилась в собственном сознании и смотрит на мир глазами вымышленного персонажа, которого придумала, чтобы он ее заменил. И однажды наступит тот день, когда мне удастся отыскать ее и вернуть домой. Ведь даже ледяной поросенок Гранти растаял.

Я заметил, как она качает головой.

— Нет, ты ее не найдешь, — сказала она. — И не вернешь домой. Я не растаю и не исчезну. Ее больше нет, и ты не смог этому помешать.

Я улыбнулся и сказал:

— Элен.

И вдруг я понял, что она ответила на мои мысли, не высказанные вслух.

— Совершенно верно, — проговорила она. — Поэтому давай будем честными друг с другом. Ты все равно не сможешь меня обмануть.

Я покачал головой, и на секунду в приступе смятения и отчаянья поверил — поверил, что Ананса и в самом деле существует. Но это же ерунда! Разумеется, Элен знает, о чем я думаю. Она знает меня лучше, чем я сам.

— Пошли, погуляем, — повторил я.

Неудачник и калека выбрались на солнечный свет, который одинаково ласкал и правых, и тех, кому нет оправдания.

— Я не против, — сказала она. — Считай меня, кем хочешь, — Элен или Анансой. Возможно, будет лучше, если ты по-прежнему будешь пытаться найти Элен. И будет лучше, если мне все-таки удастся тебя одурачить.

Самое худшее в фантазиях душевнобольных заключается в их отвратительной последовательности. Они никогда не отступаются от своего и не дают вам ни минуты передышки.

— Я — Элен, — сказала она с улыбкой. — Я — Элен и просто притворяюсь Анансой. Ты меня любишь, поэтому я и вернулась. Ты обещал, что вернешь меня домой, и вернул. Отвези меня на прогулку. Ты сделал так, что прекратился дождь. Ты выполнил все, что обещал, потому я снова дома, и обещаю, что никогда тебя не покину.

И она не покинула меня. Каждую среду я навещаю ее по долгу службы, каждую субботу и воскресенье — по велению сердца. Иногда я вожу ее на прогулки, и мы ведем бесконечные разговоры. Я читаю ей и приношу книги, чтобы ей читали медсестры. Никто из них не знает, что она по-прежнему больна. Для них она так и осталась Элен, которая переживает самую счастливую пору жизни и приходит в неописуемый восторг от каждого звука, всякого нового вкуса и запаха, от всего увиденного и услышанного, от каждого неожиданного прикосновения к щеке. И лишь мне одному известно, что она считает себя другой. Только мне ведомо, что улучшения так и не наступило, и что в ужасные минуты прозрения я называю ее Анансой, а она печально откликается.

И все же я доволен. Между нами мало что изменилось. Прошло несколько недель, и я убедился, что теперь она стала счастливее, чем когда-либо раньше была. В конце концов, она избрала для себя самый лучший мир. Она говорит себе, что настоящая Элен — где-то там, в космосе, танцует и распевает песни, у нее наконец-то есть руки и ноги, а бедняжка, страдающая в лечебнице Миллард-Каунти, — всего лишь инопланетное существо, и счастлива иметь хотя бы такое убогое тело.

Я же, со своей стороны, храню ей верность и счастлив этим. И все же я всего-навсего человек, и время от времени ложусь в постель с другими женщинами. Но Ананса не против. Она сама предложила это спустя несколько дней после того, как проснулась.

— Встречайся иногда с Белиндой, — сказала она. — Белинда ведь тебя любит. А я совсем не против.

Никак не могу припомнить, когда я говорил с ней о Белинде, но, во всяком случае, она не возражает, поэтому я почти всем в жизни доволен. Почти всем, кроме одного.

Я недоволен, что я не Господь Бог. Я бы хотел им стать. И тогда поменял бы кое-что в этой жизни.

Приезжая в лечебницу Миллард-Каунти, я никогда сразу не захожу в здание. Ее почти никогда не бывает в доме. Я обхожу вокруг и ищу на лужайке, под деревьями. Инвалидное кресло всегда стоит там, отличаясь от остальных белизной сверкающих на солнце подушек. Я никогда ее не зову. Через несколько минут она сама меня замечает, и тогда сестры разворачивают кресло и везут ее ко мне.

Она приближается так, как приближалась сотни раз прежде. Она рвется ко мне, а я смотрю на нее не отрываясь, чтобы не представлять, как моя Элен парит одна в темноте космического пространства, с песнями проносясь сквозь звездную пыль, вертясь в диком танце и размахивая руками и ногами, которые оказались ей дороже моей любви. Я просто смотрю на инвалидное кресло, смотрю, как она мне улыбается. Она рада меня видеть, она так счастлива видеть весь мир, что не может удержаться в пределах собственного тела. И когда мое воображение перестает сдерживаться, я на мгновение становлюсь Богом. Я вижу, как она бежит ко мне, размахивая руками. Я дарю ей левую руку и правую, нежные и сильные. Я приставляю к ее телу длинную девчоночью левую ногу, и точно такую же крепкую правую.

А потом отнимаю у нее и руки, и ноги.

Предварительный запрет

Перевод Л. Шведовой


С Доком Мерфи я познакомился на занятиях по литературному творчеству, которые один безумный француз вел в университете штата Юта в Солт-Лейк-Сити. Я тогда оставил пост редактора отдела моды в одном из консервативных семейных журналов, и мне было не так-то просто вновь почувствовать себя разгильдяем-студентом. Из всей бесцеремонной компании Док был самым бесцеремонным, и я сперва подумал, что не буду обращать внимания ни на него, ни на его мнение. Но игнорировать его мнение оказалось не так-то просто. Сперва из-за того, как он со мной обошелся. А потом из-за того, как обошлись с ним самим. Именно то, что я узнал о прошлом Дока, сделало меня тем, кто я есть, и когда бы я ни взялся за перо, это прошлое неотступно преследует меня.

Наш учитель Арманд, сменивший французский акцент на бостонский (что, впрочем, не пошло ему на пользу), имел слегка озадаченный вид, показывая аудитории мой рассказ.

— Эта вещь имеет коммерческую ценность. Что не мешает ей оставаться полной ерундой. Что еще тут можно сказать?

И тогда сказал свое слово Док. Держа в одной руке гвозди, в другой — молоток, он распял и меня, и мой рассказ. Если вспомнить, что я уже решил его не замечать и что смотрел на всех остальных свысока — я ведь был единственным студентом, который сумел напечатать хоть одно из своих произведений, — до сих пор удивляюсь, что я вообще стал его слушать. Но в его словах была не просто злобная атака на мое творение. Я полагаю, в них было глубокое уважение к тому, каким должен быть настоящий писатель. И к тому крошечному зернышку настоящего, которое он сумел углядеть в моем рассказе.

Поэтому я стал его слушать. И учиться у него. И по мере того, как француз все больше и больше терял рассудок, я все больше учился писать у Дока. Каким бы он ни был бесцеремонным, он обладал куда более ясным и живым умом, нежели люди в деловых костюмах, попадавшиеся на моем пути.

Мы стали встречаться не только на занятиях. Жена оставила меня два года назад, поэтому у меня была масса свободного времени и довольно просторный дом, в котором можно было побездельничать. Мы пили, читали или беседовали, сидя перед камином или поедая телятину с пармезаном, отлично приготовленную Доком, или сражались с коварной лозой на заднем дворе, явно решившей заполонить весь белый свет. Впервые с тех пор, как меня бросила Дина, я снова стал чувствовать себя уютно в собственном доме. Док, инстинктивно чувствуя, где именно в этом доме жили печальные воспоминания, вскоре сумел найти некий баланс, и мне снова стало хорошо и спокойно.

А порой — беспокойно. Потому что Док не всегда говорил только приятные вещи.

— Я понимаю, почему от тебя ушла жена, — однажды сказал он.

— Ты тоже считаешь, что я недостаточно хорош в постели?

То была шутка — ни я, ни Док не имели необычных сексуальных пристрастий.

— Ты обращаешься с людьми, как настоящий неандерталец, вот в чем причина. Если они не хотят делать то, что тебе нравится, значит, надо просто хорошенько треснуть их дубинкой по башке и оттащить в сторону, чтоб не мешали.

Меня это раздражало. Я не любил вспоминать о жене. Мы были женаты всего три года, и то были далеко не лучшие годы моей жизни, но я по-своему ее любил, не хотел, чтобы она уходила, и скучал по ней. И мне не нравилось, когда меня тычут носом в мои ошибки.

— Что-то не припомню, чтобы бил тебя дубиной.

Он лишь улыбнулся в ответ. А я, разумеется, тут же припомнил весь наш разговор и понял, что он прав. Отвратительная у него была улыбка.

— Ладно, — сказал я, — ты — единственный, кто носит длинные волосы в стране сплошных «ежиков». Объясни, за что ты любишь «менялу» Морриса.

— Я вовсе не люблю Морриса. Я считаю, что Моррис — тот еще субчик, торгующий чужой свободой, чтобы раздобыть лишний голос на выборах.

И тогда я смутился. Я ругал на все корки старого «менялу» Морриса, члена комитета графства, за то, что тот уволил старшего библиотекаря, обвинив в хранении запрещенной «порнографической» книги. Моррис был очень популярен, безграмотен, со всеми задатками фашиста, и я бы с радостью пришпорил лошадь во время его линчевания.

— Значит, тебе тоже не нравится Моррис? — переспросил я. — Тогда что я сказал не так?

— Ты говоришь, что для цензуры не может быть никаких оправданий.

— Тебе нравится цензура?

И тогда полушутливое подтрунивание окончательно утратило свою несерьезность. Док резко отвернулся от меня и стал смотреть в огонь. Я заметил, как на ресницах его блеснули слезы, в которых отражались языки пламени, и в очередной раз осознал, что с Доком мне не тягаться.

— Нет, — ответил он. — Цензура мне не нравится.

А потом наступило молчание, он выпил два бокала вина, так и не сказав ни слова, и собрался домой. Он жил в Эмигрейшн-Каньон, куда можно было добраться по узкой извилистой дороге, и я боялся, что он слишком пьян, чтобы садиться за руль. Но, стоя в дверях, он сказал:

— Я не пьян. После часа в твоем обществе надо выпить не меньше полугаллона, чтобы прийти в нормальное состояние. Такой ты отчаянный трезвенник.

Как-то в выходные он даже взял меня с собой на работу. Док зарабатывал на жизнь в Неваде, и в пятницу днем, выехав из Солт-Лейк-Сити, мы направились в Уэндовер, первый город у границы штата. Я решил, что он работает в казино, возле которого мы припарковались. Однако Док не приступил сразу к делу, а только сообщил свое имя. Потом мы сели в углу и стали чего-то ждать.

— А тебе разве не надо работать? — спросил я.

— Я работаю, — ответил он.

— Я тоже так работал перед тем, как меня уволили.

— Мне надо дождаться своей очереди у игрового стола. Я же сказал, что зарабатываю на жизнь игрой в покер.

И тут меня осенило, что Док — вольный художник, профессиональный игрок, карточный шулер.

В тот вечер там было четверо игроков по имени Док. Дока Мерфи позвали к столу третьим. Он играл скромно, но в течение двух часов понемногу проигрывал. Потом вдруг за четыре партии отыграл все с лихвой, взяв сверху около полутора тысяч долларов. Проиграв приличия ради еще несколько партий, он принес свои извинения, и мы поехали домой, в Солт-Лейк.

— Обычно мне приходится играть еще и в субботу вечером, — сказал он с усмешкой. — Но сегодня повезло. Там был один идиот, который думал, что умеет играть в покер.

Мне припомнилась старая пословица: «Никогда не ешь в ресторане под названием „Как у мамы“, никогда не играй в покер с человеком по имени Док и никогда не спи с женщиной, у которой больше неприятностей, чем у тебя самого». Очень правдивая поговорка. Док отлично помнил колоду, всегда наизусть знал расклад и очень редко не мог угадать карту.

В конце четверти я вдруг подумал, что за время нашей совместной учебы я так и не прочитал ни одного рассказа самого Дока. Он так ничего и не написал, но на общей доске красовалась его оценка — высший балл.

Я поговорил об этом с Армандом.

— Что ты, Док пишет, — заверил он меня. — И лучше чем ты, хотя у тебя тоже высший балл. Бог знает, почему. Наверное, у тебя просто нет таланта, вот и все.

— Почему же он не читает свои вещи перед остальными?

— А зачем? — Арманд пожал плечами. — Зачем метать бисер перед свиньями?

И все же я не мог подавить раздражения. Много раз наблюдая, как Док разделывает под орех то одного, то другого писателя, я не мог смириться с мыслью, что сам он ни разу не становился мишенью для чужих атак.

В следующей четверти мы оказались с ним вместе на одном семинаре, и я попросил у него что-нибудь почитать. Он рассмеялся и сказал, что об этом не может быть и речи. Я тоже рассмеялся и сказал, что очень даже может.

Я и вправду хотел прочесть то, что он написал, и через неделю он принес три страницы текста. То был незаконченный рассказ о человеке, от которого ушла жена, но все равно каждый вечер, возвращаясь домой, он надеялся ее увидеть. Лучшего произведения мне еще не приходилось читать, как ни посмотри. Написано было так ясно и эмоционально, что понравилось бы любому идиоту, обожающему Гарольда Роббинса. Но богатство стиля и глубина проблемы, уложенные в столь небольшой объем, низводили остальных «великих» писателей до уровня скотоводов. Я пять раз перечитывал отрывок только для того, чтобы убедиться: я уловил все, о чем там написано. В первый раз я подумал: это метафорический рассказ про меня самого. После третьего прочтения понял — это о Боге. После пятого догадался, что рассказ вообще обо всем, что имеет в жизни смысл, и мне захотелось читать еще и еще.

— А где остальное? — спросил я.

— Тут все. — Он пожал плечами.

— Но концовки нет!

— Нет.

— Ну так напиши ее! Док, это возьмут у тебя где угодно, хоть в «Нью-Йоркере». А для них тебе, может, даже и не придется придумывать конец.

— Хоть в «Нью-Йоркере». Ух ты!

— Ты ведь не думаешь, Док, что нет ни одного издательства, достойного опубликовать твои работы? Допиши конец. Я хочу знать, чем все кончится.

Он покачал головой.

— Это все, что есть. И больше ничего не будет.

На том разговор и завершился.


Но время от времени он показывал мне другие отрывки, и каждый был лучше предыдущего. А наши отношения тем временем становились все более тесными, и не потому, что он был таким чертовски хорошим писателем — я бы не стал прятаться в тени человека, куда более талантливого, чем я сам, — а просто потому, что он был Доком Мерфи. В Солт-Лейк-Сити мы знали все приличные места, где можно выпить пива, занятие, не отнимавшее слишком много времени. Мы посмотрели три хороших фильма и еще кучу настолько дурацких, что они были забавны именно своей глупостью. Он научил меня довольно сносно играть в покер, и теперь я каждые выходные выходил из игры без потерь. Он смирился с чередой моих подружек и предсказывал, что я, возможно, снова женюсь.

— У тебя такая слабая воля, что ты сделаешь еще одну попытку, — весело объяснял он.

И вот, когда я уже оставил всякую надежду, он рассказал, почему ничего не дописывает до конца.

Я допивал уже третью кружку пива, а он тянул отвратительную смесь из таба и томатного сока. Это пойло он потреблял всегда, когда хотел наказать себя за грехи, полагая, что потребление такого напитка даже хуже, чем обычай индусов пить собственную мочу. Мне только что вернули рассказ, хотя я был уверен, что журнал, несомненно, его опубликует. Я начал подумывать, а не пора ли вообще оставить эту затею, а Док надо мной смеялся.

— Я говорю серьезно, — заявил я.

— Тому, кто хоть чего-то стоит, нет смысла бросать писать.

— Кто бы говорил. Ведь тебе же упорства не занимать, кто еще из писателей с тобой в этом сравнится!

Он рассердился.

— Ты похож на паралитика, который издевается над одноногим, — сказал он.

— Надоело мне все.

— Тогда не пиши. Какая разница? Оставь все бездарным ремесленникам. Да ты и сам такой.

Док не пил ничего, что могло бы так сильно испортить ему настроение. Ничего, что могло бы оправдать подобную мрачность.

— Эй, Док, я ищу поддержки и утешения.

— Если тебе требуется утешение, значит, ты его не заслуживаешь. Хорошего писателя можно остановить только одним способом.

— Только не надо говорить, что ты дал зарок не писать одно-единственное — концовки.

— Зарок не писать одно-единственное? У меня в жизни не было никаких зароков. Зароки возникают тогда, когда у тебя не хватает сил, чтобы написать то, что ты должен написать.

Я начинал злиться.

— А у тебя, конечно, сил всегда хватает.

Он подался вперед и вперил в меня взгляд.

— Я — лучший из всех, кто пишет на английском языке.

— Ты — лучший из всех, кто не дописал еще до конца ни одной вещи. Тут я с тобой соглашусь.

— Я все дописываю до конца, — сказал он. — Все, мой дорогой друг, а потом все сжигаю, кроме первых трех страниц. Иногда на один рассказ мне хватает недели. Я написал три романа, четыре пьесы. У меня есть даже сценарий. Я мог бы заработать миллионы долларов и сделаться живым классиком.

— Кто это сказал?

— Сказал… Не важно, кто сказал. Сценарий купили, подобрали актеров и уже собирались снимать фильм. Фильм с бюджетом в тридцать миллионов. И киностудия одобрила сценарий. Единственное умное решение за все время их существования.

Я не мог поверить своим ушам.

— Ты шутишь?

— Если я шучу, почему никто не смеется? Это правда.

Никогда еще я не видел, чтобы он был так подавлен и удручен. Если я хоть чуть-чуть знал Дока Мерфи, он говорил сущую правду. А мне казалось, что я его знал. Знаю.

— Так что же произошло? — спросил я.

— Вмешалась Комиссия по цензуре.

— Что? В Америке нет такой комиссии.

Он рассмеялся.

— Официально, разумеется, нет.

— Что это еще, черт возьми, за Комиссия по цензуре?

И вот что он рассказал.


Когда мне было двадцать два, я жил у сельской дороги в Орегоне, недалеко от Портленда. Вдоль дороги висели почтовые ящики.

Я тогда писал сценарии и думал, что смогу сделать на этом карьеру. Я не так давно решил попробовать писать прозу и однажды утром вышел на дорогу, чтобы проверить почту. Накрапывал мелкий дождик, но я не обращал на него внимания. В почтовом ящике я увидел конверт от моего агента в Голливуде. В конверте был контракт. Не просто упоминание о возможном варианте, а конкретное предложение на сто тысяч долларов.

Я как раз подумал, что скоро промокну и пора вернуться в дом, когда из-за кустов показались двое — теперь-то я знаю, что они любят эффектные появления. Оба в деловых костюмах. Боже, ненавижу тех, кто носит деловые костюмы!

Один сразу протянул руку и сказал.

— Давай сюда это письмо. Если отдашь, избежишь многих неприятностей.

Отдать ему письмо? Я сказал, что думаю по поводу его предложения. Эти субчики напоминали мафиози, вернее, пародию на них.

Почти одинакового роста. Вообще они казались очень похожими, даже яростный блеск глаз был одинаковым. Но вскоре я понял, что первое впечатление было обманчивым. Один оказался блондином, другой — темноволосым. У блондина был чуть скошенный подбородок, что придавало его лицу какой-то незавершенный вид. У темноволосого были серьезные проблемы с кожей, его шея походила на короткий деревянный обрубок, отчего лицо, словно приставленное прямо к шее, казалось весьма глуповатым. Никакая это не мафия. Самые обычные люди.

Вот только глаза. Блеск глаз был неподдельным, оттого у меня и сложилось сперва о них ложное впечатление. Эти глаза видели людские слезы, наблюдали долгие мучения, знали, что это такое. Такого взгляда у людей быть не должно.

— Ради Бога, это всего лишь контракт, — попытался объяснить я, но прыщавый брюнет снова приказал отдать письмо.

К этому времени мой первый испуг прошел. Они не вооружены, поэтому я мог избавиться от них, не прибегая к насилию. Я повернулся и пошел к дому. Они последовали за мной.

— Для чего вам мой контракт? — спросил я.

— Этот фильм никогда не будет снят, — сказал Коротышка, блондин со скошенным подбородком. — Мы не позволим его снять.

Интересно, кто пишет для них диалоги, они что, подворовывают у Фенимора Купера?

— Судя по тому, что мне предложили сто тысяч, они хотят его снять. А я хочу, чтобы это у них получилось.

— Ты никогда не получишь этих денег, Мерфи. Не позже, чем через четыре дня не станет ни контракта, ни твоего сценария. Я обещаю.

— Вы что, критики? — спросил я.

— Почти угадал.

К тому времени я уже переступил порог своего дома, а они стояли снаружи. Мне следовало захлопнуть перед ними дверь, но я же игрок. Я не мог с ними распрощаться, так и не узнав, что у них на уме.

— Думаете отнять письмо силой? — спросил я.

— Нет, неизбежностью, — сказал Прыщавый, и добавил: — Видите ли, мистер Мерфи, вы — опасный человек. С вашей пишущей машинкой «Ай-Би-Эм-Селектрик-2», у которой сбоит возврат каретки, отчего между буквами иногда возникают лишние пробелы, с вашим папочкой, однажды заявившим: «Знаешь, Билли, как на духу — я ведь не уверен, мой ты сын, или не мой, потому что твоя мама встречалась с разными ребятами, когда мы с ней поженились. Вот почему мне вообще-то наплевать, что с тобой происходит, хоть ты вообще помри».

Он ни в чем не ошибся. Повторил слово в слово то, что сказал отец, когда мне было четыре года. Слово в слово.

Боже, да это ЦРУ. Вот это да!

Нет, они оказались не из ЦРУ. Они просто хотели точно знать, что больше я никогда не стану писать. Или, точнее, не стану публиковаться.

Я заявил, что их предложение меня не интересует. И оказался прав — они не стали пускать в ход грубую силу. Я закрыл дверь, и они ушли.

Но когда на следующий день я, не превышая скорости, ехал по дороге в своей старенькой «галакси», прямо передо мной возник мальчишка на велосипеде. У меня даже не было времени нажать на тормоз. Еще секунду назад его не было, и вот он возник словно ниоткуда.

Я его сбил.

Велосипед затащило под колеса, а его самого выбросило наверх. Его нога оказалась зажатой между велосипедом и бампером, а тело ударилось о капот. Его разорвало вверх от бедер, позвоночник был сломан в трех местах. Металлические детали капота распотрошили его, на ветровое стекло потоком, подобным тропическому ливню, хлынула кровь, и я не видел ничего, кроме его лица с открытыми глазами, плотно прижатого к стеклу. Он умер на месте.

О том же самом мечтал и я.

Они с братом играли в марсиан или во что-то в этом роде. Брат так и стоял у дороги, зажав в руках лучевое пластмассовое ружье, вид у него был ошалелый. Из дома с криком выскочила мать. Я тоже кричал. Двое соседей все видели. Один из них вызвал полицию и скорую. Второй пытался привести в чувство мать и не дать ей вцепиться в меня.

Не помню, куда я ехал в тот день.

Помню только, что в то утро машина почему-то никак не хотела заводиться. Я возился с ней на целых полторы минуты дольше, чем обычно, а чтобы завести двигатель, это немалый срок. Если бы она завелась, как всегда, я бы его не сбил.

Я все время думал, какое ужасное совпадение заставило меня оказаться на том месте именно в тот момент. Полсекунды раньше — и он бы заметил меня и свернул. Полсекунды позже — и я бы сам заметил его. Ужасное совпадение.

И отец мальчишки, вернувшийся домой спустя десять минут после катастрофы, лишь потому не убил меня, что я отчаянно рыдал.

Дело не передали в суд, потому что соседи подтвердили: у меня не было ни малейшей возможности остановиться, а полицейский дознаватель установил, что я не превысил скорости. Даже небрежности не допустил. Просто ужасное, ужасное стечение обстоятельств.

Я прочел заметку в газете. Мальчишке было всего девять лет, но он был очень смышленым, ходил на школьные семинары, вел дневник и всегда заботился о братьях и сестрах. Наверняка это выжало слезы из читателей.

Мне приходили в голову мысли о самоубийстве.

И вдруг опять появились эти ребята в деловых костюмах, с четырьмя экземплярами моего сценария. Со всеми четырьмя копиями, какие я сделал. Оригинал хранился у меня в папке.

— Вот видите, мистер Мерфи, все копии сценария — у нас. А теперь вы отдадите нам оригинал.

Мне вовсе не хотелось с ними общаться. Я собрался закрыть дверь.

— У вас отменный вкус, — сказал я.

Мне было плевать, как им удалось раздобыть мой сценарий, во всяком случае, тогда меня это не интересовало. Мне хотелось только одного — заснуть, а проснувшись, узнать, что мальчишка жив.

Они распахнули дверь и вошли.

— Видите ли, мистер Мерфи, если бы мы не поработали над вашей машиной, ваши с мальчиком пути не пересеклись бы. Нам пришлось сделать четыре пробы, чтобы подобрать нужное время, но в конце концов у нас все получилось. В путешествии во времени хорошо то, что если не получается, всегда можно вернуться и попробовать еще разок.

Я не мог поверить, что кто-то готов взять на себя ответственность за смерть мальчика.

— Но зачем? — спросил я.

И они рассказали.

Похоже, мальчишка был еще талантливей, чем все думали. Он должен был стать писателем, журналистом и критиком. И лет сорок спустя доставил бы множество проблем одному правительству. Ему суждено было написать три книги, коренным образом изменившие бы мышление огромного множества людей. Не в лучшую сторону.

— Все мы творцы, — объяснил Коротышка. — И вас не должно удивлять, что к своим творениям мы относимся чрезвычайно серьезно. Серьезнее даже, чем вы — к своим. Во власти писателя, хорошего писателя, изменять людей, но иногда это перемены к худшему. Убив вчера этого мальчика, вы предотвратили гражданскую войну, которая могла бы начаться приблизительно через шестьдесят лет. Мы уже все проверили, остались некоторые неприятные побочные эффекты, но с ними вполне можно справиться. Семь миллионов жизней спасены. Вам не стоит слишком сильно переживать.

Я вспомнил, что им известны мельчайшие подробности моей жизни. Такие, которых не могла знать ни одна живая душа. Я чувствовал себя глупо, потому что начинал им верить. Мне стало страшно оттого, что они говорили о смерти мальчика с таким спокойствием. И тогда я спросил:

— А при чем здесь я? Почему именно я?

— О, все очень просто. Вы — очень хороший писатель. Вам суждено стать ведущим писателем-прозаиком своей эпохи. А что до этого сценария, через триста лет вас стали бы сравнивать с Шекспиром, и бедняга бард не выдержал бы конкуренции. Вся проблема в том, Мерфи, что ты — безбожный гедонист, и вдобавок пессимист, и если удастся предотвратить твои публикации, тенденции искусства последующих двухсот лет будут куда более яркими и жизнерадостными. Не говоря о том, что мы предотвратим голод, который должен начаться через семьдесят лет. В истории, Мерфи, иногда бывает очень странная взаимосвязь причин и следствий, и тебе довелось оказаться причиной возможных ужасных страданий. Если ты не будешь публиковаться, всем в мире станет гораздо лучше жить.


Тебя там не было, ты не слыхал этих слов. Ты не видел, как они сидели в моем доме, на моем диване, скрестив ноги и кивая, словно речь шла о самых обыкновенных вещах. Глядя на них, я понял, как следует писать о настоящем безумии. Безумие — это не когда у рта выступает пена, а когда человек сидит и по-приятельски болтает, но говорит ужасные, немыслимые вещи, жестокие вещи, и притом весело улыбается и… О боже… Нет, ты не поймешь.

И ведь я им поверил. Потому что они знали правду. И еще потому, что это было слишком безумно, настоящий сумасшедший придумал бы что-нибудь более убедительное. Возможно, ты подумаешь, что меня убедила логика их рассуждений, но это не так. Вряд ли я смогу как следует все объяснить, но поверь — я вижу, когда человек блефует, а когда говорит правду. Так вот, те двое не блефовали. Погиб ребенок, и им было известно, сколько раз я повернул ключ в зажигании. Правда была и в жутких глазах Коротышки, когда он сказал:

— Если ты добровольно откажешься от публикаций, тебя оставят в живых. Если нет, ты погибнешь в течение ближайших трех дней. Тебя убьет еще один писатель, разумеется, совершенно случайно. Мы имеем право работать только с авторами.

Я поинтересовался, почему. Их ответ рассмешил меня — оказалось, они принадлежали к Гильдии Авторов.

— Все дело в ответственности. Если ты отказываешься брать на себя ответственность за последствия своих деяний, приходится перекладывать эту ответственность на плечи другого.

И тогда я спросил, почему им просто-напросто не прикончить меня, вместо того, чтобы вести душеспасительные беседы.

Ответил мне Прыщавый, этот ублюдок даже пустил слезу. И вот что он сказал:

— Потому что мы тебя любим. Мы обожаем все, что ты написал. Все, что мы узнали о писательском искусстве, мы узнали от тебя. А если ты умрешь, мы лишимся этих знаний.

Они пытались утешить меня рассказами о том, в какой отличной компании я оказался. Например, Томас Гарди. Его вынудили оставить романы и заняться поэзией, которую никто не читает и которая не представляет собой опасности.

— Хемингуэй решил покончить жизнь самоубийством, не дожидаясь, пока мы его убьем, — сказал Коротышка. — Были и такие, которым пришлось воздержаться от создания одной только книги. Им было тяжко, но Фицджеральд, к примеру, все равно сделал приличную карьеру на других книгах, а Перельман, наоборот, отказался писать вообще, раз уж не смог создать свое главное творение. Мы занимаемся только выдающимися писателями. Посредственности ни для кого не представляют угрозы.

Мы заключили своего рода сделку. Я мог продолжать писать. Но, закончив работу, я должен был сжечь ее, оставив лишь первые три страницы.

— Экземпляр любой законченной работы попадает к нам, — объяснил мне Коротышка. — Там у нас имеется библиотека. В общем, она существует вне времени. То есть, в некотором смысле, твои работы все равно будут опубликованы, только не в твою эпоху. Не раньше, чем лет через восемьсот. Но, по крайней мере, ты имеешь право писать. А ведь есть такие, кому вообще не разрешили даже ручку брать. И это разбивает наши сердца.

Я знаю, что такое разбитое сердце, сэр, да, я все об этом знаю. Я сжег все, что написал, кроме первых трех страниц.

Есть лишь одна причина, по которой писатель может перестать писать, и это — приказ Комиссии цензуры. А тот, кто прекращает писать по другой причине, всего лишь самодовольный осел. «Меняла» Моррис не имеет ни малейшего понятия о том, что такое настоящая цензура. Ее создают не в библиотеках, а на капотах автомобилей. Так что давай, становись брокером, продавай страховку, верь в Санта-Клауса и защищай северных оленей, мне-то что! Но если бросишь дело, заниматься которым мне запрещено, я больше не скажу тебе ни слова. Ты для меня умрешь.


Итак, я пишу. А Док читает написанное и не оставляет от него камня на камне. За исключением этого рассказа. Его он никогда не увидит. Возможно, за него он просто меня бы прибил, но какая разница? Я не собираюсь это публиковать. Нет, нет, я слишком тщеславен. Вы же читаете сейчас этот рассказ? Видите, как я выставляю напоказ собственное эго?

Если я и в самом деле хороший писатель, если мое творчество способно изменить мир, парочка ребят в деловых костюмах сделают мне предложение, от которого я не смогу отказаться. И тогда вы не сможете прочесть этот рассказ, но вы же его читаете, верно?

Зачем я делаю это с собой? Может, надеюсь, что они придут и подкинут мне предлог прекратить писать, пока я не обнаружил, что лучше писать уже не буду. Но в этом рассказе я показываю чертовым критикам из будущего нос, а они не обращают внимания, тем самым давая понять, какова истинная цена моего творчества.

А может, все совсем не так. Может, я — хороший писатель, просто моя работа дает положительный эффект, не угрожая никакими опасными волнениями. Может, я — один из тех счастливчиков, кому удается достичь серьезных высот и не попасть под топор цензуры, охраняющей спокойное будущее.

Может, и свиньи умеют летать.

Изменившийся и Король Слов

Перевод Л. Шведовой


Жил-был человек, любивший своего сына больше жизни. И жил-был мальчик, побивший своего отца больше смерти. Вообще-то они из разных историй, но я не смогу рассказать про одного, не рассказав про другого.

Человека, о котором идет речь, звали Элвин Бевис, его сына звали Джозефом, и оба они любили единственную женщину — Конни. В 1977 году Конни, радостная и счастливая, вышла замуж за Элвина, а через год дала жизнь Джо, едва не умерев в родах. Конни обожала мужа и сына. В этой семье вообще все были очень привязаны друг к другу, а в такие семьи почти всегда рано или поздно приходит горе.

После Джо у Конни больше не было детей. Честно говоря, ей не стоило рожать и Джо. Доктор обозвал ее круглой дурой за то, что она отказалась сделать аборт на четвертом месяце беременности, когда начались проблемы.

— Вы понимаете, что ребенок может родиться умственно отсталым? А вы можете умереть в родах!

На что Конни ответила:

— У меня будет хотя бы один ребенок, иначе я всегда буду сомневаться, жила ли я вообще.

На седьмом месяце ей пришлось сделать кесарево сечение. Вместе с сыном из Конни извлекли матку и придатки. Джо был тощим и маленьким, и доктор сказал, что мать должна приготовиться к тому, что ребенок может оказаться слабоумным и с нарушенной координацией. Конни кивнула и выбросила эти слова из головы.

Ей повезло, у нее был Джо, живой, и она мысленно отвечала всем, кто жалел ее: «Я — куда более женщина, чем любая из вас, бесплодных, которым все еще приходится беспокоиться о фазах луны».

Ни Элвин, ни Конни не верили, что Джо будет заторможенным. И очень скоро выяснилось, что они правы. Он пошел в восемь месяцев. Он начал говорить в год. В полтора года он выучил алфавит. К тому времени, как ему исполнилось три, он умел читать, как второклассник. Мальчик рос любознательным, требовательным, независимым, непослушным. Вдобавок он был на редкость красивым ребенком, с копной волос медного цвета и гладкой кожей, напоминавшей поверхность прохладного горного озера.

Родители наблюдали, как жадно он поглощает знания, и порой им бывало нелегко утолить интеллектуальный голод сына.

— Он станет великим человеком, — шептали они друг другу в тишине спальни.

Они гордились и в то же время страшились того, что случайно или по велению свыше им суждено воспитывать такого человека.

Всем остальным подаркам Джо сызмальства предпочитал сказки. Обычно он приносил родителям книжки и настаивал, чтобы Конни или Элвин читали ему вслух, но если оказывалось, что в книжке нет сказок, он тут же бежал и приносил другую, пока, наконец, не отыскивал нужную. Тогда он молча слушал, завороженный цепью разворачивающихся событий, пока история не подходила к концу. И так снова и снова. «Когда-то, давным-давно», или «Жил-был», или «Однажды король издал указ» — пока Элвин или Конни не заучили наизусть каждую книгу сказок в доме. Истории про эльфов были любимыми историями Джо, но время шло, и он перешел к фильмам и современным книжкам и даже к историческим книгам. Проблема, однако, заключалась не в его любви к рассказам. Проблема заключалась в том, что Джо хотел жить внутри этих рассказов.

Встав поутру, он заявлял, что Конни будет мамой-медведицей, Элвин — папой-медведем, а сам он — маленьким медвежонком. Если игра шла не так, Джо сердился, объявлял себя Златовлаской и убегал.[6] В другие дни папа становился Румпельштильцхен, мать — крестьянской дочерью, а королем был сам мальчик.[7] В другие дни папа становился гномом, мама — дочерью фермера, а Джо — королем. Джо бывал и Гензелем, тогда мама делалась Гретой, а Элвин — злой колдуньей.[8]

— Ну почему я не могу быть отцом Гензеля и Греты? — спрашивал Элвин.

Ему не очень-то улыбалось быть злой колдуньей. Нет, он не улавливал в распределении ролей скрытого смысла, но какому отцу понравится, если сын ему предписывает, что говорить или делать в этот день. Элвин никогда не знал, что ему придется делать в собственном доме в следующий час.

Постепенно досада Элвина переросла в открытое раздражение. Если у Джо просто такой возраст, к этому времени ему пора было уже и пройти. В конце концов, Элвин предложил показать мальчика детскому психологу.

Доктор сказал, что это просто такой возраст.

— То есть рано или поздно все пройдет? — спросил Элвин. — Или вы просто не можете понять, что происходит?

— И то и другое, — радостно признался детский психолог. — Поймите, с этим нужно просто смириться.

Но Элвин вовсе не желал мириться с таким положением дел. Ему хотелось, чтобы сын называл его папой, а не разными вымышленными именами. Как-никак, он отец Джо. Почему же он, взрослый человек, должен идти на поводу у ребенка? Каким бы смышленым ни был Джо, Элвин не собирался покорно исполнять всякие дурацкие роли каждый раз, возвращаясь с работы домой. Элвин взял быка за рога и начал отзываться только на обращение «папа». Джо это слегка рассердило, однако, сделав несколько неудачных попыток, он перестал заставлять отца играть роли. Насколько было известно Элвину, его сын вообще перестал разыгрывать истории в лицах.

Конечно, это было не так. Джо просто стал разыгрывать их с матерью, после того, как Элвин уходил на весь день, чтобы перекраивать цепочки ДНК. Так Джо научился скрывать что-то от отца. Он не лгал, он просто выжидал благоприятного момента. Джо был уверен, что как только он найдет по-настоящему хорошую историю, папа согласится в нее поиграть.

Итак, когда Элвин вечерами возвращался домой, сын больше не донимал его «ролевыми играми». Вместо этого отец и сын играли в игры с числами и словами, чтобы подготовиться к изучению латыни, штудировали основы испанского языка, а еще составляли простенькие программки на «Атари» — полуигровой компьютерной приставке Джо. Оба так шумели и смеялись, что мать часто просила своих мальчиков вести себя потише, чтобы не обвалилась крыша дома.

«Вот это и называется — быть отцом, — говорил себе Элвин. — Я — хороший отец».

И то была правда. Чистая правда, хотя время от времени Джо с надеждой спрашивал маму:

— Как ты думаешь, а эта история понравится папе?

— Папа просто не любит притворяться. Ему нравятся истории, но он не хочет в них играть.

В 1983 году Джо исполнилось пять лет, и он пошел в школу. И в том же самом году доктор Бевис вывел бактерии, способные питаться кислотными осадками, нейтрализуя их. Спустя четыре года Джо покинул школу, так как знал больше любого из учителей. И именно в это время доктор Бевис начал зарабатывать на коммерческом использовании своих бактерий, которые добросовестно очищали водоемы от кислотных осадков. Университет внезапно ужаснулся, что Бевис может удалиться на покой, жить на прибыли от своих открытий и лишить научное заведение славы своего имени. Поэтому доктору Бевису дали лабораторию, двадцать ассистентов, секретарей и административных помощников, и теперь тот мог заниматься всем, что ему нравилось.

А ему нравилось, когда начатые им исследования планомерно и методично развиваются в избранном им направлении. В лаборатории он появлялся лишь изредка, а все остальное время посвятил обучению сына, сделав его единственным учеником домашней академии.

Для Элвина наступили райские дни.

Для Джо они были адом кромешным.

Не забывайте, что Джо любил своего отца. Он добросовестно играл в обучение, и они замечательно проводили время, читая по-латыни «Похвалу глупости»,[9] повторяя классические научные опыты и ставя свои собственные — всего и не перечислишь. Достаточно сказать, что у Элвина никогда не бывало раньше аспиранта, способного так быстро схватывать новые идеи и тут же вдохновенно выдавать свои, еще более новые и ошеломляющие. Разве мог счастливый отец догадаться, что его сын на его глазах, фигурально выражаясь, умирает голодной смертью?

Ведь теперь, когда отец почти всегда находился дома, Джо больше не мог разыгрывать с мамой истории.

Раньше Джо обычно читал те же книги, что и Конни: целый день она читала дома «Джен Эйр»,[10] в то время как Джо занимался тем же самым в школе, пряча книгу за экземпляром «Друзей и соседей».[11] Гомер, Чосер, Шекспир, Твен, Митчелл, Голсуорси, Элсвит Тейн. А потом, в драгоценные часы после школы, пока Элвин еще не являлся с работы домой, они бывали Эшли и Скарлетт,[12] Тибби и Джулианом,[13] Геком и Джимом,[14] Вальтером и Гризельдой,[15] Одиссеем и Цирцеей.[16]

Джо больше не распределял роли, как делал раньше, когда был маленьким. И Конни, и Джо хорошо знали книгу, которую читали, знали все подробности того, о чем в ней говорилось, и каждый должен был догадываться по поведению другого, какую именно роль тот нынче выбрал. То были триумфальные моменты, когда Конни угадывала, какую роль выбрал на сегодня Джо, а Джо угадывал, какую роль выбрала мама. За несколько лет никто из них ни разу не выбрал дважды одну и ту же, и никто ни разу не ошибся, угадывая, какого именно персонажа изображает другой. Но теперь Элвин был дома, и игра закончилась.

Осталось в прошлом и чтение в школе. Книги, которые нравились Джо и Конни, у Элвина вызывали только раздражение. История — пожалуйста, но повести, полные выдумки и лжи — нет. И в то время, как Элвин искренне думал, что в их дом наконец-то пришла радость, для матери и сына эта радость умерла.

Их жизнь наполнилась аллюзиями.[17] Мать и сын вскользь обменивались фразами из книг, почти незаметно играя любимых героев, но не решаясь называть их по именам. Это было доведено до такого совершенства, что Элвин долго не догадывался, что происходит. Он просто ощущал — что-то не так.

— Интересно, какая погода будет в январе, — как-то раз сказал Элвин, глядя на проливной дождь за окном.

— Прекрасная, — ответил Джо, сразу подумав о «Рассказе купца».[18] Мальчик с улыбкой обратился к матери: — В мае мы будем лазать по деревьям.

— Что? — удивился Элвин. — При чем здесь май и деревья?

— Просто мне нравится лазать по деревьям.

— Главное, чтобы солнце не слепило глаза, когда влезаешь на дерево, — сказала Конни.

Когда мать вышла из комнаты, Джо задал отцу совершенно невинный вопрос по телеологии,[19] и Элвин начисто забыл о странном разговоре.

Правильнее сказать, попытался выбросить этот разговор из головы. Однако Элвин не был простаком. Хотя его жена и сын отлично маскировались, мало-помалу он понял, что в его доме все теперь говорят не так, как раньше. Теперь Конни и Джо общались на каком-то своем языке. И все же Элвин был достаточно начитан, чтобы разгадать завуалированный смысл нескольких фраз. Превращение в свиней. Развеянный прах.

Как-то раз он услышал:

— Если честно, я и гроша ломаного за это не дам.

Фраза была сказана вроде бы не к месту, потому что не имела никакого отношения к разговору. Но она заставила Элвина внимательнее прислушиваться к тому, что говорят жена и сын. И вскоре он убедился, что такие замечания проскальзывают довольно часто. Некоторые фразы порождали в душе Элвина некий странный резонанс. Чем больше Элвин убеждался, что у Джо и Конни есть свой тайный язык, тем сильнее ощущал свое отчуждение от семьи.

Его занятия с сыном вдруг показались поверхностными и пустыми, словно они оба играли роли персонажей из романа о любящем отце-учителе и сыне-ученике, талантливом и усердном. До сих пор Элвин считал, что именно сейчас стал по-настоящему счастлив, что перед его нынешней жизнью меркнет его прежняя жизнь в стенах университетской лаборатории. А теперь… Теперь он был лишь актером в пьесе об отце и сыне. А истинная жизнь сына была ему неведома и недоступна.

«Несколько лет назад мне не нравились роли, которые придумывал для меня Джо, — думал Элвин. — А нравятся ли ему роли, которые я придумывал для него?»

— Я научил тебя всему, чему мог, за исключением биологии, — сказал он сыну однажды за завтраком. — Поэтому я буду учить тебя биологии, а всему остальному тебя станут учить самые талантливые аспиранты нашего университета. Каждый день кто-то из них будет с тобой заниматься.

Джо посмотрел на него отсутствующим взглядом.

— Значит, теперь меня будешь учить не только ты?

— Я не могу научить тебя тому, чего сам не знаю, — ответил Элвин.

И он вернулся в свою личную лабораторию, чтобы вновь с утонченной жестокостью полосовать десятки и сотни живых частиц, перекраивая их по собственному усмотрению и не спрашивая, нравится это частицам или нет.

А Джо и Конни неожиданно снова остались вдвоем, дивясь такой внезапной перемене. Элвин около трех лет почти ежедневно бывал дома, и за это время его сын из очаровательного ребенка превратился в долговязого неуклюжего подростка. Джо вдруг начал стесняться матери. Три долгих года они с Конни играли в узников, обменивающихся посланиями перед носом тюремной стражи. А теперь, когда главный тюремщик исчез и исчезла надобность в скрытности, неожиданно исчезли и сами послания. О возвращении к прежним играм не было и речи.

Джо стал реже бывать дома, а когда приходил, либо читал, либо до умопомрачения играл на компьютере. С виду все осталось по-прежнему, но на самом деле в доме семьи Бевисов прибавилось закрытых дверей.

Джо начали сниться кошмары. Сны его были очень похожи один на другой, отличаясь лишь деталями. Ему снилось, что он с родителями плывет в лодке, планшир которой от малейшего прикосновения рассыпается в труху. Джо безуспешно пытается предупредить отца и мать о грозящей опасности, но не успевает. Лодка разваливается, и они тонут в морской пучине. Иногда ему снилось, что он запутался в гигантской паутине, а паука все нет и нет. Несмотря на отчаянные усилия, Джо не может выбраться из паутины и чувствует, что обречен на медленную смерть.

Можно ли рассказать родителям об этих снах? Джо вспоминался библейский Иосиф из книги Бытия, сколько страданий претерпел тот лишь за то, что простодушно рассказывал свои сны. Джо вспоминалась вещая Кассандра и Иокаста, убоявшаяся предсказания оракула и решившая убить собственного сына.[20]

«Я попал в историю, из которой нет выхода, — думал Джо. — Все перемены только к худшему, и я все больше отдаляюсь от себя самого. Я больше не могу отождествлять себя с героями сказок, легенд и романов. Но кто же тогда я сам?»


С виду могло показаться, что жизнь катится по обычной колее. За завтраком следовал ланч, потом обед, размеренно сменяли друг друга сон и бодрствование. Деньги зарабатывались, тратились и брались в кредит, вещи покупались, через некоторое время портились, и тогда их либо чинили, либо выбрасывали. Жизнь шла своим чередом, приближаясь к неминуемой развязке.

Как-то раз Элвин с сыном отправились в «Грифон» — большой книжный магазин, славящийся тем, что там имелась вся серия мировой классики издательства «Пингвин».[21] Элвин шел между полок, скользя глазами по корешкам книг и мысленно отмечая те, которые могут пригодиться для развития Джо. Повернув голову, он обнаружил, что сына рядом нет.

Его сын — долговязый подросток ростом в пять футов и девять дюймов — стоял в противоположном конце магазина, сосредоточенно рассматривая что-то на прилавке. Элвин испытал то щемящее чувство, какое испытывает отец, видя, как взрослеет сын. При всей неуклюжести, свойственной этому возрасту, Джо остался красивым парнем. Надо же, ему уже тринадцать. Элвин чувствовал, что теряет его. Джо взрослел. Еще немного, и будет слишком поздно.

«Когда же он перестал быть моим? — подумал Элвин. — Когда попал под влияние матери настолько, что стал ее сыном? Почему Джо суждено было унаследовать материнскую красоту и отцовский ум? Настоящий Аполлон».

И тут Элвин понял, что именно он потерял. Назвав сына Аполлоном, он признался самому себе, что именно он отобрал у Джо. Связь между историями, которые тот разыгрывал в детстве, и осознанием самого себя. Связь эта была настолько реальной, что казалась почти осязаемой. Элвину не удалось выразить свое ощущение словами и даже сохранить память о нем. Едва он почувствовал, что ухватил суть случившегося, суть эта ускользнула от него. Удержать в памяти ощущение, не уложенное в слова, Элвин не мог, и проблеск осознания тут же погас.

«Не успев узнать, я уже забыл».

Сердясь на самого себя, Элвин направился к сыну и вскоре увидел, что мальчишка занят какой-то чепухой. Джо разложил на прилавке несколько карт Таро[22] и пытался истолковать смысл их расклада.

— Позолоти ручку, красавец, — сказал Элвин.

Он считал свои слова шуткой, однако они так и дышали гневом. Джо покраснел, а Элвин внутренне сжался.

«Надо же, я причиняю тебе боль одной-единственной фразой», — подумал он.

Он хотел было извиниться, но не знал, как. Тогда Элвин решил пошутить еще раз и тем самым убедить себя, что предыдущая фраза тоже была шуткой.

— Разгадываешь тайны Вселенной?

Джо криво улыбнулся, собрал карты и сунул их в картонную коробочку.

Элвин знал, что именно сейчас нужно сказать.

«Джо, я же вижу, тебе это было интересно. Напрасно ты убрал карты».

Но он ничего не сказал.

— Так, просто чепуха, — бесцветным голосом ответил Джо.

«Врешь», — подумал Элвин.

— Все ответы, какие дают карты, настолько неточны, что их можно применить к любой ситуации, — натянуто засмеялся Джо.

— По-моему, моя штука тебя здорово задела.

— По правде говоря, знаешь, над чем я думал? Можно ли создать на основе этих карт компьютерную программу? Такую, чтобы вместо случайного вытаскивания карт она показывала бы человеку, кто тот на самом деле? Чтобы он мог пробиться сквозь…

— Продолжай.

— Да я вообще-то все сказал.

— Но не закончил фразу. Пробиться — сквозь что?

— Сквозь истории, которые мы себе рассказываем. Сквозь ложь о самих себе, в которую мы верим. Мы же не знаем, кто мы такие на самом деле.

Джо что-то не договаривал, Элвин сразу это понял. Что-то было не так. А поскольку в мире Элвина каждое явление требовало объяснения, он быстро придумал подходящее. Мальчишке не по себе, поскольку отец заставил его устыдиться собственного любопытства.

«Мне стыдно, что я так поступил, — подумал Элвин. — Но я исправлю ошибку и куплю тебе карты».

— Я куплю тебе карты. И книжку, которую ты листал.

— Не надо, папа, — сказал Джо.

— Почему не надо? В твоем любопытстве нет ничего зазорного. Повозишься с компьютером, посмотришь, можно ли превратить эту белиберду во что-нибудь стоящее. Черт побери, вдруг ты создашь настоящий шедевр компьютерной графики и заработаешь на своей программе кучу денег?

Элвин засмеялся. Джо тоже. Но даже его смех был притворным.

Элвин не знал самого главного. Джо вовсе не было стыдно за свое любопытство, ему было просто страшно. Едва он прочитал в книге, как раскладывать карты, и сделал это, как понял: ему не нужны объяснения. Он уже знал название каждой карты, знал того, кто на ней изображен. Фигура с мечом и весами[23] — это Креонт.[24] Обнаженная девушка, увитая зелеными гирляндами,[25] — Офелия.[26] Безумная, неистовая Офелия, за танцем которой наблюдали четверо животных с головами человека, орла, тельца и льва.[27] Когда-то и он, Джо, был таким же беззаботным и тянулся к солнечному лучу, чтобы подарить его своей маленькой подружке-матери.[28] Тогда такие подарки были еще возможны.

Нет, в картах он увидел не просто набор картинок и символов — они имели имена, знакомые Джо по прочитанным книгам. Он раскладывал карты не так, как предлагалось в пояснении, они складывались в мозаику его собственной жизни. Здесь были все имена, которые брал себе Джо, все образы из прошлого и будущего терпеливо ждали, когда настанет их черед. И это его испугало. В течение трех лет Джо оставался без книжных историй, а история об отце, матери и сыне трещала сейчас по швам.

Мальчик почти обезумел, пытаясь найти хоть какую-то почву под ногами. Отец лишь посмеялся над «чепухой», но Джо поверил в то, что рассказали карты.

«Я не хочу брать их домой. Иначе я окажусь в ловушке, построенной собственными руками».

— Пап, не надо их покупать, — попросил он Элвина. Но Элвин все равно купил карты, поскольку твердо решил сделать сыну приятное.


Целый день Джо старался держаться подальше от купленных карт. Он прикоснулся к ним всего лишь один раз, желая преодолеть свой страх. Страх был совершенно иррациональным. Карты — всего лишь разрисованные картонные прямоугольники. Их нечего бояться.

«Я могу спокойно их потрогать, и они не раскроют никаких истин», — твердил себе Джо.

Однако весь здравый смысл, все попытки убедить себя в бессмысленности карт были ложью, которую он повторял с одной-единственной целью: заставить себя снова взяться за карты. Теперь уже всерьез.

— И зачем ты только их купил? — услышал Джо вопрос матери.

Родители находились в соседней комнате. Отец не ответил, и по его молчанию Джо понял: отец не хочет давать объяснений, опасаясь, что сын его услышит.

— Дурацкое развлечение, — продолжала гнуть свое мать. — Ты же ученый, и вроде должен скептически относиться к таким забавам.

— Ты права. Я как раз и купил их для забавы, — солгал отец. — Решил — пускай Джо повозится с ними. Он хочет создать компьютерную программу и заставить карты откликаться на человеческую индивидуальность. В конце концов, должны же у мальчишки быть какие-то развлечения.

Джо в это время был в гостиной, где на полке стояла его слабенькая компьютерная приставка. Джо старался не думать об Одиссее, который бредет к морскому берегу и оставляет за спиной восемь кубков с вином. Сорок восемь килобайт и два маленьких диска.

«Конечно, эта игрушка не для того, что я задумал. Да я и не стану ничего делать. Зато на папином компьютере, который стоит в его кабинете… Там и жесткий диск помощнее, и интерфейс нормальный, и оперативной памяти хватит. Разумеется, я не сделаю этого. И не собираюсь. Что-то не дает мне это сделать».

Джо ворочался в постели до двух часов ночи, не в силах заснуть, а потом встал, спустился в гостиную, включил приставку и начал переводить рисунки карт в компьютерную графику. Но в каждый рисунок он вносил кое-какие изменения. Джо знал, каким бы талантливым ни был художник, он допустил ошибки в эскизах карт. Разве художник мог понять, что Валет Кубков[29] имеет облик шута с гигантским фаллосом, из которого вытекает целое море? Откуда он мог знать, что Королева Мечей — каменная статуя, а ее трон — живой ангел, сгибающийся под тяжкой ношей? Художник понятия не имел, что ребенка у Десятизвездных Врат пожирают голодные псы. И что у человека, который, скрестив ноги, висит вниз головой с лицом, полным безмятежного покоя, должен быть не нимб, а пылающие волосы. А разве это — Королева Пентаклей? Настоящая Королева только что родила ублюдочную звезду, отец которой — вовсе не обманутый ею Король Пентаклей.

В голове Джо теснились образы, и он знал историю каждого из них. Память услужливо подсказывала ему и другие истории, которые Джо читал раньше. Кассандра — Королева Мечей — сыпала разящими словами, и они разлетались, как мухи. Люди гонялись за ними, а если успевали поймать, будущее становилось уже не таким неведомым. Перед глазами всплыл и такой образ: Одиссей, привязанный к мачте, — вылитый Повешенный.[30] Макбет[31] представлялся Джо то вечным простофилей Валетом Кубков, то жертвой вероломной Королевы Пентаклей, если ее карта ложилась поперек. Связанные друг с другом невидимыми нитями, карты рассказывали о силе и власти, о боли и страданиях. Хотя Джо не видел этих нитей, он знал, что они существуют, поэтому следовало исправить рисунки и создать работоспособную программу. Только тогда карты скажут правду.

Джо трудился всю ночь — и сумел исправить все карты и перевести их в компьютерную графику. По сути дела, настоящая работа только-только начиналась, когда мальчика сморил сон и он заснул прямо у компьютера.

Родители встревожились, но не решились разбудить сына, и когда Джо проснулся, дома никого не было. Он тут же принялся за работу, еще раз проверил, как выглядят карты на экране (его приставка подключалась к телевизору), и позаботился, чтобы они не исчезли из электронной памяти. Что касалось его собственной памяти, Джо не нуждался ни в каких резервных дисках. Он помнил все карты и все истории наизусть, и постепенно начинал понимать, как меняются их названия всякий раз, когда карты сходятся вместе.

К вечеру все было готово, в том числе и несложная программа, основанная на произвольном выборе карт. Джо вполне устраивали и рисунки, и названия. Оставалось лишь начать проверку. Расклад был простым: первая карта означала гадающего, вторая ее покрывала, а третья ложилась поперек. Однако компьютер выдал какую-то чушь. Машина не умела делать того, что умели человеческие руки, — устанавливать подсознательную связь гадающего с картами. Вскоре Джо понял, что созданная им программа никуда не годится, ибо перетасовывание карт не было случайным процессом.

— Пап, можно мне немножко повозиться с твоим компьютером? — спросил Джо.

— Хочешь опять залезть в жесткий диск? — Элвин был явно не в восторге. — Джо, я не хочу, чтобы ты вскрывал винчестер. Согласись, что вторично тратить десять тысяч долларов на устранение последствий твоих экспериментов — многовато для одной недели.

За этими словами отец скрывал свою тревогу. «Твоя затея с картами Таро зашла слишком далеко. Теперь я жалею, что их купил, и не хочу становиться невольным пособником твоего сумасбродства».

— Пап, мне нужен только интерфейс. Ты все равно не пользуешься параллельным портом. Потом я все поставлю обратно.

— Но твой «Атари» несовместим с жестким диском моего компьютера.

— Знаю, — сказал Джо.

Отец и сын препирались недолго. Джо разбирался в компьютерах лучше Элвина. Оба знали: если Джо что-то разобрал, он всегда сумеет это собрать. Точнее, почти всегда.

Возня с компьютерным «железом» и отладка программы заняли несколько дней. Все остальное отошло на задний план. Поначалу Джо еще пытался не уйти в работу с головой. За ланчем он рассказывал матери о книгах, которые стоит прочесть. За обедом вдруг заговорил с отцом о Ньютоне и Эйнштейне, и Элвину пришлось напомнить сыну, что его отец биолог, а не математик. Однако Джо не удалось скрыть от родителей свою одержимость новой программой. Наскоро перекусив, он тут же возвращался к компьютеру. Потом ему стало жаль тратить время на еду, и от работы его могла оторвать лишь необходимость периодически посещать туалет.

— Нельзя забывать о еде. Не хватает только, чтобы из-за своей дурацкой игры ты умер голодной смертью, — сказала мать.

Джо промолчал. Конни поставила перед ним тарелку с сэндвичем, Джо на ощупь нашарил сэндвич и откусил.

— Джо, это зашло слишком далеко, — сказал отец. — Возьми себя в руки.

— Я держу себя в руках, — не отрываясь от работы, ответил сын.

Прошло шесть дней, и Элвин не выдержал. Он поднялся в кабинет и встал перед монитором.

— Твои бдения прекращаются, — объявил он сыну. — Я понял, что без посторонней помощи тебе уже не выбраться. Самое радикальное средство — убрать куда-нибудь системный блок, так я и поступлю, если ты немедленно не перестанешь возиться со своей дурацкой программой. Джо, мы с мамой стараемся не ограничивать твою свободу, но когда это оборачивается против нас и против тебя самого…

— Не волнуйся, папа, — сказал Джо. — Я уже почти закончил.

С этими словами он отправился к себе, лег и проспал четырнадцать часов.

Элвин обрадовался.

— Я уж боялся, что парень потихонечку сходит с катушек.

Конни не разделяла радости мужа.

— А что будет с Джо, если его программа вдруг откажется работать?

— Работать? Да как вообще она может работать? На каком принципе? «Позолоти ручку, и я расскажу про твое будущее»? Так?

— Неужели ты не слушал, что он говорил?

— Что именно? За последние дни он сказал едва пару слов.

— Джо верит в то, что делает. Он считает, что его программа сможет предсказывать будущее.

Элвин засмеялся.

— А знаешь, твой гинеколог, доктор Как-его-там, возможно, был прав. Я начинаю подумывать, что Джо и впрямь страдает мозговыми нарушениями.

Конни с ужасом поглядела на мужа.

— Побойся бога, Элвин.

— Не волнуйся. Я просто пошутил.

— Это не смешно.

Больше они об этом не говорили, но ночью каждый из них несколько раз просыпался и шел взглянуть на спящего сына.

«Кто ты? — мысленно спрашивала у Джо Конни. — Что ты станешь делать, если программа откажется работать? Или если, наоборот, она будет работать блестяще?»

Элвин просто смотрел, как Джо дышит во сне. Он запретил себе волноваться. В человеческой жизни есть разные этапы, и дети, взрослея, проходят этап безумия.

«Ладно, Джо, если тебе так надо, будь сумасшедшим. В тринадцать лет это вполне допустимо. Вскоре ты все равно вернешься в реальную жизнь. Ты мой сын, и я знаю, что в конце концов любым фантазиям ты предпочтешь реальность».

На следующий день Джо пристал к отцу, прося помочь проверить программу. Было уже довольно поздно, и Элвину очень не хотелось залезать в эту чертовщину.

— Я плохой объект для испытаний, — попробовал отшутиться он. — Я не верю в подобные предсказания, а без веры они не действуют. Это все равно, что верить, будто витамин С предохраняет от простуды. Со скептиками такие штучки не проходят.

Стоявшая возле холодильника Конни почему-то съежилась. Она молча слушала разговор отца с сыном, но не вступала в него.

— А ты проверяла программу? — спросил жену Элвин.

Она кивнула.

— Мама проверяла ее четыре раза, — серьезно сообщил Джо.

— Значит, с первого раза не получилось? — спросил Элвин, пытаясь шуткой разрядить напряжение.

— Нет, все получилось сразу, — ответил Джо.

Элвин посмотрел на Конни. Та слегка помедлив, отвела взгляд. Что было в ее глазах? Страх? Стыд? Изумление? Молчаливые вопросы Элвина остались без ответа. Одно он ясно понимал: пока он сидел на работе, дома произошло что-то не слишком хорошее.

— Ты считаешь, я должен согласиться? — спросил Элвин у Конни.

— Нет, — прошептала она.

— Hу, пожалуйста, пап, — снова стал просить Джо. — Иначе я не смогу проверить программу. Пока я не узнаю, как с нею работают другие, я не буду знать, верна она, или нет.

— Какой же ты тогда предсказатель? — удивился Элвин. — Тебе положено предсказывать будущее совершенно незнакомым людям.

— Я не предсказываю будущее, — возразил Джо. — Программа говорит правду, только и всего.

— Ах, правду! — воскликнул Элвин. — Правду о чем?

— О том, кто ты такой на самом деле.

— А разве я выдаю себя за кого-то другого?

— Программа назовет твои имена. Она расскажет твою историю. Если не веришь, спроси маму.

— Послушай, Джо. Я согласен немного поиграть с тобой. Но не жди, что я буду принимать игру за правду. Я готов сделать для тебя почти все, но лгать тебе я не стану.

— Знаю.

— Тогда ты должен понять.

— Я понимаю.

Элвин уселся за клавиатуру. С кухни донесся какой-то странный скулящий звук. Элвин сразу вообразил себе охотничью собаку, которой попало от хозяина. Конни была чем-то напугана, и страх жены передался Элвину. Его передернуло, но он тут же высмеял себя за трусость. Он вполне владеет собой, просто нелепо бояться какой-то программы, сляпанной тринадцатилетним мальчишкой. Он не позволит, чтобы прихоть сына сбила его с ног.

— Что мне надо делать?

— Просто набирай что-нибудь.

— Что именно?

— Все, что придет в голову.

— Слова? Числа? Откуда я знаю, что набирать, если ты мне не говоришь?

— Это не имеет значения. Пиши все, что захочешь написать.

«Я вообще не настроен что-либо писать, — подумал Элвин. — Похоже, я зря поддался на его уговоры».

Однако Элвин не мог произнести этих слов, не мог сказать их сыну в лицо. Он должен быть терпеливым отцом и оставаться честным, даже если сын затеял дурацкую игру.

Элвин набрал цепочку случайных цифр, потом такую же цепочку случайных слов, но вскоре передумал. Позволить случайности руководить им? Такое было не в его характере. Вместо первых пришедших в голову цифр он стал воспроизводить длинные ряды сведений по генетическому коду бактерий, исследованием которых занимался. Буквы чередовались с цифрами, образуя информационную основу ДНК. Элвин понимал, что обманывает сына, ведь Джо хотел получить от него нечто такое, что было бы характерно для отца, а не для бактерий. Однако Элвин тут же успокоил себя — что могло в большей степени его характеризовать, чем его работа?

— Ну как, достаточно? — наконец спросил он сына.

Джо пожал плечами.

— А ты как считаешь?

— Если я добавлю еще пять слов, это тебя устроит?

— Раз ты думаешь, что закончил, значит, так оно и есть, — спокойно ответил Джо.

— Способный ты у меня парень, — сказал Элвин. — Даже по части фокусов-покусов.

— Так ты закончил?

— Да.

Джо запустил программу, откинулся на спинку стула и стал ждать. Ощущая нетерпение отца, он поймал себя на мысли, что ему нравится сам процесс ожидания, все эти щелчки и поскрипывания дисковода. Потом на дисплее начали появляться карты. Первая карта — сам гадающий. Карта, покрывающая его. Карта противостоящая. Карты, которые легли вверху и внизу, справа и слева, образовав расклад. Это — твоя основа и твой дом, здесь — твоя смерть, а здесь — твое имя. Джо ждал, что сейчас на него потоком хлынут истории, как уже было, когда он гадал на себя и на маму. Но никаких историй не было. Снова и снова появлялась одна и та же главная карта. Король Мечей.

Джо взглянул на монитор и сразу все понял. Отец солгал. Отец сознательно контролировал процесс ввода, отчасти даже управлял им, и потому карты говорили то, что их заставляли говорить. И дело было не в сбое программы, просто отец не желал обнажать свою истинную сущность. Король Мечей сам по себе обладал силой, поскольку все Короли в колоде Таро олицетворяли силу. Так, Король Пентаклей символизировал силу денег, силу подкупа. Король Жезлов говорил о силе жизни и силе возрождения. Король Кубков обладал силой отрицания и уничтожения, властью убивать и усыплять. А Король Мечей обладал силой слов, силой убеждения, и другие верили его словам. Он мог сказать: «Я тебя убью», и это означало — быть посему, и следует исполнить, что велено. Король Мечей мог сказать: «Я тебя люблю», и опять-таки все ему восхищенно верили. А еще Король Мечей умел лгать. Все, что отец ввел в компьютер, было ложью. Но Элвин не знал, что даже ложь говорила о нем правду.

— Эдмунд, — сказал Джо. — Эдмунд в «Короле Лире». Он вечно лгал.[32]

— Что? — не понял отец.

— Мы таковы, какими нас создала природа. Не более того.

— Ты узнал об этом по картам?

Джо посмотрел на отца, но не ответил.

— Все время появлялась одна и та же, — сказал Элвин.

— Да, — только и ответил Джо.

— О чем же это говорит?

— О напрасной трате времени.

С этими словами Джо встал и вышел.

А Элвин остался сидеть, разглядывая прямоугольнички карт на дисплее. Пока он смотрел, картина изменилась. Каждую карту поочередно окаймляла тонкая линия, и карта начинала разрастаться, занимая собой едва ли не весь экран. И всякий раз это оказывался Король Мечей. Острие меча выходило у него прямо изо рта, руками он держался за промежность.

«В колоде Уэйта[33] явно нет такой карты», — подумал Элвин.

Конни стояла у входа в кухню, прислонившись к холодильнику.

— Уже все? — спросила она.

— По-твоему, я должен был торчать там до самой ночи?

— Боже мой, — прошептала она.

— Что с тобой?

— Ничего, — ответила Конни и вышла.

Элвин услышал, как она взбегает по лестнице, и удивился, что можно так утратить над собой контроль.


Долгое время Элвин не мог решить, как ему относиться к компьютерной программе сына. «Компьютерное Таро» Джо было дурацкой игрушкой, и Элвин не желал забивать себе голову такой ерундой. Он проклинал тот день, когда вздумал купить сыну карты.

Порой Элвин день за днем засиживался в своей лаборатории допоздна, а по утрам отправлялся туда снова. Общение с семьей сводилось тогда к пустым фразам, оброненным за завтраком. Потом недосыпание брало свое, и Элвин прекращал эту гонку. Он отсыпался почти до полудня, а проснувшись, вел себя так, будто в доме все было по-прежнему. В такие дни он обсуждал с сыном книги, которые тот успел прочесть, или рассказывал о своих генетических экспериментах. Порой, когда видимость семейной гармонии становилась настолько прочной, что в нее можно было поверить, Элвин даже снисходил до разговоров о «компьютерном Таро». В такие моменты он обещал познакомить сына с нужными людьми, купить ему компьютер получше и давал советы по дальнейшему совершенствованию программы, чтобы хобби одного человека превратилось в коммерческий продукт массового потребления. Потом Элвин спохватывался и сожалел, что помогает Джо преступно растрачивать свои уникальные способности. К тому же советы отца отнюдь не способствовали укреплению сыновней любви.

Но постепенно Элвин понял, что другие люди относятся к программе Джо всерьез. Группа психологов, проводящая тесты с сотнями испытуемых, решила выборочно проверить на «компьютерном Таро» часть результатов. Число совпадений просто поражало, однако сам Джо не был в восторге от всех этих «статистических корреляций». Он отверг результаты и назвал тесты весьма ущербными. Дня него гораздо важнее были результаты, полученные за несколько месяцев работы в различных клиниках, где он делал расклад для больных, досконально известных врачам. Даже самым скептическим настроенным психологам пришлось признать, что «компьютерное Таро» сообщало такие подробности о больных, которые мальчик никак не мог знать заранее. Большинство психологов открыто признали: Джо не только подтвердил уже известное им, но и поразил их гениальными по своей проницательности догадками.

— Ваш сын как будто вошел в разум моего пациента, — сказал Элвину один из психологов.

— Доктор Фрайер, я тоже считаю своего сына на редкость одаренным мальчиком, и всячески желаю ему успехов, однако всю эту чертовщину с предсказаниями отношу за счет чистого везения.

Доктор Фрайер лишь улыбнулся и пригубил вина.

— Джо сказал, что вы упорно отказываетесь делать расклад на себя.

Элвин хотел было возразить, но психолог был прав. Он не позволил «компьютерному Таро» сканировать себя, хотя и участвовал в проверке программы.

— Я и без того видел программу сына в действии, — сказал Элвин.

— Неужели? Значит, вы видели результаты предсказания, сделанного кому-то из известных вам людей?

Элвин покачал головой, потом улыбнулся.

— Я рассуждал так: поскольку я не верю в его программу, результаты любых предсказаний будут вызывать у меня недоверие.

— Но программа Джо — не магия.

— И не наука, — заметил Элвин.

— Тут вы правы. Совсем не наука. Однако «ненаучность» программы еще не говорит о ее лживости.

— Она либо научна, либо ненаучна. «Чуть-чуть научной» она быть не может.

— Завидую четкости мира, в котором вы живете, — сказал доктор Фрайер. — Все линии вашего мира аккуратно прочерчены по линейке. Но и мы не настолько легковерны, как вы полагаете, доктор Бевис. Мы решили провести испытание, которое называем «двойным слепым». Ваш сын, сам того не зная, анализировал данные, полученные от одного и того же пациента, но в разные дни и в разных условиях. В некоторых случаях пациент получал от нас противоречивые инструкции, поэтому ни о каком факторе случайности здесь не может быть и речи. И знаете, каков был результат?

Элвин знал, но промолчал.

— Программа вашего сына не только установила, что эти данные принадлежат одному и тому же пациенту, но и выявила наши «вставки». Причем с легкостью. Поскольку создательница теста сама не заметила этих «вставок», мы решили усложнить задачу и применить неслучайную выборку. Казалось, программа должна была дать сбой, но она и в этом случае дала блестящие результаты.

— Очень впечатляет, — нарочито равнодушным тоном произнес Элвин.

— Это и в самом деле впечатляет.

— Не знаю, не знаю, — стоял на своем Элвин. — Итак, вы склонны считать карты надежным источником информации. Но откуда мы знаем, что в их предсказаниях есть какой-то смысл, и что им можно доверять?

— А вам не приходило в голову, что доверять следует вашему сыну?

Элвин негромко постукивал ложечкой по скатерти, отбивая ритм какой-то песенки.

— Компьютерная программа Джо строится на произвольном вводе данных. Но только сам Джо может истолковать результаты расклада. Я считаю, что главное в его методе — не программа, а его разум. Если бы нам удалось выяснить, что происходит в голове вашего сына, его метод стал бы наукой. Пока же это искусство. Но чем бы это ни было — наукой или искусством, — Джо говорит правду.

— Простите за непреднамеренное вторжение в вашу профессиональную сферу, но каким образом вы установили, что он говорит правду? — спросил Элвин.

Доктор Фрайер снова улыбнулся и тряхнул головой.

— Потому что я просто не могу представить себе обратного. Мы не можем проверить его истолкования тем же способом, каким проверяли программу. Я пытался найти тесты, дающие объективную картину. Например, проверить, совпадают ли результаты его предсказаний с данными, которые я получил ранее. Но те мои данные — пустой звук, гадание в самом скверном смысле этого слова. Я убедился, что до появления Джо с его программой я совершенно не понимал своих пациентов. Именно он раскрыл мне глаза на каждого из них. Нарисованная им картина настолько полна, что мне уже нечего добавить. Я чувствую, доктор Бевис, вам хочется обвинить меня в крайнем субъективизме. Но прошу, примите во внимание следующее. У меня есть все основания бояться того, что делает ваш сын, и бороться против его программы. Его работа опрокидывает все, во что я верил. Более того, подрывает труд всей моей жизни. В чем-то Джо очень на вас похож. Он тоже не считает психологию наукой. Возможно, вам не понравится такое суждение о вашем сыне, однако я не собираюсь кривить душой: с ним трудно работать, поскольку беспокойство сочетается в нем с холодностью и равнодушием. Я не питаю к Джо особых симпатий. Казалось бы, с какой стати мне ему верить?

— Но это уже ваши личные проблемы, не правда ли, доктор Фрайер?

— Наоборот, доктор Бевис. Все, кто видел работу Джо, верят в ее истинность. Все, кроме вас. Значит, именно у вас личные проблемы.


Доктор Фрайер ошибся: не все верили Джо.

— Нет, — сказала Конни.

— Что — «нет»? — спросил Элвин.

Они завтракали вдвоем, Джо еще не спустился. Завтрак проходил в молчании. Кроме фраз «Яичница готова» и «Спасибо», Элвин и Конни не проронили ни слова.

Конни водила вилкой по опустевшей тарелке, чертя борозды на остатках желтка.

— Не соглашайся участвовать в компьютерной игре Джо.

— Я и не собирался.

— Доктор Фрайер говорит, что его предсказаниям стоит верить. Это так?

Вилка со звоном опустилась на тарелку.

— Но я не поверил доктору Фрайеру.

Конни встала из-за стола и принялась мыть посуду. Элвин наблюдал за женой. Конни как будто нарочно как можно громче стучала тарелками. Где оно — спокойствие, раньше царившее в их доме? И почему Конни сердится? У них имелась посудомоечная машина, но жена с каким-то остервенением оттирала каждую тарелку. Все в их семье словно перевернулось вверх тормашками.

Элвин попытался разобраться в своих ощущениях, у него самого было далеко не радужное настроение.

— Ты попросишь Джо сделать тебе новый расклад, — убежденно произнесла Конни. — Ты ведь не поверил доктору Фрайеру, и до сих пор сомневаешься в его словах. Ты всегда стараешься все проверить сам. Если ты во что-то веришь, тебе нужно это доказать. Если сомневаешься, то попутно сомневаешься и в своем сомнении. Разве я не права?

— Нет, — вслух ответил Элвин, по мысленно сказал: «Права».

— Послушайся меня и поверь своим сомнениям. Они не беспочвенны. В этом дерьмовом Таро нет ни крупицы истины!

За все годы их совместной жизни Элвину еще ни разу не доводилось слышать из уст жены столь грубых слов. Он почувствовал, что это словцо не случайно сорвалось с ее языка.

— Я вообще не понимаю, как можно принимать всерьез такие бредни! — продолжала Конни. — Джо по-своему переиначил значения карт. Взять хотя бы… Есть такая карта — Сила.[34] Девушка, закрывающая пасть льву. Сама чистота и невинность. Знаешь, в кого превратил ее Джо? В дерьмовую девку! Он рассказал, что лев требовал пищи, и она скормила ему своего младенца.

Конни испуганно посмотрела на мужа.

— Разве это не безумие?

— Он так тебе сказал?

— Да. Или еще одна карта — Дьявол,[35] принуждающий любовников оставаться вместе. Джо считает, что это — ребенок-первенец, связавший собой Адама и Еву. Потому-то Иокаста с Лаем пытались убить Эдипа.[36] Они ненавидели друг друга, а новорожденный младенец мог привязать их друг к другу. Но им все равно пришлось жить вместе, их объединило зло, причиненное невинному ребенку. А потом люди нагородили всю эту жуткую ложь насчет предсказания.

— Зря мы позволяли ему так много читать.

Конни вся дрожала от страха.

— Элвин, если он опять сделает расклад на тебя, может произойти что-то страшное. Я боюсь.

Конни прикоснулась к его груди — нет, не к рубашке. Элвин почувствовал, что ее палец словно прожег ткань.

— Меня волнует не то, что ты начнешь ему перечить, — сказала Конни. — Я боюсь, что ты ему поверишь.

— С какой стати я должен ему верить?

— Элвин, мы ведь не живем в Башне![37]

— Разумеется, нет.

— И я — не Иокаста, Элвин!

— Конечно, нет.

— Прошу тебя, не верь ему. Не верь ничему, что он говорит.

— Конни, дорогая, не надо так расстраиваться. Повторяю, с какой стати я должен верить всяким бредням?

Она покачала головой и вышла из кухни, забыв закрыть кран. Конни ушла, не сказав ни слова, но ее ответ буквально звенел в воздухе: «Потому что он говорит правду».


Несколько часов подряд Элвин пытался разобраться в том, что происходит. Он снова и снова возвращался к разговору с Конни… Эдип и Иокаста. Адам, Ева и дьявол. Мать, скормившая своего младенца льву… Доктор Фрайер говорил, что дело не в картах и не в программе, а в самом Джо и тех историях, которыми забита его голова. Интересно, осталась ли в мире хоть какая-нибудь история, которой не знал бы этот тринадцатилетний мальчишка? Вряд ли. Похоже, Джо знал все сказки, легенды, мифы, баллады, рассказы и романы. Знал и верил в них. Джо был хранителем, вернее, хранилищем мировой лжи, которую пересказывал другим людям, и те верили ему, все до единого.

Разумеется, эта белиберда заслуживала лишь презрения, но Элвин никак не мог заставить себя проникнуться этим чувством. Память снова и снова возвращала его к факту, от которого нельзя было просто так отмахнуться. Программа Джо узнала, что Элвин лжет, прибегает к уловкам, не желая говорить правду. Во всяком случае, в этом отношении программа сына имела несомненную ценность.

«Я задал отрицательные условия эксперимента и получил отрицательный результат, а теперь нужно задать положительные условия и посмотреть, что будет. Какой же я ученый, если берусь делать выводы на основании неполных данных?»

Вечером, когда Джо сидел в гостиной и смотрел по телевизору ретроспективный показ старого сериала MASH,[38] Элвин решил поговорить с сыном. Его всегда удивляло, что Джо способен смотреть обычные телевизионные программы, тем более шедшие еще во времена юности его отца. Мальчишка, читавший «Улисса»[39] и понимавший содержание этой книги без комментариев, сейчас вовсю хохотал над похождениями бравых армейских хирургов. Только постояв рядом с сыном и понаблюдав за ним, Элвин заметил, что Джо смеется не в тех местах, в которых полагалось бы. Он смеялся не над шутками, а над самим Ястребиным Глазом.

— Что тебя так рассмешило? — спросил Элвин.

— Ястребиный Глаз.

— Но он как раз ведет себя вполне серьезно.

— Знаю, — сказал Джо. — Понимаешь, этот Ястребиный Глаз непрошибаемо убежден в своей правоте, и все верят, что он прав. Разве это не кажется тебе смешным?

Нет, не кажется.

— Джо, я хочу попробовать еще раз, — сказал Элвин. Джо сразу понял, о чем идет речь, словно давно ждал, когда отец об этом заговорит. Они сели в машину и поехали в университет, где находилась лаборатория Элвина. Компьютерщики без препирательств уступили им место за одним из лучших компьютеров с большим цветным монитором. На этот раз Элвин старался действовать спонтанно и не думать о смысле слов, которые набирал на клавиатуре. Устав барабанить пальцами по клавишам, он вопросительно поднял глаза на Джо — не пора ли завершить процедуру ввода. Джо неопределенно пожал плечами. Элвин добавил еще несколько слов, потом сказал:

— Готово.

Затем дал команду компьютеру проанализировать данные и вместе с сыном стал ждать результатов.

Спустя несколько минут ожидания, показавшихся Элвину вечностью (все это время оба молчали), на дисплее появилось изображение карты.

— Это ты, — сказал Джо.

Король Мечей.

— Что означает эта карта? — спросил Элвин.

— Сама по себе немногое.

— А почему у короля изо рта торчит меч?

— Потому что он убивает своими словами.

Отец кивнул и спросил:

— А почему он держится за промежность?

— Не знаю.

— Я думал, ты все знаешь.

— Не узнаю, пока не увижу других карт.

Джо нажал клавишу ввода, и появилась вторая карта, почти полностью закрыв первую. По ее контуру вспыхнула тонкая голубая линия, и в следующую секунду карта заняла весь дисплей. Она называлась Суд.[40] На ней был изображен ангел, он дул в трубу, пробуждая мертвецов, которые дружно вставали из могил.

— Эта карта покрывает твою, — сказал Джо.

— О чем она говорит?

— О том, как ты проводишь жизнь. Ты судишь мертвых.

— Я что, Господь Бог? Или ты думаешь, будто я считаю себя Богом?

— Но ты действительно этим занимаешься, папа, — сказал Джо. — Ты все судишь, оцениваешь, выносишь приговор. Ты ведь ученый. Я тут ни при чем. Так о тебе говорят карты.

— Я изучаю жизнь.

— Ты разламываешь жизнь на кусочки, а потом выносишь суждения относительно каждого из них. Но кусочки, которые ты изучаешь, лишены жизни и напоминают тела мертвецов.

Элвин пытался уловить в голосе сына нотки гнева или горечи, но Джо говорил спокойно, словно врач, делающий доклад на симпозиуме. Или историк, повествующий о событиях далекого прошлого.

Джо опять нажал клавишу ввода, и на дисплее появилась третья карта. Она легла не вертикально, а горизонтально.

— А вот что тебе противостоит, — сказал Джо. Карта, как и первые две, вспыхнула голубой каемкой и развернулась на весь экран. Это был Дьявол.

— Объясни, что значит «противостоит», — попросил Элвин.

— Это твой враг, тот, кто тебе мешает. Сын Лая и Иокасты.

Элвин вспомнил, как Конни упоминала об Иокасте.

— Это похоже на то, о чем ты рассказывал маме?

Джо окинул его бесстрастным взглядом.

— Три карты — слишком мало, чтобы знать наверняка.

Элвин махнул рукой, прося продолжить. Четвертая карта.

— То, что над тобой. Твоя корона.

Это была Двойка Жезлов. Человек с маленьким земным шаром в руках глядел куда-то вдаль. Рядом с ним сквозь камень парапета пробивались две тонкие веточки.

— Корона — это твои мысли о себе. История о тебе самом, которую ты сам себе и рассказываешь. В этой истории ты — Творец Жизни, Всемогущий Бог, сказочный принц, чей поцелуй будит Спящую Красавицу и Белоснежку.

Новая карта, теперь снизу.

— А это то, что под тобой. Ты очень боишься, что это случится.

Картинка изображала лежащего человека, пронзенного десятью мечами. Из тела не вытекало ни капли крови.

— Знаешь, Джо, мне никогда не снились кошмары. Даже в детстве я не дрожал по ночам от страха, что кто-то проберется в дом и меня убьет.

Джо оставался невозмутим.

— Папа, я же говорил тебе, что слова зачастую убивают не хуже мечей. Ты боишься смерти от руки рассказчиков. По картам выходит, что ты относишься к тем людям, которые способны казнить гонца, доставившего дурные вести.

По картам или по твоим бредовым фантазиям? Однако Элвин подавил гнев и промолчал.

Следующая карта легла справа.

— Это то, что позади тебя, твое прошлое.

Человек в дырявой лодке, орудуя веслами, направляет ее в открытое море. Перед ним, склонив головы, сидят женщина и ребенок.

— Гензель и Гретель, плывущие в дырявой лодке.

— Что-то они не похожи на брата и сестру, — возразил Элвин. — Скорее, это мать и сын.

Джо пропустил его слова мимо ушей.

— А вот карта слева. То, что тебя ждет. То, куда тебя приведет твой путь.

Элвин увидел гробницу с каменной статуей рыцаря. На голове рыцаря сидела птичка.

«Смерть, — подумал Элвин. — Вечное надежное и безошибочное предсказание».

Он нахмурился, глядя на расклад. Уж больно зловещей представала высветившаяся на мониторе комбинация карт. Каждая карта изображала события, полные боли, горечи или страха. В том-то и заключается трюк, решил Элвин. Сюжеты картинок подобраны очень умело, чудится, будто в них и впрямь что-то таится, словно в животе беременной женщины. Только кто появится на свет: гений, заурядный человек или урод?

— Это не смерть, — сказал Джо.

Элвина ошеломило такое неожиданное вторжение в его мысли. Неужели Джо научился их угадывать?

— Это памятник, который поставят после твоей смерти. На нем и над ним высекут твои слова. Люди поставят тебя на один уровень с Гомером, Иисусом и Магометом. Они будут читать твои слова, как Священное писание.

Впервые Элвин по-настоящему испугался толкований сына. Нет, его пугало не будущее. О таком будущем можно было бы только мечтать, если бы он не запретил себе подобные грезы. Сейчас он боялся другого. Элвин едва сдерживался, чтобы не произнести мысленно: «Да, да, ты говоришь правду», но спохватился. Нет, маленький хитрец, ты не усыпишь мою бдительность и не заставишь себе поверить.

И все же, несмотря на бастионы сомнений, которыми он отгородился от карт, он верил. Он готов был поверить всему, что услышит от сына, потому и пытался сопротивляться, отринуть веру. Элвин поступал так не из-за скептицизма, а из-за страха. Возможно, именно страх заставлял его с самого начала сопротивляться «компьютерному Таро».

Очередная карта заняла место в нижнем правом углу.

— Это твой дом, — сказал Джо.

Башня, в которую ударила молния, снеся верхушку. Две фигуры, мужская и женская, падают вниз, объятые языками пламени.

Над картой легла следующая.

— Вот твой ответ.

Элвин увидел человека под деревом. Рядом протекал ручей. Рука, протянутая из облака над головой человека, держала чашу.

— Это Илия, когда он был в пустыне, и вороны приносили ему пищу,[41] — пояснил Джо.

Над картой появилась еще одна: человек с посохом, в одеянии странника, уходит, оставляя за спиной восемь кубков. Посохом ему служит жезл с проросшими листьями. По расположению кубков видно, что прежде их было девять.

— Вот твое спасение.

Последней, четвертой картой в этой колонке оказалась Смерть.[42]

— А вот твой конец.

Священник, женщина и ребенок опустились на колени перед всадницей-Смертью. Ее конь попирает труп мертвого короля. Рядом с ним валяются королевская корона и золотой меч. Вдали по быстрой реке скользит корабль. На восточной стороне, между колоннами, восходит солнце. В руке Смерти — увитый листьями жезл, к вершине которого прикреплен пшеничный колос. Над трупом короля развевается стяг жизни.

— А это — твой конец, — повторил Джо.

Элвин смотрел на карты и ждал от сына более подробных объяснений. Но Джо молчал. Он просто смотрел на монитор, потом вдруг вскочил со стула.

— Спасибо, папа, — сказал он. — Теперь все ясно.

— Тебе ясно.

— Да, — подтвердил Джо. — Большое спасибо, что на этот раз ты не солгал.

Джо хотел уйти, но Элвин остановил его.

— Подожди. Ты что, не собираешься ничего объяснять?

— Нет, — ответил Джо.

— Почему?

— Ты все равно не поверишь.

Элвину очень не хотелось признаваться, прежде всего себе самому, что он уже верит.

— И все-таки я хочу знать. Мне любопытно. Что плохого в любопытстве?

Джо пристально вглядывался в лицо отца.

— После того, как я все рассказал маме, она вообще перестала со мной разговаривать.

«Значит, мне не показалось», — подумал Элвин.

Так и есть: «компьютерное Таро» вбило клин между Конни и Джо.

— Обещаю, я не перестану с тобой разговаривать, — сказал Элвин.

— Вот этого я и боюсь.

— Послушай, сынок. Доктор Фрайер говорил, что истории, которые ты рассказывал… И то, как ты связывал одно событие с другим… Он говорил, что никогда не слышал ничего более правдивого и убедительного. Даже если я не поверю, разве не могу я узнать правду о самом себе?

— Не знаю, правда ли это. Да и существует ли вообще правда?

— Существует. Порядок вещей и явлений в природе — вот лучший пример правды.

— Но применимо ли это к людям? Что заставляет меня чувствовать и действовать так, как я чувствую и действую? Гормоны? Родительское воспитание? Социальные модели? Причины и цели всех наших поступков — не более чем истории, которые мы себе рассказываем, и в которые либо верим, либо не верим. Эти истории постоянно меняются. Но мы продолжаем жить, продолжаем действовать, и все наши поступки создают нечто вроде основы. Ниточки сплетаются в паутину, соединяющую всех со всеми. Каждый человек, рождающийся в мире, изменяет паутину, что-то добавляет к ней, меняет взаимосвязи, делает их иными. Знаешь, что меня заставила понять моя программа? То, как ты, по твоим понятиям, вплетаешься в эту паутину.

— И как же я на самом деле в нее вплетаюсь?

Джо пожал плечами.

— Откуда мне знать? И как я могу это оценить? Я нашел истории, в которые ты веришь втайне от всех, даже от самого себя. Эти истории управляют твоими поступками. Но стоит мне рассказать тебе об этом, как твоя вера сразу изменится. Что-то выплывет наружу, и ты станешь другим. Я сам уничтожу результаты своей работы.

— Не бойся их уничтожить. Мне от этого хуже не станет. Расскажи правду.

— Не хочу.

— Но почему, Джо?

— Потому что я тоже есть в твоей истории.

Элвин редко говорил так откровенно, как сейчас.

— Прошу, расскажи мне эту историю. Потому что, честно говоря, я совершенно тебя не знаю.

Джо вернулся и сел.

— Я — Гонерилья и Регана,[43] потому что ты заставлял меня действовать в соответствии с той ложью, которую тебе хотелось слышать. Я — Эдип, потому что ты проткнул мне сухожилия и бросил умирать на холме, спасая свое будущее.

— Я всегда любил тебя больше жизни.

— Ты всегда боялся меня, папа. Как Лир, ты боялся, что, когда станешь старым и дряхлым, я брошу тебя. Тебя, как Лая, страшило, что моя сила станет больше твоей. И тогда ты воспользовался своей властью и выгнал меня из моего мира.

— Я потратил годы на твое обучение!

— Навсегда сделав меня своей тенью, своим вечным учеником. Единственное, что мне было по-настоящему дорого, что освобождало меня из-под твоей власти, — это истории из книг.

— Проклятые глупые выдумки!

— Не более глупые, чем выдумки, в которые веришь ты. У тебя они тоже есть: про клетки, про ДНК. Чего стоит одна твоя история о том, что будто бы существует такая штука, как реальность, и она поддается объективному восприятию! Боже, какая замечательная идея: воспринимать мир нечеловеческими глазами, без всяких объяснений и интерпретаций. Так смотрят камни, ничего себе не объясняя. Но люди не умеют просто смотреть, им обязательно нужно все себе объяснить.

— Джо, может, для тебя это открытие, однако то, что ты говоришь, для взрослых людей очевидно, — сказал Элвин, очень стараясь пробудить в себе высокомерие взрослого человека, которым дышали его слова. — Я и не утверждал, что всегда и во всем был объективным.

— Ты пользовался другим словом — «научный». Все, что поддавалось проверке, было научным. И мне ты позволял изучать лишь то, что поддается проверке. Но, папа, мир устроен так, что все мало-мальски стоящее в нем невозможно проверить. Наша настоящая человеческая суть, то, что делает нас людьми, — тонкая хрупкая паутина. Она ежедневно рвется и ткется заново. Я не знаю, как смотреть на мир своими глазами. Я умею смотреть лишь глазами рассказчиков, научивших меня видеть. Но ты не позволил мне этого. Единственным рассказчиком, глазами которого мне разрешалось смотреть на мир, был ты. Ты окружил меня своей реальностью, и мне пришлось подчиниться. Я был обязан верить в твои выдумки. Вот что ты сделал со мной, отец.

И это годы, которые он считал счастливейшими в своей жизни! На мгновение Элвину показалось, что земля уходит у него из-под ног.

— Если бы я знал, что все эти дурацкие фантазии, все эти «ролевые игры» так много значат для тебя, я бы…

— Ты знал об этом, — холодно перебил Джо. — Знал, иначе не запретил бы мне играть. Мама пыталась меня спасти и погрузила в воду Стикса, но забыла про пятку.[44] Я получил силу, которой ты пытался меня лишить. Мама не повела себя, как Гризельда, она не погубила своего ребенка ради мужа. Когда ты изгнал меня, ты изгнал и ее. Пока мы были свободны, мы вместе с ней уходили в истории и жили там.

— Что значит «пока мы были свободны»?

— Пока ты не стал проводить целые дни дома и не занялся моим обучением. До тех пор мы были свободны. Мы становились героями разных историй, и нам было хорошо. Без тебя.

Элвин вдруг представил, как Конни несколько лет подряд, день за днем, играет в «Златовласку и трех медведей». Сам того не желая, он вдруг громко и грубо рассмеялся. Однако тут же спохватился и умолк.

Джо понял этот смех по-своему. Он ведь не знал, почему смеется отец, а может, как раз догадался об этом. Он крепко сжал отцовское запястье, и Элвину стало не по себе: оказывается, Джо был сильнее, чем ему думалось.

— Грендель ощутил на своей руке прикосновение Беовульфа, — прошептал Джо. — И тогда подумал: «Лучше бы я остался в своем логове. Не так уж я голоден».[45]

Элвин попытался вырваться, но не смог.

«Чем я провинился перед тобой, Джо?» — мысленно закричал он. Потом расслабился и попросил:

— И все-таки, прошу, расскажи мою историю, которую ты узнал по картам.

Не выпуская отцовской руки, Джо начал:

— Ты — король Лир и правишь могущественным великим королевством. Ты существуешь для того, чтобы навсегда остаться в камне и в памяти людей. Ты мечтаешь творить жизнь. Ты думал, что и я стану частью твоей жизни и окажусь таким же податливым, как мирки, которые ты кроишь из молекул ДНК. Но ты боишься меня, боишься с той поры, как я появился на свет. Ведь я не такой, как твои живые молекулярные игрушки. Меня не разорвешь на кусочки и не перекроишь по-своему. Ты боялся, что я начну красть твои священные мечи. Тебя пугало, что тебе всю жизнь придется прожить отцом Джозефа Бевиса. Ты хотел, чтобы было наоборот, чтобы я всегда чувствовал себя сыном Элвина Бевиса.

— Выходит, я завидую собственному сыну, — скептически произнес Элвин.

— Да, как крысиный король, пожирающий своих детей, потому что он боится, что те вырастут и займут его место. Это древнейшая история на земле.

— Довольно забавное начало рассказа. Продолжай. «Я не желаю относиться к твоим словам всерьез».

— Но все рассказчики знают, чем кончается эта история. Всякий раз, когда отец пытается изменить ход событий, подавляя стремления своих детей, это приводит к одному и тому же. Дети либо начинают лгать, подобно Гонерилье и Регане, делая вид, что целиком подчиняются отцу, либо говорят ему правду, как Корделия,[46] и тогда их ждет изгнание. Поначалу я пробовал говорить тебе правду, но потом вместе с мамой мы стали тебе лгать. Так было куда проще. Ложь сохранила мне жизнь. Мама стала Гримом-рыбаком[47] и спасла меня.

Иокаста, Лай и Эдип. Как он раньше не догадался?

— Теперь я понял, в чем проблема, — сказал Элвин. — А я-то считал, у тебя хватит ума не попасться на удочку всех этих фрейдистских бредней насчет «эдипова комплекса».

— Фрейд думал, будто рассказывает историю обо всем человечестве, хотя на самом деле рассказывал историю о себе самом. Но если она не имеет отношения ко всем подряд, это еще не значит, что его история не имеет отношения ко мне. Можешь не волноваться, папа. Я не собираюсь убивать тебя в лесу, чтобы завладеть твоим троном.

— А я и не волнуюсь.

Элвин солгал. Он волновался, хотя и не придавал особого значения словам сына.

— Лай погиб только потому, что помешал сыну пройти, встав у него на дороге, — сказал Джо.

— Но я-то не стою у тебя на дороге. Ты волен идти, куда вздумается.

— Не забывай, отец, ведь я еще и Дьявол в облике новорожденного. Пока я не родился, вы с мамой жили в раю. Из-за меня вас обоих изгнали из рая, и ваша жизнь превратилась в ад.

— Складная история у тебя получается.

— Тебе, чтобы осуществить свою мечту, требовалось убить меня своими словами. Только увидев мое бездыханное тело, пронзенное мечами, ты мог не опасаться за свое святилище. Ты оправил меня плыть в дырявой лодке, думая, что я утону, а ты окажешься в безопасности. Гензель, возможно, и вправду бы погиб. Но я — не Гензель. Я — гонец, отправленный к королю Хорну.[48] Я сумел заделать пробоины, и лодка быстро понесла меня по морю к берегам моего истинного королевства.

— По-моему, все это не имеет никакого отношения к твоей программе, — сказал Элвин. — Ты ведешь себя, как и должен вести себя нормальный подросток. Высокомерие. Недовольство всем миром и, в первую очередь, родителями. Обычный этап. Все мы через это проходили.

Джо еще сильнее сдавил запястье Элвина.

— Я не умер и не лишился сил. Теперь у меня достаточно могущества, а вот тебе не позавидуешь. Твой дом разрушен, вы с мамой вышвырнуты из него и несетесь к погибели. Ты сам об этом знаешь. Если бы ты не знал, мы с тобой не сидели бы сейчас здесь.

Элвин подыскивал колкие, ироничные слова, которыми можно было бы защититься от истории Джо. Но на сей раз ему нечего было сказать. Джо разбил его доспехи и нанес удар прямо в сердце.

— Джо, ради всего святого, как нам с этим покончить?

Он почти кричал.

Наконец сын отпустил запястье отца. Кровь вновь прилила к кисти, которая сильно заныла.

— Есть два пути, — сказал Джо. — И только один позволит тебе спастись.

Элвин взглянул на расклад карт.

— Изгнание?

— Просто отъезд. Уезжай куда-нибудь на время. Дай нам с мамой побыть вдвоем. Не стой у меня на дороге. Перестань пытаться мной управлять, навязывать свою историю. И через некоторое время станет ясно, изменилось ли что-нибудь.

— Замечательно. Сын выгоняет отца из дома. А если я откажусь уехать?

— Тогда — смерть. Она станет искуплением и осуществлением твоих мечтаний. Если сейчас ты умрешь, ты победишь меня. Ведь мертвый Лай сумел отомстить Эдипу.

Элвин встал, чтобы уйти.

— Все это напоминает заурядную телевизионную мелодраму. От таких вещей еще никто не умирал.

— Тогда почему ты дрожишь? — спросил Джо.

— Потому что зол на тебя, вот почему. Меня злит то, как ты меня воспринимаешь. Я люблю тебя сильнее, чем отцу положено любить сына, и вот что получаю в ответ. Куда опаснее зубов змеиных…

— Куда опаснее зубов змеиных нас жалит неблагодарное дитя. Прочь, прочь с глаз моих!

— «Король Лир»? Ты сам задал этот сценарий, поэтому не удивляйся словам, которые ты произнес за меня.

Джо странно улыбнулся. Элвин подумал об улыбке сфинкса.

— Хорошие слова. Прочь, прочь с глаз моих! Очень подходящие слова для изгнанника.

— Пойми, Джо, я никуда не собираюсь уезжать, падать замертво тоже не намерен. Сегодня ты многое мне рассказал. Но, ты сам говоришь, дело не в правде и не в реальности, а в том, как ты видишь окружающий мир. Ведь именно этим ты и помог доктору Фрайеру и остальным.

Джо в отчаянии замотал головой.

— Как ты не понимаешь, отец? Не я вывел эти карты на дисплей. Ты. Мой расклад полностью отличается от твоего. Полностью, хотя он не лучше.

— Если я — Король Мечей, то кто тогда ты?

— Повешенный, — ответил Джо.

Теперь уже Элвин покачал головой.

— Какой жуткий мир ты для себя выбрал.

— Да, он не похож на твой, вылизанный, аккуратный и прочно скованный правилами. Законы, принципы, теории и гипотезы застилают тебе глаза и создают видимость счастья.

— Джо, по-моему, тебе нужна помощь, — сказал Элвин.

— Разве только мне одному?

— Мне тоже. Всем нам. Возможно, помощь семейного психотерапевта. Нам нужна помощь постороннего человека.

— Я сказал тебе, чем ты можешь помочь.

— Я не собираюсь убегать от проблем, Джо. И из своего дома не собираюсь убегать, как бы тебе этого ни хотелось.

— Ты уже убежал из него. Ты в бегах уже несколько месяцев. Ведь это твои карты, отец, не мои.

— Джо, я хочу помочь тебе выбраться из этой заварушки.

Джо нахмурился.

— Отец, неужели ты не понимаешь? Повешенный улыбается. Повешенный победил.


Элвин не поехал домой. Он не был готов посмотреть в глаза Конни, не хотел даже попытаться объяснить ей, какие чувства вызвали у него слова Джо. Поэтому он направился к себе в лабораторию и погрузился в чтение отчетов по экспериментам над микроорганизмами. Результаты радовали. Если так дальше пойдет, Элвин Бевис (пусть не сразу) осчастливит человечество полной расшифровкой информационного кода молекул ДНК. Возможно, получит Нобелевскую премию. Но, что еще важнее — его исследования обещают стать по-настоящему революционными.

«Я изменю весь мир», — думал Элвин. Потом вспомнил человека с маленьким земным шаром в руках, взирающего куда-то вдаль. Двойка Жезлов. Мечта его жизни. Джо был прав, Элвин действительно мечтал о памятнике, который будет стоять века.

И вдруг Элвин ясно понял, что Джо прав во всем. Разве сейчас он не занимается тем, что предписывали ему карты, чтобы спастись? Разве не прячется с Восьмеркой Кубков? Его дом разрушен, все пропало, и он направляется в долгий одинокий путь. Он достиг величия, но обречен на одиночество.

Джо не рассказал ему об одной карте из расклада, о Четверке Кубков. Сын ограничился словами: «Это твой ответ». Десница Божья, протянутая из облака. Илия на берегу ручья. Если бы Бог заговорил со мной, что бы Он мне сказал?

Он бы сказал, что в рассуждениях Джо кроется чудовищная ошибка. Мальчишка бесподобно умеет сводить воедино разрозненные клочки и толковать смысл того, что получается в итоге. По словам доктора Фрайера, ему открывается Истина. Но, боже мой, есть что-то очень важное, что этот юный гений проглядел. Нет, не ошибка, а просто пара клочков, которые Джо так и не сложил вместе. Истории делают нас теми, кто мы есть, «компьютерное Таро» лишь идентифицирует истории, в которые мы верим. Слушая истолкование расклада, мы меняемся, и, следовательно…

Следовательно, никто не знает, насколько программе Джо верят, благодаря ее правдивости, а насколько эта правдивость обусловлена верой в программу, а не объективными данными. Ведь Джо — не ученый, он — рассказчик. Однако любой талантливый рассказчик рано или поздно начинает жить в мире, который создал сам. Чем больше людей ему верят, тем правдивее становятся его истории.

«Мы вовсе не обязаны повторить судьбу семьи Лая. И я вовсе не должен вести себя, как Лир. Я могу не поверить истории Джо, объявить ее лживой. Конечно, это не заставит Джо прекратить рассказывать истории, но я могу изменить то, во что он верит, изменив предсказание карт. А изменить предсказание карт можно, если я выбьюсь из роли, которую они мне назначили. Джо считает меня Королем Мечей. Он считает, что я навязываю другим свою волю, заставляя их жить в мире, созданном моими словами. Но ведь сам он поступает точно так же. Однако я могу измениться, и он тоже. Тогда его блестящий интеллект и проницательность смогут построить лучший мир, нежели та больная уродливая вселенная, в которой он заставляет нас жить».

Эти мысли взбудоражили Элвина. Он почувствовал, как его душу наполняет свет, словно таинственная рука, протянутая из облака, вылила на него содержимое кубка. Он уже изменился. Он больше не был таким, каким его видел Джо.

В лаборатории зазвонил телефон, и к тому времени, как Элвин дотянулся до аппарата и взял трубку, успело раздаться еще два звонка. Это была Конни.

— Элвин? — тихо спросила она.

— Да, Конни.

— Элвин, мне звонил Джо.

Элвин не помнил, говорила ли раньше его жена таким потерянным, отрешенным голосом.

— Звонил? Не беспокойся, дорогая, все будет в порядке.

— Я знаю, — сказала Конни. — Я, наконец, все поняла. Елене[49] такое ни за что не пришло бы в голову. У Иокасты на такое не хватило бы смелости. А вот Энида[50] — она знала и смогла. Я люблю тебя, Элвин.

Она повесила трубку.

Тридцать долгих секунд Элвин сидел, словно в забытьи. Только потом спохватился, вспомнив необычную отрешенность в голосе Конни. Значит, Конни тоже пыталась изменить расклад карт, и избранным ею способом было самоубийство.


Всю дорогу домой Элвин боялся, что сойдет с ума. Он без конца твердил себе, что надо ехать внимательно и не рисковать. Если он попадет в аварию, он не сможет спасти Конни. Потом в его голове зазвучал голос, похожий на шепот Джо: «Это еще одна история, которую ты себе рассказываешь. На самом деле твоя медленная и осторожная езда преследует совсем иную цель. Ты надеешься, что к твоему возвращению Конни уже будет мертва, и все в твоем мире вновь станет простым и ясным. Это самый лучший выход. Конни его нашла. Ты нарочно едешь медленно, чтобы она успела умереть, однако уверяешь себя, что едешь осторожно потому, что не сможешь простить себе, если она умрет».

«Нет», — твердил Элвин, нажимая на газ и вырываясь вперед, чтобы тут же притормозить. Бессмысленно, выиграв пару секунд, потерять жизнь. Снотворное действует не сразу. Может, ему только показалось, что Конни наглоталась таблеток. А может, он нарочно медлил, чтобы Конни успела умереть, и все снова стало простым и ясным.

«Заткнись! — оборвал себя Элвин и мысленно приказал: — Ты должен добраться до дома».

Он добрался до дома, выхватил из кармана не желавшие выниматься ключи, открыл дверь и ворвался внутрь.

— Конни! — крикнул Элвин.

В проеме, отделявшем кухню от гостиной, стоял Джо.

— Все обошлось, — сказал он. — Я вернулся домой в тот момент, когда она тебе звонила. Я вызвал у нее рвоту, и большинство таблеток не успело раствориться.

— Она в сознании?

— Более или менее.

Джо отступил в сторону, и Элвин вошел в гостиную. Конни сидела в кресле, неподвижная, как изваяние. Когда Элвин подошел ближе, она отвернулась. Это больно его резануло, но в то же время принесло облегчение. Главное, психика ее не затронута. Значит, еще не поздно все изменить.

— Джо, — произнес Элвин, продолжая глядеть на Конни. — После твоего ухода я много думал о раскладе карт.

Джо молча стоял за спиной отца.

— Я верю тебе. Ты сказал правду. Я целиком принимаю нарисованную тобой картину.

Джо по-прежнему молчал.

«А что он может сказать? — мысленно спросил себя Элвин. — Ничего. По крайней мере, он меня слушает».

— Джо, ты сказал правду. Я и впрямь мучил вас. Я хотел, чтобы все шло по-моему, и командовал вами. Ты слышишь, Конни? Я говорю вам обоим: я согласен с тем, что Джо рассказал о прошлом. Но не о будущем. В этих картах нет ничего магического. Они не предсказывают будущее. Они просто говорят о том, каким будет исход событий, если в существующем положении дел ничего не изменится. Но неужели вы оба не понимаете, что мы можем измениться? Конни, ты попыталась это сделать с помощью таблеток. Ты попыталась вырваться из привычного круга. Но из нас троих измениться должен только я. Вы понимаете? Я уже изменился. Джо, я словно испил из чаши, протянутой мне с небес. Я больше не буду вмешиваться в вашу жизнь. Теперь все пойдет по-другому. Мы сможем возродиться, восстать из…

Он хотел сказать «из пепла», но почувствовал, что эти слова не годятся. Все его слова никуда не годились. Там, в лаборатории, они казались ему правдивыми, но дома, в гостиной, звучали напыщенно и фальшиво. Элвина охватило отчаяние, и он вправду ощутил во рту вкус пепла.

Элвин повернулся к сыну. Нет, Джо не просто молча слушал! Лицо сына было искажено гневом, руки тряслись, а по щекам катились слезы.

Едва поймав на себе отцовский взгляд, Джо закричал:

— Ты не оставишь нас в покое! Ты обязательно будешь снова и снова тащить нас в свою историю! Таков уж ты!

«Понятно, — молча ответил Элвин. — Желая, чтобы произошли перемены, я лишь укрепил прежний порядок вещей. Пытаясь управлять миром, в котором жили Джо и Конни, я никогда не задумывался о том, каково им приходится. И теперь они мне не верят. Видно, Бог, протянув мне чашу с небес, сыграл со мной злую шутку».

— Простите меня, — сказал Элвин.

— Молчи! — крикнул Джо. — Тебе нечего сказать!

— Ты прав, — согласился Элвин, пытаясь успокоить сына. — Мне бы следовало…

— Не говори ни слова! — заорал Джо. Его лицо побагровело.

— Не буду, сынок, не буду. Я больше не…

— Замолчи! Совсем! Понял?

— Я просто хотел сказать, что согласен с тобой.

Джо подскочил к нему и закричал прямо в лицо:

— Черт тебя побери, больше ни слова!

И тут Элвина вдруг осенило.

— Я понимаю. Понимаю: пока я пытаюсь выразить что-то словами, я все равно навязываю вам свое видение мира. Если я…

У Джо больше не осталось слов. Он перебрал их все, пытаясь заставить отца умолкнуть. Слова не помогали. Когда не помогают слова… Единственное, что было у Джо под рукой, это тяжелое стеклянное блюдо, стоявшее на столике рядом. Джо совсем не собирался хватать это блюдо и бить отца по голове. Джо хотел лишь одного: чтобы отец умолк. Но отец и не думал замолкать, как и не думал отойти с дороги. И тогда Джо ударил отца по голове. Стеклянным блюдом.

Как ни странно, от удара разбилось блюдо, а не отцовская голова. Руку Джо бросило вниз, и оставшийся в ней осколок чиркнул острой кромкой прямо по горлу Элвина. Стекло перерезало сонную артерию, вены и трахею. Элвин беззвучно повалился на спину, схватившись за осколки, которые впились ему в лицо. Из горла с шумом текла кровь.

— Нет! — не своим, высоким детским голосом сказала Конни.

Элвин лежал на спине. Когда он падал, его голова ударилась о низ кушетки и слегка запрокинулась. Горло резала боль, а в ушах, где больше не пульсировала кровь, наступила удивительная тишина. Раньше он даже не знал, сколько шума кровоток порождает в голове. Но теперь он уже не мог рассказать о своем открытии. Единственное, что ему оставалось, — это неподвижно лежать и смотреть.

Элвин видел, что Конни, глядя на его горло, рвет на себе волосы. Он видел, как Джо сосредоточенно вонзает окровавленный осколок стекла сперва в свой правый глаз, потом в левый.[51]

«Теперь я понял, — мысленно произнес Элвин. — Прости, что я не понимал этого раньше. Мой Эдип, ты нашел ответ на загадку, поглотившую всех нас. А я… я не настолько силен по части отгадок».

Воспоминания моей головы

Перевод Л. Шведовой


Даже получив неопровержимые доказательства, ты наверняка не поверишь в мой рассказ о самоубийстве. Точнее, поверишь, что я это написал, но не поверишь, что это написано уже после смерти. Ты решишь, что я написал тебе заранее, когда, возможно, еще сам был не до конца уверен, что сумею зажать ружье между колен, упереть линейку в спусковой крючок и твердой рукой давить на нее до тех пор, пока не опустится ударник и не взорвется порох. Пока в грохоте одного-единственного выстрела, сделанного с близкого расстояния, моя голова не отлетит, а мозги, кости, кожа и несколько обуглившихся волосков не прилипнут к потолку и стене за моей спиной. И все же, уверяю, все здесь начертанное — не предсмертная записка и не завуалированная угроза, я написал это с одной-единственной целью — сообщить тебе о том, почему свершилось то, что свершилось.

Ты, должно быть, уже обнаружила мое обезглавленное тело, сидящее за шведским бюро в самом темном углу подвала, где единственным источником света служит старая напольная лампа, после ремонта гостиной переставшая вписываться в интерьер комнаты. Но лучше представь меня другим, не безжизненным и неподвижным, каким ты нашла меня, а таким, какой я сейчас, когда сижу, левой рукой придерживая лист бумаги. Правая моя рука легко движется по странице, время от времени окуная перо в лужу крови, скопившуюся в мешанине мышц, сосудов и обломков костей между моих плеч.

И зачем мне вздумалось тебе писать, раз я уже мертв? Раз я не стал писать тебе письмо до того, как совершил самоубийство, почему я решил сделать это после смерти? Дело в том, что, только приведя в исполнение свой план, я понял, что у меня есть что тебе сказать. У меня есть, что сказать, но только в письме, поскольку обычная речь недоступна для человека, не имеющего больше ни гортани, ни рта, ни губ, ни языка, ни зубов. Все это разлетелось на мелкие кусочки и прилипло к штукатурке. Я теперь никоим образом не могу говорить.

Тебя удивляет, что я способен шевелить руками, пальцами, хотя у меня нет головы? Ничего удивительного. Мой мозг уже много лет существовал отдельно от тела. Все мои движения уже давно стали всего лишь результатом привычки. Раздражитель воздействует на нервные окончания, сигнал передается в спинной мозг, вот и все. И когда ты говоришь мне: «Доброе утро», или часами изливаешь свои попреки по вечерам, а я вставляю обычные реплики, такая беседа не пробуждает в моем сознании ни единой мысли.

Вряд ли я ощущал себя живым в течение последних нескольких лет. Или, вернее, ощущать-то ощущал, но не мог отличить один день от другого, одно Рождество от другого, одно твое слово от любого другого, какое ты могла бы сказать. Твой голос стал для меня просто монотонным гулом, а что касается моего собственного голоса, я перестал вслушиваться в свои слова с тех пор, как в последний раз унижался перед тобой, а ты презрительно выпятила губу и перевернула еще три карты в пасьянсе «солитер». Я помню много раз, когда ты выпячивала губу и переворачивала карты, поэтому даже не скажу, когда именно произошло это мое последнее унижение.

И вот мое тело, последние годы повиновавшееся лишь привычке, и теперь продолжает в том же духе — записывает воспоминания о самоубийстве, совершая еще одну, последнюю, череду сложных движений, сокращений и расслаблений мышц руки, кисти и пальцев.

Я уверен, ты уже отметила некую нелогичность

Ты всегда успешно сводила на нет все мои отчаянные попытки что-то тебе объяснить. Ты всегда ждешь, когда в моих словах появится кажущееся противоречие, и ссылаешься на него, чтобы не слушать дальше, потому что я не подчиняюсь законам логики, а значит, веду неразумные разговоры, а ты не желаешь вести неразумные разговоры. Нелогичность, которую ты уже успела заметить, состоит в следующем: если я руководствуюсь исключительно привычкой, как я смог совершить самоубийство, ведь это нечто новое? А значит, подобное поведение нетрадиционно?

Однако в этом нет никакого противоречия. Ты провела меня по всем степеням искусства самоуничтожения. И, как левая рука может перенять некоторые навыки правой, так и я перенял привычку не рассматривать себя как независимую, самостоятельную личность — поэтому последний акт физического уничтожения был всего лишь рефлекторным проявлением упомянутой привычки.

Но, достигнув кульминации долгого пути, сделав самое важное заявление и устроив самое красочное представление, в котором я достиг мимолетного апогея, я утратил глаза и не смогу увидеть, как воспримет все это аудитория. Я пишу тебе, но ты не станешь ни писать мне, ни говорить со мной, а если и станешь, я все равно этого не увижу и не услышу, ведь у меня нет ни глаз, ни ушей.

Закричишь ли ты? Или меня обнаружит кто-то другой, и тогда закричит он? Но мне надо, чтобы это была именно ты. Наверное, тебя затошнит. Я уже вижу, как ты наклоняешься и тебя рвет на старый коврик. Для моего уголка в подвале мы не могли себе позволить ничего больше.

А кто потом будет трудиться над стеной? Снимать с нее штукатурку? И когда штукатурку снимут, что потом сделают с теми кусками, что были вспаханы пулей и засеяны мелкими ошметками моих мозгов и кусочками черепа? Их похоронят вместе со мной? Может, даже выставят в открытом гробу, предварительно разломав на мелкие кусочки и насыпав туда, где должна быть голова? Полагаю, это было бы правильно, потому что на кусочках штукатурки осталась значительная часть моего тела. А если некая часть твоего драгоценного дома будет похоронена вместе со мной, ты, возможно, станешь иногда приходить, чтобы пролить слезу на моей могиле.

Оказывается, даже после смерти меня многое беспокоит. Я не могу говорить, значит, не смогу опровергнуть ложные толкования. Вдруг кто-то скажет: «Это вовсе не самоубийство. Ружье упало и случайно выстрелило»? Или заподозрят убийство и задержат какого-нибудь случайного бродягу? Предположим, он услышал выстрел и побежал посмотреть, что случилось, и вот его нашли — он сидит с ружьем, бессмысленно что-то бормоча, глядя на свои окровавленные руки. Или, еще того хуже, его застанут в тот миг, когда он станет обшаривать мои карманы и найдет стодолларовую купюру, которую я всегда носил с собой. Помнишь, я всегда шутил, что это на автобусный билет, если я надумаю от тебя уйти? А ты однажды запретила мне раз и навсегда говорить такое, заявив, что, если я повторю это еще раз, ты за себя не отвечаешь! И с тех пор я никогда не повторял этой шутки, ты заметила? Потому что хотел, чтобы ты всегда за себя отвечала.

Несчастный бродяга не сможет оказать мне первую помощь — в «Руководстве для бойскаутов» наверняка не написано ни единого абзаца о том, как ухаживать за человеком, голову которого оторвало окончательно и бесповоротно, и от шеи не осталось ничего, на что можно было бы наложить жгут. А если бедняга не сможет помочь мне, почему бы ему не позаботиться о себе? Я не буду упрекать его за ту сотню — я даже завещаю ему все деньги и все остальные ценности, которые ему удастся на мне обнаружить. И ты не сможешь обвинить его в воровстве, потому что я сам по доброй воле отдаю ему все. Я также утверждаю, что это не он меня убил, что не он обмакивает сейчас перо в лужу крови, вытекающую из обрубка моей шеи, не он водит моей рукой по бумаге, вычерчивая буквы и слова, которые ты сейчас читаешь. В данном случае ты можешь быть свидетелем, потому что знаешь мой почерк. Никто, не повинный в моей смерти, не должен понести за нее наказание.

Но больше всего меня пугает не мысль о каком-то неизвестном бродяге, которому посчастливится найти труп: больше всего меня пугает, что меня могут вообще не найти. После того, как я нажал на спусковой крючок, у меня было достаточно времени, чтобы написать эти страницы.

Разумеется, пришлось писать крупным почерком, оставляя большие пробелы между строчками, ведь я пишу вслепую и боюсь, что строчки и слова будут наползать друг на друга. И, тем не менее, нельзя отрицать, что с того момента, как раздался отчетливый звук ружейного выстрела, прошло уже порядочно времени.

Наверняка выстрел слышал кто-нибудь из соседей. Наверняка уже вызвали полицию, и, возможно, сейчас полицейские спешат сюда, чтобы разобраться в сообщении о ружейном выстреле, прозвучавшем возле нашего идеального, будто взятого с картинки, домика. Не сомневаюсь: на улице уже слышен вой сирен, а любопытные соседи высыпали на лужайки, чтобы разузнать, какие именно тревоги принесет им полиция на сей раз. И вот я застываю на несколько секунд и жду, рука моя замерла над страницей, но нет, ступеньки не дрожат под тяжелыми шагами. Никто не просовывает руки мне под мышки, чтобы оттащить от стола, где я сижу над этой страницей. Из чего я делаю вывод, что в полицию никто не позвонил. Никто не приехал и не приедет, если не явишься ты — пока не явишься ты.

Вот будет забавно, если именно в этот день ты решила от меня уйти! Мне стоило дождаться часа, когда ты обычно возвращаешься домой. А ты бы не пришла, и вместо того, чтобы зажимать между колен холодный кусок железа, я мог бы впервые в жизни спокойно разгуливать по дому, как будто он — мой собственный! Шли бы часы, и я все больше и больше убеждался бы, что ты уже не вернешься. Каким бы дерзким и смелым я тогда стал! Я смог бы разбросать все туфли, выстроенные аккуратным рядком на полу в шкафу. Я смог бы переворошить все в ящиках комода, не опасаясь твоих нотаций. Я смог бы почитать газету в святая святых — гостиной, а когда мне потребовалось бы ответить на зов природы, смог бы просто оставить газету развернутой на кофейном столике, вместо того, чтобы аккуратно свернуть ее и оставить точно в таком виде, в каком утром ее принес мальчик. А когда я вернулся бы, она по-прежнему валялась бы развернутой, и не последовало бы топанья ногами, злобных взглядов и потока жалоб на людей, не созданных для того, чтобы жить под одной крышей с цивилизованными личностями.

Но ты от меня не ушла. Я знаю. Ты вернешься сегодня вечером. Просто тебе пришлось задержаться на работе, и не будь я таким никчемным, я бы хорошо понимал: иногда случается так, что нельзя бросить работу, встать и уйти просто потому, что часы пробили пять судьбоносных ударов. Ты вернешься в семь или в восемь, когда станет темно, и увидишь, что кота не впустили в дом, и закипишь от гнева, ведь я давно уже должен был его впустить, едва закончилось время его активных прогулок по патио.

Но мне было бы сложно покончить с собой, если бы кот в это время был в доме, понимаешь? Как бы я смог написать тебе такое ясное и красноречивое послание, дорогая, если бы твой любимый друг из породы кошачьих все время пытался бы вскарабкаться мне на плечи, чтобы слизать стекающую кровь, которая до сих пор служит мне чернилами? Нет, кот просто должен был остаться снаружи, ты сама это поймешь. У меня были весьма веские причины, чтобы нарушить распорядок цивилизованного образа жизни.

Однако снаружи кот или внутри, кровь все-таки кончилась, и теперь я пишу авторучкой. Конечно, на самом деле мне не видно, есть ли в моей ручке чернила. Я помню, как бывает, когда в ручке кончаются чернила, но это воспоминание не единственное, это воспоминание о множестве ручек, в которых кончались чернила, и я не могу припомнить точно, давно ли имел место последний аналогичный случай, и совершался ли акт покупки новой ручки до того или после.

Вообще-то больше всего меня тревожит именно память. Почему, когда у меня нет головы, память все равно работает? Я могу понять, что пальцы сами, рефлекторно, изображают буквы алфавита, но почему я помню правила правописания, и почему во мне до сих пор живет столько разных слов, и каким образом мне удается ухватывать свои мысли и даже излагать их на бумаге? Откуда взялись смутные воспоминания обо всем происходящем ныне, словно все это уже случалось в далеком прошлом?

Я напрочь снес себе голову, а память все равно осталась. И, самое смешное, если я не ошибаюсь, избавиться мне как раз хотелось в первую очередь от памяти. Память — паразит, обитающий внутри меня, мутант, взбирающийся по позвоночнику и устраивающийся на зазубренном обломке шеи, он дразнит меня, разматывая, как паутину, липкую нить из собственного брюха, сплетая из нити разные образы, и они висят в воздухе, постепенно затвердевая и обретая плоть. Меня надули. Человеческое тело не способно отращивать ничего сложнее ногтей или волос, но я на ощупь чувствую, что торчащая кость шеи стала другой. Позвонки снова на месте, и вот уже формируется основание черепа.

Быстро! Слишком быстро! А внутри черепа возникает что-то еще, нечто маленькое и мягкое — ужасное существо, обитавшее раньше в моей голове, оно до сих пор отказывается умирать. Это маленькое утолщение на верхушке позвоночника похоже на какой-то новый отросток. Я узнаю его, я слегка сжимаю его пальцами и чувствую странное, давно позабытое волнение. Вскоре, однако, этот простейший животный контакт станет невозможным, ведь ткани продолжают разрастаться, формируя мозжечок, мозговые извилины. А потом над ними сомкнётся коробка черепа, обтянутая снаружи морщинистой кожей с редкими волосами.

Мое самоуничтожение оказалось уничтожено само, причем так скоро. Что, если еще до твоего возвращения голова вновь окажется у меня на плечах? И ты обнаружишь меня в подвале среди всего этого кровавого месива, не способного дать разумное объяснение. Можно представить, что ты станешь рассказывать своим друзьям. Меня нельзя оставить одного ни на час! Бедняжка, какое ужасное бремя — жить с человеком, который постоянно все портит, а потом еще врет. Только представьте, станешь рассказывать ты, написал целое письмо, множество страниц, о том, как покончит с собой. Это было бы смешно, не будь это так грустно.

Ты сделаешь меня мишенью для своих друзей, но не все ли равно? Правда остается правдой, даже если над ней насмехаются. И вообще, почему я должен служить объектом развлечения для бездушных созданий, которые только и знают, как смеяться над теми, кому они недостойны завязывать шнурки на ботинках? Если невозможно устроить так, чтобы ты нашла меня без головы, ты вообще не должна узнать о том, что здесь произошло. Ты не сможешь прочесть эти записки до тех пор, когда мне не удастся, наконец, умереть, и я не буду лежать набальзамированным. Эти страницы ты обнаружишь на самом дне ящика моего письменного стола, где будешь рыться не в поисках моего последнего «прости», а в надежде обнаружить стодолларовую купюру, которую я спрячу среди своих записок.

А что касается крови, мозгов и костей, размазанных по штукатурке, тебя они не потревожат. Я все отчищу, отмою и покрашу. Придя домой, ты обнаружишь, что подвал провонял краской, и тут же наденешь маску мученицы, отберешь у меня краску и велишь отправляться в свою комнату, словно ребенку, застигнутому за разрисовыванием обоев. Ты даже не заподозришь, какую муку я пережил, пока тебя не было, сколько крови пролил в надежде освободиться. Для тебя этот день будет самым обычным днем. Но я-то буду знать, что он стал рубежом, границей между старой и новой эрой, когда я нашел в себе мужество воплотить внезапно пришедший мне в голову ужасный план, не представив его сначала на твое рассмотрение.

Или это уже случалось прежде? Возможно ли, чтобы, заплутав в лабиринтах памяти, я не смог отличить одно размозжение головы от другого, не смог вспомнить, когда именно написал тебе это послание? И, открыв ящик стола, я найду там целую стопку исписанных листов, обернутых вокруг одной-единственной стодолларовой бумажки? Ничто не ново под луной, говорил старик Соломон в Экклезиасте. Суета сует, все суета. Это вовсе не похоже на ерунду, которую проповедовал царь Лемуил в конце Книги Притчей: многие дщери добродетельны, но ты превзошла всех.

Ха, пусть же ее собственные труды почтят ее у ворот! Пусть ее собственная голова, говорю я, украсит стены!

Пропавшие дети

Перевод Л. Шведовой


Я долго думал, как лучше рассказать эту историю — как выдумку или как изложение реальных событий. Если взять вымышленные имена, многим людям стало бы легче. Да и мне тоже. Но тогда и своего потерянного сына мне придется выводить под чужим именем, а это все равно, что перечеркнуть сам факт его существования. Поэтому, дьявольщина, я просто расскажу, как все произошло, хотя это будет очень непросто.

Мы с Кристин и детьми переехали в Гринсборо первого марта 1983 года. Я был вполне доволен своей работой, только не мог до конца решить, нужна ли она мне вообще. Но в период спада всех издателей охватила паника, и никто не предлагал мне достойного аванса, который дал бы возможность засесть за новый роман. Я, наверное, смог бы выдавливать из себя ежемесячно около 75 тысяч глупых слов, которые публиковались бы под дюжиной разных псевдонимов, но нам с Кристин казалось, что с точки зрения будущих перспектив лучше будет поискать работу — хотя бы на то время, пока не кончится спад.

К тому же моя докторская степень оказалась никому не нужной. Я неплохо справлялся с работой в Нотр-Даме, но, когда пришлось взять несколько недель в середине семестра, чтобы закончить «Надежды Харта», на английской кафедре проявили не больше понимания, чем в издательствах, где предпочитали исключительно покойных авторов. «Вам не прокормить семью? Ах, как жаль. Вы писатель? Но ведь о вас еще не написали ни одного литературного исследования? Тогда будь здоров, приятель!»

Поэтому мысль о новой работе меня радовала, но переезд в Гринсборо означал еще и мое поражение. Тогда я не мог знать, что моя карьера беллетриста не закончена. Я думал, что отныне до конца жизни буду писать и редактировать книги, посвященные компьютерам. Возможно, беллетристика всего лишь этап, который следовало пройти, чтобы найти настоящее призвание.

Гринсборо оказался милым городком, особенно для семьи, приехавшей из западной пустыни. Деревьев так много, что даже зимой не сразу было понятно, что это город. Кристин и я полюбили его с первого взгляда.

Там, конечно, имелись и свои проблемы — старожилы вдохновенно рассказывали об уровне преступности, о расовой нетерпимости и еще бог весть о чем, но мы только что приехали из промышленного города на севере, охваченного депрессией, где расовые беспорядки случались даже в средней школе, поэтому Гринсборо показался нам земным раем. В городке ходили слухи о пропавших детях, поговаривали даже о некоем серийном похитителе, но тогда как раз началась такая полоса, что подобные истории рассказывали в каждом городе, и фотографии пропавших детей печатали на картонках с молоком.

Нам нелегко было подыскать приличное жилье за ту сумму, которую мы могли себе позволить. Мне пришлось взять заем в компании в счет будущих заработков, чтобы можно было переехать. И вот мы оказались в самом невзрачном доме на Чинка-Драйв. Да вы его знаете, он такой один — обшитый дешевой деревянной планкой, одноэтажный доходяга в окружении полутораэтажных и двухэтажных красивых кирпичных домов. Достаточно старый, чтобы называться обветшалым, но слишком молодой, чтобы стать причудливо старинным.

Но рядом был большой огороженный двор, и в доме было достаточно комнат и для детей, и для моего кабинета — тогда мы еще не поставили окончательный крест на моей писательской карьере, пока нет.

Младшие дети, Джеффри и Эмили, безудержно радовались переезду, но старший, Скотти, воспринял перемены в жизни тяжело. Он уже ходил в детский садик, а потом и в первый класс одной замечательной частной школы всего лишь в квартале от нашего дома в Саут-Бенде. Теперь ему пришлось сменить обстановку в середине года, он потерял всех старых друзей. В новую школу ему приходилось ездить на автобусе с незнакомыми детьми.

С самого начала переезд пришелся ему не по душе, и он никак не мог привыкнуть к переменам.

Я-то, разумеется, всего этого не видел — я был на работе. И очень быстро понял, что единственный способ добиться успеха в «Компьютерных книжках» — это отказаться от кое-каких мелочей: например, общения с собственными детьми. Я думал, что буду редактировать книги, написанные людьми, не умеющими писать. Каково же было мое удивление, когда выяснилось, что мне предстоит редактировать книги по компьютерам, написанные людьми, не имеющими понятия о программировании! Не все авторы, конечно, такими были, но и таких хватало, и гораздо больше времени я посвящал переписыванию программ, чтобы в них появился хоть какой-то смысл — и чтобы они даже работали, — чем исправлению стилистических ошибок. Я приходил на работу в полдевятого или в девять и работал без перерыва до половины десятого или половины одиннадцатого вечера. Питался батончиками «Три мушкетера» и картофельными чипсами из автомата в фойе. Физическую нагрузку получали только пальцы, барабанившие по клавиатуре. Я справлялся со сроками, но прибавлял по фунту в неделю, мои мышцы совсем атрофировались, и я видел детей только по утрам, уходя на работу.

Всех, кроме Скотта. Он уезжал на школьном автобусе в 6.45, а я редко вылезал из постели раньше 7.30, поэтому по будням вообще его не видел.

Все семейные дела легли на плечи Кристин. В годы моего вольного творчества — с 1978‑го по 1983‑й — у нас выработался определенный стиль жизни, основанный на том, что папа дома. Она могла выскочить по каким-нибудь делам, оставив детей на меня, потому что я всегда был рядом. Если кто-нибудь из малышей не слушался и капризничал, с этим тоже разбирался я. Но теперь, если она бывала занята по уши и ей требовалось купить что-то в магазине, или если засорялся унитаз, или если ксерокс зажевывал бумагу, ей приходилось справляться со всем самой. Каким угодно способом. Она узнала, как весело ходить по магазинам с оравой детишек. К тому же она снова была беременна, и ее почти все время тошнило, вот почему временами я задавался вопросом — святая она или умалишенная.

В то время такая роскошь, как воспитание детей, просто была для нас недоступна. Она знала, что Скотти плохо привыкает к новой школе, но что она могла поделать? А что мог поделать я?

Скотти, в отличие от Джеффри, никогда не был разговорчивым и много времени проводил в одиночестве. Теперь же эти его склонности перешли все разумные пределы. Он или отвечал односложно, или вообще молчал. Угрюмо молчал. Словно сердился на что-то, а если и сердился, сам не понимал — на что именно, и не хотел в этом признаться. Он приходил домой, царапал что-то в тетрадках (а мне в первом классе задавали домашние задания?), а потом просто молча хандрил.

Если бы он побольше читал или хотя бы смотрел телевизор, мы бы так не переживали. Его младший брат Джеффри в возрасте пяти лет уже читал запоем, как в свое время и Скотти. Но теперь Скотти мог взять с полки книгу и сразу поставить на место, даже не раскрыв. Он больше не ходил хвостом за мамой, когда она занималась по хозяйству. Бывало, увидев его в одиночестве в гостиной, Кристин успевала перестелить на всех кроватях белье, разложить по местам груду свежевыстиранных вещей — и по возвращении застать его сидящим на том же самом месте, в той же самой позе, с широко раскрытыми глазами, уставившимися в никуда.

Я пытался с ним поговорить. Разговор получился такой, как я и ожидал.

— Скотти, мы знаем, ты был против переезда. Но у нас не было выбора.

— Конечно. Все нормально.

— Со временем ты заведешь новых друзей.

— Я знаю.

— Тебе здесь так плохо?

— Все нормально.

Да уж, конечно.

Но у нас просто не хватало времени, чтобы во всем как следует разобраться, понимаете? Может, если бы мы знали, что это последний год жизни Скотти, мы сделали бы куда больше, чтобы ему помочь, даже если бы мне пришлось бросить работу. Но ведь о таком никогда не знаешь заранее. А когда все приходит к развязке, становится уже поздно что-либо менять.

Учебный год закончился, и дела как будто пошли в гору.

Во-первых, теперь я видел Скотти по утрам. Во-вторых, ему не надо было отправляться в школу с толпой детей, которые или не обращали на него внимания, или дразнили и задирали его. И он не слонялся все время по дому в тоске и скуке. Теперь он слонялся на улице.

Кристин сперва думала, что он играет с младшими детьми, как это бывало раньше, пока он не пошел в школу. Но мало-помалу поняла, что Джеффри и Эмили всегда играют вместе, а Скотти почти никогда не присоединяется к ним. Она видела, как младшие носятся с водяными ружьями и брызгалками, как они охотятся на дикого кролика, живущего по соседству, но Скотти никогда в этом не участвовал. Он засовывал прутик в сетку паутины на дереве или устраивал подкоп под ограждением, которое тянулось вдоль всего дома, чтобы в подвал не могли проникнуть животные. Пару раз в неделю он возвращался таким перепачканным, что Кристин приходилось с порога отправлять его в ванную, но ей все равно казалось, что он ведет себя странно.


28 июля Кристин родила нашего четвертого ребенка. У новорожденного, Чарли Бена, обнаружили сильные мышечные спазмы, и первые несколько недель он провел в отделении интенсивной терапии, где врачи исследовали его и так, и сяк, и в конце концов заявили, что не могут понять, в чем тут дело. И лишь спустя несколько месяцев кто-то произнес слова «церебральный паралич», но к тому времени наша жизнь уже навсегда изменилась. Все наше внимание было отдано тому ребенку, который больше всего в нем нуждался — так всегда поступают родители, во всяком случае, тогда мы именно так считали. Но как можно определить, которому ребенку внимание нужнее? Как можно сравнить и решить, кто из детей нуждается в нас больше других?

Когда мы, наконец, смогли вздохнуть посвободнее, мы обнаружили, что у Скотти появились друзья. Кристин нянчилась с Чарли Беном, когда Скотти пришел с улицы и объявил, что они с Ники играли в войну, и что потом вместе со всеми он играл в пиратов. Сперва Кристин подумала, что речь идет о соседских ребятах, но однажды Скотти рассказал, как они строили крепость в траве (у меня редко выпадала возможность косить лужайку). И тут она припомнила, что он строил эту крепость в полном одиночестве. Охваченная подозрениями, она стала задавать вопросы. Какой этот Ники? Я не знаю, мама. Просто Ники. А где он живет? Где-то рядом. Не знаю. Под домом.

Короче говоря, он придумал себе друзей. Сколько времени он с ними играл? Сперва был Ники, но мало-помалу возникло восемь имен — Ники, Вэн, Роди, Питер, Стив, Говард, Расти и Дэвид. Ни я, ни Кристин никогда не слышали, чтобы у человека было сразу несколько выдуманных друзей.

— У этого ребенка больше писательского таланта, чем у меня, — сказал я. — Он выдумал одновременно восемь фантастических историй.

Кристин не разделяла моего веселья.

— Скотти очень одинок, — сказала она. — Боюсь, как бы это не привело к беде.

Тут и впрямь было чего бояться. Но если он сходит с ума, что мы можем поделать? Мы пытались обратиться в клинику, хотя я не верил психологам. Надуманные объяснения человеческого поведения, которые они предлагали, не выдерживали никакой критики, а о проценте излечения даже говорить не приходится, настолько он был смешон. Если бы какой-нибудь водопроводчик или, скажем, парикмахер справлялся со своим делом с тем же успехом, с каким справлялись со своим делом психотерапевты, он уже через месяц остался бы без работы. Я весь август специально уходил с работы раз в неделю, чтобы отвезти Скотти в клинику, но эти визиты ему не нравились, да и врач не сообщила нам ничего, о чем мы бы не знали сами, — что Скотти одинок, замкнут, немного обижен и немного напуган. Разница была только в том, что для всех этих понятий у нее имелись более изысканные названия. Иногда нам приходилось даже обращаться за помощью к словарям. По-настоящему помогало только наше домашнее лечение, которое мы сами изобрели тем летом, и мы отказались от услуг доктора.

Доморощенное лечение заключалось в том, что мы старались удержать мальчика дома. Отец владельца дома затеял покраску, и мы воспользовались этим предлогом. А я принес домой целую кучу видеоигр, якобы чтобы сделать обзор для «Компьютерных книжек», а на самом деле, чтобы занять воображение Скотти, отвлечь его от вымышленных друзей.

И у нас получилось. Почти. Он не жаловался, что его не пускают на улицу (но, с другой стороны, он вообще никогда не жаловался), и играл в видеоигры часами напролет. Кристин не слишком радовалась такому повороту событий, но это, несомненно, было шагом к лучшему. Во всяком случае, так нам тогда казалось.

И снова нас отвлекли другие проблемы, и мы какое-то время не обращали внимания на Скотти. Дело в том, что в доме появились насекомые. Однажды ночью я проснулся от крика Кристин. Надо сказать, когда Кристин кричит, это означает, что все более или менее в порядке. Если же случается что-то по-настоящему ужасное, она становится спокойной, сосредоточенной и молча принимается за дело. Но если она заметит паучка, или ночную бабочку, или пятно на блузке, вот тогда она кричит.

Я думал, сейчас она вернется в спальню и расскажет, как сражалась в ванной с этим ужасным насекомым, пока не забила до смерти. Но она все кричала и кричала. Тогда я встал с кровати, чтобы выяснить, что же происходит. Она услышала мои шаги — я ведь в ту пору весил добрых 230 фунтов, поэтому топал, как вся королевская рать — и крикнула:

— Сперва обуйся!

Я включил свет в холле: там повсюду скакали сверчки. Я вернулся в комнату и надел туфли.

После того, как с ваших голых ног спрыгнет не один десяток сверчков, еще столько же уже перестанет корчиться у вас в руках, и вам уже больше не захочется блевануть, вот тогда вы просто сгребаете их в кучу и запихиваете в мешок для мусора. И только потом вы шесть часов проведете в ванной, стараясь отмыться с головы до ног, пока не почувствуете, что стали, наконец, чистым, это после вам будут сниться кошмары, в которых вас щекочут маленькие ножки. А до тех пор разум отключается, и вы просто делаете то, что нужно сделать.

Оказалось, что насекомые появились из шкафа в комнате мальчиков, где те спали на двухъярусной кровати, Скотти — наверху, Джеффри — внизу. В постели Джеффа тоже обнаружилась парочка сверчков, но он даже не проснулся, когда мы поменяли верхнюю простыню и встряхнули одеяло. Сверчков, кроме нас двоих, никто не видел. В задней стенке шкафа мы обнаружили щель, облили ее «блэк-флэгом», а потом заложили старой простыней, предназначавшейся на тряпки.

После приняли душ, шутя, что справиться с нашествием сверчков нам бы могли помочь чайки первых мормонов в Солт-Лейк. И снова легли спать.

Сверчками, однако, дело не ограничилось. Утром Кристин снова позвала меня на кухню: между стеклами окна было добрых три дюйма мертвых майских жуков. Я открыл окно, чтобы втянуть их пылесосом, и трупики жуков разлетелись по кухонному столу. Они стукались о стенки трубы пылесоса, и раздавался отвратительный скребущий звук.

На следующий день между рамами снова было на три дюйма жуков. То же самое — через день. Потом все прекратилось. Веселенькое лето.

Мы вызвали хозяина и спросили, не хочет ли он помочь нам оплатить визит санитарной службы. Он в ответ предложил прислать своего отца со специальной жидкостью против насекомых, и тот стал с таким энтузиазмом закачивать жидкость в подпол, что нам пришлось спасаться бегством, и все воскресенье кататься по округе, дожидаясь, пока вечерняя гроза смоет ужасную вонь, а ветер развеет остатки, чтобы мы могли вернуться домой.

Так вот, за всеми этими хлопотами и непрекращающимися проблемами Чарли Кристин не замечала, что творится с видеоиграми. Однажды в субботу днем я на кухне пил диетическую колу, как вдруг в гостиной раздался громкий смех Скотти.

Он так редко звучал в нашем доме, что я прошел в гостиную и встал на пороге, наблюдая, как Скотти играет. То была отличная игра с первоклассной анимацией — дети сражаются с пиратами, которые хотят захватить их парусное судно, и еще с огромными птицами, пытающимися склевать парус. Игра казалась не такой примитивно-механической, как большинство компьютерных игр, и, что мне особенно понравилось, игрок был не один — в игре участвовало еще несколько детских компьютерных персонажей, они помогали главному игроку расправиться с врагами.

— Давай, Сэнди, — говорил Скотти. — Давай!

И один из мальчишек на экране ударил главаря пиратов ножом, после чего пираты разбежались.

Я не мог дождаться, чтобы узнать, как игра пойдет дальше, но тут Кристин позвала меня помочь ей с Чарли. Когда я вернулся, Скотти уже не было, а за компьютером сидели Джеффри и Эмили, играя в другую игру.

В тот же день или чуть позже я спросил Скотти, как называется игра, где дети сражаются с пиратами.

— Просто игра, папа, — ответил он.

— Но у нее должно быть название.

— Я не знаю.

— Как же ты находишь нужный диск, чтобы вставить в компьютер?

— Не знаю.

И он замолчал, уставившись в пространство. Я прекратил расспросы.

Лето кончилось. Скотти вернулся в школу. Джеффри пошел в детский сад, и они вместе уезжали по утрам на автобусе. Но, самое главное, у новорожденного, у Чарли, дела более или менее налаживались. От церебрального паралича не существует лекарства, но нам, по крайней мере, стали ясны его возможности. Мы знали, например, что хуже уже не будет. Но и совсем здоровым он никогда не станет. Возможно, когда-нибудь он научится говорить и ходить, возможно, не научится. Нашей задачей было как можно активнее стимулировать любую его деятельность, чтобы в случае улучшения его мозг имел максимальную возможность к совершенствованию, даже если физические способности мальчика останутся сильно ограниченными. Самые худшие страхи остались позади, мы смогли более или менее свободно вздохнуть.

Потом, в середине октября, позвонил мой агент и сообщил, что подкинул мою серию про Мастера Альвина Тому Догерти из «ТОР Букс» и что Том предлагает неплохой задаток, на который можно жить. Это да еще плюс контракт на «Игры в конце» — и для нас, похоже, экономический кризис миновал.

Еще пару недель я работал в «Компьютерных книжках», в основном из-за оставшихся незаконченными проектов, которые я не мог просто взять и бросить на полдороге. Но когда я увидел, насколько вредит моя работа и моей семье, и моему здоровью, я понял, что цена слишком высока. Я подал заявление об уходе за две недели, рассчитывая за это время закруглиться с проектами, о которых известно было только мне одному. В некоем приступе паранойи от двух недель в фирме отказались — меня заставили очистить помещение тем же вечером. Такая неблагодарность с их стороны оставила неприятный привкус, но какого черта — я был свободен. Я мог вернуться домой.

Чувство облегчения было почти физическим. Джеффри и Эмили вели себя прекрасно, я наконец-то познакомился с Чарли Беном. Приближалось Рождество (я завожу рождественские пластинки, как только желтеют листья), и все в мире было прекрасным. За исключением Скотти. Как всегда, за исключением Скотти.

Именно тогда я обнаружил то, о чем раньше просто не подозревал: Скотти никогда не играл в видеоигры, которые я приносил из «Компьютерных книжек» Я понял это, потому что Джефф и Эмили очень расстроились, когда мне пришлось унести игры, но Скотти даже не знал, каких именно игр теперь не хватает. И к тому же среди дисков не оказалось того, где дети сражались с пиратами. Ни среди тех, что я приносил с работы, ни среди наших собственных. Однако Скотти по-прежнему играл в эту игру.

Однажды он играл в нее вечером перед сном. Я весь день трудился над «Игрой Эндера», надеясь закончить ее к Рождеству. Когда Кристин в третий раз крикнула «Скотти, отправляйся в постель немедленно!» — я вышел из кабинета.

Почему-то мне легко удавалось призвать детей к порядку, не повышая голоса, и тем более не применяя силы, когда Кристин не могла добиться даже того, чтобы на нее обратили внимание. Дело, наверное, в глубоком мужском тембре голоса — к примеру, мне всегда легко удавалось укачать Джеффри, если Кристин не справлялась, когда тот был еще совсем маленьким.

Поэтому не было ничего удивительного в том, что стоило мне встать в дверях и сказать: «Скотти, кажется, мама велела тебе ложиться спать», — он немедленно потянулся, чтобы выключить компьютер.

— Я сам выключу, — сказал я. — Иди!

Он все еще не опускал руку.

— Иди! — произнес я самым низким громовым голосом, на какой только был способен.

Он встал и вышел, не взглянув на меня.

Я подошел к компьютеру, чтобы его выключить, и увидел тех же детей, что и в прошлый раз. Только сейчас они были не на пиратском корабле, а на старинном паровозе, резко набирающем скорость.

«Отличная игра, — подумал я. — На односторонних дисках Атари не будет и 100 килобайт, однако вот вам и два полных сценария, и великолепная анимация, и…»

И в компьютере не оказалось диска.

Это означало, что игру следовало сперва загрузить, потом вынуть диск, и… Получается, что для такой игры достаточно одной лишь оперативной памяти, и вся эта высококачественная анимация занимает 48 килобайт. Я достаточно хорошо разбирался в программировании, чтобы понять: передо мной — настоящее чудо.

Я стал искать диск. Диска не было. Значит, Скотти положил его в особое место. Я все искал и искал, однако безрезультатно.

Я сел за компьютер, собираясь поиграть в игру. Но детей на экране уже не было, остался только поезд. Быстро идущий поезд. Пропал детально прописанный фон, за поездом простирался обычный голубой экран. Ничего больше не было, даже путей. Потом исчез и поезд, все погасло, экран озарился обычным синим светом.

Я коснулся клавиатуры — на экране появились буквы, которые я набирал. Мне понадобилось несколько раз нажать на «ввод», чтобы сообразить, что Атари работает в режиме мемопэд. Сперва я решил, что используется какая-то ужасно хитрая система защиты от перезаписи — игра заканчивается тем, что вводит вас в режим, из которого вы не получите доступа к памяти, не получите доступа никуда, пока не отключите компьютер, тем самым стерев из оперативной памяти записанную игру. Но потом я подумал, что если компания делает игры такого класса, защищенные столь сложным кодом, она наверняка предусмотрела бы сигнал для окончания игры. И почему, собственно, игра закончилась? Скотти не прикасался к компьютеру после того, как я велел ему идти спать. Я тоже ничего не трогал. Почему дети пропали с экрана? Почему исчез поезд? Каким образом компьютер мог узнать, что Скотти закончил игру, тем более, что картинка оставалась на экране еще некоторое время после того, как Скотти встал из-за компьютера.

И все-таки я ничего не сказал Кристин, во всяком случае, тогда. В компьютере она разбиралась ровно настолько, чтобы уметь его включить и вызвать программу «Уорд Стар». И ей бы никогда в голову не пришло, что в игре Скотти есть что-то необычное.

За две недели до Рождества опять началось нашествие насекомых. Им неоткуда было взяться — погода стояла слишком холодная, они не могли жить на улице. Единственное объяснение, которое мы смогли найти, это что в подвале, видимо, куда теплее, чем снаружи. Так или иначе, мы пережили еще одну веселую ночку охоты на сверчков. Старую простыню опять затолкали в щель — на этот раз нашествие началось из-под шкафчика в ванной. А на следующий день вместо майских жуков между кухонных рам в самой ванне появились длинноногие пауки.

— Давай ни о чем не будем говорить хозяину, — сказал я Кристин. — Еще одной атаки этой отравы я не вынесу.

— Возможно, во всем виноват его отец, — сказала Кристин. — Помнишь, в прошлый раз он как раз красил дом. А сегодня развешивал рождественские фонарики.

Мы лежали в постели и хихикали, удивляясь этой глупой затее. Нам казалось странным и смешным, но очень милым, что отец хозяина непременно хотел развесить на доме рождественские фонарики. Скотти вышел и смотрел, как он работает. Он никогда раньше не видел, чтобы фонарики развешивали на крыше, — у меня боязнь высоты, поэтому заставить меня забраться на лестницу невозможно, и наш дом всегда оставался без украшений, за исключением огоньков, которые можно увидеть через окно. Мы с Кристин, однако, большие поклонники всяких рождественских побрякушек. Да что говорить, мы даже играем в «Рождественский альбом плотника». Поэтому обрадовались, когда отец хозяина решил оказать нам такую услугу.

— Этот дом много лет был моим собственным, — сказал он. — Мы с женой всегда украшали его под Рождество. Мне кажется, без огоньков чего-то не хватает.

В конце концов, он был очень милый старичок. Неторопливый, но еще крепкий, спокойный добрый трудяга. И через пару часов огоньки уже горели, где положено.

Потом были покупки подарков. Рождественские открытки и все такое прочее. Мы были очень заняты.

Однажды утром, примерно за неделю до Рождества, Кристин читала утреннюю газету, и вдруг напряглась и замерла — она становилась такой лишь тогда, когда происходило что-то по-настоящему ужасное.

— Скотт, ну-ка, прочти, — сказала она.

— Нет, лучше сама расскажи, — ответил я.

— Это статья о том, что в Гринсборо пропадают дети.

Я взглянул на заголовок: «ДЕТИ, КОТОРЫХ НЕ БУДЕТ ДОМА НА РОЖДЕСТВО».

— Слышать ни о чем подобном не желаю, — сказал я. Я не могу читать истории о преступлениях против детей или о похищенных детях. Просто с ума схожу. Потом не могу спать. И так было всегда.

— Придется прочесть, — сказала она. — Здесь имена мальчиков, которые пропали за последние три года. Рассел Деверж, Николас Тайлер…

— Куда ты клонишь?

— Ники. Расти. Дэвид. Роди. Питер. Тебе эти имена что-нибудь говорят?

У меня не очень хорошая память на имена.

— Нет, не говорят.

— Стив, Говард, Вэн. И только последний не подходит, Александр Бут. Он пропал этим летом.

Почему-то, слушая Кристин, я очень расстроился. Она принимала все так близко к сердцу, была очень взволнована и ничего не хотела толком объяснить.

— Ну и что с того? — спросил я.

— Это выдуманные приятели Скотти, — сказала она.

— Брось, — сказал я.

Но она снова прочитала все имена с самого начала — она стала записывать имена вымышленных друзей в специальную тетрадку, еще давно, когда доктор попросил нас вести записи о том, что делает Скотти.

Все имена совпадали, во всяком случае, так нам казалось.

— Скотти, должно быть, тоже читал похожую статью, — предположил я. — И на него она произвела впечатление. Он всегда был впечатлительным ребенком. Возможно, он начал отождествлять себя с этими детьми: ему казалось, что его выкрали из Саут-Бенда и насильно привезли в Гринсборо.

На какую-то секунду это прозвучало вполне правдоподобно, на этом правдоподобии как раз и основываются психотерапевты.

На Кристин мои слова не произвели впечатления.

— В статье говорится, что раньше никогда не перечислялись имена всех пропавших детей.

— Преувеличение. Желтая пресса.

— Скотт, но он верно назвал все имена, все до единого.

— Кроме одного.

— Какое облегчение!

Но облегчения мы не испытывали. Потому что я вдруг вспомнил, как Скотти обращался к ребятам в видеоигре: «Давай, Сэнди». Я рассказал об этом Кристин. Александр, или Сэнди. А Расти — сокращение от Рассел. Он правильно называл не восемь из девяти. Он правильно назвал абсолютно все без исключения имена.

Невозможно перечислить все страхи, которые терзают родителей, но могу заверить: невозможно испугаться за себя самого так, как можно испугаться при виде того, как ваше двухлетнее чадо бежит по направлению к дороге, или при виде того, как младенец заходится в судороге, или поняв, что между вашим малышом и похищением детей существует некая связь. Мой самолет ни разу не захватывали террористы, к моей голове никогда не приставляли дуло пистолета, я ни разу не падал со скалы, поэтому, возможно, существуют худшие страхи. Но, с другой стороны, мою машину однажды занесло на заснеженной трассе, и однажды я сидел в самолете, вцепившись в подлокотники кресла, потому что нас нещадно болтало в воздухе, но это не идет ни в какое сравнение с чувствами, какие я испытал, прочитав до конца статью. Дети просто пропадали. Никто не видел, чтобы кто-то посторонний отирался возле их дома. Дети просто не возвращались из школы или с улицы. Просто исчезли. И Скотти знал их всех по именам. Скотти воображал, что играет с ними. Откуда он знал их имена? Почему он выбрал именно пропавших мальчиков?

Всю неделю накануне Рождества мы наблюдали за ним. Мы видели, каким он стал отчужденным, как пугливо шарахался, не давая к себе прикоснуться, не желая вступать в разговор. Он знал, что скоро Рождество, но ни о чем не просил, не радовался празднику, не хотел идти покупать подарки. Казалось, он даже перестал спать. Перед тем, как лечь, в час или два ночи, я заходил в комнату мальчиков, и он лежал с открытыми глазами, сбросив одеяло. Его бессонница была даже хуже, чем бессонница Джеффри. А днем он желал лишь играть на компьютере да слоняться по улице, несмотря на холод. Мы с Кристин не знали, что делать. Неужели мы его потеряли?

Мы старались вовлечь его в семейные дела. Он не захотел отправиться с нами за предпраздничными покупками. Тогда мы велели ждать нас дома, но, вернувшись, обнаружили, что он вышел на улицу. Я обесточил компьютер и спрятал все диски и картриджи, но от этого пострадали только Джеффри с Эмили — войдя в комнату, я обнаружил, что Скотти все равно играет в свою невероятную игру.

До Рождества он ни о чем нас не просил. Кристин вошла ко мне в кабинет, как раз когда я дописывал сцену, в которой Эндер выпутывается из ловушки Великана-Пьянчуги. Может, я был так зачарован детскими видеоиграми именно из-за проблем со Скотти, может, просто пытался сделать вид, что в компьютерных играх есть какой-то смысл. Во всяком случае, я до сих пор помню, какую именно фразу писал, когда вошла Кристин и, стоя в дверях, обратилась ко мне — так спокойно. И так испуганно.

— Скотти хочет, чтобы мы пригласили на рождественский вечер его друзей, — сказала она.

— Нам потребуются дополнительные стулья для его вымышленных друзей? — спросил я.

— Они не вымышленные, — ответила она. — Они ждут на заднем дворе.

— Шутишь, — сказал я. — Там слишком холодно. Как родители позволят своим детям болтаться по улицам в канун Рождества?

Она не ответила, я встал, и мы отправились к задней двери. Я распахнул ее.

Их было девять. Разного возраста — лет от шести до десяти. Только мальчики. Кто-то в рубашках с короткими рукавами, некоторые — в пальто, а один мальчик в плавках. Я, в отличие от Кристин, плохо запоминаю лица.

— Это они, — тихо и спокойно сказала она, стоя у меня за плечом. — Вот это — Вэн. Я его помню.

— Вэн? — позвал я.

Он поднял голову. И робко шагнул ко мне. Я услышал за его спиной голос Скотти.

— Папа, можно им войти? Я сказал, что вы разрешите провести с нами канун Рождества. Этого им больше всего не хватает.

Я повернулся к нему.

— Скотти, все эти мальчики считаются пропавшими. Где они были?

— Под домом, — сказал он.

Я вспомнил про подвал. И еще вспомнил, сколько раз прошлым летом Скотти возвращался домой, перемазанный с ног до головы.

— Как они туда попали? — спросил я.

— Их привел туда старик, — ответил он. — Они сказали, чтобы я никому не говорил, иначе старик на них рассердится, а они не хотят, чтобы он снова на них сердился. Но я сказал — ладно, но тебе-то я могу рассказать?

— Все в порядке, — сказал я.

— Это отец хозяина, — прошептала Кристин. Я кивнул.

— Только как он держал их там все это время? Когда же он их кормил? Когда…

Но она уже поняла, что старик их не кормил. Мне бы не хотелось, чтобы вы подумали, будто Кристин плохо соображает. Просто такие вещи стараешься как можно дольше отрицать.

— Пусть они войдут, — сказал я Скотти и взглянул на Кристин.

Она кивнула. Я знал, что она согласится. Нельзя в канун Рождества запирать дверь перед пропавшими детьми. Даже если они мертвы.

Скотти заулыбался. Чем это было для нас — улыбка Скотти! Как давно мы ее не видели. Мне кажется, такой улыбки я не видел у него с самого переезда в Гринсборо. Потом он позвал мальчишек:

— Все в порядке, заходите!

Кристин придержала дверь, я отступил в сторону, чтобы дать им пройти. Они вошли, некоторые улыбались, некоторые были слишком смущены.

— Проходите в гостиную, — сказал я.

Скотти шел впереди. Он вел их, как радушный и гордый хозяин, показывающий гостям свой особняк. Они расселись на полу. Подарков было немного, только детские. Мы не выставляем подарки для взрослых, пока дети не лягут спать. Но елка стояла, где положено, на ней горели огни, висели домашние самодельные украшения — даже совсем старые, вывязанные крючком, которые Кристин делала, не в силах подняться по утрам с постели из-за сильнейших приступов тошноты, когда носила Скотти. Даже крошечные круглобокие зверюшки, которых мы клеили вместе на самую первую в жизни Скотти елку. Украшения были старше, чем он сам. И украшена была не только елка — вся комната утопала в красной и зеленой мишуре, повсюду были расставлены маленькие деревянные домики, рядом с плетеными санками стоял набитый ватой Дед-Мороз, а еще был огромный щелкунчик и многое другое, купленное или сделанное собственными руками.

Мы позвали Джеффри и Эмили, Кристин принесла Чарли Бена, который лежал у нее на коленях, пока я рассказывал истории о рождении Христа — о пастухах и мудрецах, а еще историю из Книги мормонов о дне и ночи и о дне без тьмы. А потом стал говорить о том, ради чего жил Иисус. О прощении за зло, которое совершают люди.

— За любое? — спросил один из мальчиков.

Ему ответил Скотти.

— Нет! Только не за убийство!

Кристин заплакала.

— Правильно, — сказал я. — В нашей церкви верят, что Бог не прощает тех, кто убивает сознательно. А в Новом Завете Иисус говорит, что если кто-нибудь причинит боль ребенку, лучше ему сразу повесить себе на шею тяжелый камень, прыгнуть в море и утонуть.

— Знаешь, папа, это на самом деле больно, — сказал Скотти. — Они никогда мне не говорили.

— Потому что это секрет, — ответил один из мальчиков.

Ники — как объяснила Кристин, ведь у нее хорошая память на лица и имена.

— Вы должны были мне сказать, — продолжал Скотти. — Я бы тогда не разрешил ему ко мне прикоснуться.

И только тут мы поняли, поняли по-настоящему, что спасать его слишком поздно, что Скотти тоже мертв.

— Извини, мама, — сказал Скотти. — Ты не разрешила мне с ними играть, но ведь они — мои друзья, и мне хотелось играть с ними. — Он опустил глаза. — Я даже не могу больше плакать. У меня больше нет слез.

За все время с тех пор, как мы сюда переехали, он еще ни разу не говорил с нами так долго. Среди всей бури охвативших меня эмоций была и примесь горечи: весь этот год все наши страхи, все наши усилия как-то пробиться к нему были напрасны, говорить с нами его заставила только смерть.

Но я понял, что дело не в смерти. Он постучал, и мы открыли дверь, он попросил, и мы впустили его в дом вместе с друзьями. Он доверял нам, несмотря на расстояние, которое весь год нас разделяло, и мы его не подвели. Именно доверие в тот Сочельник вновь соединило нас с сыном.

Но в тот вечер мы не пытались разгадывать загадки. У нас были дети, и они хотели того, чего хотят все дети в эту единственную ночь. Мы с Кристин рассказывали им рождественские истории, говорили о традициях празднования Рождества в разных странах и в прежние времена, и постепенно все они пригрелись и расслабились, и каждый начал говорить о том, как празднуют Рождество в его семье. Это были добрые воспоминания. Они смеялись, болтали, шутили. И хотя это было самое ужасное Рождество, все же это было и самое лучшее Рождество в нашей жизни, воспоминания о котором для нас священны. Самым главным подарком тогда для нас стало то, что мы могли быть вместе. И пусть мы с Кристин никогда не говорим об этом прямо, мы оба помним то Рождество. Помнят его и Джеффри с Эмили. Они называют его «Рождество, когда Скотти привел своих друзей». Вряд ли они поняли все до конца, и я был бы рад, если бы они навсегда остались в неведении.

Вскоре Джеффри с Эмили уснули. Я по очереди отнес их в постель, а Кристин тем временем разговаривала с мальчиками, просила их нам помочь. Подождать у нас в гостиной, пока приедет полиция, чтобы они все вместе остановили старика, который отнял у них родных и будущее. Они согласились. Они ждали, пока приедут полицейские дознаватели, чтобы с ними встретиться, ждали, пока Скотти расскажет свою историю.

Ждали долго, и времени хватило, чтобы сообщить их родителям. Те явились немедленно — испуганные, потому что полиция решилась им сообщить по телефону только одно: их вызывают по вопросу, имеющему отношение к их пропавшим детям. Они пришли — и стояли у нас на пороге, их глаза светились страхом и отчаянием, а полицейский тем временем пытался все им объяснить. Дознаватели выносили из подвала изуродованные тела — надежд больше не осталось. И все же стоило им зайти в дом, как они убедились, что жестокое Провидение было по-своему добрым: на этот раз оно даровало им то, в чем многим, многим другим было безоговорочно отказано — возможность сказать «прощай». Я не буду говорить, какие сцены разыгрались в ту ночь в нашем доме, сцены радости и отчаяния. Эти сцены принадлежат другим семьям, не нам.

Когда прибыли родители, когда все слова были сказаны и все слезы пролиты, когда покрытые грязью тела уложили на брезент посреди нашей лужайки, когда их опознали по остаткам одежды, только тогда привели закованного в наручники старика. С ним был и наш хозяин и заспанный адвокат, но стоило ему увидеть тела, лежащие на лужайке, он не выдержал и во всем признался, и его признание занесли в протокол. Никому из родителей не надо было встречаться с ним взглядом, никому из мальчиков больше не придется на него смотреть.

Но они знали. Знали, что все кончено, что больше ни одна семья не подвергнется страданиям, каким подверглись их семьи — и наша тоже. И мальчики стали исчезать. Один за другим. Вот они еще здесь, а вот их уже нет. Потом от нас стали уходить и родители, молчаливые и подавленные горем, охваченные ужасом оттого, что подобное возможно в жизни, охваченные благоговением оттого, что из прошлого ужаса возникла эта ночь, последняя ночь справедливости и милосердия, последняя ночь единства. Скотти ушел последним. Мы сидели с ним в гостиной, горел свет, и мы разговаривали, а в доме полиция все еще делала свое дело. Мы с Кристин ясно помним, о чем мы тогда говорили, но самое главное было сказано в конце.

— Мне очень жаль, что прошлым летом я так себя вел, — сказал Скотти. — Я знал, что это не ваша вина, что нам пришлось переехать, и мне не стоило так злиться, но я просто ничего не мог с собой поделать.

Он просил у нас прощения! Этого мы уже не могли вынести. Какие горькие сожаления одолевали нас, пока мы говорили и говорили о своем раскаянии, о том, как нас мучит совесть за то, что мы сделали, за то, чего не сумели сделать, чтобы спасти ему жизнь. Когда мы высказали все, что было у нас на душе, и замолчали, он легко и просто подвел итог.

— Все в порядке. Я рад, что вы на меня не сердитесь.

И исчез.

Мы выехали тем же утром, еще до наступления дня. Нас приютили добрые друзья, и Джеффри с Эмили наконец-то раскрыли подарки, о которых так давно мечтали. Из Юты прилетели мои родители и родители Кристин, на похоронах были и другие последователи нашей церкви. Мы не давали интервью. Не давали интервью и остальные семьи. Полиция сообщила только, что были обнаружены тела, и что преступник сознался. Мы не давали разрешения на огласку, как будто каждый, кто так или иначе пострадал, понимал: нельзя допустить, чтобы эта история появилась в заголовках газет, выставленных на стойках в супермаркете.

Все очень быстро затихло.

Жизнь пошла своим чередом.

Большинство наших знакомых даже не подозревают, что до Джеффри у нас был еще один сын. Мы не делали из этого секрета, просто рассказывать об этом было трудно. И все же спустя много лет я подумал, что эту историю следует рассказать, только с достоинством обращаясь к людям, которые смогут понять. Другие тоже должны знать, что и в самом кромешном мраке можно увидеть лучик света. Должны знать, как мы с Кристин, даже познав самое страшное в жизни горе, сумели испытать и радость, проведя последнюю ночь вместе с нашим первенцем, и как все вместе мы устроили Рождество для всех пропавших детей, и как много дали нам они сами.

Послесловие

В августе 1988 года я принес этот рассказ на писательский семинар в Сикамор-Хилл. В черновом варианте в конце рассказа говорилось, что все написанное является выдумкой, и на самом деле наш первенец — Джеффри, а хозяин дома, в котором мы жили, никогда не делал нам ничего плохого. Реакция писателей, участвующих в семинаре, охватывала весь спектр эмоций — от раздражения до ярости.

Наиболее кратко общее мнение выразила Карен Фаулер. Насколько я помню, она сказала следующее:

— Вы рассказываете эту историю от первого лица, приводите столько деталей из своей личной биографии, тем самым присваивая себе то, что вам не принадлежит. Вы делаете вид, будто испытываете горе человека, потерявшего ребенка, а на самом деле не имеете на это горе ни малейшего права.

Когда она сказала это, я не мог с ней не согласиться. Хотя рассказ уже многие годы существовал в моем воображении, от первого лица я изложил его лишь прошлой осенью, когда праздновал Хэллоуин со студентами колледжа Ватагуа в штате Аппалачи. В ту ночь все рассказывали истории про привидения, и вот, под влиянием минутного порыва, я рассказал свою. Такой же порыв заставил меня сделать ее глубоко личной отчасти из-за того, что, наделив рассказчика своей собственной биографией, я избавился от лишнего труда по созданию вымышленного персонажа, отчасти потому, что истории с привидениями имеют самый большой успех в том случае, если слушатели начинают верить, что все рассказанное могло быть правдой. Получилось лучше, чем когда-либо, и, когда настала пора записать рассказ на бумаге, я записал его в том виде, в каком и рассказал в ту ночь.

Теперь, однако, слова Карен Фаулер заставили меня взглянуть на это под другим углом, и я подумал, что рассказ следует поправить. Но едва я принял такое решение и подумал, что надо убрать из рассказа подробности своей жизни и заменить их биографией вымышленного персонажа, меня охватил непонятный страх. Некая часть меня не могла примириться со словами Карен. «Нет, — говорила эта часть, — она заблуждается, у тебя есть право на этот рассказ, на это горе».

И тогда я понял, о чем же на самом деле говорится в рассказе, и почему он так для меня важен. Это вовсе не обычный рассказ о призраках. И написан он не для развлечения. Мне самому следовало бы знать — я никогда ничего не пишу просто ради развлечения. Это рассказ не о выдуманном старшем сыне по имени Скотти. Это рассказ о моем реально существующем младшем сыне, Чарли Бене.

О Чарли, который за пять с половиной лет не сказал ни единого слова. О Чарли, который впервые улыбнулся, когда ему был уже год, впервые обнял нас, когда ему было четыре, который до сих пор проводит дни и ночи без движения, в том положении, в каком мы его оставляем, который может извиваться, но не умеет бегать, может позвать, но не может говорить, может понять, что ему не надо делать того, что умеют делать его брат и сестра, но не умеет спросить нас, почему так. Короче говоря, о ребенке, который не мертв, но едва способен распробовать жизнь, несмотря на всю нашу любовь и старания.

И все же за все годы его жизни, до того самого дня в Сикамор-Хилл, я ни разу не пролил о Чарли ни слезинки, ни разу не позволил себе поддаться горю. Я надел такую убедительную маску спокойствия и смирения, что сам себя убедил. Но ложь, окружающая нас в жизни, всегда пробирается в то, что мы пишем, я не составляю исключения. Рассказ, который казался мне сущей безделицей, обычной шуткой в духе старых традиционных баек о призраках, на поверку оказался самым личным, прочувствованным и пережитым из всех, какие я написал. И подсознательно я сделал его еще более личным, внеся в сюжет многие факты собственной биографии.

Спустя несколько месяцев я сидел в машине у занесенного снегом кладбища в штате Юта и смотрел на человека, которого люблю всем сердцем. Я смотрел, как он стоял; как потом опустился на колени, как снова поднялся. Он стоял перед могилой своей восемнадцатилетней дочери.

Я не мог не вспомнить тогда слова Карен.

В самом деле, я не могу претендовать на сочувствие, смешанное с ужасом, которое вызывают в нас люди, потерявшие ребенка. И вместе с тем я понимал, что не могу не рассказать этой истории, ибо тогда тоже отчасти солгу. И я решился на компромисс: опубликую рассказ в том виде, в каком, по моему убеждению, он должен быть написан, а в конце добавлю это послесловие, чтобы вы хорошо поняли, где здесь правда, а где вымысел. Теперь выносите решение сами, я сделал все, что мог.

Книга вторая

Поток вечности

Повести о будущем

Тысяча смертей

Перевод В. Постникова


— Никаких речей, — предупредил прокурор.

— Я на это и не рассчитывал, — стараясь казаться уверенным, ответил Джерри Кроув.

Особенной враждебности прокурор не выказывал и скорее походил на школьного режиссера, чем на человека, жаждущего смерти Джерри.

— Вам не только не позволят это, — но более того, если вы выкинете какой-нибудь фортель, то вам же будет хуже. Вы у нас в руках. Доказательств у нас более чем достаточно.

— Вы же ничего не доказали.

— Мы доказали, что вы знали об этом, — мягко настаивал прокурор. — Знать о заговоре против правительства и не сообщить о нем — это все равно, что самому участвовать в заговоре.

Джерри пожал плечами и отвернулся. Камера была бетонная, двери стальные. Вместо койки — гамак, подвешенный крючьями к стене. Туалетом служила жестянка со съемным пластиковым сиденьем. Убежать было невозможно. Фактически ничто в камере не могло заинтересовать интеллигентного человека более чем на пять минут. За три проведенных там недели Джерри выучил наизусть каждую трещину в бетоне, каждый болт в двери. Смотреть ему, кроме прокурора, было не на что, и он неохотно встретился с ним взглядом.

— Что вы скажете, когда судья спросит, признаете ли предъявленное вам обвинение?

— Nolo conterdere.[52]

— Очень хорошо. Было бы гораздо лучше, если бы вы сказали «виновен», — посоветовал прокурор.

— Мне не нравится это слово.

— А вы его на всякий случай запомните. На вас будут направлены три камеры — планируется прямая передача судебного заседания. Для Америки вы представляете всех американцев. Вы должны держаться с достоинством, спокойно принимая факт, что ваше участие в убийстве Питера Андерсона…

— Андреевича…

— Андерсона и привело вас к смерти, что теперь все зависит от милости суда. Я отправляюсь на ланч. Вечером встретимся снова. И помните. Никаких речей. Никаких фокусов.

Джерри кивнул. На препирательства не оставалось времени.

Вторую половину дня он провел, практикуясь в спряжении португальских неправильных глаголов. Было грустно от того, что нельзя вернуться в прошлое и переиграть тот момент, когда он согласился заговорить со стариком, который и раскрыл ему план убийства Андреевича. «Теперь я должен вам верить, — сказал старик. — Temos que confiar no senhor americano.[53] Вы же любите свободу, нет?»

Любите свободу? А кто ее помнит? Что такое свобода? Когда ты свободен, чтобы заработать доллар? Русские прозорливо уловили: дай только американцам делать деньги, и им, право же, будет наплевать, на каком языке говорят члены правительства, а тут еще и члены правительства говорят по-английски.

Пропаганда, которой его напичкали, вовсе не так уж забавна. Слишком все хорошо, чтобы быть правдой. Никогда еще Соединенные Штаты не были столь мирными. Со времен бума, вызванного войной во Вьетнаме, такого процветания в стране не было. И ленивые, самодовольные американцы по-прежнему занимались делом, как будто им всегда хотелось, чтобы на стенах и рекламных щитах висели портреты Ленина.

«Я и сам особенно ничем от них не отличался», — подумал Джерри. Отправил заявление о приеме на работу вместе с заверениями в преданности. Покорно согласился, когда меня определили в учителя к высокому партийному функционеру. И даже три года учил его чертовых детишек в Рио.

А мне бы стоило писать пьесы.

Только какие? Ну вот, например, комедию «Янки и комиссар» — о женщине-комиссаре, которая выходит замуж за чистокровного американца, производителя пишущих машинок. Женщин-комиссаров, разумеется, нет, но надо поддерживать иллюзию об обществе свободных и равных.

«Брюс, дорогой мой, — говорит комиссар с сильным, но сексапильным русским акцентом, — твоя компания по производству машинок подозрительно близка к получению прибыли».

«А если б она работала с убытком, ты бы меня посадила, дурашечка ты моя?» (Русские, сидящие в зале, громко смеются, американцам не смешно — они бегло говорят по-английски, и им не нужен бульварный юмор. Да, все равно, пьеса должна получить одобрение Партии, так что из-за критики можно не переживать. Были бы счастливы русские, а на американскую публику начхать.) Диалог продолжается:

«Все ради матушки-России».

«Трахать я хотел матушку-Россию».

«Трахни меня, — говорит Наташа. — Считай, что я ее олицетворение».

Да, но ведь русские и впрямь любят секс на сцене. В России-то он запрещен, а с Америки что возьмешь, разложилась вконец.

С таким же успехом я мог бы стать дизайнером в Диснейленде. Или написать водевиль. А то и просто сунуть голову в печь. Только она непременно окажется электрическая — такой уж я везучий.

Рассуждая таким образом, Джерри задремал. Открыв глаза, он увидел, что дверь в камеру открыта. Затишье перед бурей кончилось, и вот теперь — буря.

Солдаты не славянского типа. Рабски покорные, но явно американцы. Рабы славян. Надо непременно вставить как-нибудь в стихотворение протеста, решил он. Впрочем, кто их станет читать, стихотворения протеста?

Молодые американские солдаты («Форма на них какая-то не такая, — подумал Джерри. — Я не настолько стар, чтобы помнить прежнюю форму, но эта скроена не для американских тел».) провели его по коридорам, поднялись по лестнице, вышли в какую-то дверь и оказались на дворе, где его посадили в бронированный автофургон. Неужто они и впрямь считают, что он член заговорщицкой организации, и что друзья поспешат ему на выручку? Будто у человека в его положении могут быть друзья?

Джерри наблюдал это в Йельском университете. Доктор Суик был очень популярен. Лучший профессор на кафедре. Мог взять самые настоящие «сопли» и сделать из них пьесу или самых дрянных актеров заставить играть по-настоящему. У него даже мертвая, безразличная публика вдруг оживала и проникалась надеждой. Но вот однажды к нему в дом вломилась полиция и увидела, что Суик с четырьмя актерами играет пьесу для группы друзей человек в двадцать. Что это была за пьеса? «Кто боится Вирджинии Вулф?»[54] — вспомнил Джерри. Грустный текст, безнадежный. И все же удивительно четко показывающий, что отчаяние — уродливо, ведет к распаду личности, а ложь — равносильна самоубийству. Текст, который, короче говоря, заставлял зрителей почувствовать, что в их жизни что-то не так, что мир — иллюзия, что процветание — обман, что Америку лишили честолюбивых стремлений и что столь многое, чем она прежде гордилась, испохаблено, поругано.

До Джерри вдруг дошло, что он плачет. Солдаты, сидевшие напротив него в бронированном автофургоне, отвернулись. Джерри вытер глаза.

Как только распространилась новость, что Суика арестовали, он сразу же стал безвестным. Все, у кого были от него письма, записки или даже курсовые работы с его подписью, уничтожили их. Его имя исчезло из адресных книг. В его классах было пусто. В университете вдруг пропали документы, говорящие о том, что вообще был такой профессор. Дом его продан с молотка, жена куда-то переехала, никому не сказав «до свиданья». Затем, через год с лишним, Си-би-эс (которая тогда постоянно вела передачи официальных судебных процессов) на десять минут показала Суика в новостях, он плакал и говорил: «Для Америки никогда не было ничего лучше коммунизма. Мною руководило незрелое, необдуманное желание утвердить себя, задирая нос перед властями. Это абсолютно ничего не значит. Я ошибался. Правительство оказалось гораздо добрее ко мне, чем я того заслуживаю». И все в таком духе. Глупые слова. Но когда Джерри сидел и смотрел эту программу, его убедили вот в чем: несмотря на всю бессмысленность слов, лицо Суика было искренним.

Фургон остановился, двери в задней его части открылись, и тут Джерри вспомнил, что сжег свой экземпляр учебника Суика по драматургии. Сжег, но прежде выписал из него все основные идеи. Знал об этом Суик или нет, но он все же после себя кое-что оставил. А что после себя оставлю я? — задумался Джерри. Двух русских ребятишек, бегло говоривших по-английски, отца которых разнесло на куски прямо у них на глазах, а его кровь забрызгала им лица, потому что Джерри не посчитал нужным предупредить его? Ничего себе наследие.

Он на мгновение испытал чувство стыда. Жизнь есть жизнь, не важно, чья она или как прожита.

Тут ему вспомнился вечер, когда Питер Андреевич (нет — Андерсон. Теперь модно делать вид, что ты американец, хотя любой сразу скажет, что ты русский), будучи пьяным, послал за Джерри и потребовал — как работодатель (то бишь хозяин), — чтобы он почитал стихи гостям на вечеринке. Джерри попытался отшутиться, но Питер оказался не настолько уж пьян, он принялся настаивать; и Джерри поднялся наверх, взял стихи, спустился вниз, прочитал их непонимающей кучке мужчин и понимающей кучке женщин. Но для тех и других они были не более чем развлечение. Крошка Андре потом сказал: «Хорошие были стихи, Джерри». А Джерри чувствовал себя так, как чувствует себя изнасилованная девственница, которой насильник дает затем два доллара на чай.

Собственно говоря, Питер даже выдал ему премию. И Джерри ее потратил.

В здании суда, сразу же за дверью, поджидал Чарли Ридж, защитник Джерри.

— Джерри, старина, вы вроде бы переносите все довольно легко. Даже не похудели.

— Поскольку я сидел на диете из чистого крахмала, мне приходилось целыми днями бегать по камере, чтобы не пополнеть.

Смех. Хи-хи, ха-ха, как нам весело. До чего мы веселые ребята.

— Послушайте, Джерри, уж вы постарайтесь не подвести, ладно? Они в состоянии судить, насколько вы искренни, по реакции публики. Пожалуйста, помните об этом.

— Неужто было время, когда защитники старались выгородить своих клиентов? — спросил Джерри.

— Джерри, подобная позиция вас ни к чему не приведет. Добрые старые времена, когда можно было отвертеться благодаря какой-нибудь юридической тонкости, а адвокат имел право откладывать суд сроком до пяти лет, давно прошли. Вы страшно провинились, поэтому, если вы станете с ними сотрудничать, они вам ничего не сделают. Они просто вас депортируют.

— Вот это друг, — заметил Джерри. — Раз вы на моей стороне, мне нечего волноваться.

Зал судебных заседаний оказался переполнен камерами. Джерри слышал, что в былые дни, когда пресса была свободна, появляться в зале судебных заседаний с камерами нередко запрещалось. Но ведь в те дни ответчик обыкновенно не давал показаний, а адвокаты не работали оба по одному и тому же сценарию. Тем не менее, в зале находились представители прессы, и вид у них был такой, как будто они и впрямь свободны.

Добрых полчаса Джерри нечего было делать. Зал заполняла публика («Интересно, а она платная? — подумал Джерри. — В Америке — наверняка да».), представление началось ровно в восемь. Вошел судья, такой важный в своем одеянии, голос сильный, резонирующий, как у отца из телепередачи, увещевающего сына-бунтаря, с которым сладу нет. Все выступающие поворачивались к камере с красным огоньком наверху. И Джерри вдруг ощутил страшную усталость.

Он не колебался в своей решимости попытаться обратить этот суд к собственной выгоде, но он всерьез сомневался, будет ли от этого прок. Да и в его ли это интересах? Наверняка они накажут его еще более сурово. Безусловно, они разозлятся и отключат его. А он написал свои речи, как будто это бесстрастная кульминационная сцена в пьесе («Кроув против коммунистов» или, может, «Последний крик свободы»), где он — герой, готовый пожертвовать жизнью ради того, чтобы заронить семя патриотизма (да нет — интеллекта, кому, к чертям собачьим, нужен патриотизм!) в умах и сердцах миллионов американцев, которые будут смотреть эту передачу.

— Джеральд Натан Кроув, вы выслушали предъявленное вам обвинение. Пройдите, пожалуйста, вперед и сделайте официальное заявление.

Джерри встал и, как ему казалось, с достоинством прошел к приклеенному на полу «X» — прокурор настаивал, чтобы он стоял именно там. Джерри поискал глазами камеру с горевшим наверху красным огоньком и напряженно уставился на нее, гадая, а не проще ли, в конце концов, просто сказать nolo conterdere или даже «виновен», да и дело с концом.

— Мистер Кроув, — поигрывая голосом, сказал судья, — на вас смотрит Америка. Что вы скажете суду?

Америка и впрямь смотрела на него. Джерри открыл рот и заговорил, но не на латинском, а на английском. Он сказал слова, которые так часто повторял про себя:

— Есть время для смелости и время для трусости, время, когда человек может уступить тем, кто обещает ему терпимость, и время, когда он просто обязан воспротивиться им ради более высокой цели. Некогда Америка была свободной. Но пока нам платят жалованье, для нас, похоже, в радость быть рабами! Я не признаю себя виновным, поскольку акт, способствующий послаблению господства русских в мире, совершается во имя всего того, что делает жизнь прожитой не зря. Я хочу сказать «нет» тем, для кого власть — единственный бог, достойный поклонения!

А-а. Красноречие. Во время репетиций он и думать не думал, что дойдет так далеко. Однако непохоже, чтобы они собирались прервать его. Он отвернулся от камеры и посмотрел на прокурора, который что-то записывал в желтом блокноте. Потом на Чарли — тот покорно кивал головой и убирал бумаги в портфель. Казалось, никого особенно не волнует, что Джерри говорит такое прямо в эфир. А ведь трансляция прямая — его предупреждали, чтобы он был поосторожнее и подал все как следует с первого раза, поскольку передача сразу идет в эфир.

Они, разумеется, солгали, Джерри помолчал и сунул было руки в карманы, но обнаружил, что в надетом на него костюме карманов нет («Экономьте деньги, избегая излишеств», — гласил лозунг), и его руки беспомощно скользнули вниз.

Судья прочистил голос, и прокурор в удивлении поднял глаза.

— О, прошу прощения, — сказал он. — Речи обычно длятся гораздо дольше. Поздравляю вас, мистер Кроув, с краткостью.

Джерри кивнул с насмешливой признательностью, хотя ему было не до смеха.

— У нас всегда бывает пробная запись, — объяснил прокурор, — чтобы не вышло промашки с такими, как вы.

— И все это знали?

— Ну да, кроме вас, разумеется, мистер Кроув. Что ж, все свободны, можете идти домой.

Публика встала и, шаркая ногами, спокойно вышла из зала.

Прокурор и Чарли тоже встали и подошли к столу судьи. Судья сидел, положив подбородок на руки, вид у него теперь был уже не отцовский, а просто немного скучный.

— Сколько вы хотите? — спросил судья.

— Без ограничения, — ответил прокурор.

— Он что, так уж важен? — они разговаривали, как будто Джерри там нет. — В конце концов, в Бразилии это не редкость.

— Мистер Кроув — американец, — объяснил прокурор, — допустивший убийство русского посла.

— Хорошо, хорошо, — согласился судья, и Джерри подивился, что этот человек говорит совершенно без акцента. — Джеральд Натан Кроув, суд находит вас виновным в убийстве и государственной измене Соединенным Штатам Америки, а также их союзнику, Союзу Советских Социалистических Республик. Имеете ли вы что-нибудь сказать, прежде чем будет оглашен приговор?

— Меня только удивляет, — сказал Джерри, — почему вы все говорите по-английски?

— Потому что, — холодно ответил прокурор, — мы находимся в Америке.

— А почему вы вообще утруждаете себя какими-то там судами?

— Чтобы отвадить других глупцов от попыток сделать то, что сделали вы. Поспорить ему, видишь ли, захотелось.

Судья стукнул молотком.

— Суд приговаривает Джеральда Натана Кроува к смерти всеми доступными способами до тех пор, пока он не извинится перед американским народом и не убедит его в своей искренности. В судебном заседании объявляется перерыв. Боже милостивый, до чего же у меня болит голова!


Времени даром они не тратили. Уснув в пять утра, Джерри тут же был разбужен грубым электрошоком через металлический пол. Вошли два охранника — на этот раз русские, — раздев, потащили его в камеру для казни, хотя, позволь они ему, он бы и сам пошел.

Там его ждал прокурор.

— Меня определили на ваше дело, — сказал он, — потому что вы крепкий орешек. У вас весьма интересный психологический профиль, мистер Кроув. Вы жаждете быть героем.

— Я этого не осознавал.

— Вы продемонстрировали это в зале суда, мистер Кроув. Вам, несомненно, известны — на это указывает ваше среднее имя — последние слова агента-шпиона времен Американской революционной войны Натана Хейла. «Я сожалею, — заявил он, — что у меня всего одна жизнь, и только ее я могу отдать за родину». Он ошибался, и вы это скоро поймете. Ему стоило бы радоваться, что у него всего одна жизнь.

С тех пор как несколько недель назад вас арестовали в Рио-де-Жанейро, мы вырастили для вас несколько клонов. Их развитие было довольно ускоренным, но вплоть до сего дня их содержали в нулевом чувственном окружении. Их разумы совершенно пусты.

Вы ведь наверняка слышали о сомеке, правда же, мистер Кроув?

Джеральд кивнул. Усыпляющее средство, используемое при космических полетах.

— В данном случае оно нам, разумеется, не нужно. Но техника записывания мыслей, которой мы пользуемся при межзвездных полетах, — она весьма кстати. Когда мы казним вас, мистер Кроув, мы непрерывно будем записывать показания вашего мозга. Все ваши воспоминания загрузят, что называется, в голову первого клона, который тут же превратится в вас. Однако он будет четко помнить всю вашу жизнь до самой смерти, включая и собственно момент смерти.

В прошлом было легко стать героем, мистер Кроув. Тогда ведь не знали наверняка, какова смерть. Ее сравнивали со сном, с сильной эмоциональной болью, с быстрым отлетом души от тела. Но ни одно из этих описаний не отличалось особенной точностью.


Джерри перепугался. Он, разумеется, и прежде слышал о многократной смерти — ходили слухи, что она как бы выполняет роль фактора сдерживания. «Вас воскрешают и убивают снова», — говорилось в этой истории ужасов. И вот теперь он понял, что это правда, или им хочется, чтобы он поверил, будто это правда.

Что напугало Джерри, так это способ, которым они намеревались умертвить его. На крюке в потолке была подвешена петля. Ее можно было поднимать и опускать, но рассчитывать на то, что он быстро упадет и сломает себе шею, не приходилось. Однажды Джерри чуть не умер, подавившись костью лосося. Мысль о том, что он не сможет дышать, приводила его в ужас.

— Как же мне выбраться из этого положения? — спросил Джерри. Ладони у него вспотели.

— От первой казни вам вообще не отвертеться, — сказал прокурор. — Так что наберитесь смелости, вспомните о своем героизме. А уж потом мы проверим показания вашего мозга и посмотрим, насколько убедительно раскаяние. Мы поступаем по справедливости и стараемся без нужды никого не подвергать этому испытанию. Пожалуйста, сядьте.

Джерри сел. Мужчина в халате работника лаборатории надел ему на голову металлический шлем. Несколько иголок вонзились Джерри в скальп.

— Ну вот, — сказал прокурор, — все ваши воспоминания уже у первого клона. В настоящий момент он переживает всю вашу панику — или, если хотите, ваши потуги на смелость. Пожалуйста, сосредоточьтесь повнимательнее на том, что сейчас с вами произойдет, Джерри. Постарайтесь запомнить каждую деталь.

— Умоляю, — сказал Джерри.

— Наберитесь мужества, — с усмешкой сказал прокурор. — В зале суда вы были замечательны. Продемонстрируйте-ка это благородство и сейчас.

Охранники подвели его к петле и накинули ее ему на шею, стараясь не потревожить шлем. Петлю крепко затянули, затем связали ему руки за спиной. Веревка грубо сдавила ему шею. В ожидании, когда его поднимут, он, понимая, что усилие бесполезно, напряг мышцы зачесавшейся шеи. Он ждал и ждал, у него подкашивались ноги.

Комната была голая, смотреть было не на что, а прокурор ушел. Однако на стене, сбоку, висело зеркало. Не поворачивая всего тела, он едва мог посмотреться в него. Наверняка это окно для наблюдения. За ним, разумеется, будут наблюдать.

Джерри страшно хотелось в туалет.

Помни, сказал он себе, ты не умрешь. Через какое-то мгновение ты вновь пробудишься в соседней комнате.

Тело, однако, было не убедить. То, что какой-то новый Джерри Кроув встанет и уйдет, когда все это закончится, не имело ни малейшего значения. Этот Джерри Кроув умрет.

— Чего вы ждете? — спросил он, и, точно это послужило им условным знаком, солдаты потянули за веревку и подняли его в воздух.

Все с самого начала оказалось гораздо хуже, чем он думал. Веревка мучительно сжимала шею: о том, чтобы сопротивляться, не могло быть и речи. Сперва удушье показалось сущим пустяком — как будто задерживаешь дыхание под водой. Зато сама веревка причиняла страшную боль шее, ему хотелось кричать, но это было невозможно.

Только не в самом начале.

Последовала какая-то возня с веревкой, она запрыгала вверх и вниз — это охранники привязывали ее к крюку на стене. Один раз ноги Джерри даже коснулись пола.

К тому времени, однако, когда веревка замерла, заявило о себе удушение, и боль была забыта. В голове у Джерри стучала кровь. Язык распух. Глаза не закрывались. Вот когда ему захотелось дышать. Ему непременно надо было подышать. Этого требовало его тело. Разумом он понимал, что никак не доберется до пола, но тело не подчинялось разуму, ноги дергались, стремясь добраться до пола, руки за спиной изо всех сил пытались разорвать веревку. От этих усилий у него только глаза лезли из орбит: давила кровь, которой веревка не давала прорваться к остальному телу, жутко хотелось подышать.

Помочь ему никто не мог, но он попробовал закричать и позвать на помощь. На этот раз звук-таки вырвался у него из глотки — но за счет воздуха. Он почувствовал себя так, как будто язык заталкивают ему в нос. Ноги задергались в бешеном ритме, заколотили по воздуху, каждое движение усиливало агонию. Он завращался на веревке и на мгновение увидел себя в зеркале. Лицо у него уже побагровело.

Сколько все это будет продолжаться? Наверняка не так уж и долго.

Но оказалось гораздо дольше.

Окажись он под водой и сдерживай дыхание, он бы уже сдался и утонул.

Будь у него пистолет и свободная рука, он бы убил себя, лишь бы покончить с агонией, с физическим ужасом из-за невозможности дышать. Но пистолета нет. Кровь стучала в голове, застилала глаза. Наконец он совсем перестал видеть.

Сознание по-сумасшедшему пыталось предпринять что-нибудь такое, что положило бы конец этой пытке. Ему мерещилось, что он в ручье за домом, куда упал ребенком: кто-то бросает ему веревку, а он все не может, ну никак не может поймать ее, а потом вдруг она оказалась у него на шее и потащила его вниз.

Тело раздулось, и тут же взорвалось: кишки, мочевой пузырь, желудок извергли все свое содержимое, только блевотина застряла за глоткой и страшно жгла.

Содрогания тела сменились резкими рывками и спазмами, на мгновение Джерри показалось, что он близок к желанному состоянию бессознательности. Вот когда до него дошло, что смерть не столь уж и милосердна.

Какой там, к черту, мирный отход во сне, какая там мгновенная или милостивая смерть, положившая конец мукам!

Смерть вытащила его из бессознательного состояния, — вероятно, всего лишь на десятую долю секунды. Но эта десятая доля оказалась на удивление долгой: он успел ощутить бесконечную агонию надвигающегося небытия. Это не жизнь промелькнула вспышкой у него перед глазами — отсутствие жизни, и его разум испытал такую боль, такой страх, по сравнению с которым обычное повешение показалось сущим пустяком.

Потом он умер.

Какое-то мгновение он висел в забвении, ничего не чувствуя и ничего не видя. Затем вдруг мягкая пена откатилась от кожи, по глазам резанул свет, и Джерри увидел прокурора. Тот стоял, глядя, как Джерри судорожно глотает воздух и хватается рукой за горло, испытывая позывы к рвоте. Казалось невероятным, что он может дышать. Испытай он только удушение, он бы вздохнул с облегчением и сказал: «Один раз я уже прошел через это, и теперь смерть мне не страшна». Но удушение было сущим пустяком. Удушение — это всего лишь прелюдия. А он боялся смерти.

Его заставили войти в камеру, в которой он умер. Он увидел свисающее с потолка свое тело, лицо черное, язык высунут, на голове по-прежнему этот шлем.

— Перережьте веревку, — сказал прокурор, и Джерри ждал, когда охранники исполнят приказ. Однако один из охранников протянул Джерри нож.

Все еще туговато соображая, Джерри развернулся и бросился на прокурора, но один из охранников крепко схватил его за запястье, а другой направил ему в голову пистолет.

— Неужто вам так быстро хочется умереть снова? — спросил прокурор.

Джерри захныкал, взял нож и потянулся вверх освободить себя из петли. Но чтобы дотянуться до веревки, Джерри пришлось так близко стоять к трупу, что не касаться его он просто не мог. Вонища была жуткой, усомниться в факте смерти невозможно. Джерри так задрожал, что нож его почти не слушался, но веревка наконец лопнула, и труп кулем упал на пол, сбив Джерри с ног. Поперек ног Джерри легла рука. Рядом, глаза в глаза, оказалось лицо.


— Вы видите камеру?

Джерри отупело кивнул.

— Смотрите в камеру и покайтесь за все, что вы сделали против правительства, которое принесло мир на землю.

Джерри снова кивнул, и прокурор сказал:

— Начинайте.

— Сограждане американцы, — заговорил Джерри, — простите меня. Я совершил ужасную ошибку. Я был неправ. Русские хорошие. Я допустил, чтобы убили невинного человека. Простите меня. Правительство оказалось добрее ко мне, чем я того заслуживаю.

И так далее и тому подобное. Джерри лепетал с час, пытаясь доказать, что он трус, что он ничтожество, что он виноват, что правительство в респектабельности соперничает с Богом.

А когда закончил, прокурор снова вошел в комнату, качая головой.

— Мистер Кроув, вы в состоянии выступить гораздо лучше. Ни один человек из публики не поверил ни единому вашему слову. Ни один человек из отобранных для слушания не поверил, что вы хоть чуть-чуть искренни. Вы по-прежнему считаете, что правительство надо свергнуть. Так что нам снова придется прибегнуть к лечению.

— Позвольте мне исповедаться еще раз.

— Проба есть проба, мистер Кроув. Прежде чем мы разрешим вам иметь хоть какое-то отношение к жизни, придется еще раз умереть.

Теперь Джерри с самого начала орал благим матом. О достоинстве думать не приходилось: его подвесили под мышки над продолговатым цилиндром, наполненным кипящим маслом. Погружали очень медленно. Смерть наступила, когда масло дошло ему до груди, — ноги к тому времени уже совершенно сварились, и большие куски мяса отставали от костей.

Его ввели и в эту камеру. А когда масло остыло настолько, что к нему можно было прикасаться, заставили выудить куски своего собственного трупа.


Джерри во всем признался и покаялся снова, но публику, отобранную для теста, убедить не удалось.

— Этот человек насквозь фальшивый, — заявили слушатели. — Он и сам не верит ни единому своему слову.

— Судя по всему, — заметил прокурор, — после своей смерти вы очень хотите сотрудничать с нами. Но ваши слова идут не от сердца, у вас остаются оговорки. Придется помочь вам снова.

Джерри пронзительно закричал и замахнулся на прокурора. Когда охранники оттащили его, а прокурор поглаживал разбитый нос, Джерри закричал:

— Разумеется, я лгу! Сколько бы меня ни убивали, факт остается фактом: наше правительство — из дураков, избранное злобными лживыми ублюдками!

— Напротив, — возразил прокурор, стараясь сохранить хорошие манеры и бодрость духа, несмотря на то, что из носа у него текла кровь, — если мы убьем вас достаточное количество раз, ваш менталитет полностью переменится.

— Вы не в состоянии изменить правды!

— Изменили же мы ее для всех других, кто уже прошел через это. И вы далеко не первый, кому пришлось пойти в третий клон. Только на этот раз, мистер Кроув, постарайтесь, пожалуйста, быть героем.

С него сняли кожу живьем, сначала с рук и с ног, затем его кастрировали, сорвали кожу с живота и груди. Он умер молча, — хотя нет, не молча, всего лишь безголосо: вырезали гортань. Он обнаружил, что, даже лишенный голоса, оказался в состоянии вышептать крик, от которого все еще звенело в ушах. Когда он пробудился, то его опять вынудили войти в камеру и отнести свой окровавленный труп в комнату для захоронений. Он снова исповедался, и снова публика не поверила ему.

Его медленно раздробили на кусочки. После пробуждения пришлось самому отчищать и отмывать окровавленные остатки с дробильни. Но публика лишь заметила:

— Интересно, кого этот подонок думает обмануть.

Его выпотрошили и сожгли внутренности у него на глазах. Его заразили бешенством и растянули агонию смерти на две недели. Потом распяли и оставили на солнце умирать от жажды. Потом сбросили с десяток раз с крыши одноэтажного дома, пока он не умер в очередной раз.

Однако публика понимала, что Джерри Кроув не раскаялся.

— Боже мой, Кроув, сколько же, по-вашему, я могу этим заниматься? — спросил прокурор. Вид у него был не очень бодрый. Джерри даже подумал, что он близок к отчаянию.

— Крутовато для вас? — сказал Джерри, благодарный за этот разговор, который обеспечивал ему передышку на несколько минут между смертями.

— За какого человека вы меня принимаете? Все равно мы оживим его через минуту, говорю я себе, но ведь я занялся этим делом вовсе не для того, чтобы находить новые, все более ужасные способы умерщвлять людей.

— Вам не нравится?! А ведь у вас прямо-таки талант по этой части.

Прокурор резко посмотрел на Кроува.

— Иронизируете? И вы еще в состоянии шутить? Неужто смерть для вас ничего не значит?

Джерри не ответил, а лишь попытался смахнуть слезы, которые теперь то и дело непрошено набегали на глаза.

— Кроув, это недешево. Мы потратили на вас миллиарды рублей. Даже со скидкой на инфляцию — это большие деньги.

— В бесклассовом обществе деньги не нужны.

— Что это вы себе позволяете, черт побери? Даже теперь вы пытаетесь бунтовать? Корчите из себя героя?

— Нет.

— Неудивительно, что нам пришлось убивать вас восемь раз.

— Мне очень жаль. Видит небо, мне очень жаль.

— Я просил, чтобы меня перевели с этой работы. Очевидно, я не в состоянии сломать вас.

— Сломать меня! Можно подумать, мне не хочется, чтобы меня сломали!

— Вы нам слишком дорого обходитесь. Раскаяния преступников в своих заблуждениях приносят определенную выгоду. Но вы обходитесь нам слишком дорого. Сейчас соотношение «затраты-выгода» просто смехотворно. Всему есть предел, и сумма, которую мы можем потратить на вас, тоже небезгранична.

— У меня есть один способ сэкономить вам деньги.

— У меня тоже. Убедите эту чертову публику!

— Когда будете убивать меня в очередной раз, не надевайте мне шлем.

Прокурор, казалось, вконец шокирован.

— Это был бы конец. Смертная казнь. У нас гуманное правительство. Мы никогда никого не убиваем навсегда.

Ему выстрелили в живот, он истек кровью и умер. Его сбросили с утеса в море, и его съела акула. Его повесили вверх ногами, чтобы голова как раз погружалась в воду, и, когда он устал поднимать голову, он утонул. Однако на протяжении всех этих испытаний Джерри все больше и больше приучал организм к боли. Разум его наконец усвоил, что ни одна из этих смертей не является постоянной. И теперь, когда наступал момент смерти, по-прежнему ужасный, Джерри переносил его лучше. Он уже не так голосил и умирал с большим спокойствием. Он даже научился ускорять сам процесс: намеренно вбивая в легкие побольше воды, намеренно извиваясь, чтобы привлечь акулу. Когда охранники приказали забить его до смерти ногами, он до последнего вопил: «Сильней!»

Наконец, когда провели телепробу, он с пылом и страстностью заявил аудитории, что русское правительство — это самая ужасная империя, которую когда-либо знал мир. На этот раз русские сумели удержать власть — нет внешнего мира, откуда могут прийти варвары. Прибегнув к соблазну, они заставили самый свободный народ в мире полюбить рабство. Слова шли от сердца — он презирал русских и дорожил воспоминаниями о том, что некогда, пусть очень давно, в Америке были свобода, закон и даже какая-никакая, но справедливость.

Прокурор вернулся в комнату с мертвенно-бледным лицом.

— Ублюдок, — выдохнул он.

— О-о. Вы хотите сказать, на этот раз попалась честная публика.

— Сто верноподданически настроенных граждан. И вы разложили всех, кроме трех.

— Разложил?!

— Убедили их.

Наступило молчание. Прокурор уткнулся лицом в ладони.

— Вы потеряли работу? — спросил Джерри.

— Разумеется.

— Мне жаль. Вы хорошо ее выполняли.

Прокурор посмотрел на него с отвращением.

— На этой работе еще никто не срывался. А мне никогда не приходилось умерщвлять дважды. Вы же умерли с десяток раз, Кроув. Вы привыкли к смерти.

— Я этого не хотел.

— Как вам это удалось?

— Не знаю.

— И что вы за животное, Кроув? Неужто вы не можете придумать какую-нибудь ложь и поверить в нее?

Кроув усмехнулся. В былые дни в данной ситуации бы громко рассмеялся. Не важно, привык он к смерти или нет, но у него остались шрамы, и ему уже никогда громко не рассмеяться.

— Такая уж у меня была работа. Как драматурга. Волевое временное прекращение неверия.

Дверь отворилась, вошел весьма важный с виду человек в военной форме, увешанный медалями. За ним четыре солдата. Прокурор вздохнул и встал.

— До свиданья, Кроув.

— До свиданья, — попрощался Джерри.

— Вы очень сильный человек.

— Вы тоже, — сказал Джерри.

И прокурор ушел.

На этот раз солдаты увезли Джерри из тюрьмы в совершенно иное место. Во Флориду, на мыс Канаверал, где размешался большой комплекс зданий. До Джерри дошло, что его отправляют в изгнание.

— Каково оно? — спросил он технического работника, который готовил его к полету.

— Кто знает? — вопросом ответил техник. — Никто ведь оттуда еще не возвращался…

— После того, как самек перестанет действовать, будут у меня проблемы с пробуждением?

— Здесь, на земле, в лаборатории — нет. А там, в космосе — кто его знает?

— Но, вы полагаете, мы будем жить?

— Мы отправляем вас на планеты, которые по всем параметрам должны быть обитаемы. Если нет — весьма сожалею. Тут вы рискуете. Худшее, что с вами может случиться, это смерть.

— И это… все? — пробормотал Джерри.

— Ну ложитесь и дайте мне записать ваши мысли.

Джерри лег, и шлем — в который уже раз — записал мысли. Тут, разумеется, ничего нельзя было поделать: когда осознаешь, что твои мысли записываются, обнаружил Джерри, просто невозможно не пытаться думать о чем-то важном. Как будто играешь на сцене. Только на этот раз публика будет представлена одним-единственным человеком — самим собой, когда ты проснешься.

Но он подумал вот о чем: и этот, и другие звездолеты, которые будут или уже отправлены колонизировать миры-тюрьмы, не так уж и безопасно для русских. Правда, заключенные, отправленные на этих гулаг-кораблях, будут находиться вдали от земли много веков, прежде чем совершат посадку, а многие из них наверняка не выживут. И все же…

Я выживу, подумал Джерри, когда шлем подхватил импульсы его мозга и стал заносить их на пленку. Там, в космосе, русские создают своих собственных варваров. Я стану Аттилой, царем гуннов. Мой сын станет Магометом. Мой внук станет Чингисханом.

Один из нас когда-нибудь разграбит Рим.

Тут ему ввели самек, и тот разлился по телу Джерри, забирая с собой его сознание, и Джерри с ужасом узнавания понял, что это смерть, но смерть, которую можно только приветствовать, и он не возражал против нее. На этот раз, когда проснется, он будет свободным.

Он напевал себе под нос, пока не забыл, как напевать. Его тело вместе с сотнями других тел положили на звездолет и вытолкнули в космос.

Пой и хлопай в ладоши

Перевод И. Иванова


На экране телевизора калека, размахивая бумагой, орал женщине, что та не имеет права от него убегать.

— Я — лицензированный насильник! — кричал он. — Беги помедленней! Ты обязана уважать права инвалидов!

Неловкими грузными прыжками он пытался настичь беглянку, его громадный искусственный фаллос бешено раскачивался, как пропеллер, который никак не может завестись. Невидимая аудитория помирала со смеху, видимо, считая эту сценку верхом остроумия.

Престарелый Чарли ссутулился в кресле перед телевизором. Он казался самому себе обломком скалы: когда-то ледник притащил его сюда и здесь оставил. А передвигаться сам обломок не умел.

Чарли не стал выключать телевизор, видя, какое неистовое веселье захлестнуло всех собравшихся в зале. Интересно, это прямая трансляция или видеомонтаж? Когда больше восьмидесяти лет пялишься на экран, перестаешь различать такие тонкости. Иногда трюки телевизионщиков выглядели куда реальнее настоящей жизни: правда, взрывы хохота зачастую не совпадали с действиями актеров. Артисты буквально лезли из кожи вон, но зрительский смех почему-то всегда раздавался то чуточку раньше, то чуточку позже. А в остальном то был самый настоящий живой смех.

— Уже поздно, — возвестил телевизор.

Чарли встрепенулся и не очень удивился, обнаружив, что на экране уже другая программа. Теперь там демонстрировали удобный портативный электронасос для сцеживания женского молока. Новинка предназначалась для женщин, которые не могут кормить ребенка грудью.

— Уже поздно, — повторил телевизор.

— Привет, Джок, — отозвался Чарли.

— Чарли, хочешь снова заснуть перед включенным телевизором?

— Оставь меня в покое, свинья, — огрызнулся Чарли. И, подумав, добавил: — Ладно, можешь выключить.

Не успел он договорить, как экран на мгновение побелел, а потом на нем появился знакомый до мельчайших подробностей весенний пейзаж. «Вечная весна» — изрядно надоевшая Чарли экранная заставка. Но, кажется, сейчас на экране мелькнуло еще что-то… Образ из далекого прошлого. Девушка. Как ее звали? Чарли не вспомнил ее имени, зато вспомнил другое: маленькую, почти детскую ручку, легкую, как стрекоза над ручьем, которая легла на его колено. Они сидели рядом. Он даже не повернулся, чтобы посмотреть на нее, потому что разговаривал с другом. Но он знал, что увидит, если повернется: невысокую девчонку с лицом Джульетты и торчащим конским хвостиком волос. Нет, ее звали по-другому, хотя ей, как и героине Шекспира, было тогда четырнадцать лет.

«Я — Чарли, — подумал он. — А ее звали Рейчел».

Рейчел Карпентер. Это ее лицо промелькнуло на гаснущем экране выключенного телевизора.

С трудом выбираясь из кресла, Чарли вспоминал Рейчел.

Высохший старик, давно превратившийся в обтянутую кожей распялку для одежды, начал осторожно раздеваться. Ему казалось: одно резкое движение — и он сдерет с себя кожу, точно целлофановую обертку.

Джок, который и не подумал выключиться вместе с телевизором, продекламировал:

— Старик, достойный лишь презренья, сродни он пугалу в своих лохмотьях…

— Заткнись, — приказал Чарли.

— Так будет продолжаться, покамест душа его вдруг не захлопает в ладоши…

— Я велел тебе заткнуться!

— И не запоет все громче, прощаясь с бренным одеяньем.

— Ты все изрек? — спросил Чарли.

Он и так прекрасно знал, что все. Ведь он сам запрограммировал Джока, чтобы тот произносил эти строки каждый вечер, пока его хозяин раздевается. Чарли стоял нагишом посреди комнаты и думал о Рейчел. Впервые за много-много лет. У старости все же есть свои преимущества: комната вдруг исчезла, вместо нее перед Чарли предстали картины из прошлого.

«Я разбогател, создавая машины времени, — подумал он. — А оказывается, у любого старика есть личная машина времени».

Вот сейчас он стоит голым посреди комнаты… Нет, это не уловка памяти, которая любит проделывать с людьми разные дьявольские штучки. И тогда он вовсе не был голым, он лишь ощущал себя таким, сидя в машине рядом с Рейчел. Ее голос… Чарли почти его забыл… всегда был тихим. Даже когда она кричала, ее крик походил на шепот. Но если бы тогда ее голос вдруг уподобился грому, Чарли все равно ничего не услышал бы. Он чувствовал, как покрывается гусиной кожей, стоя нагишом посреди комнаты, — и в то же время слышал, как Рейчел тихо-тихо говорит ему «да». И еще она тогда сказала: «Я полюбила в двенадцать лет. Я любила тебя в тринадцать и в четырнадцать. А потом ты вернулся из Сан-Паулу, где изображал большую шишку, и даже не позвонил мне. После всех этих писем — ни одного звонка за целых три месяца. Я понимаю, ты все еще считал меня маленькой. К тому же тебе сказали, что я влюбилась в…»

Чарли попытался вспомнить имя того парня, но оно стерлось из его памяти.

«…что я влюбилась в одного парня, и с тех пор ты считал меня…»

Кем он ее считал? Нет, она ни за что бы не сказала «дерьмом». Такой голос не может произносить такие слова. Но тогда она сердилась, и произнесла много разных сильных слов.

«Я отдалась бы тебе, Чарли, не стала бы артачиться. А что теперь? Ты ничего не можешь дать мне, кроме горечи. Слишком поздно. Время упущено. Безвозвратно. Оставь меня в покое, не мучай больше».

Так и закончились их отношения.

Чарли понимал, что слова ничего не значат. Он слышал подобные слова минимум от дюжины женщин, включая покойную жену, и всегда считал эти разговоры слезливыми сантиментами. Когда такие слова произносили другие, Чарли облачался в толстый панцирь безразличия. Но сейчас, стоя нагишом посреди комнаты и вспоминая, как те же самые слова произносила Рейчел, он вдруг ощутил, как по коже побежали мурашки.

— Что-то не так? — спросил Джок.

— Да, любезный мой компьютер. Сбой привычного жизненного распорядка зацикленного на привычках старика. А ты что подумал? Решил, что у меня сердечный приступ — первый звонок приближающейся смерти? Или полная потеря ориентации? Я вспомнил одно имя: Рейчел Карпентер.

— Она жива или умерла?

Чарли вновь поежился. Он всякий раз вздрагивал, когда Джок задавал этот вопрос. Однако вопрос был весьма резонным, и слишком часто на него приходилось отвечать «умер» или «умерла». Но на сей раз он ответил:

— Не знаю.

— Только в архивах моей компании содержится две тысячи четыреста восемьдесят записей о живых и умерших женщинах по имени Рейчел Карпентер.

— Она младше меня на восемь лет. Ей тогда было двенадцать, а мне — двадцать. Она жила в Прово, в штате Юта. Возможно, стала потом актрисой. Помню, она всегда хотела стать актрисой.

— Рейчел Карпентер. Родилась в 1959 году в Прово, штат Юта. Училась…

— Джок, я устал от твоего безупречного интеллекта. Она была замужем?

— Трижды.

— И хватит подражать моим интонациям! Она жива?

— Умерла десять лет назад.

Так он и думал. Разумеется, умерла. Чарли попробовал вообразить старую Рейчел.

— Где она умерла?

— Тебе будет неприятно это слышать.

— Все равно говори. Меня сегодня и так тянет к суициду.

— Она умерла в психиатрической клинике. Попала туда из-за слабоумия.

Новость не потрясла Чарли; нынче люди частенько выживали из ума. И все же ему стало грустно. Рейчел всегда отличалась живым умом. Возможно, несколько причудливым, поскольку мысли частенько заводили ее если не в лабиринты, то в изрядные дебри. Чарли улыбнулся и лишь потом вспомнил, чему именно улыбается. Ну конечно же, ее словам о том, каково это — пытаться видеть коленками. Рейчел тогда играла Элен Келлер[55] в пьесе «Сотворившая чудо»,[56] и после спектакля рассказала Чарли, что наконец-то поняла, как себя чувствуют слепые:

— Это нельзя понять, просто закрыв глаза. Красный свет все равно пробивается сквозь веки. А вот теперь я поняла — это даже не чернота. Просто как будто у тебя вообще нет глаз, и ты пытаешься видеть коленками. Но сколько ни пытайся, все равно ничегошеньки не увидишь!

Чарли потому и понравился ей, что он никогда не смеялся над тем, что она говорила.

— Представляешь, я рассказала об этом брату, а он поднял меня на смех.

Но Чарли не смеялся. Кажется, после этого разговора он и обратил внимание на двенадцатилетнюю девчонку, которая не желала быть «такой, как все», а шла своим собственным непроторенным путем, где рос колючий кустарник вперемешку с яркими цветами.

— Мне кажется, Бог давным-давно перестал обращать внимание на людей, — как-то раз сказала она Чарли. — Ему просто все равно. Как — «все равно»? Да так же, как было бы все равно Микеланджело, если бы люди вдруг замазали его фрески в Сикстинской капелле.

Чарли вдруг понял: он и впрямь сделает это. Сперва на него обрушилось понимание, а уж потом оно оформилось в мысли. Бредовые мысли, если учесть, что Рейчел десять лет назад умерла в клинике для слабоумных, а он, благодаря своему богатству находящийся под опекой лучших врачей, стоит сейчас голым посреди комнаты и испытывает страстное вожделение. К кому? К четырнадцатилетней девчонке? Неужели вожделение еще не умерло в нем? Неужели оно еще теплится в тюремной камере праведной жизни, на которую обрекла его старческая немощь? В таком возрасте страсть чаще всего находит выход в сентиментальных стихах, а не в сексе.

«Ты слишком приукрасил всю эту историю, — мысленно сказал Чарли морщинистому старику, презрительно взирающему из зеркала. — Навыдумывал от скуки черт те что. Развел охи и вздохи, хотя на самом деле ты жесток и черств. И похотливые мысли засвербели у тебя в башке по вполне понятной причине: твоя старая погремушка давно умеет только мочиться».

И Чарли услышал мысленный ответ старого идиота из зеркала: «Ты это сделаешь, ибо ты на такое способен. На всей Земле только ты один и можешь такое сделать».

Ему показалось, будто он поймал ответный взгляд Рейчел. Рейчел, вдруг ощутившей себя четырнадцатилетней девчонкой, хорошенькой, смеющейся шуткам взрослого парня, сознающей, что она этому парню нравится. Та Рейчел тоже его хотела.

«Смейся сколько угодно, — сказал он той Рейчел. — Тогда я поступил слишком благородно. Теперь я исправлю свою былую оплошность».

— Я собираюсь в прошлое, — обратился Чарли к Джоку. — Найди подходящий день.

— Для чего именно подходящий? — спросил Джон.

— Это тебе не обязательно знать.

— Как же я подберу тебе подходящий день, если не знаю, чего именно ты хочешь?

Да, Джок был прав. Значит, придется ему рассказать.

— Если получится, я сделаю с Рейчел то, чего не сделал раньше.

Раздался негромкий предупредительный сигнал, и компьютер заговорил другим голосом:

— Внимание! Предпринимается попытка незаконного использования «лазутчика» для возможных манипуляций в прошлом! Это может повлечь за собой изменение существующего хода событий!

Чарли улыбнулся.

— Исследования показали, что изменение будет в допустимых пределах. Так что не мешай.

Программе ничего другого не оставалось, кроме как снять блокировку.

— Ах ты, сукин сын, — сказал Джок.

— Подбери мне нужный день. Такой, чтобы воздействие на будущее оказалось минимальным, и я смог бы…

— Двадцать восьмое октября тысяча девятьсот семьдесят третьего года.

Тогда он недавно вернулся из Сан-Паулу с подписанными контрактами — преуспевающий бизнесмен, которому еще не исполнилось и двадцати трех лет. Чарли хорошо помнил, как он боялся звонить Рейчел, сознавая, что девчонке всего четырнадцать, и не надо творить глупостей.

— Джок, как это скажется на ее судьбе?

— Откуда мне знать? — ответил Джон. — А тебе разве не все равно?

Чарли вновь поглядел на свое отражение в зеркале.

— Не все равно.

«Я этого не сделаю», — твердил себе Чарли, направляясь в приемную камеру «лазутчика».

Позволить себе иметь личного «лазутчика» могли только очень богатые люди. Однако Чарли не страдал тщеславием.

«Я не сделаю этого», — повторил он, задавая параметры и указывая временной отрезок. Через двенадцать часов «лазутчик» разбудит его и вернет обратно, даже если Чарли не захочется возвращаться.

Потом старик улегся на топчан и натянул на себя специальный кожух. Его захлестывало отчаяние. Он твердил, как заклинание, что не сделает этого, пытаясь отговорить себя от задуманного. Он как будто мыслил прежними категориями: раньше он почти автоматически воздерживался от неправильных поступков… Точнее, от поступков, которые тогда казались ему неправильными. А может, он и тогда себе лгал? Чарли давно уже перестал рассуждать о правильном и неправильном, сведя все свои моральные критерии к таким понятиям, как «эффективное» и «неэффективное», «выгодное» и «невыгодное».

Чарли и прежде пользовался «лазутчиком», совершая путешествия в прошлое, — чтобы, например, проникнуть в разум одного из слушателей, присутствовавших на первом исполнении «Мессии» Генделя, и насладиться музыкой. Человек, чьим слухом он воспользовался, потом начисто забыл о вторжении в свой разум, и этот поступок Чарли не представлял никакой опасности для будущего. Сидеть в зале и слушать музыку Генделя было вполне безопасно.

В другой раз Чарли проник в разум фермера, отдыхавшего под деревом. Сам фермер был ему неинтересен, но как раз в тот момент мимо проходил Вордсворт.[57] Чарли заставил фермера поздороваться с поэтом и спросить, как того зовут. Вордсворт ответил лишь снисходительной улыбкой. Поэт держался холодно и отстраненно, восхищаясь красотой окрестных полей и не замечая тех, чьи руки ее создали. И это путешествие тоже было вполне безопасным: Чарли не сделал ничего, что могло бы изменить ход истории.

Но на сей раз все будет по-другому. Он изменит жизнь Рейчел. Не свою — его жизнь останется прежней, изменить ее Чарли ни за что не удастся. Но все, что произойдет, не изгладится из памяти Рейчел, и ее жизнь пойдет по-другому. Возможно, изменения окажутся незначительными: скажем, она просто возненавидит Чарли раньше и сильнее. Но даже такое небольшое изменение будет противозаконным. Если его поймают, ему несдобровать.

Поймают? Нет, только не Чарли, владельца персонального «лазутчика», с помощью которого он смог бы покорить весь мир. А если даже поймают, никто не решится поднять шумиху. Слишком много правительственных агентов пользуются его изобретением, чтобы попасть на сверхсекретные заседания противной стороны. Слишком часто генеральный прокурор с помощью «лазутчика» прослушивает сверхважные конфиденциальные разговоры. Есть и немало политиков, которые перед Чарли в долгу: узнав с помощью «лазутчика» о планах конкурентов, они подталкивали тех к совершению грубых ошибок, в результате чего их политические противники теряли голоса избирателей. Все это — куда более серьезные нарушения закона, поэтому кто осмелится возражать, если Чарли тоже слегка нарушит закон в целях личной выгоды?

Никто не будет возражать, кроме… самого Чарли.

«Я не имею права вмешиваться в жизнь Рейчел», — успел подумать он…

А потом «лазутчик» перенес его в двадцать восьмое октября тысяча девятьсот семьдесят третьего года. Было десять часов вечера, Чарли как раз собирался лечь спать. Сегодня спозаранку его разбудил звонок из Бразилии, потом он весь день крутился как белка в колесе и теперь мечтал только о том, чтобы хорошо выспаться.

Юный Чарли немного заартачился, сопротивляясь проникновению в свое сознание личности старого Чарли, — так бывало всегда. Но личность нынешнего Чарли одержала верх и отбросила личность юнца в область бессознательного. И далекое прошлое стало для старика настоящим.


Всего мгновение назад он стоял перед зеркалом, созерцая свое обрюзгшее морщинистое лицо. Чарли только сейчас осознал, что всю жизнь, перед тем как отправиться спать, он смотрит на себя в зеркало.

— Выходит, я — Нарцисс. Жалкий обожатель, воздвигнувший храм в честь себя самого, — произнес он вслух.

Однако сейчас он отнюдь не был жалким. В двадцать два года его кожа была по-юношески свежей, хотя мышцы живота следовало бы подкачать, ведь Чарли никогда не увлекался спортом. Но он ощущал гибкость и силу, которую позже утратил навсегда. Чарли почти забыл, каково чувствовать себя молодым, и теперь жадно переживал это заново.

Да, Чарли, сегодня ты не скоро ляжешь спать.

Он открыл гардероб, чтобы одеться, и с удивлением уставился на рубашки с дурацкими надписями, которые были тогда в моде; на брюки с широченными отворотами; на ботинки с полуторадюймовыми каблуками. Боже милостивый, неужели я когда-то это носил?

Одевшись, он тихо спустился вниз и направился в гараж. Обошлось без расспросов: его домашние уже спали. В гараже пахло бензином — надо же, когда-то где-то пахло бензином! Еще Чарли вспомнился запах сирени и запах горящих стеариновых свечей.

Он до сих пор помнил дорогу к дому Рейчел, хотя забыл, как в ту пору выглядели окрестности. Оказалось, многих домов тогда еще не было, а ему почему-то казалось, что они стояли всегда. Далеко не все дороги были асфальтированы, и в тех местах, где они пересекали главную магистраль, еще не было светофоров.

Чарли взглянул на наручные часы; должно быть, сработал рефлекс, ведь он давным-давно не носил таких часов. Его руки теперь покрывал красивый бронзовый загар, оставшийся после бразильских пляжей; он не увидел ни старческих пигментных пятен, ни просвечивающих сине-багровых вен — напоминания о прожитых годах.

Половина одиннадцатого. Она уже наверняка легла.

Чарли чуть было не повернул назад. Его список того, что можно считать прегрешением, стал теперь совсем коротким. В нем осталось очень мало пунктов — но этот пункт там был. Он заглянул в свою душу и попытался отыскать хотя бы каплю воли, которая воспротивилась бы его желанию — оттого, что, исполнив свое желание, он причинит вред другому человеку. Он ведь уже давно не занимался ничем подобным, настолько давно, что… Чарли не мог разобраться в своих ощущениях. Да и стоило ли копаться в себе теперь, когда он уже подъехал к дому Рейчел и заглушил двигатель?

На первом этаже горел свет. Чарли позвонил, ему открыла миссис Карпентер — симпатичная, недалекая, как всегда безвкусно одетая. Сперва она осторожно выглянула в щелку, потом узнала его и сняла цепочку.

— Чарли! — воскликнула она.

— Добрый вечер, миссис Карпентер. Рейчел еще не спит?

— Обожди минутку, сейчас она спустится.

Чарли остался ждать. Он ощущал странное жжение в животе и ниже — предчувствие того, что произойдет.

«Я ведь не зеленый юнец, которому предстоит заняться этим впервые», — раздраженно напомнил он себе.

Но его тело об этом не знало. Тогда он еще не утратил юношеской непосредственности и не привык равнодушно заниматься любовью, превратившейся просто в одну из физических потребностей…

Наконец-то! Он услышал шаги Рейчел на гулких деревянных ступенях лестницы, скрытой поворотом коридора. Чарли услышал, как Рейчел наконец спустилась, но не бросилась по коридору со всех ног, а пошла нарочито медленно. Наконец она показалась из-за угла, одетая в выцветший купальный халат. Чарли не помнил, чтобы когда-нибудь видел ее в этом халате. Ее волосы были неприбранными, глаза — сонными.

— Прости, не хотел тебя будить.

— Я еще не совсем заснула. Первые десять минут не в счет.

Чарли улыбнулся. Потом на глаза его навернулись слезы. Да, это она, его Рейчел. Худенькое личико, кожа такая прозрачная, что кажется — можно заглянуть внутрь этой девочки, как внутрь драгоценного камня. Тонкие девчоночьи руки, застенчиво теребящие полы халата… Она явно не осознавала, как изящны ее движения.

— Мне просто не терпелось тебя увидеть, — сказал Чарли.

— Но ты ведь вернулся три дня назад. Я думала, ты сперва позвонишь.

Чарли снова улыбнулся. Тогда он не звонил ей целых три месяца. Но сейчас сказал:

— Терпеть не могу звонить по телефону. Мне хотелось не только тебя услышать, но и увидеть. Может, покатаемся?

— Надо сперва попросить разрешения у мамы.

— Она разрешит.

Разумеется, миссис Карпентер не возражала. Она отпустила какую-то банальную шутку и сказала, что доверяет Чарли. Она считала, что Чарли можно верить.

«Только не теперешнему мне, — мысленно поправил Чарли миссис Карпентер, — Беспечная женщина, ты сама вручила свое сокровище уличному воришке».

— На улице холодно? — спросила Рейчел.

— Толком не разобрал. Во всяком случае, в машине тепло.

Рейчел не надела плащ — казалось, ей хотелось пройтись по ветерку.

Когда дверь за ними закрылась, Чарли сразу обнял Рейчел за талию. Она не вырвалась и не осталась безразличной. Прежде он никогда себе такого не позволял, ведь Рейчел была почти ребенком. Но эта девчонка, как всегда, удивила его, прильнув к его плечу. Привычно прильнув, словно поступала так не в первый раз.

— Я по тебе скучал, — сказал Чарли.

Она улыбнулась, в ее глазах блеснули слезы.

— Я тоже по тебе скучала.

Они заговорили о каких-то пустяках, и это было Чарли на руку. Он плохо помнил свою поездку в Бразилию и не помнил, как провел три первых дня после возвращения оттуда. К счастью, Рейчел не донимала его расспросами.

Они поехали к замку, и Чарли стал рассказывать его историю. Такая странная ирония судьбы: ведь именно благодаря Рейчел он сам узнал историю замка.

Спустя несколько лет Рейчел поступит в театральную труппу, которая возродит замок и превратит его в театр под открытым небом. А пока этот памятник эпохи WPA[58] медленно и неотвратимо разрушался. Он представлял собой синтез древнегреческого амфитеатра и средневекового европейского замка: внушительного вида башни окружали сцену, над которой поднимались ярусами каменные скамьи. В те годы здание принадлежало психиатрической лечебнице штата, и о его существовании мало кто знал. Во всяком случае, кроме Чарли и Рейчел, здесь не было ни души.

Они вылезли из машины и поднялись по щербатым ступеням на сцену, выложенную такими же щербатыми каменными плитами.

Все окружающее буквально заворожило Рейчел. Она вышла на середину сцены, встала лицом к пустым рядам скамей и подняла руку. Казалось, она вот-вот начнет произносить монолог из какой-нибудь пьесы. Чарли вспомнил, где уже видел такой жест — в сцене прощания Джульетты со своей кормилицей. Кажется, Джульетта должна сначала что-то сказать, а потом на прощание махнуть рукой. Ему подумалось, что этот жест давно таился в Рейчел, поджидая момента, чтобы воплотиться.

Рейчел повернулась к Чарли, улыбнулась, и тот понял, почему: в этом странном месте, никак не вязавшемся с архитектурой Прово, она чувствовала себя как дома. Ей следовало бы жить в эпоху Возрождения. Чарли так и сказал — совсем тихо, однако она услышала. Он и сам не осознавал, что произнес это вслух:

— Ты принадлежишь к иной эпохе, когда музыка была музыкой, а не набором отрывистых ритмичных звуков, когда женщины были прекрасны без всякой косметики. Если бы ты жила тогда, тебе бы не было равных.

Рейчел лишь улыбнулась и опять проговорила:

— Я скучала по тебе.

Чарли провел рукой по ее щеке. Рейчел не отстранилась; наоборот, она прижалась щекой к его руке, и Чарли понял: она знает, для чего он привез ее сюда.

У нее оказалась великолепная грудь, хотя пока небольшая. И ягодицы у нее были еще по-мальчишечьи маленькими. И волосы росли только на голове. Чарли пришлось откинуть их с лица Рейчел, чтобы снова ее поцеловать.

— Я люблю тебя, — прошептала она. — Я давно люблю тебя. Всю жизнь.

Все происходило именно так, как ему представлялось в мечтах. Только сейчас тело Рейчел было осязаемым, а экстаз их любовного слияния — истинным. И ветер был чуть холоднее, когда она стыдливо начала одеваться.

На обратном пути оба молчали.

Когда они вновь очутились в гостиной, миссис Карпентер храпела на диване, рядом валялась целая кипа «Дейли геральд».

Лишь сейчас Чарли вспомнил: завтра для Рейчел наступит новый день. Она будет ждать его звонка, но он не позвонит. Она напрасно будет ждать его звонка целых три месяца, а потом… потом возненавидит его.

Он должен хоть как-то смягчить ее будущую боль. Что говорят в таких случаях? Какие-нибудь банальности вроде: «Что-то в жизни может случиться лишь однажды». Наверное, он бы так и сказал, но Рейчел прижала палец к его губам.

— Я никогда этого не забуду.

Потом она повернулась и пошла к дивану, чтобы разбудить мать. Вот и все. Чарли пора было уходить. Рейчел помахала ему рукой, улыбнулась, потом махнула снова.

Он тоже помахал в ответ, пошел к выходу не оборачиваясь, сел в машину и поехал домой. Там он лег в постель, но не уснул. Ему было хорошо и спокойно, как в детстве, и он жалел, что это не может продолжаться вечно. А ведь все могло быть именно так. Она вовсе не ребенок. Вернее сказать, тогда она вовсе не была ребенком. Вернее потому, что «лазутчик» уже возвращал Чарли в будущее.


— В чем дело, Чарли? — спросил Джок.

Чарли проснулся. Была глубокая ночь. После его возвращения прошло уже несколько часов. Его лицо было мокрым от слез — значит, он плакал во сне.

— Что с тобой?

— Ничего.

— Но ты плакал, Чарли. Я не помню, чтобы ты когда-нибудь плакал.

— Отстань от меня и тяпни миллион вольт, Джок. Мне просто приснился сон.

— Какой?

— Я сломал ей жизнь.

— Ошибаешься.

— Я поступил с ней, как последний эгоист.

— Ты сделал бы это снова, если бы смог. Но ты не сломал ей жизнь.

— Ей было всего четырнадцать лет.

— Ошибаешься.

— Послушай, я устал и хочу спать. Отвяжись.

— Чарли, по-моему, угрызения совести не в твоем стиле.

Чарли рассерженно натянул на плечи одеяло, думая, не была ли эта детская выходка подтверждением того, что его все больше одолевает старческая немощь.

— Чарли, позволь я расскажу тебе сказку на ночь.

— Доиграешься, что я вырву у тебя блоки памяти!

— Давным-давно, целых десять лет назад, одна престарелая дама по имени Рейчел Карпентер обратилась с просьбой найти для нее день в прошлом. И не просто день, а день с тобой. Естественно, запрос поступил ко мне, поскольку упоминалось твое имя. И знаешь что? Она хотела, чтобы ей нашли именно тот день — твой счастливый день. Меня это удивило, Чарли. Я даже не подозревал, что в твоей жизни бывали счастливые дни.

Эта электронная скотина слишком хорошо изучила Чарли и знала, как уколоть его побольнее.

— Увы, ей только казалось, что в твоем прошлом бывали счастливые дни, — продолжал Джок. — На самом деле там были лишь ожидания и разочарования. Ты поступал так не только с нею, Чарли. Со всеми. Ожидание и разочарование — это все, что ты мог дать.

— Зато ты, полагаю, не обманул ее ожиданий? — холодно спросил Чарли.

— Тогда Рейчел уже находилась в клинике для слабоумных. Что ж, я нашел для нее день. Только вместо дня разочарований и пустых обещаний я дал ей день ответов. Вернее, я дал ей ночь ответов, Чарли.

— В то время ты еще не мог знать, что я захочу ее увидеть и потребую, чтобы ты нашел мне день. Десять лет назад ты просто не мог этого знать.

— Ты совершенно прав, Чарли. Продолжим. Ты ведь все равно спишь, не так ли?

— Сплю, и нечего меня будить.

— Итак, престарелая Рейчел Карпентер перенеслась в ту пору, когда ей было четырнадцать лет. Хочешь знать, в какой именно день? В двадцать восьмое октября тысяча девятьсот семьдесят третьего года. Четырнадцатилетняя Рэйчел так и не узнала, что произошло с ее ипостасью из будущего, поэтому жизнь ее не изменилась. Разве ты не понял?

— Ты лжешь.

— Нет, Чарли. Я не способен лгать. Ты запрограммировал меня так, чтобы я всегда говорил только правду. Неужели ты думаешь, что я позволил бы тебе отправиться в прошлое и сломать жизнь Рейчел?

— Но она была именно такой, какой я ее запомнил. Я не заметил никаких перемен.

— Ты хочешь сказать, ее тело осталось прежним.

— Она вся была прежней. Я обнимал не старуху, Джок, а девчонку. Четырнадцатилетнюю девчонку.

Чарли вдруг подумал о старухе, умирающей в заведении для слабоумных. Он представил себе желтые стены, простыни блекло-серого цвета и такие же унылые портьеры. Он вообразил юную душу Рейчел, запертую в неподвижном старушечьем теле и вынужденную подчиняться одряхлевшему рассудку, не имеющему ничего общего с ее прежним, острым и непредсказуемым разумом.

— Помнишь, тебе показалось, будто на телеэкране промелькнуло лицо Рейчел Карпентер? Тебе не показалось. Я показал тебе ее лицо, — сообщил Джок.

«И все же, — думал Чарли, — чья судьба тяжелее? Судьба Рейчел или судьба того симпатичного парня, который так хотел сделать все как можно лучше, но вместо этого петлял по жизни, делая совсем не то и не так? А теперь оказался в тупике, придавленный всеми этими „не то“ и „не так“. Я избрал путь, который влечет очень, очень многих. Этот путь вел меня вверх, и я добрался до самой вершины — и тут выяснилось, что я двигался совсем не туда. Я ведь остался все тем же парнем, и мне не нужно было лгать себе по дороге к ее дому».

— Я слишком хорошо тебя знаю, Чарли, — сказал Джок. — Такой придурок, как ты, не мог не вернуться в прошлое. И не мог не сделать того, что ты сделал. Не терзайся. Она вернулась счастливой и довольной.

Значит, та ночь в замке оказалась ложью. Не было там ни взбалмошной девчонки Рейчел, ни симпатичного парня Чарли.

Он ждал, когда же в нем вспыхнет гнев, но этого так и не произошло. Просто они с умершей Рейчел обменялись подарками, и ее подарок до сих пор хранил свой сладкий аромат.

— Тебе пора спать, Чарли. Давай, засыпай. И не раскаивайся в своем поступке. Поверь, ты не сделал ничего дурного.

Чарли вновь с головой укрылся одеялом. Он уже забыл, что эта привычка появилась у него в далеком детстве, когда из шкафа вылезали странные призрачные существа и единственной защитой от них было одеяло. Он поплотнее укутался, закрыл глаза и ощутил… ласковое прикосновение ее руки. Она прижалась к нему, Чарли чувствовал ее грудь, колено, бедро, слышал ее шепот возле своей щеки.

Джок читал стихи, заложенные в него хозяином:

— Каштан цветущий корни в землю вплел.

Что всех главней в тебе: цветы, листва иль ствол?

О миг движения, о искрометный взор —

Как угадать, где танец, где танцор?

Погружаясь в сон, Чарли слышал рукоплескания зрителей.

«Хорошо, что они прозвучали вовремя», — подумал он.

Он представил себе людей, одобрительно улыбающихся девочке с поднятой рукой и кивками подбадривающих симпатичного парня. Наверное, зрителям казалось, что парень так и застынет на пути к рампе. Но тот улыбнулся и, наконец, шагнул на сцену.

Гастролер

Перевод А. Жикаренцева


Я всего лишь шел мимо. И ничего не делал. А влип я в эту авантюру только из-за своего вертикального мышления — Гастролер вдруг счел, что я могу оказаться полезным — в принципе, так оно и вышло. А еще он сказал, что я отлично подзаработаю — типичная лажа, так как скорее окружающие зарабатывают на мне, нежели я — на них.

Когда я говорю, что у меня вертикальный способ мышления, то имею в виду, что я существо метафизическое, ну, это все равно, что сказать: я мертв, но вот мой мозг пока этого не понял и ноги еще ходят. Когда мне было всего девять лет, меня очень лихо подстрелили — козел-сосед пальнул в свою бабу, пуля прошла сквозь стену и влепилась прямо мне в башку. Все помчались туда, смотреть, что деется, там такой грохот стоял, поэтому, пока обнаружилось, что мне нехорошо, я успел лишиться пары-другой литров крови.

Мне забили голову суперлипой и всякой электроникой, только похоже, так и не разобрались, какой нейрон куда суется, поэтому мой алхимический мозг обернулся вдруг чистым бриллиантом. Из грязи в князи. Липун. Закристаленный Мальчик.

С того яркого, озаренного лучами ламп дневного света дня я не вырос ни на сантиметр. Ни в одном месте. Гонады мои тут ни при чем, их пуля даже не трогала. Просто в моей голове щелкнул вдруг какой-то тумблер, отвечающий за половую зрелость. Святой Павел отзывался о себе, как о евнухе Иисусовом, в таком случае чей же евнух я?

Хуже всего то, что сейчас мне уже под тридцать, а я все еще таскаю барменов по судам, когда мне отказываются продавать пиво. Но вряд ли это стоит того — хоть судья и решает дело в мою пользу, а бармен выкладывает кругленькую сумму штрафа, мой трупик настолько мал, что после половины бутылки у меня крыша едет, а после целой я выбываю на свидание с унитазом. Хреновый из меня пьяница. Кроме того, все время на меня норовит повеситься какой-нибудь малый с педерастическими наклонностями.

Нет, я вовсе не пытаюсь выжать из вас слезу — я привык ко всему такому, понятно? Ну да, ангелочек-домохозяйка никогда не демонстрировала мне Великую Любовь на четырех точках, зато у меня имеется один дар, и некие личности находят его весьма незаурядным, поэтому я замечательно кручусь. Я классно одеваюсь, катаюсь себе на подземке и практически не плачу налогов. Потому что я — Парольщик. Пять минут работы с чьими-либо мозгами, ну, пять минут аутопсихоскопирования, и в девяти случаях из десяти я выдаю пароль и провожу вас прямиком к самым лакомым, грязным, потайным файлам персоны, которая вас интересует. Хотя, вообще-то, обычно я угадываю примерно в трех случаях из десяти, но и то хорошо. Иначе вам придется по меньшей мере год сидеть за компьютером и составлять из пятнадцати символов правильный пароль — это учитывая, что после третьей неудачной попытки вашу телефонную линию накрывают, заветные файлы замораживают и вызывают легавых.

Ой, вам, кажется, дурно стало? Такой милашечка-мальчонка вовлечен в опасную, противозаконную, антиобщественную, просто преступную деятельность? Может быть, я наполовину стеклянный, может, ростом я метр с кепкой, но притворяться я умею покруче вашей собственной мамочки, а чем лучше я вас узнаю, тем глубже подцеплю. Я способен угадать не только ваш НЫНЕШНИЙ пароль — я могу написать слово на бумаге, положить в конверт, заклеить, а затем вы вернетесь домой, ИЗМЕНИТЕ пароль, но когда откроете мое письмецо, то обнаружите — что? Свой НОВЫЙ пароль — и так в трех случаях из десяти. У меня мозг ВЕРТИКАЛЬНЫЙ, и Гастролер знал это. Еще десять процентов суперлипы — и, согласно закону, мне было бы отказано в звании человека. Но все-таки нормы я не превысил, и сейчас я более нормален, нежели большинство людей, у которых в головах вообще черт знает что творится.

Так вот, стою это я на стульчике в Каролинском центре, режусь в «пинболл», тут подваливает ко мне Гастролер. Он ничего не сказал, просто пихнул меня, поэтому, естественно, сразу схлопотал локтем по яйцам. Я достаточно навидался всяких двенадцатилетних уродов, пытающихся опустить меня у игральных автоматов, поэтому научился достойно отвечать. Джек — Победитель Великанов, Герой четвероклашек. Обычно я бью в живот, вот только Гастролеру было не двенадцать годков, поэтому локоть угодил несколько ниже.

В ту же самую секунду, как я врезал ему, я понял, что это вовсе не мальчишка. Мне было все равно, Гастролер это или Господь Бог, но у него был вид, ну, понимаете, вид человека, который достаточно наголодался, чтобы жрать не задумываясь все, что под руку попадется.

Ни орать, ни вырубаться он не стал, просто сидит на полу, прислонившись спиной к автомату «Убей их всех на три буквы», держится за свое имущество и глядит так, будто сейчас встанет и перепеленает меня.

— Надеюсь, ты Липун… — говорит наконец он. — В противном случае мама получит тебя обратно разложенным на три составные части.

Никогда не думал, что подобным тоном можно угрожать. Голос его звучал так, будто он главный плакальщик на собственных похоронах.

— Хочешь иметь со мной дело, пользуйся ртом, а не руками, — отвечаю я отмороженно. Мне-то что, мне терять уже почти нечего. Да и зол я был до чертиков.

— Пшли, — цедит он. — Мне надо купить кой-чего. Платишь ты, у тебя скидка.

Мы двинули в «Айви» и, как бы выбирая, задержались у полок с детской одеждой.

— Один пароль, — говорит он, — только никаких ошибок. Ошибешься, и парень потеряет работу, а может, и в тюрягу загремит.

Ответ мой был отрицательным. Тройка из десятки, вот и все, что я могу выбить. Никаких гарантий. Мой послужной список говорит сам за себя, но никто не совершенен, а я рядом с совершенством тем более не валялся.

— Да ладно тебе, — продолжает убеждать он, — наверняка у тебя имеются в запасе какие-нибудь штучки, чтобы сделать все, как надо. Ты, к примеру, угадываешь в трех случаях из десяти, а что, если ты узнаешь о клиенте побольше? Ну, встретишься с ним и так далее?

— О'кей, может, пятьдесят на пятьдесят.

— Слушай, второй попытки нам не дано. Допустим, ты не сможешь вытащить пароль. Но сам-то ты ПОНИМАЕШЬ, когда ничего не выходит?

— Ну, примерно в половине случаев, когда ошибаюсь, я знаю, что ошибся.

— Ага, стало быть, остается три из четырех, когда ты можешь сказать, получилось или нет?

— Не-а, — сплевываю я. — Потому что в половине случаев, когда я оказываюсь прав, я не знаю этого.

— Че-е-ерт, — тянет он. — С тобой связываться — все равно что с моим младшим братишкой играться.

— Все равно я тебе не по карману, — отвечаю я. — Я тяну минимум на две десятки, а ты, судя по всему, на свою «золотую карту» даже завтрака себе не купишь.

— Я предлагаю пай.

— Я паев не беру. Наличные, и точка.

— Ага, ну да, — хмыкает он. И оглядывается по сторонам, воровато так, как будто в стопках колготок скрывается шпион. — У меня есть один парень, он в Федеральном Кодировании, — шепчет он.

— Фигня, — говорю я. — А у меня «жучок» засунут к Первой Леди в зад, сороковой час ее газов на пленку записывается.

Язык у меня классно подвешен. В этом я не сомневаюсь. И никаких поводов для сомнений у меня вообще не остается, когда моя морда впиливается в кипу детских рубашек, а он цедит мне на ухо:

— Ты вот это попробуй, Липун.

Ненавижу, когда со мной так обращаются. И знаю, как заставить обидчика пожалеть об опрометчивом поступке. Мне всего-то надо расплакаться. Да погромче — завопить во всю глотку, будто меня убивают. Когда ребенок плачет, все сразу начинают оглядываться.

— Я никогда больше так не буду! — ору я. — Только не бей меня, не надо! Я буду хорошим!

— Заткнись, — шипит он. — Люди смотрят.

— Никогда, никогда не распускай со мной руки, — говорю я. — Я по меньшей мере лет на десять старше тебя и один черт знает на сколько лет мудрее. Сейчас я погреб из этого магазинчика, но, если вдруг увижу, что ты поперся за мной, я начну орать, что ты расстегнул ширинку и показал мне свою игрушку. Будь спок, ярлык насильника малолетних ты мигом схлопочешь, и каждый раз, когда в радиусе сотни миль от Гринсборо кто-нибудь решит побаловаться с мальчиком или девочкой, хватать первым делом будут тебя.

Я и раньше проворачивал этот номер, все только так сходило мне с рук, а Гастролер дураком не был. Сейчас ему меньше всего хотелось, чтобы легавые взяли его на заметку, не говоря о беседе с глазу на глаз с каким-нибудь копом. Я уже подумал, что он вот-вот пошлет меня куда подальше и мы мирно расстанемся.

А вместо этого он и говорит:

— Слышь, Липун, ну, прости, ну, сорвался, бывает.

Никто и никогда не извинялся передо мной — даже тот козел, что разворотил мне башку. Перво-наперво я опешил: что это за баба мне попалась — парень взял да попер на попятный, вылизывая зад малолетке. Но потом я решил повременить чуть-чуть с отходом и посмотреть, что же это за мужик, который не стесняется расплескаться перед девятилетним мальчишкой. Не то чтоб я пожалел его, нет. Он все еще хотел, чтобы я добыл ему этот пароль, и знал, что никто, кроме меня, на это не способен. Но у большинства из тех, кто обычно болтается по улицам, мозгов не хватает в нужный момент правильно солгать. Я сразу понял, что он не какой-то там мелкий паскудник или воришка, Богом обиженный и хватающийся потому за любую работенку. Глаза у него были глубокие, это значит, что головой он пользуется не как шариком волосатым — в общем, я хочу сказать, что у него хватало ума, засовывая руки в карманы, не тянуться к любимой игрушке. Именно тогда-то я и решил, что этот лживый сукин сын чем-то мне приглянулся, что это мой тип парня.

— Что ты позабыл в Федеральном Кодировании? — спросил я его. — Стереть что-нибудь хочешь?

— Десять чистеньких «зеленок», — отвечает он. — Закодированных на свободный международный проезд. Весь комплекс, как у настоящего человека.

— У президента имеется зеленая карта, — начинаю считать я. — Главы Объединенных Государств располагают «зеленками». И все. Даже вице-президент США недостаточно чист для того, чтобы свободно шастать туда-сюда через границы.

— Ошибаешься, — подмечает он.

— Угу, ну как же, ты ведь мистер Всезнайка.

— Мне нужен пароль. Мой человек может обеспечить нам красные и голубые карты, но чистыми «зеленками» распоряжается один бюрократус двумя уровнями выше. Мой человек объяснил мне суть процесса.

— Одного пароля мало, — усмехаюсь я. — Тот чувак, который заведует зелеными картами, ведь на них должен стоять отпечаток его пальца.

— Палец я обеспечу, — уверяет он. — Здесь понадобится палец ПЛЮС пароль.

— Если ты вдруг отнимешь у мужика палец, он ведь может и сообщить куда следует. Даже если ты убедишь его, что этого делать не стоит, отсутствие столь жизненно важного предмета кто-нибудь да заметит.

— Латекс, — возражает он. — Мы сделаем палец из каучука. И кончай мне здесь советовать. Это моя часть работы. Ты добываешь пароль, я добываю отпечатки пальцев. Ты в деле?

— Наличка, — предупреждаю я.

— Двадцать процентов, — предлагает он.

— Черта с два.

— Мой человек получает двадцать процентов, девочка, которая добудет мне пальчики, — еще двадцать, и мне остается сорок, ни процента я не уступлю.

— Надеюсь, ты понимаешь, что на улице такими картами не больно-то поторгуешь.

— Они стоят мег за штуку, — сообщает он. — И кое-кто готов платить.

Под «кое-кем» он, разумеется, подразумевал Организованную Преступность. Десять «зеленок» скинуть, и моих двадцати процентов набегает два мега. Не очень-то, чтобы прослыть богатеем, но вполне достаточно, чтоб завязать с общественной жизнью и, может, дать на лапу кое-каким крутым медикам из высших эшелонов, дабы обеспечили мне растительность на лице. Так что я счел предложение весьма разумным.

И мы взялись за дело. Пару часов он крутил-вертел, но имя бюрокрысы никак не хотел говорить, просто кормил меня информацией, полученной от того парня в Федеральном Кодировании. Но это не покатило — вот уж действительно дурость, снабжать меня второсортными байками, тем более что он добивался от меня стопроцентной гарантии. Однако вскоре он осознал свою неправоту и раскрыл карты. Да, эк его корежило, пока он выкладывал все начистоту, ведь своего-то ему упускать не хотелось. Стоит мне войти в курс, вдруг у меня в голове что-то сместится, и я решу заняться этим делом на собственных началах? Но поскольку другого способа добыть пароль у него не было, ему пришлось связаться со мной, а чтобы обтяпать все чин чином, я должен знать как можно больше. Гастролеру умишка не занимать, пусть даже все его извилины давно биодеградировали, поэтому он быстро осознал, что бывают времена, когда другого выбора, кроме как довериться ближнему, нет. Бывают в жизни минуты, когда тебе остается лишь надеяться, что подельщики сделают все как нужно без твоей постоянной опеки.

Он отвез меня на свою дешевую хату в старом кампусе у Гилфордского колледжа, расположенную как раз рядом с подземкой, а это, как говорится, то, что Бог наказал — если придется рвать когти, до Шарлотта, Винстона или Рэйли мы долетим вмиг. Жилище его было весьма скромным — никаких тебе мягких полов, одна кровать посредине, зато огроменная, так что не думаю, чтоб он очень страдал. Скорее всего, подумал я, он приобрел ее еще в старые, гастрольные деньки, после того как заполучил свое прозвище. Тогда он выгуливал целую когорту сучек с имечками типа Принцесса, Карлотта или Жанет, всегда готовых на «раз-два, ножки врозь». Я сразу увидел, что когда-то в карманах у него не переводились денежки, но это «когда-то» осталось далеко в прошлом. Всюду валялись кучи классной одежки, пошитой у портных, но все было порядком поношено и потрепано. С самых древних костюмов он посрывал все лампочки, однако следы от гирлянд диодов все еще были видны. Неандертальцы, получив такое барахло, запрыгнули бы на седьмое небо от счастья.

— Тщеславным можешь ты не быть, но экономным быть обязан, — замечаю я, поднимая рукав камзола, который когда-то сверкал, что твой самолет, заходящий на посадку.

— Очень удобные шмотки, жаль выкидывать, — отвечает он. Но голос срывается, и я понимаю, что он даже не пытается одурачить меня — или себя.

— Пусть это послужит тебе уроком, — нравоучительно вешаю я. — Вот что бывает, когда гастролер отказывается от гастролей.

— Гастроли были, есть и будут, — говорит он. — Но что касается меня, то когда дела шли отлично, я чувствовал себя препаршиво, а когда все из рук валилось, я кайф ловил. Может быть, гастролируя с высшим составом, ты можешь кичиться положением. Но у тебя обычная команда, и ты прекрасно знаешь, как с твоими девочками обращаются…

— Брось ты, у них в башке кнопка, ни фига они не чувствуют. Поэтому-то легавые вас и не трогают, когда ты тащишься по улицам со своим оркестром — вреда от тебя никому нет.

— Ага, только ты вот скажи, что хуже: когда девочке вставляют так, что она визжит во всю глотку, и старый козел мигом сворачивает свое достоинство в трубочку, или когда у девочки в череп, как в окошко, глазеть можно, когда этот мудак может пахать ее сколько душе угодно, а она ни хрена не почувствует? Эти тела меня окружали, и я знал, что когда-то мои подопечные были настоящими людьми.

— Можно быть закристаленным, — отвечаю я, — и оставаться человеком.

Он понял, что я принял это на свой счет.

— Эй, — возражает он, — ты мимо, у тебя с башкой все нормально.

— У них тоже, — говорю я.

— А, ну да, — хмыкает он. — Только девочка возвращается с очередного задания и давай рассказывать, что с ней вытворяли, и ты знаешь, она СМЕЕТСЯ, тогда-то твоя система счета и летит ко всем чертям.

Я окидываю взглядом его полинялое жилище.

— Дело твое, — соглашаюсь я.

— Я предпочел не мараться в этом дерьме, — говорит он. — Но это вовсе не значит, что я должен провести остаток дней в нищете.

— Поэтому и влез в эту авантюру. Чтоб вернуться к старым денькам мира и процветения.

— Процветение, — повторяет он с презрением. — Ну и словечки ты выбираешь! Иногда как выдашь!

— Все потому, что, в отличие от некоторых, я эти словечки знаю.

— На самом-то деле, ничего ты не знаешь, — ухмыляется он, — потому что чаще всего употребляешь их неправильно.

В ответ на что я выдал ему свою фирменную улыбку пай-мальчика.

— Я в курсе, — говорю я.

Только я не сообщаю ему, в чем соль шутки. Самое смешное здесь то, что почти никто даже НЕ ПОДОЗРЕВАЕТ, что я употребляю их неправильно. Этот Гастролер не дурак. Дурак не способен, руководствуясь одними угрызениями совести, отказаться от прибыльного дельца — это ненормально. Этим я хочу сказать, что в голове Гастролера присутствуют какие-то бродячие извилины, и мне начинает казаться, что неплохо было бы посмотреть, куда эти бродячие извилины в итоге приведут.

Как бы то ни было, мы приступили к работе. Имя моего подопечного оказалось Джесс X. Хант, и я неплохо с ним потрудился. Закристаленный Мальчик начал копать. У Гастролера имелось порядка двух страниц всяческой информации касательно этого субъекта — дата рождения, место рождения, пол при рождении (с тех пор не изменился), образование, послужной список. Но это было все равно, что рыться в контейнере пустых коробок. Я просто расхохотался, когда ознакомился с данными.

— У тебя связь с городской библиотекой есть? — спросил я его, и он ткнул в разъем на стене.

Я подключился к модему, визуальный сигнал вывел на портативный сони, а свою дорогую закристаленную головку использовал как передающее звено. Не каждый липун способен на такое, сами понимаете — управляя процессом мысленно и считывая должные сигналы через встроенный в левое ухо интерфейс, я выдавал наичистейшую картинку.

Одним словом, показал я Гастролеру, что такое копнуть по-настоящему. Заняло это десять минут. Я прошерстил всю Публичную библиотеку Гринсборо. Пароли каждого библиотекаря я давным-давно определил, поэтому проскочил тихо, как мышка, — служивые даже не заметили, что по каналам доступа кто-то шарится. Из Публичной библиотеки можно попасть в Центральное Бюро Северной Каролины, что в Рэйли, а там дело плевое — в вашем распоряжении любые федеральные данные по всей стране. Это означает, что к концу того зловещего дня мы располагали копиями всех документов, касающихся личной жизни Джесса X. Ханта, начиная со свидетельства о рождении и первого школьного табеля и заканчивая медкартой и докладами сотрудников службы безопасности, когда наш бюрокрыс впервые завязался с федеральными властями.

На Гастролера моя работа произвела должное впечатление, знающий человек попался.

— Раз ты можешь провернуть такое, — выдыхает он, — ты, наверное, без труда вытащишь и сведения о его личном коде.

— Но пуэдо, чувак, — говорю я как можно дружелюбнее. — Система федеральных властей — что замок. Личные файлы — это рыбки, шарящиеся во рве; правда, там и аллигаторы попадаются, но я отлично плаваю. А информация погорячее содержится в темнице. Проникнуть ты туда проникнешь, но вот выбраться… Ну а пароли — пароли вообще засунуты в самый зад царствующей королевы.

— Нет такой системы, в которую невозможно проникнуть, — цитирует он общеизвестную истину.

— Где ж ты это вычитал, в общественном туалете, на стенке кабинки? Если бы система паролей поддавалась взлому, джентльмены, которым ты планируешь скинуть эти карточки, уже сидели бы внутри и на нас пальцем показывали. Им бы не пришлось разбрасываться мегами, чтобы приобрести чистую «зеленку» у какого-то уличного бродяги навроде тебя.

Самое неприятное заключалось в том, что, перелопатив целые залежи информации о Джессе X. Ханте и обзаведясь уважением Гастролера, я не так уж далеко продвинулся в своих изысканиях. Да, я мог догадываться о кое-каких паролях, но на уровне догадок все и застопорилось. Я не мог даже поручиться, какой из вариантов наиболее близок к настоящему. Джесс оказался заурядной канцелярской крысой. Сравнительно хорошие отметки в школе, сравнительно хорошие показатели на работе и, скорее всего, такая же относительно качественная производительность при ночных забавах с женушкой — все строго по расписанию и графику.

— Неужели ты думаешь, что твоя девочка действительно добудет его пальчики? — с едким презрением интересуюсь я.

— Ты мою девочку не знаешь, — задирает нос он. — Если бы нам понадобилась его игрушка, она бы нам не только слепок добыла, но еще и снимки в фас-профиль приложила.

— А ты не знаешь этого парня, — отвечаю я. — Он, должно быть, самый непорочный тип во всем штате. Он, наверное, даже жену свою, и ту ни разу не обманул.

— Доверься мне, — говорит Гастролер. — Она снимет пальцы, а он и не узнает, что его отпечатки стали теперь достоянием общественности.

Я не поверил ему. Я чувствую людей, а Джесс X. не притворялся. Если только он не начал притворяться еще в пять лет, что, насколько я знаю, не встречается никогда. Он не станет кидаться на первую встречную-поперечную, от которой у него за ширинкой шевелится. Кроме всего этого, голова у него варит. Послужной список показывал, что, какая бы неожиданность ни произошла, Джесс всегда оказывался на подхвате. Такое впечатление, что нужным людям всегда было известно о его существовании. Одним словом, он был не из тех парней, чей мозг отказывается работать, стоит только джинсам слегка накалиться. Чем я и поделился с Гастролером.

— Да, ты действительно крут, — фыркает Гастролер. — Ты не можешь сообщить мне его пароль, зато абсолютно уверен, что он либо дурак, либо слабак.

— Ни то, ни другое, ни третье, — поправляю я. — В своих начинаниях он прям и непокобелим. Если какая-нибудь девчонка вдруг начнет тереться о него, он не станет обольщаться мечтаниями, что до нее дошли слухи, будто бы у него член как кронштейн. Нет, он сразу поймет, что ей от него что-то нужно, и не утихомирится, пока не узнает, что именно.

По роже Гастролера расползлась довольная ухмылка.

— Я заручился подмогой лучшего Парольщика во всей округе. Я уговорил восьмое чудо света, мальчишку по прозвищу Липун. Компьютерного взломщика, которого зовут Закристаленным мальчиком. Что, скажешь, я не получил его, а?

— Может быть, — пожимаю плечами я.

— Либо он со мной, либо на том свете, — говорит он, демонстрируя оскал, насчитывающий зубов больше, чем у какого-либо из приматов.

— Верно, я в деле, — отвечаю я. — Вот только не надейся, что пришить меня будет плевым делом.

Он всего лишь смеется:

— Я заполучил тебя, а ты действительно крут, так неужели ты думаешь, что я возьму в долю непрофессионалку?

— Ничего я не думаю, — ворчу я.

— Ну-ка, выдай мне пароль, и я хлопнусь на пол в восхищении.

— Хочешь побыстрее? Так сходи к нему и попроси, чтобы он сам тебе все сказал.

Гастролер не относится к людям, которые предпочитают скрывать свое бешенство.

— Да, я хочу побыстрее, — цедит он. — А если мне вдруг покажется, что ты свою часть договора не выполняешь, я тебе язык вырву. Через нос.

— О, вот это здорово, — радуюсь я. — Просто класс. Знаешь, мне всегда работается лучше, если клиент угрожает физической расправой. Ты действительно умеешь заставить меня прыгнуть через голову.

— Я не хочу, чтобы ты прыгал через голову, — парирует он, — Мне нужен всего-навсего пароль.

— Сначала мне надо встретиться с ним, — заявляю я.

Он нависает надо мной так, что легкие мои наполняются запахом его тела; я вообще очень чувствительный человек, и поверьте на слово, от него просто разит мужскими гормонами, дамочки от одного такого аромата залететь могут.

— Встретиться с ним? — рычит он. — А почему бы сразу не попросить его рассказать о своей работе?

— Я знаю все о его работе, — спокойно говорю я.

— Интересно, как это стеклянная голова, вроде тебя, встретится с мистером Федеральным Кодированием? — кипит он. — Хотя да, могу поспорить, тебя приглашают на те же самые вечеринки, что и парней вроде него.

— На вечеринки, где развлекаются ВЗРОСЛЫЕ, меня не приглашают, — поправляю я. — Но, с другой стороны, взрослые люди не больно-то обращают внимание на таких маленьких мальчиков, как я.

— Тебе в самом деле так необходимо встретиться с ним? — вздохнул он.

— Да нет. Если тебя устроят шансы пятьдесят на пятьдесят.

Вот тогда-то он и взорвался, просто рванул. Смахнул стакан со стола, тот вдребезги разлетелся о стену, затем перевернул стол, а я тем временем ломал голову, как бы убраться отсюда целым и невредимым. Но шоу устроено по моим заявкам, поэтому живым мне не уйти. Он хватает меня за шкварник и орет прямо в морду:

— Я слышать больше не хочу о всяких «пятьдесят на пятьдесят», «шестьдесят на сорок» и «трех из десяти». Ты понял меня, Липун, понял?

Я мигом превращаюсь в ангела, дружелюбие и симпатия так и прут из меня, потому что этот парень в два раза здоровей меня и в три раза тяжелей, и спорить мне с ним не с руки.

Поэтому я щебечу:

— Понимаешь, Гастролер, я ничего не могу с собой поделать, я постоянно подсчитываю шансы, ведь у меня мозг вертикальный, ты вспомни! Вот здесь у меня все забито электроникой и микрочипами. Одни люди потеют, что же касается меня, то я все время подсчитываю соотношение.

Тогда он стучит себя по башке:

— Моя голова тоже не бутерброд с сосиской, но ты знаешь, и я знаю, что, если ты выдашь мне точные данные, все равно это останется на уровне догадок. Ты видишь эту древесную крысу в первый раз в жизни, при чем здесь процент?!

— Ни при чем, зато я знаю СЕБЯ. Я понимаю, тебе не нравится, что я постоянно сыплю цифрами, но в моей отмороженной памяти записан каждый пароль, что я когда-либо выдавал, а значит, я способен подсчитать, когда с первого раза попадал в точку после встречи с человеком и когда угадывал пароль, ознакомившись всего лишь с его подноготной. Я тебе спокойно все это подсчитаю и выдам с точностью до третьего знака после запятой. Так вот, если я не встречусь с ним лично, а буду работать на основе полученных сведений, я даю сорок восемь целых и восемьсот тридцать восемь тысячных процента гарантии, что угадаю пароль с первого раза, и шестьдесят шесть целых и шестьсот шестьдесят семь тысячных процента, что сделаю это с трех раз.

Моя речь несколько остудила его пыл, чему, должен сказать, я немало порадовался, потому что он завязал швыряться стаканами, ворочать столы и плеваться мне в лицо. Он отпустил меня, сунул руки в карманы и прислонился к стенке.

— Что ж, Парольщик мне достался что надо, как ты думаешь? — изрекает он без малейшей тени улыбки на лице.

Он действительно ОТСТУПИЛ, вот только глаз не стал опускать, глаза его молча говорили, ты, мол, даже не пытайся изучать мое лицо, потому что тебя я вижу насквозь, у меня в зрачки темные линзы вживлены, чтобы не ослепнуть от твоего блеска, чтобы видеть тебя таким, какой ты есть. Лично я никогда ничего подобного не видел. Он глядел так, словно изучил меня от корки до корки. Никто и никогда не знал меня, и не думаю, что ему на самом деле удалось пробраться ко мне в потроха, но мне все равно не понравилось, как он меня взглядом мерил: так, будто был УВЕРЕН, что все видит и понимает, но дело-то в том, что я сам себя не знаю, и мысль, что он может знать меня лучше, чем я сам, несколько неприятно отозвалась в сознании — вот так вот и было, надеюсь, вы уследили за ходом моей мысли.

— Мне всего-то надо притвориться маленьким мальчиком, потерявшимся в огромном универмаге, — наконец собираюсь с силами я.

— А что, если обычно он не помогает маленьким потерявшимся мальчикам?

— Он что, спокойно пройдет мимо, когда я буду надрываться от рева?

— Не знаю. А вдруг так и будет? Что тогда? Думаешь, у тебя получится встретиться с ним еще раз?

— Хорошо, будем считать, что потеряшка в универмаге не катит. Но я могу грохнуться с велосипеда на его лужайке. Могу попробовать всучить ему кабельные журналы.

Однако Гастролер точно угадывал мои мысли:

— Стоит тебе заикнуться о журналах, он хлопнет дверью прямо перед твоим носом, если вообще ее откроет. А что касается велосипеда и лужайки, то здесь твой стеклянный умишко, видимо, совсем съехал, раз выдал такую идею. Моя подружка работает сейчас на него, и знаешь, как ей это удалось? Задача не так проста, как ты думаешь, потому что этого типа вокруг пальца не обведешь — моей девчонке пришлось устроить целую истерику, мол, с парнем своим она порвала, Джесс X. Хант один из всех людей на свете носит жилетку, в которую она хочет поплакаться, и вообще, его жена такая счастливая, у нее такой замечательный супруг и так далее, и все в таком роде. Этому он еще поверил. Но когда у него на лужайке вдруг грохнется малец, он начнет задумываться: что-то странное вокруг него творится, — или ты считаешь, что будет иначе? Он параноик, в этом я уверен на все сто, потому что к федеральной верхушке ты и близко не подберешься, если не научишься смотреть по сторонам и расправляться с врагами прежде, чем ОНИ поймут, что им следует позаботиться о тебе. Если хоть на секундочку он заподозрит, что кто-то его пасет, как ты думаешь, что он сделает первым делом?

К этому времени я уже понял, куда клонит Гастролер, и он был абсолютно прав, поэтому я отдал ему должное — позволил и дальше распускать хвост и кичиться победой.

— Ты прав, — киваю я, — он поменяет все пароли, сменит привычки и начнет шарахаться от каждой тени.

— И от моей славной задумки камня на камне не останется. Чистых «зеленок» нам как своих ушей не видать.

Тогда-то я и врубился, почему этот уличный мальчишка, эта бывшая сошка — почему именно он может справиться с делом. В отличие от меня, он не обладал вертикальным мышлением, у него не было никаких бзиков, как у нашего чиновника, и из свитера у него ничего не выпирало, поэтому на роль девочки он тоже не годился; зато у него были глаза на локтях и уши на коленках — этим я хочу сказать, что он подмечал все, что только можно было подметить, а после этого подмечал все остальное — то, что даже подметить было нельзя.

В общем, пока мы ждали, когда же наша девочка наконец очутится в объятиях страждущего Джесса и снимет с него отпечатки, и пока мы разрабатывали простой и незатейливый предлог для встречи с ним, я успел познакомиться с Гастролером поближе. Нет, не то чтобы он настаивал на встречах, просто каждое утро получалось так, что я от делать нечего садился на автобус и вдруг натыкался на него, или, к примеру, только Гастролер заваливался в «Боджангл», чтобы обожраться жареной курицей и нажить язву желудка, и сразу я — «как назло» — подворачивался под руку, заходил якобы пообедать. Я, разумеется, вел себя очень осторожно — познакомившись раз с хваткой Гастролера, я не очень-то жаждал пытать судьбу сызнова, но если он и пытался меня запугать, то ни хрена у него не получилось.

Даже спустя несколько дней, когда призраки промерзшей, пустынной улицы уже окружили нас, он и то меня не тронул. Даже после того, как Толстозад в лицо ему заявил: «А ты, похоже, с девочками своими крепко завязал? Теперь перешел на маленьких мальчиков? Начал пасти маленьких зверушек, да? Так, может, нам тебя Дрессировщиком лучше назвать, а? Или ты его держишь так, для личного пользования?» Я всегда говорил, что в один прекрасный день кто-нибудь основательно займется Толстозадом — то есть сдерет с него шкуру и использует ее для кровли крыши, но Гастролер всего лишь отмахнулся и пошел прочь. Продемонстрировав Толстозаду средние пальцы, я устремился следом. Большинство сразу посылает меня куда подальше, когда начинаются наезды насчет «дружеских отношений с маленькими мальчиками», но Гас, он, конечно, и словом не обмолвился, друзья мы или нет, но и не прокатил меня. В общем, меня не кинули в Бермуды, плавать в ихнем треугольнике с задницей, натянутой на уши, — этим я хочу сказать, что он не стыдился пройтись со мной по улице; вы бы, конечно, предпочли всему этому шестиминутный оргазм, но для меня это было словно дуновение свежего ветерка в жарком августе, ведь я Гастролера об этом не просил, да и не верил, что наша дружба пребудет в веках, но пока она пребывала, и душу мою это грело.

Чтобы познакомиться с личной жизнью Джесса X., мне пришлось превзойти самого себя, я выдал лучшее, на что только был способен. Даже немножко возгордился, хотя как я не придумал ничего подобного раньше, до сих пор не понимаю; правда, раньше рядом со мной не было Гастролера, который, стоило мне предложить что-нибудь новенькое, твердил как попугай: «Дурацкая идея, дурацкая идея». К тому времени, когда я наконец изобрел нечто такое, о чем он не отозвался как о «дурацкой идее», моя прозрачная крыша чуть окончательно не поехала. Я хочу сказать, к тому моменту я весь светился, что твоя стоваттная лампочка.

Перво-наперво мы разузнали, кто сидит с детьми Джесса X. и миссис Джесс, когда те отправляются за город (выезжая на природу, Примерные Граждане Гринсборо ведут себя как один — некоторое время прогуливаются по какому-нибудь загородному лужку, ломая головы, чем бы заняться, затем по очереди мочатся в общественном туалете, после чего удовлетворенные возвращаются назад). Присматривать за отпрысками Джессов обычно подходили две девчонки, которые за некую мзду честно игнорировали младенцев, пока родители развлекались. Однако когда эти милочки были заняты — это означает, что они отправлялись на свиданку с каким-нибудь жеребцом с постоянно расстегнутой ширинкой и трахались в обмен на гамбургер и дешевую киношку, — Хант обращался за помощью к Домашней Неотложке Мамочки Хаббард. Приняв личину четырнадцатилетнего подростка, поражающего своей ничтожностью и специализирующегося на северо-западной части города и округа, я очень миленько вписался в эту достопочтенную организацию. Весь процесс занял ровно неделю, но Гас никуда не спешил. «Лучше дольше, но лучше, — проповедовал он. — Если мы поспешим, кто-нибудь может заметить проскакавших мимо типов и посмотрит нам вслед, а стоит кому-нибудь посмотреть нам вслед — все, мы пропали». Типично горизонтальное мышление было у этого парня.

Вот, наконец, снова наступил тот благословенный вечер, когда Ханты решили развлекнуться. Как назло, обе приходящие красотки имели в тот вечер грандиозный трах (мы потратили уйму времени, уговаривая двух кобелино посвятить себя этим шлюшкам). Сие печальное известие постигло мистера и миссис Джесс в самую последнюю секунду, поэтому у них просто не было выбора, кроме как обратиться за помощью к Мамочке Хаббард, и надо же как им повезло, всего лишь полчаса назад в агентстве объявился милашечка Стиви Квин — муа собственной персоной — и признался, что не прочь потешиться с чьим-нибудь младенцем. Айн плюс айн получается цвай, поэтому спустя считанные минуты шофер Мамочки Хаббард выкинул меня у дверей дома Джесса Ханта, где я имел удовольствие лицезреть не только мистера Чинушу лично, но также удостоился чести быть поглаженным по головке самой миссис Чинушиарией. Счастливые родители удалились, а я принялся нянчить высокорожденных инфантов, в чье число входили психопат Чинуша-младший и постоянно плюющаяся Чинушеску — соответственно, пятилеток и трехлетка, плюс Микрочинуш, годовалый тип (пока что вообще не человек, хотя, насколько я разбираюсь в характерах, ему и не грозит прожить достаточно долго, чтобы стать таковым), который, пока я его перепеленал, залил мне всю физию теплой уриной. Словом, тем вечером все домашние замечательно провели время.

В результате героических усилий с моей стороны эти маленькие твари очутились на своих ковриках несколько раньше обычного. Я же, будучи истинным «бэбиситтером», отправился на охрану дома от возможных взломщиков и грабителей — кому какое дело, что случайно я то и дело натыкался на всяческую полезную информацию о бюрокрысе, чей заветный пароль пытался выведать. Первое, что я заметил, — это то, что на каждый из ящиков наклеен маленький волосок. В общем, если бы мне вздумалось что-нибудь позаимствовать из дома, хозяин мигом прознал бы о незаконных действиях относительно своего письменного стола. Также я узнал, что у него и жены интимные принадлежности в ванной хранятся по отдельности, даже зубной пасты, хоть та и была одинаковой, было по тюбику на персону. Забота о «предохранительных» мерах была возложена на мужские плечи. («Причем относится он к своей обязанности спустя рукава», — прокомментировал про себя я, уже успев познакомиться с многочисленным потомством.) Никакими смазочными материалами и доставляющими усладу штучками он не пользовался. В шкафчике лежали всего лишь несколько обыкновенных, выпускаемых правительством — а следовательно, железобетонных — резиновых «напальчечников», из чего мой злорадный умишко заключил, что в постели у Джесса не больше развлечений, чем у меня самого.

Таким образом, я набрал достаточное количество радующей информации, самой тривиальной, но жизненно необходимой. Я никогда не могу предсказать, какие нити из тех, что я ухвачу, соединятся в будущем с люменами моего светлейшего мозга. Но до этого мне ни разу не выпадала возможность беспрепятственно побродить по дому человека, чей пароль мне предстояло определить. Я проглядел записки, которые дети приносили домой из садика, просмотрел журналы, выписываемые семейством, и с каждым полученным байтом информации я все больше убеждался, что Джесс X. Хант и семья — вещи несовместимые. Он, как водомерка, бегал по поверхности водоема жизни, стараясь не замочить лапки. Он умрет, и если о труп никто не споткнется, то смерть его заметят лишь много недель спустя. Это не потому, что на всех ему было ровным счетом наплевать, наоборот, это потому, что вел он себя самым, самым наиосторожнейшим образом. Он изучал все и вся, вот только смотрел не с того конца микроскопа, поэтому «все и вся» становилось мелким, незначительным и далеким. К концу того вечера я превратился в грустного маленького мальчика и на прощанье посоветовал Микрочинушу почаще справлять нужду в физиономии близлежащих лиц мужского пола, потому что только так можно пронять его папочку.

«А что, если он предложит отвезти тебя домой?» — спросил меня Гастролер, на что я ответил: «Ага, сейчас, где ты видел подобную благотворительность?», но Гастролер настоял на своем и обеспечил мне плацдарм для посадки, и будьте уверены, в конце концов Гастролер праздновал победу, а я круто облажался. Тот вечер закончился для меня поездкой в бюрократской тачке, в настоящем «пикапе», собранном на одной из кишащих крысами американских автостанций; эта сволочь доставила меня прямо к дому — с которого на время операции была снята табличка «Продается». У дверей нас встретила взбешенная Мама Лошадь и прямо с порога обложила мистера Ханта, мол, тот задержал меня допоздна. Затем, когда дверь захлопнулась, Мама Лошадь издала свое фирменное «хи-хи», а из задней комнаты выплыл Гас собственной персоной. «Ну вот, Мама Лошадь, — изрек он, — теперь ты должна мне ровно одной услугой меньше». — «Э, нет, мой милый мальчик, — возразила она, — это ты мне должен ровно одной услугой больше». И верите — не верите, они нежно обнялись и впились друг в друга, что твои влюбленные. Сначала я даже глазам не поверил, вы когда-нибудь видели, чтобы хоть кто-нибудь так целовался с Мамой Лошадью? Да, от этого Гастролера можно ожидать любых сюрпризов.

— Ты добыл то, что нужно? — отлепившись от Мамаши, поворачивается он ко мне.

— У меня в голове пароли кишмя кишат, — признаюсь я, — к завтрашнему дню будет тебе заветное словечко.

— Ты запомни его, только мне не говори, — вдруг выдает Гастролер. — Я знать его не хочу, пока мы пальцы не добудем.

А до этого волшебного момента оставались считанные часы, потому что на следующий день та девочка — имени которой я так и не узнал, а лица так и не увидел — испытала на мистере Чинуше свои чары. Как Гастролер и сказал, красотка в кружавчиках для такой работы не покатила бы. Наша подруга одевалась как можно неряшливее и всячески притворялась, будто слыхом не слыхивала, что такое светские манеры, — она представлялась миленькой канцелярской девочкой, переживающей в жизни самые черные дни, потому что недавно бедная крошка, в связи с преждевременными родами, перенесла кесарево сечение, или, по крайней мере, так она заливала мистеру Чинуше; в общем, теперь она лишилась великого женского дара родов, а на самом-то деле никто никогда не относился к ней как к женщине, но он был так добр, так добр к ней, столько недель он был так добр к ней. Гастролер мне потом рассказал, что после этого признания наш Джесси запер дверь кабинета, обнял секретутку и поцеловал, чтобы несчастная девочка наконец почувствовала себя женщиной, но стоило его пальцам прижаться к электрифицированному пластиковому микрослою на ее прекрасной обнаженной спине и грудях, как она тут же разрыдалась и, невинно всхлипывая, информировала клиента, что он не должен ради нее идти на измену жене, что он уже вручил ей самый ценный дар на свете, то есть проявил доброту и понимание, и сейчас она чувствует себя куда лучше, зная, что, даже когда ее женская часть выжжена изнутри, такой мужчина, как он, способен прикоснуться к ней — одним словом, теперь она обрела силы и уверенность для дальнейшей жизни. Очень убедительно сыграно, отпечатки мы получили с пылу с жару, и в голове у подопытного не промелькнуло ни одной тревожной мысли на тему смены паролей.

Микрослой четко снял отпечатки под несколькими углами, но Гас отобрал данные только по одному пальцу и той же ночью переслал нашему человеку в Бюро. Прямо в точку. Но я, признаюсь, смотрел на это несколько скептически, потому что по прозрачным каналам моего мозга уже носились шустрые байты сомнений.

— Всего один-единственный палец? — уточнил я.

— Нам на все про все дана только одна попытка, — ответил Гастролер. — Либо пан, либо пропал.

— Но если он вдруг ошибется, то бишь если мой первый пароль окажется неправильным, неужели при повторном запуске данных он не может использовать, допустим, средний палец?

— Мой вертикальный мыслитель, неужели ты считаешь, что такая бюрокрыса, как Джесс X. Хант, способна ошибиться?

На этот риторический вопрос мне пришлось ответить, что нет, конечно, я так не считаю, однако дурные предчувствия не покидали меня, и все они почему-то были связаны с мыслью о крайней необходимости второго отпечатка, но мой мозг вертикален, а не горизонтален, что означает, настоящее мне доступно на всех уровнях восприятия, но будущее, будущее не моя среда, увольте — ке сера, сера.

После рассказа Гаса я попытался представить себе реакцию мистера Чинуши на ту девичью плоть, до которой он дотронулся. Если бы он пощупал ее не только снаружи, но и изнутри, думаю, тогда бы пароль точно сменился, но, когда она заявила, что не хочет колебать великую, непокобелимую добродетель, это только уверило его в собственной непогрешимости и обычности, поэтому заветное слово ничуть не изменилось,

— ИнвиктусХYZрур, — цитирую я Гастролеру, ибо таковым был настоящий пароль, я мог голову положить, что это так, подобной уверенности в собственной правоте я не испытывал ни разу.

— Вот черт, откуда ты его вытащил? — изумляется Гас.

— Если б я знал, Гас, то вообще никогда не ошибался бы, — хмыкаю я. — Понятия не имею, в какой части головы он рождается — то ли там, где липа, то ли в чипах. Вся информация закладывается в мозг, там тщательно перемешивается, а затем на поверхность выплывают пароли, складывающиеся в одно целое.

— Да, но, если ты не придумываешь, что этот пароль означает?

— «Инвиктус» — старая поэма, вставленная в рамку и засунутая в ящик письменного стола мистера Джесса, ему подарила ее любимая мамочка, когда он только-только вступил на путь Чинуш. XYZ — так он представляет себе случайный набор букв, а рур — инициалы единственного американского президента, которым он восхищается. Я не знаю, почему он выбрал именно это сочетание. Шесть недель назад он использовал другой пароль, который включал в себя целую кучу цифр, а еще через шесть недель он снова поменяет кодовое слово, но в данный момент…

— Шестьдесят процентов гарантии? — интересуется Гас.

— На этот раз никаких процентов, — мотаю головой я. — Раньше мне никогда не доводилось бывать в ванной комнате подопытного. Никогда прежде я не был настолько уверен в себе.

Теперь, обзаведясь еще и паролем, наш внутренний агент каждый день, следуя на работу, прихватывал с собой волшебный пальчик, изыскивая возможность остаться в кабинете мистера Чинуши один на один с компьютером. Он уже подготовил все предварительные файлы, которые требует каждый запрос на получение зеленой карточки, и схоронил их среди рабочей информации. Теперь ему оставалось проникнуть в кабинет, расписаться за мистера Чинушу, а затем, если система скушает имя, пароль и палец, вызвать файлы, заверить их, после чего благополучно сгинуть — делов ровно на минуту. Но эту минуту надо было еще улучить.

И в один замечательный, прекрасный денек он ее улучил. Мистер Чинуша удалился на одно из многочисленных собраний, а у его секретарши на день раньше открылись шлюзы, и тогда внутрь проник наш агент, воспользовавшись как предлогом абсолютно законной запиской, которую непременно надо было оставить Ханту. Он мигом уселся за терминал, напечатал имя, ввел пароль, приложил псевдопалец, и машинка мигом раскинула прелестные ножки и позволила ему войти. Файлы были в обработке всего сорок секунд, после чего человек приложился пальцем к каждой «зеленке» по очереди, расписался и свалил от греха подальше. Все прокатилось словно по льду, воздух цвел и пахнул, как весной, теперь нам оставалось лишь сидеть и ждать, когда по почте доставят полный комплект зеленых карт.

— Кому ты собираешься их сбагрить? — интересуюсь я.

— Я носа никуда не суну, пока не подержу в руках чистенькие «зеленки», — отвечает он.

Все потому, что Гастролер очень и очень осторожен. И то, что произошло, случилось вовсе не по его вине.

Каждый день мы обходили те места, куда должны были прийти драгоценные конверты, и это несмотря на то, что мы прекрасно знали: товар будет доставлен не раньше чем через неделю — правительственная машина ворочается крайне медленно, не могу сказать, к добру это или нет. Каждый день мы связывались с нашим агентом, чье имя и фотографию я предоставляю в ваше распоряжение, вот только поможет ли это, ведь и имя, и внешность наверняка уже изменены. Каждый раз он повторял нам, что все идет, как прежде, ничего не изменилось, и говорил он чистую правду, ибо федеральные власти всегда проникнуты этакой мрачной торжественностью, по ним с наскоку не определишь, когда дела идут не так. Даже сам мистер Хант не знал, что что-то прогнило в его маленьком королевстве.

Что касается меня, то непонятно почему по утрам я шарахался от каждого шороха, а по ночам меня мучила бессонница.

— Слушай, такое впечатление, что тебе срочно требуется в туалет, — обращается ко мне как-то Гастролер.

Вот именно, такое впечатление. Что-то не так, твержу я себе, случилось что-то очень плохое, что и где, я сам не знаю, но чувствую, поэтому ничего не отвечаю — иначе навру самому себе, — а начинаю изобретать причину для своих страхов.

— Еще бы, перспективы какие! — восклицаю я. — Я стану двадцатипроцентным богатеем.

— Ты станешь просто богатым человеком, — отмечает он, — вовсе не двадцатипроцентным.

— И ты тоже станешь богатым, но только вдвойне.

В ответ он всего лишь широко лыбится, корча сильную, знающую цену слову личность.

— Но почему бы тебе не продать девять штук, — продолжаю я, — и не оставить одну себе? У тебя будет куча денег и в придачу «зеленка», по которой ты можешь лететь, куда вздумается.

Но он только хохочет и говорит:

— Малыш-глупыш, мой милый, дорогой, любимый, дубоголовый, перенедоразвитый дружок. Стоит только такой швали, как я, предъявить копу «зеленку», как тот немедленно побежит к властям, потому что точно будет знать: здесь что-то неладно. Таким, как я, «зеленки» не раздают.

— Но ты же будешь одеваться соответствующе, — пожимаю плечами я, — и вряд ли станешь посещать дешевые притоны.

— Я обычная, низкородная шваль, — объясняет он, — и как бы я ни оделся, все равно оденусь так, как обычно одевается шваль. И в каком бы классном отеле ни остановился, он мгновенно превратится в разгульный бордель, пока я из него не выеду.

— Швальство, — возражаю я, — это не наследственное. Гены и гонады здесь ни при чем. Если бы твой папочка был Крок, а мамочка — Якокка, вряд ли ты вырос бы швалью.

— Черта с два, — машет рукой он. — И тогда бы я вырос швалью, только швалью высокородной, в струю мамочке и папочке. Кому, ты думаешь, достанутся эти зеленые карты? Запомни, на улицах девственницами не торгуют.

Я замолк, но про себя подумал, что все-таки он не прав, уверен в этом и по сей день. Если за неделю кто-нибудь и способен превратиться из грязи в князи, так это Гастролер. Он мог принять любое обличье, ему все было подвластно, и это правда. Во всяком случае, почти все. Если бы ему действительно было подвластно ВСЕ, у этой истории был бы совсем другой конец. Но это не его вина. С таким же успехом вы можете выставить претензии свиньям, почему, мол, они не летают. Ведь это МОЙ мозг был вертикальным, а не его. Мне не следовало поворачиваться спиной к дурным предчувствиям, тогда бы мы не упустили эти зеленые карточки.

Как сейчас помню, я держал их собственными руками, там, в его комнатушке. Он веером разбросал их по кровати, все десять, а я собрал и любовался ими. Отмечая победу, он распрыгался до самого потолка, пару раз даже въехал в него башкой, да так, что доски ходуном заходили, а из щелей посыпался всякий мусор.

— Я светанул одну из них, одну-единственную, — орет он. — И знаешь, что он сказал? Миллион как с куста, вот что он сказал, ну а я ему — как насчет еще девяти таких же? Тогда он рассмеялся и говорит, чек, мол, заполни сам.

— Нам надо опробовать их, — беспокоюсь я.

— Мы не можем, — мотает головой он. — Только использовав, их можно проверить, а если ты воспользуешься карточкой, твои пальцы и лицо впечатаются в память на веки вечные, и никому мы ее уже не продадим.

— Тогда продай сначала одну. Хоть убедимся, что она чистая.

— Никакой розницы, только опт, — перебивает он. — Если я продам всего одну, они могут подумать, что, удерживая остальные, я набиваю цену, тогда со мной может произойти какой-нибудь несчастный случай, и я вообще лишусь своих малюток. Сегодня вечером я скину все десять и никогда в жизни на милю к зеленой карточке не подойду.

Вечером он отправляется на свиданку с этими милыми джентльменами из структуры, более известной как Органическая Преступность, а я лежу на его кровати, и мне снятся страшные сны. Никогда я так не боялся, как тем вечером. Потому что точно знал: произошло нечто непоправимое, ужасное, хотя по-прежнему не мог сказать, что именно, и никак не понимал, где ж мы облажались. Я все убеждал себя, ты, мол, просто паникуешь, тебе никогда и ни в чем не везло, вот ты и не веришь, что когда-нибудь станешь богатым и будешь как сыр в масле кататься. Я столько раз повторил себе это, что почти поверил, что поверил в это, но на самом-то деле ни капельки я не поверил, ни грамма, поэтому меня снова бросило в дрожь, и я разрыдался — тело у меня девятилетнего мальчишки, а в таком возрасте слезным железам только дай волю, никаких паролей не требуется. В общем, возвращается он поздно ночью и, видимо, думает, что я сплю, поэтому на цыпочках проскальзывает в комнату, стараясь не шуметь, но я-то слышу, что Гас разве что не пляшет от радости. Я сразу понимаю, что деньги он благополучно довез до банка, поэтому, стоит ему наклониться, чтобы проверить, действительно ли я сплю, я открываю глаза и говорю:

— Слушай, совсем забыл спросить, мне здесь деньжата понадобились, сотню тысяч не одолжишь?

Он хлопает меня по плечу, ржет, как дикий конь, танцует, орет что-то дурным голосом, а я, в свою очередь, пытаюсь подстроиться под него, честно пытаюсь, ведь я понимаю, что должен в небесах витать от счастья. В конце концов он успокаивается и говорит:

— Ты не веришь, я же вижу. Ты просто не можешь поверить.

Тогда у меня из глаз бурным потоком льются слезы, а он обнимает меня — точь-в-точь папочка из семейной мелодрамки — и, ероша мне волосы, приговаривает:

— Теперь точно женюсь, с кем угодно спорь, может, даже на самой Маме Лошади. Мы тебя усыновим и миленькой семейкой поселимся в Саммерфилде, по выходным будем подстригать настоящие лужайки.

— Да вы мне чуть ли не в дети годитесь, что ты, что Мама Лошадь, — пытаюсь возражать я, а он заливается себе. Ржет и обнимает меня, пока я не делаю вид, будто мне полегчало. Сегодня ты домой не поедешь, заявляет тогда он, но мне надо ехать домой, ведь я знаю: чуть что — снова пущу слезу, со страха или от чего еще, а мне хочется, чтобы он продолжал думать, будто исцелил меня целиком и полностью.

— Да нет, покорно благодарю, — отвечаю, а он снова ржет.

— Оставайся, Липун, и рыдай себе, сколько влезет, только домой сегодня не езди. Мне что-то не хочется в такую счастливую ночь оставаться одному, думаю, и ты не в восторге от подобной перспективы.

Поэтому я спал рядом с ним, на его кровати, словно брат, а он пинал меня, щипал, подначивал и рассказывал всякие грязные истории про своих шлюх — эта ночь была лучшей в моей жизни, я провел ее рядом с настоящим другом. Я понимаю, вы мне не верите, знаю, что за грязные мыслишки копошатся у вас в головах, только можете хихикать себе в ладошку, но ни одна дырка той ночью не пострадала, потому что ничего подобного нам друг от друга не надо было, просто Гастролер был счастлив и не хотел, чтобы я грустил.

Наконец он заснул, а я лежал и думал. Мне вдруг страшно захотелось узнать, кому же он продал эти карточки, чтобы позвонить и предупредить: «Ни в коем случае не используйте „зеленки“, потому что за ними хвост. Я не знаю, каким образом, не знаю, с чего вдруг, но власти вышли на это дело, в этом я уверен на все сто, так что, если вы воспользуетесь карточками, все, кранты, вы засветились». Но даже если бы я знал номер, даже если бы позвонил, неужели мне поверили бы? Они ведь тоже люди умные. Переговоры заняли бы целую неделю, а все почему? Потому что они сунули своей «шестерке» карточку и выпустили в свет, чтобы проверить, не кружат ли вокруг посторонние. Все оказалось чисто, как говорится, чистее не бывает. И только после этого они скинули карточки семерым внушительным боссам, а оставшиеся две «зеленки» припасли на черный день. Даже Органистская Преступность, Всевидящее Око, избавлялась от карточек точно так же, как мы.

Мне почему-то кажется, что в уме Гастролера тоже шли кое-какие вертикальные процессы. Голову даю на отсечение, он тоже чувствовал: что-то здесь не то. Поэтому и продолжал контакты со своим внутренним агентом, ведь, как и мне, ему не верилось, что никто ничего не заметил. Поэтому из своей доли он ни цента не потратил. Мы сидели в его домишке и жрали прежнюю дрянь, деньги на которую он добывал, пошустрив за день. Я также подрабатывал, стирая кое-какие записи, и каждый раз, принимаясь за еду, он то и дело повторял: «Да уж, еда у богатых — дай Боже!» А может быть, вовсе и не был Гас вертикальным, может быть, он думал, вдруг я прав, думая, что где-то мы ошиблись. Одним словом, что бы он себе ни думал, дела шли все хуже и хуже, пока однажды утром, отправившись на стрелку с агентом, мы не обнаружили, что наш человек уже смотал удочки.

Исчез, как не было. Смылся-растворился. Квартира его сдавалась, мебель вся до щепочки была вывезена. Звонок в Кодирование, и нам сообщили, что он ушел в отпуск — читай, его взяли, и вовсе он не переехал на новое место жительства, приобретенное на неизвестно откуда взявшееся целое состояние. Мы столбами стояли посреди пустой квартиры, в замызганной опустелой хате, которая была в десятки раз лучше той лачуги, где ютились мы, и вот тогда Гас поворачивается ко мне и тихонько так говорит:

— Что случилось? Где я промахнулся? Я-то думал, я как этот Хант, думал, ошибки быть не может, во всяком случае, не здесь и не сейчас.

И тогда до меня наконец дошло. Именно в ту самую секунду, а не неделей раньше, когда все можно было переиграть. В той квартире я понял, что произошло, понял, что сотворил Хант. За всю свою жизнь Джесс Хант не допустил ни ЕДИНОГО промаха. Он был самым настоящим параноиком, ведь он наклеил волоски на каждый из ящиков стола, чтобы приходящий нянь что-нибудь случаем не спер. Не было такого, чтобы он СЛУЧАЙНО ввел неправильный пароль, всякий раз он делал это НАМЕРЕННО.

— Он перестраховался, — сообщаю я Гасу. — Он настолько осторожен и осмотрителен, что сначала нарочно вводит неправильный пароль и только потом скармливает машине правильное слово, прикладывая второй палец.

— Ну и что с того? Один раз он вошел в систему с первой попытки!

Это он заявляет потому, что не настолько близко знаком с компьютерами, как я. Я же знаю их как облупленных, ведь моя голова хоть и наполовину, но тоже забита всякой проводкой.

— Система следует заложенному образцу, вот что. Джесс X. настолько точен, что ни разу не допускал ошибки, поэтому, стоило нам угодить в сеть с первой попытки, как врубился сигнал тревоги. Это я виноват, Гас. Я же знал, что это сумасшедший параноик, я знал, что что-то случилось, но только сейчас понял, в чем дело. Я должен был догадаться, когда считывал пароль, я должен был догадаться, ты прости, зря ты связался со мной, прости меня, послушайся ты совета, когда я предупреждал тебя, все было бы иначе, я должен был догадаться, прости, прости.

Я действительно не хотел, я не желал Гасу никакого зла. Что я натворил! Мне надо было всего лишь чуть-чуть пошевелить мозгами, ведь все это лежало на самой поверхности моей треклятой стеклянной башки, но нет, я задумался об этом только тогда, когда было уже слишком поздно. Хотя, может быть, я и не хотел думать об этом, может быть, я и в самом деле внушил себе, что ошибаюсь, в общем, как бы то ни было, время вспять не повернуть, я сделал то, что сделал, а значит, не быть мне Римским Папой, восседающим на троне, — этим я хочу сказать, что самого себя не перехитришь.

Гас сразу отзвонился джентльгубам из Остракизованной Преступности, чтобы предупредить, но прежде я успел подключиться к наисвежайшим библиотечным новостям, прошелестел их и понял, что поздно, дело сделано, ибо все семеро боссов, и главный мастер-костоломастер в том числе, уже увидели небо в клеточку и друзей в полосочку. Обвинение — подделка карточек.

Естественно, на другом конце телефона финтить не стали, а высказались напрямоту.

— Нам конец, — бледнеет Гастролер.

— Подождем немного, может, остынут? — предлагаю я.

— Такие никогда не остынут, — цедит он. — Черта с два, они никогда не простят нам этого, даже узнав всю правду. Ты только полюбуйся, что за имена стоят на карточках, похоже, они были розданы самым крупным парням по всей стране, шишкам, которые легко покупают президентов маленьких государств, сдирают откупные с таких восьминогов, как «Шелл» и «Ай-Ти-Ти», а убив кого-нибудь, что случается чуть ли не каждый день, уходят чистенькими. Но сейчас они сидят за решеткой, главари всей организации, поэтому вряд ли их растрогают наши оправдания. Ихнему самолюбию был нанесен внушительный удар, и единственный способ высвободить накопившуюся злость — это отыграться на ком-либо еще. То есть на нас. И они отыграются, надежно отыграются, долго-долго будут отыгрываться.

Никогда не видел Гаса настолько сдрейфившим. Поэтому-то мы и заявились к властям, пришли, так сказать, с повинной. Стучать мы не собирались, нам всего-то нужен был план защиты свидетелей, это было единственной нашей надеждой. Мы сказали, что подпишемся под чем угодно и отсидим положенное, лишь бы они изменили нашу внешность и поместили куда-нибудь в тихое местечко, где мы могли бы честно отработать вину перед обществом и, сами понимаете, выйти на свободу целыми и невредимыми. Вот и все, что нам было нужно.

Но федералы, они расхохотались нам прямо в лицо. Они, видите ли, уже зацапали нашего человека и пообещали ему полную непричастность, если он подпишется под протоколом.

— Не нужны вы нам, — заливаются они, — и плевать нам, сядете вы или нет. Мы выловили рыбку покрупнее.

— Если вы отпустите нас, — говорит тогда Гас, — все подумают, что мы их специально вломили.

— Ой, не смеши, — щебечут власти. — Чтобы мы работали с такими уличными поцами, как вы? Мы еще не настолько опустились.

— Эти карточки они приобрели у нас, — настаивает Гас. — Если уж они сочли нас достойными внимания, то уж всяко мы достойны внимания каких-то легавых.

— Ушам своим не верю, — поворачивается один из копов к своему двойнику, тоже копу, только рангом пониже. — Эта шпана умоляет нас посадить их за решетку. Так вот, шутники, слушайте сюды, а что, если мы не хотим, чтобы деньги налогоплательщиков шли на обеспечение такой рвани, как вы? Кроме того, что мы можем сделать? Ну, навесим срок, вот и все, зато там, на улицах, эти ребята вам не только срок навесят, да еще и от себя прибавят, и это не будет стоить нам ни цента.

Что нам оставалось делать? Гастролер аж покачнулся, словно залпом всосал шесть пинт лучшего виски — так он побелел. А когда мы побрели по коридорам прочь, он и говорит:

— Вот так, добро пожаловать, леди Смерть.

А я в ответ ему:

— Брось, Гас, ты говоришь так, точно тебе уже засунули в пасть ствол и начинают потихоньку выколупывать глаза. Легкие наши работают, ноги у нас есть, давай же УБИРАТЬСЯ отсюда.

— Убираться! — восклицает он. — И куда ты уберешься из Гринсборо, голова компьютерная, в леса пойдешь?

— А хотя бы и в леса, — пожимаю плечами я. — Я могу считать всю необходимую информацию на предмет «как выжить в лесах». Вокруг уйма незанятой земли. А как ты думаешь, откуда еще берется марихуана?

— Я городской, — говорит он. — Я вырос в городе. — К этому моменту мы уже вышли из здания. Гас, остановившись на ступеньках лестницы, озирал окрестности. — В городе у меня хоть какой-то шанс да есть, я город знаю, как свои пять пальцев.

— Может, живи ты в Нью-Йорке или Далласе, ты бы и сумел схорониться, — убеждаю я, — но Гринсборо слишком мал, здесь даже полумиллиона жителей не наберется, здесь не спрячешься.

— М-да, ты прав, — наконец соглашается он и по-прежнему оглядывается по сторонам. — Только теперь это не твое дело, Липун. Ты здесь ни при чем, виноват я один.

— Виноват я, и никто другой, — заявляю я, — и я не брошу тебя. Я им все выложу.

— Думаешь, они станут тебя слушать? — удивляется он.

— Пускай меня обширяют правдоделом, эта штука выворачивает человека наизнанку. Они увидят, что я говорю чистую правду.

— Мы оба ни в чем не виноваты, — отрубает он. — Да и клал я с прибором на то, чья здесь вина. Только ты сейчас чист, но стоит тебе связаться со мной, как ты мигом извозюкаешься. Я не хочу, чтобы ты путался под ногами, да и я тебе не больно-то теперь нужен. Все, конец работе. Мы распрощались. Вали отсюда.

Но так поступить я не мог. Как он когда-то не смог гастролировать со своим выводком сучек. Я не мог сбежать и оставить его пожинать плоды моих ошибок.

— Они знают, что я был у тебя Парольщиком, — говорю я. — Они все равно разыщут меня.

— Может, не сразу, Липун, потом. А ты тем временем переведи свои двадцать процентов в магазинчик «Личико Бобби Джо» и заляг на дно, ты ничего не должен, они поищут-поищут да успокоятся. О тебе быстро позабудут.

Прав, конечно, но мне плевать.

— Я участвовал в доле, мне было положено двадцать процентов, — сопротивляюсь я. — Теперь же я настаиваю на пятидесяти процентах расплаты.

Вдруг он замечает то, что так долго искал.

— Вон они, Липун, те шавки, которых послали по мою душу. Вон, видишь, в том «мерсе»?

Я оглядываюсь по сторонам, но кругом снуют сплошные электрокаталки, и никакого «мерса» я не вижу. Вдруг мне на плечо опускается его рука, он хватает меня за шкирку и швыряет со ступенек прямо в кусты — к тому времени, как я выбрался из зарослей, Гас бесследно испарился. Примерно с минуту я разорялся по поводу царапин, приобретенных в колючках, пока, в конце концов, до меня не дошло, что он просто-напросто избавился от моей персоны, чтобы меня случаем не пристрелили, не посадили на перо или не подвесили — уж не знаю, что они там придумают в целях рассчитаться с ним сполна.

Словом, мне больше ничего не угрожало, дошло до вас? Я мог спокойно отправляться на все четыре стороны, уматывать из города куда подальше. Мне даже не нужно было переводить деньги обратно. Стоило только выбраться из страны, а там уж я бы забился в такой угол, в который даже Охренизованная Преступность никогда не сунулась бы.

Я серьезно подумал над этим. Ночь я провел в раскидном шалаше Мамы Лошади, потому что знал на сто процентов, что за моим домом установлен надзор. Всю ночь я перебирал в уме страны, куда «поехать учиться». К примеру, я мог свалить в Австралию. В Новую Зеландию. Или даже куда подальше — языки для меня не проблема, ведь себе в голову я мог загрузить целый словарь.

Настало утро, а я так ни на что и не решился. Мама Лошадь не стала расспрашивать меня, но видно было, как она беспокоится, а я только и смог, что пробормотать:

— Он спихнул меня в кусты, и теперь я не знаю, где он.

Она молча кивает в ответ и идет греметь кастрюлями, готовить завтрак. Руки ее дрожат, так она расстроена. Потому что знает — против Овторизованной Преступности у Гастролера ничего нет.

— Извини, — давлюсь я.

— А что было делать? — горюет она. — Когда ты потребуешься, они тебя из-под земли достанут. А раз федералы отказали вам в новой внешности, вам некуда было деваться.

— Но вдруг они возьмут и отпустят его? — неустанно надеюсь я.

Она громко смеется:

— Слухами о вашей комбинации бурлят все улочки. Новости об арестах передаются по всем каналам, сейчас каждая собака знает, что Гаса ищут большие парни. Плакаты с надписью «Разыскивается» разве что на столбах не развешены.

— Но вдруг они поймут, что он не виноват? — продолжаю самообольщаться я. — Ведь это была чистая случайность! Ошибка!

Тогда Мама Лошадь косится на меня — мало кто может сказать, когда она косится, а когда нет, но я сразу вижу — и говорит:

— Только один-единственный мальчик может заставить их поверить в эту историю.

— Ну да, знаю, — киваю я.

— И если этот мальчик придет к ним и скажет: «Не трогайте моего друга Гастролера, он ни в чем не виновен…»

— По-моему, нет на свете человека, который бы искренне верил, что жизнь — сплошная манна небесная, — подвожу итог я. — Да и вообще, что такого они могут сотворить, чего бы я не испытал еще в раннем детстве?

После этих слов она подходит ко мне, кладет руку на голову и держит так — просто держит — несколько минут, и я твердо знаю, что мне надо делать.

Так я и поступил. Направился прямиком к Толстому Джеку и сказал, что мне надо бы пообщаться с Минтом Младшеньким насчет Гастролера. Не прошло и тридцати секунд, как меня выволокли в проулок, затолкали в машину, прижали мордой к полу, чтобы я не видел маршрута, и куда-то порулили. Эти идиоты даже не подозревали, что такой вертикальный мозг, как мой, запросто может сосчитать число оборотов колес и точный градус каждого поворота. По приезде на место я мог бы выдать целую карту нашей поездки. Но если б они знали об этом, дорога домой была бы закрыта мне навсегда, а так как присутствовала немалая вероятность моей встречи с правдоделом, я предпочел начисто затереть память. И правильно сделал — ибо это был первый вопрос, который мне задали.

Они вкатили мне взрослую дозу, огромный такой шприц был, поэтому я сразу обрисовал им историю своей многострадальной жизни и, положив руку на сердце, высказал свое мнение об их делишках, обо всем и вся, так что беседа растянулась на долгие часы, мне даже показалось, что прошла целая вечность с момента начала разговора. Но в конце концов они поняли, все-таки врубились, что Гастролер не врал; когда же все закончилось и я несколько оклемался, чтобы совладать с языком, я начал просить их, умолять не убивать Гастролера. Не трогать его. Он вернет деньги, я тоже верну все до цента, лишь бы они простили нас.

— О'кей, — кивает парень.

Я сначала даже не въехал.

— Да нет, можешь мне поверить, мы действительно отпустим его.

— Так он у вас?

— Мы взяли его незадолго до того, как заявился ты. Это не составило труда.

— И вы не убили его?

— Убили? Сначала нам нужно было вернуть денежки взад, как ты считаешь, поэтому до утра его не трогали, а потом объявился ты, и твоя повестушка заставила нас сменить гнев на милость, честно-честно, мы чуть не разрыдались от жалости к этому бедолаге.

Несколько секунд я и в самом деле верил, что все обернется к лучшему. Но, заметив взгляды, которыми они обменивались, проанализировав жесты, я все понял — ответ зародился где-то внутри меня, точно так же, как обычно формируется нужный пароль.

Они ввели Гастролера и с торжественным видом вручили мне какой-то талмуд. Гастролер вел себя очень тихо, был каким-то окостенелым и, такое впечатление, словно не узнал меня. Я даже не опустил глаз, чтобы взглянуть на книгу, я и так знал, что это такое. Они выскоблили его мозг и начинили электроникой. Он стал почти как я, только его завели далеко за черту, очень, очень далеко, внутри головы уже не осталось Гастролера, там теперь содержались только липа, микрочипы да трубки. Книгой был «Справочник пользователя», инструкции, как пользоваться механизмом и контролировать его, прилагались. Я посмотрел на куклу перед собой и увидел прежнего Гастролера, то же лицо, те же волосы — все то же самое. Но когда он двигался или говорил, было видно, что он мертв, что теперь внутри тела Гастролера поселился кто-то другой. И вот я спрашиваю их:

— Почему? Почему вы просто не убили его, раз все равно задумали рассчитаться?

— Здесь убить было мало, — усмехается парень. — Всему Гринсборо известно, что произошло, вся страна в курсе, весь мир над нами гогочет. Даже если причиной этому явилась обыкновенная ошибка, мы не могли спустить ее с рук. Ты только не обижайся, Липун. Он ведь ЖИВ. Жив и ты. И если вы пообещаете соблюдать некие простенькие правила, то проживете еще долго. Так как он теперь «за чертой», ему требуется владелец, и этим владельцем будешь ты. Ты можешь пользоваться им, как твоя душенька пожелает — можешь сделать из него хранилище информации, трахай его, разговаривай с ним, но помни: он навсегда останется с тобой. Каждый день вы будете гулять по улицам Гринсборо, а мы будем возить сюда людей, показывать вас и объяснять, что бывает с мальчиками, которые оступились по жизни. Свою долю можешь оставить себе на чаевые, теперь, если не хочешь, можешь не работать. Видишь, Липун, как мы тебя любим? Но если твой товарищ вдруг покинет город или однажды не выйдет на улицу — стоит ему один-единственный раз не проявить свою морду, — и ты крепко пожалеешь. Последние шесть часов жизни ты только и будешь делать, что жалеть об этом проступке. Ты нас понял?

Я понял. Я забрал его с собой. Я купил этот дом, эту одежду, так мы теперь и живем. Вот почему каждый божий день мы некоторое время гуляем по улицам. Я проштудировал справочник от корки до корки, и, по моим подсчетам, в теле осталось процентов десять прежнего Гастролера. Но суть-то в том, что Гастролеру уже не пробиться на поверхность, сам он не может ни говорить, ни двигаться, ничего подобного, он даже ничего не помнит, и сознательный умственный процесс для него недостижим. Однако я продолжаю надеяться, что, может быть, внутри того предмета, который когда-то служил ему головой, еще бродит Гас, может, он все еще способен сравнивать и отбирать информацию, поступающую в липу. Быть может, когда-нибудь он прочтет эту историю, узнает, что с ним случилось, и поймет, что я пытался спасти его.

Между тем перед вами моя последняя воля, вы читаете мое завещание. Видите ли, мы с Гасом давно ведем разработку делишек Оргазмированной Преступности, а следовательно, в один прекрасный день я наберу достаточно данных, чтобы проникнуть внутрь системы и раздолбать ее. Раздолбать к чертям, лишить сволочей всего, поступить с ними так же, как они поступили с Гастролером. Беда в том, что кое-куда невозможно заглянуть, не наследив при этом. Липа липе рознь, как я люблю подмечать. Я пойму, что в действительности я вовсе не такой профи, каковым себя считал, когда кто-нибудь пожалует сюда и сунет мне в нос пылкающую огнем стальную штуковину. И вышибет мозги. Но эти слова останутся, я разослал свой рассказ по всей сети. Если спустя три дня в некоей программке я не введу определенную команду, вся правда вылезет наружу. Раз вы читаете это, значит, я уже на том свете.

Или, наоборот, это означает, что я расплатился с ними, и поэтому теперь мне все равно, узнает кто о нас или нет. Может быть, это есть моя лебединая песня, а может, победный клич. Вы об этом никогда не узнаете — или все-таки узнаете, а, дружище?

Так или иначе, вы будете заинтригованы. Я без ума от подобных штучек. Кем бы вы ни были, вы будете гадать, чем же закончилась вся история, будете вспоминать старика Липуна и Гастролера и будете голову ломать, отольются ли зубаткам невыплаканные слезы Гаса, которому вскрыли череп и которого превратили в движимую собственность.

И вместе с тем я должен заботиться об этой человеко-машине. Десять процентов — вот и все, что осталось в нем от человека, но настоящего меня осталось сорок. Если сложить нас вместе, из нас получится только половинка нормального «гомо сапиенса». Однако с этой половинкой стоит считаться. Эта половинка все еще хочет и может. Липа во мне и липа в нем — всего лишь электроника да трубки. Информация, лишенная чувств. Быстродейственная дребедень. Хотя несколько желаний у меня все-таки осталось, мало — но осталось. Может, и Гастролер чего-то пытается желать, пытается. И мы добьемся всего, чего хотим. Мы свое возьмем. До последнего байта. До последней крошки. Уж поверьте мне.

Из лучших побуждений

Перевод И. Иванова


Хирама Клауэрда удивило, что здесь нет очереди, и он не стал скрывать своего удивления.

— У вас даже нет очереди! — громко сказал он остролицему человеку, восседающему за перегородкой. — Странно!

— Ничего странного, сэр. Наше бюро претензий гордится тем, что к нам поступает очень мало жалоб. — Остролицый слегка улыбнулся, и Хирама передернуло от его самодовольства. — Итак, что с вашим телевизором?

— Он показывает только мыльные оперы и идиотские рыцарские сериалы.

— Это зависит от программы телевизора и не относится к неисправностям, сэр.

— Нет, относится. Мне никак не удается выключить этот чертов ящик!

— Не будете ли вы так любезны назвать ваше имя и код безопасности?

— Хирам Клауэрд. AFD-XX-158OO-NH3.

— Ваш адрес?

— ARF-487-U7b.

— Я вижу, вы живете один, сэр. Ничего удивительного, что вы не можете выключить телевизор.

— Выходит, если я холостяк, он должен работать круглые сутки?

— Согласно научным исследованиям, санкционированным Конгрессом, которые проводились с 1989 по 1991 год, всем одиноким гражданам требуется постоянное общение с телевизором.

— Но мне нравится жить одному. К тому же я люблю тишину!

— Сэр, мы не вправе нарушить закон, принятый Конгрессом.

— Послушайте, есть у вас тут кто-нибудь, кто еще не разучился понимать человеческий язык?

На мгновение лицо остролицего побагровело, глаза его полыхнули. Однако он быстро овладел собой и ответил ровно и бесстрастно:

— Если претензия принимает оскорбительный или угрожающий характер, мы немедленно ставим в известность сектор А-6.

— Это ваши силы быстрого реагирования?

— Сектор А-6 вон за той дверью.

Остролицый ткнул пальцем в сторону стеклянной двери в дальнем конце приемной.

За этой дверью Хирам обнаружил довольно уютный кабинет, где повсюду стояли безделушки, создавая почти домашнюю обстановку. За письменным столом сидел человек со столь безупречно арийским лицом, что оно вызвало бы жгучую зависть у Гитлера.

— Здравствуйте, — тепло поздоровался Ариец.

— Привет, — буркнул Хирам.

— Прошу, располагайтесь.

Хирам шлепнулся на один из стульев возле стола. Учтивое приветствие и радушный голос хозяина кабинета только еще больше его рассердили. Они что, решили его одурачить, внушив, будто никто на него не давит и никто ничего ему не навязывает?

— Итак, вас не устраивает содержание ваших телевизионных программ, — сказал Ариец.

— Вы хотите сказать, ваших программ, — язвительно поправил Хирам. — С чего вы взяли, что они мои? Не знаю, почему «Белл Телевижн» считает, будто имеет право навязывать мне круглосуточную развлекаловку. Я сыт всем этим даже не по горло — по уши. Не скажу, чтобы раньше было лучше, но раньше был хоть какой-то выбор. Куда он исчез — понятия не имею, но вот уже два месяца мне показывают одни мыльные оперы и романтические рыцарские бредни.

— И вы заметили это только через два месяца?

— Я не очень часто обращаю внимание на ящик. Я люблю читать. Держу пари, если бы мне не приходилось жить на жалкое правительственное пособие, я бы подыскал квартиру без телевизора, где смог бы наслаждаться тишиной и покоем.

— К сожалению, не в моей власти улучшить ваше финансовое положение. А закон, как известно, есть закон.

— Закон? И это все, что вы можете сказать? Подобными перлами меня мог бы пичкать и тот клоун в приемной.

— Мистер Клауэрд, судя по вашей анкете, вам не нравятся мыльные оперы и рыцарские сериалы.

— Думаю, они не нравятся никому, у кого уровень развития интеллекта больше восьми, — ответил Хирам.

Ариец кивнул.

— Иными словами, вы считаете, что люди, любящие мыльные оперы и рыцарские сериалы, по уровню интеллектуального развития стоят ниже тех, кому они претят.

— Естественно. Если хотите знать, у меня степень магистра литературы!

Ариец, казалось, от души посочувствовал Хираму.

— Тогда неудивительно, что вас раздражают сентиментальные шоу. Я уверен, здесь произошла ошибка. Мы стараемся не допускать ошибок, но сотрудники нашего штата — всего лишь люди. Если не считать компьютеров, конечно.

То была шутка, но Хирам не засмеялся. Ариец продолжал болтать обо всяких пустяках, в то же время глядя на монитор. Хирам сидел по другую сторону стола и не знал, что именно сейчас отображается на мониторе.

— Вы, наверное, знаете, что мы являемся единственной телевизионной компанией в городе. Именно поэтому…

— Именно поэтому действуете из лучших побуждений. Так?

— Так. Должно быть, вы слышали нашу рекламу.

— Меня ею постоянно потчуют.

— Так. А теперь давайте-ка познакомимся с вами получше… Хирам Клауэрд. Степень магистра вы получили в университете штата Небраска, и было это в 1981 году. Ваша специализация — английская литература двадцатого столетия. Дополнительная специализация — русская литература. Диссертация была посвящена влиянию Достоевского на англоязычных писателей… Надо же, вы были почти круглым отличником. Вас характеризовали как хорошего специалиста, но человека замкнутого и высокомерного.

— И что вы еще обо мне знаете?

— Это просто обычные сведения, которые мы собираем о каждом из клиентов. Но в данном случае имеется одна небольшая сложность.

Хирам думал, что Ариец сейчас уточнит — какая именно сложность, но вместо этого хозяин кабинета нажал на какую-то кнопку, откинулся на спинку стула и уставился на Хирама. Взгляд Арийца излучал теплоту, был добрым и заботливым. Хираму стало не по себе.

— Мистер Клауэрд, вы…

— Что я?

— Вы, оказывается, безработный.

— Не по своей воле.

— Немногие становятся безработными по своей воле, мистер Клауэрд. Но дело не в этом. У вас не только нет работы. У вас нет ни семьи, ни друзей.

— И это вы называете «обычными сведениями»? А что, «Рисовые хрустяшки» покупают лишь те, у кого полно друзей?

— Как раз наоборот: «Рисовые хрустяшки» предпочитают одинокие люди. Нам нужно знать, какие именно слои населения наиболее восприимчивы к той или иной рекламе, тогда мы сможем эффективнее распределять программы.

Хирам действительно почти каждое утро завтракал «Рисовыми хрустяшками». Он тут же дал себе слово перейти на что-нибудь другое. Например, на «Квакерские хлебцы». Уж их-то наверняка едят более коммуникабельные люди.

— Скажите, мистер Клауэрд, вы понимаете важность «Положения о распределении телепрограмм», которое было принято в 1985 году?

— Понимаю.

— Верховный суд счел недопустимым, чтобы все телепрограммы ориентировались на большую часть населения. Это было бы пренебрежением к запросам меньшинств. Поэтому правительство поручило компании «Белл Телевижн» подготовить и осуществить распределение программ таким образом, чтобы каждый гражданин получил возможность смотреть именно те программы, которые наилучшим образом соответствуют его запросам.

— Это общеизвестно.

— И все же я вынужден повторить эти общеизвестные истины, мистер Клауэрд. Я хочу, чтобы вы осознали, почему мы не можем показывать вам другие телепрограммы.

Хирам вцепился в сиденье.

— Я и без того знаю, что придурки вроде вас не пойдут ни на какие перемены.

— Мистер Клауэрд, придурки вроде нас были бы рады изменить существующее положение вещей, но правительство держит нас под строгим контролем, требуя обеспечить каждого американского гражданина наиболее подходящими для него телепрограммами. А теперь я продолжу рассказ об основах нашего телевещания.

— Если не возражаете, я лучше пойду домой.

— Мистер Клауэрд, нас обязывают готовить программы для социальных меньшинств, численность которых составляет всего десять тысяч человек. Но не меньше! А вы задумывались, каких колоссальных денег это стоит? Одна минута эфирного времени программы, рассчитанной на десять тысяч человек, стоит куда дороже, чем одна минута программы, которую смотрят тридцать или сорок миллионов. А вы принадлежите к социальной группе, численность которой даже меньше десяти тысяч.

— И я должен этим гордиться?

— Более того, «Положение о защите прав потребителей в сфере телевещания», принятое в 1989 году, и разработанные Агентством дифференцированного телевещания правила ставят очень жесткие рамки, мистер Клауэрд. Мы не имеем права показывать вам программы со сценами откровенной жестокости и насилия.

— Это еще почему?

— Потому что у вас есть склонность к враждебности, которая может усилиться при просмотре таких программ. Точно так же мы не имеем права показывать вам фильмы, где есть сексуальные сцены.

Клауэрд густо покраснел.

— Мистер Клауэрд, у вас полностью отсутствуют сексуальные контакты. Вы понимаете, как вам опасно смотреть передачи, изобилующие эротикой? Вы ведь даже не занимаетесь онанизмом. Представляете, какая взрывоопасная смесь из враждебности и неудовлетворенных сексуальных желаний может скопиться у вас в душе?

Клауэрд вскочил. Всему есть предел! С него хватит! Он направился к двери.

— Мистер Клауэрд, простите. — Ариец поспешил следом. — Вы сердитесь на меня так, словно я сам принимаю подобные решения. А почему бы вам не спросить, на каком основании они принимаются?

Хирам, который хотел уже повернуть дверную ручку и выйти, остановился. Ариец прав. Вместо того чтобы просто ненавидеть, лучше знать, за что ты ненавидишь.

— Послушайте, откуда эти телевизионные короли и пешки знают, чем я занимаюсь дома? Или чем не занимаюсь?

— Разумеется, мы не знаем подробностей. Но нам известны общие тенденции в поведении таких, как вы. Мы не первый год изучаем людей. Те, кто склонны к покупке определенных товаров и определенному образу жизни, имеют определенные модели поведения, это давно известно. К сожалению, мистер Клауэрд, у вас сильная склонность к разрушению. Сперва вы подавляете свои эмоции, отрицая, что вас что-то задевает, такова ваша первичная реакция на стресс. Но затем из-за какого-нибудь пустяка разрушительный вихрь вырывается наружу.

— Что означает эта ученая тарабарщина, которую вы на меня обрушили?

— А вот что: сперва вы себе лжете, а когда лгать становится невмоготу, ваша агрессия выплескивается совершенно бесконтрольно.

Лицо Клауэрда залилось яркой краской.

«Должно быть, я стал похож на перезрелый помидор, — подумал он и заставил себя успокоиться. — В конце концов, что я так волнуюсь? Я — не подопытный кролик для подтверждения их теорий. Плевать мне на их научные тесты!»

— Неужели не существует фильмов, которые я мог бы смотреть, кроме тех, которые вы мне сейчас показываете?

— К моему великому сожалению, нет.

— Но не во всех же фильмах присутствует насилие или секс.

Ариец улыбнулся так, словно утешал капризного ребенка.

— Фильмы, где этого нет, будут вам неинтересны.

— Тогда выключите этот проклятый ящик совсем и дайте мне возможность читать!

— Мы не можем этого сделать.

— Не можете выключить телевизор?

— Именно.

— Меня уже тошнит от Сары Уинн и ее идиотских любовных интриг.

— Неужели вы не находите Сару Уинн привлекательной? — вкрадчиво спросил Ариец.

Хирам застыл. Вчера ночью Сара Уинн приснилась ему, но он не сказал об этом Арийцу. Он не испытывал к ней никакого влечения.

— Неужели она вам не нравится? — не унимался Ариец.

— Кто «она»?

— Сара Уинн?

— Да при чем тут Сара Уинн? Я бы не отказался посмотреть какие-нибудь документальные программы.

— Мистер Клауэрд, если бы мы показывали вам выпуски новостей, ваша враждебность расцвела бы пышным цветом. Вы и сами это знаете.

— Уолтера Кронкайта[59] уже нет в живых. Возможно, теперь мне больше понравятся новости и аналитические обзоры.

— Мистер Клауэрд, признайтесь — вас совершенно не трогает то, что происходит в мире. Так?

— Так.

— А теперь посмотрите, что получается. Ни одна из доступных вам программ вас не устраивает. Девяносто процентов того, что мы показываем по другим сетям, крайне для вас опасно. А вообще выключить ваш телевизор мы не можем из-за «Закона об одиноких гражданах». Вы понимаете всю сложность нашего положения?

— А вы понимаете всю сложность моего?

— Конечно, мистер Клауэрд. Я искренне вам сочувствую и потому хочу дать совет. Заведите себе друзей, и мы выключим ваш телевизор.

На этом разговор закончился.

Целых два дня Хирам обдумывал предложение Арийца. И все это время Сара Уинн оплакивала мужа, с которым успела прожить всего-то ничего. Ее раскрасавец погиб в автомобильной катастрофе на каком-то Уилтширском бульваре. Но не успел остыть его хладный труп, как к Саре начали подгребать прежние ухажеры и соблазнители. Они предлагали ей помощь и, конечно же, любовь.

— Ну неужели ты не можешь хоть немного на меня положиться? — вопрошал смазливый богатый Тедди.

— Я не люблю полагаться на других людей, — отвечала добродетельная Сара.

— Ты же полагалась на Джорджа!

Джорджем звали ее благоверного, загнувшегося в машине.

— Знаю, — говорила Сара и умолкала, давая волю слезам.

Надо признать, она мастерски умела распускать сопли. Слушая рыдания Сары, Хирам Клауэрд перевернул очередную страницу «Братьев Карамазовых».

— Тебе нужны друзья, — настаивал Тедди.

— Ох, Тедди, я знаю, — всхлипывала Сара. — Ты будешь моим другом?

— Кто пишет такие бредовые сценарии? — не выдержал Хирам.

Может, Ариец действительно прав? Ему стоит завести друзей. Пусть это будет непросто, но тогда он избавится от гнусного ящика.

Хирам поднялся и вышел в коридор своего большого многоквартирного дома. На стене белело несколько листков с объявлениями.

«Шахматный клуб. Ждем вас каждую среду с 5 до 9 вечера».

«Клуб „Неожиданная встреча“: каждый вечер с 7 часов».

«Хотите научиться вязать? Приходите в 6:30 и не забудьте спицы и пряжу».

«Игры на любой вкус в игровом зале (цокольный этаж)».

«Вам хочется просто поболтать? „Друзья семьи“ ждут вас каждый вечер, с 7:30 до 10:30».

«Друзья семьи»? Хирам презрительно хмыкнул. Ему сразу вспомнилась его семья. Сентиментальная мамочка, вечно стенающая о том, как тяжела жизнь.

«Если бы у женщин было право выбора, — любила повторять она, — ни одна из них не родилась бы женщиной».

Но Бог не дал им такого права. Больше того, Бог расставил им ловушки, называемые замужеством. Бедняжки дружно попадались в эти ловушки и за несколько минут наслаждения обрекали себя на пожизненную каторгу.

Потом мать заламывала руки и в который раз возглашала, что если бы не малютка Хирам, она давно бы ушла от этого изверга. Казалось бы, зачем Хираму такой отец? Но у матери и на это имелось объяснение. Если она уйдет, Хирам непременно вырастет точной копией папы, таким же неотесанным мужланом с громадным животом.

Такой была его семья. А что касается друзей… Какие друзья могли появиться в доме, где пьяный папаша частенько выдергивал из брюк ремень и принимался хлестать кого попало?

Хирам заколебался. Зачем куда-то идти, когда дома есть замечательные книги? «Принц и нищий», «Янки из Коннектикута при дворе короля Артура», «Гордость и предубеждение».[60] Бесконечные миры в бесконечных мирах, полные учтивых, веселых и остроумных людей.

Но потом он вспомнил Сару Уинн… «Друзья семьи». Может, все-таки стоит попробовать?

Хирам спустился на лифте на восемнадцать этажей ниже, выйдя на «Этаже развлечений».

«Друзья семьи» занимали довольно просторное помещение; у одной стены продавали спиртное, у другой — прохладительные напитки. Хирам искренне удивился: он никак не ожидал, что словосочетание «прохладительные напитки» еще сохранилось в современном языке. Он подошел к стойке и попросил стакан кока-колы.

— Сколько чашек кофе вы сегодня выпили? — спросила продавщица.

— Три.

— Мне очень жаль, но я не могу подать вам напиток, содержащий кофеин. Позвольте предложить вам спрайт.

— Не позволю, — бросил Хирам сквозь зубы. — Ну до чего же нас оберегают. Не жизнь, а инкубатор.

— И я о том же, — сказала женщина, стоявшая рядом и державшая пластиковый стаканчик со спрайтом. — Нас берегут от одного, другого, десятого. А что толку? Люди как умирали, так и умирают.

— Я тоже так считаю. — Хирам выдавил улыбку.

В то же время он раздумывал, забавными или просто язвительными показались женщине его слова? Видимо, забавными, потому что она засмеялась.

— Знаете, вы просто сокровище, — сказала она. — Чем вы занимаетесь?

— Бывший профессор литературы в Принстоне.

— И как вам удается жить здесь, а работать там?

Наверное, она пропустила слово «бывший» мимо ушей.

Хирам пожал плечами.

— Я там больше не работаю. Как я уже сказал, я — бывший профессор. Когда ввели телевизионное обучение, мой рейтинг оказался слишком низким, меня сочли нетелегеничным.

— Такова участь многих, — задумчиво отозвалась женщина. Слушая Хирама, она улыбалась и сочувственно кивала. — До чего же я скучаю по старым добрым временам, когда люди с внешностью Дэвида Бринкли[61] спокойно вели выпуски новостей.

— Вы помните Бринкли? — оживился Хирам.

— Вообще-то нет, — продолжая улыбаться, призналась она. — Но мама часто о нем говорила.

Хирам оценивающе взглянул на женщину и понял, почему та не подошла для экрана — нос у нее был слегка курносый. Но у нее был приятный голос, очень миловидное лицо и красивая фигура.

Женщина прикоснулась к его бедру.

— Что ты делаешь этим вечером? — спросила она, переходя на «ты».

— Буду пытаться не смотреть телевизор, — поморщился Хирам.

— Серьезно? И что у тебя показывают?

— Сару Уинн.

— Так мы — родственные души! — радостно взвизгнула женщина. — У меня тоже Сара Уинн!

Хирам попытался улыбнуться.

— Может, поднимемся к тебе? — предложила женщина.

То был сигнал тревоги. Ее рука уже скользнула вверх…

И это предложение подняться к нему… Что за сим последует — догадаться нетрудно. Секс.

— Нет, — пробормотал Хирам.

— Почему?

Хирам вспомнил: единственный способ избавиться от телевизора — это доказать, что он больше не одинок. Налаживание сексуальной жизни (которую еще надо начать) — медленный, но верный путь к тому, чтобы заставить «Белл Телевижн» изменить свои идиотские представления о нем.

— Ладно, пошли, — согласился Хирам, и они покинули «Друзей семьи».

Очутившись в его квартире, женщина сразу сбросила туфли, сняла кофточку и уселась на старомодный диван перед телевизором.

— О, сколько у тебя книг, — восхищенно протянула она. — Так ты и в самом деле профессор?

— Да, — коротко ответил Хирам.

У него появилось смутное ощущение, что следующий шаг в их отношениях должен сделать он. Но Хирам совершенно не представлял — каким образом. Свою первую и единственную попытку вступить в интимные отношения он предпринял в тринадцатилетнем возрасте. Или ему тогда уже стукнуло четырнадцать? Девчонка, с которой он встречался, была на год или на два старше его и к таким вещам относилась легко и просто. Они отправились гулять, дошли до ручья (тогда еще существовали ручьи и места, где можно было гулять). Там она вдруг остановилась и расстегнула молнию на его брюках (надо же, тогда еще существовали такие застежки)… Они едва успели начать, как из него все вылилось. Она рассердилась, схватила его брюки и убежала. Девчонку звали Дайана. Хирам вернулся домой без штанов и без вразумительного объяснения, куда они подевались. Мать потом несколько лет вспоминала этот случай, всякий раз одаривая Хирама новой толикой женского презрения. Все мужчины одинаковы, как их ни воспитывай. Они всегда урвут свое, и какое им дело до «бедной опозоренной девочки»! Хирам быстро привык к этим тирадам и не обращал на них внимания. Материнские слова пролетали мимо, точно вагоны экспресса.

Но почему сейчас его трясет, почему ему вдруг сделалось жарко? Ему долго не давало покоя воспоминание о презрительном взгляде Дайаны. Наверное, все случилось из-за того, что…

Впрочем, какая теперь разница?

Хирам мысленно заявил себе, что не желает об этом думать.

— Ну, смелей, — подбодрила женщина.

— Как вас зовут? — спросил Хирам. Она глядела в потолок.

— Допустим, Агнесса. Ты когда-нибудь начнешь?

Хирам решил, что, наверное, теперь нужно снять с нее юбку. Агнесса следила, как он копается, потом попыталась ему помочь.

— Нет, — возразил Хирам.

— Что нет?

— Не трогайте меня.

— Я что-то не пойму тебя, котик. В чем дело? Ты импотент?

Хирам вовсе не был импотентом. Его просто не интересовали интимные отношения. Неужели это так трудно понять?

— Слушай, я — не психоаналитик и не собираюсь копаться в твоих ассоциациях или как это у них называется. Понял? Я могу и сверху, чтобы тебя подзавести. Обычное дело, не у тебя одного так бывает. Годится?

Что значит «обычное дело»? Хирам растерянно кивал, не осмеливаясь спросить, о чем это она.

— Черт тебя побери, котик, но ты явно с луны свалился и совершенно не понимаешь, что к чему. Ладно. Выкладывай двадцать баксов. Вполне божеская плата за десять минут нервотрепки. Согласен?

— У меня нет двадцатки, — сказал Хирам. Ее взгляд стал жестким.

— Вот так нарвалась! Мало того, что гомик, так еще и без гроша в кармане. Мой тебе совет, котик, — если в следующий раз захочешь снять девчонку, сначала обмозгуй, чем ты с нею займешься. Дошло?

Агнесса торопливо сунула ноги в туфли, накинула кофточку и ушла. Хирам вновь остался один на один с телевизором.

— Нет, Тедди, — умоляюще шептала Сара Уинн.

— Но ты мне нужна. Я просто места себе не нахожу, так ты мне нужна, — изливался Тедди.

— Прошло всего несколько дней. Подумай, как я могу лечь с другим мужчиной, если Джордж погиб всего неделю назад? Всего четыре дня назад мы с ним… Нет, Тедди, прошу тебя!

— Но когда? Сколько мне еще ждать? Я так тебя люблю!

Что за бредятина! — возмутился аналитический ум Хирама. А ведь авторам этой стряпни знакома история Пенелопы. Можно не сомневаться: еще немного, и ее Джордж, ее Одиссей, вернется. Окажется, что он каким-то чудом остался жив и вновь готов подарить Саре все радости законного брака. Ну, а пока надо позволить разгуляться ее соблазнителям, а заодно продать пятнадцать тысяч автомобилей, сто тысяч коробок женских гигиенических прокладок и четыреста тысяч упаковок восхитительных новых крекеров «Грызи-грызу».

Не все серые клетки Хирама занимались анализом, остальным было глубоко плевать и на анализ, и на Пенелопу. И именно эта часть сознания заставляла Хирама сплетать и расплетать пальцы. Он дрожал, сам не понимая почему; не понимая почему, рухнул на диван. Руки судорожно сжимали «Преступление и наказание», а глаза готовы были наполниться слезами, но не умели.

На экране Сара Уинн вовсю рыдала.

«Она плачет, когда нужно, и ревет столько, сколько требуется», — подумал Хирам.

Легкие и лживые слезы. Что ж, Пенелопа, давай, тки свое полотно.

Будильник прозвенел, когда Хирам уже не спал. Из телевизора доносилось нежное воркование: рекламировали мыло «Дав», содержащее ланолин.

«Какое завидное постоянство, — подумал Хирам. — Есть вещи, неподвластные времени».

Наверняка мыло «Дав» существовало и во времена Христа, и торговцы тащились на Голгофу, чтобы не упустить свою прибыль. Иисус истекал кровью на кресте, а они деловито торговали мылом «Дав», делающим кожу нежной и бархатистой.

Хирам встал, оделся, попробовал читать, но не смог. Тогда он начал вспоминать, почему вчера ему было так тошно, но не вспомнил. Оставив бесплодные попытки, Хирам отправился к Арийцу.

— Это опять вы, мистер Клауэрд? — удивился Ариец.

— Скажите, вы — психиатр? — спросил Хирам.

— С чего вы взяли, мистер Клауэрд? Я — работник сектора А-6 в представительстве «Белл Телевижн». Вас опять что-то беспокоит?

— Я больше не вынесу Сары Уинн, — признался Хирам.

— Потерпите еще немного. Мы сильно улучшили сценарий, и через пару недель вы ее просто не узнаете.

Вопреки самому себе, Хираму вдруг захотелось узнать, какие же грандиозные изменения произойдут в жизни Сары Уинн. Некая часть его разума (явно не аналитическая) даже обиделась: этот сверхчеловек с безупречным нордическим профилем на несколько недель вперед знал все перипетии жизни сентиментальной дурочки Сары. Хирам усилием воли подавил любопытство, устыдившись самого себя. Еще не хватало увлечься подобной пошлятиной!

— Помогите мне, — попросил Хирам.

— Чем же я могу вам помочь?

— Вы можете изменить мою жизнь. Можете убрать телевизор из моей квартиры.

— Ну зачем вы так, мистер Клауэрд? — отечески пожурил Ариец. — Это единственная вещь, которую государство предоставляет вам бесплатно. Разумеется, взамен вам приходится смотреть рекламу. Но вы не хуже меня знаете, что реклама — хорошее развлечение. Представьте себе, многие просят, чтобы рекламы показывали вдвое больше. Каждый день мы получаем тысячу заявок на последнюю рекламу «Макдональдса». Вы не представляете, как она нравится людям!

— И представлять не хочу. Я хочу читать и наслаждаться одиночеством.

— Ошибаетесь, мистер Клауэрд. Вы подспудно стремитесь избавиться от одиночества. Вам, как никому другому, нужен друг.

Хирам рассердился.

— Откуда вам знать, что мне нужно?

— Ваша реакция, мистер Клауэрд, является абсолютно типичной для той группы населения, к которой вы принадлежите. Эта группа вызывает у нас серьезную озабоченность. Бюджет не позволяет создать для нее специальную программу; таких, как вы, по всей стране не наберется и двух тысяч. Но дело даже не в деньгах. Мы и в самом деле не знаем, какие программы пришлись бы вам по вкусу.

— Я не отношусь ни к какой группе.

— Увы, вы настолько идеально вписываетесь в упомянутую группу, что вас можно назвать ее образцовым представителем. Вряд ли я ошибусь, сказав, что у вас была властная мать. Ваш отец был либо жестоким, либо пьяницей, или же сочетал оба этих качества. Вы ни с кем не завязывали долгой дружбы. И, простите, что я повторяюсь, у вас никогда не было сексуальной жизни.

— У меня есть сексуальная жизнь.

— Возможно, вы пытались ее наладить. Точнее, попытались вступить в интимные отношения с какой-нибудь проституткой, которая думала, что у вас изрядный опыт в подобных делах. Но поскольку это не так, вам стало стыдно, и у вас с ней ничего не получилось. Я прав?

— Да кто вы такой? — заорал Хирам. — Кто вам дал право надо мной издеваться?

— Успокойтесь, мистер Клауэрд. Вы почти угадали: я и в самом деле психоаналитик. Любой человек, с претензиями которого не в силах разобраться дежурный клерк, нуждается в помощи. В квалифицированной помощи. Я хочу вам помочь, мистер Клауэрд. Я — ваш друг.

Хирам вдруг осознал, как нелепы усилия Арийца, и даже перестал сердиться. Влиятельный человек с безупречным нордическим профилем хотел помочь маленькой букашке, именуемой Хирамом Клауэрдом.

Безработный профессор засмеялся.

— У вас сохранилось чувство юмора? Это — очень обнадеживающий признак! — сказал Ариец.

— Вы разговариваете как психиатр. А я-то думал, они стараются скрыть свою профессию.

— Общаясь с определенным типом людей — да. В основном когда говорят с параноиками, к которым вы не относитесь, и с шизоидами, к которым вы тоже не принадлежите.

— А к какому типу вы меня изволите отнести?

— Я уже сказал в прошлый раз — в вашем поведении присутствует отрицание и подавление эмоций. Крайне нездоровые тенденции. А ваши поступки, которые я назвал бы выплесками, еще более разрушительны. И в то же время вы обладаете очень незаурядным умом, способным к разнообразной созидательной деятельности. Лично мне очень обидно, что вы не преподаете.

— А мне еще обиднее, потому что я отличный специалист.

— Однако выборочный опрос ваших студентов показал, что главный упор в своих лекциях вы делали на знания, интересные и понятные лишь очень узкому кругу людей. Ваши занятия могли пользоваться успехом лишь у людей подобного же типа, но таких совсем немного. Вы не вписываетесь практически ни в одну из существующих категорий населения.

— И за это меня преследуют?

— Не надо разыгрывать параноика, — улыбнулся Ариец.

Хирам тоже улыбнулся. Похоже, Ариец подводит его к мысли о том, что он — чокнутый. Льюис Кэрролл, где вы, дружище? Как нам вас недостает!

— Если вы — психоаналитик, мне положено говорить с вами откровенно.

— Конечно, если хотите.

— Не хочу.

— А почему?

— Потому что вы — гнусный и поганый Ариец! Вот почему.

Ариец с нескрываемым интересом подался вперед.

— И вас это раздражает?

— Меня от этого тошнит.

— Тогда давайте попробуем разобраться, в чем причина подобных эмоций.

Заинтересованность Арийца выглядела настолько искренней и подкупающей, что Хирам сдался.

— Вы ведь наверняка не знаете, что случилось со мной во время войны.

— Простите, какой войны? Кажется, мы давно ни с кем не воюем.

— Я был тогда совсем маленьким и жил в Германии. Дело в том, что мои родители — вовсе не мои родители. Меня взяла к себе супружеская пара, работавшая в американском посольстве в Берлине. Это произошло в 1938 году, незадолго до начала Второй мировой войны. Мои настоящие родители были то ли немецкими евреями, то ли полуевреями. Теперь это уже не имеет значения. Мой настоящий отец был… впрочем, не стану докучать вам генеалогией. Так вот, когда мне было всего одиннадцать дней и меня еще не успели зарегистрировать, мой настоящий отец отнес меня в американское посольство и отдал своему другу Клауэрду. У жены Клауэрда только что случился выкидыш. Отец сказал Клауэрду: «Возьмите нашего ребенка». Тот очень удивился и спросил: «Почему вы его нам отдаете?» — «Потому что мы с женой разработали план ликвидации Гитлера. Мы не сомневаемся в успехе, но знаем, что нас самих ждет смерть». Так Клауэрд стал моим приемным отцом.

— Но, как известно, Гитлер остался жив, — осторожно заметил Ариец.

— Да. На следующий день Клауэрд узнал из газет, что мои родители погибли во время уличного «инцидента». Он навел справки и выяснил подробности. Когда мои родители отправились осуществлять свой тщательно разработанный план, они попались на глаза компании скучающих чернорубашечников. Или кто-то из добропорядочных обывателей указал на подозрительных евреев. Разумеется, эти головорезы и понятия не имели, что спасли жизнь своему фюреру. Они просто решили поразвлечься и затащили моих родителей в какой-то дом. Там эти «сверхчеловеки» принялись избивать мою мать. Они сорвали с нее одежду, зверски изнасиловали, а потом вспороли ей живот. Отец должен был на все это смотреть; чернорубашечники не позволяли ему отвернуться или закрыть глаза. Потом настал и его черед. На нем эти скоты испробовали новейшую модель пыточного орудия, называемого «яйцедавилкой». От чудовищной боли он откусил себе язык и захлебнулся собственной кровью… Теперь, надеюсь, вам понятно, почему я не люблю людей с безупречными нордическими профилями?

Хирам тяжело опустился на стул. Его глаза были полны слез. Значит, он все-таки способен плакать. Пусть не навзрыд, но он умеет плакать настоящими слезами. Это обнадеживало.

— Мистер Клауэрд, вы родились не в Германии, а в штате Миссури, — сказал Ариец. — И не в тридцать восьмом году, а в пятьдесят первом. У вас не было никаких приемных родителей.

Хирам улыбнулся.

— Зато какая история в духе фрейдистских фантазий! Изнасилованная мать, кастрированный отец, ребенок, лишенный истинных корней.

Арией тоже улыбнулся.

— Вам следовало бы стать писателем, мистер Клауэрд.

— Я предпочитаю быть читателем. Прошу вас, позвольте мне читать.

— Разве я мешаю вам это делать?

— Освободите меня от Сары Уинн. Уберите из моей жизни особняки и замки, где смазливым и сентиментальным дурочкам приходится отражать натиск заботливых страстных влюбленных. Избавьте меня от реклам машин и презервативов.

— И оставить наедине с каталептическими фантазиями? Позволить погрузиться в депрессивный мир романов русских классиков?

Хирам замотал головой.

«Неужели я опустился до того, чтобы клянчить?» — подумал он. Выходит, опустился.

— Прошу вас. Русские романы, которые я читаю, не депрессивны. Они очищают сердце, возвышают душу. Они буквально разбивают вдребезги привычный мир.

— В этом-то и заключается ваша неординарность, мистер Клауэрд. Точнее сказать — ваши психические отклонения. Вам постоянно хочется разбить вдребезги привычный мир.

— Когда я читаю Достоевского, моя душа ликует.

— Думаю, вы уже по двадцать раз перечитали все романы Достоевского. И раз по десять — все романы Толстого.

— Сколько бы я ни читал Достоевского, для меня это всегда словно впервые!

— Мы не можем исполнить вашу просьбу и отключить ваш телевизор.

— Тогда я покончу с собой! — закричал Хирам. — Но так жить я больше не могу!

— Заведите друзей, — повторил свой совет Ариец.

Хирам шумно дышал и обливался потом, пытаясь обуздать гнев.

«Все в порядке. Я не сержусь, — мысленно повторял он. — Давай, совладай со своими эмоциями, задвинь их подальше и улыбнись. Улыбнись Арийцу».

— Ведь вы мне друг? — спросил Хирам.

— Если позволите им быть, — ответил Ариец.

— Позволю.

На обратном пути Хирам завернул в церковь, мимо которой часто ходил. Хирама мало интересовала религия; из романов он узнал все ее стороны, и явные, и тайные. Марка Твена религиозные искания лишь забавляли, Достоевского они терзали и иссушали, а Пастернака и вовсе сгубили. Однако мать Хирама была примерной прихожанкой и посещала пресвитерианскую церковь… Хирам толкнул тяжелую дверь и вошел.

Вместо алтаря он увидел громадный телевизионный экран, на котором как раз одна сцена сменилась другой: молодой проповедник отошел в сторону, пропуская вперед священника постарше. Тот взмахнул рукой и начал что-то говорить о Христе. Звук был негромким, и Хирам разобрал только слово «Христос».

На стенах церкви висели кресты — целые ряды крестов. Церковь была протестантской, потому ни на одном из крестов Хирам не увидел распятого, истекающего кровью Иисуса, однако его воображение быстро дорисовало недостающее. Перед его мысленным взором встал Иисус, пригвожденный к к